КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 710216 томов
Объем библиотеки - 1385 Гб.
Всего авторов - 273854
Пользователей - 124898

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Д'Камертон: Странник (Приключения)

Читаю пока первую книгу. Выше нечитаемого не тянет. Пишет от 3 лица, любит сцены паники и трусости ГГ, при этом его ГГ всё замечает, всё продумывает, но руки трясутся, разве что не ходит под себя. А разве такое бывает? Стопор он в мозгу и для всего организма. Ещё мне не нравится, что автор лезет с правками в уже устоявшийся мир Стикс. Если такой умный то придумай свой мир и делай в нём что хочешь. Данный писака в наглую применил в Стиксе всё

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Коновалов: Маг имперской экспедиции (Попаданцы)

Книга из серии тупой и ещё тупей. Автор гениален в своей тупости. ГГ у него вместо узнавания прошлого тела, хотя бы что он делает на корабле и его задачи, интересуется биологией места экспедиции. Магию он изучает самым глупым образом. Методам втыка, причем резко прогрессирует без обучения от колебаний воздуха до левитации шлюпки с пассажирами. Выпавшую из рук японца катану он подхватил телекинезом, не снимая с трупа ножен, но они

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
desertrat про Атыгаев: Юниты (Киберпанк)

Как концепция - отлично. Но с технической точки зрения использования мощностей - не продумано. Примитивная реклама не самое эфективное использование таких мощностей.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Журба: 128 гигабайт Гения (Юмор: прочее)

Я такое не читаю. Для меня это дичь полная. Хватило пару страниц текста. Оценку не ставлю. Я таких ГГ и авторов просто не понимаю. Мы живём с ними в параллельных вселенных мирах. Их ценности и вкусы для меня пустое место. Даже название дебильное, это я вам как инженер по компьютерной техники говорю. Сравнивать человека по объёму памяти актуально только да того момента, пока нет возможности подсоединения внешних накопителей. А раз в

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Рокотов: Вечный. Книга II (Боевая фантастика)

Отличный сюжет с новизной.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

"Антология исторического романа-13". Компиляция. Книги 1-11 [Том Харпер] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Том Харпер «Мозаика теней»

Марианне

Ανδρα μοι εννεπε, μοΰσα, πολύτροπον, δς μάλα πολλά πλάγχθη

Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который
Долго скитался…
Гомер. Одиссея, I, 1.
Перевод В. Вересаева

После того как Запад пал, Византийская империя, столица которой находилась в великом Константинополе, в течение тысячи лет оставалась достойной преемницей Рима. Пик ее могущества пришелся на 1025 год, когда страной правил император Василий III, однако за годы правления дюжины его бездарных и продажных преемников империя ослабла настолько, что возникла угроза самому ее существованию. Именно в эту пору императорский трон занял энергичный молодой правитель Алексей Комнин, положивший конец интригам военной знати. Благодаря своим ратным подвигам и искусной дипломатии он сумел восстановить былую силу и славу Византии. Но враги окружали его со всех сторон. Турки-сельджуки, норманны, болгары, германцы и венеты постоянно угрожали внешним границам империи: многочисленные соперники, среди которых были и родственники Алексея, то и дело пытались свергнуть его с трона. Озабоченный успехами турок в Малой Азии, он обратился к Римскому Папе с просьбой прислать ему солдат для поддержки ослабевшего византийского войска. К его удивлению, впоследствии перешедшему в тревогу, он получил этих солдат: Папа выступил с призывом о первом крестовом походе, и десятки тысяч уроженцев Запада двинулись к Византии.

Византийцы говорили на греческом языке, но неизменно называли себя ромеями. Народы, жившие вне пределов империи, почитались ими за варваров.

Знаешь, зачем наши преторы нынче надели
Эти богато расшитые алые тоги,
Эти браслеты, тяжелые от аметистов,
Перстни, манящие блеском смарагдов огромных?
Знаешь, зачем они держат изящные трости
Искусной работы из золота и серебра?
Варваров будут посольство сегодня встречать —
Подобные вещи сводят с ума дикарей.
К. Кавафис

α

Вооруженные топорами варвары появились возле моей двери уже под вечер. Солнце, скрывшееся за западными укреплениями, окрасило небо и землю в медно-красный цвет. Ветер совершенно стих, и многочисленные навесы стали такими же недвижными, как и высившиеся над ними башни и купола царицы городов. Из десятков окрестных церквей доносились приглушенные молитвословия. Весь день на улицах бурлила толпа, жители Византия[1] отмечали праздник святителя Николая и наблюдали за императорской процессией, которая проследовала через центр города; теперь же людская волна схлынула обратно в аркады и многоквартирные дома, откуда и появилась. Я сидел на крыше своего дома и разглядывал прохожих, неспешно попивая вино, поскольку очередной недельный пост закончился.

О прибытии варваров меня известила Зоя, младшая из моих дочерей. Я увидел краем глаза, как в проеме наверху лестницы появилось ее удивленное личико, обрамленное кудряшками.

— Тебя хотят видеть какие-то люди, — выпалила она на одном дыхании и, чуть подумав, добавила: — Великаны. Титаны. Три гиганта с огромными топорами. У одного из них огненно-рыжая борода, прямо как у Прометея!

Моя дочка всегда отличалась поэтическими наклонностями, а в последнее время они проявлялись особенно часто.

— В дверь-то они пройдут? — спросил я. — Или мне придется седлать крылатого скакуна и взлетать вверх, чтобы заглянуть им в глаза?

— Должны пройти, — ответила Зоя, немного подумав.

— А через проем, в котором ты сейчас стоишь?

— Наверное. Вот только лестница, пожалуй, не выдержит их веса. И тогда ты останешься на крыше на веки вечные.

— Ничего подобного. Они купят нам новую лестницу.

Личико Зои исчезло, и тут же в комнате, находившейся прямо подо мной, что-то загрохотало. Моя дочь, видимо, не преувеличивала: судя по тяжелой поступи, эти незваные гости могли бы за полдня сровнять с землей все семь холмов Рима. Лестница тяжело содрогнулась. Ее перекладины наверняка изгибались сейчас подобно молодым лукам. Мне казалось, что еще немного, и я услышу громкий треск и звук падения грузных тел, однако замечательно прочная лестница, изготовленная из вифинского дуба, выдержала и эту чудовищную нагрузку.

В следующее мгновение на крыше появились три великана в доходивших до колен кольчугах, подпоясанных широкими кожаными ремнями, на которых висели тяжелые железные булавы. На своих могучих плечах великаны несли грозные двусторонние боевые топоры. Даже без опознавательного знака их легиона — отороченного мехом матерчатого синего квадрата на груди — я тут же признал в них варягов, отборных дворцовых гвардейцев, занимавшихся охраной самого императора. Я медленно поднялся на ноги, приветствуя неожиданных гостей, и почувствовал, как внезапно всколыхнулось вино в чаше, которую я держал в руке.

— Деметрий Аскиат, открыватель тайн? — обратился ко мне один из трех гигантов.

Как и его собратья, он был светлокожим, но жаркое южное солнце подрумянило его физиономию, оставив лишь небольшую молочно-белую полоску, видневшуюся из-за края воротника. Огненно-рыжие волосы были под стать буйному нраву, совершенно не характерному для наших людей. Короче говоря, передо мной стоял типичный представитель народа, населявшего холодный остров Фула (наши предки называли его Британией, когда правили там), хотя этот человек, судя по его уверенному владению греческим языком, давно уехал оттуда.

Я ответил на его вопрос утвердительным кивком, чувствуя всю нелепость моего обычного титула перед лицом этой грубой силы. Сам варяг, конечно же, не стал бы кропотливо раскрывать тайну: он превратил бы ее в пыль, обрушив на нее булаву, или рассек бы ее ударом меча, подобно Александру, разрубившему хитроумный Гордиев узел. Но чего же в таком случае он хотел от меня?

— Тебя приглашают во дворец, — сказал он, постукивая пальцами левой руки по темной, покрытой странными зарубками рукояти топора.

Уж не помечал ли он такими зарубками свои жертвы? Эта мысль смутила меня настолько, что я машинально кивнул ему несколько раз подряд.

— Но зачем?

— Об этом ты узнаешь на месте, — угрюмо ответствовал варяг.

К тому моменту, когда мы вышли из дома, на город уже начинали опускаться сумерки. Улицы, с которых лавочники успели убрать столы, практически опустели, лишь кое-где виднелись торопливо расходившиеся по домам случайные прохожие. Никто не хотел бы оказаться на улице после наступления темноты, когда проходит ночная стража. И уж тем более никто не пожелал бы столкнуться с дюжиной дворцовых гвардейцев, которые, к моему ужасу, выстроились прямо перед домом. Я уныло подумал о том, какой урон это нанесет моей репутации в глазах подозрительных соседей. Только теперь мне стало ясно, почему с окрестных улиц так быстро исчезли игравшие на дороге дети, продавцы сладостей и торговцы фруктами.

Дорога до дворца занимала полчаса, но на сей раз, в компании вооруженных северян, топавших у меня за спиной, и их рыжеволосого командира, шагавшего впереди, она показалась мне бесконечной. Я то и дело ловил на себе исполненные жалости или подозрения взоры прохожих: одни удивлялись отсутствию на мне кандалов, другие — многочисленности эскорта для такой малозначительной фигуры. Везде, где мы проходили, в воздухе все еще продолжали витать запахи, наполнявшие эти улицы днем: пахло то дубильной корой, то свежим хлебом, то кровью, то духами.

В конце концов мы оказались возле мраморных аркад площади Августеон, за которыми виднелись дворцовые врата и огромный купол величественного храма Святой Софии. Мое волнение усилилось еще больше после того, как командир неожиданно свернул направо, на длинную узкую улицу, одна из сторон которой была образована внешней стеной ипподрома. На мое плечо опустилась чья-то могучая рука, заставившая меня последовать за ним в темноту.

— Но ведь дворец находится там! — воскликнул я в отчаянии.

— У дворца много ворот, — ответил командир, не поворачивая головы. — У каждых ворот свое назначение. Существует даже особый вход для торговцев рыбой. — Немного помолчав, он добавил: — Чтобы вони было поменьше.

Стена, возвышавшаяся над нами и уходившая куда-то в бесконечность, насколько хватал глаз, была испещрена арками и украшена самыми разнообразными языческими и священными статуями. Мы двигались вдоль нее, пока не достигли железных ворот, дверь в которых почему-то оказалась незапертой. Какое-то время мы шли в полной темноте, сопровождаемые отзвуками наших шагов по камню; затем над нашими головами вновь открылось вечернее небо, приобретшее багровый оттенок, и я почувствовал, как между ремешками сандалий просачивается теплый песок. Мы очутились на арене ипподрома, на беговой дорожке, взрыхленной копытами лошадей. Арена была пуста, и молчание сотен тысяч отсутствующих зрителей только усугубляло давящую огромность пространства. Центральная перегородка арены ощетинилась множеством колонн и обелисков, похожих на связки копий.

— Идем, — сказал командир, голос которого потерял звучность в этой гнетущей атмосфере.

Увязая по щиколотку в желтоватом песке, мы перешли через дорожку и поднялись по узкой лестнице, прорезавшей центральную перегородку. Вскоре мы оказались прямо под монументами, походившими на пальцы гигантской руки, и на какое-то мгновение я вообразил, что они сжимаются вокруг нас в каменный кулак. Это было забавное видение, но я не смог сдержать дрожи.

Мои провожатые, несмотря на свой исполинский рост, тоже чувствовали себя здесь крайне неуютно. Впрочем, мы быстро перевалили через перегородку и опять спустились на арену, оказавшись на дальней стороне стадиона. Немного пройдя по дорожке в направлении противоположной стены, мы стали взбираться по ступеням, шедшим между рядами пустых скамей. Ступени привели нас на террасу, с которой наверх уходило сразу несколько причудливо извивающихся лестниц. Небо совсем потемнело, лишь узкий серп луны выглядывал из-за стены, однако и в этом мраке воины продолжали ступать так же уверенно. В конце концов, запыхавшись и полностью потеряв ориентацию, я оказался на широком балконе, откуда открывался превосходный вид на арену ипподрома.

— Добро пожаловать в Кафизму, — произнес рыжеволосый варяг.

Я едва не разинул рот от изумления. Да, я знал, что меня ведут во дворец, но полагал, что мы войдем в него через какую-нибудь боковую дверь и окажемся во внутреннем дворике покоев одного из дворцовых сановников, но уж никак не в Кафизме — парадной императорской ложе, с высоты которой император являл восхищенному миру свое недоступное величие. Я и сам не один десяток раз видел его в этой ложе, правда, с изрядного расстояния.

Один из гвардейцев зажег висевшее на потолке паникадило, и оно тут же заблистало всеми стеклышками и золотыми цепочками, освещая искрящиеся золотом мозаики над арками и пустой вызолоченный трон в самом центре ложи. Внезапно я оказался в окружении целого войска царей и героев — их мерцающие в неверном свете изображения готовы были соскочить с золотого фона стен, а огромные старинные колесницы неслись прямо на меня, словно хотели унести меня на небо, как пророка Илию.

— Деметрий, открыватель тайн? Осветитель теней? Истолкователь откровений?

Голос, обратившийся ко мне, был сладок, будто мед, но при первых же словах я сжался, как кошка: мне показалось, что он исходит из самих стен. В нем не было ни угрозы, ни злобы, однако я с дрожью в сердце обратил взгляд к источнику этого голоса — и на какой-то миг испугался, что стены действительно ожили, ибо сразу заметил фигуру, выдвинувшуюся из золотых теней. Только когда обладатель голоса вышел на свет, я увидел, что это безбородый мужчина с круглой головой, облаченный в дорогие одежды, расшитые драгоценными каменьями и знаками отличия сановника высшего уровня. Он пристально смотрел на меня яркими глазами, поблескивающими в свете ламп, как масло на его темных волосах.

— Да, я Деметрий, — пробормотал я наконец.

— А я — Крисафий, — учтиво ответил он. — Советник его блаженнейшего величества императора Алексея.

Я молча кивнул в ответ. Обычный порядок встречи с клиентами, конечно же, был бы совершенно излишним в столь царственной обстановке, к тому же, судя по взгляду евнуха, он уже успел составить мнение обо мне.

— Говорят, ты способен разгадывать загадки, которые кажутся неразрешимыми другим людям, — произнес он. — Ты раскрываешь тайны и проливаешь свет на истинное положение вещей.

— По милости Божьей иногда мне это и впрямь удается, — скромно ответил я.

— Ты смог отыскать дочь эпарха,[2] когда родня уже оплакивала ее кончину, — продолжил евнух. — Ты талантливый человек, и я хотел бы воспользоваться твоими талантами.

Все это время он прятал руки за спиной, но сейчас протянул ко мне пухлую мягкую руку, сжимавшую совсем не мягкий предмет. Вне всяких сомнений, мой вызов во дворец был связан именно с этим предметом. Конечно же, пока я мог только гадать о сути дела, но, судя по его срочности и секретности, оно было весьма щекотливым и, хотелось надеяться, достаточно прибыльным для меня.

Загадочный предмет был длиной примерно в человеческую ладонь и толщиной в палец и состоял из деревянного древка с железным концом, который при помощи обработки был превращен из грубой кованой заготовки в устрашающе острый треугольный наконечник. Этот наконечник и добрая половина древка были покрыты веществом винно-красного цвета, увы, слишком хорошо мне знакомым. На другом конце древка сохранились обтрепанные остатки чего-то похожего на оперение.

— Стрела? — спросил я, осторожно взяв странный предмет пальцами и невольно поразившись его тяжести, несоответствующей размерам. — Но для стрелы эта вещь явно коротковата, она сойдет с лука прежде, чем воин натянет тетиву. — Я лихорадочно размышлял, сознавая, что евнух наблюдает за мной. — Стрелять же такими штуками из баллисты — все равно что запрягать в плуг собак. — Я рассуждал слишком громко и слишком по-дилетантски, а это выглядело непрофессионально. — Однако у меня нет сомнений: это оружие или инструмент, который можно использовать в качестве оружия.

Крисафий вздохнул, и на его гладкой, как мрамор, коже на мгновение проступили морщины.

— Этим предметом выстрелили сегодня в одного из дворцовых гвардейцев. Выстрелили наподобие стрелы, но с огромной силой — мы не знаем как. Мощь выстрела была такова, что острие пробило доспехи и вошло глубоко между ребрами. Он умер почти сразу.

— Невероятно…

Его слова поставили меня в тупик — они казались нелепыми. А возможно, нелепыми были мои представления о неизвестном оружии. Пока эти мысли блуждали в моей голове, я решил прибегнуть к спасительной помощи банальных фраз:

— Мне жаль этого воина и его осиротевшую семью. Мои молитвы…

— Свои молитвы прибереги для церкви, — фыркнул евнух. — Дело тут вовсе не в воине. Куда важнее то, что в этот момент он стоял всего в паре шагов от императора.

Я выругал себя за ошибку. Вознаграждение в данном случае могло быть не просто большим — оно обещало превзойти все мои ожидания. Если бы, конечно, я его заслужил.

Я осторожно начал:

— Хочешь, чтобы я выяснил, кто покушался на жизнь императора?

Сама мысль об этом казалась мне смешной, как и слова, прозвучавшие из моих уст, однако евнух утвердительно кивнул головой.

— То есть кто-то пытался убить императора и я должен поймать этого человека?

— Полагаешь, тебе это по силам? — сухо спросил Крисафий. — Или я ошибся и напрасно оторвал тебя от чаши с вином? Эпарх уверял меня, что ты именно тот человек, какой нужен, хотя я, конечно же, не рассказывал ему всю правду о поручении, которое собирался дать тебе.

— Я справлюсь с этим делом, — ответил я с самонадеянностью, о которой мог пожалеть уже на следующее утро. — Но за какую цену?

— Ты о своем вознаграждении, Аскиат? Полагаю, мы столкуемся. — Судя по небрежной ухмылке, евнух не привык считать деньги. — Плата будет двойной — две золотые монеты в день.

— Я говорю не об этой цене, — огрызнулся я, раздраженный его уверенностью, что меня так легко купить. — Хотя меньше чем за пять золотых в день я вряд ли соглашусь работать. Важно другое: насколько опасным будет для меня это предприятие? Ведь речь идет не о каких-то там хитроумных торговцах, бесчестных свечниках или жуликоватых бакалейщиках!

— Это твои обычные жертвы? — язвительно усмехнулся Крисафий. Мерцающие золотые панели за его спиной как будто слегка потускнели. — Торговцы, укравшие у зазевавшегося покупателя монету-другую? Если тебя больше устраивает их компания, Аскиат, я попрошу варягов тут же вернуть тебя обратно. Прежде, чем ты успеешь завоевать славу и получить благодарность от самого императора.

— Благодарность императора стоит немногого, когда император мертв. К тому же ты забыл упомянуть еще и ненависть его врагов.

— Если ты справишься с этой работой, император останется жив. А даже если он и умрет, ненависть его врагов будет волновать тебя в последнюю очередь. Неужели за пятнадцать лет твоя память так ослабела? Ты забыл о пожарах? О разграбленных храмах? О воплях женщин, которых насиловали прямо на улицах?

Конечно же, я ничего не забыл. Когда пал предыдущий император, мне было девятнадцать и моя юная жена только что родила мне дочь. Узурпатором, чье вступление в этот город пятнадцать лет назад повлекло за собой те ужасные события, был мой предполагаемый наниматель, его священное величество император Алексей. При этой мысли мои глаза вспыхнули, но, поймав на себе испытующий взгляд Крисафия, я предпочел промолчать.

— Увы, сделанного не воротишь, — произнес он бесстрастным тоном. — Однако с тех страшных дней минуло уже пятнадцать мирных лет, за что мы, конечно же, должны благодарить нашего императора. Да, мы можем возвести вокруг города новые укрепления и поставить на них десять тысяч воинов, но в конечном счете лишь жизнь одного-единственного человека стоит между миром и разрухой. И отец, воспитывающий двух юных дочерей, должен особенно ценить эту жизнь.

Мне очень не понравилась та небрежность, с какой он вплел в разговор моих дочерей, и я готов был ударить этого ублюдка, столь высокомерного и в то же время столь коварного. Но, окруженный со всех сторон варягами, я вынужден был держать кулаки при себе. Кроме всего прочего, евнух был безусловно прав. Презирая самого себя, я кивнул головой в знак согласия.

Донельзя довольный победой, Крисафий по-волчьи ухмыльнулся и сказал напоследок:

— Стало быть, господин Аскиат, тебе придется потрудиться для того, чтобы наш император оставался жив. За три золотые монеты в день.

Взвалив на свои плечи судьбы приговоренного к смерти монарха и неразборчивого в средствах евнуха, я мог, по крайней мере, утешаться тем, что мне удалось выторговать недурные условия.

β

Крисафий страстно желал, чтобы расследование началось с опроса членов императорской семьи, заинтересованных в его смерти, однако я решил в первую очередь осмотреть место преступления. Поэтому на следующее утро я стоял возле дома костореза Симеона и обводил изучающим взглядом аркады, расположенные на Месе поблизости от форума Константина. Здесь находилось множество мастерских резчиков по слоновой кости, над их арками были вывешены эмблемы с перекрещенными рогом и ножом. Дом Симеона я узнал но закрытым ставням, запертым воротам и двум вооруженным варягам, стоявшим перед дверьми. Соседи Симеона, уже успевшие выставить товар на продажу, старались не обращать на них внимания.

Я перешел на противоположную сторону улицы и, опустившись на колени, принялся разглядывать покрытую сетью серых прожилок поверхность мраморной мостовой, надеясь найти следы вчерашнего убийства. Ночью, лежа без сна в своей постели, я слышал шум дождя, но у меня оставалась надежда, что запекшуюся кровь смыть не так уж легко. Я стоял голыми коленями на холодном камне, изучая мостовую и стараясь не обращать внимания на многочисленных прохожих, которые в любой момент могли оттоптать мне пальцы. В конце концов мне удалось найти на белом мраморе небольшое розоватое пятно. То ли верный телохранитель пролил здесь кровь за императора, то ли торопливый красильщик выплеснул на улицу остаток содержимого одного из своих чанов.

— Можешь не сомневаться, он упал на этом самом месте. Я стоял всего в двух шагах от него.

Я поднял голову и увидел над собой рослого голубоглазого варяга. Блеск его топора в первый момент показался мне нимбом. Тронутые сединой волосы и изрезанное морщинами лицо говорили о весьма почтенном возрасте. Во всяком случае, для дворцового гвардейца он был явно староват.

Я поспешил подняться на ноги и представился:

— Деметрий Аскиат.

— Элрик, — ответил он, протягивая мне свою десницу.

Я подал ему руку, и он крепко сжал мое запястье сильными пальцами.

— Командир ждет тебя в доме.

— Ты говоришь, воин упал именно здесь?

Последовал кивок.

— Это случилось внезапно?

— Как удар молнии. Он рухнул на бок, словно вепрь, и тут же испустил дух. Я и глазом моргнуть не успел! Стрела пробила его латы с такой легкостью, будто они были из шелка!

— В какой бок попала стрела — в левый или в правый?

Воин развернулся, встав лицом к началу улицы, переступил с ноги на ногу, изображая сраженного стрелой товарища, и уверенно постучал себя по правой стороне груди.

— Вот сюда, — медленно сказал он. — С той стороны, где ехал верхом император.

— Значит, стреляли откуда-то сверху — иначе стрела не могла бы пройти выше императора, сидевшего на лошади, — и через улицу. То есть стреляли из дома костореза.

— В котором тебя ожидает наш командир, — настойчиво повторил воин.

— Останься здесь. Я хочу увидеть то же, что видел убийца.

Я неспешно пересек улицу, поднялся по лестнице, ведущей к двери дома костореза, и остановился перед зарешеченным входом. Внутри было мало света, но все же я различил неподалеку слабое поблескивание кольчуги.

— Деметрий Аскиат! — громко назвался я, прижав лицо к прутьям решетки.

Некогда косторез соорудил ее, чтобы защитить свой дом и имущество; теперь же она, по-видимому, стала для него тюремной решеткой.

— Я знаю, кто ты такой, — послышался изнутри знакомый хриплый голос, и уже в следующее мгновение в дверях появился давешний рыжеволосый командир варягов и открыл ключом замок.

Я вошел в полутемную комнату, заполненную разными безделушками, реликвариями, зеркалами и шкатулками. Богатые мужчины и женщины заплатили бы за любое из этих изделий кругленькую сумму, однако в нынешних обстоятельствах эти предметы заставили меня вспомнить скорее о могиле, о склепе, нежели о роскошной жизни.

— Косторез наверху, — сказал командир, указывая на потолок. — Он живет прямо над мастерской. Там же находятся оба подмастерья и все его семейство.

«Неужели их держали взаперти всю ночь?» — подумал я, поднимаясь по находившейся в углу крутой лестнице. Просторная комната на втором этаже была усыпана белыми, как снег, стружками. В центре комнаты стояли длинные столы, на них лежали брошенные инструменты и заготовки. Высокие окна выходили на черепичную крышу аркады. Заглянув за ее край, я смог увидеть только верхушку шлема Элрика, стоявшего на том же месте, где я его оставил.

— Стрела была пущена не отсюда, — сказал я командиру варягов, не отстававшему от меня ни на шаг.

Мы поднялись на следующий этаж. Здесь с потолка свисали шерстяные занавеси, разделявшие помещение на небольшие комнатки. Я пробрался через них к фасадной стене, из окон которой, куда более низких, чем на втором этаже, тоже была видна улица. Хотя мы находились теперь выше, но над краем крыши аркады по-прежнему торчала лишь голова Элрика. Я кивком подозвал к себе командира.

— Ты тоже был там, когда его убили? — спросил я, памятуя о его иностранном происхождении и потому стараясь говорить медленнее.

— Да.

— Если я правильно понял, он стоял прямо за конем императора, верно?

— Верно.

— И ты думаешь, что стрела могла вылететь отсюда, пройти над конем — а возможно, и над всадником — и поразить человека, стоявшего позади коня?

Командир хмуро глянул в окошко.

— Наверное, нет, — проворчал он. — Но с другой стороны, я никогда не видел стрелы, способной пробить кольчугу, неважно, есть на ее пути лошадь или нет. Спроси у костореза.

— Спрошу, — сказал я более резко, чем это стоило делать в присутствии вооруженного топором гиганта. — Но сначала я хотел бы осмотреть крышу.

— Мы схватили костореза и его подмастерьев на лестнице, ведущей в дом, — попытался возразить мне командир. — Они просто не успели бы так быстро спуститься с крыши!

— Возможно, они непричастны к этому преступлению.

Я отдернул еще один занавес и оказался в задней комнатке. Там находились стол, несколько скамей и лестница, ведущая к люку в потолке. Быстро взобравшись по лестнице, я открыл люк, запертый на прочную задвижку, и выбрался на крышу. Огражденная по краям только низкими балюстрадами, она тянулась налево и направо от меня на большое расстояние, так как крыши стоявших на этой стороне Месы зданий образовывали единое целое. Таким образом, убийца, находись он здесь, мог спуститься на Среднюю улицу по любой из соседних лестниц. Я непроизвольно задержал взгляд на статуе Константина Великого, венчавшей колонну центрального форума, за которой вздымались купола Святой Софии — храма Премудрости Божьей. Премудрости, которая мне очень бы пригодилась.

Переведя взгляд вниз, я увидел на людной улице неподвижно стоявшего на прежнем месте Элрика. Хотя с такой высоты он казался еще меньше, но зато отсюда мне была видна гораздо большая часть его туловища, чем снизу. Он тоже хорошо видел меня, потому что приветственно помахал мне рукой.

— Ага… — пробормотал я себе под нос. Человек, стрелявший с этого места в императора, вполне мог попасть в грудь одного из его охранников. Я опустился на колени возле парапета, шедшего по краю крыши, и тут же обратил внимание на то, что в одном месте камень покрыт свежими царапинами. Внизу же, у поросшего мхом затененного основания стены, валялись…

— Финиковые косточки?

Командир варягов проследил за направлением моего взгляда и тоже заметил небольшую горку косточек финиковых плодов. Он откинул назад голову и захохотал утробным смехом. Это был не слишком приятный звук.

— Поздравляю тебя, Деметрий Аскиат! — сказал он, взяв в свободную руку одну из косточек. — Ты нашел убийцу, который стреляет не хуже Ульра-егеря и обожает сушеные фрукты. Чудо, да и только!


Командир решил присутствовать при моем разговоре с косторезом и с членами его семьи, что, конечно же, не вызвало у них радости. Косторез, худой высокий человек с необычайно изящными руками, страшно волновался, рассказ же его был предельно прост. Он провел утро у себя в мастерской, а ученики все это время работали наверху. Затем все трое вышли на аркаду, желая посмотреть на императорскую процессию, и в скором времени были схвачены варягами. Смерть одного из охранников осталась незамеченной ими, хотя они и обратили внимание на то, что на другой стороне улицы поднялась какая-то суматоха. Косторез клялся, что он запер за собой решетку, поскольку ему уже доводилось иметь дело с ворами. Он был убежден, что в дом, где все это время находилась его жена, не могли проникнуть посторонние. Попутно он попытался заверить меня в том, что с этой поры будет вести себя еще осмотрительней. Последнее замечание костореза вызвало у командира варягов презрительную усмешку.

Подмастерья мало что смогли добавить к словам хозяина, хотя мне потребовалось не менее получаса, чтобы установить это. Они угрюмо взирали на меня со своих скамеек, и мне приходилось вытягивать из них каждое слово. Да, они прилежно трудились в мастерской, пока мастер, человек на редкость честный и требовательный, не позвал их снизу полюбоваться императорской процессией. Подмастерья не помнили, запирал ли хозяин за собой дверь, но знали о том, что он страшно боится воров.

— Была ли заперта решетка в тот момент, когда вы решили войти в дом? — спросил я у командира, отпустив мальчишек.

— Первым шел не я, а Элрик.

— Ты не мог бы спросить его об этом?

Командир императорской охраны со свойственной ему откровенностью заявил, что глупо давать командиру императорской охраны такое никчемное задание, и, грохоча сапожищами громче обычного, отправился вниз. В этот момент в комнате появилась жена костореза. Она была моложе мужа, с более смуглым лицом и более полной фигурой, одетая довольно скромно. Голова ее была покрыта низко надвинутым шарфом. С нею вместе пришли дети — две совсем еще маленькие девочки и мальчик лет десяти. Они старались не смотреть в мою сторону. Сам косторез спрятался по ту сторону разделительного занавеса — я видел его грязные ноги, выглядывавшие из-под ширмы. Я мог лишь гадать о том, что же было тому причиной: ревнивые чувства или боязнь того, что жена может выдать какие-то его секреты.

Свой разговор с ней я начал с достаточно безобидного вопроса:

— Это все твои дети?

— Трое из них, — ответила она еле слышно. — Старший сын работает подмастерьем у другого костореза, приятеля моего мужа, и еще у меня есть две замужние дочери.

— Ты и твои дети наблюдали за шествием из окна?

Она ответила мне кивком головы.

— Не слышала ли ты в это время каких-нибудь посторонних звуков, например шагов по лестнице?

Она отрицательно покачала головой и ответила почти шепотом:

— Сюда могут заходить только члены нашей семьи. Мой муж никого сюда не пропустит.

В этом можно было не сомневаться. Мимо столь бдительного костореза не смог бы прошмыгнуть и сам Одиссей.

— Может быть, ты видела или слышала, как мимо ваших окон пролетела стрела?

— Процессия была очень шумной, — ответила она, нахмурившись. — Впрочем, прямо перед тем, как солдат упал на мостовую, наверху раздался какой-то треск. Это произошло, когда император поравнялся с нашими окнами.

— Ты говоришь, треск? — переспросил я. — Тогда ответь, поднималась ли ты вчера утром на крышу? Повесить белье, подышать свежим воздухом или… — Я прислушался к тяжелым шагам взбиравшегося по лестнице командира. — Или полакомиться фруктами?

Она еще раз покачала головой.

— Мы на крышу не ходим. — Это прозвучало как заповедь Моисея, высеченная на камне. — Там частенько играют уличные мальчишки и шатаются бродяги, которых пускают на крышу владельцы некоторых лавок, чего им вовсе не следует делать. Что до нас, то мы держим наш чердак на запоре.

Шум на лестнице достиг апогея, и в комнату ввалился командир варягов, едва не сорвав на ходу свисающую с потолка ткань.

— Решетка была заперта, — буркнул он и, повернувшись к сжавшимся от ужаса детям и жене костореза, спросил: — Вы любите финики?


— Тот, кто стрелял, мог попасть на крышу и из соседних домов, — сказал я командиру.

Мы вновь спустились в мастерскую. Я расхаживал из угла в угол, подбивая ногами клубы костяных стружек; варяг же сидел за столом и вертел в руках резец, казавшийся в его огромных ручищах жалкой игрушкой.

— Ты что, хочешь провести весь день, расспрашивая каждого лавочника на этой улице, не видел ли он, как по его лестнице поднимается страшный убийца с диковинным оружием и гроздью фиников?

Я обдумал его слова и решил, что за три золотые монеты в день мне не стоит заниматься подобной мелкой работой: Крисафий вряд ли захочет, чтобы его денежки транжирились понапрасну.

— Нет, — ответил я, — этим придется заняться тебе.

И без того красное лицо командира побагровело. Он с такой силой хватил по столу резцом, что сломал его тонко заточенное лезвие.

— Смотри, Аскиат, дождешься ты у меня! — взревел командир, отшвырнув сломанный инструмент в угол. — Варяги призваны защищать жизнь императора и уничтожать его врагов! Я участвовал в дюжине кровавых битв, после которых вороны пировали неделями, ты же хочешь, чтобы я якшался с какими-то гнусными лавочниками!

В окно заглянуло солнце, и мириады пылинок и мелких частиц слоновой кости закружились в его лучах. Мы с варягом молча смотрели друг на друга. Он яростно сверкал на меня глазами, держа руку на рукояти булавы, заткнутой за пояс, а я расправил плечи и не сводил с него взгляда. И в этой хрупкой тишине вдруг кто-то тихо чихнул.

Мы оба быстро повернулись к лестнице, откуда донесся этот звук. Там, прямо позади столба из света и пыли, сидела на нижней ступени одна из младших дочерей костореза, нервно покусывая кончик темной косички. Она отерла носик рукавом платья и, испуганно глянув в мою сторону, тихо пролепетала:

— Я была вчера на крыше, хотя мама и не разрешает мне туда ходить.

После этих простых слов я чуть было не перелетел одним прыжком через всю комнату, однако нашел в себе силы сдержать волнение и медленно приблизился к девочке, изобразив на лице широкую улыбку. Я опустился перед ней на колени, погладил ее по руке и убрал с лица непослушную прядку волос.

— Выходит, вчера ты была на крыше? Как тебя зовут?

— Мириам, — ответила она, глядя на свои маленькие ручки.

— И что же ты видела вчера на крыше, Мириам? — спросил я с деланным безразличием, несмотря на то что каждый мой нерв был напряжен в ожидании ее ответа.

Каково же было мое разочарование, когда она тихо хихикнула и сказала:

— Видела моих подружек. Мы играли.

— Твоих подружек, — эхом повторил я. — Стало быть, других детей? Скажи, а не видела ли ты там человека с большим луком и стрелами, похожего на воина? К примеру, на такого, как он, — добавил я, указывая на стоявшего у меня за спиной варяга.

Она решительно замотала головой.

— Не видела. Сначала мы играли, потом меня нашла мама. Знаешь, как она меня за это отшлепала! У меня даже синяк остался!

Она хотела было показать мне означенный синяк, но я поспешно одернул край ее юбки и задал ей еще один вопрос:

— Это произошло задолго до того, как ты увидела процессию?

Она на миг задумалась и тут же снова покрутила головой.

— Нет. Как только она меня отшлепала, мы тут же увидели внизу ехавшего верхом человека в пурпурной мантии.

Похоже, Мириам хотела поведать нам о чем-то еще, но тут ее окликнула мать, в голосе которой теперь звучали совсем иные нотки, чем при разговоре со мной. Девочка испуганно прижала палец к губам и побежала наверх. Ее босые ножки беззвучно ступали по гладкому камню.

— Ну и ну, — усмехнулся командир, сложив на груди могучие руки. — Он мечет молнии, ест финики да к тому же еще и остается невидимым! Как же ты будешь искать невидимку, Аскиат?

— Мне пора, — коротко ответил я, не обращая внимания на его насмешки. — Мне нужно увидеть кое-каких людей.

— Ты уверен, что их можно увидеть? — поинтересовался командир, явно забавляясь.

— Уверен.

— Элрик и Свейн отправятся вместе с тобой. Евнух приказал охранять тебя и днем и ночью.

— Это невозможно, — заявил я, понимая, что речь идет скорее не об охране, а о наблюдении за мной. — Люди, с которыми я собираюсь встречаться, не станут свободно разговаривать в присутствии дворцовых гвардейцев.

«Как и вообще терпеть их компанию», — продолжил я про себя.

Мне казалось, что командир варягов начнет протестовать, доказывать, что те, кто старается избегать дворцовых гвардейцев, как раз и должны попасть им в руки. Но он лишь пожал плечами и проворчал:

— Твое дело. Если ты решишь отчитаться перед евнухом, тебе придется вернуться во дворец еще засветло. В противном случае ты попадешь в руки к ночной страже, и тебя выпорют за нарушение порядка.

Судя по всему, подобные мелочи его вообще не волновали.

γ

Я пересек дорогу и свернул на боковую улочку, шедшую вниз в направлении торговых кварталов и Золотого Рога. Крутая и извилистая дорожка то и дело прерывалась короткими лестничными маршами в тех местах, где спуск становился особенно опасным, и я возблагодарил пепельно-серые небеса за то, что они не пролились дождем, иначе я бы уже сто раз сломал себе шею. По обе стороны от меня поднимались высокие глухие стены, двери в которых были редкостью, а окон и вовсе никаких не было: венецианские торговцы, владельцы этих домов-крепостей, не привыкли рисковать ни жизнью, ни товаром. Улицы были по большей части пусты, лишь изредка раб или слуга проскальзывал через створки отделанных бронзой ворот.

Чем ниже я спускался, тем проще и скромнее или, если угодно, беднее становились выходившие на улицу постройки. Вскоре появились и всевозможные лавки, их хозяева на разные голоса зазывали прохожих, предлагая лучший в своем роде товар за баснословно низкую цену. Верхние этажи домов сходились здесь так близко, что улица походила на высокую базилику огромного храма. Наконец я оказался возле дома мастера, занимавшегося изготовлением луков и стрел.

— Деметрий!

Едва я переступил порог, как мастер отложил в сторону связку перьев, встал из-за стола и проковылял мне навстречу, чтобы обнять меня по-братски.

— Лука! — Обняв его в ответ, я слегка отступил назад, памятуя о его больной ноге. — Как идет торговля?

Лука рассмеялся, достал из-под стола бутылку и две видавшие виды кружки и наполнил их почти до краев.

— Как видишь, на вино хватает. Пока турецкие и норманнские женщины будут рожать сыновей, для моих стрел хватит мишеней! — Он слегка наклонился вперед и тихо добавил: — Ходят слухи о новой войне, Деметрий. Огромная армия варваров собирается прийти сюда, чтобы оттеснить турок в Персию.

— Я тоже это слышал. Но с тех пор как мы с тобой сражались бок о бок на берегах озера Сорока Мучеников, я слышал подобное едва ли не каждый месяц. И что же? Если кто сюда и явился, так только искатели приключений, польстившиеся на наше золото, или мечтательные крестьяне.

Лука пожал плечами и подлил мне вина.

— Варвары они или нет, главное, чтобы стрелы покупали. Хочу тебе сказать, что за прошедшие с той поры двенадцать лет дворцовый заказ ни разу не уменьшался.

Мы обменялись еще несколькими ничего не значащими фразами, после чего я достал из складок плаща таинственную стрелу Крисафия и протянул ее Луке.

— Что ты можешь сказать об этой штуковине? Смог бы ты изготовить лук, который выпускал бы подобные стрелы с силой, достаточной для того, чтобы пронзить стальную кольчугу?

Лука пристально рассматривал стрелу, щурясь в тусклом свете.

— Лук для этой стрелы сделать можно, — заговорил он, тщательно взвешивая каждое слово. — Если тебе нужна игрушка для дочери, чтобы она могла отгонять назойливых поклонников. — Он поднял бровь. — Но эта стрела была бы очень опасной игрушкой — ею можно и пораниться. — Он провел пальцем по запекшейся крови. — Похоже, кто-то уже поранился.

— Так и есть, — согласился я.

— И этот кто-то носил стальную кольчугу? — спросил Лука, испытующе глядя мне в глаза.

— Возможно.

Лука вернул мне стрелу.

— Нет. Если пустить эту стрелу из лука, в лучшем случае она пробила бы древесину. Мне неизвестно столь смертоносное оружие.

Я вновь спрятал стрелу в складки плаща, радуясь тому, что здесь нет командира варягов, который не преминул бы ухмыльнуться при виде моей неудачи.

Лука просил меня остаться, но время неумолимо бежало вперед, а мне не хотелось, чтобы первый день, оплаченный золотом Крисафия, не принес никаких результатов. Я поспешил в Платею и кружил по ее улочкам добрых три часа, стараясь выведать хоть что-нибудь у знакомых осведомителей и наемников, коротавших время в тамошних притонах. Разумеется, ни один из них и слухом не слыхивал о столь необычном оружии, хотя все хотели бы заполучить его в свои руки. Некоторые из моих собеседников начинали гадать о моих истинных целях, другие же заверяли меня, что за известную плату они могут убить любого человека, как в кольчуге, так и без оной, даже голыми руками. Один из них, явно сумасшедший, попытался заколоть меня — к счастью, без особого усердия. В конце концов, сидя в маленькой таверне за порцией свинины, я пришел к выводу, что, коль скоро коллективная память разбойников и отборных наемников не содержит ответа на этот вопрос, разгадку следует искать вне пределов византийского опыта.

В скором времени я смог убедиться в справедливости этого вывода. Все устроилось само собой, когда я обнаружил в маленькой таверне, находившейся сразу за еврейским причалом, низкорослого полного человечка с жирной кожей и скудным словарным запасом.


Мне, что называется, повезло. Я направлялся в эту таверну единственно для того, чтобы отыскать там воина по имени Ксеркс, сарацина, с которым в былые времена я водил шапочное знакомство. Если это оружие пришло с востока, Ксеркс мог что-нибудь знать о нем. Увы, Ксеркс ничего не знал, но прежде, чем я успел откланяться, он пригласил меня к себе за стол и налил мне чашу крепкого вина. Сей благородный напиток отдавал сосновой смолой, и я пытался скрыть гримасу отвращения, держа чашу у рта, когда Ксеркс представил мне своего собутыльника, жирного генуэзца по имени Кабо. Тот энергично потряс мою руку и обрызгал меня слюной.

— Прежде Деметрий продавал свою десницу, способную держать меч, — заметил Ксеркс, воскрешая прошлое, о котором я предпочел бы забыть. — Теперь же он торгует своими мозгами. Не знаю, что приносит ему больше денег.

— Мои труды никогда не оцениваются в должной мере, — заверил я его, хотя три золотые монеты в день нельзя было назвать скромным вознаграждением.

— Кабо очень умный, — сообщил мне Ксеркс — Он тоже повидал немало. Теперь он стал уважаемым торговцем.

— И чем же ты торгуешь? — спросил я.

Не то чтобы меня это интересовало, однако лучше было разговаривать, чем пить мерзкое вино. Хитро глянув на меня из-под густых бровей, Кабо гордо ответствовал:

— Шелк. Драгоценные камни. Золото. Оружие. То, что всегда в цене.

— Кабо никогда не был сторонником имперской монополии, — усмехнулся Ксеркс. — Мало того, он считает ее богопротивной!

— Оружие… — повторил я вслух, оставив слова Ксеркса без внимания. — Мне нужно кое-какое оружие.

Кабо слегка приподнял голову исощурил глаза.

— Ты это серьезно? — изумился Ксеркс. — Неужто решил вернуться к прежнему ремеслу?

— Меч стоит десять золотых монет, — медленно выговорил Кабо.

Я предположил, что его познания в греческом языке ограничиваются вопросами, связанными с торговлей и подкупом чиновников. Ну и, разумеется, вином и женщинами.

— Это гораздо больше легальной цены, — заметил я. — К тому же меч у меня уже есть. Мне нужен лук.

— Лук стоит пять золотых монет. Скифский. Очень мощный.

— Мне нужен очень-очень мощный лук. Мощнее, чем любой другой лук, но при этом достаточно короткий, чтобы выпускать стрелы длиной в человеческую ладонь. Такой мощный, чтобы можно было пробить сталь.

— А также потопить трирему[3] и долететь до луны! — рассмеялся Ксеркс. — Слушай, Деметрий, Кабо торговец, а не кудесник. Ты же, я смотрю, разбазарил последние мозги!

— Я могу продать тебе такое оружие. — Кабо вытер пот с лысины и положил руки на стол, вероятно заметив, как дрогнула кружка в моей руке. — За семь фунтов золота.

— Семь фунтов золота?! Да на эти деньги можно снарядить целую армию! — воскликнул Ксеркс и, посчитав все это за шутку, махнул рукой, требуя принести еще вина.

Пропустив его слова мимо ушей, я спросил у Кабо:

— Это оружие имеется у тебя в наличии?

Кабо отрицательно покачал головой:

— Возможно, будет через шесть месяцев. Или через восемь.

— И как оно выглядит?

Я не скрывал своего повышенного интереса, надеясь, что это убедит генуэзца в серьезности моих намерений.

Кабо, со своей стороны, бросил на меня недоверчивый взгляд, однако инстинкт торговца все-таки взял верх над здравым смыслом.

— Это цангра, или арбалет. Вроде баллисты, но ее может держать один человек. Она пробивает доспехи, если вам нужно именно это.

Мое сердце забилось сильнее, дыхание стало учащенным.

— И благодаря какому чуду изобретательности она способна так действовать? — поинтересовался я.

Кабо наморщил лоб, пытаясь расшифровать мой вопрос, затем усмехнулся и постучал себя по голове:

— Благодаря вот этой магии.

— Это генуэзская магия? — спросил я, поскольку никогда не слышал о подобном оружии среди нашего народа.

Кабо утвердительно кивнул.

— Выходит, такими арбалетами вооружены все генуэзские воины?

— Нет, нет. Слишком дорого. Трудно делать. Но достать можно. Если заплатишь. Пять фунтов сейчас и два потом.

Я немного помолчал, притворившись, что обдумываю его предложение, и наблюдая за тем, как образовываются капельки пота на лысине Кабо. Наконец я сказал:

— Мне нужно подумать.

— С чего бы это? Забыл свои пять фунтов золота дома? — фыркнул Ксеркс, видимо задетый тем, что я и впрямь могу обладать таким богатством.

— Я поставил их на нужную лошадку. Осталось только забрать выигрыш.

Когда я поднялся из-за стола, мне в голову внезапно пришла еще одна идея.

— Скажи-ка мне вот что, Ксеркс, — начал я, бросая на стол медную монетку, чтобы заплатить за свою порцию вина. — С той поры, как я отошел от ратных дел, прошло уже много лет. Ты случаем не знаешь, где теперь находится рынок чужеземных наемников?

— В Парадизе, — хмуро ответствовал мой боевой товарищ. — На дороге, ведущей к Селимбрийским воротам.

— И кто из них лучшие?

Ксеркс пожал плечами.

— Никто. Ты ведь знаешь, на что они способны. Каждую неделю у них новый вожак. Сходи туда сам да поспрашивай, кто-нибудь на тебя и выйдет. Или перережет тебе глотку.

При этих словах Кабо прыснул со смеху, забрызгав вином весь стол.


Когда я вновь вышел на улицу, на город уже начинали опускаться сумерки. Я был совершенно измотан, поскольку давненько не совершал столь продолжительных прогулок и не возобновлял столь прочно забытых знакомств. Однако мысль о том, что мне все-таки удалось найти одно из звеньев цепи, грела мое сердце и помогала ногам преодолеть подъем в гору. Вскоре я миновал стены Святой Софии и опять оказался под широкой аркадой Августеона. Древние правители взирали на меня с постаментов — кто благосклонно, кто грозно, кто с мудрым видом, являя себя именно такими, какими они вошли в историю, — но мне было не до них. Оставив справа главные врата, я подошел к небольшой дверце в дальнем углу площади, где стояли два рослых варяга с топорами. В одном из них я тут же признал Элрика, который утром помогал мне в расследовании.

Он поднял свой топор в приветственном жесте.

— К евнуху идешь? Нам говорили, что ты можешь пожаловать сюда. — Он поднял взор к бледнеющему небу. — Правда, не так скоро.

— Мне нужно увидеть Крисафия. Я должен поведать ему о своих успехах.

— Надеюсь, тебе повезло больше, чем нам. — Элрик поморщился. — Я целый день ходил вверх-вниз по этим дурацким лестницам. Сигурд велел нам осмотреть все окрестные дома, проверяя, не мог ли там пройти убийца.

— Сигурд?

— Наш командир. Он сказал, что это твой приказ.

— Вот как? И вы нашли что-нибудь интересное?

Элрик отрицательно покачал седеющей головой:

— Разве что молодуху, которая кормила грудью младенца и даже не удосужилась прикрыться, когда мы пришли. В общем, ничего, что заинтересовало бы евнуха.

— Кстати, если уж мы заговорили о евнухе…

Оставив своего товарища на страже, Элрик распахнул передо мною дверь и повел меня по узкой галерее, шедшей вдоль пустынного сада. Голые ветви фруктовых деревьев казались ломкими и колючими, но на них по-прежнему распевали птицы. Мы миновали большой зал с огромными, крепко запертыми дверьми и попали во второй атриум, а оттуда свернули в другой, более широкий коридор. Затем повернули еще раз, и вскоре я окончательно запутался в лабиринте залов и коридоров, колонн и портиков, фонтанов, садов, статуй и внутренних двориков. Сладкий, благоухающий ладаном и розами воздух казался теплым, как в летний день, хотя в город давным-давно пришла зима. Я слышал то журчание ручьев, то чьи-то приглушенные голоса, то тихую музыку. Золотой свет, лившийся из дверных проемов, мимо которых мы проходили, уподоблял образы этого особого мира святым иконам. Во всех помещениях дворца толпился народ: сановники в богатых одеждах, военачальники в доспехах, писцы и секретари с грудами пергаментов. Я видел благородных дам, смеющихся над чем-то в кругу своих подруг, и утомленных долгим ожиданием просителей с потухшим взором. Это было похоже на видение рая, и я шел по нему без единого слова, невидимый и незамеченный.

В конце концов Элрик привел меня во внутренний дворик, который, видимо, относился к древнейшей части дворца: его мозаичный пол потрескался, а стены были голыми, если не считать неглубоких ниш с резными изображениями предшественников императора. Все звуки дворца смолкли, а недавнее благоухание неожиданно смешалось с привычным зловонием городских улиц. Под сводами галереи не было никого, кроме одинокой фигуры, сидевшей на мраморной скамье. При моем появлении этот человек грациозно поднялся на ноги. Внезапно я заметил, что Элрик куда-то исчез.

— Командир варягов считает тебя глупцом, который попусту тратит время на болтовню с торговцами, — заговорил Крисафий, сделав небольшой шаг вперед и остановившись возле колонны, на которой была укреплена горящая лампа. — И к тому же злит своего нанимателя, сбегая от выделенной ему охраны.

— Если бы командир варягов разбирался в поисках убийц, — медленно произнес я, — тогда, быть может, я бы и заинтересовался его мнением.

— Он говорит, ты заставил его людей целый день стучаться в двери и задавать дурацкие вопросы. Аскиат, ведь это телохранители императора! Неужели тебе недостает воображения для выполнения этой задачи?

— Во всяком случае, мне хватило воображения, чтобы обнаружить никому не известное оружие. — Я кратко описал ему цангру, о которой мне поведал генуэзец Кабо. — И мое воображение подсказывает мне, что тетиву этого иноземного оружия натягивала рука чужестранца.

— Ты имеешь в виду наемников? — Крисафий задумался. — Вполне возможно. Уж тебе-то должны быть отлично известны подобные вещи, не так ли? — Он внимательно посмотрел на мое лицо, исказившееся от еле сдерживаемого гнева. — Да, мне известна твоя история, Деметрий Аскиат. Я, конечно, плохо разбираюсь в поисках убийц, но зато преуспел в искусстве раскапывать чужое прошлое. Тем более прошлое, которое человек хотел бы забыть… или скрыть.

Я промолчал.

— Впрочем, я согласен с тобой, — продолжил Крисафий. — Рука, натягивающая тетиву, могла принадлежать чужестранцу, однако я уверен, что дух, направляющий эту руку, имеет более близкий источник. — Он подошел к нише и взял в руки лежавший возле статуи пергаментный свиток. — Я попросил своих писцов составить список лиц, предположительно заинтересованных в том, чтобы трон опустел.

Я развернул свиток.

— Длинный какой, — пробормотал я.

Меня охватила дрожь, когда я заметил, что первым в списке стоит имя севастократора,[4] старшего брата императора и второго по значимости человека в империи. И зачем только я ввязался в эту историю? Меня определенно больше устраивало общество лавочников и торговцев.

— Список действительно длинный, — согласился Крисафий. — Если бы входящие в него лица прознали о его существовании, в городе тут же вспыхнул бы мятеж. Посмотри на эти имена повнимательнее, потому что впредь тебе придется полагаться лишь на собственную память.

Я поднес список поближе к свету и начал с лихорадочной быстротой изучать его. Многие из перечисленных имен были мне хорошо знакомы, зато другие — совершенно неведомы. Крисафий молча стоял, наблюдая за мной, пока я не вернул ему свиток.

— Повтори, что там написано, — сказал он.

— Я и так все хорошо запомнил и не собираюсь отвечать урок, как школяр.

— Повтори! — приказал Крисафий, сверкнув глазами. — Я плачу тебе за твои мозги, Аскиат, и хочу знать, на что они годятся.

— Вообще-то ты платишь мне за конечный результат. И что, по-твоему, я должен буду спрашивать у всех этих людей? «Не ты ли организовал покушение на императора? Нет ли у тебя чудесного генуэзского изобретения, именуемого цангрой?» Помимо всего прочего, ни один из этих благородных людей не снизойдет до общения со мною.

— Тебе будут даны необходимые рекомендательные письма. Что же касается того, о чем ты должен говорить с этими людьми, тут я тебе не советчик. Ведь это ты у нас специалист по расследованию убийств. Приходи завтра для доклада. А теперь, если не хочешь повторять вслух мой список, можешь идти. Тебя проводит до дома один из дворцовых гвардейцев.

Он скомкал пергамент со списком и бросил его в чашу лампы. Бумага вспыхнула ярким пламенем и быстро превратилась в пепел.

δ

В дворцовых залах я чувствовал себя словно на небесах; на следующее же утро я оказался в раю. Или, по крайней мере, в месте, носящем, хотя и незаслуженно, то же название — Парадиз.[5] Говорят, некогда на этом самом месте находились поля пшеницы и тучные пастбища, но все это давно исчезло. Зерно обратилось в прах, скот забили, а вчерашние поля были поглощены окраинами разрастающегося города. В этой дикой мешанине неказистых домишек и сараюшек находили приют те, кто истратил все свои деньги и силы, чтобы добраться до города. Многим так и не удавалось вырваться отсюда. Здесь, совсем близко от сторожевых башен гарнизона, процветали некоторые определенные ремесла, всегда сопутствующие бедности и отчаянию.

Такова была репутация этого места, и она не показалась мне преувеличенной, когда я прокладывал себе путь между рытвинами и разбитыми камнями Селимбрийской дороги. По обочинам дороги играли дети, пожилые женщины брели к реке, сгибаясь под тяжестью огромных тюков с бельем, и на каждом шагу я натыкался на уличных торговцев, в лотках которых лежали орехи, финики и сушеные фиги. Подойдя к одному из них и опустившись на корточки, я заглянул ему в глаза и произнес старую, как мир, формулу, соответствующую профессии наемника:

— Я ищу человека для выполнения опасной работы.

Мужчина искоса посмотрел на меня. По его ноге полз вверх какой-то жучок, направляясь к лотку с фигами. Несколько мгновений торговец мучительно размышлял о чем-то, затем внезапно протянул мне горсть фиг.

Я нетерпеливо мотнул головой:

— Спасибо, не надо. Я ищу человека…

Вторая горсть фиг возникла рядом с первой. Торговец нахмурился и разочарованно затряс руками. Меня вдруг осенило:

— Ты говоришь по-гречески?

Продолжительное молчание было мне ответом.

Я поднял руки в знак извинения, отодвинул от себя его товар и, поднявшись на ноги, направился дальше, решив не обращать внимания на камень, брошенный им вослед мне.

После трех или четырех столь же неудачных попыток завязать разговор со случайными прохожими и лоточниками я понял, что нахожусь вне границ цивилизованного мира: все вокруг говорили только на варварских языках. Я подумал, что придется вернуться сюда с переводчиком из числа тех, что постоянно ошиваются в гавани, предлагая свои услуги чужеземным купцам. И конечно, день будет потерян для визитов к сановникам из списка Крисафия, о чем он, разумеется, сразу узнает.

Кто-то дернул меня за полу плаща, и это вернуло меня к реальности. Я инстинктивно схватился за кошелек, чтобы убедиться в его целости. Кошелек был на месте, и я заметил укоризну в глазах мальчонки, оказавшегося рядом со мной.

— Ты понимаешь по-гречески? — спросил я на всякий случай.

К моему изумлению, мальчонка утвердительно кивнул головой.

— Действительно понимаешь?

Еще один утвердительный кивок и блеск белых зубов.

— Не подскажешь, где бы я мог найти человека? Человека, готового выполнить опасную работу?

Я изобразил, будто машу в воздухе двумя мечами. Немного подумав, мальчик кивнул мне в третий раз.

— Элимас, — прочирикал он. — Ты видеть Элимас.

— Элимас?

— Да. Ты видеть Элимас.

Я позволил ему взять меня за руку и пошел вслед за ним по узкой дорожке, вившейся меж неровными рядами строений. Опасаясь попасть в засаду и стать жертвой грабежа, я стрелял глазами во всех направлениях. В тот день у меня было с собой изрядное количество золотых монет, полученных от Крисафия, а моим единственным оружием был спрятанный в голенище сапога нож. Но мой проводник в оборванной тунике и с босыми ногами вел меня все дальше и дальше в лабиринт жалких покосившихся хибар. Я то и дело ловил на себе недобрые взгляды местных жителей, выглядывавших из-за драных выцветших полотнищ, которыми они прикрывали свои окна и двери. Мужчины, стоявшие группами вдоль дороги, замолкали при нашем приближении и провожали нас дерзкими взглядами, а женщины задирали юбки и делали непристойные предложения. Если меня что-то и утешало, так это то, что мой спутник не обращал на них ни малейшего внимания.

В конце концов мы оказались возле костерка, над которым висел большой прокопченный чан. Седая старуха помешивала его содержимое, бормоча что-то себе под нос. Рядом стояла импровизированная палатка, сделанная из пурпурного полотнища, какими обычно украшают улицы во время императорских процессий.

— Элимас, — сказал мальчонка и убежал.

Я проследил за тем, как он скрылся за грудой камней, которая, вероятно, была чьим-то домом, и меня охватило острое желание побежать за ним. Но я зашел слишком далеко и теперь должен был сделать последний шаг, пусть даже неблагоразумный и безрассудный. Не обращая внимания на старую каргу, заливавшуюся идиотским смехом, я согнулся в три погибели и влез в палатку.

Эта пурпурная ткань была, должно быть, прекрасной выделки, потому что внутри палатки было темно, хотя едкий дым от костра все же проникал сюда. Я закашлялся, и глаза мои начали слезиться. Услышав какие-то неясные звуки, я машинально потянулся за ножом и тихо спросил:

— Элимас?

Из глубины палатки слышалось тяжелое свистящее дыхание.

— Элимас, — раздалось наконец в ответ.

Судя по выговору, голос этот принадлежал отнюдь не ромею.

— Ты говоришь по-гречески? — спросил я, опустив нож, но все еще готовый отпрыгнуть в случае необходимости.

Элимас ничего не сказал. Мои надежды вновь начали таять. И тут в полной тишине дважды пролаяла собака — так близко от меня, что моя рука непроизвольно взметнулась вверх в защитном жесте. Из-за этого движения я потерял равновесие и неуклюже сел на песчаный пол.

— Не бойся, — спокойно заметил Элимас. — София ответит на все твои вопросы.

— София?

Я понадеялся, что речь идет не о старой карге, хлопочущей возле огня.

Собака пролаяла еще два раза. Мои глаза постепенно привыкли к полумраку, и я увидел перед собой сгорбленного седобородого старика, сидевшего скрестив ноги. Его правая рука лежала на большом черном предмете, который можно было принять за подушку… когда он не лаял.

— София, — подтвердил старик, и собака опять пролаяла дважды.

Мне в голову пришла на удивление нелепая мысль.

— София — это твоя собака?

Двукратный отрывистый лай развеял все мои сомнения.

— Значит, София ответит на мои вопросы?

Наверное, в этом костре, дым которого наполнил мои легкие, горели не только дрова…

— Выходит, — продолжал я, — она владеет греческим языком?

Собака гавкнула всего один раз.

— Что это значит? Она не говорит по-гречески?

Собака вновь пролаяла два раза.

Я оглянулся на дверной проем, который необъяснимым образом оказался закрыт. Интересно, что сказал бы Крисафий, если бы узнал, что я трачу свое время и его золото на разговоры с дрессированными животными?

Элимас ласково погладил собаку.

— Не говорит, — отрывисто произнес он. — Только понимает.

— Собака понимает по-гречески? — ядовито спросил я.

Двукратный лай подтвердил, что так оно и есть.

— Тогда ответь мне, София, — начал я, не зная, куда заведет меня желание разгадать эту загадку. — Смогу ли я найти где-нибудь поблизости наемника?

София пренебрежительно взглянула на меня и, положив голову между лап, громко засопела.

— В чем дело? — спросил я, раздраженный этим внезапным приступом сонливости.

Какое-то время Элимас задумчиво раскачивался из стороны в сторону, после чего костлявым пальцем нарисовал на песке круг, а внутри его — меньший кружок с глазками и ротиком.

Долгий опыт общения с шарлатанами, а также недвусмысленность картинки подсказали мне ответ.

— Ты хочешь денег за разговор с твоей собакой?

Старик поморщился, решительно замотал головой и указал на лежащую рядом черную суку.

— Твоя собака хочет денег за возможность поговорить с ней?

София приподняла морду ровно настолько, чтобы гавкнуть два раза. Кляня себя за непроходимую глупость, я извлек из кошелька обол и бросил его на песок перед собакой.

Смерив меня высокомерным взглядом, она принялась вылизывать зад.

Я вздохнул и прибавил к первому оболу второй, а затем и третий. София даже не посмотрела в мою сторону. Мне не оставалось ничего иного, как только бросить на песок серебряный кератий.

София повернулась ко мне и удовлетворенно пролаяла два раза.

— Отлично. Так я смогу найти поблизости наемников?

Собака вновь пролаяла дважды. Впрочем, ответ на этот вопрос знала любая собака. Я хотел бы получить за свои деньги немного больше.

— И где же я их найду?

Собака и ее хозяин окинули меня презрительными взглядами.

— На Селимбрийской дороге?

Гав.

— Рядом с дорогой?

Гав-гав.

Я сделал паузу, стараясь придумать вопросы, которые вывели бы меня прямо к цели.

— Много ли людей смогли бы мне помочь?

Гав.

— Всего один человек?

Гав-гав.

— Это варвар? Франк?

Гав.

— Такой же ромей, как я?

Гав-гав.

— Этот человек поможет мне найти наемников?

Гав-гав.

— У него есть имя?

Гав-гав.

Я вновь остановился, на этот раз перед тем непреложным фактом, что собака, конечно же, неспособна назвать мне ни имя, ни местонахождение этого субъекта. А значит, она не сообщила мне ничего такого, что я и сам не мог бы узнать или предположить. В этом-то и была суть их трюка. Все это время меня, что называется, водили за нос, охмуряли при помощи дыма, темноты и гавканья. Я злобно глянул на черную суку.

В тот же самый момент, когда мы встретились с нею взглядами, она — клянусь, так оно и было! — подняла голову, открыла пасть и отчетливо произнесла:

— Вассос.

Я разинул рот от удивления.

— Вассос?

Гав-гав.

— Его зовут Вассос? — переспросил я. — Я должен найти человека по имени Вассос?

Дважды пролаяв, собака повернулась ко мне спиной и принялась охотиться за своим хвостом.


Нетвердой походкой я вышел на улицу, одолеваемый вопросами и сомнениями. Старуха с котлом куда-то исчезла, а ее костер превратился в груду угольев. Я набрал полные легкие свежего воздуха, надеясь, что он прочистит мне мозги. Во время моей необычной деятельности мне доводилось получать информацию из самых разных источников, начиная с городских чиновников и кончая известными преступниками, а зачастую я молил о помощи самого Бога; однако до сих пор я никогда еще не общался с бессловесными тварями. Что мне оставалось делать, кроме как проверить правдивость ее гавканья?

В скором времени выяснилось, что эта собака оказала мне большую помощь — гораздо большую, чем многие информаторы человечьей породы. Хотя я не владел ни франкским, ни болгарским, ни сербским, ни каким-либо иным варварским языком, имя «Вассос» оказалось чем-то вроде заклинания: стоило мне произнести его, и на лицах здешних обитателей проступало понимание, после чего они жестами указывали мне, куда идти. Постепенно продвигаясь по узким улочкам в направлении городской стены, я вышел к колодцу, возле которого стоял высокий цыган. Услышав мой вопрос, он указал куда-то позади меня и уверенно произнес:

— Вассос.

Обернувшись, я увидел перед собой достаточно неожиданное для этих мест строение. Оно было куда древнее и вместительнее соседних домишек. Вероятно, некогда здесь жил земледелец, которому принадлежали окрестные поля, но теперь дом обветшал и потерял былую красоту. Впрочем, у его нынешнего владельца хватило денег и на тяжелые дубовые двери, и на оконные решетки, за которыми виднелись алые занавески.

Я постучал в дверь, гадая, чем сейчас занимаются обитатели дома, но так и не дождался ответа.

— Вассос, — с улыбкой повторил цыган, стоявший на другой стороне улицы.

Я постучался еще раз и заметил краем глаза, что алая занавеска шелохнулась. Бросившись к окну, я успел увидеть в нем женскую голову.

— Вассос! — воскликнул я, пытаясь отдернуть занавеску в сторону. — Мне нужен Вассос!

— Нет, — раздалось в ответ. — Нету Вассос. Нету.

— Где же он? — спросил я, выпуская занавеску из рук и делая шаг назад.

Моя учтивость была вознаграждена. Твердая рука отдернула занавеску, и передо мной появилась сильно накрашенная особа. Ее платье, сшитое из лоскутов разных материй, совершенно не подходящих друг другу по цвету, было подвязано под грудью так, что пышный бюст вываливался наружу. Смерив меня холодным взглядом, она недовольно буркнула:

— Нету Вассос. Вассос работа.

— А завтра?

Она пожала плечами, отчего ложбинка между ее пышными грудями стала еще глубже.

— Завтра? Да, завтра.

— Я приду сюда завтра.

Поняла она меня или нет, но разговор был окончен; занавеска опустилась, и дом погрузился в тишину.


Остаток дня я провел во дворике сановника средней руки, глядя на фонтан и играя с хозяйским котом. Слуга сановника выходил из дома каждый час, дабы известить меня о том, что его господин все еще отдыхает и что он примет меня при первой же возможности. Грубая прямота жителей трущоб устраивала меня куда больше. Я совсем не случайно решил начать с последней позиции списка Крисафия, ибо надеялся, что смогу найти здесь хотя бы видимость гостеприимства, но, увы, надежды мои оказались ложными, а поскольку это был постный день, я не смог попросить у слуги даже немного вина. К вечеру я удалился оттуда и отправился во дворец. Результаты моей дневной работы нисколько не впечатлили Крисафия. Впрочем, мои дочери тоже встретили меня отнюдь не любезно, когда я пришел домой.

— Папа, ты всегда возвращаешься после наступления темноты, — попеняла мне Елена. — И опаздываешь на ужин!

— Добродетельная дочь встречает своего отца с плодами рук своих, — с улыбкой процитировал я Священное Писание.

— Не дочь, а жена, — возразила Елена. — Дочери в это время положено спать.

Я сел в кресло и попробовал похлебку, которую она приготовила.

— Прости, что заставил тебя ждать, — смиренно сказал я. — Очень вкусно. Ты готовишь ничуть не хуже мамы. К сожалению, мои работодатели из дворца требуют от меня усердной работы. Причем они платят мне столько, что в один прекрасный день мне уже не нужно будет трудиться так напряженно. И тогда мы сможем ужинать вовремя.

— Тебе понравилось во дворце, папа? — поинтересовалась Зоя, поглощая пищу с неимоверной быстротой, как солдат на марше. — Говорят, там повсюду фонтаны и светильники?

— Все правильно. И фонтаны, и светильники, и золото, — подтвердил я и описал ей несколько уголков дворца, слегка приукрасив свой рассказ.

Она слушала меня с широко распахнутыми от изумления глазами. Елена же все это время просидела молча, уставившись в тарелку.

— А я-то думала, что царствие небесное наследуют только бедные, — с презрением произнесла она, поднимая голову. — Я думала, Господь низложил сильных с престолов и рассеял надменных помышлениями сердца их. Как ты можешь работать на этого тирана, олицетворение всех пороков?

— Его жизнь не менее ценна, чем жизнь любого другого человека. — Вчера вечером эта тема уже стала предметом наших споров. — К тому же за весь период моей жизни он — единственный правитель, который сумел отвести страну от края пропасти. Да, он живет в золоченых палатах и пьет вино из бесценных кубков, зато на наших границах стало более или менее спокойно, а армия стоит далеко от города. Мне кажется, этого более чем достаточно!

Я верил в то, что говорил, однако мне было понятно презрение, горящее в глазах Елены: ведь и для меня в ее возрасте такие рассуждения звучали неискренне. Я вспомнил монахов, воспитывавших меня. Они проповедовали бедность и смирение, а сами наживали богатство на фруктовых деревьях, за которыми я ухаживал, пока не возмутился подобной несправедливостью. Неужели за прошедшие годы я превратился в такого же защитника общепринятых законов?

Видимо, Елена подумала о том же. Она встала из-за стола, с грохотом отодвинув стул, собрала тарелки и деревянной походкой вышла из комнаты.

Проводив ее взглядом, Зоя заметила с беспечным равнодушием двенадцатилетнего ребенка:

— Ей пора замуж. Иначе она станет еще злее.

— Я знаю, — вздохнул я. — Постараюсь что-нибудь предпринять в ближайшее время. — Я нацепил на нож кусочек моркови. — И все-таки говорить подобные вещи об императоре не стоит. Знала бы ты, сколько у него шпионов!

«И я — один из них», — подумал я, уже укладываясь в постель.

ε

Незадолго до полудня я вновь разыскал дом Вассоса. Утром я сделал кое-какие приготовления к встрече с ним, но потом до меня вдруг дошло, что родственники Вассоса будут не очень охотно делиться своими сведениями, ежели проситель явится в сопровождении четырех вооруженных с ног до головы воинов. Учитывая это обстоятельство, я подошел к знакомой двери один. Не успел я постучать, как передо мной появился давешний цыган, которого на сей раз сопровождали трое жуликоватых подростков. Они выстроились под окном и лениво уставились на меня.

— Мне нужен Вассос, — обратился я к ним с подчеркнутой учтивостью.

— Вассос занят, — буркнул в ответ ближайший ко мне мальчишка.

Судя по шрамам, он побывал не менее чем в дюжине драк с поножовщиной, но что по-настоящему портило его мордашку, так это прыщи. Мальчишка был одет в грязную зеленую тунику, подпоясанную кожаным ремнем. Правую руку он держал за спиной, что, конечно же, не сулило ничего хорошего.

— Неужели он не сможет уделить мне немного времени?

У меня в руке как бы случайно возникла золотая монета. Я повертел ее между пальцами, но, когда юнец наклонился вперед и впился в нее взглядом, монета исчезла. Я продемонстрировал ему пустую ладонь и с хитрым видом пожал плечами:

— Вассос должен встретиться со мной.

— Он встретится с тобой.

Мальчишка трижды постучал в дверь, и та бесшумно открылась внутрь. Отвесив мне шутовской поклон, он жестом пригласил меня войти в дом.

Оказавшись в полутемной комнате, я увидел, что меня не так уж сильно обманули: Вассос действительно был занят и только что закончил свое дело, а сейчас обертывал вокруг раздобревшей талии кусок ткани и вытирал пот с груди, поросшей черными волосами. Рядом с ним молодая женщина неспешно натягивала платье на грудь, не слишком заботясь о скромности. На кровати, видневшейся у нее за спиной, лежала на животе вторая девушка, бесстыдно обнаженная, с блестящей от пота кожей. На мгновение я позволил себе выразить откровенное восхищение ею, надеясь склонить Вассоса на свою сторону; к тому же прошли годы с тех пор, как я участвовал в подобных развлечениях, а ведь у меня были те же желания, что и у любого другого мужчины. Потом я заметил красные линии, процарапанные по изгибу ее спины, худобу ее бедер и гладкость кожи и внезапно осознал, что она лишь ненамного старше моей Елены, если вообще не ровесница ей. Мне стало не по себе, и я поспешил отвести глаза в сторону.

Вассос неправильно истолковал мой взгляд.

— Не в твоем вкусе, да? Не волнуйся, у меня их много. Каких ты предпочитаешь? Деревенских девчонок из провинции, которые трахаются как мулы? Или смуглых арабок из челяди султана, знающих семьсот способов, как удовлетворить мужчину? А может, златовласых девственниц из Македонии? Если ты чувствуешь прилив патриотизма, могу предложить тебе даже норманнскую шлюху — ты сможешь выместить на ней свое негодование предательским поведением ее народа. Но если после этого я больше не смогу ее использовать, это встанет тебе дороже.

Я смотрел на этого монстра, едва прикрытого тканью. На его звериные плечи ниспадали длинные жирные волосы, обрамлявшие лицо с плоским носом и мощными челюстями, более подобающее быку, нежели человеку. Толстыми пальцами он перебирал висевшую у него на шее массивную золотую цепочку. С каким наслаждением я сейчас врезал бы ему!

— Я пришел сюда не за девицами, — ответил я. — Мне нужны…

— Мальчики? — довольно усмехнулся Вассос. — Могу помочь тебе и в этом, мой друг, если ты предпочитаешь коринфские удовольствия. Я и сам иногда позволяю себе это лакомство: должен же я понимать вкусы моих клиентов! Правда, тебе придется немного повременить, так как мальчики сейчас все заняты.

Молодая женщина вышла из комнаты, но тут же вернулась, неся в руках дорогой, украшенный разноцветными каменьями кубок. Она подала его Вассосу. Тот опорожнил его одним глотком и небрежно швырнул кубок на пол, а я, воспользовавшись этой паузой, вновь заговорил:

— Мальчики меня тоже не интересуют. Мне нужны мужчины, причем не для плотских удовольствий, а для опасной работы. Я слышал, что такой товар у тебя тоже водится.

Я почти не надеялся на успех. И поделом мне: в другой раз не буду доверять словам какого-то жалкого шарлатана и его собаки.

Но Вассос внезапно замер.

— Мужчины для опасной работы? — задумчиво повторил он. — Более опасной, чем подставлять тебе зад?

— Я говорю о работе для мужчин, а не для шлюх.

— Я мог бы продать тебе мужчин для любой работы. — Вассос взвешивал каждое слово. — Любой работы, которая нравится мне. Но я почему-то не уверен, что мне нравится эта твоя работа.

— Но ведь ты продаешь подобные услуги и другим, — предположил я.

— Мои дела с другими тебя не касаются! А мое дело с тобой… — Он немного помедлил. — Я не хочу иметь с тобой дела. Ты знаешь условную фразу и говоришь об опасности, но, по-моему, ты и сам опасен, дружище! Пожалуйста, покинь мой дом.

— Скажи, кто приходил к тебе с такою же просьбой в течение последней недели или последнего месяца? За эти сведения я заплачу тебе немалые деньги!

В моей руке опять на мгновение возникла золотая монета.

Вассос захохотал. При этих ужасных звуках лежавшая на кушетке девушка вздрогнула и испуганно посмотрела в мою сторону.

— Ты можешь купить моих девочек, но у тебя не хватит золота, чтобы купить меня. Я дорожу своей репутацией, — важно пояснил Вассос. — А теперь уходи.

— Скажи, кто хотел купить у тебя наемников, и я…

Вассос засунул пальцы в рот и пронзительно засвистал.

— Тебе все-таки придется убраться из моего дома, — произнес он с гнусной ухмылкой. — Все наслышаны о гостеприимстве Вассоса, но это не значит, что им можно злоупотреблять. Тебя проводят мои ребята.

Я не двинулся с места. Снаружи послышался топот бегущих ног, чьи-то истошные крики и звуки ударов. На лице Вассоса возникло недоумение, но не успел он что-нибудь предпринять, как дверь с треском распахнулась и в комнату ввалились два великана. Словно львы на арене цирка, они одним прыжком преодолели пространство и припечатали Вассоса к каменной стене. Обух боевого топора безжалостно вжался в его жирный живот, и торговец живой плотью взвыл от боли. Ткань соскользнула с его бедер и упала на пол, явив миру его съежившиеся органы. Затем рукоять второго топора надавила ему на шею, едва не сломав гортань, и вопли сразу оборвались.

В проеме разбитой двери возникла третья фигура — всего лишь темный силуэт на фоне дневного света, но это огромное туловище и мощные руки были мне уже хорошо знакомы, и принадлежали они Сигурду, командиру варягов. Он приставил топор к скамейке и, сняв с пояса страшную булаву, направился к съежившемуся возле стены жирному своднику. При его появлении женщина, подававшая Вассосу кубок, с визгом юркнула в соседнюю комнату, а девушка, лежавшая на кровати, поспешно села, позабыв про свою наготу.

Сигурд взглянул на ее тощие ребра и едва наметившуюся грудь, поднял с пола ткань, в которую был завернут Вассос, и набросил на девушку, приказав ей:

— Прикройся!

Я сомневался, что она поймет его, так как полагал, что Вассос обычно использует для своих грязных делишек чужестранцев и переселенцев. Однако девушка прижала ткань к груди и закутала в нее голые плечи. Сигурд, кажется, остался доволен.

— Ну, — грозно сказал он, поворачиваясь к Вассосу, — хочешь, чтобы я сделал тебя еще уродливее, чем ты есть? Говори, кто нанимал у тебя людей, пытавшихся убить императора?

Я заморгал: это была совсем не та тактика, к которой я собирался прибегнуть, но, с другой стороны, в моем распоряжении не было ни булавы, ни двух дюжих подручных, прижавших Вассоса к стенке. Поэтому я продолжал молча наблюдать за происходящим.

— Я такими вещами не занимаюсь, — захныкал Вассос — Я люблю нашего императора и…

Сигурд отвесил ему тяжелую пощечину. Варяги носят на руках много колец, и рука Сигурда после удара оказалась запачкана кровью.

— Ты не любишь императора, — сказал он Вассосу. — Это я его люблю. А вот ты готов убить его за пригоршню серебра.

Вассос посмотрел на варяга с нескрываемой ненавистью и попытался плюнуть ему в лицо. Однако горло сводника было слишком сильно сдавлено рукоятью топора, и он сумел добиться лишь того, что кровавая слюна потекла по его подбородку.

Сигурд смерил его презрительным взглядом.

— Это ты зря сделал, — предупредил он. — Попади на меня твоя слюна, я бы вышиб тебе разом все зубы.

Он твердой рукой поднял булаву и ткнул утыканной шипами головкой в лицо Вассосу. Тот захныкал, как младенец.

Девушка, сидевшая на кровати, неожиданно пошевелилась.

— Сюда приходил монах.

Ее вмешательство было столь неожиданным, что булава в руке Сигурда дернулась, оцарапав Вассосу угол рта. Девушка дрожала — видимо, от страха, предположил я, потому что она закуталась в покрывало по самое горло и холодно ей уж точно не было, — но голос ее звучал уверенно.

— Монах, говоришь? Что за монах? Наш, ромейский?

Она пожала плечами, при этом покрывало соскользнуло с одного плеча.

— Просто монах. Я была здесь. Вассос позволил ему использовать меня, потому что он заплатил уйму денег. — Голос ее стал несчастным. — Монах взял меня как мальчика. Как животное.

Сигурд воспринял это сообщение молча, хотя, судя по сжатым челюстям, его смутило признание девушки. Воспользовавшись наступившей тишиной, я ласково спросил:

— Как тебя зовут?

— Ефросинья, — ответила девушка, удивленная тем, что кому-то это может быть интересно.

— Откуда ты, Ефросинья?

— Из Дакии.

— Давно ли ты находишься в нашем городе?

Она вновь пожала плечами, но на этот раз ей удалось поймать соскользнувшее покрывало.

— Месяцев шесть. А может, уже и восемь…

— Ты сказала, сюда приходил какой-то монах. Как давно это было?

— Три или четыре недели назад. Он приходил несколько раз. После первого раза я старалась спрятаться, когда он должен был прийти, но иногда он являлся без предупреждения. А иногда Вассос разыскивал меня и отдавал ему.

— А бывало так, что он приходил только к тебе?

По щекам девушки покатились слезы. Я подошел к кровати и сел рядом с нею, обняв ее за тонкую талию.

— Ефросинья, теперь ты можешь не бояться ни этого монаха, ни Вассоса, ни кого-либо еще. Посмотри на Сигурда. — Кивком головы я указал на варяга, державшего свою булаву у того же объекта. — С таким защитником тебе никто не страшен.

Девушка вытерла слезы и пригладила волосы.

— Монах приходил за воинами. Я была для него только развлечением. Ему нужны были четыре наемника… и ребенок.

Девушка закусила губу, а мы с варягами переглянулись, не скрывая отвращения: можно было себе представить, зачем монаху понадобился ребенок.

— Он говорил, зачем ему нужны наемники?

Ефросинья отрицательно покачала головой:

— «Для опасной работы» — вот все, что он сказал. Он дал Вассосу много золота. Вассос был так доволен, что даже купил мне серебряное колечко.

— А когда же ты видела его последний раз?

Она на мгновение задумалась.

— Монаха — недели две назад. Он приходил сюда встретиться с болгарами и забрать их с собой.

— Ты знала этих болгар?

— Нет.

— Видела их когда-нибудь прежде?

— Нет.

Убедившись в том, что Ефросинья успокоилась, я убрал руку с ее талии и хотел было подняться с кровати. Но, оказывается, Ефросинья еще не закончила.

— Я видела одного из них совсем недавно. Его позвал Вассос, хотел поручить ему какое-то другое дело.

Я застыл.

— Недавно? Ты видела этого болгарина недавно?

К удивлению присутствующих, девушка улыбнулась.

— Конечно, — ответила она. — Он был здесь этим утром и ушел прямо перед твоим приходом.

В комнате установилась гробовая тишина, которую нарушил Сигурд. Он убрал булаву от лица Вассоса и придвинулся к нему так близко, что его борода, должно быть, щекотала своднику шею.

— И какое же дело ты поручил этому болгарину, а, слизняк? — прорычал варяг. — Где находится сейчас этот болгарин? — Он перевел взгляд на обвисший живот Вассоса, а потом еще ниже и ласково провел по жирной плоти сводника концом булавы. — Где он?!


От ужаса Вассос почти лишился дара речи, однако после того, как Сигурд дозволил ему надеть тунику, он вызвался отвести нас туда, где, по его утверждению, мог находиться болгарин. Стоило нам выйти из дома, как я увидел Элрика, который грозно взирал на трех избитых до полусмерти молодчиков, валявшихся на улице. Сигурд не обратил на них ни малейшего внимания и отправил Элрика с Ефросиньей в женский монастырь, чтобы монахини позаботились о девушке. Все остальные пошли вслед за Вассосом в глубь трущоб. Трое варягов дружно топали вперед, постоянно держа своего пленника под присмотром. Я торопливо шел за ними.

— Аскиат, ты вооружен? — спросил Сигурд, повернувшись ко мне. — Ты ведь не хочешь попасть в царствие небесное раньше времени? Не забывай, что тебе предстоит еще раскрыть кое-какие тайны.

— У меня есть нож, — ответил я, тяжело дыша.

— Здесь нужно что-нибудь более серьезное.

Замедлив шаг, Сигурд снял с пояса булаву и протянул ее мне. Я ухватился за нее обеими руками, едва не согнувшись от тяжести.

— Справишься с ней?

— Справлюсь, — кивнул я, хотя с той поры, как мне приходилось использовать подобное оружие, минуло много лет и теперь я с трудом удерживал его. — Этого болгарина нужно взять живьем, — напомнил я Сигурду. — Мы должны выведать у него все.

— Если только он хоть что-нибудь знает. По этому городу бродит не меньше десяти тысяч наемников, а слова хнычущей шлюхи вряд ли могут служить гарантией, что это именно тот болгарин, который нам нужен.

— Все может быть, — не стал спорить я.

Однако монах, покупающий иноземных наемников у такого типа, как Вассос, наверняка замышлял что-то нехорошее, и потому его следовало разыскать в любом случае. А поскольку Вассос, несмотря на понукания Сигурда, клялся в том, что не имеет ни малейшего понятия о местонахождении монаха, то этот болгарин оставался нашей единственной ниточкой.

Улицы, по которым мы двигались, стали поуже, а дома как будто выросли. Трущобы сменились ветхими зданиями, помнившими куда лучшие времена. Бледное декабрьское солнце спряталось от нас за низким крепостным валом. Я ловил взгляды множества зевак, пялившихся на нас из окон и из-за полуразрушенных стен, улица же оставалась пустынной. Вероятно, прохожих распугала тяжелая поступь варяжских сапог, однако при такой численности мы вряд ли представляли серьезную угрозу для местных жителей. Сигурд еще раз обернулся, и я увидел в его встревоженном взгляде отражение собственных мыслей. Эта длинная узкая дорога походила на кишащую врагами опасную горную теснину, по которой нас вел заведомый предатель.

Мы все шли и шли, и мне постепенно начинало казаться, что опасность существует лишь в моем воображении, как вдруг тишину улицы нарушил отчаянный крик. Я мгновенно принял боевую стойку и поднял булаву; впереди меня трое варягов тоже взяли топоры наизготовку. Я стал вглядываться в темные дверные проемы и ниши, но ничего там не увидел: ни стрел, сыплющихся сверху дождем, ни атакующих нас разбойников. Мне вспомнились слова Сигурда о невидимом убийце — теперь они уже не казались мне глупой шуткой. Кто знает, быть может, мы имеем дело с существом, находящимся вне пределов нашего мира?

Крик повторился, эхом отдавшись в моих ушах, и это, несомненно,кричал кто-то из обитателей нашего мира — что бы там ни ожидало нас в дальнейшем. Разом оставив все сомнения, я бросился вперед, по направлению к источнику крика, оставив своих спутников позади. Булава в моих руках внезапно обрела легкость, порожденную приближением опасности и охватившим меня возбуждением.

Дома внезапно расступились, и я оказался на небольшой площади. В центре ее находился давно высохший круглый фонтан, чаша которого была расколота и поросла травой и мхом. На краю чаши стоял мужчина в кожаной тунике, почти такой же высокий, как Сигурд. Он стоял спиной ко мне и смотрел вниз, туда, где лежало чье-то тело. В руке у него был окровавленный меч.

Я издал боевой клич и бросился к нему. Он стремительно повернулся с вызывающим выражением на круглой физиономии и поднял свой клинок, готовясь к отражению атаки. Он оказался куда проворнее, чем я ожидал, но это меня не остановило. Приблизившись, я отвел правую руку с булавой назад и ударил со всего размаха, стараясь раздробить ему колено и сбить его с ног. Но я действовал слишком медленно: прошло более десяти лет с тех пор, как я участвовал в настоящем бою, а случайные уличные стычки не могли помочь мне сохранить быстроту и силу, необходимые для схватки с опытным наемником. Он отразил мою атаку, обрушив меч на рукоять булавы и отведя ее от себя. Хотя он не достал меня клинком, его удар все-таки выполнил свою задачу: руку мою обожгло резкой болью, и я выронил булаву из онемевших пальцев.

Теперь я был совсем беззащитен и находился слишком близко от противника, чтобы успеть отступить. В ожидании второго удара мечом я смотрел вверх, и тут он опять перехитрил меня, ударив коленом в челюсть. Я качнулся назад и рухнул наземь, больно ударившись спиной и ощущая во рту вкус крови.

Тем временем мой неприятель спрыгнул с возвышения и направился ко мне, сделав два искусных взмаха мечом в воздухе. Я в отчаянии потянулся к своему ножу, укрепленному на лодыжке, но он заметил мое движение и наступил мне на руку. Два пальца треснули, и я вскрикнул, видя, как он заносит меч для последнего удара.

К счастью, удар этот так и не был нанесен. Над площадью разнесся леденящий душу крик, полный звериной ярости. Наверное, именно такой крик слышал Квинтилий Вар, когда его легионы полегли от рук германцев, и именно таким криком был встречен Юлий Цезарь, поднимавшийся вверх по рекам Британии. Это был крик непобедимого воина, упивающегося своей дикостью. Огромный топор пролетел надо мной, со свистом рассекая воздух, и выбил оружие из рук неприятеля. Не успел топор упасть на землю, как руки, пустившие его в полет, сомкнулись для очередного удара, который поверг наемника наземь. В следующее мгновение побагровевший Сигурд поставил ногу ему на грудь и приставил топор к его горлу.

— Одно движение, и ты лишишься головы! — проревел он, тяжело дыша.

Совершенно ошарашенный, я огляделся вокруг.

— Думаешь, это тот самый болгарин, который нам нужен? — В голове у меня гудело от боли. — А где Вассос?

Сигурд обвел взглядом площадь и злобно выругался, из чего я заключил, что Вассос действительно исчез, улизнул во время схватки.

— Да, это тот самый болгарин, — ответил наконец командир варягов. — Во всяком случае, так сказал нам этот жирный сводник. Тогда-то мы и бросились вслед за тобой. И похоже, поспели вовремя, — добавил он, бросив на меня укоризненный взгляд.

— Еще бы не вовремя! Ты спас мне жизнь!

— В другой раз будешь умнее, — буркнул Сигурд — Для того чтобы стать настоящим варягом, мало взять в руки булаву, Деметрий. И чего это ты полез на рожон?

Донесшийся из фонтана стон напомнил мне о том, что же заставило меня поступить столь безрассудно. Посмотрев вниз, я увидел неподвижно лежащего человека. Сомневаюсь, чтобы он хоть чуть-чуть пошевелился с того момента, как я вступил в битву: его обнаженные конечности и белая туника были заляпаны кровью, а на ноге виднелись глубокие порезы. Он лежал, прижав колени к груди и обхватив голову руками, и не издавал ни звука.

— Похоже, я тоже кого-то спас, — сказал я, шагнул в фонтан и, опустившись на колени, осторожно тронул лежащего за плечо, чтобы заглянуть ему в лицо.

Когда я отвел его руки от головы, он всхлипнул, и я чуть не ослабил хватку — так велико было мое потрясение. Этот человек, которого болгарский воин собирался расчленить как раз в тот момент, когда я его атаковал, был всего лишь мальчишкой с едва пробивающимся на впалых щеках пушком. Лет ему было, по-видимому, даже меньше, чем Ефросинье, но для своего возраста он был довольно крупным.

— Ребенок, — пробормотал я. — Болгарин хотел убить ребенка.

— Наверное, тот попытался обчистить его карманы, — заметил Сигурд. — Видишь, кошелек на земле валяется. — Он поднял с мостовой кожаный кошель и повесил его себе на пояс. — Впрочем, этому сукиному сыну он больше не понадобится. А может быть, мальчишка трахнул его сестру. Какая разница?

С этим можно было поспорить, но Сигурд тут же потерял интерес к подростку и вернулся к своему пленнику.

— Поставьте его на ноги, — распорядился он. — Свяжите ему руки за спиною. Я буду сопровождать тебя до самого дворца, держа топор у твоей шеи, — пообещал он болгарину. — Одно неосторожное движение, и ты останешься без головы.

— А как же парнишка? — спросил я. — Ему нужно помочь, иначе он истечет кровью!

— Парнишка? — пожал плечами Сигурд. — Я уже лишился одного из своих людей, отправив его провожать ту малолетнюю шлюху, и в результате упустил этого мерзавца Вассоса. Я должен доставить болгарина во дворец, кем бы он ни был: человеком, совершившим покушение на императора, или паломником, потерявшим дорогу к храму. Почему я должен заботиться еще и о каком-то карманнике? А ты, — добавил он, ткнув пальцем мне в грудь, — сотрешь кровь с лица и пойдешь вместе с нами, иначе наш евнух решит, что ты бездельник.

— Я явлюсь во дворец, когда сочту это нужным! — огрызнулся я, отступая на шаг назад. — И не прежде, чем найду для мальчика чистую постель и врача. На мои собственные деньги, если потребуется.

— Поступай как знаешь. Если пойдешь по этой улице на юг, выйдешь к Месе.

Сигурд поднял с земли булаву, хмуро глянул на зарубку, появившуюся на рукояти, и, повесив свое орудие на пояс, повел пленника в направлении дворца. Его подручные удалились вместе с ним, и я остался на площади один.

Голова у меня трещала от боли, а правая рука страшно ныла, однако я каким-то образом умудрился поднять мальчика на руки и вытащить его из фонтана. Ноги у меня заплетались, и я боялся, что вот-вот рухну и причиню парнишке еще более тяжкие повреждения, но все же, то и дело опираясь на окружающие стены, я смог покинуть площадь и стал спускаться с холма. Через какое-то время далеко впереди показалась главная дорога, и я ускорил шаг. Хотя день был холодный, пот лил по моему лицу и ел глаза; подбородок страшно чесался. Все мое тело молило о передышке, однако я прекрасно понимал, что, опусти я мальчика на мостовую, мне вряд ли удастся поднять его вновь. Я проклинал Сигурда и его жестокосердие, Вассоса и его болгарского головореза, а также самого себя — за то, что поставил под угрозу выполнение своего важного задания, и во имя чего? Только для того, чтобы поднести умирающего подростка на сотню шагов ближе к смерти.

Изнывая от боли и ярости, я добрался до главной дороги, но тут же потерял равновесие и рухнул возле дорожного столба, который сообщал, что от Милиона меня отделяют три мили.


— С тобой все в порядке?

Открыв глаза, я обнаружил, что сижу на обочине Эгнациевой дороги, прислонившись спиной к дорожному столбу, а голова мальчика лежит у меня на коленях. Его лицо казалось спокойным — во всяком случае, более спокойным, чем израненное тело, — но оно побледнело и покрылось испариной. Я коснулся рукой его щеки и почувствовал ужасный холод.

— С тобой все в порядке?

Я поднял глаза и взглянул на обладателя этого настойчивого голоса. Передо мною стоял возница в широкополой шляпе, а за его спиной виднелась повозка, груженная глиняными горшками.

— Более или менее. А вот мальчишке плохо. Ему нужен врач.

Возница кивнул:

— Врач есть в монастыре Святого Андрея. Я еду на кладбище и мог бы довезти его до монастыря на своей телеге.

— На кладбище нам пока рановато, — ответил я с чувством. — А вот в монастырь мы, пожалуй, поедем.

Мы осторожно положили мальчика прямо на горшки, наполненные ладаном и какими-то мазями, и двинулись вперед с такой скоростью, чтобы не растрясти его раны на ухабистой дороге.

— Для чего предназначены твои благовония? — спросил я у возницы, решив скоротать время за разговором.

— Они для мертвых, — мрачно ответил тот. — Их тела намащивают благовониями.

Остаток пути мы молчали, благо путь оказался недолгим. Возница свернул с дороги и въехал под низкую арку монастырских ворот в замкнутый дворик, стены которого были выбелены известью. Мы осторожно переложили мальчика на каменные плиты. Я заплатил вознице два обола, и он тут же отправился дальше.

Появившийся во дворике монах взглянул на меня с неодобрением.

— Братия на молитве, — сообщил он. — Просителей мы принимаем только после девяти.

— Мое прошение не терпит отлагательств. — Слишком изможденный, чтобы спорить, я указал рукой на лежащего парнишку. — Если Бог не желает выслушать мою мольбу, то, возможно, к ней прислушается ваш врач.

Наверное, это прозвучало как богохульство, но мне было уже все равно. Монах возмущенно фыркнул и куда-то удалился.

Колокол пробил восемь раз, и монахи один за другим стали выходить из церкви. Никто из них даже не посмотрел в нашу сторону. Я наблюдал за тем, как они проходят мимо, и во мне закипала ярость. Мне хотелось крикнуть в их надменные лица: «Где же ваше христианское милосердие?» В этот момент во дворике появилась новая фигура — прислужница в простом зеленом платье, стянутом на талии шелковым шнуром. Я удивился, увидев ее, поскольку полагал, что в монастыре домашней работой занимаются послушники. Но по крайней мере, она обратила на нас внимание, и за одно это я был ей благодарен.

— Это ты спрашивал врача? — спросила она без всякого стеснения, ожидаемого от особы ее пола и общественного положения.

— Да. Ты можешь его привести? Мальчик вот-вот умрет.

— Я вижу.

Она опустилась на колени возле парнишки, пощупала его пульс и приложила ладонь к его лбу. Ее руки, как я заметил, были на редкость чисты для служанки.

— Он потерял много крови?

— Всю, которую ты видишь, — буркнул я, указывая на ногу мальчика, целиком покрытую запекшейся кровью. — И даже больше. Скорее приведи сюда врача. Он знает, что делать.

— Это уж точно.

Эта странная девица вела себя так же нескромно, как и выглядела: она не носила платка, чтобы прикрыть голову и плечи. Собственно говоря, ее вряд ли можно было назвать девицей, ибо в ее глазах читались мудрость и знание, которые приходят только с возрастом. Однако ее длинные черные волосы были стянуты сзади зеленой ленточкой, как у ребенка. И подобно ребенку, она и не думала повиноваться мне, а продолжала бесцеремонно осматривать парнишку.

— Ты что, не понимаешь? — воскликнул я. — Сейчас дорог каждый миг!

Похоже, мои слова все-таки возымели действие. Женщина поднялась с колен и посмотрела на открытые двери. Однако вместо того, чтобы поспешить туда, она повернулась ко мне и заговорила с неожиданной укоризной:

— Что же ты стоишь? Ты нес его так долго, что вполне можешь пронести еще несколько шагов. Монахи боятся прикасаться к умирающим, они считают, что это может их осквернить. Занеси мальчика внутрь, где мы сможем промыть раны и согреть его.

Я прямо остолбенел от ее самонадеянности.

— Только врач знает, что с ним следует делать!

Черноволосая женщина уперла руки в бока и сердито посмотрела на меня.

— Я и есть врач, и я велю тебе перенести мальчика внутрь, чтобы я могла промыть и перевязать его раны, пока он не ускользнул из мира живых. — Ее темные глаза нетерпеливо сверкнули. — Так ты сделаешь это или нет?

На моих щеках выступила краска стыда, и я покорно выполнил ее приказание. А затем сломя голову понесся во дворец.

ς

Никогда прежде мне не доводилось бывать в дворцовых темницах, и я предпочел бы не попадать туда вновь. Я спустился вслед за гвардейцем по узкой винтовой лестнице глубоко под землю и оказался в достаточно просторном помещении, освещенном светом факелов. Массивные кирпичные колонны, соединенные наверху поперечными арками, походили на ребра огромного левиафана. На стенах между ними висели ужасные на вид инструменты. В центре помещения стоял грубо сколоченный стол и скамьи, на которых сидело несколько варягов, занятых игрой в кости. Даже сидя, они почти доставали головами до свисающих сверху закопченных светильников.

Высыпав на стол полную горсть монет, Сигурд поднял глаза.

— Ну наконец-то! — прорычал он. — Не надоело разыгрывать из себя доброго самаритянина?

— Я нашел мальчику врача, — холодно ответил я. — Где болгарин?

Кивком головы Сигурд указал на низкую арку, находившуюся у него за спиной.

— Там. Подвешен за руки. Мы его пока не трогали.

— Напрасно вы ждали меня. Его показания могут быть очень важными.

Сигурд помрачнел.

— Мне казалось, что евнух платит тебе за каждый день работы. В любом случае мы ждали не тебя, а переводчика. Или ты и сам говоришь по-болгарски, а?

Я пожал плечами в знак поражения, но Сигурд уже отвернулся и продолжил игру. Он не пригласил меня присоединиться к играющим, и после некоторого замешательства я отступил в темный угол, где и оставался сидеть, стараясь не прислушиваться к мрачным звукам, доносившимся в комнату охраны.

Примерно час или два я наблюдал за перепадами настроения Сигурда, которое менялось в зависимости от количества выигранных или проигранных им монет. Наконец сверху послышались какие-то звуки, и на лестнице появилось целое созвездие несомых слугами маленьких огоньков. Слуги с лампами стали вдоль стен, после чего с лестницы сошли еще две фигуры: священник в красном облачении и важный сановник в золотистых одеждах. Я сразу узнал Крисафия.

Варяги немедленно вскочили на ноги, попрятав по сумкам серебро и кости.

— Мой господин, — произнес Сигурд с неуклюжим поклоном.

— Скажи-ка, командир, — спросил у него евнух, — где находится заключенный?

— В соседней камере. Обдумывает свое неправедное житье. К сожалению, у нас нет переводчика.

— Отец Григорий посвятил всю жизнь изучению болгарского языка, — сказал Крисафий, указывая на священника. — Для наставления болгар он перевел на их язык жития более трехсот святых.

«Это, несомненно, пополнило его словарь в том, что касается мучений», — подумал я.

— Если ваш пленник заговорит, — продолжал Крисафий, — отец Григорий переведет его слова.

— Он заговорит, — мрачно пообещал Сигурд. — Как только я им займусь.

Мы оставили безмолвную свиту евнуха в главном зале и проследовали через низкий коридор в соседнюю камеру. Впереди шел Сигурд, за ним — Крисафий и отец Григорий, я замыкал процессию. Воздух в камере был спертым и неприятным, но еще более неприятно было пленнику. Руки его были привязаны к вбитым в свод камеры толстым крюкам так, что все это время ему приходилось стоять на цыпочках. Он слегка раскачивался взад-вперед и тихо стонал. Одежды с него были сорваны, осталась лишь узкая набедренная повязка, запястья кровоточили там, где в них врезалась веревка, и он до жути напоминал мне Христа, распятого на кресте. Я вздрогнул и немедленно прогнал эти богохульственные мысли.

— Деметрий, — обратился ко мне Крисафий, — ты у нас известный специалист по этой части. Выясни, что известно этому человеку.

Я был специалистом по выпытыванию сведений у мелких воришек и осведомителей на рыночной площади, но совсем не умел вырывать признания у заключенных императорской тюрьмы. Однако в присутствии своего патрона я не мог ударить в грязь лицом. Сделав шаг вперед, я сразу обнаружил, что не знаю, на кого смотреть: на священника или на заключенного. Мои глаза бесцельно перебегали с одного на другого, и, чтобы скрыть смятение, я скрестил руки и сделал глубокий вдох.

— Какой-то монах нанял тебя у человека по имени Вассос, — начал я наконец, повернувшись к несчастному болгарину.

Не успел я договорить, как моя мысль была прервана тихим монотонным голосом священника, который тут же стал переводить мои слова для узника. Я запнулся и начал снова:

— Итак, три недели назад монах нанял тебя для того, чтобы убить нашего императора. Ты должен был использовать для этого необычное орудие, называемое варварами цангрой. Убийство должно было произойти во время торжественного императорского выезда в день праздника святителя Николая.

Я сделал паузу, чтобы священник смог перевести мои слова. Когда он закончил, все присутствующие обратились в слух, дожидаясь ответа. Тишину в камере нарушало лишь позвякивание кольчуги Сигурда.

Болгарин поднял голову, окинул нас всех презрительным взглядом и произнес одно-единственное слово, смысл которого был понятен и без перевода:

— Нет.

Я выразительно вздохнул и сказал священнику:

— Спроси, исповедует ли он нашу веру.

Сначала болгарин проигнорировал этот вопрос, однако после недолгих переговоров с переводчиком признался, что это так.

— Скажи ему, что он совершает тяжкий грех и будет прощен, только если покается. Скажи, что он служит злым господам, которые обманули его. Но мы поможем ему.

— Поможем отправиться на тот свет! — вмешался Сигурд.

Я резко взмахнул рукой, заставив его заткнуться, и понадеялся, что священник не станет переводить его слов. Однако я заметил, что глаза болгарина метнулись к Сигурду, когда тот заговорил.

— Если он будет молчать, ему никогда не выбраться из темницы. — Упорное молчание заключенного раздражало меня, но, по крайней мере, я научился говорить, не обращая внимания на бормотание переводчика. — Зато монах и Вассос свободны, они пьянствуют, предаются разврату и плетут свои заговоры. Почему он должен страдать, а эти злодеи — нет?

Позади меня зашуршал шелк: Крисафий решил вмешаться.

— Кажется, он тебя не слушает, Деметрий. Возможно, тонкости твоей риторики теряются при переводе?

Увы, мои спутники не понимали того, что получение информации от человека, несклонного ее сообщать, обычно требует немало времени. Крисафий, видимо, привык, что его желания исполняются незамедлительно, и не хотел ждать, пока чужеземный преступник соизволит заговорить. Я опасался, что вскоре он потребует более решительных мер воздействия.

— Скажи нам, как ты собирался убить императора? — спросил я более настойчиво. — Чего хотел монах и почему он остановил свой выбор на тебе?

Пока мы с Крисафием спорили, голова болгарина поникла, но теперь он снова приподнял ее. Он открыл рот и сглотнул. Я подумал, что он пытается заговорить, и уже хотел было попросить принести ему воды, как вдруг он дико изогнулся и плюнул в мою сторону. Но хотя я стоял совсем близко, у него не хватило сил достать до меня.

Я шагнул назад и сокрушенно покачал головой. Допрос обещал быть долгим, что, конечно же, вряд ли могло обрадовать Крисафия.

Одному человеку он уже показался слишком долгим. Не успел плевок болгарина упасть на пол, как у меня за спиной раздался утробный рык. Сигурд, одним прыжком преодолев расстояние, отделявшее его от пленного, сделал ему подсечку, и тот, завизжав от боли, закачался на веревках подобно маятнику. Набедренная повязка была сорвана, и он остался нагим и беззащитным, когда Сигурд поднес к его лицу свой страшный топор.

— Мой друг Деметрий взывал к твоему здравому смыслу, — злобно зашипел он, не обращая внимания на переводчика, который еле поспевал за ним. — Я же поступлю куда как проще. Ты, дерьмо болгарское, пытался убить нашего императора. Ты хотел возвести на трон узурпатора. А известно ли тебе, что мы обычно делаем с такими узурпаторами? — Он приставил топор к переносице болгарина. — Мы выкалываем им глаза и срезаем носы, чтобы никому больше не хотелось провозглашать их императорами.

Сигурд отступил на шаг, потом небрежно ударил пленника кулаком по напряженному животу. Тот снова взвыл и забился в своих оковах.

— Ты перевел ему мои слова, священник?

Переводчик неистово закивал, дрожа под свирепым взглядом варяга.

— Скажи ему вот еще что, — продолжал Сигурд. — Когда мы хотим быть уверены, что узурпатор больше не доставит нам хлопот, мы не останавливаемся на лице. О нет! — Он злорадно захохотал. — Мы отрезаем его мужество, чтобы навсегда лишить его возможности стать императором и навязать нам своих ублюдков. — Он ухватил топор обеими руками и задумчиво глянул на него. — Конечно, ты, болгарин, никогда не сядешь на наш трон, но мне, пожалуй, стоит попрактиковаться на тот случай, если я поймаю того, кто захочет на него сесть. Ну что? Обратить тебя в евнуха прямо сейчас? Заставить тебя изображать из себя суку, если когда-нибудь тебе вновь захочется испытать самое большое удовольствие в твоей несчастной жизни?

Он скользнул глазами вниз по животу пленника и усмехнулся. Я бросил короткий взгляд на Крисафия, но его гладкое лицо оставалось совершенно невозмутимым.

— Я могу повысить твою ценность, — вкрадчиво произнес Сигурд. — Я не стану уподоблять тебя армянским мальчикам, родители которых просто запихивают их яички внутрь. Нет, я сделаю тебя совсем гладким, как девочка, не оставлю ни малейших следов твоей плоти. Тогда ты будешь стоить даже больше, чем стоил в качестве наемника.

Он закончил свой монолог и замолчал. Священника, переводившего каждое его слово, била дрожь. Кажется, Крисафий был единственным из всех, на кого не оказали воздействия угрозы Сигурда. Что до болгарина, то его глаза в ужасе застыли на лезвии варяжского топора, который завораживающе подрагивал в руках Сигурда, пока тот говорил.

— Нет! — запротестовал я, но у меня пересохло во рту, и слова не шли из горла.

К тому же я опоздал: топор со свистом рассек воздух и высек из каменного пола целый сноп искр. Пленник закричал по-звериному и заметался в своих оковах. По его запястьям потекла свежая кровь, и священник завизжал от ужаса. Однако из бедер болгарина не била фонтаном кровь, и на полу не валялся отвратительный кусочек безвольной плоти. Острое лезвие прошло всего на волосок от тела.

Сигурд поднял топор и удивленно воззрился на него.

— Неужто я промахнулся? Придется повторить…

Ему пришлось подтолкнуть священника, чтобы тот начал переводить, но не успел тот открыть рот, как пленника словно прорвало. Впрочем, перспектива кастрации, похоже, не только развязала ему язык, но и напрочь лишила его разума. Переводчик смог разобрать его путаные речи только после того, как Сигурду было приказано отойти в дальний угол.

Болгарин назвался Калояном и признал, что действительно работал на Вассоса, занимаясь неучтивыми клиентами и девицами, пытавшимися сбежать от своего работодателя. Время от времени ему приходилось исполнять и более опасные поручения не в меру амбициозного Вассоса, пожелавшего собрать под своим началом целую армию из бывших воинов и атлетов, которые пьянствовали и бранились друг с другом целые дни напролет. И тут однажды к ним явился какой-то монах.

— Опиши его, — коротко приказал я, нервно теребя край туники.

— Он не может этого сделать, — сообщил мне священник, обменявшись с пленником несколькими фразами. — Монах никогда не снимал с лица капюшон, даже в лесу.

— В лесу? — изумился я. — Ладно, неважно. Чего же хотел от них этот монах?

— Ему нужны были пятеро мужчин. Сводник предоставил их в его распоряжение, среди них был и Калоян. Монах отвел их в какой-то дом, находившийся в лесу, и в течение двух недель обучал одного из них стрельбе из странного варварского орудия, подобного которому Калоян еще не видел.

— Это была цангра? — спросил я, подробно описав означенное устройство.

— Да, — ответил переводчик. — Она самая. Она пробивает сталь! Калоян хотел попробовать пострелять из нее, но монах ревностно сторожил ее и позволял брать только своему ученику. Один из сотоварищей Калояна пытался стащить оружие, пока монах спал, но он так и остался лежать в лесу.

— Выходит, наемным убийцей был вовсе не Калоян, — заключил я, не зная, радоваться или огорчаться этому. — Может быть, он знает истинного преступника?

Болгарин слабо покачал головой.

— Он никогда не видел его прежде, — подтвердил священник. — Вассос нашел этого человека где-то в трущобах.

— Не говорил ли монах о том, каковы были его намерения? Почему он потратил столько усилий, чтобы обучить другого человека пользоваться этим оружием?

Мои вопросы сыпались один за другим, потому что каждое слово болгарина требовало объяснений, и меня все больше угнетали длинные паузы, отделявшие вопрос от ответа.

— Монах никогда не делился с ними своими планами и не позволял задавать вопросы. Правда, он говорил, что у него есть могущественный враг, с которым ему не совладать в одиночку.

Мне на ум пришла неожиданная мысль.

— Если он учил стрельбе из цангры только одного наемника, тогда зачем ему были нужны все остальные, включая Калояна? Монах опасался за свою жизнь? Может быть, у него были и другие враги, о которых мы ничего не знаем?

— Нет, он не опасался за свою жизнь, — озадаченно произнес переводчик. — Он опасался, что его ученик удерет при первой же возможности.

— Зачем бы ему удирать? — удивился я.

Ясно, что монах платил своим наемникам неплохие деньги, раз уж он был в состоянии держать целых четырех телохранителей.

Последовала еще более долгая пауза.

— Все дело в его возрасте. Болгарин говорит, что этот ученик — совсем еще мальчишка, непослушный упрямый мальчишка.

Я услышал лязг металла о камень. Переводчик вздрогнул, а болгарин закричал от страха, хотя Сигурд всего лишь уронил свой топор. Потребовалось несколько мгновений, чтобы все успокоились, и все это время я сгорал от нетерпения, готовясь задать последний вопрос.

— Мальчишка? — наконец спросил я. — Убийцей был мальчишка? А болгарин встречался с ним после этого?

Прошла целая вечность, пока мой вопрос был переведен на болгарский язык и пока переводчик, сосредоточенно нахмурившись, выслушивал пространный ответ болгарина. Он нервно пощипывал бородку и ел меня глазами, чувствуя особую важность этого вопроса, но не понимая, в чем эта важность заключается.

— Да, — сказал он просто. — Он встречался с мальчишкой. Говорит, что собирался убить его сегодня утром.

ζ

Не успел священник договорить, как я уже понесся к выходу из темницы. Миновал шеренгу слуг с лампами, взлетел по винтовой лестнице и оказался во дворе, судорожно вдыхая благословенный свежий воздух. Позади слышались чьи-то крики и топот, но я не обращал на них ни малейшего внимания: всего за несколько часов до этого я держал в руках преступника, спасенного мною от неминуемой смерти. Оглядевшись, я увидел вокруг себя огромные колонны, показавшиеся мне прутьями гигантской клетки, и остановился, сообразив, что даже не знаю, как выбраться из дворца.

— Куда ты его отнес?

Я стремительно обернулся и увидел перед собой Сигурда. Варяг тяжело дышал, крепко сжимая в руке топор.

— В монастырь…

Я запнулся, тут же представив, что сделает варяг с мальчишкой, пытавшимся убить императора. Разумеется, подобные преступления должны караться смертью, но я спас мальчику жизнь и тем самым, согласно солдатскому суеверию, даровал ему частичку собственной жизни.

— В какой монастырь? — прорычал Сигурд. — Господи! Скорее всего, он уже скрылся! В любом случае времени у нас в обрез!

— В монастырь Святого Андрея, в районе Сигма.

— Следуй за мной!

Мы вновь принялись кружить по дворцовым коридорам. Доспехи варяга лязгали подобно кандалам. Писцы и вельможи провожали нас удивленными взглядами, охрана почтительно уступала нам путь, двери открывались словно сами собою, и порой казалось, что темные комнаты впереди чудесным образом освещаются при нашем приближении. Вскоре светильники стали попроще, а ступени покруче. Теперь нам на пути встречались только рабы, спешившие при нашем появлении потупить взоры. Я почел за лучшее нагнать Сигурда.

В конце концов колонны и мраморные полы остались позади, и мы оказались в узком темном проходе. Кивком головы Сигурд указал на кирпичные своды:

— Ипподром.

Мы молча миновали подземный ход, ступая по песчаному полу, и оказались перед массивной дверью. Едва Сигурд отворил ее своим ключом, как мы услышали чьи-то громкие крики и смех. Судя по запаху, мы оказались на конюшне.

— Гиппарх![6] — взревел Сигурд. — Гиппарх! Нам нужны две лошади, оседланные и взнузданные!

— Опять опаздываешь на свидание с возлюбленной? — осведомился изысканно одетый рослый мужчина.

— По крайней мере, у меня есть женщина, а ты только и знаешь что своих лошадей! — ответил Сигурд, хлопнув его по плечу. — Но женщине сегодня придется подождать.

Гиппарх удивленно поднял брови.

— Это так срочно? У меня сейчас есть только два скакуна, ожидающие депеш логофета.[7]

— Стало быть, депеши подождут. Пошли мальчишку к советнику и передай ему, что мы отправились в монастырь Святого Андрея, что в Сигме. — Тут варяг внезапно остановился. — Ты ведь умеешь ездить верхом, Деметрий?

Я, конечно, умел, но скакать на жеребце, предназначенном для доставки срочных донесений, по сумеречным улочкам нашего огромного мегаполиса мне еще не доводилось. Мне пришлось призвать на помощь всю свою удачу и сосредоточиться на том, чтобы не вылететь из седла. Хорошо, что к вечеру народ убрался с улиц, а немногочисленные стражники почитали за благо отступить с нашей дороги под аркады.

Наконец мы подъехали к монастырю. Сигурд ловко соскочил с коня и направился к монастырским воротам. Те оказались запертыми, но это нисколько не смутило варяга. Он принялся бешено барабанить по ним рукоятью топора, желая оповестить о нашем появлении не только монастырских насельников, но и обитателей окрестных кладбищ.

Небольшая дверца в воротах приоткрылась примерно на ширину пальца.

— Кто там? — послышался голос, из которого страх и подозрительность изгнали всякие остатки сна.

— Сигурд, командир варягов и охранник императора. Мне нужно свидеться с мальчишкой, который находится в вашем монастыре, — прокричал Сигурд, словно бросая вызов на арене.

К моему изумлению, монах ответил на это грозное требование отказом.

— Монастырь закрыт, братия занята молитвой. Вы можете вернуться сюда завтра утром. С наступлением темноты мы запираем ворота.

— Я так спешил попасть сюда, что едва не загнал двух лучших скакунов логофета! — возмутился варяг. — И не собираюсь сидеть на монастырском пороге!

С этими словами Сигурд без предупреждения ударил ногой по двери, и она распахнулась, а тот, кто стоял за ней, жалобно вскрикнул от боли.

Мы вошли внутрь, причем Сигурд еле протиснулся в дверной проем. Бедный монашек потирал ушибленное плечо и осыпал нас словами, которых не должен знать ни один Божий человек, но мы не обращали на него ни малейшего внимания. Я прошел к нужной келье и, памятуя о манерах варяга, тихонько постучал в дверь.

— Когда-нибудь терпение лопнет и у тебя, — раздраженно заметил Сигурд. — Ну, где там этот жалкий докторишка?

— Однажды ты ошибешься дверью, — заметил я, — и наживешь себе столько врагов, что затупишь о них свой топор прежде, чем сможешь с ними совладать!

Сигурд пожал плечами.

— Ничего страшного. Я проломлю им головы рукоятью.

— И кто же будет залечивать их раны?

В этот момент дверь отворилась, и мы увидели на пороге молодую женщину-врача, которой я доверил мальчика. Она держала в руке свечу и была одета только в длинную шерстяную рубашку без рукавов. Ткань вздымалась в тех местах, где ее приподнимали соски женщины, и от этого зрелища вдруг что-то всколыхнулось во мне. Но лицо ее было исполнено крайнего негодования.

— Как вы посмели ломиться в столь поздний час в ворота монастыря, а потом отвлекать меня от работы? Если у вас нет никакого уважения к законам Божьим, могли бы хотя бы уважать мастерство целителя!

— Нам нужен парнишка, доставленный сюда утром, — произнес Сигурд прежде, чем я успел принести ей извинения. — Он здесь?

Она презрительно уставилась на него. Я с замиранием сердца ждал ее ответа. Неужели именно сейчас, когда мы вплотную приблизились к разгадке, мое сострадание к раненому погубит все наши надежды?

Наконец женщина кивнула головой:

— Да, здесь. Он чудом остался в живых. Ему нельзя не только ходить, но и стоять. Сейчас он спит.

— Мы должны увидеть его немедленно, — грозно произнес Сигурд. — Это дело государственной важности.

В темных глазах врача вспыхнули опасные огоньки.

— Сам император не смог бы сейчас поднять больного с ложа. У него высокая температура, и его мучают кошмары. Как я уже сказала, он спит, и это самая полезная вещь для него. Разбудить его сейчас посмел бы, пожалуй, только тот негодяй, который разрубил ему ногу. Или это ты и есть?

— Я его спас, женщина.

Сигурд сделал шаг вперед, но молодая женщина, казавшаяся рядом с ним крошечной, словно Андромеда перед морским чудовищем,[8] тут же преградила ему путь.

— Нет, — сказала она. — Вам придется дожидаться, пока мальчик проснется.

— А что, если он сбежит через черный ход? — не сдавался Сигурд.

— Здесь нет черного хода, командир. Что до окон, то в них вряд ли пройдет и твоя рука. Спокойной ночи.

Женщина задула свечу и исчезла за дверью. Послышался звук задвигаемого засова.

Сигурд остался стоять, молча уставившись на свой топор, на котором играл свет луны.

— Только не вздумай проламывать им дверь, — предупредил я его и, присев на ступеньку, добавил: — Главное, что мальчишка здесь. Нам остается только подождать.

Сигурд тяжело вздохнул и, опустив страшное оружие наземь, сел возле меня.

— Будем сидеть на этом самом месте, — предупредил он меня. — Главное — не спать. Любой, кто попытается выйти через эту дверь до рассвета, напорется глоткой на мой топор.

Я не стал интересоваться тем, что может произойти со мной, если я все-таки засну.


Примерно через полчаса я все же рискнул обратиться к варягу, надеясь, что ночная прохлада хоть немного умерила его гнев.

— Усердие, с каким ты защищаешь императора, вызывает у меня восхищение, — тихо молвил я. — Теперь-то я понимаю, почему он так высоко ценит варягов!

— Только англов, — отозвался Сигурд, уныло разглядывая свой кулак. — Помимо них в императорской охране есть росы и даны, но он им не особенно доверяет.

— Но почему именно англов? — искренне удивился я, силясь понять, чем отличаются друг от друга рослые рыжеволосые варвары.

— Потому что англы — единственные, кто ненавидит врагов императора как своих собственных, — проворчал Сигурд. — Сейчас ты все поймешь. Пятнадцать лет назад в битве при Диррахии[9] норманны окружили церковь, в которой находился отряд варягов. Сначала они предложили им золото и деньги, надеясь на то, что англы перейдут на их сторону, ведь мы повсюду славимся как воины. Варяги ответили на это решительным отказом. Норманны взбесились и пригрозили вырезать их всех до единого. Вновь услышав отказ, они подожгли храм. Спастись не удалось ни одному англу. Лучше погибнуть, чем подчиниться норманнам! Знал бы ты, как они нам ненавистны!

— Но почему? Зачем оставлять жен вдовами, ведь всех этих воинов могли благополучно выкупить после битвы!

Сигурд склонился вперед.

— Норманны убили нашего короля и захватили нашу страну. Их ублюдочный герцог обманом завладел нашим троном и опустошил наши земли.

Он говорил с такой ненавистью, будто все это произошло только вчера.

— И когда же это случилось?

— Лет тридцать назад. Но мы подобных вещей не забываем.

— Тебе в ту пору было лет пять-шесть, верно? Как и мне.

В тот же миг из-за двери послышались какие-то звуки. Не успел я и головы повернуть, а Сигурд уже вскочил на ноги и взял топор наизготовку. Я испугался, что он сгоряча снесет голову какому-нибудь монашку, которого погнал на улицу зов природы. Но это был не монах и даже не наш мальчик, собравшийся сбежать, а сама женщина-доктор. Поверх своей откровенной рубашки она надела длинную столу. В руках у нее были две глиняные миски, наполненные чем-то горячим, судя по вившемуся над ними пару. На ее месте я бы, наверное, залепил миску с ее содержимым прямо в лицо мрачному варягу. Она же просто поставила миски на пол перед нами и сказала:

— Это похлебка. Мне кажется, вы замерзли. Я бы не хотела найти здесь утром двух обмороженных упрямцев.

Сигурд тут же опустился на ступеньку, и мы набросились на горячую похлебку, а потом досуха вытерли миски хлебом. Как ни странно, после этого женщина не только не скрылась за дверью, но, подобрав подол, уселась между нами на ступеньку.

— Здесь холодно, — предупредил я, и облачко пара, вырвавшееся у меня изо рта, подтвердило мою правоту.

— И вправду, — охотно согласилась она. — Слишком холодно, чтобы торчать здесь всю ночь, опасаясь того, что несчастный мальчик придет в себя и улизнет от вас.

— Скорее мы охраняем его от тех, кому несносна сама мысль о том, что он мог остаться в живых.

— Но вам-то он зачем? — не отступала она. — Хотите предложить ему ваши молитвы, чтобы ускорить его выздоровление?

— Мы хотим предложить ему правосудие, — резко сказал Сигурд.

— Скажи-ка, как ты стала врачом? — спросил я, поспешив сменить тему разговора. — Тем более здесь, в монастыре. Кстати, меня зовут Деметрием, — добавил я, вспомнив вдруг, что никто из нас еще не представился друг другу. — А это Сигурд.

— Меня зовут Анна. Я стала доктором только потому, что у меня был мудрый отец и глупый возлюбленный. Отец приучил меня к чтению старинных книг, среди них были труды Аристотеля и Галена. Возлюбленный же, с которым я была помолвлена, прямо перед бракосочетанием куда-то исчез. После подобного унижения никто не захотел бы на мне жениться, поэтому, наплакавшись вдоволь, я решила избрать эту профессию. Тем более что у меня есть немало подруг, пострадавших от рук неумелых хирургов, мужчин, понимающих в женском теле не больше, чем в верблюдах.

Анна крепко сжала руки, и при свете луны я заметил, что она дрожит, хотя и тепло одета.

— Возможно, вы сочтете меня бесстыдницей, которой ничего не стоит поделиться с совершенно незнакомыми людьми такими интимными подробностями? — Она подалась вперед. — Каждый день я вижу не меньше дюжины пациентов, и каждый из них интересуется тем, как же это я стала врачом. Я уже привыкла.

— Могла бы сказать, что тебя вдохновил пример святой Люциллы, — мрачно предложил Сигурд.

Анна рассмеялась.

— Да, так было бы куда проще. Что до монашеского устава, то он требует присутствия докторов, способных заниматься пациентами обоих полов. Прежде нас здесь было двое, но прошлой весной мой товарищ умер, и его оказалось некем заменить. Так что мне приходится работать за двоих.

Я кивнул.

— И это лучше, чем замужество?

Анна вновь залилась смехом.

— Намного лучше. Некоторые пациенты делают мне предложения, но очень трудно влюбиться в человека после того, как ты исследовал содержимое его кишечника на предмет вредных соков. Что до монахов, то они стараются держаться подальше от меня, опасаясь, как бы я не осквернила их мысли.

Я подумал, что бедные монахи, наверное, видят в ней нечистого духа, вторгающегося в их сновидения, но не сказал этого вслух.

Анна повернулась ко мне.

— А ты кто такой? Утром ты принес сюда умирающего юношу, а вечером требуешь его обратно. Ты служишь императору, как и твой товарищ?

— Я служу самому себе, — отрезал я.

— Таких людей не существует, — возразила она уверенным тоном. — Обычно людьми движет алчность, любовь, месть или стыд.

— Стало быть, я движим алчностью. И мстительными чувствами других людей. — Я немного подумал. — В данном случае мстительными чувствами самого императора.

— Поведай мне, Деметрий, как же ты превратился в ангела императорского мщения?

Я указал рукой на монастырские стены.

— Я начинал жизнь в подобном же месте, в монастыре в Исаврии. Меня отправили туда родители.

— Тебе нравилась жизнь послушника?

— Там нас кормили вволю. Я узнал там вкус масла, на которое у родителей никогда не хватало денег, вот и решил остаться.

— Но не навсегда?

— Верно. Когда мне стукнуло пятнадцать, я убежал оттуда, чтобы стать воином. Я хотел убивать турок и исмаилитов.

— Исполнилось ли твое желание?

— Нет. Полководцы только и делали, что сражались друг с другом в надежде завладеть троном. Все турки, которых мне довелось убить, были наемниками у господина, с которым мы воевали. Мне не хотелось становиться жертвой разборок нашей благородной знати, и я почел за лучшее заняться устройством собственной жизни. Я стал охранником богатого торговца, однако вскоре тот был убит. Желая спасти свою репутацию, я отыскал его убийц и расправился с ними. Эта история получила огласку, и мне стали предлагать аналогичные поручения.

— Выходит, ты — наемный убийца?!

— В известном смысле, да, — согласился я. — Работа не самая почетная, зато прибыльная. Когда мое имя приобрело достаточную известность, мне стали заказывать дела иного рода. Я занялся поиском лиц, виновных в том или ином злодеянии: слуг, обворовывавших своих хозяев; дядюшек, похищавших собственных племянников, чтобы получить за них выкуп; сыновей, убивавших собственных отцов, чтобы завладеть наследством.

— И как относилась к этому занятию твоя жена?

Я вздрогнул от неожиданности.

— Причем тут моя жена?

— При том, что у тебя на пальце кольцо.

Она указала на мою правую руку, на которой я вот уже шестнадцать лет носил тонкое обручальное колечко. Мне было тогда всего девятнадцать, я был переполнен любовью, а карман мой оттягивали первые заработанные монеты, и потому я настоял на том, чтобы отправиться к лучшему ювелиру на Месе и купить кольца именно у него. Позже я узнал, что ювелир этот, как того и следовало ожидать, обманул нас, подсунув вместо золота какой-то дешевый сплав, однако кольца снимать все-таки не стал.

— Моя жена умерла семь лет назад. От маточного кровотечения.

Неожиданно Анна взяла меня за руку и ласково погладила ее.

— Прости меня! Если быя знала, то не стала бы расспрашивать.

— Если бы ты не расспрашивала, то и не узнала бы, — сказал я, сопротивляясь смешанному ощущению покоя и волнения, которое вызвало у меня ее прикосновение.

Она убрала руку, и я почувствовал непонятное разочарование.

— К тому же я что-то слишком разболтался. — Это случалось со мной нечасто, но, как и прикосновение ее руки, показалось мне одновременно и неестественным и успокаивающим. В этой женщине было что-то такое, что вызывало доверие. — Представляю, как наскучили Сигурду россказни о моем прошлом.

Мы повернулись к Сигурду, и Анна захихикала. Видимо, я и в самом деле надоел варягу, причем до такой степени, что он крепко заснул, положив голову на основание колонны.

Я полагал, что Анна быстро замерзнет и утомится, однако она и не думала возвращаться в свою келью. Мы провели за разговорами полночи, и постепенно у меня стали слипаться веки. Паузы между моими репликами становились все длиннее, один раз я уже чуть было не последовал за Сигурдом в сонное царство, и лишь игривый шлепок по моему колену удержал меня от этого. Анна поднялась со ступеньки и потянулась всем телом.

— Мне тоже нужно поспать, — сказала она, — иначе завтра я не смогу помочь ни вашему мальчику, ни другим пациентам. Кстати говоря, в больничной келье есть свободная лежанка. При желании ты можешь лечь на нее.

В ее словах не было ни малейшего намека на непристойность, но я все-таки покраснел и поспешно спросил:

— А как же Сигурд?

Анна коснулась щеки варяга тыльной стороной ладони.

— Он, похоже, вообще не замерз.

— Раньше он жил на студеном острове, что находится на самом краю света, — откликнулся я, гадая, почему мне так не нравится, когда она его трогает. — Должно быть, он вырос в замке, построенном изо льда.

— Я укрою его несколькими одеялами. Если же он проснется от холода, то тоже сможет войти внутрь.

Анна оставила меня в келье, предварительно заверив меня в том, что там нет больных, страдающих чумой или проказой. Я укрылся двумя одеялами и тут же заснул. Проснулся же я от пения петуха и от криков Сигурда, грозившего разнести монастырь, если ему немедленно не откроют дверь.

η

Мальчик недвижно лежал на своем ложе в простой тунике, надетой поверх повязок. На лбу у него лежала влажная тряпица, благодаря чему он был похож на мертвое тело, приготовленное для погребения, но его голубые глаза широко раскрылись от страха, когда мы с Сигурдом нависли над ним. Я был весьма удивлен, обнаружив, что ночью спал на соседней с ним кровати. Варяг хмуро глянул на Анну, которая стояла у мальчика в ногах и, похоже, не собиралась уходить.

— Мы не будем его мучить. Немного поболтаем, и все. — Он потер затылок, одеревеневший после холодной ночи, проведенной на каменной подушке. — Вот только ты не должна знать, о чем тут будет говориться.

К моему облегчению, за все время нашего ночного разговора Анна ни разу не спросила меня, чего мы хотим от мальчика. Но теперь она сложила руки на груди и решительно покачала головой.

— Говорить с ним вы будете лишь в моем присутствии.

— Я поговорю с ним, женщина, хочешь ты того или нет, — взревел Сигурд, на манерах которого плохо отразилась усталость. — А если я говорю, что ты не будешь в этом участвовать, значит, ты должна выйти за дверь и ждать, пока я тебя не позову, иначе мои люди сволокут тебя в дворцовую темницу и быстро научат послушанию, поняла?

Надо сказать, что к этому времени в монастыре находилось уже никак не меньше дюжины варягов, взявших под охрану все двери и ворота.

Анна и бровью не повела.

— Кто из вас владеет языком франков?

Мы недоуменно переглянулись.

— Языком франков? — переспросил я. — С какой это стати мы должны им владеть?

— Значит, вы не найдете с ним общего языка. Я занималась мальчиком целый день и потому знаю, что он говорит только на языке франков.

— И ты, конечно же, владеешь им в совершенстве! — возмущенно вскричал Сигурд.

Анна пожала плечами.

— Во всяком случае, я могу на нем изъясняться. Мне доводилось лечить франков уже не раз и не два.

В комнате установилось напряженное молчание. Я мысленно проклял таинственного монаха, окружившего себя варварским сбродом из всевозможных болгар и франков. Сознательно ли он так поступил или нет, но это сильно затрудняло нам расследование.

— Мы заберем мальчишку во дворец, — сказал наконец Сигурд, еле сдерживая гнев. — Один из тамошних секретарей владеет франкским наречием. Помимо всего прочего, сбежать оттуда невозможно.

— Если вы сдвинете мальчика с места, а тем более увезете в тюрьму, он не доживет и до рассвета, — спокойным тоном ответила Анна.

— В любом случае он умрет, — заявил варяг, с силой сжав рукоять боевого топора, словно шею врага. — Подобные преступления караются смертной казнью.

— Мы не желаем ему смерти, — вмешался я в разговор, чувствуя, что он опять принимает нежелательное направление. — Слово врача для нас — закон. — Жестом руки я указал на узкие оконца кельи, через которые не пролетела бы и пташка. — Для того чтобы защитить мальчика и исключить возможность побега, достаточно выставить одного охранника снаружи и одного внутри. Мы и так потеряли немало времени, и потому каждый лишний миг играет на руку врагам императора, поведать о которых нам может теперь только этот мальчик. И потому я предлагаю немедленно воспользоваться познаниями Анны.

Сигурд набрал в грудь столько воздуха, что я испугался, как бы не лопнула его кольчуга. Он соединил обе руки в огромный кулак и изо всех сил хватил им по столу.

— Я немедленно отправлюсь во дворец и разыщу там кого-нибудь, кто говорит по-франкски, — проскрежетал он. — Кого-нибудь надежного. Конечно же, ты, Аскиат, волен до моего возвращения делать все, что тебе угодно, но ты один ответишь за это!

— Я отвечу за это перед тем, кто мне платит! — вспылил я, изрядно устав от неистового варяга. — А он платит мне не за то, чтобы я тут сидел сложа руки.

Сигурд презрительно фыркнул и выскочил за дверь. Пробегая по двору, он на ходу бранил своих людей за воображаемые провинности. Наконец стало тихо, лишь слышалось стройное пение монахов, служивших обедню.

Я повернулся к Анне, сгорая от стыда.

— Я прошу прощения за его поведение. Он привык надеяться единственно на силу собственного оружия.

Анна слабо улыбнулась мне:

— Тебя не в чем упрекнуть. Но если ты не хочешь зря терять время, тебе тоже придется выйти.

— Что?! Ты разве не слышала нашего разговора? Мне нужно немедленно переговорить с этим мальчиком!

— Ты узнаешь куда больше, если посидишь там, на ступеньках. Посмотри на него. Вы же перепугали его до полусмерти, да и сама смерть не так уж далеко!

Она была права. Пока мы спорили, парнишка затаился под одеялом, вцепившись в подушку, как в родную мать. Глаза его были крепко зажмурены.

— Скажи, о чем я должна его спросить, — настаивала на своем Анна. — А после этого оставь нас одних.

Я испытующе посмотрел ей в лицо, пытаясь понять, могу ли я довериться ей. Узнай кто-либо о том, что находящийся в этом монастыре подросток едва не убил императора, нам — и уж тем более мне — было бы несдобровать. Впрочем, в сложившейся ситуации иного выхода у меня, похоже, попросту не было.

Глубоко вздохнув и собравшись с мыслями, я рассказал Анне обо всем: о покушении на императора, о своднике Вассосе, о болгарине Калояне и о нанявшем его таинственном монахе, а также о том, где мы нашли мальчика. Помимо прочего я рассказал ей и о цангре, варварском оружии немыслимой силы, которое, надо сказать, интересовало меня далеко не в последнюю очередь. Закончив рассказ, я последовал совету Анны: вышел за дверь и уселся на знакомую ступеньку, стараясь не обращать внимания на подозрительные взгляды подручных Сигурда.


К счастью, Анна справилась с задачей до того, как вернулся Сигурд. Она по-прежнему улыбалась, но лицо ее приобрело куда более серьезное выражение. Я выслушал ее не перебивая, лишь уточнил несколько деталей. Рассказанная ею история в общем и целом не вызвала у меня особых сомнений. Меня смущал лишь один из ее эпизодов, и потому я попросил Анну вернуться в келью и задать мальчику еще несколько вопросов. Наконец, удовлетворенный услышанным, я поднялся со ступеньки и собрался уходить.

— Разве ты не станешь ждать своего друга? — удивилась Анна. — Он вот-вот вернется.

В этом я сильно сомневался. Гиппарх вряд ли рискнул бы еще раз доверить варягу своих лучших лошадей.

— И все-таки я пойду. Мне нужно перепроверить несколько моментов. — Я представил, как разозлит Сигурда мой уход. — Кстати говоря, Сигурда к мальчику лучше не подпускать.

— Пусть только попробует к нему подойти, — процедила Анна сквозь зубы.

— Вот и прекрасно.

Мальчик представлял собой слишком большую ценность, чтобы передавать его в руки тюремщиков и палачей, к тому же его раны могли загноиться в вонючем воздухе темницы. А еще я не мог сбросить со счетов то, что вложил в него частичку своей жизни.

— Я вернусь сегодня вечером или завтра утром.

— Я буду тебя ждать.

Донельзя тронутый последними словами, я покинул монастырь и тут же поспешил в город, стараясь держаться в стороне от главных дорог, дабы невзначай не столкнуться с Сигурдом. По пути я зашел на пристань, побывал в мастерской оружейника Луки и купил у торговца три сморщенных тыквы. Затем вышел в поля возле западных стен и провел там день, напрягая плечи и пугая тамошних ворон. Наконец, усталый, но в общем довольный, я направил свои стопы во дворец.


Завидев меня, стоявший возле ворот седовласый варяг Элрик заулыбался.

— Хорошо, что ты подошел к моим воротам, Деметрий. Сегодня твое имя склоняют во дворце на все лады.

— Сигурд?

— Ну а кто же еще! — Элрик переложил топор в другую руку. — Он утверждает, будто ты работаешь на врагов нашего императора и вдобавок обираешь казну!

Я усмехнулся: деньги способны свести с ума кого угодно.

— Интересно, а он стал бы драться за императора задаром? Он что, ромей, пытающийся защитить своего правителя и свою родину? Нет. Он движим теми же мотивами, что и печенеги, турки, венецианцы или, к примеру, норвежцы, которые служат в наших легионах отнюдь не бескорыстно. Их интересуют золото и слава.

По лицу Элрика пробежала тень.

— Не сомневайся в преданности Сигурда Византии, Деметрий. Да, он получает за свою службу деньги и тешит себя славой, как любой воин, но он любит императора так же, как монахи любят Бога. Если бы император оказался в окружении бесчисленных врагов и все было бы потеряно для него, Сигурд последним оставался бы рядом с ним, неважно, получал бы он за это деньги или нет. Можешь ли ты сказать то же самое о турках и печенегах?

Я пожал плечами.

— Благословен верующий, но фанатик опасен — его любовь нередко оказывается своей противоположностью. Как бы то ни было, я пришел не к Сигурду, а к советнику Крисафию.

— Кажется, ты принес ему подарок, — заметил Элрик, глядя на обернутый мешковиной плоский предмет у меня под мышкой, который вполне мог оказаться иконой, хотя и не был ею.

— Надеюсь, ему понравится, — спокойно ответил я. — Или же мне возбраняется входить во дворец из-за того, что я хочу сохранить в живых важного свидетеля?

Элрик решительно замотал головой.

— Крисафий тебя ждет.

Он вновь подозрительно глянул на мой сверток, отворил дверь и повел меня во внутренние покои дворца. На сей раз остававшиеся позади внутренние дворики и роскошные палаты не казались мне такими уж замечательными: фонтаны журчали тише, запахи были менее изысканными, а выражения лиц тех, кто нам встречался, — менее доброжелательными.

Я не видел, чтобы Элрик перекинулся с кем-нибудь хоть парой слов, но Крисафий уже ожидал меня. Он стоял в том же самом месте, где мы встречались в последний раз, среди колонн, украшенных мраморными бюстами древних правителей. Не успел я преодолеть разделявшее нас пространство, как он бросил мне в лицо слова, которые трудно было бы назвать приветственными.

— Командир варягов клянется в том, что ты, Деметрий, совершил тягчайший проступок. Вместо того чтобы доставить во дворец предполагаемого преступника, ты прячешь его за монастырскими стенами. Впрочем, я не уверен и в том, что мы идем по правильному следу.

На сегодня с меня было довольно подобных разговоров. Я молча достал из свертка взведенное орудие, приложил его к плечу и нажал на рычаг. Глаза разгадавшего мои намерения евнуха округлились от ужаса, и он бросился наземь. Что до пущенной мною стрелы, то она угодила в стоявший рядом с ним мраморный бюст, обратив его в груду осколков.

За моей спиной послышался топот охранников, но я уже доказал то, что хотел. Поэтому я спокойно опустил оружие и широко развел руки в знак своей безобидности.

Тем временем Крисафий поднялся на ноги. Его парадное, поблескивающее золотом платье было все пыли и грязи, а обычно бесстрастное лицо исказилось от ярости.

— Ты пришел убить меня?! — вскричал он. — Хочешь, чтобы тебя сковали цепями и разорвали на части? Как ты посмел направлять в мою сторону подобное оружие? Я сплю в покоях императора и вершу судьбу наций! Стрелять в меня все равно что стрелять в моего господина!

Своим поступком я лишь хотел привлечь его внимание, но теперь мы оба потеряли над собой контроль.

— Что, обделался от страха? Именно из этого оружия стреляли в императора, и пройди стрела чуть правее, его череп постигла бы участь этой мраморной головы. А нашел оружие не кто-нибудь, но именно я, Деметрий! И мальчишку, покушавшегося на императора четыре дня назад, нашел тоже я. Не твой недалекий берсеркер, которому легче снести человеку голову, чем выпытать его секреты, а я! Если ты думаешь, что он справился бы с этим делом не хуже, так в следующий раз найми его!

Я повернулся к обшитым бронзой дверям и увидел перед ними целый отряд варягов (Сигурда среди них, к счастью, не было). Внезапно у меня мелькнула мысль: уж не слишком ли смело я действовал?

— Деметрий! — завопил евнух.

Я даже не посмотрел в его сторону.

— Деметрий! — повторил он, на этот раз куда более спокойным тоном.

Я неохотно повернулся к нему.

— Неужели, направляя оружие на паракимомена,[10] ты думал, что я буду смеяться над этим, словно над шуткой?

Он убавил злости в голосе, но она все еще играла на его лице.

Я позволил себе улыбнуться.

— Поверь мне, евнух, если бы я стрелял именно в тебя, тебе не хватило бы воздуху ни на смех, ни на проклятие. — Я поднял руку, чтобы остановить его возражения. — Да-да, и мне тоже. Но я не собирался угрожать тебе. Я всего лишь хотел продемонстрировать тебе точность и ужасающую мощь варварского оружия, именуемого цангрой.

Крисафий посмотрел на осколки статуи и покачал головой:

— Ты разбил статую матери императора, вырезанную из остатков древней реликвии. Представляю, как расстроится император…

— Он бы расстроился куда больше, если бы стрела попала в голову ему самому.

Я приблизился к Крисафию и подал ему это необычное оружие, весьма похожее на описание, данное генуэзским торговцем, и поражавшее изяществом своих линий. Один конец деревянного ложа был оснащен походившими на крылья изогнутыми рожками, другой имел скос, благодаря чему орудие плотно прилегало к плечу стрелка. Специальный рычаг спускал туго натянутую тетиву, приводившую в движение стрелу, направление полета которой определялось центральным продольным пазом. Попасть из этого оружия в цель не составляло никакого труда, в чем я убедился во время продолжительных упражнений с тыквами. Приходилось только удивляться, что убийца промазал.

— Ты нашел это оружие у мальчишки? — поинтересовался Крисафий, пробуя пальцем туго натянутую тетиву. — Сигурд не сказал об этом ни слова.

— Мальчик спрятал оружие возле бухты. Он объяснил, как его найти. — На самом деле сначала он сказал, что забросил его далеко в море, но я усомнился в правдивости этой части его рассказа. — Он называл свое оружие арбалетом.

— И откуда же у него этот самый арбалет? — спросил Крисафий и начал расхаживать туда-сюда, отбрасывая ногой осколки мрамора.

— Мальчик говорит только на языке франков, и потому мне пришлось прибегнуть к помощи переводчицы. Она смогла понять далеко не все, но основное нам известно. Какое-то время назад он и его родители прибыли сюда как паломники. Судя по всему, его родителей уже нет в живых. После их смерти он поселился в районе трущоб и стал просить милостыню. Около месяца тому назад он повстречал человека, посулившего ему немалые деньги. Человек этот свел его с неким монахом, успевшим обзавестись четверкой болгарских наемников. Монах отвел их в укромное местечко, находившееся где-то в лесу, и в течение двух недель учил парнишку стрельбе из арбалета. После этого они вернулись в город, и монах приказал мальчику забраться на крышу одного из домов и убить проезжающего мимо императора. Вчера же мальчик получил весточку, извещавшую его о том, что он сможет получить причитающиеся ему деньги возле одного фонтана. Однако когда он пришел на назначенное место, то едва не пал от рук одного из болгар, о которых я уже говорил прежде. Именно там мы его и нашли.

— Но почему он использовал ребенка, когда в его распоряжении имелись четверо взрослых наемников? Я нисколько не сомневаюсь, что они справились бы с этим поручением куда как лучше.

Я размышлял над тем же вопросом весь этот день.

— Подросток может легко проникнуть туда, куда не допустят взрослого мужчину. На крыше дома костореза в тот день играло немало детей, и потому этот мальчик вообще не привлек к себе внимания. Кстати говоря, устранить его тоже не составляет труда.

Мое объяснение, похоже, вполне удовлетворило Крисафия. Он молча поднял палец правой руки, и из-за колонны тут же появился его слуга.

— Отправьте гонца к начальнику тюрьмы. Пусть он выведает у болгарина все, что тому известно о мальчишке, и узнает, где именно заговорщики проходили обучение. Вполне возможно, монах находится сейчас там.

Слуга отвесил низкий поклон и тут же выбежал из галереи. Крисафий же снова повернулся ко мне и спросил:

— Описывал ли мальчик монаха?

— У монаха такие же, как у меня, темные волосы, но с выбритой тонзурой. Кривой нос, возможно сломанный в драке, но остальные черты лица правильные. Парнишка сказал, что все они говорили на одном языке. Другие подробности мне пока неведомы, поскольку он еще слишком слаб для продолжительных бесед. Позже я узнаю у него и все остальное.

— Времени у нас меньше, чем ты думаешь, — заметил Крисафий, сложив на груди руки. — На наш город надвигается страшная беда, Деметрий, и потому нам нужно собраться с силами. Если мы не разыщем этого монаха в течение двух недель, он может совершить новое злодеяние, и оно обернется катастрофой для всех. Императора можно уподобить голове, которая управляет телом нации. Тело же, как ты понимаешь, не может существовать без головы.

— О какой беде ты ведешь речь? — Слова Крисафия вызвали в моем сознании апокалипсический образ: семь ангелов вострубят, и из моря выйдет зверь с десятью рогами и поглотит нас. — Неужели опять норманны? Тогда почему император не собирает в Эвдомоне войско? Он должен встретить столь ужасную опасность во всеоружии.

— Природа этой опасности и то, как император собирается предупреждать ее, — не твоя забота, — мрачно сказал Крисафий. — Уж лучше бы ты занялся поисками тех, кто хочет убить его.

— Именно этим я и занимаюсь.

Евнух явно не хотел посвящать меня в свои грязные секреты. Впрочем, меня никогда не интересовали чужие тайны. Видимо, поэтому я и преуспел в своей профессии.

— Как видишь, я нашел не только исполнителя преступления, но и его оружие. А управившись с этим столь быстро, я сэкономил тебе немалые деньги.

— Я не обеднел бы в любом случае. Ты полагаешь, мы можем удовлетвориться, найдя перепуганного подростка и его варварское оружие? А как же монах? Ты думаешь, это был не более чем мимолетный каприз и, потерпев неудачу, он вновь отправился в страну франков? Он сумел нанять четырех телохранителей, снять дом в лесу и, наконец, купить это замечательное орудие. Скажи мне, откуда у него такие деньги? Еще один вопрос: почему он так заинтересован в смерти императора? Скорее всего, ему посулили большие деньги, и сделать это мог только человек, стремящийся занять опустевший трон. И его не остановит неудача первой попытки. — Крисафий фыркнул. — Нет, Деметрий, праздновать победу пока рано. Тебе удалось нащупать только первое звено этой длинной и запутанной цепи. Хватит ли у тебя самолюбия и гордости довести дело до конца?

Пусть у него был бабий голос и искалеченное тело, но он обладал поистине змеиным разумом и языком. И прекрасно знал человеческую природу. Конечно же, он был прав: расследование только-только начиналось, и заявлять сейчас об успехе значило бы уподобляться горе-лекарю, который, отняв у больного пораженную проказой руку, заявляет, что вылечил его. Но я не собирался с легкостью сдавать позиции.

— Сначала мы должны обговорить несколько условий. Во-первых, приданные мне варяги должны беспрекословно повиноваться мне. Мальчик должен оставаться в монастыре под наблюдением врача: он — единственное имеющееся у нас звено названной цепи, причем достаточно хрупкое. И наконец, ты должен мне доверять…

В этот миг в галерею вбежал слуга, посланный Крисафием в темницы императорского дворца. Он рухнул на колени перед своим господином и выпалил, не дожидаясь позволения говорить:

— Прости меня, господин! Тюремщик открыл камеру болгарина и обнаружил, что тот мертв!


Болгарин безжизненно висел на веревках, уронив голову на грудь и странно поджав ноги. Туника его была залита кровью почти по пояс, и, откинув назад его голову, я обнаружил почему. Кто-то перерезал варвару горло. Ни одного пузырька воздуха не появилось из ужасной раны, а руки мои остались сухими.

— Кровь уже запеклась, — произнес я вслух. — Стало быть, с момента убийства прошло несколько часов. Скорее всего, его убили ночью. Кто-нибудь заходил сюда с тех пор?

— Его не кормили весь день, дабы он охотнее отвечал на наши вопросы, — ядовито ответил Крисафий, которого не впечатлил даже этот ужасный вид.

— После вашего ухода здесь не было ни души, — подтвердил тюремщик. — А варяги охраняли его всю ночь.

Я повернулся к Крисафию.

— Выходит, ты последний видел его живым. После того как мы с Сигурдом отправились в монастырь.

— Увы, я был не последним, Деметрий, — ответил евнух, холодно блеснув глазами. — Разумеется, человек с твоими талантами способен понять, что болгарин не мог сделать это сам, если только он не искуснейший акробат. К тому же орудие преступления исчезло. Значит, вопреки твоим утверждениям, тюремщик, здесь все-таки кто-то был.

— Кто-то, кто не хотел, чтобы варвар выдал нам и другие тайны, — поддержал его я. — И кто хотел послать нам предупреждение.

— Предупреждение? — изумился Крисафий. — О чем?

— О том, что даже во дворце мы не можем чувствовать себя в полной безопасности, что убийца достанет нас и здесь. Если бы он хотел проделать все скрытно, он высвободил бы руки болгарина из оков и оставил рядом с ним окровавленный нож, как будто тот покончил с собой. Кто бы это ни был, он сумел пройти сюда незаметно для охраны и хочет, чтобы мы об этом знали.

Крисафий повернулся к варягу, охранявшему вход в подземелье, и распорядился:

— Разыщи командира и прикажи ему усилить охрану императора. Потом обыщите весь дворец — возможно, преступник и поныне прячется где-то здесь.

Я сильно сомневался в этом, однако не стал встревать.

— А как же мальчик? — спросил я. — Мне кажется, что он представляет для наших врагов куда большую опасность, нежели этот несчастный варвар.

— Охраной монастыря руководит Сигурд, людей там и так предостаточно. При желании ты мог бы составить им компанию. — Крисафий направился к двери. — Я должен идти к императору.

— А я отправлюсь домой. — Я не видел своих дочек вот уже два дня, и, хотя мне не впервой было проводить ночь вне дома, они наверняка волновались. Да и я тоже. — Кто знает, возможно, прямо завтра мы выведаем у мальчика какие-то новые тайны.

— Если он доживет до завтра. Запомни, Деметрий, времени на всякие игры у нас нет. Осталось всего две недели. — Крисафий бросил последний взгляд на висящее тело. — А возможно, и того меньше.

Я не имел ни малейшего понятия о том, что за напасть могла являться причиной подобной спешки. Однако меня напугала дрожь в голосе человека, привыкшего спать в покоях императора и управлявшего судьбой народов.

θ

Вернувшись домой, я встретил весьма сдержанный прием со стороны моих дочерей. Елена, которая уже лежала в кровати, пробормотала что-то себе под нос, когда я зашел взглянуть на нее. Зоя же подала мне холодные овощи, приправленные бессвязной болтовней. На следующее утро за завтраком Елена дала волю своим чувствам.

— Ты пренебрегаешь отцовскими обязанностями, — заявила она. — А если бы ночью меня похитил норманнский мародер? Или, к примеру, я воспользовалась бы твоим отсутствием и сбежала с сыном кузнеца?

— Но этого все-таки не произошло, не так ли? И кстати, первейшая моя обязанность — добывать хлеб наш насущный.

Я громко зачавкал, демонстрируя дочери, насколько серьезно я отношусь к данной обязанности.

— Раз тебя никогда не бывает дома, можешь хотя бы побеспокоиться и найти мне другого защитника!

— Я бы лучше выбрала хлеб, — сказала Зоя, откусывая кусочек хлеба, и подмигнула мне.

Я попытался принять серьезный вид и сказал ей, чтобы перестала поддразнивать сестру, но, боюсь, это получилось у меня не слишком убедительно. Елена продолжала гнуть свое:

— Вчера к нам заходила тетка торговца пряностями, хотела поговорить с тобой о своем племяннике. Она же заходила и позавчера. Похоже, она отчаялась застать тебя дома.

— Она к нам больше не придет, — мрачно произнесла Зоя. — Ты так и не выйдешь замуж и проведешь остаток жизни за прялкой, как Пенелопа.

Я поперхнулся крошками. Мне было известно, что семейство торговца пряностями давненько интересуется моей Еленой, и собирался переговорить с его мамашей о приданом, но так и не смог выкроить для этого времени.

— Если она опять придет в мое отсутствие, обговорите вопрос о приданом без меня.

— А если я соглашусь на какие-нибудь непомерные требования? Скажем, она объявит, что ее племянник стоит столько золота, сколько весит?

— В таком случае, — сказал я, вытирая губы, — ты будешь благодарна мне за то, что благодаря моим тяжким трудам я могу выполнить эти требования.

Некоторые знакомые мне мужчины предпочитали обедать в одиночестве, считая совместные семейные трапезы праздным и вредным времяпрепровождением. Если бы я последовал их примеру, то стал бы действительно одиноким. Но бывали времена, когда я спрашивал себя, нельзя ли извлечь больше пользы из этой уважаемой традиции — садиться за обеденный стол всей семьей.

С другой стороны, благодаря этому я был хорошо подготовлен к стычкам с упрямыми и любящими поспорить женщинами. И одна из таких ждала меня во дворе монастыря Святого Андрея.


— Мальчика сейчас нельзя беспокоить.

Анна стояла передо мной, расставив ноги и сложив руки на груди. Ее волосы были убраны назад и подвязаны простым льняным шарфом, более скромным, чем раньше. Она была одета в то же зеленое платье, подпоясанное шелковым шнуром, концы которого струились вниз, ныряя в развилку между бедрами. Мои глаза немедленно устремились туда же, и это смутило меня гораздо больше, чем ее непреклонный тон.

— Он что, при смерти? — пробормотал я.

Она покачала головой.

— Деметрий, неужели ты так мало веришь в мое врачебное искусство? Или ты считаешь, что женщины не могут — и не должны — обладать даром исцеления?

— Женщины обладают даром жизни, а после этого любое другое искусство должно показаться для них пустяковым.

— Твой кельтский друг думает иначе. — Она указала на Сигурд а, стоявшего вместе с тремя другими варягами возле двери. — Я слышала, как он говорил об этом.

— Не забывай о том, что он варвар. Если ты подлечила парнишку, я должен поговорить с ним. — Я надеялся расспросить его о местоположении лесной усадьбы, возле которой монах учил его стрельбе. — А поехать верхом он тоже не сможет?

Анна смерила меня презрительным взглядом.

— Всего два дня назад его чуть не изрубили в куски, а ты хочешь, чтобы уже сегодня он скакал верхом? Единственное, на что он сейчас способен, так это выпить полчашки жидкой похлебки. Исцелить его мгновенно мог бы только сам Господь, и монахи в церкви молят его о вмешательстве.

— Но поговорить-то с ним можно?

— Только после того, как он поправится.

Я резко обернулся. Слова эти были сказаны не Анной, а Сигурдом. Он бесшумно вышел из-за двери и смотрел на меня с явным неодобрением. Его появление застало меня врасплох.

— Сигурд?! Не далее как вчера ты был готов заточить Анну в темницу только за то, что она не пускала нас к мальчику. Мне казалось, что ты по-прежнему стремишься поскорее закончить расследование.

Сигурд даже не покраснел.

— Фома представляет для нас слишком большую ценность, Деметрий. Мы не вправе им рисковать.

Я едва не лишился дара речи. Вне всяких сомнений, эту идею ему могла внушить только Анна. Мне не хотелось думать, что они с Сигурдом объединились против меня. Я почувствовал себя преданным. И еще меня охватила совершенно неоправданная ревность.

Спорить с Анной было бесполезно: она отмела бы все мои аргументы. Против них двоих я был бессилен.

— Я вернусь завтра, — сказал я. — Надеюсь, к этому времени ты сумеешь закончить лечение. Может быть, даже настолько же успешно, как это сделал бы мужчина, — язвительно добавил я.


Всю дорогу к докам я жалел о своих последних словах и вспоминал вспыхнувшее гневом лицо Анны. Конечно же, для меня было совсем неважно, что обязанности врача исполняет женщина. Я просто хотел ранить ее так же, как ранил меня ее союз с Сигурдом. Когда Зоя и Елена были маленькими, они точно так же щипали друг друга, когда ссорились. И мотивы моего поступка были вполне детскими.

Пребывая в таком пасмурном состоянии духа, я провел все утро с торговцами, портовыми грузчиками, мастерами и кормчими в надежде разузнать, как иногда цангра могла попасть в наш город. Устойчивый запах тухлой рыбы и нечистот нисколько не улучшил моего настроения, тем более что все расспросы оказались безрезультатными. Меня то и дело окликали с нескромными предложениями местные шлюхи — видимо, и после стольких лет я не утратил былой стати воина. Многочисленные торговцы умоляли меня обратить внимание на их товары — только что доставленные из Индии благовония, эпирский мед и таинственные древние реликвии, найденные, судя по заверениям торговцев, где-то на краю света. Признаться, я едва не нарушил пост, заметив, что один из торговцев прячет под полой бурдюк с вином, и лишь чудом устоял перед этим искушением.

В конце концов весь этот гомон и шум мне надоел. Я извлек из дальнего уголка памяти список Крисафия, который сам же туда и загнал, и поразмыслил над именами упомянутых в нем сановников. Помимо прочего я вынес из армии один простой урок: если ты не можешь дойти до чего-то сам, выполняй приказ своего командира, сколь бы глупым он тебе ни представлялся.

Ранее я пытался начать с самой низкой по положению персоны из списка, и меня промурыжили весь день в прихожей. На сей раз я решил начать с первой строки списка. Это имя легко всплыло в моей памяти, и, несмотря на дурное настроение, я нашел мрачное удовлетворение в перспективе вновь провести целый день без всякой пользы. Мне не нужно было спрашивать, где живет этот человек: даже в этот несчастливый день, когда ни один мой вопрос не получил ответа, я без труда мог найти дворец старшего брата императора.


В том, что тот жил на широкую ногу, не было ничего удивительного. Старший брат императора владел огромным дворцом, стоявшим на обращенном к гавани лесистом склоне высокого холма. Некогда дворец этот принадлежал человеку по имени Вотаниат,[11] имевшему несчастье занимать императорский трон в ту пору, когда братья Комнины — Исаак и Алексей — решили, что императорская диадема гораздо больше подойдет одному из них. В итоге Алексей занял трон, а Исаак поселился во дворце, размеры которого наводили на мысль о том, что он получил обе награды.

Как ни странно, но мне достаточно было назвать свое имя, чтобы войти в ворота и попасть в атриум, где играли в кости многочисленные просители. Многие из игроков выглядели весьма умелыми, и я испугался, как бы мне не потерять тут все до последнего обола, пока не подойдет мое время. Однако не успел я включиться в игру, как меня окликнули. Раб, одетый в выкрашенную охрой тунику, открыл узкую дверцу и под завистливыми взглядами менее удачливых просителей провел меня во внутренний дворик.

— Я извещу севастократора о твоем приходе, — сообщил мне раб и тут же исчез за дверью.

От нечего делать я принялся расхаживать по дворику. Со всех сторон его окружали двухъярусные галереи, однако нигде не было видно ни души. Свет проникал во дворик только сверху, но и ему мешала могучая виноградная лоза, которая вилась вокруг мраморных колонн северной галереи, отчаянно пытаясь взобраться на небо. Судя по царившему в этом угрюмом, сумеречном дворике запустению, севастократор посещал его достаточно редко.

Единственной здешней достопримечательностью была недавно выложенная мозаика, казавшаяся необычайно яркой даже при сумеречном свете. Осторожно ступая по растрескавшимся от времени плитам, я пересек дворик, решив рассмотреть ее получше. Это была замечательная работа, триптих, выполненный в сочных тонах, чьи персонажи словно живые выступали на золотом фоне. Сюжет тоже показался мне достаточно необычным. На первой картине были изображены седобородый мужчина и женщина, кормящая грудью белокурого ребенка. За их спинами виднелись мирно пощипывавшие травку овечки. Три ангела сидели за столом, на котором стояла ваза с фруктами. Вторая, центральная картина являла собой разительный контраст первой. Теперь старик стоял с воздетыми вверх руками, в одной из них он держал пылающую головню, а в другой — нож, который он занес над беззащитным мальчиком, лежащим на деревянной доске. Глаза старика лихорадочно сверкали, взгляд был устремлен на невидимого зрителя, а нож — уж не знаю, как это удалось художнику! — буквально прорезал плоскость изображения и вонзался в воздух прямо передо мной. Возле старика стоял смуглый юноша с темными курчавыми волосами, донельзя довольный происходящим.

Жестокость этого изображения завораживала, но я заставил себя перевести взгляд на третью картину. От нее веяло покоем. Глаза старика вновь наполнились добротой, его рука лежала на плече светловолосого сына. Юноша взирал на далекие зеленые холмы с пасущимися на них овцами. Высоко в небесах трубил ангел. Но не все здесь было так невинно: в нижнем углу картины был изображен бегущий куда-то во тьму темноволосый юноша с искаженным от гнева и боли лицом. Огромный скорпион жалил его в пяту.

— Тебе нравится эта мозаика?

Я вздрогнул от неожиданности: на мгновение мне показалось, что голос исходит из самой картины. Повернувшись, я увидел перед собой невысокого человека немного старше меня, со светлыми волосами и редкой бородой. У него были сильные руки и широкие плечи воина, но одет он был в простую белую далматику.[12] Он не был похож на секретаря, однако для раба держался слишком свободно.

— Очень живая картина, — ответил я. И в самом деле, настолько живая, что она спутала все мои мысли. — Интересно, как бы отнеслись к ней церковные цензоры? Вне всяких сомнений, эту мозаику создал настоящий мастер, — размышлял я вслух, все еще не зная, с кем это я разговариваю. — Но ее сюжет меня смущает.

— Здесь представлена история Авраама и его сыновей. — Мой собеседник указал на первую картину. — Авраам и Сарра радуются рождению Исаака, возвещенному ангелом, когда все считали Сарру бесплодной. На второй картине Авраам, исполняя веление Божье, готовится принести Исаака в жертву. И наконец, на третьей картине он обнимает Исаака, видя в нем своего наследника и преемника.

Многое из этого я понимал и без него, но меня сбивали с толку отдельные элементы изображения.

— Что это за темноволосый юноша? — поинтересовался я.

— Это Исмаил, побочный сын Авраама, рожденный от служанки Агари. На последней картине показано, как Авраам изгоняет его в пустыню.

Я вздрогнул: внезапно образы мозаики показались мне такими же опасными, как дикие глаза человека с ножом. Мне не требовалось, подобно Крисафию, досконально знать дворцовые слухи, чтобы понять, каков тайный смысл этого изображения, к тому же помещенного в доме самого севастократора Исаака, чей отец лишил его императорского трона в пользу его младшего брата. Одна лишь мысль о том, что он, подобно законному наследнику Авраама, может вернуть себе наследство ценой жизни брата, была равносильна государственной измене. Интересно, посещал ли когда-нибудь император Алексей это помещение во дворце своего брата?

Но мне некогда было обдумывать эту аллегорию, поскольку в этот момент мой собеседник сделал шаг назад, желая получше рассмотреть детали изображения. Край его белой далматики приподнялся чуть выше лодыжек, открыв моему взору пару сапожек разного цвета. Один из них был черным, а другой, точно такого же фасона, — несомненно пурпурным.

Пурпурные сапожки носил один-единственный человек во всей империи, и лишь очень немногие обладали правом носить один сапожок такого же цвета — в знак ближайшего родства с ним. Я тут же рухнул на колени, коснулся лбом каменного пола и пробормотал подобающую фразу. Мне довелось повидать немало претендентов и узурпаторов, и я не верил, что какой бы то ни было человек достоин того, чтобы в его присутствии другие вели себя так униженно, как этого требует ритуал. Но мне никогда и во сне не могло привидеться, что я буду стоять во дворце севастократора и обсуждать с ним достоинства его художника. Я уставился глазами в пол и молился, чтобы он не счел мое поведение оскорбительным.

— Встань, Деметрий Аскиат, — приказал хозяин дворца неожиданно добродушным тоном. — Если бы я ждал от тебя поклонения, то появился бы перед тобою в жемчужной короне и в усыпанном драгоценными каменьями поясе, и тогда ты не усомнился бы в моем высоком положении. Однако я хочу говорить с тобой не как со своим рабом, но как с человеком.

— Ты ждал меня, повелитель?

Никогда прежде я не разговаривал с таким высокопоставленным человеком и не знал, как правильно к нему обращаться. Но я подозревал, что его намеренное пренебрежение формальностями имеет свои границы.

— Я жду тебя вот уже три дня. Меня известили о том, что тебе поручено расследовать дело о покушении на моего дорогого брата. Я ожидаю от нашего разговора очень многого.

— Почему, повелитель?

— Дворцовые чиновники и слуги говорят мне далеко не все, Деметрий. Они пытаются сохранить таким образом свое влияние. Признаться, распускаемые евнухами дворцовые сплетни меня мало интересуют. Но когда речь идет о безопасности моего брата, это другое дело. Мы, Комнины, привыкли доверять только близким родственникам, ибо кто еще будет защищать тебя столь же рьяно?

Ясно было, что Крисафий не разделял его уверенности, поскольку в его списке фигурировали все шесть родных братьев и сестер императора, а также целая куча двоюродных и их детей.

— Зависть порой разделяет и ближайших родственников, — заметил я. В конце концов, меня привели сюда интересы дела, а не желание поболтать. — Авессалом повел целую армию против царя Давида, который доводился ему отцом. Симеон убил Сихема и всю его родню. Подобно Каину, далеко не каждый человек оказывается сторожем брату своему.

Исаак резко развернулся.

— Не забывай и о том, что Седрах был брошен в печь только за то, что посмел ослушаться своего господина. Если бы я не был сторожем брату своему, я бы попросту отказался от этой встречи, Деметрий Аскиат. Мне приходится делить с ним бремя государственной власти, и я должен знать, существует ли опасность.

— Недобрым людям может показаться, будто у тебя есть причины ненавидеть младшего брата, — сказал я, осознавая, что иду по краю пропасти. — Будто ты не можешь простить ему того, что ваш отец посадил на трон именно его, а не тебя, своего старшего сына. Эти люди могут — по ошибке, разумеется! — сблизиться с тобой, надеясь вовлечь тебя в их заговоры. Они попробуют сыграть на том, что подобная горечь не проходит и с годами.

Исаак развел руками, неосознанно воспроизводя жест Авраама, изображенного на мозаике позади него.

— Горечь? С той поры минуло пятнадцать лет. Практически вся знать отдала тогда предпочтение не мне, а Алексею. Нужно иметь очень глубокое сердце, чтобы до сих пор выжимать из него желчь.

— И никто не пытался нашептывать тебе на ухо? Никто не намекал, что, мол, стоит тебе пожелать занять трон — и они к твоим услугам?

— До тебя — никто, — сухо произнес Исаак. — Разумеется, меня окружает множество льстецов, которые твердят, что я достоин более высокого положения, но они говорят так только потому, что думают, будто я хочу это слышать. Я стараюсь не обращать на них внимания и не подпускать их к моему порогу.

Будь так, он вряд ли выбрал бы такой сюжет для своей новой мозаики. Но я уже достаточно надавил на севастократора и не хотел и дальше подвергать сомнению его слова.

— А ты не думаешь, что кто-нибудь из этих лизоблюдов может причинить настоящий вред?

— Не думаю. Да и зачем им поднимать руку на императора? На их парадных одеждах появится несколько новых рубинов, они прикупят участок где-нибудь в Скифии, но этим все и ограничится. Стоит ли идти на крайние меры, рискуя быть сурово наказанным, если все равно не удастся выиграть самую главную награду? — Похоже, он заметил, как подозрительно блеснули мои глаза. — Да, ты можешь сказать, что я — как раз тот, кто мог бы выиграть самую главную награду. Но я не хочу этого.

— Ты знаешь кого-то, кто мог бы к этому стремиться?

— Дочь императора Анна, моя племянница, достигла совершеннолетия и обручена с прямым наследником человека, которого мой брат некогда сместил с трона. Таким образом, тот может чувствовать себя двойным наследником — своего отца и тестя, и к тому же оннаходится в таком возрасте, когда людям свойственно совершать необдуманные поступки. Мой зять Никифор Мелиссин[13] когда-то тоже домогался багряницы и даже провозгласил себя императором, но потом понял, что он нам не ровня. — Заметив мое недоумение, Исаак рассмеялся. — Слишком много имен, Деметрий, и все так тесно связаны? Среди благородных семей нет, наверное, ни одной, которая бы в свое время не прикоснулась так или иначе к императорскому пурпуру, а ведь мы то и дело заключаем между собой браки. Даже если ты решишь ограничить круг подозреваемых лицами, претендующими на трон, тебе придется трижды заполнить ими зал Девятнадцати лож! Теперь скажи мне, что конкретно тебе удалось выяснить, дабы я мог рассказать все брату. Этот несносный евнух молчит как рыба!

— Этот несносный евнух платит мне деньги, — отпарировал я. — Если император желает узнать, что мне удалось выяснить, но не может получить эти сведения от своего советника, то он может позвать меня самого.

Испугавшись, не слишком ли дерзко это прозвучало, я осторожно взглянул на севастократора. Его лицо выражало надменность, но не злобу.

— Дворцовая жизнь не так проста, как ты по наивности полагаешь, — отрывисто произнес он. — Не думай, что император может делать все, что захочет. Он связан тысячами разных ограничений: традициями, протоколами, обычаями, прецедентами и соглашениями. В известном смысле он ничем не отличается от галерного раба. Его власть хрупка и подвергается опасностям более изощренным, чем стрела наемного убийцы. Он не может вступать в конфликт со своими советниками, принижая их авторитет.

— Я тоже, — тут же нашелся я.

Господь Бог знает, что я не испытывал преданности по отношению к Крисафию, но его мир и без того был достаточно темным, и я не хотел запутаться в предательстве.

Севастократор Исаак сердито сжал губы.

— Ты меня разочаровал, Деметрий Аскиат. Я слышал, что ты, в отличие от других людей, всегда выбираешь свою дорогу. И знаешь, когда при общении с вышестоящими следует проявлять разумную доверительность. Видимо, я ошибался.

Не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел, проигнорировав торопливый поклон, который я счел за благо отвесить ему. Отряхивая пыль с колен, я размышлял, не нажил ли я себе первого врага в стенах дворца. Мысль была довольно неуютная.

ι

На следующий день я опять попытался вывезти Фому в лес, но Анна опять ответила мне отказом. В качестве утешения мне не оставалось ничего иного, как вернуться к списку Крисафия. Как я и ожидал, означенные в нем важные персоны не сообщили мне ничего нового, но, по крайней мере, я смог продемонстрировать евнуху свою покорность его воле. Я уже стал подумывать о том, что смогу поехать в лес и без мальчика, руководствуясь его ответами на мои вопросы, однако он отвечал настолько расплывчато и сбивчиво, что мне пришлось отказаться и от этой идеи. На третий же день Анна совершенно неожиданно передала мне через посыльного, что мальчик поправился и я могу взять его с собой в лес.

Мы выехали из города затемно. Сигурд вместе с варяжским отрядом поджидал меня возле дома. Их сопровождал уже известный мне отец Григорий, который, как оказалось, знал язык франков не хуже болгарского и потому мог взять на себя роль переводчика. Ночная охрана, все еще стоявшая на перекрестках пустынных улиц, почтительно расступалась перед нашей кавалькадой, поспешно салютуя варварам, мчащимся куда-то в туманную даль.

Возле монастыря мы остановились. Дюжина варягов выстроилась полукругом возле ворот, мы же с Сигурдом спешились и направились за мальчиком. По двору бродили несколько монахов, видимо занимаясь утренней уборкой, а больше никого не было. Я обвел пристальным взглядом двор монастыря и крыши окрестных строений. Меня мучили какие-то мрачные предчувствия, и я побаивался вывозить парнишку за пределы монастыря. Должно было пройти немало месяцев, чтобы из моей памяти исчезло ужасное видение зияющей расселины в горле болгарина. Была ли то работа таинственного монаха, его подручных или каких-то иных сил, но они не успокоятся, пока несостоявшийся убийца жив. С другой стороны, трехдневные расспросы вельможных лиц и богатых торговцев не дали ровным счетом ничего, и только Фома мог привести меня к логову заговорщиков. К тому же я не хотел подвергать Анну излишнему риску.

Анна уже проснулась. Она вышла из кельи, кутаясь в теплую шерстяную накидку — паллу, и передала мне небольшой ларец с лекарствами.

— Эту мазь ты будешь наносить на его раны, — сказала она, указывая на маленький глиняный горшочек. — В этой коробке находится материал для перевязок. Повязки нужно менять каждый день. Если у него вновь начнутся сильные боли, дай ему пожевать кусочек коры. И желательно время от времени промывать раны родниковой водой.

Я поморщился: этим ранним утром мой голодный желудок не выдержал и взбунтовался.

— Мне довелось участвовать в десятке битв, — напомнил я ей. — Я видел, как воины куда с более тяжелыми ранениями проходили после них по двадцать миль. Полевую медицину я осваивал практически.

Она проигнорировала мое не слишком учтивое замечание.

— Сигурд получил все необходимые инструкции. Он присмотрит за Фомой. Кормите мальчика получше — ему нужно восстановить силы.

— Ясное дело.

Конечно же, я не желал мальчику зла, но понимал, что с полным выздоровлением к нему вернется и былая прыть. А если он сбежит, нам всем не сносить головы.

Все это время Фома молча стоял в углу. Анна нашла для него грубый монашеский подрясник, который оказался ему несколько коротковат, и плащ. Поцеловав мальчика в щеку, она натянула ему на голову капюшон, скрывавший его лицо, и легонько подтолкнула его ко мне.

— Вам придется поторопиться, — сказала она. — Скоро рассвет.

Я думал о том же, но при этом втайне надеялся на то, что Анна чмокнет в щеку и меня. Кто бы мог подумать, что мне, отцу двух дочерей и старому вдовцу, в подобной ситуации может прийти на ум такая мысль!

Так и не дождавшись поцелуя, я вывел Фому на улицу. Он не сопротивлялся, пока я связывал ему руки, стараясь не перетягивать узел, дабы мальчик мог самостоятельно держаться в седле. Почувствовавшая мое настроение лошадка занервничала. Я ласково потрепал ее по загривку и забрался в седло, после чего Сигурд посадил Фому передо мной. Обведя взглядом округу, я обратил внимание на то, что во многих домах уже открылись ставни. Сидевший передо мной мальчишка совсем недавно стоял на крыше дома резчика по кости с цангрой в руках, дожидаясь подхода императорской процессии. Кто знает, быть может, таинственный монах успел подготовить ему замену?

Эта мысль тут же привела меня в чувство, и я направил свою лошадь к Элрику и Сигурду.

— Поедем через Харисийские ворота, — объявил Сигурд. — Так будет быстрее всего.

— Слишком очевидно, — поспешно возразил я. — Возможно, за ними наблюдают. Лучше выехать из города через ворота Святого Романа и переправиться через реку выше по течению.

Сигурд сверкнул на меня глазами. Я заметил, что он приторочил к седлу кожаную петлю, предназначавшуюся для боевого топора.

— Наблюдают?! О ком это ты? Или ты полагаешь, что с нами воюет незримая армия тьмы, у которой шпионы сидят на каждом углу? Речь идет всего лишь о каком-то монахе и о горстке болгарских наемников.

— Если мы будем медлить, они разыщут нас без особого труда. Крисафий согласился бы со мною. Мы поедем через ворота Святого Романа.

Сигурд натянул поводья и показал мне свой огромный кулак.

— Все решает сила, Деметрий, сила мужской руки. Если наши недруги поджидают нас, тем хуже для них.

— Твоя рука, как, впрочем, и твои доспехи, не устоит против оружия, которым обладают эти люди, если только мы сами не выберем время нашей встречи с ними. Ты так долго топтал коридоры дворца, Сигурд, что забыл о столь важной вещи, как разведка?

Не давая ему ответить, я пришпорил лошадь и направил ее вперед. К моему облегчению, позади меня послышался звук копыт, следующих за мной.

Уже начинало светать. Мы быстро миновали грязные городские улочки и вскоре оказались у ворот Святого Романа. Охрана ворот, знавшая Сигурда в лицо, не стала чинить нам препятствий, и вскоре мы выехали в широкие поля, простиравшиеся во все стороны от стен города. Урожай был давным-давно убран, однако то тут, то там виднелись группы людей, распахивавших на своих волах целинные земли. Встающее солнце едва пробивалось сквозь серые облака, но из-за того, что я отвык подолгу держаться в седле и прикладывая слишком много ненужных усилий, мне вскоре стало так жарко, что пришлось сбросить плащ и затолкать его в седельную сумку. Я попридержал лошадку, памятуя о нездоровье своего седока, и невольно залюбовался округой, стараясь при этом не смотреть в сторону мрачного, словно туча, Сигурда, с которым после отъезда из монастыря мы не перемолвились ни словом.

Услышав слева бряцание железа, я обернулся и увидел, что меня нагоняет Элрик. Несмотря на почтенный возраст, он держался в седле более чем уверенно и что-то тихонько напевал.

— Ты расстроил нашего командира, — заявил он, прервав мурлыканье. — Он воин, и не стоит напоминать ему о том, что он еще и украшение императорской свиты. Ему пристало сражаться с норманнами, а не впечатлять своим видом знатных господ и послов.

Я нервно глянул на Сигурда, но тот либо не слышал этих слов, либо притворился, что не слышит.

— Я уже знаю о его нелюбви к норманнам. Он говорил, что они забрали себе ваше королевство, так же как забрали у нас Сицилию и едва не захватили Аттику, если бы император не оказал им сопротивление.

Элрик кивнул:

— Они пришли тридцать лет назад, и даже могущественный король, правивший на нашем острове, не смог противостоять их страшному натиску. Сигурд был тогда совсем еще ребенком, мне же довелось воевать с ними.

— Ты сражался с норманнами? — изумился я, с трудом представив, как этот почтенный старец косит своим топором врагов в горах Фулы.

— Мы воевали с их союзниками, — поправил меня Элрик. — Норманны напали на наш остров со стороны южного моря, с севера же на нас двигались норвежцы. Произошли две великие битвы на реке Денло. В первой мы потерпели поражение, зато во второй победили. И норвежскому королю пришлось сделать неприятное открытие: последний бой решает все.

Я совершенно запутался: он явно проводил весьма тонкие разграничения между норвежцами, норманнами и северянами с Фулы, подобные тем, которые наши предки проводили между своими феодальными городами. Но видимо, для Элрика тут все было ясно, потому что он продолжал без всяких запинок:

— Эта вторая битва запомнится мне на всю жизнь. Я собственноручно убил семнадцать вражеских воинов, однако враг продолжал сражаться до последнего. Эту битву помнит даже Сигурд.

Я обернулся на командира варягов, который по-прежнему пребывал в дурном настроении.

— Неужели и ты там побывал? — полюбопытствовал я, не обращая внимания на его враждебность. — Но ведь тридцать лет назад ты был слишком мал и не мог поднять топор!

Сигурд вскинул голову.

— Я держал в руках боевой топор, когда ты еще спал в колыбельке! — ответил он. Но гордость не позволила ему соврать. — Конечно, я не участвовал в битве. Тогда мне было всего шесть, но мой отец, воевавший на стороне короля Гарольда,[14] принес меня туда и посадил под деревом за нашими линиями обороны.

— Оттуда Сигурд видел куда больше, чем мы в пылу сражения, — вмешался в наш разговор Элрик.

— Помню, как знамя норвежского короля Харальда Разорителя Земель[15] реяло высоко над полем боя, когда вся его армия уже была разбита. — Грубый голос Сигурда стал на удивление задумчивым. — Его телохранитель в одиночку бился с десятками английских воинов. Когда же он пал и когда бой закончился, нашим воинам, чтобы добраться до тела Харальда, пришлось оттащить в сторону семь тел его приближенных, пытавшихся защитить собою своего короля. Впоследствии я узнал о том, что они научились ратному делу не где-нибудь, а именно здесь, в Византии.

Норманны и норвежцы, Гарольд и Харальд… Неужели у всех варваров одинаковые имена? Или они звучат похоже лишь для моего неискушенного слуха?

— Но ведь совсем недавно ты говорил, что норманны украли ваше королевство. Так кто же все-таки выиграл сражение?

— Мы разгромили Харальда и его норвежское воинство на севере, — ответил мне Элрик. — Но через неделю норманнский герцог Вильгельм[16] высадился на южном побережье. Мы совершили стремительный бросок на юг и тут же вступили в сражение, в котором наш король был убит. Тогда-то они и захватили наш трон. Как я уже говорил, все решает последняя битва.

— После этого вы покинули родину и прибыли сюда?

— Не сразу, — покачал головой Элрик. — В течение трех лет Бастард довольствовался нашими южными уделами, разделив их между своими сподвижниками. Затем он решил покорить и весь север. Некоторые из наших лордов, не желавших подчиняться его власти, подняли восстание, однако оно оказалось запоздалым — армия Вильгельма уничтожила их одного за другим. Бастард обратил плодородные прибрежные земли в пустошь; улицы городов и сел были усыпаны тысячами трупов; оставшихся в живых ждала голодная смерть. Он уничтожал все: дома, поля и припасы. После этого он пригласил датчан, и те продолжали разграблять нашу несчастную землю и уничтожать те немногие ростки жизни, которые появлялись в ее пределах. Север практически вымер. Можно было ехать по его землям целыми днями, не встречая ни единой души. Именно тогда я и перебрался в Византию.

— И я тоже, — сказал Сигурд. Его лицо под бронзовым шлемом стало бледным как мел, глаза ввалились. — Однажды вечером норманны захватили нашу деревню. Они убили отца и ворвались в наш дом. Всю ночь я слышал крики своей матери и сестер. К утру они были мертвы. Я не смог даже похоронить их, поскольку напоследок норманны сожгли наш дом. Дядя чудом умудрился увезти меня сначала в Каледонию, затем в Данию. В конце концов мы оказались здесь.

Рукой в перчатке он смахнул что-то со щеки, а потом ухватил свой боевой топор поближе к обуху и вынул его из кожаной петли.

— Видишь эти зарубки, Деметрий? Их число равно количеству убитых мною с той поры норманнов. — Он фыркнул. — Точнее, с той поры, как у меня появился новый топор.

— Могло быть и хуже, — заметил Элрик. — Вспомни евнуха.

— Какого евнуха? — удивился я, переставая что-либо понимать.

— Советника Крисафия.

— А что такое? — Судя по платью, манерам и языку, Крисафий принадлежал к настоящим ромеям. — Он-то ведь не пришел с Фулы, верно?

В ответ на мой безобидный вопрос Элрик и Сигурд разразились громким хохотом, от которого их лошади с перепугу стали брыкаться.

— Ну ты и шутник, Деметрий! — еле выговорил сквозь смех Сигурд. — Разве он хоть чем-то похож на нас?

Я живо представил себе смуглого безбородого Крисафия рядом с этими косматыми голубоглазыми гигантами и признал:

— Не слишком похож.

— У Крисафия особый счет к норманнам, — стал объяснять Элрик, справившись с веселостью. — В молодости он жил в Никомидии.

— Не в Никомидии, а в Малагине, — поправил Сигурд.

— По-моему, все-таки в Никомидии. Впрочем, неважно. Это произошло около двадцати лет назад, в правление Михаила Дуки.[17] Норманнский императорский наемник по имени Руссель оказался таким же вероломным, как и все прочие его соплеменники, и восстал против своего господина. Прежде чем его пленили, он вместе с другими бунтовщиками сумел захватить несколько азийских провинций. По слухам, однажды ночью они схватили Крисафия, тогда еще совсем мальчишку, и утащили в свой лагерь. Утром его отпустили, но…

Подобные истории я слышал не впервые. Мне было известно, что западные варвары всегда относились к людям так называемого третьего пола с восхищением и в то же время с отвращением; что они высмеивали нас за наше доверие к таким людям и считали, что весь наш народ осквернен их бесполостью. Не нужно было обладать богатым воображением, чтобы представить, какие мучения может причинить беззащитному пленнику банда пьяных наемников с подобными убеждениями. Оставалось лишь поражаться выдержке Крисафия, умудрившегося не только сохранить волю к жизни, но и дослужиться до столь высокого ранга.

Голос Сигурда вторгся в мои мысли:

— Император доверяет нам, варягам, еще и потому, что мы ненавидим норманнов. Теперь ты можешь судить, насколько он доверяет евнуху.

На этом наш разговор иссяк, и какое-то время мы скакали молча. Лишь отец Георгий, ехавший последним, то и дело жаловался вслух на то, что ему дали хромую лошадь, старое седло и фляжку с тухлой водой. Похоже, долгие прогулки верхом ему доводилось совершать нечасто.

Вскоре мы перешли вброд небольшую речушку и выехали на главную северную дорогу. Справа, примерно в полумиле от нас, появились высокие арки акведука, шедшего параллельно дороге. Редкие чахлые кустики постепенно сменились рощицами и наконец настоящим лесом. Местность стала холмистой. Где-то неподалеку журчала бегущая вода, и иногда сквозь ветви мы могли разглядеть выложенные замшелым кирпичом берега какого-то водоема или канала. Немногие морозостойкие лесные птицы насвистывали свои песенки. За все это время мы встретили всего нескольких паломников и торговцев. Лес становился все гуще, сосны, дубы и буки — все выше. Каждый звук, будь то треск сучка, шелест упавшей ветки или шорох земли под ногами лесного зверя, заставлял меня тревожно озираться вокруг, выискивая малейшие признаки готовящегося нападения. Наверное, многие поколения беспечных путешественников на своей шкуре испытали, что это место идеально подходит для засады.

Сигурд, по-видимому, разделял мои опасения. Когда мы остановились на лесной поляне, чтобы отобедать, он выставил по ее краям четверых дозорных. Наши лошадки мирно пощипывали травку, но даже открытое небо над головой не подняло нашего настроения, и мы торопились поскорее расправиться с нашей нехитрой снедью.

— Скорее бы Рождество, — нарушил молчание Сигурд. — Праздник рождения Христова. Как говорится, не хлебом единым жив человек, а уж солдат тем более не может жить на одном хлебе.

— До праздника осталось всего десять дней, — успокоил его Элрик. — Тогда и отъедимся.

— Если только нам посчастливится вернуться отсюда живыми. — Сигурд выплюнул оливковую косточку. — Если этот парень доведет нас до нужного места и не сбежит при первой же возможности.

Тем временем Фома, равнодушный к нашим словам, лакомился принесенными мною финиками. Повязка, которую Анна наложила на его ногу, оставалась сухой, хотя мы проделали верхом немалое расстояние, и я надеялся, что благодаря свежему воздуху и смене обстановки щеки его немного порозовеют. Когда я увидел его впервые, он одной ногой стоял в могиле, но теперь дело явно шло на поправку. Меня поразило то, что он одновременно казался и юным, и умудренным жизнью. Как это зачастую бывает у подростков, руки и ноги были длинноваты для его тела, однако он обладал достаточной силой, чтобы управляться с арбалетом. Гладкое, лишенное растительности лицо, обещавшее через год или два удивить суровой красотой, и светлые нечесаные волосы, развевавшиеся на ветру, выдавали его юный возраст. Однако в голубых глазах застыла непреходящая боль, делавшая его старше. Чувствовалось, что ему знакома горечь утраты. Но сейчас, в этой пасторальной обстановке, он казался безмятежным.

— И что же дальше?

Слова Сигурда вновь отвлекли меня от раздумий. На сей раз он обращался не ко мне, а к отцу Григорию.

Священник кивнул и, повернувшись к мальчику, обменялся с ним парой коротких фраз на неведомом мне языке, после чего сообщил недовольным голосом:

— Он утверждает, что сможет найти этот дом. Он запомнил дорогу.

— Он что, разматывал клубок, как Тесей в лабиринте? — презрительно усмехнулся Сигурд. — Или, быть может, он понимает язык птиц?

Григорий перевел и этот вопрос, причем, насколько я мог судить, без всякого оттенка сарказма.

— Он говорит, что не собирался проводить остаток жизни в столичных трущобах и потому пытался запоминать каждую тропку, чтобы при случае сбежать.

— Тогда не будем мешкать. В лесу смеркается рано, — буркнул Сигурд, усаживаясь на коня. — Даже с самой замечательной памятью он не найдет этот дом в темноте.

Мы опять отправились в путь, по-прежнему почти никого не встречая на пустынной дороге. Часа через два наши лошадки заметно подустали, а отец Григорий перестал жаловаться вслух на свою горемычную долю. Мне пришлось пару раз обернуться, чтобы удостовериться, что лошадь не сбросила его в кусты. Свет стал постепенно слабеть, и вскоре на лес опустились сумерки.

Внезапно Фома хватил меня острым локтем по ребрам и указал на стоявший возле дороги дуб, могучий ствол которого был увит плющом.

Я подал сигнал к остановке и подозвал к себе отца Григория.

— Спроси, что он хочет нам сказать.

Выслушав мальчика, священник перевел:

— Он узнал это дерево. Дорога, ведущая к дому, уходит влево сразу за следующим поворотом.

— Узнал дерево, вот как? — Сигурд подпрыгнул в седле от возмущения. — Здесь что, хвоя у сосен длиннее?

Но сомнения варяга тут же рассеялись: стоило нам свернуть, как мы увидели дорожную развилку. Ответвления от главной дороги встречались нам и прежде — одни были узкими, словно звериная тропа, другие своей шириной ничуть не уступали главной дороге. Отходившая влево дорога была довольно широкой, но находилась в ужасном состоянии. Видимо, хозяева не желали привлекать к себе излишнего внимания.

Вскоре я заметил явные свидетельства того, что недавно по ней проезжали какие-то люди: на земле лежали засохшие конские яблоки, а возле лужи виднелись следы копыт. В лесу стояла полнейшая тишина, и от этого он казался еще более зловещим. Сигурд и несколько других варягов взяли свои боевые топоры наизготовку. Внезапно я с ужасом понял, что сидящий передо мной мальчик совсем беззащитен и представляет собой прекрасную мишень для вражеских стрел, причем любой выстрел, направленный в него, неминуемо поразит и меня.

К счастью, никто и не думал на нас нападать. Мы проехали между двумя каменными столбами с резными василисками, а дальше дорога пошла круто в гору, вершина которой терялась в лесной поросли. Я коснулся плеча Фомы и указал рукой на каменные изваяния. Он утвердительно кивнул. Листвы на деревьях почти не было, и между деревьями виднелось небо. Добрую четверть часа я готов был поклясться, что вершина скалы находится прямо перед нами, но повороты и извивы дороги следовали один за другим, никуда не приводя.

И вдруг, совершенно неожиданно, мы выехали на широкую прогалину, венчавшую холм подобно монашеской тонзуре. Чувствовалось, что мы находимся на большой высоте, однако высокие деревья, растущие у самой стены, возведенной по периметру прогалины, полностью закрывали обзор. В центральной части площадки стояло с полдюжины заброшенных строений, а за ними виднелся большой двухэтажный дом. Мы поскакали к нему.

— Вроде тихо… — пробормотал Сигурд и тут же кликнул двух дюжих воинов: — Вульфрик, Хельм, посмотрите, есть ли там люди, чтобы задать корм нашим лошадкам.

Варяги направили своих коней к хлеву, один из них спешился и, взяв топор наизготовку, скрылся за распахнутыми настежь воротами.

Я подозвал к себе отца Григория.

— Спроси, то ли это место? Сюда ли монах привез мальчика и болгар?

Я мог бы и не задавать этого вопроса: мальчишка вцепился в седло с такой силой, что костяшки его пальцев побелели.

Варяги тем временем вернулись из хлева.

— Командир, мы никого не нашли. Похоже, здесь не осталось ни души.

Мы продолжили путь к дому. Для того чтобы построить его в столь отдаленном месте, требовались поистине геркулесовы усилия. Чем ближе мы к нему подъезжали, тем очевиднее для нас становилось царившее в нем запустение: по стенам вился плющ, стекла были выбиты, штукатурка растрескалась или обвалилась, обнажив кирпичную кладку. Короткая лестница вела к главному входу.

Сигурд соскочил с коня и подал поводья одному из своих людей.

— Это то самое место? — спросил он у мальчика.

Фома кивнул.

— Ты видел здесь каких-то других людей?

— Только тех, с которыми приехал, — перевел священник. — Монаха и четырех болгар. Дом был пуст и находился в том же состоянии, что и ныне.

— В том, что он совершенно пуст, я пока не уверен, — задумчиво произнес варяг и ткнул в деревянную дверь рукоятью топора.

Дерево откликнулось низким зловещим гулом, однако дверь и не подумала открыться.

Сигурд взялся за бронзовую дверную ручку в виде ревущего кабана и повернул ее. Дверь легко подалась.

— Ты не помнишь, запирал ли монах эту дверь в момент отъезда? — спросил я у Фомы.

Конечно же, он этого не помнил.

— Сейчас мы все узнаем, — хмыкнул Сигурд, входя внутрь. — Вульфрик останется с лошадьми. Все остальные пойдут со мной.

Мы переступили порог старого дома, настороженно оглядываясь по сторонам, и оказались в узком коридоре, выходившем в полуразрушенный квадратный перистиль,[18] полы которого были украшены выцветшей плиткой с изображениями полуобнаженных воинов, борющихся с медведями и львами. То тут, то там поблескивали лужи, в дальнем углу меж каменными плитами рос невзрачный кустик. Глянув на отходившие в разные стороны темные коридоры, Сигурд приказал:

— Обыскать дом! Четверо в одну сторону, четверо — в другую. Деметрий и Элрик останутся здесь вместе с мальчишкой и священником. При необходимости мы сразу перегруппируемся.

Мы с Фомой сели на мраморную скамью. Элрик стал расхаживать по внутреннему дворику, а отец Григорий занялся разглядыванием мозаичных изображений. Топот варяжских сапог затих в отдалении, и мы остались одни. Где-то в глубинах дома громко капала вода.

Я повернулся к Фоме. Тот сидел, подперев голову руками, и мрачно взирал на пол.

— Где вы тут жили?

Выслушав перевод священника, он указал налево.

— Все в одном месте?

— Да.

— Может быть, монах оставлял здесь какие-то вещи?

Мальчик решительно замотал головой. И впрямь, надеяться на это было глупо: монах, избавляющийся от живых свидетелей заговора, вряд ли мог оставить здесь что-то, что помогло бы нам поймать его.

— Деметрий!

Я поднял глаза. На галерее верхнего этажа стоял Сигурд с двумя воинами.

— Здесь действительно никого нет. Несколько лежанок, стол и пара гнилых скамеек — только и всего.

— У нас тоже ни души, — присоединился к нему один из его помощников, появившийся с противоположной стороны галереи. — Здесь пусто, как в склепе. Зато вид отсюда неплохой.

Он сказал сущую правду. Третий коридор вел из перистиля на широкую террасу в задней части дома, с которой открывался прекрасный вид на лежавшие внизу земли. Какое-то время мы молча любовались окрестными холмами и долинами, поросшими лесом. На западе небо пламенело заревом заката, а на юго-востоке можно было разглядеть поблескивающие купола храмов Константинополя. Это место идеально подходило для наблюдательного пункта, а росшие внизу деревья скрывали его от посторонних глаз.

Изрядно замерзнув, мы уже хотели вернуться в дом, как вдруг Фома удивил нас длинной сбивчивой речью. Отец Григорий даже не смог сразу ее запомнить и переводил довольно долго.

— Фома говорит, что монах часто приходил сюда. Он смотрел на царицу городов и молил Бога уничтожить ее так же, как некогда Он уничтожил Содом и Иерихон.

— Он говорил все это на языке франков? — спросил я.

Мне показалось странным, что монах обращался к своему Богу на чужом языке. Отец Григорий перевел мальчику мой вопрос.

— Он говорил на латыни, языке древних римлян. Фома немного знает этот язык, поскольку франки и норманны используют его во время своих богослужений.

Все равно это было странно, и я непонимающе покрутил головой. При каждом повороте событий возникали десятки новых вопросов, но ни на один не было ответа.

Сигурд посмотрел на небо.

— Спать будем в хлеву, вместе с животными. Я не хочу, чтобы ночью какой-нибудь конокрад связал меня и увел наших лошадей. К тому же там всего один вход.

Откуда-то с востока послышались раскаты грома.

— Да и крыша там вроде бы целее, — добавил Сигурд.

Я исследовал этот мрачный дом в течение примерно получаса, но не нашел в нем ничего, кроме истлевшего тряпья и давно сгнившей мебели. Гроза постепенно приближалась. Закончив свои изыскания, я с немалым облегчением присоединился к варягам — они к этому времени уже завели лошадок в хлев и грелись возле небольшого костерка, на котором жарили соленую рыбу и овощи. Все это напоминало мне обычный солдатский привал на марше.

Молча отужинав, мы улеглись прямо на земляном полу, мысленно кляня злодеев, похитивших из хлева всю солому. Стоило мне закрыть глаза, как по крытой свинцом крыше застучал дождь.


Я проснулся еще до рассвета. Дождь продолжал барабанить по крыше. Где-то справа громко сопела лошадь, но больше ничего не было слышно. Какое-то время я лежал, вспоминая, где я нахожусь и почему. В эту темную ночь приятно было осознавать, что меня окружает дюжина самых могучих воинов империи. Я сунул руку под сложенный плащ, который использовал вместо подушки, и нащупал рукоять ножа. Потом по какому-то наитию я протянул руку, чтобы потрогать Фому за плечо.

Моя рука ощутила лишь холодный воздух и холодный камень. Меня охватила паника. Куда же он делся? Я сбросил с себя одеяло и осторожно направился к выходу, стараясь не разбудить спящих варягов. Ни один из них даже не пошевелился, пока я крался среди них, словно вор.

Ни один, кроме Элрика, да и он лучше бы этого не делал. Элрик сидел в дверном проеме, прислонившись спиной к стене, и когда я попытался выглянуть наружу, то неуклюже упал прямо на него. Варяг ругнулся и вскочил на ноги, а его правая рука обхватила рукоять топора, висевшего у него на боку.

— Это я, Деметрий! — прохрипел я. Хоть он и был староват для своего занятия, я сильно подозревал, что мне хватило бы одного-единственного удара его топора. — Мальчишка исчез!

— Господи… — Элрик протер глаза. — Этого еще только не хватало!

Над нашими головами разразился удар грома, и почти одновременно в небе сверкнула молния, на мгновение осветив все вокруг.

— Смотри! — Мне показалось, что я увидел возле дома какого-то человека. — Там кто-то есть!

— Кто тебе сказал, что это наш мальчик? — спросил Элрик. — Ты вооружен?

— У меня есть нож.

Слова варяга вновь напомнили мне о былых страхах, но отступать было поздно. Я перемахнул через дождевую канаву и понесся к дому, слыша за спиной топот Элрика. Ноги мои вязли в грязи, туника прилипла к телу. Мокрые волосы падали на глаза, заставляя щуриться. При очередной вспышке молнии я вдруг обнаружил, что нахожусь возле дома. Дверь его оказалась открыта.

— Следуй за мной, — крикнул я, обернувшись. Элрика не было видно, и даже звук его шагов тонул в грохоте дождя.

Я ворвался в дверь, и буйство стихии внезапно стихло. Слышны были только мои шаги, казавшиеся ужасно громкими в маленьком коридоре. В следующий миг дождь ударил мне в лицо, и я понял, что нахожусь в перистиле. Водяные струи барабанили по каменным плитам, однако я успел различить и какой-то иной звук, производимый, вне всяких сомнений, живым существом — как будто кто-то где-то скребется.

Я шагнул вперед и прислушался, стараясь определить, откуда доносится этот звук. Но мне помешал очередной раскат грома, который многократно усилился, отразившись от стен и колонн. Я попытался опереться о колонну, но рядом ни одной не оказалось. Внезапно молния сверкнула прямо над домом, и в ее холодном свете я увидел Фому: он сидел на корточках в дальнем углу дворика, возле кустика, росшего между плитами пола.

Свет померк. Я двинулся к мальчику, и тут что-то тупое и тяжелое ударило меня между лопаток с такою силой, что я упал. Во мне проснулись старые инстинкты, я вспомнил многомесячные тренировки в военном лагере и, едва лишь коснувшись земли, перекатился в сторону. Если бы мой противник захотел добить меня, второй удар пришелся бы на голый камень.

— Элрик! — завопил я, опасаясь, что он споткнется об меня в этой тьме.

Ответа не последовало, и я отпрыгнул в сторону, услышав, как что-то с треском рухнуло в том месте, где только что был я. До меня вдруг дошло, что здесь находится еще кто-то. Убийца, вознамерившийся убить меня. Неужели Фома специально заманил меня в ловушку?

Нож все еще оставался у меня в руке: перед угрозой нападения я лишь крепче сжал рукоять. Держа его перед собой, я напряг все чувства в поисках какого-либо признака, указывающего на местонахождение противника. В темноте кто-то двигался, но трудно было сказать, где именно. Вроде бы поблизости никого не было, однако в такую бурю невидимый враг мог незаметно подобраться ко мне вплотную.

А что с Фомой? Когда меня ударили, он был передо мной. Но где он теперь? Кто знает, быть может, мой таинственный противник собирался напасть вовсе не на меня, а на него?

Новая вспышка света отвлекла меня от этих лихорадочных рассуждений. Гром и молния объединили свои усилия над самым домом, и высеченная ими искра ярко осветила весь двор. И там, в темном дверном проеме прямо передо мной, стоял огромный детина с поднятым оружием.

Свет снова померк, и я ринулся вперед по скользким от дождя плиткам пола, не думая о том, что рядом, возможно, затаился другой, невидимый враг. Подбежав ближе, я опустил плечо, как учили меня много лет назад, отвел назад руку с ножом и напряг шею в ожидании столкновения.

За эти несколько мгновений мой противник не двинулся с места. Я ударил его ножом в живот, вложив в удар всю свою силу. Он зарычал и повалился назад, увлекая меня за собой, но я закричал даже громче его: мой нож лишь скользнул по прикрывавшим его живот латам, не причинив ему никакого вреда. Он был в доспехах, я же лежал совершенно незащищенный. Я попытался откатиться в сторону, но противник прижал меня к земле одной рукой, а второй зашарил вокруг себя, нащупывая оружие, которое обронил при падении.

— Дерьмо! — выругался он.

У меня остановилось сердце.

— Элрик?! — еле выдохнул я. — Элрик?! Это же я, Деметрий!

Острое лезвие остановилось на волосок от моей шеи.

— Деметрий?! — взревел варяг. — Тогда какого черта ты хотел выпустить мне кишки?

Он ослабил свою хватку, и я вскочил на ноги.

— На меня кто-то напал, ты понимаешь? — Я затряс головой, пытаясь оправиться от удара. — Может, это был ты?

— Ты с ума сошел! — Голос Элрика звучал напряженно. Возможно, я все-таки поранил его несмотря на доспехи. — Я шел за тобой. Стоило мне выйти во дворик, как ты напал на меня!

— Но ведь я…

Я не договорил. Заметив мерцающий свет, появившийся в конце коридора, мы тут же схватились за оружие. Свет становился все ярче.

— Элрик? Деметрий?

— Сигурд?!

В перистиле появился командир варягов с топором в одной руке и пылающим факелом — в другой. Бог знает, как ему удалось разжечь огонь в такое ненастье. Сигурд держал факел под навесом, однако яркое пламя освещало весь дворик, представший в виде живой картины.

Мы с Элриком стояли возле двери, находившейся слева от Сигурда и ведущей в западное крыло дома. Сигурд вместе с двумя своими людьми стоял возле главного входа и гневно смотрел на Фому, который так и сидел в том углу, где я последний раз видел его при свете молнии; руки у него по-прежнему были связаны. И больше я никого не увидел, сколько ни вглядывался во тьму.

— Надеюсь, — сказал Сигурд, — что вы сможете объяснить происходящее.

Первым подал голос Элрик.

— Мальчик умудрился сбежать из хлева. Деметрий и я бросились ему вдогонку, но из-за грозы я сбился с пути. При свете молнии я увидел, как Деметрий входит в дом через западный вход, и поспешил за ним. Однако стоило мне войти, как он попытался протаранить меня, словно трирема, и мы оба свалились на землю. Он мог бы лишиться головы, но, к счастью, я узнал его по голосу.

— Да ведь я не входил через западную дверь, — возразил я. — Я вошел через главный вход, который был открыт. Через тот, возле которого стоит Сигурд. И я какое-то время уже находился в доме, прежде чем напал на тебя. По ошибке, — добавил я. — Но до этого мне пришлось схватиться с кем-то еще.

— Наверное, это был мальчишка, — нетерпеливо сказал Сигурд, взбешенный тем, что Фоме чуть не удалось сбежать. — Мы выслушаем его утром. Пока же выставим двойную охрану и свяжем мальчишку по рукам и ногам.

— А как же быть с тем, другим человеком? Кто знает, может, он и поныне находится в доме или где-то поблизости. Что, если это убийца, подосланный монахом, или вообще сам монах?

Сигурд презрительно фыркнул.

— Если даже этот самый человек не является плодом твоего воображения, я не стану всю ночь месить из-за этого грязь. Хочешь остаться в доме и искать его, так ищи! А я не хочу в этой темноте растянуть лодыжку или получить нож в бок.

Мне этого тоже почему-то не хотелось.

ια

Ничто больше не нарушало мой сон, хотя нарушать-то было и нечего. Остаток ночи я пролежал с открытыми глазами, тревожно прислушиваясь к каждому скрипу и шороху, пока не начало светать и не защебетали те немногие птицы, которые не улетели с наступлением зимы. Обрадовавшись, что можно наконец покинуть негостеприимное ложе, я встал, прошел мимо выставленных у двери караульных и вновь направился к дому.

Голова у меня болела от бессонницы, и холодный воздух ничуть не облегчил моего состояния, но, по крайней мере, дождь прекратился. Я огляделся вокруг, проверяя каждую пядь земли между мной и растущими по периметру деревьями, но не заметил ничего подозрительного.

При входе в дом мое сердце учащенно забилось, и даже вид пустого дворика не успокоил меня. Я обвел глазами галерею, не в силах избавиться от предчувствия, что меня здесь что-то поджидает. На всякий случай я обошел колоннаду, проверяя, не прячется ли кто за колоннами.

Больше всего меня интересовал тот угол двора, где мы обнаружили парнишку. Его поведение казалось мне необъяснимым. Если он хотел удрать от нас, то ему незачем было приходить сюда. Кроме того, нужно было уж совсем отчаяться, чтобы пытаться бежать в такую бурю из этой глухомани, да еще со связанными руками и повязками на ногах. Он не продержался бы в лесу и дня. Так почему же он так рисковал, пробравшись в этот заброшенный дом, где какой-нибудь рьяный варяг мог в темноте снести ему голову?

Я посмотрел на пол. Мозаичные плитки были приподняты и расколоты кустом, протиснувшимся между ними. Я подсунул под одну плитку большой палец и потянул вверх — она отделилась от пола и осталась у меня в руке. Известковый раствор рассыпался в пыль, превратившись на мокром полу в серую жижу.

Я снял еще полдюжины плиток, выбирая те, что держались похуже. Такие плитки должны были находиться ближе к основанию куста, и я поцарапал руки, подлезая под ветки, чтобы достать их. Возможно, это была пустая затея и напрасная трата времени, но ведь и вся наша экспедиция была такой же, так какое значение могли иметь еще несколько мгновений, потраченных впустую?

И тут я понял, зачем мальчик рисковал, придя сюда. Черная плитка, составлявшая часть полоски на боку тигра, легко подалась, и, просунув палец в пустое пространство под ней, я нащупал холодную поверхность полированного металла. Это оказалось золотое кольцо с красным камнем, видимо гранатом. Золото слегка потускнело от пребывания под землей, а по камню змеилась извилистая черная трещина. Вокруг камня по оправе шла корявая надпись, выполненная латиницей.

— Командир просил передать, что завтрак готов.

Я повернулся к Элрику.

— Скажи Сигурду, что я кое-что нашел. Пусть он пришлет сюда мальчика и переводчика.

Едва я успел вымыть руки в лужице и подолом туники вытереть грязь с кольца, как ко мне доставили Фому. У него был чрезвычайно хмурый вид, повязки на ногах почернели от грязи.

— Спроси у него, что он делал здесь этой ночью, — обратился я к отцу Григорию. — Он и в самом деле думал, что сможет убежать от нас?

— Он говорит, что вышел справить нужду.

— И был настолько стыдлив, что не посмел облегчиться возле хлева и направился под проливным дождем к дому? — Я покачал головой. — Спроси, не это ли он разыскивал?

При этих словах я разжал руку с перстнем, не сводя глаз с Фомы. Возможно, он многому научился в городских трущобах, но все же не смог скрыть удивления.

— Где ты его нашел? — поинтересовался священник.

— Под камнем. Что здесь написано? Маленький священник взял кольцо в руки и прищурился.

— «Святой Ремигий, наставь меня на праведный путь», — перевел он.

Мне никогда прежде не доводилось слышать о таком святом, но я тут же понял назначение этой безделушки. Это был паломнический перстень, подобный тем, что во множестве продаются возле храмов с мощами святых. Я вспомнил, что родители мальчика были паломниками. Наверное, это их кольцо?

— Спроси, это колечко принадлежало его матери?

Фома покраснел и сердито заговорил о чем-то.

Я вертел кольцо в руках, ожидая, пока отец Григорий будет готов перевести.

— Он говорит, что это его кольцо. Монах носил его на шнурке на шее. Однажды ночью Фома перерезал шнурок и спрятал кольцо. Хватившись его, монах пришел в неистовство и везде искал его, однако вскоре решил, что оно просто-напросто потерялось. Забрать же его из тайника мальчик уже не успел. — Священник откашлялся. — Фома говорит, что вспомнил о кольце среди ночи и пришел забрать его, чтобы отдать тебе.

Какая признательность!

— Скажи, что я ему не верю.

Фома ответил всего несколькими словами, перевод которых почему-то вызвал у отца Григория серьезные затруднения.

— Он сказал, что ты… Короче говоря, он настаивает на своем.

— То есть я должен думать, что утром он взял да и отдал бы мне кольцо? — спросил я, подняв брови. — От краденого так легко не отказываются.

Священник перевел мои слова, но на застывшем лице мальчишки ничего не отразилось.

— Каковы бы ни были его намерения, — продолжил я, — скажи ему, что, попытавшись убежать от нас под покровом ночи, он не улучшил своего положения. Кстати, его ранам тоже вряд ли полезно, что он заляпал их грязью. — Я покосился на его жалкую одежонку и перепачканные повязки. — Тут в саду, кажется, есть родник. Надо омыть его раны.

Мы — Элрик, священник, Фома и я — обогнули дом и спустились но полуразрушеннойлесенке к обнесенному стеной заброшенному саду. В центре его находился низкий цоколь, от которого отходил петляющий между деревьями каменный желоб, некогда подводивший воду к резервуару под домом. Сейчас желоб был разрушен, и там, где вода уходила в землю, образовалось маленькое болотце. Но родник жил, и вода даже переливалась через поросший мхом край желоба.

Я омыл раны Фомы, вытер их полой плаща и стал накладывать на них новую повязку из запасов Анны, когда мальчик неожиданно заговорил.

— О чем это он? — полюбопытствовал я, потуже натягивая полотняную ленту.

Отец Григорий перевел:

— Он говорит, что именно в этом месте монах учил его стрельбе из арбалета. Большую часть времени они упражнялись в стрельбе по целям, находившимся у дальней стены сада.

Закрепив повязку, я направился к стене, на которую указал Фома. Как и вся усадьба, сад тонул в зарослях сорняков, а стена обросла лишайниками и мхами, но я тут же заметил на ней множество свежих выбоин. Видимо, сюда было пущено немало стрел, и с каждым выстрелом глаз юноши становился все точнее при попадании в цель, каковой должен был стать император. Похоже, стрелок здорово набил руку.

Послышавшийся откуда-то сверху крик прервал мои мысли. Я поднял голову над парапетом и окинул взглядом поляну. Один из стражей пытался остановить всадника, въехавшего на холм на красивой белой кобыле. Из хлева выскочил Сигурд и побежал навстречу незнакомцу, а за ним широкой цепью следовали остальные варяги. Я поспешил туда же.

Кордон вооруженных боевыми топорами варягов, похоже, нисколько не смутил всадника, взиравшего на них с высокомерной усмешкой.

— Что вы здесь делаете? — спросил он.

Незнакомец был одет в дорогой зеленый плащ и отличной выделки сапоги, однако произношение выдавало в нем простолюдина.

— До нас дошел слух, что здесь прячутся недруги императора, — спокойно ответил Сигурд. — Мы заняты их поисками.

Всадник прищурился.

— Ну и как, нашли кого-нибудь?

— Нет. Пока что.

Сигурд произнес последние два слова с угрозой, но это вызвало у незнакомца смех.

— Меня зовут Косма, и я не отношусь к числу врагов этого или любого другого императора. Вообще-то я лесничий и к тому же присматриваю за имением, которое принадлежит моей госпоже.

Сигурд медленно осмотрелся вокруг, намеренно задерживая взгляд на ветхих постройках и запущенном саде.

— И много ли она тебе платит?

— Достаточно для того, чтобы я не пускал сюда незваных гостей. Если вы уже нашли всех, кого тут можно найти — то есть никого, — вам лучше уехать.

Заметив выражение лица Сигурда, я поспешил вмешаться в разговор.

— Скажи-ка мне, лесничий, и как же зовут твою негостеприимную госпожу?

— Моя госпожа весьма гостеприимна к тем, кого она приглашает. Я служу Феодоре Трихас, жене севастократора Исаака и невестке императора Алексея Комнина. — Он улыбнулся. — Вряд ли это семейство станет прятать у себя предателей и изменников.

Подобный оптимизм мог бы показаться забавным, но нам все равно пришлось покинуть имение.


Вся обратная дорога была проделана в молчании, но зато ее завершение получилось довольно шумным. Чем ближе мы подъезжали к городским стенам, тем оживленнее становилось движение, и хотя мы решили въехать в столицу через ворота, находившиеся в стороне от торных путей, это оказалось весьма непростым делом. Перед воротами толпился сельский люд. Стражники грубо допрашивали и обыскивали всех входящих, перебирая их скромные пожитки, умещавшиеся в заплечных котомках. Мы простояли бы перед воротами до самой ночи, если бы Сигурд не проложил дорогу сквозь толпу и не окликнул знакомых стражников. Когда наша компания оказалась наконец за воротами, он приказал остановиться.

— Мы отвезем мальчишку во дворец и заключим его в тюрьму, — заявил Сигурд. — Если он смог так лихо улизнуть от нас, то сбежит и из монастыря.

— Если поместить его в тюрьму, он не проживет и недели.

— Невелика потеря! — хмыкнул Сигурд, дернув за поводья. — Болезнь есть болезнь. На все воля Божья.

— Я говорю вовсе не о болезни. Или ты забыл, что произошло с болгарином? Монах или его агенты могут проникнуть куда угодно!

И действительно, загадка смерти болгарина продолжала мучить меня. Как удалось убийце проскользнуть в самые глубины дворца, сквозь закрытые ворота и мимо целого легиона варягов? Ответа ни у кого не было.

— На сей раз мы будем очень внимательны, — заявил Сигурд. — Во всех отношениях.

— Ты хочешь, чтобы я снова пошел к Крисафию? Здесь командую я, а не ты. Повторяю, мальчик в тюрьму не пойдет!

Сигурд вскипел от негодования.

— И куда же ты его отправишь, Деметрий? В монастырь, под присмотр монахов и женщины? Думаешь, Бог защитит его там?

Этот вопрос поставил меня в тупик. У меня был целый день, чтобы подумать об этом, но мои мысли были постоянно заняты какими-то другими вопросами. А теперь приходилось срочно принимать решение под насмешливым взглядом Сигурда.

И я выпалил первое, что пришло мне в голову:

— Он поедет ко мне домой.

— К тебе домой? — Сигурд явно наслаждался моей глупостью. — В твой замок? В твою башню, окруженную рвом с водой и охраняемую тысячью лучников? Или в твой жалкий дом, где мальчишка перережет глотки твоим домашним и удерет через крышу?

Несмотря на всю обоснованность его возражений, я и не думал сдаваться.

— Если мальчик надумает убежать, рано или поздно он все равно это сделает. Тюрьмы же он попросту не переживет. Ты можешь предоставить в мое распоряжение двух воинов для охраны входных дверей. Что касается моих домашних… Думаю, они будут в безопасности.

Сигурд смотрел на меня с тихой яростью, но ничего не говорил.

— Фома — такой же союзник монаха, как и шлюха, которую тот использовал. Возможно, любовью и милосердием мы добьемся лучших результатов. — Я поднял руки в примирительном жесте. — Если тебя что-то смущает, я переговорю с Крисафием.

— Смотри, доиграешься, — предупредил меня Сигурд. — Сейчас он может пойти у тебя на поводу, но что с тобой станет, когда его терпению придет конец? Забирай мальчишку. Я оставлю тебе Элрика и Свейна, но только на время.

Он пришпорил коня и пустил его легким галопом. Вслед за ним ускакали и остальные его люди, кроме двоих.

— Мне тоже пора, — обратился ко мне отец Григорий, довольный тем, что может распрощаться со своей лошадкой. — Меня ждут в храме.

— Но как же я буду общаться с мальчиком? — растерянно спросил я.

— Позовешь ту женщину-врача. Она ведь говорит на языке франков.

И, несмотря на свою кротость, он безжалостно покинул меня. Мы остались вчетвером: я, два недовольных варяга и мальчишка, которого никто из нас не понимал.


Мы подъехали к моему дому, и тут я неожиданно понял, что нам негде ставить лошадей.

— Нужно бы вернуть их во дворец, — сказал Элрик. — Они могут в любой момент понадобиться гиппарху.

— Давай я их отведу, — предложил я. — Заодно отчитаюсь перед Крисафием.

Элрик покачал седовласой головой.

— В такое время одному идти нельзя: стража наверняка примет тебя за конокрада. А я с тобой пойти не могу: не стоит оставлять Свейна одного с твоими дочерьми.

Я устало улыбнулся.

— Мои дочери у своей тетки, моей невестки. Перед отъездом мне пришлось оставить дочерей у нее, хотя, вернувшись, они будут еще больше недовольны как моей малопочтенной работой, так и моей отцовской неспособностью обеспечить их будущее.

— Тогда мы с тобой останемся сторожить мальчишку, а Свейн отведет коней, — сказал Элрик.

Он спрыгнул с лошади сам и снял с нее Фому. Я тоже спешился и передал поводья обоих скакунов неразговорчивому Свейну.

— Возвращайся как можно скорее, — напутствовал товарища Элрик. — Я слишком стар, чтобы нести охрану всю ночь.

— И прошлая ночь была тому доказательством, — сказал я после того, как молодой варяг исчез за углом.

До этого я молчал о том, что из-за Элрика мы чуть было не упустили Фому, так как боялся, что Сигурд окончательно рассвирепеет. Но я этого не забыл. И не простил.

Элрик посмотрел мне в глаза.

— Все мы порой ошибаемся, Деметрий. Я благодарен тебе за то, что ты не стал доносить на меня командиру. С мальчишкой же, как видишь, ничего страшного не случилось. Главный урок, который я вынес из прожитой жизни: если ты совершил ошибку, но сумел избежать худших ее последствий, возблагодари за это Бога и забудь обо всем. — Он тронул меня за руку. — Мне кажется, мальчику лучше не торчать на улице. Неровен час, какой-нибудь полоумный монах стрельнет в него из арбалета!

Мы стали подниматься по ступеням моего дома.

— Это единственный вход? — поинтересовался Элрик, глядя, как я отпираю тяжелую дверь.

— Изнутри можно попасть на крышу. — Я перешагнул порог и нагнулся, чтобы поднять клочок бумаги, подсунутый кем-то мне под дверь. — К сожалению, верхняя дверца запирается только на легкую задвижку. Это дом, а не тюрьма.

— Но ведь мы здесь именно для того, чтобы держать мальчишку внутри, а остальных сюда не пускать. — Элрик прошел через комнату и загремел ставнями. — По крайней мере, у тебя на окнах есть решетки.

— Разумная предосторожность для человека, который воспитывает двух дочерей.

Мое ремесло наемника, а затем специалиста по расследованиям позволило мне переехать подальше от наиболее опасных районов города, но это не всегда спасало от незваных гостей.

Пока Элрик рыскал по дому, я развернул сложенную вчетверо бумагу.

— Торговец Доменико хочет встретиться со мной в его доме в Галате.

— Ты с ним знаком?

— Никогда о таком не слышал. — Я положил записку на стол. — Возможно, он хочет продать мне арбалет.

— В таком случае тебе сначала придется повидаться с Крисафием, чтобы получить свои денежки, — посмеиваясь, сказал Элрик. Он заглянул за одну из занавесок. — А здесь кто спит?

— Мои дочери.

Хотя девочек не было дома, мне не хотелось, чтобы Элрик или Фома останавливались в их спальне. Но все равно нужно было как-то устраиваться на ночь.

— Мы с мальчиком будем спать в моей комнате, ты же можешь расположиться на этой скамье.

— Завтра я притащу сюда из казармы соломенный матрас.

Перспектива провести еще одну ночь на жесткой лежанке явно не прельщала варяга.

В отсутствие моих детей я нарвал в огороде лука разных сортов и добавил его в эвксинский соус, любезно присланный мне бывшим клиентом. Вскоре вернулся и Свейн, который принес нам хлеб, выпеченный в одной из дворцовых кухонь. Мы отужинали при свете свечи, после чего Элрик улегся спать, придвинув скамью к двери, ведущей на крышу. Свейн же отправился на улицу.

— Лучше охранять дом на расстоянии, — мрачно пояснил он. — Со стороны, как говорится, виднее.

Я отвел Фому в свою спальню и улегся на кровать, показав ему жестом, чтобы он тоже ложился. Но вместо того чтобы с благодарностью повиноваться, он забился в угол, как загнанный заяц, и крепко обхватил себя руками.

— Ты что, принимаешь меня за какого-нибудь педераста? — возмутился я.

От моего гневного тона он съежился еще больше, и по его щекам потекли слезы.

Я с раздраженным вздохом перекатился на постели и встал с другой ее стороны, показывая сначала на Фому, потом на кровать, потом на себя и наконец на пол.

Мальчишка даже не шелохнулся.

— Ну что ж…

Раз слов и жестов оказалось недостаточно, пусть судит обо мне по моим действиям — или остается в своем углу целую ночь. Я неторопливо расстелил на полу одеяло, опустился на него и задул свечу. А потом стал вслушиваться в темноту.

Прошло, наверное, не менее получаса, прежде чем я услышал, как мальчик прокрался к кровати. Но и после этого сон долго не шел ко мне.

ιβ

Рано утром я направился прямиком во дворец, полагая, что Крисафий немедленно примет меня. Увы, я просчитался. Прислужник отвел меня в длинную галерею, уставленную скамейками, на которых томилось несколько десятков просителей. Они сидели так неподвижно, что почти не отличались от стоящих вокруг мраморных статуй, словно сюда явилась сама Горгона и взглянула на них. Я попытался объяснить прислужнику важность своего визита, но тот ничего не желал слушать. Пообещав, что мое имя будет записано, он исчез.

Я остановился возле холодной колонны — все скамейки оказались заняты — и стал ждать. Бледное солнце медленно поднималось над находившимся у меня за спиной фонтаном; слуги и секретари, мужчины и евнухи сновали туда-сюда, торопливо переговариваясь на ходу и не обращая на безмолвных просителей ни малейшего внимания. За целый час ни один из ожидающих не был приглашен за тяжелые двери в конце коридора. Да и куда они могут вести, эти двери? Вряд ли за ними меня ждет император Алексей или хотя бы его советник Крисафий. Скорее всего, я буду допущен к другому секретарю, а тот направит меня в какую-то другую прихожую, где другой секретарь спросит мое имя и попросит меня подождать. В столь высоких сферах люди перемещаются словно звезды, подчиняющиеся каким-то высшим законам, которые неведомы простым смертным.

Я решил уйти оттуда. Меня беспокоила мысль о мальчишке и двух варягах, оставшихся в моем доме, и я не хотел попусту терять время, пусть даже оплаченное золотом евнуха. Я оттолкнулся от колонны, собираясь уходить, и в то же мгновение понял, что совершаю серьезную ошибку: в дальнем конце коридора послышался звон кимвалов, вызвавший вокруг настоящий переполох. Люди, у которых за все утро не дрогнул и мускул, неожиданно повскакали с мест и рухнули на колени, прижав лбы к полу и бормоча слова величания. Услышав мерный топот множества ног и заунывную музыку флейт и арф, я тоже опустился на колени, но не стал кланяться слишком низко, чтобы видеть, что происходит.

Возглавлял шествие отряд незнакомых мне варягов. На плечах они держали отполированные топоры, украшенные перьями огромных птиц, и даже в этом слабом свете их доспехи ярко блестели. За ними следовали музыканты с сосредоточенными лицами, затем священник, который помахивал перед собой кадилом, наполняя воздух пряным ароматом. Последним шел их господин. Его остроконечные разномастные сапожки едва касались пола, как будто он плыл по воздуху; голова в усыпанной жемчугами короне слегка склонилась в торжественном раздумье и словно светилась в сиянии его расшитых золотом одежд. Он разительно отличался от того человека в белой далматике, что стоял рядом со мной возле незаконченной мозаики. Это был севастократор Исаак, чья жена владела заброшенным охотничьим домом, в котором я побывал всего за день до этого.

Как только брат императора поравнялся со мною, я дерзнул к нему обратиться:

— Живи и здравствуй тысячу лет, мой господин. Это Деметрий. Мне нужно поговорить с тобой.

Ни один волосок не колыхнулся в бороде севастократора, и глаза его по-прежнему были устремлены на нечто невидимое для остальных людей. Он прошел мимо, и все пространство заполонила его свита, несколько десятков придворных, следующих за ним, как стая ворон за армией. Прошло немало времени, прежде чем последний из них скрылся за бронзовой дверью.

Едва проход очистился, я поднялся с колен и собрался уходить, но тут меня тронул за локоть низкорослый плотный слуга.

— Следуй за мной, — прошептал он, сверкнув глазами. — Тебя вызывают.

— Куда? — удивился я.

Но карлик уже скрылся за колонной, и мне пришлось пуститься за ним вдогонку. Он подвел меня к двери — не той огромной, в которую вошел севастократор, а к маленькой дверце, больше подходивший к его росту, чем к моему. Дверца эта находилась немного в стороне от парадного входа, и за ней открывался не какой-нибудь роскошный зал, а узкий коридор с низкими сводами, да к тому же плохо освещенный, так что продвигаться по нему было нелегко из-за беспорядочных поворотов и непонятно откуда взявшихся ступенек. Мы не встретили там ни одной живой души. Внезапно коридор уперся в глухую стену.

— Иди направо, — шепнул мне карлик.

Я послушно свернул направо и неожиданно оказался в просторном, ярко освещенном зале. Высокий купол с множеством окон был расписан изображениями древних правителей; покрытые позолотой стены сверкали подобно застывшему закатному солнцу. Я часто заморгал и посмотрел назад, однако, к собственному изумлению, увидел совершенно гладкую стену. От моего низкорослого проводника и от коридора, по которому я шел, не осталось и следа.

— Деметрий!

Я вновь обратил взор к центральной части зала, где между мраморными колоннами стояли два человека. Одним из них был Крисафий, одетый в необычайно изысканные одежды, а другим…

Второй раз за это утро я распростерся перед севастократором. Тот усмехнулся и жестом руки приказал мне подняться и приблизиться к нему.

— Я заметил тебя в галерее, Деметрий, и тут же велел позвать сюда. До меня дошло известие, которое в определенном смысле касается и тебя, и я спешу поделиться им с теми, кто сумеет извлечь из него должную пользу. — Он наклонил голову и заглянул мне в глаза. — От своей супруги я узнал ужасные новости. Ее лесничий прислал сообщение о том, что в ее охотничий домик, находящийся в большом лесу, вторгся некий монах в сопровождении нескольких болгар. Боюсь, что эти злоумышленники готовили там покушение на моего брата, которое, к счастью, оказалось неудачным. Я немедленно рассказал об этом императорскому советнику, ибо меня тяготило то, что я, пусть даже невольно, оказал помощь врагам моего брата.

Настала моя очередь испытующе заглянуть ему в глаза.

— А не докладывал ли лесничий твоей жены о том, что вчера в тот же дом нагрянула дюжина варягов и что они узнали обо всем этом прежде, чем их изгнал оттуда негостеприимный лесничий по имени Косма?

Севастократор и бровью не повел.

— Этого я не знал, Деметрий. То сообщение пришло только сегодня утром. Видимо, оно долго добиралось до меня. Я хотел отправить к тебе посыльного, но подумал, что поступлю умнее, если сразу расскажу все советнику. У меня были опасения, что с тобой ему будет труднее встретиться, чем со мной.

— Действительно, — согласился Крисафий. — Иногда у меня есть более безотлагательные дела, чем выслушивать устаревшие и малоубедительные слухи.

Говоря это, он смотрел на меня, но я чувствовал, что его слова обращены к севастократору.

— Более безотлагательные дела? — заступился за меня Исаак. — Что может быть более безотлагательным, чем безопасность императора?

— Безопасность империи, как тебе хорошо известно, господин.

— Это одно и то же. И где сейчас мой брат?

— Он на городской стене, осматривает оборонительные сооружения. Каменщики трудятся с самого рассвета, латая прорехи.

— Но в чем дело? — вмешался я, вспомнив селян, толпившихся вчера вечером перед городскими воротами.

— Дело в том, что в скором времени мы будем атакованы, — фыркнул евнух. — Только и всего. Однако это уже не твоя забота, Деметрий. Твоя забота — не допустить, чтобы монах-убийца, который может погубить нашего императора, разгуливал на свободе, когда варварская армия подступит к нашим воротам. Но вряд ли ты поймаешь этого монаха, если будешь попусту тратить время в этих покоях.

Он небрежно махнул рукой, и позади меня бесшумно отворились двери. Правильно истолковав его слова, я поклонился и вышел, пройдя через толпу музыкантов и придворных лизоблюдов, которые попусту тратили время в соседних покоях. Они ненадолго удостоили меня своим вниманием, но тут же забыли обо мне.


Раз уж я все равно находился во дворце, то и решил разыскать архивариуса императорской библиотеки, поскольку мне хотелось уточнить одну маленькую деталь. Архивариус оказался большим занудой и не позволил мне касаться своих драгоценных книг и свитков. Он послал помощников искать нужные мне сведения, а мне велел дожидаться ответа в скриптории, где корпели над книгами десятки монахов. Скрипторий представлял собой большую, хорошо освещенную комнату с огромными полукруглыми окнами на противоположных стенах. Ее тишину нарушал лишь скрип перьев.

Через какое-то время вернувшийся из хранилища помощник стал что-то шептать на ухо архивариусу. Старик несколько раз кивнул и наконец направился в мою сторону, шаркая ногами.

— Мы нашли ответ на твой вопрос, — прошептал он. Его голос напоминал шуршание сухой бумаги. — В нашей церкви святого с таким именем нет, а вот франки действительно очень почитают святого Ремигия.

Опять франки! Мальчик говорил, что монах молился на их языке, и вот теперь выясняется, что он молился их святым.

— Что это за святой? — спросил я.

Монах сложил руки вместе, полностью спрятав их в длинных рукавах.

— После падения Запада, когда варвары овладели Римской Галлией и вновь стали процветать язычество и ереси, Ремигий обратил их короля в истинную веру и тем самым спас франков для Христа.

— И это все?

При всей значимости этого факта для истории церкви я не понимал, почему убийца выбрал для почитания именно святого Ремигия.

Архивариус смерил меня суровым взглядом, как какого-нибудь нетерпеливого школяра.

— Все. Ремигий стал епископом и почил в преклонных летах. Его усыпальница находится во франкском городе Реймсе, одном из центров франкской учености. Считается, что его мощи произвели множество чудотворений.

Не знаю, считал ли архивариус одним из таких чудотворений просвещение варваров, но было очевидно, что он не испытывал особого удовольствия, делясь своими познаниями с таким невеждой. Я поблагодарил его за оказанную любезность и удалился, сомневаясь в том, что узнал что-то существенное. Это была еще одна ниточка, связывающая монаха с западными варварами, но я-то ведь искал его связи с ромеями, с людьми, готовыми занять императорский трон, когда император падет. Каким бы святым ни поклонялся монах и на каком бы языке он ни молился — на греческом или на латыни, мне нужно было отыскать его хозяев.

Но в то утро я не имел ни малейшего представления, где же их искать. На дальнейшие разговоры с Фомой у меня не хватало терпения. В голове вертелось еще несколько известных имен из списка Крисафия, однако я боялся, что не найду с этими людьми общего языка, а значит, пользы от этих встреч будет очень мало. Бродить же по улицам в надежде случайно увидеть монаха с кривым носом было уж совсем глупо.

Я достал бумагу, найденную под дверью моего дома накануне вечером, и перечитал ее. «Торговец Доменико хочет встретиться с тобой в своем доме в Галате».

Во всяком случае, хоть кто-то изъявлял желание повидаться со мной. Решительным шагом я направился к лестнице и стал спускаться к бухте.


Лодочник перевез меня через Золотой Рог, лавируя между биремами, яликами и арабскими парусными суденышками, заполнившими все пространство бухты. Меня всегда поражало то, что кому-то взбрело в голову назвать бухту «золотой», ибо, несмотря на все то золото, какое имелось на палубах и пристанях, в самой воде плавала всякая дрянь: всевозможный мусор, щепки, дохлая рыба и содержимое ночных горшков. Впрочем, мое внимание было привлечено не к ним, а к массивным корпусам больших судов, между которыми приходилось лавировать нашей лодке.

— Целый флот, — сказал лодочник, мотнув головой куда-то вправо. — Приплыл сюда этой ночью.

Я взглянул в указанном направлении и увидел огромные имперские триремы, бросившие якорь в глубине пролива. Над самой большой триремой реял флаг командующего флотом, и все палубы были заполнены людьми.

— Зачем они тут?

— Из-за варваров. — Лодочник втянул щеки, сосредоточившись на том, чтобы благополучно обогнуть нос левантийского[19] торгового судна. — Говорят, норманны снова пришли. Они находятся на расстоянии трехдневного перехода.

— Что-то не верится. Император остановил бы их на берегах Адриатического моря и не позволил зайти так далеко.

Лодочник пожал плечами.

— Говорю, что слышал. А поверю, когда увижу.

Мы подгребли к высоким стенам, защищающим Галату.

— Тебе к каким воротам?

— Мне нужен торговец Доменико. Я не знаю, есть ли у него собственный причал.

— Доменико? Никогда о таком не слышал. Он что, венецианец?

— Или генуэзец, — ответил я, разглядывая береговые постройки и пришвартованные к пристаням суденышки в поисках какого-нибудь опознавательного знака.

Лодочник окликнул грузчика, работавшего на одном из причалов, и спросил, где можно найти Доменико. Грузчик наморщил лоб, утвердительно кивнул головой и махнул рукой куда-то на соседнюю пристань.

— Почти у всех генуэзцев есть дома в городе, — зачем-то сказал лодочник.

Нам пришлось подплыть еще к нескольким причалам, прежде чем кто-то отозвался на имя Доменико. Дородный мастер махнул нам рукой, принял брошенную ему веревку и помог мне взобраться на пристань по узкой лесенке.

— Хочешь, чтобы я тебя подождал? — спросил снизу лодочник.

Он явно побаивался оставаться здесь, так как небо потемнело и с азиатского берега грозила прийти буря.

— Я найму другую лодку.

Лодочник отправился в обратный путь через бухту, я же, выслушав объяснения мастера, стал взбираться на холм. Бесчисленные склады и сараи, стоявшие возле берега, вскоре сменились роскошными зданиями, с террас которых открывался прекрасный вид на противоположный берег. Чем выше я поднимался, тем величественнее становились строения, хотя мне казалось, что это возвышенное великолепие сулит своим владельцам лишь ломоту в ногах и боль в натруженных легких. Зато здесь, в отличие от пристаней, всегда царили тишина и покой.

Дом торговца Доменико стоял не на самом верху, но все же ближе к вершине холма, чем к его подножию. Когда-нибудь он обещал стать поистине роскошным, однако сейчас его вид портили отряды каменщиков, штукатуров и плотников, копошившихся вокруг. Во внешнем дворе было не продохнуть от пыли и воздух звенел от ударов молотками по камню. Застывшая штукатурка виднелась даже на стволах апельсиновых деревьев, пересаженных в свежую землю, а пара козел превратила нимфей[20] в лесопилку.

Я подозвал к себе слугу и показал ему письмо, потому что говорить в таком грохоте было бессмысленно. Письмо возымело свое действие, и слуга провел меня в большую комнату, которая, несмотря на все муки перестройки, оставалась пустой, по крайней мере временно. Изначально пол комнаты был украшен изображениями диковинных рыб и морских чудовищ, извивающихся по плиткам цвета морской волны, но эта мозаика постепенно заменялась строителями на большие мраморные плиты, по краям которых шли узкие розовые, зеленые и черные полоски. Сквозь три широкие арки в стене я видел купола городских храмов, каскадом снижающиеся от храма Святой Софии до маленьких церквей у городской стены со стороны моря; сосны и кипарисы, растущие на восточных склонах; триумфальные колонны императоров, пронзающие линию горизонта, и громаду фароса[21] — маяка, возвышающегося над городом.

— Деметрий Аскиат? Спасибо, что пришел.

Я обернулся к хозяину дома. Голос у него был теплый и живой, хотя и звучал слегка неестественно из-за того, что его обладатель слишком тщательно выговаривал слова. Доменико был примерно моего возраста или чуть старше и, судя по грузной фигуре, не слишком часто обременял себя хождением по склону. Его щеки раскраснелись, быть может, из-за усилий, которые он прикладывал для того, чтобы сохранить пышное шелковое одеяние безупречно чистым. Круглые глаза излучали энергию.

— Ты любовался моим новым полом? Его должны были закончить еще неделю назад. — Он захихикал. — Я знаю с точностью до двух дней, когда прибудут мои корабли из Пизы, преодолев огромное расстояние во власти ветров, течений и штормов. Но спроси строителя о сроках окончания работы — и он сразу начинает изъясняться так же неопределенно, как астролог при составлении гороскопа.

— Мне больше нравится старая плитка.

— Мне тоже, Деметрий, мне тоже. Можно я буду называть тебя просто по имени? Вот и отлично. Мода требует, чтобы полы были простыми — чистые линии чистого мрамора, и я не могу противиться ее велениям. — Он пошаркал по полу носком ноги. — К тому же это позволит уделять больше внимания настенной росписи, которая, я надеюсь, в скором времени здесь появится.

Я набрал в легкие воздуха, готовясь переменить тему разговора, но Доменико опередил меня.

— Впрочем, ты пришел сюда не для того, чтобы беседовать об эстетике. Ты пришел потому, что я, Доменико, пригласил тебя. А зачем? Затем, друг мой, что мы с тобой торгуем на одном и том же рынке.

— Вот как? — Согласно моему жизненному опыту человек, называющий себя моим другом, обычно оказывался либо лжецом, либо неисправимым оптимистом. — Неужели я торгую чем-то таким, что ты сможешь погрузить на свои корабли, идущие в Пизу?

Доменико захохотал так, словно это была гениальная острота.

— Меня интересуют только шелка, пряности и изделия из слоновой кости. Однако ветер, наполняющий паруса кораблей, порой приносит с собой и самые неожиданные предметы. Например, новости. Хочешь вина?

Он достал из ниши в стене глиняную бутыль и пару чаш.

— Я в пост не пью.

— А жаль. Это вино привезено из Монемвазии, что на Пелопоннесе. Очень рекомендую.

Он наполнил свою чашу почти до краев и сделал несколько глотков.

Я подошел к окну и посмотрел на наши боевые корабли, стоящие на якоре у входа в бухту.

— Ты упомянул о новостях. Но что это за новости? Заинтересуют ли они меня?

— Почти наверняка. — Доменико со стуком поставил чашу. — Осталось договориться о цене.

Теперь пришел мой черед смеяться. В моей работе я встречал немало таких людей, паразитов и кровососов, которые обладали какой-то ерундовой информацией и пытались обратить ее в золото при помощи туманных намеков и преувеличенных обещаний.

— Нет уж, спасибо, — отрезал я. — Не хватало еще, чтобы я платил деньги за портовые слухи.

Доменико оскорбился.

— Портовые слухи, говоришь? Деметрий, дружище, речь идет о чем-то гораздо большем. Что же касается цены… Я слышал, ты пользуешься определенным влиянием во дворце?

«Кто ему это сказал?» — удивился я.

— Я действительно иногда бываю во дворце по делу, как и множество других людей. Но у меня там не больше влияния, чем у любого матроса с твоего корабля.

Доменико несколько приуныл.

— Мне говорили другое. Но все равно, — оживился он, — ты можешь передать мои слова во дворец, и пусть кто-нибудь из тамошних чиновников позаботится о моем вознаграждении.

— Передать-то я передам. Но я не стал бы полагаться на щедрость своих хозяев.

— Даже в том случае, если речь идет о заговоре с целью убийства императора?

Доменико вновь отхлебнул вина и обратил невинный взор к панораме за окном, хотя не мог не заметить, как вспыхнули мои глаза.

— О каком еще заговоре?

— Деметрий, дружище, я сравнительно недавно приехал в ваш город, чтобы честно заработать немного денег для своего дорогого отца, оставшегося в Пизе. Но торговцу живется здесь нелегко: многие и до меня добывали себе чины, положение в обществе и привилегии, и они не желают сдавать свои позиции. Как видишь, мне пришлось покинуть купеческие кварталы города и вести торговлю в этом отдаленном, непопулярном районе. Как же мне найти союзников, если все нужные мне люди живут на другом берегу и не торопятся пересекать ради меня бухту? — Он коснулся моего плеча. — Чтобы мое дело процветало, мне нужно найти могущественных друзей. Людей, способных отомкнуть двери, запертые для меня; людей, готовых поручиться, что мои товары — не худшие на рынке. Мне нужно влияние, Деметрий.

— Ты что-то сказал о заговоре против императора.

— Только не забудь замолвить обо мне словечко, ладно? Как ты полагаешь, смогу ли я рассчитывать на благосклонность эпарха?

— Ровно настолько, насколько это возможно.

Доменико заломил руки и горестно вздохнул.

— Что ж, Деметрий, в знак особого доверия я скажу тебе то, что хотел сказать, и буду надеяться, что меня вознаградят по заслугам.

— Никого из нас не вознаграждают по заслугам, во всяком случае в этой жизни. Но я сделаю, что смогу, если твои сведения будут того стоить.

Мои слова его вроде бы удовлетворили.

— Тогда слушай. Недавно ко мне приходил один монах, которого я поостерегся бы назвать Божьим человеком. Он предложил мне сделать денежное вложение. Монах заявил, что, подобно Христу, он разрушит храм вашей империи и построит его заново. Он сказал, что от старых порядков не останется и следа, что кроткие и униженные наконец-то обретут возможность потребовать свое наследство и что те, кто помогут ему сейчас, не будут забыты впоследствии — после того, как император будет убит и его место займет новый правитель.

Где-то за окном кричали чайки, в комнате же установилась полная тишина. Услышанное поразило меня как гром среди ясного неба, я не мог поверить, что этот человек действительно получил подобное предложение. Что касается самого Доменико, то его энергия иссякла и он пристально смотрел на меня.

— Можешь описать этого монаха? — наконец спросил я.

— К сожалению, нет. У него на голове был капюшон, скрывающий лицо. Я видел разве что его костлявый морщинистый подбородок.

— А не говорил ли монах о том, как именно он собирается осуществить это злодеяние?

— Он сказал, что верные ему люди есть в ближайшем окружении императора. Единственное, в чем он в данный момент испытывает потребность, так это в золоте.

— И ты дал ему золото?

Доменико страдальчески поморщился.

— Конечно же нет, Деметрий! Я питаю к вашему народу самые теплые чувства. Ведь это мои земляки, а не твои сговорились воспрепятствовать моему честному предприятию. Ты можешь не сомневаться в моей лояльности. Я не только отказал ему, но и пригрозил сдать его охране, если он не уберется отсюда.

— Говорил ли он что-нибудь еще?

— Он тут же удалился, — ответил Доменико, облизывая губы. — Возможно, мне стоило надавить на него и выпытать еще какие-нибудь детали, но я испугался. Как известно, у императора много ушей, даже в этом уголке его владений, и мне не хотелось бы, чтобы меня заподозрили в готовности к предательству.

Какое-то время я обдумывал услышанное. Вне всяких сомнений, информация была полезной (и давала мне основания замолвить эпарху словечко за этого торговца), но она никуда меня не вела. Цели монаха были известны мне и прежде, и я уже давно подозревал, что он имеет тайных агентов во дворце. Кроме этого — ничего нового.

— Это произошло недели три назад? — спросил я, подразумевая, что монаху пришлось где-то раздобывать деньги, чтобы нанять болгар и поехать с ними в лес.

Доменико решительно замотал головой.

— Конечно нет! Неужели ты думаешь, что я молчал бы целых три недели? Ведь речь идет не о каких-то пустяках, а о жизни императора! — Торговец нервно сглотнул. — Монах был здесь не далее как позавчера.

ιγ

Всю следующую неделю в городе росло напряжение, словно сами стены давили на нас. Каждый день толпы на улицах становились все гуще, и каждую ночь колоннады главных улиц переполнялись людьми, искавшими там приюта. Церкви не закрывались ни днем ни ночью, а ипподром превратился в огромную гостиницу под открытым небом. Цены росли, а запасы съестного таяли. Не жаловала город и погода. С севера подул пронзительный ветер — его называли русским по названию дикого племени, жившего в той стороне, — и даже самые богатые горожане прятали свои изысканные наряды под плащами. По ночам улицы озарялись трепетными огоньками свечей священников и монахов, которые без устали трудились, чтобы спасти бедных и бездомных от замерзания, и на каждом углу пахло дымом от костров. Никогда еще пекари не были так популярны.

Тем временем по городу бродили самые противоречивые слухи о приближении огромной армии варваров. Одни говорили, что эта армия будет сражаться на стороне императора с турками и сарацинами. Другие, настроенные пессимистически, утверждали, что пришедшие с запада варвары продолжат дело норманна Боэмунда,[22] который захватывал наши земли и предавал мечу наши города. Они недоумевали, почему император Алексей не выдвигает против варваров своего войска, ведь улицы города были переполнены пехотой и кавалерией. Может быть, император поддался панике или, того хуже, предал свой народ? Иначе чем еще можно объяснить то, что он перестал появляться на людях и не пытается разъяснить обстановку?

Знакомые, прознавшие о том, что я бываю во дворце, искали ответа на эти вопросы у меня, однако мне было известно не больше, чем им. Крисафий пропустил мимо ушей мое сообщение о том, что покушение на императора может повториться, и с тех пор я его не видел. Не видел я и Сигурда: он, по словам Элрика, постоянно находился на городских укреплениях и вот уже трое суток не ночевал в казарме. Элрик по-прежнему охранял Фому, я же, будучи предоставлен самому себе, проводил все дни, задавая неприятные вопросы благородным господам, которые чувствовали себя при этом очень неуютно. Я ни на миг не забывал, что лесное имение принадлежит супруге севастократора, но, осторожно расспросив его слуг, ничего не добился: ни один из них и слухом не слыхивал о том, чтобы их хозяин вел переговоры с чужеземным монахом. Мне оставалось только признать — по крайней мере, пока я не добуду твердых доказательств, — что монах мог воспользоваться заброшенным имением и без ведома его хозяев.

Анна появлялась у меня дома через день. Она осматривала раны Фомы и меняла ему повязки. Если что-то и радовало меня в эти тревожные дни, так это ее визиты. На третий раз я предложил ей отобедать с нами.

— Моралист Кекавмен рекомендует нам быть осторожнее, обедая с друзьями, чтобы нас не заподозрили в составлении заговора и предательстве, — сказала она с улыбкой, пряча свободные концы повязки.

— Этот старый мизантроп помимо прочего говорит, что гость может высмеять моих слуг и соблазнить моих дочерей. Но, как видишь, слуг у меня нет, а дочерей я мог бы смело оставить на твое попечение. Не знаю, правда, понравится ли тебе их стряпня.

Анна убрала упавшую на лицо прядку волос.

— Ладно. Как насчет завтрашнего вечера?

Я надеялся, что она придет уже этим вечером, когда воскресное ослабление строгости поста позволит приготовить для нее какое-нибудь особенное блюдо. Но мне пришлось подавить разочарование и согласиться. Итак, в холодный понедельник накануне праздника Рождества Христова мы собрались за столом: Анна, Фома, Элрик, мои дочери и, естественно, я.

— Вы прекрасно справляетесь, несмотря на церковные ограничения, — похвалила Анна моих дочек, наливая себе в тарелку еще одну порцию горячей овощной похлебки. — Ох и толстые же будут у вас мужья!

Я потер рукой висок. Со стороны Анны было очень неосторожно заговорить об этом. Елена тут же безжалостно начала развивать любимую тему:

— Никаких мужей не будет, если папа не раскачается. Сколько раз к нам заходила тетка торговца пряностями, так он до сих пор не встретился с ней! Видно, он хочет, чтобы я заботилась о нем до самой смерти, пока сама не стану сморщенной старухой. И уж тогда мне точно не найти счастья с другим мужчиной.

— На твоем месте я перестала бы готовить так вкусно, — посоветовала Зоя. — Я бы варила ему какую-нибудь гороховую бурду да еще плевала бы в кастрюлю!

Я заметил, что Элрик и Фома пристально уставились в тарелки и стали есть маленькими порциями, как будто пытаясь что-то найти в еде.

— Когда я заработаю достаточно денег на приданое, чтобы ты могла выбрать достойного человека, то сразу с ним встречусь, — пообещал я. — Не захочешь же ты тратить свою жизнь на какого-нибудь жалкого бедолагу, от которого разит чесноком!

— Да ты не захотел бы, чтобы я тратила свою жизнь даже на принца из дворца, чьи владения простираются от Аркадии[23] до Трапезунда! — Лицо Елены запылало от негодования. — И кстати, как я узнаю, достойный это человек или нет, если мне приходится общаться только с рыночными торговками?

— Муж — это еще не все, — осторожно сказала Анна. — Вот я, например, прекрасно живу без мужа.

— Но ты сама это выбрала! У тебя нет отца, который скорее увидел бы свою дочь замужем в подземном царстве, чем в этой жизни. Наверное, папа считает меня Персефоной![24] К тому же тебе дает силы твое благородное призвание, я же только и умею, что готовить овощи.

— И делаешь это замечательно, — заметил Элрик.

Я повернулся к Анне, стараясь сменить тему разговора.

— Кстати, о призвании. Я должен поблагодарить тебя за исцеление Фомы. Это настоящее чудо. Когда я подобрал этого истекавшего кровью мальчишку, мне казалось, что он не доживет и до вечера.

Анна, кожа которой при свете свечей отливала золотом, улыбнулась.

— Жизнью и смертью распоряжается только Бог. Единственное, что я сделала, так это остановила кровотечение и очистила рану от грязи. Очень хорошо, что ты так быстро доставил мальчика ко мне. А потом взял к себе домой. В тюремной атмосфере немногие выживают.

Я смущенно пожал плечами.

— Я руководствовался эгоистическими соображениями. Фома нужен мне для работы. Впрочем… я рад, что помог ему. Мальчик нуждается в заботе.

— Ха! — воскликнула Елена.

Она сложила руки на груди и устремила испепеляющий взгляд на свою пустую тарелку. Я нахмурился.

— Ты не согласна? Да-а, глядя на тебя, начинаешь понимать, что решение запереть его в твоей компании трудно назвать актом милосердия.

— Ха! Его счастье, что в этом доме есть я! Ему нужно не только внимание, но и понимание. Ты же совсем не думаешь о его чувствах, о том, что творится у него в душе, пока он сидит здесь, как овца в загоне. Ты слишком редко бываешь дома, чтобы замечать подобные вещи.

— А ты, значит, печешься о нем, словно добрая самаритянка?

— Как будто он ребенок! — захихикала Зоя.

Елена вскинула голову:

— Зато я знаю, что он заслуживает гораздо больше сочувствия, чем ты способен к нему проявить.

Встревоженный ее словами, я сердито взглянул на Элрика.

— Предполагалось, что ты находишься здесь для того, чтобы между моими дочерьми и Фомой ничего не происходило. Иначе я просто не смогу уходить из дома!

Варяг с невинным видом развел руками.

— Можешь не беспокоиться. Мы со Свейном только и делаем, что следим за ним. Ничего не может произойти. Хотя, — добавил он, — в мою задачу входит охранять от всяческих напастей этого мальчишку, а вовсе не оберегать добродетель твоих дочерей.

Елена зашипела, как кошка:

— Моя добродетель защищает меня лучше, чемстены Константина и Феодосия,[25] вместе взятые. Я всего лишь поговорила с бедным юношей, но даже и это, по-видимому, раздражает моего отца!

— Поговорила? — переспросил я с недоверием. — Неужто ты освоила язык франков? Или, быть может, ты приглашала отца Григория, чтобы он служил тебе переводчиком?

— Если бы ты сам хоть раз попробовал, то обнаружил бы, что Фома понимает греческий куда лучше, чем ты думаешь. Мало того, он немного говорит по-гречески.

Какое-то время я молчал, ошеломленный этим открытием, судорожно стараясь припомнить, не мог ли я задеть мальчика нечаянным словом или сболтнуть при нем что-нибудь лишнее. Но Елена еще не закончила.

— И если бы ты поговорил с ним и выслушал его историю, то проникся бы к нему состраданием.

— Что же это за история?

— Тебе правда интересно?

— Да, — коротко ответил я.

Анна коснулась плеча Елены.

— А если твоему отцу неинтересно, мне-то уж точно интересно. В конце концов, этот мальчик — мой пациент.

Елена уселась поудобнее, на ее юном лице было написано торжество.

— Не думаю, что когда-нибудь слышала более грустную историю. Еще там, на родине мальчика, его родители поддались на уловки какого-то шарлатана и, словно околдованные, оставили свои поля и пошли странствовать по миру. Их предводитель проповедовал, что каждый христианин должен бороться с исмаилитами. Этот мошенник убеждал их, что, даже если они не будут вооружены, рука Господа защитит их и сокрушит их врагов. — Она потрясла головой. — Никогда не слыхивала подобных глупостей.

— Зато я слышал. Продолжай.

— Они оказались в нашем городе в августе, за две недели до праздника Успения. Наш император дал им пищу и помог переправиться на тот берег Босфора.

— Я их видел, — вмешался я. — Толпа, состоящая в основном из крестьян и рабов, вооруженных плужными лемехами и инструментами для обрезки деревьев. Они направились прямиком в турецкие земли, в Вифинию, и, насколько мне известно, не вернулись оттуда. Я слышал также, что они устраивали резню в каждой деревне, попадавшейся на их пути.

— Этого Фома мне не рассказывал. Вскоре эти люди начали ссориться между собой. Одни откололись и занялись грабежом, другие остались дожидаться приказов своих командиров, чтобы решить, что делать дальше. До них дошли слухи о том, что их передовому отряду удалось овладеть Никеей, и они возрадовались, однако вскоре стало известно, что турки наголову разбили этот отряд и расположились лагерем совсем неподалеку. Некоторые из этих рыцарей хотели было напасть на вражеский стан, но угодили в засаду и повернули обратно. Турки преследовали их и ввергли их лагерь в безумие смерти. Фома видел, как порубили на куски его родителей, и потерял в суматохе сестру.

Я заметил, как Елена коснулась под столом руки Фомы, но не стал упрекать ее.

— Те, кому посчастливилось уцелеть, нашли прибежище в заброшенном замке на берегу моря. Фома говорит, что земля между горами и морем была сплошь покрыта трупами, но он и его товарищи сумели использовать это во благо — завалили все входы и выходы из замка останками своих родичей — и выдержали турецкую осаду. В конце концов император прознал об их бедственном положении и послал им на выручку флот. Он спас их и вернул в наш город. Уцелела лишь десятая их часть.[26]

Что-то такое я уже слышал прежде, какие-то неясные слухи, но в них не упоминалось о подобных ужасах. Меня поразила необычайная живость рассказа: вряд ли Елена нашла все эти слова в скупом, корявом рассказе мальчика. Я всегда замечал у своей дочери поэтические наклонности.

Я сочувственно взглянул на Фому, удивляясь, как ему удалось выжить в столь суровых испытаниях. Он действительно многое понял из слов Елены: его голубые глаза увлажнились от непролитых слез, а руки сжались в кулаки.

— Когда это случилось? — спросила Анна.

— Два месяца назад. Через месяц он появился в нашем городе, всеми забытый. Жил неделю на улице, пока его не подобрал какой-то бесчестный человек, посуливший ему золото за участие в их грязных планах. Что ему оставалось делать?

Элрик похлопал Фому по плечу.

— А ты смелый мальчишка! И на удивление удачливый, пусть сейчас тебе и не кажется, что это так. У себя на родине я видел много таких же, как ты.

— Ты хорошо сделала, что поговорила с ним, — сказала Анна Елене. — Душевные раны лечатся особым способом.

Елена просияла от удовольствия.

— Однако проявляй побольше уважения к своему отцу. Тебе не удалось бы помочь этому мальчику, если бы сначала Деметрий не спас его.

«Сущая правда», — подумал я, приосанившись.

С этого момента обед проходил гладко, хотя несколько раз я видел, как остальные собравшиеся за столом искоса поглядывали на Фому. Анна рассказала о своей профессии, получив особенно благодарных слушателей в лице Зои и Елены, а Элрик поделился с ними дворцовыми слухами, описал наряды придворных дам и поведал о вкусах императрицы. К тому времени, когда Анна засобиралась к себе, от стоявшей на столе свечи остался жалкий огарок.

— Я провожу тебя до монастыря, — предложил Элрик.

— Я доберусь и сама. С тех пор как распространились слухи об армии варваров, городская стража и думать забыла про комендантский час. На улицах сейчас столько народу, что при полной луне нетрудно спутать полночь с полднем.

— Но сегодня новолуние, а поскольку ночная стража занята чем-то другим, то вполне можно нарваться на какое-нибудь отребье.

— Возьми с собой Элрика, — поддержал я варяга. — Подумай только, какое удовлетворение получат моралисты, если с тобой что-нибудь произойдет из-за того, что ты пренебрегла их наставлениями по поводу обеда.

Элрик отправился за плащом, а мы с Анной спустились по лестнице на улицу. Я помог ей закутаться в накидку. Ночь выдалась морозная, и в свете лампы видно было, как в воздухе неуверенно кружат робкие снежинки.

— Бездомным сегодня придется еще хуже, — покачала головой Анна. — Я уже видела десятки семей с простудой и обморожениями, вынужденных искать лекарства, а ведь их могло бы спасти простое тепло очага.

— Быть может, мороз прихватит и варварскую армию, если она на самом деле существует. Тогда твои пациенты смогут вернуться в свои деревни.

Анна подергала ворот накидки.

— Деметрий, ты не поможешь? Фибула[27] расстегнулась.

Мои неловкие руки коснулись холодного металла. Чтобы увидеть, как работает застежка, мне пришлось наклониться поближе, и от сладкого аромата ее духов голова моя пошла кругом. Это настолько выбило меня из колеи, что впоследствии я затруднялся сказать, действительно ли ее горячие губы на мгновение прижались к моей ледяной щеке.

— Готово, — пробормотал я и, услышав тяжелую поступь Элрика, поспешил сделать шаг назад. — Спасибо тебе за компанию… и за то, что отважилась пойти наперекор моралистам. Я редко принимаю в своем доме друзей.

— Мне все очень понравилось. — Крупная снежинка упала ей на кончик носа, растаяла и скользнула капелькой воды к губам. Анна слизнула ее. — И твоя семья тоже. Такие самостоятельные, волевые дочери делают тебе честь.

— Только когда они не бранят и не обижают меня.

Появившийся на улице Элрик взглянул на небо. Снег стал падать гуще, и земля успела спрятаться под мягким покрывалом.

— Вернусь через час, — сказал варяг. — Постараюсь не разбудить вас.

Он взял Анну за руку, и я ощутил мгновенный укол ревности оттого, что она не отдернула руку сразу же. Ну и гусь же я! Уж если мне недосуг заняться поисками мужа для дочери, то смею ли я думать о собственных удовольствиях? Елена уж точно никогда не простила бы меня.

Я пожелал Анне спокойной ночи и смотрел вслед этим двоим, пока они не скрылись за снежной пеленой.

ιδ

Я проснулся ни свет ни заря. В доме стоял лютый холод, и я свернулся клубком под одеялом, стараясь сохранить тепло. Несмотря на старания Елены, мне страшно хотелось есть, отчего холод казался еще злее. Последние два дня поста обещали стать самыми трудными.

Я приподнялся на локте и заглянул через край кровати, чтобы посмотреть, как там чувствует себя Фома. Анна отругала меня за то, что мы уложили мальчика на полу, и прочла целую лекцию о вредных испарениях, стелющихся по земле. Она успокоилась только тогда, когда Элрик притащил откуда-то соломенный матрас и Фома был устроен со всеми возможными удобствами.

Однако сейчас это место пустовало. Я протер глаза и взглянул опять. Одеяла были откинуты в сторону, и постель хранила отпечаток его тела, но самого Фомы там не было.

Я тут же вскочил на ноги, отодвинул занавеску и вышел в главную комнату, надеясь, что Фома решил полакомиться остатками вечерней трапезы.

Мальчишки не оказалось и там. Мало того, матрас, на котором обычно спал Элрик, также пустовал.

Я забеспокоился, но только самую малость. Последние несколько дней Элрик вставал очень рано и ходил за хлебом к пекарю. Я предположил, что на сей раз он прихватил с собой Фому, и двинулся к окнам, надеясь увидеть варяга и мальчика на улице.

Ставни, петли которых оказались прихвачены морозцем, подались далеко не сразу, но когда они наконец распахнулись, внутрь хлынул ослепительно яркий свет. Безлюдная улица стала совершенно белой, превратившись в снежный океан. Ничто, кроме ветра, не потревожило его поверхности, такой же гладкой, как мраморные полы во дворце. И такой же холодной.

Одна-единственная фигура нарушала эту девственную чистоту — одинокий человек, стоявший под моим окном. Он носил монашескую одежду, причем, несмотря на мороз, его капюшон был откинут назад и выбритая тонзура уставилась прямо на меня. Из его рта вырывался пар от дыхания. Он не двигался, но явно чего-то ждал.

На мгновение я замер, словно душа моя застыла от холодного воздуха. Неужели это тот самый монах, который готовил покушение на императора? Зачем он стоит спозаранку возле моего дома? С другой стороны, кто же еще мог бы стоять тут? И Фома пропал…

Я стряхнул с себя оцепенение и поспешил в комнату, где спали девочки.

— Елена! — позвал я. — Зоя! Вставайте! Человек, которого я ищу…

Как только мои глаза привыкли к полумраку, слова застряли у меня в горле. Но по крайней мере, одна загадка разъяснилась.

— Фома! Какого черта ты здесь делаешь?!

Он сидел на краешке девичьего ложа, закутавшись в одеяло, и смотрел на меня с необъяснимым страхом.

— Елена, это твои проделки? Ты что, сошла с ума? — Возмущение боролось в моей душе с настоятельной необходимостью действовать. — Ладно, мы поговорим об этом позже. Один очень опасный человек, поисками которого я и занимаюсь, находится сейчас возле нашего дома. Я не могу позволить ему сбежать. Когда Элрик придет, скажи ему, чтобы следовал за мной, если это будет возможно. А ты, — обратился я к Фоме, — убирайся с постели моих дочерей и немедленно ступай на свое место. Я разберусь с тобой немного погодя. И с тобой тоже, Елена.

В полнейшем смятении я натянул на ноги сапоги, схватил свой нож и понесся вниз по лестнице.

Выскочив на улицу, я растерянно заморгал: монах исчез. Может, он мне только пригрезился? Но нет, на снегу ясно виднелись следы его ног: вытоптанный кружок там, где он ждал, и две параллельные линии, обозначавшие его бегство. Я проследил за ними взглядом и там, у ближайшего перекрестка, успел заметить свернувшую за угол темную фигуру.

Не раздумывая, я бросился вдогонку, хотя холодный воздух раздирал мне глотку, а ночная туника совсем не защищала от холода. На заснеженных улицах следы отчетливо выделялись, однако догнать монаха мне не удавалось. Снег, достигавший лодыжек, забивался в сапоги и таял, отчего ноги мои онемели и промокли. Несмотря на бешеную гонку, я дрожал от холода и горько жалел о том, что не успел перед уходом накинуть на себя что-нибудь теплое. Но ведь иначе я окончательно упустил бы монаха, потому что те несколько мгновений, пока я разбирался с Фомой и Еленой, дали ему изрядное преимущество, и я никак не мог его наверстать. Каждый раз я едва успевал заметить лишь край его одежды, мелькнувший за очередным поворотом.

К счастью, монах направился не к центру города, где его следы тут же смешались бы со следами других прохожих, а к городским стенам. Я несся вслед за ним по извилистым улочкам и скрипучим лесенкам, то и дело проваливаясь в занесенные снегом выбоины и спотыкаясь о незримые камни. Над моей головой висело на веревках забытое с вечера белье, замерзшее до состояния свинцового листа, но никто не появлялся из окон, чтобы втянуть его внутрь. Казалось, снежная буря убаюкала весь город, кроме меня и человека, за которым я гнался.

Тишина растаяла, когда я совершенно неожиданно выскочил на Адрианопольскую дорогу. По ней уже ехало несколько смелых путников, в основном на лошадях. Я заметил, что монах повернул на запад, и припустил за ним, сокращая расстояние, благо снег здесь был тоньше, а дорога — ровнее. Несколько жизненно важных мгновений я оставался незамеченным, но потом монах обернулся через плечо, увидел меня и перешел на бег. Я пытался еще увеличить шаг, но от холода ноги мои совсем закоченели. Хорошо хоть, что на этой широкой ровной дороге мне трудно было потерять его из виду. Мы неслись мимо прохожих, отбрасывая назад снежные комья. Вскоре мы должны были достичь городских стен, и там он оказался бы в ловушке. Вероятно, он тоже понял это, потому что резко свернул вправо, на одну из боковых улиц. Я замахал руками, пытаясь удержать равновесие на повороте, и последовал за ним, но опоздал: он куда-то исчез. Я проклял свою судьбу и его хитрость, но не поддался отчаянию, тем более что снег здесь был толще и следы монаха хорошо различались.

И вдруг они резко оборвались посреди дороги, как будто он взлетел в воздух. Я приближался к этому месту, озираясь по сторонам из страха, что монах выпрыгнет из-за какой-нибудь двери и нападет на меня. Но в таком случае ему пришлось бы сделать поистине гигантский прыжок. Неужели он использовал еще одно генуэзское изобретение, позволяющее людям летать по воздуху?

Я дошел до конца и все понял. Монах исчез не в воздухе, а под землей: его следы пропадали в узкой дыре, темным кругом выделявшейся на незапятнанном снегу. Железная крышка люка была немного сдвинута в сторону, и, заглянув внутрь, я увидел первую ступеньку лестницы, ведущей вниз. На самом дне, далеко внизу, поблескивало зеркало темной воды, подсказывая мне, что это цистерна.[28]

Более осторожный человек стал бы дожидаться помощи, чтобы вместе с другими людьми, вооруженными факелами и мечами, попытаться выкурить монаха из его логовища. Однако я был разгорячен погоней и к тому же опасался, что из этого места отходит в разные стороны несколько подземных туннелей. Недолго думая, я спустил ноги в люк и соскользнул вниз по лестнице. Шершавое дерево обожгло мне ладони, но спускаться медленнее я боялся, ведь монах мог затаиться у основания лестницы и проткнуть меня мечом, когда я поравняюсь с ним. Увидев, что дно уже близко, я оттолкнулся ногами от ступеньки и прыгнул в темноту. Вокруг меня сомкнулась обжигающе холодная вода, и я взвыл. Будь монах где-нибудь поблизости, он мог бы зарубить меня одним ударом, потому что я застыл от холода. В крепких объятиях ледяной воды я вдруг испугался, что никогда больше не смогу пошевелить ногами. Мой крик раскатился по темному помещению, эхом отдаваясь от стен, куполообразного потолка и выстроившихся в ряды колонн, чьи смутные очертания различались в скудном свете, сочившемся сверху. Затем наступила тишина. А потом где-то рядом послышался громкий плеск.

«Монах!» — мелькнуло у меня в голове. От этого звука ноги мои снова ожили, и я устремился вперед, шагая по грудь в воде. Двигаться быстро было невозможно, но уже через несколько мгновений я вышел из светового колодца и очутился в кромешной тьме.

Неужели именно так чувствовал себя Иона в чреве кита? Поднятые мною волны с плеском набегали на колонны и возвращались ко мне, разбиваясь о мою грудь. Чувства оставляли меня одно за другим: сначала я лишился зрения, затем слуха, ибо плеск волн слышался теперь отовсюду, и наконец осязания, ибо члены мои начинали неметь от нестерпимого холода. Я продирался сквозь какие-то стойки и пьедесталы, не замечая этого, хотя грубый камень ранил мою сморщившуюся кожу. Однажды моя рука натолкнулась на что-то холодное и скользкое, и я вскрикнул от испуга, но тут же понял, что это всего лишь рыба, живущая глубоко под городом в акведуке. Похоже, что мои шансы выбраться отсюда были ненамного больше, чем у нее.

Только теперь я стал осознавать всю тщетность моих надежд, всю мою самонадеянность. Даже двум десяткам людей с факелами трудно было бы найти монаха здесь, где он мог спрятаться за любой колонной. А уж одному человеку нечего было и пытаться. Мне так захотелось выбраться из этой мрачной бездны, вновь увидеть свет! Я развернулся и стал мучительно вглядываться во тьму, ища тот островок света, который обозначал собой вход в подземелье.

— Господи! — пробормотал я, стуча зубами. — Господи! Из глубины взываю к Тебе, Господи; услышь мою молитву.

Мне показалось, что слева от меня что-то сереет, причем гораздо ближе, чем я рассчитывал. Неужели я хожу по кругу?

— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй!

Словно ревностный послушник, я повторял эту молитву снова и снова и с каждым «Господи» делал шаг вперед. Холодный, рассеянный, безмолвный свет становился все ближе, укрепляя мою надежду. Я уже ясно различал ступени лестницы и маленький кружок вверху, за которым меня ждал целый мир. И вдруг внизу прямо под ним я увидел темную фигуру монаха, подобно мне спешившего выбраться из воды. В мокрой, облегающей тело рясе он походил на угря или змея, поблескивающего чешуей. Я издал слабый булькающий звук и рванулся вперед, разводя руками воду, чтобы успеть схватить его.

Даже гулкое, множащее все звуки эхо не помешало монаху услышать, что я приближаюсь. Он завертел головой по сторонам, а потом руки его резко дернулись вверх, к перекладинам лестницы. Я стремительно вытянул руку вперед и схватил его за ногу; она соскользнула со ступеньки, и я завалился назад, но не разжал руки. С пронзительным визгом монах ослабил хватку и рухнул прямо на меня всей своей тяжестью. Уйдя под воду, я невольно сделал судорожный вдох, и в мои легкие попала изрядная порция ледяной воды. Я попытался пустить в дело нож, но руки мои оказались пусты: видимо, в суматохе я незаметно для себя выронил его.

Вместе с ножом исчезла и моя последняя надежда, потому что мой враг обрел опору под ногами и удерживал меня возле дна, ожидая, пока вода не выдавит из меня жизнь. У меня не осталось сил сопротивляться, хотя я и нанес ему несколько слабых ударов, впрочем не возымевших действия. Я был безмозглым дураком, когда думал, что смогу поймать его в этой пещере, и теперь мне приходилось расплачиваться за свою гордыню.

Мною овладел поразительный покой, и я перестал сопротивляться. Монах, видимо, был почти так же вымотан, как и я: он удовольствовался тем, что просто держал меня под водой и позволял самой природе довершить дело. Я повис в хладной пустоте; воды сомкнулись над моей головой, и меня приняла в свои объятия бездна. Пальцы, обхватившие мое горло, казались мне всего лишь плавающими водорослями. Мне не раз доводилось слышать от разных людей, особенно после битвы, что в миг смертельной опасности человек нередко переносится в более раннюю пору своей жизни, но я ничего такого не чувствовал. По моим венам разлилось безмятежное тепло уверенности, что моя борьба закончена и скоро я попаду к ангелам. И к Марии, моей жене.

Но не на этот раз. Внезапно душившие меня руки разжались. Я начал подниматься сквозь толщу воды. Сначала моя голова, затем плечи и спина почувствовали резкие укусы холодного воздуха. Я нащупал ногами дно и встал во весь рост, удивляясь, что никто не держит мою голову и не заталкивает меня обратно под воду. Содрогаясь в конвульсивном кашле, я изверг из легких целое море воды и почувствовал, что голова разрывается от сильнейшей боли. У меня в ушах звучал чей-то голос, зовущий меня по имени:

— Деметрий! Деметрий!

Я с трудом разлепил глаза. Это была не Мария и уж тем более не ангелы. Это был — вопреки всем надеждам и чаяниям — не кто иной, как Сигурд.

Он вытащил меня из подземелья и взвалил к себе на плечо, выдавив из меня еще фонтан воды, когда его доспехи вонзились мне в живот. Мокрый и отупевший, я безучастно смотрел с высоты его роста на занесенный снегом город, а он без устали, ни разу не остановившись, нес меня по бесконечным дорогам, улицам, проулкам, лестницам. Наконец я был доставлен в какую-то комнату и уложен на постель. Глаза мои закрылись, тихие голоса, звучавшие вокруг, перестали тревожить мое сознание, и я забылся беспробудным сном.


Я мог бы проспать целую вечность, но проснулся, когда еще не стемнело. Меня пробудило блаженное, ни с чем не сравнимое ощущение тепла. Я лежал на теплом матрасе, укрытый теплыми одеялами, и откуда-то из-за стены слышался звон колокола.

Я перевернулся на другой бок и раскрыл глаза пошире. Комната с ее белеными стенами и маленькими оконцами показалась мне странно знакомой. Конечно же, это была больничная келья монастыря Святого Андрея, а возле сундука стояла Анна.

Она вовсе не была теплой — она была совершенно голой. Она расчесывала волосы, и при движении ее рук голые груди приподнимались, как на античных статуях. Маленькие соски сморщились и затвердели, оливковая кожа на животе слегка натягивалась при вдохе. Она настолько пренебрегала скромностью, что даже не пыталась прикрыть темный треугольник между бедер.

Какое-то мгновение я пялился на нее, будто девственник в первую брачную ночь, но внезапно меня охватило чувство вины, и я впечатал пылающее лицо в подушку.

Анна залилась тихим снисходительным смехом.

— Да ладно тебе, Деметрий, — лукаво сказала она. — Ты ведь был женат и вырастил двух дочерей. Все эти тайны давным-давно тобой открыты. Неужели тебе так стыдно на меня смотреть?

— По-моему, ты бесстыдница.

Я немного пришел в себя и рискнул вновь посмотреть на Анну — как раз вовремя, чтобы увидеть, как она продевает руки в рукава шерстяной нижней рубашки, которая скрыла все соблазны ее тела. Я ощутил легкое сожаление, что не удалось посмотреть подольше, но тут же прогнал эту мысль.

— И часто ты раздеваешься перед чужими мужчинами среди бела дня? — поинтересовался я, наблюдая за тем, как она надевает свое зеленое платье и подпоясывает его шелковым шнуром.

— Только когда они появляются у меня на пороге, замерзшие до полусмерти. Мне нужно было отогреть тебя, поэтому я легла рядом с тобой в постель и лежала, пока ты не перестал дрожать. Вспомни службу в армии. Неужели во время горных походов вы не согревали друг друга теплом своих тел?

— Но при этом мы оставались в одежде.

В этот день на мою долю выпало немало трудных испытаний, но еще труднее было поверить, что я впал в смертный грех, разделив с Анной постель, и ничего из этого не помню! Мне с трудом удалось собрать разбегающиеся мысли.

— Ответь, как я здесь оказался?

— Тебя принес сюда Сигурд. Он сказал, что ты едва не утонул в цистерне.

— Он тоже здесь?

Значит, он видел, как Анна раздевалась и ложилась в мою постель?!

— Ему нужно было заняться какими-то важными делами. Но он обещал вернуться и принести тебе сухую одежду.

Только тут до меня дошло, что под одеялом я тоже совсем голый. Я судорожно подтянул одеяло к подбородку.

Тем временем Анна повязала на голову платок и направилась к двери.

— Мне пора. Меня ждут другие пациенты. Я пришлю сюда послушника, он принесет тебе похлебку. Постараюсь скоро навестить тебя.

— Ты делишь постель со всеми своими подопечными? — спросил я, приподнимаясь на локте.

Дверь тихо затворилась, и мой вопрос остался без ответа.


Не успела она уйти, как в келье появился Сигурд. Несмотря на холод, его лицо раскраснелось от спешки, но он терпеливо ждал, пока я надену принесенные им тунику, штаны, сапоги и плащ. Вероятно, он побывал у меня дома или же посылал кого-то, потому что вся одежда принадлежала мне. И это было очень хорошо, ведь его собственная туника доходила бы мне до самых пят.

— Это уже во второй раз я спасаю тебя от беды, в которую ты лезешь по глупости, — подчеркнул он. — Смотри, третьего раза может и не быть.

— Я знаю, — сказал я с искренней признательностью. — Но как ты меня нашел? И куда подевался монах?

— Твоя старшая дочь разыскала нас с Элриком. Я встретил его на улице, когда он покинул свой пост и отправился покупать еду.

Я не позавидовал Элрику, ведь ему пришлось объясняться с командиром.

— Мы шли по твоим следам на снегу до самой Адрианопольской дороги, где нашли множество свидетелей, которые вспомнили, как мимо них пробежал монах с открытой головой, преследуемый каким-то полураздетым безумцем. Мы прочесали боковые улицы и нашли тебя.

— А монаха?

— Мы видели, как он пытался утопить тебя в цистерне. Когда я начал спускаться по лестнице, он убежал. Я не стал преследовать его: только дурак согласится полезть в эту бездну. Я ограничился тем, что поставил возле люка охрану. Если он выйдет, его схватят. — Сигурд с притворной скорбью устремил взор в небеса. — Думаю, его уже нет в живых.

— Надо бы сходить и посмотреть.

Я поднялся с постели и почувствовал, как задрожали ноги, принимая на себя вес тела. Меня охватила слабость, однако горячая еда, принесенная послушником, и желание поскорее увидеть едва не утопившего меня монаха тут же вернули мне силы.

— А врач-то тебя отпустит? — спросил Сигурд с улыбкой. — Она защищает своих пациентов словно тигр!


Увы, это было не совсем так. Кого-то она действительно защищала, словно тигр, мне же лишь небрежно махнула рукой.

— Хочешь рисковать своим здоровьем, бегая по городу и помогая монаху угробить тебя, — пожалуйста! — бросила Анна. — Заодно и место освободится.

Наконец мы с варягом покинули стены монастыря. День уже клонился к вечеру, и дорога была запружена толпами людей. Белый снег, девственно чистый утром, к этому часу успел превратиться в грязное месиво. Хорошо, что земля оставалась подмерзшей, иначе можно было бы утонуть в грязи.

— Сначала я должен сходить на укрепления, — буркнул Сигурд, которым снова овладело мрачное настроение. — Посмотрю, как несет службу наш гарнизон. Монах может полчасика подождать, где бы он ни находился — под землей, на земле или в земле.

Я не стал спорить с варягом, а просто последовал за ним, пробиваясь через нескончаемый поток людей и животных. Это было нелегким делом, и если бы не командный голос Сигурда, мне вряд ли удалось бы продвинуться вперед хоть на шаг. В этой толпе появилась какая-то напряженность, какой я не замечал прежде; о ней свидетельствовали ссутуленные спины и отчаяние, написанное на изможденных лицах. Может быть, на них так повлияли снегопад и мороз, а может, они знали, что городские власти не в силах приютить и накормить их, потому что и до них в столицу пришло много народу.

Сигурд рассчитывал потратить на дорогу самое большее полчаса, но лишь почти через полтора часа, уже в сумерках, мы наконец добрались до городских стен. Вдоль них стражники образовали коридор, предназначавшийся для гонцов и глашатаев, и только оказавшись там, я смог вздохнуть свободно.

— Мои люди вон на той башне, — сказал Сигурд. — Пойдешь со мной или подождешь здесь?

Пронесшийся мимо отряд конников обдал нас грязью. Прямо над нашими головами дюжие воины вращали рычаг лебедки, пытаясь затащить на стену огромную баллисту, которая раскачивалась на толстых канатах.

— Пойду с тобой, — поспешно ответил я, не желая закончить этот день под копытами коня или под свалившейся сверху махиной осадного орудия.

Как всегда, Сигурда сразу узнали, и стражники пропустили нас к подножию лестницы. Подъем нельзя было назвать крутым, но у меня опять разболелась голова, а ноги потребовали отдыха. Повсюду торопливо сновали стражники, перекрикиваясь между собой, но о чем они говорили, я не мог разобрать.

Вскоре мы вышли на широкий верх стены, и мой интерес возрос. Здесь было на удивление тихо. Воины недвижно стояли, прижавшись лицами к амбразурам, как будто созерцали какое-то чудо. Не обратив на них внимания, Сигурд стал подниматься на башню, я же, не на шутку заинтригованный, подошел к бойнице и тоже посмотрел туда.

Закатное светило окрашивало низкие облака и заснеженные поля в кроваво-красный цвет, но вовсе не это зрелище заставило воинов, стоявших на городских стенах, хранить молчание. На гребне горы, находившейся на расстоянии двух миль от города, появилось войско. Всадники ехали в нашу сторону, и на фоне солнца их пики поблескивали как язычки пламени, а знамена казались черными. Они двигались вперед ряд за рядом, их были многие тысячи — десятки тысяч, — и они направлялись к воротам нашего города.

Варвары пришли.

ιε

— Это все меняет. — Я три дня добивался встречи с Крисафием и теперь, когда эта встреча наконец состоялась, дал волю чувствам. — Можно ли считать обычным совпадением то, что всего через три недели после покушения на императора возле наших стен появляется огромная армия варваров?

Крисафий потер свой безволосый подбородок.

— Это ничего не меняет, — хладнокровно сказал он. — Разве что изменилась мера твоей ответственности в случае, если ты допустишь ошибку.

— Наемного убийцу направлял монах, молившийся по западному обряду и использовавший оружие варваров, неведомое нашим людям. Теперь же по ту сторону Золотого Рога встали лагерем десять тысяч его соотечественников. Неужели все это — простая случайность?

— Ты разочаровываешь меня, Деметрий. Я думал, что ты — проницательный человек, способный постигать сокрытую от прочих людей истинную суть происходящего. А ты цепляешься за какие-то случайности.

— Когда я вижу человека, стоящего над бездыханным телом с окровавленным ножом в одной руке и чужим кошельком — в другой, я не пытаюсь искать каких-то хитроумных объяснений его поступку.

— Но сейчас, возможно, стоит поискать. — Крисафий сложил ладони. — Три недели назад армия варваров еще не пересекла наших границ. Даже если бы попытка покушения на жизнь императора удалась, они от этого ничего бы не выиграли. К тому же они пришли, чтобы помочь нам, чтобы изгнать турок и сарацин из наших азийских земель и вернуть эти земли их законным владельцам. Как бы ни боялся их простой люд, они — наши союзники, наши желанные гости. — Советник не пытался скрыть скептицизм, звучавший в его словах. — Император не просто терпит их присутствие — он обеспечивает варварское войско всеми необходимыми припасами.

— Тем не менее, — не отступал я, — мне хотелось бы встретиться с этими людьми. Пусть эта затея кажется тебе никчемной, но я привык доводить все до конца, ты же знаешь.

— Примером чего является цистерна?

Крисафий издевался надо мной. Элрик и его товарищи простояли возле цистерны целые сутки, но оттуда так никто и не вышел. Они сделали заключение, что монаха уже нет в живых, однако я заставил их заняться поисками его тела. Мы спустились вниз с сетями и с факелами, но не поймали ничего, кроме рыбы. Монах словно растворился в воде. А вероятнее всего, как предположил гидрарх, он выбрался наружу через одну из питавших цистерну труб.

— Вот именно. — Меня не остановили возражения варягов, и я не собирался отступать перед насмешками евнуха. — У меня здоровые инстинкты, Крисафий, хоть они порой и ошибаются. Мне нужен пропуск в лагерь варваров и, возможно, рекомендательное письмо к их командирам.

Крисафий опустил глаза в раздумье.

— В конце концов, — добавил я, — если допустить, что убийца императора остается в нашем городе, то он не может не заметить, что появление иноземной армии дает ему дополнительные возможности для совершения злодейства.

Крисафий взглянул на меня.

— Боюсь, ты слишком легко уходишь в сторону от главного, Деметрий, и становишься жертвой своего воображения.

— Мое воображение неплохо мне служит.

— Именно поэтому я и выполню твою просьбу. Завтра император отправит к варварам своего посланника, которому ты сможешь составить компанию. Если, конечно, выдержишь их вонь. Я буду ждать твоего отчета в новом дворце.


За последние недели я хорошо изучил обратную дорогу из этого дворика, а мое лицо настолько примелькалось, что дворцовая охрана перестала меня окликать. Зима наконец пришла и во дворец: безудержное веселье, запомнившееся мне по первому посещению, сменилось печальным запустением, а золоченые стены как будто потускнели.

— Деметрий!

Я обернулся и увидел Сигурда, шагавшего ко мне между колонн. Его глаза ввалились и потемнели, но широкая улыбка была вполне искренней.

— Я думал, ты на стене.

— Только что оттуда. Франки в своем лагере ведут себя достаточно спокойно, к тому же без осадных машин они вряд ли способны доставить нам беспокойство.

— Крисафий говорит, что они здесь в качестве наших союзников.

Сигурд уставился на меня, как учитель на безнадежно тупого ученика.

— Когда десять тысяч иноземных наемников разбивают лагерь у стен нашего города, не стоит полагаться на их любезные слова и благородные намерения. Особенно если речь идет о коварных и алчных франках. Император сможет назвать их своими союзниками только после того, как они разобьют врага и вернутся в родные земли. До тех пор ему следует вести себя с ними как с ручным леопардом: доброжелательно, но с крайней осторожностью. Иначе он может вдруг обнаружить, что этот леопард откусил у него руку, а то и кусок покрупнее. — Он поскреб подбородок. — Впрочем, мне некогда заниматься твоим просвещением, Деметрий. Я должен подготовить свой отряд: завтра мы будем сопровождать императорского посланника графа Вермандуа.

— Графа чего?

— Вермандуа.

— Я слышал, что императорские земли простираются чуть ли не до края света, но это звучит не очень похоже на название ромейского города.

— Верно, — усмехнулся Сигурд. — Это место находится в королевстве франков, не так уж далеко от моей родины. А граф, судя по всему, доводится братом их королю.[29]

— И наш император избрал его на роль посланника?

— Он гостит у императора уже несколько недель. По дороге он потерял во время бури большую часть своих кораблей и людей и не смог въехать в город с подобающей пышностью. Время, проведенное здесь, убедило его принести присягу императору, ведь именно в нем он нашел человека, который из уважения к его бедственному положению всячески одарил его.

— Его просто-напросто купили.

Сигурд предостерегающе посмотрел на меня.

— Да, Деметрий. Так же как и тебя.


Сигурд был прав, хотя мое вознаграждение казалось сущим пустяком по сравнению с теми деньгами, которыми распоряжался граф Вермандуа, именовавший себя Гуго Великим. Он предстал перед нами на следующее утро в одеянии, в ткань которого были вплетены жемчуга и изумруды. Кожа его была бледной и гладкой, как шелк, а волосы отливали золотом. Несомненно, он хотел выглядеть прекрасным, почти ангелоподобным, но для этого его глаза были слишком холодными и капризными. Не украшала его и недавно отпущенная бородка, слишком жидкая для взрослого мужчины.

Храня высокомерное молчание, он сел на своего коня, стоявшего во главе процессии, которая состояла из пятидесяти варягов Сигурда, выстроившихся в две колонны. Вместо привычных боевых топоров гвардейцы держали в руках пики, украшенные развевавшимися на ветру флажками. Отец Григорий и я, наряженный ради этого случая в монашескую одежду, замыкали сей славный отряд.

Мы пустили лошадей рысью и выехали из дворца, проехали через Августеон и двинулись вниз по Месе, привлекая к себе внимание праздного люда, явно ожидавшего появления самого императора. Когда же народ увидел, что нашу процессию возглавляет не ромей, а варвар, приветственные крики сменились язвительными замечаниями и все начали поворачиваться к нам спиной. Никто не спешил уступать нам дорогу, и стройные ряды гвардейцев сбились, потому что каждый из них вынужден был сам пробиваться через толпу. У меня на голове был надет монашеский капюшон, отчасти для тепла, отчасти для сохранения анонимности, но теперь я откинул его назад, чтобы окружающие видели, что я принадлежу к их народу, и это немного облегчило мне продвижение.

У Озерных ворот мы остановились в тени нового дворца, где, по слухам, предпочитал жить император Алексей. Сигурд выкрикнул пароль, и под звуки фанфар и рогов, раздавшиеся с башни, ворота распахнулись. Это был грандиозный спектакль, хотя кого он должен был впечатлить, кроме франкского графа, я не знаю.

Мы проехали под аркой и, оказавшись за пределами города, двинулись дальше, держась поближе к спокойным водам Золотого Рога. Деревня, в которой разместились на постой варвары, была в двух милях от города, и на всем этом расстоянии мы не встретили ни души. Никто не трудился на полях и не ехал навстречу нам по дороге; ни одна курица не клевала зерен по обочинам, и ни одного дымка не поднималось из труб домов, мимо которых мы проезжали. Я вспомнил рассказы Элрика о норманнах, превративших его родину в сплошное пепелище, и поежился при мысли, что такое может произойти и здесь.

Впрочем, вскоре впереди нас обнаружились многочисленные признаки жизни: дым сотен костров, разведенных среди бела дня, и смешанный запах людей и лошадей, всегда появляющийся в таких временных поселениях. Я увидел кордон из вооруженных всадников — они растянулись цепочкой, как башни, венчающие городскую стену. Когда мы приблизились, один из них окликнул нас:

— Кто едет по этой дороге?

— Граф Гуго Великий и его охрана, — ответил Сигурд. — Посольство от императора. — И добавил вполголоса: — Как будто нам это поможет.

— Вам придется запастись терпением, — заметил караульный.

Судя по изборожденному шрамами лицу и раскосым глазам, он был печенегом, служившим в одном из наемных императорских легионов. Из наших разговоров с Сигурдом и Элриком я знал, что даже варяги всегда отзывались о печенегах с невольным уважением.

— Неужто франки наняли тебя в свою охрану? — поинтересовался Сигурд. — Ты должен защищать императора, а не этих сукиных сынов.

— Мы охраняем их от самих себя, — сказал печенег с беззубой усмешкой. — Они заявили, что пришли сюда во имя креста, и поэтому мы пытаемся оградить их души от соблазнов окружающего мира. Подобно стенам монастыря.

— Или тюрьмы.

— Или тюрьмы, — не стал спорить печенег, уступая нам дорогу. — Странно, но они сказали почти то же самое, когда вчера вечером у нас кое с кем из них вышла размолвка.

Мы въехали в военный городок, который возник на ровном поле из ниоткуда, как новый Иерусалим. Варвары находились здесь всего четыре дня, но земля под многими тысячами ног уже успела превратиться в сплошное месиво, а деревья сгорели в кострах. Кузнецы, устроившие под навесами простейшие горны, трудились не покладая рук, чтобы удовлетворить нужды армии. Торговцы самых разных национальностей предлагали разнообразные товары, а на каждом углу этого палаточного города женщины выкрикивали свои предложения услуг, понятные на любом языке. Многие из них, как я заметил, принадлежали к моему народу и пробрались сюда через печенежскую заставу.

В конце концов мы добрались до бывшей деревенской площади, на которой расположилась огромная палатка. Стоявшие возле нее рыцари казались выше и крепче своих изможденных сотоварищей, и в их поведении ощущалась какая-то чопорность. Над дверью, что вела в палатку, висел стяг, украшенный изображением креста кроваво-красного цвета и выведенной варварскими буквами надписью «Deus le volt».

— «Такова Божья воля», — шепнул мне на ухо отец Григорий.

— Серьезно?

Тем временем граф Гуго спешился и, поморщившись, ступил отделанными мехом сапожками в густую грязь. Сигурд и ближайшие к нему варяги последовали его примеру.

— Стой! — раздался грубый окрик.

Страж, стоявший у входа в палатку, опустил копье, преграждая графу путь. Граф отвечал ему с гневом, но это нисколько не смутило привратника.

— Он говорит, что никому не дозволено входить в покои его господина с оружием, — перевел отец Григорий. — Граф же отвечает, что такое требование со стороны его вассала унизительно для его достоинства.

Как бы то ни было, но в конце концов граф согласился оставить варягов снаружи и взять с собой только меня и отца Григория.

— Мои секретари, — коротко пояснил он. — Дабы впоследствии содержание разговора не было перетолковано ложным образом.

Страж оглядел нас с той же подозрительностью, с какой он смотрел на вооруженных топорами варягов, однако позволил нам войти в палатку. Моим глазам понадобилось какое-то время, чтобы привыкнуть к полумраку, поскольку единственными источниками света здесь были светильник с тремя свечами, стоявший на деревянном сундуке, и тлеющие уголья железной жаровни. Позади высокого шеста, поддерживавшего конический потолок, мы увидели наспех сколоченный стол, за которым сидели два варвара, споривших между собой. Граф прошел в центр палатки — единственное место, где он мог стоять, не склоняя головы, мы же с отцом Григорием примостились на низкой скамье у входа.

Разговор шел на языке франков, но, поглядывая в торопливые записи отца Григория и слушая время от времени его тихие пояснения в тех случаях, когда рука не поспевала за речью, я сумел получить ясное представление о происходящем.

Памятуя о своей посольской миссии, граф начал беседу с формального представления:

— Я — Гуго, второй сын Генриха, короля франков, граф Вермандуа…

— Мы знаем, кто ты.

Эти неожиданные и не слишком учтивые слова были сказаны тем, кто сидел за столом справа, — высоким человеком с нечесаными темными волосами и такой бледной кожей, что она казалась прозрачной. На его лице привычно застыло брюзгливое выражение.

— И мы рады приветствовать тебя, граф Гуго, — совершенно иным тоном произнес другой варвар, одетый в красивую мантию красновато-коричневого цвета. У него были светлые волосы, хотя и более темные и длинные, чем у графа, и прекрасный цвет лица, приобретенный за долгие месяцы похода. Он наклонился вперед и добавил: — Мы надеялись найти тебя живым и невредимым.

— Жеманится, как грек, и одет, как одно из этих здешних бесполых существ. Они сделали из тебя свою шлюху, Гуго, или опутали таким количеством позолоченной лжи, что ты забыл о своих истинныхсоотечественниках?

— Успокойся, брат! — оборвал его человек со светлыми волосами.

Нежная кожа графа побагровела, а подбородок задрожал от ярости.

— Великий император Алексей подарил мне эти одежды в знак моего высокого положения! — взвизгнул он. — И я ношу их из учтивости. Берегись, Балдуин безземельный! Ты никогда не сможешь купить и одной-единственной нити от этого платья, а это лишь малая часть полученных мною великолепных даров! — Он перевел взгляд на другой конец стола. — Но к тебе, герцог Готфрид,[30] император будет так же добр. Он владеет сокровищами, подобных которым нет во всем христианском мире, и готов поделиться ими со своими братьями по вере, с теми, кто идет дорогой Христа.

Темноволосый Балдуин хотел было что-то сказать, но герцог остановил его жестом руки и негромко произнес:

— Я пришел сюда вовсе не за дарами, граф Гуго. Настоящему паломнику на святой дороге нужно совсем немногое. Даже когда эта дорога изобилует опасностями, мне вполне хватает меча, щита и фуража для моего коня. — Он повел рукой вокруг себя. — Видишь, как я живу? Здесь нет ничего лишнего. Я не нуждаюсь ни в похвалах, ни в безделушках греческого царя. Мне нужно одно — безопасная переправа через пролив для моих людей. Если император сможет ее обеспечить, я снимусь отсюда уже через неделю. Я не собираюсь болтаться здесь без дела.

Граф переступил с ноги на ногу.

— Император восхищен благородством твоих целей, герцог Готфрид, ибо слава о твоем чистом сердце донеслась даже в эти отдаленные владения. Он сделает все возможное, чтобы помочь тебе навсегда разбить сарацин. Император просит тебя только об одном — дать клятву, что ты возвратишь ему те из завоеванных тобой земель, которые некогда принадлежали ему по праву.

Балдуин с такой силой хватил по столу кулаком, что лежавшие на нем бумаги разлетелись.

— Просит, говоришь? Этот жалкий народишко ценою наших жизней хочет вернуть себе земли, которые сам не способен защитить? Нет, граф, мы сражаемся во славу Бога, а не во славу тиранов! И земли, завоеванные нами в бою, земли, обагренные нашей кровью, будут принадлежать только нам, и никому боле! Если твой хозяин хочет их, пусть пойдет и сам сразится за них.

Герцог Готфрид нахмурился.

— Мой брат излишне резок, но в чем-то он, несомненно, прав. Я пришел служить Господу, а не людям. Помимо прочего, я присягнул на верность императору Генриху.[31] Я не могу быть слугой двух господ.

— Не стоит говорить императору Алексею об императоре Генрихе, — предостерег его Гуго. — Это ему не понравится.

— Как только Алексей даст мне корабли для переправы, он меня больше не увидит. Я не ищу царских похвал.

— И не называй его царем. Почтение, которое он внушает, обусловлено его властью, нерушимой со дней первых цезарей!

Балдуин внезапно вскочил с места, обошел вокруг стола, задрал подол туники и стал мочиться под ноги Гуго. Граф в ужасе отскочил в сторону, по-женски подхватив полы своего драгоценного одеяния.

— Можешь считать, что я выразил ему почтение, — фыркнул Балдуин. — Он просит нас о помощи и в то же время относится к нам как к своим крестьянам. Скажи ему, пусть позволит нам двигаться дальше, иначе останется без своих владений.

— Что ты можешь знать о владениях, Балдуин, герцог Безземельный?

— Лучше вообще не иметь земель, чем заработать их в постели с норвежской принцессой!

— Хватит! — воскликнул герцог Готфрид, поднимаясь на ноги. Он тоже оказался высокого роста, хотя и ниже, чем его брат. — Между нами не должно быть ссор. Граф Гуго, ты прибыл сюда в качестве императорского посла, так ответь мне прямо, как скоро мы сможем переправиться на тот берег?

Гуго выпятил грудь, словно певчая птица.

— Как только вы поклянетесь, что вернете императору то, что принадлежит ему по праву.

— Ты же знаешь, что я этого не сделаю.

— Пожалуйста, герцог Готфрид, сделай это! В любом случае ты должен поехать со мной во дворец. Мой господин император Алексей приглашает тебя на праздник святого Василия и просит разделить его гостеприимство. Он благородный и мудрый человек. Я уверен, что час, проведенный в его обществе, убедит тебя в ценности союза с ним.

Готфрид устало покачал головой.

— Не думаю, что от этого будет польза.

— А ты уверен, что нас вообще выпустят из города? — поинтересовался Балдуин. — Я слышал, что некий брат короля франков вошел туда свободным человеком, а вышел кастрированным рабом, скованным золотой цепью. Как поступит греческий царь с нами, окажись мы внутри его твердыни? Я бы скорее вошел безоружным во дворец сарацинского калифа — он, по крайней мере, вонзит мне нож в грудь!

— По-моему, мой брат хочет сказать, — медленно проговорил Готфрид, — что он не понимает, зачем вы хотите заставить нас вести переговоры с иноземным царем. Он уже проявил себя недружественно по отношению к нашему народу, поспешив избавиться от Петра Пустынника и его благочестивого воинства. А теперь он требует от нас каких-то клятв, чтобы мы просто могли продолжить поход? Я не доверяю ни ему, ни его предложениям. Передай своему императору следующее: «Покланяйся Господу Богу твоему и одному Ему служи».

— А также скажи ему, что мы идем во главе куда более многочисленной армии и в скором времени нас будет уже не десять, а все сто тысяч. Посмотрим, как тогда он осмелится пренебрегать нами!

С этими словами Балдуин вновь сел за стол и принялся вычищать грязь из-под ногтей.

— Я буду ждать здесь, пока он не позволит нам переправиться на другой берег, — добавил Готфрид. — А становиться заложником в его городе не собираюсь. Пора бы и тебе подумать о собственной участи.

— Я вернусь к императору, — гневно ответил Гуго. — И останусь его почетным гостем. Когда начнутся дожди, ваши соломенные матрасы отсыреют, а мечи и латы покроются ржавчиной. Тут-то вы и пожалеете о своей гордыне. Но император милостив. Если решите оказать ему должную честь, он встретит вас как блудных сыновей. А до тех пор оставайтесь гнить здесь.

ις

Я надеялся часок-другой побродить по лагерю вместе с отцом Григорием, чтобы поискать каких-нибудь следов пребывания здесь монаха, однако стало ясно, что это невозможно. Да, герцог Готфрид вел себя достаточно любезно, но неприкрытая злоба его брата Балдуина была ближе к тому настроению, что читалось на лицах людей, окруживших нас, едва мы вышли из палатки. Когда мы снова сели на лошадей, я заметил, что на сей раз граф Гуго не посмел занять место в голове колонны, а затерялся среди варягов. Нам с отцом Григорием такого счастья не подвалило: мы опять оказались позади всех и провели следующие полчаса в неприятном ожидании, что нас вот-вот стащат с седла и разделают на кусочки или всадят стрелу промеж лопаток. Только миновав кордон печенегов, мы вздохнули с облегчением.

У Озерных ворот мы вновь остановились, дабы Гуго мог покинуть нашу колонну и через вторые ворота попасть в первый внутренний двор нового дворца. Вспомнив об инструкциях Крисафия, который ожидал моего отчета именно здесь, я последовал за графом.

В отличие от старого дворца, непомерно разросшегося за несколько столетий, новый дворец являл собой достаточно компактное здание, росшее скорее ввысь, чем вширь. Дворец этот был построен на холме, с которого открывался вид как на Золотой Рог, так и на южную систему укреплений. Хотя кирпич по большей части все еще не был оштукатурен, здесь не наблюдалось того строительного хаоса, какой я застал в доме Доменико.

Из ворот вышел мальчик и взял под уздцы наших лошадей, а один из стражей повел нас по крутой лесенке к террасе, откуда, миновав две пары бронзовых дверей, мы попали в палату с высокими сводами. Стены ее были лишены каких-либо украшений, мраморные полы поражали строгостью и простотой. Зато от вида, открывающегося в ее дальнем конце, перехватывало дыхание: ряд высоких, от пола до потолка, стрельчатых окон выходил прямо на темное бесформенное пятно военного лагеря варваров. Только очень доверчивый человек остановился бы сейчас возле этих окон, и я заметил, что никто из присутствующих такой доверчивостью не грешил.

— Каковы успехи, граф Гуго? — спросил Крисафий, прервав беседу с севастократором Исааком.

— Никаких. — Гуго направился к изящному креслу, инкрустированному золотом, и рухнул в него. — Мои земляки просто невозможны. Они горды и спесивы и сыплют беззубыми угрозами. У них нет понятий ни о благородстве, ни об уважении к тем, кто выше их. Я не могу с ними разговаривать.

— Угрозы? — пронзительно глянул на него Исаак. — Что за угрозы?

— Ничего такого, чего стоило бы опасаться человеку с твоим положением. Они говорят, им нужны только корабли, чтобы переправиться через пролив, и они тут же покинут нас. Однако они наотрез отказываются выполнять требование императора и давать клятву верности.

— С кораблями они получат возможность атаковать морские стены, отвлекая наши силы. — Исаак возбужденно зашагал по комнате. — Каковы конкретно их угрозы?

Гуго отер лоб расшитым рукавом, на котором осталось пятно грязи.

— Они сказали, что идут в авангарде огромного войска — что, как я уже говорил, вполне возможно, — и когда они соберутся все вместе, император больше не сможет их игнорировать. Они сказали… не могу припомнить в точности. Кажется, ваши секретари делали записи.

Исаак и Крисафий повернулись ко мне.

— Итак, мой тайный секретарь, что ты можешь добавить? — обратился ко мне евнух.

— Совсем немного, — признался я. — Они предпочитали задавать вопросы, а не отвечать. Их было двое: герцог Готфрид и его брат Балдуин. Готфрид, на мой взгляд, честен, но упрям. Так просто его с пути не свернешь. Балдуин же куда опаснее. Терять ему нечего, он жаждет денег, и его обуревают гордость и зависть. По-моему, он и сам не прочь стать королем, причем неважно где.

— Полагаешь, он мог бы пойти даже на убийство императора, чтобы добиться своего? — резко спросил Крисафий. — Он в союзе с тем монахом?

— Вряд ли, — ответил я, поразмыслив. — Он не показался мне умным человеком.

— То есть умный человек, по твоему мнению, пошел бы на такой союз?

— Кстати, по словам Балдуина, они находятся здесь по приглашению императора. Это правда?

— Ха! — Исаак остановился и взглянул на меня. — Два года назад мы направили туда посланников, надеясь, что их церковь поможет нам собрать наемников. Разумеется, мы не приглашали сюда десятитысячную армию, возглавляемую нашими давними неприятелями, вынашивающими какие-то собственные планы. Наш призыв о помощи, Деметрий, был использован ими в качестве формального повода, ибо всем известно, что они давно мечтают о захвате власти на востоке.

— Я позволю себе не согласиться с тобой, господин, — вмешался в разговор Гуго. — Я не могу отвечать за всех своих соотечественников, но говорю от лица большинства. Мы движимы самыми благородными побуждениями — освободить Святую Землю и великий город Иерусалим от турецкого ига, чтобы любой христианин мог пройти по стопам нашего Господа Иисуса Христа. Амбиции меньшинства не должны заслонять собой добродетели большинства.

— Когда султан решил завладеть Никеей, армия, отправившаяся на освобождение Иерусалима, не смогла этому помешать, — заметил Исаак. — А ведь численностью она не уступала воинству, расположившемуся сейчас возле стен Константинополя. Если они действительно хотят молиться у Гроба Господня, пусть поклянутся в искренности своих намерений и продолжат путь. Угроз же с их стороны мы не потерпим.

Гуго сложил руки на груди.

— Господин Исаак, ты мог бы и не говорить этого. Не погуби морская стихия мое воинство, я сейчас был бы уже в Иерусалиме. Но эти люди неблагоразумны и к тому же подозревают греков в нечестности. У них извращенное мнение о вашем народе, который, я уверен, полон христианского милосердия.

— Если они отказываются принимать наши дары, значит, обойдутся без них, пока не обретут здравый смысл, — сказал Крисафий. — Я прикажу эпарху сократить количество отпускаемого им зерна — посмотрим, сколько они продержатся с пустыми желудками под зимними дождями. И позабочусь об их перемещении через Рог в Галату. Там они будут подальше от беды, и содержать их будет легче.

— А как насчет моих обязанностей? — рискнул спросить я. — Чем, по-твоему, я должен теперь заняться?

Крисафий обжег меня взглядом.

— Действуй по своему усмотрению, Деметрий. Выступит против нас предводитель варваров или нет, но он, несомненно, воспользуется любой возможностью, чтобы причинить нам как можно больше зла. Кто бы ни желал смерти императора, ты должен найти его, и побыстрее. Теперь ступай.


Домой я возвращался в спешке: со дня зимнего солнцестояния не прошло и недели и дни оставались короткими. Я больше не мог пренебрегать комендантским часом, лишившись своего варяжского эскорта после того, как вернул Фому в монастырь к Анне — чтобы осваивал наш язык и обычаи и держался подальше от моих дочерей. Разумеется, этого Елена не могла мне простить. Не забыла она и нагоняя, который я устроил ей за нескромное, неподобающее девице поведение в то утро, когда обнаружил Фому в комнате девочек. Она убеждала меня, что между ними не происходило ничего более предосудительного, чем простой разговор, и Зоя, вопреки обыкновению, подтверждала ее слова. Но это нисколько не успокоило меня и не изменило моего решения отослать мальчишку.

Елена продолжала терзаться из-за этого.

— Совсем недавно он был рабом того страшного монаха, а ты опять запираешь его в монастыре? Да он же сойдет с ума!

— Вряд ли монахи из Святого Андрея вложат в его руки лук и заставят его стрелять в императора. Кстати, почему в похлебке нет мяса? Ведь пост уже три дня как закончился.

— Пост будет продолжаться до той поры, пока армии варваров не уйдут. По крайней мере, такие ходят слухи. Крестьяне гонят скот на городской рынок в страхе, что по дороге их ограбит банда каких-нибудь кельтов или франков, а тех животных, которые все-таки доходят до рынка, скупают имперские чиновники и все равно отправляют нашим недругам. Вот нам и приходится голодать.

— «Если голоден враг твой, накорми его хлебом; и если он жаждет, напой его водою: ибо, делая сие, ты собираешь горящие угли на голову его, и Господь воздаст тебе», — напомнил я дочери стих из Притчей Соломоновых. — Кстати, сегодня утром я встречался с братом короля франков.

— Он толстый?

— На нем было очень просторное одеяние, так что трудно сказать. Но горящих углей у него на голове точно не было, так что вряд ли ему стыдно, что он нас объедает.

— Он не сказал тебе, когда они собираются уходить? — тихо спросила Зоя.

Моя младшая дочь была в том возрасте, когда малейшее изменение настроения превращает ребенка в юную женщину. Но сейчас она просто выглядела напуганной.

— Это решает не он. Варвары ждут разрешения императора.

— Тогда он должен дать им это разрешение и пропустить их, — произнесла она звенящим голосом, накручивая волосы на палец, чего не делала уже очень давно.

Я осторожно спросил:

— Почему ты так переживаешь, Зоя? Император не может просто взять и позволить орде варваров пройти через его империю. Он должен получить гарантии, что они не натворят на своем пути всяких бед.

— Ну, тогда пусть он их выгонит за пределы империи. По улицам слоняются толпы чужаков, в городе нет еды. Скоро праздник святого Василия, а мы даже не сможем толком отметить его! Я боюсь, когда около городских ворот стоят тысячи готовых к войне франков! Мне хочется, чтобы варвары ушли и город вновь вернулся к обычной жизни.

— Мне хочется того же, — сказал я, обнимая свою маленькую дочурку и прижимая ее к груди. — Не бойся, император вот-вот прикажет им убираться восвояси.


Увы, он этого не сделал. Весь долгий сырой январь варвары стояли лагерем возле верхней части бухты Золотой Рог, а я с все возрастающим разочарованием продолжал поиски каких-либо следов монаха, будь он жив или мертв, и каких-либо признаков того, что он был связан с войском франков. Найти ничего не удалось. Через две недели я засомневался в себе, начал думать, что монах и впрямь погиб в той ледяной цистерне. Наверное, я бы снова пошарил там как следует, но, к сожалению, у меня больше не было во дворце таких полномочий, как в начале расследования. С каждым новым бесплодным днем мои встречи с Крисафием становились все более редкими, а мое ожидание в многолюдных коридорах — все более длительным.

Январь прошел. За праздником святителя Василия последовало Богоявление, за ним — праздник Григория Богослова, и все это время армия варваров никак о себе не заявляла. До горожан то и дело доходили все новые и новые слухи: о других больших армиях, появившихся у стен Фессалоники, Гераклеи и даже Селимбрии, о разграбленных деревнях, угнанном скоте и о бандах варваров, действующих под покровом ночи. Продолжая время от времени бывать во дворце, я, должно быть, слышал больше таких историй, чем кто-либо другой, хотя слухи, гуляющие среди золоченых стен, представлялись мне не более достоверными, чем рыночные россказни. Горожане по-прежнему голодали, улицы по-прежнему кишели беженцами, и по-прежнему казалось, что город находится в осаде.

Однажды вечером, за несколько дней до начала февраля, в мой дом пришел вестник, одетый в дворцовую ливрею. Вода капала с подола его плаща на пол.

— Меня послал к тебе мой господин, император Алексей, — объявил он.

— Вот как?

Я ждал этого момента уже несколько дней, — момента, когда мне сообщат, что в моих услугах больше не нуждаются. Не знаю, чего еще можно было ожидать при сложившемся положении вещей.

— Командующие варварской армии согласились направить на встречу с императором своих послов, дабы те могли рассмотреть его требования. Император опасается, что вместе с их свитой во дворец может проникнуть известный тебе монах. Поскольку ты единственный из ромеев, кто видел этого человека в лицо и остался в живых, император просит тебя прибыть во дворец.

Мне было приятно услышать о том, что образ монаха еще не изгладился из памяти дворцовых обитателей.

— Я приду, — пообещал я.

Нельзя было допустить, чтобы императора убили прямо перед посланниками варваров, и к тому же мне было интересно послушать, что они станут говорить после того, как столь вызывающе вели себя в лагере (чему я был свидетелем). В самом деле, спектакль обещал быть прелюбопытным.

ιζ

Раздался звон кимвалов, и тысяча гвардейцев как один отпечатали шаг на месте. Не успел смолкнуть мрачный звук одинокой трубы, как снова вступил хор, причем при каждом повторе певчие брали на полтона выше. Свет бесчисленного множества свечей причудливо играл на начищенных топорах, доспехах, расшитых золотом и серебром одеяниях придворных, а также на изумрудах, сапфирах, рубинах и аметистах, украшавших одежды знати.

Хвалебное песнопение заполнило весь зал:

Рассветная звезда, явившая свой лик
Полуденным светилом,
Земное солнце,
Сарацин гроза,
Правитель Алексей.
Стоявшие впереди пресвитеры начали воскурять ладан, покачивая кадилами и распевая собственное приличествующее случаю песнопение. В конце каждого стиха смуглый египтянин ударял в барабаны, обтянутые козлиной кожей, после чего все присутствующие в один голос восклицали: «Радуйся!»

— Мне кажется, император мог бы выразить хоть какую-то благодарность за все эти восхваления, — тихо произнес стоявший возле меня Элрик.

Мы стояли на галерее, находившейся над главным залом, и следили за происходящим из-за занавеса, прикрывающего арку. Внизу, на троне, установленном на мраморное возвышение, неподвижно, словно статуя, восседал сам император. Из-под сверкающего самоцветами лора, прикрывающего грудь и плечи василевса,[32] виднелась далматика из блестящего пурпурного шелка с тончайшим тканым узором. Мерцающая созвездиями жемчужин и драгоценных камней императорская диадема венчала его голову, а у ног императора лежали на страже бронзовые львы. Справа от него, на более низком постаменте, сидел севастократор Исаак; его пышное одеяние затмевало всех, кроме, конечно же, его брата. Слева от императорского трона стоял евнух Крисафий. Вокруг них толпились представители знатных семей и епископы, соперничающие между собой роскошью нарядов.

Священнический хор замолк, осталась лишь барабанная дробь. В полной тишине барабаны били все громче и громче, уподобляясь раскатам грома, отражающегося от колонн и стен зала. Мне показалось, что в дальнем конце зала этот гром становится даже еще сильнее. Я повернулся посмотреть и сразу понял, что кто-то громко колотит в обитые золотом двери.

Крисафий поднял руку, и двери распахнулись под напором рук полуодетого великана, который неуклюже ввалился внутрь, как легендарный Полифем. Он был на целую голову выше Сигурда, его кожа блестела, умащенная маслом. За ним следовали восемь евнухов, несущих на плечах серебряные носилки, в которых сидели двое варваров. Бедняги явно чувствовали себя не в своей тарелке. На них были одежды тускло-коричневого цвета без каких-либо признаков украшений или вышивки, принятых у нашего народа. Казалось, сам воздух вокруг них утратил сияние. Обоих я видел впервые.

Евнухи опустили носилки на пол перед императором, низко поклонились и поспешили удалиться. Послы, похоже, не знали, что делать дальше. Один из них начал было вставать, и в тот же миг лежавшие у ног императора бронзовые львы ожили. Их страшные пасти раскрылись, гривы встали дыбом, и они забили хвостами по полу. Варвары смотрели на них разинув рты, словно опасались, что эти механические игрушки сожрут их.

— Добро пожаловать во дворец правителя-миротворца, — возгласил Крисафий. — Он предлагает изложить ваши просьбы.

Один из франков, нерешительно глянув на львов, застывших в неподвижности, поднялся на ноги и отвесил короткий поклон. Толпа заволновалась, и я понял, что посол нарушил протокол, но франк, не обращая на это внимания, заговорил на своем родном наречии:

— Я — Готфрид из Эша, спутник Готфрида, герцога Лотарингского. — Возможно, на его языке это звучало величественно, однако монотонный голос переводчика лишил его слова всякой пышности. — Я прибыл сюда по повелению герцога Готфрида, о благороднейший император, подобный утренней звезде!

— Переводчику явно даны указания избегать проблем, — пробормотал Элрик. — Сомневаюсь, чтобы подлинные слова посланника были хоть вполовину так смиренны.

Голос варяга звучал глухо и отрывисто, совсем не похоже на его обычную речь. Костяшки его пальцев побелели — с такой силой он ухватился за перила балюстрады, как будто боялся упасть без поддержки. Наверное, он, так же как и я, опасался за жизнь императора. Тем временем в зал вошла группа варваров, сопровождавших посла. Они угрюмо столпились у дверей, и я озабоченно вгляделся в них, проверяя, не затесался ли среди них монах. От дыма свечей и фимиама глаза у меня слезились, а из-за яркого света, лившегося в двери, вообще трудно было что-либо рассмотреть.

Варвар вновь заговорил, хотя ни единая складка на одеянии императора не шелохнулась в знак ответа.

— О властитель мира, мы проехали много миль и преодолели много опасностей, дабы прийти к вам на помощь, присоединиться к вашей священной войне против сарацин и исмаилитов, наводнивших собою Святую Землю. Дорога была долгой, и вот уже месяц мы стоим здесь, а впереди нас ждут новые тяжкие испытания. Мы просим тебя, великий император, позволь нам пройти здесь и помоги переправиться на тот берег пролива, чтобы мы могли выполнить Божью волю.

Переводчик замолчал, и все присутствующие замерли, слушая ответ Крисафия.

— Почтенные гости, прибывшие сюда из дальних пределов христианского мира! Императору близки ваши устремления. Он благодарит Бога за то, что вы пришли сражаться с врагами нашей веры, и не хочет, чтобы ваши острые мечи потускнели от безделья. Однако прежде, чем вы отойдете от наших стен, он хотел бы, чтобы вы произнесли клятву, обычную для нашего народа, — служить ему верой и правдой и вернуть ему азийские земли, которыми издревле владели ромеи.

В дальнем конце зала поднялся легкий шум. Лицо посланника помрачнело. Он заговорил напористо и гневно, то и дело тыча пальцем в сторону невозмутимо сидящего императора, и переводчику, несмотря на все усилия, не удалось завуалировать смысл его слов.

— О великое утреннее светило! Мы нижайше просим тебя о снисхождении. Поверь, мы хотим видеть твою империю такой же сильной и славной, какой она была прежде. — Переводчик замялся. — Но мы, франки, ревностно относимся к своим клятвам и не даем их так легко. Мы просим дать нам время на размышление.

Крисафий скривил губы.

— Мы хорошо знаем, что вы привыкли держать слово. И потому считаем вас своими союзниками. Но наш необычайно щедрый император хочет напомнить вам, что он всегда готов отблагодарить тех, кто ему помогает.

Принесшие носилки евнухи появились вновь. На сей раз они несли четыре сундука красного дерева. Приблизившись к помосту, на котором стоял императорский трон, евнухи опустились на колени и наклонили сундуки вперед. Крышки откинулись, и варвары ахнули при виде царских сокровищ, хлынувших через край на пол. Там были золотые потиры и блюда, чаши и браслеты, жемчужные ожерелья, тысячи драгоценных безделушек и великое множество золотых монет, которых с лихвой хватило бы на содержание армии. Оба варвара вскочили на ноги и склонились над сундуками, изумленно глядя на такое богатство. Один из них зачерпнул горсть золотых монет и позволил им тонкой струйкой пролиться между дрожащими пальцами. Другой застыл с золотым кубком в руках, уставившись на него так, словно это чаша Христа — святой Грааль.

— Мы щедро вознаграждаем своих друзей, — сказал Крисафий.

Варвары, однако, не спешили с ответом. Они стали вполголоса переговариваться друг с другом, время от времени указывая на раскрытые сундуки, — видимо, никак не могли прийти к согласию.

— Смотри, как всполошились, — хмыкнул Элрик. — Впрочем, блеск золота способен свести с ума кого угодно.

— Покупка союзников — дорогостоящая привычка, — заметил я. — Построенные на золоте союзы подобны мясу на солнце — они очень быстро разлагаются.

Варвары закончили спорить и повернулись к Крисафию. Несмотря на сокровища, лежащие у их ног, они не выглядели особенно счастливыми.

— Дружба с греками для нас большая честь, — перевел их слова переводчик. — Однако в таких делах лучше не спешить. Мы просим сделать перерыв, чтобы доложить об этом предложении нашему господину, герцогу Готфриду.

— Герцог Готфрид должен был направить сюда послов, способных принимать самостоятельные решения, — сказал Крисафий. — Но, возможно, вы желаете удалиться в отдельную комнату и посовещаться там наедине.

Послы неуверенно кивнули. Евнухи подбежали к носилкам, однако варвары проигнорировали их и направились к дверям.

— Стойте! — воскликнул Крисафий.

Они остановились.

— Император еще не отпустил вас!

Внезапно по залу прокатился ужасающий грохот, и возвышение с императорским троном исчезло в клубах дыма. Варвары задрожали и схватились друг за друга, словно ожидая, что их грешную плоть вот-вот поразит молния.

Дым начал рассеиваться. Я взглянул туда, где только что сидел император, и не поверил своим глазам: император исчез, а с ним и его золотой трон, и бронзовые львы. Остался только гладкий круг из белого мрамора.

Заметив, что я побледнел от ужаса, Элрик коснулся моей руки:

— Не переживай, Деметрий. Варварское оружие здесь ни при чем. Они всегда так делают, просто чтобы произвести впечатление на иноземцев.

В его голосе прозвучали презрительные нотки, но тогда я был слишком взволнован и не обратил на это внимания. Сквозь остатки дыма мне было видно, как послы и их свита торопятся покинуть зал, нервно оглядываясь назад. Я заметил, что Крисафий и Исаак тоже куда-то подевались.

— Что ж, монаха среди варваров я не видел. А ты, Элрик?

— Нет.

— Впрочем, если он предпочитает нанимать других людей для выполнения своей работы, то это мог быть любой из свиты.

Думать о монахе мне мешали мысли о том, как близко я находился к императору и какое великолепие его окружало. Я как раз вспоминал об эффектном появлении варваров, когда дверь у меня за спиной отворилась. Легкое движение на галерее заставило меня насторожиться, но окончательно вырвал из царства грез звук чьего-то голоса.

— Зачем только мы устраиваем весь этот театр? Посмотри, Крисафий, от дыма мое облачение покрылось пятнами, а щеки обварились — просто чудо, что бороду не подпалило. Как бы я предстал перед варварами с обожженной и выстриженной щекой?

— Это представление сослужило определенную службу, мой повелитель.

Я резко обернулся, забыв даже упасть на колени. Человек, так неподвижно и невозмутимо сидевший на троне, властитель мира и утреннее светило, — этот человек расхаживал по галерее всего в нескольких шагах от меня. Под ухоженной бородой его щеки пылали румянцем, как у крестьянина; густые брови нависали над сверкающими глазами. Несмотря на бесформенное одеяние, нетрудно было заметить ширину его груди и плеч, почувствовать крепость мышц на его руках. Он безостановочно вышагивал туда и обратно, отрывисто разговаривая с Крисафием и севастократором, которые почтительно стояли возле двери.

Я рухнул наземь, прижав лоб к полу и боясь поднять глаза. Вот уже почти два месяца я не думал ни о чем другом, кроме как о безопасности императора и о возможных планах и мотивах его убийц. Но при этом Алексей был для меня какой-то абстракцией или загадкой, а не живым, дышащим человеком. Теперь же, когда он расхаживал по этому небольшому помещению, невозможно было представить его каким-то другим.

— Кто это? — резко спросил император, оборвав свои сетования по поводу церемониала. — Что он здесь делает?

— Это Деметрий Аскиат, мой повелитель, — прошелестел Крисафий. — Он — единственный человек, который видел монаха, покушавшегося на вас в праздник святителя Николая. И он пришел сюда, чтобы защитить вас.

— Встань, Деметрий Аскиат! — Император смотрел на меня с любопытством. — Мне доводилось слышать твое имя. Но скажи, сможешь ли ты защитить меня от огнеопасных излишеств, применяемых для воздействия на легковерных варваров?

— Мой повелитель… — запинаясь, выговорил я.

— Можешь не отвечать. Восходя на этот трон, я знал, что разные убийцы, злопыхатели, захватчики и узурпаторы будут пытаться свергнуть меня с него. Однако я и представить себе не мог, что буду вынужден сидеть, как статуя, в окружении густого обжигающего дыма. Пожалуй, мне придется стащить мраморного императора Константина с его колонны и водрузить на трон. Он прекрасно меня заменит.

— Но разве ты не видел, как они перепугались? — весело воскликнул Исаак. — Наверное, они приняли тебя за языческого бога древности, за грозного Зевса, пришедшего по их души!

— Мне показалось, что золото впечатлило их куда сильнее. Как ты считаешь, Крисафий?

— Боюсь, даже блеск золота не согреет их сердца. На их лицах было написано коварство. Военачальник варваров послал их сюда, чтобы отвлечь наше внимание, внушить нам ложную надежду на то, что они дадут обещание. Когда они подтянут к городу свои основные силы, уже не мы, а они будут выдвигать требования.

— Советник прав, подтвердил Исаак, крутя пальцем жемчужину, болтающуюся в его ухе. — Если бы герцог Готфрид действительно желал разить сарацин во имя церкви, он не только дал бы требуемую клятву, но и давным-давно осадил бы Никею, вместо того чтобы стоять под нашими стенами! Эти проволочки благоприятны для него.

Император прислонился к стене и поднял глаза на икону Богородицы.

— Итак, мы знаем, что варвары двуличны. Как ты предлагаешь мне действовать, брат?

— Собрать наше войско и выставить против армии варваров, — без тени сомнения ответил Исаак. — Увидев нашу мощь, они немедленно согласятся на все наши условия.

— А если нет? — задумчиво произнес Алексей. — Наши легионы уже не столь непобедимы, какими они были во времена нашего деда или даже нашего дяди. Именно поэтому варвары и решились пересечь наши границы.

Из-за двери послышались чьи-то крики, и в следующее мгновение на галерее появился Сигурд. С плеч его свисала накидка, сшитая из волчьих шкур; кольчуга при каждом движении отбрасывала на пол серпики света.

— Прости меня, мой господин, — произнес он, преклонив колена пред императором. — Послы просят, чтобы ты позволил им уйти. А ты-то что здесь делаешь? — добавил он с удивлением.

Я подумал, что он обращается ко мне, но его глаза были устремлены на Элрика.

— Пусть варвары подождут, — сказал Крисафий. — Они смогут уйти, когда император отпустит их.

— Опять игры… — недовольно пробормотал Алексей.

Трудно было разглядеть в этом нерешительном, бездеятельном человеке самодержца, определявшего судьбы целых народов.

Исаак взглянул на варяга:

— Но что они говорят? Они согласились дать нам клятву?

— Послы умоляют разрешить им посоветоваться со своим командующим. Хотят отложить принятие решения на более позднее время.

— Раз уж им так необходимо согласие командующего, почему он не явился сюда сам? — Исаак ударил кулаком по ладони. — Нет, брат, они явно водят нас за нос, пока собирают силы для нападения. Наше единственное спасение — ударить первыми.

— А что, если они не уступят и тогда, когда мы сосредоточим у стен города наши войска? Что, если они откажутся выполнять наши требования, а я уже буду сидеть на своем жеребце во главе конницы? Тогда, чтобы не прослыть трусом, я буду вынужден вести бой до победного конца. Раздоры между нами и варварами только на руку султану и совсем не помогут вернуть наше наследие. А если мы потерпим поражение? Город останется без защиты, и варвары возьмут его голыми руками. В этом случае мы потеряем все.

— Мы не потерпим поражение. Ведь это же жадные франки! Брось перед ними на землю золото, и они перегрызут друг другу глотки из-за него!

— Неужто ты забыл битву при Диррахии, Исаак? Быть может, потому, что тебе не напоминают о ней ни триумфальные арки, ни величественные колонны? Но я о ней не забыл. Там мы потерпели поражение. Независимо от их порочности варвары могут сражаться не хуже нашего, а в тех случаях, когда речь идет о богатой поживе, — даже вдвое лучше нас. Это племя авантюристов, и если им взбредет в голову захватить наш город, они все поставят на эту карту.

Стоявший возле двери Сигурд переступил с ноги на ногу, обратив на себя внимание императора.

— Но ты спрашиваешь, что делать сейчас? Командир, передай им…

Мне очень хотелось узнать, что же решил предпринять Алексей, но тут какое-то движение сбоку отвлекло меня от его речей. Элрик, который все это время молча стоял рядом со мною, неизвестно зачем двинулся вперед. Он слегка пошатывался, словно под тяжелой ношей, а его глаза ничего не выражали. Можно было подумать, что он в стельку пьян, если бы не та размеренность, с какой он снял с плеча свой боевой топор и ухватил его обеими руками. Тяжесть топора как будто придала ему уверенности: его шаг окреп и мускулы на руках напряглись, поднимая страшное оружие для замаха.

— Что ты…

Почти онемев от удивления, я уже в следующий миг осознал невероятную правду и прыгнул вперед. Император стоял к нам спиной, но, видимо почувствовав что-то неладное, как раз начал поворачиваться. Крисафий смотрел куда-то в сторону, а Исаак разговаривал с Сигурдом. На остром лезвии топора блеснул радужный отсвет от подвесной лампы, и из глотки Элрика вырвалось рычание.

Мне показалось, что сердце у меня в груди остановилось, однако тело, к счастью, сохранило способность двигаться. Я бросился под ноги Элрику, вытянув руки, чтобы схватить его. Топор варяга пропорол воздух, но мои пальцы успели сомкнуться на его сапогах. Я крепко обхватил его лодыжки и изо всех сил дернул к себе, пытаясь сбить его с ног.

Раздались крики, и громче всех кричал сам Элрик. Колени его подогнулись, и он рухнул вперед, отбиваясь от меня ногами. Топор с лязгом ударился об пол — мне страшно было подумать, что еще он мог задеть на своем пути. По инерции мы проехали по гладкому мрамору еще несколько шагов и наконец остановились. Но Элрик и не думал сдаваться. Освободившись от моей хватки, он начал подниматься на ноги, по-прежнему держа топор в руке.

Откуда-то сверху раздался рев, и я поднял взгляд. Сигурд возвышался надо мной, как оплот гнева и ярости. Его лицо стало пепельно-серым и подергивалось, но в глазах не было ни тени сожаления.

— Ты предал нас! — выдохнул он. — Подлый изменник!

Его топор просвистел в воздухе, и в лицо мне брызнула горячая кровь. В следующее мгновение я увидел, как голова Элрика катится по полу.

ιη

На какое-то время мы все — Сигурд, Алексей, Крисафий, Исаак и я — застыли, словно иконы на стенах. Я чувствовал, что мои одежды насквозь пропитались кровью, хлеставшей из горла Элрика, но боялся даже шелохнуться. По щекам Сигурда стекали то ли капли пота, то ли слезы, а стальные кольца на бурно вздымающейся груди то натягивались, то расслаблялись. Первым обрел голос севастократор Исаак.

— Это варвары, — прошипел он. — Наверняка в этом и состоял их план: убить тебя в тронном зале и подхватить корону, упавшую с твоей головы. Давай убьем их, а затем нападем на их сородичей в лагере.

Крисафий молча кивнул за его спиной, однако император поспешил остановить их, подняв дрожащую руку. Рукав его мантии был разорван, однако, судя по всему, топор варяга лишь скользнул по руке василевса.

— Я запрещаю трогать послов, — приказал Алексей, справившись с волнением. — Находясь на положении заложников, они вряд ли пошли бы на подобное преступление. В этом случае послы тут же расстались бы с жизнью. — Сделав небольшую паузу, император продолжил: — К тому же в роли соискателя короны мог выступить и кто-то другой.

Он пристально посмотрел на каждого из нас по очереди, причем на Исааке его взгляд, как мне показалось, задержался чуть дольше.

— Мы быстро найдем тех, кто имел претензии на трон, и установим их местонахождение, — пообещал Крисафий. — И надо усилить охрану на улицах, на случай если кто-то из них уже поторопился выступить против тебя.

— Можно ли полагаться на охрану? — усмехнулся Алексей. — Кому я вообще могу доверять, если один из варягов, служивших мне доныне верой и правдой, предал меня?

Сигурд часто заморгал. Казалось, еще немного — и он заплачет.

— Варяги готовы отдать за тебя жизнь, властитель! Но если ты утратил доверие к нам, то забери у нас оружие и сделай нас своими рабами!

Он опустился на одно колено и протянул окровавленный топор императору.

— Забери его, мой господин, — посоветовал Крисафий, злобно пнув ногой безголовое тело Элрика. — После того как один из варягов совершил столь ужасающее преступление, нельзя не думать, что и другой может совершить такую же попытку. Неужели он был предателем все это время и терпеливо выжидал подходящего момента? Если так, то почему именно сейчас? Быть может, он на миг поддался безумию? Или он и впрямь действовал от имени своего отряда?

— Принимая все это во внимание, — подытожил я, — приходится только сожалеть, что Сигурд поспешил расправиться с ним. Было бы очень полезно узнать о его истинных мотивах.

Я взглянул в остановившиеся, безжизненные глаза и содрогнулся. Этот человек совсем недавно ехал верхом рядом со мной и ел в моем доме, и мне нелегко было видеть его таким.

Сигурд, который до сих пор стоял на одном колене, прорычал:

— Гадюку можно прижать к земле, Деметрий, но куда безопаснее сразу отрубить ей голову! Моя обязанность — охранять императора от опасностей, ты же обязан находить тех, кто хочет причинить ему вред, причем находить до того, как они подберутся к нему. Так кто же из нас больше виноват сегодня?

— Ты сильно облегчил бы мою задачу, если бы не стал помогать монаху, оборвав единственную ведущую к нему ниточку.

Сигурд смерил меня таким взглядом, словно собрался снова пустить в дело топор, но тут в наш разговор вмешался Исаак:

— При чем здесь монах? Когда императора чуть не убивают в его собственном дворце, пора забыть о каких-то шпионах и пехотинцах и подумать о том, что здесь задействованы куда более серьезные силы. Забудь о монахе, если тот вообще существовал, и займись поисками его господ.

У меня чуть было не сорвалось с языка резкое возражение, ибо в этих спорах как-то совершенно забылось о том, какую роль я сыграл в обезвреживании убийцы. Но мне помешали торопливые шаги за дверью и чьи-то громкие голоса в коридоре под галереей. Мы повернулись к двери, а Сигурд вновь взял топор наизготовку, хотя Алексей даже не пошевелился.

— Кто смеет беспокоить императора? — зло спросил Крисафий.

— Прости меня, мой господин, но дело не терпит отлагательств, — ответили ему из-за двери. — Дозорные, стоящие на башнях, докладывают, что над окрестными деревнями появился дым. Армия варваров взбунтовалась, требует немедленного освобождения послов.

— Видишь, брат! — взорвался Исаак. — Они пытаются упредить нас и здесь. Я предлагаю надеть на заложников кандалы и выйти навстречу неприятелю!

Алексей оставил эти слова без внимания.

— Командир, — сказал он Сигурду, — я не стану разоружать твой отряд. Вы доказали свою преданность многими годами верной службы. Я не настолько глуп, чтобы разбрасываться такими воинами из-за одного предателя.

«К тому же, — подумал я, — он просто не может терять хороших солдат, когда у стен города стоят варвары».

— Собери своих людей, — продолжал тем временем император, — и проводи послов до ворот. Передай им, что я буду ждать ответа в течение нескольких ближайших дней. — Он поправил свой лор и стер капельку крови с одной из жемчужин. — Если с их голов упадет хоть один волос, по вине ли твоих людей или кого-нибудь из толпы на улице, ты ответишь за это головой, командир. Тебе все ясно?

Сигурд утвердительно кивнул, положил поклон и поспешил к двери, провожаемый сердитым взглядом Исаака.

— Найди командира отряда печенегов, — приказал император Крисафию. — Я не держу зла на варягов, но после случившегося не могу доверить им охрану дворца. Мне нужны по-настоящему надежные люди в это непростое время, пока опасность еще не миновала.

— Она не минует до той поры,пока варвары не отойдут от наших стен, — пробормотал Исаак.

— Если только опасность уже не успела проникнуть внутрь, — заметил, поворачиваясь ко мне, Крисафий. — Деметрий, ты помнишь список, который я однажды показал тебе?

С того дня прошло почти два месяца, однако я помнил большую часть входивших в него имен.

— Тогда возьми с собой отряд печенегов и попытайся установить, где именно находятся сейчас эти люди. Если кто-то из них неожиданно отбыл в загородное имение, устроил склад оружия в своих подвалах или попытался незаметно ускользнуть за ворота, немедленно доложи мне об этом. Я отбуду вместе с императором в новый дворец.

Я кивнул в знак повиновения.

— Но как же быть с Элриком? Кому-то должно быть известно, что заставило его пойти по пути измены. Быть может, кому-то из его товарищей или его домашних?

Крисафий нетерпеливо дернул плечом.

— Все может быть. Спроси об этом у Сигурда, когда он вернется. Но только не ищи его во дворце: к ночи все варяги будут находиться в своих казармах возле Адрианопольских ворот.

Я поклонился присутствующим и поспешил покинуть галерею, переступив через отрубленную голову Элрика. На его поседевших волосах запеклась кровь, челюсть отвисла, но взгляд оставался все таким же уверенным и был направлен туда, где его остановил карающий меч Сигурда.


Следующие несколько часов прошли словно во сне. Потрясение от пережитого, едва не разразившаяся катастрофа и мое невероятное участие в ее предотвращении — все это переполняло мою душу, пока я ходил вместе с отрядом печенегов от дома к дому благородных жителей города. Я опрашивал привратников и слуг, обыскивал подвалы и дома, пытаясь обнаружить признаки бегства или предательства, но ничего не находил. Многие из хозяев этих домов находились во дворце, глазея на послов. Некоторые из знатных господ уехали накануне в свои поместья, иные же были дома и занимались обычными делами. Результаты осмотра и расспросов я заносил в тонкую книгу, чтобы впоследствии представить ее Крисафию. По моему мнению, никто из этих людей не был замешан в случившемся.

Час за часом задавая одни и те же вопросы и получая вполне предсказуемые ответы, я продолжал ломать голову над тем, что могло заставить варяга решиться на преступление. Элрик, конечно, не питал никаких надежд, что ему удастся спастись после убийства императора. И если им не владело безумие или злой дух, значит, кто-то заставил его совершить убийство, угрожая ему чем-то более страшным, чем неминуемая смерть. Чего же он мог так страшиться и кто угрожал ему? Это мог быть таинственный монах, но чьим целям он служил? Или верно предположение Исаака, что послы варваров собирались использовать эту заварушку для собственной выгоды? Это тоже безумие, ведь их тут же перебили бы всех до одного. Или, быть может, действиями Элрика управляли из своего лагеря предводители варваров, надеясь на то, что смерть императора даст им повод и возможность завладеть городом? В это тоже довольно трудно поверить. Но неужели действия варваров — лишь отвлекающий момент на фоне борьбы за власть между нашими сановниками?

Мне не удалось выяснить ровным счетом ничего, но после завершения работы я все же направился в новый дворец, дабы доложить о результатах. Я был настолько утомлен и потрясен, что даже не стал спорить со стражником, заявившим, что Крисафий не может принять меня по причине крайней занятости. Я пригласил секретаря, запечатал книгу воском и попросил передать ее евнуху. А затем, благо это было недалеко, направился к варяжским казармам.

— Командир Сигурд здесь? — спросил я у караульного.

— Он на укреплениях, — ответил тот.

— Смогу ли я с ним поговорить?

— Сможешь, — ответил караульный с сомнением в голосе. — Хотя, скорее всего, ты пожалеешь об этом. Сигурд в очень дурном настроении.

— Я все-таки рискну.

Я пересек плац и по широкой лестнице поднялся на стену. Мое дыхание в морозном воздухе превращалось в белое облачко. Ясное небо темно-фиолетовым пологом раскинулось над головой, и на нем уже загорались первые звезды. Они напоминали мне сверкающие драгоценные каменья на роскошном одеянии императора. Интересно, кто надел бы это облачение сегодня вечером, опоздай я хоть на мгновение? Севастократор Исаак? Старший сын императора, которому только-только исполнилось восемь лет? Какой-нибудь знатный сановник, со слугами которого я беседовал несколько часов назад? Или, быть может, явившийся с запада варвар, сгорающий от нетерпения взгромоздиться на наш трон?

Сигурд стоял, опершись на амбразуру меж зубцами стены, и взирал на снопы искр, поднимавшихся в небо над кострами, горевшими в варварском лагере. Я приветствовал его, но он даже не повернул ко мне головы, буркнув в ответ что-то невразумительное.

— Каким все кажется безмятежным, — сказал я, поплотнее запахнув плащ. — Воистину, ночь разглаживает морщины этого мира.

— Однако ночь скоро закончится, и пройдет немало времени, прежде чем забудутся события этого дня. — Сигурд поднес к губам керамическую бутылку, и я услышал, как у него в горле булькнула жидкость. — Вина хочешь?

— С удовольствием.

Напиток был не лучшего качества, но прекрасно спасал от холода.

— Хотя тебе-то что печалиться? Ты спас жизнь императору. За это тебя могут наградить роскошным домом и пожизненной пенсией. А вот я позволил предателю навлечь бесчестье на варягов и поставил империю на грань краха.

— Но кто же теперь будет охранять императора, если варягов удалили из дворца?

Я неожиданно подумал о том, что безумный поступок Элрика мог использоваться недругами императора для того, чтобы сделать его уязвимым.

— Печенеги, — ответил Сигурд с таким отвращением, словно говорил о прокаженных. — Широколицые варвары с востока. Жуткий народ! Женщины у них безобразные, а обычаи и того хуже!

— Но положиться-то на них можно?

— Надежны как скала! После того как наш император одолел их в бою, они стали относиться к нему как к богу и считают себя его рабами. Я видел, как один печенег простоял четыре дня и четыре ночи под снегом только потому, что никто не приказал ему отправиться в казарму.

Мы вновь пригубили вина. Я прислонился к массивному парапету и почувствовал щекой холод камня.

— Я не хочу бередить твои раны, — опять заговорил я, — но кое-какие вопросы требуют немедленного разрешения, иначе мы потеряем след. Скажи, были ли у Элрика особенно близкие друзья? И есть ли у него семья?

— Он входил в отряд, участники которого относились друг к другу как братья. Но ты можешь не обращаться с подобными вопросами к Свейну или к Стиганду — они знают не больше моего. Будь иначе, Элрик мог бы пересечь порог дворца разве что в кандалах. У него есть жена, которую зовут Фреей, и сын.

— Они тоже живут в казарме?

— Женщин в казарму не пускают. Фрея снимает жилье в Петрионе, неподалеку отсюда. Сын же покинул дом много лет назад — он, наверное, давно обзавелся детьми. Не забывай, что Элрик гораздо старше остальных: он был воином уже тогда, когда многие из нас еще сосали мамкину грудь.

— Ты познакомился с ним на Фуле?

— В Англии, — машинально поправил меня Сигурд. — Нет, наши тропинки пересеклись много позже, когда я был взрослым человеком.

— А с женой своей он где познакомился — здесь или в Англии?

— В Англии. Они бежали с острова после того, как его захватил Бастард.

— Надо бы с ней поговорить. Как ты полагаешь, ее уже известили о смерти мужа?

— Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь вспомнил о ней, кроме тебя, Деметрий. Стало быть, это придется сделать тебе.

— Ты пойдешь со мной?

Сигурд допил остатки вина и швырнул бутыль через парапет. Я слышал, как она разбилась о камни.

— Я не могу покинуть это место. Нам запрещено приближаться ко дворцу.

Немного поразмыслив, я решил, что это и к лучшему: было бы глупо являться в дом вдовы вместе с убийцей ее мужа.


Оставив Сигурда наедине с самим собой, я направился в нужный квартал и стал разыскивать дом, в котором жила жена Элрика. Хотя время работало против меня, я тащился очень медленно, даже не вспоминая о ночной страже, терзаемый тем, что придется рассказывать жене Элрика о его измене и смерти. Быстрее, чем хотелось, я подошел к тяжелой дубовой двери и начал стучать в нее кулаком. После каждого удара мою онемевшую от холода руку кололи острые иголочки, но я продолжал колотить до тех пор, пока не услышал за дверью голос, с подозрением спросивший, что мне нужно.

— Я прибыл из дворца. Это касается твоего мужа.

Мой голос далеко разнесся по пустынной улице. Трижды лязгнули затворы, и дверь со скрипом приотворилась.

— А ты ведь не варяг. Я тебя раньше видела?

За дверью царила темнота, но голос бесспорно принадлежал пожилой женщине, прожившей долгую нелегкую жизнь.

— Ты меня не знаешь, — признался я, — но я был близко знаком с твоим мужем. Он…

— Что значит «был знаком»? — Дверь отворилась чуточку пошире. — Что с моим мужем?

— Его нет в живых.

Конечно же, мне следовало подготовить ее к этому известию, но слова уже вырвались, и поздно было сожалеть об этом. Женщина вскрикнула и запричитала. Воспользовавшись ее растерянностью, я распахнул дверь и вошел в дом, прежде чем хозяйка смогла мне помешать. По моей груди забарабанили маленькие кулаки, и я вынужден был защищаться, хотя в этих костлявых руках осталось очень мало силы. В доме царила полнейшая темнота, но мне удалось поймать женщину за запястья и держать ее подальше от себя, пока крики и вопли не перешли в тихие рыдания.

Двигаясь с величайшей осторожностью, я отвел ее от двери. Женщина плакала, называя по имени мертвого мужа и произнося еще множество слов на непонятном мне языке. Наконец она прерывисто всхлипнула, переводя дыхание, и я спросил:

— Свеча-то у тебя есть? Я не привык говорить с людьми, которых не вижу.

Я слегка ослабил хватку, опасаясь новой атаки, но она даже не попыталась замахнуться на меня, и я отпустил ее совсем.

Женщина зашаркала куда-то в глубь дома. Меня охватил мимолетный страх, что в этой темноте она может напасть на меня с ножом, но тут в дальнем углу посыпались искры и вспыхнул фитиль. Оплывшая свеча горела слабо, однако давала достаточно света, и я наконец смог разглядеть вдову Элрика.

Как я и ожидал, она оказалась женщиной весьма почтенного возраста. Лицо ее было изрезано глубокими морщинами, нечесаные седые волосы свисали жирными прядями, по щекам катились слезы. Она опустилась на табурет и жестом предложила мне сесть на скамью. Я хотел погладить ее по руке, но она отпрянула от меня и сгорбилась еще больше.

— Его убил Сигурд? — спросила она.

Ее вопрос поразил меня до такой степени, что я онемел.

— Да, — выдавил я наконец. — Почему ты так решила?

— Мой муж всегда страшился того, что Сигурд выведает его тайну и расправится с ним в приступе ярости. Сигурд присоединился к отряду варягов десять лет назад, и все это время Элрик боялся его.

Она поскребла у себя в голове и вздрогнула, будто на нее повеяло холодным ветром.

— Но почему Элрик так его боялся? — спросил я. — Что за тайну он хранил, что она могла так разъярить Сигурда? Быть может, она имеет какое-то отношение к императору?

Жена Элрика (я вспомнил, что ее зовут Фрея) горько усмехнулась.

— К императору? Какое Элрику было дело до императора? Или Сигурду, если уж на то пошло?

— Сигурд любит императора, как отца.

— Любит?! — Фрея плюнула на пол. — Всеми вами движет не любовь, а только ненависть! Сигурд не любит императора; он ненавидит норманнов, причем со всей страстью! Иначе он давно бы простил Элрика, который привел его в отряд варягов и стал для него кем-то вроде старшего брата.

— Но в чем же так провинился Элрик? — растерянно спросил я.

Разговаривать с этой женщиной было все равно что биться лбом об стену: она совершенно не обращала внимания на мои вопросы.

— Он знал, что все вернется. И я тоже знала. Эта мысль преследовала его с тех пор, как три недели назад возле наших дверей появился Асгард. А ведь Элрик продолжал служить императору, хотя все его сверстники давным-давно сняли с себя доспехи и занялись крестьянским трудом. Думаешь, Сигурд задержится на службе до такого возраста? Ни за что!

— Кто такой Асгард? Один из варягов?

— Он появился три недели назад, и Элрик сразу изменился. Он перестал улыбаться, сгорбился, потерял аппетит. Сначала он ничего мне не говорил, но я тут же поняла, о чем мог говорить с ним Асгард. Потом Асгард пришел снова и увел Элрика с собою — сказал, чтобы встретиться со старыми друзьями. И вот теперь он мертв, мертв самый верный человек, который когда-либо носил боевой топор. Мой муж.

Я наклонился к ней поближе, пытаясь ухватиться за какую-нибудь ниточку, чтобы выбраться из тумана, который жена Элрика напустила своей болтовней.

— Так о какой же это тайне хотел говорить с ним Асгард?

Фрея неожиданно распрямила спину.

— Почему я должна открывать тайны моего мужа незнакомцу, принесшему мне весть о его смерти?

— От этого зависит судьба очень многих людей, и в первую очередь твоя собственная. Если ты не расскажешь все мне, придут другие люди, и они не будут с тобой так добры, как я. Прежде чем умереть, Элрик предал императора и варягов, а это нелегко простить.

Я напрасно заговорил об измене Элрика: как только прозвучало слово «предал», Фрея уткнулась лицом в ладони и зарыдала.

— Мой муж был честным человеком, он служил своим господам верой и правдой, — сказала она сквозь слезы. — Если они были порочными и злыми и заставляли его действовать против воли, то пусть Господь судит их, а не его! А ты, который назвал себя добрым, как ты смеешь оскорблять его имя, когда он даже еще не лежит в земле? Уходи из моего дома и оставь меня с моим горем, не оскверняй его!

— Я не могу уйти. Мне нужно знать…

— Вон отсюда!

Она была безутешна, и не мне было ее утешать. Я покинул ее и поспешил обратно к городским стенам. Казалось, эта ночь тянется целую вечность, но Сигурд все еще оставался на том же месте — расхаживал по крепостному валу, устремив отсутствующий взгляд на темный горизонт. Мы не потрудились обменяться приветствиями.

— Ты знаешь человека по имени Асгард? — спросил я. — Возможно, он варяг или кто-то из дворца.

Сигурд нахмурился еще больше, если такое вообще можно представить.

— Я знаю Асгарда, — прорычал он. — Еще несколько лет назад он был членом варяжского отряда. Я самолично изгнал его за то, что он обворовывал своих товарищей.

— А был ли он знаком с Элриком?

— Они покинули Англию в одно и то же время и прибыли в город одновременно — Асгард, Элрик, их жены и кое-кто еще. Почти все эти люди уже умерли.

— Но Асгард жив?

Сигурд пожал плечами.

— Понятия не имею. Я слышал, что он держал палатку на меховом рынке, продавал паршивые шкуры и кожи, которые русские торговцы не могли сбыть никому другому. Быть может, он и поныне там. Он достоин презрения, и мы были рады избавиться от него.

— Ты не знаешь, поддерживал ли он связь с кем-либо из ваших людей?

— Они послали бы его куда подальше. Красть у товарищей по казарме — все равно что красть у церкви, но в отличие от церкви мы не обязаны прощать. К чему все эти расспросы? Ты что, хочешь купить по дешевке шаль для дочери?

— В течение последних трех недель он несколько раз встречался с Элриком. Фрея сказала, что после этого Элрик стал каким-то странным, и мне кажется, что Асгард принес ему послание от монаха.

Сигурд презрительно усмехнулся.

— Монаха? Его не существует, Деметрий! Он просто призрак, иллюзия. Скажи уж честно, что у тебя нет других подозреваемых. — Он немного помолчал. — С другой стороны, Асгард вполне реален. Поищи его на рынке.

ιθ

Меховой рынок, куда я поспешил на следующее утро, являл собою достаточно унылое зрелище. С самого рассвета шел дождь, и как ни старались торговцы защитить от него свой товар, шкуры имели весьма жалкий вид. Общей участи смогли избегнуть только самые богатые торговцы, чье положение в гильдии позволило им занять места под крытой колоннадой. Они сидели за прилавками, дрожа от холода, и изредка приподнимались, чтобы поторговаться с покупателями. С дальнего конца рынка доносился неприятный запах выделываемых дубильщиками и скорняками кож и разлагающихся туш.

Струйки дождя просочились мне за воротник и пропитали водой тунику на плечах и спине. Со всех сторон на меня жалобно взирали морды убитых животных: подвешенных за уши кроликов и зайцев, сложенных штабелями длинномордых волков, безрогих оленей — их рога уже были проданы косторезам — и огромного медведя, шкура которого была надета на шест.

Я спросил у нескольких торговцев об Асгарде и получил совершенно противоречащие друг другу ответы. Один из них махнул рукой в сторону западного крыла рынка, его сосед уверенно указал на север, третий же продавец стал уверять меня, что Асгард вообще бросил торговлю, поскольку качество его товара оставляло желать лучшего. Иные отвечали, что видели его, но не помнят где, а другие знали его, но именно сегодня не видели. Это был обычный набор ответов, однако в то мрачное утро, когда дождь заливал мне глаза, подобная «помощь» казалась издевательством.

Нельзя сказать, чтобы торговцы мехами представляли собой приятную компанию. Как говорится, каково стадо, таков и пастух. Все они были волосатыми и бородатыми, с широкими лицами, на которых застыло недоверчивое выражение. Многие из них наверняка состояли в родстве с норвежскими торговцами и перемежали членораздельную речь странными звуками, приличествующими скорее бессловесным тварям, чем людям.

Но все-таки мне удалось разыскать свою жертву. Асгард не имел ни места под колоннадой, ни даже обычной крытой палатки на площади. Одетый в погрызенную крысами меховую накидку, он сидел в дальнем углу. Его седые волосы прилипли к черепу, голубые глаза сощурились от дождя. Перед ним на земле лежал лоток со шкурками мелких хищников.

— Почем горностаи? — полюбопытствовал я, изображая из себя покупателя.

— Четырнадцать оболов, — смело заявил он и впился в меня испытующим взглядом.

— Слишком дорого. А подешевле что-нибудь есть?

Он покачал головой:

— Увы, весь мой товар лежит на прилавке. Гильдия не позволяет мне ничего другого.

Слегка вздрогнув от промозглой сырости, я поднял шкурку горностая и задумчиво взвесил ее на руке. Под прикрытием шкурки моя правая рука залезла в кошелек, подвешенный к поясу, и извлекла оттуда золотую монету.

— Вообще-то меня не интересуют дохлые крысы, — сказал я, встряхнув шкурку за загривок и небрежно отбросив ее.

Асгард никак не отреагировал на это, его глаза были прикованы к моей правой руке.

— Мне нужна кое-какая информация. Наблюдательный человек, который целыми днями сидит на людном рынке, может увидеть очень и очень многое.

— Многое, но не все. Не забывай, я прихожу сюда торговать, а не пялиться на людей.

Я поднял другую шкурку.

— Это местный товар?

Асгарду явно не понравилось, что мои вопросы ушли куда-то в сторону, и сомнение в его глазах сменилось подозрительностью, но он не мог не вступиться за свой товар.

— Местный? Ничего подобного! Эти меха привезены сюда из великой Руси, из дремучих северных лесов. Сначала их везли по рекам, потом по водам Эвксинского Понта, и все для того, чтобы украсить твою одежду. Нигде вокруг ты не найдешь мехов лучшего качества, уж поверь мне!

Я подозревал, что ему довольно редко приходится толкать подобные речи, и все же его слова прозвучали как-то уныло.

— Ты хорошо знаешь о происхождении своего товара. Ты тоже из росов?

— Нет, — осторожно произнес он, — но они мои сродственники. Я приехал сюда из королевства Английского, которое зовется здесь Британией, находится же оно на большом острове, лежащем у берегов Руси.

— Это там наш святейший император, да продлится его жизнь тысячу лет, набрал себе телохранителей?

— Именно там. Собственно говоря, я и сам служил в варяжской охране. Император ценил меня за честность.

— Серьезно? — Я убрал с глаз упавшую прядку волос. — Я ищу человека, хорошо знакомого с варягами. Вернее, человека, пытающегося узнать их получше. Монаха, который бродит по городу и заключает сделки с гвардейцами, нынешними и ушедшими на покой. Ты не видал такого человека?

Золотая монета выскользнула из моих пальцев и беззвучно упала на лоток со шкурками. Я не спешил поднимать ее. Асгард пришел в волнение: он опустил глаза вниз, повел ими в одну сторону, затем в другую и стал нервно теребить застежку плаща. Его взгляд то и дело возвращался к блестящей монете.

— Почему ты решил, будто я что-то знаю? — хрипло спросил он. — В этом городе полно варягов, и много таких, кто оставил службу после долгих лет верной и честной службы. Я сижу тут, в дальнем углу вонючего рынка, на месте, которое ценится гильдией столь низко, что я плачу за него всего один обол в день. Кто бы стал приходить сюда и задавать вопросы неудачливому торговцу?

— Человек, не пожалевший больших денег за то, что поведал ему этот торговец, — ответил я. — Так же, как делаю это я.

На шкурки упали еще две золотые монеты.

— Нет, — пробормотал старик. — Нет. Не видел я твоего монаха.

— Видел! Ты отвел его к своему старому товарищу Элрику и открыл ему какую-то ужасную тайну, тем самым вынудив Элрика предать все, что ему дорого. Не отпирайся.

Асгард испуганно вскочил и попятился назад, шаря глазами по сторонам в поисках путей к отступлению. Я переступил через его лоток, сбив наземь все шкурки, и достал нож.

— Я непременно узнаю, о чем ты говорил и что ты сделал, Асгард. У тебя есть выбор между золотом и сталью. Ты знаком с командиром варягов Сигурдом?

От изумления у Асгарда отвисла челюсть.

— С Сигурдом?! Это настоящий берсеркер! Ради императора он готов убить собственную мать! Некогда я служил под его началом.

— А теперь ты погубил Элрика, склонив его к измене. Если не ответишь мне, как это тебе удалось, за ответом придет Сигурд со своим топором.

Асгард остановился, упершись спиной в массивную колонну. Я следил за ним, готовясь нанести удар, если ему вздумается бежать. Но он был не в том возрасте, чтобы бороться со мной или скрываться бегством.

— Он убьет меня! — взмолился торговец. — Монах поклялся убить меня, если я скажу кому-нибудь хоть слово!

— Если бы монах собирался покончить с тобой, он бы давно убил тебя. Я же даю тебе возможность сохранить жизнь.

— Но я не делал ничего дурного. И Элрика я не предавал, — он сам всех предал! Я никогда не убивал своих соотечественников, не обрекал ни в чем неповинных людей на верную смерть, не сжигал домов и полей и не травил колодцев. Нет, я такого не делал! Почему ты наставил клинок на меня? Ведь это шея Элрика должна почувствовать остроту его лезвия!

— Шея Элрика уже приняла последний удар, — резко ответил я. Что это за ужасы он приписывает добродушному варягу? — Не пытайся спасти себя, очерняя имя покойного!

— Если он мертв, стало быть, получил по заслугам! Человек живет верностью, а у него ее не было.

— В таком случае тебе тоже следовало бы отрубить голову. Вступив в сговор с монахом, ты предал не только Элрика, но и императора.

— Императора? — Асгард издал какое-то кудахтанье. — Какое мне дело до императора? Когда-то он платил мне за службу, но теперь ведь не платит. Что до Элрика, то он предал не каких-то самоуверенных греков, — он предал собственный народ, своих настоящих соплеменников, англичан.

Несмотря на владевший им страх, он умудрился изобразить злобную ухмылку.

Мне вспомнились путаные рассказы старого варяга о норманнах и норвежцах.

— Элрик боролся вместе с вашим королем против захватчиков. Неужели это была ложь?

Торговец пушниной пожал плечами.

— В какой-то степени он говорил правду. Но он забыл рассказать тебе о том, что уже через три года после начала нашествия, когда Бастард отправился на север, его сопровождал господин Элрика, а Элрик, конечно же, был вместе с господином. Ты и представить себе не можешь, какие беззакония они творили! И отвратительнее всех вели себя именно англичане. Элрик говорил, что он всего лишь исполнял приказания своего господина, но разве кто-нибудь этому поверит?

— Элрик рассказывал о себе подобные вещи? Варягам?

Вновь та же презрительная усмешка.

— Конечно же, не варягам. Они зарубили бы его на месте! Он рассказывал об этом только мне, долгими ночами во время нашего бегства из Англии. Элрик то и дело плакал, вспоминая о былых деяниях, и хотел исповедоваться в грехах. Я наслушался самых разных ужасов, однако хранил все эти истории в тайне. В один прекрасный день меня выгнали из казармы, но он даже не вступился за меня, хотя я хранил его тайну многие годы. Поэтому когда монах спросил у меня, знаю ли я нелояльных охранников, ему не понадобилось много золота, чтобы выманить у меня имя Элрика.

— И после этого ты отвел монаха в дом к Элрику? Ты вынудил его предать императора?

— Я его ни к чему не принуждал, только пригласил выпить. Когда он пришел, я познакомил его с монахом. Монах предложил ему выполнить какое-то поручение, которое могло стоить Элрику жизни, но зато обеспечивало его жене безбедную жизнь. В случае отказа монах пригрозил Элрику позорной смертью, обещал раскрыть правду о его давнишнем предательстве, и его жене пришлось бы продавать себя норманнам, просто чтобы выжить. Как только Элрик ответил ему согласием, я получил обещанную сумму и поспешил оставить их наедине.

— Где проходила эта встреча?

Мое отвращение было так велико, что я придвинулся ближе, едва не нанизав Асгарда на свой клинок. Он захныкал, вытер нос рукавом накидки и еле слышно пробормотал:

— В таверне у гавани. Он пришел позже нас, и с той поры я его ни разу не видел.

— Стало быть, ты не знаешь, где его можно отыскать? Он не оставлял тебе инструкций на случай, если ты найдешь еще одну жертву, верность которой он мог бы подвергнуть испытанию?

Асгард замотал головой так решительно, что я ему почти поверил.

— Придется отвести тебя в дворцовую темницу, — сказал я. — После этого я найду Сигурда и повторю ему твою историю. Он наверняка поможет тебе вспомнить еще какие-нибудь подробности.

Асгард испуганно съежился, вжимаясь в колонну.

— Только не приводи ко мне Сигурда! — взмолился он. Его глаза хитро прищурились. — Кажется, я вспомнил кое-что еще.

— Например?

Он вызывающе вздернул голову.

— Монах не оставлял мне никаких инструкций, но я не так глуп и решил предпринять самостоятельное расследование. Асгарда на мякине не проведешь.

Я насторожился.

— И что же тебе удалось узнать?

— Мои знания стоят недешево.

— Ты участвовал в заговоре, имевшем целью убийство императора, — напомнил я, — и потому потерял право на жизнь, разве что тебе удастся обменять ее на что-то имеющее равнозначную ценность. Эти сведения стоят твоей жизни?

Асгард выглядел очень несчастным, однако нож у горла и угроза появления Сигурда не оставляли ему никакого выбора.

— Я послал одного мальчонку проследить за монахом. Не мальчик, а просто золото! Монах оказался на редкость осторожным человеком и оглядывался чуть ли не на каждом шагу. И тем не менее мальчонке удалось прокрасться за ним до дома в Либосе.

— Где именно в Либосе? Когда это произошло?

— Две или три недели назад. Дом этот стоит к западу от колонны Маркиана, на северном берегу Ликоса. На первом этаже находится лавка бакалейщика Викоса.

Я заглянул в его испуганные глаза, пытаясь понять, насколько правдивы его слова.

— Если нам удастся найти монаха, ты будешь жить. — Хотя и без особых удобств, добавил я про себя. — Пока же тебе придется проследовать вместе со мною во дворец.

Асгард выпучил глаза и упал передо мной на колени.

— Нет! — взмолился он. — Куда угодно, но только не во дворец! Они тут же расправятся со мною! Я помог тебе всем, чем сумел, так прояви же ко мне милосердие! Разреши мне уйти, и я уже через час покину город. Тогда это будет честная сделка.

— Мне решать, что честно, а что нет! — ответил я, не испытывая по отношению к этому мерзавцу ни малейшей жалости. Он ошибался во мне, пытаясь взывать к милосердию. — Вставай!

Но змеиный ум Асгарда припас последнюю порцию яда. Когда он встал, я вынужден был немного отодвинуться, и это позволило ему предпринять один маневр. Он неожиданно прыгнул вперед, прямо мне на ноги, толкая меня от себя. Ноги мои заскользили по влажному камню, и я упал, тяжело приземлившись на спину. Когда я пришел в себя, его уже и след простыл.

Мне некогда было ругать себя. Я не поверил по крайней мере половине истории, рассказанной Асгардом, и подозревал, что он утаил кое-что еще, однако это могло подождать: ночная стража наверняка схватит его еще до полуночи, если, конечно, монах не найдет его первым. Сейчас самым главным было разыскать дом в Либосе, дом бакалейщика Викоса. Если монах действительно находится там, то бегство Асгарда не будет иметь никакого значения.


Добравшись до дворца, я вызвал гвардейцев. Странно было видеть печенегов с короткими мечами и островерхими шлемами на месте варягов. Из-за того, что я не был знаком с ними, пришлось объяснять им все с самого начала. Их командир выслушал меня с подчеркнутым вниманием и, едва я закончил рассказ, принялся раздавать приказы.

— Мы отправим стражников на поиски Асгарда и пошлем отряд в дом бакалейщика в Либосе.

— Отлично. Я пойду вместе с вами.

При всей нашей спешке воинам потребовалось какое-то время на подготовку, и все это время я бродил по двору, беспокоясь, как бы монах снова не ускользнул у меня из рук. Я пытался убедить печенегов двигаться быстрее, но они взирали на меня с полнейшим равнодушием и оставались глухи к моим мольбам. Лишь когда командир убедился, что его люди экипированы должным образом, мы вышли из дворца через Августеон.

Несмотря на непрерывный дождь, по городским улицам бродили праздные толпы, мешавшие продвижению колонны из ста гвардейцев. Печенеги прорубали себе путь в толпе, оставляя за собой оттоптанные ноги, опрокинутые корзины и порванные одежды. Сигурд говорил, что они бесконечно преданы императору, но сейчас они действовали как автоматы, как механические львы, стоявшие в тронном зале. В их молчаливой компании я чувствовал себя достаточно неуютно. Меня куда больше устраивали Сигурд и его товарищи. Какими бы грубыми и дикими ни были варяги, в них ощущалась необузданная страсть, которая управляла всеми их действиями. Но на неподвижных лицах печенегов я не мог прочесть совершенно ничего.

Они отличались от уроженцев Фулы и телосложением. Если Сигурда можно было уподобить медведю, то печенежский командир скорее походил на низкорослого, не ведающего усталости мула. При ходьбе он сильно размахивал руками и странно дергал головой. У него было лицо человека, который предпочтет всадить противнику нож в спину, чем встретиться с ним в поединке. Думаю, что так же он действовал бы и в бою.

Миновав колонну Константина и арку Феодосия, мы вышли к небольшой площади с возвышавшимся на ней памятником императору Маркиану. Эти места, одушевленные величием былых побед, должны были бы вдохновлять нас на новые подвиги, но, проходя мимо смутно видневшейся сквозь пелену дождя грандиозной фигуры, я чувствовал только уныние. Меня перестала радовать даже перспектива поимки монаха, уж слишком многого я насмотрелся и наслушался за последние часы. И то, что предателя ожидают большие неприятности, вряд ли могло поднять мне настроение.

Мы прошли мимо колонны Маркиана и, следуя указаниям Асгарда, свернули налево, на узкую, раскисшую от дождя улочку. Некрашеные деревянные строения стояли вкривь и вкось подобно пьяным великанам. Мы стали медленно продвигаться вперед. Печенеги на всякий случай достали мечи из ножен, однако улица, насколько хватал глаз, оставалась совершенно пустынной. Тишину нарушал лишь стук дождя по лужам и черепичным крышам. Хотя на Месе марширующие солдаты давно стали обычным делом, вид сотни гвардейцев, крадущихся по неприметной боковой улочке, невольно заставлял всех ее жителей, будь они хоть сама честность, прятаться по домам. Вскоре мы увидели перед собой бакалейную лавку, на выцветшей вывеске которой значилось имя «Викос».

— Похоже, твой торговец не солгал, — прошептал командир. — Интересно, найдем ли мы кого-нибудь внутри?

— Прежде чем входить внутрь, нужно расставить людей вокруг здания. Будет очень глупо, если вся сотня ввалится туда через двери, а монах выскочит в окно и даст деру.

Командир жестом приказал сержантам расставить людей; при себе он оставил только дюжину воинов. Двери и ставни дома бакалейщика были закрыты наглухо, однако мне показалось, что за одной из ставен я увидел какую-то тень. Неужели он следит за нами? Понимает ли он, что все кончено, что в скором времени императорские палачи начнут его пытать и выжгут ему глаза каленым железом? Или у него есть запасной план, очередной трюк, с помощью которого он попытается одурачить нас? Да и вообще, там ли он?

— Мои люди готовы. — Командир говорил приглушенным голосом, хотя нельзя сказать, чтобы мы действовали особенно скрытно. — Как ты думаешь, нужно ли применять баллисты или нам удастся вырвать победу собственными руками?

Я не обратил внимания на его сарказм.

— Этот монах владеет оружием, мощь которого тебе трудно представить. Предупреди своих людей об осторожности, ибо на сей раз доспехи их не защитят.

Командир недоуменно пожал плечами и направил гвардейцев к двери. Сержант, шедший во главе этого небольшого отряда, постучал в дверь, однако ему никто не ответил.

— Ломайте двери! — приказал командир.

С моих ушей и носа капала вода, дыхание вырываюсь наружу белыми облачками, но, несмотря на холод и сырость, сердце мое забилось сильнее и разум воспрянул с надеждой на успех. Сержант взял в руки невесть откуда взявшуюся мотыгу и изо всех сил ударил ею по двери, надеясь сбить ее с петель. Дверь оказалась настолько гнилой и ветхой, что одна из ее досок тут же оторвалась от поперечин, после чего открыть дверь не составляло уже никакого труда. С мечами наперевес воины скрылись в глубине дома, и оттуда послышались женские крики, треск опрокидываемых столов и отрывистые команды.

Я не мог оставаться на улице и ринулся к дому. Ворвавшись через разбитую дверь, я остановился, пораженный открывшейся мне картиной. На полу среди битой посуды и рассыпанных овощей лежали пожилой бакалейщик и его жена, прижатые к земле двумя солдатами. Сушеная рыба валялась в луже оливкового масла, острый соус был размазан по стенам. За несколько мгновений солдаты не оставили в помещении ни одной целой вещи.

— Где остальные? — спросил я.

Один из печенегов молча указал большим пальцем на находившуюся в углу хлипкую лесенку. Я мигом взобрался по ней, надеясь, что она не подломится подо мной, и через узкий люк оглядел верхний этаж. От лестницы помещение отделялось занавесом, который был сорван и брошен на пол. Здесь тоже царил настоящий хаос: мебель была переломана, сундуки распахнуты и все их содержимое вывернуто на пол. Печенегов в комнате не оказалось.

Рядом обнаружилась еще одна лесенка, ведущая наверх, откуда раздавались торжествующие крики. Быстро поднявшись по ней, я впрыгнул в комнату и устремил взгляд на нашего нового узника.

Двое печенегов крепко держали его за руки, впиваясь пальцами в плоть, а он извивался и старался вырваться. Он был одет не как монах: на нем была бесформенная шерстяная туника, доходившая ему почти до лодыжек. Судя по свежей грязи на обуви и пропитанной сыростью одежде, он совсем недавно вернулся с улицы. У мужчины было смуглое лицо с резкими чертами, его черные глаза отчаянно сверкали. Он оказался более худым, чем я полагал, и очень сутулым — этого я, признаться, не заметил, когда гнался за ним по заснеженным улицам города. Ни жестом, ни словом он не дал понять, что узнал меня.

В углу с победоносным видом стоял сержант, скрестив руки на груди.

— Этот? — поинтересовался он.

— Не знаю.

Внезапно весь ажиотаж погони куда-то подевался, и меня охватила ужасная неуверенность. Конечно, это тот, кто нам нужен, как же иначе? Чувствуя, что ноги У меня дрожат от напряжения, я медленно зашел пленнику за спину и посмотрел на его макушку.

Тонзуры не было.

Мне показалось, будто кто-то ударил меня ниже пояса или сдавил мне глотку. К горлу подступила горечь, и я сделал шаг назад. Но я все еще продолжал цепляться за свою веру, как утопающий за соломинку. С той поры как я заметил монаха возле своего дома, прошло уже несколько недель — за это время волосы вполне могли отрасти. В самом деле, человек, обладающий таким острым ощущением опасности, не упустил бы из виду подобное обстоятельство, особенно если бы знал о том, что я видел его.

Из люка в полу появилась голова командира печенегов, и я отдал ему новое распоряжение:

— Пошли двух воинов в монастырь Святого Андрея. Пусть они доставят оттуда парнишку по имени Фома, который там живет. — И объяснил, отметая возможные возражения: — Только он знает в лицо разыскиваемого нами человека.


Ожидание было мучительным, ведь все мои надежды связывались с приходом Фомы. Мы еще раз перерыли весь дом, особенно верхнюю комнату, но не нашли ничего существенного. Вся собственность нашего пленника состояла из низенькой лежанки, грубо сколоченного стола, пары табуреток и еще всякой мелочи. Он так ничего и не сказал, а я не мог собраться с силами, чтобы допросить его. Поэтому мы оставили его сидеть у стены со связанными руками в окружении четырех печенегов. Большая часть гвардейцев получила приказ вернуться во дворец, остальные занялись повторным обыском комнат бакалейщика, находившихся на нижнем этаже. При каждом доносившемся оттуда звуке я невольно поворачивал голову к лестнице, надеясь увидеть Фому, и каждый раз мысленно обзывал себя дураком.

И естественно, я пропустил тот момент, когда он наконец появился. Стоя у окна, я созерцал развалины соседнего дома и обернулся только после того, как услышал оклик одного из караульных.

Фома выглядел очень неплохо. Анна, видимо, следила за тем, чтобы монахи, которые заботились о нем, не превращали его в аскета, и за несколько недель, прошедших с нашей последней встречи, плечи и грудь юноши налились силой. Светлые волосы были подстрижены и причесаны, а на подбородке начала пробиваться бородка. Фома неуверенно огляделся, не понимая, зачем его сюда привели.

Еще не успев задать вопрос, я прочел в его глазах ответ. Он, конечно, заметил связанного и охраняемого пленника, и это зрелище вызвало у него любопытство. Затем в его взгляде отразилось замешательство и сострадание, ведь совсем недавно он и сам находился в таком же положении. Но к моему глубочайшему разочарованию, я не увидел в его глазах ни намека на узнавание.

κ

— Это не он.

Месяц, проведенный в монастыре, сотворил чудеса, и Фома вполне прилично говорил по-гречески; впрочем, я был не в настроении замечать это. Присмотревшись получше, юноша беззвучно пошевелил губами, подыскивая нужное слово, и наконец заявил:

— Но похож.

— Похож? Что это значит? Похож на монаха?

Фома напряженно наморщил лоб, и мне пришлось повторить те же вопросы помедленнее.

Он кивнул:

— Похож. На него.

— Может быть, это его брат? — Я повернулся к пленнику, слышавшему каждое наше слово. — Твой брат монах? Он живет вместе с тобой?

Я повысил голос, пытаясь вытрясти из него ответ, но он лишь жалобно всхлипнул и опустил голову на колени. Один из печенегов отвесил ему звонкую пощечину.

Я взглянул на сержанта.

— Спустись вниз и спроси у бакалейщика, бывал ли у его постояльца монах. Извинись за причиненный его дому ущерб и скажи, что эпарх возместит ему все убытки.

У сержанта мои слова вызвали сомнение, но я был единственным в этой комнате, кто мог поручиться за эпарха. Мы молча слушали, как он топает вниз по лестнице. Затем снизу послышались возбужденные голоса сержанта и бакалейщика, истеричные вопли хозяйки, выкрикивающей обвинения, и грохот разбиваемой глиняной посуды.

Вскоре сержант поднялся наверх с побагровевшим лицом.

— Здесь часто ночевал другой мужчина. Жена бакалейщика постоянно ругалась со своим жильцом — она зовет его Павлом — из-за того, что тот отказывался платить за гостя. Она никак не могла взять в толк, с какой это стати она должна давать ночлег божьему человеку, который невесть почему не спешит возвращаться в монастырь.

Я едва не запрыгал от радости, но, сдержав себя, спросил подчеркнуто спокойным тоном:

— Что отвечал ей на это Павел?

— Что это его родной брат, совершающий паломничество, и не приютить его у себя он просто не может.

— И когда же тот приходил сюда в последний раз?

Сержант довольно заулыбался.

— Два дня назад.

Я повернулся к пленнику.

— Твой брат и есть тот монах, которого я разыскиваю, — монах, готовивший покушение на нашего императора. — Подойдя так близко к разрешению загадки, я уже и не знал, что чувствую: радость или гнев. — Сержант, отведи его во дворец и передай в руки палачей. Пусть они немедленно займутся делом. Шестерых людей мы оставим здесь на тот случай, если монах заявится сюда вновь.

Как я и ожидал, одного упоминания о палачах оказалось достаточно, чтобы развязать Павлу язык.

— Вы не поймаете здесь моего брата. Он ушел.

Я холодно посмотрел ему в глаза и заметил:

— Я так и знал, что ты это скажешь. Но посмотрим, что ты запоешь после того, как проведешь месяц в темнице.

Пленник принялся нервно покусывать губу. Он переплел пальцы с такой силой, что у него побелели ногти.

— Он убежал, честное слово! Вчера вечером я встречался с ним на форуме Аркадия, и он сказал, что покинет город с наступлением темноты. Чего бы вы от него ни хотели, вы это теперь не получите.

— Значит, получим это в темнице.

— Но мне больше нечего вам сказать! — Пленник обвел комнату взглядом, явно ища сочувствия. — Брат ушел, будь он проклят, и не вернется. Ты говоришь, он хотел убить нашего императора, да продлится его жизнь тысячу лет. Может, это и так. Когда мой брат появился здесь, я понял, что он очень изменился, в его сердце пустило корни зло, но что я мог с этим поделать? Не закрывать же перед ним дверь! Он говорил, что, привечая путников, мы привечаем ангелов.

Я фыркнул:

— Сам-то он отнюдь не ангел!

— Он так и не считал. — Павел задвигал плечами, пытаясь расправить тунику. — Чего только я не наслушался от него ночами! Мол, империя нуждается в очистительном огне,который сожжет все засохшие ветви. — Павел посмотрел на меня с мольбой. — В юности он был совсем другим!

По сравнению с его прежним молчанием на меня обрушилось столько сведений, что я не знал, за что хвататься. Я решил начать с самого начала.

— Ты говоришь, в юности? Сколько же лет минуло с той поры?

— Наверное, лет тридцать, — ответил Павел, пожимая плечами. — Я и не считал. Мы выросли в горах Македонии, в крестьянской семье. Михаил и я…

— Михаил? Твоего брата зовут Михаилом?

Павел покачал головой:

— Это было раньше. Но когда я назвал брата этим именем после его возвращения, он наказал меня и сказал, что возродился во Христе и принял имя Одо. Потом он требовал, чтобы я называл его только новым, варварским именем.

Нить его повествования вновь начала ускользать от меня.

— После возвращения откуда? И когда он ушел?

— Как только стал взрослым, так сразу и ушел. Они не сошлись во мнениях с отцом.

— По поводу чего?

Павел поднял связанные руки и вытер запястьями лоб.

— Наш отец нашел для него невесту, но Михаил не хотел жениться на той девушке. Когда отец стал настаивать, Михаил просто-напросто ушел. Он покинул нашу деревню и поселился здесь, в царице городов. Он решил совершить паломничество к мощам Иоанна Крестителя и получить отпущение грехов.

— И что же? Получил?

— Не здесь. Он недолго здесь оставался. В этом большом городе его окружало множество соблазнов, и, хотя сам он об этом молчит, но я думаю, что он связался с дурной компанией. Сбежав от них, он продолжил странствия и дошел до самого края земли, где живут кельты, франки и прочие варвары. Там-то ему и отпустили грехи.

— Выходит, он перешел в западную церковь? Неудивительно, что у него варварское имя. И когда же это произошло?

— Довольно давно. Точно я не знаю. — Павел посмотрел на меня с отчаянием. — После того как он ушел из деревни, я много лет ничего о нем не слышал. Все это я узнал от него самого, когда он вернулся. Примерно три месяца назад, — добавил он, предвосхищая мой вопрос. — От него не было перед этим никакой весточки, и я вообще не понимаю, как ему удалось меня разыскать, ведь я перебрался сюда только после смерти отца. Как-то раз, вернувшись с работы, я увидел Михаила — Одо, — сидящего на камне перед домом бакалейщика. Я бы его и не признал, но он узнал меня сразу и сказал, что поживет какое-то время у меня. Как я мог ему отказать?

— Он говорил с тобой, зачем приехал?

— Ни разу. Я пытался спрашивать его об этом, но он не отвечал. Мой брат всегда отличался скрытностью, а за годы странствий стал совсем замкнутым. Он не ставил меня в известность о своих планах и мог неожиданно исчезнуть на несколько дней или даже недель. Я порой думал, что он вернулся к своим друзьям на западе. А потом он снова являлся и просил приютить его. Но вчера он сказал, что уходит отсюда навсегда.

— И куда же?

— Этого он не сказал.

Чему тут было удивляться?

— Не слышал ли ты от брата имен каких-нибудь знатных горожан? — спросил я на всякий случай.

Павел в очередной раз покачал головой, но потом в его глазах мелькнуло сомнение.

— Однажды вечером я упрекнул его за то, что он съел весь мой обед. Я не приготовил на его долю, думая, что в тот вечер он не вернется. Как обычно, Михаил произнес в ответ пламенную речь о преимуществах своей работы: он, мол, трудится на одного могущественного господина и все остальные должны смиренно уступать ему дорогу.

— Он упоминал имя этого господина?

— Конечно же нет. Я полагал, что он имеет в виду Бога. Он нередко называл себя инструментом Божьего мщения, очистительным пламенем Святого Духа.

— Он говорил тебе, в чем будет состоять отмщение?

В первый раз за все это время на губах Павла появилась еле заметная улыбка.

— Каждый Божий день. Он хотел очистить город от грязи и гнусных ересей. Константинополь для него — тот же Вавилон, мать блудницам и мерзостям земным, упоенная кровью святых. Михаил клялся, что в час ее гибели ее разорят, и обнажат, и плоть ее съедят, и сожгут ее в огне, а он, Михаил, исполнитель Божьей воли. — Его улыбка стала немного шире. — Если вы читали Откровение Иоанна Богослова, то поймете.

— Я знаю Откровение.

— Во время пребывания в Реймсе брат окончательно утвердился в мысли, что в этом-то и состоит его предназначение.

— Как ты назвал это место?

— Реймс. Есть такой варварский город. Какое-то время брат учился в тамошней школе, а затем проходил послушничество в аббатстве. Именно там он возродился как Одо. Не знаю, где находится этот город.

Я тоже этого не знал, но зато вспомнил, что уже слышал о Реймсе. Я как будто снова очутился в пыльной библиотеке, где строгий архивариус просвещал меня по поводу франкских святых.

— А о святом Ремигии Михаил когда-нибудь говорил? Или, может, показывал тебе кольцо с написанным на нем именем святого? — Я выудил из кармана колечко с треснутым камешком, которое всегда носил с собой после той поездки в лес, как будто владение амулетом монаха поможет мне схватить самого монаха. — Вот это кольцо?

Равнодушный к моему волнению, Павел пожал плечами.

— У него было кольцо, да только я к нему не присматривался. Камень был красный. Может, это оно и есть. Брат говорил, что оно является символом того варварского города.

— Не видел ли ты других людей с такими кольцами?

— Никогда. Как я уже сказал, к брату никто не приходил.

Я допрашивал пленника примерно час, проверяя все детали и заставляя его вспомнить любую мелочь, которая могла дать ключ к разгадке. Попутно выяснилось, что Павел не женат и работает младшим помощником нотариуса, получая какие-то жалкие гроши за подготовку документов. Он сказал мне название своей родной деревушки, и я записал на тот случай, если бы кому-нибудь взбрело в голову поехать туда и задавать вопросы о его брате. Это было явно не для меня: я мог найти своему времени и таланту лучшее применение, чем шататься зимой по горам Македонии.

За окном начали сгущаться сумерки, и мне пора было уходить. Оставалось задать всего один вопрос, да и то скорее из любопытства, чем для пользы.

— Скажи-ка, Павел, твой брат — жестокий человек?

От этих слов пленник неожиданно пришел в волнение. Не отвечая, он дернул головой, словно вытряхивая воду из ушей.

— Развяжите меня, и я вам кое-что покажу.

Я приказал печенегу разрезать его путы. Почувствовав, что его руки свободны, Павел облегченно вздохнул и закатал рукав. У меня перехватило дыхание: вся его рука сверху донизу была черная, словно обугленная. Лишь через несколько мгновений я понял, что она сплошь покрыта кровоподтеками.

— Нелегко человеку дурно отзываться о собственном брате, — мрачно произнес Павел, — но Михаил был жестоким с самого детства. Раньше я сказал тебе, что он ушел из деревни, не согласившись с отцом в выборе невесты. На самом же деле он сбежал, убоявшись мести отца своей невесты, которую замучил до полусмерти! Каким только новым гадостям он не научился за время странствий! Если бы брат мог разом уничтожить весь этот город, он сделал бы это с превеликой радостью!


— Стало быть, он ромей, подкупленный франками, которые обратили его против родного города. И теперь он вернулся, чтобы чинить насилие и подстрекать к мятежу. — С этими словами Крисафий облизал мед с пальцев. Когда я нашел его во дворце, он как раз обедал, и даже срочность моих сведений не заставила его отвлечься от еды. — При этом на другом берегу Золотого Рога стоит десять тысяч вооруженных до зубов франков, злоупотребляющих нашим гостеприимством и провоцирующих наших послов. И к тому же явившихся сюда всего через несколько недель после твоего монаха. Полагаю, ты заметил это совпадение?

— Заметил.

— Но убийство императора выгодно им лишь в том случае, если они собираются захватить город. И почему они так уверены, что у них это получится? У них нет ни осадных машин, чтобы разрушить городские стены, ни флота, чтобы напасть на город с моря. Они полностью зависят от императора, который обеспечивает их абсолютно всем. Если их атака окажется неудачной, мы можем либо уморить их голодом, либо попросту уничтожить.

— Значит, они и впрямь очень уверены в себе. Или очень глупы.

Это противоречие беспокоило и меня, поскольку я всегда занимался исследованием разных странных вещей, которых другие люди вообще не замечают или стараются не обращать на них внимания. Но в данном случае я не находил ответа. «Они варвары, — говорил я себе, — они не думают, когда действуют».

— Вероятно, — добавил я, — они рассчитывали, что монах или Элрик расчистят им путь.

— Чтобы открыть городские ворота перед вражескими ордами, мало одного предателя варяга. — На зубах у Крисафия захрустели медовые орехи. — А мои шпионы пока не обнаружили других союзников Элрика.

— Но варяги по-прежнему удалены из дворца, — заметил я.

Теперь у каждой двери и у каждой ниши стояли на страже печенеги.

— Варяги будут стоять на стенах, подальше от ворот города, и останутся там, пока ситуация не изменится. Нам нужны люди, которым мы можем полностью доверять, Деметрий, и печенеги доказали свою верность.

— Пока монах не подкупил одного из них.

Крисафий наморщил гладкий лоб.

— Но ведь монах покинул город, ты же сам мне сказал. Так утверждает и его брат. По-твоему, он решил не возвращаться в страну франков?

— Я убежден, что он находится не далее чем в миле от стен города. Скорее всего, где-нибудь в Галате, вместе с варварами.

— Думаешь, он вернется в город и в третий раз попытается убить императора?

— Можно не сомневаться. Судя по рассказам брата, это настоящий фанатик, кому бы он ни служил.

Крисафий посмотрел на меня с непроницаемым выражением лица.

— И что ты собираешься предпринять?

Я размышлял над этим всю дорогу до дворца, и у меня был готов ответ.

— Прежде всего мы должны найти приют для Павла. Я привел его сюда, но не стоит отправлять его в темницу. Он ничем этого не заслужил. К тому же, проявив немного доброты, мы сможем узнать еще что-нибудь о монахе. Убежище должно быть удобным, но достаточно безопасным.

Крисафий кивнул.

— Ты чересчур добр, Деметрий, но я выполню твою просьбу. Можешь поселить его в одном из посольских зданий.

— Прекрасно. Далее. Нужно отправить в варварский лагерь своего человека, чтобы следил, не появится ли монах, и чтобы прислушивался, не сболтнет ли кто словечко о заговоре против императора.

— Это будет труднее. За варварами следит множество глаз: печенеги, торговцы, обеспечивающие их всем необходимым, даже загонщики и возчики. Результаты их наблюдений немедленно попадают ко мне. Но вот проникнуть в тайные замыслы врага… Не представляю, как это можно сделать.

— А я представляю.

Я коротко изложил свой план. Крисафию он не понравился. Точнее, советнику не понравился выбор исполнителя, и он обозвал меня сентиментальным дураком. Однако после долгих споров я убедил его по всем статьям.


Анне мой план тоже не понравился, когда я рассказал ей о нем на следующее утро.

— Ничего не выйдет, — сказала она. — Либо он сбежит от тебя, как только вы пересечете пролив, либо его разоблачат и замучают до смерти. В любом случае ты никогда не простишь себе этого.

Я потер подбородок.

— Знаю. Но я не могу придумать другого выхода. Кстати, сбежав от меня, он вернется к своему народу, так что я не буду слишком печалиться о нем. В этой многоходовой игре каждому участнику отведена определенная роль. Если у него все получится, это будет большим благом; если нет — мы ничего не теряем.

Это было сказано неудачно, и Анна зашипела от злости:

— Ты провел слишком много времени в дворцовых залах, среди военачальников и евнухов, если начал думать, что мужчины и дети всего лишь фигуры в игре, которых можно снять с доски и отправить на смерть!

Ее слова больно ранили меня. Не думал, что она считает меня столь бессердечным! Но я проглотил обиду и настойчиво продолжил:

— Я отправляю его туда, откуда он пришел. Мы не вправе запирать мальчика его возраста в монастыре вдали от дома. Если он решит вернуться к нам, то получит свободу и еще многое другое. Если нет — он все равно будет свободен.

— А ты не подумал о том, что при попытке вернуться варвары схватят его и убьют? — не унималась Анна. — Что ты будешь делать в этом случае, Деметрий?

— Я буду молиться о его душе. И о своей тоже. Для меня это вовсе не так легко, Анна, но у нас нет никого другого, кто мог бы пробраться в лагерь варваров и сойти за франка.

— Фома не просто может сойти за франка, он и есть франк! — резко сказала Анна. — А как насчет твоего монаха? Если он действительно находится в лагере, он тут же узнает Фому и убьет его, как уже пытался.

Придя сюда, я намеревался сказать Анне только то, что забираю от нее Фому, но она быстро выпытала у меня все подробности плана и теперь била меня моим же оружием.

— В Галате сейчас десять тысяч варваров, — возразил я. — Если повезет, монах вообще не узнает о его появлении.

— Повезет? — Анна фыркнула совсем не по-женски. — Если ты так полагаешься на везение, Деметрий, значит, я переоценила твои умственные способности. — Она провела руками по волосам и, кажется, немного смягчилась. — Или это всего лишь отчаянная попытка оградить от него твоих дочерей?

Несмотря на всю серьезность момента, я не смог удержаться от смеха.

— Я буду очень признателен, если ты не скажешь об этом Елене. И поскольку я не могу заставить Фому делать что-либо против воли, будет лучше, если я поговорю с ним сам.

Анна неохотно уступила мне. Она провела меня через церковный двор к дверям кухни, откуда доносился приятный аромат свежевыпеченного хлеба, смешанный с дымком и запахом лука. Мой желудок тут же напомнил, что сегодня я еще не ел, и что у моего визита была и другая цель.

— Анна, — сказал я, остановив ее у двери. — Пока мы говорили о Фоме, я едва не забыл об одной важной вещи. Мне очень хотелось бы, чтобы ты еще раз отобедала со мной. И с моими девочками, — торопливо добавил я, чтобы избежать упрека в неприличном поведении. — Может быть, в течение ближайших двух недель, прежде чем Великий пост ограничит мое гостеприимство.

Анна повернулась и взглянула на меня с подозрением. Сегодня она была одета в красновато-коричневую далматику, на которой неумелая окраска ткани создавала эффект древесных волокон или прожилок на листьях. Далматика была подпоясана все тем же неизменным шелковым шнуром, и ветерок, гуляющий по двору, прижал подол к бедрам Анны.

— Я принимаю твое приглашение, — ответила она. — Но если ты таким образом пытаешься подкупить меня, чтобы я согласилась с твоим нелепым планом, то ты просчитался.

— Независимо от твоего согласия принимать решение будет Фома.

Фома находился на кухне. Он без особого энтузиазма помешивал содержимое стоявшего на огне котла, из которого пахло фасолью, а сидевший на ступенях монах читал ему вслух какую-то главу из потрепанной Библии. При виде Анны монах поморщился, захлопнул книгу, закрыл на ней застежку и поспешил покинуть кухню.

— Это происходит постоянно, — заметила Анна без всякой обиды. — Кое-кому из них не нравится, что в стенах монастыря живет женщина, и все без исключения боятся того, что может произойти, если они останутся с ней наедине.

— Вот бедняги!

Фома поднял глаза от котла. Появление Анны вызвало у него робкую улыбку, ставшую гораздо шире при виде поспешного бегства монаха. Однако, увидев меня, он нахмурился и, видимо растерявшись, выпустил из руки черпак. Тот сразу же утонул в кипящем вареве, и Фома невольно выругался. Выражение, которое он употребил, вряд ли было почерпнуто им из Библии.

— Деметрий пришел, — медленно произнесла Анна. — Он хочет задать тебе вопрос.

Я подошел поближе, миновав длинный ряд железных горшков.

— Мне удалось кое-что узнать о монахе. — Я сделал паузу, желая убедиться, что Фома понял смысл сказанного. Заметив, что глаза у него застыли, а лицо начало подергиваться, я продолжил: — Думаю, он находится сейчас в большом лагере вар… твоих земляков, что находится возле стен нашего города.

Фома нерешительно посмотрел на Анну, и та произнесла несколько слов на его родном языке.

— Я хочу, чтобы ты пошел туда и отыскал монаха в этом лагере.

Фома долго молчал, не обращая внимания на булькающий котел, выплевывающий в воздух брызги похлебки. Некоторые из них падали на тунику юноши, но он этого даже не замечал.

— Если я туда пойду, он меня убьет, — сказал наконец он.

Я покачал головой.

— Нет. Ты узнаешь, где живет монах, и после этого отправишься в дом моего друга. — От волнения слова буквально вылетали у меня изо рта, и я заставил себя говорить медленнее. — Он защитит тебя и передаст нам твое донесение. После этого придет много воинов, они поймают монаха и запрут его в темнице.

Анна опять перевела сказанное на варварский язык. Я наблюдал за Фомой, надеясь, что Анна не воспользуется моим незнанием этого языка, чтобы отговорить его принимать участие в этой безумной затее. Наконец Фома заговорил в ответ, пожимая плечами и размахивая руками. Я начинал все больше беспокоиться, что мои аргументы его не убедили.

— Я пойду.

Следя за потоком иноземных слов, я пропустил момент, когда Фома перешел на греческий, и ему пришлось повторить:

— Я пойду.

— Пойдешь?

Он неуверенно кивнул.

— Хорошо. Очень хорошо!

— Когда же он возвратится, он волен будет поступить так, как того пожелает. Захочет — вернется в страну франков, захочет — останется в Константинополе или поселится где-нибудь еще в империи. — Произнося эту тираду, Анна твердо смотрела мне в глаза. — Обещаешь?

— Обещаю!

Хотелось бы мне знать, как убедить Крисафия выполнить это обещание, когда юноша передаст монаха в наши руки и захочет остаться у своих соплеменников.

Если, конечно, проживет достаточно долго для этого.

κα

Мы стояли возле Адрианопольских ворот, дрожа от холода даже под плащами. Дождь, прекратившийся было вчера днем, снова пошел ночью и барабанил по крыше с такой силой, что я почти не сомкнул глаз. За два часа до рассвета мы — Анна, Фома и я — встретились у ворот при слабом свете факела, защищенного сводами арки. Горящие капли смолы с шипением падали с него в грязь под нашими ногами. Не слишком благоприятное начало для столь ненадежного предприятия!

— Если тебя будут расспрашивать, расскажи свою подлинную историю: как ты пришел сюда, какова судьба твоих родителей, как ты старался выжить в городских трущобах. Можешь обвинить во всех невзгодах ромеев, которые не помогли вашей армии и не оказали вам никакой помощи, когда вы вернулись в город.

Я не ждал, пока Анна закончит переводить мои слова, и не слишком заботился, поймет ли меня Фома. Все это я повторял ему прошлым вечером не меньше десяти раз, а сейчас говорил больше для того, чтобы успокоить нервы.

— Тебе нужно обогнуть Золотой Рог и выйти на другую сторону бухты. Прогулка эта будет не самой приятной, но переправляться отсюда на лодке значило бы подвергать тебя слишком большому риску. Дай мне твой плащ.

Фома неохотно снял промокший плащ и подал его мне, оставшись в тонкой тунике, которая была специально разодрана и выпачкана в грязи.

— Он умрет от холода, прежде чем доберется до озера, — пробормотала Анна.

Я почти надеялся, что она все-таки попытается отговорить юношу от участия в моем плане.

— Он должен выглядеть грязным, замерзшим и несчастным! — сказал я с нарочитой резкостью. — Как и полагается мальчишке, несколько недель прожившему в трущобах. Строго говоря, для этой роли он уже несколько толстоват!

Я вновь повернулся к Фоме.

— Твоя история должна вызывать в слушателях жалость. Найди рыцаря подобрее и попросись к нему в слуги или конюхи. Когда немного освоишься, попытайся отыскать монаха и разузнать, где бы мы могли его схватить. Как только выяснишь это, тут же беги в Галату и разыщи там дом торговца Доменико. Я показывал тебе это место на карте, помнишь?

Фома кивнул, хотя, наверное, только потому, что я закончил говорить.

Из караульного помещения вышел закутанный в накидку стражник. Мельком глянув на выписанный Крисафием пропуск, он без лишних слов принялся открывать засовы массивной двери. Я надеялся, что дождь, заливающий глаза, помешает ему как следует рассмотреть Фому: лучше, чтобы никто не видел, как юноша покидает город.

— Не нравится мне эта затея, — грустно сказала Анна. — Но Фома сам пошел на это, и мешать ему я не вправе.

Стражник открыл последний засов и налег плечом на дверь. Снаружи была только темнота и дождь.

— Ступай, Фома, — сказал я, легонько подтолкнув юношу вперед.

Фома шагнул к Анне, неловко обнял ее, затем повернулся ко мне спиной и мгновенно исчез в непроглядной ночи.


Я вернулся домой, в свою постель, но был настолько взбудоражен, что так и не заснул. Несколько часов я вертелся с боку на бок, заставляя себя успокоиться, однако и с закрытыми глазами продолжал видеть, как Фома уходит в темноту. Беспощадный утренний свет и шумная суета на улице терзали мои чувства, и мне не было покоя, даже когда удавалось ненадолго забыть о Фоме.

Наконец я сдался и выбрался из-под одеяла. Выглянув из окна, попытался определить, который час, но это оказалось не так просто: утренние сумерки ничем не отличались от дневного сумрака. Видимо, была примерно середина утра.

Я раздвинул шторы, подошел к каменной раковине и плеснул водой на лицо. Вода была ледяной, пол — тоже, но это не очень помогло мне взбодриться.

Зоя сидела за столом и зашивала прореху на рубашке.

— Сегодня ты поднялся позже Елены. Ей это не понравилось. Она говорит, что заботливый отец должен просыпаться ни свет ни заря.

— Пусть она оставит свое негодование при себе. Этой ночью я вообще не спал.

Я нашел горбушку хлеба, намазал ее медом и принялся лениво жевать. Зоя посмотрела на меня поверх шитья.

— Ты куда-то ходил этой ночью? Елене показалось, что она слышала стук двери.

Твердая корка оцарапала мне нёбо, и я поморщился.

— Да, я уходил. Темная ночь — лучшее время для темных тайн.

— И темной судьбы, — предостерегла меня Зоя.

Внизу хлопнула входная дверь, и на лестнице послышались легкие шаги. Кажется, это заняло больше времени, чем обычно, но наконец дверь в комнату отворилась.

— Проснулся наконец, — осуждающе сказала Елена. Она несла под мышкой корзину с хлебом и овощами. Ее палла была заляпана грязью. — Я уж думала, твой сон станет восьмым чудом света!

В голове у меня молоточком застучала боль. Я отнюдь не одобрял неуважительного поведения дочери, но постарался остаться спокойным.

— Моя душа тоже радуется при виде тебя. Что мы будем есть на завтрак? Баранину?

— Баранины не было. — Елена со стуком поставила корзину на стол. — Только вот это.

Я заглянул в корзину.

— Пост начнется дней через десять. Неужели ты не могла купить какой-нибудь рыбы или дичи?

— Праведным людям не нужен священник, чтобы знать, когда пировать, а когда поститься, — холодно ответила Елена.

— Выходит, его там не было? — спросила Зоя.

Я внимательно посмотрел на своих девочек.

— О ком это вы?

— О мяснике, — быстро ответила Елена. — Нет, не было. Он продал все мясо и отправился домой. Должно быть, в нашем городе много таких же прожорливых, как ты, папа, но они, по крайней мере, встают вовремя.

— Как мне хочется тушеной баранинки! Ну что ж, если родная дочь не может мне ее приготовить, придется идти в таверну. — Я надел теплую далматику, обулся и напоследок пообещал: — А днем мы, возможно, сходим к тетке торговца пряностями и повидаемся с ее племянником.

Последние слова, сказанные мною в знак примирения, вызвали у Елены необъяснимую реакцию: она топнула ногой, сверкнула на меня глазами и умчалась в спальню.

Я воздел руки к небу и взглянул на мою младшую дочь.

— Господи, что это с нею?

Но Зоя внезапно полностью сосредоточилась на шитье. Она уставилась на иголку и стала такой же загадочной, как и ее сестра. Моя попытка быть заботливым отцом потерпела неудачу.

— Я пошел в таверну, — сказал я Зое. — Буду есть тушеную баранину.


Увы, в этот день мне не суждено было поесть мяса. Не успел я выйти из дома, как передо мною появилась четверка печенегов. Трое сидели в седлах, четвертый стоял возле моей двери, держа свою лошадь под уздцы. За его спиной я увидел пятую лошадь.

— Ты должен явиться во дворец, — известил меня спешившийся печенег. — Немедленно!

Я потер виски.

— Неужели удалось поймать монаха? Если это не так, то я предпочту сначала позавтракать. Крисафий может и подождать.

Печенег шагнул вперед, ощетинившись.

— Приказ исходит не от евнуха, а от человека, с которым ты не можешь не считаться. Идем!

И я пошел.

У меня было много причин пожалеть о том, что варягов сослали на городские стены, и не последней из них было то, что они всегда включали меня в разговор. В отличие от них печенеги держались отчужденно. Двое из них ехали впереди, двое — позади, причем со скоростью, позволявшей им отдавать лишь короткие приказы, куда ехать. Я даже почувствовал благодарность к лошадкам, сократившим время поездки, хотя голова у меня от тряски в седле разболелась еще больше.

Избранный печенегами путь был таким же прямым и бесхитростным, как и их манеры: мы выехали на Месу, миновали Милион и Тетрапилон и въехали на Августеон, с которого на нас взирали лики древних правителей. Как только мы остановились, воины спешились и принялись разгонять торговцев свечами и образками, заполонивших собой внешний двор храма Святой Софии. Они проложили путь к огромным Халкийским воротам, сунули поводья своих скакунов в руки стоявшего возле ворот конюха и, оставив позади просителей и праздных зевак, вошли в первый дворик императорского дворца. Мне не оставалось ничего иного, как только покорно следовать за ними. Я быстро потерял счет поворотам, коридорам и дворикам, поскольку два печенега постоянно наступали мне на пятки, не давая времени сориентироваться. Бесконечные мраморные залы и золотые мозаики походили друг на друга как две капли воды. О том, что мы приближаемся к внутренним покоям дворца, можно было судить единственно по тому, что залы и коридоры эти становились все безлюднее.

Мы остановились у двери, по бокам которой стояли две огромные урны, каждая высотой в человеческий рост. Печенег, шедший первым, повернулся ко мне и указал рукой на зеленый внутренний дворик:

— Сюда!

Я немного выждал, чтобы перевести дыхание и обрести уверенность. Потом шагнул из коридора — и попал в другой мир.

Это был не просто дворик, как я подумал вначале, — это был сад. Однако сад, подобных которому я не только никогда не видел, но даже и вообразить не мог. Снаружи, в городе, стояла глубокая зима и лил дождь, здесь же был самый разгар лета. Залитые золотистым светом деревья были усыпаны чудесными цветами и плодами. Земля под ногами была такой мягкой, словно я ступал по зеленому ковру, но трава казалась настоящей. Она была влажной, но, должно быть, от росы, потому что, глядя вверх сквозь ветви и трепещущие листья, я видел лишь глубокую синеву. И где-то там в деревьях распевали птицы.

У меня закружилась голова. Я сделал несколько шагов вперед и, оглянувшись назад, не увидел никаких признаков двери. Откуда-то сбоку донесся тихий звук, напоминающий шелест листвы или шелка, хотя ветра здесь не чувствовалось, и я стремительно повернулся, чтобы не пропустить появления какого-то сказочного создания.

Я почти ожидал увидеть перед собой кентавра, грифона или единорога, но это оказался человек. Человек, чье великолепие затмевало легенды. Корона на его голове блистала подобно солнцу, как будто сама являлась источником таинственного света. Длинная пурпурная мантия была расшита золотом, а лор, пересекавший широкую грудь, мог бы служить доспехами богу, так обильно он был украшен драгоценными каменьями.

Еще не успев увидеть красные носки сапожек этого человека, я рухнул наземь. Земля подалась подо мной, словно вбирая меня в себя, и я поскорее раскинул руки, чтобы удержаться на поверхности, и пробормотал слова приветствия. Хотя все сооружения, в которых я видел его прежде — огромная церковь, золотой зал и ипподром, — были великолепны в своем роде, но только здесь, в этом саду я впервые поверил, что человек действительно может быть живым светилом, что он может здравствовать тысячу лет.

— Встань, Деметрий Аскиат!

С некоторым усилием я оторвался от мягкой, как губка, почвы и встал, держа глаза опущенными. В голосе императора было что-то рассудительное, приземленное, не вполне соответствующее этому чудесному месту.

— Тебе нравится мой сад?

— Твой… твой сад? Да, мой господин, — пробормотал я.

— Я не думал, что его вид приведет тебя в такое смущение. На меня он действует успокаивающе, ибо совсем не походит на тот мир, которым мне выпало править.

— Да, мой господин.

Император поскреб в бороде и взглянул мне в глаза.

— Деметрий, я позвал тебя сюда, чтобы поблагодарить. Если бы не ты, то я оказался бы в небесном саду без всякой помощи искусных мастеров со всеми их ухищрениями.

Никогда прежде мне не доводилось принимать похвалы от императора, и я не знал, как должен отвечать. Вконец смутившись, я зачем-то переспросил:

— Ухищрениями, господин?

— Неужели ты думаешь, что я способен управлять погодой и временами года? Попробуй на ощупь эти листья на дереве, эти бутоны, готовые вот-вот раскрыться в цветок.

Я протянул руку и потер между пальцами один листик. На вид это был молодой дубовый лист с блестящей, будто навощенной, поверхностью и темными прожилками, разбегающимися от черенка. Но на ощупь…

— Прямо как шелк! — восхитился я.

— Вот именно. — Император Алексей повел рукой вокруг себя. — Все эти деревья, трава и даже небо сделаны из шелка. Солнце здесь заменяют зеркала и светильники, если же ты сорвешь одно из этих яблок и попытаешься его надкусить, то сломаешь себе зубы. В отличие от моего царства здесь никогда не бывает ни осени, ни зимы.

— Этим временам года отведены другие залы? — подумал я вслух.

Алексей хрипло рассмеялся.

— Возможно, но я их пока не нашел. Я прожил во дворце пять лет, прежде чем обнаружил это помещение. Тогда-то я и поручил мастерам восстановить все это великолепие. — Он кашлянул. — Но я пригласил тебя сюда не для того, чтобы беседовать о моем саде, Деметрий. Как я уже сказал, я хочу отблагодарить тебя за то, что ты отвел топор предателя от моей шеи.

— Я сделал бы то же самое для любого человека.

— Не сомневаюсь. Однако не каждый человек может вознаградить тебя так, как я.

— Твой советник и так платит мне куда больше, чем я заслуживаю. Я всего лишь…

Алексей улыбнулся.

— Неважно, чего заслуживаешь ты, — мой советник платит тебе за то, чего стою я. А я плачу за то, что ценю сам. Я приказал своим секретарям выплатить тебе определенную сумму. Думаю, ты останешься доволен.

— Благодарю тебя, мой господин! Щедрые дары плывут из твоих рук, как вода из…

Император недовольно качнул головой.

— Мне не нужна твоя лесть. Пусть льстит тот, кто не способен ни на что иное. Хочешь доказать свою верность — докажи ее поступками.

— Да, мой господин.

— Крисафий сказал, что, по твоему мнению, меня пытались убить варвары. Те самые люди, которые стоят сейчас лагерем в Галате, едят мой хлеб и отказываются принимать моих послов.

— Есть очевидные причины думать так.

Император сорвал с ветки шелковый листик и смял его в руке.

— Мой брат Исаак считает, что мы должны немедленно уничтожить войско варваров, а выживших отправить в цепях по морю к их родным берегам. Кстати, у Исаака есть множество единомышленников как во дворце, так и в городе.

— Это будет нарушением законов Божьих, — возразил я, не зная, что еще тут сказать.

Алексей отбросил шелковый листик в сторону.

— Это будет нарушением законов здравого смысла. Варвары находятся здесь, потому что я сам попросил их прийти на помощь. И если они явились в количестве куда большем, чем я надеялся, и со своими собственными целями, они все равно нужны мне. Спасти наши восточные земли без их помощи мы не сможем.

— Многие считают, что варвары пришли не спасать эти земли, а захватить их для себя.

Мне трудно было поверить, что я пытаюсь обсуждать с императором вопросы столь важного значения, но вопреки всем ожиданиям он охотно откликнулся на мои слова:

— Разумеется, так оно и есть. Неужели они прошли полмира лишь для того, чтобы защищать мои интересы? Поэтому я и хочу, чтобы они уже сейчас поклялись вернуть то, что принадлежит мне по праву. Судьба прочих земель за нашими восточными границами меня не особенно интересует. Я предпочту иметь соседями христиан, а не турок и фатимидов.

— Мой господин, неужели ты настолько доверяешь этим варварам?

— Доверяю, пока они держат свои мечи подальше от меня. А они умеют ими пользоваться. Когда норманны вторглись в наши пределы, я двенадцать раз встречался с ними на поле боя и проиграл все битвы одну за другой. И тем не менее я прогнал их с наших земель. Почему? Потому что они не привыкли доверять друг другу! В этом смысле они куда слабее сарацин. Их объединяет ненависть к исмаилитам и разделяет жажда богатства и власти. Они получат золото и земли, а мы сохраним наши владения и будем сосуществовать рядом в некоторой зависимости друг от друга.

— И это получится?

Алексей фыркнул совсем уж не по-императорски.

— Поживем — увидим. Варваров могут вырезать турки, они могут перессориться прежде, чем дойдут до Никеи, их пресвитеры могут решить, что Господь ждет от них совершенно иных подвигов. Но ничего этого вообще не произойдет, если мне не удастся вынудить их военачальников дать мне клятву. — Император взял меня за руку. — И эта клятва станет надежной основой нашего союза. Если варвары все-таки убьют меня или будут замешаны в попытке сделать это, между нашими народами начнется большая война, и единственными победителями в ней будут турки!

На этом аудиенция завершилась. Я покинул сказочный сад вечной весны и вернулся в привычный мне мир, где все еще шел дождь.

κβ

Дождь лил почти две недели, и я постоянно ходил с мокрыми ногами. Я проводил много времени возле ворот, наблюдая за входившими в них варварами, желавшими посмотреть на наш город. Обычно они входили в городские ворота молча, некоторые же из них, желая скрыть волнение, начинали отпускать неуместные и оскорбительные шутки. Из-за этого дело порой едва не доходило до потасовок, но бдительные стражники тут же растаскивали задир. Судя по всему, они действовали согласно распоряжению императора. Впрочем, меня интересовал только Фома.

Первые два дня после его ухода я не мог думать ни о чем другом, хотя и понимал, что первые вести от него смогу получить лишь через несколько недель. Жизнь юноши была на моей совести, и мне ужасно хотелось расспросить о нем заезжих торговцев, имевших дело с франками, но я не осмеливался сделать это. По крайней мере, не приходило вестей о его смерти, и постепенно мои мысли обратились к более насущным заботам. Но этот груз постоянно лежал на моем сердце, и порой тревога за Фому вторгалась в мои сны.

Мне приходилось проводить немало времени и во дворце. Подобно бесплотному духу я бродил по его бесконечным коридорам, разговаривая с гвардейцами и слугами, выискивая любые признаки неполадок, — словом, весь обратившись в зрение и слух, как велел Крисафий. Этого было явно недостаточно за те деньги, что платил мне евнух, но все же я ощущал большое напряжение, ибо каждый час, проведенный мною во дворце, был наполнен ужасом, что вот сейчас явится раб и объявит, что император мертв. После аудиенции, данной мне императором в искусственном саду, я видел его только единожды, и то с большого расстояния: он восседал недвижной статуей в центре процессии, состоящей из монахов, охранников и знати. Он вновь стал казаться мне обитателем какого-то иного мира.

С братом же его я встретился примерно через неделю после означенной аудиенции. Утро того дня я провел на городских стенах и потому чувствовал себя слишком усталым для того, чтобы беседовать с высокомерными секретарями, которым все равно нечего было мне сообщить. Я решил немного отдохнуть и побродить по пустынным, безлюдным галереям. Однако стоило мне свернуть в одну из них, как я услышал звук голосов. Не веселый гомон придворных и не болтовню служанок, а приглушенный шепот людей, не желающих, чтобы их услышали. Голоса доносились из-за дверцы между колоннами, приоткрытой на маленькую щелочку, не позволяющую разглядеть тех, кто находился внутри.

Заслышав мои шаги, говорящие притихли. Быстро оглядев пустынную галерею, я подошел к дверце и открыл ее ударом ноги.

— Деметрий?

Севастократор повернул ко мне голову, и я упал на колени, но все же успел заметить второго человека, который отступил в дальний угол, когда Исаак шагнул вперед. Поначалу брат императора растерялся, но пока я оценивал обстановку, он сумел взять себя в руки.

— Вставай, — приказал он мне. — Что ты делаешь в этой части дворца?

— Я заблудился, — ответил я. — Услышал голоса и решил справиться о том, как мне отсюда выйти.

Исаак нахмурил брови.

— Граф Гуго, позволь представить тебе Деметрия Аскиата. Он помогает нам расстроить планы наших врагов.

Я низко поклонился. Похоже, граф Гуго совершенно забыл писца, сопровождавшего его в посольской поездке в становище варваров. Что до меня, так я и через несколько месяцев не сумел бы забыть щеголеватого франка, на которого чуть не помочились прямо в палатке командующего.

— Граф Гуго — один из немногих франков, понимающих, что христианам надлежит объединиться под знаменем Бога и поставленного Им на царство императора, — объяснил Исаак. — Он надеется воззвать к здравому смыслу своих соотечественников.

— Увы, пока без особого успеха, — мрачно произнес Гуго, поигрывая агатовой фибулой на мантии. — Некоторые из них весьма разумны, но беда в том, что они слишком внимательно прислушиваются к ядовитым речам этого щенка Балдуина.

Исаак испытующе посмотрел мне в глаза.

— Подобные заботы Деметрия не касаются. Если ты действительно искал выход отсюда, пройди через северные двери этого коридора и не сворачивай до тех пор, пока не окажешься возле церкви Святого Феодора. Дальше и сам найдешь дорогу.

Я поклонился севастократору.

— Благодарю тебя, всемилостивый повелитель!

Исаак ответил на мой поклон натянутой улыбкой.

— Долг кесаря — направлять своих подданных. Возможно, мы увидимся на будущей неделе, во время игр?


Я и впрямь увидел его на играх, а вот он вряд ли заметил меня. Севастократор восседал на позолоченном троне возле своего брата на балконе Кафизмы, я же сидел на одной из верхних скамей южной части трибун вместе с группой жирных армян, которых интересовали только ставки и медовые фиги. Хуже того, армяне эти поддерживали «зеленых».

— Как можно поддерживать этих «зеленых»? — спросил я у моего соседа, сухощавого человечка, постоянно грызущего ногти на руках. — С тем же успехом можно было бы принять сторону солнца.

Человечек с ужасом глянул в мою сторону и снова занялся ногтями.

— Деметрий!

Я настороженно поднял глаза, поскольку на ипподроме можно встретить множество людей и не все они приятны для общения. Но этого человека я рад был увидеть, хотя с трудом узнал его без топора и доспехов. Варяг был одет в шерстяную коричневую тунику, подпоясанную широким кожаным ремнем, и высокие сапоги, которые бесцеремонно впихнулись в крохотное пространство между мной и моим нервным соседом.

— Разве ты не должен быть на стенах?

— Стены эти простояли без меня уже семь столетий. Устоят и сегодня. — Сигурд уселся на скамью рядом со мной, отодвинув моего соседа. — Хочу посмотреть, как будут выигрывать «зеленые».

Я застонал:

— Опять эти «зеленые»! Почему ты решил, что они выиграют?

Сигурд недоуменно пожал плечами.

— Потому что они всегда выигрывают. Как же не поддержать самую сильную команду? Только не говори мне, что ты болеешь за «синих».

— Я поставил на «белых».

Сигурд загоготал. У него явно улучшилось настроение за те несколько недель, что я не видел его.

— На «белых»? Ну ты, брат, даешь! Они ведь никогда не выигрывают!

— Пока нет. Их день еще придет.

— Но они даже не пытаются победить. Им отведена совсем иная роль. Они действуют в интересах «синих»: спихивают «зеленых» с беговой дорожки, чтобы открыть дорогу «синим». Они им не соперники. С тем же успехом ты мог бы рассчитывать, что я поставлю на «красных».

Для тех, кто поддерживал «белых», эти аргументы были не новыми.

— Уж скорее я мог бы рассчитывать, что колесница «зеленых» когда-нибудь наткнется на центральную перегородку. В тот единственный раз, когда отец привозил меня в Константинополь, он привел меня сюда и велел выбрать себе команду. В тот день я был одет в белую тунику и потому остановил свой выбор на команде «белых».

— Как жаль, что ты был не в зеленом! — без особой жалости заметил Сигурд.

— Ничего подобно. В один прекрасный день «белые» все равно выиграют.

— Это случится только в том случае, если «зеленых», «синих» и «красных» сразит лихорадка!

— Зато одна эта победа доставит мне куда больше радости, чем тебе сотня побед «зеленых»!

Сигурд печально покачал головой:

— Боюсь, Деметрий, ты не доживешь до такого дня.

К счастью, в этот момент раздались фанфары. Мы тут же прекратили спор и обратили взоры на поднявшегося со своего трона императора.

Несмотря на то что скачки только начинались и ипподром был заполнен всего на три четверти, церемония приветствия императора велась по полному чину. На трибунах сидели десятки тысяч представителей самых разных народов и разных групп населения. В отдалении, над главными воротами, вставали на дыбы четыре бронзовых коня, словно собираясь унести в небо золотую квадригу. За ними вздымался огромный купол Святой Софии, венчая собой горизонт. Вдоль центральной перегородки возвышались многочисленные статуи и колонны, памятники тысячелетней истории состязаний. Рядом с памятниками императорам стояло с полдюжины изваяний Порфирия и других легендарных колесничих, а еще дальше виднелись сонмы святых и пророков. Я заметил Моисея с каменными скрижалями в руках, святого Георгия, замахнувшегося копьем, и Иисуса Навина, трубящего в рог с вершины колонны из песчаника.

Проходившая в Кафизме церемония подошла к концу.Император сел на трон, и в тот же момент под оглушительный рев толпы из ворот выехали колесницы. Они развили приличную скорость на влажном песке арены и прошли северную отметку уже через несколько мгновений. Группы людей, одетых преимущественно в синие и зеленые одежды, вставали с мест и дружно вопили, приветствуя своих чемпионов, когда те пролетали мимо. Никто не надел на себя белое или красное: не нашлось таких дураков, которые поддерживали бы молодые команды, бывшие на подхвате у серьезных соперников.

Доехав до южного столба, колесницы несколько замедлили движение на повороте. Они оказались прямо под нами, но именно в этот момент какой-то безмозглый почитатель «зеленых» извлек невесть откуда огромное полотнище соответствующего цвета, заслонившее от нас всю картину. К тому времени, когда мы снова увидели участников бегов, те уже находились под Кафизмой.

— Это ведь «белые» скачут впереди? — спросил я, прищурившись. — А твои «зеленые» тащатся в самом хвосте!

— Если бы «белые» смогли сохранить такой же отрыв в течение еще семи кругов, их колесничему поставили бы памятник на центральной перегородке!

Сигурд сидел на самом краю скамьи, силясь разглядеть происходящее на другом конце арены. Он выглядел счастливым, точно десятилетний мальчишка.

— У них такая тактика, — пробормотал я сквозь зубы.

Как обычно, «белые» с самого начала рванули вперед и к концу первого круга опережали «красных» на целый корпус, а «синих» и «зеленых» — даже больше. Однако преимущество это было иллюзорным, поскольку основные соперники постепенно набирали скорость.

— Они возьмут свое на прямой, — твердил Сигурд, с тревогой глядя на любимую команду. — Посмотрим, кто будет первым на следующем повороте!

— У них ничего не выйдет, с такими-то параличными мулами по бокам!

Увы, мои слова были порождены единственно надеждой, но никак не здравой оценкой. Я заметил, как возничие «зеленых» и «синих» напрягли бедра, побуждая свои упряжки перейти на более быстрый ритм. Ведущие две команды стали постепенно уставать, причем «белые», к сожалению, сильнее, чем «красные», и в скором времени все четыре колесницы оказались примерно на одном и том же уровне. Ипподром затих в напряженном ожидании, зрители один за другим начали подниматься с мест.

— Твои «белые» не впишутся в поворот — вон как они близко от центральной перегородки!

Похоже, Сигурд был прав и на сей раз. Для того чтобы совершить столь резкий поворот, «белым» пришлось бы существенно снизить скорость. «Красные», тут же решившие воспользоваться их оплошностью, стали забирать вправо, явно желая дать дорогу «зеленым».

— Похоже, твой колесничий ничем не лучше коней, — удовлетворенно заметил Сигурд.

Впрочем, злорадство его было преждевременным, ибо «белые» и не думали замедлять ход. Мало того, они вновь стали набирать скорость. Возничий «красных» удивленно глянул на соперника и принялся нещадно стегать коней, чтобы обойти «белых». Он с силой натянул поводья, пытаясь подрезать «белых», но ему не хватило места, да и нервишки подвели.

Незадолго до того, как подъехать к повороту, колесничий «белых» резко замедлил скорость своей упряжки и, аккуратно вписавшись в поворот, выехал на дальнюю дорожку, в то время как «красные» пронеслись мимо столба и едва не врезались в стену.

— «Зеленым» это не поможет! — прокричал я в ухо Сигурду.

— Мне почему-то казалось, что «белые» должны были выбить «зеленых», а не «красных». Может, они просто перепутали цвета?

Зрители опять повскакали с мест и подняли невообразимый шум, подбадривая своих фаворитов, которые постепенно подбирались все ближе к «белым», сильно снизившим скорость. К следующему повороту, если не раньше, «синие» и «зеленые» должны были нагнать лидеров, как это всегда и бывало. И, как уже сказал Сигурд, на прямой никто не смог бы обогнать четверку «зеленых», даже если бы команды вышли на нее колесо к колесу.

Понимавший это возничий «белых», решив избрать оборонительную стратегию, стал замедлять ход, с редкостным мастерством перегораживая путь то «зеленым», то «синим». Но когда твои кони устали, а соперники дышат тебе в спину, одного мастерства может оказаться недостаточно. Колесницы вышли на пятый круг, и возничий «зеленых» взял немного влево. «Белые» мгновенно отреагировали на этот маневр, однако их реакция оказалась слишком поспешной — «зеленые» тут же стремительно рванулись вперед и вскоре поравнялись с «белыми». Толпа неистовствовала, предвкушая победу «зеленых». Увы, исход скачек был предрешен.

— Неплохо, неплохо… — сказал Сигурд, довольно потирая руки. — Хотя могло быть и лучше. Он слишком долго выжидал. Впрочем, я нисколько не сомневался в его победе.

— Именно поэтому я никогда не поддерживаю «зеленых».

Люди в зеленых одеждах перебрались за ограждение и побежали по арене обниматься со своим колесничим. Они накинули на него мантию победителя и подняли его на плечи для триумфального обхода. Справа от меня дворцовые стражники открыли ворота, ведущие к лестнице Кафизмы, по которой победитель должен был взбежать в императорскую ложу. Сидевшие вкруг меня армяне дружно ликовали и горячо обсуждали увиденное, в то время как другие зрители спорили о том, нужно ли «синим» сменить возничего или лучше отправить своих лошадей на пастбище и набрать свежую команду.

Я искал взглядом торговца фруктами, когда краем глаза уловил на арене какое-то движение. Один из зрителей перебрался через барьер и побежал по краю дорожки. Достигнув подножия лестницы, он проскочил между растерявшимися от неожиданности стражниками и побежал наверх к Кафизме. Прямиком к императору.

Я в панике вскочил со скамьи. Неужели это тот самый момент, которого я не должен был допустить? Неужели наемный убийца готов убить императора на глазах у сотни тысяч ромеев? Возможно ли, чтобы это был монах? Он находился слишком далеко, и к тому же его заслоняли от меня перила лестницы. Опешившие гвардейцы наконец-то пришли в себя и бросились его догонять, но он сильно опередил их и поднимался все выше. Я подумал, что если сейчас он достанет из-под туники лук, то с легкостью сможет прицелиться в императора.

Еще не зная, что делать, я бросился бежать. Не вниз, где шумела и ликовала ничего не подозревавшая толпа, а вверх, к аркаде, шедшей по периметру стадиона. В этот час она была практически безлюдной, кроме нескольких детей, спасавшихся там от шума, и я несся по ней подобно Порфирию, стремясь туда, где к Кафизме спускалась лестница. Я достиг этого места так быстро, что чуть не свалился с лестницы головой вперед, но, отчаянно вцепившись в плечо проходившего мимо разносчика вина, сумел устоять на ногах.

Добравшись до антресолей, находившихся на уровне второго этажа Кафизмы, я остановился. Нарушитель спокойствия добежал до убранного венками помоста победителя и упал на колени. Из императорской ложи выпрыгнули печенеги и окружили его, держась на некотором расстоянии. Закончив кланяться, этот человек поднялся на ноги.

— Властитель мира! — возгласил он. — Последний из твоих подданных молит тебя об аудиенции! Услышь мое прошение, о повелитель, и узнай, чего ждет от тебя твой народ!

Он говорил громким, хорошо поставленным голосом, каким говорят в театре. Его слова далеко разносились по трибунам, потому что вокруг внезапно наступила тишина. Я слышал лишь, как его речь шепотом передавали по ипподрому.

Император сидел на троне подобно статуе Соломона. Он ничего не говорил и не двигался. Безмолвствовали и его приближенные и стражники.

Установившееся молчание показалось мне зловещим. Оратор же, похоже, черпал в нем силы.

— Скажи мне, о повелитель, что делают у стен нашего города эти варвары и еретики, которые живут в наших домах и едят наш хлеб? Почему ты терпишь их бесчинства и разжигаешь их аппетиты, дозволяя им грабить наши земли? Любой твой подданный скорее согласится умереть, защищая свой дом от этой напасти, нежели допустит, чтобы эти волки рыскали здесь. Выведи же на бранное поле свое войско, о повелитель, и изгони их с наших берегов так же, как некогда изгнал норманнов и турок! Неужели мы покоримся их воле и подчинимся их силе? Нет!

Он был не единственным, кто ответил на его вопрос. Со всех сторон послышались возгласы, эхом вторившие его утверждению.

— Неужели мы будем просто смотреть, как кельты бесчестят наших дочерей, разворовывают нашу казну и занимают наши жилища! Неужели мы вопреки учению нашей церкви когда-нибудь признаем, что Дух Святой исходит и от Сына? Неужели наш патриарх станет рабом норманнского понтифика? Неужели мы предпочтем опресноки квасному хлебу? Нет!

Крики «Нет!» слышались теперь даже с дальних трибун ипподрома. Император же по-прежнему оставался неподвижным.

— Эти варвары отвратительны Богу и Церкви Его, а также всем истинно верующим! — Оратор все больше входил в раж: его лицо раскраснелось, и он беспорядочно размахивал руками. — Они у нас в руках, и мы не протянем им руку дружбы, а сожмем их в кулаке, пока кровь не потечет у нас между пальцами! О властитель мира, твой народ просит тебя повести войска на битву и вернуться с победой, равной твоему славному триумфу у Лариссы! Если ты не хочешь делать этого, позволь другому члену твоей семьи возглавить войско и изгнать варваров из наших домов. Защити имя Христа и честь империи! Смерть варварам!

Слова его были подобны ветру, раздувающему тлеющие уголья. Едва они сорвались с уст оратора, как толпа подхватила их, и этот призыв быстро разнесся по всему ипподрому. Он звучал громче, чем вопли зрителей на гонках колесниц, и даже громче, чем восторженные крики по случаю коронации императора:

— Смерть варварам! Смерть варварам! Смерть варварам!

Все тут же забыли об ораторе. Кем бы ни был этот человек, которого печенеги уже успели стащить с помоста, какая бы партия или сила ни послала его сюда (эти сведения у него, безусловно, выпытают в темнице), он достиг цели. Не знаю, насколько прав был император, когда хотел доверить варварам возврат азиатских владений, но то, что он сказал мне в своем чудесном саду, было истинной правдой. Если он умрет, разразится война. И, глядя на дышащие ненавистью лица людей на ипподроме, я опасался, что в этой войне не будет победителей.

κγ

Великий пост в этом году тянулся особенно медленно, и причиною этого был прежде всего страх. Казалось, что над городом нависла мрачная туча. Ненависть сотен тысяч горожан к лишившим их покоя и достатка варварам усиливалась день ото дня. Варвары отняли святость даже у самого поста, ибо нарушить его теперь было невозможно даже при всем желании. Елена каждый день ходила на рынок в надежде купить хоть что-нибудь съестное. Остались не у дел не только торговцы. Жившие в дальнем конце Месы косторезы и златокузнецы целыми днями праздно сидели на ступеньках. Работы хватало только у священнослужителей, не устававших возносить молитвы о ниспослании достатка и мира.

И все это время на другом берегу Золотого Рога, у стен Галаты, горели костры в лагере варваров. Их становилось все больше по мере того, как с запада подходили все новые и новые отряды, и главной задачей императора и его несгибаемых печенегов было удерживать вновь прибывших в отдаленных деревнях, не давая им соединиться с их соотечественниками в Галате. Стычки между ромеями и забредавшими в город франками также случались все чаще. Когда же один из караульных едва не лишился глаза, пытаясь защитить молодого оруженосца от толпы, варваров и вовсе перестали пускать в город. Круг моих обязанностей свелся к обходу дворцов.

Это было нудное, утомительное занятие, ведь мне не нужно было ничего делать, только ходить и наблюдать. В начале марта я даже попросил Крисафия освободить меня, но он отказался, сославшись на императора, который был непреклонен в том, что необходимо устранить любой возможный риск. Так что я продолжал выполнять эту работу, хорошо оплачиваемую, но не приносящую удовлетворения.

В эти мрачные дни, когда зима все еще удерживала свои бастионы против наступления весны, единственным утешением стала наша дружба с Анной. Хотя Анна и не могла простить мне авантюру с Фомой, она все-таки приняла мое приглашение на обед перед Великим постом, затем пришла еще и еще раз и вскоре стала являться к нам без всякого приглашения. В нашем доме она была желанным гостем и проводила у нас целые вечера. Если монахи в монастыре и мои соседи по улице имели что-то против этого, они не выражали своего недовольства вслух. Те, кто хорошо знал нашу семью, заявляли, что присутствие женщины в доме — большое благо для моих дочерей, которым всегда не хватало внимания со стороны отца, вечно занятого делами. Вероятно, они были правы, потому что моим девочкам эта зима далась нелегко, а Анна умела успокоить и подбодрить их. В последнее время Елена держалась особенно замкнуто и даже перестала пикироваться со мной по поводу устройства ее замужества. И это было кстати: ни одно приличное семейство не стало бы заключать брачных союзов в столь ненадежное время.

А оно было ненадежным: все восемь недель Великого поста нам казалось, что мы сидим на ворохе сухой лучины для растопки, на которую то и дело сыплются искры. Например, произошла крупная стычка с вновь прибывшими варварами, не желавшими оставаться в Сосфении на Мраморном море. Ходили слухи, что император на всякий случай собрал близ Филеи, находившейся на расстоянии одного дневного перехода от города, большую армию. Торговцы поговаривали, что эпарх приказал существенно ограничить объемы доставлявшихся варварам товаров, дабы склонить франков к повиновению. Ни одна из этих искр не привела к пожару, однако все понимали, что ситуация может измениться в любое мгновение.

В Великую среду, то есть в среду на Пасхальной седмице, последней неделе поста, паутина, которой император опутал варваров, начала распутываться. Вернувшись с вечерней службы, Анна, я и мои дочери сели ужинать и, как зачастую случалось в последнее время, принялись обсуждать возможности нашего избавления от варваров.

— Папа, — обратилась ко мне Елена, — ты целыми днями находишься во дворце. Что там слышно о варварах?

В присутствии Анны моя дочь вела себя куда сдержаннее и благоразумнее, чем обычно.

— Почти то же, что и повсюду на улицах. В этом смысле сановники мало чем отличаются от бакалейщиков. Правда, сегодня один торговец зерном шепнул мне на ухо, что получил приказ прекратить продажу зерна варварам. Если они не начнут выращивать собственную пшеницу, то умрут от голода. Я знаю, что им уже две недели не привозят фуража.

Анна доела свою похлебку.

— Мне кажется, это глупо. Моя двоюродная сестра, которая живет в Пикридии, говорит, что франки день ото дня становятся все наглее и наглее. Вчера они оставили свой лагерь и ворвались в их деревню. Печенеги с трудом их остановили.

— Почему же они не уходят? — спросила Зоя. — Наши стены слишком высоки для нас, а армия слишком сильна. Зачем же им оставаться здесь и делать нас несчастными?

Я положил руку на ее маленький, крепко сжатый кулачок.

— Потому что и им, и императору нужно одно и то же — наши утраченные земли в Азии, и никто не хочет уступать. Варвары не могут достигнуть этих земель без разрешения императора, а он не хочет давать это разрешение, пока они не согласятся принести ему клятву. Император не может прогнать их без применения силы, а применив силу, он разрушит союз и потеряет последнюю возможность вторгнуться в Азию. Мы похожи на двух змей, которые свились между собой так тесно, что не могут укусить друг друга.

— И те и другие ведут себя как варвары, — заявила Елена, у которой всегда имелась своя точка зрения. — Почему великие люди бывают такими вздорными и упрямыми, как Ахилл у стен Трои? Ведь главная цель состоит в освобождении ромеев — христиан — из-под турецкого ига, так какая разница, чья именно армия их освободит?

— Разница есть, и огромная, — твердо возразил я. — Спроси у Сигурда, во что норманны превратили его родину. Весь народ попал в рабство, а само королевство подверглось разграблению. Они коварны и жестоки, и правление их мало чем будет отличаться от правления турок. Именно поэтому император настаивает на своем.

— Тогда почему…

Анна внезапно замолчала, услышав яростный стук в дверь, донесшийся снизу. От неожиданности я подскочил на месте и разлил по столу похлебку. Анна с любопытством посмотрела на меня.

— Ты ждешь каких-то гостей?

— Все, кого я приглашал, уже здесь, — ответил я, поднимаясь из-за стола. — Пойду взгляну.

Я зашел в спальню, чтобы достать из сундука нож, и стал спускаться по ступенькам.

— Кто там?

— Сигурд. Евнух приказывает тебе немедленно прибыть во дворец.

Я застонал от досады. Видимо, Крисафий решил не давать мне покоя ни днем ни ночью.

— Неужели он не может подождать до завтрашнего утра?

Варяг мрачно покачал головой.

Я взбежал вверх по лестнице и увидел три повернутых ко мне лица, на которых было написано ожидание.

— Меня вызывают во дворец, — быстро заговорил я. — Когда вернусь — не знаю. Анна, ты не могла бы остаться с девочками? Можешь лечь на мою кровать. А я… я лягу на полу, если вернусь.

Елена попыталась возразить, что она вполне в состоянии присмотреть за собой и за Зоей, но сразу утихомирилась под строгим взглядом Анны.

— Разумеется, — сказала Анна. — Однако утром мне придется вернуться в монастырь.

— Надеюсь, что даже советник не осмелится задерживать меня чересчур долго.


На улице снова похолодало, хотя днем казалось, что зима уже ослабила хватку и уступила место весне. Сигурд ждал меня под аркой дома напротив. Едва я запер за собой дверь, как он тут же покинул свое укрытие и присоединился ко мне.

— Что стряслось? — тихо спросил я, когда мы стали подниматься на холм. — Варвары начали военные действия?

Сигурд пожал плечами.

— Сомневаюсь. Во всяком случае, со стен ничего не видно. Два часа назад к воротам подъехал посланник, потребовавший, чтобы я отвел его во дворец. Однако не успел я представить его страже, как какой-то очень важный сановник увел его с собой. Мне было приказано подождать, и немного позже евнух передал мне через слугу приказ доставить тебя во дворец, что я и делаю. — Он сделал паузу, заполняя тишину грохотом своих сапог. — Даже стоять часовым на стене почетнее, чем быть на побегушках у евнуха!

— Помнится, мы познакомились в подобной же ситуации, — напомнил я.

— Тогда все было иначе.

Луна шла на убыль, ее бледный полумесяц освещал нам путь. Мы миновали несколько широких, украшенных древними статуями площадей, прошли под триумфальной аркой и вскоре оказались возле дворца.

Сигурд обменялся несколькими фразами с охранниками у ворот и завел меня в широкий коридор, в конце которого за большим столом сидел писец, корпевший при свете лампы над каким-то документом.

Писец поднял на меня глаза.

— Он отведет тебя в тронный зал, — сказал он, указывая на беззвучно появившегося из-за соседней колонны прислужника.

— А ты, Сигурд?

— Я подожду здесь.

Не говоря ни слова, прислужник повел меня по одному из главных дворцовых коридоров. За последние месяцы я проходил по этому коридору не один раз. Днем здесь всегда бурлила дворцовая жизнь всех уровней, и можно было встретить кого угодно — от дальних родственников императорской семьи до юных посыльных. Сейчас коридор был пуст, и пространство между редкими светильниками казалось почему-то особенно темным. Через какое-то время мы свернули и оказались в лабиринте маленьких комнаток и узких коридоров, затхлый запах в которых перебивал даже ароматы роз и ладана. Исчезни вдруг мой провожатый, и я заблудился бы здесь, как Тесей в лабиринте.

Слуга вывел меня к открытому перистилю и тут же испарился. Галереи, окружающие перистиль, освещались множеством великолепных паникадил, висевших на золотых цепях, пол же, в котором отражался ущербный диск луны, был отполирован до зеркального блеска.

Присмотревшись получше, я неожиданно понял, что вижу не пол, а необычайно спокойную поверхность пруда. В самом его центре находился небольшой островок, и к нему вела мраморная дорожка.

— Деметрий!

Я повернулся на голос и огляделся. Голос звучал откуда-то слева и как будто на расстоянии, но я никого не увидел. Мой взор привлекли стройные ряды тяжелых каменных колонн, высотой примерно в четыре человеческих роста. Конечно, я видел и более высокие колонны, скажем в храме Святой Софии, но мощная красота этих каменных стволов, возвышавшихся над прудом, сама по себе внушала благоговейный трепет.

Я пошел по галерее налево, разглядывая выложенные на полу мозаичные образы, изображавшие сцены из сельской жизни: едущих на осликах детей, пасущихся козочек, охотников, преследующих тигра. Эти идиллические картинки перемежались с жестокими сценами: медведь раздирал собаку, орел бился с обвившейся вокруг него змеей, гриф выклевывал куски мяса из тела поверженной лани. Переменчивые сине-зеленые лики выглядывали из витиеватых бордюров, изукрашенных листьями и цветами. В неверном свете масляных ламп можно было вообразить, что эти существа корчат мне рожи, когда я прохожу мимо.

Свернув за угол, я обнаружил источник голоса, взывавшего ко мне. Это был Крисафий. Он стоял посреди коридора, и, идя ему навстречу, я чувствовал себя неуютно под его пристальным взглядом.

— Севастократор Исаак сообщил мне важную новость, — тихо произнес он. — Его агенты, находящиеся в стане варваров, нашли монаха.

— Монаха?!

За последние несколько недель он почти исчез из моих мыслей. Хотя и оставалась какая-то вероятность, что он все еще прячется в городе и только ждет подходящего момента, чтобы напасть на императора, но каждый день, проведенный без известий о нем, уменьшал эту вероятность.

— Где именно его обнаружили?

— Неподалеку от причалов Галаты, в ночлежке возле городской стены. Это где-то в районе складов, которые в последнее время опустели, потому что торговцы боятся вести дела в варварском лагере.

— Но почему мне не сказали, что у севастократора есть там агенты? — спросил я. — Как же можно требовать от меня выполнения работы, если мне неизвестны столь важные факторы?

— Есть много вещей, о которых ты ничего не знаешь. Ты и сам мог бы догадаться, что у севастократора имеются собственные шпионы, как, впрочем, и у других членов императорской семьи. Ведь однажды он и тебе предлагал служить ему?

— Возможно. Но как выманить монаха из Галаты? Мы всемогущи внутри городских стен, но Галата считай что превратилась в королевство франков. По сути, монах находится под защитой десяти тысяч телохранителей.

— Выманить его оттуда действительно невозможно. Нам понадобилась не одна неделя, чтобы обнаружить его, и если он почует хоть малейший намек на ловушку, то опять исчезнет. Остается одно: мы должны отправиться в Галату и захватить его в плен. Вернее, не мы, а ты.

Я остолбенел.

— Я должен отправиться в Галату? Но как я туда попаду? Уж не через окно ли какой-нибудь верноподданной вдовушки, которая выкинет мне веревочную лестницу?

— Нет, ты попадешь туда вместе с двумя сотнями печенегов — для твоей защиты. Вас ждет теплый прием, ведь вы будете сопровождать конвой с хлебом. Пока варвары будут заниматься разгрузкой, вы сумеете ускользнуть от них и схватить монаха, прежде чем они поймут, что происходит.

Я покачал головой.

— Если мы вторгнемся в лагерь варваров и возьмем в плен одного из их служителей, войны не избежать. Никто больше меня не желает упрятать монаха в тюрьму, но в Галате он и так все равно что в тюрьме. Может, не стоит подвергать риску дипломатические усилия императора?

Крисафий сложил пальцы домиком и уставился на меня недобрым взглядом.

— Император хочет, чтобы это было сделано. Севастократор с ним согласен, а ты лишь исполнитель их воли. Монах уже доказал, что способен проникать в недоступные места и подкупать самых преданных наших слуг. Если он попытается сделать это снова в самый разгар заварушки с франками, это приведет к краху империи. У нас осталось не так много времени, самое большее две недели. Боэмунд Сицилийский, которому наш император нанес поражение под Лариссой, ведет сюда огромное норманнское войско. Если они объединятся с франками, мы вряд ли сможем оказать им сопротивление.

Меня пробрала дрожь. Этой новости я не слышал ни от завсегдатаев рынка, ни от придворных. Мне вспомнились рассказы Сигурда о зверствах норманнов в Англии и — зачем далеко ходить? — жестокость, с какой норманны действовали при взятии Диррахия и Авлона десять лет назад.

— Когда нам выступать?

— Вы должны достичь стен Галаты на рассвете, когда они меньше всего этого ждут. Поедете через Влахернские ворота и вокруг Золотого Рога.

— На лодках было бы куда быстрее, и это обеспечило бы наше отступление в случае неудачи, — заметил я.

— Переправляться через Рог можно только при свете дня. В этом случае они заметят ваше приближение и успеют подготовиться. Если же вы поедете по дороге, они увидят вас слишком поздно. К тому же я распорядился отправить телеги с зерном к Влахернским воротам.

— Тогда нам уж точно надо действовать под защитой двухсот воинов и под покровом темноты. Увидев, что мы собираемся отправить хранящееся в городских амбарах зерно варварам, толпа разорвет нас в клочья!

Крисафий проигнорировал мои слова.

— Сегодня ты будешь спать во дворце. Тебе приготовлена постель в казармах. До вашего выхода осталось всего несколько часов.

— Сегодня я буду спать дома, — возразил я, возмущенный тем, что он пытается управлять мной. — Лучше провести полночи в своей постели, нежели всю ночь в чужой. С печенегами я встречусь возле ворот.

Крисафий был недоволен, но не стал спорить.

— Как тебе угодно. Я думал, ты не захочешь, чтобы что-нибудь помешало тебе, когда монах уже почти у тебя в руках.

— Ничто мне не помешает.

Я знал, что мне не будет покоя до тех пор, пока монах не окажется в темнице, закованный в цепи. Даже с охраной из двухсот печенегов вступить в лагерь варваров было для меня все равно что войти в пасть льва. С трудом верилось, что после столь долгой охоты, растянувшейся на несколько месяцев, я наконец поймаю этого злодея. Но не приведут ли мои действия к тому, что две огромные армии Востока и Запада начнут открытую войну?

Я оставил Крисафия под сенью огромных колонн возле лунного пруда и поспешил к выходу из дворца. Знакомый слуга помог мне вернуться к тому же входу. Несчастный писец продолжал трудиться, Сигурд же мирно дремал на скамейке.

Осторожно потрепав его по плечу, я спросил:

— Надеюсь, твой топор не затупился?

Заметив, что варяг открыл глаза, я повторил вопрос еще раз. Он прорычал:

— Единственное, что может затупить мой топор, — это кости, а последние два месяца они ему не попадались. Но почему ты спрашиваешь?

— Завтра я отправляюсь на выполнение опасного задания, и мне очень пригодился бы надежный топор.

— Какого еще задания? — подозрительно спросил Сигурд.

— Опасного, — уклончиво ответил я. — Больше сказать, увы, не могу. Но ты и сам можешь сообразить, откуда сейчас исходит главная опасность. Так ты пойдешь или нет?

— Я должен находиться на стенах.

— Ты же говорил, что эти стены простояли без тебя семь столетий, так что наверняка простоят еще одно утро.

Потерев плечо, Сигурд поднялся на ноги.

— Ладно, Деметрий. У тебя появилась привычка рассчитывать на мою помощь в разных опасных местах, и мой разум подсказывает мне, что это как раз такой случай. Когда мы выходим?


Договорившись встретиться с ним возле Влахернских ворот в конце полуночной стражи, я поспешил домой. Уже совсем стемнело, и я пожалел о том, что не принял предложения Крисафия заночевать во дворце, где мог как следует отдохнуть. Утром, в лагере варваров, мне нельзя было допустить ни малейшей ошибки, ибо это могло стоить мне жизни.

Ночная стража привыкла к моим поздним возвращениям из дворца и перестала обращать на меня внимание, так что я беспрепятственно шел по улицам. Мысли о норманнах настолько тревожили меня, что всю дорогу до дома я шарахался от каждой тени и облегченно вздохнул лишь после того, как запер за собой входную дверь, поднялся по лестнице и очутился в безопасности своей спальни.

Мои экономные дочери потушили все лампы, но в собственном доме я прекрасно ориентировался вслепую. Я разделся в темноте, небрежно бросив тунику и плащ на пол. Окружающий воздух был холодноват, и по коже у меня пробежали мурашки. Решив положиться на свою старую армейскую привычку всегда просыпаться в нужное время, я нащупал край кровати и нырнул под одеяло.

И обнаружил, что я там не один.

Я чуть не завопил от ужаса, но в следующий миг вспомнил о своей глупой беспечности. Ну конечно, ведь я просил Анну остаться с моими дочерьми и предложил ей воспользоваться моей кроватью, если меня не будет дома. Как я мог забыть об этом, несмотря на все эти безумные мысли о франках, печенегах, норманнах и возможной войне, которыми была забита моя голова? Что еще хуже, Анна тоже лежала совсем обнаженная, и я всем телом ощущал ее гладкую теплую кожу. Какое-то мгновение я не мог двинуться, парализованный неожиданностью, смущением и желанием, какого не испытывал уже многие годы. И чтобы уж совсем добить меня, мое тело откликнулось на ее присутствие, делаясь жестким и твердым и вдавливаясь в ее податливую женскую мягкость.

Я попытался отстраниться, но тут Анна что-то пробормотала спросонок, выпростала из-под одеяла руку, обняла меня за плечи и притянула к себе. Господи, помоги мне!

Видимо, она окончательно проснулась, потому что следующие сказанные ею слова прозвучали совершенно четко:

— Деметрий? Это что, твоя обычная тактика — сначала заманить ничего не подозревающую женщину к себе в постель, а потом тайком пробраться в нее самому?

— Я забыл, что ты здесь, — ответил я, отчаянно осознавая, насколько фальшиво это звучит. — В темноте, да еще обуреваемый множеством забот, я…

Анна прижала ладонь к моим губам.

— Успокойся, Деметрий. Женщине нужен мужчина, который желает ее, а не тот, который случайно натыкается на нее в темноте, как на угол стола.

— Но ведь это…

— Греховно? — Она рассмеялась. — Я всю жизнь провела, разгадывая секреты плоти. В человеке есть кровь, желчь, кости и жилы, но ничего похожего на грех. Когда ты был солдатом, разве не искал ты общества женщин вдали от родного дома?

Ее откровенность изумила меня, но тонкие пальцы, игриво гладившие меня по пояснице, помогли преодолеть оцепенение.

— Молодые люди часто становятся рабами своих желаний, — признал я.

— Женщины тоже.

— Я исповедался и получил отпущение грехов. Это не дает мне права превращать подобные поступки в привычку.

— Но ты сражался и зачастую убивал. Почему ты поддаешься гневу, но отказываешься от удовольствий?

Ее поведение завораживало, а убедительные доводы разбивали все мои возражения. Мой дух уступил велениям плоти, рука скользнула меж грудей лежащей рядом женщины, поднялась к ее горлу, погладила гибкую шею. Я подумал о своей жене Марии и на какое-то мгновение заколебался, но воспоминания о ее ласках удвоили мое желание, и я сильнее прижался к податливому телу Анны. Она обхватила обеими руками мою голову и притянула к своей груди. Я проложил по ее телу дорожку из легких поцелуев.

В моем теле совсем не осталось сопротивления, каждая его часть обнимала, целовала и стискивала Анну; но мой разум оставался отстраненным. Не богохульство ли это? Не предаю ли я память Марии, наш брак перед Богом? Однако Господь не обрекал меня навечно на целомудренную жизнь вдовца. Да и Мария, в которой сочеталась практичность ее старшей дочери с беззаботностью младшей, вряд ли хотела бы, чтобы я превратился ради нее в монаха.

Возможно, это было правдой, а может, обстоятельства заставили меня пожелать, чтобы это было правдой, но сейчас мне было не до морализаторства. Я сдался и утонул в объятиях Анны, прижав ее к себе в молчаливом экстазе.

κδ

Влахернские ворота встретили меня холодно, а еще холоднее было из-за того, что я вообще не спал. Расстаться с уютным теплом Анны оказалось довольно трудно, но пока я тащился по пустынным улицам к городской стене, мною овладели сомнения, стыд и чувство вины. Как я мог поддаться подобной страсти, да еще в самую священную неделю года? Что скажет мой духовный отец? Простит ли меня Господь Бог? О чем я думал, нарушая Божьи заповеди прямо перед тем, как отправиться в долгий поход, в конце которого меня ждали десять тысяч враждебно настроенных варваров?

Сигурд уже стоял у ворот. Помимо своего обычного вооружения, состоявшего из топора, булавы, короткого меча и щита, он принес с собой еще один щит и меч.

— Это для тебя, — буркнул он. — Я стащил их со склада.

Похоже, этой ночью никому не хотелось разговаривать. Я молча надел щит на руку и повесил меч на пояс. Предстоящая дорога сразу показалась мне длиннее.

— Вроде бы они стали куда тяжелее с той поры, как я служил в легионах, — пожаловался я. Неужели с этим оружием можно сражаться?

— Я думаю, что тяжелее с той поры стал ты, а не они.

— Это кто? — Печенежский командир, тот самый, с которым мы ходили ловить монаха, ткнул в Сигурда пальцем. — Мы и без варягов обойдемся!

— Сигурд — мой телохранитель, нашелся я. — Он должен идти с нами.

Печенег равнодушно пожал плечами и направился в голову колонны.

Сигурд смерил меня взглядом.

— Два месяца назад я был телохранителем императора, теперь же охраняю только тех, кто не нуждается ни в какой охране.

— Как знать, — ответил я, подтягивая щит повыше. — Посмотрим, что ты скажешь через часок-другой.

В голове колонны раздалась громкая команда «Вперед!», и строй печенегов пришел в движение. Воины маршировали, подстраиваясь под пронзительный скрип, издаваемый колесами груженных зерном телег. Запряженные в них волы сердито мычали, их шкуры лоснились от сырости, из ноздрей валил пар. Мы с Сигурдом заняли место в самом конце колонны. Высоко над нами светились прямоугольники окон нового дворца, за которыми, быть может, прямо сейчас император грезил о новых завоеваниях. Но эти желтые огоньки исчезли, едва лишь мы прошли под аркой ворот и вышли на равнину. Ночь была безлунная, а звезды скрылись за тучами, и мы были вынуждены идти впотьмах, сопровождаемые лишь фырканьем волов и грохотом телег.

Возможно, эти телеги были отличным прикрытием, но в нашем ночном походе они только создавали помехи. Одна из них застряла в выбоине на дороге, и печенегам пришлось вытаскивать ее. Из-за тяжелого груза мы не могли воспользоваться мостами и тащились вокруг всей бухты. Щит оттягивал мне руку, а когда я попытался передвинуть его на спину, как делал в армии, меня чуть не придушило ремнем.

— Подумать только, ведь сегодня Великий четверг! — пробормотал я скорее себе, чем Сигурду. — Сегодня все христиане должны молиться, а не воевать друг с другом!

— Если они думают так же, то к полудню ты будешь в церкви, — отозвался Сигурд, не сбавляя шага, и я заторопился, чтобы не отстать от него. — Если нет, то у тебя все равно найдется сегодня время поговорить с Господом.

Колонна растянулась, и я был благодарен волам, потому что они единственные двигались медленнее, чем я. Наконец мы обогнули оконечность бухты и вышли на ее северный берег. Вдали стали появляться редкие огоньки на вершинах холмов, хотя большая часть города все еще оставалась объята тьмой. Чувствовалось, что мы приближаемся к Галате.

Как бы в подтверждение этого впереди раздался оклик, и двое печенегов заговорили о чем-то на своем отрывистом языке. Судя по всему, мы оказались возле одной из сторожевых застав, и это означало, что от лагеря нас отделяет всего несколько сотен шагов. На востоке небо уже начинало сереть, и я действительно увидел вдали темные силуэты стен Галаты. Время прибытия было выбрано идеально: часовые варваров позевывали и протирали глаза, мечтая о сне и благодаря своего бога за еще одну спокойную ночь, а остальные обитатели лагеря наверняка еще спали.

Мы с Сигурдом перебрались в начало колонны.

— Ты помнишь наш план? — спросил я у командира печенегов. — Как только они откроют ворота, мы оставим обоз и пройдем через весь лагерь по главной дороге.

Командир зловеще ухмыльнулся.

— Если монах здесь, мы его разыщем.

— Его нужно взять живым, — напомнил я.

Стоило нам приблизиться к воротам, как из-за них послышался окрик. Судя по звонкому голосу, часовой этот был совсем еще мальчишкой, ненамного старше Фомы.

— Открывай ворота! — крикнул я. — Император прислал провиант для вашего войска — пять повозок с зерном.

— А почему вы привезли их еще до рассвета? — Юный голос дрожал то ли от волнения, то ли от подозрительности. — И почему рядом с повозками столько вооруженных людей?

— Чтобы вам было чем позавтракать и чтобы по дороге зерно не расхитили разбойники. Наш император не хочет, чтобы вы голодали.

Послышался смешок, после чего мальчишка надолго замолчал — видимо, отправился советоваться с начальством. Я вдруг засомневался в состоятельности плана Крисафия, поскольку мне пришло в голову, что франки могут пропустить за ворота только телеги. И что нам тогда делать? Окружить Галату силами двухсот воинов невозможно, к тому же мы должны быть очень осторожны в действиях, чтобы не разжечь войну.

Стоило мне об этом подумать, как ворота распахнулись настежь.

Даже печенеги, которые, будь им приказано, бросились бы штурмовать стены самого ада, попритихли, когда мы вошли на территорию лагеря. Как мы и надеялись, франков в этот час было совсем немного, однако все они стояли вдоль дороги и молча смотрели на нас голодными глазами. На исхудалых лицах была написана ненависть. Даже вид телег с зерном, катившихся позади нас, не смягчил их, хотя несколько детишек оторвались от своих родителей и убежали в боковые улочки, вероятно чтобы сообщить о нашем прибытии.

— Приходится только удивляться, что император дозволил варварам устроить лагерь в хорошо укрепленном поселении, — сказал я Сигурду, разрывая окружающую нас враждебную тишину. — Живи они в палатках, были бы куда сговорчивее.

— Возможно, он таким образом демонстрировал им свое доверие. А может, хотел запереть их в этих стенах, чтобы было легче за ними следить. Ведь стены есть не только у крепостей, но и у тюрем.

— И кто теперь попался в эту ловушку?

Наконец мы достигли главной площади Галаты.

Франков стало куда больше, в основном это были женщины и дети с корзинами для зерна. Они хлынули к телегам, как только волы остановились. Однако колонна печенегов продолжала двигаться вперед. Сзади нас послышались крики с требованием остановиться, но мы не обратили на них внимания. Я вынужден был отдать должное хитрости Крисафия, предвидевшего реакцию голодных франков. Оказавшись перед непростым выбором — пытаться задержать отряд печенегов или поесть впервые за несколько дней, — они предпочли позаботиться о своих желудках.

Мы беспрепятственно пересекли площадь и вышли на извилистую улицу, о которой сообщал агент севастократора. Она шла вдоль береговой линии, находившейся всего в нескольких десятках шагов, но была так густо застроена, что воды мы почти не видели. Улица эта была практически безлюдной; видимо, ее обитатели либо еще спали, либо набивали животы на площади. Это нас вполне устраивало: чем меньше народу увидит, как мы хватаем монаха, тем легче нам будет выбраться отсюда.

По мере того как отряд углублялся в город, магазины и таверны сменялись тяжеловесными складскими строениями. В них было очень мало окон и еще меньше дверей, и полностью отсутствовали восхитительные запахи, окружающие их двойников на другом берегу Золотого Рога. Я слышал, что с приходом варваров торговое дело здесь совсем захирело. Куда-то подевались портовые грузчики, посредники и купцы, запомнившиеся мне по последнему визиту в Галату.

Впереди уже виднелась западная стена Галаты, в которую упиралась улица. И прямо там, между двумя заброшенными складами, стоял ветхий домик.

Я хлопнул командира печенегов по плечу и поразился той скорости, с какой он обернулся ко мне. Широкоплечий и приземистый, он напоминал медведя, и кольчуга чуть не лопалась на его мощной груди, но в серых глазах застыло беспокойство, отчего мне тоже стало немного не по себе.

— Вот этот дом, — сказал я, указывая на жалкое строение. — Стоило бы послать часть людей обойти его сзади, но за крышами складов, по-моему, следить не стоит.

Крыши эти возвышались над домиком на приличную высоту, и запрыгнуть на них смог бы разве что Геракл.

Командир кивнул и тут же послал две дюжины воинов за дом, дабы отрезать монаху пути к отступлению.

— Будем стучаться в дверь? — ехидно спросил он.

— Нет, мы ее вышибем.

Командир отдал приказ, и шестеро печенегов побежали к дому. Вместо мечей у них в руках были топоры — не боевые, как у Сигурда, а самые обычные, для рубки деревьев. Большая часть отряда собралась напротив двери, приготовившись к штурму, остальные же на всякий случай перекрыли улицу с обеих сторон. Казалось смешным выставлять такие силы против одного-единственного человека, но я слишком хорошо знал монаха и не считал, что мы чрезмерно осторожничаем.

— Руби! — приказал я.

Два топора с размаху вонзились в дерево и прорубили в нем глубокие щели. Печенеги с усилием выдернули топоры и ударили еще раз. Дверь задрожала, от нее полетели щепки, но она не поддавалась. Ее прочность смутила печенегов, они вновь высвободили топоры и нанесли третий, сокрушительный по мощи удар.

Один из воинов выругался, повернулся к командиру и что-то крикнул ему на родном языке.

— Что он тебе сказал?

— Он говорит…

Командир захлебнулся собственными словами, схватился за шею и повернулся ко мне. Я взглянул на него и широко раскрыл глаза от ужаса: стрела пронзила ему горло, из-под руки хлестала кровь. Он рухнул на колени, а я все смотрел на него, ничего не понимая, пока до меня не дошло, что вокруг раздаются крики и слышится жужжание летящих стрел.

— Они на крыше! — закричал Сигурд. — Быстро в дом! И прикрывайте головы щитами!

С этими словами он устремился к двери, пытаясь сокрушить ее могучим плечом. Он врезался в нее как вепрь, однако его отбросило назад, словно это была не дверь, а скала.

— Они забаррикадировали дверь, — крикнул он. — Это западня! Подними щит, олух окаянный!

Я все еще плохо соображал, но успел прикрыться щитом за мгновениедо того, как в него угодила вражеская стрела. Сила толчка сбила меня с ног, и я повалился на бок. Сигурд тут же поставил меня на ноги и затащил за угол склада.

— Их лучники засели на крышах, — мрачно сообщил варяг. — Стало быть, нас ждали.

— Но как они умудрились успеть…

— Как видишь, успели, — перебил меня Сигурд. — И неизвестно, чего еще ждать. Мы должны уйти отсюда, прежде чем к ним подойдет подкрепление.

Я выглянул за угол, прикрывая голову щитом. На дороге лежало не меньше дюжины тел, однако оставшиеся печенеги успели сбиться в четыре группы и сомкнули щиты над собой, отражая бешеный натиск лучников.

— Сохраняя такой порядок, они могут отступить к пристани, — подумал я вслух. — Там наверняка найдется какой-нибудь корабль.

Я уже хотел броситься к ближайшей к нам группе воинов и изложить им свой план, но Сигурд удержал меня.

— Нам не найти такого судна, чтобы смогло взять на борт двести человек и просто уплыть. На берегу мы окажемся в ловушке: нас загонят в море или изрубят на куски. Надо пробиваться обратно к воротам.

— До них не меньше полумили, — возразил я. — Невозможно преодолеть такое расстояние, двигаясь подобно крабам!

— Возможно, если нет другого выбора. К тому же как только мы удалимся от складов, лучники нас не смогут достать. Разве что они расставлены на всех крышах по нашему пути.

Не успел я обдумать это предположение, как обстрел прекратился — так же внезапно, как и начался. Печенеги слегка раздвинули плотно сомкнутые щиты и стали выглядывать из своего импровизированного укрытия.

— Неужели у них кончились стрелы? — удивился я.

— У всех сразу? — Сигурд мрачно посмотрел вверх. — Сомневаюсь. Скорее, это еще один неприятный сюрприз. Нужно двигать отсюда.

Не успел он договорить, как из земли раздался рокочущий звук, будто перед землетрясением. Неужели даже сам Господь выступил против нас? Печенеги немного опустили щиты и начали тревожно озираться по сторонам. Рокот становился все громче, и Сигурд, вероятно, раньше других понял, что это за звук, потому что за миг до того, как из-за поворота стремительно вылетела вражеская конница, он скомандовал печенегам построиться в линию. Кое-кто из гвардейцев окаменел от ужаса, но большинство подчинились дисциплине и инстинкту и перегородили улицу, выставив щиты перед собою. У нас не было копий, однако не так-то просто направить лошадь на людей, и если бы одна из лошадей остановилась, их строй смешался бы и мы смогли бы воспользоваться этим обстоятельством.

Но у нас ничего не вышло. Засевшие на крышах лучники вновь выпустили град стрел по печенегам, внимание которых было приковано к приближающимся всадникам. Оказавшись между двух огней и не зная, куда повернуться, беспомощные печенеги гибли. Сигурд носился между ними, пытаясь отдавать команды, но о каком-то сопротивлении уже не могло идти и речи.

Конники обрушились на нас шквалом копий и мечей. Они кололи, рубили и кромсали всех, кто попадался им на пути. Один из них пронесся совсем рядом со мной, но меня спасло то, что удар его меча приняла на себя стена, к которой я оказался прижат. Я слепо замахнулся собственным мечом, однако всадник пронесся мимо, и я лишь разрубил воздух. Потом пространство вокруг нас расчистилось, и я вывалился на улицу. Земля была покрыта кровью, щитами и телами поверженных воинов. Иные из них смогли подняться на ноги, но большинство остались лежать. Посреди этой кровавой резни стоял неколебимый, словно утес, Сигурд, вытаскивая топор из груди зарубленного им франка и выкрикивая команды, которых почти никто не слушал. Возле моих ног в землю впилась стрела, и я отпрянул назад, но у лучников, видимо, действительно кончились боеприпасы и они ограничивались единичными выстрелами.

Я махнул рукой в конец улицы, где кавалерия готовилась к повторной атаке, и выкрикнул:

— Следующая атака сметет и нас. Нам нечего им противопоставить.

— Я буду драться до последнего! — ответил Сигурд. Его лицо побагровело от чужой крови и собственного гнева. — Сдаться им — это бесчестье!

— Еще большее бесчестье — оставить моих дочерей сиротами. Хочешь умереть за императора — умри, только не трать последние силы на подобную болтовню! Для варваров мы ценнее в качестве заложников, а не трупов.

Франкские конники, державшие копья наперевес, уже пришпоривали коней. Их отделяли от нас какие-то мгновения.

— Варяги никогда не сдаются! — дико завопил Сигурд. — С поля боя нас можно только унести! Стой и дерись!

Его призыва никто не услышал. Я не знаю, действительно ли варяги привыкли сражаться до последнего, но печенеги такой привычкой явно не обладали. Оставшиеся в живых побросали оружие и подняли руки вверх. Сначала мне показалось, что франки не пощадят печенегов, однако в последний момент они просто взяли их в кольцо. Сражаться пытался один только Сигурд, но и он почти сразу лишился своего топора и тоже вынужден был сдаться.

Варвары не разговаривали с нами, за них говорили их копья. Часть конников поехала вперед, часть подгоняла нас сзади. Нам даже не дали времени, чтобы поднять с земли раненых, и многие из них были заживо растоптаны копытами лошадей. Стыд и ярость были написаны на наших лицах, но мы были бессильны: франки тут же изрубили бы нас.

Нас погнали, как свиней, к городской площади. Телеги с зерном исчезли, разумеется полностью освобожденные от груза, но толпа неизмеримо выросла. Видя радостное оживление вокруг, я внезапно понял, что нас здесь ждали, точно так же как ожидали нас и лучники и кавалерия. Мне было больно думать, с какой легкостью нас заманили в ловушку.

На дальней стороне площади были составлены вместе четыре стола, образуя некое подобие помоста, на котором стояла дюжина одетых в латы франкских командиров. Все они были в доспехах, и лица многих скрывались под шлемами, но у человека, стоявшего в центре, голова была не покрыта, и его лицо показалось мне знакомым. Это был не кто иной, как светловолосый герцог Готфрид, принимавший в командирской палатке посольство графа Гуго. Я вспомнил, что тогда он вел себя куда учтивее своего брата. И хотя я был угнетен сражением, изнурительным маршем и безнадежностью нашего положения, его присутствие показалось мне добрым знаком.

Впрочем, мои надежды тут же рухнули, как только командир конного отряда, галопом проскакавший вокруг площади, осадил гнедого жеребца перед помостом и стащил с головы шлем. Я тут же узнал эти спутанные черные кудри и бледное лицо. Это был Балдуин, безземельный брат герцога.

Он спешился и, поднявшись на помост, встал возле брата, торжествующе улыбаясь. Речь его, чрезвычайно эмоциональная и быстрая, обращена была не столько к брату, сколько к собравшейся на площади толпе. Он говорил на языке франков, но злобное ликование, звучавшее в его голосе, не требовало перевода. Балдуин как будто пытался спорить с братом, потому что несколько раз герцог довольно резко прерывал его, однако народ, судя по всему, поддерживал именно Балдуина. Когда он обращался напрямую к толпе, раздавались одобрительные возгласы, когда же он тыкал пальцем в брата, люди свистели и язвительно усмехались.

В конце концов братья все-таки о чем-то договорились, потому что Балдуин спрыгнул с платформы и направился к нам.

— Похоже, он хочет назначить сумму выкупа, — прошептал я Сигурду. — Ты не понимаешь, что он говорит?

Сигурд покачал головой, все еще терзаемый позором своего пленения.

Тем временем военачальник варваров, не дожидаясь прибытия переводчика и не пытаясь выяснить, кто из нас главный, приблизился к одному из печенегов. Проткнутая копьем рука гвардейца кровоточила, но он вскинул голову и расправил плечи, когда Балдуин с презрением уставился на него. Насладившись зрелищем униженного врага, Балдуин плюнул ему в лицо. Тот вздрогнул, но не сделал никакого другого движения. Балдуин с широкой улыбкой повернулся к толпе, благосклонно принимая ее одобрительный шепот. Затем, не меняя выражения лица, он снова повернулся к пленнику, выхватил из ножен меч и, продолжая движение, полоснул печенега по горлу. Не успев ничего понять, убитый гвардеец упал на землю. Кровь, хлещущая из его тела, просачивалась сквозь камни.

Народ на площади издал восторженный рев, и Балдуин отвесил шутливый поклон и вытер клинок о рукав поверженного печенега. Его брат взирал на это с молчаливым презрением, но он не мог бросить вызов толпе, взревевшей еще громче, когда Балдуин направился к следующему пленнику. Сначала он помахивал своим клинком перед лицом печенега, а когда тот попытался отклониться, резко повернул меч и проткнул тому ногу. Пленник взвыл от боли и согнулся пополам, подставив шею прямо под ненасытный клинок Балдуина. Несчастный даже не видел удара, который прикончил его.

Я на миг закрыл воспаленные глаза, потом открыл их и посмотрел на Сигурда.

— С меня хватит, — прошипел я. — Он зарубит нас ради забавы, если, конечно, толпа не растерзает раньше. Надо бежать!

— Помнится, ты говорил, что мы для них ценнее в качестве заложников, а не трупов, — произнес Сигурд с невыразимой горечью.

— Я ошибался. Но если нам суждено умереть, я предпочел бы умереть на моих условиях. А если мы вообще не хотим умирать…

На этой площади нас, пленников, было около восьмидесяти человек, и Балдуин, очевидно, вознамерился расправиться с каждым по очереди. Один из печенегов, не желая становиться добровольной жертвой и подставлять голову под меч, бросился к краю площади, где толпа была заметно реже. Один из рыцарей хотел было нанести ему удар мечом, но печенег поднырнул под его коня, ухватил франка за ногу и резким движением выдернул его из седла. Рыцарь с воплем свалился на землю, а печенег завладел его мечом и с победным кличем стал пробиваться через толпу.

Отчаяние придало мне сил.

— Вперед! — крикнул я, указывая Сигурду направо, где образовался просвет, поскольку вся франкская конница и прочая чернь ринулась в погоню за печенегом.

Я метнулся в этот просвет, на ходу врезал кулаком единственному человеку, заступившему мне дорогу, и для верности дал ему коленом в пах. Он заорал и согнулся от боли. Гораздо больше воплей раздавалось позади Сигурда, который ломал и выкручивал руки тем, кто пытался его остановить.

Мы были свободны, но позади слышался топот множества ног, бегущих за нами. Были ли то варвары или же печенеги, последовавшие нашему примеру, я не знал, а оглянуться не осмеливался, но этот звук заставил меня свернуть на отходившую от площади узкую улочку. Пробежав по ней три квартала, мы нырнули в пустынный проулок, надеясь, что он не закончится тупиком. Я заметил возле каменного строения старый покосившийся сарай и устремился к его двери, молясь про себя, чтобы она была не заперта. Сигурд промчался мимо, чтобы разведать обстановку впереди.

С первого раза дверь не поддалась. В отчаянии я изо всех сил пнул ее ногой, ржавчина на петлях выкрошилась, и дверь распахнулась. Я повернулся и хотел позвать Сигурда, но слова замерли у меня в горле.

Варвар все-таки нашел меня. Он стоял прямо за моей спиной и смотрел на меня с вялым любопытством, хотя в его руках и плечах не было никакой вялости. Да и клинок, который он держал у моей шеи, совершенно не дрожал.

κε

За те два месяца, что мы не виделись, он заметно возмужал и в то же время как будто высох. У него отросла бородка, правда пока совсем короткая, а голод сделал черты лица более определенными, превратив ребенка в мужчину. Но он очень исхудал по сравнению с тем, каким вышел из монастырской больницы. Тяжелая работа помогла ему укрепить мышцы рук и ног, но она также слегка ссутулила его спину. Оставалось понять, как она отразилась на его духе.

Похоже, он не знал, что сказать, но сейчас молчать было некогда.

— Собираешься убить меня, Фома? Или отдашь на растерзание этому демону Балдуину?

— Вы — враги моего народа, — сурово произнес он.

— Я твой друг. Если помнишь, не так давно я спас тебя от верной смерти.

— Ты связал меня как вора!

— Но потом отпустил.

Я заметил, что кончик меча слегка опустился, но лишь чуть-чуть.

— Вы — враги моего народа! — повторил Фома. — Вы хотите заморить нас голодом до смерти!

— Ты хочешь сделать моих дочерей сиротами только потому, что мы служим разным господам?

Упоминание о сиротстве разбередило его душу: он сразу как-то притих, и в устремленных на меня глазах промелькнуло что-то детское. Я хотел добавить что-нибудь еще, воззвать к памяти его родителей, но мне не хотелось поворачивать нож в этой ране. Он не мог забыть их, сказал я себе. Если эта потеря заставит его поколебаться, тогда все обойдется; если же нет, тогда я умру.

— Ладно, — прошептал он наконец. — Я сделаю это ради твоей дочери. И потому, что ты спас мне жизнь.

— Спаси тебя Господь.

С соседней улицы послышались громкие крики и стук копыт.

— Ты не поможешь мне добраться до бухты и найти какую-нибудь лодку?

Фома покачал головой.

— Лодок нет. Греки увели их все. Кроме того, наши люди будут искать тебя именно там. Тебе лучше уйти. Уйти к своему другу на холм.

Мною вновь стала овладевать паника, но тут я понял, кого он имеет в виду.

— Ты говоришь о торговце Доменико? Неужели он все еще здесь?

Фома пожал плечами.

— Я иногда его вижу. Он тебе поможет.

Как я мог забыть об этом? Я не видел Доменико с Рождества, а ведь он был куда ближе к варварам, нежели к ромеям. Фома был прав и в другом: стремясь полностью изолировать варваров от внешнего мира, император действительно распорядился увести с Галаты все лодки, и нас действительно скорее всего будут искать в нижней части города, рядом с доками и воротами.

— Ты отведешь нас туда?

Ничего не ответив, Фома повернулся ко мне спиной и побежал вверх по улице. Я последовал за ним вместе с Сигурдом, который до этого молча слушал наш разговор.

— Ты ему доверяешь? — спросил варяг шепотом, едва мы добежали до угла.

— Разве у нас есть другие варианты?

— Быть может, это тоже не вариант. Лучше бы мы прихлопнули его на месте и забрали меч.

— Чтобы выбраться из этой ловушки, одного меча будет маловато.

Я замолчал, потому что Фома, немного опередивший нас, не остановился на углу, а выбежал на середину перекрестка. Его появление вызвало взрыв неистовых воплей на языке франков. Повернувшись к соотечественникам, он что-то крикнул им в ответ, сопровождая свои слова уверенными взмахами рук. Я следил за ним в полном отчаянии. Неужели он нас предаст? Трудно было устоять на месте, не зная, что все это значит: нашу гибель или спасение. Стоявший рядом со мной Сигурд весь подобрался, готовый выпрыгнуть вперед и свалить Фому с ног. Я схватил его за руку и остановил: в данной ситуации мы были бессильны.

Фома повернулся и с безмятежным видом пошел в нашу сторону. Но едва скрывшись из виду тех, кто рыскал по главной улице, он отбросил всякое притворство и заторопился к нам.

— Я сказал им, что здесь никого нет, — коротко бросил он. — Они ушли.

— Ты отослал отсюда франков? Своих людей?

Прислушавшись, я понял, что это правда: голоса действительно стали удаляться. Дождавшись, пока они почти совсем смолкли, мы вслед за Фомой миновали опасный перекресток и стали пробираться узкими улочками к вершине холма. Фома уверенно вел нас, и чем дальше мы уходили от берега и от варваров, тем быстрее он двигался, стремительно преодолевая повороты и выискивая укрытия в случае грозящей опасности. В какой-то момент мне даже показалось, что он хочет завести нас в какую-нибудь глухомань и там бросить, но он всегда возвращался и показывал, куда идти.

И вдруг мы оказались на улице, вдоль которой шла выбеленная известью стена, и я увидел ворота, в которые уже входил как-то раз ненастным декабрьским днем. Указав рукой на стену, Фома произнес:

— Доменико.

Желая отблагодарить юношу, я взял его за руку, но Фома резко отстранился.

— Можешь пойти с нами, — предложил я ему. — После всего этого ты заслужил свободу. Теперь сможешь жить в городе и начать совершенно новую жизнь!

Не сказав ни слова в ответ, Фома молча зашагал обратно к своим соплеменникам.

Мы подошли к воротам и целую вечность упрашивали чересчур подозрительного привратника назвать хозяину дома наши имена. В конце концов он нехотя открыл нам ворота, и мы вошли в знакомый мне двор. Со времени моего первого визита к Доменико здесь мало что изменилось. Апельсиновые деревья, не прижившиеся на новом месте, растеряли большую часть листвы. Фасад так и остался незавершенным и неокрашенным, но я не заметил вокруг ни мастеровых, ни их инструментов. Наверное, хозяин не желал привлекать к своему дому излишнего внимания варваров. Сам Доменико, несмотря ни на что, оставался таким же упитанным и холеным. Только круги под глазами выдавали его внутреннее напряжение.

— Ты слишком вольно трактуешь законы гостеприимства, Деметрий, — упрекнул он меня, когда мы оказались в небольшой комнате, расположенной в глубине дома. — Я не привык принимать у себя преступников.

— И продолжай в том же духе. Законы империи действуют здесь и поныне.

Доменико нервно захихикал и отер пот с лица рукавом халата.

— Стало быть, законы империи допускают, чтобы франкский безумец публично казнил императорских воинов? И чтобы разнузданная толпа вершила мечом правосудие на улицах Галаты?

Я наклонился к нему и настойчиво спросил:

— Ты был на площади и видел, что там происходило?

— Я? Конечно нет. Но до меня дошли кое-какие слухи.

— Два военачальника варваров, герцог Готфрид и его брат Балдуин, о чем-то спорили. Ты не знаешь о чем?

Наш разговор прервало появление слуги, принесшего большую бутыль с вином и блюдо с копчеными куропатками. Я тут же опорожнил предложенную мне чашу и жадно набросился на нежное мясо.

— Я смотрю, ты перестал соблюдать пост, — заметил Доменико.

— Сегодня можно, — ответил я, подумав про себя, что все грехи замолю позже. — Ты бы лучше рассказал нам о варварах.

Доменико облизал жир с пальцев.

— Как мне сообщили, Балдуин, младший из этой парочки, объявил, что император наконец-таки явил свои истинные намерения. Мало того, что он хотел уморить своих братьев христиан голодом, так он еще и объявил им войну! На это, по мнению Балдуина, возможен лишь один ответ: франки должны захватить город и низринуть нечестивца с трона.

— Пусть только попробуют, — проворчал Сигурд. — Что-то я не заметил в их лагере ни одной осадной машины. Если же эти варвары попытаются взять город штурмом, они узнают, что значит вести войну с императором!

+— Именно это и сказал герцог Готфрид. Однако Балдуин тут же заявил в ответ, что в городе находится его шпион, который откроет городские ворота так же, как Господь отворил врата Иерихона пред Иисусом Навином. Затем он позволил себе несколько язвительных замечаний по поводу доблести вашего народа — я предпочел бы их не повторять, но толпа отнеслась к ним весьма одобрительно. Особенно после того, как он продемонстрировал, с какой легкостью умирают ваши воины.

Я поспешно плеснул себе еще вина, перелив его через край чаши.

— Он назвал имя этого шпиона?

Доменико посмотрел на меня с насмешкой:

— А также сообщил время начала атаки и рассказал об уловке, с помощью которой тот откроет ворота? Ты думаешь, он настолько глуп? Но он сказал еще пару любопытных вещей, и они, я думаю, тебя очень заинтересуют. К городу приближается норманнская армия…

— Знаю, — перебил я торговца. — Через две недели она будет здесь, и тогда количество варваров удвоится. Для меня это не новость. Балдуин, разумеется, дождется их прихода.

Доменико тяжело вздохнул.

— Ты не понимаешь, как устроены их мозги, Деметрий. Балдуин отправился в поход вовсе не для того, чтобы увидеть святыни Иерусалима или помочь своим норманнским соперникам завладеть троном. Он ищет только собственной выгоды, и его терзают опасения, что, если он промедлит, главный приз достанется другим. Можешь не сомневаться, что прямо сейчас, пока мы разговариваем, его армия готовится к бою.

— Я смотрю, ты прекрасно осведомлен о планах варваров! — Сигурд сжал пальцы в кулак и медленно расслабил их. — Хотелось бы знать, откуда тебе известны их замыслы?

— Оттуда же, откуда на моем столе вино и мясо, в то время как вся округа питается крысами. Я слушаю то, что меня интересует, и щедро плачу за возможность услышать это. Балдуин и его брат правят Галатой, поэтому я собираю о них всевозможные сведения, надеясь, что в один прекрасный день мои знания принесут мне выгоду.

Каждый из нас погрузился в свои мысли, и в комнате воцарилось молчание. Я нарушил его первым:

— Если варвары действительно собираются напасть на город, рассчитывая на помощь предателя, нам нельзя тут задерживаться. Мы должны доставить это сообщение во дворец и предупредить императора об их намерениях.

— Вы вряд ли сможете выйти из дома, — покачал головой Доменико. — Балдуин спустил с привязи всю чернь, всех подонков в Галате. Это был точно просчитанный акт с целью взбудоражить их кровь и укрепить их верность. Так что если вы появитесь на улицах Галаты в ближайшее время, толпа вас растерзает. Лучше подождать, когда всеобщий гнев утихнет, а армия покинет городские пределы. Тогда мы сможем уйти отсюда под покровом ночи. — Заметив, что я собираюсь возражать, Доменико добавил: — У них нет ни одной лодки, а вокруг Золотого Рога дорога довольно длинная. Их появление у городских стен Константинополя не станет неожиданностью.

— А как же быть с их шпионом? — В глубине души я уже называл этого шпиона «монахом». — Что, если он совершит злодеяние прежде, чем мы успеем предупредить императора?

Доменико пожал пухлыми плечами.

— И что из того? Когда бы вы ни вышли, он может успеть сделать свое дело до вашего появления. Но если вы покинете мой дом прямо сейчас, то уж точно опоздаете, просто потому, что не дойдете туда.

— Ну а ночью-то ты нам поможешь? — спросил Сигурд.

— На все Божья воля. Если чернь не сожжет мой дом и не разграбит все мое имущество. Впрочем, я надеюсь, что сюда они не доберутся — им не захочется взбираться на холм.

— А пока что делать?

— Оставайтесь здесь. Ешьте, сколько хотите. Или молитесь. В конце концов, сегодня день для молитвы.


Я провел в молитвах целый день, повторяя молитвенные прошения раз за разом, пока угрюмый взгляд Сигурда не заставил меня замолчать. После этого я молился про себя, а варяг расхаживал из угла в угол, как медведь в клетке. Время от времени мы заводили разговор, однако он быстро затухал, поскольку говорить было особенно не о чем. Слуга Доменико принес в комнату кое-какую еду и воду, и мы с благодарностью поели. После этого мне удалось отвлечься от невеселых мыслей, и я заснул. Несколько раз я просыпался оттого, что мне казалось, будто кто-то зовет меня издалека, но каждый раз оказывалось, что мне это лишь приснилось.

Почувствовав, что кто-то теребит меня за руку, я окончательно проснулся, открыл глаза и увидел рядом с собой Доменико.

— Уже темнеет, — сказал он. — Мы выходим через полчаса.

Я протер глаза и сделал глоток воды, которую он мне подал.

— Значит, варвары ушли?

— Основная часть их воинства снялась отсюда несколько часов назад, но кое-кто еще бродит по улицам в поисках добычи, так что в городе по-прежнему опасно.

— Но не так опасно, как днем, когда мы пришли сюда, — заметил я. — Сегодня ты спас нам жизнь, и я никогда этого не забуду.

Полный торговец сел напротив меня в кресло, заскрипевшее под его тушей.

— Сказать честно, дружище, я сделал это вовсе не из любви к вашему народу, хотя он не вызывает у меня и особого недовольства. — Доменико с опаской покосился назад, где на скамье похрапывал Сигурд. — Императорская блокада едва не разорила меня. При этом я вижу, как на том берегу едва ли не ежедневно разгружаются корабли моих соперников.

— Если мне удастся добраться до дворца живым, ты получишь в свое распоряжение самый большой особняк в городе, что стоит в тени древнего акрополя, — пообещал я.

— Надеюсь, что так оно и будет, дружище. Мой папа, который живет в Пизе, очень расстроится, если я вернусь отсюда нищим.

Какое-то время мы молча сидели в темноте. Тишину нарушал лишь храп Сигурда.

— Расскажи, что еще тебе известно о Балдуине, — вновь заговорил я.

Спать мне больше не хотелось, а поскольку мы с Доменико были не очень близки, молчать в его обществе было как-то неловко. Торговец пожал плечами и положил в рот сушеную фигу.

— Так, всякие пустяки. Тебе известно, что он взял с собой в поход жену и детей?

— Нет, — признался я. — И как им наш климат?

Доменико захихикал.

— Им придется к нему привыкнуть, раз они собираются стать королевой и принцами в будущем королевстве!

— У Балдуина нет своих земель на западе? Я имею в виду страну франков.

Это был наполовину вопрос, наполовину утверждение, ибо я помнил, что граф Гуго именовал Балдуина не иначе как безземельным.

— Совершенно верно. Его отец был графом, а мать наследовала герцогство, однако Балдуин был их третьим сыном и не получил ничего. По слухам, его готовили для церкви, но ты сам видел, какой у него характер. Какое-то время он провел в школе при кафедральном соборе в Реймсе, потом же…

Доменико был не из тех людей, которых легко прервать, если уж они взялись что-нибудь объяснять, но даже он растерянно замолчал, когда я вдруг вскрикнул:

— Реймс?! Балдуин жил в Реймсе? В варварском городе, где находится гробница их святого Ремигия?

Проснувшийся Сигурд зашевелился на скамье.

— Вроде бы так, — пробормотал Доменико, встревожено глядя на меня. — Я там никогда не бывал. А что?

— Так ведь тот монах тоже был в Реймсе! Именно там он вступил в монашеский орден и стал заклятым врагом ромеев! Видимо, там Балдуин его и нашел. — Мне вспомнилось, как брат монаха рассказывал о его жестокости. — Да, у них очень много общего. И поэтому, когда Балдуин собрался в поход на восток и ему понадобился ромей, обращенный в веру варваров, он выбрал этого монаха, Одо.

Доменико не сводил с меня глаз.

— Выходит, что монах, некогда приходивший ко мне просить денег, на самом деле наемный убийца, работающий на Балдуина?

— Да. Ты сказал, что Балдуин привез с собой жену и детей, намереваясь провозгласить на востоке королевство, которого у него нет на западе. А разве есть более желанная добыча, чем сам Византий?

О многом я подозревал и раньше, но только сейчас обнаружил тесную связь между Балдуином и монахом. Моя душа возликовала. Впрочем, напомнил я себе, ликовать рано, пока монах разгуливает на свободе, а варвары готовятся к нападению.

— Нужно срочно рассказать обо всем императору, — сказал я.

Доменико приоткрыл дверь. Во дворе стояла такая же темнота, как и в комнате.

— Можно идти, — объявил он.

— Так не будем же медлить!


Вооружившись длинными ножами, которые нам дал Доменико, мы вышли за ворота и стали спускаться с холма. Дом торговца остался невредимым, однако уже в ста шагах от него виднелись следы недавних погромов. Существовала некая незримая граница, до которой докатилась разрушительная людская волна. Дома, стоявшие по одну сторону от нее, остались такими же, как и прежде. По другую же сторону стояли разграбленные, лишенные даже крыш строения с выбитыми дверьми и окнами. Воздух был полон едкого дыма, и мне пришлось дышать через рукав, чтобы не задохнуться. Ранее Доменико употребил выражение «разнузданная толпа», но в безумных действиях этой толпы чувствовалась определенная методичность: ни один дом не был пропущен или забыт. Даже и сейчас ветер доносил до моих ушей какие-то крики и грохот.

Я поежился.

— Да поможет нам Господь Бог, если эти варвары войдут в Константинополь. Даже Его кара не могла бы причинить больших разрушений!

Мы спускались все ниже. Доменико с превеликой осторожностью вел нас по окутанным клубами дыма улицам и заваленным камнями переулкам. По пути нам не встретилось ни единого человека, живого или мертвого, и от страха наш слух настолько обострился, что мы сразу слышали, если кто-то приближался. Несколько раз нам пришлось прятаться в руинах, пережидая опасность, и поэтому наше продвижение было очень медленным. Наконец спуск закончился, и мы оказались на широкой улице, той самой, по которой шагали утром. Тогда мы ощущали себя сильными и неуязвимыми, но сколько воинов из той колонны осталось в живых к этому часу?

Доменико перебежал через дорогу, остановился у стены товарного склада и поманил нас к себе. Склад, вероятно, был пуст еще до того, как им занялись грабители, и хотя стены почернели от огня, кирпичная облицовка спасла строение от худшей участи. Двери повезло меньше, но это было нам только на руку. Вслед за Доменико мы пробрались внутрь.

Торговец печально произнес:

— В свое время этот склад был для моего состояния чем-то вроде колыбели, теперь же обратился в его гроб… И все же в эту седмицу седмиц мы не можем не вспомнить о том, что спасение явилось к нам из гроба. Помогите мне поднять доски пола.

Мы с Сигурдом опустились на колени и нащупали в указанном месте узкий паз. Просунув туда пальцы, мы с силой потянули вверх, и у нас в руках остался большой прямоугольник из досок, под которым открылась неглубокая яма. В ней, прямо на земле, лежала небольшая лодка.

— Мудрый торговец предусматривает любую опасность, — гордо произнес Доменико. — И поэтому никогда не теряет всего.

— Если мы переправимся на тот берег Рога, ты приумножишь свое состояние во много раз.

Мы извлекли лодку из ямы. Я втайне порадовался, что Сигурд так силен, потому что Доменико больше суетился, чем помогал. Совместными усилиями мы подтащили лодку к двери, выходящей на причал. Пока мы волокли ее по полу, раздавался ужасный скрежет и дребезжание, и эти звуки многократно усиливались, эхом отдаваясь от стен. К счастью, на шум никто не явился: варвары, наверное, уже удовлетворили свои грабительские аппетиты или занимались этим где-нибудь в другом месте.

В последнем рывке Сигурд столкнул лодку с причала и проследил, как она плюхнулась в черную воду бухты. К сваям причала была прикреплена лестница, которую даже франкам не пришло в голову сломать. Мы спустились по ней в лодку и вскоре зашлепали веслами по воде, удаляясь от причала, от опасности, от ужасов сегодняшней Галаты. Впрочем, взгляд на противоположный берег Золотого Рога не принес успокоения: огни пожаров виднелись и там. Я откинулся на спину и отдался созерцанию звездного неба, плывя между берегами мира, объятого огнем.

κς

Мне казалось, что я вижу картины Апокалипсиса, ибо по всему побережью в небо взмывали языки пламени. В Галате огонь уже начинал медленно умирать, но по степени разрастания пожаров в прочих прибрежных поселениях можно было проследить за продвижением варваров. К моему ужасу, они не задержались на мосту и продолжали идти по южному берегу, пока не приблизились вплотную к городским стенам. Я мучительно вглядывался в темноту, стараясь понять, что происходит в районе моего дома. Где сейчас варвары? Неужели Балдуин выполнил обещание и они действительно вошли в город, как о том вроде бы объявляли разгоравшиеся огни? Неужели империя пала? Мне хотелось плакать, но глаза оставались сухими. Во время последних случившихся в городе беспорядков я три дня и три ночи, не смыкая глаз, простоял возле входной двери с мечом в руке, опасаясь за свою семью. Но я мог потерять своих родных и теперь…

Сигурд был неважным гребцом, но все же сумел благополучно пересечь бухту, лавируя между стоящими на якоре судами, и доставил нас к морским стенам города. Они были отчетливо видны, ибо в эту ночь даже сами волны пламенели: разлитое по поверхности моря свечение отпугивало всех, кто мог бы явиться с этой стороны, и освещало тех, кто, несмотря ни на что, направлялся к берегу. Я ощущал запах нефти и слышал шипение, с каким пламя плясало и извивалось на воде.

— Куда это ты? — спросил я Сигурда, заметив, что мы движемся на северо-запад, к главным причалам. — Высади меня возле ворот Святого Феодосия, я хочу поскорее вернуться домой и найти своих детей.

Сигурд даже не посмотрел в мою сторону.

— Мы держим курс к новому дворцу. Скорее всего, император, как обычно, находится там. Мы должны предупредить его об опасности.

Я чуть не рассмеялся.

— Оглянись вокруг! По-моему, он уже давно предупрежден — если, конечно, еще жив. Я должен позаботиться о своей семье!

— Семьи есть у всех, Деметрий. Но если империя окажется во власти франков, нам всем останется только мечтать о смерти.

У меня не было сил спорить, и я молча наблюдал, как Сигурд подгребает к каменному пирсу возле нового дворца. Мы подошли совсем близко к заграждению из горящей нефти, и мне стало страшно, что течение увлечет нас туда, но Сигурд обнаружил оставленный в огненной полосе небольшой проход и ловко провел лодку через него. К нам поспешили стражники, и я вздохнул с облегчением: город все еще находился в руках ромеев. В свете огня их лица отливали оранжевым, так же как и камень, вода и даже воздух вокруг нас, но я не заметил в их поведении ни малейших следов паники.

— Кто вы? — послышалось с берега. — Назовитесь, иначе сгорите в море!

— Я — Сигурд, командир варяжского отряда, с важными новостями для императора. Он здесь?

— Да. Руководит военными действиями со своего трона.

— Военными действиями? — повторил я. — Неужели началась война и варвары вошли в город?

Стражник ухмыльнулся:

— Они захватили окрестные деревни и выстроились перед стенами, но этому сброду наши укрепления не по зубам. Город в безопасности, по крайней мере на данный момент.

— Но кто же устраивает поджоги?

— Наша собственная чернь. Днем они вышли на улицы, требуя, чтобы император обрушился на варваров всей своей мощью и окрасил Ликос их кровью. Когда император отказался выполнить их требования, они подожгли здание налоговой службы. Охране быстро удалось взять зачинщиков беспорядков и восстановить порядок на улицах.

— Слава Богу! — вздохнул я с облегчением.

— Поблагодаришь Его, когда все закончится! — укоризненно заметил стражник. — Варвары по-прежнему стоят у наших стен, а в городе по-прежнему царит страх. Ну ладно, я пропущу вас во дворец.

Мы выбрались из лодки и прошли через ворота. В новом дворце все было в движении: между первым и вторым рядами стен быстро перемещались отряды воинов, во дворах вертелись точильные колеса, высекая снопы искр из стальных клинков. Повсюду виднелись стойки со щитами и копьями, кухонная прислуга таскала корзины со стрелами. Мы долго поднимались по лестницам, часто останавливаясь, чтобы пропустить группу гвардейцев, и наконец оказались перед тяжелыми бронзовыми дверьми. Дюжина вооруженных до зубов печенегов перекрыла нам путь.

— Император проводит совет, — прорычал сержант. — Он никого не принимает. Его секретарь…

Я перебил его:

— Секретарь находится там же? Передай ему, что Деметрий Аскиат и варяг Сигурд вернулись из Галаты. Скажи, что мы принесли важные новости.

То ли удивившись, что ему осмелились возражать, то ли услышав в моем голосе твердую уверенность, сержант подчинился мне и скрылся за дверью. Вскоре он вышел оттуда, заметно присмирев, и сообщил, что советник готов принять нас немедленно.


Как только бронзовые двери закрылись за моей спиной, я сразу подумал, что никогда еще не бывал в столь благородном обществе. Я оказался в помещении, где однажды уже встречался с севастократором, — в просторном зале, из окон которого, расположенных выше уровня городских стен, открывался вид на равнину. Освещенный мириадами свечей зал был заполнен блистательной толпой, состоящей из военачальников, советников и их приближенных — их было так много, что у меня зарябило в глазах. Помимо Исаака и Крисафия здесь находились: кесарь Вриенний, первый зять императора; великий евнух полководец Татикий, памятный мне но его победе над половцами, и множество других полководцев в золоченых доспехах и сановников с регалиями их должностей. Все они стояли, кроме императора, который сидел на золотом троне в самом центре зала и, наклонив голову, выслушивал доводы, наперебой высказываемые окружающими. На мраморном полу между острыми носками туфель его придворных я заметил пятно, похожее на кровь.

Никто из этой блестящей публики не обратил внимания на такую ничтожную личность, как я, но Крисафий заметил мое появление и заскользил сквозь толпу, постепенно приближаясь ко мне.

— Ты вернулся, — произнес он бесстрастным тоном. — Когда мы увидели, что варвары выдвигаются из своего лагеря, то предположили самое худшее. Особенно после того, как получили донесения, что многие наши воины казнены.

Я посмотрел в его беспокойно бегающие глаза.

— Это была ловушка! Если монах и находился когда-нибудь в том доме, то к нашему приходу его уже не было. Зато нас поджидали там несколько сотен варваров. Многие из нашего отряда были убиты на месте, остальных взяли в плен. Когда варвары на потеху толпе стали рубить пленникам головы, нам удалось бежать. Им известно, что скоро придут норманны, и они торопятся завладеть всей возможной добычей. — Я придвинулся к нему и понизил голос. — Обращаясь к своему войску, военачальник варваров Балдуин заявил, что в нашем городе у него есть агент, который позаботится о том, чтобы открыть для них ворота. Я выяснил, что Балдуин учился в той же школе, в которой монаха научили ненавидеть Византий. Они с монахом наверняка союзники.

К моему удивлению и досаде, Крисафий откровенно посмеялся над этой новостью.

— Твое усердие делает тебе честь, Деметрий, — заметил он снисходительно. — Но ты немного опоздал. Враги императора уже показали себя.

Я кинул взгляд в зал. Не приходилось сомневаться, что император Алексей остался жив и невредим.

— Значит, кровь на полу…

— Дело рук монаха? Нет. Эти большие окна, через которые император наблюдал за ходом битвы, стали соблазнительной мишенью для франков. Одна из пущенных ими стрел угодила в человека, стоявшего рядом с троном.

— Страшно подумать, насколько близки мы были к катастрофе! О какой битве ты говоришь?

В центре зала дородный военачальник произносил страстную речь против варваров, перечисляя совершенные ими ранее нападения на Византийскую империю. Оглянувшись на него, Крисафий ответил:

— Я уже говорил тебе, что варвары показали себя нашими врагами. Это стало более чем очевидно, когда они напали из засады на ваш отряд. Покинув Галату, они прошли по побережью Золотого Рога до стен Константинополя, оставляя на своем пути разграбленные и выжженные деревни. Дворец на берегу Серебряного озера полностью разрушен!

— В Галате тоже мало чего осталось целым.

— Потом они заняли позиции возле стен, — Крисафий махнул рукой в сторону окон, — и начали штурмовать дворцовые ворота, пытаясь поджечь их. Весь день они испытывали прочность нашей обороны, а в это время внутри городских стен мятежная толпа потребовала немедленно начать войну.

— Однако император не уступил? — спросил я, вспомнив слова, сказанные мне стражником.

Глаза Крисафия сузились.

— Пока что нет. Памятуя о святости сегодняшнего дня, он отдал лучникам приказ стрелять поверх голов, а если варвары подступят слишком близко, метить в коней. Враг стучится в наши ворота, а он все еще надеется, что удастся решить дело миром, и не признает, что это глупо. Но завтра фортуна изменит варварам. Даже император не может вечно игнорировать рев толпы, и если варвары предпримут еще одну атаку, ему не останется ничего иного, как только уничтожить их. Именно этого требует от него народ.

— Но что, если в этой битве он потерпит поражение? Что, если враг прорвет наши укрепления и ворвется в город? — Увидев, что губы Крисафия складываются в презрительную усмешку, я поспешно закончил: — И как насчет монаха? Ведь он наверняка воспользуется ситуацией для нанесения удара!

Неожиданно Крисафий захихикал:

— Великая пятница — самый подходящий день для принятия мученической кончины. Но не волнуйся за императора: он никогда не остается один, его постоянно сопровождают гвардейцы, члены семьи и сановники. А чтобы открыть ворота вопреки желанию тех, кто их охраняет, одного человека явно мало. Уж если тебя это так тревожит, отправляйся к воротам и стой на страже, если, конечно, не предпочтешь и на этот раз тепло собственной постели.

— Во мне осталось еще достаточно солдатской закалки, и в случае необходимости я могу спать где угодно. Но я беспокоюсь за своих дочерей. Если они станут жертвами беснующейся толпы, я себе этого не прощу.

Крисафий слегка оскалился.

— У каждого человека во дворце есть семьи, Деметрий, и всем этим женам, дочерям и сыновьям придется ждать в своих домах вместе с остальным народом. Неужели ты действительно не соображаешь, что важнее: обязательства перед двумя девочками или долг по отношению к миллионам жителей империи?

Подобного пренебрежения я не мог стерпеть.

— Если империя не способна защитить мою семью, тогда я в ней не нуждаюсь! Мой долг — быть вместе с родными. Ты бы и сам понимал это, если бы не был бесплодным мулом!

Я пожалел о своих словах, едва они вылетели у меня из уст, но после тяжких испытаний прошедшего дня мне трудно было сдержаться и не дать волю чувствам. Щеки Крисафия залила краска гнева, и я не стал дожидаться, пока он взорвется.

— Я отправляюсь на защиту своей семьи. И на твоем месте, Крисафий, я бы не стоял завтра чересчур близко к окнам.

Развернувшись на пятках, я твердым шагом направился к выходу, так и не замеченный раззолоченным обществом, которое продолжало все с тем же пылом обсуждать все те же аргументы. Ни Крисафий, ни гвардейцы не пытались меня остановить, и бронзовые двери закрылись за моей спиной. В подавленном настроении я спустился по лестнице и уже добрался до второго двора, как вдруг позади меня послышались торопливые шаги и чья-то рука легла мне на плечо.

Я обернулся и увидел перед собой красивого молодого человека с приветливым выражением лица. Его далматика, сшитая из ткани тончайшей выделки, была закреплена у ворота фибулой в форме льва, а орнамент тавлиона[33] свидетельствовал о высоком ранге, необычном для человека его возраста.

— Прошу прощения, господин Аскиат, — дружелюбно произнес юноша высоким голосом. — Мой господин, император Алексей, увидел, что ты уходишь, и просит тебя остаться во дворце. Он полагает, что завтра ты ему понадобишься.

— Когда я уходил, император был занят проведением военного совета. Как онмог меня заметить?

— У моего господина есть не только уши, но и глаза, и он умеет распределять внимание. Согласен ли ты остаться?

Трудно было устоять против его молодой жизнерадостности, но мною владела сейчас единственная мысль.

— Мне необходимо вернуться домой. Я беспокоюсь за безопасность дочерей, и у меня есть подозрения, что завтра на улицах будет гораздо опаснее.

— Император разделяет твою озабоченность. Он пошлет гвардейцев, и те доставят твоих дочерей во дворец.

Это предложение лишило меня сил сопротивляться. Хотя во дворце тоже было далеко не безопасно и здесь кипели такие же страсти, что и в городе, моим девочкам явно было бы лучше за его прочными стенами, рядом со мной, чем во власти толпы. Я кивнул в знак согласия:

— Хорошо, я останусь.

Молодой человек слабо улыбнулся.

— Спасибо. Это будет для императора большим утешением. Один Бог знает, что может произойти в этот проклятый день.

— И в самом деле проклятый, если единственным утешением императора станет моя поддержка.

— Сегодняшний день был очень трудным. Враги императора пошли в наступление, и его друзья окружили трон подобно верным псам. У него не так много возможностей, да и тех становится все меньше. А ведь это всего лишь первое дыхание бури. — Он рассеянно теребил застежку фибулы, глядя в небо, словно пытался найти там предзнаменования. — Боюсь, что завтра эта буря разразится.

κζ

Утром Великой пятницы, святого дня, когда был распят наш Господь Иисус Христос, я проснулся от страха. Меня страшили не армии варваров, собиравших силы для нанесения удара, не убийцы, затаившиеся в дворцовых коридорах, и даже не толпа, готовая разорвать город напополам из-за нерешительности императора. Я боялся, что мои дочери, спящие в отведенной нам маленькой комнате, вот-вот проснутся и увидят, как их отец бесстыдно возлежит на одном матрасе с женщиной, которая не является их матерью.

Анна, видимо, почувствовала, что я проснулся. Она повернулась и взглянула мне в лицо.

— Я, пожалуй, пойду. После вчерашних беспорядков здесь наверняка есть люди, нуждающиеся в помощи врача. — Она встряхнула спутанными волосами. — Пусть твои дочери и догадываются о многом, но некоторые вещи им лучше не видеть.

— Тем более если в этом участвует их отец, — тихо добавил я.

Мое настроение сразу поднялось, как только Зоя и Елена появились во дворце вместе с Анной — та все еще оставалась у нас дома, когда пришли гвардейцы. Закончив далеко за полночь свой обычный обход коридоров, прилегающих к покоям императора, я нашел утешение в ее объятиях, хотя нам и приходилось быть предельно осторожными.

Бесцеремонный стук в дверь отвлек меня от этих мыслей. Я тут же сбросил с себя одеяло и вскочил на ноги, Анна же откатилась к стене и притворилась спящей. В дальнем углу послышалось шевеление, но к тому времени, как Зоина голова высунулась из-под одеяла, я уже стоял у двери и смотрел в непроницаемое лицо гвардейца.

— Тебя вызывают.

Мне успела надоесть эта короткая фраза, судя по всему, единственная форма приглашения, известная телохранителям императора. Но я с радостью ухватился за этот предлог, чтобы покинуть комнату, и охотно последовал за гвардейцем. Небо за окнами только-только начинало сереть, однако в коридорах дворца вовсю кипела жизнь, и мы с трудом пробивали себе дорогу среди суетящихся чиновников с заспанными лицами. Наконец мы оказались у двери, охраняемой четверкой печенегов. Мой сопровождающий произнес что-то неразборчивое, и они расступились по сторонам.

— Иди наверх, — сказал он. — Мы подождем здесь.

Стараясь казаться невозмутимым под неприветливыми взглядами печенегов, я прошел в дверь и стал подниматься по лестнице.

Спустя какое-то время я начал думать, что гвардейцы подшутили надо мной, потому что лестница казалась бесконечной — сплошная череда лестничных маршей, неумолимо ведущих все выше и выше. Странно было и то, что по ней больше никто не пытался подняться. Я не встретил ни одного человека, не видел, чтобы кто-нибудь спускался вниз, и не слышал ничего, кроме звука собственных шагов. Даже узкие окна бы ли так глубоко утоплены в стенах, что разглядеть через них можно было разве только серый свет.

Свернув за очередной угол, как две капли воды походивший на предыдущие, я увидел над головой узкую полоску неба, преодолел последнюю дюжину ступеней и оказался на широкой площадке. Никогда в жизни я не бывал на такой высоте. Наверное, человек просто не может строить дома выше этого, не вызывая зависти у Бога. Днем отсюда, вероятно, открывался потрясающий вид на город и его окрестности, но в этот предутренний час я смог разглядеть лишь разбросанные по округе россыпи затухающих угольков — следы далеких пожарищ. По краю башни шла невысокая стена, совершенно несопоставимая с глубиной бездны, от которой она меня отделяла. И конечно, несоразмерная с величием императорской жизни, которую она в данный момент защищала.

Я упал на колени, радуясь возможности спрятаться от пугающего меня бесконечного пространства вокруг, и распростерся на полу.

— Вставай. Завтра, быть может, ты захочешь приберечь свою почтительность для другого человека.

Голос императора звучал спокойно, но усталость, проглядывавшая в чертах его лица, придавала его словам оттенок горечи.

— Твоя уверенность во мне настолько низка, мой господин?

Наверное, от высоты я немного повредился рассудком, иначе как объяснить мою дерзкую попытку шутить с императором?

Его губы чуть дрогнули в улыбке под густой бородой.

— Уверенность? Деметрий Аскиат, ты один из немногих людей, в которых я сколько-нибудь уверен. Все до единого военачальники считают меня трусом, если не хуже, а мои подданные открыто поносят меня на улицах. Иным из моих предшественников за меньшие прегрешения выкалывали глаза и отрезали носы.

— Они молятся о том, чтобы ты жил тысячу лет, — возразил я.

Император раздраженно поморщился.

— Я правлю империей вот уже пятнадцать лет, — сказал он. — Дольше, чем любой другой со времен великого Болгаробойцы.[34] Но что напишут о моем царствовании будущие Феофаны и Прокопии?[35]«Он всю жизнь сражался с варварами, когда они на него нападали, но охотно уступил им империю, когда они пришли к нему как гости». — Он повернулся к востоку, где уже начинала разгораться алая заря, возвещавшая о восходе солнца. — Я стоял на этом самом месте, когда Халкидон был сожжен дотла турецкой армией, а нас спасла от нашествия турок только узкая полоска воды. Без франков, норманнов, кельтов, латинян и прочих варваров, которых посылает к нам с запада Папа Римский, турки снова придут, и на этот раз они не остановятся на берегу Босфора.

Он пнул ногой стену, и я невольно сжался, испугавшись, что он споткнется и перевалится через эту невысокую преграду.

— Мои советники и их подручные не понимают, что мы не обладаем мощью наших предков. Мы не можем победно идти по миру, как это делали Юстиниан[36] или Василий. У нас много золота, но мало воинов, и чтобы защитить свой народ, я должен призвать других сражаться вместо нас.

— Тогда неудивительно, что твои военачальники недовольны, мой господин.

Император рассмеялся.

— И впрямь неудивительно, а вот что действительно удивляет, так это почему они до сих пор позволяют мне оставаться на троне. Все эти пятнадцать лет я избегал войн, да и зачем они мне? В случае победы мои полководцы обрели бы опасную силу и позарились на мой трон; в случае же поражения я обрек бы на страдания многие тысячи ромеев. Я защищал империю, стравливая наших врагов друг с другом. Но теперь совсем иная ситуация, и этот сомнительный метод, который стал основой моей политики, оказывается всего лишь трюком фокусника.

— Однако стены остаются неприступными, — возразил я. — Пока они охраняются, варвары только и могут что грабить предместья.

— Крепость стен зависит от преданности охраняющих эти стены гарнизонов. Как долго они будут поддерживать труса, отказывающегося отвечать на провокации варваров?

Из-за горизонта поднималось ярко-алое солнце, заливая восток холодным красноватым светом, а над нашими головами медленно двигалась огромная гряда облаков, наползающих друг на друга. Где-то внизу зазвонили колокола церквей, уже можно было разглядеть их многочисленные купола, отливающие рассветным румянцем. Я вздрогнул, и, заметив это, император сказал совсем другим тоном:

— Продолжай хранить верность, Деметрий, и держись поближе ко мне. У тебя нет предположений относительно их планов?

Кое-какие предположения у меня были. Ночью я продумывал сотни уловок, к которым могли бы прибегнуть варвары, но ни одна из них не представлялась вероятной.

— Сегодня они намерены убить меня, — хладнокровно произнес император. — Мертвый, я тут же превращусь из труса в мученика. Тогда жители города и мои военачальники распахнут городские ворота, дабы отомстить за мое убийство, и варвары разгромят их наголову. Пока мы остаемся за городскими стенами, варвары не могут причинить нам вреда, следовательно, они должны выманить нас. А пока я продолжаю править, мы будем оставаться за стенами, следовательно, они должны устранить меня.

— Мой господин, ты мог бы остаться здесь, на башне, — предложил я. — Сюда никто не проникнет, и ты будешь в полной безопасности, пока варвары не уйдут.

Алексей грустно покачал головой.

— Какая разница — умереть или оказаться в полной изоляции? Мои военачальники станут отдавать приказы, которых я не смогу отменить, и это неизбежно приведет к битве. Нет, я должен находиться среди них, используя всю власть, какую имею; ты же будешь следить за тем, чтобы агенты варваров — возможно, твой таинственный монах — не одолели меня. Пока мы находимся за стенами, нам ничто не угрожает.

Я взглянул на запад и увидел в сероватом утреннем свете огромное войско, готовое начать войну. Варвары провели ночь на поле, в холоде и сырости, но я не сомневался, что их мечи надежно защищены от ржавчины. Где-то там среди них обретался и Балдуин, проверял снаряжение и мечтал о том, что к вечеру империя будет принадлежать ему.

Император ничего больше не сказал. Я проследовал за ним вниз по длинной лестнице, слушая звуки, доносившиеся из двора, в котором собиралось наше собственное войско.


Варвары выстраивали свои боевые порядки не менее двух часов, и все это время я находился в тронном зале, стараясь следить не за происходящим на поле, а за ближайшим окружением императора. Меня поражало, как этот задиристый и живой человек, с которым я разговаривал на вершине башни и в саду, мог подолгу сохранять статуарную позу, требуемую ритуалом. Он неподвижно сидел на золоченом троне, повернутом так, чтобы он мог видеть наших противников, а перед ним нескончаемым потоком проходили придворные и воины. С большинством их прошений он даже не знакомился, поручая отвечать на них Крисафию. В иных случаях, когда вопрос был особенно запутанным или когда проситель пользовался его благосклонностью, Алексей отвечал сам, по необходимости меняя тон с сурового на любезный. Меня удивляло, что сложные проблемы империи улаживаются подобным образом, однако я ни разу не почувствовал, чтобы император выразился неясно или двусмысленно.

И все это время зал наполняло тихое пение. Поскольку император не мог присутствовать на службе в храме Святой Софии, алтарная преграда была воздвигнута прямо за его троном, и три священника исполняли печальные песнопения Великой пятницы. Будь моя вера покрепче, эти песнопения принесли бы мне успокоение, напоминая о том, что даже самые страшные страдания и смерть обернутся для нас жизнью вечной. Но по правде говоря, меня только расстраивало жестокое повествование о Страстях Господних. Не знаю, как оно действовало на императора, но, похоже, он не обращал внимания на богослужение, кроме тех моментов, когда священники выходили к нему, чтобы он исполнил роль, отведенную ему уставом службы. Тогда в аудиенции наступала пауза, и он произносил должные слова или делал то, что предписано, а затем возвращался к своим основным обязанностям. Фимиам струился из-за алтарной преграды вместе с музыкой, и этот аромат вкупе с однообразием церемониала притуплял мои чувства и вызывал сонливость.

Чем выше поднималось солнце, тем больше придворных собиралось в тронном зале. Они стояли группами вдоль стен и разговаривали между собой так тихо, что, даже стоя совсем рядом, я не мог разобрать ни слова. Их присутствие обострило мою тревогу и пробудило бдительность, ведь мне пришлось наблюдать за столькими лицами и следить за столькими руками, в каждой из которых мог прятаться кинжал. Хотя в открытые окна лился прохладный воздух, я взмок от напряжения, и меня вновь поразило самообладание императора, который неподвижно сидел в тяжелом парадном облачении.

На четвертом часу бронзовые двери отворились, впустив знакомую мне фигуру графа Гуго в сопровождении четырех охранников и множества слуг. Мы с командиром печенегов переглянулись, и он поставил охрану ближе к трону. Я не сомневался в том, что граф Гуго верен императору — или, по крайней мере, его сокровищам, — однако в такой важный день было бы крайне опрометчиво подпускать варваров слишком близко. Император, как всегда, не выразил никакого неудовольствия.

— Граф Гуго, — заговорил Крисафий, стоявший возле трона, — твои соотечественники опять готовы выступить против нас. Мы — миролюбивый народ, в их же сердцах одна лишь война. Не согласишься ли ты еще раз отправиться к ним и передать наше горячее стремление к дружеским отношениям? Те, кто дружит с нами, испытывают блаженство жизни, в то время как нашим врагам достаются лишь смертные муки.

Граф Гуго нервно сглотнул и поправил висевшую у него на шее драгоценную подвеску.

— Ты знаешь, что император всегда может распоряжаться мной. Но мои соотечественники объяты безумием, которого я не в силах ни исцелить, ни понять. Они забыли о благе, ибо ими движет жажда крови и войны. Они меня попросту не услышат. — Он понизил голос. — И вряд ли отнесутся с должным уважением к моему нынешнему статусу.

Крисафий явно готовился сказать какую-то резкость, но император остановил его. Это было почти неуловимое движение — легчайший наклон головы и еле заметное расширение глаз, — но оно подействовало на Крисафия как громогласный окрик. Он тут же перестроился и проговорил:

— Император напоминает тебе, что в этот святой день все христиане должны стремиться к братскому единению. Наш Господь Иисус Христос учил: «Блаженны миротворцы, ибо велика их награда на небесах».

Секретарь весьма вольно обошелся с евангельскими строками, однако графа Гуго они убедили. Поправив усыпанный драгоценными камнями лор (их было так много, что я испугался, как бы они не раздавили графа своей тяжестью), он почтительно поклонился императору и поспешил удалиться. За дверью раздался голос сержанта, приказавшего подать графу лошадей.

Подозреваю, что, будучи предоставлен самому себе, граф Гуго постарался бы как можно дольше тянуть с выполнением посольской миссии, но император успел хорошо изучить его, и поэтому уже через четверть часа из Озерных ворот навстречу варварам выехала маленькая процессия. Заметив это, я перешел к другому окну, постаравшись встать так, чтобы видеть одновременно и императора, и франков.

Едва граф Гуго и его свита спустились в ложбину и скрылись из виду, как двери с грохотом открылись. Я стремительно повернулся, схватившись за рукоять меча, но это оказался брат императора Исаак. Он ворвался в зал, пренебрегая манерами и условностями, и на сей раз без своей обычной свиты.

— Что происходит? — крикнул он Крисафию. — Варвары вот-вот пойдут на нас в атаку, а наши отряды сидят по казармам и начищают до блеска щиты! Их давным-давно следовало вывести к стенам, чтобы в нужный момент они могли вступить в бой с неприятелем!

Крисафий бесстрастно посмотрел на него.

— Император полагает, что, увидев войска на улицах города, толпа потребует решительных действий и несдержанные командиры предпримут поспешную атаку.

— С каких это пор политика императора стала зависеть от настроений толпы? Неужели он настолько потерял веру в своих командиров, что не доверяет им отдавать приказы солдатам?

На этот раз Крисафий был менее терпелив.

— Если бы командирам можно было доверять в вопросах стратегии, они давно уже стали бы полководцами! К тому же для защиты стен у нас есть множество лучников.

— И они снова будут целиться в облака, как вчера? — Исаак побагровел от гнева. — Каждый раз, когда мы уступаем этим варварам, они становятся все смелее и наглее. Поражение — вот единственный урок, который следует им преподать! Поражение, нанесенное всей мощью нашего войска!

Спор грозил затянуться, но император в один миг утихомирил и советника, и брата. Он всего-то и сделал, что слегка вытянул пальцы правой руки, словно любуясь перстнями, однако и Крисафий, и Исаак, и все остальные собравшиеся тут же замолчали и обратили взгляды на равнину за окнами. Граф Гуго возвращался обратно. Он скакал во весь опор, намного опережая свою свиту, словно за ним гнались злобные фурии. Промчавшись через ворота, он взбежал по лестнице и предстал перед императором прежде, чем последний из его отряда подъехал к стенам. За все это время никто не произнес ни слова, лишь священники продолжали свое непрерывное пение за алтарной преградой.

Великолепие графа Гуго сильно поблекло за время его отсутствия, хотя гордость посла осталась непокоренной. На его лоре зияли пробелы — часть камней выпала из-за бешеной тряски в седле. Подол далматики был забрызган грязью. Расшитая жемчугом шапочка, которую он носил постоянно, сползла на одно ухо, и это ухо горело, будто кто-то как следует заехал по нему.

Несмотря на все это, Крисафий подождал, пока граф выразит свое почтение должным поклоном, и только после этого позволил ему говорить.

— Мой господин! — воскликнул граф с негодованием. — Как я и предупреждал тебя, они оказались совершенно глухи к велениям совести и доводам разума! Они обозвали меня рабом, — меня, брата короля франков! Их короля, между прочим. О чем можно говорить с такими людьми?

— И о чем ты с ними говорил? — неприязненно спросил Крисафий.

Но граф не стал спешить с ответом, потому что из-за импровизированной алтарной преграды внезапно появились трое священнослужителей и торжественно подошли к императору. Один из них держал в руках высокий крест на деревянном древке, второй — кадило, третий — золотой потир. Этот последний поднес потир к губам императора, а остальные двое встали по бокам от него, продолжая петь. Император сделал глоток, после чего священники удалились обратно.

Проводив их взглядом, граф Гуго произнес:

— Я сделал все, чего хотел от меня мой господин император. Я воззвал к их христианским чувствам, сказав, что они должны видеть в нас братьев. Я напомнил им, что они сейчас вдали от родного дома и от своих союзников, и лучше ощутить поддержку благородных ромеев, чем добиваться их поражения. Я призывал их любить все доброе на земле и на небесах, а они смеялись надо мной! Надо мной, братом ко… — Граф оборвал себя на полуслове, поймав немигающий взгляд Крисафия. — Они сказали: «Зачем вымаливать то, что мы и сами можем отнять, а тем более у императора, чья корона упадет прежде, чем мы захватим город?» Я пытался спорить с ними, но им надоели разговоры, и я испугался, что они убьют меня, если я задержусь еще хоть ненадолго. «Беги к своим грекам, — кричали они мне вслед, — но ты не обретешь там безопасности, ибо мы уже идем и никто не сможет устоять против нас!»

— Они действительно идут! — воскликнул севастократор Исаак. Он стоял возле окон, через которые были видны передовые ряды кавалерии франков, приближающейся к нам в полной боевой готовности. — Теперь-то ты услышишь меня, брат?

Крисафий бросил взгляд на императора, неподвижного как скала, и вновь повернулся к Исааку.

— Твой брат напоминает тебе, что стены города неприступны, если только варварам не удалось за ночь построить целую армию осадных машин. Мы можем выдержать тысячу таких атак.

— И каждая атака будет стоить нам человеческих жизней! — Исаак обращался теперь ко всем присутствующим в зале, а не только к брату и его советнику. — Наши жены станут вдовами, а наши дети — сиротами, оттого что мы не осмеливаемся оказать сопротивление противнику! По-моему, лучше умереть на поле боя в сиянии славы, чем ждать, пока варвары из-за стен не перестреляют нас по одному.

— Прости меня, мой господин, — перебил его граф Гуго. — Я умоляю императора извинить меня и возвращаюсь в свои апартаменты. Посольская миссия совсем измотала меня!

Крисафий отпустил его взмахом руки. Я заметил, что вслед за графом зал покинуло и несколько печенегов. Судя по всему, Гуго отправился не отдыхать, а набивать сундуки завоеванными во дворце трофеями, чтобы обезопасить их от прочих варваров.

— Мой господин! — обратился к императору Крисафий. — В том, что варвары не выразили доверия графу Гуго, нет ничего удивительного. Они опасаются, что он предал свой народ, и потому не обращают внимания на его попытки к примирению. Но христианин не должен вступать в бой до той поры, пока он надеется разрешить дело миром. Выбери другого посланника, который смог бы впечатлить варваров своим достоинством и статью. Пошли одного из твоих военачальников в сопровождении небольшого отряда, ибо слова, изреченные воином, обладают большим весом.

— А легион катафрактов[37] обладает еще большим весом! — Исаак стоял в проеме окна, не отрывая глаз от приближающегося к городским стенам войска. — Ты и сам мог бы выйти сюда, брат, они бы тебя и не заметили. Слышишь это? — Он сделал паузу, и в зал проник отдаленный шум, напоминающий рокот прибоя или завывание бури. — Народ пришел в волнение, зная, что к городу подходят варварские полчища, и он требует от тебя немедленных действий!

Севастократор направился к трону, и я тоже подошел ближе, поскольку по-прежнему относился к нему с подозрением.

— Удержать франков словами уже невозможно, — продолжал Исаак. — На этой стадии усилия одного человека не заставят их остановиться, а в это время твои враги в городе ослабят нас, развязав мятеж. Если мы сейчас атакуем, то одним махом вернем доверие народа и разгромим варваров.

— И будем открыты для турок, — раздался голос императора. Алексей заговорил в первый раз с тех пор, как вошел в зал. — Если мы проявим твердость, то легко справимся и с чернью, и с варварами, и с турками. Если же дрогнем, любая из этих сил одолеет нас.

— Забудь о турках! — вскричал Исаак, забыв о протоколе и этикете. — Разве это турки ломятся сейчас в ворота города, жаждая нашей крови? Мы смогли продержаться эти пятнадцать лет только потому, что всегда сосредоточивались на самой насущной опасности, а не на грядущих бедах. Это тебе не игра, в которой можно предугадать будущие ходы противника и пожертвовать мелкими фигурами ради достижения конечной цели. Здесь каждый шаг грозит гибелью, и жертвовать ты можешь только собой. Вернее, нами обоими. Прошу тебя, брат, опомнись, пока не поздно!

Эти два брата, столь схожие внешне и столь разные по характеру, представляли собой захватывающее зрелище. Чем больше неистовствовал Исаак, тем более спокойным становился Алексей, и когда наконец он соизволил ответить, за него, как и прежде, говорил Крисафий:

— Мы пошлем командира «бессмертных» в сопровождении десяти воинов, чтобы предостеречь варваров от глупости.

Исаак чуть не взорвался от ярости, но Крисафий еще не закончил:

— Тем временем прикажи, чтобы все легионы охраны собрались у ворот.

— Я сам их соберу. И передам твои слова командиру «бессмертных», — процедил сквозь зубы Исаак и, небрежно откланявшись, выбежал из зала.

Шум толпы, доносящийся с улицы, стал громче, когда двери распахнулись, и затих, когда их вновь плотно прикрыли. В зале установилась тишина, нарушаемая только пением священнослужителей. Придворные все как один уставились в пол и не осмеливались разговаривать. То ли они не знали, как реагировать на демонстративное поведение севастократора, осмелившегося спорить с василевсом, то ли беспокоились, не станет ли их преданность императору гибельной для них.

— Вот они.

Крисафий увидел их первым, а возможно, это император подал ему знак. В поле зрения появились первые всадники из отряда «бессмертных». Они ехали на специально выведенных мощных животных, способных доставить человека, целиком закованного в броню, в самый центр битвы. Во время пребывания в армии я несколько раз видел их в действии и каждый раз удивлялся, как редко им приходилось использовать копье или булаву, как быстро они одной лишь своей тяжестью разрывали строй противника и рассеивали людей перед собой. Исаак был прав: ничто не могло бы вернее убедить варваров в нашей мощи, чем эти воины.

По мере того как они показывались из-под стены, я их считал. Первым ехал командир, четыре катафракта защищали его с боков, и сзади ехали еще четверо. Я подумал, что этого вполне достаточно. Но за ними появились и другие, они двигались ряд за рядом: двадцать, шестьдесят, сто…

— Я приказывал отправить десять человек!

Все присутствующие в зале повернулись к императору, который приподнялся на троне, чтобы видеть, что происходит внизу. Теперь он совсем не был похож на изваяние: лицо его исказилось от ужасного гнева, тело дрожало от ярости.

— Верните их немедленно, пока варвары не подумали, что мы собираемся атаковать!

Приказ был передан, и со стен раздался резкий звук труб, но катафракты успели удалиться на значительное расстояние, и головная часть колонны вплотную приблизилась к передовым отрядам варваров. Они были слишком далеко от нас, чтобы услышать сигнал к возвращению, и слишком близко к франкам, чтобы вернуться. Нам оставалось только смотреть, как разворачивалась эта трагическая пантомима. Ни одна из сторон не замедлила хода: катафракты сохраняли свою неторопливую поступь, а франки — свое неумолимое продвижение. Их разделяло не более пятидесяти шагов, и они продолжали сближаться. Я ждал, что в рядах франков откроется проход — это означало бы, что они признали наше посольство, — но они оставались плотно сомкнуты.

— Вернитесь назад, — прошептал чей-то голос.

Потом с неба тучей посыпались дротики и стрелы, и сражение началось.

Первые стрелы еще были в полете, а наша конница уже отреагировала: колонна распалась и легким галопом перестроилась в двойную линию, развернутую к франкам. Стрелы не могли причинить нашим людям значительного вреда, так как их броня выдерживала и не такое, но я заметил, что несколько лошадей упали и всадники пытаются высвободиться из стремян, пока их не накрыл противник. С криком, донесшимся до наших ушей, варвары опустили копья и бросились в атаку. Наши катафракты тоже пришпорили коней, и две волны — коричнево-черная и серебристая — хлынули навстречу друг другу, стремительно поглощая разделяющее их пространство. Затем они схлестнулись, и фигуры отдельных людей потерялись в море битвы.

— Мы должны выслать к ним подкрепление, мой господин, — сказал Крисафий нетерпеливо, но явно не испытывая того смятения, которое охватило остальных придворных в зале. — Сотня против десяти тысяч — их всех перебьют без всякой пользы!

— Если я пошлю туда еще людей, будет просто еще больше убитых. И прежде всего, почему их было сто? Я отдавал приказ отправить десять человек!

— Мой господин, толпа…

— Забудь про толпу. Мой долг — обуздывать толпу, а не потворствовать ее безудержным страстям. Для этого у нас есть ипподром. Где мой брат?

— Возле Царских ворот с отрядом варягов, мой господин, — осмелился ответить молодой придворный. — Он ждет только вашего приказа выступить на помощь коннице.

— Тогда ему придется долго ждать. Иди и прикажи ему от моего имени, чтобы он ни в коем случае не покидал пределы города!

Юноша бросился к дверям, но остановился, услышав властный окрик Крисафия. Глаза евнуха обшарили зал и остановились на мне.

— Деметрий, ты близко знаком с командиром варягов. Это распоряжение будет воспринято лучше, если его передашь именно ты.

Ослушаться прямого приказа советника в присутствии императора я, конечно, не мог, но мое чувство долга восстало.

— Я нужен императору… — начал я.

— Там ты ему еще нужнее. Ступай!

Несмотря на то что меня мучили дурные предчувствия, пришлось подчиниться. Я побежал к дверям, в спешке поскальзываясь на мраморном полу. У колонны я задержался и оглянулся на императора, надеясь, что он отменит приказ советника и велит мне остаться там, где, по моим ощущениям, я был нужнее всего. Но он этого не сделал. Стоя перед троном, император безмолвно смотрел в окно, окруженный придворными, которые громко спорили друг с другом. Одни лишь священники продолжали вести службу, безучастные к тому, что на равнине перед дворцом решается судьба империи. Как раз в тот момент, когда я обернулся, они снова вышли из-за перегородки и вынесли икону, видимо для целования ее императором. Я не мог не восхищаться их погружением в литургию, их благочестивым равнодушием ко всему светскому, хотя мне и казалось, что невнимание к столь значительным событиям — это своего рода святотатство. Наверное, я им завидовал.

Император заметил священников и опустился на трон, чтобы принять участие в ритуале. Несомненно, он должен был вновь обратиться в бесстрастную статую, как того требовал этикет, но тревоги и заботы отняли у него способность притворяться, и в его взгляде читался откровенный интерес. Кажется, он даже не мигал, как будто его внезапно поразила какая-то мысль или чей-то вид. Его лицо было обращено ко мне, и я, испугавшись, что он недоволен моим промедлением, собрался было бежать дальше, как вдруг понял, что его глаза прикованы не ко мне, а к одному из священнослужителей. Я проследил за взглядом императора. Двое священников уже примелькались мне за это утро, а третий был новым — вероятно, он пришел сменить предыдущего. Он крепко держал в руках крест на длинном древке и смотрел на него с каким-то исступлением, откинув голову назад, словно подставляя лицо солнцу. Эта поза подчеркнула угловатость его черт и особенно кривую линию носа, и еще я подумал, что он, должно быть, недавно из монастыря, потому что кожа черепа в выбритом кружке тонзуры была совсем еще розовой.

Слишком медленно до меня дошло значение того, что я увидел. Возможно, император уловил в этом человеке что-то нечестивое или просто удивился незнакомому лицу, но он не мог знать, кто приближается к нему. А вот я обязан был сразу это понять. Я с криком метнулся к трону, расшвыривая в стороны всех, кто стоял у меня на пути.

И тут монах нанес удар.

κη

Императору некуда было деваться: он оказался в ловушке собственного трона. Любой другой на его месте застыл бы от ужаса, но Алексей, обладавший чутьем воина, в тот же миг рванулся вперед. Однако было уже поздно. Пока два священника тупо смотрели на них, потеряв дар речи от такого убийственного зрелища, монах с силой опустил массивный крест на голову императора, орудуя им как булавой. Жемчужная диадема разлетелась на кусочки, из-под густых волос хлынула кровь и заструилась по шее и плечам императора, рухнувшего на пол лицом вниз. Я думал, что монах занесет свою «булаву» для второго удара, но он неожиданно ухватился за верхушку креста, стянул ее с древка и бросил на пол. Вместо обычного древка у него в руке оказалось копье, острый наконечник которого был спрятан в распятии. В зале все оцепенели при этом внезапном нападении. Император застонал и попытался приподняться на руках, но монах пнул его ногой в лицо и поднял копье над его головой. Он с неистовым торжеством выкрикнул что-то на чужом языке, направляя острие копья в шею Алексея.

Все это время — какие-то несколько мгновений — я прорывался через зал к монаху, и наконец в последнем безумном броске мне это удалось. Предотвратить удар я не успел, однако сумел изменить его направление. Копье врезалось императору в спину, и он взвыл от боли, а монах под моим напором рухнул наземь. Тощие пальцы вцепились мне в лицо, стараясь выцарапать глаза, и пока я пытался защититься, монах перекатил меня на спину и отпрыгнул назад. Копье торчало из спины императора, раскачиваясь из стороны в сторону, как молодое деревце в бурю. Монах рывком вытащил его и взмахнул им перед собой, описав полукруг, чтобы держать на расстоянии любого, кто попробует приблизиться.

Но никто, кроме меня, и не думал приближаться. Зал был битком набит гвардейцами и сановниками, однако ни один из них не тронулся с места. Возможно, причиной тому были трусость или потрясение, а еще более вероятно — трусливый расчет, ибо никто не хотел открыто принимать ту или иную сторону, когда судьба империи повисла на волоске. Как бы то ни было, все отпрянули назад и образовали плотный круг напряженных лиц, окруживших нас, как на арене. Все выглядело так, будто мы с монахом — два великих воителя, этакие Гектор и Аякс,[38] и весь мир приостанавливает войны, пока мы ведем наш смертельный поединок.

Увы, у меня не было ни меча, ни тем более Аполлона, чтобы направить мою руку. Монах приближался ко мне, подняв копье явно с недобрыми намерениями. То ли он узнал во мне преследователя, загнавшего его в ледяную цистерну, то ли просто примирился со смертью ради смерти, но было в нем какое-то жуткое спокойствие, когда окровавленный кончик копья следовал за моими перемещениями. Я попятился назад, пристально глядя ему в глаза. «Удар копья начинается на лице человека» — так однажды сказал мне наш сержант, и пока я удерживал взгляд монаха, ему было трудно застать меня врасплох.

Но мне помешали сконцентрироваться. Сделав очередной шаг назад, я почувствовал, как моя рука на что-то наткнулась. Инстинктивно я перевел глаза на человека, с которым столкнулся, — это оказался один из священников, — и в тот же миг монах сделал выпад.

Спас меня тот же священник — не каким-то поступком или словами (хотя, возможно, в душе он и молился обо мне), а единственно силой своего страха. Он раньше меня заметил движение монаха, неловко бросился на пол и при этом сбил меня с ног. Копье пронеслось у меня над головой, так как монах не успел изменить направление удара. Выбросив вперед руку, чтобы смягчить падение, я ощутил под собой железную цепь. Это оказалось кадило, которое уронил испуганный священник. И когда монах по инерции шагнул вперед и навис надо мной, я изо всех сил швырнул кадило вверх. Оно треснуло монаха по лицу, горячее масло выплеснулось, и раздался пронзительный вопль, уж не знаю чей — монаха, священника или же мой собственный.

Потом я обнаружил, что стою на коленях. Кожа моя горела от брызнувших на нее капель масла. Подо мной жалобно скулил священник, но монах все еще стоял на ногах и по-прежнему держал копье. Половина лица у него была обварена и приобрела ярко-красный цвет, глаза крепко зажмурились от нестерпимой боли, однако он еще мог собраться с силами и нанести последний удар.

Внезапно рот его широко раскрылся и копье выпало из руки, по подбородку хлынула кровь, а глаза вылезли из орбит. Тощее тело конвульсивно вздрогнуло, прощаясь с отлетевшей душой, и осело на пол.

Сигурд, стоявший позади него, с омерзением посмотрел на короткий меч в своей руке — клинок был в крови почти по рукоять — и молча бросил его на тело монаха. Потом помог мне подняться на ноги, и мы бросились к императору. Чары, наведенные действиями монаха, рассеялись, и в зале поднялся шум, раздавались выкрики и взаимные обвинения. Об императоре все как будто забыли. Неужели он мертв? Неужели все, над чем он трудился и что я поклялся защищать, пошло прахом? Когда мы подбежали, Крисафий, опустившийся на колени рядом с ним, поднял на нас глаза и сказал:

— Он еще жив, но очень плох. Я велю гвардейцам отнести его к врачу.

— Мы будем сопровождать его.

Сигурд хотел последовать за гвардейцами, выполнявшими приказ Крисафия, но тот внезапно остановил его:

— Нет, тебя ждут куда более серьезные дела. Взгляни! — Он ткнул пальцем в сторону окна, откуда было видно, как войско варваров теснит остатки катафрактов назад. — В скором времени варвары подойдут к стенам, и если мы не подтянем силы, чтобы удерживать ворота, наша конница будет уничтожена на глазах у всей толпы. Можешь представить, что тогда произойдет!

Покушение на императора, схватка с монахом, шум и смятение притупили мой ум, и я с трудом понимал, о чем говорит евнух, но упоминание о воротах пробудило в глубине моей памяти важные воспоминания, и я с усилием вытянул их на поверхность.

— Ворота, — пробормотал я.

Крисафий посмотрел на меня как на идиота.

— Да, ворота. Мы должны взять их под защиту.

— В этом и состоял их план! Император был прав. Если бы монах убил его, разбушевавшаяся толпа открыла бы ворота и варвары ворвались бы в город. Но монах потерпел неудачу, а значит, их план провалился!

Сигурд взглянул в сторону окна.

— Похоже, они не подозревают, что их план провалился.

— Тогда нам придется их огорчить. — Острота момента помогла мне собраться с мыслями. — Мы должны доказать вождям варваров, Балдуину и Готфриду, что их усилия тщетны, что ворота никогда не откроются, что мы откроем их разве только для того, чтобы нанести удар всей мощью нашей армии.

— Нет ничего проще, — сказал Сигурд. — Давайте прямо сейчас нанесем удар всей мощью нашей армии. Это уж точно их убедит, что они проиграли.

— Ни в коем случае! Именно этого и страшился император! Он не поблагодарит нас, если мы погубим последнюю надежду на мирное разрешение ситуации.

Крисафий и Сигурд посмотрели друг на друга, потом на меня, и несколько мгновений мы трое представляли собой единственный островок тишины в этом гвалте.

— Ну предположим, — сказал Крисафий. — Но как ты собираешься попасть к варварам?


О том, чтобы выехать через дворцовые ворота, когда противник находится совсем рядом, не могло быть и речи, и мы потеряли несколько драгоценных минут на то, чтобы, двигаясь вдоль стен, добраться до Адрианопольских ворот. Примыкающий к ним квартал города превратился в военный лагерь. Собранные здесь легионы выстроились в несколько длинных рядов — скорее для того, чтобы преградить толпе подход к воротам, чем для нападения на врага, — но между ними и стенами оставался свободный коридор для нашего проезда. Нас было семеро: Сигурд, я, трое варягов, переводчик, которого мы нашли в канцелярии, и мертвый монах, подвязанный к моему седлу. Мы ехали не на армейских жеребцах, а на конях императорской почтовой службы, сила которых была в их скорости, и потому моя лошадка, непривычная к двойной тяжести, еле поспевала за остальными.

Возле Адрианопольских ворот народу скопилось больше, потому что здесь было меньше гвардейцев для их сдерживания, и я опасался, как бы толпа не прорвалась в ворота вслед за нами. Лица людей были искажены ненавистью и гневом, а камни и глиняные горшки, которыми они швырялись, беспокоили наших лошадей и затрудняли продвижение. Если бы эти люди узнали о том, что пытался совершить человек, которого я везу, они разорвали бы на части его мертвое тело и сплясали на его костях, но и мне не поздоровилось бы в этой давке.

К счастью, привратник знал свое дело туго. Он держал ворота закрытыми до самого нашего появления, а потом приоткрыл их ровно настолько, чтобы мог проехать один всадник. Сигурд, возглавлявший нашу процессию, не останавливаясь двинулся вперед, и моя лошадь последовала за ним в эту узкую щель. Голова монаха глухо стукнулась о створку ворот, но веревки удержали тело на месте. Благополучно выехав из города, мы поскакали по Адрианопольской дороге к правому флангу варваров. Их войско разместилось в ложбине между гребнем нашей горы и берегом Золотого Рога. Варвары сконцентрировали все свои силы возле дворцовых ворот — здесь стены были ближе и, значит, весть о смерти императора должна была дойти быстрее. Пехотинцы жгли высокие костры у основания внешних стен, видимо надеясь разрушить каменную кладку; некоторые пытались протаранить ворота. Конники, находившиеся несколько дальше, на расстоянии, превышающем дальность полета стрелы, ожидали, когда откроется проход. Лучники лениво постреливали по стоявшим на стенах защитникам города. Еще дальше, на возвышенности, под сенью развевающихся на ветру знамен стояла небольшая группа всадников.

Сигурд попридержал своего коня и поравнялся со мною.

— Лучше бы я с моим отрядом сделал вылазку через эти ворота, а не крался вокруг варварского фланга, — проворчал он.

— Славная битва — это как раз то, чего мы хотим избежать, — напомнил я ему. — В любом случае на флангах враги всегда слабее.

— Но не настолько, чтобы шесть человек и один труп обратили их в бегство. Смотри!

Он указал топором направо, и мне стало не по себе при виде группы конников, мчащихся нам навстречу. Из-под копыт их коней вылетали искры, копья были низко опущены.

— Мы можем их опередить, — сказал я, взглянув в сторону холма, на котором находились командующие варварского войска. — Наших скакунов им не догнать.

— С этим я спорить не стану, — согласился Сигурд. — Но так мы только загоним себя в мешок. Холм охраняется копьеносцами, и, чтобы прорвать их линию, полудюжины почтовых лошадей будет маловато.

Я посмотрел на приближавшихся к нам конников — они развернулись веером, видимо, для нашего захвата. Вступать с ними бой не имело никакого смысла, поскольку они вчетверо превосходили нас численностью. Даже варягам пришлось бы отступить при таком раскладе. Я просунул руку под плохо пригнанную кольчугу, которую торопливо натянул на себя во дворце, нащупал подол туники и оторвал от него кайму. Привязав эту узкую полосу к концу своего меча, я принялся отчаянно размахивать им над головой, выкрикивая единственное известное мне франкское слово:

— Parley! Parley![39]

Нам повезло, что у них не было луков, иначе они могли бы перестрелять нас раньше, чем это слово донеслось до их ушей. Но их оружие имело ограниченную дальность действия, а кучка варягов явно не представляла угрозы, и поэтому они подъехали достаточно близко, чтобы услышать наш энергичный призыв. Их предводитель осадил коня и навострил уши, пытаясь разобрать, что я кричу, а остальные конники тем временем взяли нас в кольцо.

Я посмотрел на нашего переводчика: от страха онлишился дара речи. Судя по всему, он никогда и не мечтал, что ему придется заниматься своим ремеслом на поле боя.

— Скажи им, что мы прибыли для переговоров, — приказал я. — Скажи, что мы посланы самим императором и должны встретиться с Балдуином или с герцогом Готфридом.

Переводчик кое-как справился с голосом и, заикаясь, выдавил несколько слов на языке франков. Командир варваров бесстрастно выслушал его и ответил довольно резко.

— Он не может отвести нас к командующему, — сообщил переводчик. — Он опасается, что мы — подосланные убийцы.

Я повернул меч концом вниз и выпустил его из руки. Он воткнулся в мягкую землю и остался стоять в вертикальном положении. Привязанная к нему белая полоска ткани слабо трепетала на ветру.

— Мы не убийцы. — Хотя меч был бесполезен против варварских копий, без него я почувствовал себя беззащитным. Однако мой голос звучал совершенно спокойно. — Попроси его передать это Балдуину.

Я достал принадлежавшее монаху кольцо из кармана, в котором носил его столько месяцев, и протянул франку. Он неуклюже взял его рукой, закованной в латную рукавицу, и чуть не выронил в грязь, пока прятал куда-то под седло.

— Скажи Балдуину, что у меня есть известия о монахе по имени Одо.

Конечно, я не мог читать мысли варвара, но нетрудно было догадаться, что мое поручение ему не понравилось. Несколько мучительных мгновений он молчал, видимо раздумывая, не перебить ли наш маленький отряд и таким образом снять с себя эту заботу. Сбоку от меня переводчик жалобно забормотал себе под нос «Kyrie eleison», пытаясь отгородиться от страшной действительности:

— Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!

Я невольно прикрыл глаза, повторяя про себя слова молитвы. Открыв их, я увидел, как командир франков передает кольцо одному из своих людей и отдает какие-то распоряжения. Подчиненный кивнул и, пришпорив коня, помчался к холму, на котором расположилось командование варварского войска. Остальные франки даже не шелохнулись, и кончики их копий опустились не больше чем на ширину пальца.

Не знаю, сколько времени мы ждали, ибо каждое мгновение казалось вечностью. На равнине перед нами варварская армия отошла немного назад, и я обрадовался было, подумав, что они осознали тщетность своих попыток. Но это была всего лишь перегруппировка. Варвары вновь пошли в атаку под градом стрел, прикрываясь щитами. Оставалось только надеяться, что на наших стенах стоят крепкие люди, потому что, хотя лучники и держали на расстоянии большую часть неприятельской орды, многим варварам все же удалось приставить к стене лестницы и забраться по ним наверх. Я вспомнил о легионах, которые стояли сейчас в городе с обнаженными мечами и туго натянутыми луками, ожидая прямого приказа открыть ворота и вступить в сражение. Если бы это произошло, началась бы настоящая бойня, ведь варвары набрасывались, словно дикие псы, даже на наши неприступные стены.

Слева послышалось позвякивание сбруи, и я с трудом отвел глаза от зрелища битвы. Вдоль гребня горы к нам приближались четверо всадников, их предводитель ехал верхом на огромном гнедом жеребце, которого я запомнил в тот день, когда мы попали в засаду в Галате. Франки, окружавшие нас, расступились, пропуская своего главнокомандующего. Он держал копье, и у меня мелькнула мысль, что ему ничего не стоит своими руками перебить всех нас, но тут он остановил своего коня передо мной и уставился на привязанный к моему седлу труп. Несмотря на шлем, почти полностью закрывавший лицо Балдуина, невозможно было не заметить, что он смертельно побледнел.

Я развязал веревки, и тело монаха упало наземь.

— Это тот самый человек, которого ты послал убить императора и открыть городские ворота, — сказал я, не обращая внимания на эхо торопливого перевода. — Он потерпел неудачу, а значит, ты тоже проиграл.

К нам подъехал еще один всадник. Из-под его шлема выбивались пряди светлых волос, на лице застыло мрачное выражение. Он гневно заговорил с Балдуином, позабыв о соблюдении осторожности в присутствии переводчика:

— Брат, это правда? Это тот человек, про которого ты…

Он оборвал себя, осознав, что его слова могут быть услышаны и поняты, и настойчиво зашептал что-то на ухо Балдуину.

— Герцог Готфрид! — воззвал я к нему. — С самого твоего прихода сюда наш император желает только мира и союзнических отношений, ибо все христиане должны объединиться против общего врага. Многие в городе недовольны его великодушием, но он сопротивляется любым попыткам спровоцировать его. Даже сейчас, когда твоя армия штурмует стены города, он не использует против тебя всю силу своего могущества.

— Потому что он трус! — выкрикнул Балдуин, брызгая слюной. — Он прекрасно знает, что его свора евнухов и катамитов[40] будет раздавлена воинством франков!

— Замолчи! — рявкнул Готфрид.

Ветер захлопал большим белым флагом с кроваво-красным крестом, который держал герольд, стоящий позади герцога.

— Я не хотел этой битвы, даже когда император послал своих наемников в наш лагерь. Вот уже два дня я подчиняюсь твоим требованиям, Балдуин, но ворота города вопреки твоим обещаниям так и не открылись!

— И не откроются, — подхватил я. — Император жив, несмотря на твои козни, и разобьет тебя из-за прикрытия стен, если ты сейчас же не отступишь.

Глаза Балдуина горели ненавистью, черной, как бездна Шеола,[41] но его брата это не волновало.

— Я поверну свою армию назад, если император позволит мне пройти в Святую землю, — сказал Готфрид. — Только туда я и стремился. Довольно разных… проволочек.

— Он не пропустит вас, если вы не принесете клятву, — напомнил я. — Но у меня нет полномочий обсуждать это с вами. Вечером он пришлет в ваш лагерь посольство. Постарайтесь, чтобы послам никто не помешал.

Готфрид кивнул и, не сказав ни слова на прощание, повернул коня к холму, на котором находились его командиры. Копьеносцы, окружавшие нас, последовали за ним, и я видел, как несколько из них поскакали к стенам, чтобы донести до армии эту весть.

Однако Балдуин не спешил уезжать.

— Не знаю твоего имени, грек, — прошипел он, — но знаю, что у тебя нет никаких доказательств.

— То, как отреагировал твой брат на мои слова, служит вполне достаточным доказательством.

Я заметил, что Сигурд перехватил топор поудобнее, видимо опасаясь, что Балдуин поддастся желанию, явственно написанному на его лице. Но франк решил на сей раз ограничиться словами.

— Мой брат — такой же трус, как и твой император! Он только и умеет, что отступать и тянуть время.

— Значит, он умнее, чем ты.

Копье Балдуина дернулось.

— Такой же умный, как греки? — Он усмехнулся. — Да, я нашел этого жестокого монаха и обратил его безжалостность против его же собственного правителя, но неужели ты действительно полагаешь, что он в одиночку мог бы открыть для нас город? Думаешь, это я рассказал ему, когда парадный выезд императора будет проходить в пределах дальности полета стрелы? Думаешь, это я впустил его через тайные двери дворца? Неужели он смог бы занять трон после смерти императора? И неужели я повел бы свою армию на город, не будь у меня там могущественных союзников?

Заметив, что я застыл от изумления, Балдуин дико захохотал, вонзил копье в труп монаха, проткнув его насквозь, и поскакал прочь.

— Занять трон? — повторил я онемевшими губами, не в силах справиться с охватившей меня паникой. — Стало быть, враг…

— …во дворце, — закончил мою мысль варяг.


Под свист ветра в ушах мы во весь опор скакали по равнине, прижав головы к конским гривам и подобрав стремена, чтобы ничто не препятствовало движению. Варвары уже начали отходить туда, где первоначально располагался их лагерь. Потерпев неудачу, они чувствовали усталость и безразличие, и никто не цеплялся к нам, когда мы огибали их фланг, направляясь к дворцовым воротам. Я почти не замечал ничего вокруг. У меня в голове вертелось одно-единственное имя, имя человека, который затеял недоброе дело и в случае успеха мог ввергнуть империю в состояние полного хаоса. Порой мысли мои становились слишком ужасными, и я в отчаянии немилосердно пинал своего бедного коня.

— Смотри!

Ветер донес до меня голос Сигурда, и я оторвал взгляд от земли и взглянул вперед. Мы приближались к стенам — я уже видел черные опалины в тех местах, где варвары пытались поджечь их. Поле было устлано стрелами и телами, среди которых попадались катафракты в раскуроченных доспехах, но большинство мертвецов были франками.

— На ворота посмотри! — крикнул Сигурд, указывая рукой, сжатой в кулак.

Я перевел взгляд на ворота и от неожиданности едва не выпал из седла. Ворота были открыты настежь, и из них выходила большая колонна воинов — не санитары-носильщики и не гробокопатели, а полный легион «бессмертных», снаряженных для боя. Несколько человек из их сопровождения нарушили фланг и помчались к нам, но Сигурд взмахнул в воздухе варяжским топором, и они замедлили шаг, приветствуя нас громкими возгласами.

— Что происходит? — закричал я. — Император отдал приказ, чтобы вы оставались внутри стен. Варвары уже уходят, и вы, появившись такой массой, только вызовете у них сопротивление.

— Мы намерены сделать гораздо больше, — рявкнул один из них, офицер. — Император при смерти, и нам приказано разгромить варваров, пока они отступают. Наша конница скосит их как зрелую пшеницу!

— Это приказ севастократора? — спросил я, ощущая внутри себя огромную пустоту.

Теперь все пропало. Я потерпел неудачу, и император умрет, а с ним — и все надежды на мир с франками, турками и даже со своими братьями ромеями!

Но офицер покачал головой:

— Севастократор по-прежнему находится возле Царских ворот, с отрядом варягов. Это не он отдал приказ, о котором я тебе сказал.

— Тогда кто же?!

— Советник, который вскоре станет регентом. Евнух Крисафий.

Хорошо, что хоть Сигурд сохранил способность разговаривать, потому что меня поразила внезапная немота. Сигурд снял с головы шлем и пристально посмотрел на офицера «бессмертных».

— Диоген Сгур, ты узнаешь меня?

Одетый с ног до головы в стальную броню «бессмертный» каким-то образом сумел подобострастно съежиться.

— Ты — Сигурд, командир варягов!

— У тебя есть сомнения в моей преданности императору?

— Никаких! — Это прозвучало несколько тише. — Но император умирает, и…

— Умирает еще не значит мертв. — Сигурд опустил топор на переднюю луку седла. — Ты помнишь легенду об императоре, который притворился мертвым, чтобы проверить преданность своих слуг?

— Да.

— А помнишь ли ты, что он сделал с теми, кто предал его?

— Да.

— Так вот, если ты хочешь избежать подобной судьбы, Диоген, построй свой отряд здесь и не делай ни шагу в сторону варваров, пока не получишь такого дозволения от меня или от самого императора. Ты понял?

Сгуру вдруг показалось, что его шлем чересчур туго стянут под подбородком. Он едва мог дышать.

— Но…

— Если ты ослушаешься, пусть даже по глупости, месть будет ужасной, — предупредил Сигурд. — И это будет не месть Комнинов, которые слишком легко прощают своих врагов, а месть Сигурда, который никогда не забывает обид. Станешь ли ты подвергать себя такому риску ради удовольствия наступить на пятки нескольким несчастным варварам?


Пустующий трон был единственным свободным пространством в большом зале нового дворца. Должно быть, каждый военачальник и придворный, узнав о ранении императора, поспешил сюда, чтобы застолбить себе место при дворе его возможного преемника — или помолиться за его здоровье, как, несомненно, все они заявят позже, — потому что мы с Сигурдом еле протискивались через толпу. Я отчаянно искал взглядом Крисафия, пытаясь выловить одну великолепную голову среди всего этого золотого великолепия, но Сигурд с высоты своего роста увидел его первым. Евнух стоял возле трона в кругу знатных особ и в чем-то настойчиво их убеждал, хотя его слова терялись в общем шуме. Он стрелял глазами по лицам окружающих, выискивая признаки несогласия или неуверенности, и поэтому не замечал нашего появления до тех пор, пока Сигурд не навис над ним.

— Что это ты придумал с «бессмертными»? — взревел варяг. — Зачем, когда варвары уже сдались, ты приказал нашей коннице уничтожить их? Ведь тебе известно, что император всеми силами пытался избежать кровопролития!

Я заметил, что Крисафий посмотрел в сторону и едва заметно кивнул головой, подзывая кого-то. Скорее всего, гвардейцев.

— Император находится при смерти, — заявил он, — и кто бы ни был его преемником, этот человек на первых порах будет во многом полагаться на его советника. Если ты поддался влиянию безвольного глупца, которого в час испытаний подвели нервы, я дам тебе возможность одуматься. В моем служении новому императору мне понадобятся сильные и, главное, верные воины.

Сановники, стоявшие вокруг, начали понемногу расходиться: многих наш разговор смутил, и они стали задумываться, для кого все-таки приберечь свою преданность. Я решил расстроить их еще больше.

— Скажи, Крисафий, ты с самого начала заключил союз с варварами? Ты действительно до последнего момента хотел отдать империю под власть их тирании, пока не увидел, что они потерпели поражение?

Крисафий раздул щеки, подобно ядовитой змее.

— Это государственная измена, Деметрий Аскиат, и на сей раз ты не избежишь наказания. И вряд ли тебе послужит утешением твоя праведность, когда твои девчонки будут вопить в темнице. Никто не боролся с варварами столь же решительно, как я! И не я предал торжество нашей цивилизации ради презренной расы животных, достойных разве что чистить сточные канавы в этом городе! Меня будут вспоминать как спасителя империи, а императора Алексея предадут анафеме как безбожного предателя, приверженца варваров.

Толпа позади меня неожиданно заволновалась. Наверное, подумал я, охранники евнуха пришли по мою душу. Сигурд поднял топор, хотя все равно не сумел бы воспользоваться им в этой тесноте, однако я остался стоять спокойно. Угроза в адрес моих дочерей раздавила меня, ведь они находились сейчас во дворце, и, если бы я стал сопротивляться евнуху, он бы наверняка ужасно покарал их.

— Ответь мне на один вопрос, — через силу произнес я. — Император умер от ран?

— Он вот-вот умрет. — Крисафий возвел глаза к небу. — К сожалению, нам так и не удалось отыскать его врача.

Последние слова прозвучали неестественно громко, но только потому, что все остальные собравшиеся в зале внезапно впали в молчание. Я даже не сразу понял почему.

— А кто сегодня утром отослал моего врача?

Не узнать этот голос было невозможно, пусть он звучал куда тише и напряженнее, чем обычно. Я тут же забыл о Крисафий и стремительно обернулся к бронзовым дверям. Они были распахнуты, и там стоял, опираясь на трость, император Алексей с повязкой на голове вместо короны.

Все присутствующие упали на колени и начали отползать в стороны, освобождая ему дорогу к трону. Он шел с трудом, и глаза его затуманились от боли, но речь была ясной, как всегда.

— Кто приказал гиппарху послать сто воинов, если мой брат велел снарядить десять? Кто приказал «бессмертным» уничтожить варваров, отступающих с поля боя? Кто и сейчас стоит возле моего трона и замышляет посадить в него свою марионетку?

Император приблизился к нам вплотную, и я увидел, что за дверьми выстроился отряд варягов.

— Ты пришел в себя, о повелитель! — Крисафий единственный не опустился на колени, не сделал он этого и теперь. — Благодарение Богу! Но твой разум помрачился. Душевную рану, нанесенную убийцей, нельзя перевязать бинтами.

— Как нельзя было бы перевязать и рану, нанесенную копьем, если бы не было врача. Потому что советник приказал врачу рассортировать лечебные травы в Буколеоне, в то время как император истекает кровью. К счастью, я смог найти во дворце другого целителя.

Наконец-то я понял, почему император благополучно пережил бесчисленные превратности своего царствования, почему он смог сохранить верность армии после поражений, которые привели бы его предшественников к краху. Даже в эту минуту, несмотря на хромоту и одышку, он излучал великолепную уверенность и неоспоримое сознание своего превосходства.

Тем не менее Крисафий отказывался признавать это. Он обвел зал беспокойным взглядом, выискивая своих союзников. Никто, однако, не поспешил ему на помощь.

— Мой господин! — взмолился он. — Мы не должны ссориться в день победы! Может быть, я и ошибался, но, видит Бог, только ради служения империи. Подобные грехи простительны.

— Ты сговорился с варварами убить меня, — резко сказал Алексей. — Ты, единственный из всех моих советников. Чем они тебя прельстили? Тем, что оставят тебя регентом после того, как отдадут на разграбление наш город, осквернят наших женщин и увезут наши сокровища? Или же ты возмечтал о…

— Нет! — завизжал Крисафий. — Как ты смеешь называть меня предателем, когда сам отдал этим демонам пол-империи?

Он наклонился, как будто хотел выразить почтение или поцеловать край императорской мантии, но вместо этого задрал свои собственные одежды выше пояса. По залу прокатился вздох ужаса, и многие отвели глаза в сторону, но нашлись и такие, кто с нездоровым любопытством уставился на выставленные напоказ чресла евнуха. Мужские органы у него совершенно отсутствовали, и это кошмарное зрелище усугублялось безобразными шрамами, покрывавшими неестественную плоть.

— Это ты видел?! — завопил Крисафий. — Вот что делают варвары со своими врагами ради забавы! Дай им пленников — и их изощренный ум придумает еще не такие пытки! — К всеобщему облегчению, он опустил подол. — Я бы отдал свой последний вздох, чтобы спасти империю от их жестокости — и от твоей тоже, раз ты не внемлешь моим предупреждениям.

— Ты пытался меня убить, — ответил Алексей дрогнувшим от боли голосом. — Ты намеревался развязать гражданскую войну и обречь империю на погибель, отдав ее на разграбление всем нашим врагам.

— Да, я сговорился с варварами, но лишь для того, чтобы ты увидел черную злобу в их сердцах! Но ты ничего не видишь! Желание вернуть утраченные земли ослепило тебя, и ты готов править разоренной державой, позабыв о защите своего народа. А теперь хочешь пожертвовать человеком, который все эти годы защищал его вместо тебя!

— Как ты сам не уставал мне повторять, я чересчур милостиво отношусь к поверженным врагам.

— Ложь! — Все это время Крисафий постепенно продвигался назад, отступая под императорским взглядом, и в конце концов оказался у дальней стены зала, возле окон. — Ты заточишь меня в темницу и позволишь палачам пытать меня. — Он вскинул голову и посмотрел Алексею в глаза. — Но я когда-то уже был узником и не приму этой милости снова! Пусть варвары приходят и терзают плоть твоей империи — я этого уже не увижу!

Издав прерывистый всхлип, он опустил голову и забрался на парапет. Алексей шагнул вперед, протягивая к нему руку, но Крисафий уже оттолкнулся ногами и прыгнул. Лицо императора омрачилось глубокой скорбью.

Я подбежал к окну и посмотрел вниз. Стены в этом месте были особенно высоки и отвесно уходили к скалам. Земля терялась во мраке, но я сумел разглядеть между темными валунами недвижное тело императорского советника. Он лежал распростершись, будто падший ангел, золотое пятнышко среди тьмы.

κθ

Под огромным куполом Святой Софии повисло облако фимиама, и извивающиеся струйки дыма играли в солнечных лучах, падавших сквозь окна. Один из этих лучей уперся в сверкающую позолотой спинку трона сразу за головой императора, и в дымном воздухе образовалось подобие нимба. Справа от императора стоял патриарх Николай, слева — его брат Исаак, и вместе они составляли триумвират непобедимой славы. Город праздновал светлый день Пасхи, отовсюду слышался звон колоколов и праздничные песнопения, но здесь огромная толпа в глубоком молчании наблюдала за проведением церемонии.

В передней части храма на стульях, выложенных серебром, восседали вожди варваров: герцог Готфрид, его брат Балдуин, три посланника, которых я уже видел на императорском приеме в тот день, когда Элрик попытался зарубить императора, несколько неведомых мне персон и, в дальнем конце ряда, граф Гуго. Судя по всему, он успел помириться со своими соотечественниками, всего несколько дней назад высмеивавшими и презиравшими его, хотя и испытывал в их обществе известную неловкость. Достаточно неуютно чувствовали себя и его товарищи, сидевшие с кислыми лицами.

Запели трубы, глашатай выкрикнул имя герцога Готфрида и перечислил все его титулы. Тот поднялся со стула и приблизился к трону. Со своего места в западном нефе я не видел его лица, но благодаря полной тишине каждое слово отчетливо слышалось под сводами храма. Вслед за переводчиком Готфрид стал произносить слова клятвы, текст которой был определен прошедшей ночью. Он поклялся уважать древние границы ромеев, служить императору верой и правдой и вернуть ему все земли, коими некогда по праву владели предшественники императора. Семеро писцов, сидевших за столом, записывали каждое его слово. Когда клятва была принесена, зять императора Вриенний выступил вперед и вручил герцогу венок из чистого золота. И это наверняка было не единственное золото, которым его одарил император, всегда щедрый к побежденным врагам.

Герцог Готфрид тяжело опустился на свое место. Золотой венок на его голове походил на терновый венец. Глашатай вызвал брата герцога, и на какое-то мгновение я напрягся: мне показалось, что он подошел к трону слишком близко и варяги могут наброситься на него. Но в следующий миг он уже стоял коленопреклоненный и давал то же клятвенное обещание. Он не стал дожидаться, чтобы Вриенний выполнил свою часть церемонии, а поспешил вернуться на место. Его бледное лицо вспыхнуло от стыда, на щеках появились лихорадочные пятна.

Церемония принесения клятвы длилась не меньше часа, затем прозвучали приветственные гимны и началось пасхальное богослужение. Когда патриарх поднес чашу Христа к губам Балдуина, я испугался, что он плюнет в нее, но он с трудом сделал глоток под суровым взглядом брата. Потом снова пелись хвалебные гимны в честь нашего единения (для варваров это было, наверное, как нож острый), и наконец длинная процессия двинулась через толпы народа, собравшиеся на Августеоне. Двойная цепь варягов образовала живой коридор, соединявший храм с дворцом, и когда я вышел на солнечный свет, последний человек из императорской свиты исчезал в воротах. Я подумал, что император щедр к своим врагам, но не очень добр: три часа в церкви да еще званый обед со всеми полагающимися церемониями доведут франков до плачевного состояния.

— Неужели тебя не пригласили к императорскому столу?

Я вскинул голову и увидел возле колонны Сигурда. Он со спокойной гордостью наблюдал за своими людьми.

— Я уже достаточно наболтался с варварами, — сказал я. — И мало виделся со своими девочками.

Сигурд кивнул:

— Скоро варваров здесь будет куда больше. Логофет сказал, что норманны подойдут к городу уже через неделю.

— Они не доставят хлопот. — По крайней мере, мне очень хотелось на это надеяться. — Весть об унижении франков быстро долетит до них, так что они дважды подумают, прежде чем открыто выступать против императора.

— И к тому же больше нет безумного евнуха-подстрекателя. А если таковой и появится, — добавил Сигурд, — то он поостережется включать Деметрия Аскиата в свои планы.

Мне было приятно услышать этот комплимент, хотя и незаслуженный.

— Я отлично послужил целям Крисафия, ему было бы грешно жаловаться на меня. Он хотел, чтобы я выяснил, что монах состоит в сговоре с варварами и они замышляют убить императора. Тогда у него появились бы основания настаивать на их уничтожении. Он прекрасно знал мои возможности, а вот чего он недооценил, так это упорства императора.

Сигурд подавил смешок.

— Это варягов он недооценил, — возразил он, махнув рукой в сторону сверкающего доспехами отряда. — Если бы не мой меч, Деметрий, твоя голова висела бы на копьях франков рядом с головой императора!

Я рассмеялся.

— Вы вновь в чести. Евнуха же больше нет…

В глубине души мне было даже жаль Крисафия, перенесшего страшные муки и ступившего на путь предательства, однако я не мог простить ему того, что он едва не привел империю к гибели.

— Крисафий так и не смог усвоить уроков прошлого, — сказал я вслух. — Он принадлежал к тому поколению, которое считало государственную власть средством достижения собственных целей. Именно по их вине войны и мятежи продолжались у нас более полувека. Они не понимали того, что трон удивительно похож на змеиное яйцо: он опасен именно тогда, когда он пуст!

Мои грустные раздумья вызвали у варяга смех.

— Хочешь использовать награду, полученную от императора, на то, чтобы удалиться от дел и заняться сочинением эпиграмм? Неужели это тот самый Деметрий Аскиат, который всего четыре месяца назад с такой неохотой шел во дворец?

— Что я могу поделать? Теперь я известен как человек императора, со всеми сопутствующими этому положению преимуществами и опасностями.

«Когда ты спасаешь другому человеку жизнь, ты платишь за это частичкой собственной жизни», — подумалось мне.

Я посмотрел на тучку, затмившую собою солнце, и улыбнулся.

— А ты, Сигурд, где будешь сегодня обедать? У меня или у императора?

Сигурд принял важный вид.

— Уж не думаешь ли ты, что император позволит себе войти в помещение, полное его врагов, не позаботившись о предосторожностях? Я буду находиться в зале Девятнадцати лож и следить за каждым франком, который посмеет бросить в его сторону хоть косточку от финика.


Сигурд начал отдавать команды своему отряду, а я не спеша двинулся от Августеона к Месе. Мне было странно вновь видеть императора издалека, той неприступной статуей, которую я знал всегда. Те несколько дней, когда я боролся, спорил и сражался рядом с величайшими людьми империи, уже ушли в прошлое. Кризис миновал, и наши жизненные орбиты опять разошлись. Он удалился в утонченные сферы, куда даже самые великие входили с осторожностью. Его отделяли от меня сотни дверей, ревностно оберегаемых целыми армиями дворцовых чиновников, и услышать его слова можно было теперь только из других уст. Несмотря на любые несчастья, он должен был сохранять полное спокойствие, ибо являл собою краеугольный камень империи, сдерживающий непомерные амбиции знати и не позволяющий им давить на плечи простого народа. И хотя один-единственный драгоценный камень с его парадного платья мог на целый год обеспечить мою семью всем необходимым, я ему не завидовал.

Я свернул с Месы и направился прямиком к дому. На улицах было очень оживленно, а доносившийся отовсюду запах жареной баранины сводил меня с ума: я здорово проголодался за долгие часы стояния в церкви.

К счастью, возле моего дома тоже деловито горели угли под большим куском мяса.

— Как вели себя варвары? — Анна отошла от вертела, поручив его заботам Зои. — Надеюсь, мне не нужно снова спешить во дворец перевязывать раны императора?

— Сигурд обещал проследить, чтобы твои услуги больше не понадобились. Ну, разве что придется зашить кое-кому из варваров разбитые головы. Боюсь, твоя карьера дворцового лекаря на этом закончится.

Анна удивленно подняла брови.

— И кому только могло прийти в голову назвать тебя открывателем тайн? Моя дворцовая карьера только начинается. Мною живо заинтересовалась императрица, да и сам император захочет узнать меня поближе, раз он меня нашел.

— Думаю, это ты нашла его. — От запаха лимона и розмарина у меня защекотало в носу и еще пуще разыгрался аппетит. — Нашла в коридорах дворца, истекающего кровью и умирающего, покинутого испуганными придворными.

Анна потыкала мясо ножом, наблюдая, как на его поверхности выступает сок. Капли жира брызнули в огонь и зашипели.

— По-моему, в самый раз. Елена сейчас придет, она пошла в дом за хлебом.

Я наточил нож и принялся срезать мясо с костей. Это было непростым делом, поскольку горячий жир то и дело обжигал мне руки, и потому я не услышал шагов позади себя и не заметил тени, упавшей на жаровню.

Однако звон бьющейся посуды, раздавшийся возле дверей дома, заставил меня поднять голову. Елена стояла среди осколков и изумленно взирала куда-то мне за спину, как Мария, увидевшая в саду архангела Гавриила. Я повернулся и от неожиданности чуть не уронил нож в огонь. Это был Фома. Он стал выше и шире в плечах, но на его лице была написана мучительная неуверенность.

— Я вернулся к тебе, — сказал он просто.

Ясно было, что слова эти обращены не ко мне, и я собрался обрушиться на него с вопросами, но тут Анна легко коснулась моей руки.

— Нужна как минимум еще одна тарелка, — сказала она, кивнув на осколки у ног Елены.

— Я принесу две.

Чего только не успел пережить Фома в своей жизни: смерть родителей, издевательства монаха, вероломство соотечественников… Вспомнив о том, что этот мальчишка спас мне жизнь, я подумал, что он по меньшей мере достоин разделить с нами трапезу. О других его желаниях я мог судить по молчанию и неловким взглядам, которыми он исподтишка обменивался с Еленой, но об этом можно было поговорить позже. Я отрезал ему самый толстый ломоть мяса, до краев наполнил вином чашу и не сказал ни слова, когда их с Еленой руки переплелись и даже когда эти двое, пробормотав извинения, отправились в дальний конец улицы, где рос огромный кипарис. Сегодня был не такой день, чтобы спорить.


Солнце уже скрылось за горизонтом, когда я взобрался на крышу, прихватив с собою большую бутыль вина. На улицы опустилась темнота, но небо было усыпано звездами. Я прищурился, пытаясь отыскать взглядом созвездия, управляющие людскими судьбами. Там были Лира, Овен, Арго и еще сотни других, названия которых я позабыл. Немного погодя я сдался, давая отдых глазам, и стал составлять из звездочек картинки, воображая себе диковинных зверей, неведомых героев, экзотические цветы или прихотливые узоры. Когда же мне надоело и это занятие, я стал разглядывать окрестные крыши и купола, вернувшись со звезд на землю.

С запада на нас надвигались норманны, за которыми следовали дикие кельты, с востока и с юга к нам подступали турки, фатимиды, исмаилиты и сарацины. Неудивительно, что император несколько раз был в одном шаге от смерти, пытаясь уравновешивать все эти опасности. И несомненно, впереди его ждали новые испытания, ибо империя его вызывала зависть у всего мира. Но сегодня его власть укрепилась, и этой ночью царица городов могла спать спокойно.

Τελος

От автора

Этот проект был бы немыслим, если бы его полноправными участниками не стали два благородных историка — принцесса и рыцарь. Не проходило практически ни дня, чтобы я не брал в руки «Алексиаду» Анны Комниной и «Историю крестовых походов» сэра Стивена Рансимена (обе названные работы опубликованы издательством «Penguin»), которые и стали исторической основой представленного здесь повествования. Общая хронология событий, и прежде всего битв, происшедших на Святой неделе, взята именно из этих достаточно занимательных и вместе с тем строгих источников.

Подобно Алексею Комнину и его империи, многим в реализации собственных амбиций я обязан удачной женитьбе и поддержке семьи. Мои греческие тесть и теща любезно согласились принять участие в работе над черновым вариантом этой книги; моя мать сделала ряд ценных замечаний, касающихся Священного Писания и религии. Моя сестра Айона сопровождала меня в моем межконтинентальном путешествии и помогала мне при разыскании тех или иных историй и при переводе греческих слов. Идея книги принадлежала моей жене Марианне, которая в дальнейшем оказала на меня неоценимое влияние как почитатель, критик, корректор и муза.

Помимо домашних я многим обязан Джейн Конвей-Гордон, заставившей меня задуматься о специфике агентурной работы в Византии, а также великодушному и веселому редактору издательства «Century» Оливеру Джонсону. Мне хотелось бы выразить благодарность сотрудникам Бодлианской библиотеки, а также своим многочисленным друзьям в Оксфорде и Лондоне, которые давали мне отдохновение от трудов и терпеливо выслушивали мои рассказы о евнухах.

Том Харпер Рыцари Креста

Моим родителям

Ибо вот, Я подниму Халдеев, народ жестокий и необузданный, который ходит по широтам земли, чтобы завладеть не принадлежащими ему селениями. Страшен и грозен он; от него самого происходит суд его и власть его. Быстрее барсов кони его и прытче вечерних волков; скачет в разные стороны конница его; издалека приходят всадники его, прилетают как орел, бросающийся на добычу. Весь он идет для грабежа; устремив лице свое вперед, он забирает пленников, как песок.

Аввакум, 1, 6-9
После принесения клятвы верности Византии воинство крестоносцев в мае 1097 года переправилось в Малую Азию. Одержав громкие победы над турками при Никее и Дорилее, рыцари Креста захватили их столицу и открыли для себя дорогу на Иерусалим. В июле и августе изнывавшим от жары и голода крестоносцам удалось пройти по степям Анатолии несколько сотен миль. Однако у стен древней Антиохии их победное шествие было остановлено стойким турецким гарнизоном. К февралю 1098 года измученное дождями, болезнями, голодом и постоянными боевыми столкновениями воинство осаждало город уже пять месяцев. В армии началось брожение: участились стычки между провансальцами из Южной Франции, германцами из Лотарингии, норманнами из Сицилии и Нормандии и византийскими греками; уставшие от бессмысленной осады командиры впали в раздражительность; среди пехотинцев и обозников, чье положение было особенно бедственным, росло недовольство. Тем временем турки стали собирать на востоке огромное войско, которое должно было покончить с армией крестоносцев раз и навсегда.

I У стен (7 марта — 3 июня 1098 года)

1

Для мертвых этот день оказался на редкость беспокойным. Я стоял в одной из могил, находившихся у стен Антиохии, и наблюдал за тем, как Божье воинство выкапывает трупы врагов из свежих могил. Полуголые, перепачканные грязью мужчины с азартом обирали покойников, вытаскивая из могил оружие, с которым те были похоронены: скрученные подобно улиткам луки с ослабленными тетивами, короткие кинжалы и заляпанные глиной круглые щиты — и сбрасывали все в одну кучу. Немного поодаль группа норманнов пересчитывала и сортировала куда более страшные трофеи — отрубленные головы людей, отнятых нами у смерти. За день до этого турки совершили очередную вылазку и напали из засады на наших фуражиров; мы с трудом оттеснили их назад, понеся при этом тяжелые потери. Теперь мы вскрывали турецкие могилы, но не потому, что нами двигала жажда мести или наживы (хотя не обошлось и без этого), а потому, что мы хотели построить сторожевую башню, чтобы наблюдать за воротами и запереть врагов внутри городских стен. Мы обратили их кладбище в каменоломню, а их могильные плиты — в основание нашей крепости.

Гигант, стоявший рядом со мною в яме, покачал головой:

Нет, так войн не выигрывают!

Я поднял глаза с надгробной плиты, которую мы пытались сдвинуть, и посмотрел на своего товарища, стараясь не обращать внимания на лежавшие за ним оскверненные останки. Неослабевающий зимний холод и дождь вернули его отважному лицу ту же бледность, какой отличались его предки, а всклокоченные волосы и борода стали походить цветом на ржавые кольца кольчуги. Подобно всем, кому удалось пережить ужасы этой зимы, он превратился в обтянутый кожей скелет, и плечи его стали слишком узкими для широкой кольчуги, стянутой на поясе ремнем, свободный конец которого болтался у него на боку. Тем не менее руки его, казавшиеся некогда храмовыми колоннами, сохранили толику былой силы, а боевой топор, прислоненный к стенке канавы, как и прежде, был начищен до блеска.

— Сигурд, ты служишь в императорской армии вот уже двадцать лет, — напомнил я ему. — Можно подумать, ты никогда не грабил неприятеля и не обирал павших на поле боя.

— Но здесь совсем другое дело! Гораздо хуже. — Он запустил пальцы в землю и, ухватив край камня, принялся раскачивать плиту из стороны в сторону, надеясь высвободить ее из грязи. — Имущество павших — законная добыча воина. Мы же разоряем могилы.

Его рука напряглась, и плоский камень сошел с места и рухнул на залитое водой дно канавы. Мы нагнулись и подняли его с земли, словно гроб.

— Турки могли бы хоронить своих мертвецов и внутри городских стен, — возразил я, как будто это могло оправдать нашу дикость.

Никто не понимал, почему турки решили похоронить воинов, погибших во вчерашнем бою, именно здесь, за пределами города и возле нашего лагеря. Вероятно, они полагали, что даже пять месяцев осады не смогли превратить нас в законченных варваров.

Мы положили плиту рядом с ямой и поспешили выбраться наверх, опираясь на раскисший от воды край могилы. Поднявшись на ноги, я попытался стряхнуть с туники грязь (в отличие от Сигурда я не мог работать в доспехах) и окинул кладбище взглядом.

Трудившиеся здесь люди гордо именовали себя Божьим воинством, но даже сам всемогущий Господь вряд ли признал бы в них своих воинов. Они нисколько не походили на архангела Михаила и его ангелов в белых льняных одеждах, которых сподобился видеть Иоанн Богослов. Эти исхудалые люди, прошедшие через неописуемые испытания, скорее напоминали толпу, в глазах их читалось одно страдание. Тела их были такими же грязными и изуродованными, как и одежда, они еле передвигали ноги, и тем не менее страшная цель продолжала будоражить их души, когда они выкапывали и выбрасывали из могил кости и камни, разоряя исмаилитское кладбище. Лишь кресты свидетельствовали об их святой вере: кресты из дерева и железа, что висели у них на шеях, кресты из шерсти и мешковины, нашитые на одежду, а также кровавые кресты, нарисованные, выжженные или вырезанные на их плечах. Они казались не Божьим воинством, но стадом Пастыря, помеченным Его знаком и заблудившимся на этой земле.

Пока мы с Сигурдом тащили плиту по кладбищу, я старался не смотреть на творимое вокруг беззаконие. Казалось странным, что после всех ужасов, увиденных мною за месяцы пребывания у стен Антиохии, я еще способен был испытывать стыд. Я отвел глаза в сторону и обратил взор на находившиеся всего в двухстах-трехстах шагах от нас стены неприступного города, перед которыми струила зеленоватые воды широкая река. С этой стороны города она подступала к самым стенам, севернее же уходила далеко в сторону, оставляя между крепостным валом и кромкой воды клин открытой земли. Именно там, на болотистых землях, куда не долетали пущенные со стен стрелы, и был разбит наш лагерь. С бугорка мне было видно скопище бесчисленных палаток, их вереницы походили на развешанное белье. Напротив них высились мощные, оснащенные множеством башенок стены города, безмятежные и неприступные в течение нескольких предыдущих столетий, а над ними виднелись три похожие на костяшки огромного кулака вершины горы Сильпий. Вот уже пять месяцев взирали мы на эти стены в надежде на то, что их откроет голод или отчаяние, и голодали при этом сами.

Перебравшись через канаву, мы поднялись на возведенную франками невысокую насыпь наподобие той, какая окружает обычно их замки. Норманнский сержант в выцветшем плаще, накинутом поверх доспехов, указал нам, куда положить нашу ношу. Сновавшие повсюду моряки из порта Святого Симеона занимались изготовлением дощатого настила. Внизу, на склоне, обращенном к реке, стоял отряд провансальских конников, готовый пресечь любые вражьи вылазки.

— Я бился на стороне императора в дюжине сражений, — резко произнес Сигурд. — Я разил людей, стоявших возле императора и пытавшихся лишить его жизни. Но если бы я знал, что он прикажет мне заниматься разграблением могил, дабы уважить этого норманнского прохвоста, я бы давным-давно отбросил свой щит и перековал клинок на орало.

Опершись, словно старец на палку, на длинную рукоять боевого топора, он сердито глянул на лежавшие пред нами земли.

— Этот город проклят! Проклятый город, осажденный проклятой армией. Господи, помоги нам!

Я что-то пробормотал в знак согласия. Однако смысл последних слов Сигурда стал понятен мне только после того, как я перевел взгляд на реку.

— Господи, спаси нас!

В том месте, где река подходила к стенам, через нее был переброшен каменный мост, откуда обычно начинались вражьи вылазки, от которых нас должна была защитить наша башня. Ворота открылись, и под аркой раздался топот копыт. Не успели наши стражи пошелохнуться, как из ворот выехала колонна турецких всадников, сразу пустившихся в галоп. За плечами у воинов висели луки, однако турки не воспользовались ими, а решительно направили лошадей в нашу сторону.

— Лучники! — завопил норманнский сержант. — Лучники! По византину[42] за каждого спешенного всадника!

Оружия у нас хватало, ведь кроме собственного мы располагали еще и оружием, извлеченным из могил, однако внезапное появление турок посеяло в наших рядах смятение и панику. Кое-кто укрылся в оскверненных могилах или за могильными плитами в неглубокой канаве, вырытой под фундамент башни; кое-кто, отказавшись даже от мысли об обороне, припустил к вершине холма. Сигурд схватил один из трофейных круглых щитов и понесся навстречу противнику, размахивая огромным топором. Он уже забыл о былом сраме, и из глотки его вырвался боевой клич.

Однако поучаствовать в сражении ему так и не пришлось. Провансальская конница поскакала навстречу туркам, надеясь пустить в ход копья. Но исмаилиты и не думали вступать в бой, они обстреляли франков из луков и тут же повернули к городским стенам. Один из франков схватился за живот, пронзенный стрелой, все же остальные вышли из этой переделки целыми и невредимыми. Это был всего лишь укол, комариный укус, но мы страдали от подобных укусов едва ли не ежедневно.

Внезапное отступление турок окрылило наших конников, и они понеслись к реке подобно охотникам, преследующим добычу. На месте остался один Сигурд, который, опустив топор, что-то кричал им вслед, пытаясь предупредить об опасности подобных действий. Провансальцы нипочем нестали бы слушать английского наемника, состоящего на службе у греков, тем более когда враг был почти у них в руках. И потому нам оставалось лишь наблюдать за происходящим. Подъехав к мосту, турецкие конники в очередной раз продемонстрировали свой знаменитый на всю Азию прием: на полном скаку опустили поводья, повернулись назад в седле, снарядили луки и вновь обстреляли преследователей. При выполнении этого маневра они не меняли ни направления, ни скорости движения. Через мгновение все они исчезли за городскими воротами.

Я горестно покачал головой. Всю зиму наши наездники пытались выучиться этому трюку, нещадно гоняя перед стенами Антиохии несчастных лошадей, пока те не начинали хромать, а руки всадников — кровоточить. Никому так и не удалось овладеть этим приемом. Турки же демонстрировали его отнюдь не ради того, чтобы потешить свое самолюбие. Я видел, что несколько их выстрелов достигли цели, и провансальским воинам пришлось остановить лошадей.

Только теперь они заметили, как близко подъехали к стенам города. На укреплениях появилась сотня турецких лучников, и воздух наполнился стрелами. Кони заржали и поднялись на дыбы, всадники отчаянно пытались развернуть испуганных животных. Я видел, как упали наземь две истекавшие кровью лошади. Одному из наездников удалось соскочить с седла и отбежать назад, но второй оказался придавлен к земле своим скакуном. В следующий миг этого несчастного пронзило сразу несколько стрел. Его товарищ оказался удачливее: одна стрела скользнула по его островерхому шлему, другая угодила в поножи, а третья попала в плечо, но не сбила с ног.

Едва лишь бедолага оказался вне пределов их досягаемости, стоявшие на стенах турки опустили луки и стали громко восхвалять своего Бога и насмехаться над нашей беспомощностью. Если этими насмешками турки надеялись спровоцировать нас на очередную глупость, то на сей раз они просчитались, ибо остатки нашей конницы уже возвращались назад. Коней здесь было больше, чем всадников, у моста же осталось лежать не меньше дюжины людей и животных. Из открытых ворот вышел небольшой отряд турок, тут же приступивших к сбору трофеев. Стоявшие возле меня воины схватили луки и пустили в ту сторону несколько стрел, которые упали слишком близко и не причинили грабителям вреда. Меня охватило отчаяние, когда я увидел, что двух наших раненых воинов поволокли в город. Ни о пощаде, ни о выкупе не могло идти и речи.

— Идиоты! — завопил норманнский сержант, когда провансальцы приблизились к нашим позициям. — Мошенники и трусы! Вы потеряли хороших лошадей, и ради чего? Хотели ублажить этой дурацкой жертвой турок? Когда мой господин Боэмунд[43] узнает о случившемся, вы пожалеете, что остались в живых!

Глаза командира провансальцев поблескивали по обеим сторонам прикрывавшей его нос железной пластины, из-под шлема торчала всклокоченная борода. Он проревел в ответ:

— Если бы вы, сицилийцы, не тратили время на мародерство, а построили эту треклятую башню — ведь именно таков был приказ твоего господина Боэмунда, — провансальцам не пришлось бы терять своих людей, охраняя вас!

Я отвлекся от наблюдения за их перепалкой, потому что вернулся Сигурд. Он прошагал мимо выяснявших отношения офицеров, не обращая на них ни малейшего внимания, швырнул трофейный щит наземь и пнул его ногой.

— Пять месяцев! — прорычал он. — Прошло целых пять месяцев, а мы так ничему и не научились!

Появление тяжело вооруженной конницы положило конец взаимным обвинениям. По разбитой дороге, громыхая доспехами, к нам приближался отряд лотарингцев, длинные копья которых постукивали друг о друга у них над головами. Я вздохнул с облегчением, радуясь тому, что этот безумный день подошел к концу. Находившаяся у моих ног фундаментная канава постепенно заполнялась могильными плитами, однако строительство башни могло занять еще неделю-другую — при условии, что ее прежде не разрушат турки. И даже тогда она вряд ли могла помочь нам проникнуть за неприступные стены города.

После того как в караул заступили лотарингцы, Сигурд стал созывать членов своего отряда. Это были варяжские воины, бледнолицые северяне с острова Фула, называвшегося ими Англией, — самые грозные императорские наемники. Однако сегодня даже эти славные гвардейцы сникли и вопреки обыкновению хранили гробовое молчание. Война была их образом жизни, а здесь им приходилось заниматься исключительно охраной, земляными работами и захоронением павших.

Провансальская конница унеслась в направлении лагеря, и мы последовали за ней, перейдя реку по понтонному мосту. В лагере нас ждала скудная кормежка и горестные думы, и потому мы особенно не спешили. Но вокруг нас на дороге царило оживление. Сопровождавшие войско крестьяне и паломники возвращались с дневной добычей: они несли с собой хворост, ягоды, коренья и зерно. Счастливчика, умудрившегося поймать в силки перепелку, окружала целая толпа торжествующих попутчиков. Вокруг мулов сирийских, армянских и сарацинских торговцев, находившихся под охраной смуглых людей в тюрбанах, толпились вконец оголодавшие воины. Заметив мрачные тучи, что наползали на находившиеся справа от нас горы, я ускорил шаг, не желая вновь попасть под ливень.

Мы достигли места, где с одной стороны дороги возвышалась насыпь, и вдруг услышали чей-то крик. Этот участок пути был особенно опасным, поскольку земляная преграда поднималась выше человеческого роста и неприятель, подошедший с запада, мог бы незамеченным подобраться к самой дороге. Истошный вопль, раздавшийся из-за насыпи, заморозил кровь в моих жилах, и я выругал себя за то, что не надел доспехи. Судя по доносившимся сверху звукам, к нам кто-то бежал. Сигурд отскочил в сторону от насыпи и принял боевую стойку, взяв топор наизготовку. К бою приготовились и его воины, искавшие взглядом возможного врага.

Появившийся на вершине земляного вала мальчишка с отчаянным криком прыгнул вниз головой вперед, разведя руки словно крылья. На его счастье мы не были лучниками, иначе он умер бы прямо в полете. Рухнув на дорогу, мальчишка — комок тряпья, плоти и грязи — горестно зарыдал. Сигурд, уже готовый к нанесению удара, опустил топор, увидев, что нежданный гость не представляет собой опасности. Одежда подростка была изорвана, ноги вымазаны в грязи, безбородое лицо, которое он закрывал руками, казалось бледным.

Он с трудом поднялся на четвереньки и испуганно уставился на окруживших его со всех сторон грозных варягов.

— Мой господин, — всхлипнул он, убирая упавшую на глаза прядь волос. Заметив, что у меня нет страшного топора, он остановил на мне свой взгляд и наконец выговорил: — Мой господин убит!

2

Я поднял мальчишку на ноги, ухватив его за ворот туники. Однако ему все равно приходилось задирать голову, чтобы смотреть мне в глаза. Где? Кто его убил — турки? Как звали твоего господина?

Он отер лицо рукавом туники, отчего оно стало еще грязнее. Я поддерживал его за плечо, чувствуя, что в его дрожащих ногах нет силы.

— Дрого из Мельфи, — заикаясь, ответил мальчик. — Он служил в отряде господина Боэмунда. Я нашел его… — Высвободившись из моей хватки, он вновь рухнул на колени и указал рукой в сторону насыпи. — Я нашел его там. Мертвого.

Я взглянул на Сигурда, затем посмотрел в темнеющее небо. Какая-то часть моего сознания твердила мне, что погибших сегодня и без того хватает, что рыдающий слуга и убитый норманнский рыцарь — не моя забота, тем более что в этот поздний час по округе могут рыскать турецкие разъезды. И все же я не мог отмахнуться от этого несчастного мальчишки, горюющего по своему хозяину.

— Будет лучше, если нас сопроводят твои люди, — сказал я Сигурду.

— Лучше для кого? — язвительно спросил он. — Для моих людей куда лучше засветло вернуться в лагерь. С наступлением ночи здесь появится уйма турок, тафуров и волков.

— Водись здесь волки, их давно бы уже съели. Что касается остальных… — Я повернулся к мальчику. — Идти далеко?

Он покачал головой:

— Нет, мой господин, совсем недалеко.

— Тогда веди нас, да побыстрее!

Мы нашли узкую тропку, ведущую на насыпь, и поспешили вслед за мальчиком, двинувшимся в направлении дальних холмов, возвышавшихся на другой стороне Антиохийской равнины. Красноватая глинистая почва раскисла от непрестанных дождей, колючая трава колола мне ноги. Мы поднялись на невысокий гребень и увидели перед собой похожую на небольшой естественный амфитеатр округлую впадину, имевшую в поперечнике не более пятидесяти шагов. Вероятно, это был заброшенный карьер, в пользу чего говорили рубцы и рытвины на отвесных стенах ямы и мягкая, рыхлая почва на ее дне. В самом ее центре лежало чье-то тело.

Я сбежал вниз и склонился над телом, в то время как варяги на всякий случай рассредоточились вокруг ямы. У меня за спиной раздавалось недовольное сопение Сигурда.

— Ты здесь его и нашел? — спросил я у мальчишки, который опустился на колени напротив меня.

По его щекам текли обильные слезы, но он показался мне скорее напуганным, чем опечаленным.

— Да, — пробормотал он. — Здесь…

— Но откуда ты знал, что он будет здесь?

Мальчик поднял на меня полные ужаса глаза.

— Он ушел из лагеря много часов назад. Господин Вильгельм, брат господина Боэмунда, велел мне найти его. Сначала я обыскал весь лагерь, а потом стал искать здесь. И нашел.

— Но с чего ты взял, что он придет сюда? — повторил я свой вопрос.

Ни один здравомыслящий человек не отважился бы предпринять столь опасную прогулку, ведь от дороги нас отделяло никак не меньше полумили.

Мальчик закрыл глаза и тесно переплел пальцы.

— Он часто бывал здесь. Я видел его в этом месте не раз и не два.

— И зачем же он сюда приходил?

Мои вопросы были вполне естественными при данных обстоятельствах, однако их бесцеремонность явно встревожила мальчика. Он молча дрожал, не в силах отвечать мне.

— Он лежал в таком же положении?

Утвердительный кивок.

Я пристально посмотрел на лежавшее передо мною тело. Судя по тому, что Дрого — а мальчик назвал его именно так — служил под началом Боэмунда, он входил в отряд сицилийских норманнов. Он лежал в траве лицом вниз, молчаливый и спокойный, как и сгущавшиеся вокруг нас сумерки, и в первый момент мне показалось, что он умер от какой-то болезни, так как я не видел никаких следов насилия. На нем не оказалось даже доспехов, его единственным одеянием была видавшая виды, давно не стираная туника.

Острый запах крови лишил меня наивных надежд. Я взял Дрого за плечо и перевернул его на спину. Тяжелое тело послушно распласталось по земле, и из моих уст вырвался непроизвольный крик. Конечно же, норманн Дрого умер не своей смертью: он умер потому, что ему перерубили горло тяжелым клинком. Под телом натекла целая лужа крови. Человек, нанесший удар, обладал недюжинной силой, поскольку едва не отрубил Дрого голову. После того как я перевернул труп на спину, из шеи вновь начала струйками бить кровь. Она залила черную бороду норманна, пропитала его шерстяную тунику, брызнула на лицо с широко раскрытыми остановившимися глазами. Несколько капель попало даже на лоб убитого.

Я отметил все это и еще сотни других проявлений этого кошмара, но мысль, внезапно пришедшая мне в голову, заставила забыть об остальном.

— Кровь продолжает идти, а значит, это произошло всего несколько минут назад. — Я вскочил на ноги. — Если это работа турок, то они могут находиться где-то поблизости.

Мальчишка, все еще стоявший на коленях, с опаской огляделся по сторонам.

— Нужно найти их, — пробормотал он, покусывая побелевшие костяшки пальцев. — Мы должны отомстить им за моего господина!

— Нет, мы должны вернуться в лагерь, — отрезал я. С той поры, как мы покинули Константинополь, я видел множество людей, умерших такой же страшной смертью, и мне совсем не хотелось пополнять их число. С востока уже наползала ночь, на каменистые стены ложбины легли зловещие тени.

— Но мы захватим его тело с собой, — добавил я.

Не стоило забывать о том, что наступал час ночных стервятников, которые могли разделаться с трупом, превратив его в нечто еще более ужасное.

Похоже, Сигурд разделял мои мысли. Во всяком случае, он не стал возражать против того, чтобы варяги образовали из рукоятей своих топоров некое подобие носилок и положили на них мертвое тело. К тому времени, когда мы достигли наших рубежей, на мир опустилась тьма. На каждом шагу нас окликали тревожными голосами дозорные. Византийский лагерь, располагавшийся возле северо-восточных стен рядом со станом сицилийских норманнов, находился примерно в миле от нас. Мы шли мимо нескончаемых палаток, шатров, импровизированных загонов, кузниц и оружейных мастерских, залитых неверным светом бесчисленных лагерных костров. Воины с осунувшимися лицами и распухшими от голода телами жаждали пищи, денег или сострадания; изможденные женщины бродили в поисках старых или новых любовников; дети устраивали жестокие потасовки. Божье воинство готовилось ко сну.

Из соображений безопасности я избрал путь, шедший по периметру норманнского лагеря. Многие норманны в прошлом участвовали в войнах против Византии, и появление греков, несущих тело убитого норманна, могло быть воспринято ими как провокация.

Мальчишка, шедший позади нас, дернул меня за рукав.

— А мне куда теперь идти?

Я заглянул в его несчастные глаза.

— Отправляйся в палатку своего господина. Его сопровождали какие-нибудь родственники?

Мальчишка покачал головой и, шмыгнув носом, ответил:

— Был брат, но он умер еще в марте.

— А друзья или другие уроженцы Мельфи?

— Три рыцаря, которые делят с нами палатку.

— Передай им, что тело твоего господина находится у нас. Они могут забрать его и похоронить.

Если, конечно, на этой земле найдется место еще для одной могилы.

После скудного ужина я направился по лабиринту полотнищ и веревок к центральной площади нашего стана. Посреди нее в гордом одиночестве стоял большой шатер. Его размеры и превосходное качество полотна, из которого он был сшит, говорили о высоком положении его владельца, но еще красноречивее об этом свидетельствовало пустое пространство вокруг, создававшее иллюзию уединенности. У освещенного светом факелов входа стояли два угрюмых фракийских печенега. Они без лишних слов пропустили меня в шатер.

Внутреннее убранство шатра поражало роскошью. Свисавшие сверху красные и золотистые шелковые занавеси были украшены изображениями орлов и святых; земляной пол был устлан толстыми коврами; большие светильники, установленные на серебряных треногах, заливали помещение ровным светом. В центре находилось широкое кресло из черного дерева с позолотой, а за ним, освещаемый светом трех свечей, стоял на особой подставке иконный триптих с образами святых воителей Меркурия, Георгия и Дмитрия, сидевших верхом на конях и грозивших врагу острыми пиками. Я коснулся серебряного креста, висевшего на цепочке у меня на шее, и молча помолился своему святому.

Тишину нарушил шорох шелковых занавесей.

— Ты опоздал, Деметрий Аскиат, — раздался раздраженный голос.

Я наклонил голову.

— На мосту случилась стычка, мой господин. Затем нам пришлось нести в лагерь тело убитого норманна.

Я не стал рассказывать о том, где и как мы нашли тело Дрого, поскольку мне были не до конца понятны обстоятельства его смерти.

Полководец Татикий вышел из-за занавесей и уселся в эбеновое кресло. Вряд ли император мог выбрать на роль командующего человека, который раздражал бы наших союзников сильнее, нежели Татикий, несмотря на его прекрасное знание азийских земель. Франки желали смерти всем темнокожим иноземцам, а Татикий был полукровкой, чье турецкое происхождение выдавали оливковый цвет лица и черные глаза. Франки предпочитали лобовые удары всем прочим способам ведения войны, а Татикий, будучи тонким тактиком, напротив, считал любое сражение проявлением бездарности стратегов. Хуже того, Татикий был евнухом, что, естественно, не могло понравиться норманнским мужланам. И вдобавок ко всему в одном из сражений он лишился носа и вынужден был использовать остроконечный золотой протез, делавший полководца похожим на диковинную хищную птицу. Варвары считали его чем-то вроде уродца или женоподобного шута и относились к нему соответственно. Я же, номинально являясь его слугой, питал к нему известное уважение.

— Возьми перо, — приказал полководец. — Я должен написать императору.

Я не стал возражать, что это гораздо удобнее сделать при дневном свете, поскольку Татикий, подобно всем облеченным властью людям, думал только о собственном удобстве. Не стал я напоминать и о том, что на самом деле не являюсь его писарем, ибо в сложившейся ситуации это отвечало моим интересам. Я опустился на низкую скамейку и осторожно взял в свои огрубевшие руки эбеновую дощечку для письма и тоненькое тростниковое перо, боясь сломать его неловким движением.

— «Его блаженнейшему и святейшему величеству, василевсу[44] и самодержцу, императору ромеев Алексею Комнину от его смиренного слуги Татикия».

Евнух нахмурился, заметив, что мое перо не поспевает за его речью.

— «Ситуация в Антиохии ухудшается день ото дня и стала почти невыносимой. После того как франкам удалось нанести поражение эмиру Дамаска, их наглость и высокомерие перешли все границы. Твое славное воинство и его скромный полководец стали предметом постоянных насмешек со стороны варваров. Они открыто говорят о нежелании исполнять клятву о возврате некогда принадлежавших тебе земель. Лишены достоинства не только их слова, но и их деяния, ибо антиохийские турки и поныне свободно рыщут по всем окрестным землям, нанося нам немалый урон. Теперь, когда зима закончилась, твое святейшее величество могло бы поспешить к нам на помощь, возглавить этот поход и заставить варваров подчиняться твоим велениям».

В шатре, согретом жаровней и лампадами, было тепло. Незримые связи между моими ушами и рукой как будто растаяли, и я записывал слова Татикия совершенно бездумно. Освобожденный от усилий, мой разум перенес меня на одиннадцать месяцев и на много-много миль назад — в Большой дворец в Константинополе, в ту весну после покушения на императора.

— Император туда не пойдет.

Я стоял в одном из малых дворцовых двориков, среди колонн, увитых зеленым плющом. В мелком прудике, находившемся в центре двора, отражались быстро плывущие облака, за движением которых безмолвно следил бронзовый Геракл. Мой сановитый спутник, только-только вернувшийся из дворцовой залы, еще не успел снять с себя церемониальный камисий с золотой застежкой в форме львиной головы и усыпанную драгоценными камнями мантию. Несмотря на юный возраст, он нисколько не тяготился носить роскошное облачение. Ходили слухи, что этого молодого человека по имени Михаил император посвящал во все дворцовые тайны.

— Император не отправится вместе с варварской армией в Азию, — пояснил он. — Так решили на совете. Он поможет золотом, продовольствием и людьми, сам же останется здесь, в столице.

Я медленно кивнул. Меня пригласили во дворец неожиданно, и я не рассчитывал услышать новости о намерениях императора. Вряд ли они имели ко мне отношение.

— Покидать столицу в столь сложное время было бы неблагоразумно, — заметил я, — тем более что после известных событий император лишился советника.

Михаил выразительно улыбнулся, давая мне понять, что за его словами скрыто нечто большее. Мы оба знали, что император не мог оставить царицу городов вовсе не потому, что ему надлежало заняться сбором налогов или неотложными государственными делами. Все было куда проще. Покинь он трон, его тут же заняли бы другие. Подобные вещи происходили уже не раз и не два.

— Мудрый император крепко держит руль праведности, ведя корабль по волнам беззакония и бесчестия, — процитировал я.

Михаил рассмеялся:

— Мудрый император крепко держится за свой трон, иначе его смоет волной!

И он дозволит сотне тысяч франков прошествовать через наши земли в Азию, полагая, что они действительно исполнят данную ими клятву и вернут ему наши старые владения?

Я был свидетелем того, как франки давали эту клятву в храме Святой Софии, и прекрасно понимал, что им ничего не стоит отречься от нее.

— Он дозволит франкам прошествовать через азийские земли, занятые турками, — поправил меня Михаил. — Если варварам будет сопутствовать успех и они сдержат слово, император окажется в выигрыше. Если же они проиграют, он не потерпит особого урона и не станет новым Романом Диогеном[45], ввязавшимся в битву вдали от дома и попавшим в плен.

— А гибель ста тысяч франков и норманнов его не особенно опечалит, — подытожил я.

— Когда ты делаешь союзниками былых врагов, каждая битва становится для тебя победой.

Я поднял с земли гальку и бросил ее в пруд. Небесное отражение подернулось рябью.

— А что, если франки окажутся удачливыми, но бесчестными?

Михаил опять улыбнулся и присел на мраморный парапет, обрамляющий пруд.

— У императора зоркий и бдительный разум. Дабы укрепить союз с франками, он отправит в поход небольшое войско, которое сможет вовремя известить его, если франки позабудут про свои клятвы. Совет назначил Татикия командующим этим войском.

Я вздохнул, понимая, что это уже не слухи.

— Значит, императору не придется тащить меня через всю Каппадокию и Анатолию как своего верного защитника. Пожалуй, я закажу по этому случаю благодарственный молебен.

— Прибереги молитвы на потом, они тебе скоро очень пригодятся. — Улыбка исчезла с юного лица Михаила. — Император хочет, чтобы ты сопровождал Татикия в качестве одного из его писцов и докладывал ему обо всем увиденном и услышанном. Этих варваров можно уподобить бешеным псам, готовым в любую минуту броситься на хозяина. Ты должен будешь вовремя оповестить его о грозящей ему опасности.

— А если они набросятся на меня?

Михаил пожал плечами.

— Пока псы голодны, они повинуются тому, кто их кормит. Если же им удастся утолить голод, тебе, Деметрий, придется несладко.

— «Боюсь, мой господин, что в существующих условиях надеяться на успех не приходится. Если ты по каким-то причинам не можешь присоединиться к нам, дозволь мне немедленно вернуться в царицугородов. Пока варвары будут продолжать свои свары…»

В шатре слышались только скрип пера и монотонный голос Татикия. Внезапно полководец замолчал. Судя по громким голосам снаружи, к шатру подошли какие-то люди. Стоявший у входа печенег потребовал назвать пароль, и ему ответили на иноземном языке, очень быстро и неразборчиво. В следующее мгновение из-за отогнутого полотнища показалось лицо стража.

— Мой господин! — прохрипел он.

Мне почудилось, что золотой нос Татикия сморщился от раздражения.

— В чем дело? — осведомился полководец.

С тобой желает говорить господин Боэмунд.

3

С той поры как мы покинули Константинополь, мне доводилось видеть Боэмунда много раз. Он участвовал в заседаниях военного совета, командовал некоторыми операциями, часто появлялся на наших линиях обороны — и каждый раз представлялся мне в совершенно новом свете. Отчасти это объяснялось его необычайно мощным телосложением. Даже Сигурд не мог сравняться с ним ни ростом, ни шириной плеч, ни силой похожих на баллисты рук. Подобно прочим франкам, Боэмунд перестал бриться, однако борода и волосы у него всегда были коротко острижены. И при этом почему-то создавалось впечатление, что различные детали его внешности плохо соответствуют друг другу: кожа его была испещрена белыми и красными пятнышками, волосы на голове были темно-русые, а борода — рыжеватая. Лишь бледно-голубые глаза вполне сочетались с твердым, неуступчивым взглядом.

Но Боэмунд привлекал всеобщее внимание не только своей внешностью. Казалось, что от него исходила необычайная энергия, связанная то ли с его физической мощью, то ли с неким адским наваждением, — энергия, так или иначе затрагивавшая любого приближавшегося к нему человека. В людном зале самые оживленные разговоры шли рядом с ним; в бою самые ожесточенные схватки происходили возле его штандарта. Хотя Боэмунд одевался как благоразумный воитель (сейчас на его тунику цвета красного вина была надета обычная кольчуга), от него веяло безрассудством и непредсказуемостью, вызывавшими восторг и у мужчин и у женщин. Он не имел ни земель, ни титула, однако это не помешало ему собрать войско, действиями которого определялся ход всей военной кампании. После каждой битвы его имя называлось первым, причем произносилось оно все громче и громче.

Татикий относился к числу тех немногих, на кого не действовали его чары.

— Вот уж не ожидал увидеть у себя господина Боэмунда! Неужели турки сдали город?

Боэмунд ответил на эти слова непринужденной улыбкой, озарившей все вокруг него (впрочем, возможно, сей эффект был вызван игрой света на его кольчуге).

— Рано или поздно это произойдет, генерал. Как только мы расставим башни напротив их ворот, в городе начнется голод.

— Ни одной армии еще не удавалось взять этих стен.

— Ни одна армия не была ведома Божьей дланью!

— Тогда нам следует смиренно принимать все, что он нам посылает. — Свет лампы отражался от носа евнуха, и поэтому было почти невозможно принимать его слова всерьез. — Пока что он ниспослал нам лишь голод и чуму.

Боэмунд пожал плечами.

— Посмотри на это иначе. Какую славу могли бы снискать сытые ратники, воюющие с армией женщин? Чем мы могли бы гордиться, ведь мы себя подобно грекам?

— Тем, что спасли бы свои жизни, а не растратили бы их попусту.

— И лишились бы при этом империи? Если бы греки обладали силой, достаточной для того, чтобы отвоевать свои владения, если бы их правитель решился возглавить свое воинство, не боясь попасть в плен, я бы не замедлил воздать им должное!

Долгие годы, проведенные Татикием во дворце, научили его невозмутимости. Мало того, мне показалось, что на губах его промелькнула улыбка.

— По твоим словам, византийцы настолько слабы, что вряд ли справились бы и с детьми. Несомненно, твой отец произнес то же самое двадцать лет назад, умирая от кровавого поноса на Кефалонии, когда мы разбили его флот и потопили войско в море![46]

Боэмунд застыл на месте, являя резкий контраст своей обычной беспокойной живости. Бело-красные пятна на его лице запылали еще ярче, подобно раскаленному металлу, а пальцы вцепились в рукоять меча.

— Евнух, на твоем месте я бы держал язык за зубами, поскольку сейчас ты находишься вдали от дома и моих воинов здесь вдесятеро больше, чем твоих. Мой отец стоил целого легиона греков! Если бы вы действительно воевали, а не подкупали и ублажали его союзников, он перешел бы Адриатику по вашим трупам!

— Ну разумеется, — ответил Татикий. — В любом случае история не должна мешать нашим союзническим отношениям. — Он ударил в ладоши, и из-за занавеси тут же появился слуга. — Может быть, господин Боэмунд желает вина?

— Нет.

— Как скажешь. Тогда ответь, что заставило тебя прийти в мой шатер без приглашения?

К Боэмунду вернулась его всегдашняя уверенность. Он уставился на Татикия прищуренными глазами.

— Ты слишком много себе позволяешь. С тобою, евнух, нам говорить не о чем, но я хотел бы побеседовать с твоим слугой.

Татикий с изумлением взглянул на слугу, который ждал приказа, стоя в углу. Заметив это, Боэмунд рассмеялся:

— Я имел в виду твоего писца, Деметрия Аскиата. И говорить с ним я буду наедине.

Снаружи было куда холоднее, чем в шатре. Впрочем, я быстро согрелся, ибо думал лишь о том, как бы не отстать от длинноногого предводителя норманнов. Судя по всему, Боэмунд не боялся никого и ничего. Франки, как правило, не отваживались появляться в нашем лагере без многочисленной охраны, ибо привыкли видеть в нас трусливых предателей, он же явился сюда один, в наброшенной на тунику с короткими рукавами кольчуге. Мое дыхание превращалось в облачка пара, пока мы шли между рядами палаток в направлении северных отрогов горы. Слева доносились навевавшие печаль звуки лиры.

Чем выше мы поднимались, тем реже стояли палатки и тем плотнее становилась почва у нас под ногами. Миновав последнюю заставу, мы взобрались на небольшую скалу. Посмотрев вниз, я увидел костры нашего лагеря, образовавшие огромную мерцающую дугу, параллельно которой шла линия факелов сторожевых башен. Из-за облаков выглянула луна и осветила лежащий между горой и огненной дугой город. Я уселся на холодный камень рядом с Боэмундом. Какое-то время мы молча созерцали открывшуюся нашим взорам картину.

— Отсюда все кажется таким благополучным, — нарушил молчание Боэмунд.

— Воистину так, мой господин.

Он посмотрел на меня.

— Деметрий, я буду с тобой откровенным. Армия на грани полного развала. Возможно, твой командующий прав в том, что нам не следовало испытывать Божьего долготерпения.

— Пути Господни неисповедимы, мой господин. Боэмунд оставил мои слова без внимания.

— Турки здесь совершенно ни при чем. Нас лишают сил постоянные раздоры. Провансальцы против норманнов, германцы против фламандцев и — признаюсь — норманны против греков, чему в немалой степени способствуют прежние взаимные обиды.

Удивившись тому, что он решил привести меня в столь отдаленное место для того, чтобы пожаловаться на союзников, я пробормотал что-то маловразумительное о нашем единстве в Церкви, то есть в Теле Христовом. Но Боэмунд опять проигнорировал меня.

— Разве мы можем воевать как единое целое, если мы разбились на мелкие союзы? Совет не способен руководить военными действиями. Отправляясь на войну, мой отец не пытался торговаться со своими вассалами — он отдавал им приказы! — Подперев подбородок рукой, он вновь посмотрел вниз. — Мне передали, что ты нашел тело моего вассала, Дрого из Мельфи.

Внутри у меня все похолодело, и Боэмунд, видимо, почувствовал это. Он успокаивающе коснулся моей руки.

— Кое-кто наверняка начнет распускать по этому поводу слухи, но я нисколько не сомневаюсь, что ты нашел его тело волею обстоятельств.

— Его слуга молил о помощи. Так уж вышло, что я был поблизости.

Боэмунд распрямил спину.

— В этом мире нет ничего случайного. Стало быть, мальчишка должен был найти не кого-то другого, но именно тебя. Скажи, что ты думаешь о смерти Дрого?

Смущенный неожиданной переменой разговора, я никак не мог подобрать нужных слов.

— Трагическая утрата, мой господин. Представляю, как будут скорбеть о нем его товарищи.

— Все это верно, но я имел в виду нечто иное. Как он был убит?

— Ему разрубили горло. Судя по глубине раны, удар был нанесен мечом.

— Да, мне так и доложили. Как ты полагаешь, это турецкий клинок?

Помедлив, я ответил:

— Не могу сказать.

— Зато другие смогут. Если воина убивают в битве, соратники воздают ему почести. Если же он, будучи безоружным, погибает вдали от врагов, его товарищи подозревают предательство — и жаждут отмщения. Уже появились слухи о том, что это сделал то ли провансалец, то ли ревнивый соперник, то ли кредитор, то ли… грек.

Я молча слушал его.

— Если подобные слухи не утихнут, кто-нибудь из моих воинов постарается найти виновных среди тех, кого обвиняют.

— Я буду молиться об их вразумлении.

— Лучше молись о спасении. — Боэмунд пересел немного ниже, закрыв собой залитый лунным светом город, и повернулся ко мне. — Настал решающий момент. Либо мы забудем все обиды и объединимся под знаменами Бога, либо падем жертвой собственной глупости. Судьба Дрого не должна стать для нас камнем преткновения. — Он с такой силой ударил кулаком о ладонь, что вспугнул сидевшую неподалеку сову. — Если у нас начнутся внутренние раздоры, мы станем легкой добычей для турецких стервятников.

— Ты мог бы сказать своим…

— Никакие мои слова не возымеют действия, их успокоит только правда. Это наше единственное спасение. Вот почему я сказал, что в мире нет ничего случайного. Я нередко видел тебя возле Татикия. Ты не столько писал, сколько присматривался и прислушивался к происходящему. Я знаю, что ты исполняешь здесь некую миссию, о важности которой никто не догадывается, даже этот глупый евнух. Мне известно также, что у себя в городе ты пользовался репутацией человека, способного узревать истины, сокрытые от других людей. — Боэмунд криво улыбнулся. — Герцог Лотарингский и его брат готовы в этом поклясться[47].

— Я лишь служу…

— Деметрий, ты хочешь, чтобы осада закончилась взятием города, изголодавшиеся воины насытились, а город вернулся под власть императора?

— Конечно!

— Тогда помоги мне. — Он постучал кулаком по груди, и его доспехи зазвенели. — Помоги мне излечить эту язву прежде, чем она отравит нас всех! Найди его убийц и положи конец слухам и вздорным обвинениям, способным расколоть наше войско.

Его глаза сверкнули в лунном свете.

— Ты сделаешь это?

4

С утра пораньше, прежде чем успела высохнуть роса, я уже был в лагере норманнов. Сапоги мои промокли насквозь, однако меня больше тревожили не мокрые ноги, а взгляды, бросаемые на нас франками. На время забыв о котлах, в которых вываривались кости, они с нескрываемой ненавистью смотрели на дерзкого грека и его гигантского спутника. Иные даже плевали нам вслед. Доспехи-то ты зря не надел, — заметил Сигурд.

— Это могло бы их насторожить.

— Все лучше, чем становиться мишенью.

— Когда-то надо начинать доверять друг другу!

— Только не здесь и не сейчас. — Сигурд достал из-за пояса тряпицу и демонстративно стер ею воображаемую влагу с лезвия топора. — Неужели ты забыл о том, что эти же самые норманны четыре года пытались нанести поражение императору, чье золото они теперь так охотно берут? Или о том, что армией их сородичей, находящейся на побережье, командует сын Вильгельма Бастарда, лишившего меня родины?[48]

С этими похитителями царств можно говорить лишь из-за крепостных стен, предварительно надев на себя три кольчуги!

К счастью, Сигурд говорил на греческом языке, которого не удосужился выучить ни один из франков, но я все равно зыркнул на него строгим взглядом.

— А теперь, — продолжал мой неугомонный друг, — ты и вовсе решил довериться Боэмунду, этому вору из воров!

— Согласись, что с обстоятельствами столь подозрительной смерти необходимо разобраться. Новые разногласия могут стоить нам слишком дорого.

— Какое нам дело до норманнов? Чем больше их убьют, тем лучше для нас!

Наконец Сигурд замолчал, и я смог заниматься поисками палатки Дрого, не рискуя никого оскорбить. Но все равно многие франки по-прежнему отвечали мне злобными взглядами. Зачастую те, кого я спрашивал, плохо понимали меня, потому что мы говорили на разных языках. За прошедшие месяцы мы привыкли к обмену словами, к их продаже и к накоплению. И как водится в торговле, своекорыстие сторон серьезно мешало заключению сделок.

Через полчаса мне удалось отыскать нужную палатку. Она ничем не отличалась от прочих и представляла собой шитый-перешитый лоскутный шатер, сплошь усеянный перекрещивающимися швами. Откидной полог у входа все еще был опущен, защищая ее обитателей от утреннего холода. Постучав по натянутой материи, я назвался и услышал в ответ знакомый мальчишеский голос, приглашающий войти.

Внутри палатки на земляном полу лежали четыре соломенных матраса. На одном из них сидел вчерашний мальчик, слуга убитого, и протирал промасленной овечьей шерстью чей-то меч. В темноте и суматохе прошедшего вечера и ночи я толком не успел разглядеть этого подростка с впалыми щеками и темными глазами, в которых надолго застыл ужас. Опускавшиеся ниже плеч каштановые волосы делали его похожим на девочку.

Несмотря на обстоятельства, при которых мы встретились, он ничем не показал, что узнал меня.

— Что вам угодно?

— Меня зовут Деметрием, а это — Сигурд. Вчера вечером ты привел нас к телу своего хозяина. Господин Боэмунд поручил нам заняться расследованием его убийства.

Мальчишка вновь перевел взгляд на клинок, словно пытался отыскать на нем незаметные дефекты.

— Я его не убивал.

Его слова прозвучали так нелепо, что я не сразу нашелся что ответить. Присев на корточки и заглянув мальчику в глаза, я спросил более мягким тоном:

— Как твое имя?

— Симеон.

— Ты откуда?

— Из Каньяно.

Если мне не изменяла память, это место находилось где-то в Персии.

— Долго ли ты служил у Дрого?

Лицо Симеона приняло страдальческое выражение, пальцы забарабанили по рукояти меча. Сигурд нетерпеливо кашлянул, однако я решил не торопить мальчика, понимая, что могу вспугнуть его любым необдуманным движением или словом. Ожидая ответа, я заметил, что возле палатки появилась чья-то тень. Тени проплывали по палатке и до этого, однако в отличие от них эта тень была неподвижной.

— После Гераклеи. Я не знаю, сколько времени прошло с той поры.

— Около шести месяцев, — прикинул я. — А кто был твоим хозяином до Гераклеи?

— Брат моего последнего хозяина. Он погиб в той битве, и Дрого взял меня к себе.

Мне вспомнилось сражение при Гераклее, которое правильнее было бы назвать рядовой стычкой. В то тусклое утро турки напали на наш головной отряд, но тут же бежали с поля боя. Мы потеряли в бою всего троих воинов, куда большее их число умерло в тот день от жажды.

— Расскажи о своем хозяине.

Мальчик засопел и вытер нос шерстью, оставившей на его щеке черную полоску.

— Он был справедливым и почти никогда не наказывал меня зря. Иногда он даже делился со мною едой.

— Были ли у него враги?

— Нет.

— Кто еще живет в этой палатке?

Мне показалось, или и в самом деле тень, стоявшая возле палатки, едва заметно шевельнулась? Мальчик, сидевший к ней спиной, нервно заерзал на матрасе и вновь забарабанил пальцами по рукояти.

— Три спутника моего хозяина.

— Его слуги?

— Нет, рыцари.

— Назови их имена.

— Куино, Одард и…

Полог с шумом распахнулся, и в открытом входном проеме остановился какой-то человек. Я видел только его силуэт, черную фигуру на фоне серого утреннего света. От незнакомца разило конским потом.

— Щенок! — рявкнул незнакомец, не глядя в нашу сторону. — Кто будет ухаживать за моей кобылой? Если она захромает или покроется язвами, тебе придется переселиться в стойло! — Он вошел в палатку и, смерив нас взглядом, спросил: — А это еще кто?

— Деметрий Аскиат, — ответил я. — Мне…

— Ха! К нам в палатку пробрался грек! Скажи мне, Деметрий Аскиат, что я должен подумать, увидев в своей палатке двух греков наедине с мальчишкой?

— Одного грека! — прорычал совершенно некстати Сигурд. — Я — варяг из Англии!

— Варяг из Англии? — насмешливо переспросил рыцарь. — Жалкий народ, известный разве что своими скотскими наклонностями! Ваша легендарная порочность роднит вас с греками! — Он вновь перевел взгляд на мальчишку. — Пойди займись моей лошадью, иначе я утоплю тебя в водах Оронта.

— Я еще не закончил разговаривать с Симеоном, — заметил я. — Ты же так и не назвал нам своего имени.

— Вы недостойны этого!

Мои глаза успели привыкнуть к царившему в палатке полумраку, и я сумел рассмотреть незнакомца получше. Хотя никто не назвал бы его рослым или плечистым, в сухощавом теле угадывалась недюжинная сила. Движения его отличались резкостью и непредсказуемостью, руки и ноги то и дело подергивались, а лицо вопреки достаточно молодому возрасту было изрезано глубокими морщинами. Похоже, он почти никогда не улыбался.

— Ты служишь господину Боэмунду? — спросил я.

— Да.

— Твой господин поручил мне выяснить обстоятельства смерти Дрого.

Внезапно он оказался прямо передо мною. Я почувствовал на своем лице его кислое дыхание.

— Даже мой господин Боэмунд может ошибаться. А возможно, он решил, что грекам, нашедшим тело моего брата Дрого, обстоятельства его гибели могут быть известны не понаслышке!

— Дрого был твоим братом? — поразился я.

— Он был мне как брат! Мы делили палатку, лишения, скудные припасы и возносили к Богу совместные молитвы. Когда его родной брат погиб, семьей Дрого стали мы. — Рыцарь отступил назад, чертя шпорами по земляному полу. ¦— Но тебя это в любом случае не касается! Ступайте прочь, ты и твой приятель-педераст, пока я не выместил на вас смерть Дрого!

До сих пор Сигурд оставался спокоен, невзирая на все нападки рыцаря, но последнего оскорбления он снести не смог. Схватив свой топор за обух, он попытался длинной рукоятью подкосить наглого норманна. Рыцарь, оказавшийся проворнее, парировал этот удар мечом, вонзившимся глубоко в древко топора. Какое-то время они так и стояли со сцепленным оружием, глядя друг другу в глаза. Через мгновение оружие было расцеплено.

— В следующий раз я снесу тебе голову! — прошипел тяжело дышащий рыцарь.

— А я расколю твой клинок надвое и воткну его тебе в глотку!

Я потянул Сигурда за рукав. Несчастный мальчишка сидел на соломенном матрасе, съежившись от ужаса. Мне страшно не хотелось оставлять его наедине с рыцарем, но я понимал, что нам нельзя больше задерживаться.

— Пора идти.

Выйдя наружу, я зажмурился, пытаясь защитить глаза от света, показавшегося ярким после полутьмы палатки. Мне хотелось как можно скорее покинуть лагерь норманнов, ибо большинство из них относились к нам ничуть не лучше, чем этот гневливый рыцарь. Однако, увидев пожилого человека, сидевшего скрестив ноги возле палатки напротив, я решил сделать еще одну, теперь уже последнюю, попытку вступить в разговор с варварами. Мы с Сигурдом подошли к старику, и я достал из поясной сумки пропитавшийся кровью узелок, содержимым которого намеревался подбодрить мальчишку.

— Тот рыцарь, что только что вошел в палатку, — как его имя? — спросил я, небрежно помахивая узелком.

Старик наклонился ближе, принюхался к узелку и ответил:

— Куино.

То же имя Мы слышали и от мальчика.

— Он был спутником Дрого?

— Увы, да.

— Так же, как и…— Я замешкался, припоминая чужеземное имя. — Одард?

— Да.

— У них был еще один компаньон, верно?

— Верно. Рено. Провансалец Рено.

Старик не скрывал ни своего презрения к этому чужеземцу, ни жадногоинтереса к моему узелку.

Я не стал спрашивать его о том, как провансалец мог оказаться в норманнском лагере. Доведенные до отчаяния голодом и лишениями воины готовы были служить тому, кто сулил им большее вознаграждение и надежду.

— А другие слуги, кроме Симеона, у них были?

— Ни один из них не пережил эту зиму.

Я развязал узелок и показал старику содержимое. В окровавленной тряпице лежала печень зайца, попавшего этой ночью в силок одного из варягов Сигурда. Она была размером с орех, но варвар смотрел на нее так, словно видел перед собой зажаренного хряка.

— Что еще ты знаешь о Дрого? С кем он обычно общался?

— Я почти ничего не знаю. — Старик нетерпеливо заерзал, искушаемый запахом сырой печенки. — Его всегда сопровождали соседи по палатке. С другими людьми он общался куда реже. Порою к ним приходил один из наших командиров, иногда Дрого покупал у исмаилитов какие-то продукты. Вот, пожалуй, и все.

— А враги у него были?

— Не было у него ни врагов, ни друзей.

— А женщины?

Старик сглотнул слюну и утвердительно кивнул:

— Одна женщина. Провансальская женщина. Я с ней не знаком. Всегда одета в белое: и туника белая, и платок. Ее зовут Сарой.

— Откуда ты знаешь?

— Она называла свое имя перед тем, как войти в палатку. Но что она там делала, мне неведомо, — добавил он, облизывая пересохшие от волнения губы.

— Когда ты видел ее в последний раз?

— Вчера днем.

Ответ заставил меня насторожиться. Благодаря многолетнему опыту я привык мыслить в определенных направлениях, и предположение о том, что к делу причастна женщина, было в их числе. Итак, за несколько часов до гибели Дрого к нему в палатку приходила некая особа…

Заячья печенка упала в руку старика.

— Они ушли вместе?

— Нет. — Его внимание было полностью поглощено куском мяса, лежащим у него на ладони. Взор его затуманился, однако, заметив мой взгляд, старик поспешно добавил: — Она ушла на полчаса раньше, чем он.

— Было ли при нем оружие?

— Нет. Ни меча, ни доспехов.

Скорее всего, Симеон начищал меч своего покойного господина.

— Его компаньоны находились в это время в палатке?

Старик пожал плечами:

— Не думаю. Куино и Одард вернулись в палатку ближе к вечеру. Насколько я мог понять, они работали возле моста. А провансальца Рено я вчера вообще не видел.

— Спасибо, — сказал я. — Если вспомнишь еще что-нибудь важное, например про людей, которые приходили к Дрого, ты всегда сможешь отыскать меня в лагере византийцев.

Старик никак не отреагировал на мои слова — наверное, он скорее согласился бы разыскивать меня во дворце багдадского халифа, чем в лагере, полном греков. Он не сводил глаз с пропитанной заячьей кровью тряпицы, которую я все еще держал в руках.

— Тебе она нужна?

Я взглянул на него с удивлением.

— Хочешь — возьми ее себе…

Не успели прозвучать эти слова, как старик вырвал тряпицу из моих рук и принялся высасывать из нее кровь, при этом лицо его приобрело блаженное выражение. Мы оставили его пировать в одиночестве.

Решив более не мешкать, мы поспешили к нашему лагерю, где и поныне находилось тело Дрого. Я хотел осмотреть труп при свете дня, прежде чем отдавать его норманнам для захоронения. Мы шли быстрым шагом, не обращая внимания на провожавшие нас взгляды, исполненные неприкрытой ненависти и злобы.

— Ты думаешь, что в деле замешана женщина, — констатировал Сигурд.

— Такая возможность не исключена, — уклончиво ответил я, не желая торопиться с выводами. — Покидая палатку, рыцарь не взял с собой даже меча, стало быть, он шел на встречу с хорошо знакомым человеком, которому привык доверять.

— И общению с которым оружие только помешало бы, — подхватил Сигурд.

— Может быть.

— Готов поклясться, что ни одна женщина не способна нанести удар, который убил норманна. Шея была перерублена почти до конца! Даже такому великану, как Боэмунд, понадобилось бы собрать все свои силы.

— Человек, охваченный страстью, способен и не на такое, — возразил я.

Сигурд запрокинул голову и громко захохотал, не обращая внимания на варваров. Они наверняка решили, что он смеется над ними.

— Вот это да! Знаменитому открывателю тайн Деметрию Аскиату достаточно переговорить с двумя мужчинами и мальчишкой, чтобы понять все! Дрого и женщина в белом состояли в любовной связи. Она зашла к нему в палатку и назначила ему свидание в той самой ложбинке. Он явился туда безоружным и был атакован соперником — вероятнее всего, с молчаливого согласия своей любовницы. Нам осталось разыскать женщину и означенного соперника, и тогда норманны, провансальцы и греки вновь станут друзьями! Ведь ты именно так думаешь?

— Предположение вполне правдоподобное, не хуже других, — запальчиво ответил я. — Но ты, конечно же, предпочитаешь более простые решения.

— Разумеется. Зачем изобретать каких-то ревнивых любовников? На самом деле его мог убить кто угодно. Посмотри на этих обезумевших от голода и нищеты людей. Скажи, ты бы отважился покинуть лагерь в одиночку, да еще и без оружия?

— Ни за что!

— Дрого не первый и даже не сотый воин, убитый из-за денег, которые он с собой носил. Франки и турки, христиане и исмаилиты — любой из них способен сейчас убить ради еды.

Я вздохнул.

— И тем не менее ради блага всего воинства Боэмунд велел мне разыскать убийцу.

Судя по выражению лица Сигурда, последнее обстоятельство представлялось ему достаточным основанием для того, чтобы вообще не заниматься поисками.

Мы прошли наш лагерь насквозь и стали подниматься на гору, высившуюся над Антиохийской равниной. Слева от нас простирались до самого горизонта гладкие, словно мрамор, поля; справа, на скалистом уступе напротив ворот Святого Павла, высилась башня Мальрегард. Норманны построили ее в самом начале осады, и за зиму, терзаемая злыми ветрами, она успела заметно обветшать, почернеть и покоситься. Башня походила на выискивающего добычу сокола, готового в любое мгновение броситься на свою жертву, и неизменно производила на меня мрачное впечатление.

К северо-западу от башни, за склоном, на котором некогда росли миртовые деревья, давно срубленные на дрова, находилась небольшая пещера. Прежде в ней любили прятаться турки. После того как нам удалось выкурить их оттуда, Сигурд решил использовать пещеру как оружейный склад. Предполагалось, что это будет временное укрытие для защиты от дождя, пока город не падет. Однако с течением времени там появились светильники и скамейки, а вход в пещеру был закрыт сколоченной наспех деревянной дверью. Подойдя к утесу, мы увидели возле этой самой двери сидевшего на валуне вооруженного варяга, задумчиво ковырявшего ножом землю.

— Свейн! Надеюсь, никто не пытался побеспокоить нашего норманна?

Услышав голос командира, варяг вскочил на ноги.

— Только какая-то женщина. Она сказала, что ее прислал ты. — Под грозным взглядом Сигурда варяг смешался и тихо добавил: — Она там, внутри.

Сигурд снял с головы шлем и, пригнувшись, вошел в пещеру. Немного пригнуться пришлось даже мне. Я прошел мимо покрасневшего стража и оказался в сыром и холодном подземелье. Пещера являла собой что-то вроде короткого — длиною всего в тридцать шагов — туннеля с низкими сводами. Мы осторожно пробирались вперед, стараясь не споткнуться о щиты и связки стрел, наваленные грудами на полу.

Средняя часть туннеля тонула во тьме. В дальнем же конце горела лампада, и в ее свете я ясно различил лежащее на скамье тело убитого норманна, оставленное нами накануне. Одеяло, в которое был завернут труп, лежало на земле. Стоявшая над телом Дрого хрупкая женщина с голыми руками прикладывала к его шее кусок ткани.

Услышав наши шаги, она обернулась.

— Деметрий! А я испугалась, что сюда пожаловали норманны, забирать тело.

Ее нисколько не смущало, что рядом лежит разлагающийся труп. Впрочем, она была врачом и наверняка видела подобные ужасы множество раз. Одета она была по своему обыкновению просто: в медово-желтое платье, стянутое на талии шелковым пояском, и охряную паллу[49], которая соскользнула на плечи, открывая длинные темные волосы. Как и у всех нас, за зиму лицо ее заметно осунулось, но от этого не стало менее прекрасным. Хотя я был знаком с ней уже год, ее живые, непосредственные манеры смущали меня так же, как и при первой нашей встрече.

— Как только норманны узнают, куда мы спрятали труп, они сразу заявятся сюда, — ответил я. — Что ты здесь делаешь, Анна?

— Выясняю, что может рассказать нам мертвец. Посмотри-ка!

Стоило мне шагнуть вперед, как я почувствовал тошнотворный запах и зажал нос. Несмотря на царившую в пещере прохладу, тело начало разлагаться. Я не ожидал застать его в таком виде. Анна сняла с убитого все одежды, оставив лишь круглый кожаный кошель, висевший у того на шее, и теперь он лежал нагим, незащищенным в смерти. Мне и одному-то трудно было бы вынести это зрелище, но смотреть на него вместе с женщиной, и не просто женщиной, а Анной, казалось кощунством. Пламя, некогда согревавшее его душу, давно погасло, и кожа посинела от холода (кстати, чувствуют ли мертвые холод?), а высохшие конечности выгнулись подобно листам бумаги, прихваченным огнем. Я не мог спокойно взирать ни на его сморщенные, в желтых пятнах мужские органы, ни на черную разверстую рану, ни на перекошенное лицо. Опершись на стену пещеры, я стал смотреть на ноги покойного.

— И что же тебе поведал мертвец? — сдавленно спросил обычно громогласный Сигурд.

— Что он был убит мощным ударом, нанесенным по шее.

Ни у одного из нас не хватило духу отпустить насмешку по поводу очевидности этого факта.

— Сигурд, как ты думаешь, что это было — меч или топор? — спросила Анна.

Сигурд пожал плечами, не решаясь приглядеться пристальней.

— Для топора эта рана слишком чиста, — ответил он после недолгого раздумья. — Скорее всего, его убили мечом. В любом случае это сделал не варяг. — Голос его обрел прежнюю уверенность. — Наши ребята срубают головы одним ударом.

— Только рыцари вооружены мечами, — заметил я.

— Меч можно и украсть, — возразил Сигурд.

— Теперь посмотрите на этот кошель.

Анна сняла кожаный кошель с изуродованной шеи убитого, развязала шнурок и достала оттуда пригоршню серебряных франкских денариев с отчеканенными на них изображениями ангелов, распростерших крылья.

Я повернулся к Сигурду:

— Что-то не похоже на твоего предполагаемого вора!

— Убийце мог помешать мальчишка.

— Человек, убивший рыцаря, вряд ли испугался бы его малолетнего слуги.

— Еще более странными показались мне эти знаки, — вмешалась в наш разговор Анна. — Посмотрите на его лоб!

Я выставил перед собой руку, дабы не видеть устремленного к сводам пещеры застывшего взгляда покойника, и посмотрел на его лоб, с которого Анна откинула назад волосы, упавшие на скамью черной лучистой короной. В самом центре лба от линии волос до переносицы протянулась полоска засохшей крови, прихотливо изогнутая в форме извивающейся змеи. На первый взгляд казалось, что череп раскроен надвое, но на самом деле кожа под кровавой полоской была не повреждена.

— Ну и что из этого? — спросил я. — Ему был нанесен удар такой силы, что кровь выплеснулась на лицо и засохла на лбу.

Анна посмотрела на меня с презрением.

— Неужели ты думаешь, что, пока этот человек лежал на земле, струйка крови сама собой завилась в такую красивую и причудливую фигуру? Посмотри, какая широкая и гладкая линия!

— Что ты хочешь этим сказать?

— А вот взгляни-ка сюда. — Она указала на пятно на левой щеке Дрого, сразу под глазом. — Что ты здесь видишь?

Я немного раздвинул пальцы и посмотрел между ними.

— Похоже на отпечаток испачканного кровью пальца…

— Совершенно верно. И я подозреваю, что это тот самый палец, который прочертил на лбу Дрого кровавую линию.

Сигурд недоверчиво покачал головой.

— Хочешь сказать, это было нарисовано, когда он уже умирал?

— Или когда уже умер. — Анну нисколько не смутили наши сомнения. — Нарисовано им самим или его убийцей. Последнее, я думаю, вернее. Человек, расстающийся с жизнью, не смог бы сделать такой аккуратный рисунок.

— Но зачем понадобилось помечать Дрого таким образом? — задумчиво произнес я. — Быть может, это некий тайный знак?

— Ха!

Мы с Анной удивленно посмотрели на Сигурда.

— Никакой это не тайный знак. Это буква «с». По-гречески вы пишете «сигму» вот так…— Он начертал пальцем в воздухе заглавную греческую I. — А в латинском алфавите она выглядит именно так.

Сигурд победно указал на лоб мертвого норманна.

— Почему… — начала было Анна, но я перебил ее, торжествующе воскликнув:

— «S» значит «Сара»! Любовница Дрого звалась Сарой! Если его действительно убил соперник, он вполне мог начертать на лбу убитого инициал женщины, которая была предметом спора.

— Имя «Симеон» начинается с той же буквы, — возразил Сигурд. — Случается, что господ убивают собственные слуги. Эту букву мог нарисовать и мальчишка.

— А потом побежал за помощью?

— Это еще не все, — заявила Анна, терпеливо выслушав наши теории. — Помогите мне его перевернуть.

Стоило нам с Сигурдом перевернуть тело на живот, как радость наших открытий испарилась без следа. На сей раз мы поняли все и без Анны, ибо этот знак, столь знакомый всем нам, невозможно было не заметить. Он был вырезан, а не нарисован, причем раны успели зарасти и превратиться в гладкие розовые шрамы. Знак состоял из двух абсолютно прямых линий, образовывавших огромный крест. Одна линия шла от затылка до поясницы, другая проходила через лопатки.

— Представляю, какую он испытывал боль, — тихо пробормотал Сигурд. — Надеюсь, его бог оценит это.

Я почувствовал, что мне не хватает воздуха. Подобные кресты я видывал и прежде. Паломники вырезали их на щеках и плечах, а какой-то аббат даже вырезал крест у себя на лбу. Но те знаки не могли сравниться с этим крестом ни глубиной, ни размерами.

— На его счастье, рана не загноилась, — сказала Анна. — Многие люди пали жертвой подобного извращенного благочестия.

Я почувствовал, что еще немного, и я потеряю сознание, ибо уже не мог совладать с нахлынувшим на меня потоком образов. Меня тошнило от трупного запаха и от вида посиневшего покойника, на теле которого были начертаны зловещие знаки. Как Анна и обещала, покойник заговорил, но разве я мог предположить, что он будет говорить на разные голоса, и вдобавок столь шумно и противоречиво? Я стал пробираться к выходу из пещеры, чтобы глотнуть немного свежего воздуха, но зацепился ногой за щит и рухнул на пол. Впереди и позади меня раздавались какие-то крики, но лишь через несколько мгновений я смог открыть глаза и взглянуть на того, кто говорил.

Надо мной склонилось искаженное ненавистью лицо, обрамленное редкими прилизанными волосами. От незнакомца разило конским потом, на сапоги его были надеты шпоры, голос был исполнен презрения.

— Ох и малодушный же народ эти греки!

— Что привело вас сюда? — спросил Сигурд.

— Мы хотим похоронить нашего брата по-христиански, иначе греки сгноят его тело в этой норе.

Возле входа в пещеру я увидел еще одного норманна, за спиной которого стояли люди с носилками, и заставил себя подняться на ноги.

— Можете его забирать.

Рыцарь — это был Куино — извлек из стоявшего возле стены колчана стрелу, разломил ее надвое и бросил обломки мне под ноги.

— Оставляю тебя с твоими игрушками, грек. Они понадобятся тебе, когда я приду требовать отмщения. — Он перевел взгляд на Анну и ухмыльнулся. — Я отомщу и тебе, и твоей потаскухе!

Норманны забрали с собой покойника и направились в свой лагерь, хохоча и отпуская непристойные шутки. Если и Дрого принадлежал к той же компании, его смерть не вызывала у меня ни малейшего сожаления.

5

Весь этот день я не мог избавиться от норманнов: вечером наш командующий приказал мне сопроводить его на военный совет. Подобная перспектива меня совсем не обрадовала: предводители франков не доверяли византийцам и относились к писцам с подозрительностью. Татикий же почему-то считал, что присутствие писца действует на франкских командиров отрезвляюще, хотя тактика эта не оправдала себя еще ни разу.

Заседание проходило в доме командующего армией провансальцев Раймунда Тулузского, графа Сен-Жиля. Его лагерь находился на некотором удалении от византийского стана, и к моменту нашего прибытия все прочие члены совета уже заняли места на скамьях, составленных в квадрат в центре помещения. Татикию пришлось довольствоваться местом на самом конце скамейки, на углу, и он вынужден был опираться на левую ногу, чтобы удержать равновесие.

Здесь сидело около двадцати военачальников, и еще несколько десятков человек — в том числе и я — наблюдали за происходящим со стороны. Однако значимых фигур было всего несколько. Все участники совета, кроме одного, носили бороды, что объяснялось походными условиями, и были одеты в стальные кольчуги, призванные свидетельствовать об их воинской доблести. С иными из них мне доводилось встречаться и прежде. К их числу относились бледнолицый Гуго Великий[50], борода которого больше походила на гусиный пух, краснощекий герцог Готфрид с вечно недовольным выражением лица и, конечно же, великан Боэмунд. Граф Раймунд чувствовал себя главой совета. Возраст, звание, богатство и огромное войско могли бы сделать его военачальником всех франков, однако ни один из франкских командиров не воспринимал его в таком качестве. Он сидел в самом центре скамьи, седые волосы обрамляли его угрюмое лицо, на котором поблескивал всего один глаз. О том, что граф занимал самое почетное место, свидетельствовал и привлекавший внимание всех входящих огромный канделябр, стоявший у него за спиной.

— Мы собрались здесь во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

Человек, стоявший возле Раймунда, произнес благословение на латыни.

— Аминь! — ответил ему нестройный хор голосов. Вместо плаща этот человек носил поверх доспехов

алую, расшитую золотом ризу с изображениями евангельских событий. Его высокая митра живо напоминала своей формой воинский шлем, но была сшита из такой же ткани, что и риза. Обычно он строго взирал на присутствующих, однако в тех случаях, когда кто-нибудь из предводителей начинал нести околесицу, на его губах появлялось некое подобие улыбки. Это был Адемар, епископ Ле-Пюи, и хотя он командовал не армией, а всего лишь собственной братией, его голос всегда звучал на совете первым, а зачастую и последним, ибо он был папским легатом.

— Что происходит у западных стен, граф Раймунд? — спросил он.

Как обычно, первым епископ дал слово предводителю провансальцев, то ли памятуя о его тщеславии, то ли желая поддержать земляка.

— Башня на развалинах мечети, стоявшей возле моста, будет построена через день-другой. После этого можно больше не опасаться нападений на дорогу, по которой мы обычно подвозим припасы. Мало того, турки не смогут доставлять в город продовольствие и пасти скот.

— Постройка башен — это еще не все, — заметил епископ Адемар. — Кого мы пошлем на их охрану?

Вопрос его, что называется, повис в воздухе. Участники совета дружно потупили взоры и принялись нервно теребить свои ремни, стараясь не встречаться взглядом с Адемаром. По прошествии пяти месяцев осады никто не хотел лишний раз жертвовать ни средствами, ни людьми.

Наконец граф Раймунд гордо выпрямился.

— Идея постройки башен принадлежала мне, и совет счел ее вполне разумной. Если ни один из вас не отважится взять на себя их охрану, этим займутся мои воины.

Собрание заметно оживилось.

— Жаль, что ты не подумал об этом раньше, — заметил герцог Готфрид. — Мы сберегли бы множество жизней и, возможно, были бы уже в городе.

— А если бы мы ждали, пока об этом задумаешься ты, через пятьдесят лет наши внуки все еще продолжали бы осаду Антиохии! — Граф Гуго картинно вскинул голову, отчего ему на лицо упала непослушная прядь волос. — Я предлагаю в знак нашей благодарности возместить графу Раймунду все потребные для обороны башен расходы.

Раймунд почтительно воздел руки, при этом злобно покосившись единственным глазом на герцога Готфрида.

— Оставьте общественные фонды для больных и нищих. Денег у меня вполне достаточно.

— На том и порешим, — подытожил Адемар и повернулся к Боэмунду. — Что слышно в твоем лагере?

Хотя поднявшийся со скамьи Боэмунд не имел ни титула, ни земель, он выделялся среди прочих величественной наружностью. На складках его свободного кроваво-красного шелкового плаща играл свет канделябров. Сей плащ, поражавший изяществом отделки, Боэмунд, вне всяких сомнений, получил в подарок от самого императора, ибо на западе не нашлось бы ни единого мастера, способного выполнить столь тонкую работу.

— К сожалению, я не могу сказать тебе ничего отрадного. Да, три дня назад на дороге, ведущей к пристани Святого Симеона, мое войско разгромило тысячный турецкий отряд, но что это меняет? Людей у турок хватает, и стены города остаются все такими же высокими. А мы ютимся в палатках, потому что не способны наконец решиться и выбрать главнокомандующего!

Выйдя в центр образованного скамьями квадрата, он обвел взглядом присутствующих, однако ни один из них не выразил согласия с его словами.

— Владыка Адемар, — продолжил Боэмунд, — ты знаешь, что у церкви может быть только один глава. Нашим же воинством пытается править сразу несколько военачальников, и каждый из них тянет в свою сторону, разрывая его на части.

— Мы признаем над собой одного-единственного начальника, имя которому Иисус Христос! — заявил легат. — Все мы равны перед Богом. Тот, кто покусится нарушить Божье веление, уподобится Люциферу!

— Мы признаем одного главу Церкви — Самого Господа. Но мы признаем и его наместника, избираемого для управления земной церковью. Я говорю о Папе, этом совершенном проводнике Божественной воли.

Участники совета недовольно зашумели, особенно те, кто сидел рядом с герцогом Готфридом. Боэмунд не обратил на это внимания.

— Почему же мы не можем — хотя бы на время — избрать главнокомандующего? Пусть самый доблестный воитель, армия которого доказала свою силу в боях с турками, возьмет на себя управление всем нашим воинством и овладеет городом прежде, чем нас вырежут турки!

— Надо полагать, — перебил его граф Раймунд, — что избранный на эту роль военачальник в случае взятия города сочтет его своей добычей.

— И что же? Город будет принадлежать ему по праву!

Это заставило Татикия подняться со скамьи, однако Раймунд успел заговорить первым:

— Боэмунд, ты, кажется, забыл о клятве, данной тобою императору. Ты обещал вернуть все завоеванные азийские земли их прежнему владельцу. Неужели жадность заставит тебя нарушить слово?

— Я выполню свое обещание только после того, как увижу греческого царя рядом с нами. Однако он до сих пор сидит в своем дворце, окруженный евнухами, в то время как мы — все мы — вынуждены влачить здесь жалкое существование.

Многие из присутствующих согласно закивали головами. Раймунд и епископ Адемар к их числу не относились. Слово наконец-таки смог взять Татикий.

— Господин Боэмунд еще слишком молод и, вероятно, поэтому до сих пор считает, что только острие меча, которым проливают кровь, имеет значение. Но самые мудрые из вас, господа, знают, что никакой меч не нанесет верного удара, если его рукоять не будет сжимать сильная рука. Да, императора Алексея здесь нет, но он защищает наш тыл, обеспечивает снабжение нашего воинства и не позволяет туркам взять нас в кольцо.

— Чем еще заниматься греку, как не сидеть в глубоком тылу? — вопросил Боэмунд под хохот присутствующих.

— Чем еще заниматься норманну, как не биться головой о неприступную каменную стену, даже не замечая того, что он уже лишился последних мозгов? Если бы вы приняли мой план и согласились отвести войска подальше от стен, мы не испытывали бы подобных лишений!

— Да если бы император прислал обещанное подкрепление, у нас хватило бы сил для взятия города! Все наши беды объясняются его вероломством!

— Его щедрость спасает вас от голодной смерти!

Епископ Адемар хлопнул в ладоши.

— Достаточно. Садитесь на место. Оба, — добавил он, выразительно глядя на Боэмунда. — Союзникам следует воздерживаться от споров. Да, Боэмунд, ты прав: турки действительно радуются тому, что мы топчемся на месте. Но они обрадовались бы куда сильнее, если бы могли услышать ваши перепалки!

Выразив несогласие презрительной усмешкой, Боэмунд молча сел на место.

Подобное развитие событий нетрудно было предвидеть. В тот день, когда мы покинули Константинополь, император собрал командующих на берегу Босфора. Мне казалось, что я попал то ли на ярмарку, то ли на рынок. Отовсюду доносились звуки арф и лир, громкий смех, благоухание цветов и запах жареного мяса. Император приказал поставить в верхней части склона, прямо под отвесными утесами, палатки с вышитыми на них знаменами правителей. До сих пор помню глуповатые улыбки, с которыми означенные правители выходили из своих палаток, дивясь найденным в них сокровищам. Епископ Адемар и наш патриарх совершали евхаристию прямо на берегу, причащая принцев, а те клялись в том, что святая чаша навеки обратит их в братьев. В косы дворцовых красавиц были вплетены блестящие золотистые ленты, море искрилось и играло, отражая лучи майского солнца. После пира император созвал всех военачальников на совет.

— Знаю, вы пришли сюда издалека, — начал он. Пурпурная палатка, светившаяся подобно раскаленным углям, трепетала на свежем ветру, внутри же воздух оставался теплым и неподвижным. — Однако святая дорога в Иерусалим куда протяженнее и труднее. Если ваши сердца и души будут чисты, вы достигнете своей цели, и тогда христианская вера вновь вернется на азийские земли. Помните: вы идете вслед за Христом, и вам надлежит быть такими же сильными, как он, но и такими же милосердными.

Император сделал паузу и отпил из золотого кубка. Мне показалось, что за последние шесть месяцев в его бороде прибавилось седых волос, а мощные плечи слегка поникли под весом драгоценных камней на его мантии. Каждый вдох отзывался в его теле тупой болью. Несмотря на все усилия Анны и дворцовых докторов, император только-только оправился от ранения копьем, едва не стоившего ему жизни.

— Забота о моем народе не позволяет мне возглавить ваше славное воинство и похитить для себя хотя бы малую толику той славы, которою вы себя, несомненно, покроете. Однако я отправляю с вами столько провизии и золота, сколько вы сочли необходимым. Я отправляю с вами своего лучшего полководца.

Татикий, сидевший слева от императора, кивнул головой собравшимся.

— И кроме того, я хочу дать вам несколько советов. После того как вы окажетесь на том берегу, вас будет отделять от границ моих владений расстояние всего в двадцать миль. За ними начинаются земли исмаилитов. Однако не думайте, что люди, носящие на головах тюрбаны и молящиеся Магомету, составляют единый народ: народы и племена, обитающие меж Никеей и Иерусалимом, многочисленны, словно птицы в небе! Любой из их эмиров и атабегов смотрит на соседей с ревностью, мечтая расширить за их счет свои владения. Каждый город — это провинция, а каждая провинция — это царство. Даже родные братья могут злоумышлять друг против друга! Разведайте все их междоусобицы и союзы и используйте это в своих интересах. Если исмаилиты объединятся, они сметут вас с азииских берегов, как песок. Пока они разделены, их можно победить. При первой же возможности отправьте послов к Фатимидам Египта[51]. Вера этого народа отлична от веры турок, и потому они будут сражаться с турками даже с большей яростью, чем вы.

Император вновь сделал паузу и обвел варваров взглядом. Стоя позади него, я не мог сказать, что он увидел перед собой: ведомое Богом воинство, призванное спасти империю от неминуемой гибели, или сборище иноземных наемников, — но, кажется, увиденное опечалило его. Он стал говорить куда медленнее.

— Вас всего несколько десятков тысяч, врагов же — вдесятеро больше! Вам предстоит пройти немыслимые испытания. Кто-то погибнет, кто-то будет мечтать о смерти. Но сколь бы велики ни были ваши страдания, храните верность Богу и друг другу! Враг будет сеять между вами раздоры и ненависть. Если он преуспеет в этом, все вы сложите головы в песках Анатолии. Вы вступаете в пустыню, полную смертельных опасностей и искушений. Не поддавайтесь им.

Откуда-то из задних рядов послышался сдавленный смешок.

— На следующей неделе с Кипра прибудет еще одна флотилия с зерном, — сказал Татикий.

— Мы проследим, чтобы прежде всего оно досталось тем, кто более всего в нем нуждается, — заметил Адемар, поворачиваясь направо.

Несмотря на обилие важных гостей, человека, занимавшего почетное среднее место на одной из скамей, отделяло от соседей заметное расстояние. Даже по заниженным меркам осадной компании он был невообразимо грязен, а надетые на него жалкие лохмотья, кажется, только и держались что грязью. Его босые волосатые ноги заскорузли, давно не стриженые ногти пожелтели, уродливое вытянутое лицо смахивало на морду мула. Он сильно горбился и, прикрыв глаза, что-то бормотал себе под нос.

— Маленький Петр[52], ты сможешь разделить зерно между паломниками? — спросил Адемар.

Человек приоткрыл голубые глаза и, устремив взор в недоступную для прочих участников совета запредельную даль, возгласил:

— «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся».

Глядя на него, можно было подумать, что голос его походит на ослиный рев или на карканье, однако стоило ему открыть уста, как с них слетали столь певучие и сладостные слова, будто он ждал всю жизнь, чтобы произнести их. Его голос чаровал людей, готовых слушать его вечно, пусть они и не всегда понимали смысл его речей. Паломники почитали его за святого и, ведомые им, гибли сотнями и тысячами, до последнего мгновения уверенные в том, что он отразит вражьи стрелы единственно силою духа. Франки относились к нему с почтением, даже те, кто не верил в его могущество. Я же, надо признаться, терпеть его не мог.

Маленький Петр, на которого были устремлены взоры всех присутствующих, вновь опустил веки.

— Когда народ изнемогает от притеснений, скорбей и забот, Господь наказывает его правителей, заставляя их оставить собственные пределы и отправиться в скитания. Страждущим же он дарует мирную обитель.

Слова эти были произнесены так тихо, словно он говорил с самим собой, однако их услышали все участники совета. Злоба и страх читались на их лицах. Лишь папский легат остался невозмутимым.

— День подошел к концу. — Он поднялся со своего места, и его примеру благодарно последовало все собрание. — Хватит слов. Вам нужно отдохнуть и набраться сил, ибо и завтрашний день будет для всех нас многотрудным. Спокойной ночи, господа!

Часть священства и рыцарей покинула комнату вместе с ним, а оставшиеся военачальники, разбившись на группы, занялись обсуждением неотложных проблем. Маленький Петр по-прежнему сидел на скамье, устремив внутренний взор в горние миры и бормоча нечто бессвязное.

Неожиданно я увидел перед собой широкоплечего Боэмунда. Указав рукой на мою дощечку для письма, вырезанную из слоновой кости, он поинтересовался:

— Ну как, Деметрий, нашел ли ты здесь что-нибудь достойное записи?

— Писарь должен записывать услышанное, а не оценивать сказанное.

— Но возможно, ты все-таки обнаружил кое-что важное после нашего последнего разговора? Что-нибудь такое, что разъяснило бы тайну смерти моего вассала Дрого?

Я поведал ему о том, что мне удалось узнать за день.

— Выходит, его зарубили рыцарским мечом, и не ради денег, коль скоро его кошелек остался цел. Не кажется ли тебе, что это сделал турок?

— Турок наверняка ограбил бы убитого.

Боэмунд поскреб в бороде, делая вид, что обдумывает мои слова, хотя в его бледно-голубых глазах не отразилось никаких сомнений. В ожидании его следующего вопроса я обвел взглядом помещение, и мне показалось, что граф Раймунд с подозрением уставился на нас своим единственным глазом. Впрочем, он тут же отвернулся в сторону.

— Ты полагаешь, эта провансальская женщина, Сара, могла быть причиной стычки? — наконец спросил Боэмунд.

— Вполне возможно.

— Норманнский рыцарь и провансальская женщина… Опасное сочетание. — Он взмахнул рукой вокруг нас. — Сегодня ты имел возможность убедиться в хрупкости нашего союза. Смерть Дрого не должна вбить между нами еще один клин.

Видя под крышей этого дома столько недоверия, злобы и интриганства, я подумал, что клином меньше, клином больше — никакой разницы.

6

К поискам Сары я смог приступить только на следующий день. Дорога к провансальскому лагерю шла через норманнский стан, и я рискнул вторично посетить палатку Дрого, хотя на сей раз мне пришлось отправиться туда в одиночку: Си-гурд со своими людьми был занят на строительстве башни. Мне необходимо было разузнать побольше о компаньонах убитого рыцаря. Тощий старик сидел на прежнем месте. Грязь под его скрещенными ногами стала плотной и гладкой. Похоже, он вообще не двигался со вчерашнего утра, однако, завидев меня, махнул рукой в знак приветствия.

— Куино здесь? — спросил я. Старик покачал головой.

Я попытался воскресить в памяти другие имена.

— А Рено?

Его тоже не было.

Наверное, я говорил чересчур громко, потому что у меня за спиной неожиданно раздался голос:

— Кто спрашивает Рено?

— Деметрий Аскиат, действующий от имени господина Боэмунда.

Человека, стоявшего у входа в палатку, я смутно помнил: он приходил вместе с Куино в пещеру, чтобы забрать тело Дрого. Тогда, лежа на земле в полуобморочном состоянии, я плохо разглядел его, да и сейчас его внешность показалась мне достаточно заурядной. Ноги и руки у него были тонкие, словно вороньи лапки, но худоба эта, видимо, была свойственна ему от природы, а не являлась следствием истощения. Если что-то и свидетельствовало о его телесном здравии, так это черные как смоль волосы.

— Ты — тот человек, который украл тело Дрого! — обвиняющим тоном заявил незнакомец.

— Я — тот человек, который занимается поисками его убийцы, — возразил я. — А ты кто такой?

— Одард. Я был другом Дрого.

Кажется, мой приход был не напрасен. Я решил говорить с ним прямо.

— Ты кого-нибудь подозреваешь в его убийстве?

Он слегка отпрянул и испуганно оглянулся через плечо. Движения его были такими же порывистыми и резкими, как у Куино, однако у того они выражали скрытую силу, а у Одарда являли тревогу и боязнь.

— Дрого был сильным рыцарем, и к тому же благочестивым. Только сильный враг смог бы одолеть его.

— В тот день Дрого не надел кольчугу и не взял с собою меч. У него были враги?

Одард переплел пальцы и сложил руки на животе.

— Дрого все любили. Наверняка это сделали турки.

— А вот я считаю, что он знал своего убийцу. Возможно, это был его соперник, завистник или даже друг.

Одард отчаянно замотал головой.

— Нет-нет! Такого просто не может быть! Мне показалось, что он вот-вот заплачет.

— Ты знаешь, кто его убил? — напирал я.

— Нет! В тот день мы с Куино занимались строительством башни и только вечером, вернувшись в лагерь, услышали о том, что отряд греков забрал его тело. Я не верил до тех пор, пока господин Боэмунд не подтвердил, что эти слухи верны. А наутро я увидел труп Дрого в пещере.

Я присел на корточки и начертал на земле «S» — варварскую «сигму».

— Что ты можешь сказать об этом знаке? Ничего.

— А о кресте на спине у Дрого? Не ты ли его вырезал?

— Нет! — Одард обхватил плечи руками и принялся покачиваться взад-вперед. — Это не я!

— Но ты должен был видеть его. Нельзя не заметить подобные вещи, живя в одной палатке.

— Да, я его видел.

— Зачем он себя так изуродовал?

— Дрого был очень набожным человеком и хотел полностью посвятить себя Богу, который, как сказано в Писании, «умиротворяет чрез Него, Кровию креста Его, и земное и небесное».

— Тогда, наверное, он уже обрел умиротворение. Скажи, к вам приходила женщина по имени Сара?

Мой вопрос поверг Одарда в панику. Он отшатнулся назад, словно получил тяжелый удар в челюсть, и едва не упал наземь, столкнувшись с выскочившей из палатки фигурой. Это был Симеон, который выглядел таким же жалким, как и его хозяин. Мое появление его нисколько не обрадовало.

— Вернись в палатку! — взвизгнул Одард. — Что за неуклюжий мальчишка! А ты, господин грек, больше меня не дергай! Я не знаю, кто убил моего друга, и не знаю, почему Господь призвал к Себе столь преданного слугу. Уходи отсюда!

— Прежде мне хотелось бы переговорить с твоим компаньоном Рено.

— Рено здесь нет! — воскликнул Одард, гневно топнув ногой. — Он отсутствует уже две ночи.

— Две ночи? — Меня вновь переполнили подозрения. — То есть со времени смерти Дрого?

— Должно быть, он бродит где-нибудь, обезумев от горя. Или отправился в обитель Святого Симеона за съестным. Или вернулся к своим сородичам в провансальский лагерь. На твоем месте я искал бы его там.

Граф Раймунд был одним из немногих участников совета, выступавших в защиту действий Татикия и императора, однако его провансальская армия явно не разделяла этот энтузиазм. Я бродил меж бесконечными рядами палаток, пытаясь найти хотя бы одного благожелательного собеседника. Одни провансальцы делали вид, что не понимают моих попыток говорить на их языке, поскольку даже самим франкам их диалект казался чужеземным (хотя я видел по их глазам, что они меня понимают). Другие направляли меня в ложном направлении или отсылали к слепым и глухим. Третьи просто-напросто отворачивались, стоило мне заговорить о Саре или о Рено.

Все эти бесплодные блуждания вконец испортили мне настроение. В довершение ко всему полил сильный дождь, и я проклял себя за то, что отправился в путь без провожатого и без плаща. Мне хотелось верить, что рано или поздно мои поиски увенчаются успехом, но, пробродив еще несколько часов и вымазав ноги в грязи, я так ничего и не добился.

В конце концов мне вроде бы повезло. Мой последний собеседник направил меня в дальний угол провансальского лагеря, к самой реке, поклявшись, что женщина по имени Сара живет именно там. Разумеется, он хотел просто поиздеваться надо мной. Судя по вони, палатки эти использовались провансальцами в качестве отхожего места. Размокший от непрестанных дождей берег реки был усеян следами людей и животных, приходивших сюда справить нужду или испить водицы. Я так увяз в этой вонючей жиже, что едва не потерял сапог. Единственное, что меня радовало, так это неожиданное одиночество. Остановившись, я несколько минут наблюдал за дорогой, шедшей по противоположному берегу. Люди и животные находились всего в двухстах шагах от меня, однако зеленоватые воды Оронта разделяли нас подобно безбрежному океану.

Я повернулся, собираясь идти назад, и остановился как вкопанный, увидев рассредоточившихся в линию воинов. Вооруженные мечами хмурые рыцари, шаги которых приглушала мягкая глина, смогли подойти ко мне на расстояние брошенного камня. Мне оставалось либо броситься в быструю реку, либо встретить противника лицом к лицу. Я опустил руку к поясу и нащупал рукоять данного мне Сигурдом ножа, прекрасно понимая, что любое сопротивление бесполезно.

— Деметрий Аскиат? — обратился ко мне предводитель рыцарей.

— Да, — ответил я, пытаясь заглянуть в его поблескивавшие из-под шлема глаза.

— Мой господин, граф Сен-Жиль, желает встретиться с тобою.

Граф Раймунд, как и подобало богатому человеку, зимовал отнюдь не в драной палатке. Зимней квартирой ему служило стоявшее посреди лагеря провансальцев здание заброшенной фермы, в котором накануне и проходило заседание военного совета. Каменные стены этого здания были обшиты деревом, а крыша покрыта прекрасно сохранившейся черепицей. Над трубой поднимались густые клубы едкого дыма.

Мы пересекли пространство, отделявшее амбар от дома, прокладывая себе путь между конюхами, посыльными, лошадьми и воинами. Стоявшие у двери стражи с длинными копьями никак не отреагировали на мое появление. Я не без удовольствия переступил через порог дома, радуясь тому, что спрятался от дождя, и, очутившись в просторной, плохо освещенной комнате, присел на скамью. Столы и лавки стояли по стенам, земляной пол был покрыт тростником. В углу потрескивал огонь, но в комнате было столько слуг и просителей, что они могли бы согреть ее собственным дыханием.

Через несколько минут из-за тяжелой дубовой двери появился писец. Все в комнате замерли в напряженном ожидании, пока его взгляд скользил по лицам собравшихся. Мне стало любопытно, как он их различает: на мой взгляд, все эти грязные, черноволосые, бородатые люди были похожи друг на друга как две капли воды. Но тут писец остановил взгляд на мне и ткнул в мою сторону рукой.

— Ты. Идем.

Вторая комната была примерно таких же размеров, как и первая, но казалась куда более просторной благодаря тому, что в ней было почти пусто. На деревянном ложе в углу восседал одетый в красную ризу епископ Адемар, а за столом сидел граф Раймунд, уставившийся своим единственным глазом на папского легата. Не предложив мне сесть, он буркнул:

— Мои люди нашли тебя.

— Да, мой господин.

— Ха! Если бы они с таким же усердием сражались с турками! Прошлой ночью один из вражеских лазутчиков проник в лагерь и увел с собой семь лошадей. Если так пойдет и дальше, в Иерусалим мы отправимся пешком.

— Их отпугнет охрана новой башни, — высказал предположение епископ.

В его присутствии я чувствовал себя неуютно, не зная, чего можно ожидать от прелата латинской церкви, но он вел себя на удивление сдержанно и учтиво.

— Увы, это не так. Турки чувствуют нашу слабость. — Раймунд встал из-за стола и подошел к небольшому оконцу, из которого открывался вид на поднимающиеся к облакам крутые склоны горы Сильпий. — Можно не сомневаться, что воры завтра пожалуют сюда в одеждах торговцев и продадут нам наших же лошадок, а заодно и разведают обстановку. Хочешь вина?

Я не сразу понял, что он предлагает вино мне, и потому пробормотал в ответ что-то невразумительное. Граф недовольноскривился, смутив меня еще сильнее. Только после того, как слуга принес две наполненные вином чаши, я начал успокаиваться. Вино оказалось теплым, и я осушил чашу одним глотком, как верблюд. С той поры, когда я мог позволить себе подобную роскошь, прошло немало месяцев.

— Садись! — приказал Раймунд.

Не заметив рядом ни одной скамьи, я опустился на лежащее возле двери шаткое кожаное седло.

— Ты работаешь на Боэмунда. Он хочет, чтобы ты выяснил, кто убил норманна Дрого.

Я не знал, вопрос это или обвинение, и счел за лучшее промолчать.

— Знаешь, зачем ты ему понадобился? — Граф провел пальцем по щеке. В отличие от большинства франков он продолжал бриться и во время осады, хотя время от времени оставлял на подбородке серебристую, отливающую металлическим блеском щетину. — Ты догадываешься, каковы его цели?

Он смотрел на меня с явной неприязнью.

— Я… Он опасается, что нераскрытое преступление приведет к новым распрям между союзниками, — пробормотал я, обхватив руками чашу.

— Ну конечно! Забота Боэмунда о единстве армии общеизвестна! Вспомни хотя бы его вчерашнее выступление на совете!

— Я…

— Он хочет, чтобы наши армии объединились под началом одного командующего. Как ты думаешь, кого он имеет в виду?

Я попытался найти достойный ответ. Видя мое замешательство, граф презрительно усмехнулся и продолжил:

— Самого могущественного? — Он ударил себя кулаком в грудь. — Праведника, подобного нашему епископу? Нет! Этот норманнский выскочка, которого собственный отец лишил наследства, хочет подчинить армии величайших правителей христианского мира своим амбициям. И с какой целью?

— Чтобы успешнее вести войну с турками? — робко произнес я, раздавленный таким натиском.

Граф Раймунд приподнялся в кресле и перегнулся через стол.

— Если ты веришь этому, господин грек, тогда убийца Дрого может спать спокойно. Боэмунд — такой же пират и разбойник, как и все его сомнительные предки! Он уже пытался захватить твою страну, но, потерпев неудачу, пошел против собственного брата. — Граф указал рукой на окно. — Посмотри туда! Неприступный город, плодородная долина, порт в устье реки, контроль над всеми идущими на восток дорогами. Ни один здравомыслящий человек не отказался бы от такого королевства!

— И ты тоже? — вырвалось у меня.

Это была непроизвольная реакция, и я сразу пожалел о своих словах, но, как ни странно, они заставили графа Раймунда почувствовать ко мне некоторое уважение. Вновь усевшись в кресло, он приказал слуге еще раз наполнить вином мою чашу. Когда он заговорил, его речь стала более сдержанной.

— Я — правитель тринадцати графств, герцог Нарбонский и маркиз Прованский. В своей стране я кесарь. Все, чего я хочу, это воздать должное Господу Богу. Разумеется, я с удовольствием оставил бы Антиохию для себя, но я поклялся вашему императору в том, что верну все принадлежавшие ему прежде земли. А разве может нарушить слово тот, кто несет на себе крест Господен?

— Боэмунд дал императору такую же клятву, — внезапно заговорил епископ, до тех пор молча наблюдавший за нами.

Раймунд фыркнул.

— Неужели ты ему веришь? Для Боэмунд а клятвы — всего лишь средство для осуществления его амбиций.

— За ним приглядывает Татикий, — сказал я. Этой репликой я вновь уронил себя в глазах Раймунда.

— И сколько же воинов находится под началом этого евнуха? Тысяча? Пятьсот?

— Три сотни, — признался я.

— Воинство Боэмунда вдесятеро больше! И это не единственные ваши противники. К ним готовы примкнуть уроженцы Фландрии, Нормандии и Лотарингии. Да что греха таить, мои провансальцы тоже не очень-то любят вашего императора!

Я кивнул, вспомнив о бесплодных скитаниях по лагерю провансальцев.

— Сможете ли вы остановить Боэмунда, если он объявит себя властителем города? — язвительно спросил Раймунд.

Адемар вновь вмешался в разговор:

— На ваше счастье, Деметрий, граф Сен-Жиль хранит верность императору.

Его бородатое лицо хранило серьезное выражение, однако даже в иноязычных словах я почувствовал юмористический оттенок, как будто он подтрунивал над Раймундом.

Граф нахмурился:

— Я храню верность императору, Папе Урбану и Богу, но мне ли отчитываться перед греческим наемником? Я позвал тебя, чтобы поговорить о Дрого. Ты уже выяснил — или, возможно, тебе милостиво сообщил об этом Боэмунд, — что одним из товарищей убитого был провансалец Рено Альбигоец?

— Да.

— Вероятно, тебе известно и то, что после убийства Дрого этого человека никто не видел?

Мне это было известно, но откуда, интересно знать, это стало известно графу?

— И какой же ты сделал из этого вывод, — ты, которого Боэмунд нанял благодаря твоей необыкновенной проницательности?

Я немного помолчал, чувствуя на себе тяжелый взгляд Раймунда. Даже в глазах Адемара вспыхнул огонек заинтересованности. Наконец я ответил:

— Рено кажется весьма вероятным подозреваемым.

— Если бы только удалось его найти, мы подвергли бы его пытке огнем. Ты знаешь, что прежде он служил мне?

— Я полагал, что он состоял на службе у Боэмунда.

— Лишь с недавнего времени. Рено потерял коня при Альбаре и какое-то время воевал в пешем строю. Со временем я нашел бы ему нового коня, но Боэмунд сделал это прежде меня. Тогда-то Рено и перешел в его войско. — Сен-Жиль одним глотком опорожнил свою чашу. — Знал бы ты, сколько он сманил от меня людей за зиму!

Я обдумал эту новость.

— Если бы убийцей оказался Рено, какую выгоду мог бы извлечь из этого Боэмунд?

— Ты что, совсем дурак? У меня всего один глаз, Аскиат, но, похоже, я вижу им куда лучше, чем ты! Если окажется, что норманна убил провансалец, пусть он и перешел в лагерь норманнов, Боэмунд не замедлит использовать это обстоятельство против меня. Нет, моя армия, конечно же, не взбунтуется, и священники не отлучат меня от церкви, но на совете мой голос больше не будет звучать столь же весомо, как прежде. Боэмунд заинтересован в ослаблении моих позиций — именно в этом и состоит его цель. — Раймунд ткнул в мою сторону пальцем, унизанным перстнями. — Ты же, грек, всего лишь пешка в его игре.

Я взглянул на Адемара, однако тот опустил голову и погрузился в молитву.

7

В тот вечер Татикий был в дурном настроении и целый час диктовал мне очередное послание императору. Я записывал его слова, моля Бога о том, чтобы содержание письма не стало известно франкам. В свою палатку, где меня ждала более чем скромная трапеза, я, холодный и голодный, смог вернуться только ночью. Кроме Анны и Сигурда возле свечки сидело несколько варягов. Верх палатки тонул во мраке.

— Добро пожаловать в мое полевое жилище, — грустно произнес командир варягов. — Ну как, нашел убийцу норманна?

Я опустился наземь и взял поданную мне Анной деревянную миску. Похлебка давно остыла, и по ее поверхности плавало несколько невесть откуда взявшихся островков жира.

— Один из его соседей по палатке отсутствует вот уже два дня. Даже тебе, Сигурд, это должно показаться подозрительным.

Сигурд замахнулся на меня своим кривым ножом, однако не успел он достойно ответить на мою колкость, как заговорила Анна:

— Если один норманн убил другого, то у тебя нет причин продолжать расследование. Боэмунд должен удовлетвориться таким результатом. Кстати, он тебе заплатил?

Увы, после разговора с графом Раймундом я уже и не знал, какой результат может удовлетворить Боэмунда.

— Этот воин был не норманном, а провансальцем, совсем недавно перешедшим на службу к Боэмунду.

— Ха! — выдохнул Сигурд, слизывая с блеснувшего ножа крошки хлеба.

Я поискал глазами хлеб, который он резал, но так ничего и не увидел.

— Нисколько не сомневаюсь, — продолжал Сигурд, — что Боэмунд с его хитрым норманнским умом обратит это себе на пользу. Он нанимал тебя вовсе не для того, чтобы доказать, что норманны — необузданные дикари, готовые поубивать друг друга. Это понятно. Он хочет, чтобы ты, Деметрий, нашел ответ, и, по-моему, он уже знает, к какому выводу ты придешь.

— Ну и что? — вновь вмешалась в разговор Анна. Несмотря на то что в палатке присутствовали посторонние мужчины, она сняла паллу с головы и ходила перед ними простоволосой. Ее черные волосы мерцали в свете свечи, а лицо застыло от гнева. — Какая разница, кто убил того человека: норманн, провансалец, турок или даже нубиец? Нетерпение и амбиции Боэмунда, Раймунда и прочих правителей каждый день уносят куда больше жизней!

— Это война, а на войне люди гибнут, — возразил Сигурд.

— Разумеется. Но это не должно происходить из-за того, что сначала мы обжирались, а теперь вынуждены страдать от голода. Скажи мне, где находились все эти военачальники пять месяцев назад, когда нашей главной опасностью было обжорство? Когда окрестные сады были срублены на дрова?

Анна обвела нас взглядом, однако мы и не думали с нею спорить. Мы не стали бы защищать франков, темболее что слова ее отражали истинное положение дел. В начале осады Антиохии здесь было изобилие фруктов: деревья ломились от яблок и груш, виноградные гроздья источали сладкий сок, деревенские погреба и амбары не вмещали только что собранный урожай. Однако не прошло и двух месяцев, как цветущая земля превратилась в выжженную пустыню. Весь скот, который прежде пасся на здешних полях, был забит, а запасенное на зиму сено пошло на корм нашим лошадям. В разоренных амбарах не осталось ни единого зернышка, виноградная лоза сгорела в лагерных кострах. Мы бездумно уничтожили эту землю, не заботясь о будущем, и пустая похлебка в моей миске стала платой за наше преступление.

— Дело тут даже не в стратегии, — продолжала Анна. — Планов взятия Антиохии не существовало ни тогда, ни теперь.

— Довольно! — воскликнул я, вскинув руки в шутливом жесте. — Татикий в течение целого часа плакался мне о том же.

— Видимо, они надеялись на Божью помощь, — вставил Сигурд. — Складывается впечатление, что они заранее знают Его святую волю.

Мне вспомнилось нагое тело Дрого и огромный крест, что был вырезан на его спине. Сколько подобных крестов несли на своих спинах рыцари и паломники!

— И все-таки мы не можем отказать им в благочестии, — заметил я.

Сигурд с такой силой хватил ножом по камню, что высек целый сноп искр.

— Когда норманнский бастард отправился завоевывать Англию, он взял с собой подаренное Римским Папой знамя с изображением креста и мощи двух святых. Если бы ты видел, что сделали норманны с моей страной во имя своей церкви, ты бы перестал называть их благочестивыми!

— А самый набожный из них — этот маленький отшельник, Петр Пустынник, — добавила Анна. — Человек, который ведет на верную гибель десять тысяч паломников, пообещав им, что они будут неуязвимы для вражеских стрел и мечей. Вот как эти люди понимают благочестие. Они забывают о том, что разум и воля — такие же божественные дары, как и вера. Господь стучится в дверь, но отворять ее мы должны собственными руками.

Порой мне казалось, что постоянное созерцание людских страданий отвлекает Анну от духовной жизни, однако она неизменно выходила победителем в подобных спорах.

Заметив, что по моему лицу пробежала тень, Сигурд сказал:

— Лучше вообще не вспоминать об этом маленьком священнике, из-за которого Фома стал сиротой.

Это была хорошая мысль, но она немного запоздала и не смогла отвлечь меня от мрачных воспоминаний. Фома был мой зять, юный франк. Его родители имели несчастье последовать за Петром Пустынником. Турки вырезали почти всех паломников, Фома же после целого ряда злоключений оказался в моем доме. Благодарность за мое гостеприимство и, не в последнюю очередь, любовь к моей старшей дочери Елене (о чем я тогда и не подозревал) заставили его предать своих соотечественников, после чего я не мог отказать ему ни в руке Елены, ни в обеспечении места в отряде дворцовых гвардейцев. Венчание Фомы и Елены состоялось в маленькой церквушке за три дня до того, как я переправился на азийский берег. Мне очень не хотелось выдавать ее замуж, пусть ее жених и спас мне жизнь; еще меньше мне хотелось расставаться с ними всего через несколько дней после свадьбы. Впрочем, я понимал, что Фоме лучше находиться подальше от франков и от ужасов бесконечного марша и изнурительной осады. С началом похода Божьего воинства молодых вдов становилось все больше и больше. Мне не хотелось, чтобы Елена пополнила их число. Сигурд внимательно наблюдал за мной.

— Писем-то от него давно не было? — спросил он. — Может, ты уже стал дедушкой?

Я пожал плечами, хотя сердце мое при этих словах екнуло.

— Письма не приходили из Константинополя несколько недель. Перевалы занесены снегом, а море в эту пору, скорее всего, неспокойно.

Анна озабоченно нахмурилась.

— И в самом деле… Ребенок может родиться со дня на день. Мне следовало бы находиться там, а не здесь.

— Елена в полной безопасности, — произнес Сигурд с нарочитой бесшабашностью. — Тебе не о чем волноваться, Деметрий. Можно подумать, ей во время родов никто не поможет. Там и сестра, и тетка, и целый легион других женщин.

Анна кивнула, хотя, на мой взгляд, не слишком убежденно. Я видел, что она беспокоится о ребенке моей дочери не меньше меня. Любой мужчина, соприкасаясь с тайной рождения, испытывает напряжение, которое невозможно рассеять. Я не мог забыть, как Мария, моя покойная жена, лежала совершенно белая в луже собственной крови, пытаясь родить мне третьего ребенка. В последнее время я часто видел ее во сне.

Анна погладила меня по щеке. Лицо ее излучало уверенность.

— Пока рядом с Еленой Фома, с ней ничего не случится.

— Главное, чтобы он не брал в руки топор. Неровен час, отрубит себе голову! — пошутил на свой лад Сигурд, чтобы поднять нам настроение.

Посмотрев на догорающую свечу, Анна поднялась со скамейки.

— Я должна вернуться к себе в палатку. Не сомневаюсь, что голодные и больные явятся за помощью еще до рассвета.

Наши глаза встретились: в моем взгляде читалась мольба, ее взгляд выражал сожаление. В какое-нибудь другое время мы, наверное, уже были бы женаты, но я не хотел умалять торжественности бракосочетания Елены еще одной подобной церемонией. Потом мы с Анной отправились в поход, так что мысль о женитьбе пришлось оставить до лучших времен. И теперь мы жили скорее как брат и сестра, чем как муж и жена. Впрочем, случались и исключения.

— Я увижусь с тобой завтра.

На следующий день я вновь отправился на поиски пропавшего Рено, через день еще раз навестил норманнский лагерь, но все напрасно. На третий день мне удалось кое-что разузнать, правда, вовсе не у его друзей. Я заметил возле его палатки какого-то исмаилита и поначалу опешил, поскольку тот не походил ни на вражеского лазутчика, ни на окруженного охраной торговца. Надетый на голову тюрбан сообщал всем и каждому о его вере, однако это обстоятельство, по всей видимости, ничуть не тревожило исмаилита.

— Деметрий Аскиат? — спросил он, произнеся мое имя на греческий манер.

— Кто ты?

— Я — оружейник Мушид.

— Турок?

— Араб.

Кроме белого тюрбана на нем был скромный коричневый халат, стянутый красным поясом. Гладкое смуглое лицо обрамляла черная как смоль раздвоенная борода. Во всем остальном он походил на грека.

Его ясные карие глаза смотрели на меня без злобы и страха.

— Ты смелый человек, — заметил я. — Редкий сарацин отважится явиться в этот лагерь без оружия.

Исмаилит улыбнулся, сверкнув белыми зубами.

— Оружейник всегда во всеоружии. — Он хлопнул себя по бедру, где под одеждой, судя по звуку, находился клинок. — Я не ищу боя, но при необходимости смогу себя защитить.

Голос исмаилита оставался спокойным, а с уст не сходила улыбка, но что-то в его словах заставило меня задуматься о том, сколько стали может быть спрятано под этим невзрачным халатом.

— Как ты узнал мое имя?

— Мне сказали, что ты приходишь сюда каждый день. Говорят, ты ищешь человека, убившего Дрого из Мельфи.

Он не уточнил, кто именно сказал ему об этом, а я не стал спрашивать. В норманнском лагере у меня хватало благожелателей.

— Что ты знаешь о Дрого?

— Когда у Дрого кончились деньги, он продал меч, чтобы не умереть с голоду. Вскоре дела у него пошли получше, и ему понадобилось новое оружие. Я выковал ему клинок. Вскоре мы подружились. И он, и я потеряли братьев — мой брат умер в прошлом году. Когда мне сказали, что Дрого умер, я… — Он остановился, подыскивая подходящее слово. — Я был опечален.

— Когда ты видел его в последний раз?

— Неделю назад. В день его смерти.

— Где и когда это было?

Ко мне вернулись былые надежды. Боэмунд обещал поспрашивать, не видел ли кто Дрого в день его гибели, однако эти расспросы так ни к чему и не привели. Скорее всего, воины попросту боялись своего командира. Если оружейник не врал, он был одним из тех, кто последним видел Дрого в живых.

— Я встретил его на дороге где-то в девятом часу, то есть в три часа пополудни. Он обрадовался мне и сказал, что накануне зарубил новым мечом трех турок.

— Дрого не говорил тебе, куда идет или с кем собирается встречаться?

— В тот день он работал на строительстве башни. Он очень переживал из-за того, что вы стали осквернять могилы. — Оружейник посмотрел мне в глаза. — Даже во время войны к мертвым надлежит относиться с почтением.

— Дрого не сказал, куда он направляется?

— Я не спрашивал его. Думаю, он возвращался в лагерь. Куда же еще?

— И в самом деле. — Я замолчал, чувствуя, что о многом мог бы спросить этого сарацина, неожиданно попавшегося мне на дороге. Он мог вспомнить что-нибудь важное о том дне. Чтобы заполнить паузу, я спросил: — Как относятся к тебе другие исмаилиты, зная о том, что ты продаешь оружие их врагам?

Оружейник пожал плечами.

— Свои мысли они хранят при себе. Вслух они скажут лишь, что для торговцев врагов не существует. Разве не исмаилиты продают вам пищу, поддерживающую ваши силы, и лошадей, на которых вы выезжаете на поле боя? А я продаю вам оружие, вот и вся разница! — Мой собеседник рассмеялся. — Да, все мы носим тюрбаны и бороды, но мы не составляем единой силы. — Кивком головы он указал на треглавую вершину горы Сильпий и на окружающие ее подножие стены. — Живущие в этом городе турки — сунниты, а я — шиит, как и Фатимиды Египта. Наши веры отличаются друг от друга так же, как вера франков отличается от веры ромеев.

— Ромеи и франки едины во Христе, — возразил я, хотя знал, что это совсем не так.

Мушид нахмурился.

— Но при этом вы служите на квасном хлебе, а они — на опресноках. Ваши священники женятся, их же — дают обет безбрачия. Мало того…

Я поднял руку.

— Достаточно. Я не монах и не богослов. Не удивлюсь, если окажется, что ты лучше меня разбираешься в тонкостях моей религии.

— В наших землях можно встретить только два вида назореев: торговцев и паломников. Мне доводилось беседовать и с теми и с другими.

— Твоя вера отличается от веры турок? Ты принадлежишь к какому-то другому ее направлению?

Мне было не очень понятно, как дошло до того, что я начал обсуждать с сарацинским оружейником религиозные вопросы, но я помнил призыв императора изучать разногласия между народами и племенами исмаилитов.

— Наши различия покажутся тебе столь же незначительными, как мне ваши, и тем не менее они привели к войне. Фатимиды Египта борются с турками уже несколько десятилетий.

— И ты — один из них? Нет. Я…

Он замолк, заметив человека в кольчуге, широким шагом идущего в нашу сторону. Лицо рыцаря было скрыто под шлемом, однако его резкие размашистые движения показались мне знакомыми. За рыцарем торопился Симеон, ведя под уздцы серого коня.

— Эй, ты! — рявкнул рыцарь, подняв сжатую в кулак руку в перчатке. Голос принадлежал Куино. — Я ведь запретил тебе здесь появляться!

Мы с Мушидом растерялись, не зная, к кому из нас обращены эти слова. Понимая, что нужно что-то ответить, я произнес:

— Я искал Рено.

— Рено куда-то пропал. Не используй его как предлог, чтобы приходить сюда и шпионить за нами. Я весь день гонял по полю турецких фуражиров, а что делал сегодня ты, грек? Только выпытывал и подглядывал!

— Выпытывать — это как раз то, что мне поручил делать господин Боэмунд.

— И ты тоже! — продолжил Куино, повернувшись к Мушиду. — Не приходи сюда, слышишь?

Неловко согнувшись в доспехах, он стянул с головы шлем и бросил на араба исполненный ненависти взгляд. Потом скрылся в палатке и сразу стал громко звать Симеона, грозя ему наказанием, если тот не поторопится.

Я посмотрел на Мушида. В его глазах не было ни гнева, ни страха, только сожаление.

— Кажется, Куино любит нас с тобой одинаково нежно, — заметил я.

Мушид слабо улыбнулся.

— Он знал Дрого не один год. Думаю, Куино завидовал нашей дружбе. К тому же он терпеть не может язычников. По-моему…

Второй раз за этот день нас прервали. Выбежавший из-за палатки человек едва не врезался в Мушида. Это был незнакомый мне тощий норманн в потемневшей от пота тунике.

— Куино! Куино здесь? Или Одард? — задыхаясь, спросил он.

Кивком головы я указал ему на палатку:

— Там.

— Что случилось? — поинтересовался Мушид. Спешивший выполнить срочное поручение норманн даже не успел удивиться, что с этим вопросом посреди христианского лагеря к нему обращается араб.

— Рено! — ответил он, жадно ловя воздух. — Нашли Рено!

Я мгновенно понял, что он явился с дурной вестью. Живые возвращаются сами, находят же только мертвых.

— Где? — спросил я, хватая норманна за руку, пока он не скрылся в палатке. — Где он?

— В саду возле дороги в Александретту.

Не дожидаясь появления Куино, я помчался к указанному месту, от которого нас отделяло расстояние примерно в две мили. Мне предстояло миновать лагеря лотарингцев и фламандцев, перейти по зыбкому понтонному мосту на другой берег и подняться по склону до первого уступа. Когда я оказался возле дороги, легкие мои горели от усиленной работы, а ослабевшие после нескольких месяцев голодовки ноги еле держали меня. Пришлось остановиться, чтобы немного перевести дух.

Взглянув наверх, я тут же понял, куда направить свои стопы. По дороге, как обычно, двигалось великое множество путников и вьючных животных, но чуть дальше многие из путников, словно влекомые незримой силой, сходили с дороги и поднимались вверх по склону к тому месту, где собралась толпа.

— Похоже, нам туда, — послышался сзади спокойный голос.

Посмотрев налево, я увидел знакомый тюрбан. Оказывается, Мушид побежал вслед за мной, но в отличие от меня пробежка его нисколько не утомила.

— Кажется, я вижу сад.

Он бросился вперед, и я заставил себя двинуться за ним. Кости мои страшно ныли, связки были натянуты как тетива лука, однако я почти не отставал от легконогого араба, который уже несся по поросшему кустарником крутому склону. Этот подъем был небезопасен, тем более что у меня не было времени смотреть под ноги. В конце концов мы оказались на террасе, где некогда был разбит яблоневый сад, а теперь торчали лишь пни да росла высокая трава. На дальнем краю террасы возле невысокой, сложенной из битого камня стены стояло несколько десятков человек.

Я стал проталкиваться сквозь толпу досужих зевак. Подобно нашим языческим предкам, собиравшимся в амфитеатрах, они пришли сюда, чтобы насладиться зрелищем смерти. Картина должна была их впечатлить.

Когда мы нашли тело Дрого, при первом взгляде на него я не заметил следов насилия. Здесь же все — и жухлая трава, и выветрившиеся камни стены — дышало насилием. Я шагнул вперед, оставив позади безликую безопасность людского кольца, и оказался на образованной этим кольцом арене. Передо мной стоял на коленях человек, руки которого были по локоть перепачканы кровью. Судя по рваной тунике, это был не рыцарь, а паломник. Безумец сжимал в руке нож и грозил им собравшимся вокруг него.

— Я его убил! — крикнул он вызывающе. — Он мой!

Я остановился, ошеломленный его признанием. Голова у меня закружилась, в глазах потемнело.

— Зачем ты это сделал? — спросил я.

— Чтобы не умереть с голоду! — выкрикнул он в ответ. — Я не ел девять дней! Я долго за ним охотился!

— О чем это ты? — изумился я.

Не отрывая глаз от стоявших вокруг зевак, паломник со зловещим смешком запустил руку в траву и вытащил оттуда окровавленный труп, увидев который я вздохнул едва ли не с облегчением. С его руки свисало залитое кровью безжизненное тело шелудивого дикого пса.

— Он мой! Я зарезал его этим самым ножом! — отчаянно завопил паломник, вонзив нож в собачье брюхо, откуда стала сочиться темная жидкость. — Видите! Он мой!

Толпа оголодавших зрителей зашевелилась, постепенно смыкая кольцо. Только теперь я понял, чего опасался паломник. Эти люди хотели лишить его добычи.

Я не собирался участвовать в сражении за дохлую собаку, тем более что пришел сюда вовсе не за этим. Мне нужно было разыскать Рено.

— Где норманн? — спросил я, держась на расстоянии, чтобы не раздражать паломника. — Ты ведь и его нашел?

— Он там!

Я огляделся по сторонам. Немного поодаль возле каменной стены стоял незамеченный голодной толпой Мушид. Я выбрался из толпы, окружившей несчастного паломника и убитую собаку, и пошел проверить, что он там нашел. Внизу стены имелось выложенное кирпичом арочное отверстие для отвода воды, совершенно заросшее сорняками. Араб присел на корточки и раздвинул кусты чертополоха, чтобы пропустить туда больше света. Подойдя к нему и взглянув на то, что там лежало, я подумал, что лучше бы он оставил это в темноте.

Крови на трупе не было, однако это не делало его менее безобразным, поскольку он лежал под этим осыпающимся сводом уже не день и не два. Дикие звери содрали с него одежду и выгрызли большие куски. Сохранившаяся плоть потемнела и распухла, а руки и ноги были раскинуты под немыслимыми углами. Труп источал невыносимое зловоние. Я не смог бы сосчитать всех увиденных мною за последние несколько месяцев мертвецов, однако ничто не могло сравниться с подобным кошмаром. Пошатываясь, я отошел в сторону и изблевал на цветущие маки ту малость, которая находилась в моем желудке.

Когда я вернулся назад, возле каменной арки успела собраться небольшая толпа. Я увидел плотную фигуру Куино и еще с полдюжины вооруженных норманнов. Двое держали злополучного паломника, убившего собаку, остальные наблюдали за тем, как трое воинов извлекают останки Рено из-под арки. Мушид благоразумно скрылся.

Стоявший ко мне спиной Куино ударил паломника по щеке и прошипел:

— Что ты сделал? Зачем ты его убил?

Паломник застонал и сплюнул кровь.

— Не надо! — пробормотал он. — Пощади меня! Меня привела к нему собака. Я его не трогал. Мой господин, пощади меня! Я не ел целых девять дней и не…

Я шагнул вперед.

— Куино! Он его действительно не трогал. Посмотри на тело: оно лежит здесь уже несколько дней или даже недель.

Когда Куино повернулся ко мне, лицо его было искажено гневом, и я непроизвольно отшатнулся назад. Но голос его звучал обманчиво мягко:

— Грек, на твоем месте я держался бы подальше от этого места. Я потерял двух своих друзей, двух братьев, и оба раза их тела почему-то находил именно ты. В следующий раз добычей ворон и стервятников станешь ты сам! Я, Куино из Мельфи, клянусь в этом!

— Деметрий занимается поисками убийц твоего товарища по моему приказу. Ты не будешь препятствовать ему.

Я поднял глаза на человека, произнесшего эти слова. Он сидел верхом на боевом коне, таком белом, что появление его в этом страшном месте казалось едва ли не богохульством, и таком высоком, что седло находилось выше уровня моих глаз. Это был Боэмунд. Ехавший за ним слуга держал в руках красное знамя с вышитым на нем серебряным змеем, далее следовал отряд конных рыцарей, разгонявший праздных зевак.

— Ответь мне, — обратился Боэмунд к насмерть перепуганному паломнику, которого все еще держали люди Куино. — Это ты нашел тело?

— Да, мой господин. — По лицу бедняги ручьем потекли слезы, вызванные то ли благодарностью, то ли страхом, то ли ужасом. — Я как раз охотился на собаку. Я не ел уже девять дней, господин!

— Сегодня ты сможешь наесться вволю, — усмехнулся Боэмунд.

Он потянулся к висевшему у него на поясе вельветовому кошелю и бросил к ногам злополучного паломника что-то блестящее. Стражи отпустили пленника, и тот бросился поднимать монетку.

— Это тело Рене Альбигойца? — спросил Боэмунд. Куино, все еще кипевший от гнева, кивнул:

— Нет ни малейших сомнений.

— Переверните его.

Один из рыцарей Боэмунда выехал вперед, поддел разлагающееся тело острием пики и перевернул на спину. Прищурившись, словно это помогло бы мне не увидеть лишнего, я посмотрел на труп. К счастью, долго искать причину смерти Рено не пришлось. Я увидел на груди убитого пятно запекшейся крови, в центре которого виднелась обтянутая кожей рукоять ножа.

Ее заметил и Боэмунд.

— Что скажешь, Деметрий? Мог он сделать это сам?

Мучимый угрызениями совести убийца сводит счеты с жизнью?

— Не могу сказать, — честно ответил я.

Какое-то время Боэмунд молчал. Лицо его приняло сосредоточенное выражение, он перестал обращать внимание на своего нервно переступавшего с ноги на ногу коня. Наконец он приказал:

— Похороните его. Я подумаю об этом сегодня ночью и буду молить Господа, чтобы Он вразумил меня. Деметрий, я жду тебя завтра утром.

Он ускакал, и я тоже вернулся на дорогу, стараясь держаться ближе к мужчинам и женщинам, возвращавшимся в лагерь. Если бы я столкнулся с Куино один на один, мне не помогло бы и заступничество Боэмунда.

Я шел по дороге, пытаясь причесать свои мысли и придать им более или менее привычную форму. Никто не видел Рено со дня убийства Дрого, и, хотя с той поры прошло уже шесть дней, у меня не было сомнений, что его смерть связана со смертью Дрого. Кто из них погиб первым и от чьей руки — своей или чужой — пал Рено, оставалось только гадать. Рено мог пролежать в канаве и два дня, и неделю, хотя степень разложения его останков говорила в пользу первого. Мне хотелось как можно скорее забыть ужасное зрелище, но среди всего этого гноя, изъеденной плоти и тряпья я успел увидеть нечто очень важное. Когда норманн стал переворачивать своей пикой изуродованный труп провансальца, я заметил на спине у мертвеца крестообразный шрам.

8

Всю ночь меня мучили кошмары. Я просыпался снова и снова, сожалея о том, что рядом со мною нет Анны, в объятиях которой я забыл бы о терзающих меня страхах. Ни свет ни заря я поднялся и, ежась от холода, поспешил к Боэмунду. От этого визита не приходилось ждать ничего хорошего: меня мучили опасения, что норманнский военачальник задаст слишком много вопросов и не на все из них у меня найдутся ответы. К тому же я не был уверен, какие ответы он хотел бы услышать, потому что его, кажется, действительно потрясла находка трупа Рено. Что, если Сигурд и граф Раймунд были правы и моя роль сводилась к тому, чтобы назвать Рено убийцей Дрого? Что, если Боэмунд захочет, чтобы я публично объявил о том, что Рено убил своего друга и в припадке отчаяния бросился на нож? Поступить так я не мог, но в то же время нельзя было до бесконечности длить разрушительную для нашего войска неопределенность.

Мои тревоги, как это зачастую и бывает, оказались напрасны. Знамя Боэмунда не развевалось над его шатром, и одинокий страж бесцеремонно отослал меня прочь:

— Стало известно, что в горах появились турецкие разбойники. Господин Боэмунд отправился на их поиски и вернется только к ночи.

Облегчение смешивалось в моем сердце с разочарованием. Действуя самостоятельно, я мог невзначай перейти дорогу Боэмунду, преследующего какие-то свои, неведомые мне цели. Встреча с Куино могла стоить мне жизни, а поиски Одарда делали подобную встречу более чем вероятной. Видимо, мне оставалось одно — вместе с Татикием инспектировать палатки на предмет прорех в крышах. Поглощенный невеселыми раздумьями, я незаметно для себя пересек лагерь норманнов и вышел к реке.

В этот ранний час берега Оронта были почти безлюдны. Выше по течению на прибрежных камнях сидело несколько женщин, торопившихся выполоскать белье прежде, чем воды замутятся потоками лагерных нечистот. Над водой виднелось несколько черных вешек там, где были расставлены рыбачьи сети, а на противоположном берегу стояли двое мальчишек, пытавших удачу в ловле рыбы на лесу. Наверное, они насаживали на свои крючки листья, потому что снеди у нас оставалось не так уж много. Река неумолимо несла свои воды, такие же черные, как и затянувшие небо тучи. Я любовался ее течением, сидя на камне спиной к огромной горе, в тени которой утопала вся равнина.

Время шло. Сырость начала проникать мне под плащ. Мальчишки на другом берегу вновь и вновь неутомимо забрасывали удочки, хотя и без всякого успеха. В вышине кружила стая птиц, ветка оливы плыла по реке, лениво ворочаясь на быстрине. Внезапно я услышал доносившиеся снизу странные скребущие звуки. Над крутым берегом появилась пара грязных детских рук и ухватилась за оголенный речным разливом корень. Затем моему взору предстали копна черных волос, чумазое лицо и наконец совершенно мокрое тело. Мальчик был совершенно нагим, срам его был скрыт под налипшей на тело грязью. Не так ли выглядел Адам, когда Бог вдохнул в него жизнь? Не замечая моего присутствия, мальчик потянулся к корням, под которыми лежала сложенная туника, потом повернулся в мою сторону, взвизгнул и едва не свалился в реку. Мое изумление было ничуть не меньшим.

— Симеон?! — воскликнул я, неожиданно узнав скрытое под слоем грязи лицо.

— Что?

Он согнулся, словно его ударили ниже пояса, и, прикрыв рукой наготу, попятился назад, пытаясь спрятаться за валуном. Для слуги, к тому же живущего в таком огромном лагере, подобная щепетильность казалась странной. Видимо, он поверил бесконечным норманнским байкам о порочных наклонностях греков.

— Оденься! — приказал я ему.

Пока Симеон натягивал тунику, я устроил целое представление: пускал по поверхности воды плоские камешки и наблюдал за тем, как образуются «блинчики». Наконец я спросил:

— Скажи-ка, что ты здесь делал? Смотри, какое сильное течение — стоит зазеваться, и окажешься возле причалов Святого Симеона! Плавать-то ты умеешь?

Мальчишка отрицательно замотал головой, обдав меня брызгами, словно отряхивающаяся собака. Только теперь я заметил, что он держит в руке пучок каких-то растений.

— А это у тебя что?

— Это мое! — Он испуганно отпрянул. — Эти травы растут возле самой воды, в укромных местах.

— Меня не интересует твоя добыча, — твердо сказал я, хотя мне трудно было подавить голод. Я чувствовал запах черемши и дикого шалфея, и ароматы эти вызывали бурю в моем желудке. — Я хочу с тобой поговорить, вот и все.

Мальчишка бросил взгляд в сторону норманнского лагеря.

— Если я стану разговаривать с тобой, Куино изобьет меня до полусмерти. Он поклялся в этом.

— Вот как? — Если Куино пытался скрыть какие-то секреты, то мне тем более хотелось услышать про них. — А что он сделает, когда узнает, что ты втайне от него промышляешь травами и не рассказываешь ему о своих похождениях?

— Он…

— Повелитель твоего хозяина, господин Боэмунд, поручил мне выяснить обстоятельства смерти Дрого. Уже двое людей из вашей палатки убиты. Чем дольше мы будем пребывать в неведении, тем хуже для всех нас. Расскажи, что тебе известно, и господин Боэмунд позаботится о твоей безопасности.

— Я ничего не знаю. — По грязным щекам мальчика покатились слезы. — Знал бы, кто это сделал, давно бы рассказал!

— Иногда человек невольно узнает больше, чем хотел бы. Слуги о многом слышат от своих хозяев. Скажи мне правду.

Симеон шмыгнул носом и отер лицо рукавом.

— Ты прямо как Дрого. Он тоже часто говорил о правде.

— Да? Он был набожным человеком? Нет ничего постыдного в том, чтобы рассказать о добродетелях своего господина, — заметил я, стараясь его подбодрить.

— Он часто молился, особенно после того, как умер его брат. После этого он вообще стал каким-то другим.

— В каком смысле?

— Его что-то мучило. И во время марша, и здесь, в Антиохии, тяжело приходилось всем, но он, казалось, страдал больше других.

— Наверное, услужить ему было непросто, — предположил я.

— Зато он был справедливым! — Симеон опустил голову, так что волосы скрыли от меня его лицо. — Мне кажется… Мне кажется, его душой завладел демон.

— Демон? — изумленно переспросил я. — Ты его видел?

Симеон перешел на шепот, словно хотел поведать мне страшную тайну.

— Я слышал, как он борется с ним по ночам. Он молил Господа Бога о том, чтобы тот открыл ему очи, но Дьявол вновь и вновь помрачал ему зрение!

— Крест! — неожиданно осенило меня. — Крест, вырезанный на спине у твоего господина. Это была часть его наказания? Его борьбы с Дьяволом?

Симеон поднял на меня глаза. Подражая старшим, он хотел отпустить бороду, однако несколько длинных волосин на подбородке делали его еще моложе.

— Откуда ты знаешь о кресте?

— Я видел труп Дрого. Такой же крест был вырезан и на спине у Рено. Может быть, и Куино с Одардом носят на себе такие же знаки?

Мальчишка испуганно сжался.

— Я и сам не знаю, что все это значит. Это произошло в декабре, за несколько дней до праздника святителя Николая. Они вернулись в палатку поздно ночью, и у них на спинах были повязки. На следующее утро, когда мой господин стал одеваться, я заметил у него на спине проступивший сквозь повязку кровавый крест и решил, что Господь чудесным образом отметил своих избранников.

— Ты так и не узнал, что произошло?

— Они никогда не говорили друг с другом на эту тему. Однажды я спросил хозяина. Я думал, что ему захочется отпраздновать этот знак Божьей милости, но он огрел меня стременем. Больше я не спрашивал.

Я вновь посмотрел на реку. Ловившие рыбу мальчишки оставили это бессмысленное занятие и принялись швырять камни в проплывавший по реке мусор. На одну из рыбацких вешек села ворона.

— Скажи, а не ругались ли они в последнее время друг с другом? Не выступал ли кто-нибудь из них против остальных? Не ссорились ли они из-за еды, добычи или, скажем, из-за женщины?

Симеон вновь понурил голову.

— Нет. Они вообще никогда не ругались.

— И никогда не спорили друг с другом?

Он тщательно обдумал ответ, боясь сказать что-нибудь лишнее.

— Нет.

— Какие-то разногласия между людьми всегда бывают.

— Они… Они стали какими-то злыми.

Боясь встретиться со мной взглядом, Симеон отвернулся в сторону и снял с кожи кусок засохшей грязи, сошедший с нее легко, словно струп.

— Почему?

— Я не знаю!

Я так привык к бессвязному бормотанию и бесконечным всхлипываниям Симеона», что меня ошеломил этот неожиданный крик. Ворона испуганно вспорхнула с шеста и, громко каркая, полетела к противоположному берегу.

— Пять недель назад они отправились в Дафну и пробыли там весь день. Вернулись оттуда совсем другими. Они старались не разговаривать друг с другом и то и дело кляли меня на все лады за каждую соломинку, которая вылезала из их матрасов. Я никогда не видел Куино таким злобным! — Мальчишку словно прорвало. — После этого они стали возвращаться в палатку порознь, есть отдельно друг от друга и ходить в караул в разные стражи. Куино и Одард по большей части отсутствовали, чему я был очень рад. А у Дрого появились новые друзья.

— Оружейник? — рискнул спросить я. Симеон посмотрел на меня с любопытством.

— Верно. Сарацинский оружейник. Исмаилит. Можешь представить, как злился из-за этого Куино!

— Они никогда не говорили о том, что произошло в Дафне?

— Никогда. Правда, Рено пару раз упоминал про какой-то дом солнца. Скорее всего, именно там они и побывали, потому что при этих словах остальные замолкали.

— Дом солнца? Что же это может значить?

— Понятия не имею. — Немного помолчав, он посмотрел на зажатые в руке привядшие растения и добавил: — Мне пора. С Куино особенно не разгуляешься.

— Пойдем со мной! — неожиданно для себя предложил я. Мне нечем было платить этому мальчишке, но я не мог спокойно взирать на его искаженное болью лицо. Я взял Симеона за руку. — Ты станешь моим слугой, и я постараюсь оградить тебя от гнева Куино.

Он высвободил руку.

— Нет! Теперь я служу Куино. Если я брошу его, он сочтет меня предателем. Куино таких вещей не прощает. Я должен идти.

Мне захотелось взять Симеона за плечо и навсегда увести его от норманнов. Но я подавил этот порыв. Сколь бы жалкой ни была его дальнейшая судьба, я не мог его принуждать.

— Последний вопрос. Ты когда-нибудь видел женщину по имени Сара, которая иногда приходила к Дрого?

Симеон по-кроличьи дернул головой, уставился мне в лицо и сразу опустил глаза.

— Никогда!

Я понимал, что он лжет, но чувствовал себя не вправе задерживать его дольше. Мальчишка припустил к лагерю. Проводив его взглядом, я стал размышлять о той злой силе, которая завладела душами обитателей этой проклятой палатки.

Тем же вечером я отправился к Татикию. Раззолоченные полотняные стены шатра были залиты ярким светом, однако полководец находился в крайне мрачном настроении. Бормоча что-то себе под нос, он расхаживал взад-вперед перед креслом черного дерева и то и дело поглядывал на вход. В каждом углу шатра стояло по вооруженному копьем печенегу.

— Деметрий! — буркнул евнух. — Ты видел кого-нибудь перед входом?

— Никого, достойного внимания. А что?

— Сюда направляется Боэмунд. Он предупредил нас о том, что настроение в войсках изменилось не в нашу пользу.

Совершенно некстати у меня промелькнула мысль, что Татикию следовало бы заказать у златокузнеца более солидный нос. Теперешний его носик казался мне вздорным.

— Франки всегда ревниво относились к нашей цивилизации, — ответил я. — Дела идут плохо, вот они и пытаются переложить ответственность на нас.

— Я попал в безвыходное положение! — продолжал Татикий, не слушая меня. — Варвары обвиняют меня в том, что император отказался участвовать в осаде, но ведь я ничего не могу с этим поделать! В моем распоряжении нет и половины легиона, и потому мне приходится следовать навязываемой мне стратегии. Император же глух к моим мольбам о помощи.

Мне вновь вспомнился разговор в дворцовом дворике: «Когда ты делаешь союзниками былых врагов, каждая битва становится для тебяпобедой». Интересно, кому на самом деле император желает поражения при этой осаде?

— Я нахожусь между Сциллой и Харибдой, — продолжал евнух. — И вот теперь Боэмунд предупреждает меня о том, что варвары могут на нас напасть!

— Он назвал имена заговорщиков?

— Нет.

— Стало быть, это не более чем слухи. Я каждый день бываю в лагере норманнов и вижу, какую ненависть они к нам питают. Но они вряд ли станут резать нам глотки прямо в постели.

Татикий плюхнулся в кресло.

— Что делаю здесь я, главный византийский полководец? Я должен либо находиться в царице городов, либо командовать армиями на одной из наших границ. Когда Велисарий[53] завоевывал Африку, его армия состояла не из жалких трех сотен наемников и шайки-варваров! Ты думаешь, мои деяния когда-нибудь будут запечатлены на дворцовых вратах или на триумфальной колонне? Увы, этого не произойдет.

Татикий впал в молчание. Немного выждав, чтобы быть уверенным, что он перестал жалеть себя, я сказал:

Ты позволишь мне завтра взять отряд варягов в Дафну? Возможно, нам удастся раздобыть там продовольствие.

Татикий махнул рукой.

— Поступай как хочешь, Деметрий. Варяги нам здесь не понадобятся. Если командование не изменит своей тактики, мы не сможем взять город ни завтра, ни в любой другой день. Можешь отправляться в свою Дафну. Но я сомневаюсь, что ты там что-нибудь найдешь.

9

В Дафну нам — мне, Сигурду и дюжине варягов — пришлось отправиться пешком, поскольку лошадей оставалось немного, да и те были слишком слабы. Мы миновали появившуюся напротив моста насыпь, над которой успели вырасти две деревянные башни, воздвигнутые на могильных камнях, и направились на юго-запад по дороге, ведущей к Святому Симеону. Город остался далеко позади. Возле платана мы свернули на боковую дорогу, спустились к реке и начали переходить ее вброд по пояс в воде. Река была холодной и быстрой, и каждый шаг по скользким, поросшим зелеными водорослями камням давался нам с трудом, однако в беспокойном бурлении воды было нечто отрадное. Хотя пить мне не хотелось, я остановился на середине реки, возле большого камня, и, зачерпнув в ладони воды, попробовал ее на вкус. Студеная вода мгновенно взбодрила меня, хотя и отозвалась в желудке новым приступом голода.

Когда мы стали взбираться на противоположный берег, настроение у меня переменилось. Земли, лежавшие к югу от Антиохии, считались небезопасными, и в первую очередь это относилось к охранявшемуся турками восточному берегу Оронта. Я взял с собой совсем небольшой отряд, поскольку не вполне был уверен в своей затее, и пожалел об этом, стоило нам оказаться на пустынной дороге. Восходящее солнце светило нам прямо в глаза, так что приходилось смотреть вниз, на каменистую землю под ногами, и играло на начищенных до блеска топорах варягов, сверкавших маяками — или целями — для укрывшихся на окрестных холмах разведчиков.

Мы достигли излучины, за которой река поворачивала к морю. Сигурд, ни на минуту не выпускавший из рук боевого топора, указал на речную долину и проворчал:

— Могло быть и хуже. Вспомни дорогу из Дорилея!

Тут он был прав. В середине лета мы шесть недель бродили по пустынным горам Анатолии, преследуя остатки разбитой турецкой армии, уничтожавшей на своем пути все живое. Без пищи и воды люди и животные гибли тысячами. Их останки лежали вдоль дорог, ибо мы слишком обессилели, чтобы копать могилы. Мы не могли передвигаться по ночам, боясь засады, и потому палящее июльское солнце высушивало наши тела, выжимая из нас пот, пока мы не теряли способности потеть. Все колодцы и водоемы были разрушены турками, и мы, силясь утолить жажду, раздирали себе щеки, разжевывая стебли каких-то колючих растений. Через несколько недель мой язык стал походить на жалкую щепку и иссох настолько, что я боялся перекусить его надвое. По вечерам мы не разбивали лагерь, а падали наземь там же, где останавливались. До утра доживали далеко не все. Быки заменяли нашим военачальникам коней, нашими вьючными животными стали собаки. Земля же вокруг нас оставалась такой же бесплодной и пустынной, как и прежде: песок, колючки и далекие горы на горизонте, которые никогда не становились ближе. Никто из тех, кому удалось выжить во время этого похода, не смог полностью смыть въевшуюся в их души дорожную пыль.

— Эгей!

Оклик Сигурда отвлек меня от этих горьких воспоминаний. Прикрыв глаза от солнца, он указывал вперед, где на вершине горы виднелась группа домов. Мы перешли по деревянному мостку на другой берег небольшой речушки и стали подниматься между террасированными полями, заросшими сорной травой. Скромная деревушка состояла из дюжины каменных домов, стоявших парами, и двух десятков деревянных сараев. Солнце поднялось уже достаточно высоко, однако в деревушке было неестественно тихо: женщины не черпали воду из колодца, козы не блеяли в загонах, а никому не нужные плуги гнили в сараях. Сигурд повесил щит на плечо и настороженно поднял топор.

— Нам нужно найти дом солнца, — сказал я. Мой голос звучал непривычно громко.

— Что это значит?

Я пожал плечами.

— Возможно, речь идет о доме, стоящем на восточной окраине поселка, или о доме без крыши.

Тишину нарушило истошное кудахтанье. Из-за угла ближайшего дома выбежала взъерошенная рыжая курица, внезапно остановилась и принялась выискивать в грязи червяков.

— Лови ее! — заорал Сигурд.

Один из его людей бросился вперед, готовясь отрубить птице голову, однако в тот же миг раздался еще один пронзительный голос. Дверь дома отворилась, и на пороге появилась иссохшая женщина, размахивая кулаками и выкрикивая проклятия. Она бесстрашно выбежала прямо под варяжский топор, спрятала курицу в складках юбки и с вызовом посмотрела на нас.

— Что это вы себе позволяете? — закричала она. — Хотите уморить нас голодом? Сначала разорили наши поля, потом убили всех животных и наконец решили забрать у меня последнюю курицу! Во имя Господа нашего Иисуса Христа и Его Пречистой Матери ответьте мне, не стыдно ли вам?

Язык, на котором она говорила, был несомненно греческий, хотя и искаженный.

— Мы не собираемся обкрадывать тебя, — твердо сказал я, стараясь не смотреть на лица четырнадцати моих голодных спутников. Мне пришлось произнести эту фразу трижды, прежде чем женщина поняла меня. — Мы ищем дом солнца, дом Гелиоса, — уточнил я, указывая на небесное светило.

— Он находится в долине. — Женщина махнула рукой в направлении дороги. Кожа ее была морщинистой и почти черной, однако, судя по голосу, она была не старше меня. — Вы найдете его в долине грешников, возле воды. Идите по дороге.

Я хотел узнать у нее, как выглядит нужный мне дом, но она уже развернулась и, подобрав подол, исчезла за дверью вместе с курицей.

— Ты оставил нас без завтрака, — пожаловался Сигурд.

— Грабить этих людей нельзя! — оборвал его я. — Это же христиане, греки. Те самые люди, которых мы пришли защищать.

Сигурд обвел взглядом безлюдную деревушку и рассмеялся.

Мы перевалили через гребень горы и стали спускаться в глубокую лощину. Казалось, что земля расступилась перед нами, желая явить нам совершенно иной, неземной мир. На склонах росли сосны, лавры и усыпанные цветами фиговые деревья. По замшелым камням шедшего вдоль дороги овражка сбегало великое множество звонких ручейков, сливавшихся внизу в один полноводный поток. В воздухе, напоенном пьянящим ароматом цветущего лавра, слышалось пение лесных птиц. Ничего более похожего на райский сад я еще никогда не видел.

— Совсем не похоже на долину греха, — сказал Сигурд.

Сломав ветвь лавра, он вставил ее в свою непокорную шевелюру и стал похож на венценосного победителя скачек, шествующего по ристалищу.

— Тебя это расстраивает? — осведомился я. Сигурд поддал ногой лежащий на дороге камень и проследил взглядом, как он запрыгал вниз и упал в ручеек.

— Нет, просто мне хотелось бы знать, в чем я себе отказываю.

Мы достигли дна долины. Растительность здесь была особенно пышной. Над рекой высились огромные дубы, с которых свисали до самой воды ползучие растения. Через каждые сто-двести шагов между деревьями виднелись просветы — там некогда стояли виллы наших предков. Руины постепенно зарастали буйной зеленью, некоторые из них успели превратиться в поросшие папоротником и плющом груды камня, у других сохранились отдельные стены и колонны, возвышавшиеся над кустарником. Я насчитал их около десяти, и все они за прошедшие столетия были обращены в ничто войнами, временем и подземными толчками.

Мне вспомнились слова деревенской женщины.

— Одно из этих зданий должно быть домом солнца, — сказал я.

— Крыш у них действительно нет, — заметил Сигурд.

Мы принялись осматривать развалины, надеясь найти изображение солнца. Настоящее небесное светило тем временем постепенно поднималось все выше и выше, заставляя отступать тень, отбрасываемую крутым склоном лощины. Наше внимание привлекали разные детали: желтый цветок с похожими на солнечные лучи лепестками, звезда, вырезанная на полусгнившей дверной перекладине, фрагмент мозаики из золотистой плитки, — и мы начали разбредаться в разные стороны. В этом сладостном уголке земли совсем не ощущалось опасности.

Заметив за молодыми сосенками странный камень, я вновь спустился к тропинке и неожиданно увидел ее. На другом берегу ручья, прислонившись к стволу дерева, стояла с непокрытой головой темноволосая женщина в платье, перепачканном грязью и соком ягод. В давно нечесаных волосах виднелись листья. Если бы я не видел ее лица, то принял бы ее за нимфу или дриаду.

— Что вам здесь нужно? — спросила она на франкском наречии. Голос ее средь этой мирной долины звучал неожиданно резко. — Ищете удовольствий вдали от дома? Могу помочь вам на время забыть о страданиях.

Я прикрыл глаза. Мне тут же стало понятно, почему деревенские жители называли это место долиной греха. За три месяца до этого епископ Адемар, связывавший военные неудачи Божьего воинства с недостатком благочестия, изгнал из лагеря всех женщин. Если он пытался таким образом уничтожить грех, то жестоко просчитался: это только породило куда более тяжкие прегрешения. Через какое-то время женщины начали потихоньку возвращаться в лагерь при явном попустительстве епископа Адемара, однако, по слухам, часть их избрала новым обиталищем поляны этой укромной долины, где рыцари могли удовлетворить свою похоть более скрытно.

— Я ищу дом солнца, — сказал я в ответ. — Не знаешь ли, где он находится?

Она покачала головой. Ее распущенные длинные волосы заколыхались.

— Для моих занятий дома не нужны.

— Тогда ответь мне, не приходили ли сюда около месяца назад четверо норманнских рыцарей?

— Кого здесь только не было: и норманны, и провансальцы, и франки, и лотарингцы! Даже греки.

— Эти люди не искали здесь развлечений. Их было четверо, — повторил я.

Женщина запустила руку в складки юбки и, бесстыдно почесываясь, сказала:

— Я их видела.

Ко мне вернулась надежда.

— Куда они пошли?

— Они привели с собой вола. Он жутко ревел. — Намеренно не обращая на меня внимания, она села на камень и опустила босые ноги в воду. — Мы к ним даже подойти боялись.

— Подойти куда?

Женщина посмотрела на меня, задумчиво наматывая прядь волос на палец.

— Сколько ты мне за это заплатишь?

— Полвизантина.

Кроме этой монеты, у меня не было ни гроша, и мне совсем не хотелось дарить ее грязной шлюхе. Но я никогда не жалел денег, если речь шла о секретах, пусть и ерундовых.

Женщина улыбнулась, хотя особой радости в ее улыбке не было.

— За полвизантина я могла бы дать тебе не только сведения.

Налетевший ветерок принес с собой пьянящий запах хвои и лавра, от которого у меня закружилась голова. На мгновение даже лицо шлюхи показалось менее отвратным.

Я покачал головой, ответив сразу и ей и себе, и показал монету.

— Куда они пошли?

— Туда. — Шлюха указала на дальний край прогалины, где крутые склоны распадка сменялись утесами. — Они пошли туда.

Я бросил монету через речку. Шлюха легко поймала ее одной рукой, при этом рукав платья соскользнул к плечу.

— Они тоже не захотели меня.

Я кликнул Сигурда и варягов, и мы медленно направились к руинам древней усадьбы. Вокруг нее росли высокие деревья, затеняя пышными кронами развалины, поросшие кустарником и цветами. От здания сохранились всего две стены, все остальное — атрий, бассейн, колоннады и фонтаны — валялось грудами обломков. Колонна с каннелюрами лежала между косяками давно сгнившей двери. Перешагнув через нее, я стал искать взглядом доказательства того, что шлюха сказала правду.

— Вот это да!

Сигурд, двигавшийся куда проворнее, чем я, успел добраться до дальнего края развалин. Задняя стена здания, к этому времени почти обрушившаяся, была построена прямо возле утеса, на котором виднелись прямоугольные следы от некогда прилегавших к нему камней. Там, где стоял Сигурд, осталось несколько глыб, уложенных древними строителями вокруг давно заброшенного очага. Подойдя поближе, я увидел то же, что и он: по обеим сторонам очага на стене были вырезаны изображения солнца с лучами, похожими на шипы.

— То, что надо, — обрадовался я. — Еще что-нибудь заметил?

К моему удивлению, Сигурд покатился со смеху. Его гогот отразился от высоких утесов, вспугнув стайку птиц.

— Воистину, Деметрий Аскиат замечает то, чего не видят другие! Кто еще смог бы разглядеть эти царапины и не заметить того, что находится у него под ногами?

Я посмотрел вниз. Пока я шел к стене, это чудо было скрыто от меня высокой травой и к тому же мой взгляд был прикован к вырезанным на стене солнцам. Но теперь я ясно увидел то, о чем говорил Сигурд. На площадке перед очагом, почему-то свободной от растительности и мусора, было выложено обращенное к небу мозаичное изображение светила. Его желто-оранжевые, поблескивающие золотом лучи извивались змеями. В центре был изображен неукротимый лик лучезарного Аполлона, длинные пряди его волос переплетались с солнечными лучами. Пухлый нос и выпученные глаза делали его похожим скорее не на бога, а на сатира.

— Она сохранилась чудесным образом!

Я непроизвольно глянул на небо, боясь, что Бог немедленно покарает меня за то, что я столь лестно отозвался о языческом образе.

— Это не просто чудо.

Сигурд описал рукой широкую дугу. Судя по кучкам жухлой травы и земли по краям мозаики, кто-то совсем недавно очищал ее от мусора. Присмотревшись лучше, я заметил на плитках белые царапины и трещины, видимо оставленные мотыгой или лопатой. А еще — узкую щель, идущую подобно нимбу вокруг головы Аполлона.

Я упал на колени и попробовал просунуть в щель пальцы. Эти усилия плачевно отразились на состоянии моих ногтей, однако плотно посаженный мозаичный круг так и не сдвинулся с места. Я попытался поддеть мозаичный круг ножом, но его лезвие также оказалось слишком толстым.

— Посмотри на его глаз, — услышал я над собой голос Сигурда. — Вернее, на зрачок.

Я повернулся и взглянул богу в глаза. Глаз, на который указывал варяг, был сложен примерно из дюжины белых и синих плиток, но черный кружок в центре был просто-напросто отверстием, в которое легко проходил человеческий палец. Недолго думая, я опустил в него свой указательный палец и, вытянув наверх око вместе с глазницей, увидел под ним вделанное в камень ржавое кольцо.

Помоги же мне! — призвал я варяга, потянув кольцо на себя.

Плита с изображением бога, потерявшего за миг до этого свой глаз, оказалась для меня слишком тяжелой. Сигурд присел на корточки рядом со мной, и совместными усилиями мы оторвали плиту от земли и сдвинули ее в сторону. Под нею зиял черный провал.

— Без факела туда лучше не соваться!

Сигурд отыскал в кустах сухую ветку и оплел ее конец сухой травой и листьями. После этого он достал из висевшего у него на поясе мешочка кремень и огниво и принялся высекать из кремня искры. Через минуту его импровизированный факел полыхал ярким пламенем.

— Мне уже доводилось вытаскивать тебя из подземелья, — буркнул варяг. — И потому на сей раз я пойду первым.

Несмотря на тяжелые доспехи, он легко проскользнул через люк. Яма оказалась неглубокой: ноги его достали до дна, а голова еще оставалась над поверхностью земли. Чтобы войти в отходивший от ямы туннель, ему пришлось пригнуться. Почти сразу он вернулся за топором и факелом. Еще через несколько мгновений я услышал его приглушенный голос, приглашавший меня последовать за ним, и тоже спустился вниз.

С той поры как был прорыт этот туннель, прошло не меньше тысячи лет, однако выложенные кирпичом своды спокойно выдерживали тяжесть прошедших столетий. Я почти ничего не видел, поскольку Сигурд успел уйти далеко вперед. Судя по уклону и направлению, этот тайный ход уходил куда-то под утес. Я осторожно продвигался вперед, касаясь рукою поросших мхом стен и с ужасом думая о том, какая чертовщина может ждать нас в этом мраке. Мне вспомнилось та далекая пора, когда я, тогда совсем еще мальчишка, жил в Исаврийском монастыре. Один из братьев отправился вместе с послушниками в горы, к развалинам древнего капища, в котором наши языческие предки поклонялись своим ложным богам и идолам. Это было весьма жалкое строение с провалившейся крышей и ободранными стенами (их мрамор пошел на украшение церквей), однако мне казалось, что извечное зло и поныне обитает среди этих крошащихся камней. Когда вышла луна и монах, красочно живописуя устрашающие деяния врага спасения, принялся рассказывать нам о кровавых жертвах, приносившихся нашими предками богам злобы и мщения, мне стало казаться, что сам Сатана тянет ко мне черные костлявые пальцы. Хотя с той поры мне множество раз доводилось видеть жертвенники Люцифера, но это неприятное ощущение вспомнилось мне не где-нибудь, а именно здесь, в этом узком туннеле.

— Посмотри-ка сюда!

Я нагнал Сигурда примерно в тридцати шагах от входа, там, где стены туннеля внезапно раздавались вширь и ввысь, образуя квадратную комнату. Кирпич, которым были выложены стены туннеля, уступил место горной породе, — впрочем, видневшаяся впереди перегородка с проемом, ведущим во второе помещение, тоже была сложена из кирпича. От дыма у меня слезились глаза и першило в горле, однако я разглядел, на что указывал Сигурд. В центре подземной залы лежала груда золы и обгоревших веток.

— Костер жгли совсем недавно, — задумчиво пробормотал я. — А что там?

— Сейчас увидим.

Мы миновали проем и оказались во второй комнате. Она была заметно длиннее первой и составляла в длину не меньше пятидесяти шагов. Своды ее были покрыты затейливой резьбой, а пол выложен мозаикой. По боковым стенам тянулись резные каменные скамьи, отполированные до блеска сидевшими на них людьми, а над скамьями виднелись выцветшие от времени росписи. В дальнем конце на возвышении стоял каменный алтарь.

Если бы факел был у меня, я давно выронил бы его от ужаса. Дрогнула даже крепкая рука Сигурда. Изображения на стенах были гротескными, фантастическими: процессии людей с головами зверей и птиц, чудовищные насекомые, выползающие из-под земли, и рука, тянущаяся из могилы. Эти дьявольские росписи доходили до самого пола и переходили в мозаичные изображения еще более нелепых и жутких созданий и неведомых мне странных символов, частично залитых какой-то давно засохшей темной жидкостью!

— Хорошо, что нас сейчас не видит наш епископ, — прошептал Сигурд. Его голос дрожал от волнения, однако подобно обреченному на смерть каторжанину он продолжал продвигаться вперед. — Куда нас занесло?

Черная пленка у нас под ногами затрещала и раскрошилась. Я увидел следы сапог человека, ходившего по ней еще до того, как она засохла. Меня стало подташнивать, ибо я внезапно понял, что это была за жидкость; о ее происхождении лучше было вообще не думать. Положив руку на доспехи, под которыми висел мой серебряный крест, я стал молить Бога о том, чтобы Он оградил нас от всякого зла.

— Зря мы сюда забрались…

Сигурд поднес факел к каменному алтарю, осветив ближайший фриз. Там был изображен человек в остроконечном колпаке, одной рукой он держал за шею огромного быка, другою вонзал ему в бок клинок. Из раны несчастного животного рекой текла кровь, на которую жадно взирали мерзкие стервятники.

— Похоже, это какое-то древнее капище.

Я не смог узнать здесь древних богов, воспетых в поэмах и древних преданиях, но мне было известно, сколь они мерзки и многообразны.

— Но что здесь делали рыцари Божьего воинства?

Сигурд ничего не ответил. Приставив топор к языческому алтарю, он направился в угол пещеры, наклонился и поднял какой-то предмет. Когда варяг повернулся ко мне, я едва не завопил, ибо он держал в руке раздвоенное копыто.

— Похоже, лукавый охромел, — почти весело произнес он. — Хотя я никогда не слыхал, что у него копыта как у быка.

Дрожа всем телом, я взял у него поблескивавшее в свете факела копыто. Как и сказал Сигурд, скорее всего, оно принадлежало корове или быку, хотя в этом сатанинском капище наверняка можно было найти любую мерзость. Я отдал его Сигурду, вспомнив сказанные шлюхой слова: «Они привели с собой вола. Он жутко ревел. Мы даже подойти к ним боялись».

— Как ты думаешь, что они здесь…

Я не мог заставить себя сформулировать вопрос до конца. Куда менее впечатлительный Сигурд спокойно отбросил копыто в сторону и, вновь обведя взглядом стенную роспись, произнес:

— Ты спрашиваешь меня о том, что они здесь делали? Что еще можно делать с волом в укромной пещере? Я думаю, они здесь ели.

10

Мы оставили позади цветущую и исполненную греха долину и поспешили назад. Увиденное в пещере так потрясло меня, что на какое-то время я напрочь забыл о турках, однако теперь то и дело озирался по сторонам и вздрагивал при каждом шорохе или треске ломающейся ветки в придорожном подлеске. Я никак не мог избавиться от мучительного ощущения, что ненароком увидел то, за что мог поплатиться не только жизнью, но и душой.

— Помнишь алтарный образ? — спросил я у Сигурда. — Человек совершает ритуальное заклание быка. Не сомневаюсь, что Дрого и его спутники совершали в пещере тот же самый обряд.

Сигурд замотал головой, не отрывая глаз от дороги:

— По меньшей мере двое из них любили Господа так, что изрезали свое тело крестами. Люди, приносящие жертвы давно забытым языческим богам, не стали бы украшать себя подобными знаками.

— Выходит, они проделали столь долгий и опасный путь и спустились в это тайное древнее святилище лишь для того, чтобы отобедать?

— Направляясь в долину, населенную страстными женщинами, они могли преследовать и иные цели.

— А как же их кресты?

— Ну тебя! — фыркнул Сигурд и внезапно насторожился. — Что это?

Я остановился и схватился за рукоять меча.

— Ты о чем?

Не успел я договорить, как услышал отдаленный грохот, походивший на рокот грома или камнепада. С каждым мгновением звук становился все громче и зловещей. Так могли грохотать только конские копыта. Я обвел взглядом неглубокую, поросшую кустарником ложбинку: растительность была слишком чахлой для укрытия. О том же, чтобы добраться до ее края, уже не могло идти и речи.

— Занять оборону!

Сигурд развернулся в сторону Дафны, опустился на одно колено и выставил перед собой огромный щит. Его люди рассыпались веером, сомкнув щиты в сплошную стену, которая, впрочем, вряд ли смогла бы остановить неприятеля. Я втиснулся рядом с Сигурдом, извлек свой меч и стал лихорадочно думать об Анне, о своих дочерях Зое и Елене и о гибельном проклятии, настигшем меня в пещере.

— Жаль, копий нет, — пробормотал сидевший слева от меня варяг. — С копьями оно было бы вернее.

— Но не против их стрел, — возразил Сигурд, с силой ударив в землю рукоятью топора.

Он хотел сказать что-то еще, однако в этот миг из-за пригорка показался конный отряд. Выглянув из-за щита Сигурда, я увидел изогнутые шеи рвущихся вперед скакунов, взметающие грязь копыта и лес копий над головами всадников. Я сидел достаточно низко и видел только первых всадников, а также море конских ног и лес копий. Надеяться нам было не на что.

— Танкред! — Сигурд выкрикнул это, когда конница замедлила продвижение и мы увидели развернувшийся на ветру боевой штандарт. Все мы тут же узнали сине-красное поле с изображением стоящего на задних лапах медведя. Конечно же, это было знамя Танкреда — заместителя Боэмунда, а также его племянника. Однако варяги и не думали опускать своих щитов.

Норманны, мрачные конники в конических шлемах и кольчугах, остановились в нескольких шагах от нас. После недолгой, крайне неприятной паузы их предводитель направил коня в нашу сторону.

Поговаривали, что Танкред был полукровкой, в жилах которого текла сарацинская кровь, и его внешность вполне подтверждала эти слухи. В отличие от большинства своих соотечественников этот юноша смотрел на мир темными глазами, а из-под его шлема лихо выбивались черные кудрявые волосы. Несмотря на связанные с осадой лишения, он не отличался особенной худобой, хотя, конечно же, заметно уступал мощью своему дяде Боэмунду или Сигурду. Ему было всего двадцать, однако лицо его успело принять властное выражение, пусть на нем все еще виднелись шрамы и прыщи, характерные для юношей его возраста. Насколько я знал, на поле брани Танкред вел себя так безрассудно, что его страшились собственные подчиненные.

— Греки! — изумился он, глядя на нас сверху вниз. Хотя на штандарте Танкреда был изображен медведь, он скорее чирикал, чем ревел. — Далеко же вас занесло!

— Не дальше, чем вас, — ответил я.

— Что привело вас сюда? Что заставило греков, рискуя собственной шкурой, отправиться в столь опасное путешествие?

— Мы — фуражиры.

Пятнистый скакун Танкреда нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

— И что вам удалось найти?

— Только это.

Сигурд поднял с земли раздвоенное копыто и швырнул его Танкреду. Молодой норманн вгляделся в предмет, упавший к ногам коня, и расхохотался:

— Это все? Выходит, нам повезло куда больше!

Танкред взмахнул копьем. Один из его воинов, смеясь, отвязал от седла и бросил в нашу сторону округлый предмет, в котором я, к собственному ужасу, узнал человеческую голову. Я прикрыл глаза, пытаясь забыть взгляд мертвых глаз, взиравших на меня из грязи.

— У нас их еще два десятка, — самодовольно заявил Танкред. — Мы везем их в дар моему дяде.

— Вне всяких сомнений, он достоин подобного дара.

— В отличие от евнуха с его армией содомитов и предателей! — Танкред пришпорил своего коня и остановил его прямо перед нами. — Что делает маленький и плохо вооруженный отряд греков так далеко от города?

— Если ты слезешь с коня, я продемонстрирую тебе, насколько плохо мы вооружены! — бросил ему вызов Сигурд.

— А может быть, вы ведете тайные переговоры с турками? Может быть, они не трогают вас, потому что видят в вас своих союзников? — Произнесенные по-юношески писклявым голосом, насмешки Танкреда казались особенно зловещими. — Что может связывать греческого императора и султана? Вы хотите заключить с ним союз, чтобы затем поделить между собой наши земли?

— Мы занимались поисками продовольствия, только и всего, — повторил я.

Самым неприятным в этой ситуации было то, что заметно оживившиеся норманны направили копья в нашу сторону.

— Вашу судьбу решит мой дядя. Если, конечно, я не решу порадовать его лишней дюжиной трофеев.

— Он предпочел бы видеть меня живым. — Мне пришлось налечь всей тяжестью на щит Сигурда, иначе кровожадный норманн, которого я пытался урезонить, заметил бы, что у меня сильно дрожат ноги. — На самом деле я исполняю поручение твоего дяди Боэмунда.

— Мой дядя не потратил бы на презренных греков ни единого византина! — Юный Танкред смотрел на меня с явным недоверием. — Как тебя зовут?

— Деметрий Аскиат.

— Никогда не слышал от него этого имени.

— Он просил меня найти убийцу Дрого из Мельфи.

— Дрого?

Имя это наверняка было известно Танкреду, однако я так и не смог понять, какие чувства вызывал у него убитый, ибо в этот самый момент мы вновь услышали стук копыт, на сей раз со стороны города. Лейтенанты Танкреда приказали своим воинам рассредоточиться по ложбинке. Сигурд, я и варяги расступились, чтобы не мешать им, и повернулись лицом к новой опасности.

— Христиан здесь быть не должно. — Танкред смотрел на дорогу. — Это, конечно, турки.

— Если нам повезет, это будет торговый караван, — сказал один из норманнов.

Танкред смерил его презрительным взглядом.

— Ты полагаешь, такой звук издают навьюченные мулы?

Конечно же, это были не мулы. Не успели эти слова слететь с его уст, как из-за поворота в нижней части долины выехал турецкий отряд примерно из двадцати всадников в тюрбанах, надетых прямо на инкрустированные медью шлемы, верхушки которых поблескивали на солнце. Часть из них была вооружена копьями, у остальных на плечах висели луки. Турки ехали свободным строем, видимо не ожидая встречи с неприятелем.

— В атаку! — скомандовал Танкред и, взяв копье наизготовку, пришпорил коня.

Норманны — их было не меньше пятидесяти — понеслись на врага, пытаясь воспользоваться его минутным замешательством, мы же остались на прежнем месте.

Турецкие лошадки были заметно меньше норманнских, однако превосходили их резвостью и к тому же привыкли скакать по горам. Едва завидев норманнов, турки развернули своих лошадей и обратились в бегство. Они находились уже у подножия отвесных утесов, за которыми исчезала ведущая в город дорога, однако расстояние между ними и преследователями заметно сократилось.

— Лучше бы Танкред туда не совался, — заметил Сигурд. — Боюсь, как бы ему не пришлось туго.

В следующее мгновение трое турок развернулись в седлах и осыпали передовых норманнов градом стрел. Лошади заржали и взвились на дыбы, едва не сбросив седоков, после чего расстояние между турками и норманнами вновь увеличилось. Впрочем, за утесом дорога становилась почти прямой, и там норманны могли вновь нагнать турок.

Проводив турецких конников взглядом, я стал осматривать округу. Там, где дорога уходила за утес, виднелась зеленая долина, полого спускавшаяся к реке; справа от меня находился идущий параллельно дороге гребень, заканчивающийся мощными утесами.

Я перевел взгляд на вершину утеса. Основная часть норманнов находилась сейчас возле его подножия. И тут я внезапно заметил, как на вершине что-то блеснуло. Турецкие всадники туда забраться не могли, для этого у их лошадей должны были вырасти крылья. Скорее всего, это был родник или лужа.

— Вот дерьмо! — произнес Сигурд таким тоном, словно уронил себе на ногу тяжелый щит или напоролся на колючий куст.

Я проследил за направлением его взгляда и непроизвольно ахнул. Двое норманнов упали наземь, словно поверженные незримой рукой. На колени рухнула и одна из лошадей. Только теперь я понял, что это был за блеск. На краю утеса стояли турецкие лучники и обстреливали угодивших в засаду норманнов.

— За мной!

Повесив щит на плечо, Сигурд дернул меня за руку и понесся к утесу. Варяги последовали за ним, карабкаясь по камням и продираясь сквозь заросли можжевельника. У меня в ушах стоял лязг доспехов. Мышцы мои горели от напряжения. Я боялся оступиться и потому старался смотреть себе под ноги, лишь изредка взглядывая вперед и моля Бога о том, чтобы увлекшиеся расстрелом норманнов турки не заметили нашего приближения.

Следуя за Сигурдом, мы обогнули долину и оказались на северном гребне. С того места, где мы теперь находились, можно было спуститься к утесам, с которых турецкие лучники вели обстрел оставшихся далеко внизу норманнов. Мы затаились за валуном, и Сигурд принялся считать неприятелей.

— Двадцать три, — объявил он.

— Вдвое больше, чем нас, — заметил я.

— Один варяг стоит троих турок. Мы пойдем на них цепью. Если что, сомкнем ряды и спрячемся за щитами. На этом выступе они одни, лошадей с ними нет. Если нам удастся подойти достаточно близко, они не смогут прибегнуть к своей излюбленной тактике.

— И что это за тактика?

Сигурд ухмыльнулся:

— Бегство!

Я с удовольствием и сам применил бы ту же тактику, однако у меня не было такой возможности. Мы оставили свое убежище и медленно двинулись вперед по каменистой осыпи. Подражая варягам, я шел, припав к земле и выставив перед собой щит. Пот струйками стекал из-под шлема, щекотал нос под защитной полоской; я не переставая клял себя за то, что в свое время выкрасил щит в красный цвет. Тем временем расстояние между нами и турками постепенно сокращалось. Мы ясно слышали пение луков и доносившиеся с дороги крики норманнов и лошадиный храп.

— Пора, — тихо шепнул справа от меня Сигурд. — Мы сбросим их вниз. Главное — не оказаться между ними и краем утеса. Мы…

То ли турки услышали его шепот, то ли кто-то из них обернулся, но в то же мгновение мы услышали громкий крик засевших на утесе язычников. Луки некоторых из них уже были снаряжены стрелами, и турки поспешили выпустить их в нас. С обеих сторон от меня слышался стук железных наконечников, ударявших в обтянутые кожей щиты.

— Вперед! — взревел Сигурд.

Он поднялся во весь свой огромный рост, как медведь, напавший на охотника. Топор заплясал в его руках. Не обращая внимания на летевшие в его сторону стрелы, он преодолел оставшееся расстояние и своим страшным щитом, из которого торчали турецкие стрелы, ударил в лицо первого попавшегося ему противника. Стрелы разлетелись в щепы, превратив лицо рухнувшего замертво турка в кровавую маску.

Все прочие варяги тоже сошлись с неприятелем в рукопашной. Я видел со всех сторон окровавленные топоры и слышал варварские крики, однако оставался на прежнем месте, не решаясь вступать в сражение. Мне доводилось биться с врагами императора в горах Лидии и бороться с наемниками и ворами на улицах Константинополя, и каждый раз в сердце моем боролись гнев и страх, и каждый раз мне приходилось ждать, когда же ярость возьмет верх над боязнью. С возрастом эта борьба становилась все упорнее, но все равно я не мог предать Бога и своих друзей. Устыдившись собственного малодушия, я вступил в бой.

Турки побросали луки и стрелы и взялись за копья и клинки. Противники нещадно кололи и рубили друг друга. Один из турок нанес мне удар копьем, однако я успел подставить щит, и копье, уйдя в сторону, прошло рядом с моим плечом. Турок по инерции сделал пару шагов вперед, и я, вспомнив давно забытые навыки, ударил его мечом в челюсть. Изо рта его хлынула кровь, он осел наземь, и наши взгляды встретились, одинаково исполненные недоверия. Потом его голова упала на грудь, а я стал искать нового противника.

Но мое участие в битве этим и ограничилось. В конном бою и в стрельбе из лука турки не знали себе равных, однако в рукопашной они, конечно же, не могли тягаться с северянами. Утес был усыпан множеством трупов. Оставшиеся в живых турки отступили к самому краю уступа. Сигурд с силой ударил одного из неприятелей в грудь, тот потерял равновесие, закачался и сорвался вниз. Дальнейшее сопротивление было бессмысленным. Понявшие это турки побросали оружие и рухнули на колени, моля о пощаде.

Я подошел к Сигурду, стоявшему над обрывом. Оба мы тяжело дышали, оба были с ног до головы вымазаны кровью и неизбежной в таких случаях грязью, оба слишком возбуждены для того, чтобы говорить. Внизу, среди росших у дороги сосен сбились в кучу норманны Танкреда. Здесь же лежали пронзенные стрелами воины и кони. Немного поодаль на дороге стоял отряд выстроившихся в линию турецких конников, с сомнением поглядывавших в нашу сторону.

— Возьмите луки, — приказал Сигурд. — Иначе турки не поверят в то, что они проиграли!

Варяги, уже начавшие снимать доспехи с убитых турецких воинов, быстро выполнили приказ. Опустившись на колени на краю утеса, они, не целясь, выпустили в сторону турецких конников с десяток стрел, одна из которых упала шагах в двадцати от цели. Этого оказалось достаточно для того, чтобы вразумить турок. Последняя стрела была еще в воздухе, когда они поворотили своих коней и пустили их легким галопом в направлении Антиохии.

У меня внезапно подкосились ноги. Я присел на камень и обвел взглядом залитое кровью поле боя. Один из варягов был тяжело ранен в плечо турецким копьем, и товарищи поили его водой из фляги. Он должен был дожить по крайней мере до того момента, когда станет ясно, не воспалилась ли его рана. Другие воины получили менее серьезные ранения. Что касается турок, то я насчитал одиннадцать убитых и умиравших от ран, еще сколько-то упало с утеса. Нескольким туркам удалось просочиться сквозь наш строй и бежать. Никто их не преследовал.

Я поймал на себе взгляд Сигурда. Похоже, что и его рука лишилась былой твердости.

— Когда же кончится эта кровавая бойня? — буркнул он и поддал ногой вражеский шлем. Тот запрыгал вниз, звеня подобно кимвалу, и выкатился на дорогу. — Был бы в этом хоть какой-то смысл…

— Мы спасли Танкреда и его людей, — напомнил я ему. — Быть может, однажды они отблагодарят нас за это.

— О чем ты говоришь? Они почувствуют не благодарность, а стыд, вызванный тем, что их спасла горстка женоподобных греков. — Сигурд отвернулся. — А когда мы вернемся назад, Деметрий, то обнаружим, что пролитая сегодня кровь не выбила и камешка из стен Антиохии.

11

Мрачное пророчество Сигурда оказалось точным. Когда мы спустились к дороге, оставив на утесе тела поверженных врагов, норманны, обязанные нам своим неожиданным спасением, встретили нас издевками и насмешками. Их настроение несколько улучшилось после того, как в соседней долине были обнаружены привязанные лошади, несомненно оставленные там прятавшимися наверху турецкими лучниками. Однако спор о том, кому они должны достаться, едва не привел к новой стычке. Танкред требовал отдать лошадей ему, делая упор на свое благородное происхождение, Сигурд же упрямо напоминал ему о том, чего удалось добиться варягам, пока норманны прятались под деревьями. В конце концов, когда они перешли на крик и выхватили из ножен мечи, я вмешался в их спор и договорился с обеими сторонами о том, что наш отряд вернется в лагерь верхом, а окончательный дележ добычи мы доверим Боэмунду.

Хотя я никогда не был завзятым наездником, на этот раз поездка верхом стала для меня настоящим благом. Долгое пешее путешествие по вражьим землям, пребывание в кошмарном подземном капище и кровавая схватка лишили меня последних сил, и потому я был рад отдохнуть в седле, пока лошадка будет нести меня к дому. Взятые нами в плен пятеро турок плелись позади под пристальным наблюдением варягов.

На переправе мы встретили еще один отряд конников. Танкред радостно поскакал к ним навстречу, оставив за собой пенную дорожку, и приветствовал их как лучших друзей. Набрав полные сапоги воды, я подъехал ближе и услышал, как они обменялись приветствиями на языке норманнов.

— Слава богу, ты вернулся целым и невредимым! — воскликнул один из них. — Часа три назад из ворот Святого Георгия выехал конный отряд. Мы знали, что ты повел своих людей к южным холмам, и боялись, что вы столкнетесь с ними. Примерно час назад турки вернулись, причем их стало меньше.

— Мы действительно встретились, — подтвердил Танкред. — И по милости Божьей доказали им, что здесь не осталось ни пяди земли, на которой они могли бы чувствовать себя вольготно. Но откуда они знали, где нас искать? Мы покинули лагерь еще до рассвета.

— У врага полно шпионов, — мрачно сказал норманн.

Я подумал о том, что утром враги, скорее всего, заметили нас, а не норманнов, но почел за лучшее не делиться своими предположениями.

— Шпионов у врага действительно немало, — согласился Танкред. — Возможно, они следят за нами и сейчас. — Он выразительно посмотрел в мою сторону. — Нам нужно как можно скорее вернуться в лагерь. Дядя, конечно же, будет рад узнать о моей победе.

Еще какое-то время мы ехали верхом, потом спешились, перевели лошадей через понтонный мост и затем продолжили движение по наезженной дороге, шедшей вокруг стен. Возле лагеря людей стало больше, и Сигурд приказал своим людям взять пленников в кольцо, чтобы защитить их от насмешек, плевков и камней франков. Несколько раз я чувствовал, как мой щит сотрясается от ударов, и успокаивал свою пугливую лошадь, поглаживая ее по холке. Хохот норманнов, ехавших впереди, лишь накалял обстановку.

Мы остановились на заброшенном грязном поле, которое служило норманнам площадкой для занятий. Здесь нас поджидал Боэмунд на огромном белом жеребце, окруженный несколькими рыцарями.

— Я смотрю, ты успел повоевать, — холодно заметил он, глядя на поредевший отряд своего племянника.

— Мы наткнулись на отряд турок, — ответил Танкред. В его голосе звучали вкрадчивые капризные нотки, отчего этот рослый молодой человек на статном боевом коне казался ребенком. — Мы стали преследовать их, но они заманили нас в засаду, и выбраться оттуда удалось ценой невероятных усилий. Мы захватили две дюжины турецких лошадей, — добавил он, чувствуя, что его история не вызывает у дяди особого восторга.

— Каковы твои потери?

— Восемь…— признался Танкред.

— Лошадей?

— Воинов. — Танкред покраснел. — Восемь воинов и одиннадцать лошадей. Но не я повинен в этом, дядя! Наш лагерь просто кишит предателями и шпионами! Мы попали в ловушку не случайно — нас поджидали!

— Глупец! — Боэмунд подъехал к своему племяннику и хлопнул его по щеке. — Охотник может расставить капкан, но он не может силой загнать туда зверя. Умный зверь обходит силки стороной. В капканы попадают только самые глупые звери. — Отъехав немного в сторону, он посмотрел на варягов. — Если вы так доблестно сражались, то почему добыча и пленные оказались в руках у греков?

Танкред сделал вид, что не расслышал вопроса.

— Мы торчим в этом проклятом месте вот уже пять месяцев, а турки, как и прежде, свободно разгуливают по окрестным землям и шпионят за нами!

Боэмунд презрительно глянул на своего племянника.

— Для начала научись побеждать в подобных стычках и предоставь руководить войной более мудрым полководцам. Что до шпионов, то мы побеседуем о них с твоими пленниками.

— С моими пленниками, — уточнил я. — Мы захватили их в бою.

— Племянник же твой в это время прятался засосной, — совершенно некстати добавил Сигурд.

Танкред плюнул в сторону варяга.

— Все потому, что вы слишком трусливы и не присоединились к нашей погоне!

Сигурд постучал кулаком по своему шлему, зазвеневшему как колокол.

— Не трусливы, а мудры. Ты слишком молод, чтобы это понять.

— Довольно! — воскликнул Боэмунд, подняв руку и гневно сверкнув глазами. — Зачем тебе эти пленники, Деметрий? Посмотри, на кого они похожи! Турки не дадут за них ни гроша. Тебе придется делить с ними и без того скудную пищу. Лучше оставь их мне, и я позабочусь о том, чтобы с ними обошлись по-христиански.

Что касается ценности пленников, он был прав, но мне не хотелось препоручать этих людей, пусть даже исмаилитов, заботам норманнов. Сигурд недовольно ворчал что-то себе под нос, а пятеро пленных турок беспомощно смотрели на нас, не зная, что решается их дальнейшая судьба. Я поймал взгляд одного из них. Его черные глаза расширились от страха, и я вновь ощутил приступ дурноты.

Отказов Боэмунд не принимал. Не успел я ответить ему, как он уже приказал своим людям окружить и увести пленников. Вокруг площадки толпились воины и паломники, слетевшиеся на наш спор, словно мухи на рану, и я не решился продолжать борьбу. Турок увели куда-то за палатки. Единственное, что я мог сделать, так это коснуться рукой креста на груди — наверное, в десятый раз за этот день! — и помолиться, чтобы с пленниками обошлись милосердно. Проводив их взглядом, Сигурд угрюмо сказал:

— Когда у воина отнимают пленных, это для него бесчестье.

— Но еще худшее бесчестье для него — неповиновение тому, кто выше его, — отрезал Боэмунд.

— Когда я встречу такого человека, я буду рад повиноваться ему.

Спорить с норманнами не имело смысла. Как обычно, они производили впечатление людей, балансирующих на лезвии ножа и готовых по малейшему поводу броситься в драку. Сигурд отослал свой отряд и захваченных лошадей в лагерь, и мы с ним отправились на поиски Куино и Одарда. Казалось, что с той поры, как мы покинули подземное языческое капище с залитым кровью полом и ужасным алтарем, прошла целая вечность, хотя на деле минуло всего несколько часов. Из четверых побывавших там норманнов в живых оставались только двое, и я хотел порасспросить их, прежде чем их тоже настигнет какое-нибудь несчастье.

Слуга Симеон сидел на пороге палатки, держа на коленях щит, и втирал масло в кожаную обтяжку. Быстро глянув на нас, он поспешил вернуться к работе.

— Хозяин на месте? — спросил я.

Без единого слова он положил щит на траву и нырнул в палатку. Через несколько мгновений из-за полотнища показался Одард. Большинству участников похода их одежда за последние месяцы стала великоватой, ему же она была явно коротка: костлявые колени и локти торчали наружу.

— Грек? — произнес он своим высоким голосом. — Тебя здесь никто не ждет.

— Пророков в Израиле тоже не ждали, хотя они и возвещали истину.

Уже не год и не два я отвечал такими словами тем, кого не радовало мое появление. Пока что это срабатывало.

Одард дважды дернул головой влево, словно что-то привлекло его внимание, хотя там не было ровным счетом никого и ничего.

— Древние пророки говорили о спасении. Я слышал их слова. У тебя же на устах только злоба и ложь!

— Пророки говорили: «Вы забыли Господа Бога и стали поклоняться кумирам», — сказал я. — Тебе это не кажется знаменательным?

Голова Одарда стала дергаться сильнее, его пальцы изогнулись как когти.

— Я не забыл Господа Бога! — Он указал себе на грудь, желая привлечь наше внимание к черному кресту, нашитому на тунику. — Все, что я делаю, я делаю во имя Господне!

— Так ты поэтому отправился в долину Дафны и забрался в бесовское капище?

— Я никогда не…

— К чему лукавить, Одард? Тебя там видели. Ты отправился в долину греха, и грех тебя выдал. Вас успели приметить тамошние шлюхи. Они видели, как вы забрались в подземелье и затащили туда вола. Ответь мне, что происходило потом? Вы совершили жертвоприношение языческим богам? Вы принесли жертву всесожжения Ваалу или Амону?

Хотя я и старался не вспоминать о детстве, проведенном в монастыре, оно не прошло для меня даром, ибо я успел познакомиться с Писанием.

Одард отшатнулся назад и принялся мять рукой вышитый на тунике крест. Не глядя в мою сторону, он опустил голову и забормотал какой-то вздор. Наконец он все-таки взял себя в руки и, не поднимая глаз, произнес:

— Они могли видеть, как мы спускались в эту нору вместе с волом, но все дальнейшее осталось для них тайной. — Казалось, он обращал свои слова не ко мне, а к некому незримому собеседнику. — Ты поймал меня, грек. Ты разоблачил мой грех, и я признаю его и раскаиваюсь. Да, мы спустились в это подземелье вместе с волом и согрешили пред Господом. Мы зарезали это несчастное животное, изжарили его на огне и съели, но вовсе не для того, чтобы принести его в жертву Ваалу или Амону. Нами двигало чревоугодие.

— Вы раскопали заброшенную пещеру, просто чтобы спокойно поесть? — недоверчиво спросил я.

— Это Рено обнаружил вход в подземелье. Плиты были уже очищены от мусора и травы. Кто это сделал — тамошние шлюхи или разбойники, — я не знаю. Рено увидел вход и спустился вниз. Вообще-то мы занимались поисками продовольствия. — Норманн часто заморгал. Его глубоко запавшие глаза больше походили на пустые глазницы черепа. — Нам удалось раздобыть вола. Алчность и слабость подтолкнули нас к греху. Мы решили не вести его в лагерь, чтобы лишний раз не искушать своих товарищей, а съесть на месте. Дым костра мог привлечь турок, вот мы и спустились в подземелье. Мы согрешили, мы не устояли и поддались велениям плоти. А ты поступил бы иначе?

— Я же говорил, — произнес привыкший гордиться своими победами Сигурд. — Они там пировали!

Мы шли мимо бесконечных рядов норманнских палаток в направлении нашего лагеря. Начинало смеркаться. Я чувствовал невероятную усталость, но наступающая ночь страшила меня, ибо я боялся увидеть во сне то же непотребство, которое мне привелось увидеть наяву.

— Ты думаешь, он говорил правду?

— Вполне возможно. Им удалось разжиться волом. Они не хотели делиться мясом с другими и решили съесть его тайком и от турок и от франков. Мы видели в подземелье кровь и кострище. Не понимаю, что тебя смущает?

— А тебе не кажется странным, что место, избранное ими для убийства животного, тайное подземелье, которое нам удалось найти далеко не сразу, оказалось языческим капищем и на алтаре было изображено именно заклание быка?

Сигурд пожал плечами.

— Некогда я знавал одного человека, прозванного Медведем за необычайную силу. Так вот. Человек этот погиб во время охоты. Его загрыз медведь. Что это — обычное совпадение или нечто большее? Если ты помнишь, на стенах капища были изображены также скорпионы и вороны. Что бы ты сказал, если бы мы увидели сегодня скорпиона? Что нас известили об этом боги? — Он похлопал меня по плечу. — Я тоже верю в Бога и почитаю Его святых, однако в отличие от тебя могу обратиться за помощью и к древним богам. Помимо прочего, я не сомневаюсь в том, что люди едят, когда они голодны, крадут, когда им не на что жить, и умирают, когда им в сердце вонзается клинок. Для объяснения происходящего мне не нужны ни древние демоны, ни языческие силы! Кстати говоря, — добавил он, — стоило нам заговорить о еде, как я почувствовал запах жареного мяса.

Я принюхался и кивнул. Мы приблизились к той самой норманнской площадке для занятий, и хотя я намеревался держаться от нее подальше, аромат жареного мяса был так силен, что мой голодный желудок не мог не отреагировать на него. Возможно, Сигурд был прав насчет вола.

Свет быстро мерк, однако, когда мы подошли к этому грязному полю, я понял, что чутье не обмануло Сигурда. На дальнем краю поля десятки норманнов кружили возле яркого костра, над которым жарилась нанизанная на вертел туша. Пребывавшие в праздничном настроении норманны оглашали своим криком и смехом всю округу, и в этом не было ничего удивительного, ведь они не ели мяса уже не один месяц.

Согбенный паломник с изрезанным глубокими морщинами лицом торопился к костру с ножом и миской в руках. Я схватил старика за руку, поразившись тому, какую ярость вызвала у него эта непредвиденная задержка.

— Неужели фуражиры вернулись с добычей? — спросил я. — Или к нам наконец-таки пригнали овечек?

— Как бы не так! — злобно прошепелявил паломник. — Это вовсе не овечки, а волки в овечьих шкурах! Больше они сюда не сунутся!

Он высвободил руку и поспешил к костру. Теперь я ясно видел, как языки пламени лижут черные ноги животного, надетого на вертел. К вертелу, поигрывая ножом, подошел какой-то человек, лицо которого в свете пламени казалось красным. Это был не кто иной, как сам Танкред, успевший сменить ратные доспехи на расшитый золотом плащ. Склонившись над раскаленными угольями, он отрезал от туши большой кусок мяса и насадил его на кончик ножа. Запах мяса показался мне каким-то странным, в нем ощущалась горечь, словно мясо было неправильно подвешено.

Должно быть, Танкред следил за нами, потому что он сразу повернулся ко мне. Губы его лоснились от горячего жира, капавшего на дорогую ткань плаща.

— Деметрий Аскиат! — приветствовал он меня, весело размахивая ножом. — Присоединяйся к нашему пиру, ведь это, в конце концов, твоя добыча. Мяса пока хватит на всех, но, боюсь, оно закончится, как только эти животные узнают о том, какая судьба ожидает их в нашем лагере!

Он откусил еще один кусок мяса и вытер губы рукавом. В тени за спиной Танкреда я заметил хохочущего Куино, несколько поодаль стоял человек, удивительно похожий на Боэмунда. Впрочем, я больше не смотрел в их сторону, ибо вниманием моим завладело нанизанное на вертел тело. Я отказывался поверить увиденному. Мой желудок взбунтовался. Если бы Сигурд не подхватил меня под руку, я с рыданиями рухнул бы в грязь.

Это было не животное. Они жарили на костре человека. Сигурд тащил меня прочь, а я сквозь слезы смотрел на Танкреда и толпу пирующих норманнов.

12

С того кошмарного дня минуло три недели. Я забросил расследование обстоятельств смерти Дрого и Рено и стал обходить норманнский лагерь стороной, не желая более встречаться ни с Куино, ни с Одардом, ни с Боэмундом. Впрочем, они тоже не искали встречи со мною. Они вызывали у меня лишь омерзение, поскольку память о пленниках, которых я отдал в их руки, не давала мне покоя. Анна и Сигурд пытались убедить меня, что я невиновен, но я не слышал их увещеваний. Я стал мрачным, меня постоянно мучили угрызения совести, и потому я избегал их компании. Своим раздражением я, вероятно, превзошел даже Татикия, смертельно уставшего от каждодневных угроз и издевательств со стороны франков. Нас не мог утешить и ход военной кампании: охранявшиеся турецким гарнизоном стены Антиохии оставались такими же неприступными, как и гора над ними. Мы просыпались и отходили ко сну под пение муэдзинов, призывавших исмаилитов на молитву. Как-то раз, встретив на берегу Оронта сирийского оружейника Мушида, я спросил, о чем они поют.

— Наш Бог Аллах велик, и нет иного бога, кроме Аллаха! — ответил Мушид, легко переведя молитву на греческий язык. — Это — второй столп нашей веры.

С той поры эти звуки стали вызывать у меня еще большее уныние, ибо казались мне постоянным упреком, возвещающим триумф наших неприятелей.

Через неделю после Пасхи Татикий приказал мне отправиться в провансальский лагерь с посланием к епископу Адемару. Тяготы лагерной жизни дурно сказались на здоровье нашего командующего: его волосы заметно поредели, кожа побледнела, а золотой нос потускнел. Татикий не отваживался покидать пределы византийского лагеря и мог целыми днями сидеть в шатре. Однажды мне довелось увидеть в доме одного знатного сановника настоящий зверинец с множеством диковинных животных. Более всего меня поразило то, что мелкие и робкие твари сохраняли при этом известное достоинство, хищники же являли собой по-настоящему жалкое зрелище. К разряду последних относился и Татикий: если под его началом не было армии, если он не слышал лести правителей, не руководил военными кампаниями и не добивался преимущества над противником с помощью искусных маневров, он терял интерес к жизни.

— Поклонись от меня епископу и спроси у него, почему до нас так и не дошли восемьдесят бушелей зерна, посланных мне по приказу императора с Кипра. — Татикий нервно расхаживал из стороны в сторону перед вышитыми золотом святыми и орлами. — Передай ему… Вернее, потребуй от него навести порядок! Если он и граф Раймунд будут и впредь злоупотреблять тем, что дорога в Святой Симеон находится под их контролем, я позабочусь о том, чтобы щедрости императора пришел конец.

— Да, мой господин, — кивнул я.

Чем дольше Татикий сидел в своем шатре, тем педантичнее он становился, как будто его могли защитить рамки протокола. При этом евнух продолжал пребывать в самом мрачном расположении духа.

Хотя епископ Адемар являлся легатом римского первосвященника, он жил в лагере провансальцев, которыми командовал граф Раймунд. Адемар был самым высокопоставленным человеком во всей армии, его статус признавался всеми правителями, однако он предпочел удобствам жилого дома обычную палатку. Из общего ряда грязных и истрепанных палаток она выделялась своим белоснежным полотном, блиставшим подобно алебастру, и шестом, который был примерно на голову выше прочих. Стоявшие у входа знамена свидетельствовали о вере Адемара: на одном из них был изображен красный крест на белом поле, на другом — Пресвятая Дева с Младенцем. Второе знамя являлось штандартом папского легата. Перед входом в палатку стояли на коленях с чашами наготове попрошайки и нищие (впрочем, кто в этой армии не был нищим?). Сам вход охранялся одним-единственным стражем в синем плаще. Узнав о моей миссии, он без лишних слов пропустил меня внутрь.

— Здравствуй, Деметрий Аскиат, — произнес епископ, вставая из-за стола. Он поднял руку в приветственном жесте и произнес непонятное латинское благословение, а затем предложил мне сесть. — Ты хочешь поговорить со мной о Дрого?

Даже имя Дрого заставляло меня вспомнить о смерти.

— Нет, владыка. У меня послание от Татикия.

— Он хочет узнать, что я сделал с зерном? — предположил епископ.

Он слегка наклонился вперед, наблюдая за моей реакцией. Я встретился с ним взглядом. Хотя глаза у него были добрыми и теплыми, словно полированный дуб, их острый взор проник в самую глубь моей души. Несмотря на белую сутану и красную скуфью плечистый и рослый Адемар не был похож на епископа: лицо его было напряженным, как натянутая на щит кожа, а плечи больше подходили для меча, чем для посоха. Он был старше меня примерно на двадцать лет. Прожитые годы оставили неизгладимый отпечаток, однако в нем и поныне чувствовалась такая сила, что мне не хотелось бы встретиться с ним на поле боя.

— Татикий хотел знать, почему до него не дошли посланные императором восемьдесят бушелей зерна.

— Он обращается не к тому человеку, — усмехнулся епископ. — Попади зерно ко мне, я бы сразу отправил его Татикию. Могу только предположить, что кто-то из людей графа Раймунда неправильно пересчитал груз и забрал зерно по ошибке.

— Но ведь из-за этой ошибки мы будем голодать! — воскликнул я, отказываясь принимать это фальшивое объяснение.

— Голодаете не одни вы, голодает весь лагерь. Если Татикий сможет умерить свой аппетит и простит эту несправедливость, я постараюсь возместить ему убыток после получения следующей партии продовольствия.

Я кивнул. Мы оба понимали, что франки только рады лишить византийцев провианта, мы же в лучшем случае можем разве что заявить им протест. Когда франки проходили через Константинополь, император использовал контроль над продовольствием, чтобы сделать их более послушными; теперь ситуация обернулась против нас.

— Есть какие-нибудь новости насчет Дрого? — спросил епископ.

Он произнес это как бы невзначай, однако не пытался скрыть своего интереса.

— Никаких, — отрезал я. — То же самое относится и к Рено. Похоже, Боэмунд потерял интерес к этому делу. Но даже если это и не так, я не желаю больше служить ему.

— Страшное злодеяние его племянника мне известно. Если бы я мог ему помешать!

Адемар горестно развел руками, как будто выпуская птицу.

— В этой армии творится много злодеяний, которым ты не можешь помешать! — Воспоминание о Танкреде заставило меня забыть и об осторожности, и о почтении к сану собеседника. — Одни убивают пленников, другие крадут зерно, а ты бессилен против этого, хотя и выступаешь от имени Бога! Почему же папский легат обладает в Божьем воинстве столь малым влиянием?

Адемар не повел и бровью.

— Чем ярче свет, тем глубже тени. Порою зло, страшное зло, порождается благой причиной.

— Что ты называешь благой причиной? Осаду, за время которой мы потеряли не одну тысячу воинов?

— Я говорю единственно о спасении души и о мире. — Адемар вновь наклонился вперед и нахмурил брови. — Да, да, ты не ослышался, именно о мире. В течение всей моей — да и твоей — жизни дарованный нам Богом мир, который должно хранить всем христианам, был для них не более чем мечтой. Норманны против греков, франки против германцев, отец против сына и император против короля — честолюбие и алчность превратили соседей в непримиримых врагов. Герцоги становятся королями, а графы — князьями, но какой ценой? Правитель может присоединить к своим владениям новую землю, но это будет пустыня, ибо народ и плоды ее будут уничтожены войной. И потому голод и мор, ненависть и отчаяние и прочие порождения Дьявола умножаются день ото дня, а вера и благочестие слабеют. — Он горестно прикрыл глаза и погрузился в созерцание внутренних образов. — Ты ведь и сам видел наших преисполненных гордыни и зависти военачальников, Деметрий. Умиротворить их может только одна сила — сила, переданная Господом Папе. Я служил этой силе всю свою жизнь. Ныне мы являемся свидетелями ее упадка.

Слова епископа были прочувствованными, гибкими и твердыми, словно сталь, однако даже его талант проповедника не мог скрыть их внутренней противоречивости.

— Вы хотите установить мир при помощи военной силы? — спросил я. — Воистину сказано: «Не мир пришел Я принести, но меч».

Адемар покачал головой.

— Тебе неведомы наши цели. Со времен Папы Григория церковь боролась словом и делом, стараясь подчинить правителей земли своей власти, дабы, покорившись ей, они прекратили бы раздоры. Моему господину Папе Урбану наконец удалось собрать под знаменем креста все христианские народы. Они прокладывают дорогу в Иерусалим, душам же их предстоит пройти еще более тернистый путь к миру и братству во Христе. Впервые в истории земные правители согласились подчиниться велениям церкви.

— Последовали бы они за тобой, если бы не стремились к войнам и завоеваниям?

Позже я удивлялся тому, что дерзнул так резко и открыто говорить с человеком столь высокого положения, но в тот момент его прозелитизм вызвал с моей стороны равный отпор.

— Церковь существует в мире, сотворенном Богом. Человеческая плоть немощна. Однако если нам удастся овладеть стремлениями и волей этих людей, мы со временем сможем направить их на истинный путь. Это великое предприятие — горнило, в котором выковывается сила церкви и единство христианских народов. Потому-то нас так и обжигает это пламя!

— Если ты действительно хочешь управлять волей этих людей, то почему же позволил им завладеть нашим зерном? Почему ты не остановил Танкреда, совершившего столь омерзительное злодеяние? Я не вижу здесь никакой силы. Все это — пустые слова!

— Кроме видимого мира существует и мир невидимый, — терпеливо сказал епископ. — Разве Господь пришел на землю вместе с ангельским воинством, способным в одно мгновение смести всех Его недругов?

Нет! Он обладал иной силой, позволявшей Ему наставлять людей, претерпевать страдания и побеждать гнев состраданием. Если бы под моим началом находилось десять тысяч рыцарей, наши военачальники видели бы во мне опасного соперника и относились бы к моим словам с недоверием и подозрением. Я могу обрести духовную власть над их душами лишь в том случае, если откажусь от использования подобной силы. Моральная сила сопряжена с видимой слабостью, однако она недолговечна и легко растрачивается, и потому для достижения великой цели мы должны пожертвовать очень многим.

Утомленный проповедью, епископ опустился на скамью, и на сей раз я проявил к нему должное уважение. Хотя мне и казалось, что он говорит парадоксами и теологическими загадками, чтобы скрыть собственную слабость, я не стал упрекать его в этом. Между тем его последние слова навели меня на неожиданную мысль.

— Что касается Дрого, владыка, то есть одно обстоятельство, которое превосходит мое понимание.

Адемар жестом велел мне продолжать.

— Примерно за месяц до смерти Дрого и его товарищи отправились в долину Дафны. Я проследовал тем же путем и разыскал место, в котором они побывали. Они нашли под развалинами древней виллы тайную пещеру. — Я постарался как можно подробнее описать форму и росписи подземного капища. — Никогда в жизни я не видел ничего подобного.

Кстати, я ничего не выяснил и у наших священников. Они отказывались слушать мои рассказы о языческой пагубе и предлагали мне исповедать свои грехи и забыть увиденное раз и навсегда.

— Не доводилось ли тебе слышать о подобных языческих культах? — наконец спросил я.

Адемар задумчиво поскреб в седой бороде, устремив взгляд на какой-то сучок, видневшийся на поверхности стола.

— Бык, говоришь? — переспросил он. — Если мне не изменяет память, древние действительно почитали быков. Стефан!

Из-за полога, разделявшего палатку на две части, появился молодой темноволосый священнослужитель. От моей самоуверенности не осталось и следа, когда я понял, что мои безрассудные слова слышал кроме епископа кто-то еще. Даже не посмотрев в мою сторону, священник молча склонил голову перед владыкой.

— Принеси из моей библиотеки писания отцов, — распорядился Адемар.

Священник исчез за занавеской, и легат вновь повернулся ко мне.

— Сейчас мы посмотрим, что говорят о древнем язычестве святые отцы.

Через несколько минут священник вернулся с двумя огромными фолиантами. Они были искусно выполнены, с расшитым алыми нитями переплетом, стянутым железными застежками, и потемневшими от времени пергаментными страницами. Открыв замки одной из них извлеченным из мантии небольшим ключом, Адемар принялся неспешно перелистывать страницы, шептавшие и потрескивавшие, словно горящие поленья. Я не мог не залюбоваться этими неведомыми мне письменами, которые располагались на странице строгими рядами, то и дело прерываясь затейливыми большими буквицами. Казалось, что эти аккуратные письмена отлиты в изложнице, как монеты на монетном дворе.

— Его святейшество, мой господин, предвидел, что мы будем искать отеческого совета и в этой глуши. — Адемар послюнявил палец и перевернул еще одну страницу. — Эти книги прежде хранились в его римской библиотеке. Так-так… Взяв принесенную священником свечу, он поднес ее к книге. — Вот что пишет об обычаях язычников Евбул: «Слышал я, что персы и иные народы, живущие на их землях, будучи духовно слепыми, почитают героя, будто бы принесшего в жертву Небесного Быка, благодаря чему, как они полагают, был создан этот мир и зародилась жизнь. Они величают этого героя Митрой и чествуют его в тайных подземельях, куда не проникает свет истины Христовой. Они полагают…»

Внезапно прервав чтение, он отвел свечу в сторону, и страница вновь погрузилась в тень.

— Зачем мы будем повторять их измышления, которыми отец лжи старается смутить сердца нестойких христиан?

Мне никогда не нравилось, что меня считают недостойным тайного знания, однако епископ и так успел поведать об очень многом. Но что же могли делать в древнем персидском капище Дрого и его спутники?

— Главное — не погрешить против истины, — добавил Адемар, вновь начав перелистывать страницы старинной книги. — Когда израильтяне были на Синае, Бог повелел Моисею: «И заколи тельца пред лицем Господним при входе в скинию собрания, возьми крови тельца и возложи перстом твоим на роги жертвенника, а всю кровь вылей у основания жертвенника».

— Сказано также: «…и крови тельцов и агнцев и козлов не хочу».

Адемар поднял глаза от книги и смерил меня взглядом.

— Можешь не напоминать мне о том, что сказано в Писании. Легковерные и нечестивые люди нередко извращают написанное сообразно целям злой силы. Об этом нас предупреждают и святые отцы. — Он вновь принялся водить пальцем по строкам. — Вот что пишет Тертуллиан: «Используя разного рода ухищрения, Дьявол извращает истину и пытается подменить подлинные таинства поклонением идолам. Он…»

Адемар на миг замолк, удивленно поднял брови и неожиданно перешел на непонятную для меня латынь. Когда он поднял голову от книги, его глаза выражали легкое замешательство.

— Это просто замечательно! — заметил он подчеркнуто спокойным голосом.

— Что замечательно?

— Далее Тертуллиан пишет: «Дьявол также прибегает к обрядам и определенным образом посвящает своих приверженцев, обещая простить им все грехи». — Руки епископа напряглись так, что костяшки пальцев побелели. Казалось, еще немного — и он разорвет книгу. — «В царстве Сатаны Митра метит своих рабов особым знаком, который ставит им на чело».

Раздражение и чувство обиды тут же оставили меня. Мне вспомнился покрытый шрамами труп, лежавший в гроте.

— «Митра метит своих рабов особым знаком, который ставит им на чело»? — переспросил я. — Когда мы нашли труп Дрого, у него на лбу была кровавая метка, похожая на латинскую «сигму».

— Я слышал об этом.

Адемар закрыл книгу и принялся запирать ее металлические застежки.

— А я-то думал, что это инициал его убийцы или соперника! Что, если эта буква обозначает самого Сатану?

— Неужели греки считают, что Дьявол пишет на латыни? — Несмотря на испытанное потрясение, епископ едва заметно улыбнулся. — Да, этот знак похож на латинскую букву «S», но он живо напоминает совсем иную форму, связываемую обычно с Сатаной и его деяниями.

Адемар посмотрел мне в глаза.

— Разве ты сам не видишь? Это же змея!

13

После ужина я покинул наш лагерь и поднялся к небольшой ложбине, находившейся под защитой башни Мальрегард. Мы давно выбили турок с этого склона, а каннибализм Танкреда отпугнул большую часть вражеских шпионов, и все-таки мне было немного не по себе, потому что далеко не все здешние тропки и тайные ходы охранялись. Выйти за пределы шумного лагеря, этого скопища людей, животных и оружия, меня заставила потребность немного побыть одному и спокойно подумать. Наверное, это была не очень удачная идея, поскольку боязнь турецких мародеров сковывала мои мысли куда сильнее лагерного шума, но я протиснулся в темную расселину между двумя скалами, скрытую от глаз, и постепенно моя пытливость вытеснила все страхи.

Занимавшие меня вопросы тоже не позволяли настроиться на спокойный лад, ибо я пришел в это уединенное место, чтобы вступить в противоборство с самим Сатаной.

Попыткам собраться с мыслями мешали сменявшие друг друга навязчивые образы: пещера, кровавая метка на лице Дрого, мухи, кружащие над разлагающимся трупом Рено. Рено и Дрого входили в капище персидского беса, Куино и Одард — тоже. Тогда их смерть может быть некой формой божественного наказания за нечестивость — или это рука Дьявола, заявившего права на свою собственность? Мне представилось, как из зловонного облака выплывает огромная когтистая лапа и чертит знак на челе бездыханного Дрого… Я вздрогнул и сжал в руке свой серебряный крестик. Подобные фантазии ничем не могли помочь мне.

Ниже по склону послышался шум, и мои мысли тревожно заметались. Я подался вперед и наклонил голову, чтобы уловить малейший шорох, однако этого можно было и не делать, поскольку звук неумолимо приближавшихся шагов с каждым мгновением становился все громче. Я сжался в комок, закрыл глаза и молча взмолился: «Господи, спаси меня от всякого зла!»

Неизвестный — судя по шагам, он был один — остановился где-то рядом. При мне был нож, но, зажатый в стенах расселины, я вряд ли сумел бы застать этого человека врасплох. К тому же он мог оказаться франкским караульным, покинувшим башню, чтобы справить нужду. Зарежь я его в темноте, это могло бы спровоцировать настоящую бойню.

— Деметрий, неужели ты пытаешься превзойти святого Антония?

Я открыл глаза. Передо мной стояла Анна. Шелковый поясок поблескивал под складками ее паллы. Во мраке я не видел ее лица, однако по голосу понял, что она улыбается. Смущенный, я выбрался из расселины и стал бранить свою подругу:

— Ты с ума сошла! Неужели ты не понимаешь, чем могут закончиться для тебя ночные прогулки по горам? Твоя участь будет горше участи Антония Великого. Святая Екатерина из Александрии, к примеру, была колесована.

— А твой тезка святой Димитрий был пронзен языческим копьем. Зачем ты сюда пришел?

Оставив легкомысленный тон, она задала последний вопрос с тревогой в голосе. Вот уже несколько недель ее волновало мое плохое настроение. Порой она начинала меня увещевать, но чаще лишь озабоченно смотрела на меня. От этого мне становилось только хуже, потому что к моим мучениям прибавлялся еще и стыд из-за того, что я заставляю ее беспокоиться.

— Мне хотелось обрести покой, чтобы подумать. Ты-то почему здесь?

— Я пошла за тобой. Я боялась, что в такой темноте ты можешь обрести на этой горе слишком долгий покой.

— Зато от тебя мне нет никакого покоя…

Я шагнул вперед и заключил Анну в объятия, желая показать, что не сержусь на нее. Она прижалась ко мне прохладной щекой, и какое-то время мы стояли молча.

— О чем ты хотел подумать? — спросила она, увлекая меня на каменный уступ, где мы могли бы посидеть, никем не замеченные.

— Лучше не спрашивай…

Во время ужина я отказывался вспоминать о своем разговоре с епископом, но теперь решил рассказать Анне обо всем. Вначале я старался не встречаться с нею взглядом, однако по ходу рассказа стал постепенно поворачиваться в ее сторону. Различив в темноте лицо Анны, я взял ее за руку, и наши пальцы переплелись.

— Ты ведь не думаешь, что Дрого убил сам Сатана? — спросила она после того, как я закончил говорить.

— Разумеется, нет.

Я действительно так не думал, хотя кое-какие сомнения у меня оставались.

— Даже если это работа Дьявола, самому ему ничего не нужно было делать. У него есть множество приспешников, готовых выполнить любое его веление. — Немного помолчав, Анна спросила: — Что сказал на это Боэмунд?

— Он ничего не знает о нашем разговоре. Я не видел его с того дня, как мы нашли древнее капище.

— Выходит, поиски убийцы Дрого его больше не интересуют?

— Да, так оно и есть. — Мне вспомнился грубый цинизм графа Сен-Жиля. — Они интересовали его, лишь пока он считал, что убийцей Дрого был провансалец. Когда Рено оказался вне подозрения, интерес Боэмунда к этому делу сильно уменьшился.

— Его интерес вообще сошел бы на нет, узнай он о том, что его люди поклонялись в подземном капище персидскому демону. Подобное обстоятельство вряд ли поможет ему занять более высокое положение в Божьем воинстве.

— Пока армия стоит без дела у стен города, его положение ничего не значит. — Мною вновь овладел гнев. — После того, что сделали Боэмунд и его племянник, я был бы рад увидеть их головы нанизанными на турецкие пики! Если его люди вступают в общение с Дьяволом, то мне все равно, покарает ли их Бог или заберет Сатана. Меня совершенно не интересует ни их дальнейшая судьба, ни то, устоит или падет Антиохия. Да, мне хотелось бы побывать в Иерусалиме, но я не хочу входить в него вместе с воинством, состоящим из воров и убийц! Разве можно назвать этот поход паломничеством? — Я понизил голос, боясь, что мои слова могут далеко разноситься в тишине ночи. — Чем скорее они поубивают друг друга, тем раньше я вернусь к своей семье.

Мое лицо запылало от гнева. И тут моих губ коснулись прохладные губы Анны, спасая меня от этого жара. Я вздрогнул от неожиданности и подался вперед, торопясь ответить на поцелуй. Какое-то время мы ничего не говорили.

— Чтобы ни произошло с норманнами, ты не перестанешь искать убийцу Дрого и Рено, — сказала Анна, вновь натягивая на голову капюшон.

— Потому что меня купил Боэмунд? — вспыхнул я.

— Вовсе нет. — Чтобы успокоить меня, Анна прижала к моим губам палец, потом провела им по щеке и запуталась в бороде. — Хотя бы потому, что Боэмунд может найти истину неприятной. Но главная причина заключается в том, что ты не уймешься до тех пор, пока не откроешь эту тайну и не поведаешь ее миру.

Конечно же, она была права, и я вновь заключил ее в объятия. Где-то в ночи охотилась сова, стрекотали цикады, и капала с поросшего мхом уступа вода. Далеко внизу Божье воинство гасило костры и укладывалось на грязные соломенные и камышовые матрасы. Мы же с Анной провели эту ночь на склоне горы, на каменном ложе под беззвездным небом.

14

В объятиях Анны я нашел утешение, но весь следующий день меня снедало сильное чувство вины. Воспоминания о пещере лежали на моем сердце тяжким грузом, и любой другой грех казался уже невыносимым. Я пребывал в самом мрачном настроении, когда мы с Сигурдом шли по дороге, идущей вдоль западного берега Оронта, и проверяли всех, кто проходил или проезжал, на предмет спрятанной провизии или предательских намерений. Самое голодное время закончилось, поскольку весна открыла горные перевалы и морские пути для императорских караванов с продовольствием. Но оказалось, что иметь недостаточно еды почти так же плохо, как не иметь никакой еды. Наше зерно стало причиной тысячи ссор, из него произросли зависть и жадность, и потому для сохранения мира в воинстве нам приходилось то и дело выставлять дозоры. — Лучше бы мы тратили силы на борьбу с неприятелем, — сказал Сигурд.

Он был прав. С приходом тепла и с появлением провианта войско стало постепенно приходить в себя, однако проталин в турецких укреплениях так и не появилось. На другом берегу сверкающей на солнце реки за рядами лагерных палаток высились такие же неприступные, как и прежде, стены Антиохии. С высот, на которых мы находились, я видел крытые красной черепицей городские крыши и карабкающиеся по склону террасы с разбитыми на них садами. Несколько севернее на обширных полях двигались крошечные фигурки — это крестьяне распахивали на волах землю к новому посеву. Видимо, они были уверены, что успеют собрать урожай, прежде чем мы возьмем город.

— Будь я одним из наших военачальников, я бы с каждым днем волновался все больше, — не унимался Сигурд. — Если их армии не растратят вновь обретенную силу в сражениях, они займутся еще большим непотребством.

— Это им вряд ли удастся, — ответил я, приостановившись, чтобы вытрясти из сапога камушек. — Прошло уже два месяца с тех пор, как Боэмунд разбил последнюю турецкую армию, пришедшую освобождать город. Турок в Азии хватает, а известия о нашей осаде распространились далеко. Если они вновь соберут большое войско, одолеть их будет очень непросто.

— И тогда они дозволят нам вернуться домой.

Сигурд, конечно, шутил, но мы оба прекрасно осознавали опасность. Слухи о приближении несметного турецкого воинства ходили и раньше, однако в последнее время они звучали все настойчивее. Не далее как этим самым утром императорский гонец доставил Татикию очередное тревожное послание. Мой господин не стал делиться со мной его содержанием, но заметно побледнел при чтении. До той поры, пока нам противостояли только защитники города, священство могло убедить нас в том, что служение Богу не ограничено во времени. В несостоятельности этих заведомо ложных уверений нас рано или поздно должны были убедить копья приближающейся армии.

— Деметрий!

По дороге к нам бежал молодой варяг с длинными светлыми волосами, развевающимися на ветру.

— Меня послала доктор. Ты должен немедленно прийти к ней. Она что-то узнала о мертвом норманне.

— О Дрого? Что именно?

— Она ничего не сказала.

— Где она?

— В своей палатке, лечит франкского паломника.

Я оставил Сигурда и сломя голову понесся к нашему лагерю. Палатка Анны стояла на южной его границе, перед открытым пространством, отделявшим нас от лагеря норманнов. Узкая речушка, бегущая с ближней горы, несла с собой свежую воду и предоставляла неограниченные запасы камыша, которым устилались лежанки пациентов. Как обычно в солнечную погоду, Анна подвернула полы палатки. Я увидел под навесом четыре устланные камышом грубые лежанки, сделанные из положенных на камни досок. Три из них пустовали, на четвертой лежал лицом вниз полуодетый человек и, по-видимому, спал. Из завернутой в ткань припарки на его спину вытекала зеленоватая жидкость. Рядом с ним на скамейке сидела Анна, надевшая на платье старый, покрытый множеством пятен фартук.

— Зачем ты меня звала? — спросил я, еле переводя дух.

Анна подняла на меня глаза.

— Вон как на тебя действует имя Дрого!

— Я всегда прибываю по первому твоему зову.

Анна сморщила нос, выражая шутливое недоверие, и указала рукой на лежавшего перед нею пациента.

— Взгляни сюда.

Я посмотрел на паломника и тут же все понял. Из-под наложенной на шею припарки выглядывал то ли порез, то ли нарыв, однако мое внимание привлек вовсе не он. На покрытой множеством бородавок, веснушек и прыщей спине виднелся огромный шрам в форме креста, верхний конец которого исчезал под всклокоченными волосами паломника, а поперечина проходила на уровне лопаток. Кожа на шраме сморщилась, давно утратив розоватый цвет и блеск свежего рубца, однако две эти линии оставались такими же прямыми и ровными, как в тот день, когда их вырезала чья-то неведомая мне твердая рука.

— Вот почему ты вспомнила о Дрого!

— Он хотел, чтобы я вскрыла нарыв, но отказывался снять тунику до той поры, пока боль не стала нестерпимой.

— Судя по состоянию шрамов, крест вырезан достаточно давно. Он…

Видимо, мои слова каким-то образом проникли в сознание спящего паломника, потому что он вздрогнул и, резко повернув голову в нашу сторону, спросил:

— Ты кто?

— А ты кто?

— Петр Варфоломей. — Он поморщился от приступа боли, вызванного резким движением. — Божий странник.

О том, что он не рыцарь, можно было судить не только по его лохмотьям, но и по весьма далекому от благородства лицу. Нос у него был кривым, словно его перебили в драке, зубы росли вкривь-вкось, а кожа была покрыта множеством язв.

— Ты воистину следуешь за Христом?

— Насколько у меня хватает сил.

— В самом деле? — спросила Анна, указывая на низ его спины.

Варфоломей заморгал крысиными глазками.

— Даже тело праведного Иова было с головы до пят одето червями и пыльными струпами. Каждый из нас должен нести свой крест!

— Господь воздаст тебе за труды. Скажи мне, паломник, не Он ли отметил твою плоть знаком креста?

Варфоломей взвизгнул и попытался соскочить с лежанки. Припарка упала с его спины, осыпав мясистыми листьями пол палатки. Я ожидал подобной реакции и успел схватить паломника за плечо, дабы уложить его на прежнее место. Варфоломей извивался словно угорь, однако Берик, молодой варяг, окликнувший меня на дороге, пришел мне на помощь и скрутил ему руки.

— Кто вырезал на твоей спине крест?

— Я сделал это сам в знак своей преданности Богу.

— Интересно, как же ты смог это сделать? Тебе кто-нибудь помогал?

— Да. Один мой приятель.

— Как его зовут?

— Его уже нет в живых.

— Да неужели? — Стараясь не обращать внимания на исходившую от паломника ужасающую вонь, я склонился над лежанкой и прошептал ему на ухо: — Варфоломей, подобный крест украшает не только твою спину. Я видел его на спинах двух рыцарей, которым не помогла и их набожность. Они мертвы.

— Мертвы?

Из его полуоткрытого рта начала сочиться слюна.

— Ты когда-нибудь слышал о Дрого из Мельфи и о Рено Альбигойце?

— Я знаком с рыцарем Рено. Мы оба — провансальцы.

— Значит, ты знаешь о том, что с ним случилось: его тело, изъеденное червями, было найдено в канаве. — Я достал нож и плашмя приложил его лезвие к шее паломника. Почувствовав прикосновение холодного металла, Варфоломей замер. — Смотри, как бы и тебя не постигла такая же участь.

Безобразное лицо паломника скривилось в плаксивой гримасе.

— Смилуйся надо мной! — захныкал он. — Я пришел сюда за исцелением, а не за смертью! Господи, помилуй своего преданного слугу! Огради меня от врагов и беззаконников, пытающихся поймать мою душу в ловушку! Боже милостивый, лишь Ты один — мое прибежище и защита! Помилуй…

— Замолчи! — оборвал его я. — Не призывай Его святое имя, иначе Господь посетит тебя новыми скорбями. Зачем ты вырезал этот крест?

— Я хотел выказать свою преданность.

— Кому?

— Господу Богу.

Я ударил плоскостью ножа по только что вскрытому Анной нарыву, и паломник взвыл от боли.

— Если одни и те же знаки появляются на спинах сразу у нескольких человек, людьми этими движет отнюдь не благочестие. Ты являешься членом тайного ордена или братства и это ваш знак?

— Да! — взвыл Варфоломей. — Это верно, братство существует. Но тебе этого не понять, ибо оно основывалось на чистоте и праведности!

— Братство праведников? — переспросил я. — Но тогда почему вы делаете из этого секрет?

— Потому что мы со всех сторон окружены слугами Дьявола! Потому что Божье воинство прогнило насквозь! Потому что наши военачальники забыли и думать о Боге и пали жертвой собственной алчности, а наши воины погрязли в грехах и богохульстве! Зачем бы еще Бог оставил нас у стен этого города? Мы вопием к ним, дабы они исправили свои пути, однако они нас не слышат. Потому-то мы встречаемся тайно и скрываем знаки своей веры — в противном случае нас растерзают эти хищные волки, служащие самому Сатане!

— Стало быть, Дрого и Рено тоже входили в ваше братство?

Я не знал, можно ли верить всем его словам, однако не сомневался, что хотя бы часть из них правдива.

— Не скажу.

— Нет, скажешь!

Я вновь ударил его, правда, на сей раз рядом с раной.

— Нет. Я не могу сделать этого. Мы поклялись хранить тайну. И даже если бы янарушил клятву, то не смог бы выдать своих товарищей, потому что не знаю их имен.

— Неужели ты не встретил там ни одного знакомого лица?

— Мой взор был обращен единственно к Богу!

Поняв, что Бог не собирается карать его за клятвопреступление, Варфоломей явно приободрился.

— Если ты никого не знал, то как же ты стал членом этого братства?

— Мой друг, которого уже нет в живых, привел ко мне одно духовное лицо. Она говорила со мною много часов и открыла мне истину и смысл покаяния. После этой беседы…

До меня вдруг дошел смысл сказанного.

— Ты сказал «она»? — воскликнул я, перевернув его на спину. — Этим духовным лицом была женщина? Это еще что за ересь?

— Не ересь, но сама истина Христова! Разве не женщиной была пресвятая Дева Мария? Почему же Сара…

— Сара? Эта женщина звалась Сарой? — Мне казалось, что я вишу над пропастью, держась за тонкие, готовые оборваться веточки. — Она из Прованса?

Варфоломей покачал головой, поразившись моей горячности.

— Конечно же нет! Мне кажется, она гречанка, хотя она и не говорила об этом. Я знаю только ее имя.

— Деметрий!

Я вздрогнул от неожиданности и обернулся. У входа в палатку стоял Сигурд, за спиной которого маячил какой-то печенег. Мой друг был мрачен как туча.

— В чем дело? — спросил я.

— Нас вызывает Татикий.

— Он может и подождать, — отмахнулся я. — У меня тут срочное дело.

— Тебе придется отправиться с нами. Татикий решил покинуть Антиохию.

Пока мы бежали к шатру Татикия, Сигурд не проронил ни слова. Мои опасения усилились, когда я увидел перед шатром группу норманнских рыцарей. Впрочем, они не стали чинить нам препятствий. Охранников Татикия нигде не было видно.

Я всегда считал его шатер достаточно просторным, однако сейчас он был переполнен людьми. Внутри, возле входа, стояли еще четверо норманнов: трое из них — в доспехах, а четвертый — закованный в цепи. Они образовали неподвижную массу из стали, вокруг которой торопливо сновали слуги Татикия с узлами одежды и связками оружия. Делившая палатку надвое роскошная занавеска была снята с петель, икона с изображениями трех святых воинов исчезла. В центре, возле посеребренного кресла, стоял необыкновенно возбужденный Татикий.

— Деметрий! Ну наконец-то!

Он сплел руки и хотел было шагнуть вперед, однако вместо этого плюхнулся в кресло.

— Ты собираешься вернуться домой, мой господин? — спросил я.

— Да.

— Почему?

— Чтобы поскорее прекратить эту бессмысленную осаду. И из соображений собственной безопасности.

— Пока тебе служат варяги, ты находишься в безопасности. — Сигурд шагнул вперед, взяв в руки свой огромный топор. — Грубые норманны тебя не потревожат!

— Все наоборот! — взвизгнул Татикий. — Именно они…

— Именно мы спасли его.

Стоило лидеру норманнов заговорить, как он и его властный голос завладели всеобщим вниманием. Он стоял ко мне спиной, а голова его была скрыта под шлемом, и потому я не узнал его сразу, хотя меня и должны были насторожить его внушительные размеры. Он повернулся ко мне лицом, и я увидел под шлемом его пятнистую красно-белую кожу, рыжую бороду, темные волосы и светлые, как зимнее небо, глаза.

— Я обязан господину Боэмунду жизнью, — заявил Татикий, нервно почесывая свой золотой нос, как будто он и впрямь чесался.

— Но каким образом?

— Мы раскрыли заговор, — спокойно ответил Боэмунд. — Подлый заговор врагов императора.

— Они хотели убить меня, представляешь? — пискнул Татикий. — Меня, великого примикирия[54], полномочного представителя самого императора!

— Какое коварство! — вкрадчиво заметил Сигурд.

— Но зачем? — спросил я. — Чего они хотели этим добиться?

Боэмунд повернулся к человеку, закованному в цепи.

— Ну, червь? Чего вы хотели достичь этим злодеянием?

— Помилуй меня, мой господин! — Пленник, лицо которого было скрыто длинными волосами, застонал, когда Боэмунд ударил его по колену. — Смилуйся надо мной!

— Отвечай немедля!

— Я собирался пробраться в палатку евнуха поздно ночью и вонзить нож в его сердце. Я презираю греков! Их присутствие в нашей армии навлекло на нас гнев Божий. Они обещали кормить нас, но мы голодны! Они обещали нам золото, но в наших карманах ни гроша! Они обещали помогать нам, но так и не покинули своих дворцов! Теперь по приказу императора они подкупили турок, чтобы те вырезали нас всех до единого! — Его голос, до этого казавшийся на удивление бесстрастным, звучал все громче. — Только после того, как мы очистим свой лагерь от этой грязи, Господь дарует нам победу! Только…

— Достаточно.

Боэмунд отвесил пленнику звонкую пощечину. Тот мгновенно умолк.

— Ты видишь, Татикий, сколь невежественными бывают иные наши воины? Мне остается надеяться на ваше снисхождение, но, увы, греки не пользуются у наших воинов особой любовью. Сколько бы я ни спорил с ними, они по-прежнему считают вас подлым и трусливым народом.

— И как же вам удалось раскрыть заговор? — поинтересовался я.

Боэмунд даже не взглянул в мою сторону.

— Его предал один из сообщников.

— Мы должны благодарить за это Бога, — с жаром воскликнул Татикий. — Деметрий! Кто, как не ты, должен был обеспечивать мою безопасность и предупреждать о возможных заговорах и изменах? Ты оплошал и подвел меня. Своим спасением я обязан лишь любезности Боэмунда!

Я опустил голову и промолчал, хотя мне на ум пришло довольно любопытное объяснение моей оплошности.

— Но если заговор раскрыт, а преступник схвачен, то зачем тебе покидать лагерь? — вмешался в разговор Сигурд. — Отказаться от осады было бы сейчас…

Татикий вскочил с кресла и высокомерно посмотрел на Сигурда.

— Я не отказываюсь от осады, командир! Если ты намекаешь, что я собираюсь это сделать, мне придется протащить тебя в цепях по всей Анатолии, чтобы поучить смирению!

Топор в руках Сигурда слегка дрогнул, однако варяг сумел сдержаться и промолчал.

— Боюсь, что примеру этого негодяя могут последовать и другие, — произнес Боэмунд, указывая на пленника. — В моем лагере и вообще среди франков назревает буря, и я не могу обещать, что мне удастся сорвать все планы заговорщиков.

— Если бы речь шла лишь о моей безопасности, это не имело бы никакого значения, — сухо заметил Татикий. — Но существуют и куда более серьезные соображения. Чтобы довести осаду до ее логического завершения, нам необходимо подкрепление. Император проводит военную кампанию в Анатолии. Я же хочу взять на себя роль посла и убедить его в необходимости прибыть сюда вместе со всем своим войском.

Боэмунд кивнул:

— Мудрый план. Хотя…

— Что тебе в нем не нравится?

— Если ты покинешь нас сейчас, когда наши перспективы представляются незавидными, многие истолкуют твое поведение превратно. Одни решат, что ты был движим страхом, другие обвинят тебя в малодушии. Увидев, что греки отказались от участия в походе, наши предводители сочтут себя свободными от клятвы, некогда данной императору, и откажут ему в возврате земель.

— Встретившись с императором на поле боя, они тут же осознают свою ошибку.

— Будет лучше, если ты как-то продемонстрируешь нам свое доверие и этим убедишь моих соратников остаться верными императору. Скажем, если ты временно пожалуешь кому-то из военачальников часть захваченных нами территорий, никто не усомнится в честности греков. — Заметив недоумение Татикия, Боэмунд добавил: — Отдав под наше временное правление земли, которые мы со временем завоюем и которые, конечно же, будут принадлежать императору, ты обретешь благоволение франков, не заплатив за это практически ничего.

Боэмунд не смог скрыть алчности ни в голосе, ни в глазах, устремленных на евнуха. Татикий, к его чести, ответил ему тем бесстрастным взглядом, с каким обычно появлялся во дворце. Я очень надеялся, что он заметит сомнение, отчетливо написанное на моем лице.

— Твои слова исполнены мудрости, господин Боэмунд, — произнес он наконец. Мне не хотелось бы, чтобы кто-либо использовал мой отъезд как повод нарушить клятву. Тот, кто сделает это, рано или поздно ответит не только перед Господом, но и перед моим императором. В знак особого моего благоволения к вашему народу я последую твоему совету.

Мне показалось, что Боэмунд по-гадючьи высунул язык и жадно облизнул губы.

— Твой племянник Танкред претендует на земли Мамистры, Тарса и киликийской Аданы. Я передаю их в его владение, как вассалу императора.

По спине Боэмунда прошла судорога, словно его пронзили копьем.

— Но ведь земли Киликии были отвоеваны у армян! — оскорбленно запротестовал он. — Император не вправе ими распоряжаться!

— В свое время армяне захватили их у императора. Теперь они принадлежат Танкреду. Я сейчас же прикажу своему писцу составить соответствующую хартию. Мало того, — продолжил Татикий, не давая Боэмунду опомниться, — в знак того, что я вернусь сюда в ближайшее время, я оставлю здесь, у стен Антиохии, свой шатер и своих людей.

— Мы будем дорожить ими, мой господин. — Голос Боэмунда вновь звучал спокойно, хотя лицо налилось кровью. — Но ты не должен забывать о собственной безопасности. Дорога, ведущая в Филомелий, опасна. Кто будет охранять тебя в этом рискованном путешествии?

— Я отправлюсь морем из Святого Симеона и возьму с собой отряд печенегов. Командование варяжским отрядом остается за Сигурдом. Ты же, Деметрий, будешь заботиться о благополучии наших обозников.

— Что станет с норманнским заговорщиком? — спросил я.

— Мы будем судить его по нашим законам, — резко ответил Боэмунд.

— Вот и прекрасно! — Татикий хлопнул в ладоши и поднялся из кресла. Таким собранным и уверенным в себе я не видел его уже несколько месяцев. — Я должен заняться последними приготовлениями и отправиться в путь. Дело не терпит отлагательств, а дорога длинна. — Он вновь повернулся к Боэмунду. — Я доложу императору обо всем, что видел, и буду просить его прийти на помощь своим благородным союзникам.

Боэмунд поклонился.

— Я же буду молиться, чтобы он поспел вовремя.

Татикий, ехавший верхом на сером жеребце, отбыл через два часа. Сопровождавшие его две сотни печенегов, чьи длинные копья походили на прутья огромной клетки, шли пешком, за ними следовало две дюжины лошадей с поклажей. Мы не хотели терять животных и отправили с ними небольшой отряд варягов, которые и должны были пригнать их из гавани. С тяжелым сердцем я наблюдал за тем, как эта колонна двигалась навстречу бледному солнцу, медленно опускающемуся за горами в море.

— Вряд ли мы его снова увидим, — заметил Сигурд. Я грустно усмехнулся.

— Потому что он не вернется? Или потому что нас здесь не будет, когда он вернется?

На лезвие топора Сигурда легло принесенное ветром перышко, должно быть потерянное недавно вылупившимся птенчиком. Он смахнул его рукой и не ответил мне.

15

Я не поверил ни единому слову Боэмунда о якобы раскрытом им заговоре и в скором времени имел возможность убедиться в своей правоте. Мало того, что признавший свою вину норманн так и не был наказан; когда через несколько дней я встретил его вновь, он ехал на прекрасном жеребце, щеголяя дорогой одеждой. Вне всяких сомнений, он получил все это в подарок от своего господина.

Через две ночи после отъезда Татикия мне открылись и кое-какие планы Боэмунда. Поздним пасмурным вечером возле моей палатки появился темноволосый франкский священник, в котором я узнал Стефана, присутствовавшего при моем разговоре с Адемаром.

— Его милость епископ Пюи шлет вам поклон, — обратился он ко мне и Сигурду. — Наши военачальники сегодня собираются на совет, и ваше присутствие было бы полезно.

— Полезно для кого? — спросил я, не доверяя никаким приглашениям франков.

— Придете — увидите.

Как командир Сигурд обязан был присутствовать на совете, но он настоял на том, чтобы я отправился вместе с ним.

— Должен же кто-то сдерживать мой пыл. Я не доверяю Боэмунду. Когда имеешь с ним дело, нужно держать топор наготове!

Заседание совета проходило в палатке Адемара. Оттуда было вынесено все убранство, и появились четыре скамьи, составленные в привычный квадрат. Графу Раймунду вновь удалось усесться лицом к входу, так что его видели все входящие. Сам епископ сидел справа от него. На стоявшей слева от них скамье расположился Боэмунд в великолепной мантии цвета красного вина, подпоясанной золоченым ремнем. Дабы не встречаться с ним взглядом, я устроился на краю скамейки, стоявшей напротив Адемара. Почти сразу разгорелась очередная ссора.

— Мои господа, ответьте мне, что делают здесь эти деревенщины, эти презренные иноземцы, пришедшие сюда выведывать наши секреты? Епископ, пригласи своих рыцарей и прикажи им вышвырнуть их вон, в дерьмо, из которого они выползли!

Эти слова были произнесены герцогом Нормандским, по-коровьи раздувавшим свои пухлые щеки. Герцог слегка покачивался, сшитая из дорогого шелка туника едва не лопалась на его жирном животе. Он был известен прежде всего тем, что почти все время осады находился на побережье вдали от Антиохии. Можно было только гадать, что означает его внезапное возвращение. Я знал, что Сигурд ненавидел его более всех прочих норманнов, ибо герцог был родным сыном того самого ублюдка, который захватил и залил кровью родину Сигурда[55].

— Успокойся, герцог Роберт, — подал голос Адемар. — Эти люди представляют здесь византийского императора, которому все вы давали клятву на верность. По этой причине я и пригласил их на совет.

— Собака может лаять, когда рядом нет хозяина, но ты же не усаживаешь ее за свой стол! Это не благородные рыцари, а грязные бродяги. Они нам не ровня!

Адемар нахмурился.

— Все мы равны пред Господом, пока храним Его мир. В скором времени, для того чтобы выжить, нам понадобится собрать воедино все свои силы.

Прозвучавшая в его словах угроза заставила рыцарей замолчать. Они вернулись на свои места, пылая от возбуждения. Адемар прочел молитву и повернулся к герцогу Готфриду.

— Герцог Лотарингский принес нам новости.

— От моего брата Балдуина, — объяснил Готфрид, вставая. Украшенный драгоценными камнями крест качнулся у него на груди. — Он прислал гонца из Эдессы.

Во время нашего похода по Анатолии безземельный брат герцога Балдуин вместе со своей армией отделился от нас и направился на восток, надеясь захватить для себя армянские земли. Череда насилия, вероломства и убийств, согласно слухам, позволила ему стать сначала наследником местного правителя, а после кровавого свержения последнего — тираном Эдессы и всех прилегающих к ней земель. Я имел несчастье познакомиться с Балдуином еще в Константинополе и потому нисколько не сомневался в правдивости этих слухов.

— Балдуин извещает нас о том, что Кербога Ужасный, атабег Мосула, ведет к Антиохии огромное войско.

По палатке пополз испуганный шепот.

— Войско, собранное им в разных провинциях Турецкой империи, на землях Месопотамии, Персии и далекого Хорасана, для того чтобы навсегда изгнать нас из Азии. Когда Балдуин писал это послание, турецкое воинство находилось близ Эдессы. Уже через месяц, а может быть, и через две-три недели оно подойдет к стенам Антиохии.

В комнате поднялся такой гвалт, что Адемару пришлось ударить оземь своим епископским посохом. В следующее мгновение со скамьи поднялся мертвенно-бледный граф Гуго.

— Мы должны немедленно отступить! — заявил он дрожащим от волнения голосом. — Поражение не красит воинов. Нам ничего не остается, кроме как отойти в Гераклею или в Иконий и там соединиться с императорскими войсками. Не забывайте о том, что мы не более чем авангард христианства, готового в любую минуту прийти к нам на помощь. Совместными усилиями мы сможем справиться с любым врагом.

— Отступить?! — Раймунд смерил злополучного Гуго презрительным взглядом. — Неужели ты забыл о том, чего нам стоил этот переход? Неужели ты забыл о перевалах, столь высоких, что до них не долетали пирующие на трупах вороны, или о соляных пустошах? Если мы отправимся на север, камни и тернии обратят нашу армию в ничто еще до прихода турок. Помимо прочего, Иерусалим находится на юге, и я не сверну с этого пути до той поры, пока не сдержу своей клятвы пройти путем Господа!

Порыв графа был встречен одобрительными кивками и возгласами, хотя в них было не слишком много уверенности. Адемар что-то шепнул на ухо Гуго, однако не успел епископ вымолвить и слова, как со своего места поднялся Боэмунд. В самом его облике было нечто такое, что привлекало всеобщее внимание. Члены совета замолчали.

— Граф Раймунд сказал чистую правду. Вернуться назад мы не сможем — эта дорога нас погубит.

Он сделал небольшую паузу, дав присутствующим возможность выразить свое одобрение. Я заметил, что граф Сен-Жиль наполовину прикрыл единственный глаз и склонил голову набок, словно заснул. Боэмунд засунул большой палец под ремень и продолжил:

Но по-своему прав и граф Вермандуа. Поражение не красит воинов.

— И что ты нам посоветуешь? — полюбопытствовал Готфрид. — Коль скоро мы не сможем ни победить, ни отступить, нам остается ждать того часа, когда Кербога сожжет нас вместе с палатками?

Боэмунд и бровью не повел.

— Граф Лотарингский спрашивает, что мы должны делать в этой ситуации? Я могу ответить. Кербога Ужасный набросится на нас, как разъяренный бык. Если мы вступим в сражение, он насадит нас на один рог, если попытаемся бежать — на другой. Если мы будем пребывать в бездействии, он растопчет нас своими копытами. Что же нам остается?

— Говори!

— Мы можем поразить его между глаз! — В руке его невесть откуда появился нож. Боэмунд обхватил ладонью выточенную из кости рукоять. — В оставшееся время нам необходимо взять город и вновь превратить его в неприступную крепость, способную противостоять любым силам турок. Вот уже полгода мы подобно женщинам торчим у этих стен, надеясь на то, что Господь вот-вот явит нам чудо и распахнет перед нами городские ворота. Появление Кербоги это знак свыше! Если мы не сможем овладеть городом, значит, мы зря отправились в этот поход! Известие о приближении воинства Кербоги меня нисколько не испугало. — Он покосился на Гуго и продолжил: — Я рад тому, что теперь, когда пламя разгорелось по-настоящему, мы можем испытать свою веру. В любом другом случае нас ждет погибель. Что скажет на это совет?

— Что мир Христов для нас превыше всего, — осторожно заметил Адемар. — Здесь не место оружию.

— Боэмунд сошел с ума от голода! — воскликнул Гуго. — Что значит «взять город»? Мы что, должны постучаться в его ворота? Шесть месяцев подряд мы пытаемся взять город…

— Нет! — Боэмунд с силой ударил кулаком по раскрытой ладони. — Шесть месяцев подряд мы страдаем от безделья! Пора взяться за ум, иначе будет поздно! Все наши планы провалились. Греческий правитель оказался ненадежным союзником, а его оскопленный фаворит в самую трудную минуту покинул нас. Мы сможем выбраться из этой ловушки, лишь справившись с отчаянием. Смирение хорошо в мирное время, во время войны главной добродетелью становится слава. И потому совет должен принять решение о том, что военачальник, которому удастся завладеть городом, станет его единовластным правителем. Если победителя будет ждать достойная награда, городские стены тут же обратятся в прах!

— Нет! — Несмотря на преклонные годы, Адемар смог перекричать внезапно расшумевшееся собрание. — Этот город не может принадлежать никому!

— Кроме самого Папы? — Не вставая с места, Роберт Норманнский указал толстым пальцем на епископа. — Всем нам известно, что Рим предпочитает правителям собственных вассалов, претендуя не только на духовное, но и на светское единовластие. Твой господин не успокоится до той поры, пока не подчинит себе все земли от Рима до Иерусалима!

— Ты зря завел этот разговор, — предупредил Раймунд. — Или ты хочешь, чтобы прежние междоусобицы вспыхнули с новой силой?

— Мой владыка никогда не домогался власти над Антиохией! — заявил Адемар, гордо подняв голову. — Вы знаете, что его сердцем владеет один-единственный город, который находится совсем в другом месте. Что касается Антиохии, то она остается в руках неприятеля и потому любые разговоры о ней лишены всяческого смысла. Мы должны сражаться во имя Божье, и только в этом случае мы можем надеяться на победу. Мы — Божье воинство, и вознаграждать нас будет сам Бог! Если только Кербога не уничтожит нас прежде.

— К тому же вы поклялись вернуть эти земли императору, — пробормотал Сигурд, но его никто не услышал.

— Я не согласен с епископом Адемаром, — стоял на своем Боэмунд. — Да, мы сражаемся во имя Бога и надеемся на Его помощь, но при этом мы сражаемся как норманны, лотарингцы, фризы и даже провансальцы. Я требую, чтобы совет принял решение о передаче города тем, кто будет достоин этого.

Адемар трижды ударил своим посохом оземь.

— Совет созывался для решения совершенно иного вопроса! Либо мы начнем готовиться к встрече Кербоги, либо отступим назад. Мы хотим знать мнение совета. Кто из вас считает, что мы должны отступить?

Установилось молчание. Члены совета переглядывались, пытаясь понять, к какому мнению склоняются их соседи, однако никто так и не осмелился поднять руку и поддержать это предложение.

— Кто за сражение?

Раймунд и Боэмунд подняли руки одновременно, после чего их примеру — пусть и без особого энтузиазма — последовали и остальные члены совета.

Адемар кивнул головой:

— Решено. Мы встретим Кербогу здесь, у стен города.

— Ничего не решено, пока вы не посмотрите правде в глаза. Взять этот город сможет лишь тот, кому он будет обещан в награду!

Боэмунд толчком раздвинул скамейки и вихрем вылетел из палатки. За ним последовали его командиры.

— Боэмунду опять не повезло, — сказал кто-то сзади меня.

Я обернулся и увидел графа Раймунда.

— Он отослал вашего командующего, но Адемар по-прежнему сдерживает его амбиции. Как ты полагаешь, долго ли это будет продолжаться?

— До тех пор, пока франки будут хранить верность своему Богу и данной ими клятве.

Раймунд усмехнулся.

Их Бог велит им пуще всего на свете беречь свои жизни. Что до клятвы, то кто здесь может теперь заставить их сдержать слово? Кучка саксов и писец? Ты чувствуешь себя в безопасности, Деметрий?

— Я уповаю на Бога, — ответил я, не задумываясь.

— А я — на крепкие латы и на острый клинок. Ваш лагерь находится на отшибе и граничит только с норманнами. Кербога придет с севера. Вы готовы держать первую линию обороны?

— Ты хочешь, чтобы я бежал, как Татикий?

— Я предпочел бы увидеть рядом с тобой императора с десятитысячным войском. Но коль скоро это невозможно, я предлагаю тебе покровительство. Вы можете перенести палатки в мой лагерь, и я обеспечу вашу безопасность.

— Татикий старался не присоединяться ни к одной из франкских группировок, опасаясь испортить отношения императора с прочими союзниками.

— Худшими эти отношения быть уже не могут: все они попросту ждут, кто из них предаст его первым. Что до Татикия, то его это больше не касается.

— Если мы примем твое предложение, норманны в очередной раз назовут византийцев трусами. Они скажут, что мы делаем это, чтобы оказаться подальше от наступающего с севера неприятеля.

— Пока что ваш главный враг находится на юге. — Раймунд пригнулся, чтобы выйти из палатки, и я поспешил вслед за ним. — Когда сюда явятся турки, мы окажемся зажаты между рекой и городскими стенами, и тогда будет не важно, где вы находитесь — у себя, у меня или даже у герцога Готфрида. — Он посмотрел на объятый тьмой север. — Бежать будет некуда.

16

Мы перенесли свой лагерь на следующий же день, втиснувшись на освободившиеся после гибели или бегства части провансальцев места. С каждым днем воздух становился все теплее, а небо — все ярче; деревья покрылись цветами, земля затвердела, однако ничто не могло развеять нависшей над нашим воинством зловещей тучи, предвещавшей скорую бурю. По ночам возле лагерных костров все только и делали, что шептались о Кербоге, а наутро в лагере недосчитывались еще нескольких палаток. Тем не менее наши военачальники так и не смогли, — а похоже, и не пытались — найти способ взятия города. Они занимались охраной своих башен и время от времени обстреливали защитников стен, однако не продвигались вперед ни на шаг.

Как-то раз в середине мая я отправился на реку и, сев на берегу, стал размышлять о том, как спасти Анну от турок. Несмотря на все мои уговоры, она категорически отказалась плыть на Кипр, заявив, что будет куда нужнее у стен Антиохии. Мне же казалось, что здесь будут нужны разве что гробокопатели. Я поднял с земли полную горсть гальки и принялся швырять ее в зеленоватую воду. Если бы я мог с такой же легкостью отбросить от себя все печали и заботы…

Неподалеку раздался лязг оружия. Я огляделся и увидел выше по течению группу людей, столпившихся возле самого берега. Они яростно размахивали в воздухе орудиями из деревенского арсенала: топорами, молотами и секачами. Среди них я заметил блеск одинокого клинка.

Я вскочил на ноги и побежал к ним. Это были франкские крестьяне, одетые в такое тряпье, которым хороший хозяин не стал бы даже чистить лошадь. Противостоявший им человек в тюрбане, судя по всему, был турком, случайно забредшим на наши позиции. Они травили его, словно собаку, и вот-вот должны были либо выпустить ему внутренности, либо загнать его в реку.

— Что вы делаете? — крикнул я, подбежав поближе.

— Мы поймали шпиона! — Один из франков отскочил назад, увернувшись из-под удара турецкого клинка. — Господин Боэмунд даст за его труп хорошие денежки!

— Деметрий Аскиат? — Исмаилит с трудом отразил удар секача и посмотрел в мою сторону. Я неожиданно понял, что вижу перед собой не турка, а сарацинского оружейника Мушида. — Во имя твоего и моего Бога, отгони от меня этих псов!

— Оставьте его!

Я извлек из ножен меч, который в эти дни постоянно висел у меня на боку, и направил его на стоявшего возле меня франка.

Франк, костлявый и лысый крестьянин, плюнул мне под ноги.

— Он наш! Смотри, грек, как бы и тебе не досталось!

— Я не позволю франкским вилланам обижать человека, находящегося под моей защитой!

Я быстро размял запястья и, взмахнув мечом, выбил из рук франка занесенный для удара секач. Стоило другому крестьянину повернуться в мою сторону, как Мушид плашмя ударил клинком по костяшкам его рук, в которых тот держал тяжелый молот. Франк разжал пальцы и выронил свое орудие. Не успело оно упасть наземь, как третий крестьянин получил удар в живот и отлетел назад, я же тем временем взял свой меч за клинок и ударил еще одного противника набалдашником рукояти, разбив ему губу.

— Мы еще вернемся сюда, предатель! — предупредил меня сухопарый франк. Он бросил взгляд на лежавший у его ног секач, однако вид наших мечей предостерег его от опрометчивого поступка. Я вернусь сюда со своими братьями и выпущу тебе все кишки, так что, когда я брошу тебя в реку, ты доплывешь до самого Святого Симеона!

Он заковылял прочь, уводя за собою побитых товарищей.

— А ты неплохо дерешься, хотя меч у тебя не из лучших.

Мушид отер свой клинок краем белого шерстяного халата, проверил, нет ли на нем трещин, и вернул его в ножны. При этом раздался еле слышный шипящий звук.

— Фехтованию меня учили варяги. Боюсь, что в скором времени мне придется сражаться уже не с крестьянами, вооруженными секачами.

Мушид поднял брови.

— Ты имеешь в виду Кербогу? — Заметив мое изумление, он рассмеялся. — Деметрий, ты забываешь, что мне приходится много путешествовать. Последние несколько недель повсюду говорят только о нем.

— И где он находится сейчас?

«Интересно, — подумал я, — какие еще слухи известны этому улыбчивому странствующему мастеру и кому он их рассказывает?»

— У Эдессы, — ответил Мушид. — Он рассчитывал сразу покорить этот город, но его защитники оказались крепче, чем он думал. Подозреваю, что скоро он уйдет оттуда и поспешит сюда, где его ждут более значительные битвы.

— И более легкие противники.

— Брось, Деметрий! Ты совсем неплохо управляешься с мечом. — Он посмотрел на небо. — Мне нужно торопиться. В этом мире без мечей воевать невозможно. Может быть, ты меня проводишь? Мне не хотелось бы пачкать клинок кровью простолюдинов.

Пока мы шли мимо норманнских линий обороны, мне в голову пришла неожиданная мысль.

— Ты сказал, что тебе приходится много путешествовать. А в Персии ты когда-нибудь бывал?

— И не раз. Говорят, что один из моих мечей находится у самого исфаханского султана!

— Тогда ответь мне, доводилось ли тебе что-нибудь слышать о почитании персидского божества, именуемого Митрой?

Мой вопрос озадачил Мушида.

— Вот уже четыре столетия — с тех самых пор, как Пророк, хвала ему, открыл им глаза на истину, — персы не знают иного Бога, кроме Аллаха.

— Значит, ты никогда не слышал о Митре?

— Никогда. Но почему ты спрашиваешь?

Вместо ответа я задал очередной вопрос:

— Ты дружил с Дрого. Вы с ним когда-нибудь говорили о религии?

— Совсем немного. Подобные разговоры могли бы омрачить наши отношения. По-моему, он был очень набожным человеком. — Мушид наморщил лоб. — Сначала ты спросил меня о древних богах, затем о смерти Дрого. О чем ты хочешь узнать на самом деле?

— Я хватаюсь за любую ниточку. Убийца Дрого не найден и поныне.

— Это плохо. Чем меньше мы знаем о делах Сатаны, тем он сильнее.

— Стало быть, он силен сейчас как никогда.

Какое-то время мы шли молча, держа руки на рукоятях мечей, дабы обескуражить норманнов, бросавших на нас неприязненные взгляды. Первым молчание нарушил Мушид.

— Если бы жертвой убийц стал человек из нашей деревни, я бы искал преступников среди его друзей, любовниц, слуг или господ.

— Друзья Дрого в тот день находились возле моста и занимались строительством башни. К месту преступления нас привел его слуга. О его любовницах мне ничего не известно. — Я невольно вспомнил о Саре, которую видели многие, но никто не мог разыскать. — Что же касается его господина Боэмунда…

Только теперь я понял, где мы оказались. Не успел я произнести имя Боэмунда, как мы вышли на широкую площадь, посреди которой стоял его огромный шатер в красную полоску. Наверху висел стяг с вышитым на нем серебристым змеем.

— Здесь я должен тебя покинуть, — сказал Мушид.

— Так ты шел к Боэмунду? — Мне вновь вспомнился омерзительный грех Танкреда. — А известно ли тебе, как поступают норманны с такими же исмаилитами, как ты?

Мушид улыбнулся.

— Если речь идет о возможной выгоде, норманны готовы забыть о ненависти. Боэмунд ищет средство проникновения в город. Возможно, я смогу обеспечить его необходимым оружием. Спасибо, что проводил.

Он кивнул мне и нырнул в палатку. Никто не остановил его.

Двумя неделями позже, в конце мая, Сигурд, Анна и я сидели у костра и лакомились тушеной рыбой. После того как мы перебрались в лагерь Раймунда, проблемы с провиантом у нас практически исчезли, ибо дорога к морю находилась под контролем провансальцев. Впрочем, нас это не радовало. В те дни каждая трапеза могла быть последней перед приходом турок, и потому хлеб казался нам пеплом. Наступление лета также не улучшило нам настроения, поскольку в жару доспехи казались особенно тяжелыми, а мухи, роившиеся над прибрежными болотами, не оставляли нас в покое ни на минуту. Мы больше не голодали, однако теперь в тело нашего воинства вцепилась страшная костлявая рука болезней и мора. И все-таки более всего мы страшились появления Кербоги. Его воинство, по слухам, могло появиться у стен города всего через несколько дней.

— Подумать только, прошел целый год с тех пор, как мы покинули Константинополь, — сказал Сигурд.

Он выловил в котелке кусок рыбы и принялся есть ее прямо с ножа. — К тому времени, когда ты сможешь увидеть своего внука, у него самого уже будут дети.

— Если я доживу до этого, то готов подождать.

Если все шло хорошо, Елена уже должна была разрешиться от бремени. Каждую ночь я молил Бога о даровании здоровья ей и ребенку и просил свою покойную жену Марию молиться о них в загробном мире. Мы так и не получили от них ни единой весточки.

Мне казалось, что мрачная тень смерти нависла над всеми близкими моему сердцу людьми.

— Я буду счастлива, если нам удастся дожить до начала следующего месяца, — заявила Анна. — Кербога совсем рядом, а франки никак не выяснят отношений.

— Не говори так! — одернул ее я. — Мойры слишком часто прислушиваются к нашим глупым надеждам и позволяют им сбыться. Стоит пожелать прожить месяц — и они выполнят твое желание с убийственной точностью.

— Все это пустые предрассудки, — усмехнулась Анна. — Ты меня поразил… Что это?

Она указала за костер, заметив в темноте какое-то движение. Через несколько мгновений возле костра появился мальчишка ростом мне примерно по пояс. Волосы и одежда его торчали клочьями, лицо покрывала грязь, однако глаза ярко горели в свете костра, а голос был чист, как родник.

— Кто из вас Деметрий Аскиат?

Я изумленно протер глаза. Дым образовывал за головой мальчишки некое подобие нимба, а лицо его горело огнем, словно это был какой-то кудесник, от которого исходило чудесное сияние, казавшееся особенно ярким в ночной темноте.

— Деметрий — это я. — Я дотронулся до лежащего рядом камня, надеясь, что его грубое естество позволит мне сохранить связь с этим миром. — Зачем я тебе?

Видение наморщило чело, силясь вспомнить нужные слова.

— Ты желал говорить с моей госпожой.

— В самом деле? — Грубый голос Сигурда тут же обратил мои иллюзии в ничто, и я увидел стоявшего возле костра маленького оборванца. — Деметрий, ты мне ничего не говорил об этом!

Я не обратил внимания ни на него, ни на сердитый взгляд Анны.

— Кто твоя госпожа?

— Ее зовут Сарой. Ты должен пойти к ней один, — добавил он, заметив, что Анна и Сигурд поднимаются на ноги.

Мальчишка быстро вел меня через лагерь к реке. Многие из тех, кто сопровождал армию, уже разбежались, и расстояния между кострами стали заметно больше. Время от времени мой провожатый совершенно исчезал из виду, растворяясь в ночи, словно дымка, однако каждый раз я вновь находил его взглядом и устремлялся вслед за ним. Заметив у реки светлое пятно, я решил, что он остановился, и решил его нагнать.

— Деметрий Аскиат! Ты ответил на мой зов. Или, может, это я вняла твоему зову.

Я остановился как вкопанный. Куда подевался мальчишка, я так и не понял, но светлое пятно оказалось женщиной со спокойным и благозвучным низким голосом. Сколько я ни вглядывался во тьму, я мог разглядеть только ее белое платье.

— Ты — Сара?

Она тихо рассмеялась — или это волна плеснула о берег?

— У меня много имен. Тебе я известна под именем Сара.

— Кем ты была для Дрого?

Я вытянул руку, надеясь найти рядом с собою дерево или камень. Увы, опереться мне было не на что.

— Наставницей.

— Так это ты научила его вырезать кресты на спинах?

— Этому я его не учила. — В голосе Сары прозвучало такое сожаление, что мне тут же захотелось приласкать и утешить ее. — Всегда будут находиться люди, извращающие учение.

— Ты имеешь в виду Дрого и Рено?

— Они неповинны в этом. Сердце Дрого обратилось в тернии, ранившие своими шипами тех, кто отваживался к нему приближаться. Что касается Рено, то он всего-навсего слишком истово следовал за Дрого.

— И чему ты их учила?

— Вере в Господа. Чистому пути.

— Разве в этой армии недостаточно священников и епископов, которые учат тому же?

Я вновь услышал ее мелодичный смех.

— Священники и епископы? Они служат своим господам, князьям этого мира. Они учат повиновению, твердят, что оно позволит воинам получить достойную награду в этой войне. Священники нисколько не заботятся о состоянии душ своих пасомых. Посмотри на этот лагерь, Деметрий, — разве ты не видишь, что Господь нас покинул?

— Он всегда рядом, но мы в слепоте своей не видим Его!

— Если бы души наши были чисты, мы исполнились бы блаженства. Этот лагерь превратился в грязное и зловещее место, где правят вороны и рыщут волки. Освободить нас сможет только молитва и истина! «С нами Бог», — говорят ваши князья и священники, не ведая близости своего часа. Их души поражены пороком. Спастись смогут только праведники. Все остальные обратятся в прах.

Меня внезапно пробрал озноб.

— Возводя хулу на священство, ты совершаешь измену!

— Ты и сам в это не веришь. В глубине сердца ты знаешь, что я говорю правду.

— Я знаю, что твои адепты бывают в языческих капищах и погибают от рук убийц. И этой-то чистоте ты их учишь?

— Нет! Они отказались следовать за мною! Я полагала, что Дрого ищет спасения, он же мечтал лишь об отмщении!

Хотя я и не видел лица Сары, чувствовалось, что слова мои задели ее за живое. У меня возникло странное ощущение, как будто я ненароком разбил какую-то драгоценность.

— Об отмщении? Что могло вызвать у него мстительные чувства?

— Потеря брата. Нескончаемые страдания, которые он испытывал на равнинах Анатолии и здесь, у стен Антиохии.

Затрепетав, словно затерявшийся в ночи мотылек, белое платье стало удаляться.

— Но кому он хотел мстить? Его брат был убит турками во время марша. Он мстит им?

Голос Сары стал звучать глуше.

— Мне казалось, что в своей скорби он мог принять истину. Его сердце было открыто для Бога. Однако в отверстое болью сердце могут входить и иные силы. Они-то и захватили душу Дрого.

Я уже не видел ее. Стоило ей замолчать, как сердце мое захлестнула волна одиночества.

— Постой! — взмолился я. — Ты побывала в палатке Дрого за час до его кончины. О чем вы с ним говорили?

— Я призывала его вернуться к свету, но он нашел себе нового учителя и отказывался внимать моему гласу.

— Кого он мог найти в этой глуши? — спросил я. — Мне важно знать, что привело его к такому концу.

Сара вновь рассмеялась, однако на сей раз в ее смехе звучала грусть.

— Продолжай искать, и, быть может, ты найдешь то же, что искал и нашел он.

— Ты о чем?

— Об истине.

— О какой истине?

— Этого я тебе сказать не могу. Прежде тебе придется отказаться от той лжи, которой учат ваши священники. Я открою ее тебе только после того, как ты по своей воле отвергнешь эту ложь и разоблачишь их тайны.

— Открой мне ее!

Я побежал на ее голос. Каковы бы ни были ее секреты, я отчаянно желал узнать их.

Увы, она исчезла, беззвучно ступая по луговым травам, и мне ответило лишь журчание речных вод.

17

Наутро я проснулся от сильной головной боли. Был первый день июня, и воздух с самого раннего утра дышал нестерпимым зноем. Впадавшие в Оронт ручьи и речушки давно пересохли, и для того чтобы смыть с лица пот и грязь, оставшиеся на нем после бессонной ночи, мне пришлось отправиться к реке. Холодная вода не облегчила моей душевной боли и не избавила мою душу от смятения.

Ближе к полудню граф Раймунд вызвал Сигурда к себе и попросил его взять на себя охрану стоявшей возле моста башни. Каждый час с востока прибывали все новые и новые разведчики, приносившие с собою свежие новости о продвижении армии Кербоги. Армия эта заполняла собою всю долину и составляла, по их прикидкам, до ста тысяч отборных воинов. Хотя столь большая численность войска замедляла его продвижение, Кербога мог достичь Железного моста, где северная дорога пересекала Оронт, уже к концу недели.

— Варягам следовало бы стоять в первых линиях обороны, а не охранять это место, — пожаловался Сигурд.

Мы стояли на вершине башни. Город простирался перед нами примерно на расстоянии полета стрелы. Расстояние полета стрелы, река, стены высотой в четыре человеческих роста — и по-прежнему все такие же неприступные.

— Когда начнется сражение, сотня варягов покажется чем-то вроде жалкого камешка под ногами тысяч турок.

— Камешек этот может сильно изранить им ноги!

— Ну и что из того? — Мои слова звучали резче, чем я хотел, однако я не пытался смягчить тон. — Тебя не волнует то, что мы погибнем в этом Богом забытом месте, населенном язычниками и варварами, вдали от наших домов и семей?

— Я нахожусь вдали от своего дома и семьи вот уже тридцать лет. Мне все равно где умереть: здесь, во Фракии или, скажем, где-нибудь в море.

— В Константинополе тебя ждет жена!

Варяг редко говорил со мной о своей супруге, но я знал, что та родила ему двух сыновей и кучу дочерей.

— Жена воина знает, что может овдоветь в любое мгновение.

Сигурд отвернулся в сторону, сочтя разговор со мной чересчур утомительным. Я облокотился на грубо обтесанный деревянный парапет. Плиты с оскверненных нами могил были весьма ненадежным основанием для сторожевой башни, и мне казалось, что это шаткое сооружение вот-вот рухнет, обратившись в груду щепок. При каждом движении Сигурда башня, в центре которой зиял провал, начинала угрожающе покачиваться.

Нервно вздохнув, я стал изучать округу. Солнце, стоявшее высоко над горизонтом, раскалило мои доспехи до такой степени, что мне казалось, будто я нахожусь в кузнице. Хотя до полудня было еще далеко, долина погрузилась в дневную дремоту. Я взял обеими руками стоявшее возле парапета ведерко с водой и, сделав несколько глотков, дал пролившейся воде стечь по бороде и шее. У подножия башни норманны прибивали шкуры животных к грубому каркасу, изготавливая щит, под которым можно было бы подобраться к стенам. Подобные меры представлялись мне запоздалыми. Впрочем, возможно, норманны собирались использовать это укрытие, чтобы разрушить мост и не позволить засевшим в городе туркам обойти нас с фланга.

— Ты хочешь, чтобы стрела угодила тебе в глаз? Натягивай сильнее, иначе в эту дыру будут целить все турки Антиохии!

Этот язвительный голос показался мне знакомым. Я высунулся из амбразуры и присмотрелся. Вокруг каркаса копошились человек десять под присмотром сержанта. Несмотря на то что он снял с головы шлем, его волосы слиплись от пота, а движения были некрасивыми и порывистыми. Сверху мне не было видно его лица, однако я был уверен, что знаю его имя.

Я сбежал вниз по шедшей внутри башни лестнице и выглянул наружу. Он стоял возле изгороди у основаниянасыпи.

— Куино! — окликнул я его.

Сержант резко повернулся. В то же мгновение меч оказался у него в руке. Хотя сейчас была не ночь и рядом с ним находилось множество воинов, он вел себя словно затравленный зверь.

— Лучше бы ты обходил меня подальше!

— Мне нечего бояться. А тебе?

— Я боюсь только развратных греков, на устах у которых ложь и яд!

— Ложь и яд?!

Не знаю, что послужило тому причиной: безобразный характер франка, мешавшая мне так долго завеса тайны и неведения или страх, вызванный приближением турок, но я вопреки своему обыкновению забыл и думать об осторожности.

— Разве это ложь, что ты, Дрого и ваши товарищи были учениками некой Сары, которая выдавала себя за пророчицу и призывала к неповиновению вашей законной церкви? Разве это ложь, что вы побывали в языческом капище в Дафне и зарезали вола на алтаре персидского демона? Разве это ложь, что двое из твоих друзей, твоих так называемых братьев, мертвы, а ты жив и видишь, как они упокоились в могилах?

Куино отреагировал на мои слова неожиданно резко. Он взревел, как дикий вепрь, схватил меня за ворот кольчужной рубашки и швырнул наземь. Удар о твердую землю выбил весь воздух из моих легких, и я лежал ошеломленный, беспомощно глядя, как Куино потрясает мечом над моей головой.

— Червь! Гадюка! Я отрежу твой ядовитый язык, дабы ты не мог больше лгать и захлебнулся собственной вонючей кровью! Кто сказал тебе об этом? Кто?

— Тот, кто видел все собственными глазами, — пробормотал я в ответ, пытаясь отползти назад.

— Я убью его! Убью! А потом я сделаю то же самое с тобой, грек! Ты не доживешь до прихода турок! Твоя наглость и ложь…

Он стоял прямо передо мною, нас разделяло всего два шага. Совершенно неожиданно к его ногам упал какой-то тяжелый предмет, поднявший целое облако пыли. Куино отскочил назад. Приподнявшись на локте, я увидел небольшой — размером с молоток — топорик, оставивший в земле глубокую выбоину.

Мы посмотрели наверх. Оттуда на нас взирал Сигурд, с трудом втиснувший в амбразуру широкие плечи.

— Прошу прощения за неосторожность, — проревел он. — Но учти: в следующий раз я могу поступить еще неосторожнее!

Воспользовавшись минутным замешательством Куино, я встал на ноги и поднял с земли свой меч.

— Я не знаю, ты ли убил Дрого, — обратился я к норманну. — Но мне известно, что на его лбу был начертан кровью знак Митры и что ты был вместе с ним в языческом капище. Если мы переживем приход Кербоги, я позабочусь о том, чтобы ты был изгнан из армии как еретик и предатель.

Странно дернув головой, Куино вернул свой меч в ножны.

— Тогда мне нечего бояться, ибо ты вряд ли уцелеешь в грядущей битве. Но я обещаю тебе последнюю милость: когда ты будешь бежать от турок, визжа словно женщина, удар, который убьет тебя, будет нанесен в грудь!

— Как это было с Рено?

— Не говори о том, чего не знаешь! — Он поддал ногой камень, отлетевший далеко в сторону. — А сейчас я займусь ловлей ворон, кормивших тебя этой ложью.

Куино решительно зашагал в направлении лагеря. Мне же оставалось только гадать, что означала его последняя угроза и какое я пробудил зло.

Этим вечером военачальники вновь собрались в палатке Адемара. На сей раз встреча их была мрачной и достаточно краткой, а учитывая ее последствия, я бы даже сказал — слишком краткой.

— Армия Кербоги подойдет к Железному мосту через два дня. Я усилил оборону моста, перебросив на него отряд, охранявший башню, однако против такой силы он, конечно, не выстоит, — угрюмо сообщил Раймунд. — И потому надо решить, где мы будем встречать противника.

— Если Кербога подойдет к Антиохии, наш поход можно считать законченным. — Герцог Готфрид хлопнул по коричневому кресту, вышитому на рыцарском плаще (как и большинство остальных правителей, он явился на собрание в доспехах). — Мы опозорим себя навеки!

— Какими силами мы располагаем? — спросил Адемар. — Граф Раймунд?

— Шестьсот сорок рыцарей, около пятисот лошадей и примерно три тысячи тяжелых пехотинцев.

— Герцог Готфрид?

— Двести двадцать всадников и не больше тысячи пехотинцев, которых с каждым днем становится все меньше и меньше.

— Господин Боэмунд?

Боэмунд, единственный из военачальников, явившийся на совет без оружия, удивленно поднял глаза.

— Триста конников и девятьсот пехотинцев.

После того как Адемар закончил опрашивать присутствующих, к нему подошел темноволосый отец Стефан и что-то прошептал на ухо.

— Всего примерно три тысячи рыцарей и пятнадцать тысяч пехотинцев. Какова численность воинства Кербоги?

— Кто ж их считал? — проворчал Сигурд. Раймунд смерил его взглядом.

— Их видел мой маршал. Он полагает, что турок в три-четыре раза больше.

— Помоги нам Господи, — еле слышно прошептал Гуго.

Если бы он побледнел еще больше, то сквозь кожу на лице можно было бы увидеть кости.

— Нам не остается ничего иного, как надеяться на Божью милость. — Адемар обвел взглядом квадрат сидящих, лицо его посуровело. — Что же касается места проведения битвы, то я предлагаю вынудить врага перейти через Железный мост и встретить его на этом берегу. Слева от нас будет река, а справа горный кряж, и тогда враг не сможет воспользоваться численным преимуществом и окружить нас. Что скажешь, граф Раймунд?

Раймунд кивнул:

— Это может сработать. А как отнесется к этому плану господин Боэмунд?

Он повернулся к Боэмунду, вырядившемуся в пышную шелковую мантию, больше уместную на пиршестве, чем на военном совете. Возможно, по этой причине тот до сих пор не проронил ни слова.

— Я считаю его мудрым, — ответил норманн. — Мне нечего добавить к сказанному.

— В самом деле?

На лице Раймунда застыло выражение недоверия. Все прочие участники совета тоже не сводили глаз с Боэмунда.

— Да, ты не ослышался. Придерживаясь точно такой же тактики, я выиграл битву при Алеппо.

— Войско, с которым ты сражался при Алеппо, было вчетверо меньше армии Кербоги. Ты был бы разбит, если бы я не остался в городе и не прикрыл тебя с тыла. На этот раз рассредоточить свои силы нам не удастся.

— Ты хочешь настроить меня против твоего собственного плана? — удивленно подняв бровь, спросил Боэмунд.

— Мне кажется странным, что ты не сказал ни слова о его недостатках.

— Ты только что сделал это сам. Основная наша проблема, которая мешает исполнению всех наших планов, — город. — На губах Боэмунда появилась самодовольная ухмылка. — Он представляется мне эдаким жерновом, висящим на наших шеях. Если мы не разобьем его прежде, чем сюда придет армия Кербоги, жернов сотрет нас в порошок!

— Ты уже говорил об этом, — холодно заметил Раймунд. — Это не важно.

Боэмунд рассмеялся.

— Не важно? Мой дорогой граф, смею тебя уверить, это куда важнее всего сказанного сегодня тобой. На самом деле важно только это! Сначала мы возьмем город, а уж после займемся выработкой наилучшей стратегии.

— Об этом не может идти и речи, — возразил Адемар. — Через три дня Кербога будет здесь.

— Неужто твоя вера столь слаба? Три дня — более чем достаточно для того, чтобы сотворить чудо. Я выступаю с этим предложением не первый месяц. В этой пустыне к разуму взывал лишь мой одинокий голос. Вы отказывались меня слушать и провалили осаду. Неужели вы не образумитесь и сейчас, в минуту смертельной опасности?

— Что ты имеешь в виду? — спросил Адемар, знавший ответ наперед.

— Совет должен принять решение относительно будущего статуса Антиохии. Тот, кто возьмет его, тот и станет его властителем. Триумф одного спасет от гибели многих.

Прежде чем Адемар открыл рот, Сигурд вскочил на ноги.

— Совет не вправе решать подобные вопросы! Все вы — все мы — поклялись вернуть императору Алексею земли, некогда входившие в состав его империи. Никто не может ими распоряжаться, кроме него самого!

Это справедливое замечание еще недавно могло бы подействовать на правителей отрезвляюще, но сейчас оно прозвучало неуместно. На лице Боэмунда заиграла волчья улыбка.

— Когда твой господин соблаговолит сюда явиться, я первым встану перед ним на колени и исполню данную ему клятву! Пока же я утверждаю, что спасти нас от надвигающейся опасности может только эта награда. Я прошу членов совета выразить свое отношение к моему предложению.

Он опустился на скамью, спокойный и безмятежный, и обвел взглядом растерянное собрание. Графы и герцоги погрузились в мучительные раздумья, взвешивая его слова и гадая о его планах.

— Если город со временем будет передан императору, я не стану возражать против того, чтобы один из нас взял на себя роль его временного управляющего, — сказал Готфрид, вызвав своими словами всеобщее одобрение. — Военачальник, особо отличившийся при его взятии, может стать его законным временным управляющим.

— А что, если этот временный управляющий откажется возвращать Антиохию императору? — раздраженно поинтересовался Раймунд.

— Тогда совет признает его лжецом и вором и присудит ему соответствующее наказание. — Боэмунд произнес эти слова подчеркнуто уверенным тоном, хотя пальцы его при этом выбивали на скамейке нервную дробь. — И потом, кто из нас мог бы ограничиться Антиохией, зная о том, что впереди нас ждет святой город? Осталось понять, примет ли совет такое решение или мы будем ждать прихода Кербоги, не надеясь на победу?

Все голоса разом смолкли. Адемар вяло ударил своим посохом оземь и обратился к рыцарям:

— Я хочу услышать мнение совета. Согласны ли вы с тем, что в случае взятия города у него появится временный правитель?

— Я отвечу на это предложение согласием, — ответил герцог Нормандский. — Главное — взять город.

— Тем более что в этом случае мы не нарушим клятвы, данной императору, — поддержал его Готфрид.

Раймунд устало вздохнул.

— Боэмунд и так отнял у нас слишком много времени. Если он сумеет захватить город, почему бы ему не стать временным правителем? Что касается меня, то я начну готовиться к встрече Кербоги.

Адемар вновь обвел взглядом собрание:

— Кто против?

Ответом ему было молчание.

— Решение принято.

18

Всю эту ночь меня мучили кошмары. В одном из снов я снова стоял на высокой башне константинопольского дворца, глядя на залитое кровью поле, над которым кружила огромная стая орлов. В другом сне я спустился в канаву возле сада, где лежало тело Рено, и, коснувшись его руки, внезапно понял, что он все еще жив. Я не запомнил сказанных им слов, но понял, что он хочет предупредить меня о какой-то страшной опасности. Подняв глаза, я увидел неподалеку огромного черного быка и пустился наутек. Он преследовал меня по полям и по холмам, я преодолевал ручьи и реки, и каждый раз, когда я оборачивался назад, мне казалось, что еще совсем немного, и он насадит меня на рога. Выбиваясь из сил, я взбежал на какую-то высокую гору и внезапно понял, что приближаюсь к краю обрыва. Я замедлил шаг и тут же услышал сзади гром копыт. Я вновь побежал быстрее, чувствуя, что мое сердце вот-вот разорвется, и с беззвучным криком спрыгнул с утеса. Меня разбудил мой собственный крик. В палатке было еще темно, и я с ужасом понял, что утро настанет еще не скоро. Я потянулся к Анне, чтобы она утешила меня, но, видимо, долг призвал ее вгоспитальную палатку, и моя рука нащупала лишь холодную землю.

На следующее утро нам с Сигурдом приказали приступить к разбору понтонного моста. Было объявлено, что Кербога может воспользоваться им для удара с фланга, но на самом деле военачальники боялись, что их подчиненные, поддавшись панике, сбегут по нему с поля боя. После разбора моста восточный берег Оронта, на котором находился наш лагерь, должен был превратиться в своеобразный мешок, ограниченный с одной стороны рекой, с другой — городскими стенами. Никто не знал, укрепит ли это наши сердца или, напротив, обречет нас на гибель.

— Если варяги владеют топорами, это еще не значит, что они должны работать дровосеками!

Сигурд, который скорее умер бы от холода, чем стал бы использовать свой боевой топор для рубки дров, вонзил плотницкий топор в ветхую веревку. Волокна лопнули, и я схватился за борт лодки, в которой мы стояли, потому что ее стало разворачивать течением. Сырая древесина под моей рукой была пористой, словно губка.

Не стоило и трудиться, — проворчал я, перебравшись на нетронутую пока часть моста. Он прогибался под моим весом, а из-под дощатого настила слышался грохот сталкивавшихся друг с другом лодок. — Этот мост настолько прогнил, что армия Кербоги потонула бы, не дойдя до его середины.

Сигурд вновь взмахнул топориком и перерубил веревку, которая удерживала корму на месте. Какое-то мгновение лодка стояла возле моста, потом поплыла к морю, подхваченная властным течением. За ней тянулись длинные пряди водорослей.

К нам подошел беззубый крестьянин, один из тех, что подрядились таскать доски, содранные с моста.

Солнце уже вовсю припекало, и потому он не особенно спешил.

— Ломайте его скорее, — произнес он с сильным иностранным акцентом. — А то турки уже рыщут на том берегу.

— Откуда им там быть? — отозвался я, не глядя в его сторону, поскольку занялся разборкой следующего участка настила. — Все их ворота охраняются нашими башнями. Они заперты в крепости, как вино в бутылке.

— Они враги Бога! — сказал крестьянин серьезным тоном. — Сатана благоволит к исмаилитам и ведет их тайными путями. Он может послать своих демонов, чтобы те перенесли турок через реку.

Я взглянул на Сигурда, но тот был слишком занят, пытаясь сокрушить вбитый в речное дно швартовочный столб.

— Если у них есть такие демоны, зачем же мы ломаем мост?

Крестьянин либо не понял моих слов, либо решил пропустить их мимо ушей.

— Прошлой ночью они убили из лука мальчишку, который слишком близко подошел к реке. Его труп, утыканный их мерзкими стрелами, нашли утром.

При мысли об этом у него изо рта потекла слюна на подбородок.

— Воистину сказано: «Бодрствуйте, потому что не знаете, в который час Господь ваш придет», — процитировал я Писание.

Крестьянин пропустил скучную сентенцию мимо ушей. К моему недовольству, он уселся на краю моста, опустив ноги в зеленоватую воду. Именно этот участок я собирался разбирать.

— Палатка, в которой он жил, была проклята, — заявил он, грызя грязные ногти. — У этого несчастного мальчишки было двое господ, и оба погибли. Священники правы: служить двум господам невозможно. Мальчишка собирал на берегу съедобные травы, когда туда заявились — будь они прокляты — эти самые турки. Говорят, его нашлис пучком тимьяна в руках, залитым кровью.

Хотя я сидел к нему спиной и был занят тем, что вытаскивал гвоздь из бревна, меня не могли не заинтересовать последние слова крестьянина. Я решил расспросить его о ночном происшествии. Однако мне не удалось задать ни единого вопроса, ибо, повернувшись к городу и лагерю, я увидел большую колонну рыцарей, двигавшуюся от скопища палаток. Во главе ее ехал на огромном белом жеребце Боэмунд в красном плаще, высоко подняв ослепительно сверкающее на солнце копье. За его спиной виднелся алый стяг с изображением извивающейся змеи.

Я опустил молоток, сообразив, что Боэмунд направляется к мосту. Его жеребец становился все больше и больше, пока не вырос до таких размеров, что город и гора стали казаться игрушечными. Чтобы смотреть на него, я вынужден был задрать голову вверх и едва не ослеп от солнца.

— Деметрий Аскиат, — произнес человек, заслонивший собою солнце. В его голосе слышалась неожиданная теплота. — Я надеялся найти тебя здесь.

— Граф Сен-Жиль приказал мне разобрать мост, чтобы Кербога не мог обойти нас с фланга.

Я чувствовал на себе взгляды двухсот всадников и следовавших за ними пехотинцев, явно не понимавших того, почему их предводитель вступил в разговор с каким-то плотником.

— Граф Раймунд не знает, что я должен пересечь реку еще раз. — Боэмунд слегка ослабил хватку, и копье скользнуло вниз в его руке, гулко ударив древком в дощатый настил. Он посмотрел на мою тунику, промокшую от пота. — Где твои доспехи?

— На берегу, — ответил я, указав на ближнюю отмель, где лежали кольчуга, меч и щит. — А в чем дело, мой господин?

— Полагаю, ты говоришь по-гречески?

— Я ведь грек.

— В таком случае ты мне понадобишься. Надевай доспехи и следуй за мной.

Спорить с этим человеком не отваживались даже его подчиненные, но все же я пребывал в нерешительности. Понимая, что глупо ждать от него объяснений, я повторил:

— Мне приказано разобрать мост.

— Можешь сжечь его после того, как я проеду, но в этом случае тебе придется преодолевать реку вплавь. — Древко копья Боэмунда раскачивалось передо мной, как маятник. — Идем!

— Куда? Спасаться бегством от Кербоги?

Эти слова произнес Сигурд. Он стоял, сложив руки на могучей груди, и смело глядел на предводителя варягов.

— А ты поступил бы именно так? — презрительно бросил Боэмунд. — Ты бежал бы в ужасе, как бежали твои отцы от герцога Нормандского? Можешь считать, что мы в последний раз отправились за продовольствием. Я не скажу тебе, какие фрукты мы привезем с собой, но обещаю, что они будут сладкими. Что же ты медлишь, Деметрий? Смотри, в конце концов мое терпение лопнет!

— Но как же Сигурд?

Боэмунд ухмыльнулся:

— Мне нужен человек, умеющий говорить по-гречески. В услугах греческих воинов я не нуждаюсь!

Будь на его месте любой другой человек, я бы ответил ему отказом. Но в характере и поведении предводителя норманнов было что-то необычное, что заставляло людей идти за ним, что сулило славу, приключения и успех. Не смог устоять перед его обаянием и я. К тому же я вспомнил о том, что мне надлежало наблюдать за всеми действиями вероломных варваров и вовремя докладывать о них императору. Не далее как прошлым вечером Боэмунд сумел склонить на свою сторону всех членов военного совета, теперь же он отправлялся неведомо куда вместе со своим ударным отрядом и почему-то нуждался в переводчике. Судя по всему, речь шла о чем-то очень серьезном.

— Если я не вернусь до того, как появится Кербога, позаботься об Анне, — сказал я Сигурду.

— Пока я держу в руках топор, ее никто не обидит.

— Ты вернешься назад еще до прихода Кербоги. — Боэмунд пришпорил коня, заставив его выехать на мост. — Мы будем двигаться всю ночь и возвратимся к рассвету. Тогда и ищи здесь мое знамя.

Коль скоро Боэмунд собирался продолжать движение ночью, следовательно, мы должны были находиться на марше и днем. Поскольку лошади для меня не было, я занял место в самом хвосте колонны, стараясь не обращать внимания на косые взгляды норманнских пехотинцев. Жаркое солнце и тяжелые доспехи вновь сыграли со мной злую шутку: тонкая туника, поддетая под кольчугу, не защищала тело от раскаленного железа. Один раз я слишком низко опустил голову и обжег себе подбородок, потому что у меня не было плаща. Шедшие рядом франки отпускали в адрес греков непристойные шутки, грозили мне копьями, а порою норовили подставить ногу. Пот ел глаза, а доспехи натирали тело. Иными словами, положение мое было весьма незавидным.

Когда город исчез из виду, мы перешли вброд какую-то реку и направились к холмам по дороге, ведущей в сторону Дафны. Разумеется, я с самого начала не поверил Боэмунду, когда он заявил, что его отряд отправляется за продовольствием. Вскоре мои подозрения оправдались. Мы обходили деревни и фермы стороной и не трогали полей и садов, поскольку Боэмунд не разрешал нам останавливаться ни на минуту. Его рыскавшие взад-вперед конники подгоняли нас, словно баранов, чувствительно шлепая отстававших своими клинками. На мое счастье, Куино среди них не оказалось.

Через два-три часа, когда солнце начало клониться к горизонту, Боэмунд наконец объявил привал. Мы находились вдали от поселений, в достаточно широкой, окруженной со всех сторон холмами естественной котловине, по которой протекал ручеек, питавший заболоченное озерцо. Его солоноватая вода показалась нам сладкой, как молоко. В кустах стрекотали какие-то насекомые. Мы сняли с себя обувь и разлеглись на сухой прошлогодней траве, даже не пытаясь гадать о том, зачем нас привел сюда Боэмунд. На краю ложбинки остались лишь верховые дозорные, патрулировавшие высоты.

— Друзья мои!

Эти слова эхом разнеслись по всем концам котловины. Боэмунд спешился и забрался на находившуюся немного выше по склону скалу, уподобившись статуе на Августеоне[56]. Полуденный ветерок развевал полы его красного плаща.

— Вы проделали трудный и неблизкий путь. Но до цели нам еще далеко.

Котловина огласилась дружными стонами.

— Соберитесь с силами. В конце этой ночи самых упорных и сильных будет ждать заслуженная долгожданная награда. Мы стояли у стен этого проклятого города несколько месяцев, держась только верой в то, что Господь Бог спасет нас. И вот в сей грозный час, когда к нам вплотную приблизились полчища Кербоги Ужасного, Господь явил нам свою милость!

Боэмунд обернулся на гребень, по которому были расставлены его часовые, и, понизив голос, продолжил:

— Слушайте, что я вам скажу. Дальше мы будем идти тайными тропами в холмы над Антиохией. Нам поможет страж, охраняющий одну из башен: я обещал ему за труды щедрое вознаграждение. Когда мы окажемся внутри стен, часть отряда направится к крепости, остальные же должны будут открыть городские ворота нашим братьям, находящимся в долине.

Торжествующая улыбка не сходила с его лица. Только сейчас я заметил, что Боэмунд сбрил бороду.

— Ну, кто со мной?

— А что, если это ловушка? Подобные вещи случались и прежде!

Человеку, задавшему этот вопрос, нельзя было отказать в мужестве. Но предводитель норманнов не выказал ни малейших признаков гнева.

— Если это ловушка, мы будем сражаться до последнего и умрем мученической смертью во славу Господа. Но я сам говорил с тем стражем и верю его обещанию. Если нам удастся взять город, я не успокоюсь до той поры, пока не обращу все его башни в руины. Рукой в латной перчатке он извлек меч из ножен и, взявшись за клинок, поднял его вверх рукоятью, знаменующей собою крест. — Внемлите же мне! Вы слышите этот шелест? Это писцы наших внуков точат перья, чтобы описать наши подвиги! Кому-то этот город кажется неприступной твердыней, но мне он представляется лишь новой, еще ненаписанной страницей книги о величии Божьем! Кто пойдет со мной на этот окруженный стенами город? — Сделав резкое движение кистью, он подбросил меч и поймал его за рукоять. — С Божьей помощью мы свершим великие подвиги и сокрушим наших врагов. Спрашиваю в последний раз: кто со мной?

Многие из его воинов к этому времени успели подняться на ноги: кто-то — испытывая трепет, кто-то — терзаясь сомнениями. Теперь же все они до единого принялись размахивать оружием и издавать воинственные крики. Одни стучали копьями по скалам, другие ударяли рукоятями мечей по щитам. Котловина огласилась ревом пятисот впавших в неистовство воинов. Они орали так громко, что я испугался, не вызовет ли это камнепад. Чаще и громче всего они выкрикивали одну и ту же фразу:

— Deus vult! Так угодно Богу!

Боэмунд воздел к небу руки, лицо его светилось восторгом.

— Довольно! Нельзя, чтобы турки услышали наши крики. Мы подкрадемся к ним беззвучно, словно змеи, и уничтожим их прежде, чем они успеют опомниться. Клянусь вам, этим утром город будет взят!

19

Хотя одуряющая жара к вечеру спала, ночной марш оказался куда утомительнее и мучительнее дневного, тем более что ночь выдалась на редкость темной. Мы не видели дороги и то и дело налетали друг на друга. Воины часто падали, спотыкались о камни и срывались с крутых склонов, по которым проходили наши тропы. Кто-то отделывался проклятиями и синяками, кто-то вывихивал ноги и руки и хромал в хвосте колонны. Копья, ударявшиеся друг о друга у нас над головами, постукивали словно кости. Когда один из шедших передо мной воинов споткнулся в очередной раз, он едва не заехал копьем мне в глаз. Из кустов слышалось кваканье лягушек, где-то вверху попискивали летучие мыши. В одном месте я замер, услышав справа от себя звон колокольчика, висевший, скорее всего, на шее у пасущейся козочки. Сквозь кольчугу и тунику я нащупал рукой свой нагрудный серебряный крест и стал молить Господа о том, чтобы Он оградил меня от зла. Наша бряцающая, лязгающая, тяжело дышащая колонна медленно ползла по крутым склонам. На перевале был объявлен краткий привал. По рядам стали передавать полупустые мехи для воды, и я наконец смог утолить жажду. Я уже понимал, куда мы направляемся. Впереди высилась темная на фоне серебристого неба громада горы, с левой стороны далеко внизу виднелись сторожевые костры и извилистое русло Оронта, похожего в лунном свете на белую шелковую ленту. Мы находились на южном склоне горы Сильпий, а желтоватые огоньки, мерцавшие на соседнем склоне, горели, вероятно, на высоких городских башнях.

Для того чтобы выйти на этот склон, нам предстояло преодолеть глубокое ущелье. Ведущих вниз тропок здесь не было, даже горные козлы не отваживались ходить по крутым склонам. Нам пришлось рассредоточиться и на свой страх и риск спускаться порознь. Мы шли по коварной осыпи, где трудно было найти надежную опору. Стоило мне замедлить шаг, как камни, находившиеся у меня под ногами, пришли в движение, и я, рухнув на спину, поехал вниз. Мой щит с громким стуком понесся вслед за мной. Поднявшаяся пыль забила мне нос и рот. Я попытался остановить скольжение, но только исцарапал руку о колючий куст. Отовсюду слышались скрежет доспехов и проклятия. Более всего я боялся того, что турки расстреляют нас со стен, однако опасения мои оказались напрасными. Нас никто не заметил.

Поток, прорывший этот овраг, полностью пересох. Немного передохнув, мы продолжили свой путь и стали взбираться на противоположный склон. Мы вновь карабкались по каменистой осыпи, не обращая внимания на стук ножен о землю и на срывающиеся вниз камни. Объятый тьмой и окруженный чужеземными голосами, я чувствовал, что всех нас помимо нашей воли ведет вперед некая незримая сила, которой я вверил свою душу. Мне очень не хватало несгибаемого, никогда не терявшего веры в свои силы Сигурда, всегда готового поддержать меня в трудную минуту.

Достигнув верхней точки склона, мы снова остановились. Ромеи, строившие стены Антиохии, умело использовали особенности местности и сделали едва ли не всю южную стену естественным продолжением крутого склона ущелья. Прямо перед нами, там, где стена делала поворот и уходила параллельно хребту, находилась небольшая открытая площадка. Какое-то время мы таились у края лощины, моля Бога о том, чтобы нас не заприметили стражи на городских башнях. Все команды передавались теперь только шепотом. Я лежал, уткнувшись в траву лицом и вдыхая слабый запах шалфея.

— Грек!

Кто-то хлопнул меня по плечу и еще раз прошипел мне в ухо:

— Грек!

Я поднял голову и увидел сидящего на корточках незнакомого норманна.

— В чем дело?

— Тебя зовет господин Боэмунд. Иди туда!

Он указал рукой в восточном направлении. Слишком ошеломленный, чтобы задавать вопросы, я поднял с земли щит и, стараясь держать голову пониже, перебрался на противоположную сторону распадка. Примерно через сто шагов я нашел Боэмунда, затаившегося в небольшой ложбинке с тремя младшими командирами. Даже в темноте лицо его излучало решимость.

— Видишь эту башню? — Он указал наверх, где виднелось серое каменное строение, узкое оконце которого светилось желтоватым светом. — В кустах у ее подножия должна быть спрятана лестница.

Я продолжал молчать.

— Эту башню охраняет человек по имени Фируз. Он турок, но владеет и греческим языком. Ты заберешься наверх вместе с передовым отрядом и скажешь ему, что я пришел.

Я не стал спрашивать его ни о том, откуда это ему известно, ни о том, не встретит ли нас возле башни град копий и стрел.

— Прямо сейчас?

— Немного позже. Мы должны дождаться смены караула. — Боэмунд взглянул на небо. — Действовать нужно быстро: совсем скоро начнет светать.

Какое-то время мы молча смотрели на стены. Камни виднелись теперь куда отчетливее, а свет в окне башни померк. Какая-то птица затянула унылую песню, ей стала вторить другая. Боэмунд нетерпеливо заерзал, у меня же от неподвижного сидения затекли все члены.

— Смотри!

Я взглянул наверх. Высоко над нами вдоль стены двигался свет, то и дело мигая, когда он скрывался за зубцами укреплений. Наконец он исчез в башне. Костяшки руки, которой Боэмунд опирался на торчащий из земли корень, побелели.

— У тебя есть крест?

Я молча достал из-под кольчуги свой серебряный крест.

— Носи его открыто. В темноте мы будем узнавать друг друга по крестам.

Факел находился уже по другую сторону башни, так близко, что я видел тень несшего его человека. Сверху послышался довольный смех. Вне всяких сомнений, стражи радовались известиям о скором подходе армии Кербоги. Я стал молиться о том, чтобы они хотя бы на время забыли об опасности.

Сменившиеся караульные дошли до поворота и вскоре исчезли из виду.

— Пора!

К стене тут же устремилось около дюжины таившихся до этого в тени рыцарей. Вслед за ними толчком в спину был послан и я. Щит и доспехи казались мне тяжелыми, как камни, каждый шаг давался с трудом. От напряжения в ногах стала пульсировать кровь, голова пошла кругом, и я, что называется, перестал отличать своих от чужих. Подстрелить меня со стены не составляло никакого труда.

Я добежал до стены и рухнул на колени. Справа слышалось тяжелое дыхание воинов, разыскивавших лестницу; потом я услышал вздох облегчения. Рыцари собрались вокруг скрипучей лестницы и стали поднимать ее, чтобы приставить к стене. Лестница ударилась о камни, отскочила и наконец заняла свое место.

— Эй, ты! — окликнул меня один из рыцарей. — Лезь наверх и объясни, что господин Боэмунд уже здесь.

Спорить у меня не было сил, и я стал послушно взбираться по лестнице. Несколько месяцев смотрел я на эти стены, силясь представить, что будет, когда они откроются перед нами. Теперь же, поднимаясь на них ступенька за ступенькой, я не мог думать ни о чем ином, кроме ненадежности лестницы. Похоже, она была сколочена еще ромейскими строителями, поскольку дерево было ломким и скрипучим. Я поднимался все выше, и руки мои тряслись так, что я боялся сорваться вниз. Падение с такой высоты обернулось бы для меня неминуемой смертью.

Вскоре я ясно различил над собой край парапета. Мне оставалось преодолеть всего три ступеньки. Две ступеньки. Ступеньку. Я вытянул руки, схватился за зубцы, чувствуя, как заходила лестница у меня под ногами, и протиснулся между ними. Пока я лез на животе через амбразуру, доспехи мои издавали громкий скрежет. В следующее мгновение я стоял на стене.

Я попал в город.

Времени на размышления у меня не было. Ко мне устремился человек в чешуйчатой кольчуге и тюрбане, на его смуглом лице застыла гримаса ужаса. Он боялся меня так же, как я боялся его, и страх его подействовал на меня успокаивающе. У его ног в луже крови лежали два трупа.

— Где Боэмунд? — спросил он, бешено размахивая руками.

Только после того, как он повторил это еще два раза, я понял, что он говорит со мной по-гречески.

— Боэмунд здесь, — поспешил ответить я.

За моей спиной на стене появился один из норманнов.

— Что он говорит? — прошипел он.

— Он спросил, где Боэмунд.

— Скажи, что Боэмунд ждет его знака.

Я перевел его слова турку.

— Слишком мало франка, слишком мало! Если я отдаю свой башня, это только Боэмунду. А его армия? Он обещал привести свой армия.

Я стал переводить его слова на норманнский диалект, наблюдая за тем, как на стену поднимаются все новые и новые рыцари. Но сколько их могло взобраться сюда по одной-единственной лестнице? Турок волновался не напрасно.

— Мушид говорит, Боэмунд приходить с армия. Где Мушид?

Меньше всего на свете я ожидал услышать это имя здесь, где в луже крови лежали трупы турок, а мимо них проносились к башне норманны. Не успел я вымолвить ни слова, как снизу послышался крик:

— Фируз!

Турок просунул голову в бойницу и посмотрел вниз. Последовав его примеру, я увидел возле лестницы самого Боэмунда, лицо которого в предрассветном свете казалось серым.

— Что там у вас? — спросил тот. — Все тихо?

— Пока да, — подтвердил я, высунувшись из бойницы. — Здесь нет ловушки. Но турок нервничает. Он говорит, что ты привел с собой слишком мало воинов.

— Передай ему, что в ущелье прячется большой отряд. Если он даст нам еще одну лестницу, мы проникнем в город куда быстрее.

Я перевел его слова.

— Под башней есть ворота, — сообщил мне взмокший от волнения турок. — Небольшой ворота лучше, чем большой лестница!

Я хотел было передать сказанное Боэмунду, но в этот момент снизу послышался оглушительный треск. Лестница исчезла, вместо нее я увидел лежащие на земле обломки и три или четыре неподвижных тела.

Из уст Боэмунда вырвался звериный рев, такой громкий, что его, наверное, слышали и в нашем лагере. Мне казалось, что, поддавшись приступу ярости, он разобьет свой меч о камни. Но тут со стороны соседней башни послышался нарастающий шум, раздались тревожные крики, и оттуда выбежали вооруженные пиками турецкие воины с факелами в руках.

Я схватил Фируза за ворот и, повернув его лицом к бегущим, спросил:

— Это твои люди?

Фируз отрицательно покачал головой:

— Они услышали нас! Мы попали в ловушка! Твои люди будут смотреть оттуда, как нас будут резать на части! Нам конец!

Словно в подтверждение его слов в ближайший к нам зубец стены ударилась стрела. Я нырнул вниз, потащив за собой и турка. Успевшие забраться наверх норманны выстроились поперек стены, опустились на колени и выставили перед собой высокие щиты.

Заметив, что Фируз ползет к башне, я схватил его за кольчугу и, подтянув к себе по кровавой луже, прокричал ему в ухо:

— Ты что-то говорил о воротах! Внизу стоит пятьсот воинов во главе с Боэмундом, ты слышишь? Они еще могут спасти нас!

Турок смотрел на меня ничего не выражающим взглядом. Борода и кольчуга его стали красными от крови, и я было подумал, что в него попала турецкая стрела. Наконец он кивнул:

— Надо ходить башня.

Став на четвереньки, мы проскользнули в караульню. На деревянной скамье валялся мертвый турок с выколотым глазом. Трое норманнов пытались забаррикадировать дальнюю дверь. В углу караулки виднелся люк, через который можно было попасть на лестницу.

Я продемонстрировал схватившимся за мечи норманнам свой серебряный крест.

— Идите за мной! — крикнул я им. — Внизу есть ворота!

Я стал спускаться вниз по прогибающимся ступеням, держа щит перед собой и прижимая руку с мечом к стене. На лестнице не оказалось ни души. Дверь внизу выходила на склон горы, то есть на ту его часть, которая находилась внутри городских стен. Именно сюда мы мечтали попасть уже не один месяц, но сейчас даже не заметили этого.

— Куда теперь?

Фируз указал вниз. Невдалеке, между двумя сторожевыми башнями, я действительно заметил в стене небольшие, в рост человека ворота. Они были перекрыты толстыми брусьями, но зато не охранялись.

— Быстрее! — прохрипел один из норманнов. — Скоро они будут здесь!

Мы с Фирузом подбежали к воротам и стали снимать тяжелые брусья. Видимо, ворота не открывались уже не один год, потому что дерево заросло грязью. Пытавшиеся защитить нас от неприятельских стрел рыцари сомкнули свои щиты. Мне никак не удавалось выбить брус из проржавевших скоб.

— Поторопись!

Я оглянулся: нас атаковал отряд турок с копьями наперевес. В нашу сторону вновь полетели стрелы, несколько из них угодили в норманнские щиты. Одна стрела вонзилась в ворота.

Я опустился на колени и, бормоча слова молитвы, принялся бить по неподатливому брусу рукоятью меча. Рука моя онемела, но я продолжал наносить удар за ударом. Со стен слышались звуки боя, турки стремительно приближались.

— Ну наконец-то!

Перекладина сдвинулась с места. Второй удар поднял ее повыше, а третий выбил из паза, после чего она рухнула на землю. Осталось открыть последний железный засов. Я неистово колотил по нему. Один из стоявших у меня за спиной рыцарей метнулся вперед, пытаясь задержать врагов хотя бы на миг. Раздался леденящий кровь лязг металла, и его поглотила толпа турок.

Проржавевший засов с мерзким скрежетом вышел из своего гнезда. Мы с Фирузом нажали плечами на створки ворот и распахнули их настежь. Начинало светать. Склон перед нами уже был залит сероватым светом. Овраг, в котором прятались норманны, находился всего в двадцати шагах от ворот.

Не помню, что именно я кричал, помню только, что повторял это снова и снова, казалось, целую вечность, прежде чем люди Боэмунда устремились к воротам, прикрывая себя от неприятельских стрел щитами. Первый из них рухнул наземь, сраженный вражеской стрелой, угодившей ему в горло, второй тоже упал на землю, однако сразу поднялся на ноги, принял боевую стойку и выставил перед собой щит. Вместе с Фирузом и другими подоспевшими рыцарями мы образовали перед воротами линию обороны. Одно из турецких копий оцарапало мне щеку, другое скользнуло по плечу. Нас могли уничтожить в любое мгновение.

Но наши ряды не поредели, а, наоборот, начали пополняться новыми бойцами. Длинные норманнские копья, просунутые сзади между нашими головами, не давали атакующим приблизиться. Напиравшие сзади рыцари толкали меня все дальше и дальше, наша линия выгибалась все сильнее. Я поскользнулся на мокрой от крови земле и упал, однако турки не успели проникнуть в эту брешь: мое место тут же занял норманн. Я оказался позади. Тем временем в бой вступали все новые и новые воины. Часть норманнов взобрались через башню на стену и стали сбрасывать защищавших ее турок вниз, где их добивали другие рыцари.

В ворота вбежал предводитель норманнов, алый плащ которого походил на пламя. Еще не запятнанный кровью меч Боэмунда отсвечивал серебром.

— Ворота города открыты, но победа еще далека! — прокричал он под одобрительный рев своих воинов. — Вильгельм! Мы с тобой поведем свои отряды к западным воротам, чтобы открыть их и положить конец осаде. Ты же, Раинульф, установишь мое знамя на самой высокой точке, дабы все видели, что город взят!

Все вокруг пришло в движение, и обо мне совершенно забыли. Большинство охочих до крови и грабежа норманнов устремились вслед за своим командиром, прочие рыцари решили добить турок и взять под свой контроль соседние стены и башни. Никто не обращал на меня внимания. Какое-то время я сидел на камне, однако запах крови и жестокость происходящего заставили меня подняться на поросший редким кустарником склон. Из-за горы появились первые лучи солнца, над Антиохией разгорался новый день. Он не сулил мне ничего хорошего.

Я забрался на небольшой выступ и взглянул вниз. Над городом поднимались клубы черного дыма. Время от времени порывы ветра доносили до моих ушей лязг стали и слабые отзвуки криков. Я видел, как открылись главные ворота, через которые в город ворвались новые полчища норманнов. Отсюда они напоминали мне муравьев, спешивших обглодать костяк поверженного великана. Впрочем, мне было уже не до них. Если я что-то и чувствовал, так это чудовищную усталость. На сердце же у меня было пусто.

Антиохия перешла в наши руки.

II За стенами (3 июня — 1 августа 1098 года)

20

Франки ворвались в город подобно сосуду с горящим маслом, сея повсюду пожары и смерть. На стенах, улицах и площадях, в домах и на полях убивали мужчин и насиловали женщин. Бесценное имущество сначала вытаскивалось из домов, если его можно было оттуда вытащить, затем вследствие своей громоздкости бросалось на улицах и наконец благодаря своим горючим свойствам попросту сжигалось. Закон и порядок уступили место беззаконию и хаосу. Резня прекратилась лишь к полудню.

Семь месяцев я ждал того момента, когда мы все-таки войдем в Антиохию; и вот теперь, уже через несколько часов, мне хотелось как можно скорее покинуть ее пределы. Я просидел в тени утеса все утро, наблюдая сверху за разорением города. Время от времени я порывался спуститься вниз и попытаться спасти невинных, но каждый раз прогонял эту мысль, понимая, что результатом моих усилий может стать разве что моя смерть. Это не мешало мне проклинать себя за трусость.

Когда солнце поднялось достаточно высоко, а крики почти смолкли, я стал спускаться по сыпучему склону. Идти в центр города, где наверняка все еще бесчинствовала озверевшая толпа, я не рискнул. Решив держаться окраин, я направился к маленьким воротам на юго-западе города, возле моста. Даже здесь все было превращено в руины. За каких-то полдня Божье воинство произвело такие разрушения, на которые могли уйти столетия. Повсюду валялись сорванные с петель двери; обугленные дома зияли провалами окон; битая посуда, тряпье, инструменты и резные игрушки устилали землю, словно наносы, оставленные схлынувшим потоком. Страшнее всего выглядели тела. Многие из них несли на себе свидетельства страшной смерти. Местами пыль городских улиц обратилась в кровавую грязь. Я вытащил из-под кольчуги подол туники и зажал тканью нос, держа в другой руке свой серебряный крест. Полчища жаждущих крови франков все еще рыскали по улицам в поисках поживы. На одной из улиц рыцарь, заверявшийся в оранжевую ткань, бежал за ползущей на четвереньках полуголой женщиной. Ткань вздымалась у него за плечами подобно крыльям. Он настолько опьянел от вида крови, что петлял между колоннами аркады как заяц. Недолго думая, я подставил ему ногу, надеясь, что он поднимется не сразу. Он рухнул рядом с наваленными кучей трупами турок и больше не двигался. Бежавшая от него женщина с плоской иссохшей грудью и выдранными прядями волос обернулась. Не испытывая ни малейшей благодарности, она швырнула в меня увесистый камень, который я отбил щитом, и исчезла в проулке.

В конце концов я добрался до городской стены. Распахнутые настежь ворота никем не охранялись, и я беспрепятственно прошел под аркой. Пройдя несколько шагов, я обернулся, поразившись тому, с какой легкостью мне удалось пройти сквозь ворота, запертые для нас в течение столь долгого времени. Находясь в городе, я даже не обратил внимания на его стены. Впрочем, изнутри они наверняка выглядели так же, каки снаружи.

Не знаю, что изменилось, я или мир, но всетеперь представлялось мне иным. Лагерь, где не было ни людских толп, ни дыма, ни криков, тоже стал другим. Залатанные драные палатки казались еще более унылыми, их кривые ряды — еще более жалкими, чем прежде. Я посмотрел на стоящую несколько поодаль на холме башню, сооруженную нами для охраны моста. За ее постройку люди платили своими жизнями, и всего день назад она являлась нашим передовым укреплением, призванным пресекать вражеские вылазки. Теперь же она опустела и потеряла всяческий смысл.

Какие-то люди в лагере все-таки остались. На берегу реки я увидел Анну, Сигурда и его варяжский отряд. Возле них лежали груды ящиков и мешков, снятые с кольев палатки валялись на земле, как ненужная одежда. Завидев меня, Анна радостно вскрикнула и бросилась ко мне. За этот день я так окоченел, что обхватившие мою талию руки показались мне двумя горячими утюгами, и я с трудом удержался от того, чтобы не отстранить ее от себя. Я был совершенно подавлен увиденным злом, которое вершилось не без моего участия. Мне казалось, что пройдет немало дней, прежде чем доброта принесет мне утешение.

— Ты остался жив…

Анна редко теряла самообладание, но сейчас она была готова заплакать.

Сигурд опустил на землю мешок и строго посмотрел мне в глаза.

— Я говорил ей, что ты обязательно вернешься. Я надеялся, что у тебя хватит здравого смысла не лезть на рожон и пропустить вперед себя норманнов, когда вокруг летают турецкие копья и стрелы.

— Да, я остался жив. — Я высвободился из объятий Анны. — Сигурд, вы вообще не участвовали в битве?

— Подобные победы не прибавляют чести. К тому же на сей раз франки, которые заняты сейчас грабежом, решили обойтись без нашей помощи. Граф Раймунд даже не позвал нас.

— Он ожидал этих событий?

Сигурд кивнул:

— Провансальцев подняли по тревоге незадолго до рассвета. К открытию ворот они уже были готовы к атаке. Это сделал Боэмунд?

— Да. Он нашел предателя среди охраны одной из башен со стороны горы.

Я кратко описал наши ночные приключения.

— А что сейчас творится в городе?

— Лучше назови его склепом. Хорошо, что вас там не было.

— В скором времени нам все равно придется туда войти, — заметил Сигурд и указал на север. — Или ты забыл о том, что Кербога находится на расстоянии двух дневных маршей отсюда? Все это время он не стоял на месте. Когда до него дойдут слухи о захвате города, он удвоит скорость.

В суматохе последних суток я напрочь забыл о существовании Кербоги. Его имя прозвучало для меня как гром с ясного неба. Втайне я надеялся отдохнуть хотя бы неделю-другую. Однако, похоже, у меня было всего несколько дней или даже часов до следующего нападения. Я усомнился, что смогу выдержать это.

— Нам нечего делать в этом городе! — воскликнул я. — Франки совершенно обезумели. Если мы появимся в Антиохии, они растерзают нас на месте. — Меня тошнило от одного вида этих отвратительных варваров. — С меня хватит! Нужно возвращаться в Константинополь.

Только там я надеялся очиститься от скверны и обрести душевное спокойствие.

Сигурд внимательно взглянул на меня, видимо оценивая мое болезненное состояние.

— Вернуться в Константинополь сейчас мы не сможем, — произнес он подчеркнуто спокойным тоном. — И ты это прекрасно знаешь.

— Но почему? — взорвался я. — Потому что это было бы трусостью? Потому что твоя воинская честь не позволяет этого?

— Потому что Кербога изловит нас в два счета и убьет. Или еще того хуже. Неужели ты хочешь, чтобы Анна стала наложницей в гареме эмира?

Будь у меня хоть какие-то силы, я бы его ударил.

— Не испытывай нашу дружбу, пытаясь играть на моем страхе за Анну! Я и сам понимаю, насколько рискованно подобное путешествие, но в Антиохии тоже небезопасно. Не сегодня-завтра Кербога возьмет город в осаду и запрет всех, кто окажется внутри, как овец в загоне перед отправкой на бойню. Если мы будем передвигаться по ночам и не возьмем с собой ничего, кроме самого необходимого, нам удастся незаметно проскользнуть мимо его армии.

— А что потом? Сначала горы, крутые настолько, что по их склонам не отваживаются ходить даже горные козлы, а затем пустыня. Бесконечная пустошь, где нет ни воды, ни еды, где живут одни лишь турки и разбойники. Посмотри на нас, Деметрий: далеко ли мы сможем уйти?

— Мы могли бы добраться до гавани Святого Симеона и отправиться домой морем.

— Если франки, которые держат в руках гавань, позволят сделать это. Не забывай о том, что едва ли не половина воинства пытается спастись бегством. В лучшем случае они согласились бы отпустить тебя с Анной, но уж никак не сотню варяжских воинов!

Вывод напрашивался сам собой: оставить свой отряд командир варягов, конечно же, не мог.

— Разумеется, Кербога может взять Антиохию в кольцо, — продолжил Сигурд, — однако так просто, как ты думаешь, взять город ему не удастся. Мы простояли у этих стен целых семь месяцев, почему же ты полагаешь, что он возьмет город быстрее? Стены города, позволь тебе заметить, остались целыми. Враг превосходит нас численностью, но нас ничуть не меньше, чем турок, так долго оказывавших нам сопротивление. Если же император действительно находится в Анатолии, как утверждал Татикий, то он сможет прибыть сюда уже через несколько недель.

— Нет!

Аргументы варяга звучали достаточно убедительно, однако я не мог согласиться с ними. Пусть кто-то другой разрабатывал план захвата города и участвовал в битве, но именно моя рука отодвинула засовы и распахнула городские ворота. И потому я не мог спокойно взирать на разоренный город.

Снисходя к моей усталости, Сигурд долго держал себя в руках, но наконец у него лопнуло терпение.

— Все! С меня хватит! Поступай, как хочешь: клянчи кораблик у франков, которые его тебе все равно не дадут, стань мишенью для лучников Кербоги, спрыгни вниз головой с отвесного утеса! Я не поведу свой отряд на верную смерть. Уж лучше мы с ребятами отсидимся за этими стенами. За стенами как-то надежнее. — Он повернулся к Анне. — А ты что скажешь?

Анна нахмурилась и принялась теребить свой поясок. Она старалась не встречаться со мной глазами.

— Я не солдат, и мне кажется, Деметрий имеет основания бояться, что мы не переживем осады.

— Стало быть, ты согласна отправиться со мной? — обрадовался я.

— Но еще мне кажется, что его мысли слишком сумбурны. Он не может мыслить ясно. Ты ведь тоже не солдат, Деметрий. Возможно, сейчас ты предпочел бы уйти отсюда и встретить смерть, лишь бы не видеть ужасной участи города. Но мы должны сделать все возможное для того, чтобы остаться в живых. Что ты говорил всего два дня назад? Что готов подождать, лишь бы снова увидеть своих родных, даже если к этому времени станешь прадедушкой!

Я покачал головой и, пытаясь скрыть навернувшиеся на глаза слезы, отвернулся в сторону. Тысячи мыслей кружили в моей голове, но все они не стоили и гроша. Анна в очередной раз приперла меня к стенке.

— Мы остаемся в Антиохии.

Мы разбили лагерь на западном бастионе неподалеку от Герцогских ворот. Некоторые франкские командиры пробудились наконец от оргии грабежей и выставили возле городских ворот караульных, однако нам удалось найти никем не занятый участок стены между двумя башнями. Конечно, линия укреплений, разделяющая две противоборствующие армии, была совсем не тем местом, где я хотел бы оказаться, но зато мы оставались за пределами превращенного в руины города. Кто бы и с какой стороны нас ни атаковал, мы собирались держаться до последнего.

Понимая всю уязвимость своего положения, мы тут же приступили к укреплению позиций. Каждая башня имела по две двери: одна выходила на стену, другая, у основания башни, — в город. Мы заполнили нижнюю часть одного из лестничных колодцев бревнами и всевозможным мусором, сделав башню практически неприступной, и на всякий случай затащили в караульное помещение множество бревен, чтобы при необходимости забаррикадировать и верхние двери. Я с удовольствием занимался этой тяжелой и однообразной работой, которая позволяла мне хотя бы на время избавиться от мучительных воспоминаний. Взмокнув от напряжения и усталости, я в первый раз за целую вечность снял с себя кольчугу и приспустил тунику до талии. Меня неприятно поразила собственная худоба.

— Нам нужно как можно быстрее запастись провиантом. — Я прислонился к стене караулки, приятно холодившей мне спину. — С приходом Кербоги пути снабжения будут перекрыты.

— Ты прав. — Сигурд вышел на залитую солнцем стену. — Берик, Свейн! Возьмите с собой дюжину воинов и отправляйтесь в город за провиантом. Овцы, козы, корм для лошадей — то же, что и обычно.

Он замолчал. Через дверной проем я видел, что он смотрит на вершину башни.

— Хорошо бы повесить там наше знамя, чтобы и франки знали, кто удерживает эти стены.

— Они могут понять тебя неправильно.

Я тоже вышел на широкую дорожку, соединяющую наши башни. Окинув взглядом город, я вновь увидел парящие над ним три пика горы Сильиий. Самое подходящее место для красного стяга было на вершине центрального пика, между двумя засохшими соснами.

— Вряд ли Боэмунд допустит, чтобы над Антиохией развевались какие-то другие флаги, кроме его собственного, — сказал я.

— Плевать на Боэмунда! Когда сюда придет император Алексей, над городом будет реять византийский орел, а не мерзкая норманнская змея!

— Он не поблагодарит тебя за напоминание об этом.

— В таком случае мне придется поучить его манерам при помощи топора.

— Хотелось бы мне посмотреть на это! Но вешать над башней наш стяг по меньшей мере глупо. Зачем лишний раз дразнить франков?

— Почему бы вам не повесить знамя с крестом? Я обернулся и увидел вышедшую из башни Анну.

Она занималась тем, что переносила в караульное помещение свои снадобья. Рукава ее туники были закатаны, а непокрытые волосы подвязаны ленточкой. Оставалось надеяться, что ее не успел заприметить ни один франк.

— Не стоит.

От одной этой мысли меня бросило в дрожь. Если честно, насилие, творившееся в Антиохии, мало чем отличалось от той жестокости, какую обычно позволяют себе победители, будь они франками, турками, сарацинами или даже византийцами. Когда император, которому я и поныне служил верой и правдой, захватил Константинополь, я трое суток охранял свой дом и семью от его воинов. Но франки отстаивали здесь не интересы короля или господина. Они претендовали на то, что воюют во имя Бога, и это меняло дело.

— Почему не стоит? Это ведь символ Христа, а не армии, и он не имеет никакого отношения к их беззакониям. — Она указала на крест, висевший на цепочке у меня на шее. — Ты же не снимаешь с себя креста, верно?

Я не ответил.

— Судить франков за то, что они творили во имя Господа, будет сам Бог. Не тебе судить о Его промысле.

— Скрывая свое знамя, мы все равно что предаем его, — настаивал на своем Сигурд.

Я поднял руки в примирительном жесте.

— Мы поднимем над башней знамя с крестом.

— Таких знамен у нас нет, — возразил Сигурд.

— Его сошьет Анна.

Анна сверкнула на меня глазами.

— Я привыкла зашивать раны, а не шить флаги.

— Представь, как будет выглядеть знамя, сшитое Сигурдом!

Напряжение спало, однако между нами осталась какая-то неловкость. В последнее время мы спорили по малейшему поводу, и это меня расстраивало. Анна все-таки согласилась сшить знамя и отправилась на поиски ткани, Сигурд вернулся к своей работе. За узкой улочкой, отделявшей стену от городских кварталов, виднелись красные черепичные крыши домов, стоявших по периметру просторного квадратного двора. В центре двора рос большой платан, его раскидистые ветви скрывали от нашего взора следы недавних бесчинств.

— С этой крыши враги легко переберутся на стену. Перекинул лестницу — и готово! — заметил Сигурд.

— Если враги дойдут до этой крыши, нам в любом случае не поздоровится, — откликнулся я, притворившись, что пошутил, однако ни один из нас не улыбнулся. — Кстати, в том дворике можно устроить хорошее стойло.

— Даже слишком хорошее.

Болезни и сражения сократили число наших лошадок до тринадцати, и я опасался, что это несчастливое число скоро станет еще более несчастливым.

— Будем надеяться, что Берик и Свейн вернутся с фуражом и с провизией для людей.

Свет стал помягче. Солнце уже клонилось к горизонту, заливая стену золотистыми лучами. Наверное, мне следовало бы счесть это благолепие знаком Божьего благоволения или венцом, коим Господь желал увенчать победителя, но оно вызывало у меня совсем другие чувства. Явление подобной красы в такой страшный день представлялось мне святотатством. Я нисколько не радовался солнечному сиянию, мне хотелось, чтобы светило поскорее скрылось за горизонтом и на землю опустилась ночь.

Одна осада вот-вот должна была смениться другой. Хотелось бы мне знать, предвещает ли это золотое светило нашу победу или прощается с нами перед тем, как мы рухнем в кромешную тьму?

21

Варяги вернулись поздно — в синяках и с пустыми руками. Осада, которая с внешней стороны стен представлялась столь бесплодной, была куда более тяжелой, чем мы полагали: город стоял на пороге голодной смерти. Берик сообщил, что им пришлось до самой ночи драться с франками за то немногое, что еще можно было обнаружить среди городских развалин. Подобное начало не сулило ничего хорошего.

Коль скоро нам суждено было оказаться запертыми в Антиохии, следовало найти хоть какое-то взаимопонимание. На следующее утро мы с Сигурдом спустились со стены и отправились на поиски военачальников, чтобы прийти к соглашению относительно общей обороны и снабжения провиантом. Я не видел ни одного из правителей с того самого времени, как Боэмунду удалось войти в город. Хотя перспектива встречи с виновниками разорения меня особенно не прельщала, я понимал, что мы не можем игнорировать друг друга. Подобно галерным рабам, мы были скованы вместе судьбой, и гибель одного тут же обернулась бы гибелью других.

Встречаться с Боэмундом мне, конечно же, не хотелось. Я решил разыскать Адемара.

Я входил в Антиохию не без опаски, однако новый день принес в город новую жизнь. Мир изменился, и, хотя погром оставил свои следы на каждой улице и каждом доме, появилось ощущение, что покой и порядок начали возвращаться. С заходом солнца улеглась и ярость франков, наутро они вновь стали смиренными. Городские улицы охранялись вооруженными рыцарями. Паломники и крестьяне собирали по улицам мертвых и грузили на ручные тележки. Они спешили похоронить их на полях прежде, чем трупы начнут разлагаться. Царившее накануне безумие улеглось, напряжение, копившееся в течение семи месяцев, разрядилось, и на лицах франков появилось мрачное или даже горестное выражение, словно они и сами не могли поверить в реальность овладевшей ими накануне ярости. На безлюдных улицах установилась скорбная тишина.

Краткие вопросы и имя Адемара в конце концов привели нас к огромному собору апостола Петра, который в течение какого-то времени был епископом Антиохийским. Это потрясающее сооружение поражало мощными колоннами и огромным серебряным куполом над центральной частью. Нечестивые турки осквернили его, воздвигнув рядом с куполом минарет и сбив со стен всю христианскую символику, которая не соответствовала их учению. Впрочем, внутри храма уже работали каменщики и подмастерья, пытаясь восстановить христианскую святыню.

Оставив Сигурда на площади перед собором, я перекрестился, открыл бронзовую дверь и вошел под высокие своды. Стараясь не обращать внимания на стук молотков и скрежет зубил, я помолился апостолу Петру. Повсюду виднелась пыль, она приглушала звук шагов и кружила в столбах проникавшего через окна солнечного света. Турки уничтожили все, что так или иначе было связано с христианством: они сняли иконы, разбили статуи и закрасили стенную роспись любимой исмаилитами хитроумной вязью. От иконостаса не осталось и следа, и поэтому я видел алтарную часть храма, где мастера, стоя на лестницах, сбивали штукатурку с украшенных резьбой стен святилища. Следя за тем, чтобы мне на голову не рухнул отбитый кусок, я направился к ним.

— Епископ Адемар здесь? — крикнул я работникам и тут же ощутил во рту вкус пыли.

— Недавно ушел.

Человек, стоявший на лесенке, даже не посмотрел в мою сторону. Он продолжал сбивать зубилом штукатурку, освобождая от каменного плена священный лик.

— Куда ушел епископ?

Сверху продолжали лететь куски штукатурки. Я увидел щеку рабочего.

— Этого я не знаю.

Повернувшись спиной к алтарю, я увидел еще одного работника, который направлялся к центру храма с кипой досок под мышкой. Судя по всему, он собирался сколотить из них помост. Едва он бросил доски на пол, я обратился к нему с тем же вопросом:

— Ты не знаешь, куда пошел епископ Адемар?

Работник поднял на меня глаза. Он был одет в жалкие лохмотья и сильно горбился. Нос его был сломан, лицо, сплошь в нарывах и язвах, поражало своим уродством.

— Епископ отправился во дворец. Он сказал… — Присмотревшись получше, норманн вскричал: — Это ты, грек?

Я узнал его за миг до этого и попытался скрыть свое изумление.

— Петр Варфоломей? Остался ли на твоих плечах крест? Или он исчез под гнойными язвами?

— Не смей говорить о таких вещах в храме! — гневно прошипел норманн. Челюсть его дрожала.

— Это здание вновь станет храмом только после того, как его переосвятит епископ. Думаю, после этого ты не осмелишься переступить его порога. Давно ли ты видел свою наставницу Сару?

— Я не знаю, о ком ты говоришь.

Петр Варфоломей повернулся ко мне горбатой спиной и исчез за боковой дверью, словно жук семеня ногами.

Я не пошел за ним. Со времени моего ночного разговора с призрачной жрицей на берегу Оронта прошло всего четыре дня, но я успел забыть о ней. Дрого, Куино, капище в Дафне и таинственная секта, казалось, существовали в каком-то ином времени. Я никогда не узнаю того, как и почему был убит Дрого, но это меня уже не волновало. Мне хотелось только одного: побыстрее вернуться домой.

Я вспомнил про стычку с Куино, произошедшую в башне у моста накануне нашего ночного рейда. «Ты не доживешь до прихода турок!» — грозился он. Интересно, где сейчас находился Куино и что стало с его компаньоном Одардом?

Выйдя из собора, я нашел Сигурда, и мы направились по широкой и прямой, как стрела, дороге ко дворцу. В пору былого могущества Антиохии с обеих сторон дороги по всей ее длине стояла роскошная мраморная колоннада. Сейчас она уцелела только местами. Мрамор был испещрен трещинами с глубоко въевшейся грязью. Несколько раз нам преграждали путь рухнувшие поперечины, погребенные под грудами разбитой плитки. В основном же древние строения были вытеснены приземистыми кирпичными зданиями с деревянными балконами, нависавшими над мостовой. Несколько раз я замечал за зарешеченными окнами какое-то движение: за нами украдкой наблюдали. Я с горечью подумал, что пройдет немало времени, прежде чем чудом выжившие во время вчерашней бойни люди смогут доверять нам.

На южной окраине города, откуда брала начало еще одна широкая дорога, ведущая к хорошо укрепленному мосту, мы обнаружили дворец. Он не заслуживал этого имени, поскольку больше походил на большую виллу с обилием пристроек и внутренних двориков, однако это не спасло его от разграбления. Повсюду валялись осколки посуды, тряпки, обломки мебели и всевозможные безделушки. Какой-то амбициозный грабитель прихватил с собой даже искусно выточенную из камня голову льва, но бросил ее посреди мостовой в сотне шагов от дворца.

— Как ты думаешь, что они сделали с хозяином дома? — пробормотал Сигурд.

Я молча пожал плечами, не желая развивать эту тему, тем более что некоторые из валявшихся на земле предметов походили на части человеческих тел, не замеченных или забытых похоронными командами. В город пришел мир, но смотреть на него было решительно невозможно.

Возле дворца стояло несколько лошадей, привязанных к закрепленным на стенах железным кольцам. Их седоки праздно слонялись по пыльной площади. С запада ко дворцу двигалась бесконечная процессия людей и мулов, перетаскивавших имущество из прежнего лагеря, с восточных же склонов горы тянулись смертельно уставшие рыцари. Очевидно, далеко не все турки были выдворены из города.

Никем не замеченные, мы миновали широкий двор, прошли под аркой и оказались во втором дворике дворца, по периметру которого шла крытая галерея, а в центре стоял давно высохший фонтан, окруженный вишневыми деревьями. Ягод на деревьях я не заметил. В тени вишен стояли и сидели спорившие о чем-то франки. Один из рыцарей поспешил выйти из галереи, чтобы преградить нам путь, однако нас успел заметить стоявший возле фонтана епископ. Подняв руку то ли в приветственном, то ли в предостерегающем жесте, он направился к нам навстречу. Из-под белой бороды епископа виднелись доспехи, он был подпоясан толстой перевязью для меча, однако на голову его вместо шлема была надета алая скуфья.

— А я уже начал волноваться! — сказал он. — Мне докладывали, что ты сопровождал Боэмунда во время его ночного похода.

— Так оно и было, — подтвердил я. — Теперь мы перебрались на одну из стен и занялись строительством укреплений. А чем занят ты, владыка?

Мой вопрос содержал в себе множество значений, и по глазам епископа я понял, что он услышал их все. Ответ его был весьма прост.

— До прихода Кербоги нужно сделать очень многое. Вы не участвовали в боях за город. Бои эти были достаточно тяжелыми. Армия истощена, и у нас осталось очень мало времени на восстановление сил.

— Почему же? — удивился я. — За прошедшие семь месяцев мы имели возможность убедиться в том, что взять стены Антиохии не так-то просто. Они защитят нас до прихода императора.

На лице Адемара появилась недовольная гримаса.

— Если бы это было так! Мы можем запереть двери города, но у нас, увы, нет надежного замка.

— Что это значит?

Кивком головы он указал на самую дальнюю из трех вершин Сильпия. Она возвышалась над Антиохией подобно контрфорсу, и на самом верху ее виднелись впечатляющие стены и башни. Эта крепость была выстроена высоко над городом, чтобы руководить его обороной.

— Людям Боэмунда не удалось взять крепость. Она неприступна: из города к ней ведет одна-единственная дорога, с других же сторон крепость окружают крутые горные склоны. Пока она остается в руках неприятеля, в самом сердце нашей обороны остается прореха. Кербога может подняться в долину, находящуюся за горой, войти в крепость через ее внешние ворота и напасть на нас не снизу, а сверху!

— С одной стороны, это преимущество, с другой — слабость, — вмешался в разговор Сигурд. — Если туда можно подняться только по узкой и крутой тропке, значит, и спуститься оттуда можно только по ней. Нужно перегородить этот единственный путь и отрезать крепость от города.

— Возможно. — Голос Адемара дышал безысходностью. — Но ты забываешь о численности армии Кербоги. Он может послать туда любое количество людей, и они сметут нас, словно горный поток.

— Где находится сейчас Боэмунд? — спросил я.

— Возле крепости. Он надеется взять ее до прихода Кербоги.

Наш разговор прервал громкий стук копыт. Пригнув голову под аркой, во внутренний двор въехал всадник. За ним следовали еще четверо вооруженных копьями рыцарей, один из них держал знамя Танкреда. Первый всадник, в котором я узнал самого Танкреда, остановил своего коня, выскочил из седла и бросил поводья и шлем подбежавшему стражу. Так же как и Боэмунд, он успел сбрить бороду, придававшую его лицу более или менее мужественное выражение, и стал походить на избалованного дитятю.

Он быстрым шагом направился к нам, держа одну руку зажатой в кулак. Выйдя на дорожку вокруг фонтана, он раскрыл ладонь и высыпал ее содержимое наземь. Сотня маленьких черных горошин поскакала по каменным плитам.

— Один только перец! — воскликнул он, гневно растоптав в порошок несколько горошин черного перца. — Я обыскал все дома и амбары этого проклятого города, но не нашел ничего, кроме перца и гвоздики! Этим сыт не будешь!

Он сплюнул в фонтан. Адемар нахмурился.

— Должно быть…

Ему вновь не дали договорить. Во двор вбежал еще один, куда более скромный рыцарь, у которого не было даже своего коня. Пот ручьями стекал с его раскрасневшегося лица. Рухнув на колени перед фонтаном, он застонал, поняв, что не сможет утолить мучившей его жажды.

С галереи тут же спустилось множество людей, среди них я заметил графа Раймунда и герцога Готфрида. Они отвели вестника в тень и приступили к нему с расспросами. С трудом переведя дух, рыцарь пробормотал:

— Там на мосту! Кербога!

Несмотря на полуденный зной, мы бежали всю дорогу до самого моста. Подходившие к воротам стены были заполнены франками, пришедшими сюда, чтобы воочию увидеть новую угрозу. Сигурду удалось протолкаться через толпу и добраться до одного из укреплений. Происходящее живо напомнило мне ипподром во время раздачи хлеба или мяса императором: воины, стоявшие возле амбразур, отказывались потесниться, а все остальные энергично пихали и толкали друг друга, надеясь занять место соседей. Как ни странно, никто еще не был растоптан.

Сигурд, который был на целую голову выше прочих, заметил впереди какой-то просвет и, уверенно расталкивая франков, направился к цели, развернув свои могучие плечи так, что я мог следовать за ним. Сначала мне наступили на ногу, затем толкнули в спину, однако я тут же отразил эти дерзкие атаки и пробрался вслед за варягом. Мне хотелось понять, действительно ли настал наш последний час.

Так уж устроена наша упрямая душа, что реальные вещи обычно вызывают у нее разочарование. Я ожидал увидеть несметное стотысячное войско в начищенных до блеска доспехах, ощетинившееся лесом копий, а посреди него — страшного великана Кербогу со знаменами четырнадцати эмиров за спиной. Мы же увидели не более трех десятков конников. Они ехали по берегу, время от времени пуская в нашу сторону стрелы. Я знал по опыту, что стрелы их вряд ли долетят до городских стен. Со сторожевой башни за мостом турок стали так же беспорядочно обстреливать воины защищавшего мост гарнизона.

— Кербога! — презрительно усмехнулся Сигурд. — Никакой это не Кербога! Это передовой отряд его разведчиков. Если франки так перепугались тридцати турецких всадников, то что же с ними станется, когда они увидят перед собою все вражье войско? Думаю, они будут бежать, не оборачиваясь, до самой Никеи! Я согласился и решил уступить кому-нибудь другому свою наблюдательную позицию. Однако далеко не все франки готовы были отпустить турок восвояси. Стоило мне двинуться, как снизу, со стороны ворот, послышался шум: крики, звон оружия и стук копыт. Зажатый толпой, я не видел ничего, но вскоре в просвете между зубцами показалась колонна франкских конников, возглавлял которую восседавший на белом скакуне рыцарь с красными перьями на шлеме.

— Рожер Барневилль, — сказал Сигурд.

Я тоже знал этого командира, служившего под началом герцога Роберта. Он не относился к числу военачальников, однако порой присутствовал на заседаниях военного совета в качестве советника. Барневилль слыл многоопытным и грозным воином.

— Что он делает?!

Пятнадцать выехавших из ворот города рыцарей выстроились в линию и направились навстречу туркам. Приветствуемые одобрительными криками воинов гарнизона, они оставили позади башню и поскакали вверх по склону по отходившей от реки дороге, что вела в Александретту. Хотя турки обладали двукратным преимуществом в численности и были вооружены не копьями, а луками, они не стали оказывать норманнам сопротивления. Развернув лошадей, они поскакали назад, подымая клубы пыли.

— Неужели Рожер полагает, что Кербога испугается пятнадцати рыцарей и отступит в Хорасан? — изумился Сигурд.

Я промолчал. Турки исчезли, но пыль и не думала оседать, наоборот, пылевое облако постепенно расширялось, расползаясь вдоль гребня горы. На таком расстоянии невозможно было различить какие-то детали, однако мне показалось, что под взвихренным облаком пыли движутся какие-то тени. Облако продолжало расти, будто его вздымал ввысь ураганный ветер.

— Что там…

Вихрящиеся тени внезапно превратились в развернутый строй турецких конников, появившийся из пылевого облака. Преодолев гребень горы, они устремились вниз, к реке, а чуть позже я услышал и гром копыт. Заметив их, норманны стали спешно разворачивать своих лошадей. Их заманили слишком далеко. О сражении не могло идти и речи, поскольку турок было в десять раз больше и лошади их были полны сил. Пока я наблюдал за происходящим, они стали обходить фланг норманнов, оттесняя их от охранявшегося гарнизоном башни моста и направляя к реке.

Снизу послышался громкий крик:

— Где подкрепление? Неужели мы позволим туркам на виду у всего города гоняться за нашими товарищами?

Это был голос графа Раймунда. Жизнь, проведенная на ратном поле, отточила его до остроты ножа. Однако, несмотря на шум и крики, никто так и не откликнулся на его призыв.

Норманны уже подъехали к реке. Летняя засуха превратила ее в узкую протоку между растрескавшимися илистыми берегами; она обмелела настолько, что даже в центре из нее выглядывали камни. Первый норманн направил своего коня вниз, к недавнему водопою и броду. За ним последовали и остальные, намеренно посылая своих коней из стороны в сторону, а вода в реке вспенилась от множества посланных турками стрел. На ближнем берегу я насчитал четырнадцать всадников. Лишь один норманн, шлем которого был украшен яркими красными перьями, все еще оставался на той стороне реки: Рожер Барневилль, первым шедший в атаку, отступал последним. Осыпавшие его градом стрел турки были совсем близко, однако, переправься он через реку, его могли бы прикрыть со стен наши лучники.

Его конь спустился с грязной дамбы и ступал по дну пересохшей реки. Вязкий ил замедлял его шаг, однако это пока не мешало ему уходить от вражеских стрел.

Барневилль находился уже возле самой кромки воды, когда его конь неожиданно увяз в иле и остановился как вкопанный. Барневилль с трудом удержался в седле. Он пришпорил коня, но тот так и не смог сдвинуться с места. Неужели его пронзила стрела? Я не видел на нем ни единой раны. Конь силился вытащить увязнувшие в иле копыта, но у него не хватало сил.

Рожер взглянул вниз и обернулся на преследователей. Успевшие подъехать к берегу турки смотрели на него сверху. Запаниковав, он попытался выскочить из стремян, но было слишком поздно. В спину ему вонзилась стрела, и он дернулся, как марионетка. Стрела, посланная с такого близкого расстояния, пробила его доспехи насквозь.

С ужасом взиравшие на происходящее норманны разом затихли.

— Кто поможет ему? — вскричал граф Раймунд, успевший подняться на стену.

Ответа так и не последовало.

Рожер Барневилль был еще жив — я видел, что он все еще сжимал в руках поводья, пытаясь выбраться из седла. Однако это видели и турки. Один из них поскакал вперед и, подъехав к Барневиллю, насадил его на копье, как на вертел. Я увидел блеснувший на солнце наконечник, вышедший из его груди. Должно быть, Барневилль закричал, но мы не слышали его крика. Нам оставалось только смотреть, как падает в реку его тело. К нему подъехал еще один турок. Блеснул клинок, и в воду хлынула кровь. Пока турок вытирал свой клинок, еще один всадник ударил копьем в воду, словно рыбак, орудующий острогой. Когда он вытащил копье из воды, на его конец был нанизан бесформенный ком, с которого свисали слипшиеся красные перья.

Франкам впору было бы разъяриться, однако они оцепенели от ужаса и стыда. Кто-то посетовал на нехватку коней, кто-то заметил, что здесь не помогли бы и кони, прочие же вообще молчали. Дерзкие турки тем временем переправились через реку и поехали вдоль городских стен, размахивая своим кровавым трофеем. В их сторону было пущено несколько стрел. Увязший в иле конь Рожера запрокинул голову и пронзительно заржал, то ли оплакивая хозяина, то ли скорбя о собственной участи. Турок, нанесший Барневиллю последний удар, остановил своего скакуна возле моста и выкрикнул что-то яростное. Мы не знали его языка, однако смысл его слов был понятен.

Толпа отхлынула от стен. Мы с Сигурдом тоже ушли оттуда.

— Болван, — прошипел он, когда мы оказались за пределами слышимости. — Бестолковый, никудышный идиот! Сколько раз мы видели, как десять турок в один миг превращаются в сотню? Неужели франки настолько тупы, что никак не могут усвоить простого урока?

Его вопросы не требовали ответа.

— Сегодня мы видели, как тридцать всадников обернулись тремястами. Что же мы будем делать завтра, когда три сотни станут сначала тремя, а потом и тридцатью тысячами? Неужели мы будем вести себя так же глупо каждый раз, когда Кербога будет выманивать нас своими разведчиками?

Я посмотрел на гору. Над крепостью, что находилась на дальнем пике, поднимался дым, однако знамени Боэмунда над нею я так и не увидел.

— Начало, прямо скажем, скверное.

22

Вечером мы разожгли костер на верхней площадке занятой нами башни. Варяг Берик отправился в этот день в порт Святого Симеона и вернулся оттуда с рыбой и зерном, купленными за безумные деньги. В самом скором времени турки могли захватить или уничтожить башню, охранявшую дорогу, после чего путь этот должен был для нас закрыться. Весь день турки обстреливали башню обычными и огненными стрелами. Пока что франкам удавалось отражать их атаки, но с приходом основного войска Кербоги удержать ее было бы уже невозможно.

— В любом случае рассчитывать на Святой Симеон особенно не приходится, — заметил Берик. Он снял с огня сковороду и начал раскладывать жареную рыбу по нашим мискам. — Я едва не загнал коня, стремясь вернуться до наступления темноты.

— Мы съели бы его завтра вечером, только и всего, — усмехнулся Сигурд.

— А что мы станем есть послезавтра? — Обжигая пальцы, я отщипнул кусок липкой рыбы. — На то, чтобы полностью блокировать город, у нас ушло четыре месяца. Вряд ли Кербога будет таким же медлительным.

Сигурд скривился, распробовав горьковатую рыбу.

— Надо сначала дожить до послезавтра, а там уж будем думать, чем питаться.

— Зря ты так говоришь. — Ночь выдалась теплой, а у костра было и того теплее, однако Анна накинула на себя шаль. — Мы обязаны выжить! Об иных вариантах лучше вообще не думать.

Я потянулся к ней, чтобы успокоить, но она отстранилась от меня. Я обнял колени руками и стал смотреть на огонь.

— Интересно, понравились ли Боэмунду его новые владения, добытые с таким трудом? — задумчиво произнес Сигурд. Начало его империи нельзя признать слишком удачным.

— Будь проклят и он, и его империя! — не выдержал я. — Если бы от них не зависела наша собственная судьба, мне хотелось бы увидеть их поверженными и расклеванными воронами!

Сигурд рыгнул и заявил:

— Он теперь наша главная надежда.

— Стало быть, наше положение действительно безнадежно.

— Деметерий, Боэмунд — такая же змея, как и все прочие норманны. Когда Вильгельм Бастард высадился в Англии, его армия была сравнительно небольшой, да и с припасами у него было совсем туго, хотя уже приближалась зима. Однако всего через месяц он завладел всеми нашими землями! Боэмунд слеплен из того же теста. Это змея, которую загнали в угол. Для того чтобы выкурить его оттуда, туркам понадобится очень длинное копье!

— Или точно пущенная стрела. Можно ли полагаться на подобных союзников?

— Когда сюда придет император, в этом больше не будет необходимости.

Сигурд высосал из рыбьего скелета остатки сока и бросил его в костер.

— Если мы еще будем здесь, когда он явится.

— Стой!

Послышавшийся снизу окрик караульного тут же привел нас в чувство. Я вскочил на ноги и выглянул из бойницы. В свете горевшего внизу факела я увидел возле башни высокого стройного человека в белой тунике. Перед ним стоял варяг, сжимая в руках топор.

— Кто это? — спросил я у часового.

Гость поднял голову и посмотрел в мою сторону. Я увидел освещенное мерцающим светом факела смуглое лицо и черную бороду.

— Деметрий? Это я, оружейник Мушид.

Я тут же успокоился.

— Поднимайся наверх.

Мы немного потеснились и пропустили в свой круг арабского оружейника. Когда он усаживался возле парапета, я услышал из-под его туники приглушенный стук. То, что он имел оружие под рукой, свидетельствовало о его уме, но то, что он рискнул прийти к нам в такое время, говорило скорее о его глупости. Впрочем, он все-таки принял определенные меры предосторожности. Я понял, почему не сразу узнал его.

— Ты не надел своего тюрбана?

Он кивнул:

— Не хочу, чтобы какой-нибудь франк насадил мою голову на пику.

— Но тогда зачем ты вообще пришел в Антиохию? — спросил Сигурд.

Прежде он никогда не встречался с Мушидом и теперь смотрел на него через огонь костра прищуренными глазами.

— На то есть множество причин. Мне хотелось выяснить, правдивы ли слухи о том, что франки разрушили город.

— Так оно и есть.

— Да, я вижу. За весь день я не увидел ни одного турка, если не считать трупов, валяющихся в канавах.

— Франки хвалились тем, что ни один турок не смог пережить этой осады. Мне очень жаль.

— Это не твоя вина.

Увы, он ошибался. Я вновь вспомнил, как выбивал засовы на воротах, как кричали норманны и свистели вражеские стрелы. Я вспомнил шаткую лестницу, по которой мне пришлось взбираться на стену, долгое время казавшуюся неприступной. Я вспомнил…

— Мушид!

— Да?

Позапрошлой ночью я был на этих стенах вместе с людьми Боэмунда, переводил их слова для турка, который предал город. Этот турок очень волновался — ему казалось, что нас слишком мало и что Боэмунд так и не пришел. Он сказал… — Мне вспомнилось то утро. — Он сказал: «Мушид обещал, что Боэмунд будет здесь!»

Мушид сложил руки на коленях и уставился в костер. Пламя шипело и потрескивало, его блики плясали на окружающих нас укреплениях. Все смолкли.

— В моей стране столько же Мушидов, сколько в твоей — Деметриев.

— Но только один из них три недели назад приходил в палатку Боэмунда.

Вновь установилось молчание. Наконец оружейник произнес:

— Речь шла обо мне.

— Выходит, ты помогал Боэмунду взять город?!

— Я был всего лишь посыльным. Фируз, командовавший обороной башни, работает оружейником. Я тоже оружейник. У нас много общих знакомых по гильдии. Я бываю там, где людям нужно оружие, и порою приношу с собою не только мечи.

— Но как ты мог это сделать? — поразилась Анна. — Как ты мог предать город и собственный народ? Посмотри, во что они превратили Антиохию!

Мушид пожал плечами.

— Это не мой народ. Здесь жили турки, я же — араб или, как вы привыкли говорить, сарацин.

— Но вы поклоняетесь одному Богу!

— Мы все — иудеи, франки, византийцы, турки и арабы — говорим, что поклоняемся одному и тому же Богу. Все дело в том, что мы поклоняемся Ему по-разному. Что помогло вам выжить в этом тяжелом походе? Сила вашего оружия? Нет! Вы выжили потому, что все правители от Каира до Константинополя пытаются обратить вас в послушное своей воле оружие. Византийцы и фатимиды пытаются уничтожить турок, армяне мечтают о независимости, эмиры Дамаска, Алеппо и Антиохии надеются на то, что вы поможете им справиться с соперниками. Вы оказались втянутыми в древнюю игру, разыгрываемую на землях Азии. Вы воспринимаете происходящее слишком прямолинейно, в то время как все ее участники привыкли ходить окольными путями. И живы вы только потому, что ваши враги ненавидят своих соседей.

Он прислонился спиной к стене и замолк. Пустоты между укреплениями казались ощеренными черными зубами.

— Если все так, то кому служишь ты? — спросил Сигурд.

— Я — оружейник. Я служу самому себе и своим заказчикам. Кто-то вынашивает планы, а я передаю их послания.

Я устроился поудобнее на твердом камне.

— Что привело тебя сюда этим вечером?

— До меня дошли слухи о том, что ты поселился в этой башне, вот я и решил навестить старого друга.

— Я имел в виду нечто иное.

Мушид удивленно поднял брови.

— Я тебя не понимаю. Неужели ты полагаешь, что я вынашиваю какие-то тайные планы и хочу сдать город еще раз? Ты спрашиваешь меня об этом?

— Если человек сидит возле моего костра, я хочу знать, что привело его к нему.

— Ты мудр! — Мушид улыбнулся. — Меня нисколько не печалит то, что турки потеряли Антиохию, потому что они — сунниты. Я помог франкам и не собираюсь тут же отворачиваться от них. Если Кербога возьмет город, вновь прольется кровь. Вы убили всех мусульман, он же расправится со всеми христианами и превратит Антиохию в настоящую пустыню. От этого не выиграет никто.

— Как ты можешь с этим жить? — Анна говорила так тихо, что ее слова сливались с потрескиванием угольев. — Чем бы ни отличалась твоя вера от веры антиохийцев, они доводились тебе братьями. Именно ты повинен в том, что многие тысячи жителей города лежат сейчас в могилах. Тем не менее ты сидишь возле нашего костра и рассуждаешь об этом несчастье так, словно речь идет о ковке меча!

— Они погибли не от моей руки, но от рук тысяч франков, равно повинных в этом злодеянии. Не надо обвинять меня в том, что сотворили ваши союзники.

— Они мне не союзники. Но сколь бы ненавистны они мне ни были, они не совершили бы столько зла, не помоги ты им открыть ворота!

Мне казалось, что кто-то вливает мне в глотку расплавленный свинец. Я вновь заерзал на месте, моля Бога о том, чтобы Анна не посмотрела в мою сторону. Рассказывая о битве на стенах, я не поведал ей правды о моей роли в этих событиях, страшась того, что она обвинит меня во всем происшедшем впоследствии. Разве могло быть иначе, если я и сам себя обвинял?

— Ворота открывал оружейник Фируз, — ответил Мушид. — Не отнеси я его посланий Боэмунду, это сделал бы кто-то другой. И уж точно я не несу ответственности за то, что происходило после открытия ворот. Открываться могут многие двери. Люди сами решают, куда им следует идти и что им надлежит делать внутри.

Анна была способна переспорить кого угодно, но тут ей нечего было ответить. Во всяком случае, вслух она не произнесла ни слова, хотя лицо ее пылало гневом.

— Ты полагаешь, что мне следовало сидеть сложа руки? — продолжил Мушид. — Тебе больше хотелось бы находиться в палатке и смотреть, как Деметрий надевает свои доспехи? Тебехотелось бы увидеть, как трехтысячное войско франков, у которых не осталось ни единой здоровой лошади, выходит на бой с самым сильным на памяти этого поколения турецким войском? Ты хотела бы находиться в лагере в тот момент, когда его захватят победоносные янычары, вырежут всех мужчин и детей и отволокут тебя за волосы в рабские бордели Мосула, где…

— Хватит! — воскликнул я. — Об этом говорить необязательно.

Удивленно глянув в мою сторону, Мушид наклонил голову.

— Как скажешь. Я не хотел тебя обидеть. Разве можно обижать хозяина, когда сидишь возле его костра? Я просто хотел сказать, что страшная резня произошла бы в любом случае. Возможно, вам не нравится мой поступок, но мне довелось побывать на полях многих сражений, из которых мы выходили и победителями, и побежденными. Уверяю вас: остаться в числе живых всегда лучше, чем попасть в число мертвых.

На лицах сидевших вокруг костра варягов было написано, что его аргументы не убедили никого. Не стало легче и мне. С несомого мною бремени греха не упало и соломинки. Разрешить мои сомнения могли бы разве что сами мертвые, но они молчали.

Я был расстроен тем, что разговор принял столь неожиданный оборот и между Анной и Мушидом возникла вражда. Тем не менее мне хотелось задать Мушиду еще несколько вопросов.

— Твоя дружба с Дрого тоже была частью заговора?

Мушид принялся сосредоточенно разглядывать костяшки пальцев.

— Нет. Помнится, я уже говорил тебе о том, что Дрого купил у меня меч. Фируз посвятил меня в детали своего плана после того, как Дрого умер. Он был моим другом, с которым я мог, к примеру, посидеть возле костра. Печально, что он жил в таком несчастливом месте.

— Действительно несчастливом, но все-таки самом обычном.

— Однако несчастья все еще продолжаются. Три дня назад возле реки был найден труп его слуги.

— Симеона?

Мне вспомнилось, как этот мальчик дрожал из страха перед жестокостью Куино; как, перемазанный в грязи, собирал травы на берегу реки; как он начищал промасленной тряпицей меч своего убитого хозяина. Неужели судьба Дрого постигла и его?

— Да, Симеона. Когда его нашли, я как раз находился в норманнском лагере.

— Как это случилось?

За последние недели, дни и месяцы я так привык к смертям, что сам удивился собственной реакции на это известие. Услышанное ошеломило меня настолько, что я вообще перестал что-либо чувствовать. Холодная рука вновь коснулась сокровенных глубин моей души, лишая меня способности испытывать какие-то чувства.

— Его тело было утыкано стрелами. Он собирал на берегу дикие травы, и его, должно быть, заметили находившиеся на другом берегу турки.

Кажется, я уже слышал об этом. Когда мы занимались разборкой понтонного моста, работавший с нами крестьянин что-то говорил о мальчишке, убитом во время сбора трав. Мною еще тогда овладели недобрые предчувствия, но тут появился Боэмунд и забрал меня с собой, а потом я вообще забыл обо всем на свете. Впрочем, это ничего бы не изменило.

— Трагическая смерть! Если бы он дожил до сегодняшнего дня, то сидел бы сейчас в городе и был бы в безопасности, — закончил свой рассказ Мушид.

Несмотря на царивший в моей душе сумбур, я подумал о том, сколь жалким было положение Симеона, если осажденный, голодающий город был его единственной надеждой на спасение. Впрочем, наше собственное положение было немногим лучше.

Позже я лежал на каменных плитах бастиона под черными, как смоль, небесами, прижавшись всем телом к Анне, которая повернулась ко мне спиной, слегка подобрав ноги. В эту минуту мы походили на две вложенные друг в друга чаши. Я сомкнул руки на ее груди, мирно вздымавшейся и опадавшей под хлопчатой туникой. Матрасом нам служили плащи, ибо вся имевшаяся в городе солома пошла на корм лошадям. Ночь была жаркой, и одеяла были не нужны.

— Не верю я этому сарацину! — прошептала Анна. — И ты ему тоже не верь.

— А я и так ему не верю.

— Однажды он уже предал свой город. Кто знает, какие еще секреты он хранит? Из-за него погибли тысячи ни в чем неповинных людей.

Мне вновь представились скрежещущие ворота, о которых я так и не смог сказать Анне.

— Он спас нас от неминуемой смерти. Не сделай он этого, ребенок Елены никогда не увидел бы своего дедушки.

— Я не призываю тебя к ненависти. Но держись от него подальше!

Я настоял на том, что Мушид останется на нашей башне до утра, поскольку по улицам города бродило слишком много франков — как рыцарей, так и паломников, — которые могли принять его за исмаилита и растерзать на месте. Вначале он не соглашался, но в конце концов с благодарностью принял мое предложение. Сейчас он спал вместе с варягами в караульном помещении.

— «Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне», — процитировал я на память. — Он уйдет отсюда с рассветом.

— Вот и хорошо.

Анна прижалась ко мне еще сильнее. Ее длинные волосы щекотали мне нос, и я, не выпуская ее из объятий, потряс головой, пытаясь сбросить их с лица. Тепло наших отношений сильно облегчало тяжесть моих забот.

— Скажи, что так поразило тебя, когда он стал говорить о гибели норманнского слуги? — спросила Анна. — Кажется, ты почувствовал себя виноватым.

Я попытался собраться с мыслями.

— Я видел рыцаря Куино за день до смерти Симеона. Мы встретились с ним возле башни, и я обвинил его в служении языческим богам. У меня были подозрения, что он мог убить Дрого.

— Ты так думаешь?

— Не знаю. Я не вспоминал об этом уже несколько недель — мне было не до того. Однако уже трех компаньонов Куино нет в живых. Когда Боэмунд решил разыскать их убийцу, Куино отказал мне в помощи. Когда же я приступил к нему с расспросами, он пригрозил убить меня.

— Сарацин сказал, что мальчика убили турки.

— Он сказал, что мальчика, пронзенного стрелами, нашли на берегу. Три ночи назад турки все еще находились за стенами Антиохии, и их отряд не смог бы пройти мимо сторожевой башни возле моста, караула, выставленного возле понтонов, и наших дозорных. К тому же ночью турки, находившиеся на другом берегу, вряд ли смогли бы поразить его своими стрелами.

— Но рыцарю-то это зачем?

Мне вспомнилось, как рычал на меня Куино, когда мы боролись у подножия башни, и каким безумным был его взор.

— Именно этот мальчик поведал мне о том, что рыцари побывали в Дафне. Вероятно, Куино догадался об этом и решил обезопасить себя столь страшным образом. В отличие от нашего императора западные правители не приводят еретиков в свои дворцы и не обсуждают с ними богословских вопросов. Они сжигают их на костре. Я сказал Куино, что мне известен его секрет, и тем самым навлек подозрения на несчастного Симеона, который погиб в ту же ночь!

Я повернулся спиной к Анне. Она обняла меня и тоже прижалась ко мне всем телом.

— Не мучь ты себя понапрасну, — прошептала она. — Может быть, этого мальчишку убил вовсе не Куино. Сейчас тебе нужно думать совсем о другом!

— Нет.

Я освободился из ее объятий, живо представив себе тысячи убитых турок. Что бы ни говорил Мушид и какая бы вина ни лежала на франках, врата смерти были открыты перед ними моей рукою. На фоне их погибели смерть Симеона казалась чем-то вроде капли в море, однако эту вину я еще мог искупить.

Разделявшее меня и Анну крохотное расстояние зияло бездонной пропастью. Молчание длилось долго, и я решил, что Анна заснула, как вдруг она коснулась моего плеча и притянула меня к себе. Я и не думал сопротивляться.

— Ребенку сейчас месяца три, — сказала она. — Надеюсь, Елена делает все, как надо.

О том, что этого ребенка могло и не быть, мы старались не думать.

Отправлялась бы ты назад. Ты могла бы стать для нее и врачом и матерью. — Я говорил, тщательно подбирая слова, поскольку любой намек на слабость или малодушие привел бы Анну в ярость. — В голодном обреченном городе женщинам делать нечего.

К счастью, мои слова ее не задели, и в голосе ее звучало не раздражение, а тихая грусть.

— Поздно. Пытаться уйти от армии Кербоги равносильно самоубийству. Сигурд считает, что через день-другой мы уже не сможем покинуть этих стен.

— Ты забываешь о том, что в Святом Симеоне все еще стоят наши корабли, — напомнил я ей. — Ты могла бы доплыть до Кипра и добраться оттуда до Константинополя, тем более что летом на море спокойно.

Анна задумалась. Снизу, из города, время от времени долетали крики франкских патрулей и ржание животных. Антиохия спала. Впрочем, сон вряд ли мог принести успокоение ее нынешним обитателям.

— Нет.

— И все-таки было бы лучше…

— Нет. Конечно же, пока я нахожусь здесь, я не могу не волноваться о Фоме, Елене, Зое и твоем внуке или внучке. Я стараюсь не думать о том, что станется со мною, когда придет Кербога. Но если я уеду, я буду волноваться за тебя, а этого мне не выдержать!

Я прикрыл глаза. Ее слова растрогали меня настолько, что на глаза едва не навернулись слезы. Я поцеловал ее в шею.

— Глупенькая. — Мой голос дрожал. — Если бы ты сюда не отправилась, тебе не пришлось бы и оставаться.

— И тебе тоже. Но так уж вышло, что мы здесь.

23

Когда я проснулся, Мушида уже не было. Часовой сообщил мне, что сарацин покинул башню незадолго до рассвета. Вне всяких сомнений, он поступил мудро, ибо именно в эту пору франкских караульных начинал одолевать сон. К тому же мы ничего не смогли бы предложить ему на завтрак. Я начал готовиться к предстоящему дню, стараясь отвлечься от терзавших меня подобно стервятникам мыслей: смазал кольчугу, отполировал до зеркального блеска меч, промаслил кожу щита и проделал новое отверстие в ремне, снова ставшем чересчур свободным. После этого от нечего делать я принялся расхаживать по стене.

За ночь к дальнему берегу Оронта успели подойти новые отряды турок. Похоже, франки все-таки вняли полученному накануне уроку, во всяком случае, теперь они не спешили атаковать противника. Впрочем, избежать противостояния было невозможно, ибо с первыми же лучами солнца турки вновь напали на башню возле укрепленного моста. С нашей стены был виден окружающий ее деревянный частокол и свисавшее с древка копья знамя герцога Нормандского. Засевшим в башне норманнам пока удавалось отражать вражеские атаки, однако все понимали, что мы имеем дело всего лишь с выдвинувшимся вперед авангардом огромного неприятельского войска.

В полдень Адемар пригласил нас на очередное заседание военного совета. Нам было приятно сознавать, что о нас не забыли, хотя инициатива эта могла исходить единственно от епископа и, возможно, от графа Раймунда. На сей раз заседание совета проводилось в огромном соборе Святого Петра. Под серебристым куполом были составлены в привычный квадрат четыре скамьи. После заседаний, проводившихся в достаточно тесном шатре Адемара или в доме Раймунда, было особенно непривычно оказаться в огромном помещении под высокими сводами, где каждое слово отзывалось эхом. На время заседания рабочих вывели из собора; работа их была еще далека от завершения: из-под штукатурки на нас смотрели наполовину раскрытые иконы, на покрытом толстым слоем пыли полу лежали каменные плиты и груды булыжника.

Первым взял слово Адемар.

— Господь внял нашим молитвам и позволил нам завладеть этим городом!

«Оставив в руках врага крепость», — мрачно подумал я.

— Дай же нам Бог сил удерживать его хотя бы в течение месяца! — добавил Боэмунд.

Он сидел возле Адемара спиной к главному престолу. Граф Раймунд, занимавший это почетное место на всех предыдущих заседаниях, сидел теперь ближе к углу.

— Мы одержали славную победу и должны возблагодарить за нее Господа, — продолжал Адемар. — Но она окажется напрасной, если мы не сможем устоять пред натиском страшного противника. Мы — армия света, потому-то так ярится тьма, силящаяся раз и навсегда покончить с нами. Уберечь нас от нее может только Бог!

— А также острые клинки и быстрые стрелы!

Я не видел Боэмунда с той памятной ночи. Похоже, он пока еще не успел насладиться плодами своей победы. Его темные волосы слиплись от грязи и пота, борода, которую он так старательно сбривал перед битвой, отросла вновь, под запавшими глазами появились темные круги. Судя по всему, после взятия города он так и не спал. Видневшаяся из-под доспехов туника была покрыта бурыми и желтыми пятнами, правая рука была перевязана столь же грязным бинтом.

— Все вы имели возможность увидеть собственными глазами передовые отряды воинства Кербоги, которые пытались атаковать наши внешние форты. В самом скором времени он перебросит к стенам Антиохии большую часть своего войска. Не далее как этим утром прибывший от Железного моста гонец сообщил нам, что наш тамошний гарнизон находится в кольце осады. Сколь бы ни был милостив Господь, они не продержатся и двух дней. Времени на организацию обороны у нас почти не осталось!

Граф Раймунд поднял голову.

— Ты хотел сказать, не у нас, а у тебя! Ведь теперь Антиохия принадлежит тебе и будет сохранять этот статус до прихода императора. Неужто ты забыл об этом?

— Кербога не будет разбираться с тем, кто из нас норманн, а кто провансалец!

Адемар ударил своим тяжелым посохом оземь, подняв целое облако пыли.

— Довольно! Все мы служим в Армии Бога. Кербога сражается не с норманнами и провансальцами, а с христианами.

— Но тогда почему властителем этого города стал Боэмунд?

— Потому что в противном случае все вы находились бы там, за стенами, и разделили бы судьбу Рожера Барневилля! — взорвался Боэмунд. — Тебе больше хотелось бы этого, граф Раймунд?

— Если бы мы не поддержали твоих амбициозных притязаний, ты наверняка уготовил бы нам подобную участь!

— Теперь нас могут спасти только наши амбиции!

— Нет!

Опираясь на посох, Адемар поднялся со своего места и посмотрел сначала на Боэмунда, а затем на Рай-мунда. Я содрогнулся, увидев, как изменился он за последние дни. Его кожа стала бледной и блестящей, словно глазурь горшечника, лицо заметно осунулось. Рука, сжимающая посох, сильно дрожала. Казалось, что он постарел разом на двадцать лет.

— Спасти нас может только Божья милость! Главное сейчас — оставить все былые ссоры! Любой раздор, любое противостояние между нами открывают двери для деяний Сатаны!

Епископ тяжело опустился на скамью. В его словах прозвучала такая боль, что они возымели сильное действие. На какое-то время установилась тишина.

— Мы должны определиться с тем, кто какие стены будет охранять, — нарушил молчание Боэмунд. — Герцог Готфрид может взять на себя северную сторону, прилегающую к воротам Святого Павла. Граф Гуго займется обороной северо-западных стен, граф Раймунд — южной стены, отходящей от Герцогских ворот, а герцог Фландрский будет охранять укрепленный мост. Я возьму на себя гору, ибо первый удар Кербога наверняка нанесет по крепости. Поможет же мне герцог Нормандский.

Как странно мне это слышать…

Все повернулись к графу Раймунду, устремившему свой взор на очищенный от штукатурки лик святого Иустина Философа.

— Я смотрю, господин Боэмунд присвоил себе не только трон правителя Антиохии, но и роль главнокомандующего Божьим воинством. Этот безродный потомок норманнского пирата отличается завидным аппетитом! Уж не метит ли он на трон Небесного Владыки? Ох и далеко же ему придется падать!

Боэмунд вскочил на ноги.

— Я готов ответить на лживые обвинения графа Сен-Жиля! Пусть он правитель тринадцати графств, но в поединке я отниму их у него одно за другим!

Адемар собрался вмешаться, но Раймунд возвысил голос:

— Ты не сможешь защитить город, если его будут оборонять несколько сотен норманнов, у которых нет даже лошадей! — Он повернулся к прочим участникам совета. — В течение нескольких месяцев Боэмунд хотел стать правителем Антиохии. Он пресмыкался перед нами так, что мы испытывали смущение. Три дня назад его желание сбылось, и что же? Он почувствовал себя предводителем всего войска и начал отдавать нам приказы!

— Хватит! Или вы намерены продолжать свой спор до второго пришествия?

Все повернулись к Маленькому Петру, низкорослому упрямому человечку, все это время молча сидевшему слева от меня. Он обладал удивительной способностью оставаться совершенно незаметным, когда же он говорил, присутствующие ловили его слова с такой жадностью, словно в них был заключен смысл их жизни. Волоча босые ноги по пыльному полу, Петр Пустынник вышел на середину образованного скамьями квадрата и обвел взглядом участников совета.

— Почему ярятся и плетут сети заговора народы? Правители Земли сошлись на совет, злоумышляя против Помазанника Божьего. Однако Сидящий одесную Отца сокрушит их, словно скудельные сосуды, своим железным жезлом. Будьте мудры, о правители Земли, предупреждает Он. Начало премудрости — Страх Господень! Служите Господу со страхом, трепещите, целуя стопы Его, ибо страшен Он во гневе и может развеять вас, как прах!

Слова его подействовали на правителей как ледяной дождь, остудив страсти и прояснив мысли. Некоторые из них принялись истово креститься. Даже епископ Адемар пришел в замешательство.

— Твои упреки справедливы, Маленький Петр, — тихо произнес он. — Человек, снедаемый гордыней, забывает о Божьей воле.

— Обратите свои взоры к горнему миру, но не забывайте и о земле, которую вы попираете ногами, иначе вы растревожите змей! Когда звери меряются друг с другом силой, их страшные тени лишают света смиренных существ, коих они топчут своими копытами! Но вы не можете обмануть тех, кто чист сердцем, ибо они смотрят сквозь вас, как сквозь воду! Разве можем мы, слабые жалкие твари, сравниться с вами силой и могуществом? Но знайте, тысяча муравьев может в одно мгновение лишить плоти коня! Совершенно бездумно, движимые своими прихотями, вы обрекаете людей на бедствия, мучения и смерть. Доколе они будут терпеть вас?

Боэмунд вскочил со своего места.

— Кто эти презренные людишки, о которых ты говоришь? — гневно вскричал он, — Вот уже два дня мои рыцари охраняют стены и осаждают крепость, в то время как твои паломники прячутся в самых темных закоулках города! Если они окажутся достаточно смелыми и выползут из своих нор, чтобы идти в бой, я, возможно, стану относиться к ним иначе.

Пустынник перестал трястись и, склонив голову набок, холодно посмотрел на Боэмунда.

— Будь осторожен, норманн! Ты сидишь на погребальном костре и бросаешься словами, исполненными огня! Смотри, придет и твой час. Господь низлагает сильных и расточает гордых. Он возвышает кротких и возносит смиренных. Близко то время, когда иной огонь — огонь небесный — низойдет на землю, дабы испытать своим очистительным пламенем верных! Вас же он обратит в пепел.

24

Сторожевая башня у моста пала уже на следующий день. Турки прикатили осадные машины и с самого утра принялись бомбардировать деревянное строение камнями и огненными снарядами. Впрочем, франки оборонялись до последнего. Со своего наблюдательного пункта я видел, как небольшая горстка воинов покинула объятую пламенем башню и, сомкнув щиты, двинулась вниз по склону. Их преследовали тысячи турок — меньше десятой части воинства Кербоги. Добраться до городских ворот удалось лишь немногим, куда большее число защитников башни было убито. Турки тут же обезглавили павших и нанизали их головы на колья выстроенной возле ворот ограды. Я видел, как зашаталась и рухнула горящая башня, погребая под собой своих последних защитников. В небо взмыла целая туча горящих щепок, а дым пожарища затянул всю юго-западную часть города, затмив собою солнце. В тот же день с севера прибыл небольшой отряд провансальцев. Железный мост, наш последний оплот на берегах Оронта, перешел в руки Кербоги; воины его гарнизона были убиты, пленены и рассеяны. Провансальцы говорили, что за ними следовало еще несколько отрядов, и просили герцога Готфрида отправить им навстречу конный отряд, чтобы помочь отступающим франкам уйти от преследования. В этом провансальцам было отказано, поскольку у нас не было лишних лошадей. После этого со стороны моста к нам не пришло ни души.

Это было очень странное время. То и дело на нас обрушивались звуки и образы войны, напоминавшие о безвыходности нашего положения, а мы тем временем неподвижно сидели на стенах, пока члены наши не затекали от бездействия. Я видел, как турки постепенно заполняют равнину перед Антиохией, размещая палатки и ставя штандарты на тех же самых полях, где всего несколько дней назад находился наш лагерь, а мы не могли пустить в их сторону ни единой стрелы. Мы не могли ни сразиться с ними, ни бежать, ни даже запастись провиантом, ибо в городе не осталось ни единой крошки хлеба. Мы играли в кости, не делая ставок, дабы не возбуждать зависти, и рассказывали друг другу давно набившие оскомину анекдоты. Наши мечи и топоры были начищены до блеска, но, пока турки держали нас в кольце осады, оружие было не более чем украшением. Враги же все прибывали и прибывали.

В понедельник, то есть на пятый день после взятия города, я отправился на поиски Одарда. Мне хотелось развеяться и хотя бы отчасти избавиться от снедавшего меня все это время чувства вины, и поиски Одарда вполне отвечали моей цели. По крайней мере это я был обязан Симеону. Нужно ему это или нет и в каком уголке загробной жизни он пребывает, было неважно.

Прежде всего я решил разыскать норманнского сержанта. Сделать это оказалось куда сложнее, чем я предполагал, поскольку большая часть армии Боэмунда по-прежнему находилась у стен удерживаемой турками крепости. В конце концов мне все-таки удалось найти раненого рыцаря, руководившего охраной западных ворот. Он смотрел на меня с подозрением, а услышав имя Одарда, не смог скрыть презрительной усмешки.

— Одард выбыл из нашего отряда, — заметил он не без злорадства. — Он лишился коня, меча, доспехов и наконец ума!

— А жизнь? Он и ее потерял?

— Какое мне дело? Толку-то от него все равно никакого не было.

— Где я могу его найти?

Норманн пожал плечами.

— Скорее всего, у крестьян или у пилигримов. Обратись-ка ты лучше к Маленькому Петру — это он у нас командует армией слабоумных!

Мне страшно не хотелось встречаться с этим похожим на мула мистиком, сделавшим Фому сиротой, но желание поговорить с Одардом пересилило. Я нашел Маленького Петра в соборе. Он стоял на ступенях в окружении огромной толпы франков, которые походили скорее на пилигримов, чем на рыцарей, хотя разница между одними и другими постепенно стиралась: одежда их была ветхой, тела худыми, вооружены же они были пращами и садовым инструментом. На лицах их я не заметил и тени дружелюбия. Один из паломников, высокий сухощавый мужчина, намотавший на голову какое-то тряпье, чтобы защитить себя от солнца, кричал, обращаясь к Пустыннику:

— Если Господь с нами, то почему мы пытаемся укрыться за стенами этого города? Это из-за правителей? Если они так трусливы, если они ослепли от алчности и забыли о своем долге, пусть их место займут верные и смиренные Божьи слуги. Мы шли в Иерусалим, а не в этот языческий город!

Маленький Петр взобрался на основание одной из колонн и посмотрел сверху на собравшую перед собором толпу. Голос его на сей раз был исполнен волнения и тревоги и начисто лишен той мистической уверенности, с какой он бранил военачальников.

— Вы глупы и слепы! — воскликнул он. — Разве вы не видите, что дорогу в Иерусалим нам преградили десятки тысяч турок?

— Маленький Петр, видно, демоны в свое время напрочь лишили тебя мужской силы, отчего ты и остался таким крошкой! — Толпа довольно захохотала. — Разве не ты говорил нам о том, что мы будем перенесены на Святую Землю на крылах ангелов?

— Я говорил вам, что путь пилигрима тернист и его может пройти до конца лишь тот, кто чист сердцем!

— Выходит, таковых среди нас нет? Почему же Бог наказывает нас? Почему турки убивают наших братьев и морят нас голодом?

— Я отвечу тебе! — раздался из толпы женский голос. — Наши предводители поражены тягчайшими грехами гордыни и сребролюбия. За это и карает нас Господь!

— Я говорил им об этом, — согласился Петр. Чтобы не соскользнуть с подножия колонны и сохранить вертикальное положение, он обхватил колонну своими маленькими руками. — Однако они не внемлют моим предостережениям!

— Мы должны внимать не земным князьям, но только Владыке Небесному! Напомни им об этом!

— Лучше умереть мучеником, чем рабом! — завопил один из паломников. — Если наши предводители страдают маловерием, пусть нас поведет на неприятеля Сам Господь!

— Нет!

Толпа удивленно ахнула, увидев появившуюся в высоких дверях собора согбенную фигуру епископа. На фоне огромной двери он казался таким же маленьким, как и Петр, а его алые одеяния потеряли прежнюю яркость. Он стоял, опираясь на посох.

— Мученическая кончина — Божий дар, он даруется лишь избранным! Подлинный христианин не страшится смерти, но и не ищет ее!

— Выходит, мы должны ослушаться Христа? — воскликнул кто-то из паломников.

— Вы должны вручить себя Господу, не дерзая размышлять о делах Его, смысл коих сокрыт от смертных. Да, вы можете распахнуть ворота Антиохии и, встретившись с противником на берегах Оронта, окрасить его воды своею кровью, но это будет не мученичество, а обыкновенное самоубийство. Посмотрите на себя! Каждый из вас носит на груди крест, и странствие это было предпринято вами единственно ради того, чтобы снасти свои души! Однако путь креста — дорога на Голгофу — долог и многотруден!

Епископ зашелся кашлем. Его слова звучали очень тихо и вряд ли были различимы даже на середине площади, однако ни один простолюдин не посмел его перебить.

— Наша цель велика, но это не значит, что на пути нашем не будет препятствий. Именно это мучительное восхождение придает ей величье. Ужасы, с которыми мы сталкиваемся на этом пути, мучения, которые мы на нем претерпеваем, — вот о чем вы вспомните, преклонив колена у Святого Гроба, ибо путь этот освящен ими! Погибнуть в сражении еще не значит стяжать мученический венец! Путь Христа уготован только кротким, милостивым и смиренным! Ступайте!

С этими словами епископ стал поднимать свой посох, словно желал разделить им надвое волновавшееся у его ног людское море, однако это оказалось ему не под силу. Силы окончательно оставили Адемара, и его жезл опустился. По толпе пробежал ропот, однако никто не посмел подняться на ступени. Разделившись по двое, по трое, паломники стали расходиться.

Протиснувшись сквозь толпу, я поспешил к епископу. Один из служителей уже успел подхватить владыку под руку и помог ему сесть на каменную скамью. Лоб под митрой был усеян бисеринками холодного пота, а руки сильно дрожали.

— Ты потерял контроль над своими паломниками, Маленький Петр, — тихо, но твердо произнес епископ.

Вытянувшийся в струнку пустынник стоял перед колонной.

— Овцы перестали бояться волков и решили покинуть своего пастыря. Что я могу с этим поделать?

— Обзавестись собакой! — вырвалось у меня. Адемар устало улыбнулся:

— Деметрий Аскиат, как всегда, практичен.

— Мне кажется, что твои овцы представляют сейчас куда большую угрозу, нежели волки, — сказал я отшельнику.

— Так и должно быть! Если тщеславные и глупые князья ввергают народ в беду, если заветы Божьи забыты повсюду, народ может и должен выступить против их злочестия! — Он ткнул грязным пальцем в сторону Адемара. — Тебе и твоим принцам не следовало бы забывать о том, что за вами следуют люди.

— Тебе тоже не следовало бы забывать об этом! — Адемар был еще достаточно силен для того, чтобы выказать свой гнев. Серебряный наконечник его посоха застыл над головой Маленького Петра, лицо епископа потемнело от ярости. — Как ты думаешь, почему мы приглашаем на заседания военного совета тебя, — тебя, простого крестьянина? Потому что ты командуешь целой армией идущих вслед за нами нищих пилигримов! Если они перестали тебе подчиняться, значит, ты лишился своей былой власти. Хороший пастырь никогда не оставляет своего стада. Если же стадо оставляет его, стало быть, он вообще не является пастырем!

— Меня благословил на это служение Сам Господь! — взвизгнул отшельник.

— А меня поставила на это служение церковь. Не подумай, что я тебе угрожаю! Я просто пытаюсь быть откровенным. За этими стенами находятся бесчисленные полчища турок. Мы окружены со всех сторон врагами, и потому нас может спасти только единство! Если ты не можешь его обеспечить, я подыщу себе других помощников.

Морщась от боли, Адемар поднялся со скамьи. К нему тут же подбежал стоявший неподалеку священник, однако епископ не обратил внимания на протянутую ему руку и, прихрамывая, направился к двери.

— Бог наказывает тех, кто дерзает ослушаться Его святой воли! — воскликнул Маленький Петр после того, как Адемар исчез в соборе.

— Маленький Петр! — окликнул его я. — Я хочу задать тебе вопрос.

— Что тебе нужно?

Взгляд его голубых глаз, чистых и разом бездонных, поразил меня настолько, что я непроизвольно сделал шаг назад.

— Я разыскиваю рыцаря по имени Одард. Одард из Бари. До недавнего времени он служил у Боэмунда. Я знаю, что теперь у него нет ни коня, ни оружия. Должно быть, он стал обычным паломником. Ты знаком с ним?

Петр зашевелил своим длинным носом.

— Паломников очень много, но я стараюсь помочь каждому из них. Все они могут почитать меня за отца, но не всех их я считаю своими сыновьями. Его зовут Одо?

— Одард.

— Он лишился всего?

— Мне так сказали.

— Он норманн?

— Да.

— Скорее всего, он присоединился к тафурам. — Заметив мой испуг, Маленький Петр не удержался от улыбки. — Ты слышал о них?

— Кто же о них не слышал!

— Отправиться во владения их повелителя дерзали немногие. Вернулись же оттуда и вовсе единицы. Туда-то я сейчас и направляюсь. Я не испытываю страха, ибо Господь со мною!

— Ты не мог бы взять меня с собой?

Отшельник залился смехом. По его подбородку потекли слюни.

— Отчего бы не взять? А вот выпустят ли тебя оттуда — это все в руках Божьих!

25

Сопровождать Маленького Петра было далеко не просто. Мы встретились возле дворца и уже через несколько минут, сойдя с одной из главных улиц, попали в лабиринт узких улочек и переулков, бегущих по склонам горы Сильпий. Кривые деревянные балконы делали грязные кирпичные стены еще безобразнее, камни и всевозможные отбросы преграждали нам путь. Совсем недавно это был турецкий квартал, теперь же турок не осталось здесь и в помине. Их дома и улицы, с бедностью которых не могли сравниться даже самые худшие трущобы Константинополя, заняли франки. Возле нас бегали голые дети, швыряя друг в друга грязью и дерьмом, их матери сидели в дверях, бесстыдно демонстрируя свои голые груди. Я покраснел и решил смотреть только себе под ноги. Пустынника, похоже, вообще не посещали греховные мысли: как ни в чем не бывало он, прихрамывая, продолжал шагать вперед. Нам то и дело приходилось останавливаться. Улицы здесь имели ровно такую ширину, чтобы по ним могла проехать телега, однако Петра встречало столько франков, что пробиться сквозь их толпу было весьма непросто. Кто-то касался края его короткого плаща, другие падали пред ним ниц, испрашивая его расположения или благословения. Прикрыв глаза и протянув им раскрытые ладони, с блаженным выражением на обращенном к солнцу лице он касался их ран и нес им слова утешения. Он явно пытался подражать Христу, и его нищая конгрегация любила его именно за это. Ничего удивительного, что паломники и поныне готовы были следовать за ним куда угодно.

На перекрестке узких улиц мы увидели знак. Он свисал с паутины натянутых над нашими головами веревок. Это была доска с начертанными на ней словами «Regnum Tafurorum». По бокам ее висели два вытянутых щита с белыми крестами, а над нею болтался на гвозде человеческий череп.

— Царство тафуров… — еле слышно пробормотал Маленький Петр.

— Неужели царь тафуров действительно существует?

Отшельник пожал своими уродливыми плечами.

— Говорят-то о нем частенько.

О его существовании был наслышан и я. В декабре, то есть в самом начале осады, в лагере стали поговаривать о том, что у бедняков появился новый предводитель, какой-то обнищавший рыцарь. Его подданные, по слухам, вскрывали животы у трупов, надеясь найти там проглоченное золото, и пожирали выкопанных из земли покойников. В том, что они действительно существовали, можно было не сомневаться. Мне доводилось видеть этих босоногих, одетых в жалкие лохмотья людей и на строительстве укреплений, и на поле брани, где их отличала необычайная жестокость. Они клялись держать свои секреты в тайне и не общались с посторонними, и тем не менее по ночам франки шепотом рассказывали истории об их короле и вздрагивали при каждом вопле и стоне.

— Так ты его видел или не видел? — спросил я.

Ходили слухи, что Маленький Петр был единственным человеком, которому разрешалось пересекать пределы их владений.

— Он сидит на троне из костей высотой в человеческий рост, корона его выкована из копий, кубок сделан из черепа турка, а шатер сшит из человеческих кож! — ответил мне Петр дрожащим голосом.

— Разве подобные россказни могут быть правдой? — изумился я.

Отшельник нахмурился.

— Почему бы и нет?

— Ты видел все это собственными глазами?

— Как тебе сказать… Я поклялся хранить тайну. Никто не выдает секретов царя тафуров.

Петр ускорил шаг, то ли не желая продолжать разговор на эту тему, то ли страшась гнева царя тафуров. Я старался не отставать от него, боясь заблудиться.

Не знаю, как долго мы шли по этим душным зловонным улочкам. Встречавшиеся на нашем пути тафуры, с которыми Петр обменивался краткими фразами, смотрели на меня с открытой неприязнью. Единственным их одеянием были белые набедренные повязки и висевшие на груди большие деревянные кресты на толстых веревках. Наконец Петр остановился возле какой-то двери. Жестом призвав меня к молчанию, он постучал по резной панели и сказал что-то по-провансальски привратнику, открывшему дверь. Нас пропустили во внутренний двор.

Мне вновь вспомнились жуткие истории о тронах из человеческих костей и кубках из черепов. На деле же все оказалось куда как проще и страшнее. Возле выбитых окон лежали груды дерева и камня, а на куче булыжника сидело человек шесть-семь полуголых тафуров. Один из них глодал коровью кость, а все остальные меланхолично наблюдали за тем, как насилует окровавленную нагую женщину еще один их сотоварищ. Тот делал это с таким безразличием, с каким мог бы выпалывать сорняки на грядке. Судя по кровоподтекам, синякам и остановившемуся взгляду, женщина находилась в бесчувственном состоянии.

Дальнейшее с трудом поддается объяснению. В моем сознании вспыхнули разом сотни разрозненных образов: моя жена Мария в платье, насквозь пропитанном кровью, лежит на постели; я держу в руках свою маленькую дочку, зная, что Константинополь отдан на разграбление захватившим его легионерам; я смотрю на серебряный крест, что висел сейчас у меня на шее. Не осознавая, что делаю, я потянулся за кинжалом. Все тафуры смотрели теперь на меня, и, прежде чем я успел выхватить свой клинок из ножен, один из них метнулся ко мне и ударил меня в челюсть так, что я рухнул наземь. Поднявшись на локте, я почувствовал во рту вкус крови.

— Деметрий! — захныкал от страха Маленький Петр, кружа вокруг меня, как оса. — Неужто в тебя вселился Дьявол?

— Наверное, он ревнует. Что, грек, тебе понравилась эта турецкая сучка! Или тебя интересуют только мальчики? — Он стал давить босой ногой на мой пах. — А может, ты у нас евнух? Если нет, могу тебя оскопить!

— Оставь ты его, — неожиданно заступился за меня Маленький Петр, от которого я не ожидал подобной отваги. — Он дружит с нашим епископом, а я поклялся жить с ним в мире.

— Но я-то с епископом не дружу!

Еще раз ударив меня ногой в пах, тафур отступил назад. Зажмурившись от боли, я услышал вопрос, заданный им Маленькому Петру:

— Зачем ты его сюда привел?

— Мы… Он ищет одного норманна по имени Одард. Я слышал, что он где-то у вас.

— Есть у нас такой, хотя толку особого от него нет. Он, похоже, спятил: то говорит загадками, то несет какую-то околесицу. Греку-то он зачем?

Я открыл глаза. Ударивший меня франк стоял надо мной и разглядывал меня с явным интересом. Турчанка тем временем отползла в угол и свернулась в калачик.

— Два товарища Одарда были убиты. — Я говорил медленно, чувствуя, как по языку течет кровь. — Я хочу найти того, кто это сделал.

— Как звали этих людей?

— Дрого из Мельфи и Рено Альбигоец.

Франк исчез в разбитом дверном проеме. Пошатываясь, я поднялся на ноги и сел на каменную глыбу, морщась от боли в паху. За мною наблюдало шесть пар пустых глаз. Отшельник отошел в угол и, возведя глаза к небу, погрузился в молитву, бормоча при этом какие-то непонятные заклинания. Хотелось верить, что он молится не о ком-нибудь, а обо мне.

Франк вернулся во двор. За ним, недовольно шаркая ногами, брел Одард. Он тоже был по пояс голым и, хотя все это время питался не лучше меня, выглядел не таким тощим, как мне казалось прежде. Возможно, я просто-напросто усох сильнее его. И тем не менее так же, как и все остальные, он казался обтянутым кожей ожившим скелетом: у него были видны все ребра, а пальцы походили на длинные когти.

— О чем ты хотел его спросить? — поинтересовался тафур.

— Я хочу узнать, почему шесть дней назад погиб его слуга Симеон.

— А с чего ты решил, грек, что я позволю тебе задать ему этот вопрос?

Я посмотрел на большой деревянный крест, висевший на груди у тафура.

— Потому что Одард совершил богомерзкие деяния. Он молился у языческого алтаря и приносил жертву древним идолам. Если Господь оставил нас, это из-за зла, совершенного Одардом.

Стоявший до этого в тени тафура Одард бросился ко мне с истошным криком:

— Он лжет! Лжет! Грек, ты — ворон, и в карканье твоем лишь ложь и смерть! Будь же ты проклят!

— Неужели вы спускались в это капище для того, чтобы отобедать? Вы поклонялись Антихристу и стали его слугами!

Сидевшие за спиной Одарда тафуры начали подниматься с груды камней. Неожиданно их лидер сделал шаг вперед и схватил Одарда за шею. Шея эта была такой тонкой, а хватка такой сильной, что казалось, он вот-вот оторвет несчастному норманну голову.

— Это правда? — прошипел тафур ему в ухо. — Выходит, это ты навлек на нас проклятие? — Он повернулся ко мне. — Или твоими устами говорит сам отец лжи и мрака?

Все мое внимание было обращено на Одарда, и потому я слишком поздно заметил подкравшихся ко мне тафуров. Один из них цепко схватил меня сзади за горло, а второй — за руки. Маленький Петр тем временем куда-то исчез.

— Я сказал правду! — В горле саднило, а руки были прижаты к животу с такой силой, что меня начало подташнивать, однако более всего я боялся того, что тафуры, не поверив мне, обрекут меня на куда более страшные мучения. Я вновь обратился к Одарду: — Это дело рук Куино? Куино поведал тебе о том, что я раскрыл вашу тайну? Вы боялись, что Симеон проговорится и вас сожгут на костре? Это ты застрелил мальчишку, когда он собирал на берегу реки травы? Говори же! Исповедуй свой грех и получи прощение от Господа!

Тафур с такой силой сжимал мне горло, что Одард, отчаянно пытавшийся вырваться из железной хватки тафура, мог не расслышать моих слов.

— Серьезное обвинение! — сказал тафур. Он ухмыльнулся, желая скрыть свои истинные чувства. — Ты клянешься в том, что говоришь правду, а он уверяет нас в обратном. Кто же из вас прав?

— Пусть он ответит на мои вопросы, тогда все станет ясно.

Одард лягнул ногой тафура и тут же получил удар в живот. Он дернул головой, словно кукла.

— Одард не сможет тебе ответить. Он сошел с ума.

— Так отпустите его со мной!

Тафур покачал головой и захихикал.

— Это невозможно. Ты сказал, что он оскорбил нашу святую веру. Если это неправда, врагом Христа станет уже не он, а ты. Пусть же судией в этом споре будет Сам Господь!

Внутри у меня все похолодело.

— В каком споре?

— Вы сразитесь в поединке. Кто победит в нем, тот и будет прав.

Не успел я вымолвить ни слова, как меня освободили. Мой нож подняли с земли и сунули мне в руку. Тафур достал из ножен примерно такой же клинок и передал его Одарду, сжав его руку так, чтобы тот не направил оружие в его сторону.

Прочие тафуры отступили к стенам в предвкушении поединка. Двое из них перекрыли ворота, через которые я входил во внутренний двор, еще один встал возле двери. Даже доведенная до звероподобного состояния турчанка приподняла голову и уставилась на нас сквозь завесу спутанных волос.

— Какой же это суд? — Теперь, когда мое горло больше не сжимала чужая рука, слова слетали с моих уст сами собой. — Это обычная потеха.

— На все воля Божья, — важно изрек тафур. — Тому, кто верен Богу, неведом страх.

Я опустил руки.

— Я не стану с ним драться!

— Тогда моли Бога о помощи.

Тафур легонько подтолкнул Одарда вперед и быстро отступил к стене. Не успел я принять боевую стойку, как Одард сделал резкий выпад в мою сторону, пытаясь раскроить мне нутро. Я успел увернуться От его клинка и в тот момент, когда он проносился мимо меня, подбил его под коленку. Он с воем рухнул на груду камней.

Я посмотрел на главного тафура.

— Достаточно?

Ответа я не услышал. Высвободившееся напряжение придало движениям Одарда стремительность хлыста: он вскочил на ноги и вновь пошел в атаку, действуя куда более осторожно. После падения на лице его появились пятна крови и грязи.

— Нам нечего делить! — произнес я громко. — Если ты расскажешь мне, как погиб Симеон, мы сможем прекратить этот бессмысленный поединок!

Одард выкрикнул что-то нечленораздельное и бросился вперед. Он сделал ложный выпад вправо и тут же метнулся влево, однако я прочел эту хитрость в его глазах и вновь увернулся от удара.

— Бейтесь честно! — крикнул тафур. — Один из вас должен будет умереть!

— Кому вы поклонялись в подземном капище? — не сдавался я. — Митре?

Одард взглянул мне в глаза.

— А тебе какое до этого дело?

Он вновь пошел в атаку, и на сей раз выпад вправо был не притворным. Его нож чиркнул по моей руке, однако я не почувствовал кровотечения. Двигаясь по инерции, он сбил меня с ног, и мы упали на землю. Мне в спину впились острые камни. Я пытался перевернуть норманна на спину или сбросить с себя,однако он оказался неожиданно тяжелым. Его правая рука очутилась под моим плечом, когда же он выдернул ее, в ней не было клинка. Впрочем, эта передышка была краткой. Одард вцепился ногтями мне в запястье, пытаясь завладеть моим ножом.

Голый торс Одарда был прижат к моему лицу. Запахи его пота и моей крови смешались воедино. Я понимал, что, если у него в руках окажется нож, мне сразу придет конец.

— Дрого! Пришел твой последний час! — Его черные глаза бешено вращались. — Это ты завел меня на стезю греха и смерти! Настало время прощаться с жизнью!

С этими словами он резко нагнулся и впился зубами мне в руку. Я закричал и непроизвольно разогнул пальцы. Выроненный мною нож тут же оказался в руках Одарда.

— Во что ты меня превратил! — прошептал он. Лицо его исказилось такой гримасой, будто бес силился покинуть его тело, однако глаза остались неподвижными. Не знаю, кого он при этом видел — меня, Дрого, Куино или кого-то еще. — Что ты наделал!

— Одард, клянусь, я не сделал тебе ничего плохого!

— Куино, он клянется в своей невинности. Что он с нами сделал!

— Ничего!

Одард глянул на свою руку, сжимающую клинок, и удивленно поднял брови.

— Это не мой нож!

Его мысли путались, и мне оставалось только гадать, что он сделает в следующее мгновение: выбросит клинок или вонзит его мне в сердце. Скорее всего, он не знал этого и сам. Я решил не дожидаться этого момента и, воспользовавшись минутным замешательством безумца, ударил его в лицо. Он отшатнулся назад, и я вновь попытался сбросить его с себя. Единственное, что мне удалось, так это лишить его равновесия, и мы стали кататься по земле, обнявшись, словно два любовника. Поднятая нами пыль лезла мне в глаза, в спину впивались щепки, руки Одарда цеплялись за мою тунику. Ножа в них не было.

Борьба наша закончилась самым неожиданным образом. Я сумел уложить его на лопатки, и первой моей мыслью было, что рана на моей руке кровоточит сильнее, чем я думал, потому что на груди Одарда расплывалось большое кровавое пятно. В следующее мгновение я увидел, что кровь идет не из руки, и подумал о том, что Одард успел нанести мне куда более серьезную рану.

И тут все стало понятно. Из груди Одарда торчал утопленный по самую рукоять нож. Не знаю, моя ли рука вонзила клинок или его направляли еще чьи-то руки, но удар был нанесен прямо в сердце. Одард все еще дышал, но глаза его закрылись. Его левая рука подобно сломанному крылу безвольно упала на землю.

— Кто убил Симеона? — прошептал я ему на ухо. Увы, Одард уже не мог мне ответить. Он отошел туда, где пребывали Дрого, Рено и Симеон, жившие до недавнего времени в той проклятой палатке. Что же он мог сказать им в том, ином мире?

Я заставил себя подняться на ноги и огляделся.

Главный тафур смотрел на меня с ухмылкой.

— Господь свершил свой суд. Воистину, этот человек был еретиком. Теперь ты вправе задать ему свои вопросы.

Тафуры захохотали. Я со всех ног бросился к воротам. Остановить меня никто не пытался.

Рука продолжала немного кровоточить, однако куда сильнее я страдал от тех ран, на которые невозможно наложить повязку. Тем не менее я пытался это сделать. Я бежал так, словно боль была не моей, словно у меня была какая-то иная душа. Я бежал по аллеям и улицам Антиохии, оставляя позади дома, особняки, мечети и пустынные рынки, бежал, пока мои ноги и легкие не начали гореть огнем. Если что-то и помогало мне избавиться от душевных мук, так это боль в теле.

Я бежал, пока у меня хватало сил, преодолевая милю за милей или, возможно, круг за кругом. Остановившись, чтобы осмотреться, я понял, что нахожусь на восточной окраине города, у самого подножия горы. В конце улицы виднелись сады и оливковые рощи, разбитые на взбиравшихся на склон террасах, над которыми виднелись отвесные утесы. Земля была залита золотистым светом, а воздух дышал покоем, однако эта красота лишь усиливала мою скорбь. Конечно же, убивать людей мне доводилось и прежде, ради победы в битве и ради денег, под влиянием гордыни и ненависти, но в этой порочной потехе от моих рук пал заведомо невинный и к тому же совершенно обезумевший человек.

Останавливаться мне было нельзя. До нашего лагеря на стенах было очень далеко, а солнце стояло уже совсем низко. Я не знал, удалось ли мне покинуть пределы владений тафуров, которые казались мне устрашающими и при дневном свете. Ночью же они должны были являть собой нечто еще более ужасное. И потому я спешил вернуться назад, стараясь не думать о том, что я скажу Анне.

Обратный путь представлялся мне несложным, тем более что стены города были освещены закатным солнцем, но стоило мне вновь оказаться в затейливом лабиринте кривых улочек, как они тут же скрылись из виду. Я попытался вспомнить направление и решил идти по прямой, однако это было невозможно: улочки в этой части города шли вкривь и вкось, так что на каждом шагу приходилось сворачивать то в одну, то в другую сторону. Через десять минут я стал сомневаться в правильности выбранного направления, через двадцать — окончательно заблудился. Смутные тени становились все глубже, дома сливались друг с другом, и я шагал все более нерешительно. Охватившая меня паника изгнала из моего сердца и боль, и недавние терзания. Тафуры мне больше не попадались, но я боялся, что мое появление может не понравиться и другим франкам.

На одном из перекрестков я заметил сидевшего у стены человека. Это был беззубый, покрытый мерзкой коростой старик в лохмотьях. Будь его кожа немного темнее, я бы принял его за груду отбросов.

— Как пройти к собору Святого Петра? — спросил я.

Немного подумав, он молча указал своей единственной рукой направо.

— Спасибо тебе.

Я поспешил в указанном направлении. То ли я заблудился вновь, то ли шел мало кому известным проулком, но дорога быстро сужалась и вскоре стала настолько узкой, что на ней с трудом разошлись бы два человека. С обеих ее сторон тянулись высокие глухие стены, а над ними виднелась узкая полоска голубого неба, свет которого не достигал этих глубин.

Дорога кончалась кирпичной стеной. Я выругался. Этот уродливый старик, указавший мне неправильную дорогу, наверное, считал свою шутку чрезвычайно удачной.

На моем пути плечом к плечу стояли двое мужчин, их лица были скрыты тенью. Звука их шагов я не слышал.

Желая убедить их в том, что у меня нет ни оружия, ни недобрых намерений, я показал им раскрытые ладони и, похоже, сделал это зря.

— Там тупик, — сказал я, обращаясь к незнакомцам. — Я заблудился.

Они не сказали в ответ ни слова. Мужчина, стоявший справа, шагнул вперед, поднял голову и двинул меня кулаком в живот. Я согнулся вдвое, и в тот же миг второй незнакомец ударил меня по затылку чем-то тяжелым. Надо мною сомкнулась тьма.

26

— Пей!

Я спал мертвецким сном и поначалу решил, что слышу этот голос во сне. Я не мог понять даже того, открыты или закрыты мои глаза, ибо вокруг стояла кромешная тьма.

— Пей, тебе говорят!

Кто-то поднес к моим губам грубую резную чашку. Невидимая сила отклонила мою голову назад и влила мне в рот холодную воду. Во рту у меня было сухо, как в пустыне, и я подержал воду на языке, чтобы она впиталась в его плоть.

— Где я?

— Среди живых.

Этот мелодичный голос мог принадлежать только женщине. Анна? Я попытался подняться и ударился зубами о чашку. Тьма не исчезла.

— Кто ты?

Мне никто не ответил.

На следующий раз я проснулся от свежего дуновения. Я сидел на берегу кристально чистого озера, окруженного высокими синими горами. Над горными пиками плыли низкие темные облака, рябивший воду ветерок доносил до меня птичьи трели. Воздух попахивал дымком, как будто где-то поблизости только что загасили свечу.

Я перевел взгляд на берег озера и увидел идущую ко мне женщину в белоснежном платье. Ее голова была скрыта под капюшоном, лицо же я видел очень неотчетливо. Она приближалась, но мне по-прежнему казалось, что я смотрю на нее сквозь грязное стекло.

— Где я?

— Ты заблудился в горах. Тебе нужно вернуться на путь, который доведет тебя до Иерусалима.

Я обвел взглядом округу в надежде отыскать хоть один перевал.

Я не вижу никакого выхода.

В ответ раздался мелодичный слегка насмешливый смех, значение которого осталось для меня неясным.

— В этом нет ничего удивительного. Ты по-прежнему бродишь в темноте. Тебе нужен светильник.

— Но где же его взять?

Ничего не ответив, женщина исчезла, и на ее месте появились Рено и Одард. В следующее мгновение они узнали меня и направились в мою сторону. По моей спине пробежала дрожь. Мне стало так страшно, что я пустился в бегство, стараясь не оступиться и не поскользнуться на покатых камнях. А они бежали вслед за мной без видимых усилий.

Это был сон.

Я открыл глаза и опять оказался в кромешной тьме.

Кто-то вновь поднес к моим губам чашу с водой, но на сей раз вода показалась мне горькой. Я выплюнул ее, и мне на лоб властно легла чья-то мягкая рука, отклонив мою голову назад так, что рот непроизвольно открылся. Мне в глотку влили какую-то жидкость, и я задержал дыхание, чтобы не почувствовать ее вкуса.

— Пей! Это снадобье избавит тебя от боли!

— Мне не больно.

— Только потому, что ты уже пил это лекарство.

Я лежал то ли на скамье, то ли на жесткой лежанке. Я чувствовал под собой жесткие доски, на которые было положено тонкое покрывало. Я попытался подняться, однако руки отказывались мне повиноваться.

— Отпусти меня!

— При желании ты можешь уйти. Если тебя здесь что-то и держит, так это узы греха.

Мне показалось, что я вижу перед собою складки шелка, хотя это могло мне и почудиться. Сознание вновь стало слабнуть, когда же я попытался коснуться шелка рукой, то она прошла как сквозь воду.

Три свечи были зажжены в алькове в дальнем конце комнаты с низкими сводами.

Их слабое пламя после многочасовой темени казалось моим ноющим глазам ярким, как солнце. Оранжевый свет играл на грубо отесанных кривыми резцами стенах и освещал спины коленопреклоненных людей, стоявших в несколько рядов. Перед ними, обратившись лицом в мою сторону, стояла женщина в белой шерстяной мантии. Ее глаза были прикрыты, а голова слегка откинута назад в восторге, одновременно возвышенном и чувственном. Она произносила нараспев какие-то слова на неведомом мне языке.

Вперед вышли двое мужчин и опустились на колени. Один был постарше и походил на прислужника, ибо был одет в такую же белую мантию, что и жрица. Одежда второго — а он был еще совсем юн — выдавала в нем простолюдина. Я видел, как трясутся от страха его плечи. Женщина взяла в руки кувшин и полила воду на руки сначала ему, затем прислужнику и наконец самой себе. Прислужник поднялся на ноги и отвесил ей три земных поклона. Он повернулся к покрытому белой тканью каменному алтарю и положил еще три поклона, затем взял с алтаря толстую книгу и, кланяясь, передал ее своей госпоже. Та раскрыла ее над головой молодого крестьянина и вновь стала произносить нараспев непонятные заклинания. Вскоре я стал различать в ее речи повторяющиеся формулы. Голос жрицы показался мне странно знакомым. Я слышал его не только в своем странном видении, но и где-то еще. Где — я не помнил.

Отдав книгу прислужнику, женщина возложила руки на голову юноши и произнесла еще несколько непонятных фраз. Затем она взяла его за руку, помогла подняться на ноги и повернула лицом к собравшимся.

— Знай, если Бог смилостивится над тобою и даст тебе силы принять Его дар, ты сможешь достойно, исполнившись чистоты, истины и прочих даруемых Богом добродетелей, пронести принятое сейчас крещение через всю свою жизнь, как учит нас тому Церковь Чистоты!

Я вновь опустил голову на жесткое ложе. Мое сознание, всего несколько мгновений назад почти ясное, вновь помутилось. Крещение? О каком крещении могла идти речь? А где же священник? Где миропомазание? И почему эта странная женщина произносила ритуальные формулы не на греческом или на латыни, а на каком-то неведомом мне языке, который, впрочем, в последние месяцы мне доводилось слышать достаточно часто?

Чем бы ни была эта странная служба, она подошла к концу. Стоявшие на коленях адепты поднялись на ноги. Женщина отошла от свечей и направила нового посвященного к собранию молящихся. Мужчина, помогавший жрице, повернулся, чтобы последовать за ней, и свет свечей упал на его лицо. Я смотрел сквозь толпу, и свет этот был неверным, однако я ясно различил перебитый нос и покрытое волдырями лицо. Это был Петр Варфоломей.

Увиденное так поразило меня, что я вновь опустил голову на лежанку.

Несколько позже, после того как пещера опустела, я вновь услышал голос, знакомый мне по сновидениям. На этот раз я находился не на берегу горного озера, а во тьме. Почувствовав запах земли, я стал ломать голову над тем, сплю я или нет. Понять это было совершенно невозможно.

— Как твоя боль, Деметрий?

— Терпимо.

Боль в затылке мучила менее всего. Рана на руке, нанесенная Одардом, сильно пульсировала, спина от долгого лежания на досках одеревенела, но с этим тоже можно было свыкнуться. Мой желудок был пуст, как барабан. Сколько же времени прошло с той поры, как я ел?

— Давно я здесь?

— Ночь и день.

В том, что я испытывал голод, не было ничего удивительного.

— Где я нахожусь?

— В святой церкви.

— В Антиохии?

Немного подумав, моя собеседница ответила:

— Под нею.

— И как же я здесь оказался?

— Мы нашли тебя на обочине дороги. Ты был ограблен и избит. Еще немного, и ты бы умер. Мы спасли тебе жизнь.

Спасибо. С содроганием сердца я вспомнил узкую улочку с глухими стенами и двух дюжих негодяев.

— Мне нужно идти, — пробормотал я. — Мои друзья беспокоятся, жив ли я, ведь со времени моего исчезновения прошло два дня.

Я почувствовал на своей щеке ее теплое дыхание. Должно быть, она находилась где-то рядом.

— Ты стал свидетелем нашей службы, Деметрий. Тебе стали известны наши тайны. Отпусти я тебя, и ты тут же предашь нас…

Я попытался подняться, стараясь не обращать внимания на страшную головную боль. Хотя мои ноги и руки были свободными, сделать этого я не мог, ибо был привязан к лежанке за пояс. Я провел рукою по стягивавшим меня путам, но не смог нащупать узла.

— Не надо так волноваться. Тебя никто не обидит. На самом деле здесь ты куда в большей безопасности. Вчера к городу подошло воинство Кербоги. Турки пытаются атаковать город со стороны горы. Говорят, там развернулось страшное сражение.

— Тем более мне надо поскорее вернуться к своим товарищам!

Если Анна останется без защиты, когда ворвутся турки…

— Отпусти меня!

— Поверь, я желаю тебе блага! Некогда ты попросил меня о помощи. Я сказала, что не смогу сделать этого до той поры, пока ты не отбросишь всю ту ложь, которая навязывается вашим священством. Я не смогу помочь тебе, пока ты не примешь моей помощи!

Внезапно я понял, чей это голос. Конечно же, это была таинственная Сара, жрица, посещавшая палатку Дрого и его друзей. Похоже, все они прошли один и тот же обряд посвящения.

— О какой лжи ты говоришь? Я — христианин!

Она рассмеялась.

— Тебе когда-нибудь доводилось говорить о Боге с исмаилитами? Они говорят, что мы почитаем одного и того же Бога, но только они знают, как должно чтить Его!

Я опустился на спину.

— Ты исмаилитка?

Возможно ли такое, если ее последователи вырезают на своих спинах кресты?

— Конечно нет! — воскликнула она оскорбленным тоном. — Но они правы в том, что многие, и ты в том числе, неправильно почитают Бога!

— Я не понимаю тебя.

— Хочешь пить?

Я провел языком по пересохшему небу.

— Пожалуй, что да.

— Пей.

Она вновь поднесла к моим губам деревянную чашу с горьковатой жидкостью. Я сделал несколько глотков, и тут мне в голову пришла ужасная мысль:

— Что ты мне дала? Это ваша обрядовая чаша?

— Это обычная вода. Я добавила в нее немного морозника. Он облегчит боль. Тебе нечего бояться.

Она умолкла. Я услышал, как она поставила чашу на стоявший слева от меня столик. Я напряг слух, однако никакие звуки не выдавали присутствия в пещере членов религиозного братства. Похоже, мы были одни.

— Ты сказала, что я неправильно поклоняюсь Богу. Тогда ответь мне, в чем состоит правильное поклонение?

— Это тайное знание.

Мною овладело такое разочарование, что я на время забыл и о боли, и о мучивших меня сомнениях: я злился на нее, как ребенок, с которым взрослые не хотят делиться своими секретами. Я вновь попытался подняться, и вновь меня остановили все те же крепкие путы.

— Почему оно тайное? Чтобы ты могла управлять своими последователями, дразня их любопытство?

— Это знание является тайным только потому, что оно смертельно опасно. Не гордыня и не стремление к самоутверждению понуждают меня скрывать его. Открывается оно лишь тем, кто в своем искании тайн остается чист сердцем. Я могла бы поведать тебе о нем, но прежде ты должен пожелать этого. И при этом тобою должны двигать не корысть, злоба или жадность, но единственно жажда спасения.

— Разве есть такие люди, которые не стремятся к спасению?

— Их больше, чем ты думаешь. Даже среди тех, кто, как ты полагаешь, озабочен спасением собственной души, мало людей с чистыми душой и сердцем. Они стремятся к свету, но пребывают во тьме. Они не способны понять, чего ищут. Если они и обретают искомое, оно остается для них недоступным. Их вера тщетна! Мало того, она их губит! Порой даже физически.

Мне вновь стало не по себе. Та часть моей личности, которая привыкла выведывать малоприятные истины у сутенеров, воров, торговцев и вельмож Константинополя, готова была внять ее предупреждениям. Другую же, более возвышенную часть моей души это ужасное обещание разом влекло и страшило.

— Знание, которое я дарю, не содержится ни в свитках, ни в книгах, его нельзя прочесть и положить на полку. Мое знание — знание жизни, знание света. Забыть его невозможно. Оно пожирает тебя подобно плавильному горну. Уклонись твоя душа в сторону — и оно сожжет тебя дотла! Но мало знать, нужно еще и верить.

Я приподнялся на локте настолько, насколько мне позволяли это сделать путы.

— Говори. Я выслушаю тебя.

Все дальнейшее происходило как во сне. Впоследствии я не раз задавался вопросом, а не приснилась ли мне вся эта сцена, тем более что слова Сары сопровождались яркими видениями. Мне представлялись ангелы с огненными крылами, сказочные сады и поднимающие голову змеи, однако чаще всего я просто бродил по церкви, вглядываясь то в одну, то в другую икону. Казалось, что душа моя находилась уже не в сердце, а в голове, которая тяжелела все сильнее и сильнее. Одна часть моей души называла все услышанное мною неправдой и губительным обманом. Другая же часть призывала меня хранить спокойствие и жадно ловила каждое сказанное жрицей слово.

— Многое из того, что я скажу тебе, покажется тебе знакомым. Причина этого состоит в том, что лжецы и демоны, завладевшие церковью, извратили ее, изменив в ней самую малость. Повелитель тьмы знает, что самая страшная ложь почти неотличима от истины. Ты сможешь понять, насколько все извращено, только после того, как я закончу свой рассказ.

Я кивнул.

— Начну с самого начала. Много веков назад, когда Сатана пал с небес, он разделил воды ставшей для него узилищем тверди и сделал так, что из воды явилась суша. После этого он устроил себе трон и приказал прочим низвергнутым с небес ангелам произвести жизнь: зелень и древо плодовитое, животных, птиц небесных и рыб морских. Но это еще не все. После этого он вылепил из глины сначала мужчину, а затем, отделив от него часть глины, и женщину, поймал двух ангелов небесных и заточил их в глину, облекши их души в тленную форму. Будучи всецело порочным, он толкал их к греху, но они были чисты и потому безгрешны. Тогда Сатана поселил их в саду, создал из своей слюны змея и, приняв его образ, появился возле них. Он вошел в тело женщины и разжег в ней греховное вожделение, пылавшее в ней подобно раскаленной печи. После этого он вошел в мужчину и разжег то же вожделение и в нем, после чего плененных им ангелов стала снедать страсть. Тогда-то и родились дети Дьявола. Ангельская искра раздробилась и рассеялась меж народами земли, однако она не потеряна. Частичка их существа есть в каждом из нас, и потому мы должны отринуть темное телесное начало и отдать себя ангельскому пламени. Только оно освободит нас от сковывающих наши души тленных сосудов и позволит нам раз и навсегда покинуть эту греховную землю, воспарив в обители света.

В пещере было душно, и я лежал, обливаясь потом. Но куда горячее был тот порожденный ее словами огонь, который снедал меня изнутри, опаляя и обжигая душу. Как Сара и предупреждала, слова ее более всего походили на пламя. Даже если бы я не верил им и пытался изгнать их из памяти, забыть их было невозможно. Они подрывали стены моей веры сомнением и грозили полной ее утратой. Даже повторение их могло стать смертным грехом. Более же всего я страшился того, что какая-то часть меня могла принять ее слова за истину.

— Я открыла перед тобой дверь в первую из наших тайн, Деметрий Аскиат. Что ты скажешь на это? Боишься ли ты переступать сей порог?

У меня не было сил солгать.

— Боюсь.

— Вот и прекрасно. Спешат лишь ослепленные гордыней. Смиренный человек ступает осторожно, зато и идет дальше. Я вижу, что истина уже проникла в твою душу. Не тяготил ли тебя и прежде этот греховный глиняный сосуд? Не казалось ли тебе, что твоя душа заточена в нем? Я не сомневаюсь, что ты — возможно, это случалось в минуты, просветленные скорбью, — желал сбросить с себя оковы плоти и высвободить заточенную в них божественную искру.

Осторожность и здравомыслие понуждали меня возразить ей, однако я не мог отрицать истинности ее слов. Мне вспомнилось, как после убийства Одарда я носился по лабиринту грязных улочек, пытаясь освободиться от мучительного чувства греха. Мне вспомнилось, как мы с Анной лежали, обнявшись, на городской стене, однако души наши были разделены тайной содеянного мною. Уж не об этом ли говорила Сара?

Ее вкрадчивый голос действовал на меня подобно бальзаму.

— У тебя открывается ясность видения, Деметрий. Прежняя твоя жизнь была исполнена греха и слепоты, однако в сердце твоем начинает возгораться пламень. Не гаси же его! Возьми этот огонек в руки и потихоньку раздувай его. Со временем эта крохотная искорка запылает солнцем и испепелит все греховное так же, как солнце рассеивает мглу!

— Но как…

Она прижала палец к моим губам.

— Спи.

Я так и не уснул. Вопросы и ответы носились в моей голове, как бури в пустыне. Некоторые из них взметались ввысь вихрями смущения, другие клубились и расползались непроницаемыми тучами хаоса. Порой они начинали расходиться, но едва я ловил себя на этом, как они возвращались и начинали терзать меня с новою силой. Боль в затылке и голод вновь стали нестерпимыми. Мое тело ослабело даже без заклинаний жрицы. Я уже не мог понять, было ли это проклятием или благословенным освобождением.

Хотя чувства мои угасли, я мог разглядеть пещеру куда лучше, чем прежде. Свет проникал в подземелье сквозь длинные щели в потолке, и постепенно тьма обернулась палимпсестом серых теней. Меня окружали грубо вытесанные стены, в глубинах пещеры сновали какие-то темные фигуры. Моя лежанка стояла в углу, а в противоположном углу пещеры я увидел уходившую вверх лесенку, по которой то и дело поднимались и спускались какие-то люди. Люк, из которого они спускались, оставался при этом совершенно темным. Насколько же глубоким было это подземелье? Неужели над ним находилась еще одна такая же пещера?

Через какое-то время я вновь увидел перед собой Сару. Одеяния ее казались мне сотканными из лунного света, однако в голосе звучала тревога.

— Ты думал о том, что я говорила тебе, Деметрий?

— Да.

— И как у тебя это получалось?

— С трудом.

— Увы, истина обычно осеняет далеко не сразу. Путь к ней многотруден и долог.

— Плоть пытается настоять на своем. Не для того ли, чтобы ее умертвить, твои ученики вырезают на спинах кресты?

— Эти кресты — знак того, что Господь вошел в их плоть. Воители, отмеченные ими, выходили на бой с самим Сатаной!

— И Дрого, и Рено слышали твои наставления и были отмечены этим знаком. Представляю, как крепка была их вера.

— Не говори о них! воскликнула Сара. — Новообращенному не пристало смотреть по сторонам! Он должен идти, потупив взор, иначе он сойдет с пути праведности!

— Дрого и Рено мертвы. Их товарища Одарда тоже нет в живых. Не в этом ли состоит цель указанного тобою пути?

— Мы идем, не ведая своего пути, и можем уяснить его цель, лишь когда достигнем ее! Могу сказать тебе одно: постигшая их судьба никак не связана с их верой. Я уже говорила тебе о том, что они изменили моему учению. Их соблазнил лжепророк!

Я замер.

— Как его звали?

— Какое это имеет значение? — В голосе Сары зазвучали нотки подозрения и раздражения. — На твоем месте…

Закончить фразу Саре помешал истошный крик, донесшийся со стороны лестницы. Дверь или панель, прикрывавшая люк, отошла в сторону, и в подземелье хлынули лучи солнечного света. Служители в белых одеждах уставились на появившегося на лестнице человека так, словно это был посланник Небес. И действительно, его голова была окружена сияющим нимбом, над которым извивались струйки дыма.

Присмотревшись лучше, я увидел перед собой отнюдь не ангела Господня, но знакомого сухопарого мужчину с перебитым носом. Его пронзительный испуганный голос также был далек от возвышенности.

— Они подожгли город! — закричал он. — Вы слышите меня? Они подожгли город!

27

Небесные чары сразу рассеялись. Мужчины и женщины, толкая друг друга, бросились к лестнице, стремясь как можно скорее выбраться из подземелья. Сброшенный с лестницы посланник тоже участвовал в общей драке. Через люк в подземелье повалили клубы густого дыма, затмившего собою свет, а откуда-то сверху послышался рев пламени. Все забыли обо мне, привязанном к лежанке. Я напрягся, пытаясь разорвать путы, но от этого они натянулись еще сильнее. Запустив руку под лежанку, я попытался найти рукой узел или застежку и тут же загнал под ноготь занозу. Вывернув руку, я все-таки смог найти петлю и, проведя по ней, нащупал утолщение узла. Мои пальцы едва дотягивались до него, и при всем желании я не сумел бы развязать этот узел. Я потянул ткань вверх и выбирал ее до тех пор, пока узел не оказался у меня на животе.

У меня не было времени на то, чтобы оглядеться, однако я чувствовал, что, кроме меня, в быстро наполнявшемся дымом подземелье не осталось ни души. В горле уже першило, а по щекам текли обильные слезы. Я понимал, что, если в самом скором времени не выберусь отсюда, меня ждет верная смерть. Но слишком спешить тоже было нельзя, иначе я мог бы лишь еще туже затянуть узел.

Стараясь не поддаваться панике, я принялся дергать скрученную ткань то в одну, то в другую сторону. Мой и без того хрупкий запас прочности уходил главным образом на то, чтобы сохранять спокойствие, и хотя в сознании моем царило полнейшее смятение, я вполне владел руками. Дым полностью затмил собою проникавший сверху свет. Действуя исключительно на ощупь, я пытался протолкнуть свободные концы ленты через петли узла.

«Если тебя что-то и держит, так это узы греха», — услышал я слова жрицы, давным-давно покинувшей свое капище. Слова ее звучали как приговор.

Наконец мой палец прошел узел насквозь. Я нащупал рукой петлю, потянул и почувствовал, что она легко скользит. Узел тут же заметно ослаб, после чего развязать остальные петли не составило особого труда, и путы спали с моего тела сами собой.

Поднявшись с лежанки, я нетвердым шагом направился к лестнице. После того как я два дня пролежал на спине, ноги отказывались мне повиноваться, однако радость нежданного освобождения и мое отчаянное положение помогали двигаться вперед. Стараясь не спотыкаться о брошенные бежавшими паломниками предметы и не делать глубоких вдохов, я кое-как доковылял до дальнего угла. Мои руки нащупали лестницу. Я встал на нижнюю ступень, проверил ее на прочность и стал подниматься наверх. Мне казалось, что наверху воздух должен быть чище, однако и здесь все было затянуто густыми клубами дыма. Я выглянул из люка и увидел, что нахожусь в деревянном сарае. За распахнутыми настежь дверьми находился залитый солнечным светом пыльный двор. Подтянувшись на руках, я выбрался наверх и выбежал во двор. Я вновь обрел свободу.

Впрочем, радоваться пока было рано. То ли действие попавшего в мою кровь морозника еще не прекратилось, то ли я оказался в аду. Воздух здесь был таким же спертым и удушливым, как и в подземелье, а над городом, насколько хватало глаз, висело огромное дымное облако. Оно затмевало собой солнце и погружало весь город в мрачные адские сумерки.

Небольшая калитка вела на улицу, по которой бежали какие-то темные фигуры. Я направился к ней, и в то же мгновение у меня за спиной раздался оглушительный скрежет. Балки сарая успели прогореть, и крыша рухнула вниз, похоронив под собой тайный лаз и подземное капище и подняв столб пепла и пыли. Я покинул сарай вовремя.

На улице царил хаос. По улице в разных направлениях с завыванием носились совершенно ополоумевшие и насмерть перепуганные паломники. У многих, из них обгорела одежда, у кого-то почернела и сморщилась от жара кожа, кому-то рухнувшие сверху камни изуродовали ноги и теперь они ползли на руках. Обезумевшая от ужаса женщина продолжала на бегу кормить грудью младенца, не ведавшего о страшном бедствии.

Я посмотрел направо. За клубами дыма языки огня взмывали на такую высоту, словно они сходили с небес. Горячее дыхание коснулось моей щеки, и я почувствовал, как натянулась кожа и как запульсировала под ней кровь. Шум огня доносился отовсюду: потрескивание пламени, грохот падающих друг на друга зданий, вой ветра, силящегося взметнуть огонь на еще большую высоту. Расслышать стук копыт на фоне этих звуков было невозможно, и потому я не слышал его до той поры, пока конь едва не сбил меня с ног.

Из красного дыма вырвался всадник с мечом в руке. Увидев его, я решил, что пожар начался после того, как Кербога отдал город на разграбление. У меня не было при себе никакого оружия, хотя в этом аду даже самый прочный щит лишь обжигал бы руку. Впрочем, всадник этот нисколько не походил на турка. Судя по коническому шлему, вырисовывавшемуся на фоне красного дыма, это был норманн. Неужели я случайно столкнулся с одним из последних воинов разбитой армии?

То ли он не признал во мне союзника, то ли все люди теперь представлялись ему врагами, но щадить меня он явно не собирался. Увидев, что я застыл посреди дороги, он свернул в мою сторону и замахнулся на меня мечом. Его лошадь промчалась мимо на волосок от меня, обдав мое лицо ветром. У меня даже не хватило ума пригнуться. Меч ударил меня между лопаток, и я упал на землю.

Хотя к этому времени я уже потерял интерес ко всему, в том числе и к жизни, я все-таки не умер. Норманн ударил меня не острием, а плашмя, использовав меч как дубину или палку загонщика. Я почувствовал жгучую боль в спине, на которой наверняка появился страшный рубец. Впрочем, если бы эта рана оказалась самым тяжким ранением, полученным мною в тот день, я посчитал бы себя счастливейшим из смертных.

Как только я поднялся на ноги, рыцарь развернул коня и вновь направил его на меня. Огонь играл на его полированном шлеме так, словно шлем этот все еще находился в горне оружейника.

— Жалкий червяк! — прокричал всадник. — Провансальская нечисть! Как ты смеешь отсиживаться в этих трущобах, когда все твои товарищи стоят на стенах?

— Это Кербога? — пробормотал я. — Кербога взял город?

— Если такие, как ты, будут и дальше болтаться без дела, это произойдет в самом скором времени! Немедленно возвращайся в свою часть!

Норманн развернул коня еще раз и, пришпорив его, поскакал вниз по улице. Сквозь вихрящуюся дымную мглу я видел, как страдают от его тяжелого меча и языка бегущие пилигримы.

Его слова лишь усилили мое смущение, и потому я почел за лучшее не придавать им особого значения. Жар, исходивший от огненной стены, становился настолько нестерпимым, что мог в любое мгновение превратить меня в обугленный костяк. Я развернулся в ту же сторону, что и норманн, и припустил по улице.

Я практически не знал Антиохии и терялся в ней уже столько раз, что совершенно не помнил, где находилась пещера. Мне не оставалось ничего иного, как положиться на инстинкт толпы, несшейся в том же направлении, и слепо следовать за нею. Я чувствовал себя бессловесным животным, способным думать только об избавлении от опасности и о выживании. Конные и пешие норманнские рыцари подгоняли нас ударами по пяткам и ногам, появляясь из удушливого тумана словно призраки. Я даже не пытался сопротивляться. Они могли гнать нас к бездне, но я ничего не мог с этим поделать.

Вскоре я стал узнавать отдельные приметы. Вывеска постоялого двора, сильно покосившееся здание, загаженный птицами пересохший фонтан — все это было мне знакомо. Мы с Маленьким Петром проходили мимо них, направляясь к владениям тафуров. Неужели с той поры прошло всего два дня? Впрочем, это уже не имело особого значения. Судя по всему, я находился в примыкавшей к дворцу юго-восточной части города, откуда можно было без особого труда добраться до ставших нашим прибежищем стен, на которых меня ждали Анна и Сигурд.

Толпа заметно выросла, а воздух стал куда прохладнее и чище. Паломников выкуривали, словно крыс, из всех углов и щелей и гнали в безопасную нижнюю часть города. Совершенно неожиданно, куда раньше, чем я предполагал, мы покинули лабиринт узких улочек и оказались на дворцовой площади. Площадь быстро заполнялась людьми, согнанными с охваченных огнем улиц. Впервые за три дня мне было понятно, где именно я нахожусь. По краям площади стояли рыцари с копьями, пытаясь отгонять мечущихся паломников к стенам, а в центре, подобно неколебимым деревам посреди разлившейся реки, застыли два спорящих о чем-то всадника. Силуэты рыцарского шлема и епископской митры были почти неразличимы, однако я сразу узнал обоих всадников и стал проталкиваться к ним.

Незримая аура достоинства исходила от двух этих благородных мужей, и толпа простолюдинов предпочитала держаться на почтительном расстоянии от них. Несмотря на общую сумятицу, я долго собирался с духом, прежде чем решился приблизиться.

— У меня не было выбора. — От копоти лицо Боэмунда стало черным, словно у сарацина, однако речи его были полны прежней желчи. — Кербога бросил на крепость все свои силы и едва не прорвал наши линии обороны. Нам дорог сейчас каждый человек, способный держать в руках оружие, а эти трусы отсиживаются по щелям!

Конь епископа Адемара нервно переступал с ноги на ногу.

— Но разве это решение — сжечь город, чтобы Кербога не смог взять его?

— Этих паразитов нужно было выкурить из щелей! Меня нельзя обвинить в том, что ветер разнес огонь по всему городу.

— Тебя можно обвинить очень во многом. Ты принес нам погибель!

Я никогда не видел епископа в таком бешенстве. Капли пота и слезы текли по его перепачканному сажей лицу. Ссутулившись в седле, он обличал Боэмунда, подобно древнему пророку.

— Не раздражай меня, священник! Я — единственный, кто может спасти вас.

— Посмотри вокруг! — Адемар развел руки, указывая на мятущиеся толпы. — Взгляни в эти лица! Они перепуганы настолько, что готовы бежать из города! Их не удержат ни каменные стены, ни запоры! Наша армия будет разбита, и повинен в этом будешь только ты!

— Вот уже три дня я меряюсь силами с Кербогой. Я не ел, не спал и даже не справлял нужду все это время! Адемар, ты — пастырь этих жалких червей. Если вы с отшельником не заставите их принять участие в битве, я сделаю это сам! Мне нужны мужчины, вовсе не обязательно благородные, искусные или сильные. Главное, чтобы они готовы были выйти на бой с противником и спасти нас от полного уничтожения. Если ты не можешь собрать свое войско, отправляйся на гору сам и останови Кербогу собственным копьем! Вот только хватит ли у тебя смелости?

Боэмунд пришпорил коня и направил его сквозь толпу к дальнему концу площади, где к нему присоединился еще один конный рыцарь.

Адемар посмотрел вниз.

— Деметрий?

— Да, владыка. — После страшных часов, проведенных мною в подземелье, даже знакомые лица казались чужими. — Неужели это дело рук Боэмунда?

Епископ мрачно кивнул:

— По его мнению, слишком многие паломники увиливают от участия в битве. Он использовал огонь, чтобы выкурить их, но, боюсь, этим он попросту открыл город Кербоге.

Кербога уже прорвал оборону?

— Не знаю. Последнее, что я слышал, — мы все еще оказываем ему сопротивление.

В царившей вокруг суматохе я не услышал звука шагов. Неожиданно между мной и епископом появилась темная фигура, схватила коня за уздечку и уставилась на Адемара молящим взглядом. Человек покачивался из стороны в сторону и бешено размахивал свободной рукой. Я ясно увидел в отсветах огня его лицо. Кривой нос, изъеденное язвами лицо. Петр Варфоломей.

— Владыка! — вскричал Петр. — Что успел наболтать тебе этот лжец?

Не удостоив жалкого паломника ответом, Адемар молча шлепнул его мечом по спине. Петр Варфоломей взвыл и отступил назад, не выпуская уздечки из рук.

— Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать! — прохрипел он. — Владыка, Господь послал мне удивительное видение! Выслушай меня, прежде чем этот грек настроит тебя против меня!

Земля вздрогнула у нас под ногами — это обвалилась стоявшая по другую сторону площади колоннада. Рухнув наземь, мощные колонны разбились вдребезги. Поднялась туча из пепла и искр. Сквозь нее я увидел в алькове задней стены старинную статую, бесстрастно взиравшую на разрушения. Несколько смельчаков и оставшиеся на той стороне участники оцепления схватили ведра и принялись заливать пламя водой. Статуя исчезла в облаках пара.

Я посмотрел на епископа. Петр Варфоломей так и стоял возле его коня, держась рукой за уздечку и продолжая свои бессвязные речи. Вероятно, он опасался того, что я поведаю епископу о его ереси, и спешил оговорить меня первым. Но в этот час, когда весь город был охвачен пожарами и мятежами, я испытывал одно-единственное желание — как можно быстрее найти своих друзей. Не прощаясь с Адемаром и даже не посмотрев в его сторону, я вновь вернулся в толпу. Нечего было и пытаться следовать собственным путем: властному движению людского потока не смог бы противостоять ни один человек. Поэтому я уподобился утопленнику и позволил толпе понести себя с горы туда, где находились река и стены.

Мы достигли стен достаточно быстро, поскольку дорога была широкой, а толпа непреклонной. Стоявшие возле моста норманнские рыцари размахивали копьями, отгоняя от запертых ворот тех, кто пытался к ним приблизиться. Впрочем, это не имело особого смысла. Крестьяне и рыцари лезли по лестницам на верх стены. Там, где толпа была особенно плотной, виднелись приставленные к стене лестницы, прогибавшиеся под весом взбиравшихся по ним людей. Вспомнив штурмовую лестницу, по которой я поднимался на антиохийскую стену в ту памятную ночь, я предпочел обычные каменные ступени. При виде множества людей, толпившихся на стенах, казалось невероятным, что там найдется место еще для кого-нибудь, и все же мы продолжали подниматься вверх. Город остался внизу; с того места, где лестница делала поворот, я увидел крыши и купола Антиохии, уходившие к подножию горы. Даже в моем растерзанном состоянии я испытал потрясение, ибо мне открылись истинные аппетиты огня, охватившего уже полгорода. Над пламенем поднимался густой дым, возносивший к небу истошные крики людей и рев животных. Кербоге оставалось следить за нашей погибелью из крепости на вершине, после чего он мог спуститься с горы победителем и собрать прах нашего воинства в знак триумфа.

Ослепнув от пламени и оглохнув от немыслимого шума, я забрался на укрепление. Ширина антиохийских стен была такова, что по ним в спокойное время могли свободно идти плечом к плечу сразу четыре человека, и все это пространство между башнями было заполнено людьми. Толпа продолжала двигаться вперед, к зубцам укреплений, откуда на тонувшую в темноте внешнюю сторону стены были сброшены веревки. Здесь были и тросы, использовавшиеся нами при постройке осадных машин, и наспех связанные друг с другом поводья, туники и разодранные на полосы палатки. Расталкивая друг друга, паломники перебирались через укрепления и съезжали вниз, торопясь покинуть городские пределы. На стене была такая давка, что многие падали вниз, прежде чем им удавалось ухватиться за веревку.

Подобная перспектива меня нисколько не прельщала. Заметив, что справа от меня людей заметно меньше, я стал отчаянно пробиваться в этом направлении. Чем дальше я удалялся от ворот, тем легче мне было двигаться. На расстоянии нескольких сотен шагов стена почти совсем опустела: я прошел насквозь несколько сторожевых башен, не встретив ни души. Именно поэтому я насторожился, услышав из-за очередной двери чьи-то голоса.

Я больше не верил тому, что в этом городе у меня есть какие-то иные союзники, кроме варягов, от лагеря которых меня отделяло изрядное расстояние. Я замедлил шаг и тихонько подошел к двери караульного помещения.

— Отплывай сразу, как только окажешься в гавани, — послышалось изнутри. — Медлить нельзя! В самом скором времени Кербога может нанести удар по Святому Симеону, чтобы отрезать нас от моря. Ты должен поспеть туда до этого.

Ответа второго человека я не расслышал, ибо меня объял ледяной страх. Мне были прекрасно известны властность и бесцеремонность обладателя первого голоса. Он предал город огню, желая наказать малодушных и слабых, поскольку ему не хватало людей. А теперь, похоже, отсылал часть своих последователей в какое-то неведомое мне место. Что еще затеял Боэмунд?

— Прикажешь владельцу судна плыть в Таре. Денег у тебя на это хватит? — Из-за двери послышался звон монет. — Вот и прекрасно. Пройдешь Киликийскими воротами и займешься поисками греческого императора Алексея в Анатолии. Мне докладывали, что его силы находятся сейчас возле озер в окрестностях Филомелия, хотя с той поры они могли и переместиться. Впрочем, отыскать его будет несложно.

— Они сочтут меня трусом, — послышался голос второго человека, который тоже показался мне знакомым, хотя я не мог припомнить имени его владельца.

— Скажешь, что у тебя не было иноговыхода. Мол, оставил Антиохию только для того, чтобы Господь сохранил тебя и твой меч, дабы разить исмаилитов. Скажешь, что в момент твоего бегства Кербога стоял у самых ворот города и что наше войско обречено. Убеди грека в том, что спешить нам на выручку не стоит. Самое лучшее для него — вернуться в свой дворец.

— Понятно, — задумчиво произнес собеседник Боэмунда. — Убедить его в этом будет несложно, поскольку судьба нашего войска действительно висит на волоске. Город объят огнем, армия спасается бегством, и при этом ты поручаешь мне остановить единственного человека, который мог бы спасти нас? Я выполню твой приказ, но он кажется мне безумным.

— Порой игрок в кости ставит на один бросок все свое состояние. Если он проиграет, его назовут безумцем. Но если он выиграет, Вильгельм, он разом добьется всего. Когда мой отец бросил вызов упадочной мощи греков и высадился с войском в Иллирии, он тут же предал огню обоз, и потопил корабли, отрезав трусам путь к отступлению. Нечто подобное происходит и сейчас. Этот город будет принадлежать только мне, и никому больше! Дважды мне отказывали в законном праве на землю, но в третий раз у них это не пройдет!

Установилось долгое молчание: они то ли шептались, то ли обнимались, то ли просто молчали. Наконец Боэмунд произнес:

— Да пребудет с тобой Господь!

— Пусть лучше Он останется с вами. Вы нуждаетесь в этом куда как больше.

До меня донеслись звон доспехов, шарканье сапог по камню и скрип туго натянутой веревки. Потом все стихло. И вдруг раздались громкие шаги. Дверь распахнулась так стремительно, что петли даже не скрипнули, и я едва успел спрятаться за нею. Я затаился, надеясь, что Боэмунд ничего не услышал.

Опасения мои оказались напрасными. Он прошел мимо моего укрытия, быстрым шагом направился к соседней башне и исчез за ее дверью.

На всякий случай я немного выждал, поскольку Боэмунда могли сопровождать другие рыцари. Таковых не оказалось. Я покинул свое убежище и вышел на укрепление. К зубцу стены была привязана толстая веревка, спускавшаяся до самой земли. В этом месте перед стеной находился высохший луг, но я не стал его осматривать. Подслушанного мною было достаточно для того, чтобы понять, что по веревке спускался Вильгельм Гранмениль, свиноподобный шурин Боэмунда. Несомненно, вскоре о его бегстве должны были узнать и другие. Я не понимал, в чем состоит коварный замысел Боэмунда, но сейчас мне было не до того. Я поспешил уйти оттуда.

Оказавшись перед запертой дверью, я понял, что добрался-таки до нужной башни. Из последних сил я забарабанил по ней кулаками и громко потребовал на греческом языке, чтобы мне открыли.

Караульные были настороже и ответили мне едва ли не сразу.

— Кто ты?

— Деметрий.

Из-за двери послышался грохот разбираемых бревен. Дверь распахнулась, и на пороге появилась огромная фигура, заполнившая собою весь проем. Позади Сигурда я увидел нескольких изумленных варягов, оружейника Мушида в неизменном тюрбане и заплаканную Анну, которая стояла, обхватив себя за плечи.

— Болван! — рявкнул Сигурд. — А мы-то тебя уже похоронили!

Собрав остаток сил, я переступил через порог и упал ему на грудь, не обращая внимания на колючую кольчугу. Он обхватил меня своими медвежьими лапами так крепко, что у меня потемнело в глазах.

27

Едва Сигурд впустил меня в башню, я, лишившись последних сил, растянулся прямо на каменном полу и заснул. Они дали мне поспать всего час, а потом принялись мучить бесконечными расспросами. Мы развели костер на верхней площадке башни, поскольку после долгого пребывания в темном подземелье я нуждался в свете и в свежем воздухе. Сигурд насадил на кончик копья и изжарил специально для меня маленький кусочек мяса.

— Конина, — объяснил он. — Один норманн убил свою лошадь и торговал ее мясом по византину за порцию.

— Когда сюда явится Кербога, твой норманн пожалеет об этом.

— Думаю, он уже сбежал из города или погиб. Ты видел, во что Боэмунд превратил город?

Сигурд махнул рукой, указывая на юго-восток. С нашей башни разорение этой части Антиохии было особенно заметным. Пламя больше не ярилось как прежде, ибо ветер поменял направление и огонь повернул к горе, где уже сгорело все, что могло гореть. Но до сих пор повсюду виднелись рдеющие, помигивающие в ночи пожарища. Казалось, что на город высыпали ведерко горящих углей.

— Да, я это видел, — сказал я со вздохом. — Я был в самом пекле.

— И я тоже.

— Ты-то что там делал?

— Искал тебя.

Сигурд достал копье из огня и протянул его ко мне. Обжигая пальцы, я снял с него истекающий соком кусочек мяса и принялся перебрасывать его с руки на руку.

— Сигурд искал тебя целых два дня, — объяснила Анна. Она сидела немного в сторонке, возле парапета, не желая ко мне приближаться.

— Я сдался только после того, как Боэмунд учинил это безумие. В такой толпе я не смог бы отыскать даже собственного брата. Надеюсь, теперь ты поведаешь нам, где тебя носило все это время.

Мясо уже остыло. Я положил в рот сразу весь кусок, надеясь сполна насладиться его вкусом после столь продолжительного вынужденного поста. Увы, мясо было проглочено в два счета. Я знал, чего стоило Си-гурду отдать мне свою порцию, но этот кусочек лишь еще больше разжег испытываемое мною чувство голода.

— Я отправился на поиски Одарда. Мне хотелось понять… — Я задумался, пытаясь припомнить, что же мне хотелось понять. — Мне хотелось узнать, не он ли убил мальчика Симеона, своего слугу.

— Это сделал он?

— Не знаю. Думаю, что да. Я почти ничего не помнил. — Он совершенно ополоумел и нес всякую чушь. Я… Я убил его.

Анна резко подалась вперед.

— Что?!

Стараясь не встречаться с ней взглядом, я рассказал, как тафуры заставили меня сразиться с Одардом, как кинжал сам собою вонзился ему в сердце, как я бежал по улицам города и как на меня напали грабители.

— Придя в себя, я обнаружил, что нахожусь в пещере. Она оказалась прибежищем еретиков.

— Каких еретиков? — удивился Сигурд.

— Еретиков, которые вырезают кресты у себя на спинах. Сара, приходившая в палатку Дрого, — их главная жрица. — Я мысленно содрогнулся, вспомнив о времени, проведенном мною в мрачном подземелье. — Я стал свидетелем их ритуалов, мне были открыты их тайны — они столь гнусны, что я не буду говорить о них вслух. Меня привязали к лежанке и снимали мне боль настойкой морозника.

— Морозник не только снимает боль. Он еще и притупляет чувства, — откликнулась Анна. — Скорее всего, тебя хотели одурманить.

Вероятно, она была права. При одной мысли о том, что говорила мне Сара, я испытывал боль. Была ли это боль ошибки или же боязнь истины?

— В начале пожара они бежали из подземелья. Как видите, удалось выбраться и мне.

Воцарилось молчание.

— Что ты будешь делать с этими еретиками? — спросил Сигурд.

— Что я могу с ними сделать? Я запомнил одно-единственное лицо. Если я сообщу о нем франкским священникам, его сожгут живьем.

— А если ты не сделаешь этого, они заразят своей скверной всю армию и Бог окончательно отвернется от нас.

Сигурд отчаянно боялся прогневить Бога и был по-солдатски прямолинеен в вопросах веры.

Но Анну божественная чувствительность заботила куда меньше.

— Отвернется? — переспросила она. — Посмотри вокруг. Он уже отвернулся от нас! Город объят пламенем, армия бежит, Кербога вот-вот нанесет решающий удар! Неужели же все из-за того, что кучка франкского сброда вздумала обсудить единосущность Святой Троицы?

— Я говорю о ереси совсем иного рода, — возразил я. — Она куда глубже и страшнее.

Анна ударила кулачком по камню.

— Это не имеет никакого значения, Деметрий! Корабль идет ко дну, а вы беспокоитесь о состоянии его парусов!

— Если нам и суждено здесь умереть, мы должны сделать это достойно, — не сдавался я.

— А нам суждено умереть?

Я вновь окинул взглядом лежащий в руинах город, откуда все еще слышались крики и грохот, сопровождавшиеся порою лязгом оружия. Кто знает, какие бедствия там происходили, какие незримые битвы шли вокруг занимаемой нами части стены? Создавалось впечатление, что кроме нас в городе не осталось ни одного христианина.

— Не знаю. Но считаю, что мы не должны покидать своих укреплений до самого конца.

— Чушь! — возмутился Сигурд. — Полная чушь! Если нам суждено умереть, мы должны умереть в битве с врагом, как подобает мужчинам. Когда я встречусь со своими предками, я не хочу, чтобы они презирали меня за трусость.

— А если они осудят тебя за то, что ты слишком торопился с ними встретиться? — спросила Анна. — Назад пути нет, ты и сам это знаешь.

— Ты боишься умереть до срока, я же страшусь единственно позорной смерти.

— Довольно!

Я поднял руку, желая положить конец их спору, и в то же мгновение услышал доносившиеся снизу крики. Поднявшись на ноги, я выглянул в амбразуру. Перед дверьми башни смирно стояли две лошади; я не мог разглядеть седоков, поскольку оба они, несмотря на жаркую ночь, были одеты в черные плащи. Один из них, наклонившись вперед, сказал что-то нашему стражу, и тот, удовлетворенный услышанным, взял лошадей под уздцы и привязал их к заделанному в стену кольцу, после чего проводил гостей в башню. Вскоре оттуда послышался звук их шагов, который становился все громче и громче, пока мы не увидели в дверях человека в монашеских одеяниях. Щурясь от света костра, он посмотрел по сторонам и остановил взгляд на мне.

— Деметрий… Как я и думал, ты здесь. Человек снял с головы капюшон сутаны. На нем не оказалось ни шляпы, ни шлема, его седые волосы были спутаны и взъерошены. Под бородой поблескивала кольчуга. После нашей встречи возле дворца он так и не сменил одежды.

— Неужели во всей Антиохии для тебя не нашлось более важного дела, владыка?

Адемар вышел из башни и, испросив взглядом дозволения, уселся между мной и Сигурдом. Его спутник, так и не снявший капюшона, сел рядом с ним. Имени его Адемар называть не стал.

— Что слышно в городе? — спросила Анна, забыв о правилах приличия. — Он пал?

Адемар медленно покачал головой. В свете костра его изрезанное глубокими морщинами лицо казалось особенно старым.

— Хвала Богу, пока мы удерживаем его. Мы испытываем Божье долготерпение.

— Искушать Бога так, как это делает Боэмунд, может только сам Дьявол, — раздраженно добавил спутник Адемара, в котором я тут же узнал графа Раймунда. — Потому-то ему и сопутствует дьявольская удача.

— Сколько людей мы потеряли сегодня? — спросил я.

— Кто знает? Сгоревших в огне уже не найти, покинувших городские пределы не исчислить, разве что Кербога обезглавит их трупы и пошлет их нам в подарок. Боэмунд потерял куда больше, чем обрел.

— Те же, кому посчастливилось выжить, утратили последнюю надежду, — мрачно добавил Раймунд. Его капюшон сполз немного назад, и я увидел блеск его единственного глаза. — Они лишились даже того немного, что имели прежде. В таких ситуациях люди уподобляются скотам. Оступаются даже самые отважные, тем более что повинен в происходящем не кто иной, как их командующий!

— Епископ Адемар, граф Раймунд, ведь вы пришли сюда в такой час, презрев все опасности, вовсе не для того, чтобы поделиться с нами своими тревогами. Скажите, что привело вас?

Моя грубоватая речь заставила их замолчать. Раймунд ссутулился, прижав колени к груди, и стал теребить ремни на сапогах. Адемар задумчиво уставился на пламя костра, поглаживая щеку пальцем. Наконец он заговорил, тщательно выбирая слова:

— Это касается паломника, провансальца по имени Петр Варфоломей.

В его голосе прозвучали характерные интонации, свидетельствовавшие о том, что мы приступили к ведению переговоров с целью обмена информацией. Я попытался скрыть свое изумление, поразившись про себя вездесущности Варфоломея, с которым судьба сводила меня и в соборе, и в пещере еретиков, и на переполненной людьми дворцовой площади, где он беседовал не с кем-нибудь, а с епископом.

— Я знаком с Петром Варфоломеем. Анна лечила ему нарывы. Сегодня вечером, перед тем как покинуть вас, я видел его на дворцовой площади.

— Это все, что ты знаешь?

— А я должен знать больше?

Адемар вздохнул.

— Ты видел, как он кинулся ко мне там, на площади. Он находился в странном возбуждении и, похоже, опасался, что ты откроешь мне какую-то связанную с ним тайну.

— Я тебе ничего не говорил, — ровным голосом ответил я.

— Знаю, — согласился епископ. — Но он-то этого не знает. И мне любопытно, нет ли тут связи с одной необычной историей, которую он заставил меня выслушать.

— Что это за история?

Адемар явно ждал от меня помощи, но пока что не получил ее. Он неохотно расстегнул плащ, слишком теплый для июньской жары, пусть даже и ночью, и начал рассказывать:

— Он сообщил мне о своем видении, а точнее, о том, что Господь послал ему видение. Видениями теперь никого не удивишь. Особенно часто они случаются у бедняков и простолюдинов. Разумеется, некоторые из них действительно имеют божественное происхождение, все прочие же порождены легковерием, склонностью принимать желаемое за действительное и, увы, корыстью и расчетом. — Адемар сделал особый акцент на последних словах. — Как епископ, как пастырь людской, я обязан оценивать истинность подобных видений.

— Господь может являть себя по-разному, — произнес я с подобающей серьезностью.

Граф Раймунд хмуро глянул на меня.

— Я не стану вдаваться в детали этого видения, — продолжил Адемар. — Достаточно сказать, что его посетил святой апостол Андрей и поведал о священной реликвии, имеющей непосредственное отношение к нашему Спасителю. Апостол сказал, что реликвия эта находится на территории Антиохии, и даже дал Петру вполне определенные указания на сей счет. Апостол являлся ему уже четыре раза.

— Для пущей убедительности, — пробормотал граф Раймунд.

— Так в чем дело? — спросил я. — Последуйте указаниям святого, и вам быстро станет понятна природа видения.

Адемар сложил пальцы рук вместе.

— Все не так-то просто. Если мы будем искать эту реликвию тайно и действительно обретем ее, никто не поверит в ее подлинность. Если мы будем искать ее открыто, но поиски наши не увенчаются успехом, над нами будут смеяться. Тебе известно, какие настроения царят в армии, Деметрий. Паника подавлена, но мужество может оставить этих людей в любую минуту. Если они утратят веру в своих лидеров или решат, что Бог оставил их, мы не сможем выбраться из этой бездонной ямы. Как видишь, я интересовался возможными мотивами Петра совсем не случайно.

Он, не мигая, смотрел мне в глаза, требуя ответа, от которого я вновь попытался уйти.

— Должно быть, это очень ценная реликвия?

— Вернее будет сказать, бесценная. Она могла бы стать свидетельством того, что Бог все еще с нами и милость Его по-прежнему безмерна. Она зажгла бы сердца воинов и позволила бы вернуть их доверие. Стань она нашим штандартом, она принесла бы нам победу.

— И огромную славу тем, кто ее нашел, — заметил я. — Провансальский паломник рассказывает о своем видении провансальскому графу и епископу… Сторонники Боэмунда будут вынуждены замолчать, а авторитет графа Раймунда станет непререкаемым.

— Ты дурак, если полагаешь, что мы преследуем собственную выгоду, — отрезал Раймунд.

— А вы держите меня за дурака, уверяя, что у вас и мысли такой не было.

— Ты прав, — вмешался Адемар. — Разумеется, это нам выгодно. Но мы руководствуемся несколько иным принципом. Что полезно нам, то полезно и армии.

— Теперь ты заговорил как Боэмунд, — усмехнулся Сигурд.

Раймунд в гневе вскочил на ноги.

— Возможно, и так. Кто лучше наемника понимает его уловки? Но мы не настолько похожи, как ты думаешь. То, что полезно для Боэмунда, вредно для императора. То же, что полезно для нас, полезно и для Алексея.

Я вспомнил об указаниях, данных Боэмундом своему шурину, о вероломной игре, которую он затеял. Звезда Боэмунда могла взойти лишь в том случае, если бы закатилась звезда императора. Он понимал это и сам и при первой же возможности расправился бы со всеми ромеями, оставшимися с его армией.

Тем не менее я не торопился с ответом. Петр Варфоломей не только не относился к числу моих друзей, он был одним из опасных еретиков, пытавшихся сделать меня своей очередной жертвой. Но мог ли я открыть епископу всю правду и тем самым приговорить еретика — сколь бы мерзким тот ни был — к сожжению? Из-за меня и без того пролилось немало крови.

Сигурд, Анна, Раймунд и Адемар не сводили с меня глаз. Мне же хотелось лишь одного: поскорее покинуть этот страшный город и вернуться домой, не проливая больше ничьей крови.

— Один Всевышний может судить об истинности видения Петра Варфоломея. — Вновь поймав на себе недовольный взгляд графа Раймунда, решившего, что я просто тяну время, я поспешил добавить: — Петр действительно боится меня, и на то есть серьезная причина. Мне не хотелось бы расстраивать тебя, владыка, но твоя паства поражена серьезной ересью. В течение двух дней эти еретики удерживали меня в своем подземном капище. Я видел их ритуалы и слышал их ложь.

Адемар смертельно побледнел.

— И в чем состояла эта ложь?

— В том, что мир был создан не Богом, а Дьяволом. В том, что плоть несет на себе неизбывную печать греха. В том, что все мы на деле являемся потомками Сатаны.

Мне стали вспоминаться и другие измышления еретиков, но каждое их слово было подобно липкой грязи, и я решил ограничиться сказанным.

— Да, более страшную ересь трудно придумать, — прошептал Адемар. — Но как же в Божьем воинстве…

Реакция графа Раймунда была более сдержанной:

— Скверно… Но какое это имеет отношение к рассказанной им истории?

— Он был одним из еретиков, — стал рассуждать Адемар, преодолев свой ужас. — Испугавшись, что ты выдашь мне его секрет, он придумал эту историю с видением. Ну? Похоже на правду?

Что я мог ответить на этот вопрос? Сигурд взял в руки копье, на котором он жарил мне мясо, и принялся ворошить раскаленные уголья. Они поскрипывали и потрескивали, рассыпая искры. Я поежился.

— Если я назову Петра еретиком, вы сожжете его на костре.

— Если он действительно верит в сказанное и учит этой ереси других, он заслуживает подобной казни, — заметил Раймунд.

— Что же мне делать? — озадаченно произнес Адемар. — Если я начну его пытать и выжгу это гнездовье еретиков, взаимная ненависть и насилие только усилятся, в то время как мы должны стремиться к единству. Если раскольников окажется много, это может привести к междоусобной войне. Мы подарим Антиохию Кербоге.

Анна посмотрела на епископа без малейшего сострадания.

— На кострах и без того погибло великое множество христиан. Возможно, видение Петра Варфоломея свидетельствует о его раскаянии.

— Или о страхе перед наказанием, — добавил Сигурд.

Адемар поднялся на ноги.

— Я обдумаю твои слова и приму окончательное решение завтра утром. — Он поднял глаза к затянутому дымом ночному небу. — Боюсь, что скоро начнет светать.

— Я не сказал ничего конкретного, — предупредил я. — Я ни в чем не обвинил Петра Варфоломея.

— Понимаю. До поры до времени можешь за него не волноваться.

Епископ стал спускаться по ступеням, согнувшись, как под непосильной ношей.

— Даже бесчестный человек может сподобиться истинного видения! — крикнул я ему вослед.

Адемар не ответил.

— Я думала, тебя уже нет в живых…

Стояла такая духота, что уснуть было решительно невозможно, хотя мы и разделись донага. Мы с Анной лежали, глядя друг другу в лицо, на плитах верхней площадки башни. По моей груди то и дело стекали капельки пота.

— Лучше бы я умер, — горько усмехнулся я, вспомнив о людях, павших от моей руки.

Прежде чем я успел что-либо понять, Анна отпустила мне звонкую пощечину.

— Никогда не произноси таких слов! Никогда, слышишь?! — Ее голос дрожал от волнения. — Мне и без того тошно. Если же…

— Ты даже не представляешь себе, что я сделал!

— Меня это не интересует.

— Я убивал людей, я общался с еретиками, я слышал то…

Анна отвесила мне еще одну пощечину, и я даже не пытался от нее увернуться.

— Замолчи сейчас же! Своему отчаянию ты можешь предаваться и в одиночку!

Она повернулась ко мне спиной. Между нами пролегло молчание.

На меня нахлынуло горячее желание признаться ей в том, какую роль я сыграл в падении города. Столь сильного ощущения собственной греховности я не испытывал с детства. Я раз за разом повторял про себя слова признания, но не решался произнести их вслух, боясь лишний раз расстроить Анну, которая никак не могла прийти в себя после недавних переживаний, вызванных моим внезапным исчезновением. Я боялся, что она простит меня очень нескоро, и осажденная Антиохия была не самым лучшим местом для того, чтобы давать волю эмоциям.

— Что нам теперь делать?

— Ждать. Мы должны смотреть своей судьбе в лицо. Я случайно подслушал разговор Боэмунда с его шурином. Тот отправится к императору и известит его о том, что войско погибло. Они надеются, что после этого император откажется от идеи восточного похода.

Анна тут же вновь повернулась ко мне лицом.

— Неужели это правда? Мы и без того вот-вот пойдем ко дну, а он навешивает на нас новые камни!

— Он скорее согласится умереть, чем отдать Антиохию. — Мне вспомнилось его обещание, данное на заседании военного совета. — Если здесь появится император, Боэмунд сразу лишится титула правителя города.

Поежившись то ли от страха, то ли от негодования, Анна тихо спросила:

— Так что же нам делать? Ждать своей судьбы, ни на что не надеясь?

— А что еще нам остается делать?

— Ты говоришь как Сигурд, одержимый идеей смерти.

— Трудно не думать об этом.

— Лучше думай о жизни, о своих детях и о маленьком внуке или внучке. Ты ведь надеешься увидеть их снова?

— Нет, — ответил я, покачав головой, хотя Анна и не смотрела на меня. — Я стараюсь о них не думать.

— А вот я думаю только о них!

28

Едва я смежил веки, как стало светать. Юго-восточная часть города все еще была объята дымом, поднимавшимся над пепелищами, и утренний воздух пах горечью. Жара стояла с самого утра, поскольку до летнего солнцестояния оставалось всего десять дней; на небе не было ни единого облака, которое могло бы прикрыть нас от палящих лучей солнца. Я тут же пожалел о том, что поддел под кольчугу плотную стеганую тунику. Смочив в воде небольшую тряпицу, я повязал ее себе на шею, чтобы раскаленная сталь не обжигала мне кожу, и повесил на пояс шлем. С какими бы врагами ни свела меня в этот день судьба, я был готов к встрече с ними.

Ждать этой встречи пришлось недолго. Стоило мне выйти из башни, как я увидел внизу Сигурда, ожесточенно спорившего о чем-то с незнакомым мне норманном. Когда я спустился вниз, рыцаря возле башни уже не было.

— С кем ты говорил?

Сигурд сплюнул на землю.

— С одним из помощников Боэмунда.

— И чего же он хотел?

— Ничего особенного. Он требовал, чтобы мой отряд отправился в горы на подмогу норманнам, охраняющим город от турок, засевших в крепости.

Мое сердце забилось чаще.

— Ты не должен этого делать!

— Именно это я ему и сказал. Но ты же знаешь, как упрямы эти отвратительные норманны. Рыцарь поклялся, что, если мы не выполним приказ, Боэмунд выкурит нас из наших башен и казнит как трусов.

— В любом случае нам конец.

Мне стало не по себе. Сначала Боэмунд послал своего шурина к императору, дабы лишить нас его помощи, теперь и вовсе решил раз и навсегда избавиться от последних византийцев, сдерживающих его амбиции. Он либо казнит нас как дезертиров, либо отправит нас на передовую, где мы падем от рук турок. Мне невольно вспомнилась библейская история об Урии и Давиде.

Можно было не сомневаться, что в случае невыполнения приказа Боэмунд исполнит свою угрозу, ведь накануне он, не моргнув глазом, сжег полгорода, принеся в жертву добрую половину своих соотечественников. Ему ничего не стоило добавить к их числу горстку варягов.

Сигурд, за пояс которого были заложены два метательных топорика, пребывал в глубокой задумчивости. Его боевой топор и щит стояли возле стены.

— Меня утешает лишь одно. В горах мы сможем умереть достойно. Я возьму с собой дюжину бойцов и отправлюсь в горы. Все же остальные останутся здесь. Они займутся охраной нашего лагеря и тебя с Анной.

— Меня охранять не надо! — Превозмогая охвативший меня страх, я заявил: — Я отправлюсь в горы вместе с тобой.

Сигурд презрительно усмехнулся.

— Деметрий Аскиат, сколько лет прошло с той поры, как ты служил в действующей армии?

— Девятнадцать.

— И ты отправишься на эту гору защищать интересы норманнского ублюдка? Тебя убьют в первую же минуту.

— Я пойду вместе с тобой, — настаивал я.

— Звали туда меня, а не тебя, понял? Подумал бы лучше об Анне!

Я нахмурил брови.

— А если Анна попросила бы остаться тебя, ты бы ее послушал?

— Это совсем другое, — нахмурился Сигурд. Увы, ни он, ни я не могли сказать всего, что было у нас в душе.

Варяг пнул носком сапога землю и взял в руки свой огромный топор.

— Пора отправляться, иначе Боэмунд прикончит нас на месте. Хочешь пойти на верную смерть — твое дело.

Откровенно говоря, мне было уже все равно. Скорая смерть ждала бы нас в любом случае. Умирать же с Сигурдом мне было бы спокойней. Анне подобная мысль показалась бы предосудительной, но меня она обнадеживала.

Дорога в горы отходила от юго-восточной окраины города. Главная улица с ее протяженными колоннадами и широкой мостовой стала преградой для огня. Когда мы пересекли ее, то оказались на выжженной, усыпанной пеплом и углями земле. Кривые домишки перекосились и съежились, словно скомканная бумага. Повсюду виднелись дымящиеся развалины. Казалось, что мы идем между курящимися смоляными ямами.

— Вот оно, царство, которое создает для себя Боэмунд, — пробормотал потрясенный Сигурд. — Вот истинная цена его амбиций.

Сколько еще душ могла загубить сатанинская гордыня этого человека? Я не сказал этого вслух, ибо не хотел рассказывать Сигурду о новом коварном замысле Боэмунда и лишать варяга последних крупиц надежды. Я промычал в ответ что-то нечленораздельное, стараясь не вдыхать вредоносных испарений.

На то, чтобы пройти город насквозь, у нас ушло совсем немного времени. Лабиринт улочек, по которым я петлял всего за два дня до этого, сровнялся с землей, обратившись в пустынное пепелище. Теперь мы могли идти любой дорогой, обходя дымящиеся развалины и массивные железные предметы, все еще хранившие в себе жар.

Мы в два счета достигли начала дороги, там, где полого поднимавшаяся речная долина сходилась с крутым склоном горы Сильпий. Вначале идти было совсем несложно: широкая дорога шла мимо засаженных оливковыми деревьями террас и примостившихся на скалах загородных усадеб. Сосны, росшие вдоль дороги, все еще защищали нас от солнца, что было весьма кстати, ибо меня ужасно тяготили тяжелые доспехи, а висевший за спиной щит тянул меня назад. Сигурд не ошибся: последние девятнадцать лет не прошли для меня даром.

Даже в столь ранний час мы были не единственным отрядом, шедшим в гору. Впереди нас маршировали в свободном строю несколько групп рыцарей, пытавшихся рассеять свои страхи разговорами и смехом. Их присутствие не стало для меня неожиданностью. Можно было только радоваться тому, что нас разделяло приличное расстояние, в противном случае наша встреча наверняка закончилась бы стычкой. Кого я не ожидал здесь увидеть, так это десятки и сотни женщин — от босоногих девчонок в изорванных рубахах до седовласых бабушек в темных платках. Они несли с собой наполненные водой сосуды: ведра, кувшины, вазы и бочонки. Самые малые дети сосредоточенно несли в руках наполненные до краев чаши, а взрослые женщины тащили на плечах сразу по два бочонка. Эта бесконечная людская река в отличие от обычных рек чудесным образом текла не с горы, но на гору.

Сигурд указал на вершину горы.

— Не самое лучшее место для тяжелой работы!

— Зато и Кербоге там придется несладко.

Не знаю, что было тому причиной — усиливающаяся жара или вид наполненных водою сосудов, но мною неожиданно овладела страшная жажда. Заметив неподалеку хрупкую девчушку семи-восьми лет, я опустился на колени и, протянув к ней руки, взмолился:

— Дай мне водицы!

Она даже не остановилась.

— Пожалуйста! Я хочу пить!

Она отрицательно покачала головой. На ее перепачканном сажей лобике я заметил нарисованный пальцем крестик.

— Вода для воинов! — сказала она, не сводя глаз с чашки. — Не для греков.

После этого мне стало еще жарче. Через какое-то время дорога сделала резкий поворот и пошла на юго-восток, прямо на солнце. Доспехи обжигали мне тело, а солнце слепило глаза. Дорога стала заметно уже. Здесь не было ни вилл, ни деревьев. Мы замедлили шаг, заметив, что расстояние между нами и нашими попутчиками сократилось. Мне вспомнился наш переход через Черные горы с их едва ли не отвесными склонами и крутыми перевалами. Воины сбрасывали с себя доспехи и швыряли их вниз, они пытались продать своих коней, поскольку на тамошних тропах трудно было удержаться даже пехотинцам. Мулы срывались в пропасть целыми караванами. Мы тешили себя тогда одной-единственной мыслью: «Трудный поход и отдохновение в конце пути».

Вскоре появились и трупы. Раненные в боях у горной крепости воины пытались вернуться в город, но умирали по пути. Их становилось все больше и больше, они лежали там же, где упали. Иные из них выглядели так мирно, что казалось, они прилегли отдохнуть, утомившись подъемом. Тела других были изуродованы такими страшными ранами, что оставалось лишь удивляться, как они смогли проделать такое расстояние. Все они были ограблены и раздеты и успели превратиться в обиталище мух.

— Может, отправишься вниз? — спросил Сигурд. Истомленный жаром и жаждой, я уже не мог ворочать языком и молча махнул рукой вперед.

За следующим поворотом подъем стал более пологим. Это представлялось мне слабым утешением, поскольку мы находились немногим ниже уровня средней вершины. До нас доносились лязг оружия и крики, но это были еще не звуки битвы. Возле дороги возвышались два столба. К одному из них была прибита поперечина, придавшая ему форму креста. На другой столб, сужавшийся кверху, была насажена голова турка. Проходя мимо них, я поежился.

Дорога проходила через горловину и исчезала в распадке между средней и северной вершинами. На уходившем в западном направлении скалистом гребне высились могучие стены крепости. Над башней реял пурпурный стяг Кербоги.

— Еще идти и идти, — сказал Сигурд, указывая направо, за среднюю вершину. — Лагерь Боэмунда за этой горой.

Теперь мы шли по позициям франкской армии, которые нисколько не походили на привычное поле боя — с победителями и побежденными, нападающими и защищающимися. В кустарниках прятались воины, молча точившие свои мечи. За валунами таились лучники, готовые в любой момент отразить турецкую вылазку. Конников я не заметил. То тут, то там валялись трупы, десятки трупов. Но больше всего их было в ложбинке между двумя вершинами — она была буквально завалена ими. Ни та, ни другая армия не могла убрать их, поскольку ложбинка эта простреливалась с обеих сторон, и потому им оставалось только гнить под открытым небом. В воздухе стоял жуткий смрад. Там безнаказанно хозяйничало воронье.

— Некоторые из них лежат здесь уже неделю, — заметил Сигурд.

Я удивленно посмотрел на него и принялся загибать пальцы. С момента взятия города прошла неделя и один день. Мне казалось, что с той поры, когда мы стояли у стен города, минуло не меньше сотни лет.

Все эти дни Боэмунд надеялся сломить оборону антиохийских турок, защищавших свой последний оплот. В том, что ни одной из сторон не удавалось одолеть противника, не было ничего удивительного, ибо ни те, ни другие не умели сражаться в столь необычных условиях. Распадок между двумя вершинами ограничивался с одной стороны шедшей вдоль хребта стеной, а с другой — грядой отвесных утесов. Единственное, что могли делать армии в этой теснине, так это меряться силами, пытаясь оттеснить противника назад, тем более что Творец покрыл голый склон красной, как кровь, глиной и усеял его острыми, словно стрелы, камнями. В самом центре распадка виднелся разверстый провал, вид которого живо напоминал врата ада. Внутри него все было черно.

— Водоем, — поспешил рассеять мое недоумение Сигурд. — Первым делом Боэмунд лишил турецкий гарнизон воды. Он сбросил вниз несколько трупов.

Мы продолжили подъем и, взобравшись на гребень горы, увидели перед собой как на ладони укрепления высокой квадратной башни и отходившие от нее стены крепости.

Именно здесь были сосредоточены основные силы Боэмунда, и я тут же понял, почему предводитель норманнов, испытывавший явный недостаток в людях, рискнул поджечь город. Его войско находилось в весьма стесненных условиях. Воины сидели прямо на земле под полуденным солнцем, молясь и гоняя мух, в ожидании того момента, когда враг вновь пойдет в атаку. Ранены были почти все.

Я обратил свой взор к подножию башни и лишний раз убедился в том, что сегодня утром мы далеко не первыми поднялись на эту гору. Расположившиеся в круг военачальники держали совет, не обращая ни малейшего внимания на умирающую армию. Я узнал высокую митру Адемара, гордую выправку графа Раймунда, а также графа Гуго, герцога Роберта и Танкреда. Из военачальников высшего уровня отсутствовал только герцог Готфрид. Над ними высился Боэмунд, дерзко и заносчиво задравший голову. Туда-то мы и направили свои стопы. Конечно, я мог бы ославить Боэмунда перед прочими военачальниками, сказав им, что он лишил нас последней надежды на спасение, но на это у меня не хватило духу, тем более что он, вельможный воевода, наверняка поднял бы меня, жалкого грека, на смех, а затем и вовсе заставил бы замолкнуть навеки.

Не успели мы приблизиться к этим знатным особам, как путь нам преградил норманнский командир. Его небритое лицо было покрыто таким слоем крови, грязи и пыли, что я не узнал бы его даже в том случае, если бы он доводился мне родным братом. Глянув на следовавших за нами варягов, он удивленно спросил:

— Это все ваши люди?

— Все, кто еще способен воевать, — буркнул в ответ Сигурд. — Куда мы должны идти?

Норманн указал рукой вниз по склону, на стену, извилистой лентой уходившую к крепости.

— К последней башне. — Он вынул из ножен меч и взмахнул им над головой, желая размять руку. С дальнего конца стены и из крепости послышались воинственные крики. — Вы должны удерживать тот край и при необходимости атаковать турок с фланга.

Я посмотрел на ближайшую лестницу, решив, что нам придется подходить к башне по верху стены. Норманн поймал мой взгляд и отрицательно покачал головой.

— Двери башни забаррикадированы, чтобы турки не могли продвигаться вперед по стене. Башня отрезана от стен.

— Но как же…

— Там есть лестница. Когда подойдете к башне, кликнете наших. Скажете Куино, что вас послал я.

Мысль о предстоящей битве и так не давала мне покоя, но имя, которое он произнес, сразило меня наповал.

— Куино?!

— Куино из Мельфи. Он командует башней. — Заметив мою растерянность, рыцарь удивленно спросил: — Ты его знаешь?

29

Вероятно, древние были правы, говоря о том, что смертные — не более чем игрушки непостоянной судьбы. Боги древних наверняка встретили бы ее последний каприз дружным смехом, ведь мы с Сигурдом должны были защищать свою жизнь в одной компании с нашим врагом. Даже я не мог не признать мрачной иронии в подобном стечении обстоятельств. Впрочем, смущение мое было недолгим. Такова уж была наша судьба, и с этим я ничего не мог поделать.

Я посмотрел вдоль стены. Расстояние до башни составляло около ста пятидесяти шагов, достаточно близко, чтобы обстрелять нас из крепости.

— Дай Бог, чтобы турки не пошли сейчас в атаку, — буркнул Сигурд.

Мы повернулись спиной к стене и стали спускаться вниз, держа щиты справа. Первым шел Сигурд. Тени не было даже возле стены, ибо солнце стояло в зените и не жалело никого. Пот тек с меня в три ручья. Мне представились проржавевшие изнутри доспехи и выскальзывающая из потной руки рукоять меча. Я поскорее отер правую руку о подол туники и коснулся ею кольчуги в том месте, под которым находился мой серебряный крест.

Мы пробирались бочком, как крабы, таясь за своими щитами, и потому продвижение наше было медленным. На этой высоте единственным надежным путем была стена, осыпь же подходила к самому ее основанию. Росшие возле стены кусты в кровь искололи мне руки, пару раз земля уходила у меня из-под ног, и мне приходилось откидываться на стену. Я крепко сжимал в руке щит, пытаясь отогнать роившиеся в моей голове мысли о предстоящей встрече с Куино.

Обогнув первую башню, мы продолжили спуск. Стена шла здесь параллельно гребню, и потому склон стал куда круче. Внизу зияло черное жерло разрушенной цистерны[57], готовое поглотить нас в любую минуту, потеряй мы опору под ногами.

Сигурд указал на незримую границу, за которой в долине начали появляться трупы. Мы находились уже почти на ее уровне.

— Тропа простреливается турками. Будьте осторожны.

Впрочем, турки — если они вообще следили за нами с круглых башен крепости — решили не тратить стрел на жалкую горстку людей, бредущих по самому краю пустоши. Возможно, они сочли нас недостойными их усилий или же рассудили, что мы и так идем навстречу собственной судьбе.

Последние двадцать шагов оказались самыми трудными, ибо мы находились на виду как у обеих армий, так и у небес, причем одна из этих армий находилась слишком далеко, а другая, увы, слишком близко. От дурманящего запаха растущих на склоне желтых цветов у меня закружилась голова, кусты, стегавшие по лицу и рукам, стали казаться мне мягкими травами. Если бы я поднял глаза к вершинам, высившимся над Оронтом, я мог бы вернуться в далекое детство, проведенное мною в стенах Исаврийского монастыря, и представить, как я в июньский день собираю вместе с другими послушниками воск и соты.

Удар по шлему был настолько неожиданным, что я едва не сорвался вниз. Неужели турки обстреляли меня в тот самый момент, когда я задремал? Я поймал на себе гневный взгляд Сигурда.

— Пригнись! — прошипел он. — Я знаю, что ты вряд ли убьешь своим мечом и жука, но они-то этого не знают!

Пристыженный, я согнулся в три погибели и, хотя мои бедра едва выдерживали такое напряжение, оставался под щитом до тех пор, пока мы не прошли последний участок пути и не оказались у подножия башни. Тени были такими же незаметными, как и прежде, однако здесь, в месте, где стена подходила к башне, мы были скрыты от турок. Я со вздохом облегчения опустил щит наземь, выпрямил спину и посмотрел вверх.

Люди Куино, вне всяких сомнений, также наблюдали за нашим приближением, поражаясь малочисленности прибывшего подкрепления. Над краем стены показалась чья-то голова в шлеме. Судя по всему, норманнский воин лежал на животе. На фоне ясного неба я не мог рассмотреть его лица.

— Нам обещали прислать больше людей, — посетовал норманн. — Кто-нибудь еще подойдет?

— Нет. Только мы.

Сверху спустили грубо сработанную веревочную лестницу. Я повесил щит на спину, натянул лестницу для Сигурда и стал взбираться вслед за ним. Лестница сильно раскачивалась подо мною, и я так изнемог под тяжестью доспехов и оружия, что меня пришлось втаскивать через край бастиона на широкую дорожку, шедшую по верху стены. За мной наверх поднялись и все остальные варяги. По знаку одного из норманнских воинов я улегся за парапетом. Я совершеннозабыл о том, что по ту сторону стены стояла армияКербоги.

— Но как же мы попадем внутрь? — спросил я, глядя на запертую дверь.

Словно в ответ на мои слова, сверху послышался какой-то шум, и я увидел еще одну лестницу, выброшенную из окна башни. Само это окно находилось гораздо выше стены, и потому его не могли защитить ее зубцы. Непонятно было, как достигнуть цели, не став при этом мишенью для турецких лучников.

— Главное — не мешкай, — сказал мне норманн, натягивая веревки лестницы.

Я вновь повесил щит на правую руку. Подниматься так было куда тяжелее, однако я надеялся хоть как-то защитить себя от вражеских стрел. С другой стороны, то, что скрывало меня от турок, скрывало и их от меня: я должен был сделать для себя уголок и, не видя ничего, кроме стены, подняться по трясущейся лестнице. Что именно находилось на другой стороне — готовые к выстрелу лучники, баллиста или устройство для метания копий, — я узнал бы только после того, как пущенные ими снаряды вонзились бы в мой щит.

Никто так и не выстрелил в мою сторону. Подоконник и темная арка окна становились все ближе. Поравнявшись с окном, я снял щит с руки и бросил его внутрь башни. Моим глазам на мгновение открылись новые дали, испещренные зелеными и коричневыми пятнами, однако я не стал всматриваться в них. Заглянув в окно, я понял, что никто не подаст мне руки, схватился пальцами за каменную полку и подтянулся. В следующее мгновение, лязгая оружием и доспехами о камень, я перевалился в башню.

Смахнув с лица пыль, я отошел в сторонку. Из-за окна доносилось пыхтение взбиравшегося по лестнице Сигурда, внутри же все оставалось неподвижным. Прямо напротив находилось еще одно окно, которое было заколочено досками; по стенам то тут, то там виднелись узкие щели. Мне показалось, что они пропускали слишком мало света.

— Кто ты? — послышался в сумраке чей-то голос.

Я изумленно отпрянул назад. Когда мои глаза привыкли к темноте, я наконец увидел обладателя голоса. Человек с бледным лицом сидел на корточках ниже уровня окон. Я заметил рядом с ним и других припавших к полу норманнов — их было здесь не меньше полудюжины, забытых и покинутых всеми.

— Меня послали к Куино. Куино из Мельфи.

Смерть окружала нас; убийство Дрого, Рено и Симеона были лишь каплями в океане пролитой крови. Если Богу было угодно свести нас с Куино, значит, в этом был какой-то неведомый для меня смысл.

— Куино несет стражу наверху.

— Мне нужно известить его о моем прибытии.

Я сомневался, что Куино обрадуется моему появлению. Поднимаясь по последней лестнице, я почти ожидал, что на меня обрушится град камней. Эта лестница оказалась не веревочной, а деревянной,хотя она была так стара и источена, что сучки выпирали из нее, подобно костям. Квадрат света над моей головой указывал мне путь. Я все еще находился в полумраке, но уже чувствовал на лице дыхание тепла.

Наконец я вышел на открытый воздух и лицом к лицу столкнулся с Куино.

В первый момент я зажмурился от непривычно яркого света и потому разглядел его не сразу. Но даже после этого мне трудно было удержать на нем взгляд, ибо смотреть здесь было не на что. Куино и прежде не отличался полнотой, теперь же он стал тощим как щепка. Я видел, как страшно изуродовал его голод, выевший ему щеки и повыдергивавший ему волосы, отчего он стал походить на одетый в доспехи скелет или на останки давным-давно погибшего воина, найденные где-нибудь в пустыне.

Он сидел с мечом в руках, опершись спиной на зубец стены, и смотрел на меня совершенно пустыми глазами. Рядом валялось оружие: луки, тетивы, стрелы в колчанах и в связках. Казалось, что это мастерская оружейника, по которой пронесся вихрь. Здесь лежало даже несколько варварских цангр — особых арбалетов, стреляющих короткими тяжелыми стрелами, способными пробивать железные доспехи. Они были памятны мне еще по Константинополю. Я взял в руки одну из них, вспомнив тот день, когда упражнялся в стрельбе из цангры, и натянул тетиву. Отходившие от основного ствола костяные ответвления изогнулись, образовав изящную дугу. Я быстро нашел на каменном полу стрелу нужной длины и вложил ее в специальный желоб, после чего направил цангру на Куино, молча наблюдавшего за моими действиями.

— Ты пришел убить меня, грек?

Остаток его силы, видно, ушел внутрь, ибо голос Куино дышал прежней злобой.

— В скором времени это сделают турки.

Слева от меня Сигурд протиснулся через люк и сел возле стены. Оставшиеся внизу варяги тем временем занялись исследованием башенных укреплений.

— Я пришел сюда, чтобы услышать твою исповедь.

Куино нахмурился, хотя это стоило ему немалых усилий.

— Ты не священник. Ты даже не истинный христианин.

— Всяко истиннее тебя.

Куино, похоже, тут же забыл о нашем разговоре. Повернувшись назад, он выглянул в амбразуру.

— Опять собираются. Ждать осталось недолго. Нам не выстоять.

— Самое время облегчить душу. Не успеешь опомниться, как окажешься в одной компании с Дрого, Рено и Одардом.

Его веки дрогнули.

— Одард? Одард тоже погиб?

— Это произошло три дня назад. Он был убит во время поединка.

— Выходит, в живых остался только я… Проклятие, которое мы накликали на свою голову, скоро сведет в могилу и меня. А ты, грек, скорпион, разящий меня жалом в душу, тоже погибнешь вместе с нами.

— О каком проклятии ты говоришь? — спросил я. — О проклятии, которое вы накликали на свою голову, связавшись с еретиками?

Куино то ли закашлялся, то ли рассмеялся. Этот сухой звук больше всего походил на стук костей.

— Вон ты какой прыткий! Значит, Чистые тоже погибли? Я видел поднимавшиеся над городом столбы дыма.

— Кое-кто из них действительно погиб. Кое-кто, но не все. Они выдадут тебя.

Вновь послышался тот же ужасный смех.

— Ну и что? Неужели епископ явится по стене на эту башню и прикажет разложить здесь костер? Тогда ему следует поспешить! — Он поманил меня к себе. — Иди сюда. Сейчас ты все увидишь.

Все это время Сигурд молча собирал разбросанные стрелы в кучки возле амбразур. Я протянул ему цангру и направился к дальней стене.

— Смотри сюда!

Оставаясь на расстоянии вытянутой руки от Куино, я поднял голову над стеной и посмотрел вниз. Эта башня была обращена не к Антиохии, а к вздымавшимся на востоке горным вершинам. Перед нами расстилалось широкое плато, ограниченное горой Сильпий и другими вершинами. Мне уже доводилось видеть его прошедшей осенью во время одной из фуражировок, когда со здешних маленьких полей еще можно было собрать урожай, а земля была сплошь покрыта зеленью. Фермы, поля, злаки и деревья давным-давно исчезли, их место заняло многотысячное турецкое войско. Оно развертывалось на холмистом плато тысячными отрядами: некоторые стояли лагерем, некоторые двигались колоннами с угрожающей целеустремленностью.

— Видишь шатер с пурпурным знаменем? Там Кербога.

Мысль о том, что сейчас я увижу нашего врага, привела меня в трепет. Я посмотрел в указанном направлении, но так и не смог найти нужный шатер среди моря людей и палаток.

Было видно, что вся армия пришла в движение; поблескивавшие доспехами легионы выдвигались в направлении крепости. Я вновь повернулся к Куино.

— Это ты убил Симеона?

— Спроси его об этом сам. Скоро вы увидитесь.

— А вот ты сойдешь в могилу вместе со своими грехами.

Куино оскалил зубы. Наверное, это была улыбка.

— Мы живем в могиле уже не один месяц, и потому я не боюсь смерти. В этой жизни я приносил жертвы многим богам. Надеюсь, хотя бы один из них вспомнит об этом.

— В крепости началось какое-то движение, — вмешался в разговор Сигурд. — Они размахивают знаменами.

— Я находился в Амальфи вместе с Боэмундом, когда до нас дошли новости. — Судя по интонациям, Куино мысленно перенесся в этот неведомый мне восточный город. — В городе вспыхнул бунт, и мы взяли его в осаду. Был разгар лета. Мимо проходила армия франков, которая, как утверждали ее командиры, двигалась на Иерусалим. Они отправили к нам послов, известивших нас о цели похода. В тот же день Боэмунд заявил, что присоединится к франкам, и разорвал свою мантию на полосы, из которых женщины нашили красных, как его знамя, крестов. Он раздал их своим командирам и поклялся, что все участники похода в Святую Землю сподобятся не только благодати, но и мирских почестей и богатств. Найдись в гавани хотя бы одно судно, он отплыл бы в Тир в тот же день. Тебе, грек, этого не понять. Обещание спасения, прощения всех грехов и начала новой жизни на Святой Земле. Второе крещение. — Он откашлялся и добавил напоследок: — Однако все вышло иначе.

Он замолчал. Сигурд с тревогой наблюдал за тем, что происходило в крепости. Теперь дорога была каждая секунда.

— Это ты убил Симеона?

— Да, — прохрипел Куино, и на мгновение мне показалось, что это доспехи проскрежетали по камню.

— Ты боялся, что он поведает мне о вашей ереси?

— Да.

В голосе его не чувствовалось ни малейшего раскаяния.

— Ты стал последователем учения, проповедуемого сатанинской жрицей по имени Сара, и принял от нее языческое посвящение?

— Да.

В его ответах мне чудился ритм молитвы. Он отвечал на мои вопросы, прикрыв глаза и опустив голову.

— Ворота открылись! — предупредил Сигурд.

— Может быть, Дрого и Рено тоже убил ты, из опасения, что они не смогут сохранить вашей страшной тайны? Что это за знак ты начертал кровью на лбу у Дрого?

— Я не понимаю, о чем ты говоришь, — почти шепотом сказал Куино.

— Дрого не желал принимать участия в этом богохульстве?

— Ха! — На губах Куино вновь заиграла мерзкая ухмылка. — Если Дрого о чем-то и мечтал, так это о тайных истинах, и потому он выполнял все, что говорила ему жрица. Первым Сара обратила именно Дрого, и он же первым разочаровался в ее учении. — Он скорчил гримасу. — Это произошло уже после того, как на наших спинах появились кресты.

— И после того, как вы отправились в языческое капище в Дафне и обратились к языческим богам?

Куино кивнул, как осужденный, подставляющий палачу шею.

— Вы зарезали теленка вовсе не для того, чтобы съесть его. Вы принесли его в жертву Митре, исполняя древний сатанинский обряд.

— Митре? — искренне изумился Куино. — Он сказал, что мы принесли его в жертву Ариману.

— Кто это сказал? Дрого?

— Жрец. Жрец, который привел нас туда.

В словах Куино вдруг зазвучала странная, похожая на страх сдержанность. Я внутренне напрягся, ожидая продолжения рассказа, но тут мое внимание привлек громкий треск, послышавшийся с противоположной стороны башни. Укрывшийся за зубцом стены Сигурд взводил арбалет.

— Они пошли в наступление.

Я поднял с каменного пола другой арбалет и стал натягивать его тетиву, наступив ногами на поперечину и, словно галерный гребец, потянув цангру на себя. Громко щелкнув, тетива опустилась на затвор, и я вложил в паз короткую стрелу. Воины, сидевшие в башне, уже поднимались наверх.

— Посмотри на восток! — прохрипел Куино, даже не пытаясь подняться на ноги. Он ослабел настолько, что вряд ли смог бы даже натянуть тетиву. — Они попытаются завладеть стенами, и им это, скорее всего, удастся.

Я посмотрел вниз. Как и сказал норманн, к стене врассыпную бежало сразу несколько турецких отрядов. Впереди мчались воины с лестницами; за ними, пытаясь предотвратить обстрел со стен, следовали лучники, осыпавшие нас своими стрелами. Одна из них угодила прямо в бойницу, но никого не задела.

— Смотри их сколько! — воскликнул Сигурд.

Я пробрался к нему и выглянул в бойницу. Внутри стен в долине между двумя вершинами появились турки, хлынувшие из крепости. Им не было конца: они накрыли всю землю волной стали и железа. Турки не придерживались какой-либо определенной стратегии или тактики — этого не позволяла местность. Они просто стремительно продвигались вперед.

Я различал в этой живой волне отдельные течения и водовороты. Разрушенная Боэмундом цистерна в центральной части долины служила своего рода волноломом и замедляла движение турок: их поток расщеплялся, огибая ее с обеих сторон, и турки теснились в промежутке между стеной и краем провала. Многие из них находились прямо под нашей башней.

— Стреляйте! — скомандовал я, хотя вряд ли меня кто-нибудь слышал.

Из византийцев и норманнов мы превратились в горстку доведенных до отчаяния людей, тонущих в океане вражьего войска. Увы, нас уравняла не дипломатия императора и не молитвы Адемара, но суровая реальность войны. Куино обозвал меня скорпионом, и я действительно превратился в скорпиона, разящего своим жалом противника. Я никогда не отличался в стрельбе из лука, но управиться со смертоносным арбалетом смог бы и мальчишка. Натягиваешь тетиву, заводишь ее за затвор, вкладываешь в паз стрелу, опускаешься на колено возле амбразуры, направляешь арбалет в нужную сторону и стреляешь в противника, метя немного выше цели, чтобы скорректировать угол полета, — только и всего. Враг шел на нас сплошной стеной, и промахнуться было просто невозможно. Я быстро вошел в этот ритм полудюжины повторяющихся движений, в коих и состоял теперь смысл моей жизни; от бездушного механизма меня отличало разве что чувство страха, которое я испытывал, приближаясь к амбразуре, ибо в любой момент мою жизнь могла оборвать стрела, пущенная врагом. Страхи эти не были безосновательными. Вокруг меня стояли бойцы норманнского гарнизона и варяги, обстреливавшие противника из луков и арбалетов, и двое из них уже пали от стрел врага.

Впоследствии я понял, сколь жалкими казались мы военачальникам, взиравшим на нас сверху: Боэмунду, находившемуся на южной вершине, и подошедшему со стороны северной крепости Кербоге. Настоящая битва шла в долине, хотя я видел ее лишь урывками в те моменты, когда выглядывал из амбразуры, и она представлялась мне фоном, на котором находились мои цели. Вначале турок оттеснили за цистерну, однако, когда я выглянул в амбразуру в следующий раз, они атаковали норманнские укрепления, находившиеся на противоположном склоне. Натиск их был столь велик, что казалось, они вот-вот должны завладеть вершиной. Тем не менее к тому времени, когда мне удалось еще раз взглянуть на поле боя, их передовые силы неожиданно остановились в замешательстве, неся серьезные потери, поскольку засевшие сверху норманнские лучники принялись осыпать их стрелами. Видимо, Боэмунд успел выстроить в кустарнике достаточно высокую стену или баррикаду, преодолеть которую атакующим было не под силу.

Я слишком долго наблюдал за ходом сражения. Во время боя подобная роскошь позволительна разве что трупам. Едва я скрылся за зубцом и прижался к стене, как в бойницу, едва не чиркнув меня по щеке, влетела турецкая стрела и угодила в спину одному из норманнов. Он перевалился через парапет и рухнул вниз.

У меня не было времени на сожаление. Вспомнив о своем арбалете, я натянул тетиву, вложил в паз очередную стрелу и вновь выглянул в амбразуру. Турки преодолели Боэмундов вал и лицом к лицу сошлись с норманнами. Между ними не было ясной границы. Я видел сплошное море щитов, шлемов, сверкающих мечей и смерти, и над всем этим реял алый флаг с вышитой на нем белой змеей.

— Посмотрите на стены!

Стоявший справа от меня норманн в латаном плаще, выпучив глаза, указывал на стену, подходившую к крепости. Я переполз к нему и выглянул из бойницы. По стене бежало несколько десятков турок, несших с собой длинную лестницу. Я выстрелил в них из арбалета, но стрельба по подвижным мишеням не была моим коньком.

Все остальные защитники башни собрались у стены и обстреливали находившихся внизу турок, отчаянно пытаясь совладать с этой новой угрозой. Некоторые из нападавших уже пали, на бледном камне вала их тела казались черными тенями. Большая же часть прикрывавших себя щитами неприятелей подобрались к самым воротам, туда, где стена соединялась с башней. Напрасно пытались мы рассеять их, бросая сверху заранее заготовленные тяжелые камни. Один из этих камней едва не выбил щит у одного из турок, тут же сраженного насмерть посланной вдогонку стрелой, но это ничуть не смутило его соратников. Они принялись ломиться в деревянные ворота, к счастью, забаррикадированные камнем.

— Они поднимают лестницу! — закричал один из норманнов.

Запас камней иссяк, а луки были бесполезны, потому что турки находились слишком близко к башне. Я огляделся по сторонам. Куино стоял на ногах, сжимая в руке меч, словно его тело вновь обрело прежнюю силу.

— Ты, ты и ты! — сказал он, обращаясь к норманнам. — Спуститесь на нижнюю площадку. Они попытаются забраться в башню через окно. Вы… Он указал костлявой рукой на нас. — В случае чего придете к ним на подмогу.

— Я пойду с ними, — послышался рядом со мной голос Сигурда.

— Возвращайся поскорее!

При мысли, что сейчас он оставит меня одного, я почувствовал острую жалость к себе, как будто у меня срезали щит. Но я не пытался его задержать. Как солдат, Сигурд ценил лучников в качестве орудия достижения победы. Как воин, он презирал их за трусливые трюки и предпочитал честный бой один на один.

Пятеро воинов скрылись в темноте, и на башне на какое-то время установился относительный покой. Четверо сраженных турецкими стрелами воинов лежали на полу — двое умерли, двое умирали. Мне следовало бы напоить их водой, но ее у нас не было. Я разорвал на полосы туники убитых воинов и перевязал кровоточащие раны их умирающих товарищей, после чего перешел на противоположную сторону башни и посмотрел вниз. Битва продолжалась на склонах Боэмундовой горы, хотя ее шум казался на удивление далеким. Туркам все еще оказывали сопротивление, мало того, их даже немного потеснили назад, однако к ним на подмогу со стороны крепости выдвигались новые отряды, в то время как силы Боэмунда были уже на исходе.

Услышав снизу громкий треск, я заглянул в щель между плитами пола. Караулку заливал свет, проникавший через окно, еще минуту назад заколоченное досками. На подоконнике лежал мертвый турок, а у окна спиной к стене стоял Сигурд, готовый сразить топором любого появившегося неприятеля. Напротив него стоял норманн с заряженным арбалетом. Нас было немного, но отвоевать у нас эту башню было не так-то просто.

Я вновь окинул взглядом укрепления между нами и крепостью. Турок поблизости не было. Судя по всему, Кербога сосредоточил все свои силы на штандарте Боэмунда. Я взглянул на возвышавшиеся над скалами круглые контрфорсы крепости и ее квадратные башни. Некогда Татикий говорил мне, что крепость эта была построена великим Юстинианом[58] пять столетий назад, теперь же за обладание ею бились турки и франки.

Из караулки послышался треск арбалета и крик пронзенной стрелою жертвы. Норманн, стоявший напротив окна, рухнул на колени, пытаясь зажать руками рану. Мертвого турка на подоконнике уже не было. В окно караулки влетели сразу четыре или пять стрел, застучавших по стенам, вслед за ними появился турок. Сигурд тут же раскроил ему голову. Пока он высвобождал топор, с подоконника спрыгнул еще один турок и взмахнул мечом. Сигурд попытался ответить на атаку атакой, однако противник легко ушел от его поспешного удара.

На подоконнике появился еще один турок. Враги сумели отвоевать себе плацдарм и не собирались отдавать его. Я не отважился стрельнуть вниз из арбалета, опасаясь ненароком попасть в Сигурда. Турок сразу ввязался в бой. Снизу доносились громкие крики и лязг оружия.

— Отступаем наверх! — громовым голосом прокричал Сигурд.

Если уж он призвал своих товарищей к отступлению, значит, ситуация была по-настоящему серьезной. Я увидел взбирающегося по лестнице варяга, за которым следовали норманнские воины. Опустившись на колени возле люка, я пытался высмотреть врагов. Почти все наши люди к этому времени находились на верхней площадке башни. Я видел только уцепившуюся за ступеньку руку, но никак не мог разглядеть лица взбиравшегося по лестнице человека. Он поднялся на две ступеньки, но его тут же стащили вниз за ноги. Через мгновение он появился вновь, и на этот раз я успел разглядеть торчащую из-под шлема рыжую бороду. Его вновь схватили за ноги. Лягнув невидимого противника, варяг в один миг преодолел последние ступени и взлетел наверх.

— Закройте люк! — заорал он.

Я обвел взглядом площадку, усеянную стрелами и мертвыми телами. Помимо прочего здесь лежало несколько щитов, слишком громоздких для лучников. Я поволок их к люку, а Сигурд притаился возле лестницы, взяв топор наизготовку. Едва над настилом появилась голова неприятеля, он нанес ему удар такой силы, что рассек надвое и шлем, и голову турка. Тот камнем рухнул вниз.

— Скорее!

Мы попытались перекрыть люк щитами, однако в тот же миг один из щитов отъехал в сторону, и мне пришлось выстрелить в грудь появившемуся из люка исмаилиту. Короткая арбалетная стрела пробила кольчугу и вошла глубоко в тело. Лицо врага исказилось гримасой боли, и он тоже рухнул вниз.

— Надо что-то тяжелое…

Сигурд бесцеремонно схватил за ногу одного из погибших и перетащил его тело на щиты. Я хотел было сделать то же самое, но, услышав истошный крик, понял, что держу в руках ногу живого человека.

— Сколько у нас арбалетов? — спросил Сигурд. Вопрос этот показался мне неуместным, ибо он, так же как и я, видел, что кроме моего орудия в нашем распоряжении есть еще три цангры. Сигурд бросил один из арбалетов стоявшему у стены варягу, который обстреливал столпившихся у основания башни турок из обычного большого лука.

— Заряжай эту штуковину.

— Но что мы будем делать? — спросил я.

Судя по тому, что из дюжины варягов наверх поднялись только пятеро, а норманнов вернулось всего двое, битва, разыгравшаяся в караульном помещении, была ужасной. Я слышал доносившиеся снизу удары копья или топора: враг пытался сокрушить нашу последнюю баррикаду. Мы же исчерпали едва ли не весь запас стрел.

— Мы завалим башню их трупами! — Сигурд отер топор полой своей туники. Похоже, овладевшее им безумие битвы только теперь слегка отпустило его. — Либо мы спустимся вниз по их трупам, либо эта башня станет нашим погребальным костром.

И тут запели трубы. Мрачное пророчество Сигурда утонуло в реве сотен глоток. Я выглянул через парапет на юг, и в сердце моем вновь затеплилась надежда. Битвы, подобно пожарам, не могут стоять на месте. Затянувшееся противоборство сошедшихся в бое турок и норманнов рано или поздно должно было привести к победе одной из сторон. Мне казалось, что первыми не выдержат напряжения битвы норманны, однако они, похоже, торжествовали победу. Турки беспорядочно отступали к крепости, а ликующие норманны преследовали их по пятам.

— Боэмунд вновь совершает ту же ошибку, — пробормотал Сигурд. — Это ловушка. Турки выманят его людей с укрепленных позиций, а потом начнут новую атаку и перережут всех франков.

Мрачное предсказание варяга не сбылось и на сей раз — или Боэмунду очень повезло. Турецкая армия стремительно отступала, я видел, как турки дерутся друг с другом, стремясь поскорее оказаться за воротами крепости.

— Слушай!

Наша баррикада перестала сотрясаться от ударов. Я подбежал к северным укреплениям и остолбенел, увидев, что турки бегут прочь. Мы с Сигурдом быстро освободили люк от трупов и щитов, пока прочие варяги держали арбалеты наготове.

В нижнем помещении не осталось ни единой живой души.

— Лучше не медлить, — сказал я.

Голос мой звучал так, словно я наблюдал за своим телом с большого расстояния. Я вспомнил слова жрицы о божественной искре, заточенной в темнице нашего тела, и тут же отогнал от себя эту греховную мысль.

Дальнейшее я помню очень смутно. К этому времени я уже почти ничего не воспринимал. Мы снесли раненых на нижнюю площадку, стараясь действовать как можно бережнее, хотя они все равно вскрикивали от боли. Потом приставили лестницу к внешнему окну. Те, кому посчастливилось остаться целым, начали переносить раненых на стену, а мы с Сигурдом проверяли, не осталось ли в караулке выживших.

Мы нашли только одного — Куино, забившегося в угол караулки. Турецкий меч раскроил ему живот, и плащ его совсем промок от крови. Сначала я подумал, что Куино погиб, однако, заметив движение моей тени, он еле слышно застонал. Куино был таким худым, что было непонятно, откуда в нем столько крови. Совсем недавно он жаждал умереть, но теперь какая-то особо упрямая часть его души всеми силами цеплялась за жизнь. Мы перевязали Куино рану, спустили его вниз через окно и отправились в долгий и утомительный обратный путь.

30

Сигурд нес Куино на руках, как носят малых детей, — он был таким хрупким, не тяжелее щита. Остальные, разделившись на пары, тащили прочих раненых. Мы брели по крутому склону, с трудом пробираясь между трупами и стараясь щадить этих несчастных, обливавшихся слезами и кровью. Кусты шиповника разорвали повязку и разодрали бок нашему варягу, окропив и без того красную землю свежими каплями крови. К счастью, нас никто не атаковал. На недавнем поле боя кроме нас оставались лишь стервятники, трупоеды и тощие женщины, отнимавшие у мертвых ненужное им теперь добро.

Опустели даже норманнские линии обороны. После того как воинство Кербоги было вынуждено отступить в крепость, норманны также отошли на соседнюю вершину. В полной тишине мы миновали их укрепления и нехитрые каменные заграждения, которые не остановили бы даже овец, но которых хватило для того, чтобы остановить турок. Груды турецких трупов местами превосходили по высоте сами эти стены.

Я приостановился и посмотрел наверх. Возле вершины горы собралась огромная толпа норманнов, они стояли вокруг невидимой с такого расстояния фигуры. Праздновали ли они победу? Для этого норманны вели себя слишком тихо, я бы даже сказал, благочестиво.

Мы оставили раненых в тени скал, где их могли напоить водой женщины, и поспешили наверх.

Вскоре мы оказались в гуще толпы. Пот и кровь, покрывавшие раскаленные солнцем доспехи воинов, испарялись едва ли не моментально. Несмотря ни на что, нам удалось протолкаться сквозь толпу и взобраться на небольшой бугорок, с которого был виден центр собрания.

Там находились все военачальники, виденные мною прежде: Раймунд, Боэмунд, Гуго, Роберт и Танкред. Епископ Адемар сидел на камне, а рядом с ним стоял священник в белой рясе, худосочный человек с копной спутанных темных волос. Как и у всех нас, щеки у него были впалыми, а глаза тусклыми. Священник то и дело нервно передергивал плечами в ожидании предстоящего действа. Я узнал в нем отца Стефана, одного из капелланов Адемара, которого я нередко встречал в палатке епископа.

Слово держал Адемар:

— Господь даровал нам эту победу. Но подобно всем прочим деяниям рук человеческих, она мгновенно обратится в прах. Силы Кербоги столь велики, что он — в отличие от нас — может не заботиться о потерях. Мы же не можем платить жизнью за жизнь. Если мы хотим добиться окончательной победы, нам надлежит уповать только на Бога.

Епископ закашлялся. Стоявший возле него Боэмунд, несмотря на одержанную победу, был очень мрачен. Зато Раймунд загадочно ухмылялся.

— Да, мы просили прощения у Бога. Многими из нас овладело маловерие и малодушие, и они предпочли вечный позор мученической кончине. Некоторые — и таких тоже нашлось немало — оставили ратный труд ради антиохийских блудниц. Смрадное их зловоние достигло небес! Немногим удалось сохранить истинную веру, и потому Господь превратил наш лагерь в пустыню, кишащую змеями и скорпионами, и сделал нас добычей хищных волков в овечьих шкурах!

Некоторые из окружающих выглядели опечаленными — они не ожидали таких речей после победы; другие были смущены или напуганы словами владыки. Сомнение стало овладевать ими, а во взглядах появилось отчаяние.

— Но не устрашайтесь! — возвысил голос Адемар. — Наш Господь милосерд, и Он внимает мольбам наших святых заступников! Он явил нам знак Своего благоволения.

По толпе пополз недоуменный шепот.

— Прошлой ночью этот священнослужитель сподобился удивительного видения.

Отец Стефан вышел вперед. Он старался держать руки по швам, однако то и дело непроизвольно похлопывал левой рукой по бедру; в эту минуту он походил на мышь, представшую перед стаей канюков. Он говорил, глядя в землю, и так тихо, что епископ несколько раз призывал его повысить голос.

— Это случилось минувшей ночью. В самый разгар пожара и паники я вбежал в церковь Святой Марии и, убоявшись происходящего, стал молить Господа о спасении. Когда же я поднял глаза, то увидел перед собой три фигуры.

— Опиши их, — потребовал Адемар.

— Я увидел двух мужчин и женщину.

— Ты узнал их?

— Да, владыка! Они явились сюда из другого мира. — Немного помедлив, будто душа его вновь припоминала видение, он продолжил: — Их окружало золотистое мерцающее облако, рядом с которым померк бы любой свет. Они имели человеческий облик и при этом были лишены телесности. Справа стоял очень старый человек с белой бородой, в одной руке он держал посох, увенчанный крестом, а в другой — связку ключей, которая позванивала при каждом его движении. Это был сам святой Петр, первоверховный апостол и охранитель Антиохии.

Стоявший неподалеку Боэмунд, удивленно приподняв рыжую бровь, нервно теребил край туники.

— Слева стояла женщина с безмятежным и светлым, словно звезды, лицом, одетая в расшитые золотом синие одежды. Она держала в руках младенца, от коего исходил неземной свет.

— Это была сама Божья Матерь! — воскликнул епископ. — А кто был третий?

— Он стоял перед своими спутниками, прижимая к груди Священное Писание, и прекраснейшее лицо Его было исполнено торжественности. Голос Его походил на шум многих вод. Он спросил, узнаю ли я Его. Я ответил отрицательно, ибо не дерзал даже помыслить об этом. В тот же миг над головою Его появился сверкающий крест, и Он вновь спросил меня, узнаю ли я Его.

Слова Стефана звучали на удивление прозаично, словно он повторял их по памяти, однако к его речам прислушивались теперь все стоявшие на горе норманны, искренне пораженные услышанным. Граф Раймунд сиял так, словно не священник, а он сам удостоился этого видения.

— Я ответствовал так: «Я не знаю тебя, но я вижу крест, подобный тому, на котором был распят наш Спаситель». Он сказал мне: «Это — Я». И тогда я пал ниц и стал испрашивать Его милости. Пресвятая Дева и всеблаженнейший Петр тоже пали пред ним ниц и стали просить Его о том, чтобы Он помог своим заблудшим рабам.

— И что же Он сказал тебе?

Память о чуде или внимание толпы наполнили священника уверенностью. Он перекрестился и, обратив лицо к небу, прикрыл глаза.

— Он сказал: «Все то время, пока вы шли сим скорбным и опасным путем, я находился рядом с вами. Я открыл пред вами врата Никеи и помогал вам при Дорилее. Когда вы страдали у стен Антиохии, Я страдал вместе с вами, когда же вы разбрелись подобно заблудшим овцам, Я плакал над вашей греховностью. Это Я позволил вам войти в Антиохию и изгнать из Моего дома языческих духов». После этого он отворил книгу, буквы в которой горели таким пламенем, что я не мог их прочесть, и сказал: «Передай Моим людям следующее. Если они будут со Мною, то и Я буду с ними. Если они понесут епитимью и наложат на себя строгий пост, то через пять дней я явлю им чудо. Я с вами, и никто — ни на земле, ни на небе — не может противостать мне». — Отец Стефан склонил голову. — Он закрыл свою книгу, однако божественный свет не стал от этого менее ярким. Мало того, он разгорался все сильнее и сильнее, хотя я закрыл глаза и прикрыл их руками. Когда же я вновь открыл их, в церкви не было никого.

Вновь уйдя в себя, священник отступил назад, а вместе с ним отступил и водивший им дух. Казалось, что солнце укрылось за тучами, хотя на небе по-прежнему не было ни облачка.

Над горной вершиной установилась поразительная тишина.

Адемар так и сидел на камне, выпрямив спину и молитвенно сложив руки.

— Аминь! — подытожил он.

Его слово можно было уподобить камешку, нарушившему тишину старого пруда.

— Аминь… Аминь… Аминь… — понеслось над толпой.

— Можешь ли ты поклясться, что все сказанное тобою — правда? — спросил Адемар у священника.

— Клянусь перед Богом и перед всеми Его святыми!

Адемар махнул рукой, и в центре круга появилось еще двое священников. Один из них держал книгу в серебряном переплете, другой — украшенный драгоценными камнями золотой крест. Приняв книгу и крест, епископ протянул их отцу Стефану. Руки у священника тряслись от волнения.

Отец Стефан поднял книгу над головой.

— Ты держишь в руках святое Евангелие! — возгласил епископ. — Поклянись на нем в том, что ты действительно сподобился подобного видения!

— Клянусь!

— Это — крест Господень. Поклянись страданиями нашего Спасителя в том, что ты не солгал нам ни слова!

— Клянусь!

Адемар повернулся к отцу Стефану, чтобы забрать у него священные предметы. Однако тот еще не закончил своей речи.

— Я могу дать любую клятву. Если кто-то из присутствующих сомневается в истинности моих слов, я готов забраться на вершину этой башни, — он указал на укрепление, над которым реял стяг Боэмунда, — и спрыгнуть с нее вниз! Мои слова истинны, и потому меня понесут на своих крылах ангелы. Я готов выдержать и испытание огнем. Истина Божия охранит меня от его палящего жара. Хотите вы этого или нет?

Застывшее выражение его глаз не соответствовало горячности слов. Боэмунд хотел было что-то сказать, но Адемар, заметив его движение, тут же ответил:

— Достаточно и того, что ты поклялся на Евангелии.

Из толпы послышались одобрительные возгласы.

— Мы хотим…

Адемар внезапно замолк, потому что из толпы выбежал человек, рухнул на колени у ног епископа и завопил истошным голосом, который, наверное, слышал даже Кербога в крепости:

— Прости меня, владыка, но я тоже сподобился Божьего видения!

Франки оцепенели от изумления и испуга. Если Адемар и поразился словам этого человека, он мастерски скрыл свое удивление. Подав франку руку, он помог ему встать и повернул лицом к собравшимся.

Мне были прекрасно знакомы и голос, и самоуверенность, и рабская повадка, и наружность этого вездесущего человека. Хотя его причесали и нарядили в новую тунику, это был все тот же горбоносый и криворотый Петр Варфоломей.

— Я тоже сподобился лицезрения Его славы! — воскликнул он, по-петушиному выпятив грудь. — Во снах и в видениях меня посещал апостол Андрей!

Слова паломника были встречены присутствующими с явным недовольством. То ли им не понравилось его внезапное появление, то ли они потеряли интерес к происходящему. А может, просто знали этого человека не хуже меня.

Адемар хранил спокойствие.

— И сколько же раз он к тебе приходил?

— Четыре!

Толпа вновь обратилась в слух.

— Он говорил с тобою?

Петр энергично закивал и тут же, вспомнив о смирении, кротко склонил голову.

— Да! Знали бы вы, сколь удивительны были его слова!

— А что он говорил? — спросили его из толпы.

— Он сказал: «Слушай меня внимательно и исполни все, что я скажу тебе! После того как вы захватите Антиохию, тебе надлежит отправиться в собор Святого Петра. Там ты найдешь копье центуриона Лонгина, которым на голгофском кресте был пронзен наш Спаситель!»

Я почувствовал теплое дыхание Сигурда, шепнувшего мне на ухо:

— Мне доводилось видеть копье Лонгина. Оно находится в Константинополе, в дворцовой церкви, посвященной Божьей Матери.

— Я знаю.

Петр Варфоломей считал иначе.

— Мне показалось, что мы прошли через весь город и вошли в собор Святого Петра. Там святой Андрей опустил руку сквозь землю, которая расступилась перед ним подобно воде, извлек из-под земли копье и вложил его в мои руки. — Петр сжал руку в кулак и поднял ее над головой, будто действительно держал в ней священную реликвию. Все смотрели теперь только на его руку. — Апостол сказал мне: «Копье, коим было прободено тело Спасителя, спасет весь мир!» Я держал копье в руках и плакал, прося у апостола дозволения отнести его графу Сен-Жилю, ибо мы все еще находились за стенами города. «Дождись взятия города, — ответствовал мне святой. — В назначенный мною час тебе надлежит взять с собою двенадцать мужей и обрести сию реликвию в указанном мною месте!» Он указал рукой на место возле алтарных ступеней, после чего копье исчезло!

Я посмотрел по сторонам. При всех своих недостатках Петр Варфоломей обладал недюжинным талантом проповедника. В глазах толпы его видение казалось чем-то большим, нежели видение священника.

— Все это происходило еще до того, как мы овладели городом? — спросил епископ.

— Да, — скромно ответил паломник.

— Тогда почему ты открыл нам свою тайну только сейчас?

— Мне было страшно. Я беден и слаб, вы же так сильны… Я полагал, что герцоги и епископы не станут слушать меня, простого паломника. Я говорил себе: «Они подумают, что ты обманываешь их, рассчитывая заручиться их расположением или получить еду». Святой являлся ко мне еще дважды, требуя, чтобы я рассказал о своем видении другим, однако меня продолжали мучить страхи. Вчера он явился снова — глаза его блистали, а волосы горели огнем. «Почему ты не исполняешь велений своего Господа и утаиваешь спасительные слова?» — спросил он. — Петр горестно покачал головой и всплеснул руками. — После этого я и решился открыть пред вами свое видение, истинность которого я готов подтвердить любой клятвой. Адемар покачал головой.

— В этом нет нужды, — произнес он. — Вчера, в тот самый час, когда весь город был объят пожаром, — епископ выразительно посмотрел на Боэмунда, — а турки пошли в наступление, Господь даровал сразу двум своим верным рабам два удивительных видения. Мы ясно видим в них Божественный промысел. Этому пилигриму Он обещал великую реликвию, а отцу Стефану — утешение на пятый день. Мы проведем ближайшие три дня в посте и молитве, а на четвертый день, в согласии с видением Петра, отправим в собор двенадцать мужчин, которые вскроют плиты пола на указанном святым месте. Если мы будем тверды в своем уповании, Господь исполнит Свое обещание и явит нам чудо!

— Хотелось бы знать, что они станут делать, если там будут только земля и камни? — прошептал Сигурд.

— Это чудесное знамение, — продолжил Адемар, — должно воспламенить в наших сердцах Божественный огонь. Кто теперь усомнится в том, что Бог с нами? Да, мы до крайности изнурены и измотаны этим походом, да, со всех сторон нас окружают враги, но Бог — Бог нас не оставил! Мы — его люди, мы — овцы на Его пажитях, и Он не забывает этого. Пусть же каждый военачальник и каждый рыцарь, каждый паломник и каждый слуга вспомнит об этом! Поклянитесь святыми тайнами, что ни один из вас не покинет Антиохии до той поры, пока ее не оставят все остальные! Что бы нас ни ожидало, победа или поражение, мы готовы отдаться Его святой воле!

Вышедший вперед Боэмунд поднял свой меч рукоятью вверх, держа его за клинок.

— Клянусь крестом, святыми тайнами и всеми святыми, что я не покину Антиохии до тех пор, пока мы не победим врага или не погибнем!

Граф Раймунд, явно не желавший отставать от своего соперника, опустился на колени перед своим мечом и изрек:

— Мы — Божье воинство, соединенное с Господом таинством причастия, и потому ни сейчас, ни впредь мы не ослушаемся Его святой воли. — Поднявшись с колен, он обнял Петра Варфоломея за плечи. — Что же касается этого Божьего вестника, то я отведу его в свой лагерь и воздам ему должные почести.

Один за другим военачальники опускались на колени и давали подобные же клятвы, после чего их примеру последовало и все стоявшее на вершине воинство.

— Эти три дня мы посвятим посту и покаянию, — произнес епископ, обводя взглядом коленопреклоненное войско. — Исповедуйте свои грехи, очистите сердца и приготовьте души к блаженной вечности.

Один из священнослужителей произнес:

— Tradiderunt me in manus impiorum, et inter iniquos proiecerunt me.

— Congregati sunt adversum me fortes et sicut gigantes steterunt contra me, — ответило войско.

Мы с Сигурдом решили, что настало время возвращаться на башню.

31

Как и сказал Адемар, следующие три дня мы провели в посте и покаянии. Соблюдать трехдневный пост, объявленный Адемаром, было совсем несложно, ибо в Антиохии не осталось ни крошки еды. Покаянные молитвы нам приходилось совмещать с боями. Кербога снова и снова шел на приступ франкских укреплений, а Боэмунд раз за разом отражал его атаки. Ночью на вершине светились сторожевые костры, а днем над ней клубился дым сжигаемых трупов. Я больше не участвовал в боях и целыми днями мерил стену шагами, время от времени поглядывая на речную долину и понимая при этом, что помощи нам ждать неоткуда.

На третью ночь мы с Сигурдом и Мушидом забрались на верхнюю площадку башни. Оружейник, уходивший невесть куда и появлявшийся невесть откуда, стал нашим частым гостем. Это было одно из немногих мест, где он мог чувствовать себя в безопасности, мне же нравилось проводить время в его компании. Беседуя с ним, я забывал о наших бесконечных тяготах, хотя Анна по-прежнему относилась к нему с недоверием. Я высоко ценил сведения, которые ему удавалось собрать во время странствий.

— Армия Кербоги не столь уж и сильна, — сказал Мушид. — Вот уже неделю он посылает свои войска против Боэмунда. Норманны понесли тяжелые жертвы, но турок погибло еще больше, а город им взять так и не удалось.

— Рано или поздно это все равно произойдет, — заметил Сигурд, пребывавший в подавленном настроении с тех самых пор, как мы вернулись с горы. — С одной стороны нас осаждают турки, с другой — голод. Мы не можем бесконечно воевать на два фронта.

Мушид кивнул.

— Но враги есть и у Кербоги. Первый из них — жажда. Десять тысяч турок стоят лагерем на горе, где нет ни родников, ни речушек. До летнего солнцестояния осталась всего неделя, и каждый новый день у них начинается с битвы. Их силы гаснут день ото дня.

— Наши — тоже.

— Воинство Кербоги слишком хрупко. Эмир Алеппо не станет воевать вместе с эмиром Дамаска, поскольку совсем недавно они были заклятыми врагами. Эмир Дамаска то и дело посматривает назад, поскольку в его южные пределы вторглись египетские Фатимиды. Эмиров Хомса и Менбиза разделяет кровная месть. Сарацины презирают турок, не способных защитить собственные земли. Кербоге, звание которого не столь высоко, как его репутация, приходится запрягать всех этих норовистых скакунов в одну колесницу. Если они по-прежнему будут кусать друг друга и тянуть в разные стороны, колесница эта станет неуправляемой.

— В этом смысле франки ничем не отличаются от исмаилитов, — сказал я. — Бранящиеся правители, завидующие друг другу, и различные народы, разделившиеся внутри себя. Если турок начнет мучить жажда, они всегда смогут утолить ее, отступив к Оронту, мы же не сможем утолить своего голода ничем.

— Никак не могу взять в толк: ты исмаилит, но тебя нисколько не трогает судьба твоих братьев. — Сигурд не испытывал по отношению к Мушиду особой неприязни, но и не доверял ему. Он привык к четкой диспозиции, и присутствие исмаилита, который не являлся врагом, нарушало его душевное спокойствие. — На чьей же ты стороне?

— На стороне войны, — ответила появившаяся из башни Анна. Ее светлое платье было испачкано кровью. — Чем дольше будет длиться эта война, тем больше жизней унесут его мечи.

— Как там твой пациент? — поинтересовался я, поспешив сменить тему разговора. — Он по-прежнему молчит?

Анна села возле меня.

— С его уст за все это время не слетело ни слова. Похоже, он умирает.

— Если бы не ты, его бы уже не было в живых, — вздохнул Сигурд. — Зачем продлевать жизнь этому убийце и еретику, в то время как достойные люди умирают?

Ничего не ответив, Анна заглянула мне в глаза, ища оправдания.

— Господу дорога каждая жизнь, — нехотя ответил я, стараясь скрыть смущение.

Истина, как они, вероятно, понимали и сами, состояла в том, что происходящее находилось не в моей власти. Моя жизнь балансировала на лезвии меча, чья рукоять находилась в руках франков, которым не было до меня дела. Мое спасение и моя гибель стали бы одним из неизбежных следствий их судьбы. Лишь занимаясь расследованием убийства Дрого, я до какой-то степени оставался хозяином положения. Впрочем, возможно, я обманывался и в этом.

— Смотрите! — Мушид неожиданно вскочил на ноги и, как древний кудесник, указал на звезды. — Вы видите эту северную звезду?

Сначала я не видел ничего, кроме созвездий, таких же застывших и безмолвных, как всегда. Но потом, следуя за указующим перстом Мушида, нашел на небосводе новую звезду. Она превосходила своей яркостью все прочие светила и, казалось, росла на глазах.

— Она падает на лагерь Кербоги… — пробормотал Сигурд.

И действительно, эта необычная звезда становилась все ближе, ибо падала с неба на землю подобно Люциферу.

— Вот это да!

Чудесным образом звезда разделилась на три части, напоминавшие своим видом зубцы огромного трезубца, который вот-вот готов был вонзиться в землю. Каждая из этих частей продолжала сиять звездным светом, за ними тянулись небольшие бледные хвосты, похожие на развеваемые ветром плащи.

— Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, — прошептала Анна.

— Триединый Бог готов поразить воинство Кербоги, — сказал Мушид. — Похоже, у вас еще есть надежда.

— А может быть, это скатилась с небесного свода звезда Боэмунда? — возразил Сигурд. — Его погибель явилась с севера.

Мушид улыбнулся.

— Что сказал ангел, возвестивший рождение Иисуса? «Радуйтесь!» Сначала Ваш Бог говорил с вашими крестьянами и священниками, теперь же Он явил Свое новое знамение всем, кто находится сейчас в этом городе, в знак того, что Он вас не оставил. Начинается время чудес!

Я удивленно посмотрел на оружейника. На последних словах его обычно мягкий и вкрадчивый голос стал сильным и глубоким, как будто отражал какую-то глубокую истину. Мушид походил сейчас на пророка или оракула.

— Спасти нас теперь может только чудо, — откликнулся Сигурд.

Анна посмотрела на него непроницаемым взглядом.

— Молитесь о том, чтобы Бог не разгневался, ведь завтра они собираются раскапывать церковь.

Несколько позже, когда все остальные отошли ко сну, я спустился с башни и перешел на другую сторону дороги. Мы заняли один из стоявших возле нее домов — невысокое квадратное строение с небольшим внутренним двориком. Поработав топорами, варяги расширили дверь настолько, что через нее стала спокойно проходить лошадь, что позволило им превратить внутренний дворик в стойло. У нас оставалось всего три костлявые запаршивевшие лошади, но их теплый запах в ночном воздухе согрел мне душу. Когда я проходил мимо стойла, одна из лошадей громко зафыркала.

Сразу за импровизированной конюшней находилась вытянутая комната, обстановка которой давно пошла на дрова. Анна устроила здесь лазарет. Перебросившись парой фраз с охранявшим его варягом, я осторожно вошел в распахнутые двери. Я старался идти как можно осторожней, боясь наступить на раненых, лежавших прямо на полу. Глаза мои давно успели привыкнуть к темноте, и я никого не потревожил.

Куино лежал в дальнем конце комнаты, немного в стороне от остальных. Он был закутан в белое одеяло и походил на огромный кокон бабочки. Голова норманна лежала на свернутой тунике. Дыхание его было сиплым и частым. Судя по всему, Анна была права и жить ему осталось совсем недолго.

— Скажи мне что-нибудь, — прошептал я. — Кто научил тебя всему этому нечестию? Дрого?

Куино не ответил. Заставить его заговорить могло бы теперь разве что чудо. Анна говорила, что у него начался сильный жар. Наложенные на рану повязки насквозь пропитались сочившимися из раны кровью и желчью, а подкрепить его силы было нечем. Я спросил у караульного.

— Он что-нибудь говорил? Скажем, во сне?

— Нет. — Страж пнул тело Куино носком сапога. — Ему уже не до разговоров. Того и гляди умрет.

Мне вспомнились слова Мушида: «Начинается время чудес».

— Кто знает. Может быть, он еще и оживет.

Но даже в царстве чудес подобное случилось лишь однажды.

32

Никаких чудес ночью, конечно же, не произошло. Болезнь не отпускала Куино, и утром он был таким же молчаливым, как и накануне. Постояв возле него несколько минут, я оставил Анну и ее пациентов и направился к собору Святого Петра. Задолго до того, как я добрался до храма, я почувствовал, что атмосфера в Антиохии изменилась. Всего за день до этого город, зажатый в кулаке Кербоги, задыхался в тисках осады. Напряжение чувствовалось во всем — в людях, в животных и даже в стенах города, которые, казалось, вот-вот обратятся в прах. Теперь же в Антиохии царила праздничная атмосфера. Мужчины обрели былую уверенность, забыв о былом отчаянии и ужасе. Женщины вплели в волосы яркие ленты — все цветы к этому времени были съедены — и позволили детям играть на улицах. Солнце, еще вчера грозившее спалить нас своим неумолимым жаром, теперь благословляло нас теплом, а голубое небо дарило чистую надежду.

На главной улице города, между колоннадами, уже собирался предвкушавший явление чуда народ. Казалось, что выстроившиеся вдоль улицы люди готовятся праздновать память какого-то великого святого. Мне вспомнилась Меса, главная улица Константинополя, и шествующий по ней в парадном строю император в сопровождении пятисот варягов. Странно было думать, что моя дорога в Антиохию начиналась именно с такой процессии.

Ожидание оказалось недолгим. Примерно через четверть часа возле дворца запели трубы, и справа от меня послышались крики. Они приближались подобно порыву ветра, хотя теплый утренний воздух был совершенно неподвижен, и при появлении колонны сменились бурным всеобщим ликованием.

Возглавляла процессию четверка провансальских рыцарей, сгонявших с дороги зевак. Они были одеты в белые плащи с красными крестами, из-под которых виднелись заляпанные грязью и запекшейся кровью доспехи. За ними на белом жеребце ехал епископ Адемар. Несомненно, он бы хотел, чтобы это был великолепный скакун с блестящей и мягкой, как шерсть, гривой, однако ему пришлось довольствоваться запаршивевшей хромоногой лошадкой. В эти дни любая кляча, которая еще держалась на ногах, казалась чудом. Адемар сидел в седле, гордо выпрямив спину. Судя по застывшей на его лице гримасе, это стоило ему немалых сил, тем более что он надел на себя тяжелое праздничное облачение, украшенное изображениями праздников, святых и пророков. Он держал в руке крест, на поясе его висел меч, а на плечо был повешен рогатый лук.

За ним на паре тощих мулов ехали блаженные провидцы, отец Стефан и Петр Варфоломей. Они держали в руках иконы благословивших их апостолов: первый — апостола Петра, а второй — апостола Андрея. Внимание толпы явно тяготило отца Стефана: он старался не смотреть по сторонам и шевелил губами, творя непрестанную молитву. Петр Варфоломей, не отличавшийся особой скромностью, вел себя совершенно иначе. Если отец Стефан ехал, низко опустив голову, то Петр, сияя словно солнце, победно посматривал по сторонам, надев по примеру Маленького Петра короткий плащ отшельника поверх туники.

Далее двумя колоннами следовали двенадцать мужчин, выбранных для рытья ямы. Они были одеты скромно, однако скромность эта казалась искусственной, нарочитой в сравнении с одеяниями обычных паломников. Простолюдинов среди них, разумеется, не было. Одну из колонн возглавлял граф Раймунд, другую — епископ. За ними следовали несколько священников и рыцарей, а несколько поодаль — семеро священнослужителей, произносивших нараспев слова молитвы: «Господи, услыши молитву мою, внемли гласу моления моего». Молитвословия звучали в течение трех последних дней так часто, что я уже немного привык к латыни.

За направлявшимся к собору священством двигался простой народ. Я вышел из тени колоннады, чтобы присоединиться к этой многолюдной и шумной толпе, шествующей по улице под пение церковных гимнов и молитв. В потаенных глубинах своих изможденных тел паломники обрели новый источник сил и славили его с отчаянным неистовством. Они обрели надежду, хрупкость которой понуждала их снова и снова повторять молитвенные формулы.

По мере приближения к соборной площади движение процессии постепенно замедлялось, пока она вообще не остановилась. О том, чтобы войти в собор, не приходилось и мечтать, поскольку все подступы к нему были запружены народом, стоявшим между колоннами и на ступенях, однако это нисколько не образумило толпу, ждущую чуда. После того как Адемар поднялся в алтарь и начал молиться, площадь застыла в молчании, пусть голос епископа и не был здесь слышен.

После прочтения молитвы граф Раймунд должен был поднять свою кирку, чтобы приступить к вскрытию фундамента церкви. В этот момент во всей Антиохии не нашлось бы ни единого человека, который хотя бы на миг усомнился в том, что копье действительно сокрыто под плитами пола. Тем более что надеяться было больше не на что.

Над площадью разнесся звон металла, на таком расстоянии еле слышный. За ним последовали другие удары. Казалось, что дитя барабанит ложкой по пустому горшку. Эти странные приглушенные звуки повергли народ в трепет.

— Они вскрыли пол, — поползло над толпой.

Я вздохнул и решил запастись терпением, понимая, что поиски священной реликвии могут растянуться надолго.

Солнце поднималось все выше и выше. Чем короче становились тени, тем явственнее было недовольство присутствующих. Надежда слабела, молитвы уступили место сначала перешептыванию, затем недоуменному молчанию. Вскоре удары заступов и молотов сменились скрипом земли под лопатами. Жара стала невыносимой, и это не могло не сказаться на работе землекопов. Я подумал о том, что граф Раймунд и священники, наверное, не раз пожалели о своем показном благочестии.

Я простоял на площади примерно час, время от времени разминая затекшие члены и борясь с маловерием, после чего вернулся в дом, стоявший напротив охраняемой нами башни. Анна находилась в своем лазарете. Она отирала лоб Куино влажной тряпкой. Помочь ему чем-то другим было невозможно: новая повязка, которую она наложила на его рану совсем недавно, успела пропитаться кровью.

— Он что-нибудь говорил?

Сколько раз за последние три дня я задавал этот вопрос?

— О чем ты говоришь? Он даже пьет с трудом. Лучше скажи, нашли ли копье?

— Нет. Похоже, апостол Андрей ничего не сказал о том, на какой глубине оно захоронено.

Я замолчал, услышав раздавшийся у моих ног хриплый кашель. Куино дернул рукой и принялся шарить пальцами по полу; глаза его открылись, и он с ужасом посмотрел на меня. Опустившись на колени, я поднес ухо к его губам, но услышал лишь шипение и хрип. Глаза Куино закрылись, и он вновь погрузился в тревожный сон.

С наступлением полудня одурманенный жарой город погрузился в забытье. Я шел к собору, уже не чувствуя той праздничной атмосферы, которая царила на улицах утром. За прошедшие несколько часов многочисленная толпа, стоявшая на площади, успела разбрестись. Возле алтаря по-прежнему стояла полукругом группа особенно набожных пилигримов, но я смог протолкаться сквозь их ряды без особого труда. В появившейся перед алтарем глубокой яме, окруженной кучами земли и битого камня, трудилось сразу тринадцать землекопов. Я заметил возле могилы и какой-то древний скелет. Неужто они разрыли могилу мученика или святого? Это не сулило бы нам ничего хорошего.

Стоявший на противоположной стороне ямы граф Раймунд отложил лопату в сторону и стал отирать с лица пот. Его платок, перепачканный красной глиной, оставил красноватый след на небритой щеке графа. Не менее грязной была и мокрая от пота туника. Он силился сохранять прежнюю осанку, однако его поза выказывала крайнее изнеможение. Глядя на его лицо, можно было подумать, что граф постарел сразу на несколько лет.

— Я должен идти, — мрачно произнес он.

— Мой господин! — возмущенно вскричал Петр Варфоломей. — Мы заняты богоугодным делом, которое поручено нам великими святыми, и не должны уходить отсюда до той поры, пока не обретем реликвию!

Несмотря на усталость, граф смерил потерявшего последний стыд Петра таким взглядом, что тот невольно отшатнулся назад.

— Я должен защищать город и тебя самого от турок. Это дело тоже можно назвать богоугодным.

— Так оно и есть. — Адемар сидел перед алтарем в своем епископском кресле и следил за работой землекопов, как каменный святой. — Граф Раймунд должен помочь Боэмунду.

— Но святой сказал, что меня должно сопровождать двенадцать человек!

Раймунд держал в руках лопату, и на миг мне показалось, что он вот-вот запустит ею в гнусное лицо самодовольного пустынника. Впрочем, возможно я всего лишь тешил себя такой надеждой.

Граф выбрался из ямы и вытер с рук грязь. Сопровождаемый своими рыцарями и слугами, он стал протискиваться сквозь толпу зевак. Когда он проходил мимо меня, я заметил в его лице скорбь, наверняка вызванную тем, что ему так и не удалось обрести вожделенной реликвии.

Место графа Раймунда немедленно занял другой рыцарь, и работа была продолжена. Под серебряным куполом стояла нестерпимая жара. Толпа наблюдателей продолжала таять. С улицы доносился пронзительный визг — кажется, там убивали то ли осла, то ли мула. Уж не на этом ли животном ехал утром Петр Варфоломей? Военного значения осел не имел, а о снаряжении каких-либо караванов теперь можно было забыть.

Яма становилась все глубже. Ее края находились на уровне пояса, однако землекопам пока приходилось довольствоваться одними лишь черепками и галькой. Землекопы раз за разом вонзали свои лопаты в неподатливую землю, уже не надеясь увидеть искры и услышать звон заветного копья. В яме царили злоба, горечь и раздражение, которые передавались и стоявшим возле нее паломникам.

Я вышел из собора и в течение часа бесцельно бродил по окрестным улочкам. Я шел в тени стен, прислушиваясь к обрывкам разговоров, которые вели стражи наверху. Обнаружив за разграбленной пекарней небольшую церквушку, я вошел под ее своды, решив хоть немного побыть в одиночестве и помолиться. Еще через какое-то время я оказался в квартале, за два дня до этого сожженном Боэмундом, и несказанно удивился, обнаружив, что жизнь стала возвращаться и на это пепелище. Среди развалин появились первые палатки и натянутые между чудом сохранившимися стенами тенты. Матери сидели на почерневших от копоти камнях и кормили младенцев. Повсюду сновали черные, как нубийцы, дети, крича на всю округу.

Заметив, что тени стали незаметно возвращаться в город, я решил прекратить свои бесцельные скитания и вернуться к собору Святого Петра. Мне достаточно было одного взгляда, чтобы понять: чуда в мое отсутствие так и не произошло. Ряды стоявших вокруг ямы зевак поредели настолько, что, едва войдя под своды собора, я тут же увидел за ними бесстрастную фигуру епископа Адемара. Он и Раймунд доверились шарлатану, и их последняя попытка одолеть разом и Боэмунда, и турок провалилась. Потому-то наблюдавший со своего кресла за работой землекопов епископ казался таким несчастным и одиноким.

Я возвращался к дому у стены, чувствуя на своем лице медный взгляд опускающегося солнца. Мне не нужно было прибегать к помощи знавшего приметы Сигурда, чтобы понять смысл этого знака.

Меня окликнул страж, стоявший возле двери.

— Деметрий! Тебя искала Анна.

Норманн неожиданно пришел в себя. Сонливость, вызванная полуденным зноем, мгновенно улетучилась.

— Когда это произошло?

Варяг пожал плечами.

Недавно. Но долго он не протянет. Анна думает, что он доживает последние часы.

Я ворвался в двери, пробежал по тенистому внутреннему дворику и оказался в лазарете. В спешке я задел кое-кого из пациентов на полу, но не обратил внимания на их крики. Добравшись до дальнего угла палаты, в котором лежал Куино, я опустился на колени. Его черные глаза были широко раскрыты и блестели, как раньше. Заметив меня, он попытался приподняться на локте, но это оказалось выше его сил.

— Куино! — обратился я к нему ласково, словно к ребенку, хотя сердце мое сжалось от отчаяния.

Я умираю…

— Да.

Порою, движимые состраданием, мы обманываем умирающих, но я чувствовал, что Куино следовало говорить только правду.

— Ты — скорпион, грек. Теперь ты довел до могилы и меня.

Я не стал с ним спорить.

— Хочешь ли ты исповедаться мне в своих грехах?

В глотке Куино что-то забулькало и захрипело, и на лице его появилось страдальческое выражение. Сожалея о том, что рядом со мной нет Анны, я подложил руку ему под плечи и помог сесть.

— Не знаю… Вряд ли я успею исповедать Господу все свои грехи.

— Сколько успеешь, столько и успеешь. Скажи мне, кто убил Дрого?

Я затряс Куино, заметив, что у него начали закатываться глаза. Всей душой я молил Господа о том, чтобы умирающий норманн успел ответить на этот вопрос.

— Кто убил Дрого?

Хотя я и поддерживал Куино руками, сидеть он уже не мог. Я осторожно опустил его на пол.

— Скажи, ты раскаиваешься? Ты раскаиваешься в своей ереси?

Я вспомнил, как он вел себя на башне, до того как ему в живот угодила турецкая стрела. Его уже и тогда снедали муки совести.

— Мне… нет прощения. — Каждое слово приближало его к смерти. — Скоро… Скоро я все узнаю…

— Кто убил Дрого?

— Он привел нас в пещеру. В долине. Он был знаком с древней магией. С древними богами.

— Кто? Дрого?

— Он обещал открыть нам истину. — Это казалось неправдоподобным, но уста Куино тронула еле заметная улыбка. — Но я открою ее первым.

— О ком ты говоришь? От руки этого человека пал и Рено?

— Он заколол быка. Он отвел нас в пещеру. Он…

Его тело вновь свело судорогой. Я посмотрел на дверь в надежде увидеть там Анну, которая могла бы продлить ему жизнь, но увидел только давешнего стража, недоуменно взиравшего на происходящее.

Похоже, что кашель снял с его души какую-то язву, потому что голос его вновь окреп.

— Он знал все наши грехи и говорил, что тот, кто предаст его, будет вечно гореть в огне. Но меня и без того объяло пламя. Теперь он не властен надо мной. — Вновь та же смутная улыбка. — Разве не смешно, а, грек? Следуя за крестом, я прошел по пустыне столько миль, перенес столько искушений и испытаний, и все для того, чтобы потерять в этом запустении душу, продать ее какому-то исмаилиту…

— Исмаилиту?!

— Оружейнику.

Впоследствии я не раз корил себя за то, что бросил умирающего Куино. Тогда же, забыв обо всем на свете, я пронесся мимо изумленного варяга, не сказав ему ни слова, выбежал из здания и стал взбираться по лестнице на стену. Отсутствующий караульный оставил возле одного из укреплений свое копье, и у меня хватило ума прихватить его с собой и только после этого войти внутрь башни.

После стольких месяцев поисков и сомнений я нашел свою жертву с обезоруживающей легкостью. Сидя в караулке, Мушид сосредоточенно доводил оселком свой клинок. Он изумленно поднял на меня глаза.

— В чем дело? Кербога вошел в город? — Его взгляд упал на копье в моих руках. — Это и есть то священное копье, которым были пронзены ребра Иисуса? Ты его украл?

Я направил копье в его сторону.

— Положи меч.

Оружейник нахмурился.

— Что с тобой, Деметрий? Тебе нехорошо?

Я кольнул его в живот, и он встревоженно отпрыгнул назад. Не сводя с меня глаз, Мушид неторопливо положил меч на пол. Когда он распрямил спину, лицо его вновь приняло невозмутимое и бесхитростное выражение.

— Ты решил присоединиться к франкам, ненавидящим мой народ и мою веру? Ты хочешь принести меня в жертву своему богу?

— Если я и убью тебя, виноват в этом будешь ты сам! Он простер ко мне руки, как священник, дающий благословение.

— Я не понимаю, что тебя так разгневало?

— Ты убил Дрого!

При этих словах руки мои задрожали.

— Я был его другом, — возразил Мушид.

— Значит, ты предал вашу дружбу.

Мушид медленно покачал головой.

— Нет, я оставался верен ей до конца. Меня очень опечалила его смерть. С чего ты взял, что его убил я?

— Я только что говорил с умирающим Куино. Он сказал, что именно ты ввел их в соблазн и сделал их идолопоклонниками.

Все замерло — Мушид, мое копье, солнечный лучик, заглядывавший в оконце. Когда оружейник заговорил вновь, в голосе его зазвучали совсем иные интонации.

— И ты поверил словам умирающего норманнского еретика? Знал бы ты, как норманны ненавидят наш народ! Мысль о том, что в Антиохии остался живой исмаилит, не давала ему покоя, вот он и решил напоследок избрать тебя слепым орудием своей ненависти. Увы, я не могу ответить на его вызов, ибо, скорее всего, его уже нет в живых.

— Он не видел тебя, Мушид, и не знал того, что ты находишься здесь! Зачем бы ему понадобилось называть твое имя?

— Он знал, что я был другом Дрого, и ненавидел меня за то, что я исповедую иную веру. Если человек хочет скрыть собственный грех, он обвиняет в нем других.

— Этот человек был при смерти и вряд ли стал бы лгать!

На напряженном лице Мушида появилась презрительная улыбка.

— Умирать и умереть — совсем не одно и то же.

— Ты плохо знаешь Куино. Я скорее поверю ему, чем тебе. Ты подружился с Дрого в ту пору, когда душу его стали терзать сомнения, и посвятил его в тайны сатанинских культов. Ты отвел его в пещеру в Дафче, где вы принесли жертву Митре.

— Митре? — В голосе Мушида прозвучало раздражение. — Я никогда даже и не слышал о Митре.

Мне вспомнились слова, сказанные Куино на горе.

— Ты называл его Ариманом.

— Ариман, Митра — какая разница? Я мусульманин. У нас нет иного бога, кроме Аллаха.

— Ты сам говорил мне о том, что во время войны вам разрешается нарушать закон. Например, под видом христианина проникать в стан врага.

— Если в этом есть хоть какой-то смысл. Но зачем бы я учил Куино, Дрого и их товарищей поклоняться ложным богам?

Мушид издевался надо мной — я слышал это в его голосе, видел в прищуренных глазах.

— Зачем? — переспросил я. — Ты понял, что они впали в ересь и усомнились в истинности нашей веры. Их друзья и братья отошли в мир иной, в лагере свирепствовали болезни и голод. Армия остановилась перед стенами Антиохии, и казалось, что так было угодно их Богу. Ты бродил среди них, словно волк среди овец, и пользовался тем, что они жаждали спасения. Они заплутали, ты же обещал показать им дорогу к дому. Однако вместо этого ты завел их в пропасть вероотступничества, откуда для них не было возврата. После того как они поклонились Митре, Ариману или еще какому-нибудь демону, надеяться им было уже не на что. Они попали в оковы греха, и ключи от этих оков находились у тебя.

Ухмылка сползла с лица Мушида. Он посмотрел мне за спину, словно увидел там что-то неожиданное, но я не стал оборачиваться. Там никого не могло быть, потому что дверь я за собой захлопнул и не слышал, чтобы она открывалась вновь. К тому же я не сомневался, что Мушид, весьма искусный в обращении с оружием, сразу воспользовался бы моей оплошностью.

— Но зачем мне все это? — спросил он.

На сей раз он говорил серьезно. Возможно, ему хотелось оценить мою проницательность и осведомленность.

— Понятия не имею. Я не знаю даже, кому ты служишь. Ты исмаилит, но тебе ничего не стоило предать своих братьев по вере, защищавших Антиохию. Ты сарацин, но постоянно находишься среди франков и ромеев. На чьей же ты стороне, Мушид? Он тихо рассмеялся.

— Ты действительно очень проницателен, Деметрий, но, к сожалению, смотришь глазами ромея. Ты смотришь на запад и видишь франков и норманнов, провансальцев, лотарингцев, болгар, сербов и англов. Достаточно выпустить из символа веры хотя бы слово или иначе испечь хлеб, чтобы оказаться в совершенно другой церкви. Важна каждая деталь. Когда же ты обращаешь свой взор к востоку, он представляется тебе состоящим сплошь из смуглых лиц и тюрбанов. Турки, арабы, египтяне, персы, берберы — тебе не важно, кто мы, когда мы становимся у тебя на пути. Ты не видишь разницы между шиитами и суннитами, между халифом Багдада и правителем Каира, потому что тебе это не интересно.

— К какой вере ты принадлежишь?

— Это неважно. Я принадлежу к меньшинству, вернее, к меньшинству в меньшинстве. Таких, как я, очень мало. Мы стараемся держаться в тени и говорить шепотом. Однако вера наша чиста.

Ты противостоишь христианам?

Мушид округлил глаза.

— Подобно тебе, я борюсь с неверными. Некогда я говорил тебе о том, что, переправившись в Малую Азию, вы ввязались в древнюю игру. Неужели ты не понимаешь того, что и я являюсь ее участником?

— А что ты скажешь о Дрого и его товарищах? Они тоже участвовали в ней? — Я не знал еще очень и очень многого, но мне постепенно стал открываться смысл происшедшего. — Ты ввел их в соблазн, чтобы завладеть их волей! Они должны были стать твоими верными слугами, агентами исмаилитов в христианском воинстве. Ты убил Дрого и Рено, потому что они ответили на твое предложение отказом?

— Дрого был готов на все. Он всегда говорил «да».

Мы, что называется, ходили вокруг да около. Мушид искусно уходил от прямых ответов и говорил загадками, несмотря на то что я в любой момент мог лишить его жизни.

— Если Дрого не отказал тебе…

Как описать то, что произошло потом? За стеной раздались быстрые шаги, и дверь неожиданно распахнулась настежь. Это была Анна, спешившая сообщить мне о том, что Куино умер. Однако я не слушал ее, потому что дверь ударила по древку копья и я от неожиданности едва не потерял равновесие. Мушид тут же воспользовался этим. Он мгновенно схватил с пола меч и проскользнул мимо наконечника копья, гибкий как тигр под своим белым одеянием. В глазах у меня потемнело, когда сарацин с силой ударил меня в лицо рукой с зажатой в ней рукоятью меча. Падая, я увидел, как его клинок движется в сторону Анны. Я был бессилен помешать ему. Анна упала под тяжестью удара и осталась лежать неподвижно.

Я вскочил на ноги и подбежал к двери. Мушид не стал наслаждаться своей победой и даже не оглянулся посмотреть на плоды своих деяний. Он уже добежал до дальней башни и спускался по лестнице. Я крикнул охранявшему ее варягу, чтобы он остановил сарацина, но было слишком поздно: тот пронесся мимо него и побежал по улице.

Собравшись с духом и приготовившись к худшему, я посмотрел на Анну. Она лежала на спине, глаза ее были закрыты. Крови я не заметил, но это ничего не значило.

Веки ее дрогнули.

— Ты ранена? — еле выговорил я, боясь услышать ответ.

— Его клинок меня даже не коснулся. Что здесь происходило?

Я оставил ее вопрос без ответа, решив отложить объяснения на потом. Сейчас у меня была единственная цель, хотя и безнадежная. Мушид давно скрылся из виду, и к тому времени, когда я оказался у подножия стены, он наверняка преодолел уже половину склона. Тем не менее я отправился в погоню, моля Господа о том, чтобы Он помог мне разыскать оружейника и отомстить ему не только за все совершенное им зло, но и за Анну. Через какое-то время я начал осознавать всю бессмысленность подобных поисков; ноги у меня стали заплетаться, а легкие заныли. Вспомнив о чудесном спасении Анны, я — пусть и поздновато — возблагодарил Бога и поковылял к центру города.

Вновь оказавшись на площади перед собором, я остановился как вкопанный, но причиной тому была не боль в ногах, а огромная толпа, преградившая мне путь. Людей на площади собралось ничуть не меньше, чем утром, и, хотя уже стемнело, все смотрели на человека, стоявшего на ступенях перед портиком. На фоне свечей, которые держали священнослужители, вырисовывался силуэт епископской митры и воздетая вверх рука епископа. В руке был зажат какой-то короткий предмет, завернутый в пурпурную ткань. Если это было копье, то очень небольшая его часть.

Стоило Адемару заговорить, как толпа тут же умолкла.

— Копье найдено!

Все люди на площади — и мужчины и женщины — опустились на колени. Кто-то бился головой о землю, кто-то, плача, простирал руки к небесам, кто-то восторженно славил Бога. На город уже опустились сумерки, но лица людей светились радостью.

— Мы спасены!

33

Как пишет евангелист: «И Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу Его». Признаться, я испытывал некоторую неловкость. Неужели все так просто? Живи я на тысячу лет раньше, признал бы я в Христе Мессию или же вместе с беснующейся толпой призывал бы распять его на кресте как обманщика и самозванца? До прибытия в Антиохию я мысленно представлял себя на стороне апостолов, теперь же моя былая уверенность поколебалась. Действительно ли я стал свидетелем чуда? Произошедшее вполне соответствовало тому, чему нас учили сызмальства: бедный человек, презираемый собственным народом, но любимый Христом, сподобился видения. Он исполнил веление святого, и вот обещанная реликвия обретена в указанном месте. Что может быть очевиднее?

И все-таки меня продолжали одолевать сомнения, ибо мне слишком хорошо были известны людские наклонности. Этот еретик утверждал, что сподобился видения несколькими месяцами ранее, однако он поведал о нем другим только после того, как открылись его преступления и наказание стало неотвратимым. Копье спасло его от костра. Мало того, наши военачальники были рады ухватиться за его предсказание и делали все, чтобы оно сбылось. Когда надежда стала слабеть даже у них — мне рассказывали об этом впоследствии, — не кто иной, как сам Петр Варфоломей спрыгнул в яму и, опустившись на колени, выкопал из земли драгоценную реликвию. Кое-кто говорил, что она больше похожа не на наконечник копья, а на гвоздь кровельщика; другие клялись, что видели на нем капли святой крови. Короче говоря, все видели именно то, во что хотели поверить. Я же пребывал в мучительных сомнениях.

Через неделю-другую после находки копья я поделился своими сомнениями с Адемаром. Видимо, я был не первым человеком, задавшим ему подобный вопрос, поскольку он отвечал на него со знанием дела:

— Святой Августин писал, что существует одно-единственное чудо, чудо из чудес. Это — сотворение мира. Соответственно, все в этом мире чудесно. Знаки и знамения, которые мы приписываем Божьим чудо-творениям, не просто не противоречат природе, но являются ее проявлением. Если нам и представляется, что Бог нарушает естественный порядок вещей, то происходит это лишь потому, что наше понимание этого порядка несовершенно.

Адемар явно уклонился от прямого ответа на мой вопрос, однако я не дерзнул продолжать разговор. Слишком многие из моих сомнений были связаны с ролью, которую сыграл в этой истории сам епископ.

Как ни странно, но Анна встала на защиту Адемара. Она всегда скептически относилась к разного рода мистикам и предсказателям и, казалось бы, первой должна была усомниться в подлинности находки, однако радостно приняла ее.

— Конечно, какие-то сомнения всегда остаются, — говорила Анна. — Но именно таким образом Господь и испытывает нашу веру.

— Площадные фигляры тоже хотят, чтобы я им верил. Но это не значит, что им следует угождать.

— Ты знаешь наперед, что они хотят тебя надуть. Я же говорю о простом плотнике, который объявляет себя Сыном Божиим и Спасителем мира и призывает тебя оставить все и следовать за Ним.

— Это совсем другое. Господа можно было узнать по Его чудесам.

Анна сложила руки на груди.

— Совершенно верно.

Я стал еженощно молить Господа, чтобы Он укрепил мою веру и развеял сомнения, но, увы, истина оставалась скрытой от меня.

Разумеется, тем, кто сохранял веру, чудесное обретение копья казалось чем-то очевидным. В день его обретения армия Кербоги спустилась с горы, оставив наверху лишь небольшой гарнизон для охраны крепости. Кто-то объяснял отход турок нехваткой воды и потребностью в отдыхе. Боэмунд же утверждал, что его собственное войско обессилело настолько, что вряд ли сдержало бы очередную неприятельскую атаку, и приписывал столь неожиданный оборот событий чудесному действию копья. И действительно, под его воздействием Кербога не только отвел свои войска с вершины, но и вообще прекратил любые наступательные действия, ограничившись обычной осадой Антиохии и охраной ворот и мостов. Он пытался взять нас измором.

И тут даже самые ревностные защитники копья начали терять веру. Новая стратегия Кербоги избавила нас от необходимости участвовать в битвах, но ничто не могло поправить нашего жалкого состояния. Главным нашим врагом стал голод. И без того скудные припасы продовольствия таяли на глазах. Плоть осажденных стремительно усыхала, а животы их, по странной иронии, разбухали все сильнее и сильнее, словно от обжорства. Люди копались голыми руками в засохшем дерьме, надеясь отыскать непереваренные зерна. Мы ели сорванные с плодовых деревьев листья и пытались варить из них суп. Деревья стояли голыми, как будто в город вновь пришла зима. Те, у кого еще оставались лошади, взрезали им вены и пили их кровь из чаш. Как-то раз я встретил на улице лотарингского рыцаря, предлагавшего всем желающим испить крови его коня, заплатив за чашу всего один византин. Через некоторое время толпа, движимая то ли жадностью, то ли праведным гневом, изгнала его прочь, избив рыцаря палками и забросав камнями.

Голод наш был столь велик, что время, казалось, уплотнилось. Теперь невозможно было поверить в то, что с момента взятия города до находки копья прошло всего двенадцать дней, после чего нам пришлось голодать целых две недели. Мы не участвовали в битвах, но при этом лишились всех сил и жили словно во сне. Мир казался мне окутанным странной дымкой, во рту я постоянно чувствовал сладкий вкус спелого фрукта, хотя не видел фруктов уже не один месяц. Я часами сидел в полудреме на башне, разглядывая сверху необъятный лагерь Кербоги с его богатыми палатками и проезжавшими между ними блистательными всадниками. По ночам же, когда я пытался уснуть на своем каменном ложе, до меня то и дело долетало блеяние множества овец, пригнанных турками. Мне вспомнилась языческая легенда о царе Тантале, который стоял по горло в воде, но не мог утолить мучившей его жажды. Нечто подобное происходило теперь и с нами. Копье, казалось, не только не приближало нас к небесам, но, напротив, ввергало нас в адские глубины.

Как-то вечером, когда мы с Анной лежали на полу башни, я решился рассказать ей о том, какую роль мне довелось сыграть при взятии города, которое обернулось столь ужасной резней. Этот грех лежал на моем сердце таким тяжелым камнем, что я страшился даже вспоминать о нем, но сейчас больше не мог скрывать его от Анны. Пока я изливал ей душу, она молчала. Закончив свой рассказ, я приготовился к худшему.

И вновь она поразила меня. Ее слова не были ни жестокими, ни сердитыми, мало того, они были исполнены искреннего сострадания.

— Ты здесь ни при чем. Если бы мы не вошли в город, Кербога смел бы наш лагерь в мгновение ока. А в убийстве исмаилитов виноваты норманны, это они устроили резню. Ты не можешь брать на себя их грехи. Только один человек был способен на это, и он умер тысячу лет назад.

Умом я понимал, что она права, однако одни рассудочные соображения не могли облегчить мне душу. Тем не менее ее слова подействовали на меня как бальзам: вначале их воздействие оставалось незаметным, но со временем, когда они пропитали мою душевную рану, та стала потихоньку рубцеваться, хотя шрам от нее должен был остаться в моей душе навеки.

Божье воинство умирало. День за днем, жизнь за жизнью мы сохли на голодной антиохийской лозе. Одного чуда оказалось недостаточно. И через тринадцать дней после находки копья, за два дня до праздника первоверховных апостолов Петра и Павла Адемар решил собрать на площади перед собором все войско. Перед ним находился стол, на котором стоял открытый деревянный ковчег с драгоценной реликвией. За спиной епископа стояли военачальники: Боэмунд и Танкред, Гуго, Готфрид и оба Роберта. Отсутствовал только Раймунд. Какими бы чудесными свойствами ни обладало копье, они ему не помогали. Если Раймунд хотел уязвить им чрезмерно амбициозного Боэмунда, то он не преуспел и в этом. Несмотря на свою власть и богатство, он никак не мог справиться с изнурительной болезнью, лишающей голодных людей последних сил. Он был прикован к постели вот уже неделю, а у прочих военачальников не было ни сил, ни желания соперничать с Боэмундом, который успел превратиться в бесспорного предводителя всего войска. Поговаривали, что Раймунд находится при смерти.

Адемар выглядел не лучше. Он слабел месяц от месяца и, хотя сохранял способность ходить и ездить верхом, делал это с превеликим трудом. Если что-то и давало ему силы, так это необходимость пасти свое стадо и осознание того, что он один способен примирить правителей и успокоить паломников. Глядя на него, я поймал себя на мысли о том, что в нем осталось очень мало от былого добродушия и долготерпения. Он отдал всего себя, чтобы поддержать армию, и исчерпал свои силы.

— Братья во Христе, — начал он. Паломники, направляющиеся в Иерусалим. Истинно сказано: «Ибо Господь кого любит, того наказывает!»

Тысячи похожих на скелеты воинов безмолвно внимали своему епископу.

— Но сказано и иное: «Время войне, и время миру». Оглянитесь вокруг. Если мы не начнем войны сейчас, мы не начнем ее уже никогда. Наши силы гаснут, наша надежда тает. Еще один такой месяц, и Кербога войдет в город мертвых. Неужели мы пришли сюда лишь затем, чтобы встретить здесь свою кончину? Неужто Господь уготовил Своему воинству голодную смерть?

Адемар обвел толпу взглядом, поднял посох и, обращаясь к небесам, возгласил:

— Господи, чем так прогневили Тебя эти люди? Мы покинули свои родные земли, и вот Ты привел нас сюда Своею могучей дланью. Кербога Ужасный похваляется, говоря, что Ты привел нас сюда, к подножию этой горы, для заклания. Он грозится стереть нас с лица земли. Оставь Свой гнев и не изливай на нас пред лицом врагов пламень Своего гнева!

Странная сила овладела Адемаром, все его тело задрожало от благоговения. Он вновь обратил свой взор к народу.

— Сколь глуп тот, кто сомневается в благости Бога! Пути Господни неисповедимы. Если нам суждено здесь умереть, мы умрем во имя Божье и во славу Божию, примем прекрасную мученическую смерть. Разве может страшить нас подобный чудесный удел? Сколь велика будет наша награда на небесах, если мы погибнем у стен этого города, где некогда благовествовали апостолы Петр и Павел! Мы должны жаждать подобной смерти! Мы будем сражаться с турками во имя Божье и — вне зависимости от того, чем закончится для нас эта битва, — смоем грязь греха своею кровью! Епископ понизил голос.

— Если же нам удастся одолеть Кербогу и разметать его безбожные полчища, мы покроем себя славой на веки вечные! Подумайте об этом. Господь благословил нас этой священной реликвией, копьем, обагренным кровью нашего Спасителя. Если мы обратим его против наших недругов, сколь бы голодны и немощны мы при этом ни были, им тут же придет конец! Намерение Господа понятно. Если мы останемся здесь, если мы будем таиться за этими стенами отчаяния до той поры, пока нас не погубит голод, мы умрем смертью грешников. Если же мы возьмем свой крест и выйдем на поле битвы, мы в любом случае одержим победу. Отказ от сражения равносилен поражению. Готовность сразиться будет означать победу!

Голос тщедушного Адемара походил на рев бури. И тут силы внезапно оставили его, и он вновь устало оперся на посох. Стоявший неподалеку капеллан взял епископа под руку, чтобы увести его в собор. Однако Адемар еще не закончил своей речи.

— Мы — Божье воинство, мы — народ Божий! Нас объединяют лишения и страдания, пусть же — если так будет угодно Господу — нас объединит и смерть! Никто не принуждает вас к бою, вы должны принять то или иное решение сами. Итак, что же вы мне ответите?

На площади установилась полнейшая тишина. Но в следующее мгновение подобно шквалу, обрушившемуся на тихую заводь, над площадью зазвучало:

— Deus vult!

«Так угодно Богу». Голоса звучали все громче и громче. Люди, еще минуту назад пошатывавшиеся от усталости, дружно скандировали одну-единственную фразу: «Так угодно Богу. Так угодно Богу». Военачальники подхватили эти слова, священнослужители произносили их нараспев, пока и сам Адемар не повторил вслед за ними: «Так угодно Богу».

Мне не нравилось их скандирование, за которым я слышал только гордыню и желание убивать. Я повернулся, чтобы уйти. Участвовать в предстоящей битве я не собирался.

И тут моего локтя коснулась чья-то рука. Обернувшись, я увидел рядом с собой невысокого плешивого священника с заячьей губой. Он показался мне знакомым — наверное, входил в число епископских капелланов.

— Деметрий Аскиат? — осведомился он, с трудом произнеся чужеземное имя.

— Да.

— Мой господин, епископ Адемар, хочет, чтобы завтра к нему присоединились и вы. Бой обещает быть жестоким, и ваши топоры нам очень помогли бы.

— Передай ему…

Я остановился, не зная, что сказать. В глубине души я был сыт по горло этой бесконечной бойней и битвами франков. Что бы там ни говорил Адемар, я принадлежал совсем к другому народу и не желал разделять их судьбу. Но я прекрасно понимал, что спасти нас от неминуемой смерти может теперь только битва.

— Я знаю, какой выбор сделает Сигурд, — пробормотал я.

Сбитый с толку священнослужитель спросил:

— Так я могу сказать ему, что вы придете?

— Да.

— Хорошо. — Его уродливые губы растянулись в глуповатой улыбке. — Так угодно Богу.

— Поживем — увидим.

34

Мы собрались на рассвете, и армия призраков двинулась по серым улочкам Антиохии к назначенным целям. Граф Гуго, который, к всеобщему изумлению, вызвался возглавить авангард, собрал свое войско возле ворот, находившихся у моста; за ним следовал герцог Готфрид с куда большей армией; Адемар же пока оставался на площади перед собором. Скорее всего, этой ночью епископ вообще не смыкал глаз, однако ничем не показывал этого. Он разъезжал по площади на своем белом боевом коне, подбадривая колеблющихся и разрешая грехи кающихся, он обменивался посланиями с другими военачальниками, советовался со своими рыцарями и обсуждал с ними вопросы стратегии. Мне вспомнился последний прилив сил у умирающего Куино. Не та ли искра гаснущего пламени воодушевляла сейчас и Адемара?

— Неужто этот сброд когда-то угрожал империи? — Сигурд в десятый раз за это утро принялся полировать топор, недовольно поглядывая по сторонам. — Легион печенегов справился бы с ними за час.

— Будем надеяться, что шестидесяти тысячам турок это не удастся.

К сожалению, Сигурд не шутил. Среди сотен собравшихся на площади мужчин невозможно было найти хотя бы двух воинов, вооруженных одинаковым оружием. Больше половины норманнов были одеты в турецкие доспехи и держали в руках круглые турецкие щиты, захваченные нами в городе. Пешие рыцари были вооружены мечами, многие держали в руках копья, но еще больше было таких, для кого не нашлось ничего, кроме резаков и серпов. Казалось, они идут не на битву, а на уборку урожая.

Немногочисленные варяги обращали на себя внимание своей статью и организованностью. Всю ночь мы занимались тем, что выправляли вмятины на шлемах, подкрашивали золотистой краской византийских орлов, украшавших наши щиты, и полировали ржавые доспехи. Когда запели трубы, наш отряд, состоявший из тридцати бойцов, выстроившихся в две колонны, двинулся к воротам мерной поступью, которая сделала бы честь и дворцовым гвардейцам. Во главе колонн шли Сигурд и я, хотя мне, скорее, следовало бы идти позади этого бравого отряда. Мы несли с собой не штандарт с крестом, а знамя с изображением орла. На этомнастоял Сигурд.

— Тело Христово.

Я посмотрел вниз. Вдоль армейских колонн шли священники с небольшими серебряными дарохранительницами, предлагая идущим на смерть воинам освященный хлеб. Я положил в рот лепешку и проглотил ее прежде, чем понял, что она пресная, по латинскому обычаю. Но в тот момент это не имело значения. Более всего меня занимало то, откуда они взяли пшеницу, чтобы испечь хлеб.

— Братья во Христе!

На голове Адемара, восседавшего на белом жеребце, была уже не митра, а воинский шлем, пусть он и надел поверх доспехов церковную ризу. Ехавший вслед за епископом священник с заячьей губой держал в руках реликварий с копьем.

Адемар раскрыл книгу.

— Помните о словах ангела, сказанных им кротким, и не ужасайтесь. Наша брань не против плоти и крови, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего. Примите же всеоружие Божие, препоясав чресла истиною и облекшись в броню праведности. Вооружитесь щитом веры, которым вы сможете угасить все раскаленные стрелы лукавого. Возьмите шлем спасения и меч духовный, который есть Слово Божие.

С находившейся за его спиной дороги, ведшей к воротам, послышались громкие крики и пение труб. Толпа взволнованно зашумела, но епископ тут же поднял руку, призывая людей к спокойствию.

— Ворота отверсты, и битва близка! Держитесь истины, не выпускайте мечей из рук, и тогда Господь дарует нам победу! Души погибших воспарят к небесам совершенною жертвой. Мы искупим свои грехи турецкой кровью. Многие месяцы изнывали мы от голода и страданий. Сегодня нас ждет освобождение!

Армия отвечала епископу без особого энтузиазма. Единственное, чего могли желать воины, так это быстрой смерти.

Сигурд указал на гору, находившуюся у нас за спиной.

— Интересно, как там Боэмунд?

Над крепостью появилось растянутое между двумя копьями черное полотнище. Гарнизон крепости наверняка во все глаза наблюдал за нашими приготовлениями и пытался подобным образом известить о них находившегося в лагере Кербогу.

Мне вспомнились годы службы в легионе. На любой войне медленнее всего время идет перед битвой. Я сказал об этом Сигурду.

— Медленнее всего время идет тогда, когда ты хоронишь своих убитых товарищей, — не раздумывая ни минуты, ответил командир варягов.

Я замолчал. Всадники — а таких среди нас было совсем немного — похлопывали лошадей по загривкам и что-то шептали им на ухо. Остальные пели псалмы, молились или молча ожидали сигнала к выступлению.

Прибывший со стороны ворот вестник прокричал:

— Граф Гуго оттеснил турецких лучников, а герцог Готфрид находится уже на поле. Настал ваш черед!

Глашатай, ехавший рядом с Адемаром, поднес трубу к губам и взмахнул синим стягом Пречистой Девы. Ряд за рядом, отряд за отрядом наши войска покидали площадь и направлялись к мосту. Женщины, стоявшие по обеим сторонам дороги, молча бросали к нашим ногам ветки олив и гирлянды, пусть первые и были лишены листьев, а вторые — цветов. Не было слышно ни пения, ни приветственных криков.

Мы подошли к стене. Огромные ворота были распахнуты настежь, по обеим сторонам проезда высились мощные дубовые колонны. Над ними на укреплениях стояли священники с крестами. Их руки были разведены в стороны, отчего силуэты их становились похожими на кресты. Я слышал, как они читали молитвы и благословляли тех, кто проходил через ворота, однако мне не стало от этого легче. Мы прошли под аркой, миновали ворота и ступили на белые камни укрепленного моста. Мы шли тесно сомкнутым строем между высокими балюстрадами, и потому я не видел реки и даже не слышал ее шума за грохотом сапог.

Мы прошли между двумя башнями, охранявшими дальний берег, и впервые за этот месяц покинули городские пределы. Я не чувствовал в этой связи особой радости, ибо земли эти дышали гибелью. Шедшие перед нами воины встретили турок именно здесь, о чем свидетельствовали валявшиеся повсюду тела. По большей части это были трупы франков.

— Принять боевой порядок!

Поле боя всегда таит в себе массу неожиданностей, причем в основном неприятных. Едва наша колонна начала разворачиваться в линию, шедшие передо мной воины исчезли невесть куда, и я оказался в самом первом ряду нашего боевого построения. Теперь я прекрасно видел и реку, и долину, и развилку дороги, ведущей к Святому Симеону, и насыпь, на которую мы когда-то таскали могильные камни для фундамента сторожевой башни. Всего в ста шагах справа от меня армии вошли в соприкосновение. Люди Готфрида вступили в бой с отрядом турок, дав нам возможность продолжить наступление.

— Вперед! — приказал Адемар.

Час был еще совсем ранний, однако лицо мое тут же стало мокрым от пота. Неужели я так устрашился смерти? Нет, нет, это был не пот, я принял за него шедшую с серого неба морось, которой не замечал до этих самых пор.

Сигурд смахнул капли с маски шлема.

— Господь нас милует, — произнес он. — С мокрой тетивы турецкие стрелы далеко не полетят.

— Рукояти мечей и топоров тоже стали скользкими.

— Смотреть направо!

Все участники нашего построения дружно повернули головы направо. Адемар пытался провести нас в тылу отряда герцога Готфрида, надеясь перейти через поле и занять место на фланге. Однако наши противники передвигались с такой скоростью, что теперь наш собственный фланг оказался под ударом вражеского подкрепления, успевшего покинуть осадный лагерь и переправиться через реку.

— Направо! Поворачивай направо!

Конные помощники Адемара скакали вдоль линии, повторяя его приказ, в чем не было особой нужды. Хотя франки оставались все теми же варварами, год, проведенный ими во вражьих землях, приучил их к дисциплине, которой позавидовали бы и сами древние преторианцы[59]. Воины, находившиеся на правом, ближайшем к туркам фланге, тут же обратились лицом к неприятелю; остальные поспешно переформировали строй и, описав бегом широкую дугу, вновь выстроились в линию. Меня стало мутить от страха: я боялся того, что стоящий слева от меня воин отстанет и оголит мой левый бок. Мы успели перестроиться едва ли не чудом: в моих ушах еще звучал стук смыкаемых щитов, когда на нас обрушилась первая волна неприятеля.

Я смотрел на стремительно приближавшийся строй турок. Исмаилиты в красных, обвивающих ноги рубахах размахивали мечами, словно серпами, и взметали ногами комья грязи. В следующее мгновение я оказался в самой гуще битвы и видел лишь то, что происходило прямо передо мной, на расстоянии, определяемом длиной моего меча. Мой клинок был моим светом, за его радиусом все было объято вихрящейся тьмой. Отовсюду слышался лязг щитов. Мечи и копья находили бреши в обороне и уносили все новые и новые жизни. Сигурд неистово размахивал своим страшным топором, раскраивая врагам шлемы и отрубая им руки. Подобно напряженной мышце мы то продвигались вперед, то отходили назад, продолжая держать строй.

Наконец минуты и часы битвы никто не мерил — пространство перед нами расширилось. Турки стали отходить назад. Скакавшие у нас за спинами конники приказали нам плотнее сомкнуть ряды. Я посмотрел на землю и увидел, что она стала красной от крови.

— Они потерпели поражение? — изумился я. Сигурд пнул ногой лежавшее перед ним бездыханное тело.

— На сей раз да. Но не забывай, что это всего лишь их передовой отряд.

Не успел он договорить, как мы увидели еще один ощерившийся копьями отряд. Вопреки всем ожиданиям он поразил меня своей малочисленностью. Почему десятитысячная армия воюет сотенными отрядами и почему Кербога не использует против нас конницу?

Тем временем расстояние между нами и туркамисократилось до минимума, и инстинкт вновь взял верхнад разумом. Началось новое сражение.

Дождь прибил к земле пыль, и в течение какого-то времени яс поразительной и беспощадной ясностью, неведомой мне прежде, видел все поле боя. Затем откуда-то сзади повалили клубы густого дыма. Обернувшись на миг, я увидел линию стоящих к нам спинами норманнов, пытавшихся сражаться с неожиданно выросшей перед ними стеной огня. Очевидно, турки, осаждавшие южные ворота, напали на нас с тыла. Среди них были метатели нафты — их огненные стрелы воспламенили прошлогоднюю траву и терновник. Божье воинство владело теперь совсем узкой полоской земли, начинавшейся от моста, и было с обеих сторон окружено врагами. Я не мог оценить численности нашего войска, но полагал, что большей части франков уже нет в живых. Пусти на нас Кербога конницу, и она бы смела нас в мгновение ока.

Тем не менее турецкие конники пока не появлялись.

Бой был таким же ожесточенным, а теперь, когда у нас за спиной заполыхало пламя, еще и жарким. По моему лицу тек настоящий пот, а воздух наполнился едким дымом и паром. Воюющие стороны с неослабным упорством продолжали теснить друг друга. Поднимаешь щит, отражая удар мечом, опускаешь его, чтобы отбить направленное в тебя копье, пытаешься поразить открывшегося противника, отскакиваешь назад за миг до нанесения им ответного удара. Мы перестали быть людьми, превратившись в машины для убийства.

Если бы мы дрогнули или отступили хоть на шаг, нам тут же пришел бы конец. Но мы выстояли. Не знаю, что придало нам сил — голод, отчаяние или вера, но мы обрели опору в камне под ногами и остановили смертельную волну из железа и стали. И тем не менее я подспудно чувствовал, что, несмотря на все наши попытки оказать сопротивление, несмотря на крайнюю усталость, мешавшую уходить от ударов врага и наносить ответные удары, испытание это было не настоящим. Мне доводилось принимать участие в битвах, исход которых — победа или поражение — становился известен лишь в самую последнюю минуту, и ей обычно предшествовал момент паники, порожденной осознанием близящейся погибели. В битве же при Антиохии подобной паники я не испытывал. Ни один из стоявших рядом со мной воинов не дрогнул, и роковой удар так и не был нанесен.

Характер боя постепенно менялся. Ряды противников таяли, а к нам подходило подкрепление за подкреплением. Мы пошли в наступление, однако расстояние между нами и противником не только не уменьшилось, но даже увеличилось. Наш строй, еще минуту назад плотный словно камень, дал трещины, однако никто не призывал нас плотнее сомкнуть ряды. Мы быстро продвигались вперед.

— Что происходит? — крикнул я в ухо Сигурду. — Конница Кербоги разметала бы нас в одно мгновение!

Варяг покачал головой. Как я ни старался держаться с ним рядом, но он стал постепенно опережать меня, и вскоре я понял, что мне его уже не догнать. Я замедлил шаг и бездумно остановился. Мимо меня неслись полчища нашего войска и подошедшее к нам норманнское подкрепление, я же был всего лишь щепкой в этом потоке. Они промчались мимо меня и исчезли в туманной пелене, оставив меня в полном одиночестве.

Неужели мы победили? Утверждать это я не мог, но в любом случае мы не потерпели и поражения. Затмевавшим солнечный свет дымом было затянуто все поле, и я не видел ни Кербоги, ни его огромного воинства. Я побрел по пустынному полю, пытаясь отыскать путь в город и избрав своим поводырем трупы. Там, где совсем недавно проходила наша линия обороны, они сплошным ковром покрывали землю. Здесь же стояло и воткнутое в землю Сигурдом императорское знамя с изображением золотого орла. Опершись о его древко, я перевел дух и смахнул навернувшиеся на глаза слезы.

Хотя армия продолжала наступление, в дымке то и дело появлялись фигуры каких-то людей: кто-то был ранен, кого-то привело сюда сострадание, кто-то обыскивал трупы, — и поэтому я не заметил его приближения, пока он не подошел вплотную ко мне. Услышав хруст стрелы, я поднял голову и увидел перед собой знакомое гладкое лицо, коротко подрезанную бороду и черные глаза. Он держал в руках круглый щит и копье, но я не знал, на чьей стороне он сражался в этой битве. На сей раз на его шлеме не было тюрбана, и потому он мог сойти за франка, который забрал оружие у убитого турка. Единственное, что выдавало в нем чужеземца, так это необычная пластинчатая кольчуга, плотно облегавшая тело и гремевшая при каждом движении. Встретились мы с ним явно не случайно.

— Что тебе нужно? — В моем голосе звучала смертельная усталость. Сама мысль о сражении обращала мои члены в свинец. — Битва закончена. Ты проиграл.

Даже видя вокруг столько смертей, Мушид не утратил способности улыбаться.

— Нет, Деметрий, я не проиграл. А вот ты уже не сможешь вкусить плодов победы.

Я отступил от императорского штандарта и поднял меч. Даже это движение отняло у меня остаток сил. А Мушид выглядел совсем свежим и к тому же был искусным фехтовальщиком. Схватка обещала быть недолгой.

— Даже если ты убьешь меня, ты не сможешь сохранить свою тайну. Она известна не одному мне.

Он снял шлем и отбросил его в сторону.

— И кто же ее раскроет? Варяжский увалень? Твоя блудливая врачиха? В скором времени я разберусь и с ними, а потом сведу дружбу с другими франками. Теперь, когда они овладели Антиохией, соглядатаи мне будут еще нужнее.

— Ты сэкономил бы массу времени, если бы не убил Дрого.

Я вряд ли смог бы парировать его удар. Единственное, на что мне оставалось уповать, так это на скорое возвращение Сигурда.

Глаза сарацина гневно блеснули.

— Я уже говорил тебе о том, что не убивал Дрого! Он был моим верным адептом!

Я сделал пару шагов назад и влево. Мушидом овладела жажда убийства, и слова не могли надолго задержать его.

— Адептом древнего языческого культа, последователи которого убивают быков в тайных пещерах?

— Ты умен, Деметрий, но тебе следовало бы быть внимательнее. Для меня нет бога, кроме Аллаха. Что касается истории с пещерой, то это была… хитрая уловка. Первый шаг долгого путешествия. — В словах его зазвучала гордость. — Что я мог знать о поклонении языческим идолам? Я сам придумал ритуал, чтобы они поверили в серьезность происходящего. Путь к знанию состоит из множества ступеней, иные из них могут вызывать удивление. В той пещере Дрого и его друзья отреклись от ложного бога христиан. Они преодолели пропасть, отделявшую их от собственного прошлого. Они сделали первый шаг.

Его слова настолько поразили меня, что я подпустил его слишком близко. Сарацинский меч просвистел в воздухе и ужалил меня в правое плечо. Он был таким острым, что я заметил это только после того, как из раны брызнула кровь, окропив и без того влажную землю.

Мушид задвигался быстрее и стал походить на танцовщика. Острие его меча плясало как стрекоза, выискивая слабые места в моей обороне. Это была скорее отработка приема, чем необходимость.

— На второй ступени нужно забыть обо всем. Душа должна обрести былую невинность и очиститься от всех прежних ошибок и заблуждений. Я готовил Дрого к этому шагу, раз за разом убеждая его в том, что Бога не существует.

Блеснул клинок. Я резко отскочил в сторону, пытаясь упредить его движение, и почувствовал, как горячая сталь рассекла мне ладонь. Мушид пока что даже не пытался убить меня и, судя по всему, руководствовался в своих действиях законами принятой им жестокой игры.

Не менее страшными были и его слова. Мне хотелось ответить на них достойно и опровергнуть эту ужасающую ложь, однако, превозмогая боль, я смог лишь пробормотать:

— Ты лжешь! Лжешь!

— Разумеется. — Мушид осторожно переступил через мертвое тело и вновь пошел в наступление. — Но эта ложь опять-таки преследует вполне определенные цели. Принять истинного Бога может только тот, кто отрекся ото лжи, то есть осознал ложность своих воззрений. Дрого поверил мне и в этом. Он доказал это на деле.

На этот раз мне удалось не обращать внимания на его слова. Когда последовал выпад, я успел подставить меч и отразил его. Раздался громкий лязг.

— И знаешь, как он это сделал, Деметрий, открыватель тайн? Как он избавился от своих заблуждений и своих прежних друзей? Он вызвал Рено в укромную лощину и всадил кинжал в сердце своего ближайшего друга! Если нет Бога, если зло остается безнаказанным, человек вправе делать все, что угодно.

Я отказывался верить собственным ушам. Одна часть моего сознания готовилась к отражению очередной атаки противника, другая размышляла над услышанным, третья скорбела о том, что ответы на мучившие ее все последнее время вопросы были найдены так поздно. Не в силах отдать предпочтение какой-либо из этих частей, я пребывал в растерянности.

— Но это ложь, — прошептал я. — Дрого был наказан за совершенное им зло.

Мушид нахмурился.

— Я забрал тело Рено и спрятал его в канаве. Когда я вернулся в ложбинку, Дрого был уже мертв. — Он вновь занес над головой меч, готовясь к последнему удару. — Очень жаль. Из него вышел бы прекрасный ученик. Я мог бы не только выведывать все тайны вашего воинства, но до известной степени и управлять его действиями.

Он попытался снести мне голову. В последний момент я подставил под его страшный удар свой меч и тут же почувствовал острую боль в плече. Клинок выпал у меня из рук, и сам я рухнул наземь. Подняв глаза, я увидел над собой окутанного дымом Мушида.

— Прощайся с жизнью, Деметрий. Ты…

Я почувствовал, как задрожала земля. Неужели землетрясение? Подобные зловещие знамения, являвшиеся из земных глубин и сотрясавшие дома и деревья, случались и прежде, но эта дрожь была совершенно иной. Ей был присущ определенный ритм, настолько стремительный, что ни один человек не смог бы выбить его на барабане.

Из дыма вырвался отряд конников с копьями наперевес. На их щитах я увидел изображение красного медведя. Во главе отряда на своем могучем жеребце скакал Танкред. Скорее всего, норманны не были знакомы с Мушидом и ничего не знали о его народе. Шел бой, и этот человек появился прямо перед ними, вот и все. Он не успел ни двинуться, ни даже повернуться в их сторону. Копье раздвинуло пластины его доспеха и пронзило грудь сарацина насквозь. Я увидел его расширившиеся глаза и искаженное от боли и ужаса лицо. В следующее мгновение он исчез, сорванный с поверхности земли неумолимым движением конницы. Рыцарь протащил его вперед не меньше чем на пятьдесят шагов, прежде чем смог стряхнуть с копья.

Я опустился на землю, превратившуюся в вязкое красное месиво, и, положив голову на чье-то бездыханное тело, закрыл глаза.

Впоследствии многие люди пытались объяснить, каким образом наша обессиленная маленькая армия смогла одолеть вдесятеро большее войско. Многие вспоминали о Спасителе и о явленном Им знаке. Другие, сражавшиеся на западном фланге нашего войска, утверждали, что с окрестных холмов спустились три белых всадника и обратили в бегство тысячи турок. Эти чудесные всадники носили имена святых воителей Георгия, Меркурия и Димитрия, который являлся моим святым. Третьи слышали от пленных исмаилитов, что вероломные союзники Кербоги, вспомнив прежние обиды, в самый неподходящий момент покинули поле битвы. Это опять-таки объяснялось божественным вмешательством. Четвертые винили во всем обратившийся в бегство авангард турок, посеявший панику в других частях, которые поспешили покинуть поле битвы. Иными словами, истины не мог доискаться никто, в том числе и сам Кербога.

Всадники Танкреда преследовали Кербогу и остатки его армии далеко за пределами Антиохийской равнины и оттеснили их к берегам Евфрата. Кербога переправился через реку и исчез навсегда.

Антиохия была освобождена.

35

Прошедши первую и вторую стражу, они пришли к железным воротам, ведущим в город, которые сами собою отворились им; они вышли и прошли одну улицу, и вдруг Ангела не стало с ним. Тогда Петр, пришел в себя, сказал: теперь я вижу воистину, что Господь послал Ангела Своего и избавил меня из руки Ирода и от всего, чего ждал народ Иудейский». Стоявший перед храмом священник поднял глаза от книги и обвел взглядом присутствующих, желая понять, насколько те впечатлены мистическим символизмом. Он обращался к слушателям на латыни, однако я понял все сказанное, ибо был хорошо знаком с текстом «Деяний». После того как апостол Петр был приговорен к смерти и брошен в тюрьму, оковы сами собой спали с его рук и Ангел вывел его на улицу. Я выскользнул через огромные двери храма. Мне не хотелось внимать разъяснениям франкского священника и слушать латинскую речь в византийском храме. К тому же меня ожидало важное свидание.

Площадь перед собором была залита солнцем. Наступило первое августа, и полуденный зной грозил обратить в ничто сам воздух. Все замерло. Неподалеку возвышались развалины исмаилитской башни, камни которой в скором времени могли пойти на строительство новых стен, домов и церквей. В дальнем конце площади толпились спорящие о чем-то генуэзские купцы. Подобно алчному воронью они появились еще в конце битвы, спеша воспользоваться нашей победой. Боэмунд тут же отдал им на откуп рынок и все прилегавшие к нему здания. Вне всякого сомнения, их караваны уже следовали на восток. Они везли с собой специи, новости и золото, которым Боэмунд хотел наполнить казну принадлежавшего ему города.

Я посмотрел на высившуюся над нами гору. В лучах солнца она казалась выцветшей и изрезанной множеством морщин. Должно быть, наверху дул сильный ветер, ибо я видел над крепостью гордо реявшие алые флаги. После бегства Кербоги и утраты последней надежды на спасение гарнизон крепости передал ее нашим военачальникам, а те, в свою очередь, передали ее Боэмунду. Провансальские стяги теперь висели только над воротами и над дворцом, в котором предавался печали граф Раймунд.

Увидев приближающиеся ко мне две фигуры, я двинулся к ним навстречу. Рядом с могучим Сигурдом Анна казалась совсем крошкой. Месяц отдыха позволил им вернуть прежние силы. Земли вокруг Антиохии все еще оставались дикими, однако в окрестных странах уже собирали урожай. После снятия осады и открытия дорог городские рынки вновь наполнились продуктами. Наши рты и животы были набиты теперь не желчью, а нормальной пищей, и члены наши обрели былую силу. Я изумился быстротечности времени. Месяц, прошедший со дня битвы с воинством Кербоги, казался мне днем. Первые дни меня выхаживала Анна, я же попросту валялся на своем ложе. Когда ко мне вернулась способность передвигаться, я обошел весь город, поражаясь неожиданно обретенной свободе. В течение девяти месяцев стены эти были нашей клеткой, пусть вначале мы и оставались за их пределами. Теперь я же мог беспрепятственно входить и выходить через городские ворота.

— Как твои повязки?

Анна взяла меня за руки и повертела их, разглядывая повязки спереди и сзади. На светлой ткани не было видно ни пятнышка. Ее мази сделали свое дело, и, хотя нанесенные мне Мушидом раны были очень глубоки, они уже начали заживать. Анна проверяла их при каждой возможности, отчасти для собственного спокойствия, отчасти как напоминание, как мягкий упрек в том, что я рисковал жизнью.

— Заживают.

— Вот и отлично, — удовлетворенно заметил Си-гурд. — Стало быть, скоро поплывем в Константинополь.

Он спал и видел, когда наконец сможет покинуть норманнов и пустыню и, вернувшись в царицу городов, вновь заступить на службу в императорском дворце.

— Скоро, — согласился я. — Как только спадет жара и как только мы достаточно окрепнем. После всего пережитого мне не хотелось бы погибнуть от жажды по дороге домой.

Сигурд нахмурился.

— Я смотрю, слабость франков просочилась через повязки и проникла в твою кровь!

Я не стал спорить с Сигурдом. Франкские военачальники действительно не спешили покидать Антиохию. Если нам было жарко идти маршем по Анатолии, то чего же можно было ожидать от Сирии? Антиохия стала чем-то вроде барьера, преградившего нам путь на Иерусалим; теперь она многим из воинов казалась едва ли не целью похода. Впрочем, меня все это не волновало. Для меня поход на Иерусалим закончился в Антиохии.

Я сжал руку Анны.

— Я вернусь к тебе через час, — пообещал я. — Меня ждут на горе.

Я оставил их на площади и вышел на дорогу, поднимавшуюся на гору Сильпий. Юго-восточный квартал, в котором меня удерживали еретики Сары, изменился до неузнаваемости. Руины и пожарища уступили место недавно распаханным полям. Мне вспомнилась исчезнувшая во время пожара жрица. С той поры я не слышал о ней ни разу. Конечно же, я мог бы поинтересоваться ее судьбой у Петра Варфоломея, но после подтверждения истинности его пророчеств тот стал пользоваться у паломников таким уважением, что наверняка уже забыл о своей связи с еретиками. Взволновало бы это обстоятельство его паству? Стали бы паломники заглядывать в свои сердца и вспоминать о тех горьких испытаниях веры, которые им довелось пережить за время осады? Дрого был далеко не единственным человеком, не выдержавшим этих испытаний.

Я подошел к началу горной тропы и стал подниматься на гору. В прошлый раз, когда я взбирался сюда в полном вооружении, чтобы принять участие в сражении, дорога эта казалась мне путем проклятых. Теперь же она явилась мне совершенной буколической идиллией: по ее обочинам росли цветы, сосны лениво покачивали ветвями. О недавних событиях напоминали лишь белевшие кое-где кости, незамеченные похоронной командой. Я ступал по сухой земле и камням, погрузившись в знойное безмолвие. Когда я прикрыл глаза, солнце представилось мне сияющим белым облаком. Делая каждый шаг, я чувствовал разом все мышцы своего тела, ощущая себя новорожденным младенцем или воскрешенным Лазарем.

Добравшись до поворота, где начиналась шедшая поперек склона дорога, я сошел на узкую тропку. Несколько минут я шел по сосновому леску, мягко ступая по усыпанной хвоей земле, а потом оказался на открытом, свободном от леса склоне, с которого открывался вид на всю округу. Я видел отсюда Оронт, сильно обмелевший за лето, но по-прежнему поблескивавший на повороте к морю. На его берегах и в долине виднелись крестьяне, распахивавшие на волах землю и занимавшиеся подрезкой плодовых деревьев. От палаток, стоявших здесь несколько месяцев, не осталось и следа. Меня поразили жалкие размеры клочка земли, заключенного между стенами города и рекой. Неужели в течение восьми месяцев наш мир был ограничен этими пределами?

Тропинка привела меня к воротам небольшой виллы, построенной на одной из террас южного склона. Перед входом, охранявшимся двумя провансальскими рыцарями, колыхался на ветру синий флаг Богородицы. Узнав мое имя, рыцари провели меня через сад, и мы оказались во внутреннем дворике. Он был выложен синей плиткой с изображениями маленьких рыбок и плывущих рядом с ними огромных левиафанов, над которыми художник изобразил серебрившиеся в лучах воображаемого светила волны.

Один из стражей провел меня по каменному коридору с украшенными мраморной скульптурой нишами и открыл передо мной дверь в конце коридора. Большая комната, в которую я вошел, находилась на самом краю террасы, и из ее арочных окон открывался вид на крутой обрыв, на склон горы и южные холмы. Солнечные лучи, проникая в окна, подсвечивали лениво колыхавшийся в воздухе дым благовоний. В углу комнаты стояло ложе, покрытое, несмотря на жару, толстыми шерстяными одеялами. Голова лежавшего на нем человека покоилась на подушках, глаза были прикрыты от солнца. В золотистых лучах солнца лицо его казалось на удивление покойным и чистым. Стоявший возле ложа на коленях священник тихо читал молитвы.

Я неуклюже поклонился.

— Владыка?

Глаза тут же открылись и зажмурились от яркого света.

— Деметрий?

— Это я.

Из-под одеял появилась рука и махнула священнику.

— Оставь нас.

Священник нахмурился, недовольный тем, что ему пришлось прервать молитвословие, но не посмел сказать ни слова. Отвесив чинный поклон, он покинул комнату.

— Дверь закрыта? — спросил Адемар. Повернувшись, я обнаружил, что священник — то ли из любопытства, то ли по небрежности — оставил дверь слегка приоткрытой. Я захлопнул ее и, взяв у стены скамью, сел возле ложа Адемара. От епископа исходил неприятный запах, который невозможно было забить ни притираниями, ни благовониями, — затхлый запах давно не проветривавшейся комнаты. Такой запах нередко исходит от старых и больных людей незадолго до смерти.

— Подойди поближе, Деметрий.

Я пересел поближе.

— Какая сегодня погода?

— Жарко, мой господин.

— Уж лучше жара, чем холод. Я очень рад тому, что мне довелось увидеть Антиохию при таком свете.

— Это твоя награда и твоя победа, владыка! Если бы не ты, мы бы не смогли прорвать осаду.

— Христос принес нам эту победу, — возразил Адемар. На суровом его лице появилось блаженное выражение. Он хотел прочистить горло и тут же зашёлся кашлем. — Христос и амбиции Боэмунда.

— Если бы ты не умерил эти амбиции, в нашем войске произошел бы раскол.

— Но этого было недостаточно. Мои усилия были недостаточными. — Адемар с силой сжал мою руку. — Наш поход должен был стать началом новой истории. Все христиане должны были объединиться, но не под властью земных правителей, а под водительством самого Господа. Мы строили эту дорогу — Папа Урбан и я. Мы заложили ее основы и отправили по ней великое множество христиан, надеясь, что она приведет нас к миру Иерусалима. Она же завела нас в пустыню греха. Впрочем, даже в том случае, если бы она вела к вратам рая, Боэмунд и его соперники все равно бы передрались, занявшись его дележом.

Епископ бессильно упал на подушки и вновь прикрыл глаза.

— Когда мы готовились к этому походу, Папа Урбан сказал, что вера — это цветок, который распускается в пустыне. Он ошибался. В пустыне процветают только ненависть и сомнения. Мы не искоренили, а лишь напитали их и придали им новую силу. Нашими предводителями движет жажда убийства. Они будут убивать и грабить так же, как и прежде, но будут делать это, прикрываясь именем Господа. Они будут убивать других людей именем Божьим, потому что я учил их этому. Нет, они не обрадуют Господа.

— Ты сделал все, что от тебя зависело, — сказал я, вспомнив слова Анны, — и не повинен в происшедшем.

— Нет! — Голос Адемара вновь наполнился былой силой. Он достал из-под ночной рубашки поблескивающий драгоценными камнями крест. — Прежде этот крест был символом страдания, смирения и милосердия. — Он перевернул крест перекладиной вниз. — Я же обратил его в меч.

Я промолчал. Да и какими словами можно было его утешить? Я посмотрел на подрагивающее лицо Адемара, в котором жизнь боролась со смертью. Дыхание его стало неровным, сердце еле билось.

Совершенно неожиданно он успокоился, и я было решил, что жизнь покинула его. Но тут епископ прошептал тусклым голосом, словно говорил через завесу:

— Ты нашел убийцу Дрого?

Это был последний вопрос, который я ожидал услышать от него. Наверное, нарушение каких-то связей в его угасающем разуме вызвало столь отдаленные воспоминания.

— Здесь замешан один сарацин. Дрого на какое-то время впал в ересь, и исмаилит воспользовался этим, втянув его в гораздо худшее зло. За поклонением идолам последовало отступление от веры. Исмаилит хотел сделать из Дрого своего послушного агента. По его наущению Дрого заманил Рено в укромную ложбину и зарезал его только для того, чтобы показать свою верность.

По горькой иронии судьбы, человек, убийц которого я разыскивал, сам оказался убийцей.

Адемар кивнул, не отрывая головы от подушек, и попытался лечь удобнее. Даже в таком положении он испытывал постоянную боль, и это лишний раз свидетельствовало о том, что жить ему осталось недолго. Дыхание его слабело с каждой минутой.

— Я гулял по полям, — прошептал он. Его мысли расплывались. Трудно было понять, говорит ли он о недавних событиях или вспоминает о своей жизни. — Гулял и молился. Я обнаружил их в этой ложбине.

Я застыл от удивления. О чем это он вспоминает?

— Они обнимались как братья. Он отступил назад и поцеловал Рено в щеку, а потом вонзил нож ему в сердце. Тот рухнул без единого слова.

В комнате царила мертвая тишина. Смолкли даже голоса стоявших во внутреннем дворике стражей, хотя они, конечно же, не могли расслышать слабеющего, еле слышного голоса своего владыки.

— Я видел и сарацина. — Адемар вновь открыл глаза и устремил взгляд куда-то в потолок. — Он прятался за валуном. После того как произошло это страшное убийство, он взвалил тело Рено себе на спину и ушел, оставив Дрого в ложбинке.

— Ты видел, как Дрого убил Рено? — выдохнул я. Адемар перевел взгляд на меня.

— Деметрий, принеси мою ризу. Она лежит в сундуке.

Мне хотелось задать ему множество вопросов, но, совладав с собой, я раскрыл большой, обитый железом сундук, достал из него невероятно тяжелое алое епископское облачение с золотым шитьем — изображениями Спасителя, апостолов и пророков — и попытался набросить его на плечи Адемару.

— А теперь приподними меня.

Я пропустил руку епископу за спину и посадил его так, чтобы он видел не только само окно, но и то, что за ним. Медленно повернув голову, он посмотрел на холмы.

— Где-то там находится Земля Обетованная, земля Израиля. Я не смог добраться до нее, однако Господь сподобил меня ее увидеть…

Я продолжал поддерживать его за спину.

— Я отправляюсь к Нему, — прошептал Адемар. — Может быть, мне следовало сохранить свою тайну, но я не могу. Не могу… — И без того тихий голос епископа стал еле уловимым. — Не понимаю, как он мог убить так безжалостно, так бесстрастно…

Я осторожно опустил на подушку голову Адемара. Шея епископа стала совсем тонкой, и я боялся ненароком сломать ее. В горле у владыки заклокотало, и я, испугавшись, что он вот-вот умрет, стал молить Господа отсрочить кончину Адемара. Мною двигало не столько сострадание, сколько страстное желание узнать его секрет.

— Знаешь, что он мне сказал? — пробормотал епископ, лицо которого неожиданно стало по-юношески гладким.

— Что Бога нет? — предположил я. Глаза Адемара расширились от удивления.

— Да. Он сказал мне, что Бога нет, что священники либо лжецы, либо глупцы, что в убийстве нет ничего дурного, поскольку греха тоже не существует. После этого он рассмеялся мне в лицо и назвал меня шарлатаном.

— И ты убил его?

По щекам моим катились слезы, но я их не замечал.

— Да. Я сразил его своим мечом, ибо не мог слушать его ужасных слов. Дрого был не просто убийцей. После всех этих страданий и битв он предал самого Господа и при этом смотрел на меня с наглой ухмылкой! — Тело Адемара вновь стало сотрясаться от кашля. — Он отрицал существование Бога и объявил себя всемогущим. Он убил своего друга, полагая, что никто не осудит его за это. Но там был я, и потому мне пришлось вершить суд! В порыве гнева я зарубил Дрого и начертал у него на лбу знак Каина, дабы люди узнали в нем убийцу. Я оставил его труп на съедение стервятникам и покинул это зловещее место.

— Где я его и нашел.

Адемар утвердительно кивнул и вновь погрузился в забытье. Я коснулся рукой его шеи и, почувствовав едва ощутимую пульсацию, выглянул в окно, пытаясь совладать с охватившей меня скорбью. За последний год моя вера подвергалась испытанию голодом и смертоубийством, болью и отчаянием. Теперь я не знал, во что и верить.

Епископ дотронулся до моей руки, силясь что-то сказать.

— Дать воды?

Я поднялся со скамейки, радуясь самой возможности движения, и поспешил в другой угол комнаты, где стоял стол с каменным кувшином и чашкой. Часть воды выплеснулась мне на пальцы. Вода оказалась теплой и слегка солоноватой на вкус. Впрочем, Адемару было уже все равно. Я поднес чашку к его губам и после того, как он сделал несколько глотков, отер его губы своим рукавом.

— Я раскаиваюсь в этом, Деметрий. — Он вновь изо всех сил сжал мою руку. — Я убил Дрого за то, что он хулил Бога, но в своем гневе я совершил то же самое преступление. Нет, я поступил еще хуже! Он убивал, отрицая Бога, я же убивал во имя Бога! Я увидел перед собою зло и попытался его уничтожить, и в тот же миг оно поглотило меня! Я заслуживаю самого сурового наказания!

Не зная, что на это ответить, я вновь поднес чашу к его губам. По небу кружила большая птичья стая, со двора потянуло дымком. Начинало вечереть. Что?

Услышав какой-то шепот, я перевел взгляд на Адемара и понял, что обманулся. Он уже не смог бы сказать мне ни слова. Его незрячие глаза были широко открыты, а голова упала набок, словно он хотел увидеть чье-то давно забытое лицо. Трясущимися руками я надел на него церковное облачение, потом снял с шеи свой серебряный крестик и положил ему на грудь, надеясь, что он ему пригодится.

Священники и рыцари, стоявшие в коридоре, встретили меня подозрительными взглядами.

— Он заснул, — сказал я, — и просил полчаса его не беспокоить.

Во дворике, выложенном синей плиткой, толпился народ. Новость о резком ухудшении состояния епископа, похоже, успела облететь весь город, и здесь собралось великое множество рыцарей, священников и паломников. Среди прочих я заметил Боэмунда, который был на целую голову выше своих сторонников, и герцога Готфрида, шептавшегося о чем-то с Робертом Нормандским. Здесь присутствовал даже смертельно бледный и обиженный на всех граф Раймунд. Не обращая на них внимания, я протолкался через толпу и вышел через ворота виллы.

Прямо передо мной лежал путь в город, однако я не спешил возвращаться. Вместо этого я стал карабкаться вверх по склону, пробираясь между зарослями терна и скалами. Обнаружив на откосе большой валун, я уселся на него и стал рассматривать окрестные земли. Долина уже тонула в тени, хотя вершины холмов и верхняя часть горы все еще были залиты золотистым светом.

Я сидел на этом камне очень долго, не меньше часа. Порой я разглядывал долину, порой устремлял взгляд к далекому горизонту, где смешиваются думы, воспоминания и мечты. Многие из мучивших меня в последнее время вопросов так и остались без ответа, однако меня несказанно утешала сама возможность размышлять над ними. Сколько сил и жизней было отдано во имя Божье христианами, язычниками и откровенно безбожными людьми! Но могли ли надеяться на спасение все эти люди? Господь не взваливал на них этого креста. Они взяли его самочинно и при этом искренне удивлялись тому, что Бог оставил их. Мы решили испытать свою веру, но она не выдержала этого испытания. Перед самой своей кончиной Адемар, к которому вновь вернулась ясность мысли, говорил о том, что Господь будет сурово судить нас за все наши деяния, и о том, что мы заслужили это наказание.

Небо над западными холмами стало меркнуть, и на гору тут же опустились сумерки. Я поднялся с камня, вспомнив о том, что внизу меня ждут Анна и Сигурд.

Прежде чем отправиться в путь, я обернулся. На фоне быстро темневшего неба горы представлялись пурпурными тенями, лежавшие между ними долины были покрыты мраком. Я не видел теперь ни Оронта, ни шедшей вдоль него дороги.

Дороги, за которую мы так долго сражались.

Дороги на Иерусалим.

ИСТОРИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ

Битва за Антиохию стала для первого крестового похода чем-то вроде Сталинграда. В обоих случаях нападающая сторона быстро продвигалась в глубь вражеской территории, после чего надолго останавливалась перед стенами больших и хорошо укрепленных городов. В обоих случаях осаждающая сторона сама попадала в осаду, хотя в первом случае крестоносцам и удалось прорвать ее и одержать победу. В противном случае планы Папы Урбана рухнули бы точно так же, как в 1942 году окончательно рухнули планы Гитлера. Нет ничего удивительного в том, что осада эта была отмечена жадностью, интригами, вероломством и небывалой жестокостью. Представляя определенную фактологическую и хронологическую картину и выписывая характеры персонажей, я пытался хранить верность историческим источникам (крайне противоречивым). Лишения, которые претерпело воинство крестоносцев, внезапное взятие города за два дня до подхода армии Кербоги, обретение Копья Лонгина и неожиданная победа над превосходящими силами противника не являются моим измышлением. Тогдашние летописи считали происшедшее чудом. Что касается современных историков, то они также не смогли представить сколько-нибудь вразумительных объяснений.

Единственное, в чем я существенно погрешил против истории, так это в вопросе о еретиках. Источники ничего не говорят о появлении еретиков в рядах крестоносцев — об этом не преминули бы сообщить церковные хронисты, всячески прославлявшие папские успехи. Вместе с тем нам известно, что крестоносцы действительно сталкивались на своем пути с еретиками. Помимо прочего, мы можем говорить и о сильном пуританском элементе, присущем участникам похода, не участвовавшим в сражениях; они нередко выступали против упаднических настроений лидеров похода. Памятуя о том, как последние вели себя той ужасной зимой 1097/98 года, и о том, что средневековому сознанию духовная и политическая сферы представлялись чем-то неразрывным, мы вправе предположить, что естественный социальный протест мог привести паломников к теологическим измышлениям достаточно радикального толка. Длительные страдания и необычная обстановка, в которой оказались эти весьма набожные люди, могли породить в их среде весьма далекие от ортодоксии идеи, тем более что они находились не где-нибудь, а на Ближнем Востоке, в колыбели различных вер. Описываемые мною еретические взгляды основаны как на идеях, характерных для рассматриваемого периода, так и на более живучих воззрениях и не являются отражением позиций какой-то конкретной секты.

Август Шеноа Сокровище ювелира

1

На исходе шестнадцатого века, в царствование Максимилиана II и в правление бана, епископа Джюро Драшковича, вокруг городской церкви св. Марка теснились низенькие дощатые лавчонки, где торговцы продавали за гроши гражданам именитого города на горе Грич[60] сальные свечи, масло, хлеб и прочие мелочные товары для будничных потреб.

Старые загребчане, несмотря на вечные ссоры с преподобными отцами капитула, были все-таки люди довольно набожные и даже похвалялись как-то пред его величеством королем, что у них-де, слава богу, в городе столько же священников и монахов, сколько и горожан. Однако, несмотря на истовую набожность, они редко вспоминали Священное писание, где рассказывается о том, как сын божий бичом изгнал из храма продающих и покупающих и опрокинул столы меновщиков. Дощатые лачуги мирно стояли под сенью св. Марка, тем более что перед ними зачастую останавливались представители и светской и духовной знати. Самой важной особой была здесь Магда Перечница. Стар и млад, знатный горожанин и простолюдин знали Магду не хуже, чем самогоглашатая Джюро Гаруца, здоровенного верзилу, прозванного «Епископской палицей».

Что и говорить, весьма странная женщина была эта Магда! Худа как щепка, нос вытянут наподобие сливы «долгуши», а на самом его кончике волосатая бородавка. Лицо продолговатое, желтое как воск, а морщин на нем что складок на крестьянской рубахе. Зубы у Магды не болели по той простой причине, что их не было, а в серые колючие глаза редко кто мог заглянуть, потому что веки старуха всегда держала опущенными и лишь время от времени щурилась на белый свет.

Поглядев, как Магда в белом крылатом чепце сидит, согнувшись в три погибели, в своей дощатой лавчонке, всякий думал: не иначе, катит Магда верхом на помеле каждую пятницу на Клек[61] либо на Ломницкий перекресток на шабаш к своим нечестивым сестрицам; да, всякий принимал Магду за ведьму.

Но душа Магды, напротив, была обращена к богу, и в сердце своем она не таила коварства. Ее дощатую лачугу украшало закоптелое изображение чудотворной реметской божьей матери, а перед иконой, во славу богородицы и ради спасения души, постоянно теплилась медная лампадка. Магда день-деньской проводила в своем деревянном убежище, сонно перебирая четки, и лишь изредка протягивала озябшие руки к полному жара горшку и обменивалась словом-другим с проходящей горожанкой или со звонарем. Прочее же время, светило ли солнце или шел дождь, она шептала «Отче наш» или «Достойно». А так, клянусь богом, ведьмы не поступают!

Прозвище «Перечница» она получила из-за того, что во всем городе не было другой женщины – благородного происхождения или простой горожанки, – которая умела бы так славно печь пирожки с красным перцем. Поэтому и в праздник и не в праздник ее пирожки брали нарасхват, даже от самого городского судьи Ивана Блажековича ей порой перепадали хорошие денежки.

Старуха давно овдовела. Покойный муж ее был звонарем церкви св. Марка. С тех пор она и маялась одна-одинешенька: по ночам пекла в своем жилище у Каменных ворот пирожки, а днем продавала их перед храмом.

Люди не помнили ее молодой, не замечали, что она стареет. Шли годы, а Магда не менялась, точно старинный портрет в заброшенном замке. Однако все понимали, что старуха, наживая большие деньги, тратит на себя гроши, и спрашивали – ведь людям до всего есть дело, – зачем Магде деньги?

И в самом деле, в углу расписного сундука Магда хранила старый чулок, наполненный динарами, грошами и даже старинными цехинами времен короля Матяша.[62] Чулок толстел, а Магда сохла.

И, правда, зачем Магде деньги?

– На помин души, – спокойно отвечала старуха особенно надоедливым, продолжая перебирать четки.

Да, на помин души! Добрая старуха в религиозном упоении отрывала ото рта и откладывала динар за динаром, чтобы в день св. Магды после ее смерти на скопленные деньги ежегодно за упокой ее души и души ее умершего супруга служилась в храме св. Марка месса.

Увлеченная этой мыслью, она ревностно трудилась и была счастлива.

И не удивительно поэтому, что весь город ее любил, со всеми она была хороша. Один человек был ей неприятен: городской цирюльник Грга Чоколин, заведение которого находилось под сводами старой ратуши, на углу площади Св. Марка.

Чудной был этот Грга Чоколин! Поджарый коротышка, голова большая, круглая, будто кочан капусты; брови густые, сросшиеся на переносице; глазки маленькие и, когда не затуманены винными парами, черные, колючие; нос широкий, вздернутый, огненно-красного цвета, страшно порох поднести – того и гляди вспыхнет; лицо какое-то облизанное, безволосое, ни дать ни взять вывеска над его же цирюльней. Такова была наружность городского брадобрея. Да и душа у него была не краше. Продажный, упрямый, двуличный, он шнырял по всем закоулкам и повсюду совал свой нос.

Горожане толком и не знали, откуда он родом: речь его походила на загорскую, по-латыни он с грехом пополам мог пожелать судье или капеллану только доброго утра.[63] Впрочем, никто и не расспрашивал, откуда он, всяк понимал, что привел его сюда случай, а связываться с ним побаивались, потому что язык у него был острый как бритва. Чоколин немало побродил по свету, по крайней мере, если верить его словам, служил якобы в войсках бана под знаменем Петара Бакача, был ранен под Иваничградом; на удивление всем, много рассказывал о турках, о собственной неустрашимости, и, когда слушателям казалось, что удалец хватил через край, Грга яростно накидывался на них и кричал, показывая на шрам, пересекавший его лоб: «Глупцы! Что ж, и это неправда? Смотрите! Вот куда меня турецкая сабля поцеловала! Благодарите господа, что не рассекла глубже, иначе некому было бы вас брить!» Горожане понимали, что рану можно заполучить и по пьяному делу в базарный день, но за Гргой так и осталась слава героя.

Острослов, у которого даже натощак целый ворох шуток и прибауток наготове, Грга был далеко не святой, и душа его была не без изъянов. Цирюльник лечил горожан камфарой, ставил пиявки, исцелял скотину причастием, брил господ и триянских крестьян с помощью деревянной ложки. Остальное время пил, играл да проказил.

Поговаривали, будто он занимается нечистыми делами, варит какие-то зелья и еще бог знает что. Конечно, об этом не более как судачили, наверняка же знали одно: по средам и субботам Чоколин не постится.

Поэтому не удивительно, что Магда посматривала на него косо. А тут случись еще одно обстоятельство, окончательно поссорившее старуху с брадобреем. Магда жила у Каменных ворот, как раз напротив сада Драшковича, в доме городского старейшины Петара Крупича, золотых дел мастера.

Петар Крупич, родом из Велика-Млаки, в Загребе жил сызмала. Немало он мыкался по людям, осваивая ювелирное ремесло, побывал даже в Венеции, где особенно искусно ковали золото и тянули тонкие нити. После долгих мытарств вернулся в Загреб, был приписан к цеху и унаследовал тестево дело вместе с кирпичным домом у Каменных ворот. И хотя дело процветало и удача сопутствовала мастеру, Петар Крупич не зазнался и ничем дурным не запятнал свое доброе имя. Горожане скоро полюбили его за благородство души и тонкость ума и даже избрали старейшиной. Однако счастье с несчастьем двор о двор живут. К великому горю золотых дел мастера, внезапно скончалась его верная жена, оставив грудного младенца, единственную дочку по имени Дора.

Вот этой Доре старая Магда приходилась крестной матерью и берегла ее как зеницу ока. Крупичу некогда было заниматься любимицей дочкой. Со всех сторон наседали турки, приходилось запасать провиант и оружие для защиты города. Да и большие господа, Зринские, Бакачи, Алапичи, доставляли загребчанам немало хлопот, тяжбам не было конца. Загребчане тоже по старой привычке грызлись между собой и дрались – надлежало их мирить, судить, и не за мзду, а почета ради, за спасибо да за две пары сапог. А кроме того, надо было думать о хлебе насущном и не покладая рук трудиться. Отрываемый то мастерской, то общественными делами от родного очага, Крупич с радостью принимал заботы Магды о Доре: он знал, что у старухи золотое сердце и что она добром и лаской наставит крестницу на путь счастья и вечного блаженства.

Впрочем, Дора и не нуждалась в чрезмерном внимании и заботах. Девочка, добрая от природы, не видя зла, сама отыскала бы правильную дорогу в жизни. Сметливую, бойкую, ее уже в отроческие годы перестали считать ребенком и величали не иначе, как «разумницей золотых дел мастера»; совсем еще девочкой, а в те времена это было не шуткой, она научилась читать и писать у городского бакалавра Блаже Драгшича.

Девочка подобна бутону: становясь девушкой, расцветает как роза. Глянешь – глаз радуется.

Кто видел ее возвращающуюся по воскресеньям и праздникам домой с утренней мессы, когда она пересекала площадь Св. Марка, быстро перебирая своими маленькими ножками в красных остроносых постолах и легонько покачивая хорошенькой головкой с узорчатой партой на лбу, кто видел ее густые черные косы, сбегающие по голубому, обшитому барашком зубуну, кто видел, как она прижимала к груди большой, окованный серебром молитвенник, стыдливо потупясь, так что нельзя было уловить ее быстрого взгляда из-под длинных шелковых ресниц, каждый сказал бы: «Сама святая угодница сошла с алтаря, чтобы своим чудесным явлением порадовать страждущих!»

Многие молодые горожане – и далеко не последнего десятка – вздыхали о ней, не одна мать втайне высчитывала, когда Дора заневестится, чтобы посватать ее за сына, даже благородные баричи, когда их внезапно обжигал искрометный взгляд дочери золотых дел мастера, шептали друг другу: «Эх, и хороша же, ничего не скажешь!»

Однако Дора славилась не только своей красотой и прекрасным сердцем. Имелись у нее и другие достоинства, и весьма существенные, измеряемые золотом. Люди говорят: «Доброе имя дороже золотой гривны». Дорицу же судьба наградила и добрым именем, и золотой гривной.

Понятно, что лучшие молодые люди Загреба всячески ее обхаживали, мечтая завладеть сокровищем ювелира; но сокровище хранилось надежно, и ворота золотых дел мастера были заперты крепко-накрепко.

Все это было в порядке вещей, невероятным казалось другое, до того невероятным, что и представить себе невозможно.

То, на что не осмеливались большие господа и господские сынки, совершил бедный брадобрей Грга Чоколин. Подавай ему Дору! Именно ему! Уродство всегда тянется к красоте; коня куют, а жаба лапы подставляет; приспичило Чоколину стать зятем ювелира!

Поначалу намекал он об этом Магде, зная, что старуха лучший ключ к Дориным дверям. Но Магда точно оглохла. Наконец, набравшись духу, цирюльник решил: будь что будет! И вот однажды, поднявшись рано утром, стал перед оловянным зеркалом, принарядился как мог, натянул суконный кафтан, надел до блеска начищенные сапоги с серебряными подковками, сунул за пояс красный шелковый платок, и, когда люди после мессы повалили из храма св. Марка, наш брадобрей, не мудрствуя лукаво, постучал в дверь золотых дел мастера.

– Доброе утро, bonum mane,[64] господин Крупич! – прохрипел расфуфыренный Грга.

– Дай бог, господин Грга! – ответил старый мастер, поднявшись с широкого орехового кресла. – Какой счастливый случай привел вас так рано под мой кров? Садитесь, кум Грга! Дора, дай-ка нам по рюмке сливовицы!

– Холодно, по совести сказать, очень холодно; уже и пасха миновала, а того и гляди мороз ударит, – отозвался Грга, ерзая на скамье и с трудом выдавливая слова. – Впрочем, – продолжал он, – post nubila Phoebus, ergo,[65] утешимся хотя бы этим!

Оба умолкли. Дора поставила на стол плоскую бутылку и две рюмки и, не поднимая глаз, коротко бросила: «Доброе утро», – и вышла из комнаты.

Крупич молчал, догадываясь примерно, о чем пойдет речь, а у Грги отнялся язык, как только он увидел перед собой красавицу.

Хлебнув сливовицы, он малость приободрился и наконец начал:

– Вы спросили меня, господин Крупич, какой счастливый случай привел меня под ваш кров. Сейчас объясню. Может, счастливый, а может, и несчастный…

– Ого, вишь ты! Дело, кажется, серьезное, – заметил старик.

– А мне и не до шуток. Долго толковать, кто я и что я, не приходится. Вы, сударь, и без того отлично знаете. В городе, само собой, найдутся люди, кому чужая честь что старый овчинный тулуп, из которого только пыль выбивать, но ведь клевета что лебеда – всходит, где не сеют. Я всегда говорю: «Пусть каждый метет перед своим порогом». Я, Грга Чоколин, не мыльная водичка, каким меня считают. И я хочу стать еще лучше, но одинокому чертовски трудно жить, вроде как цыгану варганы ковать, et caetera.[66] И потому, мастер, – не буду вас томить длинной обедней, – я твердо решил жениться.

Последние слова Грга выдавил с превеликим трудом; однако, откашлявшись, продолжал:

– Для брака ведь нужны жених и невеста.

– Истинную правду говорите, – заметил Крупич.

– За женихом, scilicet,[67] дело не станет, недостает другой половины – ребра Адамова, тут-то и зарыта собака!

– И это правда!

– Прикидывал я и так и этак, перебрал всех девушек Загреба – и вот, re bene cognita,[68] я здесь. Прошу руки вашей Доры! Не обессудьте, мастер Петар! Dixi![69] – выпалил Грга и тяжело вздохнул.

До Крупича уже дошли слухи о том, на кого заглядывается брадобрей, поэтому он нисколько не удивился и, будучи добряком по природе, не захотел обижать незадачливого жениха резким отказом.

– Дорогой кум Грга! – сказал он. – Честь и слава вам и вашему почтенному ремеслу! Мы все живем по милости божьей, пашем ли плугом, куем ли молотом, бреем ли бритвой. Знаю, что люди злоязычны и болтливы, печалятся, глядя на чужое веселье, радуются чужому несчастью. Но мне ведомы справедливость и здравомыслие. Не думайте, что бабий язык служит мне мерой, которой я определяю порядочность людей. Но, дорогой мастер Грга, не годится срывать плод, покуда он не созрел, а девушку выдавать, покуда она не может стать матерью. Дора, слава богу, девушка здоровая и крепкая, но ей ведь на троицу исполнится только шестнадцать лет. Рано ей замуж, слишком рано. Пусть девушка погуляет годик-другой, пока голова еще не покрыта. К тому же, сами знаете, я вдовец; руки с каждым днем слабеют, глаза сдают, а хлопот полон рот – беги туда, беги сюда, на дочке весь дом и держится. Если отнять у меня и эту последнюю мою опору в старости, тогда, Петар, прощай! Потому не обессудьте, мастер Грга, дай вам бог честную и богобоязненную жену, а Дора еще слишком молода. Не обессудьте.

– Не обессудьте! – залепетал Грга, не зная, куда девать руки и ноги, и, совершенно обескураженный, бледный как полотно, пошел восвояси.

Дора подслушивала их разговор через окошечко, прорубленное из комнаты в кухню, и, давясь от смеха, чуть не откусила себе язык. А ошарашенный Грга, брея в тот день городского капеллана Шалковича, так его порезал, что бедняга взвизгнул от боли и досады.

Магда тотчас пронюхала, какая тут кудель прядется, и там, где злосчастный Грга надеялся найти отмычку, он наткнулся на засов, и это окончательно смешало его карты.

– Видать, у этого цирюльника губа не дура, – заметила старая Магда Крупичу еще до прихода Грги. – Знать, и цыгану захотелось стать турецким султаном! Клянусь богом, ненавижу я гордыню, из-за гордыни и ангелы пали, не дай бог Доре запятнать свою душу этим смертным грехом! Дорогой кум, хоть все люди братья и сестры, все же среди нас есть всякие, и я никогда не слыхала, чтобы лавр прививали на дикий виноград. Дай боже Доре хорошего мужа, чтоб жили они душа в душу, как два пальца на одной руке. И не видать мне царствия небесного, если я не молю о том денно и нощно господа бога. Ведь дело идет не об одном дне, а о счастье всей жизни, тут-то и надо смотреть во все глаза, чтоб не попутал бес. А Чоколин не для Дорицы, не пара он ей! Заведи сперва хлевушко, а там и телушку! Чоколинова же цюрюльня не хлев, а, ей-богу, простите, конюшня. Зариться на добро стариков – значит желать им смерти! Умная голова, доброе сердце и сильные руки – вот что нужно. А Чоколин пьяница, игрок, буян и, как поговаривают, – храни нас бог и святой Блаж, – колдун. У него грош в дом приползает, а из дому три вылетают. Намедни, в среду, городской привратник отворял на заре Новые ворота. И что он видит? У ворот лежит пьяный Грга и храпит. Вернулся от реметских монахов и прохрапел под открытым небом всю ночь. Разве такой годится для Доры? Прости, господи, меня грешную! Нет, не пара он ей, не пара!

Много чего понаговорила Магда Крупичу, но ювелир и по собственному разумению не отдал бы свою единственную дочь транжире и ветрогону.

Вот таким-то образом поссорились брадобрей и Магда.

Цирюльник ел себя поедом, исходил желчью и пил так, что нос его зацвел пионом. В то же время он замышлял против старухи всякие каверзы.

В корчме «У Черного Янко», подле Каменных ворот, цирюльник, обычно весьма общительный, забивался в самый темный угол и проводил целые дни за кувшином вина, о чем-то упорно думая.

– Да, да, – бормотал он порой сквозь злобный смех, – Грга вину брат и черту сват! А Дора, прелестная дочь золотых дел мастера, не про него! И отказали, с позором отказали, точно я цыган какой! Ничего, ничего! Погоди, благочестивая Перечница! Пусть у меня бритва косырем сделается, если я не сбрею тебе волосатую бородавку! Да, да, я, Грга Чоколин!

В скором времени цирюльник и впрямь отомстил старухе.

Достославный магистрат объявил через глашатая ко всеобщему сведению, что впредь торговцы обязаны продавать сальные свечи по десятку на фунт и что за каждую свечу сверх того будет взиматься штраф – один венгерский форинт.

Зная, что у старой Магды на фунт приходилось по одиннадцать свечей, Чоколин отправился к ее лавчонке и попросил продать этих мелких свечей. Магда долго отказывалась, но цирюльник сказал:

– Не глупите, кума! Вас-то я, во всяком случае, не выдам. Остались же у вас старые свечи, не отдавать же их мышам!

Старуха, не чуя беды, попалась на удочку, а негодяи Чоколин подал жалобу в городской суд, обвинив ее в том, что она в нарушение приказа достославного магистрата продает мелкие свечи.

Магде пришлось предстать перед судом. Перед судом! Казалось, отравленная стрела пронзила ей сердце. Ни разу за всю свою жизнь старуха не имела дела с судом, мухи и той никогда не обидела, и вот теперь, на старости лет, дождалась такого срама!

– Я уважаю законы и власти, долг каждого честного человека следить за тем, чтобы в городе не нарушались приказы достославного магистрата! – заявил судьям лицемерный Чоколин.

– Не дай боже, чтобы все уважали так власти, как вы, мастер Чоколин! Да не ляжет на вашу душу этот грех неизгладимым клеймом, но уж эта одиннадцатая свеча наверняка не осветит вам дорогу в царство небесное! – сказала Магда.

Дрожащей рукой старуха развязала уголок своего платка, вынула форинт, положила его на стол перед судьей, и две слезы, как горошины, покатились по ее щекам. А когда возвратилась в свою лавку, она почувствовала себя так худо, словно все каменные изваяния святых над церковными вратами обрушились на ее старое сердце.

Брадобрею стало как будто немного легче, и все же душа его никак не могла успокоиться. Хотелось отомстить виновникам его страданий: старому ювелиру и его дочери, своей несуженой невесте.

2

Шел четвертый день святой троицы 1574 года. В полдень над Загребской горой и долиной нависла черная туча, нависла и прорвалась, густым ливнем, точно кто ее ножом вспорол. Но скоро дождь прекратился, туча ушла на восток и открылось голубое небо, прозрачное, чистое как стекло, по небу поплыло жаркое солнце, опутывая золотистой паутиной гору и долину, отражаясь в тысячах капель, еще дрожавших на буйной зелени. Чист и ясен был мир, ясна и душа человека среди этого чудесного мира.

Казалось, рука господа перенесла сюда частицу рая. Долина отливала то нежнейшим зеленым шелком, то червонным золотом, а посреди змеей серебрилась Сава. На север от долины тянулись холмы с прозеленью виноградных лоз, белыми мазанками, стройными колокольнями, а за холмами вздымалась к облакам таинственная и темная Загребская гора, обычно безмолвная, но в эту минуту полная жизни. Песня пастуха с ближайшего холма, дыхание ветерка, сдувающего с зеленых ветвей золотые капли, бормотание мельничного колеса в долине, щебет звонкоголосых птиц, порхающих в прозрачном воздухе, благовест церковного колокола – все это сливалось в непостижимо чарующую музыку, которая наполняла душу безудержной радостью.

На лоне горы, на самой ее гордой вершине, под сенью столетних дубов, среди цветущего парка стоит старый Медведград. Потемневшие от древности стены побелены недавно королевским зодчим Джероламо Арконати. На внушительных башнях поблескивают светлые маковки, точно золотые яблоки в волшебном саду, а в высоких окнах играют лучи летнего солнца.

Но в замке и вокруг него все замерло. Только изредка нарушает тишину звон капель, упавших с высокой стрехи на камни, да шум крыльев ласточек, стремительно вылетающих на свет божий из-под карниза.

Если и есть здесь хоть одна живая душа, то и она, казалось, уснула.

У самых ворот замка на пригорке зеленело чудо невиданное, толщины непомерной, дерево самшит, раскинув свои густые, темные ветви, осыпанные бисером росы.

Под вечнозеленым деревом сидел человек богатырского сложения и вида. Смуглолицый, с черными, коротко стриженными волосами и длинной черной бородой. Над крупным широким носом поднимался высокий с залысинами лоб.

Черноглазый, большеголовый, скуластый, с плотно сжатыми толстыми губами – все в нем выдавало проницательный ум, мужество и непоколебимую волю. Из-под сурины зеленоватого цвета видна была могучая грудь. Каблуки тяжелых желтых сапог он вдавил в мокрую траву, локтями уперся в колени, а большую голову опустил на грудь. Задумался. Вдруг он поднял голову и окинул взглядом прекрасный мир. Легкий ветерок принес аромат любистока и пробудил от грез. Красота, простиравшаяся под ним, очаровала витязя подобно улыбке молодой красавицы, которая заставляет смягчиться даже сердце дикаря.

Огонь его черных глаз горел уже не так ярко, губы приоткрылись, на суровом лице появилась добрая улыбка, какая бывает у больных, когда им на глубокую рану кладут целебную мазь. Он безмолвно глядел вдаль, и душа его наслаждалась. Точно резвая бабочка, порхал его взгляд по горам и долинам. Вон на западе, над Савой, точно орел над скалой, парит Суседград; недавно там отдал богу душу старый грешник Тахи. Вон самоборские башни! Там правит прекрасная госпожа Клара Грубарова. И дальше, среди Зеленгая краснеет, отливая жаром, точно рубин в венце смарагдов, твердокаменный Окич, гнездо Бакачей. А на юго-востоке тонет в синей мгле белый Сисак, извечный свидетель хорватской доблести.

И вдруг по лицу его точно пробежала молния, он гордо вскинул голову, нахмурился, глаза налились кровью и вперились в одну точку.

На вершине Грича поднимались темные стены, а над ними, как надежные стражи, четыре несокрушимые башни. В них и впился он, словно хотел испепелить их взглядом. Предметом его ярости был Загреб.

– О, чтоб ты сгинула, проклятая кротовая нора! Какой злой рок вырыл тебя здесь у меня под носом, погибель моего рода, напасть похуже самого оттоманского дьявола. Вон какой крепкой стеной опоясались твои трусливые торгаши, боятся, как бы сильная рука не развалила их лавчонки и не расшвыряла товары! Да, да! И это дворяне! А чуть тронешь это осиное гнездо, тотчас поднимается крик, как из жабьего болота, и тычут тебе под нос Золотую буллу![70] Клянусь саблей христианина, я и бровью не поведу, если турецкое копыто растопчет этих гадов, как не моргнул бы и глазом, если бы Губец раздавил этот цыганский сброд! И хоть бы эти слизняки сидели спокойно в своих черепах! Так нет же! Подай им Медведград, чтобы со спины не напал медведь; подай им Кралев брод, чтобы со своими товарами двинуться в Приморье; не откажутся они и от Черномерца и Худи-Битка, но полегче, господа горожане! Я отплачу вам сторицей, боком вам выйдут эти ваши широкие и далекие замыслы. Клянусь могилой отца, так будет, или я не Степко Грегорианец!

Долго в голове у Грегорианца бурлили подобные мысли, то появляясь, то исчезая, точно волны стремительной реки.

Солнце уже склонилось к Окичской горе, из темных лесистых долин надвигался тихий вечер. И вдруг из дубовой чащи послышался топот копыт. Грегорианец поднял голову. Не прошло и двух минут, как на крутой дороге показались два совсем несхожих путника. Оборванный, босой слуга, в холщовом плаще, в широкополой шляпе из кукурузных стеблей, лез в гору, ведя на поводу лошаденку, на которой покачивался толстый седой священник, в черной сутане и черной меховой шапке, – летописец Хорватии, загребский каноник Антун Врамец.

– Не обманывают ли меня глаза? Добрый вечер, admodum reverende amice![71] – воскликнул Грегорианец, вскочил на ноги и поспешил навстречу старику. – Какой редкий гость под моей грешной кровлей! Что тебе вздумалось, преподобный отец, на ночь глядя карабкаться по горам и разыскивать мою медвежью берлогу? Видишь, солнце заходит, роса пала, вечерняя прохлада ни к чему твоей седой голове. К тому же здесь бродят банские харамии, которые с легкостью могут приложиться к твоему золотому кресту и оставить его себе на память как священную реликвию.

Врамец остановил лошадь, а Грегорианец взял повод из рук оборванца.

– Pax tecum![72] – ответил старец, слегка склонившись перед владельцем Медведграда. – Возвращаюсь из Реметского монастыря, был там с ревизией, и решил обязательно заехать по пути к тебе, – почему, скоро узнаешь. Белые монахи дали мне этого Ерко в провожатые, так что разбойники мне не страшны. Ерко хоть глух и нем, но кулаки у него тяжелые, а кизиловая палка еще увесистее. Но ты правильно заметил, сын мой, стало прохладно, а я старик и далеко не крепкого здоровья. Поэтому, не тратя слов попусту, пойдем под крышу, нам нужно поговорить.

Врамец подал знак Ерко, который до сих пор стоял точно каменное изваяние, уставившись странным взглядом на Грегорианца. Ерко вздрогнул и мгновенно скрылся в дубняке. Степко же потянул за узду, и лошадь повезла благочинный груз в гору к самому замку.

Вскоре хозяин и гость сидели за большим дубовым столом в просторной полутемной комнате в одной из медведградских башен. На столе горела толстая восковая свеча, рядом стоял кувшин, полный золотистого вина.

Отхлебнув раза два-три, старик причмокнул языком и одобрительно кивнул седой головой.

– А где госпожа Марта, где молодые соколы, Павел и Нико?

– Марта живет в Мокрицах. Говорит, будто там теплее, она ведь грудью болеет. Нико ушел в гости к свояку Михаилу Коньскому. Видно, к успенью сватов засылать придется. А Павел, кто знает, где он сейчас бродит, больше недели не видел его.

– Неужто и там свадьбой пахнет?

– Черта с два!.. Свадьба ему нужна, как монашеская похлебка. Мечется по свету. Бог знает, в кого парень уродился! Дикий, непокорный, все по-своему делает.

– Оставь его, кум! – ответил успокоительно Врамец. – Молодо – зелено. Мы такими же были. И бешеный жеребец со временем становится кротким. Знаю я Павла как облупленного. Разве я ему не крестный? Доброе сердце, смышленая голова. Горяч, конечно, вспыльчив как порох, но лучше такой, чем спереди – лижет, а сзади – кусает. Так, стало быть, мы одни?

– Одни! – подтвердил Степко.

– Тогда открою тебе, зачем приехал я в твой замок, а приехал я не шутки шутить, – внушительно произнес Врамец.

– Послушаем, admodum reverende amice!

– Во-первых, просто захотелось подышать лесным воздухом, насладиться ясной погодой, ибо, inter nos,[73] мои преподобные коллеги в консистории страшные ворчуны, а на меня, «бумагомарателя и летописца», особо косятся, дескать: умный не станет записывать сказки.

– Стало быть, у некоторых людей мозги набекрень, – заметил насмешливо Грегорианец.

– Да и немного отдохнуть от Загреба, именно от Загреба, этого вертепа лжи, сплетен и пакостей, где крещеные люди грызутся подобно бессловесным тварям. Но ничего! Я оставил отдельную страницу для них в своей «Хронике», ее-то они наверняка не вывесят у себя в окне!..

– Vivat admodum reverende![74] – прервал его с восторгом Степко. – Сущую правду говоришь!

– Во-вторых, – многозначительно продолжал каноник, поднимая указательный палец левой руки, – во-вторых, я приехал по поручению одного человека. Меня послал его преподобие Никола Желничский, чазманский настоятель.

– Желничский?

– Он самый. Ты же знаешь нашего бана и епископа?

– И преотлично! – досадливо ответил Грегорианец.

– Джюро Драшкович слышит, не слушая, видит, не глядя. По мнению бана, ты паршивая овца в стаде святой матери церкви.

– А он… – вспыхнул Степко.

– Успокойся! Белые монахи[75] представили тебя ему как приемного сына – sit venia verbo[76] – самого сатаны: будто ты их грабишь и разоряешь, не чтишь ни бога, пи святых. А насчет того, говорят они, как ты блюдешь шестую заповедь и верность законной жене, госпоже Марте, ведомо лучше всего гричским молодухам…

– Ложь! Все это дьявольская ложь! – прервал его Грегорианец, покраснев до ушей, из чего легко можно было заключить, что «ложь» наполовину правда.

– Возможно, – спокойно ответил Врамец, лукаво поглядывая на него исподлобья. – Впрочем, это дело твоего духовного пастыря, я ведь не твой исповедник. Во всяком случае, ясно, что бану ты не по душе и он наверняка не похвалил бы того каноника, который на глазах людей водит с тобой хлеб-соль. Конечно, на всякое чихание не наздравствуешься, но преподобный отец Нико труслив, да к тому же у него высокий сан, и хочется еще повыше. Митра для каноника – что молодая девушка для парня. В душе он почитает тебя и твой род, но на людях боится протянуть тебе руку. Потому-то он и послал меня сюда.

– Ас какой целью?

– Слушай! Чазманский настоятель получил из Вены письмо, в котором речь идет о тебе.

– Обо мне? Из Вены? И что пишут?

– Разве о чем-нибудь хорошем в наше время говорят или пишут, а особенно при цесарском дворе?

– Что же еще обо мне выдумали?

– Целый ворох небылиц. Pro primo: подозревают, что ты держал руку Губца, которого недавно честь по чести короновали на площади Святого Марка, что ты втайне науськивал кметов и мелких дворян на вельмож и даже помогал им.

– Pro primo: это подлая клевета, – сердито прервал его Грегорианец, – да, клевета, преподобный отец! Грегорианец я по имени и роду! Я вельможа сильный и богатый, кметы – это просто сволочь, а костураши да сливары, будь у них хоть сто гербов от праотца нашего Адама, не чета мне. Когда со всех сторон на меня навалились и бешеный старик Тахи, и королевский суд, и эти трусы загребчане, и знать – Зринские, Вакачи, – бывало, в ярости скажешь про себя: «Науськать, что ли, кметских сук на господских волков!» Но тотчас содрогнешься от одной этой мысли. Клянусь честью, не раздувал я мужицкого бунта, не подливал масла в огонь. Будь так, я бы не покривил душой: «Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo».[77] Если тебя преследуют люди, то и от помощи собак не откажешься.

Грегорианец, прихлебывая изредка из большого кубка, говорил все с большим ожесточением, а каноник спокойнo слушал, наблюдая за ним.

– Pro secundo, – перебил вдруг его каноник, – говорят, будто ты поддерживаешь лютеранских проповедников, которых покойный Иво Унгнад – бог шельму метит – привел в наши края на погибель истинной католической веры. Его цесарское величество не сочло бы это смертным грехом, Макс и сам тайно склоняется к проклятой ереси, но это тебе вменяют в вину Драшкович и другие придворные господа, усердно выдирающие колючие тернии на ниве господней.

– Ха, ха, ха! Вот уж подлинная глупость! Я лютеранин или защитник лютеранства? Плевал я на собачье лютеранство и на все их поганые послания, которыми нас пичкали из Нюрнберга и Тюбингена,[78] как и на бороду турецкого пророка. Хоть я и грешник, но истый католик. Спроси-ка ты лучше господ Зринских, кто крестится по обряду вероотступника – витембергского монаха;[79] кто заносит печатную заразу из Германии?

– Да я и не верю, что ты впал в лютеранство или превратил свой дом в убежище для злодеев, будь так, не видал бы ты меня под этой крышей. Однако я не кончил. Pro tertio, в Вене говорят, и это, по их мнению, величайший грех, что Степан Грегорианец, прославленный и мужественный витязь, держит свою саблю в ножнах в то время, как бич божий полосует королевство; что Степан Грегорианец втайне вставляет палки в колеса его светлости эрцгерцогу Карлу, которого его цесарское величество назначил королевским наместником; что Грегорианец подкапывается под генералов Крайны, которые прибыли защищать нас от османского рабства. Вот что говорят о тебе в Вене.

– Только и всего? – Степко в ярости вскочил. – Болтовне в Вене нисколько не удивляюсь, я не так глуп, чтоб не понимать, что ни наши, ни венские вельможи не вписали меня красными буквами в свой календарь. Я не умею ползать и пресмыкаться и кланяться по-испански не желаю. Это им тоже не нравится; но я ни под кого не подкапываюсь и никого не трогаю, отсюда и вся эта клевета. Знаю, чьих это рук дело! Ферко Тахи сплел эти дьявольские небылицы в своей змеиной душе, чтоб ему не видеть царства небесного…

– Не безумствуй! – остановил его Врамец.

– Да, он! Еще и поныне, черт бы драл его нечистую душу, отравляет меня яд, который он при жизни изрыгнул. Вот уж шестой год, как он послал жалобу его цесарскому величеству в Вену, чтобы меня вызвали на королевский суд в Пожун. А за что? За то, что я отстаивал права своей тещи Уршулы, родовое наследство моей жены, госпожи Марты Хенинговой, за то, что не позволил жестокому людоеду захватить весь Суседград. Он науськивал на меня загребских щенков-торгашей – Медведград, дескать, ихний и все поместье ихнее, хотя черным по белому написано и королевской печатью подтверждено, что блаженной памяти король Фердинанд даровал все это на вечные времена моему покойному отцу господину Амброзу и его потомству. Можно ли забыть, как опозорили наш род, когда лишили отца подбанства, когда он от горя умер. А кто виноват? Тахи! Разве в прошлом году, когда Тахи уже дышал на ладан, а дьявол стоял у его изголовья, он не подзуживал моего брата Бальтазара до тех пор, пока этот несчастный не осрамил себя, меня и весь род Грегорианцев, объявив на собрании всех сословий нашего королевства в Загребе, будто я намереваюсь отнять у него часть отцовского наследства? А почему? Потому что я хотел заложить половину Медведграда Косте Микуличу, чтобы поднять наше хозяйство, разоренное непомерными расходами на войну с турками и на тяжбы со светской и духовной знатью. Чего только не сделал и не придумал этот старый змей, чтобы меня погубить. И после всего этого мне не озлобиться? Чтоб ему на том свете прощенья не было!

У Грегорианца тяжко вздымалась грудь, сжимались кулаки, язык заплетался. Изнемогая от ярости, Степко опустился на стул.

– Не хули господа бога! – подняв руку, промолвил Врамец. – Говоришь, что католик, да ты и не христианин вовсе! Чего ополчился на покойника? Тахи мертв!

– Одна видимость это, admodum reverende amice! – ответил с горечью Степко, оперев голову на руку. – Одна видимость! Злокозненный дух Тахи на службе у вельмож, и в первую голову у Джюро Драшковича, они обильно поливают ядовитое дерево моих несчастий, которое посадил Тахи. Вот где источник венских разговоров!

– Значит, надо выйти к людям; у тебя есть воля, сила, ум! Докажи, что все это ложь и клевета; недаром же говорят: «В тихом омуте черти водятся!»

– Не хочу! Пускай клевещут, что проку оправдываться? Оклевещи невинного: «Человека убил!» Невинный смоет позор, выйдет из суда чистым, а клевета все одно разнесется эхом: «Убил!»

– Неужто тебе ничто не подсказывает, что давно пора взяться за работу и бросить безделье?

– Нет! Все подсказывает мне отступиться от людей. В свое время изводили и преследовали моего отца, господина Амброза, теперь принялись за меня. Надо ли рубиться с чужими львами, когда тебя едят собственные мухи да комары?! Надо ли рисковать головой из-за людей, которые готовы разнести в щепы твой кров? Нет? К тому же и в доме неблагополучно! Госпожа Марта с каждым днем тает, точно снег на солнце. Мрачная, молчаливая; постится да молится, молится да постится. Нико, любимец и надежда матери, – никчемный бездельник, так бы и держался за материн подол. А Павел – старший отпрыск Грегорианского рода – ветрогон, блажная голова, упрямец, горячая кровь. На луну бы полез, приставь только лестницу!

– Горячая кровь, говоришь, – прервал его Врамец, – вылитый отец!

– Ошибаешься! Павел не такой, как я, то есть не такой, каким был я. Горячую кровь и твердую волю я не тратил попусту. Все мои силы были направлены к одной цели: к славе и процветанию моего рода. Я саблей отвоевал у алчных соседей родовое поместье и жил надеждой, что плоды наших с покойным отцом трудов будут беречь и приумножать сыновья. Увы, отмирает старый ствол. Павел бьет баклуши, пошел по кривой дорожке, вечно парит в облаках, а о женитьбе и слышать не хочет. Рушится мой дом, рушится! Да и вне дома беда.

– Что имеет в виду твоя милость? – спросил, насторожившись, каноник.

– Что? Не так идут дела, как хотелось бы. Не нравится мне то, что творится в нашем королевстве! Возьми хоть Драшковича! Мудрый, как книга, скользкий, как венецианское стекло, сладкий, как вино Кипра, что дурманит голову. Он как плющ, что за все хватается, всюду лезет, но отнюдь не дуб, который может остановить налетевшую на Хорватию бурю. Слишком уж он угодничает перед придворной знатью, слишком много пишет в Вену. Я ему не верю, бановина для него только ступень, чтобы подняться выше. С прошлого года, покинув Загреб, он стал джюрским епископом! А зачем? Радеть о вольностях хорватской и славонской знати? Что-то не верится. Пока Фране Франкопан правил вместе с ним, другое дело; модрушский князь был чистая душа, рыцарь без страха и упрека. Да, в те времена и я был орел; там, где развевалось наше знамя, турок дважды не осмеливался высовывать голову. Подобно архангелу, изгоняющему с неба бесов, Фране гнал с хорватской земли турок. Недаром же его прозвали щитом Хорватии. И его многие недолюбливали. Полагаешь, его смерть дело чистое? От маленького прыщика за ухом у него отекла голова, и он, герой, бесславно кончил жизнь в Загребе, в постели! Говорят, врач виноват! Бог его знает! А кто, собственно, сейчас управляет страной? Драшкович? Ничего подобного! Эрцгерцог Карл да немецкие генералы! А при чем тут Карл, раз по закону у нас военачальник – бан? К чему все эти Папендорфы, Халеки и Тойфенбахи, разве хорватские вельможи сами не умеют водить свои отряды? Чтобы помочь нам своим штирийским войском? Благодарю покорно! Сидя в латах за крепостными стенами да в железных горшках на головах, они – герои, земля дрожит под ногами у этих хлыщей в павлиньих перьях, но чуть покажется чалма, унеси, господи, ноги! Турок видел только спины этих мушкетеров и аркебузеров, а вы, хорваты, кладете головы, покуда латники жгут ваши села, грабят ваше добро и пядь за пядью подчиняют своей власти бановину. Однако я заболтался! Короче говоря, стало мне горько и досадно, вот я и скрылся от людей в свое горное гнездо; не хочу плясать в этом хороводе!

– А ты иди к нам! – перебил его с веселым видом каноник, до сих пор внимательно слушавший хозяина Медведграда, не пропуская ни единого слова.

– К вам? К кому же это? Вижу только тебя перед собой! – воскликнул Степко, вскинув голову и удивленно глядя на каноника.

– Да, к нам! – решительно подтвердил Врамец, поднявшись на ноги. – Найдется немало хорватских и славонских дворян, согласных с тобою, и духовных и светских; они не видят преступления в том, в чем обвиняет тебя придворная знать! Богатство и власть уплывают из рук хорватских сословий, чужеземцы генералы хотят вытеснить наших вельмож, хотят омужичить наше королевство, да и турок не дает передохнуть ни минуты. Нет больше сил терпеть! Довольно тебе сидеть сложа руки. Иди к нам!

– Не искушай меня, преподобный отец! Я буду защищать свой дом, и пусть каждый тем же занимается, – решительно возразил Грегорианец.

– Я полагал, ты умнее! Ждешь, покуда пламя охватит дом соседа, чтобы потом спасать свой! Радеешь о пользе и славе своего рода? Хорошо бы пахать да рук не марать. Хороша слава, когда ржавеет сабля. И бессловесный зверь забьется в нору и думает: «Стерегу дом!» Если корабль сносит на мель, следует повернуть кормило, но для этого нужна сильная воля, у тебя ее достаточно! Попытаемся склонить его цесарское величество – пусть отзовет штирийских командиров, чтоб не появился второй Кациянар. Попытаемся сами стать во главе войск, а военачальником будешь ты!

– Оставь меня в покое! – ответил, заколебавшись, Грегорианец.

– И еще одно! Загребчане начали тяжбу, хотят отнять у тебя Медведград и Кралев брод. Скоро суд. Королевские судьи роются, как я слышал, в загребских грамотах. Бог знает, не имеют ли загребчане titulum juris?[80]

– Никогда! – вскакивая, закричал Грегорианец. – Мое право ясно, как солнце на небе!

– Суду лишь ведомо, что такое право! А в королевском суде есть немало наших друзей. Иди к нам, – настойчиво повторил Врамец и протянул Степко руку.

– Я ваш! – ответил Грегорианец спустя мгновение и пожал руку старика.

– Аминь! – заключил каноник.

Между тем наступила ночь. Вскоре погас и последний огонек в Медведграде. Канонику снились радостные сны, а Степко долго еще стоял у башенного окна, глядел в темное ночное небо и ждал, когда же взойдет его счастливая звезда.

3

После свидания в Медведграде не прошло и года. Погожим выдался Георгиев день. Поля поросли буйной озимью, деревья и кусты утопали в белых цветах. В небе, словно диковинные птицы из неведомых краев, реяли румяные облачка; ласточка, сидя на стрехе, нагнув головку, приветствовала нежным щебетанием прошлогоднее гнездышко. Спокойно катила свои воды Сава, то подбираясь к густым ивам на песчаном мелководье, то плескаясь о подножья жалких рыбацких лачуг. В то время не было еще ни моста, ни савской столбовой дороги. Чтобы от Сисака добраться до Загреба, надо было переправиться через Саву у Кралева брода, недалеко от пригородного села Трня. Перевоз принадлежал Грегорианцам; правда, подальше был и малый перевоз, под названием Гргуричев брод, но жители предпочитали большой, ибо Сава, как известно, река коварная.

Утром по дороге к Кралеву броду ехал на сером в яблоках коне молодой витязь. И конь и всадник явно притомились в пути. Серко, понурив голову, лениво переступал ногами, всадник о чем-то замечтался, предоставив коню идти как вздумается, и не беспокоил его длинными, острыми шпорами.

Это был юноша лет двадцати, с бледным, полным благородства лицом, с высоким лбом, длинными черными волосами и маленькими усиками. Его голубые пламенные глаза под темными ресницами казались бы яркими звездами, если бы их не туманила печаль. Юноша был статен и красив, а печать беззаботности и в то же время какой-то грусти делала его еще краше. Кунья шапка с развевающимися орлиными перьями была молодецки сдвинута набекрень. Кафтан из голубого сукна украшали большие серебряные пуговицы, узкие вишневого цвета штаны облегали сильные икры. С широких плеч спадала тяжелая чернаякабаница с золотой застежкой у горла. На боку висела кривая сабля, за желтым поясом из венецианского шелка поблескивал серебряной чеканкой пистолет. Таков был молодец.

Доехав до переправы, он остановился, привстал в седле и громко крикнул:

– Эй, люди, отчаливай!

Из лачуги на противоположном берегу тотчас выскочили двое и быстро прыгнули на паром. Прошло меньше времени, чем понадобилось бы, чтобы дважды прочитать «Отче наш», как паром врезался в песок перед юношей.

– Бог в помощь, люди! – приветствовал их всадник и, вздыбив коня, стрелой влетел на паром.

– Добро пожаловать! Вы ли это, ваша милость? – приветствовал его молодой паромщик, управляя кормилом.

Несколько минут прошли в молчании, и вот юноша на левом, загребском берегу Савы. Тут он постоял немного, поглаживая гриву своего коня, и, обратившись наконец к паромщикам, которые кланялись до земли и не требовали, как это ни странно, ни динара за перевоз, спросил:

– Как живете, люди?

– Спасибо, ваша милость! – снова ответил младший паромщик богатырского сложения. – Живем помаленьку!

– А ты, дед Мио? – повернулся юноша к беззубому, придурковатого вида старику, с седыми волосами и серыми глазами. – Как рыба ловится?

– Хи, хи, – глуповато хихикнул тот, – уклейка только по пятницам, а сомов нет и по праздникам! Сава, прошу прощения, молодой господин, до сей поры мутная и быстрая. Где-то в Краньской выпали сильные дожди, рыба и ушла.

– Что в замке? Как отец, мать?

– В замке никого нет. Старый господин с воскресенья ушел через перевал в гости, а милостивая госпожа все еще в Краньской, – ответил молодой паромщик.

В эту минуту воздух загудел от мерных ударов колокола. В Загребе бил большой колокол собора св. Краля.

Все трое повернули головы к Загребу.

– Что это? – спросил юноша удивленно. – Праздник нынче какой, что ли?

– Чудной праздник! – заметил придурковатый старик. – Покопчева Яна из Трня мне сказывала, будто слышала от своего племянника, а он управляющий господина настоятеля, что сжигают в капитуле какого-то турецкого попа. Только удивительно, что за упокой его поганой души звонят в большой колокол. – И добавил: – Хотя, может, он турецкий каноник?

– Стало быть, так! Прощайте, люди! – Улыбнувшись, юноша пришпорил коня и, прежде чем паромщики успели ответить на приветствие, умчался в сторону Загреба.

Младший из паромщиков вошел в лачугу, а старший разиня рот. долго глядел вслед юноше, но наконец и он проковылял восвояси, покачивая головой и размышляя о турецком канонике.

Юноша молнией пронесся мимо садов по Петринской дороге, влетел на Хармицу, а оттуда через Капитульские ворота на Капитульскую площадь. Было тут на что посмотреть! Народу что гороху – от башен епископского дворца и до монастыря!

Точно муравьи копошились здесь и старый и малый, мужчины и женщины, господа и крестьяне, на телегах и пешие, и все кричали, размахивали руками, перебрасывались шуточками, толкались. Над толпой покачивался в седле уродливый горбун субан Гашо Алапич, рядом с ним подбан Иван Форчич, прабилежник[81] Мирко Петео и множество других хорватских и славонских дворян, и все на конях, все в высоких меховых шапках с ярким шелковым верхом, и среди них белой вороной выделялся в своей широкополой шляпе с черно-желтым пером немецкий генерал Герберт Ауэршперг.[82] И господа с любопытством, не отрываясь глядели на железные ворота левой башни епископского замка. Были здесь и знатные граждане именитого города; сразу бросалась в глаза крупная фигура Ивана Блажековича, кузнеца по ремеслу, а по чести, оказанной народом, – городского судьи; окружавшие его горожане, затаив дыхание, слушали, как он важно что-то изрекал, яростно при этом размахивая руками, и указывал на дом рядом с епископским дворцом, где стояла некогда церковь св. Мирко, а ныне находится духовная семинария.

В стороне от дворца, под липой, у капитульского веча весело развлекалась группа людей.

– Да, именно так, говорю вам, – разглагольствовал маленький человечек, взобравшись на пустую бочку. – Поверьте мне! Я-то разбираюсь в этих делах, не думайте, что я брил только вас, загребских лавочников. Я человек грамотный, служил под знаменами бана Петара Бакача. Вот, видите шрам! У Иваничграда…

– Слыхали, много раз слыхали! – перебил его огромный Блаж Штакор, старшина кузнечного цеха.

– Говорите, говорите, кум Грга, – крикнула тощая Тиходиха, жена пекаря с Поповой улицы. – Слушала бы вас целый божий день, не пила бы, не ела.

– Ergo,[83] – продолжал Грга Чоколин, – сей чертов антихрист, проживавший вон в том дворе, бросил святое Евангелие себе под ноги, дал обрить свою грешную голову (поганые бреют и голову, я-то знаю) и стал турком!

– Храни нас господь от всякого зла! – вздохнула толстая, красноносая жена мясника Баринкиха. – Вздумай мой Матия побрить голову, я бы ему глаза выцарапала!

– Вишь, вишь! – заметил хладнокровно, покачивая головой, придурковатый глашатай Джюрица Гаруц, по прозванию «Епископская палица».

– Люди сказывают, – продолжал цирюльник, – что Фране Филиппович…

Услыхав это имя, женщины перекрестились.

– Что Фране Филиппович, – повторил цирюльник, – будучи каноником и главой капитании, должен был заманить и уничтожить турок под Иваничем…

– Слышали мы, слышали, – перебил Штакор.

– Вишь ты, вишь! – пробормотал глашатай.

– Заманить турок, как мышей в мышеловку. Однако не так-то это просто! Вместо того чтобы взять на приманку турок, он сам кинулся за салом! Войско капитула порубили, а хитрого реверендиссимуса посадили на лошадь и прямиком к турецкому султану. Султан дал ему сто золотых цехинов, двести ралов земли, каменный дом с садом и триста жен, потому что турку одной мало.

– А нам и одной много! – равнодушно бросил Штакор.

– Спаси нас пресвятая реметская дева! – воскликнула, крестясь, сухая Тиходиха.

– Появись у моего старика такой аппетит, я бы его скалкой выучила уму-разуму! – добавила толстая жена мясника.

– Вишь ты, вишь, – закивал головой глашатай.

– Отрекся от бога и всех святых, заделался турком, – продолжал горбун. – А нынче его судят за то, что этот еретик еще стал и офицером, и под Сисаком и Крижевацом посадил на кол сто наших людей! Вот нынче этого разбойника и осудят! Только надо бы его самого заполучить! А он, дьявол, не дается! Вот кабы послали в Сисак меня… – Тут болтливый брадобрей внезапно умолк. Его взгляд остановился на бледном юноше, который спокойно сидел на сером коне.

– Гляди-ка! – продолжал Грга. – Чудеса, да и только! И господин Павел Грегорианец прискакал на своем сером, чтобы полюбоваться на эту комедию. Но на кого он так глаза пялит? Ай, ай, ай! На Крупичеву Дору! И эта раскрасавица явилась со старой ведьмой Магдой. До чего девка расфуфырилась, ничего, время терпит, она еще пойдет за динар! Да, пойдет…

– Правда, не пригласите ли меня на свадьбу, кум Грга? – спросил под общий смех Штакор.

Цирюльник покраснел как рак и собрался было отбрить кузнеца по-свойски, но толпа, на его беду, ринулась в сторону, и он остался один на своей бочке.

У ворот капитула раздались тяжелые шаги. Ко дворцу Филипповича приближался отряд воинов с черно-желтыми рукавами, в железных шлемах, с тяжелыми мушкетами на плечах. Это была рота императорских немецких мушкетеров под командой Блажа Пернхарта.

Подойдя ко дворцу, мушкетеры оттеснили толпу, и пространство перед ним оказалось свободным. Вскоре там поднялась большая куча хворосту для костра, а чуть в стороне поставили деревянную кафедру.

В третий раз – теперь глухо, угрожающе – загудел большой колокол св. Краля. Толпа умолкла в ожидании. Вдруг растворились железные ворота епископской башни и показалось странное шествие. Впереди четыре капитульских трубача в голубых доломанах, за ними белые реметские монахи св. Павла, францисканцы и доминиканцы, затем преподобные отцы капитулов – загребского и чазманского, с распятием, обвитым черным крепом, и со сломленными свечами в руках. А позади всех в черной мантии и в серебряной митре шел чернобородый, невысокого роста князь Джюро Драшкович, епископ загребский и бан хорватский.

Медленно, опустив головы, процессия обошла площадь, громко возглашая: «Miserere!»[84] – и остановилась перед домом каноника-предателя. Трижды протрубили трубы. На кафедру взошел преподобный отец Блаж Шипрак, каноник загребского кафедрального собора, и в мертвой тишине начал читать длинное послание:

«Мы, Джюрай Драшкович, князь тракощанский и божьей милостью и милостью апостольского престола епископ церкви джюрской и загребской, камергер его цесарского и королевского величества Максимилиана II императора Римской империи, короля венгерского, чешского и прочая, и прочая, а также бан королевства Далмации, Хорватии и Славонии, всем верноподданным, кому подобает и до кого дойдет это наше открытое послание, шлем приветствие и благословение! Первейшей нашей пастырской обязанностью является забота о душах верующих нашей святой католической церкви, мы должны оберегать их от смертных грехов, изгонять паршивых овец из стада, а плевелы отделять от пшеницы! И посему наше отеческое сердце весьма опечалилось, когда мы узнали, что угодный не богу, а дьяволу Фране Филиппович, бывший загребский каноник и служитель матери нашей святой церкви, будучи взят в плен под Иваничградом неверными турками, преступил закон божий и человеческий, отрекся от триединого бога и святого таинства, изменил святой церкви, возведшей его в высокий сан, и родной земле, его породившей, отступился от нашей святой веры и тем самым надел на себя ярмо вечного проклятия. Перейдя в турецкую басурманскую веру, он принял поганое имя Мехмед я теперь вражеской рукой ведет полки нехристей на наше королевство и с дьявольским коварством уничтожает своих братьев, разоряет родной край. Посему, следуя вечной правде, которая награждает добродетель и карает грешника, следуя канонам церкви, упомянутого Фране Филипповича апостольской своей властью изгоняю из лона святой матери церкви, из общин королевства и лишаю его священнического сана; и да будут прокляты и он, и его род; будь проклят тот, кто его кормит и защищает; будь прокляты его имя и семя, да истомит его голод и холод, да утопит его вода, да поглотит земля, да выбросит из могилы его кости, да развеет его прах! И как горит в аду проклятая душа Иуды Искариота, пусть горит и гибнет его достояние, и раз отступилась от вертограда господня его неверная душа, пусть праведный гнев божий покарает его виноградники, нивы и поля! Будь проклят навеки!»

Толпа застыла от ужаса. Грозное «Miserere» загремело снова, а сверху, под куполом церкви св. Краля, словно отчаянный вопль проклятой души, застонал малый колокол.

Епископ поднялся на возвышение, чтобы благословить народ. Все опустились на колени.

И снова раздались трубные звуки. Из толпы вышел палач города Загреба с четырьмя подручными, они подожгли костер.

Дрожа всем телом, смотрела Дора на жуткое зрелище. Магда, стоявшая рядом, шептала, закрыв глаза, литанию. Лишь Павел Грегорианец не видел ни епископа, ни палача, не слышал ни звона, ни заупокойного псалма. Он весь обратился в зрение, а видел он только дочь ювелира – Дору.

Палач мигом разбил топором дверь и ворвался внутрь, а его подручные принялись мазать дом сажей. Толпа с трепетом ждала, что будет дальше.

Распахнулось окно второго этажа. Появился палач с изображением вероотступника.

– Вот он, Иуда Искариот! – закричал палач, пронзив ножом изображение Филипповича.

– Рви его, жги предателя! – неистово заревела толпа, протягивая руки к портрету.

Палач поднял изображение и швырнул его в бушующий под окном костер. Тысячи искр взметнулись к небу.

– Будь проклят, отступник! – неистово заревела толпа и лавиной устремилась к дому Филипповича, бранясь, проклиная, улюлюкая и взвизгивая, точно гиена, настигшая добычу. Тщетно цесарские мушкетеры пытались сдержать бешеный натиск толпы. В мгновение ока они были отброшены, подобно тому, как отбрасывает быстрая река сухую ветку.

Ворвавшись в дом, люди стали ломать, уничтожать и разбивать вдребезги все, что попадалось под руки. Выламывали двери и окна, с громким гоготом и ревом бросали в огонь то, что некогда принадлежало Филипповичу.

А на площади вокруг костра стоял шум, крики. Точно одержимые бесом, люди ревели, скакали, толкались. Немой оборванец Ерко словно бесноватый кружился на одной ноге и вертел на палке шляпу бывшего каноника.

Все кипело, бурлило, клокотало – казалось, наступил Судный день!

Вдруг кто-то взвизгнул. Люди сбились в кучу, закричали:

– Бегите! Погибаем!

Вылетевшая из костра искра упала на лошадь Алапича. Алапич спрыгнул с коня. Конь взвился на дыбы – у него горела грива. И, будто его оседлал дьявол, ринулся в самую гущу перепуганной толпы. И другие лошади, закусив удила, понеслись за ним. Толпа кинулась врассыпную. Площадь мигом опустела. За вороным с пылающей гривой мчался табун обезумевших жеребцов. А перед табуном бежит молодая и прекрасная девушка, вот-вот упадет. Еще один миг, и ее настигнет дьявольская погоня, настигнет и затопчет.

– А-а-а! – пронеслось по толпе. – Пропала бедняжка!

Но, точно пущенная из лука стрела, на сером скакуне вылетел наперерез табуну юноша, согнулся, подхватил девушку, вскинул на седло и умчался к Капитульским воротам.

– Слава юнаку! – закричала толпа, но юноша уже скрылся.

Кони успокоились, процессия разошлась, народ повалил по домам. По дороге люди толковали о том, что лошади сбили с ног какого-то немого, который бросился на помощь девушке. Говорили, будто его затоптали насмерть.

На Капитульской площади догорал костер, дом Филипповича, разгромленный, вымазанный сажей, точно какое-то чудище, зиял провалами окон – страшным предостережением изменникам креста и родины; темная память о предательстве и о справедливом возмездии не забыта, дом и поныне именуется «черной школой».

Павел прискакал со спасенной им девушкой к Мандушевацкому источнику, что на Хармице. Не зная ни кто она, ни куда нужно ее отвезти, он остановил коня. Дора, бледная, бездыханная, лежала в его объятиях. Только по тому, как судорожно трепетали ее веки, можно было догадаться, что в ней еще теплится жизнь.

– Клянусь вечным блаженством, она прекрасна, как спящий ангел, – прошептал юноша, глядя на красавицу. – Но чья она, где ее дом?

Мимо него прошло несколько горожан, громко обсуждая сегодняшнее происшествие.

– Эй, почтенный, – подозвал Павел одного из них, – не могли бы вы сказать, чья эта несчастная девушка?

– Как же! Это Дора Крупичева, милостивый государь! – ответил горожанин.

– Дочь старого золотых дел мастера у Каменных ворот, ваша милость! – добавил другой.

Почтенные мастера пустились было хвалить неизвестного храбреца, но Павел коротко отрезал:

– Спасибо, до свидания! – и поехал со своей прекрасной ношей в сторону Каменных ворот. За воротами, на Каменной улице, в саду перед низким каменным домом покачивался на ветру огромный медный перстень. Павел придержал коня.

– Эй, тут ли господин Крупич? – позвал юноша.

В дверях показался старик. Увидя дочь, он побледнел. Молоток выпал из его рук.

– Господи боже! Дорка! Что с нею! – в ужасе закричал мастер.

– Успокойтесь, мастер! Я привез вам дочь! Могла бы случиться беда, но, слава богу, все обошлось. Она без сознания. Потрите ей виски уксусом.

Павел с нежностью опустил девушку в объятия отца. Дора вздохнула, открыла глаза, посмотрела на Павла и снова закрыла глаза.

– Но милое… – залепетал старик, держа на руках дочь.

– Прощайте, мастер! – кинул юноша и умчался как вихрь.

Миновав Новые ворота, он стал подниматься в гору. Подле мельниц, где дорога заворачивает к церкви св. Михаля, Павел нагнал четырех горожан, которые несли полумертвого человека.

– Куда вы, люди?

– В Реметы, – ответил один, – несем немого Ерко, он пытался на Капитульской площади спасти от лошадиных копыт девушку.

– И, дурак, сам попал под копыта, – добавил другой, – жестоко его изувечило, вряд ли выживет; вся голова разбита. И чего полез?!

– Несите его, да поскорее, – перебил их Павел, – и передайте от меня, Павла Грегорианца, большой привет господину настоятелю! Пусть врачуют его как можно лучше! Я в долгу не останусь.

И поскакал в гору. Мчался он, склонив голову, мыслями его владела Дора.


Миновал Георгиев день, наступила ночь. Дора тихо лежала в своей маленькой светелке. Изредка она поворачивала голову, шевелила руками. Возле нее, уставясь заплаканными глазами на лампадку, молилась на коленях Магда.

Время от времени она кидала взгляд на Дору и гладила ее по голове. Вдруг старуха принялась корить самое себя:

– Где была моя глупая голова? Как могла я послушать кума и повести Дору в этакую сутолоку? Ах, когда в давке оторвали от меня мою любимицу, когда она очутилась перед табуном, – старуха зажмурилась, – казалось, сердце мое кинули под копыта! Нет, во второй раз я ни за какие сокровища не пережила бы такого ужаса! Но, слава богу, все обошлось, это богородица послала своего ангела, простому смертному не под силу совершить такое. Только бы Дора поправилась. Я дала обет реметской божьей матери пойти вместе с нею на богомолье. Только бы поправилась!

– Крестная, милая крестная! – промолвила слабым голосом Дора.

– Чего тебе, душенька?

– Воды, крестная!

– Как ты, душенька? – спросила старуха, поднося чашку к Дориным губам.

– Сама не знаю, крестная! И плохо и хорошо! Что-то делается со мной! Сжимает горло, а коснусь чего-нибудь – стынет кровь! Голова горит – вот пощупай: огнем горит, и сердце рвется из груди. А закрою глаза, ах, крестная, дорогая, сразу становится легко, приятно, словно меня ангелы божий баюкают, спокойно течет в жилах теплая кровь, спокойно, легко, неторопливо бьется сердце, а чуть задремлю – улыбается чье-то лицо…

Бедняжка порывисто обхватила руками шею Магды и пролила поток горячих слез на грудь старухи.

– Да поможет мне бог, крестная! Я с ума схожу!

Старуха онемела. Крупные слезы покатились по ее лицу. Она погладила Дору дрожащей рукой и поцеловала ее в лоб.

– Успокойся, дитя, это горячка! Да, горячка, каждый из нас переживает ее хотя бы раз в жизни, – любовь это.

4

Облик древнего королевского города Загреба, или, как сами горожане его называли, «свободного, именитого города Загреба на Гричских горках», в шестнадцатом веке был совсем иным, чем в последующие века. Загреб являлся крепостью; собственно, в Загребе, каким он является сейчас, было несколько крепостей. Королевскому городу принадлежали плодоносные земли между речками Черноморцем и Медведницей, здесь же поднималась передняя стража Загребской горы, холм под названием Грич. На том холме, опоясанном крепкими стенами, стоял старый Загреб, или Верхний город, где и обитали жители Гричских горок. У подножия холма, то есть в нынешнем Нижнем городе, домов почти не было, кругом простирались поля, сады да кустарники. Только около приходской церкви св. Маргариты теснилось несколько убогих деревянных лачуг – сельцо Илица.[85] Нынешняя же площадь Тридесетницы, или Хармица, где, по обычаю, сжигали ведьм, была в то время болотистой пустошью, лишь у Мандушевацского источника белела кучка каменных домов, известных под названием «Немецкая весь».[86]

Крепость была построена треугольником. Южная стена со стороны Илицы тянулась от восточной башни вдоль старого королевского дворца, впоследствии иезуитской школы, вдоль доминиканского монастыря вплоть до западной башни; оттуда стена спускалась вниз к Месничской улице, где находились Месничские ворота под защитой двух чугунных пушек. Посреди южной стены высилась высокая сторожевая башня с небольшим колоколом «Хаберником», который возвещал городской страже у ворот, когда следовало отворять или закрывать ворота, а в минуту опасности, призывал горожан Загреба к оружию. Тут же был ход на стену, через ворота, называемые «Дверцами», по обе стороны которых стояли две невысокие круглые башни: городская оружейная, где горожане хранили «огромные пушки, мортиры, усатые железные ружья» и аркебузы. Склон горы под южной стеной был сплошь покрыт виноградником, только от «Дверец» вела вниз крутая тропинка. От Месничских ворот степа поднималась к укреплению, или убежищу св. Блажа, оттуда вдоль Высокой улицы до Новых и, наконец, Аббатских ворот. С той стороны город тоже защищали высокая башня и бревенчатое укрепление под названием «Арчел». Тут находилась крепостная «прахарница», то есть пороховой погреб. Отсюда стена шла вдоль улиц Епископской и Аббатской до Каменных ворот, а от ворот до Иезуитской башни. Западный, заросший кустарником склон горы до самой Медведницы был пустынным, только от Хармицы до Каменных ворот петляла плохая дорога, прозванная правнуками старых гричан Длинной улицей. Однако и на этом небольшом, обнесенном стенами пространстве домов было немного, горожане и здесь разводили сады. Среди деревянных убогих лачуг лишь кое-где высились церковки или стояли каменные дома, – каменный дом, пусть даже крохотный, считался явным признаком достатка. А как же иначе, если сам городской жупник жил в деревянном доме! Таков был старый королевский город. Все прочее к Загребу уже не относилось. Жители Аббатской улицы, Капитула и Новой веси считались свободными поселенцами загребского капитула, имели самоуправление и пользовались особыми вольностями; жителей Влашской улицы,[87] которая шла вдоль епископской крепости, судил епископальный судья.

Жезл городского судьи простирался до Кровавого моста, и если преступнику удавалось перебраться через ручей, городским стражникам приходилось возвращаться с пустыми руками, в противном случае свободные капитульские поселенцы изукрасили бы их спины под синими кафтанами не менее яркими синяками и охотнее позволили бы бежать вору, чем пустили бы на свою территорию городскую стражу, ибо это была одна из их «привилегий».

Впрочем, и загребские бюргеры среди родных «степ и оград» чувствовали себя независимыми, а их община была почти самостоятельной.

Золотая булла короля Белы IV являлась для них священным писанием, в котором были утверждены их вольности, краеугольным камнем их прав. Сотни и сотни раз в продолжение многих веков с гордостью совали они эту буллу под нос надменным вельможам и алчным отцам церкви. Загребчанин сам выбирал судью и прочие власти. И тщетно было призывать его к своему судейскому креслу жупану или даже бану. Тот, чей дом стоял на Гриче, тот, чье имя было вписано загребским нотариусом в большую книгу жителей города, склонялся лишь перед жезлом городского судьи или же его светлости самого короля, ибо загребчанин был его вассалом. Налоги он платил небольшие, сам себе кроил законы и все мерил своей мерой. Торговцу-чужаку приходилось платить на загребском рынке изрядную «поставу» – так называлась городская пошлина, а загребчанин торговал своим товаром беспошлинно по всему королевству, достаточно было показать печать с тремя башнями – и все таможенники низко кланялись. Загребчанин не знал иного духовенства, кроме настоятеля церкви св. Марка и его капеллана, настоятелю же было строго-настрого запрещено платить епископу «cathedraticum»[88] или церковную подать. Священник капитула не смел переступать черту города в облачении. Однажды горожане едва не свергли судью за то, что тот разрешил епископским семинаристам петь в церкви св. Марка. Граждане «именитого города», народ заносчивый и высокомерный, особым глубокомыслием и церемонностью не отличались. Это были простые сапожники, кузнецы, мясники, портные – все крепкого цехового корня. Грамотных среди них можно было пересчитать по пальцам, и часто случалось, что сам городской судья – слесарь или кузнец – не мог изобразить собственного честного имени. К счастью, в ту пору меньше писали бумаг, а когда бывала в том нужда, то городской нотариус витиевато строчил на толстой желтой бумаге длиннейшие жалобы на всех что ни на есть вельможей и даже на самого короля.

Чего-чего, а жалоб и прошений от именитых горожан его величество король наслушался досыта, они-де нищие и убогие, и все-то у них пришло в полный упадок, и тому подобные пространные литании. Но, говоря по правде, были они далеко не нищие и не убогие, а настоящие толстосумы. В общем, следовали старой погудке: «Стучитесь, и отворится вам!» – и чем чаще, тем лучше.

Городские земли были обширны и плодородны: много виноградников, лугов и лесов, а за городскими стенами загребчанам принадлежали Грачаны, Запрудже, Храще и Петровина. Продуктов – изобилие, людей – мало, а расходов, можно сказать, никаких.

Конечно, не все городские мыши в одинаковой мере глодали этот толстый кус сала, ибо – nota bene[89] – старейшины умели считать, а в городской летописи не упоминается о том, чтобы какой-нибудь сенатор, имея двадцать талеров и две пары казенных сапог в год, умер от голода или ходил по городу босиком. Тем не менее следует сказать, что городские старейшины были люди весьма точные. Судья записывал тютелька в тютельку, сколько пошло говядины, хлеба и вина, когда угощали за счет города какого-нибудь каноника, посла или вельможу. Подобных ужинов за год набиралось довольно-таки много; к счастью для городской казны, честной пир в то время стоил не более шестидесяти динар. С такой же скрупулезностью записывал судья, во что стала новая печь в доме господина бана или во сколько обошелся козленок, которого загребчане имели обыкновение преподносить большим господам в знак почтения; записывалось, сколько кварт вина получили честные отцы доминиканцы из городского винного погреба, когда сопровождали в праздник тела Христова городскую процессию. Самый большой урон городской казне наносили посланцы, отправлявшиеся на хорватский или пожунский сабор. Сколько на них пошло общественного хлеба, сена, вина! Для упрощения расчетов городские господа, конечно, сами выбирались в сабор, и покладистые загребчане утешали себя хоть тем, что набивали карманы своих же сограждан.

Но так или иначе, как ни жаловались на трудные времена, а ведь как жаловались, а жилось в Загребе неплохо, совсем неплохо! Маленький поселок ширился, рос и превращался в видный город, когда же баны воздвигли на горе Грич свои замки, а хорватская знать перенесла государственные собрания в Загреб, молодой город совсем расправил крылья и превзошел все хорватские города и славой, и могуществом, и богатством. Мало того! Покуда иноземная сила сметала с лица земли другие хорватские города и села, Загреб оставался незыблемым оплотом королевства, и никогда над ним не реяло никакое другое знамя, кроме хорватского.

Но благополучие и слава порождали ненависть и зависть. Многочисленное дворянство и духовная знать косо смотрели на буйное развитие городов, предугадывая в их крепких общинах основу тех свободных войск, перед которыми в позднейшие века пришлось склониться гордым башням магнатов. Больше всего, конечно, ненавидели они Загреб, душу всех этих общин. Старые гричане, люди-кремень, не желали опускать перед господами взор и смотрели им прямо в глаза. Из-за этого возникало множество столкновений. Вельможи и сами, и при помощи своих подручных при всяком удобном случае старались насолить горожанам, всячески обхаживали и цесарский двор, изображая загребчан исчадиями дьявола.

Самыми же лютыми недругами города были ближайшие соседи: епископ и капитул. То была такая злая сила, что словами о ней и не расскажешь. Доходило до того, что горожане и епископ громогласно желали друг другу доброго утра из пушек! Бывало и так, что загребский епископ приказывал подстеречь городского судью и нотариуса в купальнях на реке и избить их смертным боем. Прославленный, вообще говоря, епископ и бан Бериславич устраивал засады и грабил загребских торговцев так, что сам король писал, что своими поступками он подобен скорей разбойнику, чем епископу. А преподобный капитул не раз предавал анафеме весь город и клялся, что в течение трех веков не посвятит в священники ни одного загребского жителя, а частенько случалось и так, что во время королевской ярмарки капитул среди бела дня отнимал у городских кметов по целому стаду волов. Поэтому голая полоска земли между городской и капитульской стеной нередко орошалась кровью, а немецким аркебузерам и испанским драгунам было не так легко разнять бесновавшихся соседей. Короче говоря, жили по-соседски и дрались по-соседски!

А епископу и капитулу подражали и прочие вельможи, и их люди. Медведградские кастеляны, с давних пор известные как безбожники, злодеи и враги Загреба, нападали на городских кметов и гричанских молодок, точно волки на ягнят. Господа Хенинги, владетели Суседграда, случалось, догола раздевали загребских купцов, направлявшихся на ярмарку в Птуй. Зриновичи заваливали золотые и серебряные прииски на Загребской горе и жгли амбары в Буковце. Владельцы Буковины, Алапичи, как истые разбойники подстерегли однажды у св. Клары городских старейшин, приплывших на лодке половить рыбу, облили их горячей смолой, смертельно ранили судью и отняли, вопреки всякой справедливости, у горожан улов и лодку. А за поместья Храще и Петровину Загреб вел тяжбу с наместником королевства Славонии со времен Шимуна Люксембургского[90] вплоть до царствования Рудольфа II Габсбурга.[91]

Потому-то тяжб было очень много. Да что проку! Небо высоко, король далеко; в ту пору сабля да кистень заменяли суд и закон!

Вот почему гричанам издавна приходилось пускать в ход кулаки и, так сказать, клин клином вышибать! Несмотря на простоту, загребчане не зевали и всячески старались оградить себя от зла. В первую голову они заботливо укрепляли город, затем ловко пользовались междоусобицами знати, поддерживая противников своих врагов, и наконец всеми правдами и неправдами старались овладеть важнейшими пунктами, лежащими вокруг Загреба, благодаря которым их крепость могла стать еще крепче.

Толстые каменные стены, высокие башни, большие чугунные пушки, глубокие рвы, окружавшие Загреб, являлись защитой не столько от турецких набегов, сколько от вельмож. Под прикрытием этой твердыни городской люд время от времени пускал кровь непрошеным гостям. Однако в шестнадцатом веке гричская крепость подверглась жестокому испытанию. Епископ Шиме Эрдеди и заполяйицы крушили загребские стены крупными ядрами за то, что загребцы через архидьякона Петара Кипаха били челом императору Фердинанду и даже приняли к себе гостем генерала Дон Педро Лазаря де Кастильо с его испанскими полками. Потому-то городские башни и покосились, а в стенах кое-где зияли бреши. А дабы верные гричане мало-мальски пришли в себя и могли привести в порядок свои стены и башни, его королевская милость подарил им местные подати загребской Тридесетницы. Городские власти весьма добросовестно взымали эти подати, однако незаметно было, чтобы стены заделывали. По крайней мере, король Максимилиан II уже в 1573 году писал Виду Халеку, генералу Словинской Крайны, прямо по-хорватски, что, по его разумению, «город Загреб в словинском государстве и его крепость в плохом состоянии, а именно – две башни и стена совсем оголены, во многих местах у стен нет ступенек, чтобы можно было быстро взобраться и вовремя дать неприятелю отпор. А горожане после смерти Ленковича никаких счетов не представляли». Посему король через генерала им заявляет, «что нисколько на них не гневается» и дабы упомянутый Халек «упомянутым горожанам сообщил, если они хотят доказать свою верность, пусть во избежание королевского гнева представят требуемые счета, дабы нам убедиться, правильно ли израсходованы деньги и воздвигнуты ли стены».

Кто знает, опасение ли разгневать короля принудило поначалу старейшин города представить счета и починить стены и башни или что иное, известно только, что городской судья много раз посылал в Вараждин Халеку по десять кварт вина. Но в конце концов их и самих допекло, страх перед войсками Губца заставил их не покладая рук тесать камни, чинить стены, копать рвы согласно, разумеется, стратегическим соображениям городских старейшин, ибо «мужичью» Губца тайком помогал медведградский господар Степко Грегорианец, ставший заклятым врагом загребчан назло Фране Тахи Суседградскому, другу гричских горожан. Страх, как бы крестьянский король не сжег Загреба, и привел к укреплению городских стен.

Великая тяжба породила смертельную вражду Грегорианца к могучему Тахи, бывшему подбану, и жителям Грича. Суседградом владели Тахи и Хенинги, однако жадный и бесчеловечный Тахи, будучи подбаном, всячески старался вытеснить Хенингов; злая эта затея чуть было ему не удалась, но в это время юнак и богач Степко Грегорианец женился на Марте Хенинговой, и Тахи пришлось отказаться от своего дьявольского замысла. С этого дня ненавистный враг из Суседграда начал бессовестно возводить поклепы на Грегорианцев и на саборе, и в королевском дворце, и среди хорватских магнатов, рассчитывая уничтожить эту сильную семью, один из членов которой, Павел, прославился как загребский епископ и составитель законов, а другой – Амброз, отец Степко, – как хорватский подбан, богач и герой, которому, однако, пришлось из-за жестокой распри с баном Бакачем отречься от подбанства. Суседградский властелин, кровно ненавидя Грегорианцев, открыто восстал против них; опираясь на силу своего авторитета, не жалея денег, он с редкой находчивостью пользовался каждым удобным случаем, чтобы доставить Грегорианцам неприятность и привлечь на свою сторону любого дворянина.

Вскоре представился удобный случай. Старый Амброз заключил с Петаром Эрдеди и Николой Зринским договор, по которому два рода обменивались частью своих поместий. Грегорианец отдавал Бакачам свою крепость Раковац с семью прилегающими к ней селами, а взамен получал Кралев брод, переправу на Саве, и Медведград с прилегающими к нему селами Кралевец, Ботинец, Новаке, Худи-Битек и другими.

Тахи тут же затеял от имени своей жены Елены Зринской тяжбу за Медведград. Но тщетно. Король Фердинанд в 1561 году подтвердил размен, и в следующем году, в день св. Катерины, Мато Рашкай, именитый судья загребской жупании, ввел литерата Амброза Грегорианца во владение Медведградом.

Но Тахи и тут не успокоился. Он обратился к своим друзьям и недругам Хенингов – загребчанам. И не просчитался.

Испокон веку дальновидные горожане заботились об укреплении города и его владениях, испокон веку стремились расширить свои земли вокруг старого Грича и тем усилить Загребскую крепость, дабы успешнее отбиваться от могущественных феодалов.

А в первую очередь хищные взгляды жадных загребчан были обращены к соколиному гнезду – неприступному Медведграду, к важнейшей переправе через Саву, Кралеву броду, и прилегающим к Загребу богатым медведградским хуторам. Из всех бед, ниспосланных королевскому городу за все века его существования, самыми лютыми были бешеные набеги медведградских властителей и кастелянов. С трепетом рассказывали матери своим детям о злодеяниях «черной королевы» и ее любовника немца Вилима Штама.

Вот почему загребчане прежде всего думали о том, как бы завладеть крепкими медведградскими башнями, и если не силой, так хоть судом. Тяжба – кто знает, по какому поводу, – была начата еще при Матяше Корвине, друге загребчан, но он не имел влияния в королевской Хорватии; тяжбу за Медведград загребчане возобновили во время правления короля Владислава[92] и бана Ивана Эрнушта и снова во времена Петара Бериславича.[93] Тщетно! Развратный маркграф Георг Бранденбургский выиграл на суде тяжбу у гричанских граждан. Однако, когда во владение Медведградом вступил Амброз, – а он после смерти Фердинанда был не в милости при цесарском дворе, – Тахи рассчитывал прижать врага к стене и начал уговаривать загребчан добиваться своего старого права, уверяя, что при дворе и в королевском суде у него немало влиятельных друзей, которые по его просьбе склонят судей на сторону загребчан.

И в самом деле! Уже в 1571 году, в воскресенье на Epiphaniae,[94] городской судья, кузнец Иван Блажкевич, предъявил иск банам Джюро Драшковичу и Фране Франкопану на Медведград, а после смерти старого Амброза загребчане еще ожесточеннее принялись атаковать его сына Степко. Старый Тахи, едва живой от страшных болей, разъяренный восстанием, вызванным его же жестокостью, и бессильный подавить его, ненавидимый всеми, поднялся, чтобы, где наветами, где подношениями, уничтожить род Грегорианцев и вырвать из их рук с помощью суда богатое поместье в пользу друзей загребчан.

Королевский суд уже должен был вскоре начать разбирательство, загребчане уже надеялись отпраздновать победу в старом медведградском гнезде, и вдруг, в недобрый час, свалился крепчайший столп города гричан. Умер Тахи. Пал и Губец – гроза загребчан, пал на Марковой площади, под железной короной; но зато остался Степко, свирепее Губца, хоть и опальный, но богатый, снискавший среди дворянства Хорватии уважение и славу железного воина.

И он и загребчане ждали суда, который должен был либо погубить Степко и возвысить Загреб, либо сделать из Степко исполина, а Загреб отдать на растерзание мстительному и надменному вельможе.

5

Первое воскресенье после праздника св. Симона в 1576 году было на исходе. В церкви св. Краля отслужили вечерню; господа каноники поспешно расходились по своим домам, потому что дождь лил как из ведра. Двое из них остановились перед небольшим особняком, фасад которого сплошь зарос виноградом. По дороге они не проронили ни слова: мешал дождь. С длинных сутан стекали ручейки, а с широкополых шляп, точно из желобов, хлестала вода.

– Слава богу! – заметил тот, что был потолще, Антун Врамец. – Сейчас будем под крышей. Зайди, честной брат, на минутку в мой дом. Хочу шепнуть тебе несколько слов in camera charitatis.[95]

– Не могу, брат, – ответил другой, сухой, сгорбленный священник, с острыми чертами лица, проницательными серыми глазами и с золотым крестом на груди. – Не могу. Жду Фране Борнемису Столпивладковича из Вены. Писал, что сегодня приедет, если, конечно, в дороге не случится какой беды. Ты ведь отлично знаешь, что он мой постоянный гость; да и новости интересно узнать, а он, как хорватский депутат, наверняка их привезет.

– А какого исповедания господин Столпикович? – спросил Врамец, как бы на что-то намекая.

– Он наш, – ответил настоятель Никола Желничский вполголоса, – ему тоже осточертели немецкие генералы.

– Тем лучше! – сказал Врамец, – Я пошлю слугу к тебе, пусть Столпикович, если он приехал, тоже пожалует ко мне. Зайдем! – И, взяв настоятеля под руку, Врамец быстро повел его в дом.

Они поднялись по крутой расшатанной лестнице на открытую деревянную галерею, а оттуда вошли в зал.

Отворив двери, Желничский удивился. В зале были гости. За большим дубовым столом сидели хмурый Степко Грегорианец и горбатый субан Гашпар Алапич Вуковинский; первый задумчиво уперся локтем о стол, а второй, покачиваясь в кожаном кресле, о чем-то болтал по своему обыкновению.

В стороне у окна, прижав лоб к влажному стеклу, стоял молодой Павел Грегорианец и вглядывался в серое, облачное небо.

В низкой комнате стлался сумрак. Старинное распятие над древним клецалом, истертые лики святых, огромные книги и пыльные карты – все расплывалось в тусклом свете ненастного дня.

Желничский остановился от неожиданности на пороге. Бан Алапич и Степко Грегорианец, два деспота, еще совсем недавно заклятые враги, – за одним столом! Лукавому служителю церкви это показалось делом подозрительным и даже нечистым.

Все трое поклонились настоятелю.

– Приветствуем тебя, преподобный отец! – воскликнул горбун, поднимаясь навстречу Николе. – Клянусь богом, мне жалко, что ты вымок, как сноп в чистом поле! И все же я рад, потому что именно ненастье привело тебя к нам. Почему ты медлишь и не входишь в эту уютную обитель нашего друга? Что с тобой? Вот мой и твой приятель Степко! Да, да, и мой! Смешно, правда? Сын покойного подбана Амброза и свояк покойного бана Петара, которые на саборе грызлись как бешеные псы, сейчас пожимают друг другу руки! Не удивляйся! Степко пришелся мне по сердцу, к тому же сила и старую веру меняет, – добавил лукаво Алапич, подмигнув канонику, который нерешительно стоял в дверях, играя своим золотым наперсным крестом.

У настоятеля отлегло чуточку от сердца, и, сделав два-три шага вперед, он протянул бану руку.

– Pax vobiscum,[96] вельможный баи, и вам, господин Степко.

– Ха, ха, ха! «Бан», говоришь? – промолвил Алапич, насмешливо улыбаясь и потряхивая Николе руку. – Не знал я, что твое преподобие может так шутить над обездоленным человеком. Бан! Да! Красивое слово! Высокая честь! Nota bene, если ты на самом деле бан! Но я, я-то последняя спица в колеснице, и скорее поверю, что строен и юн, как вот, скажем, господин Павел, чем в то, что я бан Хорватии!

– Твоя милость нынче расположена зло шутить над собой, – улыбнувшись, заметил Желничский.

Толстый хозяин дома слушал речь бана с явным удовольствием, он благодушно улыбался и, сложив руки на животе, вертел большими пальцами. Наконец он произнес:

– Что господин бан самый большой шутник между Дравой и Савой, это не новость. Но известно ли вам, как турки взяли его под Сигетом в плен и приняли за простого воина; как он откупился за каких-нибудь пятьсот форинтов и потом передал паше свое великое соболезнование, что тот, имея в руках жирного каплуна, не сумел его как следует ощипать.

– Ошибаетесь, господа, – прервал его Алапич, поглаживая всклокоченную бороду, – сейчас Гашо не до смеха, в злой его шутке заключена горькая правда. Может быть, некогда я говорил по-иному, но сейчас кровь кипит в моем сердце, желчь подступает к горлу.

Лицо Грегорианца залил яркий румянец, а Желничский облегченно выпрямился.

– Истина подобна вулкану, – заметил Грегорианец, – долго дремлет и вдруг изрыгает огонь и обдает жаром весь мир.

– Истина подобна острому мечу, – добавил настоятель, осмелев, – однако, чтобы замахнуться и рубить им, требуется сильная десница!

– Аминь, reverendissime![97] – воскликнулАлапич. – Слова твои полны мудрости! И ее-то мы ищем!

– Пусть промысел господен направит вас! – заключил Врамец.

– Садитесь, господа, – продолжал бан, опускаясь в кресло. – И послушайте. Все собравшиеся под этим гостеприимным кровом созрели в муках и борьбе и стали сильными мужами, все мы вкусили от добра и зла, от добра меньше, от зла больше. Да и ты, Павел, послушай! – продолжал бан, обращаясь к молодому Грегорианцу. – Ты еще молод, но в сече под Храстовицей уже доказал, что ты плоть от плоти своего рода и десница твоя под стать отцовской. Однако богатырской руке не помешает мудрая голова! Поэтому и ты слушай! С тех пор как мы себя помним, господа, мы видим кровь, видим смерть, видим, как опустошается родившая нас земля, как грабят ее и дробят грязные руки нехристей, как злобные предатели отрывают пядь за пядью от нашего древнего королевства, точно отламывают ветвь за ветвью от родного ствола. Мы захлебываемся в собственной крови. Гибнет род, гибнут плоды наших рук, горят усадьбы. Возделывать землю и одновременно обороняться?! А как бороться со злом? Одним? Это все равно что червю с муравейником! Правда, мы трудимся, строим, но, что день построит, – ночь разрушит! Беда! Помогают нам христианские государи, даже Римская империя. Помогают, но как? Кормим-то их мы. По два хлеба на цесарского солдата. Будь они смельчаки, куда бы ни шло! Снесли бы и это тяжкое бремя. Но где там! Сдается, Священная Римская империя собрала все, что не мило, и к нам в кадило! Не так ли? А как начнется настоящая юнацкая потеха, то хорваты в бой, а помощнички в кусты, потому-де, извините, ружейный порох воняет. Но и этот фортель им простили бы, пускай себе! И это бы снесли: никакие муки не страшны, покуда цела душа! А что для страны душа? Вольности, права! Но, спрашиваю вас, где привилегии, где вольности нашего дворянства, наших городов? Их держат на кровавом откупе генералы Ауэршперги, Тойфенбахи, Глобицеры, они управляют королевством, они судят, вымогают, не считаясь ни с баном, ни с его судом, ни с волей хорватских сословий. А когда их ловят на месте преступления, они, улыбаясь, заявляют: «Таково желание его светлости господина наместника эрцгерцога Карла!» И это творится не только у нас, но и в Пожуне, и в Любляне, и в Граце! Мой пресветлейший коллега Драшкович – человек двуличный. Ясно, что вокруг нас плетутся сети. Сейчас плохо, но предчувствую, что будет хуже. Потому, господа, надо браться за ум! Дворянству следует сплотиться, единство – вот лучшая порука мечу закона. In hoc signo vinces![98] Через месяц-два я созову сабор королевства. На нем мы спокойно, но по-нашенски, заявим его королевскому величеству, что нас допекло, с комиссарами же и церемониться не будем. А покуда за дело, и победа будет за нами!

– Vivat banus![99] – закричали все в один голос. Однако тотчас умолкли. На лестнице послышались тяжелые аги, от которых затрясся весь дом. Дверь распахнулась настежь, и на пороге показался великан – выше притолоки, смуглый, худой, с длинными усами, с живыми глазами. Тяжелая кабаница, кожаный зубун, массивная сабля, на голове белая меховая шапка. Судя по одежде, видно было, что он с дороги.

– День добрый и доброго здравия! – приветствовал гостей новоприбывший и, немного согнувшись, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, переступил порог.

– Ave,[100] Столникович! – поднимаясь, воскликнули собравшиеся.

– Принес ли ты нам оливковую ветвь мира? – поспешно спросил настоятель.

– Я не из Ноева ковчега сбежал! – ответил прибывший, показывая белые зубы и сбрасывая кабанину. – И я не голубь, – добавил он иронически, – мало того, чуть в лютого зверя не превратился от лганья и безделья!

Он опустился на стул, остальные расселись вокруг него.

– Ergo! – промолвил горбатый бан. – Вытряхивай мешок с новостями!

– Король Максимилиан… – начал важно Борнемиса.

– Что с ним? – спросили все в один голос.

– Скончался, – отрубил Столникович. Воцарилась тишина.

– Requiescat in расе![101] – промолвил Желничский.

– А Рудольф? – спросил Врамец.

– Ищет по звездам счастье,[102] – ответил Борнемиса. – Только боюсь, нам от того будет мало радости. Рудольф испанец и в руках испанцев. Он преследует чешских гуситов, угрожает австрийской протестантской знати, а реформаторы Римской империи поднимаются все до одного. Если уж покойный Макс, этот тайный свояк Лютеровой братии, не отважился сколотить из немцев подмогу против турок, то не сделает этого и Рудольф. Обошел я, сколько сил хватило, дворян. Медовых слов – с избытком, денег – пороха на зарядку ружья не купишь.

– А наше королевство? – спросил Алапич вновь прибывшего.

– Драшкович хочет отказаться от банства!

– А кто же вместо него? – крикнул горбатый субан, точно его ужалили.

– Не знаю, – ответил Столникович, – полагаю, никто. Его светлости эрцгерцогу Карлу лучше ведомо, кому управлять Хорватией. Выспрашивать подробнее я не мог. Однако, – Столникович обернулся к Грегорианцу, – я вижу тут уважаемого господаря Медведграда. Хорошо, что вас застал. Привез вам радостную весть. Королевский суд вынес решение.

– Какое? – спросил Степко, встревоженно поднявшись со стула.

– Загребчане проиграли тяжбу за Медведград!

– Вот видишь, – заметил лукаво Врамец, – и у справедливости есть свои любимчики!

– Уф! Ну, теперь я снова человек, – промолвил, выпрямляясь, Степко, и глаза его засверкали от неистовой радости. – Да, господа, я владелец Медведграда, и я весь ваш! Моя голова, мои руки, мой кошелек – все принадлежит вам! Теперь я могу дышать полной грудью! И вы не пожалеете, что суд принял мою сторону. Сказанное устами господина Столниковича точно печатью подтверждает то, о чем минуту назад говорил мудрый вуковинский господарь. Потрудимся же, чтобы восстановить привилегии нашего дворянства! Сто голов – одна мысль, сто рук – одна сабля! Павел, живо седлай коня, скачи быстрей и передай дяде Михаилу Коньскому все, что здесь слышал. Пусть поскорей мчится сюда! Благо, – продолжал Степко, обращаясь к присутствующим, – мой свояк что вода, – всюду проникнет. Он быстро найдет путь, по которому следует идти. Я на него очень надеюсь. Знаю его со времен борьбы с Тахи и восстания Губца. Ступай, сынок!

У Павла посветлело лицо. Поклонившись господам, он вышел. Небо прояснилось. Воздух был чист и прозрачен. С горящими глазами и гордо вскинутой головой мчался юноша на быстром скакуне в сторону Каменных ворот, точно его несли вилы. Но что окрылило ему душу? Неужто эта многозначительная беседа вельмож? Нет, любовь, которая переполняла его сердце!


Дворец Михаила Коньского, казначея королевства Славонии, стоял неподалеку от Каменных ворот, по соседству с домом золотых дел мастера Крупича. Их отделял лишь сад, обнесенный деревянным забором. Павел вкратце рассказал дяде обо всем, что говорилось во дворце Врамца, и передал приглашение туда прибыть. Тетка Анка хотела удержать племянника у себя, но юноша отказался, сославшись на то, что ему нужно успеть еще засветло в Медведград к больной матери, которую он давно не видел.

Но, как ни странно, Павел повернул не к Новым воротам, откуда шла дорога из Загреба к замку, а, заехав за угол дядиной усадьбы, остановил коня перед оградой сада Крупича. Привязав серого к столбу, он поспешно зашагал через сад к дому мастера. В саду не было ни души, перед домом тоже. Лицо юноши омрачилось.

Но в этот миг послышался звонкий голос, точно возглас спасенной души:

– Ах, вот он, крестная! – И на пороге появилась бледная, как высеченный из мрамора ангел, Дора. Появилась и тотчас же исчезла.

У юноши загорелись глаза, лицо вспыхнуло. В два прыжка он перемахнул каменную лестницу и очутился в лавке золотых дел мастера. Увидав Дору, он остановился и онемел от радости. Девушка села в большое отцовское кресло. Кровь бросилась ей в лицо, губы вздрагивали, а сияющие счастьем глаза долго не могли оторваться от молодого красавца. Смутившись, она опустила взгляд долу. Скрестив на груди руки, девушка, казалось, пыталась удержать бешено бьющееся сердце, дрожала, как лист на ветру, и едва переводила дыхание, бурная радость отняла у нее дар речи.

Старая Магда стояла за Дорой, на лице ее был и страх и счастье. Молодые безмолвствовали; наконец говорливая старуха прервала молчание:

– Да поможет вам бог, молодой господин, спаситель моей Дорицы! Да вознаградит он вас вечным блаженством! Один бог и богородица знают, какого страху я в тот день натерпелась. Не будь вас, где бы теперь была моя Дорка? – Магда залилась слезами. – При одной мысли кровь стынет! Но вас давненько уже не видать в Загребе, были в дороге или заняты? Оно, конечно, у больших господ хлопот полон рот…

– Не обижайтесь на меня, сударыня, – мягко перебил юноша болтливую старуху, – не обижайтесь, что вопреки обычаям ворвался непрошеным в дом и вас напугал. Пришел я по спешному делу к господину Крупичу, – тут Павел явно лгал, – пришел также справиться о вашем здоровье: на войне мне говорили загребчане, будто вас мучит злая болезнь.

– Обижаться на вас за то, что вы пришли, милостивый господин, – оправившись, промолвила девушка, – было бы, право, грешно! Я рада вас видеть; по крайней мере, наконец-то я могу поблагодарить вас за спасение, до сих пор я не могла этого сделать. Когда вы были в Загребе, мне помешала болезнь, а потом вас долго, долго не было. Но я рада, что вы вспомнили среди боя обо мне. Да вознаградит вас господь за все добро, которое вы для меня сделали, а я же не в силах вас отблагодарить, как вы того заслуживаете.

Ее белые руки упали на колени, на глаза набежали слезы; она ласково улыбнулась юноше, и улыбка ее была точно звездочка, мерцающая сквозь тончайшее облачко.

– Вы спрашивали мастера Крупича? – вмешалась Магда. – Хозяин будет жалеть, его нет дома. А как бы он обрадовался! Уехал в Реметы подновить корону чудотворной божьей матери.

– А как ваше здоровье? – ласково спросил Павел у девушки.

– Слава богу, идет на поправку. Но было плохо, очень плохо, – ответила Дора.

– Идет на поправку, на поправку, говоришь? – затараторила крестная. – Покорно благодарю за такую поправку! Еще и скрывает, словно ничего и не было. Какое там, все беды на горемычную разом свалились. Я вам расскажу, господин!

– Расскажи, расскажи, добрая старушка, – промолвил Павел, опускаясь на стул рядом с Дорой.

– Все расскажу. Когда вы принесли ее в тот день полумертвой, открылась у нее горячка, трясло всю. И, упаси господь, была совсем как мертвая. А я, выбравшись из толпы, едва дотащилась домой, а в доме, ахти горе какое, бедняжка в беспамятстве. Мы давай приводить ее в чувство, кропить водой; только к ночи бедняжка глаза раскрыла. И тут же заснула глубоким сном. Ходила за ней, плакала, молилась, словно о собственном здоровье. Отец – туча-тучей, да и как иначе! В глазах тоска. Аптекарь Глобицер варил снадобья, я поила ее, но все без толку. Бедняжка начала бредить. И так много дней подряд. О чем только не говорила в бреду; стара я, позабыла уже: ну, о разных там монахах, о турках, об огне, звала на помощь, да так, точно ножи мне в сердце вонзались. И еще одного молодого человека, красавца-юнака, все поминала.

– Крестная! – с укором молвила Дора, вспыхнув до корней волос.

– Погоди, погоди! Надо все рассказать. Да, о молодом юнаке, и не раз. Вы как раз тогда приходили, молодой господин, справиться о ее здоровье.

Павел кивнул головой.

– А я сказала: плохо. Уж мы совсем отчаялись, и отец и я. Вот только когда пошли на турок, девушка понемногу стала приходить в себя. Но сил не было даже головку приподнять, а не то что шаг ступить; немощная была, вся разбитая. Так тянулось более четырех месяцев. Намучились мы очень, но, слава богу, хоть надежда появилась, что выздоровеет. Долгими бессонными ночами, что я подле нее, не смыкая глаз, проводила, шла речь и о вас. Наконец начала она понемногу вставать. Ну, думаю, все хорошо. Ан, опять плохо. Рановато встала, простудилась в церкви, болезнь и вернулась, да во сто крат злее. Чахла, словно змеи кровь из нее тянули. О, горе, думала я, ведь на краю могилы стоит. Сердце разрывалось, да и у отца тоже. А лекарства – все равно что вода. К счастью, встретила я старую знакомку – она от всех хворей врачует, стали мы варить в молоке траву окопник и давать ей пить. И, слава богу и небесным силам, помогло. Одолела болезнь голубушка. Отправили ее потом в деревню, там дышится легче, окрепла, как видите, хотя и сейчас еще беречься надо. Остается только выполнить обет реметский божьей матери, и все будет хорошо! – закончила старуха, нежно погладив дрожащей рукой Дору по голове.

Юноша внимательно слушал рассказ Магды, то глядя задумчиво в землю, то кидая взгляд на девушку, которая сидела безмолвно, радуясь, что видит любимого. Когда простодушная старуха заводила речь о перенесенных Дорой страданиях, красивые глаза юноши туманились, словно в эту минуту и его терзали муки.

– Спасибо тебе, сто раз спасибо, добрая старушка, за то, что в тяжкие часы болезни ты заменяла бедняжке Доре мать, – растроганно произнес юноша. – Безысходное горе овладело мной. Опасался я за ее молодую жизнь, думал, не поправится она. Спросил вас, а вы сказали – худо, лежит без сознания… А потом пришлось мне отправиться на войну, – юноша с нежностью обратился к девушке, которая, откинув голову на спинку кресла, не спускала глаз с Павла. – Да, пришлось отправиться воевать с турками. Навалилась тьма неверных, стыдно не обнажить саблю, когда родные и близкие кладут головы. Шел без всякой охоты, но раз надо – значит надо! Впрочем, я уже заболтался; вижу, вы утомились, сударыня.

– О, говорите, у меня достаточно сил, чтобы слушать, – попросила девушка, приподнявшись. – Рассказывайте, сударь, я слушаю вас.

– Да, да, милостивый господин, – поддакнула старуха, – до зари бы вас слушала, ведь вы так много знаете. А что мы, несчастные, видим? Дальше своего порога и носа не кажем, словно привязанные.

– Долго меня не было, – продолжал юноша, – еще немного, и совсем бы не вернулся.

– Совсем? – воскликнула, встрепенувшись, Дора.

– Да, совсем! Вот послушайте! Прошлым летом, когда наступила жара, а вы томились в недуге, разнеслась весть: турки, мол, рвутся к морю. Все дворянство, как один, взялось за оружие. Я тоже. Попрощался с отцом, матерью и уехал. Наше войско отходило от Раковаца к Приморью. Пришлось поторопиться, догонять. Наконец нагнал. Войско отборное – молодец к молодцу. Надо было отстоять крепость Храстовицу: ее домогался боснийский паша Ферхад. Шли ночью и днем. Наши хорватские и влашские отряды продвигались неплохо, но у штирийцев с их железными шлемами и тяжелыми мушкетами не раз подгибались колени. Вели нас Ауэршперг и Войкович Иван. Однажды спустились мы с горы в долину. Кругом сплошные камни, только справа на горе лес. Стали. И ни с места – жара. Примерно в полдень примчались из-за горы пастухи. Идет, дескать, на нас Ферхад, через полтора часа здесь будет. Пришлось готовиться к битве. Построились. Впереди пушки, посередине хорватские пехотинцы, влашские харамии и желтые краньские мушкетеры. На левом крыле – штирийские латники, две хоругви в долине, а одна слева на горе. Правое крыло заняли хорватские бандерии на конях под знаменем бана. На холмах расположились аркебузеры.

«Господин Павел, – крикнул мне Войкович, прискакав на белом коне от Ауэршперга, – видите вон тот лесок справа на горе? Гору пересекает ущелье. Надо последить, чтобы турки не врезались в наше правое крыло. Возьмите сотню капитульских всадников и двести влашских пехотинцев, займите гору и не пускайте этих собак в ущелье!» Вот мы и отправились, я и влашский воевода Стева Радмилович, занимать гору и ущелье.

Сотня пехотинцев и пятьдесят всадников расположились в ущелье, перерезав дорогу. Остальные пехотинцы залегли справа и слева на горе вдоль дороги; а у подножья, ближе к выходу из долины, притаился я с пятьюдесятью всадниками. Харамии насыпали на полки пороху и стали поджидать турок. Я тихо лежал в лесной прохладе рядом с лошадьми.

Вдруг сотрясся воздух, поднялся бешеный вой! Я взобрался на вершину посмотреть, что делается. Турки ударили в середину нашего войска. Блеснули, загремели наши пушки. Атака была отбита. Но турки кинулись снова, еще неистовее. Загремели тяжелые ружья, вышли латники, а отряд бана ударил по туркам справа. Казалось, наши одолевают. Высоко реяло банское знамя, труба громко призывала к штурму. И вдруг левую вершину горы усеяли турки. Железные люди полегли под турецкими пулями, а неверные подобно потоку ринулись с горы на паше левое крыло. Я видел, как ядро снесло генералу Ауэршпергу голову. Желтые мушкетеры пустились бежать, за ними остальные, на одного нашего приходилось десять турок. Я злился, что приходится сидеть сложа руки. Но длилось это недолго! Из ущелья послышались истошные крики: «Алла!» – и я поспешил к своему отряду. Турки пробивались через ущелье. Раз, другой и третий нападали турки и негры, раз, другой и третий отбивали их наши пехотинцы из-за дубов, кустов, камней… Струившийся по оврагу прозрачный ручеек стал красным от крови. Но вот снова пошли в атаку негры! Было их в шесть раз больше наших! Легко им расставаться со своими головами! Многие наши кони были убиты, а у харамий не стало пороху.

«Ружья за спину! В ножи, ребята!» – загремел Радмилович, вскочив на высокий камень. Но, едва подав команду, зашатался и упал: стрела пронзила ему сердце.

«За святой крест, вперед, ребята!» – крикнул я и как молния ударил со своим отрядом во фланг. Каждая пядь – десять турецких голов! За каждый дуб, за каждый камень платили жизнью. Сабля задела меня по лбу, кровь залила глаза, я ничего не видел. Вдруг конь взвился на дыбы – стрела угодила ему в глаз, и он упал; тем временем отряд уже ушел вперед. Стать на ноги не хватало сил. Кругом лежали убитые. Поднялся я кое-как на колени и пополз к ручейку; горло совсем пересохло. И вдруг из-за соседнего дуба выглянула черная голова; зарычав подобно зверю, дикарь бросился на меня! Я упал навзничь. Он придавил коленом мне грудь, выхватил нож и замахнулся…

– Ради ран Христа! – в ужасе закричала девушка и, склонившись к юноше, распростерла руки над его головой, словно хотела защитить, а старуха трижды перекрестилась в своем углу.

– Не пугайтесь, сударыня! Голова у меня покуда на месте! – ласково промолвил Павел и слегка коснулся руки Доры.

Девушка вздрогнула, кровь бросилась ей в лицо, но руки она не отдернула и глаз, загоревшихся чудным огнем, не опустила, только слегка сжала губы.

– Негр замахнулся, – продолжал юноша, – но не ударил. Чья-то огромная рука схватила его за кисть, другая за горло, и, подняв негра в воздух, седой великан бросил его оземь с такой силой, что вышиб из него дух. «Сдохни, чертов скот!» – пробубнил он, остановившись возле меня.

Великан оказался влашским пехотипцем из ауэршперговского отряда. Звали его Милош Радак.

«Бежим, господин! – сказал он. – В долине порубили всех наших!»

Радак взвалил меня на плечи. Мы благополучно миновали лес, но за лесом начиналась каменистая гора, голый утес. Тут пришлось нам туго. Свистели пули. Радак изнемогал. В ущелье его ранило в плечо. Мы ползком добрались до скалы, и она нас на время укрыла. Там мы перевязали раны, я глотнул из Радаковой фляги и бегом дальше. Но за нами следили. Мы благополучно перевалили вершину, по промоине спустились к лесу, как вдруг наверху показались турки – один впереди, трое чуть подальше.

«Потерпите, господин! – ухмыльнувшись, промолвил Радак, опуская меня на землю. – Вон лес. Заросли нас скроют! Покажем этой сволочи, что у нас еще есть порох в пороховницах!»

Он опустился на колено, прицелился и бабахнул из ружья. Турок высоко подпрыгнул, точно раненая кошка, я упал. Мы же углубились в самую чащу леса.

«Вот наш дом! – сказал он, остановившись перед старым раскидистым дубом. – Эти скоты не скоро успокоятся!»

Он привязал меня к себе поясом и взобрался вместе со мной на дерево. Мы просидели на дубе полтора дня. Искали нас турки повсюду, исходили все вдоль и поперек, но никак не могли напасть на наш след. Раз даже подошли на ружейный выстрел к дубу, но прошли мимо. Наконец все успокоилось; мы спустились с дерева. Вблизи не то, что села, ни одной хижины не осталось, все сожгли проклятые. На третий день наткнулись мы на двух штирийских латников, бежавших из-под Храстовицы. Они посадили нас к себе на коней, и так я и мой Радак добрались до Самобора залечивать раны. И, слава богу, я перед вами – жив и здоров!

– Слава и хвала тебе, господи! – воскликнула Дора, сложив молитвенно свои слабенькие руки. – Ты спас моего спасителя! А я, трусиха, чуть не умерла, только вас слушая. А если бы вас поймали, истерзали бы и убили?! Но нет, нет! Вижу, вы живы, здоровы, и слава богу! – закончила девушка, и горячие слезы заблестели в ее сияющих глазах.

– Наполовину только, – промолвил юноша сдавленным голосом и опустил голову, чтобы не видеть девушки, – остальное от вас зависит! Послушайте меня. Моя жизнь и здоровье в вашей власти, вы одна можете исцелить меня. – Юноша вскочил и продолжал со страстью: – Ведь ты – моя жизнь, ты – мое здоровье! Молчи, о, молчи, дай мне сказать все, что лежит камнем на сердце! С того самого дня, когда я выхватил тебя полумертвую из-под копыт взбесившихся коней, когда эти руки внесли тебя под отчий кров, мое сердце отстукивает твое имя, твой милый образ живет в моей душе! Перед лицом смерти, среди лютого боя и в страшной горячке, когда меня жгла рана, я думал только о тебе. Засыпая и просыпаясь, я видел тебя! Не осуждай, что говорю это прямо тебе, не соблюдая чина и обычая! Посмотри, мой лоб горит, в висках стучит, кровь кипит, как расплавленное железо. Не взывай к холодному рассудку, пусть судит сердце! Дора, я спас тебе жизнь, отплати мне добром за добро, спаси меня! Скажи хоть слово, скажи, что я люб твоему сердцу! – И, обессилев от волнения, юноша склонил голову перед девушкой.

Дора вскочила. Она то бледнела, то краснела. Все было как во сне! Кровь, казалось, разрывает ей вены, сердце рвется из груди! Беспокойный огонь загорелся в глазах, она протянула дрожащие руки и, прижавшись головой к голове Павла, зарыдала, лепеча сквозь плач и смех:

– Ах, Павел, что ты со мной сделал!

В эту минуту на пороге вдруг вырос странный человечек – полупьяный цирюльник.

– Бог в помощь! Дома ли господин Крупич? – спросил он со злорадной улыбкой.

– Нет, – побледнев как смерть, с трудом проговорила Дора, потому что старуха совсем онемела от страха.

– Нет? – переспросил человечек. – Не обессудьте! Увидел перед домом серого коня. Думал, гости у мастера. Хотел узнать, не продаст ли свое сокровище, только по дешевке! Не обессудьте! Приятной вам ночи! – И ушел.

Вскоре молодой Грегорианец мчался к Новым воротам. На углу Епископской улицы стоял Чоколин. Склонив набок голову, он поглядел юноше вслед и громко расхохотался:

– Так вот оно что, девушка-красавица? Так вот кто твой женишок? Bene! Сейчас черед мой!

6

На колокольне св. Марка пробило девять утра. Горожане и горожанки возвращались с ярмарки, была среди них и Барбара, жена гвоздаря Ивана Фрая. Фраиха, криворотая, рыжая кумушка, накупив голландского сукна, люблянского масла да горицкого лука, тоже тащилась со своими покупками восвояси. Жила она неподалеку от дома жупана. Как иные соседи, про которых можно сказать, что они живут дружно, поскольку не выцарапывают друг другу глаза, так и госпожа Фраиха души не чаяла в бакалейщице Шафранпхе, неряшливой и меланхолической женщине, которая, может, и была когда-то необычайно нежной девицей, но сейчас превратилась в толстенную язвительную бабищу с сизым носом. По субботам она так утюжила аршином своего дражайшего Андрию, что мыши от грохота переставали грызть сыр в ее лавке и в страхе разбегались. Объединяла соседок любовь к сливовице, а у Шафранихи водилась преотличная сливовица. Потому-то и нынче Фраихе трудно было не заглянуть к госпоже Шафранихе.

Лавочница к тому времени уже изрядно клюкнула, глаза ее совсем осоловели. От нечего делать – хозяйка она была неважная, – Шафраниха, покачиваясь, бродила по лавке и била туфлей мух.

Увидев приятельницу, лавочница обрадовалась:

– Садитесь, дорогая соседушка! А что вам сегодня снилось? А что вы купили? А почем лук? А будет ли дождь? А жена нового городского судьи Телетича уже и нос задрала!

И пошли кумушки, сидя на каменной скамье перед лавкой да осушая рюмочку за рюмочкой, переливать из пустого в порожнее.

– Ах, – причмокивая, сказала гвоздариха. – Спасибо вам, что малость согрели; каждое утро у меня в груди пустота какая-то, а ваше снадобье уж так хорошо помогает!

– Поверьте, и мне тоже, – заметила лавочница. – Чуть позабуду перед второй мессой выпить рюмочку, так и похлебка не всласть. Удивительно, как та же вещь одному идет на пользу, а другому во вред. Меня, как видите, она согревает и придает силы, а мой бедняга Андрия едва пригубит и уже пьян как стелька. Когда его последний раз принесли из цеха домой, думала, ноги протянет. Вылила ведро воды на голову, цирюльник поставил банки, а он колода колодой! Потом уж Тиходиха дала мазь намазать пятки, кое-как жар и оттянуло.

– Ай, ай, ай! – удивилась Фраиха, покачивая головой. – И кто бы мог подумать, соседушка! Вот послушайте, что я вам расскажу! Приснился мне странный сон!

– Да ну, что за сон? – спросила лавочница.

– Приснился мне кот, будто так и лезет на меня!

– Да помогут вам силы небесные! Худой это сон, соседка! Старый кот, говорите? Злобная душа на вас взъелась, – внушительно пояснила лавочница.

– Глядите-ка! Грга Чоколин идет! – воскликнула Фраиха. – Городской «звонарь»! Позовем его!

– Позовем! – меланхолически повторила Шафраниха.

– Мастер Грга! Мастер Грга! Подойдите-ка на минутку сюда! – заорала во весь голос гвоздариха.

И в самом деле, городской брадобрей пересекал в это время площадь Св. Марка. Он шел в накинутой на плечи черной кабанине с короткими рукавами, опираясь на толстую кизиловую палку, видимо, собрался в далекий путь. Услыхав, что его зовет госпожа Фраиха, он остановился и повернул к лавке.

– О-о-о! День добрый, милостивые сударыни! Как вижу, вы уже вместе! – приветствовал их цирюльник. – Очень приятно! Посижу с вами перед дорогой. Передохну немного!

– В дорогу? Куда же? – с любопытством спросила гвоздарева жена.

– Тсс! – шепнул Чоколин, приложив палец к губам и настороженно оглядываясь.

– Не бойтесь! – успокоила его госпожа Шафраниха. – Никого нет.

– А этот? – спросил цирюльник, указывая пальцем на Ерко, который сидел прямо в грязи неподалеку от лавки.

– Ну, его-то вам нечего бояться! Не знаете, что ли? Ведь это глупый Ерко. Вон, видите, продает рогожи за безделицу. Он глух и нем, и только на всех глаза таращит, – утешила мастера Фраиха.

– Светопреставление! – воскликнул цирюльник с горестной миной.

– Да неужто? – спросили старухи.

– Клянусь богом, да! Глаза видят, уши слышат то, что и в голове не укладывается, – продолжал Грга. – И все в нашем именитом городе!

– Ну-ка, ну-ка, выкладывайте! – навалилась на него гвоздариха.

– Не буду, – отказался цирюльник, – не буду, противно. Расскажу где полагается!

Шафраниха налила рюмку ракии и протянула самозваному лекарю.

– Мы ведь не дети. Свои люди! Рассказывайте! – пристала криворотая гвоздариха, схватив его за руку.

Грга выпил, уселся на скамью между старухами, с важностью откашлялся и, чертя палкой в пыли латинские буквы, начал:

– Коли есть у вас дети, я разумею дочерей, мой совет, дорогие соседушки, закопайте их заживо, чтоб им и не видеть Загреба! Нисколечко не удивляйтесь! Я говорю серьезно! Мы глубоко погрязли в болоте, право, чтоб мне больше не брить! Где старые времена, где прежняя чистота и добропорядочность? Днем с огнем не сыщешь! А теперь? Все гнилью отдает – сверху мило, внутри гнило! Сколько нынче девичью парту носят из тех, кому бы давно пора грехи венцом прикрыть! Да, вот так-то. Должно быть, знаете ювелирову разумницу, а? Святая невинность, не так ли? Конечно, если только святой отец от смертного греха освободит!

– Да не может быть! – залепетала лавочница.

– Неужто щеголиха Дора? – изнемогая от любопытства, спросила Фраиха.

– Да, Дора, Крупичева Дора. Мое предложение она отвергла. Молода, дескать. Само собой, хочет стать благородной. Боится, как бы не запачкать свои нежные ручки в моей мастерской. Ну ладно! Что делать? Хочется ей стать настоящей госпожой. Как бы только в перестарка не превратиться! Я человек честный, и каждый мне кажется таким же честным, вот почему я, несчастный, сказал себе, когда она захлопнула дверь перед моим носом: «Что делать, Гргица, значит, не судьба, видно, прикатит из-за гор какой принц! К тому же она сейчас хворая, напугалась тогда на площади, и ей вообще не до сватовства». Так я, простофиля, думал. Но какое там! Надо было это видеть, а я видел собственными глазами, бог мне свидетель!

– А что? – сгорая от нетерпения, спросила Барбара.

– Стыдно рассказывать о таких гадостях почтенным женщинам, – и брадобрей со злостью ударил палкой о землю. – Ну да ладно, пусть люди знают! Несколько дней назад, как раз в прошлое воскресенье, иду я через Каменные ворота в город. Вижу, перед Крупичевым двором стоит серый в яблоках конь. «Черт подери, думаю, с каких это пор господские кони едят городскую траву?! Поглядим!» Хотел я у Крупича разменять цехин. Вхожу в дом, в боже спаси и помилуй! Было, соседки, на что поглядеть! Ого! Эта невинная Дора сидит на стуле, а молодой Грегорианец стоит перед ней на коленях и воркует, как мартовский кот, а Магда, святоша Магда, сидит и на все это смотрит! А? Что вы на это скажете?! Фу! Срам! Вот теперь вы все знаете! Но я, я им испорчу веселье! Прощайте!

Чоколин вскочил и быстро зашагал в сторону горы.

Старухи, казалось, окаменели. Они даже не отозвались на прощальное приветствие цирюльника. Наконец всплеснули руками.

– И такое бывает?

– У нас!

– И Дора!

– Этот нетронутый цветочек!

– И Магда!

– Эта восковая свеча!

– И старый Крупич!

– Гордец и спесивец, он еще сказал моему Андрии на городском совете, будто ему ворона выклевала мозги.

– Еще вечно твердит молодым мастерам в цеху о порядочности!

– Ужас!

– Храни нас бог от смертного греха!

– До свидания, кума Шафраниха! Побегу к пекаревой жене!

– Прощайте, кума! Поищу-ка я своего старика!

И разлетелись кумушки чесать языки.

По пятам за цирюльником двинулся и глупый Ерко. Стараясь остаться незамеченным, он не упускал его из виду. Чоколин шагал в сторону Медведграда. Ерко за ним. Чоколин шагал по лесной тропинке, а Ерко пробирался сквозь зеленую чащу. Чоколин спустился в овраг. Ерко карабкался поверху. У цирюльника в мыслях не было, что у него такая верная стража. Вот они вышли на чищобу – вспаханное поле. Чоколин пошел полем. Ерко крался вдоль ограды из боярышника, просто прилепился парень к брадобрею.

На краю чищобы над кручей стоял развесистый граб. Под ним что-то чернело. Цирюльник спокойно приближался к грабу. От него следовало свернуть в лес по откосу. Вот он подошел к дереву. И вдруг остановился, побледнел, задрожал и, точно его змея ужалила, отскочил в сторону и помчался стрелою в лес. Из кустов шиповника появился Ерко, он поднял настороженно голову, потом лег на землю и пополз к грабу, чтобы посмотреть, в чем дело. Под грабом спал смуглый богатырь с длинными полуседыми усами и густыми бровями. Под серебряными бляхами проглядывала волосатая грудь. Рядом на траве лежал кафтан из черной грубой шестянки, отороченный красным сукном, высокий клобук без полей, плетеная торба. На плече патронташ и тяжелое ружье. По одежде можно было заключить, что это пехотинец народного хорватского войска либо харамия. Оглядев богатыря, немой слегка улыбнулся. Потом пригнул голову к земле и как лисица юркнул в лес, спустился рытвиной с откоса и вскоре нагнал цирюльника. Тот держал путь к Медведграду. Вот он уселся на пень, чтобы перевести дух. Даже и сейчас видно было, что он перепуган насмерть. В этот миг со стороны Медведграда из леса появился всадник – господар Степко.

– Эй, брадобрей какой дьявол тебя здесь носит? – спросил Степко.

– К вам иду, ваша милость! – сказал Грга и поклонился до земли.

– Хочешь накляузничать на моих друзей загребчан? Ну, как они? Лопаются от злости? – Грегорианец захохотал. – Или пришел просить задаток за новости, которые тайком приносишь от разных господ?

– Ни то, ни другое, – ответил цирюльник, – дело касается вас.

– Меня? Послушаем!

– Молодой господин Павел потерял голову!

– Черт! Как же так!

– Оставил ее в лавке золотых дел мастера, у красавицы Доры!

– У загребчанки? Да ты пьян?

– Ни капли во рту не было, ваша милость!

– Стало быть, прямым путем по кривой поехал?

– Зрение у меня острое!

– А ты разве сам видел?

– Собственными глазами!

– Сто чертей!.. Что же?

– Как господин Павел среди бела дня обнимал и целовал ту самую девушку, которой спас жизнь в прошлом году.

– Эх, жаль, что лошади ей голову не проломили! В самом деле видел?

– Как вас!

Степко нахмурился и свирепо натянул повод. Он весь дрожал от ярости.

– Ладно! – отрезал он наконец. – Ступай в Медведград, там тебя накормят и напоят. Я скоро вернусь. Сегодня же отнесешь госпоже Грубаровой в Самобор письмо; можешь рассказать ей все, что видел. А послезавтра чтобы был здесь! А сейчас иди и жди!

Дав коню шпоры, Степко умчался за гору, а Чоколин направился в Медведград. Из-за дуба у обочины вышел на дорогу Ерко и весело зашагал на восток, к Реметскому монастырю, в свое обиталище.

* * *
Около двух часов пополудни цирюльник уже торопливо шагал в сторону Самобора. Он нес письмо госпоже Кларе Грубаровой, красавице вдове и владелице самоборского замка. А господар Степко опустив голову разгуливал взад и вперед по своей спальне. Он был озабочен, очень озабочен. Изредка он останавливался у готического окна, оглядывал окрестности и снова принимался ходить.

– Лацко! – крикнул он.

Вошел слуга.

– Дома ли молодой господин?

– Так точно, ваша милость! – ответил слуга.

– Пускай придет! Сейчас же!

– Слушаюсь, ваша милость! – сказал слуга и вышел.

Степко застыл у окна. Он был вне себя. Каждая жилка его дрожала. Хотелось стереть с лица земля Загреб, а с ним и сына. Несколько раз он провел рукой по лбу, потом сгреб бороду и стал ее грызть.

– Замутить нашу чистую кровь в этой луже! – бормотал он. – С ума сошел мальчишка! Совсем обезумел! Разрази его гром! Задушил бы собственными руками!

И, поглаживая длинную бороду, углубился в думы.

«Нет, не то! Тут клин клином не вышибешь! Мальчишка заносчивый: моя кровь, как сказал Врамец! Раздражать шальную голову не гоже – совсем взбесится. Против этого яда поможет только противоядие: тут и пригодится Клара! Молода, красива, богата и к тому же вдова, лукавая вдова, вкусившая от древа познания! Не пуглива, ни глупа, как девушки, как Павел! Отличная приманка! Рыбка должна клюнуть!»

В этот миг медленно отворилась высокая дверь, и в комнату вошел Павел, вид у него был несколько смущенный.

– Приказывайте, государь отец, – смиренно сказал он.

– А, это ты? – бросил Степко, кивнув слегка головой. – Подойди-ка поближе.

Павел подошел. Степко встал перед ним и в упор заглянул сыну в глаза.

– Павел, – сказал он спокойно, – у тебя мозги набекрень. О тебе бог знает что рассказывают. Какая-то горожанка вскружила тебе голову. Так ли это? Ага! Ты бледнеешь! Значит, правда!

– Государь отец!

– Молчи и слушай! Ни к чему все это! Безмозглая ты муха! Я пекусь о славе и могуществе нашего рода, а ты, полуночник, шляешься без дела! Не стыдно ли тебе якшаться с чернью! Первородный наследник славного имени и девица без роду и племени! Если тебе пришла пора жениться, женись! Я не запрещаю. В один миг перед тобой предстанет сотня богатых и благородных невест, да покрасивее твоего цветка с загребской помойки! Простил бы я тебе и шалости, но не с загребчанками. Разве у Грегорианцев мало кметов, а у кметов нет жен? Но тебя понесло именно в Загреб! Я воюю с бюргерской шантрапой, а мой сынок тем временем ласкает и голубит загребскую девку! Так-то ты хочешь прославить наш род! И что дальше? Пойдут бродить по свету байстрюки ювелирши. Фу! Позор!

– Погодите, государь отец! – прервал его юноша, вскинув гордо голову, и его бледное лицо вспыхнуло. – Вы заблуждаетесь! Не грешная кровь меня гонит. Клянусь богом, я не замараю свое имя обманом! Не касайтесь чистого лица, подобного этому ясному небу! Сын глубоко чтит своего родителя, но дворянин обязан отвергать всякую ложь, задевающую чужую честь, особенно если сам оскорбленный не в силах ее защитить. Выслушайте меня милостиво! Вижу, что изветчики вам обо всем донесли, но я расскажу вам больше, подробней. Не умею я притворяться и сдерживать обычая ради свое сердце. Таким родила меня мать, и слава богу! Какую душу вдохнул в меня господь, такую и ношу в себе! Что глаза говорят, тому и верю, куда сердце влечет, туда и иду! Я не монашка, что читает молитвы, а думает о черте! Что вы хотите? Душа моя отступилась от господских повадок! Я живу среди людей, и они для меня закон. Глаза мне указали на Крупичеву Дору, и душа моя потянулась к Доре. Когда я вырвал ее полумертвую из рук смерти, когда держал в своих объятиях, сердце мое забилось, как ретивый конь! А душа сказала: «Погляди, не такой же белый и гладкий у нее лоб, как и у тех, кто живет в дворцах вельмож? Не так же ли шелковисты ее косы, пухлы и мягки губы, тонки и округлы пальчики, как у гордых дам, которых ты видишь в отцовском замке?» Да, сто раз да, отстукивало мне сердце. И я всем сердцем и душою отдался девушке, но знай, мое пылкое сердце в твердой броне порядочности и почтения.

Кровь бросилась Степко в лицо.

– Эй, сударь, уж больно ты занесся! Какой пьяный монах научил тебя этакой проповеди? – подавляя гнев улыбкой, сказал Грегорианец.

– Сердце, отец, сердце!

– А ведь ты как будто мой сын, моя кровь, Грегорианец? Потомок Грегорианца, прославившего митру епископов Загреба. Клянусь богом, если бы благородство твоего лица не свидетельствовало, от какой лозы ты произрос, я бы усомнился, что твоя мать зачала тебя от законного мужа.

– Отец, не надо!

– Или в самом деле тебе захотелось в цех лавочников, безумец? Поглядел бы я, как бы ты копал геройской саблей огород трудолюбивого тестя или возил на своем сером мелочной товар на ярмарку, выкрикивая: «Купите, купите красного товару, за грош, за два!» Но этого не будет, клянусь, не будет! Павел, ты знаешь, каков твой отец! Тверд, как железо! Смотри, чтоб это железо не накалилось добела, не бросай помочей, на которых водит тебя отцовская рука, иначе, клянусь богом, если и впредь будешь захаживать к этой девке, я натравлю на тебя собак!

– Не клянитесь, государь отец! Нежданно вторглась любовь в мое сердце. Заполонила, околдовала. Если вырвать стебель любви, надо вырвать и сердце!

– Прочь с глаз моих, выродок! – в бешенстве захрипел Степко и, вскочив, сорвал со стены палицу.

Павел задрожал. Могла бы случиться беда. И пошел к двери.

Степко тотчас опустил руку, вспомнив, что не намеревался бранить сына, подвела горячая кровь.

– Стой! – сказал он уже более спокойно. Юноша остановился.

– У меня расчеты с госпожой Грубаровой по поводу самоборских кметов. Я писал ей недавно. Седлай сейчас же коня и отправляйся в Самобор. Покончи с ними непременно и без того не возвращайся! Ступай!

– Иду. До свидания, отец! – ответил молодой человек и вышел.

Как безумный кинулся Павел в лес. Глаза его горели, в висках стучало, а на сердце, казалось, лежал огромный, как гора, камень… Он готов был тут же броситься в пропасть. Рядом, в листве дуба, залился соловей, но Павел даже не услыхал его пения. Вне себя упал он на землю. Попытался собраться с мыслями! Тщетно! В глазах поплыли круги, горло перехватило, голова разрывалась на части. Он прижался лбом к холодной земле. Напрасно! Вскочил и поспешил в замок.

– Коня! – крикнул он. Вскочил на серого и поскакал в лес, точно за ним гнались черти.

Стоял тихий вечер, всюду царило безмолвие. Над густыми ветвями деревьев загоралась звезда за звездой. Все замерло в темном лесу. Лишь ручей журчал да звонко отдавался топот коня. Павел выехал из леса в поле, на дорогу. Над Посавиной бледнело золотистое небо, а на востоке поднималась кровавая луна. Вдруг через дорогу легла длинная тень. И, точно из-под земли, вырос великан. Лунный свет играл на его блестящих бляхах, черные глаза горели необычайным огнем.

– Кто ты, человек божий? – спросил Павел.

– Да поможет вам бог, сударь! Это я, Милош, – ответил великан, опираясь на длинное ружье.

– Ты ли это, Милош! Откуда в такую пору?

– Из Загреба. Солнце меня обмануло, вот и опоздал идучи из Комоговины.

– Ну, как дела дома?

– Родные, слава богу и святому Николе, здоровы, но гонит меня что-то из дому! Пустой он. Нету моей Мары…

Харамия умолк, опустив голову. Может, чтобы скрыть слезу? Бог знает!

– А в Загребе, – промолвил он, пересилив себя, – я наслышался всякого. Заваривается там каша, клянусь звездой. Бунтуют люди из-за какой-то там тяжбы с вашим родителем. Все пошли на совет в ратушу.

– Неужто все?

– Ну да!

– И Крупич?

– Должно быть.

– Послушай меня, Милош, – тихо сказал Павел, – я должен ехать по делу в Самобор.

– И я с вами, можно?

– Нет, один поеду. Вернусь через несколько дней. А ты наведайся в Загреб. Посматривай, что там происходит, особенно возле дома золотых дел мастера, потом обо всем мне расскажешь! Прощай! – И Павел умчался.

– Счастливый путь, сударь! – ответил Милош, глядя ему вслед. – Гм! Черт его знает, этого моего господина! Никогда в жизни не видел такого чудака! Точно волк в лесу одичал.

И великан стал медленно спускаться по лесистому оврагу, напевая жалобную песню – казалось, кровь капля за каплей сочилась из его сердца; постепенно песня замерла в глубине леса.

Кровавый месяц поднимался все выше.


На улицах Загреба ни души.

Сонный привратник отворил Павлу городские ворота, и юноша помчался к Каменным воротам. Стало быть, к тетке на ночлег? Да, но не сразу! Застыли в саду золотых дел мастера цветы, недвижимы деревья, ветерок не дохнет, не шелохнет и хвоинки. Лишь от белого базилика да развесистой липы плывет по воздуху пьянящий запах. За домом повисла луна, разливая по листьям и цветам жидкое серебро, а перед домом простерлась тень. Юноша остановил коня, чтобыпоглядеть, где почивает его желанная. Но что там белеет в тени? Не женщина ли? Да, две женщины. Перед домом на скамье в ожидании отца сидит Дора, а рядом на ступеньках прядет Магда. Скоро ли придет отец? Кто знает. Городские старейшины тайно сговариваются о чем-то у судьи. Чу! Что это?

– Господи Иисусе! – вскрикнула Дора, закрыв лицо руками.

Перед ней в черной тени стоял Павел, только голову его озарял лунный свет.

– Дора! Это я! – нежно промолвил юноша, склонив голову перед девушкой.

Магду выдало тяжелое дыхание. Старуха от страха только хлопала глазами да как-то странно покачивала головой.

– Вы? – прошептала наконец старуха. – Милостивый государь! В эту пору? Ради ран Христа! Как с неба свалились! Господи помилуй, я чуть не умерла с перепугу! Не годится это, никак не годится! Ступайте, а не то беда будет! Придет кум… упаси бог и святой Блаж!

– Уходите, господин Павел! – прошептала едва слышно девушка и растерянно подняла руку.

– Дора! – воскликнул Павел, взяв девушку за руку. – Уйти? Могу ли я?

– Ой, ой! Боже, боже! Какой стыд, какой срам! Честь вам и почтение, сударь, когда приходите днем через дверь, да. Но в потемках, через забор, как тать, простите, это грешно и стыдно! Такого права нет в Священном писании даже для господ!

– Крестная! – с укором промолвила Дора.

– И нет! Ступай домой, сейчас ступай домой. Коли отец… да он убил бы меня! Дорица, милая Дорица, иди в дом. Боже, боже! Если бы тебя видела покойная мать!

– Господин Павел, ради бога, уходите! – шепнула Дора, отнимая свою руку.

– Хорошо. Только выслушай меня! Одно слово! Я должен сказать! Сегодня в мое сердце вонзился острый нож, и я хотел проклясть день, когда меня родила мать. Мрак пал мне на глаза, камень – на сердце, я готов был заживо лечь в землю. Однако незримая рука вырвала меня из объятий отчаяния и указала путь к тебе, Дора. И если бы на том пути стал родной брат, я убил бы его. Брани меня за то, что я вошел сюда как вор, брани! Я хотел лишь поглядеть на дом и вдруг увидел тебя! Это правда! Сердце пересилило! Сердце, Дора милая, которое хранит в себе драгоценный амулет: твое имя. Что моя воля, что сила, что ум? Все только ты, моя девушка! Вспоминая блаженный миг, когда твои слезы любви текли по моему челу, мне казалось, что это лишь сон – о рае, о боге. Но сейчас я рядом с тобой! Вот твоя рука! Сейчас я счастлив. О Дора, пусть это не будет сном, скажи ради всего святого, что любишь меня. Поклянись, что не изменишь мне, как бы далеко мы ни были друг от друга! А я даю тебе слово дворянина, что буду только твоим, и не видеть мне лика божьего, если я не честен и помыслы мои не чисты!

– Молчи, молчи, Павел, – ответила девушка дрожащим от слез голосом, – да, да, я твоя, но молчи, я слишком счастлива!

Дора бросилась ему в объятия, но тут же вырвалась и крикнула:

– До свидания, Павел! Иду, крестная!

– Прости наши прегрешения, боже милосердный, – пробормотала старуха и ушла с Дорой в дом.

А Павел поскакал к воротам.

Луна скрылась за тучу. На углу стоял высокий мужчина с длинной алебардой. Это был Джюра Гаруц, нынче ночью он наблюдал за порядком.

Когда неведомый всадник проскакал мимо, верзила в ужасе перекрестился и пробормотал:

– Вишь ты, вишь!

7

За лавкой золотых дел мастера находилась просторная комната. Здесь он принимал гостей, здесь было его святилище. Конечно, она не походила на хоромы вельможи, однако, войдя внутрь, сразу видишь, что это дом состоятельного горожанина.

Продолговатая, чисто выбеленная, с деревянным, окрашенным темной краской потолком, с двумя небольшими зарешеченными оконцами, пропускающими мало света, эта комната напоминала сумрачную часовню. Задний угол занимала большая глиняная печь, на ней пряжа, семена и пузатая бутыль с вишневым уксусом. Сбоку висела диковинная деревянная фигура, а под нею день и ночь светилась серебряная лампадка. Поначалу трудно было разобрать, чья это была фигура: от времени грубо сработанная скульптура поблекла. Однако, судя по золотым ключам, которые держал бородатый старец, можно было догадаться, что художник хотел, видимо, изобразить лик святого Петра. За святым Петром стояла охраняющая дом от грома и молний пальмовая ветвь с последней Лазаревой субботы. Тут же висели медная плошка с освященной водой, крупные четки и тяжелое ружье. На полках поблескивали оловянные тарелки и миски, в то время бесспорный признак достатка; у стены, в стеклянном шкафике, белели низкие и пузатые в голубых цветочках кувшины из майолики.

Далее стоял высокий шкаф, окованный медными цветами, на нем было вырезано имя пресвятой богородицы и год 1510; рядом со шкафом стоял большой железный сундук. С матицы свисал стеклянный ларь, где хранился венец, в котором венчалась ныне покойная жена мастера Крупича. На потолке был нарисован герб загребского цеха ювелиров: серебряная кадильница и перстень на синем поле. Лучшим доказательством того, что здесь принимали гостей, служил длинный стол, стоявший посредине, и окрашенные в темный цвет стулья с вырезанными на спинках сердцами.

И сегодня тут были шумные и веселые гости. Перво-наперво Крупичев кум Павел Арбанас из Ломницы, седоватый курносый человечек с подстриженными усами, серыми глазами, широкими бровями, с ног до головы одетый в синее; он вечно улыбался, и трезвый и пьяный. Рядом уселся новый городской судья Иван Телетич. Это был белый, как лунь, старик, круглый, как шар, умный, как книга, и тяжелый, как свинец. С ним пришел и городской нотариус Нико Каптолович, высокий, сутулый, сухой, неопределенного возраста, рыжеголовый, рыжеусый, а судя по носу, настоящий крот. Последним сел за стол городской капеллан Петар Шалкович, высокий бритый мужчина, сильный и хладнокровный.

Трижды уже прошелся по кругу кувшин, в четвертый раз наполнила его Дора. И потому не удивительно, что кое о каких тайнах кричали во все горло.

– Кто бы мог подумать, – возмущался Каптолович, подняв растопыренную пятерню и задрав острый нос, – запрет, приговор, все как положено, causa recte et stricte levata secundum leges patriae[103] к тому же моя блестящая аргументация! Знаете ли вы, что я исписал кипу бумаги и на три динара чернил! Все ясно и толково изложено ad informandum curiam,[104] все наши права от Белы Четвертого по сегодняшний день. Я думал, что мое острое перо вонзится прямо в сердце господину Грегорианцу. И что же? Когда его вызвали на суд, он не явился, а присудили ему! Triumphavit![105] И чудесное медведградское поместье ускользнуло из рук именитого города, точно склизкий пескарь. Я спрашиваю: как это могло случиться? Quo jure?.[106] – И в приступе ярости высоко вскинул голову и выбросил руки вверх. После этой тирады он опустился на стул, выпил залпом бокал вина и обвел присутствующих победоносным взглядом.

– Не дивлюсь я ни твоей кипе бумаги, ни бойкому перу, ни великолепным аргументам, дорогой мой Нико, – заметил толстый судья, держась за пояс, – удивляет меня то, что золотой argumentum ad hominem,[107] выданный тебе моим предшественником из городской казны, когда ты отправился в Пожун, дабы судьям наши права показались более убедительными, – что этот золотой argumentum не упал на весы справедливости, и нас, как говорится, объегорили.

– Хе! Человек предполагает, а бог располагает, – заметил Павел Арбанас, с размаху ударив правой рукой по колену.

– Или vice versa:[108] человек наделяет, а суд, простите, обделяет! – добавил рыжий Нико, слегка уязвленный.

Капеллан сидел все это время точно истукан. Вытянув под столом ноги, он только барабанил пальцами по его краю, сопровождая каждое слово одобрительным кивком головы, при этом он страшно потел и то хмурил, то раздвигал мохнатые брови, – явный признак того, что он упорно о чем-то размышляет. Наконец он произнес:

– Estote sapientes sicut serpentes,[109] сиречь: имейте соль в голове, сказано в Священном писании. Чист, подобно сему вину на столе, лишь божий закон. В нем каждая точка вбита как гвоздь, и тот, кто в безумных замыслах задевает за сей гвоздь, попадает в лапы Люцифера, id est[110] дьявола. Jus humanuni,[111] если уж вы хотите, id est законы, писанные слабой человеческой рукой, дело это неверное и шаткое. Jus humanuni, и хотя я знаю твердо лишь артикулу святой матери церкви, jus humanuni, по моему слабому разумению, палка о двух концах, и тот, кто держит в своей руке один конец, у того остается и другой, которым он за милую душу аргументирует на спине своего противника. Ежели двое спорят, то, само собой разумеется, один должен быть прав, другой виноват. И я ни в малейшей мере не сомневаюсь, что королевская курия должна была одному присудить, у другого отсудить, ибо, как известно, не могут быть и волки сыты, и овцы целы. Посему то, что проиграл именитый город, а выиграл господин Грегорианец, – чистая случайность.

– Верно, верно, – с важностью подтвердил Арбанас.

– Nego, admodum reverende, nego![112] – яростно набросился рыжий нотариус на капеллана, который от удивления высоко поднял брови и вытаращил глаза. – Я торжественно отрицаю то, что вы сейчас сказали. Как ревнитель права я должен спросить: как, почему и за сколько? Titulus, titulus,[113] вот где собака зарыта! Вот ключ, который я держу в руке так же крепко, как свой бокал. Нам не отдали Медведград, мы возобновим тяжбу ex radicalitate juris,[114] и пусть она хоть сто лет тянется. Клянусь богом, возобновим! – И Каптолович с силой хлопнул ладонью по столу.

– Нет, господин нотариус, не возобновим, – хладнокровно возразил толстый судья. – Слава богу, что развязались с этой бедой! Или вы хотите продать и городской лес на судебные издержки et caetera,[115] а самим топить соломой? Благодарю покорно! Черт нас дернул лезть в драку из-за этой злосчастной медвежьей берлоги! На чужой кус не дуй в ус! Да, да! Не удивляйтесь, что так говорю! Не чешись, где не свербит!

Мастер Крупич, величественный, крепкий старик с седой головой, задумчиво сидел, опершись локтями о стол. Наконец он поднял свое открытое румяное лицо, покрутил седые усы и обратился к гостям:

– Простите, ни печатных, ни писаных книг я читать не умею, не знаю, как судят по написанному. Мое перо – молоток, а пишу я по наковальне. Но, слава богу, походил я по свету немало, видел и добро и зло, и потому сужу по собственному разумению. Может, вы и посмеетесь. Распустил, дескать, язык в обществе таких ученых господ. Не обессудьте, если ненароком, по простоте душевной, что и ляпну; вы, господа, конечно, все это лучше понимаете, одна латынь ваша чего стоит. Однако полагаю, можно нащупать истину и на нашем простом хорватском языке. Я думаю так: в старых хартиях, как вы утверждаете, написано, будто Медведград наш и все медведградские земли наши. Возможно, ученый господин нотариус знает лучше меня. Но я вас спрашиваю, был ли Медведград когда-либо в наших руках? Нет! Вот видите! А это все равно что горшок без еды или кость без мяса! Само собой, лучше бы иметь нам Медведград, а еще лучше заполучить весь свет! Однако добрый бог распорядился чтобы не шло все в одну торбу. Куражились наши старейшины чрезмерно тяжбой со старым Грегорианцем, куражатся и сейчас. Я же всегда твердил: проку не будет, оставим лучше все как есть! А вы на меня набросились, дескать, ничего-то я не понимаю, что право наше ясное, к тому же и помогает нам старый Тахи. Я прикусил язык и отошел в сторону! Вы уверяли, будто у Тахи много друзей в королевском суде. Но я полагаю, если судьи таковы, какими им надлежит быть, они должны судить по закону, а у закона нет ни друзей, ни врагов. Тем временем суд вынес решение. Мы проиграли, и ничего здесь не поделаешь. А Грегорианец кичливый, богатый, мстительный и наглый. С тех пор как стоит Загреб, у именитого города не было более заклятого врага, чем господар медведградский. Представится удобный случай – отомстит, а не представится – он сам найдет его. Мы ему как заноза в пятке; суд вытащил занозу, но рана осталась. Не бередите впредь рану, беда будет! Оставьте его в покое! Если он подымется против нашего города, покусится на наши земли или привилегии, тогда другое дело! Тогда дубиной его по голове, тогда и я, слабый старик, пошел бы на него, и не с пером и бумагой, а с кулаками, да, господа, с кулаками! Поэтому нужно не терять попусту время, а работать, чтобы на случай нужды иметь силы и друзей! Господа Зринские тоже, видит бог, никогда не были прежде нашими закадычными друзьями. Сами знаете, как подло напал на нас покойный бан Никола. А вот сейчас все по-иному. Сын его, господин таверник[116] Джюро, желает нам добра. И вы сами единогласно постановили преподнести ему к свадьбе с Анкой Эрдеди за счет города серебряный кубок. И мне же заказали его сделать. Будем же держаться за Джюро, оставим Грегорианца в покое, но прежде всего постараемся держаться своего! Таково мое мнение.

– Правильно! – подтвердил судья Телетич, хлопнув Крупича по плечу. – Вы, мастер Петар, хоть и не читали ученых книг, зато сами мудры, как книга, потому что господь наградил вас здравым и ясным умом.

– Верно, – подтвердил и Павел Арбанас, искоса щурясь на ювелира.

Капеллан хмурил брови, поглаживал свое брюхо и непрестанно кивал головой в знак того, что и он согласен с миролюбивым мнением большинства.

– Bene, bene, – проворчал сердито Каптолович, – пожалуйста, будьте кроткими овечками! Не знаю только, что скажут уважаемые граждане именитого города и цеховые мастера. Apellatio ad populum[117] – вещь немаловажная. Что касается, мастер Петар, вашей благосклонности к Грегорианцам, то она мне понятна. Молодой Павел спас вашу единственную дочь, и вам не хочется с ним ссориться.

– Погодите, господин нотариус! – прервал его Петар, вскакивая на ноги. – Честь вам и почтение, но то, что вы сейчас сказали, чистая неправда. Я люблю свою дочь всем сердцем, и кого же мне еще любить, если не ее? Благодарен я и молодому Грегорианцу за то, что он спас мою Дору от верной смерти, чего вы наверняка своим острым пером не сделали бы, и охотно принимаю его у себя дома. Но отец я только под своим кровом, вне дома я гражданин, и да покарает меня бог, если интересы общества пострадают из-за моей отеческой любви! Я предложил то, что подсказал мне разум, и не хочу, чтобы за большие деньги откапывали неведомое сокровище, которого на самом деле и не существует.

– Punctum![118] – воскликнул, резко поднявшись, толстый судья. – Ad vocem,[119] как серебряный кубок, свадебный подарок для господина таверника? Вы его кончили?

– Конечно, господин судья, – ответил старый ювелир, немного повеселев.

– Дайте посмотреть на ваше мастерство, – попросил судья.

– Дора! Дорица, – крикнул в сторону двери золотых дел мастер, – принеси-ка мне ключ от сундука. Он в кладовой.

Появилась Дора, оживленная, красивая. Черные косы свисали вдоль голубой ечермы, на груди белел передник, вокруг шеи рдели шесть ниток красных кораллов.

– Что угодно, отец? – спросила Дора.

– Отопри-ка сундук и вынь серебряный кубок для господина таверника.

Девушка опустилась на колени перед железным сундуком и, вынув из полотна большой серебряный с богатой позолотой кубок, поставила его на стол.

Кубок был сделан в виде большой лилии. На одном из ее лепестков была пластинка, на которой в обрамлении роз были выгравированы два герба: орлиные крылья и замок с башней – герб Зринских и олень в круге – герб Бакачей. Под гербами стояло: «G. С. a Z. et A. С. ab D. Commutitas Montis Grecensis D. D. A. 1576», то есть: «Джюро, князю Зринскому, и Анке, княжне Эрдеди, община Грич преподносит этот подарок. Год 1576». На другой пластинке был искусно изображен бог Гименей, ведущий на гирлянде из цветов богиню любви.

– Optime, optime, eximie,[120] мастер Петар! – в восторге восклицал судья. У него даже подбородок затрясся от волнения. – Сразу видно руку мастера!

– Клянусь богом, это замечательно, кум! – подтвердил старый Арбанас.

Господин Шалкович склонился над кубком и заглянул одним глазом внутрь, словно хотел измерить, сколько войдет в эту серебряную лилию золотистой влаги.

– Revera,[121] – подняв голову, сказал он Крупичу, который с гордой улыбкой поглядывал на свое создание. – Revera! Это настоящая «poculum caritatis», сиречь, чаша любви, и розовые губки вельможной господжицы Анки Эрдеди вкусят немало сладости, когда потянут из этого серебряного цветка золотистую амброзию.

– А не готовитесь ли вы, милая Дора, смочить свои губки в золотом вине серебряного кубка, когда вас позовет в свой храм бог Гименей, яснее выражаясь, когда вы выйдете замуж? – обратился рыжеволосый нотариус, сладко улыбаясь хмельной улыбкой.

Девушка побледнела, она поняла, на что намекает нотариус, но быстро взяла себя в руки и, недолго думая, отрезала:

– Простите меня, ваша милость, господин нотариус! Мы, женщины, плохо разбираемся в этих премудростях, и я мало что уловила из вашей речи, не больше слепой курицы, что с трудом находит зерна, рассыпанные по земле. Если вино на моей свадьбе не будет кислым, то я услажу им уста, но из серебряного кубка мне пить не придется. Для нас, горожанок, и майоликовые хороши. Не гоже возноситься, ибо гордыня перед богом великий грех. Но что о том говорить, все это еще далекая песня!

– Ого! Вот так Дорица! – промолвил, улыбаясь, капеллан. – Откуда у тебя такой хороший брусок, язычок у тебя острый что бритва.

– Знаете что, – предложил Телетич, – освятим этот кубок, ведь мы его купили, почему бы нам не освятить его!

– Bene dixisti![122] – восторженно воскликнул капеллан и тотчас наполнил кубок вином.

– Дай бог здоровья мастеру! – провозгласил судья, поднял кубок и выпил.

Вслед за ним выпил и капеллан.

Очередь была за Каптоловичем.

– Ну-ка, попробуйте, Дорица!

– Благодарю, я не пью вина.

– Да только пригубьте!

– Если уж вы так настаиваете, отпейте сначала вы, господин нотариус! А я за вами, чтобы угадать ваши мысли, – лукаво ответила девушка.

– Вот это правильно! – подхватили все.

Каптолович отпил, вслед за ним пригубила Дора.

– Ну, о чем же я думаю? – спросил нотариус.

– Да, о чем он думает? – переспросили все.

– Ваша милость, только не сердитесь! Ваша милость думает, что умнее вас в Загребе никого нет.

– Ха! Ха! Ха! – громоподобно захохотали гости.


Пока городские старейшины веселились подобным образом у золотых дел мастера, Магда сидела, как обычно, в своей дощатой лавке.

Стоял ясный летний день, время давно перевалило за полдень, и старуха, словно ящерица, грелась на солнышке, изредка позевывая, крестя рот или отгоняя рукой надоедливую муху.

На площади не было ни души, народ все еще слушал вечерню, только на нижних ступенях паперти сидел усатый Милош Радак, положив рядом с собой свое верное ружье, Однако в данную минуту он занимался далеко не героическим делом: Радак, не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит вокруг, строгал ножом жирное баранье ребрышко и заедал его булкой из Магдиной печи.

Орган наконец умолк. Народ повалил из церкви. Вместе со всеми вышли и приятельницы Фраиха и Шафраниха. За ними увязался долговязый Джюро Гаруц.

– Ну, кум Джюро, – заметила Фраиха, остановившись как раз против Магдиной лачуги, – ваш достославный магистрат мог бы уж как-нибудь исправить этот столб. – И жена гвоздаря указала на низкое каменное возвышение перед церковью, наполовину развалившееся и поросшее травой.

– Верно, – бросил хладнокровно городской глашатай, шаря у себя по карманам.

– Так почему же достославный магистрат его не чинит? Почему? – спросила Шафраниха, как-то странно подергивая головой.

– Это ведомо лучше всего достославному магистрату, – ответил Гаруц.

– А зачем наши деды его поставили? А? – сварливо затараторила гвоздариха.

– Деды поставили его затем, чтобы всех продажных женщин, у которых пет стыда и совести, всенародно ставить к этому столбу и срамить перед именитым городом, – монотонно пробубнил Гаруц.

– Ага! Вот видели! Для того, значит? – горланила, подбоченясь, Фраиха. – Уж не думаете ли вы, дорогой кум Джюро, что мы избавились от этой заразы и нынешние загребчанки все до единой чисты, как голубки, и белы, как беленое полотно? Ну! Что скажете?

– Гм, – ответил Гаруц, – о том известно только достославному магистрату!

– О том известно и мне, дорогой Джюро, слышите, и мне! Есть у нас добрые и набожные девицы-красавицы, от которых на версту несет благочестием, а они как червивые яблоки! Есть и старухи, которых люди готовы поставить в алтаре под стекло, а на самом деле дьявол обвил им душу своим мохнатым хвостом, и они – отвратительные распутницы, которые тайно сводят благородных сынков с девушками-горожанками. Заметь, дорогой Джюро! Правильно говорят старики – тихий омут берег точит!

– Да, да, тихий омут берег точит, – подтвердила Шафраниха.

– А я их знаю, знаю по имени и требую: к позорному столбу их, пусть все знают, кто эти святоши-смиренницы! А? Что скажете на это, кума Магда? – И Фраиха обернулась к старухе, увидев, что вокруг собирается толпа.

– Я? Ничего! Оставьте меня в покое! – ответила ничего не подозревающая Магда.

– Ничего? В самом деле ничего? Ха! Ха! В покое ее оставить? Так нет же, – жена гвоздаря злорадно ударила кулаком по ладони. – Слушайте, люди, слушайте и диву давайтесь! В нашем именитом городе живет старая святоша, о которой думают, будто сам святой Петр ей кум, а на самом деле она не сосуд божьей благодати, а подлинный дьявол, да простит господь мои прегрешения, и крестная ее старая ведьма, и сама она сосуд козней сатаны! И в этом же нашем именитом городе живет девица, о которой думают, что она белее снега и добрее овечки, а она черна, как уголь!

– Купырь вонючий! – вставила Шафраниха.

– Вишь ты, вишь! – закивал головою Гаруц.

– Да, да, и достославный магистрат ничегошеньки не знает. Старуха учит молодую, а та целуется, льнет к нему и еще черт знает что вытворяет с молодым Грегорианцем, сыном того антихриста, который украл у нас чудесный Медведград! И кто же эта старуха, а? Как думаете? Наша святая Магда. А молодая? Крупичева Дора, да, Дора! Тьфу, тьфу, тьфу! – заплевала Фраиха. – И мы, порядочные горожанки, должны все это терпеть?

– Не станем терпеть! – загорланила разъяренная толпа.

– В нашем городе!

– С Грегорианцем!

– Дора!

– Эта лилия!

– К столбу лилию!

– К столбу Магду!

Магда дрожала от негодования, ее землистое лицо побагровело.

– Эй, ядовитая змея! Ты во сто крат хуже всех, кто когда-либо стоял у этого столба! – крикнула во все горло Магда.

– Ах ты гадина! Я честная горожанка, у меня собственный дом и муж цеховой мастер! И вы на это смотрите. вы это допускаете? – в бешенстве обратилась жена гвоздаря к толпе.

– К столбу ее! К столбу! – истошно заревела толпа и двинулась на лавку, решив взять ее приступом.

Камни, песок, комья грязи градом посыпались на деревянную лачугу. Призывая в помощь бога, старуха забилась в угол, разъяренная толпа была уже готова растерзать старуху.

– Назад, негодные! Или, клянусь честным крестом, раздроблю вам черепа этим прикладом! – загремел Рапак и, встав перед лачугой, замахнулся ружьем.

Глаза его сверкали, как у дикой кошки, усы от гнева топорщились, раскрытая грудь высоко вздымалась. Толпа в ужасе отступила.

– Назад, говорю вам! Чтоб вас чума взяла! Разве вы божьи творенья? Люди? Вы скоты, бездушные скоты! Что вам надо от этой нищей старухи, что она вам сделала, чего беситесь, за что хотите убить ее, как собаку? Разойдитесь сейчас же, а кто тронет бабку, тот распрощается с жизнью, я вытрясу из него душу!

Ошеломленные окриком страшного великана, люди на минуту притихли, но при виде спешивших к ним стражников в синей форме снова забесновались.

– А чего этот влах вмешивается в наши дела?

– Долой его!

– Бей его камнями!

Град камней посыпался на Радака. Один из них сбил с него клобук. Но харамия молнией кинулся в толпу, схватил за шиворот лавочницу Шафраниху и поднял ее в воздух, закрываясь ею от камней, как щитом. Лавочница извивалась, точно жаба на удочке, лицо ее стало красным, как у вареного рака.

Толпа ревела, шумела, смеялась и бранилась.

– Добрый день, Шафраниха! Вот теперь и качайся без качелей!

– Бейте влаха!

– Видали черта! Толстая лавочница-то как перышко! Висит, точно деревянный ангел над главным алтарем!

– Цельте ему в лоб! Чертова скотина!

– Что здесь происходит? Какой бес в вас вселился? – загремел Блаж Штакор, рослый мужчина с засученными рукавами, расталкивая локтями скопище народа. – Магда в крови! Вас бешеная собака перекусала, что ли, жалкие трусы?! Какие же вы горожане, люди! Вы турки, волки, вурдалаки! Если старуха в чем провинилась, на то есть власти. Разве вы судьи, а палка и камни – закон? Влаха ругаете, а сами что делаете, крещеные люди? Или вам на вечерне об этом читали? Расходитесь по домам! И стыдитесь! Или дома вам делать нечего? Беритесь за шила да за иглы. А у вас, женщины, что, разве нет веретен, нет скалок? Убирайтесь, или вас заберет стража! Вы же, уважаемый, – обратился честный Блаж к Радаку, – отпустите старуху и ступайте своей дорогой, а я пригляжу за Магдой. Вы, госпожа Шафраниха, отправляйтесь-ка бить мух в свою лавку. Это вам пойдет на пользу. Мозги, полагаю, вам уже прочистили, и хмель из головы вышел. Впредь наука! Не суйте свой нос куда не надо, чтобы не прищемили, слышите вы, старая болтунья!..

Харамия отпустил лавочницу, которая, бранясь, заковыляла, как ошпаренная курица, в свою лавку.

– Прощайте, – коротко бросил Радак Блажу, – вы добрый человек! – и, закинув за спину ружье, удалился.

Пристыженная и напуганная толпа разошлась, и первой с площади исчезла Фраиха. Последним унес ноги Джюро Гаруц, ощупывая свой опухший нос. Камень, отскочив от дощатой лавчонки, пребольно ударил глашатая по его острому носу.

Сидевшая у Крупича компания даже не подозревала, что происходит перед церковью св. Марка. Вино притупило слух, и никто не придавал значения крикам, доносившимся с площади. Пусть народ развлекается, не беда, если прольется даже немного крови. Городская стража всегда смотрела на такие потасовки хладнокровно, как на интересное развлечение. Пускай, дескать, народ сам рассудит, кто прав, кто виноват.

Вдруг распахнулась дверь и в комнату ворвался лавочник Шафранич, пузатый коротышка, в широкополой шляпе, с очень толстым и глупым лицом. Он был вне себя и пьян; за ним втиснулся и Грга Чоколин.

– А скажите-ка мне, что тут происходит? Живем ли мы в Загребе? Горожанин ли я и судья ли вы? Законная ли жена перед богом и людьми моя Ева? А? – выпалил единым духом коротышка-лавочник.

Гости в недоумении переглянулись, а капеллан постучал себя пальцем по лбу, показывая, что Шафранич помешался.

– Ну, ну, дорогой Андрия, не бушуйте, точно молодое вино! Скажите спокойно, что случилось? – добродушно спросил хозяин.

– Спокойно! Спокойно! Как же! Меня чуть удар не хватил, а вы «спокойно»! Что со мной случилось? Желчь разлилась, вот что! А почему? Содом, Гоморра, Вавилон! Срам, грех, безобразие! Мне, городскому асессору, моей жене, городской асессорше, это, это, тьфу!..

– Ей-богу, вы требуете, чтобы вас рассудили, но я не знаю, кто и в чем перед вами виноват? – промолвил удивленный судья.

– Specificatio et petitum[123] обвинения, дорогой мастер! – добавил глубокомысленно Каптолович.

– Расскажите господину судье все как было, кум Андрия, – сказал цирюльник, – он справедлив и привлечет виновного к ответственности.

– Хорошо. Итак, слушайте мое обвинение! Мою Еву схватили колики, извивается как змея. Ее новая шляпа – прости-прощай! Я заплатил за нее на королевской ярмарке пятнадцать динаров. Вы слышите? А во всем виноваты вы, мастер Петар.

– Я? – удивленно спросил ювелир.

– Именно, именно вы! – подбоченясь, бросил с порога цирюльник.

– Я? Да вы с ума сошли? – переспросил Крупич.

– Нет, и с ума не сошел, и белены не объелся, – продолжал тараторить лавочник. – Разве красавица Дора не ваша дочь, а Магда не ее крестная? Это все Магдины козни. Чуть уйдет из дому папочка, молодой Грегорианец скок в дом и красавицу Дору чмок и et caetera, – так что все ходуном ходит! Я, конечно, глуп, туп, не правда ли, мастер Петар? А все-таки у меня не будет внука прежде зятя, как у некоторых!

– Андрия! – заорал старый Крупич, хватаясь за кувшин, но судья быстро удержал его руку.

– Андрия, да, меня зовут Андрия! И этот Андрия больше вам скажет! Кто продал Грегорианцу наш Медведград? Вы! Ведь молодой Павел только для виду ласкает вашу дочь, чтобы выведать у вас, что делают горожане для достижения своих прав. А когда сегодня после вечерни – это было у всех на устах – добрые люди хотели разделаться со старой ведьмой, к ней на помощь подоспел какой-то антихрист-влах. И этот собачий сын схватил мою Еву, мою бедную Евицу за ворот и давай ее раскачивать, точно язык нашего большого колокола, и разорвал новенькую шляпу. Кто заплатит мне за шляпу, кто заплатит за лекарства? А?

Ювелир словно окаменел и судорожно сжимал спинку стула, возле которого стоял. Его бледное лицо подергивалось, глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит.

– Лжешь, мерзавец! – прохрипел мастер. – Кто посмел обливать грязью мое единственное чадо, где свидетели этого позора? Кто?

– Я, – холодно и насмешливо промолвил Чоколин, сделав шаг вперед.

– Ты? – удивились присутствующие.

– Я, милостивые господа, – продолжал цирюльник, заложив руки за спину, – могу поклясться перед святым Евангелием и святым причастием, находясь в трезвом уме и здравой памяти, собственными глазами видел, что благородный господин Павел Грегорианец обнимал и целовал уважаемую девушку Дору, как муж жену, а Магда при том присутствовала.

Все онемели. Дора была едва жива. Ее мозг оцепенел, ноги вросли в землю, горячая кровь бушевала, как море огня. Так чувствуют себя люди, когда их ведут на казнь.

– Дора! Дора! Ты?… – прошептал старик, теряя разум, и пот покрыл его лоб. – О Иисусе Христе, в чем я перед тобой провинился? – воскликнул он с горечью и, ударив себя ладонью по лбу, уронил голову на стол.

– Отец, – вскрикнула девушка и бросилась перед ним на колени. – Прости!

Старик вскочил, словно безумный, смахнул с седой бороды слезы, оттолкнул девушку и кинулся к стене за ружьем, но судья успел удержать его за руки.

– Петар!

– Не берите греха на душу, – подхватил капеллан. – Один бог судит людские грехи.

– Отец, клянусь могилой матери! – рыдая, вскрикнула стоявшая на коленях девушка.

– Молчи, выродок, не трогай святой могилы! Вон отсюда! – Немного успокоившись, он обратился к Арбанасу. – Кум Павел, об одном вас прошу. Покуда я жив, пусть эта грешница не показывается мне на глаза! Но я не хочу, чтобы она умерла с голода, я обещал своей жене-покойнице, что не оставлю ее. Через три дня вы едете к себе в Ломницу. Возьмите ее с собой! Пусть там станет служанкой и пасет свиней. И чтоб в Загреб ни ногой! \1 делаю это только ради души моей покойницы!

– Эх, кум, кум! – начал было Арбанас.

– Вы согласны выполнить мою просьбу? – перебил его решительно ювелир.

– Да, согласен, согласен! – закивал головой Арбанас.

– Хорошо, спасибо! А с вами, мастер Андрия, я поговорю завтра перед судом. Теперь же прощайте! – закончил Крупич.

Гости разошлись, понурив головы, а Чоколин с лавочником отправились к Евице праздновать победу. Немного погодя в дом принесли бесчувственную Магду. Дора принялась ухаживать за ней. Наступила ночь. Кругом было тихо как в могиле, только из дома Крупича слышались причитания девушки:

– Матерь божия, и зачем, зачем я родилась на свет!

* * *
Близилась полночь. Площадь Св. Марка залита лунным светом. Нигде ни души, тишина. Внезапно из Шафраничевой лавки выскочил сгорбленный человек и зашагал через площадь, покачиваясь из стороны в сторону и что-то бормоча. Дойдя до середины площади, он вдруг увидел свою тень и остановился.

– Хо-хо! Это ты… ты… ты? – обратился он к своей тени. – Добрый вечер, дорогой мой alter ego.[124] Что, веселый нынче был денек, не правда ли? Хе-хе, трудненький! Сегодня мы показали то… то… тому спесивому мастеру, кто настоящий человек! Но погоди, братец, это еще не все! Нет, нет, нет! Хе-хе, еще не все! Дора должна стать моей, да, моей! Мы поделим ее… я и господин Степко! Хи-хи-хи, Степко дьявольский бабник! Пусть снимает первый мед, а я уж остатки! Дора должна быть моей; не сказал ли я, что она пойдет за грош, а я уж остатки…

В это мгновение колокол на башне св. Марка глухо возвестил полночь.

– А ты чего, святой дылда, вмешиваешься в наши дела? – повернулся цирюльник к башне – Бим, бам, бом! Вот и вся твоя премудрость! Не зли меня, дылда, не зли, – и Чоколин погрозил колокольне кулаком, – не то… не то… мы можем и наплевать на твой крест. Так или иначе, – обратился он к своей тени, – мы должны убираться подобру-поздорову из Загреба, не то этот Радак… этот проклятый Радак… черт его принес! Придется, потому что мы… турки! Но тсс! Как бы не подслушал и не выдал нас святой Марк! Ха, ха, ха! – захохотал Грга во все горло. – Но покуда еще рано, еще рано! Дора будет мо…е…е…й, моей! Пусть остатки, да, остатки. Доб…рой ночи, братец! Доброй ночи! – поклонившись собственной тени, он поплелся в свою цирюльню.

8

Точно зеленый венок вьется по хорватской земле полная дивной красы цепь Окичских гор. Хребты и долины, леса и поля перемежаются как бы по волшебству, подобно огромным волнам извечного моря, и вызывают восхищение величием природы. А если всмотреться в эту красу гор, то душа невольно воспламенится, замрет от умиления сердце и вырвется из уст крик: «Хороша ты, прекрасна ты, о наша мать, земля хорватская! Задумала ли всесозидающая сила оставить тебя как воспоминание о золотом веке или так разукрасила, чтобы превратить в драгоценную чашу, куда в течение бурных веков сливались бы кровавые слезы твоих сыновей? К чему искать, чем рождена твоя красота? Что ты прекрасна – говорят нам глаза, любовью к тебе стучит наше сердце, а родиться на этой земле и не полюбить ее – грех перед богом!»

Над горами парил чудесный осенний день. Подобно сводам храма сплетали свои густые ветви древние дубы. В приятной прохладе, в сказочном сумраке леса дремлет богородская травка; из-за куста выглядывает румяная малина; в долине кукушка отсчитывает годы твоей жизни; проворная белка перескакивает с ветки на ветку. Лишь изредка сквозь гущу леса блеснут золотые лучи солнца, и ты увидишь вдруг, как гордый олень переступает тонкими ногами по полянке или как засверкает серебряная струя ключевой воды под темным, суровым каменным дубом. А на холмах буйно наливаются горячей золотистой кровью хорватские лозы.

Среди гор лежит старинный самоборский замок, точно золотое яблоко на коленях красавицы девушки, точно белая бабочка на махровой розе, а под ним раскинулся живописный городок Самобор.

Просторен, красив и надежен замок Самобор, хороши, неоглядны его земли, в его владеньях расположился и торговый городок. Потому и не удивительно, что всяк, у кого была сильная рука и тугая мошна, зарился на пего. Во второй половине шестнадцатого века самоборским замком владели два хозяина, но ни один не был настоящим. Замок с давних пор принадлежал Унгнадам, наполовину охорватившимся выходцам из Штирии. Иван Унгнад, человек своевольный и упрямый, яростный сторонник Лютера, всеми силами старался обратить в его веру хорватские и славонские земли. На это шли все доходы с имения, он влезал в долги, лишь бы иметь возможность печатать лютеранские книги на хорватском языке.

На помощь страстному желанию Унгнада пришел хозяин самоборских рудников, Леонардо Грубар, богач из простолюдинов, бездушный торгаш-кровосос. Медь он обращал в золото и отдавал его Унгнаду, чтобы тот печатал хорватам новые и новые книги. Но не в виде подарка или на слово; поборнику лютеранства пришлось заложить половину замка и города. Скончался Иван, так и не выкупив залога; умер и Леонардо, высосав из несчастных самоборцев всю кровь и оставив богатую добычу в наследство своему сыну Крсте Грубару. Однако не надолго. Смерть настигла вскоре и молодого кровопийцу, и половина Самобора осталась во владении его вдовы Клары, известной красавицы.

Но и другая часть Самобора уже не принадлежала роду Унгнадов. Крсто, сын Ивана Унгнада, как истый воин и транжира, тратил уйму денег. Дрался он под любыми знаменами и против любого черта, но, как истый дворянин, без всякого расчета. Наследство было невелико, а долгов пропасть. Поэтому он решил последовать по стопам отца и заложить другую половину Самобора богачу Амброзу Грегорианцу, а после смерти Амброза заложенное имение перешло в руки его сыновей, Бальтазара и Степана.

Ясный осенний день клонился к вечеру. Развесистые липы у широких ворот самоборского замка широко раскинули свою густую сень. К их стволам были привязаны несколько оседланных лошадей, в тени лежали пять-шесть латников. Судя по бело-зеленым поясам, это были всадники штирийского отряда, – очевидно, они ждали своего командира. Немецкие офицеры охотно посещали замок госпожи Клары, а она столь же охотно принимала их. Впрочем, эти господа еще при жизни Крсто Грубара за милую душу пировали в Самоборе, ведь и Грубар был таким же немцем, как и они! Теперь же офицеры еще чаще навещали молодую красавицу вдову.

В большом зале самоборского замка не было, как это ни странно, ни души. Кругом тишина, покой. Зато в покоях госпожи Клары царило оживление.

Дивное диво эта Кларина комната! Находилась она в башне с видом на Саву. Окрашенные в небесно-голубой цвет и усыпанные золотыми звездами массивные своды; их позолоченные края сходились к красиво вырезанному цветку, с которого свисал на шелковых шнурах медный позолоченный светильник – два амура держат в каждой руке по факелу. Стены завешаны искусно тканными итальянскими коврами. На одном из них изображена непорочная Сусанна: среди тенистых пальм течет серебристый ручеек; в воде стоит прекрасная женщина в темных, упавших с белых округлых плеч одеждах; она стыдливо прикрывает руками груди; ее красивая головка низко склонилась, черные волосы падают вдоль белого тела, длинные густые ресницы прикрывают черные глаза, а на маленьких пухлых губках играет легкая улыбка; вокруг белоснежных колен плещется вода, сквозь нее видны маленькие стройные белые ноги, чуть подальше зеленеет густой широколистый куст с пурпурной чашей лотоса; там засада, оттуда выглядывают два похотливых старика: лысые головы, морщинистые лица, бороды с проседью, худые руки, все словно высечено из камня, живы только глаза, они горят, сверкают, пылают адским огнем.

На другом ковре изображен золотой шатер. Перед ним стоит великан, насупленный, угрюмый. Его связывают воины, воины смеются. А он взбешен, неистовствует, ногой уперся в землю, мышцы напряглись, борода ощетинилась, а глаза, ах, эти глаза, как две зловещие звезды, готовые сжечь и небо и землю, они мечут молнии на пышную красавицу. Женщина лежит на львиной шкуре. В ее золотые кудри вплетен жемчуг, тело полуприкрыто широким платьем из индийского шелка. На лбу сверкает, точно страшный глаз василиска, большой изумруд. Склонив голову на полное плечо, она смотрит из-под золотых ресниц на великана, на ее пухлых губах усмешка. Левая рука поднята; женщина чем-то забавляется. Странная забава: тонкие пальчики ее перебирают черные кудри, которые она обманом срезала у великана, чтобы предать его филистимлянам – врагам иудейского народа. Это златокудрая змея – Далила и плененный лев – Самсон.

Пол комнаты выложен разноцветной мозаикой в виде звезды. Высокие двери завешены красным бархатом, а в углу из пасти позолоченной змеи льется в большую мраморную раковину прозрачная вода. Вокруг раковины в хрустальных вазах розы и лилии издают приятный, дурманящий аромат. В комнате летают, воркуют, целуются белые горлицы. Вдоль стен поставлены высокие позолоченные стулья, обитые голубым дамасским шелком. Здесь Клара принимала желанных гостей.

На сей раз лишь двое гостей, генерал Серваций Тойфенбах и полковник Михайло Рингсмаул, развлекали молодую вдовушку. Развалившись в глубоких креслах, они изощрялись в остротах, стараясь вызвать улыбку на устах хозяйки. Генерал – высокий и сильный мужчина с бритой головой, с низким лбом и длинным носом, с седоватой испанской бородкой, отважный на войне, железный и суровый с солдатами, но влюбчивый, нежный и кроткий, точно овечка, с женщинами. Его друг хоть ростом поменьше, но такой же сильный, большеголовый, с редкой рыжей шевелюрой, лопоухий, краснолицый и бородатый. По его низкому шишковатому лбу, тупому носу и невыразительным синим глазам можно было заключить, что этот рубака не отличается тонкостью чувств и остротой ума. Оба в куртках и штанах из гладкой оленьей кожи, в тяжелых желтых сапогах с толстыми подошвами, под которыми трещал хрупкий мозаичный пол. Лишь белые воротники да широкополые шляпы с перьями указывали на принадлежность гостей к дворянству. Разница в одежде заключалась только в том, что у Тойфенбаха через плечо шла черно-желтая лента цесарского генерала, а на плече Рингсмаула красовался бело-зеленый знак штирийского войска.

Воины усиленно ублажали госпожу Клару, каждый на свой манер. Впрочем, разве можно было ее не ублажать!

У стрельчатого окна с узорчатыми стеклами, увитого плющом наподобие зеленого занавеса, в мягком кресле сидела хозяйка. Ей можно было дать лет двадцать с небольшим. Статная, полная, живая; из-под шитой жемчугом шапочки на белую шею падали золотые кудри.

Высокий гладкий лоб говорил о недюжинном уме, а прямой тонкий нос, трепещущие розовые ноздри и серые, но необычайно блестящие глаза – о хитрости. А сердце, а душа? Трудно сказать. Холеное тонкое лицо порой вспыхивало благородным воодушевлением, норой выражало злую насмешку, порой освещалось неотразимой улыбкой, а порой становилось холодным, как мрамор. Только полные, чуть приоткрытые губы да беспокойные движения свидетельствовали о том, что в этой женской головке бьется горячая кровь. Кто видел ее полные и белые, как молоко, плечи, просвечивавшие сквозь брюссельские кружева, кто видел, как ее высокая грудь, вздымаясь, рвется из пут шелкового голубого платья, как обвивает ее стройный стан серебряный поясок, как притаились в длинных рукавах ееполные белые руки, как нетерпеливо переставляет она на медвежьей шкуре свои маленькие ножки в вязаных постолах, кто все это видел, тот вынужден был признать: да, эта женщина рождена для любви, эта женщина хочет и должна любить! Но любила ли она? Об этом ведомо было многим господам, но только не ее тупоголовому покойному супругу!

– Тысяча чертей! – хриплым голосом воскликнул Рингсмаул. – Ваш каменный шатер, сударыня, до того красив и просторен, что в нем могло бы прозимовать целое войско. Не дай боже, турецкие собаки сунутся в эти края: беды не оберешься, достанется красавцу замку, а тем паче вам, его прекрасной хозяйке, – сами знаете: этим нехристям божеские законы нипочем! – И полковник подкрутил свои рыжие усы.

– Ах, господин полковник, – возразила Клара, насмешливо улыбаясь, – вы считаете меня, видимо, трусихой. Ничего! Прощаю от всего сердца! Мы ведь только сейчас познакомились. Но если вы поподробнее расспросите своего коллегу генерала, то убедитесь, что ваша тревога напрасна! Не так ли, господин Серваций?

– Точно так, прекрасная госпожа! – согласился генерал, раскланиваясь и беспокойно теребя кончик белого воротничка. – Между нашей очаровательной хозяйкой и генералом разница лишь в том, дорогой полковник, что генерал носит кольчугу, а наша хозяйка юбку.

– Есть и еще некоторая разница, – с ядовитой улыбкой заметила Клара, – пожалуй, эта ваша хозяйка насчитала бы побед больше, чем любой из ваших генералов! Да, да, господин Рингсмаул, именно так! Пусть сюда пожалует какой-нибудь паша или хотя бы сам султан из Стамбула! Я встречу их достойно! Вы думаете, у женщины недостанет воли и сил? Клянусь богом, достанет. – И Клара гордо вскинула голову. – Мало того, в женщине заложен особый дар, благодаря которому она обведет вокруг пальца умнейшего мужчину: хитрость! Вы помните миф о Геркулесе?

– Гм! – смешавшись, хмыкнул Рингсмаул. – Никак нет. Откуда нам знать все эти бабушкины сказки! Если Геркулес был генералом, то это позор, что он дал себя провести женщине!

– Я расскажу вам, – начала Клара, презрительно улыбаясь. – Геркулес был величайшим героем древних греков, более прославленным, чем вы все вместе взятые! Без ружья, без лат он побеждал исполинов, львов, змей, всяких чудищ. Ни боги, ни люди не могли его одолеть. И что же с ним сталось? Женщина заставила его прясть шерсть, расколоть свою палицу и разжечь ею очаг.

– Тысяча чертей! – воскликнул, вскакивая, Рингсмаул. – Наверно, это была не женщина, а сам дьявол, прелестная сударыня! Попадись она мне в руки, показал бы я ей, кто таков Рингсмаул! Тысяча чертей! Герой за прялкой! Недоставало еще, чтобы мужчина жарил цыплят на сабле, как на вертеле, или позволил курам класть яйца в его шлем! Оставьте, оставьте, прелестная сударыня, вы просто шутите, а басню о Геркулесе, ручаюсь, придумал какой-нибудь поп или монах.

– Не слишком храбритесь, господин полковник, – и Клара погрозила ему пальчиком. – Против турок, возможно, вы и герой, но против женщины?… – продолжала она, ласково улыбаясь самоуверенному вояке.

– Да что там! К дьяволу женщин! Стоит ли из-за них копья ломать! Я христианин и чту Священное писание, а там черным по белому написано, для чего Адаму бог сотворил Еву, – брякнул рыжий полковник.

Генерал Серваций в глубине души раскаивался, что ввел в дом грубоватого полковника; он все ожесточеннее теребил воротник и беспокойно постукивал ногой. Досада его была тем большей, что он мечтал о золотых локонах госпожи Клары, или, вернее сказать, о ее медных рудниках. Последние, весьма двусмысленные слова Рингсмаула развязали наконец язык ненаходчивого генерала, и он заметил товарищу:

– Ну, полковник, ты, брат, рубишь языком что топором, а слова у тебя, как разнузданные кони. Наша прекрасная хозяйка говорит не без основания. Читал я немало презабавных историй, в которых рассказывается, как женщинам удавалось одолеть знаменитых героев, например, о госпоже Клеопатре, которая околдовала известного генерала Антония, и так далее. Коли женщина идет в атаку, она подобна лумбарде, ядро которой, как тебе, брат полковник, известно, может уложить наповал даже закованного в броню всадника! Не так ли, прекрасная госпожа? – спросил Тойфенбах, поклонившись Кларе со слащавой улыбкой.

Вдовушка с трудом сдержалась, чтобы не засмеяться ему в лицо.

– Не знаю, – промолвила она, покачиваясь в кресле, – лумбарды ли мы, женщины? Но вы напрасно, господин Серваций, упрекаете своего друга за то, что он забрел в дебри сказаний о рае. Ничего не поделаешь! Природу не обманешь! Язык, которым вы говорите, хоть медом его мажь, всего лишь кровь да плоть. Говорите всегда прямо, без обиняков, господин полковник! Ведь и сладость в конце кондов приедается! Однако, – продолжала Клара, откинув назад головку так, что золотые кудри рассыпались по плечам, – пойди я на вас в атаку без солдат, без оружия, в одиночку, что вы сделаете, будь у вас хоть целое войско?…

– Да что вы, господь с вами, – сказал, улыбаясь, полковник, – я схватил бы вас, как мышку!

– А потом я вас! – ответила Клара, опалив его жарким взглядом.

Полковник в недоумении уставился на нее и спросил:

– Я вас, а вы меня? Тысяча чертей, как же так?

– Это военная тайна, – заметила лукаво Клара, сняла с груди розу, повертела в руках и уронила на медвежью шкуру.

Оба воина вскочили, чтобы поднять цветок, полковник при этом опустился на одно колено. Но Клара оказалась проворней! Нагнувшись, она быстрым движением схватила розу, полковник тем временем увидел точеную, ослепительной белизны шею вдовушки и вспыхнул.

– Отдайте розу мне, – попросил он.

– Мне, – точно эхо произнес смиренно генерал.

– Вам и вам тоже? – лукаво спросила Клара. – А зачем?

Оба собирались что-то ответить, но в это мгновение вошел слуга и доложил:

– Милостивый государь Павел Грегорианец желает приветствовать вашу милость!

– Жду его с радостью! – ответила Клара, лицо ее зарумянилось, глаза вспыхнули.

– Хорватский медведь, – пробормотал полковник.

– В недобрый час! – досадливо добавил генерал.

В комнату вошел Павел, бледный, спокойный. Поклонился хозяйке, потом гостям.

– Прежде всего, – начал юноша, – привет и поклон вашей милости от государя отца, он надеется, что я застану вас в добром здравии. Как было сообщено вашей милости, прибыл я не по собственной воле, а по приказу государя отца для того, чтобы привести в порядок счета за самоборских кметов. Отец наказал мне покончить это дело с вашей милостью по доброй воле и дружески, без распри и суда. Простите меня, ваша милость, что вошел сюда сразу же по приезде и без обиняков передал все, что наказал мне государь отец.

Клара с любопытством присматривалась к юноше.

– Прощать вам, милостивый государь, мне нечего, – спокойно ответила Клара, – прощают только грехи! Владетельный господар медведградский всегда приятен и дорог моему дому, а его сын желанный гость для меня, ближайшей соседки и хозяйки половины Самобора. Да будет вам известно, господа, – Клара обратилась к немцам, – перед вами стоит хозяин другой его половины. Господин Павел Грегорианец, известный герой печальной резни под Храстовицей, прославился еще и тем, что в позапрошлом году спас от смерти девушку-горожанку. Еще раз добро пожаловать под кров, который одновременно и ваш и мой! Господин Степко писал мне о счетах. Ссор и суда между нами не будет, как не было и до сих пор. Но если господин Степко желает покончить с этими счетами, а они немалые, я готова тотчас взяться за дело и потому надеюсь, милостивые государи, – обратилась она к воинам, – вы не поставите мне в вину, если я поблагодарю вас за визит и дружески попрощаюсь с вами в надежде, что в ближайшее время вы осчастливите мой дом своим присутствием, а также извините меня, если я не приняла вас как должно!

С этими словами Клара поклонилась воинам и тут же выбросила розу в окно.

Генерал и полковник с кислыми минами попрощались с хозяйкой, сердито поклонились Павлу и вышли.

– Слыхали, дорогой генерал, у них «счеты»! – бросил Рингсмаул, повернув коня к воротам замка.

– Как же, – досадливо отозвался Тойфенбах, – у желторотого балбеса счет открыт, а у нас закрыт!

Павел стоял перед Кларой, сердце его сжималось от неясной тревоги.

– Садитесь, сударь, садитесь, – ободряла Клара смущенного юношу тихим ласковым голосом, скрестив руки на груди. – Вы приехали в добрый час. Избавили меня от неприятного общества! Эти люди обзывают хорватов медведями! А сами, прости господи, – вдовушка едва заметно улыбнулась, – плоски, как их непробиваемые панцири. С ними совсем одичаешь! Я не люблю заниматься всякими счетами, но на сей раз вы явились в добрый час. Однако прежде скажите мне: как ваша рана, которую вы получили под Храстовицей?

– Не чувствую ее больше. Была всего лишь царапина, сударыня! – ответил Павел.

– Слава богу, – продолжала Клара. – Когда вы лежали в жару у нас в Самоборе, я очень за вас беспокоилась, да, да, поверьте, очень!

– Спасибо вашей милости за беспокойство!

– А как ваша матушка? – спросила Клара, поднимая головку. – Марта, милая госпожа Марта, моя вторая мать.

– Все болеет.

– Бедная. Плохо ей, знаю. Когда я была в Мокрицах, мы виделись через день. И не раз я плакала, глядя, как она мучается. Ох, господин Павел, – продолжала Клара, и на глазах у нее блеснули слезы, – вы счастливы, что можете называть ее матерью! Эта женщина поистине ангел господень! Что говорят врачи?… Впрочем, оставим это! – Клара отвернулась к окну, чтобы скрыть слезы от Павла.

Юношу тронули ее ласковые речи. Он с удивлением смотрел на эту красивую женщину.

– Как поживает ваш брат, господин Нико? – продолжала расспрашивать Клара. – Я слыхала, он женится на молодой Айнкерн? Правда ли это?

– Думаю, что так, милостивая государыня!

– Как же вы позволили себя опередить? Странно! Обычно первым женится старший! Что же это вы, господин Павел? – спросила Клара, искоса поглядывая на молодого человека.

– Некогда мне было думать о женитьбе, сударыня, – ответил спокойно и холодно Павел.

– Некогда? А когда же и думать, если не теперь?

– Я воин, благородная госпожа, – немного смутившись, промолвил Павел. – Сегодня здесь, завтра там, то в ртути, то под шатром, а в походе свадьбы не сыграешь.

– Но вы не наемник, а хорватский дворянин! В мирное время столько представляется партий… Впрочем, простите, мой благородный гость, – продолжала она, улыбаясь, – я исповедую вас не хуже духовника, совсем позабыв и о наших счетах, и о том, что вы устали с дороги. Заболталась! Хороша хозяйка, не правда ли? Ни хлеба, ни соли! Браните, браните меня! Ничего другого я не заслужила. Вон над горой уже алеет вечерняя заря. Оставим разговоры о свадьбе, господин витязь. Знаю, вас не переубедишь. Но, право же, очень прошу вас, отложим сегодня наши счета, мы не покончим с ними и до полуночи! Что-то голова разболелась. Горит… вот попробуйте сами, – и, как бы забывшись, Клара наклонила к нему красивую голову, но тут же отдернула. – Извините меня и не осуждайте. Я больная, сумасшедшая! Вспомнилось вдруг, что, когда вы лежали в горячке, я положила вам руку на лоб. Простите, одичала я в этой глуши!

Павел вспыхнул. Он тщетно искал слов.

– Анкица! Анкица! – позвала Клара. – Вы знаете Анкицу, мою дочь?

– Нет, не имел удовольствия видеть, – ответил юноша.

– Я покажу вам моего ангелочка, единственное утешение моей вдовьей жизни. Анкица, иди-ка сюда!

Раздвинулся красный полог, и в комнату вбежала девочка в голубом платьице, лет четырех, тоненькая, нежная, как цветочек. Золотые кудри обрамляли ее красивое личико, точную копию материнского. Голову обвивали синие цветочки.

– Ах, мама, мамочка! – крикнула девочка, подпрыгивая и не обращая внимания на сидевшего в стороне незнакомого гостя. – Послушай! Садовник поймал крота, черного, косматого. Но я ни чуточки не испугалась. Том сказал, что крот губит мои розы. И Том убил крота, насмерть убил. Скажи, мамочка… – Неожиданно она увидела чужого и умолкла. Придвинулась ближе к матери и уставилась большими ясными глазами на Павла.

– Анкица, поздоровайся же с господином! – наполнила Клара, погладив малышку по головке.

– Добрый день, сударь! – сказала девочка.

– Добрый день, милая Анкица! – ответил Павел а нагнувшись к девочке, ласково заглянул ей в глаза.

– Видишь, мамочка, – шепнула матери девочка. – Он меня знает, а я его не знаю. Кто этот господин?

– Какой милый ребенок! – заметил Павел.

Клара улыбнулась. Посадила девочку к себе на колени и поцеловала в лоб. В это время в самоборском монастыре колокола зазвонили к вечерней молитве.

– Слушан, слушай, мамочка, – пролепетала девочка, склонив головку и подняв пальчик. – Благовест! Надо молиться!

Клара, склонившись над золотой головкой, сложила девочке ручки. Громкие удары колокола неслись из долины. Вечерние розовые отблески, проникая сквозь плющ, играли вокруг красивой головы матери и на личике молящегося ребенка.

Безмолвно и растроганно смотрел Павел на эту сцену.

– А сейчас, мое сердечко, – сказала мать, целуя дочку в лоб и спуская с колен, – доброй ночи! Ступай! Спи спокойно! А Ивану скажи, чтобы пришел зажечь свечи.

– Спокойной ночи, мамочка, спокойной ночи, сударь! – И, сделав реверанс, малышка удалилась.

– Неужто вы не счастливы, благородная госпожа? – ласково спросил Павел. – Разве сердце не бьется от радости, когда рядом такой милый ребенок, к которому устремлены все мысли?

Услыхав ласковый голос юноши, Клара вздрогнула и насторожилась. Глаза загорелись, на губах заиграла улыбка.

– Можно ли спрашивать мать, счастлива ли она подле своего ребенка? – сказала она.

– Простите, сударыня, что растревожил вас. А сейчас разрешите мне, – промолвил Павел, поднимаясь, – далее не беспокоить своим присутствием вашу милость. Наступает ночь, и, конечно, вам время почивать. Позвольте пожелать вам доброй ночи и удалиться к себе. Как только ваша милость завтра позволит, мы приступим к задуманному делу.

– Моя милость ничего не позволит, – быстро вскакивая, запротестовала Клара, – мой отдых пусть не заботит вашу милость. Не принимаю я и пожелания спокойной ночи; то, что я такая плохая хозяйка и не угостила дорогого гостя, мучило бы меня и во сне. Останьтесь, милостивый государь, останьтесь, – продолжала Клара умоляющим голосом, – ne отталкивайте заздравную чару под моим отшельническим кровом. Хорошо? – И Клара, наклонившись к нему, сверкнула сквозь легкую улыбку ослепительными зубами.

– Ваша воля для меня закон, – промолвил Павел, вежливо поклонившись, но по лицу его пробежало облачко грусти.

Вскоре слуга зажег восковые свечи в позолоченном подсвечнике, подал всевозможные яства и хмельное кипрское вино в хрустальном графине. Клара и ее гость сели за стол.

– За ваше здоровье и удачу, молодой витязь! – промолвила Клара, поднимая своей красивой рукой серебряный кубок. – Будьте славны и счастливы! К вам взывает глас вопиющего в этой пустыне!

– Спасибо за пожелания и ласку, благородная госпожа, – смущенно ответил Павел. – Пустыня, говорите? Хотел бы я знать, как бы искусная рука, создавшая всю эту дивную красоту, изобразила рай?!

– Счастье не измеряется золотом, – промолвила, вздыхая, хозяйка, опершись головой на свою белую точеную руку. – Ваша юная жизнь подобна вихрю, что мчится, не считаясь ни с чем, без оглядки по свету. А я! Ведомы ли вам долгие томительные дни, которые текут один за другим, точно капля за каплей; ведомы ли вам долгие бессонные ночи, что тоскливо ползут, точно бесконечная черная змея? Прикованная навеки к одному месту, без защиты, без опоры, без… надежды на счастье; прозябать в таком одиночестве – все равно что лежать живой в гробу.

Лицо красавицы выражало несказанную грусть и было таким милым, дивным, а голос вибрировал, как песня покинутого соловья.

Юноша в смятении провел рукой по лицу, словно хотел собраться с мыслями, отогнать туман, вставший перед глазами.

– А ваша дочь, благородная госпожа? – спросил Павел, взяв себя в руки.

– Да, правда, – как бы вдруг спохватившись, промолвила Клара, – Анкица все мое счастье, вся моя радость, золотая цепь, которая еще привязывает меня к жизни. Я люблю ее всем жаром своей души. Лишь погляжу на нее, на свою любимицу, и на глаза набегают слезы. Печальное прошлое! Но один ребенок еще не составляет семьи. Есть ли у этого невинного ребенка защитник? Я? Но я женщина! Ох! – И Клара опустила голову. – Передо мной пропасть, сударь!

Женщина умолкла, Павел точно онемел, воцарилась минутная тишина, только горлица ворковала, устроившись на спинке кресла Клары.

– Да что там! – воскликнула вдруг хозяйка каким-то странным голосом и откинула голову назад. Глаза ее засверкали, как алмазы, кудри рассыпались по белым плечам, точно золотые змеи. – К чему сетовать? Глупая я! Разве я пригласила вас, чтобы петь вигилии подобно монахине? Что было, то прошло! Наше сердце – могила, пусть в нем мирно покоятся минувшие горести. Будущее? Мы слепы, зачем его искать? А радость настоящего? Золотой мотылек, который рождается на заре и к вечеру умирает! Ее нужно вовремя поймать! Поэтому смелее, сударь! – воскликнула она, вдруг разрумянившись, и бросила в стоявшую перед Павлом чару лепестки розы, что была приколота к ее груди. – Смело пейте за радость настоящего, за счастливое будущее, и пусть для вас всю жизнь цветут розы!

Глаза Клары засветились по-змеиному. Воротник из тонких брюссельских кружев спустился с белой шеи, пунцовые губы вздрагивали. Павел застыл с серебряной чарой в руке.

Женщина поднялась.

– Пейте, Павел! – приказала она.

– За счастливое будущее! – послушно и бездумно повторил юноша и выпил чару до дна.

– А знаете ли, Павел, каково наше будущее? – начала Клара сдавленным, дрожащим голосом, не спуская с юноши глаз и подходя к нему вплотную. – Ведомо ли вам это, Павел? Загадка, не правда ли? Но я, мое сердце должны ее решить! Вы мой, а я ваша, даже если сам бог станет на нашем пути. Вы еще молоды! Вы не знаете еще, что такое любовь, не знаете еще любовного пламени! О, любовь не кроткая милая овечка! Нет, это бешеный конь! Взбесившись, он мчится, летит, как стрела, как северный вихрь… и в силах ли обуздать его человеческая рука? Ох, Павел, выслушайте, заклинаю сердцем вашей матери, выслушайте меня! – сквозь рыдания продолжала Клара: – Мужа своего я не любила. Меня продали богатому глупцу, а тот надел на меня ярмо домашних обуз. Душа моя, точно крылатая птица, чахла в золотой клетке. О, мне хотелось собрать все свое золото, весь жемчуг и драгоценные камни и пойти по миру просить милостыню: «Вот вам сокровища. Но дайте мне любовь, дайте любовь!» В сердце бушевало огненное море, но оно покрылось твердой ледяной корой ненависти, презрения к мужу, к людям, ко всему миру! Я стала матерью. Привязалась, полюбила дочь всем сердцем. Но ведь она ребенок! И вот умер муж. Спало ярмо, утихла ненависть, но здесь, в груди, все так же пылает вечный огонь. Мне хотелось обнять и небо и землю, но я обнимала пустоту! II вдруг в этом замке появился ты, раненый, больной! Ты лежал без сознания, тебя мучила горячка. Глухой ночью, когда все спало мертвым сном, я пробиралась по темным балконам к твоему ложу. Люди говорили: «Ходит призрак!» И я смотрела на тебя, как лежал ты, юный, окровавленный, бледный, но прекрасный, о боже, такой прекрасный! Я клала тебе руку на лоб, касалась его горячими губами, и первый раз в жизни чувствовала, как по моим жилам разливается небесное чувство любви. И я поклялась перед святыми тайнами, что буду только твоя и скорее лягу в могилу, чем отдам тебя кому-нибудь! Павел, давно я искала случая, чтобы открыть перед тобой свое сердце, но сегодня мне посчастливилось! Павел, ради тебя я готова изрезать на куски свое сердце, стать твоей рабой, отдать за тебя душу и тело! Услышь меня! Возьми меня! Прими меня, потому что я… я тебя не отдам!

Изнемогая от страсти, со слезами на глазах, она склонилась перед Павлом. Золотые локоны коснулись его лица – сердце юноши замерло.

Тишина! Воркуют горлицы, благоухают лилии и розы, но еще чудесней пахнут Кларины волосы. В углу журчит фонтан – золотой змей, близко-близко шуршит шелковое платье. Над головой парят золотые амуры. Неверный огонь восковых свеч бросает бледный свет на атласную кожу молодой женщины. Во дворе стрекочут свою песню цикады, в окно заглядывает темно-синее небо мириадами глаз-алмазов. А вон, на стене, Сусанна! Что это, ветерок тронул ее пышные волосы, ее легкое прозрачное платье? Брызнула серебристая пена воды? Распустился пламенным цветком лотос? И она, дивная, прекрасная, готова пасть ему в объятия?

Мозг юноши взбудоражен, не хватает дыхания, кровь бешено мчится по жилам. Здравый рассудок покидает его. И вдруг Павел замечает на полу письмо. Его уронила Клара. Он поднимает его, взгляд пробегает по строчкам. Рука отца! Юноша дрожит, бледнеет, вскакивает. Увидав письмо, Клара вздрагивает, вскрикивает, хочет выхватить его из рук Павла. И в этот миг взгляд Павла останавливается на Далиле, на язвительной улыбке вероломной женщины.

– Ха! – крикнул он в неистовстве. – Благородная госпожа, я разглядел вашу душу и под ангельской личиной! Я не Самсон, но вы Далила! Будь проклята, змея-искусительница! Наши счета покончены.

И мигом покинул комнату.

– Павел! – не своим голосом крикнула Клара и рухнула без чувств на пол.

Как стрела мчался юноша из самоборского замка на своем сером коне. Точно искры пожара, пронеслись мимо него огни сонного городка. В сердце Павла бушевала буря. II вот он уже скачет по лесу.

– Стой! – раздался внезапно громкий голос.

Конь поднялся на дыбы. Из леса выскочил человек с факелом в руке и схватил коня за узду.

– Стой! Дора погибает, – прокричал немой Ерко.

9

Павел опешил.

– Ерко, ты? – крикнул юноша и удивленно наклонился к немому, чтобы удостовериться, он ли это.

– Да, Ерко, – подняв факел, ответил молодой оборванец.

– А ты… ты?… – продолжал Павел.

– Да, это я говорил, – подтвердил Ерко. – Не спрашивайте как, спросите лучите о чем? Пойдемте!

– Куда?

– Вон за тот холмик, в кусты. Там не сыщет нас и лисица.

– Зачем? Ах, господи, ты же сказал о Доре, что с Дорой? – взволнованно спрашивал Павел.

– Поезжайте, говорю вам, сударь! С коня сойдете в кустах. Ради Доры, ради спасения Доры, – продолжал Ерко горячо, – иначе… ну скорее же! – Он нетерпеливо топнул ногой. – Надо договориться, подумать. Тут не место… посреди дороги. Тут бродят разбойники, а может быть, и лазутчики вашего отца.

– Ради бога, скажи наконец… – настаивал Павел.

– Ни слова! Пойдемте! – властно промолвил Ерко и как лиса шмыгнул в лес, за ним последовал Павел, ведя под уздцы коня. Зашли за холмик. Тут у подножья горы был овражек. Вверху лес, а в овраге густой кустарник. С горы стекал ручеек, огибая огромный гладкий камень. Павел привязал коня к ветке, Ерко бросил факел в ручей. Оба уселись на камень.

– Так, – начал Ерко, глядя, как гаснет в воде огонь, – умри, предатель, не то навлечешь на нас проклятых нетопырей да лазутчиков; и без того натерпелся я нынче страху! Целый день вас высматривал. Тщетно! Думал уже, что та гадюка в Самоборе вас околдовала!

– Ни слова об этом! – сердито бросил Павел.

– Ничего, ничего! Слава богу, что этого не случилось. Было бы худо и вам, и мне, и Доре! – ответил Ерко.

– Рассказывай, не мучай больше!

– Не торопитесь! Сейчас все в порядке. Бояться нечего. Месяц невысоко, еще проглядывает сквозь ветки, до полуночи добрых два часа, а до полудня Доре ничего не грозит.

– Скажи, что с Дорой! Ради Христовых ран, говори! – прервал его Павел. – У тебя нет сердца, парень!

– Сердца? У меня нет сердца, сударь, – подтвердил он с горькой жалобной улыбкой, подперев лоб рукою. – А кто вам сказал? Ах да! Наверное, мои отрепья! Немой, батрак, нищий и вдруг – сердце? Не так ли? Знаете, как проникает в сердце любовь? Через глаза, сударь, через глаза! А выходят через уста у тех, кто владеет языком! Но если ты немой, весь огонь остается у тебя в сердце! Мои уста – покрытая плитою могила. Я храню любовь в сердце, как милого покойника, как мать, как… нет, отец для меня мертв! Впрочем, к чему болтать? Какое вам дело до меня! – И угрюмый юноша улыбнулся сквозь слезы. – Вам дорога Дора, и ведь правда, она хороша, господи, а уж красива, как божий ангел! Во что бы то ни стало ее надо спасти, – Ерко встрепенулся, – спасти или погибнуть! – И, задумавшись, снова опустил голову.

– Парень, ты хочешь, чтобы меня задушила тоска? – воскликнул Павел.

– Слушайте! – продолжал Ерко, не обратив внимания на вопрос молодого витязя. – Покуда вас посылали к красивой госпоже, как муху в паутину, в Загребе такое произошло! Свалка – все вверх тормашками! Кто-то пустил слух, что вы Дорин возлюбленный и… – Ерко пристально посмотрел в глаза Павлу.

– Что я? – прервал его Павел.

– Ничего, – ответил тот спокойно, – знаю, вы честный, благородный человек не только именем, но и сердцем. Однако людской язык что проказа! Разнесли о вас сплетни по Загребу, а Дорино сердце отравили. И все тот подлец, ничтожный цирюльник.

– Этот негодяй? – закричал, вскакивая, Павел.

– Именно. Захотелось ему золота и молодой жены! Дочь ювелира отказала ему, вот он и мстит.

– Он – Доре!

– Именно он! Он натравил народ на вас обоих. Случилось это после вечерни. Точно гром грянул над бедняжкой. Перед всем честным народом, перед господами возвели на нее небылицу, будто потеряла она девичью честь!

– Святой крест! Кто, скажи кто? – вскрикнул Павел и яростно схватился за саблю.

– Отец в гневе убил бы ее, не случись там судьи, который удержал его за руку. А когда остыл маленько, уговорил кума Арбанаса взять ее с собой в Ломницу свиней пасти, и чтобы на глаза отцу больше не показывалась. Нынче среда, завтра Арбанас едет в Ломницу.

– Дора, моя Дора! – вскричал Павел, ударив себя по лбу. – Но клянусь Иисусом, не поедет она в Ломницу, не поедет, не дам!

– Успокойтесь! Послушайте! На другой день я выследил в лесу цирюльника. Он шел в Медведград к вашему отцу; брадобрей его верный слуга, он же относил в Самобор и письмо. Зачем, думаю, он идет в Медведград? Уж наверно, не за добрым делом, дьявол, пошел! Пробрался к замку и я. Поглядеть, послушать. Но он вошел к господару. А сквозь дверь не увидишь, через стену не услышишь. Расспросить слуг?… Но ведь ты нем! Смеркалось. Знал я, что они в большой башне. Ходил я кругом да около, как хорек возле курятника. Все во мне горело. Сверху доносился неясный говор, вокруг ни души, но башня высокая. Вдруг, смотрю, взлетела птица и уселась возле башни на высоченный дуб. Что ж, взлечу и я. Стал карабкаться на дуб, все выше, выше. Добрался куда надо. Обхватил поудобней сук руками. Нагнулся немного. Луны, к счастью, не было. Теперь я все видел и все слышал. За столом сидел ваш отец, а перед ним стоял цирюльник.

«Ну что она, что?» – спросил господар Степко.

«Расхохоталась от всей души, – ответил цирюльник, – сказала, что вы, простите, – сущий дьявол. И что она не предполагала завлекать в свою обитель второго мужа, но раз это ваш сын, да еще такой красавец, то она не против. И будто она уже знает его и ей любопытно, сможет ли она этому дикому птенцу подрезать крылышки».

На это ваш отец заметил:

«Слава богу, коли так, значит, он останется в Самоборе!»

«Эх, ваша милость, – возразил цирюльник, – не говорите гоп, пока не перескочите. Ваш сын, не в обиду будь сказано, упрям и молод, очень молод. Порхает туда-сюда; конечно, госпожа Грубарова для каждого мужчины не шутка, но ведь такая любовь улетучивается, как выплеснутая на ладонь ракия».

«Так о чем же ты думаешь, брадобрей?» – спросил господар Степко.

«Ах, о чем думаю, ваша милость, о Доре думаю! В ней вся закавыка! Если Клара даже и будет госпожой Грегорианцевой, все равно Дора станет в конце концов любовницей молодого господина! И себя и вас опозорит!»

«Не дури!» – сказал Степко.

«Я стреляный воробей, ваша милость! Знаю, что такое, когда женщина впервые подцепит мужчину! Не так-то она его легко отпустит. Особенно ежели здесь, в этом глупом сердце, что-то тлеет. Иное дело минутное обольщение; чары проходят, и остается, простите, оскомина!»

«Все это госпожа Клара излечит, – ответил Степко, – ее белые ручки что железные клещи!»

«Иу, a ponamus,[125] – продолжал цирюльник, – что не излечит, следует и об этом подумать! Скажем, вдруг господин Павел проснется в Самоборе трезвым? Что будет, ваша милость, если молодой олень разорвет сети? Это не выходит у меня из головы! Бесчестие пало бы на вашу благородную голову! И загребские голодранцы еще пуще озлобились бы против вашего пресветлого рода. А особенно после вчерашнего скандала».

«Какого скандала?» – спросил ваш отец.

И тут цирюльник принялся рассказывать о беде, которая приключилась с Дорой. Я видел, как горели гневом глаза у господина Степко, как он дрожал от бешенства.

«Нет, клянусь святым крестом, – завопил он наконец, – этого я не допущу! Ты прав! Скажи все, что задумал!»

«Что ж, – промолвил, ухмыляясь, негодяй, – я знаю способ, боюсь только, как бы не обидеть вашу милость!»

«Говори сейчас же!» – заревел господар.

«Ваша милость, как известно мне понаслышке, не гнушаются крестьянками или горожанками, особо ежели они молоды и неупрямы (говорю только то, что слышал), иные из них даже кичатся своим позором. А Дора хороша, очень хороша! Ваша милость знает гричанских молодок, – но такой, как Дора, нет между ними, клянусь богом, нет! И потому, ежели бы… впрочем, ваша милость меня понимает! И разве это не лучшее возмездие загребским торгашам? Ведь они бы лопнули от злости!..»

– Ты лжешь, парень, лжешь! – закричал Павел, вскочив на ноги. Он весь дрожал от ярости. – Не может быть!

– Бог мне свидетель, это было так! – ответил спокойно Ерко, подняв клятвенно руку к небу.

– О!.. Ну, дальше! – промолвил Павел сдавленным голосом, опускаясь почти без сил на камень.

– Ваш отец задумался, – продолжал Ерко. – «Вашей милости должно быть ясно, – сказал цирюльник, – да оно и само собой разумеется, что отец и сын не могут, как говорится, любить одну девушку! И ежели отец приходит первым, сыну следует уступить дорогу!»

«Так-то так, но каким образом? – ответил старый господин. – Ведь загребчане! Сила на их стороне!»

«Пустяки, главное – знать, что у вашей милости душа спокойна. Через три дня старый Арбанас повезет девушку в Ломницу. Старик он слабый, глуповатый. Нам он не помеха, тюкнем его маленько по старой тыкве. Он и ахнуть не успеет. После Ботинца селений нет. По обочинам дороги кустарник. Пусть двое слуг, кто покрепче, переоденутся в форму испанских кавалеристов, – скажем, Лацко Црнчич, он мастер на такие дела. Едет повозка, люди выскакивают из засады и увозят девушку в ваш замок Молвицы или еще дальше, через границу, по вашему усмотрению! А загребчане? Пускай себе горланят! Что делать? Испанские мародеры схватили бедняжку. Бог знает, где она, несчастная девушка! Ха, ха, ха!».

«Идет!» – согласился ваш отец. Я спустился с дерева, чтобы разыскать вас. Ну, теперь вы знаете, что следует нам делать? – спросил Ерко.

– Знаю, знаю, – в отчаянии воскликнул Павел. – Отец, отец, что ты задумал, отец, на что ты толкаешь сына?! А тебе, добрый молодец, спасибо, сто раз спасибо; честный ты, добрый, бог наградит тебя! Но пойдем предупредим разбойников и отнимем у них добычу!

– Как можно! – ответил Ерко, скрывая набежавшую горячую слезу. – Они вас наверняка подстерегают. Не нужно, чтобы нас видели вместе, но я ваш раб и Дорин раб. Успокойтесь. Дождемся рассвета! На рассвете мы застанем и Милоша на месте.

Павел успокоился. Весь этот разговор не укладывался у него в голове. Размышляя над ним, он невольно посмотрел на Ерко.

– Ерко, – сказал он, – ведь ты немой? Как же ты заговорил? Что за чудо? Ты помогаешь мне, защищаешь Дору, почему? Кто ты?

Ерко молча опустил голову на грудь.

– Ты слышишь, Ерко? – ласково спросил Павел, положив руку ему на плечо.

– Не спрашивайте меня! – бросил тот угрюмо.

– Скажи, друг! Скажи, заклинаю тебя могилой матери!

Ерко безмолвствовал. Его охватило какое-то беспокойство, грудь высоко вздымалась, юноша тревожно поглядывал на Павла, словно опасался его. Наконец, подняв голову, громко произнес:

– Я твой брат!

Павел вскочил и молча уставился на сидевшего перед ним на камне юношу.

– Ты с ума сошел? – крикнул он наконец.

– Я твой брат, – твердо повторил Ерко.

– Ты?… Каким образом?

– Вот! Гляди! – сказал Ерко и вытащил из-за пазухи висевшую на шее ладанку, извлек из нее драгоценный перстень и протянул Павлу. – Узнаешь этот герб? Твой! В день моего рождения мне его повесил на шею мой и твой отец! По крови я Грегорианец, как и ты! Но мы не единоутробные братья! Тебя родила другая мать. Я старше, но не тревожься из-за наследства: ты законнорожденный, а я плод греха! Диву даешься? Слушай дальше! Сейчас узнаешь, почему заговорил немой и почему я оберегаю тебя и Дору. Садись рядом!

Павел неохотно опустился на камень.

– Расскажу тебе все, – начал Ерко, – что сам о себе помню и что слышал от других. Тогда я был слишком юн, чтобы все сохранить в памяти. Моя мать крестьянского рода. Когда-то по дороге из Загреба на Грачаны, под горой стояла деревянная мельница. В ней ютилась бедная старушка со своей единственной дочерью Елой. У этих двух женщин на всем божьем свете был один-единственный родич, старухин сын, белый монах Реметского монастыря. Кормились женщины от мельницы, от домашней птицы да от мотыги. Дай помещику, дай церкви, трудись на господском поле, потей ради отпущения грехов на монастырском винограднике, а напоследки мучайся дома, чтобы не умереть голодной смертью. Что делать? Одни женские руки в доме, без хозяина дом сирота! Беда! Недоедали летом, голодали зимой. А тут еще турки насели. Из каждого дома в войско бана забирали одного воина при оружии, а если нет в доме мужчины, плати, доставляй харч. Сын, монах, конечно, изредка давал старухе грош-другой, но он и сам был бедняком, уносить же снедь из святой обители запрещалось. Говорили, будто моя мать, то есть Ела, была красивой, набожной и умной девушкой, знала молитвы на любой случай, работала дома по хозяйству. Об всем этом мне рассказывал дядя Иеролим. И в женихах не было недостатка, только не хотелось ей бросать мать и мельницу. Кабы вышла замуж, было бы лучше, да не судил бог! Что поделаешь! Даже нищий счастлив, когда не знает лучшей доли, потому и женщины, сидя на своей мельнице, твердили: слава богу, что так. Тем временем медведградские кметы получили нового хозяина. Господа Эрдеди продали поместье нашему деду Амброзу. Народ ликовал, думал, станет легче. Но эрдедские приказчики начисто обирали крестьян, выворачивали их кошельки так, что сосед не мог одолжить соседу и куриного яйца. Лучше стало, как же! Доброта несказанная! Старый господар Амброз не покидал своего замка, и туго приходилось и приказчику и кмету. Впрочем, старик еще куда ни шло, но сыновья – истые черти! Бальтазар Грегорианец был немного не в себе. Находило на него, и он вдребезги разбивал все вокруг. А младший Степко, хоть и трезвая голова, и разумный человек, но нрава буйного, насильник! Простите, сударь, – заметил Ерко, – что так прямо говорю о вашем отце, но, повторяю, так мне рассказывал дядя Иеролим. Когда он возвращался с турецкой войны, – в молодые годы Степко часто ходил на турок, – упаси бог, беда всей округе! Грабил монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.

Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:

– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал нас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. Й вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и был монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.

Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:

– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал пас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха быланабожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. И вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и ее глаза загорелись таким диковинным пламенем, что меня охватил страх, – люди злы, очень злы! Они хотят тебя убить! Берегись! Не говори, кто ты. Ни за что не говори!» Потом обратилась к брату: «Подойди сюда, подойди, дорогой брат! Прости меня за то, что я согрешила. Не по своей это воле. Об одном тебя молю. Поклянись, что заменишь ребенку отца с матерью! Поклянись, что, когда он вырастет, расскажешь ему, кто его отец, но не для того, чтобы он искал его, а чтобы остерегался. Поклянись, что объявишь его немым, чтобы язык не выдал страшной тайны, которая может его погубить, что он ни звука не произнесет человеческим голосом, если только ему не будет грозить гибель. Клянись вместо него, он ребенок и не понимает, о чем я сейчас говорю». – «Сестра!» – начал было монах. «Клянись!» – повторила она. «Хорошо, клянусь! – сказал монах, положив мне руку на голову. – Я научу его быть немым как могила!» – «Да хранит тебя бог и все святые его, сынок!» – промолвила мать и поцеловала меня в лоб. Губы у нее были уже холодны как лед; потом она откинулась на спину и умолкла. Дядя молился, а я… я плакал, долго плакал. Мать умерла.

Ерко опустил голову и закрыл лицо руками, то ли в его душе снова встала эта страшная картина, то ли он хотел скрыть слезы.

– Ерко! – ласково стал успокаивать его Павел.

– Мы вернулись в монастырь, – продолжал Ерко. – И с тех пор началась для меня новая жизнь. Дядя сказал братьям, будто в лесу на нас напали разбойники и у меня отнялся от страха язык. Я боялся вымолвить при людях слово, дядя уверял, что меня сразу убьют. Мои уста были немы как могила. Все обиды я молча погребал в своем сердце. Я слышал, как меня жалеют, как насмехаются надо мной, слышал и молчал. Все принимали меня за немого, так немым я и остался! Страх перед людьми, клятва, данная матери, запечатали мои уста. Я все слышал, видел, что творилось вокруг, но все – будь то радость или горе – я должен был хранить в своем сердце, все! Я боялся улыбнуться, услыхав милую сердцу песню, боялся вскрикнуть, ощутив сильную боль. Я вынужден был смирять в себе все живые порывы юношеской души; моя жизнь протекала как бурная вода, скрытая подо льдом. Кроме дяди, только настоятель знал, кто я и какого рода. Все другие считали меня каким-то выродком рода человеческого, который несет свой крест за чьи-то великие грехи. Звали меня Ерко, немой Ерко, или еще – глупый Ерко! Дядя одевал меня попроще, чтобы не вызывать подозрений. Грегорианцы решили, что ублюдок бродит где-то по свету, им и в голову не приходило, что он живет рядом, скрытый простой сермягой. Дел у меня было немного. Украшать цветами святых, носить хоругви во время крестных ходов, раздувать мех органа да работать в саду. Учился я плести рогожи, шляпы из кукурузной соломы, долбить корыта. Все, что смастерю, продавал. Никто не знал, чей я, откуда взялся, и потому смертельная опасность мне не грозила. Правда, на меня кидались собаки, мужчины обзывали чудовищем, старухи величали ходячей проказой, дети швыряли грязью! Ух! Порой я готов был впасть в бешенство, готов был зареветь, как раненый зверь, и во всеуслышанье проклясть мир и все живое! Но нет! Я всегда помнил завет умирающей матери. Не остался я и невеждой. В ночной тиши, в маленькой келье я многое перенял от дяди: выучился читать, писать, молиться, распознавать травы и зверей, определять вращение солнца и движение звезд. Ночью я был мудрецом, днем дурачком! Порой я уходил в лес, в горы, подальше от людей. Там я чувствовал себя привольно, любил, лежа на земле, размышлять о том, каковы люди и как устроен мир. Но даже тогда, когда я был совсем один, точно росинка на листе, я все же страшился нарушить материнский завет и человеческой речью не пользовался, а подражал соловью, кукушке, лягушке, волку. И мне становилось легче. Люди частенько диву давались, почему вдруг среди лета завоет волк или в полдень заухает филин. Но то были не волк и не филин… Умер мой дядя. Перед смертью он заставил меня повторить ту страшную клятву и передал связку бумаг, в них описано было все, что со мной случилось. После похорон, забравшись в волчью яму, я прочитал эти дядины записи и горько проплакал всю ночь. Я остался в монастыре, только чаще стал бродить по горам. Что мне было делать в монастыре? Там я потерял единственного расположенного ко мне человека. Остался я один-одинешенек на всем белом свете. Иногда я вспоминал, что у меня есть отец, братья. И тогда прокрадывался к Медведграду, чтобы хоть издали поглядеть на несуженых родичей! Видел хмурого отца в серебре и золоте, любовался вами, сударь, красивым, милым отроком. Помните, как вы однажды встретили меня на лесной тропе – вы и ваша мать?

– Помню, – ответил Павел.

– «Мама, – сказали вы, – погляди на этого несчастного, он немой, дай ему динар!» И госпожа Марта, думая, что я нищий, протянула мне динар. А я обезумел от радости, спрятался за дубом и до блеска начистил серебряную монетку. Потом зашил ее и ношу с тех пор на шее как талисман, как единственное звено, связывающее меня с бездушной, как я полагал, семьей. С того дня мое сердце привязалось к вам. Если бы вы знали, как оно билось, когда я приносил вам первые ягоды, поймал для вас белку, смастерил деревянную саблю! Я был счастлив, очень счастлив! Но потом, послушайте, что со мной произошло. Это тайна! До сего часа никто об этом не знал, кроме бога и моего сердца. Не смейтесь надо мной! – Ерко отвернулся. – Может быть, это глупо, но что поделаешь! Бог и бедняку-горемыке дал глаза, чтобы видеть, сердце, чтобы чувствовать. Случилось это четыре года назад, на троицу. В Реметах по случаю храмового праздника служили большую мессу. Народу понаехало отовсюду, немало было и загребчан. Я раздувал органисту мех и вдруг увидел молодую девушку, красивую и нежную, она стояла на коленях рядом с каким-то стариком, сложив молитвенно руки. Сквозь высокое окно вливалось солнце, его золотые лучи играли в волосах красавицы. Я остолбенел и позабыл, несчастный, о своем мехе, пока монах не толкнул меня изо всей силы. Орган на какое-то время умолк. Вся кровь устремилась к сердцу, душа была потрясена. Да что говорить? Разве вы не знаете, каково юноше, когда ему приглянется девушка? А тем более мне, несчастному, у которого не было ни одной родной души на свете! Совсем я обезумел! Думал, от горячки лопнет голова! Пошел я следом за девушкой. В лесу она отломила веточку, отломила и бросила. А я поднял ее, точно какое сокровище, поцеловал и спрятал на груди, Девушка была загребчанка. Выследил я, где она живет; подкрадывался по ночам к дверям, не спускал глаз с окна ее комнаты, где горел светильник. Целые ночи не смыкая глаз сидел у ограды и глядел на дом. А знаете, кто эта девушка? Дора, Крупичева Дора!

– Дора! – воскликнул пораженный Павел.

– Да, она! Я следил за каждым ее шагом, улавливал каждое движение. Она, конечно, ни о чем не подозревала. Да и откуда? «Такого убогого, как я, и вдруг заметить», – твердил я без конца. – И Ерко горько заплакал. – Настал тот ужасный день… Я пытался спасти ее на Капитульской площади. Вы оказались счастливее. Меня чуть было не затоптали лошади. Ах, почему не насмерть! Поправился я благодаря вашему попечению. Раны мои затянулись, но сердце все еще кровоточит. И тогда я узнал, что вы любите девушку. Я хотел убить себя, да совесть не позволила. «Пускай любятся, пускай милуются», – кричало во мне сердце. Эти двое тебе дороже всего на свете, они встретились и полюбили друг друга. Терпи смиренно, глупое сердце, утешайся их счастьем, со временем в их счастье ты найдешь и свое. Павел, брат мой, здесь, в эту глухую ночь, где нас никто не видит, не слышит, я клянусь, что буду оберегать вас обоих, что буду радоваться, глядя на вас, если вы с Дорой обретете свое счастье!

Слезы стояли в глазах юноши, а в слезах отражался яркий лунный свет; смертельная бледность покрыла его лицо, он упал на холодный камень и безудержно зарыдал.

– Ерко, брат мой перед богом и по крови! – воскликнул Павел, поднимая брата и заключая его в свои объятья. – Встань, дай мне обнять тебя, я нашел друга, нашел брата, о, благодарю тебя, боже!

– И ты зовешь меня этим сладостным именем, ты меня не отвергаешь? – робко спросил Ерко.

– Отвергать? Ты пойдешь вместе со мной!

– Спасибо, – печально ответил Ерко, – я счастлив, что господь дал мне душу, которая все чувствует, но твой дом не мой дом, у меня свой путь. Но слушай дальше! Я узнал о дьявольском заговоре против тебя и Доры. Узнал, какие козни строятся против вас. И сказал себе: «Надо помочь!» Поспешил сюда, опасаясь, что сердце твое не устоит перед вероломной красавицей. Все высматривал тебя и все-таки проглядел. Вдруг ты скачешь из замка. Я подумал: «Если не остановлю его, сойду с ума!» И тут вспомнилась клятва, данная матери. Мне грозит смерть, ведь хотят погубить то, что мне дороже всего на свете! И, собрав все силы, после многих лет молчания я крикнул в первый раз человеческим голосом: «Стой! Дора погибает!»

– Ох, спасибо тебе, благородная душа, спасибо! – промолвил Павел, обнимая брата.

Братья долго сидели на камне, крепко обнявшись. Сидели и молчали.

Но вдруг Ерко вскочил.

– Слышишь! – крикнул он. – В Самоборе запели вторые петухи. Пора! Идем спасать Дору!

10

Шел, вероятно, одиннадцатый час утра. Небо было мутное, вдоль Савы над кустарником курился реденький туман. Воздух был по-настоящему осенний, влажный и довольно прохладный. Перед хижиной у перевоза сидел беззубый старый Мийо. Чистя тупым ножом рыбу, он до того углубился в свое занятие, что даже не заметил, как его младший товарищ отчалил от противоположного берега. Вдруг внимание старика привлек лошадиный топот. Мийо поднял голову да так и застыл с разинутым ртом, держа в одной руке нож, а в другой рыбу. К хижине приближались два всадника в красных зубунах, в высоких желтых сапогах, в черных кабаницах, с опущенными забралами шлемов; особенно странными показались старику мечи, длиннющие, как вертелы. Проскакав мимо хижины, всадники свернули на сисакскую дорогу. Младший паромщик, Шимун, спокойно сунул весло за стреху и направился в хижину. Старик подмигнул ему одним глазом, словно спрашивая, что за люди.

– Гм, – хмыкнул Шимун, пожав плечами, – бог знает, что за люди. Должно быть, испанские ординарцы! Судя по крайней мере, по длинному вертелу. Но заплатили как положено.

– Заплатили? – удивился старик. – Чудно, ой как чудно! Заплатили за перевоз? Испанские разбойники никогда этого не делают!

– Поспешай, Мийо, поспешай! – бросил Шимо строго. – Занимайся рыбой! Ах да! – Он хлопнул себя ладонью по лбу. – Брось-ка ты рыбу и ступай в Запрудже! Вот тебе динар, возьми кувшин и принеси сливовицы. Что-то свежо нынче! Холод до костей пробирает. Не правда ли, Мийо?

– Бррр! Да, да! – поддакнул старик и как-то очень смешно дернулся всем телом, думая не столько о холоде, сколько о ракии. Взял динар, прихватил кувшин, надел шляпу и направился прямо через кустарники в Запрудже.

– В час добрый! – прошептал Шимо, когда Мийо скрылся в ивняке. – Избавился от болвана, как волк от собаки! Ни к чему впутывать дурака в такое дело. Болтун, не знает, когда держать язык на привязи, а когда спустить. Он, конечно, вылакает по дороге половину да и свалится где-нибудь, как подстреленный заяц. Но где же Грга? Какого черта медлит! Странно. – И Шимо, поднеся к глазам ладонь, поглядел на другой берег. Потом уселся и, в свою очередь, принялся чистить рыбу, напевая сквозь зубы: «Хороша ты, птица дрозд!»

Вдруг издалека послышалось: кар! кар! а спустя минутку уже ближе: кар! кар!..

Шимо настороженно поднял голову.

– Что это? Грга сказал, что будет бить перепелом, а мне слышится ворона! Впрочем, это не со стороны Загреба, а оттуда. Вороны! Ха! Ха! Почуяли, знать, что будет падаль! Ха! Ха!

И снова все смолкло.

Вдруг раздался крик, на этот раз бил перепел: пуч-пурич!

– Ага! – Шимо вскочил. – Вот и моя перепелочка! Пора!

Он поспешил к берегу, отвязал небольшую лодку и поплыл вдоль Савы. Вскоре он вернулся с Гргой Чоколином.

– Что, ребята на месте? – спросил его цирюльник.

– Да.

– Поблизости никого нет?

– Никого, кроме нескольких ворон, вон там в чаще.

– Они свое дело знают, а нам они не помеха! А старый Мийо?

– О нем не беспокойтесь, мастер Грга! Ему я заморочил голову и отправил в другое село. Сливовица ему попутчица, дорога дальняя, овраги глубокие, а на песочке сладко спится. Ха, ха! Мийо будет носом ловить окуней, из-за него можете не волноваться!

– Bene! Все в порядке! Умная у тебя голова, Шимун!

– Как же! Не весь же я век на этой проклятой отмели бил баклуши!

– Знаю, кум Шимо, знаю! – хитро подтвердил цирюльник. – Вот и я так же. Разве мне не приходится каждый божий день стричь тыквы, которые в сто раз глупее меня? Жрать надо, черт подери! Никто не спрашивает, чем у тебя голова набита, а только – откуда родом, каков у тебя кошель. Плохо, очень плохо нынче живется умному человеку! Приходится продаваться и богу и черту, а что получаешь? Шиш!

– Верно вы заметили! – угрюмо буркнул Шимо. – Разве я не знаю, как жить хорошо, по-господски? Впрочем, старая песня! Из дому меня прогнали, потому, дескать, что я мот, разбойник, взашей прогнали. Скажи мне кто-нибудь, что господин Шимо будет перевозить на пароме всякую шушеру через Саву, что летом и зимой будет ютиться под соломенной крышей, я бы уж отблагодарил свою мать за то, что она родила меня на свет!

– Успокойся, Шимо, – сказал цирюльник, – ничего не поделаешь, некуда ведь податься! Сам знаешь, как тебя чуть было не повесили за священника, которого ты ограбил и убил на большой дороге. И если бы господар Степко с помощью золота не вызволил тебя из темницы, нюхал бы ты на обочине загребской дороги осенний ветер!

– Знаю, знаю, – ответил Шимо, – но и Грегорианец знал, зачем меня вызволяет! Меня повесить – значит бить по седлу, а об осле и позабыть. Но ежели бы стали пытать построже да показали бы инструменты, кто знает, не ляпнул ли бы я на дыбе, кто взаправду держал над попом отходную свечку! Только это и тревожило Грегорианца. Но довольно болтать! Вот так-то! Спрашиваю я лишь об одном, раз уж вступил в вашу игру. Что хочет господар Степко от девушки?

– Чего? – цирюльник ухмыльнулся. – Ну и глуп же ты, Шимо! Десять лет служишь Грегорианцу и не знаешь, зачем ему молодая девушка? А для чего и существуют молодые девушки?

– Да не может этого быть? – спросил Шимо, недоуменно поглядев на цирюльника.

– А почему бы нет?

– На здоровье! Недаром говорят: волк меняет шерсть, а не повадки. Все такой же бабник! Знаю, как не знать! Сколько раз мы с ним охотились за молодками! Порой и нам доставалось. Однажды обшарили целую гору в поисках батрачки и ее юнца-сына, но куда там! Птички улетели! Так с пустыми руками и вернулись! Бог знает, куда они задевались.

– Да ну? Вишь ты! Молодого Грегорианца? Ну-ка, расскажи! – спросил с любопытством цирюльник.

– Тсс! – прошипел Шимо, вскакивая. – Едут! Глядите! Вон со стороны Загреба поднялась пыль. Повозка. Они, наверняка они!

– В самом деле едут, – заметил цирюльник, подняв по-лисьи голову. – Теперь гляди в оба! Говори скорей, куда спрятаться, чтобы все видеть.

– Зайдите внутрь. Из кухни лестница на чердак. В крыше есть дыра, смотрите себе на здоровье.

– Хорошо. А ты обращайся с ними повежливей. С почтением, покорностью, чтобы ничего не заподозрили!

– Не беспокойтесь! Знаю я, как нужно. Не впервой. – И Шимо ухмыльнулся. – А сейчас ступайте, вон повозка уже недалеко от берега.

– Иду, иду! – бросил цирюльник и быстро юркнул внутрь, а Шимо с беспечным видом уселся перед хижиной.

В это мгновение снова закаркала ворона: кар! кар! Из гущи кустов ей отозвалась другая: кар! кар!

– Черт побери, что такое? – Шимо вздрогнул. – И чего эти дьявольские вороны раскаркались возле дома?

К противоположному берегу подъехала простая крестьянская телега, в ней сидели старик и девушка.

– Эй, паромщик! – закричал старый Арбанас.

Шимо лениво поднялся и неторопливо спустился к парому.

– Сейчас иду! – ответил он старику.

В тот же миг что-то зашумело в ивняке, видно, кто-то пробирался через кустарник. Зверь какой, что ли? Бог знает.

На телеге рядом со стариком сидела Дора.

Голова ее была укутана пестрым платком. Из-под платка едва виднелось бледное как мел лицо. Веки припухли, глаза, всегда такие живые и ясные, покраснели от слез, утратили блеск. Скрестив на груди руки, Дора неподвижно и безмолвно сидела рядом со старым Павлом, уставясь в пространство, и только время от времени, словно вспоминая о своем горе, вздыхала и на глазах ее снова проступали слезы. Старый Арбанас, погоняя лошадей, украдкой поглядывал на девушку. Вот он прищурил один глаз, другой, зашевелил усами. Старик сердился и жалел девушку. Телега съехала на паром. Девушке стало страшно, и она невольно схватилась за старика.

– Что ты, Дорица, не бойся! Ничего, ничего! Круто, но ты не бойся! Но-о, Серый! Слушай, Дорица, – продолжал Арбанас, когда паром двинулся через реку.

– Что, крестный? – спросила девушка вполголоса.

– Ну чего ты плачешь? Глаза у тебя полны росы, как трава на заре!

– Не могу сдержаться, крестный. Уж такое у меня сердце.

– Ну, ну, сердце, знаю, бедная моя, знаю, что злые люди тебя опорочили. Клянусь честью, все это ложь! Верно?

– Бог мне свидетель, верно.

– Я сразу так и подумал! Все зависть, проклятая зависть! Что будешь делать, коли так! При всем том лучше, что ты едешь со мной. Отец на тебя сердится, очень сердится.

– Ох! Даже не взглянул при отъезде! – Девушка снова горько заплакала.

– Не плачь. Будет тебе, будет! Даст бог, все развеется как дым. Я обо всем ему расскажу, мне-то он должен поверить. Арбанас никогда не лжет! И ты вернешься домой. Вернешься, клянусь честью! А тем временем преотлично поживешь у меня, не правда ли? И, ей-богу, пасти свиней тебе не придется, нет! Как же, еще чего недоставало. Будешь их есть, да, есть! Вот так-то!

Тем временем паром причалил к другому берегу Савы. Повозка съехала с парома на кучу хвороста.

– Подержи-ка, Дора, вожжи, пока достану деньги за перевоз.

Девушка взяла в руки вожжи, старик извлек кошелек, чтобы заплатить паромщику, который стоял рядом, прислонившись к телеге.

– Ну, Шимо, что нового? – спросил Арбанас паромщика.

– Хорошего мало, плохого много, – равнодушно ответил Шимо, косясь на Дору.

– Даст бог, будет лучше! Лето нынче выдалось ненастное. Туманы, дожди, беда! Перед нами кто-нибудь проехал, Шимо?

– Кто знает. Впрочем, да! Вспомнил сейчас. Какой-то монах за подаянием, потом два стекольщика краньца, несколько воинов и никого больше. А что в Загребе, кум Павел?

– Содом, сущий содом! Все смешалось. Один эдак, другой так! Чудной народ! Никому не угодишь! Получай за перевоз и прощай, Шимо! – сказал старик и стегнул лошадей.

– С богом, счастливого пути! – ответил паромщик, вошел в хижину и поднялся к цирюльнику.

– Готово, мастер Грга, – крикнул он брадобрею, который внимательно наблюдал за всем сквозь дыру в крыше.

– Ладно, ладно, – сердито ответил Грга, – оставь меня в покое! Сейчас произойдет то, чему суждено быть.

– Добро! – буркнул Шимо. – Оставлю вас в покое!

И спустился в кухню жарить рыбу.

Цирюльник, упершись локтями в колени и согнувшись в три погибели, уставился на дорогу. Он весь дрожал, глаза метали молнии.

Телега медленно продвигалась по хворосту и песку. Арбанас не гнал лошадей, спешить было некуда, да и было б куда, лошади, привыкшие уже к неторопливому шагу, все равно плелись бы, хоть бей их дубиной. Наконец телега выбралась на дорогу и покатила чуть быстрей. Справа и слева стеной стоял кустарник и дубняк. Шагах в пятидесяти начинался лесок. Вот телега добралась и до него.

– Ну что же они? – серди го забормотал брадобрей. В этот миг послышался свист. Кони, прядая ушами, стали. Старик замахнулся на них кнутом. И вдруг на дорогу выскочили два всадника.

– Ура! Наши! – воскликнул цирюльник. – Отлично! Ну, почем мы сейчас, Дорица?

Один из всадников молнией подлетел к телеге и вонзил Серку свой длинный меч между ребер. Конь упал, Дора вскрикнула и навзничь повалилась в телегу, старик вскочил и потянулся за топором. Но сзади на него набросился другой всадник, схватил Арбанаса за шиворот и с силой сбросил на землю.

– Хватай девушку! – крикнул на чистом хорватском языке первый всадник, хотя и была на нем испанская форма.

Второй потянулся было к девушке, но тут из лесу вылетел новый всадник.

– Вот тебе девушка, негодяй! – крикнул он гневно и безжалостно опустил на голову похитителя буздован. Тот свалился без чувств на землю. Но в этот миг второй всадник кинулся на юношу, нацелив в его грудь свой длинный меч. Все, погибнет юноша, – меч длинный, буздован короткий!

– Бей его! – крикнул брадобрей из укрытия, трясясь от бешенства.

Но из-за дуба вспыхнул огонь, грянул выстрел и уложил на землю лошадь первого всадника.

– Божья стрела! – простонал цирюльник. – Шимо, Шимо, беда, черт принес на нашу голову молодого Грегорианца, все погибло!

– Вот как! – хладнокровно заметил Шимо, переворачивая на сковороде рыбу.

Из-за дуба вышел Милош.

Грга побледнел и задрожал как осиновый лист.

– Милош, – крикнул Павел, – поглядите, кто эти подлецы.

Харамия спокойно подошел и прикладом отодвинул забрало у лежащего без памяти воина.

– Вот те на! Клянусь святым Николой, это собственной персоной слуга вашего господина отца, Лацко Црнчич! Видали негодяя! Спрятался под испанской формой и железной шапкой, чтобы безнаказанно разбойничать! Но это ему вышло боком, ей-богу! Крепко поцеловал его ваш шестопер, будет гудеть у него в голове до самой могилы. А ты кто таков, злодей несчастный? – обратился Радак к всаднику, который барахтался под раненой лошадью. – Снимай свой горшок, поглядим на твою черную образину, мошенник!

Дрожа всем телом, незадачливый всадник поднял железное забрало и, выпучив глаза, словно его внезапно свело судорогой, уставился на харамию.

– Ивша Перван! – сказал Радак, улыбаясь. – Ты ли это, мокрая курица? Чтоб тебе ни дна ни покрышки! И ты пустился на темные дела! Ну погоди, расплачусь я с тобой, хоть нынче и не суббота!

– Господар, прости, – залепетал разбойник, – что было делать, струсил я, принудили меня, силой принудили!

Павел приблизился к телеге. Дора лежала без сознания, бледная, совсем как мертвая. Юноша молча наклонился к ней и невольно загляделся на красавицу.

– Прелестный ангел, – прошептал он печально, – сколько несчастий свалилось на тебя, слабую девушку! Злоба и глупость вступили в заговор против тебя, светлая душа, чтобы ты стала добычей греховной похоти. А из-за кого, милая? Из-за меня, из-за моей любви! Но, слава богу, я снова избавил тебя от беды, которую накликали на тебя человеческая подлость и клевета! Прости, милая, что страдаешь, прости, а я отомщу, святой крест, отомщу!

Покуда юноша восхищенно смотрел на девушку, цирюльник претерпевал под кровлей паромщика адские муки. Все ухищрения, все козни пошли прахом! Дора спасена! Дора, которая, как он воображал, будет принадлежать ему хоть наполовину, спасена! Голова кружилась, глаза застлал туман, хотелось кричать от злости, хотелось задушить Павла, но объятый страхом он не смел и пошевельнуться.

Вдруг со стороны Гргуричева брода донесся лошадиный топот. Грга повернул голову в ту сторону, но из-за кустов и деревьев ничего не смог разглядеть.

А из-за леса выехало десять цесарских латников. Впереди шагал Ерко, усталый от долгого пути и быстрой ходьбы. Он относил в Загреб письмо Павла, в котором брат просил помощи у капитана Блажа Пернхарта. Немой повел латников через Саву Гргуричевым бродом. Подойдя к Кралеву броду, он дал знак всадникам скакать по дороге дальше, а сам юркнул в лес.

Сердце цирюльника замерло от ужаса при виде блестящих шлемов появившихся внезапно на дороге всадников.

Павел поднял голову, сбросил с себя кабаницу и покрыл ею лежащую без сознания девушку.

Начальник отряда, усатый детина, остановил перед Павлом коня.

– Ваша милость, – промолвил он, – не вы ли господин Павел Грегорианец, поручик хорватского народного войска?

– Да, я, – ответил тот.

– Меня с десятью всадниками послал в ваше распоряжение господин Блаж Пернхарт, капитан его цесарского величества. Десятник Джюро Менцингер ждет приказа вашего благородия!

– Вы немного опоздали, но хорошо, что прибыли! – сказал Павел. – Десятник! Я, дворянин Павел Грегорианец, поручик хорватского народного войска, застал этих двух злодеев, когда они с оружием в руках напали на большой дороге на старика и девушку, дабы причинить зло их душе и телу. Подобных разбойников в лесу немало, вы по мере сил их ловите, этих же двух, явно нарушивших божеские и человеческие законы, передаю вам, делайте с ними что положено.

– Слушаюсь, ваше благородие, – ответил десятник и обратился к латникам: – Пятеро вперед в лес, пятеро мечи в ножны и спешиться, – и он указал на Црнчича и Первана.

Цирюльник стал бледнее полотна, он то закрывал глаза, то широко открывал их, чтобы видеть все происходящее.

– Милош, – сказал Павел, – выпряги-ка мертвую лошадь, а на другой отвези девушку в Загреб, к золотых дел мастеру Крупичу. Садитесь и вы, добрый старче, – обратился он к Арбанасу, – возвращайтесь в город и расскажите Крупичу все, что видели. Я поеду за вами!

– Хорошо, хорошо! – пролепетал испуганный старик. – Сейчас я не поехал бы к себе и за каменный дом! Разбойники, да простит господь их прегрешения. Но старый Крупич, он уж… впрочем, он сам виноват, сам!

Пятеро латников сошли с коней. Связали лжеиспанцев и повели их в глубь леса. Харамия, старик и девушка поехали на телеге в сторону Кралева брода. За ними последовал и Павел.

– Эй! – крикнул Шимо своему гостю на чердаке. – Послушайте, мастер Грга, вы и на сей раз охотились за молодухой, и снова дело не обошлось без драки и разбитых голов; слава богу, я не попал в эту кашу! Прощайте Ивша и Лацко. Бедняги! Царство вам небесное. Чего доброго, эти железные черти явятся и сюда. Если молодой господин найдет вас здесь, он не станет спрашивать, почем фунт пеньки. Случается, что этот товар отпускают и даром! Да, да, натерпелся я страху из-за того попа. Было бы мне вас жалко. Так за здорово живешь и в царствие небесное попадешь, ахнуть не успеешь!

– Замолчи, змея! – прошипел в бешенстве брадобрей, но тут же стал умолять: – Шимо, ради бога, спрячь меня, эти разбойники, чего доброго…

– Ладно, ладно, ведь и я христианин, когда с ножом к горлу приступят! Вон вам дымарь, где коптится рыба. Полезайте туда через дыру, и сам черт вас не сыщет! Немного смрада, немного дыма, но это пустяки, раз речь идет о голове!

Грга нерешительно забрался в дымарь. Дым ударил ему в нос, в глаза. Он чихнул.

– Будьте здоровы, мастер! – крикнул Шимо снизу. – Насморк у вас, что ли? Оно конечно! Осень! Ну, я иду, сейчас явятся эти черти, поработаю веслом.

– Паромщик! Эй, лентяй! – загремел голос Милоша. – Выходи к парому, или я тебя выгоню из логова огоньком, как лису из норы.

Сердце цирюльника екнуло.

– Иду, иду, витязь! – и Шимо выбежал из хижины. – В чем дело? Вы, кум Арбанас, обратно и девушка тоже. Что случилось? Скверная дорога?

– Беда! – ответил старик, идя к парому. – Злодеи, антихристы убили лошадь, меня в грязь бросили, девушку увезти покушались.

– Ого! – удивился Шимо, покачивая головой, – Грех какой! Злые нынче люди, лютые, хранят нас господь от всякого зла! И что же потом?

– Как следует мы с ними разделались, как следует! – улыбаясь, промолвил старик. Он продолжал бы болтать ц дальше, если бы на паром не вскочил Павел. Шимо съежился, взялся за весло и вскоре переправил всех на другой берег.

У Чоколина отлегло от сердца; он знал, что Радак уехал. Выбравшись из дымаря, Грга стряхнул с себя сажу.

– Но кто, какой дьявол разом порвал мою хитро сплетенную паутину, кто выдал тайну? Ох, попадись он мне в лапы, – брадобрей застонал и сжал кулаки, – вонзил бы ему ногти в горло!

В этот миг послышался топот. Цирюльник вздрогнул. Посмотрел в дыру. Мимо хижины проскакали латники, за ними поднималась пыль.

– Слава богу! – вздохнул Чоколин. – Теперь я в безопасности!

Он спустился с чердака. Тем временем подошел и Шимо.

– Ого-го! Да вы, мастер, так черны, будто с самим антихристом целовались! Тесновато было? А почему господин Павел вмешался в это дело?

– Дурак, – бросил Грга, – ему тоже приглянулась девушка!

– Ах так? Значит, и отец и сын? Молодцы!

– Сейчас мне надо уходить, – угрюмо буркнул цирюльник. – Черт, не солоно хлебавши. Хорошо меня встретит господар Степко. Нынче мы дали маху. Ничего, ничего! Случай еще представится. А насчет меня ты помалкивай. Прощай!

– Буду нем как рыба! Прощайте! – ответил паромщик. – Но разве вы не на переправу?

– Нет! Оставь меня в покое.

Чоколин отошел от хижины. Остановился. Задумался. Наконец, опустив голову, тихонько направился по спсакской дороге. Вот он дошел до убитой лошади.

– Здесь это было, – пробормотал он, – здесь выхватили се у меня из рук! Вон и шлем Црнчича, – продолжал он, поднимая испанский шлем, – Божья стрела! – крикпул он в бешенстве и хватил шлемом о землю. Грга уже повернул назад к переправе, но любопытство одержало верх. Он боязливо вошел в лес. Здесь паслась лошадь. Лошадь Первана. А далее, – Чоколин задрожал, – на дереве висели красные воины. Цирюльник приставил ладонь к глазам. Кругом тишина, безмолвие. Вдруг раздался раскатистый смех. По спине цирюльника забегали мурашки, глаза от страха прищурились. Под деревом, где висели повешенные, лежал одурманенный огненным нектаром старый Мийо и хохотал во сне.

Брадобрей кинулся бежать. Шапка свалилась с головы, лоб покрылся холодным потом. Все глубже и глубже забирался он в лес. Однако, точно дьявольское наваждение, его преследовало карканье вороны: кар! кар! Цирюльник задыхался, бежал из последних сил. Ударился лбом о ствол дерева, потекла кровь, он даже не заметил! Бежал, бежал, а за ним по пятам следовали вороны и каркали: кар! кар! Вот добежал до ивняка. Слава богу, близко Сава. Еще десять шагов, вот и вода! Вот она! Но где переправа? Далеко, вон на берегу чернеет рыбачья хижина. Куда? Вдоль берега!

– На виселицу, Грга, на виселицу! – прозвучал за спиной из кустов незнакомый голос. Кровь ударила цирюльнику в голову, он взмахнул руками и как безумный бросился в Саву.

Из-за дуба выглянул Ерко.

– Плыви, плыви, брадобрей, – ухмыляясь, пробормотал юноша, – скатертью дорожка!

11

Мастер Крупич сидел в своей лавке за наковальней и упорно стучал молоточком, словно торопился выковать царскую корону. Тщетно! Работа валилась из рук. Порой он останавливался, вздыхал, задумывался ненадолго и снова принимался ковать. Его грызла совесть. Да и как не грызть? Обычно по дому, точно песня жаворонка в небе, разносился веселый Дорин голос. А нынче? Пустота, безмолвие, будто покойник в доме. Слезы навернулись на глаза старика. Он опустил молоток, задумался. Бог знает о чем! О чем! О дочери, о единственной дочери! Медленно скатилась по румяному лицу на белую бороду слеза. Старый мастер унесся в далекое прошлое. Вспомнил, как женился, как любил жену, как родилась у него дочь. Как он сходил с ума от радости, как убаюкивал, нянчил ребенка. Хорошо тогда было! И позже, когда девочка начала ходить, говорить, как радовались отец с матерью! Мастер вспомнил, как лишился жены, как болело за нее сердце, когда она, бедняжка, умирала. Как убивался по ней. Но она оставила ему сокровище, бесценное и милое, – единственную дочь. Вспомнил, как росла она в отчем доме, точно душистый цветок; как он не покладая рук работал. Для кого? Для Доры, чтоб у нее было приданое, когда господь бог пошлет ей хорошего мужа. А нынче? Ох, нынче! Все пошло прахом, все растаяло, как снег на солнце.

Старик поднял голову и смахнул рукавом слезы.

– А что? – забормотал он. – Взяла грех на душу, осрамила меня перед богом и людьми, осрамила мой дом, мое имя. Негодница! И меня заподозрили в грязных делишках, меня! Крупича! Уф! Тут сам черт замешан… прости, господи, мои прегрешения! Где у них только голова? Я тайно злоумышляю против Загреба, я? Разве вся моя жизнь не как на ладони, разве моя душа не чиста как стекло? Пусть кто-нибудь придет и докажет, что Крупич предатель, мошенник. Все мы грешны, от короля до последнего нищего, но предатель! Да я прежде живым… Ох, эта зависть, проклятая людская зависть! Если ты честен, всякий точит на тебя зубы, как голодный волк на овцу. Но она! Дора! Ох, господи, за что меня караешь? Моя гордость – моя дочь замарала свою честь! Ах, дочь моя, что ты со мной сделала! Да я скорее дал бы правую руку на отсечение! Но правда ли все это, а? Она – чистая, как божья роса, богобоязненная, как ангел, и вдруг обманула отца! Нет, нет, они лгут. Я насквозь вижу этих змей. Лгут! Однако свидетели, очевидцы! Цирюльник, этот цирюльник! Не он ли сказал, что моему дому грозит беда? Но не мстит ли он? Ведь я отказал ему. Но почему она не пыталась оправдаться? Почему? А Магда? Эта старая лицемерка, и она туда же. Ох, Петар, старая твоя голова, лучше бы тебе лечь в могилу, чем дожить до такого позора!

Размышляя таким образом, мастер Крупич даже не заметил, как в лавку вошел его друг Блаж Штакор. Кузнец тихонько опустил тяжелую руку на плечо друга.

– Брат Петар.

– А, это ты, брат Блаж, – сказал старик, слегка кивнув головой.

– Задумчивый, печальный! Какая стряслась беда?

– Ты еще спрашиваешь?

– Спрашиваю!

– Неужели мало? Я дочери лишился! Тоска. Стыдно людям на глаза показаться.

– Глаза, глаза! Боже мой! И со здоровыми глазами порой бываешь слеп.

– Не утешай. Утехой раненому сердцу не поможешь. Вот так-то! Да, да! Покарала меня десница господня, тяжко покарала.

– Негоже так, брат Петар, – решительно начал Блаж, усевшись рядом с хозяином, – негоже. Поминаешь карающую десницу, а тут людская клевета: не суди о звере по шерсти. Видишь ли, брат Петар, кровь у тебя горячая, глаза застит. Протри их маленько. Не утешать я пришел, а правду поведать. Раскрой глаза!

– Я все своими глазами видел.

– Как же! Черта ты видел! Ну что ты видел, что слышал? То, что чернь на улице брешет? И кто? Вечно пьяная всесветная врунья Шафраниха, лавочник Андрия да этот антихрист Грга? Они, что ли, твои свидетели? Разве можно раньше времени горячиться, принимать так близко к сердцу! Поначалу следовало выслушать, расспросить, а уж потом осуждать. А выгнать так, здорово живешь, дочь, единственную дочь! Не христианский это поступок, клянусь богом, не христианский!

– Брось! Больно ты мягкий!

– Я мягкий? Черта с два! Кузнец я, с железом имею дело, и вдруг мягкий! Не говори глупостей. Спроси-ка лучше моих подмастерьев, мягкая ли эта рука. Упаси бог! Но я справедлив, хладнокровен, горячки зря не порю. Погляжу сперва…

– И что же ты видишь?

– Слава богу, предовольно, да вразумит тебя бог, ведь ты золотых дел мастер, и какой! Принесет тебе цыган желтую пуговицу: «На, хозяин, цехин!» Скажешь ли ты Цыгану: «Да, это цехин»?

– Нет, не скажу!

– А что же?

– Испытаю сначала в огне, золото ли?!

– Вот видишь, умная голова! А люди что деньги, бывают настоящие, бывают и фальшивые. Испытывай их да испытывай! Золото в огне испытывают.

– К чему все это?

– К тому, чтобы ты проверил, правда ли то, о чем люди болтают. Когда я услышал, как судачат люди о Доре, я спросил, кто ее порочит? Чоколин! «Черта с два! – сказал я себе. – Не его ли это проделки?» Всем известно, что ты ему отказал!

– Это правда.

– Вот видишь! В том вся загвоздка! Давно уже наблюдаю я за этим цирюльником. Подозрительным он мне кажется. Чей он, откуда, черт его знает. Известно лишь, что человек он злой и коварный. Где только мог, порочил тебя перед людьми. Нынче одно, завтра другое. Клевета что уголь: не обожжет, так замарает!

– Но он сказал, что готов присягнуть, что собственными глазами видел… как тут будешь спорить?

– Готов присягнуть! Да верит ли он в бога? Присяга! Для него что чихнуть, что кашлянуть, что присягнуть – все одно! И что он видел? Ну что? Что молодой Грегорианец был у Доры? Разве он не спас ей жизнь?

– Но без отца!

– Без отца, но там была старая Магда!

– Старая…

– Не бери греха на душу! Я ее знаю! Честная, богобоязненная старуха, грешить у себя на глазах не позволит! А если господин любит девушку?

– Любит? Что из того? Разве господа любят молодых горожанок, чтобы на них жениться?

– Глядите-ка на него! Знаю и без тебя, что господа и горожанки редко идут под венец. Однако в сердце, брат, в глупом сердце возникает пожар, а ты туши, если можешь! Несчастье это, истинный бог, но никак не позор!

– А кто сказал, что молодой Грегорианец лучше своего отца?

– Я! Знаю и отца и сына. Вода и пламень! Юноша пошел в мать, а мать у него хорошая. Не взял бы он греха на душу. Поверь, брат. Ну, а старуху ты спрашивал, как было?

– Нет.

– Спроси. Старуха не солжет. Я кликну ее. Сидит наверху в светелке, точно каменная. Раны у нее заживают. Давай позовем ее.

– Будь по-твоему. Но к чему все это?

Блаж подошел к лестнице и позвал Магду.

– Кто кличет? – спросила та, склонив перевязанную голову над лестницей.

– Кум. Сойдите-ка, Магда, хозяин хочет поговорить с вами, – ответил Блаж.

– Иду, сейчас иду! – промолвила старуха и с трудом спустилась по ступенькам в лавку, – Чего вам, кум?

– Магда! – промолвил Крупич сдавленным голосом. – Ты стара, на краю могилы стоишь, открой мне всю правду.

– Господь свидетель, я всегда говорю правду, – ответила старуха. – Спрашивайте.

– Магда, был ли здесь молодой господин Грегорианец в мое отсутствие?

– Был.

– Много раз?

– Дважды.

– Когда?

– Первый раз, когда приехал с войны. Вас видеть хотел, спрашивал, как здоровье девушки, рассказывал о битве под Храстовицей.

– А второй раз?

– Второй раз под вечер, когда вы заседали в ратуше насчет старого Грегорианца.

– И ты была тут же?

– Да.

– А говорил ли о чем?

– Да, что дорога и мила его сердцу Дора. А она ему вторила.

– Что же было дальше?

– Как что дальше? Не понимаю вас, кум, – ответила старуха.

– Как не понимаешь? Не мучь меня! Скажи! Ведь и ты была замужем, – спросил старик, точно в горячке.

– Кум, да простит вам господь этот грех! Так вот в чем дело! И вам не стыдно, не совестно даже подумать такое, а не то что говорить? Чтобы Дора грешила с мужчиной, а я ей потакала? Где у вас душа, где разум! Дора, эта белая розочка, эта голубка, которой гордились бы и ангелы… Разве есть во всем Загребе другая девушка, равная ей по чистоте и кротости? Дора – моя крестница, и мне, ее крестной, перед богом второй матери, вводить ее в грех? И вы, кум Петар, могли подумать, что старая Магда, которая перед богом отвечает за свою крестницу и стоит одной ногой в могиле, что Магда на старости лет попрала бы божий закон и напоила ядом молодое сердце? Хорошо же вам советчики все истолковали! Что советчики? Сам нечистый, не во грех будь сказано, шепнул вам во сне эту дьявольскую небылицу, а вы и поверили ему на слово! Ох, кум Петар, да простит вас господь, плохо вы поступили, очень плохо! Прогнали Дору из отчего дома, словно распутницу, а мне, старухе, отравленный нож в сердце всадили! Думаете, это шутки? – Магда заплакала. – Вот и пришла моя смерть! Хорошо, очень хорошо вы отблагодарили меня за попечение о девочке, за то, что берегла ее пуще глаза. И за что? За то, что полюбили друг друга? Что делать! Молоды. Сердцу не прикажешь, а любовь слепа. И кто тут спрашивает, какого ты рода да какой крови. Божья воля, вот так-то! Но пусть только кто-нибудь придет и заикнется, что Дора в любви своей, дескать, согрешила хоть на маковое зернышко, тому я скажу, что он лжет хуже турка! Бог мне в том свидетель, кум Петар. Дора чиста как стеклышко! Но мне известно, чья это кухня, да! Снова этот злосчастный Чоколин. Ничего, пускай, пускай. Я знаю, что делать! Дора ушла. Я надеялась, что она закроет мне глаза, что я умру под этим кровом, где я видела столько радостей и горестей. Что ж, значит, богу так угодно, на все его воля. Дозвольте сегодня еще переночевать под вашим кровом, а завтра я уйду. Весь свой скарб я уже собрала и завтра уйду из дома. А вам пусть господь даст счастье и здоровье!

Слезы не дали ей договорить; старуха повернулась и поплелась в свою светлицу.

– Видишь, брат Петар, – заметил Блаж вполголоса, – чем верить слухам, обратись к разуму. Ну, скажи что-нибудь старухе, ведь она чистую правду тебе поведала, головой ручаюсь!

– Магда, – промолвил, смягчившись, старый Петар.

– Чего вам, кум? – оборачиваясь, спросила Магда.

В этот миг к крыльцу подъехала телега. Блажпоспешил к двери.

– Что случилось? – воскликнул он.

Петар и Магда вздрогнули.

В лавку вошел молодой витязь Павел Грегорианец, за ним великан Милош с бесчувственной Дорой на руках, позади ковылял старый Арбанас.

Крупич окаменел, Магда затряслась всем телом.

– Господин… Грегорианец… Дора… ради ран Христовых, что случилось? – залепетал в ужасе Крупич.

Смеясь и плача, старая Магда бросилась к девушке:

– Дорица, моя Дорица! Ты здесь, ты опять со мной! Больше ты не уйдешь из дому, не уйдешь, и я тоже, слышите вы, кум Петар, и я не уйду. Пусть только кто явится. Я его скалкой! Хвала и слава силам небесным, теперь все в порядке! Дорица моя, Дорица! Но что с ней, о боже? Бледная, больная? Идите сюда, добрый человек, опустите ее на стул. Вот сюда, – она схватила Милоша за рукав и потащила к стулу.

Великан последовал за старухой и опустил Дору на стул.

– Что все это значит? – спросил Петар в полном недоумении.

– Что? – пробубнил старый Арбанас. – Черт, тысяча чертей! Заварил кашу! Спасибо вам, кум Петар, за эту вот шишку на голове. Вы виноваты, только вы! А свою Дору сторожите сами. Я был на волосок от смерти, а девушку чуть не похитили. Хороши шутки, только как бы потом не плакать.

– Погодите, кум Павел, – прервал его молодой Грегорианец, выступая вперед, – дайте и мне сказать. Господин Петар, вот уже второй раз приношу я к вам в дом вашу дочь. Вторично спасаю ее, однако теперь девушке запоганили бы и душу и тело, что хуже смерти. Хотели похитить ее на большой дороге.

– А кто? – спросил Крупич.

– Люди моего отца и для моего отца, – сказал Грегорианец вполголоса. – Я и мои друзья, – продолжал он громко, – вырвали ее из лютых когтей, а похитители заплатили за свое преступление головой. Но я заявляю вам прямо: мне известно все. Известно, почему вы прогнали единственную дочь из дому. Вы это сделали из-за меня. Вы поверили наветам. Злые люди вас жестоко обманули, ввели в заблуждение. Я люблю вашу дочь, это правда, к чему скрывать? Но я не прокрался в ваш дом как тать. Случай свел меня с Дорой в капитуле. Тогда я невольно ее обнял, а где руки, там и сердце! Люблю ее, да, но как глаза, которые тянутся к золотой звезде, что ласково улыбается с неба. Я воин и дворянин, я честный человек, и вот, – продолжал молодой человек, коснувшись правой рукой головы девушки, – клянусь этой любимой головой, сердцем своей матери и святой троицей, что не очернил своей души и не задел чести вашего имени! Бог мне свидетель, эта девушка чиста как солнце. И я призову каждого к ответу, кто хотя бы недоверчиво улыбнется тому, что я сказал, убью всякого, будь он дворянин или мещанин, кто злобным наветом осмелится оскорбить эту честную девушку. Я согрешил, нарушив лишь обычай: пришел в дом, когда вас не было. Простите великодушно! Сердце приневолило. Возможно, вас огорчает мое присутствие здесь, ведь с отцом вы враждуете. Но у него свои дела, а у меня свои. Еще раз простите, больше я не согрешу. Но прошу вас, разрешите хоть изредка любоваться милым моему сердцу лицом, и не украдкой, а, дабы избежать сплетен, у вас на глазах. И еще одно, как только я стану на ноги, пусть бог и его угодники будут свидетелями, для меня, рыцаря и вельможи, величайшим счастьем будет вступить в брак с Дорой, пусть даже поднимется против того весь мир!

Удивленно слушал золотых дел мастер молодого вельможу.

– Сударь, – промолвил он наконец, – не могу я вам сразу ответить на все. Но я вижу вашу преданность и рад ей. Вы дважды спасли мою дочь, избавили от заблуждения, в которое ввели меня злые языки и дурные люди. До глубины души сожалею, что горько обидел свою любимицу. Спасибо вам, сударь, я дважды обязан вам: и за спасение жизни, и за сохранение чести. Пусть же мой убогий дом будет вашим домом! Приходите, когда хотите, встречайтесь с Дорой, но только в моем присутствии, потому, что если вы, дворяне, бережете свою лозу как редкий цветок, то и мы, горожане, не позволим, чтобы в здоровый стебель проник червь.

Между тем, пока старый Крупич говорил, Дора открыла глаза и, словно проснувшись, провела рукой по лбу. Увидев, что она снова под отчим кровом, услыхав ласковые слова мастера, она вскочила и кинулась отцу в ноги.

– Отец! Отец! О, я опять твоя дочь, ты снова любишь меня! О, я буду хорошей, послушной! Прижми к своей груди, мне так хорошо у тебя и… – Она кинула стыдливый взгляд на Павла, и на ее лице розой расцвел румянец, словно само сердце хотело поведать, что наряду с отцом оно лелеет и другое сладостное имя.

Отец радостно обнял дочь, прижал ее к своей старой груди, и на ее шелковые косы скатились две горячие слезы.

– Не расстанемся мы больше, доченька, не расстанемся! Да и что я, старик, без тебя?

– Радость глаза щиплет, – улыбнувшись, промолвил кузнец.

– Кум Арбанас, – оживленно заговорила Магда, – неужто в самом деле эти испанские негодяи… нашу сиротку? С нами силы небесные! Мою Дорицу… антихристы! Но что я тут болтаю? Должно быть, голодная она. Пойду-ка поскорее сготовлю чего-нибудь и для вас.

– Ладно, ладно, – заметил Арбанас, – сейчас, слава богу, благодаря шишке все по-старому, ибо не будь ее, не было бы в доме и Доры!

Павел Грегорианец простился с хозяином.

– До свидания, господин Павел! – промолвила Дора на прощанье, но в этих словах была вся ее душа.


Наступила ночь. Все утихло и заснуло и вокруг Медведграда, и в самом Медведграде. Только в одном окне светился огонек. Это была спальня господара Степко. Здесь он спал. Здесь же когда-то спала и госпожа Марта, но она была больна, по ночам молилась богу, и теперь ее спальня находилась в другом конце замка. Степко терпеть не мог женских вздохов и поповских литаний. Спальня его хоть и не просторная, но высокая, стены обиты темной кожей с вытисненными позолоченными головами зверей. В углу широкая массивная дубовая кровать, украшенная художественной резьбой. К стене, над постелью, прибита большая медвежья шкура, на пей позолоченный шлем, турецкие овальные щиты, ятаганы, широкие мечи, ружья с серебряной чеканкой, охотничьи рога, бунчуки, брадатицы, буздованы и тому подобное. Против окна в камине из черного мрамора горел огонь. Красноватые отблески мерцали на начищенном до блеска оружии и бросали на постель неверный, изменчивый свет. На постели полуодетый, опершись на правый локоть и склонив голову на руку, лежал Степко, уставившись в огонь, словно видел в нем отражение своей души. Тело его отдыхало, но душа, душа горела. Сна ни в одном глазу. Порой он резко поднимал голову и устремлял взгляд к двери, словно прислушивался к чему-то, и снова смотрел в огонь. Лицо его подергивалось. Что с ним, о чем он размышлял? Можно ли в двух словах передать сотню мыслей и желаний, которые кипели в этой необузданной и славолюбивой душе? Усобицы в стране, нелады в семье, жажда славы, вожделение к юной девушке, страстное желание отомстить загребчанам – все это смешалось в его душе; так порою в поле буйные ветры, встретившись, кружатся в бешеном вихре. Разум молчит – кровь беснуется! А в окно, точно черное чудище, заглядывала темная ночь, насмехаясь над тревогой Степко.

– Черт! – забормотал он сердито. – Время ползет, точно хромая старуха, а его все нет! Хоть бы узнать, удалось ли дело, будет ли моей дочь ювелира. Она и в самом деле хороша! Кровь во мне взыграла, когда Чоколин показал мне ее в Загребе. Она должна быть моей, хотя бы пришлось пожертвовать и десятью кметами! Павел не дурак. Но эта ягодка ему не по зубам, забава может кончиться худо, ведь он своенравный. О! Слышь! Он, Грга! – вскрикнул Степко и вскочил.

Глухо протрубил рог привратника раз, другой и третий в знак того, что к замку кто-то приближается. Степко весь преобразился. На лице заиграл румянец, глаза метали молнии. Он сел и прислушался. Вот спускают мост, стучат конские копыта. Мост поднимают снова. Да, конечно, это Ивша или Лацко с вестью, что все закончилось счастливо! Сейчас придут к нему: кто бы ни приехал, должен явиться к нему в спальню. Таков приказ Степко.

По галерее зазвенели шпоры. Вот он, вестник! Скрипнула дверь, раздвинулись гардины.

– Говори, как? – нетерпеливо спросил Степко, вскочил и направился к двери, но из-за раздвинутых гардин перед господаром предстал сын его Павел.

Степко вздрогнул, точно пораженный громом.

– Это я, государь отец! Добрый вечер! – спокойно приветствовал его сын.

– Ты?

– Я!

– А что тебя сюда принесло? Как в Самоборе? Что счета? Как госпожа Клара?

– Счета с госпожой Кларой покончены, – ответил Павел уже резче. – И, во всяком случае, не в пользу госпожи Клары!

– Что ты хочешь этим сказать?

– Хочу сказать, государь отец, что я мужчина, дворянин, а Клара… стыдно назвать ее тем именем, которое она заслуживает.

– Парень! Ты взбесился?

– Нет, ваша милость. Вы послали меня привести в порядок счета с госпожой Кларой. А золотая змея задумала спутать мои и обвилась вокруг сердца, но я схватил ее крепко и отшвырнул от себя; сейчас мы квиты.

– Злоречивый язык, и ты смеешь так отзываться о благородной госпоже…

– Простите меня, ваша милость! Из вашего письма госпоже Кларе я понял, что ваша милость ее весьма почитает. Но моего отца, вероятно, обманули глаза. То, что подается немецким наемникам на обед, не годится на ужин хорватскому вельможе.

– Тысяча чертей! – Степко сердито топнул ногой. – Я вырву твой змеиный язык!

– Не сердитесь, государь отец. Простите. Порядочность подсказала мне, что делать. И слава богу, я вовремя покинул госпожу Клару, дабы не дать свершиться великому злу и защитить наше имя.

– Наше имя? Ты? Каким образом?

В этот миг гардины на двери словно бы заколыхались.

– Да, государь отец. На большой дороге, среди бела дня ваши люди напали на девушку, чтобы, подобно разбойникам, похитить ее.

Степко побледнел и злобно впился глазами в сына, как змея в свою добычу.

– Мои люди!.. Девушку? А кто? – выдавил он, задыхаясь от бешенства.

– Ивша и Лацко… напали на Крупичеву Дору!

– А ты… ты… что?

– Избавил девушку, а похитителей, согласно законам королевства, повесили!

– О! – закричал Степко и бросился на сына с кулаками.

– Отец! – воскликнул юноша. – Отец! Заклинаю тебя богом, остановись! Я исполнил свой долг. И если бы меня это не заставила сделать неудержимая сила любви, я бы сделал это, защищая честь нашего рода, которую люди втоптали бы в грязь, сказав: «Опозорили девушку…»

– Выродок! – крикнул Степко, скрежеща в неистовстве зубами. Потом подскочил к постели, сорвал ружье… и выстрел грянул…

– Иисус Христос! – раздался женский крик: гардины раздвинулись, и в комнату вбежала смертельно бледная женщина с распущенными, черными, как вороново крыло, волосами, в белой ночной рубашке; ее черные глаза округлились от ужаса, губы дрожали; распростерши слабые руки, она кинулась к Павлу с криком:

– Сынок! Сынок! Где ты, ох, где же ты?

Сквозь дым она увидела сына, он стоял у мраморного камина, бледный, со лба капала кровь. Мать как безумная кинулась к сыну и обняла его в горячем порыве любви.

– Я здесь, мама, милая мама! – прошептал Павел и с нежностью обвил руками материнскую шею.

– Кровь! Боже! Скажи, куда он тебя ранил? Святая богородица, помоги! – И больная женщина зарыдала.

– Успокойся, дорогая! Ничего не случилось. Пуля разбила мрамор, а осколок оцарапал мне лоб, – ответил Павел.

– Зачем ты сюда пришла, Марта? Оставь меня! – приказал Степко, который, все еще разъяренный, стоял, грозно нахмурив брови.

Марта медленно повернула голову, в ее мокрых от слез глазах засверкали молнии, лицо покрылось зловещими пятнами.

– Зачем я пришла, господин Степан? Смотрите, вот мой сын! Взгляните на его гордый лоб, он в крови! Что, его задела турецкая сабля? Нет, не заклятый враг, – родной отец в неистовой злобе поднял смертоносную руку на свое порождение. Зачем я пришла? Волчица защищает своих детенышей. И я, слабая женщина, прилетела, чтобы прижать к груди своего сыночка, чтобы оградить его от блудливого безумного отца. Да, да, вы хотели его убить! А за что, милостивый государь? За то, что он помешал отцу нарушить клятву, данную матери…

– Марта! – заревел Степко.

– Да, да, я все слышала, стоя у дверей, все. За то, что невинная девушка не стала жертвой вашей грешной похоти, за то, что имя Грегорианцев не заклеймила печать позора!

– Марта, замолчи, клянусь богом…

– Нет! Не замолчу! – И Марта гордо вскинула голову. – Довольно я молчала, довольно страдала! Мои дни тянулись веками адских пыток, горькие муки терзали мне душу, истощали тело, а сердце превратилось в логово ядовитых змей. О, сколько бессонных ночей простояла я на коленях перед распятием, сколько кровавых слез оросило мое изголовье! Молилась днем, молилась ночью за любимых детей, за неверного мужа! Но мои молитвы, казалось, падали на бесплодный камень. И вот теперь, когда мое сердце точит пагубный червь, душа рвется из тела, когда предо мною зияет открытая могила, теперь, о боже, родной отец покушается на жизнь сына за то, что он не позволил осквернить грехом материнское ложе! Ох, Степан… Степан… грешник… рука господня…

– Жена… жена… я задушу тебя, – и, яростно подскочив к Марте, Степко схватил ее и с силой затряс.

– Назад! Отец! Убьешь мать! – закричал Павел и вырвал несчастную из рук остервеневшего отца.

– Сын… сынок… – Марта вздохнула, раскинула руки, зашаталась, изо рта хлынула кровь, и она упала бездыханная.

Отец и сын онемели. Мгновение спустя Павел, упав на колени, склонился над покойной.

– Мама, мама! Почему ты оставила меня? – И горько, горько, как женщина, заплакал.

Потом встал, поднял мертвую мать на руки и, обернувшись к отцу, промолвил:

– Государь отец! Два дорогих существа жили у меня до сей поры в этом замке: отец и мать. Сейчас здесь гнездится только ненависть к отцу и печальная память о матери. Ухожу навеки! Прощайте.

– Ступай! – ответил угрюмо Степко.

И Павел унес усопшую мать, чтобы провести возле нее последнюю ночь.


А Степко?

Огонь догорал, Степко безмолвно стоял, уставясь на угли. Вдруг, точно его змея ужалила, он вздрогнул и, кинувшись на постель, крикнул:

– Я проклят!

12

Занялся в Хорватии 1577 год. И какой? Печальный, грозный. Еще одна капля в реке героической крови, что непрерывно текла и текла по хорватской земле. Можно претерпевать муки, если веришь, что им наступит конец, можно противиться буре, если знаешь, что выглянет солнце! Но беспрестанно сокрушаться, смотреть безнадежно на хмурое небо – невыносимо тяжело! Из сотен и сотен зияющих ран текла кровь героев, сотни и сотни достойных мужей сложили свои головы; трудолюбивые руки в отчаянии бросали плуг, чтобы строить крепости против остервенелых турок. Поля лежали голые, леса пылали, замки стали добычей озверелых врагов, и все-таки, чтобы противостоять врагу, нужна еще кровь, чтобы накормить голодное войско, нужен еще хлеб, чтобы платить иноземным друзьям и недругам, нужны еще и еще динары, нужно, нужно и нужно! Страшно! Берет оторопь! Маленькая страна, горстка измученных, изнемогающих людей, выбиваясь из сил, железной стеной встала на пороге христианского мира и боролась против извергов, как Давид против Голиафа. О, сколько горячих сердец перестало биться! Прославляя их, обессилели бы и яворовые гусли! А во имя чего? Ведом ли тебе священный огонь, пламенеющий в сердце честного мужа, знаешь ли ты, что такое колыбель, что такое отец, мать, могилы предков, дети, родная песня, то, что делает ребенка исполином? Это любовь к родине! Необузданными, суровыми были эти железные люди прошлых веков, но когда труба громко возвещала: «Враг идет на нас!» – все вставали под единый стяг и с именем бога шли на борьбу за свободный труд, за отчизну.

Раны после Храстовицы еще не затянулись, а по Венгрии уже разбойничали турки, пали Зрин, Кладуша и другие хорватские крепости, грозила гибель и неприступной Копривнице. Хорватия захлебывалась в крови, а в это время цесарь Рудольф, сидя в Праге, гадал по звездам, мудрый же германский ландтаг торговался, стоит ли помогать цесарю-католику или не стоит. Помоги, цесарь, помогите, христиане! И помощь пришла. Но в чьем лице? Эрнест и Карл, дяди цесаря! Первый, чтобы править Венгрией, второй – распоряжаться Хорватией. Давно уже плелись сети вокруг Хорватии, округ за округом уходил из-под банской власти, край за краем подпадал под владычество немецких генералов. А бан? Ему пришлось подчиниться эрцгерцогу Карлу, и банский жезл в слабых руках изможденного старика превратился в посох. А хорватский сабор? Хорватский сабор будет отныне созываться в Загребе только для того, чтобы давать воинов и деньги! Страх обуял хорватское дворянство. Куда приведет этот путь? Где права, где старые вольности? Кому нужны иноземные воеводы? Куда уходит хорватское золото? Все идет к тому, чтобы сравняться со Штирией – остаться без прав, без голоса, только повиноваться? Да, к тому и шло! Во главе Хорватии стоял Джюро Драшкович, бан и епископ, военная же власть находилась в руках Гашпара Алапича. Слава о Драшковиче разнеслась по всему христианскому миру с тех пор, как благодаря своему красноречию он победил отцов церкви на Тридентском соборе; учен был Драшкович, разве не о том свидетельствовали его полные мудрости книги; однако будучи скорее придворным, чем хорватским баном, в погоне за славой Драшкович сговорился с двумя магнатами, которые замыслили превратить старое королевство Хорватию в военную колонию и немецкую окраину. Вот почему лучшим помощником эрцгерцога Карла являлся бан Хорватии. Но Драшкович действовал не открыто. Он был умен и лукав. Бан расставлял свои сети в мутной воде и ловко заманивал в них вельможей, владык церкви, славных воинов или горожан. Драшкович всех знал как свои пять пальцев. А Гашо Алапич? В изуродованном теле воина таились благородное сердце, пылкая душа и недюжинный ум. А расчет, хитрость? Сабля, сабля была его последним словом. Но он, словно сквозь мрак, предугадывал, к чему идет дело. «Я не вмешиваюсь, – говорил он, – пусть знать держит ответ перед богом!» Драшкович трудился, писал, отдавал приказы, расследовал и утешал, обещая, что не ляжет в могилу до тех пор, пока останется хоть один турок между Савой и Дравой. И вдруг, точно гром среди ясного неба, пронесся по королевству слух, что князь Джюро Драшкович уже не бан Хорватии и не загребский епископ, князь Джюро Драшкович – архиепископ калочский и королевский канцлер! «Почему?» – вопрошало взволнованное дворянство. Разве Хорватии не нужен законный правитель, именно сейчас, когда со всех сторон ей грозит беда? Почему же Драшкович отрекся от своего поста? И кто будет баном? Никто! Разве его светлость эрцгерцог Карл не губернатор всего королевства?! Не пришлось ли умному епископу отстраниться, чтобы предоставить эрцгерцогу свободу действий? И сабор ни к чему! Ведь сто голов – сто желаний! Легче управлять, когда у кормила одна воля!

Взволновалась страна. Этого еще недоставало! Ко всем бедам еще и смута в собственном доме. Что значит стадо без вожака? Нет, не бывать этому! Нашлись, конечно, услужливые сторонники и у Драшковича, уверявшие народ, что все хорошо и прекрасно, и выдававшие черное за белое. Но коли дело идет о жизни, краснобайством не поможешь. Все отлично понимали что к чему. Хорваты народ решительный, но не безрассудный, и когда подбан, господин Лацко Буковацкий, расписал им все наилучшим образом, они ответили: «Нет, брат. Так не пойдет! Знаем, что нам готовится!» Начались собрания в замках, и, несмотря на то что снег был глубок, а дороги непроезжие, дворяне зачастили друг к другу, держали совет, братались и клялись дружно и согласно следовать древним обычаям.

Слух об отставке Драшковича застал Гашо Алапича за обедом.

– Ха, ха, ха! Ужели так, domine collega? – спросил горбун, вытирая салфеткой жирные усы. – Bene! Это бы означало: ступай и ты подобру-поздорову, кум Гашо! Откажись от своей должности и не стой на пути его светлости эрцгерцога Карла. Уйду, уйду! Но прежде хоть недолго, да вволю похозяйничаю. Да, и покажу этим господам, что я еще хорватский бан, клянусь саблей, покажу! А там видно будет.

И Гашо написал приказ прабилежнику королевства Ивану Петричевичу созвать сабор всех сословий королевства в Загребе в 1577 году в кантатную неделю, дабы держать совет о сугубо важных делах родной земли.

Наступило кантатное воскресенье, кончилась литургия. По залу епископского замка города Загреба беспокойно разгуливал взад и вперед, сунув руки в карманы, чернобородый человек в шелковом епископском одеянии и красной шляпе – Джюро Драшкович. Архиепископ хмурил лоб, видно было, что он не в духе, У окна стоял крупный мужчина почтенного возраста в темно-синем бархатном кафтане с большими серебряными пуговицами – подбан Буковацкий.

– Ну, как дела, spectabilis?[126] – спросил архиепископ. – Я ничего не понимаю. Вот уже два дня сижу в Загребе, а никто ко мне не является. Или, может, хорватское дворянство позабыло, кто такой князь Драшкович! Ну, господин подбан, каким вы оказались апостолом, много ли рыбы в ваших сетях?

– Ваше преосвященство, – ответил подбан с кислой миной, – трудился я денно и нощно, использовал всю силу авторитета своей власти, чтобы склонить на нашу сторону как можно больше голосов среди дворянства, но тщетно!

– Значит, дело плохо, как же это получилось?

– Не знаю, они все как истуканы, а чуть заденешь за живое, тотчас кричат: «Ага, и этот хочет немцам заделаться!»

– Глупцы! Не понимают, что государство должно быть сильным. Разве мы сможем одни противостоять тем дьяволам? Мало ли полегло людей! Глупцы!

– Argumenta[127] тут помогают слабо, ваше преосвященство, – ответил подбан. – С того дня, как ваше преосвященство сложили с себя сан бана, у них только одно на уме, знай себе кричат: «Пусть скажет свое слово сабор!» Подавай им сабор, и все тут.

– Сабор! Ох, в жизни не прощу господину Вуковинскому, – он угрожающе поднял кулак, – что он обманом созвал сословия! А как можно отказать, если таков закон? В будущем найдется средство и против него, но сейчас? Во всяком случае, удалось ли вам склонить на свою сторону хотя бы мелких дворян?

– Их-то меньше всего. Лишь кое-кого из турополъских, и то лишь потому, что они враги Грегорианца, но их тоже немного. А прочие точно взбесились. Одних заманил в свою партию господин Алапич, а других, дворян Моравча, привлек на свою сторону господин Борнемиса.

– И этот тоже?

– Да, и этот! Дворяне негодуют на немецких солдат sa грабежи.

– Этого еще недоставало. Черт! Неужто господа немецкие бароны не могут обуздать своих солдат! Об этом я им заявил открыто в присутствии его величества короля.

– Больше всех беснуется Грегорианец из Медведграда. С тех пор как он выиграл тяжбу у загребчан, он подкапывается и под ваше преосвященство.

– Знаю, – продолжал архиепископ и, остановившись перед подбаном, взял его за серебряную пуговицу, – но хорошо ли вы знаете Грегорианца? Ведь если заполучить его, за нами пошло бы большинство!

– Думается, знаю его хорошо.

– А можно ли как-нибудь привлечь его на нашу сторону?

– Полагаю, нет.

– А я думаю, да! Разве он не жаден, не честолюбив? Впрочем, оставим это! Я сам им займусь. Все-таки, может…

– Но, ваше преосвященство, до открытия сабора осталось всего два часа!

– Достаточно сказать ему два слова!

– Сомневаюсь. Он тверд как кремень.

– Оставим это. Знаю, что вы далеко не друзья после того, как заставили его отца отказаться от подбанства. А сейчас, прошу вас, ваша милость, пригласите ко мне господ цесарских комиссаров Тойфенбаха и Халека. Они в том конце замка.

Вскоре подбан возвратился с известным нам Сервацием Тойфенбахом и с Видом Халеком – генералом Славонской Краины, угрюмым, закованным в панцирь великаном.

– Садитесь, ваши превосходительства господа генералы! – предложил им владыка. Генералы уселись. – Как я понял только что из слов его милости господина подбана, наши дела обстоят неважно. Сабор выскажется против нас. Хорватским и славонским господам наплевать на цесарскую милость, они борются за свои привилегии.

– Им бы вот что показать! – И Тойфенбах хлопнул по мечу.

– Это ложный путь, – возразил лукавый отец церкви. – У вашего превосходительства слишком горячая кровь! Не грози палкой – собака не залает, – говорит старинная поговорка. Придется ждать. Если мы заявим, что явились добиваться, чтобы Хорватия стала вотчиной Римской империи, они восстанут все до единого, и мы уйдем ни с чем. А нам нужны деньги для Копривницы, кстати потребуем их! В этом они не могут нам отказать. Пусть Алапич еще некоторое время, для отвода глаз, управляет, но мы разделаемся и с ним, тем более что он только субан и не присягал сабору.

– Подобный путь покажется слишком долгим его светлости эрцгерцогу, – заметил Халек.

– Не беспокойся, за это отвечаю я, – бросил архиепископ. – Тише едешь – дальше будешь, вот что мы должны взять себе за правило.

– Тише едешь – дальше будешь, – повторил подбан.

– А что проку в подобных ухищрениях, ваше преосвященство? – возразил Тойфенбах. – Я быстро справился бы с этим делом! Дайте мне две-три роты, и даю голову на отсечение, через месяц я укрощу этих бунтовщиков.

– Ошибаетесь, генерал, – промолвил Драшкович, гордо подняв голову, – ошибаетесь! Я знаю, какая кровь течет в жилах этих людей. Она и во мне. Хоть у наших дворян и горячая кровь, они не трусы, мой генерал. Они отлично владеют и саблей и ружьем. Мечом вы их но запугаете. Только все дело испортите. Найдет коса на камень и точка. Однако наш народ отличается непостоянством. Вдруг загорится, а потом снова остынет. И пусть себе горит, а как только остынет, мы его и обуздаем. Сейчас нам нужны только деньги.

– Склоняюсь перед мудростью вашего преосвященства, – ответил Тойфенбах, – сам вижу, что иначе ничего не получится. Пусть Алапич остается тем, кто он есть, то есть баном, а правильнее сказать ничем. Окончится сабор, разъедутся эти крикливые господа по своим деревянным замкам, и светлейший эрцгерцог сумеет растолковать им, кто хозяин и чьи приказы следует исполнять, избери они хоть десять банов! Потому что в конце концов нужно навести порядок и прекратить это вавилонское столпотворение, вырвать с корнем давнишние беззакония, которые они называют своими вольностями. Это ясно каждому христианину. Одна голова, одна воля должна стоять над всеми, а прочие пусть повинуются! Знаю, на нас посматривают косо из-за того, что мы не говорим на их языке и не одеваемся по ихнему. Впрочем, будь эти господа поумней, они благодарили бы бога за то, что мы пришли сюда очистить и населить их несчастную землю, которая без нас давным-давно бы стала добычей турецкого султана.

– Ого-го, полегче, господин генерал! – остановил его задетый за живое Драшкович. – Говорите, навести порядок? Отлично! Я тоже за порядок, я тоже выполняю волю его светлости эрцгерцога и неизменно поддерживаю его так же, как и вы, господа. Однако забавно слышать, что нам следует учиться порядку у вас. Не обижайтесь, но я скажу вам прямо: больше всего беспорядка учиняете в стране вы, и вы же преднамеренно создаете его светлости основные препятствия.

– Мы? – Халек вскочил.

– Да, – отрезал Драшкович, – потому что ваши солдаты грабят, жгут, подобно туркам, даже хуже, чем турки, и народ видит в нас не друзей, а врагов.

– Ваше преосвященство, – протянул, подымаясь с места, Тойфенбах, – где? когда?

– Да вот как раз сейчас мне стало известно, что ваши солдаты истязали и грабили дворян в Моравче.

– Сущая правда, – подтвердил подбан.

– Клевета! – грубо прервал его Тойфенбах.

В этот миг отворилась дверь и вошел Рингсмаул.

– Ваши превосходительства, – промолвил он, – господин Гашпар Алапич только что отрекся перед сабором от байского сана.

– Гром… прости, господи, мои прегрешения! – Драшкович топнул ногой. – Господа, пойдемте на сабор!

13

В кантатное воскресенье, а именно на восьмой день месяца мая лета 1577, в обычно тихом именитом городе на Гричских горках народ кишмя кишел. Даже весеннее солнышко улыбалось, видя, как множество умных и благородных мужей, кто верхом, кто пешком, все в кáлпаках с перьями, с верными подругами-саблями на боку, собирались в старый Грич. Конский топот, разговоры, звон оружия, приветствия и брань. Вот рыцарь в серебряных доспехах, остановив коня, нагнулся, чтобы дружески пожать руку толстому всаднику; вот усач из дружины какого-то князя честит городских старейшин за то, что его конь уже третий раз спотыкается об острые камни загребской мостовой. Вот группа мелких дворян с короткими сабельками в руках, покачивая головами, рассуждают о том, что их ждет, а прелестные загребчанки фланируют перед домами и смотрят во все глаза. А крика, шума больше, чем на храмовом празднике, впрочем, все это по душе почтенным горожанам. Солнце улыбалось по-весеннему, народ веселился, только вельможи не смеялись и мрачно глядели в землю. «Лига вельмож, дворянства и прочих сословий королевства Далмации, Хорватии и Славонии» стекалась на великий сабор в королевский город Загреб держать совет, как спасти отечество.

С тяжелым сердцем собирались вельможи в Загреб. Да и как иначе? Все они знали, что эрцгерцоги Эрнест и Карл всячески стремятся изменить и сломать старые порядки Хорватии. Знали, что в их намерение входит упразднить пост бана, отобрать у него право созывать сабор и стоять во главе народного войска. Известно было также, что первый бан отрекся, а тот, которого величали еще баном, то есть Гашо Алапич, не имел подлинной власти. Судачили еще о многом другом, но больше по углам, причем резко и зло. Маленький Гашо, у которого внутри все кипело, обманул своего прежнего друга, изворотливого Драшковича, и созвал в Загребе сабор, видя, какая каша заваривается среди дворянства, и понимая, что сабор ни в коем случае не обратится в стадо кротких овечек. Светлейшие Эрнест и Карл от подобного самоуправства пришли в ярость; еще Максимилиан II всячески противодействовал старому закону, согласно которому бан по собственному почину созывает сабор, эти же два наместника стремились во что бы то ни стало прибрать к рукам хорватское дворянство. Особенно разъярился сидевший в Граце Эрнест.[128] Он задумал одним ударом разбить замысел маленького подбана. Однако мудрый Драшкович, отлично зная благородный, но изменчивый нрав хорватов, успокоил разгневанного наместника, убедил его благословить ради общего блага, хотя бы для видимости, созыв хорватского сабора. Иначе, конечно, рассудила королевская палата в Пожуне, ибо те, кто занимается деньгами и счетами, обычно люди хладнокровные. В пожунском казначействе цехины были наперечет. Половина Венгрии стонала под турецким ярмом, и государственные налоги платить было некому. Хорваты? Хорваты, говоря правду, сами определяли и собирали налоги, сами содержали войско, но поскольку турецкие нехристи грабили, жгли и уничтожали добро, часто случалось, что у королевского казначея Славонии не было и дырявого динара, и пожунской палате приходилось волей-неволей помогать им, давать же деньги, когда их нет, очень трудно. Умудренная опытом палата еще в феврале месяце лета 1577 высказала свои опасения его светлости господину эрцгерцогу Эрнесту. Узнав о его согласии на созыв сабора и обсудив всесторонне этот вопрос, палата пришла к убеждению, что имеется серьезное затруднение, которое может помешать загребскому сабору. «Ибо без бана, – писала государственная палата, – нет в Хорватии сабора, если же его светлость эрцгерцог милостиво пожелает заменить пост бана каким-либо другим, то палата сомневается, сохранят ли сословия покорность наместнику, так как, по древнейшему обычаю Хорватии, главный сабор собирается лишь по требованию бана. Следовательно, в первую очередь его королевскому величеству необходимо назначить законного бана. Но поскольку его преосвященство господин архиепископ калочский и загребский ныне именуется канцлером двора, а укрепление Копривницы и прочие весьма важные дела не терпят отлагательства, поскольку хорватские господа уже созваны на сабор, то государственная палата всепокорнейше заявляет, что на встрече комиссаров с дворянством будет вынесено лишь предварительное соглашение, покуда нет законного бана, который собрал бы законный хорватский сабор».

– Прочтите, ваше преосвященство, что пишет премудрая государственная палата, – сердито сказал еще в Граце эрцгерцог Эрнест, протягивая Драшковичу бумагу.

Лукавый отец церкви принялся за чтение всепокорнейшего и осторожного послания пожунских казначеев. Прочитав, он улыбнулся и положил бумагу на стол со словами:

– Эти нищие крезы, ваша светлость, кажется, превратились в премудрых папинианцев,[129] рассуждающих о законе с подлинно фискальским буквоедством, хотя кому, как не им, лучше всего должна быть известна старая поговорка: «Нужда закона не знает».

– Ну, а мы что будем делать? – спросил наместник.

– Ad acta, ваша светлость, ad acta,[130] – промолвил, усмехаясь, Драшкович. – Пусть себе мудрствуют!

– А наш план?

– В целом он еще не созрел! Придется ждать. «Chi va piano, va lontano»,[131] – говорят итальянцы. В будущем году плод созреет. Ведь мои хорваты нынче львы, завтра овцы. Пускай сейчас порычат на турок, а мы подождем, пока они не станут кроткими. Нам необходимы деньги, и немедленно, на постройку крепостей и на солдат. Они должны их дать!

– А если они начнут крохоборствовать подобно палате?

– Если это случится? – Драшкович задумался. – Ха, ха, ха! Я вспомнил своего дражайшего коллегу Гашпара! Он попадется в собственную ловушку – и отлично! Клянусь богом, он ведь бан наполовину, да и то лишь по названию, а считает себя полновластным баном. Не он ли созвал сабор? Пусть останется баном pro forma,[132] вот и законный сабор! Как видите, ваша светлость, палата in puncto juris[133] явно ошиблась! – Драшкович улыбнулся. – К тому же Лацко Буковацкий действует, и я надеюсь, что за мной пойдет большинство. – И Драшкович снова улыбнулся.

– Прекрасно, – промолвил радостно Эрнест, вскочив с места, – разум вам, reverendissime, никогда не изменяет. Однако если вы уверены, что за вас большинство, то почему бы нам не пойти и дальше?

– Пожалуй, что так, ваша светлость! – ответил Драшкович.

Через несколько месяцев владыка уехал в Загреб.

Гашо Алапич, узнав о прибытии в Загреб королевских комиссаров Драшковича, Халека и Тойфенбаха, диву давался, как это они признают его законным баном. «В чем дело? – думал он. – Я рассчитывал на сопротивление, а тут все тихо-мирно!».

За день перед началом сабора Гашо долго просидел во дворце Николы Желничского, там же был и Врамец. Покинул их горбун чрезвычайно веселым.


В зале сабора в королевском городе Загребе царит необычайное оживление. Вокруг длинного, покрытого зеленым сукном стола с толстенными книжищами, бумагой, чернильницами и разукрашенным ларем, где хранились буллы, подтверждающие вольности королевства, толпятся депутаты сабора, все в богатых доломанах, расшитых серебром и золотом, в кáлпаках, на которых поблескивают жемчуг и самоцветы, с чеканными саблями на боку. Казначей Мийо Коньский подшучивает над крошечным судьей Мато Црнковичем из Црнковца, то и дело фыркая в свои длинные русые усы. Посланцы Вараждина Кашпар Друшкоци и Иван Забоки наседают на господина Петара Раткая Великотаборского и ведут бурный разговор о том, что господин Мато Кеглевич, пользуясь силой, отнимает и убивает у них кметов. Господин Раткай, поглаживая черную бородку, удивляется такому насилию и упоминает мимоходом, что Мато Кеглевич большой друг бывшего бана Драшковича. Господин Нико Алапич Калничский, брат бана, собрав вокруг себя калничских дворян из бывших крестьян, расхваливает брата до небес. Преподобный настоятель Нико Желничский угодливо кланяется светловолосому господину Степко Тахи и одновременно украдкой подмигивает Фране Столниковичу, который всячески уверяет дворян из Моравча, что будет защищать их от насилий, чинимых солдатами Халека. Чуть подальше стоит жилистый старик лет шестидесяти, в голубом доломане. У него черные горящие глаза и небольшие усики; это Блаж Погледич, туропольский жупан, он оживленно разговаривает с высоким, худым, одетым в темные одежды литератом Иваном Якоповичем, посланцем именитого города Загреба. В углу одиноко сидит мрачный, задумчивый Грегорианец Медведградский, опираясь на свою широкую саблю. А дворянство все валит и валит, разговаривая, крича, бряцая оружием. Среди дворян кое-где чернеют длинные сутаны преподобных отцов церкви.

Несмотря на сутолоку и шум, господин Иван Петричевич Микетинский, помощник прабилежника, сидя за столом, разбирает бумаги с большими печатями, листает параграфы закона, чинит перья; лишь изредка поднимает он свою лысую голову и щурит живые синие глаза в сторону главного входа, словно поджидает кого-то.

Стоило вглядеться в это бурлящее море, в хмурые молчаливые лица мелких дворян, в их метавшие молнии глаза, как сразу становилось ясно, что в глубинах этого моря поднимается буря.

Прошло полчаса, прошел час, колокол на церкви св. Марка пробил одиннадцать раз. Шум все усиливался.

– Бап! Где бан? – слышалось со всех сторон.

– Пошлите за баном, – раздался откуда-то возглас. Желничский медленно подошел к Петричевичу.

– Где господин подбан? – спросил настоятель.

– У комиссара, преподобный отец! – вполголоса промолвил Петричевич, улыбаясь.

Желничский шепнул Петричевичу что-то на ухо, и тот закивал головой.

Настоятель поднялся на возвышение.

– Слушайте! Слушайте! – раздалось одновременно из сотен уст.

Шум стих.

– Пречестные, честные, именитые, вельможные, благородные, высокие, мудрые и уважаемые господа сословий королевства Далмации, Хорватии и Славонии, – начал настоятель. – Вельможный и уважаемый господин Гашпар Алапич Вуковинский и Калничский, бан и военачальник, с согласия его светлости князя Эрнеста, эрцгерцога Бургундского, графа Тирольского и наместника его святейшего королевского величества, созвал на сегодняшний день лигу вельмож, дворян и прочих сословий королевства на славный сабор в этом королевском городе, дабы, выслушав пожелания господ комиссаров его королевского величества, посоветоваться и вынести на благо отечества решение. Согласно обычаям и законам королевства, главный сабор испокон веку возглавляет бан, поэтому я почтительно предлагаю нарядить от всех четырех сословий, а именно: от вельмож, дворян, духовенства и горожан, – посольство к его высокородию бану с тем, чтобы препроводить упомянутого господина бана на сабор.

– За баном! Vivat banus! – заревела сотня глоток.

Покуда Желничский держал речь, в зал вошел молодой дворянин Михайло Войкович, торопливо приблизился к Петричевичу и передал ему письмо.

– Вскройте и прочтите, ваша милость! Приказ бана! – промолвил юноша.

Петричевич распечатал письмо. Он читал, и лицо его бледнело, письмо сразило его, точно громом.

Едва настоятель закончил свою речь, Петричевич вскочил и, нарушая все правила и обычаи, закричал во все горло:

– Господа, прошу внимания!

– Что такое? В чем дело? – послышалось отовсюду.

– У нас больше нет бана! – крикнул Петричевич дрожащим голосом.

Грохот прошел по залу. Рев и крики разбушевавшегося собрания не давали ничего понять. Возгласы удивления смешались с бряцаньем сабель, смехом и бранью. Дворяне столпились вокруг Петричевича, который стоял точно истукан, зажав в руке злосчастное письмо.

– Пускай читает! – крикнул Раткай.

– Послушаем, послушаем! – крестясь, промолвил Иван Забоки.

– Ха! Лиха беда начало! – весело бросил Борнемиса.

– Что, что случилось? – волновались дворяне.

– Abdicavit! Отрекся! – ответил Петричевич.

– Почему? – крикнул во все горло Блаж Погледич, протиснувшись к зеленому столу.

Петричевич пожал плечами, а Нико Алапич злорадно улыбнулся, как бы любуясь общим смятением. Только Степко Грегорианец не двинулся с места, спокойно наблюдая за волнующимся вокруг Петричевича морем султанов. Его, казалось, не удивила эта весть. Желничский, стоя на трибуне, немного подался вперед, вслушиваясь в общий говор, и, когда до его ушей долетело, что Алапич отрекся от поста бана, покачал удивленно головой и подошел к Петричевичу, но в этот миг его взгляд скрестился со взглядом угрюмого Грегорианца, и тонкая улыбка скользнула по губам хитрого каноника. Посланцы, позабыв о порядке и своем дворянском достоинстве, кричали, ругались без зазрения совести и диву давались, откуда этот гром средь ясного неба. Немало Алапичевых друзей, для которых Драшкович был бельмом в глазу, принялись громко укорять вуковинского господара за то, что в такое трудное время он бросил дворянство на произвол судьбы. Хитрый горбун поделился своим замыслом лишь с немногими, оттого и наступила такая растерянность. Но шум внезапно утих, все вздрогнули. Громкие трубные звуки перед дворцом привели посланцев в себя. – Цесарские комиссары! – крикнул Петричевич, и господа дворяне поспешили занять свои места.

В самом деле, перед дворцом остановилась большая застекленная карета, окруженная десятком конных немецких латников.

В скупщину вошел архиепископ Драшкович в шелковой сутане, с сверкающим смарагдами крестом на груди. Несмотря на все усилия казаться спокойным, он был бледен и хмур. За ним шагал Серваций Тойфенбах в широкополой, украшенной перьями шляпе, с заносчивым видом держась за свой длинный меч, и Вид Халек, генерал Славонской Краины, в блестящей кирасе, опоясанный бело-красным поясом – цветами краинского войска. Шествие замыкал весьма растерянный подбан Буковацкий.

Драшкович поклонился собранию, а дворянство, столько раз встречавшее его бурными приветствиями как главного столпа отечественных вольностей, точно окаменев, безмолвствовало. Комиссары молча прошли на свои места, и архиепископ начал свою речь сдавленным голосом, выдававшим, что в душе у него все кипит и бурлит.

– Пречестные, именитые, вельможные, мудрые и уважаемые господа всех сословий королевства Далмации, Хорватии и Славонии! Его светлость князь Эрнест, эрцгерцог австрийский, наместник его цесарского и королевского величества предложили в письменном виде с приложением печати его высокородию, господину Гашнару Алашгчу Вуковинскому, бану королевства, созвать лигу вельмож и дворян на главный сабор и держать совет о нуждах несчастной нашей родины. Адабы славным сословиям и чинам было ясно, каково милостивое желание его светлости, он послал меня и благородных господ генералов Сервация Тойфенбаха и Вида Халека в качестве комиссаров объявить вам из уст в уста, милостивые государи, его светлую волю и приказ, а также мудрый и обстоятельный совет, как сохранить королевство под славным скипетром и защитить его от кровного врага христианства. Достославные сословия…

– Простите, ваше преосвященство, а также и вы, достославные сословия, – вскакивая, яростно перебил архиепископа Столникович, – что прерываю речь господина королевского комиссара…

– Говори! Послушаем! – заволновались дворяне.

– Пусть говорит королевский комиссар! – крикнул Нико Тахи, покраснев от гнева.

– Нет, пусть говорит Столникович! – закричали дворяне из Моравча.

– Столниковича! – загремело собрание.

Драшкович гневно сжал губы и опустился в кресло.

– Достославные сословия, – продолжал Столникович, – хоть человек я маленький и недостойный и, видимо, нарушаю порядок, осмеливаясь указывать достославным сословиям путь, по которому следует идти, но все же полагаю, что каждый хорватский дворянин должен стоять на страже законов и обычаев отчизны. Потому моя душа понуждает меня спросить, где наш глава, наш бан?

– Где наш бан? – заревел зал.

– Достославные сословия! – пролепетал в страхе подбан Буковацкий.

– Мы не спрашиваем о подбане, где бан? – стукнув кулаком по зеленому сукну, крикнул Петар Раткай.

– Милостивые государи, – вмешался Петричевич, – высокородный господин Гашпар Алапич объявляет в этом послании достославному собору вельмож и дворян, что он отказывается от банского сана и посылает свою отставку, его королевскому величеству в Прагу.[134]

– Позор! – загорланил было Мате Кеглевич. Но в тот же миг вскочил Степко Грегорианец, в бешенстве схватившись за саблю. Кеглевич тут же умолк.

– Достославные господа! – раздался проникновенный голос из толпы дворян, и на трибуну поднялся никем до сих пор не замеченный горбун.

– Vivat Алапич, vivat! – закричали дворяне.

– Достославные сословия, – продолжал Алапич. – От всего сердца сожалею, что взволновал почтенное собрание своим сообщением, но еще больше сожалею о том, что некоторые высокие господа укорили меня в трусости. Что я не трус, знает все королевство, мне приходилось бить не только взбунтовавшихся кметов Загорья, но и турецкие нехристи не раз испытали на себе остроту моей сабли. А почему я больше не бан, почему вернул светлой короне свой сан главы королевства, я объясню славному собранию позже и, надеюсь, обелю себя в глазах дворянства. И если моя нескладная речь вызывает в вашем сердце еще искру почтения и любви ко мне, то заклинаю вас, милостивые государи, выслушать прежде всего мудрые речи благородных господ комиссаров, ибо верю, что речи их будут подобны целебному бальзаму для наших тяжких ран. – И со злорадной улыбкой на устах Алапич поклонился Драшковичу, тот даже вздрогнул, точно его змея ужалила.

– Vivat Алапич! – воскликнуло дворянство. – Послушаем комиссаров!

Внезапно поднялся Драшкович, глаза его сверкали, улыбаясь, он начал:

– Где любовь да совет, там и горя нет, достославные сословия нашего гордого королевства. Больше чем когда-либо, милостивые государи, мое глубоко встревоженное сердце принуждает меня повторить эти избитые слова. Истинный бог, я выступаю здесь не от своего имени; его светлость господин наместник послал меня сюда, но если мое звание обязывает меня быть лишь передатчиком его пресветлой воли, то душа велят говорить от чистого сердца то, что думаю. Разве я могу иначе! Разве я не родился среди вас, разве я не сын этой земли? Разве в бурные годы не стоял с крестом и жезлом во главе сего несчастного королевства? Не ломал бессонными ночами голову, как бы отвратить чуму изуверства от этой земли, не проводил с вами дни, радея о том, чтобы лютые ненавистники креста не опустошили бы наше правоверное испокон веку королевство? Да вспомните тот день, когда, по милости всевышнего, я стоял здесь среди вас провозглашенный баном, положив правую руку на Евангелие, и клялся защищать отечество, вспомните, как бурно взыграло у вас сердце, как громко звучали ваши голоса, как молодецки звенели сабли! Клянусь богом, если бы вас увидела в тот момент турецкая рать, она разбежалась бы от страха, подобно филистимлянам перед Гедеоном! На весь христианский мир прославилось хорватское дворянство, когда под водительством блаженной памяти Фране Слуньского и присутствующего здесь вельможного господина Гашпара Алапича вы дружно рубили турок, когда, подобно железным утесам, противостояли их адскому натиску. Никогда банское знамя не видело подобной славы! Нынче же, о горе, когда вечный промысел испытывает вас еще большими страданиями, истые ли вы воины крови Иисуса? Теперь, когда благодать святого духа должна бы парить над вами и вливать в сердца отвагу, враг сына человеческого посеял среди вас куколь раздора, и если милосердие господне не вернет на эту печальную землю согласие, меч неверных опустошит ее, а дьявольская сила закует в цепи! А отчего распри? Какая неправда учинена стране? Разве его светлость господин наместник не выполняет великодушно все ваши желания? Налагает подати? Пет, он этого не делает! Наказал бану созвать сабор, дабы господа сословия сами радели о спасении отечества. Разве он не собирает отовсюду иноземных солдат, дабы прийти королевству на помощь? Мало того! Разве его светлость князь Карл не строит крепость Карловац подле Дубовца на свои деньги для вашей же защиты? Вы спрашиваете о бане? Кто отнял его у вас, славные господа? Я, что ли? Или его светлость наместник? Нет! Всяк господин своей воли, всяк знает лучше других, как оправдать свои дела перед престолом господа. В том числе и вельможный господин Вуковинский. От всей души сожалею, что во главе этого почетного собрания не сидит, согласно старому обычаю, его законный глава. Ни я в этом не виноват, пи вы! Или милостивые государи пожелают ждать, покуда его королевское величество назначит из Праги нового бана? Ждать, покуда ваши посланцы перевалят горы и долы, когда турки так близко? Ждать, покуда вам, избави господи, турки посадят своего бана?! Ой, милостивые государи, откройте глаза, окиньте взглядом королевство! Не страшная ли картина! В Венгрии текут реки христианской крови, над замком в Буде блестит полумесяц! Босния хрипит под турецким сапогом. Нижняя Славония в рабстве, отторгнута от своей родины, поганые уже врываются в Лику и Крбаву, в Краньскую, они на вашей земле, у ее порога! Разве не объят пламенем Цетин, не пали Велика, Кладуша, Зрин? Разве изгладился в душах кровавый день под Храстовицей? А вы торгуетесь о соблюдении формальностей, копаетесь в пыльных книгах! Корабль тонет, а вы чините паруса! Salus rei publicae suprema lex esto.[135] За веру, за короля, за отечество! Неужто умер героический дух наших предков, неужто угасла и горячая любовь к святой католической вере? Я утверждаю: нет! Пусть кто-нибудь поднимется и скажет «да», и я отвечу ему, что он лжет. Хмуры ваши лица, гневны глаза, ну, а сердце, спросите сердце! Я верю, что в нем живет прежний геройский дух, что оно готово отдать свою кровь за святую веру! Станьте же, господа, прежним неодолимым оплотом, согласуйте мудрость и отвагу с желаниями его светлости князя и, ради бога, выслушайте меня!

– Слушаем! Слушаем! – загомонили дворяне.

– Четыре крепости защищают нас от турок с востока, – спокойно продолжал Драшкович, – четыре крепости стоят между Дравой и Савой: Сисак, Иванич, Копривница и Леград. Об этот каменный пояс не один раз разбивалась оттоманская злоба. Руки хорватов воздвигли эти несокрушимые твердыни, хорватская кровь освятила их, и они стали вечным алтарем славы Иисусовой. Увы, одна из этих крепостей уже изнемогает; заняв ее, турки тем самым пробьют брешь в этой крепкой стене, отряды неверных наводнят Загорье и вот эти окрестности; подобно горному потоку, зальют через Купу юг, и Загребу, славной столице Славонии, придется поклониться полумесяцу. Сердце же этого каменного пояса – Копривница, наша сильнейшая крепость. Если турки захватят ее, падет и Сисак. В Копривницу упираются взоры всех турок, они намереваются обрушиться на нее всеми силами. Это подтверждают достоверные сообщения. Но Копривница очень пострадала, к обороне подготовлена слабо, ее необходимо укрепить. Укрепить нужно крепости на Купе! Да и войск недостача! Граница, которую приходится защищать, длинная, а турецкая рать огромна. Потому его светлость князь Эрнест как носитель королевской власти предлагает лиге вельмож и дворян королевства вынести постановление: незамедлительно послать людей на укрепление Копривницы, Иванича и границ на Купе, объявить набор в регулярные войска, произвести добавочно сбор налогов для военных нужд, а королевским городам снабдить цесарских пушкарей провиантом, амуницией и лошадьми. Такова воля его светлости князя, я же твердо надеюсь, что мудрость высоких сословий подскажет им выполнить покорно и точно его волю, дабы снасти королевство от рабства!

Дворяне сидели молча, а Драшкович, опустившись на стул, вкинул собрание строгим взглядом, предполагая, что ему удалось укротить горячие сердца хорватского дворянства.

Лениво поднялся со своего места маленький Алапич, грозно уставясь на архиепископа.

– Достославные господа, – начал он проникновенным голосом, – не думайте, что я стану разжигать ваши сердца красивыми словами о героизме, как это делал господин Калочский архиепископ! Я и так знаю, что вы герои, что ваша отвага не нуждается, подобно ленивой лошади, в острых шпорах! Я не умею произносить витиеватые речи, не владею острым пером; мое призвание – сабля! Поэтому, достославные сословия, речь моя будет краткой. Я вынужден оправдаться перед вами! Преподобный господин архиепископ сказал, что каждый отвечает за свои поступки перед богом, в том числе и я, за то, что внезапно покинул пост бана и, таким образом, якобы бросил королевство на произвол судьбы! Однако не так ли поступил и господин архиепископ, притом, пожалуй, еще в более трудные времена? Не знаю, как уж он будет оправдываться перед богом! Я же отказался от власти бана не для того, чтобы стать архиепископом, а для того, чтобы простым дворянином сражаться за спасение отечества.

– Vivat Алапич! – раздались приветствия дворян.

– А отречься от бановины меня обязывал долг, – продолжал бывший бан, – принудила совесть! Ибо, господа, во-первых, в моих руках была только сабля, а не жезл, я был военачальником, а не судьей и правителем! Во-вторых, сами знаете, под одним кровом двум хозяевам не ужиться! В нашем же королевстве целое войско хозяев! В старое время войском командовал только бан, а сейчас командует любой иноземный генерал! И когда я их спрашивал, как они смеют что-либо делать без моего ведома и вопреки моим приказам, они неизменно ссылались на какие-то декреты, дескать, такова воля его светлости эрцгерцога Карла. Именоваться баном и не управлять, быть pictus masculus,[136] милостивые государи, я не желаю! Я и отказался от своего поста для того, чтобы нам получить законного бана. Пусть теперь достославные сословия судят, чист ли я перед ними! Dixi.

Алапич сел. Его незамысловатая речь взволновала собрание, и дворяне громко приветствовали его радостными возгласами.

– Достославные сословия! – торопливо поднимаясь и стуча саблей об пол, крикнул Мате Кеглевич, – Roma deliberante Saguntum periit.[137] Не могу я надивиться господам, выискивающим разные штучки-закорючки, а между тем в этой болтовне мы попусту теряем время! Разве мы собрались здесь, чтобы вести споры? Когда враг стучит саблей в ворота, негоже мудрствовать лукаво и путаться в дебрях закона… Нужно действовать! Это должно стать нашим законом. Турок не станет спрашивать, ведет ли войско бан или кто другой. Мы должны разбить неверных, а чтобы их разбить, надо покориться воле его светлости князя.

– Нам нужен бан, без бана нет и сабора! – запальчиво крикнул Петар Раткай.

– Довольно, господа! – прорычал Тойфенбах, в сердцах хватаясь за меч. – Я не законовед, я солдат. Ветхие бумаги меня не интересуют, меня интересуют порох и свинец! Я пришел сюда не для того, чтобы слушать ваши артикулы, у меня есть дела поважнее! Нам нужны солдаты, нужны деньги, дайте их нам, а потом уж стряпайте артикулы свободы! И так будет, ибо таков приказ его светлости господина наместника.

И он яростно хлопнул рукой по мечу.

Дворяне вскочили как громом пораженные.

– А мы кто?

– Для чего сабор?

– Вон!

– Так-то почитается закон?

Точно волнующееся море, бесновалось собрание. Снова и снова набрасывались посланцы на незадачливого комиссара. Драшкович схватил господина Сервация за рукав и заставил его сесть.

– Милостивые государи, – загремел, дрожа от ярости, Грегорианец, – нора подвести счет! Правильно говорят господа комиссары, нельзя нам терять время! Слышал я тут много речей, не слышал только, что нам нужно делать! Позвольте же, славные сословия, сказать вам попросту, что я думаю, а решать вам! Были вы когда-нибудь в храме белых монахов в Реметах? Там покоится прах наших славных банов! На их склепе лежат знамя и жезл. Под этим знаменем они ведут дворянство в сражения, с этим жезлом в руках управляют и вершат правосудие. Так было испокон веку, так должно быть и сейчас. Его королевское величество дает нам бана, который управляет страной вместо него. Бан – наместник короля, бан стоит во главе войска, бан сидит во главе сабора. В своей пламенной речи преподобный архиепископ Калочский ясно указал нам, какая беда угрожает несчастному наследию славных королевств, упрекнул нас в том, что нет среди нас согласия, что не радеем мы о святой вере и привилегиях дворянства. Но мы ощущаем эту беду острее, ощущаем уже много веков подряд, еще наши деды героически отбивались от нехристей, когда и в помине не было господ Тойфенбаха и Халека, и разве не мм сами бились в лютых сечах под знаменем Франкопана и Алапича за наше королевство? И разве блаженной памяти, геройски погибший под Сигетом бан Никола Зринский не приводил в трепет самого стамбульского султана? Мы обнажили сабли не вчера, и не господа генералы учили нас рубить этими саблями! Разве не отдавали мы последний динар, последнюю каплю крови за наше королевство? И даже те из нас, кто вырос на полях сражений, чтили закон родной земли как святыню, ибо без закона нет героизма, как без порядка нет победы. А за что мы боролись, милостивые государи? Неужто только за горсточку земли? Нет, за наши привилегии, за священное наследие отцов! Ради этого мы сражались с турками, ради этого мы будем бороться до последней капли крови, потому что не желаем стать рабами лжепророка! Высокие господа комиссары требуют, чтобы мы дали им деньги, дали рабочие руки, дали солдат. Его королевское величество прекрасно знает, что преданное ему королевство неизменно выполняло свой долг перед троном, но согласно существующему обычаю и закону. Кто пополняет войско? Сабор вельмож и дворянства! Кто же глава этого сабора? Бан! Но у нас нет бана! Без бана, само собой, пет налогов, пет и солдат! Высокочтимый господин архиепископ Калочский упоминал о новой крепости подле Дубовца. Но она, милостивые государи, служит скорей защитой Краньской и Штирии, чем Славонии! Его преосвященство утверждал, будто нас защищает чужое наемное войско. Да, защищает. Однако еще в 1566 году наши посланцы жаловались на пожунском саборе, как сии защитники грабят страну, а сабор строго-настрого, под страхом жестокого наказания, запретил это делать! Но как соблюдается этот закон? Немецкие кавалеристы пасут своих копей на полях наших кметов. Разве не ускоки во главе с Томой Северовичем отняли у господина Херендича целое имение? Вот спросите-ка нашего благородного брата Делия, как офицеры господина Ганца Аспергера разграбили в Стеничняке все его добро. Спросите дворян Моравча, и они вам расскажут, как харамии опустошили их дома. Мы будем защищаться, но под знаменем бана. И я полагаю, славные сословия, нам следует сообщить через господ комиссаров его светлости господину наместнику, что всегда покорное и верное королевство весьма сожалеет об отсутствии законного наместника его королевского величества, что оно готово бороться под знаменем бана против врагов христианского мира, по без бана, согласно закону, не сможет откликнуться на пожелания господ комиссаров.

– Правильно! Правильно! – закричали наперебой дворяне.

Бледный, растерянный, Драшкович поспешил к Алапичу, заклиная его успокоить собрание.

Алапич с большим трудом утихомирил разгоревшиеся страсти, и по его совету сабор сделал следующее заключение:

«Верноподданные его королевского величества, понимая пожелания его светлости господина эрцгерцога Эрнеста в связи с укреплением Копривницы и прочих пограничных крепостей несчастного королевства Славонии, постановляют: поскольку сословия в настоящее время лишены законного главы, то есть облеченного полнотой власти бана с правом законно карать за непослушание и нерадивость, а также и судить жителей королевства, работников в пограничную область не посылать и никаких решений не выносить, о чем господам комиссарам и дается скрепленный печатью королевства акт, однако сословия предоставляют господину Гашпару Алапичу, бывшему бану, его подбану, жупанам и судьям временно осуществлять власть, дабы закончить прежде начатые работы как в Копривнице, так и в прочих пограничных крепостях, судить и ведать обычными налогами, побуждать сборщиков податей, пользуясь данной им властью, взыскивать недоимки по королевским и дымным налогам.

Затем достославные сословия и чины постановляют отправить к его королевскому величеству посольство в лице господина Петара Раткая Великотаборского, преподобного отца Петара Херешинца, ктитора загребского капитула, и его превосходительства господина Ивана Петричевича, помощника прабилежника королевства, дабы они лично доложили цесарю о нуждах королевства и просили назначить законного главу королевства – бана».

Драшкович покинул сабор в мрачном настроении, павшие духом генералы последовали за ним. Все их замыслы расстроило упрямство дворян.

– Но я еще не сказал аминь! – сердито шепнул Драшкович своим друзям. – Я обуздаю этих бешеных коней. Справлялся с лукавыми итальянскими кардиналами и с португальскими епископами, а об этом разнузданном стаде и говорить нечего!

* * *
Вечером того же дня в доме настоятеля Желничского за столом собралось веселое общество: Алапич, Столникович, Врамец. Только Степко Грегорианец мрачно и задумчиво смотрел в пустоту.

– На доброе здоровье, reverendissпme! – промолвил Алапич, поднимая кубок. – На сей раз жребий выпал нам!

– Будьте здоровы, – отозвался хозяин, а за ним Столпикович и Врамец.

– А ты, милостивый государь? Какие беды тебя одолевают? – спросил летописец Степко.

– Потерять жену, потерять сына и веселиться? Но, – продолжал он, поднимая чару, – теперь я иду вместе с вами лишь за одной звездой: за славой! Доброго здоровья!

– Per ardua ad astra![138] – добавил Врамец.

И громко зазвенели чары.

14

День клонился к вечеру. Золотые солнечные лучи проникали сквозь высокие окна капеллы мокрицкого замка и падали на новую, положенную посреди церкви каменную плиту. Медная надпись на камне призывала каждую христианскую душу помолиться за упокой души болярыни Марты Грегорианцевой, прах которой покоится под сей мраморной плитой. Перед ней на коленях стоял молодой рыцарь, с ног до головы закованный в железо. Рядом на полу лежал его шлем. Рыцарь, сложив молитвенно руки, опустил голову, в глазах его стояли слезы. Вечернее солнце золотом горело на его сверкающем шлеме, на блестящем панцире, вечернее солнце золотом венчало молодое гордое чело со следами неизбывного горя. Молодой человек горячо молился. Уста произносили слова молитвы, душа тонула в пучине горя, тоска сжимала сердце. Что делать? Куда идти? Бог знает! Недавно сюда привезли из Загреба его любимую мать и положили дорогие останки под этот камень. Отец злобствует, беснуется, бросился в житейский водоворот бурного века, чтобы заставить замолчать голос совести, позабыть умершую жену и живого сына. Под отчим кровом ему уже не жить! Душа не позволяет! Брат? Брат малодушный, дрожит перед отцом, целует свою молодую суженую, избегает старшего брата… Боже! В родном доме все ему чужие. Отрезанный ломоть! Куда идти? Конечно, к милой, юной дочери ювелира! Был у нее накануне, клялся любимой, что никогда ее не покинет, будет ей предан до самой смерти. Она да Ерко, вот кто владеет сердцем молодого Павла. Но может ли он оставаться у Доры, не запятнав ее доброе имя, может ли снова отдать на поругание черни сироту, которая из любви к нему перенесла столько страданий? И кем бы он стал в доме ее отца? Он – сын вельможи; но без отца он никто, бедняк, не владеющий даже клочком земли. И может ли дворянин жить в это тяжелое время, не сражаясь с врагом? Нет! Родина зовет, надо идти, разлучиться с милой, даже если разрывается сердце. В бой! В бой за святой крест! Ах, до чего тяжка разлука! Да, легче плющу оторваться от столетнего дуба, чем девичьим рукам от милого воина!

– Нужно идти, я должен, душа моя! – убеждал ее Павел. – Слышишь? Сабля звенит, твердит мне, что я трус.

– Иди, Павел, – промолвила она, рыдая, – иди под сабли, под пули, где каждый миг грозит смертью, где не спрашивают о сердце, о любви, о слезах, где душат, режут, где люди забывают бога! Господи, будь я мужчиной, пошла бы с тобой, но я женщина, слабая женщина!

– Успокойся, милая, родная! Надо идти, – шептал Павел. – Сама знаешь, отец неистовствует. Он из-за меня может причинить тебе зло. Кто знает, куда заведет его гнев? Нам же будет хуже. Пройдет время, бог даст, утихомирится.

– Кто знает? – печально промолвила девушка. – А сердце мне твердит: никогда этого не будет! Ах, Павел, почему так получилось – ты вельможа, а я простая девушка? Почему я не богата, а ты не беден? И зачем мы, несчастные, встретились?

– Жалеешь, милая?

– Нет, не жалею, – шепнула страстно девушка, и сквозь слезы глаза ее засверкали. – Ты видишь, как я страдаю, но судьбы своей я не променяла бы ни за какие сокровища. Разве когда-нибудь я спрашивала, какого ты роду-племени! Я знаю только Павла, люблю только Павла, и мне все равно, беден он или богат, вельможа или кмет! Много я слез пролила, много мучилась, но сердце ликовало, потому что оно страдало за Павла, за свою любовь.

– О моя радость! Такие души, как твоя, не рождаются в замках вельмож, – ответил нежно Павел.

– А сейчас ты меня покидаешь! И что же мне делать? Я умру, не дождавшись тебя! Ох, не уходи! Впрочем, нет, иди! Я смирюсь. Тебе лучше знать, чему суждено быть, тебе лучше знать… – И девушка горько заплакала.

Павел вскочил, коснулся губами ее лба и умчался. Направился он в Мокрицы, Ерко и Радак последовали за ним. Там вечным сном покоилась его мать. Он хотел проститься с могилой матери и – в бой! Безмолвно стоял Павел на коленях перед плитой, вперив взгляд в нелепые слова, которые без конца твердили ему: «Нет тебя больше, мама!» Он – перед гробницей матери! Боже, можно сойти с ума! Руки, тебя баюкавшие, грудь, тебя кормившая, милые, любящие глаза, зорко оберегавшие твой сон, – всего этого больше нет! Нет! Ничего нет! Все превратилось в горсть пепла! Доводилось ли тебе слышать, как забивают последний гвоздь в материнский гроб? Ах, он пронзил, конечно, и твое сердце!.. Видел ли ты, как на могилу кладут каменную плиту? Да, да, ведь и тебе хотелось прыгнуть в могилу. Проклятая смерть! Проклятая жизнь! Павел прижался горячим лбом к холодному камню, припал губами к медным буквам и замер. Постепенно ему становилось легче.

Недалеко от замка Павла ждали Ерко и Радак. Ерко, скрестив ноги, сидел на камне, Радак лежал на животе в зеленой траве.

– Как долго нет господина! – пробубнил Радак. – Солнце уже заходит.

– Не трогай его, с матерью прощается! – ответил Ерко, махнув рукой. – Знаешь, каково сердцу, когда ты на могиле дорогого покойника?

– Я-то? – промолвил Радак угрюмо. – Эх, и как еще знаю, приятель.

– Что, и у тебя лютая смерть оторвала от сердца милого человека?

– Да, парень, и злоба и смерть!

– Как же это, Милош?

– Замолчи! Тяжко вспоминать.

– Расскажи, старик! Сам видишь, я друг господину Павлу и твой друг. Расскажи!

– Гм! – задумался харамия. – Что правда, то правда, парень ты толковый. Пусть будет тебе наукой. Чтобы знал, как люди по свету горе мыкают, ведь беда сваливается как снег на голову. И помни – не каждому можно об этом поведать.

– Ну, рассказывай, – сказал Ерко, подперев щеки ладонями.

– Слушай же. В молодости я не был таким угрюмым, как сейчас, напротив, был веселым и озорным. Мне ничего не стоило схватить зубами дюжего мужика за пояс и перенести через речку. Не было во всей округе такого норовистого коня, которого бы я не оседлал, парня, которого бы я не осилил. Запою порой, и голос мой слышен за девятью горами. А кого моя пуля щелкнет – говори «аминь»! Вся Краина говорила о Милоше, знали меня и турки из Боснии, потому что стал я для них вроде чертова благословения, судачили по селам и девушки – ведь перед Милошем все парни тушевались. Моим ремеслом было бить турок, а за соху хорошо если раз в год возьмусь. Гонял я тех разбойников, как лисиц в лесу, и когда дело удавалось, их дома горели так ярко, что попу при такой свече впору читать литургию! Знали об этом наши люди, и чуть заалеет по ту сторону турецкой границы зарево пожара, говорили: «Даю голову наотрез – Милошева рука!» По праздникам я турок не трогал, поскольку в праздники водили в селе коло, а какое же коло без меня? Однажды на храмовый праздник явились гости из другого села, среди них и Вукагнинова Мара…

Радак на минутку умолк.

– …Ну да что говорить? Во всей Крайне не было девушки ей под стать. Всем взяла: и мила, и скромна, и добра; пришлась она мне по душе. Намекнул я своей матери, а мать говорит: «Давно пора, сынок, ведь я хворая, заменить некому, постучись в дверь к Вукашину, и господи благослови!» Я – на просины. Угостил меня Вукашин ракией и белой лепешкой и сказал: «Парень ты хороший, Милош, и ежели даст бог и святой Никола, не придется мне жалеть, что станешь ты моим затем». Вскоре по Крайне загремели свадебные выстрелы, и я привел матери помощницу, привел Мару. Счастлива мать, еще счастливее я! «Не сыщешь, сынок, такой невестки и в девяти селах – кротка, услужлива, в работе быстра и сметлива». А чего мать не заприметила, увидел я. За три мешка золота и чеканное ружье в придачу не сыскать лучшей жены, чем Мара! У многих девушек болело сердце, что лучший парень не попал в их сети, но ни одна не проронила о Маре худого слова.

Время текло как быстрая река, и не жаловался я на тяжкий труд да стеснения; да и что жаловаться? Я был счастлив, по-прежнему охотился на турок, но теперь нападал еще отважней и защищался ловчее. Знал, за что борюсь, кого защищаю. Поначалу Маре тяжко было со мной расставаться, терзалась она, бедняжка, что приключится со мной какая беда. Да и как не терзаться, брат, молодой жене? Привязалась она ко мне, что жеребенок к матери. Но со временем приобвыкла. Что было делать! Кому что бог судил: одному ружье, другому книгу. Так уж мир устроен. Наше село стоит под горкой, а с вершины ее еще с полчаса видать уходящего человека. Когда я шел на турок, Мара провожала меня до вершины и оттуда, бедняжка, смотрела вслед, пока было видно и слышно, как я пел для нее песни. Там же и встречала меня Мара, когда я возвращался с вылазки; снимала с плеч торбу и длинное ружье, и мы весело спускались в село. Не ложился я без окки вина и ребрышка ягненка. Мать пряла у очага, Маара обвивала своими белыми руками мою шею, и я начинал рассказывать, как турки-босняки пичком валились, как с потурченцев головы летели.

«Ах, Милош, – говорила обычно жена, – если бы я не знала, что ты христианин, как прочие наши люди, не видала тебя веселым, с ясной улыбкой, сказала бы, что ты волк, вурдалак!»

«Не глупи, милая! – отвечал я. – Сама видишь, что христианин, а ежели иной раз кого и зарежу без пощады, то не моя в том вина, ведь это иродово племя не чтит ни Христа, ни богородицы!»

Ну вот, Мара забеременела; боже мой, сколько радости! Да что я тебе рассказываю, ты еще молодой, желторотый. Порой, свернувшись в кустах, как змея, и высматривая какого-нибудь турка, я вдруг закрывал глаза и начинал думать о Маре, о доме. Словно живая вставала она передо мной. Видел, как ходит по дому, хлопочет, убирает, матери угождает. В будущем году собирались, если бог даст, справить и крестины. Я и сливовицы трехлетней попу припас, а попадье новый рушник. Хорошо было мечтать среди скал. Прошло лето, миновала зима, пришла весна, и родился у нас сын. Если бы ты его видел: черномазый такой пострел, живой и сильный – ни дать ни взять Королевич Марко! Бабка, конечно, точно с ума сошла. Судили-рядили по селу старухи, на кого больше похож, на отца или на мать. А я смеялся над ними. У меня был сын. В ту пору мы крепко сцепились с турками. Разбили их наголову, захватили уйму этих Иуд – отступников, потурченцев. Сцепились насмерть, потому что потурченец хуже турка! Взяли у Пожеги и молодого Юсуф-бега и привели к себе в село. Знала о нем вся Краина. Дрался он как лев, не давал никому пощады, он не зарился ни на поповское золото, ни на кметово добро – одни женщины его привлекали. По ним он сходил у ума. Ни девушку, ни молодку не отпустил необесчещенной, настоящая оттоманская кровь, весь в мать. Наши его чуть не заколотили насмерть. Я вступился за него. Глупец! Вот было бы счастье, если бы я его тогда убил! Но я сказал своим:

«Не будьте трусами! Режьте турка на поле боя, но убивать безоружного, как собаку, подло. Погодите. Наступит и для него черный день. Они убивают наших пленных, будем и мы поступать так же. Но без суда, без начальника негоже это делать».

Турок жил совсем свободно, точно и не пленник. Разгуливал с конвоиром по улице да пел. В недобрый час увидел он Мару. Увидел и загорелся. Вскоре пришел приказ отпустить турка. Господа обменяли его на наших людей, взятых в плен пожегским пашой. Уехал я как-то по приказу в Иванич. Вернулся, и мне говорят, что в село забрел какой-то знахарь, косоглазый, низкорослый человечишко, врачевал людей и скотину, продавал какие-то мази. И Мара сказала, будто карлик подсовывал ей какую-то мазь и все ходил вокруг да около да вынюхивал и выпытывал обо мне. А для чего ему? Слава богу, я здоров. И совсем его не знаю. На третий день знахарь, сказывают, нагрузил товар на лошаденку и подался в сторону Нижней Краины. Я и внимания не обратил. Да мало ли бродяг шатается по свету? Перезимовали мы счастливо и благополучно. Вдруг приходит приказ господина бана Петара Бакача собрать против турок большое войско. Воеводы призвали всех харамиев. Меня назначили в отряд Радмиловича. Расцеловал я сыночка, обнял жену и не могу оторвать глаз от ребенка. Обычно веселым уходил в бой, но тут что-то сжимало мне сердце.

Предчувствие, что ли?

«Да хранит тебя бог, Милош!» – запричитала жена и обвила руками мою шею.

Хватка у бана Петара была железная. Ударили мы на турок, турки стоят, ударили еще, турки бежать. Гонял их бан Петар, и бегали они от него, как мыши от кота. Окрестили их чин чипом, тишь да гладь настала в Крайне, а мы с песнями домой. Шагали день и ночь. Оставалось до нашего села часа два пути, нас было несколько человек, все харамии. Встретил я кума из соседнего села.

«Бог на помощь, кум!» – «Помоги господи!» – ответил кум как-то боязливо. «В чем дело, кум, чего смотришь косо? Как дома?» – «Да так, ничего. А дома все здоровы!» – «И слава богу!»

Стало мне веселее. Кум пошел своим путем, мы своим, к селу. Дошли до горы. Нету Мары! Чудно. Ну, думаю, погоди, милая, нынче я тебя опережу. Как вдруг точно из-под земли вырос перед нами Джордже, сын сельского старосты.

«Во имя господа, скорей!» – «Что случилось?» – воскликнули все. «Скорее в село! Турки из Пожеги напали, увели скот и пленников!»

Душа у меня захолонула.

«Как же это, Джордже», – спросил я вне себя.

«Свалились как снег на голову, около полудня, все на конях. Впереди Юсуф, а с ним знахарь, вот такусенький! Лазутчик турецкий, стало быть! Увели весь скот, что был дома. А тот лазутчик повел Юсуфа к твоему дому, Милош. Вошли. Раздался вопль. Выволокли твою мать, всю в крови, и бросили на землю, как падаль какую, а жену и сына на лошадей и айда в сторону леса. „Передай привет Милошу!“ – крикнул лазутчик, увидав меня, и захохотал, а я стоял точно каменный. Вскоре над домом поднялось пламя. Убили попа и попадью, разрушили церковь. Беда! Беда!»

Глаза налились у меня кровью, зарычал я как бешеный зверь, и точно меня ветром сдуло, помчался к себе в село. Пожарище! Кругом пусто, безлюдно! Упал на землю, на пепелище своего счастья! Вокруг сердца обвились гадюки. Мара! Мара! Сынок! Где вы, где вы? Никого, никого! Ох, боже! Тяжела твоя рука! О матери не спрашивал; соседи взяли ее к себе, я допытывался о турках, о турках! Когда явились? Куда ушли? В соседнем дворе стоял оседланный конь. Я вскочил на него. Перемахнул через забор и как бешеный помчался в лес. Стояла ночь. Над лесом сияла луна. Гоню час, гоню два. Знаю я турок, они всю ночь без передышки не поедут. Гоню три, четыре часа, не останавливаясь, совсем запыхался. Ветки хлещут по лицу, кровь заливает глаза, голова кружится. Я нагнулся к коню. Горячий, весь в пене, грива вздыбилась, но летит, мчится вихрем, вздымая тихий ночной воздух. Прискакал я к ущелью. Что-то блеснуло впереди. Костер. Остановился я. Пригляделся. Внизу сидят вокруг огня турки. Пьют, горланят. Среди них маленький человечек. Верно, тот самый лазутчик. К дереву привязаны лошади. А в стороне, в тени? Да, да! Пленные.

«Мара! Мара! Сынок!» – закричал я во весь голос. «Я здесь, здесь! Милош мой!» – отозвалась Мара. Турки вскочили. Я нацелился. Бац! Юсуф свалился мертвый. Турки на коней. Бац! Грянул мой пистолет, и с коня свалился другой турок. Я погнал коня в ущелье.

«Ха, вот тебе, Милош!» – крикнул один негодяй.

Грянул выстрел, и жена упала мертвой. Я поскакал вперед. Ружье было разряжено. А карлик схватил моего сына за волосы. Сейчас убьет! Нет! Поднял к себе в седло и умчался, турки за ним. Склонился я к жене. Холодеет. А сын жив, но они его увозят. Гони! Слетела с головы шапка. Лошадь задыхалась. Я выхватил нож и кольнул ее в ребра. В гору, под гору. На полном скаку я зарядил ружье. Вот они выезжают из леса. Ха, вот и лазутчик с моим сыном. Да, да, лети, мой конь! Уже близко. Близко! Сейчас можно будет уже стрелять. Стой! О горе! Конь стал на дыбы и рухнул бездыханный на землю. Упал и я. А те поскакали дальше. О боже, горе!; Убили жену, увезли сына, и только среди ночи слышался еще вдали злорадный хохот этого дьявола.

Харамия умолк. Две крупные слезы выступили на глазах и скатились на седые усы.

– Довольно, – закончил он, – ты слышал все! Кто знает, где мой сынок, я его не нашел. И вот бьюсь по свету, как вода о берега. Но до этого дьявола я еще доберусь, – прорычал харамия, заскрежетав зубами. – Разорвал бы его зубами.

– Кого? Коротышку-лазутчика? – спросил Ерко. – Может, его вода унесла.

В это мгновение Павел появился у городских ворот.

– Ерко, брат, – промолвил он вполголоса, поцеловав юношу, – возвращайся в Загреб и береги Дору как зеницу ока. Прощай!

– Хорошо, брат, – тихо ответил Ерко.

– Поедем, Милош, с божьей помощью.

Офицер и харамия сели на коней и поскакали.

А Ерко долго еще сидел на камне и глядел в ту сторону, куда умчался его брат.

15

Накануне богоявления 1578 года бушевала метель. Зима стояла лютая, такую и глубокие старики не запомнят. Снегу по колено, а он все валил да валил, как из мешка. Было восемь часов вечера. На улицах безлюдно, да и какая крещеная душа выглянула бы в такую непогодь. Первый сон баюкал граждан и гражданок именитого города. Однако в доме мастера Крупича еще не легли. Мастер, сидя у печки, начищал до блеска дворянскую золотую челенку и внимательно рассматривал при свете лампы драгоценные камни, рядом сидела Дора и читала большую, окованную медью книгу – жития святых. Она немного побледнела, но была по-прежнему хороша. Лицо ее выражало не горе, а скорей скрытую грусть. Только что она закончила читать житие святого Августина, епископа загребского.

– Довольно, доченька, оставь святого Фелициана на завтра, поздно. Магда уже завалилась в свои перины. Холодно, буран. Ступай и ты ложись. Иди! Иди!

Старик украдкой наблюдал за своим сокровищем и огорчался. Как будто и здорова, но куда девался ее веселый нрав? И в помине нет с тех пор, как натерпелась всяких мук. Девушка закрыла книгу, поднялась и поставила ее на полку.

– Да, отец дорогой, вы правы, – сказала она, – клонит и меня ко сну. Слабость какую-то чувствую. Должно быть, от непогоды. Спокойной ночи, дорогой отец, – она поцеловала старику руку, а он поцеловал ее в лоб.

– Доброй ночи, дорогое дитя.

И Дора удалилась в свою светелку.

Вскоре кто-то трижды ударил кольцом в наружную дверь. Крупич удивился. Кто бы это в такое позднее время? Он высунул голову в окошко и спросил:

– Кого бог несет?

– Свои! – ответил густой бас.

Мастер поспешил отворить дверь, и в лавку вошел высокий, мрачного вида человек. Волосы и длинные усы его заиндевели. Он отряхнул снег с тулупа и бросил его на скамью.

– О, да это ты, кум Иван? Бог в помощь! Здравствуй! – приветствовал его ювелир, протягивая руку. – Откуда?

– Да славится имя господне. Добрый вечер, дорогой мастер, – ответил тот. – Я прямиком из Пожуна. Проходил мимо, смотрю, в окне свет, и не мог удержаться, чтобы не зайти и маленько не поболтать. Дома меня никто не ждет.

– Знаю, ты же холостяк! – ответил золотых дел мастер.

– Да, да. Бррр! Скверная погода! Продрог до костей.

– Значит, ты из Пожуна? А что там?

– Снова затеваем тяжбу против Грегорианца.

– Что ж, затевайте. Дело бывало – и коза волка съедала, – бросил мастер, покачав головою.

– Ты Фома неверующий.

– От своих слов не отказываюсь.

– Ну, посмотрим! Еще скоро нам бана поставят.

– Да? А кого же?

– Говорят, барона Унгнада!

– Неужто его! Как так?

– Да вот уж такое имечко!

– Но каков он? Что люди о нем сказывают?

– Да так… – Гость пожал плечами. – Был до сей поры генералом в Эгере. Говорят, будто эрцгерцог его очень любит.

– Любит?

– Говорят. В общем, он не совсем нашей крови. Штириец, что ли. Родом он из Самобора. От наследства и гроша не осталось. Все позакладывал. Но теперь, став баном, должно быть, выкупит.

– А что, думаете, будет с нами?

– Хвалят его за решительность. Впрочем, на многое не надейся. Петелька за петелькой тянется. Нашим горожанам это придется, конечно, не по вкусу, Степко медведградский будет у него подбаном.

– Вот тебе на. Хороша песенка, нечего сказать. Да хранит нас святой Блаж!

– Надо собраться с силами, не то всем нам крышка, плохо придется именитому городу.

– Да! Урезывают старые вольности, как золотые цехины! Боюсь я, особенно Грегорианца, – тревожно закончил золотых дел мастер.

– Не бойтесь, мастер, – ответил гость. – Вы-то меня знаете. Иван Якопович еще никогда не ошибался. Давно уж я ломаю голову над этим делом. Когда еще покойный Амброз стал нашим соседом, я все умом раскидывал, как бы не дать себя обойти. Растолковал я обо всем городским старейшинам. Ухватились они за мой совет. Поначалу, конечно, взялись горячо. А потом вползла в их сердца проклятая зависть, и поручили они вести тяжбу против Грегорианца Каптоловичу. Он же завяз с головой в формулах и сентенциях, вместо того чтобы прислушаться к здравому разуму. Так лису из норы и упустили. Сейчас, само собой, во сто крат трудней. Степко будет подбаном, ненавидит он нас до чертиков из-за… ну, из-за вашей дочери! Унгнад постарается угождать вельможам в малом, чтобы они уступили в большом. Их светлости эрцгерцоги убедились, что упорства знати им не сломить, вот и назначили бана, но он будет править не иначе как по указке наместников Эрнеста и Карла. Все это я слышал в Пожуне.

– Ах, – заметил Крупич, – все это старые погудки.

Когда мне сказали, что едет бан, я обрадовался, думал, – может, будет лучше, но из ваших слов заключаю, что все останется по-прежнему. Знаете, дорогой господин Иван, я всегда стараюсь добраться до самой сути вещей, понять их до конца. Некоторые хорватские вельможи, ей-богу, ненавидят нас за то, что мы не желаем стать их кметами, а хотим быть сами себе хозяевами. Но просить помощи у чужеземных генералов, это уже черт знает что; я по крайней мере в подобных делах не участник, сколько бы об этом ни твердили городские старейшины!..

– Правильно, совершенно правильно, – прервал его Якопович, – истина глаголет вашими устами, дорогой мастер! Если человеку ведома правда, он должен следовать ей.

– А чего же вы хотите?

– Вот чего. Защищаясь от насильника, я могу попросить помощи у третьего, если есть в этом хоть какой-нибудь смысл, но не для того, чтобы стать дубинкой в его руках. Отобьюсь, скажу спасибо за помощь, и с богом! А буду я отбиваться от знати до тех пор, покуда она покушается на наши вольности, на нашу Золотую буллу. Но отдаться под власть штирийцев? Никогда! Мы хорваты!

– Правильно. Об этом и я говорю.

– Клянусь богом, я того же хочу! Не уступать знати ни на волос. Вы толковый, здравомыслящий человек, разумней многих наших умников. Горожане вас уважают, слушают. Нам нужно действовать заодно, я пером, вы словом. И если будет на то божья воля, наш именитый город станет тем, чем был когда-то и чем должен быть. А вы обязаны мне помогать, потому что если мы попадем под власть знати, то горе нам всем, а вам и вашей бедняжке дочери тем паче. Степко поклялся отомстить вам за то, что вы отняли у него сына.

– Господин Иван, – ответил простодушно Крупич, – богу ведомо, что я не виноват! Мне очень больно, что все так получилось. Я хотел, чтобы дочь вошла в дом горожанина, стала бы женой, матерью; кто в Загребе не знает, что за славой я не гонюсь. Но, господин Иван, человеческое сердце не смиришь, как пугливого коня, а мучить своего ребенка я не хочу. Она, бедняжка, и без того довольно настрадалась. Говорил я с ней по-хорошему, и она остерегается, как может, чтобы снова не поднялся шум. Вам отлично известно, господин Иван, какие у загребчан языки. Моя дочь чиста и невинна, бог это знает. Она старалась подавить свои чувства. И что же? Любовь заползла в самое сердце и точит ее и точит, бедняжка чахнет на глазах. А молодой Грегорианец человек порядочный и честный, чистый как алмаз! Знаю ялюдей, знаю и его. Видите, пошел на войну, чтобы не было нареканий от отца. Спрашивал я себя, конечно, не раз спрашивал, что же будет дальше? Спрашивал и ответа не находил. Выйдет ли дочь замуж за молодого вельможу? Едва ли, трудно поверить. Обычай не допускает! Но могу ли я гнать его из дома, если он честен, если дважды спас ей жизнь вопреки воле своего отца? Так угодно богу, все в его руках! А я не виноват, я честный загребчанин.

– Господь с вами, кто вас винит, мастер, кто сказал, что вы виноваты?! Так уж получилось. Я упомянул об этом, дабы лишь напомнить, какие против нас, загребчан, строятся дьявольские козни и что нам следует хорошенько подумать, чего остерегаться и что предпринять, прежде чем навалится на нас беда, ибо по всему видно, что скоро разразится гроза, и горе нам, если она разразится над нами. Поэтому держитесь подле меня и трудитесь вместе со мной, а там увидим, в силах ли мы удержать свои вольности как свободные граждане или мы рождены быть кметами. Однако поздно, – продолжал он, – завтра ждите меня, мы продолжим беседу. Вы мой, а я ваш, спокойной ночи!

– Вы мой, я ваш, и все мы за наш город. Спокойной ночи!

Потомок древнего загребского рода Иван Якопович был человек во всех отношениях примечательный. Не будучи дворянином, он тем не менее гордился своим происхождением. Гражданское мужество, трудолюбие, неподкупная честность украшали этого исключительного человека; наделенный острым умом, Якопович был и «литератом», то есть человеком грамотным, не похожим на обычных богатых горожан – патрициев вольных городов, а подлинным знатоком права и законности, по крайней мере в тех пределах, в каких они существовали в действительности. Опираясь на свои знания, на свой опыт, он отдавал все силы, чтобы прославить родной город, отстоять его вольности, сохранить его честное имя. В этом ему помогали твердая несгибаемая воля, необычайное красноречие и безоглядная смелость. У него не было ни жены, ни детей, но он все же считал себя богачом. В расцвете лет, обладая железным здоровьем, чуждый порокам и страстям, он все свое добро, знания, силы готов был отдать на служение одной цели – счастью родины. Сограждане почитали его настоящим чудом, которого не коснулся, как прочих граждан, торгашеский дух времени. Городские старейшины, конечно, не являлись задушевными друзьями Якоповича, зная, что он зорко следит за тем, чтобы они не запускали лапу куда не следует. Однако они понимали, что народ на его стороне, что для ремесленников он бог, что нет у города лучшего защитника, чем Якопович, и потому им ничего не оставалось, как идти к нему на поклон. Даже вельможи, имея дело с Якоповичем, забывали о своей заносчивости и разговаривали с ним, как с ровней, потому что он, нисколько не церемонясь с ними, резал им правду-матку в глаза. Они хорошо знали, что Якоповича не остановят ни медовые речи, ни высокомерная улыбка, ни обильное угощение: знали, что для этого человека есть один закон – разум и благородное сердце. Поэтому его и люто ненавидели и уважали, как несгибаемого честного мужа.

Якопович много разъезжал, побывал и в Пожуне, и в Праге, и в Пеште. Был знаком с высшими сановниками королевства, его принимали даже при дворе. Знал он, как другие города борются за свои права.

Видя смятение и тревогу среди дворян, понимая, что при внешней опасности внутренние раздоры долго длиться не могут, он поехал в Пожун посмотреть, что там делается. Вскоре он узнал, что хитрый Драшкович убеждает эрцгерцогов помириться с хорватской знатью; Якопович, конечно, отлично понимал, что это не сулит Загребу ничего хорошего.

– Надо собрать силы! – сказал Якопович и решил открыто стать на защиту вольностей родного города.

16

Хорваты получили бана. Эрцгерцог Эрнест долго колебался, прежде чем возвратить королевству эту старую привилегию, будучи уверен, что настало время, когда страну следует отдать в руки генералу, который присягнет королю, а не народу. Однако, как ни досаждали турки, хорватские сословия не забывали о своих древних правах. И ловкий придворный Драшкович все же убедил своего хозяина назначить Хорватии правителя согласно старому обычаю, заметив при этом, «что баном можно поставить человека надежного, который будет безропотно выполнять все желания князя».

И вот по всей стране пронесся слух, что баном королевства Далмации, Хорватии и Славонии назначен вельможный господин барон Крсто Унгнад Сонекский и Цельский, генерал и камергер его цесарского и королевского величества. Народ недоумевал. Об Унгнаде мало кто слышал, никто и не помышлял, что он может занять пост бана, и вообще в Хорватии не знали, что он за человек. Унгнад был выходцем из Штирии, значит, в его жилах текла чужая кровь, и поэтому не приходилось бояться, что он будет ратовать за старые хорватские вольности. С давних пор Унгнады владели поместьем на левом берегу Сутлы и, следовательно, считались законными членами сабора. Поэтому формально хорваты не имели права говорить, что им навязывают чужеземца. К тому же Бакачи являлись закадычными друзьями Унгнадов. Крсто Унгнад был воином-генералом. Большую часть своей жизни он провел вне Хорватии, на коне или под шатром. Интересуясь лишь воинскими порядками и дисциплиной, он слабо разбирался в правах и привилегиях королевства, и потому воля его светлости эрцгерцога была для него законом. Унгнад был вдов; его дочери жили в Краньской у родственников; а он как человек подневольный переезжал с места на место, наступал и отступал, бражничал да играл в кости. В 1578 году он был назначен начальником цесарского гарнизона Эгера. Здесь он проводил время за ловлей рыбы да охотой на бекасов. Удивленно таращили глаза хорваты, услыхав, кто назначается баном, еще более недоумевал сам Унгнад; ему и во сне но снилась такая честь. Оставив кости и вино, бекасов и рыб, он с легким сердцем отправился в Хорватию. А хорваты сказали: «Слава богу», – обрадованные, что какой-никакой, а бан у них теперь есть.

В день святой девы мученицы Агаты, то есть пятого числа месяца февраля лета 1578, в именитом городе на Гричских горках был созван главный сабор вельмож и дворян королевства, дабы, согласно старому обычаю, торжественно провозгласить нового «желанного и долгожданного» бана. Уже прибыли в Загреб цесарские комиссары – архиепископ Джюро Драшкович и вельможный господин Кристофор Кинигсберг. Вельможи и мелкое дворянство валили толпами. Посланцы жупаний и городов шли со своими древними знаменами, а банская конница раскинула свои шатры на Хармице, или площади Тридесетницы. Новый епископ Иван Мославачский несколько дней угощал дворянство. Мудрый Драшкович бодро и весело доказывал самым нетерпимым вельможам, что все обстоит как нельзя лучше, что дворянские вольности покоятся отныне на более прочном фундаменте, чем сама церковь св. Краля, что новый бан является хорватским вельможей и, конечно, сумеет защитить права своего отечества. Прочих же сановников пусть выбирает сам сабор, ибо их светлости эрцгерцоги Эрнест и Карл решили полностью сохранить права сословий.

Пили, ели, распевали песни, ликовали, веселились, всюду слышалось: «Vivat banus!» Несмотря на лютый Холод и на то, что со всех загребских крыш свисали ледяные свечи, городской судья, пузатый Иван Телетич, потел, как во время жатвы. Королевскому городу Загребу, «согласно привилегии» Золотой буллы, полагалось поднести новому бану жареного вола и вдоволь хлеба. Рачительный судья купил по этому случаю у Мате Вернича рогатого великана за семь венгерских форинтов и шестьдесят два динара и заказал у мастера Нико Тиходича хлеба на семьдесят восемь динар. Следовало еще подновить городское знамя, подкрасить жезл городского судьи, затем позолотить ключи города, которые поднесут бану, привести в порядок городские пушки, да еще поставить новую печь в ратуше, где остановится бан. В общем, дел было по горло, и все они свалились на несчастного судью.

– И это еще не все, – жаловался судья, – у бана нет ломаного гроша, а его войско надо кормить и поить. Придется доставать провиант, а в Золотой булле так и сказано: не следует скупиться для нового бана, он может быть городу весьма и весьма полезен.

Господин судья не ел и не пил, потеряв голову от хлопот.

Впрочем, немало попотел и городской нотариус. Забившись в свою каморку и запершись на ключ, он сочинял на латинском языке приветственную речь господину бану. Одна только вводная часть занимала четыре листа, исписанных мелким почерком, а риторический хвост?! Ах! Он изгрыз уже два пера, а вдохновение все не приходило! Хвост пришил к его речи в конце концов господин капеллан Шалкович. Кстати, не один нотариус тратил чернила на прославление сонекского барона. Преподобный отец каноник Джюро Вирфел прославил даже самые незначительные дела господина Унгнада в оде на двадцать сапфических строф.

Разумеется, в именитом городе шли всякие толки.

Жена пекаря Тиходиха рассказывала Магде, которая по-прежнему тихо и мирно проводила дни в своей халупе, что ее дорогой Микица взаправду печет хлеб по случаю провозглашения бана. А сам бан, как она слышала, въедет в город на белом арабском скакуне с вплетенными в гриву нитями из чистого золота.

Больше всего забот и дел оказалось у госпожи Фраихи. Она носилась по улицам как безголовая муха, болтала и сплетничала то тут, то там, всюду высыпая полный мешок новостей.

– Ах, дорогая сватья, – начинала она, вваливаясь рано утром в лавку Шафранихи, – доброе утро и доброго вам здоровья! Посмотрели бы вы, какое торжество готовится для нового бана! Вола уже купили и хлеб уже пекут. Для пушек понадобится десять фунтов пороху, вот будет комедия. Ей-богу, страшно! Когда бабахают из большой пушки, сердце у меня как овечий хвост прыгает. Говорят, что кабаница у нового бана из тонкого шелка, а по шелку золотые звезды.

– Да ну! – удивилась полупьяная Шафраниха.

– Ерунда! – вступил в разговор низенький Шафранич, войдя в лавку. – Откуда вы шелк взяли?! А я говорю, он будет в медвежьей шубе.

– Мне сказал муж, – заметила Фраиха, – он в ратуше, в покоях господина бана, новые костыли в дверь забивал. И сказали еще, что новый бан черноволосый высокий мужчина и очень любит жареную рыбу.

– Ах, да что вы, – накинулся на нее маленький лавочник, – повторяю вам, медвежья шуба! И откуда вы взяли: высокий, черный? Маленький и светлый, вот так-то! Нам, городской знати, все доподлинно известно!

– Слушай-ка, Андрия, – запротестовала лавочница. – Кума Фраиха, полагаю, должна лучше твоего знать. Ее муж все это слышал, когда забивал костыли. И не говори глупостей!

– Ну да, конечно, женушка. Госпожа Фраиха правильно говорит. Высокий, черный и в золотых звездах, – покорно согласился лавочник со своей дражайшей половиной.

– Такая жалость, уж такая жалость, – снова затараторила болтунья, – исчез куда-то Грга Чоколин; он-то бы уж до тонкости все выложил. Вот ото была голова так голова, не правда ли?

– Да, да, – подтвердила лавочница, – умная голова! И куда же он девался?

– Упаси бог от всякой напасти! С того самого дня, как брадобрей ушел в Медведград, ни одна живая душа его не видела, – с таинственным видом промолвила гвоздариха. – Один господь знает. Нечистое тут дело, ох, нечистое. Сказывают, будто на черном козле на Клек улетел. Свят, свят, свят! – И старуха перекрестилась.

– Жалко, такой был добряк. Не правда ли, Андрия, дорогой!

– Золотое сердце! – поддержал лавочник.

– Правда, бывало, кое-когда хлебнет винца больше, чем следует, – сказала гвоздариха.

– Да и ракии, и ракии тоже, – добавила лавочница.

– И ракии, – подтвердил лавочник.

– Так и задолжал мне два динара, пьяница эдакий!

– А по ночам резался в кости с мушкетерами, – заметила гвоздариха.

– И откуда у него столько денег? – подхватил лавочник.

– И верно, кум Андрия, – ожесточась, прошипела гвоздариха, – откуда у него деньги? Если уж хотите знать, он делал золото, и сам дьявол, храни меня святой Блаж, сам дьявол ему помогал. Колдун он, вот вам и вся недолга!

– Да ну? – удивилась лавочница.

– Черта с два, делал золото! – пробормотал Андрия, поглаживая живот. – Славный магистрат распорядился выломать в его мастерской дверь. И что там нашли, а? Три ржавых бритвы, два горшка заячьего жира да изношенную шубу. А золота ни столечко!

– Слушай, Андрия, голова стоеросовая, – крикнула, распалившись, Шафраниха, – ты что, не понял: кума Фраиха сказала: он колдун!

– Ну да, да, женушка! Колдун!

– И вор и лгун! Punctum, – закончила гвоздариха, – -глоточек бы ракии выпить. Ха, тепло от нее. Холод собачий, того и гляди нос отвалится. Прощайте, кума, прощайте, кум! Как видите, – закончила она уже с порога, – разбойник был этот Грга. И как он бедняжку Дору обидел, такую порядочную девушку! Но молодой Грегорианец тонкая штучка, а? Бросил бедняжку, как выпитую чару. Ах, уж эти мужчины – сущие греховодники, а мы – бедные сиротки.

– Да, мужчины сущие греховодники! – подтвердила Шафраниха.

– Сущие греховодники, – отозвался, глубоко вздыхая, Шафранич.

И гвоздарева жена засеменила по снегу в надежде раздобыть еще какие-нибудь городские новости.

На улице она наткнулась на длинного Джюро Гаруца, который в окружении почтенных мастеров и досужей молодежи немилосердно колотил в большой бубен. Гвоздариха остановилась и стала слушать. Гаруц от имени славного магистрата объявлял всем и каждому, что завтра состоится торжественное провозглашение господина вельможного бана и посему в этот день строжайшим образом запрещается бросать из окон мусор и выливать на улицу помои, что подчас случается в именитом городе, ибо того и гляди испортишь дорогие одежды господ вельмож.

* * *
Наступил пятый день февраля месяца лета 1578. Невзирая на холод и снег, загребские улицы заполнили толпы горожан высокого и низкого рода. Грохотали пушки, трезвонили колокола. Повсюду на верандах толпились зрители – яблоку негде было упасть. Едет бан! Едет бан! У Каменных ворот разместились городские старейшины, толстый Телетич с позолоченными ключами, Андрия Шафранич – асессор со знаменем, на котором были изображены три башни – три цеха; перед старейшинами, опираясь на палки с золотыми набалдашниками, в доломанах стояли мастера. Среди них прохаживался взад и вперед господин Нико Каптолович с коротенькой сабелькой на боку. Покашливая, он твердил вполголоса свою приветственную речь. Тут же, только чуть подальше, стоял цеховой мастер кузнечного цеха Блаж Штакор и рядом с ним задумчивый Иван Якопович, посланник города Загреба.

– Господин Иван! – промолвил кузнец, подтолкнув литерата локтем. – Глядите, как шумно его приветствуют. Все веселы, будто на дворе рождество. Ничего хорошего не вижу я в этой мутной воде! Ради бога, вы человек умный, скажите откровенно, станет ли этот день залогом нашего счастья?

– Гм, – хмыкнул Якопович, – кто знает, что будет завтра. Поживем – увидим! Во всяком случае, нужно иметь голову на плечах и держаться дружно.

– Вот, вот! И я говорю: лучше, господин Иван, поглядим! Смеется тот, кто смеется последний! – серьезно добавил Штакор.

– Бан! Бан! – пронеслось в толпе. Затрубили трубы, затрещали малые барабаны.

– Vivat banus! – восклицала толпа.

Процессия приблизилась к Каменным воротам. Впереди на горячем вороном скакуне гарцевал, держа алое шелковое знамя с гербами королевства Далмации, Хорватии и Славонии, прабилежник Мирко Петео. За ним следовала сотня банских всадников в голубых доломанах; далее двигалась шеренга посланников жупаний и городов со своими знаменами, все верхами; десять цесарских трубачей и десять барабанщиков в шляпах с перьями ехали на арабских скакунах; за музыкантами – высокая застекленная карета с цесарскими комиссарами и, наконец, новый бан. Под ним плясал горячий белый жеребец с черной звездой на лбу, с вплетенными в длинную гриву золотыми лентами, овальным нагрудником из яшмы с золотыми арабскими письменами и рысьей шкурой на крупе. Конь гордо покачивал головой, его тонкие ноги выбивали по мостовой бешеную дробь. Бан был человек тучный, маленького роста, с круглым, дряблым и каким-то сонным лицом, рыжей по грудь бородой и белесыми густыми бровями, нависшими над серыми блеклыми главами. Внешность была у него далеко не молодецкая. Он мешковато сидел в своем высоком с острыми луками седле с таким видом, будто все это торжество ему неприятно, и только время от времени вдруг пыжился и надменно поднимал голову, как обычно делают люди небольшого ума и высокого положения. Одежда на нем была хорватская: на голове сверкал шлем с золотой челенкой; над шлемом колыхались белые и красные перья; грудь была затянута блестящим железным панцирем, окованным золотыми гвоздями; на шее покачивалась медаль с изображением цесаря Рудольфа II; у пояса позванивал меч с тонкой серебряной насечкой, с плеч спускалась медвежья шуба. Странное впечатление производил этот маленький рыжий латник на фоне сопровождавшей его на конях пышной свиты вельмож. Кеглевичи, Бакачи, Драшковичи, Маленичи, Грегорианцы и другие статные, суровые хорватские юнаки, все в золоте и алмазах, завладели вниманием любопытной толпы.

Перед Каменными воротами бан остановил коня. Загремели пушки. Судья поднес ему ключи от города. В круг, образовавшийся около бана, вступил бледный верзила Нико Каптолович. Кашлянув раз-другой, он трижды поклонился и на языке славного Цицерона начал:

– Magnifiйe, egregie, spestabilis domine bane![139] Однажды в древние времена прославленный Геркулес остановился на распутье: одна дорога прямая, торная, уходила в буйную зелень плодородной равнины, а другая, тернистая, поднималась на высокую гору…

Унгнад начал беспокойно помаргивать.

– …на высокую гору, – продолжал Каптолович, несколько смутившись. – Первый путь – путь к роскоши. Тернистый путь – стезя добродетели. Спрашивается, gloriose prorex noster3,[140] кто же этот Геркулес? Впрочем, нужно ли спрашивать, видя твой высокий стан, твои черные юнацкие глаза? Следует ли спрашивать, пошел ли Геркулес кремнистым путем добродетели, если мы сейчас собственными глазами видели, как его вельможность соизволил взобраться на нашу старую Гричскую гору?

Унгнад не очень дружил с латынью, но все же понял, что оратор в своей пышной речи превратил его из низенького в рослого, глаза его из серых вдруг стали черными. И дабы получить возможность продолжить путь по крутой загребской стезе добродетели, он отрубил:

– Bene! Bene! – пришпорил коня и поскакал с дворянами дальше.

А несчастный Каптолович так и остался с разинутым ртом, пока толпа не увлекла его за собой в Верхний город.

Перед представителями загребского капитула, перед всем собранием вельмож и дворян Хорватии барон Крсто Унгнад, положив правую руку на Евангелие, присягнул народу, что будет отстаивать вольности королевства. Потом его подхватили на руки и, восклицая: «Vivat banus!» – трижды подбросили вверх.

Хорватия получила бана!

Унгнад вначале с превеликим удивлением глядел на все, что делалось вокруг него, ничего подобного он в жизни не видел, но когда достославные сословия приступили к выбору сановников, избрав в первую голову подбаном Степко Грегорианца, когда в пространных речах, произнесенных по-латыни, принялись рассуждать о том, как помочь горю своей несчастной родины, Крсто начал зевать и, обратись к своему адъютанту Мельхиору Томпе Хоршовскому, заявил:

– Я голоден! Продолжим завтра, на сегодня хватит!

С веселыми восклицаниями расходилось дворянство по домам.

– Мы победили! – слышалось со всех сторон. – Грегорианец подбан!

* * *
В добром расположении духа, надрывая глотки, угощался народ на Хармице, где жарили вола; еще веселей бражничали господа. У отца настоятеля Нико Желничского шел пир горой. Во главе стола сидел новый подбан, Степко Грегорианец, в богатом наряде из красного бархата, с широкой саблей на боку. Сегодня Стецко был необычайно весел, черные глаза горели, в нем, казалось, играла каждая жилка. Тут же сидели казначей Михайло Коньский, судья Блаж Погледич, каноники Шипрак, Врамец и другие благородные господа. Но за тем же столом, как ни удивительно, оказались и городской судья Телетич, и нотариус Каптолович, и литерат Мате Вернич. Умный Нико Желничский умышленно свел горожан и вельмож, задумав добиться наконец их примирения.

На длинном столе стояло блюдо с дымящимся ягненком. В высоких стеклянных кувшинах переливалось золотое вино хорватской лозы. Языки у гостей развязались, они чокались, пели, отпускали сальные шутки. Степко говорил мало, а пил много. Вдруг он вскочил и начал: – Ну и хорош ягненок, просто слюнки текут, на него глядючи! Так в свое время многие глотали слюнки, глядя на мой Медведград. Но сейчас этой обедне конец!

– Ради бога, magnifiсe! – принялся просить его хозяин, кинув взгляд на горожан.

– Bene, bene, reverendissime! – ответил подбан. – Я буду тише воды ниже травы! Только, мой преподобный друг, посуди сам, нас много, а ягненок маленький, голоден я дьявольски, сожрал бы целый Загреб. Почему ты не изжарил хотя бы теленка, ведь в Загребе их хоть пруд пруди, не правда ли, господин судья Телетич?

– Слава богу, в нашем свободном городе волки повывелись! – сердито отозвался городской судья.

– Господа, перестаньте! – вскочив с места, попросил Врамец. – Не отравляйте сладостный дар господень ядом ненависти. Да будет мир между вами!

– Конечно, вы правы, мой отец, – ответил, улыбаясь и прихлебывая вино, подбан. – Давайте есть и пить. Эка беда, нож у меня затупился. Эй, городской судья, одолжите-ка мне свою саблишку разделать ягненка, все равно она ни для чего другого не годится! Нуте-ка! А ваш poeta laureatus[141] Каптолович произнесет надгробное слово ягненку.

– Ха! ха! ха! – грохнули дворяне.

– Ну, давайте-ка вашу сабельку! Ну-ка, Телетич мой, – и подбан приподнялся.

– Пусть мала, да остра, magnifiйe, – прорычал городской судья, тоже поднимаясь, – как бы вам об нее не обрезаться.

– Давай саблю! – заревел в бешенстве Степко. – Зачем лавочникам сабля?

– Лавочники вам сейчас покажут зачем! – пригрозил Вернич.

– Что? Хо! Хо! Так, значит? Глядите-ка! Эти загребские скоты еще рычат! Вы забыли, что я подбан? Знайте свое шило, молоток да иглу. Трусы!

– Степко! – Коньский дернул его за подол.

– Что – Степко? – и подбан оттолкнул его. – Да, кипит у меня в груди; но сейчас я хозяин и буду судить по своей господской воле этих негодяев-торгашей, а за старые грехи сожгу дотла их трухлявое осиное гнездо!

– Это насилие sub salvo conductu![142] Так поступают только разбойники! – вспылил Вернич, хватаясь за саблю.

В глазах Грегорианца засверкали молнии.

– Это я, значит, разбойник, негодяй! – крикнул Степко вне себя. – Вы, вы разбойники, вы отняли у меня сына, да, сына, о рабы! Но погодите, убей вас гром, – и Степко схватил кувшин и с размаху швырнул его в городского судью. Но тот быстро пригнул голову. Кувшин угодил в стену и разлетелся вдребезги, золотое вино брызнуло на испуганных гостей.

В тот же миг заблестели сабли. Вот-вот гости кинутся друг на друга и прольется кровь.

– Мир вам! – загремел могучий голос Желничского. – Се дом мира, а не разбойничий притон! Вложите, господа, свои сабли в ножны, и да будет вам стыдно, что воздаете мне злом за добро! Не ведал я, magnifiйe, что вашей душой овладел нечистый дух, а вас, господа старейшины, попрошу извинить за то, что вас оскорбили под этим кровом.

– Значит, и вы? – ухмыляясь, промолвил подбан. – Bene! Вон из этого поповского гнезда. А вам, загребчанам, клянусь богом, я буду люто мстить. Или я или вы!

И подбан вместе с дворянами покинул дом настоятеля.

Вскоре городские старейшины объявили уважаемым горожанам о том, что произошло у настоятеля. Город взволновался.

– Затворить городские ворота! – приказал Якопович.

– Но господин бан распорядился, – возразил судья, – чтобы во время сабора ворота не закрывались ни днем ни ночью!

– Затворите городские ворота, – повторил Якопович, – я отвечаю! В этом городе хозяева мы, я ваш посланник в саборе. Объявите гражданам, чтобы были начеку. И позаботьтесь, чтобы ночью город охранялся солдатами.

– Bene, – сказал судья, – будь по-вашему. Вы наш посланник. Прежде всего заприте Каменные ворота, а ключ отдайте на хранение Петару Крупичу.

По старому обычаю, ключи от городских ворот хранились не у наемных вратарей, а поочередно у старейшин или рядовых граждан; на этот раз судья приказал передать ключи ювелиру.

* * *
Время приближалось к десяти. В небе, над Каменными воротами, стояла луна, сосульки в ее лучах сверкали как алмазы. В городе было тихо и спокойно. Только со стороны Хармицы, где стояли шатры банского войска, доносились крики и шум.

– Дорогой отец, – сказала Дора, – вот ключ, лампа и кресало, если понадобится отворить городские ворота. А здесь кабаница и шапка, холод такой, что лед трещит. Береги себя, ради бога, а сейчас спокойной ночи, дорогой отец!

– Доброй ночи, милая Дорица! – отозвался золотых дел мастер, укладываясь на скамью в своей мастерской.

В караульном помещении у Каменных ворот цесарские мушкетеры, которые еще днем пришли сюда под командой Блажа Пернхарта, спали блаженным сном.

Вдруг за воротами послышались топот и шум. Потом кто-то стал неистово стучать в ворота. Десятник Иван Унройтер вскочил, побежал к дому ювелира и крикнул: «Эй, мастер! Вставайте! Стучат в ворота!»

Вскоре из дому вышел закутанный в кабаницу старый Крупич с большим фонарем в руке.

– Кого бог несет? – спросил Крупич.

– Отворите! Господа посланники, sub salvo conductu королевского величества, – отозвался незнакомый голос.

Ювелир отпер ворота. Широкие створки распахнулись, и в город ворвалась ватага бешеных всадников, в руках у них были факелы, бросавшие кровавый отблеск на белый снег. Узнав в вожаке Степко Грегорианца и своего соседа Михаила Коньского, Крупич испугался, но в тот же миг взял себя в руки.

– Добрый вечер и спокойной ночи, ваша вельможность! – промолвил Петар и поклонился.

– Вы почему запираете ворота? Трусы! Боитесь, что вас украдут? Разве вам неизвестен приказ бана? А кто вы такой? – грубо допрашивал полупьяный Грегорианец.

– Петар Крупич, золотых дел мастер, к услугам вашей светлости, – спокойно ответил старик.

– Ха, ха, ха! Так это ты, старый негодяй! Отец блудницы, приворожившей моего сына! Хорошо, что я до тебя наконец добрался, сукин ты сын! Теперь ты от меня не уйдешь! Вот тебе, получай, дьявол! – крикнул в неистовстве подбан и ударил старика кулаком в лицо с такой силой, что тот сразу залился кровью. Потом, соскочив с лошади, набросился как бешеный на мастера и начал зверски избивать и таскать его за волосы.

– Ой! Ой! Ради ран Христа! На помощь! Убивают! – возопил несчастный старик. Крупич без сознания повалился на землю, на белом снегу зачернели кровавые пятна.

– Ну-ка, ребята! – обратился подбан к своим людям. – Из-за этого гада погибли два ваших товарища – Ивша и Лацко! Отомстите за них!

Точно сорвавшиеся с цепи псы, набросились слуги на старика, беспощадно топча его ногами.

– Сдохни, подлец! – заревел один из них и взмахнул топором, намереваясь отрубить жертве голову. Но в этот миг десятник Унройтер как лев кинулся на слугу и схватил его за руку. Началась жестокая схватка.

– На помощь! – крикнул десятник.

В тот же миг из дома ювелира выбежала женщина в белой ночной рубашке и стрелой кинулась к воротам. Она дрожала, как тростинка. Ее крохотные босые ноги проваливались в снегу, пышные волосы бились о плечи. Кровавые языки пламени осветили ее искаженное ужасом лицо – она увидела окровавленного отца.

– Отец! – крикнула она. – Иисус и Мария! – И бросилась к нему.

– Ха! – прорычал Степко, увидав девушку. – Вот она, блудница! Слуги, убейте эту змею!

– Назад! – загремел могучий голос. – Мушкетеры, стройся, ружья на прицел!

Степко растерялся. Из караульного помещения выбежали сорок мушкетеров под командой капитана Пернхарна и нацелили свои мушкеты на подбана и его свору.

– Унройтер, – обратился капитан к молодому десятнику, который уже справился со слугой, – сзывайте горожан!

Десятник выстрелил в воздух.

– А вы, милостивый государь, – продолжал капитан, обращаясь к Степко, – подобно разбойнику нарушили salvum conductum! Сейчас вы и ваши друзья отправитесь смирнехонько по домам, а я доложу о происшествии своему генералу.

Подбан, заскрежетав зубами, помчался со своей ватагой в дом свояка Коньского, злой как тигр, готовый испепелить Загреб.

Вскоре вокруг окровавленного старика собралась большая толпа горожан. Громко звучали среди ночной тишины их брань и проклятья. В сердце каждого кипело желание отомстить.

– Разнести дом Михаила Коньского! – слышалось со всех сторон. – Убить Грегорианца!

– Стойте, братья! – громко крикнул Якопович, внезапно появившись в толпе взволнованных загребчан. – Стойте! Хозяин Медведграда хочет скрутить нас в бараний рог, а мы обуздаем его законом. Он кровно оскорбил нас, свободных граждан, он поклялся загубить либо себя, либо нас. Добро! Вот я кладу правую руку на окровавленную голову почтенного старца и левую на голову чистой девушки и клянусь вам, что не успокоюсь до тех пор, пока не будет уничтожен наглый злодей Степко Грегорианец.

– Поклянитесь и вы! – обратился Блаж Штакор к толпе.

– Клянемся! – закричали граждане, вздымая руки к небу.

17

Это случилось в бурную ночь спустя несколько дней после достопамятного провозглашения бана. Ломая ветви, налетел неистовый южный ветер, снег таял, с крыш текла вода. Кровавый месяц поднимался в небо, облака мчались в безумном беге. Через площадь Св. Марка в Месницкий квартал пробиралась, словно тень, прижимаясь к стенам, чтобы никто не заметил, маленькая черная фигура. Человек был закутан в кабаницу. Вот он подошел к дому с садом. В окнах горел свет, изнутри доносился глухой гомон голосов. Карлик остановился, измерил взглядом высоту забора, мигом вскарабкался на него и перебрался на старую яблоню, стоявшую неподалеку от дома. С дерева он мог видеть и слышать все, что происходило в доме. Карлик оседлал сук, согнувшись, прижался к дереву, и теперь никто уже не обнаружил бы, что на яблоне прячется человек. Если бы кто-нибудь наблюдал в эту минуту за карликом, то увидел бы, с каким жадным любопытством он следит за всем, что происходит в доме. Впрочем, там было на что поглядеть!

В просторной комнате сидело вокруг стола и стояло у стен довольно пестрое общество. За столом, во главе с Якоповичем, расположились городские старейшины: Телетич, Каптолович, Вернич, Блашкович, Жупан, Барберин и Бигон а в сторонке толпились мастера прочих цехов, – собрались они, чтобы сговориться, как смыть оскорбление, нанесенное городу Степко Грегорианцем.

– Итак, – внушительно начал Якопович, – братья горожане именитого города, пришло время доказать, что мы свободные и независимые люди! Вы поклялись, да и без клятв ясно, что все мы, как один, должны встать на защиту своих прав. На ваших глазах на вашей земле, где действуют ваши законы, использовав право свободного проезда, хозяин Медведграда, одержимый каким-то злым бесом, поднял руку на старика, и невинная кровь оросила загребскую землю. Вы слышали также, как тот же наш кровный враг изрыгал хулу на господина судью и прочих старейшин города за столом у господина настоятеля. Если мы настоящие мужи, если мы достойны наших вольностей, мы докажем это на деле и смоем свой позор, а коли потребуется, дойдем до самого короля.

– Optime, optime, amice! – с глубокомысленным видом прогнусавил Каптолович. – И меня еще жжет слово «разбойник», которым наградил меня вельможный господин подбан за жарким, в чем, полагаю, и заключается его главная вина, ибо ежели господин подбан и не надавал нам оплеух, то, обругав нас «разбойниками», тем самым обругал всех без исключения граждан и, следовательно, неслыханно оскорбил honorabilem magtstratum[143] и весь город. Неприятно еще и то, что господин подбан оттаскал за волосы и кинул в снег уважаемого ювелира, ведь старый Крупич в такую непогоду мог и простудиться. Все сие противоречит закону, а что противоречит закону, значит, против закона, а всякое преступление требует наказания. Но, qui bene distinguit, bene docet.[144] Я следую лишь букве закона! А что говорит закон, наша Золотая булла? Слушайте! Capitulum de vituperiis.[145] «И тот, кто даст кому затрещину или оттаскает за волосы, платит сто динаров…».

– Но дорогой брат, – остановил его Мате Вернич, – этот закон действителен, если, скажем, я тебя или ты меня ударишь или, к примеру, уважаемые мастера оттаскают друг друга за чупрун. Только для горожан! Подбан же нашему суду не подлежит.

– Да, да, черт возьми, – ответил Каптолович, – я совсем и позабыл! Quid facturi?[146] Как же тогда? Может, договоримся с подбаном? Пускай заплатит…

– Я полагаю иначе! – загремел огромный Блаж Штакор, ударив кулаком по столу. – Честь и слава нашим достославным старейшинам, почет и уважение вам, почтеннейшие братья по цеху, но, коль сыт, и сладкий кусок в горло не лезет. У нас у всех одна голова, одна шкура! Явится кто снимать с меня голову да сдирать шкуру, а я ему: «Поторгуемся, плати за шкуру грош да за голову два!» Как? Согласны? Черта с два! Явится кто ко мне в кузницу и начнет под носом кулаками размахивать, что я стану делать? Хвать его за ворот, бац по голове молотком, чтобы забыл ко мне и дорогу! А что для меня кузница, то для нас всех именитый город. Для чего возведены стены? Чтобы коты по ним разгуливали? Для чего писаны привилегии? Чтобы черви их точили? Дудки! Нужно дать по рукам каждому, кто вмешивается в наши дела. Какие тут церемонии, к чему долгие обедни! Своими правами я обязан только себе, и кровь свою не продаю за динары! Старый Крупич наш человек. Вряд ли речь идет о насморке, он не женщина! Ну, а если бы его зарезали эти бешеные волки, как скотину, не помогли бы и святые Кузьма с Демьяном! Господин Каптолович говорил очень разумно, на то он и старейшина, у него должна быть умная голова, но я по-простецки маракую иначе! Если мы мужчины, давайте засучивать рукава, а ежели бабы, пошли за печь, пускай дерутся другие. И все мы думаем так! Господин Якопович не раз доказывал нам, что он болеет за нас и наши права. Если мы отдадим ему в руки свои права, они не будут втоптаны в грязь. Пусть делает то, что ему подсказывает его светлая голова, и тогда каждый из нас может спать спокойно.

– Правильно! – закричали в один голос горожане.

– Однако, – заметил Телетич, – может быть, стоит все-таки уладить дело с баном, ведь господа подвыпили.

– In vino Veritas, amice judex!.[147]

– Пусть господин Якопович поступает так, как найдет нужным! – шумно отозвались горожане.

– Я согласен, братья! – промолвил, поднимаясь, хозяин. – За вас я отдам и кровь и жизнь! Завтра отправлюсь к бану, чтобы выразить ему протест против насильственных действий Грегорианца, пусть нас рассудит королевский суд. Затем поеду самолично к королю как ваш посланник на пожунский сабор, чтобы и там во всеуслышанье заявить, какие насилия чинят над нами. Вы же, братья, держите ухо востро! Осмотрите оружие, почистите пушки, заготовьте порох и свинец; помните, что у Грегорианца много друзей, и они могут причинить нам много бед. Будь что будет! Умирать – так вместе, и да поможет нам бог!

– С нами бог! – крикнули все.

Человечек на дереве, заметив, что общество собирается расходиться, спустился, как кошка, на улицу и двинулся обратно через площадь Св. Марка. Была полночь. Посреди площади стоял верзила Гаруц с алебардой и рогом в руках. Вдруг он завыл как волк:

– Хозяева и хозяйки, пробило двенадцать…

– Servus,[148] Джюка! – крикнул ему в самое ухо человечек и, хлопнув по плечу, поспешил ко дворцу Михаила Коньского.

– Что…о…о? – опешил Гаруц. – Чо…ко…лин? Дух? Святой Флориан, помоги! – И, перекрестившись, бедный ночной сторож пустился со всех ног домой.

Чоколин, а это был он, остановился перед домом Коньского, нагнулся, поднял камешек и бросил его в крайнее окно. Окно отворилось.

– Ты, Чоколин? – раздался из окна густой бас.

– Да, ваша милость! – ответил вполголоса цирюльник.

– Ну что? Где Павел?

– В Загребе. Заходил к дочери Крупича. Собирается на ней жениться.

– Вздор несешь!

– Я, ваша милость, в здравом уме. Хочет жениться.

– Тысяча чертей…

– Успокойтесь, ваша милость. Этому не бывать! Однако другая беда не за горами. Скажу вам в двух словах. Ух! Холодно!

– Что такое?

– Загребчане поднимаются против вашей милости!

– Как же?

– У Якоповича собирались наши умные городские головы решать, с какой стороны на вас ударить.

– Много их?

– Изрядно! Впрочем, будь их хоть целое войско, не страшно, мозги-то у них куриные. Но Якопович настоящий дьявол, змея подколодная. Ух, чертов ветер! Как задувает! Договорились они подать на вашу милость жалобу и бану, и королю, и пожунскому сабору. Завтра-послезатра приду и все вам толком расскажу. А сейчас бегу.

– Куда? Войди в дом!

– Не могу. Дело есть. Доброй ночи, ваша милость!

И брадобрей засеменил прочь. Добравшись до южной городской стены, он осмотрелся, нет ли поблизости стражи. Затем подполз к стоявшему на стене дереву, привязал к нему веревку и неторопливо и легко спустился со стены.

– Стой! – раздался вдруг голос часового с отдаленной башни.

Никто не отозвался. Грянул выстрел, пуля ударила в снег, а прижавшийся к стене горбун громко захохотал.

– Спокойной ночи, голубчик! Побереги порох! И в другой раз целься лучше!

И точно сквозь землю провалился.

* * *
Госпожа Клара в черном бархатном платье беспокойно ходила взад и вперед по комнате самоборской башни. Она то нетерпеливо разгребала серебряной лопаточкой угли в камине, то смотрела в окно, то снова принималась ходить. День выдался холодный и пасмурный. В долине клубился туман. Тоска змеей угнездилась в сердце. Необычайная бледность покрывала ее лицо, только вокруг глаз залегли красные круги, но не слезы были тому причиной. Губы красавицы порой вздрагивали, глаза закрывались, а рука непрестанно поглаживала платье.

Вдруг скрипнула дверь. Клара вздрогнула. В комнату вошел Чоколин, весь в грязи, мокрый.

– Вот и я, сударыня! – сказал он, кланяясь.

– Наконец-то!

– Ничего удивительного. До сих пор не отдышусь. Всю ночь брел по колени в снегу, и волки на каждом шагу говорили мне: «Добрый вечер!»

– Ну как? – спросила Клара, пытливо поднимая голову.

– Плохо! Не обессудьте, ваша милость, на сей раз я ворон.

– Рассказывай, все рассказывай, – нетерпеливо прошептала Клара, опускаясь в кресло.

– С чего же начать! Язык от злости к небу прилипает.

– Что Павел?

– Он в Загребе. Вы знаете, его дядя Бальтазар сумасшедший чудак. И терпеть не может Степко. И вот, чтобы досадить ему, Бальтазар подарил Павлу Мокрицы, чтобы молодой человек больше не зависел от отца. Он ведь уже совершеннолетний. Цесарь за проявленную под Купой доблесть произвел его в капитаны и прислал золотую цепь. Сейчас он сам себе господин!

– Ну и что же? – спросила Клара, впиваясь в цирюльника глазами.

– Что? – бросил тот, пожимая плечами. – Женится на Доре.

– Это невозможно, этого не должно быть! – вскочив, закричала Клара, дрожа как осиновый лист.

– И все же это будет. Кто может ему запретить?

– Ты лжешь! Все это сказки!

– Сказки? Нет, ваша милость. Послушайте. Приехав из Купы с этим своим антихристом-влахом, господин Павел направился прямо к Доре. С тех пор как я, едва выплыв из Савы, поступил к вам на тайную службу, я издалека следил за каждым шагом молодого Грегорианца. Дьявольски трудная работа, особенно из-за того… да, чертова, говорю, работа! В лагере и в селах еще куда ни шло. Кто знает Чоколина? Но в Загребе, где даже ночью меня узнает любая старуха, в Загребе, где известно, что я замешан в деле у перевоза, и где думают, что я умер, это вам не шуточки! И все-таки я пробрался туда за Павлом. Видел и старого Степко. Разъярился он на сына, что бык. Сейчас, покуда в Загребе сабор, он остановился у Коньского. А я, переодевшись крестьянином, тоже живу в его доме вроде бы как его кмет. До Крупичей рукой подать. Дело пустяковое. Во дворе Коньского стоит старый сарай. Забрался я как-то на чердак поглядеть, что делается у Крупичей. Вижу, Крупич в постели, больной, вы, госпожа, верно, слышали, как избил его старый Грегорианец в день святой Агаты?

– Слышала. Рассказывай!

– Значит, старик в постели. Дора сидит у изголовья и перевязывает ему голову. Старая Магда зажигает лампу. Дело было под вечер. Старик подал какой-то знак рукою, должно быть, захотел пить. Дора взяла чашку. Внезапно чашка выпала у нее из рук и разлетелась вдребезги. Старик приподнялся и посмотрел на дверь. На пороге стоял Павел. Красавец, клянусь бритвой, красавец! Вы бы только на него поглядели, сударыня!

– Негодяй! Не болтай! Рассказывай! – прошипела в бешенстве Клара.

– Ну да, правда ведь. Павел поспешил к постели, опустился перед стариком на колени и заплакал. Герой, а, как женщина, заплакал. Ювелир уставился на него удивленно, а Дора, чуть приподняв голову, поглядывала на него украдкой. Украдкой, но так чарующе, как только женщина может смотреть на мужчину. Начался разговор. О чем, не слышал. Старик, видимо, упирался, Павел настаивал, молил, заклинал. Вдруг Крупич склонил голову на руку, словно что-то обдумывая. Снова поднял ее, погладил дочь и кивнул Павлу. И они оба весело вскочили. Крупич положил им руки на головы, старая Магда заплакала в своем углу, а Павел обнял и поцеловал Дору.

– О! – воскликнула в ярости Клара, упрямо вскинула голову и судорожно рванула нитку черного жемчуга на шее, крупные зерна рассыпались по гладкому полу. – Замолчи, змея, придержи язык, твои слова отравляют мне душу, а змеиное жало пронзает сердце! Он! Дору! – И, вскочив, заходила по комнате с высоко поднятой головой и пылавшим от гнева лицом. А Чоколин тем временем хладнокровно подбирал жемчужины.

– Он и Дора! Обнимать, целовать эту простую, безродную девку! О, клянусь Иисусом, я уничтожу их, уничтожу! А может быть, это всего лишь любовные шашни? Возможно ли, чтобы он женился… нет… нет… это невероятно! Ты лжешь, тысячу раз лжешь!

– Кабы так! – холодно возразил Чоколин. – Но я выведал у камердинера Бальтазара Грегорианца, уста которого отворили цехины Степко, что дело на самом деле идет к свадьбе!

– Ах! Ах!Неужто я такая несчастная? Как смел этот сумасбродный юноша разорвать золотую паутину моих чар, в которой запуталось столько гордых мужей! Чоколин, ради бога, возьми все, что видишь, все, что найдешь в этом замке, только помоги! – пролепетала красавица, точно в бреду. – Помоги, – продолжала она уже спокойнее, – но как приказать сердцу, если оно тебя не хочет? Есть ли такие узы, которые могут привязать к тому, кто тебя отталкивает? Есть ли? О господи! Я сойду с ума, сойду с ума!

И женщина бросилась на ложе, орошая горькими слезами богатое изголовье.

– Госпожа! – промолвил Чоколин, стоя перед Кларой. – Оставьте мечты!

– Забыть о нем? – жалобно промолвила Клара. – Что ты понимаешь, несчастный? Я хотела, бог мне свидетель! Старалась вырвать его из сердца. Тщетно! Надеялась, что время потушит жар в моей груди. Но память, ^та проклятая память день и ночь твердит его имя, разжигает лютый огонь, и сейчас мое сердце объято адским пламенем, я должна его или иметь сейчас, или…

– Уничтожить и его и ее! – закончил хладнокровно брадобрей. – Госпожа, выкиньте из головы глупости. Раздавите и бросьте! Все это пустые бредни! Есть вести похуже! Крыша горит у тебя над головой! Унгнад провозглашен баном! Вся власть в его руках! Самобор был заложен Унгнадом твоему деверю, – точнее, половина ему, половина Грегориаицу. Грегорианцу его часть бан выплатит, а другую часть, то есть твою, хочет отобрать силой.

– Ты в своем уме?

– Да! Через денек-другой сами увидите!

– Неужто в заговор против меня вступили все силы ада? – воскликнула женщина вне себя.

Вдруг на башне затрубил трубач. Едет гость. Не прошло и двух минут, как госпоже Кларе представился закованный в железо высокий смуглый офицер: господин Мельхиор Томпа Хоршовский, адъютант бана.

– Благородная госножа! – начал пришедший. – Мой начальник, вельможный господин барон и бан Кристофор Унганд Сонекский, просит прежде всего передать вам свое уважение и поклон. Вашей милости хорошо известно, что с древних пор замок и город Самобор принадлежали роду Унгнадов, одна его половина попала в руки вашего свекра, Леонарда Грубара, незаконным путем. А неправое дело вовек не исправишь! Потому-то вельможный господин наместник Венгрии Никола Батор и присудил: весь Самобор передать роду Унгнадов. Вследствие этого мой начальник просит вашу милость немедля передать ему замок и город Самобор, если же вы не уступите добром, он употребит силу. Вельможный господин бап дает вам на размышление два дня, после чего он сочтет себя вправе с оружием в руках занять свое родовое гнездо.

Глаза Клары метали молнии, она то бледнела, то краснела; дрожа от гнева, она держалась за стол.

– Милостивый государь! – ответила она наконец. – Передайте вашему начальнику поклон и уважение! Половину Самобора, которой я владею, заложил блаженной памяти Иван Унгнад моему деверю за восемь тысяч венгерских форинтов; если господин бан мне их возместит, я возвращу ему замок. Но не раньше. И пусть господин Унгнад примет во внимание, что людей не прогоняют как собак. Благодарю покорно за два дня, данные мне на размышления. Но думать мне нечего. Я решила. Пусть господин бан ведет свои войска, найдется и у меня и порох, и свинец, и люди, хоть я и женщина. Обязанность бана защищать права каждого, а не нарушать их ради собственной корысти. Вот так и передайте своему начальнику, а теперь, милостивый государь, ступайте с богом.

– Все, что ваша милость изволили сказать, я передам бану, – Томпа поклонился, – пусть он действует по своему усмотрению.

И ушел.

Два дня в Самоборе и его окрестностях царило смятение. Самоборские граждане с недоумением переглядывались, не зная, чью сторону им принять. В замке заперли ворота, наполнили рвы водою, установили на стенах пушки. Люди трудились день и ночь, складывали мешки с песком, копали подземные ходы, точили сабли, а госпожа Клара обходила свое войско, ободряла, вдохновляла, наказывала и награждала. На третий день сквозь утреннюю дымку заметили, как замок опоясывает колючая змея, – это были войска бана. Угрожающе уставились на замок жерла тяжелых пушек, поднялся лес блестящих копий, длинные аркебузы ловили на мушку каждую бойницу, каждую голову! Войско вел Крсто Унгнад[149] собственной персоной.

– Bene! – сказал он, услышав ответ Клары. – Я осилил турка, авось справлюсь и с бабьей юбкой. Хочется ей поиграть в солдатики! Отлично! Вперед, ребята!

Банский парламентер подошел с белым флагом к стене и еще раз от имени бана предложил благородной госпоже Грубаровой сдать замок.

На что она ответила:

– Если уж его милость бан столько потрудился, пусть потрудится еще!

В мгновение ока в горах загрохотали пушки. Огонь вместе с клубами белого дыма раз за разом вылетал из жерл, выстрелы сотрясали воздух, ядро за ядром ударялось о старые самоборские стены. Аркебузеры, скрываясь за кустами и деревьями, подстерегали добычу, и чуть только на стене появлялась голова, ее точно сдувало ветром. Клара ходила взад и вперед по комнате в башне. Грудь ее высоко вздымалась, после каждого пушечного выстрела она вздрагивала, но не от страха. Клара то молилась, то подбадривала с башни своих людей. Вот она подошла к окну и ужаснулась: отряд банской пехоты прорвался к воротам. Впереди всех шел огромный детина с поднятым топором, нацеленным на ворота. Схватив ружье, Клара прицелилась, выстрел грянул, и человек свалился с моста в воду. Но атака все яростней! Уже целый полк пехоты с лестницами подошел к первой стене. Из замка летят пули, но тщетно. Перекинув лестницы через ров, солдаты прислонили их к стене и вот-вот полезут наверх. Оглушительный взрыв потряс землю, высоко взметнулось пламя, дым окутал небо; камни, люди, лестницы, пушки взлетели в воздух. Чоколин поджег мину и взорвал целый отряд бана.

– Bene! – промолвил Унгнад, глядя, как от его воинов летят одни клочья, и скомандовал: – Пехота, назад! Канониры, составить пушки в ряд. Заряжай, по верхнему замку огонь!

– Ха, ха, ха, – захохотал Чоколин, – мушкетеры бана летают лучше, чем ласточки, они небось уже где-нибудь в раю у святого Петра! Этому мы научились у турок!

Пушки поставили в ряд и нацелили на башню, где была Клара. Грянул залп. Посыпались разноцветные стекла. Снова залп. Ядро влетело в окошко и разбило поволоченного змея и мраморную раковину. Клара оцепенела от ужаса. Бледная, изнемогающая, она забилась в угол.

В эту минуту в комнату ворвался Чоколин, оборванный, весь в крови, черный, запыхавшийся.

– Госпожа! Мы пропали! Солдаты бана пробиваются через подкоп за первый вал! Половина наших людей перебита этими проклятыми аркебузерами. Кастеляну, нашему единственному военачальнику, оторвало ядром обе ноги!

– Нет, лучше умереть! – ответила женщина.

– А твоя дочь?

– Ты прав! Пусть трубач даст отбой!

– Добро!

И Чоколин умчался.

Вскоре затрубила труба, и шум боя утих.

– Выйди к бану, госпожа, быстрее! – крикнул цирюльник, вернувшись в комнату. – И помни, Унгнад любит женщин! Замани его в свою золотую сеть.

– Молчи!

– Не замолчу! А Павел? Сможет ли Клара отомстить Павлу, отомстить Доре, если утеряет свое могущество? Иди к бану!

Настежь распахнулись городские ворота, опустили мост; из замка вся в черном, с опущенной головой вышла Клара. Бледная, взволнованная, но еще более прекрасная, чем всегда. Не успела она сделать нескольких шагов, как к ней на белом скакуне в великолепных латах подлетел бан. Клара подняла глаза, и у нее похолодело на сердце. Бан остановился. Клара отвесила низкий поклон.

– Вельможный господин бан, – начала она умильным голосом, – счастье улыбнулось вам. Звезда моя закатилась. Я слабая женщина, вдова! Отдаю себя злой судьбине! Владейте этим замком, а я с сироткой дочерью пойду по свету. Куда? Не знаю! Прошу вас только об одной милости. Позвольте мне остаться под этой крышей один день, чтобы собрать свой убогий скарб, а потом я уйду. – И, умоляюще прижав руки к трепещущей груди, подняла на него полные слез глаза.

Бан был поражен красотою Клары. Несмотря на суровость и злость, сердце его взыграло, когда он услыхал звонкий голос покорно стоявшей перед ним в лютую стужу бледной красавицы.

– Bene! – промолвил он, стараясь говорить помягче. – Благородная госпожа очень ошибается, полагая, что я как басурман стану среди зимы выгонять вас из дома. Благородная госпожа могла бы все покончить миром, и мы не потратили бы столько пороха. Каждый на моем месте поступил бы так же. Чужого мне не надо. Однако благородная госпожа может проживать здесь и далее, но с тем, чтоб замок принадлежал мне. И так как сегодня очень холодно, а мы устали от этой перестрелки, то я напрашиваюсь к вам, благородная госпожа, в гости, ибо чертовски голоден. Пусть мои и ваши люди отправляются с богом восвояси. Господин Мельхиор, – подозвал Унгнад своего адъютанта.

– Что прикажете, ваша милость? – спросил Томпа, подскакивая на коне.

– Отведите-ка войска вниз, в город, на квартиры. А сами отправляйтесь ночевать в монастырь к настоятелю да напейтесь там как следует и передайте ему привет. Я же иду в гости к благородной госпоже Грубаровой. До свидания, Мельхиор! Спешу, уж очень я проголодался.

– Вельможный господин бан, – кланяясь, промолвила Клара с нежной улыбкой, – вижу, что вы осадили сей замок не ради собственной корысти, а чтобы ознаменовать начало своего правления великолепным примером рыцарского великодушия. Примите благодарность от несчастной одинокой вдовы. Войдите, ваша вельможность, в свой замок, в свое владение. Будь я здесь хозяйкой, я приняла бы почетного гостя как дорогого родственника; но, ваша милость, хозяин здесь вы, я же буду беречь ваше добро, как верная слуга!

Бан соскочил с коня, подал прекрасной вдове руку, и они вместе вошли в замок.

В портике их встретил Чоколин.

– Сударыня, – прошептал он, – забыл вам сказать. Павел целовал Дору не раз, он трижды прижимал ее к сердцу. Месть! А чтобы мстить, нужна сила.

* * *
Опустилась темная ночь. По горам и долам бушевала метель. Кметы сбросили убитых товарищей с городской стены в пропасть. Каркая, кружились над замком черные вороны. А в замке шел пир.

Внутри царила тишина. В небольшой комнате неярко излучала свет лампа из розоватого стекла. В сумраке едва можно было разобрать лица. В камине белого мрамора горело слабое пламя. Развалясь в мягком кресле, покачивался бан. У камина с опущенной головой сидела Клара. Багряные отблески бегали по ее прекрасному бледному лицу, отражались в блестящих глазах, играли в золоте волос.

Суровый воин глядел на красивую женщину и не мог наглядеться.

И снова пенилось золотое хорватское вино, ярче пылал огонь, яростнее завывал ветер, страстно вздымалась грудь… В Самоборе Леда справляла свой праздник!

Две недели спустя самоборский настоятель благословил союз господина бана барона. Кристофора Унгнада Сонекского и госпожи Клары Грубаровой.

После венчанья Клара, встретив в замке Чоколина, сказала ему:

– Вышло по-твоему. Месть! У меня есть власть. Я жена бана!

18

– Слышишь ли, милая! Ты будешь моей, моей! – ласково говорил Павел в один прекрасный летний день 1578 года, сидя в саду ювелира рядом с Дорой, – Не пройдет и года, как ты станешь хозяйкой не только моего сердца, но и моего дома и поместья.

– Хоть бы это свершилось, Павел, хоть бы свершилось! – стыдливо прошептала Дора. – Даже представить себе не могу. Как была бы я счастлива. Но отец, твой отец! Знаешь, как он зол на моего бедного отца и на меня! Ах, Павел! Боюсь беды, боюсь…

– Молчи, молчи, милая! Не напоминай мне об отце. Ты хочешь, чтобы ясное небо померкло в моих очах; хочешь в сладостную чашу любви подлить горькой полыни? Мой отец… Боже!.. Я знаю, как виноват он перед всеми вами, знаю.

– Но он твой отец! – возразила Дора. – Ведь это я, несчастная, поссорила тебя с родителем и ввергла своего отца в пучину горя…

– Молчи, дорогая, молчи, – перебил ее молодой человек. – Я мужчина, моя и забота; клянусь богом, я часто не сплю по ночам и все думаю. Пока ничего не надумал, кроме разве того, что люблю тебя всей душой, всем сердцем и готов отдать за тебя жизнь. Мой отец! Да! Я надеялся, что его гнев утихнет, но, к сожалению, вижу, что это не так. Тщетно я умолял его. Просил на коленях – он оттолкнул меня! Не я отрекся от отца, смерть матери оторвала меня от него! Ах, Дора, не надо напоминать, ты будишь слишком грустные воспоминания в моей душе. Я не могу, да и не хочу забыть о тебе! Не думай ни о чем, холодный рассудок для любви что мороз для розы. Чего ты хочешь? Разве твой отец оскорблен не больше, чем мой? И разве я не сын обидчика Грегорианца? Однако добрый старик, убедившись, что мы любим друг друга всей душой, что у меня и у тебя разорвется сердце, если злая судьба нас разлучит, простил тяжкую обиду и сказал: «Пусть будет по-вашему!» Не так ли, ну, скажи сама, не так ли?

– Да! Слава богу, так! – прошептала девушка и опустила голову Павлу на грудь.

– И скажи теперь, как могу я не жениться на тебе? – продолжал Павел. – Я дворянин; порядочность украшает всякого человека, не говоря уже о дворянине. Разве посмел бы я выставить на позорище свой старинный герб, разве не был бы я Последним негодяем, бросив тебя в печали после всего, что ты перенесла из-за меня, после того, как злые языки обливали тебя грязью. Клянусь богом, так может поступить только негодяй, последний негодяй! Вот видишь, я твой должник. Но и ты моя должница.

– Я?

– Конечно! Разве я не спас тебе жизнь? Как видишь, милая, приходится расплачиваться. А такой долг можно вернуть только сердцем, душой. Поэтому не мудрствуй. На все божья воля!

– Божья воля! – повторила Дора и ласково взглянула на юношу. – Я не буду мудрствовать, Павел, не буду! Да и что проку. Когда я сижу одна за работой, мне часто становится не по себе. Часто себя спрашиваю: правильно ли я делаю? И в голове наступает такая сумятица! Неправильно, говорю я, вот сколько из-за этого горя и бед. Надо отказаться от Павла. От него? Никогда, ох, никогда, твердит мне сердце. Легче умереть! Но ты же видишь, Дора, говорю я себе опять, Павел из-за тебя несчастен.

– Я несчастен? Из-за тебя? Глупенькая! – укорял ее нежно юноша.

– Это я так, про себя думаю. Несчастен, говорю. Он знатный господин, он богач, а ты бедная сирота, он бы женился на другой, благородной даме. Ох, нет, только не на другой, я бы не перенесла, – воскликнула девушка, страстно схватив Павла за руку, – если бы ты полюбил другую! А потом вдруг замечтаюсь и вижу: я сижу в твоем доме и вышиваю красивый пояс. Вышиваю и жду, скоро ли ты придешь. А ты тихонько крадешься ко мне и думаешь, что я не знаю. Но как мне не знать! Разве тут нужны глаза? Сердце весть подает: когда ты близко – бьется быстрей! Я вскакиваю, обнимаю тебя крепко, крепко, и це… ха, ха, ха! – Девушка засмеялась и заплакала. – Ну, не глупая ли я, до чего же глупая! Нет, нет, нет, не будет этого, слишком уж хорошо! – И, разволновавшись, Дора закрыла лицо руками.

– Будет, обязательно будет, моя милая, моя гордость! – воскликнул Павел в полном блаженстве и прижал Дору к груди.

На садовой дорожке заскрипел песок. Дора вскочила. Из-за кустов появился мрачный Радак.

– Пора, господар, люди оседлали коней. Приказано переправиться через Саву и двинуться к Одру в лагерь бана.

– Хорошо, Радак. Спасибо!

Радак ушел, а Павел, поцеловав невесту, поспешил к своему отряду.

Девушка подошла к деревянной ограде, провожая милого глазами. Прижала пылающее лицо к столбу да так и впилась горящим взглядом в красавца воина. На углу Павел обернулся, чтобы еще раз проститься с девушкой. Она кивнула ему несколько раз в ответ, присела на стоявшую перед домом скамью и взялась за вышивание. Странно было у нее на душе. Она то вышивала, то, оторвавшись от работы, смотрела куда-то вдаль. Возможно ли, неужели она в самом деле выйдет за Павла? И она проводила рукой по лбу, как бы желая удостовериться, что не спит. Нет, это не сон! О боже мой! Что значат все перенесенные муки, все пролитые слезы рядом с одной только мыслью: она – жена Павла! В глазах ее засиял необычайный свет, на сердце легла сладкая истома, кровь ударила в голову, работа упала на колени. В помутившемся сознании девушки точно живые вставали картины: вот она в саду Павлова замка. Светит солнце, цветут цветы, громко поют птицы. Всюду вьются белые дорожки, обсаженные густым подстриженным кустарником. Она собирает цветы. Вот прекрасная роза! Дора хочет сорвать ее. Протянула руку. Ах! Из-за куста выбежал человек. Это Павел. Как она испугалась! Впрочем, не было времени пугаться. Витязь обнял ее, поцеловал в лоб, поцеловал еще раз. Какой дивный сон! Девушка отложила вышивание и блаженно закрыла глаза. Она грезила, грезила наяву, но вскоре ее пробудил громкий разговор. Она увидела медленно приближающегося отца, с ним шли судья, нотариус и священник. На каждом шагу они останавливались, размахивали руками, кивали головами, оживленно что-то обсуждая.

– Ведь это просто ужас! – возмущался толстый судья. – Наказание господне! Что только у нас творится! С тех пор как хозяин Медведграда стал подбаном, он издевается над нами больше, чем над кметами.

– Per amorem dei,[150] что еще? – спросил капеллан.

– Horribile dictu,[151] кошмар, преподобный отец! – загундосил Каптолович.

– Но, ради бога, господа, расскажите, неужели опять насилие? – спокойно спросил Крупич.

– Прошло всего несколько месяцев с тех пор, как он вас, мастер, истязал у Каменных ворот…

– И нас, salva auctoritate magistratus,[152] за жарким окрестил позорным именем разбойников, – добавил Каптолович.

– Знаю, – ответил Крупич, – но ведь мы официально передали протест господину бану и подали жалобу в королевский суд. Для того господин Иван Якопович и ездил в Пожун.

– Sic est,[153] именно так! – добавил Шалкович.

– И все согласно закону и обычаю, – подытожил Каптолович.

– Но едва рана у вас затянулась, – продолжал судья, – пожалуйте вам, новая пакость! Незадолго до святого Георгия гричанские женщины, Ела Бедековичева и Бара Харамиина, стирали белье у Топличского ручья. Кругом было тихо, но вдруг откуда ни возьмись выскочил слуга Грегорианца Андрия Колкович со своими разбойниками и набросился на женщин…

– Satis,[154] довольно! Содом и гоморра! – перекрестился Шалкович.

– Нет, не довольно, – продолжал судья. – Когда женщины подняли крик, что они пожалуются господину подбану, эти антихристы, злобно расхохотавшись, сказали, что пусть, дескать, жалуются на здоровье, господар им наказал колотить загребских скотов, не щадя и женщин, да еще и награду пообещал!

– Скоты мы, значит, скоты! – И Каптолович схватил капеллана за руку. – Вы только подумайте, ваше преподобие, мы скоты!

– Храни нас господь! – промолвил тот, крестясь.

– Но и это еще не все, – продолжал судья, – обедня продолжается. Слуги Грегорианца у Кралева брода раздели догола горожанина Мию Крамара, и бедняге пришлось сидеть под дождем в кустах до вечера, чтобы прокрасться домой.

– Нет, вы только подумайте! – воскликнул Каптолович, поднимая руки.

– Ox, proles diaboli![155] – вздыхая, буркнул капеллан.

– А самое худшее еще впереди, – продолжал судья.

– Слушаем, – сказал Каптолович.

– Слушайте и креститесь! Вчера вечером, когда я сидел за ужином, ко мне в дом ворвались жена мастера Коломана с нашим достойным асессором Иваном Бигоном. Женщина кричала и плакала, и я подумал, что волк утащил у нее теленка. Но когда Бигон рассказал, в чем дело, то оказалось все во сто крат хуже! Дня четыре тому назад наш рачительный Бигон направил четырех вьючных лошадей в Приморье за оливковым маслом. Я отговаривал его, зная, что Грегорианец приказал слугам хватать загребчан где придется. Но что поделаешь, Бигон, как я уже сказал, послал слуг с четырьмя лошадьми. У Кралева брода на них налетела ватага Грегорианцевых молодчиков, слуг избили, а лошадей угнали в Молвицы!

– Слышите, четыре лошади, это не безделица, – заметил важно Каптолович.

– Идти за лошадьми Бигону было недосуг, дела в лавке не позволяли, как-никак базарный день! «Сходи-ка ты, кум, в Молвицы к Грегорианцу, – сказал он мастеру Коломану, – пусть вернет лошадей!» Коломан и отправился. Представ перед лютым Степко, Коломан объяснил, кто он и зачем пришел, добавив, что, дескать, стыд и срам, что вытворяют его слуги. Тут мой Степко с ехидной улыбкой пригласил Ко ломана: «Пойдемте, мол, спустимся, мастер, во двор и разберемся, что они натворили!»

Едва они вышли во двор, Степко подмигнул слугам, те, как собаки, набросились на беднягу Коломана, затащили в сарай, раздели донага и палками исколотили «до полусмерти. А Степко все время хохотал, а потом сказал Коломану: „Сейчас мы тебя подковали, загребский пес; теперь проваливай и кланяйся достопочтенному магистрату! Пусть пожалуют в Молвицы, я их еще почище угощу!“ Теперь бедный Коломан лежит в постели, словно Лазарь!

– Так поступать со славным магистратом? Потчевать нас березовой кашей! Вы слышали, преподобный отец капеллан? – возмущался нотариус. – Ведь мы призваны всыпать палок кому надо, а мы их сами получаем! Скажите, пожалуйста, и это божье создание, крещеная душа?

– Et lidera nos a malo![156] – смиренно прошептал в ответ капеллан.

– Что делать? – повторил Каптолович.

– Не упускать случая и платить той же монетой! – заметил Крупич, который молча слушал весь разговор. – Полагайся на себя да на своего коня.

– Однако, мастер, клянусь богом! – боязливо прервал его Каптолович. – Штука эта тонкая, надо письменно.

– Что «письменно», господин нотариус? – спросил ювелир. – Вы-то палок не отведали, вам легко говорить «письменно», а я их отведал, я, горожанин! Что толку проливать чернила, когда льется кровь? Я не подстрекатель и человек не вздорный, но если дойдет до дела, то пишут вот так… – И золотых дел мастер поднял кулак.

– Bene, bene, однако… – пробормотал Каптолович.

– И никаких «однако»! – ответил Крупич, – Господа, пойдемте к Якоповичу. Молчать мы не имеем права! Пусть ведет нас в Самобор, пойдем и я, и господин Каптолович, и откровенно все выскажем бану, пусть что-нибудь делает, давал же он клятву быть строгим и справедливым!

– Optime! Именно так, – подтвердил Каптолович, вздохнув свободнее. – Только нужно все по закону. Бан действительно строг и справедлив, у него дружба – дружбой, а служба – службой. Но кстати! Я вспомнил об одном обстоятельстве! Негоже идти к бану с пустыми руками! Бан любит поесть и выпить, а его госпожа супруга, верно, лакомка, как и всякая женщина. Потому, ad captandam benevolentiam[157] вельможного господина бана, полагаю, следует поднести сома и пять кварт старого вина, а госпоже супруге две головы белого сахара. Дома у меня есть сом, вино даст его милость господин судья, сахар возьмем за счет города у Шафранича, стоит он один форинт двадцать динар. Правильно?

– Господи, благослови! – промолвил Крупич. – А сейчас пойдемте, господа.

– Пойдемте, – согласились все и направились к дому Ивана Якоповича.

* * *
Спустя два дня после этого бурного разговора госпожа супруга бана прогуливалась в два часа пополудни по самоборскому саду. Господин бан, который малость разленился с тех пор, как на его долю достался этот высокий сан, дремал в своей комнате после тяжелой работы над оленьим жарким с окичским лавровым листом. К тому же надо было приберечь силы на завтра, так как он уезжает в лагерь, а затем идет на турок. Сердце госпожи Клары не рвалось к сонному супругу, тем более что он оставил ей достойного заместителя, приятного гостя, полковника Бернарда де Лернона. Его очень хорошо принял пражский двор, и он был отнюдь не противен и госпоже Кларе. Как и барон Унгнад, мосье де Лернон особой красотой не отличался – сухой, бледный, выглядевший старше своих лет. Но де Лернон был все же высокий, стройный, с черными глазами, небольшими черными усиками и красиво очерченным тонким носом, в общем, кавалер с головы до ног. Кроме того, де Лернон не говорил грубостей, в то время как Унгнад рубил сплеча.

– Pardieu.[158] Меня удивляет, прекрасная госпожа, – болтал полковник, развязно шагая рядом с Кларой, – что вы прячете свою красоту здесь, в этих лесных дебрях! Венере место на Олимпе, в райских обителях, а не в медвежьем углу.

– Вам это кажется странным, мосье де Лернон, – принужденно улыбаясь, промолвила Клара, – по ответьте, пожалуйста, раз уж вы превозносите мою красоту, ответьте, что же останется дебрям, если отнять у них красоту?

– Да, да, очаровательная госпожа, то, что принадлежит небу, должно сверкать на небе; звездам место только в ясной лазури неба.

– Оставьте, полковник! Ведь для вас, если я и звезда, то «ursa major»,[159] медведица! В кругу маркиз я показалась бы вам настоящей простушкой.

– Вы клевещете на себя, прекрасная госпожа!

– И если даже признать правдой то, что вы, милостивый государь, мне сказали, то ведь существуют и неведомые миры, и неведомые звезды. Вообразите себя ловцом жемчуга либо рудокопом, отыскивающим в недрах земли золото!

Лернон хотел было ответить какой-то любезностью, но перед ними внезапно возник Чоколин и на непонятном французу хорватском языке сообщил:

– Милостивая госпожа! Жди гостей. Внизу в городе Самоборе загребчане, в том числе и Дорин отец; явились жаловаться на насилия старого Грегорианца. Он к ним не очень-то расположен из-за Доры. Само собой, правыми признать их нельзя. Вот тебе первый удобный случай.

И брадобрей исчез.

Глаза у Клары засверкали.

– Простите, милостивый государь, – сказала она полковнику, – важные дела заставляют меня пойти к мужу.

И быстрыми шагами направилась будить бана.

* * *
– Загребские старейшины, – объявил слуга.

– Bene! Пусть войдут! – рявкнул бан.

Клары в комнате уже не было.

Вошли Якопович, Телетич, Каптолович и Крупич.

– О господа загребчане, – протянул, потягиваясь, бан, – что вы хорошего на сей раз несете?

– Сома, вина и две сахарные головы, ваша вельможность! – низко кланяясь, пробормотал Каптолович.

– Bene! Спасибо! – улыбнулся Унгнад. – Но для этого не нужна депутация.

– Ничего хорошего мы не несем, – величаво промолвил Якопович, – потому что, извините, у нас все плохо!

– Плохо? Почему так?

– Потому, что господин подбан обходится с нами, как с кметами или как со скотиной, а мы свободные люди. Выслушайте, ваша вельможность, и рассудите!

– Говорите, – буркнул бан.

Живо, не выбирая слов, Якопович изложил все неправды, которые претерпел Загреб от Грегорианца, и закончил так:

– Вы слышали, господин бан, все, что нас мучит. Мы требуем суда над насильниками! Став баном, вы, ваша вельможность, заявили, что будете судить со всей строгостью, не взирая на лица. Вот мы, граждане столицы Славонии, горожане старого Загреба, просим у тебя помощи и поддержки. Покажи нам, что ты справедлив. Верни нам мир и свободу, наши старые права. Докажи, что под твоим жезлом закон сильнее прихоти вельмож.

– Bene, – насмешливо промолвил Унгнад. – Не верю я, что господин Степко такой изверг, ведь он подбан. Скорее всего ваши люди что-то напутали. И не ведаю, – продолжал он, поглаживая рыжую бороду, – зачем вы ко мне пожаловали? Ну, зачем? Я, конечно, бан, но вы же не признаете суда бана. Разве вы в банский, а не в королевский суд подали жалобу на Грегорианца? При чем же тут я?

– Загребчанина судит только король, и загребчанин может подать в суд только его королевскому величеству – таков древний закон, – мужественно промолвил Якопович. – Наши граждане не подлежат суду бана.

– Ах, так! Это очень глупый закон, дорогие мои, устарелые бумажонки! – ответил бан. – Из-за вас, голодранцев, господа вельможи станут ездить в Пожун. Бросьте вы все эти бредни! Если даже господин Степко избил кмета, каких-то баб et caetera, так что из того? Вот и отправляйтесь в Пожун! Там ищите себе поддержки, а я-то зачем вам понадобился, крикунам, бунтовщикам да смутьянам!

– Однако наше право! – воскликнул возмущенно Якопович. – Разве мы звери?

– Право? Ха! ха! ха! у вас больше прав, чем у меня? Ступай-ка подобру-поздорову, меня ко сну клонит.

– Значит, вы, ваша милость, не хотите за нас вступиться?

– Полагайся на себя да на своего коня! Вы слышали, я спать хочу, а завтра мне ехать к войску.

– Добро! – решительно заключил Якопович. – Бану неведома справедливость, но она ведома королю, узнает король и каков у него бан! Прощайте, вельможный господин, мы поняли, что ни в чем полагаться на бана не приходится, и я клянусь вам, что вы запомните тот час, когда нанесли загребчанам обиду.

Сердитыми ушли загребчане от Унгнада, а Каптолович то и дело вздыхал и бормотал:

– Значит, ни сом, ни вино, ни сахар, ничто не помогло. Все напрасно! Вот тебе и справедливость!

19

По приказу эрцгерцога Карла барон Унгнад двинулся со своим войском, чтобы отнять у турок старые хорватские крепости Бужим, Зрин и Чазму, захваченные боснийским пашой Ферхадом, и оттеснить неверных от реки Уны. В нескольких незначительных стычках Унгнаду удалось разбить турок, но воспользоваться своим успехом он не сумел. Отважный рубака умом не блистал. Он не жалел крови юнаков и кидался в разные стороны. Кроме того, хорватская знать не примкнула к нему столь единодушно, как в свое время к Фране Слуньскому, не было согласия и в войске. Старый Грегорианец и кое-кто из его приверженцев твердо приняли сторону штирийского барона, изменив прежним союзникам, которые чуждались немцев. Но значительная часть дворянства во главе с бывшим подбаном Алапичем очень скоро начала косо поглядывать на спесивого барона Унгнада; тот нерасчетливо бросался с войском то туда, то сюда, нападал с малыми силами на большие отряды турок, да к тому же часто оставлял войско и отлучался в Загреб тайно советоваться с Халеком, Драшковичем и прочими любимцами эрцгерцога Эрнеста. Все чаще говорили, что присяга в хорватском саборе была для Унгнада пустой формальностью, ибо до этого в Праге он поклялся цесарю Рудольфу выполнять лишь то, что прикажет ему эрцгерцог Эрнест. Покуда знать перешептывалась по углам, загребчане всеми силами старались смыть нанесенный им Степко Грегорианцем позор. Убедившись, что господин Телетич легкомысленный добряк, что господин Каптолович много говорит, а мало делает, они избрали городским судьей Ивана Якоповича и нотариусом Мате Вернича – людей смелых и умных. Якопович подал жалобу лично его величеству королю, побывал и у эрцгерцога Эрнеста и представил ему доказательства нанесенных загребской общине обид и оскорблений. На пожунском саборе слова его разили как стрелы, и хорватские вельможи чуть не лопались от злости.

– Я пришел сюда, достославные сословия, – гремел он, – не посланником свободного города, имя которого славится испокон веков, а как взывающий к вам ходок от убитой горем общины, томящейся и стонущей от жестокого насилия, лишенной прав и законов, готовой от отчаяния схватиться за острую саблю. Да и как не схватиться? Преследуют нас несчастья, морит голод, горят наши дома, опустошены поля, старики терпят побои, женщины трепещут перед похотливыми насильниками, а наш древний закон, эта незапятнанная святыня отцов, повергнут в прах, и его с неистовым злорадством топчут ноги извергов. Вы спросите, достославные сословия, не турок ли он, этот клятый недруг креста? Нет, отвечу я вам, господа, не турок! А хорватский вельможа, христианин! Воспользовавшись правом свободного проезда, он ворвался в наш мирный город и разбойничал хуже турка, и в тот час, когда надлежит всем нам дружно поднять оружие против гонителей нашей святой христианской веры, мы вынуждены обнажать сабли на своего насильника! Помогите нам, господа, иначе мы погибнем, но погибнем с оружием в руках!

Точно лютым морозом обдала эта речь и бана, и хорватскую знать, особенно когда стало известно, что король приказал нарядить следствие против господина Степко Грегорианца и судить его королевским судом. Вельможи еще раз попытались вырвать эту беспощадную правду из рук королевского правосудия и передать своему суду. И на собрании, в начале 1579 года, постановили: господам Петару Херешинцу, загребскому канонику, и Гашпару Друшкоци, нотариусу вараждинской жупании, отправиться в церковь св. Краля, где хранятся в ларе грамоты и хартии вольностей королевства Славонии, и тщательно изучить – не подлежит ли эта жалоба суду бана и не утратила ли загребская Золотая булла силу, ибо поездка на суд в Пожун стоила бы господам вельможам немалых денег. Тщетно! Золотая булла была незыблема! Уже на третий день после троицы 1579 года в монастыре св. Франциска в Загребе господин Лацко Имбрич Ямничский, именитый судья загребской жупании и «королевский поверенный», вместе с Загребским каноником господином Блажем Шипраком начали следствие по делу о насилии и нарушении закона sub salvo conductu Степко Грегорианцем. После допроса ста тридцати восьми свидетелей, из коих многие подтвердили бесчинства подбана, судья Имбрич отправил протокол королевскому суду.

– Ну, reverende frater,[160] – спросил Врамец своего друга Шипрака, – как дела медведградского владельца?

– Плохи, – ответил Шипрак. – Непосредственные свидетели и очевидцы, даже цесарские офицеры, иваничские бомбардиры и благородные господа, под присягой подтверждают все, что говорят загребчане.

– Сто раз твердил этому Степко: «Будь христианином!» Но он, как всегда, безрассуден – не люблю я этих твердолобых горожан, и все тут! Но ведь они же не скоты. Так ему и надо.

Придя домой, Врамец увидел своего крестника Павла. Тот задумчиво сидел у окна.

– Гляди-ка! – не веря своим глазам, воскликнул толстый каноник. – Не сплю ли я?! Воистину Павел! Хорош крестник! Ну и ну, словно крестного и на свете нет. Сто лет тебя не видел. Удивительно, как это ты сегодня явился. Ну, откуда ты, что случилось?

– Простите, досточтимый отец, – промолвил Павел, приложившись к руке каноника, – что не заходил к вам чаще, но…

– Но, – прервал его каноник, – вот именно в этом «но» и вся загвоздка! Знаю я это «но», feminini generis,[161] в юбке, не правда ли? Эх, Павел, Павел, не знаю, что из этого выйдет! Всяк кует свое счастье, как разумеет, но сотня глаз видит лучше, и нарушающий древние обычаи бывает наказан. Берегись! По почему ты весь в грязи? Откуда ты прибыл?

– С Уны, уважаемый крестный, с Уны! Был в войске бана. Дрались с турками.

– И счастливо?

– И счастливо и несчастливо! Разбили турецкий отряд, но из сотни моих лихих всадников не осталось в живых и десяти!

– Почему так?

– Потому что штирийский бан ведет нас в сражение не как юнаков, а как стадо на бойню. Особенно нас, хорватов. Мушкетеров он бережет, в нас посылает с саблями против пушек. Впрочем, будет еще время рассказать обо всем этом, я же пришел прежде всего просить вас, крестный, об одной милости.

– Говори, сынок.

– Хочу жениться! – решительно промолвил Павел.

– Ты? – удивился было каноник. – Что ж, в добрый час! Если только благоразумно, – поправился Врамец.

– Благоразумно, потому что честно, – ответил Павел, – сто раз спрашивал свое сердце, и сердце мне отвечало: да!

– Сердце и разум! Это не одно и то же, сын мой, – и каноник озабоченно посмотрел на Павла. – А кого избрал ты невестой? Конечно, благородную?

– Благородную сердцем, а по рождению горожанку.

– Неужто?…

– Крупичеву Дору, уважаемый крестный.

– Павел! Тобой овладела грязная похоть!

– Обуяла меня любовь, чистая, как небо господне.

– А твой отец?

– Мой отец… а вы не спрашиваете: а твоя мать? Вы ведь все знаете, уважаемый крестный. Сердце у меня горячее как огонь, но когда я вспоминаю ту страшную ночь, оно леденеет, и я забываю, что мое имя Грегорианец. Скажите мне, крестный, может ли дворянин отречься от своих слов, имеет ли право нарушить клятву, если он поклялся богом?

– Нет, не имеет! – нехотя ответил каноник.

– Значит, говорите, не имеет. Так послушайте! Перед боем я принял из рук слуги божьего пресвятое тело господне, дабы укрепить свой дух. Было это в Мокрицах. И там, стоя на коленях перед ликом Христа и над могилой матери, я поклялся святым причастием связать свою жизнь с Крупичевой Дорой законным браком.

– Павел! Павел! Что ты сделал! Боже, смилуйся, прости его душу! Несчастный!

– Господь свидетель, что я поступил правильно, – воскликнул юноша, становясь на колени перед каноником, – а тебя, духовный мой отец, заклинаю богом – благослови наш союз своей святой рукой, и я буду счастлив. Благослови ты, ибо другие исторгнуты из моего сердца!

– Я?… – Старик даже вздрогнул.

– Разве сделать это тебе запрещает божий закон?

– Не запрещает.

– Я совершеннолетний и сам себе хозяин.

– Но она горожанка.

– Да, горожанка, крестный! Помните ли, каким я был прежде? Дикарем, насильником, бездельником. Что был для меня закон, вера? Пустяки! Болтался по свету как неприкаянный. И вдруг увидел Дору, и точно солнце взошло в моей душе. Я понял ясно, как мне должно жить. Душа очистилась от скверны, злобы и наполнилась тихим покоем, верой в бога, любовью! И словно в меня вошел святой дух, я воспрянул и поднял меч, чтобы пролить кровь за отчизну, за святую веру. Сейчас я лучше, мягче, я стал человеком, и все это сделала добрая, скромная девушка-горожанка. Как же мне не благодарить ее? Ах, святой отец, послушай меня!

Каноник задумался. Потом поднял руку и, опустив ее юноше на голову, промолвил:

– Да будет воля божья… и твоя! Хорошо, сынок!

– Ох, спасибо тебе, святой отец, сто раз спасибо! – И юноша восторженно поцеловал руку канонику.

– А когда? – спросил каноник.

– После богоявления! – ответил Павел.

– Только?

– Нужно сначала привести в порядок дом в Мокрицах.

– Ладно. Но сегодня ты гостишь у меня?

– До полудня, крестный.

– Почему?

– Еще нынче вечером мне надо быть в Мокрицах, а через два дня опять на войну.

* * *
В тот же самый день после обеда госпожа Клара сидела в своей башенной комнате самоборского замка. Бан находился при войске, господин Лернон в Загребе, и время тянулось бесконечно. Клара читала книгу под названием «Amadis de Gaule», или «Занимательные любовные приключения рыцаря Амадиса из Галии». Но прошло немного времени, и она швырнула книгу в угол. Да и что оставалось делать?

Как мог не надоесть этот фантастический роман? Кларе хотелось жить полной жизнью, хотелось в одно мгновение взять от нее все. А что для нее жалкий герой Амадис, сражающийся со свирепыми великанами, злобными карликами и ужасными страшилищами за свое золото. Все это было скучно! Опустив голову и скрестив на груди руки, красавица задумалась. Кем ты была? Богатой госпожой Грубаровой. Кто ты сейчас? Славная супруга хорватского бана. Нет, нет! Это иллюзия, просто иллюзия! Кем ты была, тем и осталась. Вещь, только вещь! Где твоя любовь, где сердце? Оросили ли слезы любви цвет твоей юности? Нет! Согрел ли твои трепещущие губы сердечный поцелуй? Нет! Только кровь, порочная бешеная кровь бурлила в тебе, и только! Клара боязливо подняла глаза, и ее взгляд остановился на картине. Вот твоя жизнь: ты золотая змея, ты Далила! Клара вскочила, в глазах заблистали слезы. Но разве при виде его у меня не билось сердце? Не хотелось любить всей душой? Да я молилась бы на него, как на бога! А он пренебрег мною, отшвырнул от себя. И я должна отомстить! Отомстить? Но что горит в этом дьявольском огне, ненависть или любовь? Ах, любовь, пылкая, безумная любовь! Унгнад, Унгнад дурак, Унгнад медведь, и жена ему мила лишь потому, что она женщина!

Клара подошла к окну и прижала свой горячий лоб к холодному стеклу. Солнце заходило. Его мерцающие лучи заиграли в ее волосах. «Гаснет солнце – гаснут надежды!» – подумала она.

В этот миг в комнату вошел слуга.

– Чего тебе? – спросила Клара, повернув голову.

– Только что, ваша милость, – ответил слуга, – к привратнику подъехал благородный господин капитан Павел Грегорианец.

– Кто? – спросила Клара, задрожав всем телом.

– Господин Павел Грегорианец, он передал, возвращаясь из лагеря, письмо для вашей милости от вельможного господина бана. Господин охотно бы передал его лично, но уже поздно, а он торопится в Мокрицы и поэтому просил вашу милость извинить его.

– Дай! – Клара, бледная как смерть, вырвала из рук слуги письмо. – Кто передал, кто? – переспросила она и бросила письмо на стол.

– Господин Павел Грегорианец, – повторил слуга.

– Ступай! – сказала Клара, махнув рукой, и слуга ушел.

Встревоженная, разгуливала супруга бана по комнате.

– Он! Так близко. Но не пожелал зайти ко мне, к супруге бана! Разве я зверь? Или гад? О, я растерзала бы его! – прошептала она, краснея от гнева. – А за позор я рассчитаюсь. Но как? Чоколин бы знал! Позвать его, что ли? Нет! Павел спешит в Мокрицы. Я тоже поспешу в Мокрицы!

Клара позвонила.

– Оседлать коня, – приказала она слуге.

– Слушаюсь, ваша милость!

– Только поскорей! Я должна… должна сегодня же вечером быть в Mo… нет… в Суседграде!

– Нужно ли вашу милость сопровождать?

– Нет, поеду одна!

– Одна, ночью?

– Оседлай коня, без разговоров. Видишь на стене пистолет? Я просверлю пулей тебе лоб, если твои ноги не окажутся проворней головы!

* * *
Стояла чудная летняя ночь. Над темной горой повис золотой месяц, в небе мерцали звезды, точно светлячки в кустах. Деревья бросали свои тени через дорогу, в темном стрежне ручья переливался жемчугом лунный свет, кругом было тихо, всюду царил покой, молчали даже цикады.

Из самоборского замка вылетел сказочный вороной конь, неся на спине черную даму, скрытую черной вуалью. Конь мчался, едва касаясь копытами земли, за дамой вилась черпая вуаль; казалось, среди ночи, расширив темные крылья, летит ангел смерти, а рядом, как черная совесть грешной души, мчится ее тень. Всадница даже сама испугалась ее. Она погнала коня вдоль краньской границы. В лунном свете забелел Мокрицкий замок. Конь помчался еще быстрее. Вот дама уже перед замком соскочила с коня. Слава богу, ворота еще открыты. Вошла.

– Кто это? – удивленно спросил привратник.

– Свои! Хозяйка твоего владетеля, и молчи, – приказала дама, протягивая золотой, – вот тебе замок на уста. Веди меня к нему!

– Господар спит.

– Веди меня к нему. – Дама в черном топнула ногой, из-под черной вуалипоказалась белая рука, в ней сверкнул чеканный серебром пистолет.

Привратник испугался и молча повел госпожу к спальне хозяина.

– Ступай, – приказала она, – и не бойся за него, вот, ка, прибереги мой пистолет.

Привратник ушел.

Женщина тихо отворила дверь спальни, вошла и остановилась, точно окаменела.

Спальня была небольшая. Золотой лунный свет проникал сквозь высокое окно, бросал свои лучи на кровать, где лежал Павел, искрился на висевшем у изголовья блестящем оружии, озаряя красивое лицо спящего юноши. Он спал одетым. Свалил его первый сон. Красив был юноша, очень красив. На закрытые глаза опустились длинные, темные ресницы, белое лицо обрамляли черные волосы, губы улыбались, и улыбка эта была прекрасна. Верно, видел во сне что-то хорошее. Дама откинула черную вуаль, луна осветила лицо: Клара! Безмолвно стояла она и смотрела на юношу – так стоим мы, глядя на кристальную гладь озера, в котором отражается месяц и звезды. Скрестив на груди руки, она едва дышала. Вот вздохнула, наклонилась к юноше и тихонько поцеловала его в лоб.

– Дора! – улыбаясь, прошептал Павел во сне.

– Ах! – вскрикнула Клара и отпрянула.

– Кто там? – спросил Павел.

– Я…

– Кто?

– Клара, – и словно теряя сознание, опустила красивую голову на грудь.

– Вы… вы… ваша милость? Что привело вас сюда среди темной ночи, под чужую крышу, в эту спальню?

– Что привело? Как молния среди ночи, ворвалась я под этот кров. Что привело меня сюда? Спроси неистовую кровь, которая, подобно ядовитой змее, ползет по моим жилам! Спроси то место, где бьется у других людей сердце, а у меня беснуется буря! Спроси разум, который помышляет лишь о том, как бы напасть на твой след и идти за тобой!

Ее голос дрожал, слезы, как алмазы, сверкали в глазах.

– Вы забыли, что вы жена другого?

– Не забыла!

– Но вы супруга хорватского бана?!

– Да!

– И все же…

– И все же швырнула все под ноги и пришла сюда! Не по своей воле, какая-то сила гнала меня; разверзнись предо мной ад, я бы все равно не остановилась! – запричитала Клара, опускаясь на колени. – Выслушай меня! Раз в жизни я полюбила, полюбила тебя! Ты знаешь, как мчится вздувшийся поток, когда весна взломает ледяной покров горной реки! Кто может остановить его? Насмехайся надо мной, но я буду любить тебя; проклинай, но я буду любить тебя; убей, но, умирая, я все же буду тебя любить! Да, я жена другого! Но священник соединяет лишь руки, а не сердца; сердца соединяются сами! Павел, я стану твоей служанкой! Буду молиться на тебя, как на бога, но уйдем отсюда, прочь из этой страны, за море! Молю тебя, молю!

– Довольно, сударыня! – прервал ее, вскакивая, юноша, и лицо его запылало гневом. – Я вижу, вы больны, у вас горячка! Чтобы вас излечить, скажу три вещи. Павел Грегорианец – дворянин, солдат и жених!

– Же… жених! – Клара вскочила и закрыла от ужаса глаза. – Значит, это правда…

– Три обязательства связывают мою честь, достопочтенная сударыня, они защищают меня от вашего похотливого желания! Золотая змея уже обвилась однажды вокруг моего сердца, но я отбросил ее от себя! Надеюсь, этого достаточно, оставьте тотчас этот замок, я жених!

– И ты… ты берешь в жены Дору? – тяжело дыша, спросила Клара.

– Да, Дору, которой вы, сударыня, недостойны целовать подол!

– Ха, ха, ха! – захохотала Клара. – Клянусь раем и адом, этого не будет! – И как безумная выбежала из спальни.


Скрылся за деревьями месяц, и мрак простирается все дальше и дальше. Тихо как в могиле. В Мокрицах Павлу снится черная крылатая змея… вот-вот набросится на Дору… вот-вот… но нет, это уже не змея… а Клара!

В самоборском замке, в своей башне сидит на полу Клара. Грудь ее обнажена, волосы всклокочены, опершись локтями в колени, она смотрит на картину и шепчет: – Далила, Далила, Далила!..

20

В 1579 году в день святого Фомы бан созвал хорватскую знать в Загреб на государственный сабор. Собрал и войско с тем, чтобы, сделав смотр, двинуться на турок и поправить то, что было так глупо испорчено. Конечно, загребчан нисколько это не радовало, они понимали, что знать точит на них зубы, и, неровен час, может случиться беда, особенно после смелой речи Ивана Якоповича на пожунском саборе, когда он разоблачил неслыханные бесчинства некоторых вельмож. Поэтому загребчане добивались, чтобы королевский суд непременно осудил Степко Грегорианца; в этом им оказывал большое содействие князь Джюро Зринский, королевский таверник, обычно почти не вмешивавшийся в распри хорватской знати. Благодаря своему необычайному мужеству он был скорее уважаем, нежели любим при королевском дворе. Джюро принимал меры для ускорения хода тяжбы и внимательно следил, чтобы суд не уклонился в сторону от правильного пути. И было крайнее время, ибо Степко, стремясь героизмом покрыть грехи, содеянные на родине, боролся с турками, как лев. Его второй сын Нико женился и жил со своей молодой женой отдельно. Таким образом, оставшись один, Степко, ненавидя старшего сына, все больше углублялся в себя, в свои мрачные думы и хватался за всякий удобный случай, чтобы забыться на поле боя и утопить в турецкой крови свою затаенную злобу. Подобные героические подвиги для Унгнада были весьма важны, и Степко стал его правой рукой. Вот почему бан не обращал особого внимания на жалобы граждан Загреба и не упускал повода защитить перед королем и сабором своего подбана. А Степко, пренебрегая чреватой последствиями тяжбой в Пожуне, под защитой бана продолжал бесчинствовать. Загребчане уже не решались даже пользоваться Кралевым бродом, где обычно на них нападали слуги Грегорианца и грабили. Подстерегали они купцов и на загорской дороге, отнимая у них весь товар. Жаловались на подбана и городские кметы в Грачанах за то, что он угонял из их леса волов, свиней, коров и коз. А честной загребский капитул, этот лютый враг свободных граждан, преспокойно взирал, как слуги Грегорианца истязают на церковной земле городских чиновников, как безжалостно грабит подбан виноградники горожан в Буковце.

– Терпите, братья, – утешал мудрый Якопович взволнованных граждан, – терпите, время идет, бремя несет! Когда чаша терпения будет переполнена, насильнику придется испить всю ее горечь до дна.

За педелю до сабора, под вечер, в город прикатила в сопровождении конного отряда большая колымага. На площади Св. Марка колымага остановилась.

– Где судья? – грозно заорал один из всадников на бедного Гаруца, который задумчиво стоял у ратуши и, казалось, считал тихо падающие с серого неба снежинки. Страшно перепугавшись, он залепетал:

– С-у-у-у-дья? То есть господин городской судья?

– Да, да, глупая голова! – грубо бросил всадник. – Чего слова глотаешь, болван? Клецка в горле застряла?

– Нет… нет, ваша милость! – ответил Гаруц, дрожа всем телом. – Судья, то есть господин городской судья, здесь, здесь наверху, в ратуше, подводит счета!

– А ты беги, идол, да во все лопатки, и скажи своему судье, пускай бросает свои счета, в Загреб пожаловали их милость господин бан с супругой! PI чтоб он поскорее позаботился о жилье и тепле, понял, дурная голова? – закончил десятник банского отряда.

– Так точно! Будет сделано! – ответил Гаруц, низко кланяясь, и помчался по ступенькам наверх в комнату судьи.

Тем временем с поезда бана, прячась под сводами ратуши, не сводил глаз убогий Ерко. Немой глазел на всадников и на колымагу и время от времени, глуповато хихикая, подмигивал городской страже, которая хорошо его знала.

Вскоре в дверях показался Якопович, он подошел к колымаге, поклонился и сказал:

– Добро пожаловать, вельможный господин бан, здравствуйте, досточтимая госпожа, милости просим к нам в Загреб! Я уже наказал нотариусу Верничу проводить вас в палаты общины и приготовить все к услугам ваших вельможностей.

– Bene, bene, – угрюмо проворчал Унгнад из колымаги, – давайте поскорее, господин судья! Хорошо! Но только поживей, видите, моя супруга вся дрожит от проклятого холода! Nota bene! He забудьте о дровах и об ужине!

– Обо всем позаботимся, господин бан! – ответил судья. – Гаруц, беги затопи печи! А сейчас разрешите откланяться и пожелать вам спокойной ночи.

– Доброй ночи, дорогой судья! Доброй ночи! – ответил бан. – Унесли бы тебя черти, – пробормотал он вполголоса.

Поскольку у банов в Загребе не было своего дворца и жили они обычно вне города, в своих неприступных замках, загребчане были обязаны предоставлять бану помещение, когда он приезжал в город. Господин Вернич, нотариус, повел их в находившийся неподалеку от ратуши каменный дом, предназначенный для таких случаев. Устроив Унгнада и Клару, нотариус позаботился, чтобы было где переночевать и Мельхиору Томпе. А чтобы супруга бана могла хоть немного отогреться в эту лютую зимнюю ночь, Гаруц взвалил огромную вязанку дров на свою натруженную спину и понес ее из ратуши в покои бана. Увидев, как сгибается несчастный глашатай под тяжким бременем, Ерко подбежал к Гаруцу, дернул его за рукав и переложил половину ноши себе на плечи. И они вместе отправились топить покой бана.

Клара в дурном расположении духа разгуливала взад и вперед по просторной, чисто выбеленной комнате. Когда от огромной глиняной печи повеяло теплом, она сбросила с себя суконную кабаницу. Ее красивый хоб хмурился, грудь неспокойно вздымалась. Унгнад сидел за столом и перелистывал бумаги. Вдруг он поднял глаза на раздраженную жену.

– А что с тобой, моя повелительница? – спросил он Клару. – Что ты такая невеселая?

– Ничего, – ответила Клара.

– Может, что болит?

– Что болит? А найдется ли у тебя, Крсто, против моей болезни лекарство?

– Как не найтись! Разве я не бан?

– Благодарю покорно за такую честь! Тут, значит, в этой голой пещере мы проведем рождество? Спасибо тебе за великолепие и удобства, которые предоставили нам загребчане! Разве это помещение для бана? У монахов и то лучше!

– Да, ты, пожалуй, права.

– Ну и народец, эти загребчане!

– Жалкие трусы, моя повелительница.

– Да, жалкие трусы, хуже трусов. Разве так встречают бана и его супругу?

– Верно, просто срам!

– И этот надменный судья. Видали! Вместо того чтобы самому лично устроить нас и проводить, он посылает своих слуг!. Я… я ненавижу этого Якоповича.

– И я его ненавижу!

– А известно ли тебе, что все это делается мне назло? Не знаешь?

– Почему назло?

– Баи, господин мой Крсто, ты меня любишь? Скажи правду, любишь? – протянула Клара ласково и обвила своими белыми руками шею мужа.

– Ты еще спрашиваешь, люблю ли я тебя? – воскликнул баи удивленно и растроганно.

– И готов сделать для меня все, чего ни пожелаю?

– Все.

– И не станешь расспрашивать зачем, а сделаешь, как я хочу?

– Да!

– Хорошо! Отомсти за меня!

– За тебя? Кому? И за что?

– Загребчанам! – закончила Клара и, играя глазами, опустилась рядом на стул. – В моем сердце с давних пор кипит гнев против этих негодяев! У меня была тяжба с самоборскими мещанами: они отказывались платить мне подать. Я применила силу, но они яростно сопротивлялись и убили моего кастеляна. Мне хотелось наказать виновных, но двое из них, самых бешеных, бежали в Загреб. Я обратилась к магистрату с требованием выдать преступников, но получила отказ под тем предлогом, что горожанин должен защищать горожанина! Особенно упорствовал старый ювелир Крупич. «Не выдадим своих несчастных братьев, – разглагольствовал он, – госпожа Грубарова лютая волчица! Она их зарежет в своем дьявольском логове! Не отдадим!» Да еще магистрат посоветовал поменьше проливать невинную кровь, потому-де, если я буду даже купаться в крови, то все равно чистой из той купели не выйду и навсегда останусь Грубаровой!

– Неужто так и сказали, скоты? Так! – воскликнул гневно бан. – Ну ничего, Клара, я научу эту торгашескую сволочь уважать других! Клянусь саблей!

– О мой господин, – продолжала Клара, плача, – они жестоко оскорбили меня, точно гадюка ужалила! Мало того! С того дня я попала к самоборцам на зубок. Сочиняют про меня глумливые песенки, стишки и распевают вместе с загребчанами по ярмаркам. Ты слышал, меня выставляют на посмешище!

– Bene, bene! – ответил Унгнад. – Я спою этим негодяям, как кот мышам! Будь покойна, дорогая Клара, будь покойна – загребчане узнают бана Унгнада.

– А не можешь ли ты наказать этих негодяев, если они даже и не оскорбляли твоей жены? – продолжала оживленно Клара. – Ведь они. не признают твоего суда, не желают признавать тебя, главу государства, и пыжатся, почитая себя выше всех дворян королевства.

– Да, да, – подтвердил Унгнад, подергивая свои рыжие усы, – совершенно верно, повелительница!

– Крсто, – попросила Клара, – если ты меня действительно любишь, докажи это теперь же, отомсти им немедля, уничтожь этих козявок; и, клянусь Иисусом и Марией, покуда ты не исполнишь мою просьбу, я тебе не позволю и коснуться меня!

– Хо! Хо! Не будь жестокой, моя Кларица, – промолвил, посмеиваясь, бан, – обещаю тебе исполнить все, что ни пожелаешь, и еще больше! Кстати, очень хорошо, что прибудет войско, я расквартирую своих ребят в Загребе насильно, пусть трескают все подряд, как саранча на спелом поле, пока не очистят все кухни и пивные. Все пусть будет угощением: и загребская живность, и сено, и добро, и… женщины!

– Ха, ха, ха, хорошо! – Клара выпрямилась, в глазах загорелся огонь. – Сейчас я вижу, мой господин, что ты меня любишь, – и она страстно обняла его.


На следующий день в Загреб начало стекаться войско бана. Город огласился барабанным боем и трубными звуками. Первыми прибыли на конях хорватские синие копейщики с длинными копьями; за ними прискакали бандерии прочих хорватских вельмож, затем появилась желтая краньская наемная пехота, два больших отряда влашских харамий, краньские бомбардиры, штирийские латники и полк испанских драгун с длинными мечами. Войска располагались не как обычно в одном из лагерей близ города, – отряд за отрядом вступали в Загреб и насильственно размещались в домах горожан. Городской судья, бледный от гнева, явился в резиденцию бана.

– Что случилось, мой добрый судья? – насмешливо спросил бан, сидя за кувшином вина.

– Ваша вельможность еще спрашивает! – с трудом сдерживая ярость, ответил судья. – Простите меня, ваша вельможность, но я удивляюсь подобному вопросу! До сих пор, согласно обычаю, войска бана стояли лагерем, но пот сейчас в город входит отряд за отрядом; солдаты силой врываются в дома, выламывают двери, противозаконно вселяются к мирным гражданам, да еще требуют, чтобы их кормили н поили. Чем? Откуда нам взять? Разве вашей вельможности неизвестно, что год был неурожайный, в городе нет хлеба и ему грозит голод?

– Голод? Ха! Ха! Ха! – захохотал бан. – Вы рассказываете страшные вещи, но я, ей-богу, не могу вам поверить! Голод, а почему тогда так жирны господа из магистрата? Бросьте, шутить изволите.

– Я говорю правду, господин бан, клянусь богом, мы бедны, а ваши солдаты голодны как волки! Мне неведомо, кто приказал взвалить такое бремя на неимущий город, но я утверждаю, что это явное нарушение его прав и привилегий.

– Я приказал, судья, – бан ударил кулаком по столу, – я приказал, вы слышали!

– Но приказ этот неправильный, ваша вельможность.

– Я ваш гость, а солдаты мои дети, ergo, вы должны их кормить! Punctum! Если же ваши господа горожане только пикнут, я им покажу, кто таков Унгнад, а ежели вам что не по вкусу, отправляйтесь в Пожун и жалуйтесь на меня! Прощайте!

– И пожалуюсь! Бог мне свидетель, – ответил судья и ушел.


Покуда бан и судья яростно препирались, госпожа Клара в другом конце дома разговаривала с мосье де Лерноном.

– Вы уверяете, что женщины себялюбивы, – говорила, улыбаясь, супруга бана, освобождая руку из цепких пальцев галантного моркиза. – Нет, нет, маркиз! Именно женщины всем жертвуют для своих мужей.

– Причина тому – себялюбие, высокородная госпожа! – ответил маркиз.

– Будем откровенны! Вы хотите сказать, что завоевали благосклонность Клары Унгнад потому, что Клара сама того пожелала, не правда ли? До некоторой степени вы правы, у господина Унгнада… столько государственных дел. Не так ли? Однако господин маркиз де Лернон поклоняется в этой глуши не только звездам! Клара Унгнад его любовница, но имеются и другие!

– Высокородная госпожа! – краснея, воскликнул маркиз.

– Молчите, молчите, – ответила Клара, – мне все известно, господин Бернард, все. У меня тоже есть верные люди! Не думайте, что я сержусь. Поскольку я ваша только наполовину, то можно ли мне требовать, чтобы вы были всецело моим? Видите, я не эгоистична. Вы вольны искать мед и на других цветах. Я знаю, Бернард, что прав мужчин непостоянен.

– Клара!

– Молчите! Слушайте меня. В этом городе живет прелестная девушка, Дора, дочь золотых дел мастера Крупича. Я ненавижу эту девушку. Не спрашивайте почему. И повторяю, я не эгоистка! Мой слуга Чоколин может подтвердить, что Дора прелестна, я же буду любить вас еще больше, если вы приволокнетесь за Дорой.

– Клара!

– Ни слова больше! Я возненавижу вас, Бернард, если вы не покорите ее. Прощайте!

И маркиз расстался с супругой бана.

Сходя с лестницы, полковник раздумывал о смысле Кларипых слов. У ворот стояла толпа слуг бана и всячески издевалась над несчастным глухонемым Ерко.

– Эй, послушай-ка! – обратился полковник к одному из слуг. – Ты не знаешь, где дом золотых дел мастера Крупича?

– Близ Каменных ворот, ваша милость!

– А не знаешь ли, где я могу разыскать слугу госпожи Клары Чоколина?

Немой вздрогнул, точно его змея ужалила.

– Днем Чоколина вряд ли разыщешь, ваша милость, – ответил слуга, – он, как сыч, боится света, только к ночи появляется. Впрочем, проживает он в доме господина казначея Коньского, там по целым дням и дрыхнет.

– Хорошо! – ответил полковник и направился в сторону Каменных ворот. За ним двинулся и Ерко.

Полковник вошел в лавку Крупича.

– День добрый, милостивый государь! – приветствовал его ювелир, сидя за наковальней.

– Здравствуйте, мастер! – начал полковник на ломаном языке. – Мне нужны серебряные шпоры, вы можете их сделать?

– Прошу покорно, ваша милость, – ответил Крупич, – есть у меня и готовые. Дора! Дора!

Вскоре появилась Дора.

– Что угодно, дорогой отец? – спросила девушка.

«Хороша! – подумал полковник. – Правду сказала Клара».

– Принеси из кладовой серебряные шпоры для милостивого государя.

– Сейчас, дорогой отец.

В этот миг отворилась дверь, и немой Ерко молча протянул свою шляпу, якобы прося милостыню, а сам не сводил глаз с полковника. Тем временем вернулась Дора, полковник начал перебирать товар, то и дело косясь на девушку.

– Дора, подай динар убогому Ерко! – сказал старик.

Дора сунула руку в сумочку и, улыбнувшись немому, бросила ему в шляпу монетку. Ерко закивал головой и ясными глазами посмотрел на Дору, как на святую.

– Клара сказала правду, – прошептал полковник, – пусть будет так, как она хочет. А сейчас к Чоколину!

21

– Значит, ничего? – спросила, вскакивая, разъяренная Клара и чуть не опрокинула стоявшую рядом лампу.

– К сожалению, ничего, высокочтимая госпожа, – ответил Чоколин, пожимая плечами. – Несчастный господин маркиз де Лернон вряд ли поблагодарит госпожу супругу бана за любовный совет, благодаря которому у него на спине, среди лютой зимы, уродились сливы!

– Расскажи, Чоколин, как это случилось? – спросила Клара, откинув со лба непослушную прядь.

– Это весьма печальная история, высокочтимая госпожа! На днях в дом господина Коньского пришел господин де Лернон и, сославшись на вас, начал меня расспрашивать о Крупичевой Доре. Поняв тотчас, откуда ветер дует, я вывел его в сад, чтобы нас ни одна живая душа не видела, и растолковал, ему, как все наилучшим образом устроить. Поверьте мне, ваша милость, я весьма обрадовался этой выдумке и хохотал в душе, представляя себе, как господин Павел найдет голубятник пустым, а что за хорек – неизвестно! «Слушай, Грга, сказал я себе, подумай хорошенько, как бы снова стать порядочным человеком!» Потому что я, ваша милость, соперник молодого Грегорианца!

– Ты? – удивленно спросила супруга бана.

– Да, я! Вы смеетесь, однако это сущая правда. Будучи в лучшем положении, я просил ее руки, но старый ювелир посмеялся мне в глаза. С тех пор я, конечно, малость пообносился, любви пет и в помине, осталась лишь желчь, и она сжигает мое нутро, точно адский пламень! Но что об этом поминать! Значит, я объяснил господину маркизу, что между садами Коньского и Крупича стоит высокая стена. Через нее мы и переберемся. Нужно лишь улучить время, когда Крупича не будет дома. Старая Магда спит как сурок, ее и пушкой не разбудишь. На постое у них два испанских драгуна, оба несусветные пьяницы. С драгунами мы сговоримся за ракией, тем более что господин маркиз офицер, ради же субординации они будут готовы отречься от бога, не говоря уж о том, чтоб украсть девушку. Драгуны станут на страже на случай, если девушка поднимет треногу, а господни Лернон перетащит свою добычу по лестнице через степу, накинув ей на голову мешок, отнесет в сарай Коньского, и дело в шляпе, сердце вашей милости будет довольно! Так я рассчитывал, и все, казалось, шло как нельзя лучше. Поставили лестницу, дождались ночи. Крупич ушел из дому, Магда захрапела, испанцы наши! Все это я видел с сеновала. Всюду было тихо. Дора сидела в светлице за шитьем. Каркнул я трижды испанцам. Те трижды каркнули мне в ответ. Отлично, думаю.

«Ну, говорю, господин маркиз, пора отправляться, желаю удачи!»

Влез мой маркиз на стену и тихонько спустился по лестнице в Крупичев сад.

«Ой!» – раздался вдруг крик в саду.

Слышу маркизов голос! Что за черт?! Испанцы же как сквозь землю провалились.

«На помощь! На помощь!» – взывал маркиз с той стороны.

Заглянул я через стену. Ох! Веда! Какой-то дьявол поставил волчий капкан, и бедный маркиз в него попался! Только вздумал я прыгнуть, чтобы освободить его, как из дома выскочил незнакомый мне человек и давай утюжить бедного маркиза, он только «ох!» да «ах!» – любо-дорого послушать. Прибежали с факелами горожане, кузнец Блаж Штакор как замолотит по нему своими кулачищами, да как заревет: «Держите вора, держите разбойника!»

Тут уж мне, конечно, пришлось думать о собственной шкуре, высокородная госпожа; мертвые из гроба не встают, а загребчане полагают, что я умер! Зарылся я в сено и, уповая на бога, взмолился: «Смилуйтесь, силы господни, над спиной господина маркиза!»

– Проклятье, вот неудача! – воскликнула госпожа Клара. – А что потом?

– Потом? Точно не знаю! Слышал только, что горожане страшно возмущены, господин маркиз лежит в постели, как израненный Иисус, испанских же драгун какой-то дьявол так напоил вином, что они валяются как колоды!

– Кто же спутал нам карты, Чоколин, кто? – спросила госпожа Клара, приходя все в большее раздражение.

– Кто? – Грга пожал плечами. – Этот вопрос и меня гложет. Я отдал бы свой правый глаз, только бы узнать, какая таинственная рука разорвала мою паутину! Я весь день просидел на месте ломая голову, но ничего не придумал. Клянусь бритвой, будь у меня хоть на крошку бабьей веры, я сказал бы, что помешал сам господь бог. Но это все-таки человек, потому что ни бог, ни святой дух не ставят волчьих капканов! А теперь, ваша милость, говоря по правде, мне следует расстаться с вами, покинуть этот злосчастный Загреб.

– Ты уходишь?

– Приходится.

– Почему?

– Боюсь, что кто-то меня выследил, а это для меня гибель.

– Ты не смеешь уходить от меня!

– Кто же может мне запретить?

– Я!

– Как?

– Я выдам тебя.

– А я вас!

– Вспомни, несчастный, что я жена бана, кто тебе поверит, такому прохвосту?

– Это правда, – угрюмо заметил Чоколин. – Черт побери, я позабыл о судьях и законе! Чего же вам нужно от меня?

– Павел женится на Доре!

– Само собой! В первый же день после троицы их венчает каноник Врамец.

– Это не должно случиться!

– Что ж, я согласен.

– Оставь шутки! Ты должен этому помешать!

– Но как?

– Твоя забота.

– Застрелить господина Павла на большой дороге из-за кустов. Согласны?

– К черту!

– Или…

Цирюльник зашептал что-то госпоже Кларе на ухо, и она закивала головой в знак согласия.

– Вот тебе золото! – сказала она громко и протянула ему полный кошель.

– Слава богу, я отгадал ваши мысли! Но когда все будет копчено, могу ли я убраться из Загреба?

– Можешь.

– Но перед тем я зайду, чтобы получить на путевые расходы.

– Приходи!

В этот миг у двери мелькнула чья-то тень и выскользнула из дома. Напевая и позвякивая золотом, цирюльник, ничего не заметив, направился в свое логово.

Вдруг ночную тишину всколыхнул хриплый голос Гаруца:

– Хозяева и хозяйки, пробило двенадцать часов!

– Ха, ха, ха, – тихонько засмеялся брадобрей, – мой приятель Гаруц прокукарекал полночь! Кого-то, значит, будут отпевать!

А тень следовала за Чоколином. И лишь убедившись, что Грга вошел в дом, повернула в сторону городской стены и спустилась на берег Медведницы. Перед небольшой хижиной человек трижды свистнул.

– Кто там! – отозвался густой бас. Из хижины вышел харамия Радак. – Ты, Ерко? Долго же ты заставил себя ждать? Какие новости?

– Плохие, очень плохие, – тихо ответил Ерко. – Расскажи Павлу, что французский полковник хотел загубить Дору и что я разрушил его замыслы. Но опасность еще не миновала! Ты знаешь, я часто захожу в дом, где остановился бан. Кто там обращает на меня внимание! Когда этот негодяй цирюльник вошел в покои Клары, я прижал ухо к двери, а я не глухой.

– Опять цирюльник? – задумчиво заметил харамия. – Я отдал бы свое ружье, чтобы только на него посмотреть!

– И все слышал. Речь шла о Доре, они задумали что-то недоброе, все шептались. Быть беде! Слушай, Милош, если тебе дорога могила твоей Мары, беги, лети к Павлу, скажи, чтобы спешил сюда, а я покуда здесь пригляжу.

– Клянусь честным крестом, передушил бы я их всех! Но я сейчас же иду, Ерко! Доброй ночи!

Харамия поспешно удалился, исчез и Ерко, среди ночной тиши слышно было только журчание ручейка.

* * *
Утром, накануне дня святого Фомы, судья Якопович сидел у себя в ратуше. Назавтра назначено было открытие сабора, сегодня же бан должен был произвести смотр квартировавшим в Загребе частям перед тем, как отправить их на турок. Якопович тер озабоченно лоб, размышляя, как ему завтра рассказать на саборе о бесчинствах подбана, как протестовать против бана, который силой, вопреки закону и обычаю, поставил своих голодных солдат в дома к горожанам.

Вдруг судья вздрогнул и оторвался от своих мыслей, у дверей зазвенели шпоры, и на пороге появился Мельхиор Томпа Хоршовский, адъютант бана.

– Господин судья, – мрачно начал офицер, – добрый день! Меня послал его вельможность господин бан.

– Что желает его вельможность, милостивый государь? – спокойно спросил судья.

– Его вельможность очень недоволен городом. Да и может ли быть иначе? Бан голоден, вы его не кормите, не поите, ему холодно, вы не отапливаете дом, по ночам темень, вы не даете ему свечей, и солдаты тоже голодны и мерзнут.

– Милостивый государь, – ответил судья, – право же, мне неизвестен закон, по которому наш именитый город обязан кормить, поить и обогревать господина бана. Он наш гость, мы и без того делаем все возможное, хотя город беден, весь урожай побил град. В Золотой булле говорится, что Загреб обязан поставить бану вола и сто хлебов, когда он в первый раз приедет в город, но не может же это тянуться без конца и края, и уж совсем мы не должны кормить его дружину. Солдаты хотят есть и пить? Чем я могу помочь? Они съели и выпили все, что было в городе, бедняки ужо голодают, несчастный народ вынужден есть одну пустую капусту. Так и передайте господину бану!

– Сообщать бану я ничего не буду, меня это вовсе не касается, – ответил воин. – Мое дело передать вам, судья, приказ бана, а именно, чтобы город давал бану ежедневно, пока он находится в Загребе, десять кувшинов старого вина, десять хлебов, десять фунтов хорошей говядины и десять сальных свечей, не говоря уж о сене и овсе.

– От лица города я как глава и судья его заявляю, что мы не выполним этого приказа! – решительно ответил судья.

– Что ж, не выполняйте, мы возьмем сами! – закричал адъютант.

– А я заявляю официальный протест от имени всей общины и граждан именитого города.

– Протестуйте хоть до второго пришествия! А что вас ждет, вы теперь знаете. Прощайте! – закончил Томпа и ушел.

Вскоре на сторожевой башне забили в набатный колокол.

– Пожар! Пожар! – закричали на улицах. Женщины, дети, мужчины с побледневшими лицами метались по городу.

– Пожар! Пожар!

– Где? Где?

– Храни нас бог и святой Флориан!

Ударили в набат и с колокольни св. Марка. Ужас охватил горожан.

Взволнованный судья кинулся к Дверцам и поднялся на городскую стену. Недалеко от церкви св. Маркеты над крышей одного дома поднимался белый дым, сквозь дым мелькали языки пламени.

– Чей это дом?

– Марко Тутковича, господин судья! – крикнул один из городских стражников, прибежавший без шлема на гору.

– Кто его поджег?

– Конники Грегорианца! С полсотни пьяных всадников подскакали к святой Маркете и давай стрелять из пистолетов по крыше. А там солома! Все пропало! Бедняга Туткович!

– А ты почему не защищал? – сурово спросил судья.

– Я хотел вступиться, да они открыли по мне огонь. Сейчас поскачут на Хармицу.

– Беги со всех ног в ратушу! Пусть пятьдесят граждан возьмут ружья и через Каменные ворота идут на Хармицу; Круничу и Блажу Штакору тоже идти с ними.

– Ox, spectabilis, spectabilis![162] – восклицал, тяжело дыша и отдуваясь, прибежавший капеллан Шалкович. – Ох, bestiae infernales.[163] Вы знаете, какие у меня в саду замечательные груши, яблони, сливы, абрикосы! Все, все эти варвары порубили и сложили костер, чтобы зажарить украденного молочного поросенка. Все! Я прошу заявить solenniter[164] протест! – И он заплакал.

– Здесь возможен один протест, вот какой! – ответил Якопович, яростно потрясая кулаками, и кинулся к ратуше. Но не успел он сделать и двух шагов, как его остановил толстый лавочник Шафранич с жалобами:

– Господин судья, у моей дорогой жены сделались колики! Что она даст зимой коровушке, пашей чудной коровушке, а? Ну что? Погибнет коровушка! Ах! А я останусь без молока? Эти дьяволы, эти испанские драгуны растащили два стога сена! А что будет пить женушка? Дьяволы выпили всю ракию!

– Не задерживайте меня, кум Андрия! У меня более спешные дела. Надо защищать город, – ответил судья и побежал вниз.

Когда он вышел на площадь Св. Марка, перед ним предстала страшная картина. Пьяные солдаты на месте Магдиной лавчонки разложили огромный костер. Несчастная старуха лежала без сознания на ступенях церкви. Вокруг костра в бешеном хороводе кружились солдаты, размахивая копьями с нанизанными на них курами, гусями и хлебами. Тут же стояла большая бочка вина, на ней верхом сидел пьяный солдат и прижимал к себе вместо волынки поросенка. Чуть подальше испанские гуны тащили за волосы полумертвого нотариуса Верныча.

– Довольно! – загремел Якопович. – Чаша терпения переполнена! Стражники, за копья и бейте этих пьяниц. Барабанщик, тревогу! Ударьте в набат во всех церквах, пусть горожане берутся за оружие! Заприте городские ворота. Вытаскивайте пушки на башни. Коня мне!

Городская стража с алебардами наперевес мигом навалилась на пьяную ватагу и освободила Вернича. Драгуны и пехотинцы пустились бежать к Каменным воротам, в сторону Нижнего города, где были расквартированы войска. Стонали колокола, бил барабан, горожане взялись за ружья и копья. Судья как молния носился на своем коне, проверяя, всюду ли заперты ворога. На берегу Медведницы гремели выстрелы, это горожане отбивались от бандерий Грегорианца.

– Пускай сейчас пожалует Унгнад, – промолвил, скрежеща зубами Якопович, – и мы поглядим, возьмет ли on y нас то, чего мы не хотим давать!

– Да, да, господин судья, – закричал коротышка Шафранич, воинственно размахивая длиннющим копьем, – ничего не дадим, ничего, перцу на динар не дадим этому штирийскому бану! Пускай только явится кто-нибудь из испанских лягушатников, я, как мышонка, насажу его на копье, раз, – вот так! – И лавочник с силой ткнул копьем в воздух.

В этот миг загремел гром. Шафранич побледнел и, дрожа всем телом, прошептал стоявшему рядом растерянному Гаруцу:

– Иисус и Мария! Дорогой кум Гаруц, это ружье бабахнуло?

– И большое ружье, кум Шафранич, – ответил глашатай.

– А может оно снести человеку голову? – спросил, дрожа, лавочник.

– Может, у кого она есть, – ответил Гаруц.

Горожане выстроились с оружием наготове во главе с судьей Якоповичем, который, сидя на копе, держал голубое знамя города.

Внезапно со стороны Каменных ворот прибежал кузнец Штакор с засученными рукавами, с огромным шлемом на голове, черный от сажи. Он тащил на плече тяжелый мушкет.

– Ради бога, что случилось, мастер? – спросил судья.

– Беда, господин судья!

– Говорите, мастер, ради бога!

– Наша полусотня палила что надо, и у пьяных бандерий Грегорианца под выстрелами наших мушкетов только пятки сверкали! Мы на горе, они под горой, мы на них, они давай бог ноги! Но черт принес новую беду! Бан производил смотр войскам на Хармице, солдаты орали и выли, просто страх!

«Юнаки, – посмеиваясь, сказал бан этим оголтелым, – положитесь на меня и, если эти негодяи загребчане не выполнят ваших требований, разделайтесь с ними по-свойски! Они грозят пожаловаться его королевскому величеству. Пускай! Здесь я ваш король! Слышите, в городе бьют в набат, смотрите, они заперлись за своими стенами и направили против вас пушки! Но немало загребчан и вне стен, возьмемся же за них! Покажем им!»

«Пошли на них!» – закричали все.

И я боюсь, господин судья, как бы эти черти не сожгли дома наших несчастных сограждан! Помогите, господин судья!

– Ага! Нам повезло! – воскликнул судья, сходя с лошади. – Пойдемте со мной, мастер Блаж!

Судья и кузнец направились к отведенным бану покоям. Дверь была на запоре. Судья стучал трижды, пока наконец ее не открыли, дрожа от страха, слуги бана.

– Госпожа супруга бана дома? – строго спросил судья.

– Да, – нерешительно ответил один из слуг.

Судья торопливо зашагал в комнату Клары. Бледная, безгласная, она сидела за столом, опустив голову на руки. Увидав судью, она испуганно потянулась к лежащему на столе пистолету.

– Высокочтимая госпожа! – сказал судья. – Ваш вельможный супруг и бан в благодарность за гостеприимство изволит с нами шутить! Сначала нас объедало его войско, теперь его бешеные ватаги намереваются сжечь предместье города!

– А я тут при чем? – спросила госпожа Клара.

– Это недопустимо! Вам известно, что бан с войсками за воротами города. Горожане взялись за оружие, заперли ворота, и вы наша пленница. Знайте, если хоть один дом загорится в предместье, то загорится и крыша над вашей головой!

– Вы с ума сошли! – вздрогнув, крикнула Клара.

– Нет, высокочтимая госпожа. Я r здравом разуме! Садитесь и пишите супругу, пускай не безумствует и уведет свое войско, иначе… иначе он вас больше не увидит!

– Господин судья!

– Я не шучу! Садитесь и пишите. Письмо или жизнь!

Вне себя Клара села, написала письмо и протянула его судье.

– Вот! – сказала она.

– Прощайте, сударыня! И если дорожите своей головой, не выходите из дома!

Судья и кузнец покинули супругу бана.

Вскоре через Каменные ворота проскакал на Хармицу всадник и передал бану наказ Клары и обещание Якоповича, что горожане вернутся к своим мирным делам, если бан письменно, скрепив грамоту печатью, пообещает удалить войско.

Лицо Унгнада перекосилось от злости, когда он, сидя на коне в кругу своих офицеров, читал письмо.

– Читайте о моем позоре, читайте! – обратился он к своим соратникам. – Видели вы когда-нибудь такого лишенного достоинства и чести болвана? Проклятые висельники, клянусь саблей, я раздавил бы их в железном кулаке, но… ох, ну и дурак… дурак… оставить супругу в логове змеи! Погибнет моя Клара! Что… что же делать, господа?

– Собаки! – проворчал Грегорианец. – Это государственная измена, тут не обойтись без заплечных дел мастера!

– Да, конечно, – поддакнул прабилежник Мир ко Петео, – конечно, но все это произойдет позже, а пока надо спасать госпожу супругу бана! Потому пусть ваша вельможность даст загребчанам грамоту и переведет войско в Иванич. А потом уж… само собой, представится возможность на саборе…

– Правильно! – подтвердил Мельхиор Томпа.

Бан, яростно дергая свою рыжую бороду, написал грамоту, скрепил ее печатью и передал городскому курьеру. Затем объехал с офицерами отряды, буркнул каждому начальнику несколько неприветливых слов и, насупившись, поскакал с вельможами в город. А удивленные воины тем временем молча двинулись в сторону Савы, покидая Нижний город.

* * *
Покуда разнузданная солдатня бесчинствовала в именитом городе, Ерко стоял у сада Драшковича, против дома золотых дел мастера. Бледный, озабоченный, поглядывал он то в сторону Каменных ворот, то на Крупичев дом, то в сторону площади Св. Марка, откуда доносился неистовый рев. Боже! Павла все еще нет, Крупич ушел по приказу судьи с отрядом, Дора в доме одна, проклятый брадобрей в Загребе, солдаты разбойничают! Ох, хоть бы старый мастер остался дома: как умоляла его Дора, но так и не умолила – надо было идти защищать крепость. Боже! Боже! Лишь бы не случилось беды! Только сейчас услышал он от проходившей мимо стражи, что запирают городские ворота. Павлу не удастся проникнуть в город. Банские пехотинцы и драгуны, преследуемые вооруженными горожанами, пробегали мимо него в Нижний город. Боже, какая кутерьма! Как бы чего не учинили девушке! И он решил сам войти в дом, чтоб охранять ее. Но в этот миг возле него остановились два всадника. У одного из них забрало было опущено. Ерко задрожал и, заслоняя собою дверь, поднял палку. Но всадник с опущенным забралом дал знак товарищу, тот взмахнул мечом и ударил Ерко, несчастный юноша вскрикнул и, заливаясь кровью, рухнул без сознания на землю.

– Поезжай, – сказал всадник под забралом товарищу, – ты мне больше не нужен! Спасайся, ты ведь солдат! Прихвати и мою лошадь. – Неизвестный соскочил с коня и поспешил в дом золотых дел мастера.

Дора была одна. Бледная от страха, она молилась, чтобы бог сохранил жизнь ее отца. Увидев чужого мужчину, она вскочила, как испуганная серна.

– Святый боже! – воскликнула она.

– О, успокойся, девушка! – протянул хриплым голосом неизвестный. – Ради бога, не волнуйся! Я бедный солдат. Ваши расколотили нас в пух и прах, а меня тяжело ранили. Не выдавай меня. А то я погибну. Изнемог я, не могу скакать дальше. Рана горит, в горле пересохло. Дай воды напиться.

– Я не выдам тебя, – боязливо ответила девушка, – никому не желаю смерти, даже врагам, бог велит и врагу делать добро. А почему ты не поднимешь забрала?

– Сейчас, сейчас, – ответил неизвестный, – дай же мне напиться!

– На вот! – и Дора протянула ему кувшин с водой. – Пей на здоровье.

Солдат взялся обеими руками за кувшин.

– Погляди-ка, девушка, не идет ли кто к дому.

Дора подошла к окну, и в этот миг незнакомец бросил какой-то порошок в воду.

– Никого нет, – сказала девушка.

– Нет ли у тебя вина, девушка?

– Есть, но вино вредно пить раненому.

– Вода у тебя мутная, теплая. Попробуй!

– Теплая? Странно! Я только что ее принесла.

– Ну, попробуй сама.

– Давай-ка!

Дора взяла кувшин, приложила его к устам и отпила.

– В самом деле, горькая! Странно.

– Прошу тебя, дай капельку вина!

– Хорошо! Погоди! Сейчас вернусь.

Девушка ушла, а неизвестный выбежал из дому в сад и мигом перелез через стену во двор казначея Коньского.

Вскоре дочь ювелира вернулась с кувшином вина. В доме ни души. Куда же девался незнакомый гость? Не сон ли это? Нет! Вон на полу лежит вязаный кошель с гербом. Наверно, солдат потерял его!

Дора в ужасе перекрестилась. Уж не дьявольское ли это наваждение? Храни господи и помилуй! Ее охватило какое-то беспокойство, она заходила по комнате. Руки стали как лед, голова горела, точно раскаленное железо. «Боже мой! Что такое?» – девушка схватилась за голову.

Перед глазами завертелись круги, на грудь навалилась страшная тяжесть, горло, казалось, сжимала змея. Дора споткнулась, зашаталась, хватая руками воздух.

– Отец! Павел! Воздуха! – крикнула она, упала, вздохнула еще раз и умерла.

– Дора! Дора моя! – громко закричал кто-то с улицы, и в комнату вбежал, тяжело дыша, весь в грязи, капитан Павел Грегорианец. – Вот она, беда… Господи Иисусе! – крикнул он так, словно кто-то вонзил ему в сердце нож. – Или мне мерещится? Дора, Дорица! – Он схватил мертвую девушку за руку. – Мертва, мертва! О, будь я проклят!

И как подрубленный упал рядом с девушкой.

22

– Кума, дорогая кума! – прошептала гвоздариха, заглянув в лавку к Шафранихе. – Знаете ли вы, что стряслось с Крупичевой Дорой?

– Слышала краем уха, но точно не знаю, кума, – невесело ответила Шафраниха. – Память дырявая стала в тех пор, как эти испанские бездельники растаскали сено и выпили ракию.

– Бедная соседушка! Да, да! Бич господень покарал нас, несчастных! Но я расскажу вам про Дору. На троицу она должна была обвенчаться с молодым Грегорианцем, а вчера ее нашли в лавке мертвой… мертвой! Лицо все черное, люди сказывают, будто от бубонной чумы померла!

– Храни нас святой Блаж! Надо сейчас же покадить в лавке можжевельником, и раз чума, воду нельзя пить нисколечко.

– Только вино и ракию, дорогая кума! Да, померла девушка от бубонной чумы! Потому и не оставили ее лежать дома на одре смерти, а отнесли в часовню св. Ивана, что под Месничскими воротами, а завтра ночью схоронят на кладбище.

– Какая жалость!

– Очень жалко! Но, сами понимаете, перст божий! Высокомерие, гордыня овладели девушкой, и вот во что все вылилось! Теперь две-три лопаты земли, и все ее благородство. Ну, сейчас вы все знаете, до свидания, кума, надо спешить домой, не то молоко сбежит!

– Смилуйся, господи, над грешными! Прощайте, кума Фраиха.

По городу пошли толки. Внезапная смерть Доры взволновала горожан. Люди попроще верили, что единственную дочь золотых дел мастера унесла чума, а те, кто поумнее, понимали, что это вовсе нечума, а дело преступных рук, что и подтвердил аптекарь Глобицер. Но еще в большей мере горожане именитого города были возбуждены по иной причине.

Озлобясь на загребчан, собравшиеся на сабор хорватские сословия по предложению бана Унгнада постановили:

– Понеже граждане города на Гричских горках, ссылаясь на старые грамоты, покушаются на свободу королевства Славонии, понеже облыжно подали жалобу его светлости эрцгерцогу Эрнесту на бана и подбана и понеже мешали выполнять свои обязанности вельможному господину Степко Грегорианцу, оскорбляли представителей сословий и оказали открытое сопротивление самому бану, мы предлагаем: оставив им в пределах города самоуправление, исключить из лиги королевства, запретить торговать и ходить с товаром по королевству, а сабор и банский суд по усмотрению и желанию господина бана учредить в ином, более удобном для сей цели городе».

– Пусть теперь лают, собаки, – бросил Грегорианец, злобно ухмыляясь, – и расхлебывают кашу, которую сами заварили!

«Так, значит, господа! – заметил про себя судья Якопович. – Что ж! Жребий брошен, око за око! Бойтесь наших острых зубов, с нами шутки плохи, по погодите, вы еще в этом убедитесь!»

И судья созвал совет. В ратуше кишмя кишели горожане. Гнев кипел в сердце каждого: вельможи хотят погубить Загреб! Якопович, бледный и хмурый, вошел к собравшимся с пергаментом в руках.

– Братья! Я сам отправляюсь к королю, расскажу, как с нами поступают, и передам ему от вашего имени вот это послание.

Все умолкли, судья принялся читать жалобу королю:

– «Сей город, по милости блаженной памяти усопших королей исстари вольный, впал в крайнюю беду! Его преследует нужда, грозит голод, не стало хлеба, но более всего терзает произвол соседей-вельмож. Испокон веку Загреб оставался верным престолу, не дал себя он залучить и эрдельскому воеводе Ивану, а вот теперь, ни в чем не повинный, впал в нищету и опозорен. На саборе, а именно в день святого Фомы, бан, прабилежник и прочие господа устроили заговор против Загреба, подсунув сабору неслыханное и злобное постановление, оскорбляющее бога и справедливость, по которому граждане Загреба, подобно отверженным, изгоняются из христианской общины, а также из лиги королевства. Потому мы просим его королевское величество обратить свое благосклонное внимание на Загреб, стать на его защиту и милостиво отменить постановление сабора!»

Затем, описав подробнейшим образом все причиненные городу баном и подбаном насилия, горожане обращались к королю с просьбой прислать двух придворных с тем, чтобы они лично во всем удостоверились и Загребу вернуть прежние вольности.

Громом рукоплесканий приветствовали горожане своего отважного судью и, подхватив его на руки, пронесли мимо жилища бана до его дома.

Шумно было в Загребе, и только в доме золотых дел мастера царило безмолвие. Покойная лежала в своей светлице, в руках у нее было серебряное распятье, на лбу атласный венчик. В углу, скорчившись, сидела старая Магда и перебирала четки. Молилась ли она? Нет! Она просто отупела, обезумела; Дора, крестница, мертва! Глупости! Не может этого быть, не может! Все это выдумки злых людей, Дора, наверное, спит. Разве можно, чтоб она умерла, чтоб она больше не проснулась, чтоб ее опустили в могилу? А ее чудные глаза, ее маленькие ручки, ее прекрасные волосы, неужто все это тлен? Боже, Магдино сердце вот-вот разорвется, ее что-то душит, душит, и слезы одна за другой падают на ее сморщенные руки.

За столом, посреди комнаты, сидит Павел. Белый как снег, волосы свесились на лоб, глаза горят. Он ничего не слышит. Опершись на руку, застывшим взглядом впился он в мертвую девушку, без конца спрашивая себя: Дора ли это, неужто она умерла, может, все это только сон, нелепая шутка? Неужто не поведет он ее живую и здоровую в свой замок и не будет с пей счастливо жить! И чуть только пламя лампадки упадет на лицо Доры, у юноши вспыхивают надеждой глаза: живая! Перед Павлом на столе лежит вязаный кошель с дворянским гербом.

Сегодня вечером Дору унесут в часовню св. Ивана, а завтра, завтра опустят в могилу!

А старый Крупич сидит в лавке, он точно окаменел. Не плачет, не причитает, в голове пустота, он ничего не чувствует. Все вокруг как в тумане; напади кто на его лавку, унеси все серебро и золото, мастер не тронулся бы с места, подобно каменному изваянию. А сердце? Сердце немо, хотя бушует в нем адское пламя.

Медленно отворилась дверь светлицы. Тихо-тихо вошел Ерко. Голова его перевязана. Подойдя к Павлу, он положил руку ему на плечо.

– Павел! – прошептал он.

Ответа не последовало.

– Павел! Послушай, Павел! Брат! Убей меня!

Павел удивленно поднял голову.

– Я виноват, – продолжал Ерко срывающимся голосом, – не уберег ее от змеи! Убей меня!

– Нет, нет, Ерко, – с трудом выдавил Павел, – это я виноват! Я слишком надолго оставил ее в пасти дьявола! Ох, боже, боже! Что делать? Что делать? Я схожу с ума! – И уронил голову на стол.

– Убей меня! Я любил ее, любил, как и ты! Что для меня жизнь! Впрочем, нет! Я должен еще жить. Радак знает зачем! Прощай, Павел, прощай, Дорица! – И юноша убежал.

Совсем вплотную к Месничским воротам стоит часовенка св. Ивана. Алтарь среди голых стен да мерцающая во мраке серебряная лампадка – вот и все убранство. Одиннадцатый час вечера. В церковке стоят черные носила, а на них в гробу вечным сном спит дочь золотых дел мастера. Тело покрыто белым крепом, видна только голова. Лицо красиво, спокойно, и только кое-где заметны черные пятна. В часовне тишина; мирно глядят на юную покойницу деревянные святые. Вот скрипнула дверь. В часовню вошел Павел. Он спокоен, совершенно спокоен. Осторожно, словно боясь разбудить, он подошел к девушке и склонился над ней.

– Ты ли это? Ты? Моя любовь, мое счастье, моя жизнь! А сейчас смерть, тлен, ничто! С тобой умерли все мои желания, все мои надежды. Дора, ты унесешь в могилу и мою жизнь, я теперь живой труп!

И он прижался губами к ее холодному лбу, запечатлев на нем последний поцелуй.

Вдруг за алтарем что-то заскрипело. Юноша вздрогнул. Казалось, в замке повернули ключ и отворяют потайную дверь. Павел отошел в тень столба. И в самом деле: над алтарем открылась дверь проделанного в горе тайного хода, который вел в часовню из Верхнего города; ворвался свет, и в часовню с факелом в руке по ступенькам спустилась закутанная в черное высокая женщина.

– Ступай! Оставь меня, Чоколин, – бросила женщина, оборачиваясь к потайной двери. – Ты сделал свое дело, получил плату и сейчас можешь уходить!

Дверь закрылась. Женщина подошла к мертвой девушке, откинула креп, факел осветил лицо Клары. Она склонилась над покойницей.

– Я должна тебя видеть, соперница, – прошептала она, злорадно улыбаясь, и подняла факел. – Так вот кто отравил мне жизнь, загубил мое счастье! Глупая, лежи теперь передо мной побежденная. Время исцелит рану, и Павел все-таки будет мой!

– Никогда! – закричал Павел, выйдя из-за столба. – Никогда, чудовище! Третий раз Павел Грегорианец клянется дорогими останками, что не полюбит ни одну женщину, явись мне хоть ангел с неба или даже превратись в прах мой древний славный герб! Третий раз Грегорианец говорит, что ты порождение дьявола, что он тебя ненавидит, презирает, что бежит от тебя, как от чумы! Не касайся этих священных останков, порожденье ада, не тревожь своим зловонным дыханием райский сон этого ангела! Взгляни только на это невинное лицо и окаменей, подобно убийце перед ликом горгоны. Видишь, здесь покоится мое счастье, мои надежды, моя жизнь, и это уничтожено дьявольскими кознями твоего злобного змеиного сердца!

– Павел, ради бога! – крикнула в ужасе Клара, дрожа как в лихорадке.

– Не призывай бога, нечестивая грешница, услышав твой богохульный вопль, он в гневе ниспошлет молнию и разрушит сей святой кров! Да, ты это сделала, ты!

– Я?

– Узнаешь ли это? – спросил Павел и вынул из-за пазухи расшитый кошель. – Разве это не герб Унгнада и Тахи, не герб Клары Унгнад, прелюбодейки, блудницы и отравительницы? Кошель был найден рядом с мертвой Дорой, слышишь ты, рядом с мертвой Дорой, о чудовище!

Клара поникла, но быстро оправилась.

– Да, – сказала она, – верно, Павел! Я приказала отравить Дору ядом, от которого нет спасения. Но знаешь ли почему? Любовь к тебе лишила меня разума! Если грешат преднамеренно, то я не грешница. Не ум повинен в этом грехе, а сердце! Если бы мне не удалось умертвить Дору и ты женился бы на ней, я сама бы отравилась. Покуда жива, я не допущу, чтобы тебя любили другие, и отравлю всех, полюбивших тебя, даже если ты их и не любишь! Я люблю тебя, Павел, как бога, перед которым грешна, которому изменила. Ради того, чтобы разделить с тобой один день, один час, одно мгновение любви, я выпила бы полную чашу яда до дна! Если ненавидишь, если презираешь меня, Павел, то отомсти!

– Нет, блудливая женщина! Вот мы здесь одни, никто нас не видит. При мне мой острый меч, тут лежит мое сокровище, девушка, которую ты убила. Если бы я захотел, я вонзил бы меч в твое змеиное сердце и избавил мир от великой грешницы. Но я не хочу. Меч этот я прославил в честь невесты, поднял его ради спасения христиан и скорее отсеку себе правую руку, сломаю его надвое, чем замараю оружие твоей нечистой кровью: я витязь, воин, а не палач, дело которого казнить отравительницу. Нет, месть моя будет иной. Иди и носи с собой всю жизнь как вечную неизлечимую язву эту порочную страсть, пусть она жжет тебя адским огнем, пусть морит вечной жаждой, а когда лицо твое увянет и тело высохнет, пусть пылает она в твоем сердце подобно огненному вулкану. Когда же в ночной тиши ты будешь искать покоя во сне, пусть встанет перед твоими глазами этот невинный ребенок, бледный, со слезами на глазах, и пусть взгляд его вперится в твое горячее сердце подобно ледяному ножу. Умирай и живи, живи и умирай. Будь проклята до могилы, будь проклята и в могиле!

– Ох! – стонала Клара, стоя с опущенной головой на коленях перед покойницей.

– Уходи, нечестивая женщина, дай мне последний раз помолиться подле моей Доры! – И юноша нежно поцеловал мертвую девушку.

Клара вскочила как безумная и в диком отчаянии убежала через потайной ход.

* * *
На другой день капитан пришел на могилу невесты. К своему удивлению, он увидел сидящую на могиле женщину. Павел подошел ближе. Это была Магда, в руках она держала четки.

– Магда! – окликнул ее капитан, но старуха молчала.

– Магда! – повторил Павел и опустил ей руку на плечо.

Магда была мертва. Как последний отголосок жизни на щеке доброй старушки еще дрожала слеза. Молясь, она уснула вечным сном на могиле своей крестницы.

23

Канун рождества. Чудная ночь. Небо ясное, все усыпанное звездами. Холод лютый. На Загребской горе, по холмам и долинкам снегу по пояс. На голых ветвях под стать алмазам сверкает иней, лунный свет переливается по снегу, и кажется, будто земля усыпана жемчугом. На горе тишина, не шелохнется ветка, ручей не гремит в глубоком овраге, – злой ветер спит, вода дремлет под твердым ледяным покровом. Канун рождества. Из сугробов выглядывали черные деревенские домишки, а их огоньки весело подмигивали зимней ночи. Люди радостно поминали появление на свет в Вифлееме святого младенца. Блаженный покой охватывал душу и вызывал желание возгласить во весь голос: «С рождеством Христовым!» Только одна душа лишена небесного покоя, только в одной душе горел не рождественский огонь, а полыхало адское пламя; лишь одна душа взывала не к богу, а к дьяволу! Как безумный бежал по горам и долинам брадобрей, подавленный, оборванный, измученный, увязая по колени в снегу, а порой проваливаясь до пояса. Лицо горело от мороза, руки были в крови, он едва дышал. Как раненый волк, хватался он за колючие ветви, карабкался в гору, потом, свернувшись калачиком, скатывался вниз, ударяясь головой о скрытые под снегом пни и придорожные камни. Беглец потерял кабанину, обронил шапку, он продолжал мчаться без оглядки, точно за ним гнались злые духи. Брадобрей убегал из Загреба все дальше, дальше, видимо, он решился обязательно перевалить через гору. Вот он спустился в овражек под отвесной скалой. Сел на камень. С трудом перевел дух. Стянул с шеи пестрый платок, обмотал им голову, подул на озябшие пальцы, вытащил из-за пазухи бутылочку, глотнул из нее и глубоко вздохнул. Стало немного легче, по жилам заструилось тепло. Чоколин огляделся и, уверившись, что находится в укрытии и лунный свет его не выдает, снова запрокинул бутылку.

– А! Хорошо! Проклятый мороз! Как трещит. И под ногами скрипит. Леденеет кровь! Главное, перевалить через гору, а там уже пустяки, – пробормотал он. – Но чу! Слышь! – Брадобрей испугался.

На перевале, где он только что был, затрещали ветки и заскрипел снег.

– Это они! Да, они! Беги, несчастный, беги! – Цирюльник задрожал, вытянул шею и прислушался. – Да, да, это они! Беги!

И точно ящерица, которую тронули палкой, человечек взвился, завернул за скалу и пустился в гору. «Эх, будь сейчас красное лето, ушел бы легко; но, увы, теперь зима, снег! Проклятый снег! Точно змея, вьется за тобой след, и его не выпускает из виду проклятый глаз ясного неба – зловещий месяц! Будь поземка, бурап или хоть облачко, но небо чисто, как стекло! Проклятье!» Чоколин карабкался в гору.

Вскоре у камня появилось два человека. Один – великан в высокой шапке с длинным одноствольным ружьем: обнаженная волосатая грудь в инее, усы – две белые сосульки, глаза словно далекие костры пастухов среди темного леса. Это был харамия Милош Радак. Другой – закутанный в гунь, в шапке и намного моложе – Ерко.

– След ведет сюда, – промолвил Ерко, нагнувшись.

– Надо искать! – ответил Радак.

– Конечно!

– Пойдем!

– Передохнем маленько.

– Ни за какие сокровища!

– Уйти далеко он не мог. Ну хоть минутку!

– Ни минуты! Я не могу ни сесть, ни лечь, пи есть, ни пить, пока у него голова на плечах.

– Я устал.

– А ты оставайся! Только помни, Ерко, тут много волков!

– Не боюсь я.

– Давай искать дальше!

– Вон у камня в снегу свежая кровь, а вон и бутылка. Пустая!

– Верно, свежая кровь. Он ранен и не далее чем в десяти минутах хода отсюда.

– Гляди! Завернул за скалу. Вот его следы, едва приметны в снегу. Еще снег мягкий!

– Идет в гору!

– Пошли!

Харамия и Ерко, обойдя скалу, тоже полезли в гору. Снег скрипел, ветки ломались под ногами, ноги скользили, но они продвигались шаг за шагом вперед. Вот они вскарабкались на вершину. Над горой плыл ясный месяц, перед ними раскинулась снежная пустыня.

– Гляди! – крикнул Радак. – Вон туда, на тот пригорок! Спасибо, луна помогает. Видишь, черное ползет в гору. Это человек!

– Да! Сейчас вижу! Человек.

– Торопится, негодяй!

– Словно за ним нечистый гонится.

– Именно!

– Прибавим шагу, Ерко.

– Погоди, старик! Теперь все в порядке, теперь он наш! С той горки можно спуститься только в овраг, а дальше отвесная стена. Негодяю придется идти по оврагу, или вперед, или назад. А горку можно обойти. Ты ступай прямо вниз, а я зайду с юга, и мышь окажется между двумя кошками. Дай мне пистолет, Милош!

– На, держи! И клянусь святым Николой, у тебя, парень, голова на месте. Хорошо придумал! Я низом направо, а ты налево. До свидания, желаю удачи.

– Только, старик, взять его нужно живым.

– Живым или мертвым, на то божья воля! – ответил харамия и пустился вниз, а юноша повернул налево.

Брадобрей благополучно спустился в овраг. «Слава богу! Значит, эти бешеные далеко позади, не нагонят. Черт!» Перед ним внезапно выросла отвесная высокая скала. «Дальше нельзя! Надо обойти гору оврагом, с севера. Вперед, вперед! Кожа на руках лопается, сочится кровь. Вперед! Волосы обледенели. Вперед! Ноги проваливаются все глубже. Вперед! Вперед! Дьявольские духи неистовствуют». Вот ущелье сворачивает в сторону. Перед беглецом небольшая полянка. На ней светло как днем. Человечек видит бегущего по поляне великана и начинает дрожать, но не от холода – от ужаса!

– Это он! – шепчет полумертвый от ужаса беглец. – Назад! Назад!

Но и великан его заметил и помчался за ним. «Слышишь, как скрипит снег, все громче, громче, все ближе, ближе! Назад! Назад, в ущелье!» С головы слетает платок. Лицо становится белее снега. Только на лбу краснеет царапина. Великан отстает. Горбун оборачивается. Вздыхает. «Слава богу! Харамия поскользнулся… упал… провалился в снег. Ты спасен! Назад, назад!» Сейчас по ущелью можно подняться. Здесь густой лес. «Слава богу! Но что это? Дьявольское наваждение?» У выхода из ущелья стоит закутанный в гунь человек, в руке у него пистолет. «Да, да, пистолет! Свет месяца не обманывает! Кто это, кто? Да неужто? Немой Ерко! Этот трус! Вперед!»

– Ха! Ха! Ха! – катится по ущелью громоподобный хохот Ерко. – Исчадие дьявола, наконец-то ты в моих руках!

«Да это сам дьявол, – заметавшись, думает Чоколин, и в сердце его словно впиваются острые когти. – Беги! Беги! Несчастный! Но куда? Здесь Ерко, там харамия, здесь смерть, там гибель! Куда?» И брадобрей, как лиса, юркнул в кусты. «Вот раскидистый дуб. Скорей на дуб, враги еще довольно далеко!» Взобравшись на дерево, он прижался к ветке и замер, едва дыша. Ерко и Радак встретились в овраге.

– Где он? – спросил Радак.

– Ведь он в твою сторону кинулся!

– Да нет, человек божий, в твою! – возразил харамия. – Он от меня побежал. Не упади я, догнал бы!

– Нет же, говорю тебе!

– Да, клянусь звездой!

– Но ведь не дьявол же перенес его через скалу. Видишь, она отвесная и гладкая, словно топором обтесана.

– Может, там! – И харамия кивнул головой в сторону овражка, где стояли высокие деревья. Месяц медленно поднимался, освещая придорожный дуб.

– Ага! Нечистый дух! – зарычал харамия, заметив бледное лицо брадобрея на дубе. – Так вот ты где! Наконец-то тебя выблевала земля, чтобы твоею кровью охладить мои горящие раны! Ерко, Ерко! Глянь сюда, видишь, видишь? Вот наша добыча! А знаешь, кто этот ублюдок, кто этот изверг?

– Кто?

– Проклятый карлик, убивший мою жену, отнявший у меня сына, растоптавший мою жизнь и счастье!

– Грга Чоколин, потурченец, и есть тот самый знахарь? – спросил Ерко.

– Да, он! Пусти, дай мне до него добраться, я растерзаю по кускам его тело, вырву его сердце!

– Не пачкай рук нечистой кровью! Убей его!

– Где мой сын? Говори, дьявол! – рявкнул сквозь рыдания харамия. – Где мой единственный сын? Говори, сатана!

– Не знаю, – отозвался с дуба Чоколин, – я продал его в Стамбуле.

– Господи Иисусе Христе! – Старый солдат склонил голову, но тотчас же снова ее поднял. – Слушай, мерзавец, слушай хорошенько! Ты убил мою жену, отнял сына, сжег дом. И вот, стоя над мертвой Марой и глядя, как из ее сердца струится кровь, я поклялся: «Клянусь перед своей мертвой женой, и да поможет мне всемогущий бог, моя христианская вера и все силы небесные, что я не буду знать ни сна, ни отдыха, сладкого куска не возьму в рот, пока не отомщу за жену, пока у убийцы будет на плечах голова, и, если я не выполню своей клятвы, пусть кум не будет мне больше кумом, друг – другом; пусть напрасны будут все мои мучения, пусть преследуют меня несчастья, пусть водят меня, бесноватого, от монастыря к монастырю и не смогут исцелить; пусть буду я напоследок лаять, как пес; и да низвергнется на меня небесная твердь, и поглотит сам ад, и мучают меня бесы во веки веков! Аминь!» Слыхал, разбойник, как я поклялся?! С того самого дня мыкался я по свету, искал тебя, дьявола, и весь поседел! Не чаял души я в своем господине, он любил девушку, но ты убил его девушку. И снова я поклялся отомстить. И вот, о счастье! Я разыскал тебя наконец, подлый отравитель, нашел после стольких поисков, сейчас я доволен…

Человек на дубе задрожал всем телом, лицо его стало землистым, посиневшие губы подергивались. Он отчаянно сжимал ветку, прижал голову к стволу и весь напрягся, как дикая кошка.

– Теперь, – крикнул харамия, – твой час настал! Грянул выстрел, заскрипели ветки, человек на дубе вскрикнул, дернулся и камнем упал в снег. Пуля пробила ему лоб.

– Пойдем! – прошептал харамия, отрубив брадобрею голову. – С жизнью у меня расчеты покончены. Я отомстил за Мару и за своего господина.

– Пойдем, Милош! Да простит господь его прегрешения! – добавил в ужасе Ерко, и оба направились в сторону Загреба.

Канун рождества. В ночной тиши зазвонил колокол, сзывая верующих ко всенощной. Заиграл орган, и люди запели: «Родился Христос, царь небесный!»

А вдали, в горном ущелье, стая голодных волков с рычаньем рвала на части брадобрея.

24

Несмотря на то что хорватская знать возмущалась горожанами Загреба и их вожаком Якоповичем за то, что город на Гричских горках посмел оказать открытое сопротивление, вельможи все же стали подумывать, что самоуправство бана и подбана переходит всякие границы и что бан может поступить с сословиями так же, как он поступил с загребчанами, если они не покорятся его воле, вернее сказать, воле эрцгерцога Эрнеста. А Грегорианца начали просто сторониться. Со времени семейного разлада он точно взбесился и своими разбоями наносил много вреда не только горожанам, но и дворянам, позоря хорватскую знать. Поэтому кое-кто из вельмож поднял свой голос против бана и особенно подбана. И первым среди них оказался маленький Гашо Алапич. Поначалу сопротивление было весьма слабым. В 1580 году сабор проводили уже не в Загребе, а в Вараждине, к его королевскому величеству в Прагу отрядили настоятеля Чазманского монастыря Микача и господина Ивана Забоки с заданием разжечь гнев короля на загребчан и обелить подбана. Однако, когда эрцгерцог Эрнест в том же году разогнал пожунский сабор и отказался вернуть Венгрии все ее вольности, в частности, снять с высоких постов иноземцев, когда всю страну охватило волнение, а Эрнесту пришлось тайком бежать в Вену, всколыхнулась и хорватская знать. Власть Унгнада заколебалась. Якопович лично побывал у короля, к которому изо дня в день поступали жалобы на бесчинства Грегорианца, и, хотя господин Кристофор расхваливал Степко, называя его столпом престола и верным слугою архиепископа Драшковича, а загребчан обзывал лгунами и злодеями, чаша терпения короля переполнилась, и, дабы не вводить еще в больший соблазн нарушителей законности, король приказал разобраться в правах и привилегиях города Загреба с тем, чтобы суд решил распрю между подбаном и загребчанами.


Степко сидел, глубоко задумавшись, в своем замке, вперив взгляд в пустоту. В груди бушевали страсти, голова раскалывалась от неясных дум. На лице читалась тревога, видно было, что какое-то тайное предчувствие тяготит его душу. Все надежды рухнули. У сына Нико рождались одни дочери, а Павел, как он слышал, после Дориной смерти покинул Загреб и воевал против турок. Вот так и сгинет их древний род! Это была рана, глубокая незаживающая рана! Будь при нем в этой пустыне хоть кто-нибудь, кто мог бы его утешить. Нет! Все отступились от него за то, что он пошатнулся в вере.

От этих мыслей отвлек его рог привратника. Вскоре в комнату вошел слуга.

– Кто? – угрюмо спросил Степко.

– Его милость бан! – ответил слуга.

– Бан? – удивился Степко.

В комнату вошел барон Кристофор Унгнад, в куртке и штанах из толстой оленьей кожи и в серой меховой шапке.

– Добрый день, брат Степко! – сурово приветствовал бан подбана.

– Дай боже, брат и господин бан!

– Знаешь, что творится? Просто срам! – продолжал сердито Унгнад, бросив шапку на стол. – Срам, да и только!

– Что такое?

– Лучше не спрашивай! Готов лопнуть от злости! И без того все идет через пень-колоду, точно сам дьявол сует мне палки в колеса. Не знаю, что с Кларой. С прошлого рождества ее будто подменили. Что-то засело у нее в голове. Вскочит вдруг ночью с постели да как закричит: «Видишь, глаза в слезах? Это и есть тот ледяной нож! Ох, больно, как больно!» Едва-едва удается ее успокоить! А днем сидит, не поднимая головы, и без конца читает вслух «Отче наш». Черт! Веселенькая история! Не правда ли? А сейчас еще и это!

– Что же?

– Степко, дай мне руку! Скажи, ты мне друг?

– Полагаю, и сам знаешь.

– И останешься им навсегда?

– Клянусь честью!

– Ты, по правде говоря, довольно крут, но, ей-богу, таков и я, клянусь святым Кристофором! Я бы этих негодяев, этих загребчан, задушил собственными руками!

– Говори яснее, господин бан!

– Яснее? Хорошо! Пришел я от имени короля!

– Короля? – подбан побледнел.

– Да! Плохи, брат, твои дела! Должно быть, и мне скоро крышка! Король приказал рассмотреть грамоты загребчан.

– Знаю.

– А каков ответ? Комиссия заявила, что загребчане правы, что они подвластны королевскому, а не банскому суду. Так черным по белому и стоит в законе. Непонятно! Но мне обо всем написал король.

– О чем же?

– Что ты сбил с толку и меня и сабор. Что ты насильничал над загребчанами, вызвал недовольство всего королевства, не явился на королевский суд, попираешь закон, который должен был бы блюсти.

– Дальше! Дальше!

– Что тебе придется удовлетворить требования горожан.

– Какие?

– Тяжбу против тебя решит суд, тебе же, согласно закону короля Альберта, надо отречься от должности подбана.

– Отречься от должности! – воскликнул мертвенно-бледный Степко. – Такова, значит, награда?

– Такова, мой бедный брат! Они хотели, чтобы на саборе тебя свергли всенародно, на глазах у этих лавочников. Но я писал Рудольфу, что такое бесчестие было бы чрезмерным. Так что пиши королю, пиши сабору, что не можешь далее оставаться подбаном, по болезни, что ли.

– Мне, мне писать? – всхлипывая и кусая губы, спросил Степко.

– Пиши, прошу тебя! Я должен послать абдикацию[165] королю, иначе…

– Иначе?

– Иначе не оберешься сраму.

– Напишу, – прошептал Грегорианец, схватил перо и написал отречение.

– Bene! Об этом никто, кроме меня, не знает. И не будем унывать. Дай вина, вина давай!

Обессилев от ярости, Грегорианец опустился на стул.

– Все, все пропало! Все мои надежды рухнули, а месть, ах, моя месть!

– Оставь. Слава богу, у тебя всего с избытком.

– С избытком? Чего с избытком? Ты думаешь о серебре и золоте? На что они мне? Моя честь, мои надежды, – все отдано на поругание!

– Ах, оставь! Давай лучше выпьем, развеселимся немного; меня и без того из-за этих Клариных отченашей тоска берет.


На собравшийся в 1581 году в Вараждине сабор подбан Степко Грегорианец прислал письменный отказ от должности. Сам же на сабор не явился. Унгнад сказал, будто мотивы отречения ему неведомы, хотя, конечно, бан и сабор отлично их знали, но просто молчали. Подбаном выбрали Гашпара Друшкоцп. Одновременно сословия отменили решение об исключении Загреба из лиги и заново постановили банскому суду и сабору собираться в Загребе.

– Добро, – сказал Якопович, – но дело еще не закончено. Послушаем, что скажет королевский суд!

25

Один-одинешенек жил Степко Грегорианец в своем замке, злой на весь мир, на людей, жил, как медведь в берлоге. Правда, сословия выдали ему грамоту, скрепленную печатью, в которой отмечалось, что он ревностно выполнял подбанские обязанности, мало того, Степко получил почетное звание главы королевской капитании, по он только горько над этим посмеялся, понимая, что делается все ото не ради него, а из боязни пошатнуть авторитет знати. Проходили год за годом, волосы его все больше и больше белели, гордая голова склонялась долу, душу точил тайный червь – тоска. В своих снах он видел Павла, красавца витязя, к которому он почувствовал привязанность только тогда, когда насильно вырвал его из своего сердца. И часто-часто набегали непрошеные слезы, и он, вздыхая, восклицал: «Где ты, где ты, мой Павел?» Но Павла не было! Старый Грегорианец не раз слышал от солдат, что Павел сражается на турецкой границе как лев, то и дело рискуя жизнью. Однако пи в Загребе, ни в Медведграде Павел не показывался. Младшего сына – страстного женского угодника – Степко не любил, в нем, казалось ему, текла не кровь старых Грегорианцев. Шли годы, Степко отказался и от капитании. В дремучих лесах охотился он за оленями, медведями, волками. Изредка на него находили прежние припадки ярости, в глазах вспыхивали молнии, но то были уж молнии на зимнем небе; вспыхивали они еще, когда он смотрел на Загреб, злосчастный Загреб, могилу своего счастья. А загребчане и теперь не успокаивались и продолжали с ним судиться, дело шло о его голове. Степко тоже допекал горожанам где только мог! Шестого мая 1583 года император Рудольф направил ему грозное послание – прекратить беззакония, но тщетно: Степко разбойничал по-прежнему. На его несчастье умер Джюро Драшкович, которому удавалось держать королевских судей в узде и оттягивать решение. Хорватская знать все уверенней становилась на ноги, отказывалась от заманчивых предложений эрцгерцога, с презрением относилась к Степко, который превратился в придворного лизоблюда, и открыто выступала против бана Унгнада, без стеснения говоря о том, о чем раньше только шепталась.

«Нет, не нужен нам бан штириец, – кричал на собраниях дворян Гашо Аланич, – он не умеет даже перекреститься по-хорватски, не является на сабор, а его войсками распоряжается эрцгерцог Эрнест! Как смел он принять параграф пятнадцатый пожунского сабора, который отдает нас под власть немцев? Как он допустил, чтобы хорватское приморье ушло из-под власти бапа? Почему он не подписывается и баном Далмации? Разве она не спокон веку хорватская земля? Зачем пускает в Хорватскую Краину немецких генералов? Подписывается графом Цельским и Сонекским! А для чего нам все это? Бан не блюдет наши вольности, он стремится объединить нас со Штирией! А мы этого не желаем, не желаем!»

И господин Кристофор недолго оставался баном. Узнав, что вытворял Унгнад с загребчанами, король вознегодовал и срочно вызвал его в Вену, а в 1584 году, на Quasimodo,[166] господа сословия загребского сабора получили королевский указ, по которому господин Крсто Унгнад Сонекский «по болезни» снимается с поста бана! На этом же саборе было даровано дворянское достоинство Ивану Якоповичу, загребскому судье.

Когда господа расходились с сабора, маленький Алапич остановился перед городским судьей и от всей души воскликнул:

– Vivat, Якопович! Этого немца свалили вы, и только вы! Когда-то я злился на вас, но теперь вижу, что вы были правы! Дайте пожать вашу руку. Вы настоящий человек!

И Гашо крепко пожал Якоповичу руку.


Вести одна мрачней другой доходили до Степко – на старости лет ему предстояло быть осужденным за нарушение общественного спокойствия. Какой стыд! Быть осужденным! Нико Желничский, единственный человек, не порвавший с ним окончательно, писал: «Не медлите ни минуты! Periculum in mora.[167] Дело идет о жизни! Загребчане выигрывают тяжбу, договоритесь, ваша вельможность, с ними, иначе, как я уже сказал, беды не миновать».

Степко в гневе разорвал письмо.

– Мне договариваться с лавочниками, мне, Грегорианцу! Убей меня гром… о господи, сколь жестоко меня караешь!

А вести приходили одна другой страшнее.

– Уступлю, – решил скрепя сердце Грегорианец, – надо! Если не уступлю, сгинут все мои владения, дети пойдут по миру. Должен! Ох, легче выпить яду!

И Степко обратился к загребчанам с предложением покончить дело миром. Но гричские горожане отклонили мировую, заявив, что не удовлетворены ее условиями.

Степко пришел в ярость. Этого он никак не ожидал.

– Хорошо же. Не хотят они, не хочу и я!

Но однажды пожаловал в Медведград его свояк, Михайло Коньский. Это уже было в 1590 году.

– Степан! – сказал он. – Я прибыл из Пожуна. Мы с Желничским сколько могли оттягивали решение суда. Больше ничего сделать нельзя. Упрашивали, умоляли, все напрасно. Был у таверника. Он и слышать ничего не хочет. Пошел я к его величеству, но Рудольф безжалостно отрезал:

«Вы еще заступаетесь за господина Грегорианца? Злоупотребляете моей королевской милостью? Разве я могу богом мне данной властью защищать разбой? Вижу я вашего свояка насквозь! Valga me Dios,[168] он закоренелый грешник, и судить его мы будем строго! Королевская курия совсем не торопилась, но теперь мы позаботимся о том, чтобы crimen laesi salvi conductus nostrae majestatis[169] было поскорее осуждено. Однако, – продолжал он, подумав, – Грегорианец, надо признаться, был подлинным защитником креста! Поэтому скажите ему, господин Коньский, чтобы он признал правоту моих верных загребчан, иначе плохо ему придется!»

Так сказал сам король. Заклинаю тебя, прислушайся к его словам! Вспомни о своем роде и о своих детях. Уступи!

– Горе мне, если так говорит король, – прошептал Грегорианец, совершенно подавленный. – Мои дети. Да! Мой род, ха, ха, ха! Хорошо, Михайло, хорошо! Мой род? Видишь вон облачко, которое тает на западе, – это и есть мой род! Хорошо! Пиши загребчанам! Сделаю, как советуешь!

Несколько дней спустя, в том же 1590 году, Степко лежал в своей постели. Загребчане еще не ответили на его письмо. Тяжкая забота, лютая скорбь омрачали чело старика. Степко Грегорианец, этот некогда гордый вельможа, а теперь обесчещенный, покинутый, отданный на милость городской черни старик, вспоминал былые времена, вспоминал сына Павла, жену свою Марту! Вот он поглубже зарылся лбом в подушки. И вдруг точно громом всколыхнуло самые недра земли. Стены зашатались, зазвенело над головой оружие. Удар за ударом, сопровождаемые молниями, сотрясали землю. Степко вскочил бледный от страха. В комнату вбежал слуга.

– Что случилось? – спросил Степко, дрожа всем телом.

– Ради бога, бегите, ваша милость. Землетрясение! Одна из башен треснула сверху донизу; восточная стена рухнула, а часовня святых Филиппа и Иакова лежит в развалинах.

– О, и ты меня предал, мой старый замок! – воскликнул старик с болью в голосе. – Едем, едем в Шестины. Здесь жить больше невозможно!


В день святого Марка лета 1591 в десять часов утра перед ратушей загребского капитула остановилась коляска. Из нее вышел, поддерживаемый двумя слугами, надломленный, убитый горем старик, хозяин Медведграда. Медленно поднялся он по ступеням и вошел в зал. Там за столом, покрытым зеленым сукном, сидели загребские каноники в качестве доверенных чинов городского суда, а в стороне стояли загребские граждане Грга Домбрин, Якоб Черский, Мате Вернич, Иван Нлушчец и Андрия Чичкович.

– Servus humillimus,[170] славные господа! – низко опустив голову, приветствовал каноников Степко. – День добрый, а загребчане, – обернулся он к горожанам. – Я пришел заключить с вами вечный мир! – и в изнеможении опустился на стул.

– Желает ли ваша вельможность изложить именитому городу свои условия? – спросил Домбрин.

– Нет, нет, говорите вы! – ответил Степко, не поднимая головы.

– Коли так, – заметил Блаж Шипрак, загребский каноник, – то я скажу всю правду-матку: «Мы, капитул загребской церкви, доводим до сведения всех и каждого, что к нам самолично явились вельможный и милостивый государь Степко Грегорианец, с одной стороны, и от лица именитого свободного города и всей общины Гричских горок уважаемые государи Грга Домбрин, литерат Якоб Черский и присяжный Иван Плушчец, с другой стороны, дабы по доброй воле, при свидетелях заключить вечный мир и согласие. В прошлые годы между именитым городом и его вельможностью господином Грегорианцем возникли две тяжбы. Первая по причине учиненного благородному гражданину Петару Крупичу, золотых дел мастеру, надругательства и насилия у Каменных ворот десятого февраля лета 1578 в день провозглашения господина Кристофора Унгнада Сопекского баном королевства Далмации, Хорватии и Славонии; вторая начата во время того же сабора по причине нанесенных словесных оскорблений вышеупомянутым господином Степаном Грегорианцем в доме преподобного отца Николы Желничского загребским гражданам Ивану Телетичу и Мате Верничу. Обе жалобы были направлены его королевскому величеству, истец – именитый город, ответчик – господин Степко Грегорианец; крайний срок судебного разбирательства перед королевским судом в Пожуне назначен, однако дело до сей норы еще не рассматривалось. Принимая во внимание, что некоторые благорасположенные вельможи ревностно стремились примирить обе стороны и тем избежать распри и суда, упомянутые стороны решили заключить вечный мир на следующих условиях: во-первых, господин Степко Грегорианец отдает склон горы, на котором стоит Медведград, от источника Топличицы вверх по Медведице и от Медведицы до ручья Ближнеца и далее до церкви св. Симона под горой, упомянутому городу и его кметам для свободного пользования, то есть с правом рубить лес, пахать, жечь известь, ломать камень как для жилья, так и для укрепления стен упомянутого города. Во-вторых, пахотное поле в четыре рала, прилегающее к шестинскому замку и находящееся ныне на откупе у Ловро Пунтихара, кмета господина Грегорианца, отныне отходит под общее пользование как кметов господина Грегорианца, так и именитого города. Опричь того, господин Грегорианец выплачивает тысячу венгерских форинтов (по сто динар за форинт) судье, присяжным заседателям и всем гражданам города Загреба в три срока: в ближайшее вербное воскресенье, в день святой троицы и на архангела Михаила. Наконец, господин Грегорианец обязан позаботиться о том, чтобы его сыновья, господа Павел и Никола Грегорианцы, подписали в каком-либо авторитетном месте подобную же бумагу о мире. Со своей стороны судья и вся община Гричских горок от своего имени и от имени своих детей отказываются от упомянутых двух тяжб, так что все жалобы, письма, прошения и прочие документы, когда-либо по сему делу поданные в суды королевства, лишаются силы».

Каноник встал. Грегорианец спокойно слушал притязания загребчан и только время от времени горько улыбался.

– Господа загребчане требуют многого, – он покачал головой, – очень многого! Но они хозяева положения. Странно, что они не потребовали Медведград. Впрочем, что ж! Кому нужна эта груда камней!

– Ваша вельможность, вы не соглашаетесь по доброй воле с условиями мира?

– Нет, нет! Соглашаюсь по доброй воле, соглашаюсь, все хорошо, все! – ответил Степко и, направившись к двери, бросил: – Бог с вами, господа! Я пойду.

Коляска Степко медленно двинулась в сторону горы.

26

Стоял весенний полдень 1592 года. На горе царила тишина, воздух был прозрачен, лес еще зеленел нежной листвой, а земля пестрела всевозможными цветами. На горной тропе раздался звон колокольчика. Из чащи вынырнул крестьянский паренек, он пес светильник и позванивал колокольчиком, за ним шел со святыми дарами белый брат из Гемет, монах спешил последний раз причастить Степко Грегорианца. Низко опущенный капюшон скрывал его опечаленное, заплаканное лицо. Вот он подошел к наружным воротам полуразрушенного Медведграда.

– Где хозяин? – спросил он привратника.

– Перед замком, отец Иеролим, – ответил привратник, крестясь при виде святых даров. – Сидит под каменным дубом. Худо ему, очень худо, но пришлось привезти его из Шестин, он сам того пожелал!

Священник направился к замку. Сердце его громко стучало. Он поднял глаза, остановился и задрожал.

Под дубом сидел Степко. Белый как лунь, лицо бледное, увядшее, глаза мутные. Голову он откинул назад и, прислонившись к дереву, смотрел куда-то вдаль. Перед ним на коленях стояли Нико с женой Анкой и могучий богатырь, кавалерийский офицер Павел Грегорианец.

– Ave coena domini![171] – промолвил старик, склонив голову. – Что ж, дети, час настал. Пора уходить! Спасибо, святой отец: едва вас дождался. Ох, подойди скорей, хочу исповедать грехи свои перед тобой.

Священник, опустив голову, приблизился. Сыновья отошли к замку. Священник склонился над Степко, и тот шепотом начал поверять служителю алтаря свои грехи. Жизнь едва теплилась в нем, и старик не чувствовал, как на его лоб падают горячие слезы из глаз исповедника.

– …но один грех, духовный отец мой, – закончил исповедь Степко, дрожа всем телом, – лежит на сердце, словно тяжкий камень; боюсь, что нет ему прощения! Любил и девушку, простую крестьянку, она родила сына. Я бросил мать и дитя и даже задумал убить дитя, но по милости господа мальчишка исчез. Может быть, погиб, может, жив и мается в нужде, меня проклинает…

– Не проклинает, – падая на колени, воскликнул священник и откинул с головы капюшон, – не проклинает, отец! Тот ребенок, тот потерянный сын принес тебе последнее благословение господа бога, твой сын, твой Ерко, отец, это я… я!

Старик вздрогнул.

– Ты… ты, – сказал он удивленно и сжал руками голову сына, – да, да! Ты не лжешь! По лицу твоему видно, что ты Грегорианец! Но, сынок, кончай. Смерть не ждет!

Священник совершил святой обряд, сыновья снова подошли к отцу.

– Дети, – промолвил Степко слабым голосом, – я ухожу! Я был великим грешником! Грешил против бога, против природы, против души. Был горд и спесив. Десница всевышнего меня покарала. Но сейчас я очистился от грехов. Разрешил грехи мой потерянный сын, ваш брат!

– Ерко! – воскликнул Павел.

– Погоди, Павел, погоди, – продолжал старик, – время летит, смерть не ждет. Потом обнимешь его, потом! Сыночки мои, вижу я, гибнет наш древний род. Мне так хотелось его умножить прославить, но бог судил иначе. У тебя, Нико, не будет никогда сыновей; тебе, Павел, как ты сказал, запрещает их иметь священная клятва; Ерко служитель бога. Я не уношу с собой в могилу никакой надежды, над моей ракой увянет ствол. Да будет воля божья! А тебе, Павел, спасибо, что вернулся. Страдал я за тебя. Но не обвиняй меня чрезмерно. Не я виновен в смерти Доры, бог мне свидетель! Это Клара, да простит ее бог!

– Уже простил: умерла в безумии, – заметил Павел.

– Искупи мою вину перед старым Крупичем. Береги его, помогай ему, и пусть он простит меня! Прощайте, Нико, Анка, любите друг друга. Прощай, Павел, будь христианином и юнаком. Прощай, мой Ерко, молись за меня богу! И ты прощай, моя старая крепость, – обратился Степко к Медведграду, – ты, колыбель стольких поколений. Вот мы с тобой, бедная, и разделили судьбу. Вознеслась ты гордо, вознесся и я. Разорвалось твое каменное сердце, сейчас разорвется и мое, прах ты, прах и я! Вот и ночной ветерок. Прощайте, дети… Марта…

И хозяин Медведграда отошел в вечность…

Еще раз выглянуло солнце из-за Окичской горы, осветив трех братьев; обнявшись, они стояли над умершим отцом.

Все сбылось так, как предсказал старый Степко. Павел погиб вместе со своим верным Милошем в 1604 году в чине кавалерийского полковника в бою стурками. Нико умер в 1610 году, не оставив после себя мужского потомства, и имя Грегорианцев сгинуло со света.

Дивная и волшебная зелен-гора родного края, первый окоем моего детства! Лишь подниму к тебе взор, когда вечернее солнце играет по хребтам и долинам, рассыпая золото по твоей зелени, и в сердце моем пробуждаются картины далекого прошлого: пылкие витязи-юнаки, гордые девы, свирепые насильники, бедные кметы, старый Медведград, пылая в трепетном багрянце, кажется снова ожившим. Но нет! Рушится старый замок, рушится; зато там, внизу, под горой, подымается сверкающий, могучий, точно молодой богатырь, – наш Загребград!

Пояснительный словарь

Аман – здесь: пощади.

Вигилии – ночные службы в монастыре накануне религиозных праздников.

Вила – мифическое существо, лесная фея, русалка.

Влах – здесь: беженец из османских владений, поступивший в австрийскую армию.

Доломан – род мужского кафтана, отороченный гайтаном.

Жупан – глава крупной административной единицы – жупы, или жупании.

Жупник – приходской католический священник.

Кабаница – род плаща-накидки.

Колпак – меховая шапка с шелковым верхом.

Кастелян – управляющий имением, комендант крепости или замка; подкастелян – помощник кастеляна.

Кмет – здесь: крепостной крестьянин.

Коло – массовый народный танец.

Литерат – искусный в письме человек, знающий латынь.

Лумбарда – старинная пушка.

Мартолоз – здесь: солдат турецких вспомогательных войск, набиравшихся из местных жителей-христиан.

Надзорник – чиновник бана, надзиравший за правильностью отправления правосудия.

Нотарий – чиновник банской канцелярии, писец.

Окка – старинная мера веса, 1283 гр.

Опанки – крестьянская обувь из сыромятной кожи.

Оплечак – короткая женская рубаха с вышивкой на груди.

Парта – украшение на голове, которое носят преимущественно девушки.

Рало – мера земли, равная 0,57 га.

Сурина – крестьянский кафтан из грубого серого сукна.

Фратер – католический монах-францисканец.

Харамия – здесь: солдат в войсках бана, формировавшихся частично за счет беженцев из краев, которые находились под властью османов.

Челенка – серебряное или золотое перо, прикреплявшееся к головному убору как награда за отвагу.

Экскактор – королевский чиновник по сбору податей.

Рона Шерон Королевская кровь

Посвящается Дане и Зееву — любовь к вам и благодарность навсегда останутся в моем сердце.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Впереди — пропасть; позади — волки.

Старинная латинская пословица
Ристалище замка Тайрон, Ирландия, 1518 г.
— Еще раз!

За командой последовал раскатистый удар грома.

Майкл опустил забрало и очертя голову ринулся в бой. Струи холодного дождя хлестали по утоптанной, залитой багровым светом факелов арене, уже превратившейся в настоящее болото, и юноша почти ничего не видел за сплошной пеленой ливня. У него отчаянно ныли руки, отказываясь держать тяжелое копье и щит, а мышцы ног горели как в огне после бесконечных попыток послать горячего боевого жеребца в галоп. Земля задрожала под копытами могучих коней, разлетаясь во все стороны грязными брызгами. Страшась неизбежного столкновения и презирая себя за этот страх, Майкл опустил острие копья и вперил взгляд в мчавшегося на него противника в вороненой броне, похожего на демона, вырвавшегося из ада.

«Держи копье на луке седла, а потом, в последний момент, поднимай его и целься в шлем, — эхом прозвучали в голове Майкла слова лорда Тайрона. — Целься в шлем и бей в него изо всех сил…»

Страшный удар, пришедшийся в голову, безжалостно вырвал Майкла из седла. Он с громким всплеском рухнул на раскисшую землю, с которой едва сумел подняться всего несколько мгновений назад, напоминая теперь жалкую кучу заляпанных жидкой грязью и доспехов. Изрыгая проклятия, Майкл приподнялся на локтях и, вскинув голову, с ненавистью уставился на сэра Фердинанда, верного телохранителя и правую руку лорда Тайрона.

— Будь я проклят! — проревел тот. Черный, как вороново крыло, глухой шлем с прорезями для глаз повернулся в сторону закутанной и плащ, фигуры, стоявшей у бойницы, прорубленной в стене навесной пашни. — Ваш бестолковый подсолнушек не готов! Он никогда не будет готов!

Майклу вдруг отчаянно захотелось убить кого–нибудь. Стыд захлестнул его с головой. Да, он вновь проиграл. Но сейчас юноша был готов голыми руками задушить Фердинанда за то, что тот сначала вышиб его из седла, а теперь беззастенчиво поносит перед великим лордом, который усыновил его и сделал своим законным наследником. Вот только убить Фердинанда — не легче, чем высечь море: старый рыцарь казался несокрушимым как скала.

В следующее мгновение из башни прогремел властный голос:

— Поднимите его и доставьте ко мне!

Майкл, лишившийся доспехов и большей части самоуверенности, стоял на пороге верхней комнаты бастиона. С него ручьями стекала грязь. Любимый замок его благодетеля и покровителя представлял собой жемчужину архитектурного творчества, с круглым куполом и центральным световым окном, через которое в дождливую погоду вниз низвергался настоящий водопад. Позолоченная сеть канавок, вырубленных в полу черного мрамора, отводила дождевую воду к опорной колонне, вокруг которой вилась спиральная винтовая лестница, и уже оттуда та попадала в главное водохранилище замка. Именно сюда приходил лорд Тайрон, вице–король и наместник Ирландии, надежда и опора Англии в борьбе с кельтской вольницей, чтобы при помощи телескопа любоваться небесным чертогом.

Нынче вечером из–за дождя, хлеставшего по стенам замка, старый граф, вместо того чтобы стоять под световым окном и разглядывать небесную твердь сквозь горный хрусталь, медленно расхаживал вокруг каскада.

— Сегодня ты был выбит из седла, вчера — не устоял перед топором, и лишь позавчера твои успехи с мечом позволили тебе сохранить лицо. Ты превзошел своих наставников по всем дисциплинам. Почему же ты не можешь одолеть в честном бою сэра Фердинанда? Приближается ежегодное собрание кавалеров благородного ордена Подвязки, Майкл. На карту поставлена моя честь и будущее моего дома!

Майкл беспокойно переступал с ноги на ногу, в глубине души признавая справедливость упреков старого лорда. Ему понадобилось все его мужество, чтобы сделать горькое признание:

— Он намного сильнее меня.

— Побеждает самый умный, а не самый сильный, Майкл! Пора бы тебе запомнить это раз и навсегда!

Стиснув зубы, юноша поднял голову.

— Он предвидит каждый мой шаг!

— Проклятье, тогда перехитри его! Или ты не умеешь держать при себе даже свои мысли? Или я напрасно потратил двадцать лет своей жизни, обучая тебя квадривиуму[172] и играм королей?

Майкл хранил молчание. Сказать ему было нечего.

— Фердинанду известно, что будущее моего дома зависит от тебя. Вот почему он намерен сделать из тебя непобедимого воина.

Юноша ощетинился.

— Он намерен подтолкнуть меня к самоубийству, милорд.

— Увы, мой единственный сын пал в кровавой битве на чужой земле много лет назад, и боги не дали мне другого наследника — пока не появился ты. Твой благородный отец сражался как лев и умер за своего короля в бою под Блэкхитом, во время подавления мятежа корнуолльцев. Он взял с меня слово, что я приму его сына, рожденного его второй женой, и воспитаю как собственного ребенка, опасаясь, что его наследник отвергнет тебя, своего сводного брата. Твой отец не требовал, чтобы я полюбил тебя и сделал своим законным преемником, но я увидел перед собой смышленого паренька, быстрого, ловкого, уверенного в себе и крепкого, как молодой дуб. И тогда я подумал: «Он станет мне сыном. Вот юноша, которому я завещаю земли, имущество и честь своего имени, свое сердце и душу, все, что делает меня тем, кто я есть! Вот оно, мое будущее!» — Старый граф обошел водопад кругом, заложив руки за спину. — Я не жду от тебя, что ты победишь сэра Фердинанда в открытом бою. Он действительно сильнее тебя. Он — кровожадный буйвол, который скорее сомнет горящую свечу, чем задует ее. Но я ожидал от тебя стойкости и упорства! Я ожидал, что ты выдержишь его удары, и тогда его самоуверенность будет поколеблена! Вот в чем стояла цель твоих воинских упражнений! А ты приходишь ко мне с опущенной головой, жалкий и избитый…

Собрав все силы, Майкл выпрямил спину и развернул ноющие плечи. Ростом он уже не уступал старому лорду, но сейчас, снедаемый угрызениями совести, он казался себе ничтожным карликом. А лорд Тайрон сердито смотрел на него, однако во взгляде графа светились любовь и нежность.

— У Фердинанда есть свои слабости, и они превосходят твои. Я хочу, чтобы ты принял участие в собрании рыцарей Подвязки, которое состоится в этом году. Это очень важно для меня.

Майкл удивленно заморгал.

— Вы все еще намерены отправить меня ко двору?

— Я хотел бы отправить туда победителя! — В темных глазах Тайрона сверкнула молния. — Быстрого, хитроумного и безжалостного в своей преданности мне! Неукротимого и упорного. Непреклонного и неутомимого. И ты, ты… Готов ты стать им или нет?

Майкл шестым чувством ощутил, что его господин и повелитель ожидает от него не просто слов, а чего–то большего, каких–то веских доказательств преданности и уверенности в том, что он выполнит возложенную на него задачу.

— Битвы выигрывают не на поле боя, Майкл. Их успех предопределяется в тиши залов совета и на ложах женщин, на званых банкетах и турнирах, в детских комнатах… и вот здесь! — Старый лорд коснулся пальцем виска. — Блестящий полководец может выиграть битву, но проиграть войну. И наоборот, поверженный в прах воин, испивший горечь поражения, но сумевший воспрянуть духом, может стать триумфатором в самом конце. Вспомни битву при Каннах, Майкл. Когда войско карфагенян, ведомое Ганнибалом, наголову разбило римскую армию на их собственной земле, римляне отступили, перегруппировались и вернулись. Вернулись для того, чтобы навсегда стереть Карфаген с лица земли. Умение выжить — вот что самое главное. Если тебя разбили, отступай, собирайся с силами и дерись вновь — но никогда не сдавайся!

— Отступить, милорд?

— Но не сдавайся, не опускай руки, не позволяй себе пасть духом… Никогда! До последней капли крови! Ты понял меня?

— Понял, — Юноша нервно сглотнул. — Отправьте меня в Лондон, милорд. Вы будете гордиться мной. Я не подведу вас.

— Ты клянешься? Ты сделаешь для меня то, что я сделал для тебя?

— И даже больше. Клянусь.

— Ты клянешься честью служить мне и никому, кроме меня, и не позволишь соблазну увести тебя с этого пути?

— Соблазну, милорд? Какой соблазн может подтолкнуть меня нарушить клятву верности, данную вам?

По губам Тайрона скользнула холодная улыбка.

— Неужели ты полагаешь, что я ничего не знаю о том, как по ночам ты успокаиваешь свой ум и тешишь плоть?

Майкл изо всех постарался, чтобы на лице его не дрогнул ни один мускул, и был уверен, что это ему вполне удалось. Тем не менее, его покровитель не зря славился своим умением читать мысли.

— Клянусь, что скорее умру, чем подведу вас, милорд.

— Слушай меня внимательно, Майкл. Правила поведения при дворе очень просты: очаровывай, но не люби. Позволяй любить себя, но не становись рабом мужчины или женщины. Будь спартанцем в шкуре афинянина. Иначе ты погибнешь.

— Я знаю, в чем состоит мой долг. — Майкл вытащил из ножен кинжал и опустился перед графом на колени. — Кровью своей я клянусь вам в вечной верности, милорд! — Он покрепче перехватил рукоятку и уже собрался вонзить обоюдоострое лезвие себе в ладонь.

— Побереги руку. Она еще пригодится тебе. — Тайрон перечистил кинжал, после чего направился к столу, на котором стоял золотой кубок. — Подойди ко мне. Необходимо в точности соблюсти ритуал посвящения, сын мой!

Боль и жажда стали провозвестниками наступающего рассвета. Майкл проснулся с тяжелой головой, язык не помещался в пересохшем рту, а измученные мышцы стонали от боли. Его бил озноб, кожа горела как в огне, сердце готово было проломить грудную клетку… А еще его охватил необъяснимый ужас. Из горла юноши вырвался громкий крик, и испуганное эхо заметалось по сводчатым переходам, залам и лестницам огромного замка.

Дверь в его комнату распахнулась. Кейт, смазливая служанка, которую юноша время от времени брал к себе на ложе, вбежала внутрь и поспешно зажгла свечи. Пиппин вкатил на тележке железный ларец и остановился подле кровати. Следом в комнату быстрым шагом вошел пожилой мужчина и сразу же принялся осматривать Майкла. На нем был длинный черный плащ с широкими рукавами, окладистая седая борода закрывала половину лица, а длинные кудри с серебристыми белыми прядями ниспадали на спину до самых лопаток. Сверкающие черные глаза внимательно оглядели Майкла.

— Держите его крепче! — распорядился старик, обращаясь к слугам. — Парень, меня зовут Донно О'Хикки. Я тебя вылечу, не беспокойся.

Майкл метался в кровати, размахивая немеющими конечностями и выгибаясь дугой. В полубреду он яростно сражался с невидимыми порождениями ада и громко стонал, когда острые зубы дьявольских церберов рвали изнутри его плоть и душу. Увы, слуги проиграли сражение с молодым господином и не смогли удержать его на месте.

— Господи Иисусе, да он весь горит! — вскричала Кейт.

И тут пожилой лекарь пришел им на помощь. В старческом теле таилась недюжинная сила. Одной рукой упершись Майклу в грудь, другой он приподнял его веко, потом потрогал лоб и даже сумел заглянуть ему в рот.

— Так я и думал. Пищевое отравление, точно такое же, как и у его светлости.

— Пищевое отравление? — не веря своим ушам, пролепетала Кейт. — Я бы сказала, что это потовая лихорадка[173].

— Я дам этому мальчику лекарство, которое поможет ему очистить внутренности от яда. Оставьте нас. Вернетесь позже, чтобы умыть его и привести в порядок. Еда и питье категорически исключаются. Пусть пьет только мое лекарство, пока не выздоровеет окончательно. Думаю, это случится через неделю.

Майкл взвыл в отчаянии.

— Целых семь дней такого кошмара? — Он в бешенстве уста вился на старого лекаря и прорычал: — Немедленно избавь меня от этой напасти!

Кейт робко погладила хозяина по руке.

— Успокойтесь, мой храбрый лорд…

— Пойдем отсюда, Кейт. Мастер О'Хикки свое дело знает.

И Пиппин потащил девушку за собой. Одного только упоминания о страшной болезни оказалось достаточно, чтобы у него за спиной буквально выросли крылья.

Ирландский же лекарь осторожно вынимал из железного ларца флакончики и склянки итальянского стекла.

— Увы, девчонка права. У тебя наступила вторая стадия болезни. Озноб, боль, жжение, обильное потоотделение, бред, мигрень, учащенное сердцебиение и сильная жажда — вот ее несомненные признаки.

— Потовая лихорадка! — Майкл в ужасе подпрыгнул на кровати. — Ты совсем выжил из ума, старик! К чему скрывать правду от моих слуг? Они же разнесут заразу по всей деревне! Или тебе совсем не жаль несмышленых детей, ты, кельтский знахарь?

— Досужие небылицы! Зараза таится у тебя в крови. Раньше волхвы знали об этом, но их мудрость была предана огню. Дикари! Болезнь эта называется vеnerius virulentus[174]. Тебя ведь учили латыни? Знаешь, что такое virus, юноша?

— Это яд, — прошептал Майкл, смахивая пот со лба.

— Вот именно. В твое тело попал природный яд, например, кровь больного грызуна. Ты не можешь заразить других своим дыханием. Или прикосновением, что, в сущности, одно и тоже. Болезнь живет внутри тебя. Твоя кровь умирает. Если ее не вылечить, ты погибнешь через три дня. Но выздороветь сможешь через семь ночей. Итак, выбор за тобой!

— Жизнь! — Новый приступ боли подбросил Майкла на постели.

— Как интересно! Почему–то мои пациенты неизменно делают именно этот выбор. — Старый лекарь явно был со странностями. Он приподнял голову Майкла и поднес горлышко флакона к его губам. — Пей.

С трудом переводя дыхание, Майкл повиновался. Первый же глоток снадобья обжег ему горло.

— Будь я проклят! Что это такое? Кровь и uisce[175].

— Кровь матери Гренделя[176] Хе–хе–хе… Она ласкает горло, верно? — весело закудахтал старый О'Хикки. — Это «драконья кровь»: крепкий напиток из сладких вин, толченого жемчуга, свинцового порошка, алтея, нашатыря, кораллов, листьев бузины, щавеля, вытяжки из льняного семени, гусениц, бархатцев, луговых цветов, девичьей травы…

— Довольно!

Безумная болтовня старого мошенника лишь усугубляла страдания юноши.

— Разумеется, если мой отвар тебе не по вкусу, молодой человек, я могу поставить тебе пиявок. Именно так поступали в Лондоне в прошлом году, во время эпидемии чумы. Сначала они три дня высасывали кровь из больных, а уже после их сжигали, хе–хе.

Майкл выхватил флакончик из рук лекаря и осушил его одним глотком. Затем он откинулся на подушку, хватая воздух широко раскрытым ртом, а потом медленно смежил веки, чувствуя, как густая жидкость унимает боль в его истерзанном теле, успокаивая и лаская плоть, разум и душу…

— Сейчас тебе захочется спать, маленький лорд, но прежде внимательно выслушай меня. Милорд Тайрон говорит, что ты отправляешься в Лондон, чтобы принять участие в рыцарском турнире в честь святого Георгия.

— Сомневаюсь, что смогу принять участие в чем–либо, помимо собственных похорон, — прошептал Майкл.

— Через неделю ты будешь как новенький, и даже лучше. Я оставляю тебе вот этот ларец с флаконами, и тебе понадобится каждая капля из них, чтобы благополучно пережить свои приключения. Раз в день, а то и два, тебя будет мучить сильная жажда. Пей и веселись, но не позволяй никому разоблачить себя, и никогда не переливай содержимое этих флаконов в другой сосуд. В противном случае составляющие его вещества утратят свои целебные свойства. Можешь есть и пить вволю, но предупреждаю: не утоляй жажду ничем иным, кроме моего снадобья.

Майклу хватило ума сообразить, что полоумный старик прав. Никто не должен знать, что он болен страшной болезнью. Мысли его путались. Словно сквозь туманную пелену до него донесся голос ирландца:

— Ага, страна снов зовет тебя, и то, чего ты должен страшиться более всего, отныне живет там…

Майкл очнулся от тяжкого забытья, почувствовав, что в горло ему уперлось что–то острое. Перед глазами у него стояла темнота, в которой плавали яркие разноцветные круги, но уже через пару мгновений он стряхнул с себя остатки сна, и зрение его обрело прежнюю четкость. Лунный свет дробился на широком лезвии сверкающего меча, одно движение которого могло запросто лишить его жизни. Чья–то гигантская тень склонилась над его постелью.

— Через два часа рассвет, подсолнушек, — сообщил ему Фердинанд, и в хриплом голосе рыцаря прозвучало злорадство. — Пора вставать. Король Генрих уже заждался тебя, слабака.

Рядом сонно завозилась женщина, прижавшись ягодицами к его голому бедру. А, это Кейт… За семь дней и ночей, проведенных в полубреду, снадобье ирландского знахаря вывело из его организма остатки яда, и Майкла охватила жажда жизни. Однако же постельные подвиги оказались преждевременными и изрядно истощили его. Болезнь вернулась. Его вновь мучила жажда. Он умирал от желания выпить хотя бы глоток чудодейственного эликсира О'Хикки.

— Ты выздоровел, подсолнушек? — злобно оскалился его мучитель, приставив лезвие к груди юноши и не позволяя ему добраться до стеклянных флакончиков, спрятанных в шкафу. — Ты развлекаешься с продажными девками, пока твой лорд и господин умирает.

— В жажде жизни нет стыда, ты, кастрированный буйвол! — прорычал в ответ Майкл. Победа, которую он одержал над смертью, оказалась пирровой: его наставник умирал, не в силах одолеть страшную болезнь. Но что ему оставалось делать? Тайрон не допускал к себе юношу. Потихоньку сунув руку под покрывало, он осторожно нащупал рукоять кинжала, припрятанного под тюфяком. Одним прыжком вскочив с постели, он отбил в сторону лезвие меча и прижал острие кинжала к черному сердцу своего заклятого врага. — Посмей еще хоть раз разбудить меня, и я прикончу тебя, с разрешения лорда Тайрона или без оного!

— Ты пустой болтун, у которого есть только слова и ничего более! Мы еще встретимся с тобой на ристалище, после того как король прогонит тебя с глаз своих и ты приползешь обратно! И тогда я уже не буду столь милосерден, как раньше!

Майкл оттолкнул гиганта и неторопливо двинулся к буфету, стоящему в дальнем конце просторной спальни. Распахнув дверцы, он и достал бутылочку, зубами вытащил из нее пробку и влил в себя содержимое. Обнаженную спину юноши обдало струей холодного воздуха.

— Милорд ждет тебя! — рявкнул с порога сэр Фердинанд и с грохотом захлопнул за собой дверь.

«Фортуна покровительствует смелым», — всегда говорил ему лорд Тайрон. Отныне эти слова станут его девизом, источником силы и вдохновения. Всего несколько мгновений назад он впервые заставил отступить своего главного противника. Неужели удача наконец–то повернулась к нему лицом? Он должен верить в свою счастливую звезду.

— Возвращайтесь в постель, милорд, — сонно пробормотала Кейт, — чтобы я могла по–настоящему проститься с вами и пожелать удачи.

Утолив жажду, юноша ощутил, как к нему возвращается знакомое чувство голода. Майкл подошел к постели и сорвал льняную простыню с пухлого тела своей подружки. Опершись на руки и нависая над ней, он коленом раздвинул ее теплые ждущие бедра.

— Нам придется поторопиться, — пробормотал Майкл и с наслаждением вошел в ее влажное лоно.

От некогда грозного и крупного мужчины, каким еще совсем недавно был лорд Тайрон, осталась одна тень. Он исхудал, как скелет, и на лице его лежала печать смерти. Майкл не видел своего приемного отца с того памятного вечера, когда поднимался к нему наверх, в обсерваторию, с того самого вечера, когда оба подхватили лихорадку.

— Майкл! — Тайрон протянул ему дрожащую тонкую руку.

Юноши преклонил колени перед постелью и взял прозрачную, испещренную синими прожилками ладонь старого лорда в свои.

— Не посрами моего имени при дворе короля Генриха. Доставь честь и славу моему дому… И тогда все, что принадлежит мне, станет твоим, все богатства и власть, которая превзойдет твои самые смелые ожидания.

Щемящая грусть овладела Майклом.

— Вы умираете…

Лорда Тайрона его слова изрядно позабавили.

— Я уже стар. Естественно, я умираю. И умираю уже давно. Но клянусь, что не оставлю сей мир, пока вновь не повидаюсь с тобой.

Майкл глубоко вздохнул.

— Милорд, наставьте меня, перед тем как я отправлюсь в путь.

— Я хочу предостеречь тебя: будь осторожен. Веди себя скромно, галантно и сдержанно. Не позволяй любопытствующим совать нос в твои дела. Не раскрывай никому своей истинной цели. Пусть никто не узнает не только о твоей болезни, но и о способе ее лечения. Не откровенничай ни с кем. Не влюбляйся. Доверяй своим чувствам и ничего не бойся. Я отдал тебе все лучшее, что только есть во мне, все мои знания и всю мою силу. Используй же эти дары с умом. Вот, возьми этот перстень. Он станет твоим амулетом. Когда–то он принадлежал моему великому предку–римлянину, пришедшему в Британию с Девятым легионом и отвоевавшему себе будущее под золотым штандартом.

От нахлынувших чувств у Майкла перехватило горло. Еще никогда ранее ему не приходилось видеть, чтобы этот перстень покидал указательный палец милорда. На гербе Тайрона, с которым он будет сражаться на рыцарском турнире, был изображен простерший крылья красный орел с золотыми когтями на черном фоне. А на перстне была вырезана змея с головой и грудью женщины и крыльями дракона. Со священным трепетом юноша принял его из обескровленной руки старого лорда и надел себе на палец.

— Полагаю, будет лучше, если ты не станешь показывать перстень всем и каждому при дворе. Этот языческий символ может оскорбить христианскую добродетель знатных особ и навлечь на тебя подозрения и упреки. Помни, что ты более не мальчик, Майкл Деверо, а будущий граф Тайрон, пусть даже ты и не выглядишь таковым. Внешность обманчива. Лгать могут и слова, и даже поступки. Но тебе будет открыто то, чего не могут увидеть другие. Ты поймешь их ложь. Почувствуешь их тревоги и желания. Воспользуйся ими. Обольщай и очаровывай их, но не позволяй одурачить себя. Я приютил бесстрашного мальчишку и вырастил из него внушающего страх мужчину. То, чего ты желаешь более всего, находится рядом с тобой, и в твоей власти взять это.

— Я — ваш верный вассал, мой благородный лорд. Я обязан вам всем и буду в точности следовать вашим советам. Ваши желания станут моими.

В темных и тусклых глазах старого графа засверкала гордость, когда он ласково потрепал Майкла по склоненной голове.

— Мой славный мальчик… Ты хороший сын, почтительный и смышленый. Ты знаешь, что должен делать. Ступай.

ГЛАВА ВТОРАЯ

…роскошно фальшивые, благородно неверные.

Квинт Гораций Флакк. Римские оды. Книга третья
Королевский замок в Амбуазе, Франция
— Пошевеливайся, маленькая шлюха!

Принцесса Рене де Валуа Французская, которую под руку выводил, точнее, выволакивал из спальни очередной соглядатай, пожелала ему провалиться сквозь землю, но все же, набросив простыню на голое тело, последовала за ним. Унижение заглушило голос бушевавшей в ней ярости, когда она увидела множество выпученных от удивления глаз, наслаждающихся бесплатным представлением: ее, младшую дочь покойного короля Людовика, в дезабилье волокли по галерее, как осужденную преступницу на виселицу.

Позади нее под конвоем королевской стражи понуро шагал ее возлюбленный Рафаэль. И без того неопрятную одежду художника усеивали многочисленные пятна, потому как его грубо прервали во время создания очередного шедевра, для которого как раз и позировала принцесса. Своевольная и упрямая Рене, которую отныне при дворе станут величать не иначе как «распутной принцессой, опозорившей дом Валуа», помогала художнику создать образ Венеры.

Герцог де Субиз, ее жестокосердный мучитель, улыбнулся с мрачным удовлетворением, когда толпа расступилась перед ними, открывая проход к апартаментам короля Франциска. Рене высоко держала голову, демонстрируя фамильное величие, унаследованное ею от королевы Анны, герцогини Бретонской, любимой и безвременно ушедшей матушки. Принцесса изо всех сил старалась загнать поглубже и подавить в себе испуганную маленькую девочку–сироту, которой отчаянно хотелось забиться в укромный уголок и выплакаться вволю. Но винить в случившемся ей было некого, кроме себя.

Субиз всего лишь воспользовался ее безрассудством. Принцессе и в голову не могло прийти, что старый повеса и пьяница, которого она полагала совершенным ничтожеством, посмеет когда–либо ворваться к ней в спальню в сопровождении стражников, выполняя приказ Длинноносого[177]. И вот, пока Рене со всем пылом юности предавалась своей первой любовной интрижке, представлявшейся ей величайшей любовью всей жизни, Субиз в мельчайших деталях спланировал свой завершающий смертельный удар.

Рене вспомнила себя, послушное дитя с покладистым характером, какой она была еще совсем недавно. Та девочка и помыслить не могла о том, чтобы стать любовницей нищего художника, но после смерти матушки три зимы назад она стала сама не своя. А потом, немного оправившись, она в полной мере продемонстрировала унаследованным от матери гордый нрав и с гневом разорвала путы, наложенные на нее бессердечным отцом, превратившись в настолько своевольное и непокорное создание, что королю Людовику пришлось в срочном порядке заключить новый брачный контракт для пятнадцатилетней сорвиголовы–дочери. Поскольку ее нареченный, принц Андре Наваррский, пал смертью храбрых на поле брани, ее венценосный отец остановил свой выбор на престарелом герцоге Лотарингском. К великому облегчению Рене, герцог преставился еще до того, как на брачном контракте высохли чернила.

Рене помнила, как отец заявил ей, что она сведет его в могилу, если он в самом скором времени не подыщет ей супруга и не сбудет с рук. В результате они объявили друг другу войну. Чтобы сломить ее упрямство и вынудить дочь искать спасения в брачном союзе, король держал Рене при себе, заставляя принцессу заниматься утомительными государственными делами, истощавшими ее силы и терпение.

Двумя годами позже король проиграл эту битву и покинул сей мир, от раздражения и бессилия, как полагала Рене. Хотя придворные шептались по углам, что это случилось «вследствие чрезмерного усердия в постели», когда одряхлевший король предпринял последнюю и отчаянную попытку обзавестись наследником мужского иола от своей третьей и очень молодой супруги Марии Тюдор, сестры короля Англии Генриха VIII, ставшей лучшей подругой Рене.

«Своевольная Рене» — так назвал ее на смертном одре король Людовик, и это прозвище как–то очень быстро подхватили придворные, после чего оно прилипло к принцессе намертво.

— Вы полагаете, что пошли в мать, но на самом деле удались в меня. Если бы не закон, запрещающий женщинам претендовать на трон Франции, то на своем месте я предпочел бы увидеть вас, дочь моя.

— Но моя сестра Клоди старше меня, — напомнила его величеству Рене.

— Господь наделил нашу Клоди разумом коровы, — с отвращением бросил венценосный родитель. — Она сущая корова, наша Клоди, и более мне нечего добавить.

После смерти отца Рене ни разу не затосковала о нем.

Увы, очень скоро ей пришлось пожалеть об этом, потому как Длинноносый, едва заняв опустевший престол, подыскал принцессе нового нареченного. Им оказался германский принц, по словам сплетников, тугодум и урод. Но Рене избавилась от него с необыкновенной легкостью. Вовремя распущенные слухи о возможном отравлении быстро заставили его отказаться от мысли сочетаться с ней браком. Король же Франциск пришел в неописуемую ярость.

— Вы чертовски соблазнительны и очаровательны, Рене, настоящая богиня любви, — нагло заявил престарелый и потасканный Субиз, похотливо причмокивая губами. — Вы больше нравились мне обнаженной, какой вы были всего мгновение назад. Настоящее пиршество для моих глаз…

— Я выцарапаю ваши бесстыжие глаза, старый дурак!

— Вот оно, прискорбное влияние мадам Маргариты. У нее очень странные представления о месте женщины при дворе. Эта свобода мысли, свобода нравов и любви…

Рене метнула на Субиза убийственный взгляд. Маргарита Ангулемская, старшая сестра короля Франциска, считалась покровительницей искусств, гуманистов и реформаторов, поэтессой и драматургом. Ее пользующийся широкой известностью салон «Новый Парнас» стал подлинным прибежищем для Рене после того, как она лишилась обоих родителей, а старшая сестра Клоди вновь вышла замуж. Именно там из одинокой, недовольной и замкнутой девочки она превратилась в настоящую леди, которой всегда хотела быть.

— Я уверена, его величеству будет очень интересно узнать ваше мнение о его сестре, Субиз.

— Вы неправильно меня поняли, ma petite[178]. Я благодарен сестре короля за то, что вы попали ко мне в руки. Не беспокойтесь, мы с вами продолжим без устали упражняться в любовных утехах, которые она столь яростно проповедует. А при дворе скажут: «Блестящая и полная жизни молодая принцесса с фиалковыми глазами стала любимой супругой…»

— Старый тупица, у вас в мозгах уже черви завелись! — воскликнула Рене, когда его иссохшие пальцы больно стиснули ее запястье.

— Лучше уж я, чем никто, потому что ни один блистательный принц не согласится взять вас в жены, беспутная принцесса.

Девушка сделала ошибку, взглянув на него — на неприкрытую похоть в глазах, на капельки слюны в уголках губ, на отвисший второй подбородок, — и содрогнулась от омерзения. При дворе не было более отвратительного создания.

Обычно даму, уличенную в прелюбодеянии, заточали в монастырь (при этом женщина, делившая ложе с мужем, становилась объектом едких насмешек), а любовник расплачивался дуэлью, на которую его вызывал или обманутый супруг, или разъяренный отец. Но с принцессой крови дело обстояло далеко не так просто. Разумеется, дочери не доставляли столько радости своим венценосным отцам, как сыновья, зато они были ходовым товаром, который при некоторой сноровке можно было обменять на трон или земли, как случилось с матерью Рене. Таким образом, невинность принцессы являлась национальным достоянием.

Рене, незамужняя принцесса, создала прецедент, когда завела любовника, да еще и незнатного вдобавок. Обычай требовал, чтобы ее соблазнителя обвинили в государственной измене и казнили. Бедный Рафаэль! Что он знал о дворцовых интригах, демонстрации сил и обманутом доверии? Он был всего лишь нищим художником из убогой деревушки близ Перуджи, кистью зарабатывавшим на жизнь. Рене поняла, что ей придется защищать его, вот только как? Быть может, король Франциск пощадит Рафаэля, если она согласится пожертвовать теми богатствами, заполучить которые он так стремился, — своим телом и правом на земли герцогства Бретань.

«Глупая овца, — в голове у Рене вдруг зазвучал голос ее отца, — неужели я тебя ничему не научил?»

— А вот и мы! — провозгласил герцог Субиз, когда стражники распахнули перед ним двери королевской опочивальни. Выпрямив спину и гордо вскинув голову, Рене шагнула через порог.

Король Франциск сидел за столом со своей сестрой Маргаритой. В ниши у окна притаился кардинал Медичи. Старшая сестра Рене, королева Клоди, весьма кстати отсутствовала. Субиз вытолкнул Рене па середину роскошно обставленной комнаты, с кряхтением преклонил колени перед своим господином и принялся в подробностях живописать компрометирующую сцену, свидетельством которой стал. Принцесса понимала: бесполезно уверять, что она лишь позировала художнику, ибо ее непременно подвергнут физическому обследованию. Лица короля и его сестры стали жесткими и непреклонными. В голове у Рене зародились пока еще смутные подозрения. В заключительной части своего повествования престарелый герцог, это сущее ничтожество, подхалим и наглец, великодушно предложил себя на роль спасителя поруганной невинности, прозрачно намекнув, что готов взять беспутную принцессу в жены. Король Франциск отпустил герцога Субиза с невнятным обещанием рассмотреть его предложение руки и сердца, попутно приказав взять Рафаэля под стражу. Маргарита велела пажу принести Рене накидку и туфли, за что принцесса была ей искренне признательна.

А вот их праведное возмущение отнюдь не выглядело искренним.

Король Франциск повелел удалиться всем своим помощникам, так что в его кабинете остались лишь он сам, Маргарита, кардинал Медичи и Рене.

— Мы шокированы случившимся! — тоном государственного обвинителя заявил король принцессе. — Твое распутство позорит нас в глазах всего мира! Не девушка и не верная супруга, одно твое имя уже означает скандал, твоя честь поругана — и мы намерены прибегнуть к строжайшим мерам. С этого момента твое более чем завидное приданое и аннуитет[179] отзываются и аннулируются, твой соблазнитель будет обвинен в государственной измене, а ты сама выйдешь замуж за герцога Субиза!

Рене, демонстрируя полнейшее хладнокровие, унаследованное от венценосного отца, невозмутимо выслушала Длинноносого и про себя подивилась тому, как же он намерен управлять Францией, если ребенку понятно, что все его негодование шито белыми нитками. Сын третьеразрядного французского принца, Франциск Валуа взошел на трон по праву рождения, подкрепленному женитьбой на Клоди. И хотя он сумел прослыть гуманистом и сочинителем, Рене знала его как человека аморального. Ее отец однажды заметил: если что–то выглядит как ловушка и пахнет ею же, значит, это и в самом деле ловушка. Так что Субиз совсем не случайно застал ее en flagrante delicto[180].

— Ваше величество… — Рене опустилась на колени и покаянно склонила голову. — Недостойная вашей щедрости и милости смиренно молит вас о прощении, покоренная вашей благожелательностью и добродетелью.

Ее раскаяние явно повергло зрителей в замешательство. Кардинал Медичи вышел из своего укрытия подле окна.

— Она говорит по–английски?

— Она свободно изъясняется по–английски, по–латыни, по–гречески, по–испански и по–итальянски, — ответила Маргарита.

Кардинал взял Рене за подбородок и приподнял ей голову.

— Вы водите знакомство с приближенными английского короля?

Рене с опаской разглядывала кардинала. Он не был шутом гороховым вроде Длинноносого, все замыслы которого были видны насквозь. Нет, это была птица совсем иного полета, сродни ее венценосному родителю.

— Я веду переписку с королевой Франции, во втором браке ставшей герцогиней Саффолк. Мы с леди Мэри друзья.

Кардинал помог ей подняться на ноги.

— Покажите мне свои зубы.

Рене опешила от неожиданности.

— Вы что же, принимаете меня за лошадь?

— Делай, как велит тебе его высокопреосвященство, дерзкая девчонка! — приказала Маргарита.

Рене растерялась окончательно. Значит, Субиз был прав, когда говорил, что к происходящему приложила руку и Маргарита. Господи Иисусе, спаси и помилуй! Неужели и Рафаэль замешан в этой истории? Нет, он тоже был поражен случившимся. Он любит ее и никогда бы не предал. Маргарита оказалась презренной обманщицей. Кипя от негодования, Рене улыбнулась кардиналу во все свои тридцать два зуба.

— Отлично, отлично. — Он удовлетворенно покачал головой. — А теперь снимите накидку.

Глаза принцессы превратились в щелочки.

— Мне холодно.

— Это займет всего лишь минуту, не более.

Она неохотно повиновалась, сбросив с плеч накидку.

— И простыню.

От такой наглости Рене едва не потеряла дар речи. Опомнившись, она с вызовом вздернула подбородок.

— Я отказываюсь.

— Тогда мы позовем стражу, чтобы она сделала это вместо тебя. — Мадам Маргарита щелкнула пальцами.

Рене вспыхнула. Но не от смущения — от ярости! Как смеют они оскорблять принцессу королевского дома Франции? С нескрываемым презрением девушка посмотрела на короля Франциска. Похотливый дегенерат вот уже много месяцев не оставлял безуспешных попыток сорвать с нее одежды. Мысль о том, что сейчас его желание исполнится, хотя бы отчасти, и он увидит ее обнаженной, привела принцессу в бешенство.

— Клянусь распятием, что здесь происходит?! — пожелала узнать она.

— В данный момент это вас не касается, — невозмутимо ответствовал кардинал. — Простыню!

— Стража! — крикнула Маргарита, заставив Рене вздрогнуть.

— Отзовите их! — прошипела девушка.

Она не пошевелилась до тех пор, пока не услышала звук захлопнувшейся двери. Что ж, если эти извращенцы желают осмотреть ее, как породистую кобылу, она устроит им настоящее представление. Тем слаще будет ее месть. Похоже, они даже не представляют, с кем имеют дело. Принцесса вперила в кардинала холодный взгляд, загоняя унижение в самые дальние уголки души и, презрительно усмехнувшись, одним движением избавилась от простыни.

— Как вам будет угодно. — Не стесняясь своей наготы, Рене расправила плечи, отчего ее небольшие грудки вызывающе прянули вверх. Ей хотелось умереть. — Я доставила удовольствие вашему величеству и вашему высокопреосвященству?

Кардинал Медичи окинул ее быстрым внимательным взглядом и отвел глаза.

— Каков ее характер?

Король Франциск, испробовавший все, за исключением изнасилования, чтобы завалить ее в постель, и потерпевший неудачу, с вожделением рассматривал принцессу. Рене чувствовала, как его похотливый взгляд скользит по ее груди, животу, mons veneris[181] бедрам, ногам, и буквально ощущала его жадные и потные руки.

— Она обладает всеми пороками, свойственными дорогой шлюхе…

Рене задохнулась от возмущения. Лживый негодяй!

— …гордым самодурством своей матери, в совершенстве владеет всем арсеналом уловок и трюков своего отца, — с горечью продолжал король Франциск, не сводя глаз с обнаженного тела Рене.

Кардинал пытливо заглянул ей в лицо.

— Сколько любовников у вас было, Рене?

— Я не шлюха! — выкрикнула она и рассерженно топнула ногой, ничуть не испугавшись, а, напротив, преисполнившись отважной дерзости. — Если вы думаете, что сможете заставить меня лечь в постель к какому–нибудь заразному…

— Именно она нам и нужна, — ответила вместо нее мадам Маргарита.

Кардинал Медичи метнул на Франциска недовольный взгляд.

— Опытна в искусстве профессиональной cortigiana[182]? Впрочем, пожалуй, оно и к лучшему. Мужчины, как правило, умеют определять, какой путь у женщины за плечами. А чистота дорогого стоит.

— Чистота! — возмущенно фыркнула Маргарита. На любовном ристалище она могла дать фору любой скаковой лошади.

— Мне холодно, — вмешалась в непонятную для нее перебранку Рене. — От меня не будет никакой пользы, если я умру от воспаления легких.

— Вы можете прикрыться, — разрешил девушке кардинал. Когда она опять завернулась в простыню и набросила поверх нее накидку, он продолжал: — Флорентийский посланник отзывается о вас как о чрезвычайно искусной, ловкой и образованной девице ангельской красоты. Теперь я и сам в этом убедился. Он утверждает, что вы не склонны к обычному женскому времяпрепровождению и весьма сведущи в искусстве дипломатии. У вас есть иные навыки и таланты?

— Она с легкостью цитирует драматургов, философов, поэтов и теологов, — сухо ответствовала Маргарита. — Прекрасно танцует, поет и аккомпанирует себе на лютне. Разбирается в живописи и хорошо играет в карты. А ее хитроумным проделкам нет числа.

Какой неожиданный удар! Рене готова была задушить эту женщину, которую еще совсем недавно считала своей покровительницей.

— Как насчет академического образования? — полюбопытствовал кардинал.

— Ха! — презрительно фыркнула Маргарита. — Королева Анна наотрез отказывалась расстаться со своим маленьким талисманом. После смерти ее величества король Людовик проявил неожиданный интерес к девчонке. Он называл ее «не по годам развитое дитя, созданное по моему образу и подобию». Она стала хранительницей его секретов и ловкой лицемеркой.Не знаю, чего он надеялся достичь, забивая ей голову бесполезными знаниями и сведениями. Он своими руками создал особу, какую не потерпит ни один принц. К этой женщине следует относиться со всей осторожностью, ваше высокопреосвященство.

Рене кипела от едва сдерживаемой ярости. Она ни в чем не похожа на своего отца! Она была дочерью своей матери!

— Господи Иисусе, сжалься надо мной! Чего вы от меня хотите? Скажите мне, и покончим с этим раз и навсегда!

— Боюсь, что рассчитывать на ее лояльность не приходится, — добавила Маргарита. — Она никому не верит, и к ней тоже нет доверия.

— Я верила вам! — с горечью выкрикнула Рене. — Как глупо с моей стороны!

— Ее лояльность — это меньшая из моих забот, потому что ее легко можно купить. — Кардинал сел за стол и наполнил кубок вином. — Она очень молода. Вот что меня тревожит по–настоящему. Тем не менее… ее чистота и неопытность делают ее прекрасным инструментом, ибо кто заподозрит в свежей молоденькой девушке что–либо иное?

Король Франциск выглядел довольным, словно свинья, вывалявшаяся в грязи.

— Сестра, мы предлагаем тебе возможность обелить свое имя в наших глазах и вернуть наше расположение.

Ага! Вот, наконец, и началась торговля.

— Меня что, сошлют в монастырь? — поинтересовалась Рене.

— Наш всеблагой Господь предлагает грешникам бесчисленные способы искупить свои прегрешения, — изрек кардинал. — Девушка, желающая избавиться от греха распущенности, уходит в монастырь, но ведь вы не раскаиваетесь, не так ли? Вы сожалеете лишь о том, что вас поймали.

Рене слабо улыбнулась.

— Быть может, мне следует раскаяться в грехе беспомощности? — Она уже навлекла на себя такие неприятности, что еще одно дерзкое замечание не могло существенно ухудшить ее положение.

— У вас будет масса возможностей, чтобы раскаяться в этом, дорогая моя.

— Сослать тебя в женский монастырь, ха! — Длинноносый, в очередной раз демонстрируя, что он, как говорится, задним умом крепок, пренебрежительно фыркнул. — Интересно, сколько пройдет времени, прежде чем ты сбежишь к родственникам своей матери в Бретань и поднимешь против меня восстание?

— Я никогда не предам Францию! — пылко вскричала Рене, свято веря в свои слова.

— Тогда давайте поговорим о вашем вознаграждении.

— О моем вознаграждении? — Рене, не веря своим ушам, в растерянности уставилась на кардинала. Неужели она что–то пропустила?

— На тот случай, если вы преуспеете, — уточнил он.

— В чем?

— Я вдвое увеличу твой аннуитет, — напыщенно провозгласил Длинноносый.

— В качестве платы за что? — настаивала Рене. Вряд ли это предприятие окажется полезным для ее здоровья.

— И вашему любовнику будет сохранена жизнь, — вместо ответа посулил ей кардинал. — Опять же, в случае вашего успешного и благополучного возвращения.

— Моего возвращения? Откуда, из Англии? — Сердце девушки тревожно забилось. — Но ваше величество ничего не скажет мне до тех пор, пока мы не договоримся об оплате и я не дам своего согласия на сотрудничество.

— Очень хорошо, — похвалил принцессу кардинал.

— Я же говорила вам, что она очень хитра и проницательна.

— Я не шлюха!

— Речь идет о поручении, выполнение которого невозможно доверить шлюхе, — поспешил успокоить девушку кардинал.

— Тем не менее, я решительно отказываюсь.

— Если ты сейчас откажешься, то наказание последует незамедлительно и будет именно таким, какое я тебе обещал, — ответил Франциск. — Субиз, казнь твоего любовника, потеря приданого и аннуитета. И, возможно, еще и обвинение в государственной измене.

— Соглашайтесь, вы только выиграете от этого. Однако, — увещевающий голос кардинала Медичи вдруг сталь жестким и твердым как сталь, — если вы примете наше предложение, а затем откажетесь, то наказанием для вас станет смерть.

— И вы всерьез полагаете, что я назову свою цену и приму решение до того, как узнаю во всех подробностях, что именно от меня требуется?

— Как только мы начнем переговоры, пути назад уже не будет, — подчеркнул кардинал Медичи. — А если вас постигнет неудача и вы попытаетесь сбежать…

— Я всегда выполняю то, за что берусь, — высокомерно сообщила Рене, ставя точку в бесплодной дискуссии. В то же время она лихорадочно взвешивала все «за» и «против». Насколько далеко она может зайти в попытках обеспечить собственное будущее? — От меня потребуется совершить смертный грех?

— Вас попросят выполнить священный долг, — заверил ее кардинал.

— С каких это пор шпионаж за англичанами превратился в богоугодное деяние? — с вызовом бросила Рене.

— Мы не просим вас шпионить за кем–либо, — пробормотал кардинал. — Да или нет? Решайте немедленно.

— Если меня поймают англичане, они меня казнят. Если я откажусь, вы казните Рафаэля. Если меня постигнет неудача, вы меня убьете. Следовательно, мне остается единственный выход — принять ваше предложение и с блеском выполнить его.

— Да! — жизнерадостно и в один голос вскричали король и кардинал.

— В качестве платы за свои услуги я требую герцогство Бретань и свободу Рафаэлю.

— Бретань ты не получишь! — в гневе взревел Франциск.

Маргарита, пораженная, воскликнула:

— Ну и нервы у этой девчонки!

Рене уставилась на Маргариту.

— Это ведь не вас просят рисковать собственной жизнью. — Девушка окинула вызывающим взглядом короля и кардинала. — Что бы вы ни заставили меня сделать, наградой за это для меня станет Бретань. Как только мой «священный долг» к вашему удовлетворению будет выполнен, мне возвратят титулы и земли моей матери–королевы, причем возвратят с королевскими гарантиями того, что право наследования я смогу передавать сама, и по женской линии тоже. После этого я покину ваш двор и пределы вашего королевства.

На виске у короля Франциска нервно пульсировала жилка.

— Герцогство Бретань находится в моем королевстве, под моей юрисдикцией, как это было и при моем предшественнике, твоем отце!

— В соответствии с полусалическим законом о наследовании герцогство Бретань принадлежало моей матери–королеве.

— Бретань ты не получишь, — решительно заявил король Франциск. — Тебе заплатят золотом.

— В тюрьме золото мне будет ни к чему. Я даю согласие в обмен на свою независимость или решительно отказываюсь от той высокой чести, которой вы меня удостаиваете.

— Напоминаю, твой решительный отказ означает брак с Субизом, — напомнил король. — А заодно и казнь любовника.

— Что ж, да будет так. — Рене устремила на него свой знаменитый упрямый взгляд.

Похоже, кардиналу Медичи не доставила удовольствия неспособность короля Франциска решить вопрос ко всеобщему удовлетворению.

— Вынужден напомнить вашему величеству, что договор с банком Медичи…

— Мой дорогой кардинал–протектор Франции! — возопил Франциск. — Я не стану платить за вашу благословенную тиару гражданской войной. Я не верю всем клятвам верности этой девчонки. Как только эта нахалка заполучит свою Бретань, она немедленно восстановит суверенитет своей матери и отколется от Франции. Я же лишусь значительной части своих доходов, а на руках у меня окажется франко–бретонская война. Вашего флорентийского золота не хватит, чтобы покрыть убытки.

Рене улыбнулась про себя. Золото Медичи в обмен на папский трон! Ей очень хотелось узнать, кто из них первым сыграет отбой. Принцесса готова была держать пари, что им окажется шут гороховый, по недоразумению ставший королем Франции.

— Ты получишь герцогство Шартрское, — как и следовало ожидать, пошел на попятный Длинноносый.

Принцесса ответила:

— Ваше величество уже пожаловали мне Шартр в качестве приданого.

— Оно у тебя отобрано! Но если ты проявишь послушание, мы позволим тебе сохранить его.

— Быть может, вы избавите меня от унизительного торга? Субиз ждет.

Кардинал метнул на Франциска недовольный взгляд, и король неохотно проворчал:

— Шартр и земли близ Нанта.

«Интересно, это его последнее слово?» — подумала Рене. Или же миллионы золотом, которые флорентийский банк Медичи готов заплатить за восстановление на святом троне представителя своего клана, окажутся для короля слишком сильным искушением?

— Ваше величество, боюсь, вы возлагаете чрезмерные надежды на мои скромные способности. В конце концов, я всего лишь женщина — слабая, покорная, смиренная, несведущая в мирских делах…

— Ха! — фыркнула Маргарита. — Упрямая обманщица, вот кто ты такая!

— Что будет, если я исчезну где–нибудь на полпути между Францией и Англией и никогда не вернусь?

— Вы, конечно, можете поступить так, но помните — вы лишитесь не только Бретани, но и своего любовника. Кроме того, всю оставшуюся жизнь вам придется оглядываться через плечо, — мягко возразил кардинал.

Рене с готовностью подхватила:

— Если я откажусь, то погибну. Если моя миссия не удастся, я погибну. Если мне удастся задуманное, я окажусь в смертельной опасности. Вы не оставляете мне выбора — мне почти нечего терять. Поэтому я повторяю — или Бретань, или ничего. В противном случае игра не стоит свеч.

Длинноносый обратился к кардиналу.

— Каким образом вы намерены компенсировать мне потерю Бретани?

— Удвоив цифру, на которой мы сошлись.

— Утройте ее.

— Согласен. — Кардинал просиял. — Моя дорогая девочка, вы отправитесь в Англию, исполните свой священный долг, а по возвращении получите титул герцогини Бретонской.

— И Шартрской, — педантично поправила его принцесса. — Я требую письменного свидетельства об этом, с подписями и печатями вашего величества, а титул владетельной герцогини я получу до своего отъезда. — Она мило улыбнулась присутствующим. — Если это устраивает ваше величество.

Лицо Маргариты налилось кровью.

— Ты… упрямая, наглая, самоуверенная девчонка! Да уж, в первую очередь и всегда упрямая.

Кардинал Медичи предложил ей кубок с вином.

— Выпьем за успех вашей миссии, ваша светлость!

Рене заставила себя сделать крохотный глоток превосходного розового вина, молясь при этом, чтобы ее правление не стало самым коротким в истории Бретани и Шартра.

— Ваша величество, ваше высокопреосвященство, теперь, когда между нами улажены все недоразумения, я желала бы узнать подробности порученного мне дела. Уж наверняка вы не проявили бы подобной щедрости, если бы мне предстояло всего лишь шпионить за англичанами, потому как я уверена, что в вашем распоряжении имеется великое множество послов и посланников.

— Всему свое время, — ответствовал кардинал и послал за неким лейтенантом Армадо Бальони.

А это еще кто такой? Голова у Рене пошла кругом от открывающихся возможностей.

— Я должна украсть бриллианты королевы? Большую королевскую печать Англии, быть может?

— Для выполнения этой задачи я бы послал вора.

— Отравить лорда–канцлера?

Кардинал вздохнул.

— Для выполнения этой задачи я бы послал отравителя. Ага, вот и лейтенант Армадо. Мадам, позвольте представить вам начальника вашей личной стражи.

Итальянский офицер поклонился. На шее у него покачивался медальон — золотой крест на черном фоне. Рене с интересом вгляделась в него.

— Это ваш фамильный герб, лейтенант?

— Нет, мадам. Это знак… — Кардинал Медичи прошипел нечто неразборчивое, и пристыженный лейтенант умолк.

Принцесса презрительно фыркнула.

— Если этот знак следует скрывать, на вашем месте я бы оставила его здесь, лейтенант.

— Разумный совет, — согласился кардинал. — В моем замке для вашей светлости подготовлены особые комнаты. Предлагаю вам немедленно отправиться туда.

— Кто будет официально сопровождать меня в Англию? — поинтересовалась Рене.

Властители ее вселенной обменялись недоумевающими взглядами. Похоже, об этом они не подумали.

— Выбирайте сами, кого вам угодно, — бросил король.

— Тогда я выбираю маркиза де Руже, но с одним условием.

— Каким? — в один голос воскликнули король, кардинал и сестра короля.

— Маленьким.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

…все мы когда–нибудь бывали глупцами…

Вергилий. Идиллии
Дворец в Гринвиче, Лондон, апрель 1518 г.
Йомены[183] личной гвардии его величества, красавцы гиганты, вооруженные огромными двуручными мечами и позолоченными алебардами, в кованых серебряных латах, вытянулись в струнку, когда в апартаменты короля решительным шагом вступил кардинал Уолси. Двери в караульное помещение, присутственный зал и рабочий кабинет короля распахивались перед ним настежь, одна за другой, словно по мановению волшебной палочки.

Ричард Пейс, прежний секретарь Уолси, который нынче служил у короля, встретил своего бывшего патрона у парадных дверей в опочивальню.

— Кэри вернулся. По приказу. Слишком быстро, по моему мнению.

— Весьма прискорбно, — ответил кардинал шепотом. Подобный способ общения они с Пейсом довели до совершенства за те долгие годы, когда секретарь формально числился его помощником. — Он интригует против меня, я знаю. Сообщайте мне о его высказываниях. К несчастью, нас ждут такие беды, по сравнению с которыми Кэри — не более чем досадное недоразумение. Имейте в виду, Пейс, за нами следят тысячи глаз и ушей. Даже мельчайшая подробность не должна ускользнуть от моего внимания.

Обычно, перед тем как пожаловать во дворец, кардинал Уолси отправлял королю Генриху письмо с просьбой об аудиенции, в котором ссылался на государственные дела, требующие обсуждения, и испрашивал разрешения побеспокоить его величество. Но только не в этот раз.

— Уолси! — Его молодой господин, рослый и дюжий молодец с волосами цвета спелой пшеницы, двадцати семи лет от роду, предстал перед ним в одном лишь халате, наброшенном на голое тело. Очевидно, король только что встал с постели, и на губах у него играла приятная улыбка. — Доброе утро, мой славный кардинал! Как поживаете? Мы ведь, кажется, последний раз встречались с вами еще на Рождество? А вот у нас замечательные новости, милорд! — Внезапно игривое настроение монарха испарилось, словно его и не было. — Что случилось, Уолси? Почему у вас такое скорбное лицо? Ну–ка, немедленно рассказывайте! — Двери распахнулись, и в спальню вошли двое придворных, чтобы помочь королю совершить утреннее омовение. — Пошли вон!

Пятясь, оба с извинениями вернулись в приемную, осторожно прикрыв за собой двери. Кардинал низко поклонился своему сюзерену.

— Ваше величество, я желаю вам доброго дня и покорнейше прошу простить меня за то, что принес вам дурные вести…

— Милорд канцлер, прошу вас, ближе к делу.

— У меня имеются проверенные сведения о том, что нашлись негодяи, злоумышляющие против вас. Епископ Вустер, путешествующий по континенту, сообщает, что во время посещения им некоего астролога, которого жалует своим вниманием король Франции, в кабинет к звездочету вошли трое высоких мужчин, несомненно, англичан, с каким–то тайным поручением. Они оставались там недолго, после чего ушли через черный ход. Вскоре после этого случая до епископа дошли слухи, что сии люди побывали на аудиенции у короля Франциска, где предложили ему убить ваше величество.

— Дьявол! — в ярости вскричал Генрих. — Вы найдете этих негодяев и доставите их ко мне!

— Да, ваше величество. Я уже отправил на поиски своих людей. Что касается второго известия…

— Как, это еще не все?

— Мой лазутчик сообщает в срочном донесении из Лиона, что он видел претендента Ричарда де ла Поля в обществе короля Франциска. Оба ехали рядом, увлеченные серьезной беседой. Он пересказывает упорные слухи, что король Франциск вознамерился подослать наемных убийц ко двору вашего величества. Они должны устроить поджог дома, где вы остановитесь, и, не приведи Господь, убить ваше благородное величество и всех, кто окажется рядом с вами. Де ла Поль пообещал этим злодеям награду в четыре тысячи франков.

Король Генрих выругался сквозь зубы.

— Это все, надеюсь?

— Увы, нет, ваше величество. С сожалением должен констатировать, что предпринятое мною расследование показало, что из некой гавани сюда направляется еще один наемный убийца. Цель его заключается в следующем. Он должен оказаться в числе приглашенных на церемонию празднования годовщины ордена Подвязки и лично причинить вред вашему величеству. Должен признаться, именно эти сведения беспокоят меня более всего, поскольку в них прослеживается тщательное планирование. Пока что мне не удалось со всей определенностью установить, является ли автор сего злокозненного заговора иностранцем или соотечественником. Хотя, безусловно, я подозреваю, что у него имеются вероломные сторонники среди приближенных вашего величества, втайне мечтающих об узурпации трона и готовых помочь этому наемному убийце словом и делом, едва только он ступит на английский берег.

— Чума на их головы! — взревел король Генрих. — Вы должны выявить этих коварных врагов при моем дворе, Уолси, чтобы на их примере я мог бы преподать наглядный урок всем остальным, вынашивающим подобные замыслы!

— Я бы посоветовал вашему величеству ограничить число людей, приглашенных ко двору. Но поскольку меры эти не могут оказаться действенными во время ежегодного собрания ордена, я взял на себя смелость составить список лиц, имеющих основания злоумышлять против вашего величества.

Король молча ждал продолжения.

— Предлагаю установить слежку за герцогом Бэкингемом, милордом Нортумберлендом, милордом Дерби, милордом Уилширом, а также другими, кого сочтете подозрительными.

— Бэкингем! Проклятый подстрекатель, вечно всем недовольный неудачник! Он управляет своими владениями так, словно ему принадлежит королевство внутри моего королевства, содержит армию, численность которой в два раза превышает мою, а его сторонники целуют перстень на его руке, прежде чем заговорить с ним! Я прикажу отлучить его и изгнать!

— Если он, как я подозреваю, является главным заговорщиком, то было бы разумнее держать его при себе и тайно наблюдать за ним.

— Да, разумеется, вы правы. Вашему хладнокровию можно позавидовать, Уолси. Займитесь слежкой за его светлостью и сообщайте мне о том, что обнаружите. Что до Нортумберленда, то почему вы подозреваете именно его?

— Милорд Нортумберленд недавно подвергся штрафу за непомерное увеличение своего войска. Ему это не понравилось, и он осмелился выразить недовольство вслух, причем слова его можно расценивать как подстрекательство к мятежу и измене.

— Проклятые предатели! А ведь я собирался приватным образом уведомить вас, что моя супруга ждет ребенка!

Уолси, вестник несчастья, изобразил на лице живую и неподдельную радость.

— Ave Maria gratia plena! Benedictine[184] ваше величество! Радость всей Англии будет безмерна! Позвольте мне оказаться в числе первых, кто будет иметь счастье поздравить вас и ее величество. — И он низко склонился перед королем.

— Благодарю вас за добрые пожелания, милорд кардинал. Deo gratias[185], у меня будет сын. Увы, принесенные вами известия, словно черная туча, омрачают мое счастье. Мы не намерены плясать под дудочку предателей, Уолси. Найдите их. А я распну их на дыбе, повешу или четвертую.

Набережная Темзы заметно оживилась. Леди и джентльмены, приглашенные на ежегодный торжественный праздник ордена Подвязки, выходили на берег из своих разукрашенных лодок, утопая в разноцветных шелках и атласе, отделанном золотом, в бархате и парче, в сверкании экстравагантных драгоценных камней.

Майкл, остро ощущая свою провинциальную неуместность, все же отдавал себе отчет: его кое–что роднит со всей этой пышно разодетой публикой — он тоже прибыл ко двору в поисках личной выгоды и удачи.

Покровитель заверил юношу в том, что его выдающиеся воинские навыки, умение обращаться с оружием и всестороннее образование компенсируют некоторые его недостатки, например, то, что он ни с кем не знаком при дворе. Хотя в этом были и свои положительные стороны — его персона уже одним своим появлением вызовет всеобщий интерес. Майкл привез с собой роскошные одеяния, самое лучшее оружие и доспехи, изысканную утварь и посуду, небольшое состояние в золотых монетах и тайный лечебный напиток в стеклянных флаконах.

— Но самое главное, у тебя есть ты, — напутствовал его старый лорд, и в голосе графа Тайрона прозвучала непоколебимая уверенность. — Можно проиграть все, но потом вернуть утраченное с лихвой, обогатившись стократно. Главное — верить в себя и собственные силы.

Майкл направил своего коня в сторону замкового двора, где стражники в красных с черным камзолах пытались оттеснить толпу просителей, добивающихся аудиенции. Вокруг этих могучих мужей вились любопытные зеваки, лондонские обыватели, стремящиеся хоть одним глазком взглянуть на знатных лордов и леди королевства, и дюжие гвардейцы тупыми концами пик разгоняли толпу, образуя коридор, по которому важно шествовали представители высшего света. Какой–то офицер, бросив оценивающий взгляд на горделивую осанку Майкла, его коня и сопровождающую процессию, крикнул солдатам, чтобы те пропустили важного лорда внутрь. Весьма довольный первым успехом, Майкл тронул каблуками бока своего жеребца и повел небольшую кавалькаду сквозь водоворот скверных запахов в царящее во внутреннем дворе столпотворение. Слуги в ливреях всевозможных расцветок, с яркими эмблемами своих хозяев, носились назади вперед, таская сундуки и баулы, разводя коней по стойлам и стараясь при этом не столкнуться с благородными дворянами.

Майкл спрыгнул со спины Архангела и бросил поводья груму. Сначала ему следовало повидать королевского распорядителя. Дело в том, что Генриха короновали в День святого Георгия, и король повелел считать его своим официальным днем рождения. Лорд Тайрон, которому сей факт был прекрасно известен, прислал его величеству очень ценный, хрупкий и говорливый подарок. Обведя двор орлиным взором, Майкл сразу же увидел то, что искал: человека, принимавшего дарителей. Он кивком подозвал двух нанятых носильщиков, приказывая им следовать за собой с накрытой полотном большой клеткой, и подошел к одному из писцов, сидевших за длинным столом.

— Приветствую вас, любезный. Меня зовут Майкл Деверо. Я привез подарок для его величества от лорда Тайрона, вице–короля Ирландии.

— Прошу вас в точности описать содержимое подарка его милости, сэр.

Легким движением руки Майкл сбросил покрывало с клетки, чем вызвал некоторую суматоху внутри и снаружи.

— Исландские кречеты, ястребы–тетеревятники, сапсаны, соколы, ястребы–перепелятники и пустельги воробьиные. По две штуки каждого вида.

Писец улыбнулся.

— Прямо Ноев ковчег.

Майкл прекрасно понимал, что остальным подношениям далеко до роскошного подарка его господина, поскольку он превосходил их по всем статьям: и необыкновенной красотой, и стоимостью. Как только лорд Тайрон узнал о том, что король Генрих, завзятый охотник, приказал обустроить рядом со своими личными покоями в замке Гринвич помещение для содержания ручных соколов и ястребов, он сразу же понял, какому подарку более всего обрадуется его молодой сюзерен. Король наверняка будет в восторге от этих птичек.

К своему обозу Майкл вернулся в прекрасном расположении духа. Теперь пора приступать к решению второй задачи, а именно: подыскать комнату для проживания. Он остановил пробегавшего мимо помощника конюха и поинтересовался у него:

— Эй, любезный, подскажи, кто распределяет жилые помещения во дворце?

— Вашей милости лучше обратиться с этим вопросом к Риггзу. Это помощник управляющего.

И парнишка указал Майклу на мужчину, стоявшего у входа во дворец, с зеленой бляхой на поясе.

— Конн! — Майкл жестом подозвал грума и сунул ему в ладонь пару мелких монет. — Позаботься об Архангеле.

Если не считать Конна и Пиппина, наблюдавшего за тем, как носильщики выгружают багаж, других слуг у Майкла не было. Но когда он выразил вслух свои опасения на тот счет, что ему придется путешествовать без должного эскорта, лорд Тайрон лишь от всей души рассмеялся и отпустил какое–то загадочное замечание насчет невезучих пиратов и разбойников с большой дороги.

Итак, Майкл направлялся к помощнику управляющего замком, когда донесшийся до его слуха перезвон стеклянных бутылочек заставил его замереть на месте. Однако при всем желании ему не в чем было упрекнуть носильщиков: он сам видел, что они обращаются с хрупким грузом с величайшей осторожностью. Тем не менее, печальный звон болезненно отозвался у него в душе. Откровенно говоря, путешествие с бьющимися предметами превратилось в муку. Итальянское стекло стоило очень дорого и встречалось крайне редко, и все из–за трудностей, связанных с его транспортировкой. Иметь его в своем хозяйстве могли позволить себе только самые состоятельные люди, да и те предпочитали не таскать его с собой во время неизбежных странствий. Разумнее всего было бы перелить содержимое флаконов в деревянный бочонок, но ведь О'Хикки настаивал на том, что жидкость утратит свои целебные свойства, если содержать ее в любых других сосудах, кроме стеклянных. Так что у Майкла не было иного выхода, кроме как подчиниться диктату полоумного старика.

Но еще большее беспокойство юноши вызывала возрастающая зависимость от странного снадобья. Днем, в светлое время суток, он еще как–то держался, но перед самым рассветом на него нападала необъяснимая жажда, и тело его требовало немедленного облегчения, противостоять чему не было ни малейшей возможности. Майкл тревожился о том, что не знает, сколько еще продлятся последствия проклятой лихорадки, и поэтому не сумеет должным образом растянуть прием лекарства на все время торжества. Его ждали великие дела и, не менее, великие подвиги. И пусть хорошее здоровье еще не обещало ему успеха, зато плохое самочувствие гарантировало несомненный провал.

Вот почему неожиданно раздавшийся звон стекла заставил его душу уйти в пятки. Носильщик стоял рядом, виноватый, беспомощный и перепуганный.

— Прощения просим, сэр. Сундучок очень тяжелый, вот он и выскользнул у меня из рук.

Присев на корточки рядом с ларцом, Майкл одним движением сорвал перевязывавший его кожаный шнурок и вставил маленький ключ в замок.

— Эй, вы, быстро встали в круг, спиной ко мне, никого не подпускать!

Слуги взяли его в кольцо, при этом никто не посмел оглянуться, даже носильщик, уронивший драгоценную ношу. С ужасом представляя, что весь его запас «драконьей крови» погиб безвозвратно, Майкл поднял крышку и сунул руку внутрь, осторожно ощупывая каждый флакон, переложенный соломой и завернутый в войлок. Слава богу, пальцы его остались сухими. Значит, ни трещин, ни течи не было. Его охватило облегчение, правда, очень быстро сменившееся отвращением. Что же это за проклятая болезнь, если он вынужден так трястись над злосчастными склянками!

Он вновь запер сундучок, обвязал его кожаным шнурком, затем ухватился за железные ручки, напрягся и осторожно приподнял свою ношу. И испытал невероятное изумление. В полной растерянности он перевел взгляд на неловкого носильщика, выронившего сундучок. Тяжелая ноша, чтоб ему пусто было! Грязный лгун! Или он рассчитывал выцыганить у него лишнюю монетку? Майкл безо всяких усилий приподнял ларец и взял его под мышку. Носильщики испуганно шарахнулись в сторону, глядя на него выпученными от удивления глазами. Дурачье! Им и в голову прийти не могло, что он решится поднять сундучок самостоятельно и поймет, какой он легкий. Выругавшись, юноша зашагал к управляющему.

И вдруг какой–то человек, пробегая мимо, сильно толкнул его.

— Какого черта! — взревел незнакомец, ощупывая дыру на рукаве своего подбитого мехом камзола кричащей расцветки. Подобную мода Майкл презирал от всей души. Его обидчик метнул на него гневный взгляд. — Эй ты, слепой увалень с деревенским сундуком! Смотри, куда прешь!

— Мои извинения. — Майкл коротко поклонился, ни на мгновения не забывая о флакончиках, покоящихся у него под мышкой.

— Проси прощения у создателя, тупица! Я требую золотой за причиненный мне вред!

— Не следует ломиться вперед мимо человека, у которого заняты руки, как бы вы ни спешили засвидетельствовать свое почтение королю. Найдите какую–нибудь девицу, и она с радостью заштопает вам эту дырку.

Человек в ярком камзоле загородил Майклу дорогу, кипя от негодования и злости.

— Полагаю, это достаточный повод для того, чтобы уединиться в каком–нибудь укромном месте, где мы сможем уладить возникшее между нами недоразумение.

Майкл окинул своего оппонента оценивающим взглядом. На несколько дюймов ниже, на несколько лет старше, светлые волосы подстрижены коротко, даже, пожалуй, слишком коротко, но такая стрижка, похоже, была в моде у придворных щеголей, шнырявших вокруг. Глаза у этого франта были светло–карими, и вообще во всем его облике, особенно в чертах лица, проскальзывало нечто очень знакомое.

— Мы случайно не встречались раньше?

На лице мужчины выражение ярости сменилось настороженностью и даже опаской.

— Не думаю.

— Не кипятись, Уолтер. Что здесь происходит? — Женщина, светловолосая и высокая, вклинилась между ними. Она мельком бросила взгляд на прореху в рукаве камзола и небрежно заметила: — О, это же сущие пустяки! Я одолжу иголку с ниткой у кого–нибудь из фрейлин королевы и сама зашью ее.

— Вот и все! — Майкл развязно улыбнулся этому павлину.

Женщина подняла светло–карие глаза на Майкла и растерянно заморгала.

— Здравствуйте.

Несомненное сходство между разряженным типом и женщиной подсказало Майклу, что он столкнулся с братом и сестрой. Он отвесил даме вежливый, но сдержанный поклон.

— Миледи…

Уолтер выглядел так, словно вот–вот потеряет сознание. Он схватил сестру за руку.

— Идем отсюда, Мэг!

Но Мэг не двинулась с места, с любопытством рассматривая Майкла.

— Прошу простить меня, сэр, но будет ли мне позволено узнать ваше имя?

— Майкл Деверо, ваш покорный слуга, леди. — Он слегка склонил голову. Ее непосредственность и живость пришлись юноше по душе.

— Деверо! — в унисон вскричали брат и сестра.

Уолтер осведомился:

— Откуда вы, сэр?

— Из Ирландии, хотя, на мой взгляд, это вас совершенно не касается. Не помню, чтобы вы представились, сэр.

Мэг уже открыла рот, чтобы ответить, но Уолтер шикнул на нее, и девушка не произнесла ни слова. Испепеляя Майкла взглядом, Уолтер заставил Мэг взять себя под руку и ледяным тоном проговорил:

— Пойдем, Маргарет.

Пока брат настойчиво вел ее ко входу во дворец, Маргарет, полуобернувшись, крикнула через плечо:

— Была рада с вами познакомиться, Майкл Деверо. Надеюсь, в самом скором времени нам представится возможность поговорить. Так что я не прощаюсь. До свидания!

— Аdieu[186] — пробормотал Майкл, озадаченно глядя им вслед.

— К чему такая грубость? — набросилась Мэг на своего брата. — Я бы, например, хотела познакомиться с ним поближе. Быть может, он…

— Ты более не будешь разговаривать с этим человеком, Мэг. Я запрещаю тебе! — Годы унижения, раздражения, отчаяния и бедности ярким пламенем мести вдруг вспыхнули в груди Уолтера. — Пора бы уже тебе усвоить: я всегда знаю, что делаю.

— Нет, не знаешь, но сейчас я не в настроении спорить с тобой.

«А ведь она впервые осмелилась возражать мне», — думал Уолтер, когда они миновали Жадюгу Риггза. Ему даже стало немного жаль этих людей, выстроившихся в очередь к помощнику управляющего, чтобы получить крышу над головой и ночлег; этих провинциалов, сущих ничтожеств, каким, впрочем, и сам он был когда–то, еще до того, как поступил на службу к его светлости герцогу Норфолку. Молодой человек вспомнил грязные постоялые дворы, комнаты, битком набитые такими же бедолагами, как он сам, наемниками, ищущими, кому бы подороже продать свой меч. Но с тех пор уже много воды утекло. Сейчас они с Мэг занимали роскошные апартаменты в особняке Норфолка на Стрэнде. Он надеялся, что его светлость сдержит слово и выхлопочет ему звание кавалера ордена Подвязки, что станет первым шагом на пути к возврату его владений в баронстве Чартли, какового его недалекий отец лишился после того, как был обвинен в государственной измене. Кроме того, Уолтер рассчитывал ввести свою сестру, недавно овдовевшую, в ближний круг придворных дам королевы Екатерины. Мэг была мила, привлекательна и очень умна. Если она станет фрейлиной ее величества, то ее шансы вновь сделать удачную партию возрастут десятикратно. Внезапно он выпустил руку сестры и ступил в тень портала у входа в замок. Спрятавшись за внушительной фигурой Риггза, Уолтер впился взглядом в так называемого Майкла Деверо. Тот чинно стоял в очереди, как воспитанный и вежливый джентльмен, глядя на все вокруг широко раскрытыми глазами и впитывая новые ощущения. Болван.

— Привет, Риггз, — пробормотал Уолтер в спину помощника управляющего.

Риггз даже не соизволил оторваться от гроссбуха, хотя и без него прекрасно знал, куда поселить очередного просителя. Риггзу нравилось заставлять тех, кто превосходил его по праву рождения, ждать, умолять и покрываться потом из–за малейшего его недовольства. Он получал от этого истинное наслаждение и ощущал себя всесильным. А еще это занятие приносило ему недурной побочный доход.

— Приветствую вас, шталмейстер его светлости герцога Норфолка, — захихикал Риггз. — Чем могу служить вам?

— Видишь вон того нескладного нахала, что стоит в самом конце очереди с сундуком в руках? Он — ирландец, впервые прибыл ко двору. Как насчет того, чтобы подшутить над ним? Расходы я беру на себя.

По–прежнему не отрывая взгляда от страниц бухгалтерской книги, Риггз завел руку за спину и раскрыл ладонь.

Уолтер уронил в нее серебряную монетку достоинством в шесть пенсов.

— Ты славный малый, Риггз.

Майкл пришел в ужас. Комнату, которую ему выделили, иначе как жалкой и убогой назвать было нельзя: голые кирпичные стены, почерневшие от сажи и копоти, земляной пол, скудная меблировка, состоявшая из низенькой кровати на колесиках, облезлого тюфяка, из которого торчала солома, и трехногого стула–табуретки. Помещение больше походило на келью отшельника и располагалось в подвале замка, рядом с винным погребом и помещениями для прислуги.

Майкл замер на пороге своего нового жилища. Его сундуки и баулы, сложенные штабелем, громоздились позади него, слуга, как и носильщики, делал вид, что не замечает его растерянности, а юноша все никак не мог поверить в то, что именно здесь ему предстоит проводить свои ночи.

— Но мое имя есть в списках! Кавалеры ордена Подвязки имеют право располагаться в апартаментах во время проведения торжеств и турнира!

— Ой, умоляю вашу милость простить меня! Сэр Майкл, не так ли? Или, быть может, граф Деверо? — Помощник управляющего сделал вид, что внимательно изучает свой гроссбух. — Нет, я вижу здесь лишь мастера Майкла Деверо. — Бухгалтерская книга с глухим стуком захлопнулась. Несмотря на извиняющийся тон, в глазах Риггза сверкнула насмешка.

Этого оказалось достаточно, чтобы в жилах у Майкла закипела кровь.

— Я представляю своего лорда и благодетеля, графа Тайрона, вице–короля Ирландии, рыцаря–сподвижника ордена и вообще первого рыцаря, который получил это почетное звание из рук самого короля Эдварда Третьего! — Когда Риггз в ответ лишь пожал плечами, тупо глядя на Майкла, юноша почувствовал, как его охватывает отчаяние. Он ведь никого не знает при дворе, ни единой живой души, которой он мог бы пожаловаться на вопиющую несправедливость. — Я имею право на определенные привилегии!

— Ваша милость имеет право на бесплатное угощение при дворе, дрова для очага, огниво и трут, чтобы разжечь в нем огонь, и кровать. Это и есть кровать, разве нет? — Помощник управляющего ткнул пальцем в сторону кровати на колесиках. — Прошу вас, сэр, не относиться к своей комнате с таким явным пренебрежением. Я немедленно пришлю сюда мальчишку с дровами для растопки.

«С пренебрежением?!»

— А зачем мне понадобятся дрова для растопки, позвольте узнать? Здесь же нет очага!

Помощник управляющего сунул голову в дверь. Когда он вновь повернулся к Майклу, на губах его играла ласковая улыбка.

— А ведь и острые у вас глаза, сударь! Готов держать пари, что на турнире ваша милость сломает много копий. Ну, хорошо. Значит, дрова вам не понадобятся. Вычеркиваем. — И он нацарапал несколько слов напротив фамилии Майкла: «Мастер Деверо обойдется без очага. На его счет можно более не беспокоиться».

Майкл с тоской сознавал, что не внушает своим видом особого страха, и все тут.

— Это помещение мне решительно не подходит. Я бы и своей собаке не позволил обитать в этой крысиной норе. Так почему я сам должен мириться с ней?

— Если ваша милость недовольны…

— В высшей степени недоволен.

— Тогда я искренне рекомендую гостиницу «Грейхаунд». Однако же, — он поскреб макушку, прикрытую шапочкой, — она наверняка переполнена гостями, да и за постой хозяин дерет втридорога. Там сейчас яблоку негде упасть, одни иноземные лорды и посланники. К сожалению, каждый год в это время наблюдается одно и то же. Любая мало–мальски подходящая комната занята кем–нибудь из блестящих рыцарей его величества. Быть может, после окончания турнира станет посвободнее. Кое для кого мужские игры оказываются чрезмерно жестокими. — Помощник управляющего обратил свой невинный взор на слуг, переминающихся с ноги на ногу рядом со своим хозяином. — Ваши люди могут спать в людской на этом же этаже, но если там для них не найдется места, сэр, рекомендую пристроить их где–нибудь подле пристани.

Майкл уже и сам подумывал о том, чтобы перебраться в общую комнату или на набережную, но ведь там придется забыть об уединении. Как, черт подери, он сможет сберечь свои драгоценные флаконы или объяснить странные припадки на рассвете? По слухам, смерть и болезни приводят короля Генриха в ужас. Если станет известно, что Майкл болен и вынужден принимать какое–то сомнительное снадобье, он может оказаться в комнате намного хуже этой.

— Лица, желающие принять участие в бале–маскараде, могут обратиться к сэру Томасу Карвардену, церемониймейстеру. Празднество по случаю годовщины ордена Подвязки начнется с наступлением темноты, а бал–маскарад — в полночь. Всего доброго, — с этими словами Риггз удалился, оставив Майкла, его слугу, носильщиков и гору дубовых сундуков в воняющем крысиным пометом коридоре сводчатого подвала, под коптящим настенным светильником.

Майкл не испытывал ни малейшего желания обитать под землей, словно какой–нибудь тролль. Более того, здесь, в этих ужасных условиях, можно было забыть о веселом времяпрепровождении и флирте. Пусть он впервые приехал ко двору, но ведь это совсем не значит, что к нему следует относиться как к неотесанному мужлану–деревенщине, не заслуживающему достойного обиталища. Его участие в ежегодных торжествах было согласовано и одобрено несколько месяцев назад. В конце концов, он был законным наследником графства, де–факто будущим правителем страны. Предок его благородного покровителя был самым надежным и доверенным союзником короля Эдварда в деле свержения узурпатора несколько десятков лет назад, и в знак признания его неоценимых заслуг, храбрости и чести король Эдвард наградил своего верного соратника титулом графа и земельными владениями в Ирландии, сделав его первым кавалером ордена Подвязки. А эта темная и зловонная клетка была недостойна даже самого ничтожного слуги, не говоря уже о будущем графе.

Избегая смотреть Пиппину в глаза, Майкл расплатился с носильщиками. Откровенно говоря, его так и подмывало попытать счастья в переполненной гостинице «Грейхаунд». С другой стороны, в его интересах было оставаться при дворе. В голове у него вновь зазвучал голос старого лорда Тайрона: «Чем труднее начало, тем достойнее восхождение к заслуженной славе». «Да будет так», — мрачно подумал Майкл. Итак, отсюда и отныне ему остается лишь один путь — наверх.

Каменные ступеньки, скудно освещенные, ведущие куда–то вниз, в темноту и перепачканные крысиным пометом, спиральной лестницей ложились под ноги Рене, обутой в мягкие кожаные туфли без задников, пока она осторожно спускалась вслед за дрожащей тенью леди Анны Гастингс. А ведь набожной фрейлине королевы, не выпускающей из рук четки, то и дело бормочущей «аминь» и «Отче наш», не пристало, как какой–нибудь воровке, спускаться в мрачные подземелья замка. С другой стороны, если верить слухам, леди Анна не всегда считалась идеалом святости. В молодости она была фигурой настолько популярной, что злые языки судачили о ней до сих пор. Рассказывали, что, прибыв ко двору в качестве новоиспеченной супруги сэра Джорджа Гастингса, она быстро втерлась в доверие к королеве и стала одной из самых приближенных фрейлин ее величества, откуда благополучно пробралась в спальню самого короля. Ее сестра леди Элизабет Стаффорд, фаворитка королевы Екатерины, узнав об этой любовной интрижке, рассказала обо всем их брату, могущественному лорду и председателю суда пэров. Герцог Бэкингем, гордый, раздражительный и драчливый, выплеснул свое высокородное негодование на сэра Уильяма Комптона, бывшего в то время бессменным пажом и камердинером его величества. Именно благодаря Комптону и состоялось это — и не только — тайное любовное свидание, что позволило ему стать одним из любимцев короля. Комптон, как легко можно догадаться, поспешил спрятаться под крылышком своего венценосного покровителя. Его величество, лишившись любовницы и впав в немилость у супруги, дал резкую отповедь вспыльчивому Бэкингему, а леди Элизабет изгнал из своего окружения, обозвав коварной шпионкой. Обзаведшийся рогами сэр Джордж Гастингс определил свою неверную супругу в женский монастырь, после чего и сам покинул двор.

Эта история случилась года три назад. И вот сейчас леди Анна вернулась из своей духовной ссылки, напропалую пользуясь вновь обретенным благочестием, вслух подыгрывая набожной королеве и втихомолку странствуя по темным и сырым подвалам. Совершенно надуманный предлог, под которым леди Анна улизнула из личного сада королевы, заставил Рене последовать за ней, дабы выяснить, что задумала эта хитроумная особа. Никогда нельзя знать заранее, чем все обернется, и что может всплыть на свет Божий. Достойное дитя придворной жизни, Рене прекрасно знала, что чужие тайны — лучшее платежное средство, которым можно воспользоваться к своей вящей выгоде. Итак, одной рукой придерживая тяжелые юбки, чтобы не запачкать их в грязи, онана цыпочках следовала за леди Анной по извилистому, скудно освещенному тоннелю, прислушиваясь к доносящимся впереди звукам.

— Анна, сюда, — послышался из темноты мужской голос, и Анна послушно свернула в альков. Рене сразу же подумала, что красавица вновь взялась за старое. — Ты уверена, что никто не следил за тобой?

— Здравствуй, Нэд. — Голос леди Анны прозвучал мрачно и встревожено. — Что тебе вдруг понадобилось обсудить со мной?

— И это все, что ты можешь сказать мне вместо приветствия? Никакой благодарности за то, что я убедил твоего желчного супруга даровать тебе прощение и выпустить из клетки, в которой ты провела взаперти три последних года?

— Это из–за тебя я угодила туда!

— При чем тут я? Так решил твой достойный супруг. Гастингсу почему–то не понравились рога, которыми ты украсила его голову.

— Если бы ты не стал совать нос куда не следует, я ни за что не угодила бы в этот проклятый монастырь Святой Марии! Какой кошмар! Я никогда не прощу тебе этого! Никогда, слышишь?

Рене, которой очень хотелось увидеть обладателя мужского голоса, украдкой заглянула в альков. Ха! Она без труда узнала его.

— Неужели ты ожидала, что я закрою глаза на то, как ты прелюбодействуешь с узурпатором моего трона в этом притоне разврата, который он называет своим двором? Ему никогда не было до тебя дела, Анна. Сделав мою сестру своей любовницей, он заставил меня до дна испить чашу унижения, подчинил своей воле и продемонстрировал всему миру, что мы, потомки настоящих Плантагенетов, — полные ничтожества! А теперь еще и этот его прихвостень в красной сутане, хитроумный и злобный лис! Этот проклятый сводник! Он украл у меня право быть главным советником, не дает проводить нужную мне политику, высмеивает и противостоит из принципа всему, что я делаю! Я поклялся, что избавлю себя — и Англию! — от них обоих, потому что двум медведям не ужиться в одной берлоге.

— Тише, братец, тише! Ты ведешь изменнические речи, и я заявляю, что с радостью избежала бы участия в твоих интригах и заговорах. — Анна развернулась, чтобы уйти.

Рене отпрянула от угла и замерла, боясь дышать. Но не лесть, которой Нэд старался умаслить свою сестру, заставила принцессу замереть на месте. Нет, она застыла при виде светловолосого гиганта, подпиравшего стену напротив, по другую сторону алькова. Он слегка наклонил голову в знак приветствия и криво ухмыльнулся.

Господи Иисусе, до чего же он красив и ладно сложен, в изысканном камзоле, с льняными волосами до плеч и яркими, сверкающими глазами! А в его улыбке было что–то невыразимо очаровательное.

Святые угодники, о чем она только думает? Ее застали врасплох и выследили! Вот только кто?

А Майкл, в свою очередь, тоже не мог налюбоваться фиалковыми глазами, пристально смотревшими на него из темноты. Лаванда и амбра… Ее соблазнительный запах дурманил ему голову, и очень скоро он перестал вслушиваться в шепот заговорщиков, доносившийся из алькова. По другую сторону коридора глазам его предстало видение, заинтересовавшее его намного сильнее государственной измены: молодая женщина хрупкого сложения в платье с глубоким декольте, на бледном лице которой сверкали фиолетовые глаза, а блестящие темные волосы пышной волной ниспадали до самой талии.

Тело его замерло в сладкой муке. Прекрасная незнакомка разглядывала его откровенно, настороженно и расчетливо, явно пытаясь угадать, кто он такой и что он здесь делает, почему шпионит за этой опасной парочкой, чем, несомненно, занималась и она.

Поверит ли она, если он скажет ей, что оказался здесь случайно, по ошибке? Отправив Пиппина в людскую, Майкл запер свою отшельническую келью — если бы на двери не было замка, он ни на мгновение не задержался бы здесь, — а потом попросту заблудился в этих скудно освещенных, грязных и дурно пахнущих коридорах, так похожих один на другой.

— Если он умрет, не оставив наследника мужского пола, я займу его место на троне, — говорил между тем Нэд.

— Королева Екатерина опять беременна. Простыня дважды оставалась чистой. Мария де Салинас говорит, что на этот раз у нее будет мальчик. Король тайком сходит с ума от радости и страстно тоскует по Бесси Блаунт[187]. А ее величество каждую свободную минуту проводит на своей prie–dieu[188], боясь повторения прошлой неудачи.

Нэд грубо выругался.

— Тогда я не стану ждать. Я сделаю то, что задумал, сегодня ночью, во время полуночного бала–маскарада, и ты мне поможешь.

— Я?! — испуганно вскричала Анна.

— Да, ты, сестра будущего короля Англии. Послушай, Анна, один известный предсказатель, монах ордена картезианцев по имени Николас Хопкинс, уверил меня в том, что звезды выстроились так, что их положение мне благоприятствует. Он предрекает, что узурпатор моего трона не будет иметь сына, и что я наследую ему. Поэтому я уже начал осторожно собирать вооруженных людей на границе с Уэльсом. Кроме того, мне удалось подкупить кое–кого из йоменов личной королевской гвардии, и они выполнят мой приказ, когда придет время. И это время пришло. Я пользуюсь большой популярностью у жителей Лондона и в своих владениях. Анна, говорю тебе, та любовь, с которой эта страна приветствовала своего нового короля, угасла под натиском чумы, налогов и неспособности Генриха зачать наследника мужского пола. И знатные дворяне недовольны так же, как и простолюдины, ибо разве можно доверять сюзерену, подпускающему к управлению государством неполноценных ничтожеств? Ты только взгляни на его фаворитов. Чарльз Брэндон, сын простого знаменосца, оказывающий на узурпатора большее влияние, чем кто–либо из нас, благородных представителей древнейших родов! Уильям Комптон, еще один любимчик, приемный сын всего королевского двора… Да кто он такой, чтобы возглавлять канцелярию и зарабатывать себе на том состояние? Мы скорее умрем, чем позволим помыкать собой, как это происходит сейчас.

— Нэд, наш благородный отец был опозорен, лишен всех прав и обезглавлен за то, что восстал против Ричарда Третьего. Умоляю, братец, одумайся!

— Государственная измена, — одними губами прошептал Майкл своей невольной соратнице по ремеслу. Но та лишь выразительно приподняла брови в ответ.

О чем думает эта неизвестная красавица, понять было решительно невозможно. И вообще, кто она такая? И кто этот Нэд, рассуждавший о покушении на короля с такой легкостью, словно это был для него единственный и самый приемлемый выход из затруднительного положения? Майкл знал, что отпрыски дома Плантагенетов были представителями династии Йорков, уцелевшими после жестокой гражданской войны между королевскими домами Ланкастеров и Йорков, длившейся несколько десятилетий и буквально опустошившей страну. Генрих Тюдор, отдаленный претендент на трон со стороны Ланкастеров и отец нынешнего монарха, сверг последнего короля династии Йорков Ричарда III, после чего женился на его племяннице, единственной законной претендентке со стороны Йорков, объединив таким образом два королевских дома и их гербы.

— Сегодня ночью Генрих Тюдор встретится со своим создателем, — решительно заключил Нэд, — и кардинал Уолси падет вместе с ним. Церковный собор презирает его высокопарное тщеславие. В тавернах поговаривают, что он погубит королевство. Как только я отправлю этого лже–короля к праотцам, защитить кардинала будет некому, и тогда выскочка и карьерист не получит ни пощады, ни отпущения грехов.

— И как же ты намерен сделать это? Нет, не отвечай, я ничего не хочу знать.

При виде неподдельного ужаса Анны в Майкле вдруг проснулся инстинкт самосохранения: заговорщики представляли собой отчаянную компанию, игравшую в самую опасную игру на свете. Тем не менее, главная опасность исходила все–таки не от заговорщиков, планы которых он только что подслушал, а от таинственной и загадочной третьей стороны. Следовало признать, очень красивой третьей стороны, но оттого не менее опасной, поскольку она могла запросто выдать его своим хозяевам.

— Сегодня, во время полуночного бала–маскарада, после шуточной схватки начнутся танцы. Флиртуй с ним; заигрывай, но сделай так, чтобы он последовал за тобой на галерею. Гобелен с изображением Венеры прикрывает оконную нишу. Постарайся сделать так, чтобы он стоял спиной к гобелену. И тогда Генрих Тюдор встретит бесславную смерть развратника и повесы.

«Значит, — думал Майкл, вполуха слушая, как леди Анна продолжает отговаривать своего брата от задуманного, — для меня наступил момент истины». И он не позволит благоразумию и инстинкту самосохранения, что сродни трусости и узости кругозора, управлять собой. Связанный по рукам и ногам понятиями долга и чести, сознавая, что из темноты за ним наблюдает прекрасная шпионка, он понял, что не отступит. Обратного пути у него не было.

— Выбирай же, наконец, кому ты служишь, дорогая сестрица, — своему брату… или Святой Деве Марии деи Пратис[189].

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Тайный недоброжелатель опаснее явного врага.

Марк Туллий Цицерон. Обвинительная речь против Верреса II
Рене торопливо поднималась вверх по ступенькам. Она услышала достаточно и поспешила скрыться, пока ее не обнаружили. Оказавшись на первом этаже, она потопала ногами, стряхивая с туфель комочки грязи, смахнула с платья паутину и быстро зашагала к королевским покоям, где можно было с легкостью затеряться в толпе. Итак, герцог Бэкингем — потомок короля Эдварда III, предполагаемый преемник короля Генриха, председатель суда пэров, первый и самый состоятельный лорд королевства, богатством превосходивший Генриха VIII, владевший поместьями и замками в двенадцати графствах, связанный кровными и брачными узами с высшими кругами знати, задумал убить короля Англии. Хорошо это или плохо для нее?

Как говаривал ее венценосный отец, в политике не существует понятий «добро» и «зло». Важны лишь последствия. Следует тщательно рассмотреть сложившееся положение вещей с разных точек зрения, принять во внимание всех игроков, учесть цели каждого из них, после чего выработать линию поведения, позволяющую с выгодой для себя воспользоваться ходом событий.

Король остается жить, король погибает, — что для нее предпочтительнее?

Если король Генрих останется жив, не изменится ничего, за исключением разве что будущего дома Стаффордов. Если король Генрих погибнет, кардинал Уолси лишится своего покровителя и защитника; Эдвард Стаффорд, третий герцог Бэкингем, заполучит корону. Бэкингем был лидером недовольных пэров, высшего дворянства, возглавляя фракцию жертв Уолси — представителей самых древних и самых знатных родов, утративших свои освященные временем привилегии и должности, равно как и благосклонность короля, из–за сына мясника из Ипсвича, поднявшегося на самый верх иерархической лестницы. Соответственно, первым делом Бэкингем отдаст приказ избавиться от опостылевшего лорда–канцлера. Два медведя в одной берлоге не уживутся. Но герцог и не подозревает о козырной десятке, которую Уолси держит в рукаве, карте, которой кардинал без раздумий воспользуется в случае гибели своего венценосного господина. А ведь именно за этой картой и охотится она, Рене.

Вот и выходит, что все ее планы пока ни к чему не привели. Кардинал Уолси отказался присутствовать во время ее представления их величествам; банкет, который он собирался дать в честь короля и кавалеров ордена Подвязки, был отложен. Запас уловок и хитростей принцессы иссяк. И если покушение Бэкингема окажется успешным, у кардинала не останется иного выбора, кроме как разыграть свою козырную карту. Следовательно, в обозримом будущем она лишится возможности завладеть ею. Если только…

Если только она не нанесет упреждающий удар — в случае возникновения паники и беспорядка! Разве можно выбрать для этого более удобный момент, чем тот, когда слухи о смерти короля достигнут ушей кардинала? Волнения, переполох, страх, хаос…

Следовательно, король Англии Генрих VIII должен умереть.

Рене, наконец, добралась до галереи, битком забитой благоухающими потом придворными. Последние сомнения относительно ее собственной роли в этой предательской игре покинули принцессу. Ее кукловодам, королю Франциску и кардиналу Медичи, требовались не только услуги шпиона, или вора, или наемного убийцы, или прелюбодейки, они требовались им все и сразу, причем в одном лице!

«Цель оправдывает средства», — напутствовал принцессу кардинал Медичи, когда она поднималась на борт корабля, роскошной каравеллы, ждавшей ее сейчас в доках Грейсенда. И король с кардиналом выбирали ее отнюдь не наобум. Король Франциск, считая принцессу достойной дочерью ее вероломного отца, преуспевшего в искусстве высокой интриги, остановил свой выбор именно на ней, справедливо полагая, что лучше ее никто не сможет удовлетворить кардинала Медичи. Они расставили ей ловушку и прельстили соблазнами, вполне отвечающими ее положению, пополнили ее и без того роскошный гардероб экстравагантными платьями и драгоценностями, передали ей в подчинение отряд специально подготовленных солдат, подписали по ее требованию все необходимые документы и даже дали ей в сопровождающие маркиза по собственному выбору Рене. А ее запятнанная репутация благоприятствовала созданию образа ветреной красотки, которая, вступив в любовную связь с простолюдином, своими руками разрушила собственные шансы стать королевой в какой–нибудь стране. Так что никто не заподозрит Рене в коварстве, необходимом для того, чтобы принять участие в покушении на жизнь самого короля. Правда, в глубине души принцесса и сама сомневалась, что обладает им. Но она должна сделать все, что в ее силах, чтобы покушение удалось. Итак, как можно помочь заговорщикам, не вступая в их ряды? Очень просто — потихоньку убирая препятствия, возникающие у них на пути.

План герцога отличался простотой и эффективностью. Пожалуй, Анну придется слегка подтолкнуть в нужном направлении. Но кто этот светловолосый юноша? Для кого он шпионил за заговорщиками? Он видел ее. Отныне ее жизнь в его руках. Впрочем, верно и обратное.

— Своевольная Рене, королевская шлюха Франции, — произнес у нее за спиной мужской голос. — Держу пари, что через пару недель новая фрейлина королевы станет заезженной кобылкой в королевской спальне.

Слухи достигли побережья Англии раньше ее самой и, в полном соответствии со старой пословицей, набирали силу и ширились, как круги на воде. Ее считали дикой штучкой и своенравной шлюхой, не забывая прикидывать стоимость ее приданого в золоте и земельных владениях. Мужчины тайком пожирали ее глазами. Женщины улыбались ей в лицо и плевали вслед. Королева Екатерина приняла ее со сдержанной опаской. Король Генрих продемонстрировал ей равнодушное гостеприимство: он взвесил ее на весах своего мужского интереса и решил оставить в покое. Что, кстати, вполне устраивало принцессу. У нее не было ни малейшего желания связываться с еще одним королем. Единственный человек, которому она могла хотя бы отчасти довериться, прибывает сегодня — ее ближайшая подруга, леди Мэри, новоиспеченная герцогиня Саффолк.

Рене остановилась у залы дозорной службы, которую местные остряки называли «сторожкой». Сэр Генри Марни, вице–управляющий двором короля и капитан гвардии, как раз беседовал с дежурным офицером.

Принцесса осторожно заглянула в залу. Король Генрих, окруженный толпой подхалимов и льстецов, перебрасывался шуточками с придворными кавалерами, принимая провинциальных рыцарей, прибывших на торжества. Время от времени его величество утолял жажду вином, закусывая экзотическими фруктами со стоящего под рукой блюда. Рене заприметила парочку духовных лиц в ярко–красных одеждах. Сразу два кардинала? Одним из них, несомненно, был верховный лорд–канцлер, его высокопреосвященство кардинал Уолси. А вот кто же второй? Кардинал Кампеджио? Неужели он все еще в Лондоне?

Его превосходительство посол Франции монсеньор Пьер–Франсуа маркиз де Руже о чем–то мирно беседовал с престарелым герцогом Норфолком, которому уже давно перевалило за семьдесят, сыном его светлости графом Сурреем и сэром Уолтером Деверо из свиты герцога. Пока она рассматривала эту компанию, читая по губам маркиза, о чем идет речь, мимо нее к королю устремился герцог Бэкингем в сопровождении нескольких благородных дворян, бряцающих оружием. Явно в пику Уолси герцог предпочел ярко–красный камзол, расшитый золотом, и на груди у него лежали тяжелые золотые цепи, свидетельствующие об его происхождении, родословной и занимаемых должностях. Рене наблюдала, как головы окружающих синхронно поворачиваются вслед Бэкингему, мужчины приветствуют герцога, а король недовольно хмурится. Бэкингем отвесил Генриху преувеличенно вежливый поклон и завел разговор со своей будущей жертвой. Неужели он уже воображает себя сидящим на троне?

Рене, подавив совершенно неуместную сейчас насмешливую улыбку, остановила пробегавшего мимо шустрого пажа, державшего на вытянутых руках очередное блюдо с фруктами.

— Постой, мальчик.

Он покосился на принцессу, и глаза его вспыхнули.

— Миледи…

Этого молодчика, сына одного из офицеров стражи, она готовила к тому, чтобы он стал ее глазами и ушами при дворе. Она жестом предложила ему отойти в сторонку и прошептала:

— Видишь, вон там французский посол стоит рядом с его милостью Норфолком? Скажи ему, что я хочу поговорить с ним наедине.

— Конечно, миледи. Одну минуту. Но… — Он опустил глаза, и его щеки, еще покрытые легким пушком, залила жаркая краска. — Нэн, моя девушка, пообещала дружить со мной, если я подарю ей шелковый шарф.

Улыбаясь, Рене выудила из ниоткуда золотую монету.

— Своди Нэн в какую–нибудь чистую харчевню в городе, угости ее пирожными с медом, купи ей сахарного петушка и букетик цветов. А на обратном пути, я уверена, ты заслужишь настоящий поцелуй. — Поскольку руки юноши были заняты тяжелым серебряным блюдом, украшенным чеканкой, на котором грудой лежали яблоки, груши, чернослив, вишни, сливы, абрикосы, клубника и апельсины, привезенные ею в дар их величествам из Франции, Рене сунула монету в рукав его камзола и подмигнула. — Воnnе сhance![190]

Мальчик просиял.

— Благодарю вас, миледи! — Он шагнул было к дверям, но потом остановился, перехватил блюдо поудобнее и бросил ей чудесную спелую сливу под одобрительными смеющимися взглядами часовых.

И тут принцесса увидела его — светловолосого незнакомца из подвала, — пробирающегося через переполненную соискателями галерею в надежде получить доступ в приемную короля. Он возвышался над всеми на целую голову, золотоволосый красавец, настоящий скандинав с бронзовой от загара кожей! На лице с правильными чертами выделялись бирюзовые глаза, которые внимательно смотрели по сторонам, ничего не упуская. Его львиная грива, по–старомодному длинная, ниспадала до плеч, покрытых шитым золотом воротником. Наряд его был строгим, безукоризненным и очень дорогим. Шестое чувство подсказало принцессе, что молодой человек чужой здесь. Но кто же он такой?

И тут он заметил ее, и взгляд его обжег девушку как огнем. Молодой человек тут же сменил курс и направился к ней.

Между ними встал маркиз Руже.

— Вы хотели меня видеть?

— Где мы можем переговорить без помехи? — Принцесса опустила сливу в ридикюль.

— В кабинете у часовни. — Руже взял ее под локоть и повел прочь.

Игриво покачивая бедрами, Рене зашагала рядом с маркизом, а потом оглянулась. Незнакомец остановился у дверей караульного помещения, глядя ей вслед. Улыбнувшись ей, он слегка наклонил голову в знак приветствия.

«Мы непременно побеседуем, причем очень скоро», — решила принцесса, чувствуя, как в животе у нее образовалась щекочущая пустота.

Руже сопроводил ее в кабинет, примыкающий к королевской часовне. По щелчку пальцев маркиза священник, стоявший у придела в ожидании желающих исповедоваться грешников, бесшумно удалился. Маркиз аккуратно притворил за собой дверь и прислонился к ней спиной.

Итак, Рене безраздельно завладела его вниманием. Одна из причин, по которой она выбрала Руже в качестве сопровождающего, заключалась в том, что он свободно изъяснялся на бретонском диалекте французского, который за пределами графства понимали очень немногие. Сейчас для принцессы не было важнее задачи, чем сохранить в тайне все, что она имела ему сказать.

— Кто этот второй кардинал, с седой бородой?

Маркиз с вызовом скрестил руки на груди.

— Кардинал Лоренцо Кампеджио. У вас есть еще вопросы?

Рене взглянула прямо в темные глаза Руже. Маркиз Пьер–Франсуа де Руже был мужчиной сорока с небольшим лет, среднего роста и телосложения, с черными как вороново крыло волосами и сединой на висках. Маркиз считался весьма привлекательным мужчиной. Будучи вдовцом, он пользовался неизменной популярностью у дам при дворе французского короля, особенно у вдовушек, мечтающих обзавестись вторым мужем. Маркиз считался неплохим военачальником и искусным царедворцем, обладал обширными земельными владениями и неизменно руководствовался исключительно личными интересами. Он обожал охоту, содержал нескольких любовниц, жил в роскоши, что полагал вполне естественным. Ирония судьбы заключалась в том, что короли не любили его, и это изрядно раздражало маркиза. Обладая несомненным нюхом на опасность и талантом выживать в самых невероятных эскападах, Руже все–таки оставался предсказуемым и заурядным существом, поскольку чрезмерные амбиции мешали ему воспользоваться острым умом к своей вящей выгоде.

Рене прекрасно знала, что он не доверяет ей, недолюбливает и презирает ее за то, что она играет первую скрипку в их сомнительном предприятии. Говоря военным языком, его призвали на службу, обязали повиноваться без рассуждений и немедленно выполнять все распоряжения принцессы. Но больше всего маркиза раздражал тот факт, что ей была поручена секретная миссия, о которой он не имел ни малейшего представления.

— Расскажите мне о нем.

— Кампеджио? Ему уже почти полстолетия, и, по слухам, он более добродетелен, чем старая уродливая девственница. Что вам от него нужно? Только не говорите мне, что вас послали для того, что бы соблазнить его.

Да, пожалуй, разговор будет долгим. Рене вздохнула.

— Прошу вас, отвечайте на вопрос.

— Собственно, мне больше почти нечего добавить. Он прибыл в Англию, чтобы подвигнуть короля на очередной крестовый поход против мавров, надеясь раздуть прежнее пламя в сердце молодого льва. Нищенствующий попрошайка, как и все их племя.

— Где он остановился?

— В городском дворце кардинала Уолси, на площади Йорк–плейс.

Йорк–плейс! Святая Дева Мария, наконец–то, дело сдвинулось с мертвой точки.

— Eh bien[191], раз уж мы заговорили об этом, полагаю, что могу поставить вас в известность о том, что я съезжаю из гостиницы «Грейхаунд» и переселяюсь в дом его светлости герцога Норфолка на Стрэнде. Сообщаю это на тот случай, если вам вдруг понадобятся мои услуги… Его светлость предложил мне погостить у него, и я с благодарностью принял его приглашение.

«Изнеженный глупец! Он же использует тебя, а потом выбросит за ненадобностью».

— Вы нужны мне при дворе. Гостиница располагается в непосредственной близости от дворца. А до Стрэнда на лодке добираться никак не менее часа, в зависимости от погоды. Мы прибыли сюда не для того, чтобы играть в мяч. А если вам так уж хочется осмотреть новую игрушку Норфолка, то советую вам бывать там с визитами, а не жить постоянно.

Руже нахохлился.

— Для чего я вам понадобился? Или вы хотите сделать из меня комнатную собачку?

— Будьте же благоразумны, Руже. Норфолк примется угощать вас вином и роскошными яствами, войдет к вам в доверие и выманит у вас какое–нибудь обещание. Неужели вы не понимаете, что именно в этом и состоит его намерение? Он презирает Уолси и стремится установить личные отношения с королем Франциском.

— К чему вы клоните, мадам?

— К тому, что вам совершенно не обязательно настраивать против себя лорда–канцлера Англии. Пока мы действуем в интересах нашего короля, неразумно устанавливать близкие отношения с важными персонами этого двора. И вы поступите мудро, если ваше имя не станут связывать с врагами Уолси.

Маркиз подался вперед, схватил Рене за запястье и рывком притянул к себе вплотную.

— Дерзкая девчонка! Не смейте читать мне нотации о правилах хорошего тона и придворного этикета! — Взгляд его зацепился за край скромного декольте принцессы. — Для чего мы прибыли в Англию? В чью постель вам приказано пробраться?

— Отпустите меня, месье, — твердо сказала принцесса. — Иначе вам придется пожалеть о своем поведении, когда вас отзовут отсюда.

В его черных глазах сверкнула ненависть.

— Неужели я должна напоминать вам о том, что прибыльный рудник в Бретани, приносящий вам львиную долю доходов, находится в моей власти? — негромко промурлыкала она.

— Вы сам дьявол! — взревел Руже, отказываясь верить своим ушам.

— Я приказала закрыть его до тех пор, пока не вернусь во Францию, успешно завершив порученную мне миссию мира.

Его глаза округлились от изумления.

— Вы лжете!

— В моих апартаментах лежит копия королевского указа. Что вы предпочитаете — увидеть его собственными глазами или воспользоваться драгоценным временем, еще оставшимся в нашем распоряжении, чтобы восстановить свою кредитоспособность?

На лице маркиза отразилась бессильная ярость.

— Чего вы от меня хотите?

Рене внешне казалась совершенно невозмутимой. У нее было множество причин для беспокойства, но маркиз не входил в их число.

— Для начала я требую, чтобы вы отпустили меня. — Он мгновенно разжал руку. — Вот так–то лучше. — Принцесса одарила его очаровательной улыбкой. — Кардинал Йорк. Я желаю встретиться с ним. Аудиенция должна быть совершенно неофициальной и…

— Так вот куда ветер дует? — Руже презрительно фыркнул. — Шлюху королевской крови отправляют выведать государственные секреты?

Рене отвесила ему пощечину, и маркиз от неожиданности даже не успел перехватить ее руку.

— Мадам, вы испытываете мое терпение, — прошипел он сквозь стиснутые зубы. Но, взглянув ей в глаза, он вдруг вздохнул и криво улыбнулся, успокаиваясь. — Когда женщина бьет мужчину, обычно она напрашивается на то, чтобы ее уложили в постель. Вы этого от меня хотите? Покувыркаться на молитвенной скамеечке?

— Вы ведете себя грубо и несдержанно, да еще и богохульствуете вдобавок. Нет, благодарю. Кувыркание меня не интересует. Я хочу, чтобы вы устроили мне аудиенцию с лордом–канцлером. Вы еще способны совершить столь выдающееся деяние? — Внимательно вглядываясь в лицо маркиза, Рене вдруг поняла, что, помимо кнута, можно пустить в ход и пряник. — Да, признаю, я предприняла некоторые предосторожности, чтобы гарантировать ваше сотрудничество, поскольку мне прекрасно известно, что вы — не из тех мужчин, которые с легкостью примут главенство женщины над собой. Но я специально просила о том, чтобы именно вас назначили сопровождать меня.

На лице Руже вновь отразилась растерянность.

— Вы специально просили за меня?

— Не стоит так расстраиваться, месье. Мы с вами очень похожи, хотя вам еще предстоит многому научиться.

Маркиз покраснел до корней волос. До сих пор он полагал ее совершенным ничтожеством, не разбирающимся в дипломатии. Но теперь Руже отнесся к ней совсем по–другому. Уважение смешивалось с презрением. Тонкие губы растянулись в хищной улыбке, обнажая безупречно ровные зубы.

— Мои поздравления, мадам. Вам удалось произвести на меня должное впечатление. До сих пор я не считал, что нашему сюзерену очень уж повезло с родственниками, но вы, разумеется, достойная дочь своего отца. — Он поднес ее затянутую в перчатку ладонь к губам и поцеловал. — Можете располагать мною во всем, что касается выполнения нашей миссии. Что же до кардинала Йорка…

— Я бы хотела встретиться с его высокопреосвященством и передать ему личное послание нашего короля.

Черты лица маркиза вновь обрели каменную твердость.

— Что за послание?

Рене улыбнулась, думая о шелковых путах.

— Тайна нашего мирного посольства, истинная причина нашего пребывания здесь.

— Скажите мне, — шепотом взмолился он, всем своим видом выражая неуемное любопытство.

— Король Франциск, — Рене сознательно мучила маркиза, не спеша делиться секретами, — намерен заключить между Англией и Францией мировое соглашение, подыскав для своей свояченицы достойного супруга–англичанина.

— То есть для вас?

— Наверняка у доброго кардинала есть несколько кандидатов на примете, какой–нибудь молодой английский герцог или сын герцога… Я ведь располагаю завидным приданым. — Принцесса выразительно пожала плечами, позволяя ловушке захлопнуться.

— Мы прибыли сюда, чтобы подобрать вам супруга? — Руже выглядел озадаченным и одновременно крайне заинтересованным. — Но для этого вовсе не требуется ваше присутствие. Могут пройти долгие месяцы, прежде чем закончится отсев кандидатов, затем еще несколько месяцев займут переговоры, потом подписание брачных контрактов…

— Тогда давайте скажем так: Уолси может ускорить процедуру поисков. Он наверняка сочтет невероятной удачей то, что именно к нему французы обратились с подобной просьбой. — Рене не собиралась разыгрывать свой фарс до конца, но это не имело решительно никакого значения. Ей просто нужно было попасть в замок Йорка. Чем скорее, тем лучше. Принцесса положила руку на атласный рукав камзола маркиза. — Прошу вас, устройте мне это свидание. Мне очень нужно встретиться с кардиналом во дворце Йорка — сегодня вечером, ночью, как можно скорее!

Руже опустил взгляд на ее руку.

— Посмотрим, что здесь можно сделать.

Сэр Уолтер, проводив французских шпионов до дверей часовни, вернулся на шумную галерею, откуда он мог одновременно наблюдать за кабинетом часовни и за входом в приемную короля. «Самая богатая невеста во всем христианском мире», — сказал Норфолк. Дочь покойного короля Франции, свояченица нынешнего сюзерена, дважды герцогиня, лишенная невинности, но оттого не утратившая привлекательности.

Норфолк, молчаливый и сдержанный, никогда не говорил ничего без вполне определенной цели. Следовательно, расшифровал его слова Уолтер, герцог ожидает от него, что он примет полученные сведения как руководство к действию. Игра, которую Уолтер намеревался затеять с драгоценной принцессой, несомненно, стоила свеч. Завоевав ее расположение — а при удаче и оказавшись в ее постели, — он поправит пошатнувшееся благосостояние собственной семьи. Хищная улыбка скользнула по его губам. Вряд ли ухаживание за принцессой станет для него неприятной и невыполнимой задачей. Невзирая на ее, по слухам, острый язычок, своевольная Рене представляла собой лакомый кусочек.

На глаза ему попался офицер из гвардии Валуа. Мужчина остановился, чтобы окинуть внимательным взглядом переполненную галерею. Грудь его часто вздымалась. Пожалуй, Уолтер рискнул бы предположить, что принцесса с успехом улизнула от своего тело хранителя. Дружески улыбнувшись офицеру, Уолтер произнес по–французски:

— Вы найдете свою венценосную подопечную в часовне. Она совещается там с французским посланником.

— Благодарю вас, сэр. — Телохранитель говорил по–французски с сильным итальянским акцентом. — Мадам совершенно не думает о собственной безопасности и все время избегает меня, к моему величайшему огорчению.

— Быть может, если вы время от времени станете предоставлять ей некоторую свободу действий, она с большим пониманием отнесется к вашей опеке, — учтиво посоветовал мужчине Уолтер. Он протянул офицеру руку. — Сэр Уолтер Деверо.

Офицер крепко пожал ее.

— Лейтенант Армадо Бальони.

— Бальони? Я знавал одного барона по имени Малатеста Бальони, владетеля Спелло.

На лице Армадо расцвела улыбка.

— Малатеста — мой брат! Вы встречались с ним?

— Пять лет назад я сражался в рядах Лиги Камбраи[192] в Италии. С вашим почтенным братом мы подняли несколько заздравных кубков и повеселились в компании доступных женщин. — Уолтер не стал упоминать о том, что в те времена он был простым ратником, нищим наемником, которому были не по карману даже приличные доспехи. И тут ему в голову пришла блестящая мысль. Он улыбнулся офицеру с заговорщическим видом, как мужчина мужчине. — Как вы отнесетесь к тому, чтобы пропустить пару кружек прокисшего эля и побарахтаться с завшивевшими, зато не прокаженными девицами легкого поведения в публичном доме после полуночи?

Армадо просиял.

— Con piacere![193] Сердечно благодарю вас за приглашение!

— Отлично! Буду ждать вас у парадного выхода из дворца. Ага, а вот и ваша принцесса. — Уолтер поднес руку к виску, отдавая шутливый воинский салют, и отошел, чтобы она не увидела его. Всему свое время…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Сюда приходят на других посмотреть и себя показать.

Публий Овидий Назон. Наука любви
Открытие ежегодных празднеств, посвященных годовщине ордена Подвязки, прошло с большой помпой и пышным великолепием, пристрастием к которым так славился король Генрих. Приемная его величества, озаряемая пламенем восковых свечей в античного вида канделябрах, укрепленных на стенах и столах, была задрапирована пышными складками тончайшего красного шелка с вышитыми на нем розами Тюдоров, а с высокого потолка в живописном беспорядке свисали побеги гранатового дерева. Стены от пола до потолка были покрыты гобеленами с изображениями рыцарей, драконов и благородных дам, внушающих возвышенную и пылкую страсть.

Длинные разборные столики, расположенные перпендикулярно высокому столу, предназначенному для их величеств со свитой, покрыли французскими скатертями и расставили на них вазы с цветами, роскошные тарелки, подносы, миски, ложки, кубки, отполированные до блеска, и инкрустированные драгоценными камнями подсвечники. Повсюду лежали небольшие белые булки, завернутые в вышитые салфетки. В воздухе витали благородные и изысканные ароматы. Группа музыкантов звуками фанфар пригласила почетных гостей к ужину, пустив в ход флейты, трубы, гобои и тамбурины.

Поскольку королевская чета еще не появилась, сверкающая мишурой толпа устремилась в холл, сияя показным блеском своего великолепия. Никто не обращал ни малейшего внимания на Майкла, когда он фланирующей походкой вошел внутрь, высматривая двоих заговорщиков и таинственную лазутчицу, В своем равнодушии к безвестной и оттого ничтожной форме жизни, какой он являлся в их глазах, придворные полагали, что он глух и нем. Но они ошибались.

Майкл слушал и смотрел по сторонам, словно хищник, вышедший на охоту, улавливая обрывки сплетен и интриг. Например, он узнал, что человек, на которого стоит сделать ставку в нынешнем турнире, превзошел всех в прошлогодних рыцарских схватках, и звали этого героя барон Монтигл по прозвищу «Непобедимый», а еще — что дон Леонардо Спинелли, папский нунций, проиграл партию в мяч своему другу и гостеприимному хозяину, его светлости герцогу Норфолку. Он выяснил, что его светлость герцог Бэкингем имел неосторожность повздорить с кардиналом Уолси на заседании Тайного совета, прибегнув к непечатным выражениям, и с тех самых пор только и делает, что интригует против кардинала, призывая лишить его всех титулов и званий. А королева Екатерина, оказывается, строго отчитала своего венценосного супруга за излишнюю фривольность при организации полуночного бала–маскарада, но король настоял на своем и правильно сделал, потому как ее величеству, если она стремится сохранить собственное достоинство, в будущем следует воздерживаться от выяснения отношений на людях.

Последняя пикантная сплетня, достигшая ушей Майкла, пока он прохаживался по королевской буфетной, напрямую касалась недавно прибывшей ко двору французской принцессы. Молодые энтузиасты, горящие похвальным желанием подняться на самый верх общественной лестницы, обсуждали стоимость ее приданого в драгоценных камнях, утвари, замках и плодородных землях, пылко величая ее наградой, достойной самого принца. Грубияны, настроенные развлечься за ее счет, оживленно превозносили ее красоту и бились об заклад, кому из них удастся уложить принцессу в постель.

Придворные, как отметил про себя Майкл, отличались некоторой вольностью в поведении, чтобы не сказать — распущенностью. Дамы целовали кавалеров в губы при встрече, смеялись непристойным шуткам и не гнушались потреблять горячительные напитки. И в самом деле, очень живой и веселый двор.

Совершенно очевидно, что путь от унылой безвестности к бесчестью или славе пролегал все–таки именно через эту толпу. Майкл нахмурился. В данный момент он оставался безымянным карьеристом, подбирающим крохи со стола более удачливых конкурентов, но уже совсем скоро, как только он легко и изящно предотвратит покушение на жизнь короля, начнет внушать окружающим благоговейный страх и почтение.

Появились привратники с зелеными бляхами и, подобно пастухам, загоняющим стадо коров, принялись разводить придворных по своим местам, выделенным каждому в строгом соответствии с его титулом, фамильными связями и близостью к трону. Майкл обнаружил, что стоит посреди всей этой упорядоченной суеты, будто майское дерево[194], или, точнее, словно последний болван, глядя, как вокруг быстро рассаживаются остальные, не обращая на него ни малейшего внимания. Взгляд его наткнулся на Уолтера, разряженного типа, с которым у него давеча вышло небольшое недоразумение во дворе замка. Брат с сестрой сидели в верхней части среднего стола. Уолтер издевательски улыбнулся ему и отвесил шутовской поклон.

Все места вокруг них были заняты, отовсюду слышался гул голосов. Майкл, ощущая себя деревенским увальнем, которого никто не торопится приглашать за свой стол, повернулся спиной к злорадно ухмыляющемуся щеголю и нос к носу столкнулся с негодяем Риггзом, который снизошел до того, чтобы поприветствовать юношу едва заметным кивком.

— Как поживаете, мастер Деверо, если не ошибаюсь? Чем могу служить вашей милости?

Майкл проглотил унижение и, постаравшись подавить гнев, отрывисто произнес:

— Прошу вас указать мне мое место, любезный, в противном случае мне останется лишь занять трон, после чего объяснить его величеству, что это вы усадили меня туда.

Бормоча себе поднос: «Тоже мне, остряк нашелся!», помощник управляющего подвел юношу к последним свободным местам в дальнем конце стола, расположенного ближе всех к выходу и дальше всех — от трона.

«Самое подходящее для меня место!» — внутренне вскипел Майкл и скользнул на край скамьи. Негромкий шепот, злорадная ухмылка и ощущение, что на него смотрят, заставили юношу взглянуть на Уолтера как раз в тот самый момент, когда негодяй с заговорщическим видом кивнул помощнику управляющего. Майкл стиснул зубы, делая вид, что ничего не заметил. Значит, продажный Риггз действует заодно с расфранченным попугаем, вознамерившимся выставить его на посмешище.

— Эй, Стэнли, барон Монтигл! Разве не на этом самом месте ты сидел в минувшем году?

Подняв голову, Майкл заметил коренастого увальня, беззлобно переругивающегося с соседями на ближнем конце противоположного стола.

— Приветствую тебя, Лоуэлл! Черт побери, кого я вижу! Сплющенный дохляк, приготовленный для заклания на завтрашнем турнире?

Майкл бросил взгляд в противоположную сторону и заметил бородатого и дюжего малого, остановившегося на пороге залы. Незнакомец напустил на себя свирепый вид, чтобы скрыть неуверенность, сквозившую в его движениях (хотя его находчивый ответ и вызвал одобрительные смешки у тех, кто слышал его), когда он обнаружил, что его прошлогоднее место узурпировал этот самый Лоуэлл. Майкл понял, что последнее свободное место осталась как раз рядом с ним, но Стэнли не видит его, обводя взглядом дальние столы и негромко проклиная собственную неуклюжесть.

Пожалев товарища по несчастью, Майкл вежливо окликнул его:

— Сэр, быть может, вы присядете вот здесь?

Стэнли с пренебрежением окинул взглядом свободное место, разгневанно фыркнул, но потом все же прошествовал к Майклу с важным видом, опустился рядом и мрачно уставился на стоящий перед ним пустой кубок. Словно по мановению волшебной палочки, к столам поспешила армия слуг, и бокалы всех присутствующих оказались наполненными до краев.

— А могут они заодно сделать так, чтобы на тарелках появилась еще и еда? — рассмеялся Майкл, потянувшись к своему бокалу.

Стэнли простер свою лапищу и схватил Майкла за плечо.

— Мы подождем, пока король не обратится к нам с приветственной речью, малыш. Какого черта! Ну–ка, ну–ка, что это у тебя там?

— Вы имеете в виду мою руку? — поинтересовался Майкл, хотя прекрасно понял, что привлекло внимание соседа: из–под рукава его камзола выглядывал геральдический рисунок — три красных кружка и красная же лента, обвивающая его запястье.

— Нет, твой рисунок. Что он означает?

— Это всего лишь родимое пятно, — увильнул от прямого ответа Майкл.

Ему в лицо взглянули проницательные глаза, в которых искрилась насмешка.

— Благослови Господь тех отцов, чьи сыновья рождаются с гербом на коже.

— Под натиском вашей логики я сдаюсь, — улыбнулся Майкл. — Откровенно говоря, этот рисунок мне сделали сразу же после рождения.

— Зачем? — озадаченно нахмурился бородатый здоровяк.

— Наверное, чтобы я не потерялся.

— А у тебя есть привычка теряться?

— Меня нашли в капусте. — Майкл одарил собеседника загадочной улыбкой.

— Тогда зачем пачкать кожу красками?

— Чтобы ее нельзя было смыть.

Кустистые каштановые брови сошлись на переносице.

— А ты ведь моешься раз в год, не правда ли, как поступают все настоящие рыцари, чтобы сделать приятное дамам?

— Я стараюсь, в меру своих скромных сил и возможностей. — Майкл расхохотался, вспомнив, как еще мальчишкой удивлялся нетерпимости, с какой лорд Тайрон относился к вони немытого тела и каждый день отправлял его в купальню перед сном. — Краску ввели мне под кожу иглой, этот метод называется «впрыскивание».

— Благослови Господь мое черное сердце! А я–то до сих пор думал, что «впрыскивание» означает кое–что совсем другое. — Собеседник подмигнул и ткнул Майкла кулаком под ребра.

— Это рисунок древних пиктовtitle="">[195], — пояснил Майкл. — У старого короля Гарольда Эссекса на груди было целых два таких, по которым его изуродованное тело и опознали после битвы при Гастингсе[196].

— Я смотрю, ты хорошо подготовился к участию в турнире. Ты, быть может, еще и останешься жить, мой впрыснутый друг! — Стэнли громко расхохотался над собственной сомнительной остротой. — А теперь скажи мне, это больно?

— Думаю, что не настолько, как если получишь в глаз норманнскую стрелу.

Стэнли коротко ухмыльнулся.

— Полагаю, ты какой–то родственник Деверо, а?

Ошеломленный, Майкл в упор взглянул на Стэнли.

— Откуда вам известно, как меня зовут?

— Просто мне знаком твой герб. — И Стэнли кивнул на рисунок на запястье юноши.

Равнодушно передернув плечами, Майкл ответил:

— Я — Деверо, отколовшийся от клана. Сам по себе, правильнее будет сказать.

— Мы вернем тебя в родное стойло, к остальным Деверо.

— Прошу прощения, я не представился должным образом. Меня зовут Майкл Деверо. Я прибыл на турнир, чтобы представлять здесь графа Тайрона. А вы — тот самый Непобедимый барон Монтигл, на которого здесь ставят все, не так ли?

— Ага, вот оно, преимущество дурной славы! Но ты попал пальцем в небо, мой мальчик. Бароном Монтиглом меня именуют мои арендаторы, матушка кличет меня Эдвардом, будущая супруга, свет очей моих, которую ниспошлет мне Господь, станет величать меня Нэдом, ну а приятели, даже впрыснутые, могут без церемоний называть меня Стэнли. И перестань мне «выкать», будь любезен.

Майкл пожал протянутую лапищу.

— Непобедимый, счастлив познакомиться с таким славным воином.

— Славная у тебя штучка, как я погляжу, мой щеголеватый новый друг. — Стэнли кивнул на раскинувшего крылья геральдического орла, выложенного из кроваво–красных рубинов на рукоятке изогну того кинжала, которым Майкл орудовал за столом. — Его хозяина этот двор часто превозносил, хотя и никогда не развлекал. Ты служишь ему? Почему он сам не прибыл сюда, во плоти и крови, так сказать?

— Заботы о делах короля удерживают моего лорда в Ирландии. Сюда от его имени приехал я, его посланник и представитель.

— Посланник, но не рыцарь?

— Увы, нет. — Майкл застенчиво улыбнулся, но тут же посерьезнел. — Во всяком случае, пока.

— Еще не рыцарь? Такой здоровяк, как ты? Святые угодники, да ты чуть ли не вдвое меня выше, Деверо! Честно говоря, я уже подумывал о том, чтобы укрепить свою репутацию за твой счет.

Майкл окинул своего нового друга оценивающим взглядом. Хотя Стэнли значительно уступал ему в росте, его мускулистая бочкообразная грудь вполне подошла бы буйволу.

— Я и в самом деле намерен принять участие в схватках, под гербом и знаменем моего лорда. Так что у тебя еще будет возможность, — юноша подхалимски улыбнулся при этих словах, — с чистой совестью выбить меня из седла, и пусть грязь твоей славы прилипнет к нагруднику моей кирасы.

Расхохотавшись во все горло, Стэнли с восторгом хлопнул Майкла по плечу.

— Прибереги свой бойкий язычок для дам, малыш. Твои поэтические сравнения не помогут тебе победить меня на ристалище.

— Но попытаться все равно стоило. — Улыбка у Майкла вышла кривой.

Стэнли в упор взглянул на него, и во взгляде гиганта уже не искрилось безудержное веселье.

— На твоем месте я бы спрятал подальше этот решительный блеск, что я вижу в твоих глазах, иначе закаленные псы турнирных схваток могут обломать о тебя свои копья.

— Неужели постное выражение моего лица сделает меня менее желанной жертвой? Думаю, нет. Они сочтут меня неоперившимся птенцом, каким я и являюсь на самом деле, если буду сидеть, съежившись, или стану грозно выпячивать грудь.

— Это — правда, но твое неизбежное поражение станет для тебя менее болезненным, если ты хотя бы немного поумеришь свой пыл.

— Разумный совет, согласен.

— Эй, не стоит обижаться! Ты оказал мне услугу, позвав сюда. И я намерен отплатить тебе добром. Вот уже два года я не знаю поражений. Милорд Лоуэлл, сидящий вон там, весь из себя такой гордый и веселый, — и Стэнли кивнул на рыцаря, который подшучивал над ним в самом начале пира, — каждый год приходит последним на турнире, но при этом поднимается все выше. А причина в том, — он заговорщически понизил голос до едва слышного шепота, — что наш король — отчаянный рубака, и превыше всего он презирает поражение в схватке. Следовательно, на будущий год Непобедимого будут величать Однажды Побежденным, и сидеть я буду за королевским столом. Понятно?

— Расчетливая и мудрая стратегия, я бы сказал, даже политическая. — Майкл с благодарностью принял свой первый урок придворной интриги. — Благодарю. Я не забуду твой совет.

В дверях возник церемониймейстер. Стукнув в усыпанный тростником пол концом раззолоченного жезла, он во всю силу легких провозгласил:

— Его королевское величество Генрих Тюдор, милостью Божией король Англии и Франции, ревнитель веры, защитник отечества и повелитель Ирландии!

Король Генрих VIII, в роскошном пурпурном камзоле верховного сюзерена, с тяжелой золотой цепью на груди, украшенной драгоценными камнями, и в короне, венчающей его рыжеволосую голову, величественной походкой вступил в залу, держа под руку свою внушительную супругу–испанку.

— …и ее королевское величество, королева Англии Екатерина! — закончил свое представление церемониймейстер.

Майкл оцепенел, заметив предателя лорда Нэда, выступающего чуть позади самого короля, рядом с которым важно вышагивал священник в богатом красном одеянии — без сомнения, великолепный кардинал Уолси. На лице Бэкингема застыла гримаса презрительного неудовольствия. Леди Анна, его сестра, находилась в свите королевы, и красное платье с глубоким вырезом выгодно подчеркивало ее пышные формы, а по левую руку от нее скользила таинственная шпионка.

Изящная и невысокая, в свите королевы она выделялась, как лебедь в стае гусей или как сильфида из потустороннего мира в темном лесу. А когда взгляд ее фиалковых глаз из–под пушистых ресниц неожиданно устремился на него, Майкл почувствовал себя так, будто с размаху налетел на каменную стену. Она была утонченной, изысканной и совершенной.

Язвительное замечание соседа вернуло Майкла с небес на землю.

— Неземное видение, на которое ты столь нежно поглядываешь, — принцесса Рене де Валуа Французская, герцогиня Бретани и Шартра. Советую тебе направить свое копье на иную добычу, в жилах которой течет красная, а не голубая кровь. Эта красавица летает уж слишком высоко для тебя.

Быстро оглядевшись по сторонам, Майкл заметил, что не один пожирает принцессу взглядом: Рене де Валуа казалась настолько жемчужно чистой и восхитительно красивой, что все присутствующие мужчины буквально раздевали ее глазами. Значит, вот она какая, печально знаменитая французская принцесса! Нежное создание с острым, как рапира, языком. Она заинтриговывала и возбуждала его. И тут юноша понял, что не давало ему покоя и подспудно грызло изнутри: теперь французы знают о существовании заговора. В какую сторону повернется флюгер, если принцесса даст себе труд вмешаться в ход событий (что, кстати, также вызывает некоторые сомнения)? Майклу требовались новые сведения, а Стэнли в качестве источника был ничем не хуже прочих.

— А кто вон та лакомая штучка?

— Миледи Анна Гастингс, сестра его светлости герцога Бэкингема.

Ну, конечно — лорд Нэд оказался самим герцогом Бэкингемом! Его отец Генри Стаффорд, второй герцог Бэкингем, сначала помог Ричарду Глостеру взойти на трон, а потом восстал против него же, освободив тем самым дорогу к престолу Генриху Тюдору, ныне покойному королю. Гром и молния, как же он сам не сообразил?

— Леди Анна, — меж тем разливался соловьем Стэнли, — совсем недавно благочестиво постилась в женском монастыре Святой Марии, так что теперь, после трех лет воздержания, наверняка изнемогает от похоти. А насчет французской принцессы мне говорили нечто совершенно противоположное: якобы она столь же жестокосердна, как и ее венценосный папаша, король Людовик Двенадцатый, о котором она не слишком скорбит. Кстати, Рене не зря величают бичом и грозой принцев. Все ее женихи благополучно избежали расставленной ловушки супружества — одни посмертно, а другим достало ума вовремя сбежать.

Майкл не поверил ни единому слову Стэнли, но счел за благо оставить свои мысли при себе.

— Дочь короля Людовика?

— Точно. При том беспринципном дворе у дамы есть только два пути: или стать покорной старой каргой, или… — И тут Стэнли, спохватившись, поспешно умолк, оборвав себя на полуслове.

— Или кем? — Но Майкл не собирался отступать, в нем взыграло любопытство. — Шлюхой?

— Да ладно тебе, кому нужны злосчастные, прокаженные и изуродованные оспой француженки, когда здесь полным–полно здоровых англичанок, с которыми так приятно флиртовать?

Но Рене де Валуа отнюдь не выглядела прокаженной. Тем не менее, мысли Майкла были весьма далеки от флирта. Его сумасшедший план, заключавшийся в том, чтобы незаметно подобраться к герцогу Нэду вплотную и обезвредить еще до полуночи, казался совершенно неосуществимым, нелепым, абсурдным и очень опасным, поскольку мог легко превратить самого могущественного герцога королевства в смертельного врага. Нужно было срочно составить новый план, который позволил бы разрушить козни заговорщиков, но Майкл, как назло, не мог придумать ничего путного.

Их королевские величества заняли свои места за стоявшим на возвышении большим столом, после чего расселась и свита. Король Генрих, поднявшись со своего места, так что его было видно из любой точки большой залы, широко улыбнулся и воздел свой кубок, призывая собравшихся к тишине.

— Благородные друзья! Мы рады приветствовать вас на ежегодном собрании нашего славного ордена Подвязки!

Гости дружно взревели в ответ.

— В честь святого Георгия, покровителя Англии и нашего самого благородного ордена; мы будем веселиться, сражаться на турнире, танцевать и развлекаться вволю! Мы будем охотиться и праздновать! И сегодня вечером, — его величество сделал паузу для пущего эффекта, — тоске и печали не место в наших рядах! — Глядя сияющими глазами на полную энтузиазма и радостного предвкушения аудиторию, он воскликнул: — Итак, давайте выпьем за святого Георгия!

Все присутствующие дружно воздели вверх полные до краев кубки, расплескивая вино.

— За святого Георгия! — И мгновением позже, после первого глотка, зал взревел еще раз: — За нашего короля!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Трудно обмануть того, кто предупрежден заранее.

Дж. Ардерн. Лечение свищей заднего прохода, геморроя и использование клистиров
Колокольный звон возвестил наступление нового часа. Королева Екатерина, выполнив обязанности хозяйки торжества, грациозно поднялась со своего места, пожелала аудитории покойной ночи и удалилась в сопровождении своих испанских фрейлин. После ее ухода столы незамедлительно сдвинули в сторону, освобождая место для танцев, а для тех, кто предпочитал азартные игры, слуги внесли подносы с картами, костями и монетами.

«До полуночи остается ровно час», — сказала себе Рене. Девушка нервничала, впрочем, не подавая виду. От Руже до сих пор не было никаких известий. Короля Англии вот–вот должны были убить — а ей предстояло выкрасть могучий Талисман у самого лорда–канцлера Британии. И каким же образом она сделает это?

По мере того как в подсвечниках оплывали свечи, а тени становились все длиннее, беспокойство принцессы нарастало. Ах, если бы здесь оказалась ее дорогая подруга Мэри! Уж она бы смогла развеселить ее, отвлечь от черных мыслей, подержать за руку… К несчастью, его светлость герцог Саффолк прислал посыльного с известием, что его лучшая лошадь потеряла подкову, вследствие чего он со своей новой супругой проведет ночь в городе и появится на балу лишь завтра. Но куда подевался проклятый Руже? Неужели все–таки перебрался в особняк Норфолка на Стрэнде? Безмозглый кретин!

Свечи догорали, и в воздухе повисло напряженное и восторженное ожидание предстоящего веселья. Пышный двор короля Генриха на глазах превращался в распутный бордель, о котором столь пренебрежительно отзывался герцог Бэкингем. Рене про себя подивилась тому, что англичане оказались еще хуже бесстыжих французов, для которых плотская любовь стала чем–то вроде национального вида спорта. Французов привлекала и очаровывала красота в чистом виде, и они находили ее во всем. Любовь в их среде почиталась настолько, что девушки становились эротическими игрушками благородных дам, а юноши — кавалеров. Беспорядочность в связях и распущенность процветали, но французы развратничали частным образом, в уединении своих спален, никогда не опускаясь до грубостей и непристойностей в общественных местах, как это делали англичане. Здесь же правил бал разгул низменных страстей. Подобно избалованным детям, англичане пили слишком много, тискали и открыто домогались друг друга. Дамы целовали мужчин, позволяли издеваться над собой, громко и вульгарно смеялись, отпускали непристойные шуточки, играли в кости и ругались, как извозчики, неистово и бурно резвились, бросая обидные упреки в адрес мужчин.

Рене, у которой столь грубое веселье вызывало неподдельное отвращение, потянулась к бокалу вина с пряностями. Горячая жидкость немного успокоила ее натянутые нервы и ослабила лихорадочное возбуждение.

Рядом с ней на скамью опустилась стайка беззаботных фрейлин королевы, гогочущих, как стадо гусей. Они оживленно обсуждали новую затею, придуманную сэром Уильямом Корнишем, главным советником по придворным развлечениям: до сих пор Англия ничего подобного не знала.

— Переодевание в совершенно итальянском духе! — захлебывалась от восторга леди Дакр.

— Облачение из шелка, с козырьками и шапочками из чистого золота, — вторила ей леди Перси.

— Джентльмены будут держать в руках факелы и издавать воинственные крики…

— Мы будем оказывать им сопротивление, а потом победители потребуют от побежденных станцевать…

— Я знаю, что это такое, — негромко пробормотала какая–то матрона. — Гадкая непристойность!

А взор Рене вновь устремился в дальний угол залы, где встретился со взглядом бирюзовых глаз, пристально наблюдавших за ней весь вечер. Личность светловолосого незнакомца по–прежнему оставалась для нее загадкой, но край стола говорил сам за себя. Он был никем.

Молодой человек улыбнулся ей, словно говоря: «Нравится это вам или нет, но отныне мы — негласные компаньоны, молчаливые соучастники, хранители чужой опасной тайны».

— Что за мужчина уставился на тебя?

Рядом с собой Рене увидела Анну Гастингс, с которой сегодня отчаянно старалась подружиться. От новой подружки пахло вином и потом, глаза у нее блестели неестественно ярко, и ее глубокое декольте уже лишилось прикрывавших его шемизеток. Впрочем, Рене не могла винить леди Анну за чрезмерное усердие, с которым та предавалась натужному веселью. Если бы ей приказали привести короля Генриха на место будущей гибели, она бы тоже напилась до бесчувствия.

Анна навалилась тяжелой грудью на плечо Рене, глядя в дальний конец залы.

— Он не сводит с нас глаз. Давай разыграем для него спектакль! Полагаю, он с легкостью справится с нами обеими, этакий златогривый жеребец. Пройдемся по зале и посмотрим, последует ли он за нами. — Подхватив Рене под руку, Анна увлекла ее за собой. — Ой, смотри! Наш обожатель идет к нам.

Рене совсем не была уверена в том, чей именно он обожатель, если к нему вообще применимо это слово, но, пока еще не разобравшись в нем, сочла жизненно важным держать его от Анны на расстоянии. Она подвела свою докучливую компаньонку к игорному столу, вокруг которого царило шумное веселье. Для того чтобы замысел Бэкингема увенчался успехом, Анне следовало возобновить знакомство с королем Генрихом.

— По–моему, он преследует нас! — восторженно захихикала Анна. — Какой чудный образчик мужской зрелости, настоящий самец.

— Да, пожалуй, ты права, на него приятно посмотреть, — согласилась Рене, не удостоив привлекательного незнакомца даже взглядом.

— И только? Покажи мне хоть одну женщину, которая откажется затеять с ним интрижку, и тогда я скажу тебе, что ей самое место в монастыре. Тебе не кажется, что ростом он ничуть не уступает нашему королю?

Рене бросила на красавчика мимолетный взгляд.

— Зато он не такой крупный и дородный. — Это была правда. Нездоровое пристрастие короля Генриха к развлечениям и пиршествам давало о себе знать, тогда как в высоченном незнакомце не было ни капли жира. — Я нахожу его пресным и скучным, — мстительно пробурчала Рене.

— Пресный! — Анна вновь сдавленно захихикала. — А я бы с удовольствием отведала, каков он на вкус.

Рене решила от греха подальше направить их разговор в иное, более конструктивное русло.

— А что за милая леди запустила коготки в короля?

— Элизабет — Бесси — Блаунт, — язвительно прошипела в ответ Анна. — Уж кто–кто, а эта красотка успела накрепко привязать его к себе.

Они остановились у стола, окруженного придворными, и стали смотреть, как вышеозначенная дама страстно целует на удачу кости, которые собирался метнуть король.

— Сестра, побудь рядом со мной, и мы вместе сразимся с великим Мидасом! — сделанной веселостью вскричал какой–то мужчина, стоя в тесной компании придворных, обступивших игорный стол короля. — Прекрасная сестрица, умоляю вас как можно скорее прийти ко мне на помощь! Мой проигрыш растет, и фортуна, похоже, отвернулась от меня.

«На удивление ловкий ход со стороны Бэкингема», — вынуждена была признать Рене. Фаворитка Блаунт запросто могла лишиться привилегии целовать игральные кости короля. Уловив, что Анна застыла в нерешительности, Рене легонько подтолкнула ее к стаду придворных кавалеров, уже изрядно набравшихся и оттого пребывавших в игривом настроении.

Дорогу им преградил очередной пьяница.

— Эй, послушайте! Заходят однажды в таверну Платон и Сократ…

— Фу, ну сколько можно! Мы уже сто раз слышали эту историю, — недовольно выкрикнул кто–то. — Милейший Комптон, пора бы уже и освежить свой арсенал, потому как шутки ваши повторяются из года в год!

— Тогда я займусь дамами! — Комптон обхватил леди Анну за талию, и приятели приветствовали этот его жест восторженным ревом. — Как поживаете, моя прекрасная леди? Ну–ка, быстренько поцелуйте меня, ведь нам вас очень не хватало.

— Убери от меня свои грязные лапы, пьяная свинья! Ты, конечно, можешь определить в таверну Платона и Сократа, но меня туда засунуть не удастся!

И Анна, воспылав праведным негодованием и вспомнив, очевидно, о своей благоприобретенной набожности, оттолкнула его с такой силой, что сэр Комптон не устоял на ногах и повалился на руки изумленных приятелей, которые с трудом вернули его в вертикальное — хотя и весьма неустойчивое — положение.

— Меня укусила пчелка! — заплетающимся языком пробормотал Комптон.

— А ты похож на соты для меда! — глумливо выкрикнул кто–то, и собравшиеся встретили это замечание фырканьем и смехом.

— Леди Анна, ваш брат умоляет вас принести ему удачу своим прикосновением. Не заставляйте его ждать напрасно! — прозвучал чей–то баритон из самого центра оживленного улья, в который превратился стол.

При первых же звуках этого голоса придворные мгновенно расступились, как Красное море перед Моисеем, образовав живой коридор. Вцепившись побелевшими от волнениями пальцами в руку Рене, Анна подошла ближе и остановилась рядом с Бэкингемом. Король поднял на нее сверкающие голубые глаза и знакомым — только что прозвучавшим — голосом произнес:

— Леди Анна, добро пожаловать к нам! Без вашей красоты мой двор много потерял, очень много! Ага, миледи Рене, и вам bon soir[197]!

Рене присела в глубоком реверансе рядом с Анной, ощущая на себе десятки жадных и любопытных взглядов. Столь неожиданное внимание отнюдь не привело ее в восторг.

— Ваше величество очень любезны, — пролепетала Анна, и ладонь ее, лежавшая на запястье Рене, внезапно стала влажной.

Из–под опущенных ресниц принцесса наблюдала за тем, как король окинул Анну плотоядным взором.

— Подойдите же сюда, Анна, — принялся он упрашивать ее, — и поцелуйте на удачу мои игральные кости. А его светлость, ваш братец, может воспользоваться услугами мистрис Блаунт.

Его слова были встречены грубым хохотом, за которым последовали непристойные замечания, когда мистрис Блаунт отказалась покинуть свой пост.

— Разве не старалась я угодить вашему величеству? И сегодня вечером вам покровительствует удача.

Все затаили дыхание в ожидании, кто же возьмет верх — старая пассия или новая.

— Но на игральных костях вашего величества уже есть поцелуй, — промурлыкала Анна, переводя взгляд с короля на Бесси, глаза которой метали молнии.

Король улыбнулся. «Как и большинству мужчин, — подумала Рене, — ему нравится, когда женщины соперничают из–за него». Он уже открыл было рот, чтобы заговорить, но Бэкингем опередил его.

— Делай, как тебе приказывает его величество, Анна, — с раздражением бросил он.

Напускная веселость короля Генриха куда–то улетучилась. «Бэкингем — набитый дурак, — решила Рене. — А вот о Генрихе этого не скажешь». Король окинул герцога долгим и внимательным взглядом, а потом посмотрел на Анну.

— Пусть даже на моих игральных костях и впрямь уже запечатлен поцелуй, и даже не один, я, как король, требую почтительного поцелуя из уст представительницы Стаффордов. — Удар был нанесен безжалостно и в самое сердце. Бэкингем покраснел от гнева и унижения.

Зрители затаили дыхание, а Рене с трудом удержалась, чтобы не рассмеяться. Не удивительно, что Бэкингем так неистовствует. Король Генрих не просто требовал повиновения — он хотел еще и унизить гордого герцога. Она ждала, что ответит Анна, прекрасно зная, что сказала бы сама на ее месте. Но та лишь глупо хихикнула.

— Господи, избавь меня от столь трудного выбора! Чтобы сделать приятное своему возлюбленному королю, я должна отвергнуть любимого брата!

Рене внутренне застонала. Глупая гусыня! Ей не хватает мозгов, чтобы по достоинству оценить все тонкости столь опасной игры, и сообразительности, чтобы повернуть ее к своей выгоде. Бедная Анна поняла слова короля буквально, тем самым, выставив себя на посмешище и превратив в удобную мишень. Сейчас кто–нибудь непременно воспользуется ее промахом.

— Да, пожалуй, положение и впрямь затруднительное. Оно требует серьезного размышления, — глубокомысленно заметил какой–то джентльмен у стола. Рене, прищурившись, взглянула на темноволосого лорда. Граф Суррей, сын Норфолка. — Заданный вопрос требует ответа. Кого миледи Гастингс любит сильнее — своего брата… или своего короля?

Послышался негромкий гул голосов, после чего воцарилась мертвая тишина. Придворные, затаив дыхание, ждали, как Анна выпутается из ловушки, в которую сама же себя и загнала. Бэкингем вперил в Суррея ненавидящий взгляд.

«А западня и впрямь получилась коварная», — вынуждена была признать Рене. Разумеется, Бэкингем мог прийти на помощь Анне и спасти ее легко и изящно, но гордость не позволяла ему признать старшинство Генриха Тюдора в чем бы то ни было, пусть даже в мелочах. Что же касается короля, то опасный блеск в его глазах свидетельствовал о том, что и ему не понравились грязные маневры Суррея. Тем не менее, ему явно было интересно услышать ответ Анны и увидеть реакцию Бэкингема на него.

Анна, безнадежно заблудившись в потоке опасных подводных течений, страшилась раскрыть рот и вымолвить хоть слово; испуганный взор ее метался по лицам стоящих у стола мужчин. Рене сжалилась над ней и прошептала на ухо нужную фразу. Она почувствовала, как Анна в знак благодарности стиснула ей руку, прежде чем выдавила улыбку и пролепетала:

— Я люблю своего брата так же, как себя саму, но для своего короля я готова пожертвовать жизнью — вот вам мой ответ, милорд.

Она склонилась над столом, чтобы взять в руки королевские игральные кости, давая Генриху возможность полюбоваться соблазнительной ложбинкой в ее декольте, прижала кубики к своим пухлым губам, а потом, сделав книксен, протянула их королю обратно. Весьма довольный ее ответом, его величество метнул кости на стол и выиграл. Зрители дружно зааплодировали.

Рене осторожно высвободила свою руку из пальцев Анны и позволила придворным, стремящимся попасть на глаза королю, оттеснить себя в сторону. Она не дала чувству вины омрачить осознание того, чему она только что помогла свершиться. Король Генрих отнюдь не был невинным агнцем, предназначенным на заклание. Он приказывал казнить людей; жил в роскоши, когда его обнищавшие подданные умирали от чумы и оспы. Он был испорченным и тщеславным господином и неверным мужем. В конце концов, быть может, он и не заслуживал смерти сегодня ночью, но, увы, такова жизнь. Или он, или она. Третьего не дано.

Рене осмотрела комнату в поисках Руже. Взгляд ее вновь столкнулся со взглядом бирюзовых глаз. Светловолосый незнакомец… Судя по довольному выражению его лица, он следил за ней, ожидая, что она опять его заметит. Прислонившись к стене рядом с каким–то бородатым здоровяком, он рассматривал ее так, что в животе у принцессы возникло сладкое тянущее ощущение. Откладывать знакомство дальше не было смысла. Она должна узнать, кто он такой, чего добивается и кому служит. Рене легкой поступью двинулась к нему, огибая танцующие пары. В его ярких глазах она прочла предвкушение встречи, а губы его раздвинулись в улыбке, обнажая полоску белоснежных зубов. Незнакомец оттолкнулся от стены. И вдруг передней вырос какой–то мужчина, заслоняя собой светловолосого гиганта. Рене замерла на месте и оцепенела. Человек Норфолка!

— Сэр Уолтер Деверо, мадам. К вашим услугам. — Назойливый гость поклонился принцессе. — Я решил набраться смелости и представиться в качестве вашего искреннего обожателя и поклонника, готового повиноваться вам во всем.

Рене одарила его взглядом, полным высокомерного презрения. Интересно, не Норфолк ли отправил этого недоумка ухаживать за ней, или же у него имеются собственные планы?

— Сэр Уолтер. — Принцесса вежливо склонила голову и шагнула в сторону, чтобы обойти его.

Но навязчивый приставала вновь загородил ей дорогу.

— Миледи, окажите мне честь и будьте моей партнершей на полуночном маскараде!

Рене холодно улыбнулась.

— Сэр, я бросаю вам вызов — вы не узнаете меня в маске. Au revoir[198]!

Он вновь шагнул к ней навстречу.

— Вам еще предстоит узнать, мадам, что я всегда принимаю все брошенные мне вызовы.

В самом деле? Нет, ну каков нахал!

— А вы узнаете, сэр, что я обламываю слишком длинные побеги… вот так!

Рене щелкнула пальцами у него перед носом, отчего мужчина поморщился и отпрянул. Улыбнувшись, принцесса в шорохе юбок скользнула мимо него, не срываясь, однако, на бег, и тут же врезалась в очередное препятствие: твердое, большое и высокое. Отшатнувшись, она бы непременно упала, если бы сильные руки не подхватили ее и не удержали на месте.

Впрочем, эти руки тут же отпустили ее.

— Прошу прощения, миледи.

Рене подняла голову и взглянула в глаза, своим цветом напомнившие ей воды Средиземного моря; они сверкали на загорелом лице с правильными чертами. Девушка потеряла дар речи. Пахло от него поистине замечательно — кастильским мылом, чуть–чуть бергамотом и теплом тела. Зачарованная, она не могла отвести глаз от полоски чистой и здоровой кожи между белым отложным воротником и золотыми нитями его блестящих волос. Рене вдруг представила, как касается этого места губами, пробуя его на вкус… Господи, спаси и помилуй! Да что с ней происходит, в конце–то концов?

— Быть может, вам лучше присесть? У вас такой вид, словно вам вот–вот станет дурно. — Юноша галантно проводил ее к ближайшей скамье и опустился передней на колени, протягивая принцессе кубок с грушевым сидром.

Рене любезно приняла вино, опустив глаза, чтобы он не мог прочесть ее мысли.

— Благодарю вас, сэр.

— Тот человек досаждает вам?

— Не более, чем все остальные. — Девушка подняла на него глаза. — Кто вы такой?

Он выпрямился и отвесил ей изысканный поклон, прижав руку к сердцу.

— Честь имею представиться: Майкл Деверо, ваш покорный слуга.

— Еще один Деверо? — Рене заметила у двух разных мужчин схожие черты, но Майкл был, как бы это сказать… Вместо продолжения она отпила глоток грушевого сидра.

Лицо молодого человека окаменело.

— Не имею чести быть знакомым с теми, кто предъявляет права на мою фамилию.

Рене рискнула бросить на него прямой и открытый взгляд.

— Почему вы все время смотрите на меня? — Это был пробный шар.

По губам Майкла скользнула мягкая улыбка.

— По двум причинам. И, как мне представляется, обе вам известны, мадам.

Осознание того, что он находит ее привлекательной, доставило Рене удовольствие.

— А что выделали в подвале?

Прямота девушки заставила его неуверенно рассмеяться.

— Вы позволите? — После ее утвердительного кивка он осторожно опустился на скамью рядом с ней. Глаза его засверкали, когда он оценил ее искренность и шутливое настроение. — Quid pro quo[199]?

— Око за око, — с улыбкой согласилась Рене и тут же со стыдом поняла, что беззастенчиво флиртует с ним.

— Меня поселили там, внизу, и я искал лестницу, чтобы подняться наверх. Теперь ваша очередь.

— Вы живете в подвале? Этого не может быть!

На мгновение на лице юноши отразилась уязвленная гордость, но черты его тут же разгладились, однако этого мгновения девушке вполне хватило, чтобы догадаться обо всем.

— Ваш первый визит ко двору? И привратник, наверное, клятвенно уверял вас в том, что все места уже заняты, а гостиница переполнена?

— Вы угадали, мадам.

— Меня зовут Рене. — Она протянула ему свою ладонь. Теплые губы легонько коснулись костяшек ее пальцев, и по коже девушки пробежала дрожь мгновенного удовольствия. Она сразу отняла свою обожженную поцелуем руку. — Так что же, вы и спите там, в окружении винных бочек и крыс?

Он равнодушно пожал плечами.

— Еще не имел такого удовольствия. Я прибыл только сегодня.

Рене прочла в его глазах смущение и замешательство. Совершенно очевидно: кто–то зло над ним подшутил, а юноше не хватило опыта, чтобы с достоинством выйти из положения. В голове у принцессы тут же родилась блестящая идея.

— Искренность в обмен на искренность. Советую вам обратиться к одному из тех мужчин, что держат в руках белые жезлы. Это шесть придворных распорядителей, — пояснила она, показывая на них пальцем. — Лорд управляющий, лорд сенешаль, шталмейстер, помощник сенешаля, гофмейстер и казначей. Они руководят жизнью в замке. Любое решение требует их одобрения. Кто бы ни отправил вас в то ужасное помещение в подвале, он отвечает перед одним из них.

— Кого же из них вы мне порекомендуете?

— Вне всякого сомнения, графа Вустера, лорда управляющего. Старый пьяница крупно проигрался за игорным столом. Полагаю, он благосклонно отнесется к небольшому пожертвованию в его личный фонд. Вполне скромная сумма обеспечит заодно и наказание того камердинера, который столь несправедливо обошелся с вами.

— Граф Вустер, — повторил Майкл, запоминая имя.

— В будущем, не колеблясь, предлагайте деньги. Этот мир стоит на жадности человеческой. При дворе все покупается: более высокое место, более мягкая кровать, корзина с фруктами… — «И сведения тоже».

На его загорелом лице заиграла ослепительная улыбка, и молодой человек из просто привлекательного превратился в очаровательного.

— Я в долгу перед вами, мадам. По правде говоря, я как–то не подумал… Вы, должно быть, считаете меня простофилей.

— Мы с вами квиты?

— Едва ли. Вы — принцесса, а я… ваш благодарный ученик. — Майкл склонил свою златовласую голову.

— А–а, вот вы где! — Перед ними возникла Анна.

Майкл вскочил на ноги и отвесил Анне церемонный поклон.

— Миледи…

— А почему ты ушла от игорного стола? — пожелала узнать Рене.

— Потому что все побежали переодеваться к маскараду. — Пожирая Майкла глазами, Анна протянула ему руку. — Добрый вечер, сэр. По–моему, я не видела вас ранее при дворе.

— Это мое первое паломничество, миледи. — И юноша поцеловал ее пухлые ледяные пальцы.

Анна обворожительно заулыбалась.

— Первый раз… Вы готовы расстаться с невинностью?

Рене почувствовала, что еще немного, и ее стошнит. Майкл коротко рассмеялся.

— С превеликим удовольствием, миледи.

— Анна. — Она прижалась к нему всем телом, не отнимая у юноши своей руки. — Кто же вы такой, викинг?

— Майкл Деверо, к вашим услугам.

— И вы пришли грабить и насиловать, викинг, или сражаться на турнире и веселиться?

— Я пришел за всем сразу, мадам.

Рене со странным неудовольствием следила за разворачивающейся на ее глазах интерлюдией. Мерзкий флирт новоявленной подруги похоронил все ее надежды выудить у молодого человека дополнительные сведения и принять деятельное участие в заговоре высокородного брата Анны. Она встала.

— Быть может, нам тоже пора переодеваться к балу–маскараду?

— Одну минуточку, дорогая. — Анна отмахнулась от нее с таким видом, словно Рене была не более чем назойливой мухой, и провела кончиками пальцев по кожаной шотландской сумке, висящей у Майкла на перевязи. — Похоже, я ошибалась. Вы — древний кельтский воин, а не викинг.

Он рассмеялся.

— Скорее, во мне смешалось всего понемножку.

Пальчики Анны продолжали играть с его меховой сумкой.

— А что вы в ней носите?

— Волшебное снадобье, миледи Анна, чтобы околдовывать очаровательных придворных дам и влюблять их в себя.

«Еще на дюйм левее, и Анна начнет ласкать его магический скипетр», — с негодованием отметила про себя Рене. Развязное поведение подруги выводило ее из себя.

— Прошу извинить нас, — заявила она Майклу. — Мы не хотим, чтобы сражение началось без нас. — Она взяла Анну под руку и едва ли не силой потащила ее прочь.

Вооружившись цветами, фруктами и сладостями, рыцари–тамплиеры и леди–сарацинки наносили друг другу удары, рассыпавшись по всей зале, и их возбужденный смех заглушал звуки музыки. Полумаски и капюшоны вполне успешно скрывали лица, и поэтому некоторые участники импровизированного сражения, дамы наравне с мужчинами, без стеснения забирались на столы и уже оттуда метали свое оружие с убийственной точностью.

Рене уже и не помнила, когда в последний раз смеялась так искренне, от всей души, или пускалась в откровенно фривольные проделки. На несколько бесценных мгновений страхи и тревоги оставили ее, растворившись во всеобщем веселом безумии. К великому сожалению соперничающих сторон, очень скоро их запас сахарных дротиков и стрел иссяк. Королевский шут, главное действующее лицо во всей этой кутерьме, олицетворяющий своей персоной Беспорядок, объявил победу дам над кавалерами. С визгом и смехом леди–сарацинки согнали побежденных рыцарей–тамплиеров, как стадо, в центр залы и приказали им выстроиться в шеренгу для танцев.

Постепенно приходя в себя, Рене принялась высматривать короля и Анну среди персонажей в масках. Пышную и перезрелую фигуру подруги она распознала без труда, а вот рыцарей, схожих с королем, обнаружилось сразу несколько. Когда дамы начали выбирать себе кавалеров, принцесса заметила, как Анна подошла к одному из двойников его величества. Но был ли это действительно сам король? Пожалуй, он слишком строен и высок для Генриха… О нет! Эта глупая гусыня все испортит! Похоже, именно того и добивалась Анна: ввести брата в заблуждение и таким образом спасти себя и его от возможного наказания. «Не кажется ли тебе, что ростом он не уступает нашему королю?» А она, Рене, еще считала Анну дурочкой. Похоже, этот эпитет подходит ей самой. Всего–то и нужно было, что присмотреться повнимательнее — как Анна воспылала неожиданным интересом к этому юноше, как отчаянно и напористо флиртовала с ним, — чтобы понять: она готовит козла отпущения. После того как дело будет сделано и маски сорваны, Бэкингем не сможет обвинить Анну в мошенничестве или предательстве.

В порыве отчаяния Рене решилась на поистине неслыханный поступок. Приблизившись к Майклу вплотную, она первая взяла его за руку.

Рука у юноши оказалась большой, нежной и очень теплой. Он раскрыл ее ладонь, чтобы поцеловать. Внизу живота у девушки стало горячо, и странные желания захлестнули ее разум и тело. А затем, извинившись без слов, он выпустил ее ладонь, чтобы взять руку Анны. Нет! Рене разрывалась на части. Она не могла допустить этого. Привстав на цыпочки, девушка жарко зашептала ему на ухо:

— Не танцуйте с ней, глупец! Вас убьют!

— Я знаю, — шепнул Майкл в ответ, обдав ее запахом своего тела, отчего у нее вновь закружилась голова. Он наклонил голову, так что губы их едва не касались друг друга. Сердце Рене тяжело стучало в груди. А в глазах у Майкла вдруг появился стальной блеск. — Кто предупрежден, тот вооружен.

Рене растерянно отступила на шаг. Значит, он намеревается спасти короля. Он собирается воспользоваться ловушкой Бэкингема, чтобы поймать в расставленные сети самого герцога — а она никак не могла остановить его.

Музыканты заиграли вольту[200]. Рыцарь–тамплиер подхватил ее и закружил в танце. Она машинально выполняла все движения и повороты — вправо, влево, вправо, влево, — не сводя глаз с Анны и ее спутника. Она упустила такой прекрасный шанс, и теперь ей не остается ничего другого, как начать все сначала.

Чума на них обоих!

На счет «пять» все кавалеры одной рукой обхватили своих дам за талии, а другую положили им на бедра, готовясь выполнить прыжок с поддержкой. Рене, смирившись с поражением, опустила ладонь своему партнеру на плечо и повернулась к нему в профиль, как того требовали правила танца. Шаг перед прыжком был самым чувственным во всей вольте, когда дамы и кавалеры шепотом обменивались словами любви и страсти. Девушка ощущала горячее и влажное дыхание партнера у себя на виске, он едва не касался его губами, а потом вдруг подбросил ее в воздух на высоко поднятых руках, подставив свое бедро. Она догадалась, кто скрывается под маской рыцаря–тамплиера: сэр Уолтер Деверо, человек Норфолка.

Рядом прозвучал громкий взрыв дамского смеха. Это Бесси Блаунт вовсю резвилась со своим кавалером, высоким крепким рыцарем с широкими плечами и властной осанкой — королем Генрихом.

Усталая и отчаявшаяся, с ноющей болью в ногах, Рене не видела никакого смысла задерживаться в зале. Поэтому, едва только танец закончился, она поблагодарила своего партнера и собралась было уйти, но он вновь обхватил ее за талию, на этот раз уже против ее воли, и, резко развернув, прижал к своей груди.

— Вы должны мне поцелуй в знак примирения, — пробормотал он ей на ухо.

— Отпустите меня, сэр.

— Чтобы мы расстались врагами? Ни за что.

Рене заметила, как Анна и Майкл выскользнули из залы, и ощутила знакомый зуд любопытства, но партнер удерживал ее на месте. «Пусть уж лучше так, — подумала девушка, — я не могу позволить себе, чтобы меня вновь застали за подслушиванием». Когда парочка скрылась из глаз, силы оставили Рене. Ах, как все было бы легко и просто, если бы эти идиоты не отважились на совершенно ненужную импровизацию! Она быстро развернулась, шурша юбками, и сердито уставилась на сэра Уолтера.

— Давайте побыстрее покончим с этим! — «Или ты горько пожалеешь о своих словах».

В глазах его сверкнула молния. Ах да, он наверняка строил в ее отношении несколько иные планы.

— Как вам будет угодно, мадам. — Приподняв ей пальцем подбородок, он наклонил голову и коснулся губами ее губ. Поцелуй был достаточно вежливым и корректным. — Помните, что я вам сказал, принцесса. Вы можете располагать мною.

Сердито тряхнув головой, Рене развернулась и вышла из комнаты.

— Пойдемте, ну, пойдемте же!

Анна буквально тащила Майкла за собой по тускло освещенному коридору, держа его за руку. Он покорно следовал за ней, но это не помешало ему заметить, что за ними следят. Оконная ниша за гобеленом с изображением Венеры — так, кажется, говорил герцог Бэкингем. Когда они достигли нужного места, Анна откинула в сторону тяжелую портьеру и повлекла его за собой в темный укромный уголок. Развернувшись к нему лицом, она обхватила его руками за шею, притянула голову юноши к себе и впилась в его губы. Их полумаски с козырьками столкнулись, когда поцелуй стал жарким и страстным, но Майкл не решался открыть лицо, по крайней мере, до тех пор, пока его предполагаемый убийца не нанесет удар. А тот был уже близко. В любую минуту в спину ему из–за гобелена мог вонзиться кинжал; во всяком случае, таков был первоначальный план герцога.

Внезапно Анна оторвалась от него. В ее голосе послышались панические нотки.

— Уходите! — взмолилась она. — Умоляю вас, уходите немедленно!

Майкл замер. Сначала она заманила его в ловушку, а теперь предупреждает об опасности? Подобная внутренняя перемена удивила его — но не привела в такой восторг, как предостережение из уст французской принцессы. Рене, очевидно, тоже разгадала замыслы Анны и попыталась отговорить юношу от героического безрассудства. На какой–то краткий миг его охватило неодолимое искушение забыть о заговоре и очертя голову броситься в объятия Рене. Очевидно, подсознательно он уже принял решение, в полном соответствии с напутственными словами лорда Тайрона: «Будь мудрым, а остальное предоставь богам». Да, он поступил очень мудро. Прямо–таки до отвращения мудро. И заслуживал награды.

— Тише! — Майкл прижал палец к губам Анны, когда она забилась в истерике, умоляя его уйти.

Юноша уловил шорох: это убийца подобрался к гобелену уже почти вплотную. Он был взволнован и напряжен, и от него — убийцы — прямо–таки разило потом. Майкл даже расслышал его тяжелое дыхание. Он ждал, прижав Анну к стене ниши и подставив свою незащищенную спину под удар. Герцог не должен был заподозрить, что сестра предала его. Поэтому Майклу следовало отреагировать на что–либо — шум или движение, — а не предотвращать нападение. Инстинкт подсказал ему, что сейчас герцог стоит у него прямо за спиной. Он замер, насторожившись и едва дыша. До слуха юноши донесся слабый шелест: это кинжал покинул ножны… Он быстро откинул гобелен в сторону и шагнул из ниши в коридор.

Убийца в маске прыгнул к нему и нанес удар. Майкл успел увидеть, как сверкнул в темноте стальной клинок, нацеленный ему в живот. Онпоймал своего противника за запястье руки, в которой тот сжимал кинжал, и пнул коленом. Клинок со звоном полетел на пол, а юноша другой рукой схватил герцога за горло и с размаху ударил его головой об стену.

Оглушенный, герцог Бэкингем сполз по стене на пол, постанывая и ругаясь сквозь зубы. Он по–прежнему был в маске. Майкл уже стоял над ним, держа в руке трофейный кинжал. В тусклом свете догорающих свечей его зловещая огромная тень склонилась над поверженным противником.

— Пошел вон! Или, клянусь честью, я разрублю тебя на куски!

Герцог поднял голову и снизу вверх взглянул на него.

— Кто вы такой, чума вас забери?

— Твой оживший ночной кошмар. Пошел вон отсюда! Больше я повторять не намерен.

Он смотрел, как герцог неловко поднялся на ноги и заковылял прочь. А Майкл сунул кинжал Бэкингема за пояс и вернулся в темный альков за гобеленом. Он обнаружил там Анну, которую трясло от ужаса, словно кролика, попавшегося в расставленные охотником силки.

— Ч–что с–случилось? — задыхаясь от страха, пролепетала женщина.

— Какой–то пьяница подкрался сзади и попытался срезать мой кошель. Я прогнал его прочь.

— И эт–то в–все? — Анна запрокинула голову, и белки ее глаз влажно блеснули в темноте.

— Нынче ночью не пролилось ни капли крови. Успокойтесь, моя милая сарацинка.

Внезапно она обняла его за шею и поцеловала по–настоящему.

— Возьми меня, возьми меня сейчас же, — выдохнула Анна, срывая с плеч платье и обнажая роскошные молочно–белые округлости. Взяв его руку, она положила ее себе на грудь и принялась тереться промежностью о его пах. Похоже, леди сгорала от страсти!

Ее грудь оказалась восхитительно тяжелой и упругой на ощупь. Майкл не принадлежал к числу мужчин, способных оставить женщину в беде, особенно после того, как та провела три года в целомудрии. Он принялся ласкать ее сосок большим пальцем. Анна едва не закричала, желая большего. Его член напрягся, требуя удовлетворения. Склонив голову, чтобы приникнуть ртом к ее соскам, превратившимся в спелые сливы, он обеими руками схватил подол ее платья и высоко задрал его, обнажив ее ноги до пояса. Короткие судорожные вздохи Анны подсказали ему, что он может зайти как угодно далеко. Майкл сунул руку ей между бедер и нашел бутон ее розы, скользкий и влажный от похоти. Поглаживая ее одной рукой, он другой развязал шнурок своего гульфика. Его жезл напрягся, готовый к бою.

— Обними меня за шею и держись крепче, — скомандовал он.

Приподняв ее пышные бедра, которые инстинктивно раздвинулись, чтобы принять его, он резким рывком вошел в нее, прижав Анну спиной к стене. От нее пахло вином. Она сцепила ноги у него на талии, и он начал двигаться, сильными и быстрыми толчками загоняя член в самые сокровенные глубины ее естества. Воздух в алькове стал спертым и удушливым, и в темноте было слышно лишь их частое и затрудненное дыхание.

Их совокупление было грубым и страстным. Женщина была горячей и влажной, и он твердо вознамерился взять от нее все, доставив себе удовольствие. Он загонял в нее член все глубже и быстрее, чувствуя: еще немного, и он не выдержит. Она обхватила его руками и ногами, слившись с ним воедино, а затем, пронзительно вскрикнув, содрогнулась раз и другой, когда ее с головой накрыла волна экстатического наслаждения. С глухим рычанием и Майкл, наконец, уступил жгучему напряжению, раскаленной иглой вонзившемуся в позвоночник, и тоже обрел свободу.

Рене спешила в апартаменты. Она потерпела неудачу, но что еще ей оставалось делать? Она не сумела переубедить юношу. И Анна — эта дешевая тошнотворная проститутка — сумела перехитрить ее. Господи помилуй! Спиной чувствуя присутствие двух вооруженных стражников, Рене ускорила шаги. Это были ее телохранители, но девушка еще не привыкла все время находиться под наблюдением. Подобное ощущение было для нее внове, и оно скорее раздражало, нежели успокаивало ее.

У дверей дворцовых апартаментов принцессы стояли еще два французских стражника. Часовые. По приказу короля Франциска телохранители должны были сопровождать ее повсюду, охранять ее резиденцию и оказывать содействие во всех ее делах и начинаниях. Когда Рене приблизилась, они распахнули перед ней двери. Принцесса пожелала все четверым спокойной ночи и вошла в свои апартаменты. В комнате было непривычно темно и тихо, и лишь в камине янтарными огоньками вспыхивали угли.

— Адель? — позвала принцесса, запирая за собой дверь.

Внезапно к ней из темноты потянулись сильные руки и схватили ее сзади. Одна рука скользнула к лицу, зажимая рот, другая прижала ее к чьему–то мускулистому и напряженному телу. Рене не могла пошевелиться. Она не могла даже закричать.

Майкл опустил Анну на ноги и принялся застегивать гульфик. Она втиснула груди в корсаж, подтянула рукава и встряхнула юбки, расправляя их.

— У меня вот уже более трех лет не было мужчины, — прошептала она. — И ты мне очень понравился.

— И ты мне тоже. — Он улыбнулся, наконец–то обратив внимание, что оба в пылу страсти лишились своих масок. — Будь у нас кровать, я был бы не прочь продолжить. — Одна лишь мысль о том, чтобы вернуться в подвал, выбывала у него содрогание.

— У меня есть огромная кровать, а муж отсутствует…

Майкл широко улыбнулся.

— Если это приглашение, то я с радостью принимаю его. — Он положил ей руки на талию и прижал к себе. — Хотя должен предупредить, что выспаться в одной постели со мной тебе не удастся.

Анна лишь рассмеялась в ответ, пусть и несколько устало, но молодой человек предпочел не обращать на это внимания. Она взяла его за руку.

— Пойдем, мой скандинавский кельт. И давай попробуем определить границы твоей силы и напора.

Она вывела его из алькова, боязливо оглядываясь по сторонам. Но вокруг никого не было видно. Из королевских апартаментов доносились взрывы смеха, временами заглушавшие музыку.

По молчаливому согласию они быстрым шагом двинулись по коридорам и переходам дворца, старательно избегая случайных столкновений: ни одному из них не хотелось, чтобы их увидели в обществе друг друга. До тех пор пока герцог Бэкингем будет оставаться в неведении относительно личности мужчины, которого Анна «ошибочно» приняла за короля Генриха, он не сможет отомстить ни ему, ни своей сестрице.

Два ночных сторожа охраняли вход в крыло, в котором король повелел разместить своих благородных гостей. Один из стражей повернул голову, глядя на приближающихся Майкла и Анну. Проклятье! Майкл негромко выругался, осознав, что свои маски они оставили на полу в алькове. Он крепче прижал женщину к себе и увлек к дальней стене, остававшейся в тени, поскольку светильник на ней уже давно погас.

— Подожди здесь, — прошептал молодой человек и бегом бросился обратно.

Подхватив с пола забытые маски, он через несколько мгновений вернулся к своей спутнице. Капюшон упал ему на плечи, открывая лицо. Майкл туго затянул завязки своего атласного забрала, накинул на голову капюшон и поглубже надвинул его на глаза.

— Ты думаешь, он разглядел наши лица? — с беспокойством поинтересовалась Анна.

— Пойдем, не будем стоять на месте. Чем дольше мы проторчим здесь, тем вероятнее, что он нас запомнит. — Обняв женщину одной рукой за талию и старательно сутулясь, чтобы скрыть свой высокий рост, он позволил ей увлечь себя в ее комнату.

Рене быстро справилась с паникой и сунула руку во внутренний рукав, нащупывая рукоятку небольшого кинжала. Быстро выхватив оружие, она с размаху вонзила его в бедро незнакомца, по–прежнему прижимавшего ее к себе. Тот выругался сквозь зубы и отпустил девушку. С бешено бьющимся сердцем Рене подскочила к двери, отперла ее и громкими криками стала сзывать стражу. Они ворвались внутрь, но вместо того чтобы наброситься на незваного гостя, замерли у порога, тупо глядя на него.

— Отличная работа, мадам, — выдохнул нападавший, выходя из темноты в узкий прямоугольник света, падавший из коридора, и зажимая рукой рану на бедре.

Рене от неожиданности попятилась назад.

— Сержант Франческо! Что вы себе позволяете, сэр? Или вы забыли, кто я такая? Господи Иисусе, да у вас кровь течет! Куда запропастилась Адель? Она сейчас же перевяжет вам рану. Адель!

Из спальни вышла ее камеристка, неодобрительно цокая языком.

— Он вполне может сам прибрать за собой, — произнесла она на бретонском диалекте.

Рене перевела взгляд со служанки на сержанта и стражников.

— Что здесь происходит?

— Вот он, — Адель ткнула пальцем в сержанта Франческо, — решил проверить, хорошо ли вы усвоили то, чему они вас учили. Он заставил меня погасить огонь в камине и уйти в спальню, чтобы я не путалась под ногами.

Рене вперила в бедного итальянца гневный взгляд.

— Это правда, сержант? Вы специально устроили мне засаду?

— Приношу свои извинения, мадам. Я выполнял приказ лейтенанта Армадо. Он счел, что вам необходима практика.

Глаза принцессы округлились от изумления.

— Так поздно? — не веря своим ушам, переспросила она.

— Мы отвечаем за вашу подготовку, которая, как я только что имел неосторожность убедиться, находится на достаточно высоком уровне.

— Где лейтенант Армадо? — Когда тот не откликнулся на ее голос, Рене опустила взгляд на окровавленный кинжал, который все еще сжимала в руке. Сердце у девушки по–прежнему трепетало от пережитого волнения, но рука ее не дрожала. — Присядьте у огня, сержант, прошу вас. Я сама займусь вашей раной. Ваши люди могут вернуться на свой пост… или в кровать. Адель, будь любезна, принеси мне чистые тряпки, горячую воду и вино.

Громким ворчанием выражая свое неодобрение, Адель развернулась на каблуках и вновь скрылась в спальне.

— Умоляю вас простить меня за нападение, которому вы подверглись, и позвольте сделать вам комплимент по поводу вашего поистине замечательного ответа на него.

Сержант, прихрамывая, подошел к камину, подбросил в него несколько поленьев, отчего в дымоход рванулся сноп огненно–красных искр, и опустился на длинную, подбитую войлоком скамеечку, стоявшую перед очагом. Несмотря на полученную рану, он производил впечатление ловкого и выносливого мужчины.

Рене присела на низенький табурет, чтобы осмотреть рану на бедре, нанесенную ее кинжалом.

— Рана неглубокая, — заверил ее сержант. — Толстая кожа, из которой сшиты мои панталоны, как раз и предназначена для того, чтобы противостоять колющим ударам, да и кинжальчик у вас маленький.

— Лейтенант Армадо дал мне его, когда обучал меня во Франции.

Вернулась Адель и принесла все, что просила Рене. Предложив сержанту чашу с вином, она разложила на маленьком столике рядом с ним полоски чистой ткани и поставила чайник с водой на треногу надогнем. Очередной порцией фырканья выразив свое неодобрение, служанка стерла кровь с лезвия кинжала Рене и вернула его своей хозяйке.

— Вы испачкаетесь в его крови и только испортите платье. Давайте я сама перевяжу его.

— Спасибо, Адель. — Рене встала с табуретки и пересела на скамеечку рядом с сержантом.

— Нам необходимо поговорить наедине, — заявил тот, с подозрением глядя на Адель.

— Что бы вы ни хотели обсудить со мной, сержант, можете смело говорить об этом в присутствии Адели.

— Как вам будет угодно, мадам. — Он одобрительно кивнул, когда принцесса вновь спрятала в рукаве небольшой серебряный клинок. — Славное оружие, его легко достать и еще легче им воспользоваться, что вы нам и продемонстрировали. Ой! — Сержант поморщился, когда Адель разрезала ему штанину и приложила к ране скомканную ткань, смоченную зеленой мазью.

— Кресс водяной очистит воспалившуюся плоть, — пробормотала по–бретонски Адель.

Рене перевела сержанту ее слова.

— Мадам, — после некоторого колебания заговорил тот, — мы здесь для того, чтобы служить вам, защищать и повиноваться. Мы связаны тайной клятвой, которую принесли ради успеха нашей миссии. Это наш долг и одновременно честь для нас. Полагаю, милорд кардинал объяснил вам, кто мы такие.

— Да. Кардинал Медичи рассказывал мне о вас. Вы — те, кого называют deletoris[201].

Он кивнул.

— Мы хорошо обучены и получили прекрасное образование, происходим из хороших итальянских семейств и гордимся своей работой. Мы — солдаты на службе Господа. Приказывайте. Мы выполним ваши распоряжения. Именно для этого мы и находимся здесь.

Значит, это не обычные воины. Она ввязалась в смертельно опасную игру с исключительно высокими ставками.

— Кардинал Кампеджио находится в Лондоне. Вы знали об этом? Руже докладывает, что добрый кардинал готовит очередной крестовый поход.

— Нет, мадам. Он охраняет Талисман. Хотя именно он убедил Папу назначить Уолси легатом, Кампеджио не доверяет своему амбициозному английскому коллеге и остается в Лондоне, чтобы наблюдать за ним в Йорк–плейс, дворце кардинала Уолси, расположенном чуть выше по реке. Он редко бывает при дворе и всегда путешествует под охраной собственных deletoris.

Господи Иисусе Христе, какая же она дурочка! Чего она надеялась достичь нынче ночью, толкая Бэкингема на преступление? Предположим, он бы убил короля. А что прикажете делать ей самой? Нанять лодку и плыть ко дворцу Йорк–плейс глубокой ночью? А потом пытаться проникнуть в охраняемый замок кардинала? И перевернуть его вверх дном в поисках Талисмана? Хвала Господу, ее план провалился. Теперь, оглядываясь назад, можно считать, что Анна оказала ей большую услугу. А сейчас Рене терзало любопытство. Ей очень хотелось знать, что же все–таки произошло на самом деле у гобелена с изображением Венеры. Заколол ли герцог ни в чем не повинного человека? Кто предупрежден, тот вооружен. Так, кажется, прошептал ей на ухо Майкл Деверо.

А теперь ей следует молить Господа о том, чтобы его светлость герцог Бэкингем совершил вторую попытку — и вот тогда она будет готова.

— А почему вы служите Медичи, а не Кампеджио?

— Всему виной давняя вражда между лейтенантом Армадо и капитаном Лусио, командующим deletoris Кампеджио. Мы откололись от них. Мы служим следующему Папе, мадам. Мы служим вам.

Рене решила, что может довериться ему.

— Сержант, отправьте кого–нибудь из своих лучших людей под видом слуги в Йорк–плейс. Мы должны совершенно точно знать, где находится Талисман. Он хранится где–нибудь в подвале? Или спрятан в сокровищнице кардинала? Или лежит у него под кроватью? Или Уолси постоянно носит его при себе?

— Слушаюсь, мадам! — Сержант Франческо вскочил с лавки. Несмотря на перевязанную ногу, он был явно в восторге от полученного задания. — Я сам выполню это поручение, но предварительно сообщу обо всем лейтенанту Армадо.

Наступление рассвета он встретил в лихорадке. Кожу жгло как огнем, в горле пересохло, в голове стучали неутомимые молотобойцы. Майкл с трудом выбрался из постели Анны и трясущимися руками схватил свою кожаную сумку. Склянка внутри нее оказалась пуста. Он негромко выругался по–гаэльски. Точно, он же сам выпил ее перед самым маскарадом. И сможет ли он теперь благополучно добраться до своего подвала?

Его состояние быстро ухудшалось. Большую часть времени он чувствовал себя здоровым и полным сил, но на рассвете бывал слаб, как младенец, и полностью зависел от очередного глотка «драконьей крови»…

Майкл с огромным трудом натянул панталоны, сапоги, рубашку и камзол, застегнул перевязь с мечом и, бросив последний взгляд на сладко спящую женщину, нетвердой походкой направился к двери. Снаружи, в коридоре, похрапывали ночные сторожа — кое–кто стоял, остальные прикорнули прямо на ступеньках. На подкашивающихся от слабости ногах, едва не теряя сознание, с полузакрытыми глазами Майкл пробирался по тускло освещенным коридорам дворца. На лбу у него выступили крупные капли пота, а сердце билось в груди как загнанное и подкатывало к горлу.

Внезапно по коже пробежали мурашки. Юноша затылком почувствовал чей–то взгляд. За ним следят! Кто это, неужели герцог? Он чувствовал себя слишком слабым, чтобы защищаться, но все же вытащил из ножен меч и принялся всматриваться в длинные тени, лежавшие вдоль стен.

Что–то зашевелилось у него за спиной. Майкл резко развернулся на каблуках и прищурился под первыми лучами солнца, пробивавшимися сквозь забранные решетками ромбовидные окна. Кто бы ни преследовал его, сейчас он ушел. Поблизости никого не было. Нетвердой рукой он смахнул пот со лба, судорожно хватая воздух ртом. Что это, галлюцинации, или же опасность все–таки была реальной?

Собрав остатки сил, он доковылял до своего подвала, задыхаясь и шатаясь из стороны в сторону, словно пьяный. Дойдя до каменных ступеней, он едва не полетел вниз головой. Почти все факелы уже погасли. Здесь правили бал обманчивые сумерки, но он все равно упрямо продвигался вперед, по памяти находя дорогу, ведомый инстинктом. Юноша хрипло вскрикнул от облегчения, завидев дверь в свою берлогу. Дрожащими руками он отпер замок и ввалился внутрь. Затем упал на колени перед железным ларцом. Ему понадобилась целая вечность, чтобы попасть крошечным ключом в замочную скважину. Наконец, крышка сундучка откинулась. Он схватил флакон, зубами выдернул пробку и жадным глотком осушил его содержимое. Слава Богу!

Майкл запер сундучок, задвинул его подальше и повалился на свою раскладную кровать. Он едва успел сбросить с ноги сапог, когда чудодейственное снадобье потянуло его в сон…

Дверь с грохотом распахнулась, ударившись о стену, и чей–то голос жизнерадостно проревел с порога:

— Пора вставать, солнце уже высоко!

«О нет, только не это», — мысленно простонал Майкл. Проклятье, он забыл запереть дверь!

— Уходи, ступай прочь… — взмолился он.

— Новый день уже наступил! Король собрался поохотиться на оленя, и мы едем вместе с ним!

— Никуда я не поеду… — пробормотал Майкл, от всей души желая, чтобы Стэнли, наконец, заткнулся, а его веселый голос перестал резать ему барабанные перепонки.

— Как легко забыть про долг в объятиях Морфея… — И тут, без всякого предупреждения, на Майкла обрушилось ведро ледяной воды, от чего он немедленно проснулся.

Отплевываясь, он сорвал с ноги второй сапог и запустил им в ухмыляющегося Стэнли.

— Клянусь, у тебя чертовски странные привычки, приятель! Или ты топишь всех своих противников?

В Майкла полетел его собственный сапог.

— Охота ждет, солнце взошло, воздух чист и свеж! — пропел Стэнли глубоким голосом. — Земля благоухает, поля зеленеют, леса зовут! Расчесывай свои светлые кудри и гляди веселей, потому как в охотничьей свите короля не должно быть хмурых и унылых лиц!

— Желаю вашей милости и вашей светлости доброго утра.

— А–а, сэр Уолтер… — Поскольку час был еще ранний, герцог Норфолк приветствовал своего подчиненного в домашнем халате и шлепанцах на босу ногу. А вот его сын Суррей был уже полностью одет и готов к тому, чтобы отправиться на охоту. — Хотите вина с медом?

— Благодарю, ваша светлость. — Уолтер неспешно вошел в кабинет, стараясь ничем не выдать охватившее его внутреннее напряжение — уж слишком необычными и важными казались ему самому известия, которые он намеревался сообщить герцогу. Проведя всю ночь в обществе лейтенанта Армадо Бальони, командира телохранителей принцессы Рене, Уолтер вернулся домой, смыл с себя запах дешевых проституток, прокисшего эля и общения с не самыми чистоплотными людьми на свете, переоделся и поспешил с докладом к своему господину. — Клянусь, у меня для вас новости, ваша светлость, которые наверняка покажутся вам интересными.

— Присаживайтесь и составьте нам компанию. — И герцог указал на складной деревянный стул, стоявший у камина.

— Ваша светлость, хотя мне еще предстоит осмыслить ту, вне всякого сомнения, важную тайну, о наличии которой говорят раздобытые мною сведения, однако я имею все основания полагать, что наткнулся на какую–то из очередных махинаций кардинала Уолси.

Левое веко у старого герцога задергалось.

— Продолжайте.

И Уолтер рассказал, как подружился с офицером, отвечающим за безопасность принцессы, как пригласил его провести ночь в разгульном борделе, как ему удалось накачать Армадо элем, как он уговорил итальянца сыграть в кости, заблаговременно нафаршированные свинцом, вследствие чего тот продул изрядную сумму, и как доставил его в целости и сохранности обратно во дворец.

— У него на шее висит медальон, — продолжал Уолтер, едва сдерживая радостное нетерпение. — Золотой крест на черном фоне и латинский девиз: «Солдаты на службе Господа».

— Точно такой же, как у телохранителя кардинала Кампеджио, — заметил Суррей.

— Вот именно! — воскликнул Уолтер. — На мой взгляд, очень любопытное совпадение. Охрана принцессы носит голубые ливреи французского королевского дома с геральдическими лилиями. Что тоже заслуживает самого пристального внимания, так как они скорее должны носить эмблему с горностаем на белом поле, каковые и составляют герб герцогства Бретань.

— Вот это как раз вполне понятно, учитывая, что принцесса прибыла в Англию с миссией мира. Ее посольство, возглавляемое французским посланником, маркизом Руже, представляет интересы Франции.

— Ну а при чем здесь тогда золотой крест на черном фоне? «Солдаты Господа», тайная папская армия, о которой никто ничего не слышал, сопровождает итальянского кардинала, призывающего к очередному крестовому походу, и одновременно здесь же появляется французская принцесса с сомнительной миссией мира, которую охраняют солдаты той же самой армии, разве что переодетые.

— Интересно, знает ли об этом Руже? — пробормотал герцог.

— В первую очередь следует выяснить, что связывает Уолси с этими шпионами, тайными и явными, — обращаясь к отцу, проронил Суррей.

— Быть может, мне следует продолжить развлекать лейтенанта, которому так не везет в игре? — поинтересовался Уолтер. Жажда деятельности переполняла его. Подумать только, он на равных секретничает с могущественными лордами, обмениваясь с ними конфиденциальными сведениями!

— Доставьте мне его медальон, — распорядился герцог и многозначительно взглянул на сына. Суррей поднялся.

— Нынче утром я отправляюсь на охоту с королем. Присоединяйтесь ко мне, сэр Уолтер.

Просияв, Уолтер вскочил на ноги. Охота с королем!

— Благодарю вас, милорд. Ваша светлость, позвольте откланяться.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Из собственного тела я перенесся

В одинокого бродячего самца–оленя,

Скачу из леса в лес я быстро,

Спасаясь от своих гончих собак.

Франческо Петрарка. Поэма XXIII
Кавалькада охотников с королем Генрихом во главе мчалась галопом за стаей неистовых и шумных гончих, взлетая по склонам зеленых холмов и минуя буковые рощи. Всадников, коней и псов объединяла бьющая через край жизненная сила, предвкушение хорошей драки и возможности померяться силами. Собственно, охота началась с первыми лучами солнца, еще до того, как король поднялся с постели. Загонщики Гринвич–парка выбрали для забавы особого самца, расположившись со сворами гончих собак в стратегических местах вокруг охотничьих угодий. А когда прибыл король со спутниками, они подняли оленя–самца и началась погоня.

Впереди взревели рога, передавая основной части кавалькады сведения о том, куда направляется дичь. Король, светившийся от счастья, понятного только прирожденным охотникам, остановил свою свиту на вершине холма, с которого открывался потрясающий вид на окрестности и, приложив ладонь козырьком к глазам, чтобы защитить их от лучей утреннего солнца, принялся всматриваться вдаль.

Майкл, заторможенный и осоловевший от недосыпания, поравнялся со Стэнли и натянул поводья своего коня. Гончие, свежие и бодрые после сытной ночи, проведенной на королевской псарне, окружили его со всех сторон, громким лаем выражая свое негодование, совсем как сержанты, подгоняющие нерадивых новобранцев.

Король, лучники, составлявшие его личную стражу, и благородные гости подались назад, чтобы успокоить дрожащих от возбуждения животных. Майкл покраснел до корней волос. Он оказался в сплошном кольце лающих псов и мальчишек–погонщиков, старающихся их утихомирить, ощущая, что на него устремлены сочувствующие и презрительные взоры короля и его свиты. Не в силах терпеть подобное унижение, он простер руку над головами беснующейся своры, словно держа в ней меч, и громко выкрикнул:

— Sede[202]!

Поразительно, но злобные псы успокоились моментально. Плюхнувшись на задницы, они покаянно понурили морды и заискивающе завиляли хвостами, как нашкодившие щенки. Мысленно утирая пот со лба, Майкл лишь молча кивнул пораженным королю и его гостям, а потом направил Архангела к Стэнли, словно маленький мальчик, ищущий спасения подле юбки матери.

— Отличная работа, малыш! — одобрительно расхохотался его приятель. — В следующий раз ты научишь злобных тварей стоять на задних лапах, танцевать и жонглировать кубками. Ну, ну, спокойно, мой хороший мальчик! — Он потрепал по шее своего коня, испуганно попятившегося от Майкла. — А известно ли тебе, что ты похож на большого и неуклюжего ирландского тролля, а? У них тоже есть скверная привычка обитать в грязных и запущенных подземных норах, под мостами, даже в подземельях дворцов и замков…

— Ха–ха, очень смешно. Как ты узнал, где искать меня? Я и сам еще толком не разобрался в географии тех катакомб, в которых меня поселили.

— Я спросил дорогу, и мне подсказали, — ответил Стэнли, продолжая успокаивать своего нервничающего коня. — Гарри[203] прекрасный охотник. Так что самый надежный способ сделать приятное королю — это подарить ему отличного скакового жеребца. — «Или ястребов», — добавил про себя Майкл. Стэнли покровительственно улыбнулся ему: — Мой милый, ты что, проиграл пари?

— Отстань, — проворчал Майкл. Он устал, не выспался и пребывал решительно не в настроении отвечать на глупые поддразнивания приятеля.

Но Стэнли не унимался.

— Тогда как получилось, что ты спишь с крысами?

— Я оплошал. Мне следовало дать взятку негодяю–привратнику, чтобы он выделил мне более пристойное помещение. Но откуда, дьявол меня раздери, мне было знать, что он нагло лжет, уверяя меня, что все лучшие комнаты уже распределены заранее.

— Хм… — Стэнли ожесточенно поскреб в затылке. — Опоздавшему достаются одни кости, верно? Пожалуй, его светлости герцогу Саффолку, прибывшему сегодня во дворец вместе со своей супругой леди Мэри, сестрой нашего короля и вдовствующей королевой Франции, придется ночевать на конюшне вместе с лошадьми. — На губах у него заиграла широкая улыбка. — Ой, не смотри на меня так выразительно, а то мне становится страшно! Разговаривать с тобой сегодня утром — все равно, что дразнить разъяренного медведя.

— Ну, так не дразни. — Майкл, голова которого после бессонной ночи отказывалась соображать, вдруг вспомнил блестящий совет, данный ему накануне вечером ее высочеством принцессой Рене де Валуа. — Кстати, сегодня я намерен повидаться с графом Вустером, чтобы обсудить вопрос о моем размещении. Так что можешь быть спокоен, к закату я рассчитываю переселиться в светлую и чистую комнату с мягкой постелью.

— Ну–ну! Молодежь учится на ходу! Но мне почему–то кажется, что какая–то умненькая птичка напела тебе на ушко о том, как следует себя вести при дворе. Не подскажешь, кстати, которая? Малиновка или синяя птица счастья с королевскими лилиями?

— Синяя птица.

Но больше она уже никогда не заговорит с ним. Она хотела танцевать с ним, защитить его, подарить ему поцелуй примирения, а он с презрением оттолкнул ее от себя, вознамерившись сыграть роль героя, спасителя короля и Отечества! Ну вот, он расстроил заговор, отобрал у герцога его кинжал, но так и не снискал лавры победителя. Никто не знал о его триумфе, за исключением принцессы Рене. Синей птички счастья.

— Почему ты качаешь головой?

— Удивляюсь собственной тупости.

— О нет! — Стэнли нахмурился. — На твоем месте я не стал бы распускать перед ней хвост, малыш. Пустая трата времени и сил. Ее король не скажет тебе за это «спасибо». Да и наш тоже. Она как красивая картина, которой лучше любоваться на расстоянии.

Майкл вдруг ощутил, что его охватывает глупое, какое–то щенячье упрямство, но сдаваться не собирался. Юноша хотел заявить Стэнли: ему плевать, кто ее отец. Однако, как ни печально признавать, Стэнли был прав. Майкл вздохнул. Вокруг достаточно английских девиц, способных помочь ему погасить жар в чреслах, который так некстати разожгла синяя птичка счастья. «Очаровывай, но не люби; позволяй любить себя, но не влюбляйся сам». Здравый и разумный совет.

Рядом протяжно простонал Стэнли, и внимание Майкла переключилось на всадника, направлявшегося к ним.

— Гастингс, как поживаете?

Сэру Джорджу Гастингсу не требовалось особого приглашения, и он с жаром принялся перечислять многочисленные подвиги, совершенные им на границе с Уэльсом во славу своего шурина, герцога Бэкингема. «Боже мой, какой унылый и беспардонный хвастун», — с тоской отметил про себя Майкл. Супруг Анны. Неудивительно, что она искала утешения на стороне.

К счастью, король Генрих избавил их от докучливого собеседника.

— Вот он! — Его величество указывал на лесистый холм к северо–востоку от них.

Олень–самец приподнял золотистую шею, увенчанную благородной головой, из зарослей кустарника и посмотрел на опасных соседей. В лучах утреннего солнца Майкл отчетливо разглядел, как округлились от страха его большие влажные глаза, а сердце, наверное, учащенно забилось. Внезапно олень сорвался с места. Король тронул коленями бока своей гнедой кобылы, посылая ее в галоп. Свита устремилась вслед за Генрихом, подбитые мехом плащи трепетали на ветру, подобно крыльям гигантских птиц, громкие крики и залихватский посвист разнеслись окрест, давая понять всем, кто мог наблюдать за ними, какие они опытные и отчаянные охотники.

Король и его приближенные упорно преследовали оленя, держа под рукой луки, вплоть до самого берега неширокого ручья, где гончие потеряли его след. Взбешенные псы яростно прыгали на болотистом берегу, облаивая ни в чем не повинные воды.

Когда Майкл натянул поводья, останавливая Архангела, с верхушек деревьев на другом берегу с шумом взлетела стая птиц. Король Генрих гневно потребовал ответа от своего главного егеря:

— Почему олень сумел ускользнуть от нас?

— Никогда не видел ничего подобного, сир, — извиняющимся тоном промямлил тот. — У него как будто выросли крылья, и он попросту растаял в воздухе. Должно быть, что–то напугало его, ваше величество.

— Видишь? Говорил же я тебе, чтобы ты умылся, — весело ухмыльнулся Стэнли.

Но Майкл не обратил внимания на дружескую насмешку. Напрягая все свои чувства, он всматривался и вслушивался в окружающий мир: вот белки с шумом порскнули с ближних деревьев, кролики испуганно попрятались по норкам, кузнечики со стрекотом разлетались в разные стороны. Создавалось впечатление, что весь животный мир в страхе разбегался кто куда. И вскоре странная, какая–то сверхъестественная тишина обступила короля и его спутников.

— Надо было побеспокоиться заранее и хотя бы оградить оленя флажками, — презрительно бросил всадник справа от Майкла. А потом, развернувшись к нему и понимающе улыбнувшись как мужчина мужчине, добавил, явно имея в виду егеря: — Безмозглый осел.

Стэнли с готовностью ухмыльнулся во весь рот.

— Вижу, с тех пор как вы удалились на жительство в деревню, ваше знаменитое охотничье искусство обрело новые, простоватые и мужицкие грани, ваша светлость. Мы ведь собрались здесь, чтобы подстрелить оленя, а не затравить его собаками.

Всадник весело расхохотался.

— Моя светлость благодарит тебя за то, что ты счел возможным поделиться со мной своей безграничной мудростью и проницательностью, но, как ты только что резонно заметил, Стэнли, мы собрались здесь, чтобы подстрелить оленя, а не гоняться за ним весь день, вынюхивая его следы в траве, как гончие собаки.

— Неудивительно, что бедное животное сочло, что жизнь дороже завтрака. Майкл, позволь представить тебе моего давнего соратника по оружию, развлечениям и походам по тавернам, Чарльза Брэндона, герцога Саффолка. А это Майкл Деверо, вассал и наследник графа Тайрона.

Саффолк развернулся в скрипнувшем кожей седле и протянул Майклу затянутую в перчатку руку.

— Тайрон, значит? Не имел удовольствия быть с ним знакомым. Очевидно, милорд Тайрон готовит вас к управлению островом. Не хотел бы я оказаться на его месте. Скажите–ка, это не фляжка ирландской огненной воды булькает у вас в седельной сумке?

— Виски? — Майкл понимающе ухмыльнулся. — Нет.

— Жаль. Стэнли, ты случайно не знаешь какую–нибудь ирландскую таверну, в которой подают этот золотистый яд?

— Ни одна из них не подойдет вашей светлости. Вас ведь выгнали уже отовсюду.

Саффолк улыбнулся Майклу.

— Как приятно сознавать, что ты преуспел хоть в чем–то, не прав да ли?

Майкл улыбнулся герцогу в ответ. Насколько он помнил, Чарльз Брэндон был сыном знаменосца, которому близкие отношения с королем Генрихом позволили получить титул герцога и руку принцессы.

Король, между тем, начал нервничать и не находил себе места от беспокойства. Он уже отправил пеших егерей прочесать лес вдоль берега речушки, чтобы попытаться найти удравшего оленя или хотя бы его следы.

— Из–за чего задержка? — поинтересовался Майкл у Стэнли. — Осмотреть местность можно ведь и не слезая с лошади.

— Как только дичь выскальзывает за пределы Гринвич–парка, действовать следует с большой осторожностью, чтобы не завалить по ошибке чужую добычу. В противном случае король попадет в затруднительное положение, и ему даже придется выплатить компенсацию владельцу другого оленя, не говоря уже о том, что его репутация умелого охотника будет поставлена под сомнение.

— Одну вещь я уже сейчас могу утверждать со всей определенностью. Наш олень пересек ручей. Ты разве не видишь, как из леса разбегаются все животные? Оглянись по сторонам. Здесь не видно ни единой птицы. Природа замерла, она, словно затаила дыхание, но только по эту сторону ручья. Тебе не кажется это странным?

Ручей был широким, но мелким. Внимательно вглядываясь в густые заросли зелени, начинающиеся почти у самой воды, Майкл вдруг заметил королевского оленя — тот прятался за деревьями, его золотисто–красная шкура блестела от влаги, а большие коричневые глаза настороженно следили за охотниками.

— Вот он, — негромко произнес юноша. — Он прячется на опушке, так, чтобы его не видно было с берега.

Стэнли и Стаффорд с удивлением взглянули на Майкла, а потом стали всматриваться в тот участок леса, на который он показывал рукой. — Ты его видишь?

— Вижу. Он притаился прямо напротив нас. Смотрите, он не сводит с нас глаз!

Стэнли взглянул на короля и заставил Майкла опустить руку, негромко пробормотав:

— Ты совершенно уверен в этом?

— Абсолютно. Олень вон там. Я вижу его. — Неужели Стэнли ослеп окончательно?

— Если он говорит, что видит оленя, значит, мы должны позволить этому молодому человеку привести нас к нему, — заявил Стаффорд и направил своего коня к королю. — Похоже, среди нас следопыт, который ни в чем не уступит любой гончей.

Стэнли метнул на Майкла проницательный взгляд.

— Откуда ты знаешь, что это тот же самый олень?

Вопрос приятеля поверг Майкла в недоуменное молчание. Запах. Гром и молния, но не может же он признаться, что отличает именно этого оленя по запаху! Он и сам с трудом верил в то, что это возможно. Он просто знал, что ошибки нет и быть не может.

— Ирландские трюки, — предпочел отшутиться юноша.

— Ого! Вы заметили оленя, не правда ли? — Король Генрих подъехал вплотную к Саффолку. — Ну и где же он? — Он окинул внимательным взглядом зеленые заросли на другом берегу. — Покажите его мне.

— Лучше бы ты не ошибся, — прошептал Стэнли так, чтобы его слышал один только Майкл. Он больше не улыбался.

— Олень прячется в чаще, в ста ярдах от вашего величества, — сказал Майкл.

— Чего же мы ждем? Ведите нас! — И король Генрих первым направил своего коня на ту сторону ручья.

Майкл толкнул коленями Архангела, но его остановил Стэнли. Его друг явно хотел сказать что–то, но потом передумал и двинулся вслед за королем. Не успели они выбраться на другой берег, как повторилась та же картина: мелкое зверье бросилось врассыпную, а оленя и след простыл. Кое–кто из спутников короля громогласно выразил свои сомнения. Генрих же вперил внимательный взгляд в Майкла.

Чувствуя, как прежняя уверенность оставляет его, Майкл принялся всматриваться в густые заросли зелени. Нет никакого сомнения, он явственно чувствовал запах. Обострившийся слух Майкла уловил еще один звук — ритмичное постукивание. Интересно, что это — стук копыт… или сердцебиение? Если его собственный пульс бился ровно и уверенно, то подозрительный стук ускорялся, становясь похожим на частые удары молота по наковальне.

— За мной, сюда!

Юноша направил Архангела в заросли берез, вслед за убегающим оленем. Топот стал слышнее. Король и остальные охотники следовали за ним по пятам. Впрочем, двигаться им приходилось с предельной осторожностью, чтобы низко нависающие над головой ветки или торчащие из земли корни не выбили всадников из седла, и подобная медлительность выводила Майкла из себя. Тем временем напуганный олень, спасая свою жизнь, удалялся от них все дальше и дальше.

Когда они углубились в лес на целую лигу[204], Майклом вновь овладели сомнения. Он более не видел оленя; он просто шел по его следам, как гончая: на запах и на звук, ведомый каким–то шестым чувством. «Я схожу сума, — сказал он себе, — если доверяю таким неуловимым ощущениям». Пожалуй, лучше бы он остался лежать в постели или последовал совету Стэнли. Завести короля во время охоты на оленя черт знает куда, в соседнее графство — не лучший способ завоевать его расположение.

И вдруг олень остановился, дрожащий, запыхавшийся, испуганный.

— Он уже недалеко! — не оборачиваясь, крикнул Майкл, чувствуя, как к нему вновь возвращается уверенность в собственных силах.

Не обращая внимания на листья и сучья, грозившие выколоть ему глаза, он пустил коня галопом, справедливо опасаясь, что олень вновь бросится бежать, и тогда они уж точно потеряют его. Но бедное животное оставалось на месте; его запах и стук сердца становились все слышнее. Майкл и возглавляемая им охотничья кавалькада вот–вот должны были увидеть его. Олень закричал, и от его жалобного вопля кровь застыла у юноши в жилах.

— Вот он! — Король Генрих возбужденно указал своим спутникам на благородное животное, запутавшееся в ветвях своими раскидистыми рогами.

Охотники спешились, топча сапогами сухие листья и сучья. Пораженные благоговейным ужасом, они приближались к чудесному созданию с золотистой шкурой, не сводя с него восторженных глаз. Король Генрих, как завороженный, стал извлекать из ножен свой охотничий нож. И тут Майкл совершил непростительную ошибку. Он взглянул оленю в глаза, когда король нанес смертельный удар. В то же самое мгновение юноша почувствовал, что сердце его разрывается на части, а легкие горят как в огне. Теплая кровь ручьем хлынула на землю. Спотыкаясь, Майкл шагнул в сторону и спрятался за дерево. Неведомая боль раздирала его изнутри. Глаза щипало, словно кто–то насыпал в них пригоршню песка. Во рту появилась горечь. Да что с ним такое происходит? Ведь он столько раз охотился в Ирландии! И ни разу не испытывал ничего подобного. Майкл чувствовал, что вот–вот потеряет сознание. Вот только до рассвета было еще далеко.

Он привалился спиной к шершавому стволу дерева, достал из сумки флакон и одним глотком осушил его. «Я должен прекратить это, — в отчаянии подумал юноша. — Победителем считается только тот, кто побеждает сам».

Рев охотничьего рога возвестил о смерти оленя, созывая спутников короля, чтобы разделать добычу и отвезти ее во дворец. Когда Майкл, несколько придя в себя, показался из зарослей, Стэнли схватил его за плечо.

— Ну, ты даешь, мой храбрец! Где тебя носило? Пойдем. Гарри хочет сказать тебе кое–что.

Майкл внутренне подобрался, готовясь к вопросам, на которые у него не было ответов. Разумного объяснения охватившему его безумию не существовало. А Стэнли произнес:

— Ваше величество, позвольте представить вам Майкла Деверо, законного наследника и приемного сына милорда Тайрона. Он только вчера прибыл из Ирландии.

Майкл преклонил колено перед королем и опустил голову, слыша, как сердце гулко, колотится у него в груди.

— Деверо, — растягивая слоги, произнес король, и в голосе его прозвучало веселое изумление. — Это вы — тот самый посланец, который привез ирландских птичек, без умолку щебечущих в моих клетках, словно какой–нибудь кельтский парламент?

Вопрос вызвал сдержанный смех у столпившихся вокруг зрителей, и даже Майкл скупо улыбнулся.

— Истинно так, ваше величество. Мой благородный покровитель молит Господа ниспослать вам свою милость и шлет уверения в своей неизменной любви и верности.

— Если ваши разговорчивые дары еще и разделяют ваше умение выслеживать добычу, то нас ожидает поистине замечательная соколиная охота. Не правда ли, джентльмены? — Слова короля были встречены согласным ропотом свиты. — Не вы ли сын сэра Джона Деверо от второго брака?

Приглушенный ропот стал на октаву выше и сменил тональность.

— Да, ваше величество, — подтвердил Майкл, сбитый с толку.

— Рожденный от предателя, лишенного гражданских и имущественных прав, и воспитанный нашим самым верным сторонником… Какое интересное потомство! Милорд Тайрон написал нам о вашем грядущем приезде и предупредил, что от вас следует ожидать великих подвигов.

Майкл был совершенно ошарашен и сбит с толку. Выходит, его отец — предатель? «Твой благородный отец сражался, как лев и умер за своего короля в бою под Блэкхитом, во время подавления мятежа корнуолльцев». Но почему же лорд Тайрон сказал ему неправду?

Юноша обвел взглядом горящие любопытством лица придворных, одним из которых стремился стать и он сам. Он с облегчением отметил, что все они смотрели на него без злобы и ненависти. Один только Уолтер, прозванный им павлином, казался пораженным до глубины души. Король продолжал:

— Милорды, мы будем судить этого льва по его когтям. Встаньте, Деверо. Мы довольны вами.

Рене пребывала в приподнятом настроении. Сегодня, сразу же после мессы, во дворец прибыла ее лучшая подруга леди Мэри. Их воссоединение, еще более сладкое оттого, что сталополной неожиданностью для Мэри, сопровождалось бурей слез, веселым смехом и бесконечными расспросами. Мэри была счастлива, красива и светилась любовью. Она родила уже двух детей, лорда Генри и леди Фрэнсис, а сейчас ожидала третьего ребенка. Будучи двумя годами старше Рене, Мэри обладала острым умом и упрямством, серыми глазами и копной огненно–рыжих волос, греческим профилем, изысканной бледностью и высоким ростом. С того момента как они упали друг другу в объятия, она без умолку болтала о своем муже и переменах, произошедших в ее жизни. Рене, отягощенная чужими тайнами, оказалась благодарным слушателем.

— Генрих пришел в ярость. Зная, что мы любим друг друга, он все же взял с Чарльза слово, что тот не сделает мне предложение до тех пор, пока не привезет меня из Франции. А когда он узнал о том, что мы тайно обвенчались, в страшной спешке и не испросив его согласия, он впал в бешенство, обозвав Чарльза проклятым предателем и авантюристом, и повелел нам не показываться ему на глаза. Чарльз ведь был его ближайшим другом, а я — родной и обожаемой сестрой, но он все равно долго не решался благословить наш союз, поскольку старичье в королевском совете требовало для моего мужа пожизненного заключения. Но благодаря вмешательству и заступничеству Уолси Чарльзу удалось избежать виселицы, а мне не пришлось оплакивать своего господина и скорбеть о преждевременном вдовстве. Генрих наложил на нас большой штраф и повелел не появляться при дворе, пока буря не уляжется и его гнев не остынет.

— Но ты теперь снова в фаворе. Это же замечательно!

Глаза у Мэри сияли.

— Да, теперь все хорошо. В прошлом месяце король гостил у нас в Абингдоне и остался очень доволен, поскольку ему доложили, что от чумы не умер ни один человек, хотя в других городах люди погибали ежедневно. А как ты поживаешь с тех пор, как мы виделись в последний раз, Рене? Что–то ты непривычно молчалива.

Рене тихонько вздохнула. Все равно Мэри рано или поздно услышит о ее неосмотрительном поступке. И ей не хотелось, чтобы до подруги дошла искаженная злыми языками версия событий. Поэтому она рассказала Мэри о Рафаэле и испытала огромное облегчение, излив душу достойной всяческого доверия и сочувствующей слушательнице. Они подружились в тот момент, когда обе переживали не самые легкие времена. Рене только что лишилась матери, которую унесла тяжелая болезнь. Мэри стала молодой женой престарелого короля в чужой стране. И когда девушки поняли, что у них есть много общего, это стало для них настоящим спасением. Кончина короля Людовика избавила Рене от деспотичного отца, а Мэри — от нелюбимого супруга. Английская Роза смогла выйти замуж за свою настоящую любовь — Чарльза Брэндона, первого герцога Саффолка. О разлуке с лучшей подругой Рене горевала сильнее, чем о смерти своего отца, вследствие чего постепенно прибилась под крыло Маргариты, которая оказалась продажной и подлой ведьмой. Так что теперь появление Мэри стало для Рене глотком свежего, благоухающего волшебными ароматами воздуха. Мэри удалось невозможное: она вышла замуж за человека, только недавно возвысившегося и обретшего известность, в сущности, выскочку и парвеню. Но ее успех и счастье вдохнули в Рене надежды на новую жизнь. Если английская принцесса сумела добиться желаемого, то почему бы и французской не повторить ее успех?

— Художник? — поинтересовалась Мэри, вопросительно изогнув рыжую бровь, когда Рене закончила свой рассказ. — Не лучше ли остановить свой выбор на каком–нибудь джентльмене благородного происхождения, обладающем некоторым состоянием и земельными владениями?

— Родословная для меня ничего не значит, а приданое у меня самой вполне приличное. Мне принадлежат герцогства Бретань и Шартр. Как только мое изгнание закончится, мы с Рафаэлем уедем куда–нибудь в деревню и заживем там мирно и счастливо, как ты с Чарльзом.

— Послушай меня, Рене. Будь же благоразумной! Длинноносый наверняка сделает так, что твой возлюбленный попросту исчезнет, а для тебя заключит брачный контракт. Говорю тебе, выбери себе приятного мужчину из числа друзей моего брата и тайно выйди за него замуж, как в свое время сделала я. По крайней мере, тогда у тебя появится право голоса, ты сможешь повлиять на свое будущее и обретешь счастье.

— Меня удовлетворит только брак с моим возлюбленным Рафаэлем.

— Удовлетворенность, довольство — это все понятия весьма относительные. Как только наше сокровенное желание сбывается, нам хочется большего. Мой дорогой супруг ненавидит деревенскую жизнь. Ему недостает придворной суеты. Он страстно желает занимать какую–нибудь должность, принимать участие в развлечениях или войнах. А я, например, затеваю реконструкцию Уэсторп–Хилла, нашего гнездышка в Саффолке. Он же собирается выстроить каменную резиденцию в Лондоне на берегу Темзы. — Мэри вздохнула с сожалением. — А что будет с тобой, Рене? Ты — придворная леди, рожденная для интриг и власти. Неужели ты удовлетворишься выращиванием винограда и…

— Яблок для сидра и бренди, ячменя для сладкого эля, гречихи для галет… — Закрыв глаза, Рене как будто вновь ощутила на языке вкус бретонских блинчиков с тертыми яблоками, сливками и черной смородиной, которые она запивала ламбигом, восхитительным бретонским яблочным бренди.

Мэри улыбнулась.

— Итак, мы решили, что ты будешь вполне довольна. А вот как насчет твоего художника?

— Он будет счастлив, пока сможет рисовать.

Поскольку мужчины отправились на охоту, Рене оставалось лишь теряться в догадках относительно того, сумел ли Майкл Деверо избежать кинжала Бэкингема. Однако, поскольку никаких разговоров о смерти кого–либо за гобеленом с изображением Венеры во дворце не было, она решила, что златовласый самозванец оказался удачливым, и лишь надеялась, что и герцог не откажется от задуманного.

По мере того как настроение принцессы улучшалось, ей вдруг захотелось понежиться на солнышке, вследствие чего она тут же составила хитроумный план. Свою идею она поведала Мэри, которая объявила ее блестящей. Вдвоем они испросили разрешения повидать королеву Екатерину и предложили ей свою затею: дамы переодеваются и прячутся в засаде в ожидании возвращения с охоты его величества со свитой. Как будет весело и забавно, когда мужчины неожиданно увидят перед собой Диану Охотницу во всей красе вместе с ее амазонками, беззаботно отдыхающими на лесной поляне! Предложение было встречено с восторгом, энтузиазм королевы ничуть не уступал радости самой последней дурочки из числа ее фрейлин, которые, как рассудила про себя Рене, все–таки были на редкость тупы.

Распорядителям и камердинерам немедленно были отданы нужные приказания. Когда на колокольне пробило полдень, королева в сопровождении придворных дам, вырядившихся в яркие весенние тона, выехала в парк на поиски подходящего места для засады. Была выбрана живописная поляна, поросшая густой травой, и всадники спешились, дабы подготовить сюрприз для короля и его спутников. На поляне расстелили пушистые ковры, на трон королевы положили мягкие подушки с кисточками и водрузили его в центре импровизированного лагеря. Для дам повсюду разбросали подушки попроще, расставили столы, накрыв их белоснежными льняными скатертями, а с личной кухни ее величества доставили дорогую посуду и лакомства. Замки на сундуках, битком набитых всевозможными платьями и украшениями, были взломаны, и все участницы импровизированного действа обступили их, спеша принарядиться к появлению короля со свитой. Королева Екатерина решила предстать в образе Дианы Охотницы, вооружившись золотым луком и колчаном со стрелами, придворные дамы и фрейлины превратились в наяд и дриад богини, а джентльмены, даже самые старые и суровые, тоже переодевшись, изображали прочих обитателей дикого леса.

Раскинувшийся в лесу шумный табор очаровал Рене своей прелестью: ласковой прохладой деревьев, в ветвях которых звонкими трелями распевали птицы, разноцветьем первых лесных и полевых цветов, благоуханным свежим воздухом, порхающими повсюду бабочками и деловито жужжащими шмелями и пчелами. И ей вдруг показалось, что в такой красоте просто невозможно сидеть и ничего не делать, пассивно ожидая появления охотничьего отряда короля, для которого они и приготовили свой сюрприз.

— Ваше величество! — Рене присела в реверансе перед королевой. — Умоляю вас разрешить мне отлучиться. Я хочу нарвать цветов, из которых мы сплетем венки для нас и гирлянды — для праздничных столов.

Королева горячо поддержала предложение, и вскоре добрая половина прекрасных амазонок рассыпалась по поляне, собирая охапки жимолости, желтого первоцвета, боярышника, шиповника, анютиных глазок, дрока, бархатцев, лаванды, белых маргариток, лавра, ландышей, цветов плодовых деревьев и пахучих трав, чтобы украсить и придать благоухание предстоящему костюмированному зрелищу.

Рене и Мэри собирали цветы вместе, весело смеясь, болтая и сплетничая. Они не замечали, что кто–то неотступно следует за ними, пока их не застигли врасплох у куста чертополоха. Леди Анна Гастингс, безвкусно и кричаще одетая, с неизменными четками в руках, которые носила исключительно ради того, чтобы завоевать благосклонность королевы Екатерины, неуверенно приблизилась к ним и пробормотала:

— Миледи Рене, я надеялась, что мне будет позволено переговорить с вами. Наедине.

Рене пристально взглянула на коварного хамелеона. Распутная девка по ночам, монахиня днем. Она бы непременно отказала просительнице со всем высокомерием и презрением, если бы не тот факт, что Анна приходилась сестрой и конфиденткой Бэкингему и что притворная дружба с ней могла привести к интересным открытиям. К примеру, она сумела бы узнать, как и когда Бэкингем попытается нанести королю очередной смертельный удар.

— Мэри?

— Ступай. Не обращайте на меня внимания. — Мэри улыбнулась и погладила себя по животу, который еще не выдавал ее беременность. — Я как раз собиралась предложить вернуться в лагерь и немножко передохнуть.

Итак, Рене осталась наедине с Анной, и они двинулись дальше в тягостном молчании.

Наконец Анна заговорила.

— Ты сердишься на меня.

— Я? Сержусь? С чего бы это мне сердиться на тебя?

— Прошлой ночью ты была так добра ко мне. Ты вызволила меня из ловушки, расставленной Сурреем, а я отплатила тебе черной неблагодарностью. Умоляю, прости меня! Мне бы очень хотелось, чтобы мы подружились. Пожалуйста, прости меня!

— О какой неблагодарности ты говоришь? — поинтересовалась Рене, в которой тут же проснулись смутные подозрения.

— Мой супруг сэр Джордж Гастингс прибыл сегодня утром. Ты разве не видела его?

— Пока не имела такого удовольствия. Он что же, отправился на охоту? Ты можешь представить нас друг другу позже, вот и все.

Анна горько рассмеялась.

— Ты не станешь благодарить меня за это сомнительное удовольствие.

— Вот как?

— Правду говорят про художника–итальянца? — Видя, что Рене растерялась и не знает, что сказать, Анна поспешно продолжила: — Прошу прощения. Это было грубо и бестактно с моей стороны. Я спросила лишь потому, что сама испытываю нечто похожее… Мое имя тоже связано со скандалом.

И назойливая дама пустилась в описание интимных подробностей тех событий, которые привели ее три года назад в женский монастырь Святой Марии. Должно быть, она полагала, что до Рене непременно дошли кое–какие слухи, и надеялась вызвать участие, излив принцессе душу. Но та молчала.

— Светловолосый викинг… Ну, тот юноша, он еще понравился тебе…

Рене не привыкла к тому, чтобы дважды в течение одного разговора кто–то умудрялся потрясти ее и поставить в тупик. Курица перехитрила лисицу. В ней взыграло любопытство, и она пожелала узнать, что же все–таки произошло минувшей ночью за гобеленом с изображением Венеры. С видом оскорбленной невинности она заявила:

— Он мне никогда особенно не нравился. А тебе?

Вместо ответа Анна густо покраснела.

Вот, значит, как обстоят дела. Рене почувствовала, как что–то оборвалось у нее внутри. Что ж, теперь нетрудно догадаться о том, что произошло за портьерой. Неужели герцог заметил подмену и отказался от своего замысла? Или же Майкл попросту победил его в рукопашной схватке?

Анна развернулась к ней лицом и схватила принцессу за руки.

— Ох, Рене! Я должна вновь увидеться с ним с глазу на глаз. Непременно! Но теперь, когда ко двору вернулся Джордж, я не могу заговорить с другим мужчиной, даже взглянуть на него. После всего, что случилось…

Святые угодники! Рене была потрясена до глубины души. Анна просила ее выступить в роли сводницы! Гнев захлестнул принцессу, и ее высокомерно–презрительное отношение к похотливой стерве превратилось в откровенно враждебное. Но она тут же взяла себя в руки. Из–за чего она, собственно, гневается? Ей предоставлялась великолепная возможность заранее узнавать о планах герцога Бэкингема.

— Я помогу тебе! — более не раздумывая, горячо воскликнула Рене.

— Ох! Ты моя верная наперсница! Драгоценная подруга! — Анна порывисто обняла ее. Рене почувствовала, что ее сейчас стошнит.

— Король! Король приближается! — прозвучал неподалеку чей–то восторженный крик, вслед за которым нестройно заревели охотничьи рога.

Рене и Анна поспешили обратно к импровизированному лагерю, чтобы занять свои места подле королевы. Когда охотники во главе с королем натянули поводья, останавливая своих скакунов, в тени под полотняным навесом уже вальяжно раскинулась Диана Охотница в окружении своих нимф и прочих лесных созданий, потягивая вино и неспешно пощипывая ягоды, а вдалеке паслись белые кони. Рене смотрела, как спутники короля спрыгивают с седел, бросая поводья грумам. Из общей массы она сразу же выделила Бэкингема, шестерых фаворитов короля — Невилла, Брайана, Кэри, Комптона, Норриса и Невета, графа Суррея, сэра Уолтера и прочих, чьи лица все еще оставались для нее незнакомыми. И тут взор ее остановился на троице, замыкавшей процессию: Майкл Деверо, его бородатый приятель и очаровательный незнакомец. Но загадка личности последнего благополучно разрешилась, когда он широкими шагами приблизился к Мэри и крепко расцеловал ее.

Король пришел в восторг от приятного сюрприза дам. Он вознаградил королеву таким комплиментом, что на щеках у нее расцвел румянец, а Рене заработала лишнее очко в ее глазах. Сама же принцесса тем временем не сводила глаз с Мэри и ее добродушного и галантного герцога. Они буквально лучились счастьем, держась за руки. Интересно, она ведет себя также в обществе Рафаэля? Король Генрих представил героя нынешней охоты, прославляя его ирландское чутье и ловкость. Взгляд бирюзовых глаз встретился со взглядом Рене. Она отвернулась.

Засада, устроенная королевой Екатериной, привела короля в благодушное расположение духа. Охотники и охотницы расселись на коврах, чтобы перекусить. Нимфы и дриады с венками на головах кружились вокруг королевы в развевающихся лентах. Рене, похожая на цветок в своем платье небесно–голубого цвета, оказалась между Анной и еще одной леди. Майклу очень хотелось заговорить с ней, но он не знал, как это сделать. Она казалась ему такой далекой, упорно избегая его взгляда…

Что до кинжала Бэкингема, который он хранил в своем металлическом ларце, то тот оказался практически бесполезен. Не мог же Майкл подойти к королю и во всеуслышание провозгласить: «Ваше величество, герцог Бэкингем плетет заговоры, чтобы сместить вас с трона и занять ваше место. Вот кинжал, который я вырвал у него из рук прошлой ночью, когда он принял меня за вас и попытался убить». У него не было ни влиятельных покровителей, способных подтвердить выдвинутое им обвинение, ни учителя, к которому он бы мог обратиться за советом.

— При французском дворе играют в игры после завтрака на свежем воздухе? — поинтересовался Вайатт, придворный поэт и льстец, у принцессы Рене.

— Разумеется, — ответила Рене, — мы знаем много игр.

Мимо сознания Майкла прошли все названные ею игры; он не запомнил ни одной. Юноша был занят более важным делом — он поглядывал на принцессу влюбленными глазами. Темные вьющиеся волосы, густые и блестящие, оттеняли ее кожу цвета сливок; лебединая шейка казалась хрупким стебельком; полные розовые губки были сложены бантиком, приоткрывая ровные жемчужные зубы. Ее небольшие груди в украшенном бриллиантами декольте манили его. Принцесса казалась ему изящной и утонченной штучкой, которую так и хочется съесть. Но более всего Майкла привлекали ее глаза. Яркие, фиолетовые, бархатные, обрамленные пушистыми длинными ресницами, эти окна в ее душу сверкали пламенем и были такой же неотъемлемой ее частью, как и геральдические лилии королевского рода Валуа и всей Франции.

Рене стала самой яркой жемчужиной в сокровищнице королевы Екатерины.

«Я готов умереть, — вдруг совершенно отчетливо понял Майкл, охваченный дурным предчувствием, ошеломленный и растерянный, слушая бешеный стук собственного сердца. — Я готов умереть ради счастья прикоснуться к этой женщине».

— И какую же игру вы любите более всего, принцесса?

— Прятки. — Рене улыбнулась, и глаза ее озорно сверкнули.

— Прошу вас, научите нас! — требовательно произнес король Генрих.

— Хорошо. — Рене отпила глоток вина, чтобы смочить пересохшие губы. — Дамы убегают и прячутся, а мужчины, надев на глаза повязки, ищут их. Если мужчина поймает даму, он должен угадать, кто она такая. Если он прав, она дарит ему поцелуй; если же он ошибется, то должен искупить свой промах подарком. Таковым может считаться поэма, цветок, безделушка, брелок, если он щедр, — словом, что угодно.

— Ну, что я говорил! — радостно вскричал Вайатт. — Самые обыкновенные жмурки, только с испорченным французским акцентом!

Однако короля прельстила новая игра.

— Но если у мужчины на глазах повязка, как он сможет поймать женщину?

— О, мы щебечем, как птички, чтобы привлечь внимание и указать направление. — И Рене чрезвычайно умело принялась подражать пению соловья.

— И часто вас ловят, леди Рене? — продолжал допытываться Вайатт.

Майклу не понравился похотливый блеск, которым, как ему показалось, сверкнули глаза придворного щеголя.

— Меня всегда ловят! — весело рассмеялась Рене. — Правда, потом мужчинам приходится откупаться подарками.

Король Генрих расхохотался.

— Дамы, вы готовы рискнуть и отправиться в чащу леса вместе с мужчинами? — Когда вокруг раздались восторженные крики согласия, он встал на ноги. — Чем мы будем завязывать глаза? — Не успел он задать свой вопрос, как нимфы и дриады уже принялись срывать с себя шарфики, палантины, меховые накидки и вуали, складывая их грудой к его ногам, как варварское подношение завоевателю. — Дамы, разбегайтесь!

— Все прячутся! Кто не спрятался, я не виноват! — закудахтал, давясь смехом, Вайатт, словно наседка, собирающая цыплят.

Щебеча и повизгивая от восторга, фрейлины постарше и молоденькие придворные дамы королевы бросились врассыпную, прячась за кустами и деревьями.

Майкл не пропустил бы такого удовольствия ни за что на свете. Подхватив с земли прозрачный небесно–голубой шарф, благоухающий амброй и лавандой, он устремился в заросли.

Рене, крепко держа Мэри за руку, увлекла ее за собой под сень деревьев, а затем, вернувшись за Анной, потащила и ее следом. Она не намеревалась ни на минуту выпускать эту женщину из виду. Отовсюду неслись истеричное хихиканье, сдавленный смех и веселое щебетание. Из–под каждого цветочного куста доносилось пение птиц.

Громыхнули раскаты мужского смеха. Анна взвизгнула, надеясь привлечь внимание Майкла. Мэри перебежала к соседнему дереву, поближе к своему супругу, и вновь сладко зачирикала. Саффолк, широко расставив руки в стороны, неуверенно двинулся к ней. Мэри отступила назад и защебетала чуточку тише. Наблюдая за ними, Рене догадалась, что они разыгрывают ритуал знакомства и ухаживания. Она флиртует, он отвечает, она отступает, он преследует ее, вслушиваясь в подаваемые сигналы. Он поймал ее, и Мэри растаяла в его объятиях.

— Моя канарейка, — прошептал Саффолк и поцеловал жену, по–прежнему не снимая с глаз повязку.

Внезапно устыдившись того, что столь бессовестно подглядывает за влюбленными, Рене отвернулась и прижалась спиной к дереву. Открыв глаза, она обнаружила, что совсем рядом с ней ходит кругами Майкл Деверо. Он завязал глаза ее небесно–голубым шарфом, подчеркивающим золотое сияние его волос. Словно почувствовав, что она на него смотрит, он двинулся в ее сторону. Неужели он услышал шорох юбок, а теперь рассчитывает, что она защебечет, чтобы привлечь его? Никогда! Пусть он ловит свою Анну, а потом они вместе найдут укромный уголок, где смогут вволю потешиться.

Рене заметила короля Генриха, который беспомощно кружился на одном месте, в то время как из–за деревьев и кустов его дразнил и манил целый хор женских голосов. Он напоминал великолепного, но слепого льва, которому досаждает стая уток, вырядившихся бабочками. Хохоча во все горло и перекликаясь с ними, король никак не мог решить, кого же из них он должен схватить. Вскоре, как и следовало ожидать, в объятия ему упала мистрис Блаунт.

— О–хо–хо, мой маленький соловушка! — воскликнул лорд Стэнли, когда его мускулистые ручищи обхватили длинноногую молодую женщину со светлыми волосами.

— Вы ни за что не угадаете, как меня зовут, сэр, потому что мы не знакомы. — Женщина улыбнулась ему в прикрытое шарфом лицо с таким видом, что Рене решила, будто у нее зарождается к нему интерес.

— Ну, так в чем же дело? Представьтесь, и мы с вами познакомимся! — жизнерадостно предложил он, и женщина весело засмеялась.

— Вы ласкаете мою сестру, сэр! — вспылил осторожно вышагивающий рядом сэр Уолтер Деверо.

— Я отношусь к вашей сестре со всем почтением, которого она заслуживает, сэр. Можете не сомневаться! — ответствовал Стэнли.

— Отнеситесь к ней хоть чуточку по–другому, и к ужину вы обвенчаетесь с острием моего меча, — заявил Вайатт.

— А вот и мой муж, — скорбно прошептала Анна, указывая на мужчину, который бесцельно бродил по поляне в гордом одиночестве, настойчиво выкликая по имени свою супругу, поскольку ни одна из «птичек» не пожелала флиртовать с ним. Он выглядел высокомерным, неуклюжим и смешным. — Он ждет, что я стану петь для него.

— А мне показалось, будто ты хочешь, чтобы тебя поймал Викинг, — негромко откликнулась Рене.

— Я не могу, во всяком случае, не у всех на виду. Но… я хочу попросить тебя об услуге. Ты передашь ему мое послание?

Рене навострила уши.

— Что за послание?

— Передай ему, что я хочу увидеться с ним снова! — Без всякого предупреждения Анна вдруг вытолкнула Рене на поляну, прямо в руки гиганту, а сама со всех ног бросилась к своему мужу.

Майкл выжидал, пока подруги Рене разбегутся в разные стороны или будут пойманы своими кавалерами, чтобы сделать свой шаг наверняка. За ней охотились Вайатт и этот павлин. Следовательно, он должен оказаться между ними и принцессой, что юноше легко удалось. Он ни на мгновение не терял ее из виду. И пусть благоухающий шарф принцессы закрывал ему глаза, его обострившиеся чувства надежно вели его к ней, подобно тому как моряк ориентируется по Полярной звезде или как он сам преследовал оленя в зарослях. Он вслушивался в ее приглушенный разговор с Анной и, как только она очутилась на поляне, схватил ее за запястье.

— Ну вот, теперь я крепко держу вас, — улыбнулся Майкл, притягивая ее к себе. Держать ее в объятиях было чертовски приятно, она казалась гибкой и восхитительно прелестной. Ему хотелось унести ее на руках в волшебный лес, уложить на покров из мха, бережно снять с нее одежду, пожирать глазами ее красоту, покрывать поцелуями ее дрожащее девственное тело и заставить ее сходить с ума от желания. Но этой чести ему никогда не удостоиться. Однако поцелуй он заслужил. — Разве вы не хотите приветствовать меня, чтобы я мог услышать ваш голос и угадать, кто вы такая?

— Глупец! — Она напряглась в его объятиях, и легкий, естественный запах пота смешался с ароматом духов.

— Спойте для меня, маленькая сильфида, чтобы я мог угадать, как вас зовут. — В ожидании ее ответа Майкл вдруг почувствовал, как она напряглась и откинулась назад, не позволяя ему прижать ее к своей груди. Она не хочет, чтобы он поцеловал ее. Уязвленный, юноша выпустил ее из своих объятий. Он развязал шарф, закрывающий ему глаза, и в очередной раз поразился тому, до чего же она хороша, особенно вблизи, при ярком свете дня. Не дрогнув, он смело встретил ее взгляд. — Вы в который уже раз перехитрили меня, мадам.

— Почему вы не стали пытаться угадать мое имя? — негромко поинтересовалась она.

— Потому что я знал его с самого начала.

— Вы знали, кто я, но не стали требовать награды?

Майкл пришел в замешательство. Выходит, она все–таки хотела, чтобы он поцеловал ее?

— Назовите свое желание.

Рене выхватила свой шарф у него из пальцев и прошипела:

— Ступайте прочь и будьте прокляты!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Принять одолжение — значит продать свою свободу.

Публий Сир. Сентенции
— Вы все–таки перебрались в особняк Норфолка, но устроить мне встречу с кардиналом Уолси так и не сумели…

Пьер не сводил глаз с чертовой сопливой девки, расхаживавшей перед камином в своих покоях. Она была напряжена, как лук с натянутой тетивой.

— А вам известно, что мы с вами — дальние родственники по вашей матушке?

— Какое отношение это имеет к нашему делу? Нет, я не знала об этом.

— А ведь это истинная правда. Я тоже родом из Бретани, как и вы, дорогая леди. Руже были и остаются прямыми потомками по мужской линии королей Бретани через святого Соломона, графа Ренна и Нанта, герцога Бретани. Меня даже назвали в честь вашего почтенного деда Франциска.

— К чему вы клоните, Руже?

— Большая часть моих владений находится в нижнем течении Луары, в окрестностях Нанта. Там очень много полезных ископаемых, особенно железа. Но это вам и так известно. А вот то, чего вы знать не можете, заключается в следующем. Даже моя фамилия — Руже — и та неразрывно связана с Бретанью. Она происходит от латинского слова «rubiacus», что означает «красные земли» — название, данное тамошним местам из–за высокого содержания железа в почве. И мне всегда казалось, что красные розы Руже будут прекрасно смотреться на белом поле бретонского горностая. Что вы на это скажете, принцесса? Вам известно, что красный — это цвет воинской доблести и превосходства? Он символизирует жестокость, отвагу и благородство. А роза — это признак надежды и радости…

— Ваша геральдическая история меня ничуть не интересует. Я повторяю, чего вы добиваетесь?

— Как! Я хочу того же, что и вы!

— И что бы это могло быть? — Маленькая негодяйка одарила его испепеляющим взглядом.

Графу вдруг стало интересно: а в постели она тоже ведет себя властно или нет? Хрупкая красота Рене — единственное, что досталось ей от матери, — не значила для него ровным счетом ничего. Граф предпочитал фактурных и ярких женщин и, что называется, в упор не замечал Рене, пока она не ужалила его своим острым язычком. Их союз лишь выиграет оттого, что она привнесет в него свой ум и неукротимый дух. Увы, именно эти качества существенно усложняли задачу, которую он перед собой поставил, — завоевать и покорить принцессу. До Руже доходили слухи о ее последней разорванной помолвке, о том, как она сама распустила о себе сплетни, убедив германского принца в том, что он рискует повторить судьбу вождя гуннов Аттилы и не пережить первую брачную ночь. Следовательно, он должен действовать дипломатично и чрезвычайно осторожно. Ему следует убедить упрямую девчонку в том, что, связав свою жизнь с ним, она вновь объединит в один доминион остатки наследства своей матери, которые король Людовик щедрой рукой раздавал своим приближенным. Вознамерившись завоевать ее доверие, граф с напускной печалью продолжал:

— Моя супруга, на которой я женился в возрасте восемнадцати лет, отдала Богу душу десять лет назад. Наш сын, мой наследник, тоже умер. Я похоронил родные тела в благословенной земле Бретани и отправился ко двору, чтобы верой и правдой служить Le Pere du Peuple[205], вашему отцу. Я выиграл много битв к вящей славе его величества, собрал для него множество бесценных призов и утопил боль своей потери в развлечениях его блестящего двора. Но теперь я вдруг обнаружил, что поздними вечерами тоскую о тепле домашнего очага и уюте. Придворная суета утомляет меня. Я мечтаю о мире и покое, о беспечных и радостных днях, которые буду проводить со своей супругой и детьми под благоуханной сенью цветущих яблонь Бретани. — Руже попытался прочесть что–либо по ее лицу. Бесполезно. На один краткий миг Пьер утратил самообладание. Он обнажил передней свою душу, разворошил болезненные воспоминания, а она осталась такой же холодной и равнодушной, как и раньше. «Боже мой, — в смятении подумал Руже, — да ведь она унаследовала от отца безжалостную целеустремленность».

— У нас с вами должна быть одна и та же цель — объединить Бретань и возродить ее древнюю славу.

— Признаю, ваша мечта прекрасна, но мой король приказал мне найти себе английского супруга. А я не могу пойти против желания своего короля, Пьер. Как и вы, впрочем.

— Мы можем обвенчаться тайно, — негромко предложил он. — А короля Франциска поставим в известность о случившемся… несколько позже. Думаю, он не станет особенно возражать.

Совершенно неожиданно для него Рене вдруг расхохоталась.

— С тех пор как мы покинули берега Франции, вы ведете себя покровительственно, неучтиво и агрессивно. Вы ничем не помогли мне до сих пор. — Принцесса резко оборвала смех, и ее веселость испарилась в мгновение ока. — Я не чувствую, что вы ухаживаете за мной должным образом, Пьер.

От изумления у него отвисла челюсть. Опомнившись, граф стиснул зубы.

— Выходит, вы уже думали об этом?

Рене капризно надула губки.

— Подобная мысль и в самом деле приходила мне в голову, но ваше оскорбительное поведение заставило меня забыть о ней. А теперь я должна написать своему королю и предупредить его о том, что наша миссия может закончиться неудачей.

«Merde!»[206] — подумал он. Она загнала его в угол. Теперь, чтобы снискать ее расположение, ему придется добиться аудиенции у кардинала Уолси, в результате которой мужем принцессы станет кто–нибудь другой, не он. А похитить ее вообще не представляется возможным из–за ее многочисленной охраны. Пожалуй, ему следует все тщательно обдумать.

— Я устрою вам аудиенцию, о которой вы просите, — сказал граф и улыбнулся своей самой обаятельной улыбкой. — Но должен вас предупредить, мадам: я приложу все силы к тому, чтобы вы выбрали меня.

— Руже! — Голос принцессы заставил его остановиться у самых дверей. — Вы начинаете мне нравиться.

— Ты передала ему мою просьбу? — шепотом поинтересовалась Анна у Рене тем же вечером, когда придворные дамы развлекали королеву в приемном зале. Король прислал своих музыкантов, и фрейлины разучивали танец, который намеревались показать его величеству, когда он соблаговолит навестить супругу.

Танцевать Рене не собиралась; вместо этого она будет петь. Мэри превозносила ее пение и игру на лютне до небес, и королева Екатерина, проникнувшись к Рене симпатией, с нетерпением ожидала возможности послушать ее выступление. Рене даже пожалела о том, что Мэри упомянула о ее талантах. Ей не нужны были ни лишнее внимание, ни похвалы.

— Ну, ты выполнила мою просьбу? — настойчиво переспросила Анна.

Рене покраснела. Она совсем забыла о ней. Что–то пошло не так, когда он поймал ее на лесной поляне. Случилось нечто непонятное и неожиданное. По телу ее пробежала сладкая дрожь, кровь прилила к щекам, и она могла думать лишь о том, поцелует он ее или нет.

В голосе Анны зазвучали обвиняющие нотки.

— Ты не передала ему мое послание?!

— Передала, — солгала Рене, перебирая струны своей лютни.

— В самом деле? Ты — замечательная подруга! И что же он сказал?

— Он… был польщен, естественно… пришел в полный восторг… оробел от счастья.

— Он захотел увидеться со мной… без лишних глаз и ушей?

— Разумеется! — Рене лихорадочно размышляла. — Ему известно, что твой супруг прибыл ко двору, посему он просит дать ему время, чтобы устроить ваше рандеву. Его подвальное обиталище не подходит для того, чтобы принимать там…

— Ты была у него в подвале? — перебила ее Анна, вновь преисполнившись подозрений.

— Маis non![207] Я лишь повторяю его собственные слова. Он сообщит мне все подробности вашей встречи завтра. — Morbleu[208]! Предположим, он более не захочет видеться с Анной. И что она тогда будет делать?

— Хорошо. — Анна нахмурилась и поднесла кончики пальцев к вискам. — Благодарю тебя.

— Что случилось? Тебе нездоровится?

— Нет, ничего, все хорошо. — Опустив голову, Анна сосредоточенно перебирала четки. — Его светлость, мой брат, очень недоволен мной. А от таких скандалов у меня начинается ужасная мигрень.

Решив, что пришло время проявить заботу и внимание, Рене обняла Анну за плечи.

— Моя камеристка Адель творит чудеса своими травяными настоями. Если тебе понадобится сердечное средство или… доброжелательный слушатель…

В глазах Анны вдруг промелькнула настороженность.

— Твоя камеристка… она — целительница?

— Причем одаренная. — Отпустив Анну, Рене принялась извлекать нежные звуки из своей лютни и нараспев заговорила в такт незатейливой мелодии: — «Адель, сними с меня женскую боль», — иногда прошу я ее, и она помогает мне. «Адель, я хочу принести своему супругу наследника», — обратилась к ней моя сестра, и Адель приготовила настой из свежих трав, сорванных в нашем саду, и королева, моя сестра, родила Луизу и Шарлотту, а в этом году благополучно разрешилась от бремени Франциском, дофином Франции. — Ее незамысловатая песенка прогнала печаль из глаз Анны, и на губах женщины заиграла слабая улыбка. — Видишь? Мое лекарство уже действует, потому что ты улыбаешься.

Если Бэкингем задумал заговор, она должна знать все подробности. Пожалуй, стоит поинтересоваться у лейтенанта Армадо, не вернулся ли уже из Йорк–плейс, дворца кардинала, сержант Франческо. Кроме того, надо что–то делать с этой темной лошадкой Майклом Деверо. Ему понадобится приличное жилье. Интересно, он уже разговаривал с графом Вустером? Слишком много неизвестных в этом уравнении… Самое трудное — убедить Майкла вызнать у Анны секреты герцога, а потом передать их ей. И как же она этого добьется, если он даже не пожелал поцеловать ее?

— Он поцеловал тебя?

Рене вздрогнула от неожиданности.

— Нет, он меня не узнал. — Она нахмурилась. Он прекрасно узнал ее, но целовать не стал. Или же попросту передумал. Один Господь знает, что происходит в маленьких и жалких мозгах мужчин.

— Король! Король! Король! — прокатилось по шеренге часовых, выстроившихся вдоль коридора, ведущего в апартаменты королевы, и придворные дамы восторженно подхватили этот крик: — Король!

В приемную залу вошел Генрих в окружении придворных. Дамы одна за другой присели в реверансах.

— Миледи! — Король улыбнулся королеве. — Я пришел пожелать вам доброго утра! — Екатерина протянула ему руку, и он галантно поднес ее к своим губам.

Заиграли музыканты. Рене пристально вглядывалась в шумную свиту короля, высматривая мелкие детали и подробности, которые позже должны вписаться в составленный ею план, став неотъемлемой частью ее замысла. Где же, интересно, Майкл?

— По–моему, у тебя появился пылкий, но застенчивый обожатель, — прошептала ей на ухо Мэри.

Рене резко обернулась и увидела его у себя за спиной. Он стоял, привалившись к стене. Как он сумел пробраться сюда так, что она не заметила? Принцесса уже не в первый раз подмечала, что он старательно оберегает свою спину. Бирюзовые глаза неотрывно смотрели на нее. Его внимание смущало девушку. Она ждала, что он подойдет к ней, но он лишь слегка склонил голову в вежливом приветствии. «Чтоб ты провалился», — подумала она. Пожалуй, ей самой придется приблизиться к нему.

— Кто он? — полюбопытствовала Мэри. — Я видела его на празднике после удачной охоты. Bel homme, hein?[209]

— Поинтересуйся о нем у своего Саффолка. Уж он–то знает наверняка. — Рене надела маску холодной приветливости, воинственно вздернула подбородок и подошла к нему. — Позвольте пожелать вам доброго вечера, сэр. — Она присела перед ним в неглубоком реверансе.

— Мадам… — Майкл, в свою очередь, отвесил ей церемонный поклон.

— У вас уже была возможность побеседовать с графом Вустером относительно смены места жительства?

— Я… нет. Его величество устроил состязания в стрельбе из лука после того, как королева и ее придворные дамы удалились, так что у меня просто не было времени.

— И чем же закончилось состязание?

Из–за спины он вытащил серебряную розу и протянул цветок ей, держа его за кроваво–красную ленту, обвивавшую усеянный шипами стебель.

— Покорнейше прошу простить меня за недостойное поведение в лесу.

Рене пристально взглянула ему в лицо, а потом приняла розу и шутливо поднесла ее к носу.

— Вы выиграли приз.

— Но не тот, который хотел.

По спине принцессы пробежал чувственный холодок, морозом осыпал плечи и свернулся уютным комком в животе.

— Давайте поговорим с графом Вустером прямо сейчас. — Она взяла его под руку и заставила оторваться от стены.

Сердце Рене затрепетало от волнения, когда она поняла, что ей подчиняется мужчина, который запросто может переломить ее пополам. Он выглядел покорным, но отнюдь не неуклюжим, как сэр Джордж Гастингс, сопровождавший свою несчастную супругу к игорному столу. Король Генрих расположился рядом с королевой. Фрейлины выстроились в круг, собираясь исполнить разученный танец. Леди и джентльмены, игравшие в кости за столом, прервали свое увлекательное занятие, чтобы полюбоваться представлением. И лишь Анна Гастингс не сводила глаз с Рене и Майкла.

Они тоже остановились, чтобы посмотреть спектакль.

— Вы не танцуете? — негромко поинтересовался Майкл.

Рене лишь передернула плечами в ответ.

— И не увлекаюсь вышивкой. У меня не слишком хорошие манеры, да и воспитание оставляет желать лучшего. Это очень печально.

Он весело рассмеялся.

— Вы шутите!

Танец закончился. Зазвучали аплодисменты. Мария де Салинас помогла королеве подняться на ноги.

— Королеве нездоровится.

Екатерине Арагонской исполнилось тридцать три года и, будучи на шесть лет старше короля, она уже четыре раза беременела, но сумела выносить лишь одну дочь, двухлетнюю принцессу Мэри. Вполне вероятно, что королева попросту осторожничает. Значит, сегодня Рене не придется петь. На мгновение она задумалась над тем, а не пора ли ей выступить в роли сводницы, но потом решила, что еще не время и поначалу она должна завоевать доверие Майкла. Ей непременно нужно получить полный отчет о прошлой ночи и добиться от него желания сотрудничать с ней. Она подвела его к одному из карточных столов и кивком головы указала на краснолицего лорда, явного любителя выпить и повеселиться.

— Чарльз Сомерсет, граф Вустер, третий кузен короля со стороны Бофортов. Незаконный, — прошептала девушка.

«Почему ты мне помогаешь?» — явственно читалось в его сине–зеленых глазах.

— Полагаю, будет лучше, если вы присоединитесь к карточной игре, в которой участвует граф Вустер.

— Увы, я не играю в карты. Пробел в моем образовании, и это очень печально.

«Touche»[210], — подумала она.

— Король Генрих обожает карты. Так что и вам стоит научиться играть в них.

— Мне понадобится учитель.

«Или учительница», — подумала Рене, и в голове у нее забрезжил кое–какой план. Она кивком указала ему на группу молодых людей, обступивших короля.

— Быть может, вам стоит обратиться с этой просьбой к сэру Фрэнсису Брайану.

Майкл проследил за ее взглядом.

— Этот джентльмен вам, похоже, нравится.

Его суровый тон изрядно позабавил Рене. Она презирала Брайана. Он был пресмыкающимся, продажной тварью и подхалимом. Но Майкла ее мнение никоим образом не касалось. Более того, нотки ревности, прозвучавшие в его голосе, и злые огоньки в его глазах вполне могли послужить ее целям.

— Сэр Брайан — непревзойденный мастер в том, что касается умения сохранить расположение короля. Он разбирается в вещах, интересующих Генриха, например, в работах Эразма Роттердамского, небесных телах, природе и знамениях комет…

— Астрология и предсказания, верно? Мадам, пожалуй, вы будете удивлены. По странному стечению обстоятельств я тоже весьма недурно разбираюсь в подобных предметах.

— В самом деле? — Рене по достоинству оценила его дьявольскую усмешку. — Вы что же, предсказываете судьбу?

— Причем наверняка. Например, сейчас я предсказываю, что мы с вами станем добрыми друзьями.

Звонкий смех Рене привлек к ним любопытствующие взоры.

— Быть может, ваши услуги окажутся мне не по карману, доблестный сэр. Уж конечно, столь ценный дар дорогого стоит.

— Поверьте, это не так, — прошептал Майкл. — Однако же, я…

— Майкл! — Джентльмен невысокого роста, с венчиком седых волос на затылке, вперевалку направился к ним.

— Сэр Нэд! — хором приветствовали они шестидесятилетнего сэра Эдварда Пойнингса и в растерянности уставились друг на друга. — Вы знакомы с ним? — и снова в унисон. Майкл заулыбался.

— Я вижу смятение в рядах! — Сэр Нэд поднес костяшки пальцев Рене к своим тонким губам. — Как поживаете, моя милая? А вы уже совсем взрослая, и у вас такие же темные волосы, как у вашей матушки–королевы. А ты? — Он крепко встряхнул руку Майкла и сделал вид, будто привстает на цыпочки. — Да мне уже нужна табуретка, чтобы говорить с тобой на равных, мой мальчик! Как поживает лорд Тайрон? Все так же крепко держит в руках вожжи ирландского парламента, а?

— Ирландцы — мирный народ, сэр. Репутация моего лорда такова, что для ее поддержания особых усилий не требуется.

— Так вы приехали из Ирландии? — Рене была изумлена.

Он настолько правильно говорил по–английски, что сама она никогда не догадалась бы об этом. Ее изумление лишь усилилось после того, как сэр Нэд с добродушной и фамильярной гордостью поведал принцессе о том, как высоко ценит Майкла лорд Тайрон, вице–король Ирландии. Не забыл старый вояка упомянуть и о том, что Майкл наверняка унаследует графство и, вне всякого сомнения, должность лорда Тайрона.

ИРене вдруг обнаружила, что смотрит на Майкла совершенно иначе. Тот, смутившийся от потока похвал, обрушившихся на него, растерянно отвел глаза.

— А как идут ваши дела, сэр Нэд, с тех пор как мы с вами виделись последний раз в Дрогеде?

— Спасибо, я вполне здоров, чего и тебе желаю, — закивал головой старый воин.

— Сэр Нэд — гофмейстер его величества. — Рене толкнула Майкла в бок острым локотком. — Один из шести распорядителей королевского двора.

Она рассказала сэру Нэду о том, как над Майклом подшутил бесчестный слуга.

— Сэр, я уверена, вы согласитесь со мной, что такая крысиная нора недостойна правой руки и наследника вице–короля Ирландии. Полагаю, негодяй должен быть наказан.

Майкл молча стоял рядом, и в глазах его мелькали искорки смеха. Теперь он перед ней в долгу и сознает это. Совсем скоро она будет кормить его с рук.

Сэр Нэд пообещал немедленно уладить недоразумение.

— Слухи о вашей подопечной и итальянском художнике имеют под собой основания?

Пьер, выпивший уже целый бочонок вина, налитыми кровью глазами рассматривал своего хлебосольного хозяина Томаса Говарда, герцога Норфолка. Чтобы смягчить свой ответ, маркизу пришлось принужденно улыбнуться.

— Я не могу сплетничать о дочери Франции, mon ami[211]. Это было бы предательством.

— Понимаю. Позвольте, я расскажу вам все, что знаю, а потом вы расскажете мне то, что известно вам, и мы обсудим сложившееся положение в стенах этой комнаты. Согласны?

«Я слишком устал и слишком много выпил, чтобы затевать интриги», — подумал Пьер. Ему следовало откланяться, пока он не сказал что–нибудь, о чем впоследствии придется пожалеть. Тем не менее, он не мог отказаться, особенно после того как Норфолк недвусмысленно намекнул, что располагает кое–какими интересными сведениями относительно хитроумной подопечной Пьера.

— Я слушаю.

Темные глаза Норфолка удовлетворенно сверкнули.

— Несколько недель назад кардинал Йорк стал обладателем некоей реликвии, предположительно раки для мощей, содержимое которой неизвестно. Она была доставлена ему из Рима лично кардиналом Кампеджио, который, к вящему неудовольствию Уолси, не проявляет пока ни малейшего желания вернуться домой.

— И какое же отношение это имеет к мадам?

— Быть может, никакого, а возможно, самое прямое. — Норфолк подался вперед. — По словам моего доверенного лица, лейтенант, отвечающий за ее охрану, раньше служил в таинственной папской гвардии.

— Гвардейцев, охраняющих святейший престол, набирают в Швейцарии. — Пьер понимал, что лучше бы ему набрать в рот воды и молча слушать, но тут же с раздражением произнес: — А лейтенант у них — итальянец.

— Я имею в виду не швейцарскую гвардию, а особую армию, тайную и небольшую. Кардинала Кампеджио, кстати, тоже охраняют ее солдаты. Они называют себя deletoris.

— Уничтожители? — Пьер поморщился. — У итальянцев неистребимая тяга к драматизму и громким словам. Уверен, эта армия — всего лишь сборище паркетных вояк, наряженных в маскарадные костюмы, главная задача которых заключается в том, чтобы пробудить в короле Генрихе рыцарский дух благородства и подвигнуть его на еще один крестовый поход, на этот раз — против еретиков в Турции.

— Мой человек сообщает мне о том, что на этот раз они прибыли не для того, чтобы организовать крестовый поход.

— Ваш человек — или я должен прямо назвать его доном Леонардо? — горький пьяница и пустозвон. — Еще один невоздержанный в потреблении горячительных напитков и прочих излишествах гость Норфолка, папский нунций, весьма кстати отсутствовал, на вещая, очевидно, свое любимое увеселительное заведение с продажными девками. — Мой дорогой Норфолк, вы щедры в своем гостеприимстве и в своей дружбе, но мне нечего вам сообщить, кроме того, что вы и так уже знаете. Позвольте пожелать вам спокойной ночи. — Оттолкнувшись от стола, маркиз с трудом поднялся на ноги. Комната качнулась и поплыла у него перед глазами, так что ему пришлось схватиться за спинку стула, чтобы не упасть.

— Сегодня вечером вы изрядно перебрали, мой друг. Мы продолжим нашу беседу завтра. — Норфолк тоже встал. — Да, чуть не забыл. Это доставили для вас сегодня.

Он сунул руку под свой приталенный короткий камзол, извлек оттуда запечатанный конверт и протянул его Руже. На высохшем воске красовались инициалы кардинала Йорка.

Пьер, прищурившись, взглянул на Норфолка.

— И что здесь написано?

Норфолк напустил на себя вид оскорбленной добродетели.

— Откуда мне знать? Печать цела.

Маркиз прекрасно знал о том, что Норфолк вполне мог изучить содержимое конверта, не взламывая печати. Рене была права. Он сглупил, приняв предложение Норфолка. «Она умнее меня», — подумал маркиз. Очень опасный дар для жены. Опершись локтем на спинку раскладного стула, он сломал печать и развернул записку.

— Принцесса будет довольна. — Руже протянул бумагу герцогу.

— Приглашение на ужин, за которым можно обсудить кандидатуры будущих женихов? Почему бы вам не жениться на ней самому?

Пьер криво улыбнулся.

— В самом деле, почему?

— Слухи, которые ходят о ней, правдивы?

— О да. Королевская распутница завела себе любовника. — На языке у него вертелись неприличные бретонские словечки. Не следовало ему говорить этого, ох, не следовало. И какая муха его укусила, что они слетели у него с языка?

— Словом, вы не видите связи между ее лейтенантом и нежеланным гостем Уолси?

— Единственная связь, которую вижу я, заключается в том, что Рене нравятся итальянские любовники.

— Быть может, вы правы. Прошу вас не забывать о том, что я в полном вашем распоряжении, если вы надумаете сами завладеть этим призом.

— Если я помогу вам свалить кардинала Йорка.

— А что здесь такого? Честная сделка. Богатый клерикал за богатое герцогство.

Маркиз улыбнулся Норфолку, когда они вместе выходили из залы.

— Очень богатый клерикал.

— И очень богатое герцогство.

— Нет ли известий от нашего шпиона во дворце Йорк–плейс? — поинтересовалась Рене у лейтенанта Армадо, когда они вошли в ее апартаменты.

— Сержант Франческо еще не докладывал. Отправлять записку, даже шифрованную, слишком опасно.

— Значит, нам остается только ждать?

— Да, ждать и надеяться.

— Наше время истекает. Установите наблюдение за дворцом Йорк–плейс. — Пожалуй, завтра ей придется поговорить с Руже и окончательно расставить все точки над «i». — Лейтенант, отыщите мастера Майкла Деверо и пригласите его зайти ко мне.

— Будет исполнено, мадам. — Армадо поклонился и вышел из комнаты.

Рене сняла тяжелый головной убор.

— Адель, приготовь мой ламбиг и карты.

— Мне это не нравится, — по–бретонски пробормотала Адель. — Слишком много мужчин…

— Они — пешки, Адель. Всего лишь пешки.

В его металлическом ларце не хватало одной бутылочки, но замок был цел. Майкла охватило дурное предчувствие. Он всегда возвращал пустые флаконы на место. Но и в том, что одного недостает, он был уверен совершенно точно. Вздохнув, юноша вновь запер ларец.

— Мое уважение к тебе растет не по дням, а по часам, — прозвучал с порога голос Стэнли.

Майкл удовлетворенно улыбнулся.

— А тролль–то поднимается по общественной лестнице, а? — Носком сапога он задвинул ларец поглубже под кровать, разворошив ветки тутового дерева, разбросанные по полу, чтобы отпугивать блох.

Неторопливой походкой Стэнли вошел внутрь, внимательно оглядывая просторную и уютную комнату.

— Кровать под балдахином, свежий тростник на полу, даже ночной горшок, чтобы избавить постояльца от необходимости посещать общественный туалет. Славное местечко, хотя, узнав, кто твоя покровительница, я побился об заклад с Саффолком на пять фунтов стерлингов, что ты получишь двухкомнатные апартаменты. Но и здесь очень даже неплохо. У меня такая же комната.

— Моя покровительница? — с веселым изумлением переспросил Майкл.

— Помилуй бог, сотри с лица эту широкую идиотскую ухмылку, хвастун несчастный. Да, она навела на тебя блеск и глянец. Это ясно любому, имеющему глаза и уши. А вот почему — не понимаю, разрази меня гром.

Майкл коротко рассмеялся. Он был в равной степени и озадачен, и польщен оказанным ему вниманием, хотя и опасался ожидать слишком многого. Женщины — весьма загадочные существа, со своей неведомой логикой, один поступок которых в корне противоречит другому.

— Ну и что ты обо всем этом думаешь, Стэнли? Достигшая брачного возраста принцесса Франции покровительствует очередному выскочке. Не кажется ли тебе это странным?

— Как сказать… Сегодня ты поймал ее в лесу. Она поцеловала тебя в награду?

— Я… не смог правильно угадать ее имя.

— Крупная ошибка, что тут скажешь, — тихонько засмеялся Стэнли. — А ты предложил ей что–нибудь в дар в виде компенсации?

— Я подарил ей серебряную розу. Ты можешь посоветовать что–нибудь еще?

— Цветок следует дарить вместе с поэмой, иначе леди может счесть тебя безмозглым садовником. Именно это сказал мне сэр Фрэнсис Брайан, когда я пришел посовещаться с ним относительно Мэг.

— Кто такая Мэг?

Стэнли склонил голову к плечу и как–то странно посмотрел на Майкла.

— Самая сладкая штучка, которую я когда–либо видел, светловолосая леди, наделенная очарованием, лебединой грацией и добрым сердцем, причем истинная Деверо.

— Светловолосая истинная Деверо? Что ты несешь?

— Я говорю тебе о симпатичной вдове, за которой ухаживаю с намерением жениться. Его зовут миссис Маргарет Клиффорд, она сестра сэра Уолтера Деверо, с которым, я полагаю, ты имел счастье встретиться на охоте.

Майкл в растерянности уставился на него.

— Сэр Уолтер Деверо? Этот попугай? Человек Норфолка?

— Не будь идиотом. Она — твоя сестра, а ее брат — и твой брат тоже. Здесь все ясно как божий день.

— Стэнли, — негромко произнес Майкл. — У меня нет сестры. И брата тоже нет.

— Разве не твоим отцом был сэр Джон Деверо, сын лорда Уолтера Деверо, барона Феррерса Чартли? Он сражался с королем Ричардом Третьим против Генриха Тюдора, отца нашего короля.

— Продолжай.

— Продолжать?! Тебе что, неизвестна история собственного рода?

— Просвети меня. Пожалуйста.

Стэнли вздохнул и принялся рассеянно поглаживать черенок своего кинжала.

— Прошу прощения. Ты же сам говорил, что ты заблудшая овца, отколовшаяся от общего стада Деверо. Тогда я тебя неправильно понял. Я подумал, что ты ушел от них из–за какой–нибудь древней ссоры.

— Моей матерью была Елизавета Лэнгхам, придворная дама королевы. Она стала второй женой моего отца, сэра Джона Деверо, и умерла вскоре после моего рождения. Мой отец сражался за короля Генриха Седьмого и погиб во время корнуолльского восстания.

— Твой благородный отец сражался на другой стороне, Майкл. — Стэнли с сочувствием взглянул на приятеля.

Майкл умолк. Значит, это правда. Тайрон лгал ему.

— У меня есть брат и сестра…

Его изумление заставило Стэнли улыбнуться.

— Полагаю, что так.

— Ты сможешь устроить мне встречу с Маргарет? Насчет Уолтера я как–то не уверен.

— Между нами говоря, я не доверяю любому, кто дружен с Норфолком. По словам Мэг, его светлость пообещал ее брату титул кавалера ордена Подвязки по окончании празднеств, и мне совсем не хочется знать, что именно сэр Уолтер сделает для герцога взамен. Но я стараюсь без предубеждения относиться к своему будущему шурину. Кстати, раз уж мы заговорили об этом, Гарри дал свое согласие на наш брак, а ее величество предложила Мэг место придворной дамы.

Майкл стиснул лапища Стэнли.

— Поздравляю… Стэнли, а ведь мы будем братьями!

— Эгей, и еще какими! — И Стэнли шутливо раскрыл юноше свои объятия. — Брат мой!

Они похлопали друг друга по спинам и весело расхохотались.

— За это непременно нужно выпить.

Стэнли зевнул.

— Завтра. Сейчас я, иду спать. Нам предстоит нелегкий, но великий день. Спи крепко и не позволяй блохам искусать себя. — У дверей Стэнли приостановился. — Я поговорю с Мэг. Быть может, ей понравится идея обзавестись еще одним братом.

— Спасибо тебе, Стэнли. Клянусь, ты славный малый и достойный будущий брат.

Майкл присел к холодному камину, задумчиво постукивая носком сапога по железной подставке для дров. Выходит, его отец был сторонником династии Йорков. И теперь у него есть брат и сестра. В конце концов, в этом мире он оказался не одинок.

В комнату вошел Пиппин, держа в руках корзинку с провизией, которую он стащил из кухни.

— Развести огонь в камине? — с надеждой поинтересовался он, сваливая свою добычу на маленький столик.

— Нет. — Ночь выдалась прохладной, но Майклу было жарко, очень жарко. Собственно, теперь ему всегда было жарко, за что следовало благодарить лихорадку и неугасимый огонь, опалявший его кожу. Заметив, что его слуга неодобрительно нахмурился, он добавил: — Ты можешь идти, если хочешь. И возьми с собой Конна.

В глазах Пиппина загорелся огонек пока еще слабого интереса.

— На всю ночь?

— Держи! — Юноша опустил пригоршню серебряных монет в жадно подставленную руку; их вполне хватило бы, чтоб весело провести время в обществе сговорчивых женщин. В мгновение ока Пиппин выскользнул за дверь.

За последние два дня Майкл почти не спал и изрядно вымотался, но заснуть не смог. Усталость превратилась в какое–то возбужденное и беспокойное бодрствование. Он не знал, куда себя девать. Во дворце царила относительная тишина. Майкл вынул из–за пазухи кинжал Бэкингема и поднес его к пламени свечи, любуясь искусной работой оружейных дел мастера. На рукоятке багровым огнем горели рубины, выложенные буквой «3» — Стаффорд.

— И что же мне с тобой делать, красавец?

В это мгновение раздался стук в дверь.

Майкл вновь спрятал кинжал под одеждой.

— Войдите!

На пороге вырос офицер в синем с золотом мундире, украшенном геральдическими лилиями.

— Сэр, миледи приглашает вас составить ей компанию, — по–французски произнес он. — Я провожу вас.

Майкл встал.

— Миледи желает меня видеть в такой час?

— Sub rosa[212], как говорят у вас в Англии. Конфиденциально.

Юноша оправил приталенный камзол, чтобы скрыть следы физического возбуждения.

— Sub rosa, показывайте дорогу.

Его абсурдные надежды застать маленькую лакомую штучку в прозрачных шелковых одеяниях пошли прахом, когда итальянец распахнул перед ним дверь в ярко освещенную комнату. Нос Майкла немедленно уловил смесь запахов лаванды и амбры, отчего перед глазами у него сразу же поплыли сладкие видения. Рене восседала на деревянной скамье с высокой спинкой, усеянной маленькими подушками голубого бархата с золотыми кистями. Она была полностью одета, если не считать головного убора, и водопад иссиня–черных локонов обрамлял ее маленькое личико.

Дородная пожилая дама сидела на подбитом войлоком стульчике рядом с камином, в котором пылал огонь, и игла в ее руках сновала взад и вперед, ежесекундно погружаясь в то, что издалека казалось прозрачной белой блузкой. Майкл немедленно вспотел.

Рене с улыбкой приветствовала юношу, знаком предложив ему войти, как будто полуночные визиты мужчин были для нее самым обычным делом.

Отсутствие кровати означало, что это — приемная двухкомнатных апартаментов. И действительно, юноша заприметил закрытую дверь прямо напротив входа. Повсюду трепетали огоньки зажженных свечей.

Между скамьей и камином, занимая почти все свободное место, стоял большой дубовый стол, покрытый войлоком. На нем ждали своего часа кувшин, два кубка и украшенная эмалью коробочка.

Майкл отвесил хозяйке церемонный поклон, не зная, чего ожидать. Обычно любовные свидания проходили без слуг. Рене похлопала по подушке рядом с собой.

— Проходите и присаживайтесь.

«Она играет со мной», — подумал юноша, осторожно опускаясь подле нее на деревянную скамью. Она поймала его взгляд и, очевидно, угадала, о чем он думает. Воздух между ними словно заискрился, как бывает перед грозой.

— Как вам ваше новое жилище, нравится? — Голос ее был неожиданно хриплым и трепетным.

— Да, мадам. Моя комната… Я считал свою комнату роскошной до тех пор, пока не побывал в вашей. Здесь просто великолепно! — Майкл указал на огромный гобелен, вытканный в античном стиле, некогда забытом, но потом воссозданном флорентийскими мастерами.

— Он называется «Le Triomphe d'Amour»[213]. Оригинал представляет собой фреску в моей спальне в Амбуазе, созданную маэстро Рафаэлем ди Перуджа, блестящим молодым художником, восходящей звездой при французском дворе.

Принцесса произнесла имя художника с мягким, ласкающим придыханием, и Майкл решил, что этот Рафаэль ему не нравится. Желая произвести на нее впечатление, он прочел надпись по–латыни внизу гобелена: «Итак, кем бы я ни был, меня всегда будут называть Тенью, принадлежащей тебе: сила любви достигает даже берегов Смерти».

Майкл улыбнулся ей и процитировал следующие строки, которые, как это ни удивительно, врезались ему память: «И здесь, даже если приветствовать меня придет целый сонм прекрасных полубогинь, которых падение Трои сделало рабынями героев Греции, ни одна из них, Цинтия, не сможет доставить мне удовольствие так, как это делаешь ты. И да простят меня праведники, хотя преклонные годы изменили тебя, но тело твое навсегда останется дорогим для слез моих».

— Браво! — Принцесса прикоснулась пальцами одной руки к ладони другой, что, видимо, символизировало бурную овацию.

— Меня воспитали на римских авторах, но, — уголки губ юноши приподнялись в улыбке, творчество Проперция[214] больше подходит мечтательным девицам, как и ваш очаровательный гобелен.

— Вы находите его сентиментальным? — Рене, надув губки, задумчиво созерцала свое сокровище.

— Взгляните, его меч сломан, крылья изорваны в клочья, — Майкл указал на обнаженного, покрытого сажей и копотью светловолосого ангела, стоящего на коленях перед своей смертной возлюбленной, — но вместо того, чтобы сражаться с волками, гложущими его излохмаченные крылья, он плачет, уткнувшись в колени женщины. Романтическая сцена, но вряд ли ее можно назвать героической.

— Это спорный вопрос. Он поплатился своим местом в раю, изгнал своих демонов и обрел утешение в объятиях возлюбленной. Его слезы очищают. А его капитуляция означает торжество любви.

— Прошу прощения за то, что не соглашаюсь с вами. Меня воспитали солдатом. По моему мнению, женоподобный ангел не обладает стойкостью характера, необходимой для того, чтобы сразиться со своими врагами. Это… сентиментальная слабость.

— Слабость! Вы полагаете его уязвимость слабостью, но вы ошибаетесь. Взгляните на поверженных мужчин на заднем плане. Взгляните на кровь на его мече. Он сломал его, потому что устал от войны. Предположим, он отрекся от любви ради славы будущих битв и побед. Неужели он стал бы счастливее? Разве поэты не учат нас тому, что высшая ценность заключается в любви и славе, потому что привкус последней горек без первой?

Майкл изумленно вглядывался в раскрасневшееся лицо Рене и ее сияющие глаза.

— Для чего я здесь? — прошептал он. — Для любви… или славы?

— И для того, и для другого. — Принцесса наполнила кубки и предложила один ему. — Бретонское яблочное бренди?

Он наблюдал за ней, глядя на ее лицо поверх края кубка, потягивая обжигающую жидкость и гадая, какой еще сюрприз преподнесет ему шальная фея. А она отставила в сторону кубок и открыла небольшую коробочку. Карты! Рене быстро перетасовала их и выложила аккуратным столбиком на столе.

— А сейчас я научу вас играть в примеро[215]. Это любимая игра короля Генриха, хотя игрок из него неважный и он частенько спускает крупные суммы. Я покажу вам все трюки, научу, как запоминать карты, которые находятся на руках у наших противников, и как побить их, но при этом вы должны всегда проигрывать королю. Понятно?

Юноша зачарованно кивнул.

— Да, кстати, у меня для вас есть послание. Миледи Анна поручила мне передать, что она хочет встретиться с вами вновь. Наедине.

Послание оказалось настолько неуместным, что Майкл растерялся. Выходит, ей все известно о прошлой ночи.

— Понимаю.

— И что же?

— Прошу прощения?

Рене нетерпеливо вздохнула.

— Какой ответ вы дадите леди Анне?

Юношу охватил гнев. Существовало только одно слово для описания того, чем она занималась.

— Надеюсь, она будет поминать меня в своих молитвах.

— И это все? Вы не желаете увидеться с ней еще раз? — допытывалась Рене.

— Я буду встречаться с леди Гастингс на публичных мероприятиях и восторгаться ею издали.

Крылья носа Рене гневно затрепетали.

— Прошлой ночью вы не испытывали никаких душевных терзаний, восторгаясь ею вблизи!

«Однако», — подумал Майкл.

— Мадам, раз уж вы откинули все формальности, я выскажу вам все, что думаю, но мои слова предназначены только для ваших ушей. Итак, я приехал ко двору не для того, чтобы совершенствоваться в искусстве внебрачного сожительства, создавая себе репутацию интригана, а для того, чтобы заслужить славу доблестного воина и достойного спутника его величества. И мои вчерашние поступки вполне сообразуются с моими целями. — Он метнул выразительный взгляд в спину камеристки принцессы, а потом поднял глаза на Рене, словно говоря: «Более я не скажу ни слова до тех пор, пока здесь находятся лишние уши».

— Адель не понимает ни слова по–английски, — недовольно поджала губы Рене. — Так что вы можете говорить вполне откровенно.

— Полагаю, что выразил свое мнение совершенно недвусмысленно. Прошлой ночью я спасал жизнь своего короля. И преследовать леди и далее было бы с моей стороны бесчестно.

В глазах у принцессы засветилось понимание.

— А что, если я скажу вам, что король вновь подвергается смертельной опасности и ваша честь и доблесть все еще необходимы для того, чтобы спасти его?

— Это Анна просила передать мне эти слова?

— Не совсем. Но у меня сложилось впечатление, что ее брат–герцог продолжает злоумышлять против короля и намерен использовать ее в качестве приманки. Что произошло после того, как вы с Анной покинули бал–маскарад?

— А что понадобилось вам в подвале?

— Я следила за ней. Она — моя подруга, и у нее талант впутываться во всякие неприятности. Прошу вас, расскажите мне о том, что случилось прошлой ночью.

— Анна увлекла меня за гобелен с изображением Венеры, где мы стали ждать, когда герцог набросится на меня с кинжалом в руке. Но я обернулся вовремя и обезоружил его.

— Он видел ваше лицо?

— Нет. Как, впрочем, и я не видел его лица, но узнал его.

— И как же вам удалось его остановить? Вы его ранили?

— Я лишь вырвал у него кинжал, а потом просто прогнал его.

— Как вы поступили с Анной? Вы говорили о том, что случилось? И что же было далее?

Пока она засыпала его вопросами, Майкл любовался ее запрокинутым личиком и настороженным блеском в глазах. Но не мог же он рассказать Рене о том, как задрал Анне юбки до пояса и овладел ею, прижав к стене, после чего повторил приятную процедуру еще несколько раз в ее постели, пока не наступил рассвет.

— Я сказал Анне, что какой–то мужчина попытался срезать мой кошелек и я спугнул его. Более мы на эту тему не разговаривали.

Рене пристально взглянула ему в глаза.

— Это ведь не все, но большего вы мне не скажете, верно?

«Зато я могу показать тебе», — хмуро подумал Майкл. Он чувствовал, что интересен ей, что девушка опасается его, и в то же время ее тянет к нему. Чтобы узнать интересующие ее подробности, ей совсем не обязательно было приглашать его в столь поздний час к себе и обучать премудростям игры в примеро.

Что–то прошелестело за окном, а секундой позже раздался зловещий визг, перешедший в хохот. Рене испуганно вздрогнула и прильнула к нему, ища защиты и со страхом глядя на темные оконные проемы.

— Что это было?

Майкл обнял ее за плечи и почувствовал, что девушка вся дрожит.

— Не знаю, — пробормотал он, вдыхая душистый запах ее волос. Она казалась ему хрупкой и уязвимой. — Хотите, чтобы я посмотрел?

Рене стиснула его руку и кивнула.

— Пожалуйста.

Он оставил ее на скамье возле камеристки, подошел к многостворчатому окну, распахнул его и выглянул наружу. Вокруг царила кромешная тьма. Холодный ночной воздух показался Майклу благословенным бальзамом, остудив его разгоряченный лоб и приглушив желание. Над рекой висел густой туман. Ниже по течению вспыхивал и тут же гас какой–то огонек. Напрягая зрение, Майкл понял, что это фонарь, укрепленный на мачте лодки. Все было тихо, и в этом молчании не чувствовалось ничего угрожающего. Внезапно из темноты вынырнул филин и пролетел мимо, обдав Майкла нечистым запахом и заставив его отпрянуть в комнату. Рене тихонько вскрикнула.

— Это ворона? Или летучая мышь?

— Ни то, ни другое. — Майкл коротко рассмеялся. — Филин. Ничего страшного.

Он отогнал назойливую птицу и закрыл окно на крючок.

— Филин? — Лицо Рене залила смертельная бледность. Камеристка сунула ей в дрожащую руку кубок с бренди и заставила сделать большой глоток. Рене содрогнулась всем телом. — Ненавижу филинов. И сов тоже.

Майкл вернулся к столу и опустился на скамью рядом с ней, наслаждаясь заслуженной славой.

— С вами все в порядке? Быть может, мне лучше уйти?

Рене взглянула ему в глаза, стараясь прочесть его мысли.

— Вы нам поможете? Анна не скажет мне, что затеял Бэкингем. А как иначе я смогу защитить ее, если она будет хранить молчание? — Девушка крепко вцепилась в рукав его камзола побелевшими пальцами. — Прошу вас, Майкл! Узнайте у нее все подробности, а потом мы с вами вместе подумаем и составим план, как нам спасти его величество и Анну от ужасной беды.

Почти осязаемый страх девушки тронул его сердце. Ему хотелось поверить ей, помочь и спасти, но какое–то непонятное и тревожное ощущение, которое он даже не взялся бы писать словами, не давало ему покоя.

— Почему вы пытались помешать мне спасти короля прошлой ночью?

Она опустила глаза.

— Я боялась за вас.

Юноша улыбнулся.

— Итак, мне нужно все хорошенько обдумать, после чего я извещу вас о своих планах.

— У меня есть идея. Я скажу ей, чтобы она зашла к вам в комнату завтра вечером перед ужином.

От изумления у молодого человека отвисла челюсть. Этак, чего доброго, своевольная нахалка пожелает присутствовать при его встрече с Анной.

— Миледи, я вполне способен сам назначить собственное свидание!

Пожилая камеристка, не оборачиваясь, негодующе фыркнула. Майкл, прищурившись, бросил пронзительный взгляд на Рене. — А я–то думал, старая карга не понимает ни слова по–английски.

— Старая карга прекрасно понимает ваш повышенный тон, сэр, — высокомерно заявила ему принцесса.

— Еще совсем недавно вы называли меня Майклом.

— Это была неподобающая вольность с моей стороны. Прошу извинить меня. Мне не следовало так фамильярно именовать вас.

— А все это, — Майкл широким жестом обвел комнату, — вполне подобающе?

— Я пригласила вас, чтобы обсудить серьезные вопросы, не терпящие отлагательств. Как незнакомые путешественники, едущие в одном направлении, зачастую ночуют в одной и той же кровати, так и мы с вами должны объединить усилия, чтобы разрушить изменнические планы герцога.

У Майкла — в который уже раз! — от изумления отвисла челюсть. Внутренний голос подсказывал ему, что его попросту используют. Ее любезность, которая то появлялась, то исчезала вновь, похожая на журчание весеннего ручейка, была наигранной и, несомненно, служила какой–то вполне определенной цели.

— Итак, — сказал он, — больше никаких карт?

Лукавая улыбка, которую она послала ему, собирая колоду, едва не сразила его наповал.

— Расскажи мне о своей госпоже. Какая она?

Армадо Бальони, едва держась на ногах, уставился покрасневшими от выпитого глазами на грязный стол таверны «Колокол и петух».

— С ней нелегко.

Уолтер презрительно фыркнул в ответ.

— Ты цедишь слова, как мелочный еврей дает в долг под проценты.

— Роrса miseria![216] — выругался Армадо, когда неудачно выпавшие кости лишили его последних, да к тому же еще и взятых взаймы денег. — Уолтер, одолжи мне еще один золотой. Удача вот–вот вернется ко мне. Я чувствую ее!

— Какой занятный… у тебя… медальон, — Уолтер задрожал от возбуждения.

— А–а–а! Bene, bene![217] — Армадо сорвал цепочку с шеи и швырнул ее на стол. — Это чистое золото! Одолжи мне еще монету!

Уолтер задумчиво покрутил в пальцах медальон с золотым крестом на черном фоне. Крошечными золотыми буквами внизу по–латыни был выгравирован девиз: «Солдаты на службе Господа». Норфолк будет доволен.

— Как получилось, что ты оказался в подчинении у принцессы? Ты давно ей служишь? И королю Франции ты служишь тоже?

Армадо раздраженно передернул плечами.

— Бывший солдат Рима должен как–то зарабатывать себе на жизнь.

— На легкую жизнь, очевидно, если ты уже два дня подряд оставляешь свой пост.

— Ба! — Армадо откинулся на спинку стула. — Сегодня вечером она развлекается.

— Вот как? И кто же этот чертов счастливчик?

— Никто. Высокий светловолосый малый из Ирландии. Уолтер, еще пару золотых?

Уолтер постарался скрыть за неуместной веселостью внезапно охватившую его ярость и сгреб медальон со стола.

— Как ты отнесешься к тому, чтобы одним махом оплатить все свои долги?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Живите сегодняшним днем и как можно меньше доверяйте дню завтрашнему.

Квинт Гораций Флакк. Оды
Черные хищные птицы кружили над казематами, издавая леденящие кровь хриплые крики и стуча когтями и клювами в витражные оконные стекла. Она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, во рту у нее был кляп. Она попыталась крикнуть во весь голос, но издала лишь слабое хныканье. Повсюду царила кромешная тьма. Она была одна — как всегда. Никто не придет ей на помощь. В темноте вдруг замерцал тусклый свет и зазвучал хриплый шепот: «Доверься мне, доверься…»

Но она не могла этого сделать и должна была сражаться в одиночку. Солнечный свет. Бретань. Беги! Беги, и спасешься… С громким лязгом разлетелись оконные стекла. В комнату хлынули страшные черные птицы. Они схватили ее за руки, принялись тормошить, выкрикивали ее имя… Рене пронзительно закричала.

— Открой глаза, дитя мое.

Задыхаясь, Рене вдруг обнаружила, что сидит на постели в ворохе смятых простыней, судорожно вращая широко раскрытыми, но ничего не видящими глазами. Ночная рубашка на спине промокла от пота. Перед ней вдруг возникло полное лицо камеристки, искаженное беспокойством. За окном ее комнаты тусклый рассвет полосовали струи дождя. Девушка испуганно вздрогнула и сжалась в комочек. Гроза. Господи Иисусе, она буквально разваливается на куски. Тем не менее, она обязана взять себя в руки и исполнить свой долг.

В углах комнаты замерцали теплые огоньки свечей, и их сияние понемногу вернуло девушке душевное спокойствие.

— Выпейте! — В руках у нее появилась теплая чашка; на лоб легла прохладная влажная ткань. — Гнусная, мерзкая погода. — Адель погрозила в сторону окна кулаком. — Ух!

— Спасибо! — Рене отпила глоток сладкого вина.

Перед ее внутренним взором все еще проплывали обрывки ночного кошмара: черные птицы, обманчивый блеск золота, страшное осознание того, что ей придется пожертвовать частью себя, чтобы выжить. Рене взглянула в окно. Отвратительная погода. Что же ей делать с Майклом и Анной? Пожалуй, не следовало помогать ему получить приличное жилье. Тогда она могла бы организовать «случайную встречу» в своих апартаментах.

А Майкл… Майкл оказался восхитительным, наивным и чрезвычайно опасным. В нем чувствовались сила и упорство. Он быстро учился, схватывал все на лету, моментально взвешивал и прикидывал, подкрадывался исподтишка и очаровывал. У него такие длинные, сильные и быстрые пальцы… По тому, как мужчина учится играть в примере, можно узнать многое. Он же оставался для нее загадкой. Джокером. Неопределенной величиной. Она не доверяла ему ни на грош.

Откинув в сторону простыни и покрывала, Рене босиком подбежала к бюро. Здесь стояли два железных ящичка. В одном лежали ее драгоценности, в другом — письменные принадлежности. У каждого внизу были выгравированы три серебряных кружочка. Принцесса придвинула к себе один ящичек, особым образом коснулась трех серебряных точек, и резная крышка откинулась.

— Запереть бы вас на годик в монастырь, вот тогда был бы толк.

Ворча, Адель раскладывала на кровати предметы одежды: тончайшую батистовую блузку с мелкими сборками, буфами и кружевными манжетами, которые будут выглядывать из рукавов ее платья; ярко–красную атласную верхнюю юбку; нижнюю юбку; платье с низким вырезом из переливающейся бордовой тафты и черного бархата.

— Не помню, чтобы я интересовалась твоим мнением, старая ведьма.

Рене вынула из ларца свиток пергамента, обмакнула перо в чернильницу и принялась мысленно составлять послание для Руже.

Адель презрительно фыркнула в ответ.

— Дочь Франции не должна плести интриги с посторонними мужчинами в собственной спальне среди ночи, — изрекла она, пряча круглый футлярчик с амброй и лавандой в сумочку черного бархата, расшитую золотой нитью и украшенную рубинами. Она прицепила ее к золотому поясу, который принцесса повяжет на талии. — Вы составляете заговор с целью обворовать кардинала, вас, как мужчину, учат сражаться, вы дразните могущественных лордов, играете в карты и флиртуете с ничтожествами… Фу!

— Ты знаешь, что сделал бы со мной Длинноносый, если бы я отказалась? Отдал бы Субизу!

— Ваш слабак–художник немногим лучше. Вам нужен сильный мужчина, который заботился бы о вас, — разглагольствовала старая служанка, любовно выкладывая на покрывало дамские перчатки из лайки с прорезями на пальцах, позволяющими увидеть кольца и перстни, кроваво–красные чулки и шерстяные рейтузы, шелковые подвязки и оловянные крючки, предназначенные для того, чтобы поддерживать вышитый подол платья, не позволяя ему запачкаться.

— Рафаэль — тонкая творческая натура, — возразила Рене, почесывая пером кончик носа.

— Самый обыкновенный попрошайка. Он даже не в состоянии оценить по достоинству тот бриллиант, что свалился ему в перепачканные краской ладони. Он не заслуживает вас, дитя мое. — На воротник платья Адель выложила горжетку из меха куницы и роскошный капор, сшитый по последней французской моде.

— Нет, заслуживает! — пылко вскричала Рене, с недовольством глядя на испорченное письмо, на котором красовалась клякса. Ну вот, теперь придется переписывать.

— Упрямая девчонка! Вылитая королева–мать, которую я любила всем сердцем. Вы ведь знаете, что я говорю правду. Ваш художник слаб и немощен. Он не сможет дать вам детей, о которых вы мечтаете, маленьких мальчиков и девочек, которые бегали бы наперегонки по берегу Луары. Я вижу это по белкам его глаз, по цвету его кожи. Вам нужен сильный и взрослый мужчина с горячей кровью, способный обогатить вашу жизнь счастливым детским смехом.

— Твоя болтовня мешает мне сосредоточиться и составить важное письмо.

Принцесса зачеркнула неудачно подобранные слова. Ей нужна была уместная заключительная фраза, которая вселила бы в Руже страх перед гневом Длинноносого. Но сосредоточиться девушка не могла. Диагноз, поставленный служанкой, перечеркнул беззаботное будущее, за которое она столь отчаянно сражалась.

— А если ты ошибаешься?

— Разве такое бывало?

Рене крепко зажмурилась и стиснула зубы. Все–таки Адель знает ее как никто другой. Принцесса очень любила детей и обожала играть со своими маленькими племянниками.

— Прошу тебя, не будем более обсуждать мое положение. Я здесь, и я намерена исполнить свой долг. — И Рене принялась перечитывать письмо.

— Мне нужны драгоценности.

— Сколько еще наглядных показов понадобится тебе, для того чтобы ты наконец выучила шифр на память?

— А когда вы наконец поймете, что играете с огнем? — Адель пробормотала что–то невнятное на своем древнем диалекте.

Рене вперила в старую камеристку гневный взгляд.

— Мне послышалось, или ты и впрямь обозвала меня маленькой гусыней?

— Вам виднее! — Адель встряхнула пару коротких кожаных сапожек с квадратными носами, красными атласными лентами вместо завязок и золотыми пряжками, а потом уронила их на пол в изголовье кровати.

— Нудная старая карга!

Рене пододвинула к себе второй ларец и вновь в строгой последовательности нажала на серебряные кругляшки на днище.

Не успела крышка распахнуться, как Адель тут же вытряхнула на стол все его содержимое. Здесь были золотые кольца с черными сапфирами и кроваво–красными рубинами; агатовые медальоны, украшенные камеями родителей Рене; брошь с большим черным хрусталем, окруженным рубинами, с эмблемой дикобраза — гербом короля Людовика XII; еще одна брошь с россыпью мелких черных турмалинов, изображающих бретонского горностая на поле из бриллиантов; ожерелья и браслеты в тон с кулонами в виде золотых геральдических лилий и маргариток, украшенные рубинами, перламутровыми белыми и черными жемчугами и сверкающим турмалином; наконец, четки из ограненных огненных опалов, черного янтаря и гранатов в золотой оправе.

Рене выразительно закатила глаза, когда Адель ссыпала все драгоценности себе в подол.

— Разве сегодня утром я выступаю перед английским парламентом или присутствую на собственной коронации? — язвительно поинтересовалась она.

Но старая камеристка лишь презрительно фыркнула в ответ.

— Вы — принцесса Франции, герцогиня, владеющая огромными и богатыми доминионами. Поэтому и выглядеть должны соответственно. Фамильярность порождает презрение, а вы вели себя чересчур уж фамильярно с некоторыми совершенно ничтожными личностями при этом дворе.

— Господи! — рассмеялась Рене. — Неужели ты думаешь, что я влюбилась в Майкла Деверо? Ха! Я всего лишь играю с ним.

Адель скривилась и бросила на свою подопечную хмурый взгляд.

— Не будьте слишком самоуверенной. Он тоже может начать играть с вами. — И старая камеристка очень похоже изобразила игривый смех, которым давеча весь вечер заливалась Рене в присутствии Майкла.

Принцесса вспылила.

— Вот, разогрей лучше воск. Я должна закончить начатое.

— У Элизабет Лэнгхам не было сына. Она умерла от бубонной чумы через три месяца после того, как наш отец женился на ней, — внушал сестре Уолтер, провожая ее в часовню францисканцев в Гринвиче. Какой бы ни была погода, присутствие на мессе с их величествами считалось обязательным.

Мэг нахмурилась.

— А как ты объяснишь наличие у него татуировки на запястье, о которой говорил мне Стэнли? Люди не впрыскивают себе под кожу краску просто ради удовольствия. Более того, родовой герб Деверо вышел из фавора, после того как король Ричард Третий проиграл битву за трон Генриху Тюдору. Зачем же выставлять себя напоказ как сына погибшего предателя, лишенного к тому же всех гражданских и имущественных прав? Думаю, наш отец хотел, чтобы он…

— Сэр Джон умер в том же году, что и его вторая жена. У него просто не было времени зачать и вырастить сына.

— Ты утверждаешь, что Майкл — самозванец, забывая при этом о несомненном физическом сходстве. Он ведь вылитый отец, только глаза у него голубые.

— А я говорю, что он — сын шлюхи, зачатый в грехе и в нем же выросший! — взорвался Уолтер. — Мошенники авантюрист!

Мэг недовольно поджала губы.

— Он мне нравится. И я с ним встречусь.

— Мэг! — вскричал Уолтер, пораженный до глубины души. — Ты осмелишься ослушаться меня в таком деле?

— Ты полон ненависти, Уолтер. А это не то качество, которое король ценит в людях своего круга.

— Да что тебе известно о людях королевского круга? — злобно оскалившись, прошипел ее брат. — Что же касается твоего приятеля Стэнли, то я не одобряю твой выбор. Ты можешь и должна найти себе кого–нибудь познатнее. Например…

— Уолтер, я не желаю тебя больше слушать. Не желаю, и все тут.

Майкл ни разу не пропустил мессу, на которой непременно присутствовали их величества вместе со своими приближенными. Подобно пугливому неофиту, он всегда приходил вовремя, шепча молитвы с торжественностью и серьезностью, которым позавидовал бы и сам епископ. Он не мог позволить себе ошибиться. Язычников в Англии по–прежнему жгли на кострах.

Хотя дремучее невежество юноши относительно основных постулатов христианского вероучения способно было поджечь огромную вязанку дров под его ногами, спасение плоти, если уж не духа, пришло к нему в виде тройственной благодати: безупречного владения латынью, украденной Библии и мелких подробностей церковной службы, которые ему некогда растолковал в Ирландии один священник.

Эти сведения верой и правдой служили Майклу во время покаяния в грехах, после которого начиналось чтение отрывков из Библии. Священник бубнил с кафедры:

— И все это случилось после того, как Господь наш искушал Авраама, и сказал Он ему тогда: «Авраам, узри, вот он я!»

Представление о том, что Господь потребовал от своего верного слуги принести в жертву единственного сына, вызывало у Майкла противоречивые чувства. В результате он утратил интерес к проповеди, и взгляд его остановился на прелестной особе, сидевшей на скамье для дам рядом с королевой.

Эта женщина… она околдовала его! Ему нравились ее острый ум и настойчивый, упрямый характер. Ее хрупкая красота радовала взор юноши, а запах амбры и лаванды, исходивший от шарфика, спрятанного за пазухой его короткого приталенного камзола, дурманил ему голову.

Монотонное бормотание священника навевало на него сон, и чтобы не заснуть, он попытался представить себе ее маленькие груди, освобожденные из оков изысканного платья. Но от подобных фантазий молодой человек начал испытывать физический дискомфорт, посему переключился на другие, более безопасные вещи: например, ее смех. Майклу очень нравился смех девушки, в котором звучали ласковые серебряные колокольчики, отчего по телу его пробегала сладкая дрожь.

Священник благословил короля, королеву, инфанту и будущего отпрыска, самое королевство, а потом предложил особое благословение рыцарям–сподвижникам ордена Подвязки, вновь призывая Святой Дух укрепить их руки, держащие оружие, сделать их боевых скакунов быстрыми, как ветер, и уберечь их от тяжких ран на предстоящем турнире. Далее святой отец призвал всю конгрегацию проклясть сатану и его злыедеяния, оставаясь верными Господу нашему Иисусу Христу.

Одним глазком поглядывая на своих соседей и повторяя их движения, Майкл припомнил все, что когда–то рассказывал ему ирландский священник о Боге и сатане, а потому смиренно отверг Зло и восславил Добро.

В заключение службы детский церковный хор запел, словно хор ангельский. Их голоса, божественные, а не человеческие, устремились ввысь, к небесам, вознося всю паству к новым граням духовного очищения и единства. Похоже, семена их призыва упали на благодатную почву. Майкл увидел, как Рене склонила голову и искоса оглянулась. Внезапно его обожгла яркая вспышка фиалковых глаз. Он подмигнул — и девушка улыбнулась.

При дворе короля Генриха против плохой погоды имелись два средства: пьянство и азартные игры. Рене, глядя на карточный стол со своего наблюдательного пункта в нише у эркерного окна, с удовлетворением отметила, что ее ученик с блеском применяет на практике полученные от нее сведения, обирая придворных и позволяя выигрывать королю. Но очарование, ум и природная грация, с которыми он держался, были присущи ему от рождения. Ее заслуги здесь не было.

К ней подошла рыхлая дама, загораживая обзор.

— Мы можем поговорить наедине? — попросила Анна. Глаза у нее опухли и покраснели, под ними залегли темные круги, а в дрожащем голосе звенели сдерживаемые слезы.

Рене ласково обняла Анну за плечи, содрогавшиеся от рыданий, и увлекла ее в свои апартаменты. Усадив расстроенную подругу на подушки, разбросанные по деревянной скамье у камина, она сочувственно поинтересовалась:

— Что случилось?

Анна вздрогнула всем телом.

— Мне… мне нужна твоя помощь.

— Адель, будь любезна, подай подогретое вино для моей гостьи.

— Сегодня утром ты выглядишь просто потрясающе, — шмыгая носом, заметила Анна, пока Адель снимала с треноги в камине горшок и наполняла кубок горячим ароматным вином. Она сидела, понурив голову и судорожно сжимая сложенные на коленях руки.

— Что случилось, Анна? Говори же. Я помогу тебе.

Анна в отчаянии затрясла головой.

— Случилось нечто настолько ужасное, что я не могу даже рассказать об этом.

Рене вложила в руку подруги кубок с вином и заставила ее сделать глоток.

— Здесь ты в безопасности, — проворковала принцесса. — Не все так страшно, как кажется. Какой–нибудь пустяк, если носить его в себе, может превратиться в ужасное горе, но стоит выговориться, и оказывается, что не так страшен черт, как его малюют.

— Спасибо тебе, — с трудом, подавляя икоту, пробормотала Анна. Она осушила кубок до половины и теперь старалась поймать взгляд Рене. А у самой в больших карих глазах дрожали непролитые слезы. — Прошу тебя, не суди меня слишком строго. Последние три года я только и делала, что на коленях благословляла Деву Марию. — Костяшки пальцев, которыми она сжимала кубок, побелели. Анна отпила еще глоток вина и, собравшись с духом, вдруг выпалила: — Я беременна! — Не выдержав напряжения, она расплакалась, и слезы ручьем хлынули у нее из глаз.

Рене была потрясена. Признание Анны застало ее врасплох. Поначалу она решила, будто все дело в том, что Бэкингем, или Анна, или они оба попали под подозрение в государственной измене. А теперь ее вдруг охватила недостойная истинного христианина зависть. Ее же подруга, напротив, отнюдь не склонна была радоваться известию о том, что в ее лоне зарождается новая жизнь.

— Отчего же ты плачешь? — негромко поинтересовалась она, хотя ей самой больше всего на свете хотелось сейчас разрыдаться.

В припухших глазах Анны плескался стыд.

— Ты наверняка думаешь обо мне дурно. Мне не следовало приходить, но — Пресвятая Дева Мария! — я просто не знаю, что мне делать и к кому обратиться за помощью. А ведь ты говорила, что твоя камеристка, — она метнула вопросительный взгляд на Адель, — творит сущие чудеса с травами. — Схватив Рене за руку, она прижала ее к своей груди. — Я понимаю, что прошу от тебя слишком многого, но я в отчаянии, совершеннейшем отчаянии. Если мой муж узнает…

Рене начала понимать, в чем дело, но все–таки спросила:

— Ребенок был зачат, — спохватившись, она едва не сказала «в грехе», но сумела найти правильные слова, — вне законного брака?

Всхлипывая, Анна закивала головой.

— Я должна избавиться от него. У нас с Джорджем одинаковый цвет волос и глаз. И у наших детей Фрэнсиса и Уильяма карие глаза и каштановые с рыжеватым отливом волосы. А если ребенок, которого я ношу, пойдет в отца, — она вновь начала подвывать и всхлипывать, — мой супруг убьет его, а меня навсегда упрячет в монастырь. Я пропала, если только ты мне не поможешь. Прошлой ночью ты сама предложила мне свою помощь. Иначе я бы никогда не пришла к тебе и не стала бы умолять оказать мне содействие в этом постыдном деле. — Анна знала, что из–за того, о чем она просила, Рене, Адель и она сама могли запросто отправиться на костер по обвинению в колдовстве.

— Ты и впрямь оказалась в затруднительном положении, — уклонилась от прямого ответа Рене.

Внезапно Анна уткнулась Рене лицом в колени. Захлебываясь слезами, она молила Господа положить конец ее страданиям.

— К–капеллан в м–монастыре Святой М–Марии. Однажды он застал меня в темном углу и…

Рене пришла в ярость.

— Капеллан силой овладел тобой?!

Анна кивнула.

— Когда?

Подруга подняла к ней заплаканное лицо.

— За две недели до того, как я покинула монастырь.

Выходит, с тех пор прошло меньше месяца.

— Разве не следует подождать два месяца, чтобы быть совершенно уверенной?

— Я уверена! — с вызовом заявила Анна. В глазах ее стоял дикий страх. — Женщина всегда знает, особенно мать, уже родившая двоих детей. Я не могу более ждать! Это нужно сделать как можно скорее! Сегодня вечером!

— Сегодня вечером? — Рене почувствовала, как в душу ей заползает холодная змея подозрений. — Но, быть может, не стоит так торопиться? Подождем немного, хотя бы еще месяц. Сэр Джордж ни за что не…

— Умоляю тебя! Не обрекай меня на долгие страдания! Все должно быть сделано сегодня вечером!

Ударение, сделанное Анной на этих словах, лишь укрепило Рене в ее подозрениях. События развивались чересчур быстро и помчались, как снежный ком с горы. Бэкингем снова готовится нанести королю смертельный удар! Но куда же запропастился сержант Франческо?

— С твоего позволения, мне необходимо проконсультироваться с Адель. — Когда Анна согласно кивнула головой, Рене быстро заговорила по–бретонски: — Она лжет. Я не верю, что она хочет прервать беременность. Очевидно, речь идет о королеве. Это часть заговора, задуманного ее братом. Именно он стоит за той драматической интерлюдией, которую она только что разыграла перед нами.

Адель фыркнула.

— Она умело притворяется.

— Она лжива до мозга костей, но ее отчаяние представляется мне искренним. Скорее всего, ее братец оказывает на нее нешуточное давление. К несчастью, сегодняшний вечер наступит уже совсем скоро.

Принцессе недоставало двух важных вещей: во–первых, она не знала, где именно хранится древний Талисман во дворце Йорк–плейс, а во–вторых, ей было неизвестно, когда состоится ее аудиенция у кардинала Уолси. Где же, черт побери, носит этого проклятого Руже? Он уже должен был получить ее послание.

Адель нервно почесала бородавку на своем двойном подбородке.

— Скажите ей, что у меня нет при себе всех необходимых ингредиентов и мне понадобится несколько дней, чтобы собрать их. Скажите ей…

— Она обратится к кому–нибудь еще. Мы должны взять ситуацию под контроль. А теперь я хочу, чтобы ты напустила на себя расстроенный вид из–за того, что тебе предстоит совершить столь греховный поступок. Но смотри, не переиграй. Кивни головой в знак согласия и доставай пестик и ступку.

— Если вы согласитесь помочь ей, у нас останется слишком мало времени…

Рене и сама чувствовала, как время утекает, словно песок сквозь пальцы, и не нуждалась в лишних напоминаниях. Тем не менее, в ее распоряжении оставался еще целый день, так что она вполне успеет составить свой план.

В комнате воцарилась мертвая тишина, и Анна, не выдержав, вновь разрыдалась.

— Ладно, — сказала Рене. — Я помогу тебе.

Анна молитвенно прижала руки к груди.

— Ты так добра ко мне! Монахини говорят, что Господь посылает нам испытания, чтобы проверить нашу твердость духа. И еще говорят, что друг познается в беде. Твоя дружба стала для меня благословением.

— И для меня тоже. А теперь вытри слезы и допивай вино.

Мгновенно позабыв о своих несчастьях, Анна подняла коровьи глаза на Рене.

— А ты случайно еще не получала известий… от нашего золотоволосого друга?

Рене почувствовала отвращение. Пожалуй, не успеет Анна избавиться от одного нежелательного, пусть и воображаемого, ребенка, как тут же забеременеет по–настоящему. Принцессу так и подмывало язвительно поинтересоваться, благоразумно ли при данных обстоятельствах назначать свидание любовнику, но потом она передумала. Этак, чего доброго, она своими руками похоронит все надежды на удачный исход дела.

Видя, что она молчит, Анна продолжала:

— Неужели он не выразил желания увидеться со мной снова? Я думала, он хочет, чтобы я нанесла визит в его новое жилище.

— Я разговаривала с ним еще до того, как его переселили в новую комнату. Но не волнуйся, я побеседую с ним снова.

— Ой, как хорошо! — Анна восторженно захлопала в ладоши, и глаза ее засверкали.

Перед тем как выйти из апартаментов, Рене приостановилась у порога и заговорила с камеристкой.

— Вот, я придумала. Свари какое–нибудь безвредное зелье из медуницы, легкое слабительное для желудка и ничего более. Королева не должна потерять своего ребенка. И страдать слишком сильно тоже не должна. Пусть оно будет готово у тебя к обеду. Если от Руже поступят какие–либо известия, немедленно отправь за мной пажа. Я буду у королевы.

Итак, сегодня вечером! Рене беспокойно ерзала, сидя на скамеечке у края теннисного корта. Как же она сумеет попасть во дворец Йорк–плейс сегодня вечером? От отчаяния и разочарования она готова была закричать. Ее планы вновь оказались спутаны! От Руже не было никакого толку; Армадо потерял былую хватку; от сержанта Франческо не поступало никаких известий; Анна рассчитывала заполучить отвар болиголова и назначить свидание загадочному юноше, которому Рене так беззаботно доверилась минувшей ночью.

Единственное, в чем Рене была совершенно уверена, так это в том, что очень скоро у нее разыграется чудовищная мигрень.

А вокруг корта было жарко и шумно. В воздухе висела одуряющая смесь запахов пота и парфюмерии. Джентльмены, собравшиеся поглазеть на любопытное зрелище, кричали, свистели и улюлюкали, поддерживая игроков, делая и принимая на них ставки. Король Генрих в паре с герцогом Саффолком играл против сэра Фрэнсиса Брайана и сэра Уильяма Криптона. Мэри, стоявшая рядом с Рене, наблюдала за ними и радостно хлопала в ладоши всякий раз, когда ее любимый Чарльз выигрывал очко.

А Рене хотелось, чтобы все они сгорели в аду. Уйти отсюда она не могла. Она должна была не подпускать Майкла к Анне и избегать внимания Руже, если этот кретин решит почтить придворную забаву своим присутствием. Закрыв глаза, она молила Богородицу о помощи и заступничестве. Прикосновение к локтю заставило Рене подпрыгнуть от неожиданности. Робин, мальчишка–посыльный, протянул ей записочку.

— Это для вас, миледи.

Наконец–то! Принцесса дала мальчишке монетку и развернула послание. Оно гласило:

Любовь сжигает меня своей неутомимой жаждой,

В бреду безумия я лепечу бессвязно.

Вот муки ада, терпеть которые готов я для нее одной.

Какого черта, что это такое?! Рене рассчитывала получить весточку от Руже или Франческо, но уж никак не любовную записку в стихах! С губ ее сорвался истерический всхлип, похожий и на смех, и на плач одновременно. Рене поспешно прикрыла рот рукой и принялась читать нелепые вирши далее:

Я никогда не устаю смотреть

На это прелестное создание,

Но мои мольбы перемежаются со стоном и слезами.

Презрение вскоре сменило любопытство, и Рене вдруг захотелось узнать, кто же автор этих строк. Она пропустила несколько четверостиший, прочитав лишь подпись под поэмой: «Написано рукой того, кто готов отдать ее ради вас. Невидимка (солдат, павший в неравной борьбе, но не утративший надежду)».

О нет, это уже чересчур — теперь еще и тайный обожатель свалился на ее голову! До сих пор с ней такого не случалось. Девушка вдруг почувствовала себя польщенной. Какая нелепость!

Сжальтесь над моим дурными манерами,

О леди, причиняющая мне боль,

И соедините вновь мои тело и душу,

Отныне жизнь моя принадлежит только вам.

Рене перечитала поэму несколько раз и теперь сочла ее прекрасной. Во всяком случае, стихи помогли ей отвлечься и на краткий миг позабыть о своих неприятностях. Она огляделась по сторонам в поисках автора сего послания. Девушка заметила омерзительного сэра Уолтера, который, поймав ее взгляд, расплылся в ослепительной улыбке. Фу! Она поспешно отвернулась. Ей не хотелось, чтобы Невидимкой, подписавшим поэму, оказался именно он. Рене продолжала всматриваться в лица окружающих. Одни джентльмены не сводили глаз с теннисного мяча, летавшего туда и обратно; другие, похоже, напропалую флиртовали с придворными дамами. Слуги разносили вино и сладости, так что зрители с каждой минутой становились все развязнее. После игры в приемной зале короля должен был состояться ужин, и веселье продолжится до самой полуночи. Учитывая, что за стенами дворца бушевала непогода, заняться особенно было нечем, кроме как пить, есть и раболепствовать перед королем, то есть предаваться всем тем развлечениям, в которых преуспевают придворные любой страны.

Рене не прекращала поиски. Она позволила взгляду остановиться на светловолосой голове, смотреть на которую старательно избегала с того момента, как присоединилась к свите королевы. Майкл Деверо, стоявший рядом со своим бородатым приятелем, казалось, пребывал не в лучшем расположении духа и совершенно не следил за теннисным матчем. Его возбуждение и тревога бросались в глаза, как грозовая туча на ясном летнем небосклоне. Он выглядел так, будто испытывал сильнейшую боль.

Бесцельно блуждающий взгляд Майкла вдруг встретился со взглядом принцессы. Бирюзовые глаза опасно сузились. Рене прочла в них невысказанный вопрос. Девушка замерла и напряглась, а на щеках у нее выступил предательский румянец. Неужели он и является автором послания в стихах? Но она тут же отбросила эту мысль как исключительно нелепую, вспомнив его пренебрежительное отношение к возвышенной любви. Ему нужны были лавры несколько иного сорта. Всеми его помыслами и поступками управляли амбиции провинциала, желающего добиться известности. Тут юноша начал медленно выбираться из обступившей его толпы. Рене затаила дыхание. Если Майкл направится к ней, значит, он и есть Невидимка.

Но молодой человек не сделал даже попытки приблизиться к ней. Он явно устремился к высоким дверям слева от нее.

Естественно, Рене решила последовать за ним.

Майкл изрядно вспотел, пока пробирался сквозь шумную толпу, заполонившую теннисный корт. Тяжелый, сладковатый аромат духов, забивающий резкий запах немытых тел, гул голосов, эхо теннисного мяча, летающего взад и вперед по площадке, превратили его в сплошной комок натянутых, как струны лютни, нервов. Нет, совершенно определенно он сходит с ума. Голова у него готова была вот–вот взорваться от внутреннего напряжения — ему отчаянно требовался хотя бы глоток «драконьей крови». Стиснув зубы, он забрел в первый же попавшийся укромный уголок и трясущимися руками выхватил из своей кожаной сумки стеклянный флакончик. Осушив его одним глотком, он вдруг почувствовал, что к его укрытию на цыпочках подкрадывается очаровательная маленькая шпионка. Господи, эта женщина когда–нибудь отдыхает или нет?

— Мадам! — прозвучал у нее за спиной раздраженный мужской голос.

— Наконец–то! — резко бросила особа, преследовавшая Майкла по пятам. — Ваше безответственное поведение переходит всякие границы, Руже!

До слуха Майкла донесся изумленный вздох, сопровождаемый шорохом юбок, и он понял, что шпионка подверглась физическому насилию.

— Вы лживая интриганка! — прошипел разъяренный француз. — Вы здесь совсем не для того, чтобы найти себе супруга! Вы…

— Прошу вас немедленно оставить миледи в покое, — гневно бросил Майкл, и на губах его заиграла угрожающая улыбка.

Маркиз отдернул руку, словно обжегшись. Темные глаза с неприязнью уставились на Майкла. Двое стражников дома Валуа, гремя ножнами, бросились ему наперерез. Кажется, при виде их на лице Рене отразилось облегчение. «Кто–то должен объяснить этой маленькой задаваке, — мрачно подумал Майкл, — что шнырять одной по темным закоулкам опасно для здоровья».

Рене метнула на него благодарный взгляд и удалилась. Маркиз и стражники последовали за ней по пятам.

Пьер чувствовал себя комнатной декоративной собачкой, которую ведут на коротком поводке. Телохранители в небесно–голубых с золотом мундирах приотстали на несколько шагов.

— Моя аудиенция? — едва слышно прошипела она, не удостоив его взглядом.

Пьер не спешил с ответом. Пусть понервничает немного!

— Если вы сейчас заявите мне, что до сих пор не имеете ответа от кардинала, я немедленно отправлю вас обратно во Францию! Я терпела ваше равнодушное отношение достаточно долго. Если вы отказываетесь сотрудничать, то переходите в разряд тех, кто противодействует мне, а эти люди называются врагами. Одного этого уже вполне достаточно для того, чтобы повесить вас.

Пьер, лишившийся от злобы дара речи, смотрел на ее хрупкую, изящную шейку и представлял, как сжимает ее руками, а лицо Рене становится синим. Он принес ей добрые вести, но теперь, вынужденный выслушивать угрозы и завуалированные оскорбления, решил не говорить Рене ничего просто из вредности. А взор фиалковых глаз буквально испепелял его.

Пьер цепко схватил несносную девчонку за запястье.

— Вы не посмеете!

— Посмею, и еще как! — Рене кивнула телохранителям, и маркиз почувствовал, как в шею ему уперлось острое лезвие стилета.

Он замер, с опозданием сообразив, что эта дьяволица в очередной раз перехитрила его, заманив на свою территорию, и теперь их обступили четверо дюжих стражников–итальянцев. Ощущая на губах горький привкус поражения, маркиз неохотно пробормотал, спасая себе жизнь:

— Кардинал Уолси приглашает вас отужинать с ним завтра вечером.

Рене жестом показала охранникам, что те могут убрать оружие, и вошла в свои апартаменты.

Мысленно выругавшись, маркиз последовал за ней. Он страстно жаждал заполучить Бретань, прекрасно понимая при этом, что Рене не из тех жен, что превращаются в покорных и безропотных овечек, стоит только мужу поднять на них руку. Она попросту убьет его. Легко и просто, так что он даже ничего не почувствует.

— Вы не хотите поздравить меня с успешным выполнением нелегкой задачи? — злобно поинтересовался он.

Девушка остановилась у оконного переплета, глядя, как снаружи льет дождь.

— Поздравить вас? Пожалуй, я должна удивляться тому, что король выбрал мне в спутники ленивого мышелова вместо свирепого тигра.

— Мне нравится находиться у вас под каблуком, мадам, но, клянусь честью, вы заходите слишком далеко!

— Не согласна, По–моему, роль подкаблучника вам очень идет, Руже.

— Да вы имеете хотя бы малейшее представление о том, как трудно добиться аудиенции у тирана–святоши?

— Я хочу, чтобы вы ускорили эту встречу. Я намерена увидеться с ним сегодня вечером! — Принцесса резко развернулась на каблуках и взглянула маркизу прямо в лицо. — Вам нужна страница в моей геральдической книге? Тогда сделайте это!

В тусклом свете дождливого дня он разглядел, что лицо Рене покрывает смертельная бледность, что под глазами у нее залегли круги, а в развороте плеч таится невероятное напряжение. Она не просто волновалась. Она сходила с ума от неопределенности и беспокойства. И вдруг маркиз понял, что в глубине души восхищается мужеством этого избалованного отродья.

— Ах, увольте! Этот английский кардинал помешан на власти, она пьянит его, как доброе вино. То, что Генрих самоустранился от ведения государственных дел и вручил своему лорду–канцлеру большую печать королевства, сделало Уолси ipse rex[218]. Все начинается с него, проходит через его руки и им же заканчивается. Иностранные послы об этом прекрасно осведомлены. Это им не нравится, но что поделать? Пока король Генрих трудился не покладая рук, чтобы создать себе репутацию организатора и покровителя самых смелых развлечений в Англии, дворец Йорк–плейс стал средоточием светской власти. Если я отправлю ему прошение с просьбой ускорить аудиенцию, бьюсь об заклад, его ответом станет лишь дальнейшая отсрочка нашей встречи. Или вы хотите подставить под угрозу успех вашей миссии, испортив с ним отношения?

Рене долго молчала.

— Я могу справиться с прирученным тигром, если только он сохраняет верность и постоянство. Если вам удастся передвинуть наш ужин… — Принцесса оборвала себя на полуслове, прижав к вискам кончики пальцев.

— Вам нездоровится. — Маркиз придвинулся к ней, чтобы галантно предложить свою руку. — Прошу вас, присядьте на скамью.

Рене резко вскинула голову.

— Увидимся завтра вечером. Всего доброго, Руже.

Лицо его окаменело. Ему хотелось расспросить принцессу об истинной цели ее пребывания в Англии, но маркиз чувствовал, что в ее нынешнем состоянии она скорее вызовет телохранителей, чем ответит ему. Постаравшись скрыть свое недовольство, он любезно улыбнулся ей.

— До скорого свидания.

Завтра. Рене упала на скамью перед камином и опустила голову на скрещенные руки. Что бы ни задумал Бэкингем, он начнет действовать сегодня вечером; завтра будет уже слишком поздно. Ах, если бы не эта дьявольская мигрень, от которой у нее раскалывалась голова, она взялась бы за маркиза всерьез! Умелый дипломат наверняка предвидел бы ответ кардинала и знал бы, как ускорить ход событий. Но Руже, пусть он и считает себя хитрым, как лиса, оказался всего лишь ленивым паразитом. Какое раболепие и подобострастие он проявил в погоне за ее герцогством! Или он действительно полагает, что у него есть шанс заполучить его?

Перед ней встала Адель.

— Вот вам от головы. — Она силой всунула кубок в руку Рене. — А это, — старая камеристка извлекла из складок своего необъятного платья небольшой флакон, — для той леди.

Рене внимательно рассмотрела самый обычный пузырек, запечатанный простым воском. Никто не сможет доказать, что он принадлежал ей.

— Да благословит тебя Дева Мария, Адель. Я знала, что всегда могу рассчитывать на тебя, хотя у меня порой и возникали сомнения…

— Пейте снадобье. Оно приглушит головную боль. А если вы все–таки решили отдать настойку той леди, скажите ей, пусть добавит в вино не более трех капель не раньше, чем за час до употребления.

— За час? — И тут на Рене снизошло озарение. — За час… а почему не целый день? — Принцесса откинулась на спинку скамьи и вздохнула, чувствуя, как понемногу уходит невероятное напряжение, а в животе рассасывается ледяной комок страха. — Ох, Адель, кажется, я спасена! Я скажу Анне, что яд будет настаиваться целый день и что до завтрашнего вечера он не окажет требуемого действия. Думаю, герцог как–нибудь сумеет перетерпеть один лишний день.

— Вы хорошо придумали. Может быть, у вас еще все получится.

— Один день… — Девушка отпила глоток снадобья. — Прошу тебя, скажи стражам, что я хочу поговорить с лейтенантом Армадо. Боже, как же я устала… — Она прикрыла глаза. — Позови ко мне лейтенанта, Адель.

Через сорок секунд дверь отворилась, и в приемную принцессы строевым шагом вошли двое.

— Мадам…

Сдерживая уже готовый сорваться с губ стон, Рене выпрямилась и обнаружила, что перед ней стоят лейтенант Армадо и сержант Франческо, Ардмадо — в форме офицера, а Франческо — в одежде обыкновенного горожанина.

— Какие новости? — поинтересовалась принцесса. — Прошу вас, пусть принесенные вами известия окажутся благоприятными для исхода нашего дела.

Головная боль утихла, но она никак не могла собраться с мыслями.

Сержант Франческо понуро переступил с ноги на ногу. Сердце у Рене упало.

— Доложи мадам обо всем, что тебе удалось узнать, — подтолкнул лейтенант своего подчиненного.

— К несчастью, мое пребывание во дворце Йорк–плейс оказалось слишком непродолжительным, чтобы я сумел установить точное местонахождение Талисмана. Там повсюду шныряют deletoris кардинала Кампеджио. Мне пришлось бежать оттуда, когда один из них выследил меня.

— Вас узнали?

Рене знала, что это катастрофа: если кардинал Уолси обнаружит, что и ее сопровождают deletoris, она погибла.

— Марчелло, солдат, который мог видеть и узнать меня, был моим товарищем в академии. Он не сумел хорошо разглядеть меня, но я почел за лучшее убраться оттуда, дабы он ничего не заподозрил. Быть может, он ничего не скажет капитану Лусио, нашему, — он обменялся еще одним виноватым взглядом с лейтенантом Армадо, — бывшему командиру.

— Что еще?

— Солдаты deletoris взяли под охрану дворец Йорк–плейс. Хилл, капитан стражи, вне себя от ярости. Каждый день между двумя лагерями вспыхивают ссоры и стычки. Кардинал Уолси хочет, чтобы кардинал Кампеджио поскорее уехал, но не осмеливается принудить его к этому. Солдаты deletoris круглые сутки постоянно патрулируют замок и прилегающую территорию, как будто все здание — это драгоценное банковское хранилище. Я старался не попадаться им на глаза, когда обыскивал дворец сверху донизу. Я искал и днем, и ночью — но не нашел ничего.

— Где кардиналы проводят большую часть времени? — пожелала узнать Рене. В голове у нее больше не стучали молоточки, зато ей стало невероятно трудно сосредоточиться.

— В своих личных апартаментах, в часовне и за столом.

— Адель, приоткрой окно. Мне нужен свежий воздух. Сержант, вы обыскали их комнаты?

— Так тщательно, как только смог. Как я уже докладывал, там повсюду стоят часовые.

— И вы ничего не заметили? Ничего, что привлекло бы ваше внимание? Подумайте хорошенько, Франческо. Любая мелочь, сколь бы незначительной она ни казалась, может иметь огромное значение.

Франческо заложил руки за спину и нахмурился, припоминая.

— Сегодня рано утром мне приказали собрать грязный тростник[219] на галерее подле часовни. И я услышал, как внутри о чем–то спорят кардиналы. Я осторожно приоткрыл дверь и увидел кардинала Кампеджио, одной рукой обнимавшего статую Скорбящей Богоматери. Он поклялся Святым Граалем, что не уедет отсюда без «него». Я решил, что он имеет в виду Талисман.

— Прошу вас, продолжайте… Э–э, а из–за чего они спорили?

— Из–за противостояния между стражниками, которое становится все острее. Капитан Хилл избил хлыстом одного из deletoris. Этот Хилл — очень неприятный и подлый тип. В отместку капитан Лусио пришпилил Хилла к стене замка стрелами, которые пробили одежду Хилла, но не коснулись кожи и не ранили его. — Франческо ухмыльнулся, глядя на своего лейтенанта. — Он был моим учителем в Риме, мадам, этот капитан.

— А теперь расскажите мне о статуе Скорбящей Богоматери.

— Это большая скульптура белого мрамора. Наша Матерь Божья держит на руках Господа нашего Иисуса Христа. Это замечательная и очень точная копия статуи Богоматери работы самого Микеланджело в Риме.

— Итак… Кардинал Кампеджио одной рукой обнимал статую Скорбящей Богоматери, когда заявил кардиналу Уолси, что не уедет отсюда без «него»… Значит, это и есть наш Талисман. Скорбящая Богоматерь! — Принцессе хотелось кричать от восторга, и она не могла скрыть своего воодушевления. Но тут она кое–что заметила. — Лейтенант Армадо, а где ваш медальон?

Армадо густо покраснел.

— Я оставил его во Франции, мадам, как вы и советовали.

Рене заметила острый и быстрый взгляд, который сержант Франческо метнул на лейтенанта. Армадо лгал. Но почему? Лейтенант выпрямился.

— Итак, мы узнали, где хранится наше сокровище!

— Мы можем только гадать и надеяться, — поправила его принцесса. — Но совсем скоро мы будем знать наверняка. Аудиенция назначена на завтрашний вечер. Маркиз и я приглашены на ужин в Йорк–плейс. Предлагаю вам, Франческо, позаимствовать театральный грим и костюмы в лавке развлечений, чтобы вас нельзя было узнать. И последнее — хорошенько присматривайте за маркизом. Перехватывайте его корреспонденцию и немедленно доставляйте ее ко мне.

— Будет исполнено, — пообещал лейтенант.

Рене поднесла руку ко лбу. Она должна была сказать им что–то очень важное, но не могла вспомнить, что именно.

— Нынче вечером будьте наготове. — Если Бэкингем, в соответствии со своим планом, нанесет удар сегодня ночью, телохранители кардинала Кампеджио непременно постараются вывезти Талисман из Англии. Логично предположить, что они направятся во Францию, но Рене не была в этом уверена. — Сколько человек в отряде капитана Лусио?

— Их впятеро больше, чем нас, — ответил сержант Франческо.

— Тогда следует проявить бдительность, господа. Если они решатся вывезти Талисман, похитить его мы сможем лишь тайно… — Нет, положительно, с нею происходит что–то странное. Ей нужно тщательно все обдумать, выработать четкий план действий, учесть возможные непредвиденные повороты событий, но в голове у девушки царила звенящая пустота, сменившая недавний неумолчный стук молоточков. Она не могла мыслить связно. — Благодарю вас. Вы можете идти, господа.

Рене гневно обернулась к камеристке.

— Что ты подмешала в свое снадобье, старая бретонская карга? Я просто не в состоянии думать ни о чем! — Принцесса едва не застонала, когда старая служанка одарила ее озорной улыбкой, демонстрируя дыры в зубах. — Ох, Адель! Неужели ты не понимаешь, что я не могу позволить себе ни малейшей оплошности?

Нимало не смутившись, Адель преспокойно взяла Рене за руку и подвела девушку к двери.

— Флакон лежит в ридикюле. Отдайте его той леди и скажите, что воспользоваться им она сможет не ранее завтрашнего вечера. По–моему, на сегодня хватит. Самое время отдохнуть и развлечься.

— Не говори глупостей. У меня нет никаких гарантий, что Анна проглотит наживку и покушение на жизнь короля сегодня ночью не состоится. Более того, я не могу позволить ей поговорить с Майклом наедине.

— Ну… так отвлеките его. Пококетничайте с ним. Вот вам и удобный повод.

Рене показала камеристке язык.

— Старая ведьма.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Этот мужчина или сошел с ума, Или пишет стихи.

Квинт Гораций Флакк. Сатиры
Рене тайком передала Анне флакончик, предупредив подругу, что снадобье наберет силу только к завтрашнему вечеру, после чего оставила сестру Бэкингема кипеть от бессильной ярости и величественно удалилась. Колдовское зелье камеристки не просто прогнало головную боль; еще оно рассеяло ее страх и тоску.

Трубы, дудки, шалмеи и бубны оповестили двор о том, что в королевской приемной зале начинается пиршество. Каждое изысканное блюдо, подаваемое на стол, сопровождалось какой–либо забавой. В перерывах между сменами основных блюд, представленных лобстерами, олениной с имбирем, аистами, фаршированными гусями с чесноком, павлинами, бараньими головами, морскими свинками, каплунами, вальдшнепами с корицей, быками на вертелах, дельфинами и куропатками, подавали изысканные лакомства — замки из марципана и фруктовые тарталетки со святым Георгием, повергающим зеленого дракона. Слуги сбивались с ног, разнося по столам угощения попроще: сладкие вафельные бисквиты, украшенные королевским гербом, имбирные пряники и айвовый мармелад.

По мере того как тени становились длиннее, двор все глубже погружался в кутеж и разгул. В залу внесли жаровни, и исходящее от них тепло, вкупе с танцами и льющимся рекой вином, разогревало кровь присутствующих, которым уже не было дела до сквозняков и непрерывной барабанной дроби проливного дождя по оконным стеклам. Рене выпила достаточно розового вина, чтобы согласиться спеть для их величеств. Она выбрала любовную балладу о бедном английском рыцаре и испанской принцессе, которую сочинила еще во Франции.

Она полностью завладела вниманием аудитории. Королева Екатерина улыбнулась сквозь слезы, когда король Генрих взял ее руку и поцеловал кончики пальцев. Вайатт назвал Рене «французским соловушкой» и уговорил ее выступить с ним дуэтом, после чего стал экспромтом сочинять стихи, а она аккомпанировала ему на лютне. Вайатт запел:

Неужели вы покинете меня безутешным,

Скажите, что нет, скажите, что нет, жестокосердная!

Я страшусь сгореть в огне своей любви и скорби.

Неужели вы покинете меня безутешным,

Скажите, что нет, скажите, что нет, жестокосердная!

Поддавшись очарованию прелестного голоса принцессы, Майкл даже не заметил, как рядом появился Стэнли со своей спутницей. Забыв обо всем, он не сводил глаз с очаровательной певчей птички, сидевшей на высоком стуле посреди залы. Ярко–красные юбки струились вокруг ног девушки, подобно алым макам, а маленькие изящные пальчики ловко перебирали струны лютни. Глаза цвета аметиста метали на Вайатта шутливые молнии, а с прелестных губ слетали язвительные строфы, от которых придворный поэт лишь зябко поеживался:

Месье, ваши слова прекрасны,

Но скольким женщинам вы повторяли их?

Ступайте прочь, пока я не рассердилась окончательно!

— Майкл!

Молодой человек вздрогнул от неожиданности, спускаясь с небес на землю. Опираясь на руку Стэнли, ему улыбалась та самая стройная леди, с братом которой он имел несчастье повздорить в день своего приезда. Смутившись, он растерянно смотрел на нее, потеряв дар речи.

— Мэг, — сказал Стэнли, — позволь представить тебе мастера Майкла Деверо. Майкл, прошу любить и жаловать — миссис Маргарет Клиффорд, дочь покойного сэра Джона Деверо.

В глазах молодой женщины светились участие, теплота и извечное женское любопытство. Она низко присела перед ним в реверансе в ответ на его поклон. Хотя они уже виделись ранее, оба предпочли не вспоминать о первой встрече.

— Мэг должна стать новой придворной дамой королевы, — нарушил неловкое молчание Стэнли. — Завтра она приступает к выполнению своих обязанностей. Майкл, разве ты не хочешь поздравить Мэг с новым назначением?

— Несомненно, ее величество достойна самых лестных комплиментов, поскольку сумела приобрести столь яркое украшение для круга своих приближенных. Счастлив познакомиться с вами, миссис Клиффорд.

Женщина легко и искренне улыбнулась ему в ответ.

— Пожалуйста, зовите меня Мэг. А я могу называть вас Майклом?

— Буду весьма польщен. Вы уже давно при дворе?

— Не слишком. Мой… э–э… то есть наш… — Она метнула раздраженный взгляд на брата, который стоял в толпе придворных щеголей, обступивших принцессу. — Уолтер послал за мной, когда герцог Норфолк сделал его шталмейстером. — Улыбнувшись, она неуверенно коснулась его руки. — Мне бы хотелось продолжить наше знакомство и надеяться, что мы станем добрыми друзьями. Что до Уолтера, прошу вас, проявите чуточку терпения. Ему было нелегко жить в тени отца, обвиненного в государственной измене и лишенного всех гражданских и имущественных прав.

— Понимаю. — Майкл печально улыбнулся в ответ. — Я счастлив, что вы сочли возможным побеседовать со мной.

— Сочла возможным? — Мэг перевела взгляд на своего спутника. — Да я чуть ли не на коленях умоляла Стэнли познакомить нас!

— Так оно и есть. — Стэнли с обожанием взглянул на свою подругу. Майкл понял, что его приятель влюбился по уши. — Стоило мне заикнуться об этом, как моя застенчивая козочка превратилась в назойливую пчелу! — И его здоровенная лапища накрыла изящную ладошку, которую женщина с необыкновенной нежностью положила ему на локоть.

«Так вот, значит, как выглядит настоящая любовь», — в смятении подумал Майкл.

— Могу я первым поздравить вас, барон Монтигл? Полагаю, теперь вы и в самом деле непобедимы.

— Пока еще нет, но, с Божьей помощью, это случится очень скоро. Ну ладно, малыш, нам пора. Оставляем тебя… — нахмурившись, он несколько мгновений созерцал девушку, к которой были прикованы взоры почти всех мужчин в зале, — и дальше заниматься глупостями. — Наклонившись к уху Майкла, он добавил: — Целься выше — и попадешь в королеву.

Не успели Стэнли и Мэг оставить его одного, как взгляд его вновь устремился к принцессе Рене. Спев дуэтом с Вайаттом, она оказалась в центре всеобщего внимания, обретя статус, которого всеми силами старалась избежать. Что же изменилось? И как ему вести себя, дабы не уподобиться пускающим слюни обожателям? Все они, от искушенных ловеласов до зеленых новичков–поклонников, хотели ее. Похотливые шакалы!

— Сыграйте нам «Свет любви», миледи! — взмолился сэр Фрэнсис Брайан, пустив в ход пошлое очарование потасканного ловеласа.

Но внимание девушки вдруг привлек посыльный с запиской. Она выхватила у него сложенный вчетверо лист бумаги, ловко сунув ему в ладонь монетку.

— Кто ее тебе дал, Робин?

— Слуга одного джентльмена. В следующий раз я непременно обращу внимание на цвета его ливреи! — Он с улыбкой прикоснулся пальцем к кончику своего носа.

На виске у девушки забилась жилка, а щеки раскраснелись. Извинившись перед распаленными воздыхателями, она неторопливо направилась к большому железному канделябру, стоявшему в углу, на ходу распечатывая письмо.

Любопытство заставило Майкла покинуть свой наблюдательный пост у стены. Не успел он опомниться, как уже заглядывал ей через плечо, ревниво пробегая глазами слащавые строчки:

Самая прекрасная из женщин,

Я в отчаянии мечтаю о том,

Как распущу Ваши локоны,

Околдовавшие меня.

Отриньте свою холодность,

Пошлите мне слова прощения

Не медля, пока я не погиб.

Я безутешен и не нахожу покоя.

И пусть меня ненавидят соперники,

Им не удастся погасить мою любовь.

«Написано рукой того, кто желает вам одной только радости. Невидимка (солдат, павший в неравной борьбе, но не утративший надежду)».

Рене негромко рассмеялась. Сентиментальные стихи явно произвели на нее впечатление. Ее реакция вызвала у Майкла улыбку, и он не мог не поинтересоваться:

— Таинственный влюбленный, да?

Девушка резко обернулась к нему и одарила молодого человека гневным взглядом.

— Как вы смеете, месье! Это недостойно мужчины — подкрадываться к леди со спины и совать нос в ее личную корреспонденцию!

— Личную корреспонденцию? — нарочито растягивая слова, произнес он. — Я бы сказал, тайную и трусливую. Вашему несчастному солдату любви недостает смелости предстать перед вами во плоти.

— Месье Деверо, служить любви способно только благородное сердце.

— Быть может, деликатность и впрямь не относится к числу моих достоинств, мадам. Но, поскольку я не понаслышке знаком с «горением» мужской половины рода человеческого, уверяю вас, что ваш благородный воздыхатель не имел в виду ничего благородного, когда царапал эти жалкие вирши.

Рене выставила перед собой ладонь, другой рукой прижимая к груди послание.

— Прошу вас, ни слова более, поскольку вы лишь обнажаете чудовищные глубины собственного невежества. Поэзия — это слезы сердца, а не… — тут ее взгляд выразительно скользнул к его чреслам, и девушка быстро заморгала, чтобы скрыть растерянность, — другого оружия. Служение любви для благородного человека становится возвышенной целью, которая достигается самоотречением или…

Майкл расхохотался.

— Поверьте мне, единственный аргумент, который заставляет вашего воздыхателя скрывать свое лицо, — это ваш высокий статус, а не какая–то бессмысленная концепция поэтического самобичевания, принцесса.

— …или, — продолжала девушка, взглядом упрекая его в том, что он перебил ее, — становится заслугой благодаря высокому положению его дамы сердца. — И в заключение этой отповеди Рене презрительно фыркнула.

— Миледи, я готов держать пари, что совсем скоро ваш сентиментальный рифмоплет вставит в свое творение бойкую строку, предлагающую вам пригласить его на полуночное снятие масок в ваших апартаментах.

— Позвольте с вами не согласиться! Мой благородный поэт знает, кто я такая, посему он не унизится до предложения чего–либо подобного. — Принцесса обиженно надула губки.

Увы, он испытывал к девушке не просто физическое влечение. Дружеский спор с Рене де Валуа превратился в эротическое состязание в остроумии. Ее неукротимый дух и острый ум завораживали его; ни с одной женщиной он не испытывал ничего подобного. Улыбаясь ее чувственной пылкости, он поднял руки над головой, сдаваясь.

— Мир, миледи! Ваш язычок не уступает в остроте новомодной игрушке дона Альваро — рапире.

— Что, для вас он слишком остер?

— Нет, чересчур быстр… — Заслышав первые звуки вольты, он предложил ей руку. — Потанцуйте со мной.

Смело встретив его взгляд, Рене положила свою узкую ладонь ему на запястье и позволила подвести себя к остальным танцорам. Они кружились в абсолютном молчании, глядя друг другу в глаза. Майкл взял ее сначала за правую руку, затем за левую, потом совершил поворот и встретил ее сверкающий взгляд, когда Рене, повинуясь ритму музыки, тоже сделала пируэт. Все происходило, как в сказке, где правит бал доброе волшебство. А когда настала очередь чувственного прыжка, он обхватил ладонями ее тонкую талию, сгорая от желания сжать ее в объятиях, и поднял высоко над собой. По–прежнему держа ее на вытянутых руках, молодой человек сделал несколько шагов и медленно опустил ее на пол, дав ей соскользнуть по его напряженному телу. А затем Майкл вдруг вновь, уже ad lib[220], повторил этот возбуждающий подъем, которого не было в танце. Ему хотелось, чтобы музыканты не останавливались и продолжали играть до самого рассвета.

Он желал ее страстно и отчаянно, желал душой и телом, разрываясь на части и сходя с ума, и хотел, чтобы и она испытывала такие же чувства. Пусть она бросает ему в лицо язвительные замечания, как давеча, все же они будут заниматься любовью, и на следующее утро тело ее будет сладко стонать от страсти, которой они предавались всю ночь накануне. Да, Майкл знал, что обманывает себя, как и тот неизвестный стихоплет, ведь какими бы настойчивыми, соблазнительными и остроумными не были его ухаживания, Рене де Валуа все равно достанется какому–нибудь королю.

Когда закончился следующий танец и всепары распались, обмениваясь поклонами и реверансами, Рене сделала попытку отнять у него свою руку.

— Мне хочется пить.

Словно по мановению волшебной палочки, перед ней вдруг появился кубок с вином. Майкл и Рене в удивлении обернулись.

— Миледи! — провозгласил сэр Уолтер. — Как всегда, вы можете располагать мной по своему усмотрению.

Майкл представил, как этот павлин натыкается лицом на его кулак, и так несколько раз подряд. Взгляды соперников скрестились, высекая искры, в то время как Рене преспокойно приняла предложенный ей кубок. Уолтер злорадно ухмыльнулся, а Майкл скрипнул зубами в бессильной ярости. Девушка жадно отпила глоток ароматной жидкости, затем еще один, благодарно вздохнула и вернула пустой сосуд Уолтеру.

— Вы очень любезны.

Он тут же предложил ей опереться на свою руку.

— Не хотите ли пройтись немного?

— Благодарю вас, сэр. В другой раз. — Рене улыбнулась сэру Уолтеру и, к невероятному изумлению обоих мужчин, взяла под руку Майкла.

Внутренне возликовав, Майкл залихватски подкрутил воображаемые усы.

— В другой раз. Может быть! — Он ухмыльнулся прямо в лицо позеленевшему от злости павлину и увлек Рене за собой.

Пока она не даст ему понять обратного, можно считать, что на сегодняшний вечер он ее ангажировал. Они отошли к оконной нише и остановились, наблюдая за танцорами, скользившими по зале, освещенной дрожащими огоньками свечей.

— Вы должны мне тайное свидание, — прошептал юноша.

Рене мгновенно напряглась и оцепенела.

— Прошу прощения?

Он весело рассмеялся, заметив выступивший у нее на щеках жаркий румянец. Быть может, для трубадура еще не все потеряно. Склонившись к ее уху и почти касаясь его губами, он негромко произнес:

— Неужели вы забыли о своем обещании посодействовать моим отношениям с известной нам обоим леди? Я считаю, что прямо–таки обязан прыгнуть в одну постель с ней, чтобы разрушить предательские планы некоего герцога.

— Клянусь всеми святыми, как же вам нравится играть словами! — с негодованием воскликнула принцесса. Майкл весело фыркнул.

— Мне нравится играть, и не только словами. Впрочем, как и вам.

У дальней стены танцевальной залы в окружении своих самодовольных родственников мужского пола стояла Анна, наблюдая за Рене и Майклом с видом кошки, от которой только что улизнула мышка.

— Потанцуйте со мной еще немного, — охрипшим голосом вдруг попросила Рене.

«Интересно, что она задумала на этот раз?» — спросил себя Майкл.

— Кажется, вы обещали взять на себя обязанности доверенного лица.

— Посредника, — поправила его принцесса, слегка покачиваясь в такт музыке.

— Посредник, доверенное лицо… — Он легко заскользил рядом с ней в ритме танца. — Вы говорили, что устроите мне тайную встречу с этой леди, чтобы я смог выжать из нее важные сведения.

— После того как мы сделаем перерыв, — загадочно и двусмысленно проронила Рене, совершая пируэт, как и все остальные дамы, и не выпуская его пальцев из своей руки. Подчиняясь заданному ритму, девушка на мгновение прижалась к нему и взглянула на Майкла снизу вверх. Фиалковые глаза полыхнули таким жаром, что юноша моментально позабыл обо всем на свете. — Пожалуй, на сегодняшний вечер я с радостью выберу вас своим партнером в танцах, — негромко проговорила она.

Юноша на секунду крепко зажмурился, испытывая чувство физической неловкости от стремительного прилива крови к члену. Как выражается в подобных случаях Стэнли?

— Да смилуется над нами Господь, миледи.

Освещаемые тусклым светом догорающих свечей, они оставались последней парой в зале, когда музыканты, разодетые в ливреи королевских цветов, сыграли заключительные аккорды. Из апартаментов королевы в течение почти всей ночи не доносилось ни звука, и у Рене забрезжила пока еще слабая надежда, что завтра все пройдет как по маслу. Она намеренно не избегала общества завзятых кутил, чтобы находиться поблизости от спальни Екатерины на тот случай, если с королевой случится что–либо непредвиденное. До рассвета оставалось всего четыре часа, но, похоже, Бэкингем проглотил ложь, преподнесенную Анне.

— Могу я надеться, что вы доставите мне удовольствие и позволите проводить вас до ваших покоев, принцесса?

Рене прекрасно знала, что после продолжительного веселья выглядит далеко не лучшим образом, и потому с опаской взглянула на златовласого джентльмена рядом с собой, дивясь тому, что он и сейчас похож на архангела, сошедшего с небес на землю.

— У меня есть вооруженный эскорт.

— Я предлагаю вам дружеский эскорт, мадам, — улыбнулся Майкл.

В очередной раз этому юноше удалось удивить принцессу. Насколько она знала представителей сильной половины рода человеческого, сейчас он должен был предпринять учтивую, но настойчивую попытку соблазнить ее. Но Майкл всего лишь улыбался ей, приветливо и сдержанно, и на лице его не было ни тени развязности. Его улыбка сияла добротой, но более всего поразило Рене то, что он явно относился к ней с уважением. Ошеломленная и растерянная, девушка покорно положила ладонь на его запястье, и они вместе покинули королевские апартаменты. Лейтенант Армадо двинулся за ними, тактично держась на почтительном расстоянии.

Оба чувствовали себя непринужденно, неторопливо шагая по тускло освещенным коридорам, и ночную тишину лишь изредка нарушал лязг оружия встрепенувшегося при их приближении стражника или приглушенный непристойный смех, доносящийся из–за плотно закрытых дверей. В глубине души, однако, Рене трепетала от возбуждения. Долгие годы она стремилась к тому, чтобы окружающий мир относился к ней не просто как к ценному, но банальному и пустому цветку в королевском саду, которым следовало любоваться издалека и использовать с выгодой в играх королей. Однако же в том, что ее воспринимали именно так, заключалась и своя прелесть. Девушка частенько задумывалась над тем, а не был ли брошенный ею вызов общественной морали обыкновенным инфантильным бунтом против устоявшихся традиций? Иначе, почему вдруг мнение рядового искателя приключений стало значить для нее так много? Ее бунт отдавал запахом серы и сделкой с дьяволом. Расставшись с девственностью, она обрела некоторую свободу, но при этом лишилась чего–то намного более важного, и мысль об этом не давала ей покоя.

— Откуда вдруг такая печаль на вашем лице, моя дорогая мартышка?

Рене метнула на Майкла робкий и недоверчивый взгляд.

— Вы полагаете, что я похожа на маленькую обезьянку?

— Я полагаю, что вы прекрасны, — с чувством выдохнул он. — И все–таки, почему вы вдруг загрустили?

Она тяжело вздохнула. Рано или поздно он узнает о ее прегрешении.

— Не стоит воздвигать в мою честь храмы и воскурять фимиам на моем алтаре.

Майкл широко улыбнулся.

— Ага, мы еще и суеверны, не так ли, моя очаровательная бретонка?

Она остановилась перед дверью своих апартаментов.

— Нет, дело не в этом. Я…

Ей льстило, что он относится к ней как к драгоценному и запретному плоду, юной и неопытной девушке, только начавшей выезжать в свет. Как приятно, хотя бы для разнообразия, ощущать себя не презренной французской шлюхой королевской крови, каковой ее полагали дамы, и не легкодоступной особой, которую достаточно поманить пальцем, в чем были уверены все мужчины.

Майкл бросил на лейтенанта Армадо такой взгляд, что офицер поспешил присоединиться к своим подчиненным, несшим караул у ее дверей, и увлек Рене к оконной амбразуре в нескольких шагах дальше по коридору. Достаточно близко, чтобы были видны их темные силуэты, но при этом достаточно далеко, чтобы телохранители не могли разобрать ни слова из их разговора.

Однако этот ловкий маневр едва не разбил вдребезги ее недавно обретенную веру в него. Рене подчинилась лишь из чувства дерзкого любопытства, с каким–то извращенным наслаждением предвкушая, как сейчас поставит его на место. Девушка ожидала, что он набросится на нее, но вновь была ошеломлена и растеряна, когда он водрузил ногу в остроконечном сапоге на подоконник, оперся локтем о колено и стал задумчиво смотреть в темноту за оконным стеклом.

— Я очень благодарен вам за безраздельное внимание, которым вы почтили меня сегодня вечером, — едва слышно прошептал юноша. — И все же меня не покидает такое чувство, будто вы — или, точнее, мы — старательно избегаем упоминания об одном очень важном деле. Прошлой ночью вам понадобилась моя помощь, чтобы предотвратить катастрофу. А теперь у меня складывается впечатление, что ваше отношение к случившемуся изменилось. Почему?

Святые угодники! Рене вновь недооценила его. Майкл оказался намного умнее и обходительнее, чем она решила поначалу. Он разгадал ее уловку, когда она вознамерилась сыграть роль сводницы для него и Анны, и теперь хотел получить — нет, не удовольствие в постели, даже не поцелуй, — а ответы на свои вопросы. Он по–прежнему относился к ней с большим уважением, за что принцесса была ему искренне благодарна, но при этом заподозрил ее в том, что она ведет какую–то свою игру. Или же его беспокоило то, что она могла потерять веру в него? Сейчас Рене должна была сделать все, чтобы он не увиделся с Анной еще хотя бы один день. А вот потом, когда Талисман будет у нее в руках, Майкл может изображать святого Георгия, поражающего дракона Бэкингема. Но проблема заключалась в том, что ни оправданий, ни иных объяснений у нее не было. Посему девушке ничего не оставалось, как напустить на себя оскорбленный вид и гневно заявить ему:

— Если танец со мной был вам в тягость, вам следовало передать меня сэру Уолтеру! Доброй ночи, месье! — И Рене решительным шагом двинулась прочь.

Майкл схватил ее за руку, прежде чем она успела дойти до дверей своих апартаментов. Стоя позади нее, он крепко, но бережно держал ее за запястье, и она ощущала у себя на виске его дыхание. Стоило Рене крикнуть, как на ее призыв сбежались бы стражники, но она не могла говорить. И пошевелиться тоже не могла. От его мощной фигуры исходило желанное тепло, и она завернулась в него, как в одеяло. Дрожь предвкушения, от которой у нее сладко замирало сердце, когда она танцевала с ним, переместилась ниже, и принцесса ощутила жар между бедер.

— Вы хотите сказать, что сегодня ночью не притворялись? — Его сильный и глубокий голос ласкал ее слух. — Что вы танцевали со мной, потому что вам этого хотелось?

Рене крепко зажмурилась. У нее перехватило дыхание. Она не осмеливалась повернуть голову, чтобы взглянуть на него. Если она сделает это, они непременно начнут целоваться, и она не сможет оттолкнуть его. Пытаясь быть честной с собой, Рене вынуждена была признать, что ей хочется поцеловать юношу; значит, она сознательно изменила бы Рафаэлю. Как она может испытывать такое сильное влечение к этому мужчине, когда влюблена в другого?

А от Майкла исходило прямо–таки обжигающее тепло. Внезапно охрипшим голосом он произнес:

— Мне бы очень хотелось, чтобы вы не были принцессой.

— Прошу вас, отпустите меня, — еле слышно взмолилась она.

Девушка дрожала всем телом.

Он незамедлительно отпустил ее руку.

— Что касается нашего спора, — добродушно окликнул он ее, когда Рене шагнула вперед. — Если ваш робкий и стеснительный менестрель все–таки окажется нормальным мужчиной из плоти и крови, как и все мы, простые смертные, то я настаиваю на том, чтобы присутствовать в тот момент, когда он сбросит маску!

Теперь, отойдя от него на безопасное расстояние, Рене с улыбкой повернулась к юноше.

— Если я права, и он окажется скромным и почтительным молодым рыцарем, тогда уже я буду настаивать, чтобы вы посвятили мне поэму!

— Мадам, мы с вами заключили пари! — Майкл отвесил ей изысканный поклон и удалился, насвистывая песенку, которую она исполняла сегодня вечером с Вайаттом в королевской приемной.

Рене прислонилась к открытой двери своих апартаментов и стала смотреть, как он исчезает в темноте. Итак, отныне у нее есть целых два поклонника при дворе английского короля: один — поэтичный и загадочный, а другой — воинственный и очаровательный.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Я люблю и ненавижу.

Быть может, вы спросите,

что со мною происходит? Не знаю,

но я испытываю страшные мучения.

Гай Валерий Катулл
На следующее утро, когда Рене вышла из часовни после мессы, ее подстерег паж с гербом королевы на камзоле.

— Миледи, какой–то слуга попросил меня передать вам это.

Рене буквально выхватила у мальчишки из рук сложенный листок бумаги и дрожащими пальцами развернула его. Внутри оказалась очередная поэма:

Миледи, я сгораю от желания обладать вами

И оказать вам честь при первом же удобном случае.

Сжальтесь надо мной, станьте моим другом,

Иначе мне останется лишь умереть,

И умереть до срока.

— И еще некий джентльмен по имени Деверо умоляет вас выслушать его, — добавил паж.

Рене чувствовала себя… необычно. Она была на седьмом небе от счастья. Для Рафаэля она стала музой живописи, вдохновляя его писать картины, которыми будет восторгаться весь мир. А стихи Невидимки были сокровенными и потаенными, предназначенными только для ее глаз, и они вселяли в ее сердце доселе неведомую тоску… Как знать, быть может, ее таинственным поэтом был Вайатт. Уж его–то смело можно было назвать опытным кузнецом слова.

— Он ожидает вас вон там, — прервал ее мечтания мальчишка–паж.

Следуя его указаниям, Рене двинулась к боковому коридору.

В душе у нее бушевали смешанные чувства. Нет, она ничуть не возражала против того, чтобы пожелать Майклу доброго утра. Но тот недолгий сон, которым ей удалось забыться в промежутке между их расставанием и утренней мессой, не восполнил запасы хитрости и коварства, которые были необходимы ей, чтобы пройти по тонкой грани, позволяющей ей пожать плоды вчерашних трудов, а не уничтожить их.

Однако в глухом закоулке, подальше от шума и суеты, ее ждал вовсе не Майкл.

— Мадам, — приветствовал ее поклоном сэр Уолтер. — Позвольте заметить, что нынешнее утро очень идет вам.

— Вы очень любезны. — Рене присела в коротком книксене, не выпуская из рук четки.

Девушка успела заметить, как он коротко кивнул офицеру, стоявшему у нее за спиной, и, когда она обернулась, лейтенанта Армадо уже и след простыл. «Что происходит с этим человеком?» — с негодованием подумала принцесса. Он был обязан не отходить от нее ни на шаг, чтобы защитить в любой момент, если вдруг возникнет такая необходимость. Прошлой ночью он оставил ее одну по знаку Майкла, а сегодня им распоряжается прихвостень Норфолка, и лейтенант повинуется ему, даже не испросив у нее разрешения! Ну что ж, сегодня у нее состоится с ним серьезный разговор по душам.

— Леди Рене, — сэр Уолтер взял ее под локоть, — я взял на себя смелость преподнести вам особый подарок. Поскольку вы — гость в моей стране, мне подумалось, что вам будет небезынтересно взглянуть на достопримечательности нашей столицы: Вестминстерское аббатство, собор Святого Павла и тому подобное. На набережной нас ожидает роскошная прогулочная лодка герцога Норфолка. Она отвезет нас вверх по реке, и мы с вами окажемся в самом сердце Лондона. Его светлость предоставил ее в ваше распоряжение на целый день.

Нет, ну что за надоедливый человечишка!

— Месье, я весьма благодарна его светлости за гостеприимство, — поджав губы, сухо проронила Рене. — Однако же мои слабые французские легкие очень чувствительны к болотной лихорадке, приступы которой часто случаются в плохую погоду. А за окном дождь льет как из ведра. Так что как–нибудь в другой раз.

Девушка вновь присела в реверансе и повернулась, чтобы уйти, раздумывая над тем, не приложил ли к этому приглашению руку Руже. Шестое чувство подсказывало ей, что он заключил какой–то тайный договор с Норфолком.

Его пальцы стальной хваткой вцепились в ее запястье, ничем не напоминая нежное прикосновение, на которое вчера вечером отважился Майкл. Затем он прижал ее спиной к стене, и обе руки ее оказались в плену железных мускулов.

— Почему он, а не я? — прошипел Уолтер, и лицо его исказила гримаса ненависти.

— Что?! — Рене уставилась на него, широко распахнув глаза и отказываясь верить своим ушам. Происходящее стало для нее полной неожиданностью.

— Видит Бог, я пытался подружиться с вами, как подобает джентльмену, но вы предпочли его мне!

«Господи, избави меня от таких друзей!» По телу девушки пробежала холодная дрожь. Слова сэра Уолтера показались ей знакомыми. Неужели он и есть Невидимка?

— Почему? Ответьте мне! — Светло–карие глаза с нескрываемой враждебностью смотрели на нее в упор. — Почему этот ублюдок, а не я?

— Вы, должно быть, сошли с ума! О чем вы говорите, ради всего святого? Немедленно отпустите меня, сэр! Я — дочь Франции! Noli me tangere![221] Или, выражаясь простым английским языком, уберите от меня свои грязные руки!

Лицо Уолтера налилось кровью. Отпустив ее левую руку, он тут же зажал ей рот ладонью.

— Мне все о вас известно, похотливая принцесса! Вы — известная шлюха из дома Валуа, которая прыгает в постель к ничтожествам! Что же, покорнейше прошу простить меня за проявленное неуважение к древности вашего рода, но, уверяю вас, губки батиком, что я обладаю недюжинной мужской силой не только в руках, но и в других местах. — С этими словами он прижался гульфиком к ее животу и начал вращать бедрами. — Будьте покойны, я сумею доставить вам удовольствие. Ну, что вы мне скажете, принцесса? Давайте–ка развлечемся по–быстрому, стоя, а?

Рене совершенно точно знала, в какое место с превеликим удовольствием вогнала бы ему свой кинжал по самую рукоятку, если бы он только отпустил ее правую руку, чтобы она могла выхватить лезвие из внутреннего рукава.

— Или вы полагаете, что я не знаю о ваших похождениях с художником–итальяшкой? Или о том, что вы позволяете этому выскочке, именующему себя Майклом Деверо, трахать вас каждую ночь? За исключением сомнительного родства с лордом забытой богом дыры, которую по недоразумению величают страной, этому щенку больше нечем похвастать! — Он отнял руку от ее рта и впился ей в губы поцелуем.

Слепая ярость захлестнула девушку. Она отчаянно тряхнула головой, отворачиваясь от него и стараясь оттолкнуть от себя грубые пальцы, которые уже скользнули ей под юбки. Между ее честью и этим подлецом встала лишь хрупкая преграда из атласной ткани, поскольку более ничего на ней не было. Армадо — будь проклят этот гнусный предатель! — не научил ее, как защищаться от мужских посягательств на ее достоинство.

Уолтеру хватило ума повернуться к ней боком, чтобы она не смогла ударить его коленом в промежность, но когда он принялся пачкать ее губы своей омерзительной слюной, Рене сумела отдернуть голову и криком позвать на помощь, прежде чем он вновь заставил ее замолчать. Грубо и болезненно.

Проливной дождь даже не думал прекращаться, и король Генрих пребывал в дурном настроении. В теннис он играл вчера утром, после полудня слушал импровизированный концерт, когда певцы и певицы из числа придворных по очереди услаждали его слух этюдами собственного сочинения, но сейчас ему было скучно. Посему предложение Саффолка поупражняться в поднятии тяжестей и борьбе он встретил с восторгом.

— Чему ты улыбаешься? Ты, часом, не заболел? — с подозрением поинтересовался у приятеля Стэнли, когда они направлялись в апартаменты короля.

Майкл коротко рассмеялся.

— А что, улыбаться по утрам — смертный грех?

— Да нет, но обычно по утрам твое настроение оставляет желать лучшего.

— В таком случае, приведи мне ведьму, а не лекаря, потому что я пал жертвой колдовских чар, чем, впрочем, очень доволен. Говорю тебе, Стэнли, сегодня утром боги мне улыбнулись!

— Боги швыряются за окном здоровенными градинами, а ты уверяешь, будто тебе светит солнце. Чертовски странно! Ага, я знаю, в чем тут дело. Воспаление печени — это не шутки, точно тебе говорю. Забудь о магах и знахарях. Нам нужен смиренный служитель Господа нашего, а лучше генерал — и архиепископ Уорхэм вполне подойдет.

Майкл расхохотался.

— А мне отпустят грехи за то, что я развлекал богиню?

Густые брови Стэнли сошлись на переносице, но взглянуть на друга, равно как и высказать свое мнение, он не пожелал.

— Ты, должно быть, полагаешь меня сумасшедшим, раз я возжигаю свечи на алтаре и при этом прекрасно сознаю, что во мне нет обожания?

— Я полагаю, что, высказав свои мысли вслух, навлеку на себя неприятности, поскольку я уже дал тебе совет на эту тему, которым ты, по своему обыкновению, пренебрег… Что такое?

Пронзительный крик заставил Майкла вздрогнуть от неожиданности. «Помогите! На помощь!» Он сорвался с места, как стрела с тетивы большого лука, нимало не заботясь о том, что Стэнли и впрямь может счесть его сумасшедшим. Рене попала в беду. Ее голос он узнал бы из тысячи других. Он мчался как ветер, повинуясь инстинктам, которые не подвели его во время охоты на оленя. Не останавливаясь, он проскочил сквозь ряды йоменов личной королевской стражи, словно был самим Генрихом. Или человеком–невидимкой.

Когда юноша вбежал в дальний боковой коридор, глазам его предстала такая сцена, что у него едва не остановилось сердце. Уолтер всем телом прижимал Рене к стене, одной рукой зажимая девушке рот, чтобы она не могла крикнуть, а другую запустив ей под юбки. Кровь бросилась Майклу в голову, и его охватила такая слепая ярость, какой он никогда не испытывал раньше. Во рту мгновенно пересохло, а в глазах поселилась неведомая боль. Он вдруг ощутил, что преображается, становясь сильнее и выше…

Но тут Рене высвободила руку и обняла Уолтера за талию. Майкла обуяла ревность. Она еще смеет обнимать этого подонка? Но его негодование растаяло, едва он успел отметить его краешком сознания. В маленькой ладони вдруг сверкнуло лезвие небольшого кинжала, выскользнувшего из внутреннего рукава ее платья. Майкл сгреб Уолтера за воротник его камзола, оторвал от девушки и отшвырнул к дальней стене. Пролетев несколько футов по воздуху, Уолтер с грохотом врезался в каменную кладку и, потеряв сознание, мешком сполз на пол. Майкл готов был убить его на месте. Мысль о том, что его сводный брат оказался такой подлой душонкой, приводила его в бешенство. Ему хотелось вырвать у Уолтера сердце и раздавить в кулаке, глядя, как брызжут сквозь пальцы струйки крови.

— Майкл!

Он глубоко вздохнул, постоял несколько мгновений неподвижно, чувствуя, как успокаивается сердце, и только потом повернулся лицом к Рене. Распухшие губы девушки резкими алыми мазками выделялись на побледневшем лице. Модный французский капор сбился на самый затылок. В расширенных глазах стояли невероятное изумление и страх. Юноша испугался, что от этого зрелища у него разорвется сердце. Ему до боли захотелось обнять ее, прижать к себе и, баюкая, нашептывать на ушко, что с ней все теперь будет в порядке и что он больше не позволит ни одному мужчине причинить ей вред. Потом, конечно, он непременно попеняет ей на то, сколь неразумно прятаться по темным углам от собственных телохранителей в компании всяких проходимцев. Но сейчас он просто не знал, как девушка отнесется к грубоватой фамильярности после того, как ее едва не взял силой другой мужчина. Медленно и бережно он поправил на Рене капор и взял ее лицо в свои ладони.

— Не бойтесь. Он надолго выбыл из игры. С вами все в порядке, маленькая мартышка?

Она с содроганием перевела взгляд на неопрятную груду мишуры и блесток в дальнем углу коридора.

— Вы так далеко отшвырнули его… как будто он ничего не весит. — Языки фиолетового пламени обожгли юноше лицо. — Вы очень сильный.

Майкл непроизвольно облизнул пересохшие губы. В тоне девушки слышалось лишь благоговейное почтение. Она не обвиняла, а, похоже, заново оценивала его и смотрела на него совсем другими глазами. У проклятого снадобья, в конце концов, обнаружились и приятные стороны, объяснить которые он не мог.

— А ведь я едва не убила его, — прошептала Рене и потерлась щекой о его ладонь, как котенок. Но потом принцесса встряхнулась и отвела его руки. — Если бы вы не появились так вовремя, я бы пронзила его черное сердце насквозь.

Она хладнокровно сунула свой маленький кинжал обратно в потайные ножны и, грациозно наклонившись, подняла с пола оброненные четки, прежде чем Майкл успел заметить их. Опустив их вместе с крошечным серебряным крестиком обратно в свой ридикюль, она подняла на него глаза. Минута невольной слабости миновала, и перед ним вновь стояла принцесса королевского дома Франции.

Протяжный стон возвестил о том, что Уолтер приходит в себя. Повернувшись в его сторону, оба смотрели, как негодяй с грязными ругательствами поднялся на ноги, глядя на них круглыми от бешенства глазами, один из которых уже заплыл синюшным кровоподтеком. Выхватив из–за пояса перчатку, он швырнул ее Майклу в лицо.

— Зачатый в подворотне сын шлюхи! — Уолтер со злобой плюнул Майклу под ноги, и рука его метнулась к рукояти меча, висевшего на перевязи на боку. — Я требую удовлетворения! Немедленно! Идем наружу!

Рене схватила Майкла за руку, надеясь удержать его.

— В этом нет необходимости. Мои телохранители… Я сама позабочусь о нем. Не связывайтесь с падалью.

Майкл в недоумении уставился на нее, не веря своим ушам.

— Нет необходимости? Неужели вы полагаете меня настолько покорным и безответным? Я не побоюсь принять брошенный мне вызов. Я ударил его, он требует сатисфакции, и моя честь обязывает меня ответить ему. Откровенно говоря, я уже с нетерпением предвкушаю, как выдерну этому павлину все перья из хвоста!

Фиалковые глаза девушки полыхнули яростным пламенем.

— У вас нет никакого права, и я не позволю…

— Не беспокойтесь обо мне, обезьянка. — Он ласково снял ее ладонь со своего запястья и, глядя в ее пылающие гневом глаза, поцеловал ей кончики пальцев с изяществом опытного придворного. — Считайте меня своим защитником.

Направляясь во двор, он услышал, как она, подобрав юбки, устремилась за ним.

— Я беспокоюсь не о вас, imbecile![222] И я не хочу, чтобы вы были моим защитником!

Господи милосердный, это же настоящая катастрофа! Рене не могла позволить Майклу драться за ее честь. Причин тому было так много, что мысли девушки путались. Во–первых, если кардинал Уолси до сих пор не знал о ее прошлых выходках, то теперь его, несомненно, просветят на этот счет, и он запросто может отменить аудиенцию. Во–вторых, Анна воспылает ревностью и перестанет доверять ей. Бэкингем способен изменить свои планы, а она, Рене, ничего не будет знать об этом. Кроме всего прочего, не следовало забывать и о королях — Генрихе и Франциске. Если слухи о беспардонном поведении Уолтера достигнут Франции, ее сюзерен потребует от Англии извинений! Сейчас Рене даже не хотелось думать о том, какой из–за этого поднимется шум. А ведь оставалась еще и королева Екатерина, благочестивая и праведная особа, которой наверняка не понравится поведение французской принцессы. И Рене могут, не долго думая, попросту отправить обратно… Какой кошмар!

Ну и, естественно, был еще Майкл. Мягкий, честный, благородный, заботливый и отзывчивый Майкл, который, не раздумывая, бросился ей на помощь, а теперь рисковал собой, искренне полагая ее репутацию девственно чистой. Она собственными глазами видела его силу, но не могла не волноваться за его жизнь, и на сердце девушки лег еще один камень.

Спеша вслед за Майклом, Рене со всего маху налетела на маркиза де Руже.

— Ох, слава богу! Пьер, скорее отыщите герцога Норфолка и заставьте его приструнить своего человека, сэра Уолтера. Умоляю вас!

Руже опешил.

— Господи, да вы сошли с ума!

Девушка больно вцепилась в его руку.

— Прошу вас, Пьер! Это настоящая катастрофа! Сэр Уолтер попытался силой овладеть мной, а мастер Майкл Деверо помешал ему, и теперь они намерены драться за мою честь, а если король Генрих или король Франциск…

Руже выругался сквозь зубы.

— Вы маленькая дурочка! Не знаю, что вы задумали, мадам, но если из–за того, что вы не способны держать в узде своих пылких любовников…

— Будьте вы прокляты, Руже! — давясь слезами, выкрикнула Рене. — Сделайте же что–нибудь, а упрекать меня можно будет и позже!

— Это дорого обойдется вам, Рене. Я хочу знать совершенно точно, какие обязанности на вас возложены. Я разыщу Норфолка. А вы займитесь этими фанфаронами. — Развернувшись, он зашагал прочь, оставив ее стоять на месте, задыхающуюся от страха и отчаяния.

Майкл, простертый на каменных плитах двора… Капли дождя падают ему на запрокину тое мертвое лицо, смывая кровь со смертельной раны в груди… Нет, только не это!

Ливень хлестал по лицу Майкла, приятно охлаждая разгоряченную кожу, пока он с обнаженным мечом в руках кружил возле Уолтера в уголке грязного двора, под жадными взглядами зевак, столпившихся у витражных окон дворца в надежде увидеть, как прольется кровь. Его частное выяснение отношений с негодяем превращалось в настоящий цирк, и падкие на дешевые зрелища придворные с нетерпением ожидали, кто же из сводных братьев первым нанесет другому смертельный удар.

Майкл обдумывал последствия предприятия, в которое ввязался. Нет, конечно, он не собирался убивать сам, и не опасался, что его убьет родственник, о существовании которого он узнал недавно. Но на карту была поставлена его честь, и теперь ему предстояло смиренно сыграть свою роль до конца. А отдуваться за него придется лорду Тайрону.

Стэнли, вручив дуэлянтам кожаные панцири и небольшие круглые щиты, любезно предоставленные его приятелем, сэром Генри Марни, капитаном королевской гвардии, расположился у ближайших дверей с намерением воспрепятствовать любому, кто осмелится вмешаться в ход поединка.

Сэра Уолтера хорошо знали при дворе. Соответственно, зрители, имеющие склонность заключать пари по любому поводу, делали ставки на его победу.

— Ставлю три против одного, — краем уха расслышал Майкл слова одного джентльмена, обращенные к его соседу. Но скоро, поклялся себе Майкл, соотношение непременно изменится, причем в его пользу.

Чтобы получить хотя бы некоторое представление о силе и сноровке своего противника, Майкл имитировал ложные выпады, стараясь раздразнить его. Длинные клинки сталкивались с металлическим лязгом, высекая искры. Майкл парировал прямой удар в грудь и легко отпрыгнул назад. А потом услышал ее голос. Рене взывала к благоразумию Стэнли, крича:

— Дайте мне пройти, сэр! Эту дурацкую ссору необходимо прекратить немедленно!

Юноша совершил ошибку, бросив взгляд в ее сторону, и едва не пропустил коварный замах, который должен был разрубить ему печень.

— Стэнли, уведи ее отсюда! — прорычал он, перекрывая шум дождя и отбивая град обрушившихся на него тяжелых ударов.

— Миледи! Умоляю вас! Оставайтесь внутри! Ваше присутствие отвлекает его! — взмолился Стэнли.

— В этом–то все и дело! Их нужно непременно отвлечь, чтобы они не поубивали друг друга. Не позволяйте своему другу погибнуть из–за… недоразумения! Сэра Уолтера накажет его герцог.

— Леди, здесь и сейчас решается вопрос чести между двумя английскими джентльменами. Можете быть спокойны, Майкл очень ценит вашу заботу, но, говоря откровенно, это дело не касается вас никоим образом, мадам!

«Стэнли прав», — подумал Майкл. Речь шла уже не о ней. Это было личное, можно казать, семейное дело. Но Рене не собиралась отступать.

— Это вы не понимаете, глупый и упрямый мужчина! Он сражается за мою честь, защищать которую не имеет никакого права! А теперь я приказываю вам немедленно остановить это безобразие! Он вызовет дипломатический скандал, да еще и погибнет при этом! Вы помаете меня, любезный? Или я должна сама встать между ними?

Стэнли явно начал терять терпение.

— Миледи, я жду, чтобы вы…

Отражая очередной удар, Майкл усмехнулся — бедняга Стэнли! Он не в состоянии справиться с женщиной. Юноше понадобилось все его самообладание, чтобы не бросить взгляд на неравную схватку, разыгравшуюся у дверей во двор. Стэнли обеими руками удерживал на месте девушку, за которую Майкл готов был продать душу дьяволу, но он ничуть не завидовал приятелю. У своенравной и упрямой девчонки язычок не уступал остротой ланцету лекаря, а буйным нравом она походила на горячего сицилийского жеребца. Ему было жаль того мужчину, которому в один прекрасный день придется доверить ей свою жизнь. Проклятье, он сам хотел быть этим мужчиной!

— Пожалуйста! — Рене уже не кричала, а умоляла с отчаянием в голосе. — Вы же его друг! Заставьте его остановиться! Мне невыносима мысль о том, что его могут убить…

— Миледи, я сильно сомневаюсь, что он меня послушает. А теперь, если вам, в самом деле, дорога его жизнь, я настаиваю, чтобы вы оставили его в покое, а сами нашли себе уютное местечко у окна, откуда сможете наблюдать за поединком. Молча и без криков.

Уолтер коварно переместился так, что Рене оказалась у него за спиной, и теперь Майкл мог видеть ее. Принцесса, дрожа от страха, выглядывала из–за плеча Стэнли, бледная и перепуганная, с посиневшими от холода губами. Во взгляде девушки он прочитал такую невыразимую муку, что едва не опустил меч.

Уолтер решил, что ему предоставляется шанс проткнуть Майкла насквозь, но сталь снова лязгнула о сталь. Зазвенели клинки, рассыпая искры, и противники отпрянули в разные стороны, а потом вновь двинулись по кругу, не выпуская друг друга из виду. Краем глаза Майкл заметил, как принцесса перекрестилась и повисла на руках у Стэнли. Но тут перед ним сверкнуло хищное лезвие меча. Майкл быстро уклонился, а потом с силой взмахнул клинком, чтобы нанести своему врагу удар. Земля под ногами была влажной. Майкл поскользнулся и, совершив неуклюжее сальто, приземлился в канаву для стока воды.

Стэнли сдавленно хрюкнул, сдерживая смех. Рене прижала ладонь ко рту, и глаза ее испуганно расширись. К витражным стеклам приникли расплющенные, весело скалящиеся лица придворных.

Просто здорово. Майкл выругался сквозь зубы. Теперь он с полным правом мог причислить фиглярство к списку собственных — пока весьма скромных — достижений. Он собирался пощипать перья этому попугаю, а вместо этого подставил собственный хвост!

Уолтер, нахмурившись и глядя на его простертую на земле фигуру, с издевкой поинтересовался:

— Любишь валяться в грязи? Привычное занятие, верно? — Злорадно ухмыльнувшись, он добавил: — Мне сразу следовало догадаться, что ты будешь драться, как клоун. Сдавайся, и я, так и быть, не стану убивать тебя, пощажу твою промокшую задницу!

Оскорбления уже готовы были сорваться у Майкла с языка, но вместо этого он обхватил пальцами рукоять своего меча.

— Не спеши. Думаю, это лишнее. — И Уолтер наступил ногой на лезвие, утопив его в грязи. — Я даю тебе три секунды на то, чтобы попросить пощады, а потом отправлю твою душу в тот уголок ада, что предназначен для незаконнорожденных ублюдков. — Острый кончик его меча уперся Майклу в шею. Юноша почувствовал жжение и понял, что меч проткнул ему кожу. — Один…

По шее Майкла потекла тоненькая струйка крови. Юношу охватила слепая и дикая ярость. В голове у него вдруг прояснилось, чувства обострились, он воспринимал происходящее с необыкновенной ясностью. В глазах защипало. Мир вокруг него замедлился, двигаясь с черепашьей скоростью, и даже крупные капли дождя лениво скользили у него перед глазами. О нет! Только не это. Не сейчас! Он крепко зажмурился, отчаянным усилием воли стараясь прогнать подступавшее безумие…

— Два…

Плавным, но стремительным движением Майкл вдруг схватил рукой в перчатке лезвие меча соперника и рванулся вперед и вверх с такой силой и неожиданностью, что навершие меча больно ударило Уолтера в пах. Тот согнулся пополам и отступил, едва не упав при этом. Юноша подкинул меч над головой, чтобы перехватить его прямо в воздухе за рукоять, а потом бросился на своего противника, и тот беспомощно повалился на землю.

— Три.

У входа раздались аплодисменты.

— Ура! — восторженно завопил Стэнли. — Молодец, малыш, отличная работа!

Зрители, столпившиеся у окон дворца и наблюдавшие за ходом поединка, пораженно зашушукались:

— Нет, вы когда–нибудь видели такое? У этого молодого человека будто крылья выросли за спиной! Только что он сидел на земле, а в следующее мгновение…

Майкл не сводил глаз с принцессы. Струи дождя секли его по лицу, насквозь промокшая и выпачканная в грязи одежда неприятно липла к телу. Но он не замечал ничего — ни ливня, ни досужих зевак, ни своего друга, — кроме нее. По губам Рене скользнула нежная и печальная улыбка. Ему тоже было не до смеха. Любить ее всей душой, а не телом — нет, подобная перспектива его не прельщала, но и сдаваться без боя юноша пока не собирался. Девушка не хуже его — пожалуй, даже лучше, — понимала, что у них нет будущего, что им останется лишь сердечная боль и тоска, а потому им следует забыть друг друга как можно скорее…

Майкл перевел взгляд на своего поверженного врага. Он полагал, что их небольшое недоразумение с Уолтером вполне улажено. И отрывать ему сейчас руки и ноги не стоило, это было бы не по–рыцарски. Юноша намеревался простить этого попугая и постараться установить с ним хотя бы подобие братских отношений. Быть может, если хорошенько поскрести наружность это хлыща, под ней обнаружится неплохой парень. Отшвырнув в сторону меч Уолтера, он протянул ему руку, чтобы помочь подняться с земли.

Но Уолтер не пожелал принять помощь. Переводя взгляд с Майка на Рене, он презрительно ухмыльнулся и гнусно захихикал. Запрокинув голову, он выдавил:

— Господи, вы только взгляните на этого влюбчивого идиота! — Рукой в латной перчатке он несколько раз ударил по земле, и грязь фонтанчиками полетела в разные стороны, забрызгав ему лицо. — Ты еще не всунул в нее, что ли?

Майкл метнул на Рене извиняющийся взгляд. Девушка смертельно побледнела, а Майкл рявкнул:

— Заткни свою грязную пасть! Или ты хочешь, чтобы я вырвал тебе язык?

— Ой, не могу! — Уолтер захлебнулся злорадным смехом, словно дьявол, подписывающий договор о продаже очередной бессмертной души. — Жалкому провинциалу вздумалось сыграть в сэра Ланселота для французской шлюхи! Ты что же, придурок, думаешь, что возжигаешь свечи на алтаре непорочной Девы Марии?

В голосе Майкла зазвучала неприкрытая угроза:

— Я пощадил тебя, ненормальный, но если ты посмеешь подойти к ней хоть на шаг, тебя уже ничто не спасет. Держись от миледи подальше, а заодно и прикуси свой поганый язык. За то, что ты оскорбил принцессу французского королевского дома и посмел вслух усомниться в ее непорочности, тебя запросто могут повесить.

— Довольно! Умоляю тебя, хватит! — Уолтер с трудом поднялся на ноги. — Чтобы посмотреть, как ты выставил себя на посмешище, тупица, стоило вываляться в грязи. А теперь позволь просветить тебя насчет твоей якобы непорочной принцессы…

Рене проталкивалась сквозь толпу. Все только и делали, что обсуждали братьев Деверо и то, как они нашли друг друга спустя столько лет, чтобы тут же приняться выяснять отношения. Хвала Господу, никто не упоминал ее имени. Но дело было сделано. Уолтер влил Майклу в уши яд, пересказывая приукрашенные сплетни, ходившие среди придворных о Своевольной Рене. Так что отныне единственный лучик света в этом царстве порока будет по праву считать ее женщиной легкого поведения, дикой штучкой и Бог знает кем еще, глядя поверх ее головы с невыразимым презрением… Французская шлюха королевских кровей.

Мысль об этом была Рене невыносима. И тут девушка заметила, что к ней с самым решительным видом приближается Руже, рядом с которым вышагивает Норфолк. Оба отнюдь не лучились благодушием. Впрочем, угадать, что именно вызвало их недовольство, было несложно.

— Что здесь произошло? — с места в карьер пожелал узнать маркиз.

— Оба живы, и у них ни царапины, — невыразительным голосом ответила принцесса.

— Так они подрались?

— Calmez vous[223] — сухо обронила она и перевела взгляд на Норфолка, небрежно приветствуя его неглубоким реверансом. — Ваша светлость, буду весьма вам признательна, если вы начнете обучать своих людей хоть каким–нибудь манерам. Думаю, ваше умение проявлять благоразумие в самых сложных обстоятельствах придется в этом деле весьма кстати. Не стоит понапрасну волновать его величество…

Рене ненавидела себя за то, что просила об одолжении этого человека! Если бы она хоть на мгновение усомнилась в том, что он не примет золото в качестве платы за молчание, то заставила бы Руже доверху набить ему карманы звонкой монетой. Но принцесса знала, что Норфолк потребует совсем другой платы, и расквитаться с ним будет намного сложнее.

— Мадам, позвольте принести вам свои самые искренние извинения. Будьте покойны, мой человек получит по заслугам. Даю вам слово, что подобное более никогда не повторится. — Он едва заметно поклонился ей и отправился разбираться с Уолтером.

Увы, тому негодяю вполне хватило времени, чтобы наполнить душу Майкла ядом. Вообще–то, ей не следовало обращать особого внимания на подобные вещи, но сейчас они занимали ее более всего. Рене отвернулась, чтобы маркиз не заметил выступившие у нее на глазах злые слезы.

— Вижу, вы замечательно проводите свободное от государственных трудов время, — ледяным тоном заметил Руже, — глядя на то, как два петуха дерутся из–за вас. Не будете ли вы столь любезны просветить меня, чего мне следует ожидать за ужином? Вы не знаете случайно, кардинал Йорк не собирается петь и танцевать под вашу волшебную игру на лютне?

— Я ничего вам не должна, Руже! Вы явились слишком поздно! От вас, как всегда, нет никакой пользы! Вы словно колючка под седлом моей лошади!

В это самое мгновение на галерее появился Майкл, промокший до нитки и забрызганный грязью с головы до ног. Он не спеша продефилировал мимо Рене, не удостоив ее и взглядом, как если бы его укусил овод, а она оказалась коровой, которая и привлекла это надоедливое насекомое. Молодой человек остановился только тогда, когда дорогу ему преградила Анна. Жеманно улыбаясь, женщина принялась громко восторгаться его силой и отвагой, то и дело прижимая руки к низкому вырезу на своем платье.

«Совершенно очевидно, приговор уже вынесен и обжалованию не подлежит», — мрачно подумала Рене, призывая чуму и мор на светловолосую голову юноши. Ну и черт с ним! Пусть себе вышагивает с важным видом, выпятив грудь и распушив перья перед проститутками королевского двора.

И вдруг до нее дошло, что ее проблемы теперь прямо–таки несказанно осложнились!

Рене огляделась по сторонам. Сэра ДжорджаГастингса поблизости не наблюдалось, следовательно, приструнить свою любвеобильную женушку он не мог.

— Об ужине мы побеседуем позже, когда настанет время, — сообщила она маркизу и отправилась на поиски Робина. Ее охота оказалась весьма успешной, поскольку он возник перед ней буквально из ниоткуда, держа в руках графин с хересом.

— Миледи! — Мальчик приветствовал ее низким поклоном и озорной улыбкой.

— Робин, я хочу, чтобы ты показал мне жилище мастера Майкла Деверо, — прошептала она. — Только никому не говори об этом.

— С радостью. Не будет ли мадам любезна проследовать за мной?

Но Рене замерла на месте. Она услышала чью–то крадущуюся поступь у себя за спиной. Человек, которому полагалось охранять ее как зеницу ока, материализовался рядом с ней в тот самый момент, когда она умоляла лорда Стэнли вмешаться и прекратить поединок.

— Лейтенант Армадо, в следующий раз свою хваленую скрытность используйте на потеху клоунам, нанятым управляющим для того, чтобы развлекать гостей короля за ужином. Я иду одна. Ваше общество мне не требуется.

— Как вам будет угодно, мадам.

— Постойте, — небрежно обронила принцесса, не оборачиваясь. — Отныне вы будете получать приказы только от меня и ни от кого более. — Она сунула монетку в руку мальчишки–пажа. — Показывай дорогу.

Окинув галерею быстрым взглядом в поисках управляющего или его помощников и никого не обнаружив, Робин ловко спрятал шиллинг в карман и знаком показал девушке, чтобы она следовала за ним. Она набросила на лицо темную вуаль, надеясь скрыть свои черты. Конечно, те, кого она случайно встретит на пути, могут удивиться тому, что она столь тщательно оберегает лицо в коридорах дворца от отсутствующего в столь дождливый день солнца, но при этом ее точно никто не узнает. Рене жарко молила фортуну не отвернуться от нее, поскольку затеяла чрезвычайно опасную игру. Мимо них на нетвердых ногах проследовала шумная компания подвыпивших джентльменов. Ее присутствие в этом крыле замка вызывало любопытные взгляды, но задержать ее никто не осмелился. Вскоре, когда они в полном одиночестве прошли еще несколько шагов, Робин остановился и, улыбнувшись с заговорщическим видом, приложил палец к носу.

— Первая дверь слева от вас.

Рене поблагодарила его и отослала заниматься своими делами, а сама подкралась к указанной двери и прислушалась. Внутри было тихо. Она потрогала дверную ручку. Щелк. Вознося безмолвную благодарственную молитву святому Квентину, покровителю замочных дел мастеров, она скользнула внутрь, тихонько прикрыв за собой дверь. Но негромкий храп заставил ее замереть на месте.

Рене выругалась про себя, уже не удивляясь тому, что быстроногий проныра сумел опередить ее. Она представила, как он выразительно выгибает бровь, глядя ей в спину. Откровенно говоря, она не ожидала застать его здесь. Принцесса готова была поспорить на свое герцогство, что Анна ни за что не отпустит его так быстро. Девушка рассчитывала затаиться где–нибудь до их прихода, а потом послушать, о чем они будут говорить. А теперь ей придется как–то объяснить свое присутствие. Рене легко могла вообразить, какой ушат грязи вылил на нее Уолтер. И что теперь? Майкл рассчитывает, что она сполна оправдает свою запятнанную репутацию?

Рене с опаской обернулась и… Комната была пуста. Впрочем, нет, не совсем.

На низенькой кровати на колесиках, стоявшей перед холодным камином, спал, свернувшись клубочком, слуга. Девушка поблагодарила святого, покровительствующего слугам, кем бы он ни был, и на цыпочках двинулась дальше.

В комнате пахло Майклом, в воздухе висел ощутимый аромат мыла, и в памяти у нее сразу же всплыли волнующие события прошлой ночи. В отличие от ее собственных апартаментов, здесь была всего одна комната, разделенная раздвижной перегородкой с портьерами на две неравные части. Одна, большая по размеру, была собственно спальней, а другая — гардеробной. У стены были сложены дорогие дубовые сундуки, седла и прочие атрибуты и принадлежности сильного пола. Спрятаться здесь было решительно негде, разве что на кровати, полог которой весьма кстати оказался задернут. Но подобное убежище исключалось. Иначе Майкл решит, что она тайком пробралась к нему в спальню, чтобы испробовать на нем свое искусство соблазнения. Бесенок, живущий в каждом из нас, подталкивал ее сунуть нос в его личные вещи, понюхать его одежду… Боже правый! Какие глупости лезут ей в голову!

Скрипнула, открываясь, дверь. Рене одним прыжком очутилась в гардеробной, задернув за собой портьеры.

— Пиппин! — На пол обрушилась перевязь с мечом. — Вставай и выметайся отсюда.

Слуга ответил хозяину на гаэльском языке, ворча что–то насчет ванны и грязи. Майкл выставил Пиппина за дверь с шутливыми проклятиями, что свидетельствовало о фамильярных отношениях между хозяином и слугой. Щелкнул, закрываясь, дверной замок.

— А теперь, миледи, — хрипло проговорил Майкл, — можете явить окружающему миру свое очарование.

Рене замерла, боясь дышать и напряженно вслушиваясь в то, что происходило в комнате. Неужели он догадался…

— С удовольствием, — ответил женский голос, за которым последовал шорох тафты и камчатной ткани.

От изумления у Рене округлились глаза. Оказывается, с ним была Анна. Девушка постаралась подавить раздражение, мысленно поаплодировала пронырливой подруге и принялась высматривать во фламандском плетении дырочку, которая позволила бы ей наблюдать за происходящим. К тому времени, когда она таковую обнаружила, Майкл уже раскинул руки, шутливым жестом признавая свое поражение.

— Миледи, я весь ваш. Со всей грязью, бородавками и прочими удовольствиями.

Обнаженная Анна переступила через груду одежды, упавшей к ее ногам, и принялась расстегивать пуговицы на его промокшем камзоле. С некоторым трудом стащив его с широких плеч молодого человека, она начала возиться со шнуровкой у него на рубашке.

— Кастильское мыло. — Она уткнулась носом ему в шею и принюхалась. — Какой приятный аромат!

На загорелом лице блеснула белозубая улыбка.

— Я рожден для того, чтобы доставлять удовольствие.

— О да!

Анна освободила его от промокшей батистовой сорочки. Майкл стоял перед ней полуголый, в одних грязных кожаных панталонах и высоких сапогах до колен.

Рене не могла оторвать от него изумленного и восхищенного взгляда. Он был великолепен. Перед нею стоял уже не юноша, и даже не хрупкий, пусть и талантливый, художник. Под загорелой кожей перекатывались бугры мышц, которые можно обрести только долгими годами тренировок с боевым оружием. Он был высок, строен и худощав. Широкие плечи венчали могучий торс, сужавшийся к тонкой, почти девичьей талии. Ниже плоского живота, покрытого квадратиками мускулов, топорщился гульфик его панталон, свидетельствуя о его мужской силе и готовности к предстоящему сражению. Один только взгляд на его безупречное, как у античного бога, тело вызвал в душе у Рене такую бурю чувств, что девушка сразу же ощутила, как у нее загорелись щеки, а внизу живота стало тепло.

Анна жадно протянула руки, чтобы дотронуться до его загорелой груди. Рене презрительно наморщила нос. И хотя смотреть на то, что должно было неминуемо последовать, у нее не было ни малейшего желания, отвести глаза она тоже не могла. Анна обхватила его за мощную шею и притянула его голову к себе для поцелуя, но Майкл разомкнул ее объятия и подтолкнул к просторной кровати. «Обойдешься без поцелуев, Анна. Он не хочет тебя целовать», — с каким–то мстительным злорадством подумала Рене. От его толчка Анна повалилась навзничь на тюфяк, и ее полные, как коровье вымя, груди заходили ходуном.

— Ты собираешься снять эти отвратительные штаны, или я должна удовлетвориться тем, что меня набьют шерстью?

— Не стоит беспокоиться, пылкая леди, я постараюсь не ударить в грязь лицом. — С этими словами Майкл развязал шнуровку на гульфике и стащил панталоны с нательным бельем до колен.

Рене изумленно ахнула, чем едва не выдала себя. Быть может, она бы выдержала зрелище его обнаженных ягодиц, но он стоял к ней лицом. Из густых золотистых зарослей между его мощными и стройными бедрами торчало настолько длинное и толстое копье, что девушка почувствовала, как у нее перехватывает дыхание, а глаза вылезают из орбит. Да, природа щедро оснастила его необходимым оружием, и он по праву гордился этим. Стоя совершенно неподвижно, как бронзовая статуя, он позволил Анне полюбоваться собой, как если бы предъявлял ей верительные грамоты своей мужской силы.

Рене с трудом отвела глаза от его зловещего копья и принялась вглядываться в его лицо, ожидая увидеть тщеславную улыбку, но Майкл смотрел прямо перед собой на занавес, закрывавший вход в гардеробную. Девушка отшатнулась, словно получив удар в грудь; от его взгляда ее пробрала мелкая дрожь. Неужели он догадывается о том, что она притаилась здесь? Она крепко зажмурилась, ругая себя последними словами. Ее охватил стыд. Она подорвалась на собственной петарде.

— Майкл, ты заставляешь себя ждать, — с глуповатой улыбкой жеманно проворковала Анна. — Я здесь, перед тобой, а не там, в гардеробе.

Рене, собрав остатки своего упрямства, вновь приникла глазами к дырочке в ярко–алой портьере. Майкл взял Анну под колени и рывком подтянул нижнюю часть ее тела к краю кровати. Но из–за своего высокого роста ему все равно пришлось подложить несколько подушек Анне под ягодицы, чтобы приподнять их для своей яростной атаки. Он широко развел в стороны колени женщины и резко вонзился в нее, соединив их тела.

Принцесса, затаив дыхание, смотрела, как он занимается приятным по определению делом с таким равнодушием, словно ему было все равно, кто лежит перед ним на кровати. Никаких предварительных ласк, никаких поцелуев. Да и частое, судорожное дыхание Анны тоже изрядно смущало девушку. Эту женщину обуревала такая же похоть, как и мужчину. Она громко стонала, и голова ее металась по подушке из стороны в сторону, пока Майкл равномерными толчками входил в нее, не нарушая ритма и даже не вспотев. Он не смотрел на простертую под ним женщину, взгляд его упирался в портьеру, закрывающую вход в гардеробную, но вряд ли он видел что–либо перед собой.

Подсматривая за ними, Рене чувствовала себя испорченной и грязной. Она поспешно отвела глаза, но звуки — звонкие, гулкие шлепки, скрип кровати, учащающиеся вскрики Анны — становились все громче, и девушке становилось все хуже. Очевидно, это была кара за то, что она затеяла опасную и бессмысленную игру с Майклом, пригласив молодого человека в свои апартаменты. Их чувственность пробуждала в Рене доселе неведомые желания. Любовь, которую девушка знала до сих пор, была нежной и спокойной. Негромкой. Уютной. А здесь, передней, разворачивался греховный праздник плоти, который клеймили в своих проповедях священники. И Рене вдруг ощутила… ревность. Майкл выглядел таким сильным, мужественным и соблазнительным. Она возбуждалась, просто глядя на него.

Анна судорожно вскрикнула, застонала и замерла на кровати. Рене заметила, что Майкл напрягся, мускулы его натянулись, как канаты, под загорелой кожей. Он стиснул зубы.

Рене затаила дыхание. По коже девушки пробежала обжигающая волна, словно огнедышащий дракон коснулся ее своим дыханием. Дрожа, она опустилась на табурет, чувствуя, как острые иголки возбуждения покалывают ее тело, и закрыла лицо руками. В голове у нее зазвучал холодный внутренний голос: «Думай о действительно важных вещах. О Талисмане, Бретани, Рафаэле. О твоей жизни».

По полу загрохотали сапоги. «Да уж, они не теряли времени зря», — подумала Рене. Вакханалия плоти длилась всего несколько минут. Очевидно, превыше всего в своих подданных дьявол ценил быстроту. А теперь она хотела, чтобы любовники заговорили. Она должна была узнать мельчайшие подробности плана, который Майкл мог выудить у Анны.

— Мне что–то хочется спать, — зевнула подруга. — Ты и бессонная ночь изрядно утомили меня, милый.

Милый! Рене недовольно скривилась. Ее любовник вел себя как совершенно посторонний мужчина, далекий и равнодушный, а она уже произвела его в милые друзья. «Ну же, Майкл, приступай, — попыталась Рене мысленно подтолкнуть молодого человека. — Начинай расспрашивать ее о наших делах».

— Спи спокойно. Я разбужу тебя.

— Я всего лишь вздремну немного. Мой супруг обещал вернуться во дворец к ужину.

Чуть ли не вслух проклиная этого олуха за непрошеную любезность, Рене приготовилась к долгому ожиданию. Но внезапно портьера, прикрывавшая вход, раздвинулась, и в гардеробную вошел Майкл в костюме Адама, если не считать коротких обтягивающих штанишек на чреслах. Не успев испугаться как следует, Рене вскочила. «Господи милосердный, сделай так, чтобы я исчезла».

— Вы соображаете, что делаете? Какого черта вам здесь нужно? — Звук его голоса, блеск глаз и даже каждая черточка привлекательного лица выдавали гнев, клокочущий у молодого человека в груди, грозя вырваться наружу. Его присутствие подавляло девушку, и она чувствовала себя маленькой и беспомощной. Рене закрыла глаза, стараясь успокоиться и взять себя в руки. — Смотрите на меня, черт бы вас подрал! — Резкая команда ударила ее, как хлыстом.

Рене с трудом разлепила глаза. Разгневанный Майкл высился над ней, заполонив собой крохотное пространство гардеробной. Его бирюзовые глаза грозили испепелить ее на месте. Рене ощутила себя загнанной в угол. Лицо девушки загорелось и пошло красными пятнами.

— Я…

— Кто вы вообще такая — хитроумная, упрямая, лживая, назойливая и тупая ведьма?

Раскаяние, охватившее ее, мигом захлебнулось в потоке оскорблений. В Рене тут же проснулся буйный и гордый нрав. Она надменно выпрямилась и взглянула молодому человеку прямо в глаза.

— Я ждала вас. Я… хотела поблагодарить вас за то, что вы спасли меня.

— Не делайте из меня идиота! Я знаю, вы что–то задумали. — Майкл понизил голос и заговорил почти шепотом: — Речь, очевидно, идет о конспирации. Вы шпионите для своего короля.

— Мне нужно было знать подробности сами–знаете–чего, чтобы остановить это безумие, — негромко ответила она. Майкл явно растерялся.

— Я бы и сам рассказал вам обо всем. Вам нужно было лишь попросить.

Взглянув ему в лицо, Рене поняла, что он говорит правду.

— Как вы догадались, что я здесь?

— Амбра и лаванда.

— Вы с самого начала знали?! — Девушка едва не захлебнулась от возмущения. — Так почему же вы не вышвырнули меня вон?

— Вы шпионили. Я дал вам кое–что, за чем стоило шпионить. — Майкл безжалостно улыбнулся. — И как я вам показался в сравнении с французским двором? Я слыхал, что кисти тамошних художников… — Ее рука взметнулась к его лицу. Он легко поймал ее. — О нет, вы меня не ударите, маленькая принцесса. Напротив, вам пришло время извиниться.

— Извиниться?! Вы намекаете, что я — проститутка! Какой–то презренный негодяй влил яд вам в уши, а вы и рады развесить их и поверить каждому слову. Для того, кто сам погряз в грехе, вы…

— В грехе! Что же, поговорим о моих грехах, если вам так угодно. — Он уперся руками в стену по обе стороны от нее, так что Рене оказалась между ними, как в клетке, а спереди на нее давила его впечатляющая нагота. Голос Майкла сочился обманчивой мягкостью. — А ну–ка, расскажите мне, в чем именно состоят мои грехи? Или я был груб и неучтив с вами? Или попытался злоупотребить нашей зарождающейся дружбой? Или бросил вас в трудную минуту, когда вас домогалась эта грязная свинья? Неужели я проявил недостаточную лояльность, когда вы, доверившись мне, сообщили о том, что на известную нам обоим персону готовится покушение? А–а, кажется, понимаю! Я дважды отказался поцеловать вас — или уже трижды? Неужели все дело только в этом, Рене? — Он навис над ней так, что девушка ощутила на щеке его горячее дыхание. Он насмехался над ней и дразнил ее. — Да я бы не стал целовать вас, даже если бы вы умоляли меня об этом.

От злости и негодования Рене совсем потеряла голову. Сердце девушки билось, как птичка в клетке, грозя выскочить из груди.

— Ваше тщеславие переходит всяческие границы! — прошипела она. — Посмотрите на себя! Вы–то, вы кто такой — рожденный в канаве распутник, безымянный выскочка? Как вы смеете оскорблять меня? Я — дочь короля и принцесса Франции!

— Вашему батюшке следовало выпороть вас кнутом или хотя бы хорошенько отшлепать, прежде чем выпускать в свет. Вы безрассудно смелы, отважны до глупости, упрямы до крайности. У вас повадки и ум гадюки, а каждое ваше высокомерно изреченное слово — истина в последней инстанции.

— Кажется, мы с вами не слишком любим друг друга, вы не находите? — Рене обожгла этого недоумка яростным взглядом.

— Верно подмечено. Вынужден с вами согласиться. — Но Майкл и не подумал убрать руки, сердито глядя на девушку в ответ.

Воздух между ними заискрился, словно в предчувствии грозы, и в нем можно было запросто вскипятить котелок с водой.

— Что ж! — Рене воинственно вздернула подбородок. — Пожалуй, мне лучше уйти. — Она знала, когда следовало отступить, чтобы сохранить лицо. Все равно он не позволит ей подслушать раз говор с Анной.

Но Майкл не шелохнулся. Он стоял, неподвижный как скала, и внимательно вглядывался в ее лицо. Девушка вдруг почувствовала себя голой.

— Почему вам вздумалось спорить со мной, когда вы, совершенно очевидно, разделяете мои взгляды на предмет любви? — спросил он.

— Ничуть не бывало. Я придерживаюсь своего мнения.

— Понятно. Должно быть, вы проводите некое различие между любовью и… удовольствием. И одно не имеет никакого отношения к другому.

Рене стиснула зубы, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не влепить ему пощечину.

— Этого я не говорила!

— В таком случае, я, наверное, неточно выразился. Позвольте мне перефразировать свою мысль.

— Не позволю. У меня нет ни малейшего желания обсуждать с вами эту тему.

Глаза молодого человека затуманились.

— Вы — очень необычная женщина, Рене де Валуа.

Она тут же решила использовать свой последний шанс.

— Я могу остаться, пока вы будете разговаривать с Анной?

Губы его дрогнули в улыбке.

— Нет, не можете.

Майкл привалился спиной к двери своей комнаты и несколько раз глубоко вздохнул, стараясь взять себя в руки и успокоиться. Его тупость заслуживала алтаря в храме идиотов. Она с самого начала всего лишь играла с ним, да и сейчас продолжала делать это — а он по–прежнему хотел ее, даже сильнее, чем раньше.

Своевольная Рене. Он почувствовал, что помимо воли улыбается. Это определение удивительно точно подходило ей. Пороховая бочка, а не женщина: встречает своих врагов с кинжалом в руке и не желает плясать под дудку мужчин. Рене приводила его в замешательство, злила и завораживала. Она играла на потаенных струнах его сердца с той же ловкостью, с какой извлекала чарующие звуки из своей лютни. Он восхищался ею и презирал за то, что она превратила его в глупца, готового, вопреки всему, поверить, будто нетитулованный дворянин способен пробудить любовь в сердце принцессы. Каким же дураком он был! Она же обманет его и глазом не моргнет, да еще и станет презирать за это. Принцесса использует его, а потом выбросит, как недоеденные остатки со стола. Словом, его дальнейшая судьба ей совершенно безразлична. Она не станет терзаться угрызениями совести и думать: «Он рассмешил меня, он пробудил во мне жгучее желание, он проявил доброту и благородство. Быть может, стоит держать его при себе».

Переступив порог своей комнаты и вдохнув незабываемый запах Рене, он сразу же понял, что девушка спряталась где–то здесь. Откровенно говоря, он не собирался прикасаться к Анне, рассчитывая применить более тонкий подход. Но угли пиршества плоти, тлевшие с прошлой ночи, вспыхнули ярким пламенем, когда он ощутил присутствие принцессы. И, пожалуй, именно это последнее доказательство того, что она беззастенчиво использует его, и заставило Майкла очертя голову ринуться в битву на чужой территории с женщиной, которую он даже не хотел. Он надеялся заставить Рене ревновать. Самонадеянный идиот. Злость и обида, овладевшие им, вылились в то, что он повел себя как зеленый юнец, а не как взрослый мужчина, наследник империи лорда Тайрона. Он вдруг стал самому себе противен. Чума и мор на голову этой дрянной девчонки!

«Все, игра окончена», — мстительно решил Майкл. Запас собственной глупости на ближайшее время исчерпан. Пора браться за серьезные и не терпящие отлагательства дела.

Майкл присел на кровать рядом со свернувшейся клубочком женской фигурой.

— Анна, просыпайся.

Она моментально распахнула глаза и уставилась на него, еще не придя в себя.

Но Майкл не собирался ходить вокруг да около. С угрожающим видом склонившись над ней, он прорычал:

— Его светлость герцог Бэкингем, твой брат, составляет заговор с целью свержения и убийства короля Генриха. Но он потерпит неудачу. А теперь, поскольку ты уже запуталась в паутине предательства, говори. Расскажи мне все, и я помогу тебе сохранить жизнь и свое положение.

— Не понимаю, о чем ты. — И Анна приглашающим жестом игриво откинула простыню.

Майкл даже не дал себе труда взглянуть на то, что она ему предлагала. Лежавшая передним женщина не вызывала в молодом человеке никаких чувств, кроме, быть может, жалости. Ей против воли навязали мужа, а у нее недоставало смелости изменить свою жизнь так, чтобы получать от нее радость и удовольствие. Она беспомощно барахталась, как выброшенная на песок рыба, довольствуясь крохами запрещенного наслаждения, которые швыряли ей мужчины, подобные ему самому или королю Генриху, и расплачивалась за последствия, позволяя своему брату использовать себя в качестве наживки. Тогда как Рене, напротив… Вспомнив о грязных инсинуациях, целый ушат которых выплеснул на него Уолтер, Майкл постарался забыть о них. Он не поверил ни единому слову сводного брата. Разумеется, принцесса Рене де Валуа не обязательно должна быть девственной лилией, но и развратной шлюхой, портрет которой нарисовал Уолтер, она тоже не являлась. Если бы дело действительно обстояло подобным образом, то Майкл уже наверняка распробовал бы ее. Ход его мыслей привел молодого человека в бешенство. Глядя на Анну, он прорычал:

— А теперь расскажи мне все, что тебе известно, вплоть до мельчайших подробностей!

В глазах Анны застыла… пустота. Они ничего не выражали, ее глаза.

— Нэд нанял испанца, чтобы тот убил короля Генриха. Королева потеряет своего нерожденного ребенка, и мой брат станет королем.

— Каким образом королева потеряет своего ребенка?

— Сегодня вечером, после ужина, я добавлю яд в ее кубок, всего три капли, для того чтобы убить не королеву, но ее будущего младенца. К ней поспешит король. А наемный убийца будет ждать в засаде…

— А как он сможет попасть в королевские апартаменты?

«А как туда попаду я сам?» Майкл озабоченно нахмурился. Весь этаж охранялся отборными йоменами из личной гвардии короля. А потом он вдруг вспомнил свой утренний подвиг, когда неведомая сила буквально подхватила его и на крыльях понесла на помощь Рене. Беспокойство за судьбу любимой девушки помогло ему обзавестись крылатыми сандалиями, которые носили вестники богов. Но весь вопрос заключается в том, сможет ли он повторить давешний фокус?

Он переоденется йоменом короля.

Внезапно при виде обнаженной и безмозглой дуры, простершейся на его кровати, Майкла охватило такое отвращение, что он отпрянул от нее. В окна вползали серые и тоскливые сумерки.

— А теперь, Анна, вставай и одевайся. Ты должна вернуться к себе до того, как появится твой супруг. Ты никому не скажешь о нашем разговоре. Никому, слышишь? Мы с тобой даже не виделись сегодня. Поняла?

— Сейчас я должна встать и одеться, чтобы вернуться к себе до того, как появится мой супруг, и никому не рассказывать о нашем разговоре.

Подобно жертвенной овечке, которую ведут на заклание, Анна встала с кровати и принялась одеваться. Движения ее были вялыми и механическими, словно кто–то дергал ее за веревочки, как куклу–марионетку. Непривычное и неестественное поведение женщины изрядно озадачило Майкла. Он поглубже надвинул ей капюшон на лицо, открыл дверь, выглянул наружу и, убедившись, что в коридоре никого нет, выпустил ее из комнаты. Подойдя к окну, он распахнул створки настежь и подставил разгоряченный лоб вечерней прохладе.

Майкл не находил разумного объяснения случившемуся в его комнате. Оно просто не укладывалось у него в голове.

— Прошу вас уделить мне минуту внимания, сэр Уолтер.

Сэр Уолтер Деверо, отмывшийся от грязи и переодевшийся в сухое, вошел в комнату с видом кающегося грешника. Он сразу же отметил, что Норфолк не предложил ему присесть. Разложив на огромном столе перед собой свитки веленевой бумаги вместе с самыми разнообразными принадлежностями для письма, герцог неловко поерзал в кресле с высокой спинкой, как будто ему под сиденье положили колючку. Его голос звучал суше обычного.

— У меня только что состоялась исключительно неприятная аудиенция у его величества. Поднятый вами шум не остался незамеченным королем. Сказать, что он недоволен вами, — значит, не сказать ничего.

— Я принесу свои извинения его величеству за то, что затеял ссору при его дворе, и уплачу штраф гофмаршалу.

— Вы принесете извинения мне, сэр! Король Англии собственными глазами видел, как джентльмен, которого я рекомендовал в кавалеры ордена Подвязки, выставляет себя на посмешище! В довершение всех неприятностей, французский посланник в ярости… На честь принцессы французского правящего дома совершено посягательство под крышей дворца английского короля! — Массивный кулак герцога с грохотом опустился на стол. Чернильницы испуганно подпрыгнули, а одна едва не перевернулась. — О чем, черт побери, выдумали?!

Уолтер испуганно вздрогнул. Ничто в поведении Норфолка, когда несколькими часами ранее герцог застал его перепачканным с головы до ног, промокшим до нитки, в хлюпающих сапогах, не предвещало подобной грозы.

— Ваша светлость, я…

— Неужели я неясно выразился? — загремел Норфолк, и его покрасневшее лицо исказилось от ярости. — Разве я не дал вам точных указаний, как именно следует ухаживать за ней? Или вы решили, будто достаточно сунуть своего баловника ей под юбку, чтобы вынудить ее заключить союз с вами? В какой книге, позвольте узнать, вы прочли, что ухаживание приравнивается к изнасилованию? Что бы вы ни сделали, это отражается на мне; следователь но, все, что вы делаете, вы делаете для меня. Вам не приходится особенно напрягаться, верно? Это я продвигаю ваши интересы. Я обеспечиваю ваше будущее. Я ходатайствую за вас перед королем. Я склонен был прощать ваши выходки, пока вы соблюдали хотя бы видимость приличий и были мне полезны — но не переоценивайте мое долготерпение!

Уолтер тоскливо созерцал графин с мальвазией, стоявший на приставном столике. У него было такое чувство, будто он внезапно лишился опоры под ногами, и окружающий мир, доселе такой надежный и предсказуемый, начал рушиться на глазах.

— Я не стану более приближаться к французской принцессе.

Герцога едва не хватил апоплексический удар.

— Правильно ли я расслышал? Вы сказали, что намерены усугубить нанесенное оскорбление? — Норфолк оттолкнулся от стола и встал. — Вы извинитесь перед нею, любезный! Если понадобится, вы будете целовать ей ноги, или, быть может, мне следует поставить на другую лошадку с таким же именем, как у вас?

Уолтер заскрипел зубами. Любое напоминание о незаконнорожденном сводном брате приводило его в бешенство, а ведь герцог прямо намекнул, что может отдать предпочтение Майклу.

— Я немедленно сделаю так, как угодно вашей светлости, — задыхаясь от злобы, выдавил он.

Норфолк вновь сел за стол.

— Вы принесете ей извинения завтра. А сегодня вечером вы тайно последуете за ней на ужин, который дает в честь принцессы Уолси, после чего немедленно доложите мне обо всем, что узнали. Даже если она заложит за ухо розу и будет плевать в реку через борт прогулочной лодки, я должен знать об этом. Вам все понятно, мальчишка?

— Да, ваша светлость.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Время летит, и смерть встает на пороге.

Авл Персий Флакк
Рене швырнула скомканное письмо в огонь и со страхом смотрела, как языки пламени жадно и бестрепетно пожирают золотые геральдические лилии. Это зрелище выбило ее из колеи и внушило душевный трепет. Если ей в самом скором времени не удастся завладеть Талисманом, ее ждет та же самая судьба, что и послание короля Франциска маркизу Руже. Длинноносый вместе со своим святейшим банкиром понемногу теряли терпение; они хотели, чтобы маркиз начал шпионить за ней. Ха! Но она не позволит себе потерпеть неудачу из–за происков Руже. Принцесса обернулась к усатому мужчине в парике, молча ожидавшему, пока она изволит обратить на него внимание.

— Ваш лейтенант превратился в обузу. Он лжет. Он заключает за моей спиной какие–то тайные соглашения с презренным наемником Норфолка. Он стал помехой и угрозой для успеха нашего дела. — «Он должен исчезнуть». — Ваши предложения?

Сержант Франческо не стал ходить вокруг да около.

— Он солгал вам насчет медальона. Сегодня он самовольно оставил свой пост. Он подверг опасности вашу жизнь, мадам. Мне все известно. Мои предложения? Отдайте приказ.

Рене была поражена. Франческо показал себя решительным человеком, на которого можно положиться. А сейчас ей было не до сентиментальной слабости. Проблему следовало устранить раз и навсегда, самым жестоким, но действенным способом. Будь они во Франции, она бы попросту отказалась от услуг лейтенанта Армадо. Но здесь он наверняка перебежит в лагерь кардиналов Кампеджио и Уолси.

— Сделайте то, что должно.

— До или после, мадам?

— После.

Рене не могла позволить себе терзаться угрызениями совести, во всяком случае, не сейчас. Что ж, если ей суждено гореть в аду из–за этого, так тому и быть. Но она надеялась, что Создатель будет милосерден, когда она предстанет перед ним в день Страшного Суда. «Пожертвуй часть своей бессмертной души». Она уже слышала эти слова, они являлись к ней в ночных кошмарах. Франческо ушел, и только тогда Рене на мгновение закрыла лицо руками. Дочь короля Людовика, неприступная красавица с ледяным сердцем, а теперь еще и убийца. Да смилуется над ней Господь.

Ледяной ветер швырнул в лицо Рене брызги холодного дождя. По реке гуляла крупная зыбь. Завернувшись в соболиные меха, принцесса смотрела на россыпь ярких огней на берегу, манивших ее к себе. На душе у нее было неспокойно.

Итак, сегодня вечером или никогда. Она украдет Талисман и покинет берега Англии. Адель втайне уже уложила ее вещи. Сержант Франческо получил все необходимые распоряжения и знает, что делать. Небольшой баркас, на борту которого находились пятеро ее людей, ждал принцессу, чтобы доставить ее из Йорк–плейс в Грейсенд, городок ниже по течению, где до сих пор действовал королевский эдикт, согласно которому все желающие могли беспрепятственно отправляться во Францию.

— Где же ваши итальянские клоуны в своих маскарадных костюмах? — презрительно поинтересовался ее спутник.

— Я передумала насчет аудиенции, — невозмутимо сообщила ему Рене.

— Что? — возопил Руже. — Вы что, с ума сошли? Мадам, позвольте дать вам один совет…

— Успокойтесь, я имею в виду лишь распределение обязанностей. Пожалуй, будет лучше, если вы возьмете на себя переговоры по поводу моего предстоящего бракосочетания. Вы были правы, Пьер. Не подобает мне, обыкновенной женщине, присутствовать при разговоре, во время которого такие выдающиеся мужи, как вы и его высокопреосвященство, будут обсуждать мое будущее. Мы мирно поужинаем, а потом, после того как подадут вино, вы приступите к делу. Но сначала слегка откашляйтесь. По вашему сигналу я попрошу разрешения оставить вас одних, а сама отправлюсь помолиться в часовню, чтобы не мешать вам устраивать мое будущее. К чему напускать на себя столь надменный вид, месье маркиз? Обещаю помолиться о вашей душе и попросить Господа Бога наставить вас на путь истинный.

— Вы утверждали, что у вас имеется личное послание от короля Франциска. О чем в нем идет речь?

— Вот, возьмите! — Девушка извлекла из ридикюля запечатанный конверт. — Передайте его кардиналу в собственные руки. В нем подробно описывается мое приданое. — Рене негромко рассмеялась, когда маркиз схватил конверт с такой поспешностью, словно в нем содержалась карта с указанием места, где зарыты сокровища. — Ох, Пьер, мы ведь оба прекрасно знаем, что все это — чистой воды притворство. Я никогда не выйду замуж за англичанина.

— А как насчет ирландца?

Рене, не дрогнув, встретила вопросительный взгляд его темных глаз.

— Только если он будет носить клетчатую юбку и раскрашивать лицо в синий цвет.

— Значит, он для вас ничего не значит?

— Кто?

Письмо, написанное Майклу, погибло в огне. Хотя она с самого начала не собиралась отправлять его. Рене и писала–то его только затем, чтобы избавиться от неуловимого, но очень сильного желания сказать молодому человеку «до свидания». А через неделю, если считать с сегодняшнего дня, она воссоединится со своим любимым Рафаэлем. И Майкл останется для нее лишь приятным воспоминанием, не более того.

— Вы прекрасно знаете, кого я имею в виду. Вы каждый вечер проводите в его обществе, как в приватной обстановке, так и на людях. Сегодня он дрался за вас. Что он для вас — мимолетное увлечение? Большая игрушка, чтобы скрасить мелкие житейские неудобства?

— Он не был моим любовником, Руже.

— Был? Разве кто–то из вас уезжает? — полюбопытствовал маркиз.

— Я сказала «был», потому что после сегодняшнего фиаско я поклялась более не иметь с ним дела, — пояснила Рене.

Она чувствовала, что он не сводит с нее глаз.

— А ведь он, похоже, много для вас значил.

Это был пробный шар. Принцесса повернулась к нему со слабой улыбкой на губах.

— Вы действительно так считаете?

— А, вот мы и на месте! — Руже спрыгнул на частную пристань дворца Йорк–плейс и протянул ей руку.

Их уже ожидали факельщики в ливреях, чтобы препроводить во дворец. Слуга с жезлом в руке, свидетельством своего высокого положения, провозгласил:

— Если вашему высочеству будет угодно, кардиналы ожидают вас в приемной зале.

Приподняв одной рукой шлейф платья, Рене приняла предложенную маркизом помощь и стала осторожно пробираться между выбоинами и лужами. Ее личные телохранители, один с волосами льняного цвета, другой — морковного, следовали за ней по пятам.

— Покидает Англию? Ты уверен? — прошептал сэр Уолтер.

— Я собственными ушами слышал, как французишка говорил об этом. Он заявил управляющему пристанью, что сегодня ночью, с последним ударом полночного колокола, они отбывают и тот должен ожидать прибытия двух повозок с сундуками, кофрами и мебелью.

— Ради всего святого, Мартин! Говори потише. — Уолтер плотнее запахнулся в плащ, про себя проклиная Норфолка за то, что тот заставил его изображать лягушку в пруду у дворца Йорк–плейс под прохудившимся небосводом, когда на голову льется черт знает что, настоящий потоп. Что же касается принцессы, то скатертью дорожка! — Ты принес мне кувшин эля?

Слуга отстегнул от пояса кожаную фляжку.

— Я принес вам кое–что получше — подогретое вино со специями.

— Подогретое вино! — Глаза Уолтера загорелись. Он запрокинул голову, приложился к бурдюку и не отрывал его от губ, пока не опустошил до дна. Вытерев рот рукой, он спросил: — Этот французик часом не похож на ломбардийца? Темноволосый, с темными глазами?

— Белобрысый малый, сэр. Льняные волосы до плеч. А вот насчет глаз не уверен, я их не разглядел.

— Белобрысый? Не может быть. Ты, должно быть, ошибаешься. — Неужели принцесса берет незаконнорожденного выскочку с собой?

— От моих глаз ничто не укроется, ваша милость. Насчет ушей ничего не стану утверждать наверняка, но мои гляделки верно служат мне вот уже много лет.

Светловолосый. Или Мартин ошибся, или Уолтеру невероятно повезло, и он навсегда избавился от шлюхиного сына.

У дверей апартаментов Рене нес караул только один стражник, и этот факт сразу же показался Майклу подозрительным.

— Мне нужно поговорить с твоей госпожой, — сообщил ему молодой человек.

— Нынче вечером мадам ужинает вне стен дворца.

Майкл вознамерился было расспросить стражника поподробнее, но тут дверь открылась и на пороге появилась тучная камеристка принцессы. Заглянув через ее плечо в комнату, молодой человек обнаружил там голые стены и горы сундуков посередине.

При виде Майкла глаза служанки изумленно округлились; слова, которые она собиралась сказать стражнику, замерли у нее на губах. Она поспешно шагнула назад, закрывая дверь за собой, но Майкл моментально переступил порог, выставив перед собой руку, чтобы не позволить ей этого сделать.

— Что здесь происходит, Адель? — поинтересовался он по–гаэльски, вламываясь в комнату и захлопывая дверь перед носом ошарашенного стражника. — Она уехала, не так ли? — Майкл окинул пустую комнату встревоженным взглядом. — Куда она направилась? Обратно во Францию?

Камеристка многозначительно поджала губы, отказываясь отвечать.

Майкл схватил ее за плечи и взглянул ей прямо в глаза.

— Слушай меня внимательно, Адель. Сегодня ночью вместе со своим отцом должен погибнуть нерожденный ребенок королевы. Я хочу и могу защитить короля, но Рене — единственная из нас, кто имеет доступ к ее величеству. Ты же не хочешь, чтобы невинное дитя погибло только из–за того, что одному благородному джентльмену вздумалось прибрать всю власть в королевстве к своим рукам, а? Пожалуйста, скажи мне, где я могу найти ее.

— Вам ее не достать, — ответила старая служанка. — Нынче вечером принцесса ужинает вместе с французским посланником во дворце Йорк–плейс. Она вернется не раньше полуночи.

— Она вообще не вернется, правда? Почему она уезжает? Отвечай мне, Адель! — Он не мог поверить, что Рене уехала, не сказав ему ни слова на прощание.

— Молодой человек, вы должны забыть ее.

Майкл проглотил комок в горле и прохрипел, с трудом выговаривая слова:

— Не могу.

Камеристка потянула носом воздух, и внезапно в глазах ее вспыхнула ужасная догадка.

— Вы заразились опасной болезнью! — Она отпрянула от молодого человека. — Если вы ее любите, не ищите ее. Оставьте ее в покое.

— А как насчет ребенка? — выдохнул он. Боль в груди мешала Майклу говорить.

Адель одарила его пронзительным взглядом.

— Ребенок выживет. Король умрет.

Майкл вцепился в дверную ручку, чтобы не упасть.

— Не умрет, если только я смогу этому помешать.

Кардинал Уолси не поверил им. Рене видела, как он переводит взгляд с нее на маркиза, пытаясь разгадать истинные мотивы их поведения. Шестое чувство подсказало ей, что, подобно многим иерархам церкви, он не соблюдает обет безбрачия. И еще принцесса поняла, что он никогда не выдаст тайну Талисмана и не покажет, где тот хранится, даже если она войдет к нему в спальню в костюме Евы и примется соблазнять его чувственными мавританскими танцами. А Руже не спешил приходить ей на помощь. Его пространные разглагольствования о необходимости мирного сосуществования и установления режима открытой торговли между двумя странами звучали неискренне и не произвели на Уолси ни малейшего впечатления. Кардинал Кампеджио, не принимавший участия в разговоре, молча поглощал свой ужин, но при каждом ударе колокола, когда в дверях появлялся кто–то из его офицеров, он поднимал голову и коротко бросал несколько непонятных слов.

Рене про себя молилась, чтобы ее людей, оставшихся в коридоре, покормили сытно и вовремя и чтобы их не узнали бывшие братья по оружию. Желудок ее решительно отказывался принимать пишу, и она через силу заставила себя попробовать богатое угощение — девять перемен изысканных блюд, поданных на золотой посуде.

С каждым часом беспокойство девушки возрастало. Мыслями она то и дело возвращалась к искателю приключений, которого оставила позади. Кому бы он ни хранил верность в первую очередь — себе или королю Генриху, Майкл Деверо приложит все силы к тому, чтобы разрушить замыслы герцога Бэкингема. «Интересно, а рассказала ли ему Анна что–нибудь интересное?» — спросила себя Рене. Нет, вряд ли. Эта женщина только прикидывалась простушкой, а на самом деле была хитрой лисой. Как сестра нового короля она обретет возможность выбирать себе любовников по вкусу, захотят они того или нет. Рене попыталась представить себе реакцию Майкла, когда он узнает, что она покинула берега Англии. Оставит ли это известие его равнодушным, или же молодой человек будет скучать о ней? Принцесса не могла отрицать очевидного — они вполне подходили друг другу и составили бы весьма интересный дуэт. После того как слуги подали засахаренные фрукты и мускат, Руже принялся осторожно покашливать. Поначалу Рене решила, что он подавился чем–то, и даже собралась попросить пажа похлопать маркиза по спине. Но потом, поймав его укоризненный взгляд, принцесса вспомнила собственные инструкции. Она тут же встала из–за стола.

— Ваше высокопреосвященство, ваша милость, с вашего позволения я бы хотела уединиться в часовне, чтобы вознести смиренную молитву Господу нашему Иисусу Христу и попросить его ниспослать мир нашим истощенным войной государствам.

Кардинал Уолси знаком предложил ей приблизиться.

— Вам известно, что мы собираемся обсудить кандидатуру подходящего жениха для вас среди высшей английской знати? — негромко поинтересовался он, вглядываясь в ее лицо.

— Да, ваше высокопреосвященство. Я буду молить Господа, чтобы он просветил вас и не оставил своим вниманием.

Кардинал отправил пажа за своим личным секретарем, после чего вновь обратился к принцессе:

— Поскольку вы дружны с леди Мэри, вдовствующей королевой Франции, вы, быть может, слыхали, что ее брак с его милостью герцогом Саффолком начался со скандала в королевском Совете. Многие его члены возражали против этого союза под тем предлогом, что герцог совсем недавно получил свой титул, что у него недостаточно длинная родословная, но усилия, предпринятые в пользу влюбленных мной лично, позволили разрешить это нелегкое дело ко всеобщему — включая его величество — удовлетворению.

Поначалу Рене даже не поняла, что он имеет в виду. Но потом сообразила: он намерен выдать ее замуж за нового человека, не исключено, что своего протеже, дабы ослабить влияние старой родовой аристократии, заклятых врагов кардинала в Совете. Имея за спиной подкрепление в виде двух французских герцогств, дажеполное ничтожество способно превратиться в мощный инструмент придворной политики в умелых руках кардинала.

— Леди Мэри и впрямь посвятила меня в подробности своего брачного контракта, выразив искреннюю благодарность вашему высокопреосвященству за вмешательство в ее интересах.

— И вы покорно примете наше суждение в выборе вашего будущего супруга?

«Интересно, неужели у него уже есть кто–то на примете?» — на мгновение задумалась принцесса. Несмотря на то, что выбор мужа был только предлогом, загадка представлялась ей занимательной.

— Вверить свое будущее благочестивым рукам вашего высокопреосвященства — то же самое, что довериться Богу. Я с великой радостью приму ваше решение по данному вопросу, в чем бы оно ни заключалось.

— Хорошо. Очень хорошо. — Но, оказывается, он с ней еще не закончил. Возле кардинала возник нервный молодой человек с чернильницей, пером и листом бумаги, закрепленными на дощечке. — С разрешения месье маркиза, мастер Кент сделает запись нашей беседы. — Кардинал вперил в Руже требовательный взгляд, как бы говоря: «Не рассчитывайте, что вам удастся меня одурачить». — Мадам, прежде чем вы покинете нас, прошу вас перечислить все свои титулы и владения.

Рене мысленно поаплодировала коварству сына мясника. Он рассчитывал подать ее на королевский стол как должным образом откормленного рождественского гуся. Ей вдруг стало душно в ее тяжелом, обильно украшенном драгоценностями одеянии, в чем, вообще–то, не было ничего удивительного, учитывая пышущий жаром камин в столовой кардинала. Она вперила надменный взгляд в нервного мастера Кента.

— Рене де Валуа, дочь Франции, герцогиня Бретани и Шартра, графиня Нанта, Монтфора и Ричмонда, виконтесса Лиможа.

Кардинал облизнул губы. Протянув ей унизанную перстнями руку для поцелуя, он начертал над ее головой крест, благословляя принцессу. А потом щелкнул пальцами, подзывая пажа.

— Проводи миледи в часовню.

Проливной дождь вынудил многих придворных остаться дома, в своих городских особняках, отчего за ужином царила спокойная, почти семейная атмосфера. Во время трапезы Майкл не сводил испытующего взора с Анны. Если помешать ей отравить королеву, весь коварный замысел Бэкингема пойдет прахом, но это не принесет ему славы.

«Ребенок останется жить. Король умрет». В какие еще неприятности впуталась дерзкая девчонка? Или Рене подменила яд, которым Анна намеревалась отравить королеву? Если так, почему Адель уверена в том, что король умрет? Не в этом ли заключалась причина того, что Рене распорядилась потихоньку упаковать вещи и тайно покинула дворец?

Молодой человек понимал, что должен решить, верит он старой камеристке принцессы или нет. Предположим, Рене вмешалась, чтобы спасти жизнь ребенку. Почему же тогда Адель подвергает опасности себя и свою хозяйку? Старая ведьма сумела догадаться о его болезни; не исключено, она способна и на другие предсказания и пророчества. Ребенок останется жить. И хотя Майкл был уверен в том, что Рене не настолько бессердечна, чтобы допустить убийство невинного младенца, ее намерения в отношении его венценосного отца по–прежнему были покрыты для него мраком. О боги, как же он о ней беспокоится! Если кому–нибудь станет известно, что Рене знала о готовящемся заговоре…

Королева Екатерина покинула праздничное сборище раньше обыкновенного; лицо ее покрывала смертельная бледность. Воспользовавшись тем, что Стэнли отвлекся, прощаясь с Мэг, новой статс–дамой королевы, вынужденной сопровождать ее величество, Майкл выскользнул из залы и последовал за дамами по галерее. Благоразумно держась в тени, он крался за ними до тех пор, пока на его пути не возникло первое препятствие. Он не мог пройти незамеченным мимо стражников, несших караул у дверей в апартаменты королевы, но даже если бы это ему удалось, единственный мужчина в этом женском царстве бросался бы в глаза, как лисица в курятнике.

Майкл спрятался за оконной портьерой, распахнул стеклянные створки и выглянул наружу. Он наблюдал за процессией королевы, продвижение которой по коридорам выдавали огоньки свечей, отражавшиеся в мозаичных стеклах. Этот этаж занимали их величества вместе со своим слугами и помощниками. Два крыла дворца обнимали квадратный внутренний двор, соединяясь всего в двух местах: на главной лестнице, по которой поднимались те, кто желал засвидетельствовать свое почтение королю и королеве, и в коротком приватном коридорчике между их спальнями. Соответственно, каждое караульное помещение выходило в приемную залу, откуда можно было попасть в личный кабинет, будуар, галерею, другие личные комнаты, а также в спальню, расположенную за ними.

Где–то во внутреннем дворе эти крылья соприкасались. Майкл готов был побиться об заклад, что именно там и устроил засаду наемный убийца. На его месте он и сам поступил бы точно также.

Он высунул голову наружу и принялся внимательно осматривать каменную кладку, ища выступы, по которым можно пройти, и выемки, за которые можно держаться. Внизу, по двору, залитому светом факелов, безостановочно расхаживали стражники. Если он сорвется и не разобьется во время падения, о дальнейшем позаботятся острые наконечники их копий. Разумеется, в голову ему приходила мысль оглушить какого–нибудь караульщика и позаимствовать у него одежду, но как он объяснит наличие формы после того, как обезвредит наемного убийцу? Его безумная идея как раз и заключалась в том, чтобы создать себе имя спасителя короны, а не оказаться обвиненным в государственной измене вместе с другими заговорщиками.

Смирившись с тем, что ему предстоит не самое легкое предприятие, Майкл влез на подоконник и ухватился за потолочную балку, чтобы не упасть. Холодный проливной дождь и ночной мрак за окном были ему только на руку. Оправившись от смертельной болезни, молодой человек обнаружил, что стал прекрасно видеть в темноте, чему он, вне всякого сомнения, был обязан дьявольскому зелью, которое продолжал регулярно вливать в себя. Так что теперь он с поразительной ясностью видел каждую трещинку и впадинку в стене. Достигнув соседнего оконного проема, он убедился, что внутри никого нет, и решил вскарабкаться по стене на крышу, справедливо рассудив, что двигаться по горизонтальной поверхности, пусть даже на такой высоте, будет несравнимо легче, чем ползти, подобно пауку или ящерице, по отвесной стене дворца.

Протянув руку над головой, он вслепую нащупал небольшую трещину, за которую, впрочем, можно было уцепиться пальцами, и подтянулся вверх. Майкл проделал это несколько раз, карабкаясь по стене со скоростью уставшей улитки и сосредоточившись на поиске подходящей опоры для рук и ног. Внезапно каменный выступ, за который он ухватился, рассыпался у него в пальцах — и он полетел вниз.

Армадо и Франческо пристроились позади Рене, шагавшей за проводником в ливрее его высокопреосвященства. По пути к личной часовне кардинала Уолси она поражалась бесстыдной роскоши, выставленной напоказ. Лорд–канцлер, ответственный за благополучие народа Англии, занимался тем, что преумножал личное благосостояние за счет этого самого народа. Резиденция в Йорк–плейс располагала столь впечатляющей коллекцией изделий из золота, экспонатов античного мира и произведений искусства, что знаменитый Дворец удовольствий короля Генриха не шел с ней ни в какое сравнение. Даже телохранители, следовавшие за ней по пятам, сызмальства привыкшие к величественной пышности Рима, затаили дыхание, объятые священным благоговением.

Перезвон курантов сообщил Рене, что ужин во дворце закончился, и королева удалилась в свои покои. По расчетам принцессы выходило, что у них есть примерно два часа на то, чтобы найти Талисман, прежде чем из дворца прибудет курьер с сообщением о том, что король убит. А за ним должны немедленно примчаться представители недовольной родовой аристократии, чтобы свести счеты с наглым выскочкой.

Итак, два часа на то, чтобы отыскать и тайно вывезти Талисман из дворца, прежде чем здесь начнется светопреставление.

— Пожалуйте сюда, миледи. — И паж распахнул перед принцессой двери часовни.

Даже слуга священнослужителя вел себя как придворный. Рене спрятала улыбку и сунула ему в ладонь монету.

— Прошу вас, позаботьтесь о том, чтобы мне не помешали. — Подождав, пока паж скроется за углом, она повернулась к своим людям. — Один из вас войдет внутрь со мной, второй останется караулить снаружи.

— Я останусь охранять двери, — вызвался лейтенант Армадо. — А вы идите вместе с мадам, сержант. Быть может, вы сумеете вспомнить что–нибудь важное, на что не обратили внимания во время своего первого пребывания здесь. Ступайте.

Дверь с мягким щелчком закрылась за Рене и сержантом Франческо. Подняв глаза на огромную скульптуру белого мрамора, возвышавшуюся над залитым огнем свечей алтарем, Рене лишилась дара речи. Девушку охватил священный трепет. Копия знаменитой «Пьеты» была прекрасна: непорочная Дева Мария, плачущая над сыном Божиим, которого она держала на руках. Принцесса и сержант Франческо преклонили колени и перекрестились. Но даже теперь Рене сквозь полуопущенные ресницы осматривала помещение, дабы удостовериться, что они здесь одни.

Принцесса поднялась на ноги.

— Под скульптурой должен находиться тайный склеп. — Подбежав к алтарю, она принялась ощупывать помост в поисках какого–либо скрытого устройства. Франческо вскарабкался на возвышение чтобы осмотреть статую с близкого расстояния. Даже после тщательных поисков им ничего не удалось найти. — Мы упустили из виду нечто важное.

Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель просунул голову лейтенант Армадо.

— Как у вас дела? — шепотом поинтересовался он.

— Никак не найдем рычаг, — ответил Франческо.

— Осмотрите все помещение. Он может находиться где угодно. А я поищу снаружи. — Дверь закрылась.

Они продолжили поиски, но вновь ничего не обнаружили.

— А ведь поворотный рычаг может находиться в самой скульптуре, — предположил Франческо и вспрыгнул на помост, чтобы еще раз ощупать мраморную статую со всех сторон. — Кардинал Кампеджио с силой обнимал ее, когда клялся, что не уедет отсюда без «него». Не исключено, что рычагом является сама скульптура.

— Но не можем же мы унести с собой такую гору мрамора, и я сильно сомневаюсь, что Тайный совет обременил кардинала Кампеджио подобным монументом. Нет, Талисман должен быть достаточно маленьким, чтобы его можно было незаметно унести.

Дверь вновь приоткрылась.

— Снаружи ничего нет, — негромко доложил лейтенант. — Какие новости у вас?

— Пожалуй, стоит попробовать сдвинуть мраморную статую с места, — предложила Рене. — У меня одной не хватит сил, но втроем у нас может получиться.

Лейтенант присоединился к ним на помосте. Они встали с одной стороны, уперлись ногами в пол, взялись руками за скользкий прохладный мрамор и принялись толкать.

Флагшток, торчащий из стены, спас Майкла от неминуемого падения на грязные каменные плиты внутреннего двора. Уцепившись за него, он повис на руках, болтая ногами в воздухе, поскольку опереться ему было не на что. Немного отдышавшись, Майкл принялся перебирать руками по железному штырю, пока не добрался до наружной стены, после чего стал шарить по ней ладонью в поисках какой–либо щели, достаточно глубокой, чтобы выдержать вес его тела. С трудом найдя подходящую впадину, он распластался на стене и стал искать очередную выемку, теперь уже на уровне колена, куда собирался поставить ногу, чтобы подняться еще выше. Обнаружив подходящий упор, он встал на него и принялся искать следующий выступ, медленно, по–паучьи поднимаясь вверх по отвесной каменной кладке.

Он висел над пропастью на кончиках пальцев рук и ног, стараясь не смотреть вниз. Наконец, он добрался до крыши и осторожно выглянул, опасаясь наткнуться на часовых. Но наверху никого не было, если не считать птичьих гнезд, прилепившихся к фронтону. Майкл ступил на крышу и, пригибаясь, двинулся по ней. Вдруг перед ним возник провал, широкий и глубокий. Его можно было только перепрыгнуть. Отойдя на несколько шагов назад, Майкл разбежался и прыгнул, взлетев в воздух и поднимаясь все выше и выше, словно став бестелесным… «Клянусь Юпитером — я лечу», — с восторгом подумал Майкл.

Он огляделся по сторонам, посмотрел себе под ноги, отказываясь понимать что–либо. И тут его тело начало медленно опускаться вниз. На крышу он приземлился намного дальше того места, куда рассчитывал попасть изначально.

Ради всего святого, что это было? Что с ним произошло?

Майкл не находил слов, чтобы выразить обуревавшие его чувства. Зато он мог действовать, чем и воспользовался, прыгнув вновь, — и опять взлетел в воздух! Его несло высоко над землей, он кричал от неуемной радости, не обращая внимания на дождь, обнимая широко раскинутыми руками ночь, запрокинув голову и радостно улыбаясь серым тучам и далеким звездам, отчетливо подмигивавшим ему.

Спустя некоторое время он начал опускаться. Ноги его коснулись крыши, он слегка оттолкнулся и вновь поднялся в воздух. Нет, он превратился не в птицу, а в гигантского кузнечика. «Интересно, какое расстояние я могу покрыть одним прыжком?» — спросил себя Майкл.

И тут ночной воздух вспорол полный боли стон. Нет, не стон — отчаянный крик. Королева!

Майкл стал всматриваться в противоположное крыло дворца. У королевы начались схватки, ее статс–дамы и фрейлины пребывали в панике. Он должен быть там, искать охотника, преследующего дичь. Если бежать по крыше, можно опоздать. В любую минуту кто–нибудь мог спохватиться и послать за королем.

И вдруг он понял, что может допрыгнуть туда. Нет ничего проще.

— Ты — Гермес, легконогий и быстрокрылый. — Он повторял эти слова вслух, как заклинание, и пар от его дыхания клубился в холодном ночном воздухе.

Майкл прикинул расстояние, которое ему предстояло покрыть, отошел назад к дальнему краю крыши, набрал полную грудь воздуха и сорвался с места. Быстрее, еще быстрее. Оттолкнувшись ногой от свеса крыши, он устремился вперед и вверх, над бездонной пропастью двора, не позволяя себе камнем рухнуть на его грязные плиты…

Майкл приземлился на руки и колено, опустив голову. У него получилось. Он совершил невозможное! Однако торжествовать было рано. Королева корчилась в муках — неужели Адель обманула его? — и в любой момент в ее покои мог ворваться король. Майкл осторожно опустил ноги за край крыши, повис на руках, толкнул створку окна, распахивая ее, и тихонько скользнул внутрь, в темную комнату.

Он оказался в маленьком неосвещенном кабинете. Стараясь не производить лишнего шума, он подошел к двери, приоткрыл ее и выглянул в тускло освещенный коридор. В ушах у него мгновенно возник гул встревоженных женских голосов, доносившихся из апартаментов королевы. Запах гари подсказал ему, что кто–то совсем недавно погасил свечи в настенных светильниках. В ноздри ему ударила сильная и резкая вонь немытого тела. Слева от него шевельнулась смутная тень. На полу в неестественных позах лежали два безжизненных тела. Мертвые стражники. Из–за закрытой двери совсем рядом донеслись громкие голоса, передающие друг другу эстафету: «Король! Король! Король!» Высокие резные створки распахнулись, и в коридор с шумом вломился Генрих VIII, направляясь в покои королевы.

Тень слева отступила от стены, и в руке ее блеснула сталь. Майкл не стал колебаться и раздумывать. Он прыгнул на убийцу, перехватил запястье его руки с зажатым в ней кинжалом и изо всех сил ударил его об стену прямо перед ошеломленным королем Генрихом. Ноздри молодому человеку забивала отвратительная вонь немытого тела. В лицо ему полетели брызги слюны и ругательства, а он снова и снова бил кисть руки с кинжалом об стену. Судорожно стиснутые пальцы отказывались разжиматься, мертвой хваткой вцепившись в смертоносное лезвие. Майкл сильнее сжал это запястье, чувствуя, как трещат под кожей сдавливаемые кости. Наемный убийца взвыл от боли, ладонь его раскрылась, и кинжал со звоном полетел на каменные плиты пола. В коридор шумной толпой ворвались стражники и обступили короля, взяв его в кольцо. Взбешенный король криками звал Норфолка и Марни, капитана его личной гвардии.

Торжествуя, Майкл уже собрался отступить в сторону, чтобы дать возможность йоменам заняться поверженным убийцей, как вдруг, вспышка боли пронзила его правый бок. Опустив глаза, он увидел, что испанец окровавленными пальцами сжимает рукоять другого кинжала, торчащую из печени Майкла. Убийца, оказывается, одинаково хорошо владел обеими руками! А такая возможность даже не приходила ему в голову. В боку стало нестерпимо горячо, боль сокрушительной волной прокатилась по всему телу Майкла, пробуждая угасшую было ярость схватки. Глаза у него защипало. Это происходило вновь. Уже второй раз за день. Он вырвал длинное лезвие из своего тела. Из раны фонтаном ударила кровь. От внезапной слабости у молодого человека закружилась голова. Выдохнув сквозь сжатые зубы, Майкл резким движением вогнал стилет в грудь наемного убийцы. Испанец дернулся всем телом, попытался оказать сопротивление, глухо застонал и обмяк. Когда он испустил последний вздох, на лице его читался невыразимый ужас.

Перед глазами у Майкла все плыло. Пошатываясь, он отступил на шаг, прижимая ладонь к боку в тщетной попытке остановить кровь, и упал на колени; голова стала невероятно тяжелой и свесилась на грудь. Сквозь обступивший его туман он еще успел заметить, как вокруг стало тесно от телохранителей короля, слетевшихся к месту покушения, как вороны на падаль. Они набросились на мертвого наемного убийцу, валявшегося на полу, и принялись рвать его на части, словно рассчитывая убить еще раз. Гвардейцы окружили короля живым щитом, а несколько йоменов взялись за Майкла и поволокли его прочь, требуя, чтобы он сказал, кто он такой, чума его забери, и что он делает в этом крыле дворца, куда посторонним вход воспрещен. На стенах вновь вспыхнули светильники. В обоих концах коридора толпились зеваки, женщины и мужчины, фрейлины королевы и джентльмены короля. Король потребовал, чтобы его немедля проводили к супруге, и с вооруженным эскортом телохранителей и благородных дворян проследовал в спальню ее величества. И вдруг в этом хаосе прозвучал знакомый голос:

— Отпустите его! Он не убийца! Он только что спас жизнь его величеству!

— Стэнли, он умирает! — подхватил кто–то поблизости, и голос его тоже показался Майклу знакомым.

Со всех сторон посыпались советы и восклицания.

— Я умираю, — удивленно пробормотал Майкл, обращаясь к самому себе. Мысли у молодого человека путались, он еще успел почувствовать, как теряет связь с реальностью и погружается в темное ничто. Интересно, что такое смерть?

— Майкл! — Из тумана перед ним выплыло встревоженное лицо Стэнли. — Приведите лекаря, идиоты! Он невиновен! — кричал он обступившим их стражникам. — Майкл, что ты здесь делал?

Майкл глупо ухмыльнулся, и окружающий мир качнулся и вновь поплыл у него перед глазами.

— Ты что–то говорил о моей печени, помнишь? А куда подевались лилии?

Стэнли подсунул ему под голову что–то мягкое.

— По–моему, он выпил слишком много вина. А теперь объясни, как ты сюда попал! Посмотри на меня! Это очень важно! Ты заблудился?

Те немногие силы, что еще оставались у Майкла, быстро оставляли его. Они решили, что он пьян? Нетрезвый герой — ему понравилась сокрытая в этом образе ирония.

— Да, заблудился в кувшине с вином… а потом… какой–то мужчина, вонючий стражник с ножом. «Прошу тебя, покажи мне, как выбраться отсюда, добрый человек», — говорю я ему. А он решил отправить меня в подземное царство теней, чтобы я не мешал ему. Испанский клинок. Два мертвых стражника на полу… — Юноша умолк, опустошенный. Жизнь по капле утекала из него. Смерть уже готовилась принять его в свои объятия… — Но я показал ему, ха! В королевском дворце завелись наемные убийцы, Стэнли. В какое время мы живем… А–а, мне холодно. Как почетно и сладостно умереть за своего короля… — И темнота сомкнулась над ним.

Все их усилия оказались тщетными! Богоматерь не сдвинулась ни на дюйм! Они ощупали каждую пядь постамента и статуи. Никаких скрытых рычагов или рукояток. Скульптура казалась монолитной и не желала открывать свои тайны. А время, как песок, утекало сквозь пальцы…

Охваченная отчаянием, Рене вдруг подняла голову, прислушиваясь. В коридоре возникла непонятная суета.

— Армадо, узнайте, что там происходит. — Она не стала говорить подчиненным о своих подозрениях и, соответственно, не посвятила их в тайну заговора.

Франческо проводил лейтенанта недоуменным взглядом.

— Молю Бога, чтобы они не обнаружили баркас с нашими людьми. Если капитан Лусио увидит их, нам конец.

— Ш–ш, — пробормотала принцесса. — Не поминайте дьявола, он и не появится.

Лейтенант Армадо несколько мгновений постоял у приоткрытой двери, после чего вернулся к остальным.

— Во дворце короля обнаружен наемный убийца. Он покушался на жизнь Генриха. Но вместо короля погиб кто–то другой. Ваша милость!

Дверь часовни с грохотом распахнулась, и на пороге возник разгневанный Руже.

— Что здесь происходит? В Лондоне неспокойно. Кто–то покушался на короля Англии, а вы тут решили пасть ниц перед Девой Марией. Нам следует немедленно вернуться во дворец. Кардинал уже отправился туда.

— В самом деле? — полюбопытствовала Рене, в душе которой забрезжила надежда, а в голове начал созревать очередной отчаянный план. Быть может, еще не все потеряно. Пожалуй, они смогут избавиться от маркиза и обыскать весь особняк снизу доверху.

Руже вошел в часовню и плотно притворил за собой дверь.

— Послушайте меня, Рене. Что бы вы ни задумали, вы подвергаете себя — и своих людей — большой опасности. Пока что их нелепая маскировка помогла им остаться неузнанными, но кардинал Кампеджио созывает своих личных охранников. Если они вас увидят…

У Рене упало сердце. Все ее безнадежное предприятие пошло прахом. Она поднялась на ноги.

— Давайте уйдем отсюда.

Когда они подбежали к двери, в дальнем конце коридора появился кардинал Кампеджио в сопровождении двух своих deletoris. Через несколько мгновений они неизбежно столкнутся лицом к лицу.

— Месье! — взволнованно вскричал кардинал.

— Господи Иисусе, — прошептал сержант Франческо, останавливаясь рядом с принцессой. Он наклонил голову, чтобы его не узнали. — Мы пропали.

— Смотрите себе под ноги, и мы выйдем отсюда так же беспрепятственно, как и вошли, — едва слышно выдохнула Рене.

— Ваше высочество, я вынужден умолять вас как можно скорее покинуть дворец, — проговорил кардинал Кампеджио любезным тоном, который, однако, не допускал возражений. — На Англию едва не обрушилось несчастье. Мой добрый брат кардинал Уолси поручил мне обезопасить территорию этого дворца от вторжения посторонних. Мы должны любой ценой уберечь Большую королевскую печать от возможных посягательств жестоких заговорщиков, буде они осмелятся ворваться сюда и похитить ее. Прошу вас. — И он жестом предложил принцессе идти вперед.

Рене возглавила процессию, и всем остальным ничего не оставалось, как последовать за ней.

Путь до пристани показался Рене бесконечным. Они оказались в безопасности — но потерпели неудачу. Точнее, она потерпела неудачу.

Что ж, теперь придется все начинать сначала. Кроме того, необходимо предпринять что–либо в отношении Руже. Этот предатель явно знает больше, чем говорит. Интересно, что еще он от нее утаил?

Когда они взошли на борт баркаса и направились обратно в королевский дворец, Руже сделанной небрежностью заметил:

— Вы должны еще спросить у меня, кто пожертвовал своей жизнью ради короля.

— И кто же? — рассеянно поинтересовалась Рене. Она надеялась, что королева и ее нерожденное дитя не пострадали.

— Какой–то пьяница, заблудившийся в переходах дворца и по нелепой случайности очутившийся в личном кабинете королевы.

— Какой–то пьяница? — машинально переспросила принцесса, глядя, как мимо проплывают болотистые речные берега, и размышляя о постигшей ее неудаче. Взгляд ее переместился на лицо Руже. — У него есть имя?

На губах маркиза заиграла жестокая улыбка, и он по–волчьи оскалил зубы.

— Майкл Деверо. По–моему, это и есть ваш ирландец?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Смерть для нас — ничто, она — пустяк, не стоящий нашего внимания.

Тит Лукреций Кар. О природе вещей
— Он будет жить, ваше величество. По моему просвещенному мнению, случилось настоящее чудо, — с апломбом заявил доктор Линакр, главный лекарь короля и основатель Королевского колледжа врачей. — Поначалу сердце его не билось, но плоть была еще жива. Он дергался и метался, подобно дикому зверю, издавая непристойные крики и даже рычание. Несомненно, у него начались горячка и помрачение рассудка, вызванные потерей крови. Четверо мужчин держали его за руки и за ноги, пока мой ученый коллега, старший хирург Джонсон, зашивал и перевязывал его рану. Я склонен предполагать, что именно вино, которое влил в себя нынче вечером мастер Деверо, позволило ему пережить остановку сердца. Очень необычный случай, сир, и поистине замечательный, как и все чудеса, что являет нам Создатель.

Взгляд короля был прикован к изнуренному телу на кровати, которое еще совсем недавно было полным сил.

— Чудо это или научное открытие, мой добрый доктор, но мы полагаем, что оно войдет в новую главу вашей содержательной книги.

— Ваше величество очень любезны. — Доктор низко склонил голову перед Генрихом, польщенный его комплиментом.

Старший хирург Томас Джонсон по прозвищу Королевская Пиявка принял эстафету из рук своего собрата по ремеслу и пустился в объяснения.

— Ваше величество, я должным образом вычистил, зашил и смазал бальзамами его рану. Его кожа, насколько я успел заметить, обладает поистине замечательными свойствами. Но не успел я зашить его рану, как… — Сдержанное покашливание коллеги заставило его вернуться к предмету рассуждений. — Увы, он еще не вышел из темной чащи, ваше величество. Он потерял очень много крови, не меньше бочонка. Опасность лихорадки и гнилостного разложения тоже пока не миновала. Может случиться и заражение крови. Но завтра мы будем знать больше и сможем сообщить вам более точные известия, ваше величество.

— Благодарю вас, мои добрые доктора. По вашим лицам я читаю, что вы удовлетворены ходом его выздоровления. Стэнли, повтори героические слова мастера Деверо еще раз, — распорядился король.

— «Как сладостно и почетно умереть за своего короля», сир.

— «Сладостно и почетно…» Милорды! — обратился король к своей свите. — Представляю вам мастера Деверо. Этот человек поставил нашу персону превыше своей собственной. Он самоотверженно встретил грудью обнаженное лезвие, предназначенное для нас, продемонстрировав мужество, верность и сообразительность. Предотвратив коварное нападение на нашу миропомазанную особу, он тем самым разрушил замыслы наших врагов, злоумышлявших завладеть троном, и обеспечил себе пожизненное почетное место при дворе. Нарекаю его нашим бесстрашным защитником!

Пока придворные негромким бормотанием выражали свое полное одобрение, король обратился с повелением к своему главному лекарю:

— Сделайте так, чтобы он остался жить. Он дорог нам. Завтра мы ожидаем от вас удовлетворительных известий о его выздоровлении.

Король развернулся и вышел вон, а добрая половина придворных льстецов потянулась за ним.

«Я жив, но терплю за это адские страдания», — сказал себе Майкл, тело которого терзала жгучая боль. Острое жжение в боку было невыносимым и сводило его с ума.

— Стэнли, — прохрипел он. — Что с королевой? И ее ребенком?

— Оба здоровы, слава Богу. Добрый доктор приписывает боли пищевому отравлению. Однако же, поскольку никто более не страдает расстройством желудка, включая слугу, который пробует блюда перед тем, как их подают ее величеству, Норфолк полагает, что злодей скрывается среди ее приближенных, и потому сейчас допрашивает всех домашних.

— Стэнли… сделай для меня кое–что. — Майкл скривился от боли и крепко зажмурился. — Прошу тебя…

— Священника? Хочешь причаститься? Но доктор Линакр сказал, что…

— Никаких священников! — Боль в ране пульсировала в такт биению его сердца. В горле у молодого человека пересохло так, словно его скребли пемзой. Майкл едва мог говорить. Ему срочно требовалась тайная панацея, его дьявольское снадобье. Лекарство. — Отошли всех прочь. Оставьте меня одного… ненадолго. Пиппин!

— Да, хозяин? — По другую сторону кровати появился верный слуга и склонился над своим молодым господином.

— Я не могу дышать… — Майкл весь горел, как в лихорадке, сознание то покидало юношу, то вновь возвращалось к нему. — Открой окно. Пусть все уйдут… стой у дверей и никого не впускай ко мне… пока я сам не позову тебя. А теперь ступай. Немедленно!

— Малыш, сейчас не самое лучшее время для того, чтобы прятать жемчуга своей бабушки. Тебе нужен постоянный уход.

— Не спорь со мной… пожалуйста. Мне… нужно… остаться… одному… ненадолго, — теряя последние силы, едва слышно прошептал Майкл.

— Как тебе будет угодно. — Недовольно ворча себе под нос, Стэнли принялся вежливо выпроваживать из комнаты его светлость герцога Саффолка, доктора, которого пришлось даже подтолкнуть немного, и прочих любопытствующих зрителей.

— Я закрываю дверь, хозяин! — провозгласил Пиппин перед тем, как выскользнуть в коридор.

В распахнутое окно ворвался поток прохладного свежего воздуха. Майкл глубоко вдохнул его полной грудью. Сейчас ему предстояла нелегкая задача. Он знал, что промедление для него смерти подобно. Он уже и так стоял на самом краю пропасти.

Тугая полотняная повязка на животе затрудняла его движения, но ценой невероятных усилий ему удалось перекатиться на другой, здоровый, бок и сунуть руку под кровать в поисках заветного металлического ящичка. Кончиками пальцев Майкл едва дотянулся до кольца на его крышке. Ругаясь на чем свет стоит, он все–таки умудрился подцепить его и вытащить сундучок на свет божий. Юноша повалился на живот, тяжело дыша и содрогаясь всем телом. На лбу у него выступили крупные капли пота. От переутомления глаза у него ввалились, под ними появились темные круги. Эх, если бы у него был конфидент, которому он мог бы доверить свою жизнь, надежный и верный помощник… Но рассчитывать Майкл мог только на себя. Даже Пиппин, прислуживавший ему с самого детства, отвернется от него, если узнает, что хозяин болен страшной потовой лихорадкой.

Удостоверившись в том, что самое трудное уже позади, Майкл сорвал с шеи тонкий кожаный ремешок и дрожащими пальцами принялся нащупывать замочную скважину. Каждое движение отнимало массу сил и времени: вставить ключ, повернуть его в замке, откинуть крышку… Схватив первый попавшийся стеклянный флакон, он поднес его к лицу. Проклятье. Пузырек был пуст. Он сунул его обратно и взял следующий. На этот раз выбор оказался удачным. Юноша зубами вытащил пробку и обхватил горлышко губами, запрокидывая голову. Первый глоток показался ему божественным, второй вернул его к жизни, после третьего он воспарил над смятыми простынями…

По жилам Майкла заструилась сладостная жизненная сила. Вернув пустую бутылочку в ларец, запас чудодейственного снадобья в котором неуклонно уменьшался, Майкл удостоверился, что два других его сокровища пребывают на месте в целости и сохранности: кинжал Бэкингема и личный перстень лорда Тайрона. Он обещал своему благородному приемному отцу и покровителю никогда не носить кольцо прилюдно, но сейчас искушение оказалось слишком велико, и юноша надел его на палец, любуясь изящной змейкой, выложенной из драгоценных камней. Его вдруг охватило чувство гордости, силы и уверенности в себе и своей семье, чего никогда не внушала ему ярко–алая татуировка рода Деверо на запястье. Он почувствовал себя заново родившимся и непобедимым… Он не боялся ничего — и ничто на земле не могло остановить его. Он никогда не знал своих родителей, зато приемный отец заменил ему обоих, и Майкл вознес горячую благодарность небесам за то, что у него есть великий и мудрый наставник, любимый и обожаемый им.

Юноша запер сундучок, задвинул его обратно под кровать и вновь завязал кожаный шнурок у себя на шее. Опершись спиной о подушки, он удовлетворенно вздохнул. Чудесное снадобье уняло боль и наполнило его неземным блаженным спокойствием, которое обычно снисходит на человека после долгих занятий любовью с женщиной, только во стократ сильнее и чище. Что бы ни сулил ему завтрашний день, смерть, забвение или полную радостей жизнь, сейчас он пребывал в мире с самим собой. «Бесстрашный защитник короля… он дорог нам». Ах, если бы маленькая интриганка оказалась сейчас здесь, чтобы разделить с ним его мгновения триумфа и славы! Юноша представил, как кладет ей голову на колени, подобно падшему ангелу, а она склоняется над ним, и ее нежные пальчики бережно гладят его по волосам. Увы, ему никогда не суждено ее увидеть. Майкл вздохнул и выругался. И еще раз. И еще…

Золотые монеты сотворили чудеса с памятью человеческой. В их ослепительном блеске затерялись и позабылись многочисленные сундуки и кофры, которые то выносили из дворца, то затаскивали обратно. Вернувшись обратно в свои апартаменты, которые, как принцесса предполагала еще совсем недавно, она покинула навсегда, Рене сидела как на иголках, приводя себя в порядок. А ее домашний тиран, преданная камеристка, командовала слугами, которые вновь развешивали по стенам гобелены и собирали кровать, привезенную из Франции. Колокол пробил уже два часа пополуночи, но мужчины, не ропща и не протестуя, надрывались, как каторжники, под присмотром Адели. Все они прекрасно сознавали, что с наступлением утра каждый стол, сундук, коврик, подушка и табуретка должны стоять на прежнем месте. Никто не догадается о том, что прошлой ночью они едва не уехали отсюда навсегда.

Герцог Норфолк, граф–маршал Англии, и сэр Генри Марни, капитан личной гвардии короля, начали опрашивать всех домашних и приближенных королевы. Интересно, Анна уже побывала на допросе или нет? И не выболтала ли она все, что знала? Рене догадывалась, что допросы будут продолжаться и весь завтрашний день, поэтому девушка не могла не волноваться о том, вызовут ее или нет.

И еще мысли ее занимал Майкл. Жив ли он?

Обрывки сплетен, дошедшие до Рене после того, как она вернулась во дворец, противоречили друг другу. Одни говорили, что он выжил; другие клятвенно уверяли, что умер. Рене считала его самым храбрым из всех глупцов, когда–либо живших на свете. Господь свидетель, она восхищалась той ловкостью, с какой он выудил подробности предстоящего покушения у Анны, и его поистине безумной храбростью. Девушка ни секунды не сомневалась в том, что юноша был трезв.

Вернулся стражник, которого она посылала справиться о здоровье юноши.

— Какие новости? — бросилась к нему Рене.

— Он будет жить. Лекарь короля говорит, что это чудо. А король отныне называет его не иначе как «мой бесстрашный защитник».

Рене закрыла глаза и зашептала «Аве Мария», благодаря Пресвятую Деву за то, что та пощадила этого пылкого дурака, и дала обет сделать щедрые пожертвования беднякам и домам призрения в Лондоне.

Стоя на пороге спальни, Адель презрительно фыркнула:

— Я же говорила тебе, что он останется жив.

Рене недовольно нахмурилась.

— Я не доверяю этим английским ученым лекарям. Быть может, будет лучше…

— Оставь его в покое. Ему не требуются мои отвары и эликсиры. Этот молодой человек не может умереть. — И камеристка начертала в воздухе знак, отгоняющий дьявола, после чего вновь принялась помыкать своими бессловесными рабами.

— Глупая старая ведьма, — проворчала Рене, глядя в удаляющуюся спину служанки.

Стражник откашлялся, напоминая о своем существовании.

— Мадам, сегодня рано утром паж доставил вам вот это.

Можно было ожидать, что после всех треволнений и переживаний у Рене более не останется душевных сил, но она была тронута. Выхватив послание из рук стражника, она поспешила к камину, чтобы прочесть его:

Невинная, как снежно–белая лилия,

Она плывет над землей,

Благоуханная и свежая, как майская роза,

Она навеки лишила меня покоя и сна.

Рене смущенно захихикала. Как все–таки резко контрастировали глупые стихи с тем, что ей довелось пережить сегодня ночью! Но от этого они нравились еще больше. Подлинный лучик света в окружающем царстве тьмы. Таинственному поэту удалось развеять ее мрачное настроение. Ей было бы жаль расстаться с Англией, не узнав, кто скрывается под псевдонимом «Невидимка». И вот теперь принцессе представился еще один шанс решить загадку своего застенчивого стихоплета. Оказывается, в окружающем ее суровом и жестоком мире есть место и для маленьких радостей. Она добилась аудиенции у кардинала Уолси. Теперь он, среди прочего, занят еще и выбором подходящего кандидата на роль ее супруга. Завтра она подумает о том, как воспользоваться сложившейся ситуацией. Все, что от нее требуется, — не падать духом и по возможности не попадаться на глаза Анне. Рене дочитала остальное:

Она — первая среди благоразумных и скромных девиц,

Затмевающая их своим умом и красотой.

Эта леди живет на западе,

Благороднейшая среди самых благородных.

Ночною порой навестив ее,

Любой мужчина обретет свой долгожданный рай!

Вот странность! Последние строчки вновь заставили Рене смущенно рассмеяться. Не исключено, что всему виной было очередное успокоительное снадобье, которое Адель заставила ее проглотить после того, как они вернулись во дворец. Майкл оказался прав в своих предсказаниях. Пожалуй, в жилах неизвестного поэта все–таки нашлась капелька горячей крови, раз он осмелился намекнуть на возможность полуночного свидания. Но как может она пригласить его в гости, если даже не знает, кто он такой? Девушка пробежала глазами подпись: «Написано рукой того, кого вы покинули в печали и страдании. Невидимка (солдат, павший в неравной борьбе, но не утративший надежду)».

По коже девушки внезапно пробежали ледяные мурашки. Поэт знает, что она уехала, но ему неизвестно, что она вернулась.

— Франко! — окликнула она телохранителя, который собирался вернуться на свой пост. — Какие–нибудь подозрительные личности шныряли поблизости, пока я отсутствовала?

Стражник нахмурился.

— Да, приходил один джентльмен.

— Как он выглядел?

— Не прикидывайся невинной овечкой, — презрительно фыркнула, появляясь на пороге спальни, Адель. — Тебе прекрасно известно, как он выглядит.

Рене резко развернулась к ней, по–прежнему сжимая в руках листок бумаги со стихами.

— Он был здесь? Ты с ним разговаривала?

— Рафаэль гниет во французской тюрьме из–за тебя.

— А мне казалось, ты не одобряешь моей дружбы с Рафаэлем.

— Уж лучше он, чем тот, другой, — заявила Адель.

Рене опустилась на стульчик перед камином и еще раз перечитала поэму.

Нет, это наверняка Майкл. Это он скрывается под псевдонимом «Невидимка», больше некому. А ведь как он высмеивал ее поэта! И она еще так пылко защищала его! Должно быть, втихомолку он от души посмеялся над ней. Но продолжал присылать ей свои любовные стихи.

Перед ее внутренним взором вдруг всплыла иная сцена — Майкл с Анной. В ту ночь, когда она учила его играть в примеро, он наотрез отказался повидаться с ее подругой. Юноша настаивал, что роман с замужней женщиной не сделает ему чести. Ему не было никакого дела до похотливой шлюхи. «Я дам вам повод шпионить за мной».

Тогда он был очень зол. Уязвлен ее холодностью. Она играла с ним, и он знал об этом. Ах, если бы только этот негодяй Уолтер научился держать язык за зубами! Так что Майкл лишь отомстил ей. Он защищал честь женщины на дуэли, женщины, которую он считал непорочной, как первый снег, и только для того, чтобы узнать впоследствии, что весь двор без конца судачит о ее прегрешениях! Это стало болезненным ударом по его самолюбию, горькой обидой, проглотить которую он не смог, будучи настоящим джентльменом, в отличие от его сводного брата.

Собственно, в своем мнении о ее характере Майкл был недалек от истины. Она не представляла для него особой загадки. Он ей нравился, и она знала, что тоже нравится ему. В этом–то и состояла главная трудность. Рене достала медальон с портретом Рафаэля и принялась рассматривать его. Потом перечитала поэму. Правда против выдумки. Вдали от своего естественного окружения трудно сохранить природную чистоту. Ей придется принять нелегкое решение.

— Мадам! — Из ее спальни один за другим выходили усталые слуги. — Все в порядке.

Ее апартаменты выглядели почти так же, как прежде, создавая впечатление, что она никуда не уезжала.

— Я очень благодарна вам за помощь. Отдыхайте.

С тяжелым сердцем Рене взяла четки, подошла к своей молельной скамейке и опустилась коленями на подушку, лежавшую на ней. Склонив голову, она беззвучно зашептала «Отче наш», «Аве Мария» и «Слава Всевышнему», молясь о еще одной душе. О человеке, чья кровь пролилась на ее руки. Вскоре после того, как слуги ушли, раздался стук в дверь, которого она ждала и страшилась. В ее апартаменты вошел сержант Франческо. Они молча взглянули друг на друга. Дело было сделано.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Путешественник с пустыми карманами смеется и поет при виде грабителя.

Децим Юний Ювенал
Когда первые лучи рассвета робко скользнули в комнату, Майкл открыл глаза. Над его кроватью склонился тучный импозантный мужчина; кроваво–красный оттенок его шапочки и мантии свидетельствовал о стремлении умереть за свою веру. Пронзительный взгляд пробежал по телу и остановился на лице юноши. Майкл растерянно заморгал, когда его одурманенный болью и снадобьем мозг распознал, наконец, нежданного гостя. К нему пожаловал кардинал Уолси, тот самый царедворец, на которого он стремился произвести нужное впечатление. В общем–то, следовало ожидать, что хитроумный канцлер, державший руку на пульсе королевства, не позволит графу–маршалу и капитану гвардии обойти себя в погоне за сведениями о неудавшемся покушении.

— Ваше высокопреосвященство! — Майкл приподнялся на локте, с изумлением отметив, что не чувствует боли, и поспешно застонал, чтобы скрыть замешательство. — Покорнейше прошу извинить меня за то… — «…что принимаю вас в одном нижнем белье…» Святые угодники, но ему совсем не больно!

Незнакомый слуга внес в комнату какой–то странный стул свысокой спинкой и поставил его подле кровати. Незваный гость с достоинством опустился на него.

— Оставьте нас. — Слуга схватил за шиворот протестующего Пиппина и вытолкал за дверь, осторожно прикрыв ее за собой. Как только они остались одни, кардинал поинтересовался: — Что вы делали прошлой ночью у дверей спальни ее величества?

Майкл понадеялся на то, что его изможденный вид сделает его слова более убедительными.

— Право же, не помню в точности. С позволения вашего высокопреосвященства, искал отхожее место, наверное.

— Придумайте что–нибудь поумнее, сэр! Стража не пропустила бы вас!

— При всем уважении к вашему высокопреосвященству, позвольте заметить, что стража не остановила того негодяя, который спутал мою печень с ножнами своего кинжала. Откровенно говоря, я не могу объяснить ни себе, ни тем более вам, как я туда попал. И если бы ваше высокопреосвященство потребовали, чтобы я провел вас туда, то, клянусь честью, я бы не смог этого сделать.

— Кому вы служите? Кем был тот человек, которого вы убили? Что вы подмешали в питье ее величеству? Выкладывайте немедленно, чтобы мне не пришлось вытягивать из вас правду клещами!

Майкл понял, что сопротивление бесполезно. Кардинал вел осаду по всем правилам.

— Хотел бы я иметь ответы на эти вопросы, ваше высокопреосвященство! Увы, мне нечего предложить вам. Я лишь смутно припоминаю, как брел куда–то в темноте, ища, прошу прощения, где бы облегчиться. Как вдруг, откуда ни возьмись, на меня набросился этот человек. А когда я спросил у него дорогу, он указал мне путь в преисподнюю.

Кардинал откинулся на высокую спинку стула, благолепно сложив руки на животе.

— Для чего вы прибыли ко двору?

Майкл выстроил свои разбегающиеся мысли в боевые порядки.

— Чтобы достойно представлять на турнире моего благородного опекуна, чтобы стяжать славу и почести для дома Тайрона и, э–э, сделать так, чтобы мой благородный приемный отец гордился бы своим наследником, ваша милость.

«Капелька скромности еще никому не вредила», — решил молодой человек.

— Вас обуревают амбиции, не так ли? Кое–кто назвал бы это пороком. А я утверждаю, что амбиции порождают величие, но при условии должного ухода за ними. Подумайте хорошенько. Что вы можете рассказать мне о человеке, напавшем на вас?

Майкл осторожно положил руку на повязку, закрывающую его правый бок.

— Он ругался по–испански, от него исходило невыносимое зловоние, и еще он одинаково хорошо владел обеими руками. Перед Господом нашим клянусь — это все, что я запомнил. — Как же вам удалось одолеть его после удара кинжалом в печень?

Какое–то шестое чувство подсказало Майклу, что сейчас ему не просто расставляют ловушку. Очевидно, на уме у кардинала было что–то еще. Неужели Уолси заинтересовался им и решил, что стоит взять его под свою опеку? Так, как он поступил с Саффолком?

— Это вопрос из области теологии, ваше высокопреосвященство. Зачем Господу щадить грешника? Быть может, он в неизреченной милости своей уготовил мне новые испытания? На это я могу ответить лишь: «Узри! Вот он я!». — Все–таки юноша недаром ходил на мессу.

Губы кардинала дрогнули, и он с трудом скрыл улыбку.

— Вы полагаете, что у меня есть для вас новое испытание?

Майкл, не дрогнув, встретил взгляд маленьких хитрых глазок.

— Узрите! Вот он я!

— Мне стало известно, что в день вашего прибытия ко двору некий помощник управляющего сыграл с вами злую шутку, поселив вас в подвале. Но благодаря вмешательству леди Рене, принцессы Франции, вас перевели в эту славную комнату. Вы хорошо знакомы с ее высочеством?

«Не так хорошо, как мне бы хотелось», — мрачно подумал Майкл. А теперь, в свете ее поспешного отъезда, продлить знакомство уже не представлялось возможным.

— Я имел счастье несколько раз беседовать и танцевать с ее высочеством. Она показалась мне очаровательной и достойной всяческого доверия особой.

— Мне сообщили еще об одном прискорбном случае. Я имею в виду вашу ссору со шталмейстером его светлости герцога Норфолка, неким сэром Уолтером Деверо, если не ошибаюсь.

— Сэр Уолтер счел себя оскорбленным, узнав, что у нас с ним был один и тот же родитель. Он вызвал меня на дуэль в надежде смыть оскорбление, нанесенное, как он полагал, нашему общему предку. — Юноша заметил, как кардинал выразительно прищурился, и понял, что его собеседник не попался на крючок. Майкл поспешил исправить оплошность. — А тот факт, что я наткнулся на него в столь неподходящий момент, когда он силой домогался одной известной леди, дал сэру Уолтеру повод, которого он искал, ваше высокопреосвященство. — Теперь его оговорку можно было списать на то, что он стремился оградить честь и достоинство Рене от возможных инсинуаций.

— Его величество весьма доволен вами. Он даже называет вас «своим бесстрашным защитником». Полагаю, у него есть на то веские причины. Я же, с вашего позволения, не стану спешить с суждениями. Кстати, у вас случайно нет желания получить какую–либо должность при дворе, или же ваши устремления не простираются дальше того, чтобы сменить своего приемного отца на посту вице–короля Ирландии?

— Мои устремления, ваше высокопреосвященство, состоят в том, чтобы верно служить своему королю и тем великим мужам, которые, в свою очередь, служат ему.

— У его светлости герцога Бэкингема и милорда Нортумберленда во множестве имеются чины и должности для тех, у кого твердая рука, способная держать меч. Думаю, они с радостью примут под свое крыло бесстрашного защитника его величества.

«Кардинал Уолси знает, кто замышлял убийство короля», — понял Майкл. Следовательно, настало время определиться, в какую сторону дует ветер его лояльности. Молодой человек призадумался, а не пора ли открыть сундучок и достать оттуда кинжал, экспроприированный им у Бэкингема. Он мог сказать, что отнял его у испанского наемного убийцы в пылу схватки и таким образом отправить Бэкингема на эшафот, куда кардинал лично доставил бы герцога в повозке для осужденных. Вот только стоит ли? Ведь при этом он мог невольно выдать Анну, а уж та наверняка постаралась бы утопить и Рене. Так не лучше ли придержать эту козырную карту в рукаве, чтобы посмотреть, куда приведет расследование покушения?

— Если это единственное место, достойное человека моих талантов, не обремененного длинной родословной, то я бы предпочел служить своему королю и моему благородному покровителю в Ирландии, ваша милость.

Кардинал встал. Майкл, внешность которого с уверенностью позволяла заключить, что он остается прикованным к постели из–за опасной раны, ограничился тем, что вежливо склонил голову. И только когда большой — во всех смыслах — человек вместе со своим необычным стулом покинул его комнату, юноша заметил, что перстень, подаренный ему лордом Тайроном, исчез с его указательного пальца. Он забыл снять его прошлой ночью!

В дверях появился Пиппин и с поклоном пригласил к своему хозяину двух новых посетителей: Норфолка и Марни. Постаравшись скрыть беспокойство, Майкл откинулся на подушки и принялся отвечать на их вопросы. Как он попал в покои королевы, куда посторонним вход воспрещен? Знает ли он человека, которого убил? Как ему, мертвецки пьяному, удалось одолеть специально обученного наемного убийцу? И не известно ли ему о ком–нибудь, кто желает зла его величеству? Он отвечал им в том же духе, что и кардиналу, сделав особый упор на тяжести своего ранения.

В отличие от кардинала Уолси, его личность, похоже, не вызвала особого интереса ни у Норфолка, ни у Марни. Тщательно продуманный рассказ и болезненное состояние юноши вполне удовлетворили их любопытство. Поворчав для виду, они согласно покивали головами и удалились. Во время расспросов важные господа даже не потрудились присесть. Майкл сильно сомневался, что они вернутся, чтобы узнать у него еще что–нибудь.

Изрыгая проклятия, он вскочил с кровати и сбросил тюфяк на пол, надеясь, что перстень всего лишь соскользнул у него с пальца во сне. В воздух взлетело черно–белое полосатое перо, противно щекоча ему нос. Майкл поймал его и поднес к свету, чтобы рассмотреть получше. Зазубренные кончики подсказали юноше, что оно принадлежит филину. Если только аисты, вестники счастья и процветания, не давали остальным пернатым уроки по переноске тяжестей, он сомневался в том, что филин мог утащить его перстень. Смяв перо в кулаке, Майкл перерыл груду простыней, одеял, подушек и покрывал. К его отчаянию, кольца и след простыл. Юноша заглянул даже в запертый ларец под кроватью, обшарил пол, обыскал гардеробную, шкаф и все сундуки. Кольца не было нигде.

— Пиппин! — взревел он, отрывая слугу от приятного времяпрепровождения — тот сплетничал в коридоре с собратьями по ремеслу. — Кто–нибудь еще, кроме тебя, заходил в комнату, пока я спал?

— Я никого не заметил… Чтоб мне провалиться! — взвыл Пиппин при виде беспорядка, устроенного Майклом.

— Пропало кольцо, подаренное мне милордом, Пиппин. Я куда–то задевал его и не могу найти. Ты должен помочь мне отыскать его в этом бардаке.

На лбу Пиппина прорезались глубокие морщины, когда он перевел обеспокоенный взгляд на своего хозяина.

— Сэр, ваша рана…

Но юноша не ощущал ни малейшего физического неудобства.

— На этот счет не волнуйся. Ищи перстень.

Войдя в уборную, он задернул за собой занавеску. Облегчившись, Майкл опустился на табуретку, чтобы повнимательнее рассмотреть свою рану. Прошлой ночью с ним случилось нечто очень странное. Следовало тщательно во всем разобраться. Сердце тяжело стучало у него в груди, когда юноша принялся осторожно разматывать повязки, стягивающие правый бок. Но, к своему удивлению, он не почувствовал ни малейшей боли. Льняные тампоны, подложенные под повязку, обильно пропитались кровью, которая уже успела засохнуть. Если оторвать их, у него наверняка откроется кровотечение, не говоря уже о дьявольской боли. Но есть ли в этом необходимость? Майкл глубоко вздохнул и потянул за кончик подушечки, ожидая, что раненый бок отзовется громким протестом. Но, к его невероятному изумлению, тампоны попросту свалились на пол, а с ними вместе и нитки, которыми врач давеча зашил ему рану!

У юноши отвисла челюсть. Не веря своим глазам, он принялся ощупывать место, в которое наемный убийца вонзил кинжал, но не обнаружил никакого следа вчерашнего происшествия. Рана затянулась полностью, и, если не считать пятен высохшей крови, кожа юноши была гладкой и чистой, как у ребенка! Он осторожно потыкал в нее пальцем и встретил мягкое и упругое сопротивление здоровой плоти. Майкл осмотрел свой левый бок и не нашел ничего подозрительного и там. Невероятно, но факт! Колдовство, не иначе. Что же представлял собой его дьявольский напиток — целебное снадобье, яд или волшебный отвар? Мозг юноши отказывался воспринимать происходящее: уж не сходит ли он с ума?

Майкл почувствовал, как на плечи ему, подобно снежной лавине, обрушился груз новых проблем. Как, черт побери, сможет он объяснить исчезновение раны докторам, если они станут настаивать на том, чтобы осмотреть его? «Уважаемые господа, я совершенно здоров телом и болен духом…»

Чума и мор на голову Донно О'Хикки! Майкл дал себе слово, что, как только окажется в Ирландии, непременно отыщет чертова зубоскала и мечом или кулаками выбьет из него правду. «Драконья кровь», будь он проклят! Да это чистой воды колдовство! Неудивительно, что старик просил никому не рассказывать о своем снадобье. За такие шутки его надо живьем сжечь на костре!

Обхватив голову руками, Майкл попытался успокоиться и разобраться в урагане чувств, бушевавших у него в душе. Он заразился английской лихорадкой, но выжил. Испанский мясник проткнул ему печень, но жизненно важный орган восстановился всего за одну ночь. Он сам стал сильнее, подвижнее, быстрее. Он научился чуять оленей за целую лигу, прыгать, подобно гигантскому кузнечику, стал ощущать то, о чем раньше мог только мечтать…

Бесстрашный защитник короля вновь принялся ощупывать свой заживший бок. Колдовство это или нет, к чему сходить с ума только потому, что с ним случилось чудо? Он постарается скрыть свои аномальные способности от любопытных глаз, а по возвращении в Ирландию отыщет знахаря и выпытает у него все подробности того, что с ним произошло.

Итак, приняв единственно верное в его положении решение, Майкл вновь замотал бок повязкой, подложив под нее свернутые льняные тампоны. Пожалуй, он существенно приблизился к своей цели. И пусть он прибыл ко двору лишь для того, чтобы исполнить свой долг, но кто мешает ему заодно и испытать себя? И никакая маленькая интриганка не собьет его с пути истинного, внушая несбыточные надежды его уму, сердцу и тому органу, что расположен ниже. Он должен благодарить богов за то, что она уехала. Недаром же его мудрый наставник предостерегал юношу от подобных увлечений. В отличие от сугубо плотской и потому простительной связи с Анной, отношения с Рене в этом смысле станут актом полного неповиновения. Покончив с перевязкой, Майкл вернулся в комнату. Языческий перстень Тайрона следовало найти во что бы то ни стало, как и произвести должное впечатление на кардинала Йорка.

Мысли о постигшей ее неудаче, о предстоящем расследовании, а главное — о лейтенанте Армадо Бальони не давали Рене заснуть, но первый луч рассвета застал ее во всеоружии, собранной и готовой к бою. Итак, она поторопит кардинала Уолси с решением вопроса о ее будущем замужестве, чтобы получить возможность доступа к Талисману, и постарается выяснить личность своего застенчивого рифмоплета. Последняя загадка представлялась ей чрезвычайно занимательной.

Рене приняла решение продолжить свою игру. Сердце девушки осталось во Франции, и она должна вернуться на родину с победой.

Однако, прежде всего, следовало засвидетельствовать свое почтение бедной королеве и справиться о ее самочувствии. Принцесса уже сожалела о том, что помогала Бэкингему и его клевретам в осуществлении их предательских замыслов.

За дверями апартаментов принцессу поджидал в засаде сэр Уолтер Деверо.

— Миледи, я хочу извиниться перед вами.

На лице Рене не дрогнул ни один мускул. Глядя мимо сэра Уолтера, она надменно произнесла:

— Сержант, немедленно уберите экскременты с моего пути. — Не успела она договорить, как ее личные телохранители преградили дорогу назойливому приставале. Сэр Уолтер не отважился последовать за ней. — Сержант Франческо, сегодня после полудня я намерена возобновить свое обучение. Вчера этот негодяй поставил меня в унизительное положение, из которого я не смогла выпутаться самостоятельно.

— Очень хорошо, мадам. Мы начнем с положения, в котором, к большому несчастью, вы оказались вчера и продолжим занятия по освобождению от захвата. Могу я предложить воспользоваться затупленными стрелами без оперения?

— Я полностью полагаюсь на вас, сержант.

Веселые солнечные зайчики играли с Рене в прятки, отражаясь от мозаичных оконных стекол, пока она шла по коридору к апартаментам ее величества. Она была неприятно поражена, обнаружив Анну у дверей в личные покои королевы.

— Мне очень жаль, леди Норрис, — рассыпалась в извинениях Анна. — В настоящий момент ее величество осматривает лекарь. Ее ни в коем случае нельзя беспокоить. Могу я передать ей ваше послание?

После того как леди Норрис, поминутно утирая слезы, попросила передать ее величеству свои наилучшие пожелания, Рене шагнула вперед, надев непроницаемую маску придворной любезности.

— Доброе утро, Анна. Как себя чувствует ее величество?

Анна испустила вздох и закудахтала:

— Какой кошмар, Рене! Не могу тебе передать, как мы все расстроены. У его величества в глазах стояли слезы, можешь себе такое представить? Мне кажется, я никогда не видела его таким. А наша бедная милая королева! Когда достопочтенные сеньоры де Виттория и де ла Са сошлись во мнении, что ее недомогание суть следствие расстройства желудка, она настояла на том, чтобы провести всю ночь на молитвенной скамейке и отправила хранителя своего личного кошелька сделать пожертвование лечебнице Святой Екатерины. Так что, вполне естественно, сегодня утром ее величество чувствует себя совершенно разбитой. А как прошел твой ужин с кардиналом Йорком?

Рене не помнила, чтобы обсуждала свои планы на вечер с Анной. Впрочем, реплика подруги лишний раз свидетельствовала о том, что при дворе не существует тайн. Хладнокровие Анны поразило девушку до глубины души, особенно если учесть, что именно сестра Бэкингема отравила королеву с намерением убить ее наследника, а теперь должна была сообразить, что снадобье, которое вручила ей Рене, оказалось бесполезным. В соответствии со своей ролью в спектакле, который обе, не сговариваясь, разыгрывали друг для друга, принцесса поинтересовалась:

— Как твои дела? Надеюсь, тебе стало… лучше?

И вновь Рене была поражена в самое сердце. Легкая улыбка, скользнувшая по губам Анны, была совершенно искренней!

— О да, конечно! Тебя послало мне само небо.

— Что ж, я очень рада, — вымученно улыбнулась принцесса. — Мне бы очень хотелось повидать королеву, но, насколько я понимаю, сейчас она занята. Прошу передать ее величеству, что я ужасно расстроена ее недомоганием и благодарю Господа за ее выздоровление. Пожалуй, я нанесу ей визит чуть позже.

Двери в личные покои королевы распахнулись, и оттуда вышли испанские дворяне, что–то оживленно обсуждая между собой. Рене сделала попытку войти, но Анна загородила ей дорогу.

— Ее величество нельзя беспокоить ни в коем случае!

Неподдельная тревога в глазах подруги в очередной раз заставила принцессу изменить свое мнение о ней. Ей вдруг захотелось крикнуть Анне в лицо: «Неужели ты думаешь, что я начну болтать? Или это не я дала тебе флакон со снадобьем, проклятая лицемерка?» Быть может, Анна и обладала талантами лицедейки, но особым умом не отличалась.

Из спальни королевы вышла светловолосая сестра сэра Уолтера Маргарет Клиффорд, держа на сгибе локтя корзину с грязным бельем. Увидев принцессу, она одарила ее белозубой яркой улыбкой, живо напомнившей Рене Майкла.

— Миледи Рене, хотите, я узнаю, не желает ли ее величество принять вас?

Рене удивленно заморгала.

— Э–э… да, конечно. Благодарю вас, вы очень любезны.

Доктор Линакр и главный хирург Джонсон привели с собой третьего собрата по ремеслу, чтобы осмотреть своего необычного пациента. Доктор Чамбер имел обширную практику в Падуе[224], прежде чем принял предложение венценосного отца Генриха и стал его личным врачом и аптекарем. Три ученых мужа, которым помогали многочисленные ученики и подмастерья, суетились вокруг Майкла, как вороны, слетевшиеся на свежий труп, вооруженные холодными инструментами вместо клювов и когтей. Основательно простучав своими железками ему грудь и измяв твердыми пальцами лицо, они невнятным бормотанием выразили свою полную ученую растерянность, обнаружив его в добром здравии.

Наконец, Джонсон, оправдывая свое прозвище Королевская Пиявка, возжелал осмотреть рану пациента. При виде сверкающего зонда и ланцета Майкл закрылся подушками, трепеща, как девственница в преддверии первой брачной ночи, и отмахиваясь от их ледяных рук.

— Мой добрый доктор! — вскричал он, натянуто улыбаясь. — Целую ночь я провел, восполняя запасы собственной крови и латая шкуру. И если вы начнете отдирать повязку, это наверняка приведет к ухудшению моего состояния и повлечет самые катастрофические последствия для моего здоровья, что было бы весьма прискорбно, поскольку я дал обет пожертвовать значительные суммы на чтение лекций. Я имею в виду университеты Оксфорда и Кембриджа, Королевский колледж врачей, Гильдию хирургов и Гильдию аптекарей, ученые члены которых смогут использовать мои скромные сбережения для проведения дальнейших исследований в области медицины. Джентльмены, спешу уверить вас, что мой слуга весьма опытен в смене повязок. Вы сами видите, что я поправляюсь не по дням, а по часам. Давайте не будем играть с судьбой в орлянку. От добра добра не ищут, знаете ли. Полагаю, его величество будет счастлив услышать от вас о том чуде, которое вы сотворили со мной.

Ученые мужи посовещались и выразили свое полное согласие с тем, чтобы Пиппин и дальше ухаживал за своим молодым господином. Майкл облегченно вздохнул, когда доктора удалились, пообещав вернуться попозже, чтобы все–таки осмотреть его.

Наконец–то установилась хорошая погода, и король Генрих поспешил воспользоваться случаем. Он решил доставить себе удовольствие соколиной охотой. Майкл с горечью вслушивался в стук копыт горячих жеребцов, уносивших со двора короля со свитой. Он чувствовал себя мальчишкой, которого отправили спать, оставив без ужина, а безуспешные поиски перстня лорда Тайрона в собственной спальне не способствовали улучшению его настроения.

К обеду Майкл окончательно пал духом. Решив смыть запах лекарей, истыкавших его тело своими зловещими инструментами, он заказал роскошную ванную, отправив Пиппина подышать свежим воздухом, а сам вытянулся в бадье, заполненной прохладной, благоухающей травами водой. Впрочем, юноша догадался приберечь перепачканные кровью льняные тампоны: они еще могут ему пригодиться.

Около полудня во дворец вернулся король. В сопровождении шумной ватаги дворян он быстрым шагом вошел в комнату Майкла. За ним шествовала процессия слуг с кувшинами вина и подносами с разнообразными кушаньями. Генрих застал пациента в постели. Его бесстрашный защитник, завернувшись в велюровый домашний халат, покоился на кровати, подложив под спину гору подушек, очень напоминая умирающего понтифика. Для полноты образа ему недоставало только ярко–алой скуфейки на затылке.

— Мы рады видеть, что вы идете на поправку, Деверо! — Король небрежным жестом остановил его, когда Майкл попытался встать с кровати и склониться перед его величеством в подобающем поклоне. — Только послушайте о наших новых кречетах, ястребах–тетеревятниках и сапсанах — страх и ужас, доложу я вам, мой храбрый защитник!

— Дрожь и трепет! — подхватил Вайатт, гнусавым голосом вторя бархатному баритону короля.

— Мои новые ирландские хищники взмыли в небеса, как стая гарпий!

— Берегись, английская дичь! Теперь тебе несдобровать!

Мысленно благодаря Пиппина за то, что тот вовремя предупредил его о визите короля, Майкл выслушал кровавую сказку о кельтских когтях и хитроумной британской дичи.

— С позволения вашего величества я хотел бы написать моему благородному лорду Тайрону о том, что его скромный дар доставил вам некоторое удовольствие.

— Скромный дар, клянусь честью! Ха! Да–да, напишите! Передайте лорду Тайрону нашу сердечную благодарность, потому как он дорог нашему сердцу. Упомяните также и о том, что его щедрость не останется незамеченной. Мой лорд–казначей уверяет меня, что, продав этих бесподобных птичек, я смогу построить несколько новых кораблей, чего я, естественно, делать не стану. — Король Генрих остановился посреди комнаты, широко расставив ноги и уперев руки в бока, и окинул благосклонным взором своего прикованного к постели защитника. — Вот уже три раза подряд вы доставили нам удовольствие. — И он принялся загибать пальцы, перечисляя подвиги Майкла: — Олень, ловчие соколы и спасение нашей персоны…

Король задумался. Майклу оставалось только надеяться, что Генрих раздумывает над тем, какой награды он заслуживает за свою преданность. Сам он рассчитывал на рыцарские шпоры.

Женский смех прервал раздумья венценосного гостя. Стайка статс–дам и фрейлин королевы, среди которых выделялись Бесси Блаунт, Анна Гастингс, Элизабет Кэри, Мэг Клиффорд и ее светлость герцогиня Саффолк, впорхнули в переполненную комнату и присели в реверансе.

— Ее величество пребывает в добром здравии и передает вашему величеству свои наилучшие пожелания, — сообщили они королю, в то время как его веселые и шумные спутники восприняли появление дам как сигнал к началу новой охоты.

— Мы пришли посмотреть на бесстрашного защитника, — громким шепотом сообщила блистательная Элизабет Кэри своему брату, сэру Фрэнсису Брайану. — Представьте нас.

И в течение следующего часа на Майкла обрушились комплименты, недвусмысленные намеки, завуалированные под легкий флирт, вопросы о его жизни в Ирландии, о его художественных вкусах, а также прочих интересах. Молодой человек чувствовал себя султаном в восточном гареме. Уютная обстановка и вино привели всех присутствующих в блаженное расположение духа; а когда закатные сумерки окрасили оконные стекла в нежные тона, леди и джентльмены уже в изрядном подпитии шумной гурьбой отправились на ужин, чтобы продолжить свои игры уже в тишине уединенных спален.

Итак, гости удалились, оставив Стэнли, Саффолка и бутыль бордоского вина. Майкл был благодарен им за то, что они составили ему компанию. Они стали для него настоящими друзьями, каких у него еще никогда не было. Их жизни не зависели от расположения лорда Тайрона, и они не терялись, услышав в разговоре мудреные слова из нескольких слогов.

— Ты можешь гордиться собой, малыш! — заплетающимся языком провозгласил Стэнли. Нетвердыми шагами подойдя к постели, он боком присел на нее, да так неловко, что расплескал вино на свой охотничий камзол, после чего с величайшей осторожностью водрузил ногу на ногу. — Два королевских визита — Генрих оказал тебе большую честь, имей в виду! — и стайка прелестных нянек, домогающихся твоего внимания, готовых ублажить тебя душой и телом. Осмелюсь предположить, что отныне ты стал своим при дворе.

— Когда–то и мне довелось испытать нечто подобное, — меланхолично заметил Саффолк, наполняя их кубки, и в голосе его прозвучали ностальгические нотки.

Стэнли громко фыркнул.

— Да с тобой цацкались, как с несмышленым дитятей, покуда тебе не стукнуло сколько? Тридцать? Или больше?

— Пока я не женился в третий раз, после чего щедро передал тебе своих кормилиц, Стэнли.

— А в тот день, когда состоится моя помолвка с несравненной Мэг, я вручу их вот этому малышу.

— У него и своих довольно. Так что верни мне моих.

— Пожалуй, я попридержу их у себя, если твоя светлость не возражает, поскольку я еще не женат.

Майкл, и сам не вполне трезвый, шутливым жестом прижал руку к сердцу.

— Джентльмены, от ваших речей меня бросает в дрожь. К чему вам непостоянство, когда вы оба уже обрели свою половину?

— В свое время поймешь. — Ироничным тоном Саффолк намекал, что счастливый брак подразумевает и самопожертвование. — Мужчина хранит постоянство до тех пор, пока не обретет счастье, и в следующее мгновение он начинает мечтать о непостоянстве.

— Слушай, слушай, малыш. Счастлив тот мужчина, кто никогда не был женат!

Они дружно выпили за это.

— Кстати, расскажи–ка нам о своей схватке с наемным убийцей. Рана сильно болит? Мне говорили, что стилетом, которым он тебя продырявил, завладел Марни.

Майкл пересказал им сцену своей борьбы с убийцей, постаравшись, правда, обойтись без подробностей, которые могли бы повергнуть друзей в ужас; так что его рассказ мало чем отличался от той версии событий, которую он преподнес Уолси, Норфолку и Марни.

— В таком случае, полагаю, ты не сможешь принять участие в турнире, верно? — заметил Саффолк. — Мне бы хотелось скрестить с тобой копья. Возиться со Стэнли — удовольствие сомнительное.

— Какого дьявола! — взревел Стэнли.

В это мгновение раздался легкий стук в дверь. Полусонный Пиппин с трудом поднялся на ноги со своей кровати на колесиках в дальнем углу и затопал ко входу, чтобы посмотреть, кого там черт принес. В приоткрытую дверь пахнуло амброй и лавандой, и сердце замерло у Майкла в груди.

Саффолк, одним прыжком вскочив на ноги, отвесил гостье изысканный поклон.

— Миледи, как любезно с вашей стороны проведать нашего раненого друга! Бедный мальчик, он потерял бочонок крови, и потому наши усилия развеселить его пропали втуне. — И герцог с видом завзятого повесы заговорщически подмигнул Майклу.

Стэнли, заметив выражение напряженного ожидания на лице Майкла, присоединился к Саффолку, уже стоявшему у дверей. Выходить друзья все же не спешили, подмигивая, кривляясь и показывая Майклу знак виктории — поднятые кверху указательный и средний пальцы, разведенные в стороны.

— Вы — верные друзья, способные развеселить даже умирающего на смертном одре! — А когда Рене на мгновение отвернулась, Майкл безмолвно прошептал, усиленно шевеля губами: — Пошли вон!

— Думаю, мы можем с чистой совестью откланяться, ваша светлость. Смотрите, одно ее присутствие проливает целительный бальзам на его раны.

Наконец пьяные друзья вывалились за дверь.

— Adieu!

— Аu revoir![225] — Саффолк схватил Пиппина за шиворот и выволок слугу в коридор.

Смущенный их прозрачными намеками, Майкл улыбнулся девушке, напряженный и счастливый одновременно. Она вернулась. Но зачем же она уезжала?

Рене шагнула вперед. По ее розовым влажным губам скользнула мягкая улыбка.

— Насколько я могу судить, вы пребываете в добром здравии.

Он пожирал девушку глазами, страшно жалея, что не может коснуться ее рукой. И если бы ему не приходилось соблюдать величайшую осторожность, молодой человек наверняка выкинул бы какую–нибудь глупость. Одного только взгляда на нее оказалось достаточно, чтобы все его благие намерения растаяли, как утренний туман.

— Присаживайтесь, прошу вас.

Табуретка, на которой сидел кто–то из его недавних посетителей, стояла подле самой кровати, но девушка не обратила на нее внимания.

— Я ненадолго. — Рене опустилась на край постели рядом с ним. Она сидела, выпрямив спину, строгая и неприступная, на расстоянии вытянутой руки и в то же время в нескольких лигах от него. — Мой рифмоплет набрался мужества сбросить маску. Мы должны встретиться в личном саду королевы через час, когда пробьет колокол.

— Что?! — Майкл подпрыгнул на подушках, но, вспомнив о своем мнимом увечье, со стоном опустился обратно. Им о многом нужно было поговорить, но… — Я протестую, мадам. Если память мне не изменяет, мы с вами заключили пари. Разве не я предсказывал, что ваш неизвестный менестрель непременно запустит пробный шар в одном из своих последующих грандиозных опусов? Поскольку так оно и случилось, вы должны отложить это событие — при котором я заслужил право присутствовать, — до тех пор пока я не смогу со ставить вам компанию.

Принцесса высокомерно приподняла брови.

— Разве я говорила, что он запустил пробный шар? Я даже не упоминала, что он написал мне снова.

Майкл презрительно скривился.

— И каким же образом вы поддерживаете с ним связь? Это представляется мне подозрительным.

Рене флегматично пожала плечами.

— Его человек пытался расспросить моего стражника и… — Звук церковного колокола заставил девушку умолкнуть. — О! Я должна идти! — Она вскочила на ноги и тут же охнула, согнувшись пополам от боли.

В мгновение ока молодой человек оказался рядом с ней, осторожно положив руку на ее талию.

— Что случилось? Вам больно? Неужели этот негодяй Уолтер посмел…

— Нет. — Девушка скривилась, бережно растирая поясницу. — Это я… о–о–ой… сама. Неловко потянула мышцу.

Майкл успокоился. И даже постарался скрыть улыбку.

— Очевидно, переусердствовали на тренировке, признавайтесь?

— Не смейтесь надо мной! Мне ужасно больно. — Рене повернула голову и исподлобья взглянула на него. — А вам разве не следует лежать в кровати? Ваша рана наверняка доставляет вам больше, хлопот, чем мне — мое растяжение.

Майкл осторожно развернул ее спиной к себе.

— Вы позволите? Мне знакома мышечная боль, и я умею с ней бороться. — Принцесса коротко кивнула, и тогда он осторожно убрал ее руки и принялся бережно разминать большими пальцами ее поясницу, отчего девушка едва не замурлыкала от удовольствия.

Эти прикосновения сводили его с ума; она была так близко, он вдыхал запах ее волос и тела… И вдруг юноша испугался, что не выдержит и сорвется; желание бурлило у него в крови.

— Вам лучше? — хрипло пробормотал он, когда она запрокинула голову.

Она безмолвно прикрыла глаза пушистыми ресницами. Девушка буквально таяла у него в руках.

— Да, не останавливайтесь, пожалуйста…

Ее удовлетворенные вздохи и стоны заставляли его сгорать от желания. Он прошептал, едва не касаясь ее шеи губами:

— Почему вы уехали, а потом вернулись?

— А как вы оказались в личных покоях королевы? Я знаю, что вы были трезвы… Боже милосердный — Она громко ойкнула, когда его пальцы нащупали самое больное место. — Да, вот здесь…

Майкл ощущал неудобство в паху и боялся пошевелиться, чтобы не оконфузиться окончательно. В ладонях у него застыла самая желанная девушка на свете, созданная для любви и ласки, для соблазна и удовольствия, источник силы и наслаждения, к которому он так жаждал припасть всем телом. Если бы не его мнимая рана, молодой человек наверняка свалял бы дурака.

— Ваша Адель заявила мне, что ребенок будет жить, а король умрет. Откуда она знала об этом?

Девушка ответила вопросом на вопрос:

— А почему вы смеялись над моим поэтом… Невидимкой?

— Он просто нелеп, ваш Невидимка. Мало того что он прячется за гусиным пером, так он еще и адресовал вам украденные стихи. Я узнал их тотчас же. Это старая английская баллада, менестрели поют ее вот уже много лет.

Рене шагнула вперед, высвобождаясь из его объятий.

— Я рада, что вы живы и здоровы. Но я должна идти.

Он схватил ее за руку прежде, чем она успела сделать еще один шаг.

— Вы должны?

Сверкающие глаза скрылись под густыми ресницами. Рене провела пальчиком по тисненому лацкану его домашнего халата, едва не коснувшись полоски кожи в треугольном вырезе рубашки, распахнутой у него на груди. Это была сладкая мука, и юноша вздрогнул всем телом.

— А я думала, что это вы мой Невидимка.

— Вы действительно хотели, чтобы им оказался я?

Рене весело рассмеялась и отняла свою руку.

— Немедленно отправляйтесь в постель! Вам следует набраться сил, если вы хотите принять участие в предстоящем турнире.

Эмоции душили молодого человека, грозя захлестнуть его с головой. Он прошептал:

— Моя постель холодна и пуста.

Она отпрянула, как если бы он укусил ее.

— Невидимка ждет. Спокойной ночи.

Проклятье! В это мгновение он пожалел, что не истекает кровью — и что вообще прикасался к Анне.

— Что ж, ступайте. Не стоит заставлять старину Невидимку ждать.

На следующее утро Рене получила очередное стихотворение:

Когда на ее красоту снисходит благословение,

Мне не о чем более просить этот мир,

Только бы остаться с нею наедине, позабыв о ссорах и спорах.

Вина прекрасной женщины лишь в том,

Что она приносит мне несчастье.

Рене улыбнулась. Прошлым вечером, когда они старались выудить друг у друга ответы на важные для них вопросы? Майклу почти удалось убедить ее в своей невиновности. Уходя из его комнаты, она поверила ему. Но теперь ее вновь мучили сомнения. Впрочем, был ли он Невидимкой или нет, уже не имело никакого значения, как не имело значения и вожделение, охватывавшее девушку в его присутствии. Ее больше занимали причины, по которым Майкл не выдал ни Бэкингема, ни Анну, ни всех прочих людей, вольно или невольно замешанных в этом заговоре, включая и ее саму.

Майкл знал достаточно, чтобы отправить Рене на виселицу. Тем не менее, он держал язык за зубами. Что задумал блестящий соблазнитель на этот раз? Такими вопросами задавалась Рене в беспокойные дни, последовавшие за неудавшимся покушением. Норфолк и Марни вынюхивали заговорщиков, как гончие, идущие по следу оленя. Они удвоили караулы и сновали с озабоченным видом, допрашивая всех, кто имел доступ к королеве в ту роковую ночь. Впрочем, усилия их не увенчались успехом — предъявить обвинение было некому; заговорщики хорошо спрятали концы в воду, и каких–либо конкретных улик обнаружить не удалось.

Именно в День святого Георгия, покровителя Англии и благороднейшего ордена Подвязки, девять лет назад состоялась коронация Генриха VIII, и с тех пор этот праздник был официально объявлен днем его рождения. Приготовления к роскошному празднеству, главными событиями которого станут рыцарский турнир и банкет, были в самом разгаре. На городской площади соорудили помост для театрализованных представлений. Рыцари графства, купцы, бродячие ремесленники и продавцы индульгенций устремились в Лондон. Вокруг ристалища сплошной стеной встали шатры и палатки, разукрашенные гордыми гербами. Благородные леди и джентльмены наравне со своими слугами делали и принимали ставки, заключали пари и бились об заклад. Король Генрих, в то редкие минуты, когда не гонялся за юбками, упражнялся дотемна со своими верными компаньонами, возвращая уверенность и силу духа, которых чуть было не лишился после неудачного покушения на свою жизнь.

Теперь, когда воздух благоухал жимолостью, когда весенние ароматы будоражили кровь, подталкивая к легким любовным интрижкам, планировать новый заговор стало особенно трудно. Но Рене старалась придерживаться строгого распорядка дня. После постигшей ее неудачи она только и делала, что без устали упражнялась в своих апартаментах, сидела у постели больной королевы и строчила любезные послания кардиналу Уолси, благодаря его за усилия, которые он предпринимал от ее имени. По вечерам девушка обыкновенно ужинала и танцевала в королевских апартаментах. Компанию ей чаще всего составляли герцог и герцогиня Саффолк, их добрый друг лорд Стэнли и Мэг Клиффорд, оказавшаяся остроумной и очаровательной особой.

Рене искусно избегала Руже, который с упорством, достойным лучшего применения, охотился за ней, как завзятый судебный исполнитель. Она старалась не попадаться на глаза Анне и навещала выздоравливающего Майкла в его комнате. Туда заглядывали также их светлости герцог и герцогиня Саффолк, лорд Стэнли и Мэг, относившаяся к раненому молодому человеку как к брату. Мистрис Клиффорд, уверившись в чувствах Стэнли, пыталась помочь и Рене обрести счастье с юным ирландцем. Рене, отдавая дань настойчивости безыскусной сводницы, не стала указывать Мэг на то, что ее добрые намерения пропадают втуне.

Мышцы девушки постоянно ныли после утомительных упражнений. Каждый вечер ей приходилось прибегать к помощи камеристки. Старая служанка втирала мази и лосьоны в тело принцессы. И каждую ночь, лежа на животе в ожидании того момента, когда ее начнут мять и массировать, Рене вспоминала Майкла. Она вновь чувствовала, как его сильные пальцы ласкают ей поясницу, ощущала его горячее дыхание на шее, вдыхала его приятный аромат, видела его сильное обнаженное тело и глаза, которые вечно искали — и находили! — ее, отдавая себе отчет в том, что ее неприятности только начинаются.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

…достоин сразиться с самим Ахиллом.

Вергилий. Энеида
Долгожданный турнир в честь святого Георгия открылся ревом фанфар, к вящей радости придворных и желающих поглазеть на бесплатное зрелище обитателей Лондона, толпами стекавшихся к залитому солнечным светом ристалищу в Гринвиче, дабы криками приветствовать прославленных бойцов королевства. Турнир по праву считался настоящим торжеством рыцарского духа, в соответствии с которым соперники обязаны явить чудеса храбрости и силы, продемонстрировать зоркость глаза, твердость руки и превосходное умение выбирать нужный момент, рискуя в противном случае навлечь на себя немилость самого короля. Принять в нем участие было почти столь же почетно, как и покрыть себя славой на поле брани.

Двор замка, украшенный гирляндами из крестов святого Георгия с вплетенными в них красными и белыми розами Тюдоров в честь короля, его благородных дворян и рыцарей–сподвижников ордена Подвязки, был заполнен до отказа. Королевская галерея сверкала роскошным убранством из золотого и ярко–алого бархата с вышитыми на нем заглавными буквами «Г» и «Е», розами Тюдоров и испанскими гранатами.

Зрители, оккупировавшие королевскую галерею, зубчатые башни, ярусные помосты, зарезервированные для городских чиновников, а также простой народ, толпившийся у ограды, которой было обнесено ристалище, с восторженным трепетом наблюдали за тем, как на арену выехала блистательная процессия. Первыми верхом на лошадях неспешно двигались маршалы рыцарского турнира, за которыми следовали пешие ратники, барабанщики и трубачи в ливреях цветов Тюдоров. Далее покачивались в седлах рыцари в дорогих доспехах на покрытых яркими попонами боевых конях в сопровождении оруженосцев, и замыкали шествие тридцать джентльменов в шелках, атласе и бархате. Король Генрих, привстав на стременах, выехал на середину арены под восторженный рев зрителей. Живое воплощение магической рыцарской мощи и силы, его величество олицетворял собой святого Георгия с тяжелым рыцарским копьем, которым, по преданию, и был убит огнедышащий дракон. Под ним, высоко вскидывая ноги, гарцевал жеребец в легкой позолоченной броне. Король приветствовал собравшихся величественным взмахом руки и, после того как участники внесли свои имена на «рыцарское древо»[226], галопом подскакал к судьям и добавил к ним собственный титул, на что трибуны вновь откликнулись восторженным ревом.

Королева Екатерина, которая сумела оправиться от желудочных колик, но не до конца преодолела свой страх, окружила себя статс–дамами и фрейлинами, щеголявшими нарядами с роскошной отделкой из золотой парчи.

Рене сидела между Мэри и Мэг. Глаза ее высматривали в разодетой толпе золотоволосую голову. К своему неудовольствию, она разглядела среди участников сэра Уолтера Деверо, но Майкла нигде не было видно. Разочарование охватило Рене. Она не могла понять, что раздражает ее сильнее: то, что она не увидит, как его выбьют из седла, или то, что она втайне надеялась посмотреть, как он сам проделает нечто подобное.

Когда участники турнира разошлись по своим шатрам, на арену бодрой трусцой выехал королевский шут на маленькой лошадке, седло и попона которой были расшиты золотом, и сорвал громовые аплодисменты зрителей, настояв на том, чтобы и его щит укрепили на «рыцарском древе». После этого он принялся колотить дубиной маршала и герольда, вынудив их объявить себя участником турнира под именем «Королевский дурак». Комичная сценка несколько разрядила напряжение, охватившее бойцов и зрителей.

Под радостный рев труб и бой барабанов на арене появился огнедышащий дракон из папье–маше. Его везли на пышно украшенной телеге,запряженной четверкой верблюдов, разумеется, не настоящих. Повозка представляла собой декорацию восточного замка, с песком и пальмами, а на щитах и флажках, которые держали в руках загримированные под мавров оруженосцы, красовались серпы и полумесяцы. Когда повозка остановилась напротив королевской галереи, кто–то невидимый поджег внутри цитадели факел, и дракон вскинул голову, делая вид, будто плюется огнем. Зрители ахнули от восторга, а потом, распознав фокус, радостно засвистели, заулюлюкали и захлопали в ладоши.

«Мавры» затрубили в рога. На поле высыпала шумная толпа варваров, одетых в черные мавританские халаты и размахивавших над головами кривыми сверкающими саблями и ятаганами. Язычники принялись хвастливо демонстрировать королеве свои щиты.

Вновь загремели фанфары, и на ристалище вырвалась кавалькада всадников, переодетых монахами–францисканцами. В рясах с капюшонами, низко надвинутыми на глаза, они возглавляли процессию «пилигримов». Обряженные в коричневые сутаны, те несли над головами посохи Иакова[227] и распевали псалмы, как будто только что вернулись из паломничества к усыпальнице святого Иакова Компостельского. Всадники приблизились к трибуне для венценосных зрителей, чтобы получить разрешение королевы принять брошенный им вызов. Когда Екатерина любезно дала согласие, они сбросили рясы, и тут обнаружилось, что под ними скрывались сам король Генрих и его знаменитые турнирные бойцы — Саффолк, Бэкингем, Комптон, Невилл, Дорсет и другие, закованные с головы до ног в сверкающие доспехи. На их плащах и посеребренных кирасах расплескался кроваво–красный крест — хоругвь святого Георгия и флаг Англии. Доспехи короля, выкованные лучшими фламандскими мастерами, сидели на нем подобно второй коже, чрезвычайно гибкие во всех сочленениях; инкрустированные золотом, они сверкали на солнце, а на груди серебрилось изображение святого Георгия, поражающего змея. Зрители разразились приветственными воплями, когда королева Екатерина, разыграв изумление при виде воинственных монахов, личности которых повергли ее в трепет, подарила их вожаку свой платочек с вышитым гербом — испанским гранатом.

Краем глаза Рене уловила какое–то движение и, повернув голову, затаила дыхание. Со стороны дворца к турнирному полю приближался одинокий всадник, за которым бежали двое пеших слуг, нагруженных амуницией. Его мощную фигуру облегали угольно–черные и сверкающие, как вороново крыло, доспехи тончайшей работы. На его черном плаще, наброшенном поверх лат, простер крылья огромный красный орел. В золотых кудрях всадника играли солнечные зайчики, а норовистого жеребца у него под седлом покрывала попона в черно–красных цветах лорда Тайрона.

При виде Майкла, излучающего мужскую силу и красоту, сердце Рене затрепетало. Когда молодой человек подъехал поближе, на его загорелом лице она прочла непоколебимую решимость. Надменно выдвинутая вперед нижняя челюсть выражала упрямство и целеустремленность, но в бирюзовых глазах читалось тщательно скрываемое беспокойство. И хотя его появление не произвело особого впечатления на остальных зрителей, ее соседи по галерее заметно оживились.

— Ого! Вы только взгляните, кто пожаловал составить нам компанию! — приглушенным голосом возвестила Мэг, бросив на Рене озорной взгляд. Лукавая улыбка мистрис Клиффорд как бы говорила: «Никто и не сомневался, что он появится. Разве могло быть иначе?»

Чувствуя, как предательский румянец заливает ее щеки, Рене ответила с деланной беспечностью:

— Не понимаю, чего он надеется достичь своей показной медлительностью. Не очень–то вежливый поступок с его стороны. Его величество может оскорбиться.

— По–моему, ты ошибаешься, — возразила Мэри. — Эдвард Вудсток, Черный принц Уэльса, имел привычку приезжать на турнир в одиночку, в черных доспехах, чтобы никто не узнал в нем наследника трона и не отказался преломить с ним копье. Это недвусмысленное заявление. Он хочет подняться высоко и проделать это изящно и смело. Гарри с одобрением отнесется к его поведению, вот увидишь.

Рене между тем внимательно разглядывала его величественную эмблему. Что–то она ей напоминала, но вот что именно, девушка сказать не могла.

— Ты же прекрасно понимаешь, что он увлекся тобой. Молодой человек влюбился без памяти. Чарльз говорит, что Тайрон — настоящий король Ирландии и что Майкл унаследует все его титулы и станет управлять страной вместо старика. Так что твой презрительный взгляд совершенно неуместен, Рене. Да, в его жилах нет ни капли королевской крови, но он честный, умный и славный малый, к тому же, его карьера явно идет в гору. Но главное — он ведь тоже тебе нравится. Поэтому совершенно ни к чему отвергать его ухаживания. На мой взгляд, лучше владеть замками в Ирландии, чем холстом и кистью в какой–нибудь глухой деревне, nе с'еst pas, chere аmiе?[228]

Рене перевела взгляд на предмет их горячей дискуссии. Ну, скажите, разве можно придумать что–либо более абсурдное и нелепое? Она здесь не затем, чтобы искать подходящего супруга. Она приехала в Англию, чтобы похитить могущественное оружие.

— Так–так, мой бесстрашный защитник! — приветствовал король опоздавшего воина, когда тот направил коня к судьям, чтобы вписать свое имя на «рыцарском древе».

Реплика его величества вызвала легкий шум на трибунах; зеваки изо всех сил вытягивали шеи, стараясь разглядеть этого самого «бесстрашного защитника», а заодно и узнать, чем он заслужил столь благожелательное отношение к себе самого короля.

«Мэри оказалась права», — вынуждена была признать Рене. Расчет Майкла на позднее прибытие оправдался полностью.

— Как поживаете, Деверо? Здоровы ли вы? — пожелал узнать Генрих. — Клянусь честью, нам бы не хотелось, чтобы вы истекли кровью у нас на глазах, получив удар копьем в свой раненый бок. Вы послужите нам лучше, если ограничитесь тем, что станете наблюдать за поединками, а не принимать в них участие. Что, кстати, говорят на этот счет доктора?

— Забота вашего величества проливает целительный бальзам на раны вашего покорного слуги, — ответствовал Майкл, слегка наклонив голову. — Доктор счел меня вполне здоровым для того, чтобы принять участие в турнире.

В разговор вмешался Комптон, прославленный рубака.

— Ага, зеленый новичок! Хочу предупредить: снимать кольца с шеста и метить копьем в деревянный манекен — хорошее, конечно, дело, но живой противник способен нанести ответный удар[229].

Этими словами Комптон перевел Майкла из разряда «бесстрашных защитников» в бесславную категорию «зеленых новичков».

— Вы уверены, что хотите выступить? — поинтересовался Бэкингем. — Рана в боку — не шутка. К тому же, это соблазн для ваших противников.

Король, прищурившись, метнул на герцога раздраженный взгляд.

— Мы нисколько не сомневаемся в том, ваша светлость, что мастер Деверо превосходно владеет оружием и сумеет отразить любой удар. — Обращаясь к Майклу, Генрих добавил: — Назовите моему секретарю имя вашего оружейника, поскольку я собираюсь заказать ему такой же комплект доспехов, как у вас. Майкл позволил себе улыбнуться.

— Если ваше величество соблаговолит принять мой собственный комплект, я почту это за величайшую честь. Хотя должен предупредить, что в них жарче, чем в аду. Пожалуй, к концу дня я попросту расплавлюсь в этих доспехах.

Генрих, его свита и придворные вокруг весело рассмеялись.

Пока свидетели последних событий на галерее перешептывались друг с другом, стремясь узнать побольше об этом неизвестном парвеню[230], приукрашенные россказни о подвигах Майкла, подобно лесному пожару, перекинулись с зубчатых башен на ярусы для зрителей рангом пониже и ряды простолюдинов за загородкой.

Тем временем по полю расставляли шесты с петлями для соревнований по снятию колец, цель которых заключалась в том, чтобы уже на этом этапе отсеять безнадежных соискателей. Каждому из участников давали три попытки снять кольцо с шеста копьем, верхом на коне, чтобы продолжить борьбу в одиночных схватках. Испытания оказались забавными и прибыльными, потому как ставки на каждого конкурсанта делались самые невероятные — от ста к одному до трех к одному. Пока неопытные новички выбывали один за другим, король Генрих и его приближенные утоляли жажду элем за раскладными столиками возле королевского павильона на краю ристалища, ожидая своей очереди продемонстрировать безупречное владение конем и копьем.

Рене пришла в восторг, когда Майкл снял по кольцу в каждой из своих трех попыток; для новичка результат получился превосходным. Обычно она ничуть не сопереживала хвастливым турнирным бойцам, но сейчас вдруг обнаружила, что радуется за юношу, когда он стремглав проносится по арене верхом на своем дьявольском жеребце. Слова Мэри эхом звучали у нее в голове. Майкл влюбился без памяти… Девушка не стала бы отрицать, что это льстит ей, но ведь она любит Рафаэля…

Запели трубы, и маршал взмахнул белым жезлом.

— Именем Господа нашего и святого Георгия, а также повелением его величества Генриха Тюдора, короля Англии и Франции, за щитника веры и отечества, покровителя Ирландии — объявляю начало поединков!

Рене была наслышана о непревзойденном умении короля владеть оружием, и потому изрядно удивилась, увидев, что он взошел на галерею. Она встала, чтобы сделать ему реверанс, когда он занял место рядом с королевой, любезно кивнув при этом кардиналу Уолси. Принцесса наклонилась к Мэри.

— Разве не увидим мы, как управляется с копьем лучший рыцарь Англии?

— Он вынужден потакать ее величеству, — шепотом ответствовала Мэри. — Она ждет ребенка. Пожалуй, Екатерине следует отдать должное. Она преуспела там, где потерпели неудачи все «старожилы» Совета. Еще когда король был совсем юным, они рвали на себе волосы оттого, что его могут ранить или, не приведи Господь, убить. И только королеве удалось убедить Генриха в необходимости пропустить первые турнирные схватки и любоваться мастерством своих рыцарей со стороны.

— Как интересно! Никогда бы не подумала, — понизив голос, пробормотала Рене. — Что же до того, что она уберегла его от опасностей… Хм. Полагаю, ее величество настолько возгордилась своей маленькой победой, что позволила лукавому супругу одурачить себя, поскольку по–настоящему опасные поединки начинаются как раз после того, как зерна очищены от плевел.

— Ох, Рене, из тебя получился бы выдающийся член Совета. Какая жалость, что ты родилась женщиной.

— Да, мой венценосный отец тоже частенько так говорил, — пробормотала Рене.

Мэри ласково взяла ее под руку.

— Ты знаешь, это ведь очень приятно — быть женой. Тебе не стоит этого страшиться.

Рене изумленно уставилась на подругу, чувствуя, как вдруг тяжело забилось сердце у нее в груди. Мэри задела ее за живое.

— И это говоришь мне ты, после того как побывала замужем за моим отцом?

В глазах Мэри заплясали озорные искорки.

— Чарльз не опускает копье после первой схватки.

Рене натянуто улыбнулась и приняла кубок розового вина из рук слуги, разносившего по галерее золотые чаши и тарелки с засахаренными фруктами. Она еще не изведала страсти, на которую намекала Мэри и которой предавалась с Майклом Анна, — и это выбило девушку из колеи сильнее, чем она готова была признаться даже самой себе.

Грохот барабанов и рев фанфар заставили умолкнуть оживленную аудиторию. Герольд объявил:

— Мастер Томас Найтли вызывает сэра Фрэнсиса Брайана au plaisant![231]

Брайан остановился у стартовой линии и опустил на лицо забрало. Его противник занял место на другом конце поля, откуда начинались две параллельные черты, между которыми протянулась невысокая деревянная ограда — палисад.

Король взмахнул платком, и всадники пустили коней вскачь навстречу друг другу, приподняв щиты и положив копья на луки своих седел. Из–под копыт тяжелых жеребцов во все стороны полетели грязь и куски дерна. Зрители, затаив дыхание, ожидали первого страшного удара… Из сотен глоток вырвался радостный крик, когда Брайан взял верх над своим более молодым соперником. Отовсюду неслись громкие аплодисменты, под звуки которых проигравший, понурив голову, выехал с арены, раскачиваясь в седле и еще не придя в себя после столкновения.

— Прекрасное выступление! — Король Генрих, не в силах сдержать восторг, несколько раз стукнул кулаком по подлокотнику своего кресла и швырнул орден Святого Георгия своему торжествующему другу.

Следующими на ристалище должны были сразиться Стэнли и Лоуэлл. Стэнли подъехал к Мэг, протянул ей на кончике копья букет из бархатцев и попросил дать ему бант, который он мог бы повязать в знак того, что она выбрала его своим рыцарем. Рене наблюдала за влюбленными со смешанным чувством досады и зависти. Мэг открыто лучилась радостью и торжеством любви. Тем временем завзятые спорщики, которым ничто не грозило, строили догадки о том, какие физические увечья нанесет Стэнли своему противнику, поскольку исход этого поединка был предрешен и ни у кого не вызывал сомнений.

Но Стэнли проявил великодушие и, к вящему восторгу толпы, всего лишь выбил хвастуна из седла.

Состоялись еще два десятка поединков, начинающихся всегда одинаково — под громкий крик герольда, объявлявшего соперников, и приветственный рев зрителей. Впрочем, и заканчивались они так, как предвидела Рене: более титулованный боец, обычно входящий в число приближенных короля, одерживал очередную победу над незадачливой жертвой, зачастую повергая ее наземь, и получал из рук своего сюзерена орден. Герольд прокричал:

— Мастер Майкл Деверо вызывает сэра Уильяма Комптона au plaisant!

Мэг радостно захлопала в ладоши, подталкивая локтем Рене, чтобы та присоединилась к ней, когда на турнирное поле выехал Майкл верхом на своем черном жеребце. Бесполезно было отрицать, что, увидев, как он надевает шлем, Рене ощутила нешуточное стеснение в груди. Пиппин, щеголявший в ливрее красного и черного цветов, протянул своему господину копье и щит.

Лицо Майкла, зажатое с обеих сторон пластинами шлема, блестело от пота. Он не сводил глаз со своего противника, который терпеливо ожидал на противоположном конце поля, уже опустив забрало. Конь Майкла, горячась, встал на дыбы, подняв столб пыли. А вот с его хозяином происходило что–то неладное.

Майкл вдруг покачнулся в седле. Он выглядел каким–то неуверенным в себе, словно… словно ему вообще не хотелось драться. Он все не опускал забрало и судорожно хватал воздух широко открытым ртом. Зрители принялись сначала недоуменно перешептываться, а потом и улюлюкать.

— Ну, давай же, милашка! Не бойся, тебе будет совсем не больно! — донесся чей–то крик, и зрители разразились обидным хохотом.

— Ставлю десять фунтов на то, что он подожмет хвост, — злорадно заявил Норфолк.

— Неужели он откажется драться? — пробормотал король. Он оглянулся на Норфолка. — Ставлю двадцать фунтов.

Внезапно Майкл повернулся боком, перегнулся с седла и изверг содержимое своего желудка на землю. Толпа изумленно ахнула. Фавориты короля, неспешно попивавшие эль за раскладным столом у королевского шатра, громко загоготали. Пиппин протянул Майклу влажную тряпицу, чтобы тот вытер лицо. Спустя мгновение Майкл опустил забрало. Король поднял руку, и герольд объявил о начале схватки. Рев фанфар заставил Майкла подъехать к стартовой линии. Молодой человек поудобнее перехватил копье. Гул голосов стих, и над полем повисла хрупкая тишина. Платочек опустился. Подобно стрелам, сорвавшимся с тетивы, противники рванулись вперед; тяжелые рыцарские кони быстро набрали ход, всадники подняли щиты, целясь друг в друга копьями.

Рене не сводила глаз с Майкла, пока тот, умело управляя своим норовистым скакуном, мчался по арене, страшный в своей целеустремленной решимости. Соперники сблизились почти вплотную. Казалось, закованные в тяжелые латы гиганты неминуемо столкнутся с жутким грохотом, и девушка затаила дыхание, невольно поднеся руку к губам. Она не поменялась бы местами с этими сумасшедшими за все герцогства в мире.

В последнее мгновение Майкл приподнял копье — приняв на раненый бок страшный удар оружия своего противника, отчего, то разлетелось в щепки, принося ему выигрышные очки, и с невероятной точностью и силой поразил Комптона прямо в шлем. Комптон рухнул на землю, несколько раз перевернулся и замер.

— Ура!

Зрители вскочили на ноги, оглашая воздух приветственными криками, зачарованные редким зрелищем: никому не известный воин победил одного из лучших бойцов королевства в первой же схватке, причем проделал это исключительно ловко. На их глазах творилась легенда, сказка стала былью, простой ратник поразил огнедышащего дракона и мгновенно сделался героем.

Когда Майкл натянул поводья, останавливая своего скакуна на дальнем конце арены, вокруг Комптона, простертого на спине, уже суетились оруженосцы, приводя его в чувство и помогая ему встать. На лице у него отражалось недоумение; оглушенный, он тряс головой, нетвердыми шагами уходя с поля и тяжело опираясь на плечи своих слуг. Схватки на копьях были опасным занятием, их участники прекрасно сознавали риск, на который шли, и по всем правилам и законам — писаным и неписаным — Майкл одержал блестящую победу.

Король отправил одного пажа с приказанием справиться о здоровье своего друга, а другому велел привести Майкла к королевской галерее. Когда юноша пересекал арену верхом на своем жеребце, какой–то мужчина из числа сидевших на помосте вскочил на ноги и прокричал:

— Бесстрашный защитник короля! — Его крик подхватила толпа, горячо аплодируя победителю.

Мэг яростно захлопала в ладоши, не забывая больно толкать Рене в бок острым локотком.

— Нет, какой молодец! Он достоин того, чтобы им любовались!

А король Генрих вовсю сплетничал со своими лордами:

— Опрокинут неизвестно кем! Комптон этого не переживет. Мрачный и неприветливый, он всю неделю будет жалеть свою бедную голову, которой сегодня изрядно досталось. — Фавориты короля, обязанные смеяться каждой его шутке, пусть даже самой незамысловатой, дружно расхохотались вместе с ним. — Вы должны мне двадцать фунтов, ваша светлость.

Норфолк отнесся к своему проигрышу с философским смирением.

— Клянусь честью, сегодня фортуна улыбается нашему мудрому и проницательному сюзерену. Вы сполна вкушаете ее расположение, ваше величество.

— Ты прав. — Король с удовлетворением смотрел на Майкла, приближавшегося к галерее. — Вы блестяще показали себя. Отличная работа! — И Генрих перебросил Майклу украшенный драгоценными камнями орден Святого Георгия, который юноша ловко поймал рукой в латной перчатке.

— Покорнейше благодарю, ваше величество. — Майкл поднял забрало, открыв залитое потом улыбающееся лицо. Он скосил глаза на Рене, а потом улыбнулся сестре. — Не припомню, когда в последний раз так приятно проводил время, ваше величество.

Король поднял свой кубок, салютуя ему.

— Мастер Деверо, мы поздравляем вас с первой победой и желаем вам и далее сохранить твердость руки!

Рене подняла свою чашу вместе с остальными лордами, которые изо всех сил постарались, чтобы на их лицах отразилась веселая благожелательность. Слушая приветственные крики толпы, она спросила себя, а понимает ли этот зеленый новичок, скольких могущественных врагов он приобрел в мгновение ока. Норфолк, Бэкингем, Комптон и другие придворные, у которых его быстрое возвышение вызвало лишь ревность и зависть… Носить титул «бесстрашного защитника короля» оказалось не так–то легко. И еще неизвестно, будет ли он погребен под ним или благополучно выберется на твердую почву.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Марс, повергающий в трепет города своими окровавленными копьями,

И Венера, высвобождающая страхи человеческие, —

Оба сияют в одном и том же храме.

Клавдий Клавдиан. О притягательной силе
Ощущая на себе неприязненные взгляды сторонников Комптона и ловя одобрительные улыбки неоперившихся турнирных бойцов, Майкл предоставил Архангела заботам Конна. Мокрые от пота волосы липли к голове, тело плавилось внутри раскаленных доспехов, а сердце не желало успокаиваться после первой схватки на ристалище.

Майкл все еще никак не мог взять в толк, за каким чертом лорду Тайрону понадобилось вручать ему эту черную сбрую вместо доспехов. Он завидовал каждому участнику, беззаботно пролетающему мимо него в посеребренной амуниции, отражающей солнечные лучи. Быть может, черный цвет вполне годился для Ирландии, где постоянно шел дождь или снег, а солнце редко показывалось из–за туч, но тут он буквально плавился внутри проклятой скорлупы!

— Конн! Принеси мне ведро воды!

Майкла мучила не только одуряющая жара. Казалось, в голове у него гулким эхом отражается каждый удар копыта, прищелкивание языком и стук сердца. В ушах у юноши звенела какофония звуков; в ноздрях завяз резкий запах вспотевших конских тел и немытой человеческой плоти; глаза щипало и жгло, как если бы в них насыпали песку. Ему было плохо. Майкла мучила жажда. Ему срочно требовался очередной глоток адского зелья.

Его палатка не отличалась роскошью или размерами королевского шатра, в котором король развлекал своих приближенных и облачался в доспехи, но в ней было прохладно. Здесь ему никто не докучал, и он хранил в ней все припасы и амуницию, которые могли ему понадобиться. Увы, но тонкие полотняные стены не могли оградить молодого человека от непрестанного шума, доносившегося снаружи.

Сняв доспехи, Майкл вышел из палатки, выхватил из рук Конна ведро с водой и опрокинул его себе на голову. С губ его сорвался громкий стон облегчения, когда прозрачная жидкость охладила ему лицо, намочила одежду и погасила огонь, пылавший у него в крови. Вернувшись внутрь, он бесцеремонно выгнал из палатки своих помощников. Найдя флакон, заблаговременно припрятанный в одном из сундуков, Майкл повалился на табурет и утолил свою неестественную жажду, а потом обхватил голову руками в тщетной попытке отгородиться от смеха, криков и аплодисментов, которые назойливо лезли ему в уши.

— Сэр Томас Говард вызывает сэра Эдварда Невилла а 1а guerre![232]

Как по мановению волшебной палочки, шум стих. Благословенная тишина. Майклу до сих пор казалось необъяснимым и сверхъестественным, что он, несмотря на жуткую головную боль, жару, тошноту и приступ неуверенности в собственных силах перед схваткой, сумел с легкостью одолеть прославленного турнирного бойца. Неужели это стало возможным лишь благодаря «драконьей крови»? Она то повергала его ниц, то — в следующее мгновение — возносила на недосягаемую высоту. Быть может, он уже умирал, а проклятое снадобье лишь продлевало его мучения…

Невилл одержал верх над Говардом. Над ареной повис невообразимый гвалт. Майкл застонал, когда в голове у него вновь зазвучало жуткое эхо. Почему, ну почему от радостных криков вполне организованной толпы он сходит с ума? Ведь он привычен к беспорядкам, шуму и гвалту.

— Сэр Энтони Браун вызывает сэра Уильяма Кэри на поединок аu рlaisant!

Над ристалищем вновь раскинула крылья благословенная тишина. Рыцари сражались отчаянно, и копья разлетались в щепки от таранных ударов.

Снадобье подействовало, и слуху Майкла обострился еще сильнее, а ноздри начали улавливать тысячи самых разнообразных запахов. Все, довольно! Он крепко зажмурился и принялся равномерно вдыхать и выдыхать воздух. Вдох, выдох. Вход, выдох. Спокойствие. Думай о чем–нибудь постороннем. Окружающий мир исчез. Перед внутренним взором юноши поплыли воспоминания: мягкая чистая постель, огромная комната в замке графа, лепестки роз в большом кувшине с водой, нарезанные ломти свежего хлеба на тарелке, рядом мед в оловянной миске, башмаки по размеру его мальчишеских ног, и — о чудо! — зеленые, поросшие травой и кустарником холмы за окном, крик ястреба, камнем падающего с высоты…

— Эй, дружище, ты вновь размечтался о своей дикой стране? Очнись, малыш, к оружию! Тебе бросили вызов. — На пороге его палатки стоял Стэнли, уперев руки в бока и сочувственно разглядывая Майкла. — Отчего это у тебя позеленело лицо, милый мой?

— Отравился чем–то, — уклончиво отозвался юноша.

— Ага, тебя, должно быть, грызут сомнения и страх? Гони их прочь! Мужайся, малыш. Ты добился первой в жизни замечательной победы и наверняка далеко пойдешь. Так что мой тебе совет — не позволяй никому и ничему украсть у тебя будущую славу.

Майкл презрительно фыркнул.

— Ошибка одного воина еще не делает меня чемпионом. Разве я не прав?

— Эй, оставь эти мысли! Я пришел поздравить тебя, а не выражать свои соболезнования. Признаюсь, не ожидал, что ты поведешь себя столь умело, но будь я проклят, если собственными глазами не видел твой успех. Немногие рискуют целиться копьем в голову, поскольку попасть в нее очень уж трудно, но тебе это удалось просто блестяще. У тебя верная рука. Твой учитель знал, что делает.

— Еще бы! — Майкл сардонически улыбнулся. — Он без конца кормил меня проклятой ирландской грязью. Полезная диета, нечего сказать!

Снаружи раздался громовой рев.

— Это, должно быть, Саффолк опрокинул какого–то пижона с севера.

Настроение Майкла резко улучшилось при упоминании имени его знаменитого друга, Чарльза Брэндона, сына знаменосца, сумевшего отличиться в битве и на турнирах, проложившего себе зубами путь наверх, к славе и богатству, и завоевавшего сердце Мэри Тюдор, принцессы с волосами цвета пламени.

Стэнли внимательно посмотрел на него.

— Этот твой взгляд мне знаком и не очень–то нравится.

— Какой еще взгляд? — невинно полюбопытствовал Майкл, рывком поднимаясь на ноги. — Пиппин!

— Твоя самодовольная глупость повергает меня в изумление, но я умолкаю. Обычно люди спрашивают совета только за тем, чтобы не следовать ему. А если кто–нибудь и следует полученному совету, то только для того, чтобы было кого обвинить впоследствии.

— Вот уже несколько дней ты ведешь себя как старая баба. Выкладывай, что у тебя на уме.

Майкл вытянул руки и ноги в стороны, позволяя Пиппину застегнуть на себе пластины черной брони и внутренне ежась оттого, что сейчас ему вновь придется жариться на солнце. Теперь, когда он обзавелся внутренним барьером, позволяющим ему просеивать и отсекать лишние звуки, шум, доносящийся снаружи, уже не доставлял ему таких страданий. Все, что от него требовалось, — это вспомнить об Ирландии. Ему нравилась эта страна. Нет, не так — он любил ее и скучал по ней. Зеленый остров стал для него настоящим родным домом.

— Рене де Валуа выступает в роли эмиссара своего короля. Но ее обязанности покрыты мраком. Имя ее запятнано скандалом. Она принадлежит к тем женщинам, которые могут заманить тебя в ловушку, не моргнув глазом, и ты потеряешь голову и сердце, даже не заметив этого. У нее очень приятная наружность, не стану отрицать, но я не доверяю ей, и ты должен последовать моему примеру. Ну вот, я просветил тебя. А теперь можешь делать все, что тебе вздумается.

— Угу. Значит, ты облегчил душу… — Он услышал друга. И его предостережение не пропало втуне. Но, едва только образ девушки всплыл у него перед глазами, как юноша позабыл обо всем. — Моя сестра, твоя нареченная, не согласилась бы с тобой. Похоже, леди Рене ей очень нравится.

— Мэг видит выражение твоего лица. Ты же начинаешь буквально светиться от счастья, когда эта француженка входит в комнату, посему ее мнение можно не принимать всерьез… Клянусь Богом, Майкл, никто не позволит тебе заполучить эту женщину. В сравнении с тобой она стоит слишком высоко по праву рождения. Да и ты не нужен ей. Она отдала свое сердце другому мужчине во Франции. Кровь Христова! Мне следовало догадаться, что ты не станешь меня слушать. И кто меня тянет за язык?

Сердце замерло у Майкла в груди.

— Она любит другого мужчину? — Душа его наполнилась горечью, но он постарался отогнать все мысли об этом, оставив сожаления на потом. Сейчас не время терзаться из–за ее неверности. Это может стоить ему жизни на ристалище. Она любит другого мужчину… — Кто бросил мне вызов, Стэнли?

— Сэр Уолтер Деверо вызывает мастера Майкла Деверо а 1а guerre!

Толпа словно взбесилась. Предстоящая схватка вызвала нешуточный интерес, ведь в ней должен был принять участие бесстрашный защитник короля! Над полем витал незримый дух смерти, а соперничество сводных братьев лишь придавало поединку пикантную остроту. Но Стэнли отнюдь не разделял энтузиазма зрителей.

— Уолтер объявил тебе войну, — предостерег он Майкла, когда они подошли к палисаду. Пиппин следовал за ними, нагруженный оружием и прочей амуницией своего господина, а Конн вел Архангела. — Когда речь заходит о тебе, он теряет всякое понятие о рыцарском поведении. Он будет целиться в твою рану.

— Как это сделал твой друг Комптон?

— В отличие от Комптона, Уолтер не может позволить себе роскоши уступить в поединке. Для него это стало личным делом. То, что ты поднялся во мнении Гарри, для него как бельмо на глазу. Он поставил на карту слишком многое, включая звание кавалера ордена Подвязки. Он рассказывает всем и каждому, что ты плетешь интриги, чтобы лишить его этого почетного титула.

Майкл увидел, что его противник поднялся в седло. И конь, и всадник носили алые цвета, такие же, как узор на его собственном запястье. Майкл вскочил на Архангела и бросил взгляд на галерею, где восседала его любовь, не обращая внимания на возню недостойных смертных, к которым принадлежал и он. Своевольная Рене и впрямь может быть чересчур высокородной для него, но ее родословная и богатства ничуть не интересовали молодого человека. Его охватывала сладкая дрожь от тех чувств, которые она пробудила в нем. Она любит другого мужчину.

Рене обняла одной рукой его сестру, нашептывая ей на ушко слова утешения и одобрения. Мэг сидела напряженная, как струна, судорожно сжав сложенные на коленях руки; встретив взгляд Майкла, она неуверенно улыбнулась ему. Ее сестринская привязанность согрела его сердце. До сих пор еще никто, включая его лорда и приемного отца, не беспокоился за него. А Мэг переживала за него, но при этом она никогда не простит ему, если он причинит вред ее старшему брату. Собственно, Майкл и не собирался убивать Уолтера. Но при этом он не хотел и быть убитым.

Стэнли пожелал юноше удачи. Майкл надел на голову шлем, чувствуя, как у него учащается сердцебиение, и принял у Пиппина щит и заостренное копье. Рукой в латной перчатке он опустил забрало и шагом пустил Архангела к стартовой линии. Он тяжело дышал, сердце стучало. Барабаны своим грохотом призвали соперников и зрителей к молчанию. На лбу у юноши выступил пот. Его вновь охватили сомнения в собственных силах. Но он может и должен победить…

Платочек упал вниз.

— Господи помилуй! — вскричала Мэг.

Вскочив со своего места на королевской галерее, она бросилась вниз по ступенькам. Рене видела, как она помчалась по полю к своему брату, неподвижно лежавшему на песке. Набедренная пластина у него была вскрыта, как ножом, и из широкой раны ручьем хлестала кровь. На краю арены Майкл остановил своего коня и поднял забрало шлема, мрачно глядя на Уолтера и Мэг. Толпа зрителей бесновалась на трибунах, скандируя его имя и требуя, чтобы он совершил круг почета по арене. Но Майкл не шелохнулся, сидя на застывшем, как каменное изваяние, Архангеле. Уолтер зашевелился и с трудом сел, изрыгая проклятия. Собственная слабость и унизительное положение, в котором он оказался, заставили его сорвать с головы шлем и отбросить его в сторону. И только тогда Майкл пустил своего скакуна в победный галоп, выпрямившись в седле; золотистые волосы облаком вились вокруг головы, падая на оплечье лат. Поравнявшись с их величествами, он натянул поводья, снял шлем и наклонил голову.

— Ваше величество, мое почтение.

— Зеленый виноград вполне созрел, — заметил король.

Он наградил Майкла еще одним орденом и завел с ним разговор о тактике боя на копьях, щедро делясь собственным опытом. Они разговаривали и смеялись как закадычные друзья, к вящему изумлению публики и большому неудовольствию тех, кто оказался на время забыт. И ни разу Майкл не взглянул на Рене. Мэри вопросительно приподняла бровь, глядя на подругу. Принцесса лишь небрежно пожала плечами в ответ.

Уолтеру подали носилки, но он не пожелал воспользоваться ими и, хромая, заковылял прочь с арены.

— Уолтер, слава богу! — с облегчением всхлипнула Мэг. — Я так перепугалась за тебя.

— Я не настолько слаб, чтобы отдать концы после падения с седла, — огрызнулся Уолтер, с трудом передвигая ноги и навалившись на плечо Мартина. Бедро у него горело как в огне. В копчике поселилась сверлящая боль. Он чувствовал себя разбитым и униженным, но сдаваться не собирался. — Ты предала меня, сестренка, — желчно заявил он. — Теперь ты сходишь с ума по ничтожному выскочке низкого рождения, а для меня в твоем сердце уже не осталось места.

— Это неправда! Я по–прежнему люблю тебя больше всех. Но ведь он — наш брат…

— Довольно! — вспылил Уолтер. — Если ты намерена и далее якшаться с этим ублюдком, мне придется отослать тебя обратно в Суррей.

Мэг вздернула подбородок.

— Ты не можешь отослать меня. Я служу королеве, Уолтер, и отпустить меня может лишь она. Кроме того, очень скоро я выйду замуж.

— Мастер Деверо! — Джаспер, верный оруженосец и приспешник Норфолка, приветствовал его у входа в палатку. — Его светлость прислал меня справиться о вашем здоровье, сэр.

Настроение Уолтера несколько улучшилось.

— Прошу вас передать его светлости мою искреннюю благодарность за проявленную заботу. Скажите ему, что нынче вечером я намерен станцевать вольту с самыми красивыми дамами на балу.

— Его светлость, несомненно, будет рад услышать о вашем выздоровлении, сэр! — торжественно провозгласил Джаспер для посторонних ушей, а потом, заговорщически понизив голос, добавил: — Грязный имперский стиль: сначала целиться низко, а потом наносить удар в голову.

— Ну–ка, ну–ка, расскажите мне поподробнее об этой имперской тактике, — с интересом попросил Уолтер.

Воровато оглядевшись по сторонам, Джаспер зашептал:

— В битве при Босуорте старый король Генрих, который тогда звался еще Гарри Тюдором, одержал победу над королем Ричардом с помощью армии французских наемников, включая роту имперских копьеносцев. Они орудовали своими древками точно так же, как ваш новый знакомец.

— Очень мило.

Наемный убийца–испанец пал от руки имперского шпиона. О, он непременно раскроет тайну этого самозванца, соблазнителя принцесс, спасителя королей, героя турнирных схваток! А когда с ним будет покончено, то даже Господь Бог не спасет его пропащую душонку, чтоб ему вечно гореть в аду!

— Почтенный Томас Грей, маркиз Дорсет, вызывает барона Стэнли Монтигла на поединок аи рlaisant!

Сержант Франческо протянул Рене письмо.

— Это для вас, мадам.

Принцесса оторвала взгляд от соперников и взяла записку.

— Кто дал ее вам?

— Помощник конюшего.

— Вот как!

Оказывается, она уже с нетерпением ждет посвященных ей стихов. Платочек опустился, и противники с лязгом и грохотом понеслись друг на друга, но она уже впилась взглядом в листок бумаги.

Разве может певец продемонстрировать все свое искусство,

Когда он вынужден страдать?

Она станет виновницей моей преждевременной кончины,

Но я лишь низко склоняюсь перед нею,

И, забыв обо всем, гляжу в ее серо–голубые глаза.

Слабо улыбнувшись, Рене прижала поэму к груди. Глаза ее невольно отыскали златокудрую голову юноши, который с интересом наблюдал за схваткой, сидя вместе с Саффолком за раскладным столиком у королевского павильона. Сам он недавно с такой ловкостью выбил из седла графа Эссекса, одного из лучших турнирных бойцов королевства, что тот слетел с коня, как кегля.

Словно ощутив ее взгляд, Майкл поднял голову. Глаза их встретились, и девушка почувствовала, как сердце забилось у нее в груди.

Копья с треском столкнулись и разлетелись в щепки. У Стэнли и Дорсета оставались еще две схватки, пока один из них не наберет большего количества очков или не опрокинет своего соперника. Герольд прокричал:

— Противникам предоставляется новая попытка!

Публика затопала ногами и засвистела, выражая свой восторг.

Но Рене не видела никого и ничего вокруг. Для нее существовал лишь единственный мужчина, к которому был прикован ее взгляд.

— Невидимка? — склонилась к ней Мэри. — Кто это?

Рене вздрогнула и очнулась от наваждения. Волшебная нить, протянувшаяся между ней и Майклом, со звоном лопнула.

— Не знаю. Здесь какая–то загадка.

— Чарльз тоже присылал мне любовные поэмы. Не такие складные, как твоя, но это — одна известная английская баллада. Впрочем, все равно. Еще один воздыхатель, сходящий с ума от любви. Очень интересно…

Рене улыбнулась.

— Я знаю, что стихи украдены. Майкл говорил мне об этом.

— В самом деле? Ты позволяешь ему читать любовные послания, адресованные тебе? — И рыжеватая бровь подруги вновь приподнялась в немом вопросе.

— Это долгая история. — Рене аккуратно сложила листок бумаги и спрятала его в ридикюль.

Герольд возвестил:

— Сэр Ричард Дженнигэм вызывает сэра Джона Невилла на поединок аu рlaisant.

Рыцари продолжали сражаться, копья ломались, как спички, и опытные турнирные бойцы просеивали ряды новичков, решивших попытать счастья, лишь меняя при этом уставших коней. Король постепенно терял терпение и уже начал поговаривать о том, что негоже ему сидеть в одном ряду со зрителями, когда его место — там, на арене. Но голос герольда, прозвучавший над ристалищем вслед за ревом фанфар, заставил его замереть на месте:

— Его светлость герцог Бэкингем вызывает мастера Майкла Деверо на поединок а lа guerre!

— Мой брат–король недоволен, — прошептала Мэри, обращаясь к Рене. — Бэкингем поступает так каждый год. Он сомнет восходящую звезду турнира, и Гарри так и не доведется скрестить копье со своим бесстрашным защитником!

Рене тоже озабоченно нахмурилась.

— А его светлость — умелый боец? — спросила она у Мэри.

— Столь же умелый и прославленный, как и Робер Флеранжде ла Марк, герцог Булонский.

«Плохо дело», — подумала Рене. Робер, выдающийся полководец и соратник Длинноносого, считался лучшим воином Франции. Она посмотрела на дальний конец поля, где Майкл напропалую флиртовал с несколькими дамами в левой башне. Молодой человек уже не выглядел скованным и напряженным. Принцесса расслышала, как королева Екатерина проговорила по–английски с сильным испанским акцентом, обращаясь к кому–то из своих придворных дам:

— Он приятен и обходителен. Мне нравится этот юноша.

Грохот барабанов положил конец любезной болтовне Майкла со своими обожательницами. Герцог взгромоздился на гнедого жеребца, не сводя тяжелого взгляда с противника. Рене искоса взглянула на Анну; ей хотелось знать, за кого будет переживать благочестивая шлюха: за своего лорда–брата или бывшего любовника. Тем временем Майкл легко вскочил в седло и принял копье из рук Пиппина. Но вместо того чтобы направить Архангела к стартовой линии, он подъехал к трибунам. Поняв, что он задумал, женщины оживились и принялись размахивать разноцветными вуалями, шарфиками и платочками. Он приветствовал их ослепительной улыбкой, но не задержался ни на миг, направляясь к королевской галерее.

Придворные дамы возбужденно захихикали: до сих пор они напрасно комкали в руках мишурные украшения, ожидая своего звездного часа. И вот он наступил. Здравый смысл подсказывал Рене, что Майклу лучше бы обратить внимание на одну из фрейлин, но когда его копье замерло напротив леди Перси, горькое разочарование охватило принцессу. Она отвернулась, но дружный вздох, вырвавшийся у фрейлин едва ли не одновременно, заставил ее вновь обратить свой взор на молодого рыцаря. Рене ощутила, как ее сердце сладко заныло. Он сидел верхом на своем огромном жеребце и смотрел прямо на нее, а в его бирюзовых глазах играла дьявольская усмешка. Кончик его длинного копья смотрел ей прямо в грудь.

— Миледи, могу ли я надеяться, что сегодня вы удостоите меня чести носить ваш знак отличия?

Взгляды всей аудитории были прикованы к ней. Королевская чета безмолвствовала. Или здешние правила приличия отличаются от принятых во Франции? Быть может, французская принцесса считается в Англии законной добычей? Майкл смотрел на нее и ждал. Ее отказ, несомненно, унизит его. Будь на его месте любой другой участник, Рене наверняка сказала бы «нет». Но он был ее другом. Поэтому Рене шагнула к перилам, сняла с запястья голубую с золотом ленточку и повязала ему на копье, открыто улыбнувшись и мысленно желая ему удачи. Сверкнув глазами, Майкл поклонился и рассыпался в благодарностях. Толпа взревела от восторга. Анна, сердито поджав губы, откинулась на спинку кресла.

Грохот очнувшихся барабанов призвал соперников занять свои исходные позиции. Король подался вперед, чтобы лучше видеть. Платочек опустился, и всадники ворвались на арену. Земля задрожала под копытами их закованных в броню коней. Бэкингем пригнулся, уверенно держа копье и закрывшись щитом. Майкл, по своему обыкновению, целился низко. Казалось, он слился со своим конем воедино.

— Будь я проклят! — в один голос вскричали Саффолк и Стэнли, стоявшие в доспехах у входа в королевский павильон и неторопливо потягивавшие мальвазию, когда их злейший друг — или лучший враг, как посмотреть, — Бэкингем, нелепо взмахнув руками, обрушился на землю, получив изумительный по точности удар в голову.

— Цыпленок превратился в огнедышащего дракона, — меланхолично заметил Саффолк, глядя, как раскрасневшийся от успеха Майкл воздел вверх сломанное копье, а вечно жаждущая крови толпа разразилась приветственными криками. Он пустил Архангела в галоп вокруг ристалища, под дождем падающих на него платочков и вуалей, купаясь в лучах нежданной, но вполне заслуженной славы.

— Господи Иисусе! — Радостная улыбка замерла на губах Стэнли, когда король одним прыжком перемахнул перила, громовым рыком требуя подать ему доспехи.

То, что зеленый новичок играючи поверг его заклятого соперника и стал героем дня, произвело на Генриха примерно то же действие, что и красная тряпка на быка. Стэнли обменялся с Саффолком встревоженными взглядами. Оба понимали стремление Майкла создать себе имя при дворе, произвести впечатление на прекрасную принцессу и покорить сердца лондонцев, но, украв у Гарриславу лучшего турнирного бойца, юноша рисковал добиться обратного эффекта. Солнце их вселенной непременно должно превзойти всех прочих, разбить в щепы все копья и повергнуть наземь всех своих противников. Но хуже всего было то, что зрители уже на разные голоса выкрикивали прозвище своего нового любимца, когда он, обнажив голову, ехал к своей принцессе.

Над головой Майкла сгущались тучи. Стэнли вздохнул.

— Я объяснил ему правила игры. Будем надеяться, он прислушается к голосу здравого смысла.

— Но ты не можешь гарантировать, что он примет их, а не захочет сыграть по–своему.

— Он не склонен принимать чужие советы.

— Тогда мы должны остановить его.

— Он не причинит вреда королю, Чарльз.

— Ты знаешь это, и я тоже, а вот Норфолк может не согласиться с нами. Майкл убил человека в личных покоях королевы. И если его величество сегодня пострадает, пусть даже случайно, ты представляешь, что…

— Можешь более не говорить ничего. Майкл уже собрал целую пригоршню орденов; на сегодня с него хватит.

— Поспеши к герольду и вызови его на поединок. А я приму на себя неудовольствие Гарри. — Саффолк метнул на Стэнли тяжелый взгляд. — Выбей его из турнира. Только без глупостей. Ступай!

Стэнли широким шагом подошел к подиуму, поманил к себе герольда и прошептал ему на ухо:

— Я вызываю мастера Деверо на поединок а lа guerre. Немедленно объявите меня!

Глядя на Стэнли расширенными от испуга глазами, герольд поспешно закивал головой:

— Будет исполнено, милорд!

Заревели трубы.

— Барон Стэнли Монтигл вызывает мастера Майкла Деверо на поединок а lа guerre!

Майкл резко вскинул голову, думая, что ослышался. Молодой человек и представить себе не мог, что Стэнли бросит ему столь недружественный вызов. Король остановился на полпути к своему павильону и сердито нахмурился, но рядом с ним уже вырос Саффолк, готовый принять на себя монарший гнев и сгладить его последствия.

Юноша с тяжелым сердцем подошел к Пиппину: Мэг ушла с ристалища вместе с Уолтером, не удостоив его взглядом. Стэнли ни с того ни с чего пожелал угостить его железом. Майкл машинально надвинул на голову шлем и принял у слуги копье. В душе у него не нашлось места ни радости, ни страху, а на губах он ощущал горький привкус одиночества.

На противоположном конце поля появился Стэнли с опущенным забралом. Майкл с лязгом опустил на лицо собственный щиток. Прозвучал горн, подавая сигнал к началу схватки. Юноша судорожно сжимал в пальцах древко, выбирая, куда бы направить острие. Все–таки ему противостоял друг, так что голова исключалась. Он решил, что будет целиться в щит.

Последовал взмах платка, и вот он уже мчится вдоль палисада, наклоняя копье…

Сокрушительный удар в шлем застал Майкла врасплох. Голова юноши дернулась взад и вперед, как маятник в часах, и в ушах загудело звонкое эхо. В забрало ему полетели куски щита его соперника, когда он подъехал к финишной черте. Да, он произвел впечатление на зрителей своей непреклонной жестокостью, но на душе у Майкла скребли кошки. Он чувствовал себя оскорбленным. Стэнли выиграл этот раунд в манере, которую ни в коем случае нельзя было назвать дружеской. Похоже, Непобедимый вознамерился защитить свой титул во что бы то ни стало.

Шлем Майкла оказался безнадежно измят. Пиппин молча протянул ему новый.

Герольд прокричал:

— Соперникам предстоит сразиться вновь!

На трибунах поднялся невероятный шум, в котором постепенно возник определенный ритм, так что стало слышно, как зрители скандируют:

— Вновь! Вновь!

Вновь… Зловещее слово колокольным звоном отдавалось в голове у Майкла, и он как будто опять перенесся на превратившееся в грязное месиво ристалище, когда струи дождя хлестали его по липу, а в ушах звучал презрительный голос Фердинанда: «Вставай и сражайся, как подобает мужчине!»

Кто–то подсунул ему новое копье, и он механически стиснул его рукой в латной перчатке. Заревели фанфары, и Майкл стряхнул с себя наваждение. Пот заливал ему глаза. Дыхание с хрипом вырывалось сквозь узкие щелочки в забрале, и он несколько раз моргнул в надежде, что к нему вернется прежняя зоркость. Но перед внутренним взором юноши вновь и вновь вставал мчащийся на него черный призрак. «Ваш беспомощный подсолнушек не готов! Он никогда не будет готов!» В висках у Майкла застучала кровь. Сердце гулко билось в груди, грозя выломать ребра. Тесное пространство шлема превратилось в затхлый каземат, он задыхался, и в легких не осталось ни капли воздуха. Колокольный звон в голове не давал сосредоточиться, перед глазами все плыло…

Копье Стэнли с грохотом ударило в его нагрудную пластину и разлетелось в щепы. Пронзительное ржание привело Майкла в чувство. Он увидел, как конь и его всадник рушатся на землю, и понял, что нанес скользящий удар по пролетающему мимо жеребцу. С ужасом осознав, что он натворил, Майкл упал на колени рядом с поверженным соперником, сорвал с головы свой шлем и поднял забрало Стэнли. Глаза друга были закрыты.

— Стэнли!

Рыцарь не ответил. Облегчение, которое испытал Майкл, поняв, что рухнувший жеребец не придавил Стэнли своим весом, испарилось в мгновение ока. Сердце сжалось в предчувствии непоправимой беды. Он убил своего лучшего друга. Юноша приложил руку к шее Стэнли, нащупывая пульс. Слава богу! Под его пальцами ровно и сильно билась жилка, но Непобедимый по–прежнему лежал без сознания. Солнце над головой померкло, когда его обступили со всех сторон помощники, слуги, рыцари, лорды. Майкл поднял глаза на Саффолка и проглотил комок в горле.

— Приведите доктора! Он жив, но потерял сознание, — прохрипел юноша. Саффолк кивнул и испарился.

— Он приходит в себя! — радостно завопил слуга Стэнли.

— Кровь Христова! — застонал его друг, с трудом сфокусировав взгляд на склонившемся над ним лице Майкла. — Диета из ирландской грязи или камней?

Охваченный раскаянием, Майкл не мог вымолвить ни слова и лишь глупо улыбался, глядя на Стэнли. Его вдруг охватила невыразимая радость — его друг жив!

Стэнли поморщился.

— Спасибо за разгром, дружище. Полагаю, я должен быть благодарен за то, что ты попал в коня, а не в мою голову, иначе мои мозги сейчас расплескались бы по всей арене. Будь я проклят! Ну и тяжелая же у тебя рука, малыш. — Рыцарь пошевелился, проверяя, целы ли кости. — Помоги мне сесть.

— Он может сидеть! — прокричал кто–то, обращаясь к королю.

Стэнли обхватил Майкла рукой за шею.

— Запомни, малыш, — прошептал он ему на ухо, — один раз можно потерпеть поражение — но сделай так, чтобы все в это поверили!

Вновь прогремели фанфары. Герольд, надрывая голос, прокричал:

— Его христианнейшее величество Генрих Тюдор, король Англии и Франции, защитник веры и отечества, повелитель Ирландии, будет участвовать в турнире!

Мэри вскочила со своего места, чтобы привязать свою вуалетку к копью Саффолка.

— Да хранит тебя Господь, мой повелитель и супруг.

Чья–то тень упала на опустевшее кресло Мэри.

— У меня есть для вас предложение.

Рене уставилась на обрюзгший профиль Норфолка, думая: «Помяни дьявола, и он появится».

Саффолк между тем набирал очки в поединке с королем. Мэри радостно захлопала в ладоши. Делая вид, что с интересом наблюдает за ходом схватки, Норфолк склонился над плечом Рене, присев на подлокотник ее кресла. Голос его был холоден как лед.

— Помогите мне устроить падение кардинала, и вы получите то, что ищете. — Он раскрыл ладонь, и оттуда выпал медальон на цепочке: золотой крест на черном фоне. — Если вы откажетесь, то Уолси узнает все о ваших deletoris, мадам.

Медальон Армадо! Рене растерялась. Господи Иисусе, человек, которого она приказала убить, мстил ей из могилы. Значит, она недостаточно хорошо заметала следы. «Это всего лишь пробный шар, — сказала она себе. — Герцог блефует. Он не знает, что я ищу, иначе сам стал бы охотиться за Талисманом, не ставя меня в известность». Колоссальным усилием воли девушка взяла себя в руки и улыбнулась Норфолку самой холодной и дипломатической из своих улыбок.

— Ваша светлость — очень могущественный человек, а я, как правило, не имею привычки ссориться с герцогами.

Но он действительно пользовался таким влиянием, что запросто мог обвинить принцессу в организации покушения на короля, сфабриковать и подбросить необходимые улики, а потом и казнить ее. Очевидно, он разочаровался в своем французском госте и решил взяться за нее. Он способен на все… если только она благоразумно не укроется под крылышком красного дракона, кардинала Уолси, и не уведомит последнего о намерениях Норфолка. В конце концов, именно кардинал правит Англией.

— Чем я могу быть полезна вашей светлости?

В голосе герцога прозвучало неприкрытое удивление.

— Вы — очень необычная молодая женщина. Я ожидал слез, упреков, уверений в своей невиновности. — Он сделал паузу, явно размышляя, как же теперь поступить. — Если бы мой сын уже не был женат на дочери Бэкингема… или будь я сам моложе… Мы еще поговорим с вами. Очень скоро. Позвольте пожелать вам всего хорошего, миледи. — Поднявшись с места, он удалился.

— Чего он хотел? — поинтересовалась Мэри, но вновь отвлеклась, поскольку Саффолк с королем вновь скрестили копья.

Рене откинулась на спинку кресла. Сейчас ей оставалось только ждать… и оставаться в тени.

Под бурные аплодисменты трибун король Генрих все–таки опрокинул Саффолка в третьей схватке, подтвердив свою репутацию лучшего рыцаря королевства. Оба с юмором отнеслись к недавней жестокой стычке, дружески подшучивая друг над другом. После победы над Саффолком король принялся методично расправляться с остальными соперниками. Со всеми, кроме одного. Перекрывая шум трибун, герольд прокричал a haute voix[233]:

— Для последней схватки его христианнейшее величество Генрих Тюдор, король Англии и Франции, защитник веры и отечества, повелитель Ирландии, вызывает мастера Майкла Деверо на поединок а 1а guerre!

Рене увидела, как Майкл выскочил из палатки Стэнли. На лице юноши читалась суровая обреченность. Сев на коней и приняв копья из рук оруженосцев, оба одновременно подъехали к ее величеству и церемонно поклонились ей. Королева Екатерина встала и подошла к перилам с любезной улыбкой на губах.

— Мой любимый супруг, да благословит и хранит вас Господь! — Она привязала свою ленточку к древку его копья. — Мастер Деверо, вы изрядно удивили нас и доставили удовольствие чередой своих блестящих побед. За то, что вы нанесли поражение прошлогоднему победителю турнира, мы награждаем вас призом. — И королева повесила Майклу на копье золотой браслет, инкрустированный прозрачным синим хрусталем.

Толпа, с нетерпением ожидавшая начала схватки, бурными аплодисментами встретила благородный жест королевы. Майкл вежливо поблагодарил Екатерину и медленно двинулся вдоль галереи.

— Миледи Рене! — Майкл одарил принцессу ослепительной улыбкой.

Рене ощутила, как в груди у нее стало горячо, и ледяная лапа, стиснувшая ее сердце после визита Норфолка, вдруг растаяла. Благодарно улыбнувшись молодому человеку, она подошла к перилам и приняла его подарок.

— Вы оказываете мне честь. Я буду счастлива носить ваш приз. Благодарю вас.

Зрители восторженно захлопали в ладоши, когда принцесса застегнула браслет на запястье. Рев фанфар призвал соперников занять свои места у стартовой линии. Все присутствующие вскочили на ноги, дружно скандируя:

— Да здравствует король! Да благословит его Господь!

Майкл остановился на отведенном ему месте и стал ждать, пока король проделает то же самое. Платок опустился. Соперники, подобно разъяренным львам, помчались навстречу друг другу по арене, один — сверкающий серебром, другой — весь в черном. Зрители, затаив дыхание, смотрели, как король готовится поразить своего бесстрашного защитника.

У Рене остановилось сердце, когда соперники столкнулись с лязгом и грохотом. Во все стороны полетели щепки сломанных копий. Толпа дружно охнула.

Майкл рухнул на землю. Зазубренное острие королевского копья пробило ему нагрудную пластину и вошло прямо в сердце.

Над ристалищем повисла оглушительная тишина. И вдруг кто–то закричал:

— Король насмерть поразил своего бесстрашного защитника!

Генрих свирепо дернул головой, ища того, кто осмелился бросить ему в лицо страшное обвинение. Подъехав к неподвижно лежащему на земле Майклу, он поднял забрало шлема и потребовал врача. А вокруг воцарился настоящий бедлам. Публика орала, свистела, топала ногами и кричала во всю глотку:

— Деверо мертв! Да здравствует его величество, король турнира!

К Майклу с носилками кинулись слуги, за которыми шел лекарь. Придворные окружили короля, наперебой поздравляя его с блестящей победой. Трубачи сыграли туш. Арену усеяли лепестки цветов. А Рене, задыхаясь от страха и волнения, проталкивалась сквозь толпу льстецов и подхалимов, суетившихся вокруг Генриха. Сердце девушки готово было выскочить у нее из груди. «Майкл, будь ты проклят! Ты не можешь умереть снова».

Рене увидела, как полог палатки, на которой простер свои крылья свирепый красный орел на черном фоне, откинулся в сторону, и оттуда, как ужаленные, вылетели Пиппин и Конн, а вслед им несся грозный рык:

— Не пускайте внутрь никого!

«Господи милосердный, слава Тебе! Он жив!» Всхлипывая от облегчения и бормоча «Аве Мария», она подбежала ко входу в палатку.

Но путь ей преградила чья–то рука.

— Прошу прощения, миледи. Внутрь никому нельзя. Таков приказ хозяина.

— Святые угодники! Да что с ним такое? Пропустите меня, Пиппин. Я сама поговорю с ним.

На камердинера больно было смотреть. На лице его отразились мучительные сомнения.

— Но он приказал…

— Чума и мор на его приказы! — Рене ловко проскользнула мимо него, откинув полотняный полог.

В палатке Майкла царили полумрак и прохлада. Он сидел, привалившись боком к большому сундуку. Вокруг валялись черные доспехи. Она видела его в профиль; слипшиеся от пота и крови волосы облепили лицо, а из раны на груди, чуть повыше сердца, толчками била темная кровь — зрелище поистине жуткое! Зазубренный наконечник королевского копья валялся рядом — очевидно, Майкл вырвал его и отшвырнул в сторону. Левая рука безжизненно лежала у него на коленях, а правую он перебросил через открытую крышку сундука. Он застонал и негромко выругался, потому что запустить ее в ларец у него не получалось. Силы быстро покидали юношу, он ослаб уже настолько, что даже не мог приподняться. Внезапно он оцепенел; потянув носом воздух, Майкл резко развернулся к девушке.

— Уходите прочь! Оставьте меня одного!

Его гневный возглас заставил Рене замереть на месте.

— Майкл, вы тяжело ранены. Вашу рану нужно обработать и перевязать. Но сначала ее необходимо осмотреть. Вы можете умереть от потери крови, если ее вовремя не зашить. Пожалуйста, позвольте мне послать Пиппина за лекарем…

— Уходите немедленно! — прорычал он, уткнувшись лицом в открытую крышку. — Не подходите ко мне!

— Боже мой, Майкл, если вы не хотите видеть врача, то позвольте хотя бы мне помочь вам! — взмолилась принцесса. Его поведение пугало девушку. Она никак не могла понять, в чем тут дело. Но и сдаваться Рене тоже не желала. Она неуверенно шагнула к нему. — Нужно как можно сильнее зажать рану, чтобы остановить кровь…

— Чума на вашу голову, Рене, не подходите ко мне! — хрипло прокаркал он и с новыми силами принялся искать что–то в сундуке. Но все усилия юноши оказались напрасными. Переживая из–за него и желая помочь, девушка подошла к нему вплотную. Майкл съежишься, как испуганный котенок. — Нет! Уходите! Прошу вас…

Рене растерялась окончательно.

— Господи милосердный, почему вы не смотрите на меня? Скажите хотя бы, что вы ищете в сундуке. Я помогу вам найти это.

Внезапно резкие судороги сотрясли его тело. Прошло несколько мгновений.

— Стеклянный флакон… — наконец выдавил он.

Рене склонилась над сундуком, в котором лежало рыцарское снаряжение для турнира.

— Не вижу…

— В кожаной сумке! — выдохнул Майкл, пытаясь усилием воли сдержать судороги.

— Ага, есть! — Рене вынула флакон из сумки и присела рядом с ним на корточки. — Вот, возьмите.

Окровавленные пальцы стиснули пузырек, но он по–прежнему старательно отворачивался от нее.

— А теперь оставьте меня. Уходите!

От волнения у Рене перехватил горло.

— Я не могу оставить вас в таком состоянии.

Она протянула к нему дрожащую руку. Майкл с проклятиями отпрянул. Запрокинув голову, он поднес флакон ко рту и одним глотком опустошил его. Адамово яблоко у него на шее судорожно дернулось; коричневая бутылочка опустела. Испустив стон невероятного облегчения, больше похожий на всхлип, он повалился навзничь на ковер, и флакон выкатился у него из пальцев.

— Майкл, — прошептала Рене, опускаясь рядом с ним на колени.

Она перевела взгляд на его рану, и слова замерли у нее на губах.

Глухо вскрикнув от ужаса, она попятилась от него на четвереньках, не в силах подняться на ноги. Девушка зажала рот обеими руками, чтобы подавить рвотные позывы. На ее глазах края страшной зияющей раны сближались, срастаясь; кровь перестала течь, и вскоре на груди у него не осталось и следа от отвратительной дыры. Майкл смотрел на нее с невыразимой печалью, и от этого ей стало еще страшнее. В глазах у юноши появился живой блеск серебра, они засверкали, подобно лунным камням, и от них исходила сверхъестественная, какая–то гипнотическая сила.

— Я же просил вас уйти.

Господи Всемогущий! Рене едва не упала, торопясь выскочить наружу. Оказавшись на свежем воздухе, она судорожно вздохнула. У него появились клыки! Острые и белые, как у волка…

Рене всхлипнула и вновь прижала руки ко рту.

Майкл оказался вампиром.

Он оказался вампиром, оборотнем, которого силы ада отправили ко двору Генриха VIII, чтобы выкрасть Талисман!

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Именно голос сердца делает мужчину красноречивым.

Марк Фабий Квинтилиан. Наставления оратору
— Уолси! Входите же, входите! Какие известия вы принесли нам, милорд–канцлер? Как поживают мои лорды и рыцари?

Один из пажей короля, юноша по имени Болейн, ввел кардинала Уолси в гардеробную залу. Навстречу им важно прошествовал цирюльник Пенни. Отвесив церемонный поклон, кардинал приблизился к своему молодому господину. Король Генрих стоял посреди залы, умытый, чисто выбритый и благоухающий цветочной водой: Вокруг него суетилась четверка джентльменов, обряжая его в церемониальный наряд магистра ордена Подвязки по случаю предстоящих вечером торжеств: службы в часовне и последующего пира.

— Если мне будет позволено, должен заметить, что среди тысяч принцев христианского мира король Англии выделяется ростом, умом и несомненным величием.

Весьма довольный комплиментом, Генрих оценивающе взглянул на собственное отражение в высоком зеркале, которое держал пятый слуга.

— Ваше величество будет счастлив узнать, что кости лорда Стэнли целы и что, по его собственным словам, нынче вечером на балу он будет скакать как кузнечик. Сэр Уильям Комптон, — кардинал послушно умолк, когда король приказал слугам принести ему знаменитую подвязку, — просит разрешения надеть черную ленту, дабы прикрыть свой отекший и подбитый глаз.

«Достойный подарок от Майкла Деверо», — ухмыльнулся про себя Уолси.

— Разрешаю! — Генрих улыбнулся. — У нас будет сразу два пирата, Брайан и Комптон. Это придаст моему двору некую тень зловещей угрозы и удальства, которой нет и не будет у Франциска.

Король оперся о плечи двух согнувшихся в поклоне слуг, а третий приподнял его ногу и водрузил ее на табуретку. Четвертый же камердинер украсил венценосную икру голубой лентой с золотыми пряжками, на которой цветками розы был вышит знаменитый девиз: «Да будет проклято трусливое и жадное сердце».

Легенд, повествовавших о возникновении сего афоризма, среди придворных ходило великое множество. Одни утверждали, что его изрек лично король Эдвард III, когда придворные принялись смеяться над его любовницей, графиней Сэйлсбери, потерявшей подвязку во время танца. Якобы король поднял ленту с пола и повязал ее себе на ногу со словами «Honi Sait Qui Maly Pense»[234]. Другие же настаивали, что девиз этот король Эдвард позаимствовал из бессмертной поэмы «Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь»[235] или же из преданий о похождениях короля Ричарда Львиное Сердце, которому явился святой великомученик Георгий и велел его рыцарям в Святой Земле повязать на ноги такие ленты, что позволило им одержать множество славных побед. Сам же Уолси считал, что девиз содержал притязания на французский трон, для завоевания которого и был изначально создан орден Подвязки.

— Бэкингем, — продолжал докладывать кардинал, — все еще страдает от ран, полученных во время падения с коня, что может помешать его светлости присутствовать на торжественной церемонии. Мне говорили, что у него болит все тело, особенно сзади. Герцога терзает ужасная мигрень, на лбу у него красуется огромный лиловый синяк размером с яблоко, и каждый вдох дается ему с величайшим трудом.

В глазах Генриха блеснул злорадный огонек, показывая, что даже христианнейшему королю не чужды простые человеческие чувства.

— Держу пари, он рвет и мечет, не находя себе места.

Кардинал согласно кивнул, сопроводив этот жест притворным вздохом.

— Все–таки он получил страшный удар в голову, ваше величество.

— Перестаньте, Уолси. Уж мы–то с вами знаем, что он — желчный, хвастливый и высокомерный ублюдок, что делает его исключительно неприятным компаньоном и собеседником. Быть может, это послужит ему примерным уроком на будущее и научит смирению. — Король посерьезнел и нахмурился. — А что с нашим бесстрашным защитником, мастером Деверо? Как его здоровье?

— Да, я как раз подхожу к этому. Мне приятно сообщить вашему величеству, что благодаря милости Господа мастер Деверо выжил после вашего удара копьем, сир. Его спасла толстая войлочная прокладка, которую он подложил себе под кирасу. Его рана, как мне доложили, в сущности, всего лишь царапина, и вскоре от нее не останется и следа.

— Славный малый! — Король расплылся в довольной улыбке. — Позаботьтесь, чтобы мой народ узнал о том, что мастер Деверо цел и невредим. Пусть никто не смеет утверждать, что король Англии платит своим верным соратникам смертью за их доблесть.

— Я уже предпринял кое–какие шаги в этом направлении, ваше величество. Во время проведения торжеств на городских площадях герольды объявят вас, сир, победителем турнира и первым рыцарем королевства, а выздоравливающего мастера Деверо, бесстрашного защитника короля, — вице–чемпионом, занявшим второе место. Однако же, если мне будет позволено высказать свое мнение…

— Да? — нетерпеливо перебил его король.

— Я подумал… быть может, мастер Деверо заслуживает награды за то, что беззаветно защищал жизнь вашего величества… Я беседовал с ним на следующее утро после прискорбного инцидента и поверил всему, что он мне сообщил. Я убежден, что окончательные выводы граф–маршала и капитана Марни совпадут с моими. Мастер Деверо, переусердствовав с горячительными напитками за ужином и не зная переходов великолепного дворца вашего величества, случайно оказался прямо на пути зловещего убийцы. Разумеется, я не одобряю излишеств в питье. Однако же я останусь вечно благодарным ему за то, что даже в своем непотребном состоянии он, не раздумывая, грудью встал на защиту вашего величества. Словом, я аплодирую его мужеству.

— Я тоже, — заметил король.

— Как и все, кто любит вас, ваше величество. Вот почему я осмеливаюсь заметить, что мастер Деверо заслуживает награды. Воздав ему почести, вы, сир, возвысите идеи верности, благодарности, мужества, подлинного рыцарства и подчеркнете искреннюю привязанность народа своему щедрому сюзерену. Возвысив одного бесстрашного защитника, ваше величество породит целую их нацию. И впредь ни один чужеземный убийца не только не найдет убежища на нашей земле, но и не будет знать покоя, потому что на него ополчится весь народ, от мала до велика. И тогда мы сумеем разрушить любые поползновения наших врагов.

— Давайте пройдемся немного, Уолси. Составьте мне компанию. — Собеседники перешли в личный кабинет короля. Генрих щелкнул пальцами, приказывая подать вина, и остановился у створчатого окна, выходящего на Темзу, где их не могли слышать слуги. — В ваших речах я нахожу достойную внимания логику и целесообразность. Ваше предложение мне нравится. Какого рода награду вы имеете в виду?

— Рыцарские шпоры, ваше величество. Это всего лишь почетный титул, благородный и широкий жест, который не требует присовокупления к нему феодальных владений. Мастер Деверо и так должен унаследовать титул и земли своего благородного покровителя, а вовремя нашей дружеской беседы он заверил меня — я привожу его собственные слова, — что его величайшее устремление состоит в том, чтобы служить своему королю и лорду в Ирландии.

— Рыцарские шпоры без рыцарского замка. И вы полагаете, что этого достаточно, дабы вселить вдохновение в целое королевство? Уж кому–кому, а вам–то должно быть известно, что большинство людей рассчитывают получить кошель с золотом в качестве награды за верную службу.

— Да, я понимаю, что имеет в виду ваше величество. В таком случае, пусть это будет титул кавалера ордена Подвязки.

— Но количество членов не может превышать двадцать четыре человека.

— В этом году вашему величеству предстоит заполнить две вакансии, образовавшиеся вследствие безвременной кончины графа Шрусбери, а также герцога Джулиано де Медичи. Одна из этих вакансий была обещана in potentia[236] сэру Уолтеру Деверо, сыну сэра Джона Деверо, барона Ферреса и Чартли.

— И каковы же ваши рекомендации на сей счет?

— Я советую отказать ему в этом звании, поскольку, как вам известно, недавно сэр Уолтер запятнал свое имя неподобающим поведением.

Король в задумчивости потер подбородок.

— Они — сводные братья…

— Вот именно. — Кардинал выждал несколько мгновений, позволяя королю свыкнуться с этой мыслью, а потом негромко продолжал: — Ваше величество, на следующую ночь после трагического происшествия я взял на себя смелость произвести расследование состояния дел Майкла Деверо. Мне удалось выяснить, что путем официального голосования в парламенте венценосный отец вашего величества, да упокоит Господь его душу, назначил мастера Майкла Деверо законным наследником графа Тайрона. По моему мнению, сир, обеспечив передачу своего титула Майклу Деверо, лорд Тайрон продемонстрировал не только свою любовь к этому юноше, но и веру в него.

— Да, он — достойный соратник.

— Полагаю, ваше величество не сомневается в том, что из двух братьев Деверо Майкл — более подходящая кандидатура для того, чтобы стать кавалером ордена Подвязки.

— Вы желаете даровать ему этот титул, и я, признаться, тоже. Но существует положение, в соответствии с которым каждый кавалер ордена должен быть рыцарем.

— Я внимательно изучил это требование и выяснил, что самые первые кавалеры ордена стали рыцарями в том же году, в котором им был пожалован орден. В уставе именно этот аспект почему–то обойден вниманием. Полагаю, что это сделано намеренно, дабы оставить его на усмотрение магистра.

— Согласен! — Король Генрих отвернулся от зеркала. — Очень хорошо. Сначала я сделаю его рыцарем, а потом и рыцарем–сподвижником на торжественной церемонии вместе… Кто там второй номинант?

— Томас Дакр, третий барон Дакр.

— Позаботьтесь обо всем, Уолси. — Король улыбнулся. — Чем больше я думаю о вашем предложении, тем больше оно мне нравится. Как обычно, вы дали своему сюзерену взвешенный и здравый совет.

Кардинал поклонился.

— Я всегда остаюсь преданным и покорным слугой вашего величества.

— Ты знала! — Не веря своим ушам, Рене в гневе уставилась на старую камеристку, сидевшую на низком стульчике. Она что–то шила, и иголка так и мелькала в ее руках. — Майкл — вампир! Господи, спаси и помилуй!

Оглушенная и растерянная, принцесса металась по комнате, как разъяренная тигрица. Когда кардинал Медичи заговорил с ней о гончих псах преисподней, она не поверила ему. Во всяком случае, не до конца. Он говорил, что их истребили, что они вымерли, но никто не знает этого наверняка. Тогда она отнеслась к его словам с изрядной долей скептицизма, хотя и приняла их к сведению. По ее мнению, церковь распространяла эти басни, дабы вселить страх в королей и простолюдинов, подчинить их своей воле и управлять ими. Тот, в чьих руках окажется древний Талисман, обретет абсолютную власть над всеми странами и народами, что объясняло колоссальные усилия, которые кардинал Медичи прикладывал к тому, чтобы завладеть им. Но Рене видела и ужас в глазах опьяневшего кардинала, когда слушала леденящие душу истории о посланцах ада, их ненасытной кровожадности и бесконечной череде убийств. Его страх стал и ее страхом.

И вот теперь она знала наверняка. Святые угодники! Ну почему именно Майкл оказался тем тайным вором, которого дьявол прислал в этот мир, чтобы украсть Талисман?

— Как ты могла утаить от меня эти сведения, когда они имеют прямое отношение к порученной мне миссии, не говоря уже о моей жизни и здоровье? Я видела у него клыки! — Голос девушки дрогнул.

— Я видела эти дьявольские, сверкающие расплавленным серебром глаза, глядевшие мне прямо в душу… Чтоб он вечно горел в аду!

Адель, склонив голову к плечу, с любопытством взглянула на принцессу.

— Вы испугались или разозлились?

— Я разозлилась! И испугалась, конечно. Он же вампир! — Девушка застонала. — Он пьет кровь живых существ. — Рене вновь принялась расхаживать перед камином. — Но он ест, пьет, купается в солнечных лучах…

— Да, то, что на него не действуют солнечные лучи, сбивает меня с толку. Вампиры не выносят солнечного света. А его способность есть и пить свидетельствует лишь о том, что он стал вампиром совсем недавно, — заявила Адель, чем повергла Рене в шок: принцесса и не подозревала, что ее камеристка обладает столь глубокими познаниями о созданиях Тьмы.

Девушка оцепенела, не в силах пошевелиться.

— Откуда ты все это знаешь?

— Это у нас семейное, передается от матери к дочери, — созналась Адель. — Моя мать была знахаркой, как и моя бабушка, и прабабушка, и все родственники по материнской линии вплоть до самой баронессы Аделаиды, в честь которой меня и назвали. В юности у нее был возлюбленный, которого звали Эмилиано. Он был молодым графом, контом, так правильнее. Их роман закончился, и он уехал. А когда через тридцать лет вернулся обратно, то застал баронессу уже на смертном одре. При этом сам он оставался таким же молодым и красивым, как в юности. Он рассказал ей о себе всю правду и предложил ей дар бессмертия. Но баронесса Аделаида отказалась, заявив, что устала от жизни. «Если бы он признался мне во всем, когда я была еще молодой и красивой… — говорила она. — А теперь уже слишком поздно».

— Как ты сумела узнать, что он — создание Тьмы?

— Он пьет кровь, и от него пахнет ею.

Рене растерялась.

— А мне его запах показался очень приятным.

— От него пахнет ягодным вином и еще, едва заметно, мускусом, верно? — улыбнулась Адель, и в ее проницательных глазах отразились отблески пламени в камине. Рене кивнула. Она опустилась на стул рядом со своей нянькой и оперлась подбородком о скрещенные руки. — Головокружительный аромат, не так ли? Это все от крови, которую он пьет. Но не казните себя, дитя мое. — Адель ласково погладила принцессу по голове. В глазах няньки Рене разглядела заботу, а еще уверенность в ее силах и возможностях. — Вампиры — порождения дьявола, перед ними невозможно устоять. Они сильны и искусны в любви, но страсть их смертельна.

По спине девушки пробежал предательский холодок.

— Искусны в любви… Господи, спаси и помилуй!

— Они обаятельны, живут на строго определенной территории и обладают развитым чувством собственности. Эти качества необходимы им, чтобы выжить. Будьте осторожны. Этот вампир очень силен — на него не действует солнечный свет! — и он отчаянно домогается вас. Подумайте хорошенько, как воспользоваться сложившимися обстоятельствами.

— Не думаю, что он совершенно неуязвим для солнечных лучей. Он буквально обливался потом в своей черной броне, тогда как все остальные расхаживали в серебристых доспехах. Ну конечно! Он же не выносит серебро!

— И огонь, как все вампиры. Помните, как блестело от пота его тело, когда он приходил сюда?

— В таком случае, он, должно быть, намеренно проиграл королю. А ведь среди прочих он вышиб из седла и лорда Стэнли.

— Вампир принимает участие в рыцарском турнире… У них нет ни единого шанса победить его. Достаньте мне одну из его бутылочек.

— Уверена, что он их хорошо прячет. В его сумке лежали два флакона, один — пустой, другой — полный. Он осушил его одним глотком, как закоренелый пьяница. А ведь он испытывал страшные муки, пока искал бутылочку в сундуке, когда мог просто… — Голос у принцессы сорвался, и она умолкла, не закончив свою мысль.

— Вонзить клыки вам в вену и выпить вашу кровь… Почему, как вы думаете, он не сделал этого?

Рене вскочила на ноги и заметалась по комнате, прижав руки к груди.

— Ох, Адель? Как же мне поступить с ним? Должна ли я передать его deletoris? — Если она отдаст Майкла сержанту Франческо, его попросту убьют. А Рене не хотела, чтобы Майкл погиб.

— Вам следует решить, что лучше. Ведь вас не зря назначили главой этой миссии.

Рене как никогда остро ощущала свою беспомощность. Она разрывалась между симпатией и страхом. Вместо того чтобы выгнать ее из палатки силой, Майкл предпочел доверить ей свою ужасную тайну. Он не стал пить ее кровь по причинам, которые оставались для нее загадочными. Хотя в сердце ее все равно поселился ужас.

Члены высшего и самого почитаемого рыцарского ордена в Англии ipso facto[237] считались наиболее выдающимися людьми королевства, учитывая, что в их число входили император Священной Римской империи и эрцгерцог Австрии. Кроме того, кавалерами ордена Подвязки были: герцоги Бэкингем, Норфолк и Саффолк вместе со своими наследниками; маркиз Дорсет; графы Нортумберленд, Вустер, Эссекс, Кент, Уилтшир, Шрусбери и Тайрон; далее шли целых шесть баронов, включая Стэнли.

И вот теперь в их прославленные ряды вступал и Майкл.

Надев официальный наряд своего лорда, который тот вручил ему специально для торжеств по случаю годовщины создания ордена, Майкл преклонил колени перед королем Англии в большой тронной зале, где собрался весь двор. С минуты на минуту его должны были сделать сначала рыцарем, а потом и кавалером благороднейшего ордена Подвязки. После завершения торжественной церемонии рыцари–сподвижники последуют за магистром и прочими офицерами ордена — прелатом, канцлером, архивариусом, старшим герольдмейстером Подвязки и церемониймейстером — пешей процессией, в которую не допускаются прочие придворные, вынужденные держаться на почтительном расстоянии, в церковь миноритов–францисканцев в Гринвиче, где кардинал Йорк проведет торжественную службу Подвязки.

Провозвестником его неслыханной удачи стал не кто иной, как сам кардинал Уолси, нанесший молодому человеку второй визит. Майклу было недвусмысленно заявлено: поскольку своим возвышением он обязан исключительно кардиналу, то и падение его будет проистекать из того же самого источника. Фортуна, как известно, дама переменчивая и похожа на стекло: оно сверкает мириадами огней, но и разлетается вдребезги на тысячу осколков. Вот так и вышло, что Майкл стал креатурой кардинала, причем у него возникло не слишком приятное ощущение, будто он только что продал душу дьяволу.

Сэр Нэд Пойнингс, гофмейстер, занимал должность старшего герольдмейстера ордена. Он и поспешил первым поздравить Майкла, когда тот переступил порог оружейной комнаты, чрезвычайно взволнованный полученными известиями. Сэр Нэд высказал сожаление, что из–за нехватки времени он не может пожаловать Майклу геральдический знак отличия, которым молодой человек мог бы похвастаться уже на службе в часовне и в присутственной зале во время пиршества. Майкл рассыпался перед стариком в благодарностях, сочтя его промашку вполне извинительной, и крепко пожал его дряблую руку.

— Вы должны опуститься на колени перед королем и преклонить голову, когда его величество начнет перечислять ваши подвиги и достоинства, благодаря которым вы и заслужили рыцарские шпоры, после чего пожалует вам звание рыцаря, — наставлял Майкла сэр Нэд. — Вы принесете клятву верности королю и стране. После этого все мы с должной торжественностью проследуем в часовню, где вас попросят провести службу Benedicto Novi Militis[238]. Не хмурьтесь, мой мальчик. Это же ваш счастливый час! Я все время буду с вами рядом и подскажу, если что.

«О да, конечно, я буду счастлив», — подумал Майкл, но тут же навострил уши:

— А что еще за служба?

Сэр Нэд коротко рассмеялся при виде его мгновенного испуга.

— Успокойтесь, мой дорогой мальчик. Я дам вам брошюру в помощь.

Юноша вздохнул с облегчением.

Кардинал Уолси окропил Майкла святой водой, читая подходящие случаю благословения по латыни.

Король Генрих легонько ударил Майкла по плечу церемониальным мечом и торжественно изрек:

— Встаньте, сэр Майкл Деверо!

Придворные захлопали в ладоши, Стэнли и Саффолк — с большим жаром, чем остальные. Майкл повернулся лицом к собравшимся и отвесил им поклон. Взглядом он нашел Рене, стоявшую рядом с его светлостью герцогом Саффолком. Девушка не отвела глаз, но лицо ее оставалось бесстрастным и бледным. Она явно боялась его.

Певцы и музыканты, игравшие на лютнях, флейтах и органе, переодетые мифическими обитателями леса, приветствовали возвращающихся рыцарей и придворных на аллее у церкви, после чего повели их на церемониальный ужин. Присутственная зала волшебным образом превратилась в летний сад. Покрытые шпалерами стены были увиты распустившимися розами, воздух благоухал ладаном и миррой, а в изысканной золотой посуде отражался приглушенный блеск тысяч свечей, мерцавших в светильниках, украшенных венками и гирляндами.

Магистр–сюзерен, офицеры и рыцари–сподвижники расселись по своим местам на возвышении. За столом напротив устроились королева Екатерина, ее дамы, супруги рыцарей и французская принцесса. Подпираемый с обеих сторон Стэнли и Саффолком, самыми ярыми своими сторонниками, и сидя через семь кресел от короля, Майкл разглядывал женщину, упорно избегавшую его взгляда.

Почему же он позволил ей узнать о своей страшной болезни? Если он рассчитывал на интимность, порожденную необходимостью, и доверие, основанное на скрытности, то, следовало признать, он допустил непоправимую ошибку, поскольку, приняв ее помощь, дал ей возможность уничтожить себя одним словом. Копье, едва не поразившее его в самое сердце, — он специально ослабил ремни левого нагрудника, чтобы король не промахнулся, гарантировав тем самым Генриху победу, — должно быть, поразило заодно и его мозги. Близость, духовную или физическую, невозможно навязать силой.

С трудом отведя взгляд от лица принцессы, Майкл стал прислушиваться к разговору Норфолка и Дадли, «старой гвардии» ордена. В лучшие свои годы они считались выдающимися полководцами, а сейчас брюзжали о том, что ряды славного рыцарства порочит и загрязняет недостойная и невоспитанная молодежь, которая, дескать, вымаливает себе доступ в мир настоящих мужчин дешевыми подвигами и льстивыми речами. Им вторил Бэкингем, яростно обличавший скорое восхождение к славе всяких выскочек и ничтожеств. Раздосадованный герцог заявил лорду Эссексу:

— Он готов раздать свои сокровища и должности зеленым мальчишкам, а не благородным дворянам! — У обоих мужчин на лбу красовались отметки от копья Майкла.

— Не обращай на них внимания, дружище, — наклоняясь к плечу Майкла, негромко произнес Саффолк. — То же самое они говорили и обо мне.

Стоило королеве Екатерине покинуть волшебный лес мерцающих светильников, как ночное пиршество, как всегда в подобных случаях, моментально превратилось в оргию, шумную и разгульную. Чувствуя, как бирюзовые глаза следят за каждым ее шагом, Рене решила последовать разумному примеру королевы. Вне всякого сомнения, даже не боящиеся солнца вампиры были и остаются по сути своей ночными хищниками; после заката их силы возрастают стократно, впрочем, как и жажда крови.

— Не уходи! — взмолилась Мэри. — Без тебя здесь будет скучно, а мне не хотелось бы оставлять Чарльза одного в обществе этих развратниц.

Сидевший напротив герцог Саффолк пил и смеялся вместе со Стэнли. Майкл, что было весьма любопытно, куда–то исчез. И вдруг свет, потускнев, стал приглушенным и рассеянным. К столам поспешили слуги, подавая блюда с инжиром, смородиной, изюмом, миндалем и засахаренными сливами, плавающими в бренди.

— М–м, до чего же вкусно, пальчики оближешь! Теперь ты точно должна остаться, Рене. Это уже стало традицией. Мы играем в День всех святых, крещенский сочельник и частенько даже в День святого Георгия, чтобы отметить победу святого над драконом. Кроме того, — Мэри обворожительно улыбнулась, — тот, кто выхватит из бренди больше всех изюминок, в течение года встретит свою настоящую любовь.

— Я уже нашла свою настоящую любовь, — ответила Рене.

— Есть еще одна традиция, — прозвучал у нее над плечом до боли знакомый глубокий голос. — В одной из изюминок спрятана золотая пуговица. Тот, кому попадется «счастливая ягода», может потребовать от любого в этой комнате исполнить свое желание.

Рене оттолкнулась от стола и вскочила на ноги. Глаза ее испуганно расширились. Теперь у нее попросту не хватило бы мужества выйти из комнаты.

Мэри улыбнулась.

— Добрый вечер, сэр Майкл. Да, вы совершенно правы. В каждой чаше есть одна «счастливая ягода».

Едва она успела договорить, как лакей поднес тонкую свечу к чаше, поджигая бренди. В темноте язычки синеватого пламени заплясали над всеми чашами, вызывая странное ощущение нереальности происходящего. Гости запели:

Вот он вдет с пылающей чашей,

Похоже, он намерен собрать обильную жатву.

Огненный! Дракон!

Он многих ужалит своим синим язычком.

Огненный! Дракон!

Потому что он хватает всех, кто тянется

За его любимыми сливами.

Огненный! Дракон!

Собравшиеся захлопали в ладоши и потянулись к чашам. Застолами раздались восторженные крики и визг: придворные, обжигаясь, выхватывали цукаты из горящего бренди и совали их в рот. Мэри куда–то упорхнула. Сэр Майкл остался торчать за спиной Рене. Когда же девушка попыталась улизнуть, он обнял ее левой рукой за талию и притянул к себе.

По телу Рене пробежала волна жара, и принцесса почувствовала, что у нее закружилась голова.

— Отпустите меня, — выдохнула она. — Или я закричу.

— Кричите, — легко согласился он, едва не касаясь губами завитка волос у нее на шее.

Рене открыла рот и положила на язык горящую изюминку. Негромко смеясь, Майкл проделал то же самое.

— Вы похожи на демона.

Стараясь проглотить ягоду до того, как та обожжет ей небо, Рене запрокинула голову и взглянула на его губы. Они светились потусторонним сумеречным сиянием, но клыков видно не было. Он закрыл рот, пожирая «огненного дракона». Чувственный соблазн игры не оставил девушку равнодушной. Синие глаза Майкла сверкали; твердая линия его подбородка и губы, находившиеся от нее в опасной близости, будоражили кровь и таили непреодолимое искушение. Но вдруг у Рене по спине пробежал холодок при воспоминании о залитых расплавленным серебром глазах и сверкающих белых клыках. Лед и пламень. Она боялась и хотела его одновременно; и странный и противоестественный союз этих желаний, поселившихся в одном теле, породил дьявольскую и пылкую страсть. Девушка беспокойно зашевелилась в его объятиях. Ей хотелось поскорее избавиться от его общества.

Майкл положил ладонь ей на живот, прижимая спиной к своей груди и не сводя взгляда с пылающей чаши. С быстротой молнии он окунул пальцы в огненный напиток и выхватил оттуда очередную изюминку. Раскусив ягоду ослепительно–белыми зубами, он с улыбкой продемонстрировал девушке золотую пуговицу.

Рене пришла в смятение. Всеведущие и всемогущие, вампиры пользовались заслуженной славой непревзойденных мошенников и обманщиков. Девушка заметила, как сэр Фрэнсис Брайан, столь же удачливый, сорвал поцелуй у хохочущей леди Перси.

— Я требую исполнить мое желание, — шепнул ей на ухо Майкл.

Дрожь сладостного предвкушения пробежала по телу девушки.

— Вам не удастся получить от меня поцелуй.

Майкл хрипло рассмеялся.

— Увы, из опасения лишиться удовольствия поцеловать вас в будущем я должен отклонить ваше… какое это по счету предложение, третье или четвертое? Ой! — Он охнул с деланным испугом, когда она больно ткнула его локтем под ребра. — Какие у вас острые шипы, моя славная роза, но они меня не устрашат. И поцелуем я тоже не удовлетворюсь, раз могу заполучить вас целиком. — Майкл уткнулся носом ей в шею и мягко вдохнул сладковатый аромат девушки. — Благоуханные лепестки, пышные бутоны. — Осмелев до крайности, он провел кончиками пальцев по линии ее губ и едва успел отдернуть руку, чтобы она не укусила ее. — И еще бесподобные шелковые бедра. — Он провел раскрытыми ладонями по плавным изгибам ее фигурки, отчего между ногу Рене стало горячо, а по коже пробежали экстатические мурашки, и она содрогнулась всем телом. — Такой драгоценный приз способен вдохновить меня на новые безумства и сделать мое копье разящим оружием.

— Фи! — Рене мгновенно ощетинилась, заслышав столь вольные речи. — Да вы развратник, сударь!

— Тише, леди, умерьте свой пыл. Неужели вы еще не научились различать, когда я шучу? — Голос его буквально сочился весельем. Майкл властно обхватил ее за талию уже обеими руками, еще сильнее прижимая к себе. — Приз, который я потребую, прост — разговор с глазу на глаз.

До сих пор вампир демонстрировал на удивление хорошие манеры, но теперь, похоже, солнечная погода переходила в бурю.

— Я отказываюсь.

— Не бойтесь меня, мартышка, — прошептал он в кудри, закрывающие ее ушко. — Я совершенно безвреден.

— Б–безвредны? — Не веря свои ушам, Рене повернулась и попыталась заглянуть вампиру в глаза, прикрытые тяжелыми веками, заподозрив, что он насмехается над ней.

— Я не заразен, Рене. Мы ведь с вами стали друзьями, помните? Я был вашим, — юноша печально улыбнулся, — bel ami[239]. Неужели вы не дадите мне шанс высказаться в свою защиту?

— Petit ami[240], — коротко бросила принцесса.

— А в чем заключается разница?

— Между этими понятиями такая же разница, как между днем и ночью.

— То, что вы видели, — это крест, который я должен нести совсем смирением. Можно ли мне узнать, чем я оскорбил вас? Я — тот, кто преклоняется перед вами, подобно верному рабу, с тех самых пор, как впервые увидел вас.

Да сохранят ее святые ангелы Господни! Ее разум и тело вступили между собой в страшную братоубийственную войну, в которой любви и плотской чувственности противостояли страх и предрассудки. «Они сильны и искусны в любви, но страсть их смертельна».

Но вдруг что–то заставило девушку поднять глаза. Она увидела окружающие предметы словно сквозь увеличительное стекло. У дальней стены комнаты, полускрытый языками синего пламени, стоял кардинал Уолси и смотрел на них. И в голове у принцессы родился дьявольский план.

Рене склонила голову к плечу и послала Майклу откровенно вызывающий взгляд.

— Или говорите, что вам нужно, или отпустите меня. Мы начинаем привлекать внимание.

Ее неожиданная уступчивость застала Майкла врасплох.

— Могу я предложить перейти в не столь людное место?

Рене накрыла ладонями сильные руки, удерживавшие ее, как в клетке.

— Я бы предпочла… не делать этого.

В голосе Майкла звенели обуревавшие его чувства.

— Вы когда–нибудь встречали человека, к которому испытывали непреодолимое влечение, кого хотели бы постоянно видеть рядом с собой и чьего расположения добивались бы более всего на свете?

Она отрицательно покачала головой, обезоруженная той волной жара, которая исходила от него, медленно обволакивая ее и концентрируясь в нижней части живота.

— А я встречал. Собственно говоря, встретил совсем недавно. Она — проницательная маленькая штучка, упрямая и своевольная до крайности, обладающая острым языком и любопытством, которое, как известно, сгубило кошку. — Он широко улыбнулся, увидев, как глаза девушки полыхнули яростным пламенем. — Я говорил, что у нее пылкий нрав, очаровательные колдовские глаза, острый ум, доброе и щедрое сердце?

Слова Майкла тронули девушку, несмотря на хаос, царивший у нее в душе.

— Продолжайте.

— Сегодня я сделал ошибку. Мой благородный лорд и покровитель учил меня скрывать свои недостатки, выставляя напоказ достоинства, но в мгновение слабости я позволил ей подсмотреть то, что вызвало у нее глубокое отвращение. Она видела мою кровоточащую рану, и она же видела мое исцеление. Она видела, как лицо мое исказилось болезнью.

— Какой болезнью? — Она видела его клыки. Она видела, как глаза его залило расплавленное серебро.

Он приблизил губы к ее уху.

— Английской лихорадкой. Я заболел ею еще до того, как приехал ко двору. Жидкость в стеклянном флаконе — ирландское снадобье, которое называется «драконья кровь». Оно отгоняет пагубные последствия.

Святая Дева Мария, в чем он старается уверить ее? И вдруг девушка сообразила: это же те самые басни, которые вампиры рассказывают неподготовленным смертным, которым не посчастливилось лицезреть их в подлинном обличье.

— Одно ее слово, и меня отправят на костер по обвинению в колдовстве. Сегодня утром она спасла мне жизнь. Но она до сих пор держит ее в своих руках. — Глядя ей в глаза, Майкл поднес ее ладонь к своим теплым губам. — И что она намерена делать?

Рене не растерялась и почти не раздумывала.

— Она не скажет никому ни слова. Ей можно довериться. Она сохранит вашу тайну.

— Она оттолкнет меня с презрением? Возненавидит?

— Нет.

— А сейчас я не вызываю у нее отвращения?

— Нет. — Он должен был казаться ей отвратительным, но она не могла найти в себе и следа подобных чувств. — Вы ей нравитесь.

— Я очень… рад слышать это. — Рене осторожно высвободилась из его объятий и повернулась к Майклу лицом. Она заметила, как к ним со спины подкрадываются Саффолк и Стэнли. — Что касается вашего производства в рыцари, то я очень рада этому и считаю, что вы заслужили подобную высокую честь. Вы намерены вскоре вернуться в Ирландию? — вежливо осведомилась девушка. Его ответ был очевиден.

— Думаю, что задержусь здесь еще на некоторое время.

— Вы… станете добиваться расположения кардинала? Я слышала, что он принял участие в вашем возвышении.

— Признаюсь, что поддержка его высокопреосвященства была бы очень кстати, но сначала я должен все тщательно обдумать.

«Чтобы заслужить его полное доверие, ты должна стать его любовницей», — подсказывала ей интуиция. Мысль привела Рене в ужас и восхитила; она была отталкивающей и привлекательной одновременно. Но она еще не готова! Девушка решила прибегнуть к испытанному средству собственному остроумию.

— Вы умеете побеждать, но еще не знаете, как воспользоваться плодами победы.

— Что вы хотите этим сказать?

Его приятели подошли к ним уже почти вплотную. Рене прошептала:

— Разыграйте козырную карту. Поднимитесь еще выше.

— Выражайтесь яснее, — взмолился Майкл. — Что именно я должен сделать, по–вашему?

— Кинжал герцога, — прошипела принцесса. — Добрый вечер, ваша светлость, лорд Стэнли. — И она присела в реверансе перед джентльменами.

— Милая леди, мы пришли спасти вас из когтей этого новоиспеченного бездельника.

— Откровенно говоря, он был шельмецом и до того, как его титуловали, — поправил герцога Стэнли и возложил свою тяжелую лапищу на плечо Майкла. — Ступайте прочь, сэр рыцарь! Пришло время уступить место другим, более достойным.

— Стыдитесь, сэр рыцарь, вы непозволительно долго злоупотребляли своим положением.

Рене очаровательно улыбнулась друзьям.

— Джентльмены, благодарю вас за героическое спасение. Однако и на мне лежит доля вины за то, что я лишила сэра рыцаря общества его друзей. Позвольте пожелать вам всем доброй ночи.

Еще совсем недавно девушка намеревалась отыскать своего телохранителя и укрыться в спасительном тепле кровати, но теперь она не спешила уходить — ей было интересно, что они скажут о ней. Разумеется, более всего Рене интересовало, как отзовется о ней Майкл.

— Боже, избавь меня от таких друзей, а от врагов я и сам избавлюсь! Леди как раз собиралась подарить мне поцелуй.

Рене презрительно фыркнула. Вампир чуял ее присутствие. Так что его слова явно предназначались для ее ушей.

— Вы бредите, сэр рыцарь. Она стремглав умчалась отсюда, вне себя от радости, что вы оставили ее в покое.

— Если она и сбежала, в чем я сомневаюсь, то ее отпугнуло ваше дыхание огненных драконов. Клянусь честью, вы напрасно лишили прекрасных дам своего общества, упустив возможность обрести на стоящую любовь.

— В ночь, когда вам пожаловали высокое звание рыцаря, грешно оставаться трезвым, — вмешался сэр Брайан. — Мы с Кэри намерены хорошенько повеселиться в «Рогатом олене», что находится в Харте[241]. Что вы на это скажете?

Рене потеряла интерес к дальнейшему разговору и удалилась. Мысли девушки путались. Решимость ее ослабела. В конце концов, Майкл оставался ее petit ami. Он ей очень нравился. «Разумеется, он нравится тебе, глупышка», — упрекнула она себя. Вампиры созданы для того, чтобы очаровывать. Но ей совершенно необязательно дрожать перед ним от страха. Рене хотелось лечь в постель, укрыться с головой одеялом и как следует выплакаться. Ей придется стать жестокой. У нее не было иного выхода.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

…чудовище со многими головами.

Квинт Гораций Флакк. Послания
Речной туман, обволакивающий ступени южной пристани под Лондонским мостом[242], пронизывали мерцающие неясные огоньки, и он пах гниющей рыбой. Мерзкий запах, звуки и само это место вызывали у Майкла нервную дрожь.

— Вот теперь я понимаю, почему это славное местечко называется «рыбный садок», — заметил он, перебираясь с покачивающейся на волнах лодки на пристань.

Стэнли швырнул лодочнику плату за проезд и последовал за Майклом.

— Сточные канавы и допотопные печи. Настоящий пруд для разведения рыбы, причем вонючей рыбы, — презрительно скривив губы, изрек Фрэнсис Брайан.

— Ее подают на стол сырой, ее подают жареной, ее подают вываренной в котле, — продекламировал Вайатт, шестой член их маленькой экспедиции. — Вот почему мы называем ваш «рыбный садок» котлом для варки мяса[243].

Смеясь, они пробирались сквозь липкий туман к факелу, освещавшему верхнюю площадку лестницы. У подножия моста собралась шумная толпа — здесь были горожане, священники, наемники, подмастерья, мошенники всех мастей, юнцы и шлюхи, запрудившие все подступы ко входу в таверну «Бурый медведь» и винный погребок «Белая лошадь». Люди собрались поглазеть на травлю медведей, а заодно сделать ставки. В толпе сновали дешевые проститутки и карманники, в открытую или исподтишка занимаясь своим ремеслом. Появление Майкла со спутниками, хотя и одетыми в неброские платья, не осталось незамеченным. Из столпотворения выбралась портовая шлюха, причмокнула накрашенными губами и, игриво покачивая бедрами, направилась к Стэнли. Прижавшись к нему всем телом, она произнесла:

— Привет, красавчик. Хочешь, я тебя поцелую?

— Просто так? — насмешливо бросил он.

— За четыре монетки, — небрежно ответила шлюха.

— Ты разбила мне сердце, милочка.

Выразив недовольство по поводу его скупости, она отошла.

Майкл тотчас устремился за нею. Взяв то, что ему требовалось, он вернулся к своим спутникам и швырнул Стэнли украденный у того кошель.

— В следующий раз смотри на загребущие ручонки, а не на соблазнительные груди.

— Клянусь честью! Кошель был спрятан в потайном кармане моего плаща, а я даже ничего не почувствовал!

— И она тоже, — многозначительно заметил Брайан, глядя вслед проститутке, которая поспешно удалялась прочь, чтобы порадоваться добыче, не подозревая о том, что уже лишилась ее. — Очень ловкий фокус. Насколько я помню, акробатические трюки с падением тоже удаются вам весьма недурно.

Взгляды Майкла и Брайана схлестнулись. Юноша понял, что ремарка сэра Фрэнсиса должна была уязвить его. Но тут вмешался Стэнли, с восторгом хлопнувший его по плечу.

— Ты должен научить меня этому фокусу, малыш. Ловкость рук необычайно ценится и при дворе.

Но Брайан не унимался. Пристроившись рядом, он продолжал:

— У меня есть для вас еще одна загадка. Как называется фокусник, которому поразительно не везет в картах, особенно когда он играет с королем?

«Что это он ко мне привязался?» — внутренне вскипел Майкл. Брайан явно напрашивался на хорошую трепку.

— А вы не так просты, как кажетесь, Деверо. Вы блестяще проявили себя сегодня на турнире, ссадив с коней Кэри, Комптона и Стэнли, не говоря уже о прочих, менее выдающихся личностях.

Майкл предпочел не заметить недвусмысленного намека на мошенничество и попросту промолчал, надеясь избежать дальнейшего анализа достоинств и недостатков своего характера. Он уже составил себе мнение о Брайане и нашел того хитроумным, беспринципным и злокозненным скорпионом, который пресмыкается перед королем и регулярно отступается от собственных убеждений, дабы только остаться в фаворе.

— Я рад, что сумел вернуть тебе кошель, Стэнли, но место это… дурное и неприятное. Мне здесь не нравится.

Молодой человек понимал, что рассуждает как провинциал, впервые столкнувшийся с соблазнами большого города, но ничего не мог с собой поделать. Неприязнь и отвращение, которые вызывал в нем Саутворк[244], становились все острее с каждой минутой.

— Неизбежное зло, — философски заметил Саффолк, нарушив неловкое молчание. — Законы человеческие не в силах победить все зло на земле, а толпа не в состоянии оставаться воздержанной и непорочной.

— Уж кому как не тебе разбираться в подобных вещах, а, Брэндон? — подколол герцога Брайан.

— Следовательно, — продолжал ораторствовать Саффолк, — следует разрешить меньшее зло, дабы избежать большего. Например, разгульного бродяжничества злоумышляющих и похотливых личностей по всему городу.

— Похоже, ты намерен баллотироваться в парламент, — нимало не смутившись, подвел итог Брайан.

Все пространство улицы Хай–стрит и выходящих на нее переулков было занято тавернами, продуктовыми лавками, пивоварнями, постоялыми дворами, гостиницами, купальнями, публичными домами, аренами для боев медведей и быков, соперничающими за территорию с рыбными и бакалейными магазинчиками и пекарнями. Давно перевалило за полночь, и в местных достопримечательностях — тавернах с громкими названиями «Лев», «Антилопа», «Дракон», «Кабанья голова», «Французская лилия», «Скрещенные ключи», «Баржа», «Роза», «Замок», «Колокол и петух» и «Единорог» — кипела жизнь. С верхних этажей деревянных домишек, выстроившихся вдоль улиц Гроупкант–лейн и Мэйденлейн, проститутки обрушивали на головы прохожих бесстыдные предложения, зазывая их подняться наверх. Но в Саутворке процветало не только запретное и вульгарное веселье.

Рыбные пруды и публичные дома располагались бок о бок с печально известной тюрьмой для должников Маршалси и исправительным заведением при королевском суде на площади Ангелов. А раскинувшиеся между ними грязные аллеи и переулки — темные, узкие, заваленные отбросами, в которых рылись крысы и нищие, — кишели попрошайками, бродягами, карманниками, фальшивомонетчика ми, уличными проститутками и грабителями, от незримого присутствия которых по коже у Майкла бегали даже не мурашки, а целый табун сороконожек. Он чувствовал себя здесь неуютно.

А вот его спутники, благородные джентльмены, обитатели дворцов и эпикурейцы, похоже, не испытывали никаких неудобств. Не обращая внимания на сточные канавы, тянувшиеся по центру булыжных мостовых или утоптанных до каменной твердости улочек, они быстро и целеустремленно шагали вперед, держа руки на эфесах мечей, свисавших с перевязей, и задевая ножнами всех попадавшихся на пути пьяных ремесленников. Каждое мгновение они ожидали, что на них могут напасть со спины, ограбить и убить. Несмотря на прохладную погоду, Майкл безошибочно чувствовал исходящий от них запах пота.

Как это ни удивительно, но в сердце Майкла не было страха; глубокое отвращение, которое он испытывал, не оставило места для иных эмоций. Ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда. Он готов был шагать и шагать без остановки, чтобы оказаться на берегу глубокого синего озера, вокруг которого раскинулись зеленые холмы и дубравы Ирландии, а потом окунуться в его прозрачные воды и смыть с себя звуки и запахи Саутворка, стереть воспоминания о нем из своей памяти и вновь стать чистым как младенец.

— Брайан, негодник этакий, где тебя носило столько времени? — Брюнетка лет тридцати с небольшим, обильный слой румян на лице которой резко контрастировал с крайней скудостью ее одеяния, с живописно растрепанными немытыми волосами, перевязанными разноцветными лентами, и блестящими клипсами в ушах вышла из таверны «Рогатый олень», поправила и без того глубокий вырез платья, опуская его еще ниже, уперла руки в бока и призывно качнула некогда роскошными полными бедрами.

— Марджери, моя прелесть! — Брайан обхватил ее за талию одной рукой, другой похлопал по заднице, с воодушевлением обозревая выставленные ею напоказ и на три четверти обнажившиеся груди. — Старушка, да ты только хорошеешь с каждым днем. Кстати, и пахнет от тебя намного лучше, чем в прошлый раз.

— Ох, не напоминай мне об этом! — Женщина уперлась ему в грудь обеими руками, стараясь освободиться, и веселости у нее явно поубавилось.

С особым жестоким наслаждением Брайан крепко прижал ее спиной к себе, лишив возможности сопротивляться, отчего смазливая женщина превратилась во взъерошенную шипящую кошку.

Майкл от негодования стиснул зубы, и его реакция не осталась незамеченной.

— Деверо, знакомьтесь — Марджери Курсон, самая дерзкая, нахальная, неуступчивая и неисправимая содержательница притона во всем Лондоне! Ей обвинили в тройном грехе: прелюбодеянии, сводничестве и проституции. В качестве же наказания… — Смеясь, он толкнул ее в объятия Майкла. — Впрочем, расскажи ему обо всем сама, вишенка!

Майкл успел подхватить женщину под локоть, и она ткнулась ему лицом в грудь. Выпрямившись, она взглянула ему в лицо, и он успел заметить в ее глазах циничную усмешку, свидетельствующую о том, что ее гордый и буйный нрав жизнь так и не сломила, хотя и неоднократно пыталась это сделать. Прожитые в трущобах годы закалили ее, но не до конца иссушили ее душу, хотя она, вне всякого сомнения, успела многое повидать на своем веку. Молодой человек почувствовал, как шаловливая рука скользнула ему под камзол, нащупывая его копье.

— Не стоит, милочка, — мягко пробормотал он, стискивая ей запястье.

Нечленораздельным бормотанием выразив свое недовольство, она свободной рукой потянулась к его ладони, чтобы освободиться, как вдруг замерла, глядя на татуировку у него на внутренней стороне запястья. Глаза проститутки превратились в узенькие щелочки:

— А ведь я тебя знаю, синеглазый красавчик.

— Вряд ли, разве что тебе доводилось бывать в Ирландии. — Майкл разжал пальцы, и женщина, не ожидавшая этого, отпрянула от него, едва устояв на ногах.

— Расскажи ему о суде и покаянии, Марджери! — потешался Брайан, которому эта стычка доставила несказанное удовольствие.

Сдавленно фыркнув, Марджери обошла Майкла кругом, внимательно рассматривая юношу.

— По первому обвинению респектабельную леди, какой я была тогда и каковой остаюсь сейчас, забрали из тюрьмы, нарядили в полосатый капор[245] и с белой палочкой в руках отправили в Олдгейт[246], где приковали к позорному столбу и зачитали обвинение. Потом, в сопровождении глашатаев, словно королеву, меня провезли по всему Чипсайду[247] и Ньюгейту в Коккеслейн2, чтобы выставить на публичное осмеяние.

— Расскажи ему, что ты еще натворила, — потребовал Брайан.

— Что до моего второго обвинения, — продолжила свой рассказ Марджери, и в голосе ее появились визгливые нотки, — то меня высекли хлыстом на церковном дворе, добавили еще на рыночной площади, остригли волосы, вновь пригвоздили к позорному столбу, посадили в тюрьму, а потом выгнали из Лондона через городские ворота. В третий раз, — она улыбнулась Брайану, готовясь нанести сокрушительный удар, — дело кончилось отлучением от нашей матери–церкви!

Марджери и Брайан дружно расхохотались, как если бы она рассказала смешной анекдот.

— Ну, естественно, — с довольной улыбкой заключил Брайан, — своим успехом, да и вообще тем, что она еще жива, Марджери обязана мне.

«Ага, так вот ради чего был разыгран этот дешевый спектакль, — понял Майкл, — чтобы напомнить мистрис Курсон, кто является ее господином и повелителем и что она должна ему за защиту». «Рыбный садок» считался навозной кучей города, где лорды, церковники, купцы, дипломаты, преступники и проститутки пьянствовали вместе в дешевых забегаловках, и Марджери подслушивала то, что они при этом говорили, а потом передавала Брайану.

Гнусно хихикая, Марджери взяла Брайана под руку.

— Ну, довольно болтовни! Заходи внутрь и приглашай с собой своих благородных друзей, дорогой мой! Эль — за счет заведения, а девочки — по бросовой цене!

Кэри, Вайатт и Саффолк последовали за Брайаном и его прожженной подругой. Стэнли задержался подле Майкла, который ощущал себя не в своей тарелке.

— Что, здесь слишком грязно для тебя, малыш?

Майкл поправил манжету камзола, закрывая родовую татуировку на запястье, и с воодушевлением хлопнул друга по плечу.

— Слишком грязно, говоришь? Поставь мне щедрую выпивку и пригласи к столу побольше девочек!

Они прошли сквозь ворота во внутренний дворик, затянутый дымом из горящих бочек, расставленных вокруг здания, конюшни и сада. Первый этаж занимали соединяющиеся между собой питейные комнаты, которые выходили на лестницу, ведущую на второй этаж. Там располагались спальни, из них доносились взрывы грубого мужского хохота и женский визг. Веселый дом оказался полон мужчин: путешественников, подмастерьев, торговцев, стражников, рыцарей (некоторых Майкл помнил в лицо по турнирным схваткам), слуг, мошенников и мелких клерикалов, которых выдавали осанка, речь и запах, впитавшийся в их одежды. Все они пили, бросали кости, скандалили, брызгали слюной, приставали к девушкам–служанкам и играли в шашки под неусыпным присмотром вышибал мистрис Курсон. При виде братьев–близнецов, медлительных и тяжеловесных, работавших здесь трактирщиками, Майкл на мгновение замер. Перед глазами у него вспыхнули и поплыли туманные воспоминания. Братья показались ему знакомыми. Чертовски странно.

Лапища Стэнли подтолкнула его вперед. Они присоединились к своим спутникам за столом, который Марджери накрыла для них в своей лучшей комнате. Посетителей здесь было немного, но комната вся провоняла прокисшим элем и потом, как и прочие помещения публичного дома. Сама же хозяйка стояла между Вайаттом и Брайаном, с деланным негодованием отбиваясь от их жадных рук. Сев за стол, Майкл почувствовал на себе их холодный и оценивающий взгляд, и ему вновь стало не по себе.

— У меня есть для вас пока еще нетронутое стадо фламандских красоток, благородные джентльмены. Прямо с корабля! — провозгласила сводня. — Настоящие молочницы, игривые и кокетливые, как котята. Они вам понравятся! У себя во Фландрии они доили коров и кормили телят с рук. — Ухмыляясь, она качнула скрещенными руками из стороны в сторону, как если бы баюкала грудного ребенка, и от этого расчетливого движения ее груди едва не вывалились наружу из низкого выреза платья. — Поэтому я решила занять их тем, что они умеют лучше всего!

Вскоре шесть очаровательных фламандок принесли кружки с элем, улыбаясь и заигрывая с хорошо одетыми господами. Майкл отметил про себя, что глаза девушек уже остекленели от выпитого, чему содержательница притона нисколько не препятствовала. Вайатт обхватил сразу двух милашек и с хохотом повлек их наверх. Кэри устремился за ним следом, волоча еще двух красоток и крича:

«Мы с тобой поменяемся женщинами, Вайатт! Это будет очень занятно!»

Одна из двух оставшихся девушек встала между Саффолком и Стэнли, которые рассматривали ее с жалостью. Брайан привлек к себе последнюю, девчонку лет четырнадцати, усадил к себе на колени и моментально раздел до пояса. Ее маленькие, совсем еще детские грудки топорщились большими розовыми сосками, и глаза Брайана затуманились вожделением.

Майкл ощутил шевеление в паху, вдруг представив себе, что это Рене сидит у него на коленях. Брайан поймал его взгляд и сдавленно фыркнул. Поглаживая груди девушки, он воскликнул:

— Марджери, наш молодой друг страдает от одиночества! Ну–ка, займись им, ma belle![248]

Обойдя стол, женщина остановилась у Майкла за спиной. Влажный язычок коснулся мочки его уха.

— Пойдем со мной наверх, синеглазый красавчик, — промурлыкала она. — Я высушу тебя до костей.

— Благодарю вас за любезное предложение, мистрис Курсон. Увы, но рана, полученная на турнире, не позволяет мне…

Бросив быстрый взгляд на Брайана, дабы убедиться, что тот не смотрит на них, сводница жарко прошептала юноше на ухо:

— Не хочешь заплатить мне за то, что я не стану болтать о твоей матушке, маленький заморыш?

Последние два слова произвели на Майкла неожиданный эффект; в голове у него словно взорвалась праздничная шутиха. Он рывком поднялся на ноги и, грозно нависая над проституткой, зловеще поинтересовался:

— Как ты назвала меня?

— Я помню тебя, маленький мошенник, — с торжеством в голосе, но достаточно тихо, чтобы их не услышали остальные, ответила женщина. Она игриво погладила его по груди, приговаривая: — Ну да, теперь ты вырос и весь из себя благородный, даже, пожалуй, слишком благородный для такой простой женщины, как старая Марджери, верно? Но меня не обманешь, красавчик. Видишь ли, я хорошо знала твою мамочку. Ее звали Эллен. Она была посудомойкой в публичном доме под названием «Белый петух», самая красивая девушка на этом берегу Темзы. Стыд и позор, что с нею сталось.

Майкл почувствовал, что его вот–вот стошнит.

— Ты ошибаешься. До сегодняшнего вечера я никогда не бывал в этой вонючей дыре, и мою мать звали вовсе не Эллен. — Своей матерью он считал Элизабет Лэнгхам.

— Да–да, синеглазая Эллен и тот золотоволосый джентльмен, который залез ей под юбку и сделал большой, живот. Но ты не бойся, красавчик. Старая Марджери умеет хранить чужие тайны, если ей хорошенько заплатить за это, конечно.

— Старой Марджери и впрямь лучше держать язык за зубами, чтобы его не вырвали ненароком! — Майкл протиснулся мимо нее и пошел прочь, пробираясь сквозь разгоряченную толпу. Он остановился, лишь ощутив на лице дуновение прохладного ночного ветерка. Что за дыра! Он возненавидел ее сразу и навсегда.

Собственно говоря, здесь, в трущобах Лондона, ему казалось незнакомым все, кроме запаха. Но дурное предчувствие, ледяной лапой стиснувшее ему сердце, не желало рассеиваться. Молодой человек крепко зажмурился, чтобы прогнать наваждение. Заморыш. Он ведь не должен понимать уличный жаргон. Так откуда, чума ему на голову, он знает значение этого слова?

— Мы с Саффолком направляемся в «Кардинальскую шапку», — сказал ему в спину Стэнли. — Пойдемте с нами, сэр рыцарь.

Не говоря ни слова, Майкл последовал за своими друзьями на улицу. Он постарался выбросить из головы содержательницу притона и ее наглую попытку вымогательства, сосредоточившись на более важных вещах. Молодой человек понимал, что отныне ему придется остерегаться Брайана. Любимчик короля почуял в нем соперника, вторгшегося на территорию, которую он полагал своей, так что поворачиваться к нему спиной было бы крайне неразумно. Кроме того, мысль о пропавшем кольце лорда Тайрона не давала ему покоя. Он не смог отыскать его в своей комнате, а значит, кто–то вторгся к нему незваным гостем, пока он спал, и похитил языческий перстень. И что он скажет лорду Тайрону, после того как вернется в Ирландию?

Гостиница под названием «Кардинальская шапка» располагалась к западу от монастырского анклава в Стрэтфорде. В самом начале переулка, тянущегося вплоть до дверей в «Кардинальскую шапку», разгорелась странная ссора, свидетелями которой и стали трое друзей: несколько горожан затеяли драку со стражниками из соседней тюрьмы Маршалси. В полумраке сыпались смачные оплеухи, сверкали лезвия мечей, клинки сталкивались со звоном и скрежетом, высекая искры. В ночном воздухе то и дело раздавались крики: «Бей их! Покончим с гадами раз и навсегда!»

— Держу пари, кто–то в очередной раз решил сыграть подлитыми свинцом костями, и вот, пожалуйста, — меланхолично заметил Стэнли. — Кажется, я готов променять то сомнительное удовольствие, что мы надеялись здесь получить, на добрый сон во дворце.

Саффолк горестно фыркнул.

— Что за невезение! Мы с вами слоняемся без дела — два снедаемых любовью болвана и умудренный семейной жизнью седобородый старец, — в то время как Кэри, Вайатт и Брайан пьют и веселятся с девицами напропалую!

Но Майкл почти не прислушивался к разговору друзей.

— Знаете, мне представляется, что ссора произошла вовсе не из–за подлитых костей. Убита одна из местных шлюх, а ее убийца разгуливает на свободе.

Не ожидая согласия друзей, он стал проталкиваться внутрь заведения. Чувства его мгновенно обострились. Безошибочно следуя за запахом крови и страха, он прошел через питейные комнаты, забитые взволнованными постояльцами, добрался до лестницы и стал подниматься по ней, перепрыгивая через две ступеньки. Его вело чутье, неуловимое, но оттого не менее надежное.

Плачущие проститутки и полуодетые клиенты образовали поминальный кортеж, когда трактирщик и конюх вынесли погибшую, завернутую в грязную простыню, из ее комнаты.

— Эй! Прочь с дороги, благородный господин!

— Дайте мне взглянуть на нее! — требовательно заявил Майкл, уступая неведомой силе, жарко дышавшей ему в затылок.

— Вы что, родственник Марион Вуд? — пренебрежительно осведомился одноглазый трактирщик. — Уймитесь, милорд. О тех маленьких неприятностях, которые вы могли посеять в ее утробе, уже позаботились ангелы небесные!

Вовремя вспомнив совет Рене, Майкл протянул старику шиллинг.

— Этого достаточно, чтобы я мог взглянуть на нее?

Трактирщик отпустил свой конец свертка, отчего тот со стуком упал на пол, и жадно схватил монету. Майкл опустился на колени рядом с телом. Приподняв край простыни, он в ужасе отшатнулся.

Горло несчастной Марион Вуд было разорвано клыками какого–то свирепого и дикого животного. В следах укусов виднелась свежая кровь. У Майкла закружилась голова. На него обрушилась жажда, внезапная и испепеляющая, словно голодный и во ющий зверь проснулся у него в жилах; глаза защипало так, что ему стало больно смотреть. Ему срочно требовался глоток «драконьей крови», будь она проклята!

Сквозь застилающий глаза туман неутолимого желания он вдруг увидел, как образ Марион Вуд обрел ангельские черты. Она широко распахнула свои небесно–голубые глаза и уставилась на него с невыразимой печалью. Молодой человек почувствовал, как сердце у него защемило от боли и тоски.

— Майкл… — прошептала она, и он зарычал от унизительного бессилия, будучи не в состоянии пошевелиться.

Конюх набросил женщине на лицо край простыни; потом он и его помощник подняли ее безжизненное тело и понесли заляпанный кровью тяжелый сверток наружу. Майкл последовал за ними, с трудом переставляя негнущиеся ноги.

На пороге его поджидали Стэнли и Саффолк.

— Пойдем отсюда! — потребовал Стэнли, но Майкл не мог двинуться с места.

Когда трактирщик с конюхом швырнули тело несчастной женщины в сточную канаву, мимо них протиснулся светловолосый мальчуган лет четырех или пяти. Подбежав к канаве, он упал сверху на закутанный в простыню труп и залился душераздирающим плачем. Майкл не знал, сколько времени пролежал так безутешный малыш. Но потом он как–то выкарабкался из канавы, выволок оттуда за край простыни тело и потащил его подальше от публичного дома. Каждый шаг давался бедному ребенку с неимоверным трудом, и он часто останавливался, чтобы передохнуть.

Майкл хотел помочь малышу, но вдруг ощутил неимоверную физическую слабость. Он утратил ощущение реальности, будучи не в силах не то что поднять руку, но даже заговорить. Его охватило отчаяние. Он не мог разомкнуть губ и дать волю своему гневу. Его хватило лишь на то, чтобы устало брести вслед за мальчуганом и наблюдать, как тот, надрываясь, тащит тело матери к клочку земли, над которым высятся грубые деревянные кресты, перекосившиеся и сломанные, как и души тех, кто покоился в этой неосвященной земле.

Малыш начать рыть яму, выгребая землю крошечными ручками. Слезы душили его. Он то и дело прерывал свое занятие, чтобы припасть к телу матери, глухо и отчаянно всхлипывая, а потом, передохнув, вновь принимался рыть землю.

К восходу солнца яма уже стала достаточно глубокой, чтобы приютить завернутое в простыню тело. Мальчуган столкнул в нее страшный сверток и сам спустился следом. Обняв тело матери, грязный, замерзший и бесконечно усталый, он заснул.

Майкл очнулся, хватая воздух широко открытым ртом. Он сидел на большой мягкой постели. По его телу крупными каплями стекал пот, скомканные простыни сбились в сторону. Вокруг было темно. Он узнал свою комнату во дворце короля. В горле у него пересохло, сердце гулко и тяжко ворочалось в груди. Сунув руку под кровать, он обнаружил, что крышка ларца откинута, а в замке торчит ключ. Он смутно припомнил, как вернулся к себе и осушил одну из бутылочек. Теперь ему срочно требовалась другая.

Когда он поднес к губам очередной флакон, в окно его комнаты проникли первые лучи рассветного солнца, заставив юношу болезненно зажмуриться. В груди у него поселилась невыносимая боль, выворачивая его наизнанку и разрывая внутренности, как стая голодных волков, набрасывающихся на еще теплый труп жертвы. Ему вдруг во всей красе открылась жестокая и неприглядная правда.

— То был я! — взвыл Майкл, запустив дрожащие пальцы в спутанные и мокрые от пота волосы. — Тем мальчуганом был я!

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Капюшон и сутана еще не делают человека монахом.

Средневековая латинская пословица
Пронзительный крик разорвал сладкую предрассветную тишину. Испуганно вздрогнув, ночные стражники Майлз и Хенсли очнулись от полудремы, в которую погрузились, привалившись к колоннам галереи, и принялись оглядываться по сторонам. Подхватив алебарды и превозмогая дрожь в коленях, они с опаской двинулись по тускло освещенным переходам, готовые во всеоружии встретить любого незваного гостя.

Оба стражника одновременно увидели приоткрытую дверь, из которой тянуло сладковатым запахом, а в коридор выползала какая–то непонятная дымка. В апартаментах царила мертвая тишина, когда опытные йомены, не сговариваясь, перешагнули порог. В приемной было пусто, но в воздухе висел тяжелый запах смерти. Где–то рядом истошно завывала женщина. Стражники, соблюдая осторожность, двинулись в спальню. В луже разлитой воды неподвижно стояла служанка, повернувшись к ним спиной, и у ног ее слабо покачивался упавший оловянный кувшин. Она дрожала всем телом как осиновый лист.

— Миледи… — всхлипывала она.

Приблизившись к ней с обеих сторон, стражники с отвращением и ужасом уставились на широкую кровать. Там, на смятых льняных простынях, обнаженная, как новорожденный младенец, в облаке рыжеватых волос, разметавшихся по подушкам, глядя в потолок широко раскрытыми мертвыми глазами, приоткрыв губы, словно в немом восторге, простерлась Анна Гастингс, сестра герцога Бэкингема и бывшая любовница короля.

— Господи, сохрани и помилуй… — Майлз осенил себя крестным знамением. Он вспомнил, что светловолосую камеристку — не постоянную, кстати, а приходящую, — зовут Нэн. Объятая невыразимым ужасом, она не сводила взгляда с кровати.

— Смотри, она вся белая как стенка, — заметил Хенсли. — Рану видишь?

Испытывая извращенное возбуждение при виде обнаженного и мертвого женского тела, Майлз окинул внимательным взглядом пухлые груди, треугольник темных волос внизу живота, там, где смыкались пышные бедра, и стройные ноги.

— Нет, не вижу. Такое впечатление, словно ее поцеловал ангел смерти. Какая жалость! Такая роскошная дама… была.

— Что–то это не похоже на поцелуй ангела, Майлз. — Хенсли шагнул вперед и осторожно убрал прядь рыжеватых волос с шеи покойницы. Нэн вскрикнула и упала на колени, заливаясь слезами и закрыв лицо руками.

— Святая Матерь Божья! — Майлз в ужасе отшатнулся от кровати, большим и указательным пальцами отгоняя нечистого. — Ее укусили в шею! Укусили и выпили кровь!

— Да, ты прав.

Хенсли окинул обнаженное тело мрачным взглядом, а потом прикрыл его простыней, так, чтобы не было видно ни лица убитой женщины, ни шеи с жуткими следами клыков.

— Не притрагивайся к ней, идиот! — заорал Майлз. — Она может быть заразной!

— Да никакая она не заразная, а просто мертвая. Полагаю, надо сообщить о случившемся ее брату, герцогу Бэкингему.

— Можешь мне поверить, его светлость не поблагодарит тебя за это, — проворчал Майлз. — Он, пожалуй, еще и обвинит нас в убийстве бедной леди. Даже если служанка подтвердит, что мы ни в чем не виноваты, этот высокомерный ублюдок найдет причину, чтобы наказать нас за то, что мы сунули нос в дела его семьи.

— Тогда необходимо известить сэра Гастингса.

— Сэр Гастингс покинул дворец вчера утром, еще до начала турнира.

— Значит, его высокопреосвященству кардиналу Йорку наверняка будет интересно узнать о смерти благородной леди, которую искусала бешеная собака. Надеюсь, он щедро отблагодарит нас за то, что мы не станем поднимать шум. — Хенсли взглянул на приятеля. — Что ты на это скажешь?

Майлз вздрогнул.

— Согласен. Хорошо хоть, что наша смена заканчивается. Меньше всего мне бы хотелось наткнуться сегодня утром на бешеную собаку или еще какое–нибудь чудище, рыскающее по коридорам замка. Ладно, идем отсюда.

Схватив стражника за рукав ливреи, Нэн уставилась на него полными слез глазами.

— А кто же позаботится о моей бедной госпоже? Никто не должен видеть ее такой.

— Вот тебе монета за беспокойство. — Хенсли потрепал девушку по плечу. — Запри дверь на засов и никому не открывай, пока не придет кто–нибудь поважнее нас.

— Доброе утро, ваше высокопреосвященство.

— Уже утро? — Томас Уолси, епископ и кардинал Йоркский, оглянулся на наглухо задернутые темно–красные портьеры. В ответ ему подмигнул проникший в щелочку серый луч рассвета. Кардинал поморщился. Все тело у него ныло после ночного бдения за большим письменным столом, а перепачканные чернилами пальцы сводило судорогой — как всегда, ему пришлось много писать. Лорд–канцлер Англии не знал отдыха. На него навалилось слишком много дел. Сняв с головы ночной колпак и платок, он уставился на камердинера, застывшего на пороге его роскошных апартаментов. — В чем дело, мастер Кавендиш? Клопы?

— Ночные стражники Майлз и Хенсли из гвардии его величества просят об аудиенции.

— Отправьте их восвояси. — Кардинал Уолси окунул перо в чернильницу и продолжил писать письмо папе Льву X.

— Они настаивают, что должны сообщить вам новости чрезвычайной важности и срочности.

— И они не сказали, в чем все–таки дело?

— Похоже, оно весьма деликатного свойства.

Уолси утомленно вздохнул.

— Очень хорошо. Впустите их.

В кабинет неуверенно шагнули здоровенные и неуклюжие стражники, комкая в руках шапки.

— Ваше высокопреосвященство… — Оба поклонились кардиналу.

— Итак? — Взгляд Уолси перебегал с одного лица на другое, что выдавало его нетерпение.

— Ваше высокопреосвященство. — Один из стражников шагнул вперед. Лицо его заливала смертельная бледность. — Леди Гастингс убита. Час назад ее обнаружила камеристка Нэн. На ее крики мы и прибежали со своего поста.

— Леди Анна Гастингс, сестра его светлости герцога Бэкингема?

— Да, ваша милость. — Более смелый из стражников понизил голос. — Ее укусила бешеная собака, в шею, —прошептал он, за что заработал удар локтем под ребра от своего более осторожного товарища.

У кардинала кровь застыла в жилах. Отчаянным усилием воли он постарался придать своему лицу невозмутимое выражение.

— И что вы предприняли по этому поводу? Рассказали ли вы уже о случившемся кому–либо?

— Нет, ваша милость, — ответил второй йомен. — Мы велели этой камеристке, Нэн, запереть дверь на засов и охранять тело, а сами поспешили сюда, как того требует наш долг.

— Вы поступили очень разумно. Отличная работа, судари мои! Мастер Кавендиш, заплатите этим славным йоменам по шиллингу и пригласите ко мне Джорджа Хилла.

Не успела дверь закрыться за секретарем, как Уолси в ярости скомкал письмо к папе. Господи милосердный, неужели его будущее только что пошло прахом?

В кабинет вошел Джордж Хилл, капитан стражи–дворца Йорк–плейс, и бесшумно прикрыл за собой дверь.

— Избавьтесь от двух йоменов, которые только что вышли отсюда. Без шума. Шиллинги, что вы найдете у них в карманах, можете оставить себе. Никому ни слова об этом. Подождите! Ровно через час мне понадобится вооруженный эскорт.

Джордж Хилл отвесил почтительный поклон и поспешил за стражниками.

А кардинал устремился к себе в опочивальню, чтобы переодеться. Ему предстояло многое сделать до того, как начнется месса. Он не мог допустить, чтобы по дворцу поползли слухи — иначе он пропал.

Как и обещали йомены, кардинал Уолси обнаружил перепуганную камеристку, охранявшую тело своей покойной госпожи. Глаза у девушки покраснели, а носик распух от слез. Узнав его властный голос, она поспешно отперла дверь и упала на колени, целуя край его ярко–красной сутаны и захлебываясь слезами.

— Входил ли кто–нибудь в покои ее милости, кроме тебя и двух ночных сторожей?

Заискивающе глядя на него снизу вверх, Нэн отрицательно покачала головой, не вставая с колен.

— Его светлости герцогу Бэкингему сообщили о кончине его сестры?

— Нет. — Нэн вновь разрыдалась. — Моя бедная леди! Подумать только, ее искусала бешеная собака!

— Собака, говоришь?

— Не просто собака, а какая–то бешеная тварь, ваше высокопреосвященство!

Уолси прищурился.

— Бешеная тварь?

— Настоящий монстр!

На мгновение ужас парализовал кардинала.

— Ты сама видела его?

— Господи помилуй, нет, конечно! Пресвятая Дева Мария избавила меня от этого кошмарного зрелища. Но я видела отвратительные следы зубов, оставленные чудовищем на шее моей госпожи. — И Нэн ткнула пальцем в вену, пульсирующую у нее за ухом.

Кардинал со свистом втянул в себя воздух.

— Теперь я позабочусь об этом, дитя мое. Но ты должна пообещать мне, что будешь хранить молчание обо всем, что тебе довелось видеть и слышать. В этом ужасном деле чрезвычайно важно соблюдать осторожность и благоразумие. Ты понимаешь меня? Очень хорошо. А теперь подожди снаружи, пока я не позову тебя. Твоя бедная госпожа ушла от нас без причастия, посему она нуждается в благословении, прежде чем предстанет перед Господом нашим.

— Да, ваше высокопреосвященство.

Уолси передал девушку с рук на руки Джорджу Хиллу, многозначительно взглянув на капитана своей стражи.

— Она мне скоро понадобится.

Кардинал запер дверь, вошел в спальню, откинул простыню и тут же в ужасе отшатнулся от кровати. Кровавые следы зубов на шее и застывшее на лице выражение недвусмысленно свидетельствовали о том, что она заключила сделку с дьяволом: в обмен на плотское наслаждение она позволила вампиру похитить собственную душу. Лоб кардинала покрылся холодным потом. Даже он, не последний из слуг церкви, устрашился дьявольского злодейства. Значит, они идут. Они уже близко. Вампиры охотятся за Талисманом — и за ним самим!

Уолси достал из–за обшлага сутаны платок и промокнул им вспотевший лоб. Инстинкт самосохранения требовал, чтобы он вернул факел кардиналу Кампеджио и отказался от должности папского легата, раз уж это угрожало его жизни. Но нет, он решительно продолжит свое дело. Он будет и далее полагаться на свою счастливую звезду, пока ее не вырвут у него из рук. Если Кампеджио и его deletoris узнают о существовании вампиров при дворе, они увезут Талисман к его сопернику во Францию, лишив, таким образом, Уолси будущего на папском троне.

Что же делать? Он не может допустить, чтобы Норфолк начал расследование убийства бывшей любовницы короля. И вообще, никому не позволено вмешиваться в это дело. Следы зубов на шее имеют решающее значение. Ему самому придется заняться этой жуткой историей. Он должен будет отыскать улики, свидетельствующие против кого–либо еще, найти козла отпущения, одного из фаворитов короля, стремящихся низложить его, кардинала Уолси. Решено! Он заявит, что Анну погубил ее тайный поклонник, и объявит охоту на человека. И ему понадобится помощник, тот, кто будет предан ему, молодой рыцарь, обязанный ему всем и стремящийся подняться как можно выше…

Вернув себе уверенность в собственных силах, кардинал вновь накрыл тело простыней. Из–под импровизированного савана выскользнула безвольная женская рука и повисла плетью. С негромким звоном из разжавшейся ладони на пол выпал небольшой предмет, описал полукруг и, потеряв инерцию движения, замер на месте. Золотой перстень! Кардинал наклонился и поднял его. Выгравированный на золоте рисунок был ему незнаком — змея в женском обличье. Должно быть, Анна каким–то образом сумела выхватить перстень у своего убийцы — вампира.

Как завороженный, он уставился на перстень. Его первая улика.

Кардинал еще раз обдумал свой план и нашел его безупречным: итак, леди Анну убил ее любовник. Именно под этим предлогом он и начнет охоту на ненавистных фаворитов Генриха. И одним выстрелом ему удастся убить двух — а то и трех! — зайцев.

Уолси опустил перстень в украшенный бахромой кошель, висевший у него на поясе, и кликнул Джорджа Хилла.

— Видите укусы на шее? Сделайте так, чтобы они походили на след от удара кинжалом.

Заперев за собой дверь спальни, он потребовал привести в личный кабинет камеристку миледи.

— Дитя мое, я даю тебе очень важное и ответственное поручение. Ты замоешь здесь кровь и оденешь свою госпожу так, как того требуют ее положение и нравственная чистота. Не нужно выставлять напоказ бесчестие, которому она подверглась. Сожги простыни. Вложи четки ей в руки. Когда ты покончишь с этим, я отправлю тебя обратно к твоей матери и дам тебе некоторую сумму денег, но взамен ты пообещаешь никому не рассказывать о том, что здесь произошло. Ты все поняла?

— Да, ваше высокопреосвященство. — Перепуганная камеристка послушно закивала головой.

На пороге спальни возник Джордж Хилл и, поймав взгляд кардинала, коротко кивнул.

— Я оставлю тебя заниматься своим делом. — Благословив Нэн крестным знамением, Уолси отправил девушку одевать ее мертвую госпожу. Обращаясь к Джорджу Хиллу, он обронил: — Я еду к Пейсу. Никого не впускайте сюда до моего возвращения.

— Вы отказываете мне в праве отомстить? Я — верховный констебль Англии![249] Вы смеете указывать мне, что делать?

Норфолк с честью выдержал яростный напор Бэкингема.

— Горе вашей светлости велико, и я сочувствую вам от всего сердца. При этом я вовсе не собираюсь посягать на вашу должность и ваши права, а лишь предлагаю свою помощь и соболезнования.

Пейс, верный союзник Уолси в Совете, счел нужным вмешаться:

— Ваше величество, если позволите, я хотел бы принести свои самые искренние соболезнования его светлости герцогу Бэкингему по случаю безвременной кончины его сестры. Кроме того, я целиком и полностью поддерживаю его справедливое требование возглавить расследование обстоятельств ее гибели. Особенно учитывая тот факт, что неоценимый опыт и возможности, которыми располагает его светлость герцог Норфолк, уже нашли свое применение в поиске авторов злокозненного испанского заговора против его величества. Кстати, раз уж мы заговорили об этом, — Пейс повернулся к Норфолку, — каких успехов удалось добиться вашей светлости в данном расследования?

Стоя по правую руку короля и внимательно следя за ходом дискуссии, от которой в немалой степени зависело его будущее, Уолси мысленно поаплодировал своему союзнику. Пришло время действовать. Он наклонился вперед и прошептал королю на ухо:

— Осмелюсь предложить вашему величеству назначить третью сторону, выбрать джентльмена, не принадлежащего ни к одной из партий, лично не заинтересованного в результатах расследования. Если ваше величество соблаговолит назначить такого человека, то он достигнет следующих целей…

— Продолжайте! — Король Генрих взмахом руки повелел своим не на шутку разошедшимся советникам умолкнуть.

— Совершенно очевидно, что этот спор будет длиться до тех пор, пока вашему величеству не будет предложено принять чью–либо сторону, — произнес Уолси. — Что поставит ваше величество… в неудобное положение, в лучшем случае.

— Да, да? — Его молодой сюзерен нетерпеливо заерзал в кресле. Ему хотелось поскорее покончить с неприятным делом и вернуться к своим развлечениям.

— Я опасаюсь, что любая заинтересованная сторона в расследовании такого серьезного и деликатного дела испытает искушение… нет, окажется настолько ослеплена, — быстро поправился Уолси, — или скорбью… или другими соображениями, что потребует вынести приговор поспешно, неблагоразумно и даже, паче чаяния, несправедливо. И только для того, чтобы решить собственные проблемы.

— Прошу вас, выражайтесь яснее, — пробормотал король. — Какие проблемы вы имеете в виду?

— Политические и феодальные заботы, ваше величество. Обвинение в убийстве — очень действенное оружие для того, чтобы повергнуть неприятеля. Оно с равным успехом настигало и сильных мира сего, и невиновных, да упокоит Господь их души.

Король переводил прищуренный взгляд с Бэкингема на Норфолка и обратно.

— Мы разделяем вашу озабоченность.

— Чтобы карающий меч правосудия обрушился на настоящего преступника, а не на того, кто неугоден герцогам, ваше величество может наблюдать за ходом расследования, но таким образом, чтобы государство не лишилось своего и так перегруженного заботами монарха. В конце концов, орел не ловит мышей. Вот почему вам понадобится сито.

— Ради всего святого, Уолси! Перестаньте говорить загадками. Какое сито вы имеете в виду?

— Многообещающее и молодое сито, рыцарь–сподвижник, чья честь и лояльность стоят выше всяких сомнений. Но человек при этом не слишком высокородный, стремящийся услужить только вашему величеству и никому более, которому можно доверять и которого можно направлять и… контролировать.

— Расследователь, которого мы назначим по собственному выбору… — Король удовлетворенно фыркнул. — Саффолк!

Уолси заскрипел зубами, когда герцог Саффолк поднял голову. Кардинал, вновь склонившись к уху своего государя, поспешно забормотал:

— Его светлость герцог Саффолк чересчур благороден, чтобы служить ситом, ваше величество. Могу я предложить…

Король метнул на кардинала раздраженный взгляд.

— Предлагайте же, Уолси, предлагайте поскорее!

— Я предлагаю назначить для проведения расследования сэра Майкла Деверо, бесстрашного защитника вашего величества, благородного спасителя принцесс, выдающегося ратника, джентльмена безупречных манер, принципов и воспитания, чья преданность своему королю не знает границ.

— Сэр Майкл Деверо? — Брови короля сошлись в ниточку на переносице. Его величество задумался. — Интересный выбор.

— У меня есть все основания полагать, что из него получится великолепный расследователь, ваше величество. Его самоотверженность, постоянство, острый ум и верность долгу уже нашли неоднократное подтверждение.

— Очень хорошо. Займитесь этим. Найдите виновного, и поскорее. Лишний шум и ажиотаж нам ни к чему. — Король встал. — Ваша светлость, мы глубоко скорбим о вашей сестре, которую вы столь безвременно утратили. Благородные члены Совета, мы поручаем найти убийцу леди Анны нашему канцлеру и расследователю, которого выбрали, — сэру Майклу Деверо. — Генрих сошел с трона. — Милорд Норфолк, на два слова.

Стараясь ничем не выдать своего торжества, Уолси смотрел, как король уходит под руку с герцогом. Он знал, о чем пойдет речь: об изгнании сэра Уолтера Деверо и отлучении его от двора. Еще одна победа, которую он одержал над Норфолком. Испытывая глубокое удовлетворение, кардинал вышел из шумной залы Совета. Теперь, когда его так называемое расследование сдвинулось с места, он должен заставить сэра Майкла Деверо найти тайного любовника леди Анны.

И злосчастные фавориты короля станут самой подходящей дичью для его ищейки, когда она выйдет на охоту.

— Убита? — Майкл перевел недоумевающий взгляд с Уолси на Пейса. — Но кем?

— Именно это вам и предстоит выяснить. — Кардинал протянул ему лист пергамента, на котором красовалась королевская печать. — Вот приказ о вашем назначении расследователем.

В душе у молодого человека схлестнулись два противоположных чувства — печаль, вызванная гибелью Анны, и радость по поводу собственного везения. Эмоции отвлекали его и мешали сосредоточиться, но взгляд не отрывался от толстого листа.

Кардинал положил ему руку на талию и увлек к эркерному окну, после чего заговорил:

— Леди Анну обнаружили мертвой в своей спальне на рассвете, заколотую ударом в шею, причем многочисленные улики свидетельствуют о том, что она предавалась с кем–то разнузданной любви. Этот мужчина не может оказаться сэром Джорджем Гастингсом, поскольку еще вчера сей достойный джентльмен отбыл в Уэльс. Мне стало известно, что совсем недавно леди Анна затеяла любовную интрижку с кем–то из придворных, назначая ему тайные недозволенные свидания. Ваша задача заключается в том, чтобы установить личность этого безнравственного, подлого и безжалостного субъекта, который, кстати, постарался тщательно скрыть свои прелюбодейские отношения с ней.

Майкл с ужасом уставился на кардинала. Ведь это он был любовником Анны!

— Быть может, сэр Джордж узнал, что она ему неверна, и послал кого–нибудь убить ее. Ревность, негодование, месть могут быть по бдительными мотивами.

На что Уолси флегматично ответил:

— У него не хватит для этого мозгов. Мы ищем другого человека. — Из кошеля на поясе он извлек перстень. — Когда сегодня утром я осматривал леди, это кольцо выпало у нее из ладони.

Сердце замерло у Майкла в груди. Его перстень! Пропавшее кольцо лорда Тайрона!

А кардинал не сводил пристального взгляда с Майкла.

— Подарок ее любовника, или убийцы, или обоих, поскольку я подозреваю, что это — один и тот же человек. Разумеется, я поручу своему библиотекарю установить происхождение этого перстня.

На лбу у Майкла выступил пот. Сколько времени понадобится Уолси, чтобы связать его личность с кольцом? Тот, кто убил Анну, явно вознамерился свалить на него вину за свое преступление. Юноша заставил себя дышать ровно и мысленно вернулся в то утро, когда обнаружил пропажу перстня. Его разбудил…

Кардинал тем временем убрал кольцо обратно в кошель.

— Пока мы с вами разговариваем, мои люди допрашивают всех слуг, имевших доступ в апартаменты покойной. Ваша задача — побеседовать на эту тему с придворными. Смело расспрашивайте мужчин и женщин, поддерживавших отношения с леди Анной. Начните с Брайана и Кэри. — Его высокопреосвященство подвел Майкла к Пейсу. — Но при этом будьте вежливы, поскольку, несмотря на свои сомнительные достоинства, они все–таки остаются фаворитами короля, а нам совершенно ни к чему оскорблять его величество. Поговорите и с придворными дамами королевы. Они будут рады посплетничать, и от них вы узнаете немало интересного.

Майкл начал догадываться, к чему клонит кардинал, но не спешил поделиться с ним своими соображениями. Следующие слова дались молодому человеку с величайшим трудом.

— Нанести леди удар кинжалом в шею — очень необычный способ убийства, осмелюсь заметить. Быть может, стоит уделить внимание врагам миледи, надевшим личину ее любовника.

По губам кардинала скользнула ироничная усмешка.

— При дворе друзья и враги часто выступают в одном лице. Отчитываться будете лично передо мной. Должен предупредить вас, что Норфолку и Бэкингему пришлось не по вкусу решение его величества назначить вас расследователем этого дела, главным образом потому, что вашу кандидатуру предложил я. Вы не должны обсуждать ход расследования ни с кем из них, равно как и ни с кем другим. Я ясно выразился?

— Да, ваша милость.

В висках у Майкла пульсировала боль. Его мир, до сих пор казавшийся таким надежным и крепким, рушился на глазах. Он даже подумал о том, чтобы украсть кольцо из кошеля кардинала, но тогда Уолси непременно догадается, кто это сделал, и найдет своего убийцу.

— Вызовы для дачи показаний были разосланы шестерым джентльменам из этого списка. — Пейс протянул молодому человеку лист веленевой бумаги и ключ на красной бархатной ленте. Майкл пробежал глазами короткий перечень имен: Брайан, Кэри, Комптон, Норрис, Невилл, Невет. — Сэр Нэд Пойнингс, гофмейстер, предоставил вам в полное распоряжение свою счетную палату. Сэр Генри Марни, капитан стражи, выделил двух йоменов, готовых выполнять ваши распоряжения.

— Любые сведения, сколь бы незначительными они вам ни казались, должны немедленно доводиться до моего ведома, — распорядился Уолси. — Без всяких исключений. Откровенно говоря, вы работаете на меня и под моим руководством, а уже я сам буду докладывать его величеству. Если вы не сможете разыскать меня, обращайтесь к Пейсу, он поможет.

— Я все понимаю.

— Прекрасно. В таком случае, это все.

— Ваше высокопреосвященство, я хотел бы осмотреть покойную.

— Вы сможете проститься с ней вместе с остальными придворными. А теперь ступайте, и да хранит вас Бог.

— Ваша светлость! — Сэр Фрэнсис Брайан перехватил Бэкингема у выхода из церкви миноритов–францисканцев, где в открытом гробу лежала леди Анна и куда стекались все придворные дамы и кавалеры, чтобы воздать ей последние почести, прежде чем ее похоронят в Торнбери. — Прошу принять мои самые искренние и глубокие соболезнования по поводу безвременной кончины вашей сестры. Весь двор никогда ее не забудет, и мы станем оплакивать ее еще долгие годы.

Не останавливаясь, герцог лишь коротко кивнул в знак признательности.

Но Брайан не отставал.

— Назначенный расследователь заручился одобрением вашей светлости?

— А вам–то какое до этого дело, Брайан?

— Я спрашиваю лишь потому, что склонен полагать, будто он — совсем не тот человек, за которого себя выдает.

Герцог наконец–то соизволил замедлить шаг.

— Продолжайте.

— Минувшей ночью из заслуживающего доверия источника мне стало известно, что…

— Здесь есть для вас кое–что интересное. — Маркиз де Руже вручил Рене вскрытое послание. — Маэстро Рафаэль ди Перуджа сознался в том, что полового сношения не было. Невинный флирт и греховное изображение обнаженного тела, но ничего угрожающего непорочности вашего высочества. Вы вновь virgo intacta[250], о чем свидетельствует личный знак одобрения кардинала Медичи. Мои поздравления, мадам.

— Письмо было адресовано мне! — прошипела принцесса.

— Мадам — не единственная, кто умеет читать чужие письма. А теперь, когда ее добродетель восстановлена, а имя очищено от грязи, и с учетом внушительного приданого и аннуитета от обширных владений в Бретани и Шартре, претенденты на ее руку выстраиваются в очередь по всему континенту. Первым в списке стал Эрколе д'Эсте, старший сын герцога Альфонсо и герцогини Лукреции, чья красота — вот странность! — тоже обрела бессмертие на полотне художника. Так что у мадам появилась веская причина для радости.

Рене несколько раз пробежала глазами содержание письма и не нашла в нем никакого упоминания о судьбе Рафаэля. «Боже, — взмолилась она, — сделай так, чтобы они не причинили ему зла». А если это все–таки случилось, она вернется во Францию с Талисманом и вампиром за спиной, и пусть тогда Господь смилуется над королем Франциском и его благочестивым банкиром.

— Естественно, я намерен в самом скором времени уведомить славного кардинала Йорка о том, что первая ставка в игре сделана и что теперь никто ниже герцога даже не рассматривается на роль вашего супруга. Учитывая, что принцесса Мэри Тюдор была отдана нашему дофину, полагаю, мы должны…

— Вы никому ничего не скажете! — Рене скомкала письмо, что бы сжечь его впоследствии. Она знала, кого кардинал рассматривает в качестве кандидатуры на роль ее супруга, и в данный момент это полностью ее устраивало. — Предоставим кардиналу заниматься тем, в чем он достиг совершенства, и не будем мешать ему.

Руже замер, обдумывая ее слова. А Рене изумлялась тому, что ему нужно столько времени, чтобы сообразить: пока они придерживают козырного туза в рукаве, заигрывая с кардиналом Уолси, у самого Руже остаются шансы принять участие в гонке за Бретанью и Шартром. Наконец, он признал ее правоту.

— Мудрое решение.

— Я рада, что вы заметили мои таланты. — «Кретин».

— Мне приказано покинуть двор? — в ужасе переспросил Уолтер. — Но почему?

— Я уже говорил вам, что его величеству стало известно о вашем недостойном обращении с леди Рене. Король счел ваше поведение по отношению к ее высочеству оскорбительным и пожелал, чтобы вы покинули его двор. «Являясь рыцарем, джентльменом и королем, — сказал он мне, — я никогда не стану мириться с изнасилованиями, грубой речью, распутным поведением и неуважением к женщинам, в первую очередь — к дамам моего двора».

Уолтер почувствовал, как земля уходит у него из–под ног. Долгие годы борьбы за возвращение родовых имений пошли прахом из–за этого сына шлюхи, именующего себя Майклом Деверо, и его французской потаскухи!

— Прежде чем уехать, ваша светлость, я хотел бы сообщить вам жизненно важные сведения, которые стали мне известны. Дело в том, что «бесстрашный защитник» его величества может оказаться тайным шпионом, лазутчиком и убийцей, нанятым императором Максимилианом[251]

На него устроили засаду в тускло освещенном коридоре, ведущем в личный рабочий кабинет гофмейстера.

— Мы слышали, ты ищешь нас, Деверо! — раздался из–за колонны чей–то издевательский голос, по–видимому, Комптона, которому ответил злобный смех, прозвучавший со всех сторон.

Майкл оказался в окружении. Сопровождающие его охранники, всегда бывшие настороже, выразительно положили руки в перчатках на эфесы своих мечей, но он взмахом руки показал йоменам, что те могут не беспокоиться, и двинулся дальше в одиночестве. Из–за колонн, выстроившихся по обе стороны коридора, донеслись звуки шагов, следовавших за ним. Под высокими сводами прокатилось многократно отраженное эхо. Они преследовали его, как стая голодных волков загоняет раненого оленя.

— Мы решили облегчить тебе работу, мальчик на побегушках у кардинала! — выкрикнул еще кто–то, скорее всего, Кэри.

Несмотря на струйки дыма, исходившие от факелов в настенных светильниках, Майкл отчетливо уловил запах их пота.

— Задавай нам свои вопросы! Что желает знать его высокопреосвященство кардинал Йорк?

Теперь голос подал Невет. Не исключено, что Уолси недалек от истины. Эти ребята всегда держались тесной компанией. Если один из них ошибался, остальные приходили ему на помощь, а когда чужак покушался на часть их пирога, они начинали преследовать его, изгоняя со своей территории, или же попросту расправлялись с ним, холодно и безжалостно. Майкл был уверен в одном: тот, кто украл кольцо, и убил Анну.

— К чему ходить вокруг да около, джентльмены? Я пока что не ссорился с вами. Покажитесь, и мы спокойно поговорим.

— О каком спокойствии может идти речь, когда лорд–канцлер уже назначил нас на роль убийц леди Анны и даже отправил своего посыльного, чтобы тот уладил это недоразумение для него? — выкрикнул Норрис.

— Полагаю, вас всего пятеро, — заключил Майкл, совершенно точно зная, кто именно и за какой колонной прячется. — А где же ваш шестой приятель, сэр Фрэнсис Брайан? Для начала я хотел бы перемолвиться с ним словечком.

— Ты настолько смел, что тебе не нужны защитники? — злобно оскалился Комптон.

Майкл не стал терять времени. Стремительно рванувшись вперед, он схватил Комптона за горло и прижал его к стене, держа на весу, так что кончики сапог его противника едва касались пола. Все произошло настолько быстро, что Комптон даже не успел открыть рот, чтобы позвать на помощь.

— Где Брайан?

Со всех сторон раздался топот ног. Засвистел рассекаемый мечами воздух, когда клинки покинули ножны и нацелились ему в спину.

— Повернись и доставай оружие! — рявкнул Норрис.

— Подкрепи свое бахвальство сталью! — выкрикнул Невет.

— Спрячьте свои мечи, или я сверну ему шею, как рождественскому гусю! — предостерег не на шутку разошедшихся рыцарей Майкл.

— Сэр Фрэнсис Брайан направляется в Ирландию, чтобы по приказу их светлостей Бэкингема и Норфолка разобраться в твоем туманном прошлом, прихлебатель кардинала! — злорадно ответил Кэри.

Что? Майкл отшвырнул Комптона, так что тот повалился на своих сотоварищей, и обнажил меч.

— Я к вашим услугам, джентльмены. Вы можете или решить свой спор со мной прямо сейчас, или убраться восвояси, потому что я должен побеседовать и с другими дамами, кроме вас. Держу пари, им не хватит смелости напасть впятером на одного.

Комптон, придя в себя, выхватил меч из ножен и ринулся вперед, занося клинок над головой для сокрушительного удара. Но Майкл легко парировал его выпад, а потом бросился в контратаку, орудуя мечом с такой ловкостью и силой, что клинки, сталкиваясь, высекали искры. Мощным ударом обезоружив Комптона, меч которого со звоном запрыгал по каменным плитам пола, Майкл вынудил рыцаря опуститься на колени, приставив острие своего клинка к его горлу, после чего прохрипел, обращаясь к окружившей его четверке:

— Умерьте свой пыл, джентльмены. Иначе вашему дружку придется носить две повязки на лице!

— Передай своему хозяину, ищейка, — оскалился Кэри, — что если его высокопреосвященство желает вершить собственное правосудие, пусть будет так, но Господь все видит и ничего не прощает!

К удивлению молодого человека, квинтет рыцарей счел за благо удалиться. Его меч со зловещим шорохом скользнул обратно в ножны, и Майкл отправился на поиски доктора Линакра. Ему следовало выяснить, где ошивалась пятерка доблестных молодцов в момент смерти леди Анны, но для этого он должен был знать, когда и как она умерла.

Брайан возглавлял список подозреваемых. Он не погнушался бы заколоть леди, а потом отыскал бы подходящий повод, чтобы на время исчезнуть из дворца короля.

Уолтеру Деверо предстояло сделать еще одно дело перед тем, как отправиться в Ирландию вместе с Фрэнсисом Брайаном. Их совместную поездку санкционировали два старинных врага, Бэкингем и Норфолк, которые — неслыханное дело! — решили объединить усилия, чтобы погубить доверенное лицо кардинала и новую восходящую звезду на придворном небосклоне.

Французская потаскуха в один миг уничтожила то, что он долгие годы возводил на обломках былого величия, оставшихся после отца. И так просто это ей с рук не сойдет.

Норфолк отобрал у него медальон Армадо и теперь намеревался силой вынудить венценосную проститутку вступить с ним в союз против Уолси. Но сам Уолтер рассчитывал использовать медальон несколько иным образом. Для того чтобы уничтожить шлюху, ему не нужна настоящая безделушка. Довольно будет и описания золотого креста на черном фоне. Он не без оснований подозревал, что кардинал сумеет по достоинству оценить подобные сведения. Уолси не только обрушится на французскую шлюху с той брутальной жестокостью, что уже стала печально известной, но сможет взять под свое крыло проштрафившегося рыцаря после того, как Уолтер вернется из Ирландии.

А потом, когда Майкл Деверо и Рене де Валуа уже не будут путаться у него под ногами, Уолтер вернет влияние при дворе, после чего, с помощью Брайана, восстановит свое доброе имя в глазах короля.

К счастью, доктор Линакр, старший лекарь его величества, проживал во дворце. Майкл обнаружил его на галерее, где он мирно беседовал с сэром Томасом Мором. Майкл еще не имел удовольствия быть представленным Мору — прославленному советнику короля Генриха, заместителю шерифа Лондона и эрудированному законнику о котором с восторгом отзывались близко знавшие его люди, включая Уолси, и потому колебался, не решаясь прервать разговор двух выдающихся ученых своими расспросами.

— Господа! — Майкл поклонился им обоим. — Прошу простить меня за назойливость. Мне нужно мнение специалиста по делу об убийстве, которое его величество поручил мне расследовать. — Заметив, что своим замечанием пробудил любопытство у достойных мужей, Майкл приободрился. — Наверняка личность жертвы вам известна.

Доктор Линакр, полагавший, что в лице Майкла он столкнулся с неопровержимым доказательством собственного медицинского гения, пришел в восторг, узнав, что его консультация требуется по аналогичному делу, после чего представил молодого человека Мору. Пожимая руку стряпчему, не замедлившему предложить свои услуги в качестве знатока всевозможных законов, Майкл вдруг уловил запах «драконьей крови», и рот его моментально наполнился слюной. Сделав над собой усилие, молодой человек принялся задавать вопросы — в первую очередь его интересовало, возможно ли точно установить время смерти человека, — после чего ему прочли обстоятельную лекцию rigor mortis[252], состоянии, наблюдающемся у трупа в промежутке от трех до семидесяти двух часов после смерти. Следовательно, кто–то должен был разжать кулак жертвы, чтобы забрать у нее кольцо. Или Анна была мертва менее трех часов, когда кардинал осматривал ее рано утром, или же кольцо попало к Уолси еще до этого, что позволяло заподозрить в нем вора. Но трехчасовой промежуток означал, что женщина погибла перед самым рассветом.

— Если позволите, я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, — заметил Мор, внимательно слушавший их разговор. — Самый главный вопрос, который должен задать себе расследователь, рассматривая возможных подозреваемых в убийстве, заключается в следующем: cui prodest[253]? Кто получил или получит наибольшую выгоду от убийства?

Майкл выразил искреннюю благодарность Мору, заручился позволением обратиться к нему в дальнейшем, буде в том возникнет необходимость, и откланялся. В самом деле, cui prodest? Кому выгодно погубить его? Молодой человек уставился на свои руки. Он носил три кольца: печатку с его инициалами, еще один перстень с гербом Дунганнона и золотое кольцо с геральдическим гербом, на котором простер крылья красный орел на черном фоне. Если кто–то вознамерился возложить на него вину за убийство Анны, то для чего ему понадобилось красть кольцо, которое никто при дворе не видел? Зачем похищать тайный перстень, в рисунке которого прослеживаются явные языческие мотивы?

Время стало главным его врагом. С каждой песчинкой, проваливающейся в узкую горловину песочных часов, кардинал неумолимо приближался к разгадке происхождения таинственного кольца. Как только будет установлена его принадлежность Тайрону, протрубит охотничий рог, и свора гончих устремится в погоню. Колесо судьбы совершило неожиданный поворот, и Майкл превратился в охотника и жертву в одном лице. Ему выпали карты, и он должен сделать свой ход в смертельно опасной игре, правил которой не знает. У него оставался лишь один человек, которому он мог доверять и к которому мог обратиться за помощью и советом.

— Пойдемте же, моя очаровательная мошенница, вы–то мне и нужны. — Материализовавшись перед ней словно из ниоткуда, Майкл взял Рене под руку и повлек ее в сторону от толпы разряженных придворных, до отказа заполнивших церковь миноритов–францисканцев на поминальной службе.

— Вы прекрасно обходитесь и собственными силами, — обиженно надув губки, пробормотала Рене.

— Что–то я не вижу особой радости на вашем лице. — Выходит, его очаровательная интриганка злится на него. В груди у него вдруг вспыхнула отчаянная надежда. Майкл криво ухмыльнулся. — Или это оттого, что я, если можно так выразиться, не оправдал ваших чаяний?

Девушка искоса взглянула на него.

— Убита ударом кинжала в шею, верно? Полагаю, вашим преемником?

Камень в его огород.

— А вы ловко жонглируете словами, как я погляжу. О таких, как вы, говорят: им палец в рот не клади. Вы хотели меня о чем–то спросить?

— А вы скажете мне правду?

Майкл ласково посмотрел на нее. Недоверчивое выражение даже шло Рене.

— Мартышка, я не отважился бы даже на самую незатейливую интригу без вашего руководства.

Путь им преградил Стэнли.

— Ты слышал последние новости? Сэр Фрэнсис Брайан и сэр Уолтер Деверо отправились в Ирландию в качестве эмиссаров их светлостей Бэкингема и Норфолка.

— Как, и Уолтер тоже? Что ж, пусть они на собственной шкуре отведают гостеприимство жителей этой страны. Если они вовремя не унесут оттуда ноги, милорд Тайрон сделает из них чучела и набьет их соломой.

Если он еще жив… «Нет, он не может умереть!» — горячо взмолился Майкл; в противном случае печальные известия уже достигли бы его слуха вместе с сообщением о том, что отныне он стал новым графом. Он не отказался бы от этого титула — глядя на Рене, он желал заполучить его более всего на свете, — но не таким же способом…

— Если ты спокоен, значит, и я спокоен тоже, — заключил Стэнли. — Кстати, позволь поздравить тебя с новым назначением. С этого момента всех своих просителей я буду направлять к тебе.

— Просительниц, будь добр, и только самых красивых. — Майкл подмигнул другу и изумился, заметив, каким гневом вдруг полыхнули фиолетовые глаза. Что такое? Ревность в исполнении любительницы подсматривать за эротическими сценами? Неужели это и впрямь возможно? Хвала небесам!

— А как ты себя чувствуешь? Лучше, я надеюсь? — полюбопытствовал его заботливый друг. — Да, чуть не забыл! У меня появился компаньон, который спит со мной на одной кровати. Нынче утром его светлость ждал отнюдь не ласковый прием.

Майкл замер, вспомнив о том жалком состоянии, в котором он пребывал после их возвращения из «рыбных садков».

— Ставлю десять фунтов, что к полуночи он вновь овладеет замком.

Уловка удалась. Стэнли принял пари, но сделал ставку не на нынешнюю ночь, а на следующую. Майкл нашел изящную ладошку Рене и сжал ее тоненькие пальчики, чему она неохотно, но покорилась. Он склонился к девушке и потерся кончиком носа о мочку ее уха.

— Можете не верить, но я не склонен предаваться распутству. Вы же прекрасно знаете, что для меня не существует никого, кроме вас.

— В самом деле? Получается, вы оставили свои глаза в шкатулке с драгоценностями, когда отправились прошлой ночью на лодке в район публичных домов вместе со своими вероломными друзьями?

— Ага, я смотрю, вы выступаете против нас единым фронтом? — Ревность девушки доставила Майклу удовольствие; она разогнала темные тучи, сгущавшиеся у него над головой, и на молодого человека вновь упал луч солнца. — Скажите своей подруге, пусть она опустит подъемный мост и поднимет решетку ворот. Я готов засвидетельствовать, что ее супруг верен ей, скучен и выдрессирован, как вьючное животное.

Рене заинтригованно посмотрела на него.

— А вы тоже будете верным, скучным и выдрессированным супругом?

— Я буду трусливым, преклоняющимся перед супругой, находящимся у нее под каблуком, прекраснодушным и романтичным мужем!

Легкий изгиб пухлых губ дал ему понять, что они снова друзья и что с него сняты ложные обвинения.

— Чего вы от меня хотите? Что я должна сделать? — шепотом поинтересовалась Рене, когда он ввел ее в тускло освещенную церковь.

Приглушенные всхлипы, негромкое покашливание и бормотание по–латыни нарушали тишину этого священного места, в котором собрались родственники Анны, ее знакомые и люди, никогда не видевшие ее, чтобы оплакать ее безвременный уход из жизни. В роскошном наряде она лежала в черном гробу на катафалке, украшенном гербами Стаффордов.

— Упадите в обморок. Причем убедительно. Мне нужно несколько секунд, чтобы без помехи осмотреть мертвую леди.

— Что, прямо сейчас?

— Подождите, пока я не подойду поближе к гробу.

— Майкл! — Она положила руку ему на локоть, удерживая на месте. Молодой человек напрягся — столь неформальный жест был для него внове. — Стэнли интересовался вашим здоровьем. Он…

— Нет. — Майкл шагнул к девушке, в упор глядя на нее. — Об этом знаете только вы.

Рене встревоженным взглядом обвела переполненную церковь.

— И как вы себя сейчас чувствуете?

Ревнует и беспокоится. Значит, его шансы повышаются.

— Теперь, когда вы спросили, я понял, что меня гложет кое–что, но я постараюсь справиться с этим. — Он улыбнулся, глядя, как она мгновенно ощетинилась. — Подождите минутку и падайте в обморок.

Первое, на что он обратил внимание, разглядывая неподвижное тело Анны, — ее прозрачная, просвечивающая кожа. Она не выглядела ни голубоватой, ни землистой. И от нее исходил какой–то странный запах. Желание. Страх. Пустота.

Рене рассчитала безупречно. Уголком глаза Майкл заметил, как эта покачнулась и нетвердыми шагами направилась к ближайшей молитвенной скамье, после чего повалилась на пол посреди прохода, издав сдавленный всхлип. Все присутствующие устремились к принцессе, намереваясь привести ее в чувство, а он быстрым движением откинул вуаль, прикрывавшую шею Анны. Теперь, отмытая от крови, рана виднелась совершенно отчетливо. Это был не просто порез, а целая канавка. Внезапно он понял, почему кожа показалась ему прозрачной. У Анны выпили всю кровь. Две женщины были убиты совершенно одинаковым способом, следы от укусов находились в одном и том же месте, в одну ночь — неужели это простое совпадение?

Майкл вернул вуаль на место и поспешил на помощь своей очаровательной сообщнице. Молодому человеку пришлось применить силу, чтобы протолкаться к ней и взять на себя ухаживание за опытной притворщицей.

— Ну, и как я выглядела? — негромко пробормотала девушка так, чтобы их никто не услышал.

— Просто великолепно! Напомните мне, чтобы я нанял вас для празднования нашего следующего дня Самайна[254].

— Итак, что же нам удалось узнать?

— Чуточку позже, a mhuirnin[255]. А сейчас примите мою благодарность.

Майкл слегка сжал девушке локоть, поскольку это была единственная часть ее тела, которую он мог безнаказанно ласкать на людях, не оскорбляя ее доброго имени и не покушаясь на ее добродетель, после чего вручил свою хрупкую овечку заботам его светлости герцога Саффолка.

Когда на землю легли длинные вечерние тени, Майкл, усталый и обеспокоенный, обнаружил, что, с трудом переставляя ноги, ковыляет по направлению к апартаментам Рене. Собственно, никакого дела у него к ней не было и не предвиделось, если не считать желания уткнуться лицом в ее колени и облегчить душу. К отчаянию молодого человека, сейчас он не стал мудрее, чем несколько часов назад. Долгие разговоры с фрейлинами королевы, с придворными, жившими во дворце, с йоменами королевской стражи и с самим кардиналом Уолси, который потребовал от Майкла полного отчета в его действиях, перед тем как вернуться в свое убежище выше по реке, ничего не дали юноше.

Да, он установил местопребывание четырех из шести джентльменов из своего списка, что снимало с них подозрения в совершении преступления. А вот у Брайана и Кэри алиби не было. Никто, даже Вайатт, не знал, в котором часу они вернулись во дворец после веселой ночи, проведенной в публичном доме. Майкл уже решил, что непременно вновь посетит это отвратительное заведение. На то у него имелись веские причины личного порядка. Он отправится в « Рогатого оленя» и побеседует с содержательницей притона и его презренными обитателями. Необходимо было также выяснить, почему невозможно установить точное время возвращения Брайана и Кэри ко двору. Два стражника, дежуривших в момент убийства леди Анны в том крыле дворца, где обитали Гастингсы, как сквозь землю провалились. С того дня никто их больше не видел и не слышал. Майкл нисколько не сомневался в том, что их исчезновение напрямую связано с убийством. Разумеется, проследить их дальнейшие передвижения будет очень и очень нелегко, но все это могло подождать до завтра.

Теперь, когда ежегодные торжества подошли к концу, во дворце царила относительная тишина. Двор ужинал с их величествами. Поскольку Рене за столом не появилась, Майкл счел возможным отправиться на ее поиски.

Отсутствие телохранителей Валуа у дверей апартаментов принцессы показалось ему дурным знаком. Чувствуя, как в груди у него тревожно забилось сердце, Майкл уставился на дверь, отказываясь поверить в то, что она вновь без всяких объяснений покинула его. Или это маркиз умыкнул ее обратно во Францию? Учитывая, что ее пребывание при дворе английского короля окутывал покров мрачной тайны, молодой человек не мог даже строить догадки о том, когда и куда она отправилась на этот раз.

Его переполняли гнев и обида. Да пошла она к черту! Будь она проклята! Будь оно все проклято! Как она могла бросить его одного, черт возьми, не сказав ни слова? Он сходил по ней с ума и знал, что тоже небезразличен ей; всякий раз, оказываясь рядом с ней, молодой человек чувствовал, что она сгорает от желания. Майкл яростно сжал кулаки, ему хотелось ударить кого–нибудь, может быть, даже убить; словом, сделать что–нибудь, только бы избавиться от тоскливой пустоты в сердце.

Но тут из апартаментов до него донесся какой–то звук. Там кто–то был. Адель! Майкл уже замахнулся кулаком, готовясь высадить дверь, как вдруг та распахнулась. Старая камеристка радостно вскрикнула, завидев его.

— Ее здесь нет! Они увели ее! Я искала вас…

У Майкла упало сердце.

— Перестань голосить, женщинами внятно объясни, кто увел ее и куда!

Боязливо оглядываясь на залитый светом факелов коридор, Адель втащила его в апартаменты своей госпожи и захлопнула дверь.

— Люди кардинала, — выдохнула она. — Они пришли перед ужином с ордером на арест миледи и ее стражников.

— Что?! Почему? — Но юноша тут же догадался, что ее арестовали за соучастие в отравлении королевы, в этом можно было не сомневаться.

— По подозрению в шпионаже в пользу короля Франции. Они увели ее в Тауэр[256].

— Я вытащу ее оттуда.

— Даблагословят вас боги! Я знала, я была уверена в этом!

— Я немедленно отправлюсь к кардиналу и…

— Нет! — Пожилая женщина вцепилась в отвороты его камзола. — Сначала вызволите ее из Тауэра, а объясняться будете потом. Воспользуйтесь своей силой, умоляю вас! Выломайте двери и решетки, спасите ее оттуда! Вы — единственный, кто способен на это! — И камеристка вновь разразилась жалобными стенаниями. — Мое бедное дитя, она ведь так боится замкнутого пространства… Пожалуйста!

Майкл ободряюще похлопал старую служанку по спине, пока она орошала его грудь слезами.

— Я вытащу ее оттуда! — Пусть даже ради этого ему придется пожертвовать всем: своим положением при дворе, клятвой верности Тайрону, даже самой жизнью…

Его уверенное обещание вдохнуло силы в старую бретонку. Она даже сумела улыбнуться молодому человеку сквозь слезы.

— Да благословят вас боги! Поспешите же!

— Любезная, я клянусь сделать все, что только в силах человеческих, но я не всемогущ.

— Ну да! — заявила она. — Расскажите об этом кому–нибудь еще!

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Во тьме мы странствуем по миру,

Ночь выпускает на свободу плененные тени,

И даже Цербер сбрасывает свои цепи —

И бродит повсюду.

Секст Проперций. Элегии
Они казнят ее. Она вступила в игру и проиграла. Кто же предал ее?

Мужество покинуло ее. Рене нервно расхаживала по маленькой и сырой тюремной клетке, обхватив себя руками и дрожа от пронизывающего холода, стараясь силой воли разогнать темноту, подползающую к ней из углов. Гнилой соломенный тюфяк на полу, от которого нестерпимо разило мочой и фекалиями, служил приютом целому семейству крыс, посверкивавших на нее красными глазками. По коже у девушки пробежали мурашки.

Как они будут убивать ее? Обычно женщин, обвиненных в государственной измене, сжигали на костре. Они прикуют ее лодыжки кандалами к железным кольцам, вбитым в днище повозки, и повлекут по улицам Лондона на потеху жителям, которые будут швырять в нее тухлой рыбой и экскрементами на всем пути к месту казни. У ее голых ног палачи сложат поленья и вязанки хвороста. А потом языки пламени начнут лизать ее лодыжки, бедра, руки, грудь и лицо. Она умрет в страшных мучениях, моля о пощаде, сгорая заживо в огненном аду.

Лишь один король властен заменить аутодафе на милосердную казнь на плахе. Но кто встанет на ее защиту? Уж только не его величество Франциск I. Он умоет руки и откажется от нее, откажется от инструмента своей политики. Взывать к духовнику ее матери было бы пустой тратой времени, поскольку кардинал Медичи постарается пресечь любые попытки помочь ей с этой стороны. Он будет крепче спать по ночам, зная, что она мертва и что все ее тайны умерли вместе с ней. Писать сестре столь же бессмысленно. Клоди вот уже много лет как погрузилась в апатию. Так что неизвестно, будет ли она вообще оплакивать преждевременную кончину своей единственной сестры. Перебирая в памяти людей, которых она знала, и, перелистывая страницы книги своей жизни, принцесса вдруг поняла, что единственным человеком в целом мире, чье сердце разорвется при известии о ее смерти, станет Адель. Ее бедная, верная Адель; по крайней мере, она будет избавлена от необходимости просить милостыню на старости лет, поскольку Рене, прежде чем покинуть Францию, назначила своей камеристке пожизненное содержание, что было отнюдь не лишним, учитывая характер порученной ей миссии. Быть может, еще не поздно обратиться к их светлостям герцогу и герцогине Саффолкам…

Боже, о чем она только думает? Ей никогда не дадут перо и бумагу. Теперь, когда кардинал Уолси знает, с какой целью она прибыла в Англию, он будет держать ее взаперти, в строгой изоляции, вплоть до самой казни. Хотя не исключено, что он предпочтет расправиться с ней тайно, подослать наемного убийцу в камеру или попросту отравить ее. Можно не сомневаться и в том, что если у него окажется недостаточно улик, чтобы осудить ее, Уолси будет держать ее в темнице до тех пор, пока она не умрет от воспаления легких или от старости. Рене представила себя изможденной, высохшей, сумасшедшей старухой, забившейся в угол, с поседевшими и спутанными волосами, на изгрызенном крысами соломенном тюфяке.

Нет! Она отказывается умирать таким образом. Впрочем, перспектива быть сожженной заживо тоже не устраивала ее. Если уж ей суждено погибнуть, то хотя бы от собственной руки! Девушка вытащила из внутреннего рукава небольшой серебряный кинжал, вознося в душе благодарность тупости представителей сильного пола. Несмотря на все их бахвальство и угрозы, ни один из верных псов кардинала или стражников в Тауэре не додумался обыскать ее на предмет спрятанного оружия. Внутренне содрогнувшись, она осторожно провела кончиками пальцев по сверкающему лезвию, проверяя его остроту. При мысли о том, что ей предстоит сделать, в жилах у принцессы застыла кровь.

Она боялась. Ее буквально трясло от ужаса, на лбу у девушки выступил холодный пот. Господи Иисусе, сжалься надо мною!

Ответом на ее cri de coeur[257] стал грохот распахнувшейся двери, топот ног стражников, с криками промчавшихся по коридору, лязг ножен, стоны и ругательства. Заглушая все звуки, снаружи заревел такой знакомый голос:

— Вы немедленно освободите ее и передадите мне, иначе, клянусь Богом, об этом тотчас же узнает его высокопреосвященство!

Майкл! Слава богу, он пришел!

Изумление уступило место восторженному оживлению. Оно горячей волной растеклось по телу девушки, согревая замерзшие руки и ноги, прогоняя страх и растапливая лед, сковавший ее сердце. Вампир пришел ей на помощь — и разве кто–нибудь сможет устоять перед ним?

С губ Рене сорвался крик облегчения, перешедший в булькающий истерический смех. Глаза девушки наполнились слезами. Она поспешно спрятала кинжал, а во внутренних помещениях проклятого Тауэра начинался ад кромешный. До ее слуха долетел взволнованный голос сэра Уильяма Кингстона, констебля королевской тюрьмы, пытавшегося — безуспешно, впрочем, — оказать вампиру сопротивление.

— Сэр, вы не имеете никакого права силой вламываться сюда и требовать выдачи заключенной, не имея на то письменного распоряжения!

— Я являюсь старшим расследователем по этому делу. Меня назначил лично его величество, и я отчитываюсь только перед лордом–канцлером! — Голос Майкла звучал на удивление властно, пока сам он стремительно шагал по коридору, приближаясь к ее клетке с каждым ударом сердца. — А теперь отоприте эту дверь, пока я не выломал и ее!

За стеной камеры раздалось нервное позвякивание ключей. Замок подался с громким лязгом, и, протестующие скрипнув ржавыми петлями, дверь в ее темницу распахнулась. Сквозь слезы, застилавшие ей глаза, Рене увидела своего золотоволосого гиганта. Пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку, он бесстрашно перешагнул порог. Когда он выпрямился во весь рост, расправив плечи, его по–мужски красивое лицо исказил сложный вихрь чувств — ярость, беспокойство и облегчение оттого, что он обнаружил ее живой и невредимой. Глаза их встретились, и в его взгляде девушка прочла одну только нежность.

— Мартышка… — Майкл взял ее лицо в свои большие и мягкие ладони, смахивая кончиками пальцев катившиеся по щекам принцессы слезы. — С вами все в порядке?

Когда она кивнула, не в силах вымолвить ни слова, он сбросил с плеч свой плащ и закутал девушку в его тяжелые складки.

— Пойдемте отсюда. — Он покровительственным жестом обнял принцессу за плечи и повел к двери.

Снаружи стоял констебль Тауэра, покорный и смирный, как агнец, приготовленный на заклание, приведенный к рабской покорности силой воли всемогущего вампира, указавшего Рене путь к свободе. Сегодня ночью он не станет посылать им вслед вооруженных стражников или жаловаться кардиналу. В этом можно было не сомневаться.

Оказавшись на пристани Тауэра и вдохнув сырой ночной воздух, пахнувший рекой, Рене вдруг почувствовала, как уходит охватившее ее напряжение, а вместе с ним и силы. Колени у нее подогнулись, и она наверняка бы упала, если бы не Майкл.

Быстрым и плавным движением он подхватил ее на руки и перенес на ожидавшую у причала лодку. Он осторожно опустился на скамью, посадил ее себе на колени — она отчаянно вцепилась в его плечи, пряча лицо у него на груди, — и приказал лодочнику отчаливать.

Очутившись в коконе тепла и силы мужского тела, убаюканная легким покачиванием лодки, Рене вдруг осознала, что ее вновь обретенное убежище — в объятиях вампира, как ни странно это звучит, — отныне превратилось для нее в самое безопасное место на земле. Но кем же на самом деле оказался ее спаситель? Привлекательным и мужественным молодым человеком с благородным сердцем, которого она привыкла считать своим надежным союзником, или жутким монстром, надевшим чужую личину? Да и мог ли первый спасти ее без помощи второго?

Судорожно вздохнув, девушка постаралась отогнать эти тревожные мысли. На нее вдруг снизошло какое–то странное, доселе неведомое ей чувство; искушение столь соблазнительное и яркое, что оно захватило ее целиком, без остатка, сняв камень с души и разрушив все внутренние барьеры. Она прижалась щекой к его груди, глубоко вдыхая его запах, чувствуя, как внизу живота у нее пробуждается пока еще робкое и неуверенное желание. Губы ее осмелели, словно бы не подчиняясь своей хозяйке, и отправились в самостоятельное путешествие по его бархатной шее, лишь слегка касаясь ее. Ими управляла страсть, зарождавшаяся в ней сейчас, но давно уже ставшая спутником ее сновидений. И тут, то ли в ответ на ее беззвучный призыв, то ли по собственной воле, но его сильный подбородок дрогнул и склонился к ней. Губы их встретились на полпути, пробуя друг друга на вкус и лаская…

От его прикосновений Рене таяла и дрожала. Молодой человек не мог не заметить пожара, бушующего в крови у недавней пленницы. Для нее не существовало ничего, кроме него. А ей хотелось большего, намного большего…

Услышав подозрительное хихиканье лодочника, Майкл оторвался от губ девушки и поднял голову.

— Смотри за рекой! — грозно рявкнул он, так что перевозчик испуганно забормотал извинения. Майкл взял ее лицо в свои горячие ладони и склонился над ней. В его глазах бушевало желание, но не только. В них было что–то еще. — Рене…

— Нет. Не говорите ничего.

Она робко провела кончиками пальцев по его губам, подбородку, спустилась ниже. Он был так красив, что у нее защемило сердце. Рене запустила пальцы в роскошную гриву сверкающих золотом волос и притянула его голову к себе, вновь сливаясь с ним в поцелуе, пробуя его на вкус языком, исследуя его и наслаждаясь им. С каждым поцелуем их тянуло друг к другу всё сильнее, а языки пламени вспыхивали все ярче.

Рене горько застонала, протестуя, когда он оторвался от ее губ, а лодка стукнулась бортом о дворцовую пристань. Майкл оборвал их поцелуй, чтобы расплатиться с перевозчиком. Она осторожно обхватила руками его плечи, а потом удобно уткнулась носом ему в шею, пряча лицо.

Майкл негромко рассмеялся.

— Мы что же, позабыли ваши изящные маленькие ножки в Тауэре, миледи мартышка? В таком случае, позвольте мне принять на себя основную тяжесть этой простительной оплошности.

Она постаралась спрятать улыбку, вдыхая его головокружительный запах, а он легко подхватил ее на руки и перенес на пристань, как маленького котенка, уютно устроившегося у него на груди.

Дворец сверкал огнями факелов. Вслед Майклу, когда он невозмутимо шествовал по коридорам дворца со своей ношей, поворачивались любопытствующие головы, провожая его недоуменными взглядами, но Рене было наплевать, даже если придворные станут сплетничать о ней с посланниками, склонными к сочинительству и способными увековечить сей спектакль на потеху всем монархам Европы.

Адель по–старушечьи всплеснула руками и захлопала в ладоши, увидев на пороге свою любимицу.

— Ох, да благословит тебя Господь! — запричитала она, гладя Майкла по спине и подталкивая их в спальню. — Вы — ангел, настоящий ангел–хранитель!

Негромко хихикая, Рене решила, что камеристка непременно бы расцеловала Майкла, если бы не драгоценная ноша у него на руках.

В серебряных и золотых подсвечниках трепетали язычки целого легиона свечей. Кровать, застеленная синим с золотым бельем, была приготовлена на ночь. Посреди комнаты стояла деревянная лохань с благоухающей травяными настоями водой. Подле деревянной лавки скромно пристроился маленький столик, на котором красовалось большое бронзовое блюдо с засахаренными фруктами и сладкими пирожными, а рядом высился кувшин с яблочным бренди и пара украшенных драгоценными камнями кубков.

Майкл взглянул на Адель.

— Любезная служанка, ваши приготовления льстят мне и внушают ужас. Я даже боюсь представить, какой прием ожидал бы меня, если бы мне не удалось вернуть вашу принцессу в целости и сохранности.

— Вздор! — Старая камеристка небрежно отмахнулась от него. — Опускайте ее вот сюда.

Рене с изумлением вслушивалась в дикую смесь бретонского и ирландского диалектов, на которой по–приятельски изъяснялись два самых близких ей человека.

Майкл бережно усадил Рене на скамью перед камином, где нагревался огромный горшок с водой. Она не спешила разжимать руки, которыми обвила его за шею, и прошептала:

— Не оставляйте меня одну. Останьтесь.

— Я и не собирался уходить. — Молодой человек присел рядом с ней на скамью. — Адель, собери дорожный саквояж для своей госпожи и для себя. Возьми только самое необходимое. — Он повернулся к Рене. — Сегодня ночью вы покинете Англию.

— Что?! — Святые небеса, только этого ей сейчас и не хватало!

— Я отвезу вас в Дувр.

Рене, стараясь скрыть разочарование, во все глаза смотрела на него. Ей нужно было, чтобы он похитил Талисман для нее, причем именно сегодня ночью! Отчаянно пытаясь составить подходящий план, она поинтересовалась:

— А вы поедете со мной во Францию? В Англии вам теперь оставаться столь же небезопасно, как и мне. Вы спасли меня, но тем самым неразрывно связали свою судьбу с моей. Майкл, — девушка схватила его за руку, переплела его пальцы со своими и прижала их к груди, — кардинал придет в ярость, когда узнает, что вы наделали. Он сурово покарает вас.

Он поднес их сплетенные руки к губам и поцеловал ей кончики пальцев.

— Не стоит так волноваться за мое благополучие. Я как–нибудь переживу недовольство его высокопреосвященства. Ему нужна моя помощь, чтобы избавиться от врагов в ближайшем окружении короля. Если мои усилия принесут плоды, он посмотрит на мои художества сквозь пальцы. Оставьте все, кроме нескольких платьев и драгоценностей. И еще одно. Если вы занимались шпионажем, Рене, я настоятельно советую вам сжечь все свои записи. Не нужно зашивать никаких бумаг в подол, потому что, если он все–таки настигнет вас, меня может и не оказаться рядом.

Девушка решила подыграть ему.

— Вы действительно полагаете, что мы должны уехать немедленно? Нельзя ли немного подождать? Я насквозь пропахла тюремными запахами.

— Ничего не чувствую, кроме сладости и цветочных ароматов, но если вы настаиваете, моя сказочная фея, мы можем уехать после того, как Адель отскребет вас от грязи.

Майкл забросил ее ноги себе на колени, приподнял забрызганный грязью подол ее платья и бережно снял с ног девушки безвозвратно погибшие кожаные полусапожки кремового цвета. Его длинные пальцы сомкнулись у нее на лодыжках, словно примеряясь, как надеть на них кандалы, и начали бережно разминать ее ноющие и затекшие ступни.

— Вы и вправду хотите, чтобы я поехал с вами во Францию? — негромко спросил он, не отрывая взгляда от ее ног.

— Моя каравелла стоит в гавани Грейсенда. Нам хватит часа, чтобы добраться туда по реке. К утру мы уже будем в Ла–Манше. Поедемте со мной, Мишель. Вы покорите двор французского короля.

Когда он поднял на нее глаза, она прочла в них неутолимый голод.

— Я бы очень этого хотел… Я действительно хочу… но не могу. Пока еще не могу. Я должен сделать две вещи, прежде чем присоединюсь к вам во Франции, если вы и вправду пожелаете увидеть меня там.

Сердце Рене забилось. Наконец–то ей удалось добиться хоть чего–нибудь.

— И что же это за вещи?

— У вас ведь тоже есть заботы личного плана, разве не так? Например, вы шпионите для своего короля.

— Я ни для кого не шпионю! Пусть кардинал предъявит доказательства своего обвинения! — Девушка прекрасно знала, что Уолси скорее пожертвует своей правой рукой, нежели выставит на всеобщее обозрение Талисман. — Майкл, — она нежно коснулась его обветренной щеки, — вы ведь доверили мне одну свою тайну. Я имею в виду вашу болезнь. Разве не можете вы довериться и во всем остальном?

Метнув быстрый взгляд на камеристку, которая, что–то негромко напевая себе под нос, суетилась над раскрытыми сундуками и саквояжами, он осторожно поцеловал Рене в губы. Когда он поднял голову, перед внутренним взором принцессы уже поплыли чувственные фантазии, а внизу живота вспыхнул яркий огонь желания.

— Для начала я должен получить ответы на кое–какие вопросы, имеющие отношение к убийству и к моим личным делам. Кроме того, я намерен вернуть похищенную у меня собственность.

Рене задрожала от возбуждения и восторга.

— Я помогу вам вернуть утраченное! — выдохнула она, ласково перебирая пальцами золотистые завитки волос у него на затылке.

Внезапно Майкл рассмеялся, и Рене ошеломленно отметила, что ее окончательно покорила его жизненная силa и что она более не в силах противиться страсти.

— Любимая, вы — последний человек в Лондоне, кто может помочь мне в этом, — ответил он, в который уже раз с блеском уходя от прямого ответа. — Но я все равно благодарен вам за сочувствие.

— Почему это я не в состоянии помочь вам? Разве не вы признавали, что я — настоящая мастерица на разные трюки и увертки?

Майкл коротко рассмеялся.

— Я и впрямь говорил нечто подобное. Признаю, что вы действительно очень живая, проворная и ловкая особа, и мне хотелось бы поближе познакомиться со всеми вашими хитростями и секретами, от которых так и пышет жаром. — Двусмысленность его замечания не осталась незамеченной. — Однако же, помочь мне вы не можете по той простой причине, что моей собственностью завладел кардинал.

От неожиданности и нетерпения у принцессы перехватило дыхание.

— Разве вы не можете забрать ее нынче ночью?

— Вы предлагаете мне вломиться во дворец Йорк–плейс, когда я не имею понятия, где хранится моя собственность? Не думаю, что это мудрый совет. Кроме того, я говорил вам, что у меня есть еще и другие…

— …вопросы, на которые вы хотите получить ответы. — Да, здесь лучше действовать исподволь — вот только как? Ее несговорчивый вампир был твердо уверен в том, что сейчас не самое лучшее время для того, чтобы начать охоту за своим призом. — Я не уеду без вас. Завтра я испрошу аудиенции у королевы и скажу ей, что вверяю себя ее милосердию.

Майкл обдумал ее слова.

— Очень хорошо. Если вы хотите задержаться в Англии с благословения королевы, я буду защищать вас, но вы должны держаться рядом со мной…

Рене уронила голову ему на плечо и почувствовала, что падает, падает, падает в какие–то неведомые и восхитительные глубины… Перед ними словно из ниоткуда появилась Адель.

— Будьте хорошим мальчиком, помогите старой женщине управиться с этим горячим горшком!

Майкл с некоторой опаской взглянул на языки жаркого пламени, но хорошее воспитание не позволило ему отказать камеристке.

— Разумеется.

Встав на ноги, Рене смотрела, как он легко, словно пушинку, поднимает котел с кипящей водой и опрокидывает его в деревянную лохань. Покончив с этим, Майкл вернулся к принцессе и взял ее руки в свои. В его сверкающих глазах кипела мольба, смешанная с желанием.

— Мне подождать? — хриплым шепотом осведомился он.

Да хранят ее все святые! Рене очень хотела, чтобы он остался, и боялась, что именно так он и поступит. Господи, что же ей делать?

— Пора купаться! — провозгласила Адель. Она вытолкала Майкла за дверь, заперла ее на задвижку, после чего вернулась к Рене. — Безмозглая гусыня, — одними губами прошептала старая камеристка. — Он же сожрет вас живьем!

— Знаю.

Купание длилось целую вечность. Майкл мерил шагами коридор, пытаясь не обращать внимания на запахи и звуки, когда капли ароматического масла срывались с обнаженных рук и ног и с плеском падали в воду, но у него ничего не получалось. Перед внутренним взором его проплывали самые невероятные и разнузданные фантазии. Доселе еще ни одной женщине не удавалось настолько околдовать его, пленить и свести с ума.

Сколь бы соблазнительной ни казалась ему эта мысль, он не мог последовать за ней во Францию. Во всяком случае, только не сегодня ночью. В Лондоне у него оставалось слишком много дел: кольцо Тайрона, загадки его ночных кошмаров, преследующий его безымянный враг, клятва умирающему графу. Ему предстояло вернуться в публичный дом, чтобы разобраться в своих сновидениях и установить местонахождение Брайана и Кэри в момент смерти Анны, а после чего предстать перед кардиналом и постараться объяснить Уолси, с чего это ему вдруг вздумалось разыгрывать из себя сэра Ланселота.

Высокородная фея, принимающая ароматическую ванну за стеной, настолько близко подошла к тому, чтобы подарить ему свое тело, что он буквально ощущал его. Хотя ее взрывной характер не позволял Майклу надеяться на естественное завершение той сладостной пытки, которой она подвергла его в лодке на реке, молодой человек все равно остался у дверей принцессы, надеясь и боясь поверить своему счастью…

Когда за два часа до полуночи на башне пробил колокол, Адель распахнула дверь.

— Он еще здесь, — сообщила она своей госпоже и со страхом уставилась на Майкла прищуренными глазами. — Если вы причините ей вред, — продолжала старая ведьма, которой сейчас недоставало, пожалуй, лишь помела, — я отравлю вашу кровь, проткну насквозь ваше сердце, отрежу вам голову и сожгу на огне, а потом развею пепел по ветру.

Оторопев от неожиданности, он выслушал ее, не веря своим ушам.

— В самом деле? — В веселом изумлении, к которому, однако, примешивалась изрядная толика опасения, он по широкой дуге обогнул старую камеристку. — А я–то думал, что мы друзья, Адель. — Но сейчас тот факт, что он заговорил с ней по–гаэльски, не произвел на старуху должного впечатления. У дверей Майкл остановился, опустив глаза долу, и смущенно прошептал: — Как я могу причинить ей вред, если я люблю ее больше жизни?

— Ба! — недовольно фыркнула Адель, но сочувствие, промелькнувшее в ее глазах, странным образом противоречило зловещей усмешке.

В полутемной спальне, полной волнующих и соблазнительных ароматов, подобно острым лучикам звезд, мерцали огоньки свечей. Майкл обнаружил свою добычу на трехногой табуретке подле очага. Склонив голову к плечу, она сушила свои черные как смоль кудри. Щеки девушки порозовели, тело плотно облегал роскошный пеньюар из мягкой шелковистой ткани в рубчик, расшитый золотыми геральдическими лилиями, а снежно–белые оборки на подоле прикрывали ее изящные лодыжки. Огонь в камине полыхал столь же яростно, как и вожделение, бурлившее у него в крови. Сердце гулко стучало у Майкла в груди, но в остальном он был вполне готов к кавалерийской стремительной атаке на свою очаровательную фею. Какую бы оборонительную тактику она не избрала, он выстроил свои наступательные порядки и припас в рукаве козырную десятку.

Рене улыбнулась ему. Майкл закрыл за собой дверь и медленно подошел к ней.

— Как вы себя чувствуете? — Опустившись перед девушкой на колени, он бережно провел рукой по грациозному изгибу ее белоснежной шеи, лаская ее и полной грудью вдыхая исходящий от нее головокружительный цветочный аромат, представляя, как это хрупкое тело отдается его рукам.

Она замерла, ощутив его ласку, но не отшатнулась и не стала протестовать. Говоря откровенно, с ним она вела себя точно так же. Так что и он теперь имел на это право. Услуга за услугу, скажем так. Но когда он положил ей руку на затылок и притянул к себе, чтобы поцеловать, она взяла его лицо в ладони и шутливо поинтересовалась:

— Вы пришли требовать награды, bel homme[258]?

— А что, bel homme находится где–то посередине между petit ami и bel ami на французской шкале сердечных привязанностей?

— Ве1 homme означает «красивый, приятный мужчина», a petit ami — «близкий друг». Вы стали для меня и тем, и другим.

От волнения голос Майкла прозвучал хрипло.

— Я хочу стать для вас всем, Рене. — Она, не говоря ни слова, ввытащила из кармана распечатанное письмо и протянула ему. Молодой человек постарался скрыть охватившую его неуверенность веселой насмешкой. — Наш неутомимый писака никак не угомонится, верно?

— Оно пришло сегодня. Прочтите.

Невыразительный голос девушки не сулил ничего хорошего. Когда Майкл увидел большую печать короля Франции, в душе у него зашевелились дурные предчувствия. Развернув лист бумаги, он быстро прочел цветистые фразы. Юноша почувствовал себя так, словно ему нанесли неожиданный удар под ложечку. Подняв глаза от письма, он с недоумением уставился на принцессу.

— Но вы не можете выйти замуж за сына этого итальянского герцога.

— Почему?

Вот упрямая девчонка! Ока явно вознамерилась услышать от него то, что он и хотел, и боялся произнести.

— Потому что мы с вами, вы и я… — Голос его дрогнул и сорвался.

Рене смотрела на него с выражением невинного любопытства на лице.

— Что, Майкл?

Это она виновата в том, что ему нечем было дышать. Несколько дней общения с ней перевернули весь его внутренний мир. Он растерял все свои прежние убеждения. Если только он не ошибался, сейчас эта обманщица прибегла к некоей разновидности пытки и манипулирования им — но ради чего? Какую цель она преследовала? Майкл яростно скомкал письмо в кулаке и швырнул его в огонь.

— Неужели вы полагаете, что мне есть дело до того, совершали ли вы паломничества в чужие спальни или нет?

Внезапно принцесса вскочила на ноги и повернулась лицом к камину, глядя в огонь. Похоже, военная хитрость, к которой она прибегла, не удалась.

— Моя добродетель либо отсутствие таковой не является предметом обсуждения, приятным для всех заинтересованных сторон.

Майкл подошел к ней сзади и обнял за талию.

— Ваш король может выстроить в очередь всех принцев, которых только найдет на свете, от Индии до Эспаньолы[259], но от этого ничто не изменится. И знаете, почему? — Он почувствовал, как девушка вздрогнула. Майкл бережно коснулся губами мочки ее уха. — Потому что вы непременно полюбите меня, как я полюбил вас.

Девушка содрогнулась всем телом.

— Неужели вы всерьез полагаете, что я вольна распоряжаться своим будущим?

— Думаю, это вполне возможно. Посмотрите на свою подругу Мэри. Она вместе с Саффолком проложила для нас Великий шелковый путь. И все, что от нас требуется, — это плыть вперед, руководствуясь соединением их планет. — Он принялся осыпать невесомыми поцелуями щеку и шею девушки. — Вот вам, например, известно, что Луна движется быстрее всех прочих планет?

— А вам известна легенда об орле и голубке?

— Мне нравятся хорошие легенды. Расскажите.

Он полной грудью вдыхал ее запах. Очарование девушки совершенно обезоружило его. Еще никогда Майкл не чувствовал себя настолько околдованным. Он ощущал себя открытым и беспомощным.

— Жила–была на свете маленькая голубка, которую обманом держал в клетке злой ворон. Но однажды ей на помощь пришел огромный орел и освободил голубку из заточения. Он был добрым и великодушным. И она подумала, что орел испытывает к ней нежные и искренние чувства. Поэтому, голубка предложила ему лететь с ней через море к далекой земле, где они могли бы жить долго и счастливо. Но орел отказался; ему нужно было лишь уютное гнездышко на одну ночь.

— Голубка всего лишь неправильно поняла его. Орлу нужно было теплое и уютное гнездышко и на эту ночь, и на следующую, и на все ночи после. Но прежде чем улететь вместе с ней, он должен был расправиться со злым вороном.

— Майкл…

— Вы помните наше пари? — пробормотал он, уткнувшись носом в чудно пахнущие волосы девушки. — Пропустить — не значит отказаться. В общем, платить следует без напоминаний, вы согласны?

— Поэт так и не пожелал предстать передо мной.

— Быть может, он… Позвольте, я дочитаю вам балладу до конца?

Майкл улыбнулся, когда она резко обернулась к нему, глядя на него большими встревоженными глазами, в которых вспыхнула надежда. Молодой человек принялся негромко декламировать:

Да, слушайте меня, и я расскажу вам свою историю.

Я весь горю, поддавшись чарам:

Даже в аду нет жарче пламени,

Чем пламя любви, особенно

Когда тайный воздыхатель не осмеливается

Признаться во всем объекту своей страсти.

Слезы медленно потекли у девушки по щекам, и ее фиалковые глаза затуманились, когда она робко улыбнулась ему.

— Значит, это все–таки были вы.

— Да, это был я. — Он наклонил голову и коснулся губами ее сладких и свежих, как лепестки розы, губ.

Прекрасная сильфида растаяла в его объятиях.

— Я так хотела, чтобы вы оказались им, — тихонько выдохнула она в перерыве между поцелуями. — Я никогда не забуду вашей доброты. Я боялась, что меня навсегда запрут в этой зловонной тюрьме или… случится еще что–нибудь похуже. Вы — мой ангел–хранитель, мой защитник.

От такого признания сердце Майкла затрепетало. Он поцеловал Рене крепко и жадно. Ее шелковый язычок обжег его пламенем желания. Ее вкус кружил ему голову, заставляя забыть обо всем, совсем как горящие в бренди изюминки. Майкл не представлял себе, что сможет полюбить кого–либо, с такой силой и отчаянием. Он готов был тысячу раз умереть ради нее. Нет, он ни за что и никогда не отдаст ее какому–нибудь великому герцогу или выдающемуся художнику. Отныне она принадлежит ему и только ему.

— К чему тогда такой маскарад? К чему посылать мне прекрасные стихи о любви и насмехаться над их автором?

Как он мог объяснить ей? Вплоть до того момента, когда она поцеловала его на реке, в нем жили и боролись два человека: смешной мечтатель и циничный трус.

— Все влюбленные мужчины — трусливые еретики.

Рене со вздохом уронила голову ему на плечо, признавая поражение.

— Майкл…

Он принялся осторожно расстегивать перламутровые пуговки у нее на горле, а потом спустил с ее плеч пеньюар, под которым оказалась прозрачная сорочка, украшенная оборками. Его пальцы, подрагивая от желания поскорее доставить ей удовольствие и ощутить каждый очаровательный изгиб восхитительного тела девушки, бережно скользили по холмам и впадинкам, прикрытым тончайшей тканью. Майкл провел ладонью по ее mons veneris, а другую руку со священным трепетом положил ей на маленькую упругую грудь, увенчанную длинным соском, который требовал и умолял, чтобы его ласкали губами, целовали и покусывали. Он осторожно сжал его кончиками пальцев, а потом чуточку потянул и почувствовал, как у Рене перехватило дыхание.

— Вам нравится?

Дыхание девушки стало частым и затрудненным. Ее темные и длинные ресницы трепетали, как крылья бабочки; из–под них влажно и таинственно поблескивали фиалковые глаза.

Майкл застонал, чувствуя, как в ладонь легла ее грудь, тяжелая и безупречно округлая. Стараясь не испугать ее, он необычайно бережно коснулся ее соска, в то время как другая рука юноши скользнула в ложбинку меж ее бедер. Почувствовав, что ткань ее сорочки увлажнилась от его прикосновения, он вздрогнул всем телом, и отчаянное желание едва не вознесло его на вершину наслаждения. Жар, исходящий от тела девушки, и ее влага сводили его с ума, а запах ее желания кружил ему голову. Он больше не мог думать ни о чем. Она была готова принять его. Майкл даже застонал от муки.

— Скажите, что хотите меня, Рене. Потому что я хочу вас больше всего на свете.

Она тихонько вздохнула и откинула голову, выгибая шею и подставляя ее для поцелуев. Тело девушки вздрагивало у него в руках, но она отказывалась произнести слова, которые он так жаждал услышать.

Не смутившись, он совлек с нее сорочку, обнажив сверкающие белые плечи. Майкл застонал от возбуждения при виде того, как легчайшая прозрачная ткань повисла, зацепившись за напрягшиеся соски ее грудей. Это было самое волнующее, захватывающее и соблазнительное зрелище, которое он когда–либо видел в своей жизни. Его пальцы бережно освободили сорочку, и та в шорохе кружев упала к ее ногам.

Он со свистом втянул в себя воздух сквозь стиснутые зубы, когда глазам его предстала восхитительная нагота ее тела. Сердце Майкла бешено заколотилось, после того как он коснулся пальцами темных зарослей, в которых скрывался бутон розы, и осторожно раздвинул складки влажных губ.

Рене вскрикнула, протестуя и одновременно наслаждаясь его прикосновением. Она испуганно перехватила его запястье и взглянула на него, смущенная и растерянная. В глазах у девушки страх боролся с желанием.

— Не надо. Это слишком интимно.

— Слишком интимно? Мартышка, мы же еще и не начинали.

Он отчаянно цеплялся за остатки самообладания, когда под кончиками его пальцев раскрылись шелковистые лепестки и запах женщины ударил ему в голову. Ее испуг удивил Майкла. Это была не та реакция, которой следовало ожидать от принцессы, прославившейся своим распутством даже при французском дворе. Что это, проявление целомудрия под давлением обстоятельств и приличий, или же ее первый любовный опыт в объятиях эгоиста оказался столь горек, что теперь она страшится продолжения?

— Ой! — прошептала Рене и сделала попытку отстраниться. — Майкл, я…

— Позвольте мне потрогать вас, — хрипло выдохнул он, запуская пальцы еще глубже и поглаживая гладкий и упругий венчик ее чувственного лона. Юноша игриво ласкал скользкие и влажные лепестки розы, ему хотелось зарыться в них лицом и жадно пить божественный нектар, утоляя жажду, подобно усталому путнику в жаркой пустыне. Все жилы в его теле напряглись и дрожали, как натянутая тетива. Его копье, сочащееся мужской силой в ставших вдруг тесными панталонах, реагировало на исходящие от девушки призывные токи, как на хриплый рев боевого рога, призывающий к оружию. — Умираю, так мне хочется попробовать вас. Я чувствую запах вашего возбуждения и то, как вы здесь восхитительно сочны и готовы для меня, моя роза. Я знаю, что должен сделать. Доверьтесь мне. Вам не будет больно. Обещаю.

— Анне вы этого не делали, — с какой–то детской обидой возразила Рене.

Майкл хрипло выдохнул. Должно быть, святой покровитель слишком страстных любовников услышал его безмолвную мольбу. Замечание девушки несколько умерило его пыл, позволяя ему восстановить хотя бы видимость самообладания и вспомнить о своем чувстве юмора.

— Если вы пытаетесь обезоружить мен, то делаете как раз то, что нужно.

— Вы хотели ее, — невыразительным голосом ответила Рене. — И не смейте отрицать этого.

Он с раздражением взглянул на нее. Но опасения девушки были ему вполне понятны, учитывая, что она собственными глазами видела, как он занимался любовью с другой женщиной.

— Вы хотите разобраться, как устроены мужской ум и самолюбие? В таком случае, готовьтесь к разочарованию, любовь моя. Чтобы привести наше копье в боевую готовность, требуется совсем немного — взгляд, прикосновение, улыбка, — но вот для того, чтобы гореть в лихорадке или, хуже того, томиться от любви, этого явно недостаточно.

— И в чем же заключается разница?

— Любовная лихорадка — это огонь вожделения в крови, а любовное томление — это мучительные платонические страдания. Все до единой стрелы Купидона, выпущенные вами, попали в цель. Они поразили меня в самое сердце. Я кажусь вам смешным? — Маленькая кокетка улыбалась. — В таком случае, я буду вести себя смелее. С тех пор как я увидел вас в подвале… — Он спохватился и умолк.

— Продолжайте же. Поразите меня своими откровениями. С тех пор как вы увидели меня… — И девушка одарила его пылким взглядом начинающей искусительницы.

— С того самого момента, как я впервые увидел вас, я не желал другой женщины, хотя и понимал, что у меня практически нет шансов завоевать вас, — признался он. — И находились ли вы вдалеке, вне моей досягаемости, или искушали меня своими колдовскими очами, я все время черпал в вас вдохновение.

— Вот как! — Рене поспешно облизнула губы, чтобы скрыть предательскую улыбку.

— А теперь, быть может, мы приступим к трудам любви? — пробормотал Майкл, приникая к ее губам долгим и чувственным поцелуем, стараясь успокоить девушку и преодолеть ее защиту.

Она вновь превратилась в ту страстную голубку, какой была на реке, извиваясь и вздыхая в его объятиях, бросая вызов его выдержке, призывая его сполна вкусить всех плотских радостей, таящихся в ее теле. Неожиданное везение и даже счастье, обрушившееся на него, поразило Майкла до глубины души. Принцесса крови, дочь короля, предназначенная в жены другому королю, снизошла в его объятия и стала его женщиной, которую он теперь мог любить и обожать. И юноша намеревался доставить ей неземное удовольствие, привязать ее к себе шелковыми путами, чтобы она больше никогда не ускользнула от него.

— Потрогайте меня, — промурлыкала сладкоголосая сирена.

Она доверчиво и уютно устроилась в его объятиях, и ее восхитительный язычок скользил и метался у него во рту. Он жадно привлек ее к себе, лаская одной рукой ее упругие груди и поглаживая напрягшиеся соски, а другой раскрывая нежные лепестки, черпая божественный нектар и исследуя истекающую соком потаенную пещеру.

Майкл все–таки сорвал восторженный стон с ее губ, прикоснувшись к чувствительному и набухшему бутону. Он начал поглаживать его медленными круговыми движениями, целеустремленно и старательно, отчего девушка сладко застонала и выгнулась в его объятиях. Майкл знал, что одними только ласками способен вознести ее на самую вершину наслаждения. Однако это не облегчило бы его собственных страданий.

— Скажите, что хотите меня. Я могу доставить вам такое удовольствие, что вы окажетесь на седьмом небе от счастья. Клянусь.

Рене же погрузилась в пучину сладких мучений; она стонала и вздрагивала в его руках.

— Это просто… это… — Ее задыхающийся голос выдавал волнение и возбуждение девушки. Она выгнулась дугой, подставляя свои груди его умелым пальцам, начала робко и неумело двигать тазом, чтобы и там он доставил ей удовольствие, и прижалась пухлыми ягодицами к его истекающим соком чреслам. Непрерывная сладостная дрожь сотрясала тело Рене, с губ слетали чувственные стоны наслаждения. — Я еще никогда… Я более не выдержу!

— Выдержите, и вам понравится. — Майкл неторопливо и старательно играл с ней, то отступая на мгновение, то вновь бросаясь в атаку, пустив в ход весь свой богатый арсенал и стараясь, чтобы она совершенно потеряла голову от неземных ощущений. — Чистый, благословенный огонь, — задыхаясь, шептал он на ухо Рене, ощущая, как в ней нарастает напряжение, требующее выхода. Молодой человек удвоил свои усилия, чтобы вознести ее на вершину удовольствия. — Пусть рябь станет сильнее и выбросит вас на берег.

— Майкл, умоляю, сжальтесь надо мной! — взмолилась девушка. Тело ее напряглось и забилось в конвульсиях.

Когда у нее подогнулись ноги, Майкл успел поддержать ее одной рукой за талию.

— Хотите продолжить?

— Да…

Голос у Рене обрел чувственную хрипотцу движения стали резкими и порывистыми. Ногти ее впились ему в предплечье; она держалась за него, как за якорь, стараясь устоять перед ураганом, набиравшим силу внутри нее. Большим пальцем лаская ее бутон Венеры, Майкл ввел два пальца в тугой пылающий туннель ее женственности.

Издав сдавленный крик, девушка забилась в его руках, как пламя костра на ветру, сжимая его пальцы своим лоном, увлажняя их и содрогаясь в конвульсиях. Экстаз продолжался бесконечно. Майкл пришел в неописуемый восторг. Венценосная недотрога испытала в его руках невиданное наслаждение.

Судорожно всхлипнув в последний раз, Рене обмякла. Казалось, последние силы оставили девушку. Майкл поднял ее на руки, перенес на огромную кровать и уложил на прохладные простыни и пышные атласные подушки.

Сам он был мокрым от пота, нижнее белье можно было выжимать, сердце яростно билось, а мужское достоинство напряглось до пределов возможного. Юноша с любовью и нежностью всматривался в ее спокойное и безмятежное лицо, любуясь прекрасным телом. Рене походила на маленькую богиню, совершенное творение природы, созданное для того, чтобы доставлять мужчинам удовольствие.

— Вы впервые достигли пика страсти, и я помог вам в этом.

Ресницы девушки затрепетали, и она широко распахнула глаза.

На щеках у нее выступил жаркий румянец. Она коротко кивнула, признавая его правоту.

— Вы получили лишь первое впечатление о том, что будет дальше. — Улыбнувшись, он поспешно принялся раздеваться. Приталенный жилет, камзол черного бархата, расшитый золотой нитью, и камлотовая сорочка полетели на пол. Рене не сводила с него глаз, скользя по его телу внимательным и оценивающим взором, и это доставляло ему нескрываемое удовольствие. Он взялся за шнурок на талии, готовясь развязать пояс своих панталон. — Только представьте: до сих пор мы плыли, держась берега. А теперь отправимся на глубину. И вот там можно встретить морское чудовище.

В глазах у Рене вдруг ожил страх. Она резко выпрямилась и села на постели.

— Какое чудовище? Кровожадное?

Майкл в душе проклял себя за тупость. Дурацкая похотливая метафора завела его слишком далеко.

— Успокойтесь. Я выразился иносказательно. Это была неудачная шутка, предназначенная для вас, чтобы вы вернули ее, приправив пикантными подробностями. — Предвкушая, как войдет в ее роскошное тело и растворится в нем, он стянул с себя панталоны и короткие штаны под ними.

— Вы очень красивы, — медленно проговорила девушка.

«Золотоволосый жеребец», — прозвучал у него в ушах чей–то шепот, раздавшийся из ниоткуда, но он знал, что голос принадлежал Рене.

— Что вы сказали? — Он коротко рассмеялся, заметив, что она не сводит глаз с его вздыбленного мужского достоинства. А оно, словно чувствуя на себе восторженный взгляд принцессы, еще больше увеличилось в размерах.

— Я… — Девушка залилась краской и подняла голову. — Я сказала, что вы очень красивы.

— Я имел в виду кое–что другое.

— Что именно?

«Пожалейте меня». Майкл так сильно жаждал услышать от нее признание в любви, что ум юноши услужливо подсовывал емувоображаемые фразы, как медяки, что щедрая рука бросает в кружку для сбора пожертвований.

Улыбаясь, Рене откинулась на подушки.

— Вы ждете особого приглашения?

Он застенчиво улыбнулся в ответ.

— Может быть.

— Пока будете ждать, у вас может вырасти седая борода. — Девушка потянулась за простыней и одеялом, чтобы прикрыть свою восхитительную наготу.

Майкл прыгнул на постель и успел схватить ее за руки прежде, чем она исчезла под покрывалом. Усевшись на нее верхом, он завел запястья Рене за голову и прижал их к кровати, а потом наклонился над ней, чтобы поцеловать.

— Вы — озорная и коварная ведьма, — пробормотал юноша, касаясь ее сладких губ. — Вы готовы сделать из меня пирата.

— Пирата? — Она соблазнительно выгнулась, провела своими потрясающими сосками по его груди, и ее язычок скользнул по его губам.

Майкл застонал, с болезненной остротой ощущая пылающее средоточие ее плоти у себя между ног. Его разгоряченный член упирался в снежно–белую мягкость ее живота, с нетерпением ожидая возможности погрузиться в ее жаркие, влажные, благоуханные глубины. Он готов был взять ее даже без полагающихся в таких случаях нежностей или хотя бы словесного приглашения. К счастью, Майкл знал несколько хитрых приемов, с помощью которых он мог добиться желаемого.

— Да–да, пирата, который занимается грабежом, разбоем и мародерством. И вы хотите, чтобы я стал им? — Перехватив ее запястья одной рукой и продолжая удерживать их над головой девушки, он улыбнулся и сомкнул губы вокруг одного из ее напряженных сосков.

Рене негромко вскрикнула от удовольствия и начала метаться под ним, а Майкл продолжал ласкать кончики ее грудей круговыми движениями губ. Он рассмеялся, когда Рене попыталась сбросить его с себя и в наказание принялся яростно целовать ее соски. Он ласкал ее полные великолепные груди и не мог насытиться, а она отреагировала на его уловки слабым стоном и выгнулась под ним дугой, подставляя его жадным и умелым губам прочие части своего роскошного тела.

Майклу хотелось, чтобы она трепетала и сгорала от желания, то есть испытывала все те восхитительные чувства, от которых сейчас страдал он сам. Он отпустил запястья Рене и скользнул ниже, не обращая внимания на ее протестующие стоны, на ее пальцы, которые она запустила ему в волосы, и осторожно раздвинул девушке колени. При виде ее жаркого лона, от которого исходил волнующий запах, у Майкла закружилась голова, и он едва не утратил последние остатки самообладания. Он провел руками по грациозному изгибу ее лодыжек и сомкнул пальцы у нее на щиколотках, изумляясь тому, какие они стройные и изящные. Осторожным движением согнув девушке ноги в коленях, он жадно втянул ее запах расширившимися ноздрями.

— Майкл, вы — испорченный, развратный и безнравственный сумасшедший! — Рене высвободила ноги и попыталась скрыть от его взора потаенные уголки своего тела, стиснув ему шею пышными бедрами.

Чувствуя, как гулко стучит в груди сердце, опьяненный ее головокружительным цветочным запахом, он поступил так, как поступил бы на его месте любой более–менее опытный мужчина — он приник губами к розовым лепесткам ее лона и лизнул их. Ее испуганный вскрик едва достиг его слуха сквозь густой туман ароматов и вкусовых ощущений, завладевших органами чувств юноши. Он погиб, растворился без остатка в волнующей прелести ее лона, глотая нектар ее наслаждения, чего никогда не позволял себе ни с одной женщиной в своей жизни. Майкл ощущал себя богом, пробуя на вкус ее сокровенные тайны. Ему отчаянно захотелось навсегда остаться здесь, в этой сокровищнице, подчинить ее себе, возвести вокруг несокрушимые стены и завладеть ею на законном основании.

Ее пальцы, лежавшие у него на волосах, разжались, и тело девушки постепенно обмякло и расслабилось, отвечая на ласкающие движения его языка. Рене задвигалась в чувственном ритме; наконец–то, ее никогда не знающий покоя ум отключился, и она сосредоточилась лишь на том, чтобы поскорее достичь кульминации сверкающего и искрящегося наслаждения, первый урок которого она получила в его руках всего несколько минут назад. И он дал ей все это, очарованный и покоренный ее свободолюбивой и живой натурой, ее остроумием и ее восхитительным телом, вдохновляющим его на подвиги, на поиски совершенства в искусстве любви. Юноша стал для нее якорем в урагане чувств, вознося ее на вершину блаженства.

Рене уже кричала во весь голос, выгибаясь дугой, и металась по постели, стремясь развести колени еще шире. Пальцы девушки судорожно сжимались и разжимались, запутавшись в золотистых кудрях ее умелого возлюбленного. Она уже готова была взлететь на гребень слепящей волны удовольствия. А ему казалось, что сам он вот–вот сойдет с ума. Каждое мгновение превращалось для Майкла в пытку. Чресла его пульсировали в нетерпении, заставляя его напряженный член вжиматься в постель. Ему больше ничего не хотелось, лишь лечь на нее сверху, придавить своим весом, ворваться в ее влажные глубины и раствориться в ней, но юноша стремился к своему Святому Граалю: ему нужна была ее беззаветная любовь, доверие и обожание, сегодня и во все последующие ночи…

«Ну же, Рене, пора! Давай!» — мысленно кричал он девушке.

С протяжным стоном Рене взмыла на гребне наслаждения и рассыпалась мелкой рябью удовлетворения. Ночь простерла над нею свои волшебные и мягкие крылья. Свечи, расставленные вокруг кровати, медленно гасли, рассыпая искры. Она стала Венерой, купающейся в чувственном безрассудстве своего свободного духа, пробужденная к жизни возлюбленным, чье изощренное искусство любви превратило ее в безвольную и искрящуюся игрушку. Закрыв глаза, девушка лежала совершенно неподвижно, наслаждаясь блаженством, охватившим ее тело, рокотавшим в ее ушах, словно негромкий прибой, разбивающийся о полночный берег ее сознания.

Горячая тяжесть, медленно наваливающаяся на нее, заставила Рене распахнуть глаза. Приподнявшись над ней на руках, Майкл устраивался меж ее бедер. Бирюзовые глаза молодого человека сверкали, он дышал тяжело и часто, в безупречных чертах его лица светилось ненасытное желание. На его загорелой коже выступил пот; мускулистое тело ее освободителя напряглось, стремясь унять напряжение, бурлившее у него в крови. Он был удивительно нежен и красив в своем яростном возбуждении. Она готова была раствориться в нем. Окружающий мир перестал для нее существовать.

— Возьми меня, — горячо взмолился он. Кончик его напряженного копья погрузился в сладкую расщелину ее плоти, но он все–таки сумел удержаться на самом краю. — Прими меня в себя, Рене…

Бесконечно тронутая отчаянной потребностью, которую она прочла у него на лице, девушка вдруг ощутила, как на нее вновь накатила жаркая волна восторженного предвкушения. Она обхватила его руками и ногами, лаская его широкие гладкие плечи, мускулистую спину, скользя руками по шее, и бедра ее задвигались в приглашающем ритме.

— Да, я хочу тебя, Майкл. Я хочу тебя.

С благодарным стоном Майкл одним движением вошел в нее. Девушка ожидала ощутить боль и неудобство, но когда он с восхитительной легкостью проник в нее сильным толчком, воспоминания о прошлом и страхи перед возможной несовместимостью растаяли в огненной реке чувств, поглотившей ее. С губ Майкла сорвался стон торжества, как будто его только что короновали и он стал верховным властелином ее маленькой страны. Он вышел и тут же вошел вновь, дразня девушку. А она встретила его яростную атаку с неожиданной благосклонностью, и тело ее подчинилось горячему и благословенному ритму его бедер. Ей нравилось то, что он делает. Но она хотела большего.

— А тебе это нравится! — Его голос был полон силы и уверенности. Майкл не сомневался в своих сверхъестественных способностях. — Я вижу это по твоим глазам. Они похожи на пурпурные драгоценные камни, и в них светится изумленное наслаждение.

Собирая все силы, подобно боевому рыцарскому коню, мчащемуся навстречу противнику в предвкушении неизбежной и такой сладостной схватки, он отдавал ей всего себя без остатка. Но она все равно хотела большего.

— Ты бесконечно поражаешь меня, — задыхаясь, призналась она.

— Шире, еще шире, — взмолился Майкл хриплым шепотом, как если бы его мучила нестерпимая боль. — Возьми меня всего. Пусти глубже. — Он просунул руки ей под спину и обхватил ее ягодицы, так что их покрытые потом тела слились воедино.

Рене послушно развела бедра в стороны и приподнялась ему навстречу, чтобы Майклу было удобнее, а потом вскрикнула, потрясенная его мощным вторжением, и провалилась в бездонную сияющую бездну. В нижней части живота у нее родилось пульсирующее ощущение жгучего удовольствия, которое нарастало и ширилось, пока девушку с головой не накрыла кипящая волна неземного блаженства.

Майкл застонал, чувствуя, как сладкий плен ее женственности начал сокращаться в такт его движениям, подаваясь и расступаясь, чтобы принять его целиком. Его мощные толчки, проникающие в самые сокровенные ее глубины, увлекли девушку в бурлящий водоворот огненного безумия, вознося еще выше, к точке наслаждения. Рене смотрела на него сквозь пелену исступленного счастья, держась за скользкие, покрытые потом плечи, пока он ровно и с силой входил в нее до упора. Его бирюзовые глаза смотрели на нее, обжигая пламенем страсти, подчиняя себе ее душу столь же неумолимо и безжалостно, как и ее тело. Он ласкал и соблазнял все укромные местечки ее женственной сущности, и его темная и загадочная власть окончательно покорила ее. Животное желание, написанное у него на лице, одновременно пугало и восхищало ее. И пока его любовь изливалась на нее, Рене краешком сознания думала о том, а не гремит ли внутри Майкла цепями кровожадный монстр с глазами, залитыми расплавленным серебром, грозя вырваться на свободу.

Но девушка не могла остаться равнодушной к уязвимости, которую она в нем чувствовала. Его отчаянное желание быть любимым больно ранило ее в самое сердце. Она погрузила пальцы в его густые волосы цвета спелой пшеницы, и вдруг они начали целоваться, отчаянно и безостановочно, как двое одержимых, ощущая поднимающуюся внутри у них вулканическую лаву извержения. Его восторженный крик облегчения слился с ее стоном подчинения, когда он отчаянно заработал бедрами, стараясь продлить ей удовольствие, и провалился в пульсирующие глубины ее тела.

Замедляя ритм, Майкл извергся в нее, громким стоном выражая торжество, и обмяк на ней, тяжелый и сильный, мокрый и горячий, задыхающийся от волнения. Когда душа ее, подобно звездной пыли, воспарила, а потом, кружась, медленно опустилась обратно, Рене с изумлением обнаружила, что крепко, до боли обнимает Майкла руками и ногами, словно боясь расстаться с ним и потерять его. Пораженная глубиной своих чувств, девушка тут же выпустила его из объятий.

Майкл встрепенулся и приподнялся на руках, чтобы взглянуть ей в лицо. В его глазах вспыхнула тревога.

— Моя мартышка, почему ты плачешь? Я сделал тебе больно?

— Нет.

Рене прижалась щекой к подушке и крепко зажмурилась, сдерживая непрошеные слезы. Она рассталась со своим целомудрием в ночь любви, которая началась со сверкающих обещаний, а закончилась тупой болью между ногами и разбитым сердцем. Но она все равно не выпускала из объятий бледное и слабое тело Рафаэля, отчаянно желая услышать слова любви и утешения, которые сгладили бы разочарование, а он, запинаясь, принялся просить у нее прощения за то, что владеет лишь кистью художника и не может подарить ей цветистые словесные признания. Рене знала, что Рафаэль любит ее, но главной его страстью оставалось искусство, тогда как для Майкла она стала холстом, на котором он рисовал картину своего преклонения перед ней. В одном взмахе его кисти ощущалось больше любви, чем в тех брызгах краски, которые доставались ей от Рафаэля.

Мягкие теплые губы коснулись ее щеки, осушая слезы.

— Должно быть, ты устала, моя мышка. Хочешь, чтобы я ушел?

Нет!

— Останься! — Руки девушки заскользили по его мускулистой спине.

Он по–прежнему не выходил из нее; кажется, это доставляло ему удовольствие, и он не намеревался ничего менять. Но он был очень тяжелым. Под ягодицами у нее сбились в ком простыни, больно врезаясь в тело. Рене пошевелилась под ним, стараясь устроиться поудобнее, как вдруг, к своему невероятному изумлению, она почувствовала, как его жезл вновь отвердел и напрягся внутри нее. Майкл заулыбался, как кот, дорвавшийся до сметаны, и вновь задвигался в ней, плавно входя и выходя из нее. Нижняя часть живота девушки затрепетала от вернувшегося восхитительного томления.

— Быть может, мне лучше остановиться? — пробормотал он. Молодой человек продолжал двигаться в ней, не сбиваясь с ритма и не прекращая целовать ее. — Это мне, пожалуй, следует удивляться и изумляться. Неземная красота, блаженство и божественное пламя… Вы покорили меня, миледи Айна[260], превратив в своего верного раба.

Рене закрыла глаза и подчинилась заданному им ритму, двигаясь в такт и положив руки ему на ягодицы. Она испытывала неземное блаженство, ощущая его внутри себя. Даже его дыхание возбуждало девушку. Рене чувствовала себя на седьмом небе от счастья, избавившись от повседневной суеты и тревог. Она словно оказалась в другом царстве, в котором магия и опасность переплелись воедино, образуя нечто третье, блаженно–спокойное.

Он посмотрел ей прямо в глаза, пока они двигались в едином плавном ритме, зачарованные и безумно счастливые.

— Тебе нравится то, что я делаю?

— То, что ты делаешь, мне очень нравится, bel ami. — Рене обхватило его лицо обеими руками. — Мой любимый.

— Я знаю, что означают эти слова. — Бирюзовые глаза озорно улыбались ей. — А теперь расскажи, как француженки называют своих мужей, отцов своих детей? — Он наклонил голову и вновь лизнул ей сосок.

Рене тихонько охнула. Нет, положительно он все сильнее и сильнее привязывал ее к себе. Господь свидетель, она, должно быть, попала под действие его неотразимого очарования. Вампир заговорил о том, чтобы разделить с ней ложе на всю оставшуюся жизнь и зачать детей, и ее тело, предавая свою хозяйку, вдруг вспыхнуло, как в огне. Его язык ласкал ее соски, отчего по жилам Рене растекались искры предвкушения, и между ног стало совсем мокро.

— Ты околдовала меня, — прошептал Майкл, и в голосе его звучало изумление. — Я готов доставлять тебе удовольствие всю ночь напролет, до самого утра. Честное слово! — И чтобы придать больше веса своим словам, он вдруг задвигался быстрее и быстрее, проникая в нее все глубже и глубже. У Рене перехватило дыхание, когда внизу живота у нее разгорелся настоящий костер наслаждения, разбрасывая горячие искры по всему телу, повергая ее в экстаз.

— Повернись, — попросил он, выходя из нее и приподнимаясь на руках. Девушка послушно перевернулась на живот, став распутной тенью неприступной красавицы принцессы, какой была еще совсем недавно. Между ногу нее сочилось и истекало влагой жаркое предвкушение очередной порции удовольствия.

Майкл погладил ее по ягодицам. Прикосновения его были восхитительными, теплыми и волнующими. Затем пальцы его скользнули во влажную и горячую расщелину. Он широко развел бедра девушки в стороны и лег сверху, придавив своим весом ее дрожащее от удовольствия тело. Его твердый член уткнулся ей во влажное лоно, а рука скользнула вниз, под живот, и принялась ласкать ее возбужденный бутон розы. Сгорая от желания, она легким стоном наслаждения встретила его мощное вторжение, приподнимаясь и опускаясь в такт его толчкам.

— Тебе нравится так? — Его голос задел потаенные струны в ее теле, ответившие глубоким гулом.

— Очень, — выдохнула она, судорожно стискивая подушку.

Ее тело реагировало на его движения, сжимаясь и расслабляясь вокруг его неутомимого копья, купаясь в волнах удовольствия, которое доставлял ей мерный ритм скольжения. Девушка уже со сладким содроганием предчувствовала взлет к вершинам экстатического блаженства. Она не могла думать более ни о чем, кроме нарастающего жара у себя между ног.

— Скажи мне, чего ты хочешь, любимая. — Его умелые пальцы нежно и бережно ласкали ее, доставляя удовольствие им обоим, в то время как он безостановочно входил и выходил из нее. — Быть может, мне постараться проникнуть еще глубже? Или сильнее?

— Да, да! — задыхаясь, выкрикнула она, остановившись невероятно близко от экстатического взрыва и в то же время находясь от него за много миль.

Майкл приподнял ее за талию и поставил на колени. Держа ее за бедра, он вновь ворвался в нее, яростный и неутомимый, утверждая свое несомненное превосходство над ней. Острое наслаждение буквально пронзило девушку, накрывая ее с головой и отрывая от земли. Она закричала в сладкой муке, содрогаясь в конвульсиях. И тут за первой волной последовала вторая, еще более стремительная и мощная. Это Майкл. Она чувствовала его. Тело Рене напряглось, превратившись в сжатую пружину… И ошеломляющая вспышка удовольствия настигла ее, когда он с негромким рычанием сдался, сбросив последние оковы самообладания, мощно и сильно входя в нее, полностью утратив ощущение реальности в сладком забытье освобождения.

Майкл, обессиленный, повалился на спину рядом с ней, грудь его тяжело вздымалась и опадала в такт его хриплому дыханию, а тело превратилось в сверкающую статую темного золота.

— Ты доставила мне незабываемое удовольствие, любовь моя. Такого со мной еще не было.

Лежа на животе и подогнув под себя руки, Рене улыбнулась ему в ответ. Она буквально трепетала перед ним. Вампир, которого ей предстояло обмануть и предать, раскрыл для нее свои объятия. Она придвинулась к Майклу поближе и положила голову ему на грудь. Святой Деодат! Только вчера у него в груди красовалась ужасная дыра, из которой хлестала кровь. А сейчас на гладкой и чистой коже не осталось и следа от раны. Девушка провела по этому месту кончиками пальцев.

— И давно ты страдаешь… от этой болезни?

— Не очень. Всего несколько недель. Поначалу, в первую неделю, меня преследовали мучительные боли, но потом все прошло.

— А жидкость, которую ты пьешь из стеклянных бутылочек? Она поддерживает в тебе силы?

— «Драконья кровь» отгоняет от меня болезнь.

Неужели он полагает, что она поверит в это?

— Открывший источник жизни обязан поделиться своим знанием со всем миром. — Почему она все время поддразнивает его, вызывая на откровенность? Некоторые вещи лучше оставить недосказанными.

— Это колдовское снадобье, — Майкл буквально выплюнул эти слова, словно они жгли ему язык, — это вовсе не источник жизни, а петля у меня на шее. Каждую ночь, перед самым рассветом, я просыпаюсь в лихорадке, мучимый ужасной жаждой.

— Тебя ранили в полдень.

— Лечебные свойства снадобья помогают исцелять раны.

— В самом деле? Как интересно. А что еще оно делает?

— Думаю, оно удваивает мои силы. Есть и еще кое–что. Например, теперь я могу прыгать на большие расстояния.

Удваивает! Обычный вампир обладает силой десяти взрослых мужчин. Его неведение изумляло принцессу и повергало ее в недоумение.

— Наверное, ты и слышать стал лучше? И улавливать запахи тоже? А как насчет зрения?

— В самую точку. Я слышу все. Я улавливаю все запахи до единого. Но, должен тебе заметить, это такая головная боль! — Майкл глубоко вздохнул, явно раздосадованный. — А как ты догадалась?

— Адель объяснила мне кое–что. Она… знахарка. Ведунья. А как ты заразился… этой болезнью?

— Ирландский колдун, который дал мне это снадобье, клянется, что я каким–то образом проглотил дурную кровь. Не спрашивай меня, как это случилось, потому что я и сам блуждаю в потемках.

Неужели он говорит правду?

— Ты говорил, что не опасен. Но заразить других ты можешь?

— Заразна моя кровь, вот почему я не позволил тебе дотронуться до себя в палатке, когда истекал кровью. Тебе ни в коем случае нельзя прикасаться к моей крови или ранам.

Завуалированное обещание не превратить ее в такого же монстра, как и он сам, несколько рассеяло главные опасения Рене. Она позволила себе расслабиться и успокоиться. Ее рука по–прежнему лежала у него на груди, кончики пальцев девушки, как бабочки, порхали по его коже, гладя его соски и скользя по впечатляющим квадратам мускулов на животе. Ее золотой жеребец из сказочных легенд.

— Да ты весь горишь.

— Так бывает всегда. Еще один проклятый подарок лихорадки. Кроме того, в твоей комнате и без того жарко, как в аду, а заниматься с тобой любовью — все равно, что прыгнуть в жерло вулкана.

Кипа из восьми шерстяных матрасов прогнулась и подпрыгнула, когда Майкл встал с постели. Рене смотрела, как он идет в дальний конец комнаты. Прекрасно сознавая красоту своего мускулистого загорелого тела, он даже не пытался изобразить смущение и, подойдя к окну, распахнул настежь ромбовидные створки, впуская в спальню порыв холодного воздуха.

Вся дрожа, девушка забилась под одеяло.

— Разве тебе не холодно? — поинтересовалась она у его спины, словно вырубленной резцом скульптора.

Насмешливо улыбнувшись, Майкл закрыл створки и привалился спиной к окну. Его хорошее настроение улетучилось в мгновение ока.

— Я не всегда был похож на жареного поросенка.

Его игривое настроение сменилось отчаянием, как у всякого, кто не знает, во что он превратился… Внезапно на принцессу снизошло озарение. Она принялась перебирать в памяти все нюансы их недавней беседы. Неужели это возможно?

— Ты не возражаешь, если я воспользуюсь оставшейся после тебя водой?

— Она же уже остыла, — рассеянно ответила девушка. — Кроме того, в ней плавает тюремная грязь.

— Мне нравится холодная вода, да и против грязи, если она твоя, я ничего не имею.

Когда он опустился в лохань, девушка изумилась тому, что допускает подобное в своем присутствии. Мысль о том, что другой мужчина мог бы на ее глазах плескаться в оставшейся после нее воде, да еще в ее собственной спальне, вызвала у нее непритворное отвращение. А вот Майкл вел себя так, словно в этом не было ничего необычного. Не исключено, что всему виной было грешное удовольствие, которое он доставил ей и от которого все еще сладко ныло ее тело.

Да, эта ночь стала для принцессы настоящим откровением.

Сколь бы невероятным это ни казалось, Рене заподозрила, что ее любовник понятия не имеет о том, что он — вампир. Тот, кто превратил его в монстра, не сказал ему ни слова правды, преподнеся взамен дикую смесь сказок и лжи. В противном случае она имела дело с таким ловким притворщиком, что вместо аплодисментов он заслуживал сожжения на костре. Но даже если предположить, что она права, для чего лорд Геспер[261] отправил его за Талисманом, не открыв Майклу всей правды о нем? Может ли быть так, что он, подобно ей самой, стал всего лишь пешкой в чужой игре? Внезапно Рене осознала, какой властью над ним обладает. Влюбленный в нее вампир, которому ничего не известно о своем происхождении и способностях, — какие возможности открываются перед ней! Разумеется, ей придется быть с ним очень нежной и осторожной. Один неверный шаг, и чудовище набросится на нее. Забыть о том, что он вампир, и обращаться с ним как с Майклом, с мужчиной, которого она полюбила, — это все равно что держать волка за уши.

Над краем лохани появилось улыбающееся лицо Майкла.

— Райское наслаждение!

— И как же ты собираешься отобрать свою собственность у кардинала?

— Понятия не имею.

— Ты знаешь, где именно он… хранит то, что взял у тебя?

— Нет. — Майкл выпрямился во весь рост, расплескивая воду, которая сверкающими ручьями хлынула по его бронзовому от загара телу.

При виде потрясающей мужской наготы, залитой мерцающим светом свечей, Рене лишилась дара речи, и все мысли напрочь вылетели у нее из головы. Он был великолепен, опасен и красив, настоящий бронзовый архангел. Она влюбилась в него без памяти — во влюбленного поэта, интригана, бесстрашного воина и вампира. Столько граней и оттенков в одном человеке, и все равно он во многом оставался для нее загадкой…

Тряхнув головой, он пригладил волосы, собирая воду ладонями, и вперил в нее лучистый взгляд, ожидая увидеть на ее лице одобрение. Улыбка его вдруг стала озорной, непристойной и хищной. Он был готов заниматься любовью — снова! — и не пытался скрыть свое возбуждение. Рене встала с постели, чтобы подать ему чистое льняное полотенце. Он перешагнул край лохани и остановился, возвышаясь над ней. В глазах у него засверкал вызов.

— Вытри меня, — хрипло попросил он.

Самолюбие Майкла было польщено — высокородная принцесса королевского дома Франции искренне наслаждалась его телом. Однако дни, когда ее капитуляция заставила бы его гордиться собой и хвастливо подкручивать воображаемые усы, давно миновали. Пытаясь соблазнить ее тело, он отдал ей свое сердце, и теперь, став пленником ее красоты, он вознамерился завоевать ее любовь. Но для этого следовало прибегнуть к более тонким и изощренным способам.

Главная трудность состояла в том, что он ощущал себя… недостойным. Она была идеальной женщиной, к тому же принцессой с царственной осанкой. Ее черные как смоль волосы ниспадали до пышных бедер, ее упругие грудки соблазнительно покачивались, пленяя его взор, а в ее фиалковых глазах отражался королевский пурпур. Господи помилуй, Рене оставалась дочерью покойного короля Франции! А он… Ему так и не удалось смыть с себя запах «рыбных садков», публичного дома неподалеку от пристани. Он даже не смог прогнать из памяти кошмарные видения, докучавшие ему по ночам. Кроме того, он был болен. Так что ей лучше держаться от него подальше, как от проклятой деревушки, жители которой заразились чумой.

Следовало признать, впрочем, что самоотречение, равно как и самоуничижение, были ему несвойственны. Она жаждал ее настолько сильно, что это желание затмевало все остальное. Чего бы она ни потребовала от него, Майкл был готов для нее на все.

Он смотрел, как она тщательно вытирает льняной тканью каждую каплю воды, сверкавшую на его теле, лаская его и восторгаясь им настолько искренне и явно, что он вновь ощутил в себе огонь желания. Она присела передним на корточки, чтобы вытереть ему бедра, и ее влажные губы оказались на одном уровне с его напряженным и готовым к бою копьем. Темные пушистые ресницы застенчиво затрепетали, когда она с любопытством принялась разглядывать его мужское достоинство. Гром и молния! Если она сейчас возьмет его в рот, он лишится последних остатков самообладания и девушка вновь окажется в постели, лежа на спине с раздвинутыми ногами. А он взгромоздится на нее, как дикий жеребец, и станет насиловать ее, позабыв обо всем на свете, кроме собственной ослепляющей страсти, включая и удовольствие для нее.

— Не надо… — хрипло прошептал он, в то время как его возбужденное тело говорило об обратном.

— «Не надо» что? — полюбопытствовала заинтригованная колдунья, и ее легкое дыхание ласкало его мужское достоинство невесомыми прикосновениями.

С той же сводящей с ума тщательностью она поднесла полотенце к его гениталиям, обернула вокруг его копья и сжала ладошку в кулачок, словно намереваясь отжать воду. Майкл почувствовал, как его буквально пронзила молния острого наслаждения, и содрогнулся всем телом. Собрав остатки самообладания, он схватил ее за руки и рывком поставил на ноги.

— Нет, Рене, пожалуйста… Если ты начнешь дразнить меня, я могу…

— Что? — Она склонила голову к плечу, с насмешкой глядя на него.

Его принцесса отбросила природную застенчивость, пристрастившись к постельным играм. Это его порадовало, как и собственная способность к восстановлению, которую он объяснял исключительно воздействием Рене. К сожалению, сегодня ночью ему еще предстояло вернуться в публичный дом, поэтому он хотел, чтобы она запомнила последние мгновения, которые они проведут вместе. Он взял ее за руку и подвел к кровати.

Они молча легли на постель лицом друг к другу.

— Который час? — наконец спросила девушка.

— Это имеет какое–либо значение?

— Ты останешься со мной на ночь?

Он мог бы гордиться собой, если бы не подозревал, что она боится кардинала.

— Я бы очень этого хотел, но у меня еще остались дела в Саутворке, связанные с расследованием. Не волнуйся, нынче ночью за тобой никто не придет. Здесь ты в полной безопасности.

— Тебе нужно уходить прямо сейчас? — В изломе ее бровей, сошедшихся на переносице, отразилась легкая обида. Она не желала, чтобы он покидал ее. Ее руки вновь принялись гладить, ласкать и изучать его тело, невесомые, как тополиный пух. — Ты снова хочешь меня.

— Рене, если бы меня не ждали неотложные дела, тебе пришлось бы пинками выгонять меня из своей постели.

Майкл обратил внимание на шелковый шнур, которым балдахин крепился к столбику кровати. В голову ему тут же пришла забавная мысль. Юноша потянул за шнур, балдахин опустился, и он привлек девушку к себе. Переплетя пальцы ее правой руки со своими, он ловко обмотал шнуром их запястья.

Рене уютно устроилась в его объятиях, с надеждой глядя на него.

— Что ты делаешь?

— Заключаю помолвку. Это древний кельтский обычай. Каждый год в первый день августа ирландцы торжественно отмечают начало сбора урожая и созревание первых фруктов. Со всей округи на ярмарку съезжаются семьи, и там проводятся скачки, устраиваются всякие игрища и представления, а в последний день праздника влюбленные юноши и девушки могут обручиться, связав запястья яркой лентой. Это происходит на торжественной церемонии, в присутствии барда, и они клянутся любить друг друга ровно двенадцать месяцев и один день, до следующего Лугнасада[262]. После церемонии они начинают жить вместе.

— Год и один день? — Рене заглянула Майклу в глаза. — А потом? Расстаются?

— Только если хотят. Они могут продлить свои клятвы еще на двенадцать месяцев и один день, или на всю жизнь, или даже попросить священника благословить их союз. Хотя, откровенно говоря, церковь уже давно перестала осуждать старинный обычай и признает клятву верности даже без этой процедуры.

— Что? Значит, это приравнивается к бракосочетанию?

— Не приравнивается, — мягко поправил он девушку. — Это и есть самое настоящее бракосочетание. Для того чтобы оно считалось действительным, не требуются даже свидетели.

— Майкл! — Рене с негодованием уставилась на их связанные запястья. — Что ты наделал?

Он улыбнулся, смущенно и глуповато.

— Я обвенчал нас на год и один день. Должен ли я теперь произнести вслух брачный обет? Я, Майкл Деверо, беру тебя, Рене де Валуа, в жены и клянусь хранить тебе верность…

Его правая рука болезненно дернулась, когда Рене прижала ладонь к его губам, заставляя молодого человека умолкнуть.

— Ни одного слова более, негодяй. А теперь развяжи нас.

— Ты отказываешься выйти за меня замуж в нашу первую брачную ночь? — не веря своим ушам, Майкл изумленно уставился на нее, а потом расхохотался, когда она вцепилась в шелковый узел ногтями и зубами. — Не старайся разъединить нас, а mhuirnin. Кроме того, уже поздно. Мы с тобой обручены на двенадцать месяцев и один день.

Рене отчаянно забилась, как птичка, попавшая в силки охотника.

— Ты никогда не сможешь доказать этого! И я не приносила брачного обета!

— Успокойся, моя дорогая ведьма. — Прижав ее руку к груди, он повернулся к ней и уткнулся девушке носом в шею, пока она отчаянно старалась распутать шелковый узел. Тени из углов подкрадывались к ним все ближе, окружая их непроницаемым пологом, по мере того как восковые свечи с шипением и треском гасли одна задругой. — Можешь не волноваться, мартышка. Подобное обручение, совершенное без свидетелей, доказать очень и очень трудно… хотя и возможно. — Он положил левую руку ей на живот и принялся медленно поглаживать его, раздумывая, а не зачали ли они ребенка сегодня ночью.

— Ооох! Ты… ты — дьявол! — Девушка потянула за оба конца шелкового шнура, но лишь сильнее затянула его. — Мне нужен кинжал. Дай мне его, ведь он наверняка у тебя есть!

— О нет! — Майкл рассмеялся. — Не думаю, что рискну доверить тебе оружие в такой момент. Кто тебя знает, вдруг ты решишь превратиться в пчелу и ужалишь меня.

— Но ведь потом я умру… Пчела жалит всего один раз, ценой своей жизни. — С невыразимой тоской Рене уставилась на шелковый шнур, связывающий их запястья. — Это правда? Ты меня не обманываешь? Мы поженились?

— Только если ты этого хочешь. Я никогда бы не осмелился навязываться тебе.

Он буквально ощутил, как она обдумывает его слова.

— Предположим, мы оба этого хотим. И что же, этого узла будет достаточно?

— В идеале — да. Но ведь в твоих жилах течет голубая кровь, любовь моя, и твой король может обратиться к Папе с требованием, чтобы тот объявил наш союз греховным, а значит, недействительным.

— А ты… — Девушка неуверенно рассмеялась. — Майкл, ты хочешь сказать, что готов жениться на мне?

— Похоже, ты не настолько умна, как кажешься. Да, моя любимая интриганка. — Он потерся носом о ее щеку. — Я хочу жениться тебе, чтобы потом уже никогда не вылезать из постели. Ты сводишь меня с ума. Ты согласна взять меня в мужья?

— Ты же не доверяешь мне.

— Не доверяю тебе! Что ты имеешь в виду? Я доверил тебе свое сердце, свою злополучную и страшную тайну…

— Но ты не доверил мне свои прочие тайны! Ты скользкий и увертливый, ты вечно изъясняешься двусмысленно…

— Скользкий, мадам? — Он сунул пальцы ей между ног. Она была мягкой и влажной, как он и предполагал. Чего ей никогда не удастся скрыть от него, так это запаха своего желания. Впрочем, как и своего негодования из–за того, что он опять увильнул от ответа.

— Майкл, твои слова лишь доказывают мою правоту.

— Каким же это образом, хотел бы я знать? Я всего лишь выполняю твое пожелание, как хорошо вышколенный слуга. Позвольте доставить вам удовольствие в последний раз, миледи, и я обещаю, что завтра признаюсь вам во всем.

Когда он ввел в нее палец, она приподняла ягодицы и потерлась животом о его торчащее копье. Ответом на его ласку стали короткие, придушенные всхлипы удовольствия. Рене оказалась страстной и пылкой кошечкой. Продолжая терпеливо ласкать ее, Майкл почувствовал, как она сжала его палец, готовая к вторжению. Но он оттягивал это мгновение до тех пор, пока она не стала задыхаться и умолять взять ее. Он накрыл ее грудь ладонью, нежно придавливая и вытягивая сосок, а его напряженный член коснулся скользких и упругих губ ее лона, ища вход. Волна страсти накрыла Майкла с головой.

Первое неглубокое проникновение доставило ему несказанное удовольствие. Он уткнулся носом в ее шелковистую шею, где запах девушки был настолько сладким, что у него потекли слюнки. Осторожным толчком он вошел в нее чуточку глубже.

— Еще, пожалуйста. Ты мне нужен.

Рене без устали отвечала на его ласки. Она накрыла его руку, лежавшую на ее груди, своей ладонью и негромко застонала. Уступая ее мольбам, он медленно и бережно скользнул в нее. Майкл был вознагражден таким извержением горячих соков, что мог продвинуться еще глубже, не отрывая губ от восхитительной шейки и нежно покусывая ее. Сердце у него забилось чаще. Он вдруг покрылся потом, и его затрясло. Майкл бережно лизнул артерию у нее на шее — средоточие жизненной силы. От ее головокружительного аромата у него вдруг заныли зубы, а глаза вспыхнули жгучим огнем.

Девушка металась под ним в тисках страсти, и ее кровь сильно и ровно пульсировала в артерии. Он чувствовал, как кровь струится по ее телу и зовет его. Он хотел попробовать ее на вкус. И вдруг какой–то иррациональный, противоестественный страх охватил его. В горле у него пересохло.

— Майкл? — Рене откинула голову назад, чтобы взглянуть ему в лицо, и закричала от ужаса.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

…в наибольшей заботе всегда нуждаются дети.

Ювеналий. Сатира XIV. 47
Майкл поднял голову и посмотрел на вывеску с рогатым оленем, висевшую над веселым домом, которым заведовала Марджери Курсон. Он не помнил, как оказался здесь. Вот он яростно разрезает кинжалом шелковый шнур, связывавший его запястье с рукой Рене, а в следующее мгновение уже стоит в мрачных «рыбных садках». Потом он бродил по зловонным аллеям, словно демон, вырвавшийся из ада, раненый зверь, которого рвет на части дикая боль, или сумасшедший. Назревающий в нем надлом превратил молодого человека в злобное и опасное существо из преисподней, готовое занять свое место в преступном мире трущоб. Он превращался в чудовище.

К гневу на судьбу, нанесшую ему подлый удар в спину, — причем он не имел понятия, когда, как и за что, — примешивалось еще и отчаяние, глухое и безысходное, закравшееся ему в душу и отравившее ее своими миазмами. Что теперь подумает о нем Рене? Неужели он потерял ее навсегда? Будь проклята вечность! Как он мог жаждать ее крови, если безумно любит ее? Все дурные предзнаменования, на которые он доселе закрывал глаза, вернулись к молодому человеку, наполняя его ожиданием неминуемого и скорого конца.

Он стал злом, от которого бежали лесные животные.

Самое плохое, что могло случиться с ним, случилось, и теперь оно живет в нем…

Майкл на мгновение задумался, уж не сошел ли он с ума, воображая себя пешкой в игре мироздания. Пришло время вернуть себе контроль над собственной жизнью, а искать ответы на вопросы лучше там, где все и началось. То есть в «Рогатом олене».

Он застал мистрис Марджери Курсон в главной комнате. Она прислуживала за игорным столом, вокруг которого шумно веселились пьяные испанцы, горланя какую–то похабную песню. Содержательница притона недовольно поморщилась, заметив, что он идет к ней. Она щелкнула пальцами, приказывая двум близнецам с тупыми физиономиями, очевидно, отвечавшим за поддержание порядка в заведении, остановить его.

Когда Майкл окинул оценивающим взглядом двух вышибал, в голове у него что–то щелкнуло и его охватило странное чувство узнавания, словно время повернуло вспять.

— У меня дело вон к той доброй женщине, хозяйке вашего заведения. Прочь с дороги.

— Ч–что у в–вас за д–дело к н–ней, господин? — заикаясь, осведомился громила, стоявший справа от молодого человека.

Заика как будто выплеснул в лицо Майклу ведро холодных воспоминаний. Перед его внутренним взором вдруг поплыла череда лиц молодых, но столь же злобных: маленькие ублюдки зверски молотили его кулаками, превращая его лицо в кровавую кашу, и пинали его ногами, когда он упал на землю. Это было давным–давно, в другой жизни.

— Кто из вас Роджер?

— А кто его спрашивает? — полюбопытствовал урод слева.

— Я — Криво улыбнувшись, Майкл схватил вышибалу за горло и оторвал его от пола.

Добрая половина посетителей, как по команде, бросили свои занятия, чтобы поглазеть на бесплатное представление.

— Помнишь меня, Роджер? Посмотри на мое запястье! — Майкл показал мужчине красную татуировку. Глаза Роджера округлились — он тоже узнал незнакомца. И тут же закашлялся, давясь слюной и соплями.

Крепкий кулак врезался Майклу под ребра с правой стороны — это напомнил о себе первый ублюдок. Не опуская Роджера на пол, Майкл повернулся, перехватил лапищу второго вышибалы и резко вывернул ее, ломая кость.

Наконец–то он завладел вниманием всех присутствующих в комнате. Со всех сторон на Майкла посыпались проклятия, подобно гною, хлынувшему из лопнувшего нарыва, а несколько самых отчаянных — или самых глупых — посетителей, сжимая кулаки, двинулись на него. Но юноша не дрогнул и не смутился. Ухватив второго грубияна за горло, он поднял его в воздух, вровень с его братом–близнецом, лицо которого цветом уже готово было поспорить с мантией кардинала. Завсегдатаи несколько поумерили свой пыл. Да и то сказать, столь недвусмысленная демонстрация силы способна была усмирить, кого угодно. Все находившиеся в комнате замерли, ожидая, что будет дальше.

— Здорово, правда? — зловеще оскалился Майкл, с усмешкой глядя, как его давние обидчики силятся протолкнуть в легкие хотя бы глоток воздуха. — Совсем как в старые добрые времена.

— Что тебе нужно? — Перед ним появилась Марджери Курсон; ее встревоженный взгляд перебегал с одного вышибалы на другого. Они, как дешевые марионетки, бессильно обвисли, покоряясь железной хватке Майкла.

Майкл в упор взглянул на нее.

— Я заплачу.

Женщина презрительно кивнула головой, и ее прихвостни с грохотом обрушились на пол, потирая шеи и судорожно хватая воздух широко раскрытыми ртами. Резко развернувшись на месте и обдав Майкла зловонным запахом немытого тела из–под взметнувшихся юбок, она быстрым шагом направилась к лестнице.

— Оставайтесь на месте! — Майкл щелкнул пальцами, обращаясь к присмиревшим сторожевым псам, и последовал за хозяйкой заведения наверх.

Грязные занавески прикрывали дверные проемы, из–за которых доносились недвусмысленные стоны и кряхтенье. В той или иной степени нагие девицы провожали Майкла игривыми взглядами, пока он шел по коридору вслед за Марджери. Содержательница притона рыкнула на девиц, разгоняя их по рабочим местам, и жестом пригласила юношу войти в комнату в дальнем конце коридора, единственную, у которой имелась дверь. Взяв со стены чадящий факел, она запалила огарки свечей, стоявшие повсюду, и захламленная комната осветилась ярким пламенем, представ перед Майклом во всем своем убожестве.

Комната Марджери, где из мебели наличествовали кровать на четырех столбиках с изъеденным молью и заплесневелым пологом, комод, несколько стульев и стол, на котором валялись всякие безделушки, грязное женское белье, деревянные чаши, засаленное зеркало, а посредине горделиво возвышался кувшин с элем, могла считаться, — как с усмешкой отметил про себя Майкл, — королевскими покоями в этой забытой богом вонючей дыре. Из открытого сундука торчали кричащие, безвкусные верхние юбки; вообще, здесь шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на рваные чулки, грязные сапожки и туфельки. В воздухе висел удушливый запах пота, мочи, прогорклой розовой воды и плесени. Да, по сравнению со спальней принцессы это был явный шаг вниз. Словом, комната выглядела отвратительно.

Хозяйка неуклюже присела на край подоконника и жеманно вытянула ногу в сторону Майкла, чтобы продемонстрировать, как она наивно полагала, красоту своих лодыжек.

— Ты хочешь узнать побольше о своей мамочке? — Когда он согласно кивнул, она подставила ему раскрытую ладонь. — Два ангела–нобля[263].

Молодой человек протянул ей золотую монету с изображением святого Георгия, повергающего дракона.

— Вот тебе один, для начала.Рассказывай, а там посмотрим.

Майкл пинком захлопнул дверь и привалился к ней спиной, скрестив руки на груди.

— Ее звали Эллен. Она была монахиней из Стрэтфорда. — Шлюха вновь протянула ему руку.

— Я могу заставить тебя говорить, мистрис, — пригрозил ей Майкл. — Ты получишь свой второй золотой — но только после того, как я услышу то, что хочу узнать!

Марджери обиженно пробормотала:

— Эллен работала прачкой и посудомойкой в таверне «Белый петух». Набожная недотрога, такой она представлялась. А я в то время была одной из веселых девиц в «Петухе». Она по дешевке стирала мне белье. По ее словам, она происходила из купеческого рода и была пятой дочерью в семье. Фамилия ее была Батлер — так, кажется. Она родилась последней, поэтому родители отдали ее Богу, но, должно быть, тому не очень–то понравилось подношение, потому как он отправил ее сюда.

— Что тебе известно о моем отце?

— Ага, какая у тебя правильная речь, мой синеглазый красавчик! — И шлюха одарила Майкла очаровательной, как она думала, улыбкой, продемонстрировав выбитые зубы. — О, слышал бы ты себя в те дни, когда бегал с бандой таких же оборванцев, воруя у прохожих кошельки!

— Твои вышибалы–близнецы — я знал их раньше, верно?

— Ну да, они на несколько лет старше тебя и на пару дюймов повыше, но у них не было такой матери, как у тебя. Их папаша избивал их смертным боем и заставлял работать, вот они и воровали и попрошайничали.

В памяти у Майкла вдруг всплыла следующая сцена: темный дом у Лондонского моста; мальчишки, притаившиеся за углом аллеи, заставили его постучать в дверь; холодный комок страха у него в животе, когда бородатый мужчина с добрыми удивленными глазами отворил ее…

— А твой отец был настоящим джентльменом, даже лордом, да. Сражался с герцогом Джоком и йоркистами. К несчастью для них, Тюдор выиграл битву. Он потерял все свои титулы и пришел в «Белый петух» топить горе. И там он встретил, Эллен. Бедная девочка… — Содержательница притона осенила себя крестным знамением, опровергая собственные языческие заявления, которыми так похвалялась давеча. Старая проститутка могла, конечно, презирать и ненавидеть церковь, но она верила в Бога.

В отличие от него.

— Мой отец изнасиловал Эллен?

«Какое милое и славное имя», — с грустью отметил про себя Майкл.

Марджери окинула его оценивающим взглядом и даже причмокнула губами.

— А зачем? Эллен влюбилась в него по уши. Он увез ее к себе в особняк на улице Темза–стрит, там у них было любовное гнездышко. А потом его убили в какой–то ссоре, и Эллен осталась одна. Тогда она уже носила под сердцем тебя. Она нашла место служанки у одного бакалейщика, но когда у нее раздулся живот, его жена выгнала бедняжку вон, решив, что это работа ее муженька.

— Почему же Эллен не вернулась к монахиням? Или к Батлерам?

Марджери пренебрежительно сплюнула.

— Они не приняли ее обратно, вот почему. У этих торговцев индульгенциями не нашлось прощения для набожной Эллен. Она хотела родить и воспитать тебя, синеглазый красавчик. И тогда она поселилась в «Белом петухе», стирала и убирала в таверне, а когда на свет появился ты, она оставалась в постели много недель кряду, но владелец, старый Сэнди, не возражал против этого, видишь ли. Потом, правда, он подал на нее в суд, чтобы стребовать денежки за арендную плату, которых у нее, конечно же, не оказалось. Так что у нее был выбор — или сесть в тюрьму, или раздвинуть ноги и работать для Сэнди, лежа на спине.

В горле у Майкла застрял комок. Он вспомнил дом, в котором правили бал сквернословие, грубость и страх, вспомнил пинки и тычки, которыми его награждали, если он не успевал натаскать воды для прачек и лошадей. Грязные тела, вонючие комнаты и пустые глаза женщин. Еще одно воспоминание из прошлой жизни.

— Как она умерла?

— Из–за ребенка. Пришлось вырезать младенца у нее из живота. Бедняжка Эллен! А ведь какая была красавица! Наконец–то Господь смилостивился над ней и призвал к себе.

Жуткие картины всплыли у него в памяти: мать лежит в луже засохшей крови, широко раздвинув колени, и из промежности у нее течет кровавая жижа. Он вспомнил, как подсматривал в дверную щелочку, замерев от страха. Ее голубые глаза отыскали его. Она с трудом прикрылась окровавленной простыней и поманила его, чтобы он подошел поближе. Мать ласково улыбнулась ему, но он уже видел слишком много, слышал ее крики и прочел по ее глазам, что ей очень больно, — это был настоящий кошмар. Он осторожно приблизился к ней. Она поднесла руку к его лицу. А когда мать прижала ладонь к его щеке, он ощутил, какая она мягкая, прохладная и вялая.

— Как тебя зовут? — Ее чудесный голос прозвучал еле слышно.

— Майкл Дев… Майкл Девево.

— Очень хорошо, славный мой. — Мать положила прохладную руку ему на затылок. Она была такая красивая, грустная и очень усталая. — А кем был твой благородный отец?

Он показал татуировку на внутренней стороне запястья.

— Ты очень умен, мой ангелочек, — похвалила его мать. — Тебя зовут Майкл Деверо. Твоим отцом был благородный сэр Джон Деверо. Он храбро сражался в битве при Босуорте с твоим благородным дедом, бароном Феррерсом Чартли, погибшим на поле брани.

— Мама… — Он хотел броситься к ней на грудь и обнять ее, но она остановила его жестом, исполненным любви.

— Сколько тебе лет, мой храбрый Майкл Деверо?

На глазах у него выступили слезы. Он растопырил пальцы.

— Пять.

— А сколько тебе будет, когда наступит лето, мой ангел? — Мать вновь светло и радостно улыбнулась ему, хотя по ее щекам тоже ручьями текли слезы.

Он отнюдь не был глупцом. Но что же такое происходит с его мамочкой?

— Шесть. Почему ты плачешь, мама?

— А когда наступит следующее лето, сколько тебе будет тогда? — настойчиво продолжала расспрашивать она, костяшками пальцев вытирая глаза. Мать изо всех сил пыталась казаться веселой — для чего? Для чего?

Ему стало холодно и страшно. Он вдруг громко разрыдался и тут же устыдился своей слабости. Он спрятал лицо у нее на груди, ища утешения и пытаясь унять давящую боль в сердце.

— Мама, не уходи…

Ее слабая рука легла ему на плечи.

— Тише, мой родной. Ты хороший мальчик. Ты — мой сильный и добрый рыцарь. Ты очень умный и славный. Ты выживешь. Ты должен остаться в живых…

Происходило что–то ужасное. Рука матери бессильно повисла. Он поднял на нее глаза.

— Не засыпай, мама, — взмолился он из последних сил. — Я буду храбрым, сильным и добрым.

— Я знаю, мой любимый, дорогой мальчик. — Улыбка угасла у матери на губах; глаза ее потемнели, уже не видя его. — Майкл, помни, я буду любить тебя всегда. Будь сильным, мой храбрый рыцарь, мой победитель драконов, мой ангел, мой защитник…

Тогда он не знал, что означают эти слова. Но они были хорошими, нет, самыми лучшими на свете словами, и он запомнил их. Они понравились ему, потому что мама назвала его так. Он обнял ее руками за шею. Но она больше не двигалась.

Майклу было трудно дышать. Перед его внутренним взором вновь возникла окровавленная простыня, свернутая узлом, — его мать, лежащая в сточной канаве. И он сам, прыгнувший вслед за ней и обеими руками обнявший неподвижное мертвое тело. А потом все было так, как в том страшном сне: он оставался с матерью, обнимая ее, до наступления ночи, а потом потащил ее вверх по холму. Кладбище называлось «Скрещенные кости». На этом воспоминания обрывались.

— Ты плачешь, синеглазый красавчик? — Перед ним возникло грубое, испещренное морщинами лицо Марджери, в котором, как в зеркале, отражалась окружающая действительность: публичный дом, тяготы жизни, борьба за существование и презрение, смешанное с сочувствием. — Я могу развеселить тебя. — И она задрала юбки до пояса, демонстрируя свои прелести.

Во рту у Майкла стало горько от подступившей к горлу желчи. Он поспешно прижал руку к губам и отвел глаза, чтобы переждать приступ тошноты. Ничего удивительного, что это место вызывает у него такую реакцию. Воспоминания! Он сделал несколько глубоких вдохов, стараясь успокоиться.

Перед глазами у него вновь возникла старая шлюха. Она подошла к столу, чтобы налить себе эля.

— Где ты пропадал все эти годы? Роджер говорил, что какой–то великий лорд зарубил его отца и забрал тебя с собой.

Майкл кивнул. Наконец–то к нему вернулась способность говорить.

— Он отвез меня в Ирландию.

На лице у проститутки появилось какое–то странное выражение.

— Славная страна, верно? Мой отец был родом из Коннахта.

— Марджери, а ты хотела бы вернуться домой с кошелем, полным золота?

Она метнула на него острый взгляд.

— Что тебе нужно теперь?

— Когда ушли отсюда прошлой ночью Фрэнсис Брайан и Николас Кэри?

Не успело имя Брайана слететь с его губ, как она уже яростно трясла головой, наотрез отказываясь отвечать. В глазах у женщины появилась боль. Майкл приблизился к ней.

— Тяжелый кошель с золотом, Мардж. Уже завтра ты можешь оказаться на борту корабля, плывущего в Коннахт. Новая жизнь, домик у моря. Тебе больше никогда не придется работать, а люди вокруг не будут ничего знать о твоем прошлом. И Брайан тоже ничего не узнает, он сегодня уехал далеко–далеко, выполняя приказ своего господина.

— Сколько? — выпалила проститутка, сама удивляясь своей храбрости.

— Можешь сама назвать сумму, милочка.

— Сто фунтов! — нагло заявила она.

— Пятьдесят. — На самом деле, он с готовностью заплатил бы ей и сотню, но нужно было поторговаться, иначе впоследствии она могла решить, что продешевила. — Будь завтра на Гринвичской пристани в десять часов утра. Мой человек принесет тебе мешочек с золотом. Ну, а теперь отвечай — когда Брайан и Кэри ушли из «Рогатого оленя»?

Ее била дрожь. Она боялась, это было видно невооруженным глазом.

— Доверься мне, Мардж. Я не обману тебя, клянусь душой. Я дам тебе несколько монет сейчас, а остальное, как мы договорились, передам завтра.

Содержательница притона шумно сглотнула и обхватила себя руками.

— На рассвете, — прошептала она. — Они ушли с первыми лучами солнца.

Значит, Брайан и Кэри не были убийцами! Но если никто из фаворитов короля, столь удобно попавших под подозрение в убийстве леди Анны, не виновен, то кто же совершил это преступление? И вновь мысли Майкла вернулись к кардиналу Уолси и своему пропавшему кольцу. Личное вмешательство лорда–канцлера в расследование этого дела не на шутку беспокоило юношу. Что же он упустил из виду?

— Тебе нечего бояться. Они не станут преследовать тебя из–за того, что ты мне рассказала. — Он высыпал пригоршню монет на стол. — Будь завтра на пристани в десять часов утра.

— Почему? — Стареющая проститутка — рябая, ожесточившаяся и покрытая шрамами, как бродячая кошка, — схватила его за руку. — Почему ты вдруг решил вытащить меня отсюда, из этих вонючих трущоб, словно блистающий ангел, сошедший с небес? — выкрикнула она ему в лицо, как если бы он был ангелом смерти, пришедшим к ней раньше времени, чтобы забрать ее душу. В глазах у женщины читались недоумение и ярость.

— Потому что, — Майкл печально улыбнулся, — один добрый человек сделал то же самое для меня. Да хранит тебя Господь, Марджери Курсон.

— Подожди! — Мозолистые грязные пальцы крепче вцепились в его рукав. — Как тебя теперь зовут?

— Сэр Майкл Деверо.

Мардж улыбнулась.

— Рыцарь, да? Она всегда мечтала о том, что ты станешь рыцарем, как твой отец.

— Я знаю. — Майкл грустно улыбнулся.

Он ушел, и на глазах у обоих блестели слезы.

Майкл, в душе которого бушевали демоны прошлого и настоящего, покинул публичный дом с намерением никогда больше не возвращаться сюда и зашагал по темной аллее. Воспоминания о давно забытом детстве перемежались видениями великолепного обнаженного тела Рене, страстно отвечавшего на его ласки. Рассказ Марджери откинул в сторону полог, которым его память накрыла первые страшные и трудные годы детства, проведенные в сточной канаве Лондона. Из тех времен он помнил совсем немного: свой соломенный тюфяк на полу, мать, нежно бравшую его на руки на рассвете или укачивающую на закате. Он вспомнил, как носился с другими мальчишками по улицам, срезая кошелки и вспарывая карманы, прячась в переулках, чтобы разделить добычу. Они были ловкими карманниками, эти маленькие воры, банда малолетних хулиганов, которой заправляли братья–близнецы. Те, в свою очередь, львиную долю украденного отдавали своему свирепому папаше. Ничего удивительного, что сам он сохранил ловкость рук и сразу заметил, как жалкая проститутка стянула кошель у Стэнли. Равно как не было ничего удивительного и в том, что он не испытывал ни малейшего страха, а лишь одно глубокое отвращение. В детстве эти грязные аллеи, предательские тени и зловонные канавы, переполненные нечистотами, были для него родным домом, где он знал все ходы и выходы. Там, куда сейчас ступали его высокие сапоги с рыцарскими шпорами, он некогда ползал на животе, подбирая всякую мелочь, выпавшую из карманов ремесленников и подмастерьев.

Но для него оставалось тайной, чем и как он сумел заинтересовать лорда Тайрона. Или его отец взял с графа клятву позаботиться о своем незаконнорожденном сыне, если с ним самим случится непоправимое? Майкл тщетно рылся в памяти в поисках ранних, самых первых воспоминаний о своем знакомстве с графом — и не находил ничего. Последнее, что он помнил о днях, проведенных им в «рыбных садках», — это лежащее в канаве, завернутое в окровавленную простыню тело матери и он сам, обнимающий его. Точно так же не сохранилось у него в памяти и воспоминаний о времени, прошедшем с того момента, как он навестил старого лорда в его покоях, идо того утра, когда он проснулся от жара в крови. Аналогичный провал существовал и между тем часом, когда он увидел разорванное горло Марион Вуд, и следующим утром. И еще один, последний пробел: он склонился над пульсирующей жилкой на шее Рене — ее полный ужаса крик все еще звучал у него в ушах, — а потом вдруг пришел в себя и обнаружил, что стоит перед входом в таверну «Рогатый олень». Проклятье! В его ненадежной и смертоносной памяти оказалось больше дыр, чем в чулке нищего.

Две женщины были зверски убиты в одну ночь, причем в то время, когда он находился поблизости, и обе имели к нему отношение — косвенное у шлюхи, через его далекое детство, и прямое — у Анны, благодаря событиям недавнего прошлого. Обеих кто–то укусил в шею, а у Анны вдобавок выпил всю кровь и подкинул ей украденное у него кольцо…

Все разрозненные доказательства указывали на него: отрастающие клыки, невероятная жажда, публичный дом, кольцо. Убийца, его таинственный враг, знал о его прошлом и о его болезни; улики и намеки сыпались на него со всех сторон, подобно стрелам, выпущенным из лука.

«Значит, — заключил Майкл, — убийца страдает той же болезнью». Ответы находились совсем рядом, здесь, в «рыбных садках» и в его памяти, погребенные под грудой давно забытых воспоминаний. Он должен думать. Он должен связать прошлое с настоящим. И эта связь станет ключом к разгадке.

Майкл вернулся к таверне «Кардинальская шапка», чтобы попытаться найти в сточной канаве труп Марион Вуд, сброшенный туда прошлой ночью. Но тело проститутки бесследно исчезло.

Из темного переулка выскочила стайка маленьких грязных сорванцов и промчалась мимо, причем один из них намеренно задел его на бегу. Майкл резко развернулся на месте и бросился за ними, а потом и обогнал…

Он поджидал их у выхода из переулка. Завидев его, мальчишки, визжа от страха и неожиданности, остановились, помешкали и вновь кинулись наутек. Он опять ждал их, уже у другого выхода из темной аллеи, и вновь его улыбка заставила их замереть на месте. Остановившись, сорванцы встревожено оглянулись, прикидывая, не стоит ли им метнуться назад и не догонит ли он их снова, но потом решили, что это бесполезно. Майкл протянул к ним руку со словами:

— Мой кошель, джентльмены.

Один из мальчишек, единственный, кстати, кто макушкой доставал ему до перевязи с мечом на поясе, осторожно шагнул вперед и вытащил из–за пазухи его кошель, после чего с подобострастным поклоном протянул его Майклу.

— Прощения просим, милорд. Похоже, ваша милость обронили вот это.

Майкл улыбнулся. Взяв кошель, он извлек оттуда пригоршню сверкающих монет и показал мальчишкам, заметив, как на чумазых лицах моментально отразилось вожделение. Все они были маленькими и костлявыми оборванцами, и белки их глаз светились в темноте.

— Как вы смотрите на то, чтобы заработать эти деньги законным способом?

Самый крошечный из малышей, перемазанное сажей личико которого венчала копна соломенных волос, подошел к нему и остановился, широко расставив ноги и уперев ручонки в бока.

— Какой способ вы имеете в виду, милорд? — деловым тоном поинтересовался он. — Ваша милость хочет половить рыбку[264]? Тут полно ныряльщиков для этого. А мы — мужчины, и занимаемся серьезным делом, сэр. Мы — не какие–нибудь там бездельники.

Майкл скривился, как от боли. Глядя на оборванца, бастарда без будущего, обитающего в прибежище для ублюдков, он как будто смотрел в магическое зеркало и видел в нем себя самого.

— Мне нужны всего лишь кое–какие сведения, мой юный друг. Прошлой ночью здесь, в Харте, была убита женщина Марион Вуд. Вы знали ее? — Все пятеро мальчишек дружно закивали головами. — Вчера я видел, как вышибалы бросили ее труп в сточную канаву. Она была завернута в простыню. Теперь ее там нет. Вы не могли бы подсказать мне, что стало с ее телом, после того как его покинула душа?

— Монахини забрали ее к «Скрещенным костям».

— То есть на кладбище. — Последнее пристанище его матери. — Можете проводить меня туда? — Он швырнул каждому из них по монетке, а остальные зажал в кулаке, давая тем самым понять, что они могут заработать и их.

— Следуйте за нами, — строго произнес самый маленький. — Мы покажем вам, где это, милорд.

Подстраиваясь под их мелкие шажки, Майкл ухмыльнулся, глядя сверху вниз на невысокого, но отважного малыша.

— Как тебя зовут?

— Кристофер Риверз[265], милорд. Меня назвали в честь святого, спасшего тонущего мальчика на реке. — Мальчик набрал полную грудь воздуха, отчего стал похож на маленького голубя. — Мой отец был лодочником.

— Был?

Малыш выразительно передернул худенькими плечиками.

— Свалился в реку и утонул, когда был пьян.

Майкл положил руку мальчишке на плечо.

— А твоя мать?

Еще одно пожатие плечами.

— Не знаю. — Он поднял глаза на Майкла. — Вы научите меня, милорд? Я имею в виду, бегать вот так, стремглав, как вы? Вжик, вжик… — И он, совершенно по–детски улыбнувшись, показал, как именно, по его мнению, бегает Майкл.

«Да он совсем еще ребенок, — с внезапной тоской подумал молодой человек. — И я тоже был таким?» Его бедная мать, Эллен Батлер… Соблазненная и брошенная с ребенком под сердцем, лишенная средств к существованию. Очевидно, Саутворк находился вне пределов досягаемости христианского Бога и олдерменов Лондона. Майкла поразила злая ирония судьбы, заключавшаяся в том, что лорд Тайрон не верил в Иисуса Христа и, следовательно, не мог быть его посланцем.

— Я, в общем–то, и сам не знаю, как у меня это получается — бегать с такой быстротой, — извиняющимся тоном произнес он, ожидая увидеть искреннее разочарование на чумазом личике малыша. Но когда тот без слов принял его объяснение, Майкл ощутил, как в сердце у него проснулась острая жалость к бездомному ребенку. Кристофер Риверз не ожидал от жизни ничего хорошего и уж тем более не рассчитывал, что она станет осыпать его подарками. Стиснув худенькое плечико малыша, Майкл предложил: — Но я могу научить тебя чему–нибудь другому. Например… ездить верхом. Как ты отнесешься к этому?

Глазенки мальчика вспыхнули, как два масляных светильника.

— На лошади, милорд? На большом черном скакуне? Как настоящий рыцарь?

— Конечно. У меня как раз есть такой конь, большой и черный. Его зовут Архангел.

— И где он сейчас? — робко поинтересовался другой мальчуган.

Все остальные внимательно прислушивались к их разговору.

— Во дворце Гринвич, спит в конюшне.

— А он кусает руку, которая кормит его? — полюбопытствовал третий сорванец.

— Думаю, что нет. Архангелу нравятся маленькие мальчики, которые угощают его морковкой. А вас как зовут?

— Томас.

— Питер.

— Ну, что же, Кристофер, Томас и Питер, как вы отнесетесь к тому, что как–нибудь утром я приеду сюда на Архангеле и научу вас кормить, гладить и ездить верхом на нем, а?

— А нас вы тоже научите? — спросил четвертый сорванец, из–за плеча которого выглядывал мальчик повыше.

— Да, конечно. С удовольствием. А как зовут вас, ребята?

— Я — Генри, — отозвался старший. — А это — Роберт, мой брат.

— Генри, Роберт. — Майкл погладил всех пятерых по головам. — Меня зовут Майкл. Рад с вами познакомиться, джентльмены. — Он отвесил ребятне изысканный поклон. Ему казалось очень важным продемонстрировать им вежливое и учтивое обхождение, показать, что в мире есть и еще кое–что, помимо нищеты, грубости и страданий.

— А вы — рыцарь? — хором спросили Генри и Роберт. Майкл улыбнулся.

— Да, самый настоящий. Король Генрих пожаловал мне золотые шпоры только вчера, в День святого Георгия.

Мальчишки уставились на него с благоговейным ужасом.

— Вы победили огненного дракона? — спросил Питер.

Майкл рассмеялся.

— Еще нет, но надеюсь, что скоро это непременно случится.

— Мы можем помочь вам, милорд! Мы — меткие стрелки.

Генри подобрал камешек и запустил им в мрачный домик, приткнувшийся к таверне, расположенной у самого Лондонского моста. Четверо приятелей дружно последовали его примеру, и целый град камней обрушился на металлические решетки, закрывающие деревянные ставни. Многострадальный кирпичный дом, как сразу же отметил Майкл, много повидал на своем веку, а его стены внизу были измазаны фекалиями. В голове у него словно взорвалась еще одна шутиха, и перед внутренним взором юноши всплыла очередная картина: стоящий на пороге добродушный бородатый мужчина. Каменная канонада не осталась незамеченной. Изнутри послышалось недовольное ворчание, и одна из ставен вдруг распахнулась.

Почетный эскорт Майкла с воплями рассыпался по темным закоулкам, словно его и не было.

За решеткой возникло лицо бородатого мужчины из воспоминаний Майкла.

— Презренные негодяи, — сердито пробурчал он и погрозил кулаком вслед мальчишкам. — Убирайтесь прочь, маленькие бесенята! И не смейте возвращаться, слышите меня? Дайте же, наконец, бедному старику отдохнуть спокойно!

Майкл, задрав голову, с восторгом разглядывал его. Он был уже стар, борода его поседела, из–под ночного колпака выбивались редкие волосы, испанский акцент стал слабее, но юноша все равно узнал его.

— Сэр, — окликнул он старика. — Прошу извинить моих маленьких друзей за отсутствие хороших манер. Если их камни повредили ваши ставни, то позвольте мне возместить убыток.

— Уф! — Старик небрежно отмахнулся. — Этому старому дому досталось больше метательных снарядов, чем при Ажинкуре[266], но он по–прежнему крепко стоит на ногах, как, впрочем, и его хозяин. — Он коротко рассмеялся хриплым кудахчущим смехом. — Очень любезно с вашей стороны предложить мне компенсацию за их глупые шалости, но в этом нет необходимости. Доброй ночи, сэр.

— Сэр! — вновь окликнул его Майкл, когда старик уже запирал ставни. — Прошу простить меня за то, что нарушаю ваш ночной отдых, но… Сэр, мы с вами были знакомы, лет десять или даже чуть больше назад, и я надеялся, что вы будете так любезны, что ответите мне на несколько вопросов.

Старик окинул Майкла пронзительным взглядом.

— Позвольте узнать ваше имя, сэр?

— Меня зовут Майкл Деверо. Моей матерью была Эллен Батлер из таверны «Белый петух».

Мужчина всплеснул руками, и с губ его сорвалось какое–то восклицание на чужом языке.

— А я… я полагал, что вы умерли, — с чувством пробормотал он. — Входите, входите же! — Ставни захлопнулись, а мгновением позже входная дверь приоткрылась на несколько дюймов. — Эти маленькие разбойники еще здесь?

— Да. — Майкл подошел к двери. — Они прячутся слева от меня. Эй, вы! Подойдите сюда и извинитесь!

— Не–е–ет! — донес ветер дружный ответ.

Старик тяжело вздохнул.

— Увы, от укоренившихся привычек, особенно дурных, избавиться бывает очень нелегко. Но входите же, входите. Боюсь, они будут ждать вас. Маленькие негодники!

— Больше никаких камней, мои славные рыцари! — крикнул Майкл, обращаясь к ночной тьме, прежде чем перешагнуть порог мрачного старого домика.

Внутри его обступили тени, которые отбрасывал язычок единственной сальной свечи, подрагивающей в руке старика. На столе, вокруг которого вместо стульев стояли сундуки, громоздились свитки пергамента, деревянные мерные линейки, бухгалтерские и метрические книги, разрезанные чистые листы толстой бумаги, готовые к употреблению, перепачканные чернилами тряпки, деревянные тарелки с остатками ужина, огарки свечей, а также целая армия чернильниц и перьев. Стены от пола до потолка покрывали полки, на которых теснились пергаментные свитки. Весь первый этаж дома напоминал казначейство в миниатюре. Старик, в наброшенном на плечи длинном плаще с прорезями для рук, проковылял к столу и наполнил чаши элем. Так, во всяком случае, показалось Майклу.

— Могу я спросить, чем вы занимаетесь, сэр? Вы ведь не церковный служитель, насколько я понимаю? Быть может, финансовый инспектор епископа Винчестера?

Ответом ему стал смех, который очень быстро перешел в надсадный кашель.

— Да, действительно, я — в некотором роде ревизор.

— Значит, это секрет. — Майкл сделал крохотный глоток. В чаше оказался не эль, а вино, густое, ароматное и сладкое. И к тому же дорогое.

Старик опустился на сундук, на крышке которого были разбросаны мягкие подушки, и жестом предложил Майклу занять место напротив. Передвинув перевязь с ножнами, чтобы она не путалась под ногами, Майкл опустился на сундук.

— К сожалению, я не помню, как вас зовут.

— Абрахам Вайсман. Я составляю отчеты и веду финансовые дела нескольких известных торговцев золотыми и серебряными украшениями на Лондонском мосту. Мои инструменты, как видите, — и он широким жестом обвел разнообразные предметы, лежащие на грубом сукне, которым был застелен стол, — это перо и бумага. Однако местные добрые прихожане почему–то полагают, что считать деньги других — то же самое, что и самому быть богачом. Отсюда и железные решетки на окнах. Но довольно об этом. Я с нетерпением жду, когда же вы поведаете мне свою историю. Последний раз я видел вас в ту ночь, когда случилось это несчастье. — Старик вновь наполнил чаши дрожащей рукой.

— Сэр, умоляю вас, расскажите мне все, что вы помните. Воспоминания о днях, прожитых здесь, у меня отсутствуют. Последние десять лет жизни я провел в замке графа Тайрона, вице–короля Ирландии. Я должен узнать о своих корнях. Недавно мне приснился сон, в котором моя… — проклятье, он едва не сказал «моя мама»; значит, память о тех днях понемногу возвращалась к нему, — моя мать умирает, и ее тело бросают в сточную канаву. В этом сне, который правильнее назвать кошмаром, я волоку ее к «Скрещенным костями, выкапываю могилу, опускаю туда ее тело и сам лезу следом. Именно этот кошмар и привел меня сюда в поисках истины.

— Если не ошибаюсь, вы пролежали в могиле целых три дня. Я обнаружил вас утром в субботу. Обычно в этот день я прихожу на кладбище, чтобы навестить могилы моих дорогих жены и сына. Вы были бледны и холодны, как лед, и я решил, что вы уже умерли. Но потом я вдруг заметил пар от вашего дыхания в холодном воздухе, а также обратил внимание на то, что у вас едва заметно поднимается и опускается грудь. Поэтому я спрыгнул в могилу и вытащил вас оттуда, потом принес к себе и принялся ухаживать за вами. Когда вы немного оправились, я начал обучать вас, надеясь со временем сделать из вас своего помощника. У вас был острый ум, и вы схватывали новые знания на лету. Особенно легко вам давались операции с числами. Прошло всего два месяца, и я почему–то решил, что вы вполне довольны своей новой жизнью.

— Так оно и было! — воскликнул Майкл, перед глазами которого вдруг чередой потянулись яркие воспоминания. — Мы ели на ужин бульон, а вы обучали меня буквам, из которых складывается мое имя!

Он вспомнил и другое: как к нему приходили друзья, предупреждавшие его о том, что он обрекает себя на вечное проклятие, по тому как, дескать, полоумный Абрахам Вайсман — гнусный еретик и пожиратель неопытных душ.

— Да, действительно, как я уже говорил, вы оказались очень многообещающим учеником. Я был вполне доволен вами. С тех пор как чума унесла жену и сына, я жил один, и теперь обрадовался компании. А потом, однажды вечером, я вернулся домой и обнаружил, что вы исчезли. Вы вернулись в банду маленьких воришек, которой заправлял Роджер Вайз, самый нечестивый и подлый головорез из всех, кого мне довелось видеть, и два его бешеных сына–близнеца. Как–то ночью они заставили вас постучаться в мою дверь, а сами собирались в рваться внутрь и похитить мои воображаемые сокровища.

— Да. — Майкл живо вспомнил стыд, опасения, тошноту, подступившую к горлу, и страх перед Роджером Вайзом и его сыновьями.

— Вы постучали, но когда я ответил, вы крикнули: «Берегитесь! Спасайтесь! Спасайтесь!», что я и сделал, запершись наверху у себя в комнате. Оттуда я видел в окно, как Роджер Вайз с сыновьями избили вас до полусмерти. — Продолжая свой рассказ, старик избегал смотреть на Майкла. — К сожалению, мне не хватило мужества сойти вниз и попытаться защитить вас. Мне было страшно, очень страшно, и я понимал, что такой старик, как я, не сможет ничего сделать с Роджером Вайзом. Он наверняка перерезал бы мне горло… — Его надтреснутый голос дрогнул. — Да смилуется надо мной Господь! Тогда я понял, что не случайно потерял свою жену и сына. Такой червяк, как я, позволивший, чтобы маленький мальчик пострадал у него на глазах только потому, что ему самому было страшно, недостоин семьи. — И Абрахам прикрыл глаза трясущейся ладонью.

Майкл смотрел на старика, и во взгляде его не было ненависти. Бедный Абрахам отчаянно нуждался в прощении.

— Что же вы могли сделать, сэр? — произнес он успокаивающим тоном. — Запустить Роджеру Вайзу в голову чернильницей или заколоть его пером? Вы поступили правильно, сэр. А я ведь все равно спасся. Я пришел в себя в Ирландии, хотя и не помню, как туда попал. Я надеялся, что вы сумеете просветить меня на этот Счет.

— Увы, мне более нечего вам рассказать. А разве ваш благодетель никогда не говорил вам о том, каким образом он отыскал вас и спас?

— Полагаю, он щадил мои чувства. До тех самых пор, пока мне не стали сниться кошмары по ночам, я и понятия не имел, что появился на свет в публичном доме.

Абрахам погрузился в печаль, которая была почти осязаемой. Майкл ободряюще похлопал старика по дряблой руке, сквозь кожу которой просвечивали синие вены.

— Сэр, не забывайте о том, что вы спасли мне жизнь, за что я всегда буду вам благодарен. Эх, если бы я не оказался настолько глуп и не послушался бы мальчишек, оболгавших вас…

Абрахам поднял на молодого человека полные слез глаза.

— Они ведь говорили вам, что у меня есть рога и хвост, которые я прячу от посторонних глаз?

— Глупости, недостойные упоминания.

По впалым щекам Абрахама побежали слезы.

— Если бы я был дьяволом, то неужели допустил бы, чтобы моего брата, его семью и родственников жены сожгли на костре в Испании, обвинив в ереси? Я клянусь вам душами своих родных, да упокоит их Господь, что невиновен.

Родственники, сожженные в Испании? И вдруг Майклу открылась правда.

— Вы — еврей?

Затаенный страх проступил в глазах старика.

— Я — добрый христианин.

С тех пор как король Эдвард Длинноногий[267] два века назад повелел изгнать евреев из пределов своей страны, этот кочевой народ не осмеливался осесть в Англии, пока…

— «Эдикт об изгнании», изданный Фердинандом и Изабеллой Испанской.

— Еретиков сжигали в Испании на кострах задолго до него, — вздохнул Абрахам.

Майкл накрыл его старческую руку своей. Он вдруг вспомнил о своей болезни, о неприязни, которую вызывал в нем огонь, о своих обострившихся чувствах, о сверхъестественной силе, о странной психической власти, благодаря которой он подчинил Анну и Уильяма Кингстона, констебля Тауэра. Молодой человек задумался и о прочих своих нечеловеческих способностях, о чудесных исцелениях, о клыках, вырастающих и снова исчезающих, о жажде, которую вызывала в нем «драконья кровь» или кровь Рене… Как такое могло с ним случиться? Почему? И когда? В затуманенном мозгу у него не было ответов, одни только назойливые вопросы стучали ему в виски. Майкл вдруг ощутил себя ребенком, заблудившимся в тумане, одиноким и испуганным. Женщина, которую он любил больше жизни, считала его чудовищем. И если он не сумеет доказать ей обратного, то ради чего ему жить дальше и на что надеяться?

— Кто из нас, простых смертных, подобен Господу нашему? Я научил вас правильно писать свое имя по–английски, но я никогда не объяснял вам его древнего значения. В вас сокрыта великая сила, Майкл. Я чувствую ее. А ведь я — всего лишь…

И тут дала о себе знать вновь обретенная чувствительность Майкла. Он буквально увидел, только не глазами, как черная меланхолия невесомыми клубами окутывает тело старика, высасывая из него последние жизненные силы. Абрахам умирал.

— Я умираю, — подтвердил старый финансист его догадку. — У меня внутри растет какая–то опухоль. Я очень рад тому, что вы пришли именно сегодня, потому что теперь я знаю — Господь хочет, чтобы я завещал вам свое движимое имущество.

— Абрахам, не спешите умирать. Я поговорю с врачом короля…

— Нет, дорогой мой мальчик. Уже поздно. Моя судьба решена. «Нагим я пришел в этот мир, нагим я уйду из него; Господь дал, и Господь взял. Да благословенно будет имя Его». Родственников у меня не осталось. Здешние филистимляне[268] набросятся на мое тело, как черные вороны. Спасти душу — спасти мир. Позвольте мне умереть, зная, что я сделал вас богаче. — Лукавые искорки заплясали в выцветших глазах Абрахама. — Видите ли, мой мальчик, я солгал насчет сокровищ.

Маленькие негодники, как и предсказывал старый финансист, ждали Майкла в переулке, притаившись у стены закрытой рыбной лавки.

— «Скрещенные кости», милорд? — зевая, полюбопытствовал Кристофер.

— Вам уже пора спать, бездельники, — мягко пожурил их Майкл. — Через час взойдет солнце. — А он до сих пор ни на шаг не приблизился к разгадке происходящего. Если он не сумеет остановить монстра, объявившего на него охоту, ураган, который пробудил к жизни кардинал Уолси, похоронит его в бездне несбывшихся надежд.

— «Скрещенные кости»!

Квинтет мальчишек окружил его со всех сторон, подобно отряду телохранителей самого короля. Майкл понял, что для сорванцов сегодняшняя ночь обернулась настоящим приключением, вспоминать и обсуждать которое они будут долго. Посадив Кристофера себе на плечи, он двинулся по темной улице в сопровождении остальных пострелят.

Кладбище оказалось именно таким, каким оно являлось ему в ночных кошмарах. Там не было каменных надгробий, увековечивающих память об умерших. Лишь покосившиеся палки да валуны обозначали могилы бывших обитателей приюта потерянных душ. Оставив своих малолетних спутников за оградой, он в одиночестве зашагал по тропинке, направляясь к могиле, которую выкопал в своем страшном ночном кошмаре. Усталый и опустошенный, юноша опустился на колени перед крохотным пятачком земли и с удивлением обнаружил лежащий на могильном холмике сгнивший деревянный крест, на котором было вырезано имя «Эллен». Быть может, монахини все–таки навещали ее могилу? Он поднял крест и воткнул его в землю, чувствуя, как в груди нарастает знакомая тупая боль. Последние слова матери вновь зазвучали у него в ушах: «Ты должен жить. Ты обязательно выживешь…» Умирая, мать завещала ему жить дальше. Он потер татуировку на внутренней стороне запястья, ее прощальный дар, который должен был осветить ему путь. На руке у юноши по–прежнему оставался завязанный узлом шелковый шнур от балдахина в комнате Рене. Он бережно распутал его и повязал вокруг деревянного креста на могиле матери.

«Помоги мне! — взмолился он в безмолвном крике, обращаясь к своей бедной матери. — Помоги мне вернуть ее…»

Пронзительный вопль насмерть перепуганного ребенка разорвал ночную тишину на кладбище и завяз в клубах сырого тумана, поднимавшегося с земли. Майкл рванулся в ту сторону, откуда прозвучал этот вопль, перепрыгивая через могилы. Запах гниения ударил ему в ноздри еще до того, как он увидел гибкую фигуру в холщовой нижней юбке, склонившуюся над лежащим на земле мальчуганом. Четверых его приятелей и след простыл. Кошмарный призрак почуял его приближение и оторвал голову от шеи Кристофера: Марион Вуд! Оказывается, она жива! Или, вернее, уже нет. Глаза ее заливало тяжелое расплавленное лунное серебро, с острых клыков капала кровь. Майкл споткнулся и едва не упал. Его как будто ударил в грудь кто–то тяжелый и сильный. Неужели именно таким увидела его в собственной кровати Рене сегодня ночью?

Но вид окровавленной шеи Кристофера привел Майкла в чувство. Юноша ощутил, как в нем поднимается жгучая ярость.

— Оставь мальчишку в покое! — Он оттолкнул кровожадную шлюху в сторону, отчего та пролетела по воздуху добрых десять футов и упала навзничь. Майкл подхватил обмякшее тельце мальчика на руки. — Кристофер, ты жив? Где болит, малыш?

К счастью, мальчик оказался жив и здоров. Испуганно моргая, он тряхнул головой и прошептал:

— Мои товарищи убежали.

От такой жестокости, которой никак не заслуживал беззащитный мальчуган, у Майкла едва не разорвалось сердце. Но времени заниматься ребенком у него не было, потому как проститутка уже поднялась с земли и сейчас, пригнувшись, приближалась к ним. Майкл посадил Кристофера на землю и повернулся к ней навстречу.

— Кто сделал это с тобой?

Визжа от ярости, она бросилась на него, и оба покатились по земле. Все мысли о том, чтобы вести себя с ней по–джентльменски, сразу же вылетели у Майкла из головы, когда ведьма прошлась когтями ему по лицу, расцарапав его до крови. Он почувствовал, что перевоплощается в кровожадное и голодное чудовище, до смерти перепугавшее Рене. Они кружили между могил, нанося друг другу беспорядочные удары с чудовищной силой. В смертельной схватке сошлись два зверя, с обострившимся чутьем следя за перемещениями противника и стараясь предугадать его действия.

Наконец Майкл одержал победу, но не потому, что его враг оказался менее жесток, силен и коварен, а потому что мужчина, даже в образе монстра, все равно физически сильнее женщины. Подкравшись к ней со спины, он схватил ее за горло и прохрипел:

— Кто сделал это с тобой? Скажи мне!

— Благородный рыцарь! — прошипела она в ответ.

Майкл уже вознамерился выпытать у нее во всех подробностях, что это был за рыцарь, как вдруг его как громом поразила неожиданно вернувшаяся жажда. Его затрясло, глаза закатились, и на волю вырвался настоящий монстр. Его клыки впились шлюхе в обнаженную шею, разорвали кожу и перекусили вену, из которой ему в глотку хлынула горячая кровь. Он глотал ее быстро и жадно, ожидая успокоения, которое всегда вызывала «драконья кровь». Но эта женщина не была драконом, и ее крови недоставало тех свойств и вкусовых ощущений, к которым он привык. И все же жажда его поутихла, он выпустил жертву из своих объятий и отступил, вытирая ладонью окровавленный рот. В это самое мгновение из–за горизонта вынырнул первый луч солнца. Крик женщины был самым жутким и отвратительным из всех, который он когда–либо слышал. Замерев на месте, будучи не в силах пошевелиться, он расширенными глазами смотрел, как солнечный свет обращает ее в пепел. Не прошло и нескольких мгновений, как от нее осталась лишь жалкая кучка невесомых серых хлопьев. Свистнул порыв ледяного ветра, и пепел разлетелся по сторонам, растаяв без следа.

Холодные крошечные пальчики стиснули ему руку.

— Она была драконом?

Майкл посмотрел вниз. В обращенных к нему ярко–синих глазах светились изумление и страх.

— Нет, она была… гарпией, но это должно остаться между нами. Пусть это будет нашим маленьким секретом, ладно?

Кристофер храбро кивнул.

— Да, милорд. Секрет. Только между нами.

Майкл опустился рядом с мальчиком на колени, обнял его за плечи и привлек к себе.

— Кристофер, хочешь, я возьму тебя с собой? Ты будешь жить со мной, я стану твоим отцом, а ты — моим сыном.

Синие глазенки стали огромными, как мельничные жернова.

— Вы заберете меня во дворец короля?

— Да, на первое время. А потом ты поедешь со мной, куда бы я ни направился.

Робкая улыбка на маленьком чумазом личике была способна растопить сердце огненного дракона.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Не отчаивайся, если тебя постигнет беда.

Смелее выступай ей навстречу.

Вергилий. Энеида
Рене, потрясенная, но в остальном целая и невредимая, впервые отправилась на утреннюю мессу без своих телохранителей. Как слепая, она механически переставляла ноги, опираясь на надежную и крепкую руку. Хвала Деве Марии, у нее по–прежнему оставалась Адель; без старой камеристки она оказалась бы в совершеннейшем одиночестве. Господи Иисусе, какой же несчастной она себя чувствовала!

Майкл. Она повторяла имя юноши как заклинание, снова и снова, а перед глазами у нее мелькали картины прошедшей ночи. Она вспоминала его поцелуи и ласки, и то, как они занимались любовью… а потом вдруг видела залитые расплавленным серебром глаза жуткого монстра и его сверкающие белые клыки, по которым стекала слюна, когда он склонился над ее шеей… Господи, спаси и помилуй!

Адель похлопала девушку по ледяной руке.

— Успокойтесь, дитя мое. Все будет в порядке.

«Да, — сказала себе Рене. — Все будет в порядке». Она вознесет благодарственные молитвы всем известным ей святым, а потом попросит королеву Екатерину об аудиенции и бросится к ногам ее величества, уповая на ее милость.

— Рене!

Услышав этот хорошо знакомый ей голос, девушка резко подняла голову. Навстречу ей шагал Майкл. Принцесса испуганно перекрестилась. Кровь застыла у нее в жилах, и она замерла на месте, дрожа всем телом. Но в душе Рене медленно разгоралось пламя невероятной надежды. Она страшилась и радовалась одновременно.

Нежность в глазах молодого человекасменилась болью. Она буквально ощутила, как он мыслями и чувствами потянулся к ней, словно бы говоря: «Я не чудовище».

Он был вампиром. Чтобы существовать, ему была нужна человеческая кровь. Ее кровь.

— У меня мало времени, — сообщил принцессе Майкл. — Я только что получил вызов во дворец кардинала. Но я обещал, что расскажу обо всем сегодня утром. Ты готова меня выслушать?

Девушка в отчаянии смотрела на него. Ей хотелось броситься к нему и спрятать лицо у него на груди, ища защиты в его объятиях, и в тоже время ее охватило непреодолимое желание убежать от него как можно дальше, чтобы никогда более не видеть его клыков и сверкающих расплавленным серебром глаз.

— Пожалуйста, — прошептал он, и взгляды их встретились. — Можешь держать Адель за руку, если пожелаешь. Я всего лишь хочу поговорить с вами и объяснить, что происходит.

— Это уже становится традицией.

Девушка вернулась к двери в свои апартаменты и отперла ее. Майкл пропустил вперед Адель, вошел следом за ней и закрыл за собой дверь. Рене положила ладони на теплые оконные стекла и стала смотреть вдаль, на пологие склоны холмов, чувствуя, как со спины к ней приближается вампир.

— Мне очень жаль, — прошептал он, подходя к ней достаточно близко, чтобы раздуть костер страсти, пылавший в ней прошлой ночью, но все же не настолько, чтобы напугать девушку. — Ты завладела моим сердцем, Рене, и ты — последний человек, которому я смогу причинить вред.

Рене крепко зажмурилась. К горлу девушки подступил комок.

— Ты не причинил мне вреда.

Он подошел к ней вплотную, и в его голосе звучало раскаяние.

— Я напугал тебя, и поэтому, покорно прошу простить меня! — Майкл протянул ей руку с букетиком пурпурных анютиных глазок.

— Анютины глазки, — поневоле тронутая его вниманием, прошептала девушка. — У нас говорят, что эти цветы дарят, когда хотят внушить какую–нибудь мысль. Так о чем я должна подумать?

— А в Англии анютины глазки означают «любовь, которая не оставляет времени для других занятий». — Его жаркое дыхание, приятно пахнущее мятой, коснулось щеки девушки. — Моя очаровательная богиня из древних легенд, я буду любить тебя всегда, крепко и нежно, пока смерть не разлучит нас.

Рене резко обернулась к нему. Мужественное лицо Майкла было открытым и искренним, а его бирюзовые глаза покраснели от усталости и недосыпания. Золотистые волосы юноши были зачесаны назад, а одежда его отличалась строгостью и даже чопорностью. Строго сжатые губы придавали ему выражение решимости. Рене при всем желании не смогла разглядеть в нем и следа его нечеловеческой сущности.

— Прошлой ночью ты стала для меня Афродитой, снизошедшей к своему жалкому обожателю. Заниматься с тобой любовью было для меня… счастьем и благословением, — Склонив голову, он со священным трепетом поцеловал ей кончики пальцев. — Сможешь ли ты когда–нибудь простить меня?

От волнения Рене не могла говорить. Боже, какая же сила воли ему потребовалась, чтобы погасить бушевавшую в нем жажду крови! Но сколько пройдет времени, прежде чем эти оковы лопнут и разорвутся?

Майкл неправильно истолковал ее молчание, и на лице юноши отразились печаль.

— Есть вещи, которые я должен рассказать тебе, и вещи, о которых я буду тебя умолять. Моя болезнь… не такая, какой я полагал ее. — Он отвернулся и принялся мерить шагами ее комнату, словно лев, попавший в клетку. — Это вовсе не лихорадка, а страшное проклятие. У кардинала достаточно доказательств, чтобы обвинить меня в убийстве Анны, в котором я невиновен. Но он еще не успел сложить все кусочки мозаики воедино.

— Что это за доказательства?

— Кольцо, подаренное мне лордом Тайроном, та самая собственность, о которой я тебе рассказывал. Если кардинал Уолси выяснит, что оно принадлежит милорду, меня сразу же обвинят в убийстве. Уолси обнаружил перстень в кулаке Анны.

— Это ты отдал его ей?

— Нет! Его украли у меня в ту ночь, когда я был ранен при попытке остановить наемного убийцу. Я надел его на палец и лег в постель, а на следующее утро кольцо исчезло. А когда я пришел в себя, то увидел, что надо мной склонился кардинал.

— И ты полагаешь, что это он украл его?

— А потом уверил меня в том, что обнаружил его у тела Анны? Вполне возможно. Но зачем сначала выделять меня из множества претендентов и помогать возвыситься, а потом низвергать меня в пропасть? Это же не имеет никакого смысла! Украв перстень с печаткой Брайана, он добился бы гораздо большего, потому что это помогло бы укрепить положение самого Уолси. Ты согласна со мной?

— Да, ты прав. Это не имеет смысла.

— Вчера он передал мне список основных подозреваемых. — Майкл сунул руку за пазуху своего камзола и протянул ей сложенный вчетверо лист бумаги. И действительно, в списке значились все шестеро фаворитов короля, противников кардинала. — В ходе расследования я установил, что у четверых из них попросту не было возможности совершить убийство. Поэтому я заподозрил Брайана и Кэри. И прошлой ночью, расставшись с тобой, я отправился в «рыбные садки», чтобы попытаться найти изобличающие их улики. Но вместо этого я узнал, что они невиновны.

— И у кардинала есть твое кольцо, — задумчиво протянула Рене. — Опиши его мне.

Майкл шумно выдохнул.

— Это золотой перстень, на котором вырезана змея с лицом и грудью женщины и крыльями дракона. Милорд Тайрон приказал мне не показывать его никому при дворе.

— Зачем же он подарил его тебе?

— Как талисман, полагаю… Будь я проклят, Рене, если понимаю, что со мной происходит! Я в полной растерянности. Это дело меня доконает.

Рене неуверенно шагнула к нему.

— Тебе нужно отдохнуть и выспаться.

— Мне нужно получить ответы! — Майкл запустил пальцы в волосы и взъерошил их. — Кроме того, есть еще кое–что…

— Я тоже хочу задать тебе один вопрос, Майкл. Вчера ты попросил меня упасть в обморок на службе в церкви, чтобы осмотреть Анну. Что ты обнаружил?

— Да, я как раз подхожу к этому. Ты помнишь ту ночь, когда я вместе со Стэнли и Саффолком, отправился в «рыбные садки»? Мы болтались там без дела с упорством, достойным лучшего применения, пытаясь доказать себе и окружающим, что мы великолепные кутилы, а не жалкие павлины. Во время своих странствий мы случайно узнали, что в таверне «Кардинальская шапка» была убита проститутка, и бюргеры пришли в смятение, потому как убийца оставался на свободе и, как позже выяснилось, не собирался останавливаться на достигнутом.

— И тот же самый человек вернулся во дворец и убил Анну.

— Да, в сообразительности тебе не откажешь! — Майкл остановился перед принцессой, и лицо его вновь потемнело. — И ее, и шлюху из трущоб кто–то укусил в шею.

— Господи, спаси и помилуй! — Рене осенила себя крестным знамением. Она в ужасе уставилась на Майкла, и в глазах у девушки вновь проступил страх.

А во взоре Майкла застыла неизбывная печаль.

— Это был не я.

— А кто же тогда? — выдохнула она.

— Тот самый человек, о котором мы говорили, Рене, который украл мое кольцо!

— Еще один такой же, как ты?

— Такой же, как я, — мрачно согласился Майкл, — Будь я проклят, но в «рыбных садках» случилось еще кое–что. Перед самым рассветом мертвая проститутка напала на меня. Рене, я своими глазами видел ее труп. Она была бездыханна. Но сегодня рано утром эта женщина набросилась на одного маленького оборванца, мальчишку, с которым я подружился. Я бросился ему на выручку и схватился с ней. О, она была переполнена яростью и злобой. А ее глаза…

— Были похожи на лунные камни. Совсем как у тебя.

В комнате повисло гнетущее молчание.

В глазах у Майкла заблестели слезы. Едва слышным шепотом он проговорил:

— Должно быть, я проклят.

Он упал на колени перед девушкой, обхватил ее руками за бедра и зарылся лицом в ее темно–красное шелковое платье.

Рене смотрела сверху вниз на светловолосую голову, уткнувшуюся в ее юбки, и видела перед собой не грешника, а напуганного мальчишку, пешку в жестокой игре королей. Ей хотелось ласково погладить его, но она боялась, что, едва коснувшись его… Она запрокинула голову, глотая слезы. Перед ее внутренним взором вдруг предстала картина Рафаэля «Триумф любви». Падший ангел с разорванными крыльями, простершийся у ног своей земной и смертной возлюбленной, был таким же золотоволосым, как Майкл. И сердце принцессы не выдержало. Она обняла Майкла и прижала его к своей груди, покрывая поцелуями его заплаканное лицо. Она никогда не сможет убить его. Никогда.

— Ты сразился с дьяволом и победил, mon bel ami?

— И да, и нет, — последовал приглушенный ответ. — Мне помогло солнце.

— Но ты остался жив. Не Геспер, а… подсолнушек.

Он резко поднял голову.

— Что ты сказала?

Господи Иисусе, она выдала себя!

— Я сказала, что ты остался жив. Она умерла. А ты жив. Как она погибла?

— Ведьму сожгло солнце. Первый же солнечный луч испепелил ее, стер с лица земли. Но перед смертью она успела сказать мне, что в монстра ее превратил какой–то благородный дворянин. Думаю, что это тот же самый человек, который украл мое кольцо и убил Анну. Тот самый человек, который хочет уничтожить меня.

Рене отыскала взглядом глаза юноши.

— Ты знаешь, кто он такой?

Майкл выпрямился. К нему вновь вернулась уверенность в себе; он буквально излучал силу.

— Кардинал ждет. Я могу одолжить у тебя Адель на денек?

Рене приподняла бровь.

— Неужели тебе мало меня, и теперь ты домогаешься мою бедную камеристку?

На лице Майкла сверкнула озорная улыбка.

— Не искушай меня, ведьма. Я привык сразу же отвечать на любой вызов с обнаженным мечом.

Рене почувствовала, что вся горит. Она снова хотела его…

— Для чего тебе понадобилась Адель?

Он выпустил ее из своих объятий, чтобы пригласить Адель принять участие в их разговоре. Обращаясь к старой камеристке, Майкл заговорил по–гаэльски:

— В моей комнате сидит мальчик, ему всего лет пять. Маленький карманник, попрошайка, сирота. Пиппин искупал его и уложил спать, но сейчас я должен отправить Пиппина в город с одним поручением, а меня ждут во дворце кардинала, так что присмотреть за ним некому. Боюсь, что ему и десяти пар глаз будет мало. Он — сущий пройдоха и запросто может отправиться гулять по дворцу, так что я боюсь за него. Ведь стражники могут вышвырнуть его обратно на улицу, а пойти ему некуда… Почему ты плачешь, мартышка?

Рене вытерла щеки рукавом.

— Это тот самый мальчик, которого ты спас… от той женщины?

— У меня не хватило духу оставить его там, — ответил Майкл. — Нет, я не похищал мальчика. Я сделал ему предложение, и он сказал «да». — Обращаясь к Адели, молодой человек произнес: — Думаю, он будет очень голоден, когда проснется. Пиппин принесет ему пирожки с мясом и овощами.

— У тебя доброе сердце! Разумеется, можешь забрать Адель. Как зовут мальчика?

— Кристофер. — Майкл крепко обнял девушку и поцеловал ее в макушку. — Ты сейчас идешь к королеве?

Она кивнула.

— Рене, если со мной что–нибудь случится…

— Нет! Не смей говорить так! — Она прижала к его губам кончики пальцев. — Это дурная примета.

Длинные пальцы юноши сомкнулись у нее на запястье, и он поцеловал открытую ладонь девушки.

— Мартышка, если ты решишь, что Уолси намерен вновь заточить тебя в Тауэр, если ты не сможешь найти меня, постарайся опередить его — проси убежища в Вестминстерском аббатстве. Обещаешь?

Рене привстала на цыпочки и нежно поцеловала его в губы.

— Обещаю.

Боже святой и милосердный, еще один вампир! Почему Майкл медлит с похищением Талисмана? Или это нелегкое предприятие поручено не ему? И кто этот второй вампир, который делает все, чтобы опорочить юношу? Быть может, оба они служат соперничающим между собой лордам Гесперам? У Майкла чистая душа и открытое сердце — а вот второй, убивающий беззащитных женщин… И тут на принцессу снизошло озарение: они проводят рекогносцировку на местности! Ни один из них не знает, где именно хранится Талисман. Ага, вот, значит, чем объясняются ее ночные кошмары!

— Позвольте пожелать вам доброго дня, миледи.

Робин был ужасно серьезным и даже мрачным.

— Что–нибудь случилось? — спросила у него принцесса. В конце концов, он был не просто ее другом, а еще и лазутчиком. Чуть не плача, мальчишка выпалил:

— Ох, миледи, пропала моя девушка, Нэн, камеристка покойной леди Гастингс, да упокоит Господь ее душу! Вчера со двора ее увез лично лорд–канцлер!

Рене схватила пажа за рукав, а другой рукой прижала палец к губам, после чего потащила мальчика в потайной альков на галерее.

— Сохрани нас Господь, Робин! Не вздумай вслух произносить имя кардинала. Это очень опасно. А теперь расскажи мне все по порядку. Быть может, речь идет о жизни и смерти твоей маленькой подружки. — Ах, если бы только она знала заранее, что возлюбленная Робина — камеристка Анны…

Понизив голос, он прошептал:

— Вчера утром, еще до того, как стало известно о смерти миледи Анны Гастингс, я увидел, как двое стражников в ливреях цветов господина кардинала выводят мою Нэн из дворца. Я понял, что она очень испугана. Она была в накидке, но в руках у нее не было ни саквояжа, ни даже узла с вещами. Я решил, что сегодня она непременно должна вернуться во дворец, но когда этого не произошло, я обратился к еще одной камеристке миледи Гастингс, некоей мадемуазель Антони, и спросил ее, куда уехала Нэн. Антони ответила, что не знает и что милорд Бэкингем чрезвычайно взволнован тем, что ему не удалось найти и расспросить Нэн. Мне не хотелось, чтобы меня допрашивали, поэтому я решил хранить молчание. Что же мне делать? Быть может, мне стоит пойти к милорду Бэкингему и сообщить его светлости, что служанку его сестры похитили люди кардинала? Но сейчас мне представляется, что лучше держать язык за зубами.

— Ох, Робин! Нэн будила ее милость на мессу?

Карие глаза Робина потемнели от дурных предчувствий.

— Нэн обнаружила ее милость мертвой в своей спальне. И они увезли ее в… в…

— Мы не можем знать этого наверняка. — Рене постаралась успокоить юношу, рассуждая логично. — Мертвая госпожа и мертвая служанка вызовут слишком много вопросов. Ты сам сказал, что ее сопровождающие были одеты в цвета кардинала. Если бы лорд–канцлер замыслил покончить с девушкой, он наверняка подослал бы к ней самых обычных наемных убийц. Я лично склоняюсь к тому, что ее увезли, чтобы замять скандал. Я посмотрю, что можно сделать, и постараюсь узнать, где сейчас находится твоя девушка, но ты должен пообещать, что предоставишь все дело мне, а сам не скажешь никому ни слова.

— Обещаю. Благодарю вас, миледи.

— Возвращайся к своим обязанностям и не печалься. Нам не нужно, чтобы твой вид вызвал у кого–нибудь подозрения.

Но зачем лорду–канцлеру Англии понадобилось избавляться от главного свидетеля в деле об убийстве, маскировать укус на шее Анны, а после этого еще и взваливать на себя ответственность за проведение расследования? Может быть, кардиналу Уолси известно о том, что Анну убил вампир, и он решил скрыть этот факт… от кого? От человека, имеющего право изъять Талисман из тайника — от кардинала Кампеджио! Если итальянский кардинал узнает о том, что вампиры уже близко, он немедленно увезет Талисман… куда? Во Францию, куда же еще! Да–да, именно во Францию! О, как славно все устраивается! Она отправит кардиналу Кампеджио послание и вернется во Францию победительницей, вместе с ним и Талисманом!

Оставалась, впрочем, одна маленькая неувязка, которая портила принцессе все удовольствие: Майкл.

Подсолнушек! Голова у Майкла шла кругом. Cui prodest?

О'Хикки утверждал, что его отравили. Тогда Майкл не придал этому особого значения, но теперь, поразмыслив, пришел к логичному выводу. И он ему очень не понравился.

— Его высокопреосвященство примет вас немедленно.

Майкл отвесил Уолси изящный поклон и стал ждать, пока тот изволит обратить на него свое внимание, радуясь тому, что терпение относилось к числу его добродетелей.

Заложив руки за спину, кардинал прохаживался вдоль гигантского окна в северо–западной стене, выходящей на шумный и бурлящий деловой центр Лондона. Не глядя на Майкла, он произнес:

— Я отстраняю вас от выполнения возложенной на вас миссии.

Молодой человек опешил от неожиданности.

— Если позволите, для начала я хотел бы отчитаться в своих действиях.

— Вам удалось найти улики против кого–либо из людей, отмеченных в вашем списке?

— Увы, я нашел свидетелей, показания которых свидетельствуют о том, что никто из главных подозреваемых не мог находиться в спальне леди Анны в ночь ее убийства. Что же касается событий минувшего вечера, то я предпочел бы объясниться, если позволите…

— В этом нет необходимости. Вы прониклись привязанностью к этой даме и поспешили ей на помощь. Откровенно говоря, я даже надеялся, что именно так вы и поступите. Принцесса Франции ответила вам взаимностью?

Майкл набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул его.

— Надеюсь, что так, ваше высокопреосвященство.

— Очень хорошо. Я поручаю вам сопроводить ее во Францию.

От неожиданности у Майкла отвисла челюсть, и сердце его радостно забилось в груди.

— Но до Франции вы не доберетесь.

Майкл ощутил, как ледяная лапа сжала его сердце, гася радостное возбуждение. Он упрямо стиснул зубы.

— Вы желаете, чтобы я избавился от леди?

— Нет, глупец вы этакий! — Шелестя своей ярко–красной мантией, кардинал резко развернулся к нему. — Я должен выражаться простым английским языком, чтобы вы поняли, что от вас требуется? Я хочу, чтобы вы похитили принцессу и тайно обвенчались с ней. Некоторое время вам, очевидно, придется скрываться, но, после того как она забеременеет, вы вернетесь сюда. Я улажу все недоразумения и предложу вам хорошую должность.

Не будь он столь ошеломлен, Майкл, пожалуй, расхохотался бы. Похитить Рене! Да она убьет его! Хотя, может быть, и нет. А ведь предложение выглядит чертовски заманчиво! Власть над герцогствами Бретань и Шартр вознесет Майкла в высшие эшелоны европейской знати, вплоть до права претендовать на трон: в случае безвременной кончины всех представителей рода Валуа отпрыск Рене станет прямым наследником короны Франции, что, несомненно, даст Майклу достаточно влияния, чтобы войти в Совет в качестве ставленника кардинала.

— Вы не спешите соглашаться. Только не говорите, что в Ирландии у вас осталась супруга.

— Нет, ваше высокопреосвященство. Если я и колеблюсь, то только потому, — Майкл позволил себе улыбнуться, — что я изумлен.

По губам кардинала скользнула лукавая улыбка.

— Вам пришлось по вкусу мое предложение.

— Да, миледи наделена многочисленными достоинствами.

— Поверю вам на слово, раз уж вы провели ночь в ее спальне. Полагаю, что вы знаете, о чем говорите, хотя и мне это тоже известно.

Но тут шум, раздавшийся в коридоре, отвлек внимание кардинала. Дверь с грохотом распахнулась, и в зал, переваливаясь, как утка, важно ввалился еще один представитель церкви в ярко–красной мантии. Взмахом руки он повелел своему вооруженному эскорту остановиться в дверях.

— Брат Уолси, я должен безотлагательно обсудить с вами один прискорбный вопрос, — заявил по–латыни бородатый кардинал.

Лицо Уолси стало пепельно–серым.

— Подождите здесь! — распорядился он, обращаясь к Майклу, а сам устремился в соседнюю комнату. Его собрат по вере поспешил вслед за ним. Дверь захлопнулась; затем раздался звук еще одной закрывающейся двери, но голос кардинала Уолси все равно слышался ясно и четко. — Что это за вопрос, который настолько безотлагательно потребовал моего участия, что мне пришлось отложить дело государственной важности? Очередная ссора между вашими йоменами и моими?

— Дражайший брат, вопрос этот своей важностью превосходит дела государственного управления. Я имею полномочия освободить вас от обязанностей легата и готовлюсь переправить Талисман во Францию.

За закрытыми дверями воцарилась гнетущая тишина. Внезапно кардинал Уолси выкрикнул:

— Вы забываете, брат мой во Христе, что вы находитесь в моем доме, в котором я один имею право распоряжаться! Быть может, вы и обладаете властью, но у вас нет ни средств, ни возможности освободить меня от чего бы то ни было!

Под «домом», сообразил Майкл, Уолси подразумевал Англию.

— Вы осмелитесь воспротивиться эдикту его святейшества? — зловещим шепотом осведомился Кампеджио.

— Я требую, чтобы вы назвали мне причину, по которой меня столь грубо отстраняют от должности, которую я стараюсь выполнять со всем старанием и смирением!

— Вы вознамерились скрыть улики, которые недвусмысленно указывают на то, что Талисман более не пребывает в безопасности на английской земле. Если Геспериды еще не завладели им, то только потому, что не знают, где именно он хранится. И всеведущие нечестивцы непременно нападут на его след, это всего лишь вопрос времени. Неужели вы настолько тщеславны, что готовы подвергнуть страшной опасности весь род человеческий? Будучи легатом, вы должны видеть дальше привилегий, которые дает вам эта должность. Скрытность и умение хранить тайну — вот наше главное оружие. Моя маленькая армия не в состоянии сдержать полномасштабное нападение легионов Гесперид. Молю вас, прислушайтесь к голосу собственного разума и своей совести!

Уолси предпочел пропустить мимо ушей благоразумные увещевания и дал суровую отповедь обвинениям в тщеславии и гордыне. Тем временем офицеры, остановившиеся было у дверей, вошли в зал. Они кивнули Майклу и, переговариваясь на итальянском, принялись обшаривать зал в поисках вина, чтобы утолить жажду. Кардиналы продолжали громогласно скандалить за запертыми дверями, но итальянские солдаты, похоже, даже не подозревали о том, какая жаркая битва развернулась всего через две стены от них. Майкл испытал настоящий шок. Да ведь они не слышали ни звука!

— Брат Кампеджио, а вам не приходило в голову, что Геспериды намеренно пытаются вселить в нас панику? Ведь в настоящий момент Талисман находится в полной безопасности в хранилище из серебра и камня, но, как только мы достанем его оттуда, он может стать легкой добычей коварных тварей, рыщущих повсюду.

— Следовательно, мы должны принять все меры предосторожности, чтобы благополучно доставить его во Францию. Я предлагаю объединить наши усилия, дабы заманить в ловушку и уничтожить врагов. И я даю вам слово, что, когда Талисману ничто не будет угрожать, я пересмотрю свое решение о его перемещении. Ну как, мы договорились?

— Давайте облобызаемся, брат мой, в знак примирения.

— Простите, — раздался от дверей чей–то испуганный голос, — мне передали, что его высокопреосвященство…

Майкл обернулся и увидел на пороге тощего служку, неловко переминающегося с ноги на ногу. В руках он держал перо, чернильницу и лист веленевой бумаги, пришпиленный к деревянной дощечке, на которой лежало… Это было кольцо, его кольцо! Майкл устремился к нему и бесцеремонно вытолкал служку за дверь.

— Ищете милорда кардинала?

Писец, помимо воли, заковылял рядом с ним по коридору, удаляясь от приемной Уолси.

— Д–да! Мне сказали, что я могу найти его…

— Его высокопреосвященство сейчас занят. У него важный посетитель. Не думаю, что он вскоре освободится. — Майкл переводил взгляд с перстня на лицо человечка и обратно. — А вы, собственно, кто такой?

— М–мастер Кент, милорд, младший секретарь его высокопреосвященства. Я пишу письма под диктовку милорда кардинала.

— Не может быть! Я принял вас за его старшего секретаря.

Мастер Кент стыдливо потупился.

— К–кроме того, я и–исполняю обязанности его библиотекаря.

— Правда? Польщен знакомством с вами, мастер Кент. Сэр Майкл Деверо, к вашим услугам! — И он хлопнул несчастного человечка по плечу, втайне надеясь, что кольцо упадет с дощечки. Но мастер Кент оставался начеку. Он схватил перстень и зажал его в кулаке. Майклу пришлось изменить тактику. — Я надеялся хоть одним глазком взглянуть на библиотеку милорда кардинала. Я слыхал, что она великолепна и содержится в образцовом порядке. Мастер Кент, не могли бы вы устроить мне экскурсию по библиотеке его милости?

— Филипп Кент, сэр! — Младший секретарь слабо улыбнулся. — Прошу вас!

— Но я вижу, что оторвал вас от работы, — и Майкл указал на раскрытый том, лежащий на пюпитре. Книга была не печатной, а переписанной от руки в монастыре и очень старой.

— О, ничего страшного. Я уже практически закончил свои изыскания. — Мастер Кент отложил свои инструменты в сторону и осторожно закрыл том.

Закончил! Майкл схватил перстень со стола. Он мог просто опустить его в свою сумку и уйти, но тогда мастер Кент будет знать, кто взял его. Кроме того, следовало выяснить, что удалось разнюхать трудолюбивому писцу. Молодой человек принялся внимательно изучать перстень своего лорда и покровителя с таким видом, словно впервые увидел его.

— Какая милая безделушка. Ваша?

— О, если бы! Она стоит целое состояние! — Мастер Кент коротко рассмеялся и попытался вновь завладеть перстнем. Но Майкл, делая вид, что хочет рассмотреть кольцо на свету, подошел к окну. — Сэр, осторожнее, умоляю вас!

— Это то самое кольцо, судьбу которого поручил вам выяснить милорд кардинал?

— А вы откуда знаете?

— О да. Вижу, что так оно и есть. Ну, так что же вы все–таки нашли? Кому оно принадлежит?

На лбу у секретаря выступил холодный пот.

— Сэр Майкл, я вряд ли вправе…

— Мне вы можете рассказать все. Я ведь старший расследователь, назначенный королем! — Заметив, что мастер Кент колеблется, он обрушил на маленького писца всю мощь своего внушения. Уставившись секретарю прямо в глаза, он приказал: — Расскажите мне все, что вам известно об этом кольце.

И мастер Кент послушно забубнил:

— На внутренней стороне перстня выгравирована надпись «Карл Великий»[269].

— Карл Великий! — Майкл внимательно осмотрел внутренний ободок и понял, что мастер Кент говорит правду.

Вот так я узнал, кому принадлежало это кольцо. По форме и его внешнему виду.

— И кому же оно принадлежало? Королю франков? — растерянно осведомился Майкл.

— Графам Тироля[270].

Рене, прижимая к груди букетик анютиных глазок, рассеянно смотрела, как король, королева и придворные играют на лужайке в койтс[271]. Итак, дело было сделано. Почтовый голубь, которого она отправила во дворец Йорк–плейс, доставил ей наилучшие пожелания от кардинала Кампеджио. Ей предписывали оставаться начеку и ничего более не предпринимать. Но теперь девушку снедало беспокойство. Кардинал Уолси, хитроумный шакал, всегда приберегал в рукаве парочку козырных тузов; кроме того, он оставался самым могущественным человеком в Англии. И кто может знать, что происходит сейчас во дворце Йорк–плейс? Два кардинала, Талисман и вампир. Ей нужна была собственная подстраховка. Гарантии, если угодно. И ответ пришел к девушке из самого неожиданного источника.

— Мадам! — Норфолк и его черноглазый сын Суррей заслонили ей солнце. — Не хотите вместе с нами прогуляться к фонтану?

Рене с радостью воспользовалась предлогом, позволявшим ей отложить неприятный визит к королеве, и оперлась на руку герцога. Когда они удалились на достаточное расстояние от игроков, Норфолк заговорил:

— Мадам, я не стану отнимать у вас время. У меня есть причины подозревать, что Уолси получает денежное содержание от короля Франциска, и скоро я надеюсь получить тому веские доказательства.

Рене промолчала. В голосе герцога теперь звучала угроза.

— Мадам, должен ли я напоминать вам, что в моем распоряжении находится медальон, существование которого вы желали сохранить в тайне?

— Я помню об этом, ваша светлость. Продолжайте, прошу вас.

— Продолжать? Мадам, полагаю, я высказался достаточно определенно. Мне нужны доказательства тайных сношений кардинала Уолси с вашим королем, и вы мне их предоставите!

— Нет, не думаю, что стану помогать вам в этом. Видите ли, я бы предпочла не ворошить это осиное гнездо.

Герцог опешил от неожиданности.

— Но… но… мадам! — запинаясь, пробормотал он.

Ему на помощь пришел темный, как тень, и такой же неприятный сын.

— Боюсь, что ее высочество вполне устраивает то осиное гнездо, которое она привезла с собой. Быть может, нам стоит ткнуть в него палкой и посмотреть, понравится ли ей назойливое жужжание…

— Милорду кардиналу известно об этом медальоне все. Вчера он приказал арестовать моих телохранителей. Увы, господа, вы опоздали.

Лишившись своего главного козыря, злые и разочарованные, Говарды молча испепеляли ее взглядами.

— Но, — невозмутимо продолжала Рене, — я бы хотела, чтобы моих стражей освободили, а взамен я предложу вам кое–что другое. Обещаю, вы доставите кардиналу немало неприятных минут.

— Кажется, вы предлагаете нам кота в мешке! — резко бросил граф Суррей.

— Милорды, я не настроена шутить. Кроме того, у меня очень мало времени. Я хочу как можно скорее покинуть Англию, для чего мне нужен мой эскорт. Что бы ни случилось с кардиналом, по вашей вине или без оной, меня это никоим образом не касается. Я всего лишь хочу, чтобы к закату моих телохранителей освободили из тюрьмы Маршалси. Полагаю, такие вопросы находятся в вашей компетенции, милорд граф–маршал. Если мы с вами заключим соглашение, я отдам вам половину того, что собиралась, сейчас, а вторую половину — после возвращения своих стражей. Я даю вам слово, что буду свято соблюдать свои обязательства по нашему договору.

— Ха! А я–то считал, что столь отчаянно торговаться способны только английские домохозяйки! — Норфолк хмуро взглянул на Рене. — Клянусь распятием, мадам, я освобожу ваших людей. Так что вы намерены сообщить нам?

— Ваш кардинал устроил исчезновение одного человека из дворца.

— Что это за человек? И что вы хотите этим сказать? Нельзя ли поподробнее?

— Этому человеку, личность которого я вам открою, как только мои охранники окажутся на свободе, известно то, что кардинал старается скрыть от всех остальных. Вы согласны, что такие сведения многого стоят?

— Несомненно, — проворчал герцог. — Мадам, мы с вами еще побеседуем сегодня до наступления ночи.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Кто станет сторожить сторожей?

Ювенал
Майкл, чувствуя, как по спине у него бежит ледяная сороконожка, слушал повествование мастера Кента о графах, чей род прервался два с половиной столетия назад.

— Еще за много лет до рождения Господа нашего Иисуса Христа этот район на границе Италии и Швейцарии стал Десятым регионом Римской империи, которой в то время управлял Август Цезарь. Он был завоеван готами, баварцами, а потом и Карлом Великим, королем франков, и превратился в епископство Тренто. Со временем графы, обитавшие в замке Тироль неподалеку от Мерано, захватили власть над этой территорией и сделали Мерано столицей своего графства. Благодаря умелым военным действиям они расширили пределы своих владений, став герцогами Каринтии и Баварии, и обрели колоссальное могущество в этой части мира. Когда между империей и Церковью вспыхнула междоусобная борьба, император Генрих Четвертый обратился к графам за военной помощью и объявил войну Папе Григорию. Несколько столетий бушевала эта война, нарушив сложившийся баланс сил на континенте. В конце концов, в год 1300 от рождества Господа нашего Иисуса Христа, устав от бесконечных войн и вражды, император Генрих Седьмой и Папа Бенедикт Седьмой заключили мир. Графы потеряли свои владения и вскоре таинственным образом исчезли.

Майкл вспомнил, что как раз в 1300 году прославленный предок его лорда и покровителя Тайрон Родоначальник присоединился к молодым рыцарям, решившим поддержать восстание юного короля Эдварда III против Роджера де Мортимера, графа Марча, и сражавшимся за восстановление власти Эдварда как единственного законного властителя Англии. Тайрон Родоначальник стал первым графом Тайроном, и ему был пожалован титул Первого рыцаря–сподвижника ордена Подвязки с правом передачи его по наследству. Неужели граф Тироль стал графом Тайроном?

— Покажите мне родовой герб графов Тироля.

Маленький библиотекарь, двигаясь, как сомнамбула, послушно расстегнул на книге крючки и вновь открыл ее.

Гром и молния! Гербы походили друг на друга как две капли воды: красный орел с золотыми когтями на черном фоне и женщина с телом змеи. Выходит, это две эмблемы одной и той же семьи! Очевидно, род не пресекся. Их последний потомок перебрался в Англию, где восстал из праха под именем Тайрона Родоначальника, видного последователя короля Эдварда III. И уж если он в состоянии установить связь между ними, то кардинал и подавно. Уолси сразу же поймет, что кольцо принадлежит Майклу.

Он закрыл книгу, сорвал отчет с дощечки, сложил его пополам и сунул за пазуху.

— Слушайте меня внимательно, — заявил он одурманенному писцу, — вы сейчас же начнете свои изыскания заново. Вы забудете и о нашем разговоре, и о надписи на внутренней стороне кольца. Вы останетесь здесь и ничего никому не расскажете! — И Майкл уставился на кольцо, раздумывая, забрать его сейчас или немного погодя.

Его размышления прервал донесшийся издалека голос кардинала Уолси, который приказывал своему секретарю немедленно привести к нему в кабинет капитана Лусио и лейтенанта Уберти из отряда телохранителей кардинала Кампеджио, а также капитана Хилла и лейтенанта Уота из отряда йоменов гвардии, охранявшей дворец Йорк–плейс.

Решение нужно было принимать быстро. Майкл задумчиво взглянул на загипнотизированного писца, прикидывая, сколько еще продержатся его чары и вернется ли память к мастеру Кенту в полном объеме. Откровенно говоря, его проклятые способности оставляли желать лучшего, особенно в том, что касалось подчинения других людей. Если он сейчас заберет кольцо, Кент, чего доброго, выдаст его, или же самого писца обвинят в пропаже, и тогда кардинал прикажет обыскать всех находящихся во дворце. Следовательно, до поры до времени о перстне следует забыть, ради блага Кента и своего собственного.

Оставив кольцо в руках младшего секретаря, Майкл вернулся в приемную залу и последовал за вальяжными итальянцами и невоспитанными английскими офицерами в личную часовню кардинала. Оба сановника в своих ярко–красных мантиях стояли по обе стороны алтаря неподвижно, как мраморные статуи. Итальянцы и англичане расположились группами напротив своих начальников. Майкл встал между ними, не желая примыкать ни к одному из враждующих лагерей. В воздухе повисло напряженное молчание.

— Доблестные воины, — провозгласил лорд–канцлер, — мы собрали вас здесь для того, чтобы поделиться с вами знанием, недоступным простому мирянину. Мы, смиренные посланцы Господа нашего Иисуса Христа, поклялись хранить его в тайне любой ценой. Среди нас, мои добрые друзья, объявился сaм дьявол.

Уолси снял покрывало с серебряного блюда. На нем лежали белая головка чеснока и серебряный нож. Кардинал разделил чеснок на дольки и надрезал каждую ножом. Резкий запах ударил Майклу в ноздри, и молодой человек ощутил, как желудок рванулся к горлу. Нож сверкнул в руках кардинала; из пореза на его пальце выступила кровь.

Майкл ощутил себя гончей, учуявшей запах раненой дичи; внезапно проснувшийся в нем инстинкт казался почти непреодолимым.

Кардинал Уолси выдавил кровь из пальца, орошая ею дольки отвратительно смердящего чеснока.

— Мои храбрые воины, сейчас вы принесете мне клятву верности и дадите обет хранить молчание.

Часовня поплыла у Майкла перед глазами, отвращение и желание убивать слились воедино, и он затуманенным взором увидел, как итальянские офицеры взяли с тарелки по дольке окропленного кровью чеснока и молча проглотили их. Английские йомены последовали их примеру. Наступила очередь Майкла; глаза всех присутствующих были устремлены на него.

И тут он внезапно осознал истинную цель этого ритуала. Кардиналы и офицеры сейчас поймут, кем он является на самом деле, даже если и не знали этого ранее. Пот выступил на лбу Майкла, но молодой человек все равно попытался скрыть свое волнение. Вид омерзительно пахнущего чеснока и кардинальской крови, капающей из пореза на серебряный поднос, сводили его с ума. Протянув руку, молодой человек взял дольку чеснока и положил ее в рот. Ему стоило невероятных усилий проглотить эту гадость. Пожалуй, сразиться одному с десятью рыцарями в полном вооружении было бы легче. Желудок его взбунтовался. Голова у Майкла закружилась, в висках зашумела кровь, и его едва не стошнило. Глаза жгло, как огнем, зубы удлинялись… Он превращался в монстра!

В желудке у него клокотало и бурлило, как в недрах Везувия. Неужели они отравили его? Боль стучалась во все уголки его тела, лишая сил и обжигая внутренности. Ах, если бы он мог отлучиться под благовидным предлогом хотя бы на мгновение, чтобы потушить пылавший внутри пожар глотком чудодейственного снадобья из своей бутылочки… Но нет, они догадаются обо всем в ту же секунду! Они сожгут его живьем! Тело его, терзаемое невыносимой болью, взорвалось неслышным воплем — и в то же самое мгновение неприятные ощущения ослабели, а потом и вовсе исчезли. Майкл всем своим смятенным существом ощутил во владениях кардинала присутствие какой–то невидимой, могучей, но дружественной ему силы, с мистической легкостью усмирившей разбушевавшиеся в нем инстинкты.

— В чем дело, сэр Майкл? — поинтересовался кардинал Уолси. — Вы плохо выглядите.

Хватая воздух широко открытым ртом, Майкл заставил себя открыть глаза. Юноша даже нашел в себе силы слабо улыбнуться.

— Изжога.

К его неимоверному облегчению, йомены Хилл и Уот дружно рыгнули в знак согласия, а итальянцы лишь презрительно скривились при виде неспособности английских дуболомов вкушать иную пишу, помимо пива, хлеба и говядины.

Удовлетворенный результатами испытания, кардинал Кампеджио разлил вино по серебряным кубкам. Майкл понял, что его неприятности еще не кончились. Он прекрасно помнил, как обожгла ему пальцы серебряная роза, которую он выиграл на состязаниях лучников. Внутренне сжавшись, он поднял последний кубок и с облегчением вздохнул, почувствовав, что пальцы его коснулись прохладного олова. Кардинал Уолси пробормотал благословение, и все присутствующие осушили свои чаши. Мускат, конечно, нельзя было перепутать с нектаром, но он заглушил смертельные испарения чеснока и притупил жгучую боль в животе.

Кардинал Уолси окунул пальцы в серебряную чашу с водой, коснулся влажными кончиками лба, сердца, каждого плеча поочередно, после чего, возложив руку на раскрытое Евангелие, торжественно провозгласил:

— Я, кардинал Томас Уолси, лорд–канцлер Англии, телом благословенного Господа нашего Иисуса Христа отрекаюсь от Сатаны и всех, кто служит ему. Клянусь защищать всех истинно верующих от этих порождений дьявола. Аминь.

Его примеру последовал Кампеджио, а затем и солдаты с йоменами.

И вновь Майкл оказался последним в очереди. Он храбро возложил руку на Евангелие и повторил слова клятвы.

— Мои славные воины, прежде чем я стану говорить об этих преступных тварях потустороннего мира, должен предостеречь вас — не болтайте и будьте благоразумны! Болтливые языки будут отрезаны, предательские умы — заключены в тиски, а осведомленные уши — сожжены. Итак, вы получили последнее предупреждение. Если вы разочаруете нас, то ваши тела будут наказаны, а души ваши постигнет вечное проклятие.

Майкл отметил про себя, что англичане, простые миряне, должным образом, прониклись угрозой, тогда как итальянцы лишь кивнули в знак того, что поняли, когда Кампеджио перевел им речь своего собрата по вере. Очевидно, они не узнали ничего для себя нового.

— Два дня назад во дворце его величества была убита некая леди. Ее убийцей, — голос Уолси дрогнул и понизился до драматического шепота, — стал вампир. Это создание нечистое, губительное и презренное, гнойный нарыв на теле нашего мира, настолько древнее, что никто не знает, когда оно появилось, не считая того, что оно бродило по земле задолго до рождения Господа нашего Иисуса Христа. Этот дьявол в образе человеческом питается кровью простых смертных, сеет разрушения повсюду, где появляется, и обладает способностью превращать в себе подобных и очаровывать сыновей Адама и дочерей Евы злокозненной хитростью, заклинаниями и дикой звериной яростью.

Майкл, раскрыв от изумления рот, поспешил, по примеру других, осенить себя крестным знамением.

— Много столетий назад империя и Церковь собрали под свои знамена великую армию, которая выступила против демонов и нанесла им сокрушительное поражение. Двести пятьдесят лет они считались уничтоженными. Но вот теперь они вновь объявились в Лондоне. Они — тени преисподней, обладающие сверхъестественными способностями. Воплощения чистого зла. Они могут принимать разный вид, представать в образе людей, хищников, волков, неизвестных зверей и даже дыма. Их следует осенить крестным знамением, окропить святой водой и сжечь на огне, потому что, подобно вшам и гнидам, они не способны выживать в огне или выдерживать прикосновение серебра и чеснока, но превыше всего — солнечного света.

— К–как они з–заражают людей? — заикаясь, спросил лейтенант Уот.

— Своей кровью. Они вонзают клыки в тела жертв, осушают их источник жизненной силы и за миг до смерти несчастного вводят ему по капле свою ядовитую жидкость. И тогда жертва воскресает уже как подобие своего отвратительного создателя, становясь вассалом Геспера, верховного владыки преисподней.

— Геспера или вампира? — упавшим голосом пробормотал Майкл.

Кровь застыла у него в жилах, и юноше казалось, что окружающий мир рушится у него на глазах. Нет, не может быть! Он наверняка неправильно истолковал свое состояние, поскольку его–то никто не кусал, и в памяти у него не осталось воспоминаний о том, что ему приходилось когда–либо сталкиваться с подобным созданием. Солнечный свет не причинял ему вреда. Равно как и святая вода, или любой другой религиозный артефакт, если на то пошло. Серебро, правда, обжигало его, но не убивало, и, как только что показало испытание, устроенное кардиналом, он вполне способен переварить чеснок. И все–таки, все–таки… Его новоприобретенные возможности, жажда крови — он не мог и дальше обманываться себя. Да, он проклят — но как?

В дверь осторожно постучал секретарь кардинала.

— Ваше высокопреосвященство, из королевского дворца прибыл посыльный с уликами, имеющими отношение к…

Уолси повелел ему приблизиться. Секретарь протянул своему господину небольшуюдорожную шкатулку и поспешно вышел из часовни. Уолси вынул из шкатулки завернутый в грубое полотно сверток. Майкл едва не лишился чувств от потрясения. Внутри оказалась бутылочка коричневого стекла. Это был его пропавший флакон!

Уолси вытащил пробку и осторожно поднес горлышко к носу. Поморщившись, он протянул флакон Кампеджио. Майклу показалось, что кардинал пребывает в некоторой растерянности и не знает, что делать с этой так называемой уликой. Он внимательно осмотрел бутылочку на предмет каких–либо отличительных признаков, понюхал горлышко, после чего перевернул ее над белой салфеткой. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем из горлышка выскользнула крупная капля. Когда она растеклась по белоснежной ткани, превращаясь в темно–красное пятно, по цвету почти неотличимое от крови, Кампеджио поспешно перекрестился и протянул салфетку капитану Лусио. Майкл понял, что подтверждаются худшие его подозрения.

— Кровь Геспера. — Тон капитана Лусио был мрачен; лицо его залила смертельная бледность. — А я полагал, что все они уничтожены. Я надеялся, что мы имеем дело с теми вампирами, которым удалось избежать Истребления. Бродягами. А это…

Майклу казалось, что еще немного, и он сойдет с ума. Его охватил ужас. Перстень графа Тайрона, снадобье О'Хикки, ненависть Фердинанда, смысл академических изысканий мастера Кента и факты, которые он только что узнал в этой зале, складывались в дьявольскую и зловещую картину. Графы Тироля и графы Тайрона прибегали к одним и тем же трюкам. Святая Церковь и империя устроили совместную охоту на вампиров в тот самый год, когда предок его лорда и покровителя, Тайрон Родоначальник, поддержал короля Эдварда III. Необъяснимые совпадения, события и факты — все они неопровержимо и недвусмысленно свидетельствовали против лорда, вырвавшего его из «рыбных садков» и давшего ему крышу над головой, против его учителя и наставника. Перед внутренним взором Майкла проплыла великолепная коллекция оружия и манускриптов в его грандиозной библиотеке. Он вспомнил, как лорд Тайрон учил его вскакивать на коня и спешиваться без помощи стремян, как, схватившись за гриву мчащегося галопом жеребца, одним прыжком взлетать в седло в полном вооружении и как орудовать любым образцом оружия, висящим на стене. Он вспомнил щедрые похвалы, которые расточал ему милорд, когда он проявлял твердость и мужество в бою, и то, как его покровитель неустанно вдалбливал ему в голову все новые и новые знания… И мысль о том, что его обожаемый господин и покровитель мог оказаться вампиром — а заодно и обратить его в монстра — потрясла Майкла до глубины души.

Кардинал Уолси позвонил в колокольчик, вызывая своего секретаря.

— Я хочу знать, кто нашел это и где.

Майкл вскинул голову и навострил уши. Петля на его шее затягивалась все туже.

— Посыльный ничего не может сказать на этот счет… Я отправлю его с запиской к Пейсу, ваше высокопреосвященство.

— Оставьте. Я сам этим займусь. — Негромко посовещавшись с Кампеджио, кардинал вперил тяжелый взгляд в Майкла. — Сэр, я поручаю вам нынче же вечером найти этого демона. Если не уничтожить его сразу, то число подобных ему созданий будет возрастать до тех пор, пока само существование рода людского не окажется под угрозой. Я назначаю вас главой этой миссии. Капитан Лусио продемонстрирует некоторые особые приемы и методы, с помощью которых можно уничтожить вампира, а вы растолкуете их моим людям простым и понятным для них английским языком. Еще до наступления ночи мои люди должны уметь убивать вампиров. В сопровождении отряда капитана Лусио вы отправитесь ко двору и начнете свою охоту. Помните, осторожность и осмотрительность — превыше всего. Сделайте все возможное и невозможное, чтобы не допустить паники и беспорядков.

Кардинал Кампеджио перевел своим офицерам распоряжения их гостеприимного хозяина. Кардинал же Уолси отвел Майкла в сторонку.

— Что касается нашего неоконченного разговора, мы вернемся к нему после того, как вы устраните нависшую над нами опасность. Вам следует иметь в виду, что наши стражники — мои и кардинала — только и мечтают о том, чтобы вцепиться друг другу в глотки. Я рассчитываю, что вы сумеете подчинить их себе и не допустите ссор и драк. Уладьте для меня это дело, и я щедро вознагражу вас, Майкл. Я подниму вас выше Саффолка, и вместе мы раздавим Бэкингема, Норфолка и иже с ними. Они считают себя лучше нас! Но мы им покажем, верно? Умом можно добиться намного большего, нежели силой.

Уолси слово в слово повторил любимый девиз его приемного отца. Майкл почтительно поцеловал кольцо на пальце кардинала.

— Я — покорный слуга вашего высокопреосвященства.

— Какая разница между вампирами и Гесперами? — полюбопытствовал Майкл.

Капитан Лусио отпер дверь в оружейную комнату и отступил в сторону, чтобы не мешать своим людям выносить оружие и амуницию во двор, где им предстояло тренироваться.

— Гесперы — чистокровные кровопийцы, порождения нечестивого союза между демонами женского рода и смертными мужчинами. Вампиры же — обычные люди, зараженные кровью Гесперов. Большинство вампиров служат лорду Гесперу, если только они не какие–нибудь бродяги.

— Демоны женского пола? Демоницы, точнее говоря? — Майклу сразу же вспомнилось кольцо лорда Тайрона.

— Развратные и злокозненные ночные призраки, которые приходят к мужчинам во сне. Древние поклонялись им как богиням и жрицам плотской любви, плодородия и войны, полагая их божественным воплощением планеты Венеры. Мы, истинные христиане, считаем их куртизанками дьявола. Их было тринадцать: Анат, Иштар, Инанна, Ашера, Ламашту, Астарта, Ламия, Атаргатис, Наама, Исис, Карина, Пизна и их королева Лилит, которая произошла от самого Сатаны. — Итальянец набожно перекрестился и зашипел: — Лилит, абиту, абизу, хакаш, аверс хикподу, айялу, матрота…

Майкл, всегда истово осенявший себя крестным знамением, когда того требовали обстоятельства, изумленно поинтересовался:

— Вот это да! Что это за проклятие?

— Это чрезвычайно могучее заклинание, лишающее демониц их сверхъестественной силы. Оно действует всего несколько мгновений, но человеку этого бывает достаточно, чтобы убежать. Вы бы лучше запомнили его, сэр Майкл, на всякий случай…

— На какой такой случай?

— На тот случай, если они не все были уничтожены, как об этом сказано в Писании, хотя мне не очень хочется в это верить.

А у Майкла по–прежнему не шло из головы кольцо.

— А какие формы они могут принимать?

— Рыб, голубей, молоденьких девушек, ветра и урагана. Но опытный глаз способен различить их по едва заметному сиянию, исходящему от них. Оно похоже на рассеянный звездный свет. Они неутомимо ищут плотских удовольствий, жестоко обращаются со своими возлюбленными и пьют кровь младенцев. Они совокупляются с обычными мужчинами, а потом производят на свет детей, которые вместо материнского молока пьют кровь. Вот так и появились настоящие Гесперы. Писание предостерегает нас: «Горе тому, кого они почтят «своим вниманием!» Своих любовников они делают покорными рабами, для чего применяют черную магию, а затем превращают их в несчастных и проклятых животных, лишая их жизненной силы, так что те попадаются в ловушки, расставленные людьми, и гибнут. Но самое плохое, что может случиться с их жертвами, — капитан Лусио выразительно поморщился, — это когда те кастрируют себя в честь своих демонических любовниц. Так гласят легенды, но мы точно знаем, что вампиры не способны размножаться.

— И при этом они могут заражать обычных людей своей кровью.

— Как и Гесперы, и низшие вампиры. А их жертвы становятся ночными тварями, призраками.

— Как же они исчезли с лица земли, эти демоницы?

— Господь разгневался на Лилит и ее ангелов–призраков за то, что они осквернили мир своим потомством. Он осудил ее: «Ты полюбила мужчину с сердцем льва, могучего телом и духом, а потом вырыла ему семью семь ям! Ты полюбила мужчину, неутомимого в трудах и гордого в бою, а потом набросила ему на шею недоуздок, обрекая его на хлыст и стрекало». И Он погубил злобных развратниц, за исключением Лилит, которая в отчаянии сбежала от Его гнева в самую дикую пустыню. Потом она бросилась в море, приняла облик дракона и спряталась на самом дне. Тогда Господь послал архангела Михаила, чтобы тот зарубил дракона своим мечом. Темнота на дне океана ослепила ее, поэтому Лилит не увидела, как к ней приближается ангел. Он поразил ее своим мечом света, и она обратилась в пепел.

Пепел!

— Значит, дракона поразил святой Михаил, а не святой Георгий.

— У каждой страны и каждого народа свои предания. — Итальянец бросил на Майкла острый взгляд. — А вы, похоже, ничуть не боитесь, благородный сэр.

— Напротив, капитан Лусио. Своим рассказом вы повергли меня в ужас.

— Пойдемте, мы будем упражняться во дворе. Наш лук — не такой длинный и мощный, как тот, к которому вы привыкли, он короче и более округлой формы.

Майкл натянул на руки перчатки и зашагал рядом с итальянским офицером.

— Наверное, он похож на монгольский лук? Бьет не так далеко, зато стреляет быстрее.

— Да! — На лице капитана отразилось уважение. — Вижу, вы хорошо разбираетесь в оружии.

Майкл лишь пожал плечами в ответ. На душе у молодого человека было тяжело и сумрачно. Он чувствовал себя преданным.

Люди капитана, которых он называл deletoris, обучали невежественных английских йоменов правилам обращения с коротким монгольским луком. Языковой барьер привносил дополнительные трудности в общение враждебно настроенных друг к другу учеников и наставников.

Видя, что достичь взаимопонимания не удается, капитан Лусио в отчаянии всплеснул руками.

— Теперь я и сам вижу, что легенда о вавилонской башне возникла не на пустом месте! Сэр Майкл, пожалуй, вам лучше перевести своим людям мои инструкции.

Майкл призвал воинов, своих и чужих, к порядку.

— Мастер Хилл, вы сумели внушить своим подчиненным необходимость соблюдать строжайшую секретность, слепо повиноваться вам и выполнить свой долг любой ценой?

Джордж Хилл цветом лица мог соперничать со свежевыбеленной стеной.

— Так точно, сэр. Мы служим нашему кардиналу — и вам.

— Очень хорошо. Солдаты, — обратился к йоменам Майкл, — нам предстоит сразиться с опасными созданиями, всемогущими и всеведущими, способными передвигаться с огромной быстротой. Если мы хотим остаться в живых и победить своих врагов, то поступим мудро, если прислушаемся к советам наших итальянских друзей, овладеем их опытом и сумеем применить их методы в бою. — Немного помолчав, чтобы до солдат дошел смысл его слов, он обернулся к капитану Лусио. — Начинайте. Я буду переводить.

Итальянский капитан откашлялся.

— Мы используем короткие тонкие стрелы с заостренными стальными наконечниками, которые обмакиваем в расплавленное серебро. Когда такая стрела попадает в тело нашего врага, серебро растворяется в его крови и отравляет ее. Затем нужно отделить голову от туловища мечом и, если возможно, сжечь останки. В бою у вас может не оказаться времени, чтобы последовательно выполнить все эти три операции. Однако почти наверняка серебро уничтожит более слабого противника, а сильного — выведет из строя.

Майкл перевел его слова и спросил у капитана:

— А от чего зависит сила вампира?

— От того, кто был его отцом. На чистокровных Гесперов серебро не оказывает разрушительного действия. Оно причиняет им не больше вреда, чем обычная царапина. Простой же человек, ставший вампиром, или просто рассыплется прахом, или тяжело заболеет. Правило, применимое к человеческой знатности рода, здесь работает с точностью до наоборот: чем длиннее родословная, тем ниже вампир.

Майкл решил, что его самого обратил, должно быть, достаточно сильный вампир, потому как он держал в руках серебряную розу и выжил после этого.

— Не думаю, что йоменам следует знать такие подробности. Пожалуйста, объясните, чем вызвана необходимость применения коротких луков, а я переведу ваши слова.

— Наши враги передвигаются с быстротой молнии. Некоторые из них обладают способностью перемещаться из одного места в другое простым мысленным усилием.

Майкл оторопело уставился на итальянца.

— Постойте–ка! Что вы имеете в виду?

— Гесперы и сильные вампиры способны дематериализоваться в одной точке и вновь собрать себя уже в другой. Например, сейчас они в Риме, а в следующее мгновение, — капитан прищелкнул пальцами, — уже в Лондоне. Но здесь есть одно препятствие. Им нужна прямая связь с тем местом, в которое они намерены переместиться. Золотая безделушка.

Гром и молния!

— Что–нибудь наподобие кольца?

— Кольца, ожерелья, цепочки, брелока — словом, чего угодно, лишь бы оно было сделано из золота.

Майкл едва сдержал готовое сорваться с губ проклятие. Он оказался всего лишь пешкой в руках своего лорда! Благодаря кольцу тот мог в любой момент оказаться в Лондоне. Ему придется немедленно выкрасть перстень у Кента — и уничтожить!

— Наши враги быстры. Следовательно, наше оружие должно быть легким в применении, легче длинного лука, и стрела должна лететь по воздуху с большей скоростью. Всегда цельтесь прямо в сердце. Деревянная стрела, пронзившая сердце, наверняка обездвижит вампира, если не прикончит его на месте. Если вы сражаетесь с тварью на мечах, помните: победы можно добиться, только обезглавив ее.

Следующие несколько часов прошли в утомительных тренировках.

— А бывают женщины–вампиры? — поинтересовался Майкл у капитана, когда они вдвоем сражались на мечах.

— Конечно, вампир способен заразить как мужчину, так и женщину, но Гесперов женского пола не бывало никогда. Богини ночи производят на свет — какая ирония, правда? — только потомство мужского пола.

— Я почему–то полагал, что ни вампиры, ни Гесперы не способны к воспроизводству.

Капитан заколебался.

— Геспер способен зачать ребенка от самой обычной женщины…

Майкл отразил удар и сам сделал выпад.

— О чем вы умалчиваете, капитан? — В душе у него родилось ужасное подозрение. — Милорд кардинал говорил, что Гесперы подверглись поголовному уничтожению, а вы, тем не менее, рассуждаете о них с большим знанием дела, что довольно странно для человека, который никогда не встречался с этими тварями и не сталкивался с ними в бою. Только не говорите мне, Лусио, что вы прочитали об этом в старых книгах. Я пока еще способен отличить боевой опыт от книжного.

Капитан Лусио жестом отозвал его в сторонку.

— Только между нами. Об этом никто не должен знать, даже ваш хозяин, кардинал Йорк.

— Клянусь распятием!

— Мы знаем, что один Геспер уцелел после Истребления. Это итальянский граф, конт по–нашему, которому сравнялось вот уже пятьсот лет.

По спине у Майкла пробежал холодный озноб.

— Вам известно, где он находится сейчас?

— В Риме. Последние триста лет он пребывает у нас в плену. Его зовут конт Эмилиано. Он сражался на стороне императора, как, собственно, и все вампиры, под командованием графа Тироля, могущественного Геспера. Мы держим его в подземной камере, стены которой выложены серебром. Его перстни и одежду пришлось увезти подальше и сжечь, чтобы его сородичи — если кто–либо из них уцелел после Истребления и рыщет поблизости — не смогли добраться до него. Мы даем ему кровь крыс, смешанную с порошком серебра, чтобы он оставался послушным и слабым. Иначе он способен обратиться в дым и просочиться сквозь решетку в двери камеры.

У Майкла болезненно сжалось сердце.

— Под землей, без одежды, последние три сотни лет…

Капитан самодовольно ухмыльнулся.

— Тварь сошла с ума. Он лежит на полу и разговаривает с потолком на давно забытых языках, или же сворачивается клубком и не двигается на протяжении многих недель. Он сидит взаперти вот уже триста лет, а на вид ему не дашь больше двадцати пяти! Он рассказывал нам, что его отцом был древний Геспер, a мать — египетская куртизанка. Он часто разговаривает с ними обоими. Жалкое зрелище.

Майкл почувствовал, как по коже у него пробежали мурашки, а во рту стало горько от подступившей желчи. А ведь такая судьба вполне могла постичь и его самого.

— Должен сказать, подобное обращение представляется мне верхом жестокости. Без света, без воздуха, без одежды, в полном одиночестве… Вы же заживо похоронили живое существо.

— Смотрите не ошибитесь. Это — живой мертвец. Человек состоит из трех субстанций: души, духа и тела. Дух живет в крови и соединяет душу с телом. Поскольку Гесперы являются плодом богопротивного союза человека и демона, их кровь не способна соединить их тело и душу. Дух отсутствует. — Итальянец злорадно ухмыльнулся. — Чтобы выжить, им нужна человеческая кровь. Мы не хотим, чтобы Эмилиано убил себя. Хотя, несмотря на свое безумие, он ни разу не сделал подобной попытки. Он утверждает, что пережил наших прапрадедов и переживет наших праправнуков, что в один прекрасный день он освободится, а мы превратимся в пыль. Но, конечно же, он ошибается. Ведь он не бессмертен.

— Не бессмертен? Но кардинал Уолси говорил…

— Его высокопреосвященство заблуждается. Они все–таки исчезают с лица земли, пусть даже через много веков или тысячелетий.

— А ведь вы им восхищаетесь, не правда ли?

— Представьте себе, что вы обладаете силой ста взрослых муж чин, что зрение и слух у вас острее, чем у льва, что все ваши раны заживают моментально… Что вы способны сливаться с тенями, двигаетесь быстро, как стрела, карабкаетесь по отвесным стенам, прыгаете с башен и остаетесь невредимым, превращаетесь в сову, или волка, или в туманную дымку, живете много сотен лет, вечно оставаясь молодым…

В сову. «Чертовски интересно!» — подумал Майкл. Значит, к нему в спальню наведывался в гости вампир. И к Рене! Сердце у него остановилось. Вампирам известно о ней, они знают, что он безумно обожает ее…

Солнце уже клонилось к закату, когда Рене получила послание от Норфолка. Она должна была встретиться с ним у церкви миноритов–францисканцев. Адель завернула принцессу в меховую накидку и настояла на том, что они пойдут вместе. Рене не стала спорить. Из дворца Йорк–плейс по–прежнему не было никаких известий. Во всяком случае, Джордж Хилл не появился на пороге, чтобы арестовать ее. Майкл, впрочем, тоже.

Рене радостно охнула, заметив своих deletoris, помятых и грязных, на ступеньках церкви.

— Ваша светлость, милорд! — Она присела в реверансе перед Говардами. — Примите мою искреннюю благодарность.

— Мадам, вы должны назвать мне имя, — напомнил ей Норфолк.

— Да. — Она заговорила приглушенным голосом. — Человеком, обнаружившим тело миледи Анны Гастингс, была ее камеристка, девушка по имени Нэн. Скорее всего, именно она и позвала на помощь тех двух стражников. Мне представляется, что они поспешили к Уолси, надеясь, что им хорошо заплатят. Но с тех пор их никто не видел.

— И что эта девушка, Нэн?

— В то утро я видела, как двое йоменов кардинала увозили ее из дворца. После этого она исчезла. Его светлость герцог Бэкингем в отчаянии. Ведь он так хотел допросить девушку об обстоятельствах смерти его сестры. А теперь я спрашиваю вас, милорды, для чего лорду–канцлеру понадобилось сначала сделать так, чтобы куда–то пропал главный свидетель преступления, а потом и отбирать расследование у графа–маршала?

— Которым, к слову, являюсь именно я, — мрачно сообщил старый герцог. — Миледи Рене, я не устаю восхищаться вашей ловкостью и изобретательностью. Мне бы хотелось, чтобы вы не спешили покидать берега Англии. Я могу быть надежным и влиятельным другом. Обещаю вам, что ваша нога более никогда не переступит порог Тауэра.

Выходит, ему уже все известно. Они обменялись понимающими улыбками.

— У вашей светлости отныне имеется верный союзник во Франции, прошу и вас не забывать об этом.

— Когда вы покидаете нас? Я дам вам вооруженный эскорт, который проводит вас до Дувра.

— Вы очень любезны. У меня уже есть свой эскорт. — Девушка обворожительно улыбнулась. — Завтра утром я начну приготовления к отъезду, который, думаю, состоится ровно через неделю. Прошу вас, маркиз Руже ничего не знает…

— Ваша тайна умрет вместе снами! — Норфолк взял девушку за руку и вложил ей в ладонь медальон на цепочке. — Да хранит вас Господь, принцесса.

Глядя вслед удаляющимся Говардам, Рене спрятала медальон Армадо в свой ридикюль. Последняя ниточка. «Покойся с миром, Армадо». Она вознесла молитву о спасении его души, а для себя попросила у него прощения. Открыв глаза, девушка обнаружила, что перед ней стоит улыбающийся Франческо.

— Мадам, мы очень благодарны вам.

Она улыбнулась ему в ответ.

— Вы — мои deletoris, не так ли?

— Ваши самые верные deletoris.

Рене внимательно огляделась по сторонам, молясь, чтобы поблизости не оказалось никого из вампиров, и прошептала:

— Мы уезжаем сегодня ночью. Отправьте двух человек сопровождать Адель в Грейсенд. Остальные ваши люди пусть окружат дворец Йорк–плейс, но не показываются на глаза. Я встречусь с вами в полночь.

— У вас есть план, мадам, как похитить Талисман?

— Да. — План, который приводил ее в содрогание и наполнял душу ужасом.

План же Уолси оказался ущербным изначально. То, за чем охотились вампиры, находилось, несомненно, в его резиденции Йорк–плейс. Шестое чувство и прочие инстинкты подсказывали Майклу, что ночные твари уже близко. Но он предпочел не высказывать своих опасений вслух. Рене находилась во дворце короля, а ее безопасность была для него превыше всего.

Капитан Лусио приказал их маленькому отряду спускаться к речной пристани и садиться в лодки, после чего смущенно извинился и припустил к мужской уборной. Наступил тот самый момент, которого Майкл ждал так долго. Он ворвался во дворец кардинала и быстрым шагом направился в библиотеку. Кольцо должно быть уничтожено. Майкл промчался по богато украшенным коридорам, скользнул в библиотеку и замер на месте.

Голова Филиппа Кента покоилась на раскрытой книге, а на шее краснели жуткие следы зубов.

Кольцо же — Майкл понял это сразу — исчезло.

За его спиной вдруг раздался приглушенный крик ужаса. Майкл резко развернулся и увидел какого–то слугу, испуганно пятящегося от распахнутой двери библиотеки.

Майкл выругался.

— Ты видишь, мои руки не испачканы кровью, и у меня нет оружия! — прорычал он, показывая слуге пустые ладони.

Лакей отчаянно затряс головой в знак согласия, готовый броситься наутек при первых же признаках опасности. Как только слуга повернулся к Майклу спиной, юноша сорвал с пальца свой перстень с печаткой и швырнул его на пол. Пора было уходить отсюда. Обогнав лакея, он выскочил из дворца, в мгновение ока оказался на пристани и прыгнул в одну из лодок еще до того, как лакей успел поднять тревогу.

Они отплыли в полном молчании.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Мягко стелет, да жестко спать.

Автор неизвестен
Перед входом во дворец короля их остановили скрещенные алебарды.

— Вы можете войти, сэр Майкл. А они — нет.

Майкл обсудил неожиданную помеху с капитаном Лусио.

— Пока я буду добиваться соответствующего разрешения от капитана стражи, предлагаю вам начать с очищения прилегающей территории.

— Очень хорошо. Мы окропим святой водой входы и стены, а потом окружим убийцу.

Майкл поспешил внутрь. Он почему–то ожидал, что предусмотрительный кардинал Уолси заранее побеспокоится о том, чтобы обеспечить им беспрепятственный доступ во дворец. Значит, что–то случилось. На ходу, пробегая по коридорам и срезая углы, он вдруг расслышал обрывок разговора:

— Этот джентльмен был высок и светловолос, сэр. Оба были в маскарадных костюмах и масках. Я не смог хорошенько рассмотреть его лицо. Но, думаю, что узнаю его, если увижу, сэр.

Майкл прижался спиной к стене. Йомен, беседующий с сэром Генри Марии и его офицерами за углом, был тем самым стражником, который заметил его с Анной, когда они улизнули с бала–маскарада. Проклятье. Проклятье. Проклятье. И что теперь прикажете делать?

Придворные ужинали в приемной зале короля. Ему надо как–то миновать этот коридор, чтобы добраться до Рене. Майкл огляделся по сторонам и поднял голову. Потолочные балки! Капитан Лусио уверял его, что вампиры способны карабкаться по отвесным степам. Надо попробовать, терять–то ему все равно нечего. Взмахнув руками, он присел и подпрыгнул вверх изо всех сил. В следующее мгновение тело юноши буквально прилипло к потолку. Это было настолько неожиданно, что Майкл растерялся и потерял ориентировку. Посмотрев вниз, он справился с собой и двинулся по потолку с такой же легкостью, как если бы полз по полу. Пробираясь над головами Марни и его людей, Майкл затаил дыхание, молясь всем богам, чтобы никто из стражников не взглянул вверх. Удача сопутствовала ему.

Едва завидев укромный уголок, Майкл спрыгнул на пол и поспешил к караульной комнате. Ухватив за шиворот первого попавшегося слугу, он велел ему передать сообщение Рене на словах. Выскочив наружу, он принялся нетерпеливо мерить шагами коридор. Нервы у него были напряжены, в груди стало тесно от волнения, так что юноша едва мог дышать. Если что–нибудь случилось с Рене…

Наконец, любовь всей его жизни появилась в дверях.

— Какие новости?

Майкл поймал ее за талию и поцеловал, страстно и жадно.

— Я люблю тебя, — выдохнул он. — Я хочу, чтобы ты знала это, что бы со мной ни случилось.

Девушка ласково провела ладонью по его щеке.

— Майкл, ты меня пугаешь. Ты предчувствуешь беду?

— Я все объясню потом. — Схватив принцессу за руку, он почти бегом повлек ее подальше от того места, где едва не столкнулся со свидетелем, который мог опознать его как убийцу Анны. — Я должен как можно скорее вывести отсюда тебя, Адель, моих слуг и Кристофера. За мной охотятся. Убийца Анны нанес новый удар, на этот раз уже во дворце Йорк–плейс. Он убил библиотекаря кардинала, чтобы завладеть моим перстнем. Какой–то слуга случайно увидел меня через мгновение после того, как я обнаружил тело. А сэр Марни нашел стражника, который заметил меня с Анной в ночь бала–маскарада.

— Подожди! — Девушка потянула его за руку. — Куда ты меня тащишь?

Майкл резко остановился и повернулся к ней лицом.

— К тебе в апартаменты, чтобы забрать Адель.

— Давай лучше заберем мальчика. С Адель все будет в порядке.

Он растерянно уставился на принцессу, не веря своим ушам.

— Ты бросишь Адель на произвол судьбы?

— Ты сам сказал, что за тобой охотятся убийца и свидетели. Тебе грозит нешуточная опасность, Майкл. Идем за мальчиком. Без тебя он совершенно беспомощен. А Адель всегда сможет обратиться к французскому посланнику.

Она была права. Майкл устремился к своему жилищу.

— Пиппин, Конн. Вы проводите миледи Рене и Кристофера в Вестминстерское аббатство. — Майкл швырнул камердинеру свой кошель. — Отправляйтесь туда немедленно и не смейте высовывать нос наружу, пока я сам не приду за вами. Если в течение недели от меня не будет никаких известий, доставьте миледи Рене в дом французского посланника, а сами садитесь на корабль и плывите обратно в Ирландию. — Это был их дом, как и его тоже. Там с ними не могло случиться ничего плохого.

— Я иду с тобой, — негромко сообщила Майклу Рене, ласково и крепко беря его под руку. Так виноградная лоза оплетает опорный столбик.

— Да–да, и я тоже! — Кристофер спрыгнул с кровати и с размаху врезался в молодого человека, прижавшись к нему всем телом.

Майкл взъерошил светлые волосы мальчугана и улыбнулся Рене. Они могли бы стать для него семьей, которой ему столь отчаянно недоставало.

— Со мной вам будет грозить опасность, — прошептал он по–гаэльски, обращаясь к девушке и не желая тревожить малыша. Сегодня ночью он имел все шансы погибнуть или, хуже того, потерять свою свободу.

В фиолетовых глазах заблестели слезы.

— Я когда–нибудь увижу тебя снова?

— Не могу обещать этого… — Проклятье. Это был конец. Они прощались навсегда.

— Куда ты сейчас собрался?

— Обратно во дворец Йорк–плейс.

— Зачем?

— То, что нужно убийце, находится именно там. Он и дальше будет убивать невинных людей, пока я не найду и не отдам ему то, что он ищет.

Рене прильнула к нему всем телом, умоляюще глядя ему в глаза.

— Возьми меня с собой. Я помогу тебе. Ведь я уже бывала во дворце.

— Пожалуйста, мышонок! — Майкл проглотил подступивший к горлу комок. — Отправляйся вместе с мальчиком в аббатство. Здесь повсюду творятся страшные вещи.

— Одна голова — хорошо, а две — все–таки лучше.

Майкл проклял себя за мягкосердечие. Он вел себя как последний дурак. Девушка будет отвлекать его, чем неизбежно замедлит его поиски, не говоря уже о том, что он станет все время беспокоиться о ней. Ловушка грозила вот–вот захлопнуться.

— Пиппин, быстро сложи самое необходимое в дорожный саквояж. Мы уходим немедленно. — Молодой человек опустился на колени перед Кристофером и положил руки на узенькие и хрупкие плечи мальчика. — Я должен сразиться с драконом. А тебе я поручаю защищать Пиппина и Конна. Они — не рыцари, как мы с тобой. Ты обещаешь мне охранять их, пока я не приду за вами?

Глаза мальчугана наполнились страхом.

— Вы ведь вернетесь, правда? Вы не свалитесь в реку?

— Я плаваю как рыба! — Майкл подмигнул малышу. — Моя леди, вы готовы рискнуть своей прелестной шейкой, отправившись со мной в смертельно опасное путешествие?

— Да, мой дорогой рыцарь. Я последую за вами без малейших колебаний.

— Сэр, там… у дворцовых ворот стоит отряд вооруженных стражников. Они настаивают, чтобы их впустили внутрь. Они говорят, что пришли сюда в поисках…

— В поисках кого? Говорите же, Мертон! — свирепо рявкнул Марни.

Сержант Мертон понизил голос до заговорщического шепота.

— Злых духов, сэр.

Придворные, сидевшие по обеим сторонам Марни за королевским столом, громогласно расхохотались.

— К чему столько шума из–за жалкой банды каких–то полоумных попрошаек? — пожелал узнать Норфолк.

— Э–э, все дело в том, что они — не попрошайки, ваша светлость. Это солдаты в ливреях, которые, как они утверждают, служат кардиналу.

Марни раздраженно хлопнул себя по лбу.

— Кровь Христова! Я совсем забыл. Да, впустите их поскорее.

— Постойте, — негромко произнес Норфолк. — Кто эти люди?

— Половина из них — телохранители его милости лорда–канцлера, а остальные — солдаты на службе Господа из свиты кардинала Кампеджио, прибывшие вместе с ним из Рима.

Бросив многозначительный взгляд на своего сына Суррея, Норфолк оттолкнулся от стола и, кряхтя, поднялся. Пришло время поставить в известность о происходящем его величество.

— Злые духи? — Король Англии коротко рассмеялся, глядя на угрюмые лица сподвижников, полукругом обступивших его в зале Совета. — Вы что, сошли сума все разом? Тайные солдаты на службе Господа, милорд Норфолк? Кровожадные демоны, высокочтимый кардинал Кампеджио?

— Ваше величество, позвольте, я объясню, — взмолился кардинал Кампеджио.

— Да–да, говорите, прошу вас. Давно я уже не слышал забавных историй… но имейте в виду, — король посерьезнел, — если это окажется очередным трюком с тайной целью втянуть нас в войну против турок, мы будем очень недовольны.

Кардинал Уолси поспешил вмешаться:

— Сир, у меня есть причины полагать, что преступники, злоумышлявшие против вашего величества, могут нанести очередной удар. При дворе появился новый наемный убийца. В ходе своего расследования сэр Майкл Деверо выяснил, что миледи Анна Гастингс, несчастная сестра его светлости герцога Бэкингема, свела знакомство с неким таинственным мужчиной и стала его любовницей. Проницательная леди вскоре уверилась в его злокозненных намерениях, но была жестоко убита, прежде чем успела предупредить ваше величество.

— Дьявол! — взревел герцог Бэкингем. — Анна не принимала участия в каких бы то ни было заговорах!

— Я вовсе не хотел сказать, что бедная леди Анна была частью заговора. Я всего лишь предполагаю, что она раскрыла таковой, вольно или невольно, за что и поплатилась жизнью.

И вдруг кардинал понял, что в его изощренной лжи сокрыта доля истины. Бэкингем, неудавшееся покушение, мертвая сестра, Талисман — все это звенья одной цепи, но он по–прежнему не мог связать их воедино. Самый главный кусочек мозаики решительно отказывался ложиться на свое место, ускользая от него, подобно воспоминаниям далекого детства.

— Наш дорогой лорд–канцлер, — воззвал к нему король. — Ваши открытия, безусловно, интересуют нас, но вам придется обосновать необходимость обыска, который намеревается учинить в нашем дворце тайная папская армия, а также пояснить, почему вы так уверены в том, будто нашей милости угрожают злые духи.

Вот и все. Как ни пытался Уолси избежать этого, у него ничего не вышло — вся его тщательно выстроенная из лжи и полуправды пирамида обрушилась, грозя погрести его под собой.

— Сир! — Он опустился на колени перед королем. — Убийца, которого подослали к вашему величеству на этот раз — вампир.

Дворец гудел, как растревоженный улей, когда Майкл, Рене и слуги с мальчиком вышли из его комнаты. Повсюду сновали deletoris и их новоявленные английские помощники. Они брызгали вокруг себя святой водой, устанавливали в проходах деревянные распятия, рисовали на стенах замка красные кресты и бормотали заклинания, изгоняющие дьявола. Во дворце началось великое переселение: по коридорам, толкаясь и бормоча ругательства, спешили к выходам придворные; слуги волокли тяжелые сундуки и кофры, отпуская нелестные комплименты в адрес чужеземных армий и злых духов.

— Очевидно, их величества предпочли покинуть дворец, — вслух заметила Рене. — Иначе двор не рискнул бы тронуться с места.

Майкл лишь нетерпеливо потянул ее за руку в ответ.

— Поспешим… если только…

Девушка, не дрогнув, встретила его обеспокоенный взгляд.

— Если только что?

— Если ты еще не передумала.

— Тише! — Она дернула его за рукав. — Я не намерена оставлять тебя одного ни на мгновение.

Майкл криво улыбнулся ей.

— Ловлю тебя на слове. — Он посадил Кристофера себе на плечи и повел ее за собой. Слуги замыкали шествие. Они протискивались сквозь толпу, запрудившую коридор, что было не очень сложно, поскольку багажа у них с собой не было. Внезапно шедший впереди Майкл резко остановился. — Проклятье, а я–то думал, что этого негодяя выгнали отсюда взашей! Пиппин, возьми мальчика и ступай вперед. Не жди нас! — Он пересадил Кристофера на плечи Конну, подтолкнул их в спины и быстро увлек Рене в боковой коридор.

— Что ты там увидел? — выдохнула она, не отставая от него ни на шаг.

— Риггса.

— Тот мерзкий помощник управляющего? А почему мы бежим от него?

— Потому что сегодня утром кто–то нашел одну из моих бутылочек со снадобьем. А я только что видел, как он разговаривал с йоменом кардинала. Не думаю, что это простое совпадение. Нам нужно поскорее выбираться отсюда!

— Вот он! — раздался вдруг чей–то крик. Рене увидела, как один из стражников показывает на них — на Майкла. — Это тот самый мужчина, которого я видел вместе с леди Анной в ночь бала–маскарада! Арестуйте его!

Рука у нее едва не оторвалась от тела. Майкл потащил ее в обратном направлении, быстрый как ветер, успевая, однако, на ходу ругаться сквозь зубы.

— Все пропало, Рене! Тебе следовало уйти с Пиппином!

— Ты ведешь нас обратно к парадной лестнице! Мы же не сможем убежать со второго этажа!

— Мы выйдем через кухню или выпрыгнем из окна, если понадобится. Говорил же я тебе, что это будет очень опасно. Но ты еще можешь присоединиться к кортежу королевы, если тебе страшно.

— Я боюсь не за себя, идиот несчастный! — Девушка задохнулась от неожиданности, когда он подхватил ее на руки и гигантскими прыжками помчался по парадной лестнице, ведущей на королевскую галерею.

Взлетев наверх, Майкл поставил Рене на ноги и поцеловал.

— Почему ты не хочешь признаться, что любишь меня?

— Если я признаюсь, это решит все наши проблемы?

— Нет, но твое признание поможет их решить. — Майкл вновь схватил ее за руку и потащил за собой.

На галерее было пустынно, если не считать йоменов личной королевской гвардии, выстроившихся через равные промежутки. Очевидно, придворные уже разбежались.

— Остановите их! — крикнул сэр Генри Марни, выскакивая из оружейной комнаты.

Стражники в мгновение ока окружили Майкла и Рене плотным кольцом. Из королевских апартаментов на шум вышла целая процессия: оба кардинала, Норфолк, Суррей, Бэкингем, другие члены Совета. Замыкал шествие король Генрих, которого со всех сторон обступили телохранители.

— Это тот самый человек, которого вы видели в библиотеке? — обратился Уолси к слуге, стоявшему рядом с ним.

— Да, ваше высокопреосвященство! Он самый! Он убил мастера Кента! Я увидел следы кровавых укусов на шее мастера Кента, а потом сэр Майкл поднял руки и сказал…

Майкл выругался. Он не мог справиться с таким количеством самых опытных бойцов королевства.

— Я обречен, — прошептал он на ухо Рене. — Беги к ним и скажи, что я похитил тебя против твоей воли…

— Значит, вы и есть вампир? — с невероятным удивлением воскликнул кардинал Уолси.

Гром и молния, как будто могло быть иначе!

— Я никого не убивал! — выкрикнул Майкл, обводя взглядом перепуганные пепельно–серые лица и останавливаясь на лице короля. — Ваше величество, во дворце скрывается еще один вампир! Это он убил миледи Анну и мастера Кента! Я пытаюсь найти его и помешать ему причинить вред…

— Арестуйте его! — заорал Марни.

Кардинал Кампеджио воздел перед собой висевший на цепочке украшенный драгоценными камнями крест и принялся громко читать по–латыни молитву, изгоняющую дьявола.

Сердце гулко стучало у Майкла в груди. Они не станут его слушать. Они или сожгут его живьем на костре… или на века заточат в подземелье. Глаза защипало, клыки начали удлиняться. Он вновь превращался в монстра. По–прежнему не выпуская руки Рене, он высматривал разрывы в плотном кольце тел, неумолимо сжимавшемся вокруг них. Майкл зарычал, глядя на йоменов и сверкая на них расплавленным серебром глаз… Он специально изображал необузданную животную ярость, которая должна была заставить их отпрянуть. Королевские телохранители лишь теснее сомкнулись вокруг своего сюзерена и попытались увести его обратно в апартаменты, но Генрих не пошевелился, оставаясь на месте. Он как будто пребывал в трансе, как и все остальные. Они смотрели на Майкла так, словно он был дьяволом. Все, за исключением Рене.

— Отпусти принцессу и сдавайся, тварь! — скомандовал герцог Норфолк.

Майкл моментально ослабил хватку на руке Рене. Ни к чему тащить ее с собой. К его невероятному изумлению, она с такой силой стиснула его ладонь, что ногти ее впились ему в кожу.

— Уноси нас отсюда, Майкл, — яростно прошипела она по–гаэльски. — Ну, давай же!

Ее бесстрашная твердость вернула ему ясность мысли. К добру или к худу, станет ясно позднее. Он не мог прорваться сквозь плотные ряды стражников, имея ее у себя за спиной, но ее непоколебимое мужество внушало ему спокойствие. Выход был. Безумный, невероятный, но и положение, в котором они оказались, было ничуть не лучше. Его перстень с печаткой валялся на полу библиотеки во дворце Йорк–плейс. Но сможет ли он сделать это, перенести их туда одной лишь силой мысли? Возможно, ему не удастся забрать Рене с собой, но с королем ей будет безопаснее…

Йомены медленно и с опаской смыкали вокруг них кольцо; он чувствовал исходящий от солдат отчетливый запах пота и страха.

Майкл стиснул руку Рене.

— Посмотри на меня, — взмолился он. — Ты видишь, кто я такой на самом деле? Лунные камни вместо глаз, клыки вместо зубов, настоящее чудовище из ада… Если я заберу тебя с собой…

— Отлично! Тебе так хотелось услышать это? Пожалуйста! Я люблю тебя! Услышал? А теперь вытаскивай нас отсюда, Майкл! Давай же!

Майкл рывком прижал ее к себе, крепко зажмурился и представил себе перстень с печаткой.

Внезапный порыв холодного воздуха взъерошил ему волосы. Молодой человек открыл глаза. Они стояли в библиотеке дворца Йорк–плейс.

У него получилось! Рене чувствовала себя ошеломленной и растерянной, но при этом ее переполняла радость.

— Майкл, ты великолепен!

Он нашел свое кольцо и надел его на палец. Глаза молодого человека обрели естественный цвет. Но в их бирюзовой глубине почему–то не было веселья.

— Чудовищен, так будет правильнее. — Оглянувшись, он добавил: — Они уже успели убрать тело бедняги Кента.

Рене тоже огляделась по сторонам.

— Какая огромная и прекрасная библиотека!

— Тише. Дворец кишмя кишит стражниками. — Он взял ее за руку, подвел к двери и осторожно выглянул наружу. Коридор был пуст. Он немедленно увлек девушку за собой.

— У тебя есть план? Что ты намерен делать? — прошептала принцесса ему в спину.

— Сначала я узнаю, чего хочет убийца, что ему нужно, потом заманю его в какой–нибудь укромный уголок и убью.

— А что мы ищем?

— Честно говоря, и сам не знаю, — негромко ответил Майкл. — Но пойму, когда почувствую это.

— Если это «что–то» представляет большую ценность, то оно наверняка находится или в часовне, или в личных покоях Уолси.

Молодой человек осторожно продвигался вперед, гася настенные светильники и держась в тени.

— Почему именно в часовне?

Рене ответила, тщательно подбирая слова.

— Потому что там он установил подарок папы. Святую Деву Марию.

— Ты имеешь в виду огромную мраморную статую женщины, держащей на руках мертвого мужчину?

— Не богохульствуй, — негромко ответила Рене. — Ты говоришь о Матери Божьей и Господе нашем.

— Прошу прощения.

— Как ты думаешь, быть может, она и есть то, что ищет убийца?

— Не понимаю, при чем тут статуя, разве что он — безумный собиратель изваяний. Нам потребуется десяток ремесленников с катками и тележками, чтобы сдвинуть ее с места…

Рене постаралась изгнать все мысли из головы, чтобы он, не дай Бог, не прочел их.

— Пожалуй, не будет особого вреда в том, что мы все–таки осмотрим ее.

Рене облегченно вздохнула и на цыпочках последовала за юношей. Странно, но в его присутствии она чувствовала себя в полной безопасности. Тепло его руки, крепко и бережно сжимавшей ее ладонь, соблазнительный запах, исходивший от него… Внезапно, безо всякого предупреждения, Майкл повернулся и поцеловал ее.

— Прекрати, пожалуйста! — пробормотала она, не отрываясь от его губ и сомкнув руки у него на шее.

Майкл широко улыбнулся.

— Прекратить что — целовать тебя или угадывать твои чувственные мысли?

— И то, и другое. У нас мало времени. Я уверена, что кардиналы уже движутся сюда во главе целой армии.

— В любом случае, у нас есть около часа. Идем, мой сосуд вселенского вожделения. Путь открыт.

Время от времени им приходилось останавливаться, чтобы не столкнуться со слугами или стражниками. Рене заметила, что Майкл понемногу осваивается со своими сверхъестественными возможностями.

— Ты полагаешь, что убийца где–то рядом?

— Нет, не думаю. Хотя иногда у меня как будто мороз пробегает по коже. Мне кажется, это случается тогда, когда он оказывается поблизости.

— Но ты не уверен?

— Нет. Вот мы и пришли. — Майкл прижался ухом к двери часовни, потом осторожно толкнул ее.

Они остановились, со священным трепетом глядя на величественную скульптуру.

— Микеланджело, — прошептала Рене.

— Оригинал? — Голос Майкла тоже прозвучал едва слышно. Ему вдруг показалось, что громкие звуки нарушат очарование этого места.

— Копия.

— Она божественна. Оказывается, люди тоже способны творить чудеса! — Юноша вздохнул. — Ну и что я должен сделать с ней? Разбить ее на мелкие кусочки и посмотреть, что там внутри?

До чего же он все–таки умен!

— Что говорят тебе твои чувства?

— Мы пришли туда, куда нужно. Это здесь. — На лице Майкла появилось затравленное выражение. — Оно… я слышу его.

— Быть может, то, что ты ищешь, находится внутри…

— Да, в теле Христа. — Он отпустил ее руку и поднялся по ступеням на постамент, а потом медленно обошел статую. Складки холодного белого мрамора показались ему теплыми на ощупь, даже горячими, пробуждая в душе юноши неведомый восторг. — Гореть мне за то, что я уничтожу такую красоту. Если не на костре, сложенном человеческими руками, то уж в аду непременно. Твой Бог покарает меня.

— Мой Бог? — Взгляды их встретились. — Господи, Майкл! Только не говори мне, что ты… — Ну конечно! Она сама должна была сообразить. Неудивительно, что святой крест не пугал его — в душе у Майкла не было Бога!

— Я… Ты точно уверен в том, что оно находится внутри статуи?

— Я должен это сделать. Мне очень жаль, Рене.

Глухой удар и треск разлетевшихся по полу обломков.

Рене внутренне сжалась. Слезы выступили у нее на глазах. Она крепко зажмурилась и сложила руки в молитвенном жесте. «Прости меня, Отче, потому что я согрешила и должна буду согрешить еще…»

— Ой! Эта штука обожгла меня, — проворчал Майкл. Рене взлетела к нему на пьедестал по ступеням. Майкл сбросил с плеч плащ и протянул его девушке. — Доставай сама. Эта штука меня ненавидит.

Боже милосердный! Он касался статуи! С замиранием сердца Рене осторожно просунула руку в дыру и вынула оттуда изящно сработанную серебряную шкатулку. Слезы ручьем хлынули у нее из глаз, пока она заворачивала сокровище в плащ Майкла. Подняв голову, она жалобно пролепетала:

— Думаю… ты будешь гореть на костре не один.

— Рене, надо уходить отсюда. Они приближаются.

…Майкл стремглав несся по извилистым коридорам, ныряя, пригибаясь и срезая углы. Почувствовав прохладное дуновение ветерка на лице, Рене рискнула открыть глаза и испуганно пискнула. Они летели в ночном воздухе, мимо мелькали каменные плиты стены, ограждавшей резиденцию кардинала. Майкл мчался с невообразимой быстротой, ноги его едва касались земли…

Святые угодники!

— Майкл, стой! Меня тошнит.

Он послушно замедлил бег и остановился. Они оказались в фруктовом саду к северо–востоку от дворца, скрытые от него сплошными рядами грушевых деревьев. Он бережно поставил ее на ноги.

— Мартышка?

Рене отвернулась, прижимая к груди Талисман, и тут ее стошнило. Она испытывала бесконечное отвращение к себе самой, к тому, что они сделали, к тому, что ей еще предстояло совершить…

Налетевший порыв ветра зашелестел листьями в кронах деревьев. Майкл бережно привлек Рене к себе.

Хриплый злорадный смех возвестил о появлении темноволосого незнакомца, внезапно возникшего перед ними.

— Отличная работа, подсолнушек! — Гигант несколько раз демонстративно хлопнул в ладоши, обтянутые латными рукавицами. — Честно признаюсь, не ожидал от тебя такой прыти.

Майкл, легко догадавшись, что будет дальше, отодвинул Рене себе за спину и выхватил меч из ножен.

В глазах Фердинанда плескался зловещий лунный свет.

— Сегодня ночью мы будем драться на равных. Я долго ждал, когда, наконец, смогу разделаться с тобой, проклятый любимчик. — Он впился в Рене злым взглядом и рявкнул: — Сидеть!

Рене рухнула на землю, как марионетка, у которой кто–то обрезал ниточки. Голова девушки безвольно склонилась набок. Сверток упал ей на колени. У Майкла оборвалось сердце. Он опустился рядом с ней и взял ее лицо в ладони. Рене смотрела прямо перед собой ничего не видящими глазами. Она явно пребывала в трансе.

Майкл закашлялся.

— И сколько она пробудет в таком состоянии? — обернулся он к Фердинанду. Мысль о том, что любовь всей его жизни останется такой навсегда, была ему невыносима.

— Столько, сколько мне захочется, дурак! Ты влюбился в нее, несмотря на запрет милорда. Это твоя самая большая ошибка. Но я был милосерден. Потому что вместо той, другой шлюхи, я мог бы убить ее.

В мгновение ока Майкл вскочил на ноги, положив руку на эфес меча. В груди у него разгоралась холодная ярость. Он впитывал ее, холил и лелеял, пока не почувствовал жжение в глазах. Оскалив клыки в жуткой гримасе, он прорычал:

— На равных, говоришь? Как вампир с вампиром!

Фердинанд злобно расхохотался.

— Это меня ты должен благодарить за то, во что ты превратился. Милорд хотел пощадить тебя. Но я показал ему, что ты никогда не сможешь исполнить свой долг, как подобает мужчине.

— Мой долг состоял в том, чтобы завоевать положение при дворе, заслужить благоволение кардинала и подняться еще выше! Мой долг состоял в том, чтобы принести честь и славу милорду Тайрону!

— Твой долг состоял в том, чтобы украсть Талисман!

Да, он сам знал это. Безмолвный приказ пульсировал на краю его сознания, негромкий и неумолчный, как стук сердца, как назойливая головная боль, хотя Майкл и не помнил, как получал его.

— Почему же он не отправил тебя похитить его? В чем же заключается твоя слабость, раз он предпочел меня?

— Будь ты проклят! — яростным ревом ответил ему Фердинанд. — У меня нет слабостей!

— Правда? Так почему же ты не сумел добыть шкатулку? Ты ведь побывал во дворце кардинала. Ты убил писца. И ты не мог не почувствовать, что эта штука находится внутри статуи.

— Я точно знал, где она лежит! — буквально захлебнулся злобой Фердинанд.

— Разумеется, ведь это ты привел меня к Талисману, но не смог взять его сам. Почему? — И внезапно юноша понял все. — Никаких слабостей, говоришь? Тогда ты не станешь возражать против этого? — С этими словами он извлек из ножен свой кинжал и перекрестил его. Фердинанд отшатнулся и скривился, как если бы Майкл ударил его. — Так–так! — Майкл торжествующе расхохотался. — Пропащая христианская душа, попавшая в лапы к дьяволу. И давно ты превратился в вампира?

— С тех самых пор, как милорд оказался при дворе Мортимера и этой его стервы–королевы!

— Граф Тироль, Тайрон Родоначальник и милорд Тайрон — один и тот же человек. Правильно?

— В самую точку. Граф Тироль почувствовал симпатию к молодому королю Эдварду и собрал под его знаменами непобедимую армию, дабы отобрать трон Англии у узурпатора Мортимера и его шлюхи–королевы. Король Эдвард получил обратно свою корону и сделал милорда вице–королем Ирландии, при условии, что тот заберет свою армию с собой. Милорд счел, что шутка получилась удачная — взять титул, столь напоминавший ему прежний, а в придачу и целый остров.

— Что сталось с армией вампиров?

— Глупец, ты множество раз выезжал на охоту вместе с этой армией!

Майкл почувствовал себя раздавленным окончательно.

— Сэр Джон? Сэр Генри? И все они — вампиры? И О'Хикки тоже?

— Да. О'Хикки тоже. Только крестьяне и холопы — простые смертные.

— Это ты обратил меня?

Фердинанд горько рассмеялся.

— Тебя обратил милорд, своей кровью. Кровью Геспера.

— Драконья кровь. — «Я отдал тебе лучшее, что есть во мне, свои знания, свою силу…» — Но к чему было давать мне бутылочки? К чему вообще такая загадочность? Почему он прямо не сказал мне, кто он такой и кем стал я?

— Довольно вопросов! Ты сделал свое дело! Выполнил свою задачу.

И Фердинанд с быстротой молнии атаковал его.

Майкл едва успел уклониться и защититься. Клинки столкнулись с такой силой, что во все стороны полетели длинные искры. Боль пронзила запястье Майкла и растеклась по руке до самого плеча. Прежде чем он успел прийти в себя, на него обрушился целый град ударов, мощных, сильных и стремительных. Юноша опустился на одно колено и выронил кинжал, чтобы обеими руками удержать эфес ставшего вдруг неимоверно тяжелым меча. А Фердинанде легкостью жонглировал своим клинком, ловкий, неутомимый и опытный боец. Он сильнее меня…

— Все–таки мы с тобой не ровня друг другу, — высокомерно бросил Фердинанд. И исчез.

Дуновение воздуха, коснувшееся волос на затылке, подсказало Майклу, что враг появился сзади и готовится развалить его надвое ударом в спину. Он резко развернулся и отбил клинок противника. Они кружились по саду, быстрые, как тени, и воздух шипел под ударами тяжелых мечей. Предугадать, с какой стороны обрушится следующий удар, было решительно невозможно.

«Я же вампир, — думал Майкл. — Так почему я сражаюсь как человек?» Это была схватка без правил. Ему нужно было срочно приспосабливаться к таким условиям и придумать что–то, иначе голова его слетит с плеч. Инстинкты и навыки, управлять которыми он еще не научился, постепенно возвращались к юноше. Он заставил себя видеть, чувствовать, ощущать окружающую обстановку. Умом можно добиться намного большего, чем силой…

Слабость Фердинанда! Это был его единственный и последний шанс. Он метался по саду, уводя своего противника от Рене, а потом вдруг подскочил к ней и схватил ридикюль девушки. Внутри лежали четки с серебряным крестиком. Фердинанд вновь обрушился на него с небес. Майкл отбил его атаку, сделал ложный выпад, перекатился по земле и взмыл в воздух, на лету полоснув Фердинанда крестом по руке. Гигант застонал от боли, рухнув на землю. Майкл взглянул на него сверху вниз.

— Моли о пощаде, гнилое отребье!

— Будь ты проклят! — Фердинанд зажал кровоточащую рану на руке. — Ты отравил меня, грязный уличный ублюдок!

— Зря ты это сделал. Лучше бы попросил прощения. — С этими словами Майкл швырнул маленький крестик Фердинанду прямо в сердце, с мрачным удовлетворением глядя, как его злейший враг горкой пепла осыпается на землю, развеиваясь в воздухе.

Внимание юноши привлек блеск золота. Кольцо Тайрона! Нагнувшись, он подобрал его с земли, отряхнул от пепла, надел на палец и поспешил к Рене. Словно пробудившись от долгого и страшного сна, она тряхнула головой и застонала. Смерть Фердинанда разрушила наложенные на нее чары. Майкл бережно поднял ее на ноги и прижал к себе.

— Кто это был? — пожелала узнать девушка. — Это и был убийца? Ты уничтожил его?

Майкл улыбнулся.

— Мне пришлось нелегко, но победа осталась за нами, любовь моя. Сэр Фердинанд был капитаном гвардии милорда Тайрона в Ирландии. Он был вампиром по крови. Я уничтожил его с помощью твоих четок.

— Вот как! — Рене одарила его лучезарной улыбкой. — Все–таки ты у меня умница! — Она взяла покрытые пылью четки у него из рук.

— Он обратился в пепел, — мрачно заключил Майкл. — И такая судьба уготована всем монстрам вроде меня.

— Ты — не монстр! — Девушка прижалась к нему всем телом и положила ему голову на грудь.

— Мышонок, мой любимый мышонок… — Майкл погладил ее по напряженной спине. Она вздрогнула от холода. Чувства предупредили юношу о том, что в саду появились пешие вооруженные люди. — Рене, нам нужно уходить.

Девушка подняла голову и со страхом взглянула на него. Она плакала.

— Поцелуй меня.

Она любит его. Он не мог отказать ей, несмотря на то, что ему грозила смертельная опасность. Всего одно мгновение блаженства. Он прижался губами к ее губам и застонал от удовольствия, когда она пылко и страстно ответила ему. Желание, любовь, отречение, отчаяние… Он погиб безвозвратно. Она покорила его сердце навсегда.

— Прости меня, — прошептала Рене. Майкл ощутил на губах соленый привкус ее слез. — Прости меня…

В боку у него взорвалась огненная молния. Острая боль пронзила юношу. И наступила агония, быстрая и страшная. Перед глазами у него все поплыло, подергиваясь туманной дымкой забвения…

— Пожалуйста, не надо меня ненавидеть…

— Ненавидеть тебя? — из последних сил улыбнулся он, падая в бездну. — Я люблю тебя…

И темнота сомкнулась над ним.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Вода камень точит.

Овидий. Понтийские письма
Рене не осмеливалась отвести взгляд от своего пленника. Он приходил в себя. С души девушки словно камень свалился. Майкл был очень сильным. Он выжил после удара ножом в печень и отравления серебром. Ее deletoris, поклявшиеся беспрекословно выполнять все распоряжения принцессы, с величайшей осторожностью перенесли юношу на борт лодки, а уже оттуда — на каравеллу. Он был ее личным пленником, и ничьим больше. Доставив Талисман кардиналу Медичи и Длинноносому, она сразу же отпустит Майкла на свободу.

Небольшой кораблик содрогнулся под ударами волн, выйдя из Темзы в Ла–Манш. Рене пошире расставила ноги на качающейся палубе, готовясь к неизбежной схватке. До рассвета оставалось еще около часа, но ведь солнечный свет на этого вампира не оказывает никакого действия! Он проснется и начнет рвать и метать, как огненный дракон, одурманенный, обманутый и преданный. Его ярость и жажда крови будут направлены только на нее одну. Так что ближайшая неделя, в течение которой она рассчитывала добраться до берегов Франции, станет для нее очень долгой.

Огоньки свечей, подмигивающие в металлическом светильнике, подвешенном к потолочной балке, озаряли смуглое тело, простертое на кровати. Руки и ноги Майкла были прикованы к четырем столбикам в ногах и изголовье. Она сама, своими руками уничтожила все, что было между ними. И стоила ли игра свеч? Правильно ли она поступила? «Справедливый поступок позволяет чувствовать себя уверенно», — утверждал великий Софокл. Уж лучше пусть Талисманом завладеет кардинал Медичи, чем всесильный владыка Геспер.

Майкл застонал. Ресницы его задрожали, он старался сбросить с себя дурман забытья. Юноша пошевелился. Недоуменно моргая, он уставился в потолок, нахмурился, приподнял голову и огляделся по сторонам.

Рене молчала, напряженная и испуганная, стоя спиной к двери и сжимая серебряный кинжал. Она затаила дыхание, ожидая, что сейчас он заметит ее — и проклянет на веки вечные.

Мышцы живота у нее болезненно сжались, когда бирюзовые глаза впились в нее, подобно отравленным стрелам.

— Рене… — Голос Майкла прозвучал хрипло, с надрывом. — Что… что происходит? — Он не мог говорить, а она не могла ответить. Юноша с усилием вновь приподнял голову и взглянул на себя. Он был бос, без оружия, из одежды на нем оставались только рубашка и короткие панталоны, а руки и ноги его были прикованы к столбикам кровати. — Я… я в кандалах?

— Серебряных.

На его красивом лице появилось выражение невероятного изумления. Он отказывался верить своим ушам.

— И после всего ты так поступила со мной?

Ей понадобилось все ее мужество, чтобы не отвести взгляда. Если бы она это сделала, то проявила бы слабость, дала бы ему понять, что ее терзают угрызения совести. Рене не могла позволить ему догадался об этом. Но, заметив, как он вытягивает шею, чтобы видеть ее, она сжалилась и подошла поближе, чтобы подложить ему под голову еще одну подушку.

— Хочешь вина?

Девушка в испуге отшатнулась, когда он рванулся и загремел цепями, стараясь освободиться.

— Проклятье! Чертова интриганка! Освободи меня! — Он взвыл от боли, когда серебряные кандалы на лодыжках и запястьях впились ему в плоть.

— Лучше лежи спокойно и не шевелись, — посоветовала ему Рене. — Серебро — это, конечно, не железо, но оно обожжет тебе кожу, и ты вновь можешь потерять сознание.

— Ты меня отравила и заковала в кандалы? — Майкл не мог прийти в себя от изумления и шока. — И как давно ты обо всем догадалась?

Сердце ее превратилось в кусок льда. Она медленно умирала внутри. Она могла освободить его, испытав при это невероятное облегчение. Но, увы, она ничего бы этим не добилась. Майкл попросту исчез бы вместе с Талисманом и доставил его своему лорду Гесперу.

— Рыцарский турнир. Уже тогда ты знала, кто я такой. Ты знала, в чем причина моей проклятой болезни — и не сказала мне ни слова! Это жестоко.

Рене не могла больше видеть свое уродливое отражение в его обвиняющих глазах и отвернулась. Жестоко. Одним–единственным словом он сполна выразил то, что она сделала и что чувствовала. Жестокая Рене, не своевольная и не упрямая, а жестокая и бездушная. Холодная и бессердечная. Сейчас она ненавидела себя всей душой.

В его хриплом смехе прозвучала горечь.

— Интересно, а был ли еще какой–нибудь идиот при дворе, по мимо меня, кто не гонялся бы за Талисманом?

— Но ведь ты тоже охотился за ним.

— Не совсем так. Я не понимал, что делаю. Да, признаю, ты поступила чертовски умно, очаровав невежественного вампира, распустившего перед тобой перья! Ваше усердие достойно всяческих похвал, мадам. Вы не стали ограничиваться полумерами, а пошли до конца с упорством и недюжинной ловкостью, не остановившись даже перед тем, чтобы пожертвовать своим роскошным телом, лишь бы завоевать ценный приз… Я бы поаплодировал вам, не будь у меня связаны руки.

— Ты издеваешься надо мной, а ведь я никогда не позволяла себе ничего подобного по отношению к тебе.

— Я не смеюсь, Рене. Я сходил с ума от любви к тебе. А ты разбила мне сердце.

Эти слова стали последней каплей. Она подбежала к двери и дрожащими руками отодвинула засов. Ей не следовало обращать внимания на то, как сильно Майкл презирает ее. Она только что с блеском выполнила невыполнимое поручение и с победой возвращалась во Францию. В награду она получит свободу, герцогство своей матери и Рафаэля. Она только что выиграла самую главную битву в своей жизни. А Майкл… Что ж, Майкл был всего лишь пешкой в игре, нелепой прихотью провидения, средством достижения цели. И какое имеет значение, что она подло обошлась с ним? Рене сжалась и закрыла лицо руками. Господи Иисусе, что же ей делать?

— Немедленно вернись сюда, маленькая дрянь! При всем желании я не могу коснуться тебя и пальцем! — взревел Майкл. — Но вы окажете мне любезность, мадам, если объяснитесь!

Рене взмахом руки вытерла слезы и резко развернулась к нему лицом.

— Я и представить себе не могла, что ты ничего не знаешь! Как я могла догадаться об этом? Вампир, который не знает о том, что он — вампир! Я поняла, что ты ни о чем подозреваешь, только тогда…

В его бирюзовых глазах вспыхнула жажда убийства.

— Надо же, какая прискорбная и нелепая история! Безмозглое животное, которое не брезгуют запрячь в плуг, когда надо вспахать землю, и которое забивают на мясо, когда выпадает снег.

Она всхлипнула и заплакала.

— Я никогда не думала о тебе как о животном, Майкл.

— Должно быть, мое раболепное поклонение изрядно повеселило тебя, расчетливая интриганка! Ты, наверное, умирала со смеху, глядя, как я преклоняюсь перед тобой, лживая обманщица!

Девушка яростно затрясла головой.

— Я никогда не смеялась над тобой!

Но он пропустил ее оправдания мимо ушей.

— О, ты, должно быть, поздравила себя с успехом, когда поймала в свои сети дикую тварь, польстившуюся на твою вдохновенную ложь! Значит, вот какова цена плотских наслаждений, которыми принцесса крови одаряет жалкое ничтожество? Ну что, дадут тебе целое королевство в награду за твои страдания?

— Я — не шлюха! — выкрикнула сквозь слезы Рене. Ей было плохо, очень плохо. Больше всего девушке хотелось свернуться клубочком от отчаяния и стыда и умереть. — Ты мне не безразличен, Майкл. Клянусь Господом нашим, не все было ложью.

— В таком случае, леди, желая досадить другому, вы причинили вред самой себе.

И вдруг, заслышав его слова, произнесенные спокойно и просто, без надрыва и гнева, Рене почувствовала, как пелена спала с ее глаз.

— Я скажу тебе правду, — выдохнула девушка с мужеством отчаяния. — Я обожаю мужчину, занимавшегося со мной любовью прошлой ночью. А вампир, который жаждал моей крови и едва не впился клыками мне в шею, — что ж, я служу тем, кто готов уничтожить его. Интересно, что бы ты сделал на моем месте?

— Избавь меня от своей словесной эквилибристики. И кому же ты служишь, если не секрет?

Рене с трудом выпрямилась.

— Я служу моему королю и кардиналу Медичи, будущему Папе.

— Значит, ты украла Талисман для конкурента кардинала Уолси. Просто замечательно. Полагаю, Церковь считает эту злосчастную штуку, чем бы она ни была на самом деле, козырным тузом. Ну, и как же тебя втянули в интриги папской политики?

— Их политика меня совершенно не интересует! Я сделала это, чтобы вернуть себе свободу и спасти собственную жизнь!

— Ты снова увиливаешь от прямого ответа. Свободу ты можешь просто купить, причем где угодно. Скажи мне правду — чем они связали тебя?

— Наследством королевы, моей матери. Герцогством Бретань. Мой отец обманом лишил ее родовых земель. Если я не вернусь во Францию с Талисманом, то потеряю и титул, и земли.

— Ага. Земли и впрямь не имеют цены. Кстати, вы почему–то не выглядите довольной.

— Потому что ты не даешь мне и слова сказать! А ты, ты сам кому служишь? Всесильному владыке ночи, лорду Гесперу! Ты похитил Талисман только для того, чтобы передать его кровожадному монстру! Злобной твари, которая хочет разводить людей в загонах, как скот, и кормиться нашей кровью!

Майкл смотрел на нее, не говоря ни слова, и молчание это было страшнее любого взрыва ярости. А когда он заговорил, то голос его прозвучал едва слышно, но он резал слух, как скрип ножа, скользящего по оконному стеклу.

— Я похитил Талисман для того, чтобы остановить убийцу. Согласен, я сделал бы это в любом случае, потому что, сам того не зная, получил приказ украсть серебряную шкатулку. Я полагал, что служу доброму и великодушному графу, давшему мне любовь, крышу над головой и хлеб насущный, научившему всему, что знал сам, сделавшему меня своим наследником. Вплоть до сегодняшнего дня я не знал, что милорд Тайрон — вампир, бессмертный граф, который ходит по земле вот уже много сотен лет.

— Значит, это Тайрон. Впрочем, так я и подозревала. Могущественный лорд и властелин, полновластный хозяин острова, на котором правит бал беззаконие, человек–загадка, которого видели немногие… Какой же он на самом деле? Как выглядит? Неужели ты не заметил в нем никаких странностей или прихотей? Вампиры, как правило, избегают солнечного света. Они не едят и не пьют, поскольку питаются кровью.

— Ты ошибаешься. Они прекрасно чувствуют себя на солнце и наслаждаются пищей, как и прочие смертные.

— Ты — не такой, как все, Майкл. Подумай, а видел ли ты когда–нибудь, как твой лорд беззаботно разгуливает под яркими лучами солнца, входит в церковь или пирует за столом?

— Да, в полном вооружении или завернувшись в плаще капюшоном. На твой второй вопрос я отвечу — нет. Что касается третьего… я просто не помню. — Юноша нахмурился. — Но он пьет вино.

— Вино и кровь — красного цвета. А его лицо? Он постарел с тех пор, как ты поселился у него?

— Милорд очень стар. Так что несколько новых морщинок особой роли не сыграют. — Майкл вдруг прищурился, припоминая. — Но ты права. Они не стареют. Раньше я этого не замечал. Взрослея сам, наверное, я подспудно ожидал, что они останутся такими же…

— Они? — Рене непритворно удивилась. — Ты хочешь сказать, что ими населена вся страна?

— Пара дюжин тех, кого я знаю лично. Насчет их семей ничего сказать не могу.

— Ох, Майкл! — Рене опустилась на край его кровати. — Что ты собирался делать, заполучив серебряную шкатулку? Полететь по воздуху обратно в Ирландию?

— Для начала я собирался открыть ее. Ты хоть знаешь, что находится там, внутри? Почему его вообще называют – Талисманом?

— Я не знаю ровным счетом ничего и, говоря откровенно, мне не хочется, чтобы меня просвещали на этот счет. Я просто передам шкатулку кардиналу Медичи и постараюсь как можно скорее забыть об этом проклятом деле.

— Полагаю, под «проклятым делом» ты подразумеваешь и меня заодно. Что ж, а мне, например, нужны ответы. Я ненавижу себя, ненавижу то, что со мной сделали. Память моя похожа на дырявое сито, Я должен узнать, почему и как меня превратили в монстра.

Рене поморщилась.

— Прости меня, пожалуйста, я не хотела…

— Ты сказала правду, но теперь настала твоя очередь выслушать меня. Клянусь, мне и даром не нужна эта чертова штуковина. Забирай ее себе, но помоги мне найти ответы до того, как отдашь ее кардиналу.

— Я… э–э… не могу. Я не рискну открыть шкатулку, пока она не попадет в нужные руки.

— Я буду очень осторожен. Сними кандалы. Позволь мне заглянуть внутрь.

— Нет. Мне очень жаль.

В его глазах появился повелительный блеск.

— Освободи меня, мышонок. Неужели ты ненавидишь меня?

Он старался силой своей дьявольской воли подчинить ее себе, сделать из нее послушную соучастницу, но сейчас его вампирские штучки не сработали.

— Мне не за что тебя ненавидеть, — пробормотала девушка. — Но ты прекрасно понимаешь, что я не могу освободить тебя… пока.

Майкл выгнулся дугой на кровати, безуспешно пытаясь вырваться.

— Они же будут пытать меня, Рене! Меня посадят в клетку!

— Нет… — Она содрогнулась. Рука ее потянулась было к юноше, чтобы успокоить и приласкать его, но тут же бессильно упала. — Я не допущу этого.

— Неужели ты позволишь, чтобы кровожадные ищейки рвали мою плоть на куски или посадили в тайную подземную темницу? Кстати, для этой цели прекрасно подойдут катакомбы под Римом! Представляешь, я следующие лет пятьсот буду бродить там, медленно сходя с ума от одиночества и разговаривая с собственной тенью. Нет, постой! Придумал! Вязанки хвороста на рыночной площади! Какой костер получится, верно? А тебя станут называть народной героиней, Жанной д'Арк!

Рене одарила его гневным взглядом.

— Ее сожгли на костре. И пожалуйста, оставь свои попытки подчинить мой ум своей дьявольской воле! Прекрати живописать свои якобы неизбежные страдания! Ты прекрасно знаешь, я никогда не позволю, чтобы с тобой случилось нечто подобное! Я взяла тебя на корабль не для того, чтобы передать в руки инквизиции. Сообщив королю Франциску об успехе своей миссии, я отпущу тебя на свободу. Клянусь!

Юноша помрачнел.

— На твоем месте я не стал бы этого делать. Лучше убей меня сразу.

Рене почувствовала, как кровь застыла у нее в жилах. По спине у девушки пробежал предательский холодок.

— Ты станешь охотиться за мной?

— О да. Чтобы отомстить. Тебе следовало оставить меня в Англии. Бросить на произвол судьбы. Почему ты этого не сделала?

— Ты ведь все равно отправился бы за мной следом, — слабым голоском пролепетала она.

— Правильно. Но тогда я бы проявил милосердие. А теперь, когда я прикован к твоей постели, как какой–нибудь языческий любовник–раб, совершенно беспомощный и способный лишь на то, чтобы удовлетворять разнузданные прихоти вашего высочества…

— Меня не прельщают подобные забавы! — Проклиная в душе его дьявольскую способность читать ее мысли, Рене вскочила на ноги и принялась расхаживать взад и вперед по каюте. Щеки у девушки горели. Несколькими часами ранее она испытала какое–то извращенное удовольствие, когда раздевала его, бережно и медленно; она даже тихонько поцеловала и приласкала его. Слабая плоть предала ее. Она тянулась к нему всей душой, пусть и против своей воли. — А ты предпочел бы провести все время на палубе, прикованный цепями к мачте, под дождем и ветром? Я решила, что здесь, внизу, тебе будет удобнее.

— Ох, умоляю! У гарпии обнаружилось сердце! Не смеши меня. О, женщины! Вам имя — вероломство! — Он вздохнул. — Посмотри на меня, мартышка.

Рене неохотно подчинилась.

— Подойди ближе, — попросил Майкл.

— Не думаю, что это благоразумно. Ты выглядишь достаточно опасным даже с того места, где я стою сейчас.

— Взгляни, — он демонстративно потряс кандалами и зашипел от боли, — я совершенно беспомощен.

— Ха! — Она презрительно улыбнулась и подошла к нему, прекрасно сознавая, что лучше бы ей этого не делать. — Чего ты хочешь?

— Поскольку я — твой покорный зверь, а ты — мой верный страж, прошу тебя о двух вещах. Во–первых, я хочу, чтобы ты меня поцеловала, а во–вторых — рассказала мне всю правду.

— Какую правду? О чем? — с опаской поинтересовалась Рене.

— Я знаю, что ты — не шлюха. Тебе нравится мое общество. Мое тело доставляет тебе удовольствие. Там, в саду, ты могла приказать своим deletoris отрубить мне голову. Но ты предпочла этого не делать. Поэтому я спрашиваю еще раз: на чем они тебя поймали? Что у них есть такого, чему ты не можешь противиться? И что могу сделать я, чтобы устранить эту опасность? Я ведь вампир. — Он безжалостно улыбнулся. — Воспользуйся моими талантами. Позволь мне помочь тебе. И я освобожу тебя от той удавки, которую они накинули тебе на шею.

Рене стало неуютно. Поведать о том, как она играла его нежными чувствами к ней, чтобы освободить Рафаэля, означало бы положить конец всему, своими руками уничтожить ту слабую привязанность, которую Майкл еще питал к ней, и превратить его в смертельного — нет, бессмертного — врага. Зря она позволила ему прочесть письмо короля.

— Я уже говорила тебе. Герцогство моей матери–королевы.

Юноша окинул ее задумчивым взглядом, и вдруг черты его лица окаменели.

— Ты сделала это для него, для своего художника Рафаэля. «Триумф любви». Он попал в тюрьму?

О господи! Он видит ее насквозь.

— Не пытайся лгать мне, Рене. Я подслушал твои самые сокровенные мысли.

— Как тебе это удается? Раньше ты не мог этого делать!

— Потому что раньше ты меня не любила. А теперь любишь. И я не могу подчинить себе твой разум по той же самой причине. Я все еще люблю тебя. Но почему ты не возвращаешься к нему, скажи на милость?

Он все еще любит ее.

— Они казнят его, если я не привезу им серебряную шкатулку.

— Чума и мор на его голову! Да пусть он сгниет в тюрьме! Тогда его сразу объявят великим художником. Освободи меня, Рене! Смелей, не теряй времени! Мы еще будем счастливы вместе!

— Я не могу допустить, чтобы он умер в тюрьме из–за меня! — Девушка металась по тесной каюте, как тигрица в клетке. Ее бросало то в жар, то в холод.

— Вот, значит, в чем заключается неразрешимое противоречие! — гневно воскликнул Майкл. — В преисподнюю спуститься очень легко; а вот подняться наверх намного труднее. Ты думаешь, что до сих пор любишь его!

Это была правда. Она и вправду чувствовала, что до сих пор любит бедного Рафаэля. Впрочем, нет, она уже ни в чем не уверена…

— О, насколько коварны могут быть мужчины и насколько слепы их сердца… Я могу вырвать его из темницы…

— Я не прошу тебя об этом.

— …но не стану делать этого! — мстительно закончил Майкл, с вожделением глядя на серебряный кинжал, который девушка по–прежнему сжимала в руке. — Желание убить этого Микеланджело, по которому ты сохнешь до сих пор, возобладает над здравым смыслом. Если ты предпочтешь мне этого проклятого художника, лучше убей меня сразу. Ты не сможешь отпустить меня на все четыре стороны, Рене. Никогда не сможешь. А я не смогу жить в клетке, подобно дикому зверю. Поэтому я тебя умоляю — воспользуйся своим кинжальчиком и убей меня! — Он зарычал: — Или дай его мне!

Рене испуганно отпрянула, глядя на его загорелую шею. Чистая и гладкая кожа, ровные канаты мускулов, грудь, слегка поднимающаяся и опускающаяся в такт дыханию юноши. Жертва умоляла прекрасную охотницу покончить с ней одним ударом.

— Я не могу.

— Дай мне этот кинжал милосердия, Рене. Нанеси завершающий удар. Представь, что я — смертельно раненый рыцарь. Пощади меня, мышонок. Не дай им превратить меня в подопытное животное. Докажи, что ты добра и милосердна. Ведь ты не откажешь мне в такой малости? Рене! — Он рванулся к ней, загремев цепями. Он него исходил сухой жар, как от раскаленной печки. Глаза, в которых плескалось отчаяние, умоляли ее сжалиться над ним. — Поцелуй меня на прощание и вонзи кинжал мне в сердце.

— Нет, Майкл, я никогда не смогу убить тебя… — Девушка подняла руку, чтобы погладить его по щеке.

Но он с отвращением отпрянул.

— Давай–давай! Не стесняйся! Кувыркайся в постели со своим любовничком, в то время как я буду гореть в аду! Я еще буду висеть на серебряных цепях в сыром подземелье, когда твои правнуки и правнучки придут в этот мир!

Слезы ручьем хлынули из глаз девушки, она ослепла из–за них.

— Я освобожу тебя во Франции.

— Я приду за тобой! — В голосе юноши звучала мрачная решимость. — Никакие крепостные стены не спасут тебя, Рене де Валуа. Я утащу тебя на край света и устрою пир на твоей крови. Ты никогда больше не увидишь своего маляра. Ты станешь наложницей вампира, рабыней моей страсти и похоти, сосудом моих плотских наслаждений…

— Господи Иисусе, а ведь ты и впрямь намерен так поступить! — Девушка отшатнулась, но не устояла на ногах и упала на колени.

— Да, я сделаю так, как обещал. Можешь не сомневаться. Так что лучше покончим с этим здесь и сейчас. И поскорее! Говорю тебе, это будет акт милосердия. Избавь меня от страданий. Избавь мир от моих страданий. Пожалуйста!

— Нет! Я не могу! — Рене отшвырнула кинжал в угол каюты и попятилась от него, не вставая с колен. Тело ее сотрясала крупная дрожь. Что же она наделала?

— Только не говори мне, что я не давал тебе шанс.

Издав утробный рык, Майкл напряг мышцы и поднял руки вверх, отрывая серебряные кандалы от цепей. Рене вскочила и неуверенно шагнула назад. Расширенными от ужаса глазами она смотрела, как он сдирает с окровавленных запястий и лодыжек обломки оков, как будто это было не серебро, а марципан, стряхивая их на пол. Выпрямившись во весь рост, Майкл посмотрел на нее. Взгляды их встретились. Он был готов нанести смертельный удар.

— Боишься?

Его бирюзовые глаза сверкали озорным и кровожадным лукавством, и желание испепелить ее на месте соперничало с искушением полакомиться ее плотью. Шансы на спасение казались жалкими. Но Рене все равно метнулась к двери, намереваясь откинуть засов. В мгновение ока он возник у нее за спиной, и девушка, не раздумывая, двинула локтем назад, целясь ему под ложечку.

Майкл охнул и согнулся пополам.

— Чтоб тебя!

Прежде чем он успел схватить ее, Рене упала на пол, перекатилась и ударила его по ногам. Он с грохотом обрушился на доски палубы, и стены каюты испуганно вздрогнули. Поднявшись, Рене одним прыжком оказалась рядом, с угрожающим видом нависая над ним, а Майкл, приподнявшись на локтях, смотрел на нее так, словно у нее вдруг выросли рога.

— Вот это да! Уймись, моя дикая маленькая амазонка! — Он широко улыбнулся. — Мир!

Ее сапожок с острым каблуком уже взлетел в воздух, готовясь врезаться ему в лицо и смять его. Этим ударом она рассчитывала выиграть несколько мгновений, чтобы вонзить ему в сердце полоску серебра и одержать окончательную победу. Ее кинжал валялся в дальнем углу комнаты, но у Рене было еще одно оружие, столь же опасное для вампира. Серебряная роза, завоеванная им в состязании лучников, лежала на столе в шаге от нее. Потом схватить его меч и отделить голову от туловища…

Девушка замерла на месте. Несмотря на всю свою подготовку, она не могла заставить себя сделать это. Она не могла ударить это симпатичное и любимое лицо. Она не могла разбить в кровь эти губы, улыбающиеся ей с веселым обожанием. Рене покачнулась и едва не упала, опустошенная и обессиленная.

— Как тебе удалось? — Взгляд Рене перебегал с него на разбросанные по полу обломки оков и обрывки цепей. Кровавые царапины у него на запястьях и лодыжках уже зажили. — Ты ведь мог освободиться давным–давно, но просил меня убить тебя…

— Скажем так, в этой норе у меня есть друг, и это не ты. — Он легко вскочил на ноги. Девушка испуганно взвизгнула. В мгновение ока он оказался позади нее и одной рукой зажал ей рот, а другой крепко прижал к себе. Она очутилась в стальных объятиях. — Если ты закричишь, я разорву твоих людей на части, выдерну им руки, ноги и все прочее. Все то, что я не могу сделать с тобой, я проделаю с ними.

Рене яростно затрясла головой.

— Очень хорошо. Значит, мы понимаем друг друга. — Он подхватил ее на руки, отнес к противоположной стене каюты и швырнул на кровать, лицом вниз. Усевшись девушке на талию, он завел ей руки за голову и легко прижал к постели ладонью. Другой рукой он расстегнул завязки камзола и сорвал его прочь. Рене протестующее вскрикнула. — Кричи, моя очаровательная одалиска, кричи на здоровье, но помни о моем обещании. — Ее батистовая сорочка последовала за камзолом. Обнажив спину девушки, Майкл сдернул с ее плеч обрывки рукавов, которыми связал ей запястья.

Рене тщетно извивалась под тяжестью его тела.

— Слезь с меня, ты, жирный тролль!

— Жирный тролль? — И Майкл пробежался кончиками пальцев по ее обнаженной руке, от кисти до подмышки.

— Остановись! Прекрати! — задыхаясь, молила она. — Бессовестный злодей! Перестань щекотать меня! Я боюсь!

Майкл коротко рассмеялся и вновь проделал тот же самый трюк.

— Не следует выдавать свои королевские секреты противнику, любовь моя.

Рене, кипя от ярости и негодования, забилась под ним.

— Я пощадила твое лицо — и вот как ты отблагодарил меня за это?

— Какая ты у меня необузданная, совсем как дикая лошадка, — прошептал он. — Не пытайся сбросить меня. Это не удалось и тем, кто был намного сильнее тебя. — Он подсунул руку ей под грудь и накрыл ладонью сосок. Девушка испуганно ахнула, ощутив его нежное поглаживание. Она замерла, когда первая, совсем еще робкая дрожь возбуждения пробежала по ее телу. Внизу живота вспыхнул и разгорелся огонь желания. — Ты хочешь меня, — хрипло выдохнул Майкл.

— Ты говорил, что не коснешься меня и пальцем, безбожник! Дикарь! — всхлипнула она, чувствуя, как ее грудь просится к нему в ладонь.

— Тебе предстоит усвоить еще один урок, любимая. Грязные, подлые и кровожадные монстры лгут. — Он прижался горячими губами к ее обнаженному плечу, целуя и поглаживая его языком, в то время как его искусная рука передвинулась ко второй, на время забытой груди и коснулась соска, пробудив его к жизни. Девушка ничего не могла с собой поделать — нижняя часть ее тела извивалась под его приятной тяжестью, словно обретя самостоятельную жажду чувственных наслаждений. Чем крепче она сжимала бедра, стараясь не шевелить ими, тем сильнее возбуждалась. Она уткнулась лицом в подушки, чтобы заглушить стон. Ей было стыдно, ужасно стыдно. — Тебе нравится то, что я делаю.

Майкл приподнялся на локте и перевернул ее на спину, по–прежнему держа ее руки скрещенными над головой.

— Неужели ты и впрямь надеялась, что безжалостное манипулирование вампиром сойдет тебе с рук? Ты всерьез рассчитывала похитить меня, доставить во Францию и при этом сохранить целомудрие? Думаю, нет. — Юноша рассмеялся.

— Распутный дьявол! — вспылила она, обиженно надув губы. — Я никак не могла предвидеть того, что случилось. Мне казалось, что я предприняла все меры предосторожности, надежно связав тебя.

Зрачки его бездонных глаз расширились в изумлении.

— Вашему высочеству придется простить мне мою дерзость. Клянусь, что я не намеренно разрушил ваши королевские планы. — Взгляд Майкла остановился на ее маленьких грудях, задорно вздернутых кверху, поскольку руки девушки все еще оставались сведенными у нее над головой. — И особенно мне не нравится страдать и тосковать по маленькой хитрюге, которая предпочитает дразнить, а не утешать мои горящие в огне чресла. — Он коснулся губами ее набухшего соска. Молния пронзила все тело девушки до самых кончиков пальцев. Она выгнулось дугой, подставляя прочие лакомые уголки его ищущим и жадным губам.

Это была чудесная, божественная пытка. Она извивалась под ним, не помня себя от удовольствия, сгорая от любви и ненависти к тому, что он делал с ней, задыхаясь и стремясь получить больше, еще больше. Как только он освободил ее руки, чтобы без помех приняться за ее груди, она запустила пальцы ему в волосы и рванула изо всех сил.

— О–о–о–й! — Он взглянул на нее горящими глазами. — Спрячь свои иголки, ежиха! Иначе через неделю у меня на затылке будет красоваться лысина!

— Через неделю? Да ты лишишься волос к восходу солнца! — Ее язвительный смех сменился возмущенным фырканьем, когда Майкл вновь перевернул ее на живот. Ухватившись обеими руками за пояс ее панталон, он одним движением разорвал их вместе с нижним бельем. Рене шипела и брыкалась, пока он неутомимо сдирал с нее последние остатки одежды вместе с сапожками. — Ты испортил мне костюм, варвар! А ведь он был совсем новый!

Но тут широкие ладони легли на ее прохладные ягодицы. Нескромный палец осторожно скользнул в расщелину. Девушка плотнее свела ноги, протестуя против вторжения, и слабо застонала — ощущения отнюдь не были неприятными. Нарочито небрежное проникновение возбуждало ее, приближая миг взлета и опустошения. Подчиняясь его власти и наслаждаясь ею, она проклинала Майкла. А он лишь коротко рассмеялся в ответ гортанным смехом.

— Это все игра, любимая. Ты ведь не хочешь, чтобы твои люди узнали, что ты по собственной воле вручила свое тело презренному кровопийце, верно?

— По собственной воле? — Девушка вывернула шею, чтобы обжечь его яростным взором. — Я этого не хочу, порождение ада! Прекрати немедленно, говорю тебе!

Тень презрения скользнула по челу Майкла, на котором до того было написано лишь слепое обожание.

— Не хочешь?

Он просунул руку Рене под грудь и лениво провел ею вниз по телу девушки, вплоть до самого mons veneris. Она замерла, ощутив прикосновение его пальцев к влажным завиткам волос. Майкл принялся ласкать нежную складку, не делая попыток войти в нее глубже. Сердце у Рене билось все быстрее, и вскоре шум крови в ушах заглушал все посторонние звуки. Осторожная ласка медленно, но неуклонно превращала ее в безвольную марионетку. Гигант, дышащий ей в шею, уже ничем не напоминал вчерашнего трепетного любовника, предвосхищавшего каждое ее желание и спешившего удовлетворить любой ее порыв. Это было заслуженное наказание за ее предательство, за дурноеобращение, которого он никак не заслуживал, за боль, которую она причинила ему, и за оскорбления, которые она продолжала швырять ему в лицо.

Рене крепко зажмурилась. Следовало что–либо придумать на первое время, до тех пор, пока она не поймет, как вновь заковать его в кандалы. Увы, эта ясная мысль оказалась последней. Наслаждение обрушилось на нее, как удар гигантской волны, и погребло под собой, когда неторопливые пальцы скользнули глубже, раздвигая лепестки ее бутона, и принялись поглаживать скользкую и пульсирующую корону ее плоти, вознося ее к вершинам блаженства. Ох, она впала в ересь! Ее вероломное тело, очарованное распутным вампиром, таяло в предвкушении насилия; разум ее захлестнули эмоции, она ждала чуда и надеялась на него.

Майкл зарычал, ощутив на кончиках пальцев влажное приглашение. Легкими прикосновениями он принялся наносить теплую влагу на венец ее лона, заставляя ее корчиться и пылать от предчувствия полного растворения и обладания. Он ввел в нее два пальца и согнул их, найдя невероятно чувствительное и нежное местечко. Ее внутренние мышцы трепетно пульсировали, то сжимаясь, то расслабляясь, а тело девушки уже переполнял восторг. Большой палец Майкла медленно поглаживал ее холм Венеры, настойчиво и целеустремленно, пробуждая в ней очередной сладостный взрыв. Рене стонала и извивалась под ним, уткнувшись лицом в подушку.

— Значит, не хочешь? — Он поднес к ее лицу свою блестящую от влаги руку, положив подбородок ей на плечо. — А как назвать вот это? — Глаза юноши сверкали. Майкл поднес испачканные ее соками пальцы к носу и понюхал их. Его нескрываемая страсть и потрясла, и еще сильнее возбудила девушку. — А ты знаешь, что твой природный аромат опьяняет меня и дурманит мне голову? И запах твоего желания выдает тебя с головой всякий раз, стоит мне оказаться поблизости, Рене.

— В таком случае, нас обоих предали, — с печалью и тоской пробормотала она. — Ты ведь вампир.

Глаза юноши затопили боль и отчаяние. Он немного отстранился и коленями раздвинул ей ноги. Рене ощутила себя уязвимой и беззащитной. Она подтянула запястья ко рту и впилась в узел зубами. Вечно он ее связывает!

— Ой! — испуганно выдохнула она, когда он приподнял ее за бедра, заставив встать на четвереньки.

Майкл потянул ее на себя, а сам спрыгнул с кровати и встал позади нее, а потом наклонился и поцеловал ее в ягодицы.

— Майкл! Ты развратный негодяй, отпусти меня немедленно!

— Я еще даже не начинал, моя сладкая конфетка.

Он игриво укусил ее за мягкое место и рассмеялся, когда она запротестовала. Положив ей руку на спину, он заставил ее прогнуться, оттопырив ягодицы. А потом, обхватив бедра девушки обеими руками, он опустился на колени и прильнул губами к потаенному цветку ее естества. Рене захлебнулась стоном удовольствия, пока он жадно глотал огненную реку, текущую у нее между ног. Майкл приоткрыл ее пещеру пальцами, чтобы облегчить себе доступ, и зарычал, как медведь, дорвавшийся до бочонка с медом. Его язык обжигал ее плоть, неутомимо и неспешно вознося ее на вершину безумного наслаждения. Рене бессильно уронила голову, пряча пылающее лицо в связанных запястьях, не в силах устоять перед греховными удовольствиями.

Он явно намеревался добиться от Рене полной и безоговорочной капитуляции. Его мягкие горячие губы целовали ее самые сокровенные места, язык метался круговыми движениями. Он вознес ее чуть ли не на самую вершину страсти, от которой оставалось сделать один крошечный шажок до пропасти чувственного взрыва, а потом вновь позволил ей соскользнуть вниз. Жар, горевший у нее внизу живота, собрался в тугой пульсирующий комок пламени; и вдруг он вспыхнул, превращаясь в пушечное ядро. Рене застонала, моля о пощаде.

Майкл ввел в нее палец, поджег фитиль, и пушка выстрелила, разнося все вокруг на мелкие осколки. Рене забилась на постели в тисках чистого бездонного блаженства, взлетая на самый его гребень и проваливаясь в бездну, чтобы тут же подняться вновь.

— Вот это да… — с благоговейным ужасом прошептал Майкл. — Целый вулкан медового нектара!

Рене упала на кровать, удовлетворенная и пресытившаяся. Перед глазами у нее вспыхивали яркие разноцветные круги.

Майкл обхватил ее одной рукой за талию и приподнял дрожащее тело, передвигая его чуточку выше на кровати. Одним движением избавившись от сорочки и коротких панталон, он вытянулся рядом с ней. Перевернув девушку на спину, он развязал ей руки и принялся осыпать легкими и бережными поцелуями ее раскрасневшиеся щеки, веки и губы, а потом осторожно устроился между ее бедер, широко разведя их в стороны. Он навалился на нее сверху, горячий и влажный.

— Моя богиня любви, прекрасная фея, — прошептал он. — Никто не будет любить тебя так, как я. Это просто невозможно, природа не допустит этого. Помни об этом, когда вновь увидишь своего художника.

Рене вдруг почувствовала, как головка его напряженного члена коснулась ее сокровенной пещеры. Девушка встрепенулась, умоляя пощадить ее, но Майкл не обратил на ее протесты никакого внимания. Он легонько погладил ее холм Венеры, предупреждая о том, что готов ко вторжению. Впрочем, это оказалось излишним. Тело девушки опять предало ее; ей оставалось лишь вновь отдаться дурманящему урагану чувств. Она крепко обхватила его руками и ногами и жарко поцеловала в губы. Поцелуй получился долгим, страстным и нежным.

Это был поцелуй примирения.

Рене ощутила, что Майкл сгорает от нетерпения, когда он мощным и ровным толчком до упора вошел в ее распаленное лоно. Его член был жарким, твердым и огромным, как копье. Девушка обнаружила, что, сжимая мышцами вторгнувшийся в нее дротик, она умножает обоюдное наслаждение. Он полностью вышел из нее, чтобы тут же войти снова, медленно и неторопливо, до самого дна, превращая ее в смятенную фурию, тонущую в океане чувственного наслаждения. Он взял ее со сводящей с ума сосредоточенной легкостью, неотрывно глядя Рене прямо в глаза. Она сильнее задвигала бедрами, ускоряя ритм, настойчиво требуя большего, задыхаясь и царапая ему ногтями спину в ожидании освобождения.

Движения его стали быстрыми и настойчивыми. Он напрягся, входя и выходя из нее с яростным упорством, вознося ее на вершину блаженства и спеша присоединиться к ней там. Рене казалось, что внизу живота у нее образовалась бездонная сладкая воронка, засасывающая ее все глубже и глубже…

Майкл зарычал, страшно и злобно. Рене испуганно распахнула глаза и увидела, как расплавленное серебро дикого монстра вновь заливает ему зрачки, а зубы удлиняются, превращаясь в клыки, острые и ослепительно белые. Она хотела крикнуть, но вопль застрял у нее в горле. Коричневая бутылочка в его сумке была пуста; она сама удостоверилась в этом. С минуты на минуту должно было взойти солнце; наступило его время. Они уставились друг на друга, не шевелясь и даже не дыша.

Майкл по–прежнему находился глубоко внутри нее, кожа его блестела от пота. Черты его лица исказились в мучительной агонии. От него исходили волны физической боли. Он схватил ее за подбородок и отодвинул в сторону спутанную массу волос, обнажая шею. Девушку охватила паника.

— Нет, Майкл… Пожалуйста, не надо…

— Прости меня… Не надо меня ненавидеть…

Его горячее дыхание щекотало беззащитную впадинку над ее ключицей; он лизнул языком пульсирующую жилку.

Трепеща от не находящей выхода страсти и содрогаясь от ужаса, Рене вдруг поняла, что повторяет его собственные слова.

Мое отмщение.

Девушка напряглась, закричала и забилась под ним, но он и не думал останавливаться. И тогда она поняла: обращаясь с ним, как с вампиром, она выпустила на волю зверя, жившего внутри него. Внутренне сжавшись и готовясь к неизбежной боли, она крепко зажмурилась и стала молиться, горячо и безмолвно. Рене почувствовала, как холодная тяжесть медленно пронизывает ее шею. Но боли не было. Кровь фонтаном ударила из ее жилы прямо ему в горло, обжигая небо, и девушку сотрясла жаркая волна наслаждения, погружая ее в пучину сладкого опустошения и беспамятства…

Майкл вновь задвигался в ней, ощущая желание, кипевшее у девушки в крови, и рыча от удовольствия. Рене окончательно утратила всякое представление о реальности. Она почувствовала, как ее поднимает неведомая и ласковая сила, несет все выше и выше, туда, где звездными искорками вспыхивают сбывшиеся мечты.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Мы — всего лишь пепел и тени.

Квинт Гораций Флакк. Оды
Жажда крови вернулась к нему. За несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, он вновь превратился в бешеного монстра. В вампира, не думающего ни о чем, подчиняющегося древнему инстинкту. Но в его гаснущем сознании успел оформиться один–единственный сдерживающий импульс — он должен остановиться, чтобы Рене не ощутила боли в шее.

Но потом удовольствие, пьянящее и головокружительное, подхватило его и понесло на крыльях бурного восторга, о котором можно было только мечтать.

Кровь Рене наполнила его рот потрясающим богатством оттенков вкуса. Он проник к ней в разум и растворился в ее теле, всеведущий и всезнающий бог. Они слились воедино, и наслаждение, которое испытывала она, пробуждало ответные чувства в нем. Ее продолжительный экстаз совпал с его освобождением, разрывая его на части и лишая сил. Он чувствовал себя опустошенным и пресыщенным изобилием одновременно.

Он был счастлив.

Майкл скатился с Рене и крепко обнял ее маленькое сильное тело.

— Майкл, — растерянно пробормотала девушка. — Ты не сделал мне больно.

Но вина его от этого не стала меньше. Сгорая от стыда, Майкл уставился на потолочные балки. Ему и в страшном сне не могло привидеться, что когда–нибудь он так поступит с ней. Он считал свои угрозы пустым звуком и только теперь вдруг осознал, в кого превратился. Он стал вампиром, на долгие и долгие века обреченным бродить по земле в сумерках, чужаком, которого боятся и презирают, одиночкой, не нужным никому.

Над морем вставало солнце. Рене крепко спала в его объятиях. Майкл поразился тому, как мирно спит девушка, прижавшись спиной к его груди, после того как он надругался над ее телом, набросившись на нее, как грязная и похотливая свинья.

Ненавистный, кровожадный, обаятельный монстр.

Прошло уже два часа, а тело его по–прежнему пело и трепетало, подобно спущенной тетиве гигантского лука, не желая остывать и успокаиваться.

Стараясь не разбудить девушку, он осторожно откинул в сторону ее черные как вороново крыло волосы и принялся внимательно изучать следы укусов у нее на шее. Что же, следовало признать, выглядели они далеко не так ужасно, как он себе представлял. Хвала богам. Два отверстия размером с игольное ушко. Ничего особенно отвратительного, совсем не те кратеры, которые оставлял на телах своих жертв Фердинанд. «Как символично, — подумал Майкл, — что даже в пылу охватившего меня кровожадного безумия инстинкт защитить девушку оказался сильнее всех прочих чувств».

Тем не менее, его страшная вина не становилась от этого меньше.

— Ты укусил меня, — сонно пробормотала Рене, просыпаясь.

— Прости, — охрипшим от волнения голосом ответил молодой человек.

— Не говори глупостей. Ты сорвал голос, когда орал от удовольствия.

Майкл покраснел до корней волос. От одной только мысли о том, что произошло между ними совсем недавно, он испытывал возбуждение в той части тела, которая прижималась к округлым ягодицам девушки. Неловко заерзав, он попытался отодвинуться от нее. Она пресекла его жалкие попытки, взяв его руку и поднеся к своим губам.

— Не бросай меня. Я… мне понравилось.

Он поцеловал ее бархатную щечку.

— Знаю, но ты могла истечь кровью. Клянусь, этого больше не повторится. Никогда.

— Не давай обещаний, сдержать которые ты не в состоянии. Как ты намерен дотерпеть до берега?

— Это ведь ты — мой тюремщик, а не наоборот. Я думал, ты приказала погрузить на борт пару овец для морского путешествия.

— Прошу прощения. — Рене выгнула шею, чтобы взглянуть на него, и коротко рассмеялась. — Запасаясь провизией, я как–то позабыла о твоей любимой диете. Непростительный промах с моей стороны.

— Хорошо, что ты еще способна шутить на эту тему, вместо того чтобы хвататься за свой серебряный кинжал.

— Ты больше не сердишься на меня. Я чувствую… что ты простил меня. И поэтому я снова могу улыбаться.

— Я простил тебя еще тогда, когда ты отказалась заколоть меня, несмотря на мои угрозы. Кроме того, — юноша широко улыбнулся, — у нас говорят: «Милые бранятся — только тешатся».

Фиалковые глаза, похожие на сверкающие драгоценные камни, расширились.

— Так ты испытывал меня? Майкл! Ты — настоящий дьявол! Еще бы, ты ведь знал, что можешь освободиться в любой момент.

Майкл не стал возражать, но заметил:

— Я не успел бы освободиться вовремя, если бы ты не колебалась и проявила больше решительности.

Она долго, не мигая, смотрела на него. Глаза девушки потемнели, когда ей открылась правда.

— Ты хотел умереть.

Он отвернулся, чтобы не встречаться с ней взглядом, ласково перебирая пряди иссиня–черных волос.

— Майкл, ты должен примириться с тем, кто ты есть. Потому что поделать с этим ничего нельзя.

— Знаю. — Он провел рукой по ее шелковистой коже, в который уже раз восхищаясь изумительной красотой девушки. Он мог любоваться ею вечно, и это зрелище никогда не приелось бы ему. — Ты должна отвезти меня назад, Рене.

Фиалковые глаза потемнели.

— Ты не хочешь ехать со мной?

— В качестве кого? Супруга? — язвительно поинтересовался он. — Или любовника? Или твоего придворного шута? Или ученика твоего маляра? Ну–ка, скажи, какую роль ты отводишь мне в своей жизни?

— Друга! — мгновенно нашлась дерзкая девчонка, вернув себе врожденное самообладание придворной дамы.

Сердце юноши, и без того отягощенное откровениями прошедшей ночи, замерло и оборвалось. Глядя на нее, он негромко продекламировал:

Нет красоты достойней изваянья,

Когда она к ложу плывет беззаботно,

Счастливо ожидая того,

Кому известны ее сокровенные мысли,

Моя светловолосая богиня.

Но я прекрасно знаю, что, к моему отчаянию,

В ее сердце нет для меня места.

Его ладонь, к которой она прижималась щекой, вдруг стала мокрой.

— Ты плачешь, мартышка? А ведь это я должен проливать слезы над нашей судьбой, от которой отвернулись звезды. Ты лишилась такого права.

— Это ты у нас бессмертный вампир, — вспылила девушка. — А я — всего лишь женщина, век которой очень и очень недолог. И какое же будущее нас с тобой ожидает? Даже если предположить, что мы останемся вместе, сколько пройдет времени, прежде чем ты заметишь, как я увядаю у тебя на глазах? Пройдет много лет, ты будешь все так же молод и красив, как сейчас, а я превращусь в старуху с седыми волосами. Неужели ты бы согласился взять Адель в жены?

Майкл знал, что никогда не сможет превратить ее в вампира, обречь на страдания, которые уготовила ему судьба, даже если она сама попросит его об этом, чего Рене делать явно не собиралась.

— Молодая или старая, богатая или бедная, здоровая или больная — мне все равно. Ты — моя жизнь, мое сердце, моя боль и радость, Рене.

— Когда я умру, ты будешь жить дальше. Твое счастье не может зависеть только от меня.

— Это мое проклятие. Не твое.

— Вампир не может стать отцом. А я хочу иметь детей. Или ты намерен нанять кого–либо, чтобы он зачал мне ребенка?

— Нет, — гневно бросил Майкл. Убийственная логика девушка повергла его в уныние. Она была права. — У нас нет будущего.

— Зато у нас есть настоящее.

Рене перевернулась на живот, толкнула его в грудь, так что он повалился навзничь, и одним прыжком оседлала его. Руки юноши скользнули по безупречной линии ее спины и остановились на ягодицах. Он обхватил их ладонями. Она тряхнула головой, отбрасывая волосы, и наклонилась, чтобы поцеловать его. От ее ласкового поцелуя у него остановилось сердце. Он сбросил девушку с себя, перекатился на нее и принялся целовать, страстно и жадно, не жалея ее губ, стараясь забыться в ее объятиях. Майкл понимал, что выбор у него невелик: или похитить принцессу, или расстаться с ней в порту назначения. Он не собирался подвергать себя ненужной пытке: смотреть, как она воссоединится со своим художником. С таким же успехом он мог воспользоваться ее серебряным кинжалом прямо сейчас. Что же касается похищения, то мечты об этом лучше приберечь на потом, для тех холодных и бесконечных ночей, которые ждали его впереди, потому что ни за что на свете он не мог лишить девушку радости материнства.

— Сколько нужно времени, чтобы достичь берегов Франции? — спросил он.

— Иногда — несколько дней, иногда — недель, все зависит от погоды.

— В таком случае, не будем терять ни минуты.

Он скользнул губами по ее восхитительному, свежему и молодому телу, намереваясь оставить ей воспоминания, которые она сохранит на всю долгую жизнь, проведенную вместе со своим проклятым художником.

Рене, не открывая глаз, протянула руку, но не обнаружила его рядом с собой на смятых простынях. Остатки сна улетучились в одно мгновение, и девушка резко села на кровати. Майкл стоял возле окна и мрачно наблюдал за свинцовыми валами, с негромким плеском разбивавшимися о борт судна. В его напряженной позе угадывалась непоколебимая решимость.

— Майкл? — неуверенно произнесла она.

— Я передумал. — На лице юноши не дрогнул ни один мускул. — Мы не плывем во Францию. Мы возвращаемся в Англию.

— Ты шутишь! Я едва унесла оттуда ноги. И до сих пор, между прочим, еще не вышла из темного леса. И такое положение вещей сохранится до тех пор, пока я не избавлюсь от Талисмана.

— Я открыл серебряную шкатулку.

— Что?

Одним прыжком принцесса соскочила с кровати, но запуталась в простынях и наверняка бы упала, если бы Майкл вовремя не подхватил ее. Поддержав ее и поставив на ноги, Майкл вернулся на прежнее место. Рене принялась рыться в своем дорожном саквояже. Шкатулка исчезла.

— Господь с тобой, Майкл, что ты с ней сделал?

— Спрятал там, где ты ее никогда не найдешь.

Девушку охватила холодная паника.

— Только не говори, что ты выбросил ее за борт!

— Нет, я не выбрасывал ее за борт. Хочешь знать, что я обнаружил внутри?

— Что же? — Принцесса и хотела услышать его ответ, и боялась этого. Если он скажет ей, что в шкатулке не было ничего, кроме воздуха, она бросится за борт сама.

— Сначала расскажи мне, как они заставили тебя сотрудничать.

Его поведение не могло не встревожить девушку.

— Почему ты так холоден со мной?

Майкл долго молчал.

— Ты разговаривала во сне.

— Не понимаю, к чему ты клонишь, — неуверенно пробормотала принцесса.

— Ты стонала и всхлипывала, — сухим тоном продолжал он. — Ты сказала…

Рене потеряла терпение.

— Что, черт возьми, я такого сказала?

— Ты произнесла его имя — Рафаэль.

Рене подошла к нему и провела руками по широкой мускулистой спине.

— Это говорит моя совесть, — негромко произнесла она. — Он сейчас гниет в кишащей крысами тюремной камере, пока я забываю обо всем на свете, растворяясь в тебе. — Она прижалась губами к его плечу, не в силах устоять перед жаждой чувственных наслаждений. Рене обняла его за талию, а потом ее руки скользнули по его груди и с благоговейным трепетом легли на квадратики мышц живота. Привстав на цыпочки, девушка поцеловала его в шею, туда, где заканчивались завитки золотистых волос, и вдохнула его запах, от которого у нее опять закружилась голова. — Ты покорил меня сразу и навсегда, — сказала она. — Неужели ты сам этого не чувствуешь?

Майкл развел ее руки и убрал их со своей груди.

— Ты скажешь и сделаешь что угодно, лишь бы убедить меня вернуть тебе Талисман.

Рене улыбнулась. Она потерлась щекой о его лопатку, как кошка, которая хочет, чтобы ее приласкали. У нее еще никогда не было мужчины, который бы ревновал ее к другому. Но его негодование может обойтись ей слишком дорого. Девушка понимала, что может потерять все. Поэтому она сделала то, что было для нее совершенно не характерно. Она рассказала ему историю своей жизни, закончив ее сценой их случайной встречи в подвале дворца короля Генриха.

Майкл слушал ее очень внимательно, перебивал, задавал вопросы и высказывал свое мнение. Он то хмурился, то улыбался, то кивал, то неопределенно хмыкал. Он искренне переживал за нее и вместе с ней, в этом не было ни малейшего сомнения.

И мысль о том, что он останется совершенно один в целом мире, вдруг наполнила ее грустью и тоской.

— Тебе нужна защита. И покровительство, — заявил он, когда Рене закончила свое невеселое повествование. — И козырной туз в рукаве. Они запросто могут отказаться от своих обещаний, и тогда ты останешься ни с чем. Deletoris на самом деле служат кардиналу. Твои герцогства находятся под властью короля. Твоя сестра безвольна и беспомощна. Субиз — грязная свинья и опасность, от которой следует избавиться как можно скорее. А твой художник — просто бесхребетное ничтожество.

Рене понимающе улыбнулась.

— Ты намекаешь на то, что без тебя мне не обойтись?

Майкл пожал плечами.

— Связываться со мной ты не хочешь, но в защите нуждаешься по–прежнему. Тебе просто необходимо иметь в запасе козырную карту, чтобы сыграть с ними на опережение.

— Ты имеешь в виду Талисман?

— Кардинал Медичи сказал тебе, что он представляет собой могучее оружие против вампиров. Но, быть может, Талисман способен не только на это, и ты сможешь добиться улучшения условий соглашения. К чему слепо вручать другому столь ценную вещь, не узнав хорошенько, что у нее внутри? Не думай, я не пытаюсь манипулировать тобой. Я всего лишь высказываю свое мнение вслух. Да, я хотел бы познать тайны, сокрытые в Талисмане. Да, я считаю, что это пойдет тебе только на пользу. Поэтому я предлагаю тебе сделку. Давай вернемся обратно в Англию и разузнаем все хорошенько. Талисман — твой, естественно. Можешь не выпускать его из рук. Никаких фокусов. Мы с тобой — равноправные партнеры, и только. Будем надеяться, что нам удастся найти ответы на интересующие нас вопросы, после чего ты увезешь Талисман во Францию. Я останусь в Англии, чтобы сразиться с собственными демонами. И мы расстанемся друзьями.

— Я верю тебе! — Признание сорвалось с губ девушки помимо ее воли. — Хотя не доверяю больше никому! Я просто чувствую, что могу верить тебе так, как не верила ни единой живой душе, не считая Адели и моей матери, которых знала с самого детства.

— Ты веришь мне? И это после того, что я с тобой сделал?

— Даже в приступе кровожадности ты оставался самым нежным вампиром из всех, кого я знаю, — улыбнулась Рене.

Девушку обуревали чувства, которые она сама считала давно забытыми, и вот теперь они фонтаном рвались наружу. Она видела его глаза, искренние и любящие. Мысли, мечты, страхи, обиды… Они захлестнули девушку с головой. Содрогаясь от рыданий, она спрятала лицо у Майкла на груди; он бережно обнял ее, укутывая покрывалом своего тепла и силы.

Рене плакала и не могла остановиться. Эмоциональный взрыв опустошил девушку. Майкл подхватил ее на руки, и она крепко вцепилась в него, как виноградная лоза в подпорку. Опустившись на постель, молодой человек нежно баюкал ее, давая ей возможность выплакаться и успокоиться. Это было похоже на очищение. Она потерлась щекой о его грудь. Ей хотелось навсегда остаться в теплом и безопасном уюте его объятий, отгородиться от всех и больше никогда не выходить отсюда в большой мир.

Когда девушка, наконец, подняла голову, грудь Майкла уже стала мокрой от ее слез. Но Рене лишь крепче обняла его, прижимаясь к нему всем телом.

— Я люблю тебя всей душой и сердцем, — призналась она ему.

Когда Рене, собравшись с духом, нашла в себе силы оторвать лицо от его груди и взглянуть на окружающий мир, то обнаружила, что нос у нее покраснел и распух, а щеки блестят от слез. Майкл уголком простыни бережно вытер их, как если бы она была ребенком. Девушка взяла его в лицо в ладони, всматриваясь в его глаза цвета морской волны и ища в них признаки фальшивого сочувствия. Не найдя и следов притворства, она поцеловала его, ласково и нежно.

— Я просто непроходимо глупа, — прошептала она.

— Не говори так. В твоем поведении нет ничего нелепого или неестественного. Тебя воспитали в мире, где властвуют интриги и обман, а это — прекрасная удавка для искренних чувств. Ты очень умна и знала, как вырваться из паутины лжи, сплетенной твоим отцом. Цену, однако же, пришлось заплатить очень высокую. Ты вы растила вокруг себя защитный кокон и благополучно спряталась внутри.

— Вот это да! — улыбнулась сквозь слезы девушка. — Майкл, я не ожидала от тебя подобной прозорливости.

— Ты сама рассказала мне обо всем, помнишь? Это были твои слова. И твои чувства.

— Мой Талисман, — храбро напомнила она ему. — Куда ты спрятал его, вампир?

— Посмотри у себя под подушкой, ведьма.

Но девушка не спешила покинуть столь уютное местечко. Ей нравилось сидеть у него на коленях и целовать его.

— Расскажи мне.

Майкл откинулся на кровать и сунул руку под подушку. По–прежнему не выпуская девушку из своих объятий, он выпрямился. Она взяла у него из рук шкатулку и сняла ткань, в которую та была завернута. На крышке виднелась гравировка — святой Михаил, повергающий Змея.

— Такое впечатление, что она принадлежит тебе, — с благоговейным трепетом пробормотала принцесса. — Святой Михаил, победитель Змея.

— Любовь моя, ты забываешь о том, что по легенде я олицетворяю собой Змея. Капитан Лусио из личного отряда deletoris кардинала Кампеджио рассказал мне о дьяволицах и детях Гесперов.

— А меня просветил на этот счет кардинал Медичи. Кстати, как открывается крышка? Я что–то не вижу никакого запора. Ага, нашла. На верхней части шкатулки видны серебряные пятнышки. Но как ты угадал комбинацию? Или шкатулка нашептала тебе шифр на ухо?

— Нечто в этом роде. — Молодой человек ухмыльнулся. — Но я догадался сам. Смотри. У ангела четыре точки. Я решил, что он — положительный герой легенды. Следовательно, именно он и является ключом, способным открыть шкатулку.

— У него две точки на лице, одна — над сердцем, и еще одна — на руке.

— Правильно. Вот я и подумал: рот означает дыхание и душу, сердце — кровь и дух, лоб — мысли, а рука — силу и долг.

Рене попробовала нажать на точки в нужной последовательности, и крышка откинулась.

— Майкл! Ты невероятно умен!

Он равнодушно пожал плечами в ответ. Рене осторожно подняла крышку, охваченная вполне понятным трепетом. Отставив шкатулку в сторону, девушка вынула из нее блестящий металлический свиток.

— Значит, вот эта металлическая штука и есть Талисман? Как интересно. Я почему–то думала, что здесь будут лежать мощи какого–нибудь святого. Когда мы находились в часовне Уолси, мне показалось, что статуя может ожить, что Иисус Христос и Божья Матерь восстанут и заключат меня в свои объятия.

— Собственно, задумано все и в самом деле очень изящно. Полагаю, эта штука не просто очень старая. От нее так и тянет седой древностью. Это медь, мягкий металл, который легко скрутить в свиток. Но при этом он обладает достаточной прочностью и надежностью, чтобы пролежать сотни и тысячи лет, а самое главное, я могу касаться его.

— Ты не стал разворачивать его? Ты ждал меня? — Рене уставилась на него с изумлением. — Ты просто ангел.

— Вампир, мой любимый мышонок. Наполовину демон, наполовину человек. Не забывай об этом.

Свиток, согретый теплом его ладоней, легко развернулся, словно бы по собственной воле.

— Какие странные значки, — заметила девушка. — Что, по–твоему, они означают? Это какая–нибудь тайнопись?

Майкл внимательно рассматривал свиток.

— Я уже видел раньше нечто подобное…

— Где? Ты обязательно должен вспомнить! Я понимаю, что у тебя случаются провалы в памяти…

Майкл задумчиво потер золотой перстень на пальце.

— Нет, как раз это я помню совершенно точно. Я видел их в библиотеке милорда.

— Вот как! — Энтузиазм девушки угас. — Выходит, это язык вампиров.

— Нет, что ты. Кроме того, я знаю одного человека, который может перевести для нас то, что здесь написано.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Восстань из моего праха, Мой неизвестный мститель!

Вергилий. Энеида
Король Генрих потер подбородок левой рукой, унизанной тяжелыми перстнями. Это был очень дурной знак. Внезапно кулак короля обрушился на стол, отчего члены его Совета испуганно вздрогнули в креслах, а вестники несчастья испуганно попятились в дальний конец залы.

— Это же конец всему! Катастрофа! Армия демонов?

— Небольшое войско, — запинаясь, пробормотал сэр Уолтер Деверо. Король скользнул по нему пустым взглядом, словно бы мимоходом удивляясь тому, что стена, оказывается, тоже умеет говорить, а сэр Брайан толкнул его локтем под ребра, приказывая немедленно заткнуться.

Король Генрих развернулся в сторону Уолси и вперил в него гневный взгляд.

— Это вы во всем виноваты! Вы и ваш ненормальный приятель из Рима — вы привезли их сюда!

Кардинал Уолси, справедливо полагая, что, разместив охваченный паникой двор в своем дворце в Хэмптон–корт, он уже понес достаточное наказание, почтительно склонил голову. Талисман исчез, а вместе с ним — и его надежды на тиару. Так что ярость короля ничего не могла добавить к мертвому штилю отчаяния, воцарившемуся у него в душе.

Герцог Бэкингем многозначительно прочистил горло.

— Нам следует со всей возможной быстротой собрать свои войска и выступить навстречу…

— Куда выступить? — пожелал узнать король, распаляясь еще больше. — Насколько нам известно, они запросто могут высадиться на крышу этого дворца!

Герцог Норфолк, с радостью наблюдавший за тем, как его соперник получил заслуженную отповедь и смешался, сделал шаг назад и заявил:

— Внезапный отъезд кардинала Кампеджио поставил нас в чрезвычайно трудное положение. Однако же от моего внимания не ускользнул тот факт, что во время пребывания итальянца в резиденции его милости лорда–канцлера в Йорк–плейс солдаты армии кардинала, именующие себя истребителями вампиров, усиленно обучали йоменов его высокопреосвященства таинствам борьбы с порождениями тьмы. Быть может, господин кардинал Уолси будет настолько любезен, что одолжит нам своих солдат…

Это был удар ниже пояса. Уолси про себя проклял престарелого герцога. Как не вовремя он влез со своим предложением! А ведь он рассчитывал сделать его в нужный момент, когда все эти благородные идиоты распишутся в своей беспомощности, и тогда на сцену вышел бы он и вернул благосклонность короля. Уолси улыбнулся.

— Разве можно было ожидать от меня иного поступка, ваше величество? Милорд Норфолк лишь озвучил то, что и так ясно без слов.

— Почему они идут на нас войной? — задал Генрих риторический вопрос, словно обращаясь к самому Господу Богу. — Что им от нас нужно?

— Если позволите, ваше величество… — Сэр Уолтер Деверо шагнул вперед, отделившись от стаи придворных у стола. — У меня есть причины полагать, что им нужен сэр Майкл Деверо, хотя зачем он им понадобился, я не могу себе представить.

А вот Уолси мог. Вампирам нужен был Талисман! Его протеже, в выборе которого он так ошибся, оказался бродячим вампиром–одиночкой и до сих пор находился в Лондоне, не исключено, что в обществе принцессы. Отсюда следует вывод, что демоны не намеревались устраивать кровавое пиршество на берегах Темзы. Они охотились за одним из своих собратьев.

Если ему удастся захватить этого негодяя до того, как с ним расправятся вампиры, он сможет завлечь всю эту проклятую орду в ловушку, покончить с ними одним ударом и — самое главное! — вернуть Талисман, а с ним и надежды на трон святого Петра. Да, конечно, найти вампира, который не желает, чтобы его нашли, будет очень нелегко. Но Уолси было известно то, чего не знали вампиры. Майкл Деверо влюбился без памяти.

Они вернулись в Лондон.

Рене не находила себе места от беспокойства. Но Майкл держал девушку за руку, и от него исходила такая уверенность в собственных силах, что принцесса не могла не проникнуться ею. Закутавшись в длинные черные плащи до пят и опустив на глаза глухие капюшоны, в сопровождении верных deletoris, они шагали по набережной. Талисман покоился за отворотом камзола Майкла.

— Вот этот дом, — произнес молодой человек, внимательно оглядывая мрачный особняк, приткнувшийся между таверной и Лондонским мостом на крутом речном откосе в «рыбных садках» Саутворка. — Ну, что, любимая моя, стучим?

Рене коротко кивнула в знак согласия и подошла вместе с ним к двери. Старик, пригласивший их войти, был непритворно рад вновь увидеть Майкла и поспешил предложить им вина.

— Мой дорогой мальчик, входите же, входите! А кто это с вами? Ваша леди, сэр Майкл?

Радостно улыбнувшись, Майкл заключил принцессу в объятия.

— Любовь всей моей жизни. Прошу знакомиться.

— Я уже старый человек, но все еще могу понять вашу привязанность к столь очаровательной спутнице. Добро пожаловать в мою скромную обитель, миледи. Прошу вас, присаживайтесь.

Майкл не стал скрывать от Рене правду о своем детстве, проведенном в трущобах Лондона, хотя и сам узнал ее совсем недавно. У них больше не было друг от друга тайн.

Дни и ночи в роскошной каюте на каравелле кардинала Медичи стали лучшими в жизни девушки. Это были волшебные мгновения настоящего счастья. Однако она не могла не заметить, что Майкл старательно скрывает озабоченность под маской напускной веселости. В душе у юноши царил ад. Сегодня днем, когда они занимались любовью, он был неутомим и нежен, как никогда, заставив ее забыть обо всем, кроме него. Он любил ее с такой обнаженной и отчаянной страстью, что ей казалось, будто он хочет сообщить ей то, что не осмеливается выразить словами.

Он как будто прощался с ней.

Направляясь в Саутворк, они заглянули по пути в Вестминстерское аббатство, чтобы навестить Кристофера и двух слуг. Майкл заверил их, что все идет прекрасно и вскоре он вернется за ними, чтобы забрать с собой. Но его обещания почему–то не рассеяли дурные предчувствия Рене, которые все сильнее овладевали девушкой.

— Чем могу служить вам? — осведомился Абрахам, когда они уселись за стол, потягивая превосходное сладкое вино.

— Абрахам, я хочу просить вас об одном одолжении, — начал Майкл. — Но сначала я должен предостеречь вас. Одно мое присутствие в вашем доме угрожает вашей жизни. За мной началась охота, я превратился в парию среди своих соотечественников–англичан, в зверя, предназначенного на заклание. Я не стану утруждать ваш слух перечислением событий и обстоятельств, которые привели меня к столь печальному финалу. Достаточно будет сказать, что я не стану держать на вас зла, если вы откажетесь.

— Не надо более переливать из пустого в порожнее, мой дорогой мальчик, я готов помочь вам.

Майкл вынул из–за пазухи свиток красного металла, нагрел его в ладонях и позволил ему раскрыться на грубой байковой скатерти, которой был застелен неприбранный рабочий стол.

— Вы можете перевести для меня этот документ?

Абрахам подвинул подсвечник поближе, наклонился, вглядываясь в древний текст, и тут же отпрянул. Лицо его обрело грозное и мрачное выражение.

— Вы знаете, что это такое?

Майкл, не дрогнув, выдержал взгляд Абрахама.

— Это иврит.

Голос старика превратился в едва слышный шепот. На глазах у него заблестели слезы.

— Последний раз я видел эти письмена через восемь дней после рождения своего сына. Мы молились шепотом. Я читал посвящение Богу…

У Рене перехватило дыхание. Тщательно скрываемая боль, которую буквально излучал старик, проникала ей внутрь, забираясь под кожу, похожая на жар, дым и чад церковных костров.

— Если для вас это слишком тяжело… — начал Майкл.

Внезапно Абрахам с шумом выдохнул.

— Давайте посмотрим. — И он погрузился в изучение документа. Спустя некоторое время старик поднял голову и взглянул на Майкла. — Да, это вам не фунт изюму! Вы хотя бы представляете, что именно мне принесли?

Майкл застенчиво улыбнулся.

— Если бы представляли, нас бы здесь не было.

— Это… — Абрахам с трепетом простер руки над свитком, не касаясь его, — у меня просто нет слов. — Он стал читать: — «Мы, белые сикарии иудеев Иерусалима и Кумрана, солдаты Господа, борцы со Злом, признаем справедливость нашей войны с Тьмой и ее детьми, пришедшими в этот мир с помощью безумств и обмана, и намерены вести ее до тех пор, пока не обеспечим счастливое будущее для наших потомков в этом величайшем из всех сражений». — Старик умолк, чтобы перевести дух. — Этот документ называется «Последний завет».

Рене вздрогнула. По коже у девушки пробежали мурашки, и она теснее прижалась к Майклу. Он обнял ее за плечи, согревая теплом своего сердца.

— Сколько лет этому документу?

— Полагаю, он старше Господа нашего Иисуса Христа. Мне продолжать?

— Да, пожалуйста.

— «Чистые душой, верные сердцем, здравые умом и крепкие рукой, мы, верные слуги Безграничного Света…» Они имеют в виду бога иудеев, Майкл. «Мы, поклявшиеся очистить дарованный нам мир от Пожирателей, злых демонов сущности и оболочек мертвых, потомков Того, кто был украшен огнем, стремящихся выхолостить суть Создания, а также их порождений, вручаем Меч Справедливости богоподобному ангелу…» По–английски имя ангела звучит как «Майкл». Документ очень длинный.

— А вы можете вкратце изложить его содержание? — попросил Майкл.

— Да, конечно. Должен предупредить вас вот о чем. Речь идет о святых, самых сокровенных тайнах иудейской веры. Они определяют внутренний смысл, значение и важность всех вещей. И это знание подвергнет вас еще большей опасности, чем та, которая уже нависла над вами, поскольку может навлечь на вас гнев самого Господа и Сатаны.

Майкл наклонился и заглянул Рене в глаза.

— Тебе решать, мышонок. В конце концов, Талисман принадлежит тебе.

«Ты — внутренний смысл и важность всех вещей для меня», — шепнул ему разум девушки, вдохновляемый чистой любовью ее сердца.

— Ты должен узнать все, Майкл. Давайте продолжим.

— Что ж, слушайте! — Абрахам ненадолго умолк, чтобы прочитать еще несколько строчек. — Они говорят, что Бог сотворил мир через посредство десяти изречений, десяти божественных идеалов, высших совершенств, называемых Sephirot, которые озаряют божественный замысел по мере его воплощения в процессе сотворения. Одновременно в мир пришли десять оболочек, первозданных сосудов скверны и зла, которые именовались Qeliphot. Далее они рассказывают о том, как Господь искушал Адама Евой, и о том, как Сатана искушал Адама Лилит, королевой демонов. Их богопротивный союз и породил на свет создание, именуемое Духом Ночи.

Рене бросила взгляд на Майкла. Геспер.

— Это существо является наполовину человеком, наполовину демоном, живым мертвецом, обладающим душой и телом, но лишенным духа. Вот почему он должен красть дух человека, то есть кровь людскую. Белые сикарии описывают здесь свою длительную войну с этим существом и его порождениями. А их число умножилось после того, как королева демонов отправила своих… э–э… придворных дам искушать прочих смертных мужчин, чтобы наполнить мир отпрысками зла. И тогда, карая их за хаос, порожденный ими, Господь очистил мир от всех демониц, кроме одной — самой королевы, которой удалось спрятаться. Здесь о ней говорится следующее: «Дом ее проваливается в преисподнюю, ворота ее — это врата смерти, она бродит по ночам, притесняя, дразня и возбуждая сынов человеческих».

— Мы знаем историю об ангеле Михаиле и драконе с лицом женщины. Прошу вас, продолжайте.

— Итак, все демоницы были уничтожены. Но их дети–кровососы остались. Белые сикарии долгие века вели за ними охоту и уничтожили всех, за исключением десяти, бежавших за край земли и превратившихся в ночной туман. Так, а теперь о том, что касается Меча. Архангел Михаил явился главе белых сикариев. Он вручил ему окровавленный Меч Справедливости, от которого пала Лилит, и повелел хорошенько спрятать его, дабы у будущих поколений было абсолютное оружие, которым они бы могли сразиться с десятью исчезнувшими ночными призраками на тот случай, если те вновь объявятся на земле. Белые сикарии расплавили Меч, запятнанный кровью королевы демонов, и создали из него вот этот документ.

— Меч из меди, а не стали, — изумленно протянул Майкл. — Загадка.

— И как же можно воссоздать этот меч? — осведомилась Рене, демонстрируя свойственный ей прагматизм.

— Увы, вся штука в том, что сделать этого нельзя. Зато можно вызвать силу Меча и овладеть ею, но только один раз. Она воплотится в том, кому удастся этот подвиг. И тогда этот человек сам превратится в Меч Справедливости. А свиток, соответственно, утратит свою силу. Но имеется одно условие. Меч был окрашен кровью королевы демонов. Следовательно, в жилах того, кто будет воплощать в себе его силу, должна течь кровь ночных духов. Это и станет для него Божественным Испытанием. Поэтому вызывающего следует выбирать с особой тщательностью. Он должен глубоко почитать десять божественных идеалов и не обладать ни одной скверной из десяти. Если вызывающий нечист телом или душой, или если он сам является ночным призраком, род людской исчезнет с лица земли.

— В этом определении содержатся внутренние противоречия, — заметил Майкл. — Требуется отыскать ночного призрака, который не является ночным призраком и служит роду людскому, а не своим собратьям и владыкам.

— Нет, не так, — возразила Рене, глядя ему в глаза. — Ночные призраки — Гесперы. Но ведь ты — не Геспер.

Догадавшись, к чему она клонит, Майкл побледнел.

— Майкл, не мешкай. Не ищи оправданий. Если твой лорд появится здесь в поисках этого свитка, ты должен быть готов. Ведь он всемогущ. Ты сам говорил, что мне нужен козырной туз в рукаве. И вот теперь я могу сказать тебе то же самое. Тебе нужен Меч.

— Если я поступлю так, как ты советуешь, если это вообще возможно, ты вернешься во Францию со свитком, не стоящим и ломаного гроша. И ты всерьез полагаешь, что я соглашусь подвергнуть тебя смертельной опасности?

— Я не намерена возвращаться во Францию.

Майкл взял лицо девушки в свои ладони.

— Вернешься, причем немедленно. Какая жизнь тебя ожидает, если ты останешься со мной? Нам придется все время убегать и переезжать с места на место. Возвратиться в Ирландию я не могу. Место при дворе я потерял. Кардинал Кампеджио начнет против меня крестовый поход. Мне придется скрываться.

— Значит, это правда. Ты собирался бросить меня. Я чувствовала это. Знала. — Глазадевушки наполнились слезами.

— Я люблю тебя. Я хочу, чтобы у тебя были свой дом и дети. Абрахам, — молодой человек повернулся к старику, — чего может ожидать от жизни беглец?

— Страха темноты, нужды, лишений, одиночества и позора.

Но Рене не желала смириться с этими разумными доводами.

— Выслушай меня, пожалуйста. Овладей силой Меча, Майкл, сотри врагов своих с лица земли, и тогда наградой тебе станет любовь. Потому что нет в мире ничего дороже любви и славы, это абсолютная доблесть и торжество жизни.

Юноша размышлял.

— Абрахам, будьте добры, перечислите те десять совершенных добродетелей.

Глаза старика заблестели.

— Должен заметить, что я полностью согласен с миледи. Итак. Первое совершенство — Венец, сила Создателя. Второе — Сила Мудрости. Третье — Сила Любви: понимание, раскаяние, здравый смысл. Четвертое — Сила Предвидения: прощение и милосердие. Пятое совершенство — Сила Намерения: рассудительность, мужество, непреклонность. Шестое — Сила Созидания: симметрия, равновесие и сострадание. Седьмое — Сила Вечного Сейчас: созерцание, упорство и инициатива. Восьмое — Сила Интеллекта: покорность, искренность и стойкость. Девятое — Сила Проявления: фундамент, всеобъемлющая память и обладание соответствующими знаниями. И десятое совершенство — Сила Исцеления и Свершения: королевство, физическое присутствие, видения и иллюзии.

— А в чем заключаются десять недостатков? Или скверн, говоря языком свитка? — пожелал узнать Майкл.

— Первая скверна — Сатана: король–искуситель. Вторая — Расстройство Силы Господа: злоба и безнравственность. Третья — Сокрытие Господа: темнота. Четвертая — Один из Стаи: бесполезность. Пятая — Уничтожение Господа: огонь и сжигание тел. Шестая скверна — Повелитель мертвых: тот, кому уже не помогут сострадание и слезы. Седьмая — Стервятники Сожжения Господа: создатели острого оружия. Восьмая — Опустошение Господа: грязь и неудовольствие. Девятая скверна — Ночной Призрак: подлость и злодейство. И десятая — Шептуны: колдовство.

— Майкл! — Рене обеими руками, вцепилась в рукав камзола юноши. — Ты можешь сделать это. В тебе нет ни одной скверны из перечисленных.

— Ну, и как же можно вызвать силу Меча? — осведомился Майкл у Абрахама. — Что здесь сказано на этот счет?

Абрахам пробежал свиток внимательным взглядом.

— Нет, я не вижу никаких указаний. Вам следует угадать это самому.

За столом воцарилось долгое молчание. Потом Майкл попросил Абрахама прочесть текст еще раз и повторить десять хороших и плохих качеств.

— Почему их десять? — задала вопрос Рене, ни к кому конкретно не обращаясь. — Наверняка здесь скрыт какой–то важный смысл.

Абрахам выставил перед собой ладони.

— Десять пальцев. Это число творения.

— Десять пальцев! — вскричала Рене. — Конечно! Положи ладони на свиток и посмотрим, что из этого выйдет.

Майкл повиновался, но тут же зашипел и отдернул руки.

— Я обжегся. Говорил же я тебе, эта штука меня ненавидит.

Абрахам вновь склонился над свитком.

— Постарайтесь коснуться пальцем названия каждого из десяти хороших качеств. Вот, смотрите, я покажу вам: Венец, Мудрость, Любовь, Прощение…

На этот раз Майкл отдернул лишь правую руку.

— Я обжег палец.

— Всего один? — спросил Абрахам. — Который? А, Венец.

— И что это значит? — полюбопытствовала Рене.

Абрахам задумчиво всматривался в Майкла.

— Вы можете назвать себя верным христианином?

— Он — истинный язычник, — пробормотала в ответ Рене, раздосадованная и обеспокоенная. — Он не верит в Бога.

Майкл выглядел несчастным и пристыженным.

— Когда умерла моя мать, я был слишком мал. А мой покровитель оказался… язычником.

Абрахам потрепал его по руке.

— Пойдемте со мной.

Старик подвел Майкла к окну.

— Выгляните наружу. Что вы видите?

— Я вижу ночь.

— Взгляните дальше и выше, посмотрите на весь мир сразу. Что вы видите?

Юноша поднял глаза к небу. Темно–синий бархат кое–где закрывали кляксы облаков. Ему хотелось завыть…

— Я вижу ночь, которая заключает в себе все и всех.

— Божественное покрывало. Очень хорошо. А теперь попробуй те заглянуть внутрь себя. Так глубоко, как только сможете. Что вы видите?

Ничего. Все, чему научил его Тайрон, вдруг ушло. Он видел лишь одну…

— Любовь.

— Какого она цвета?

— Абрахам, ну и вопросы вы задаете… — Майкл коротко вздохнул. Его любовь была огромной, колоссальной. Так много любви, сосредоточенной в одном месте, в замкнутом пространстве, внутри него. — Пламя. Белое. Золото. Солнечный свет.

— Безграничный Свет? — заинтересованно переспросил Абрахам. — Свет без конца и края — такое описание подойдет любви, живущей у вас внутри?

— Да, — прошептал Майкл. Он чувствовал себя измученным и опустошенным.

— Это и есть Бог, ваш Бог. Темная ночь, которая обнимает вас и заключает в свои объятия, белый свет любви, которую вы испытываете и несете в своем сердце. Бесконечность внутри и безграничность снаружи. Eheyeh Asher Eheyeh. Я ЕСМЬ ТО, ЧТО Я ЕСМЬ. Это и есть Бог. Забудьте о легендах и символах. Вам не нужно спрашивать свой разум, верит он или нет, — вы чувствуете Бога вот здесь! — И Абрахам ткнул его кулаком в грудь.

Майкл судорожно сделал глубокий вдох. Сила пронизывала его и наполняла мужеством.

— Еще раз. Я должен попробовать снова.

Он вернулся за стол, на свое место рядом с Рене, и нежно привлек девушку к себе.

— Обними меня.

Девушка крепко обвила его руками, наполняя его существование смыслом и ощущением цельности. Он приподнял ей подбородок, напряженно вглядываясь в блестящие фиолетовые глаза. Майкл крепко поцеловал ее в губы. Чувства переполняли его. Преклонение. Смирение. Щедрость.

Оторвавшись от ее губ, Майкл понял, что готов к предстоящему испытанию. Он придвинул к себе свиток. Раздвинул пальцы и положил ладонь на слова: Венец, Мудрость, Любовь, Прощение, Мужество, Равновесие, Созерцательность, Искренность, Фундамент, Королевство… Его пронизал столб слепящего света. Белое сияние окутало его и ослепило. Видения — фантастические, хаотичные, грандиозные, цветные, изменчивые и радостные — сверкающим калейдоскопом проплывали перед его внутренним взором. Удары. Боль. Роджер Вайз и мальчишки, избивающие его смертным боем. Лорд Тайрон, выходящий из тумана, с глазами, залитыми расплавленным серебром, и оскаленными белыми клыками, разрывающий глотки, жадно лакающий кровь, глядящий вниз, на него, лежащего на земле. «Светловолосый малыш, тебе есть, где жить? Негде? Тогда пойдем со мной». Дождь. Гроза. Ирландия. «Поклянись сохранить мне верность. Сделай для меня то, что я сделал для тебя».

Нож. Кровь. Золотая чаша. Смех. «Выпей яду из золотой чаши. Смейся, если тебе достанет мудрости. Греши смело. Смерть для нас — ничто». Боль. «Пусть свершится правосудие, пусть даже небо упадет на землю». Дождь. Кандалы. Нагое тело на полу. Холод. Рассвет. Горящая кожа. Огонь. Солнце.

Майкл открыл глаза.

— Я вспомнил! Все! — Он ощутил себя живым и полным сил. Свободным. Его переполняла искрящаяся сила, рвущаяся наружу в поисках выхода.

Рене и Абрахам со страхом смотрели на него.

— Что? — спросил Майкл. Оказывается, он выскочил из–за стола. Хотя и не помнил, как. — Я стал другим?

Рене медленно встала и подошла к нему. Она осторожно коснулась его груди, лица.

— Ты… светишься.

Майкл опустил взгляд на свои руки и не заметил ничего необычного.

— Я чувствую себя… здоровым и полным сил.

— Ты кричал. Тебя поглотил столб ослепительного пламени. Весь дом осветился изнутри. А потом из тебя ударил фонтан белого сияния. Я готова держать пари, что весь город видел это. Окно распахнулось настежь.

Дурное предчувствие тяжко толкнуло его в грудь. Его лорд и повелитель шел сюда. А с ним и армия вампиров.

— Нам нужно уходить, Абрахам. — Он взял руку старика и крепко пожал ее. — Примите мою искреннюю благодарность. Вы — настоящий друг.

Рене свернула свиток в трубочку и протянула его юноше. Майкл принял его, распахнул на девушке накидку и сунул Талисман ей в ридикюль.

— Возьми его с собой во Францию. Мой лорд идет сюда. Он уже близко. Ты уедешь без меня. Немедленно.

У порога их ждали deletoris. Рене поспешила успокоить сержанта, сказав, что все в порядке.

— У нас очень мало времени, — произнес Майкл. Он чуть ли не силой принялся подталкивать их к лодке, помогая подняться на борт. В последнее мгновение он привлек девушку к себе. — Любимая моя…

Она с надеждой вглядывалась ему в глаза.

— Ты бросаешь меня, Майкл?

— Это ты оставляешь меня, моя дорогая мартышка. Ты возвращаешься к своей жизни. Но я всегда буду помнить о тебе и приду на помощь. В свитке больше не осталось силы. Возьми мой перстень и воспользуйся им, если они обманут тебя, отказавшись от своих обещаний. — Он надел свой перстень с печаткой на указательный палец принцессы. — Помнишь, как мы с тобой стояли в галерее во дворце короля, а в следующий миг оказались в библиотеке Уолси? Я заранее оставил там свое кольцо. И пока ты будешь носить мой перстень, я всегда могу оказаться рядом с тобой. Если я тебе понадоблюсь, просто позови меня. Я услышу. Будь счастлива, мартышка. Не оглядывайся. — Он крепко обнял ее и поцеловал. — Моя любовь останется с тобой навсегда.

— Все влюбленные немного сумасшедшие, — прошептала она в ответ.

Она обняла его за шею и прильнула к его губам, вкладывая в это прикосновение всю свою душу. Он разомкнул ее руки, подхватил девушку на руки и передал солдатам в лодке. По щекам ее струились слезы.

— Тебе пора, Рене. Уезжай. Солдаты, весла на воду!

Повисший над рекой туман скрыл лодку в своих невесомых объятиях, и она растворилась в темноте.

Чувствуя, как душа его разрывается на тысячи ледяных осколков, Майкл, стоя на краю пирса, беззвучно декламировал:

Кажется, мое сердце разорвется надвое

От страсти и любви.

Господь благословил ее,

И вот она уходит от меня,

Истинная богиня красоты и счастья!

«Майкл… — прошептала Рене. — Прощай, любовь моя. Да хранит тебя Бог».

Майкл долго стоял на пристани, глядя на туман, реку и ночь… Появление вампиров он ощутил всем своим существом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

За кровь, пролитую нами,

За героя, убитого нами,

Нас ждет тяжкая работа и скорбь,

Тяжкая работа и скорбь,

Пока не исполнится предначертание!

П.У. Джойс. Старинные кельтские баллады, легенды и мифы Ирландии: Приключения Эрика Изящного
— Майкл, сколько ты будешь еще испытывать мое терпение?

Они падали, с неба, как хищные черные птицы, превращаясь в волков. Глядя на реку, Майкл вспомнил старую латинскую поговорку: «Впереди — пропасть, позади — волки». Он резко развернулся на месте, быстрый и стремительный, едва касаясь земли ногами.

Лорд Тайрон, изможденное лицо которого посерело от бешенства, взревел так, что с деревьев облетели листья. Его когтистая лапа с размаху впечаталась в грудь Майкла.

— Вор! Обманщик! Подлый предатель! Ты обманул меня!

Майкл, не дрогнув, выдержал и удар, и обвинения.

— Вы отправили Фердинанда уничтожить меня. А ведь я так верил вам!

— Это ты предал меня, раб! Я создал тебя своей кровью, а ты украл Меч! Будь ты проклят!

Он поднял голову и заревел, глядя в темно–синее ночное небо над Темзой, отчего оно вздрогнуло и сморщилось, а по водам реки побежала сильная рябь. Волки превратились в рыцарей, и Майкла окружили знакомые лица: передним стояли воины, возраст которых исчислялся сотнями лет, глаза их отсвечивали расплавленным серебром, и в тусклом лунном свете блестели обнажившиеся длинные клыки. С губ их срывалось приглушенное и злобное рычание. Это была армия, победить которую невозможно.

В воздухе тонко свистнула стрела, и Майкл почувствовал удар и тупую боль в бедре. Из раны по жилам побежал жидкий огонь, расходясь по всему телу, и он упал на землю, а вампиров, стоявших перед ним, накрыла туча стрел с серебряными наконечниками. На них напали. Угроза шла с реки. Раненое бедро терзала невыносимая боль, и юноша с трудом перевернулся на бок. Едва только космы тумана рассеялись, как он увидел баркасы, скользившие по воде. На них густыми рядами стояли лучники, рыцари и солдаты–наемники. Армия короля.

Вампиры рассыпались по набережной в поисках укрытия. Майкл ощутил, как сильная рука ухватила его за шиворот и подняла в воздух.

— Давай, поднимайся! — прорычал милорд Тайрон.

Он вырвал стрелу, торчавшую из бедра Майкла, и поволок его в переулок. Майкл принялся растирать раненую ногу. Когда Рене уколола его серебром, он пролежал без сознания несколько часов. На этот раз его тело сопротивлялось действию яда; жгучая боль понемногу утихала. Он поднял голову и взглянул в лицо своему лорду, наставнику и единственному отцу, которого он когда–либо знал.

— Вы вновь спасли мне жизнь. В который уже раз.

— Я отправил сэра Фердинанда прикрывать тебе спину, но он не смог обуздать свою ненависть к тебе. Он решил, что сможет добыть Меч сам. Если Юпитер хочет кого–то уничтожить, он сначала лишает его разума.

— Вы превратили меня в монстра в ту самую ночь, когда мы якобы заболели английской лихорадкой. Вы что же, укусили меня или пили мою кровь? Это — единственное, чего я не помню.

Старый граф улыбнулся.

— Нет, Майкл. В золотой чаше я поднес тебе свою кровь. А солнце сделало все остальное. Я не хотел обращать тебя. Ты должен был остаться человеком. Тебе недоставало безжалостности, необходимой для того, чтобы пить человеческую кровь. Но ты совершенно пал духом, ведь Фердинанд шутя избивал тебя, как мальчишку. Ты чувствовал себя беспомощным и ни на что не годным, как всегда случается с людьми, когда им приходится иметь дело с моими воина ми. Урок ты усвоил, но применить на практике не мог.

— Почему вы скрывали от меня правду, отправив ко двору блуждать в потемках?

— У меня уже не было времени обучить тебя всем премудростям. Кардиналы были готовы начать войну за обладание Мечом.

— Вы ходите по земле уже много веков, сотни лет. Откуда вы пришли?

Лорд Тайрон расхохотался.

— Сотни лет, Майкл? Нет, тысячи. Я пришел в это мир еще тогда, когда люди были неграмотными язычниками. Но ты теперь обладаешь нужной силой, так что предыстория тебе наверняка известна.

— Вы — Геспер, один из тех десяти, которых не смогли найти и уничтожить белые сикарии.

— О, нас было намного больше. Гесперы, в отличие от людей, ставших вампирами, способны производить на свет потомство. Я родился в междуречье Тигра и Евфрата. Своего отца я не знал, моя мать была ночным призраком. А сам я очень походил на тебя. На земле у нас была цель. Мы считались хранителями мудрости. Мы сделали бессмертными ученых и ремесленников, мы прославляли красоту. Но потом пришли иудеи со своим одним–единственным, но ревнивым Богом. Они принялись истреблять нас, как их самих истребляли римляне, посему мне пришлось бежать со своими братьями в Северо–восточную Италию. Мы процветали, продолжали выполнять свою миссию, и все шло хорошо. До тех пор, пока эта новая религия не стала расползаться по земле, подобно заразе, обретя новую форму — христианство. Они были фанатиками, эти мясники–христиане. Церковь захватила Меч. Между священниками и империей развернулась настоящая война. Император пришел ко мне и предложил сделку. Я уничтожаю его врагов — он отдает мне Меч. И я поверил ему. Мы сражались и почти победили. Новый император отказался от данного мне обещания. Вместо того чтобы выполнить его, он вместе с Папой начал Истребление. У них это очень хорошо получалось. Они знали наши тайные слабые места. Вскоре не осталось никого. Мои братья Гесперы были схвачены один за другим. Их заманили в ловушку подлостью и предательством, а потом сожгли.

— Значит, не осталось никого, кроме вас, мой безымянный лорд и покровитель, неанглийский англичанин.

— Ты не сможешь выговорить мое имя. Я — испанец, иногда живу в Испании. Мои возможности и пределы моей силы ты даже не в состоянии представить. Но сейчас ты услышишь, как звучит мое имя. Вот так… — И старый граф произнес его.

И впрямь, Майкл ни за что не смог бы повторить его. Тем временем армия короля, оттеснив вампиров с набережной, высаживалась на берег, готовясь углубиться в трущобы и истребить всех монстров до единого. Но солдаты не подозревали, что лезут в умело расставленную им ловушку, навстречу своей смерти. Вампиры отступали и перегруппировывались, меняя форму и готовясь сомкнуть кольцо окружения. Майкл легко угадывал их замысел, ведь в свое время лорд Тайрон неплохо подготовил его в области военной стратегии.

— Ну что, закончим сражение?

Майкл заколебался.

— Это же люди короля.

— Они считают тебя вампиром. Ты — больше не один из них. Вставай в наши ряды и сражайся вместе с нами. Возвращайся со мной в Ирландию. Мы поднимем восстание, сбросим английские штандарты в море. Заверши эту войну со мной, Майкл. Расплатись кровью, которой ты мне обязан.

— Вампиры не ссорились с людьми короля. Мы должны уйти. Отзовите их.

— Нет! — В глазах старого лорда вновь застыло расплавленное серебро, а во рту сверкнули ослепительно–белые клыки. — Вампирам нужна кровь. Сражайся!

И Майкл вдруг оказался в самой гуще рукопашной схватки. Он яростно рубил мечом направо и налево. Англичане десятикратно превосходили вампиров числом, но шансов на победу у них все равно не было. Сражение превратилось в бойню.

Майкла уже тошнило от бессмысленного кровопролития, но запах свежей крови по–прежнему будоражил сидевшего в нем зверя. Жажда крови кипела в его жилах и гнала его вперед. «Пей кровь, — безостановочно звучал у него в ушах чей–то голос. — Устрой праздник плоти. Пожирай людишек. Они для тебя — ничто. Пища».

Обладатель Меча защищает мужчин и женщин, созданных по образу и подобию Господа Бога нашего.

Внезапно его окружил отряд закованных в броню рыцарей, и со всех сторон на него обрушились удары серебряных мечей. От полученных ран руки и спина вспыхнули огнем. Майкл заревел и принялся отбиваться с яростью дикого зверя, чтобы не быть убитым или не попасть в плен.

Перед ним оказался коренастый и широкоплечий рыцарь в серебряных доспехах, укрывавших его с головы до пят. Майкл сразу же узнал родовые цвета. Стэнли.

— Вот это да! — вскричал его приятель, поднимая забрало шлема. Майкла вдруг охватил жгучий стыд. Стэнли с любопытством смотрел на него. — Друг или враг?

Майкл, прекрасно сознавая, что его сверкающие расплавленным серебром глаза и длинные клыки скрыть уже невозможно, был поражен учтивостью, с которой обратился к нему Стэнли — и это в самой гуще кровавой схватки! Решение пришло само собой.

— Друг!

— Добро пожаловать домой, малыш! — Стэнли с размаху опустил свою пластинчатую латную рукавицу на плечо Майкла. — Помоги мне найти Саффолка. На него набросились две твари, и он куда–то исчез.

Майкл обнаружил герцога Саффолка, когда тот, прижимаясь спиной к таверне «Кардинальская шапка», отбивался от двух наседавших на него вампиров. Стэнли набросился на того, что справа, а Майкл атаковал левого. Им оказался сэр Генри, сборщик налогов лорда Тайрона. Сверкающая сила Меча вскипела в груди Майкла и выплеснулась в его взоре, испепелив вампира на месте. Вот это да! Майкл растерянно попятился назад. Второй вампир резко развернулся к нему, и ослепительный белый поток ударил снова. Вампир осел на землю невесомой кучкой пепла.

Саффолк, ошарашенный, но в остальном целый и невредимый, уставился на Майкла с величайшим изумлением.

— Клянусь Богом, чистая работа!

Юноша криво улыбнулся.

— Значит, я вновь стал другом вашей милости?

— Да, и очень, очень большим другом! — расхохотался Саффолк и подхватил Майкла под локоть, как несколькими минутами ранее Стэнли. — Нет, Стэнли, ты видел эту картину? Чтоб мне провалиться на этом месте, откуда здесь взялось столько чудовищ?

— И не говори, у меня до сих пор поджилки трясутся! — смеясь, подхватил Стэнли.

Майкл обнаружил, что друзья окружили его с флангов и взяли в плен.

— Давайте–ка отправимся на поиски вампиров, — жизнерадостно предложил Саффолк. — Эта безнадежно проигранная поначалу битва становится интересной.

Герцог оказался прав. Как только Майкл принял решение о том, на чью сторону встать, в нем проснулась и ожила сила Меча. Белые лучи с потрясающей точностью ударяли в нелюдей, которых он хотел уничтожить. Клинки и стрелы обрушивались на юношу со всех сторон, но лишь бессильно отскакивали от него. Впрочем, вампиры вскоре распознали в нем своего главного противника. Они атаковали его в образе волков, летающих рептилий и ужасных монстров, описания которых в человеческом языке не существовало. Майкл уничтожал их одного за другим, а когда они обратились в бегство, сжигал хищных птиц в небе, а волков испепелял на земле.

Приближался рассвет, когда в «рыбных садках» был убит последний вампир.

И, наконец, их осталось всего двое.

Пелена густого тумана окутала Майкла. «Вор и обманщик, — прохрипел его бывший повелитель и наставник. — Или ты возомнил, что сильнее меня?» Туман закружился стремительным вихрем, космы его ласково коснулись лица юноши… и растаяли вдали. «Я буду ждать тебя в Ирландии… Не медли… Иначе ты рискуешь опоздать… Поспеши… Ты должен успеть…»

— Успеть к чему? — крикнул Майкл, глядя в тающую дымку.

Но ответа он так и не услышал. А еще через мгновение в глаза Майклу ударили лучи восходящего солнца.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Да, если ты хорошо знал меня,

То не оттолкнешь мою любовь,

А придешь в мои желанные объятия:

Станешь изнемогать в свой черед

И будешь умолять меня остаться;

Или раскаешься в неразумном промедлении.

Публий Овидий Назон. Метаморфозы. XIII
Рене присела в реверансе перед королем Франциском.

— Ваше величество! — Она протянула ему на ладони серебряную шкатулку. — Ваш приз.

Кардинал Медичи, сидевший рядом с королем, выхватил шкатулку из рук девушки и поспешил удалиться в отдельный кабинет. Мгновением позже, сияющий, он вновь появился в дверях.

— Впечатляющая победа, принцесса! У меня просто нет слов. Позвольте поблагодарить вас.

— Ваше высокопреосвященство очень любезны. — Рене улыбнулась. — Мой король, вы даете мне разрешение удалиться в Бретань?

— Одну минуточку… — Король Франции выглядел одновременно заинтригованным, довольным и смущенным донельзя. Он протянул руку, чтобы галантно помочь принцессе подняться на ноги, а потом щелкнул пальцами, приказывая принести ей стул. — Мы хотели бы обсудить вопрос о вашей помолвке с благородным наследником его светлости герцога д'Эсте…

Рене грациозно опустилась на самый краешек стула с высокой спинкой и приняла бокал розового вина. Она спешила сюда изо всех сил. И очень устала.

— Надеюсь, ваше величество простит мой ответ. Но я не могу выйти замуж за достойного сына герцога.

— Брачный контракт уже подписан. Разве вы не получили наше письмо?

Рене задумчиво потерла крупный золотой перстень, сверкавший на указательном пальце.

— Письмо, ваше величество?

— Герцогство Эсте — отличное приобретение, превосходное земельное владение, столь же богатое, как и Бретань, так что ваш союз представляется очень выгодным. Вы должны быть удовлетворены. А свадьбу вашу мы отпразднуем на Успение, пятнадцатого августа, после чего вы отбудете во владения вашего супруга.

Девушка с грустью признала, что Майкл и здесь оказался прав, хотя она бы предпочла, чтобы король сдержал слово.

— Означает ли это, что я лишаюсь своего титула герцогини Бретани, сир? И что наше соглашение аннулировано?

— Полагаю, вам будет небезынтересно узнать, — увильнул от прямого ответа король, и в голосе его проскользнули заискивающие нотки, — что мы освободили из темницы вашего друга–художника. Да, кстати, сегодня утром с герцогом де Субизом случился трагический инцидент на охоте. Откуда ни возьмись, на него набросился дикий кабан и жестоко потрепал его своими клыками. Оруженосцы ничем не смогли помочь своему господину. Они буквально окаменели от страха. Субиз скончался в страшных мучениях, а кричал так, что его было слышно за целую лигу.

У Рене перехватило дыхание. Жестоко потрепал клыками! Значит ли это, что Майкл уже здесь, во Франции? Она поднялась на ноги.

— Мой король, получу ли я наследство своей матери, как то было обещано мне на гербовой бумаге с печатью короля Франции?

Король Франциск не ответил. Он хранил молчание, и оно тяжкой пеленой окутало всех присутствующих в зале.

Рене расправила плечи и выпрямила спину. Пришло время отплатить им той же монетой. Интересно, как им это понравится?

— Ваше величество, я не могу выйти замуж за д'Эсте, поскольку у меня уже есть супруг. В Англии я была обручена с сэром Майклом Деверо. — Девушка показала королю перстень. — Церемония одобрена Церковью и является вполне законной, что может засвидетельствовать его высокопреосвященство. — И для того, чтобы подавить в зародыше все попытки признать недействительным ее замужество, буде таковые возникнут в головах у ее собеседников, она положила руку на живот и солгала, не моргнув глазом: — Первый плод нашего брачного союза уже готовится прийти в этот мир.

Король Франциск подпрыгнул от негодования и вскочил с трона, размахивая руками и бессвязно бормоча ругательства. Он кричал на принцессу, упрекал ее в неблагодарности и называл всяческими неприятными именами — а Рене от всей души наслаждалась каждым мгновением этой сцены.

«В свитке больше не осталось силы. Возьми мой перстень и воспользуйся им, если они обманут тебя, отказавшись от своих обещаний».

— Милорд кардинал! — Принцесса улыбнулась, вспомнив, как он потребовал, чтобы она разделась перед ним догола. — В вашем свитке больше не осталось силы. Меч архангела Михаила перешел к моему супругу. Отныне он олицетворяет его, и это при том, что сам он — вампир. Пути Господни неисповедимы, вы не находите?

Кардинал громко ахнул и схватился за грудь, а потом принялся во весь голос читать «Отче наш».

— Право же, не стоит так волноваться, ваше высокопреосвященство, — невозмутимо продолжала принцесса. — Он у меня — вампир, обладающий многими добродетелями.

Кардинал Медичи вперил гневный взгляд в Длинноносого.

— Наша договоренность отменяется! Вы навязали мне для выполнения важной миссии демона в женском обличье!

— Позволю себе обратить внимание вашего высокопреосвященства на то, что я выполнила свой долг, — заметила Рене. — Я похитила Талисман из дома кардинала Уолси, увела его из–под самого носа бдительного кардинала Кампеджио. Все их надежды, которые они связывали с Римом, рухнули. Тогда как ваше будущее отныне обеспечено, соперники повержены, папский трон ждет вас. Казначейство Франции рассчитывает на ваши щедрые пожертвования. — Рене обернулась к Длинноносому. — Вы заплатите мне все, ваше величество, до последнего су, иначе я спущу на вас цепных псов ада! — Она помолчала, ожидая, пока собеседники обдумают и осмыслят ее угрозу. — Ваши шпионы в Англии подтвердят мое сообщение. А сейчас я позволю себе покинуть ваш двор и не медленно отбываю в Бретань. Позвольте пожелать вам всего доброго, господа.

Принцесса присела перед вельможами в изысканном реверансе и вышла из кабинета с улыбкой на губах.

— Адель, собирай вещи! Мы покидаем Амбуаз, чтобы никогда более не возвращаться сюда! — Рене вбежала в свои роскошные апартаменты и едва не споткнулась о сундуки и саквояжи, перенесенные с борта корабля.

— У тебя посетитель. — Адель указала на темноволосого и небрежно одетого молодого человека, стоявшего в нише у окна.

— Рафаэль…

Он неловко поклонился ей. Его перепачканные красками пальцы нервно теребили поношенный атласный берет.

— Миледи, я пришел, как только известия о вашем благополучном возвращении достигли салона мадам Маргариты. Позвольте приветствовать вас.

Рене с трудом проглотила комок в горле. Он выглядел бледным, исхудалым… словом, таким, как всегда. Она испытала неловкость. Неужели она действительно когда–то любила его? Неужели она была настолько слепа? Боже, какой он мелкий, невзрачный, скучный! Совсем не такой, как ее Майкл. Принцесса встряхнулась и грациозным жестом протянула художнику руку. Сейчас она хотела лишь одного — избавиться от него. Как можно скорее, вежливо и безболезненно. Но навсегда.

Майкл, бастард из трущоб, сын презренного предателя, осмелился полюбить законную дочь короля Людовика XII и до конца, до самой смерти, отстаивал бы свое право находиться рядом с ней, потому что ее счастье и благополучие были для него дороже всего на свете. Бесстрашный и преданный. В сравнении с ним любовь Рафаэля казалась ей подслащенной сахарной водичкой, не имеющей вкуса и не приносящей ни вреда, ни пользы.

— Я отправляюсь на Луару. — Принцесса порхала по комнате, поправляя всевозможные безделушки, лишь бы не стоять на месте. — Я…. я вышла замуж. Меня ждет встреча с моим супругом и повелителем. Ты рисовал?

— Мадам де Шеврез заказала две фрески для нового дворца ее супруга.

— Это просто замечательно! Твоя звезда воссияет, Рафаэль. — Принцесса остановилась передним. — Мне очень жаль.

Художник печально улыбнулся и шагнул к ней, чтобы поцеловать ее руку.

— Моя муза… Да хранит вас Господь.

— Ваше величество! — Майкл преклонил колено перед Генрихом VIII. Короля, как с ухмылкой отметил Майкл, окружало плотное кольцо телохранителей, вооруженных серебряными мечами.

Саффолк, кардинал Уолси и Стэнли стояли возле трона. Приятели довольно улыбались, кардинал размышлял о том, как воспользоваться способностями Майкла, а король страшился, восторгался и даже немного завидовал силе юноши. Их мысли долетали к нему в виде неясного шепота, сбивчивого и невнятного, являя собой любопытную мешанину страхов, сомнений, надежд, лжи, желаний, одобрения и прочих смутных ощущений. Со временем он, пожалуй, сполна овладеет своими сверхъестественными способностями. Впереди у него была вечность. Века, быть может, тысячелетия, если Господь не смилуется над ним.

— Сэр Майкл Деверо! — воскликнул король. — Мы получили папскую буллу, в которой его святейшество восхваляет вашу победу над демонами. Святая Церковь сочла возможным даровать вам следующие титулы. — И он принялся перечислять вслух: — Redemptor Mundi, Спаситель мира, защитник христианской веры; Gonfaloniere, генерал–капитан и адмирал Святой Римской церкви в священной битве с силами зла; Gladius Invictus, Непобедимый меч на службе верных христиан. Что вы на это скажете?

Майкл улыбнулся. Фраза «на службе» не прошла мимо его внимания. Хитроумная стратегия. Его осыпали почестями, заручившись его лояльностью, и сделали своим подчиненным, взяв под крыло ярко–алой мантии Церкви. И все в одной булле!

— Я польщен! — Он склонил голову. — Однако, с позволения вашего величества, я — англичанин и горжусь своими предками. Разумеется, я исполню свой священный долг перед миром, но служу и поклоняюсь я лишь одному сюзерену — королю Англии и Франции Генриху Тюдору.

Юноша опустился на одно колено и почтительно склонил голову, ожидая милости короля Генриха — и его вердикта. Он постарался соблюсти церемониальный протокол до мельчайших деталей и не делал резких движений, поскольку король все еще не определился в своем отношении к нему.

Это была уже вторая его встреча с королем Генрихом после битвы в трущобах. Первая состоялась сразу же после ее окончания в караульном помещении. На ней настояли Саффолк и Стэнли. Тогда он чувствовал себя бесконечно усталым, разбитым и никому не нужным. И почти не обращал внимания на то, что ему говорили. Ему вернули прежнюю комнату во дворце, включая экипировку и сундук с бутылочками, и Майкл немедленно отправился за Кристофером и слугами, намереваясь забрать их из Вестминстерского аббатства. Затем он наведался в «рыбные садки», чтобы попытаться отыскать четверых мальчишек, но ему не повезло. Поиски его не увенчались успехом.

На следующий день он побывал во Франции — и вернулся обратно.

С Рене все было в порядке. Он побеспокоился об этом. А ей будет лучше вдали от него и без него.

Король Генрих протянул буллу своему секретарю, а тот вручил ее Майклу.

— Мы решили пожаловать вам дворянство. Отныне вы — герцог Тайрон и будете служить Англии в качестве вице–короля Ирландии.

Майкл поднялся на ноги, ощущая в груди холодное разочарование. Его вежливо изгоняли со двора. Пусть даже такое положение вещей устраивало юношу, но ему нравилось жить во дворце и ощущать себя частью чего–то большего, чем он сам, частью истории. При дворе он обзавелся добрыми и верными друзьями, такими, как Стэнли, который, ухмыляясь во весь рот, смотрел на него, раздувшись от братской гордости, или Саффолк, который весело подмигнул ему. Он получал удовольствие от пиров, охоты, рыцарских схваток, интриг и противоборства, даже с кардиналом Уолси. А теперь его выбрасывали за ненадобностью. Это было больно и неприятно. Тем не менее, Рим сказал свое слово, и король Генрих тоже. Так что Майклу оставалось лишь уйти с достоинством. Он отвесил королю изысканный поклон.

— Я — покорный и благодарный слуга вашего величества.

Развернувшись, он направился к выходу из королевских покоев, но Генрих окликнул его, когда он уже взялся за ручку двери:

— Милорд Тайрон!

Майкл обернулся. Король с любопытством рассматривал его.

— Надеюсь, мы будем иметь счастье лицезреть вас на празднике святого Георгия… в будущем году? — По губам Генриха скользнула лукавая улыбка. — Скрестим копья?

Майкл ухмыльнулся. Значит, это все–таки не почетная ссылка.

— С удовольствием, ваше величество!

«Ирландия стала для меня родным домом», — решил Майкл, пролетая над тучными зелеными пастбищами, голубыми озерами, многочисленными деревушками, амбары в которых ломились от съестных припасов, пологими холмами, усеянными полевыми цветами, и изумрудно–зелеными лесами, тянувшимися вдаль, насколько хватало глаз. Птицы приветствовали юношу радостным щебетанием. От увиденного Кристофер пришел в полный восторг, совсем как сам Майкл двадцать лет назад, когда его привезли в дом вампира. Если не считать того, что Кристофер знал его тайну.

На вершине поросшего густой зеленью холма возникли очертания серой громады замка, хмуро и зорко наблюдавшего за своими непокорными окрестностями. Майкл знал, что милорд дома и ждет его, еще до того как в голове у него прошелестел слабый голос: «Наконец–то ты пришел… Вор, обманщик… Мой любимый сын…»

Майкл оставил Кристофера на попечение Кейт и направился в покои своего лорда и покровителя. Выйдя в коридор, где его не могли видеть слуги, он взлетел по лестнице и мгновением позже материализовался в темном каменном кабинете Геспера, чье имя он так и не смог выговорить.

Старый граф Тайрон лежал в постели. Кожа его была высохшей, дряблой и сморщенной. С момента их последней встречи он постарел, казалось, на несколько десятков лет.

— Да, я умираю. После того как я отдал тебе свою кровь, я слабею с каждым днем.

Майкл закатал рукав, опустился на колени рядом с кроватью и протянул милорду обнаженную руку. Это был акт милосердия. Только так он мог отплатить своему приемному отцу за все, что тот сделал для него. Но старый граф лишь слабо отмахнулся.

— Нет. Мое время пришло. Я устал жить. — Он всматривался в лицо Майкла. — Ты продолжишь мое дело и будешь служить этому миру, как служил я? Ты — последний хранитель мудрости, Майкл. На тебе лежит священный долг.

— Священный, милорд? Употреблять людей в пищу и навязывать им мою скверну и безумства? Это вы называете священным долгом?

— Ты… ничего… не понял… и ничему… не научился! — из последних сил взревел старый лорд. — Этот самый Бог, этот ревнивый, завистливый и мстительный Бог, именем которого были уничтожены мои собратья — разве ты не считаешь Его всемогущим?

— Считаю.

— А идею сотворения мира — безупречной или порочной?

— Безупречной.

Последний ночной призрак с трудом приподнялся на локте.

— Тогда каким же образом я могу быть скверной? Разве не был я сотворен вместе с этим миром? Разве я — не слуга его, подобно всем прочим созданиям? Храни мудрость и красоту, Майкл. Это мое завещание тебе.

Майкл погрузился в раздумья. В покоях старого графа воцарилось молчание, тяжкое, как грозовая туча. Хранитель мудрости. Бесценные библиотеки, шедевры художников, открытия ученых, труды целителей и прочих людей, служащих человечеству, которые так легко погибают в огне войны. Обязанность сохранить для будущих поколений безграничные знания, накопленные человечеством, и впрямь можно смело назвать священной.

— Сделай для меня одну вещь, — пробормотал старый лорд. — Отнеси меня в смотровую комнату бастиона. Я хочу увидеть солнце.

— Оно сожжет вас! — Как сожгло его самого в те мгновения, когда его человеческая кровь сопротивлялась крови Геспера.

— Ты помнишь, — утвердительно произнес милорд.

— Для чего вы это сделали? Почему позволили солнцу обжечь меня, если могли запросто выпить мою кровь еще до того, как я выпил вашу?

Его приемный отец слабо улыбнулся.

— Подсолнушек, я не мог отнять у тебя все то, что тебе так дорого.

— Ваш план мог не сработать. — В его теле вспыхнула война, которую начали солнце, вода и кровь ночного призрака.

— Солнце — мой злейший враг. Оно пощадило тебя. А вот то, что оно раскрасило тебя в свои цвета, стало для меня посланием. Оно означало, что мое время истекает. И вот сейчас я встречусь с моей солнечной богиней. Смейся над ней, когда я буду умирать, потому что я воссоединюсь со своим сыном. Он долго ждал меня в подземном мире. Отнеси меня в смотровую комнату, Майкл.

Майкл подсунул руки под большое, но уже легкое тело старого графа, поднял его и прижал к своей груди.

— Вы никогда не рассказывали мне о своем сыне, лишь упомянули о нем, — проговорил он, поднимаясь вместе со своим лордом в смотровую комнату.

— Когда–то я полюбил дочь Евы, египетскую куртизанку. Она была прекрасна. И очаровала меня. Она подарила мне сына, единственного сына. Гесперы совокупляются только по любви, Майкл. И еще мы однолюбы. А она любила многих. И предала меня. Ее новый возлюбленный, король, приказал ей пронзить мне сердце серебряным кинжалом. Она попыталась и умерла из–за этого. Вон туда! — сказал граф Тайрон, когда они вошли в комнату. — Положи меня под смотровым окном в куполе.

— Влюбляйся и очаровывай, но не люби. Как умер ваш сын? — Юноша опустил старого графа на пол.

Туча закрыла солнце.

— Мы попали в засаду. Солнце уже вставало над горизонтом. Мы много дней не пробовали крови. Я обратился в туман. Эмилиано замешкался. Они его уничтожили. — Его лорд и покровитель прошептал заклинание, строго глядя на тучу, и та испуганно умчалась прочь. — Ага! Вот оно! Огненная богиня…

Майкл вздрогнул от неожиданности. Ему показалось, что он ослышался.

— Эмилиано? Нет! Он не умер! Он находится в Риме, в темнице! — Майкл протянул руки к своему лорду, чтобы оттащить его в сторону и спасти его. — Ваш сын жив! — кричал он. — Жив!

Но было уже слишком поздно.

Последний стон боли сорвался с помертвевших губ старого лорда, и они превратились в пепел.

— Спаси его… ради меня…

Майкл упал на колени перед кучкой пепла и еще долго не сводил с нее глаз.

Майкл не приехал к Рене в Амбуаз. Не ждал он ее и в Бретани. Весь мир только и говорил, что о его доблестных подвигах. Вскоре Церковь заявила о роспуске своей тайной армии deletoris, существование которой утратило всякий смысл.

Дни складывались в недели, а Рене все ждала Майкла. Но тщетно. Она постоянно звала его, но он не откликался на ее зов и не приходил к ней.

Принцесса решила объехать свои владения, как подобает полновластной хозяйке, и взяла с собой Франческо, ее новоиспеченного маршала. Она затеяла кое–какой ремонт в замках, наняла профессиональных управляющих и даже навестила своих бретонских родственников и арендаторов.

Лето пришло на смену весне, и девушке полюбились долгие прогулки вдоль прибрежных утесов. Море успокаивало ее. А Рене чувствовала себя ужасно одинокой. Нежность, которую пробудил в ней на краткое время Рафаэль, представлялась ей легкой пеной на волнах огромного океана любви к Майклу Деверо. Он считал, что оказывает ей большую услугу. Он ошибался. О, как же сильно он ошибался…

— Имейте терпение, — говорила ей в таких случаях Адель. — Любовь придет.

— Когда? Когда же он придет?

— Когда вы будете меньше всего ожидать этого.

Так и получилось. Вернувшись однажды после своей ежедневной прогулки вдоль утесов на берегу моря, Рене застала у себя в саду посетителя, увидеть которого она ожидала меньше всего.

— Ваше высокопреосвященство! — Девушка присела в реверансе.

Ее гость расположился на скамейке, сиденье которой устилали мягкие подушки, шумно и быстро поглощая фрукты, лежавшие на позолоченном блюде, и запивая все это яблочным бренди. Подол его роскошной ярко–алой сутаны ниспадал до земли, закрывая ноги.

Кардинал Медичи улыбнулся.

— А вы, я вижу, гуляете босиком, мадам?

— Я была на пляже, — сдержанно ответила принцесса, гадая, что ему могло понадобиться, и опустилась на стульчик напротив.

— И вам ничуть не любопытно, в чем причина моего столь неожиданного визита?

— Я уверена, что ваше высокопреосвященство просветит меня на этот счет, если сочтет нужным.

— Ваш супруг в Ирландии, насколько я слышал.

— Да, это так.

Кардинал бросил вопросительный взгляд на ее живот.

— Я не вижу ребенка у вас под юбкой. Какое несчастье, что вампиры неспособны зачать детей! Вы не ждете его появления в ближайшее время?

У Рене лопнуло терпение, и она вспылила.

— Предупреждаю вас, он очень плохо воспринимает угрозы, адресованные…

— Никаких угроз. Я прибыл к вам с миром. У меня есть для вас кое–что. — Он кивком головы указал на большую дорожную шкатулку, стоящую на краю стола. — Эта штука умеет говорить.

Рене развернула лежавший внутри пакет. В руках у нее оказалась древняя книга.

— Эта книга является собственностью Церкви. Я отдал специальное распоряжение, чтобы ее доставили из Рима вам. На время, разумеется. Нужную страницу я отметил. Прошу вас, прочтите примечание внизу.

Мелкий почерк разобрать было нелегко. «Кровь молодого человека, казненного за веру, обладает способностью исцелять». Она резко подняла голову и встретила лукавый взгляд кардинала, устремленный на нее.

— Пятьсот лет назад одногомонаха–подвижника по имени Агапит укусил вампир, отчего тот сам превратился в монстра. Агапит, будучи верным слугой Господа, возненавидел свой недуг. И он принялся рьяно искать исцеление. В конце концов, он нашел его. Кровь святого, казненного за веру, вновь превращает вампира в обычного человека. Агапит выпил такую кровь и вновь стал простым смертным.

— Кровь святого! — в бешенстве прошипела Рене. — И вы продаете подобные индульгенции в Риме?

— Нет. — Кардинал больше не улыбался. Он наклонился к девушке и заговорил негромким шепотом: — Но я знаю, где можно отыскать кровь святого. В кафедральном соборе в Неаполе хранится стеклянный сосуд с кровью святого Януария[272], молодого человека, погибшего за веру. Так вот, если ваш супруг и повелитель выпьет эту кровь, то выздоровеет и вновь станет обычным человеком. Вы ведь хотите этого, мадам, не правда ли?

— Выпив эту кровь, он утратит силу Меча. — Девушка внимательно разглядывала сидевшего перед ней прожженного интригана. Значит, он разгадал ее. Он почуял ее тоску по «супругу». — Ваше высокопреосвященство, это исключительно любезный и великодушный поступок. Вы читаете в моем сердце как в открытой книге. Вы правы. Таково мое самое сокровенное желание.

Кардинал развел руками, изображая простодушную благожелательность. «Прямо–таки отец родной», — подумала Рене.

— Если не считать того, что в своих поступках и помыслах вы руководствуетесь исключительно эгоистическими побуждениями, — безжалостно продолжала принцесса. — Майкл Деверо присвоил Силу, и раз уж она не досталась вам… то пусть не достанется никому. — Поняв по выражению лица кардинала, что угадала верно, девушка задохнулась от негодования. — Вот зачем вы себя утруждали.

— Вы попали в самую точку. — Кардинал пожал плечами. — Не стану отрицать своей заинтересованности.

— Но вампиры…

— Все вампиры уничтожены. Не осталось ни одного, за исключением… Майкла.

— Два с половиной столетия назад Церковь объявила, что все Гесперы стерты с лица земли. А они вернулись.

— Вампиры и их владыки уничтожены, включая того, кто именовал себя графом Тайроном. Эти сведения я получил из надежных источников. Геспер погиб в собственном замке. Майкл присутствовал при этом.

Разумеется, у старого лиса есть свои лазутчики во владениях Майкла. Но лечение существует! Рене не находила себе места от волнения. Если Майкл вновь станет человеком, они заживут нормальной жизнью, как муж и жена. Они будут без всякого страха любить друг друга, у них появятся дети, и они состарятся вместе…

Кардинал встал.

— Я оставляю книгу вам. Меч сослужил свою службу. И я могу обещать вам, что мир не провалится в тартарары, если вы решите вновь прижать супруга к груди. А теперь позвольте откланяться и пожелать вам всего доброго.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Узнаю! Ко мне возвращается старая любовь.

Вергилий. Энеида
Их нагоняли всадники.

— Нас преследуют, — обронил Майкл.

Они ехали на праздник Лугнасад в близлежащую деревушку. Перед ним на седле вверх и вниз подпрыгивал Кристофер, без умолку болтавший о жабах, червяках и няне Кейт. Добродушная служанка полюбила мальчугана всем сердцем. Майкл же частенько ловил на себе ее укоризненные взоры. После возвращения он не приглашал ее разделить с ним ложе. Ни единого раза. Даже когда лежал без сна и горел, как в лихорадке. Но вины Кейт в том не было. Изо всех женщин на свете его интересовала отныне только одна — Рене де Валуа.

— Инстинкт вампира, милорд? — с надеждой осведомился Пиппин.

— Да — и нет, Пиппин, я не стану превращать тебя в вампира. Возьми Кристофера, — Он передал мальчика слуге на руки. — Подождите здесь. Я скоро вернусь.

Он развернул Архангела и послал скакуна в галоп. Откровенно говоря, бегом или по воздуху он передвигался намного быстрее, но молодой герцог предпочитал, по возможности, придерживаться обычного образа жизни и не выделяться без особой необходимости. Ему хватало и того, что каждую ночь приходилось сражаться с жаждой крови.

Зеленая равнина, кое–где усеянная головками полевых цветов, слилась в сплошную пелену под копытами его коня. Кровь зашумела у него в ушах, когда он смог разглядеть незнакомых всадников. Слишком долго он противился зову собственного сердца — но теперь она пришла сама. Кости брошены. Он не отпустит ее от себя. Больше никогда. Она сама приняла решение.

Одинокий всадник отделился от кавалькады и устремился к нему навстречу. Рене.

— Сэр! — окликнула она его. Щеки девушки раскраснелись. — Не подскажете ли вы, как попасть на празднество?

Майкл почувствовал, что глупо улыбается во весь рот.

— Миледи желает сделать ставку на скачках?

Девушка насмешливо фыркнула и надула губки.

— На скачках? Я даже и не думала об этом. Я приехала, чтобы найти себе супруга — на двенадцать месяцев и один день.

Все, он больше не мог ждать. Майкл перекинул ногу через луку седла, спрыгнул на землю и схватил ее лошадку под уздцы. Подняв голову, он снизу вверх взглянул на нее, и в глазах его светились тоска и любовь.

— Всего лишь на двенадцать месяцев и один день?

В ответ она, не говоря ни слова, протянула к нему руки. Майкл обхватил ее за талию и поднял с седла. Она медленно сомкнула руки у него на шее, когда он опускал ее на землю, крепко прижимая к себе. Свежее и благоуханное дыхание девушки ласкало ему губы.

— Не знаете ли вы какого–нибудь светловолосого ирландца, которому нужна жена?

— Увы, нет, миледи! — Он обнял ее и ощутил, как она запустила пальцы ему в волосы. — Они все заняты.

— А вы, сэр? Вы тоже заняты?

— Вне всякого сомнения. — Он бережно коснулся губами ее губ, наслаждаясь первым и таким сладким поцелуем.

— Майкл! — Рене прижалась к нему всем телом. — Ты не сдержал слова. Но любить и сохранить рассудок — такое не под силу даже Богу.

Он рассмеялся и крепко поцеловал ее.

— А богини — они тоже теряют голову от любви?

Она дерзко улыбнулась в ответ.

— Женщины всегда поступают мудро. Это закон природы. А Кристофер с тобой? Я хочу поздороваться с ним. Адель тоже скучает по нему.

— Вижу, вы привезли с собой весь двор, мадам. — Ему не нужно было даже оборачиваться, чтобы увидеть все глазами. Он чувствовал их запахи, а в ушах у него звучала их болтовня. — А Рафаэля ты тоже прихватила за компанию? В наморднике, надеюсь? Пусть он нарисует фреску для нашей спальни. «Торжество вампира над проклятым художником».

Рене нахмурилась с деланной серьезностью, изо всех сил стараясь не рассмеяться.

— Субиза загрыз дикий кабан. Какая жестокость!

— Значит, ты обо всем догадалась. Грязная свинья получила то, чего заслуживала. И совесть меня не мучает, так и знай. Что касается твоего маляра…

Девушка ласково погладила Майкла по щеке.

— Он тебе и в подметки не годится. Я знала это еще до того, как вернулась во Францию, Я люблю тебя, Мишель. Ты должен был приехать за мной. Я так ждала тебя. И звала тебя все время. Ты не слышал меня?

— И слышал, и хотел приехать, но… Господь свидетель, я люблю тебя больше жизни, но вспомни — тогда, на корабле, ты говорила разумные вещи. Ты заслуживаешь мужа, который даст тебе детей и не станет пить твою кровь.

— Ты бы хотел стать таким мужем, если бы смог?

— А как ты думаешь, мартышка?

Девушка радостно улыбнулась.

— У меня есть для тебя лекарство. Лекарство! Выслушай меня внимательно.

Рене ласково пробежалась пальцами по груди Майкла и положила подбородок на скрещенные руки.

— Лето в Ирландии, зима в Бретани, осень в Шартре, а весна — при дворе в Англии. Позвольте узнать, нравится ли подобный распорядок вашей светлости?

Майкл смотрел в открытое окно, за которым сияла полная луна, и рука его ласкала обнаженное бедро девушки.

— Я не желаю быть вампиром.

— Но у тебя есть сомнения. Или я ошибаюсь?

— Не все Гесперы уничтожены. Кардинал солгал тебе. Одного из них держат в подземной темнице в Риме. Конт Эмилиано, родной сын моего покойного покровителя. Он пребывает в заточении вот уже триста лет.

Рене подняла голову.

— Конт Эмилиано?

Майкл взглянул на нее.

— Ты слыхала о нем.

— Да. Ну и что?

— Представляешь, каково это — провести триста лет в крошечной камере под землей, без одежды, без воздуха? Мне говорили, что он сошел с ума. Но мне кажется, что он изо всех сил старается сохранить рассудок. — Майкл устало прикрыл глаза. — Иногда я слышу, как он рычит и стонет в том жутком аду, призывая спасителя.

Девушка содрогнулась.

— Быть может, тебе это только кажется.

— Нет, не кажется. Хотя какая, к черту, разница? Перед смертью мой покойный лорд попросил меня освободить его сына. Если мы отправимся в Неаполь — а я полагаю, что нам придется выкрасть кровь этого святого, поскольку твой кардинал не отдаст ее добровольно, — когда я должен буду освободить Эмилиано: до, после… или никогда? Сила Меча будет утрачена навсегда. Но ко мне вернется способность зачать ребенка. Я хочу сделать это для тебя.

— Майкл, если ты освободишь этого могущественного Геспера… Триста лет под землей — достаточный срок для того, чтобы воспылать чувством мести. Так что тебе все равно придется убить его.

— Смерть станет для него благословением по сравнению с жизнью в вечном кошмаре.

— Мой милый супруг и повелитель… — Рене поцеловала его. — Твоя доброта повергает меня в смирение.

— Рене! — Майкл убрал волосы с лица девушки. — Ты вернулась ко мне. Отныне моя жизнь принадлежит тебе.

— Я приму твой выбор, каким бы он ни был. — Она покрутила на пальце тяжелое золотое кольцо — Майкл надел его на палец Рене во время тихой и скромной службы в церкви. — Мы обручены, и будем вместе и в горе, и в радости.

Он перекатился на нее.

— Подумай об этом, моя мудрая богиня, пока я буду молиться у твоего алтаря…

Генрих Фольрат Шумахер Паутина жизни. Последняя любовь Нельсона

ПАУТИНА ЖИЗНИ

I

— Корабль, Эмма, корабль!

Дети с ликующими криками понеслись к берегу. В тихих водах Дыгольфа виднелась барка; над украшенными коврами и шелковыми подушками скамьями высился балдахин с узеньким вымпелом, и казалось, будто какую-то большую пеструю чужеземную птицу занесло ветрами к берегам Уэльса.

Эмма старалась удержать детей, но они уже подбежали к сошедшим с барки незнакомцам. Господин подхватил мальчика и, со смехом поднимая его подбородок, чтобы разглядеть лицо, сказал:

— Стой, паренек! Какой ты хорошенький мальчишка! Как тебя зовут?

— Джон… Джон Томас! — торопливо сказал мальчик и стал вырываться, с любопытством посматривая на барку.

— Джон? — Незнакомец выпустил мальчика и обратился к девочке, которая смотрела на него сквозь пряди волос: — Ну а тебя как зовут, блондиночка?

Девочка сделала элегантный книксен и сказала:

— Сарра… Меня зовут Сарра Томас! Позволь нам посмотреть корабль!

— Джон! Сарра!.. Вы слышали, мисс Келли? Ведь это имена моих детей… Когда я видел их в последний раз, они были примерно такого же возраста! — обратился незнакомец к своей спутнице.

Та не слышала его, она смотрела на Эмму, которая подошла поближе, и наконец вполголоса произнесла:

— Вы только посмотрите, Ромни, на эту деревенскую девушку! Приходилось ли вам видеть когда-нибудь более очаровательное существо?

Ромни посмотрел на Эмму, и вдруг его взор загорелся восторгом.

— Геба! — с восхищением воскликнул он. — Геба, подающая олимпийским богам напиток вечной юности! Вы правы, мисс Келли, она восхитительна. Она отодвигает в тень всех наших знаменитых красавиц, даже вас!

Мисс Келли улыбнулась.

— Вы знаете, Ромни, я охотно отказываюсь от диплома за красоту, если за мной признают кое-какой ум, — сказала она и сделала знак Эмме. — Да подойдите же поближе, детка, и дайте посмотреть на вас. Знаете ли, ведь это просто удовольствие! Или вы еще не знаете, что вы способны вскружить голову самому взыскательному мужчине?

Мисс Келли попыталась привлечь девушку к себе, но Эмма воспротивилась. Густой румянец выступил на ее щеках. Пылающий взгляд незнакомца угнетал ее: так и казалось, что этот взгляд расстегивает ее платье, обнажает тело и ощупывает его. Она пугливо вырвалась из рук Ромни и крикнула:

— Оставьте меня!.. Я незнакома с вами и не желаю разговаривать!.. Пойдемте, дети!

Незнакомец добродушно рассмеялся:

— Горе нам, Арабелла! Мы попали со своим восторгом на герцогиню. Ее высочество немилостиво отвергает нас!

Мисс Келли тоже рассмеялась и сказала с некоторой язвительностью:

— Ну какая там герцогиня, друг мой! Герцогиня выказала бы больше ума.

Эмма резко обернулась и, глядя ей прямо в лицо, воскликнула:

— Но добавьте еще, что с герцогиней вы не осмелились бы заговорить в таком тоне. Да и этот господин тоже не решился бы глядеть так на герцогинь, как он смотрел на меня.

Мужчина и женщина обменялись быстрыми взглядами, затем мисс Келли бросилась к Эмме.

У вас имеются и ум и чувство, дитя мое! — мягко и ласково сказала она. — Мы не хотели обидеть вас. Только, — шутливо прибавила она, — если вы думаете, что этот господин не осмеливается глядеть так на герцогинь, как он глядел на вас, то вы жестоко ошибаетесь. Мистер Джордж Ромни — один из знаменитейших художников Англии, и любая аристократка считает себя счастливой, если он увековечит ее своей кистью… Теперь вы понимаете, почему он смотрел на вас так? И может быть, теперь вы позволите зарисовать вас в эту тетрадь, чего удостаивается далеко не каждая герцогиня? — прибавил Ромни, последовавший за мисс Келли.

Эмма не могла противостоять этому искушению и позволила мисс Келли увести себя на ближайший холм и там распустить волосы. При этом у женщины вырвался крик восхищения: золотистым каскадом хлынули эти волосы по плечам и спине Эммы, образуя сверкающую мантию, ниспадающую до земли.

Но когда мисс Келли захотела расстегнуть ей платье на груди, Эмма решительно воспротивилась. Все просьбы были напрасны; даже три фунта, которые предлагал художник, не могли соблазнить ее. Голову, плечи, руки и часть шеи он мог видеть, но больше ничего. И в то время как Ромни поспешными штрихами зарисовывал Эмму, она стояла неподвижно, с затаенным дыханием, прислушиваясь, как он и его спутница хвалили ее красоту.

При этом они употребляли такие слова, которых Эмма не понимала. Голубыми звездами были ее глаза, красными рубинами — губы, нежными розами — щеки. У нее фигура Гебы, профиль Дианы, руки Венеры. Блеск невыразимой грации окружает все ее существо. Она являет собой картину совершеннейшей юности, более совершенной, чем мог бы видеть художник в самых дерзновенных грезах.

Сладкое опьянение овладело Эммой. Разве не мечтала она еще ребенком, что когда-нибудь будет красивой, сказочно красивой?.. Но таких речей она еще никогда не слышала. Правда, Том Кидд говаривал ей почти то же самое, но ведь он был невежественным батраком у рыбака и никогда не уезжал из Дыгольфа! К тому же он любил ее… И Эмма не верила ему. Ну а эти незнакомцы должны знать толк в красоте!

Когда художник кончил рисовать, она со вздохом съежилась. Ромни нарисовал ее в четырех различных видах. Мисс Келли принесла альбом и стала показывать его Эмме, девушка долго разглядывала рисунки.

— И это я? — сказала она наконец. — Это неправда! Это невозможно! Я вовсе не так красива!

Мисс Келли расхохоталась и обернулась к художнику:

— Слышите, что она говорит, Ромни? Она не хочет верить, что это она!

Ромни стоял, погруженный в мрачные думы. Казалось, что он сразу постарел.

— Она права, это не она, — глухо сказал он. — Она бесконечно красивее. Я просто жалкий кропатель, ничтожество. Гейнсборо, Рейнольдс нарисовали бы ее в тысячу раз красивее… Дай сюда тетрадь, Арабелла! — закричал он. — Разорвать ее, сжечь, затоптать в землю! Пусть будет проклято все современное искусство! Довольно! Больше я никогда не возьмусь за кисть!

Он хотел схватить альбом, но мисс Келли спрятала его у себя в платье. Тогда Ромни бросился на землю и закрыл лицо руками; его плечи вздрагивали.

По лицу мисс Келли скользнула полусострадательная-полужестокая улыбка.

— Опять художественные причуды, милый друг? Да перестаньте же вы, наконец, кричать о Гейнсборо и Рейнольдсе! Лучше ли они нарисовали бы ее или нет, это совершенно безразлично. Ромни нарисовал, как должен был нарисовать Ромни. Гейнсборо — некто, Рейнольдс — некто, но и Ромни — тоже некто; и для Англии, как и для всего искусства вообще, только счастье, что все трое не одинаковы и не одинаково рисуют. Вставайте же, большое, старое дитя, и не пугайте нашу Гебу!

Несмотря на свои сорок четыре года, Ромни действительно казался ребенком. Он послушно встал, и сквозь мрачные облака, сгустившиеся вокруг его чела, снова проглянул солнечный луч.

В самом деле, сепией не передашь этого удивительного телесного тона, — пробормотал он. — Этого можно достигнуть только масляными красками. Ее следовало бы нарисовать в двадцати, в тридцати видах. Заметили вы, Арабелла, как у нее все время менялось выражение лица?

Если бы я была актрисой, я взяла бы ее к себе в ученицы, — сказала мисс Келли. — В этой голове должны роиться своеобразные мысли. А ведь ей не более восемнадцати лет!

Эмма невольно рассмеялась:

— Мне нет еще четырнадцати лет!

— Четырнадцати? — воскликнула Арабелла, окидывая фигуру Эммы странным взглядом. — Только четырнадцать, и уже женщина? Дитя мое, в ваших жилах должна течь горячая кровь! Кто ваша мать? Эти дети не родные вам?

Эмма побледнела. Чего еще нужно этой знатной даме? К чему она спрашивает? Чтобы наполнить чем-нибудь скуку лишнего часа? Чтобы насладиться чужим несчастьем? Ведь у этой дамы есть все, чего только желает ее сердце! Она богата и счастлива!.. А вот она, Эмма-Хорошо же, она ответит! Словно обвинение, бросит в лицо этим назойливым людям свою нищету! По крайней мере хоть облегчит душу.


Ее звали Эмма Лайон. Отца девочки, дровосека, в горах Уэльса придавило деревом. Его похоронили и выгнали вдову из хижины. Долой в морозную ночь! Ступай босыми ногами по острым скалам!..

Они пришли в Гаварден, где у них были состоятельные родственники. Вдова надеялась, что теперь кончатся ее бедствия, ведь среди родственников была и родная мать. Но родня черство встретила их. Бабушка сама была бедна, состоятельные родственники не отличались отзывчивостью. И мать должна была бы радоваться, когда ей удалось поступить прислугой к фермеру.

Эмме рано пришлось познакомиться с нуждой. Ей не было еще и шести лет, когда ее заставили пасти овец. Блэк, собака, был ее единственным спутником, кузен Том Кидд — единственным товарищем. И все же она не была несчастной в то время. Она забывалась в пышных грезах, в которых видела себя богатой и знатной. Разодетая в золотые платья, она подъезжала в стеклянной карете, чтобы увезти в свой замок немногих любимых ею людей.

И вот однажды пришла весть, что дальний родственник матери Эммы умер, оставив ей в наследство значительную сумму денег. Теперь все наперебой стали заискивать перед той самой женщиной, к которой еще накануне относились с пренебрежением. Фермер повысил ее из прислуг в домоправительницы, самый уважаемый купец города уговорил ее вложить деньги под высокие проценты к нему в предприятие, миссис Беркер, директриса пансиона для благородных девиц, приняла Эмму в число своих учениц.

Через год купец обанкротился, и дочь прислуги была уволена из пансиона при язвительном хохоте высокорожденных сотоварок.

Ей пришлось поступить в няньки. А ведь у миссис Беркер ею овладела новая мечта, причем это уже не было желанием ребенка, подростка. Теперь эта греза звала ее в далекий, неизвестный мир, где много-много красоты и великолепия. Но для этого надо было приобрести знания, и Эмма училась, напрягая все свои силы. Однако и эта мечта теперь рассеялась как дым.

Люди преклоняются только перед деньгами! Перед богатым все открыто, перед бедным же все закрывается! Быть бедным — значит быть презираемым! Такова жизнь…


Эмма высказала все это эмоционально. Но ее жесты, мимика, хриплый голос — все выдавало ту горечь, которой переполнил девушку опыт ее юной жизни.

Мисс Келли нежно привлекла ее к себе и ласково погладила по голове:

— Бедный ребенок! Как рано вам пришлось испытать тяжесть житейских обстоятельств! Но для вас еще настанут лучшие времена. Раз девушка так красива…

— Какой прок для меня в красоте? — мрачно возразила Эмма. — Здесь никто не понимает красоты. Все меня презирают. А я — я знаю это! — я умру в нищете и…

— Вы чересчур скоропалительны, милая! — перебила девушку, улыбнувшись, мисс Келли. — Разве можно заранее знать, что выйдет из человека? Посмотрите на меня! Я не знаю, где родилась и кто были мои родители. Я выросла в ярмарочном балагане и еще в шестнадцать лет не умела ни читать, ни писать. А теперь!.. Теперь у меня есть дом в Лондоне, имение в Ирландии и капитал в Лондонском банке. Весь Лондон знает меня. Женщины завидуют мне и подкупают моих портных, чтобы получить модель моего платья. Мужчины бегают за мной и разоряются за одну мою улыбку А один из них… один… когда-нибудь он станет королем Англии, императором Индии и могущественнейшим государем Земли — люди называют его «джентльменом Джорджем», — ну а меня он любит, и потому он мой раб. «Маленький толстячок ты мой!» — так зову его я.

— Арабелла! — сердито крикнул Ромни. — Как вы осмеливаетесь?..

Мисс Келли передернула плечами:

— Мизантроп! Крошка сделает в Лондоне блестящую карьеру. Вы хотите испортить ее?

— Испортить? Ха!.. Кроме того, вы не понимаете собственной выгоды, милый друг. Если я приеду с этой девушкой в Лондон, то вы получите возможность нарисовать ее в двадцати — тридцати видах. Ведь вы только что хотели этого?

В глазах художника блеснул жадный огонек.

— Вы правы! С нею я побью Гейнсборо и всех других… — Ромни вдруг остановился и сказал после короткого раздумья, обращаясь к Эмме Лайон: — Не слушайте этой искусительницы, дитя мое! Оставайтесь здесь, у своей матушки. Здесь вы…

Мисс Келли перебила его невольным движением руки:

— Избавьте нас от ваших тирад, Ромни! Поговорим лучше о делах. Что вы дадите мисс Лайон за сеанс? Пять фунтов?

— Пять фунтов и гарантирую сто сеансов! — ответил художник, увлеченный красотой Эммы.

— Ну а я, — сказала мисс Келли девушке, — я приглашаю вас в качестве компаньонки с месячным содержанием в десять фунтов. Что вы скажете на это? Вы согласны?

Эмма растерянно огляделась по сторонам. Все это было так необычно, непонятно.

— Я не знаю… — пробормотала она. — Конечно, это было бы большим счастьем для меня, но…

— Вы говорите «но»? Или вам недостаточно того, что вам предложили? Какое княжеское содержание получаете вы в качестве няньки?

— Четыре фунта в год.

— И вы еще колеблетесь? Да в вашем возрасте я продала бы черту душу и тело на тех условиях, которые мы предлагаем вам!

— Моя мать… она любит меня… Если я покину ее…

— Ваша матушка будет только рада, что вы избавлены от нищеты. Ромни, дайте мне карандаш: я запишу мисс Лайон свой адрес.

Мисс Келли вырвала из этюдного альбома лист бумаги и твердым почерком написала: «Мисс Келли, Лондон, Арлингтон-стрит, 14», а затем внизу прибавила: «6 мая 1779 года».

Затем, подавая Эмме этот листок, она прибавила:

— Ну, так до свидания в Лондоне!

Она взяла Ромни под руку и, кивнув Эмме, пошла к барке. Ромни обернулся и, кивнув девушке в свою очередь, сказал с печальным, усталым видом:

— Я не говорю вам «до свидания», мисс Лайон. Для вас везде будет лучше, чем в Лондоне!

Эмма безмолвно смотрела им вслед. Вдруг мисс Келли резко высвободила свою руку и вернулась обратно. Ее глаза неистово сверкали, осматривая всю фигуру девушки, огненно-красной полоской горели полуоткрытые губы.

— Я не могу расстаться с тобой так, девушка! — прошептала она, тяжело дыша. — Ты красива… красива… а я… Вокруг меня много мужчин: они льстят мне и покорно повинуются. Но я ненавижу их, они мне отвратительны. Никого из них я не люблю, никого! Я так одинока, так одинока!.. Но если ты приедешь ко мне, мы будем как сестры… я на руках буду носить тебя, буду любить тебя… любить!..

Ее голос прервался, и она прижалась к Эмме, как бы ища опоры. И вдруг она наклонилась и, обезумев, несколько раз с жадной страстью поцеловала Эмму в самые губы. Затем, рассмеявшись, она вернулась обратно.

Гребцы взмахнули веслами, и лодка плавно двинулась в морскую гладь.

Эмма стояла словно оглушенная. Чудо свершилось. Внезапно открылось перед ней будущее… Лондон! Счастье!!

Детские голоса заставили ее очнуться. Она кинула еще один взгляд на море. Барка исчезла.

Молча повела Эмма детей домой.

II

Всю ночь Эмма не могла заснуть. Завтра все должно было решиться. Завтра у нее был отпускной день. В Гавардене был еженедельный базар, и Эмма каждый раз ездила туда, чтобы повидаться с матерью, торговавшей на рынке фруктами и птицей с фермы своего хозяина. И тогда у них было два счастливых часочка. Они разговаривали, смотрели друг другу в глаза, пожимали руки; они любили друг друга и были счастливы. В эти минуты они чувствовали себя уже не такими одинокими и потерянными в этом большом холодном мире.

«Впрочем, нужно ли говорить маме о случившемся? — подумала Эмма. — Ведь разлука растерзает ее сердце».

Эмма нетерпеливо дожидалась солнечного восхода и, когда вместе с первыми лучами солнца стала одеваться, все еще была в полной нерешительности, не зная, как поступить.

Одевшись, Эмма передала детей старой служанке и вышла во двор, где ее уже поджидал старик садовник с тележкой.


Когда тележка подъехала к постоялому двору, где обычно останавливался садовник, из дверей вышел Том Кидд. Он всегда поджидал здесь Эмму, когда она приезжала в Гаварден. Только здесь они и могли свободно видеться. Эмма боялась людских пересудов и не позволяла Тому подходить к ней, когда она гуляла с детьми. Но в городе это ему было разрешено. Приходя, он всегда приносил что-нибудь Эмме: маленькую брошку, шелковую ленту, пару пестрых перьев. Несмотря на близкое родство, он обращался к ней с преувеличенной вежливостью, особенно с тех пор, как Эмма побывала в пансионе миссис Беркер.

Том помог Эмме выйти из тележки и пошел с ней к рыночной площади. На нем было надето его лучшее платье, выгодно подчеркивавшее его статность и красивую наружность.

— Я свободен сегодня, мисс Эмма, — сказал он с чистосердечной улыбкой. — Славный денек для меня!

— А что такое, Том? — спросила Эмма, ласково взглянув на парня. — Сегодня день твоего рождения?

— В день моего рождения не было бы ничего особенного. Нет, кое-что несравненно более прекрасное! — И он потряс в кармане золотыми монетами.

— Уж не собираешься ли ты танцевать сегодня вечером под майским деревом?

Он покачал головой, улыбаясь, посмотрел на свою спутницу, после чего медленно и торжественно вытащил руку из кармана и протянул ее к Эмме. На ладони лежала изрядная сумма денег.

Эмма с удивлением посмотрела на него:

— Так много! Как это тебя угораздило, Том? Ведь рыбача столько не накопишь!

— Уж это сущая правда, мисс Эмма: сетями этого не выловишь; но деньги все же заработаны честным трудом. Мне не следовало бы говорить об этом, но вы никому не расскажете. Богатые купцы Честера и Ливерпуля очень любят, когда голландские мингеры и французские мосье являются со своими бригами, нагруженными всякими товарами, на которых не припечатан свинцовый портрет короля Георга.

— Контрабанда? — испуганно вырвалось у Эммы. — Ради Бога, Том, уж не сделался ли ты контрабандистом? Бояться нечего, мисс Эмма, — самодовольно ответил молодой человек. — Это вовсе не опасно. Ну и получаешь кое-какие ощущения… Удовольствие и хороший заработок…

— Да, ты кое-что переживаешь, — глухо ответила Эмма. — Ну а я… — Она резко оборвала речь и пошла далее.

— Вот потому-то я и называю сегодняшний день счастливым, мисс Эмма, — продолжал Том, догнав девушку — У меня имеется достаточная сумма денег, чтобы можно было поговорить с вами относительно миссис Беркер.

— Не называй мне этого имени! — крикнула Эмма, сильно побледнев. — Я никогда не забуду того, что мне пришлось испытать в ее пансионе. Уже когда я поступила туда, я заметила, что все эти баронские дочки отнеслись ко мне с презрением. Но если они были высокомерны, я была горда.

Я хотела возвыситься над ними знаниями и училась день и ночь… И мне уже начинало удаваться это, они уже завидовали мне… Как вдруг… О, когда меня выгоняли, как они смеялись мне вслед!.. — Она замолчала, скрипнув зубами от бешенства.

— Стоит ли до сих пор раздражаться из-за этого? — мягко сказал Том. — Я все время думал об этом и решил прикопить денег, чтобы вы могли снова заставить раскрыться перед вами двери желанного заведения. Ну вот… Теперь вы придете туда и сядете на свое место. «Я, дескать, здесь, и здесь я останусь!»

— И ради этого ты копил деньги, Том, ради этого подвергал себя опасности? — крикнула Эмма, схватив юношу за руку и сильно сжимая ее. Но вдруг выражение торжества на ее лице померкло, и она упавшим голосом спросила: — А сколько ты скопил, Том? Ведь у миссис Беркер очень дорого!

— Здесь целых десять фунтов! — ответил он с успокаивающей улыбкой.

Эмма вздрогнула, ее рука невольно выскользнула из руки Тома.

— Мать ежемесячно платила за меня восемь фунтов, не считая платьев…

— Восемь фунтов? Ежемесячно? — повторил он, пораженно глядя на девушку. — Ну что же, Эмма… Эти десять фунтов — только начало… Пока они израсходуются, я заработаю другие…

— А если тебя накроют?.. Нет, Том!.. Ты очень добр ко мне, и я от всего сердца благодарна тебе. Но если с тобой случится что-нибудь и мне придется снова подвергнуться позору… Да и не могу я брать на себя такую ответственность за то, что ты делаешь. Поэтому прошу тебя, Том, предоставь мне самой найти себе дорогу. Я понимаю, что мои слова причиняют тебе боль, но я не могу иначе. Так не думай же обо мне больше, Том, и поищи себе счастье в другом месте!

Она кивнула ему головой и быстро нырнула в сутолоку базара, направляясь к лавочке, где торговала ее мать.


Мать страшно обрадовалась Эмме и покрыла ее лицо поцелуями. Но сейчас же вслед за этим она рассыпалась в жалобах. С тех пор как она потеряла свои деньги, хозяин с каждым днем все больше придирался к ней. Что бы она ни сделала, все приходилось ему не по нраву. Он обзывал ее лентяйкой, не оправдывающей хлеба, который ей дают из милосердия.

Эмма молча слушала жалобы матери. Она видела, как седели ее волосы на висках и как глубоко западали складки забот и огорчений на лбу и щеках. Конец этому бедствию, конец!

Воспользовавшись минуткой, когда покупатели не мешали им, она рассказала матери все.

— Если я поступлю к мисс Келли, — взволнованно закончила она, — тебе уже больше не придется заботиться обо мне. Я надеюсь даже, что буду в состоянии посылать тебе деньги и ты сможешь уйти от своего хозяина.

Мать сильно перепугалась:

— Мисс Келли? Да ведь ты даже не знаешь ее! Как можешь ты доверять ей? Важные дамы капризны: сегодня они разоденут тебя в шелк и бархат, а завтра выгонят на улицу, если другая понравится им больше.

Эмма улыбнулась:

— Тогда я отправлюсь к мистеру Ромни. Он хочет рисовать меня и за каждый отдельный сеанс предлагает мне больше, чем я зарабатываю теперь за целый год. Ему все понравилось во мне. Он хочет сделать меня знаменитой… знаменитой, мама, знаменитой!

Знаменитой!.. Вот оно что! С тех пор как ты побывала у миссис Беркер, ты только об этом и думаешь. Только знаешь ли ты, что значит быть знаменитой моделью? Конечно, мужчины будут отлично знать тебя; они будут знать все твои прелести! Голой и бесстыдной предстанешь ты перед ними. А при встрече они будут показывать на тебя пальцами и говорить: «Вот Эмма Лайон, самая красивая девка в Лондоне».

— Мама!

— Да, да, девка! Ведь модель можно купить! Каждый сможет купить тебя за несколько фунтов. Но это продлится только до тех пор, пока ты молода и красива, а затем о тебе никто не позаботится, и ты очутишься на улице… Неужели я для того родила тебя в страданиях? Неужели я для этого вырастила тебя?

Мать закрыла лицо руками и разразилась рыданиями. Эмма мрачно потупилась и молчала. Наконец она воскликнула:

— Перестань плакать, мама! Если это так огорчает тебя, то я попытаюсь вести ту же жизнь, что и до сих пор. Но долго ли еще я буду в силах выносить ее?

Она отвернулась, чтобы украдкой утереть набежавшие слезы, и вдруг вздрогнула… Боже! Кто идет сюда узким проходом между лавками?


В воспоминаниях Эммы ожил тот день, когда она поступила к миссис Беркер. До ужаса ясно встало перед ее глазами происшедшее, и ей казалось, будто она слышит слова, которые вонзались ей в сердце как удары кинжала.

Джейн Мидльтон, сестра знаменитого лорда, внезапно обратилась к ней с вопросом:

— Мисс Лайон, скажите же нам, кем был ваш высокоуважаемый батюшка?

Анна Грей, племянница баронета, в ответ на это стала напевать на мелодию старой народной песенки следующее:

Мистер Лайон был дровосеком,
Дровосеком в Нордуэльсе.
Тогда Джейн Мидльтон продолжала:

— Ну а скажите, мисс Лайон, кто ваша высокочтимая матушка?

На это Анна Грей:

Миссис Лайон — коровница,
Благоухающая хлевом…
И снова Джейн Мидльтон:

— Мисс Лайон, в каком горделивом замке родились вы?

А Анна Грей:

Придорожный забор был тем замком,
Где миссис Лайон родила красавицу дочь.
Затем с глубоким поклоном обе девушки представили новенькую остальным в следующих выражениях:

— Милостивые государыни, позвольте представить вам новую подругу и товарку, красавицу пастушку из Гавардена, дочь дровосека и коровницы, родившуюся под забором!

Сколько бы ни прожила Эмма, никогда не забудет она этих минут…


И вот эти-то гордые насмешницы из пансиона и шли теперь узким проходом между лавками: Джейн Мидльтон — маленькая, изящная, с резко очерченным профилем, с гордо сверкающими глазами, Анна Грей — высокая, пышная, белокурая, с головой куклы в локонах. Их сопровождал жених Джейн лорд Галифакс, высокий худой мужчина с ничего не выражающим лицом. Они шли, смеясь и болтая, не обращая внимания на народ, почтительно дававший им дорогу.

Вдруг Эмма заметила, что Джейн смотрит на нее. Сейчас же вслед за этим мисс Мидльтон остановилась около лавки матери Эммы.

— Вот что мне пришло в голову, Анна, — обратилась она к подруге, — не принести ли нам чего-нибудь миссис Беркер? Например, индюка. У вас есть деньги с собой, Август?

Лорд Галифакс аристократически пожал плечами:

— Никогда, дорогая Джейн! Для этого я держу управляющего. Но, несмотря на это, мы можем купить все, что хотим!

Он посмотрел заспанными глазами на мать Эммы и спросил:

— Знаешь ли ты меня, добрая женщина?

— Как же мне не знать вашей милости? Ведь мой хозяин, мистер Блосс, — фермер вашей милости.

— Блосс? Фермер? — Галифакс повторил эти слова, словно не расслышав их хорошенько. — Так вот, добрая женщина… эти дамы… хотят купить индюка… Выбрать лучшего!.. Деньги получить от управляющего… Индюка взять сейчас и отнести вслед за дамами к миссис Беркер!.. Поняли?

— Поняла, ваша милость. Только ваша милость простит мне, я не могу оставить лавку… Если милорд разрешит, я кликну одного из мальчишек.

Миссис Лайон хотела позвать одного из мальчиков, но Джейн удержала ее:

— Этого вовсе не нужно, добрая женщина. Ведь эта девушка отлично может отнести индюка. — И, обращая злобный взор на Эмму, Джейн приказала: — Бери клетку и ступай за нами!

Эмма съежилась, словно под грозящим ударом, и смертельно побледнела.

— Мисс Мидльтон! — хрипло сказала она. — Если вы решитесь на это… Мисс Грей, умоляю вас, не допускайте этого!

Анна Грей отвернулась от нее, пожав плечами. Джейн Мидльтон с лицемерным удивлением посмотрела на Эмму в лорнет:

— Что с девушкой? Не больна ли она?

Когда мать Эммы услышала имена обеих барышень, она поняла все.

— Мисс Мидльтон, — сказала она дрожащим голосом, — вы не должны без нужды унижать свою былую подругу. Незаслуженное несчастье должно найти участие у богатых и знатных!

Джейн покраснела и хотела ответить старухе резкостью, но тут вмешался лорд Галифакс.

— Да ты с ума сошла, женщина! — крикнул он. — Мой управляющий поговорит с фермером, чтобы тот лучше выбирал своих людей. Ну, понесешь ты теперь клетку?

— Конечно, милорд! Если я откажусь исполнить приказание вашей милости, меня прогонят с места! — И, взяв в руки клетку с индюком, мать сказала Эмме: — Подожди меня здесь!

Эмма резко рассмеялась и взяла у матери из рук клетку.

— Полно, мама! Разве ты не знаешь, чего хочет мисс Мидльтон? Эмма Лайон, красавица пастушка, дочь дровосека и коровницы, рожденная под забором, должна смиренно предстать в качестве прислуги перед своими товарками! — Она низко поклонилась и язвительно сказала: — Прошу, барышни, идите вперед! Я следую за вами…


На дворе пансиона Джейн велела Эмме подождать и пошла с Анной Грей и Галифаксом в дом. Со всех сторон на двор устремились пансионерки; они окружили Эмму, смотрели на нее, злорадно смеялись и бросали ей насмешливые вопросы.

Она не отвечала ни слова, и ни одна гримаса не исказила ее лица. Словно воровка у позорного столба, стояла она у дверей дома, который когда-то был целью ее пламенных мечтаний.

Джейн Мидльтон вернулась с горничной.

— Возьми у нее индюка, Мэри! — приказала она и обратилась к Эмме: — Как тебя зовут, девушка?

Эмма молча смотрела на Джейн.

— Но, мисс Джейн, ведь вы знаете ее! — удивленно воскликнула Мэри. — Ведь это — Эмма Лайон, наша красавица Эмма Лайон!

Хор смеющихся насмешливых голосов подхватил:

— Эмма Лайон! Красавица Эмма Лайон!

Джейн Мидльтон достала из кошелька шиллинг и сказала:

— Протяни руку, Эмма Лайон! Я подарю тебе денег, чтобы ты могла купить себе более приличное платье.

Эмма с прежним оцепенелым спокойствием протянула руку и взяла монету. Тогда Джейн указала ей на ворота и сказала:

— Можешь идти, Эмма Лайон!

Эмма медленно вышла на улицу. Монета жгла ей руку. Словно гигантская стена, вздымающаяся к небу, в душе девушки вырастала смертельная ненависть.

В конце улицы ей попался навстречу Том. Когда она увидела его, ее лицо просветлело.

— Час тому назад ты предлагал мне денег, Том, чтобы я снова могла поступить к миссис Беркер. Теперь это невозможно. Но все-таки не одолжишь ли ты мне эти деньги? Только знай: может быть, ты никогда не получишь их обратно.

Том поспешно сунул руку в карман. Эмма удержала его:

— Постой! Я не хочу, чтобы ты оставался в неведении. Меня только что смертельно оскорбили, словно воровку, лишь за то, что я бедна и низкого происхождения. Богатые могут безнаказанно делать все, что захотят. Поэтому я тоже хочу стать богатой и знатной. И тогда я воздам этой Мидльтон за оскорбление!

— Что вы хотите сделать, мисс Эмма? — испуганно спросил Том. — Не лучше ли было бы вам сначала посоветоваться с матушкой?

— Мать так же бессильна, как и я. Нет, это решено: я уезжаю в Лондон. Я или вернусь обратно, знатная и богатая, как Джейн, или погибну там… Ты одолжишь мне деньги, Том?

Юноша видел, что Эмма приняла решение, и со вздохом вручил ей деньги.

Эмма бережно спрятала их.

— Я никогда не забуду тебе этого, Том. А теперь простимся. Не сердись на меня и люби меня немножко!

Она посмотрела на его несчастное, вздрагивающее лицо и нежно провела по нему рукой.

III

Арлингтон-стрит, 14…

Швейцар сообщил Эмме, что мисс Келли нет в Лондоне: сразу же после своего возвращения из Уэльса она отправилась с мистером Ромни в Париж. Когда она вернется, было совершенно неизвестно, но наверное, она прибудет к апсомским скачкам, которые начинаются пятнадцатого августа.

Эмма снова вышла на улицу и попала в людской поток, двигаясь куда глаза глядят. Ее не пугало то, что мисс Келли не оказалось в Лондоне; она заранее готовилась к самым невероятным затруднениям и препятствиям, так могла ли испугать ее такая маленькая шероховатость? Самое большее, если ей придется до возвращения мисс Келли поступить куда-нибудь прислугой.

Толкотня на улицах тоже не пугала Эмму. Тишина Гавардена всегда угнетала ее, здесь же, в этом кипящем Лондоне, она чувствовала себя в своей стихии.

Девушка шла, весело напевая какую-то песенку и поглядывая по сторонам. Перед одной из витрин она остановилась; Там были выставлены дамские платья из легких белых и цветных материй, индийские шали, затканные золотом и серебром накидки, шляпы с реющими над ними страусовыми перьями. Эмма не знала названий и ценности выставленных предметов роскоши, но ее поразила их красота. Кроме того, посередине витрины красовалось большое зеркало, отражавшее всю ее фигуру.

В первый раз Эмме пришлось увидеть себя с ног до головы. Зорко, беспристрастно она оглядела себя со всех сторон и нашла, что сама она, конечно, красива, но ее крестьянское платье ужасно. Поэтому она решила, что первое, что она должна приобрести себе, это приличное платье: ведь для нее это было тем же, что для рыцаря меч, для рыбака парус.

Она подсчитала свои деньги, обнаружила, что у нее имеется еще семь фунтов, и, решившись, вошла в магазин.

Навстречу ей вышел молодой человек.

— Владелец здесь? — спросила Эмма. — Я хотела бы поговорить с ним.

Молодой человек указал на пожилую даму, разговаривавшую в глубине магазина с другой дамой, и прибавил:

— Магазин принадлежит госпоже Болье. Вам по какому делу?

Эмма смерила его холодным взглядом и прошла мимо, не отвечая.

— Простите, мэм, не могу ли я у вас приобрести элегантное платье за два-три фунта? — обратилась она к хозяйке магазина.

Госпожа Болье улыбнулась.

— Здесь, на Флит-стрит, платья стоят много, много дороже! — ласково сказала она с иностранным акцентом. — Дешевые вещи вы можете купить на улице Драммонда или на Сюррейской набережной.

— В первый раз слышу эти названия, —ответила Эмма. — Я только вчера приехала в Лондон. Ну а сколько стоит платье, которое висит в витрине рядом с зеркалом?

— Восемь фунтов, дитя мое.

— Это для меня слишком дорого! У меня всех денег только семь фунтов, и я не знаю, заработаю ли я что-нибудь в ближайшем будущем. Когда у меня будет такая сумма, я приду опять. — Она повернулась, чтобы уйти. Но вдруг ей пришла в голову неожиданная мысль. — Не разрешите ли вы по край ней мере примерить это платье?

Госпожа Болье весело засмеялась.

— Вы слышите, миссис Кен? — обратилась она к даме, с которой разговаривала до этого. — Эта маленькая деревенская невинность захотела хоть разочек надеть мое самое лучшее платье!

Миссис Кен подошла поближе, с любопытством рассматривая Эмму.

— Разве вы так тщеславны, дитя мое?

— Не тщеславнее других, мэм! — спокойно ответила Эмма. — Просто я приехала в чужой мне Лондон, чтобы поступить на службу к знатной даме. По несчастью, она уехала в Париж и вернется только в августе. Я должна как-нибудь просуществовать до ее возвращения.

И для этого вам нужно красивое платье? Вы еще очень молоды, дитя мое… так молоды, что мне не хотелось бы предположить…

Эмма высоко подняла голову, и ее глаза гордо сверкнули.

— Прошу вас, не продолжайте, мэм! Я подумала, не понадобится ли здесь молодая девушка, которая достаточно красива, чтобы показывать покупательницам туалеты в выгодном свете. Вот потому-то я и хотела надеть при вас это платье.

Дамы удивленно переглянулись.

— Ваше лицо достаточно красиво для этого, — сказала затем госпожа Болье, — но для такого занятия одного лица мало: надо иметь еще и безупречную фигуру.

— Я знаю, мэм. Фигура у меня безукоризненна! По крайней мере, так сказал мистер Ромни.

— Ромни? — почти вскрикнули обе дамы. — Художник Ромни?

— Он хотел рисовать меня и предложил мне пять фунтов за каждый сеанс.

На лице миссис Кен отразилось недоверие.

— Вы говорите об этом так, как будто это для вас мало что значит. Почему же вы не идете к нему?

— Мистер Ромни уехал.

— Это неправда! Еще три недели тому назад я виделась с ним.

— Очень возможно, мэм. Но десять дней тому назад он рисовал меня в Дыгольфе, около Гавардена. Я только что заходила к мисс Келли, и швейцар сказал мне, что мистер Ромни уехал с нею в Париж. Мисс Келли присутствовала притом, как мистер Ромни рисовал меня, и пригласила меня к себе в компаньонки. Вот, она записала мне здесь свой адрес! — И Эмма спокойно достала листок из этюдной тетради Ромни и подала его мадам.

Это рука мисс Келли, — сказала миссис Кен, тщательно всмотревшись в почерк. — Я хорошо знаю ее руку: уже немало прошло через меня документов от нее на имя одного джентльмена.

Эмма усмехнулась:

— На имя джентльмена Джорджа? Толстячка?

Миссис Кен изумленно посмотрела на нее.

— Вам известно? — воскликнула она и обратилась к мадам Болье: — Мне кажется, девушка говорит правду. Нельзя ли помочь ей, милая моя?

Мадам Болье пожала плечами и ответила:

— У нас мертвый сезон. Осенью, пожалуй!..

— Когда мисс Келли вернется, ей уже не будет нужна помощь. — Миссис Кен задумчиво посмотрела на Эмму. — Я сама могла бы что-нибудь сделать для вас… но этот ужасный Лондон… ведь человеку не заглянешь прямо в сердце. Кроме того, я не знаю, учились ли вы чему-нибудь и можете ли вы вообще что-нибудь делать.

— Я понимаю ваши сомнения, мэм. На вашем месте я сама призадумалась бы. Но я не лгу! — И Эмма рассказала о себе, ничего не скрывая и не смягчая.

Миссис Кен внимательно слушала; ее пытливый взгляд проникал Эмме в самое сердце.

— Ну а ваша матушка? — спросила она затем. — Одобрила она ваш поступок?

— Я не спрашивала ее. Она так удручена несчастьями, что едва ли согласилась бы. Я просто написала ей, что уезжаю в Лондон к мисс Келли. Это на первых порах успокоит ее.

— Ну а в будущем?

— В будущем она будет иметь от меня только добрые вести.

— А если вам будет скверно?

— Вот именно тогда!

— Вы очень любите свою мать, дитя мое! — тепло сказала миссис Кен и обратилась к госпоже Болье: — А что, милая моя, если бы мы проверили, был ли мистер Ромни прав, когда объявил эту мужественную девушку совершенной красавицей? Не примерить ли ей платье с вашей витрины?

— С удовольствием, миссис Кен, если вы этого хотите. К сожалению, я все-таки не могу предложить мисс Лайон место у себя.

— Уж там посмотрим!

Платье принесли, и Эмма надела его. Обе дамы внимательно осмотрели девушку.

— Может быть, все-таки удастся устроить вас у меня, — сказала мадам Болье. — Я уволю одну из приказчиц и возьму вас на ее место.

— Простите, мэм… — покраснев, сказала Эмма. — Вы очень любезны… но я не хотела бы занять чужое место.

— Ваш образ мыслей делает вам честь, дитя мое, — ласково сказала миссис Кен, — и все это дает мне лишнее основание сделать вам иное предложение. Мой муж, мистер Кен, — один из лучших ювелиров Лондона. Среди наших покупателей имеются представители высшей аристократии. Не желаете ли поступить к нам? Вы будете принимать покупателей и с течением времени приобретете нужные знания, чтобы стать продавщи цей. Относительно условий уж мы столкуемся с вами. Вы согласны?… Но в таком случае, что же вы делаете? Зачем вы снимаете с себя это платье? Ведь я же говорила вам, что у нас бывает самое высшее общество, а следовательно, вы должны всегда быть элегантно одетой. Оставайтесь в этом платье, а мадам Болье даст нам еще ряд мелочей, необходимых для укомплектования вашего туалета. Потом при случае мы посчитаемся Ну одевайтесь! Мистер Кен должен сразу убедиться, что я сделала хорошее приобретение.

— О, как вы добры, мэм! — воскликнула Эмма, которую просто оглушило свалившееся на нее счастье. — Лишь бы мистер Кен согласился с вашим планом!

Миссис Кен улыбнулась и сказала:

— Мой муж соглашается со всеми моими планами, милое дитя. И вообще не надо этой преувеличенной благодарности. Поверьте, если бы вы не были красивы, я не пригласила бы вас.


Когда вечером Эмма разделась, она долго осматривала себя в маленьком зеркале мансарды, где ее поместили в доме мистера Кена. Улыбка удовольствия скользнула по ее лицу.

Первый день в Лондоне! Первый шаг на новом пути к счастью!

Она тщательно уложила свое старое платье. Впоследствии, когда она станет важной леди, грубая крестьянская одежда станет явным свидетельством ее торжества.

Но когда она достала из кошелька, где хранилась вся ее наличность, бумажку, в которую была завернута монета, ее лицо стало мрачным, зубы скрипнули и глаза заблестели от гнева. С трудом она высверлила в серебряной монете дырку гвоздем и повесила на шнурке на шею. Это был шиллинг Джейн Мидльтон.


Однажды утром, когда Эмма сошла вниз открывать магазин, миссис Кен сказала ей:

— Знаете ли вы, милое дитя, что сегодня исполнился месяц вашей службы у нас?

Эмма попыталась улыбнуться и сказала:

— В самом деле, мэм? Я надеюсь, что вы не раскаиваетесь в том, что наняли меня?

— Мы довольны вами, мисс Эмма. Вопрос только в том, довольны ли вы?

— О, мэм, я так благодарна!..

— Тише, тише! Мне кажется, я понимаю, что происходит в этой хорошенькой своенравной головке! В первый день вам все казалось здесь новым, ну а потом вы стали замечать, что, в сущности говоря, тут все одно и то же: одни и те же лица, одни и те же разговоры. И ваше юное сердечко почувствовало себя неудовлетворенным в магазине мистера Кена. Разве это не так, дитя мое?


Эмма посмотрела на миссис Кен свободным, открытым взглядом и ответила:

— Да, это так, мэм! Чем дольше я здесь, тем больше я чувствую, как мало я знаю и как много надо учиться. Простите, что я говорю без всяких обиняков, но я не умею лгать.

— Да я нисколько не сержусь на вас, дитя мое, а, наоборот, радуюсь вашему стремлению к знаниям. Я верю в вас и убеждена, что вами руководит стремление к добру и красоте.

— Я охотно готова помочь вам. Да и пора вам хоть немного ознакомиться с Лондоном. Бывали ли вы когда-нибудь в театре?

— Никогда еще, мэм! Некоторые из моих соучениц у миссис Беркер не раз бывали в Честерском театре и рассказывали потом чудеса о нем, но я все же не получила ясного представления.

— Так вот, не хотите ли пойти со мной сегодня вечером в театр Друри-Лейн? Мистер Шеридан, директор театра, — приятель моего мужа, он послал нам два места в ложу. Но мистер Кен занят сегодня. Будет представлена «Ромео и Джульетта» Шекспира. Вы знаете, кто такой был Шекспир? Величайший драматург не только Англии, но и всего мира. Эта пьеса — одно из самых мастерских его произведений. Мистер Гаррик играет Ромео, Джульетту играет миссис Сиддонс, молодая артистка, которой пророчат величайшую будущность. Представление начинается в семь часов. Между прочим, будет лучше, если вы прочтете сначала эту пьесу. Я дам вам книгу. После обеда вы свободны.

Эмма с бьющимся сердцем взяла книгу и после обеда погрузилась в чтение бессмертной трагедии любви.

IV

Взвился занавес, и перед очарованной Эммой открылся новый, неведомый мир… Италия!.. Верона!..

Кто этот юноша? Узнай сейчас же!
О, если он женат — тогда, клянусь,
Мне будет гроб моей постелью брачной!
Пламенная волна пронеслась по жилам Эммы, когда Джульетта сказала эти слова, открывавшие ее любовь к Ромео. Невольно Эмма подумала о себе: если бы ей встретился Ромео, она тоже полюбила бы его, полюбила бы, как Джульетта: пламенно, без оглядки, до забвения собственного

Ромео!.. В голове Эммы мелькнуло воспоминание о Томе. Нет, Том Кидд не был ее Ромео! Никто из всех знакомых мужчин не мог бы стать им.

Затаив дыхание, Эмма следила за развитием действия. В антрактах она сидела с сосредоточенным, замкнутым видом, не обращая внимания на окружающих. Она ждала, чтобы представление началось снова. Для нее это было не представлением, а самой реальной, осязаемой действительностью. Все острые ощущения, которые переживала Джульетта, переживались и ею самой…

Спеши, спеши, Ромео! ты ведь — день мой!..
Ты светишь мне и ночью… Я тебя
Узнаю и во мраке. Средь него
Покажешься ты мне белей и чище,
Чем снег на крыльях ворона.
Приди же С отрадным взглядом, ночь!..
Дай моего Ромео мне!.. Когда же он умрет,
Возьми его и преврати в мильоны
Блестящих светлых звездочек. Пускай
Они собой покроют свод небес
И сделают его таким блестящим,
Что всякий полюбить захочет ночь,
Забыв сиянье солнца!
Пламенно впитывала в себя Эмма всю страстную тоску слов Джульетты. Сверкая глазами, прижав руки к вздымающейся груди, она переживала все блаженство обеих сцен у балкона. Как Джульетта, хотела бы она удержать любимого, чтобы продлить влюбленное щебетание, и в то же время хотела бы поскорее прогнать его из страха перед наступающим предателем-днем.

Но вот Джульетта принимает снадобье и представляет себе позднейшее пробуждение в гробнице предков:

Если
И я сойду с ума при виде этих
Ужасов… начну играть безумно
Костями предков… разорву в клочки
Кровавый саван брата, размозжу
Себе сама свой череп мертвой костью!..
Весь ужас Джульетты чувствовался в расширенных глазах Эммы. Она уже не могла усидеть больше на месте и подскочила к барьеру ложи. Она уже не сознавала, что миссис Кен схватила ее за руку и шептала успокаивающие слова, не видела, что какой-то мужчина из соседней ложи не спускает с нее взора. Все окружающее исчезло для нее; одно только существовало — тот ужас, который разыгрывался там, внизу. Да и она сама была там… Джульеттой была она… Несказанное отчаяние пронизывало ее душу. Близилась смерть…


Стремясь усилить до возможных пределов трагичность произведения, Гаррик изменил сцену смерти. По Шекспиру, Ромео умер в неведении, что Джульетта только спала, а сама она проснулась только тогда, когда Ромео уже испустил последний вздох. Гаррик же заставил Джульетту проснуться в тот момент, когда Ромео только что принял яд.

Оба они слишком поздно осознают ошибку, жертвой которой стали. Отчаяние охватывает их. Чтобы отделаться от ужасов, навеваемых мрачной гробницей, они бросаются к двери. Но яд начинает действовать. Ноги Ромео подгибаются, и, схватив Джульетту в объятия, лепеча ей безумные признания, он умирает, в то время как она приникает к его устам. Джульетта хватается за кинжал…

Вопли отчаяния влюбленных, ужас их судьбы истерзали душу Эммы, и, когда Джульетта пронзила свое сердце кинжалом, она сама, словно мертвая, рухнула к ногам миссис Кен.


Словно из туманной дали чей-то голос коснулся слуха Эммы. Она с глубоким вздохом открыла глаза и увидела озабоченное лицо миссис Кен.

Что случилось? Разве она только что не умерла в объятиях Ромео? И разве не чувствовала она в груди колющей боли, причиненной холодным лезвием, проникнувшим в сердце?

— Боже мой, как вы напугали меня, дитя мое! — сказала миссис Кен. — Я никогда не подумала бы, что театральное представление способно произвести подобное впечатление!

Теперь Эмма вспомнила все. Она смущенно поднялась, пытаясь овладеть собой. Вдруг она разразилась отчаянными рыданиями, схватила руку ювелирши и покрыла ее пламенными поцелуями.

— Прошу вас, мэм, не сердитесь на меня, что я была такой глупой и приняла все это за действительность! Это было так страшно… И все-таки как прекрасно, как возвышенно! — Эмма провела рукой по горячему лбу и уставилась мечтательным взором в пространство. — Как вы думаете, мэм, существуют ли люди, способные любить друг друга, как Ромео и Джульетта?

Миссис Кен мягко рассмеялась:

— Поэты зачастую преувеличивают, детка. Когда вы станете постарше, вы поймете, что жизнь очень холодна и трезва… Однако нам нужно идти! Театр опустел, и тушат огни. Благодарю вас, сэр! — И она поклонилась какому-то господину, стоявшему в глубине ложи со стаканом воды в руках.

Только теперь Эмма заметила его и покраснела.

— Этот господин увидел из соседней ложи, как вы упали в обморок, — заметила ювелирша, — предложил мне свои услуги, и я попросила его принести стакан воды. Но когда он принес воду, вы уже пришли в себя.

Эмма взглянула на него. У него было молодое продолговатое лицо с нежной, как у женщины, кожей.

— Уж и не знаю, — сказал он мягким, звучным голосом, — сожалеть ли мне, что я хлопотал понапрасну, или радоваться, что я опоздал со своей услугой?

Эмма сама не понимала, почему от взгляда темно-синих глаз этого человека что-то живое и горячее заструилось в ее крови. Она поспешила взять стакан из его рук и шутливо сказала:

— Вода ли это? Или вы подмешали сюда волшебный напиток, как брат Лоренцо Джульетте?

— А разве вы не выпили бы волшебного питья на месте Джульетты? — спросил он, выдерживая ее взгляд.

— Может быть! — мечтательно ответила Эмма. — Может быть, если бы Ромео захотел этого.

Она медленно выпила воду и вернула господину стакан. Их пальцы встретились, и Эмме показалось, будто что-то горячее проникло в ее жилы из этих изящных белых пальцев.

Они направились к выходу. У подъезда миссис Кен остановилась и сказала с холодной вежливостью:

— Примите еще раз мою благодарность, сэр! Теперь мы возьмем извозчика.

Незнакомец заметил, что она хочет разлучить его с Эммой, и весело улыбнулся.

— Надеюсь, вы не предполагаете, мэм, что я позволю вам одним спускаться по этим узким ступенькам, когда ваша дочь еще не совсем оправилась от глубокого обморока.

Миссис Кен недовольно сморщила брови и сухо ответила:

— Мисс Эмма вовсе не моя дочь. Но женщинам из хорошего дома не приличествует допускать, чтобы их провожал незнакомец.

— Вы правы, мэм, не доверяя незнакомцам. Лондон — плохой город на этот счет. Но я позволю считать себя исключением. Меня зовут Чарльз Овертон, я работаю в Doctors' Commons [273].

— Тем не менее…

— Тем не менее это не дает мне права выразить прекраснейшей девушке Лондона свои восторженные чувства? Ну так пусть этого и не будет, мэм! Мисс Эмма интересует меня по совершенно иным основаниям. Я наблюдал за ней весь вечер и делал сравнения… Знаете с кем, мисс Эмма? — Он обернулся к девушке и предложил ей руку с такой спокойной уверенностью, которая не допускала отказа, а затем, спускаясь с нею вслед за миссис Кен по узкой полутемной лестнице, продолжал, не дожидаясь ее ответа: — Я сравнивал вас с Джульеттой, то есть с той Джульеттой, которую играла миссис Сиддонс. И вот к каким удивительным умозаключениям пришел я. Миссис Сиддонс — несравненная леди Макбет, грандиозная королева в «Гамлете», но никак не Джульетта. Ее величественной фигуре не хватает той легкой грации, голосу тех нежных переливов, а всему существу — той мечтательной девственности, которой отличается Джульетта Шекспира. Никогда еще мне не было это так ясно, как теперь, когда я неожиданно увидел перед собой настоящую Джульетту.

Он внимательно посмотрел на Эмму, украдкой пожал ее руку. Она не шелохнулась. Старой, знакомой сказкой представлялось ей все, что происходило теперь.

Овертон незаметно отстал от миссис Кен, как если бы она не должна была слышать то, что он говорил далее:

— Джульетта сидела рядом со мной, но не замечала меня. Она смотрела только на сцену, жила в сценическом действии, и ее губы невольно повторяли каждое слово. Каждое ощущение отражалось на ее лице, ее руки невольно делали жесты, каких я еще никогда не видывал. А когда Джульетта умерла — величайший скульптор Греции не мог бы представить смерть красивее и возвышеннее! Знаете ли вы теперь, кто моя Джульетта?

Он склонился к Эмме, и теплое дыхание его уст коснулось ее лба. Огненный поток лавой прокатился по ее жилам. Она невольно закрыла глаза.

Вдруг она почувствовала, как губы Овертона приникли к ее губам.

В портале театра они нагнали миссис Кен, которая уже успела послать капельдинера за извозчиком. Овертон заговорил с ней без всякого смущения:

— Я только что говорил мисс Эмме, что она непременно должна стать актрисой. Ей обеспечена великая будущность!

— Что вы называете великой будущностью, мистер Овертон? — спросила миссис Кен, пожимая плечами. — Неужели вы считаете желанной такую будущность, которая достигается безнравственностью и распущенностью? И если даже мисс Эмма станет прославленной артисткой, что даст ей жизнь? Ей будут аплодировать и бросать венки, раскупать ее портреты по лавочкам, но в конце концов она заметит, что все пусто, ничтожно и что искусство не дает счастья. Она начнет искать чего-то лучшего, но тогда будет уже слишком поздно.

— Слишком поздно! — повторял Овертон с легким оттенком насмешки. — Почему же артистка не может найти счастья в любви и браке? Я мог бы назвать вам несколько леди, которые прежде были артистками. Гений и красота заменяют недостаток в родословных.

— Но только не общественное уважение, — враждебно сказала миссис Кен. — Пока мисс Эмма находится под моей опекой, я не позволю искушать ее в этом отношении. Таково уж мнение старой женщины, знающей жизнь и постигнувшей, что счастливым можно быть только благодаря строгим принципам. Ну а теперь… карета подана! Садитесь, мисс Эмма, а вы, мистер Овертон, еще раз примите мою благодарность!

Дамы сели, дверца захлопнулась. Овертон стоял около дверцы, держа в руке шляпу. Еще раз увидела Эмма его по-девичьи тонкое лицо, влажно сверкавшие глаза, полные красные губы. Они тянулись к ней, как бы в долгом, нежном прощальном поцелуе. Затем карета укатила.

V

На следующий день миссис Кен взяла у Эммы том Шекспира. Эмма достала у букиниста другой. Мало-помалу она скупила все, что было у него из произведений Шекспира, и с рвением фанатички постигала творчество великого писателя. В пять ночей она одолела Джульетту, в семь — Дездемону. Затем она перешла к Офелии.

Ей было легко заучивать наизусть, да и мимическая игра представляла для нее мало трудностей. Маленького зеркала было достаточно, чтобы наблюдать за ртом, глазами и положением головы. Зато относительно движений плеч и бедер она была не уверена. Да и постановка голоса доставляла ей немало заботы. Она не смела декламировать вслух, чтобы не разбудить других продавщиц, спавших по соседству с ней; поэтому ей приходилось понижать голос до глухого шепота. Найдет ли она верный тон тогда, когда будет дебютировать в театре Друри-Лейн?

Да, честолюбие манило туда Эмму!.. Она безумно хотела играть с Гарриком и отодвинуть в тень миссис Сиддонс. В том, что ей это удастся, она ни минуты не сомневалась. Только бы попасть на сцену, а уж победа не заставит ждать.

И Чарльз Овертон увидит настоящую Джульетту.


На следующее утро после встречи в театре Эмма пришла в магазин с твердой уверенностью, что Овертон сейчас войдет. Он выследил их и явится под предлогом покупки, чтобы снова увидеть ее и вымолить у нее свидание. Так она это представляла себе и так поступила бы на его месте.

Что выйдет из всего этого, она не знала, да и не хотела думать об этом. Лишь бы он пришел, а там уж будет время подумать обо всем!

Но Овертон не шел. Неужели он не любил ее? Что же тогда говорил его взгляд? Зачем он тогда целовал ее?.. Что-нибудь задержало его, но он, конечно, справится со всеми затруднениями, и когда-нибудь в сумятице уличного движения выплывет его высокая фигура.

И каждый раз, когда дверь магазина раскрывалась, сердце Эммы начинало биться быстрее.


В первых числах августа она увидела, что перед магазином остановился экипаж. Грум открыл дверку, из кареты вышла дама в дорогом костюме и вошла в магазин. Это была мисс Келли.

Мистер Кен поспешил к ней навстречу и встретил ее низкими поклонами:

— Счастлив видеть вашу милость! Ваша милость давно уже не осчастливливала меня своими посещениями!

Она надменно посмотрела на него сверху вниз.

— В последний раз вы плохо услужили мне, предложив герцогине Девонширской лучшие бриллианты, чем мне. Я не желаю отступать ни перед кем, кто бы это ни был. Прошу считаться с этим. — Она лениво уселась в кресло, услужливо пододвинутое ювелиром, и рассеянно окинула взглядом помещение. При этом она не сделала ни малейшего движения, доказывавшего, что она узнала Эмму. — Я была в Париже, в обществе, где графиня Полиньяк…

— Обер-гофмейстерина французской королевы?

— …Где графиня Полиньяк говорила, что Мария-Антуанетта заказала для первого придворного собрания ценное украшение из смарагдов. Таким образом, в этом сезоне будет мода на смарагды.

Ювелир низко поклонился:

— Я крайне благодарен вашей милости за это указание! Я сейчас же напишу поставщикам.

Движением руки мисс Келли заставила его замолчать.

— Меня совершенно не интересует, как вы используете мое сообщение. Во всяком случае, я желаю надеть смарагды за неделю до французской королевы, и ни одна леди не должна опередить меня. Понятно?

Ювелир поклонился смеясь.

— Таким образом, новую моду введет не Мария-Антуанетта, королева Франции, а…

— А мисс Арабелла Келли, королева Лондона! Разрешите показать вам то, что у меня имеется из смарагдов?! — Ювелир позвал Эмму и велел ей принести ящики и футляры. — Ваша милость разрешит, чтобы мисс Лайон помогла мне? — прибавил он с затаенно-пытливым взглядом. — Мисс Лайон, новая продавщица.

Мисс Келли медленно подняла глаза на Эмму и равнодушно сказала:

— Мисс Лайон? Она кажется очень хорошенькой! — Мисс Келли перевела взор на камни, тщательно осмотрела их и выбрала себе украшение стоимостью в тридцать тысяч фунтов. — Пришлите мне это сегодня в пять часов на квартиру. С квитированным счетом. Пусть принесет эта хорошенькая мисс.

— Как ее зовут?

— Мисс Лайон.

Арлингтон-стрит, 14…

Миссис Крук, домоправительница мисс Келли, провела Эмму по высокой, покрытой коврами лестнице наверх и впустила ее в комнату, причем сама сейчас же исчезла.

Мисс Келли сидела около большой стеклянной двери, через которую виднелась зелень парка. Она сидела лицом к солнцу. Ее пальцы устало скользили по струнам арфы, извлекая тихие, мягкие аккорды. Казалось, что где-то вдали рыдает ветер.

Эмма остановилась около двери, не осмеливаясь двинуться с места. Торжественная тишина и роскошь убранства комнат пленяли и завораживали все ее чувства.

Стены комнаты были отделаны белой, украшенной золотом резьбой, панелями с большими плато из голубого шелка, на которых были изображены сверкавшие блеском красок сцены. В темных дубравах козлоногие мужчины преследовали нежных девушек, протягивая волосатые руки к их розовым телам; серебристо-белый лебедь обвивал крыльями пухлые бедра женщины, нежным жестом прижимавшей голову птицы к своей груди. На усеянной цветами лужайке смеющиеся служанки подсаживали свою госпожу на спину быка; большие, прекрасные человеческие глаза животного сверкали пламенной страстью. На шелковых подушках мечтательно возлежала голая женщина, на колени которой из светящейся тучки ниспадал золотой дождь…

Никогда не видывала Эмма подобных картин; они возбуждали в ней почти ужас, и она отвернулась от них, горя от стыда. Ей казалось, что она видит себя в обнаженных телах всех этих женщин.

Эмма смущенно приподняла ящичек, который держала в руках.

— Я принесла смарагды от мистера Кена! — сказала она дрожащим голосом. — Миссис Кен просит миледи…

Мисс Келли движением руки приказала ей замолчать, после чего, медленно встав и перейдя в дальний угол комнаты, опустилась на подушки кушетки. На ней было богатое турецкое одеяние, в волосах сверкали золотые цехины, из-за красного корсажа виднелась открытая белая грудь, а изящные восточные туфли обнажали розовую кожу пластичной голой ноги.

Вдруг она протянула руки к Эмме и сказала странно глухим голосом:

— Подойди сюда! Принеси ящичек!

Она внимательно следила, как Эмма шла через всю комнату. Затем она указала ей на подушку у своих ног:

— Опустись здесь на колени! Посмотри на меня!

Эмма, как во сне, безмолвно повиновалась. Она посмотрела на мисс Келли, и ей показалось, будто в черных глазах мисс Келли сверкают молнии.

— Как ты попала в Лондон? Говори все! Не скрывай ничего!

Эмма повиновалась. Мисс Келли молча слушала и, только когда Эмма упомянула о Томе Кидде, бросила ей короткий, отрывистый вопрос:

— Том Кидд? Ты любишь его?

Эмма покачала головой:

— Я не люблю его!

Она продолжала рассказывать тихим голосом. Она не хотела упоминать об Овертоне — какое-то непонятное чувство подсказывало ей скрыть от этой женщины свои ночные грезы. Но когда она дошла до вечера в театре Друри-Лейн, имя Овертона непроизвольно сорвалось с ее уст. Она испугалась, и жгучий румянец залил ее лицо.

Мисс Келли тяжело опустила руку на ее плечо:

— Почему ты покраснела? Почему ты не смотришь на меня? Кто этот Овертон? Ты его любишь? Да отвечай же!.. Ты боишься? Того, другого, этого Тома, ты презираешь, но Овертона любишь, хотела бы принадлежать ему! Это так? Да или нет?

Эмма, дрожа, опустила голову на грудь.

— Я не знаю… — пробормотала она. — Я не знаю, что такое любовь!

Мисс Келли возбужденно встала.

— Ты видела его еще раз? — резко спросила она. — Он приходил к мистеру Кену?

— Никогда! Я больше не видела его.

— Хорошо! Я разузнаю, кто этот человек. Встань!

Эмма поднялась с колен, а мисс Келли взяла со стола серебряный колокольчик и позвонила. Сейчас же в комнату вошла миссис Крук.

— Два поручения, милая моя… должны быть сейчас же исполнены. Пусть Хокс сейчас же наведет справки о некоем Чарльзе Овертоне. Я хочу знать подробно все, что касается этого человека. Мое имя не должно быть упомянуто при этом.

— Слушаюсь, миледи!

Мисс Келли показала на связку банкнот:

— Эти тридцать тысяч фунтов отнесите мистеру Кену. Скажите ему, что я оставляю смарагды у себя. И мисс Лайон я тоже оставляю. Поняли? Мисс Лайон тоже!

— Мисс Лайон тоже, миледи!

Эмма смущенно вскрикнула:

— Миледи!..

— Тише! Чего вы ждете, Крук? Вам что-нибудь нужно?

— Осмелюсь напомнить, что миледи ожидает посетителя. Если я отправлюсь к мистеру Кену, некому будет провести посетителя к миледи!

Мисс Келли кивнула:

— В таком случае пошлите Дженнингса к мистеру Кену. Если посетитель придет, то попросите его подождать и дайте мне знать.

Миссис Крук вышла из комнаты. Смущенная всем происходящим Эмма подошла к мисс Келли.

— О, миледи, вы хотите, чтобы я осталась здесь? Но как я могу! Миссис Кен приняла меня и была всегда так добра ко мне. Я так обязана ей…

Мисс Келли рассмеялась:

— Ты еще юна, детка, и смотришь очень оптимистично.

Неужели ты думаешь, что миссис Кен взяла бы тебя к себе, если бы не заметила из твоего рассказа, что я интересуюсь тобой? В течение целого года я не покупала ничего у мистера Кена, и, разумеется, от него ушли и мой принц, и весь его штат. Это было очень чувствительно для ювелира. Поэтому добрая женщина возблагодарила Бога, когда ты встретилась на ее пути и дала мистеру Кену возможность снова завести со мной дела. Это был холодный расчет, дешевые соображения. Так при чем здесь благодарность? Благодарность уже заключена в тридцати тысячах фунтов. Или тебя угнетает, что миссис Кен купила тебе платье и несколько мелочей? Ну так хорошо, я оплачу ей и это! Но, конечно, другое дело, если ты не захочешь оставаться у меня!

Эмма невольно всплеснула руками:

— О, как я хочу этого, миледи! Вы так красивы, так добры!

— Добра? — рассмеялась мисс Келли. — Что ты знаешь о доброте, детка? Я влюблена в тебя, и только, и если бы ты могла хоть немного отвечать на мою любовь… — Она притянула Эмму к себе на кушетку и нежно погладила ее по голове. — Как хорошо мы заживем вместе с тобой! Две истинные подруги, без зависти, без эгоизма. Ни один мужчина не посмеет встать между нами… Как я тосковала по тебе все эти долгие месяцы! Из Парижа я написала Крук, чтобы она задержала тебя, если ты придешь. Она ответила мне… О, это письмо! Ты уже была у меня и ушла прочь, она не знала куда. Я сейчас же вернулась. Какие ужасные недели я пережила, пока Хокс не выследил тебя у мистера Кена! Но теперь ты со мной, и я уже не отпущу тебя.

Она обвила руками шею Эммы и притянула к себе, желая поцеловать девушку.

Эмма невольно отшатнулась. По лицу мисс Келли скользнула тень. Медленно выпустила она Эмму и печально сказала:

— Ты не любишь меня! Никто меня не любит!

— О, миледи…

— Миледи? К чему ты говоришь со мной этим холодным, формальным тоном? Если бы ты любила меня, то называла бы просто «ты, Арабелла», как я буду звать тебя «Эмми». — Она погрузилась в думы, но вдруг вздрогнула, и в ее глазах сверкнула молния гнева. — Разве ты не видишь, что я сгораю от страсти к тебе! Называй меня Арабеллой, слышишь! Я приказываю тебе это! Я так хочу!

Эмма полуиспуганно повторила это имя:

— Арабелла…

Мисс Келли громко рассмеялась.

— Как робко! И ты еще хочешь стать актрисой? — Она насмешливо поджала губы. — И я когда-то хотела стать актрисой… пока не заметила, что совершенно не нужно стать чем бы то ни было. Самая величайшая актриса остается только содержанкой мужчины… Что ты смотришь на меня с таким изумлением? Это так! Но я не хочу лишать тебя мужества. Учись, декламируй, а если захочешь пойти в театр, то у меня везде имеется ложа; пользуйся ею каждый раз, когда захочешь! — Она перебила себя и посмотрела на часы, стоявшие на камине. — Уже так поздно? Скоро придет мой гость. Ты знаешь, кто это?

— Мистер Ромни?

— Ах этот!.. Этот вообще никогда не придет ко мне. Я порвала с ним. Он вечно пускается в высоконравственные рассуждения и разыгрывает из себя судью чести. Нет, придет толстячок. Он хочет полюбоваться на мои новые смарагды. Он еще так молод, так ребячлив, но, раз содержит меня, должна же я сделать что-нибудь для него… Что с тобой, Эмми?

Эмма изумленно и испуганно посмотрела на мисс Келли.

— Содержит? — повторила она. — Содержит?

Мисс Келли, смеясь, снова усадила девушку на кушетку. Странным, словно ощупывающим взглядом она окинула всю фигуру Эммы.

Все, что ты видишь здесь, куплено на его деньги. Это ему кое-что стоит. Бедняга — он еще несовершеннолетний и должен довольствоваться теми крошечными карманными деньгами, которыми наделяет его папаша, этот буржуа-король. Поэтому толстячку приходится постоянно иметь дело с ростовщиками.

— И вы… и ты принимаешь от него все это?

— Кто хочет стать королем, должен рано начинать учиться, и если не возьму с него я, то возьмет другая. Ведь все мы на содержании, даже самые уважаемые замужние женщины. Да ты не делай такого ошеломленного лица, дурочка! Лучше подойди ко мне и принеси смарагды. Укрась меня для толстячка.

Мисс Келли, смеясь, вытянула вперед руки, и платье упало с нее, обнажая гибкое тело.

Эмма механически повиновалась. Услышанное словно оглушило ее. Насмешливый тон, которым мисс Келли говорила о Ромни, о принце, о самой себе и обо всем мире, смущал и печалил ее. Неужели это и в самом деле было так? Неужели повсеместно царил только трезвый расчет?

Она надела на мисс Келли браслеты, закрепила колье на шее, которая округло и гибко высилась на полных плечах, и вдела сережки в розовые мочки. Ее руки дрожали, когда ей приходилось касаться теплого тела мисс Келли. Безумно красивой казалась ей эта женщина, когда она лежала вот так, сложив руки под черными волосами, обнажая белоснежную грудь, плавно колыхавшуюся. Темные круги обрамляли глаза, а рот…

Взглянув на него, Эмма невольно вскрикнула. Над верхней губой виднелся нежный пушок. Чистой, благородной линией изгибалась верхняя губа; по уголкам рта она образовывала две ямочки. Они казались похожими на розовые бухты… бухты тоски и страсти.

— Что с тобой, Эмма? Почему ты так испугалась? — спросила мисс Келли.

— Твой рот! — пробормотала Эмма. — Как хорош твой рот! Совсем как у Овертона. Я не могла оторваться от него…

— И с удовольствием поцеловала бы его?

— Поцеловала бы…

— Ну, так почему ты не поцелуешь его, дурочка? — И мисс Келли неожиданно вскочила, обхватила Эмму руками, запрокинула ее лицо и покрыла шею, грудь ненасытными поцелуями. — Твой Овертон — я! Я люблю тебя, люблю тебя! Целуй меня, мой маленький белый голубь! Целуй меня, целуй!..

Наконец Эмма вырвалась. Она обеими руками схватилась за голову. Ей казалось, будто из ее распустившихся волос вылетают потрескивающие искры. Когда мисс Келли встала, Эмма с ужасом отскочила от нее.

— Не подходите ко мне! Оставайтесь на месте! Если вы встанете, если вы еще раз приметесь целовать меня так, я уйду и не вернусь более!

Мисс Келли села на край кушетки, тяжело откинувшись на спинку. Она тяжело дышала, ее лицо подернулось глубокой тенью, глаза смотрели мрачно и тускло. Казалось, она сразу постарела на несколько лет.

— Звонок! — с трудом пробормотала она. — Позвони! Пусть придет Крук… Крук…

Пришла миссис Крук. Увидев, в каком состоянии ее госпожа, она достала из шкафчика что-то, причем тщательно скрыла это от Эммы. Затем снова подошла к мисс Келли и наклонилась к ней, заслоняя от девушки. По комнате распространился резкий запах, и мисс Келли с легким вздохом запрокинулась назад.

— Мисс Келли нехорошо, — спокойно сказала миссис Крук, снова запирая шкафчик, — ее надо оставить одну. Пойдемте со мной, мисс Лайон! Я покажу вам дом и вашу комнату.

Ее слова звучали приказанием. Эмма безмолвно оправила на себе платье и волосы и последовала за ней. Уходя, она кинула назад быстрый взгляд. Мисс Келли лежала на подушках скорчившись, словно умирающая.

VI

Когда Эмма вошла в свою комнату, у нее вырвался вздох восхищения. Через открытое окно она увидела парк, раскинувшийся во всю ширину дома и уходивший далеко вглубь. Хороша была и терраса, связывавшая дом с парком. В ней было что-то, напоминавшее Эмме о представлении в Друри-Лейн… Ромео и Джульетту.

От трагедии Шекспира ее мысль невольно перескочила на Овертона. Увидит ли она его когда-нибудь, если останется в этом доме? Да и нужно ли оставаться тут?

Все казалось ей здесь крайне чуждым, диким. Странное поведение мисс Келли, прострация, в которую она погрузилась после того, как миссис Крук проделала с нею что-то таинственное… Да и разве не сказала сама мисс Келли, что ее содержит принц Уэльский? Что же подумает о ней мистер Овертон, если встретит ее в таком доме?

А может быть, ей лучше вернуться к миссис Кен? Может быть, эта дама действовала не только из холодного расчета, как уверяла мисс Келли?

Эмма повернулась к дверям, но в тот же момент в комнату вошла миссис Крук.

— Простите, мисс Лайон, если я помешала. К вам кто-то пришел; он уже был здесь однажды, но тогда вас еще не было, и мы не знали вашего адреса. Его зовут Том Кидд, и он похож на матроса.

Эмма испуганно вздрогнула. Том Кидд? Что ему нужно здесь? Не случилось ли чего-нибудь с матерью?

— Я сейчас проведу его к вам, — продолжала домоправительница. — Попрошу только помнить, что у мисс Келли гость и ей нельзя мешать.


Эмма с волнением побежала навстречу кузену.

— Это ты, Том? Что случилось? Зачем ты приехал в Лондон? Как здоровье матери?

В первый момент Том, казалось, лишился дара речи. Неужели эта изящная барышня — та самая девушка, с которой он гулял в Дыгольфе?

Наконец он начал говорить. Ее матери неплохо. Конечно, сначала она погоревала, но после письма из дома миссис Кен успокоилась. В Гавардене сначала много толковали об отъезде Эммы, но теперь о ней даже и не вспоминают.

— Но что же привело в Лондон тебя, Том? — спросила девушка. — Или ты тоже хочешь попытать счастья в столице?

— Я бедный деревенский парень, мисс Эмма, — печально ответил Том. — Я ничему не учился и не умею красиво говорить. Но вспомните, разве до сих пор везде, где бы вы ни были, за вами не следовал Том Кидд, готовый в любой момент защитить и охранить вас?

— Так ты приехал сюда из-за меня? Но ведь я лее сказала тебе, что ты не можешь помочь мне! Я должна одна идти своей дорогой.

Том грустно покачал головой:

— Одна? Среди этих мрачных домов и чужих людей? В городе, где нет ни единой живой души, с которой вы могли бы поговорить о матери и о милой родине?

— О «милой» родине! — В душе Эммы проснулась вся горечь бедствий детских лет и постоянных унижений. — С этим покончено навсегда. Никогда не говори со мной об этом, Том! Нет, Том, было бы лучше и для тебя и для меня, чтобы ты не оставался здесь.

Он побледнел и медленно поднялся со стула. Рука, в которой он держал шапку, заметно дрожала.

— Мисс Эмма, я — недалекий человек. Когда я ехал сюда, я думал только о том, что вам могло не повезти и вы нуждаетесь в помощи.

— Так вот что? Ты надеялся, что мне придется плохо и ты выступишь в роли спасителя? Но ты ошибаешься, Том! Ты не увидишь меня слабой. Молчи, не говори больше ничего! Я знаю, ты любишь меня. Я тоже люблю тебя, но не так, как ты хотел бы этого, и твоей женой никогда не буду!

Том немного нагнулся вперед. Его лицо побледнело еще больше, чем прежде, а глаза глядели безнадежно грустно.

— Никогда, мисс Эмма? Никогда?

— Никогда, милый Том! Для меня существует только одно: добиться своей цели или погибнуть.

— Спасибо и на этом, мисс Эмма! — тихо сказал Том. — Теперь я хоть знаю, чего мне держаться.

— И ты вернешься в Гаварден?

— Я останусь в Лондоне. Все-таки может настать день, когда я понадоблюсь вам. Согласны ли вы тогда обратиться ко мне? Поверьте, никогда более с моих уст не сорвется ни слова о былых надеждах. Обещаете ли вы, что обратитесь ко мне в трудную минуту?

Эмма взяла его руку и тепло пожала ее.

— Хорошо, я обещаю тебе это, Том!

— Я знаю, вы сдержите свое слово, а чтобы вы могли найти меня, я записал свой адрес вот здесь, на бумажке. Я плаваю матросом на судне капитана Гельвеса между Лондонским мостом и Гравезендом! — Он положил на стол бумажку и посмотрел на девушку долгим взглядом. — Будьте здоровы, мисс Эмма, и не сердитесь на меня, если я досадил вам!

Голос Тома прервался. Закрыв лицо шапкой, он вышел из комнаты.


После ухода Тома Эмма почувствовала себя ободренной. Страх перед мисс Келли казался ей ребячеством. Но так всегда бывало с ней, когда она оставалась одна; у нее было слишком пылкое воображение. В самом деле, ну что могло случиться с нею?

Напевая веселую песенку, она подошла к большому шкафу, где висели платья, приготовленные для нее мисс Келли. Тут были тяжелые шелковые платья с дорогим шитьем и светлые одеяния, легкие и нежные, словно сотканные из паутины. Все туалеты были совершенно новые.

Эмма выбрала себе белое домашнее платье и надела его. Долго рассматривала она себя в большом зеркале, причем думала об Овертоне. Ах, если бы он увидел ее теперь в этом платье, достойном Джульетты, ожидающей возлюбленного Ромео!

Миссис Крук принесла чай и зажженную лампу, поставила все это на стол и исчезла так же бесшумно, как и появилась. Эмма не обратила внимания на нее; все ее мысли и чувства были устремлены к великой поэме любви.

Любви… Что такое любовь? Все любили, и каждый по-своему.

Странные призраки реяли перед Эммой: бледные лица улыбались, взгляды темных очей страстно погружались друг в друга… Ромео и Джульетта, Гамлет и Офелия, Отелло и Дездемона… за ними необозримый рой мужчин и женщин… И все они любили… любили!.. Кивая ей, проносились они мимо, играли в лучах лампы, исчезали через открытую дверь в деревьях парка… И последней тенью был нежный овал женственного лица… Овертон!.. Его объятия раскрылись, губы потянулись к ней. Она бесшумно встала, стараясь прижаться к нему, но он отступал перед ней. На террасе его фигура рассеялась в лучах луны.

Тихий шепот таился в деревьях и кустах. Вдали сверкала сквозь шелестящие камыши блестящая гладь пруда. Слышались какие-то сдержанные рыдания, жалобные вздохи.

Стоя на террасе, Эмма чувствовала, как с ее уст слетают слова Джульетты:

Уходишь ты?.. Еще не скоро день!
Не жаворонка пенье испугало
Твой чуткий слух, а пенье соловья!
Он каждый день на яблоне гранатной
У нас в саду свои заводит песни.
Так не пугайся, милый мой, напрасно!
Клянусь тебе, чтоэто — соловей.
Но что это? Из парка послышался ответ:

Нет, ангел мой, то жаворонка голос;
Предвестник утра, он поет всегда
Перед зарей. Взгляни, как на востоке
Озарены рассветом облака
И в небе гаснут робкие светила!
Веселый день уж золотит вершины
Окрестных гор. Пора!.. Остаться дольше
Мне будет стоить жизни.
Эмма испуганно повернулась, готовая бежать. Но кто-то уже взлетел по ступенькам террасы, две руки обхватили ее, и к ней склонилось юное лицо.

— К чему убегать, прелестная Джульетта? Ромео здесь и просит тебя остаться! — Незнакомец, смеясь, пододвинул ее в полосу лунного света, чтобы лучше рассмотреть лицо. — Черт возьми, да она прехорошенькая, эта Джульетта! Откуда ты выкопала ее, Арабелла?

У подножия террасы, где за густым кустарником было сооружено ложе из подушек и одеял, показалась фигура мисс Келли. Она медленно приблизилась к ним.

— Разве я не рассказывала вам про нее, Джордж? Я встретила ее в мае в Уэльсе.

— Ах, вспоминаю! Ромни был в полном восторге. И он прав! Она — красавица. Могу я поцеловать ее, Арабелла? — И он жадно склонился к губам Эммы.

Эмма была словно оглушена услышанным. Ведь это был принц!.. Сын короля, сам король в будущем, держал ее в своих объятиях!.. Но когда его горячее дыхание коснулось ее лица, она вздрогнула и уперлась обеими руками в его грудь.

— Пустите меня! — крикнула она задыхаясь. — У вас нет никаких прав на меня! Я не ваша возлюбленная!

Но принц не выпускал ее. Он с силой схватил ее за голову и пытался притянуть к себе. На его красивом лице горело мальчишеское бешенство.

— Да не дури ты, девка! — крикнул он, борясь с Эммой. — Если джентльмен Джордж захотел поцеловать твои губы, то это только честь для тебя и удовольствие для твоих губ. Держи ее за руки, Арабелла! Она сильна, как мужик.

Мисс Келли подошла к ним совсем близко, ее черные глаза пылали, а полные плечи вздрагивали из-под ночного наряда.

— Ты ребячишься, Эмма! Чего ты противишься? Целуйте ее, Джордж, не стесняйтесь! Кто обладает госпожой, тот имеет право и на горничную!

Она сказала это смеясь, с явной иронией. Принц с изумлением отстранился, словно близость к Эмме запятнала его.

— Горничная? Она горничная?

Мисс Келли погрозила ему пальцем:

— Да, да, Джордж! Чрезмерная смелость может даже принца привести к печальным последствиям. Но успокойтесь: я только пошутила. Вам не к чему бежать мыть руки. Эмма — моя подруга и хочет стать актрисой, поэтому с ней вполне можно завести интрижку. Если хотите, можете поиграть с ней в Ромео и Джульетту!

Как видно было, она хорошо знала принца: его мальчишеский гнев так же быстро рассеялся, как и вспыхнул.

В Ромео и Джульетту? Недурно! Роль Ромео я знаю наизусть. Ночь прекрасна, Джульетта прекрасна не менее, а с некоторой долей фантазии наш парк можно вообразить себе садом Капулетти.

— Ну а кормилица? — спросила мисс Келли. — Это буду я?

Джордж захихикал:

— Арабелла Келли в качестве кормилицы — великолепно! Вообще эта идея нравится мне. Ромео — между Джульеттой и кормилицей на балконе, не зная, которую из двух ему выбрать. Обе женщины — в сумасшедшем любовном соревновании. Разумеется, кормилица имеет перед Джульеттой все шансы, как испытанная артистка в делах любви. Чудная сцена, достойная Боккаччо! Давай начнем, Арабелла, а маленькая застенчивая Джульетта пусть посмотрит и поучится любви.

Принц обнял мисс Келли обеими руками и принялся импровизировать:

Приди ко мне, приди, наставница моя!
Кто опытом в любви с тобой сравняться может?
И персей пусть твоих мятежная волна
Мне душу страстью растревожит…
Он разорвал на ней платье и погрузил лицо в трепещущую зыбь полных форм мисс Келли.

Она спокойно допустила его, а когда принц сделал маленькую паузу, воскликнула:

— Ей-богу, Джордж, вы преподносите мне каждый день новый сюрприз! Да ведь вы поэт! Вы сочиняете стихи, словно Шекспир!

— Не правда ли? — сказал принц, тщеславно улыбаясь. — Что, если бы это узнал мой августейший папаша! Он ненавидит все, что пахнет поэзией, и с удовольствием нагрузил бы корабль философами и поэтами с тайным приказанием пустить этот корабль со всем грузом посередине океана ко дну. Знаешь ли ты, что он сказал недавно мисс Бирн? — Принц несколькими движениями придал своей фигуре разительное сходство с королем и заговорил, подражая его голосу: — «Вольтер — чудовище, а Шекспир — да читали ли вы когда-нибудь нечто более скудоумное? Что? Что? Что вы скажете? Что? Разве это не отвратительные писания? Что? Что?» — Принц с неподражаемой язвительностью воспроизводил эти ребячливые «что? что?» старого короля и потом прибавил: — Разумеется, он не выносит этих людей, которые без всякого почтения заглядывают прямо в сердце коронованным особам и представляют их обыкновенными людьми со свойственными всем и каждому недостатками и пороками. Он твердо верит в то, что он царствует «Божией милостию».

Эмма удивленно слушала слова принца. Он казался ей отвратительным и ничтожным в этой хвастливой болтливости. И в каком тоне он осмеливался говорить о короле, своем отце!

Она забыла, кто она и кто он, невольно откинула голову, сверкнула на него рассерженным взглядом и резко сказала:

— Вы высмеиваете принципы своего батюшки, принц! Но во что вы будете верить сами, когда станете королем?

Принц посмотрел на девушку с удивлением, но без малейшего неудовольствия.

— Ты слышала, Арабелла? У крошки, оказывается, тоже имеется язык! Ну-с, несравненная Джульетта, я буду верить во все, что мне предпишет парламент, а лично сам я буду королем милостью веселого божества. Амур, Вакх и Аполлон будут моей троицей. Да что ты смотришь на меня с таким отчаянием, целомудренный ангелочек? Разве ты никогда не слыхивала о знаменитом билле десяти заповедей, который хотел внести в парламент премьер-министр его величества, сэр Роберт Уолпол? Во всех десяти заповедях маленькое слово «не» должно было быть вычеркнуто! Как жаль, что из этого ничего не вышло! Конечно, мы и без того крадем, убиваем и нарушаем супружескую верность, но без этой приставки «не» грешники могли бы спать спокойно. Нет, Арабелла, ты только посмотри на крошку! Она великолепна! Бледное лицо… и испуганные глаза!

Он разразился громким хохотом и принялся похлопывать себя обеими руками по бокам, открыто наслаждаясь замешательством Эммы.

— Эмми очень недавно в Лондоне, — сказала мисс Келли, — еще ничего не видела, кроме единственного представления «Ромео и Джульетты» в Друри-Лейн, а о нашем свободомыслии и вообще ничего не слыхала.

Принц с удивленным видом подошел к Эмме и стал любопытствующим взором изучать ее.

— Невинность? Белый голубок? — Его глаза снова загорелись похотливым огоньком. Вдруг, охваченный неожиданной идеей, он обратился к мисс Келли: — Хокс и Дженнингс здесь? Мы покажем крошке Лондон. Сейчас же! Не противоречь мне, Арабелла! — нетерпеливо крикнул он, когда она недовольно нахмурила брови. — Все равно будет по-моему, а если ты не хочешь, то мы отправимся и без тебя.

Он хлопнул в ладоши. Сейчас же появилась миссис Крук, и принц приказал ей позвать Хокса и Дженнингса.


Хокс и Дженнингс! Принц Джордж звал их своими ищейками. Да они и были похожи на пару гигантских догов своими хитрыми, беспокойными глазами и крупными головами. Они служили своему господину телохранителями при ночных кутежах, а в остальное время — шпионами, которые узнавали обо всем, что случалось в Лондоне.

Принц не видел их три дня. Теперь они делали ему доклад.

Грабители аристократического квартала забрались во дворец архиепископа Кентерберийского и унесли всю серебряную посуду. У лорда-канцлера они украли большую государственную печать. На одной из самых людных улиц Лондона они задержали и ограбили парижскую почту. Полиция в отчаянии, народ смеется над ее бессилием, удивляется смелости грабителей и называет их «джентльменами».

В палате лордов епископ Лландэфский внес свой уже давно обещанный билль о разводе, в котором доказывал, что за семнадцать лет правления Георга III совершилось больше расторжений браков, чем за всю прежнюю историю Англии.

Какой-то ирландский лорд напал на осчастливленного метрессой лорда-соперника и страшно изувечил его. Соперник скончался в ту же ночь, лорд бежал во Францию.

В суде разбирался иск сэра Ричарда Уорсли к капитану Девису, похитителю его супруги. Похитителя оправдали, а супруга приговорили к уплате судебных издержек. Что же касается леди Уорсли, то ее избрали королевой клуба адских огней.

— Клуба адских огней? — спросил принц Джордж. — Да разве ты не говорил мне, Хокс, что он был запрещен и закрыт?

— Да, так и было, джентльмен, — ответил Хокс, осклабившись и давая принцу излюбленный последним титул, — но сегодня ночью он будет снова открыт. Лорд Балтимор избран президентом, а леди Уорсли — королевой.

— Сегодня ночью? Это мы должны посмотреть! Скорей, сударыня, одевайтесь! Дженнингс, вели запрягать! Хокс, позаботься о шпагах и пистолетах! Авось сегодня полиция окажется более на высоте и настигнет нас. По крайней мере, мой августейший батюшка будет иметь хоть какое-нибудь удовольствие.

Он засмеялся, как сумасшедший, похлопывая себя по ляжкам, и погнал всех в дом.

VII

Одно слово, которое шепнул Хокс лакеям, открыло перед ним все двери. Через лабиринт ходов они прошли в маленькую ложу. Там их принял президент клуба.

— Лорд Люцифер собственной персоной! — приветствовал его Хокс. — Не соблаговолит ли ваша светлость всемилостивейше разрешить гостям доступ в этот адский рай? Они сгорают жаждой ознакомиться с его дьявольскими наслаждениями!

Лорд Люцифер кинул на принца быстрый взгляд.

— Повсюду в Англии джентльмен — желанный гость! — сказал он с легким поклоном. — Если он желает оставаться неузнанным, то ему разрешается надеть маску. Никто не досадит ему назойливым любопытством. Ничему не верить, ничему не удивляться — таковы единственные законы здешнего царства.

Принц Джордж высокомерно вскинул голову:

— Маску? К чему? Я никого не боюсь! А вот лорд Балтимор… к чему он скрывает здесь свое имя? Прежде он не старался прикрыться псевдонимом.

Лицо лорда оставалось совершенно спокойным; только на его узких губах мимолетно скользнула тонкая усмешка.

— Таинственность увеличивает очарование греха, — ответил он. — Между прочим, джентльмен выразил удивление и этим нарушил наш закон. Требую штрафные деньги! Сто фунтов!

— Черт возьми, в аду дороговато! — рассмеялся принц. — Но я не обладаю наличными деньгами, видно, его величество желает, чтобы я делал долги. Не могу ли я уплатить штраф векселем?

— Вексель — личное изобретение Люцифера, — ответил с поклоном лорд Балтимор, — а подпись джентльмена — то же золото!

Принц Джордж достал из кармана пачку вексельных бланков, заполнил один из них и подал лорду, а тот бросил вексель в сосуд, напоминавший по форме церковную кружку. Затем гостям подали красное домино. От маски принц отказался.

Каким смешным, мальчишеским казалось все это Эмме! Выспренняя речь лорда, игра в мнимую опасность, этот маскарад! Но когда Люцифер откинул полог, закрывавший выход из ложи, она невольно отшатнулась и ее охватил страх — перед нею распахнулись ворота ада.


Зал казался громадным огненным морем. Стены были искусно убраны таким образом, что казалось, будто от них исходят яркие язычки пламени. В зареве багрового огня голые мужчины и женщины носились безумным хороводом, качались над изрыгающими пламя колодцами, прижимали к обнаженной груди пламенеющие головешки. Гигантские факелы свешивались с каменных столбов, роняя шипящие капли в сосуды с водой, из которых поднимался кверху беловатый дымок. Дым факелов поднимался вверх и вытягивался замаскированными вентиляторами.

Посередине зала возвышался пурпурный трон Люцифера. Около него ползали жабы, саламандры и скорпионы, над ним раскинулось ветвистое древо познания добра и зла, отягощенное плодами, среди которых металлическим блеском отливали кольца гигантской искусительницы змеи. У подножия трона на длинном красном столе вертелось колесо счастья, на небольших столах были разбросаны карты и кости. Широкие закусочные столы гнулись под тяжестью кушаний и напитков. Пышные кровати манили коврами и шелковыми подушками к отдыху в полутемных уголках.

А среди всего этого под тихие звуки невидимой музыки носились со взвизгиваниями и смехом красные черти и дьяволицы. Соединяясь непристойными группами, они громоздились на диваны, копошились в уголках, толковали у закусочных столов, где непрерывным потоком лилась кровавая струя красного вина.


Дрожа, прижималась Эмма к мисс Келли, пока они с принцем проходили через зал. Чувственный смех женщин, страстные выкрики мужчин, раздражающая музыка действовали ей на нервы. Она предпочла бы повернуть обратно и убежать из этого ведьмина котла, где все было рассчитано на то, чтобы отуманить разум и возбудить чувства к самым необузданным капризам.

Мисс Келли, улыбаясь, смотрела на нее. Спокойно и уверенно шла она через зал, ее рука крепко обвивала талию Эммы, и в глазах светилось тайное ожидание. Она знала здесь всех и каждого называла по имени, прибавляя в виде характеристики какую-нибудь странную историю.

Лорд Камптон, маленький и юркий, словно угорь, убил на четырнадцати дуэлях одиннадцать противников и трех сделал калеками. Леди Уэнтуорт, изящная и нежная, словно эльф, могла перепить любого матроса. Лорд Рокингам и лорд Оксфорд снискали бессмертную славу бегом на призы пяти гусей и пяти индюков. Мисс Пейтон, бледная и гибкая, словно лилия, дочь лорда, фрейлина королевы, имела от многих любовников троих детей и теперь собиралась повенчаться с герцогом.

Великое и малое, смешное и страшное смешалось здесь воедино; ничто не имело под собой прочной почвы, одно только беззаконие было здесь законом.

Внезапно послышались громкие крики, заставившие Эмму вздрогнуть:

— Сатанина! Да здравствует Сатанина, спутница Люцифера! Сатанина, королева ада!

Под руку с Люцифером, сопровождаемая группой молодых людей, на трон взошла молодая женщина. Костюм телесного цвета плотно обтягивал ее фигуру, словно шкурка розовой змеи. Над лицом мадонны, среди белокурых волос, изливала потоки света диадема из рубинов и бриллиантов.

— Леди Уорсли! — в восхищении крикнул принц Джордж. — Это леди Уорсли, королева нарушительниц супружеской верности!

Сатанина махнула рукой, требуя тишины. Все столпились поближе к ней. Молодые люди ее свиты расположились на ступеньках трона, а Люцифер подобострастно опустился к ее ногам. И Сатанина заговорила:

— Обитатели красного рая, почитатели света, поклонники огня, Сатанина благодарит вас! Но ее душа печальна, сердце полно огорчений. Дайте же ей высказать вам свои страдания. Что гласит закон? Ничему не верить, ничему не удивляться! По эту сторону существования — жизнь, по ту сторону — ничего! Что же требует мораль? Жить самому полной чашей и давать жить полной чашей и другим. Но женщина живет лишь в любви; в любви рождается она, для любви предназначена и в любви умирает. Разве я грешила тем, что любила? Мужчины мрачных времен, тираны души, рабы самолюбия, сочинили заповедь, гласящую, будто женщина должна принадлежать только одному мужчине. Она должна закрывать глаза, за тыкать уши, прятать руки, чтобы ни одно лицо, ни один голос, ни одно прикосновение, кроме лица, голоса и прикосновения этого единственного мужчины, не понравились ей. Но Сатанина спрашивает: разве сэр Ричард Уорсли красив?

Она немного подалась вперед и оглянулась по сторонам, словно ожидая ответа. Единственным ответом аудитории был смех.

Леди Уорсли кивнула и продолжала:

— Сэр Уорсли красив! У него лицо обезьяны, голос попугая, кожа жабы! Сатанина считает себя крайне обязанной тем, кто отдал ее еще неопытным ребенком в жены этому красавцу. Но все же у него было сердце; он не мешал ей искать у других красоты, которой она не могла найти у него. Однако однажды ему понадобились деньги. Тогда он подал в суд на того, с кем утешалась Сатанина. Посмотрите на утешителя сами и решите, имела ли Сатанина основание искать у него красоты?

Она подозвала одного из молодых людей своей свиты. Он встал и показал собравшимся пышущую силой фигуру Геркулеса.

— Дэвис! — заликовали присутствующие. — Капитан Дэвис, лучший борец старой Англии.

Сатанина нежно похлопала капитана по широкому затылку и мягко толкнула на прежнее место.

— Разве Сатанина не должна была защищать эту красоту против уродства, эту любовь против того эгоизма? Так она и сделала. Она выступила с доказательством, что сэр Уорсли отлично знал, что она искала красоты у других и что он наметил этого одного только затем, чтобы вымогательством достать денег. Тридцать пять живых доказательств вызвала она в суд, тридцать пять патентованных красавцев. И двадцать восемь из них пришли и поклялись. Сэр Уорсли, муж насилия, был обвинен, а капитан Дэвис, муж избрания, был оправдан. Еще существуют судьи в Англии! Вы же, вы, двадцать восемь мужей правды, светочи истины… Сатанина очень благодарит вас! Слава ваша не умрет до тех пор, пока хоть единая женская душа будет стремиться к красоте! Обнимитесь и дайте человечеству блистательный пример истинной нравственности и истинной свободы!

Она вытянула вперед руки, как бы благословляя. Двадцать восемь юношей встали и принялись обниматься и целоваться между собой, в то время как весь зал разразился бурными возгласами одобрения.

— И все-таки душа Сатанины печальна и сердце полно огорчений. Тридцать пять человек были вызваны, только двадцать восемь явились! Семеро отсутствовали. Семеро отклонили меч истины. Этих семерых Сатанина призывает к ответу. Их имена записаны на этом листке. Обитатели красного рая, Сатанина спрашивает вас: какая кара должна постигнуть этих семерых предателей?

Люцифер медленно поднялся и протянул руку за листком.

— Да будут они исключены из кружка посвященных! Да обратятся в пепел их имена! Да развеется на все четыре стороны память о них!

Он зажег листок, подождал, пока он сгорел, и развеял золу по воздуху. Дикие крики зрителей выражали ему ободрение. Затем он подал Сатанине руку, музыка заиграла шумный марш, и началось всеобщее шествие.


Не сошли ли с ума все эти люди?

Эмма безмолвно дала мисс Келли увлечь себя в общий поток. Шествие направилось вдоль стен зала и остановилось около стола, где вращалось громадное колесо счастья.

Лорд Балтимор занял место посередине стола, выложил перед собой кучу ассигнаций и золота и схватил колоду карт.

— Кто хочет отдаться любви, пусть последует за Сатаниной! — крикнул он резким голосом. — Кто же желает отдаться величайшему дару рая — игре, пусть подойдет сюда. Но будьте верны нашей заповеди, души красного пламени: выигрыш или проигрыш, пусть ничто не удивляет вас!

Ответом ему был иронический смех. Из толпы пробрался худой мужчина и уселся напротив него. Ему было не более двадцати пяти лет, но его маленький, угловатый череп был совершенно оголен; худые руки, впалая грудь и глубоко запавшие глаза придавали ему вид мертвеца.

— Это сэр Уотфорд! — шепнула мисс Келли Эмме. — Самый отчаянный игрок во всем Лондоне и личный враг лорда Балтимора.

— Ничему не удивляться? — язвительно сказал сэр Уотфорд. — Ты хвастаешься, как и всегда, Люцифер! Но я заставлю тебя нарушить собственную заповедь. Ты удивишься, удивишься!

Он стукнул сухой, костлявой рукой по столу. Лорд Балтимор остался совершенно равнодушным.

— Ты уже не раз пытался искусить меня, Асмодей! — насмешливо сказал он. — Только это тебе никогда не удавалось! Но сегодня я добьюсь своего. Я нашел средство для этого. Ты будешь низвергнут со своего трона и уступишь место мне! — И, обращаясь к окружающим, Уотфорд крикнул: — Кто держит пари за Асмодея против Люцифера?

— А кто за Люцифера против Асмодея? — сказал Балтимор, язвительно смеясь.

Это послужило сигналом. Громкие голоса выкрикивали разные суммы пари. Образовались две партии, окружившие лорда Балтимора и сэра Уотфорда, причем на всех лицах одинаково сверкало напряженное, почти сладострастное любопытство, которое наблюдала Эмма на гаварденских ярмарках у крестьян, ставивших свои шиллинги на того или иного борца.

Стол усеялся золотом и банкнотами. Игра началась.

— Как дрожат ваши руки, Джордж, — насмешливо сказала принцу мисс Келли. — Вы не можете дождаться того момента, когда вам можно будет тоже ринуться в игру! Но вы не знаете, как вам быть с нами? Ну так я покажу Эмме еще некоторые светлые стороны этого веселого ада. Не беспокойтесь, пожалуйста!

Принц нерешительно обернулся:

— Ты хочешь повести ее к Сатанине?

— Чтобы отдаться там любви? Не беспокойтесь, друг мой, мы не изменим вам! Играйте спокойно, пока мы не зайдем за вами!

Она, смеясь, подтолкнула принца к столу, на котором вертелось колесо счастья, а затем схватила Эмму за руку и увела ее прочь.

— Любовь и игра! — пренебрежительно сказала она. — Опьянение для заурядного человека. Я знаю нечто лучшее. Это грезить, в сладких фантазиях унестись далеко прочь от всей этой пошлости!

Она откинула портьеру двери, за которой открылось маленькое помещение. Стены были обиты подушками, и, когда дверь закрылась, сразу смолк весь шум оргии. Воцарилась глухая тишина.


Тяжелый ковер покрывал пол. Вокруг лежали мягкие звериные шкуры, шелковые подушки, цветные покрывала. Треножник поддерживал большую чашу, в которой горел древесный уголь. Из лампады струился мягкий зеленый свет, который произвел благотворное впечатление на Эмму после яркого красного освещения зала.

Мисс Келли показала рукой на маленький мех, лежащий около чаши с углем.

— Раздуй огонь, милочка! Здесь холодно! А я пока приготовлю ложе.

В то время как Эмма молча повиновалась, мисс Келли собрала подушки, шкуры и покрывала в пышное ложе. Затем из угла она достала низенький столик, на котором лежали маленькие серебряные коробочки и странного вида трубочки. В хрустальном подсвечнике горела восковая свеча, а в низенькой коробочке сверкали острые иглы.

Мисс Келли взяла из коробочки табак и набила две трубки.

— Курила ли ты когда-нибудь, Эмми? — спросила она. — И доставляло ли это тебе удовольствие?

Она, смеясь, выслушала, как Эмма рассказывала ей о своем единственном опыте. Однажды Том соблазнил ее, но резкий дым вызвал у нее отвращение.

— Еще бы!.. Махорка моряка! — сказала мисс Келли, пожимая плечами. — Но когда ты попробуешь этот турецкий табак, ты будешь другого мнения. Знаешь ли ты, что такое чанду?

— Чанду?

— Открой вот эту серебряную коробочку. То, что ты там видишь, — это чанду. Положи один маленький кусочек его в табак, закури, вдохни сладкий аромат, и ты сразу станешь другим человеком. Все, что заставляет тебя страдать, исчезает; сладостные грезы овевают тебя; все радости, все блаженство, когда-либо испытанные тобой, снова нисходят к тебе. Магомет опьянялся чанду, когда грезил о райских прелестях, и запрещал правоверным вино. К чему животное опьянение, когда дым чанду способен вознести в селения блаженных?

— Кури, Эмма! Грезы… грезы! — И она подала Эмме одну из набитых трубочек.

Эмма с отвращением оттолкнула трубку от себя и решительно заявила:

— Не хочу! Ничто извне не должно иметь власти над моей душой!

— Ты так недоверчива? Может быть, ты и права! Чанду расслабляет. Он опускается на тебя свинцом, когда опьянение проходит: все суставы разбиты, сердце перестает биться. В первый раз, когда Джордж нашел меня в таком виде, он думал, что я умерла. Крук не было. Она знает, что нужно делать, когда на меня нападает столбняк; она бьет меня, катает, дергает за волосы, пока пульс снова не забьется. Не сделаешь ли этого ты за нее сегодня? Будь добра, милочка, прошу тебя! Ну согласись!

Ее голос звучал мягко, глаза молили с нежной печалью. В Эмме отвращение боролось с любопытством.

— К чему ты делаешь это, если потом становишься несчастной? Разве не бессмысленно подвергаться без нужды такой опасности?

Мисс Келли устало покачала головой:

— Грешить так сладко! Чем хуже чувствуешь себя, чем глубже ненавидишь жизнь, тем сладостнее твои грезы. Разве мало людей самовольно бегут от жизни, когда она становится им не под силу? Вот так и я спасаюсь чанду! Это — мое единственное утешение. Что ты так смотришь на меня? Я внушаю тебе страх? Нет, нет, я не собираюсь уговаривать тебя, только останься со мной! Не оставляй меня! Ах, если бы ты знала, как я тебя люблю!

— Любишь? — спросила Эмма. — Там, в Дыгольфе, ты говорила мне то же самое! Но тогда ты меня совершенно не знала. Как могу я верить тебе?

— У тебя жестокое сердце и холодные глаза. Разве ты стала бы иначе спрашивать, почему человек любит? Я ничего не знала о тебе и все-таки любила… полюбила, как только увидела… Ты так похожа на одну… Когда она держала меня за руку, вся печаль покидала меня. Когда она целовала меня… о, как умели целовать ее губы!.. На меня обрушивалось блаженство неба… я была счастлива… счастлива!

— Ты была счастлива? — резко повторила Эмма. — Почему же она не осталась с тобой? Где она?

Лицо мисс Келли вдруг смертельно побледнело.

— Ты жестока! — простонала она. — К чему ты заставляешь меня вспоминать об этом? Я схожу с ума, как только подумаю об этом. И все-таки… Хоть раз в жизни поговорить об этом с человеком… Хоть раз в жизни свалить с души тяжесть… Чанду! Чанду! Мы вдыхали ароматный дым, витали в сладких грезах, нежно обнявшись… Грудь с грудью, уста к устам… Красива была Лавиния, молода, полна силы… Но когда я проснулась, она все еще лежала на моей груди, на моих устах… Но как холодна была она!.. А глаза… О, эти красивые, большие мертвые глаза!..

Она, рыдая, всхлипнула и закрыла лицо руками. Наступило тяжелое молчание. Эмма сидела не шелохнувшись. Сострадание и ужас терзали ее.

— Теперь ты понимаешь, почему я не могу отвыкнуть от чанду? — снова заговорила мисс Келли. — Когда я не сплю, вечно предо мной Лавиния, такая, какой она мертвая лежала в моих объятиях. Но когда я засыпаю, она просыпается; ее глаза смеются, ее сердце бьется около моего сердца, ее уста приникают к моим. Мы счастливы… счастливы… счастливы…

Словно в бреду повторяла мисс Келли это слово. Вдруг она сорвалась с места, схватила одну из трубок и закурила ее. Потом она нетерпеливо взяла металлическую иглу, надела на ее конец кусочек чанду и провела его через пламя свечи. Послышался легкий треск, и по комнате пронесся сладковатый аромат.

Затем мисс Келли схватила Эмму за руку и притянула к себе на подушки.

— Приди, возлюбленная моя! — прошептала она. — Останься со мной! Не отнимай своей руки. Я должна чувствовать тебя… Юный, сильный ток исходит от тебя… Пусть он пройдет через мои жилы… ах ты… возлюбленная… возлюбленная!..

Стиснув руку Эммы, она упала на подушки, и по мере того, как она вдыхала дым, ее бледное лицо розовело, легкая улыбка заиграла около губ, глаза начали блестеть. В то же время Эмма чувствовала, как ожил пульс в руке, которую она держала.

Затем трубка выскользнула изо рта мисс Келли, ее голос замер в долгом, нежном вздохе, глаза закрылись, и красавица заснула.

Эмма смотрела на нее. Опять перед ней всплыл образ Овертона, опять протянулись к ней его губы, и в ней вспыхнуло пламенное желание поцеловать их. Но она собрала все силы, чтобы устоять перед искушением, так как чувствовала, что погибнет, если отдастся демоническим чарам этой женщины. Став рабой губительной страсти, она, подобно мисс Келли, начнет курить чанду и погибнет, как та юная Лавиния.

Решимость назревала в ней. Она высвободила руку и ушла не оборачиваясь.

VIII

Адскую оргию застала Эмма, когда вновь вышла в зал. На полу валялись лоскутки платья, разбитые стаканы, раздавленные фрукты. Разлитое вино лилось со столов на пьяных, лежавших в тех позах, в которые их поверг наземь хмель. Неясный лепет, хриплый крик, резкий смех смешивались с оглушительным шумом музыки, и среди всего этого хаоса прыгала, шумела, неслась, неистовствовала какая-то орда дикарей, словно одержимых безумием.

Впереди всех была Сатанина, леди Уорсли. Она летала из объятий в объятия, обменивалась дикими ласками и пламенными поцелуями, хриплыми выкриками и сладострастным смешком подхлестывая вакханалию к новым забавам.

Но вокруг большого стола царила полная тишина. Игра продолжалась; однако, кроме лорда Балтимора и сэра Уотфорда, никто больше не принимал в ней участия. Зрители теснились вокруг них, изредка комментируя тихим шепотом случайности игры. Их размеренные движения составляли разительный контраст с неистовством окружавшего их вакханального разгула.

— А, это ты, крошка? К чему ты оставила меня одного надолго? Все мои хорошенькие бумажки перескочили к этому счастливому Люциферу. Но — несчастье в картах, счастье в любви! Ты должна вознаградить меня, Джульетта. Будь рассудительна и не сопротивляйся долее. Испить до конца чашу жизни и дать жить другим — вот общий девиз.

Быстрым движением он обнял Эмму за талию и склонился, чтобы поцеловать ее в губы. Но она сильным толчком освободилась от его объятий.

— Я уже сказала вам однажды, что не гожусь в игрушки принцу! — резко крикнула она. — Да и не для того пришла я сюда, чтобы выслушивать лживые признания. Я хотела только сказать вам, где мисс Келли, чтобы вы могли заняться ею, прежде чем я уйду.

Она в нескольких словах описала ему помещение.

— Чанду? Тогда о ней нечего заботиться, она нам не помешает! Клянусь троном моего отца, детка, она надоела мне до отвращения. Стоит тебе сказать одно только слово, и я буду твоим. Ты не хочешь? Да какого же черта хочешь ты тогда? — воскликнул принц и, удерживая Эмму за широкий рукав домино, полусмеясь-полусердито обратился к одному из стоявших возле него мужчин: — Видели ли вы когда-нибудь чудо, сэр Джон? Вот вам оно! Маленькая крестьянская девчонка, ничего не знающая, без всяких средств, отклоняет любовь принца Уэльского!

Сэр Джон обернулся и внимательно посмотрел на Эмму, после чего сказал суровым голосом металлического тембра:

— Она очень красива; даже в Индии я не видывал женщин красивее ее. В самом деле, это делает честь вашему вкусу, принц! Если бы я не побоялся перейти вам дорогу, я постарался бы захватить этот дорогой приз.

Принц Джордж рассмеялся так, как если бы его собеседник сказал что-то очень остроумное.

— Вы, сэр Джон? С вашим лицом Адониса?

Сэр Джон пожал плечами:

— Вы еще молоды, принц, и, очевидно, еще не знаете, что противоположности сходятся. Уродливым мужчинам достаются красивейшие женщины, и наоборот. Если вы, например, хотите внушить страсть, то должны избрать своим объектом уродку! — Он присовокупил к этой лести улыбку, которая сделала его лицо еще отвратительнее. — Поэтому можете не беспокоиться за мой успех у этой крошки. Кто привык ломать кости пиратам, тот справится и с упрямой девичьей головкой.

Взгляд его пламенных глаз поразил Эмму; никогда еще не видывала она таких диких глаз. Она хотела отвернуться и не могла: в уродстве этого человека действительно была какая-то непонятная власть, о которой он говорил.

Казалось, сэр Джон заметил произведенное им впечатление. Улыбка скользнула по его лицу.

— Вы, кажется, хотели уйти отсюда, мисс? — спросил он. — Разрешите мне проводить вас!

Принц Джордж принужденно засмеялся:

— Послушайте-ка, сэр Джон, если вы отобьете у меня эту крошку… Ведь это государственное преступление — забегать вперед принца крови!

Сэр Джон слегка поклонился с явной насмешкой:

— Любовь не ведает никаких государственных преступлений, принц. Впрочем, я подожду решения короля.

Принц Джордж закусил губу:

— Еще бы! Если бы все шло по его желанию, так я до сих пор не знал бы, что на свете существует два пола. Но, по счастью, здесь должен решать другой — сама Эмма. Пикантное положение для тебя, не правда ли? — обратился он к девушке. — Ты — райская Ева, и черт вручил тебе яблоко с древа познания Добра и Зла. Но перед тобой два голодных Адама. Один из них — принц, который когда-нибудь станет королем; другой — настоящий морской герой, которому в ближайшем сражении может оторвать голову ядром. Решайся! Кому ты преподнесешь сладкую отраву любви?

Эмма опять успокоилась. Пустой болтовней показалось ей это шутовское домогательство обоих мужчин, а глупый смех принца отталкивал ее; ничего королевского не было в нем, ни единой черточки величия!

Она молча смерила их обоих презрительным взглядом и повернулась, чтобы уйти. В тот же момент от большого игорного стола донесся громкий крик:

— Девяносто тысяч! Девяносто тысяч фунтов! В банке девяносто тысяч фунтов! Кто держит пари? Двести фунтов за Люцифера, сто фунтов за Асмодея!

Этот крик пронесся по всему залу и заставил оргию смолкнуть. Даже музыка перестала играть. Все устремились к столу, чтобы принять участие в пари.

Одной из этих людских волн Эмму увлекло к самому столу. Она оказалась рядом с лордом Балтимором.

Положив локти на красное сукно стола, лорд Балтимор сидел почти без движения. Напротив него сэр Уотфорд скорчился в своем кресле. Его глаза горели диким огнем, руки и ноги непрестанно делали судорожные движения. Между игроками лежала куча золота и банкнот — девяносто тысяч фунтов, сумма, в которую вырос банк лорда Балтимора.

Игра продолжается! — сказал лорд Балтимор ледяным тоном. — Принимаются ставки не ниже десяти тысяч фунтов.

Я один покрываю все! — дико крикнул сэр Уотфорд, впиваясь в лорда Балтимора взглядом. — Ва-банк! Ну, ты удивишься, Люцифер?

Лорд Балтимор, словно сострадая, пожал плечами:

— Чему же мне удивляться?.. Другие карты!

Ему подали новые карты. Он пододвинул партнеру обе колоды, тот сорвал упаковку и стасовал, после чего вернул карты лорду. Последний прорезал, дал снять сэру Уотфорду и положил верхнюю карту крапом наружу на стол.

— Красное или черное? — спросил он. — Что изберет Асмодей?

— Красное — цвет Люцифера. Пусть он будет проклят, Асмодей избирает черное!

Сэр Уотфорд перевернул карту и бешено вскрикнул: карта оказалась десяткой бубен.

Он кинул лорду Балтимору вексель и спросил:

— Игра продолжается?

— В банке сто восемьдесят тысяч фунтов. Игра продолжается!

— Ва-банк!

Никто уже не держал пари. Все словно остолбенели перед невероятностью происходящего.

Снова подали новую колоду. Снова тасовали и снимали. Снова была выложена на стол закрытая карта.

— Красное! — сказал Люцифер.

— Черное! — ответил Асмодей.

Черед перевертывать карту был за лордом Балтимором. Выставляя напоказ свое хладнокровие, он взял столовый ножик и подцепил карту острием. Одно мгновение его рука была на весу, но она не дрожала. Медленно впивалась сталь в карту и переворачивала ее.

Черное! Туз пик!

Последовал единодушный крик зрителей. С резким хохотом торжества сэр Уотфорд выгнулся вперед, чтобы как можно сильнее впиться злобно сверкавшим взором в лицо противника.

— Победил! Победил! Красный банк взорван! Ты все еще не удивляешься, Люцифер?

Лорд Балтимор не выказал ни малейшего следа волнения.

— Счастье капризно, — холодно сказал он. — Я уже давно знаю это.

Он хотел встать. Но сэр Уотфорд удержал его восклицанием:

— Останься, если у тебя имеется хоть искра чести! Игра продолжается. Настал последний расчет между нами! Когда я полюбил женщину, ты взял ее у меня; когда я стал первым вивером Лондона, ты перещеголял меня. Когда я основал клуб адских огней, ты был избран его первым председателем. Стоило мне предпринять что-либо, как являлся ты и уничтожал все. Между нами борьба, борьба до последнего вздоха! Так слушай же! Все банкноты, этот вексель, это золото — все ставлю я против твоего люциферского трона. Выйдет красное — все будет принадлежать тебе, выйдет черное — все мое. Только трус отступит!

Лорд Балтимор сел вновь.

— Игра продолжается!

Общее напряжение вылилось в гулком смехе. Словно в цирке головоломному прыжку клоуна, зааплодировали гениальной мысли сэра Уотфорда.

На этот раз закрытую карту должен был открыть Асмодей. Он уже протянул руку к карте, но вдруг остановился.

— У меня всегда была несчастливая рука! — пробормотал он и окинул взором ряды зрителей. Вдруг со слабым изумлением его взгляд остановился на Эмме. — Что нужно здесь этой невинности? Покажи-ка мне свою руку, маленький ангелочек! Клянусь Аполлоном, это рука Венеры! А линия жизни глубока и сильна… тут чувствуется сильная воля. Тебе я вверяю свое счастье! Подойди сюда! Переверни карту!

Он схватил Эмму за руку и подтянул ее к карточному столу. Подчиняясь чему-то, что было вне ее воли, Эмма схватила карту и перевернула ее.

Черное! Король треф!

Вне себя от радости, сэр Уотфорд всплеснул руками:

— Я знал, что настанет час моей мести! Так прочь же с трона, Люцифер! Сюда корону! Все мое! Мое! Мое!

Он сорвал с лорда Балтимора рогатую дьявольскую диадему и надел на себя. Вдруг, разразившись громким хохотом, он схватил сваленные на стол банкноты и золотые монеты, принялся сыпать ими вокруг себя, зажал Эмме в руку целую пригоршню, бросил другую охапку прямо на головы присутствующим.

— Люцифера больше не существует! Он был лжекоролем, самозванцем! Он лгал! Разве он не говорил, что золото — счастье? Он лгал! Все несчастье, все зло исходит от золота. Долой его, чтобы мне его больше не видеть! На, жри его, Люцифер! Набей себе им брюхо, пока у тебя не лопнут внутренности! — Уотфорд принялся бросать золото полными пригоршнями в лицо Балтимора, кивая головой при этом и беспрестанно повторяя вопрос, всецело заполнявший его бедный, больной мозг: — Ну, удивляешься ты теперь, Люцифер? Удивляешься ли наконец, ненавистный?

Лорд Балтимор смерил его холодным взглядом и сказал, отчеканивая каждое слово:

— Я не удивляюсь, я жалею тебя, Асмодей! Ты сошел с ума!

Короткий, резкий смешок был ему ответом. Но затем сэр Уотфорд сразу стал спокойным.

— Я знал, что ты ответишь так! У тебя слишком ничтожный мозг, и ты не в состоянии следовать моим мыслям. Да и вы все, здесь находящиеся, вы тоже скудоумны и глупы; вы понимаете только то, что видите. Ну так вы увидите! Сейчас я буду держать вступительную речь. Иди сюда, ангел невинности, проводи меня на адский трон Люцифера!

Он схватил Эмму за руку и взошел с нею на ступени трона. Скованная ожиданием чего-то страшного, Эмма не сопротивлялась.

Поднявшись, Уотфорд кинул мимолетный взгляд на трон Люцифера. Его губы скривились в гримасу, как будто он сам издевался над собой. Его руки принялись искать что-то в складках широкого домино, затем он выпрямился и подошел к краю ступеней.

Когда он заговорил, его голос был совершенно спокойным. Ничего резкого, визгливого не было в его тоне. Тихо, нежно текла его речь, словно овеянная ласковой вдумчивостью. На возгласы, прерывавшие его речь, он не отзывался; он каждый раз выжидал, пока наступит тишина, и уж затем продолжал далее.

— Тронная речь Асмодея… Вот она!.. В своем короле народ обычно хочет видеть высшее олицетворение собственной сущности. Вы по существу пошляки. Я самый большой пошляк из всех вас, а потому и стал вашим королем! Жить самому полной чашей и дать жить другим! Так говорит закон. Но Люцифер издал новый закон: ничему не удивляться. Этот закон лжив! Тот, кто ничему не удивляется, не интересуется ничем. Кто же ничем не интересуется, тот не может пить полной чашей струю жизни. Поэтому я отвергаю этот лживый закон и заменяю его другим: интересоваться всем! Я хочу править народом любопытных, хочу быть королем сенсации! Еще когда я был мальчиком, я интересовался родителями. Я стал изучать их. Они ненавидели и обманывали друг друга. Моя первая сенсация! Юношей я интересовался дружбой и любовью. Я познакомился и с тем, и с другим в тот день, когда лорд Балтимор соблазнил мою жену. Моя вторая сенсация! С той поры я удовлетворял каждому любопытству, прошел через все сенсации. Мне остается только одна, последняя и величайшая. Что ждет нас по ту сторону жизни? Самая загадочная из всех загадок!.. Народ любопытных страстно жаждет ее разгадки. Но на короле лежит священная миссия. Король — вперед! Пусть он разорвет завесу, за которой скрывается решение загадки. И в этом заключается моя миссия, в этом моя последняя сенсация!.. Что ждет нас потом? Я требую ответа на этот вопрос! Я любопытен!.. Любопытен!.. Любопытен!..

Три раза повторил он последнее слово, и в то же самое время правая рука его вынырнула из складок домино и стала подниматься к правому виску… медленно… медленно…

Ни тени движения не было на уставившихся на него лицах, царила мертвая тишина; слышались только потрескивание горящих факелов и легкое шипение воды, в которую падали горящие капли смолы… Затем прогремел выстрел!


В стоголосом визге, в диком, паническом бегстве, увлекаемая объятой призрачным страхом толпой, Эмма бросилась вон из зала. Кто-то схватил ее, желая удержать; перед ней на мгновение возникло страшное лицо сэра Джона, его губы лепетали что-то непонятное. Оставив домино в его руках, она убежала. Он побежал за ней, изрыгая проклятия, стараясь поймать ее.

Стояла прохладная ночь; темной полосой раскинулось широкое поле, но вдали виднелось светлое пятно. Эмма бросилась через поле на этот свет и так добежала до берега. По реке плыло судно. Потрескивал руль, высоко вздымалась фигура рулевого над поверхностью реки.

Эмма испустила долгий крик смертельного ужаса… Какой-то голос отозвался на этот крик… Чье-то лицо склонилось к ней… Том!.. Без^Чувств рухнула она в его объятия.

IX

Несколько недель прошло как во сне. Том снял для Эммы комнату у вдовы матроса, жившей поблизости от гавани. У девушки была уютная, тихая комнатка, где она могла отдохнуть от волнений последних дней. Она редко выходила из своей комнатки, после того как нашла в ближней книжной лавочке лучшие творения Шекспира, необходимые для ее планов. Ведь она не отказывалась от мысли стать актрисой, только уже не хотела ускорять свою карьеру покровительством высокопоставленных меценатов. Теперь она узнала цену этому покровительству и твердорешила никогда не подпадать под его власть. Лишь своему таланту хотела она довериться, начать с малого и собственными силами пробить себе дорогу.

Сначала она хотела найти себе какое-нибудь занятие, чтобы не быть в тягость Тому, но последний не допустил этого, решив, что заботы о житейских мелочах не должны отвлекать силы. Он зарабатывал достаточно для них обоих и чувствовал себя как брат, обязанный помогать сестре.

И действительно, он относился к Эмме как брат. Ах, почему не могла она любить его! Отовсюду смотрело на нее манящее лицо Овертона…


Однажды Эмме пришлось пережить сильный испуг. Она возвращалась из книжной лавки с новыми книгами и в узком переулочке встретилась с каретой, ехавшей из гавани; оттуда на нее смотрел торжествующий сэр Джон.

Вечером того же дня хозяйка ввела к ней в комнату его самого. Эмма вспыхнула, сильный гнев охватил ее. Так он думает, что обладает какой-нибудь властью над ней? Ну так он узнает, с кем имеет дело!

Она спокойно отнеслась к тому, что сэр Джон повелительным тоном выслал из комнаты хозяйку, но, когда он хотел взять ее за руку, Эмма оттолкнула его и холодно сказала:

— Я видела вас только один раз в жизни, милорд, и при таких обстоятельствах, которые заставляют меня не желать продолжения знакомства. Поэтому прошу вас удалиться и в будущем отказаться от попыток подойти ко мне ближе.

Сэр Джон насмешливо улыбнулся и ответил:

— Обстоятельства, о которых вы упоминаете, мисс Лайон, не заключают в себе ничего позорного для мужчины, который, как я, изведал все безумия во всем свете. Но женщина, посещающая красный рай…

— Я не знала этого, — резко перебила его Эмма, — мисс Келли повела меня туда против моего желания; вместе с тем то обстоятельство, что я вследствие этого рассталась с ней, может доказать вам, насколько неправильно вы судите обо мне.

— Я был у мисс Келли и навел все справки о вас.

— К чему?

— Я влюблен в вас, мисс Лайон. Я узнал от мисс Келли, что вы хотите стать артисткой, великой артисткой, о которой заговорит весь мир. Неужели вы думаете, что этого можно достигнуть без образования, подготовки, средств и протекций? Ну так вот: все это я дам вам, если вы исполните мои желания!

В кратких, ясных словах сухим, деловым тоном, который составлял резкий контраст с его возбужденным страстью лицом, сэр Джон объяснил Эмме свое положение. В качестве капитана военного флота он вернулся на долгое время в Лондон. Он имеет собственное большое состояние, которое еще увеличилось благодаря призам за захваченные американские суда, а потому в силах исполнить все желания Эммы. Лучшие учителя будут давать ей уроки, во время поездок в Париж и Рим она усовершенствует свое образование. В ее распоряжении будет маленький, богато отделанный дом на Пикадилли с полным штатом прислуги, экипажами, лошадьми и тому подобное. Он предоставит ей ложи во все театры, даст большие деньги «на булавки», закажет туалеты у. мадам Болье и драгоценности у миссис Кен. Все будет иметь она, чего только можно пожелать, и будет так счастлива, как только может быть счастлива девушка!

Эмма выслушала все это, не прерывая сэра Джона. Ее радовало, что она может оставаться внутренне спокойной перед всеми этими обольщениями. Но страсть сэра Джона дразнила ее; она понимала, что деловой тон — только маска, за которой он прячет свою пылкость. И что-то подтолкнуло ее подзадорить эту пылкость, посмотреть, как далеко может зайти этот человек под влиянием страсти.

— Вы опоздали, милорд, — ледяным тоном сказала она, когда он кончил. — Все чарующие прелести, которые вы нарисовали мне, предлагал мне другой. И вы, конечно, поймете, что, если бы я имела намерение продаться, я предпочла бы принять предложение принца Уэльского, а не кого-либо другого. Поэтому я очень сожалею, но не могу принять ваше любезное предложение.

Она сделала сэру Джону насмешливый реверанс и указала на дверь. Но он не ушел. Кровь хлынула ему в лицо, заставив выступить широкой полосой багровый рубец, и он дико вскрикнул:

— Так что же вам нужно? Что я могу предложить вам еще? Требуйте! Если это находится в человеческой власти, я достану вам желаемое. Ведь вы же видите, что я схожу с ума по вас! Я непрестанно думаю о вас, каждую ночь вижу во сне. Я должен обладать вами, даже если это будет стоить мне гибели!

Эмма улыбнулась:

— Ну к чему так бурно, милорд? Лучше останемся при деловом тоне, которым вы заговорили с самого начала. Вы спрашиваете о моих условиях? Извольте!.. Ведь я тоже иногда мечтаю кое о чем! Моя мечта — стать важной дамой. Вы — лорд и хотите обладать мною? Ну так женитесь на мне, сделайте из меня леди, и я — ваша!

Он уставился на нее изумленным взором, как будто не поняв ее слов, а затем разразился язвительным хохотом.

— Жениться? Сделать из вас леди? Вы великолепны, мисс! Кто навел вас на такую гениальную мысль? Почему бы вам сразу не потребовать, чтобы я сделал вас английской королевой? Какая-то горничная, уличная девка!.. Милое дитя мое, таких, как вы, можно любить, но на таких не женятся!

Эмма сама знала, что она потребовала невозможного, но все-таки слова моряка подействовали на нее как удар хлыста. В ней вспыхнула вся та ненависть к знати, которая горела в ней прежде лишь по отношению к Джейн Мидльтон, и, вытянув руку и указав на дверь, она воскликнула:

— Довольно, милорд! Оставьте меня! Вы — подлец, которого можно только презирать. Откажитесь от всяких попыток соблазнить меня. Я откажу вам, если даже вы на коленях станете предлагать мне свою корону лорда!

— Вы горды, мисс Лайон, и очень смелы. Разве вы не боитесь меня?

— Я сумею избавиться от ваших домогательств.

— Под защитой грязного матроса?

— Под защитой человека, верность которого сильнее вашего могущества. Если вы сейчас же не уйдете отсюда, он застанет вас здесь, и тогда его грязные матросские руки выбросят на улицу вашу светлость.

Сэр Джон понял, что проиграл эту игру, и с язвительным смехом вышел из комнаты.


Однажды вечером Том принес Эмме газету. Самому ему чтение давалось с трудом, и потому он попросил Эмму прочесть известие о войне с североамериканскими бунтовщиками. Том очень высоко ставил свободу, но все же никак не мог понять, что находятся люди, не желающие благоденствовать под сенью трех леопардов старой Англии.

Газета сообщала, что Франция держит себя очень двусмысленно, и Людовик XVI разрешил своим офицерам сражаться в американских отрядах против англичан. Поэтому каждый верноподданный бритт должен спешить под знамена короля Георга III. Военный флот будет увеличен и укомплектован молодой дельной командой, чтобы обезвредить американских каперов, угрожавших английской торговле. Добровольцам гарантировались высокая плата, богатое жалованье и хорошее обращение, и таким образом им открывалась блестящая карьера.

Том горько рассмеялся:

— Хорошее обращение? Собачья еда и девятихвостая «кошка»! Блестящая карьера? Горячка и чума, порох и свинец! Кто выживет, тот обратится в какую-нибудь развалину, а богатого жалованья едва хватает на трубку табака! У кого есть жена и дети, тот может со спокойной душой отправить их за подаянием. А ведь Англия утопает в богатстве! Вы сами видели, мисс Эмма, как лорды купаются в золоте. Они говорят громкие слова о любви к отечеству и народной гордости, сами же остаются нежиться в постелях. Ну только меня-то им не поймать на эту ложь! Этого не удастся самому капитану-вербовщику со всей его хитростью!

— Капитану-вербовщику? — удивилась Эмма, впервые услышавшая это слово. — Что это такое, Том?

Том объяснил ей. Никто не хочет идти добровольно на флот, и людей берут силой: какое-нибудь судно назначается вербовочным, а его капитан — капитаном-вербовщиком. Таким судном в данный момент является фрегат «Тезей», капитаном которого назначен хитрый и жестокий сэр Уоллет-Пайн. Люди капитана-вербовщика нападают среди бела дня на улице на парней, которые покажутся им подходящими, и тащат их на — судно. Там их начинают охаживать ромом и плетью, лаской и угрозами, пока завербованные не скажут «да» и не принесут присяги. А до того, что у несчастного парня старик отец, беспомощная мать или жена с детьми, им нет никакого дела. Лорды адмиралтейства отлично знали, что они делали, когда капитаном-вербовщиком назначили сэра Уоллет-Пайна. О, это ужасный человек! Он не стесняется врываться ночью в дом и вытаскивать из постели человека, который покажется ему годным. Уж этот везде найдет свою жертву, и с ним ничего не поделаешь, так как на его стороне закон!

— Но если это так, Том, то ведь опасность грозит и тебе тоже! — со страхом сказала Эмма. — Не лучше ли тебе оставаться на своем судне, а то еще на тебя нападут по пути ко мне.

— Не беспокойтесь, мисс, — смеясь, ответил Том. — Я придумал хорошую штучку. Хотите посмотреть?

Он скинул куртку с левого рукава, заправил руку за матросскую рубашку и сразу превратился в безрукого инвалида.

— Так ты разыгрываешь из себя калеку, Том? — спросила

Эмма, смеясь.

— Да, и не думаю, чтобы в этом виде я мог показаться подходящим вербовщикам с «Тезея»… А вот на последней странице газеты найдется кое-что для вас, мисс Эмма! Не прочтете ли?

Эмма перевернула газету, и ее взгляд упал на жирно отпечатанную строку: «Ромео и Джульетта». Мистер Джибсон, директор театра «Авенский лебедь» в Гринвиче, анонсировал представление знаменитой трагедии в пользу семейств павших моряков. Для отдельных ролей ему требовались хорошие актеры и актрисы.

— Может быть, это пригодится вам, мисс Эмма? — спросил Том. — Ведь вы не раз выражали желание попробовать себя на сцене!

— Для начала это было бы недурно. Быть может, я смогу пробиться далее и не буду тебе больше в тягость.

Лицо Тома густо покраснело.

— Но ведь вы не думаете, что я из-за этого… Вы мне не в тягость… Только… я заметил… маленькая комната и тихая жизнь… вам этого не надолго хватит… да и если вы хотите стать актрисой…

— Несколько недель тому назад ты не мог достаточно на хвалить мне тихую жизнь, Том, а теперь ты хочешь снова выбросить меня в водоворот?

— В водоворот? Но ведь…

— Ты скрываешь от меня что-то!

— Что мне скрывать?.. Ну да, конечно!.. Мало ли что может случиться?.. Наше ремесло небезопасно… Тогда вы снова останетесь одна и без поддержки…

— Прежде ты не боялся воды и ветра, Том! Нет, ты не хочешь открыть мне всю правду, но, кажется, я и сама угадала ее. Ты не чувствуешь себя в безопасности от капитана-вербовщика? Боишься, что твой обман с рукой выплывет наружу и ты попадешься к ним? Так ли это, Том?

Он смущенно засмеялся:

— Да ведь они уже давно шныряют около меня. Уже два раза перед этим домом мне попадался долговязый боцман, он хочет выследить меня.

Эмма побледнела и крепко ухватилась за руку Тома.

— Ты должен уехать отсюда, Том, совсем уехать, вернуться в Дыгольф! Там ты знаешь каждый уголок, и рыбаки помогут тебе спрятаться.

— А вы, мисс Эмма?

— Я должна остаться здесь, Том: ведь ты знаешь, что иначе невозможно.

— Да, человек может делать только то, чего хочет его сердце. Но и я… я только тогда найду в себе силы уехать отсюда,

когда вы будете пристроены.

— Я завтра же пойду к мистеру Джибсону!

— Завтра воскресенье, и я мог бы пойти с вами, чтобы посмотреть, что за человек Джибсон. Вы позволите мне это, мисс Эмма?

Девушку тронула эта нежная заботливость, и она дала ему согласие. Затем Том заправил руку и ушел.

Эмма видела, как он пристраивал нож к брючному поясу, и ею овладел страх. А вдруг на него нападут?..

Она высунулась в окно и прислушалась. Но все было тихо; только звук удалявшихся шагов Тома нарушал ночную тишину.

X

Прежде чем войти в сад «Авенского лебедя», Эмма еще раз обернулась на улицу. Она боялась нападения вербовщиков. Но ничего подозрительного не было видно; кругом царило воскресное спокойствие. Улица была пустынна; только какой-то мужчина в низко надвинутой на лоб шляпе шел из города, изредка останавливаясь, чтобы бросить в поле палку, которую ему сейчас же приносила обратно юркая и веселая левретка.

Эмма успокаивающе улыбнулась Тому, и они вошли в сад. Под навесом сидела высокая дама и вязала чулок. На ней были надеты массивная золотая цепь и большие золотые часы, пальцы были усеяны кольцами со сверкающими камнями, а на тщательно причесанных волосах красовалась величественная наколка из перьев.

— Что вам угодно? — спросила она, с интересом осматривая Эмму. — Я — миссис Джибсон, хозяйка… Роль в «Ромео и Джульетте»? Сожалею, все разобраны. Очень жаль! Вы так красивы, дитя мое! Как вас зовут?

— Эмма Лайон, мэм.

— А этот господин? Он тоже хочет роль? Но ведь у него только одна рука! Ваш брат, мисс Лайон?

Том немного смутился:

— Двоюродный, мэм! Меня зовут Том Кидд. Мисс Эмма находится под моей защитой.

Миссис Джибсон слегка улыбнулась:

— Отлично, сударь! Молодая девушка очень нуждается в этом в Лондоне; я признаю это. И мистер Джибсон тоже

признает это. Мистер Джибсон — человек с твердыми нравственными правилами, большая редкость в театральной жизни. В этом отношении вы могли бы быть совершенно спокойны, мистер Кидд. Но, как сказано, все женские роли разобраны, и, хотя мисс Лайон, может быть, оказалась бы лучшей Джульеттой, чем та дама, которая уже приглашена, все-таки теперь ничего нельзя поделать. — Она заметила левретку, бурно ворвавшуюся в сад, и сейчас же встала: — Извините! Пришел посетитель, которого я должна принять.

— Мисс Эмма примирилась бы даже и с маленькой ролью, — просительно сказал Том. — Она хочет стать актрисой и ищет возможности начать.

Миссис Джибсон нетерпеливо повела бровями и сказала, указывая рукой на дверь дома:

— Если вы мне не верите, то спросите самого мистера Джибсона. Он в театральной конторе. Но и он не скажет вам ничего иного.

Она поспешно направилась по аллее ко входу, у которого, полуотвернувшись, стоял посетитель, видимо колебавшийся, войти ему или нет.


Мистер Джибсон стоял у конторки, за которой почти не было видно его крошечной фигурки. Когда Эмма высказала ему свое желание, он так высоко поднял брови, что они совершенно исчезли под его тщательно причесанными волосами.

— Разве миссис Джибсон не сказала вам, что все роли разобраны? — Он посмотрел на Эмму, запнулся и торопливо выбежал из-за конторки. — У вас поразительные волосы, мисс! Какой редкий оттенок! Но вы плохо причесаны. Прошу вас сесть! — Он пододвинул стул и усадил на него Эмму. Не успела она сказать что-либо, как он распустил ей волосы и принялся приводить их в порядок. — У вас волосы богини Венеры! — говорил он, занимаясь прической. — Если вы будете играть Джульетту, то я вставлю в сцену на балконе несколько стихов для Ромео о сверкающем каскаде ваших волос. Я причешу вас так, что Ромео будет достаточно вытащить одну-един-ственную шпильку, и волосы сейчас же рассыплются по плечам. Номер на бис! Сиддонс умрет от зависти, а мой друг Гаррик сейчас же пригласит вас в Друри-Лейн. Что вы заплатите за роль Джульетты, мисс?

Эмма с удивлением взглянула на него:

— Заплачу? Я не понимаю…

— Вы еще не служили на сцене? Основным принципом моей дирекции является взимание небольшой суммы за честь играть под моим руководством. Цены колеблются в зависимости от длины и эффектности роли.

— Верное дело! — насмешливо сказала Эмма, — Ну а что будет стоить роль Джульетты?

— Роль Джульетты — центральная в пьесе. В ней заключено все, чего только может пожелать честолюбивая актриса. Обе сцены на балконе одни стоят пятнадцать шиллингов, сонное питье — столько же, пробуждение в склепе предков — по крайней мере десять шиллингов. А там еще дивная сцена смерти — эффект на эффекте. Словом, за все — три фунта.

— Три фунта! — воскликнула Эмма, вставая. — А к этому еще костюм… Или костюм дает дирекция?

— Дирекция не дает костюма, она ссужает его за умеренную плату, — ответил мистер Джибсон, высоко поднимая брови. — Костюм Джульетты стоит один фунт. Ну и роли я не отдам вам дешевле четырех фунтов. Ведь мне придется вернуть три фунта, уже заплаченные дамой, которой передана роль.

— Так эта замена принесет вам лишний фунт? — воскликнула Эмма. — У вас удивительный театр, мистер Джибсон! Если актрисы платят вам за все, то что вы даете им взамен?

Мистер Джибсон выпрямился и сунул правую руку в вырез усеянного пестрыми цветочками жилета.

— Себя! — торжественно ответил он. — Я прохожу с ними роли!

— И причесываете их тоже, не правда ли? Я готова держать пари, Том, что в прежнее время мистер Джибсон был парикмахером, а миссис Джибсон — содержательницей маскарадного гардероба. Пойдем, Том! Нет ни малейшего смысла задерживать более мистера Джибсона!

Она повернулась, чтобы уйти, но в этот момент в комнату вошла миссис Джибсон. Не переставая вязать чулок, она посмотрела на Эмму со сладчайшей улыбкой на свете:

— Столковались ли вы с мистером Джибсоном, мисс Лайон? Роль Джульетты за вами?

Эмма пожала плечами:

— Он требует четыре фунта! За разучивание! А ведь я знаю роль слово в слово. Я видела в ней миссис Сиддонс и могла бы сыграть не хуже ее!

Не хуже миссис Сиддонс? Миссис Джибсон пришла в восторг. Но ведь это меняет все дело! Если бы мистер Джибсон знал это, он не вздумал бы требовать с нее деньги за учение, как с тех дамочек, которые приходят прямо с улицы и хотят играть на сцене, не имея о ней ни малейшего понятия. Ученица миссис Сиддонс? Да мистер Джибсон должен не задумываясь пригласить мисс Лайон! Ведь с первого взгляда видно, что она — громадный талант, и для театра «Авенский лебедь» будет большой рекламой, если именно здесь взойдет новая звезда!

Она посмотрела на супруга, словно не понимая его слепоты, и, попросив Эмму и Тома обождать минутку, увела его в соседнюю комнату. Когда они вернулись, лицо мистера Джибсона сияло восторгом и он заявил Эмме, что, конечно, он не потребует с нее денег за учение и костюмы будет доставлять ей даром. Кроме того, он готов в течение всего сезона безвозмездно давать ей стол и комнату, а к тому же еще и жалованье — целых четыре фунта, — если она согласится три раза в неделю играть Джульетту, Офелию или Дездемону. Заготавливая контракт, он беспрестанно болтал, хвастаясь своей дружбой с Гарриком и Шериданом. Как только Эмма под руководством его, Джибсона, пройдет необходимую школу, ему будет очень легко достать ей такое место, на которое она может рассчитывать сообразно своей красоте и таланту.

Эмма была так поражена и оглушена случившимся, что, когда мистер Джибсон подсунул ей контракт для подписи, она подмахнула его не читая.

— Я готова, мэм, — сказала она миссис Джибсон. — Когда я должна явиться?

— Да оставайтесь сразу здесь! — нежно попросила миссис Джибсон. — Ведь вы же примете предложение мистера Джибсона и совсем поселитесь у нас?

Эмма хотела согласиться, но Том опередил ее.

— Вы уж простите, мэм, — сказал он своим обычным вдумчивым тоном. — Мы уверены, что вы желаете добра, но тем не менее… быть может, лучше, если мисс Эмма сначала ближе со всем познакомится? Она еще недавно в Лондоне и не очень опытна. Я — ее единственный знакомый здесь, ее единственная защита. Если бы вы позволили мне по вечерам заходить за нею… Может быть, вам покажется, что мы слишком опасливы, но не ставьте нам этого в вину!

Миссис Джибсон швырнула чулок на стол и, схватив руку Тома, стала трясти ее.

— В вину? Да вы превосходнейший человек, мистер Кидд, великолепнейший молодой человек! Приходите к нам так часто, как только захотите. Стакан рома или пинта теплого вина всегда будут наготове для вас. Я ведь знаю: когда вы ближе узнаете нас, вы сами скажете: «Миссис Джибсон, я верю вам! Возьмите это сокровище, оно у вас в полной сохранности». Да, так скажете мне вы, мистер Кидд, и вручите мне свою драгоценность. А я… Ах, Боже, я всегда хотела иметь дочку, вот такое же очаровательное существо, как мисс Лайон! Если бы только вы позволили мне, мисс Лайон, отнестись к вам по-матерински. Я так любила бы вас, так любила бы!

Ее голос дрожал трогательной нежностью. Она привлекла Эмму в свои объятия и поцеловала ее в лоб.


В течение всей следующей недели Том каждый вечер заходил за Эммой. Его заботы о ней усиливались по мере того, как близился час расставания.

Да, бояться было нечего, Эмму можно было считать пристроенной. Миссис Джибсон и ее супруг, директор, осыпали Эмму любезностями, и Тому наконец пришлось согласиться, что после первого представления Эмме лучше переселиться в «Авенский лебедь». Но он хотел, чтобы пока Эмма скрывала от миссис Джибсон свое решение: он не желал торопиться и предпочитал ждать до последнего момента.

Представление не волновало Эмму. Она не могла понять беспокойства, одолевавшего ее коллег по сцене. С каждой репетицией сила и уверенность возрастали в ней, и она чувствовала горячую радость. В антрактах она смеялась и шутила, и, когда теплыми ночами возвращалась с Томом домой, ей казалось, будто ее подхватывает и несет какая-то блаженная волна.

Мистер Джибсон доставлял ей неистощимый материал для шуток и комических замечаний. На сцене была единственная декорация, а именно сад, и к этому-то саду он приспособил всю постановку «Ромео и Джульетты». Эмму крайне смешило это, и она постоянно изыскивала объяснения, оправдывающие такой фон для всей пьесы. Почему Капулетти не могли задавать балы в саду? Итальянские ночи достаточно теплы для этого. По этой же причине не было ничего удивительного, если Джульетта спала не в душной комнате, а в том же саду. Ну а что могло помешать брату Лоренцо встречаться с Ромео, кормилицей и Джульеттой в саду? Домашняя часовня тоже могла отлично помещаться там же, а потому обручение свободно могло происходить в саду. И наконец, сцена смерти — почему фамильным гробницам не быть тоже в саду? Ведь бывают же такие глупые люди, которые всю жизнь таскают за собой свой собственный гроб! А разве Капулетти не были глупыми людьми, раз они отказались от такой блестящей партии для своей дочери, как Ромео? Да, разумеется, вся пьеса могла без малейшей натяжки разыгрываться в саду. Мистер Джибсон был совершенно прав: он был гениальным режиссером; в сравнении с ним Шекспир был просто жалким поденщиком.

Когда в день представления Эмма заглянула через дыру в занавесе в зрительный зал, публика показалась ей очень смешной. Тут были молодые приказчики, судейские писцы и чинные ремесленники с женами и детьми. Но среди них виднелись коренастые фигуры в мундирах королевского флота. Были ли среди них люди с «Тезея»? Эмма озабоченно перевела взгляд на Тома. Он сидел рядом с боцманом геркулесовского сложения, причем его левая рука была по-прежнему припрятана, но его лицо оставалось спокойным, и озабоченность Эммы снова рассеялась.

Занавес взвился, и Эмма в первый раз вступила на сцену. Теперь она уже не думала ни о чем, кроме любви Джульетты. Воспоминания об Овертоне с неудержимой силой всплыли в ней, а слова ее роли так хорошо передавали всю ее тоску, ее томление!.. Только когда раздались шумные одобрения, она очнулась. Ее неоднократно вызывали, и Эмма подходила к рампе, кланялась, положив руки на грудь, и с благодарной улыбкой ловила цветы, которые бросали ей на сцену из зала.

За сценой мистер Джибсон энергично потряс ей руку.

— Громадный талант! — крикнул он своим тонким птичьим голосом. — И его открыл я! Завтра пойду к Гаррику. Он придет, увидит, пригласит. Я знаю его! Мы с ним на «ты»!

— Дочь моя! — всхлипывала с другой стороны миссис Джибсон. — Вы моя дочь, моя жемчужина, мое сокровище, моя драгоценность!

Последним пришел Том. На его добром, честном лице еще виднелись следы глубокого волнения, вызванного игрой Эммы. Он остановился около дверей, как бы не решаясь приблизиться к любимой девушке.

Не говоря ни слова, Эмма встала, обняла его и три раза поцеловала в губы. Он побледнел. Когда она отпустила его, он зашатался как пьяный.

XI

Они хотели уйти после спектакля домой, но миссис Джибсон не пустила их, сказав, что будут и танцы, не годится отсутствовать при этом королеве вечера.

Эмма охотно согласилась. Она была опьянена успехом.

В зале стулья отодвинули в сторону, чтобы освободить место для танцев. Публика встала по обе стороны: справа моряки, слева горожане с женами и дочерьми. Когда Эмма вошла, ее приветствовали троекратным «ура», а оркестр сыграл туш.

Мистер Джибсон открыл танцы хорнпайпом. Танцуя, он вертел тросточкой, подбрасывал ее на воздух и снова ловил; при этом на голове у него была тарелка, которая не сваливалась, несмотря ни на какие прыжки и кривляния. Затем последовали контрдансы, в которых приняли участие все. Дамы подпрыгивали посередине зала, кавалеры притоптывали, судорожно сжимали в зубах горящие трубки, помахивали шелковыми платками, с бешеной быстротой кружили дам, сталкивались, спотыкались, пока, задыхаясь и сопя, не падали на свои стулья.

Какое-то отвращение поднялось в Эмме. Невольно ей припомнился клуб адских огней. Здесь, как и там, чувствовалась все та же дикая жажда наслаждений, та же погоня за забвением. Вдумчивость и умеренность встречались лишь у тихих людей среднего круга, например у Томасов в Гавардене, у Кенов на Флит-стрит.

Но тут же опьянение снова ударило ей в голову. Почему она должна всегда стоять в стороне? Разве она не молода и не красива? Разве в ее груди не бьется сердце, алчущее радости?

Казалось, Том угадал ее мысли, пригласив ее в этот момент танцевать.

— Да ведь я не умею… Я никогда не танцевала.

— Позвольте мне поучить вас. Вы очень скоро постигнете.

— Но рука? Если ты выдашь себя?

— Мне нужна только правая. Позвольте мне вашу руку!

Он показал Эмме простейшие па, и после пары робких попыток она овладела ими. Ее смелость возросла. Оставив руку Тома, она легко и свободно стала кружиться около него, то словно устремляясь к нему со всей страстью, то испуганно отскакивая назад, то поддразнивая и завлекая. Подчиняясь какому-то неведомому внутреннему чувству, она изобретала все новые повороты, новые положения, так что Том, несмотря на всю свою ловкость, с трудом поспевал за ней. И, танцуя, она ясно сознавала, что красива в этот момент и полна могущественным очарованием.

Остальные пары перестали танцевать и смотрели на Тома и Эмму. До нее доносились возгласы восхищения. Мистер Джибсон восхвалял ее грацию, миссис Джибсон называла ее своей жемчужиной, своим сокровищем, своей драгоценностью.

Вдруг перед ней вырос колоссального роста матрос и оттолкнул Тома, хрипло крикнув:

— Убирайся прочь, однорукий! Красивые девушки не для таких калек, как ты. Пойдем, сокровище мое, будем танцевать! Ты должна танцевать со мной! Слышишь? Со мной!

Две нервные руки обхватили Эмму за талию и высоко подняли на воздух. С криком ужаса и гнева она уперлась в грудь великана.

— Оставьте меня! Я не хочу танцевать с вами! Не хочу!

Матрос засмеялся пьяным смехом:

— Ты не хочешь? Так к чему же ты здесь? Нет, Сэм Тегг, боцман с фрегата его величества «Тезей», хочет танцевать с тобой и назло твоему калеке поцелует тебя прямо в крошечный ротик! — И он нагнулся к Эмме.

На нее пахнуло водочным перегаром.

— Том! — вскрикнула она. — Том!

В тот же момент она была свободна. Пораженный сильным ударом, Сэм Тегг рухнул на пол, а Том, бледный как смерть, сверкая глазами, согнул обе руки, собираясь снова броситься на противника.

Тегг вскочил и разразился язвительным смехом:

— Чудо, ребята, чудо! Одноручка превратился в двуручку! Ха-ха, как он стоит там! Да, да! Ох уж эти женщины! Благодаря им не раз удавалось вывести на чистую воду самые сокровенные тайны и выследить самых хитрых лисиц!

Он подозвал нескольких матросов и подошел к Тому. Последний отскочил к стене и, обнажив нож, крикнул:

— Слушай ты, вербовщик! Если тебе дорога жизнь, то оставайся на месте. Дешево я не продам своей свободы!

С криком ужаса бросилась Эмма к Тому. Ропот пробежал по рядам рабочих и горожан, и они с угрозой надвинулись на матросов. Миссис Джибсон подбежала и принялась уговаривать противников Тома, ее муж поддержал ее, разразившись проклятиями по адресу людей, мешающих самым невинным развлечениям.

Тегг несколько секунд пораздумал, а затем, окинув взглядом небольшое количество своих матросов и большую толпу противников, ушел из зала.


Том и Эмма долго оставались у Джибсонов, а потом побежали домой. Было уже почти утро, когда они неслись по пустынным улицам. Но их опасения были напрасны — никто не подстерегал их и не собирался задерживать.

Том проводил Эмму до ее квартиры и ушел к себе. Солнце начинало появляться; золото его лучей уже заливало мачты и паруса, вздымавшиеся со стороны гавани из-за низких домов. Розовые облачка скользили по чистому небу, гонимые утренним ветерком. Но в узких переулках еще лежали ночные тени.

Эмма смотрела из окна вслед удалявшейся фигуре Тома. Вот он скрылся из виду.

Вдруг с той стороны послышался сдавленный крик… глухое падение… Эмма высунулась из окна. На мостовой лежал Том, к нему нагнулись темные мужские фигуры и держали его. Они подняли Тома с земли и потащили по направлению к гавани.

Из домов выбежали мужчины, женщины и дети; Эмма слышала их взволнованные голоса. Но когда матросы-вербовщики приблизились к людям, они расступились: никто не осмелился прийти Тому на помощь. Царило мрачное молчание, только громко плакала старуха — несколько недель тому назад у нее таким же образом забрали сына.

«Стоит принцу Джорджу сказать только слово, и Том будет освобожден. Что, если я обращусь к нему? Но что из этого выйдет?..» — думала Эмма.

Долго ломала она себе голову над этим, но не могла придумать ничего иного. Она была так одинока в Лондоне; никому-то не было до нее дела!

«Может быть, миссис Джибсон может дать хороший совет?»

Словно угадывая желание Эммы, директорша появилась в тот же момент. Она уже прослышала о том, что произошло, и пришла, чтобы утешить Эмму. Она была возмущена насилием, озабочена тяжелой участью Тома и полна внимания к Эмме. Только для Тома едва ли можно что-нибудь сделать. Флот нуждался в матросах, и лорды адмиралтейства были недоступны просьбам и ходатайствам. Да и по какому праву обратится к ним Эмма? Ее даже и слушать не будут! Единственный, кто может помочь тут, это сам капитан-вербовщик. Лично миссис Джибсон не знала его, но моряки, бывавшие в «Авенском лебеде», много рассказывали о нем. Неумолимо строгий, даже жестокий в делах службы, сэр Уоллет-Пайн был, в общем, очень добродушным человеком, да к тому же кавалером чистой воды! Он питал открытую слабость к сцене, и не проходило вечера, чтобы он не посещал одного из лучших театров.

— Что, если бы вы попросили его за мистера Кидда? — сказала Эмме миссис Джибсон. — За спрос денег не берут, а успех… Важных господ не поймешь! Придет прихоть, ну и… Только вы должны побывать у него до тех пор, пока мистер Кидд не занесен в списки адмиралтейства. После того все будет напрасно!

Эмма решительно встала:

— Я пойду!


Когда Эмма ступила на палубу «Тезея», к ней бросился навстречу Том.

— Мисс Эмма, — с отчаянием крикнул он, — что вам здесь нужно? Зачем вы пришли сюда? Уходите, уходите! Вы пропали, если останетесь здесь.

Несколько матросов бросились на Тома и утащили его прочь, а Тегг провел Эмму к капитанской каюте. Он втолкнул туда девушку и закрыл за нею дверь.

Навстречу Эмме бросилась левретка. Девушка вздрогнула и заметила сэра Джона, сидевшего на кушетке. Эмма сразу поняла все.

XII

Уоллет-Пайн полупривстал и посмотрел на нее прищуриваясь, словно не узнавая просительницы.

— Что вам угодно?

Она собрала всю свою силу воли, чтобы подавить волнение.

— Разве милорд не знает меня?

Он медленно встал и подошел к ней.

— Мисс Лайон?

— Мисс Лайон, милорд. Я пришла, чтобы…

Он перебил ее, указывая на кушетку:

— Могу я просить вас присесть? Или… вы боитесь меня?

Презрительно вскинув голову, Эмма уселась, а затем, глядя прямо в глаза капитану, продолжала:

— Итак, я у вас, милорд, а вы… вы, конечно, думаете, что ваша игра удалась вам?

— Какая игра?

— Подлая игра, милорд; игра Давида с Вирсавией.

— Не помню этой истории! — небрежно сказал капитан, опускаясь в кресло напротив нее. — Уже много времени прошло с тех пор, как я бегал в школу!

— Давид влюбился в Вирсавию; но она была женой Урии, а Урия был начеку. Чтобы завладеть Вирсавией, Давиду надо было устранить Урию…

— Ну и он так и сделал?

— Он так и сделал. Он послал его на войну, приказал убить его, а затем взял Вирсавию в жены.

Эмма еще строже уставилась в глаза капитана. Его веки дрогнули, но кроме этого он не выказал ни малейшего волнения.

— Ну а дальше? — сказал он. — Право, не понимаю, к чему вы рассказываете мне эту старую историю?

Рядом с Эммой стоял стол, на котором лежал кинжал, видимо служивший для разрезания книг. Эмма взяла его и принялась рассеянно вертеть в руках.

— С той поры эта старая история неоднократно повторялась, и даже теперь находятся подражатели. Например, лорд, капитан военного судна, влюбляется в бедную девушку… Разве это невозможно?

Пайн спокойно кивнул:

— Разумеется, это вполне возможно!

— Но у нее был друг, который охранял ее.

— Был друг? А разве он перестал быть им?

— Его самого больше нет. Как же устранил лорд этого неудобного друга?

Сэр Джон медленно встал:

— Так вы думаете, мисс Лайон, что я завербовал Тома Кидда, чтобы разлучить его с вами?

Эмма тоже встала. Они стояли, впиваясь друг в друга взорами, как два дуэлянта, готовые ежеминутно сделать выпад.

— Да, я так думаю! — резко крикнула Эмма. — Вы подкупили миссис Джибсон, чтобы она приняла меня; вы надеялись с ее содействием добраться до меня. Но вы заметили, что Том мешает вам, и устранили его.

— Быть может, это было и не совсем так, мисс Лайон. Тегг, может быть, еще прежде рассказывал мне о человеке, притворяющемся калекой, чтобы улизнуть от обязанности перед королем. Но пусть так! Предположим, что все случилось именно так, как вы думаете. Дальше что?

Насмешливый тон капитана взорвал Эмму.

— Я знаю, что бедная девушка ничего не может поделать с могущественным лордом. И все же я не совсем бессильна. Давид мог убить Урию, но он не мог бы соблазнить Вирсавию, если бы она сама не захотела быть соблазненной им.

Она с вызывающим видом посмотрела в глаза сэра Джона, и от этого взгляда его лицо густо покраснело. Вдруг он бросился на Эмму и вырвал у нее из рук кинжал, рукоятку которого она нервно сжимала.

— К черту игрушку, — крикнул он, — мы здесь не в театре! — Он прошелся несколько раз по каюте. — Давайте поговорим разумно. Вы хотите, чтобы я отпустил вашего друга? Пожалуй! Какое мне дело до этого человека? Но я уже говорил вам, что я влюблен в вас и хочу обладать вами. Скажите «да», и Том Кидд может идти куда хочет. Я дам ему паспорт, который охранит его от вторичного завербования. Я исполню все ваши желания. Я возьму отпуск и поеду туда, куда вы пожелаете. После этого вы будете опять свободны. В качестве вознаграждения вы получите сто фунтов.

Эмма выслушала его не перебивая и затем сказала с ледяным презрением:

— Вы хотите купить меня на время? Значит, вы предлагаете мне коммерческую сделку?

— Называйте это, как вам угодно. Я моряк и не привык гоняться за красивыми словечками.

— Моряк? — повторила Эмма с резкой иронией. — Но ведь сэр Джон Уоллет-Пайн, насколько я знаю, еще и дворянин тоже. К дворянину я и хотела обратиться, когда пришла сюда, но вместо дворянина нашла плутоватого лавочника. Неужели вы, милорд, и в самом деле думаете, что у вас достаточно средств, чтобы купить мою честь? Да я лучше отдамся последнему из ваших матросов, чем вам, пятнающему королевский мундир!

Сверкая глазами, бросила она капитану это оскорбление, а затем хотела пройти к двери. Но он не пропустил ее. Натянуто улыбаясь, он расставил руки и хотел схватить ее. Тогда Эмма изо всей силы ударила его по лицу.

С диким криком бросился сэр Джон на нее. Но в тот же момент на палубе поднялся страшный шум. Послышались тревожные голоса, прогремел выстрел. Перед капитанской дверью появился офицер, который крикнул что-то, чего Эмма не поняла.

Капитан бросился наверх и громким голосом стал отдавать распоряжения.


Когда Эмма вышла на палубу, она увидела, что от корабля отошла лодка с Теггом и шестью матросами, причем они изо всей силы налегали на весла.

Далеко впереди них плыл Том. Его голова, еле видная над поверхностью воды, приближалась к берегу. А на берегу собралась большая толпа, которая ободряла беглеца криками и осыпала преследователей проклятиями.

«Если Тому удастся добраться до берега, он будет спасен, — подумала Эмма. — Тогда он исчезнет в толпе, которая живой стеной встретит преследователей».

Эмма поняла, что побудило Тома бежать, и тотчас сообразила, что если он освободится, то сэр Джон потеряет всякую власть над ней. Значит, Том готов был сам погибнуть, лишь бы спаслась она!

Горячее чувство к нему вспыхнуло в Эмме, когда, опираясь на перила, она следила за пловцом, которого с каждым ударом весел догоняла лодка.

Вдруг она громко вскрикнула. Том был на берегу и выпрямился во весь рост. Сотня дружеских рук протянулась к нему навстречу. Но лодка одним взмахом весел подлетела к нему, и боцман Тегг запустил в Тома веслом. Том вновь упал в воду, матросы кинулись на него и втащили в лодку.

Сэр Джон мрачно улыбнулся, когда Тома связанным положили к его ногам.

— Поднять карательный вымпел! — скомандовал он. — Дезертира к решетке! Боцман Тегг, девятихвостку!

Сопровождаемый яростными криками стоявшей на берегу толпы, по главной мачте поднялся вымпел. Матросы сорвали с Тома платье и привязали его к решетке. Широким полукругом встала команда, на верхней палубе выстроились солдаты.

Эмма была в остолбенении. Она видела только Тома и больше ничего не замечала.

Яркие лучи солнца падали на гибкое, стройное тело. Упрямо и гордо держалась голова на крепкой шее, высоко вздымалась широкая грудь, мощно вздувались мускулы рук под давлением веревок.

Там, где был вырез матросской рубашки, шея темно-коричневого цвета блестела матовой бронзой. Но тело было нежно, как грудь молодой девушки, бело, как лебединый пух. Красиво было это крепкое, цветущее тело. Страшно, должно быть, когда по белому, ослепительному мрамору потечет красная кровь.

Боцман Тегг подошел с девятихвостой «кошкой» в руках и, широко расставив ноги, отсалютовал сэру Джону. Тот откозырял.

— Этот парень вчера расписался на вашем лице, боцман. Ну-ка, покажите ему свой почерк и внушите ему надлежащее почтение!..

Тегг осклабился.

Да ведь и выеденного яйца не стоило то, что прописал мне вчера паренек, а вот я собираюсь написать ему красное письмо и припечатать королевской печатью. — Он нежно погладил кожаные ремни «кошки». — Сколько строк прикажет ваша светлость?

Дюжину вдоль, дюжину поперек!

— Всего, значит, две дюжины! Да вознаградит Господь вашу светлость за милость, которую вы оказываете оскорбленной чести своего боцмана! Канонир, считать удары!

Тегг снова отсалютовал и затем скинул куртку… Он стоял сзади Тома, правой рукой сжимая рукоятку «кошки», а левой придерживая концы ремней. На одно мгновение он замер в этой позе, словно хищный зверь перед прыжком! Но вдруг он ринулся вперед и ударил. Со свистом и щелканьем прорезал бич воздух и впился в тело Тома. Последний взвился кверху, его ноги и руки изо всей силы дернули за канаты. Но затем он снова поник, дрожь пробежала по его телу, однако ни единый звук не сорвался с уст.

По полукругу пробежал ропот одобрения:

— Раз! — хриплым голосом сказал канонир.

— Парень-то не плох! — воскликнул сэр Джон, улыбаясь. — Он не куксится и не воет, как другие, которых в первый раз поглаживает «кошечка». Дальше, Тегг.

После первой дюжины Тегг сделал паузу. Он принялся вытирать со лба пот и подошел к Тому, чтобы поближе рассмотреть свою работу. От затылка книзу по спине Тома шли бесчисленные узкие полоски, налитые кровью.

Сэр Джон тоже подошел поближе. Ужасен был его взор! Сверкая глазами, с вытянутой вперед уродливой головой, с широко раздувающимися ноздрями, он смотрел на вздрагивающее тело. Его челюсти ходили ходуном, словно перемалывая камни.

— Плохая работа, боцман! — с бешенством крикнул он. — Что же мне, лишить вас на неделю водки, что ли? Секите крепче! И поперек! Я хочу слышать его голос!

Казалось, что угроза вдохнула новые силы в Terra. Он неистово взмахнул бичом. Под поперечным ударом дряблое мясо лопнуло, брызнула кровь.

— Тринадцать! — сказал канонир.

Последовала томительная тишина. Безмолвно висел Том на канатах. Потом…

Среди этого страшного молчания от разодранного тела донесся вдруг слабый, жалобный звук, словно всхлипывание маленького ребенка…

Бледная, почти бездыханная, ринулась Эмма вперед.

— Пощадите, пощадите, — крикнула она, кидаясь на колени перед сэром Джоном, — пощадите!

Луч радости сверкнул в его глазах.

— А, теперь ты захотела! — шепнул он ей на ухо. — Теперь захотела?

Она безмолвно закрыла лицо руками.

XIII

Подъехала карета; лакей открыл дверку. Рука об руку с молодой, кричаще одетой девушкой вышла из дома мисс Кел-ли. Смеясь и перешучиваясь, они пошли узким подъездом, обмениваясь нежными взглядами. Они приподнимали подолы шуршащих шелковых платьев, чтобы не запачкать их о сырой тротуар, показывая при этом изящную обувь и вышитый край нижних юбок. Очевидно, они ехали по магазинам: мисс Келли — чтобы похвастаться красотой своей едва вышедшей из детского возраста подруги, последняя — чтобы согреться в лучах нового великолепия.

Едва год прошел с тех пор, как Эмма шла этим самым порталом об руку с этой же самой красавицей женщиной. Королевский сын шептал ей на ухо нежные слова. Это было в ночь посещения клуба адских огней.

А теперь!.. Уж не кинуться ли ей вперед, отдаваясь смутной надежде, которая привела ее сюда?

Но когда она вновь увидела мисс Келли, ее решимость спала. Она просто прикажет лакеям прогнать ее или кинет ей золотую монету, милостыню.

Да и было слишком поздно. Мисс Келли уже сидела в экипаже рядом со своей подругой, и, тесно прижавшись друг к другу, они уезжали.


Все могли они себе позволить, надовсем издеваться, все безнаказанно ниспровергать, а вот она, Эмма…

Только не думать! Не думать! Что пользы от дум? Они не дадут хлеба от голода, платьев от холода, защиты от страданий. Она сошла бы с ума, если бы не перестала думать.

Эмма вышла из уголка, в котором поджидала мисс Келли, и нырнула в туман. Она покачивалась, словно пьяная, бормотала какие-то непонятные слова, наталкивалась на встречных прохожих. Они останавливались и осыпали ее ругательствами, а она смеялась. Не все ли ей равно?

Магазин мадам Болье был на прежнем месте. И зеркало в витрине то же. Это серое лицо с провалившимися глазами, эта трясущаяся от холода фигура в разодранном платье… и это — Эмма Лайон? Красавица Эмма Лайон? Дальше!..

И в магазине мистера Кена все было по-прежнему. Роскошная выставка, высокопоставленные клиенты, приказчицы в черных платьях. На возвышении, где сидела когда-то Эмма, виднелась блондинка с хорошеньким, довольным лицом.

Не попытаться ли войти? Мистер Кен прогонит ее, но его жена… у нее было доброе сердце. Лучше обождать, пока она спустится в магазин.

Что нужно городовому? Она мешает? Загораживает дорогу благородным господам? Ха! Плевать она хотела на благородных! Все они подлецы! Проходить? Дальше… дальше…


Полил дождь, но Эмма почти не чувствовала сырости. Сколько раз ей приходилось насквозь промокать в эти дни! Но холод заставлял ее страдать. А тут еще эти голодные спазмы в желудке!

Вдруг она вспомнила: утром она тайно припрятала кусок хлеба от завтрака мужчины, у которого провела ночь; хлеб должен был быть в кармане.

Она нашла хлеб и стала есть, медленно, маленькими кусочками. От движения челюстей ей стало лучше. Бодрее зашагала она дальше. На мосту ей уже два раза повезло. Матросам буксиров приходилось проходить по мосту, когда они пробирались в город; может быть, она понравится кому-нибудь из них и ее возьмут. Кроме того, там, на углу, у дома был навес, под которым можно было укрыться от дождя.

Но место было уже занято: там сидела молодая, бледная, видимо, недавно только оправившаяся от болезни женщина. Около нее прикорнул пятилетний мальчик, прижимаясь трясущимся от холода тельцем к чахлой груди матери.

Силы оставили Эмму, она села на тротуарную тумбу. С волос потоками бежала на колени вода.

Каждый раз, когда на мосту показывался человек, мальчик срывался с места и подбегал к прохожему с протянутой рукой, а женщина стонала из угла:

— Бедная, больная мать!.. Лишенный отца мальчик!

Почти каждый раз мальчику подавали, на Эмму же никто не обращал внимания.

С улицы показалась какая-то крупная, коренастая женщина с большим дождевым зонтом и сумкой. Позади нее шел мужчина, ощупывая палкой дорогу перед собой. Его вела маленькая девочка. Молодая женщина встала из-под навеса, ссыпала собранную милостыню в сумку женщины под зонтиком, взяла мальчика и ушла. Ее место занял слепец с маленькой девочкой.

Из-за моста показался экипаж. Девочка с протянутой рукой подбежала к карете, причем чуть не попала под колеса. Из кареты послышался крик; окно распахнулось, из него показалась голова нарядно одетой дамы.

— Бедный, слепой отец! — закричал мужчина из-под навеса. — Лишенный матери ребенок!

Дама бросила девочке золотой. Затем карета двинулась дальше.


Эмма залилась резким, язвительным хохотом. Как глупа жизнь, как она груба и пошла! Вся она состояла из сплошного обмана.

Она продолжала смеяться, как вдруг кто-то тронул ее за плечо. Эмма обернулась; перед ней была коренастая женщина с зонтом и сумкой. Это лицо…

— Мисс Лайон! — вскрикнула женщина.

Эмма вскочила с тумбы. Кровь хлынула ей в голову. Она подняла было руку, чтобы ударить женщину по лицу. Но вдруг ее тело охватило что-то вроде судороги, и рука бессильно упала вниз. Перед глазами Эммы забегали красные огни, что-то большое, темное навалилось на нее. Она невольно пригнулась и испуганно вскрикнула. Сейчас же вслед за этим она почувствовала глухой удар. Все исчезло для нее в страшном тумане.


— Вы упали, словно полено, — важничая, промолвила миссис Джибсон, — ваше платье было до того мокро, что нам пришлось разрезать его, чтобы снять с вас, а прелестные зубы вы так судорожно сжали, что я с трудом смогла влить вам немного бульона. Разве вы в самом деле не помните?

Эмма с наслаждением потянулась на мягких подушках кровати. Ее взор скользнул по маленькой, роскошно обставленной комнате. Жадно вдыхала она теплый воздух.

— Ничего не помню, — тихо ответила она. — Сколько времени я уже здесь?

— Я нашла вас на мосту в пятницу, а сегодня понедельник. Значит, вы проспали почти трое суток.

— А где я?

— В хороших руках, мисс Лайон: у меня, в моем доме, в Хеймаркете.

— Хеймаркет? Что такое она слышала об этом Хеймаркете? Разве она не боялась всегда попасть туда?

— У вас? — Она перевела взор на окна. На спущенных занавесях виднелось что-то вроде тени от решетки. — Что вам нужно от меня? Как вы осмелились затащить меня сюда?

Миссис Джибсон нежно погладила исхудалую ручку Эммы.

— Ведь я всегда любила вас, мисс Эмма. Правда, я провинилась перед вами, когда помогла сэру Джону, но готова исправить причиненное вам зло. Ведь я поступила так не по злобе, а из-за нужды. Сэр Джон хорошо платил, а с нашим «Авенским лебедем» дела шли плохо. Деньги сэра Джона отсрочили катастрофу лишь на несколько месяцев: ведь потом… моему бедному милому мужу пришлось поплатиться, и он сидит в долговой тюрьме. Ну а я… что делать бедной женщине, когда она остается одна?.. Дети на мосту? Это дает мало дохода, да и приходится делиться… Мне только и остался вот этот дом. Если бы мне прежде кто-нибудь сказал, что я в таком ужасном доме… Но что с вами, мисс Лайон? Неужели вы боитесь, что я заставлю вас сделать что-нибудь такое, чего вы не пожелаете? Я не буду толкать вас на крайность! Ведь и ребенку видно, что вам пришлось испытать много тяжелого. Хотя я не понимаю… сэр Джон всегда был таким благородным человеком. Вы разошлись с ним? А потом… ваш бред… Вы говорили о ребенке…

Она испуганно замолчала. Эмма вскочила с кровати и дико посмотрела на нее.

— Молчите! Вы хотите свести меня с ума? Я уйду отсюда! Где мое платье? Подайте его сюда!

— Но, дорогая, милая мисс Эмма… ведь я уже сказала вам, что нам пришлось разрезать его. В таком виде вы не можете выйти на улицу.

— Я не хочу лежать в этой кровати беззащитной против того, кого вы пошлете ко мне. Поняли? Я никому не желаю больше отдаваться! — Глаза Эммы дико забегали по комнате.

Вдруг она увидела ножницы, лежавшие на подоконнике, и схватила их. — Оружие… у меня есть оружие! Ну теперь посылайте его сюда! Посылайте человека, которому вы хотели продать меня!

Миссис Джибсон бросилась к двери, опасаясь нападения, но затем осторожно вернулась. Ей удалось наконец успокоить Эмму, но ножниц девушка не выпустила из рук.


Горничная внесла ванну, затем налила в нее теплой воды, принесла ароматное мыло, полотенца, губки, щетки, гребни. Посредине комнаты она постелила мягкий ковер. У стены, напротив кровати, стояло громадное зеркало. В воду миссис Джибсон влила духов, аромат которых наполнил комнату.

Эмма следила за всеми этими приготовлениями с приятным чувством. Волны ароматов вызывали в ней воспоминания о покоях, где в течение двух месяцев она ежедневно принимала ванны, утопая в ароматах, массируемая мягкими руками камеристки, обожаемая сэром Джоном.

Слезы выступили у нее на глазах. Затем она улыбнулась самой себе. Что за глупое существо человек! Несчастье ожесточает его до ненависти и самоуничтожения; аромат надушенной ванны вызывает у него слезы.

Наконец она осталась одна. Она вскочила с постели и заперла дверь, а затем поспешно села в ванну.

Она лежала не двигаясь: ей казалось, будто ее кожа высохла от долгой сушки и теперь всасывает вместе с пряной жидкостью новые силы, свежую кровь.

Она вышла из ванны, села на ковер, чтобы вытереться, и затем, голая, подошла к зеркалу. Долго смотрела она на себя, оценивала каждую линию, каждый мускул.

Она все еще была прекрасна… быть может, даже прекраснее, чем прежде. Прошлое не оставило на ней следов; то, что видела она в зеркале, было нежным телом непорочной девственницы.

В этом теле была вся ее сила. Только бы ей улыбнулось счастье! Уж она использует свою силу; использует лучше, чем в прошлый раз!

На стуле у кровати лежало белоснежное белье и шелковое домашнее платье нежного цвета. Она медленно оделась, уложила волосы на голове мягкой огневой волной. Эмма была теперь совершенно спокойна и не боялась больше. Спрятав ножницы под платьем, она отперла дверь и позвонила.

Сейчас же вошли миссис Джибсон и горничная и принялись приводить комнату в порядок. Затем они внесли накрытый стол и поставили его на ковер. Из-под крышек блюд распространился ароматный запах горячих кушаний, из серебряного холодильника выглядывала бутылка французского шампанского. Стол был накрыт на две персоны. Эмма насмешливо улыбнулась, села и не без ехидства спросила:

— Ну а господин? Почему он не идет?

Миссис Джибсон с боязливым смущением посмотрела на Эмму, но, заметив, что та спокойна, улыбнулась:

— Я ведь знала, что вы будете умницей! Войдите, сэр, мисс

Лайон ожидает вас! — И, склонившись к уху Эммы, она шепнула: — Будьте разумны, дитя мое! К вам идет ваше счастье, счастье!

Господин вошел.

XIV

Ему могло быть лет сорок, у него был вид светского человека, занимающегося в часы досуга учеными трудами. На элегантном костюме черного шелка сверкали золотые пуговицы, на жабо и пряжках туфель — драгоценные камни. Приятное круглое лицо было здорового, розового цвета; из-под высокого лба проницательно смотрели зоркие глаза, в глубине которых дрожало нечто вроде легкой насмешки.

Медленно подойдя к столу, он поклонился Эмме низко, словно герцогине.

— Прошу прощения, мисс Лайон, что я вошел без доклада, — сказал он спокойным голосом человека, привыкшего выступать публично, — но я хотел поспешить повергнуть свое восхищение к ногам красоты и грации.

Эмма посмотрела на него насмешливым взглядом.

— Вы очень вежливы, сэр! Но к чему фразы? Ведь вы же знаете, что в этом доме все права на стороне мужчины, все обязанности на стороне женщины. Вы пожелали ужинать со мной? Так садитесь и ужинайте! — И она указала на прибор против себя.

Ее тон удивил гостя, и он пристально посмотрел на нее взором, как бы проникавшим в ее самые сокровенные мысли.

— С вашего позволения я присяду, — сказал он, — хотя я пришел не только ради одного ужина.

Она презрительно вскинула голову:

— Ваши намерения совершенно не интересуют меня. Если вы рассчитываете на что-нибудь сверх меню, то вы жестоко обманетесь в своих ожиданиях! — ответила Эмма, и ее рука невольно скользнула к платью, где были спрятаны ножницы.

— Вы очень возбуждены, мисс Лайон. И уверяю вас, без всякой причины. Я достаточно хороший физиономист, чтобы сразу определить, с кем имею дело. Я вижу, что вы дама, поставленная печальным стечением обстоятельств в сложное положение. Не волнуйтесь, пожалуйста! Я не любопытен и не собираюсь выпытывать у вас ваши секреты. То, что я желаю от вас, выяснится после ужина. А теперь не будем думать ни о чем, кроме этой ароматной курицы и искрометного вина.

Он взял тарелку Эммы и положил ей кусок курицы. В то время как они ели, он принялся болтать. Он знал Париж, Германию, Швейцарию, бывал в Италии, Испании, Константинополе и путешествовал по Северной Америке. Знаменитых людей и редкие растения, чужеземных животных и редчайшие минералы, театр, музеи, церкви, дворцы, народные обычаи — все-то он видел и исследовал и обо всем говорил в легком тоне, чуждом наукообразию, но оттенявшем все существенное. Его голос звучал при этом мягко и полно, как пение.

Эмме казалось, будто этот голос, словно прохладная рука, мягко ласкает ее виски, щеки и затылок. Она не хотела отдаваться этому чувству, но оно было сильнее ее.

Кроме того, в первый раз после нескольких месяцев она опять сидела за чисто накрытым столом, ела из дорогого сервиза тщательно приготовленные кушанья, пила живительное вино из серебряного кубка.

Нет, для низкой жизни с грубым удовлетворением насущнейших потребностей она не была создана. Всеми силами души она стремилась к красоте; еще никогда ей это не было так ясно, как теперь, когда она стояла на последней ступени бедности и позора.

Они кончили есть, но не переставали болтать. Теперь гость Эммы держал ее за руку и говорил о красоте этой руки. Это была не рука, а просто художественное произведение. И лицо Эммы блистало совершенной красотой, и фигура. Все было без единого порока; все словно отлито в волшебной форме.

— Что вы только говорите, сэр! — засмеялась Эмма. — Лицо и руки, быть может, и соответствуют вашему описанию, но как вы можете судить об остальном?

— Я видел вас. Вот здесь на ковре стояла ванна… как раз посредине комнаты. После ванны вы подошли к зеркалу и смотрелись в него. Разве для человека, спрятавшегося за зеркалом, было трудно оценить вашу красоту?

Кровь хлынула в лицо Эммы, и она смущенно вскочила:

— Но… ведь… зеркало вделано в стену!

Он тоже встал:

— Осмотрите его повнимательнее. Видите массивную резьбу рамы? В этих розетках…

— Отверстия! Здесь сделаны отверстия!

— А в стене за зеркалом имеется дверь.

Эмма страшно побледнела, ее глаза засверкали бешенством.

— Подлость! Это подлость!

— К чему такие сильные выражения, мисс Лайон? В этом доме! Разве не тактичнее тайно понаблюдать и молча уйти, если желаемое не найдено, чем подвергать жертву томительному осмотру и оскорбительному отказу? Я уже не раз стоял за этим зеркалом, которое я сам подарил миссис Джибсон, и каждый раз молча уходил прочь. Сегодня я в первый раз остался… остался, желая поближе познакомиться с вами и прийти к соглашению.

Он поклонился ей со странной улыбкой, но не подошел ближе, оставаясь на расстоянии ширины зеркала. Но Эмма все-таки отскочила назад, пока между нею и им не оказался стол. Она с решительным видом подстерегала каждое его движение, теребя в то же время складки платья.

— Соглашение? Никогда! Никогда более не отдамся я позору!

Ее гость опять улыбнулся.

— Не волнуйтесь, мисс Лайон! — спокойно сказал он. — Даю вам честное слово дворянина, что вы не имеете оснований бояться меня. Наоборот, своими словами вы вполне идете навстречу моим желаниям. Поэтому лучше отложите в сторону ножницы, которыми вы легко можете порезаться.

Она смущенно вытащила руку из кармана:

— Вы знаете?

— Я уже стоял за зеркалом, когда вы грозили миссис Джибсон.

— И тогда вы решили добиться хитростью того, что могло стать опасным при насилии?

— Вы все еще не доверяете мне? Да если бы я хотел добиться этой цели, разве несколько капель опия, подмешанного к вашему вину, не помогли бы мне без всяких хлопот? Полно, мисс Лайон! Займемся опять нашим вином и поболтаем! —

Он наполнил стаканы и весело сказал, подняв свой кубок:

— За долгое и полезное знакомство!

— Но я не понимаю…

— А вот поговорим… И позвольте мне опять взять вашу прекрасную ручку. Вам это не повредит, а мне доставляет большое удовольствие.

Эмма повиновалась.

— Как вы думаете, что отдали бы наши лорды и леди, если бы могли сделать своих детей покрасивее? Как раз у нас, в Англии, издавна возбуждался вопрос об улучшении породы. У лошадей и собак это давно удалось, только люди не делают успехов в этом отношении.

Эмма опять совершенно успокоилась и весело сказала:

— Животные должны подчиняться, когда их облагораживают, но человек хочет делать только то, что ему доставляет удовольствие.

Ее гость кивнул головой, видимо соглашаясь.

— Близорукое человечество! Несмотря на это, каждый отец желает, чтобы его дети были красивее, лучше и умнее, чем он сам. Так вот, не думаете ли вы, что врач, который сможет обещать своим клиентам совершенное во всех отношениях потомство, в короткое время станет богатым человеком?

— Вы говорите о докторе Грейеме? — смеясь, спросила Эмма. — Говорят, что он открыл такое средство. Насколько я слышала, он друг или ученик Месмера и создал теорию, на ходящуюся в связи с магнетизмом.

Он опять кивнул:

— Верно: мегантропогенезия. Страшное слово, не правда ли? Оно составлено из греческих слов и означает приблизительно создание больших людей: больших в физическом, умственном и нравственном смыслах. Вы знаете доктора Грейема?

— Нет, я только слышала о нем. Он устраивает заседания в Олд-Бейлей и демонстрирует на восковой фигуре в натуральную величину все устройство человеческого тела, от циркуляции крови до сокровеннейших функций. Эта фигура, «богиня Гигиея», лежит, как говорят, на кровати, именуемой «ложем Аполлона». Разумеется, все это — лишь шарлатанство!

— Шарлатанство? А между тем на лекции Грейема устремляется все высшее лондонское общество, и его врачебная практика ежедневно растет!

— Ранг и богатство, как видно, не спасают от глупости, — ответила Эмма, весело пожимая плечами.

— Может быть, вы и правы, мисс Лайон. Может быть, доктор Грейем и на самом деле только шарлатан, умеющий чеканить из глупости золотую монету. Но, насколько я его знаю, сам он не признается в этом.

Эмма удивленно взглянула на него:

— Вы знаете его?

Ее гость стряхнул пылинку с рукава:

— Знаю. Доктор Грейем — я сам.

Эмма вскочила.

— Вы? — смущенно пробормотала она. — Простите… если бы я знала…

— Мы среди своих, и еще в Древнем Риме авгуры смеялись, когда за ними никто не следил. Так будем смеяться и мы. Ваш пульс делает, как я только что установил, восемьдесят шесть ударов в минуту, следовательно, вы спокойны, так что будете в состоянии выслушать меня без волнения. Может быть, теперь вы догадаетесь, почему я подарил миссис Джибсон это зеркало и почему я захотел ужинать с вами, не выходя за пределы меню? Моя теперешняя богиня Гигиея восковая, и все-таки она приносит кругленькие суммы; но, будь она живая, будь она при этом так красива, чтобы перед ней отошли в тень Диана, Венера и Геба, не думаете ли вы, что в этом случае золотой дождь Данаи превратится в ливень? Долго и тщетно искал я свой идеал, но сегодня… — Грейем с комической важностью преклонил пред Эммой колено: — Мисс Лайон, не хотите ли вы стать моей Гигиеей?

Одно мгновение она смотрела на него, как бы не понимая, а затем вдруг закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями. Предложение доктора представляться нагой посторонним оскорбило ее тяжелее всего. Она казалась себе одной из тех несчастных, которых во времена варварства ставили к позорному столбу. Опозоренным, им не оставалось ничего больше, как умереть.

Через некоторое время доктор Грейем нежно отнял руки Эммы от лица и сказал своим теплым голосом:

— Давайте рассудим, не придем ли мы к более здравому взгляду на вещи. Мое предложение кажется вам позорным? Допустим, что вы отвергнете его. Что произойдет тогда? Вы останетесь в этом доме, откуда нет возврата в честную жизнь. Ничто не принадлежит вам, ничто: даже рубашка, надетая на вас, — собственность миссис Джибсон. Вы ее раба, и она будет использовать вас. И чем больше у вас потребность к красоте и

блеску, тем в большую зависимость вы будете становиться от Джибсон. Потом вы уже не сможете вырваться. А кому вы будете принадлежать? Перед кем будете обнажаться? Первый встречный, пришедший с улицы и уплативший свои двадцать шиллингов, будет вашим господином! Матросы, пьяницы…

— Перестаньте, перестаньте! — крикнула Эмма и закрыла глаза перед картиной, вызванной его словами.

— Хорошо, я не буду больше описывать жизнь здесь. Только еще одно. Теперь вы молоды и прекрасны; что станется с вами через год? Но если вы примете мое предложение… Вы будете богиней Гигиеей доктора Грейема; это значит, что вы будете ежедневно в течение часа предоставлять свою красоту к услугам науки. Я понял бы вашу стыдливость, если бы вы были уродливы. «Стыд, — говорит философия, — сознание физических недостатков». Но вы — совершенство! Вы предстанете в натуральном виде перед взорами образованных, чуждых предрассудкам людей, причем будете покрыты вуалью и охранены барьером от малейшего прикосновения. Балерины в театре являются совершенно в таком же виде, и разве кто-нибудь упрекает их за это? Фрина, представлявшая на празднике Венеры в Афинах богиню красоты, вышла голой из моря и показалась в этом виде всему народу. Когда ее повели в суд по обвинению в безбожии, ее защитник Гиперион разорвал на ней одежды, так что она голой предстала перед судьями. И старички ареопага восторженно упали перед ней на колени и оправдали ее, оправдали потому, что видели в ее наготе искру божества, перед которой должны смолкнуть чувственные помыслы. Вот перед таким же ареопагом людей светлого мышления предстанете и вы. Так где же тут позор, который отталкивает вас? В веселом доме миссис Джибсон или в храме доктора Грейема, в котором вам выстроят алтарь, как божеству? Ответ я предоставляю вам самим!

Он встал и, улыбаясь, поклонился Эмме.

Она еще никогда не слыхивала таких речей. Словно герольды, они объявляли о нерушимой власти красоты; что-то великое, возвышенное сквозило в них. Словно освобожденная от праха всего земного, Эмма увидела сама себя в просветляющем сиянии чистой идеи, и ее охватило что-то вроде уважения к совершенству ее тела, к этому сверкающему сосуду, в который природа влила свое высшее откровение.

Но все-таки что-то протестовало в ней, чем-то ей было неприятно это обнажение напоказ. Если Овертон увидит ее…

— Если бы я могла закрыть лицо!..

Доктор Грейем задумался на минутку.

— Согласен! — сказал он. — Лицо не нужно при моих объяснениях. Кроме того, вы можете хранить молчание, чтобы вас не узнали по голосу. Если вас будут стеснять замечания публики, я погружу вас в магнетический сон. Хорошо было бы также, если бы вы переменили имя… ну хотя бы ради вашей матушки. Что вы скажете, например, о фамилии Харт? Мисс Эмма Харт, богиня здоровья… это звучит недурно! Ну? Что вы решаете?

Эмма стала очень бледной и пугливо сказала:

— Дайте мне подумать!

— До завтрашнего утра? Хорошо! Пока я приглашу вас на три месяца. Сеансы ежедневно в течение часа, плата — пять фунтов за сеанс при полной свободе. По истечении этих трех месяцев вы, таким образом, будете располагать капиталом в четыреста пятьдесят фунтов и снова станете неограниченной госпожой своей воли. Договор будет заключен у нотариуса и даст вам полную гарантию. Гонорар за первые пятнадцать сеансов я позволю себе вручить вам уже теперь. Если вы отклоните мое предложение, то перешлите мне эти деньги до завтрашнего полудня; в противном же случае я буду считать, что вы согласились, и заеду за вами. Но я убежден, что вы достаточно умны и примете мое предложение. Значит, до завтра, мисс Харт, до завтра!

Грейем отсчитал ей семьдесят пять фунтов, выложил их на стол и, улыбаясь, взял ее руку, чтобы поднести к своим губам. Затем он направился к дверям.

Молча смотрела Эмма ему вслед, но, когда он взялся за ручки двери, она вскочила и простерла к нему руки:

— Еще целую долгую ночь в этом доме? Возьмите меня с собой! Возьмите меня с собой!

XV

«Templum Aesculapio sacrum» — «Священный храм Эскулапа» — большими золотыми буквами была выведена эта надпись на портале дома, в который привел Эмму доктор Грейем.

Она и раньше знала этот дом. Еще мечтая в магазине миссис Кен о славе артистки, она отправилась однажды в воскресенье посмотреть на этот дом — место, где проживал великий Гаррик. Долго простояла она тогда перед воротами и рисовала в своем воображении, как она, Эмма Лайон, войдет туда, принятая великим артистом как равная ему соискательница пальмы славы. Теперь умер великий Гаррик, и его дом был обращен в храм шарлатанства, и Эмма Лайон вошла туда, чтобы выставить напоказ жадным взглядам толпы свою обнаженную красоту. Тоже представление, но иное, чем то, о котором она мечтала.

Доктор Грейем провел ее по обширному залу, уставленному странными механизмами. На длинных столах растягивались увядшие тела старцев. Грязевые и растительные ванны возбуждали истощенные организмы к новой деятельности. Блестящие аппараты на прозрачных хрустальных столбах вливали таинственные электрические силовые токи в нервы преждевременно состарившихся юношей. В поучение выродившемуся поколению современников на стенах красовались портреты героев и королей, прославившихся любовной силой. Колоссального роста лакеи в расшитых золотом ливреях распахивали двери и провожали посетителей; их мускулистые, крепкие фигуры свидетельствовали, что былая сила возможна и теперь и что теория доктора Грейема поднимет человека снова до уровня совершенства Геркулеса, Тезея, Теодориха и Альфреда Великого.

Над двойной дверью в конце коридора виднелась еще надпись: «Templun Hymenis sureum».

— Золотой храм брака! — пояснил доктор Грейем. — Ваше царство, мисс Эмма, царство Гебы Вестины, богини вечной юности и здоровья!

И он открыл дверь.

Эмме показалось, что она окунулась в море золота. Тяжелая золотая парча покрывала стены шестиугольной комнаты, над которой высилось небо с золотыми звездами. На золотом постаменте посредине комнаты стояла статуя больше человеческого роста — богиня плодородия, сыпавшая цветы и плоды из золотого рога изобилия на рой полных жизни детей! Занятые веселой игрой, дети теснились у ног богини, выглядывали из-за складок ее одежды и приподнимали край турецкого шатра из выстроченного золотом шелка. Под шатром красовалась «божественная кровать Аполлона». Она была широка и массивна; ее ножки были из стекла, обе спинки представляли золотую решетку, пышные подушки и одеяла мягко сверкали розовым шелком. Зеркала, вставленные в стены, троекратно отражали фигуру спящего.

Надо всем этим царил мягкий, торжественный свет. Он проникал через окна, прорезывавшие парчу стен и состоявшие из мозаики цветных стекол. Яркие, многоцветные блики бросал свет на ковер, высекал золотые искры из рога изобилия богини и обливал розовым сиянием фигуру обнаженной женщины, лежавшей на кровати. Скрестив руки над головой, она казалась спящей. Ее тело отражалось в зеркалах.

— Она красива, не правда ли? — сказал Грейем. — Но все-таки она только кукла, не живое существо. Каково же будет впечатление, когда ее место займет сама Геба Вестина! Весь Лондон кинется перед нею на колени в молитвенном экстазе. Ну-с, мисс Лайон, что вы скажете о своей роли?

Эмма задумчиво посмотрела на кровать. Она будет Гебой Вестиной, богиней вечной красоты и юности, живым существом, не куклой. И все-таки она будет куклой, будет Гебой Вестиной без души, без сердца. Горе тому, кто проникнется к ней желанием!

Холодом повеяло из ее глаз, когда с жестокой усмешкой она сказала:

— Я сыграю эту роль!

Грейем посвятил ее в тайну «божественной кровати».

— Только одними чувствами и познаем мы блаженство жизни, — поучал он. — Они вносят в наши души и удовольствие и страдание. Но мы не можем испытывать удовольствие или страдание, не изменяясь. Каждое воздействие снаружи, каждое чувство, каждое ощущение сотрясает наши нервы. Запах цвет ка заставляет вибрировать обонятельные нервы, которые передают ощущение с одного конца на другой, словно эластично натянутая струна. Наши непрестанно сотрясаемые нервы, естественно, изнашиваются. Чтобы помешать этому, нужно одновременно погрузить все чувства в нежное напряжение. Если одновременно привести в колебательное движение нервы зрения, обоняния, слуха и вкуса, то в результате достигается высшее блаженство чувственности восприятия. Сон высшего наслаждения охватывает нас. Но наше внутреннее чувство состоит из впечатлений, производимых ощущениями на душу. Поэтому этот сон является не только высшим наслаждением, но и чистейшим счастьем души. Вот это — то высшее наслаждение чувств, то чистейшее счастье души — достигается «божественной кроватью Аполлона». Дети, зачатые в этой совершенной гармонии, наследуют высшие духовные и физические силы родителей.


Репетиция! Эмма сняла платье, закуталась в легкую прозрачную вуаль и легла на кровать. Последняя пришла в легкое колебание, и Эмме показалось, будто ее уносит мягкий порыв ветерка. Доктор Грейем зажег кусочек амбры в курильнице. Оттуда повеял пряный аромат и преисполнил Эмму, слегка раскачиваемую на кровати, сладким опьянением.

— Думайте о чем-нибудь прекрасном, радостном, — прошептал доктор Грейем и хлопнул в ладоши, — о чем-нибудь, что вам мило!

В комнате воцарился мягкий сумрак, в котором тенями расплылись все предметы. Словно долетая из глубокой дали, послышалась из-под пола нежная, тихая музыка — рыдающие звуки арфы… всхлипывающий шепот флейты… бархатистое пение виолончели… Затем к музыке присоединились негромкие детские голоса.

Вдруг окна в стенах загорелись красками и, сверкая цветными лучами, стали похожи на драгоценные камни. Все это удивительно гармонировало теперь с музыкой и словами напева. И казалось, что гармония звуков не только звучит, но и сверкает, а гармония красок не только сверкает, но и звучит.

«Одиноко бредет прекраснейшая из девушек…» Хор пропел это, нежные флейты вздохнули, и блеснула нежно-оливковая краска, играя с розовато-красной и матово-белой.

«…По цветущей долине…» Радостные тона вспыхивали на темной зелени, переливаясь голубым и желтым, словно фиалки и примулы.

«…Радостно, словно жаворонок, напевает она песню…» Послышались ликующие трели и мягко смолкли. Темнее стало голубое; светло-розовые и желто-зеленые огни пронизывали его.

«…И божество внимает ей в храме мироздания…» Величественными аккордами шла мелодия, сливаясь с темно-голубым, красным и зеленым, озаряясь закатно-желтым и сверкающим пурпуром. Наконец она угасла в мягкой зелени и нежной желтизне…

— Думайте о том, что вы любите!..

«Любите?»

Мать? Она приехала к Эмме в Лондон, когда девушка письменно призналась ей в своем позоре, она же взяла ее ребенка. Но поступка Эммы она не поняла. Они жили в различных мирах, не имели больше ничего общего-Ребенка? В страданиях и позоре родила она его, и он был похож на сэра Джона. Подобно отцу, девочка вздергивала бровями, кривила рот, раздувала ноздри. Когда Эмма смотрела на нее, ей стоило большого труда не замечать этого сходства, и она была рада, когда мать взяла девочку с собой в Гаварден.

Тома?

Из-за него выстрадала она все это: в ее сердце была тоска по любви, по подвигу. Но все обернулось в другую сторону.

Она хотела освободить друга, а через несколько дней после случившегося он добровольно завербовался во флот. Она понимала его: перед образом совершенной чистоты лежал он ниц; теперь же этот образ был забрызган грязью, уничтожен, и для него не было больше ни любви, ни надежды.

Но и для нее, Эммы, не было их. Ничего больше, что она любила бы…

И все-таки она чувствовала себя легко и свободно, как будто витая в воздухе. Словно мягкое покрывало, струился на лоб и виски аромат амбры; словно вечерние сполохи, сверкали пламенные краски, и, опьяняя, лились мелодии арф и флейт, голоса мальчиков и девочек:

«…И божество внимает ей в храме мироздания».

Божество!.. Не грезит ли она? Это лицо там, в мягкой зелени и расплывающейся желтизне… темные, улыбающиеся глаза… красные губы, тянущиеся к поцелую… Овертон?

Музыка смолкла. Краски потухли, кровать остановилась, и окна распахнулись, пропуская яркий дневной свет.

К Эмме склонился Грейем.

— Ну? — жадно спросил он. — Что вы скажете?

Она смущенно привстала. Затем к ней вернулось сознание. Медленно скользнула она с кровати и ответила, пожимая плечами:

— Фиглярский обман чувств! Но сделано очень искусно.

Грейем смотрел на нее с некоторым разочарованием.

— И это — все? Неужели вы и в самом деле ничего, ничего не испытали?

Она горько рассмеялась:

— Что может испытывать Геба Вестина? Разве вы не знаете, что у богинь нет души?


Через неделю состоялась первая демонстрация.

Красавица герцогиня Джорджиана Девонширская, излеченная доктором Грейемом еще прежде в Париже, взяла под свое покровительство «Храм Здоровья» и сумела заинтересовать аристократические круги. Даже королевский двор стал на сторону доктора Грейема. Король Георг III, который в последнее время страдал припадками безумия, получил от доктора Грейема в качестве противоядия от злых духов, вызывавших эту болезнь, список молитв, который ему положили ночью под подушку. Когда действительно наступило облегчение, принц Уэльский послал предупредить о своем желании навестить «Храм Здоровья».

Доктор Грейем приложил все силы, чтобы сделать представления как можно более сенсационными. И действительно, все, что только было выдающегося среди аристократии ума, таланта, происхождения, — все устремилось на первую демонстрацию.

Геба Вестина вызвала бурю восторгов, а доктора Грейема засыпали возгласами одобрения. На столе, у которого он стоял, горой росли заявления о записи на пользование «божественной кроватью», хотя плата за один сеанс составляла пятьдесят фунтов. «Нервный бальзам» и «электрический эфир», целебные средства врача-волшебника, разбирались нарасхват. Успех был колоссальный.

Теперь случилось все, о чем мечтала Эмма: все общество лежало у ее ног, восхваляя ее красоту.

…Молча сидела она этой ночью в своей комнате. О триумфе она не думала; улыбка, похожая на увядший цветок, скользила по губам.

Она была одинока и охотно умерла бы…

XVI

Успех не оставлял «Храм Здоровья». Спор ученых, врачей, памфлеты и брошюры с карикатурами только увеличивали его. Уже через месяц доктор Грейем по собственному побуждению увеличил гонорар Эммы.

Она послала деньги матери, оставив себе только самое необходимое. Она чувствовала какое-то тайное удовлетворение, что на упреки старухи отвечает благодеянием; кроме того, нужно было дать ребенку хорошее воспитание. Таким образом, деньги позора тоже на что-то пригодятся!

В часы досуга Эмма никогда не выходила из дома. Она ненавидела этот шумный город, в котором было столько блеска и богатства наряду с несчастьем и нищетой; пошлой и презренной казалась ей вся людская суета. Среди увеселений зимнего сезона она жила уединенно, словно в монастыре.

Но в ней снова вспыхнули надежды на карьеру великой артистки; она снова взялась за изучение ролей и стала брать уроки пения и игры на арфе, с тех пор как доктор Грейем открыл в ней музыкальный талант и красивый голос.

В это время он стал ей как-то ближе. Ей делалось хорошо в присутствии этой сердечной натуры, резко контрастировавшей с хитрой деловитостью. Хотя он и усвоил шарлатанские методы Сен-Жермена, Калиостро, Казановы, все же он не был шарлатаном; в своей теории он усматривал единственное целебное средство против того, что он называл болезнью века.

Разложение, начавшись во Франции, распространялось по всей Европе. Почти на всех тронах восседали представители испорченных кровосмешением родов. Вырождающийся мозг требовал только удовлетворения распущенных страстей и нечистоплотных желаний. Этот яд распространялся среди разных слоев общества. Глупым и лишенным остроумия считался тот, кто строго исполнял свой долг, а тот, кто попирал всякие принципы и правила, считался гениальным сверхчеловеком. Неуклюжая грубость и слащавая манерность царили в отношениях полов. Все жили в каком-то тумане, не помышляя о высших целях.

Многое, что пережила Эмма, не будучи в состоянии объяснить себе, стало ей теперь ясным. Безумие короля Георга III; изменчивое, то распущенное, то по-детски вздорное поведение его сына; страсть к гашишу мисс Келли; бесконечные, ежедневные сообщения в газетах о бессмысленных выходках, самоубийствах; разнузданность клуба адских огней; пьянство, азарт, нарушение супружеской верности, оплевывание всего высокого и святого — не было ли разве все это признаками страшной болезни?

Словно удушливое облако, надвинулась новая чума на народы и государства Европы, отуманивая головы, отравляя сердца. Люди превратились в слабых рабов разнузданных побуждений. Повелевать ими стало нетрудно: для этого только нужно было обладать твердой волей, холодно взвешивать, рисковать и располагать знаниями.

Но необходимое знание состояло в знакомстве с человеческими душевными движениями. А последние опять-таки являлись результатами жизни нервов. Кто был знаком с нервными токами, кто умел направлять их — тот был господином века.

В это познание и вводил Эмму доктор Грейем. Он не имел других намерений, кроме свойственной всем фанатикам страсти к прозелитизму. Он показывал ей всевозможные проявления нервных болезней, учил распознавать разницу между пляской святого Витта и истерией, сумасшествием и ипохондрией, меланхолией и слабоумием, бешенством и эпилепсией. При этом он обучал ее приемам магнетизации, которыми усыплял своих пациентов, ломал их сопротивление и направлял их волю. А однажды он предоставил Эмме случай испробовать свои силы на практике.


Еще будучи тринадцатилетним мальчиком, Горацио Нельсон, сын деревенского священника, стяжал в экспедиции к Северному полюсу славу бесстрашного моряка. Позже участие в войне с Испанией увеличило эту славу. Ему одному Англия была обязана завоеванием крепости Сан-Жуан и острова Сан-Бартоломео. В убийственном климате, среди тропических дождей, юный капитан победоносно закончил экспедицию. Вернувшись на родину с подорванным здоровьем, видя, что врачи почти отказываются от него, он заинтересовался методом доктора Грейема и обратился к нему за помощью, причем сделал это тайно, без ведома своих близких.

Когда Эмма, вызванная доктором Грейемом, входила к Нельсону, она ожидала увидеть грубого, закаленного ветром и непогодой моряка. Но вместо этого она увидела юношу не более двадцати трех лет, с узким, тонким лицом. Расслабленный, исхудалый, сидел он в кресле, не будучи в силах двинуться; но огонь больших глаз выдавал присутствие страстного духа в слабом теле.

Объятый нетерпением и гневом на болезнь, удерживавшую его вдали от войны, он попросил доктора Грейема выслушать его. На Эмму, которая стояла в стороне, он не обратил ни малейшего внимания. Под густой вуалью, которую она неизменно носила в присутствии посторонних, он не мог видеть ее лица. Но когда по знаку доктора Эмма подошла ближе, он смутился; его глаза широко открылись, а пламенный взгляд попытался проникнуть сквозь толщу вуали.

— Что это за женщина? — взволнованно крикнул он. — Странный аромат исходит от нее! Я не хочу этого! Пусть она уйдет!

Он сделал усилие встать. Но слабость просто приковала его к месту, и он посмотрел на Эмму с выражением страха и отвращения.

Эмма не ответила ни слова. Как ее учил доктор, она уселась против Нельсона, лицом к лицу, и положила ему обе руки на плечи. Он сейчас же вздрогнул всем телом, затем, словно мучимый жестокой пыткой, громко закричал и попытался высвободиться из ее рук.

Однако его сопротивление возбудило в Эмме прилив воли. Стиснув зубы, сосредоточив все свои мысли на поставленной задаче, она медленно заскользила руками с плеч Нельсона вплоть до кончиков пальцев и крепко придержала его на несколько мгновений за большой палец. Два-три раза повторила она эти движения, и мало-помалу резкие судороги Нельсона сменились легкой дрожью. Затем и дрожь исчезла, мускулы лица разгладились, отвращение исчезло из взора.

Опыт удался. Гармония между Эммой и Нельсоном была установлена.

Она заметила это с торжествующей радостью. Она сама не знала почему, но при самых первых шагах ее навстречу больному в ней пробудилось желание испытать на этом ребячливом мужчине свою силу, подчинить его своей воле.

Пылая рвением, она продолжала пассы. Медленно склонилась голова Нельсона на спинку стула, глаза постепенно закрылись… он заснул.

— Видите ли вы меня? — тихо спросила она.

— Я вижу тебя! — сейчас же ответил он шепотом, отчетливо выговаривая каждое слово. — Ты прекрасна! К чему ты надела вуаль? Она не мешает мне! Твои глаза похожи на голубое море Сицилии, а твои уста пламенеют, как индийские кораллы!

И он описал лицо и фигуру Эммы образным языком, словно обладал глазами художника и душой поэта. А ведь он никогда не видел ее!

Доктор Грейем внимательно следил за происходящим.

— Он вполне в вашей власти, — сказал он, когда Нельсон смолк. — Если бы вы захотели, вы могли бы заставить его полюбить вас.

Он может услышать вас! — сказала Эмма, опасливо поглядывая на больного.

— Он может слышать только ваши слова, для него я совершенно не существую. Продолжайте спрашивать его! Чтобы помочь ему, я должен знать историю его болезни.

Эмма стала спрашивать, и Нельсон отвечал. Он подробно рассказал о всех припадках, случавшихся с ним с детства, и детально описал, как они происходили.

— Параличное состояние можно устранить, но против главного зла — падучей болезни — бессильна даже новая наука. Жаль этот сильный дух! Быть может, он стяжает великую славу, но останется навсегда несчастным человеком. Разбудите его, но нежно, очень осторожно!

Эмма взволнованно смотрела на его мальчишеское лицо. Мягким движением она простерла к нему руки, как бы желая поднять ему веки.

— Проснитесь! И улыбнитесь мне!

Нельсон сейчас же открыл глаза с тихой улыбкой, которая придала его истощенному лицу своеобразную прелесть.

Когда доктор Грейем спросил его, что он испытывал во время сна, он не мог ничего вспомнить.

На следующий день Эмма с трудом дождалась часа, когда лакей должен был ввести Нельсона. Мысленно она все еще продолжала видеть улыбку, с которой Нельсон взглянул на нее при пробуждении; она почти любила его за эту чистую, добрую улыбку.

Кроме того, ее радовала сила, которую она имела над ним. У нее было такое ощущение, словно этот человек принадлежал только ей одной, словно он — создание ее силы.

Но Нельсон не явился. Его отец, благочестивый человек и страстный противник новой науки, взял его из Лондона и увез на курорт. И этот мальчик тоже исчез из ее жизни, как Том, Ромни, Овертон. Все, все, что она любила, ускользало из ее рук!


Каждый вечер, когда Эмма лежала на «божественной кровати Аполлона», ее красота праздновала новый триумф. Весь Лондон говорил о ней, старался разузнать ее имя, происхождение, прошлое.

Ей это былосовершенно безразлично. Не выдавая ни одним движением, что она все слышит, Эмма выслушала суждения о себе. Посетители думали, что доктор Грейем погрузил ее в магнетический сон, и не соблюдали никакой осторожности.

Он предлагал ей этот сон, но она не захотела. В сознании великого позора прошлого она почти не воспринимала новых обид. Люди называли ее бесстыдной! Она соглашалась, что они правы, но ее ли была вина, что она стала такой?

Позором она поплатилась за доброе дело, так пусть же падет и вуаль, скрывающая лицо от любопытных глаз! Ей было все равно, если ее узнают.

Но доктор Грейем сам не желал перемены. Загадочное, неизвестное возбуждало любопытство и привлекало на лекции новых посетителей.

Наследный принц Джордж тоже наконец сделал обещанный визит в «Храм Здоровья». Он пришел с целой свитой кавалеров, художников и ученых, тогда как для большой публики вход был закрыт. Все столпились вокруг кровати, на которой лежала Эмма. По просьбе принца сэр Джошуа Рейнольдс, знаменитый художник, стал снимать точную меру с ее членов, громким голосом диктуя цифры другому человеку, который повторял и записывал их.

Этот голос другого… Где уже слышала его Эмма, мягкий, пронизанный тайной тоской?

Когда измерение окончилось, стали обсуждать цифри. Поднялись страшный шум и спор, причины которого Эмма не понимала. Образовались две партии, которые страстно нападали друг на друга: одни считали цифры точными, другие оспаривали их. Нужно было измерить еще раз. Это было сделано партией скептиков, но цифры остались те же.

Тогда поднялась буря восторгов. Все цифры пропорциями в точности сходились с теми, которые были признаны мастерами классического искусства за норму совершенной женской красоты. Все отдельные части, которые Пракситель с таким трудом выискивал у сотен женщин порознь, чтобы вылепить из них идеальную фигуру Венеры, соединились здесь в одной Эмме. В ней, Гебе Вестине доктора Грейема, воплотилась известная греза человека об идеале красоты.

С удивлением теснились мужчины, чтобы посмотреть на чудо. Художники торопились хоть в беглых линиях зарисовать очертания этой идеальнейшей женской фигуры. Принц Джордж назначил пятьдесят фунтов как приз за лучший рисунок.

Вдруг среди шума раздался громкий, холодный голос:

— Не преждевременно ли все это? У идеального тела голова может быть далеко не идеальной. Как можно раздавать патенты на красоту, не видя лица?

Снова поднялся бурный спор, и из него для Эммы выяснилась личность скептика.

Томас Гейнсборо, старейшина лондонских портретистов!

Ее охватил гнев на великого художника. Уж не руководила ли им зависть к более юным коллегам, которые разнесли славу Гебы Вестины по всему Лондону? Неужели он пришел, чтобы опорочить ее красоту, единственное, что уцелело у нее?

— Женщины не скрывают своей красоты! — насмешливо говорил тем временем Гейнсборо. — Это старая истина, и ваша Геба Вестина доказывает ее справедливость. Она показывает все, чем может гордиться, но лицо она закрыла; значит, лицо уродливо!

Доктор Грейем сердито рассмеялся:

— Некрасиво! Да это самое красивое, правильное лицо, которое когда-либо появлялось под солнцем!

Вдруг послышался тот самый мягкий голос, который казался Эмме таким знакомым:

— Ваша истина далеко не бесспорна, мистер Гейнсборо. Странным образом и теперь еще попадаются стыдливые женщины. Я сам испытал это. На берегу Уэльса я увидел красивую девушку с идеальным лицом. У нее были такие же руки, как у этой Гебы, и линии шеи были похожи. Она была одета довольно легко, так что я мог судить, что линии тела были тоже совершенны. Но в то время как она позволила зарисовать свое лицо, она решительно отказалась позировать для другого. С трудом удалось уговорить ее расстегнуть верхнюю пуговку. А ведь она была так бедна, что те несколько фунтов, которые я предлагал ей, были для нее целым состоянием. Нет, мистер Гейнсборо, не всегда правильно, что женщины показывают только то, что у них красиво.

— Так вы думаете, что Геба Вестина из того же теста? Но вы противоречите себе, мистер Ромни! Эта женщина показывает именно то, что не хотела показывать ваша девушка. Следовательно, она не стыдлива.

— И такое заключение слишком смело, мистер Гейнсборо. Геба Вестина показывает себя потому, что ей разрешено закрыть лицо. Женщины краснеют только тогда, когда встречаются с мужским взглядом. Не оголение вызывает у них чувство стыда, а сознание, что их видели нагими.

— Мистер Ромни прав! — воскликнул доктор Грейем. — Геба Вестина закрывает лицо потому, что не хочет быть узнанной. Она не хочет, чтобы потом ей приходилось опускать взор при каждом мужском взгляде.

Гейнсборо снова расхохотался:

— Но это ей вовсе не придется. Она погружена в магнетический сон, а следовательно, не узнает, что мы видели ее лицо. Так откиньте ее вуаль, если у вас не имеется других причин!

Теперь в спор вмешался и принц Джордж.

— Я начинаю склоняться на сторону Гейнсборо! — воскликнул он с легкомысленным смехом. — Если женщина прячется, значит, она или уродлива, или стыдлива. Поэтому, мой милый доктор Грейем, или ваша Геба Вестина — чудовище, или она глупа. На этом дело и покончено. Пойдемте, господа! Становится скучно!

Доктор Грейем ответил что-то, чего Эмма не поняла. Да она и не обратила внимания на его слова: в ней всколыхнулось желание унизить всех этих скептиков. Медленным движением она поднялась и сняла вуаль с лица. Одно мгновение царила безмолвная тишина.

— Эмма Лайон! — закричал вдруг принц. — Да ведь это — глупая Эмма от мисс Келли!

Эмма взглянула ему прямо в лицо и кивнула с ледяной иронией:

— Эмма Лайон, ваше королевское высочество, да! Глупая Эмма, которая предпочла остаться бедной, чем стать любовницей высокопоставленного барина! — Она взяла длинный посох, стоявший около ее кровати, и подошла к Гейнсборо. — Вот мое лицо, мистер Гейнсборо. Чудовище ли я?

— Цирцея! — восторженно воскликнул Рейнольдс. — Это Цирцея, превращающая спутников Одиссея в свиней.

Эмма поблагодарила его улыбкой и снова обратилась к Гейнсборо:

— Я жду вашего суждения, мистер Гейнсборо. Не бойтесь моего волшебного посоха!

Старик с натянутой улыбкой принял шутку как должное.

— Вы уже превратили меня, я признаю себя побежденным. И если вы согласитесь позировать мне, вы сделаете меня счастливым.

Один момент Эмма наслаждалась торжеством. Затем она с холодным сожалением пожала плечами.

— Я понимаю честь быть увековеченной для потомства рукой такого великого мастера, тем не менее это невозможно. Тут находится некто, имеющий на меня более старые права! — И, бросив палку, она протянула обе руки к Ромни. — Вы желали мне добра, мистер Ромни, когда предостерегали от Лондона. Тем не менее я все-таки приехала. Там, в Дыгольфе, вы хотели рисовать меня. Хотите ли вы все еще этого? Я здесь!

Она засмеялась ему, как доброму старому другу; он же, онемев от изумления, схватил ее руки и хмельным взором впивал в себя ее красоту.

Рейнольдс с обычной грубоватой манерой хлопнул Ромни по плечу:

— Вы — счастливчик, Ромни! Если вы сделаете из нее Цирцею, то с этой картиной покорите весь мир.

— А я куплю картину, Ромни, даже если это будет стоить мне половины моих уделов! — прибавил принц Джордж. — Цирцея, волшебница!

XVII

Уже ранним утром следующего дня Эмма была у Ромни на Кавендиш-сквер. Войдя в мастерскую, она застала художника спящим в углу и закрывшим лицо руками. Казалось, что он не слышал, как она вошла; только тогда, когда она положила ему руку на плечо, он вскочил и посмотрел на нее отсутствующим взглядом.

— Что с вами? — озабоченно сказала Эмма. — Вы больны?

Светлый луч скользнул во взоре Ромни, словно он только теперь узнал ее. Он сейчас же вскочил и стал жать ее руки.

— Вы пришли? Да действительно ли это вы?

— А разве вы забыли, что мы вчера договорились? — удивленно спросила она.

— Забыл! — Ромни натянуто засмеялся, и его смех был полон все той же затаенной грусти, которая чувствовалась в его голосе. — Я ничего не забываю. Я всегда все заранее анализирую и никогда не верю, что что-нибудь хорошее действительно совершится. Ужасная черта характера, не правда ли? Всю эту бессонную ночь я радовался вашему приходу, но потом мной овладел страх, что вы не исполните своего обещания. Тогда я сел в угол и стал грустить! — Он устало улыбнулся. — Не правда ли, я — большой ребенок? Но теперь вы здесь, и я опять счастлив. Не начнем ли?

Он сразу переменился. Он оживленно забегал, притащил небольшой подиум, на котором должна была стоять Эмма, покрыл его дорогим ковром и открыл старинные сундуки, откуда достал всевозможные женские одеяния. При этом он лихорадочно болтал, как будто боясь, чтобы она не соскучилась и не ушла.

Наконец он нашел то, что искал. Это был широкий белый греческий хитон, и он попросил Эмму надеть его. Хитон пришелся впору, как будто был сшит специально для нее. Затем Ромни дал ей в руки посох и заставил взойти на подиум.

— Не попробуете ли вы принять позу Цирцеи?

Эмма засмеялась:

— Прежде всего вы должны рассказать мне, кто такая была Цирцея. К величайшему стыду должна признаться, что я очень мало знаю о ней.

Ромни посмотрел на нее пораженным взглядом, как бы не веря, что она может чего-нибудь не знать, но затем принес французскую книгу с многочисленными иллюстрациями и стал читать. При этом он не смотрел на Эмму. Когда же он кончил и взглянул на нее, у него вырвался возглас удивления. Эмма стояла на подиуме с посохом в правой руке и подняв левую с заклинанием. В глазах было странное полуугрожающее-полуманящее выражение.

— Цирцея! — восхищенно крикнул он. — Рейнольдс прав: сама Цирцея, какой ее представлял себе Гомер! Как это вы смогли? Да у вас поразительные трансформационные способности!

Дрожа от артистической страсти, он кинулся за работу. Но уже через час он вдруг остановился.

— Не могу больше! — простонал он, отбрасывая карандаши отскакивая от мольберта. — Голова лопается, линии начинают танцевать, все кружится вокруг меня. Мне кажется, я схожу с ума.

Дрожащими руками он взял со стола кружку и стал пить долгими, жадными глотками. Затем он упал в кресло. Он задыхался, его взгляд бегал во все стороны, на висках кожа точно ссохлась.

Эмма испуганно подбежала к нему. Когда она посмотрела ему в лицо, ей показалось, что она уже видела нечто подобное. Хриплое дыхание, вздрагивающие зрачки, впавшие щеки… То же самое было у Нельсона, когда он корчился в кресле, негодуя на ее прикосновение. Неужели и Ромни — тоже жертва этой страшной болезни?

Она положила ему руки на лоб и, плавно поведя ими вниз по предплечьям и рукам вплоть до пальцев, тихо пожала их. Как и Нельсон, Ромни закрыл глаза и откинулся на спинку стула.

— Как хорошо! — шепнул он. — Какие у вас дивные, сильные руки! Крепче, мисс Эмма, крепче!

Он обвил ее обеими руками и плотно привлек к себе. Ему казалось, что из ее юного тела в его жилы струятся жизнь и сила.


Эмма приходила к Ромни каждое утро и каждый раз заставала его на пороге мастерской, издали простирающим к ней руки.

Этот сорокапятилетний мужчина, избалованный любимец дам, обращался к Эмме с таким уважением, которое было целительным бальзамом для ее израненного сердца. Никогда не слышала она из его уст ни грубого слова, ни оскорбительной лести; он лежал ниц перед ее красотой, но не жаждал обладания.

Вскоре она узнала всю его жизнь — жизнь художника, для которого призвание было превыше всего. Еще совсем юным Ромни женился на женщине, которая была его первым идеалом. В этом браке родилось несколько детей. У его жены было доброе сердце, но она не могла следовать за полетом его мыслей, и вечными заботами о хлебе насущном она отравила его жизнь, пока в конце концов он чуть не погиб. Тогда, после долгой внутренней борьбы, Ромни покинул ее. Она жила на родине с детьми, но Ромни никогда больше не видел ее. Он говорил о ней без всякой горечи и приписывал всю вину себе. Как отмечал он с грустной улыбкой, он был из тех, кому судьба отказывает в тихом счастье; поэтому хорошо, что он ушел: он сделал бы своих только еще несчастнее.

Но и в свободном разгуле лондонской аристократической жизни Ромни не стал счастливее. Никогда не был он доволен собой: чем больших успехов он добивался, тем ниже ценил сам себя. Если ему противоречили, он говорил грубости. Из-за этого он уже не раз порывал с друзьями, и его разрыв с мисс Келли произошел на этой же почве. Ему стала противна ее вечная льстивость; он вернул ей уплаченный авансом гонорар и уничтожил почти совершенно законченный портрет.

В такие часы малодушия он неделями запирался у себя в мастерской, проводя целые дни в темном углу за сумрачными думами. Над ним тяготел тайный гнет, с которым он тщетно боролся.

Эмме не раз приходилось быть свидетельницей резких сцен между художником и посетителями, но с нею он всегда оставался тихим и почтительным. Достаточно было ее испуганного взгляда, чтобы он сразу успокаивался.

Друзья немало дивились ее влиянию. Писатель Хейли, почти ежедневно приходивший во время сеансов, приписал благодетельную перемену в Ромни тому, что ему удалось получить идеальную натурщицу.

— Натурщицу? — гневно крикнул Ромни. — Чепуха! Она в тысячу раз больше, чем натурщица! Она — юное солнце, нисходящее к старику. Она согревает дряхлые кости, прогоняет туман из мозга, освежает сердце. Мне всегда кажется, что от нее струится что-то мягкое и все же сильное, твердое. Это «что-то» благоухает, как цветок, звучит, как музыка, оно оздоравливает. Вот в чем дело! Неужели доктор Грейем все-таки нечто большее, чем пустой шарлатан?

Хейли громко рассмеялся:

— И ты тоже попал в сети обманщика? Удивляюсь, что полиция еще не вмешалась! Обман грозит всему обществу. Не успели мы преодолеть ведовство средневековья, как наука преподносит нам новое суеверие. А еще жрецы этой науки называют себя образованными и просвещенными!

— Ты смеешься? А ведь еще Шекспир сказал: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Я не образованный человек и только и умею, что немного рисовать; но я знаю одно: пока мисс Эмма остается около меня, я буду здоров и не сойду с ума.

Ромни сказал это странным, робким тоном, словно боясь чего-то страшного, что уже близилось.

— Ты опять взялся за свою излюбленную идею? — воскликнул Хейли с натянутой шутливостью. — Вы только посмотрите на этого молодца, мисс Эмма! Разве он не пышет здоровьем и разумом? Так нет же! Вообразил себе, что должен в один прекрасный день потерять рассудок, и только потому, что у одного из его родственников были эксцентричные идеи.

— Смейся себе! Когда мудрецы чего-нибудь не понимают, они тоже смеются, так как думают, что смехом все дело кончено. Мой дядя был не эксцентричен, а болен. Каждый раз в полнолуние кровь приливала ему в голову и делала его сумасшедшим. Тогда он принимался пить. То же самое было и у его отца, моего дедушки. А когда дядя впадал в безумие, он кричал, что в его мозгу сидит черт, который нашептывает ему, чтобы он покончил с собой. Врачи смеялись над ним, вот как смеешься и ты, Хейли; но однажды он исполнил желание чертей и повесился; тогда они перестали смеяться.

— Но ведь ты — совсем другой человек, чем твой дядя! — мягко, как говорят с больными, возразил Хейли. — Ты живешь воздержанно, не пьешь…

— И не делаю того и этого. Точно все дело только в этом? Что должно быть, то случится. Ну да довольно об этом! За работу! Забудемся, чтобы не думать о безумии, именуемом нами жизнью! — Ромни прогнал Хейли, запер за ним мастерскую и медленно вернулся к мольберту. — Я люблю его, — сказал он, — он сделал мне много добра. Но у него есть манера выспрашивать и выведывать. Он хочет писать мою биографию. Не очень-то приятно еще при жизни читать свой собственный некролог! — Он сам улыбнулся своей шутке и взялся за работу, но вскоре опять бросил кисти и палитру, подошел вплотную к Эмме и посмотрел на нее пристально. — Любите ли вы меня хоть немного, мисс Эмма? Ведь так и будет, как я только что говорил. Когда-нибудь я сойду с ума! У меня в голове такое ощущение, словно в мозгу какой-то узел… вот здесь. Я совершенно ясно чувствую, как он все крепче стягивается. Только когда ваши руки касаются меня, он ослабевает. Если вы любите меня, никогда не уходите. Вы всегда должны быть со мною, всегда! Я знаю, тогда я буду здоров.

— Я останусь возле вас, Ромни, — сказала Эмма, тронутая скорбной мольбой его взора, — никогда не покину вас, если только вы сами не прогоните меня!

— Как это может случиться? — сказал он, покачивая головой. — Как могу я оттолкнуть от себя красоту, которую люблю и ради которой живу?

И Ромни снова взялся за работу, а на устах его играла счастливая, блаженная улыбка.

XVIII

Зима стояла очень суровая; выпадало много снега. Но вдруг настала весна с теплыми ветрами. Темза вспухла, сильные дожди еще более увеличили подъем воды, она вышла из берегов и залила прибрежные кварталы города.

У дома Гаррика всегда была плохая репутация, потому что Темза ежегодно заливала подвалы. Теперь же катастрофа казалась неизбежной. Вода залила все подвалы, причинила значительные повреждения, и в портале «Храма Здоровья» показалась грозная трещина.

Консервативным кругам Лондона учреждение доктора Грейема с самого начала было бельмом на глазу. Но так как доктору покровительствовали очень важные особы, то полиция не осмеливалась вмешиваться. Однако теперь под предлогом опасности разрушения здания было приказано немедленно очистить дом. Правда, доктору Грейему удалось найти удобное помещение в другом месте, но его надо было еще отделать, и работы должны были продлиться до осени.

Промокнув под проливным дождем, Эмма пришла к Ромни позднее, чем всегда, и рассказала ему все.

— Доктор Грейем в отчаянии, — закончила она, — ему кажется, что все пропало.

— Ну а что будете делать вы, мисс Эмма? — спросил Ромни. — Если доктор Грейем возобновит свое предприятие лишь осенью, разве Геба Вестина не свободна теперь?

Ей это еще не приходило в голову. Она посмотрела на Ромни, и на ее лице появилось выражение внезапной радости.

— Стать опять свободной? Не выставляться напоказ наглым взорам и не слышать презрительных замечаний? — Она взволнованными шагами забегала по комнате, словно гонимая одолевавшими ее мыслями. — Ах, Ромни, если бы вы знали, как трудно давалось мне это! Я только никак не могла решиться. Ведь меня попросту высмеяли бы. Чувство стыда и чести у такого создания, как я… А письма, которые я получаю каждое утро!.. Вот, например, сегодня. Человек, которого я не знаю, который даже не считает нужным назвать мне свое имя, предлагает мне пятьдесят фунтов за одну ночь… Как ненавижу я свое тело, приводящее в восхищение всех людей! Правда, в тот вечер, когда я победила Гейнсборо, я чувствовала нечто похожее на триумф, но теперь все рассеялось под пошлыми взглядами толпы. Поэтому, Ромни, я, быть может, разрушу ваши тайные мечты, но никогда, слышите — никогда! — не буду позировать вам обнаженной!

На лице Ромни дрогнуло что-то вроде разочарования — он действительно внутренне таил эту мечту… Желая скрыть свое смущение, он наклонился к полу и поднял письмо, полученное в этот день Эммой и только что брошенное ею в припадке раздражения.

Вдруг у Ромни вырвался возглас изумления:

— Этот вычурный почерк… смешение английских и французских слов!.. Это мог написать только Фэншо! Разве вы не помните его, мисс Эмма? Он иногда заходит сюда, когда вы позируете. Тогда он становится за моей спиной, смотрит на картину, смотрит на вас, глубоко вздыхает, что-то бормочет и снова уходит.

Эмма испуганно обернулась к нему:

— Этот фат? Да разве он знает, что я — Геба Вестина? Ведь вы же обещали мне молчать.

— Я строго сдержал свое слово. Очевидно, сэр Фэншо не знает этого. Но все же это его почерк. Я потребую у него отчета в том, как он осмелился…

— Чтобы он узнал, кто я? Нет, Ромни, вы не сделаете этого! Кроме того, я сама могу проучить его, если это покажется мне достойным того.

Эмма, смеясь, взяла у художника письмо и спрятала его. Ее дурное расположение духа сразу улетучилось; она торопливо оделась в костюм Цирцеи, взяла посох и взошла на подиум.

Ромни сделал несколько быстрых штрихов по полотну, но затем снова перестал работать.

— Не могу ли я попросить вас кое о чем, мисс Эмма? — смущенно и застенчиво сказал он. — Раз вы теперь свободны… вы могли бы оказать мне громадную услугу… Не согласились бы вы совершенно переехать ко мне?

Торопясь, словно боясь, что она откажет ему не выслушав, Ромни стал пояснять ей, как он представляет себе их совместную жизнь. Он возьмет себе комнату справа от мастерской и предоставит ей обе комнаты слева. Сама мастерская останется общей комнатой, нейтральной почвой. Никогда не войдет он без зова на половину Эммы. Она будет здесь госпожой, и ей стоит только мигнуть, чтобы сейчас же были исполнены все ее желания.

Эмма заколебалась. Стоит ли расставаться с «Храмом Здоровья», чтобы стать натурщицей? Ведь она хотела осуществить свою мечту об артистической карьере…

Она откровенно поделилась с художником своими соображениями.

— Что вы скажете на это? — возбужденно закончила она. — Думаете ли вы, что у меня имеется талант?

Казалось, что этот вопрос был неприятен Ромни. Он задумчиво прошелся несколько раз по комнате, а затем снова подошел к Эмме и посмотрел ей в глаза почти боязливым взглядом.

— Талант? Нет сомнения, что у вас выдающиеся способности к трансформации, и как комическое, так и трагическое в равной мере удается вам… Поэтому с виду можно подумать, что вы и в самом деле обладаете артистическим талантом. И все-таки…

— «Можно подумать с виду? И все-таки?» — нетерпеливо повторила Эмма. — Почему вы не продолжаете?

Ромни схватил ее за руку и стал нежно поглаживать ее, как бы заранее извиняясь перед ней в том, что скажет далее.

— Я не знаю, что бы я отдал, чтобы не причинить вам огорчения, мисс Эмма, но… Приходилось ли вам когда-нибудь видеть миссис Сиддонс вне сцены?

— Никогда. Но я видела портрет, где она изображена в качестве музы трагедии. Кажется, это работа Рейнольдса. Она некрасива: у нее острые черты лица, большой нос, некрасивый рот. У нее театральное лицо, для которого грим — все. Ну а для вас… Я, конечно, могу ошибаться, но не думаю, чтобы ваша красота вынесла свет рампы. Я боюсь, что на сцене исчезнет вся ваша чарующая прелесть. Никто не заметит души, обитающей в этом теле. Вы будете казаться со сцены, как… как…

— Как кукла?

— Не сердитесь на меня, мисс Эмма! Не будь я вашим искренним другом, я промолчал бы. Но так… Маленький, интимный кружок зрителей вы заставите смеяться и плакать по вашему желанию, но при тысячеголовой толпе, в громадном помещении, скрадывающем каждый тонкий штрих, никто не увидит мягкого блеска ваших глаз, страдальческого подергивания губ, тихих движений рук. Вы рисуете тонким пером, а сцена требует малярной кисти. Этим я не унижаю вашего искусства, наоборот, нет высшей похвалы… Ведь и в пении высшим проявлением искусства является не оглушительный рев арии, а тихая песенка, идущая прямо от сердца к сердцу…

Он робко заглянул Эмме в глаза, но она резко отвернулась, не желая показывать ему подергивания своего лица. Еще тогда, в мансарде миссис Кен, она мучилась сомнениями, удадутся ли ей трагические жесты, а теперь этот тонкий наблюдатель, этот выдающийся художник отрицает…

Бледная от волнения, она снова обернулась к Ромни:

— Знакомы ли вы с Шериданом? Я хотела бы просить его о пробе. Мне самой кажется, что вы правы, Ромни, но я должна твердо убедиться в этом. Ведь дело идет о всей моей будущности! А так как Шеридан — специалист… Не можете ли вы облегчить мне доступ к нему… сейчас же?

— Я очень дружен с ним, и он сразу же примет вас. Но не будет ли лучше, если я провожу вас? Вы станете сильно волноваться…

Эмма покачала головой:

— Я должна говорить с ним с глазу на глаз!

— Неужели вы думаете, что я способен отговорить его, чтобы удержать вас для себя? Мисс Эмма, никому не может быть так дорого ваше счастье, как мне!

Она пожала плечами:

— В таком случае напишите письмо.

Ромни послушно присел к столу, а она отошла к окну. Дождь лил целыми потоками, ветер гнал его по крышам и серой пылью развеивал по улицам.

Картина ее жизни!.. Из нищеты вышла эта жизнь, дикие бури гнали ее, и, наверное, бесследно развеется она в темном углу глухой улицы.

Когда Эмма выходила из дома Ромни, к подъезду подъехал экипаж, из которого вышел сэр Фэншо.

До сих пор она не обращала на него внимания. Понаслышке она знала, что он только что вернулся из путешествия по Европе, где научился мастерски стрелять из пистолета, перенял странную манеру разговора, состоявшего из смешения английских и французских слов. Он был еще очень молод и после недавней смерти отца унаследовал очень большое состояние.

Когда он подошел к Эмме своей танцующей походкой, она вспомнила о письме к Гебе Вестине и внимательно посмотрела на него. Он был блондин с ничего не выражающим лицом, отличался высоким ростом и казался типичным спортсменом.

Несмотря на потоки дождя, он остановился перед ней и с низким поклоном снял шляпу.

— Mille pardon [274], мисс Эмма! Смею ли я обратиться к вам с вопросом? Мистер Ромни, est-il malade? [275] Я спрашиваю потому, что Cirse la davine [276] уходит от него так рано!

— И все-таки он здоров, милорд.

— О, je suis enehante! [277] И… pardonnez, m-lle, mais… [278] Можно ли спросить, куда вы идете?

— Нет, нельзя, милорд.

— Oh! Cela me rend tres triste [279], мисс Эмма. Но… идет такой сильный дождь, if fait do la pluie… He могу ли я предложить вам свой экипаж?

Эмму насмешила причудливая смесь английского бесстыдства и французской рыцарственности в этом юноше.

— Вы очень любезны, милорд, — смеясь, ответила она. — Вы всегда такой? Не предлагаете ли вы свой экипаж каждой даме, которую встречаете?

— Assurement… конечно, мисс Эмма! Если эта дама так красива, как вы…

— Значит, вы без предрассудков, милорд?

— Предрассудки только и остались что в Англии. Во Франции от них уже давно отказались. Ah, les francais! C'est une nation admirable! La premiere du monde! [280]

Эмма рассмеялась с явной иронией:

— Браво, милорд! И все же, прежде чем я приму ваше любезное предложение, я хотела бы, чтобы вы узнали, кому вы его делаете. Не соблаговолите ли прочитать вот это? — И она подала ему письмо.

Фэншо взглянул на него и затем с открытым изумлением посмотрел на Эмму.

— Это письмо… Как оно попало к вам, мисс Эмма?

— Это вы писали его?

Он кивнул без следа смущения:

— Ну разумеется! Но это письмо было адресовано Гебе Вестине доктора Грейема, и я не понимаю…

— Геба Вестина — это я, милорд! — И Эмма иронически присела перед молодым человеком.

Он в изумлении отступил на шаг назад, механически надел шляпу и произнес:

— До сих пор я не мог объяснить себе, почему я одновременно влюблен в Цирцею и Гебу Вестину! Теперь я понимаю… Моя душа искала к тому чудному телу недостающее ему лицо. Это поразительно, не правда ли? Но в этом также и извинение для меня. Пятьдесят фунтов… о, это непростительно! Цирцее мистера Ромни я написал бы совершенно иначе!

Фэншо сказал все это, не переставая мешать французские слова с английскими, причем сокрушенно мотал головой, которую вновь обнажил.

— А как бы вы написали Цирцее, милорд?

— О, для Цирцеи пятьдесят гиней — сущие пустяки. Я предложил бы ей дом на Оксфорд-стрит, экипаж, верховых лошадей, ложу в театре Друри-Лейн, а на лето — замок в Сассексе, что я имею честь предложить вам сейчас по всей форме!

Он снова поклонился, причем потоки дождя потекли у него с обнаженной головы на лоб.

Эмма открыто расхохоталась ему в лицо:

— И это-то вы называете отсутствием предрассудков, милорд? Я думала, что вы по крайней мере предложите мне свою руку! Очень сожалею, что не могу воспользоваться вашим экипажем. До свидания, милорд!

Она повернулась и ушла. На ближайшем углу она обернулась. Сэр Фэншо стоял на улице под потоками дождя и тупо смотрел ей вслед, держа в руках шляпу.

XIX

Шеридан сразу же принял Эмму. Ее красота явно произвела на него сильнейшее впечатление, он с благоволением выслушал ее и попросил прочесть тут же, в кабинете, несколько сцен из роли Джульетты.

— Вы верно уловили психологические моменты, — сказал он затем. — И ваш голос тоже отличается гибкостью и звучит очень симпатично. Но все же я не решаюсь вынести окончательный приговор. Эта комната слишком мала, чтобы судить о сценическом эффекте.

Он задумался и затем велел поставить на сцене декорации пятой картины четвертого акта из «Гамлета», где появляется сумасшедшая Офелия. Здесь при ярком свете рампы Эмма играла перед пустым залом. Она не испытывала страха. В ней воскресли воспоминания о том дне, когда, покинутая сэром Джоном, она родила ребенка. Снова пережила она раскаяние, самобичевание, отчаяние, которые довели ее до границ безумия; в Офелии она играла самое себя.

Шеридан сидел в середине партера. Когда Эмма кончила, он пришел на сцену, подумал с минуту и затем высказал свое суждение. Он явно щадил ее, но говорил прямо и без уверток, говорил то же, что сказал Ромни.

Эмме казалось, будто его голос звучит из глубокой дали и будто слова Шеридана относились вовсе не к ней, а к какой-то другой, стоявшей в темном углу кулис, Офелии… Молода и прекрасна была Офелия, полна любви, полна доверия, а жизнь сыграла с ней свою старую, страшную шутку…

Вдруг Эмма разразилась пронзительным хохотом.

Когда она пришла в себя, она не помнила ни о чем и была очень удивлена, заметив испуганные заботы Шеридана. Он приказал позвать извозчика и хотел дать ей лакея, чтобы проводить к Ромни.

Извозчика Эмма приняла, но от услуг лакея отказалась. У нее ничего не болело, она просто устала немного, но поездка освежит ее. Она поблагодарила Шеридана и отправилась обратно на Кавендиш-сквер. По дороге она заснула, так что по прибытии на место извозчик должен был будить ее.

Ромни сидел в мастерской в том самом углу, где он искал обыкновенно убежище в часы тоски. При появлении Эммы он вскочил и пошел к ней навстречу, озабоченно поглядывая на нее. Ее немое пожатие плечами объяснило ему все.

У мольберта стоял сэр Фэншо, созерцавший картину. Теперь и он подошел к Эмме.

— Мистер Ромни разрешил мне переговорить с вами в его присутствии, мисс Харт, — сказал он торжественным голосом на чистейшем английском языке. — Не разрешите ли и вы мне это?

— Я, право, не знаю, о чем еще нам с вами говорить! — резко оборвала его Эмма.

На его лице ничего не отразилось.

— Я сказал мистеру Ромни, что совершил ложный шаг, предложив Гебе Вестине пятьдесят фунтов, и что очень сожалею об этом ложном шаге. Далее я сообщил мистеру Ромни о том, что я предложил его Цирцее. Но и это тоже было ложным шагом, о котором я не менее сожалею. В конце концов я просил у мистера Ромни совета, что я должен сделать, чтобы расположить к себе мисс Харт. Но мистер Ромни не мог мне ничего посоветовать и предложил обратиться к вам лично. Смею ли я вследствие этого спросить вас, на каких условиях вы согласитесь стать моей?

Несколько раз Эмма хотела нетерпеливо перебить его, но контраст между серьезностью его лица и комичностью его слов обезоружил ее. Наконец она спросила:

— Отдаете ли вы, лорд, себе отчет, кому вы делаете это предложение?

Он, удивленно взглянув на нее, ответил:

— Прекраснейшей женщине в мире!

— И этого для вас достаточно?

— Вполне!

— Но ведь эта еще не все, милорд! Так знайте же, что я происхожу из низших слоев, ничего не умею, ничего не имею и только что мистер Шеридан отклонил мою просьбу дать мне место в труппе театра Друри-Лейн. В конце концов, у меня имеется ребенок, отец которого был тоже влюблен в мою красоту, но, овладев мной, выгнал меня на улицу.

— Как зовут этого человека?

— Сэр Джон Уоллет-Пайн.

— Адмирал?

— Тогда он был еще капитаном.

— Он негодяй! Я скажу ему это в лицо при встрече. Впрочем, это не имеет никакого отношения к нашему делу. Я — человек, вы — человек, такова моя исходная точка зрения. Еще раз прошу вас высказать свои условия!

— Ну так хорошо же, милорд! — гневно воскликнула Эмма. — Я, обесчещенная, твердо вбила себе в голову принадлежать только лорду, да и то лишь в том случае, если он женится на мне. Разве это не безумие?

Фэншо ничего не ответил в первый момент и внимательно посмотрел на нее, а затем медленно произнес:

— Я не думаю, что это было безумием. Я убежден, что вы достигнете этой цели. К сожалению, сам я нахожусь в таком положении, что не могу решить этот вопрос тут же на месте: я еще несовершеннолетний и должен считаться кое с чем. Но, как только я решу эту проблему, я позволю себе известить вас. Благодарю вас, мистер Ромни! Миледи, вы еще услышите обо мне!

Он кивнул Ромни и низко поклонился Эмме, а затем ушел из мастерской своей танцующей походкой.

«Миледи»!.. Бедный глупец!.. Он сам не знает, что говорит!..


— Вы от природы так богато одарены, что я нисколько не беспокоюсь о вашей будущности, — сказал Ромни, когда Эмма передала ему слова Шеридана. — Только вы должны сначала осознать свою силу, а для этого вам нужно только захотеть.

— Захотеть! — скорбно воскликнула она. — Я всю жизнь хотела и никогда не могла добиться чего-нибудь.

— Быть может, до сих пор вы желали не того, что нужно. Все в вас еще находится в состоянии брожения. Вы очень сложная натура, сотканная из явных противоречий. В вас одновременно чувствуются барство аристократки, жажда жизни и свободы авантюристки и щепетильная стыдливость маленькой мещаночки. Что в вас сильнее всего, этого пока еще не разгадаешь.

Она скривила губы:

— Во всяком случае, я просто подлая авантюристка!

— Подлая? Вы поступаете так, как вам предписывает ваша натура, а натура никогда не бывает подла. Если бы мы жили во Франции времен Людовика XV, то вы стали бы маркизой де Помпадур, увидели бы. короля у своих ног и диктовали бы свои законы всему миру. В Греции вы стали бы Аспазией Перикла, в Риме — Береникой Тита, сделавшей из плебея Флавия мирового повелителя.

Эмма повела плечами:

— Но мы живем в Англии! А в Англии женщина ничего не стоит!

Ромни кивнул:

— Вы правы! Со времен Елизаветы женщины перестали иметь значение в государстве. Парламент не позволяет королю объявить: «Государство — это я!» Поэтому вы были правы, когда отклонили предложение принца Джорджа. Кем бы вы стали? Метрессой принца?.. В Англии это еще очень мало!

— В то время я и не думала об этом. Просто принц был мне противен, и меня тошнило от его выходок.

— Ну да, в вас говорила стыдливая порядочность маленькой мещаночки.

— Вы правы. Во мне заложено что-то боязливое, ограниченное, и, когда я хотела действовать, это «что-то» вечно становилось мне на пути. Без этих тисков я была бы теперь счастлива, быть может.

— Счастлива? Разве вы считаете маленьких мещанок не счастливыми?

По лицу Эммы скользнула тень веселости.

— Жить, как миссис Томас в Гавардене или как миссис Кен в ее магазине? Да я умерла бы от скуки!

Он внимательно посмотрел на нее:

— Если бы вы от всего сердца полюбили человека…

Веселое выражение сразу исчезло с лица Эммы.

— Любовь! — мрачно вырвалось у нее. — Я не хочу ничего слышать о любви. Я никого не люблю. Я вообще не способна любить кого бы то ни было. Мое сердце умерло!

Она подумала о том, что ей пришлось уже изведать от этой хваленой любви. Овертон… Том… Сэр Джон… Один безучастно прошел мимо нее, другой медлил до тех пор, пока не стало поздно, третий надругался над ней. А Ромни?.. Она подумала, что он не знает ничего, что происходило с ней, так как по своей деликатности никогда не спрашивал ее о прошлом. И эта деликатная доверчивость глубоко растрогала ее.

— Я знаю, вам очень хотелось бы узнать, что угнетает меня! — тихо сказала она. — Вы хорошо относитесь ко мне и хотели бы помочь… Но я не могу сказать вам… пока еще нет! И все-таки…

Ромни нежно взял ее за руку и воскликнул:

— Ах, если бы вы могли снять груз с души! Молчание делает вас больной.

Она знала, что это правда, все время она страдала молча. И все же она не могла говорить об этом… Мягко высвободила она свою руку… и молчала. Но вдруг она все-таки стала говорить. Словно ураган подхватил ее. Она ничего не скрывала: насилие сэра Джона, краткое упоение наслаждением, доходившим почти до безумия, безутешная покинутость, рождение ребенка, темная уличная жизнь — вся мрачная панорама ее тяжелого прошлого появилась перед Ромни в страстных, ярких выражениях.

— Сколько в вас страсти! — сказал потрясенный Ромни. — И как вы умеете ненавидеть! Ненавидеть? Разве я ненавидела сэра Джона? Если бы я ненавидела, — о, тогда я убила бы его! Но во мне было что-то непонятное, властное; оно гнало меня к нему в объятия, хотя он и внушал мне отвращение. И к Тому меня тоже влекло. Ему надо было только принудить меня, и я стала бы его. Это была не любовь, а что-то страстно-тоскующее, завлекающее. Оно внезапно пробуждалось во мне, погружало меня в какой- то чад, и я уже не знала, что делала.

— Такова натура женщины. Пора созревания.

— Натура? Что это за натура, которая толкает меня в объятия первого встречного? И все-таки… это правда: я не чувствую ненависти к сэру Джону. Странно! Единственным человеком, которого я до сих пор ненавидела, была женщина — молодая девушка, которая меня оскорбила. Все произошло из-за пустяков, но я до сих пор ненавижу ее. Сколько зла причинила бы я ей, если бы это было в моей власти!

Эмма говорила очень медленно, стараясь разгадать тайну своего сердца. Да, если бы теперь она встретила Овертона, она отдалась бы ему без колебаний и раскаяния.

Несколько недель сэр Фэншо не показывался в мастерской Ромни. Наконец однажды утром он явился совершенно неожиданно.

Он был у матери и у опекуна, чтобы добиться согласия на брак с Эммой. Оба категорически отказали ему.

— Но все же я сделаю так, как хочу! — заявил он на своем англо-французском наречии. — Через два года, когда я стану совершеннолетним, я буду просить вашей руки, мисс Харт, а до той поры предлагаю вам на лето поселиться в моем Ап-парке, в Сассексе. Это замок, которым я вполне располагаю. Зимой мы будем в Лондоне. Все готово, мы можем выехать в любой день. Мои сассекские друзья ждут нас. Мы будем ездить верхом, охотиться, играть — словом, делать все, что только вы можете пожелать. Вас повсюду будут встречать с уважением, как леди Фэншо.

Он низко поклонился Эмме и ждал ответа. Она с удивлением слушала его. Теперь, когда он кончил, по ее лицу скользнула усмешка иронического недоверия.

— А кто может поручиться мне, что вы не пресытитесь мной ко времени своего совершеннолетия и не бросите меня, как истасканную перчатку?

Фэншо молча подал ей бумагу, засвидетельствованную нотариусом. В этом документе он обязывался своей честью мужчины и английского баронета жениться на Эмме в день своего совершеннолетия; если же он не сдержит слова, то каждый вправе обращаться с ним как с негодяем, клятвопреступником, лжецом и бесчестным человеком. Кроме того, в этом случае Эмма получала в вознаграждение двадцать тысяч фунтов, причем могла получить их без судебного приговора. Ту же сумму она получала в случае смерти лорда Фэншо до исполнения брачного обещания.

Эмма дала документ Ромни. Он долго и тщательно рассматривал бумагу. Все было в порядке; Эмме достаточно было сказать «да», чтобы стать через два года леди Фэншо.

Цель честолюбивых грез Эммы была перед ней, и все же она колебалась. Что-то восставало внутри ее против этого шага, что-то, похожее на тихий голос, который плакал в ее душе.

— Значит, вы будете относиться ко мне как к своей невесте, милорд, — спросила она Фэншо через некоторое время, — и вы не потребуете от меня ничего, чего я не захочу дать вам добровольно?

Фэншо смущенно заколебался на мгновение, а затем ответил с поклоном:

— Все будет так, как вы пожелаете, миледи.

Он опять обратился к ней с этим гордым титулом, и опять это слово опьяняюще зазвучало для Эммы. Она уже хотела сказать «да», но в этот момент Ромни подошел к ней и увлек ее в отдаленный угол мастерской.

— Не соглашайтесь, мисс Эмма! — озабоченно сказал он. — Разве вы не видите, сэр Фэншо — просто незрелый мальчишка? Он сам не знает, что делает.

Что-то сверкнуло во взоре Эммы.

— И я была незрелой девчонкой, и я не знала, что делала, а все-таки сэр Джон взял меня как желанную добычу!

— Сэр Джон поступил с вами как негодяй, но его поступок не был совершен хладнокровно. Он любил вас, а вы… — Он запнулся.

— Ну а я? — медленно повторила Эмма. — Почем вы знаете, что я не люблю сэра Фэншо?

Она улыбнулась, и ее взор проник в самую глубину глаз Ромни. Он смертельно побледнел, хотел ответить, но не находил слов. Поникнув головой, он отвернулся.

Теперь она знала, что он любит ее. Поэтому он и был слабым. Но ее сердце было мертво, и в этом была ее сила.

Она спокойно протянула руку сэру Фэншо:

— Как мне называть вас, милорд?

Он прикоснулся губами к ее изящным пальцам, прикоснулся почтительно, как кавалер двора Марии-Антуанетты.

— Гарри, миледи!

— А когда мы отправимся в Ап-парк?

— Через три дня, леди Эмма.

— Через три дня, сэр Гарри.

XX

Ап-парк. Необъятные бархатисто-зеленые луга, прорезываемые серебристо-прозрачными, рокочущими ручьями; тенистые купы деревьев, мощеные дороги, разбегающиеся во все стороны от близкого морского берега к лесистым холмам Сассекса.

Каждый раз, когда Эмма стояла на высоком балконе замка, все открывавшееся перед ней приводило ее в восхищение. Вместе с тем вид далекого моря воскрешал в ее душе детскую тоску по необъятной, таинственной дали. Она убегала на берег, окунала босые ноги в воду, зарывалась в песок и оттуда смотрела на голубое небо или наблюдала за полетом птиц. Опьяненная воздухом и солнцем, возвращалась она обратно в замок…

Сэр Гарри вел в Ап-парке роскошный образ жизни. Рой гостей наполнял жизнью замок, парк и леса. Пирычередовались с охотничьими прогулками, парфорсными выездами со спортивными играми и скачками, когда ставились колоссальные суммы денег. По ночам шла игра.

Эмма скоро стала царицей общества. Сам сэр Гарри учил ее ездить верхом и подарил ей лучшую верховую лошадь своей конюшни. Во главе ликующих лордов она неслась вслед за сворой собак, гнавших лису по полям и лугам. Ни одно препятствие не останавливало ее; она перелетала через самые высокие заборы и самые широкие рвы, и все это — смеясь, со сверкающим взором и разрумянившимся лицом.

Ночью она руководила пирушками. За игорными столами она проигрывала большие суммы со спокойствием лорда Балтимора и принимала участие в разговорах мужчин об охоте и спорте, как будто сама выросла в седле и провела всю свою юность на игровых полях аристократической молодежи.

Неистощима была ее изобретательность в придумывании новых увеселений. Со слов сэра Гарри она устраивала в парке представление пасторалей или неслась из леса во главе шумливой толпы, преследуемая сатирами и фавнами, которые с факелами в руках наполняли ночной воздух криками и танцевали дикие танцы. Рейнольдс с Ромни, приглашенные сэром Гарри в Ап-парк, наперебой домогались чести зарисовать Эмму в качестве «вакханки», которая казалась им символом неисчерпаемой жизнерадостности.

Слава об этих празднествах распространилась по всему Сассексу и Гемпширу. Вначале на них появлялись только молодые люди — друзья и школьные товарищи сэра Гарри, — тогда как их дамы боязливо избегали всякого соприкосновения с «Гебой Вестиной божественной кровати». Но мало-помалу их сопротивление заманчивым увеселениям стало таять, особенно когда они узнали, как строго соблюдает Эмма границы приличий. Никто никогда не мог заметить ни малейшего следа интимности в отношениях ее к сэру Гарри, и никто никогда не осмеливался приблизиться к ней иначе как с выражением величайшего почтения. А последние остатки сопротивления рассеял сам сэр Гарри, когда однажды открыто объявил, что в Эмме гости видят будущую леди Фэншо.

Когда ей сказали это, она улыбнулась: так хотела она. Сэр Гарри преклонялся перед ней и нетерпеливо считал часы, отделявшие его от того времени, когда он будет вправе назвать ее всецело своей.

И всего этого она достигла с помощью улыбающегося лица и холодного сердца, без тени лжи.

Цирцея, волшебница!

Только один из соседей сэра Гарри упорно отклонял всякое приглашение в Ап-парк. В прежнее время лорд Галифакс был самым сумасшедшим и неистовым из юных кутил графства, но в последнее время все более и более отдалялся от развлечений молодежи своего круга. Он находился всецело под влиянием своей супруги, которая так гордилась происхождением, что к ней в дом имел доступ только тот, кто мог насчитать целый ряд беспорочных предков.

Свою отчужденность лорд Галифакс объяснял тем, что леди Джейн чувствует себя слишком плохо. Сэр Гарри, казалось, верил этому, но Эмма знала лучше, где правда.

Леди Галифакс… Джейн Мидльтон…


С середины июля на большом поле около Ап-парка начались небольшие конные состязания. Здесь любители спорта тренировали лошадей, которые должны были принять участие в больших апсомских скачках. В этих упражнениях принимало участие все дворянство округи. Появлялись и дамы, которые смотрели из экипажей, затем все собирались на опушке леса на пикник, смеялись, флиртовали, забавлялись, пока солнце не скрывалось за горизонтом и не наступала пора разъезжаться по домам.

Эмма ни разу не появлялась там: она поступала, как леди Галифакс, ссылаясь на нездоровье. Но она не допускала, чтобы сэр Гарри оставался с ней; она гнала его на поле, чтобы он мог поддержать честь своей конюшни. Каждый вечер он сообщал ей о всех дневных событиях. И то, чего ждала Эмма, наконец случилось: Галифаксы появились там и обещались быть и на следующий день.

Эту ночь Эмма не могла спать. С самого раннего утра она погнала сэра Гарри на ипподром, сама же притворилась больной. Но, как только он уехал, она приказала запрячь экипаж и велела одевать себя. Она выбрала дорогое платье, словно ей предстоял прием у королевы. На ипподром она послала грума, который должен был известить ее, как только там появится леди Галифакс.

Но она успела одеться, а грума все еще не было. Эмма нетерпеливо прошлась по двору и села в готовый экипаж. Наконец грум прискакал. Задыхаясь от быстрой скачки, он мог ответить на нетерпеливый вопрос лишь кивком головы; в тот же момент кучер погнал лошадей.

Доехав до вереницы остановившихся экипажей, Эмма приказала ехать медленнее. Она направлялась вдоль экипажей, томно откинувшись на спинку и с улыбкой отвечая на поклоны знакомых; но с затаенным нетерпением она искала среди лиц, лошадей, экипажей то, зачем она сюда попала.

Наконец она заметила-таки искомые гербы. На высоких козлах рядом с кучером восседал лорд Галифакс в сером костюме; в его руках были вожжи. В глубине экипажа сидел какой-то господин. Эмма не видела его лица, да и не интересовалась им; ее сверкающие глаза уставились на изящную фигуру дамы, которая сидела рядом с этим господином и улыбалась ему.

Рядом с экипажем лорда Галифакса было свободное место. По приказанию Эммы ее кучер подъехал туда. Подъезжая, он задел колесами экипаж Галифаксов. Все обернулись к Эмме.

Гордо выпрямившись, придерживаясь за козлы, стояла Эмма в экипаже, впиваясь пламенным взором в лицо леди. Вдруг она побледнела и дрожа опустилась на свое сиденье. Она даже закрыла глаза, словно ослепленная.

Это лицо… лицо мужчины, сидевшего рядом с Джейн Мидльтон!

Шум колес вывел Эмму из оцепенения. Лорд Галифакс осадил лошадей, не дотрагиваясь до экипажа Эммы. Леди Джейн лежала, откинувшись на спинку, и весело разговаривала с Овертоном, повернувшимся спиной к Эмме. Проезжая мимо, леди Джейн безучастно скользнула взором по фигуре Эммы, словно не видя ее. На ее губах играла все та же высокомерная улыбка, с которой она однажды обращалась у миссис Беркер к Эмме с вопросами о происхождении…

Мистер Лайон был дровосеком,
Дровосеком в Нордуэльсе.
Забывая все на свете, Эмма вскочила.

— С чего это вы обратились в бегство, леди Галифакс? — громко крикнула она. — Неужели вы так трусливы, что отступаете предо мной?

На неподвижных лицах седоков в экипаже Галифаксов не отразилось ничего, как будто они и не слышали слов Эммы. С прежним холодным спокойствием болтала леди Джейн, по-прежнему Овертон сидел спиной к Эмме, по-прежнему лорд Галифакс осаживал лошадей. Он проехал вдоль ряда экипажей до старта и там остановился.


Извещенный кем-то из друзей о приезде Эммы, сэр Гарри подошел, сияя радостью, чтобы приветствовать ее. Он явился в сопровождении целой свиты молодежи, осыпавшей любезностями будущую леди Фэншо.

Эмма с улыбкой слушала их болтовню и отвечала бойкими шутками. Но она сама не сознавала, что говорила; все кружилось у нее перед глазами, и, когда начались новые скачки, она бессильно упала на подушки экипажа; когда же сэр Гарри испуганно склонился к ней, она залилась слезами.

Уступая его настойчивым расспросам, она рассказала ему все. Фэншо закусил губу, гневом сверкнули его глаза; затем он влез на козлы и направил экипаж к старту. Лорд Галифакс заметил это и хотел скрыться, для чего ему пришлось выехать из ряда. Но сэр Гарри был проворнее: резко ударив лошадей бичом, он заставил их сделать скачок вперед и загородить дорогу экипажу лорда.

— Хэлло, сэр Фэншо! — крикнул лорд Галифакс. — Вам угодно шутить, что ли? Или вы не господин над своими лошадьми?

— Господин над ними и собой! — ответил сэр Гарри, слезая с козел и помогая Эмме выбраться из экипажа. — Только не хочу упустить возможность представить миледи свою невесту в лице мисс Эммы Харт и надеюсь, что известная доброта миледи обеспечит мисс Харт ласковый прием!

Он подвел Эмму к дверце экипажа и церемонно поклонился леди Джейн, не спуская с нее твердого взора.

Но она не обратила на него внимания. Глядя в упор на Эмму, она откинулась на подушки экипажа и рассеянно вертела носовым платком. Вдруг этот платок выпал из ее рук и упал на песок к ногам Эммы. Только тогда леди Галифакс с изумлением посмотрела на мужа.

— Мисс Эмма Харт? Не кажется ли вам, Август, что ее звали прежде иначе? Разве вы не помните хорошенькую служанку, которая несла за нами индюка в Гавардене? Я еще подарила ей шиллинг!

— Миледи! — глухо вырвалось из груди сэра Гарри.

Леди Джейн с улыбкой кивнула ему, как бы только теперь заметив его.

— Ах, сэр Гарри, здравствуйте! Как поживает леди Фэншо, ваша уважаемая матушка? — И, не дожидаясь ответа, она обратилась к сидевшему рядом с ней господину: — Не знаете ли, Гренвилль, куда запропастился мой носовой платок? Ах, да ведь он упал! Вот он лежит там, около этой девушки. Да подымите же его, Эмма! — И она вытянула по направлению к нему руку, указывая на платок и поблескивая недобрым взглядом.

Сэр Гарри грозно посмотрел на лорда Галифакса, выпустил руку Эммы, поднял платок и подал его Джейн.

— Разрешите мне сделать это вместо служанки! — сказал он с ледяным достоинством, а затем дал знак кучеру отвести лошадей в сторону. — Милорд Галифакс, дорога свободна!


«Гренвилль? Почему Джейн назвала его так?» — задумалась Эмма.

Сэр Гарри еще минутку поговорил с одним из своих друзей и затем отвез Эмму обратно в Ап-парк. Всю недолгую дорогу они молча сидели рядом; только раз он прервал свои думы вопросом:

— Она подарила вам шиллинг? Не могу ли я узнать, что это значит?

Эмма сама не знала, что ответила ему. Какое дело было ей до шиллинга, до Джейн Мидльтон?

— «Гренвилль! Почему Джейн назвала его так?» Она сама испугалась, когда услыхала свой голос. Неужели она высказала вслух свои думы?

— Гренвилль? — повторил сэр Гарри. — Почему вы спрашиваете?

— Мне казалось… Разве прежде он не назывался иначе? — растерянно пробормотала она. — Ведь его звали Овертоном, кажется?

Фэншо покачал головой:

— Насколько я знаю, никогда! Гренвилль — сын покойного лорда Брукса, первого графа Уорвика. По материнской линии он внук лорда Арчибальда Гамильтона, губернатора Ямайки. Его дядя, сэр Уильям Гамильтон, состоит посланником при неаполитанском дворе. Таким образом, Гренвилль происходит из очень аристократической семьи, но как младший сын он беден. Он, как говорят, ищет богатую невесту. У лорда Галифакса он гостит несколько дней. Злые языки уверяют, будто он ухаживает за леди Джейн, но мало ли что готовы плести люди!

«Он любит Джейн Мидльтон».

Что за туман застилал глаза Эмме? Она едва могла разглядеть руку, которую предложил ей сэр Гарри, и, в то время как она шла к себе в комнату, ей казалось, будто стены, ступени лестницы, двери — все убегало от нее. Смертельно усталая, упала она, не раздеваясь, на кровать.

Среди ночи она вдруг вскочила со страшным криком.

Ромео… Тут, на ее коленях, лежала его голова… его лицо было призрачно-бледно… его глаза с мертвенной неподвижностью смотрели на нее… Ромео был мертв.

XXI

Когда на следующее утро Эмма вышла к завтраку, сэр Гарри встретил ее с обычной изысканной вежливостью. Он повел ее к столу и сел напротив, осведомляясь о ее планах на этот день, и при этом выказал желание, чтобы она отправилась с ним после обеда на скачки.

— Вы можете безбоязненно сделать это, — прибавил он, когда она сделала жест отвращения. — Леди Джейн не явится туда. Лорд Галифакс est tomle malade!

— Заболел? — удивленно перевела она и посмотрела на него. Вдруг она вспыхнула: — Сэр Гарри! Что случилось? Вы убили его?

Фэншо спокойно улыбнулся.

— Une bagattelle [281]: только прострелил плечо. Un petit sou venir lady Halifax [282], что муж должен платить за грехи жены!

Эмма смущенно встала. Она почувствовала, что должна поблагодарить его за рыцарское поведение, и хотела обойти вокруг стола, чтобы пожать ему руку. Но на полдороге она остановилась. До сих пор она постоянно внутренне смеялась над Гарри, высмеивая его жеманство и напыщенность, а теперь почти боялась его. Она знала, что, если она теперь подойдет к нему, он захочет поцеловать ее и теперь ей не удастся избежать этого.

— Вы слишком добры ко мне, сэр Гарри! — пролепетала она, снова усаживаясь на место. — Я вам очень благодарна!

— За что? Разве не моя обязанность вступаться за честь той, которая будет носить имя леди Фэншо?

— Это правда! — пробормотала Эмма. — Я буду вашей женой!

— Но вчерашняя история доказала мне, что, презирая сплетни и пересуды, я лишь ставлю вас в ложное положение. Je ne fais que des faux pas, n'est-ce pas? [283] Поэтому не осмелюсь ли я сделать вам новое предложение?

И он изложил Эмме свой план. Им нечего ждать со свадьбой до его совершеннолетия, а нужно попросту тайно обвенчаться в Лондоне и затем отправиться путешествовать. Когда он станет совершеннолетним, он вернется с Эммой в Англию, известит родственников о совершившемся факте и повсюду введет Эмму как свою жену. Все устроится без особых затруднений. Единственной неприятностью будет то, что придется расстаться на короткое время. Эмме нужно будет уехать в Гаварден, а он отправится к родным в Лестер, чтобы добыть необходимые бумаги.

— Согласитесь, мисс Эмма! — просил он. — И положите конец такому невыносимому положению вещей!

Она посмотрела на него, стоявшего пред нею в рыцарски-почтительной позе. Его обычно ничего не выражавшие глаза были полны теплоты, а голос звучал ласково и естественно.

«Может быть, я еще научусь любить его?»

Она медленно встала:

— А если я не люблю вас, сэр Гарри? Если я люблю другого?

Он побледнел и сжал руки в кулаки.

— Другого? — буркнул он сквозь стиснутые зубы. — Я бы его… Но нет! — перебил он сам себя. — Это невозможно. Вы правдивы. Вы сказали бы мне это!

— Может быть, я сама не знала этого!

— Мисс Эмма!

Она неожиданно расхохоталась и насмешливо сказала:

— Вы смешны, сэр Гарри! Вас можно вывести из себя одним-единственным словом. Нет, я никого не люблю, я, если вы настаиваете на своем плане…

— То вы согласны? — радостно перебил он ее.

— Дайте мне час подумать. Оставьте меня одну в моей комнате! — И она, кивнув лорду Фэншо, ушла.

Придя к себе в комнату, она написала на листе почтовой бумаги одно-единственное слово: «Квиты», а затем, расстегнув платье, достала шиллинг, приложила его к письму и сейчас же послала его с верховым к Джейн, леди Галифакс…


Через три дня Эмма отправилась в Лондон. Там она хотела пробыть два дня в гостинице, а затем отправиться с почтовым дилижансом в Гаварден. Через три недели она должна была встретиться в Лондоне с сэром Гарри. Затем он все приготовит для тайного венчания и путешествия по континенту.

Она отправилась в экипаже сэра Фэншо на почтовых. Форейтор, ехавший впереди, подготовлял на всех станциях подставы, так что путешествие проходило безостановочно. Старый Смит, доверенный камердинер сэра Гарри, был путевым маршалом; он вел кассу и должен был следить вместе с двумя другими лакеями, чтобы его будущей госпоже не было недостатка ни в чем.

Эмма сама торопилась, чтобы поскорее покончить с прошлым. Она, нигде подолгу не останавливаясь, ела и спала в карете.

Однако ночью карета неожиданно остановилась посередине пути. Дорога была размыта дождем, и впереди виднелась опрокинувшаяся карета; лошади запутались в оглоблях и поранили кучера. Сам путешественник остался невредим. Он вытащил из-под лошадей бесчувственное тело кучера и старался помочь ему. Но один он был не в состоянии поставить на место карету и продолжать путь. К тому же пошел дождь, а благородный господин был, видимо, не приучен к таким переделкам.

Все это доложил Эмме Смит, в то время как второй слуга с помощью кучера Эммы старался поднять карету. Когда наконец это удалось, выяснилось, что ось сломана, а потому путешественнику придется продолжать свой путь пешком, если миледи Эмма не даст ему места в своем экипаже.

— Он хотел просить об этом миледи, но, когда узнал, что мы из Ап-парка, отказался от этого намерения. Он хочет остаться при раненом кучере, пока мы не пришлем ему подмоги с ближайшей станции.

— Судя по этому, он не принадлежит к числу друзей сэра Гарри! — равнодушно сказала Эмма. — Вы знаете его, Смит?

— Это сэр Гренвилль, миледи, который гостил у лорда Галифакса.

Эмма вздрогнула и опустила окно кареты, которое держала приподнятым. Что-то внутри ее судорожно корчилось и ныло.

— Хорошо, Смит, — с трудом выговорила она. — Как только дорога освободится, мы отправимся далее.

— Дорога почти освободилась, миледи!

— Мне кажется, что сэр Гарри не был бы способен оказаться невежливым даже по отношению к смертельному врагу, поэтому попросите сэра Гренвилля на одну минутку ко мне!

Смит поклонился и отправился.

Затем Эмма увидела в свете фонаря, что к ней приближается человек, о котором она втайне мечтала все время. Ничего не знала она о нем, кроме его имени, и даже это имя оказалось лживым.

Сэр Гренвилль подошел к карете и с ледяной вежливостью снял шляпу:

— Чем могу служить, мисс Харт?

Тон его голоса заставил Эмму вздрогнуть.

— Вы знаете меня?

Его губы — эти столько раз виденные ею в грезах губы — собрались в ироническую усмешку.

— Я видел мисс Харт, когда сэр Фэншо представлял ее леди Галифакс в качестве будущей госпожи Ап-парка. Я слышал о Гебе Вестине доктора Грейема и натурщице Ромни. Я читал письмо и видел шиллинг, присланный мисс Харт к леди Галифакс.

Ударами молота отзывались в Эмме его слова. Она раздраженно встала:

— И вы считаете меня дурной и злой?

Гренвилль помолчал один момент, затем коротко рассмеялся:

— Уж не хотите ли вы подвести и меня под пистолет сэра Фэншо? Разрешите мне не интересоваться вещами, которые мне совершенно безразличны.

Она тоже иронически рассмеялась:

— Очень осторожно! И все же я желаю, чтобы вы имели обо мне правильное суждение. Моя дорога приведет меня в ваш круг…

Он резко оборвал ее:

— Круг сэра Фэншо — не мой круг.

Эмма противопоставила его высокомерию открытую насмешку:

— Вы правы, сэр Гренвилль. Люди круга сэра Гарри привыкли отвечать за то, что делают, и не прячутся за вымышленными именами, как мистер Овертон!

Он в изумлении отступил на шаг назад:

— Овертон? Значит, я не ошибся? Вы…

Кинув взгляд на Смита, Эмма перебила Гренвилля:

— Во всяком случае, я имею право не быть осуждаемой за свою внешность, а потому требую, чтобы вы не устраняли возможности для меня оправдаться перед вами. Как далеко до ближайшей станции, Смит?

— Полчаса, миледи!

— Сэр Гренвилль, эти полчаса я требую для себя. Садитесь! Вы же, Смит, прикажите лакею остаться с раненым, а сами сядьте рядом с кучером и прикажите ехать. Садитесь в карету, сэр Гренвилль!

Тот молча повиновался.

Эмма сидела против него; свет каретных фонарей падал ему прямо в лицо, тогда как Эмма оставалась в тени. Все ликовало в ней, оттого что она заставила его повиноваться ее воле. И в то же время в ее сердце шевелилась ненависть — против Гренвилля, против Джейн Мидльтон, против сэра Гарри, против самой себя, против того, что теперь, когда она впервые очутилась наедине с этим человеком, она не могла быть с ним иной.

У нее не было страха перед Гренвиллем; ненависть делала ее сильной. Женщину, которую он любил, она покажет ему в истинном свете, а потом… с ироническим смехом отправится далее.

Эмма хотела говорить с Гренвиллем холодно и кратко, но, когда углубилась в воспоминания, все старые раны открылись в ее душе, и она осознала весь позор, в котором жила ныне.

— Я призываю вас в судьи между мной и Джейн Мидльтон! — закончила она свою оправдательную речь. — Что я сделала ей, чтобы она стала топтать меня ногами? Уж не должна ли я принимать ее оскорбления как милость, смиряться и не сметь шевельнуть даже бровью?

Гренвилль молча слушал ее. Теперь он поднял голову:

— Смиряться? Вид у вас был далеко не смиренный. И ведь вы отомстили леди Галифакс. Уж не ваша ли вина, что она едва не стала вдовой!

Эмма злобно вспыхнула:

— Дуэль? Я не желала ее! Я даже не знала ничего о ней!

— А ваше письмо? Оно было ударом кинжала для леди Галифакс!

«Ударом кинжала? Им оно и должно было быть! А, теперь и Джейн Мидльтон почувствовала, каково быть униженной и не иметь возможности защищаться!»

Эмма откинулась на подушки экипажа и засмеялась. Гренвилль посмотрел на нее с гневным изумлением:

— И вы еще радуетесь? Неужели вы даже не раскаиваетесь?

Она засмеялась еще громче:

— А она чувствовала раскаяние, когда втоптала меня в грязь? Или, по-вашему, необразованная девушка из народа должна тоньше чувствовать, чем воспитанная леди?

Гренвилль смущенно кивнул:

— Старое возражение! Со стороны вашей матери было ошибкой отдать вас в заведение для благородных девиц. Леди Джейн никогда не пустилась бы на неразумный поступок, если бы вы оставались в своем кругу.

— И это все, что вы можете ответить на мое обвинение? Конечно, вы оправдываете ее. Ну да это понятно!.. — Эмма поколебалась, произносить ли ей решительное слово, просившееся с ее уст, но затем преодолела это замешательство: — Ну да, вы любите леди Галифакс, боготворите ее!

Теперь слово было сказано. Вот почему в ее сердце поднялось такое ликование, когда Смит доложил, кто стоит около опрокинувшейся кареты. Из-за этого она принудила сэра Гренвилля принять ее помощь, ради этого она села против него. Она следовала внутреннему побуждению; она ждала такого случая, чтобы кинуть ему это прямо в лицо.

Гренвилль даже привскочил.

— Что вы говорите! — крикнул он. — Я люблю леди Джейн?

— Да кто сказал вам такую чушь?

— Я слышала, как об этом говорили… А разве это не правда?

Он невольно поднял руку, словно для клятвы:

— Это ложь! Это подлая клевета!

Эмма облегченно вздохнула. Она поверила ему, но продолжала спрашивать. Для нее было большим наслаждением слышать это несколько раз подряд.

Словно сомневаясь, она пожала плечами:

— Ну конечно! Ведь отрицать нечто подобное — обязанность кавалера!

— Мисс Харт, как вы осмеливаетесь… — вспыхнул Гренвилль, и его взор загорелся угрозой. Но затем он, казалось, стал остывать. — Если вы обещаете мне не говорить этого ни кому… мне это было бы очень неприятно.

Она улыбнулась:

— Даю вам слово, сэр Гренвилль.

— В таком случае… Мое отношение к леди Джейн исходит из того, что я сватаюсь к ее сестре Генриетте. Я просил леди Джейн осведомиться у ее батюшки. Вот поэтому-то я и гостил у лорда Галифакса.

«Он сватался к другой!..»

Эмма почувствовала, что бледнеет, и спрятала лицо в тень.

— Что же ответила вам леди Джейн? — безучастно спросила она через некоторое время. — Подала она вам какую-нибудь надежду?

Он горько рассмеялся:

— Надежду? Я должен найти себе приличный своему рангу заработок. Приличный моему рангу! Лорд Мидльтон богат, и его дочери очень избалованы, ну а мое место в министерстве иностранных дел еле-еле обеспечивает мне сносную холостяцкую жизнь. В качестве младшего сына я обладаю не состоянием, а только долгами. Мой дядя, сэр Уильям Гамильтон, очень состоятельный человек, но он еще достаточно молод, чтобы рассчитывать на потомство. Таким образом, надежд нет никаких.

— И это огорчает вас, не правда ли? — спросила Эмма, заставляя себя шутить, тогда как ее глаза были безотрывно прикованы к его губам. — А эта Генриетта Мидльтон хорошенькая? Вы ее любите?

Вместо ответа Гренвилль только пожал плечами.

Полное изнеможение овладело Эммой. Ее сердце преисполнилось тихой, горячей радостью; она готова была непрестанно ехать вот так среди мрака, сидеть против него и чтобы дождь настукивал в передок кареты. Словно ласковая, убаюкивающая песенка звучал этот стук…


Когда карета остановилась перед станцией, Эмма испугалась. Она и в самом деле заснула! Смущенно попросила она у Гренвилля прощения. Он вежливо улыбнулся, повел ее в деревенскую гостиницу и потребовал чая и закусок. В то время как они закусывали, должны были сменить лошадей и съездить за раненым кучером. Затем Эмма хотела отправиться дальше, тогда как сэр Гренвилль предполагал остаться здесь до утра.

Во время легкого ужина, за которым им прислуживал Смит, они говорили о самых безразличных вещах, словно люди, которые встретились в первый раз. Гренвилль болтал о своей службе, о своей любви к картинам и минералам, на что тратил все свои сбережения и делал долги. Тихая жизнь человека науки доставляла ему радость. Его квартира на Портман-сквер была битком набита разными редкостями, которые он старательно прикупал при всяком удобном случае. У него была удивительная картина Венеры, происхождение которой оставалось неизвестным, но которую он приписывал Корреджо.

— Если мне удастся найти доказательства ее подлинности и если я укомплектую коллекцию минералов, то продажей всего этого я добуду целое маленькое состояние! — сказал он.

— И тогда вы введете в свой дом жену?

— В моем положении надо быть очень богатым, чтобы иметь возможность жениться, поэтому мне, наверное, придется остаться холостяком.

Эмма пытливо посмотрела на него.

— Ну да ведь холостяцкая жизнь тоже имеет свои прелести, — сказала она небрежно, как бы шутя. — В Лондоне найдется достаточно красивых девушек, которые готовы любить, не требуя брака!

Гренвилль покачал головой с выражением отвращения:

— Это не для меня. Подобные девушки не отличаются верностью, а я ревнив. Но один раз в жизни я был близок к тому, чтобы завязать такую связь.

— Связь? — небрежно переспросила она, стараясь замаскировать свое волнение. — Это забавная история? Можно познакомиться с ней?

— Это было в Друри-Лейнском театре во время представления «Ромео и Джульетты», — сказал Гренвилль в ответ, принимая из рук Смита стакан чаю. — Я увидел там девушку, которая показалась мне молодой, красивой и совершенно неиспорченной. Она упала в обморок, я принес ей воды, и так завязалось знакомство. Она была продавщицей в одном из ювелирных магазинов.

— Продавщицей? Она сама сказала вам это или вы угадали по ее лицу?

— Я навел справки о ней, но не мог продолжить завязавшееся знакомство, так как должен был отправиться в поездку по Шотландии. Когда я вернулся, ее уже не было на прежнем месте. Она переселилась к мисс Келли, к одной из двусмысленных дам, живущих за счет своих любовников.

— И вы ничего не предприняли для спасения девушки?

— Что я мог сделать? Ведь она ушла к мисс Келли совершенно добровольно!

— А может быть, она была введена в заблуждение? Что, если она раскаивалась в необдуманном поступке? Что, если она страстно ждала помощи, освобождения? А может быть, она только потому ушла к этой мисс Келли, что считала себя забытой вами? Она знала ваше имя?

— Да разве женщинам этого сорта принято представляться по всей форме? Впрочем, не жалейте ее, мисс Харт! Девушка быстро утешилась. Теперь она невеста богатого человека, которого очень любит!

Он впился в Эмму взором, как бы дожидаясь дальнейших расспросов. Но вошел хозяин, который доложил, что все готово для продолжения путешествия. Гренвилль встал и в изысканных выражениях поблагодарил Эмму за помощь и приятное общество. Затем он предложил ей руку, чтобы повести к карете.

Она вздрогнула и испуганно кинулась от него к выходу. Без его помощи села она в экипаж. И отправилась в темную, молчаливую ночь…

XXII

В Лондоне Смит подготовил все необходимое для путешествия в Гаварден. Эмма не принимала в сборах никакого участия. Если он обращался к ней с вопросами, она отвечала ему, но через минуту уже забывала обо всем. Она чувствовала себя так, как если бы ее мозг высох, а жилы потеряли всю кровь. Она мерзла в душной жаре города, молчаливо сидела в гостинице перед нетронутыми кушаньями, устало тащилась по улицам, словно разбитая параличом. Она чувствовала себя более опозоренной, чем в то время, когда таскалась по этим же улицам ради того, чтобы удовлетворить мужскую похоть из-за куска черствого хлеба. Она была теперь презреннее, чем тогда. Гренвилль презирал ее.

Ромни!.. Не пойти ли ей к Ромни?

Эмма остановилась около его дома на Кавендиш-сквер. Ромни, наверное, принял бы ее с распростертыми объятиями, жадно впивая взором художника ее красоту. Быть может, он открыл бы новое очарование в ее душевном состоянии. Разве не зарисовал он ее тайно в виде Марии Магдалины, когда она вернулась от Шеридана, разочарованная и подавленная? Из всего, что волновало ее сердце, он черпал мотивы для своего искусства. Натурщицей была она ему, только натурщицей, как бы ни утверждал он другое. А потом он начнет расспрашивать… бередить ее рану…

Дрожа от холода, пошла Эмма далее… без желания, без цели.

Вдруг она увидела, что находится на Портман-сквер. Как она попала сюда? Что было ей нужно здесь?

Вот в этом доме живет Гренвилль. Это был аристократический дом, расположенный в саду, из которого веял нежный аромат роз и левкоев.

Еще одна ночь. Потом — родина, потом — сэр Гарри, потом…

Пора было вернуться в гостиницу… слушать равнодушные речи Смита, лечь спать…

Он! Он вернулся… Вот он стоял у открытого окна. Он посмотрел на улицу и сейчас же ушел в комнату. Там засверкал огонек лампы…


Кто-то открыл ей дверь, кто-то указал, как пройти. Лакей или служанка? Она не видела: она думала только о том, что она у него.

У него…


Гренвилль не слыхал, как вошла Эмма. Читая, сидел он у стола, свет лампы ярко освещал его красивое лицо.

Она остановилась у двери как вкопанная и молча смотрела на него. Вдруг он вздрогнул, обернулся и с криком бросился к ней:

— Мисс Харт! Что случилось? Как вы попали сюда?

Что могла она сказать? Там, на улице, она еще знала, но теперь все слова вылетели у нее из головы… Только бы посмотреть на него!.. Как он красив! И как она любила его!..

Но в его взоре блеснул гнев. Вдруг он выгонит ее? Ее объял смертельный страх, она бросилась на пол и обняла колени Гренвилля.

— За что вы ненавидите меня? Почему вы так дурно думаете обо мне? Ведь вам я никогда не причиняла зла! О вас я всегда думала как о чем-то высоком, святом! Если вы не простите меня, если вы оттолкнете… Я не могу жить под гнетом вашего презрения!

Изумленный Гренвилль отскочил от нее в сторону:

— Простить вас? Я не понимаю! Что мне вам прощать? Но прежде всего встаньте! Вы стоите предо мной на коленях, как Мария Магдалина пред Спасителем.

От строгого тона его голоса Эмма опустила руки, но с колен не встала.

— Для меня вы были все равно что Спаситель! — глухо пробормотала она. — Как я ждала вас, как надеялась!.. Как я мечтала, что это совершится!.. Но вы не приходили! Тогда меня взяла к себе эта женщина. Она овладела моей волей. Когда я заговорила о вас, она высмеяла меня… Если бы вы назвались настоящим именем, я уж пробралась бы как-нибудь к вам… Нет, не сердитесь! Я ведь не упрекаю вас, вся вина на мне. Почему я ушла, почему я перестала верить в вас?! Я была малодушна, впала в сомнения. И это была моя вина, из которой и возникло все остальное…

Она смолкла, но ее взоры продолжали говорить. Лицо Гренвилля смягчилось.

— Как вы могли возлагать на меня такие надежды? Ведь вы видели меня один-единственный раз и обменялись со мной лишь самыми незначительными фразами!

— Это правда, — пробормотала Эмма, покраснев. — Я ничего не знала о вас. Только… вы ведь поцеловали меня…

Он с изумлением посмотрел на нее:

— Не хотите же вы сказать, что этот единственный не умышленный поцелуй…

— Меня до того не целовал еще ни один мужчина… Я была неопытна… думала, что это любовь… — Она устало улыбнулась и продолжала, вставая с пола: — Ну а теперь я пойду. Простите, что я ворвалась к вам, и если когда-нибудь вспомните обо мне, то не поминайте меня лихом. Я заслужила это…

Эмма сказала эту фразу тихим, дрожащим голосом и повернулась к выходу. В несколько прыжков Гренвилль догнал ее.

— Мисс Эмма! После того, что вы мне сказали… Неужели вы думаете, что теперь я могу отпустить вас так?

Его глаза сверкали, губы подергивались; все его лицо внезапно загорелось страстью. Она испуганно отскочила:

— Нет, сэр Гренвилль! Разойдемся мирно друг с другом! Я ведь знаю: вы думаете, что можете взять меня, как уличную… Я не жалуюсь на это, я заслужила… Но клянусь всем, что мне свято: когда я шла к вам, я сама не знала, что делаю. Я была так несчастна… я хотела повидать вас еще раз перед тем, как…

— Перед тем, как?.. — настойчиво спросил он. — Перед тем, как…

— Я не хочу думать об этом! — крикнула Эмма, а затем, опуская голову на грудь, беззвучно пробормотала: — Зачем я так люблю вас! Зачем я так люблю вас!

Гренвилль целовал ее как безумный, целовал в губы, в глаза, осыпал поцелуями руки, волосы. Палящим зноем веяло от его поцелуев. Безмолвно лежала Эмма в его объятиях, готовая отдаться его желаниям. Вдруг в самом апогее урагана страсти он выпустил ее из объятий.

— Окно! — испуганно крикнул он. — Открытое окно! Нас могли увидеть с улицы! Я должен соблюдать осторожность… мое доброе имя… положение… — Он торопливо закрыл окно, задернул занавеси и осторожно заглянул в щелочку на улицу. Успокоившись, он вернулся к ней. — И вы тоже должны соблюдать осторожность, Эмили! Этот камердинер… он мог последовать за вами, чтобы выследить вас по приказанию сэра Гарри! — Он натянуто засмеялся. — Я, по крайней мере, был бы очень недоверчив, если бы обладал такой красавицей возлюбленной.

Эмма посмотрела на него с удивлением. Он был так холоден, так рассудителен…

— Пусть следит за мной! Мне нет дела до этого!

— Вы не можете говорить это серьезно, Эмили! Если сэр Гарри узнает, что вы были у меня… — Гренвилль запнулся и покраснел. — Конечно, я говорю так не из-за себя самого. Я-то не боюсь его, но вы… вы ставите на карту всю свою будущность. Ведь он хочет жениться на вас!

— Да, он хочет сделать меня своей женой! — ответила Эмма, довольная, что может дать ему доказательство того, что она уже не так презираема. — Он даже дал мне формальное обязательство.

Эмма отвернулась, расстегнула платье на груди, достала бумагу и подала ее Гренвиллю.

— Что за легкомыслие! — воскликнул он, прочитав документ. — Да ведь он отдался на вашу волю, связав себя по рукам и ногам! Теперь я понимаю, что вы не боитесь его: он обеспечен для вас!

Неужели он действительно думал так? Ее охватило нечто вроде страха.

— Что вы хотите сказать этим? Ведь не думаете же вы, что я могу стать женой Фэншо?

— А почему бы и нет?

— После того, что произошло между нами?

— А что произошло между нами? Ровно ничего!

Эмма грустно посмотрела на него:

— Вы правы! Я могла бы уйти отсюда безупречной в глазах всех, только не в своих собственных. Когда сэр Гарри предлагал мне свою руку, я сказала ему, что совершенно свободна и ничем не связана. Я не лгала, мне так казалось. Но теперь, когда я знаю… я стала бы очень плохой, совсем плохой…

— Будем разумны, Эмили! — сказал он затем совершенно спокойно и, подведя ее к дивану, усадил рядом с собой. — Прежде всего, я должен сказать вам одно: я не могу жениться на вас. Никогда! Слышите? Никогда!

Она улыбнулась ему и сказала:

— Если бы я только смела любить вас!

— Да, но… как вы представляете себе это? Я беден и могу предложить вам только самое необходимое для существования. Ни нарядных туалетов, ни экипажа, ни драгоценностей, ни пышных пиров…

Она опять улыбнулась:

— Только бы я смела быть возле вас!

— А потом… я люблю науку, не могу жить без умственного труда. Если же вы будете жить около меня без интереса к тому, что волнует меня, без духовного общения со мной… Вы не виноваты в этом, Эмили, но ведь это так! Вы мало учились. Вы должны будете постараться понять меня, сравняться со мной! Ну а ваш характер? Вы страстны, стремительны, легко вскипаете. Если вы останетесь такой, я должен буду вечно беспокоиться за вас. Вы должны будете работать над собой, Эмили, непрестанно работать.

Он поднял ей голову и снова пытливо заглянул в глаза. Глаза Эммы были полны слез. Как могла она не понять его, приписать ему дурные мотивы? И как добр он, как добр!

— Делайте со мной все, что хотите… что хотите! — прошептала она, робко прижавшись к любимому и мечтательно глядя на него.

Теперь он снова обнимет ее, поцелует… Вот он уже наклонился к ней, его уста тянутся к ее…

Вдруг Гренвилль отодвинулся от нее и встал.

— Значит, мы согласны во всем, Эмили? В таком случае… простите, но… теперь поздно… вам нужно… лакей будет ждать вас…

Эмма испуганно вскочила:

— Я должна… должна вернуться? Это невозможно! Этого вы не можете хотеть!

Он нетерпеливо нахмурился.

— Как вы легко вскипаете! Не можете же вы оставаться здесь! Ведь я говорил вам, что мне надо соблюдать осторожность.

Она взволнованно заходила по комнате. Ей казалось совершенно невозможным еще раз встретиться с пытливым взглядом Смита. Но когда она попыталась сказать Гренвиллю об этом, он сейчас же перебил ее. С силой схватив ее за руку, он заставил ее остановиться и в кратких словах высказал, как он представлял себе их ближайшее будущее.

В поездке Эммы в Гаварден ничто не должно быть изменено, но оттуда она должна вернуть сэру Фэншо документ и попросить его вернуть ей слово. Хотя она и не давала ему никакого обязательства, но внутренне она все же связывала себя с ним, и, пока над ней тяготеет это нравственное обязательство, не может быть и речи о совместной жизни с другим. По крайней мере, он, Гренвилль, не протянет руки за чужим добром. Причину разрыва он предоставляет придумать ей самой. Только имя его, Гренвилля, не должно быть названо. Какого бы то ни было скандала необходимо избежать в любом случае. Поэтому-то она и должна на первое время остаться в Гавардене и принять прежнее имя. Чиновник министерства иностранных дел, потомок Уорвика, родственник Гамильтонов не имел права брать возлюбленную из «Храма Здоровья» доктора Грейема. Только тогда, когда все это будет предано забвению, она сможет вернуться в Лондон. Это время укажет ей он сам. В изменчивом потоке столичной жизни все быстро забывается, и потому изгнание не будет долгим. Но зато оно должно быть полным. Она не смела вступать в общение ни с одним из прежних друзей — ни с Ромни, ни с кем, и ни от кого не должна была принимать денег. Он обещал обеспечить ее всем необходимым.

Короткие, отрывистые фразы Гренвилля действовали на Эмму, как удары молота. Она была совершенно оглушена услышанным и не могла вымолвить ни слова. Но когда он кончил, в ней вспыхнула вся ее гордость, и она, резко оттолкнув его, воскликнула:

— В Гаварден? Туда, где ребенок? Где каждому известен мой позор? Да, если бы я приехала туда в качестве невесты сэра Гарри, все было бы сглажено. Но жить отверженной среди этих людей, стать в тягость матери… Если вы этого требуете от меня, то вы жестоки, бесчеловечны! Вам безразлично, что станет со мной! Вы не любите меня, я вижу это! Вы не любите меня!

— И все-таки я требую этого, и именно потому, что я люблю вас! Я хочу так, Эмили! Вы слышите? Я хочу этого!

Гренвилль пошел прямо к ней большими, уверенными шагами. Его глаза сверкали из-под густых бровей. Эмма хотела отвернуться, но не могла и чувствовала себя вынужденной повиноваться.

Так стояли они друг против друга. Вдруг Эмма почувствовала, что ей делается дурно, что она упадет сейчас. Тихое, сдавленное рыдание вырвалось у нее, она хваталась руками за воздух. Но Гренвилль уже подскочил к ней и поддержал ее.

— Ты сделаешь это, Эмили? — ласково сказал он, улыбаясь и склоняясь к ней. — Ты сделаешь это?

Как нежно звучал его голос! Как красивы были его губы! Все стихло, смирилось в ней.

— Я сделаю это, Чарльз. Я сделаю это…

— И не вернешься, пока я не позову тебя?

— И не вернусь, пока ты не позовешь меня.

Он кивнул с довольным видом:

— Благодарю тебя, Эмили! А теперь… теперь можно поцеловать меня!

Как силен был он! Ах, как сладко было повиноваться ему…


Из Гавардена Эмма вернула сэру Гарри документ. Она написала ему, что, принимая его предложение, была ослеплена блестящей будущностью в качестве леди Фэншо, но теперь обдумала все наедине. Она высоко ценила его как человека и друга, но не чувствовала в себе достаточно любви, чтобы стать его женой. Поэтому пусть он освободит ее от данного слова и не сердится. Она страстно надеется на несколько строк прощения и согласия и вечно будет думать о нем с благодарностью и дружеской симпатией.

Она стала ждать ответа от сэра Гарри, но не получила его. Через две недели она повторила письмо, еще через неделю написала третье. Затем она переждала, написала в Ап-парк, еще раз в Лестер. От сэра Гарри не было ответа.

Беспокойство Эммы все росло. Если сэр Гарри не вернет ее слова, а Гренвилль останется при решении оставить их союз в зависимости от этого, им никогда не быть вместе.

Гренвилль тоже писал не часто. Он лишь отвечал на ее письма, но никогда не писал по собственному побуждению.

Гренвилль взывал к ее терпению, напоминал о ее прежней беспорядочной жизни, ставил на вид все ее недостатки. Она должна была подвергнуться коренному перерождению и особенно воздерживаться от преувеличений. Очевидно, ее отношения с сэром Гарри были далеко не такими, какими она изображала их. Раз Фэншо не отвечает ей, значит, его страсть к ней была далеко не так глубока, как можно было думать, и он, очевидно, просто рад, что так дешево отделался от нее.

После подобных писем Эмма целыми днями находилась в тревоге. Было ли возможно, что Гренвилль любит ее и рвется к ней с такой же страстью, как она к нему?

Но приходило несколько ласковых строк, и она облегченно переводила дух. Она называла себя дурочкой за сомнения в Гренвилле. Разве он не сказал ей заранее, что ей придется сильно поработать над собой? Теперь он перевоспитывал ее по обычной суровой манере мужчин. Но он делал это лишь потому, что хотел приблизить ее к идеалу женщины, какой создало ему его сердце. Значит, он любил ее, любил по-иному, чем все те бессовестные, которые видели в ее красоте лишь объект наслаждения.

Кроме того, Эмму немало тревожили житейские заботы. Чтобы не возбуждать подозрений, она должна была взять с собой камеристку, которую нанял для нее в Лондоне Смит.Точно так же она не могла отказаться принять от Смита деньги, врученные ей по поручению сэра Гарри.

Но уже начинала чувствоваться нужда. Быстро иссякли и те деньги, которые Эмма прежде посылала матери на черный день. В те времена Эмма настояла, чтобы мать оставила свой тяжелый труд, сняла квартиру и без забот зажила с бабушкой и ребенком. Разве она сама не зарабатывала достаточно хорошо у Грейема и Ромни? Разве сэр Гарри позволял ей нуждаться в чем-нибудь? В то время ее будущность казалась ей совершенно обеспеченной.

Всем этим пожертвовала она для Гренвилля. И не раскаивалась в этом, так как любила его и была уверена, что настанет день, когда будет бесконечно счастлива возле него.

Но домовладелец напоминал о плате за квартиру, камеристка требовала жалованье, и, несмотря на все ограничения, с каждым днем становилось все труднее сводить концы с концами. Забота о завтрашнем дне угнетала ее. Преступая запрещение Гренвилля, она написала Ромни и описала ему свою нужду. Он всегда был так добр к ней, столько раз предлагал ей свой кошелек; он наверняка поможет ей.

Письмо к Ромни Эмма отослала перед самым Рождеством, а в то же время еще раз написала сэру Гарри, рассчитывая на то, что праздник любви, наверное, настроит их сердца на мягкий тон.

Но к Новому году ответа все еще не было…

«Гаварден, 3 января 1782 г.

Гренвилль! Возлюбленный! Я в отчаянии. От сэра Гарри я до сих пор еще не имею ответа. Я убеждена, что его нет уже в Лестере. Что мне делать? Что мне делать?

Я написала семь писем, а ответа нет! В Лондон я не могу вернуться, у меня больше нет денег. Ни единого пенни не осталось у меня. Ах, мои друзья плохо обращаются со мной!.. Прости! Но разве не должна я думать так? Что мне делать? Что мне делать?

Как тронуло меня письмо, в котором ты желаешь мне счастья к Новому году! Ах, Гренвилль, если бы я была в твоем положении или в положении сэра Гарри, какой счастливой девушкой была бы я! А теперь я несчастна…

Бога ради, Гренвилль, напиши мне сейчас же, как только получишь это письмо. Посоветуй, что мне делать. Как ты скажешь, так и будет. Я почти помешалась. Что будет со мной? Пиши, Гренвилль! Пиши!

Будь здоров, возлюбленный!

Вечно твоя Эмили Харт».

Через девять дней пришел ответ — длинное письмо: упреки, угрозы, поучения… А потом:

«Если ты любишь сэра Гарри, ты не должна порывать с ним».

Он мог написать это? Была ли это насмешка? Ревность? Истолковал ли он во зло то, что она так часто писала к сэру Гарри? Может быть, он думал, что она хочет опять возобновить отношения с сэром Фэншо?

И вдруг:

«Теперь я могу осушить слезы моей милой Эмили, могу утешить ее. Если она не обманет моего доверия, то моя Эмили может быть еще счастливой!

Ты знаешь, что я не желаю ни при каких обстоятельствах раздражаться неблагодарностью и капризами. Только твое пись мо заставляет меня изменить своей системе. Только думай о том, что мне хочется покоя. Если мое доверие будет обмануто, то наши отношения не продлятся ни на секунду долее. Если ты приедешь в Лондон и последуешь моему совету, ты отпустишь горничную и примешь другую фамилию, чтобы я мог с течением времени создать тебе новый круг друзей. Поэтому береги свою тайну, чтобы ее никто не узнал! Тогда я рассчитываю видеть тебя окруженной всеобщим поклонением.

Вот и все о тебе. Что касается крошки, то мать может рассчитывать на мое благоволение к ее ребенку. Ребенок не должен терпеть нужду ни в. чем.

Прилагаю при сем немного денег. Не трать их легкомысленно. Когда ты приедешь в Лондон…»

«Когда ты приедешь в Лондон!»

Эмма не стала читать далее. Он призывал ее! Она могла ехать к нему! Все, все было хорошо!

XXIII

После семимесячной ссылки Эмма снова увидела Лондон в конце марта. Мать сопровождала ее и должна была жить с ней, а ребенок остался у бабушки в Гавардене.

Во время своего одиночества Эмма полюбила хорошенькое веселое созданьице и обратилась к Гренвиллю с просьбой позволить ей взять дочь с собой. Он категорически отказал ей в этом. В его тихом, посвященном научным занятиям гнезде не было места для беспокойной жизни ребенка.

Эмме пришлось подчиниться желанию Гренвилля. Но в ее душе осталось легкое недовольство. Однако в тот момент, когда почтовая карета тяжело загромыхала по лондонской мостовой, все неприятное было забыто. Сердце отчаянно билось у Эммы; она не могла усидеть на месте, вскочила и открыла окно, чтобы увидеть того, кому отныне должна была принадлежать ее жизнь.

А вот и он! У почтовой станции стоял Гренвилль в стороне от толпы остальных встречающих. Эмма показала его матери, стала хвалить его красоту, благородный образ мыслей, доброту. Она и плакала, и смеялась, махала ему носовым платком, была счастлива, что он узнал ее и слегка приподнял шляпу.

Когда карета остановилась, Эмма бросилась в его объятия:

— Гренвилль! Возлюбленный!

Она только и могла выговорить лишь эти слова. И она видела, что он тоже был взволнован.

Гренвилль мягко высвободился из ее объятий:

— Не будем устраивать представление для посторонних, дорогая! Позднее мы будем принадлежать всецело друг другу, когда останемся наедине.

Он кивнул ей и поспешил к карете, чтобы помочь матери Эммы выйти. Его глаза со строгой пытливостью окинули всю ее фигуру. Казалось, он остался доволен. Стоя сейчас перед ним, она казалась просто красивой старушкой, вид которой нисколько не говорил о ее низком происхождении.

— Как вы еще молоды, — любезно сказал он, — и как Эмили на вас похожа! Вас можно было бы принять за сестер!

Миссис Лайон ответила на эту любезность старомодным поклоном, сделавшим ее похожей на провинциальную дворянку.

— Сэр Гренвилль, вы очень любезны, и я надеюсь…

— Прошу вас не называть меня по фамилии, — резко перебил он старушку, провожая ее и Эмму к стоящей вблизи карете. — Люди любопытны; совершенно не нужно, чтобы они знали, кто вы такие. В Эдгвер-роу, Паддингтон-Грин! — приказал он кучеру и опустил занавески каретных окон. При этом он пошутил: — Ты ведь знаешь, Эмили, что я ревнив. Я никому не желаю дать любоваться тобой, даже самому последнему уличному метельщику!

Сердце ее мучительно сжалось. Он стыдился ее?


В Эдгвер-роу Гренвилль снял маленький домик. Эта деревушка находилась в городской черте на краю Гайд-парка. Далеко раскинулись тут поля, где хлопотали люди, свозившие плоды своих трудов на лондонские рынки. Дома, тонувшие в больших садах, были разбросаны далеко друг от друга. Острогорбые крыши с почерневшими балками и соломенным покрытием, поросшим мхом, придавали им своеобразный вид. Так вот где будут они жить!

Летом, когда все зеленеет, здесь еще возможна идиллическая жизнь, о которой говорил Гренвилль, но теперь… Не слышно было собачьего лая, не видно ни единого человеческого существа. Вымершей казалась деревушка, и только шум колес их кареты нарушал мертвенную тишину. Эмме стало жутко, в бессознательном порыве она нащупала руку Гренвилля…

Он ответил ей крепким пожатием, и ей сразу стало светло, радостно и тепло. Он любил ее, он был с ней, что могло случиться?


Их дом стоял в громадном саду, калитка которого выходила прямо в поле. В одной из комнат нижнего этажа был накрыт легкий ужин. Эмма ела очень немного, ее сжигало нетерпение осмотреть дом.

Она спустилась в погреб, где были заготовлены дрова и уголь. Здесь же поблизости были прачечная и комната для прислуги. В нижнем этаже они осмотрели кухню, где должна была хозяйничать мать Эммы и где сама Эмма должна была учиться домоводству. Рядом была комната матери. Кроме кровати, стола и нескольких стульев, здесь стояли платяной шкаф и большой диван. По другую сторону входа дверь вела в «гостиную дам», где только что закусывали. Рядом располагалась столовая. Она была велика, как зал; на стене красовалась деревянная панель, на которой были изображены четыре стихии — земля, вода, огонь и воздух, — покорно склонившиеся к ногам богини красоты, окруженной гениями. Когда Эмма взглянула на лицо богини, у нее вырвался возглас изумления; с картины на нее глядело ее собственное лицо.

— Ромни? — крикнула она. — Ведь это нарисовал Ромни?

Гренвилль утвердительно кивнул:

— Да, он не мог отказать себе в удовольствии немного приукрасить жилище своей Цирцеи. Дивное украшение, к тому же ничего не стоившее мне.

Гренвилль засмеялся. Эмма была в волнении. Ей вспомнились тихие дни в мастерской на Кавендиш-сквер; слезы стояли у нее в глазах.

— Ромни! — пробормотала она. — Милый друг Ромни! Значит, он не забыл меня?

— Забыл? Да он все время только и говорил что о тебе и до тех пор не оставлял меня в покое, пока я не разрешил ему прийти завтра, чтобы приветствовать тебя!

— Завтра? Уже завтра? Как ты добр, Чарльз, как добр! — Эмма в восторге схватила руку Гренвилля и наградила его сияющим взглядом; в течение долгого времени это был единственный счастливый момент ее жизни. — Ты давно уже знаешь его? Ты его любишь?

— Очень люблю! Это большой художник и достойный человек. Я знаком с ним уже много лет. Чистая случайность, что мы не встретились с тобой в его мастерской!

Она стала припоминать.

— Гренвилль? Ну конечно, я слышала от него это имя! Только не обратила ни малейшего внимания. Ведь я не подозревала, кто такой Гренвилль! — Ее лицо опять стало серьезным. — Но как странен этот Ромни! Почему он не ответил на мое письмо?

Гренвилль сделал вид, что не слышит вопроса, и повел дам на верхний этаж.

Комната Эммы была расположена как раз над кухней. Она была обставлена совершенно так же, как комната матери, только не было дивана, но зато стоял письменный стол с книгами и тетрадями. Над столом красовалась латинская надпись, значившая: «Пользуйся днем». Больше не было ни малейшего украшения. Строгостью и холодом веяло от комнаты, которая производила впечатление классного помещения.

Казалось, что Гренвилль угадал мысли Эммы.

— Здесь мы будем работать вместе, — сказал он, обращаясь к ее матери. — Эмили знает, что ей еще нужно учиться!

Затем он провел дам далее. В соседней комнате он зажег все свечи, отчего помещение наполнилось мягким светом.

Вдоль стен стояли массивные шкафы, полные книг. В высоких стеклянных шкафах сверкала коллекция минералов и кристаллов; на двух столиках около небольшой плавильной печи лежали тигли, колбы, реторты и другие предметы для испытания минералов.

Глаза Гренвилля сверкали, когда он показывал все это Эмме и ее матери. Их невежество вызывало у него снисходительную улыбку, и он тщательно подбирал слова, чтобы сделать понятными свои объяснения.

Следующая комната напоминала лавку антиквара. Стены были покрыты старинными картинами, на столах, постаментах и консолях лежало старинное оружие. В трех шкафах красовались древнеримские сосуды, откопанные сэром Уильямом Гамильтоном в Помпее и сданные им племяннику на хранение. А между этими полуразрушенными останками былой культуры и рядом картин аскетического характера сверкало в дивной наготе пышущее жизнью тело прекрасной женщины. Это была «Венера» Корреджо. Гренвилль нашел ее в полуразрушенном виде у какого-то антиквара, приобрел за бесценок и реставрировал. Гренвилль не сомневался, что эта картина была написана великим итальянцем, и был уверен, что, если ему удастся добиться признания, картина будет представлять собой маленькое состояние.

Эмма почти не понимала его слов, но все же внимательно слушала, наблюдая за каждым его движением.

Как она мало знала его! Теперь он казался ей совершенно чужим, отнюдь не похожим на тот образ, который она некогда создала себе. И теперь она старалась из окружавшей его обстановки, из его симпатий и занятий, из всего, что он говорил, представить его внутренний облик.

Почему он запретил матери при встрече на станции называть его по имени? Почему во время переезда по городу он опустил занавески? Он боялся людских пересудов? Он был трусом? А его радость, что украшение столовой Ромни ему ничего не стоило?.. Нищенская обстановка в комнатах Эммы и ее матери, явное удовольствие, с которым он упоминал о дешевой покупке «Венеры»? Он был мелочно расчетлив? А потом, эта резкость, с которой он вечно указывает Эмме на ее необразованность… Что, если он высокомерен? Или педант?

После осмотра верхнего этажа Гренвилль повел дам вниз, чтобы поговорить о порядке ведения дома. Лучше всего сразу же выяснить это, чтобы каждый знал, что нужно делать. Он заявил это отрывистым, твердым тоном, который доказывал, что он действовал по определенному плану.

Затем он стал говорить о своем положении и совместной жизни с дамами, как он себе представлял эту жизнь.

Его семья принадлежала к знатнейшей аристократии Англии. Его отец, восьмой барон Брукс, первый граф Уорвик, происходил из знаменитого рода «делателей королей», игравшего исключительно большую роль в истории Англии. Покойная мать Гренвилля была Елизавета Гамильтон, графиня Уорвик, дочь лорда Арчибальда Гамильтона, губернатора Ямайки и Гринвичского госпиталя. Дядя Гренвилля, сэр Уильям Гамильтон, был молочным братом и интимным другом короля Георга III, посланником при неаполитанском дворе, покровителем искусств и наук, очень богатым человеком. Он был женат, имел дочь, которая умерла, и вследствие болезненности жены должен был отказаться от мысли иметь потомство. С того времени он обратил всю свою любовь на Гренвилля: старался поддержать племянника, передал ему главный надзор за своими уэльскими поместьями и обходился с ним, как с другом-сверстником. Поэтому Гренвилль старался быть ему полезным, чем мог. Уже четыре года сэр Уильям не навещал Англии, но теперь надеялся на длительный отпуск. Гренвилль с большим нетерпением ждал этого приезда, так как очень рассчитывал на улучшение своего положения при помощи дяди.

Ведь сами по себе доходы Гренвилля были очень мизерны. Как младший сын он не имел касательства к наследственным богатствам семьи и должен был довольствоваться маленькой рентой. Жалованье по министерству было так мало, что о нем и говорить не стоило. Но чтобы не закрывать себе пути к лучшему будущему, сейчас нельзя было отказываться от многого. А ведь все его доходы составляли всего-навсего двести пятьдесят фунтов в год.

Сто фунтов было назначено на ведение дома. Сюда должно было входить все: стол, белье, отопление, освещение, платье дам. Жалованье обеим прислугам будет платить Гренвилль. Те получали семнадцать фунтов. Мать будет иметь на карманные расходы тринадцать фунтов, Эмма — тридцать. Таким образом он оставил для себя девяносто фунтов, которыми должен оплатить платье, ученые занятия и развлечения.

— И расходы по приему гостей тоже будут лежать на мне, — заключил он. — Как бы скромна ни была наша жизнь, я должен принимать родных и влиятельных друзей, если не хочу отказаться от видов на лучшее будущее!

— Вы ни от чего не должны отказываться, сэр Гренвилль! — воскликнула мать Эммы, внимательно слушавшая его. — Вы уж только предоставьте все это нам! Я знаю людей, живущих на более скромные средства и, несмотря на это, а может быть, именно поэтому пользующихся всеобщим уважением! — Она встала с дивана, подошла к Гренвиллю и застенчиво взяла его за руку. — Я удивляюсь вам, сэр Гренвилль! Знатный лорд, умеющий рассчитывать! Когда мы ехали сюда… ах, как тяжело было мне на сердце! Я считала вас одним из тех, которые воображают, будто все сотворено лишь для их удовольствия. И я боялась, что моя бедная Эмми… ах, простите, но, когда матери приходится видеть своего ребенка в таком положении… без венца, без имени… Но когда я узнала вас… Теперь я вижу, что вы не сделаете мою Эмму несчастливой. Я совершенно успокоилась и сделаю все, чтобы вы были довольны нами!

Миссис Лайон вернулась к дивану, тихо всхлипывая. Какое-то время царила полная тишина; затем Гренвилль подошел к Эмме и заглянул ей в глаза.

— Ну а Эмили? Что скажет моя Эмили относительно нашего бюджета? Есть еще время отступить!

Она продолжала сидеть в той же позе, в которой выслушивала, как он открыто признавался в своей бедности. Себе на горе взвалил он заботы о ней и матери. А она еще сомневалась в нем, осуждала его образ действий, критиковала его характер… Она почувствовала глубокий стыд и в то же время — громадную, теплую радость. Что из того, что он не мог окружить ее богатством и комфортом! Он давал ей больше: он любил ее.

Эмма тихо покачала головой, затем наклонилась к Гренвиллю и поцеловала его руку.

Они попрощались с матерью и вместе поднялись по лестнице. Поднимаясь, Эмма прислонилась к плечу Гренвилля. От этого прикосновения все ее тело пронизало блаженное тепло.

Забвение покрыло все, что было с нею в прошлом. Сэр Джон, Геба Вестина, ребенок — ничего этого не было никогда. Она была молоденькой девушкой, девственницей. Стыдливо переступала она, чистая, об руку с возлюбленным порог брачной ночи…

Перед дверью Гренвилль остановился и предложил ей руку, словно прощаясь. Вдруг она вспомнила, что в ее комнате стояла только одна кровать.

— Ну а ты? — смущенно спросила она. — Где ты спишь?

Он не поднял на нее взора; казалось, он был смущен не менее ее.

— Я… за залом… в маленькой пристройке…

Там спал он? Отделенный от нее всем домом?

— Почему же ты не показал нам этой комнаты? — спросила Эмма, напрягая всю свою волю. — Позволь мне посмотреть, хорошо ли тебя там устроили.

Не дожидаясь согласия, она взяла свечку и пошла через свою комнату, лабораторию и зал. Она прошла мимо «Венеры» Корреджо, и в колеблющемся пламени свечи казалось, будто губы богини насмешливо улыбаются. Эмма тоже улыбнулась, с той же иронией. Пусть Гренвилль учен, мудр и силен — все-таки она имеет перевес над ним. Женщиной была она, знающей женщиной!.. И над самой собой улыбнулась она, над грезой о нетронутой девственности. Далеко ли ушла бы она с этой грезой! Перед картиной Венеры эта греза рассеялась!


Маленькая комнатка, выходившая в сад. Через открытое окно виднелось кружево черных ветвей, колебавшихся в порывах ветра. Слабое сияние на востоке возвещало приближение нового дня. Летом в этой комнате должно было быть очень хорошо. Но теперь она казалась неприветливой. Обставлена она была скудно — кровать, стул, умывальник. А ведь комната достаточно велика для разных удобств и для второй кровати тоже.

И опять в Эмме вспыхнуло недоверие. Она была любовницей Гренвилля, хотела быть ею; почему же он не брал ее?

Она обернулась и скользнула по нему взглядом.

Гренвилль не закрыл за собой двери и остановился на пороге, как бы дожидаясь, чтобы Эмма ушла. Когда их взгляды встретились, он стыдливо потупился. Ничего не оставалось в его лице от сильного мужского самосознания, от властной воли: словно молоденькая девушка, стоял он там, дрожал и краснел.

Откуда же набрался он храбрости поцеловать ее в Друри-Лейнском театре? Или это была просто вспышка случайного мужества, проблеск всепокоряющей страсти?

Теперь она поняла его удивительный образ мыслей, его манеру говорить и действовать. Несмотря на свои тридцать три года, он никогда не приближался к женщине.

Какое-то странное чувство охватило Эмму, слезы выступили на глазах. Ах, почему не может она отдать ему дивный бутон девственности!..

Смущенная, опечаленная, она склонилась к окну и оттуда еще раз посмотрела на Гренвилля. Между ними на стуле горела свеча; темной массой громоздилась у стены высокая кровать. Уйти ли ей, как того ждет Гренвилль?

Эмма смущенно отвернулась, чтобы закрыть окно и скрыть свое замешательство.

Ворвался порыв ветра… пламя свечи взметнулось… погасло…

XXIV

К завтраку пришел Ромни, нагруженный коробочками и пакетами. Он был бледен, казался страдающим, в его глазах блуждали тусклые огоньки грусти. Увидев Эмму, он остановился и уставился на нее с восхищением.

— Она еще больше похорошела! — воскликнул он затем и принялся осматривать ее со всех сторон. — И опять-таки совершенно изменилась! Никто не поверит, что она была когда-то «Вакханкой» или «Мимозой». Что-то новое чувствуется в ней, более женственное, более созидательное. Почему вы не взяли с собой ребенка? Я нарисовал бы вас с ним вместе… в качестве «природы»… Молчите, молчите, Гренвилль! Я сам знаю, что это бестактно с моей стороны… Ну так я нарисую вас с собакой. В следующий раз, когда я приду, я принесу вам в подарок хорошенькую собачку…

Ромни замолчал на минутку, чтобы передохнуть. Эмма воспользовалась паузой и, смеясь, протянула ему руку:

— Ну-с, а теперь не разрешите ли поздороваться, мой строгий критик!

Он хлопнул себя по лбу:

— Ну конечно, я забыл об этом! Мой череп все пустеет и пустеет! — Ромни нежно поцеловал руку Эммы. — Ах, какое ужасное время пережил я! Я думал, что умру. Я почти и не работал совсем. Ведь у меня не было модели, которую одну только и стоит рисовать на этом свете.

Затем Эмма познакомила его с матерью. Он приветствовал ее, словно мать королевы. Наконец он приступил к распаковыванию своих пакетов.

— Я хорошо знаю Гренвилля! — сказал он улыбаясь. — Для него на свете только и существуют что наука и высокое искусство. Кроме того, как закоренелый холостяк, он не имеет понятия о том, что любят прекрасные женщины. Не разрешите ли вы мне помочь вам? Дешевые пустячки, слагаемые к ногам красоты в надежде на дружескую снисходительность!

Шелковые салфеточки, флаконы с благоухающими туалетными водами и эфирными маслами, ножички, ножницы, туалетные фигурки, коробочки, баночки — все это вытащил Ромни и расставил перед Эммой. Ее мать тоже не была забыта. Для нее были припасены теплый платок и шелковый чепец. Гренвилль получил серебряный кубок.

Наконец Ромни понес все свои подарки наверх, чтобы лично расставить их в комнате Эммы. Когда молодая женщина осталась на минутку наедине со старым другом, она торопливо спросила его:

— Ромни! Скажите мне правду! Почему вы не ответили на мое письмо?

Он смутился:

— В тот момент, когда я заканчивал ответ вам, пришел Гренвилль. Он не пожелал, чтобы я писал вам. Он сказал, что стоит вам получить деньги, как вы приедете в столицу и этим вынудите его порвать с вами. Я видел, что он способен сделать так, как говорил, и знал, что вы будете несчастны, если это случится.

— Вы знали? Но ведь я никогда не говорила вам о нем!

— Но ради него вы отказались от сэра Гарри.

— Да, я люблю Гренвилля и не желаю терять его. Но я его не знаю. Я знаю о нем только то, что он сам говорит мне. Что мне нужно делать, чтобы удержать его? Скажите мне это, Ромни! Помогите мне, если вы меня хоть немного любите! Он такой странный… Я все ломаю и ломаю себе голову… Почему вы не должны были посылать мне деньги? Он знал, что я впала в отчаяние. Не хотел ли он смирить, принизить меня, чтобы я была в полной зависимости от него?

Она была бледна от волнения. Ромни с удивлением смотрел на нее.

— Да что с вами? Мисс Эмма, подобное недоверие… Гренвилль горд и ревнив, а к тому же беден. Подумайте о его положении! Мужчина, который любит женщину, должен желать, чтобы она получала все только из его рук.

— Вы думаете так, Ромни? Это ваше искреннее мнение?

— Да, это мое искреннее мнение, мисс Эмма… Ах, что сделала с вами жизнь! Созданная для радости, свободная, от крытая натура, вы ломаете себе голову над черными мыслями. А вы еще так молоды!

— Молода — да! Но что я пережила!.. И у меня такое чувство, будто мне предстоит что-то еще более тяжелое. Мне постоянно приходится думать об одном молодом человеке, которого я видела только мельком. Его звали, кажется, Нельсон. «Этот человек никогда не будет счастлив!» — сказал мне доктор Грейем. Вот мне и кажется, что со мной будет так же… Никогда не быть счастливой! Никогда! — Эмма опять задумалась. — Почему Гренвилль не хотел, чтобы я была в Лондоне? Может быть, он все еще сватается к дочери лорда Мидльтона? Или… Ромни, не слыхали ли вы чего-нибудь о сэре Гарри? Он тоже не ответил мне на мои письма.

— Сэр Гарри заболел в Лестере, когда вы неожиданно исчезли. Вероятно, родные не передавали ему ваших писем.

— Его родные?.. А я думала, Гренвилль… Где теперь сэр Гарри? Видели ли вы его еще раз?

— Он из-за нездоровья отправился в Италию, где пробудет долгое время. За день до отъезда он зашел ко мне и справился о вас. Я сказал, что ничего не слыхал.

Эмма облегченно перевела дух.

— А теперь он уехал и не знает ничего обо мне и Гренвилле?

— Ничего. Когда пришел сэр Гарри, Гренвилль тоже был у меня. Неприятное положение! Я боялся, что Гренвилль выдаст себя, но он оставался спокойным и хладнокровным.

— А когда сэр Гарри был у вас?

Ромни удивленно взглянул на нее: что-то тревожное чувствовалось в ее вопросах.

— Он был у меня через несколько дней после Нового года. Он еще пожелал мне счастья… Ну да, это было восьмого января!

Эмма вздрогнула. Восьмого января сэр Гарри простился с Ромни в присутствии Гренвилля, девятого он уехал, а десятого Гренвилль разрешил Эмме приехать в Лондон. Уж не боялся ли он сэра Гарри?

В этот момент в комнату вошел Гренвилль, раздосадованный долгим отсутствием Эммы. Подойдя к девушке, он улыбнулся ей, и эта улыбка вновь растопила ее оцепенение.

Ромни провел у них весь день. После обеда Гренвилль сообщил ему план, который он выработал для Эммы. До обеда, в то время как Гренвилль будет на службе, Эмма будет учиться у матери домоводству и делать уроки, которые задаст ей Гренвилль, по письму, сче^у, географии, истории, английскому и французскому языкам. К обеду, в три часа, он вернется из города. После обеда они станут работать совместно в саду или гулять. В шесть часов будет начинаться урок, который будет длиться до ужина, то есть до девяти. Затем они поболтают часочек. В десять часов дамы уйдут на покой, а он, Гренвилль, засядет за работу в лаборатории. Ведь он любил работать по ночам, мог обходиться немногими часами сна, никогда не ложился раньше двух и вставал в восемь, а Эмма любила вставать рано. Таким образом, они не будут мешать друг другу, и останется много времени для совместной работы.

Ромни внимательно выслушал Гренвилля.

— Восхитительный план! — сказал он затем с легким оттенком иронии. — Скоро мисс Эмма станет такой ученой, что бедный невежественный художник уже не будет удовлетворять ее требованиям. Поэтому, вероятно, и не подумали о нем. Таким образом, бедному художнику не останется ничего иного, как бросить живопись и поискать на улицах Лондона работы в качестве метельщика или фонарщика.

Гренвилль поднял голову и произнес:

— Вы — всегда желанный гость в Эдгвер-роу, Ромни. Ведь вы дали мне слово молчать о пребывании здесь Эммы!

Эмма побледнела:

— Молчать о том, что я здесь? Разве я такая скверная, что меня надо прятать?

Гренвилль гневно встал:

— Об этом не может быть и речи. Если бы ты была скверная, ты вообще не была бы здесь.

Она посмотрела на него, и ее глаза наполнились слезами.

— Какие мы разные люди, Гренвилль! — тихо сказала она. — Я любила бы тебя, даже если бы ты оказался величайшим преступником на свете.

Гренвилль недовольно покачал головой:

— У женщин на первом плане всегда чувства. Ведь я же говорил тебе, что мне приходится считаться с занимаемым положением? Неужели я должен начать сначала!

Казалось, его резкий тон болезненно затронул Ромни. Художник торопливо подбежал к Эмме, взял ее за обе руки и сказал:

— В самом деле, мисс Эмма, вы дурно поняли Гренвилля! Он не хотел сказать что-нибудь против вас. То, что случилось у вас, отступает от буржуазного взгляда на порядок, и нельзя же объяснять каждому встречному, как все это случилось. Но оставим это! Благодарю вас, Гренвилль, что вы хотите дать прибежище старому ипохондрику на время его часов уныния. Но Эдгвер-роу — не моя мастерская. Неужели и в самом деле невозможно, чтобы мисс Эмма хоть изредка навещала Кавендиш-сквер? Неужели вы хотите, чтобы я окончательно вы бросил за борт свой крошечный талант, чтобы редкая красота мисс Эммы была потеряна для искусства?

Гренвилль ничего не ответил. Он сидел молча с нахмуренным лицом. Что-то вроде гнева вспыхнуло в Эмме.

— Я не брошу вас так, Ромни! — воскликнула она. — Ведь я еще раньше обещала вам это, и я…

Эмма смущенно запнулась: она встретилась с мрачным взглядом Гренвилля и не осмелилась докончить фразу.

— Я представлял себе все это очень просто, — продолжал Ромни. — Раз мисс Эмма любит рано вставать, она могла бы в семь часов уже быть у меня. Вы, Гренвилль, тоже могли бы заходить ко мне перед службой, чтобы быть спокойным, что мисс Эмма без помехи вернется домой. На те полчаса, которые вы мне подарите таким образом, я рассчитываю в том смысле, что ведь я давно хотел написать ваш портрет. А когда ваш портрет будет готов, вы, наверное, не откажетесь принять его от меня в знак моей благодарности и уважения и повесить его над письменным столом. Я кончил, милостивые государи!.. Ну разве не прекрасную речь сказал я, мисс Эмма? Ну а вы, дорогой сэр, пробудите свою совесть и согласитесь на этот сговор, спасающий искусство!

Ромни, смеясь, протянул Гренвиллю руку. Тот тоже рассмеялся, и они ударили по рукам, решив, что два раза в неделю Эмма будет приезжать в мастерскую Ромни и все будет так, как пожелал художник.

Когда вечером Эмма на минутку снова осталась наедине с Ромни, она сказала:

— Я и не подозревала, что ты такая шельма, Ромни! Как ловко вы добились согласия Гренвилля!

Он рассмеялся:

— Это когда я предложил нарисовать его портрет? Господи Боже! В нас, англичанах, даже в самом лучшем, неизменно сидит коммерсант. А младшие сыновья знатных лордов, не наследующие фамильных богатств… Им надо как-нибудь выворачиваться. Они — джентльмены до мозга костей, но, раз дело касается «гешефта»… Если бы я добился для Гренвилля признания его «Венеры» за подлинного Корреджо, он продал бы мне свою душу!

Эмма ничего не ответила ему. Только ей вдруг стало холодно, и она плотнее закуталась в платок.

XXV

У Гренвилля были в Лондоне друзья и родные, с которыми он хотел поддерживать отношения. Чтобы ввести Эмму в этот круг, он хотел дать двадцать шестого апреля, в день рождения Эммы, маленький праздник.

На этот случай он выработал особый план. Мать Эммы он представил гостям в качестве хозяйки, происходящей из хорошей буржуазной семьи. Она приняла это место у Гренвилля только из-за того, чтобы не разлучаться со своей дочерью, которая приехала в Лондон из провинции, чтобы попытаться хоть как-то устроиться в жизни. Но поскольку девушка впервые оказалась в таком огромном городе, где у нее совсем не было знакомых, ей необходима была поддержка близкого человека. И поэтому матери Эммы также пришлось покинуть свои родные места и поехать вслед за дочерью.

Утром Эмма с Гренвиллем отправились к Ромни.

Эмма попросила Гренвилля доставить ей такое удовольствие в день рождения, да и к тому же Ромни ее настоятельно приглашал посетить мастерскую и — если у нее будет желание — позировать ему.

— Хорошо, — подумав, согласился Гренвилль. — В день рождения человек может себе позволить послабление. Но мы пробудем у Ромни недолго: нам нужно заблаговременно вернуться домой. Ведь сегодня торжественный вечер, ко мне приедут именитые гости и почитаемые мною родственники. Ты должна будешь выглядеть безупречно.

— Я сделаю так, как ты скажешь, любимый, — улыбнулась Эмма: сердце ее трепетало от предвкушения счастья.

Ромни был сам не свой, когда Эмма и Гренвилль оказались в его мастерской. Художник рассыпал комплименты по поводу красоты Эммы, поздравлял ее с днем рождения, стал показывать ей картины.

— Я умираю от счастья! — восторженно заявил он.

Гренвилль лишь посмеивался, меряя шагами мастерскую.

— Ты еще ее увидишь, Ромни, — заметил он, — но когда Эммы нет, ты можешь любоваться ею на своих картинах.

— О да! — воодушевился художник. — Конечно! Хотя, должен сказать, картина — какой бы великолепной и талантливой она ни была — это всего лишь неуверенная попытка приблизиться к недостижимому идеалу.

Эмма засмеялась. Эти странные, даже нелепые выходки Ромни ее забавляли. Она расхаживала по мастерской, вглядываясь в пейзажи, натюрморты и портреты людей, изображенных на полотнах. Мужчины тем временем прошли в соседнюю комнату, стали о чем-то разговаривать. Эмма даже не пыталась прислушиваться. Наверно, Гренвилль опять наставляет Ромни, чтобы тот не очень-то уж соблазнял Эмму своим желанием позировать ему. Ах, ладно. Она безмятежно отбросила эту мысль. Гренвилль просто переживает из-за нее.

На лестнице послышались чьи-то шаги — Эмма обернулась. Ромни и Гренвилль? Неужели пора уезжать? Она вздохнула, сделала шаг к двери и вдруг замерла. На пороге стоял человек, показавшийся Эмме до боли знакомым. От удивления она чуть не вскрикнула.

— Том? — Она не могла поверить своим глазам. — Это ты, Том?

Человек вошел в мастерскую — Эмма уже не сомневалась, кто перед ней.

— Да, мисс Эмма, это я, ваш верный Том.

Господи, это был действительно Том Кидд — Эмма чуть не заплакала и бросилась ему на шею.

— Как ты узнал, что я здесь? — спросила она его.

— Я увидел ваш портрет, мисс Эмма. В магазине. Там мне сказали, где вас можно застать. И вот я пришел. Я шел наудачу, но, как видно, мне повезло.

— И вот ты пришел.

Она не могла опомниться. Том Кидд, ее верный друг, радостное напоминание прошлого, — она считала его пропавшим, и вот он теперь стоит перед ней в матросском одеянии.

— Расскажи мне, как ты жил, Том? — попросила она.

— О, я стал матросом, настоящим матросом. Попадал в такие передряги — едва живой остался. Однажды нас здорово потрепал шторм, к тому же «Эльбмерл», корабль, на котором я плыл, наскочил на скалы. Я оказался в воде с несколькими другими матросами. Троих так и не спасли, они нашли себе могилу в море, четвертого выудили матросы с «Бриллианта». Ну а мой капитан ухватился за канат, который ему бросили матросы с «Эльбмерла». Но когда они собрались вытаскивать капитана, он осмотрелся и заметил, что я захлебываюсь. Тогда он взял конец каната в зубы, поплыл ко мне и обвил мое тело канатом… Так нас вдвоем и втащили на борт. Ну а он опять посадил корабль на якорь, хотя «Эльбмерл». и был уже без бушприта и передней мачты. Ну да это никого не удивило: за что ни возьмется этот человек, все-то он сделает. Но ведь он только что оправился после тяжкой болезни… Да и всего-то ему двадцать четыре года. И ведь как только он вытащил меня из ледяной воды, тотчас же принялся командовать и работать, словно ему все нипочем! В нем словно огонь клокочет. Матросы так и говорят, что каждому будет хорошо, кто плавает с капитаном Нельсоном…

— Нельсон — твой капитан? — изумленно спросила Эмма. — Тот самый, который два года тому назад вернулся в Англию, сломленный жестокой лихорадкой?

— Он самый. Вы его знаете, мисс Эмма?

Эмма покраснела, вспомнив, при каких обстоятельствах она познакомилась с Нельсоном.

— Я случайно видела его однажды у врача. Только я не думаю, чтобы он помнил меня. Я спросила потому, что случай свел тебя с ним в ту ночь. Ведь в это самое время и я тоже была в опасности; так можно просто стать суеверной!

Том покачал головой:

— Суеверной? «Суеверие» — неподходящее слово, мисс Эмма. Нельзя смеяться над судьбой: она предопределена каждому человеку с момента рождения. Разве только случайность, что я как раз теперь приехал с капитаном Нельсоном в Лондон, увидал ваш портрет в витрине магазина и смог узнать, где вас искать? А в тот же день капитан Нельсон заявил мне, что мы отправляемся в Вест-Индию. И все это — только случайность? Нет, мисс Эмма, это — судьба!

Том говорил все это спокойно, но в его глазах горел такой огонь, который испугал Эмму.

— Я не понимаю тебя, Том! Что ты хочешь сказать этими рассуждениями о судьбе? И что общего у тебя с Вест-Индией?

Он склонился к ее уху:

— Он там! Он, мисс Эмма, он!..

Она вздрогнула, и ее лицо покрылось смертельной бледностью.

— Сэр Джон?

Страшная улыбка искривила лицо Тома.

— Да, сэр Джон Уоллет-Пайн! Ни разу не встречал я его с того дня, ну а теперь… теперь мы встанем лицом к лицу. Что произойдет из этого — знает судьба: все предопределено заранее!

Он смолк. Эмма сидела закрыв глаза. Буйным хороводом проносились воспоминания в ее голове. Теперь ей достаточно встать, нежно пожать Тому руку, улыбнуться ему, и она будет отомщена, а потом…

Ей представился корабль, на палубе которого мрачно выстроились матросы. На главную мачту вздернули человека, и у этого человека лицо Тома… Нет, это не должно было случиться!

Она взяла его руку и нежно пожала ее.

— Ты был в Гавардене у бабушки, Том? — медленно заговорила она, погружая свой взгляд в его глаза. — Не видел ли ты там маленькой девочки? Ей около двух лет, у нее голубые глаза и золотистые локончики?

— Видел, мисс Эмма. Девчушка с ангельским личиком. Это сирота. Бабушка взяла ее к себе из сострадания.

— Да, так она говорит любопытным. Только я признаюсь тебе, Том, что это неправда: это мой ребенок.

Том вздрогнул, его рука задрожала.

— Да, Том, и сэр Джон ее отец. Сэр Джон плохой человек и заслужил наказание. Но можешь ли ты теперь стать его судьей, Том? Можешь ли ты убить отца моего ребенка?

Том с диким видом уставился в лицо Эммы. Он искал слов, но не мог найти их.

Эмма встала и обернулась, отыскивая взором Ромни. Его не было в мастерской; сквозь неплотно прикрытую дверь она увидела, что он стоит у окна в соседней комнате.

— Теперь ты все знаешь, Том, и я прошу тебя, предоставь возмездие иному, Всевышнему. Сделаешь ли ты это из любви ко мне? Откажешься ли ты от своего намерения?

Он кивнул, словно смертельно усталый:

— Если вы этого хотите… Все эти годы я жил мыслью о возмездии… А теперь у меня на свете нет никого, кроме капитана Нельсона. Ведь вы, мисс Эмма… господин, с которым вы вошли сюда… ведь я ждал вас добрый час на улице…

— Это был сэр Гренвилль, Том! — сказала она не задумываясь. — Разве я не рассказывала тебе, как в театре Друри-Лейн мне оказал помощь господин, когда я упала в обморок? Это был он. С того времени я люблю его и теперь принадлежу ему.

— А он?

Эмма невольно отвела взор, но горячо сказала:

— И он тоже любит меня, Том, очень любит! Ради меня он принял в дом и мою мать. Он очень знатный человек, служит в министерстве иностранных дел. Мы живем в Эдгвер-роу. Если ты захочешь навестить нас…

Она запнулась. Что-то принудило ее в этот момент обернуться. В дверях стоял Гренвилль.

XXVI

Эмма, смеясь, пошла навстречу Гренвиллю, объяснила ему присутствие Тома и добавила, что она пригласила старого друга в Эдгвер-роу, разумеется, при условии, что Гренвилль разрешит это.

Гренвилль как будто не слыхал того, что она говорила. Его взгляд скользнул мимо Тома, как будто он не видел его. Он сказал, что внизу ожидает экипаж, в котором они должны отправиться домой, он нетерпеливо торопил Эмму переодеваться и ехать.

Том молча отошел в сторонку и оттуда наблюдал за всем происходящим. Когда же Эмма повернулась, чтобы выйти из комнаты, он подошел к ней проститься. Его голос дрожал, он с трудом подбирал слова.

— Ведь сегодня день вашего рождения, мисс Эмма, и, быть может, даже Том Кидд смеет пожелать вам счастья. На этот день, на этот год, на всю жизнь! Поклонитесь от меня вашей матушке. Я с удовольствием повидался бы с ней, да не придется.

Эмма сердечно пожала ему руку:

— А почему нет, Том? Отсюда до Эдгвер-роу недалеко!

— Нельзя, мисс Эмма! Мне уже завтра надо ехать с капитаном Нельсоном в Ирландию, где ждет флот. Через неделю мы будем в открытом море. Будьте здоровы, мисс Эмма, будьте здоровы! — Он еще раз долгим взглядом посмотрел на нее. Затем он обратился к Гренвиллю, и его голос, только что дрожавший и неуверенный, сразу стал твердым и суровым: — Том Кидд — простой человек, ваша милость, и не умеет подбирать слова по образцу благородных. Только одно знает он: что Эмми Лайон он знавал еще тогда, когда она училась ходить, и что она достойна высшего и прекраснейшего, что только существует на земле. Будьте добры с ней, сэр Гренвилль! Сделайте счастливой Эмми Лайон, чтобы и вы сами могли быть счастливым и чтобы и с вами не случилось того, что… что непременно случилось бы с другим, если бы… если бы за него не заступился ангел!

Он посмотрел Гренвиллю в глаза тем самым страшным взглядом, с которым до того назвал Эмме имя сэра Джона, а затем, словно требуя ответа, протянул Гренвиллю свою руку.

Одно мгновение они стояли так друг против друга. Затем Гренвилль отвернулся с надменной улыбкой. Рука Тома Кидда опустилась.

Медленно направился он к двери. Эмма поспешила за ним следом и обвила его руками за шею.

— Будь здоров! Том! Ты — милый, добрый, верный! Думай обо мне без злобы и… люби меня хоть немного!

Она потянулась, чтобы достать до его рта, поцеловала его долгим поцелуем. Ей казалось, будто она никогда-никогда не увидит его честное лицо.


Исчезло теплое, мягкое настроение всего утра, пропал весь день. Эмма предпочла бы остаться у Ромни, вовсе не возвращаться в Эдгвер-роу. Но там была ее мать… на эту смиренную женщину изольет Гренвилль всю свою злобу.

Эмма торопливо переоделась. Она думала, что, не будь здесь Ромни, Гренвилль осыпал бы ее упреками, и решила: пусть это случится, она уже не станет молчать, она ответит ему. Она жаждала этого. Чаша переполнилась; обращение Гренвилля с Томом исчерпало меру терпения.

В экипаже они сидели молча — очевидно, кучер мешал Гренвиллю начать. А в Эдгвер-роу их ждала мать. Ее улыбающееся лицо омрачилось, когда она увидела Гренвилля и Эмму. Она поспешно взяла из рук Гренвилля пакеты и унесла их в дом, пока он платил кучеру. Эмма сейчас же поднялась по лестнице на верхний этаж.

— Иди к матери, Эмма! — раздался вслед ей голос Гренвилля. — Я должен поговорить с тобой!

Он назвал ее «Эммой», а не «Эмили»!.. Она спокойно пошла далее, сказав:

— Я жду тебя в своей комнате!

— Твоя мать…

— Оставь мою мать в покое! Она здесь ни при чем!

Эмма оставила дверь своей комнаты открытой. Тотчас же вслед за ней пришел и Гренвилль и сразу начал говорить.

Разве она забыла, о чем они договорились? Она обещала ему полное повиновение, обещала следовать его указаниям. Как же сдержала она свое слово? Еще тогда он сомневался в ней, а потому-то и отправил ее вГаварден, чтобы в тишине этого маленького городка она одумалась под влиянием матери, раскаялась в своих недостатках, исправилась. Но ее легкомыслие, упрямство, вспыльчивость все-таки пробивались наружу. Разве, несмотря на его запрещение, она не обратилась к Ромни за денежной помощью? Затем — в Эдгвер-роу — она обещала ему работать, а между тем с большой неохотой бралась за выполнение заданных уроков и предпочитала целыми днями просиживать в уголках, погружаясь во вздорные размышления.

— А теперь, сегодня! Я делаю все, чтобы изгладить твое прошлое, приглашаю высокопоставленных гостей, чтобы создать тебе новый круг знакомых. А ты?.. Ты бросаешься на шею первому встречному, рассказываешь ему все, настаиваешь, чтобы он пришел сюда. И кому же? Матросу, человеку из низших слоев! Конечно, пусть он всем и каждому рассказывает с хвастовством о высокопоставленной связи своей кузины! В самом деле, Эмма, если бы я не любил тебя… Но — берегись! — если что-нибудь подобное случится еще раз, тогда…

— Тогда что?

— Тогда… в силу моих обязанностей… к имени и положению… Тогда все будет кончено между нами! Все!

— Тогда все будет кончено между нами! — медленно повторила Эмма. — Ну что же, я не могу поручиться тебе, что этого не случится еще раз. Если твоей любви недостаточно, чтобы взять меня такой, какова я есть, то разве не лучше будет положить конец всему теперь же, прежде чем это при чинит тебе страдание?

Гренвилль сделал шаг навстречу ей:

— Эмили!..

Он снова называл ее «Эмили»?

— Нет, постой! Я дала тебе высказаться и не перебивала тебя, так не угодно ли будет тебе выслушать и меня теперь! Не угодно ли будет тебе выслушать соображения неразумного, покрытого пороками создания? Разумеется, я совершила преступление, когда говорила с Томом. Но в чем виноват здесь Том? Имел ли ты право плохо обойтись с ним за это? А ты это сделал. Ты почти не слушал его, умышленно не обращал внимания на протянутую тебе руку, высокомерно повернулся к нему спиной. Кто дал вам, гордым лордам, право смотреть с презрением на мозолистые руки народа? Разве не обязаны вы им своим состоянием, своим могуществом? Когда лордские дочки имеют любовные связи и рожают внебрачных детей, как леди Уорсли или мисс Пейтон, когда они появляются на балах или придворных приемах полуобнаженными, тогда это признается забавным и остроумным, тогда вы готовы аплодировать им. Но если девушку из народа изнасилует сын лорда, если она, добывая кусок хлеба своему ребенку, делает то же самое, что делает лордская дочь из разнузданности, тогда вы обзываете ее нахалкой и испорченной, считаете непреложным, что надо стыдиться такой девушки. Конечно, ее можно взять в любовницы, но только ее надо прятать… прятать за фальшивой благопристойностью, за фальшивым именем. Ну понял ты теперь, что меня мучает, что отвращает меня от всего? Когда ты изложил мне свой план, я сама не сознавала этого. Правда, в тот день, когда моя мать должна была отказаться от честного имени отца, я смутно почувствовала это, теперь же знаю это наверняка. Я не могу лгать. Это противно моей природе. — Она медленно встала и подошла к нему. — И я не хочу этого. Слышишь, Чарльз? Я не хочу лгать!

Она твердо посмотрела ему в глаза. Он гневно расхохотался, отвел от нее взор и крикнул:

— Недурные признания делаешь ты мне! И когда же? В самый последний момент… чтобы застать меня врасплох! Наверное, тебя научил этому тот самый субъект с лицом каторжника! У вас было достаточно времени столковаться!

Эмма изумленно отступила на шаг назад:

— Я не понимаю тебя! При чем здесь Том?

Он ничего не слышал. Бешенство так и било в нем.

— Как он вообще нашел тебя? В сказку о картине я не поверю! Ты письмом вызвала его к Ромни, чтобы посмеяться с ним надо мной — идеалистом, захотевшим спасти человека. Да, в этом был твой план! Твоя мать уже здесь. Теперь прибыл этот так называемый двоюродный брат, а в один прекрасный день прибудет и ребенок… ребенок сэра Уоллет-Пайна!

Эмма с отчаянием крикнула:

— Чарльз! Что ты говоришь? Ты не мог сказать это серьезно! Не мог же ты подумать, что Том и я…

— Кто может знать, что — правда, что — ложь? Когда ты целовала этого грязного парня, было похоже, будто он привык к этому… Ведь он — «милый, добрый, верный Том»!

Он невольно замолчал — стон вырвался из груди Эммы, она отступила от него, прислонилась к стене. Словно ища опоры, ее руки хватались за воздух. Наступила минута томительного молчания.

— Ну да, я позволил себе увлечься! — хрипло сказал затем Гренвилль. — Я сожалею об этом… ради тебя и ради себя. Но я не могу отступаться от своих требований. Если ты исполнишь их, все будет забыто, а не исполнишь…

Он сделал резкое движение рукой, как бы отрубая что-то, и затем ушел. Сзади него со звоном щелкнул замок.


Долго ли Эмма простояла таким образом? Услыхав голос матери, она сильно испугалась.

— Тебе пора одеться, Эмми! Гости сэра Гренвилля сейчас придут!

— Да, да…

Почему мать не вошла? Кто запер дверь?

Ах да… Эмма сама сделала это…

Ах, что за сверлящая боль в висках, в глазных впадинах! И как вздрагивают веки… От холодной воды ей станет лучше. И действительно, пора переодеваться.

А вот подъехал какой-то экипаж. Голос Чарльза… Он принимал друзей… Она должна принарядиться, казаться как можно красивее, чтобы сделать ему честь. Она наденет черное шелковое платье с зеленой вставкой. Это платье имеет такой благородный и в то же время такой приветливый вид. К тому же оно так подходит к цвету ее волос… Только вот ее щеки сегодня чересчур красны. Это от ужасной головной боли. Не побелиться ли ей немного? Нет, нет! Чарльз этого не любит. А головная боль пройдет.

А вот и второй экипаж… третий… четвертый… Теперь гости, наверное, все собрались. Сейчас Гренвилль придет за своей Эмили, чтобы представить ее всем этим знатным кавалерам и дамам.

Да, что такое хотела сказать она им? Разве она не условилась с Чарльзом?.. Ах, эти боли!.. Словно кто-то колотит молотком по голове! Ну да она вспомнит, что ей нужно сказать им, а не вспомнит, так спросит у Чарльза.

А вот и он идет!.. Нет, это Софи, служанка…

— Да, да, Софи, я сейчас иду!

Почему он сам не зашел за ней? Впрочем, разве он мог оставить гостей одних? А теперь она не может спросить его, что должна она сказать гостям… А что это было в самом деле?

Фу, как скрипит лестница!.. Ах, дом становится стар. Может быть, Чарльз знает средство против скрипа лестницы? Ведь он знает все… все…

А почему вся комната окутана красным туманом? Почему все предметы качаются?

Кто-то взял Эмму за руку и потянул ее вперед.

— Мисс Эмили Кадоган, дочь моей экономки!

Кадоган? Ах вот, вот что…

— Это неправда! Меня зовут не Кадоган, а Эмма Харт… Геба Вестина…

Почему Гренвилль с такой силой дернул ее руку? А его глаза… почему они полны гнева? Что же сделала она такого?.. Ах, ах… уж не сказала ли она того, что не должна была говорить?

— Ведь я знала, Чарльз, что… я… не могу… лгать…

Стены зашатались. В ушах у Эммы зашумело, словно туда вливалась вода. Что-то ударило ее по голове. Все потемнело… стихло…


У нее была жесточайшая горячка, говорили врачи. Лондонские туманы вредили ей. Кроме того, наверное, рождение ребенка нарушило ее нервную систему, благодаря чему она так легко и чрезмерно раздражалась и была так недоверчива.

Гренвилль во всем соглашался с врачами. Но он шел еще далее: он старался найти причину всему тому, что Эмме выпало.

Насилие сэра Джона растоптало в ней все, что было хорошего и доверчивого в ее натуре. С той поры недоверие поселилось в ее душе и отравило все существование. А может быть, зародыш болезни поселился в душе еще тогда, когда подруги по школе миссис Беркер старались всеми силами унизить ее? Да, все это время она была больна и смотрела на происходящее сквозь туман отравленного воображения. Могла ли она иначе так дурно объяснить себе весь образ действий Гренвилля? А ведь она должна понимать: что бы ни делал в этом отношении Гренвилль, он всегда хотел ей только добра.

Были последние дни мая, когда Гренвилль сказал все это Эмме. В первый раз со времени того ужасного дня двадцать шестого апреля она получила разрешение встать с постели.

Они сидели в саду под яблоней. Тепло пригревало солнце, нежно звучал голос возлюбленного, хорошо было жить!

Эмма любовалась руками Гренвилля — гибкими, тонко очерченными руками человека высшей расы. Эмма нежно взяла их, перевернула, поцеловала… положила на них свою голову, доверяя им свое сердце, все свое усталое от жизненной борьбы существо.

Доверие? Разве не было оно врачом ее души?

XXVII

Жизнь Эммы потекла без тревог, в твердых границах, очерченных Гренвиллем.

Он был с нею добр и внимателен. Ни разу более не слыхала она от него ни одного резкого слова. Он сначала осторожно выведывал ее настроение и лишь потом обращался с желанием или требованием. Теперь он уже не приказывал, а доказывал необходимость того или другого.

В прежнее время такое дипломатическое обращение вызвало бы в Эмме недоверие, но теперь она лучше знала возлюбленного: он стал осторожен и хитер потому, что любил ее.

Только иногда между ними происходили легкие недоразумения, а именно когда в Эдгвер-роу приходили нищие. Эмма, вспоминая, как ее мать после смерти отца побиралась по деревням, готова была отдать нищим последнюю копейку, но Гренвилль сурово восставал против этого, говоря, что надо быть экономнее, так как неизвестно, что еще может случиться. Однако Эмма не приписывала это черствости Гренвилля. Эта кажущаяся мелочность проистекала из его забот о будущем.

Из Неаполя приходили дурные вести. Письма сэра Уильяма Гамильтона сообщали о прогрессировании болезни его жены. Если леди Гамильтон умрет… Сэр Уильям любил женщин. Несмотря на свои пятьдесят два года, он был еще крепок и жизнерадостен. Не подумает ли он о втором браке? А если от нового союза пойдут дети… Тогда придется отказаться от надежды, что в один прекрасный день сэр Уильям заплатит долги Гренвилля. Да и от надежд на будущее наследство тоже приходилось отказываться. А ведь только эти надежды и сдерживали кредиторов Гренвилля!

Политика тоже доставляла Гренвиллю немало забот. Приходилось опасаться смены министерства. Если премьер-министр лорд Нерз, покровитель Гренвилля, удержится у власти, Положение Гренвилля останется прочным. Но оппозиция приобретала все большее и большее влияние в парламенте. Фукс и Шеридан, лидеры либеральных вигов, наносили жестокие удары правительству. Если Нерз падет и министром-президентом станет Фукс, дни чиновников-тори будут сочтены, и Гренвиллю тоже придется подать в отставку: люди из консервативных родов не могли служить в либеральном министерстве. Если даже их не уволят, они сами должны будут уйти: к этому обязывала традиция.


В начале сентября из Неаполя пришло известие о смерти леди Гамильтон. Покойная пожелала быть похоронена в фамильном склепе в Пембрукшире, и сэр Уильям просил Гренвилля принять на себя все хлопоты по устройству печальных дел.

В силу этого у Гренвилля было много забот в Лондоне, и Эмма зачастую бывала предоставлена самой себе. Впервые почувствовала она всю зависимость, в которой держал сэр Уильям ее возлюбленного. Что станется с ней, если она не понравится этому барину?

Конечно, ее внешность должна понравиться ему — признанному ценителю классической красоты. Ее прошлое тоже не явится препятствием, так как сэр Уильям отличался свободой суждений и любил говаривать, что сильный дух нередко порывает оковы общепризнанной морали. Но что, если он откажет ей именно в этом «сильном духе»?

Помимо всего, сэр Уильям питал особые надежды насчет судьбы племянника. Сватовство Гренвилля к дочери лорда Мидльтона произошло вследствие желания сэра Уильяма, и он очень рассердился, когда этот выгодный брак не состоялся. Теперь он сам приедет в Англию и сможет поддержать сватовство Гренвилля своим влиянием. Вдруг он снова возьмется за прежние проекты?

И опять сомнения закрадывались в душу Эммы. С тайной робостью ожидала она прибытия сэра Уильяма.

Гренвилль встретил дядю в гавани и проехал с ним прямо в Пембрукшир. Оттуда он написал Эмме.

Сэр Уильям заедет в Лондон, чтобы сделать визит королю и министрам. При этом он выберет время побывать у Гренвилля и познакомиться с Эдгвер-роу. Сам Гренвилль был вынужден оставаться пока в Лондоне и мог вернуться домой лишь вместе с дядей. Поэтому он письменно давал все распоряжения. Гостя должна была встретить одна мать в качестве домоправительницы, а Эмма появится в столовой только к чаю. Там она предоставит все дальнейшее глазам сэра Уильяма.

Конечно, все приказания были выполнены с тщательностью. И как билось сердце Эммы, когда в указанный час она спустилась в столовую, чтобы приготовить там все к чаю! Гренвилль с гостем были в лаборатории, осматривали коллекции. Но вот послышались их голоса. Эмма почувствовала, что у нее подгибаются колени, и поспешила отодвинуться в самый темный угол.

Сэр Уильям вошел. Эмма не могла в первый момент разглядеть его лицо, потому что он разговаривал как раз со следовавшим позади племянником. Но когда сэр Уильям обернулся, Эмма была немало удивлена: старец казался совершенно свежим и сильным, словно ему не было и сорока.

Когда сэр Уильям заметил живопись на стене, он с удивлением воскликнул:

— Восхитительно, Гренвилль! Прямо поразительно! Уж не открыл ли ты способ делать золото? Не нашел ли философский камень? Чтобы оплатить это, надо обладать целым состоянием!

Гренвилль улыбнулся:

— Мне это не стоило ни единого шиллинга. Ромни нарисовал все это по дружбе.

— По дружбе? Ну а от меня художники вечно требуют денег… как можно больше денег! А еще Ромни… Кстати, на помни мне завтра о нем. Я должен посмотреть его картину. Ведь модель, как говорят, представляет идеал женской красоты. Где он выискал ее? Мне говорили, что он ничего не прибавил от себя и строго держался натуры. Но это, конечно, преувеличение. Праксителю для Венеры понадобилось более чем сто моделей!

Гренвилль украдкой подмигнул Эмме.

— И все-таки это сущая правда, дядя. Не желаешь ли сам убедиться?

Он показал на плафон, откуда смотрела Эмма в качестве богини красоты. Сэр Уильям долго созерцал картину и с недоверием покачивал головой.

— Неужели это и в самом деле портрет? И не идеализированный? Я видел много красивых женщин, но такое совершенство — никогда! Она в Лондоне? Не могу ли я познакомиться с ней через Ромни?

Эмма бесшумно взяла поднос и подошла к столу.

— Она живет не в Лондоне, — ответил Гренвилль, — но если ты считаешь это таким важным…

— Повидать красивейшую женщину в мире? Да я готов объехать полмира ради этого! — И Гамильтон вздохнул, смеясь над самим собой. — Для моего возраста это слишком пылко, не правда ли? Но что поделаешь! Шекспир заметил, что мужские сердца после тяжелой потери делаются особенно впечатлительными к новым чарам. Едва только Ромео был отвергнут Розалиндой, как тотчас же влюбился в Джульетту. Как знать, не случилось ли бы и со мной того же, если бы я попал в заколдованный круг Цирцеи Ромни?

Он рассмеялся и, не обращая внимания на прислуживавшую «горничную», взял с подноса чашку чаю. Затем он потянулся к серебряному сливочнику. Вдруг он изумленно посмотрел на руку, державшую поднос, и затем поспешно взглянул на Эмму. Поднос покачнулся, чашка Гренвилля опрокинулась, хлебцы покатились на ковер.

— Но послушайте, мисс Харт! — с напускной строгостью сказал Гренвилль. — Отчего вы пугаетесь, если сэр Гамильтон любуется вашей рукой?

Эмма стояла перед сэром Уильямом с залитым румянцем лицом и не решалась поднять на него взор. Он смотрел на нее, словно ослепленный ее красой. Затем его взор скользнул по картине.

— В самом деле, Гренвилль! — воскликнул он, разражаясь громким смехом. — Шутка вполне удалась тебе! Ты поставил в тупик старого, испытанного дипломата! Но я не сержусь на тебя за это! Я избавлен от поездки по всему свету и не должен обращаться с просьбой к Ромни! — Он встал, улыбаясь, и отвесил Эмме низкий поклон, скрестив руки на груди. — Прекрасная Цирцея, высокая богиня! Где же ваш волшебный жезл, которым вы собираетесь превратить меня в свинью?

Он взял из рук Эммы поднос и не позволил ей поднимать хлебцы, а сам нагнулся, с юношеской ловкостью опережая Гренвилля. Затем он пригласил ее присесть к ним и сам сбегал на кухню за чашкой для нее. «Сияние ее красоты» должно было озарять весь этот вечер, первый, который он переживал после долгого времени, «в интимном семейном кругу». Эмма ни на минуту не должна была покидать комнату. Казалось, Гамильтон нарочно старался не давать Гренвиллю возможности объяснить все, что касалось Эммы.

Оправившись от первого смущения, Эмма охотно отдалась чарам разговора. Сэр Уильям рассыпался целым фейерверком остроумия, был неистощим в анекдотах, проливавших свет на характер южан и условия жизни при неаполитанском дворе. При этом он не щадил и самого себя. Так, он рассказывал, что у него была обезьяна, которую он старался превратить в настоящего человека. Но животное не хотело мыслить самостоятельно и не переходило границ простого подражания. Однажды он застал обезьяну сидящей в платье сэра Уильяма в кресле перед письменным столом и рассматривающей в большую лупу сицилийскую монету, совершенно так же, как делал это и сам хозяин. Пораженный сходством, сэр Уильям приказал зарисовать эту сцену и с подписью «Антиквар» повесил ее над своим письменным столом.

Говоря сам, этот испытанный дипломат умел вызвать на разговор и своих слушателей. Эмма не сидела с ним и часа, как он уже знал все о ней. Она простодушно отвечала на его вопросы, казавшиеся такими невинными, но неизменно требующие каких-либо откровенностей. За короткое время он узнал в общих чертах все ее борения и не успокоился, пока Эмма не сыграла ему сцены сумасшествия Офелии.

— Шеридан был прав, когда не нашел у вас трагического дарования, — задумчиво сказал он затем. — Но у вас неподдельное чувство, а голос звучит словно музыка. Не пробовали ли вы петь?

— Пробовала, но не пошла далее скромных начинаний. Весь мой репертуар — несколько народных песен.

Не заставляя себя долго просить, она стала петь, как пели уэльские деревенские девушки, возвращаясь домой с граблями на плечах. Закинув голову, сверкая зубами между полуоткрытых губ, она ходила вокруг обеденного стола, упершись руками в бока, покачивая станом, подбрасывая ноги. Ее глаза смеялись сэру Уильяму, а когда она проходила мимо него, ее рыжеватые волосы, распустившиеся от быстрых движений, касались его своей огненной волной. Она знала, что была кокетлива, но и хотела быть такой. Ведь если сэр Уильям Потребует этого, Гренвилль разойдется с ней. Она боролась… за себя и за него.

И Эмма видела, что она осталась победительницей. Когда она закончила, сэр Уильям страстно схватил ее за руки и воскликнул:

— Теперь я знаю, кто вы! Гренвилль — просто ипохондрик, готовый заразить весь свет своей угрюмостью. Но вы, мисс Эмили, вы рождены для веселья, рождены на радость себе и всем нам. Наука, искусство — ну конечно, все это очень священно, очень благородно. Но чем старше становишься, тем более сознаешь, что истинное счастье заключено лишь в веселом волнении чувств. Пользуйся днем, ночь придет сама собой! Поэтому, мисс Эмили, пойте — у вас есть голос на это, танцуйте — у вас прирожденная грация итальянок и испанок, и, наконец, любите, любите! Ну, последнее вам теперь уже не приходится советовать. Что за неслыханное счастье у этого субъекта с молодым лицом и старым сердцем! — кивнул он на племянника. — Художники рисуют для него, а волшебницы складывают к его ногам дары своей красоты. И все это даром! А он ведет себя, как будто так и нужно, даже и спасибо не скажет. На вашем месте, мисс Эмили, я оставил бы его хандрить среди его камней и картин и взял бы себе другого. Что вы скажете относительно дядюшки, полной противоположности племяннику? Можете получить мудреца с огромным жизненным опытом, со старым лицом, но юным сердцем! Не думайте долго, ударим по рукам!

Эмме показалось, что под этой шуткой кроется что-то более серьезное. Она невольно обернулась к Гренвиллю, и странно искаженным показалось ей его лицо.

Но она, наверное, ошиблась. Весь остаток вечера он охотно принимал участие в шутках, которыми обменивались сэр Уильям и Эмма, а когда поздно вечером дядя ушел, Гренвилль очень нежно простился с Эммой.

На следующий день сэр Уильям прислал Эмме дорогую арфу, присовокупив несколько любезных строк: он выразил сожаление, что не успеет повидать ее до своего отъезда в Неаполь, но рассчитывал провести с нею более долгое время, когда дела позволят ему вернуться в Англию на более продолжительный срок.

XXVIII

Следующий год принес Англии победу либеральной оппозиции. Лорд Нерз ушел в отставку, и премьер-министром стал Чарльз Фукс. Таким образом, чиновникам-тори пришлось уходить со своих мест. Гренвилля, правда, утвердили в должности, но он знал, что все равно разойдется во взглядах с либеральным начальством, а потому ушел сам.

Теперь в Эдгвер-роу заглянула нужда. Кредиторы Гренвилля видели в его службе некоторые гарантии, а теперь, когда он подал в отставку, накинулись на него с назойливыми требованиями. То и дело в Эдгвер-роу стали появляться сомнительные личности. Старьевщики из предместья в сумрачные вечерние часы уносили из дома предметы домашнего обихода, без которых можно было обойтись; торговцы картинами осматривали художественную коллекцию и предлагали цены много ниже действительных; ростовщики старались вытянуть из дома последний пенни. Противнее всего были посредницы, одолевающие внука Уорвика предложениями выгодного брака. Внебрачные дочери знатных лордов искали имени и положения, старые девы — удовлетворения запоздалой чувственности, истасканные куртизанки — увенчания своего позорно добытого состояния, падшие девушки — защиты от последствий тайного разврата. И все это грязью наслаивалось на существование-Тяжело доставалось это время Эмме. Снова заметила она, насколько мало, в сущности, знает Гренвилля. Она жила с ним теперь уже более двух лет, и все же он оставался загадкой для нее.

Со времени посещения дяди Гренвилль обратил особое внимание на таланты Эммы. Он заставлял ее брать уроки музыки, рисования и танцев и уделял особое внимание ее красоте. Он дарил ей всякие новые средства для ухода за телом, оберегал ее от грубых домашних работ, следил за ее режимом. При этом он старался привить ей манеры высшего общества, постоянно возбуждал ее тщеславие. Он накупил ей массу нарядов и украшении, словно она готовилась поступить в гарем султана…

Все это стоило денег, но Гренвилль не жаловался: он всеми силами старался скрыть от нее свои денежные затруднения и хлопоты. Однажды, вернувшись после сеанса у Ромни, Эмма застала Гренвилля перед пустой рамой «Венеры» — картины не было… Когда же Эмма в ужасе всплеснула руками, Гренвилль поспешил уверить ее, будто она ошибается: он, дескать, только отдал картину для частичной реставрации, а денег у него более чем достаточно. Чтобы доказать ей это, он предложил ей вечером отправиться в Ренледж, аристократический концертный зал, где в этот вечер ожидался двор. Он предложил ей надеть лучшие наряды, ценные украшения, сказав, что этим он докажет завистникам и клеветникам, что он еще не разорен. При этом он смеялся. Но Эмма не обманулась: в диком блеске его взгляда отражалась вся его душевная растерзанность.


Гренвилль поехал вперед, чтобы запастись билетами. Когда Эмма вошла в зал, она увидела Ромни, который оживленно разговаривал с каким-то господином. Ромни познакомил их: это был итальянец Таллинн, импресарио концерта. Таллинн пригласил участвовать в концерте певицу Банти, имя которой было у всех на устах. Ради нее на концерте обещал присутствовать королевский двор, так как королева Шарлотта хотела послушать неаполитанские народные песни из уст прославленной примадонны. Но Банти простудилась в холодных туманах Лондона и отказалась в самый последний момент от участия. Таллинн был в отчаянии. Он знал, что гордая королева примет отсутствие Банти как личную обиду, и был готов на все, только бы достать хоть кого-нибудь для замены итальянки.

У Эммы блеснула идея.

— Не могу ли я помочь вам, синьор Таллинн? Конечно, неаполитанских песен я не пою, но, быть может, понравятся мои уэльские песенки древних бардов? Я сама аккомпанирую себе. Наверное, у вас найдется лютня?

— Ваше предложение очень любезно, мисс Харт, — смущенно ответил пораженный маэстро, — но… вопрос еще…

— Достаточен ли у меня голос? Ну так справьтесь у мистера Ромни или сэра Гренвилля или — еще лучше — ввиду того, что эти господа могут оказаться пристрастными, испытайте сами! У вас, наверное, найдется достаточно времени, чтобы прослушать где-нибудь в комнате одну из моих песенок. А не понравится вам — говорите прямо! Я не обижусь!


Публика встретила извещение о перемене программы с недовольным ворчанием. Только ради Банти посетители платили высокую входную цену, а теперь появляется какая-то неизвестная певица.

Но когда Эмма появилась под руку с Таллинн на эстраде, сразу наступила тишина. Все с удивленным восхищением смотрели на концертантку.

— Да ведь это мисс Харт! — крикнул чей-то голос. — Цирцея Ромни!

Это была герцогиня Аргайльская, родственница Гамильтонов, сидевшая в ложе около эстрады. Она кивнула Эмме, которую до той поры никогда не видела, и зааплодировала ей. По залу пробежал шепот удивления и восторга, слова герцогини облетели всех. Затем все сразу стихло: под пальцами Эммы послышались первые аккорды лютни.

Играя прелюдию, Эмма глазами искала Гренвилля. Она нашла его бледное, возбужденное лицо и улыбнулась ему. Чего он боялся? Вот она была совершенно уверена, совершенно спокойна. Разве не для возлюбленного пела она? Если она будет иметь успех, если она станет прославленной певицей, если золото дождем хлынет к ней — всем она будет обязана только Гренвиллю. И все — славу, богатство, всю свою душу — положит она к его ногам.

И, объятая сознанием своей возвышенной, святой любви, она запела…


Эмма имела колоссальный успех: Банти была забыта, Уэльс победил Неаполь. Эмму вызывали бессчетное количество раз, заставляя петь все новые и новые песни. Герцогиня Аргайльская послала Эмме свою карточку со словами восторженной похвалы; лорд Эберкорн просил, чтобы его представили ей; Ромни непременно хотел нарисовать ее в качестве святой Цецилии; когда же она уезжала с Гренвиллем из Ренледжа, знатные кавалеры и дамы столпились вокруг, чтобы видеть ее.

Гренвилль был не совсем согласен с восторженными похвалами слушателей. Он не был согласен с излишне страстным исполнением, переступавшим эстетические границы искусства, но в то же время не бранил ее, а даже находил слова одобрения.

И все же успех скорее опечалил, нежели обрадовал Гренвилля. В карете он был молчалив и сумрачен; когда же дома Эмма взглянула на него с молчаливой просьбой, он отвернулся. Он устал, ему нужен был покой. Он заперся в своей комнате, но не заснул: поздно ночью слышала Эмма, как Гренвилль шагал взад и вперед.

На следующее утро мать подала Эмме письмо от Галлини. Импресарио прилагал к письму блестящий контракт. Если она подпишет этот контракт, он повезет ее в концертное турне, она будет получать тысячу фунтов в год и бенефис при условии выступать не чаще двух раз в неделю.

Эмма, дрожа от радости, бросилась матери на шею, заплакав об ужасе прошлого и о счастье будущего, мечтая, что своей новой деятельностью освободит возлюбленного от мученичества нужды. И, помахивая письмом Галлини, она кинулась наверх к Гренвиллю, чтобы увидеть, как в его глазах вновь загорится луч радости.

Через час она вернулась бледная, расстроенная. Все кончено — Гренвилль категорически отказался позволить ей подписать контракт. При этом он напомнил ей об условиях, на которых взял ее: она обещала ничего не предпринимать без его согласия. Эти условия она нарушила выступлением на эстраде Ренледжа. Она открыто выставила его напоказ перед его родными, перед всем двором. А теперь она хочет еще более унизить его, сделать его зависимым? Его сердце истекает кровью при мысли, что ему нужно расстаться с ней, но это необходимо, этого требует его мужская честь.

В коротких, отрывистых фразах Эмма передала все это матери, собирая платья, в которых приехала из гаварденской ссылки. Ее решение было принято: она уйдет, ведь Гренвилль будет несчастен, если она останется. Предложение Галлини она отклонила. Кому она была обязана? Гренвиллю! Но она не хотела ничего унести с собой на память о нем. Никогда более не будет она петь, никогда не дотронется до арфы.

Все, что он подарил ей, она оставит здесь, ничего не возьмет с собой, кроме убогих тряпок, в которых приехала сюда. Она отказывалась от всего и снова уходила в тень, из которой извлекла ее злосчастная судьба. Она спрячется в каком-нибудь лондонском предместье и там будет шитьем зарабатывать необходимые гроши для пропитания, для поддержания близких. Если у Гренвилля своя мужская честь, то и у нее своя женская честь. Он должен будет понять, насколько был не прав. На что ей слава, деньги, красота, если он не любил ее больше?

Ах, теснота этого дома душила ее! Она должна уйти на свежий воздух, чтобы не задохнуться. И, захватив какое-то шитье, Эмма бросилась в сад.

Она была настолько погружена в свои думы, что, усевшись в саду под деревом, не видела стежков, которые нашивала, и не заметила приближения Ромни; только тогда, когда художник очутился перед ней, она увидела его. В его руках была эскизная тетрадь. Разумеется, он опять зарисовал ее. Противным и бестактным показалось ей, что он вечно рыскал вокруг нее в поисках новых композиций. Неужели он не ставил ни во что страдания, разрывающие ее сердце?

Все это она выложила Ромни. Но он попытался успокоить ее: она права, если почувствовала себя обиженной, но он уж так создан — все представляется ему в образах, которые нужно запечатлеть на бумаге. Ну а не быть художником значило для него умереть! Разве она не понимает этого? Перестать любить — не значило ли для нее перестать жить? А вот она хочет из-за пустяков отказаться от того, в чем была ее жизнь!

«Из-за пустяков!» Эти слова вывели Эмму из себя, и она рассказала Ромни все.

Он с тихой улыбкой покачал головой:

— Гнев заставляет вас впадать в преувеличения, мисс Эмма. Женщина должна подчиняться, когда дело идет о мужской чести.

— Чести? Да какой же вред может быть его чести, если его любовница станет петь в концертах?

Ромни выразительно посмотрел ей в глаза:

— Со стороны любовницы это, может быть, было бы совершенно безразлично для Гренвилля, но — как знать? — быть может, он думает, что эта любовница когда-нибудь в качестве его жены…

— Его жены? — Эмма вскочила, уронив шитье. — Он сказал вам это?

Ромни взял ее за руку:

— Я не хотел бы внушать вам надежды, которые, быть может, никогда не осуществятся. Нет, Гренвилль не говорил мне этого, да и вообще он — не такой человек, чтобы говорить с кем бы то ни было о своих планах. Только я наблюдал за ним все это время… Ну поставьте себя на его место! Может ли человек в его положении поступать иначе! Внук Уорвика может жениться на своей любовнице, даже если у нее имеется прошлое, но с того времени, как он заключает ее в свои объятия, в ее адрес не должно раздаваться ни единого упрека, ее безупречная жизнь должна изгладить прежние ошибки… Так вот, рассудите с этой точки зрения, что вы ставите ему теперь в вину… Ах, ну что за бешеное существо! — смеясь, перебил он сам себя, увидев, что Эмма собралась бежать куда-то. — Ну куда вы собрались? Только не ходите к Гренвиллю! Сначала подумайте, что вы хотите сказать ему. Неосторожным словом вы, пожалуй, способны заставить его отказаться от решения, которое только назревает в нем!

Он нежно удержал Эмму за руку. Она растроганно посмотрела на него. Том Кидд и Ромни — как они были похожи друг на друга! И как мало любви могла она дать им!

Она пошла к Гренвиллю только тогда, когда совершенно успокоилась. Должно быть, он услышал ее шаги на лестнице и вышел к ней навстречу. Его лицо было светлее и радостнее, чем прежде. Он только что получил письмо из Неаполя; сэр Уильям обещал, что будущей весной навестит его; он сам выяснит и урегулирует материальное положение Гренвилля, а до тех пор последний должен как-нибудь успокоить кредиторов.

Эмма почти не слышала того, что говорил ей возлюбленный. Что за дело было ей в этот момент до сэра Уильяма и кредиторов! Она нежно увлекла Гренвилля в комнату и заперла двери.

— Прости мне, возлюбленный! Будь милосерден и дай мне вновь место у своего сердца! Требуй от меня всего, чего хочешь! Никогда более не буду я непослушной тебе!

Она взяла контракт и разорвала его. Затем она очутилась в объятиях Гренвилля, смеялась и плакала…

XXIX

Сэр Уильям был уже два месяца в Англии, и кредиторы Гренвилля потеряли терпение. Они осыпали должника угрозами и в конце концов осадили сэра Уильяма в его лондонской квартире. Тогда он поехал в Эдгвер-роу, чтобы переговорить с племянником.

Эмма сидела в своей комнате и прислушивалась. Мужчины заперлись в лаборатории, но их громкие голоса были хорошо слышны. Сэр Уильям сурово упрекал племянника. Гренвилль защищался. Раза два-три они вступали в ожесточенную схватку. Они бегали по комнате, каждый старался перекричать другого. Наконец сэр Уильям пригрозил лишением наследства и… не назвал ли он при этом имени Эммы?

Ее охватил смертельный ужас. Если сэр Уильям потребует разрыва…

Вдруг дядя и племянник стали говорить спокойнее и тише, как будто опасались чего-то. Долго еще доносилось до Эммы это глухое перешептывание, кошмаром опутывавшее ее мозг.

Затем она услышала их шаги по лестнице; они уходили из дома. До нее донесся шум колес уехавшего экипажа. Значит, Гренвилль поехал в Лондон? Может быть, он оставил для нее несколько строк в своей комнате? Она отправилась туда, чтобы посмотреть, но дверь его комнаты оказалась запертой. Он ушел, не сказав ей ни слова; а ведь он знал, как она беспокоится о нем!

В середине ночи Эмма тревожно проснулась. Ею снова овладел ужас. Не бросил ли ее Гренвилль? Она вскочила с кровати и подкралась к его двери, но она была заперта.

Эмма спустилась вниз по лестнице, вышла на улицу и стала напряженно смотреть на дорогу, чутко прислушиваясь к малейшему шуму. Долго простояла она так, дрожа от холода в ледяном тумане мартовского утра.

Наконец, смертельно усталая, она села на лестницу. Если Гренвилль вернется, ему придется пройти мимо нее…

Кашель Эммы разбудил мать. Старушка испуганно сбежала вниз. Эмма уступила ее просьбам и отправилась в постель. Но одеяло не было в состоянии согреть ее. Дрожа от холода, лежала Эмма в постели и прислушивалась…

В конце концов Эмма, должно быть, все-таки заснула. Когда она открыла глаза, у ее постели сидел Гренвилль. Она благодарно улыбнулась ему: он был с нею, он не покинул ее.

Гренвилль только головой покачал: разве так можно? Она простудилась в холодном утреннем тумане и три дня пролежала в жесточайшей горячке. Ведь он даже не подозревал, что она так тревожилась, иначе он сразу сказал бы ей, что такие запутанные дела, как его, не могут быть разрешены в один миг. Сэр Уильям сначала очень сердился, но потом обещал помочь. Придется вести долгие переговоры с кредиторами; может быть, понадобится даже уехать в деловое путешествие.

Сэр Уильям был внимателен к Эмме, тем не менее, когда он подошел к ее кровати, чтобы взглянуть на больную и осведомиться, высока ли температура, она странно повела себя: вскрикнула и протянула вперед руки, как бы отталкивая его.

А ведь он хорошо относился к ней! Если он помогал Гренвиллю, то отчасти это происходило ради нее… Он подождет за дверью. Неужели она не позволит ему войти?

Эмма устало кивнула в знак согласия. Сэр Уильям склонился к ней и поцеловал «благородные ручки бедной, прекрасной, глупенькой, милой хозяюшки Эдгвер-роу».

С той поры он стал приходить ежедневно.

Чтобы развлечь Эмму, он решил ввести ее в историю искусств. Он приносил с собой ценные книги, в которых были изображены произведения искусства, и много говорил об идеалах красоты отдельных рас. Он указывал ей на благородные линии идеала эллинов, на различие между итальянцами и испанцами, на пышное, здоровое тело полотен Рубенса, на болезненную изнеженность Боттичелли, на пикантность французов. При этом он старался установить, к какому типу красоты принадлежит Эмма. Он ощупывал форму ее головы, исследовал линии шеи и строение рук. Эмма, улыбаясь, позволяла ему это. Разве не должна она была стараться понравиться ему хотя бы ради Гренвилля? И не беда, если при этом сэр Уильям немножко влюбится в нее.

Уступая просьбам сэра Уильяма, Эмма разрешила ему осмотреть верхнюю часть груди. Ведь эти линии Ромни сотни раз зарисовывал на своих картинах, благодаря которым их знали все. Но вслед за тем сэр Уильям пожелал освидетельствовать форму ее ноги. Она отказала. Конечно, что такого было в том, чтобы показать голую ногу после того, как весь Лондон видел Эмму обнаженной на «божественной кровати»? Но Гренвилль убедил ее в недопустимости выставлять себя напоказ, а значит, решение этого вопроса надо было предоставить Гренвиллю.

Вечером, когда Гренвилль пришел к Эмме, она передала ему просьбу дяди, убежденная, что он ни за что не согласится. Но он…

Да за кого же принимает она сэра Уильяма? Этот тонко чувствующий человек только и думал об искусстве. Он видел в Эмме не женщину, а мастерское произведение природы, которому он и поклонялся без всякой жажды обладания. Почему она непременно должна подозревать во всем что-нибудь этакое?

Гренвилль казался в дурном расположении духа и остался после этого разговора только на несколько секунд у Эммы. Вообще в последнее время он сильно изменился: ежедневно уезжал в Лондон, зачастую оставался там до позднего вечера, а возвращаясь, бывал в плохом настроении, и казалось, что даже ласка Эммы была ему в тягость. Конечно, у него было много хлопот, и он почти не думал об Эмме. Она же так тосковала о нем!

На следующий день она позволила сэру Уильяму осмотреть и ее ногу. Прикрывшись одеялом, она опустила ее на ковер. Сэр Уильям осмотрел ногу, снял мерку, сравнил полученные цифры с данными в его книгах, затем подложил под ее ногу листок бумаги и обрисовал на нем контур ступни.

Однако этого еще мало, чтобы судить о красоте Эммы. Он должен видеть форму голени и бедер, всю фигуру…

Он, захлебываясь, высказал эту просьбу, стоя перед ней на коленях и впиваясь жадным взором в белую кожу ноги. Когда же испуганная Эмма не сразу нашлась что ответить, он захотел сам скинуть одеяло. Его руки дрожали, он дышал громко и часто, его уши покраснели.

И вдруг он бросился на Эмму. Возникла короткая борьба. Эмма сопротивлялась изо всех сил, но негодование настолько охватило ее, что она была не в состоянии произнести ни звука. Наконец она высвободилась из объятий старика, оттолкнула его и бросилась в соседнюю комнату. Толкнув дверь лаборатории, она вбежала туда… В углу, у окна, подпирая голову руками, стоял Гренвилль…

Вслед за Эммой туда вбежал сэр Уильям. Задыхаясь, он спешил привести себя в порядок. Вдруг, разразившись резким смехом, он стал поздравлять Гренвилля.


Старый скептик усомнился в верности Эммы, Гренвилль противоречил ему. Вот, чтобы решить спор, они и условились подвергнуть Эмму испытанию. Но она блестяще выдержала это испытание. Сэр Уильям просил прощения, Гренвилль обнял Эмму и повел ее в постель. Она послушно повиновалась, не вымолвила ни слова упрека: она чувствовала смертельную усталость, была словно разбита и сейчас же заснула глубоким сном.

Вечером она с помощью матери перенесла свою кровать в комнату Гренвилля. Ее терзала тайная тревога, и она чувствовала, что найдет покой только тогда, когда будет рядом с любимым.

Вернувшись ночью домой, он был готов разразиться гневом, но она стала молить и плакать, смиренно прижалась к нему, целовала его…

XXX

Кончались дни отпуска сэра Уильяма, а соглашение с кредиторами Гренвилля все еще не было достигнуто. Лорд Гамильтон под разными предлогами увиливал от окончательного слова, и Эмма чувствовала, что он хотел сначала выгадать что-то. В нем чувствовался тот же коммерческий дух, о котором говорил ей раньше Ромни. По взглядам, обращенным на нее, Эмма сознавала, что и она была замешана в этом. Но как? Что мог дать нищий богачу?

К сожалению, Гренвилль строго запретил ей вмешиваться в его дела, а то Эмма уже давно обратилась бы с просьбой к сэру Уильяму. Она до тех пор валялась бы в его ногах, пока он не согласился бы помочь племяннику. Ведь он всегда был так любезен с ней! Он проводил все свободное время в Эдгвер-роу, пока Гренвилль возился в Лондоне с кредиторами. Наконец, в последних числах августа, сэр Уильям уехал, не оказав помощи племяннику. Уезжая, он подарил Эмме свой портрет, копию картины Рейнольдса, и настойчиво приглашал ее приехать погостить у него в Неаполе.

Он уехал… Снова настали в Эдгвер-роу тяжелые часы нужды. Но Эмма не сетовала. После отъезда сэра Уильяма она опять приблизилась к Гренвиллю, и он был нежнее к ней, чем прежде. Он ценил ее старание духовно приблизиться к нему, с благодарностью позволял помогать себе в работах. Ради него Эмма проштудировала ряд книг по минералогии и химии, чтобы иметь возможность оказывать существенную помощь возлюбленному в его корреспонденции и даже научных работах. Она делала выписки из нужных книг, помогала сортировать коллекции. В днях работы, в ночах любви пронеслась зима…


Двадцать шестого апреля, в день своего рождения, Эмма получила от сэра Уильяма письмо — первое, адресованное лично ей. Лорд Гамильтон желал ей счастья и повторял свое приглашение навестить его в Неаполе. Его приглашение звучало на этот раз так серьезно, что уже шутить не приходилось.

Это озаботило Гренвилля. Сэр Уильям не привык напрасно просить. Конечно, он держался слишком благородного образа мыслей, чтобы думать о мести, но не станет ли он равнодушным к судьбе племянника? До сих пор кредиторы соглашались ждать лишь в расчете на благоволение богатого дядюшки, но если они заметят что-нибудь, то всему настанетконец и Гренвилля ожидает долговая тюрьма.

Кроме того, сэр Уильям очень полюбил Эмму. Но он знает, как тесно связана жизнь Гренвилля с жизнью Эммы. Не хочет ли он сначала испытать, насколько Эмма является подходящей подругой жизни для Гренвилля? Конечно, он узнал Эмму с лучшей стороны, но в Эдгвер-роу она все же была под влиянием его, Гренвилля. Так не хочет ли сэр Уильям испытать, какова окажется Эмма в качестве самостоятельно думающей и действующей женщины? Разве не естественно с его стороны знать, в чьи руки со временем попадет его состояние?

Конечно, Эмма может опасаться посягательств с его стороны… Но это было бы очень неразумно, наверное. Правда, тогда… во время ее болезни… Но это была лишь шутка, да, грубая шутка, но все же только шутка. Разве иначе мог бы Гренвилль стоять так бездеятельно в соседней комнате? Если же Эмма все-таки опасается, то ей достаточно взять с собой мать…

К тому же эта поездка как нельзя лучше совпадает с необходимостью для Гренвилля уехать на несколько месяцев в Шотландию. Там ему нужно собрать в горах образцы минералов для своей коллекции. Он уже давно думал об этом, так как коллекция нуждается в пополнении. Гренвилль не мог взять с собой Эмму туда, но теперь дело отлично устраивалось: они разом разъедутся в разные стороны: он — в Шотландию, она — в Неаполь, а осенью вновь встретятся, помолодевшие и окрепшие.

Неужели же она вовсе не любит его, если не решается дать свое согласие? А ведь она всегда говорила, что готова для него на всякие жертвы! И вот теперь, когда ее просят оказать ему небольшую услугу, она отказывается? Ну так он пойдет на крайнюю уступку и обещает лично заехать за ней в Неаполь осенью!

Могла ли она отказываться долее?

Эмма написала сэру Уильяму, он прислал щедрую сумму на путевые расходы. Однако на этот раз поездка все же не могла состояться: мать Эммы хватил удар, а пока под нежными заботами Эммы она поправлялась, прошло лето.

Вслед за осенью пришла суровая зима. Здоровье матери Эммы было сильно надломлено, и она не могла отправиться теперь в путешествие. Однако врачи утверждали, что в суровом лондонском климате старухе не оправиться, что ей нужен теплый воздух юга. Тогда Эмма стала страстно стремиться к тому, перед чем еще недавно отступала в испуге.

Когда наступили первые ясные мартовские дни, Эмма с матерью простились с Эдгвер-роу, а Гренвилль уехал в Шотландию.

XXXI

«Неаполь, 30 апреля 1786 г.

Возлюбленный! Я прибыла сюда двадцать шестого и еще раньше дала бы тебе весточку о себе, но курьер отправляется только завтра. Я должна в присутствии сэра Уильяма постоянно казаться веселой, тогда как малейшее воспоминание о тебе вызывает у меня слезы.

Без тебя я не могу жить. Нищета, голод, смерть во льдах — ничто для меня так не страшно, как разлука с тобой. Чтобы добраться до тебя, я готова, босая, странствовать по каменистым дорогам Шотландии. Если ты действительно любишь меня — приди, приди ко мне!

Лошади, экипажи, лакеи, театральные представления — разве все это может дать счастье? Ты один можешь дать мне его; моя судьба в твоих руках.

Я уважаю сэра Уильяма и очень предана ему. Он твой дядя и друг. Но… он любит меня! Слышишь ли, Гренвилль? Он любит меня! Но никогда я не отвечу ему взаимностью! Никогда, никогда!

Ты не можешь себе представить, каков он со мной. Он следует за мной по пятам, вечно сидит возле меня и смотрит на меня в упор. Я не могу шевельнуть ногой или рукой, чтобы он не рассыпался в восторгах от моей грации и красоты. Он проводит целые часы в созерцании меня и вздыхает при этом… Мне очень жаль, но я не могу ничего сделать для него. Я хочу быть с ним вежливой и любезной, но не более. Я — твоя, возлюбленный. Вечно хочу я принадлежать только тебе! Никто не может вытеснить тебя из моего сердца!

Кстати, сэр Уильям дал мне английский экипаж, кучера и лакея. Все это — специально для меня. Ведь если бы я стала выезжать в его экипаже, то стали бы говорить, что я его жена или любовница, но я никогда не стану ни тем, ни другим.

Сэр Уильям очень любит тебя; он сказал мне, что сделал завещание, в котором отдает тебе все свое состояние. Я очень порадовалась за тебя…

Нужны ли тебе деньги? Сейчас же напиши мне. Меня пугают громадные расходы, которые ты сделал ради меня. Я просила сэра Уильяма помогать тебе теперь хоть немножко и прислать денег на поездку сюда. Он обнял меня, слезы брызнули из его глаз. А потом он сказал, что мне достаточно только приказать; он очень любит нас обоих, очень любит!..

До этого места я дописала два дня тому назад, но не ото слала письма, так как мне хотелось обождать курьера из Лондона. Я думала, что он привез мне что-нибудь от тебя.

Ты действительно написал, но лишь сэру Уильяму, а мне ни слова. Я не знаю, как мне отнестись к этому. Страшные мысли одолевают меня… Гренвилль! Вспомни о своем обещании!

Сэр Уильям говорит, что ты ничего не пишешь ему о своей поездке сюда. Знаешь ли ты, что случится, если ты не приедешь за мной? Тогда я отправлюсь в Англию!

Сегодня утром у меня был разговор с сэром Уильямом. Я боюсь, что сойду с ума. Он говорит…

Нет, не могу написать это! Да я и не знаю, как принять это… Гренвилль! Милый Гренвилль! Несколько строк, только чтобы успокоить меня! Умоляю! Подумай, что ни один человек никогда не будет так любить тебя, как я, твоя

Эмма».

«Неаполь, 22 июля 1786 г.

Милый Гренвилль! Я пишу тебе только затем, чтобы просить тебя хоть как-нибудь напомнить о себе. Хоть одно слово! Я заслуживаю этого! С того времени, как мы расстались, я написала тебе четырнадцать писем, ты же мне — ни одного… Заклинаю тебя любовью, которую ты некогда питал ко мне, — хоть одно-единственное, жалкое словечко! Как только я ознакомлюсь с твоими намерениями, я приму соответствующее решение. Если ты нарушишь данное слово и не приедешь, я буду в Англии — самое позднее — к Рождеству. Я должна еще разок повидать тебя, будь это самый последний раз. Без тебя жизнь моя невыносима. Я в таком отчаянии, что не могу сейчас ни о чем думать…

Здесь у меня учителя языков, пения, музыки. Если бы благодаря своим стараниям я стала больше нравиться тебе, я была бы счастлива. Но к чему все это? Я бедна, беспомощна, покинута.

Пять лет прожила я с тобой. Затем ты послал меня на чужбину, пообещав, что приедешь. И вот теперь мне говорят, что я должна жить с сэром Уильямом…

Жить с сэром Уильямом! Знаешь ли ты, что это значит? Нет, тысячу раз нет! Я уважаю его, но никогда не буду жить с ним так, как жила с Гренвиллем. Вызови меня в Англию! Вызови! Вызови меня!

Ах, что будет со мной? Что мне делать? Дай мне одну только гинею в неделю, но позволь быть при тебе. Я начинаю сомневаться во всем. Никогда уже не смогу я верить в Провидение».

Далее Эмма сообщала Гренвиллю, что художники наперебой спешат зарисовать ее, что неаполитанская королева смотрит на нее при встречах влюбленными глазами, а король явно преследует своим обожанием. Свое письмо она закончила так:

«Ах, сколько удовольствия доставило бы мне все это, если бы ты был со мной! Но не для меня эта радость. А еще в этих страданиях я должна делать веселое лицо!.. Одно-единственное слово, возлюбленный! Одно-единственное, жалкое словечко!

Эмма».

«Неаполь, 1 августа 1786 г.

Гренвилль! Наконец-то письмо от тебя! Если бы ты мог знать, что я почувствовала, когда я прочла его!.. Ты, Гренвилль, можешь давать мне такой совет? Ты, который ревновал малейшую мою улыбку? Да как ты осмеливаешься писать мне такие вещи?

Я, твоя Эмили, должна отдаться сэру Уильяму?.. Если бы я была в Лондоне, я убила бы тебя, а потом покончила бы с собой…

Я должна быть хладнокровной? Но ведь для меня существует только одна жизнь — с тобой! Если ты оттолкнешь меня от себя, я приеду в Лондон и погрязну в разврате, пока окончательно не погибну! По крайней мере, тогда моя судьба станет предостережением женщинам, смиряющимся ради любви.

Ты позволил мне любить себя, сделал из меня хорошего, честного человека, а теперь хочешь бросить? Да имеешь ли ты право на это? Есть ли у тебя сердце?

Я в последний раз обращаюсь к тебе сегодня. Но теперь я ничего не вымаливаю. Пусть будет, как ты хочешь, но, если ты не сжалишься надо мной…

Ты не знаешь, каким могуществом пользуюсь я здесь! Я должна стать любовницей сэра Уильяма? О нет, Гренвилль, этого не будет никогда! Но зато случится нечто другое. Доведи меня до крайности, и ты увидишь. Тогда я поведу дело так, что сэр Уильям женится на мне!

Эмма Харт».

«Можете получить мудреца с огромным жизненным опытом, со старым лицом, но юным сердцем» — эти слова сказал сэр Уильям Эмме при первом посещении Эдгвер-роу. Невольно обернулась тогда Эмма к Гренвиллю и заметила, как странно исказилось его лицо.

Вот тогда и случилось все! Тогда всплыла у Гренвилля эта мысль! Сэр Уильям хотел вступить в новый брак. Но это разбило бы все надежды Гренвилля. Если же он уступит влюбленному старичку Эмму… о браке с падшей никогда не подумает друг двух королей!

Только надо было соблюдать осторожность, чтобы жертва не заметила сети… Ведь она обладала горячей кровью, была способна на нерасчетливые поступки… И Гренвилль стал плести невидимые нити, навязывая петлю к петле.

Сэр Уильям был гастрономом в любви. Одной физической красоты ему было мало; ему требовалась утонченность, внешний лоск. Для этого-то Эмма и должна была заботиться о своей красоте, развивать свои таланты, усваивать манеры дамы высшего круга. Пусть пойдут прахом ценные коллекции, пусть пойдет прахом даже сама «Венера» Корреджо! Великая цель — наследство — щедро оплатит все потери!

Но Эмма не смела извлекать пользу из приобретенных знаний. Если она станет зарабатывать деньги, она выскользнет из расставленных сетей. Ее триумф в Ренледже был безвреден, но контракт с импресарио Таллинн становился уже опасным. Жертва не должна была попадать в другие руки, должна была оставаться рабыней Эдгвер-роу!

Петля к петле…

А нападение сэра Уильяма на нее во время болезни? Уже тогда они вступили в соглашение. Если бы сэру Уильяму удалась его попытка, Гренвилль уже тогда мог бы оттолкнуть ее. И тогда ей не осталось бы ничего иного, как искать спасения в объятиях сэра Уильяма.

Но Эмма выдержала искус и разорвала тенета. Да, еще слишком много сил было у жертвы, слишком много способности к сопротивлению; надо было плести сеть еще более скрыто, замаскированно. Надо было сломить ее сопротивление, отрезать пути к спасению, обезопасить себя от мести. Чтобы усыпить недоверие, ей можно было позволить взять с собой ее смиренную, запуганную мать.

Да, так оно и было! Разве сэр Уильям не сделал теперь Гренвилля своим наследником? Сводник получил желанную мзду. Теперь в качестве наследника сэра Уильяма он мог успокоить кредиторов, добиться выдающегося положения, жениться на дочери лорда Мидльтона. В глазах света он оставался безупречным джентльменом, тогда как стоны жертвы заглохнут на чужбине. Любовница важного барина кричит о насилии? Ха-ха! Кому какое дело до этого!..

Любовница? Ну нет! Теперь настал ее черед смеяться! Она обманет обманщика, она вырвет из его рта желанную добычу! Сэр Уильям поступится племянником ради леди Гамильтон…

Только бы это удалось. О, ведь она уже не была неопытной девушкой, которую можно было безнаказанно покинуть. Гренвилль сам научил ее мыслить. И еще кое-чему другому научил он ее: научил скрывать думы, чувства и желания под неподвижной маской. Он называл это «аристократическим стилем». А на самом деле это было лицемерием!

До сих пор она вполне отдавалась велениям чувств. Только один-единственный раз она сознательно сделала зло — тогда, когда послала шиллинг Джейн Мидльтон. Это было сделано опять-таки под наплывом чувств, без предвзятого намерения, без обдумывания. Ну а теперь…

Если она стала иной, кто виноват в этом? Теперь она станет дурной — всеми силами души, с холодной сознательностью, совсем так же, как были с нею!

Все эти мысли бродили в голове Эммы, когда она отослала свое последнее письмо к Гренвиллю. Решение было принято.

XXXII

Когда Эмма с матерью приехали в Неаполь, сэр Уильям принял их как соотечественниц и дам из высшего общества. Им были отведены лучшие комнаты в палаццо Сиесса, где помещалось английское посольство, а потом он отвез их на маленькую виллу в Позилиппо, где они и должны были жить.

В первые моменты Эмма была очень довольна возможностью жить в уединении, но теперь она должна была добиться возвращения в здание посольства. И она избрала особую тактику.

Сэр Уильям ежедневно приезжал на виллу в Позилиппо, но в последнее время он никак не мог застать Эмму: то она была больна, то занималась туалетом, то была в отсутствии, причем никто не знал, где именно. Вообще в последнее время она была какая-то странная и, видимо, замышляла что-то, чего не доверяла даже матери.

Так с искренним сокрушением докладывала мать Эммы сэру Уильяму. В первый раз, не застав Эммы, Гамильтон остался спокоен, во второй — рассердился, в третий — встревожился, а чем дальше, тем все более волновался.

Однажды, идя по улице, Эмма заметила, что за ней следит какой-то субъект. Она знала, что посольство содержит несколько шпионов, собиравших нужные для министерства иностранных дел сведения. Не поручил ли сэр Уильям одному из них выслеживать ее?

Эмма медленно двинулась вперед, зашла в несколько магазинов, купила кое-какие мелочи и наконец вошла в судовую контору, где продавались билеты во Францию. Здесь она приобрела себе билет на имя мисс Харт, но затем, краснея, поправилась: на имя миссис Томсон.

Затем Эмма продолжила свой путь. На ближайшем перекрестке она обернулась: подозрительный субъект не следовал более за нею.

Дома мать сообщила ей, что сэр Уильям опять был у них и очень тревожился. Он не мог понять, чего не хватает Эмме, и не верил, что мать ничего не знает. В конце концов он ушел, оставив два билета на этот вечер в оперу.

Эмма отказалась ехать, сославшись на усталость и нездоровье, и предложила матери поехать в театр и взять лакея и горничную. Билет Эммы можно будет обменять на два дешевых места, и это доставит людям удовольствие.

Оставшись одна, Эмма ушла в спальню. Дверь в коридор она не заперла, а только прикрыла, зато дверь на балкон широко распахнула. Затем она медленно разделась, прислушиваясь к каждому шороху. Джульетта ожидала своего Ромео…

Ей вспомнился вечер у мисс Келли. Тогда она отвергла искания юного, цветущего принца, а теперь… ожидала рыцаря Гамильтона, старика, который маскировал морщины пудрой и белилами, а дрожание рук — оживленными жестами…

Вдруг она насторожилась. На улице послышался шум колес; вот он замер перед виллой… Тихо открылась дверь, кто-то стал красться по лестнице… нащупал дверь, приоткрыл ее…


Эмма лежала, раскинувшись на кровати. Казалось, будто ее застиг сон. В правой руке она держала гребень, которым на ночь расчесывала волосы, левая рука была опущена. Свет свечи падал на обнаженные ноги, покоившиеся на табуретке.

Сэр Уильям остановился посередине комнаты, жадным взором впиваясь в спящую, и сделал движение, как бы собираясь броситься на нее, но затем повернулся, подошел к двери и запер ее на замок.

Последний слабо щелкнул. Тогда Эмма сделала движение и как бы случайно опрокинула табуретку, которая с шумом упала на пол. Эмма вскочила, из ее руки выпал гребень. Словно опьяненная сном, она медленно обвела взором комнату, пока не заметила сэра Уильяма.

Пронзительно вскрикнув, она протянула к нему руки, как бы защищаясь, и бросилась через открытую дверь на балкон, где перегнулась через мраморные перила.

— Оставайтесь на месте! — крикнула она. — Если вы сделаете ко мне хоть один шаг, я брошусь вниз!

Гамильтон схватил свечу и высоко поднял ее. Свет ярко освещал его испуганное лицо.

— Но, мисс Эмма, умоляю вас! — пробормотал он. — Я не подозревал, что вы спите! Я нашел дверь открытой и хотел поговорить с вами… Бога ради, отойдите от перил!.. Вдруг они упадут?..

— Ну что тогда? Уж не думаете ли вы, что я дорожу своей жизнью?

— О, сколько красоты и прелести!..

Его губы задрожали, он не смог договорить начатой любезности.

— Хорошо, ваше превосходительство, — холодно сказала Эмма, — я сделаю то, что вы желаете. Но сначала поставьте свечу на стол, затем сядьте на стул у той стены и оставайтесь там, пока я не позволю вам встать. Иначе я сочту, что ваше превосходительство желает напасть на меня, и покончу с собой.

Он скорбно посмотрел на нее:

— Напасть на вас? Да ведь я — ваш лучший друг.

— Ах так? Ну тогда вашему превосходительству будет не трудно исполнить мое желание!

Гамильтон молча поставил свечу на стол, отправился к противоположной стене и сел там.

Медленно отошла Эмма от перил, но из предосторожности остановилась на пороге балкона.

— Прошу вас, ваше превосходительство. Чем я обязана чести вашего посещения?

— Почему вы вдруг стали называть меня «превосходительством»? Вам угодно издеваться надо мной?

Эмма холодно повела плечами:

— Не имею ни малейшего желания! Просто все наши былые отношения порваны письмом вашего племянника!

— Порваны! — растерянно повторил Гамильтон. — Я не понимаю! Что же написал вам Гренвилль?

— Он дал мне дружеский совет стать любовницей вашего превосходительства. Или вы ничего не знаете об этом?

Лицо сэра Уильяма стало багрово-красным.

— Это правда, мисс Эмма, я люблю вас, но ничего не сделал такого, чтобы разлучить вас с Гренвиллем. Он сам предложил мне это. Уж не должен ли я был отказаться? Именно потому, что я люблю вас, я согласился.

— Согласились на торг? На позорный, мерзкий торг?

— Не осуждайте Гренвилля так строго, мисс Эмма! Он видел, что не может при своих стесненных обстоятельствах окружить свои отношения с вами надлежащим образом, и старался позаботиться о вашей судьбе…

Эмма иронически рассмеялась:

— Моей судьбе? Разве вы поручились его кредиторам за мои долги? Разве вы сделали меня наследницей своего состояния? Моей судьбе!.. Моей судьбе! Вероятно, для меня же он ищет теперь богатую жену? Ведь он ищет ее, не правда ли?

— В качестве младшего сына…

— Да, да, я знаю вашу семейную мораль! Кто же эта счастливица? Опять Мидльтон?

— Откуда вы знаете? Ну да, младшая дочь лорда…

— Маленькая Генриетта? Уступаю ей Гренвилля, авось хоть на сей раз из этого что-нибудь выйдет… чтобы у Мидльтонов не вывелось все благоприличие, если леди Джейн задохнется в один прекрасный день от надменности!

Эмма снова рассмеялась. В то время как она лежала в объятиях Гренвилля и с благоговением отдавалась ему всей душой, он высчитывал, как бы выгадать из ее любви побольше денег!

Ее охватило бесконечное отвращение, которое сделало ее спокойной и холодной.

— Теперь я знаю все! — сказала она. — Благодарю вас, ваше превосходительство, за ваши объяснения; теперь вы можете оставить ваше место и уйти.

— Но… я надеялся… я хотел попросить вас…

Он стал дрожащим голосом молить ее остаться у него в Неаполе, сказал, что она сделает его крайне несчастным, если исполнит свое намерение и уедет…

Эмма возмущенно вскочила.

Откуда он знает это? Ведь она не говорила ни одному человеку на свете о своих планах! Значит, он приказал выслеживать ее? Приставил к ней шпионов? Но ей нечего скрывать, у нее нет оснований лгать. Она уже составила свой план и приведет его в исполнение. Она уедет из Неаполя с первым французским кораблем. Как только ей удастся получить во Франции занятие, она пошлет матери деньги на проезд, а до тех пор, наверное, он, сэр Уильям, не откажется поддержать старушку. Мать будет очень признательна ему, если он даст ей маленькое место у себя в доме. Ведь он знает, что она великолепная хозяйка.

Почему она уезжает из Неаполя? Но она не может жить здесь! Что она сделала, что с ней так обращаются? В Неаполе люди еще церемоннее, чем в Англии. Когда она жила в Эдгвер-роу, друзья и родственники Гренвилля поддерживали с нею отношения, а тут на нее смотрят, словно на какую-то обесчещенную! Всего несколько мужчин осмеливаются заговаривать с ней, а дамы умышленно игнорируют ее. И все это из-за того, что сэр Уильям держит ее в Позилиппо, в отдалении, словно стыдясь ее. Конечно, она не упрекает в этом сэра Уильяма, но жить под гнетом незаслуженного презрения она тоже не может!

Видно было, что Гамильтон чувствовал себя очень скверно. Он согласился с тем, что поставил ее в двусмысленное положение, но это случилось по необдуманности, а не по злой воле. Но он знает способ исправить содеянное зло. Если Эмма открыто вернется в посольский дом и будет принята там с полным почетом, то ее реноме будет восстановлено. Но это должно быть сделано на законном основании. В данный момент дом вела племянница сэра Уильяма, мисс Дикенсон, но он откажет ей от места и пошлет в Англию, щедро вознаградив. На ее место в дом войдет Эмма с матерью. Ну, согласна она с этим? Останется она?

Но Эмма все еще не могла согласиться. Она боялась Гамильтона. Она была очень расположена к нему, но не чувствовала любви, а без любви она не в состоянии отдаться. Может быть, потом, когда воспоминания о предательстве Гренвилля потеряют свою остроту, но пока что сэр Уильям должен был предоставить ей свободу и поклясться, что она будет в полной безопасности.

Свобода? Безопасность?

Гамильтон поклялся ей во всем, чего она хотела, лишь бы она оставалась с ним, не лишала его блеска своей красоты. Он был так кроток, что не осмелился даже подойти к Эмме и тогда, когда она согласилась остаться. Не вставая со стула, он обратился с робкой просьбой разрешить ему поцеловать ей руку. Она позволила ему это, но затем сейчас же погнала прочь. Ей нужен покой, кроме того, с минуты на минуту могут вернуться мать и горничная. Не хочет ли он скомпрометировать ее перед прислугой так же, как уже скомпрометировал в глазах неаполитанского общества?

Гамильтон смиренно встал и направился к двери, но никак не мог открыть ее. Смущенно тряс он дверь, совершенно забыв, что, войдя сюда, сам запер ее. Беспомощно посмотрел он на Эмму.

Она и бровью не повела.

— Отоприте замок, ваше превосходительство. Когда вы, ваше превосходительство, изволили сюда войти, замок заперся. Случайно, должно быть!

Он отпер дверь и вышел. В коридоре он смущенно поклонился ей.

— Покойной ночи, мисс Эмма!

— Покойной ночи, ваше превосходительство!

Теперь он ушел… полишинель, герой неаполитанского балагана!

XXXIII

Через три месяца Гамильтон привез Эмму с матерью в палаццо Сиесса. Он истратил четыре тысячи фунтов, чтобы обставить комнату Эммы со всей роскошью. Сэр Уильям повел Эмму по комнатам и стал подробно указывать ей на дивные произведения, которыми они были украшены. Увлеченный сладостью обладания, он превозносил красоту как единственную истинную религию человечества.

Эмма, улыбаясь, слушала его. Это было и ее религией тоже; в ней Эмма была и жрицей и богиней. Но когда он спросил о ее мнении, она не могла удержаться от иронии.

— Что вы больше любите, сэр Уильям? — спросила она. — Меня или ваши прекрасные комнаты?

Вместо ответа Гамильтон преклонил колено. Эмма милостиво протянула ему руку, а затем допустила, чтобы он немного откинул рукав ее платья и поцеловал то место, где у сгиба локтя на шелковисто-белой коже просвечивало голубое кружево вен.

От пальцев до локтя — вот путь, который преодолел сэр Уильям в три месяца домогательств.


Чтобы отпраздновать новую отделку комнат, Гамильтон устроил вечер. Он пригласил друзей, чиновников посольства, высших придворных неаполитанского двора, целый рой артистов и художников. Всем было поставлено условие, чтобы женатые явились с женами.

Сэр Уильям занимал слишком высокое положение, чтобы кто-нибудь осмелился воспротивиться, а потому все приглашенные явились, но сначала держались слишком сдержанно. Однако мало-помалу успех Эммы рос. Сначала она пела гостям неаполитанские и уэльские песенки. Затем была представлена живая картина, где Эмма явилась кумской сивиллой. Гости были в восторге, лед был окончательно растоплен. Этот вечер открыл Эмме доступ в неаполитанское общество.


«Рыцарь Гамильтон, который все еще живет здесь в качестве английского посланника, нашел теперь, после долгого увлечения искусством, после долгого восхищения научными занятиями, вершину искусства и науки в красивой девушке. Он заказал для нее греческий костюм, который удивительно идет к ней; при этом она распускает волосы, берет несколько шалей и производит ряд сменяющихся поз, движений, жестов, выражений лица и т. п., так что в конце концов начинаешь думать, будто видишь все это во сне. Все, что тысячи художников готовы были бы создать, видишь здесь готовым в движении и в поразительной сменяемости: стоя, коленопреклоненно, сидя, лежа, серьезно, печально, задорно, ускользая, покаянно, угрожающе, пугливо и т. д. Одно следует за другим и вытекает из этого другого. Она умеет подобрать к каждому выражению складки шалей и из одного и того же платка делает сотню головных уборов. Старый рыцарь держит ей свечу и всей душой отдался этому занятию. Он находит в ней античную красоту, все прекрасные профили сицилийских монет, даже самого Бельведерского Аполлона».

Так записал в своих «Итальянских путешествиях» знаменитый Гёте, не раз бывавший в доме Гамильтона и деливший со всем обществом восторг перед пластической красотой Эммы и ее поразительными мимическими танцами с покрывалом. Да, теперь Эмма стала важной леди, какую хотел сделать из нее Гренвилль. Представляя своей легкой грацией очаровательный контраст этикету аристократического общества Неаполя, Эмма, казалось, беззаботно скользила по жизненному пути.

Она знала, что нравилась такой сэру Гамильтону; в ней осуществился для него идеал подруги, которой предназначено усыпать цветами его старость. Но в то же время все острее говорила в нем страсть стареющего мужчины, который видит, что его чувства разбиваются о холодную бездушность красивой статуи.

Теперь Эмма отлично знала его. Он был похож на отца Моцарта. Однажды, перед отходом ко сну, сын взял в его присутствии септима-аккорд. Часами ворочался старик на своей кровати; наконец он встал, подошел к роялю и взял аккорд, разрешающий септиму. Затем старик удовлетворенно заснул.

Септима-аккордом сэра Уильяма была загадка скрытой красоты Эммы. Если она приподнимет покрывало, то жажда сэра Уильяма сейчас же утолится. Тогда он будет в состоянии оттолкнуть ее от себя, как продавал картины, насмотревшись на них досыта. Ну а пока он начал ревновать ее.


С тех пор как Гамильтон представил Эмму королю Фердинанду, последний стал отчаянно ухаживать за ней. Он старался бывать везде, где появлялась она, вечно выражал сожаление, что не умел говорить по-английски, когда же Эмма научилась итальянскому языку, он стал осыпать ее преувеличенными комплиментами. Если злые языки начинали сплетни про Эмму, король вмешивался и сурово порицал клеветников, ставя Эмму дамам своего двора в образец безукоризненного поведения и аристократического приличия.

Однажды вечером он явился в палаццо Сиесса. Он неожиданно открыл у себя голос и просил Эмму спеть с ним дуэтом. Увы! Когда он впервые запел, Эмма испугалась: ни одной верной ноты не было взято; при этом он пел сквозь зубы, словно простой рыбак. Он заметил удивление Эммы, однако она сумела выйти из затруднительного положения.

— Ваше величество поет не так, как обыкновенные певцы! — сказала она в ответ на обращенный к ней вопрос. — Ваше величество поет… как король!

Она чуть не задохнулась от сдерживаемого смеха, увидев самодовольную улыбку Фердинанда. И все же, когда потом сэр Уильям стал издеваться над королем, она взяла последнего под свою защиту: конечно, Фердинанд Бурбонский — не Адонис, не Аполлон, но зато хороший человек.

Хороший человек? Гамильтон чуть не раскричался на Эмму за это, а потом ожесточенно напал на короля.

Хороший человек! Просто идиот, кретин! Взойдя на трон восьми лет от роду, он никогда не брался ни за книгу, ни за пение. Когда он женился на Марии-Каролине, высокообразованной дочери Марии-Терезии, он не умел ни читать, ни писать. Королева тайком старалась обучить его этому, стыдясь дикаря, которого должна была взять в мужья. Но все-таки он ненавидел умственный труд. На заседаниях государственного совета он откровенно засыпал, предоставляя все королеве. Нельзя было записывать протоколы заседаний, так как это было для короля слишком долго. Чтобы не подписывать самому декреты, он заказал штемпель со своей подписью, который и прикладывал к бумагам. Его занятия состояли из еды, питья, спорта, охоты, рыболовства, женщин. Он тренировался, как скороход или атлет. На охоте благородное выслеживание зверя казалось ему побочным; главное было убивать, избивать целыми массами. Наслаждением ему было видеть содрогающееся в агонии тело, вдыхать пряный запах горячей крови. И при этом он был труслив: он никогда не подходил к обложенному зверю, пока егеря не приводили добычу в такое состояние, когда она не могла уже быть опасной царственному палачу. Точно так же он был жесток с людьми, когда мог делать это безнаказанно. Аббата Мадзингуи, флорентийского дворянина, он приказал подбрасывать на воздух до тех пор, пока несчастный не испустил дыхания. А почему? Да потому только, что длинная, худая фигура аббата вызвала смех у этого варвара.

О да! Этот король был хорошим человеком! По крайней мере, народ думал так. Король вступал в близкое общение с чернью, так как разговоры и развлечения образованных людей были ему скучны, и он охотно отдавался диким забавам простонародья. Чернь аплодировала его пошлым шуткам и обращалась с ним как с равным. «Nazone» — «король-носач» — так называли его лаццарони, высмеивая громадный нос Фердинанда, а он считал это большой честью для себя!

— Он дурак, варвар, ничтожество! — закончил в бешенстве сэр Уильям. — Во времена Фридриха Великого и Иосифа Второго такой король только и возможен что на неаполитанском троне. Карикатура на короля!

Эмма втайне смеялась. Почему он так волновался? Он просто ревновал, опасаясь соперника в короле.

— И все же вы называете его своим другом, — спросила она с легкой иронией, — и обращаетесь с ним как с приятелем, а не как с королем?

— А разве я не обязан поступать так? К чему же я здесь посланником? Ох уж эта мне политика! Англия не в состоянии всеми индийскими сокровищами вознаградить меня за эту дружбу!

И, желая посвятить Эмму в важность и трудность своего положения, он стал рассказывать ей о целях британской политики при неаполитанском дворе.

С тех пор как Англия раздавила морское могущество Голландии и Испании, только одна держава в мире могла оспаривать у нее господство над миром: Франция. Людовик XVI предпринял борьбу в этом направлении, и с помощью Франции у Англии были вырваны ее американские колонии. Теперь парижский кабинет мечтает о господстве над Средиземным морем, чтобы захватить в свои руки торговлю с Левантом. Это было первым этапом на пути в Индию. Другие бурбонские государства — Испания и Неаполь — соединились с Францией в тройственный союз, тайной целью которого было ниспровержение английского могущества, хотя открытой целью выставлялось истребление барбарийских пиратов. Все эти три государства готовились к войне, укрепляя флот. Положение в Англии осложнялось еще тем, что королевы в Париже и Неаполе были сестрами, унаследовавшими от своей матери, Марии-Терезии Австрийской, бесконечную жажду власти и страстно любившими друг друга. Ничто не было в состоянии поссорить Марию-Антуанетту Французскую с Марией-Каролиной Неаполитанской. В их руках была судьба Европы.

Из них обеих Мария-Каролина была более деятельной. Она уже решила строить большой флот, с помощью которого рассчитывала оградить Сицилию и Мальту от нападения со стороны Гибралтара.

«Странно, что в средние века Венеция могла сосредоточить в себе всю азиатскую торговлю! — сказал Марии-Каролине ее брат, император и австрийский король Иосиф II во время своего посещения Неаполя. — Что такое гавань Венеции по сравнению с неаполитанской? Если бы я был королем обеих Сицилии, все Средиземное море принадлежало бы мне одному!»

Для Англии было несвоевременно выступить теперь открыто. Надо было не спускать взора с противника, подстерегать его малейший шаг, проникать в его планы, чтобы быть готовой к нужному моменту.

Вот эта-то политика приготовлений, в которой был таким мастером Уильям Питт, составляла задачу сэра Гамильтона в Неаполе. Первый шаг удался ему: теперь король не предпринимал ничего, не посоветовавшись с ним; беда была лишь в том, что все, о чем он советовался с ним, не стоило внимания. О внешней политике, касавшейся Англии, ничего не удавалось узнать. Даже сэр Актон, которого сэру Уильяму удалось кружными путями провести на пост военного министра в неаполитанский кабинет и который состоял тайно на жалованье у Англии, был совершенно бессилен. Сэру Актону удалось стать премьер-министром, но все же он не знал ничего: самое существенное составляло тайну Марии-Каролины. Было сделано уже немало попыток войти к ней в доверие, но Мария-Каролина, не теряя обычной ласковой любезности, умела отразить все попытки.

— Гениальная женщина! — задумчиво сказала Эмма. — Нет ли у нее любовника? Ведь король-носач не должен быть в ее вкусе!

Сэр Уильям покачал головой:

— Со времени смерти князя Караманито больше ничего не слышно о сердечных влечениях королевы. Мария-Каролина была до безумия влюблена в него, но, несмотря на это, Актону удалось удалить князя на пост губернатора в Сицилию. Там он вскоре умер… говорят — от яда. С тех пор, как уверяют, Мария-Каролина навсегда отказалась от мужской любви!

Он засмеялся. Эмма покраснела.

Каждый раз, когда на прогулке она встречалась с Марией-Каролиной, ее поражал взор королевы. С какой тоской, страстью, восторгом глядела на нее Мария-Каролина! А сколько раз Мария-Каролина жаловалась князю Дитрихштейну на строгий придворный этикет, не позволявший ей видеть при дворе «прекрасную англичанку»!


Эмма знала, что, узнай Гренвилль ее план относительно сэра Уильяма, он станет самым ожесточенным врагом ее и может все испортить. Поэтому она сделала вид, будто, уступая просьбам сэра Уильяма, простила Гренвиллю предательство, и обменивалась с ним письмами, в которых никогда не забывала восхвалять старого дядюшку. Она знала, что Гренвилль посылает сэру Уильяму копии ее писем, и рассчитывала, что старичок будет вечно питать надежду на довершение своих желаний, раз в этих письмах все громче звучит восхищение перед рыцарской верностью и любезностью Гамильтона. Параллельно с этим Эмма изредка разрешала старичку все новые и новые вольности, хотя и невинные, но тем не менее заставлявшие сэра Уильяма пьянеть от страсти. И, видя это, Эмма внутренне хохотала: Гамильтон был философом, знатоком людей, заставлял народы плясать на незримой нити, которую держал в своих руках, и не замечал при этом, что сам пляшет на нити в руках Эммы!

Вообще все шло хорошо. Положение Эммы в обществе все упрочивалось, чему особенно способствовал неизвестно кем пущенный слух, будто Гамильтон и Эмма состоят в тайном браке. Это было тоже на руку Эмме, и она не старалась разуверять в этом своих приятельниц.

XXXIV

В последнее время у сэра Уильяма было очень много хлопот. Ежедневно он говорил с Эммой о политической ситуации, услащая обязанности дипломата созерцанием красоты Эммы.

Взрыв революционного движения во Франции вызвал сильное изменение политического положения в Европе. Буйные толпы народа силой заставили Людовика XVI и Марию-Антуанетту переехать из Версаля в Париж, и французская королева совершенно перестала влиять на государственные дела. Таким образом, тайное единение Бурбонов было разорвано.

Из Франции революционное движение перебросилось и в Неаполь. Правда, простонародье оставалось пока еще спокойным, но образованный класс стал держать очень дерзкие речи. Тайная полиция постоянно докладывала, что Марию-Каролину называют «австриячкой», придавая этому слову враждебный смысл; на улицах все чаще попадались сомнительные личности, вид и костюм которых напоминал якобинцев.

Уж не постигнет ли и Марию-Каролину та же судьба, что и ее сестру? Спасение сестры, охрана собственного трона — вот что должно было стать теперь целью ее политики.

Со всей страстной энергией взялась королева за дело. Ежедневно ее курьеры неслись в разные концы, ежедневно у нее происходили долгие тайные конференции. Некоторых успехов она, казалось, достигла: ее брат, австрийский император Леопольд II, согласился на тройной брак между царственными семьями Вены и Неаполя. Сыновья императора, Франц и Фердинанд, должны были повести к алтарю дочерей Марии-Каролины — Терезию и Людовику, а сын Марии-Каролины, наследный принц Франц, должен был стать супругом австрийской эрцгерцогини Марии-Клементины. Осенью предполагалось отправиться в Вену для заключения всех этих браков, и там, в Вене, будет все окончательно обсуждено, там будет решено то, что может привести к значительным переменам в Европе.

Да, это было тяжелое время для сэра Уильяма! Питт непрестанно требовал от него докладов о происходящем в Неаполе. Но, что ни делал посланник, он не мог добиться никаких сведений относительно намерений королевы. Он приходил в отчаяние, готов был даже подать в отставку. Только женщина могла проникнуть в секреты королевы: для мужчин она была недоступна!


В последних числах июля король появился на вечере в палаццо Сиесса. Он принес Эмме маленький, прочно запечатанный пакет. Как он сказал, это были новые дуэты Генделя, которые он просит ее разучить во время его отсутствия. Эмма хотела сейчас же вскрыть пакет, но король смутился и попросил ее сделать это потом, сказав, что у него очень мало времени — королева ждет его, да и, кроме того, он сейчас не в голосе, и они не могут попробовать разобрать дуэт.

Когда он ушел, Эмма скрылась от гостей в свою комнату и там вскрыла пакет. Король не солгал: это были действительно новые дуэты Генделя в богатом переплете, но из-за переплета виднелась какая-то бумажка. Уж не написал ли король-носач стихов в честь Эммы, как он это часто делал в последнее время?

Эмма достала бумажку: это было письмо. Король сообщал, что устал от вечной опеки своей супруги, управление делами он готов предоставить ее честолюбию, но в его частную жизнь она не должна вмешиваться. Он хочет поискать кое-где в другом месте счастье, которое не может дать ему Мария-Каролина. Только и единственно у Эммы может он найти это счастье. Она должна стать для него тем же, кем была маркиза де Помпадур для Людовика XV. Ей будет принадлежать имение около Казерты, палаццо в Неаполе, дом в Палермо, он даст ей титул герцогини Бронтской. Сыновья, которых она подарит ему, станут графами, получат высокие назначения, дочерей он одарит богатым приданым и выдаст замуж за князей. Первые годы Эмме придется жить вне Неаполя, чтобы не давать пищи для пересудов, но, как только Мария-Каролина выметет железной метлой якобинцев, Эмма будет вызвана ко двору и станет там первой после королевы. Если же Мария-Каролина восстанет против этого из-за этикета, то он, король, попросту выдаст Эмму замуж за герцога Асколийского или какую-нибудь другую аристократическую лакейскую душу. Тут уж королеве придется уступить.

Эмма с ироническим смешком спрятала письмо в своем корсете. Вот как писал король!.. Любовь? Любовь — это просто «гешефт»…

Когда Эмма вернулась к обществу, вошел князь Дитрих-штейн. Он пришел от королевы. Мария-Каролина интересовалась, останется ли Эмма в Неаполе на время отсутствия двора, нашла ли она новые позы для своих пластических танцев, не разучила ли новых романсов и правилен ли слух, что она была замужем за сэром Уильямом?

Когда князь передал эти вопросы Эмме, она только усмехнулась и попросила, чтобы он зашел за ответом на следующее утро.

Всю ночь Эмма просидела за письмом к королеве. Впервые обращалась она письменно к царственной особе, но не подбирала выражения: она открыто писала все, что лежало у нее на сердце.

Король влюбился в нее, но она слишком уважала королеву, чтобы соблазниться обещаниями, способными соблазнить всякую другую. Она предпочтет умереть, чем дать основание дурно думать о ней, благороднейшей женщине во всей Европе. Поэтому она отклоняет предложение и предается на волю королевы. Конечно, она, Эмма, стоит под защитой английского посольства, но добровольно откажется от этой защиты, если это будет угодно Марии-Каролине; она готова пострадать сама, лишь бы не нарушить покоя обожаемой монархини. Да, она готова уехать, если того пожелает королева. Конечно, это будет очень тяжело сэру Уильяму: он любит ее. Но у него нет никаких прав на нее. Слух, который, быть может, достиг и ступеней трона, лжив; они не были тайно повенчаны. Он уже давно думает сделать ее своей женой, но от исполнения этого намерения его удерживает боязнь перед Марией-Каролиной. Вот эта же боязнь удерживает и ее, Эмму, от того, чтобы стать его возлюбленной. Нет, она чиста и может со спокойной совестью выдерживать строгий взгляд ее величества. В полном смирении, в глубокой преданности ожидает она, что решит относительно нее Мария-Каролина. И каково бы ни оказалось решение, мысленно она покроет поцелуями горячей любви и преданности карающую десницу высокой повелительницы!

Уже наступило утро, когда Эмма покончила с этим письмом. Она вложила его в конверт и запечатала. Теперь все ее существование было поставлено на карту!

В назначенный час пришел князь Дитрихштейн. После долгих просьб он согласился передать письмо Эммы королеве в момент, когда никто не будет этого видеть…

На следующий день князь принес ответ королевы. Это был заклеенный конверт, без адреса, без печати. Эмма вскрыла конверт с дрожью нетерпения. Оттуда выпал пустой листок бумаги: от Марии-Каролины не было ни слова!

После обеда Эмма отправилась в английский сад, где обыкновенно в эти часы гуляла королева. На этот раз ее там не оказалось. Прошло около трех недель, наступило восемнадцатое августа, когда король должен был отправиться в Вену под именем графа Кастелламаре, а на следующий день предполагался отъезд и королевы с принцессами.И по-прежнему от нее не было ни слова, ни знака.

Эмма потеряла всякую надежду. И тут, как всегда, ей не везло.

Эмма сделала последнюю попытку: она отправилась в английский сад в сопровождении сэра Уильяма. Там они встретились с госпожой Скавусской и герцогиней Флери, близкими приятельницами Эммы. Они смеялись, ходили по аллеям сада, болтали, сплетничали, осуждали… Вдруг Эмма остановилась.

По широкой аллее, сопровождаемая камердинером, разговаривая с князем Дитрихштейном, шла Мария-Каролина, милостиво отвечая на приветствия. Она, улыбаясь, кивнула Скавусской и Флери, но мимо Эммы прошла, не замечая ее.

В то время как они медленно шли дальше, князь Дитрих-штейн внезапно вернулся и попросил сэра Уильяма к королеве. Гамильтон поспешил исполнить приказание. Он стал перед ней с обнаженной головой, в почтительной позе, ожидая, пока она заговорит с ним.

Что такое сказала она ему? Опытный царедворец оживленно жестикулировал и в конце концов совсем потерял свою полную достоинства осанку. Когда же Мария-Каролина простилась с ним кивком головы, он уронил шляпу, а затем неподвижно стоял, глядя вслед королеве.


Вернувшись в палаццо Сиесса, сэр Уильям заперся с Эммой, а затем сообщил ей обо всем.

Сначала Мария-Каролина была очень милостива. Она говорила о красоте последних придворных празднеств и очень сожалела, что в этих празднествах не могла принять участие прекраснейшая дама Неаполя. Кроме того, Мария-Каролина с удовольствием взяла бы эту даму со своей свитой в Вену, чтобы доказать там, что красавицы бывают не только среди жительниц этого города. И вдруг она обратилась к сэру Уильяму с вопросом, долго ли он будет скрывать тайну, переставшую быть таковой. Разве не было всем известно, что он состоял в браке с этой юной дамой?

Когда же он заявил, что этот слух ложен, королева сразу заговорила с ним очень немилостиво. Она твердо верила в существование брака и потому не видела препятствий к его совместной жизни с Эммой. Но теперь это больше не могло продолжаться. Посол, принадлежавший к числу близких друзей королевской семьи, не мог нарушать строгую мораль; особенно в эти времена, когда чернь стремится поколебать основы общества, примерный образ жизни составлял обязанность аристократии. А ведь для сэра Уильяма было так легко исполнить эту обязанность! Средство было настолько просто, что не нужно было даже намекать ему на это.

— Уж не потребовала ли королева, чтобы вы разошлись со мной? — спросила Эмма.

— Я сам думал так, — закончил Гамильтон. — Вдруг она снова стала очень любезной и сказала, что мне вовсе не нужно трагически относиться к этому, что она только хотела моего же счастья и твердо рассчитывала, что при возвращении из Вены сможет принять при дворе леди Гамильтон.

Эмма с мучительным нетерпением ожидала конца его рассказа и теперь поспешно отошла к окну, чтобы скрыть сильное волнение. О, эта Мария-Каролина!.. Все прочла она между строк, все, что не решилась Эмма выразить прямо…

— Значит, королева хочет, чтобы мы или поженились, или разошлись? — спокойно сказала она. — Ну что же! Я готова вернуться в Лондон сейчас же, как только вы пожелаете!

Сэр Уильям испуганно уставился на нее:

— И вы думаете, что в этом разрешение конфликта? Да ведь вы же знаете, что я люблю вас, что я все время только и думаю, как бы назвать вас совсем своею! Отказаться от вас?

— Невозможно! Лучше я откажусь от службы и удалюсь с вами куда-нибудь в захолустье!

Эмма покачала головой:

— В захолустье? Там вы будете чувствовать себя очень несчастным, сэр Уильям, даже если я разделю с вами одиночество жизни в захолустье. Без блеска двора, без волнений политики вы не можете прожить, да и, говоря откровенно, я тоже!

— Это правда, из меня, наверное, вышел бы невыносимый мизантроп. Но что мне делать? Помогите мне, мисс Эмма! Дайте мне совет!

Эмма иронически посмотрела на его комичную беспомощность, а затем холодно сказала:

— Взглянем правде в глаза! Вы с удовольствием женились бы на мне, но боитесь короля Георга. Вы боитесь, что он не простит вам неравного брака. Разве это не так, сэр Уильям?

— Да, это так… Король очень расположен ко мне, но строго относится к обязанностям аристократии.

Эмма презрительно скривила губы:

— И все же он может снисходительно посмотреть на это, если сэр Уильям Питт объяснит ему выгоды, которые произойдут для Англии из брака сэра Уильяма Гамильтона с мисс Эммой Лайон-Харт.

Он удивленно взглянул на нее:

— Выгоды?

— Разве вы сами не говорили мне, что только женщина может проникнуть в тайны Марии-Каролины, в те самые, которые так важны для Англии? Но ведь Мария-Каролина очень «расположена» к мисс Харт и жаждет принять ко двору леди Гамильтон.

Сэр Уильям оживленно вскочил. Его глаза блестели.

— Вот это — разрешение! Питт всесилен у короля! Сегодня же я пошлю ему доклад обо всем!

Эмма покачала головой. Она подумала о Гренвилле и его связях в министерстве иностранных дел.

— Не будет ли слишком смело доверять такую вещь бумаге? Не лучше ли будет, если вы попросите разрешения лично приехать в Лондон, чтобы самому переговорить с Питтом?

Гамильтон с восторгом бросился целовать ее. Она спокойно отнеслась к этому. Наконец-то добралась она до той высоты, к которой так страстно стремилась!

Но все же почему ей было так холодно, хотя светило жаркое солнце?

XXXV

Лондон. 6 сентября 1791 года Эмма Лайон-Харт стала леди Гамильтон. Через три часа после венчания сэр Уильям был на аудиенции у короля.

— Слушай-ка, Уильям, — сказал Георг III, похлопывая указательным пальцем правой руки по плечу товарища своих детских игр. — Правда ли, что мне говорили? Ты хочешь сделать глупость и вторично жениться? Что, что? Глупость, да! Это правда? Что, что?

Сэр Уильям смущенно преклонил колено:

— Да простит мне мой всемилостивейший государь, но дело только что сделано: сегодня утром состоялось венчание…

— Что? Венчание?.. Ах да! Питт находит, что иначе нельзя! Гм… говорят, что девчонка очень красива. Очень красива, да. Только бы тебе не пришлось каяться потом, Уильям!.. Что, что?.. Ну так можешь привести свою жену сюда! Я тоже хочу разочек посмотреть на нее… на эту… ну как ее звали? Геба Вестина? Что? Что?.. Ну для Неаполя и это хорошо… Нет? Может быть, самое правильное. Что, что? Ха-ха! Ну так при веди ее, приведи!


Неаполь. Камер-лакей торжественно распахнул двери аудиенц-зала, церемониймейстер стукнул жезлом по полу.

— Ее высокопревосходительство леди Эмма Гамильтон, супруга его высокопревосходительства сэра Уильяма Гамильтона, полномочного посланника и министра его королевского величества короля Великобритании, Ирландии и Индии!

Эмма вошла под руку с премьер-министром сэром Актоном и была встречена восхищенными взорами придворных. Перед троном она почти упала на колени, низко-низко склонив голову.

Королева протянула ей руку для поцелуя. Когда же леди Гамильтон прижалась губами к королевской руке, до ее слуха донесся тихий шепот Марии-Каролины:

— Наконец-то!

Их взоры встретились… они улыбнулись друг другу.

ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ НЕЛЬСОНА

I

Резким поворотом корабль обогнул Кап-Мизеро. Скользя в Неаполитанский залив на своих белоснежных парусах, он оставлял серебристую полоску в глубокой синеве Тирренского моря, быстро приближаясь к городу.

— Черт знает что сталось с моими глазами! — сердито крикнул сэр Уильям Гамильтон и побежал с балкона в комнату за подзорной трубой. — Я не могу разглядеть флаг! А что, если это француз!

Эмма на мгновение оторвалась от книги, которую читала.

— Откуда ему взяться? Ты сам говорил, что Гибралтар не пропускает ни одного корабля французов из Бреста или Гавра. А раз Гуд запер их средиземноморский флот в Тулонской гавани, то…

— Но если с ним приключилось несчастье? Самый лучший флотоводец может потерпеть поражение!

— С Фридрихом Великим это случалось не раз, но Пруссия все же не погибла от этого. Так и Англия не исчезнет с лица земли только потому, что один из ее адмиралов потерпел урон! Так не выставляться же из-за этого на солнце! Наверное, это один из новых кораблей Марии-Каролины. К их виду ты должен был привыкнуть: ведь она достаточно часто показывает тебе их!

Сэр Уильям остановился около нее и насмешливо улыбнулся:

— Ты заметила это? Она хочет подчеркнуть чистоту своих союзнических намерений, а ее офицеры мечтают о том, чтобы превратить Неаполь во вторую Венецию. Весь народ только и бредит постройкой кораблей и морским учением. С тех пор как Мария-Каролина возложила на алтарь отечества материнское наследство — бриллианты Марии-Терезии, — государственные чины позволяют расхищать казну, а богачи жертвуют на флот половину своего состояния…

— А бедняки несут последние гроши! Я видела нищего, больного, искалеченного, полумертвого от голода. Когда я проезжала мимо него с Марией-Каролиной, он вырвал из уха тоненькую серебряную серьгу и бросил ей на колени. Он отдал единственное, что имел!

Голос Эммы дрожал. Сэр Уильям кивнул и сказал с глубокой иронией:

— Они взбесились… наполовину из патриотизма, наполовину из ненависти к королеве. Они предпочли бы отдать последний грош, чтобы выкупить ее ожерелье и вернуть ей его. Только чтобы в их кораблях не было ничего от австриячки и чтобы Мария-Каролина не могла похвалиться истинно королевским поступком!

Эмма выпустила книгу из рук и встала. Она усталой походкой прошлась по комнате и бросилась в кресло, стоявшее у открытой балконной двери.

— Истинно королевский поступок! — протяжно повторила она. — В этом все дело. Она чванится им и старается, чтобы все узнали: Мария-Каролина продала свое ожерелье и носит поддельные бриллианты, чтобы у Неаполя был линейный корабль!

Сэр Уильям внимательно посмотрел на Эмму:

— Ты говоришь это так… разве это не правда?

— Это правда. И народ верит… как дети в сказку…

— Ничего не понимаю! Это правда и все-таки — сказка?

Губы Эммы дрогнули, ее лицо приняло выражение бесконечной горечи.

— Недавно… помнишь? Она опять побоялась спать одна и удержала меня у себя. Среди ночи ей вдруг пришла мысль разыграть целое театральное представление. Она хотела быть Титом, а я должна была стать Береникой, которая обольщает его, чтобы стать римской императрицей. Она сама принесла костюмы, стала одевать нас. Я должна была надеть все ее фальшивые драгоценности, но они показались ей недостаточно роскошными для восточной принцессы. Она опять сорвала с меня их, подбежала к шкафу, открыла тайник, достала подлинное ожерелье…

— Ожерелье Марии-Терезии?

— В полной сохранности! Заметив мое удивление, она расхохоталась, назвала всю эту историю сказкой для выманивания денег у больших детей… А тот нищий, который вырвал серьгу из уха, думал, будто королевы не лгут!

Сэр Уильям пожал плечами:

— Что поделаешь? В политике совсем как на войне: все средства дозволены. Между прочим, эта сказка… ею можно было бы отлично воспользоваться в том случае, если бы Мария-Каролина вздумала пойти нам наперекор…

— Вы пригрозите ей разоблачением?

— Это было бы слишком грубо. Она мстительна и никогда не простила бы нам этого. Но мы можем сыграть на руку парижским якобинцам. Со времени казни Людовика XVI и заключения Марии-Антуанетты они видят в Марии-Каролине своего смертельного врага. Из этой сказочки они сочинят очаровательно-ядовитый памфлет, а неаполитанские друзья-патриоты уж постараются, чтобы королева прочла его. Она страстная натура и исповедует, как все женщины, политику темперамента. Она непременно захочет отомстить, а мы окажемся единственными, кто сможет помочь ей в мести. Следовательно, она окончательно отдастся нам в руки. Но самая прелесть в нем… Кто поможет нам в этом? Наши противники-французы, мнящие себя умнейшим народом в мире! Восхитительно, не правда ли? Питт будет очень потешаться над этим!

Сэр Уильям подсел к письменному столу и взялся за перо. Эмма вскочила:

— Ты хочешь сообщить об этом Питту? Но ведь я единственная, кому Мария-Каролина рассказала об этом…

— Дай только мне сделать дело. Ты останешься совершенно в стороне. Король знает об этой истории?

— Он поручился честью, что будет молчать!

— Своей честью? — Сэр Уильям просто умирал от хохота. — Честью короля-носача! Хочешь держать пари, что я заставлю его проболтаться в какой-нибудь час? Между прочим, идея!

Наверное, он выболтал обо всем кардиналу Руффо. Этот интриган косится на нас, англичан, он старается спихнуть нашего Актона и стать премьер-министром. Если Фердинанд рассказал ему об этом, подозрение о памфлете падет на Руффо, и мы навсегда отделаемся от него, тогда как доверие Марии-Каролины к тебе останется непоколебимым.

— Да, она доверяет мне. Я единственный человек, с которым она совершенно откровенна. Это потому, что она любит меня, считает бескорыстной. А я… я обманываю ее каждым словом, каждой улыбкой…

— Опять раскаяние? — сказал сэр Уильям, нетерпеливо дернув плечами. — Но прошу тебя… ты моя жена, англичанка… твоя обязанность — служить на пользу родине. Кроме того, ты сама сгорала жаждой помогать мне, играть роль в политике. Именно сокровенное, тайное привлекало тебя. Ты хотела направлять случай, скрываясь, словно богиня за облаками. А теперь, когда случай представился, ты начинаешь призадумываться? И почему? Только потому, что дело коснулось королей и народов? Не будь смешной, милая моя! Ведь это — мировой турнир ума, тончайшее искусство, какое только бывает. Да, если бы ты была каким-нибудь ничтожеством… Но ведь ты — мастер, художник широкого размаха…

Посланник с улыбкой кивнул Эмме и начал писать. Эмма безмолвно отступила назад. Он был прав: она сама хотела этого — стать леди Гамильтон, чтобы отомстить Гренвиллю.

Эмма стала сзади Уильяма и принялась смотреть на его склоненную голову. Она казалась большой и значительной, как обиталище сильного ума, но в свадебную ночь, когда у жадного старца свалился парик…

Прежде Эмме не раз приходилось видеть такие формы черепа. Во времена нищеты и позора, когда выброшенная на улицу пресытившимся знатным лордом Эмма существовала, продавая себя, она частенько видела у порочных, погибших мальчишек такие же маленькие, мягкокостные черепа с впавшими висками, шишковатыми затылками, тонкими, изогнутыми вверху ушами.

В ту — брачную — ночь она страшно бранила себя за это сравнение высокопоставленного аристократа с ворами и мошенниками. А теперь, после двух лет брака… теперь она узнала его! Сэр Гамильтон умел смотреть в глаза ясным, чистосердечным взором и ласково улыбаться, в то время как его речь была напоена ложью, а мозг лелеял злобные планы. Он умел проливать слезы сочувствия над несчастьем своей жертвы, умел ловко заметать следы… и весь мир превозносил прямоту его характера, доброту его сердца.

Маленький воришка и мошенник…

Но, в то время как правосудие отправляло такие темные личности на виселицу, сэр Уильям стоял на высоте общественного положения. Ему вменялось в заслугу и добродетель то, что у других было пороком и преступлением…

Разве не был он прав, высмеивая нелепость жизни? Эмма сама была доказательством того, что человек, лишенный угрызений совести, может добиться всего. Ведь сэр Гамильтон выкупил ее у собственного племянника — за деньги, словно рабыню… потому что он был богат, тогда как Гренвилль терпел нужду…

Теперь, когда сэр Уильям был гарантирован в обладании Эммой, он без стеснения признался ей во всем. Он смеялся над совершенным торгом, словно над удачной шуткой. Он называл это иронией философа над комедией жизни, на которую смотрел с высоты холодного рассудка.

Его злорадный смешок производил на Эмму впечатление удара хлыстом и лишал ее с трудом обретенного покоя, вливал злобу в ее жилы, вспенивал в мозгу дерзкие мысли. А если она отплатит ему той же монетой, если она обманет его и предаст позору, осквернив ложе? Сможет ли он в качестве героя той самой шутовской комедии жизни остаться настолько философом, чтобы иронически вышучивать собственную одураченность?

Придворные вельможи теперь перед ней на коленях, сам король неаполитанский украдкой ищет ее взора. Она смело может рискнуть… Почему же до сих пор она не сделала этого? Неужели в ней все еще оставались следы порядочности, восстающей против новой лжи? Нет, скорее потому, что будет ложью, если она выкажет любовь какому-либо мужчине: никогда не сможет она любить более, ее сердце мертво.

И все-таки… Было что-то такое, что порою страстной тоской пробуждалось в ее сердце, страстно манило, звало куда-то. Что это было? Что?

«Неаполь, 10 сентября 1793 г.».

Едва сэр Уильям успел обозначить дату своего доклада, как из гавани донесся звук пушечного выстрела. Сейчас же после этого в дверь постучались, и в комнату вошел первый секретарь посольства.

— Извиняюсь, ваше превосходительство, если помешал! Из гавани доложили, что только что замечен «Агамемнон» из тулонской эскадры адмирала Гуда. Одновременно прибыл кабинет-курьер Феррери. Их величества просят ваше превосходительство пожаловать к ним.

Сэр Уильям засмеялся:

— Еще бы! Наверное, они немало перепугались, пока «Агамемнон» не поднял флага! Что, если бы это оказался француз?! Помните встречу девять месяцев тому назад, мистер Кларк? Нет? Ну да ведь вас тогда еще не было здесь!

Посланник со злорадной многоречивостью рассказал секретарю историю, которой неаполитанский двор был унижен в глазах всей Европы. В гавани Неаполя появился с флотом Латуш-Тревиль, французский адмирал, и потребовал признания республики и удовлетворения за оскорбление французского посланника в Стамбуле, которое явилось следствием политики Марии-Каролины. Это требование он передал не через офицера, а через простого гренадера Бельявиля, который третировал неаполитанского короля, словно рекрута. Чтобы избежать обстрела города, Фердинанд был вынужден смиренно извиниться и пригласить офицеров к парадному обеду в знак примирения. Но «республиканцы» отказались от всякого общения с «деспотом Неаполя».

— Гренадер внушил королю безумный страх перед французами, — смеясь, закончил сэр Уильям. — Нет ничего странного, что Фердинанд дрожит перед известиями из Тулона. Передайте Фердинанду, что я сейчас же буду у его величества. Кстати, загляните в регистр, что это за судно «Агамемнон» и кто им командует — у меня будет возможность помочь королю рассеять время нетерпеливого ожидания.

Секретарь открыл актовую книгу, которую держал в руках.

— Я предвидел вопрос вашего превосходительства и захватил с собой регистр. «Агамемнон» — линейный корабль с сорока шестью пушками, находится под командой Нельсона; в начале августа он присоединился к эскадре адмирала Гуда, который совместно с испанцами под командой адмирала Лангара блокирует города Марсель и Тулон.

Эмма сделала резкое движение и перебила секретаря:

— Капитана зовут Нельсон? Горацио Нельсон?

Мистер Кларк снова заглянул в книгу:

— Горацио? Точно так, ваше превосходительство, его зовут Горацио.

— Ты его знаешь? — спросил сэр Уильям.

Эмма сделала равнодушное лицо.

— Нет, но, должно быть, я слыхала когда-то его имя.

— Имеются о нем какие-нибудь подробности в актах, мистер Кларк?

— Очень скудные, ваше превосходительство. Он сын деревенского пастора, двенадцати лет, в 1771 году, поступил на флот, в 1773 году совершил научную поездку в Полярное море и в 1779 году стал почтовым капитаном в Вест-Индии, где завоевал испанский форт Сан-Жуан. В 1780 году он вернулся в Англию, чтобы полечиться от паралича. В 1781 году снова поступил на службу, в 1784 году у него произошел острый конфликт с начальством…

— Ах, помню! — перебил его сэр Уильям. — Он раскрыл хищение на верфях! Очень почтенная личность! Значит, сообщите Феррери мой ответ и приготовьте курьера для Лондона. Быть может, «Агамемнон» привезет такие известия, которые надо будет сейчас же передать нашему министерству! — Он подождал, пока секретарь вышел из комнаты, а затем обратился к Эмме: — Не зашифруешь ли ты Питту сказочки королевы Марии-Каролины?

Она пристально посмотрела на него:

— Ты настаиваешь на этом?

На тонких губах сэра Уильяма скользнула улыбка.

— Разве это не моя обязанность?

Эмма холодно кивнула, села за письменный стол и принялась зашифровывать депешу. Но сэр Уильям все еще не уходил: что-то удерживало его здесь. Эмма знала, что это было, — она знала улыбочку, с которой он посматривал на нее.

Его присутствие раздражало. Когда же он уйдет? Ей хотелось быть одной, поразмыслить… Ведь Нельсон прибывал!

Невольно у нее вырвался вопрос, который сжигал ее изнутри:

— А капитан «Агамемнона»… я спрашиваю из-за приготовлений… ты примешь его в посольстве?

— Публично? Невозможно! Эти морские волки со своей руганью и манерами старых пьяниц… К тому же этот господин поссорился со всем адмиралтейством из-за своих вест-индских разоблачений. Это человек, мечтающий исправить весь мир и готовый пробиваться головой сквозь стену. От таких лучше держаться подальше! — Сэр Уильям воспользовался ее вопросом, чтобы подойти к ней, и вдруг наклонился с прерывающимся дыханием, сверкающим взглядом. — Тебе так важно, чтобы Питт не узнал ничего о сказочке? Быть может… если бы ты была мила со мной?..

Он схватил ее руку и принялся осыпать страстными поцелуями. Эмма не шелохнулась. Но когда он, осмелев, обнял ее за талию, она вскочила и отстранилась от его уст.

— Я не хочу! Не хочу! — крикнула она, но сейчас же одумалась: ведь она была женой Гамильтона, и уже не раз ей приходилось покупать исполнение какого-нибудь желания ценой своих ласк. Она с трудом улыбнулась. — Прости, я так устала… голова болит… в другой раз…

Она неохотно подставила мужу губы, и в то время как он целовал их, ее руки судорожно сжались в кулаки.

II

Наконец-то он ушел! Эмма взяла подзорную трубу, вышла на балкон и стала смотреть по сторонам. Вот она увидела корабль. Он плавно покачивался на якоре, на палубе его сновали какие-то темные тени, другие скользили по мачтам и реям. На возвышении виднелась одинокая фигура…

Нельсон?! Шляпа отбрасывала тень на его лицо. Эмма не могла разглядеть его, а фигура мужчины ни о чем не говорила ей. Совсем при других обстоятельствах видела она Нельсона двенадцать лет тому назад, когда впервые встретила его…

Она опустила подзорную трубу, закрыла глаза, и, из тьмы минувшего на нее нахлынули воспоминания.


Закутанная с ног до головы в густую фату вошла Эмма в комнату, где в кресле сидел больной Нельсон, разбитый параличом, худой, как скелет, полный гнева на таинственную болезнь, которая оторвала его от войны. Сначала он не обратил внимания на вошедшую, но, когда Эмма взяла его за руки, внезапно закричал, словно ему причинили острую боль. Однако мало-помалу он успокоился и заснул под пассами и поглаживаниями ее рук.

— Видите ли вы меня? — спросила Эмма, горя желанием испробовать свою магнетическую власть над ним.

Нельсон сейчас же ответил. Он подробно описал ее лицо, ее фигуру. Он был в восторге от ее красоты, хотя никогда не видел ее прежде и не мог видеть теперь под густой вуалью.

Затем, подчиняясь ее воле, он описал ей свою болезнь, и на основании его показаний доктор Грейем поставил свой безрадостный диагноз: параличное состояние излечимо, но истинная болезнь, причина всему, — эпилепсия, перед которой наука бессильна…

Затем Эмма, глубоко растроганная несчастьем юноши, разбудила его. Открыв глаза, Нельсон улыбнулся Эмме тихой улыбкой, которая придала его лицу своеобразную красоту. Но когда доктор Грейем спросил его, что он испытывал во время сна, он не мог вспомнить ничего.

После этого сеанса Эмме не пришлось вновь увидеть юношу. Его отец, благочестивый священник, был противником новой науки, представителем которой являлся доктор Грейем. Он увез юношу на морские купанья; и снова, как обыкновенно, все, что было дорого Эмме, исчезало из ее жизни навсегда.

Так, по крайней мере, она думала тогда. Но теперь тени прошлого опять всплыли из тьмы. Нельсон приближался…


Громкий крик заставил ее очнуться. От дворца по берегу моря шла большая толпа, провожая королевскую лодку, которая направлялась к «Агамемнону». Под балдахином из желтого шелка сидел король Фердинанд, неуклюжими движениями руки отвечавший на народные приветствия. Около него, немного позади, стоял сэр Уильям в расшитом золотом мундире посланника; он о чем-то говорил Фердинанду.

Нельсон встретил венценосного гостя на нижней ступеньке корабельной лестницы. Последовал краткий разговор. Вдруг Фердинанд простер руки и обнял моряка. Затем он, по-видимому, крикнул что-то британскому посланнику Гамильтону, и тот последовал за ним.

В толпе, заполнившей берег, появилось какое-то-движение, переметнулось в город, на улицы. И вдруг до Эммы долетел крик:

— Тулон завоеван, флот якобинцев захвачен! Да здравствует Англия! Да здравствует капитан «Агамемнона», спаситель Италии!

Нельсон повел Фердинанда в сопровождении сэра Уильяма вверх по лестнице. Когда он вступил на «Агамемнон», на главной мачте взвился флаг обеих Сицилии — прямо под Георгиевским крестом Великобритании. Это было похоже на символ, на счастливый знак для Неаполя. Казалось, что сильный защитил слабейшего!

Орудия «Агамемнона» прогремели королевский салют. Им ответили корабли в гавани, арсенал, крепость, форты. Облака дыма клубами поднялись кверху, повисли над заливом, скрыли небесную лазурь. А тут вступили голоса церквей… Весь Неаполь соединился в тысячеголосый хор, от которого, казалось, содрогнулась земля.

Странное волнение охватило Эмму. Крики народа, гром пушек, звон колоколов заставляли ее вздрагивать мелкой дрожью, вызывали слезы на глазах, словно опьянение овладело ею.

Она видела Нельсона, когда он беспомощно лежал больной, тогда у нее вспыхнуло горячее сочувствие к нему. А теперь… Ах, почему она — женщина! Все триумфы красоты, все восторги искусства, все успехи политики — что значили они в сравнении с этим гимном победе, Сотрясающим небо и землю? Быть мужчиной, воином! Быть победителем, перед которым человечество повергается в прах!

Теперь она завидовала Нельсону.


Через час мистер Кларк принес ей записку от сэра Уильяма:

«Милая Эмма! Тулон взят, французский флот захвачен. Подробности лично! „Агамемнон“ остается здесь на некоторое время, так как должен переправить в Тулон неаполитанские войска, чтобы защитить город от натиска якобинцев, которыми командуют Робеспьер и какой-то Бонапарт. Поэтому я при гласил мистера Нельсона жить у нас.

В данный момент мы находимся на заседании Государственного совета во дворце. Странное дело! Король-носач не спит, как обычно; Мария-Каролина сияет. Оба они в восторге от маленького капитана, который, если судить по взгляду и голосу, сделан из такого материала, из какого делают великих адмиралов. Он привез мне рекомендательное письмо от принца Вильгельма; кроме того, королева сделала мне достаточно ясный намек, что она желала бы, чтобы капитан Нельсон жил на берегу где-нибудь поблизости. Поэтому я решил взять этого человека отчасти под свою протекцию. Отсюда приглашение. Отведи ему комнату, которую мы держали наготове для принца. Дельный моряк с блестящей будущностью, в конце концов, стоит не меньше, чем беспутный принц, который объявляет о своем прибытии, ввергает бедного посланника в расходы и в конце концов не приезжает.

Мистер Нельсон просит кланяться тебе, хотя вы и не знакомы. Он несколько неуклюж, далеко не Адонис, но в общем производит впечатление приличного человека. С материнской стороны он в родстве с Уолполами. М.-К. делает ему отчаянные авансы, но он держится по отношению к ней с комической робостью. По-видимому, он не знаток женщин.

Значит, приготовь все, я сейчас приведу его с заседания. М.-К. кланяется тебе; она надеется видеть тебя завтра. Сегодня, как она говорит, ты должна выполнить долг хозяйки и выказать себя гостю с прекраснейшей и любезнейшей стороны.

Целую твои ручки и надеюсь еще сегодня вручить им судьбу „сказочки“.

Твой Уильям Гамильтон».

Эмма приняла Нельсона в греческой комнате, которая создавала чудный фон ее красоте, словно унаследованной от Древней Эллады. Когда Нельсон увидел молодую женщину, глаза его широко открылись, во взоре отразились изумление, восхищение и еще нечто вроде испуга. Он смущенно пробормотал извинение за то, что решился эксплуатировать ее гостеприимство.

Эмма улыбнулась с легкой иронией. Она уже привыкла к этому безмолвному поклонению мужчин, но то обстоятельство, что и Нельсон тоже отдал дань ее красоте, наполнило ее каким-то тайным разочарованием. Почему он не таков, каким она представляла его себе? Почему он такой же, как и прочие?

Усталым жестом она пригласила его занять место, сухо ответила на его извинение и помимо воли взяла тон салонного разговора, который обычно был ей так противен.

— Человек, доставляющий такие добрые вести, не нуждается в извинениях, господин капитан, особенно если в том имеется также и его личная заслуга, — сказала она. — Я сожалею только, что мы не могли предвидеть ваше прибытие, чтобы наломать в своих садах лавровых ветвей для победителя!

— Для победителя? — Нельсон только что сел, но при этих словах снова вскочил, и густая краска залила его лицо, а голос зазвучал с раздражением. — Извините, миледи, но я не знаю, кого именно подразумеваете вы под этим «победителем»!

Сэр Уильям, смеясь, усадил моряка обратно в кресло.

— Это недоразумение, милейший капитан! Моя жена отнюдь не хотела обидеть вас. Ведь она ещё не знает никаких подробностей о тулонских событиях. Разрешите мне сыграть роль посредника и послать вестовое судно к этому хорошенькому, стройному фрегату? Вы увидите, этот фрегат вовсе не настроен враждебно к вам и готов даже на почетных условиях спустить флаг!

Сэр Уильям принялся рассказывать Эмме то, что сообщил Нельсон на заседании Государственного совета о Тулоне.

Разгром умеренных жирондистов Конвентом в лице Дантона и Робеспьера вызвал там восстание. Когда же якобинцы стали угрожать городу грабежом и убийствами, горожане вступили в переговоры с соединенной блокирующей эскадрой англичан и испанцев. Двадцать восьмого августа 1793 года они сдали город и блокированный в гавани флот лорду Гуду и адмиралу Лангара.

— Франция потеряла пятьдесят восемь кораблей! — торжествуя, закончил сэр Уильям. — Это успех, который избавляет нас от двух-трех кровавых битв. Вы качаете головой, капитан?

Нельсон нахмурился:

— Франция потеряла их? Да точно ли она их потеряла? Ведь корабли еще плавают по воде, и Франция может снова отбить их. Но ее счастье будет несчастьем для Англии. По моему мнению, которое я высказывал также и на военном совете, взятые корабли следовало немедленно сжечь. Но Лангара протестовал против этого.

— Еще бы!.. Как испанец! Если Франция исчезнет с моря, то Испания будет бессильна против Англии.

— Но разве Гуд должен был согласиться с ним? — крикнул Нельсон. — Кто становится на чужую точку зрения, тот не может торжествовать над врагами. Брать и уничтожать — вот единственный путь для Англии.

— Вы еще очень молоды, милый капитан, вы мыслите и чувствуете как воин! — ответил сэр Уильям поучительным тоном. — Но государственный человек не может не считаться с общественным мнением, он должен постоянно опираться на призрак права. Знаете ли, что я сделал бы на месте Гуда? Я взял бы на сохранение все пятьдесят восемь кораблей. Только на сохранение! И даже для Людовика XVII. Ведь именно за него, как за сына и наследника Людовика XVI, Англия официально воюет с Республикой. Таким образом, право было бы на нашей стороне. Конечно, как только он взойдет на трон, нам придется вернуть ему корабли. Но тогда мы подыщем какое-нибудь новое право не отдавать их ему. «Брать и уничтожать!» — говорите вы, как солдат. «Брать и удерживать!» — говорю я, как государственный человек. И мне кажется, что мой принцип будет не без пользы для старой Англии. Надеюсь, что Гуд не поспешил с этим делом и отложил окончательное решение до получения инструкций из Лондона?

Нельсон пожал плечами:

— Он уже принял решение, и притом совершенно в вашем духе!

— В самом деле? Значит, у него больше таланта, чем я предполагал.

Эмма молча слушала их разговор. Теперь она медленно встала. Она думала об опьянении величием и славой, которое несколько часов тому назад овладело ею. Она предполагала встретить в Нельсоне героя, победителя…

— И из-за этого-то громыхали пушки и надрывались колокола? — с непреодолимым отвращением воскликнула она. — Из-за этого-то ликует народ? Да здравствует Нельсон, спаситель Италии! Из-за дипломатической уловки! Из-за мошеннической проделки!

Нельсон вскочил, хотел ответить что-то, но сэр Уильям опередил его, сказав жене с обычным подхихикиванием:

— Называй это, как хочешь, детка! Дело не в названии, а в факте, факт же сложился блестящим образом для Англии. Это признал даже Фердинанд, и, когда Нельсон потребовал для Гуда шесть тысяч человек, король не стал ожидать одобрения Марии-Каролины, а по собственной инициативе дал согласие. Он предпочел бы сам отправиться во главе своей лейб-гвардии, чтобы снова завоевать французские корабли — от головы до пят герой и король! Не принимайте всерьез моей жены, мистер Нельсон. Она воображает себе мир несравненно совершеннее, чем он устроен, и ее сердит, когда она видит, что не все на свете идет по образцу красоты и благородства! Дамский романтизм!

Нельсон овладел собой и вежливо поклонился сэру Уильяму.

— Я вполне понимаю ваш принцип, — сказал он, и что-то вроде налета иронии прозвучало в его голосе, — но мне кажется, я понял также и миледи. Не правда ли, миледи, вы предполагаете, что я чувствую себя польщенным одобрительными криками неаполитанцев?

Нельсон повернулся к Эмме и твердо посмотрел ей прямо в глаза. Она вскинула голову и выдержала его взгляд.

— Это так, сэр. Я так думаю!

— Благодарю вас, миледи! Я хотел бы, чтобы у всех английских женщин всегда хватало мужества говорить правду в глаза. Значит, вы считаете меня тщеславным карьеристом, жаждущим славы, независимо от того, заслужена ли эта слава или нет?

Она почувствовала странное наслаждение при мысли о возможности еще глубже обидеть его, еще сильнее рассердить.

— Если вы иначе смотрите на вещи, почему же вы не отказались от ложного ореола? — сказала она. — К чему вы приняли эту осанну черни?

Нельсон отшатнулся, словно от пощечины.

— И у меня тоже имеется немного гордости, хотя я — только простой капитан! Но я явился сюда по служебному делу его величества с приказанием своего адмирала какой бы то ни было ценой раздобыть войска для Тулона. Все зависело от готовности Неаполя. Имел ли я право поколебать веру в наши победы у того народа, который должен был дать нам солдат? Кроме того, приветствия относились не ко мне лично, а к моему флагу — флагу Англии, на победе которой основываются все надежды Италии. Имел ли я право пойти против этого? Да, если бы не верил в эту победу! Но я верю в английский флаг, миледи, как верю в Бога, и в один прекрасный день надеюсь доказать, что сегодня я не был уж так недостоин явиться представителем Георгиевского креста. Быть может, миледи, вам все-таки представится случай наломать для меня в неаполитанских садах лавровых ветвей… или кипарисовых… Это уж как хочет военное счастье!

Он начал говорить резко, сердито, а кончил в легком, почти шутливом тоне. Его взоры не отрывались от Эммы — взоры, из которых сверкало пламя.

Странное чувство пронзило ее. Как он говорил о Боге! Словно человек, который верит… А потом… потом она заметила тайную улыбку сэра Уильяма. Вкрадчивый лжец с состраданием смотрел на честного человека.

— Я верю вам, мистер Нельсон! — тепло сказала она во внезапном порыве. — Прошу у вас прощения за свои подозрения. Вы поняли бы их, если бы пожили среди итальянцев. Все здесь шпионят, сплетничают, интригуют. И до чего они тщеславны! Когда говорят, то стараются кричать и оглядываются на все стороны, чтобы их непременно слышали и засыпали похвалами.

Сэр Уильям беспокойно заерзал:

— Художественные натуры должны измеряться особой меркой. В сущности, они должны бы быть тебе симпатичны. Так как ты сама художница, то это родственные тебе натуры.

Эмма кинула на мужа торжествующий взгляд. Она была рада, что смогла уколоть своими словами того, кто за двадцать девять лет посланничества сам превратился в итальянца.

— Конечно, итальянцы родственны нам, женщинам. Они актеры, позеры. Женщины, настоящие хитрые женщины! Но именно этим-то они и несимпатичны нам. Ведь мы тоскуем по нашей противоположности — по свободной силе, на которую мы могли бы взирать снизу вверх. Мы тоскуем по силе, которой мы даже боялись бы немного. Да, мы хотим этого! Мы хотим бояться, если любим! — Эмма кивнула мужу со смехом, очень похожим на его злорадное подхихикивание. — Теперь ты знаешь, почему я боюсь тебя?

Скрывая свою досаду под искусственной веселостью, сэр Уильям взял Эмму за руку и ласково погладил ее, говоря:

— Мечтательница! Разве моя жена не фантазерка, мистер Нельсон?

Эмма знала, что в этот момент она с сэром Уильямом являет картину счастливого, ничем не возмущаемого супружества. Она прочла это во взоре Нельсона. В первый момент встречи разве он не с сострадательным удивлением взглянул на нее? Двадцативосьмилетняя женщина около шестидесятитрехлетнего старца!..

Теперь он уже не будет покачивать головой, не будет считать ее легкой добычей!

III

Наступила короткая пауза, а затем сэр Уильям встал, чтобы показать гостю свои знаменитые помпейские сокровища. Он повел его между выставленными вазами, статуями, урнами, объясняя, рассказывая об обстоятельствах, при которых была найдена каждая вещь, восхваляя практичный ум Эммы, оказывающий ему большую помощь при раскопках в Кампанье.

Затем вошла мать Эммы с лакеем, который принес мороженое и фрукты. Эмма сразу поняла, что старушку угнетает какая-то забота. До сих пор еще бедная женщина не могла привыкнуть к блестящему положению, занятому ее дочерью в качестве жены английского посла и фаворитки неаполитанской королевы, и по самому ничтожному поводу дрожала, опасаясь за это сказочное счастье.

Эмма пошла ей навстречу.

— Что с тобой, мама? — шепотом спросила она. — Что случилось?

— Я должна поговорить с тобой! — шепнула в ответ старушка, кидая робкий взгляд в сторону обоих мужчин. — Только что, когда доставили багаж капитана… тут был матрос… Том Кидд, Эмма! Что, если он выдаст нас?

Эмма почувствовала, как бледнеет.

— Он видел тебя? Ты говорила с ним?

Мать хотела ответить, но тут подошел сэр Уильям и представил ей Нельсона в обычной шутливой манере:

— Мистер Горацио Нельсон, капитан «Агамемнона», герой дня. Миссис Кадоган, мамаша моей Эммы, перл всех хозяек! Смотрите, капитан, постарайтесь подружиться с нею! Она на стоящий министр в ведомстве хозяйства!

Нельсон почтительно поклонился, старушка смущенно ответила ему.

— Прошу вас совершенно не считаться со мной, — сказал затем капитан, и ласковая улыбка смягчила строгое выражение его лица. — Я привык к самому простому образу жизни. В скромном церковном домике моего отца нас за стол садились одиннадцать детей. А наши судовые обеды… Если мои офицеры хотят полакомиться чем-нибудь особенным, они испрашивают себе к обеду айришстью. Это самое простое кушанье на свете, и все-таки корабельный повар не умеет готовить его. Тогда приходится обращаться к Тому Кидду с его оригинальным рецептом.

Миссис Кадоган вздрогнула:

— Том Кидд?

— Мой старший боцман! Он родом с берегов Уэльса на Ирландском море. Наверное, оттуда у него и рецепт. Если этот рецепт интересует вас… он доставит сюда мой багаж…

— Ваш багаж уже доставлен! — сказала Эмма, скрывая беспокойство под легким тоном. — Мама только что сказала мне…

Ты говорила с ними, мама?

— Я и сама не видела их, — с трудом сказала женщина. — Винченцо доложил мне о них, я велела пригласить их на стакан вина в людскую, но старший боцман отказался. Им нужно было немедленно вернуться на корабль.

Нельсон рассмеялся:

— Том Кидд, как живой! У него уже давно отвращение к Неаполю. Знаете ли, ведь он хотел уговорить меня отказаться от поручения лорда Гуда! Он очень суеверен, как и все наши моряки. Он пришел ко мне страшно мрачный и почтительно доложил, что видел сон: я потеряю Джосаю, если отправлюсь в Неаполь. Моя жена поручила ему заботу о сыне, а потому его обязанность — предостеречь меня. С тех пор он не спускает с мальчика глаз. Из-за него-то он и вернулся сейчас же на «Агамемнон».

Нельсон был женат, имел сына, а теплота, с которой он об этом говорил, показывала, как привязан он к семье!.. С трудом подавила Эмма мрачное волнение, возникшее в ней.

— Должно быть, ваш старший боцман — очень хороший человек! — сказала она, заставляя себя говорить шутливо. — Боюсь только, что, пригласив вас к себе, мы поставили его перед тяжелой задачей. Или, быть может, я ошибаюсь, предположив, что ваша супруга поручила его заботам не только сына, но также и супруга? Бедняга не может быть одновременно и в палаццо Сиесса, и на «Агамемноне»! Что же нам делать? Ах, знаю! Разрешите мне перевезти к нам также и вашего сына, а с ним и бравого Тома Кидда, снотолкователя и духовидца, которым вы меня положительно заинтересовали. Никаких возражений, капитан! На суше ваша капитанская власть кончается; здесь капитан — сэр Уильям, а я… я его адмирал! Поэтому присаживайтесь к моему письменному столу и пишите приказ вашему заместителю на «Агамемноне». Подателю сего без возражений, на гнев или милость, с кожей и волосами, должны быть выданы старший боцман Том Кидд и… Джосая зовут его?.. И Джосая Нельсон.

Взяв Нельсона под руку, Эмма повела его к письменному столу. Нельсон повиновался и набросал несколько строк на листке бумаги.

Склонившись над его плечом, Эмма следила за его рукой.

— Низбет? — удивленно прочла она. — Джосая Низбет? Значит, он не ваш сын?

Словно тень проскользнула по открытому лицу Нельсона.

— У меня нет детей. Джосая — сын моей жены от еепервого брака с доктором Низбетом, который молодым умер в Вест-Индии.

Нельсон встал и вручил листок Эмме. Она бросила взгляд на часы, висевшие над письменным столом.

— Теперь три часа. Когда обед, мама? В пять? Отлично! Значит, в моем распоряжении два часа. А тем временем вас займет мой муж, мистер Нельсон.

Сэр Уильям удивленно взглянул на нее:

— Ты хочешь сама…

Весело смеясь, Эмма тряхнула длинными локонами.

— Пожалуйста, прошу не портить мне моих маленьких сюрпризов! До свидания, мистер Нельсон! В пять!


Стоило Эмме предъявить старшему офицеру «Агамемнона» письмо Нельсона, как ей была оказана полная предупредительность. В ответ на просьбу Эммы дать ей возможность поговорить наедине с Томом Киддом старший офицер провел ее в каюту Нельсона и поспешил за старшим боцманом.

Через минуту Том вошел в каюту. Узнав Эмму, он побледнел как смерть. Словно защищаясь, выставил он вперед руки и сделал движение, собираясь убежать, но Эмма быстро очутилась возле Тома и схватила его за руку.

— Разве ты не узнаешь меня, Том?

Он вздрогнул от ее прикосновения, а затем, словно следуя внезапно принятому решению, выпрямился и медленно сказал:

— Было время, когда Том Кидд знал маленькую Эмму Лайон. Он любил ее, она была ему как сестра.

— И я тоже любила тебя, Том.

Кидд словно не слышал ее ответа. Уставившись взором в пространство, он продолжал:

— Было время также, когда Том Кидд знал мисс Эмму. Она училась в аристократическом пансионе, так как ее мать неожиданно получила наследство. Но когда наследство растаяло в руках злых людей, она поступила в услужение. Она была мужественна и горда. Только издали осмеливался Том

Кидд взирать на нее.

При этих простых словах Тома перед Эммой вставала вся ее жизнь.

— Я знаю это, Том. Я тоже уважала тебя, потому что ты всегда выказывал мне большую нежность чувств!

— К мисс Эмме пришли двое людей: мистер Ромни, художник, и мисс Келли, погибшая девка. Они напели мисс Эмме, что при своей красоте она может сделать карьеру в Лондоне. Она поверила им и пошла за ними.

Пораженная тайным обвинением, чувствовавшимся в этих словах, Эмма вскинула голову:

— Это случилось вовсе не по той причине, Том! Разве ты не помнишь, как опозорили меня? Вот из-за чего я уехала в Лондон.

— Так думал и Том Кидд. Страх за Эмми заставил его последовать за нею. И настал день, когда она пришла в ужас от окружавшей ее скверны и сбежала от греха…

— И ты дал мне приют у себя. Ты думаешь, я забыла об этом? До сих пор я благодарна тебе.

— Не благодарности ради поступил так Том Кидд. Он любил ее, а она… Он не поставил бы ей в вину, если бы она подарила другому свое сердце. Но она продала свое сердце, продала за богатство… сэру Джону Уоллет-Пайну.

Эмма с ужасом посмотрела на него:

— Да ты с ума сошел, Том? Разве ты не знал, почему я это сделала? Ведь сэр Джон давно домогался моей любви, он насильно завербовал тебя в матросы, а когда ты сбежал, он приказал терзать тебя плетьми, и, чтобы спасти тебя от наказания, чтобы избавить тебя от службы, я отдалась сэру Джону.

Его губы дрогнули.

— Так думал и Том Кидд. Он хотел освободить Эмми от греховного союза с сэром Джоном и ради этого добровольно сделал то, к чему его никто не принуждал: он присягнул королю на верность! Он думал, что теперь она покинет сэра Джона. Однако она осталась у него, пока сэр Джон сам не выгнал ее. С тех пор она повела жизнь мисс Келли. Она отдавалась каждому, кто хотел ее. Так жила она… Или это неправда?

Он по-прежнему тупо смотрел в пространство, словно в темном углу каюты ему виделся образ девушки, которой принадлежало каждое биение его сердца и которая должна была теперь превратиться в ничто под тяжестью его обвинений.

— Это неправда! — сказала Эмма. — Том… если бы ты знал…

Ее голос замер в неопределенном бормотании.

Он подождал, не докончит ли она своей фразы, а затем начал снова:

— Том Кидд ничего не знал об этом. Моря и страны отделяли его в то время от нее. А когда он снова встретился с ней, для него… она была прежней мисс Эммой, благороднейшим созданием, какое только носила на себе земля. Такой же осталась она в его глазах, когда Том узнал, что его мисс Эмма живет с сэром Чарльзом Гренвиллем. Она любила этого сэра — так говорила она. А Том Кидд думал, что нет выше и священнее жизни ради того, кого любишь.

Горький смех вырвался у Эммы:

— Нет выше и священнее!..

Почему она так долго слушает его? Почему она допускает его быть ее судьей? Ударами плети были его слова и пламенно вспенивали в ее жилах каждую каплю крови. И все-таки — странно! — она не была в состоянии даже рассердиться на Тома. Дрожь неизведанного, почти физического наслаждения пробегала по ее телу…

— Нет выше и священнее! — задыхаясь, повторила она. — Почему же не продолжаешь? Ты остановился на том, что выше и священнее всего на свете, — на любви Эмми Лайон!

— Ну вот… Чего стоила ее любовь, об этом Том Кидд узнал через несколько лет, когда вернулся. Он думал найти ее у человека, которому принадлежало ее сердце, она же… Этот человек был беден, в нужде; его богатый дядя полюбил ее, как отец. Она вызвалась съездить к тому дядюшке, чтобы попросить помощи для возлюбленного. Он, не подозревая ничего дурного, согласился. Но тогда… Эмма сразу успокоилась:

— Тогда?

— Тогда… дядюшка женился на ней. Теперь она стала богатой, стала леди…

— Леди Гамильтон?

— Леди Гамильтон.

— Дочь служанки и дровосека, не так ли? Которую прежде звали Эмма Лайон? Мисс Эмма… Маленькая Эмми…

— Маленькая Эмми…

Том дрожал. Жалобный стон сорвался с его уст.

IV

Эмма подошла к нему, остановилась перед ним так близко, что касалась его платьем.

Только на четыре года был Том старше ее, только тридцать два года было ему, но волнистые темные волосы уже побелели на висках; глубокие борозды пролегли по лбу и щекам; плечи согнулись вперед, словно под гнетом страшной тяжести. А глаза…

— Ты еще ни разу не взглянул на меня, Том! — спокойно, ласково сказала она. — Неужели ты питаешь ко мне такое отвращение? Или ты боишься меня?

Медленно перевел он на нее свои глаза. Точно так же смотрели глаза монаха-аскета в Неаполе, когда Эмме приходилось встречаться с ним. Эти взоры монаха презирали еретичку, проклинали греховную красоту женщины, тогда как в глубине зрачков горело бледное пламя тайной страсти.

— Боюсь? — спросил Том Кидд. — Почему боюсь?

— Потому что ты обвинил меня, не спросив, не выслушав! Потому что ты поверил человеку, который оклеветал меня, хотя сам в тысячу раз хуже поступил со мной, чем сэр Джон. Ведь это Гренвилль наговорил тебе все это, не правда ли?

Том твердо выдержал ее взгляд, как бы желая проникнуть в самую глубь ее души.

— Я пошел к нему, осведомился о вас…

— И когда ты не нашел меня у него, ты потребовал от него отчета. Тогда он испугался тебя и оговорил меня.

— Он плакал…

— Да, он умеет проливать слезы по заказу. Он научился этому от своего дядюшки! А ты поверил ему!.. Конечно, он был беден, был в нужде. Все его надежды были возложены на сэра Уильяма. Тот полюбил меня. Как отец? Но разве отец нападает в безудержной страсти на ничего не подозревающую девушку?

Глаза Тома широко открылись.

— В соседней комнате сидел Гренвилль и подслушивал. Когда мне удалось отбиться от старика, они постарались замять дело. Это была лишь проба моей верности… Я любила Гренвилля, верила ему. Я настолько была доверчива, что последовала его просьбе и отправилась к дядюшке просить помощи для Гренвилля. Ты понимаешь новый план? В Неаполе я была чужой, беспомощной, единственной моей защитой мог быть английский посланник. Английский посланник — сэр Уильям! Когда он стал приставать ко мне с любезностями, я написала об этом Гренвиллю. В ряде писем я молила о спасении. Наконец пришел ответ. Не хочешь ли взглянуть на него?

Эмма достала из-под платья листок бумаги и подала его Тому. Он быстро схватил листок и прочел:

«Отдайся сэру Уильяму. Гренвилль».

— Четыре слова! Теперь я поняла все! После того как я отдамся сэру Уильяму, Гренвилль должен стать его наследником. — Эмма рассмеялась. — Но теперь, теперь его наследницей стала я! Потому что теперь и я стала скверной, научилась рассчитывать. Он овладел мною лишь после того, как я стала перед алтарем леди Гамильтон… стала леди! Ты не радуешься, Том? Не желаешь мне счастья? Или ты мне не веришь? Так осуди меня! Сломай надо мною жезл [284].

Последние фразы Эмма крикнула Тому дрожащими устами, с пылающим взглядом. Он стоял, смертельно бледный, не говоря ни слова, лишь смотрел на нее…

Но когда она хотела отвернуться от него, он упал ниц перед ней, стал целовать подол платья, разразившись рыданиями.

Она посмотрела на его поникшую голову, на вздрагивающие плечи.

— Том! Мой верный Том!

Вдруг и она склонилась к нему, обняла его, заплакала вместе с ним… заплакала о счастье маленькой Эмми!..


Эмма медленно поднялась с пола.

Надо идти, Том. Капитан Нельсон ждет сына! — сказала она и, заметив, как Том испугался, передала ему письмо Нельсона. — Он хочет этого, Том!

— Он хочет этого? Несмотря на все, что я ему говорил?

— Ах да! Твой сон! Он рассказывал об этом. В чем было дело, Том? Не можешь ли ты мне сказать?

— Сказать!.. — Мрачная тень скользнула по лицу матроса. — Дело было на море, в бурю. По мосту шел капитан Нельсон, рядом с ним — какая-то женщина, позади них — Джосая. Вдруг мальчик кинулся на отца, поднял на него руку. Нельсон обернулся… Застрелил он его, что ли?.. Джосая упал с резким криком, исчез в прибое… Но его отец пошел далее, даже не оглянулся на сына. Без помощи оставил он его тонуть, гибнуть.

— А женщина?

— Ее лицо было закрыто фатой, но ее фигура… Когда-то я видел картину…

— Она была похожа на картину, Том? На Цирцею, которую нарисовал с меня Ромни?

Он с выражением отчаяния опустил голову и ответил:

— Да, на нее!

Эмма резко рассмеялась:

— Странные у тебя сны! Знаешь ли ты, кто была Цирцея? Красавица волшебница, превращавшая всех мужчин в свиней — из-за безумной любви к ней. Значит, Нельсон полюбит меня, а я полюблю его? Это именно подсказывает тебе сон, не так ли? Я погубила, испортила всех людей, которые слишком близко подходили ко мне! Нравственного принца Уэльского, порядочного сэра Джона, сильного Ромни, честного

Гренвилля, порядочного сэра Уильяма и вдобавок еще мечтательного Тома Кидда. Мне нужно было, чтобы ты последовал за мною в Лондон, и я уверила, будто люблю тебя. Но ты стал мне в тягость, и я уговорила сэра Джона завербовать тебя насильно в матросы. Я хотела порадоваться видом твоей крови и заставила бить тебя плетьми. Я…

— Мисс Эмма! — с отчаянием крикнул Том. — Перестаньте! Перестаньте!

— А что? Ведь ты дал Гренвиллю убедить себя в справедливости всего этого, потом стал думать и думать об этом, а в заключение это стало даже сниться тебе. Но твой сон правдив, я же лгунья. Ах, Том, твои сны… и твой Нельсон… Ведь у него имеется жена, с которой он вполне счастлив. С какой стати он влюбится в меня? Или он так испорчен, что ты боишься за него?

— Он верен и чист!

— Значит, ты боишься, что я влюблюсь в него? Леди Гамильтон — в судового капитана? Да, если бы он был богат! Ведь это самое главное для меня, не правда ли? Право, Том, если бы я не помнила, что мы вместе выросли, что когда-то ты был моим другом… Но к чему столько слов? Ступай, при веди сына Нельсона! Нам нужно спешить!

— Нам? Не значит ли это, что я могу остаться при Джосае?

— Да, капитан Нельсон сказал, что ты поклялся его жене следить за молодым человеком…

— Я клялся быть возле него в опасности и нужде! И потому… да, я должен отправиться вместе. Не бойтесь, что я встану вам поперек пути. Я знаю, между Томом Киддом и мисс Эммой отношения совершенно изменились.

— Во всяком случае, Том, никто не должен знать, что мы были знакомы прежде. Положение сэра Уильяма…

Она покраснела, запнувшись под его долгим, пытливым взглядом.

— Да, из-за этого вы и приехали сюда, на корабль. Вы боялись меня. И все-таки во все это время Том Кидд не сказал ни одного худого слова о маленькой Эмми. Даже после разговора с Гренвиллем я не делал этого! И капитан Нель знает о вас только одно хорошее!

Она вздрогнула, впилась в него взглядом:

— Капитан Нель?

— Так называем капитана Нельсона мы, матросы! «Наш Нель, — говорим мы, — храбр как лев и кроток как агнец!»

— И ты ему сказал… все?

— Он заставил меня. Это было шесть лет тому назад. Мы пришли на «Борее» из Вест-Индии, встали на якорь в Портсмуте. В Вест-Индии Нель здорово отделал тех, кто беззаконно обогащался на поставках, и все лорды адмиралтейства были на него злы. Они хотели оскорбить его, затравить, пока он не уйдет со службы. Они послали в Портсмут на его корабль с ревизией адмирала, с которым Нель был на ножах, и именно одного из тех матросских живодеров, которых так ненавидит Нель, — сэра Джона.

— Том! — вскрикнула Эмма.

— Сэра Джона Уоллет-Пайна. Он явился с высокомерной рожей, принялся шнырять по всему судну, везде находил недостатки, но высказывал свое недовольство в таких выражениях, что Нель никак не мог придраться к нему. Наконец он подошел к нам, матросам. Увидев меня, он смутился, нашел многое не в порядке, затем спросил, как меня зовут. Я промолчал, за меня ответил Нель. Сэр Джон посмотрел на меня недобрым взглядом и уронил перчатку. «Подними, боцман!» — сказал он. Я не двинулся с места. Он повторил свое приказание три раза. Я закусил губу и посмотрел ему прямо в глаза. Он обнажил саблю, занес ее над моей головой…

— Том!

— Он из тех, кто считает матроса не выше зверя!.. Впоследствии, при допросе, мне сказали, будто я отобрал и сломал его саблю. Только в самый последний момент удалось вырвать сэра Джона из моих рук… Ну да! Было много недовольных на судах, в воздухе пахло бунтом. Меня захотели наказать в пример другим и приговорили к смертной казни. Нель был единственным, кто был против казни, но голоса других пересилили. Так рассказывала мне потом барыня, жена Неля.

Он замолчал. Его лицо просветлело, и, глядя на письменный стол, он, подчиняясь внутреннему порыву, молитвенно сложил руки.

Эмма невольно последовала за его взглядом. На письменном столе стоял портрет молодой женщины с хорошеньким, ничего не выражавшим лицом.

Эмма долго смотрела на портрет.

— Это миссис Нельсон? — спросила она. — Мать Джосая?

Она была разочарована. Она представляла себе другой супругу Нельсона — прекраснее, значительнее!

Глаза Тома засверкали.

— Она всегда была добра ко мне, охотно допускала, чтобы я играл с маленьким Джосаей. Когда она узнала от Неля о том, что случилось со мной, она не успокоилась, пока ей не разрешили навестить меня. Она пришла к худшему из матросов в мрачное подземелье, где протухшая вода отравляла воздух и крысы гонялись друг за другом. Она заговорила со мной, хотела узнать, почему я вел себя так с сэром Джоном. Я не отвечал, не защищался. Тогда она стала настаивать, под села ко мне, умоляла, обратилась к моей чести. Неужели враги Неля должны иметь в руках основания утверждать, что он воспитывает своих людей как бунтовщиков? Тогда я все рассказал ей — как было дело со мной, сэром Джоном и вами… и что вы были близки к тому, чтобы стать совсем погибшей. Потому только, что вы сделали доброе дело… — Он запнулся, густая краска залила его лицо. — В это время я еще думал, что это было добрым делом. Тогда я еще не говорил с мистером Гренвиллем!

— А миссис Нельсон, Том! Что она сказала? Что она сделала?

— Она поплакала о маленькой Эмми, удивляясь ей, была страшно зла на сэра Джона, пошла к Нелю, рассказала ему все. А он… под сенью Георгиевского креста нет другого капитана, который сделал бы это для простого матроса! Он поехал в Лондон, отправился к лордам адмиралтейства. Когда же они отказали ему, он пошел прямо к королю. Мистер Питт помог ему. Они ходатайствовали за меня, освободили меня… — Том поднял голову и строго спросил Эмму: — Теперь вы понимаете, что значат для Тома Кидда Нель и миссис Фанни? Должен ли я отправиться за Джосаей и поехать с вами?

Строгий тон Тома взбесил Эмму, и она безмолвным жестом велела ему уйти. Но в тот момент, когда она собиралась выйти из каюты, ею вновь овладело беспокойство.

— Еще одно, Том! Ты не называл моего имени?

Том посмотрел на нее с глубоким сожалением:

— Я говорил только о маленькой Эмми! Они не знали, кто это такая, и не знают, что из нее стало… Ах, как же вам приходится теперь изворачиваться и скрываться… вам, с уст которой прежде не сходило ни одного лживого слова!

— Прежде! — Эмма язвительно рассмеялась и прогнала Тома безмолвно, гневным жестом.

V

Джосая очень понравился Эмме.

Ему было около пятнадцати лет, но во всем его существе чувствовалось что-то мужественное. Когда он волновался, его большие серые глаза становились почти черными, мягкий овал лица окаменевал. Он был очень красив, полон затаенной страсти!

По отношению к Эмме он на первых порах держался неловко и застенчиво. Но во время поездки в палаццо Сиесса, где помещалось английское посольство, сидя с нею наедине в экипаже, он стал оживленнее и доверчивее. Стараясь узнать круг его интересов, Эмма стала расспрашивать о его жизни на «Агамемноне», о службе мичманов, об отце. Тут Джосая весь превратился в огонь. Он не уставал передавать мельчайшие подробности из жизни капитана, ярко иллюстрировавшие верность Нельсона служебному долгу, силу его характера, сердечную доброту.

Счастлив отец, который был для сына идеалом мужчины!

Чем-то вроде печали повеяло в сердце Эммы. И у нее тоже был ребенок. Когда-то она мечтала воспитать из него хорошего человека, лишенного недостатков матери. Теперь маленькой Эмме было тринадцать лет. Она едва знала свою мать, никогда не слыхала имени отца, жила под чужим именем в отдаленнейшем углу Англии. От чужих она видела ласку, лицемерную ласку, купленную за деньги!

На глазах Эммы выступили слезы. Подчиняясь горячему порыву, она склонилась к мальчику, взяла его голову в руки и хотела поцеловать его свежие полные губы, но, увидев испуганный взор, отказалась от поцелуя, тогда как он густо покраснел.


Только поздно вечером Эмма добралась до своей спальни и прямо у двери опустилась на кушетку. Она чувствовала смертельную усталость, словно после целого дня трудной работы.

Но что же, в сущности, она пережила такого, что ее нервы настолько отказывались служить? Пришел корабль, она повидалась с другом детства, познакомилась с новыми людьми.

После ужина Нельсон рассказывал о своей жене и об отце. Последние годы он прожил в Бернем-Дорпе. Впавшему в немилость капитану адмиралтейство не давало судна, он превратился в земледельца, хозяйничал на отцовских полях, охотился с соседними помещиками, занимался наукой и воспитанием Джосаи.

Прикорнувши в кресле, Эмма вслушивалась в плавную речь Нельсона, в теплый тон его слов. Часами могла бы она лежать вот так, словно овеянная пряными ароматами цветущих полей. Неохотно повиновалась она затем просьбе сэра Уильяма пропеть гостю несколько родных песен; но, когда она взяла на арфе первые аккорды, ею овладело какое-то волнение, и она запела одну из тех песен кельтских бардов, которые сохранились в простонародье Уэльса на протяжении веков. Это были дикие строфы о смелых плаваниях по морю, о властном завоевании счастья, героической смерти.

Резким контрастом примитивной, мужицкой идиллии Нельсона звучал в ее устах старый горделивый эпос. Эмма казалась одной из тех легендарных лесных дев, которые вооружали любимого мечом и щитом, пламенной речью устремляя его в бой.

Понял ли он ее? В его глазах вспыхнул огонь, и руки судорожно сжались, словно ощупывая рукоятку меча…


И вот теперь Эмма лежала обессиленная, усталая, несчастная, прислушиваясь к каждому шуму в просторном, полном ночного безмолвия доме, поджидала крадущиеся шаги старика…

Сэр Уильям не мог отказаться от удовольствия лично проводить гостя в отведенную ему комнату; впереди них шел с зажженными свечами лакей. Когда Эмма хотела проститься с мужем, подставив по обыкновению лоб для поцелуя, он запротестовал:

— Но я еще приду к тебе! Ты ведь знаешь, что нам надо поговорить кое о чем… по поводу доклада Питту.

Говоря это, сэр Уильям, улыбаясь, посмотрел на Нельсона, подмигнув лакею. Старый, хвастающийся красотой молодой жены фат!

Нельсон смущенно отвернулся и не заметил руки, которую подала ему на прощание Эмма.

Спала она или нет?

Она испуганно вскочила, когда в глаза ей брызнул светлый луч. С горящей свечой в руках в комнату вошел муж.

Он тщательно запер дверь, поставил свечу на стол, присел около Эммы на краю кушетки.

— Ты была очаровательна сегодня вечером. Драматическое тебе к лицу. Новый нюанс! Тебе надо только побольше поработать над собой, тогда ты достигнешь большего эффекта.

Всю ее охватило отвращение.

— Ты думаешь, что я играла комедию перед Нельсоном?

Нет? Разве ты и на самом деле чувствуешь себя героиней? Должен предостеречь тебя — это не подходит к нашему трезвому, просвещенному веку. Впрочем, была ли то комедия или нет, эффект достигнут. Нельсон назвал тебя Орлеанской девой, способной воодушевить целый народ на геройский подвиг. — Он хихикнул. — Наивный человек! Заметила ты, как он смутился, когда я объявил тебе о своем посещении? Должно быть, у него очень оригинально сложился брак, если он краснеет от таких вещей. Ну в нашем Неаполе он быстро отучится от скромности. Но я предпочел бы, чтобы это случилось не при твоем любезном содействии!

— При моем!..

— Не будь такой порывистой, детка! Я сказал это совершенно добродушно. Ты ведь сама говорила, что хотела бы встретить после всех этих итальянских ветрогонов настоящего человека. К слову сказать, благодарю за то славное дурачество, которое ты при случае пустила по моему адресу! Я ровно ничего не имею против маленькой романтической страстишки! Это молодит жен, что может быть мужьям только приятно. Но на этот раз должен просить тебя отказаться от этого. Я не хотел бы, чтобы у меня из-под носа вырвали мои шансы!

— Ревнуешь? — Она резко расхохоталась.

Гамильтон покачал головой:

— Только политически. Разве я тебе не написал, что Мария-Каролина влюбилась в восходящего героя? Боже мой, у нее всегда был дурной вкус! И мне это не на руку. Я вечно боялся, как бы она не влюбилась в одного из неаполитанских патриотов, которые готовы послать нас, англичан, ко всем чертям. Если же она будет вздыхать о храбром капитане Нельсоне, боготворить мою красавицу леди и советоваться обо всех делах с честным Актоном, который опять-таки получает все инструкции от скромного, остающегося на заднем плане Гамильтона, — ну тогда, мне кажется, Питт может быть доволен! Но все это может удаться лишь в том случае, если моя романтичная Эмма не отобьет спасителя Италии у сицилианской Семирамиды. Эмма-подруга должна будет поплатиться за зло, содеянное Эммой-соперницей. Кроме того, наш мореплаватель Одиссей кажется склонным к вулканическим извержениям и тому подобным пробам силы. Он не сумеет проскользнуть без аварии между Сциллой и Харибдой. Мы же, в качестве его земляков, должны вернуть его Пенелопе в возможно нетронутом виде!

Сэр Уильям замолчал, блудливым, вкрадчивым взглядом скользнул по лицу жены и, хихикая, потер длинные сухие пальцы.

Эмма опять опустилась на кушетку, ею снова овладела сонливая усталость.

— Это все, что ты хотел сказать мне? — спросила она, закрывая глаза. — В таком случае прошу уйти. Я не в состоянии долее слушать тебя.

Гамильтон ближе подвинулся к ней с края дивана.

— Значит, я должен отослать Питту доклад?

Она судорожно привскочила, но сейчас же опять упала, чувствуя, как сон властно овладевает ею.

— Делай что хочешь! — пробормотала она. — Что мне за дело до Марии-Каролины?

Что-то зашуршало. Эмма с трудом приподняла веки и увидела, что сэр Уильям достал из шлафрока какую-то бумагу.

— Но еще сегодня утром… ты каялась… Если бы ты была теперь мила со мной, мы могли бы сжечь донесение на свечке.

Веки Эммы снова закрылись. Глухо, словно издалека доносился до нее голос мужа. Все ее мысли разлетелись, словно мыльные пузыри, расплывающиеся в ничто.


Что это за крик? Не Джосаи ли это голос?

Нельсон не обернулся. Крепко держал он ее за руку, шел с ней сквозь бушующую бурю к земле. Бесконечной полосой тянулся серый мост через взбаламученную поверхность моря.

Ах, а у нее горели подошвы и подгибались колени.

Не лунный ли то свет, что пробирается сквозь ее сомкнутые веки?

Да… В лодке плывут они по залитому лунным светом морю сквозь молчание ночи. Как мягок голос Нельсона!.. Как жжет взгляд его глаз… Как сладко умеют целовать его уста!..

Так это — сэр Уильям?

Он погасил свет. Настала тьма. Скрипя зубами, Эмма воспротивилась его попытке, но тут же снова откинулась назад… бессильная, беспомощная…

VI

Нельсон еще не видел Италии. Все было неведомо здесь этому моряку, почти всю свою жизнь проведшему на море. С изумлением германских варваров, выходцев из северных лесов, он увидел перед собой новый, более прекрасный мир, обласканный более жгучим солнцем, сверкающий более яркими красками.

Сэр Уильям Гамильтон мог уделить ему лишь очень немного времени — политика отнимала у него даже свободные часы. Поэтому гидом для Нельсона оставалась Эмма.

Странно, что на этом настаивал сам сэр Уильям! Или он уже не думал более о том, что сказал когда-то относительно влечения королевы Марии-Каролины к Нельсону? Или это был хитрый план испытать Эмму? Что касается королевы, то она не выказывала ничего, способного свидетельствовать о ее глубоком интересе к Нельсону. Она часто приглашала его к столу, усаживала на самое почетное место возле себя, устроила в честь его парадный спектакль в театре Сан-Карло. Но ведь все это она могла делать из уважения к стране, которую Нельсон здесь представлял.

Спокойно текли для Эммы дни, когда она колесила с Нельсоном, Джосаей и Томом Киддом по городу и его ближайшим окрестностям. Более далекие поездки не согласовывались с чувством служебного долга у Нельсона — ведь могло прийти какое-нибудь экстренное известие, призывающее его; «Агамемнон» должен был быть постоянно готовым к отплытию.

В этих прогулках они нередко покидали палаццо Сиесса уже на восходе солнца, вливаясь в пеструю сумятицу неаполитанских улиц. Повсюду виднелись балаганы, где черные пульчинелли и белые пальяччи потешали народ едкими остроумными шуточками. Священники и монахи собирали тысячную толпу слушателей плавной раскованностью своей речи. С криком, смехом и шутками торговались с покупателями маклеры, лавочники, рыбаки, пирожники. А среди этой пестрой толпы то и дело попадались оригинальнейшие фигуры неаполитанских лаццарони. Не имея ни дома, ни приюта, с открытой грудью и непокрытой головой, одетые лишь в жалкие тряпки, они беспечно проводили целые дни, прислонившись к стенам домов, ожидая, пока счастливый случай пошлет им несколько медных монет. По природе верные, добродушные, воздержанные, они были готовы в любую минуту убивать, поджигать, грабить и воровать ради святой католической религии. Не интересуясь природой вещей, они облекали жизнью каждый предмет и в гневе проклинали душу лимона, хлеба, стола. Королеву, которая не могла скрыть отвращения перед грязью лаццарони, они ненавидели, но за короля были готовы в огонь и в воду. Фердинанд обращался с ними, как с равными себе, позволял им высмеивать его длинный нос и старался превзойти их ь грубости шуток и острот. Будучи в хорошем расположении духа, он танцевал с ними национальный танец — тарантеллу, а иногда продавал лично добычу с королевских озер, торгуясь из-за каждой рыбы, словно профессиональный купец.

Нельсон недоверчиво качал головой, когда Эмма рассказывала ему это, но вскоре убедился, что это правда.

Моряк почувствовал себя как бы лично обиженным. Ему, консервативному офицеру, король представлялся не только по конституционной форме, но в действительности главой государства. Поэтому-то он и проклинал Французскую революцию, уничтожившую самый институт королевской власти, был пламенным приверженцем Питта и Брукса и страстным противником Фукса, до известной степени оправдывавшего насильственные поступки жирондистов. Но этот Фердинанд Неаполитанский… Мария-Каролина начинала казаться Нельсону мученицей, так как она выносила такого супруга без единой жалобы.

Эмма скорбно улыбнулась. Как чист, как неопытен был он еще! Неужели он не знал, что жажда власти бывает сильнее страданий раненого сердца? Вот и она терпела сэра Уильяма…

Во время этих маленьких прогулок Джосая не отходил от Эммы. Подражая рыцарским манерам, с которыми придворные кавалеры, следуя испанскому этикету, ухаживали за своими дамами, он пользовался всякой возможностью оказать ей хоть маленькую услугу. Он не допускал, чтобы другой открыл дверцу ее экипажа, ревниво следил, чтобы по выходе из экипажа она оперлась непременно на его руку. Он был счастлив, если мог нести за ней ее сумку, зонт, вуаль. Когда по вечерам они ехали среди уличного оживления Неаполя, глаза Джосаи неотрывно смотрели на Эмму, оставаясь слепыми ко всему остальному; а когда однажды она приняла его руку, чтобы подняться по крутым ступенькам палаццо, он повел ее, бледный, задерживая дыхание, словно боясь, что из-за его малейшего неловкого движения она отнимет у него руку.

Нельсон радовался смягчающему влиянию, которое производила женственность Эммы на пылкого, несколько одичавшего от морской службы мальчика. Его собственная юность прошла не так счастливо, и грубость нравов многих товарищей по службе он тоже объяснял недостатком общения с образованными женщинами.

А Том… Не ревновал ли он, что уже не является первой после родителей привязанностью Джосаи? Боцман с суеверной настороженностью следил за каждым движением мальчика.


Сэр Уильям воспользовался присутствием «Агамемнона» в неаполитанских водах, чтобы дать один из тех роскошных праздников, благодаря которым, при красоте и талантливости Эммы, английское посольство стало центром общественной жизни. После того как королева лично обещала сэру Уильяму свое присутствие, приглашения придворным, членам дипломатического корпуса, старшим чиновникам, представителям интеллигенции рассылались и принимались особенно энергично.

На следующий день Нельсон в благодарность за оказанное ему гостеприимство позвал всех на «Агамемнон». Приготовления к празднеству отняли у него много времени, и теперь Эмма редко виделась с ним. Зато Джосая был неотступно возле нее. Как она шутила, она «призаняла его у отца» на один вечер, желая устроить сюрприз гостям.

Не раз Нельсон просил Эмму показать хоть одну из изображаемых ею живых картин, слава о которых проникла даже в одиночество судовой жизни. До сих пор она под разными предлогами уклонялась от этого, не зная, как примет он это искусство, целиком основывавшееся на классической красоте ее тела. Что, если он сочтет ее легкомысленной, распущенной?

И все-таки в ней горело пламенное желание показаться ему такой, какая она есть — со всеми ошибками, достоинствами, пороками и красотой. Если он будет знать ее как следует…

Но как это могло случиться, что теперь она стала считаться с чужим мнением?


Вечером Эмма, попросив у Марии-Каролины разрешения удалиться на недолгое время, подала Джосае условный знак. Он поспешно убежал, чтобы с помощью лакея Эммы — Винченцо — переодеться в костюм Аскания, который она велела приготовить для него на этот день. Мальчик должен был изображать сына Энея, рассказывающего царице карфагенской о приключениях отца.

Эмма придумала эту группу как заключительную в ряде картин, уже представленных ею в Неаполе во время приезда Гёте. Она находила, что в этой группе будет нечто лестное для Нельсона, но ускользающее от внимания других — ведь он однажды вошел в комнату в тот момент, когда Джосая по просьбе Эммы рассказывал ей о прежних походах отца. Наверное, он поймет намек!

Эмма торопливо переоделась в костюм Дидоны и поспешно прошла в соседнюю комнату, чтобы бросить последний взгляд на приспособления, которые она изобрела для живых картин. Здесь висели длинные шелковые шарфы, в которые она драпировалась, быстрыми движениями придавая мягким складкам материи всевозможные очертания. В них она казалась скульптурой в сверкающей мраморной рамке. На маленьких столах лежали тамбурины, жаровни и тому подобные аксессуары, которые Винченцо подавал Эмме в грот, куда она попадала потайным ходом, чтобы появиться перед зрителями. Лакей, одетый в римскую тогу, открывал и закрывал перед зрителями пурпурный занавес.

Все было в порядке. За занавесом слышался голос королевы; разговаривавшей с Нельсоном и Гамильтоном. Наконец явился Винченцо, чтобы помочь Эмме набросить шарф.

— А мистер Низбет? — нетерпеливо спросила она. — Он готов?

Винченцо в замешательстве пожал плечами:

— Я только успел одеть его, как вошел мистер Кидд, старший боцман. Он заговорил с мистером Низбетом, конечно по-английски, так что я не совсем понял. Но мне показалось, что он хотел помешать мистеру Низбету…

Слуга остановился, так как в этот момент в комнату влетел Джосая в сопровождении Тома.

— Он не хочет, чтобы я представлял! — гневно крикнул мальчик. — Он обращается со мной, как с ребенком, словно он мой опекун!

— Не понимаю, мистер Кидд, по какой причине вы не позволяете Джосае выступать со мной? — спросила Эмма.

— Моя причина, миледи, та, что леди Нельсон поручила мне своего сына. И… — Том, бледный как смерть, запнулся, затем с решимостью продолжал на родном наречии, которого не понимал Джосая: — Среди новобранцев на «Агамемноне» есть один, служивший в молодости солдатом под знаменем великого прусского короля. Он рассказывал, что король, еще будучи наследным принцем, сопровождал однажды своего отца в поездку в Дрезден. Там польский король показал принцу красивую женщину. Отец сейчас же закрыл сыну лицо шляпой и тут же уехал с мальчиком домой. Но было уже слишком поздно. Сын тайно выследил женщину и взглянул на нее к своей вечной погибели. С тех пор он всю жизнь оставался несчастнейшим человеком…

— Я знаю эту сказку! — перебила Эмма Тома с потемневшим от гнева лицом. — При чем здесь она?

Том посмотрел на нее долгим взглядом:

— Люди рассказывали мне здесь… с тех пор как вы в Неаполе… и из-за вас тоже… кое-кто…

Том замолчал и отвернулся к стене. Настала тяжелая пауза. Затем Эмма гордо выпрямилась и, открыв дверь в комнату для переодевания, сказала:

— Подождите здесь, Джосая, пока я не позову вас, а вы, Винченцо, ступайте в зал и попросите мистера Нельсона непременно прийти ко мне на минуточку. Живо!

VII

Внутренне дрожа, Эмма пошла навстречу Нельсону.

— Вы неоднократно выражали желание посмотреть на мои пластические позы. Сегодня я решила показать их вам. Среди старых я задумала новую, которой здесь еще не видывали. Дидона слушает рассказ Аскания о приключениях его отца Энея. По моей просьбе Джосая должен был сыграть Аскания, но мистер Кидд не разрешает этого.

Нельсон удивленно посмотрел на Тома:

— Я не понимаю, Том! Почему?

— Леди Гамильтон очень красива, ваша честь! — ответил боцман дрожащим голосом. — А мистер Джосая… он непрестанно говорит о ней. Я боюсь…

Нельсон с негодованием оборвал Тома:

— Что это тебе в голову пришло? Как ты решаешься перетолковывать простую детскую привязанность? Кроме того… ты оскорбляешь леди Гамильтон! Не ставьте ему в вину его опасливость, миледи! Он верная, честная душа, только вот в приличиях не мастер. Он сейчас попросит у вас прощения и позовет Джосаю. Не правда ли, Том?

Нельсон улыбнулся боцману своей доброй улыбкой, но Кидд, не шелохнувшись, продолжал стоять с мрачным лицом.

— Когда мы уезжали из дома, мать мистера Джосаи возложила на меня обязанность беречь сына от всего дурного…

— Я знаю это, Том, знаю! Ступай!

— Я поклялся, ваша честь…

Лицо Нельсона залила густая краска. В несколько быстрых шагов он очутился около Тома.

— Ты с ума сошел? Ты хочешь взбесить меня? Ступай, говорю я тебе, ступай!

Том невольно закрыл глаза, словно не будучи в состоянии переносить пламенный взгляд Нельсона.

— Ваша честь спасли Тому Кидду жизнь, — глухо, беззвучно сказал он, — ваша честь спасли Тома Кидда от позора. Ваша честь не захотят, чтобы Том Кидд нарушил свое слово и стал клятвопреступником по отношению к матери мистера Джосаи!

Дрожь пробежала по телу Нельсона. С трудом овладевая собою, он холодно сказал:

— Хорошо, боцман! Вы отказываетесь повиноваться мне?

— Можете считать себя счастливым, что я стою перед вами не как ваш капитан! Но и так… в будущем вы не можете оставаться при мне.

Том еще более побледнел.

— Ваша честь! — пролепетал он. — Ваша честь…

— Ни слова больше, боцман! Теперь уже говорит капитан! Ступайте на судно, явитесь в строй. Как только мы придем в Тулон, вы покинете «Агамемнон».

Том покорно поник головой, неуклюже поклонился Нельсону и медленно пошел к двери.

Горе, о котором свидетельствовала вся его фигура, болезненно укололо Эмму. Ее гнев рассеялся.

— Не будьте так суровы к нему, мистер Нельсон! — воскликнула она. — Быть может, его вина не так уж велика…

— Он позволил себе оскорбить даму!

Ее дыхание участилось. Снова всем ее существом овладела страстная жажда заговорить, сказать все! Она поспешно схватила Тома за руку.

— Даму? Для Тома я не дама, мистер Нельсон! Было время, когда он ставил меня выше, чем даму… но теперь…

Том испуганно всплеснул руками:

— Молчите, миледи, не говорите этого, не говорите!

Она улыбнулась ему, улыбнулась гневно и сочувственно:

— Разве ты видел когда-нибудь, чтобы я струсила? Вы удивлены, мистер Нельсон! Но вы не знаете, что мы с Томом — земляки, что мы еще детьми играли вместе. В данный момент я не могу объяснить вам все это — королеву нельзя заставлять ждать, но, быть может, вы согласитесь выслушать меня позднее. Прошу вас позволить, чтобы и Том был при этом… чтобы я могла оправдаться также и в его глазах. А в данный момент — одно только слово. Этим я отдаюсь в ваши руки. Если здесь проведают… здесь знают, что я низкого происхождения, но не знают… Том однажды рассказывал миссис Нельсон о девушке… тогда, когда у него произошла стычка с сэром Джоном Уоллет-Пайном… о маленькой Эмми…

Эмма запнулась, остановилась. Она думала, это будет легко, но как тяжело было это на самом деле!

— О маленькой Эмми? — Глаза Нельсона широко раскрылись. — Это — вы, миледи?

Она безмолвно кивнула головой.

Наступила томительная пауза. Затем Нельсон обратился к Тому:

— Ступай в мою комнату, подожди меня там!.. Где Джосая, миледи?

Она открыла дверь:

— Идите сюда, Джосая! Ваш папа хочет видеть вас!

Мальчик, смеясь, выскочил из комнаты, но, пробегая мимо зеркала и увидев свой фантастический костюм, покраснел и остановился. Нельсон подошел к нему, поднял его голову, долгим взглядом посмотрел в глаза, а затем легко оттолкнул мальчика от себя:

— Ступай, юный Асканий, к царице Карфагена! Расскажи ей, что пережил Эней. Не лги, как это любят делать моряки. Ты джентльмен, обязанность которого быть всегда правдивым!

Нельсон поклонился Эмме и ушел. Представление началось.


Мимоза… Цирцея… Природа… Кассандра… Мария Магдалина… Вакханка… Святая Цецилия…

В этот вечер, посвященный Нельсону и союзу Неаполя с Англией, Эмма представляла сначала только те картины, которые когда-то написал с нее в Лондоне Джордж Ромни. Эти картины создали Ромни славу знаменитейшего портретиста Англии и в бесчисленных гравюрах обошли весь просвещенный мир. Сэр Уильям разложил гравюры в папках по столикам помпейской комнаты, и таким образом зрители могли сравнивать и решать, польстил ли художник модели, когда представил ее на полотне в ослепительной классической красоте.

В то время как Эмма воплощала последовательно все эти картины, гравюры переходили из рук в руки. Слышались громкие возгласы удивления и восхищения. Но скоро гравюры были отложены в сторону, под очарованием оригинала стали забывать о сравнении с копией. Каждую позу встречали бурные одобрения, естественная грация модели победила искусство художника.

Близилась «Дидона с Асканием».

Эммой овладело страстное волнение. Она всей душой отдавалась своему искусству и, в конце концов, только искусству была обязана тем, что сделалась женой сэра Уильяма, была принята в неаполитанское общество, вошла в милость у королевы. Но теперь у нее появилась соперница. От ужасов

Французской революции спаслась в Неаполе знаменитая портретистка Елизавета Виже-Лебрюн; здесь она надеялась занять при Марии-Каролине то же положение, которое она ранее имела при Марии-Антуанетте, но на ее дороге оказалась Эмма. Художница должна была признать красоту Эммы — ведь она сама обеими руками ухватилась за заказ сэра Уильяма нарисовать портрет Эммы, но зато, как хитрая интриганка, стала сеять осторожными наветами сомнения в уме Эммы. Лицемерно восхищаясь ее красотой, она давала понять, что слава Эммы целиком построена на таланте Ромни, что ее знаменитые пластические позы тоже, дескать, являются изобретением Ромни, сама же она, Эмма, — лишь безвольная модель.

Слова знаменитой художницы с особенным удовольствием были подхвачены некрасивыми дамами, и без того завидовавшими леди Гамильтон. Теперь они называли ее бездушной, куском красивого мяса. А ведь сам Ромни признавал ее своей музой и вечно повторял в своих письмах, что теперь не может ничего творить, так как у него нет Эммы…

Чтобы доказать лживость уверений завистниц, Эмма стала придумывать все новые и новые позы, не посвящая в свои замыслы мужа, чтобы не сказали, будто их автором является он.


Лакей в римской тоге оглашал названия картин:

— «Дидона и Асканий».

Наступила глубокая тишина. Занавес раздвинулся.

Громадное зеркало на противоположной стене позволяло Эмме видеть каждую линию, каждую деталь воспроизводимой ею сцены. Положив руки на старинное кресло, сидела Дидона; она, казалось, едва дышала, глубокозаинтересованная рассказом. Ее губы вопросительно полураскрылись, глаза уставились в пространство, словно отыскивая кого-то. К ее уху склонился Асканий, живописно простирая вперед руки.

Он был очень красив. Его загорелое гибкое тело, темные курчавые волосы и глаза цвета серого бархата контрастировали с белыми стенами грота. Вместе с тем контраст его смуглости с белизной кожи царицы Дидоны выгодно оттенял красоту Эммы. Глубокий вырез темного платья позволял видеть стройную гордую полноту шеи, плавную линию упругой груди. Розовым тоном спелого персика светилось ее по-девичьи юное лицо; нежной линией выделялись темные брови над большими, блиставшими морской голубизной глазами; пурпуром сверкал благородный изгиб губ. И все это было обрамлено пламенем огненно-рыжих распущенных волос.

Одно мгновение оставались они в этой позе, а затем, словно увлеченная величием услышанного, Дидона воздела руки над головой Аскания, нежно притянула его к своей груди и склонилась к нему страстно ищущими устами — в воскресшей любви к отцу поцеловала чистый лоб сына…

Этот жест дал простор чувствам зрителей. Сама Мария-Каролина подала знак к выражению одобрения, и ее аплодисменты вызвали целую бурю восторга.

Через голову Джосаи Эмма улыбнулась Нельсону. Он сидел около королевы неподвижно, словно прикованный к месту. Пламенное восхищение горело в его взоре. Да, не в пример Энею, он никогда не забудет образа Дидоны…

Но когда после последнего падения занавеса Эмма отпустила голову Джосаи, она испугалась. Мальчик вскочил с густо раскрасневшимся лицом, неожиданно бросился на нее, обнял ее за шею, покрыл ее уста тысячью бурных поцелуев.

VIII

— Так Эмма Лайон превратилась в леди Гамильтон. Теперь судите меня, как осудили меня мои друзья!

Эмма медленно встала, кинула документы обратно в ящик и прошла мимо мужчин в открытую дверь балкона.

Не щадя себя, она открыла перед Нельсоном всю свою жизнь, заставила его заглянуть во все пропасти, через которые она перешагнула, показала ему всю ложь, весь обман тех сетей, которые плел Гренвилль, чтобы кинуть ее в объятия Гамильтона, и то, как она отомстила за это. Она не забыла и доказательств. Это были письма Гренвилля к сэру Уильяму, добытые хитростью.

Теперь ее позор был обнажен перед Нельсоном, и она, словно осужденная, ждала решения судьи. Почему он не говорит ни слова? Неужели он не видит, что она может умереть от этого страшного молчания?

Вдруг Нельсон встал, и она, вздрогнув, обернулась. Его лицо было неестественно бледно, в глазах горело какое-то странное пламя. Остановившись перед Томом, он показал ему рукой на дверь, и тот молча покинул комнату. Затем… пламенная волна обдала сердце Эммы — Нельсон шел к ней…

Но в этот момент Том вернулся. Его сопровождал мистер Кларк с депешей в руках.

Эмма поспешно вбежала в комнату, кинулась навстречу ему:

— Мистер Кларк? В чем дело?

Кларк поклонился с непоколебимым спокойствием дипломата и передал Эмме письмо.

— Винченцо сказал мне, что его превосходительство отправился с королем в Казерту, а в случаях отсутствия его превосходительства мне приказано обращаться к вам, миледи. А так как возможно, что депеша важна… ее доставила фелука от нашего сардинского консула…

Эмма вскрыла депешу, расшифровала ее и вручила обратно секретарю.

— Пошлите депешу с верховым в Казерту. Консул доносит, что у берега видели французские военные суда. Нельсон вскочил:

— Около Сардинии? Неужели бретонский флот проскользнул мимо Гибралтара?.. — Он на короткое время задумался, затем обратился к Тому: — Разбуди Джосаю! Ступай с ним на судно! Скажи вахтенному офицеру, чтобы он приказал готовиться к отплытию! Я сейчас же буду сам. Быть может, миледи, вы будете так любезны дать мне несколько человек для моего багажа?

Эмма смотрела на Нельсона, словно оглушенная.

— Вы хотите уехать? Не простясь с их величествами? А празднество, к которому вы их пригласили?

Нельсон сделал резкий, как бы отсекающий жест. Его голос звучал сталью, глаза горели.

— Прошу извиниться за меня перед их величествами и передать об отмене празднества. Я английский моряк, а в виду показался враг. Не вручите ли вы мне копию депеши, мистер Кларк? Я должен оправдать в глазах лорда Гуда свою поездку в Сардинию! — произнес Нельсон и, в то время как Кларк выходил из комнаты, подошел к Эмме. — Я сожалею о помехе, миледи, но война… От всего сердца благодарю его превосходительство за столь щедро оказанное мне гостеприимство. Ваши превосходительства могут быть уверены, что чудные недели… — Он встретился с ее взором и, смущенно оборвав прощальную речь, еле-еле был в силах пробормотать: — Будьте здоровы, миледи! Пусть Господь пошлет вам счастья!

Эмма с горечью усмехнулась:

— И это все? Больше вам нечего сказать маленькой Эмми? В эти дни… я надеялась приобрести друга… Теперь же… когда я призналась во всем… не потеряла ли я его, мистер Нельсон?

Видно было, что он был тронут. Он искал слов, но не находил, а затем, словно следуя внезапному вдохновению, подал ей листок:

— Сегодня утром я писал письмо жене… хотел вручить его ближайшему курьеру сэра Уильяма. И позволил себе в этом письме высказать свое убеждение и о вас, миледи, еще дотого, как вы рассказали мне все свое прошлое. Не соблаговолите ли прочесть?

Он протянул ей листок, указал на место, Эмма прочла: «Леди Гамильтон необыкновенно добра и ласкова к Джоеае. Она молодая женщина безукоризненного поведения и делает лишь честь тому высокому положению, которого добилась». Эмма вздрогнула:

— Так писали вы сегодня утром, милорд! А теперь… вечером?

Мягкая, ласковая улыбка осветила строгое лицо моряка.

— И теперь мне нечего изменять в нем, миледи! Не будете ли вы так любезны послать это письмо моей жене?

Нельсон подал Эмме письмо. На одно мгновение их руки соприкоснулись. И вдруг на Эмму накатилось нечто, бывшее сильнее ее воли. Она сжала его руку своими обеими, прижала ее к своей груди, к губам. Слезы выступили у нее на глазах.

— Друг мой! — пробормотала она. — Друг мой!

Вдруг… случилось что-то странное… В то время как Эмма чувствовала, что всю ее обливает горячий поток, рука Нельсона внезапно похолодела, на его лбу выступил пот, лицо приняло мертвенно-восковой оттенок. Эмма испуганно выпустила его руку, но она осталась вытянутой, словно у нее была собственная воля, более мощная, чем воля хозяина. Нельсон беспомощно смотрел на свою руку в безмолвном отчаянии, его губы дергались. На него будто повеяло ледяным холодом от мраморных плит пола.

Вдруг, словно получив удар молотком, рука резко опустилась и принялась дергаться в судороге во все стороны. Теперь между нею и Нельсоном началась дикая борьба. Стиснув зубы, он старался согнуть руку и расправить скрючившиеся пальцы, однако долгое время его усилия оставались тщетными. Наконец судорога улеглась, пальцы расправились, рука опустилась. Из груди Нельсона вырвался глубокий, трепетный вздох.

— Это ничего, миледи! — резко сказал он затем. — Последствия лихорадки, которую я схватил в Вест-Индии. Простите за тягостное зрелище и… будьте здоровы! Будьте здоровы!

Эмма видела его смущение, замешательство и безмолвно отпустила его. Она прислушивалась к отзвуку его шагов, пока тот не замер в далеких переходах, а затем заперла дверь на замок. Ей казалось невозможным видеть сегодня другие лица, слышать другие голоса. Пусть Джосая и Том уедут, не простившись с нею. Что ей из этого? Никогда она не увидит более Нельсона…

Никогда!

Эмма вышла на балкон, приникла к балюстраде, опустила голову на руки, уставилась во тьму. Теперь она знала, разлука все открыла ей… А тот безумный сон в объятиях сэра Уильяма?

Она любила Нельсона. И вот он ушел…

Никогда?

Когда-то она вышла из тьмы лондонских улиц, чтобы броситься в объятия Гренвилля: «Люблю тебя! Возьми меня!» Тогда она была правдива и величественна. Но теперь, после долгого позора ласк, переносимых с отвращением…

Может быть, Нельсон не смог бы воспротивиться ее красоте. Но его сердце принадлежало жене. Обольстительница могла бы привести его к той же самой низости, от которой страдала теперь и ее собственная душа, но потом он стал бы презирать, проклинать ее. Так не лучше ли, что он ушел?

Никогда!

Эмму знобило, она хотела вернуться в комнату. Но в этот момент на востоке затеплилось первое робкое сияние нового дня, и она, торопливо достав подзорную трубу, отыскала корабль.

Белые паруса уже распустились на реях, трепеща в порывах легкого утреннего бриза. Над водой неслось ритмическое пение — это матросы поднимали якорь. Корабль медленно заскользил по заливу.

Свет стал ярче, его пронизывали розоватые язычки. Вдруг на глубокий сапфир неба брызнули пурпурные лучи, отражаясь в голубой глади моря, играя на смарагдах мачт. Везувий отбрасывал далеко в море свою дымящуюся тень.

Из этой тени выплыл «Агамемнон». Пламенные диадемы играли на верхушках его мачт, пурпурная мантия окутывала корпус. Казалось, будто он уносился с поверхности моря на огненно-красных крыльях к небу, к солнцу. Королевский орел!

За Мизенумом он исчез. Тем временем выплыло солнце и раскинуло золотой гребень света над Монте-Сомма. Кристально чистое утро вставало из пучины вод!

IX

Шестого октября Нельсон сообщил Гамильтону о бесплодности предпринятой погони за французским флотом и о возвращении к лорду Гуду в Тулон. Он приложил маленькое письмецо для Эммы, в котором Джосая описывал ей все события, происшедшие во время поездки. Эмма ответила несколькими ласковыми строками, и между нею и далекими друзьями начался оживленный обмен письмами, особенно с тех пор, как сэр Уильям, заваленный делами, поручил ей политическую корреспонденцию с флотом. Быстроходные парусники почти каждую неделю поддерживали эти сношения, и для Эммы было немало скорбного очарования в переписке с тайно любимым человеком. Словно в зеркале, отражалось в его письмах все его пламенное чистое существо, его сильный дух так стойко боролся с немощью тела! Но этот человек принадлежал другой-Целыми днями Эмма была занята грязью повседневности. Непрестанно приходилось ковать новые интриги, заключать новые соглашения, придумывать новую ложь. Ведь это было страшное время, когда все утопало в крови, и сам воздух был наполнен стонами невинных жертв. Зато в одинокие ночи Эмма всецело отдавалась своей мечте о Нельсоне. Ее помыслы были чисты, ничего плотского, физического не было в них; просто все ее существо склонялось в смиренной восторженности перед идеальным образом любимого…


Шестнадцатого октября под ножом гильотины скатилась голова Марии-Антуанетты, французской королевы и сестры Марии-Каролины. Через пять дней сэр Уильям получил известие об этом через курьера.

Никто не решался сообщить королеве Марии-Каролине о судьбе обожаемой сестры. Фердинанд трусливо удрал на охоту, поручив это премьер-министру. Сэр Джон Актон свалил все дело на сэра Уильяма как на получившего известие; но Гамильтон дрожал при мысли о дикой вспыльчивости королевы, а потому с мольбой обратился за помощью к Эмме.

Кинув насмешливый взгляд на «улыбающегося философа», Эмма согласилась, но, когда вечером она уселась напротив ничего не подозревавшей королевы, когда Мария-Каролина, следуя своей страсти оказывать особенное внимание подруге, стала выбирать из вазы лучшие фрукты и лично чистить их для нее, она почувствовала, насколько трудна ее печальная задача.

Эмма начала нерешительно, издалека. Два-три раза она совсем близко подходила к цели, но каждый раз ей не хватало духа сказать решительное слово. Наконец Мария-Каролина стала настораживаться, бросила фруктовый ножик и с нетерпеливой пытливостью уставилась на Эмму.

— А вы как будто заняты чем-то другим, миледи? — сказала она, резко оттеняя титул. — В чем дело? Вы получили сведения из Парижа? Вы уже два раза упомянули о французской королеве!

При первых же строгих словах Эмма встала.

— Меня тревожит судьба царственной сестры вашего величества, — почтительно ответила она. — Не знаю почему, но… в последние дни… мне все время невольно думается о кровожадности, которую проявили якобинцы… Священная особа короля…

Мария-Каролина удивленно взглянула на нее:

— Вы, кажется, усматриваете какую-то связь между казнью Людовика и судьбой моей сестры? Не понимаю почему! Неужели вы думаете, что эти отбросы человечества могут забыть, что Мария-Антуанетта — австриячка? Это слово ей не раз кидали в лицо как оскорбление, но оно же является ее защитой теперь. Якобинцы поостерегутся испортить отношения с императором. Когда кровавый хмель черни уляжется, вожаки с радостью отправят королеву с детьми в Вену… Вы качаете головой? Говорите, миледи! Что вы думаете?

Эмма грустно посмотрела на нее:

— Кровавый хмель, ваше величество? Может быть, чернь и пьяна им. Но вожаки… Я читала речи Робеспьера и попыталась представить себе по ним образ этого человека. Он говорит без страсти, без ненависти. Но в королевской власти он видит принцип, диаметрально противоположный своему собственному принципу народовластия, а потому и стремится опрокинуть трон и уничтожить все, соприкасающееся с последним. Неужели вы, ваше величество, думаете, что этот холодный, расчетливый человек испугается Австрии? Он, который готов пожертвовать ради идеи самим собой и всем своим народом?

Мария-Каролина взволнованно встала:

— Миледи! Вы говорите так, как будто сами разделяете эти идеи!

— Я ненавижу их, как это делают все люди сердца и чувства, но тем не менее, когда я ставлю себя в положение этих людей… разве может отступить назад народ, который зашел так далеко, что потащил на эшафот своего невинного короля? Если он отпустит на свободу королеву, разве не возникнут опасения, что она вернется обратно во главе войска, требуя отмщения?

Пламя сверкнуло из глаз Марии-Каролины.

— Беззащитную женщину? Невинных детей? О, если они только осмелятся… если только осмелятся! — Она быстро забегала по комнате, затем резко остановилась перед Эммой с нахмуренным лбом и подозрением во взгляде. — К чему вы говорите мне все это, леди Гамильтон? Вы говорите, как Актон, сэр Уильям, князь Кастельчикала, маркиз Ванни, прокуратор Гвидобальди. Они называют якобинские идеи поветрием, распространившимся из Парижа по всей Европе, и говорят, будто бы и в Неаполь тоже пробрались офицеры адмирала Латуш-Тревиля, тайно высадившиеся на берег, чтобы совратить нашу молодежь. Будто бы я уже не могу положиться на свой собственный двор! Дворянство, чиновники, горожане, войско, флот — все строят заговор против трона. Так беспрерывно внушают мне. А теперь и вы еще, миледи! Теми несколькими минутами отдыха, которые изредка выпадают мне на долю, вы пользуетесь, чтобы вызвать предо мной кровавый призрак

— Людовика. Чего вы добиваетесь этим? Уж не должна ли я растеряться от всего этого и пойти на то, чего открыто не смеют от меня потребовать?

Голос королевы звучал резкой угрозой, она пристально смотрела на Эмму. Не догадалась ли она о тайной работе Актона и сэра Уильяма, которые старались извлечь пользу для Англии из недоразумений между королевой и ее народом? Эмма с трудом подавила свое беспокойство. Прибегая к изученному в школе мужа искусству притворства, она гордо подняла голову и смерила королеву искрящимся взором.

— Ваше величество приказали мне сказать, что я думаю. Если мои слова не нравятся… Я английская посланница. Всемилостивейше разрешите мне, ваше величество, удалиться!

Мария-Каролина стиснула зубы и резко отвернулась.

— Как вам будет угодно, миледи!

Эмма сделала глубокий реверанс и пошла к двери. Но когда она была уже на пороге, королева кинулась за нею и схватила за платье.

— Ты и на самом деле пошла? Разве ты не видишь, что я больна, что мои силы на исходе?

— Ваше величество…

— Ах, да оставь ты в покое «величество»! Когда мы наедине… Ну да, я тебя обидела! У меня горячая кровь… Ну прости меня! Довольна ли ты теперь?

Обняв Эмму, Мария-Каролина отвела ее к дивану, усадила, стала ласкать, целовать. Она, словно большой ребенок, играла с Эммой, как с куклой. Затем она опять взяла нож и, продолжая чистить фрукты, смеясь, всовывала Эмме в рот лучшие кусочки.

Эмма не сопротивлялась. Она смеялась в ответ на шутки, отвечала ласками на ласки, но в ее душе вставала какая-то горечь. Она не видела способа исполнить возложенную на нее задачу. Королева вечно ускользала от нее. Отличаясь в политике упрямой закоснелостью, Мария-Каролина в личном общении была нервна, порывиста, впадала из одной крайности в другую.

Так прошло время до позднего вечера, когда дежурный камергер доложил о прибытии кабинет-курьера Феррери. Мария-Каролина удивленно взглянула на камергера:

— Феррери? Разве он не в Персано с королем?

— Он прибыл оттуда с письмом к вашему величеству.

Удивление королевы возросло. Она задумалась на мгновение, а затем приказала впустить Феррери.

Тот вошел, разгоряченный бешеной скачкой. Пошатываясь, пошел он к Марии-Каролине, но остановился на почтительном расстоянии и медленно открыл курьерскую сумку. Быстрый, беспокойный взгляд его глаз скользнул по Эмме.

В ее голове блеснула мысль. Фердинанд не знал, что она должна была подготовить королеву. Что, если он написал теперь жене то, что не решился сообщить ей лично?

Эммой овладел страх. Доменико Чирилло, лейб-медик королевы, назвал нервную порывистость королевы истерией, следствием частых родов и многих забот и огорчений. Под влиянием всевозрастающей озабоченности болезнь прогрессировала, так что при резком потрясении легко могла произойти катастрофа…

Когда Мария-Каролина схватила письмо, Эмма упала перед ней на колени:

— Не вскрывайте письма, ваше величество! Не читайте его, пока я…

— Что с вами, миледи? — удивленно спросила королева. — Феррери тоже сам не свой…

Она вскрыла печать, развернула бумагу…

— Заклинаю ваше величество выслушать меня сначала! Вы только что спрашивали меня, почему я…

Королева вздрогнула:

— Мария-Антуанетта?

Поднеся письмо к своим близоруким глазам, королева начала торопливо читать его, вполголоса повторяя слова. Вдруг она согнулась, смертельно побледнела, а затем страшная судорога потрясла все ее тело. Словно пораженная ударом хлыста, она подскочила, открыла рот, как бы собираясь закричать. Ее взор дико забегал по комнате, наконец остановился на Феррери.

Сначала королева смотрела на курьера так, словно не узнавала его, а затем ее зубы скрипнули, стан выпрямился, лицо стало непроницаемо бесстрастным. Выронив письмо, она судорожно вцепилась пальцами в стол. Одну минуту она простояла неподвижно. Затем тень улыбки скользнула на ее устах.

— Не будете ли вы так любезны, миледи, дать Феррери кошелек с моего письменного стола? — сказала она голосом, который, казалось, выходил из самых недр груди. — Благодарю вас, Феррери, за вашу старательность на службе королю. Теперь отдохните и вернитесь завтра утром в Персано. Скажите его величеству, что я благодарю его за внимание и желаю удачной охоты.

Она милостиво кивнула ему, но, когда Феррери вышел из комнаты, она все еще продолжала кивать в ту строну, где он стоял, — с той же улыбкой, улыбкой прирожденной королевы…

Вдруг ее руки отцепились от стола, она со страшным криком упала на него и отчаянно забилась лбом о дерево.

Долго лежала она так, испуская глухие стоны, которые всеми силами старалась подавить. Эти стоны разрывали сердце Эммы; обвив руками королеву, она склонилась к ней, называя ее именем, которое дали ей на родине близкие:

— Шарлотта! Шарлотта! Лоттхен!

Мария-Каролина подняла голову, как бы прислушиваясь к далекому голосу.

— Тонерль? [285] — пробормотала она, вдруг заговорив по-немецки. — Моя Тонерль! Моя милая Тонерль! Она умерла, ее убили… безжалостно, позорно убили!

Она схватилась за нож и высоко взмахнула им, как бы собираясь всадить себе в грудь. Эмма ухватила ее за руку. Началась безмолвная борьба. Вдруг рука Эммы скользнула вниз, нож опустился, разрезал платье Эммы и упал на пол. И словно силы Марии-Каролины были исчерпаны в этом движении — она без чувств рухнула на пол.

Эмма отнесла ее на диван, кинулась в прихожую, приказала позвать доктора Чирилло. Затем вернулась обратно к королеве, заперев дверь от любопытных взоров. Только теперь она заметила, что ранена: по груди тянулся длинный окровавленный надрез. Эмма кое-как перевязала рану, застегнула платье и пошла навстречу пришедшему Чирилло.

Этот доктор лечил королеву уже много лет, знал природу ее болезни и обращался с ней как строгий врач, не считаясь с ее саном. Он привел ее в чувство, перенес с помощью Эммы на постель и предписал долгий, спокойный сон. Когда же в ответ она с горькой улыбкой только покачала головой, он дал ей морфия.

Чирилло хотел дежурить возле королевы всю ночь, но она воспротивилась этому — ее беспокоило это холодное, бесстрастное лицо, и она заявила, что только одна Эмма должна остаться при ней. Она упорно стояла на своем и грозила встать, если врач не уйдет; в конце концов ему пришлось повиноваться.

Эмма должна была запереть все двери. Повсюду мерещились Марии-Каролине бледные, грозные лица, малейший шорох пугал ее. Несмотря на морфий, сон не являлся; королева беспокойно металась на подушках, впадала в полусон, в котором как видение появлялась отрубленная голова Марии-Антуанетты, а бедная больная сейчас же просыпалась со страшным криком.

Наконец Эмма уступила мольбам Марии-Каролины, легла к ней в кровать и обняла ее. Тогда королева стала спокойнее, закрыла глаза и наконец уснула.

Долго не спалось Эмме. Она прислушивалась к дыханию спящей и думала о таинственных путях жизни.

Из лондонских улиц вышла матросская проститутка, и сейчас она находится здесь, чтобы королева могла спать спокойно…


Наконец заснула и Эмма. Проснулась она утром от легкой боли в груди и, открыв глаза, увидела, что Мария-Каролина, привстав с постели, склонилась к ее ране. Эмма покраснела и хотела прикрыться, но Мария-Каролина остановила ее.

— Вспоминаю! — сказала она медленно, с неподвижным лицом. — Ты боролась со мной из-за ножа! Тогда я пролила твою кровь. Дай мне посмотреть на рану, чтобы я могла вспомнить о ней, когда захочу быть неблагодарной к тебе. Короли быстро забывают. Хорошо, если у них есть что-нибудь, способное напомнить им… Клянусь головой убиенной, с тобой я буду не королевой, а только человеком и, как теперь целую твое тело, так готова служить тебе всячески и всегда, когда ты этого потребуешь! — Она наклонилась и прижалась к ране странно холодными губами. — Но эта кровь сделала тебя моим солдатом. Пусть знают убийцы, что и женщины могут владеть мечом, если короли отступают в ужасе. Вставай, солдат, справедливость ждет!

«Уж не помутился ли ее рассудок от ужасов этой ночи?» — подумала Эмма.

Между тем королева стояла посередине комнаты, подняв руку, словно для торжественной клятвы. На бледном лице жутко сверкали глаза, страшная улыбка обнажила заостренные зубы.

В тот же день Мария-Каролина приказала Актону созвать чрезвычайный состав суда, в который входили князь Кастельчикала, маркиз Ванни, прокурор Гвидобальди. Целая армия сыщиков, доносчиков выслеживала тех, кто называл себя «патриотами» и участвовал в тайных сообществах, чтобы ввести также и в Неаполе объявленные в Париже права человека.

Когда Эмма впервые увидела фанатичное лицо маркиза Ванни, ее объял ужас, и она со страхом подумала: окажется ли меч королевы в руках этого человека мечом справедливости?

X

В конце декабря пришло письмо от Нельсона. Сэр Уильям попросил Эмму прочесть его вслух.

У Тулона военное счастье переменилось: вопреки всяким ожиданиям, Наполеон Бонапарт, молодой французский артиллерист корсиканского происхождения, напал на сильнейший пункт крепости — форт Лекэр, бросил туда в короткое время восемь тысяч бомб и принудил укрепление к сдаче. Но этот форт господствовал над гаванью. У лорда Гуда оставалось лишь чуть-чуть времени, чтобы успеть выйти с английским флотом в открытое море. По счастью, ему удалось сжечь перед уходом большую часть захваченных ранее французских военных судов.

Гамильтон рассмеялся:

— Значит, Нельсон все же настоял на своей программе: брать и уничтожать, все равно, будь то друг или враг! Ты удивлена? Но конечно! Да, да… также и будь то друг — ведь он завтра же может стать врагом!

Эмма с отвращением посмотрела на него:

— А право? Справедливость?

Гамильтон притворился удивленным:

— Право? Справедливость? Ах, ты имеешь в виду мою программу — программу дипломатических предлогов для оправдания себя в глазах общественного мнения? Так ты думаешь, что здесь мы не найдем предлога? Гуд захватил суда для грядущего царствования Людовика XVII. В то время у него не было права сжечь их. Но теперь пришел этот Бонапарт и заставляет Гуда бежать сломя голову. Имеет ли Гуд право отдать в руки якобинцев, врагов короля, суда Людовика? Нет, в интересах самого Людовика он должен сжечь их! Славный парадокс, не правда ли? Должен отдать справедливость твоей сентиментальности, этот пожар отзывается чертовщиной. Но такова жизнь. И английская политика не всегда бывает ангельской! — И довольный удачной игрой слов, сэр Уильям потер руки и кивнул Эмме: — Ну продолжай, святая невинность! Что пишет друг Нельсон о планах лорда Гуда?

Эмма стала читать далее. Будучи недовольной парижскими ужасами, значительная часть Корсики восстала под предводительством Паскуале Паоли. Лорд Гуд послал к Паоли сэра Джильберта Эллиота и предложил свою помощь на следующих условиях: остров должен быть отторгнут от Франции и получить самоуправление под протекторатом Англии, причем Паоли станет его вице-королем.

С тех пор Нельсон шнырял на «Агамемноне» вдоль берегов, блокировал подвоз сил из Франции и время от времени совершал атаки на внешние укрепления Сан-Фиоренцо на Корсике, чтобы подготовить падение крепости, пока прибудет лорд Гуд с флотом и десантом.

Все, по мнению Нельсона, шло слишком медленно. Он сгорал нетерпением серьезно посчитаться с врагом, стяжав флоту честь и отличия. В остальном он чувствовал себя прекрасно. Он получил письмо от жены, в котором она просила особенно благодарить леди Гамильтон за ласковый, радушный прием Джосаи.

Джосая получил боевое крещение при схватке с французским кораблем и даже взял в плен офицера. Он бережет шпагу противника, чтобы сложить ее к ногам леди Гамильтон, как только счастье вновь приведет его в Неаполь. Он до сих пор еще мечтает о новых прекрасных днях в палаццо Сиесса.

Том Кидд по-прежнему неразлучен с ним, но каждый день становится все молчаливее и более замкнутым. Не находит ли и леди Гамильтон лучшим отдалить его от Джосаи? Не повредит ли его мрачность развитию мальчика?

Нельсон оканчивал письмо просьбой приветствовать Марию-Каролину.

Сэр Уильям принес карту Средиземного моря и стал внимательно изучать ее.

— Положение острова очень хорошее, — сказал он, — но эти корсиканцы — дикое племя, привыкшее к убийству. Не так-то легко будет отбить от них Корсику!

— От них? Но ведь Нельсон пишет, что они получат самостоятельность под управлением Паоли!

Сэр Уильям улыбнулся:

— Это обещал им Эллиот, но сдержит ли это обещание Питт?.. Давай держать пари, что Эллиот станет вице-королем Корсики, тогда как Паоли исчезнет где-нибудь в качестве пенсионера короля Георга. Да ведь было бы непростительной глупостью со стороны Питта, если бы он не воспользовался таким удачным случаем прибрести в Средиземном море вторую станцию для нашего флота! Нам она нужна. Раз нашим кораблям надо каждый раз возвращаться в Гибралтар, как только им не хватает воды или провианта, значит, их боевая способность уменьшена наполовину. Наоборот, если мы заимеем целую цепь последовательных станций от Гибралтара до Александрии, то мы можем запереть для Европы Африку, Левант, Индию… Питт — подходящий человек, чтобы провести это. Гибралтар у нас имеется, Корсику мы получим. Затем настанет черед Сицилии… Ты опять удивлена? Неужели ты думаешь, что Англия впадает в непомерные расходы ради бурбонского носа короля Фердинанда или габсбургской нижней губы Марии-Каролины? Мы хотим иметь приличные проценты на свой капитал, иначе выходит нестоящее дело!

Бледная от волнения Эмма вскочила:

— Никогда Мария-Каролина не отдаст Сицилии!

Сэр Уильям сделал рукой иронический жест:

— Да будет ли она в силах удержать Сицилию, если мы возьмемся за нее?

— Она строит корабли…

— Какой в них толк без матросов, капитанов, адмиралов? Неаполитанцы ленивы, страдают водобоязнью.

— Молодые офицеры — нет! Сам Нельсон похвалил их за молодцеватое поведение при Тулоне, а к Карачиолло он даже питает нечто вроде почтения.

Сэр Уильям пожал плечами:

— Один белый ворон! Да будь он австрийцем, Мария-Каролина давно сделала бы его адмиралом. А он еще герцог! Не находятся ли эти Карачиолло, как и вообще вся здешняя нищенская аристократия под подозрением в тайном якобинстве? Ванни уже рыскает вокруг них. А к тому же мастер Парадизо [286] недалеко. Парадизо… В общем, миленькое имечко для палача! Но даже если они и сохранят свои головы, что могут они поделать без флота! Суда строятся из дерева, легко горят. А здесь, в Неаполе или Сицилии, для пожара не нужно даже дипломатии. Об этом позаботится любое извержение Этны или Везувия. Боюсь, что даже сама Мария-Каролина не сможет ничего поделать против такой непреодолимой силы!

Он сложил карту, кивнул Эмме с омерзительной улыбкой и ушел. Эмма была словно оглушена. Ей казалось, будто на нее надвигается что-то страшное, против чего она бессильна. Она не смеет даже предупредить кого следует, не изменяя своему народу и родине!


События на Корсике приняли предугаданное Гамильтоном течение. Французам пришлось отступить из Сан-Фиоренцо. Сжигая или затопляя свои корабли, они отошли к Бастии. Город был сильно укреплен, его гарнизон был численностью пять тысяч человек, а у лорда Гуда матросов и десанта только тысяча четыреста. Несмотря на это, Нельсон настаивал на осаде. Взяв на себя руководство матросами, он готовился к сражению. Одиннадцатого апреля он начал обстрел, а двадцать четвертого мая уже донес об успехе:

«При наступлении дня перед нами развернулась самая достославная картина, какую только видел когда-нибудь англичан и которую, по-моему, мог вызвать только англичан; четыре тысячи пятьсот человек положили оружие перед меньше чем тысячью британцев! Теперь остается только Кальви — и Корсика наша!»

Из парламентских отчетов Эмма узнала, что Кальви пало десятого августа. Парламент единогласно выразил национальную благодарность флоту, но имя Нельсона не было при этом упомянуто. Через неделю пришло письмо от него самого с описанием падения последнего оплота французов на Корсике. Жара была невыносимая и наносила не меньшие потери, чем вражеские ядра, тем не менее замысел был приведен в исполнение. Нельсон принял деятельное личное участие. Несмотря на то что двенадцатого июля он был ранен и ослеплен на правый глаз осколками ядра, он не оставил своего поста. Преисполненный горячей признательности к его заслугам, лорд Гуд послал в Лондон осадный дневник Нельсона, но лорды адмиралтейства даже не упомянули его имени в числе раненых!

«Сто десять дней я сражался на море и суше, сделал три судовые атаки, два раза нападал с „Агамемноном“ на Бастию, выдержал четыре лодочных сражения, захватил две деревни, сжег двенадцать судов. Насколько я знаю, никто не сделал большего. Мой главнокомандующий похвалил меня, но более я не получил никакой благодарности. А что еще оскорбительнее: за сражения, в которых был ранен я, восхвалены другие, которые в то время фактически лежали в кровати далеко от боя. Был ли я нескромен, если рассчитывал на более справедливую награду?

Но все это не важно. Пусть мои лондонские враги замалчивают меня насмерть, пока могут; наступит все-таки день, когда бюллетень о победе будет говорить обо мне одном!»

В следующих строках он вкратце сообщал о Корсике. Паоли для дальнейших переговоров был приглашен в Лондон, на его месте вице-королем остался Эллиот.

Сэр Уильям смеялся, объятый тщеславием. Разве не предсказал он этого заранее? Только он находил неправильным, что Англия уже теперь снимает маску. Надо было усыпить сначала подозрительность этих кровожадных корсиканцев, приучить их к английскому господству разными льготами, которые потом можно и взять обратно…

Эмма слушала, не вникая в смысл его слов. Все ее мысли были с Нельсоном.

Его глаза… его большие, прекрасные глаза! Словно два солнца сверкали они, словно два солнца, испускавшие ослепительные молнии лучей…

А теперь…


В Неаполе Ванни «чистил» народ. По подозрению в якобинстве арестовывались те, у кого находили или видели запрещенную книгу или газету; кто, подражая французскому актеру Тальма, носил напудренные волосы; кто общался с французами. Но так как судьи, несмотря на бесконечные допросы, не могли добыть доказательства и молчание невинных называли закоренелым упорством, Ванни обещал крупные награды, высокие назначения и орден Святого Константина за доносы о преступлениях против его величества.

Теперь город переполнился шпионами. Всех охватило недоверие, страх овладел всеми умами, подозрительность отравила семейную жизнь. Родители и дети, супруги и сестры, начальники и подчиненные, пастыри душ и прихожане — каждый видел друг в друге шпиона и доносчика, готового заслужить сребреники Иуды.

Сам судебный процесс преисполнял умы картинами ужаса. По испанскому образцу он был тайным, судоговорение — письменным. Шпионы на жалованье, вышколенная прислуга, испорченные дети, жаждущие наследства родственники допускались в качестве достоверных свидетелей, анонимные доносы принимались как доказанные обвинения. Обвиняемому ни в коем случае не разрешалось лично замолвить слово в свое оправдание; специальные государственные чиновники делали это за него письменно. Приговор объявлялся при закрытых дверях. Члены суда имели право просматривать прежде дело, но приговор обязательно должен был последовать в определенное, очень краткое время, а потому судьи были лишены возможности воспользоваться своим правом и решающим оставалось мнение следственного судьи. Чтобы лишить обвиняемого возможности пользоваться разделением голосов поровну, состав суда всегда бывал нечетным. По приговору не допускалось ни малейшей апелляции: он вступал в силу сейчас же после произнесения и имел последствием неизменное обесчещение. Смерть, каторга, ссылка — только таким было наказание.

Однажды, во время какого-то праздника, мессинец Томазо Амато ворвался в церковь, подскочил к алтарю, повалил на пол священника и стал громогласно хулить короля и Бога. Приведенный в суд, он был осужден на смерть большинством голосов против двух, считавших его помешанным. На следующий день несчастный был казнен при восторженных криках толпы. А вечером того же дня пришло донесение от мессинского губернатора, что из сумасшедшего дома сбежал больной по имени Томазо Амато, страдавший ежегодно припадками бешенства.

Молодые школяры, дети аристократических семей, образовали общество, где произносили наивные речи о свободе и любви к отечеству. Пьетро ди Фалько, их глава, попал под подозрение, был арестован и приведен к Ванни. Запуганный угрозами судей, поверив обещанию, что наградой за чистосердечное признание будет прощение, он во всем признался и назвал имена своих друзей. Без всякой очной ставки с ними Фалько был сослан пожизненно на остров Тремити, тогда как против остальных Ванни начал процесс. Пятьдесят из них были осуждены, десять оправданы, тринадцать подверглись слабому наказанию, двадцать сосланы, трое осуждены на галеры, трое приговорены к смертной казни: Винченцо Виталиано — двадцати одного года, Эммануэле де Део — двадцати, Винченцо Гальяани — девятнадцати лет. По свидетельству учителей, это были талантливые юноши, единственная надежда родителей, любимцы товарищей. Они мужественно противостояли всем попыткам вырвать у них имена «прочих сообщников» и сложили головы на эшафоте, который был воздвигнут по приказанию Ванни, боявшегося народного возмущения, под пушками городской крепости.

В тот же день Доменико Чирилло отказался от своей должности лейб-медика при Марии-Каролине…

Отчаяние овладело знатью, горожанами, всем обществом. Из уст в уста передавали изречение Ванни, что страна переполнена тайными республиканцами и что к суду надо притянуть еще не менее двадцати тысяч. Говорили о восьмистах тринадцати процессах, которые предстояли еще по обвинению в государственной измене. Когда же Ванни не остановился перед сливками аристократии, перед старейшей знатью и высшими должностными лицами, когда он приказал арестовать одного Колонна, одного сына князя Стильяно [287], одного Серра ди Кассано, одного родственника герцога Руово и, наконец, самого кавалера Медичи, начальника неаполитанской тюрьмы, тут уж страх перед обвинением и стремление очиститься от малейшего подозрения стали доходить до сумасшествия: в день казни одного из осужденных брат последнего задал роскошный пир. Сидя у открытого окна с видом на эшафот, где сын истекал кровью под руками Парадизо, отец играл на гитаре…

XI

Не раз пыталась Эмма смягчить королеву, но Мария-Каролина готова была видеть в каждом, кто говорил о милосердии, бунтовщика и соучастника в смерти ее сестры Марии-Антуанетты. При этом она всегда ссылалась на пример Людовика XVI, судьба которого показала, куда заводит несвое-, временное великодушие. Она не хотела впасть в ту же самую ошибку, не хотела успокоиться, пока зло не будет задавлено в зародыше. А потом — разве не защищала она наследство своей семьи? Она была матерью, должна была бороться за детей, как львица за своих львят. И она отклоняла каждую просьбу о помиловании, запретив в конце концов даже говорить об этом.

Гамильтон тоже не желал, чтобы Эмма продолжала свои попытки. Для Англии было только выгодно, если Мария-Каролина выроет как можно шире пропасть между собой и народом. Оказавшись лицом к лицу с враждебно настроенным народом, она невольно должна будет опереться на какую-нибудь иностранную державу, а из всех их одна только Англия могла помочь ей. Только Англия имела успех в борьбе против Франции, от знамен других союзников счастье бежало прочь. Разве и сейчас не было похоже, что они собираются увильнуть от заключенных трактатов? В воздухе носились слухи о тайных соглашениях. Необходимо было вовремя выяснить все, чтобы Англию не постигла беда. Нет, Эмма не должна была сердиться на королеву, настраивать ее на подозрения. Пусть валятся головы этих неаполитанских пульчинелли, лишь бы Мария-Каролина продолжала поддерживать сэра Уильяма и Питта тайными сведениями!

«Казерта, 29 апреля 1795 г.

Дорогая миледи, только что прибыл курьер из Испании. Бильбао пошел на капитуляцию, вся Бискайя принадлежит теперь французам. Тем не менее на двор и министров можно якобы вполне положиться. Алькудия сказал нашему послан нику, что потеря невелика и все еще наладится.

Это мне совершенно непонятно. Странным образом французский генерал Монсей оказывает испанским курьерам ряд любезностей, выдает им паспорта, рекомендации. Что мне думать об этом? Я ломаю себе голову!

Депешу сейчас расшифровывают; как только я узнаю больше, сейчас же сообщу Вам. До свидания, тысяча приветов сэру Уильяму от всей Вашей Шарлотты».

Эту записку Эмма получила рано утром. Через два часа пришла вторая:

«Дорогая миледи, я так сбита с толку и взволнованна, что не знаю, что делать. Авось мне удастся повидать Вас завтра в десять часов.

При сем депеша из Испании. Но Вы должны вернуть ее мне самое позднее через сутки. Нельзя, чтобы король хватился ее. В депеше находятся в высшей степени интересные для английского правительства вещи. Я сообщаю ее Вам, чтобы доказать Вам свою симпатию, а достойному шевалье [288] — свое доверие. Только прошу не скомпрометировать меня! До свидания! Сколько нового придется нам завтра сказать друг другу! Ваша верная подруга Шарлотта».

Депеша была адресована лично королю Фердинанду, датирована вторым апреля и подписана испанским королем Карлом IV. Под строжайшим секретом он рисовал брату тяжелое положение, в которое поставил успех французского оружия в Пиренеях. Поэтому он боялся, что ему придется отступить от европейской коалиции против Франции и за-ключить мир с якобинцами. Он уведомлял Фердинанда об этом уже теперь, чтобы тот мог своевременно принять свои меры.

Сэру Уильяму показалось, что это известие первейшей важности. Если Карл IV уйдет из коалиции, то объединенный флот Англии и Испании уменьшится наполовину, Англия останется изолированной в Средиземном море, и все успехи последних лет окажутся под угрозой. К тому же Нельсон в своих письмах жаловался на плохое состояние флота, сильно страдавшего от бурь и болезней команды, тогда как донесения шпионов свидетельствовали о лихорадочных приготовлениях во французских гаванях.

По всей видимости, Англии грозили плохие времена. Одно счастье, что Мария-Каролина в ненависти к убийцам сестры не постеснялась выдать конфиденциальное сообщение деверя!

Теперь Англия была предупреждена, и можно было избежать страшной опасности.

В тот же вечер копия депеши с запиской Марии-Каролины к Эмме была отправлена в Министерство иностранных дел в Лондоне. Через три месяца было получено новое письмо от Карла IV, который сообщал брату, что мир заключен.

Наступило время напряженной работы. Со всех сторон поступали известия, которые надо было принять, оценить и передать дальше через верных курьеров. На полях сражений удар следовал за ударом. Пиренейские войска французов освободились теперь и укомплектовали Итальянскую армию; Шерер и Массена побили австрийцев при Лоано, вся Ривьера попала в руки победителей. Нельсон, прикрывая из Генуи тыл побежденных, должен был зайти в док Ливорно, чтобы наспех починить «Агамемнон». Команда была истощена,корабль пришел в плачевное состояние. Не было мачты, реи, паруса, которые остались бы не тронутыми пулей, а корпус неделями приходилось держать, обвязав канатом. Джервис, новый адмирал средиземноморской эскадры, предложил Нельсону большее судно, но тот отказался. Он полюбил свой «Агамемнон» и не хотел расставаться со старыми боевыми товарищами.

В письмах Нельсон жаловался на медлительность союзников-австрийцев и сардинцев, которые не трогались с места и тем обрекли на бездеятельность и его самого, тогда как французы…

Наполеон Бонапарт, прежний противник Тулона, был теперь, едва достигнув двадцатишестилетнего возраста, главнокомандующим Итальянской армии. Двадцать седьмого марта 1796 года он прибыл в главную квартиру в Ницце — и уже в первых числах апреля обнаружился новый неистовый боевой дух: Монтенотто, Милезимо, Дего, Мондови, Лоди — сколько имен, столько побед. Четырнадцатого мая Наполеон въехал в Милан, пятнадцатого мая принудил Сардинию к позорному ущербному миру. Остатки австрийской армии он прогнал за Тироль, овладев всей Ломбардией, навел на герцогов Пармы и Модены столько страха, что они добровольной покорностью снискали милость победителя. Затем Наполеон заставил Папу Пия IV заключить мир.

Все ближе и ближе надвигалась опасность на Неаполь. Фердинанд дрожал за свой трон, проклиная тот день, когда позволил женским мозгам начать борьбу с якобинцами. Разве перед ним не падало во прах все искусство старой военной школы? И на кой ляд английский флот в войне, которая ведется на суше?

После горячей борьбы Мария-Каролина согласилась послать князя Бельмонте-Пиньятелли с мирными предложениями к Бонапарту. Генерал согласился на перемирие, относительно мира же предложил обратиться к Директории республики. Но основы мирного соглашения он предначертал сам: уплата крупной контрибуции и запрещение доступа в неаполитанские гавани всем судам воюющих держав.

Против кого был направлен последний пункт, как не против Англии? И все-таки сэр Уильям, которого Мария-Каролина призвала на совет, сам посоветовал принять эти условия. Надо было выиграть время, чтобы втайне вооружиться, чтобы дать передохнуть разбитым союзникам. А потом, собрав все силы, объединившись, можно будет одним мощным ударом срубить голову гидре безумия и безбожия.

Марии-Каролине претила предательская хитрость такой двойной игры. Тогда Гамильтон показал королеве копию письма, которую он достал подкупом из Парижа. В этом письме Бонапарт писал Директории, упрекнувшей его за преждевременно заключенное перемирие, следующее:

«В настоящий момент мы недостаточно сильны, чтобы отомстить, но время отмщения за все оскорбления еще на станет. Ведь ненависть иностранцев к Франции потухнет не ранее, чем все новое станет старым».

Теперь Мария-Каролина уже не стала медлить и поступила по завету «око за око». В знак своей благодарности за благожелательство Бонапарта она послала ему драгоценную золотую табакерку со своим портретом, но в то же время передала Эмме копию договора о тайном оборонительном и наступательном союзе, заключенном Карлом IV с Францией, которая была переслана им брату с предложением присоединиться.

Когда Эмма сняла копию с этого внушительного документа, последняя была препровождена с экстренным курьером в Лондон, причем Эмма присовокупила несколько строк лично Гренвиллю:

«Теперь у нас нет времени подробно писать тебе; три дня и три ночи мы работали над важной корреспонденцией, которая отправлена с тем же курьером правительству. Следовало бы выказать немного больше признательности сэру Уильяму и в особенности — мне. Мое положение при здешнем дворе беспримерно: никто еще не имел такового. Но по отношению ко мне благодарности не полагается! Я уже потеряла всякую надежду на это. В общем, мы живем здесь как на вулкане. Бог знает, куда мы придем и что с нами будет, если дела пойдут так дальше.

Эмма».

Двадцать первого сентября она переслала в Лондон франко-испанский договор, и результаты сказались уже в начале октября. Эллиот получил предписание немедленно очистить Корсику; флоту был отдан приказ отодвинуться к Гибралтару и к дружественному берегу Португалии. Все испанские суда, стоявшие в английских гаванях, были арестованы еще до объявления войны Карлом IV.

Кропотливая работа многих лет оказалась напрасной. Англии пришлось очистить Средиземное море. Разве не Эмме была обязана Англия тем, что это удалось сделать без всяких потерь и что новая война могла быть начата с известной выгодой? Никому, кроме нее, не доверила бы Мария-Каролина важного документа. И все-таки Эмма не получила ни слова признательности; словно ее элементарной обязанностью было выносить докучливое ухаживание Фердинанда, приспособляться к изменчивым настроениям Марии-Каролины и проводить ночи за трудным шифром. Не было ли у нее тайного врага в Лондоне, вредившего ей?

По временам в ней вспыхивало подозрение, уж не мстит ли ей этим путем Гренвилль за то, что она разгадала его предательские планы и стала женой Гамильтона. Но затем она тут же отказывалась от таких подозрений. С того времени, как его женитьба на дочери лорда Мидльтона расстроилась, Гренвилль был в еще большей зависимости от сэра Уильяма, чем прежде. Он не решится интриговать против женщины, которая легко может заставить сэра Уильяма лишить племянника наследства.

Но, кроме Гренвилля, Эмма не знала в Лондоне никого, кто мог бы питать к ней ненависть. Только разве принц Уэльский. Дважды отвергала она его любовные домогательства. Но, будучи весьма легкомысленным по природе, джентльмен Джордж был связан тайным браком с Марией Анной Фицгерберт, а потому едва ли думал об Эмме.

Нет, должно быть, дело было именно так, как однажды сказал Ромни: в Англии не было места для женщины-политика. Высокомерные лорды правительства не хотели признаться, что они обязаны благодарностью Эмме, но когда-нибудь настанет день и мир узнает имя спасительницы!

С тех пор Эмма начала тайно подбирать документальные доказательства своих славных дел.


Сен-Винсент!.. Тридцать семь испанских кораблей, разгромленных девятнадцатью английскими!

Карл IV прислал в Неаполь известие об этом с копией донесения, полученного от адмирала дона Хозе де Кордовы, Мария-Каролина с горящим взором прочла Эмме этот доклад. Этот бурбонский трусишка, который, чтобы не погибнуть, пожертвовал священным принципом монархизма, — вот он и получил награду по делам своим!

И Эмма тоже с трудом сдерживала свою радость. Среди английских вождей особенное место было отдано Нельсону. Ему одному Кордова приписывал свое поражение.

Сэр Джон Джервис сигналом приказал флоту пронестись цепью мимо испанской линии, стреляя по врагу. Но когда этот маневр проделывался вторично, Кордова быстрым обходным движением замыслил зайти англичанам в тыл. Один только Нельсон понял замысел врага. Вопреки приказанию своего адмирала он неожиданно покинул свое место в боевой цепи английских судов, бросился навстречу делавшей обходное движение эскадре и ринулся в атаку прямо на адмиральское судно Кордовы — «Сантиссимма Тринидад» («Святая Троица») — величайшее судно в мире, вооруженное ста тридцатью шестью пушками. Он начал бой, будучи поддерживаем одним только капитаном Трубриджем на «Келдене», и продолжал сражение даже тогда, когда «Сантиссима Тринидад» вызвала на помощь шесть испанских линейных кораблей. Целый час оба англичанина выдерживали губительный огонь численно превосходящего неприятеля, пока не подошел остальной английский флот. Задержанный Нельсоном, отрезанный от большей части своей эскадры, Кордова дал сигнал к отступлению, довольный, что хоть не потерял ни одного из своих судов. Но в тот же момент двоим из них пришлось спустить флаг, так как «Кэптейн» Нельсона, потерявший паруса, снасти, переднюю мачту и руль, близкий к затоплению, бросился на «Святого Николая», стоявшего борт о борт со «Святым Иосифом». Словно английский дог, который, даже умерев, не разжимает челюстей и не выпускает врага, «Кэптейн» прочно вцепился в оба судна…

Затем Нельсон вскочил с матросами на «Святого Николая» и меньше чем в десять минут овладел им, а затем перешел на «Святого Иосифа». С развевающимися волосами, с закопченным пороховым дымом лицом, с громовым голосом, одноглазый капитан показался суеверным испанцам каким-то дьяволом, восставшим из ада. Дрожа и кидаясь перед ним на колени, они сдали ему судно.

Кордова оканчивал донесение следующим указанием на новую своеобразную тактику Нельсона:

«В особенности, по-моему, заслуживает уважения боевая тактика этого англичанина. Она совершенно отличается как от нашей, так и от французской. Мы предпочитаем перекидной огонь, стараемся своими дальнобойными снарядами расстроить врага и разрушить его такелаж еще до приближения к нему. Нельсон же без выстрела вплотную приблизился к врагу и направил весь свой огонь на корпус и команду, чтобы в заключение броситься на абордаж. Вследствие этого мы понесли большие потери в людях, тогда как у Нельсона они значительно меньше. Какую тактику следует предпочесть, это можно будет решить из опыта после небольшого сражения».

Мария-Каролина отложила письмо в сторону с презрительной улыбкой:

— Перекидной огонь или абордаж! Потомок Кортеса и Писарро спрашивает, на какую тактику он должен решиться — на тактику трусливых баб или на тактику мужей! Если ты будешь писать Нельсону, Эмма, то скажи ему, что он правильно разгадал этих испанцев. Они — бабы! Кто их сцапает, тому они и отдаются!

Копию с донесения Кордовы Эмма тоже послала в Лондон, но на этот раз уже не в министерство иностранных дел. Разве Нельсон не жаловался, что лорды адмиралтейства замалчивают его? Поэтому, не называя себя, Эмма послала этот документ сыну короля, принцу Уэльскому, герцогу Кларенсу, который некогда в качестве мичмана служил у Нельсона на корабле.

В начале апреля пришло письмо от Нельсона; в первый раз после долгого промежутка времени он писал подробно.

О самой битве он еле упоминал — ведь она произошла два месяца тому назад, но на ее последствиях он останавливался подробно. Всегда холодный, сэр Джервис обнял его в присутствии всех офицеров и благодарил за геройское самопожертвование. Наедине он дал понять Нельсону, что в своем докладе адмиралтейству он не будет упоминать про него. Конечно, Нельсон решил исход сражения к пользе Англии, но он поступил в прямом противоречии с приказом своего адмирала и тем самым совершил дисциплинарный проступок, за который полагается суровое наказание. Таким образом, при том двусмысленном отношении, которое было у адмиралтейства к Нельсону, подробное донесение скорее повредит, чем поможет ему. Однако чтобы не давать другим предпочтения, он вообще не укажет ни на кого как на отличившихся…

Нельсону пришлось согласиться с этим. Однако как давило невезение, так упорно преследовавшее его! Он пользовался каждым случаем отличиться, жертвовал здоровьем, кидался в опасность и ни разу не получил за это благодарности. Двадцати одного года он уже был капитаном, а теперь, после восемнадцати лет самоотверженной службы, не подвинулся ни на шаг. Не лучше ли было бы для него отказаться от неосуществимых стремлений и заняться где-нибудь в глухом уголке Англии посадкой капусты?

Так думал он в то время. Но теперь, должно быть, некоторые детали битвы дошли до Англии. Король Георг произвел сэра Джервиса в графы Сен-Винсент, повысил Нельсона в контр-адмиралы, пожаловал ему рыцарский крест ордена Бани, а города Бат, Норвич и Лондон избрали его своим почетным гражданином. Со слезами радости написал ему об этом отец. Повсюду в Англии пели хвалу заслугам его сына — от странствующего музыканта до артиста театральной сцены.

Джосая был произведен в офицеры и очень гордился своим повышением. Том Кидд тоже как будто стал веселее и жизнерадостнее.


Все письмо было словно овеяно солнечным светом. Эмма читала и перечитывала его, прятала его на сердце, тайно целовала бумагу, которой касалась рука Нельсона, смеялась над самой собой, что ведет себя словно институтка, а в следующий момент опять делала то же самое.

Ах, ведь она любила Нельсона, и притом иначе, чем Гренвилля. В то время ее фантазия была испорчена дикой жизнью продажных ночей, чувственность, жажду объятий красавца мужчины она приняла за любовь.

Затем, в этом омерзительном браке с Гамильтоном, она стала холоднее, спокойнее. Теперь она знала тайные пути жизни, научилась лгать и лицемерить; теперь она грешила не в силу требований горячей крови, а из холодного расчета, потому что борьба за существование требовала этого греха.

Но теперь, раз она любит Нельсона… То обстоятельство, что он принадлежит другой, что она может думать о нем без нечистых помыслов об обладании, делало ее любовь к нему священной. Воспоминание о Нельсоне освещало ее душу, словно одинокая звезда на ночном небе, чисто и ярко отражаясь в тихой воде…


В конце августа снова пришло письмо от Нельсона. Короткие, отрывистые фразы, странно неуклюжий почерк…

Он попытался отнять у испанцев Тенериф. Но это предприятие кончилось неудачей. Когда он высаживался на берег при ночной атаке в лодках, выстрелом ему раздробило правый локоть. Джосая перевязал ему руку своим шелковым платком, Том Кидд разорвал рубашку и сделал подвязку для раненой руки. Затем им с трудом удалось спустить на воду вытащенную на берег лодку и вывести Нельсона из-под вражеского огня.

Они спасли ему жизнь. Он признавал это, но не находил слов благодарности; Рука была потеряна, адмирал-левша был не способен к службе, становился в тягость друзьям, ненужным государству.

Нельсон отправился теперь в Англию. Никчемный калека. Всему конец!

XII

В середине ноября он снова прислал письмо. Рука срасталась, купания в Бате укрепили его здоровье, через несколько недель врачи объявят его совершенно выздоровевшим. Король на аудиенции был очень милостив и лично прикрепил ему пожалованный орден Бани. Адмиралтейство назначило ему пенсию в тысячу фунтов.

Эта пенсия угнетала его. Значит, его считали неспособным более к службе? Неужели же в тридцать девять лет он должен отказаться от своего призвания и связанных с ним надежд?

Он хотел попытать счастья у лорда Кейта, главного начальника флота. Удастся ли ему? У него было мало друзей в адмиралтействе…

Уныние Нельсона угнетало Эмму. Он, при всем неистовом стремлении к великим делам, должен был оставаться вдали от любимого моря, в душной атмосфере повседневности? Но как помочь ему?

Эмма тщетно ломала голову, не находя решения.

В это время пришло донесение мистера Удни, английского генерального консула в Ливорно, о тайных приготовлениях французского флота в Тулоне. Одновременно с этим Директория позволила по отношению к Папе Пию VI вызывающий тон и энергично занялась передвижениями войск в Верхней Италии. Финансы республики были в плачевном состоянии. Уж не задумали ли якобинцы ограбить Папскую область, пригрозить Неаполю сухопутной и морской войной и этим новым разбойничьим подвигом пополнить опустевшую кассу?

Мария-Каролина была смертельно напугана. В лихорадочной деятельности она напрягала последние силы страны, чтобы вооружить ее. Письмо за письмом летели от нее к дочери, императрице, с мольбой побудить императора оказать ей помощь. Но ведь сама Австрия тоже истекала кровью.

Королева горько жаловалась на английскую бездеятельность. При выплате субсидий Лондон ставил затруднение за затруднением. Со времени очистки Корсики ни одно английское судно не показывалось за Гибралтаром. Уж не хотели ли англичане предоставить Неаполь своей судьбе?


Эмма воспользовалась этим настроением королевы. По ее совету Мария-Каролина написала собственноручно письмо лично королю Георгу, напомнила об услугах, оказанных ею Англии, об обещаниях, которые были ей сделаны. Англия была обязана прийти к ней на помощь флотом, бездеятельно стоявшим у португальского берега, или хотя бы послать эскадру в Тулон, чтобы задержать нападение французов на Неаполь и дать Марии-Каролине время закончить приготовления. Эскадра могла быть и небольшой, если ее поставят под команду человека отменных способностей, например, такого, как Нельсон…

Георг III ответил несколькими вежливыми строками, которые его ни к чему не обязывали. А тем временем опасность надвигалась все ближе и ближе.

«Дорогая леди! Бертье вступил в Рим. Ему во всем уступили, выдали заложников. Французы стали господами Рима. Несмотря на это, Ней подвигается все дальше с десятитысячным корпусом и огромным артиллерийским парком. Цель лег ко отгадать. Непрерывно прибывают новые войска, их около тридцати тысяч человек, не считая тех, которые находятся в Риме.

Я в отчаянии. На этой же неделе отправляю курьера в Лондон. Неужели же действительно нет средства напомнить Вашей храброй нации, что она навсегда потеряет Италию, торговлю и нас, вернейших союзников, если не поможет нам теперь?

Все это убивает меня. До свидания. Остаюсь Вашей постоянно готовой к услугам подругой.

Шарлотта».

Двадцать первого мая пришла новость, которой так боялись. Бонапарт вышел из Тулонской гавани с флотом и десантом в тридцать шесть тысяч человек.

А на следующий день… Письмо лорда Кейта к сэру Уильяму. Поддавшись частым представлениям Марии-Каролины, адмиралтейство послало эскадру против общего врага. Эскадра была под командой адмирала Нельсона…

Удастся ли ему провести свои суда сквозь бури и опасности долгого морского пути? Догонит ли он французский флот? Победит ли он?

Дни вопросов, дни муки. Все сведения отличались неопределенностью. Ничего не было известно о силе французского флота, о цели его плавания, о количестве судов эскадры Нельсона. Что, если ему придется вступить в бой с превосходящим по силе противником?

Нельсон не отступит, поражения он не переживет… Ах, она любила его за то, что он был именно таким, за то, что он не был способен на холодный расчет, не был бесконечно слабым получеловеком — подобным тем, с которыми судьба до сих пор сводила ее.

Беспокойство постоянно подхлестывало Эмму. Днем она с жадностью набрасывалась на работу, отдавалась тысяче развлечений, только чтобы отвлечь себя, только чтобы не думать. Затем, смертельно усталая, она тащилась в кровать, но после короткой дремы вскакивала. Она задыхалась в тесных стенах; ей нужно было дышать свежим воздухом, видеть над собой звезды, слышать тихие голоса моря.

Разве Нельсона не овевал тот же самый воздух? Разве те же самые звезды не светили и ему тоже? Разве эти голоса доносились не от него?

Эмма выходила на балкон, ждала, пока занимался день, окутывая все золотом и пурпуром… как тогда, когда Нельсон исчез в залитой светом бесконечной дали…

Пять лет прошло уже с тех пор…

Однажды утром у нее было видение. Около Мизенумского мыса из потревоженных теней ночи выплыл корабль, пронизанный трепетным светом; он держался на голубой глади залива подобно огненному столбу.

«Агамемнон»? Эмма улыбнулась сама себе: «Агамемнон» давно уже погиб в бурях и боях. И все-таки она бросилась в комнату за подзорной трубой.

Когда она вернулась, туманная завеса утра уже развеялась. Эмма ясно увидела корабль, со скоростью стрелы летевший к Неаполю. Сзади него, вытянувшись в длинную линию, виднелась большая эскадра.

Тулонский флот?

Ужас объял Эмму. Не пропустил ли Нельсон врага? Может быть, он разбит? Убит?

Она, дрожа от страха, побежала в дом, разбудила мужа. Когда они вернулись на балкон, с крепости Сан-Эльмо прогремел выстрел. Одновременно с этим из-под арок арсенала выскочила лодка коменданта гавани.

На борту чужого корабля сверкнул огонь, и громом понеслось к Неаполю его ответное приветствие. Повинуясь требованиям крепости, он поднял свой флаг — белый Георгиевский крест на голубом поле…

— Нельсон! — крикнула Эмма. — Нельсон! Нельсон!

Она кинулась к краю балкона, склонилась над балюстрадой, впилась взором в корабль, заливаясь ликующим смехом. Он здесь, он здесь! Как любила она его! Как она его любила!

Вдруг она почувствовала руку мужа на своем плече и встретилась с его странно пронизывающим взглядом. Вздрогнула… съежилась… побледнела…


Нет, тот, кто через час очутился перед нею, был не Нельсон. Нельсон остался на «Вангаре», с флотом, который он не смел покинуть. Капитан Трубридж привез от него поклоны друзьям и просьбу посодействовать ему у неаполитанского правительства.

Сбитый бурей с правильного пути, Нельсон упустил врага. Зато от капитана встретившегося судна он узнал, что путь Бонапарта лежал не на Неаполь, а на Египет. Цель была ясна: захват дельты Нила, революционирование Турции, изолирование Англии от торговли с Левантом, угроза Индии.

Нельсон сразу же понял свою задачу. Пусть пойдет прахом вся его эскадра, пусть это будет стоить ему жизни — какой угодно ценой французский флот должен быть уничтожен!

Но французский флот несся где-то вдали, тогда как он… Буря нанесла жестокий урон его судам. Например, «Вангар» потерял все мачты. А самое скверное — четыре быстроходных фрегата были унесены бурей. Теперь он, словно полководец без кавалерии, был не способен обезопасить себя от неожиданного нападения, выведать план и силу врага. Возвращение в Гибралтар для ремонта и запаса провианта мало могло помочь. Прежде чем он, Нельсон, сможет опять предпринять плавание, Бонапарт уже будет в Египте, а французский флот невредимо вернется в Тулон и станет поддерживать оттуда кампанию французов отдельными маленькими эскадрами, истребить которые совершенно будет невозможно. Все будущее Англии было поставлено на карту, а вместе с ним — честь Нельсона. Вечный позор ляжет на его имя, если он не будет в состоянии разрешить эту высшую, священнейшую задачу.

Была лишь одна возможность для спасения: на помощь должен был прийти Неаполь, открыв Нельсону гавань, где он сможет отремонтировать корабли. И это должно было быть сделано сейчас же, так как каждый потерянный час был чреват проигрышем в битве.

Бледная, выслушала Эмма Трубриджа. Всей тяжестью обрушилась на нее опасность, грозящая Англии, Нельсону, всем. Сэр Уильям тоже понял величие момента. Если посредничество ему не удастся, для него останется лишь выйти в отставку. Но то, чего требовал Нельсон, было невозможно: Неаполь обязался перед Францией не впускать в гавань суда воюющих держав. Если Нельсон будет впущен, договор окажется нарушенным, и Франция получит повод для войны. А ведь французская армия уже стояла на границе, готовая вторгнуться в страну при первом поводе. Судьба Италии, Англии, Франции, всего мира зависела от этого решительного часа.

В полном отчаянии Гамильтон обратился к Эмме за советом. Ее возмутили колебания мужа. Чего хотел Нельсон, то должно было быть сделано. Нельсон ждал, а здесь попусту теряют время. Трубридж пришел в пять часов, а теперь уже почти шесть. Актон должен немедленно созвать Государственный совет.

Они поехали к Актону. К министрам побежали гонцы. Наконец в семь часов Государственный совет собрался в зале заседаний королевского дворца. Совещание началось.

Эмма сидела в углу и слушала. Мнения склонялись то в одну, то в другую сторону, каждый вносил предложения, которые тут же оспаривались другими. Только в одном все были согласны между собой: короля отнюдь не надо привлекать к обсуждению, так как он ни в коем случае не согласится подвергнуться опасности. Все были рады, что он еще спал и что, согласно его строжайшему приказу, его не смели будить. Марию-Каролину тоже надо было не вовлекать в обсуждение. Эта пылкая женщина пойдет на решительный шаг, тогда как здесь может помочь лишь хитрость.

Эту хитрость придумал Актон. Нужно было написать предписание коменданту сиракузской гавани так, чтобы он подумал, будто действует по желанию короля, оказывая тайную поддержку Нельсону. Но выражения должны быть очень туманными и допускать различное толкование. Если Франция потребует удовлетворения за нарушение договора, тогда всю вину следует взвалить на коменданта. Что значила жизнь одного человека, если на карту было поставлено благо всей Европы?

Все согласились с этим и принялись за текст. Каждое слово стали взвешивать, переиначивать. Склонившись над большим, обитым зеленым сукном столом, бледные от страха правители целого народа напрягали все свои способности, чтобы получше обставить предательство одного безобидного человека. До Эммы доносился их хриплый шепот…

Как мерзко было все это! Да и кто знал, не раскусит ли комендант гавани двусмысленное предписание? Тогда все погибнет!

В ней пробуждался гнев при виде трусливой низости этих людей, их жалкой боязливости, хитрой игры словами. «Надо быть выше этого! И мне это по силам!» — вдруг подумала Эмма, тихо встала и осторожно вышла из комнаты.

XIII

Эмма застала королеву сидящей на кровати среди бумаг, которые были разбросаны повсюду. Мария-Каролина сразу догадалась, что случилось что-то важное.

— Известия о Нельсоне? — крикнула она Эмме. — Скорее, не мучай меня длинным предисловием! Скажи мне все!

Эмма подошла к ней вплотную и сказала, понизив голос:

— Нельсон здесь!

Мария-Каролина смертельно побледнела:

— Здесь? Значит… он разбит? Ведь иначе… гремели бы пушки, звонили бы колокола…

— Он не разбит, ваше величество, но, если вы предоставите решение вашим министрам, если вы сами не вмешаетесь в это дело, он никогда не победит!

Она вкратце рассказала королеве, в чем дело. Мария-Каролина слушала с напряженным вниманием, затем от волнения вскочила с кровати и забегала в длинном пеньюаре взад и вперед по комнате.

— Что же я могу сделать? — воскликнула она, когда Эмма кончила. — Министры правы! Нам может стоить трона, если мы нарушим договор!

— А если вы и сдержите его, то результат будет все-таки тот же! Убийцы Марии-Антуанетты уже в Риме. Если Нельсон должен будет вернуться с флотом в Тулон, они нападут на Сицилию, последнее убежище вашего величества. Вся Италия по милости Франции станет единой республикой. Уж не думаете ли вы, что в этой республике найдется место для Бурбонов? Разве только — на пару могил! Как одна австриячка вышла из Тампля в Париже, чтобы сложить голову под ножом гильотины, так и в Неаполе ворота Викарии раскроются для другой австриячки…

— Перестаньте, миледи! — крикнула королева, закрывая лицо руками. — Что вы позволяете себе?

Эмма холодно поклонилась:

— Я позволяю себе говорить правду, ваше величество, или, по крайней мере, то, что я считаю правдой!

Королева гордо подняла голову:

— Вы думаете, я боюсь? Я опасаюсь лишь за судьбу детей, а за себя… Моя сестра уже доказала, что дочери Марии-Терезии умеют умирать. К делу! Что от меня требуется?

— Министры боятся посвятить ваше величество в судьбу Нельсона и Англии! — с язвительной иронией ответила Эмма. — Я же, надеюсь, лучше знаю неаполитанскую королеву. Мария-Каролина не способна оставить в нужде друга, которого она сама призвала. Я прошу ваше величество предписать властям открыть Нельсону гавани Сицилии.

Эмма сверкающим взглядом смотрела на королеву и закончила свои слова жестом, указывавшим на письменный стол. И, словно повинуясь непреодолимой силе, королева, присев за стол, стала писать, вполголоса повторяя слова:

«Приказываю коменданту гаваней Сицилии добрососедски принять эскадру адмирала Нельсона, снабдить водой и пище выми припасами и помочь как в починке судов, так и во всем необходимом».

Она хотела подписать приказ, но вдруг перо выпало у нее из рук, она скомкала листок и вскочила, вскрикнув:

— Не могу! Не могу! Не только моя судьба, но и судьба моих детей и всего народа зависит от этого! Не говорите мне про мои обязанности перед Англией! Короли часто не имеют права сдерживать свои обещания. Не настаивайте более, миледи! Это невозможно!

Она сделала рукой знак, отпуская Эмму, но та не ушла, а присела к столу на место Марии-Каролины и взяла чистый листок.

— Время не терпит! Не соблаговолит ли ваше величество взглянуть на то, что я пишу? — И в то время как королева с удивлением посмотрела через ее плечо, она продолжала быстро писать:

«Я, леди Эмма Гамильтон, сим признаю, что вчера, 17 июля 1798 года, я доставила английскому адмиралу мистеру Горацио Нельсону приказ властям Сицилии, которым ему должен был открыться вход в гавани королевства. Этот приказ я составила сама и подписала поддельной подписью королевы Марии-Каролины. Все это я сделала по добровольному побуждению, без ведома и желания королевы, адмирала Нельсона или ка кой-нибудь другой особы. Из любви к отечеству, из ненависти к Франции!»

Мария-Каролина крикнула:

— Это… это… Ты знаешь, что… ты делаешь?

— Знаю, ваше величество, — ответила Эмма, спокойно кивая головой. — Я предлагаю вам в залог свою голову. Я считаю, это честнее, чем то, что задумали ваши министры, которые собираются совершить преступление над ничего не подозревающим человеком. В тот день, когда Нельсон будет побежден и Франция потребует от вас указания виновного, вы покажете им эту записку и выдадите меня. Ваше величество можете быть уверены, что леди Гамильтон сумеет умереть не менее стойко, чем дочери Марии-Терезии! — И, снова склонившись к бумаге, она прибавила подпись:

«Неаполь, 18 июня 1798 г. Эмма Гамильтон».

— Завтрашнее число? — удивленно спросила королева. — Зачем это?

Эмма улыбнулась:

— Так правдоподобнее. Семнадцатого июня в волнении за Нельсона я подделала приказ. В следующую ночь я поняла дерзость своего поступка, во мне заговорила совесть. На следующий день, то есть восемнадцатого, я созналась вам во всем. Будучи возмущены сделанным мною, вы потребовали от меня этого письменного признания и лишили меня своей близости. Да, ваше величество, уж придется вам подвергнуть меня своей немилости… по крайней мере, до тех пор пока Нельсон не уничтожит французский флот!

Мария-Каролина пытливо посмотрела ей в глаза:

— Ты веришь в него?

— Я верю в него, ваше величество.

— Так твердо, что готова умереть за свою веру? Ты любишь его, Эмма?

Лицо Эммы стало бледным и застывшим, но скоро она оправилась и гордо ответила на вопрос королевы:

— О да! Я люблю его!

Теперь и Мария-Каролина побледнела. Она резко отвернулась и, задыхаясь, прошла по комнате. Вдруг она разгладила скомканный приказ, подписала его и подала Эмме.

— Возьмите! Для вашего Нельсона! — сказала она натянутым, вымученным, почти иронически звучавшим тоном. — Разумеется, вы сообщите ему, что вы сделали для него…

Горькая улыбка скользнула по лицу Эммы в тот миг, когда она брала приказ.

— Он никогда не должен узнать об этом, так как никогда не согласится сознательно воспользоваться обманом. Его благодарность будет принадлежать исключительно вашему величеству!

Она низко поклонилась и повернулась к двери. Но королева догнала ее, стала совать ей в руки ее признание.

— Возьмите и это тоже; миледи! И Мария-Каролина тоже не принимает участия в обманах!

Эмма отвела ее руку с бумажкой. Тогда Мария-Каролина разразилась судорожным рыданием, обняла Эмму, стала покрывать ее лицо поцелуями.

Глубокая жалость пронзила Эмму. Она ясно читала в сердце стареющей женщины. Мария-Каролина была королевой, но она завидовала сопернице, решившейся принести жертву любимому; завидовала и любила ее в то же время за это…

Когда Эмма пошла из комнаты, ее ноги задели полоску бумаги. Она подняла ее, положила на стол. Мария-Каролина не протестовала…

Тем временем в зале заседаний Актон закончил свою двусмысленную записку, подписал ее от имени королевы и вручил Трубриджу. В этот момент вошла Эмма. Никто не заметил ее отсутствия. Капитан заторопился уходить, но Эмма попросила его обождать минутку, сказав, что хочет передать через него привет Нельсону, всего только несколько строк…

Она присела за стол и написала:

«Дорогой сэр! Посылаю Вам записку, только что получен ную от королевы. Поцелуйте ее и верните мне обратно, так как я обязалась, что она не попадет в чужие руки. Вечно Ваша Эмма».

Она украдкой сунула в конверт приказ Марии-Каролины, запечатала письмо и вручила Трубриджу. Капитан поспешно удалился. Эмма облегченно перевела дух — дело было сделано!

Затем она поехала с мужем домой. Раньше, в пылу словопрений, ему казалось, что все трудности устранены, теперь же, подумав спокойнее, он опять стал сомневаться: а вдруг комендант гавани окажется достаточно осторожным и не захочет рискнуть на основании подписи Актона…

Он захотел вернуться, снова собрать совещание. Тогда Эмма сказала ему все — о борьбе с королевой, об окончательной победе. Только о цене промолчала она. Даже сам сэр Уильям не должен был знать правду, так как, если дело дойдет до катастрофы, он будет в состоянии с головой выдать Марию-Каролину, чтобы спасти ее, Эмму.

Сначала Гамильтон просто языка лишился от изумления, а затем разразился многословной речью, в которой выражал свое восхищение Эммой и королевой. Но под конец он постарался замаскировать это восхищение притворным ворчанием.

Эмма не должна была решаться действовать за его спиной. Ведь разве не подумают тогда, что он бездеятелен, не имеет при дворе ни малейшего влияния? Трубридж должен был бы взять письмо также и от него, чтобы Нельсон видел, что английский посол знает и одобряет поступок своей жены.

Эмма слушала его с затаенной улыбкой — он был тщеславен, сердился, что не может приписать себе в глазах Нельсона заслугу. Она притворилась, будто удручена сказанным им, и стала просить прощения; ведь ошибку легко исправить; пусть он сейчас напишет письмо и пошлет с ним мистера Кларка; последний может воспользоваться быстроходной парусной лодкой, которая нагонит Трубриджа…

Сэр Уильям так и поступил.

После обеда мистер Кларк вернулся и доложил следующее: Трубридж добрался до «Вангара» ранее его, и Нельсон перед ликующими офицерами произнес хвалебную речь в честь леди Гамильтон и Марии-Каролины, сказав, что лишь этим двум женщинам обязаны они тем, что им теперь открыта дорога к славе.

В то время как матросы поднимали якоря, Нельсон написал леди Гамильтон нижеследующий ответ:

«Моя дорогая леди Гамильтон! Записку королевы я поцеловал. Прошу Вас, скажите ей, что я рассчитываю на честь сметь поцеловать также и ее ручку, если судьба будет милостива ко мне. Уверьте ее величество, что никто не желает ей счастья больше, чем я. Страдания ее семейства будут для нас в дни боя башней крепости. Не бойтесь за исход. Господь за нас! Да благословит Господь Вас и сэра Уильяма! Скажите ему, что в данный момент я не имею возможности ответить на его письмо. Верный Вам

Горацио Нельсон».

Через два дня королева сообщила Эмме, что Бонапарт очутился перед Мальтой и принудил иоаннитов к сдаче острова. Эмма передала это известие Нельсону; он сейчас же ответил, что немедленно отправляется в путь. Затем она больше ничего не слышала о нем.

Но Гара, французский посланник, должно быть, узнал через шпионов о пребывании английского флота в Сиракузах. Он в грозной ноте потребовал от правительства отстранения всех англичан от морских должностей, отставки Актона, передачи мессинской гавани французскому правительству, окончания процессов по государственным преступлениям, жертвы которых уже четыре года томились по тюрьмам в ожидании судебного решения. В заключение он намекнул, что знает все: Неаполь интригует с Англией против Франции; Актон и сама королева подозреваются в тайной поддержке Нельсона. Когда же Актон свалил всю вину на коменданта гавани, посол потребовал строжайшего ограждения гаваней от доступа кого бы то ни было и выдачи виновных чиновников в цепях.

Казалось, уже близился час, когда Эмме придется сдержать слово, чтобы спасти Марию-Каролину. Но она ничуть не страшилась этого момента и, смеясь, ободряла королеву. Чего было им бояться? Нельсон в плавании, Нельсон победит.

Наконец пришла весточка и от него — из Сиракуз.

Опять из Сиракуз?

Он побывал на Мальте, но за шесть дней до его прибытия французский флот двинулся далее к Египту. Нельсон кинулся преследовать его, на всех парусах примчался в Александрию, но и там не нашел никаких следов. Тогда он повернул к северу, стал рыскать вдоль сирийского берега, а оттуда направился к малоазиатским берегам. Нигде он не встретил врага, нигде не мог получить вестей о нем — ему не хватало фрегатов, без которых он был почти бессилен.

Теперь он опять прибыл в Сиракузы, близкий к полному отчаянию. Флот нуждался в пресной воде и пищевых припасах; но комендант гавани отказался признать силу прежнего приказа, так как с той поры получил новый, вменяющий ему в обязанность строжайший нейтралитет. Нельсон был вне себя. В письме к Эмме он выражал свое возмущение двусмысленным поведением неаполитанского правительства, тогда как он думал «лишь о том, чтобы отыскать и уничтожить французский флот».

Через час после получения этого письма Эмма была уже у Марии-Каролины. Опять просьба, опять борьба и наконец опять победа. Ночью был отправлен новый тайный приказ к коменданту гавани. Через два дня пришел ответ от Нельсона, преисполненный надежды:

«Благодаря Вам мы получили пищевые припасы и почерпнули от источника Аретузы. Разве это — не доброе предзнаменование? Мы отправимся в путь с первым же попутным ветром. И клянусь Вам, что я вернусь либо украшенный лаврами, либо прикрытый кипарисом.

Нельсон».

На следующий день Гара пригрозил отъездом. Война казалась неминуемой. Актон, дрожа, обещал произвести следствие и отдать под суд виновных, а вместе с тем, чтобы доказать добрую волю правительства, согласился на возобновление процессов по обвинению в государственной измене. Из двух тысяч восьмисот обвиняемых, которые уже четыре года томились без приговора по тюрьмам, большинство было оправдано, и только немногие приговорены к самым легким наказаниям. Ванни получил отставку и, преследуемый всеобщей ненавистью, скрылся в одиночестве где-то в отдаленном захолустье.

Несмотря на это, Гара продолжал занимать угрожающую позицию. Оправдание невинных — обязанность правительства по отношению к самому себе, но лишь наказание виновных в двукратном нарушении нейтралитета могло дать удовлетворение Франции. И, открыто напав на своего действительного противника, он потребовал отзыва сэра Уильяма.

Только победа Нельсона могла принести спасение. Но эта победа… Нельсон отплыл из Сиракуз двадцать пятого июля — теперь был уже конец августа, а никаких известий из таинственной дали не поступало, тогда как весь мир ждал их с лихорадочным нетерпением.

Только одна Эмма защищала его. Разве счастье моряка не в большей мере, чем счастье солдата, зависит от случая, от капризов судьбы? Неблагоприятный ветер мог отдалить его от цели, темная ночь — помешать заметить врага, проходя под самым носом его, буря — сломить его силу. А Нельсону еще помимо всего не хватало фрегатов…

Она оставалась непоколебимой в вере в него. Но все эти тревоги измучили ее. Сверлящие боли в висках, в глазных впадинах не давали покоя; в затылке — в том месте, где начиналась шея, что-то кололо, словно иглами. Без всякого внешнего повода кровь часто приливала к голове, заставляя пошатываться, так что ей приходилось поскорее садиться, чтобы не упасть.

Озабоченный сэр Уильям послал за доктором Чирилло. Тот осмотрел Эмму, покачал головой и повторил свое предупреждение против общения с королевой. Почти весь двор уже заразился от Марии-Каролины страшнейшей истерией. Эмма долее всех противостояла болезни, но теперь и она, по его словам, начала ощущать на себе влияние заразы.

Эмма недоверчиво улыбалась, приписывая резкость его выражений гневу на королеву, пытавшуюся подавить идейное движение в стране тем, что посылала несовершеннолетних мальчиков на эшафот. Разве она, Эмма, не страдала такими же припадками уже давно — еще задолго до того, как стала общаться с Марией-Каролиной? Но она не смела признаться в этом врачу, не могла без опасности для себя позволить ему заглянуть в страдальческий путь своего темного прошлого, хотя и страстно желала из мнения опытного врача составить себе ясное представление обо всем этом.

Чирилло был у нее первого сентября. Второго она опять чувствовала себя настолько здоровой, что уговорила сэра Уильяма отправиться в Помпею, чтобы закончить начатые раскопки. А третьего… еще рано утром лакей подал ей письмо, врученное ему двумя английскими моряками, которые ждали в приемной.

С первого же взгляда Эмма узнала почерк Нельсона. Дрожа, вскрыла она конверт и прочла:

«Дорогая моя леди Гамильтон! Скоро Вы получите возможность осмотреть корабельные обломки Горацио Нельсона. Смеет ли он рассчитывать на снисходительный приговор? Его аварии — отличия.

Позволю себе рекомендовать Вам подателей сего письма — капитанов Кейпела и Гаста. У них имеются для Вас депеши, которые авось окажутся хоть немного соответствующими Вашим ожиданиям.

Ваш Горацио Нельсон».

Повинуясь нетерпеливому жесту Эммы, лакей ввел капитанов. Задыхаясь, не будучи в силах вымолвить ни слова, она встала со стула и впилась в них взором.

Старший обстоятельно представил себя и своего спутника:

— Капитан Кейпел, миледи! Капитан Гаст! Мы явились от адмирала Нельсона из Египта, из Абукира…

— Победа? — крикнула Эмма. — Бога ради, скажите мне, победа?

Капитан Кейпел кивнул:

— Величайшая морская победа, миледи, какую только видел когда-нибудь до сих пор мир…

Он говорил что-то далее, но Эмма больше ничего не понимала. Вскинув руки, она беззвучно упала ничком.

XIV

«Абукир!» Не сама ли она крикнула это?

Эмма проснулась от звучания этого слова и бессмысленным взором осмотрелась по сторонам. Доктор Чирилло склонился к ней, взял ее за руку, пощупал пульс. Затем она почувствовала, что ей на лоб положен ледяной компресс — там что-то саднило.

Теперь она вспомнила. Радость повергла ее наземь — Нельсон одержал победу!

Победа! Победа! Время ли было тут заботиться о каком-то шраме налбу?

Она нетерпеливо махнула Чирилло, чтобы он ушел, приказала снова ввести обоих капитанов и засыпала их бурными вопросами. Все хотела она знать, каждая деталь интересовала ее, ничто не казалось ей ничтожным. И в то же время, как капитаны рассказывали, в ее воображении рисовалась картина боя, словно эта потрясающая драма сейчас разыгрывалась здесь, перед ее глазами, словно она сама принимала в ней деятельное участие.

Перед нею в пылающем пурпуре заходило солнце, простиралось спокойное море, белел берег, наводненный толпой из Розетты и Александрии, сбежавшейся посмотреть на морской бой. Она чувствовала на своем лице нежное веяние северо-западного ветра, который пригнал плавучие крепости Нельсона в Абукирский залив. Но вот «Голиаф» и «Зылус» («Ревностный»), авангардные суда эскадры Нельсона, ринулись с громоподобным «ура» на врага. Не отвечая ни единым выстрелом, они выдержали огонь линейных кораблей, канонерок, береговых батарей, хладнокровно, словно на мирных маневрах, прозондировали незнакомый берег и потом присоединились к неожиданному маневру Нельсона, который, зайдя в тыл врага, под огнем береговых батарей отрезал французам отступление.

Но вот настала ночь, и Эмма очутилась на «Вангаре» около Нельсона, следя за его борьбой, страданием, победой…

Снедаемый боязнью, что враг снова ускользнет от него, Нельсон во все дни преследования совершенно не давал себе отдыха. Теперь, во время боя, природа мстила за дурное обращение. Его пронизывали страшные боли, лихорадочная дрожь сотрясала тело. Но ни разу не сорвался с его уст хоть малейший стон, ни разу не отдал он неясного или ошибочного приказания. Словно закованный в железо рыцарь, его дух продолжал поддерживать изнемогающее тело, призывая мозг к полету мысли, преодолевающей все чувства и страдания. Победившей в этой борьбе воле был обязан Нельсон тем, что стал победителем врагов.

В самом разгаре сражения ему в лоб попал осколок снаряда. Адмирала спешно унесли. Кровь лила ручьем, страшная рана показалась Нельсону смертельной, он готовился к концу. Дав… кое-как перевязать себя, он потребовал письменный прибор и начал составлять донесение о ходе сражения. В этот момент до него донеслось бурное «ура» матросов. Не обращая внимания на рану, Нельсон бросился на палубу, гадая о причине радости.

Адмирал Брюэс, предводитель вражеского флота, пал; его флагманское судно «Ориент» было объято пламенем.

Странная, мечтательная улыбка заиграла на устах Нельсона. Однако, очнувшись, он приказал поспешить на помощь команде горящего корабля, и было спасено семьдесят жизней. Но в десять часов пожар достиг пороховой камеры, и «Ориент» взлетел на воздух.

Наступила торжественная тишина. Словно по взаимному соглашению, огонь прекратился на несколько минут.

Затем бой начался снова.

Наступивший день показал Нельсону грандиозность одержанной победы. Только два линейных корабля и два фрегата французов спаслись от разгрома поспешным бегством. Цель была достигнута: план Бонапарта — добиться из Египта господства над Средиземным морем и отсюда угрожать английской Индии — потерпел крушение. Отечество было спасено, а имя победителя стало бессмертным!

Да, когда-то Эмма высмеяла Нельсона! Это было пять лет тому назад, когда он в первый раз явился к ней, овеянный незаслуженной славой.

«В один прекрасный день я надеюсь доказать, что сегодня я не был так уж недостоин явиться представителем Георгиевского креста. Быть может, миледи все-таки представится случай наломать для меня в неаполитанских садах лавровых ветвей».

Так ответил он ей тогда. Теперь он возвращался. Близился день, когда она должна поднести ему лавры, в которых тогда отказала.

После прощальной аудиенции капитана Гаста при дворе сэр Уильям принес Эмме запечатанное письмо от королевы.

Он отдал ей это письмо с притворным равнодушием, но по легкому трепету в его взоре Эмма поняла, насколько велико его любопытство, его беспокойство. Ведь сэр Уильям знал, что теперь Эмма уже вышла из-под его опеки, да и вообще все последнее время он лишь проводил в жизнь ее идеи, получая благодарности от министерства. Но она не завидовала его дешевой славе, охотно оставалась в тени, откуда могла принести Нельсону больше пользы, чем в демонстративном блеске своей власти. Да, когда-то сэр Уильям снисходительно смотрел на Эмму сверху вниз, а теперь он уже поднимал к ней взор. Теперь это был робкий, не смевший даже излить свое любопытство на словах человек!

Эмма равнодушно взяла письмо Марии-Каролины, вскрыла его. Оттуда выпал листок бумаги — ложное признание, которым Эмма взяла на себя ответственность за нарушение нейтралитета… Поперек его рукой Марии-Каролины было написано: «Улажено Абукиром».

Эмма задумчиво сложила листок и сделала из него маленький кораблик, подобный тем, которые она в детстве пускала на родине по реке. Этот кораблик она с улыбкой пустила в наполненный водой умывальный таз и подожгла. Сэр Уильям с удивлением смотрел на нее, с трудом сдерживая свою злость, свое разочарование.

— Что ты делаешь? Почему ты сожгла эту записку? Разве в ней не было ничего важного?

Эмма каким-то странным взглядом посмотрела на него:

— Важного? Но ведь это — лишь бумажный кораблик, тот самый бумажный кораблик, которым Нельсон поджег «Ориент» при Абукире!

А разве это и на самом деле не было так? Никогда не была бы одержана эта великая победа, никогда «Ориент» не осветил бы Нельсону победным факелом путь в мировой истории, если бы не было этого листочка бумаги.

А теперь эта бумажонка, испепеленная, плавала в умывальном тазу леди Гамильтон — той самой, которая когда-то была красоткой Эммой лондонских улиц…

XV

Двадцать второе сентября! В этот день Эмма пять лет тому назад в последний раз видела Нельсона, когда он, заурядный, никому не ведомый судовой капитан, исчезал с «Агамемноном» в пучине солнечного восхода. Теперь он возвращался, сверкая лучами своей славы.

Неаполь готовил ему королевский прием, а с Неаполем — все короли, которые могли теперь перевести дух от страха перед тайными, грозившими гибелью планами Бонапарта. И кому были обязаны они всем этим? Одна лишь Мария-Каролина знала это!

Ее благодарностью была обязанность, возложенная ею на Эмму. Под предлогом болезни королева уклонилась от участия в приеме, предоставив Эмме честь выразить спасителю восторг Неаполя, предоставив ей наслаждение при всем народе преподнести втайне любимому лавры.

Королевой этих дней была Эмма. Словно королева, ехала она в ослепительный полдень на палубе королевской лодки; сидела на высоком, усеянном гербами испанских Бурбонов кресле; внимала сладким речам короля; принимала поклоны знатнейших особ двора. Ей делал доклады обо всем командир королевского судна герцог Франческе Карачиолло, адмирал королевства обеих Сицилии, потомок надменнейшего княжеского рода Калабрии. Перед нею склонялись мастера искусств; она выбирала романсы и мелодии, которые изливали в звуках над голубой гладью Тирренского моря певчие Паизиелло и музыканты Чимарозы. Да, она была королевой, плыла, словно королева, навстречу возлюбленному.

Пять лет тому назад она совсем иначе представляла себе эту встречу. Тогда она была полна гневного отвращения к старцу, унижавшему ее своей похотливостью, к миру, заставившему ее пойти на эту ложь. Как тосковала она тогда по руке, на которую могла бы опереться, по сердцу, которое могла бы любить!..

А теперь… теперь она ехала навстречу Нельсону, любила его, любила больше, чем прежде, и все-таки… Что мог он дать ей? Он принадлежал своему отечеству, славе, своей жене… После кратких недель обманчивого счастья он отвернется от нее, как принц Джордж от Арабеллы Келли. Но тогда и сэр Уильям тоже будет потерян для нее… Нет, этого не должно быть! Никогда не будет она принадлежать Нельсону!

Но что это с нею, почему она должна думать об этом именно сегодня? Не таилась ли в ней все еще болезнь, отчего ее мысли летали так низко? Ах, как изменилась она в эти пять лет! Всеми силами души призывала она возлюбленного и вот плыла навстречу ему, рассчитывала…

Вдруг Эмма вздрогнула, очнулась от своих размышлений. Люди в сопровождавших их лодках встали, принялись кидать в воздух шапки, махать платками и флажками, сливаясь голосами в общем крике. Адмирал Карачиолло подбежал к Эмме и указал ей по направлению к Капри.

Из-за скалы Тиверия, сияя в лучах солнца, показался абукирский флот.

— Нельсон!.. Нельсон!..

Тысячеголосым зовом прогремело это имя над морем, и тотчас же, подобно рою пестрых птиц, на всех мачтах взлетели флаги и вымпелы, загрохотали орудия.

— Нельсон!.. Нельсон!..

Стройная, юркая, словно чеграва [289], королевская лодка Неаполя приникла к плавучей крепости Великобритании. Медленно спускался по трапу «Вангара» один-единственный человек…


Страстное нетерпение объяло Эмму. Вырвавшись из рук короля, она бросилась к мосткам.

Она придумала хвалебную речь, полную пламенного воодушевления, но, когда Нельсон очутился перед ней, все забыла. Безмолвно, сдерживая дыхание, смотрела она на него, на «отличия победы», о которых он писал, на «корабельные обломки» Горацио Нельсона.

Бледный, со впалыми щеками, исхудалый; в пустом рукаве — вздрагивающий обрубок руки; лоб — опухший, покрытый воспаленной краснотой, с трудом соштопанный лоскут кожи. А внизу, в изжелта-серых кругах, глаза: один — полузакрытый раздувшимся веком, другой… о, это неподвижное, стеклянное, безвзглядное, мертвое нечто…

— Боже мой, Боже мой! Нельсон? Возможно ли это?

Отчаяние душило ее. И вдруг пожаром хлынула кровь по жилам. Дикие линии запрыгали перед глазами. Эмма напрягла все силы, борясь с припадком. Но все вокруг нее начало качаться. Высоко вскинулся вверх корабль… замелькали разноцветные птицы… темно стало, темно…

— Нельсон!.. Нельсон!..


Солнечный луч пробрался сквозь косое окно, упал на портрет на письменном столе. Эта холодная улыбка… не видела ли она ее раньше?

Жена Нельсона…

Эмма с отвращением отвела взор. Посмотрела на озабоченное лицо сэра Уильяма. Рядом с ним…

Ужас! Ужас! Свидание должно было быть молитвенным, достойным величия момента — так грезилось оно Эмме, теперь же все было испорчено.

Она хотела встать, извиниться перед Нельсоном, но когда взглянула на него… О, какое облегчение, что она могла хоть заплакать — заплакать о его изнуренной фигуре… о его изуродованном лице… о глубокой грусти, исходящей от всего его существа…

Смиренно стоял он перед нею, не решаясь поднять взор, — он, победитель при Абукире…

Эмма попыталась улыбнуться ему сквозь слезы, взяла его за руку, погладила нежным движением, заставила себя сказать ему несколько добрых слов… Но он ничего не ответил, безмолвно стоя перед нею. И у нее пресекся голос. Наступила жуткая тишина…

Вошел король. С обычной шумливой, мужиковатой манерой он приветствовал «спасителя Бурбонов», «освободителя Италии».

— Нельсон!.. Нельсон!.. — по-прежнему все еще кричал народ, гремели пушки, несся гимн «богу морей», гимн этому бедному богу…

Фердинанд осмотрел «Вангар», сказал несколько слов в утешение раненому Нельсону, попросил представить ему капитанов флота и среди них юного командира «Талии» — Джосаю Низбета, пасынка Нельсона.

Затем Нельсон сел в королевскую лодку, приветствуемый адмиралом Карачиолло, тулонским товарищем по оружию.

Под звуки музыки, гром орудий они пролетели в Неаполитанскую гавань, встреченные грохочущим приветом крепости, звоном колоколов, ликованием лаццарони, густой толпой усеявших набережную.

Лишь ступив на сушу, Нельсон обратился к Эмме с первым словом. Протянув ей руку, он попросил разрешения вести ее и в первый раз поднял на нее свой взор.

Покраснев, она подала ему свою руку и пошла с ним под ликующий рокот толпы. Король, сэр Уильям, двор… никто не обращал на них внимания; их попросту оттискивали в сторону, чтобы взглянуть на Нельсона.

Рука об руку шли Эмма и Нельсон по празднично убранным улицам под балдахином горящего вечерним пурпуром неба. Перед ними шли одетые в белые платья девушки, бросали цветы. Мальчики сотнями выпускали на волю из клеток плененных птиц, возвращая им свободу в тот день, когда Неаполь чествовал освободителя Италии. Слепые протискивались к ним, чтобы ощупать их платья, женщины целовали их в плечи, в щеки, старцы бросались на дорогу, моля, чтобы они переступили через них. Ирландский монах-францисканец, став им на пути, в пламенной речи потребовал от Нельсона уничтожения антихриста, пророчествовал ему завоевание Рима.

Нельсон с трудом расчищал путь себе и Эмме. Он не выпускал ее руки, она должна была делить с ним все почести… Не догадывался ли он о том, что она сделала для него? Не хотел ли он выразить ей свою благодарность перед всей Европой? Он шествовал, словно король, словно завоеватель, а Эмма была его королевой.

Весь Неаполь знал ее, приветствовал ликованием, превозносил ее красоту, сравнивая с белокурой Мадонной, подарившей миру Спасителя…

Когда шествие добралось до палаццо Сиесса, уже почти наступила ночь. В подъезде Нельсон обернулся и в безмолвной признательности снял шляпу. Затем он сейчас же поспешно увлек за собой Эмму — по-видимому, южная экспансивность народа угнетала его.


Эмма стояла на балконе рядом с Нельсоном. В первый раз она всецело ощутила то, каким он стал в эти пять лет. Он был уродлив, мал, искалечен, но ей казался красавцем.

Словно цепи, искусственно скованные в чахлом пламени жизни, отпали все холодные расчеты. Ведь она любила Нельсона, как не любила еще никого и никогда, любила любовью, наполнявшей все ее тело страстным трепетом желания и в то же время пронизывавшей душу чистым светом обоготворения.

Вдруг Нельсон обернулся к Эмме, указал на залитый иллюминационными огнями город, посмотрев на нее долгим взглядом:

— Всем этим я обязан вам! Вам! Вам!

Она покачала головой:

— Я могла разве только убрать пару камешков с вашего пути, не более. А сама победа…

Он резко перебил ее:

— Никогда бы мне не одержать ее без вас! И никогда не должна забыть это Англия!

Эмма тихо улыбнулась:

— Англия? Разве я сделала это для Англии?

Он был совсем близко от нее; его горячее дыхание касалось ее щеки. Безмолвно, страстно взял он ее за руку…

Сладкий трепет объял Эмму. Пусть будет с нею что угодно! Она дрожала и ждала, склонившись к нему. Но он… резко отдернул свою руку, испуганно отшатнулся, словно ее близость была неприятна…

Что оттолкнуло его? Не думал ли он о той холодной улыбке с портрета на письменном столе?

Что-то промелькнуло в его лице, отразив бессильный гнев, горькую скорбь, усталое отречение, а также еще как будто страх… словно его угнетали сомнения.

Наступила томительная пауза. Затем пришел сэр Уильям.

XVI

На следующий день рано утром Мария-Каролина приняла Нельсона. На аудиенции присутствовали лишь сэр Уильям и Эмма. Ведь все-таки приходилось еще считаться с Францией.

Бросив улыбку в сторону Эммы, королева объявила, что выздоровела, рассыпалась в благодарностях в адрес Нельсона и попросила его совета по поводу тех шагов, которые она предприняла для защиты от возможных вражеских действий Рима. Она выпросила у пасынка, германского императора, разрешение на переход барона Мака на ее службу. Этот гениальный стратег и реформатор австрийской армии должен был высказаться о состоянии неаполитанской армии и взять на себя руководство грядущим походом. Барона ожидали в начале октября. По прибытии Мака она соберет военный совет и попросит Нельсона принять в нем участие. Она рассчитывала на его деятельную помощь, которая еще более увеличит ее благодарность. Имя абукирского победителя внушит доверие и мужество самым робким.

Взор Нельсона засверкал. Он увидел новую возможность еще более унизить врага Англии на суше, быть может, даже совсем обезвредить его. Он в пламенных словах выразил свою готовность и предоставил себя и свой флот всецело к услугам Марии-Каролины.

Королева милостиво протянула ему руку для поцелуя, и он, всегда так пугливо вздрагивающий от малейшего прикосновения к Эмме, прижался губами к королевской руке без малейшего замешательства.

Может быть, он все-таки любил Марию-Каролину? Нечто похожее на ревность всколыхнулось в Эмме. Но сейчас же она посмеялась над этим дурным чувством: Мария-Каролина была такой же, как ее сестра Мария-Антуанетта. Но Нельсон был не какой-нибудь Мирабо, оказавшийся способным пойти против самого себя из-за поцелуя руки королевы.

После аудиенции Эмма отправилась с Нельсоном в морской арсенал — надо было распорядиться насчет доставки с судов раненых, пока еще дул благоприятный ветер. Эмма заранее приготовила все нужное, как только была получена весть о приближении флота. Экипажи, портшезы, носилки стояли приготовленными на берегу, слуги предлагали освежающие напитки. Врачи госпиталей, милосердные братья и сестры ордена самаритян, представители власти принимали больных из рук судовых врачей. Все совершалось в спокойном порядке, не было ни толкотни, ни шума.

И все-таки у Эммы было тяжело на сердце. В первый раз она глубоко почувствовала весь ужас сражений, всю цену воинской славы, когда мимо нее понесли раненых. Но потом, когда все это миновало, когда ее окружили капитаны, восхвалявшие ее предусмотрительность и заботливость, когда она прочла по взоре Нельсона восхищение и благодарность, — снова в голову ударил хмель нового счастья… Что значили все жертвы в сравнении с ним, возлюбленным, чудным! Они были лишь орудием его величия, маленькими камнями в высившемся здании его подвигов. Они должны были быть счастливы, что смели служить ему, смели проливать для него свою кровь!

Среди капитанов был также и Джосая. Часто думала Эмма о красивом, оживленном мальчике, который некогда был её неотлучным спутником, который заставил в ней пробудиться все инстинкты материнства, подавляемые по отношению к собственному ребенку.

Теперь она была страшно удивлена замеченной в нем переменой. Большой, напыжившийся, грубый и неуклюжий в движениях, он напоминал тех самых офицеров, с которыми во флоте вечно боролся Нельсон. Их грубовато-надменное обращение и развязные манеры вызывали насмешку и ненависть у других, увеличивали количество врагов Англии повсеместно, куда эти господа попадали.

В то время как Эмма говорила с Трубриджем и другими капитанами, Джосая держался в стороне, делая вид, будто не замечает ее. Вдруг раздался голос Нельсона — резкий, повелительный, словно адмирал стоял на палубе своего «Вангара»:

— Капитан Низбет! На одно слово!

Джосая вздрогнул, поколебался одно мгновение, затем подошел к Нельсону, откозырял:

— Сэр?

Нельсон продолжал, сильно понизив голос, но он стоял так близко от Эммы, что она слышала каждое слово:

— Капитан Низбет, известно ли вам, кому обязаны ваши раненые товарищи приемом в Неаполе, а вместе с тем, быть может, и выздоровлением?.. Капитан Низбет! Я жду ответа!

— Кажется, знаю, сэр! — ответил Джосая, цедя слова сквозь зубы. — Говорят, что леди Гамильтон!

— Это не только говорят, а так оно и есть. Все капитаны флота признали это, выразили миледи заслуженную благодарность, только вы уклонились от этого. Капитан Низбет, не угодно ли будет вам поправить этот промах?

Густая краска залила лицо Джосаи. Упрямо откинул он голову назад, хотел что-то сказать. Но Нельсон не дал ему говорить. Он так близко подошел к пасынку, что их лица почти касались друг друга. Из его глаз сверкали молнии.

— Леди Гамильтон — супруга английского посла, который замещает здесь на месте особу его величества короля Георга. Мы — на службе, капитан Низбет, и собака — тот, кто не исполняет на службе своих обязанностей!

Нельсон повернулся спиной к пасынку. Джосая смертельно побледнел. Медленно, почти пошатываясь, подошел к Эмме, пробормотал что-то непонятное, склонился к ее руке, словно для поцелуя. Но его губы не коснулись руки.

— Джосая! — вне себя пробормотала Эмма. — Да что с вами? Что вы имеете против меня?

Джосая выпрямился и окинул ее холодным взором:

— Я не понимаю вас, миледи…

— Джосая, я всегда относилась к вам с большой теплотой… мне кажется также, что и вы прежде немного любили меня… но теперь… ни с того ни с сего… вы не хотите мне признаться? Не могу ли я просить вас прийти ко мне в палаццо Сиесса? Я надеюсь, вы еще помните те дни, которые мы провели там вместе…

Низбет небрежно дернул плечом:

— Это было так давно, миледи! Но если вы покажете мне, где этот дом… Вам только стоит приказать, миледи!

Джосая натянуто поклонился, откозырял Нельсону и отошел к товарищам.

На обратном пути Эмма засыпала Нельсона вопросами. Она вспомнила, что давно уже Нельсон не передавал ей в своих письмах поклонов от Джосаи, да и вообще не называл его имени. Но Нельсон отделался краткими ответами, говоря с явным неудовольствием: он сам не мог объяснить себе того отчуждения, которое вдруг обнаружилось между ним и Джо-саей. Там Джосая спас ему жизнь, несколько недель напролет выхаживал его как любящий сын. Вдруг, за несколько дней до отплытия Нельсона в Англию, он отошел от больного, сдал все заботы посторонним людям, а затем холодно, рассеянно простился с отчимом, словно с чужим.

Нельсон тогда не обратил особенного внимания на странное поведение пасынка. Только в Англии, в долгие часы выздоровления, он стал задумываться об этом, поговорил с матерью Джосаи. Но и она не могла ничего сказать по этому поводу, а Том Кидд, единственный, кто был близок к Джосае, остался с ним на флоте. Позднее, когда Нельсон вернулся на флот и принял командование эскадрой, к которой принадлежал и Джосая в качестве командира «Талии», пасынок стал явно избегать отчима и обращался к нему лишь по делам службы. На товарищеских собраниях капитанов он держался холодно и замкнуто, был постоянно нацелен на непослушание — против влияния отца, превосходства начальника, поступков человека… он, еще недавно видевший в Нельсоне свой идеал!

Быть может, он достиг как раз того возраста, когда юноша формируется в мужчину и сын бессознательно бунтует против отцовской власти? Во всяком случае, он постоянно делал как раз обратное тому, что ценил и считал нужным Нельсон. Отличаясь по службе педантичной исполнительностью, Джосая словно преображался при приходе в гавань. Там он пьянствовал ночи напролет, играл в карты, развратничал с хвастливой откровенностью, словно хотел во что бы то ни стало огорчить, рассердить отчима.

— Тщетно пытался я снова подойти к нему поближе, — хмуро закончил Нельсон. — А теперь он, по-видимому, переносит свое недовольство мною также и на моих друзей. Иначе как можно объяснить такое загадочное обращение с женщиной, которую он сам прежде боготворил?

— А Том Кидд? — спросила Эмма. — Он все еще при нем?

— Я оставил его в Англии. При своем мрачном суеверии он не мог оказывать на Джосаю благотворное влияние. Да и мне самому он стал в тягость: он вечно докучал мне и старался оградить от тысячи воображаемых опасностей.

Он сказал все это шутливым тоном, но между его бровями пролегла глубокая складка, делавшая его старше, чем он был. Он вообще казался усталым и больным, словно его угнетало что-то тяжелое.


Джосая появился, когда в палаццо Сиесса было много посетителей. Неаполитанское общество стремилось поближе разглядеть героя Абукира и получить приглашение на праздник, который устраивало в его честь посольство двадцать девятого сентября, в день рождения Нельсона.

Поэтому Эмме не пришлось объясниться с Джосаей. Но и после, когда, следуя приглашению сэра Уильяма, он стал чаще бывать в доме и напоследок стал появляться там почти ежедневно, юноша умышленно избегал возможности остаться с нею наедине. Он отличался изысканнейшей вежливостью, никогда не оскорблял общественных приличий, даже присоединял свой голос к хвалебному хору товарищей, превозносивших красоту и художественные таланты Эммы. Но он делал это так громко, словно хотел, чтобы его голос отчетливо достиг слуха Эммы.

Она не могла отделаться от тягостного впечатления. Часто, разговаривая с Нельсоном, она чувствовала на себе взгляд Джосаи, словно он пытался издали прочитать ее слова по движению губ.

Но когда она оборачивалась к нему, он сейчас же отводил взор в сторону.

Он выслеживал ее… как выслеживал прежде Том?

Эмма сама улыбнулась этой мысли. Пусть даже Том рассказал ему все небылицы, сочиненные про нее Гренвиллем! Нельсон знал истину, Нельсон оправдал ее — что за дело было ей до суждения других!

Двадцать девятого сентября Нельсону исполнилось сорок лет…

Вся Европа чествовала героя. Король Георг III возвысил его в сан пэра Англии с титулом «барона Нельсона Нильского и Бернем-Дорпского». В тронной речи к парламенту была отдана дань его славе; благодарственный вотум обеих палат принес ему и его ближайшим наследникам в новом звании годовой пенсион в две тысячи фунтов. Турецкий султан, освобожденный от забот о своей египетской провинции, послал ему дорогую соболью шубу, эгретку из драгоценных камней к адмиральской шляпе и кошелек с десятью тысячами цехинов для раненых. Султанша-мать прислала ему усыпанную драгоценными камнями золотую табакерку. Русский император Павел и король Сардинии — по собственному портрету в золотых, усыпанных бриллиантами ларцах, город Лондон — золотую шпагу, Ост-Индская компания — десять тысяч фунтов.

Капитаны флота соперничали в выражении обожания. Грубоватыми, как морские нравы, были их знаки внимания. Из главной мачты «Ориента» капитан Халлоуэлл приказал сделать гроб, в котором должен был быть похоронен герой Абукира после смерти.

Неаполь слился в единодушном восторге. Толпы поздравителей стеклись на виллу сэра Уильяма в Позилиппо, ставшую центральным пунктом празднества. Высокая, усеянная корабельными носами колонна, которую Эмма приказала воздвигнуть в честь героя праздника, была исписана именами гостей. Восемьдесят человек было приглашено к обеду, восемьсот — к ужину, тысяча семьсот сорок — к ночному балу.

Море света заливало большие комнаты виллы и зеленые коридоры парка. Красивые женщины, офицеры в златотканых мундирах пестрой толпой двигались во все стороны — живая волна блеска и роскоши.

Но для самого Нельсона среди всей пышной красоты, казалось, существовала только одна женщина. За столом, на прогулках, во время торжественных приветствий — она постоянно должна была быть возле него. Он улыбался, если улыбалась она, пил, когда пила она, ел, когда ела она. Когда же, уступая настойчивым просьбам гостей, Эмма показала на маленькой сцене виллы некоторые из своих пластических поз — в качестве помпейской танцовщицы, музы танца, влюбленной мечтательницы, — Нельсон громче всех кричал ей «браво».

Эмма ясно видела зависть на всех лицах, слышала ядовитое перешептывание, видела пытливый взгляд сэра Уильяма, настораживающую серьезность Джосаи. Но она лишь вскидывала голову и смеялась над несвободой всех этих мелких душонок. Разве не для того родилась она, чтобы любить? Только затем и вывела ее судьба из тьмы к свету, чтобы она любила Нельсона: она, некогда служанка, — героя!

XVII

В холме за фонтанами и каскадами парка Эмма приказала вырыть просторный грот, вход в который был скрыт струями маленького водопада. Но если закрыть кран, то взору откроется вид грота внутри. Не замочив ног, можно пробраться из грота по мостику к высившейся амфитеатром площадке. Посредине этой площадки для Нельсона было устроено высокое троноподобное сиденье, пониже — сиденья для капитанов его флота, а прочие места на площадке были отведены для музыкантов и гостей. Между ними лакеи с горящими факелами должны были поддерживать свободный проход от грота к трону.

Окруженная пятьюдесятью океанидами, выбранными из красивейших девушек Неаполя, освещенная разноцветными огнями, Эмма собиралась, вынырнув из глубины вод, как богиня морей Фетида, выразить Нельсону приветствия от своего царства. Овеянная журчащей музыкой Паизиелло, она приблизится со свитой к тронному сиденью, восхвалит в звучных строфах гений Нельсона и в качестве его могущества над океаном передаст ему золотой трезубец, воздев на его чело лавровый венок, символ славы. Затем праздник должен был закончиться английским национальным гимном, исполненным под свист ракет, треск и гром фейерверка.; Незадолго до полуночи Эмма ускользнула от Нельсона, поспешила к себе в комнату и оделась в прозрачное платье цвета морской воды, усеянное золотыми якорями; потом, закутавшись в шаль, она двинулась по отдаленной лестнице в парк.

Но когда она вышла в парк, там ей попался Джосая, стоявший около горящего светильника. Охваченная невольным страхом, Эмма хотела свернуть на боковую аллею, но тут ее шаль зацепилась за сучок. Не успела она скрыться, как Джосая уже заметил молодую женщину и почти бегом поспешил к ней.

— Может ли рука смертного осмелиться освободить нимфу от объятий чудовищ? — словно шутя воскликнул он, но его голос был натянут, смех искусствен; распутав шаль, он на клонился к Эмме и заглянул ей в лицо, издав возглас удивления, словно он только теперь узнал ее. — Миледи? Богиня красоты собственной своей персоной? Прославляю случай, доставивший мне такой приятный сюрприз! Банальная музыка, лепечущие голоса, ничего не выражающие лица — они опротивели вам, миледи, не правда ли? Со мной было совершенно так же. Я стосковался по нежному собеседованию с родственной душой, скрылся в парке. А так как вы увидели, что я ухожу, вы последовали за мной. Разве это не так? Вы вспомнили о бедном Джосае, от которого вы домогались объяснений его странного поведения. Ну-с, мы одни! Угодно вам выслушать, за что я ненавижу вас? И за что я вас люблю?

Он схватил Эмму за руку. Глаза его сверкали, от юноши сильно пахло вином.

Эмму охватил страх; ей вспомнилось, что рассказывал Нельсон о диком характере Джосаи, о его наклонности к пьянству, развращенности.

— Вы ошибаетесь, мистер Низбет! — ответила она, заставляя себя сохранять спокойствие. — Я не видела, как вы уходили, а следовательно, пришла сюда вовсе не ради вас.

Он иронически расхохотался:

— Ах да, вспоминаю! Почтенный старец сэр Уильям рас сказывал мне, что вы собираетесь увенчать лаврами достойного героя где-то здесь, в парке. А почему бы и нет? Ведь никому не известно, что он рядится в чужие перья… Да, да, миледи, удивляйтесь, сколько хотите! Чем Нельсон добился победы в сражении у Нила? Тем, что продвинул суда между берегом и французами, лишив их поддержки береговой артиллерии. Гениальный маневр, не правда ли? А главное — совершенно новый! Весь мир восхваляет его за это! Но немногие, которые кое-что знают, молчат, потому что не хотят портить отношения с начальством. По секрету скажу вам, миледи, что этот маневр изобретен вовсе не Нельсоном, а лордом Гудом. Лорд Гуд пытался осуществить его еще в девяносто четвертом году, но тогда маневр не удался из-за неблагоприятного ветра. Однако Нельсон, хитрец, запомнил его и проделал у Нила. Вот чем он заслужил ваши лавры! Ха-ха-ха!..

Джосая хрипло рассмеялся. Она же растерянно смотрела на него, будучи ошеломлена обвинением, брошенным им человеку, от которого он видел только любовь и ласку.

— Джосая! — пробормотала она. — Ведь он — ваш отец!

Он перебил ее яростным криком:

— Так из-за того, что он взял мою мать, он уже стал и моим отцом? За то, что он отнял у меня Тома Кидда, я обязан быть благодарен ему? А теперь он хочет взять у меня еще и вас… Не качайте головой! Он хочет вас! Я знаю это, могу доказать! История Тома Кидда о маленькой Эмми разохотила его!

— О маленькой Эмми…

Беззвучно сорвалось это имя с уст Эммы. Джосая запнулся, словно оно слетело с его уст против воли. Но затем он продолжал. Он заговорил, заикаясь, перескакивая с одного предмета на другой, сбиваясь:

— Да, да, миледи! Маленькой Эмми! Я тоже немного знаком с этим прелестным ребенком!.. Не только через Тома. Когда я в последний раз был в Англии… сэр Джон… так его звали, что ли?.. Сэр Джон Уоллет-Пайн и досточтимый кавалер Чарльз Гренвилль… они стали добрыми друзьями. Я доставил себе удовольствие обойти и познакомиться со всеми подряд былыми дружками маленькой Эмми. И вот я узнал… Его королевское высочество, принц Джордж Уэльский… нет, это я солгал! Я говорил не с ним. Но эта мисс… ах да, как же зовут эту морфинистку, которая вывезла маленькую Эмми в Лондон? Мисс Келли? Она сказала мне… несмотря на его явный брак с Шарлоттой… ах да, она из какой-то смешной немецкой княжеской семьи… да! И, несмотря на тайный брак с мисс Фицгерберт, толстячок все еще влюблен, как кот, в маленькую Эмми. Если бы она пожелала… Что вы скажете, миледи, о Гебе Вестине в качестве английской королевы! Ха-ха-ха!.. Не смейтесь, мадонна! Она хитра! Когда я должен был рассказать историю… ту, ту самую, о моем отце Энее… дурачье не заметило, что означала вся картина. Но на корабле, во время ночных вахт, учишься думать, думать! Почему Дидона расспрашивает Аскания? Да потому, что она влюблена в его отца! Разве это не так, королева? Но Асканий… этот дурак мальчишка, тоже любит вас! Он любит вас, любит и воображает, что ему отвечают взаимностью… К черту!.. Зачем она целовала меня, если не любила? Но она любит Энея, потому что он знаменит, он герой. Что знает она о Гуде и его маневрах? Ей надо сказать, разъяснить. И если после этого она все-таки… Берегитесь, миледи, разве вы не знаете, что он муж моей матери?

Диким рывком Джосая притянул Эмму к себе, впился взглядом в ее лицо, занес руку, словно собираясь ударить. Вдруг он разразился отчаянными рыданиями, упал перед ней, прижался лицом к подолу ее платья.

— Если бы ты еще раз поцеловала меня, Дидона… ты так красива… поцеловала бы, как тогда… поцеловала…

Собрав последние усилия, Эмма вырвалась, оставив шаль в руках юноши. Когда она во весь дух бежала по глухим аллеям парка, ей вслед неслись рыдания.

И все-таки… Одна ли слепая ревность говорила в пьяном?

«Он хочет вас!» — сказал Джосая. Он хотел доказать это? И все время, пока Эмма шла к гроту, проверяла ожидавших ее океанид, шла с трезубцем и лавровым венком к трону героя, она думала о словах Джосаи.

Его обвинение в краденой славе она отбрасывала, как жалкую ложь. Она верила в Нельсона, видела его раны, свидетельства его геройства.

Очутившись перед Нельсоном, она была словно во сне, в грезе красоты и сказочных чудес… Она вручила ему трезубец, надела лавровый венок, затем провела рукой по его челу. Он вздрогнул. Ее пальцы спутали его волосы…

Вдруг… из глубокой тишины резкий голос:

— Браво! Браво! Самсон и Далила! Новейшая пластическая поза леди Гамильтон!

Эмма вскрикнула, обернулась. Среди капитанов стоял Джосая, громко хлопавший в ладоши.

Все общество подхватило этот лозунг, прорвало шпалеру лакеев с факелами, окружило тронное сиденье. И в то время, как смертельно бледный Нельсон склонился к Эмме, оркестр заиграл английский гимн…


В ту ночь Эмма не могла спать. Задумчиво сидела она в темноте, прислушиваясь…

Среди шума празднества Нельсон сказал несколько слов Трубриджу. Вслед за этим Трубридж увел Джосаю в палаццо Сиесса, в комнату Нельсона. Болтая, словно ничего не случилось, Нельсон уехал затем с Эммой и Гамильтоном в город. Он простился, поблагодарив за блестящий праздник.

Теперь до Эммы доносился приглушенный звук его шагов. И он тоже не находил покоя; наверное, он ждал, пока пьяный проспится…

Развратницей была Далила, обольстила Самсона, обрезала ему волосы, в которых таилась воинская сила… О, оскорбление!

Конечно, только немногие поняли истинный смысл крика Джосаи, но даже если его поняли только Нельсон и Эмма… Пусть виновные прячутся за трусливым молчанием — они же были невиновны. Они не смели махнуть рукой на оскорбление, так как этим оправдали бы поведение оскорбителя… Но что могло случиться? Что могло случиться?

Наверху замерли шаги, наступила тишина.

Эмма медленно встала, подошла к окну, открыла ставни. На нее повеяло утренней, свежестью. Над Монте-Сомма всплывало солнце.

Дрожа от холода, Эмма отшатнулась перед этим ярким светом, побрела в спальню. Ею овладела усталость, жажда покоя, забвения.

Нет, никогда не сможет уже она просто держать себя с Нельсоном. Вечно будут звучать в ее ушах слова Джосаи, вечно будет она читать во взоре других людей те же мысли.

Все было кончено… Все, все!

Но что это? Не Нельсона ли это голос? А теперь Джосая…

Кто это закричал?

Смертельный страх овладел Эммой. Словно безумная, бросилась она вон из комнаты… по лестнице… по длинному темному коридору… к двери комнаты Нельсона…

Заперто! Эмма прислонилась к косяку, готовая при первом грозном слове броситься в дверь, сломать замок. В ее ушах шумело, словно где-то текла вода, и все-таки она слышала каждое слово, каждый шорох…

XVIII

— Еще раз говорю тебе, ты оскорбил леди Гамильтон без всякого основания. Я требую, чтобы ты попросил у нее прощения!

— Еще раз повторяю, сэр, что я не желаю!

— Джосая! Если это не будет сделано, я обращусь к твоей матери! Пусть она скажет тебе, что нечестно позорить порядочную женщину!

— К моей матери? Ну что же, сделайте это, если хотите причинить ей большое страдание! Пусть она узнает, почему ее супруг так заступается за эту «порядочную женщину».

— Я не понимаю тебя. Что значат эти темные намеки? Говори начистоту, как это подобает между мужчинами!

— Вам угодно это? Ну что же!.. Помните ли вы еще об осаде Тенерифа? Ах да, ведь вы потеряли там руку… И так, отец был там ранен, сын ухаживал за ним…

— Джосая!

— Сын ухаживал за ним, так как знал, что сердце матери будет разбито, если она потеряет супруга, да кроме того, потому еще, что он питал уважение к этому человеку — ведь он видел в нем твердыню верности и чувства долга. Потому что… Довольно! Словом, сын сидел дни и ночи у кровати отца, сторожил каждый его вздох, страдал вместе с ним каждым страданием. А вечером, когда начиналась лихорадка, когда

больным овладевали дикие фантазии… Нет, сын не всегда бодрствовал. Однажды его одолела усталость, и он уснул, но когда он проснулся… Следует ли мне продолжать?

— Дальше! Дальше!

— Он увидел отца на ногах. Больной дотащился до письменного стола, открыл потайной ящик. Он сорвал с себя повязки, так что кровь хлынула из раны, хотел умереть… потому что стал калекой, считал себя лишним… Так думал, по крайней мере, я, когда подскочил к нему. Но оказалось, что дело было вовсе не в этом… Говорить ли мне, чей портрет увидел я в его руках? Это не был портрет его жены; тот стоял на карнизе и смотрел, смотрел, как он целовал и кричал, что теперь все кончено, что никогда не осмелится обесславленный калека явиться перед нею — прекрасной, прославленной. Должен ли я назвать вам имя, которое он выкрикивал сквозь рыдания? Имя Далилы, которая уже лишила его всей силы, еще даже не притронувшись к его волосам?

— И из-за этого ты отдалился от меня? Из-за этого холодно простился со мною, когда я отправился в Англию?

— Из-за этого, сэр, из-за этого! Что могло быть теперь общего между нами?

— И все-таки, Джосая… Я нашел этот портрет в Лондоне, у торговца картинами… купил как воспоминание. Думал о леди Гамильтон лишь как о даме, которая была любезна со мной… Никогда к этому не примешивалось нечистое желание; никогда, Джосая, у меня не было мыслей, которые я должен был бы скрыть от твоей матери!

— Но в грезах вы любили ее!

— В грезах… что знаю я о своих грезах? Ты хочешь сделать меня ответственным за то, чего я не знаю?

Раздался резкий, враждебный смех Джосаи.

— Но теперь… я сказал вам все! Теперь-то вы знаете?

Тихий, мечтательный ответ:

— Индийцы называют грезу мыслью сердца. Ах, никогда нельзя ручаться за свое сердце!.. Ты спрашиваешь, что может быть теперь общего между нами? Может быть, ты и прав; может быть, нам и лучше расстаться. Мне это очень больно, но… Хорошо же! У Трубриджа имеются депеши для Кадикса. Гаст должен был передать их по назначению. Теперь отправишься ты. Вот приказ Трубриджу; он сообщит тебе все подробности. Ты согласен, Джосая?

— Согласен ли я? Но адмиралу стоит лишь приказать…

— Тут не адмирал приказывает — отец просит.

— Отец? Если адмирал был бы на самом деле моим отцом, он отказался бы от своих грез и сбежал бы на другой конец света от «мыслей своего сердца»!

— Могу ли я уехать отсюда? Я такой же подчиненный, как и ты. Повинуясь приказанию начальства, я должен оставаться здесь…

— И поэтому… ха-ха-ха!., поэтому Самсон остается у Далилы?

Из груди Нельсона вырвался стон. Затем наступила долгая, мучительная пауза, и наконец раздались слова, падавшие, как удары молота:

— Теперь приказывает адмирал! Капитан Низбет, через два часа «Талиа» снимается с якоря! Вы останетесь в Кадиксе, пока не получите нового приказа. И горе вам, если вы позволите себе сказать хоть одно оскорбительное слово против леди Гамильтон! Не забудьте, что вместе с нею вы заденете также британского посланника в Неаполе и политику вашего короля. Имя вашей матери не защитит вас впредь — я притяну вас к ответу, как подлого клеветника. Ступайте вон!

Услышав шум близившихся шагов, Эмма спряталась за статуей Богородицы. Сейчас же вслед за этим мимо нее бешено промчался Джосая вниз по лестнице. Вот с треском захлопнулась дверь подъезда. Все стихло.

Тогда Эмма вышла из-за статуи, хотела спуститься вниз. Но что-то было сильнее ее воли. Она подошла к двери комнаты Нельсона, нажала ручку, вошла…

Он стоял у окна, прислонившись головой к оконному переплету, его плечи вздрагивали. Эмма осталась у дверей, прижавшись к стене, ждала. Наконец он обернулся, увидел ее.

— Я стояла у дверей, — медленно сказала она, — слышала все. И вот… я у вас!

Она сделала шаг по направлению к нему. Он вскрикнул и, словно защищаясь, простер вперед руки.

— Миледи! Если вы хоть немного хорошо относитесь ко мне… Уйдите, миледи, уйдите! Вы не знаете…

Но Эмма продолжала приближаться к нему.

— Хоть «немного хорошо»? Да разве вы не знаете, что я стала вашей с первого взгляда? Том Кидд был прав: это судьба. Она толкает нас друг к другу. Мы не можем уйти от велений судьбы, даже Джосая должен был служить в ее интересах… Он хотел разлучить нас и как раз кинул насдруг к другу! — Теперь Эмма была совсем близко от Нельсона, смотрела на него с мягкой, тихой, трепетной улыбкой, положила голову к нему на плечо, закрыла глаза, шепнула: — Горацио… милый… герой мой…

Тогда он рванул ее к себе.

— Пусть я погибну от этого! — пробормотал он в полном отчаянии. — Пусть я погибну…


Сквозь окно вливался широкий поток солнечного света. Сияя, опьяненная победой, Эмма вошла в лучистый поток, остановилась, купаясь в нем, словно в океане силы.

Сверкающим взглядом приветствовала она залив, город, горы, острова. Ей принадлежало все это — ей и ему, чтобы они могли радостно шествовать вместе по миру. Им служила природа, и они служили ей. Обняв друг друга, приникли они к лону ее, в вечно зеленеющий, вечно цветущий, вечно плодоносный сад любви.

Раскрыв объятия, Эмма обернулась к Нельсону. Но он… Он, скорчившись, лежал на диване.

Тогда Эмма стала ухаживать за ним, словно долгие годы совместной жизни сделали их самыми близкими людьми. Она применила все, чему учил ее когда-то доктор Грейем: заставила спокойнее течь прилившую страстной волной к голове кровь, массировала его теми самыми мягкими поглаживаниями, которыми некогда прогоняла убийственную меланхолию Ромни. Когда же, очнувшись, Нельсон, стыдясь своей слабости, хотел уйти, она не отпустила его, заключив в объятия, стала успокаивать.

И тогда он наконец признался ей во всем.

Его отец медленно умирал от прогрессирующего нервного паралича; от него, вероятно, и унаследовал он эту болезнь. Он уже родился слабеньким, никогда не имел ощущения полногр здоровья. Самую безобидную радость прогоняла боязнь припадков, которые вызывались у него волнениями как радости, так и страданий.

Ему было двадцать пять лет, когда он полюбил в первый раз. Во Франции он увлекся юной дочерью английского священника в Сен-Омере. Уже целый год у него не было припадков, и он решился наконец признаться в любви. Но в самый момент объяснения с ним сделался припадок, и девушка в ужасе отказалась от него.

С Фанни Низбет его свели спокойная дружба и его симпатия к Джосае. Они поженились без всякой страсти, без волнений и кипения желания. И все-таки… в первую брачную ночь… опять припадок!

Так и зажили они с тех пор… Бесстрастная, холодная Фант ни, по-видимому, не чувствовала никаких лишений. Но его угнетала тоска — тоска по великому неизвестному любви, по всему тому, на чем зиждется все человеческое, по высшему, величайшему откровению творчества природы, по тому откровению, которое только и делает мужчину мужчиной, — по ребенку.

Каждый раз, когда он возвращался после своих морских блужданий домой, он бывал преисполнен надежд. Ведь подчинится же наконец это хилое тело воле души!..

Но что это за хрупкая воля, которую могла парализовать какая-нибудь нервная дрожь? К чему иметь душу, если ей запрещено любить? Стоило ли жить после этого?


Нельсон смолк, с отчаянием уставился в пространство, погрузился в мрачные думы.

Теперь Эмма поняла, почему он так опасливо избегал малейшего физического прикосновения к ней. Ведь уже само дыхание ее навевало на него парализующий страх!

О, мука! Бежать должен был он от всего, что любил, чего желал всей силой страстного сердца, и все-таки…

Вот сейчас он думал, будто умирает, но остался жив. Что, если все это — лишь воображение? Блуждание разгоряченной страхами фантазии?

Эмма склонилась к нему, обняла за плечи, шепнула на ухо:

— Помните ли вы доктора Грейема? Ученые называли его шарлатаном, его новую науку — обманом, и все-таки он многих вылечил. А я… я была его помощницей. Все, что он знал, доктор показал мне. Суеверные скажут, что это случилось затем, чтобы Нельсон выздоровел через меня. И так будет!.. Но только вы должны верить в меня, вполне на меня полагаться. Быть может, когда-нибудь…

Он насторожился, приподняв голову, и переспросил:

— Быть может?

Вне себя от сострадания, от любви, она приникла к нему, прижалась, осыпала его лицо градом трепетных поцелуев.

— Когда-нибудь… о, как хочу я этого! Всеми силами своей души хочу я этого! И я знаю, это будет. Однажды я подарю тебе… ребенка, Горацио!

XIX

Обыкновенно к обеду кто-нибудь приходил, но на другой день после празднества Гамильтоны остались в узком кругу своих близких знакомых.

Когда Эмма вошла в столовую, сэра Уильяма еще не было. Сдерживаемая присутствием матери, она приветствовала Нельсона тайным взглядом, прислушиваясь, как он восхвалял удачное течение праздничного пиршества, руководимого старушкой. Он всегда бывал мил и любезен с нею, как с родной матерью.

Наконец явился сэр Уильям. Эмма невольно содрогнулась, взглянув на него. Ни разу в прошлую ночь не подумала она о нем, теперь же ее вдруг пронзила мысль, что случившееся касается также и его!

Сэр Уильям был, по-видимому, в наилучшем расположении духа. Он осведомился о здоровье всех присутствующих, крепко пожал руку Нельсону, поцеловал Эмму в лоб, похлопал по плечу миссис Кадоган, а затем с удивлением оглянулся:

— А юный Асканий Дидоны? Разве его еще нет здесь? Так как сегодня мы между своими, то я пригласил его к обеду.

Нельсон съежился:

— Джосая… он не придет. Я должен был послать его в Кадикс… мне нужен был надежный человек…

Сэр Уильям засмеялся:

— И вы выбрали как раз Джосаю? Ей-богу, по службе нет ни малейшей выгоды быть вашим сыном! Стоило ему хоть немного обжиться в нашем неаполитанском раю, как папаша-адмирал уже гонит его, словно архангел с огненным мечом, вон из рая. Ну в конце концов, свежий морской воздух не повредит ему. Вчера он держал себя… ну скажем, задорно. Немного не хватило, чтобы он испортил нам самый блестящий момент нашей программы. Ну что же, молодая кровь… к тому же крепкое вино. А когда знаешь, как он обожает отца… Тут уже при всяком удобном и неудобном случае легко разразиться криками «браво» и аплодисментами. Хорошо еще, что я тут же пустил в ход музыку; таким образом, никто ничего не заметил! — Он по очереди посмотрел на Нельсона и Эмму, потер руки, затем указал на накрытый стол:

— Ну, начнем? Миссис Кадоган, лучшая из тещ, разрешите мне повести вас к столу! Я уже вижу по суровой мине господина адмирала, что он собирается отбить у меня жену. Возьми на абордаж его, Эмили! И отбуксируй его на другую сторону, подальше от нашей достопочтенной старости! Пойдемте, мамашенька, давайте сядем против молодых людей!

Гамильтон шутливо преклонил перед нею колено, предложил ей руку, но она, смеясь, ответила:

— Очень жалею, сэр Уильям, но я уже обедала. Вы знаете, я привыкла делать это раньше. Сюда я вошла лишь затем, чтобы посмотреть, все ли в порядке, а то в эти праздничные дни слуги немного распустились.

Сэр Уильям сделал комически-огорченное лицо:

— Вечно не везет мне с женщинами! Я с удовольствием поболтал бы с вами немного! А то вот эти дети все говорят о высоких материях, и тут уже приходится отставать и сидеть в качестве лишнего третьего лица. Ну так сделайте хоть что-нибудь для моей бедной души! Перед послеобеденным сном помолитесь Богу за своего зятя, безбожного насмешника!

Он довел тещу до двери, простился и вернулся обратно. Усевшись против Эммы и Нельсона, он продолжал непрерывно болтать, пока лакей подавал к столу.

— Значит, Джосая отправился в Кадикс? Так неожиданно?

Не отрывая взора от тарелки, Нельсон ответил:

— Я отправил из Египта «Леандра» с известием о победе. Но он не дошел до места назначения — его захватил «Женере», один из сбежавших с поля сражения французов. Только вчера я получил известие об этом, во время бала. Таким образом, лорд Сен-Винсент, вероятно, еще ничего не знает об Абукире. А так как Джосая — младший капитан…

— Он должен был отправиться. Ну конечно! Ах, эти вечные дела! Прямо из-за праздничного стола за работу! Вот почему на рассвете у вас все еще был свет!

Эмма с трудом скрыла свой испуг.

— Ты видел…

— Ах, да ведь ты еще ничего не знаешь! Едва только я переоделся после бала, как на меня насел мистер Кларк с лондонской почтой. Лорды из Министерства иностранных дел опять залюбопытствовали, желают подробно знать, почему Неаполь все еще не открывает нам своих гаваней. Для меня — сущий пустяк в восемнадцать листов писчей бумаги! А наш медлительный мистер Кларк — я думал, мы никогда не покончим с расшифрованием. Когда взошло солнце, я потерял терпение, хотел попросить тебя помочь. Я поднялся, постучал к тебе в дверь, но ты не ответила. Тогда я подумал, что после всех волнений ты имеешь слишком большое право на крепкий сон. Я сконфуженно вернулся, словно отвергнутый супруг! — И он захихикал и сделал комическую гримасу.

Когда взошло солнце… А дверь! Дверь, в которую стучался сэр Уильям!.. У Эммы было такое чувство, будто в ее жилах кровь превращается в лед.

— Почему же ты не вошел? — с трудом пробормотала она. — Ведь дверь была не заперта, не правда ли? Было так жарко. Я не спала. Я сидела на балконе…

Она встретилась с угрюмым взглядом Нельсона, и ее голос оборвался.

Ах, вот она и сама делала то, что она так осуждала в других! А каким пошлым казалось ей, что они лгут, когда любят…

Звонко рассмеявшись, сэр Уильям всплеснул руками:

— И ты, Брут? Значит, мы все трое не спали! Но вы, счастливые, могли наверстать упущенное хоть после, тогда как бедный, измученный посланник… До самого обеда курьеры летали туда и сюда, да и перед обедом пришла записка от Марии-Каролины. Она чувствует себя плохо и просит меня уговорить моего друга Чирилло, чтобы он опять стал лечить ее.

— Чирилло? — повторила Эмма, поспешно хватаясь за возможность перейти на другую тему. — Не думаю, чтобы он пошел на это! — И, обратившись к Нельсону, она пояснила: —

Он ненавидит ее. Прежде Чирилло был ее лейб-медиком, но после казни школяров отказался от места.

Нельсон попытался поддерживать эту тему:

— Да, в свое время вы писали мне об этом… писали также, что он не любит нас, англичан.

— Он видит в нас губителей Неаполя. Но его ненависть лишь в теории. Как врач, он равнодушен к политике и, например, ко мне лично относится с величайшей заботливостью.

Улыбка, та самая своеобразная, смущающая, поддразнивающая улыбка не сходила с лица сэра Уильяма.

— Чирилло находит, что в лице моей супруги он натолкнулся на интересный случай. «Horror vacui» [290] — так называет он в шутку это состояние. Так сказать — «голод сердца». Не правда ли, какой лестный диагноз для меня, по закону обязанного заниматься поставкой надлежащего питания для супружеского сердца? Не беспокойся, Эмили, я отношусь к этому без всякого трагизма! Ведь это конек доктора Чирилло! Он считает всех наших дам истеричками. Конечно, тут не было бы большого чуда при их праздности и пламенности неаполитанского солнца… Бога ради, не заводите здесь интрижки, кариссимо! С этими неустойчивыми душами никогда не знаешь, до чего дойдешь, а яд и кинжал — излюбленная развязка у итальянцев. Даже мы, иностранцы, начинаем подражать им в этом… Впрочем, что я вздумал говорить об этом? Для вас, как супруга sans peur et sans reproche [291], тут нет никакой опасности. Кстати, имеете ли вы какие-нибудь сведения о леди Нельсон? Жаль, что ее нет здесь и она не может разделить триумф своего героя! Я сгораю желанием познакомиться с нею. Привязать к себе мужа-скитальца так, чтобы, несмотря на разлуку и экзотические искушения, он оставался верен — да она, наверное, пользуется какими-нибудь магическими средствами! Не сердитесь, иллюстриссимо! Вы, скитальцы, еще не знаете нас, людей общества. Если мы не хотим показаться смешными, то должны шутить и острить решительно над всем. Даже над своей святыней, даже над женами. Но, говоря серьезно, я чувствую величайшее уважение к леди Нельсон и был бы в восхищении, если бы Эмме удалось снискать ее дружбу. Не воспользуешься ли ты, милочка, случаем написать ей? Поделись с нею всеми маленькими приятными воспоминаниями, которыми были так богаты последние дни. И не забудь объяснить ей неожиданный отъезд Джосаи, чтобы она не подумала, что мы плохо обращались с ним. Напиши сегодня же, хорошо? А теперь возьми в руку бокал, милая! Пусть адмирал разрешит нам под итальянским небом выпить за здоровье его далекой, верной, мужественной английской женушки!

Последние слова сэр Уильям выговорил стоя, и его торжественно-серьезный тон резко контрастировал с прежней легкостью тона. Затем он прикоснулся своим бокалом к бокалу Нельсона.

Нельсон тоже встал. Пробормотав несколько слов благодарности, он ответил на приветствие сэра Уильяма, а затем потянулся с вином к Эмме. Но его рука дрогнула, вино взметнулось вверх, выплеснулось на скатерть. Тонкий бокал разлетелся вдребезги…

Нельсон нахмурился. Вдруг он тяжело рухнул на стул… Эмма не решалась помочь ему, не решалась даже взглянуть или заговорить с ним: первым же взглядом, первым же словом она с головой выдаст себя!

Сэр Уильям поспешно подбежал к Нельсону, склонился к нему:

— Нельсон, что с вами? Не послать ли мне за врачом?

Нельсон с трудом оправился, попытался улыбнуться:

— Временная слабость… Последствия лихорадки, которой я страдал в пути сюда. Не беспокойтесь, все уже прошло.

Сэр Уильям покачал головой:

— Прошло? Волнения похода, поездки, празднества — боюсь, что вы слишком положились на свои нервы. В самом деле, вы должны позволить мне привести Чирилло. Я никогда не прощу себе, если гордость Англии пострадает в моем доме!

Голос старика звучал нежно, дрожал слегка, словно полный сердечной заботы. Он спокойно смотрел на Нельсона.

Эмме был знаком этот холодный, пронизывающий взгляд. Так смотрел сэр Уильям на жучков и бабочек, когда живыми надевал их на булавки для коллекции, словно любуясь судорогами страдающих животных.

А потом он перевел взгляд с Нельсона на нее…


После обеда сэр Уильям привел Чирилло и уговорил Нельсона, чтобы тот дал врачу осмотреть себя.

Чирилло осмотрел Нельсона и состроил серьезную мину. Он предсказывает катастрофу, если Нельсон не будет беречься. Неаполь с непрестанной сутолокой будет губителен для него; лучше всего было бы ему удалиться на некоторое время куда-нибудь в деревню, в тишину, пожалуй, в Кастелламаре. Знаменитые серные ванны и соляные источники в соединении с лечением ослиным молоком вольют новую силу в истощенные нервы, обогатят кровью изможденное тело Нельсона.

Сэр Уильям оживленно подхватил:

— Я сам не раз бывал там, тамошний воздух делает просто чудеса. К тому же Кастелламаре — в часе езды от Неаполя, и вы будете у нас постоянно под рукой, если понадобитесь. Там находится старинный королевский замок, выстроенный еще Анжу на случай чумы, — с чудным парком, дивными каштановыми аллеями, восхитительными видами на залив и Везувий. Мария-Каролина с радостью предоставит вам этот замок.

Не напишешь ли ты сейчас же ей маленькой, славной записочки, Эмма? Если мистер Кларк сразу отнесет ее королеве, он к вечеру вернется с приказом дворцовому управителю, так что завтра можно будет уже ехать. Вы удивлены, милорд? Уж не думаете ли вы, что я так жесток, что способен отпустить вас в полном одиночестве? Самого меня, к сожалению, удерживает здесь очаровательная госпожа Политика, и я буду рад, если мне удастся навещать вас хоть на часочек. Но к чему же иметь добрую жену, если ее нельзя одолжить другу? Не правда ли, Эмили, ты согласна? Разумеется, если вы, милорд, питаете доверие к ее способностям быть хорошей сестрой милосердия. Я со своей стороны могу горячо рекомендовать ее. Разве, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, я не кажусь настоящим Аполлоном! Ну-с, милый друг, согласны? Хотите дать вылечить себя этим хорошеньким, нежным ручкам?

Шутил ли он? Было ли это совпадением, что он высказал как раз то, о чем Эмма страстно мечтала этой ночью?

Она пошла к столу, чтобы написать записку Марии-Каролине, скрывая свое беспокойство под натянутым смехом. Засмеялся и Нельсон, и в его смехе дрожало то же беспокойство. Все трое смеялись, смеялись…

Только Чирилло оставался серьезным.

— Простите, ваше превосходительство, — заявил он. — Раз вы желаете знать мое мнение… откровенно говоря, я считаю лучше, чтобы милорд отправился в Кастелламаре один. Ему нужно полное, ничем не нарушаемое одиночество. Болезнь его очень своеобразна. Под непрерывным душевным угнетением пострадала вся его конституция. Кроме того, при исследовании мне пришлось натолкнуться на кое-какие особенности, которые обыкновенно встречаются лишь у женщин. Прежде всего страшная раздражительность, причины которой остаются для меня скрытыми и которая… почти граничит с истерией!

Сэр Уильям просто завизжал от веселости:

— Истерия! Ну не говорил ли я вам, что это конек доктора Чирилло, милорд? Теперь он опять оседлал этого конька и бесстрашно скачет на нем вперед, как блаженной памяти благородный рыцарь Дон Кихот Ламанчский, прямо навстречу привидениям! Вы гений и схватили в Вест-Индии лихорадку, следовательно, у вас истерия. Эмили тоже вроде гения и имеет в лице Марии-Каролины истеричную подругу, а значит, и она тоже — истеричка! Кавалер и дама, страдающие истерией, — ну их, конечно, надо держать подальше друг от друга! Если их свести вместе, то они волей-неволей будут действовать друг на друга, друг друга воспламенять. Если они сойдутся характерами, то перевернут весь мир, ну а не сойдутся, тогда произойдет ссора и смертоубийство. Да, да, милорд, несчастья не избежать, если только вы не сойдете с пути моей жены!

При подобной mena ges a deux [292] один всегда сгрызает другого. Вопрос только в том, у кого зубы острее, а это окажется при всех обстоятельствах у дамы. Вы только посмотрите, как она смеется. Разве у нее не чудесные, белые, крепкие зубы? Берегитесь ее, милорд, берегитесь! Она съест вас, съест!

Гамильтона просто корчило от веселости. Посматривая на всех, он искал одобрения своим шуткам. Но Эмме казалось, будто в глубине этого взора таится все то же холодное пытливое злорадство.

Чирилло встал со стула, не скрывая своей досады.

— Вашему превосходительству угодно шутить, — сказал он. — Я не хотел сказать ничего подобного. Но во всяком случае…

— Вы сердитесь на меня, кариссимо дотторе? [293] — перебил его сэр Уильям, фамильярно похлопывая доктора по плечу. — Но, несмотря на все уважение к вашей теории, я… в нее не верю. Во всяком случай, здесь нет интересного болезненного прецедента. Лорд Нельсон вернулся несколько истощенным из похода, только и всего, а моя жена совершенно здорова. Могла ли бы она иначе выносить так долго мою особу? Единственное интересное явление представляю я сам, потому что решаюсь оставить свою жену наедине с победоносным героем. Разве это не истерия? Но и в этом случае вы ошиблись бы, Чирилло! Я попрошу миссис Кадоган отправиться с ними в качестве дуэньи. Разумеется, только из-за злых языков. Ведь сторожить ей там нечего. Вашим землякам, кариссимо, я не доверился бы, конечно: они переняли у древних римлян, как надо подкатываться к чужим женам. Но мы, бритты — не правда ли, милорд? — честные, приличные деловые люди. Мы иной раз покупаем себе жен, но не крадем их. Так пойдем, Чирилло, сведем вашего конька на конюшню. Милорд, можете спокойно доверить свое потерпевшее аварию суденышко гавани дружбы, которая в то же время является гаванью здоровья. А ты, Эмили… готова ли записочка Марии-Каролине? Спасибо, я отправлю ее с Карлом. Я невыносимый болтун, не правда ли? Но Бог правду видит! Терпи, бедная жена! Час освобождения скоро пробьет! В Кастелламаре ты отдохнешь от меня.

Кивнув Эмме и Нельсону, подбрасывая письмо в руке, сэр Уильям ушел, уводя с собой доктора Чирилло. Старик шел, приплясывая и напевая гавот Люлли, к музыке которого он подобрал новый текст:

— Мы не воры… мы не воры…

Его старческий тонкий голос долго несся к ним из коридора.

— Он словно знает обо всем! — пробормотал бледный Нельсон. — Словно знает…

Но Эмма бросилась в его объятия, прижалась к его устам.

— Мы будем с тобою наедине… наедине… наедине!


Когда сэр Уильям через десять дней приехал в Кастелламаре, его поразил вид Нельсона.

— Да у вас щеки как у атлета, и твердый шаг, как у кирасира! Теория Чирилло потерпела блестящее крушение. Разве я не говорил вам, что у моей жены волшебные руки? Если она начнет ухаживать, то всякий выздоровеет!

Шутя, он поднял руки, словно благословляя стоявшую перед ним пару, но, хотя он и улыбался при этом, Эмме и Нельсону казалось, будто из его взора на юные цветы их счастья сыплются холодные снежинки…

Затем сэр Уильям стал рассказывать им новости. Французский посланник Гара был отозван, на его место назначен Лаконт Сен-Мишель, один из тех кровожадных якобинцев, которые приговорили Людовика XVI к смертной казни. Его назначение было открытым оскорблением Марии-Каролине, но оно вдохнуло новые надежды в сердца «патриотов», оживило подпольную работу тайных клубов. К прежним требованиям Гара новый посланник прибавил еще новое уменьшение неаполитанской армии. Расчет был ясен: беззащитный Неаполь должен был без боя отдаться в руки врагов и вместе с остальной Италией слиться в единую республику под французским протекторатом.

С другой стороны, в Неаполь прибыл барон Мак, выпрошенный у императора полководец. Он осмотрел лагерь в Сан-Джермано, назвал армию лучшей в Европе и заявил, что с такими молодцами ему не трудно будет прогнать французов.

И все-таки Фердинанд не решался двинуть войска. Единственное, чего могла добиться от него Мария-Каролина, — это созыва военного совета, который должен был состояться на следующий день в Казерте. Королева просила Нельсона принять участие в этом совете, велела напомнить о данном им обещании. Эмму она тоже ждала. Ведь дело шло о том, чтобы общими силами заставить труса принять мужественное решение.

В конце сэр Уильям передал Нельсону письмо, привезенное адмиралу в это утро курьером-парусником из Кадикса.

Значит, Джосая уже прибыл туда? Как изобразил он главному адмиралу положение дел в Неаполе?

Лорд Сен-Винсент поздравлял Нельсона с победой, выражал сожаление по поводу полученных ран, а далее сообщал ему свой приказ немедленно отбыть из Неаполя, плыть к Мальте, прогнать французов с острова и обратить крепость и гавань в станцию для английского флота. Хотя письмо было написано безукоризненно вежливо, тон его дышал такой резкой определенностью, что сопротивление было немыслимо. Одиннадцать дней продолжалась кастелламарская идиллия; теперь все было кончено…

Но Нельсон, по-видимому, даже не подумал об этом. Он со страстным усердием принялся за приготовления к отплытию, желая уже шестнадцатого числа выйти в море.

Неужели он уже пресытился Эммой?

Ах, она мечтала о герое, гордилась, что нашла его, а теперь будет тосковать, что одна любовь не может наполнить его, что он не бабий прихвостень?

Она попыталась весело улыбаться Нельсону, принуждала себя не замечать злорадного взгляда своего мужа, но в ее сердце царила томительная боязнь. Вернется ли к ней возлюбленный из этой новой опасности? А если судьба даст ей это счастье, то каким вернется он? Ведь его тело уже носило страшные доказательства пережитых сражений…

XX

Мария-Каролина открыла заседание военного совета пламенной речью. Невероятных жертв стоило довести численность войска до шестидесяти пяти тысяч. Отдельными частями командовали опытные офицеры, общее руководство армией было возложено на испытанного воина, барона Мака. И теперь отказаться от всего этого? По приказанию этих цареубийц, которые скрывали под показными идеалами лишь кровожадность и хищность?

— Я знаю, если мы не подчинимся, будет война. Но чем же мы, собственно, рискуем? Великие державы уже заключили новый союз. Одна только Австрия перебросит в Верхнюю Италию шестьдесят тысяч человек, за нею последует Россия с большей армией; Англия шлет деньги, оружие, обмундировку для войск, заставит крейсировать вдоль берегов Италии сильный флот. А Неаполь хочет остаться позади, скрыться за пустыми отговорками, навлечь на себя упрек в трусости? — закончила она свою речь с гневным взором в сторону Фердинанда.

Тот нетерпеливо заерзал на стуле, а затем воскликнул плаксивым тоном ребенка:

— Но ведь я готов отдать приказ к выступлению, только не в данный момент! Сам император собственноручно писал мне, чтобы я не трогался с места, пока его армия не войдет в Ломбардию.

Толстая нижняя губа Марии-Каролины выдвинулась вперед, что придало ее лицу выражение высокомерного презрения.

— Вашему величеству угодно забыть, что это письмо значительно отстало от опередивших его событий. Когда оно писалось, битвы при Абукире еще не было, Бонапарт еще не был заперт в Египте с сорокатысячным корпусом, Шампионе не был еще обессилен в Риме отправкой корпуса на Рейн. Теперь Шампионе едва ли располагает двадцатью тысячами человек. Не прикажете ли ждать, пока его армия опять усилится? Никогда еще счастье не улыбалось нам так, как теперь. Каждый потерянный нами день выгоден нашим врагам!

— Наши друзья в Папской области тоже молят нас выступить как можно скорее, — вставил Актон своим тоненьким голоском. — Если мы промедлим долее, их симпатии к Неаполю охладеют. При тосканском дворе уже полагают, что эти симпатии и так утеряны нами.

Фердинанд обеими руками закрыл себе уши.

— А разве я сам не стану тоже потерянным человеком, если поступлю по-вашему? Эти хитрые французы только и ждут того, чтобы я переступил свои границы. Ведь они знают, что без флота не могут сделать мне здесь, в Неаполе, ровно ничего. Карачиолло, ты неаполитанец, знаешь народ! Скажи же королеве, можно ли совратить у меня хоть одного-единственного, самого растерзанного лаццарони речами о свободе, равенстве, братстве?

Адмирал герцог Карачиолло склонил перед королевой свою седую голову:

— Это так, государыня. Если французы осмелятся пожаловать сюда, вся страна поднимется, как один человек!

Мария-Каролина подобрала губы с горькой усмешкой:

— А заговоры против трона, которые были открыты нами в эти последние годы?

Тонкая улыбка скользнула по лицу Карачиолло.

— Разрешите мне, ваше величество, сказать откровенно. Ведь не ваше величество открыли эти мнимые заговоры, не коренные неаполитанские судьи, а Ванни — карьерист, пользовавшийся всякой возможностью, чтобы выплыть на поверхность. Когда милостью вашего величества эти процессы были переданы на рассмотрение законного суда, почти все обвиняемые оказались оправданными. Обвиненными оказались не сколько юных горячих голов. Но это были болтуны, у которых просто застоялся язык, потому что… — Он запнулся, тщетно подыскивая слова.

— Выкладывай смело, Франческо! — смеясь, кивнул ему Фердинанд. — Молодые люди просто практиковались, чтобы не забыть родного языка — ведь обыкновенно здесь говорят по-немецки или по-английски! — Фердинанд осклабился и с улыбкой следил за действием своего ответного выпада. Но когда Гамильтон поспешно встал, чтобы возразить, король втянул в плечи голову, пугливо пригнулся, словно ожидая удара, и завопил: — Не говорите ничего, сэр Уильям, ничего не говорите! Я уже знаю, знаю! Теперь я не смею отпустить даже остроумную шутку! А эта шутка все-таки остроумна, сэр Уильям! А, что?

Он, смеясь, кинулся обратно на свой стул, злорадно сверкнул взором в сторону Марии-Каролины, которая сидела против него и вся раскраснелась от полного отсутствия всякого достоинства в его поведении.

— Во всяком случае, ваши величества можете быть уверены, что все заговоры против трона были мифическими, — серьезно договорил Карачиолло. — Их изобрели бессовестные люди, считавшие выгодным для себя сеять недоверие между королевским домом и народом!

Сэр Уильям посмотрел на него в упор:

— Не можете ли вы назвать нам их имена, герцог? Мне во многих отношениях было бы интересно познакомиться поближе с этими порядочными людьми!

— Сожалею, ваше превосходительство! Я недостаточно дипломат, чтобы чувствовать себя вполне уверенно на окольных тропинках интриги. В качестве моряка я обладаю одним только словом, но ставлю это слово в залог и присовокупляю к нему еще и собственную голову, что ни один неаполитанец не в состоянии предать иностранцу веру и отечество!

— А короля, герцог? — резко спросила Мария-Каролина. — Ручаетесь ли вы своей головой за безопасность короля? Разве не верен слух, будто господа «патриоты» видят в Бурбонах чужаков, не имеющих отношения к так называемому итальянскому отечеству?

Карачиолло закусил губу.

— Ваше величество, — смущенно залепетал он, — кто вашему величеству…

Но Фердинанд не дал ему договорить до конца; ему уже давно надоело скучное заседание, и он рад был уйти, чтобы избегнуть необходимости принять сейчас решение.

— Ах, да оставим все это! Я знаю своих неаполитанцев и не боюсь их. Они пойдут за меня в огонь и воду — лаццарони, горожане, дворяне, все! Почему я должен первым нести на рынок свою, кожу? Если император выступит в поход, выступлю и я, но ни на день раньше. А теперь мы закончим, ведь так? Заседание продолжалось достаточно долго. Пойдем со мной, Франческо! Ведь ты любишь собак. Мой друг, маркграф Ансбахский, прислал мне свору гончих, натасканных на кабанов. Чудеснейшие экземпляры, скажу я тебе! Я покажу их тебе. Господа, кому угодно, присоединяйтесь к нам!

Он взял Карачиолло под руку и хотел выйти из зала, но, повинуясь взгляду сэра Уильяма, Актон удержал его:

— Прошу ваше величество еще об одной минуте внимания. Как благоугодно будет вспомнить вашему величеству, два дворянина — Этторе Руво и лейтенант Фердинандо Априле — неделю тому назад тайно покинули Неаполь-

Король недовольно остановился:

— Ну что же из этого? Руво, наверное, отправился в свои калабрийские поместья, а Априле… ну, конечно, у него опять какая-нибудь интрижка. И из-за таких пустяков вы меня мучаете!

— Простите, государь, но начальник тайной полиции докладывает, что их видели в Риме…

Фердинанд вздрогнул:

— Что? Что вы говорите? В Риме? Что им нужно в Риме?

— Сожалею, что должен огорчить вас, государь, но моя обязанность донести вашему величеству, что оба вышеназванных дворянина поступили на французскую службу офицерами!

Король поднял руку и двинулся из Актона, словно желая ударить его.

— Это неправда! Это не может быть правдой! Неаполитанцы, дворяне, офицеры… Берегитесь, господин министр! Если вы обманываете меня…

Актон гордо выпрямился и смерил короля сверкающим взором.

— Я не неаполитанец и не стану ручаться своей головой за вещи, которые не могу доказать. Но все-таки я не обманываю вашего величества. Нашему римскому агенту удалось достать копии патентов. Не угодно ли вашему величеству лично взглянуть!

Он взял со стола документ и, развернув, подал его Фердинанду. Король взглянул на него, но, не будучи в состоянии разобрать французский текст, сейчас же отдал обратно. Его лицо покраснело, во взоре сверкнула жестокость…

— Значит, это правда? А, неблагодарные узнают меня! Возбудите против них процесс, Актон! Сейчас же! И… Что тебе нужно, Карачиолло? Зачем ты перебиваешь меня?

Адмирал, словно заклиная, поднял руку. Теперь он почтительно приблизился:

— Государь, я прошу милостивого разрешения сказать несколько слов. Я не оправдываю Руво и Априле, нет!.. Я возмущен их поступком, но обстоятельства, при которых… Руво — пламенная душа, его способностям не было поля деятельности в Неаполе… Априле был сурово наказан из-за пустячной провинности по службе… оба они принадлежат к нашим лучшим родам… Если бы ваше величество оказали милость, я уверен,

они вернулись бы с повинной.

Фердинанд снова уселся. Его взор неуверенно блуждал по залу.

— Это так, — буркнул он, не смотря ни на кого. — У них большое родство, много приверженцев… быть может, лучше, если милость будет предшествовать праву.

Мария-Каролина звонко расхохоталась:

— Почему бы вашему величеству не разрешить этим господам показать дорогу цареубийцам в Неаполь? Тогда королю уже не придется мучить себя вопросом о праве на милость! — И, нервно разодрав кружевной платок, королева разразилась безмолвным рыданием.

Вдруг Нельсон встал с места, подошел к королю, вытянулся перед ним:

— Благоволите отпустить меня, государь. Я считаю свое дальнейшее пребывание в Неаполе бесцельным, а так как я нужен в другом месте…

Фердинанд поднял на него изумленный, смущенный взор:

— Вы хотите уехать? Совсем?

— Я отправляюсь брать Мальту, а затем буду просить свое начальство дать мне другое назначение. Я не желаю быть поставленным в необходимость служебно общаться с людьми, с которыми офицер моего короля не должен иметь ничего общего! — Он сухо поклонился, но затем, увидев, что Карачиолло бросился к нему с другого конца зала, холодно спросил: — Что угодно, герцог?

Карачиолло остановился возле него, красный и задыхающийся:

— Прошу объяснений, милорд! Кого вы подразумеваете под людьми, с которыми вы не желаете иметь ничего общего?

Нельсон холодно улыбнулся:

— Кого? Предателей, дезертирующих из-под знамен, клятвопреступных негодяев и… их покровителей. Милорд, взглянуть на дело человечно — не значит покровительствовать.

— Герцог! Советовать королю помиловать предателя — значит делаться сообщником в предательстве! Как может король рассчитывать на верность, если предатель останется безнаказанным? На рею — предателя, адмирал Карачиолло, его труп — рыбам — таков взгляд и обычай во всяком честном флоте. Пусть и неаполитанский флот усвоит его себе!

Сказав это, Нельсон со всей надменностью британца повернулся к герцогу спиной и медленно направился к Марии-Каролине. Рука Карачиолло резко схватилась за рукоять кинжала. Эмма испуганно вскрикнула:

— Берегись, Горацио!

Несколько секунд царила мертвая тишина. Вдруг сэр Уильям разразился звонким смехом.

— Прошу извинения, но… ну разве не комик моя жена? Она не привыкла присутствовать на заседаниях военного совета и воображает, что стоит людям разойтись во мнениях, как сейчас же произойдет несчастье. В самом деле, Эмми, ты совершенно ошибочно истолковала невинное движение герцога. И вы, милый Горацио, — извините меня! — тоже впали в ошибку. Герцог совершенно не собирался брать под свою защиту этих негодяев. Он хотел лишь разъяснить его величеству, что они действовали по личным мотивам, а не в силу общего дворянству бунтовщического настроения, существование которого герцог отрицает. Правильно истолковал я ваши слова, герцог? Ну-с, таким образом недоразумение разъяснено, и нет ни малейших причин вам обоим сердиться друг на друга. Однако этим далеко не сказано, что я разделяю благоприятное мнение герцога относительно так называемых «патриотов». К сожалению, у меня имеются результаты собственных наблюдений. Эти господа фактически немного заигрывают с революционными идеями якобинцев. Поэтому… в качестве представителя дружественной державы я не могу умолчать, что нашествие французов может оказаться до крайности опасным. Как бы народ ни любил ваше величество, опыт прошлого уже доказал, чего стоит народная любовь. Ведь и у Людовика XVI тоже не было ни одного личного врага!

Сэр Уильям сказал все это легким, почти шаловливым тоном, который резко контрастировал со смыслом его речи. И тем глубже оказалось ее действие. Объятый ужасом смерти, Фердинанд вскочил и забегал взад и вперед по залу.

— Это правда, они любили его! — простонал король. — Все, все! И все-таки они потащили его на эшафот, под нож… как мясники.

— А когда его голова скатилась на песок, они смеялись! — резко вставила Мария-Каролина. — Все смеялись, все!.. Лаццарони Парижа!

Фердинанд кинул на жену свирепый взгляд, хотел что-то ответить ей, но страх был в нем сильнее гнева. Он беспомощно, словно ребенок, подошел к Гамильтону и с мольбой взглянул на него.

— Что же мне делать? Что мне делать? Один говорит — выступать, другой — ждать. Я тут ничего не понимаю, я не солдат. Помогите мне, сэр Уильям, дайте мне совет!

Гамильтон пожал плечами:

— Я тоже не солдат, государь, а профан не имеет права поднимать голос в таком важном вопросе. Но разве к услугам вашего величества не находятся два специалиста? Барон Мак, реформатор австрийской армии, доверенное лицо его императорского величества, и лорд Нельсон, победитель?

В течение всего заседания Мак не проронил еще ни одного слова. Приткнувшись в кресле, он непрерывно ощупывал себя, корчил болезненные гримасы, испускал стоны. Его мучила подагра. Теперь он с трудом встал.

— Я еще не могу высказать вашему величеству свое мнение! — тоненькой фистулой воскликнул он. — При всем желании! Нахожусь здесь всего четыре дня, еще не осмотрелся. Мой повелитель император… если предостерегает от поспешности… имеет основания! Австрия не готова с вооружением. Но и государыня королева… если хочет использовать хороший момент… имеет основание! Шампионе слаб. Без сомнения, большой стратегической ошибкой Директории было взять у него корпус для посылки на Рейн. Армия и Неаполь, наоборот, сильны. Чудесно! Лучшая в Европе… Я так назвал армию. Не беру слов обратно. За мной дело не станет. Три-четыре недели приготовлений, и можно выступить. Через неделю после этого Рим будет освобожден. Государь может положиться на меня. Мак постоит за себя!

Кивнув головой, он снова сел, снова издал стон.

Фердинанд смотрел на него выпуча глаза, словно не поняв ни слова. Затем он смущенно обратился к Нельсону:

— Милорд, прошу вас… что вы мне посоветуете? Говорите без стеснений! Что вы сделали бы, если бы были на моем месте?

Страх овладел Эммой. Этот непостоянный король… этот разбитый подагрой генерал… Невольно она протянула руку Нельсону, желая предостеречь его, но он, казалось, не заметил ее жеста. Меряя короля сверкающим взглядом, он гордо выпрямился:

— Вашему величеству угодно знать? Но мои сражения уже дали ответ на этот вопрос! Сражаться лицом к лицу, а не подстреливать издалека — вот моя тактика! Будь я королем этого государства и будь мои дела в порядке, то, положившись на Божью помощь, я ринулся бы на врага! С мечом в руке! Победа или смерть!

В страстном волнении Мария-Каролина захлопала в ладоши:

— Победа или смерть! Вот это — Нельсон! Слушайте его, государь! Это говорит мужчина!

— Смерть или победа!.. — дрожа, повторил король. — Неужели нет другой возможности, милорд! Неужели нет? Никакой?

— Для короля, как я представляю его себе, — нет! Другой, конечно… мог бы сидеть спокойно, спокойно глотать все оскорбления, ждать, пока его не вышвырнут из его королевства!

Король вздрогнул, словно его ударили:

— Милорд…

— Или то, или другое, государь! Третьего исхода нет! Фердинанд отступил перед потоком искр, сыпавшихся из глаз Нельсона, испуганно поплелся на свое место, со стоном опустился в кресло:

— Хорошо уж, хорошо! Слышишь, Карачиолло, что я говорю? Я не принимаю на себя ответственности! Будь свидетелем, как меня запугивают… Ну хорошо! Прикажите изготовить приказ о мобилизации армии, Актон!

Министр поспешно достал из портфеля заготовленный приказ и поднес королю:

— Это уже сделано, государь. Не хватает только подписи вашего величества!

Губы Фердинанда дрогнули, словно он был готов заплакать.

— Ах, я знал заранее, что вы доведете меня…

Он подписал, причем брызги окропили бумагу.

С криком ликования Мария-Каролина бросилась к документу, прижала его к груди, поднесла к губам. Дикая радость была в ее взоре.

— Это война, господа! О Мария-Антуанетта!.. Сестра… невинно убиенная! Наконец-то мы отомстим палачам за твою кровь!

Министры с поздравлениями окружили ее.

Королева сейчас же занялась приказами. Маку она дала месяц на приготовления, затем войско должно было вторгнуться в римские пределы без объявления войны, как меч Божий…

На короля никто не обращал внимания. Схватив руку Карачиолло, он тяжело направился к дверям. Но прежде чем он ушел из зала, Актон догнал его.

— А Руво, Априле, государь? Что прикажете вы, ваше величество, относительно их?

Дрожь пробежала по всей тяжеловесной фигуре Фердинанда.

— Предатели! Предатели! Они виноваты в том, что я подписал этот кровавый приказ! А потому… А, я подпишу и им тоже кровавый приговор! — Заметив по глазам Карачиолло, что он собирается просить о помиловании, король продолжал: — Молчи, Франческо, а то я поверю тому, что говорят о тебе враги! Надо наказать их в пример другим. Голову долой, Актон! Голову долой!

Фердинанд непрерывно повторял эти два слова, словно от них на него веяло каким-то диким наслаждением. Хищная улыбка, улыбка неукрощенного зверя, обнажала при этом острые зубы…

— Почему вы сделали мне знак, когда король захотел знать мое мнение? — внезапно спросил Нельсон, возвращаясь в палаццо Сиесса. — Чтобы предостеречь меня?

Эмма кивнула:

— Я не хотела, чтобы вы открыто высказывались за войну. Если ее исход будет несчастлив…

— Вы не доверяете армии? — с удивлением перебил ее Нельсон. — Но ведь они отличились в Верхней Италии! Сам Бонапарт хвалил ее!

— Конница… две тысячи человек, но собственно армия… ах, как она сформирована! В каждой общине второго сентября неожиданно забрали по восьми человек из тысячи — без за кона, без подготовки, без медицинского освидетельствования, все по грубому произволу. Людей без всякого стеснения оторвали от семей. Теперь они кричат об обманах и подкупах, насилии и бесправии. Можно ли будет поставить им в вину, если они не захотят сражаться?

Сэр Уильям иронически передернул плечами:

— Пусть они только помаршируют под барабан! С помощью водки и розог их можно будет погнать куда угодно. Между прочим, ведь и у нас в Англии матросов забирают силой!

Нельсон гневно дернул головой:

— Варварство, недостойное свободной страны!

— Разумеется. Но разве наши матросы — трусы? Ах, Эмили, ты просто пессимистка! Только портишь нашему другу рас положение духа!

Эмма скорбно покачала головой:

— Наши матросы — британцы, они сражаются за отечество, за короля. Но в глазах неаполитанца Бурбоны — чужие, испанцы. Как осторожно Карачиолло отделил понятие о династии, когда ручался за верность неаполитанцев!

Нельсон презрительно кивнул:

— Двусмысленный человек… как и все эти итальянцы!

— Можно ли требовать прямодушия от народа,который целое тысячелетие находится под вечно сменяющимся господством? — воскликнула Эмма. — А потом, что ему до Марии-Антуанетты? Чтобы отомстить за неведомую ему покойницу, он должен жертвовать жизнью и достоянием? Ах, я боюсь, боюсь… Если бы я могла знать, что король возложит на вас окончательное решение… Ваша слава, ваша юная слава… я видела, как она народилась… росла, словно красавец мальчуган. Я люблю этого мальчугана, словно он — мой собственный, и если он преждевременно умрет…

Она озабоченно поглядела на Нельсона. Ее глаза были полны слез. Сэр Уильям рассмеялся:

— Ну разве не трогательна наша Эмма? Тип наших жен… Мой друг Гёте, знаменитый немецкий поэт, очень правильно изобразил ее. Сентиментальная, преисполнена чувства, готова в любой момент кинуться на колени перед божественной красотой души… Но, к счастью, лорд Нельсон — не незрелый Вертер, а британский моряк, знающий, где раки зимуют. Допустим действительно, что король-носач будет разбит. Ну так что же? Его тестюшка-император не может оставить Неаполь без помощи, а будет вынужден выступить против французов. Но в этом случае Россия обязана прийти к нему на помощь. Значит, европейская война. Говоря между нами, она будет очень на руку нам, англичанам, чтобы без помехи завести своих овечек в свои стада. Разве мы уже не начали? Вы отправляетесь теперь на Мальту, милорд! Неужели вы воображаете, что мы рискуем Нельсоном ради того, чтобы завоевать для Фердинанда островок, способный стать для нас дивной морской станцией? А если даже мы возьмем самое худшее и предположим, что это невероятное королевство обеих Сицилии отойдет в вечность? Я не желаю этого из-за милой Марии-Каролины, но, раз это случится, мы же будем весело смеющимися наследниками. Поэтому не давайте нашей мечтательности сбивать себя с толку! Сегодня вы устроили такое дельце, над которым мы, дипломаты, — сознаюсь в этом, к нашему стыду, — уже давно и напрасно ломали зубы. Вы заставили покатиться с места этот королевский обрубок, а это… нет, в самом деле, милый друг, если Англия забудет это, то она не стоит Абукира! Поздравляю вас, милейший! Искренне поздравляю с первой победой в области высшей политики!

Гамильтон схватил руку Нельсона, с восторгом потряс ее. Его лицо сияло радостным восхищением, сквозь которое просачивалась хитрая ирония.

Нельсон ничего не ответил. На его устах застыла бледная улыбка, тогда как чело казалось овеянным мрачными тенями…

XXI

«Лагерь Сан-Джермано, 5 ноября 1798 г.

Дорогой друг! Только что пришло известие, что Вы завоевали Гоццо и осадили Ла-Валетту. Ликование велико. Ожидают, что вскоре крест иоаннитов вновь воссияет над всем островом. Ах, иллюзия! Тем не менее королева просит Вас вернуться поскорее, Мак объявил, что армия готова к войне, но не хочет выступать без Вас. В то время как он пойдет на Рим, он хочет, чтобы Вы взяли с моря Ливорно и высадили шесть тысяч человек под командой генерала Назелли, который кинется на Шампионе с тыла.

Мария-Каролина горит воодушевлением, верит в быстрый успех. У нее имеется в Париже тайный агент, осведомляющий ее о тамошних настроениях. Директория впала в немилость у народа, кроме того, не хватает денег на военные расходы. Поэтому Шампионе получил приказание отступить перед неаполитанцами без боя. В данный момент Италию надо уступить.

Правда ли это? Когда я выразила свои сомнения, Мария-Каролина показала мне донесение, и я узнала почерк агента, который состоит на жалованье также и у сэра Уильяма. А сэр Уильям готов пустить в ход все средства, чтобы война состоялась…

Я в ужасном положении. С одной стороны — королева, делавшая мне только добро, с другой — отечество, сэр Уильям, Вы… Если мои опасения оправдаются, мы должны все-таки помочь Марии-Каролине. Она заслужила это уже Сиракузами. А теперь мы должны еще взвалить на себя эту ответственность! Можем ли мы радоваться, если покинем ее в несчастье? Но мне едва ли надо говорить об этом такому рыцарю, как Вы!

Я знаю, что Вы будете здесь через несколько дней. Мое сердце дрожит от радости при одной мысли об этом, и все же страх не покидает меня. Все я рассматриваю с точки зрения отношения к Горацио, прежде всего спрашиваю себя, хорошо ли это будет или плохо для Горацио.

С тех пор как принято решение о войне, Мария-Каролина кажется переродившейся. Она непрестанно говорит о грядущих победах и завоеваниях. Если судить по ее словам, дело не кончится одним изгнанием французов, неаполитанские владения должны быть расширены.

Она более не покидает Сан-Джермано. Когда солдаты упражняются, она постоянно присутствует на учениях. Она сделала для себя нечто вроде мундира — голубая амазонка с золотыми пуговицами и вышитыми на воротнике лилиями, к этому еще генеральская шляпа с белым пером. В таком виде она галопирует вдоль линии войск, по бивуакам, а я должна сопровождать ее.

Король тоже полон воинственного воодушевления, с тех пор как видит, что дело непременно дойдет до войны. Он хочет встать во главе армии, вернуться в качестве завоевателя Рима, поднять свой престиж у лаццарони военной славой. Разве это не та самая комедия жизни, о которой говорил сэр Уильям?

Сэр Уильям…

Странно, что он никогда не вспоминает моего возгласа, вырвавшегося у меня на заседании военного совета, чтобы предупредить Вас насчет Карачиолло. Я не могу понять его. По временам мне кажется, будто он знает все, но затем, когда я спокойно пораздумаю над его словами, они кажутся мне совершенно невинными. Словно лишь случайно в них казался тайный смысл. Конечно, недоверие вселяет в меня в значи тельной степени моя боязнь…

Но я не хочу думать об этом. Я хочу думать лишь о том, что должна быть сильной и мужественной, когда Горацио вернется к своей Эмме.

P. S. В сущности, я не хотела писать это, но, пожалуй, лучше, если ты узнаешь об этом теперь. Недавно ко мне за ходил сэр Уильям. Он сказал, что получил письмо из Лондона. Там ходят слухи об интимных отношениях лорда Нельсона с какой-то неаполитанкой. Это обстоятельство сильно встревожило его семью, а леди Нельсон даже собирается лично при ехать в Неаполь. Имя неаполитанки еще неизвестно, но пущены в ход все пружины, чтобы узнать его; с этой целью конфиденциально обратились в посольство… А затем он спросил меня, не знаю ли я чего-нибудь об этом… Ах, милый, каково было мне! Но в то же время я почувствовала гордость, что не неаполитанка, а именно я — та, которую любит Нельсон. Потом у меня все-таки стало очень тяжело на сердце. Сколько времени еще продлится мое счастье? Если придет та, которая имеет право на тебя… тогда моя любовь останется одинокой и мое сердце умрет под падающей листвой…

Э.»

Через пять дней после получения этого письма Нельсон был уже в Неаполе. Когда он вошел к Эмме, она хотела броситься ему навстречу, обезумев от радости, но, увидев его серьезное лицо, подумала, что он пришел с готовым решением, и приветствовала его очень сдержанно.

Кроме того, они ни на минуту не оставались одни. Палаццо Сиесса был полон людей и, казалось, превратился в военный магазин. Доктора принимали медикаменты, перевязочные средства, теплые одеяла для раненых, дамы кроили бандажи, щипали корпию; солдаты таскали из кладовых горы мяса, хлеба, всяких фруктов. К Эмме то и дело обращались за советом или указанием. Едва-едва выбрала она спокойную минутку, чтобы прочитать письмо, полученное Нельсоном из Англии.

«Дорогой лорд! Смею ли я на правах старой дружбы обратиться к Вам с откровенным словом?

Я очень обеспокоен за Вас, а вместе со мной и все Ваши лучшие друзья. Искренне сожалеем мы, что Вы остаетесь в Неаполе. Относительно Вас здесь ходят такие слухи, которые я не решаюсь передать Вам из боязни обидеть Вас. Но сущность этих слухов Вы легко отгадаете сами…

Ваша милая, чудная жена собирается сегодня же написать Вам по этому поводу. Она в общем чувствует себя хорошо, но полна беспокойства и заботы. Удивляться ли этому? Она просит передать Вам, что, если Вы вскоре не вернетесь, она твердо решила сама приехать к Вам в Неаполь…

Извините мою навязчивость моей сердечнейшей привязанностью к Вам и не сетуйте на краткость моего письма. Сюжет настолько деликатного свойства, что я не могу касаться его подробнее.

Остаюсь преданный Вам друг Александр Дейвисон».

Сильно побледнев, Эмма вернула письмо Нельсону.

— Значит, сэр Уильям не солгал, — сказала она наконец таким голосом, который показался чужим даже ей самой. — А что ответили вы, милорд?

Взор Нельсона скользнул по дамам, сидевшим в этой же комнате и с любопытством следившим за ними. Его лицо совершенно окаменело под гнетом вечного притворства, но под заглушённым тоном ответа все же горела самая пылкая страсть.

— И ты еще спрашиваешь? Какой ничтожной представляется тебе моя любовь! Моя жена… она не приедет сюда. Мои друзья… разве у меня имеются друзья? Никто не разлучит нас, никто, никто!

Он посмотрел на нее с улыбкой. Это была стальная улыбка, но сколько огня таилось за нею!..

— Уходи, уходи! — вдруг зашептала Эмма, словно обезумев. — Если ты не уйдешь, я расцелую тебя… здесь… при всех…


Вечером они поехали в Сан-Джермано на большой смотр, назначенный на следующий день. Эмма сидела около мужа, напротив нее — Нельсон.

Во время поездки сэр Уильям много болтал; его голос гудел непрестанно с монотонностью журчащего фонтана. Но Эмма даже не понимала, что он говорил, и не старалась понять. Устало склонив голову, она смотрела на Нельсона и украдкой пожимала его руку.

Целый долгий месяц она не видела его. Теперь, в Сан-Джермано, в сутолоке военного лагеря, им не придется побыть наедине. А оттуда он прямо отправится на корабль в Ливорно, на войну…

Ах, эта трусливая осторожность, эта боязнь людских толков! Почему не сделала она утром того, чего так жаждала ее душа! А теперь они, быть может, никогда уже не поцелуются в жизни…


Сан-Джермано… В предстоявшем походе Мак собирался быстрым натиском своих шестидесяти тысяч неаполитанцев отбросить двадцать тысяч французов Шампионе к армии генерала Назелли, который должен был подступить от Ливорно, и совместно с Назелли стиснуть французов железным кольцом. Картину этого плана должны были отразить маневры. Часть войска, слабейшую, изображавшую Шампионе, отдали под начальствование маркиза Дамаса, французского эмигранта, поступившего на неаполитанскую службу. Сильнейшей частью предводительствовал сам главнокомандующий. Переброшенный через ручей каменный мост представлял собой Рим. Через этот мост Дамас должен был быть отброшен к корпусу Назелли.

Сэр Уильям, король, Мария-Каролина, Эмма, Нельсон сели на лошадей и выехали на холм, господствовавший над всей окрестностью. Сзади них полукругом расположились офицеры Нельсона, свита их величеств и зрители из избранного неаполитанского общества, а совсем позади виднелась темная полоса народа, сдерживаемая жандармами.

Маневры начались. Выползая из ущелья, развертывались эскадроны, батареи, батальоны. В ясном утреннем воздухе они казались особенно резко очерченными, словно фигуры на шахматной доске. Между ними был и Мак. Мучимый подагрой, он ехал в запряженном четверкой экипаже. Временами он приподнимался и быстрыми движениями длинных рук пытался воодушевить армию, но тут же, словно сраженный пулей, падал обратно на сиденье.

Мелким и смешным казалось все это Эмме. Полководец, похожий на ваньку-встаньку, солдаты, напоминавшие пестро разодетых марионеток, вообще сами маневры… прогулки в Рим…

Но Мария-Каролина, казалось, была в восторге. Она непрестанно обращала внимание Нельсона на передвижения войск, восхваляла энергию и осмотрительность Мака, постоянно открывала новые доказательства его гениальности. Когда же Нельсон явно не пожелал изменить своей молчаливой сдержанности, она осыпала его целым каскадом слов, словно желая хоть насильно вырвать у него благоприятный отзыв. Уж не пыталась ли она прикрыть этим собственный страх?

Но вот армия Мака подошла к мосту. Батальоны Дамаса отступили перед нею; казалось, они были обращены в дикое бегство. Пыль столбом взметнулась вверх…

Вдруг Нельсон схватился за бинокль:

— Что это? Видите, государыня, лесок справа от моста? Мак только что оставил его на правом фланге. А теперь лес уже за его спиной. Что там происходит?

Мария-Каролина и Эмма взглянули в указанном направлении. Из леса стремительной атакой вылетел кавалерийский полк и бросился на арьергард Мака. Полевые батареи открыли ужасающий огонь. Пехота развернулась и бросилась со штыками в руках фланговой атакой, наполняя воздух дикими криками. В то же время только что отступавшие батальоны Дамаса остановились, повернулись и бросились на преследователей. Поднялась страшная сумятица, в центре которой оказался экипаж Мака. Вдруг послышался громкий сигнал, подхваченный дюжиной горнистов. Все стихло.

Мария-Каролина опустила подзорную трубу и повернулась к Эмме.

— Продвинь свою лошадь вперед, чтобы король не слышал, что я скажу! — шепнула она. — А вы, милорд, пожалуйста, держитесь ближе ко мне! Эти люди, ринувшиеся из леса… разве у них не были надеты белые перевязи, отличительный признак войск маркиза Дамаса? Заклинаю вас честью, милорд, скажите мне правду.

Нельсон мрачно усмехнулся:

— Правду, государыня? Барон Мак не счел нужным прикрыть свои фланги, попал в подстроенную маркизом засаду и спасся от полного уничтожения лишь тем, что дал сигнал к прекращению маневров. Гениальное средство! Боюсь только, что Шампионе оно не поможет!

Мария-Каролина побледнела:

— Значит, вы не ждете ничего от Мака? От полководца, которому неизвестны элементарные правила своего ремесла? От энергии, для передвижения которой требуется пять экипажей и двадцать лошадей? Вы жестоки, милорд!

— Жесток? Я не ставлю ему в вину телесной немощи, я сам калека… Но ведь и его дух также расслаблен. Королевство нельзя ставить на разбитые подагрой ноги пустого болтуна. Дай Бог, чтобы я ошибся. Но быть пророком в данном случае нетрудно. Через две недели после того, как Мак переступит границы Рима, Шампионе будет перед Неаполем. Если бы мне было дозволено дать вам совет… прогоните Мака ко всем чертям, государыня!

Королева покачала головой:

— Невозможно! Император… он рекомендовал… никогда не простит…

— Тогда откажитесь от похода.

— После того как мы зашли столь далеко? Теперь поздно, мы уже не можем отступить. Да и я не могу удержать короля… Что я ему скажу?. А эти «патриоты»… они заклеймят его именем труса. — Взор королевы скользнул по экипажам знати, по темнеющей вдалеке толпе людей. — Я слышу, они смеются… смеются… Другой совет, милорд!

Он пожал плечами:

— Другой? Подождите, пока Мак победит. Быть может…

— А если он будет разбит?

— Бежать!

Королева гневно вскрикнула. Ее рука с такой силой стиснула рукоятку хлыста, что последняя с треском лопнула.

— Милорд!

Он опять поклонился:

— Вы заклинали меня моей честью, государыня, сказать правду!

Она потупилась, поджала губы и так пришпорила лошадь, что та резким прыжком бросилась вперед. На вершине холма королева остановилась на виду у всех, гордо выпрямилась с каменным, непроницаемым лицом.

Экипаж Мака приблизился. В некотором отдалении он остановился. Главнокомандующий вылез, поднялся на холм и доложил их величествам об окончании маневров. Его лицо говорило о плохо скрываемом замешательстве.

Наступила тишина. Потом послышался подавленный смешок. Взор королевы загорелся угрозой. Вдруг ее лицо осветила милостивая улыбка и, склонившись в седле, она подала Маку руку.

— Благодарю вас, милый барон, — сказала она, умышленно возвышая голос. — Вы дали нам чудесное доказательство своего таланта. А вы сами довольны нашими солдатами? Соответствуют ли они вашим ожиданиям?

Мак с повеселевшим лицом прижался губами к руке королевы. Затем он с энтузиазмом поцеловал кончики собственных пальцев и воскликнул:

— Всем, государыня, всем! Правда… наверное, от высокого внимания вашего величества не укрылось… на мосту произошла некоторая некорректность… Там образовалась толкотня… несколько… вопреки… регламенту. Но это пустяки. В серьезном случае… дело обойдется… обойдется… согласно предписанию. Как я и говорил, неаполитанские войска — лучшие в Европе… побьют и погонят перед собою всякого врага… из Италии через Альпы, куда прикажет государь…

— Даже во Францию? Даже в Париж?

Эти вопросы выкрикнул звонкий, резкий голос. Все обернулись на его звук.

В экипаже в переднем ряду стояла стройная дама. Держа в руках записную книжку и карандаш, она смотрела на генерала большими черными глазами притворно безобидно, но за этим таилась насмешка.

Эмма сейчас же узнала ее. Это была Элеонора Фонсеко, из дома Пиментелли, знаменитейшая неаполитанская поэтесса. Когда-то она принадлежала к числу пламенных почитательниц Марии-Каролины, но после казни школяров вместе со своим другом Чирилло стала врагом королевы. Она была музой «патриотов».

Мак тоже обернулся к ней.

— Что угодно? — сказал он, смущенно отыскивая свой лорнет. — Я не совсем понял…

Фонсеко слегка приподняла записную книжку:

— Я писательница, ваше превосходительство, и собираюсь создать эпос о чужестранных героях на итальянской почве. Разумеется, и этот достославный день не должен быть пропущен. Мнение вашего превосходительства крайне важно, поэтому я и не могла противостоять искушению спросить, будете ли вы, ваше превосходительство, в состоянии повести воинов Неаполя во Францию, в Париж?

Мак засмеялся. Он не подозревал коварства, чувствовал себя польщенным.

— А почему бы и нет? Если это понадобится и если…

— И если это позволит французская полиция, не правда ли? Ведь без разрешения французской полиции… говорят, будто она очень строга и неохотно допускает иностранцев в Париж. Вероятно, ваше превосходительство похлопочет сначала у Шампионе насчет пропуска…

Только теперь Мак раскусил иронию. Он покраснел от негодования, хотел что-то ответить, но его голос потонул в раскате общего смеха. Смеялась знать в экипажах, смеялись темные массы народа. Казалось, весь Неаполь объединился, чтобы дать волю этому издевательству над украшенным орденами полководцем и его прогулкой в Рим, над солдатами, разодетыми, как марионетки.

Мария-Каролина подъехала к Нельсону, приблизила к нему гневно-бледное лицо:

— Видите вы эту банду лжецов, воров и безбожников? Разве все они не заслуживают того, чтобы их стерли с лица земли? Помогите мне, милорд, наказать их, чтобы я была вознаграждена за все оскорбления! Обещаете ли вы мне это, милорд? Обещаете ли вы мне это своей честью? По рукам? — И она протянула адмиралу руку.

Ошеломленный ее порывистостью, Нельсон не решался согласиться.

— Государыня…

Она презрительно поджала губу:

— Друзья в несчастье! Ну да… ну да! — Тайные слезы послышались в ее голосе, легкий стон вырвался из груди. — Дети мои! Дети мои!

Тогда Нельсон пожал ей руку, поклявшись во всем.

XXII

Прогулка в Рим… Двадцать четвертого ноября армия, состоявшая из пяти корпусов, перешла границу, тогда как шестой корпус, под командой генерала Назелли, был посажен на суда эскадры Нельсона и отправлен в Ливорно. По-видимому, парижский агент сообщил Марии-Каролине верные сведения. Шампионе не оказал им малейшего сопротивления и отошел без выстрела, оставив в замке Святого Ангела пятьсот человек. Двадцать девятого ноября Фердинанд торжественно вступил в Рим.

При короле были фавориты из числа любителей собак, все его доверенные друзья: князь Бельмонте-Пиньятелли, министр; герцог Асколи, обер-шталмейстер; цвет его придворного штата.

Неаполь устроил пышную иллюминацию, служил благодарственные молебны, начал воздвигать триумфальные арки для встречи победителя Рима. Европа дивилась…

После занятия Рима князь Бельмонте-Пиньятелли именем короля Фердинанда обратился с прокламацией к «народам Италии», приглашая их объединиться и восстать против ярма кровожадных цареубийц. Эта прокламация была составлена в напыщенных выражениях, и не менее напыщенно было письмо, в котором сам Фердинанд с доходящей до неприличия хвастливостью предлагал Папе вернуться в Рим, где «благочестивый меч Наш сумеет во всякое время защитить священную особу и права» его святейшества.

Затем Мак двинулся далее, оставив Фердинанду три тысячи человек. Теперь Шампионе остановился, и «лучшая в Европе» армия столкнулась с врагом.

Первый корпус генерала Мишеру в количестве девяти тысяч человек наткнулся при Фермо на трехтысячный корпус французов и… разбежавшись, скрылся в Абруццах.

Второй корпус, четыре тысячи человек, под командой полковника, натолкнулся при Терни на двухтысячный французский корпус и… разбежавшись, скрылся в Абруццах.

Третий корпус, тысяча человек, под командой полковника Джастина, натолкнулся при Виковаре на четыреста французов и… разбежавшись, скрылся в Абруццах.

Четвертый корпус, двадцать пять тысяч человек, под командой главнокомандующего генерала Мака, хотел натолкнуться при Канталупо на семнадцать тысяч французов, узнал о судьбе остальных и… разбежавшись, скрылся в Абруццах.

Пятый корпус, под командой генерала Дамаса, состоявший всего из 6000 человек, ударил при Тосканелле на двадцать пять французов, дал сражение и… добился свободного пропуска в Неаполь.

Прогулка в Рим…

Неаполь поспешил погасить иллюминационные огни, разразился проклятиями, повалил триумфальные арки. Европа смеялась.


Фердинанд был в большом затруднении. Пятьсот человек, оставленных Шампионе в замке Святого Ангела, все еще были там. Правда, они обязались не стрелять из пушек, в противном случае за каждый выстрел один из их лежавших в госпиталях раненых товарищей был бы выдан неистовой черни. Но что, если они получат известия с полей сражения, сделают вылазку из замка, овладеют особой Фердинанда?.. Ведь этим собакам сам черт не брат! А три тысячи человек Мака разбегутся, как зайцы! Может быть, точно так же скроются в Абруццах. Не лучше ли было бы придвинуться немного поближе к Неаполю?

Седьмого декабря Фердинанд переехал в Альбано, верст на тридцать ближе к Неаполю. Восьмого князь Бельмонте-Пиньятелли предложил ему к подписи два важных государственных акта. Но Фердинанд кормил собак и не мог отвлекаться на посторонние дела. Князь оставил документы и просил короля прочесть их, по крайней мере. Девятого Фердинанд обещался прочесть документы на следующий день. Десятого Пиньятелли потерял терпение:

— Простите мне всемилостивейше, государь, но Актон настоятельно поручил мне покончить в Риме с этим делом, а мы уже находимся в Альбано. Если мы будем ждать… Кроме того, нам нужны квитанции. Военные расходы должны быть занесены в книги…

Фердинанд на мгновение прекратил игру с собаками.

— Занесены в книги? Почему же ты сразу не сказал мне об этом? В каждом хорошем хозяйстве все должно своевременно учитываться — каждый заяц, каждый перепел, каждая рыба. У меня тоже делается так. Приди с этим вечером, тогда я подпишу… наверное!

Вечером Фердинанд разрешил министру прочесть ему указы вслух. Но едва только Пиньятелли раскрыл рот, как с улицы послышался глухой шум.

Фердинанд вздрогнул:

— Ты слышал, Бельмонте? Что это?

Князь изменился в лице:

— Может быть, гроза, государь…

— В это время года? Вот, опять! — Король вскочил. — Бельмонте, это грохот пушек! Около Рима, может быть, уже в Риме. Неужели этот Шампионе…

— Государь…

— Не противоречь мне! Это Шампионе, я знаю. Он проглотил Мака и теперь идет, чтобы и меня тоже… Опять!.. Впрочем, он встретит меня готовым. Но… да… я должен поскорее отдать кое-какие распоряжения. Не трудись, Бельмонте, подожди меня здесь! Я сейчас вернусь!

Фердинанд опрометью кинулся из комнаты. Через полчаса Пиньятелли услыхал грохот. Он подошел к окну, стал всматриваться в потоки дождя и при свете факела, который держал слуга, увидел, что Феррери сидит на козлах рядом с кучером, тогда как герцог Асколийский и король стараются втиснуть в карету пять-шесть собак.

Схватив оба указа, Пиньятелли кинулся вниз. Фердинанд с собаками уже сидел в карете, Асколи собирался садиться.

Пиньятелли, задыхаясь, бросился к дверце:

— Государь!.. Ваше величество собираетесь оставить Альбано?

Фердинанд спрятал лицо в темном углу кареты:

— Что тебе пришло в голову? Оставить? Как это? Мы просто собираемся сделать маленькую прогулочку. Мои бедные собаки… у них здесь слишком тесное помещение… они издохнут, говорю тебе! Им нужно на свежий воздух. Ну, Асколи, что там? А, тут оба указа… Возьми их у него, Асколи, чтобы я мог наконец отвязаться от него! Зайди за ними завтра утром, Бельмонте! Я за ночь прочту и подпишу… Ну сел ты наконец, Асколи? Вперед, Феррери!

Экипаж тронулся в путь, обдал министра каскадом грязи, скрылся в темноте…

Когда скрылись последние строения Альбано, король вдруг положил руку на плечо своего спутника:

— Асколи, мы выросли с тобой вместе, играли еще детьми. Другие государи забывают друзей детства. Но я, став королем, разве я не возвысил тебя, не сделал своим шталмейстером? Асколи поклонился, насколько это позволяли беспокойно ерзавшие собаки: Вы всегда были полны ко мне милости и благоволения, государь!

— Да, это правда, Асколи, правда! Но я буду еще более милостив, если только… Асколи, эти якобинцы… они поклялись убить всех нас, королей, а ведь мы, короли, делаем все, чтобы осчастливить своих подданных. Разве я не поставил на карту свою жизнь, когда отправился на войну?

Асколи опять поклонился:

— Вся Европа дивится вашему величеству, а народ…

— Он любит меня! Я знаю, он пойдет за меня в огонь и воду! И ты, Асколи? И ты?

— Государь…

— Асколи, если я скажу тебе, что моя жизнь в опасности, а ты можешь спасти ее, ты сделаешь это, Асколи?

Герцог положил руку на сердце:

— Приказывайте, государь!

Фердинанд радостно похлопал его по плечу:

— Ведь я знал — Асколи верен. Ну так вот… Я только что получил важные известия… должен спешить в Казерту, к сожалению, не могу вернуться в Альбано. По дороге мы возьмем почтовых лошадей. Не было времени приготовить подставы. Так давай обменяемся платьем, Асколи! Сейчас же, здесь, в карете! У нас похожие фигуры, да мы и вообще похожи… Каждый примет меня за обер-шталмейстера, тебя — за короля.

— Но дорога до Неаполя совершенно безопасна, государь!

— Безопасна? Разве у этих французов не расставлены повсюду шпионы? Моего прародителя, Генриха IV Французского, якобинцы тоже убили на улице. А теперь, при дальнобойных ружьях… пуля из засады… Ты не решаешься? Асколи! Асколи!

Герцог снял платье. Они переоделись, обменялись местами. На почтовых станциях Фердинанд выскакивал, доставал кушанья и вина, прислуживал Асколи и собакам, непрестанно кланяясь, словно лакей. Всю ночь напролет и весь следующий день они гнали во всю прыть, неподалеку от Казерты снова переоделись и в одиннадцать часов вечера прибыли в замок. Фердинанд имел очень испуганный вид, но, узнав, что королевы нет в Казерте, облегченно вздохнул и приказал подать обильный ужин.

За рыбой он вдруг вспомнил об указах Пиньятелли.

— Ты спрятал их, Асколи? Ну-ка покажи, что там такое. Читай!

Первый документ был объявлением войны Франции. Фердинанд изумленно уронил вилку:

— Как? Разве Неаполь не объявлял еще войны Франции? Ах, вспоминаю, Шампионе нужно было огорошить… Только огорошили ли мы его? Да и не кончилась ли, в сущности, война? Можешь не высказываться по этому поводу. Ты ровно ничего не понимаешь в этих делах, да и я не больше тебя. Но моя австрийская гувернантка хочет этого. Значит, принеси перо, чернил и мою печать. А то гувернантка мне жить не даст!

Он подписал. Затем герцог прочел второй документ. Это было воззвание к жителям Абруцц, приглашавшее их вооружиться и постоять за короля и веру. Фердинанд подписал и эту бумагу тоже, запечатал обе в конверт и вручил Асколи.

— Отдай Феррери! Пусть сейчас же отвезет к Пиньятелли. Жаль мне бедного парня, но обязанности, обязанности… Да, прикажи запрячь маленький охотничий шарабан. Мы отправимся с тобой в Сан-Леучо. Я обещал крошке Симонетте, что она может отпраздновать свадьбу по моем возвращении из Рима, а вежливость королей в том и заключается, чтобы не заставлять ждать. Не правда ли? Не заставлять ждать…

Чувственная улыбка скривила его толстые губы.

После фарса — трагедия…

Шампионе все двигался вперед, опрокинул абруццан, перешел границы Неаполя. Повсюду крепости сдавались ему, повсюду воздвигалось «дерево свободы» республики. В Капуе Мак пытался собрать рассеянные корпусы, организовать общее сопротивление, но уже восемнадцатого декабря заявил королю и королеве, что Шампионе не удержать, и спасся поспешным бегством в Сицилию.

В Неаполе воцарился ужас. Власти смущенно колебались между партиями и сложа руки взирали на разгоравшиеся страсти. В тайном заседании «патриоты» обсуждали средства открыть врагу дорогу к городу и планировали захватить Гамильтона и Нельсона, чтобы удержать их в качестве заложников на тот случай, если по вступлении Шампионе в город английский флот вздумает бомбардировать его.

Лаццарони же, наоборот, требовали сопротивления до последней капли крови. Проклиная безбожное якобинство, они собирались кучками на улицах и площадях, обступали королевский замок и требовали оружия. Прирожденная ненависть к иностранцам вышла из границ. Они врывались в дома, где разыскивали французов, вытаскивали подозрительных лиц, колотили их и грабили. Но еще неистовее была их ненависть к патриотам. Это была ненависть фанатиков против неверующих, невежд против образованных, неимущих против богатых. Если бы им попало в руки оружие, Неаполь неминуемо обагрился бы кровью.

Жуткие дни пережила в это время Эмма. В непоколебимой гордости солдата, полный глубочайшего презрения к образу действий итальянцев, Нельсон готов был схватиться с «патриотами» и лучше убить себя, чем стать заложником в их руках. Эмма знала, что это не пустая похвальба, и дрожала за него, но в то же время переживала минуты пьянящего подъема.

Прежде всего следовало отговорить его от безумного намерения доказать свое бесстрашие «патриотам». Но Эмма постаралась при этом скрыть свою личную тревогу и воздействовать на Нельсона по-другому.

Кому будет какой прок, если Нельсон падет? Но если его убьют, он лишит Марию-Каролину последнего оплота, то есть нарушит данное ей слово. Наоборот, если он переселится на «Вангар», тогда он сможет защитить корабельными орудиями королевский замок от нападений, а в случае необходимости бегства — предоставить свое судно к услугам их величества.

Эмма добилась согласия Нельсона и сэра Уильяма на свой план. Теперь оставалось лишь тайно проникнуть к королеве, чтобы обсудить с нею дальнейшие действия. Но именно это-то и оказалось самым трудным.

По-видимому, Чирилло был прав, когда приписывал лихорадочную деятельность Марии-Каролины после получения известий о смерти Марии-Антуанетты проявлению истерии. Он тогда же предсказывал, что при изменении обстоятельств королева впадет в самую черную, бездеятельную меланхолию. Так оно и случилось. После печальных известий о «подвигах» Мака Мария-Каролина заперлась в спальне и не желала никого видеть. Если к ней приходили с какими-нибудь известиями, она слегка приотворяла дверь, но сейчас же захлопывала ее, словно боясь нападения. Целыми ночами напролет она писала письма к дочери, императрице; в этих письмах, написанных для конспирации лимонным соком, она жаловалась на судьбу своих детей, кляла обстоятельства и людей — словом, эти послания были наполнены самими дикими, беспорядочными, никому не нужными фразами. Написав такое письмо, она принимала морфий, впадала в сон, от которого пробуждалась не отдохнувшей, не успокоенной, — пробуждалась, чтобы опять сызнова начать свое никчемное времяпрепровождение.

Она не хотела понять, что эти бесконечные жалобы и мольбы только отвращают от нее императора, что политика большого государства не может направляться в зависимости от личных симпатий или семейных соображений ее главы. Эмма, сумевшая все-таки проникнуть к королеве, тщетно старалась втолковать ей это, но Мария-Каролина упорно стояла на том, что прийти на помощь дочери Марии-Терезии — первейшая обязанность императора.

Когда же Эмма стала говорить королеве о планах на будущее, она не пожелала ничего слушать. Пусть Эмма идет к королю, ведь теперь он взял государственный руль в свои руки. Со времени возвращения из Рима Фердинанд обращался к супруге только тогда, когда этого никак нельзя было избежать. Да и эти редкие посещения объявлялись официально, им предшествовали скороходы, курьеры, свита… Нет, она устала и не шевельнет даже пальцем более; она — просто несчастная женщина, королева, которой от прежнего великолепия не осталось ничего, кроме надежд на скорую смерть.

XXIII

В прихожей у короля Эмма застала толпу офицеров, чиновников. Дежурный адъютант предупредительно вызвался доложить о ней, но, когда он вернулся обратно, оказалось, что король не принимает: он занят важным совещанием с кардиналом Руффо и просит изложить суть ее просьбы письменно.

Руффо! Не он ли был основой жалоб Марии-Каролины? Неужели враги Англии держали короля настолько крепко в своих руках, что без их разрешения никто не мог получить доступ к нему?

Этот кардинал был главой англофобов. Изгнанный за темные махинации из Рима Папой Пием VI, он вернулся обратно на родину, в Неаполь, и здесь пустил в ход все свои крупные родственные связи, чтобы добиться комической должности — управляющего Сан-Леучо, должности директора заведения тайных шалостей короля! С тех пор он стал одним из интимнейших друзей Фердинанда, старался как можно более отдалить его от королевы, изолировать от английского влияния, свергнуть Актона и стать на его место. Он был холодным карьеристом, как и сэр Уильям, продвигался вперед с большой осторожностью, окольными путями, тая коварство за добродушной улыбкой филантропа.

Очевидно, теперь он нашел удобный момент, чтобы привести в исполнение планы и окончательно прибрать к рукам Фердинанда. Значит, нельзя было откладывать решение вопроса. Тут был дорог каждый момент, надо было все сделать, чтобы парализовать влияние Руффо. Только вот как попасть к королю?

В голове Эммы блеснула мысль. Она потребовала перо и чернила, сказав, что согласно приказанию короля письменно изложит ему свои желания, и написала следующее:

«Государь! Говорят, что Вас держат под арестом в Ваших комнатах. Дайте мне возможность лично повидаться с Вами, чтобы я могла убедиться, верен ли этот слух. Если через четверть часа я все еще не буду допущена к вам, тогда сочту Ваш арест доказанным. Вследствие этого лорд Нельсон при двинет флот в боевой готовности к замку и городу и направит десант для освобождения Вашего величества.

Эмма Гамильтон»

Она сложила письмо и скрепила его брелоком-печатью.

— Слушайте, полковник, что я вам скажу! — сказала она серьезным, почти угрожающим тоном адъютанту, передавая ему записку. — В моем лице с вами говорит Англия. Эта записка должна быть немедленно вручена королю лично. Если вы этого не сделаете, пусть последствия падут на вашу голову. Торопитесь, пока не поздно!

Офицер взял записку с явной неохотой, ушел с нею, но сейчас же вернулся обратно и попросил Эмму войти.

Фердинанд сидел в тени портьеры с кислой физиономией. Густой толпой, словно прикрывая от Эммы, его окружали князь Пиньятелли, герцог Карачиолло, князь Кастельчикала, маркиз Галло, полицейский префект Неаполя, чиновники, представители знати.

Кардинал Руффо встретил Эмму у самых дверей.

— Но помилуйте, прекрасная миледи, что за идеи! — воскликнул он, завидя ее. — Король нигде не может быть в большей безопасности и свободе, чем в кругу своих подданных. Убедитесь сами! — Злобная улыбка притаилась в уголках его рта. — Или это интересует вас меньше всего? Тогда прошу вас сообщить мне, что именно угодно вам от его величества?

Эмма, посмотрев ему прямо в глаза, воскликнула:

— Я желаю говорить лично с его величеством!

Эмма хотела пройти мимо кардинала, но тот, чуть-чуть дотронувшись до ее руки, удержал ее:

— Его величеству нельзя мешать. Важное совещание.

— В котором принимаете участие вы? — Эмма звонко рассмеялась и стряхнула его руку. — Уж не идет ли дело о знаменитой колонии Сан-Леучо? Ведь ваша эминенция управляет ею. Быть может, выяснилась настоятельная необходимость выдать замуж какую-либо из хорошеньких ткачих?

Эмма окинула всю фигуру кардинала взглядом, полным иронии и презрения.

Во взоре Руффо что-то блеснуло; он хотел ответить ей, но в этот момент вмешался Фердинанд:

— Оставь, Фабрицио! Твоя римская диалектика не доросла до язычка миледи! — Он встал с места, тяжело подошел к Эмме и недовольно сказал: — Я к вашим услугам, миледи! Что я могу сделать для вас?

Он сказал последнюю фразу крайне высокомерно. Это взорвало Эмму. Как? Так говорит человек, у которого завтра уже, быть может, не останется ни пяди земли? Она сверкнула глазами.

— Я явилась в интересах вашего величества! Просить чего-нибудь я не собиралась. Генерал Мак рекомендовал двору переселиться в Сицилию, посланник Великобритании, хотя и не обязанный ни к чему, но движимый личными симпатиями к королевской семье, предложил услуги как свои, так и лорда Нельсона. С тех пор положение Неаполя ухудшается с каждым днем. Поэтому я обращаюсь к вашему величеству с вопросом: приняли ли вы какое-либо решение?

Фердинанд пришел в явное замешательство и, словно моля о помощи, оглянулся на других.

— Нет еще пока, нет еще! Но… и… да… я извещу сэра Уильяма… извещу…

Эмма холодно кивнула:

— В таком случае я должна заметить вашему величеству, что с завтрашнего утра английское посольство будет находиться на «Вангаре», адмиральском судне лорда Нельсона.

Фердинанд вздрогнул. Послышались общие возгласы удивления. Полицейский префект подскочил, весь красный.

— Почему это, миледи? Безопасности его превосходительства ровно ничего не угрожает. Я сам принял все меры к охране посольств.

— Против черни? Я знаю это, господин префект. Ну а против «патриотов», против дворянства?

Все закричали, обступили Эмму.

— Что вы осмелились сказать, миледи? — крикнул Карачиолло. — Как вы решаетесь подозревать дворянство? — И, полуобнажив шпагу, преклонил колено перед Фердинандом. — Государь, не слушайте пустой болтовни людей, которым страх затуманил рассудок. Ручаюсь своей головой, что дворянство верно королю. Что касается так называемых «патриотов», то это галлюцинация, государь! Во всем Неаполе не существует того, что люди называют «патриотами». — Он выпрямился и посмотрел на Эмму бешеным взглядом.

Она подошла к нему вплотную, презрительно улыбаясь и с вызывающим видом покачивая головой:

— Однажды вы уже ставили в заклад свою голову, герцог; по-видимому, вы ею не очень дорожите. Ведь ваши утверждения слишком легко опровергнуть. Вы говорите, что дворянство остается верным? Ну так вот… — Она обвела взором присутствующих и стала говорить громче: — В одном из собраний объединенного дворянства, состоявшегося в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое число этого месяца на одной из пози-липпских вилл, было сделано предложение помешать бомбардировке Неаполя английским флотом в случае вступления Шампионе, а для этого надо арестовать сэра Уильяма и Нельсона и держать их в качестве заложников. Господин префект, соблаговолите осведомиться у Джузеппе Риарио, герцога ди Корлетто, кто внес это предложение? Оно принято и должно было быть выполнено студентами больницы для неизлечимых. Князь Пиньятелли-Стронголи, не угодно ли вам спросить у своего кузена, князя Винченцо Пиньятелли-Стронголи, кто предложил себя в предводители для этого преступления? Пленных предполагалось содержать в таком месте, куда никто не получит доступа, кроме «патриотов». Герцог Карачиолло, спросите своего племянника Николино Карачиолло, коменданта Сан-Эльмо, кто предоставил для этой цели подземные мрачные крепости? О, конечно, господа, дворянство соблюдает верность, «патриотов» не существует. Да здравствует король! — И Эмма с язвительным смехом тряхнула своими локонами.

Наступила мертвая тишина. Фердинанд снова уселся. На его лице отражалось беспомощное отчаяние, он дрожащей рукой погладил левретку, положившую свою узкую голову на его колено.

— Миледи… — пробормотал он наконец. — Миледи… миледи…

Этот лепет дал толчок целой буре негодования. Знать принялась осыпать Эмму упреками, настаивала перед королем на строжайшем расследовании обвинений.

— Не было примера, чтобы все дворянство страны было так опозорено! — кричал Карачиолло хриплым голосом. — В том, что сказала эта леди, нет ни слова правды. Я требую доказательств, назначения следственной комиссии, допроса обвиненных…

— Пока солдаты Шампионе не положат конца всему этому! — рассмеялась Эмма. — Сколько дней просуществует еще, по-вашему, королевская юстиция, герцог?

Но Карачиолло не обратил внимания на ее слова и продолжал кричать, бросая дикие взоры:

— Все это порождение подлой трусости! Перед фантазиями истеричных женщин обращаются в бегство только трусливые бабы…

— Карачиолло! — послышался окрик Фердинанда. — Ты заходишь слишком далеко! Приказываю тебе замолчать!

Он снова вскочил, оттолкнув от себя левретку; на мгновение в нем проснулся король. Но затем он опять съежился.

Эмма выдержала всю эту сцену молча. Теперь она слегка поклонилась Фердинанду:

— Благодарю ваше величество за то, что у вас нашлось слово в защиту храбрости победителя Абукира. Но он не нуждается в защите вашего величества. — Она резкими, размеренными шагами подошла к Карачиолло и показала указательным пальцем на его руку, глаз, лоб. — В каком сражении потеряли вы эту руку, господин адмирал? Где потеряли глаз? Какой снаряд оставил этот шрам на вашем лбу? Ах, герцог, неужели вы не понимаете, почему такие люди, как Нельсон и сэр Уильям, готовы принять обвинение в трусости? Ведь они хотят сохранить королю, вашему повелителю, его столицу. Уж не думаете ли вы, чтовашим заговорщикам удалось бы взять Нельсона живым? А сэр Уильям… остался ли бы он жив или нет, но знайте — я, его жена, вот этой самой рукой направила бы первый пушечный выстрел на Сан-Эльмо из орудий «Вангара». Мы — британцы, адмирал! — Высокомерно повернувшись к нему спиной, она обратилась к Фердинанду: — Государь, я знаю, эти нападки направлены не против самого короля, а лишь против его друзей. Но это — пока, а позднее… И Людовик XVI тоже выдал своих истинных друзей, отдался в руки жирондистов, этих «патриотов» Парижа. А кто появился вслед за жирондистами?

Фердинанд вытянул вперед руки, словно отгонял страшную картину, нарисованную ему Эммой.

— Перестаньте, миледи! Перестаньте! — крикнул он и во внезапном приливе бешенства так толкнул ногой левретку, что та с визгом кувыркнулась через всю комнату.

Руффо хмуро молчал. Опустив глаза, скрестив руки на груди, он неподвижно стоял за креслом короля, словно весь этот спор отнюдь не касался его. Но, несмотря на все искусство притворства, его лицо выражало удовлетворение, словно он радовался победе Эммы.

Но — нет! — не ему обманывать ее!.. Руффо был таким же врагом Англии, как и Карачиолло. Только он завидовал этому герцогу, хотел единолично пользоваться королевским благоволением, единолично управлять им. Его радовало поражение соперника, а теперь он, наверное, поднимет перчатку, которую она, Эмма, кинула ему при входе…

Торжествуя, смотрела Эмма, как Руффо постепенно приподнимал веки и склонялся к стулу Фердинанда. Она даже подошла поближе, чтобы лучше слышать его тихую, медлительную речь.

— Возможно, что леди Гамильтон не совсем не права, государь. После жирондистов явились Робеспьер и гильотина. Но и мнение герцога тоже обосновано. Фердинанд Неаполитанский — не Людовик XVI, Неаполь — не Париж, богобоязненные лаццарони — не озверелые торговки. А обвинения миледи против знати, быть может, касаются отдельных личностей, являющихся печальным исключением, но никак не общим правилом.

Он выдержал паузу и поклонился Эмме и Карачиолло, слегка выгибая руку, словно став в дуэльную позицию и приветствуя противника шпагой.

Фердинанд кисло поморщился:

— Хоть бы ты говорил яснее, Фабрицио! А то у тебя оба правы — и леди и герцог!

— Правы и не правы, государь. Леди Гамильтон… я попрошу вас, миледи, не перебивать меня; его величество, наверное, предоставит вам после слово!.. Леди Гамильтон советует переселиться в Сицилию. Однако там ваше величество будет в известной зависимости от чужой державы, которую я не хочу называть, но которая не чужда миледи. Кроме того, Сицилия в государственном отношении совершенно самостоятельна; она находится с Неаполем в простой унии, объединяясь лишь особой вашего величества. Поэтому враги монархии истолкуют переселение туда в качестве бегства за границу.

Карачиолло ожесточенно закивал, говоря:

— Как позорное бегство… как государственную измену! Имя короля будет обесчещено!

Фердинанд побагровел и изо всей силы стукнул кулаком по спинке стула:

— Франческа! Клянусь святым Януарием, если бы я не знал, что ты предан мне… А ты, Фабрицио… поменьше слов! Просто не поймешь, что ты хочешь сказать!

Не моргнув глазом, Руффо продолжал:

— С другой стороны, вашему величеству было бы очень рискованно оставаться в Неаполе по совету герцога. Именно здесь особенно сильны внутренние раздоры, а у порога стоит могущественный враг. Может ли герцог взять на себя ответственность за безопасность венценосца?

Герцог хотел что-то ответить, но Фердинанд предупредил его ответ:

— Да не начинай ты опять, Франческо! Уж не хочешь ли ты один справиться с Шампионе, при появлении которого разбежалось шестьдесят тысяч наших солдат? Мне и в голову не придет оставаться в Неаполе. Или я отправлюсь, как советует леди, в Сицилию, или сделаю, как хочет Руффо, и… Кардинал поспешно перебил его:

— Простите, государь, но я должен напомнить о том, что мой план требует строжайшей тайны, строжайшего молчания.

— Ах, эта вечная осмотрительность! Ведь мы между своими! Леди Гамильтон не проболтается, я знаю ее. Это единственная женщина, умеющая молчать. А что, миледи, вы дадите Руффо свое слово?

Эмма пожала плечами:

— Вы очень милостивы, государь, что пытаетесь защищать меня, но, к сожалению, я не могу ничем связывать себя в этом положении! — Она сделала шаг к кардиналу, немного наклонилась к нему. — Да я и так знаю план вашей эминенции! Уж не собираетесь ли вы отправить королеву с детьми в Сицилию, а сами отправиться с его величеством в Калабрию?

Плечи Руффо еле заметно дрогнули.

— В Калабрию? Как это пришло вам в голову, миледи!

— Когда Людовик XVI бежал из Парижа… не припомнит ли ваша эминенция наш тогдашний разговор? Вы осуждали его мысль бежать за границу. Вы посоветовали ему удалить из Франции Марию-Антуанетту, ненавистную австриячку, по возможности совсем разойтись с нею, а затем Людовик должен был бы кинуться в Вандею и оттуда угрожать Парижу… Разве это не так, ваша эминенция?

— Не помню, миледи. Кроме того, я не вижу, что общего имеет это с Калабрией?

— А разве Калабрия — не Вандея Неаполя? По первому взгляду этот план кажется вовсе не плохим. Крупные землевладельцы страны — родственники вашей эминенции, и у них король будет иметь поддержку, в особенности если его величество в выборе будущего главнокомандующего для формирования армии проявит… признательность… Руффо попытался улыбнуться:

— Уж не в меня ли вы метите, миледи? Я — кардинал, не солдат!

Эмма тоже улыбнулась:

— Ваша эминенция, вы слишком скромны. Многосторонность кардинала Руффо хорошо известна. Помимо трудов по гидротехнике и разведению голубей, в библиотеке сэра Уильяма имеется талантливый труд вашей эминенции относительно передвижения войск и снаряжения кавалерии. Быть может, вашей эминенции более улыбается деятельность премьер-министра или генерального наместника королевства?

Руффо бросил в сторону короля быстрый, пугливый взгляд, но затем, словно испуганный своей неосторожностью, опустил веки:

— Я не понимаю вас, миледи. Сэр Джон Актон пользуется полным доверием его величества. Вообще я должен просить оставить мою особу в стороне; здесь она не имеет ни малейшего значения. Миледи ошибается. Мой план вовсе не затрагивает Калабрии.

Он отвернулся, сложил руки на груди, вернулся обратно на свое место за стулом короля, словно с Эммой было покончено.

В первый момент она была словно оглушена. Неужели она все-таки ошиблась? Но что же означало явное замешательство Фердинанда? Надо было сделать последнюю попытку.

— Ваша эминенция, вы сняли с меня тяжелую заботу! — сказала Эмма, словно с облегчением переводя дух. — Кроме того, вы сами освобождаетесь от такой ответственности, которую не можете возложить на себя. Ведь посоветовать королю поселиться в Калабрии — это значит подвергнуть его высокую особу величайшей непосредственной опасности!

Руки Руффо дрогнули и раскинулись, словно его кто-то толкнул в спину.

Фердинанд вскочил:

— Фабрицио, если ты скрыл от меня что-нибудь…

— Государь… почтительнейше… я должен протестовать…

— Да ну тебя! К черту игру в секреты! Как можешь ты требовать от меня молчания, когда на карту поставлена такая крупная ставка? Да, миледи, Руффо предложил мне отправиться в Калабрию, а теперь являетесь вы, делаете разные туманные намеки, обвиняете его! Как могу я решиться на что-нибудь, если каждый из вас противоречит другому? — Фердинанд в бешенстве забегал по комнате.

— Я совершенно не обвиняю его эминенцию, — спокойно возразила Эмма. — Я убеждена, что он не более вашего величества осведомлен о том, что в данный момент происходит в Калабрии. Не знаете ли вы, ваша эминенция, некоего Джузеппе Логофета?

— Логофета? — повторил кардинал. — В первый раз слышу это имя!

По его неподдельному изумлению Эмма поняла, что он не лжет.

— Я верю вам. Было бы странно, если бы князь церкви имел сношения с безбожником. Ведь Логофет — «патриот», якобинец. В тот самый день, когда король выступил с армией в Рим, иначе говоря, в тот день, когда армия покинула пределы страны, Логофет исчез из Неаполя. Через два дня он объявился в Калабрии, принялся революционизировать страну, стал раздувать недовольство народа принудительной солдатчиной, гнетом помещиков, а теперь…

Она умышленно остановилась и посмотрела на Руффо взглядом, который, казалось, отыскивал место, куда ткнуть шпагой… Кардинал все еще стоял за стулом короля, но его веки уже не были опущены, а глаза с колеблющимся огоньком останавливались то на Эмме, то на напряженных лицах других и снова обращались к Эмме.

— А теперь? — задыхаясь, крикнул Фердинанд. — А теперь?

Эмма не обратила на него внимания. Она не спускала взора с Руффо и, выгнувшись вперед, сделала выпад:

— А теперь… Каламбрия вашей эминенции далеко не Вандея! У Логофета много приверженцев; они и в Реджио, и в Пальми, и в Баньяре, Шилле, Скалетте…

Руки Руффо сразу разомкнулись, пальцы растопырились, словно выпуская оружие. Вдруг, почти пошатываясь, он вышел из-за стула и воскликнул:

— Это неправда, миледи! Баньяра, Шилла, Скалетта? Этого не может быть! Это невозможно, государь, невозможно!

Эмма улыбнулась:

— Потому что эти места принадлежат к числу ваших родовых имений? Ах, кардинал, я боюсь, что и калабрийских крестьян манит теперь к танцам зеленое «дерево свободы» якобинцев, а не… колонна! [294]

Кардинал остановился перед нею с пожелтевшим лицом и блуждающим взглядом:

— Подобные обвинения… да откуда вы взяли все это, миледи? Как вы могли узнать о вещах, о которых не знает сама королевская полиция? Не якобинка ли вы?

Словно последний отчаянный выпад побежденного, бросил он это Эмме. Она же лишь пожала плечами:

— Я англичанка, кардинал. Если бы вы знали Англию, вы поняли бы, что там якобинцы вообще немыслимы. А как я узнала об этом? Боже мой, забота о его величестве заставила сэра Уильяма навести справки, а так как полиция его величества — я не хочу задеть этим господина префекта — имеет несчастье делать открытия лишь много спустя после свершившегося факта, то…

Она потопила конец фразы в выразительном смешке, а затем движением руки простилась с Руффо, как с павшим противником. Дуэль была окончена!

И все-таки успех не радовал Эмму. Другу, себе самой она никогда не солгала бы, но в политике, этим вечно лгущим итальянцам…

Заговор в Калабрии был уже подавлен, Анджело ди Фиоре, прокурор в Катанцаро, арестовал Логофета с сорока семью сообщниками и отправил арестованных в Мессину. Весть об этом пришла утром в палаццо Сиесса, а при медлительности властей могла дойти до Фердинанда лишь через неделю, когда она надеялась уже видеть его вместе с Марией-Каролиной в Сицилии.

Эмма солгала, или, вернее, сообщила половину правды, как ее научил сэр Уильям. Но разве величие Англии не стоило полулжи?

XXIV

Руффо вернулся обратно на свое место за креслом короля и словно в изнеможении оперся о стену. В двух шагах от него Карачиолло, тяжело дышавший, обмахивался носовым платком. Остальные были очень бледны, ожидая королевского решения, от которого зависела также и их участь. Никто не говорил ни слова.

Вдруг Фердинанд подошел к Эмме и, скрывая лицо от остальных, еле слышно зашептал:

— Морской переезд в это время года… я сам-то не боюсь бурь… но королева… дети… состояние наследной принцессы…

Страх, который он отрицал, ясно был написан на его вздрагивающем лице. Он, страстный рыболов, не решался отправиться морем, когда на небе не было ни облачка.

Эмма подавила ироническую улыбку:

— Я не компетентна в этом вопросе, государь. Быть может, вы посоветуетесь с лордом Нельсоном?

Король горячо согласился:

— И с сэром Уильямом тоже, он должен помочь мне. Но состояние… состояние королевы… церковной казны… Я не оставлю всего этого Шампионе! А что, скоро могут прийти сюда лорд Нельсон и сэр Уильям? Сейчас? Миледи, вы упоминали о покушении… я боюсь, что лорд Нельсон не решится сойти на берег…

Эмма знала Фердинанда, знала, что надо было сразу же использовать его теперешнее настроение.

— Если ваше величество разрешит мне написать ему несколько слов, то через час он будет здесь. Но мне нужен надежный посланец.

Король кивнул:

— Феррери сделает это. Он надежен и не болтун.

Теперь, когда он принял решение, все казалось ему недостаточно быстрым. Он собственноручно принес чернильницу и перо, сам сходил в прихожую за Феррери.

Эмма принялась писать — медленно, взвешивая каждое слово.

Опасаясь, что ее письма могут перехватить, она выработала с мужем и Нельсоном условный язык. «Барин» означало короля, «барыня» — королеву, «дом» — дворец, «маленькая Эмми» — Эмму, «источник Аретузы» — Сицилию. Подземный (известный только доверенным лицам королевы) ход назывался «известной дорогой». Эмма подробно описала этот ход Нельсону, и ему нетрудно было бы найти его.

Написав записку, она еще раз прочла ее:

«Милый друг!

Барин болен и хочет спешно ехать к источнику Аретузы. Барыня поедет с ним. Наконец-то наши желания исполнятся! Я не могу оставить дом — должна помогать при укладке вещей, не допускать докучливых визитеров. Поэтому приходите ко мне известным Вам путем, чтобы мы могли столковаться обо всем необходимом. Только осторожнее, чтобы никто ничего не заметил. Со страстной тоской ожидает Вас

Ваша маленькая Эмми».

Разве это не было обычной любовной записочкой влюбленной горничной к бравому кавалеру? Никто не станет доискиваться тут тайного смысла! Эмма, смеясь, запечатала записку и вручила ее Феррери, давая указания. Но, говоря с Феррери, она в то же время смотрела в зеркало, отражавшее противоположную сторону, и невольно пригляделась внимательнее. Она видела, что Карачиолло по-прежнему стоит у окна и обмахивает платком раскрасневшееся лицо. Его волнение было все еще очень велико: два раза платок выскальзывал из его рук и вылетал на подоконник, однако герцог снова доставал его оттуда. Вдруг он упустил платок на пол и поспешно вышел на середину комнаты.

— Погодите еще, Феррери, погодите! — сказал он курьеру, а затем, обратившись к Фердинанду, продолжал: — Государь, еще раз заклинаю вас! Если вы покинете Неаполь, вы отдадите его врагу. Чем мы заслужили ваше недоверие? Неужели лишь тем, что иностранцы клевещут на нас, ничего о нас не зная? Но ведь и наша армия тоже была организована иностранцами. А народ, мы все… разве вы не знаете, чего ждут те тысячи, которые с трепетным нетерпением взирают на окна вашего дворца? Они требуют оружия, чтобы защитить своего короля, загладить позор Неаполя, пожертвовать жизнью за отечество. Государь, пока не поздно…

Волнение пресекло его голос, но, словно услыхав его слова, в этот момент послышался громкий вопль толпы, собравшейся перед дворцом:

— Да здравствует король! Долой иностранцев! Смерть якобинцам! Оружие! Дайте нам оружие!

Префект полиции бросился на улицу, чтобы усмирить народ своим появлением.

Карачиолло бросился перед Фердинандом на колени:

— Государь! Внемлите голосу своего верного народа! Заклинаю вас всем для вас священным, заклинаю вас честью вашего имени, вашими детьми!

Фердинанд остановился в нерешительности. Его взор боязливо устремился к окну.

— Если бы я знал… Фабрицио, это лаццарони?

Кардинал подошел поближе и заглянул в щелку занавеси.

— Хорошо одетые люди… горожане… студенты…

Король вздрогнул:

— Студенты?

Эмма иронически рассмеялась:

— Смотрите, ваша эминенция, не наступите там на носовой платок. Герцог уронил его… как раз перед тем, как народ начал кричать…

Карачиолло в бешенстве вскочил:

— Миледи…

Но Фердинанд не дал ему договорить:

— Клянусь святым Януарием, Франческо, ты злоупотребляешь моим терпением! Неужели ты думаешь, я должен слушать одного тебя? Это «патриоты», Фабрицио?

Руффо холодно пожал плечами:

— Кто может сказать это с достаточной уверенностью? Во всяком случае, Феррери сделает хорошо, если заговорит по-французски, если его остановят по дороге к лорду Нельсону…

Фердинанд с посеревшим от страха лицом подскочил к курьеру:

— Чего ты стоишь здесь, Антонио? Почему ты еще не ушел? Ступай, говорю тебе, ступай!

Феррери ушел.

Эмма с удивлением услышала предупреждение Руффо. Почему он хотел, чтобы ее записка дошла до Нельсона? Уж не старался ли хитрец заручиться благовэлением Англии теперь, когда Фердинанд высказался за Сицилию?

Тем временем крики продолжались, народ желал видеть короля. Сквозь приветствия все чаще раздавались угрозы: наверное, Фердинанд уже сбежал и оставил Неаполь в беде; надо взять штурмом дворец и захватить предателей придворных…

В комнату, задыхаясь, вбежал префект полиции.

— Они прорвали цепь моих полицейских и теперь осаждают ворота… Государь, что…

— Да что вы хотите от меня? — перебил его в диком страхе

Фердинанд. — Я, что ли, префект полиции? Дворец полон солдат, а вы спрашиваете, что делать? Если с этими канальями иначе нельзя… прикажите стрелять, стрелять!

— Но… войска… я боюсь…

Фердинанд побледнел еще больше.

— Ах, трусливые бабы, трусливые бабы! — простонал он. — Я не могу быть в безопасности даже в собственном дворце! —

Вдруг кровь хлынула ему в голову; трясясь от бешенства, он схватил Карачиолло за руку, резко дернул. — И ты еще требуешь, чтобы я оставался здесь, в этом гнезде коварства и предательства? А-а! Ты знаешь, что я начинаю думать? Что ты сам…

— Государь! — крикнул герцог, с силой отталкивая руку Фердинанда. — Вашему величеству угодно самому лишить себя вернейших слуг?

Его глаза метали искры, зубы скрипели, лицо горело под сединой волос.

Фердинанд отступал назад.

— Если бы ты был королем… — словно извиняясь, пробормотал он, — если бы ты был королем…

Мрачная улыбка скользнула по лицу Карачиолло.

— Если бы я был королем, я не стал бы настолько мешать своим друзьям и своему народу соблюдать мне верность… Да, да, я опять и опять повторяю и буду повторять до последнего вздоха: неаполитанский народ верен своему королю. Вашему величеству угодно проверить это? Ну так вот: покажитесь народу, скажите хоть несколько слов в успокоение, и тот же самый народ, который бьет королевских сбирров, чтобы добраться до своего государя, бросится перед вами на колени и слепо станет повиноваться малейшему жесту вашей руки… Государь!

Теперь Пиньятелли, Галло и другие тоже стали настаивать, чтобы король хоть на минуту вышел на балкон соседней комнаты.

— Разрешите, ваше величество, мне идти впереди вас и прикрыть вашу особу своим телом! — молил префект полиции.

Фердинанд ничего не ответил. Кусая губы, сжимая пальцами виски, он продолжал молчать в полном отчаянии.

Тогда Карачиолло стукнул шпагой о пол и сильным голосом крикнул:

— Неужели Неаполь должен быть потерян для дома Бурбонов! Его величество трусит?

Теперь Фердинанд сдался. Карачиолло, Пиньятелли, Кастельчикала, Галло защитным кольцом окружили его, впереди пошел префект полиции. Так вышли они на балкон соседней комнаты.

Они были встречены воплем ликования. Затем наступила мертвая тишина. И король-носач обратился с речью к своему народу…

Эмма взволновалась; у нее замелькали мысли: а что, если народ останется спокойным?.. если Карачиолло с друзьями удастся преодолеть страх Фердинанда?.. Ведь только страх и гнал его из Неаполя.

Эмма со страстным нетерпением прижалась к щелке в занавеси. Да, Руффо был прав: это были горожане, купцы, студенты. Они внимательно слушали Фердинанда, воодушевленно приветствовали его каждый раз, когда он делал паузу, били себя в грудь, умоляли остаться, предлагали все свое состояние и жизнь…

Кто это был? «Патриоты»? Богоотступники? Республиканцы? Или Карачиолло был прав, когда доказывал их преданность королю, когда говорил, что недоверие Марии-Каролины порождено ее болезненным состоянием, вскормлено политикой сэра Уильяма, взращено предательским карьеризмом Ванни? Что, если это было так?..

Мысли Эммы спутались. Тяжелым грузом легло ей на сердце сомнение, и в тот же момент в ней пробудилось что-то нечистое, страшное — желание… дикое, жестокое желание… Что, если бы кто-нибудь из этих людей поднял камень и швырнул им в этого болтливого, притворяющегося храбрым короля? Нельсон, Англия, Эмма были бы оправданы этим…

Кто-то коснулся ее руки. Эмма вздрогнула и обернулась: перед ней был Руффо.

— Не правда ли, странно, как покоен этот народ? Возможно, что Карачиолло еще выиграет партию… если только этим временем ничего не случится.

«Неужели он угадал мои мысли?» — подумала Эмма.

Вдруг дикий вопль заглушил голос Фердинанда. Он несся из-за угла дворца, оттуда, где начиналась улица, ведущая к гавани. Распахнув окно, Эмма высунулась наружу.

Вот из-за угла показалась кучка оборванцев, вооруженных палками, молотками, дубинками; над ними реяло нечто вроде знамени — черный крест на обрывке полотна. Впереди стремительно бежал человек. Он дважды поскользнулся, падал, снова поднимался и продолжал бежать. Выскочив на площадь, он увидел толпу перед дворцом, остановился в смущении, хотел свернуть в боковую улочку, но преследователи отрезали ему путь. Тогда с воплем отчаяния он бросился в свободное пространство между дворцом и толпой.

Со стороны преследователей раздался рев:

— Бейте его! Бейте! Шпион! Французский шпион!

Ответом на это был вопль толпы. Теперь все бросились на беглеца и настигли его у портала дворца. Ловко брошенный молоток поразил его в ногу, и, всплеснув руками, беглец рухнул на землю. Вся толпа устремилась на него, в его грудь втыкались ножи, раздавались крики:

— Долой якобинцев! Смерть врагам Неаполя! Да здравствует король!

Грубые руки схватили беглеца, подтащили под балкон, стали подбрасывать к Фердинанду. На одно мгновение над тесно сомкнувшимися головами показалось лицо умирающего.

— Феррери! — крикнула Эмма. — Феррери!

Не показался ли отсвет улыбки на бледном лице?

Но вот он снова исчез под ногами неистовствующей толпы. Воровские руки обыскали его, сорвали с него платье. Теперь он лежал совсем обнаженный, но так как еще вздрагивал, то к нему прокрался мальчик и камнем раздробил голову…


Около Эммы чей-то голос бормотал:

— Этого я не хотел… не хотел… не хотел…

С опущенными глазами, скрестив руки на груди, стоял Руффо. Его лицо оставалось неподвижным, и только губы судорожно двигались в страшном прерывистом шепоте:

— Этого я не хотел… не хотел… не хотел…

Эмма с ужасом взглянула на кардинала, и вдруг она вспомнила его совет, данный Феррери, и то, что только что кричала чернь [295].

Должно быть, Руффо угадал ее мысли. Дрожь пробежала по его лицу, губы замерли, но он поднял веки, заставил себя улыбнуться, посмотрел на Эмму и произнес:

— Счастье благоволит вам, миледи, а счастливые всегда правы. Не откажите передать мой привет сэру Уильяму и лорду Нельсону!

Он низко поклонился ей и ушел тихим, скользящим шагом, мрачный, словно призрак с того света.


Через час Эмма провела потайным ходом Нельсона и мужа к Марии-Каролине. Королева встретила их возгласом радости.

Фердинанд был у нее. Он примирился с нею и окончательно согласился на бегство в Сицилию. Приготовления, исполнение плана, назначение временного правительства — все было предоставлено Марии-Каролине; муж поставил только единственное условие: его состояние должно было быть спасено целиком.

Казалось, Мария-Каролина преисполнилась новыми надеждами. Ее взор горел восторгом власти, она со страстной энергией приступила к совещанию.

Позднее к ним присоединился Фердинанд. Он настоял, чтобы его лейб-медик произвел осмотр трупа Феррери в его присутствии, насчитал сорок две раны и воскликнул:

— Я вообще не понимаю, как это могло случиться. Дать захватить себя таким канальям, позволить, чтобы тебя изрешетили, словно быка! Наверное, он вел себя уж очень глупо, как идиот!

Продолжая ругать покойного, он кинул Эмме то, что лейб-медик нашел в горле Феррери. Это был разжеванный, слипшийся кусок бумаги… любовная записка горничной…

XXV

День и ночь народ теснился вокруг дворца. Лакеи сновали кругом с перепуганными лицами, приглядываясь к каждому взгляду, прислушиваясь к каждому слову. Разве им не приходилось опасаться, что их убьют так же, как Феррери, если только чернь заметит попытку Фердинанда бежать?

Бегство могло удаться только в том случае, если все приготовления будут совершены в величайшей тайне. Начался «поход трех храбрых», как окрестила Эмма план, выработанный ею совместно с мужем и Нельсоном и представлявший разительный контраст с общей трусливой растерянностью. Чтобы отвлечь общественное внимание, посланники дружественных Неаполю держав дали несколько празднеств, каждый раз ярко освещая фасады своих помещений и открывая настежь двери и окна, чтобы на улице были слышны звуки беззаботного веселья. Эмма тоже больше чем когда-либо показывалась в обществе, пела задорные песенки, танцевала помпейские танцы, придумывала новые пластические позы. Можно ли было заподозрить Марию-Каролину в отчаянном решении, если ее верная подруга беззаботно отдавалась развлечениям?

В часы, свободные от этой комедии, Эмма лихорадочно работала. Надо было выполнить условие, поставленное Фердинандом, то есть спасти все его состояние, иначе он мог в последний момент перейти на сторону Карачиолло или Руффо.

Вернувшись с празднества, еще одетая в прозрачный бальный туалет, в ночные часы Эмма читала тайную корреспонденцию от Марии-Каролины.

«Дорогая миледи, с четверга мы не имеем известий от Мака. Я умираю от сердцебиения и страха. Сегодня ночью я перешлю Вам наши испанские деньги, принадлежащие мне и королю. Всего — 60 m [296]. Это все наше состояние; к сожалению, мы никогда не копили. Драгоценности нашей семьи я пошлю завтра, доверяя их порядочности лорда Нельсона. Генерал Актон уже говорил с ним по поводу остальных денег, которые пойдут на уплату армии, флоту и т. п. Саверио, верный и надежный человек, доставит их.

До свидания, поклонитесь от меня шевалье, уважаемому милорду, нашему спасителю, его храброй нации. Сохраните мне их дружбу. Ах, сколько доказательств ее уже дали Вы мне! До свидания. На жизнь и смерть Ваша благодарная, верная подруга

Шарлотта».

Ночь за ночью новые посылки, новые записки. Непрерывно прибывали ящики, сундуки, баулы, в которые Мария-Каролина при помощи принцессы и посвященных в тайну придворных дам упаковывала все нужное для переезда.

«Моя дорогая миледи, при сем еще три сундука и маленький ящик. В первых трех находится немного белья моих детей для пользования в дороге; в ящике — несколько платьев. Надеюсь, что не очень утруждаю Вас! До свидания, дорогая моя. Вы обязываете меня на всю жизнь к неизменной признательности! Ваша верная

Шарлотта».

Все это надо было поместить в подвалах палаццо Сиесса и, надписав крупными буквами «СОБСТВЕННОСТЬ ЛОРДА НЕЛЬСОНА», вручить матросам. А тут еще подоспело то, что хотел спасти сам Фердинанд.

Все-то он хотел захватить с собой, ничего не соглашался оставить. И отказался от самых ничтожных пустяков лишь тогда, когда выяснилось, что на судах не хватит места. Он был вне себя от необходимости оставить собак и долго не хотел понимать, что трудно провести эту лающую стаю королевских фаворитов по улицам, не обратив внимания толпы.

Вот когда во всей красе выступила его скупость, его низменное стяжательство! Он был глух к заявлению Пиньятелли и Карачиолло, что государство нельзя лишать всех средств, так как иначе оно не в силах будет бороться с осаждавшим его врагом. Всю наличность казначейства он забрал с собой. Пусть-ка эти негодяи чиновники изворачиваются, как умеют! Разве в долгие годы мира они путем всяких обманов не набили себе карманов? Ну так будет законным возмездием, если теперь они вернут часть украденного!

При этом он наказывал особенно строго Пиньятелли, оставляемому в качестве королевского наместника, чтобы тот оказал врагу упорное сопротивление, и заранее делал его ответственным за каждую ошибку и упущение. В отношении к своим доверенным лицам он упорно разыгрывал комедию, будто поездка в Сицилию — лишь прогулка, лишь временная перемена места, а никак не бегство, не говоря уже об отказе от трона.

Таким образом, в руки Эммы стекались все сокровища Неаполя. О себе же самой она совершенно не думала. Она не хотела и пальцем шевельнуть, чтобы спасти свое имущество. Сэр Уильям с трудом упаковал наиболее ценные картины, греческие вазы и античные редкости. Все это он отправил в Англию, а прочее оставалось на месте.

Так в труде и заботах текли дни. Все ближе и ближе надвигалось двадцать первое декабря, день, назначенный для бегства. А с этим днем — еще одна новая забота. В городе уже начали циркулировать слухи о намерении королевской семьи покинуть Неаполь, и к Эмме стали вламываться целые толпы просителей, которые молили взять их с собой, чтобы избавить от народного гнева. Эмма должна была ходатайствовать за них перед королевой; однако число просителей все возрастало, и приемная палаццо Сиесса никогда не пустовала.

Пришел и Ванни, некогда бывший судьей казненных школяров. Боясь мести «патриотов», опасаясь продвигавшихся все далее французов, он вернулся из своего убежища в Неаполь и теперь обратился к Эмме с просьбой дать ему местечко на корабле. Пусть это будет самый темный уголок в трюме, пусть его пищей будет кусок черствого хлеба, лишь бы спасти жизнь, жизнь!

Но места было мало. Для тысяч желающих было всего только двадцать пять судов. Эмма не могла взять на себя составление списка спутников и передала просьбу Ванни Марии-Каролине.

С тех пор Ванни приходил ежедневно утром, днем и вечером. Он робко проскальзывал через боковую дверь, ждал в углу приемной, не осмеливаясь обратиться с вопросом, искал взора Эммы с немой мольбой… Уж не забыла ли о нем королева? Ужас и сострадание преисполнили Эмму. Сколько отчаяния было в его взоре, как лихорадочно дрожали его губы!

Девятнадцатого декабря Мария-Каролина прислала Эмме объемистый список лиц, которых предполагалось взять с собой, и образец легитимационного билета, по которому капитаны судов могли узнать, действительно ли данное лицо включено в список. Эмма с состраданием просмотрела список — имени Ванни там не было…

Лицо Ванни посерело. Один момент он оставался в нерешительности, затем подошел к Эмме и положил запечатанную записку около нее на письменный стол, осторожно, словно опасаясь дотронуться до ее руки, до платья, и при этом произнес:

— Если я завтра почему-либо не приду… мне могут помешать… не откажите передать эту записку королеве, миледи…

На следующий день Мария-Каролина прислала дополнительный список. Теперь имя Ванни было занесено, но перечеркнуто жирной чертой. Видно было, что рука, зачеркнувшая это имя, сильно дрожала, так как широко кругом разлетелись чернильные брызги.

Эмма поспешно прочла препроводительную записку королевы:

«Дорогая миледи! Ежедневные народные восстания, еже дневные открытые убийства… разве это не показывает, что нас ждет? У меня смерть на сердце. Не будь здесь спасителя… доверчиво вручаю я ему судьбу свою и своих невинных детей.

При сем список лиц, которым я сама вручу легитимационные билеты. Так как несчастные не решаются сами заявиться, то их еще, пожалуй, могут оставить из злобы и мести. До свидания!.. Ах, если бы я могла когда-нибудь доказать, как я Вам благодарна! Я несчастнейшая из всех женщин, матерей, королев, но все же остаюсь Вашей верной подругой Шарлоттой.

P.S. Моя душа истерзана, сердце истекает кровью… Ванни!.. Несчастный сегодня утром застрелился. Как упрекаю я себя за него!..»

Теперь Эмма вспомнила странный тон, которым прозвучало слово «завтра» в устах Ванни. Она взяла со стола записку, оставленную им для королевы. А что, если записка лишь принесет новое страдание обремененной горем женщине?

Эмма решительно взяла записку и вскрыла ее:

«Неблагодарный двор изменнически покидает меня в беде, непримиримый враг преследует меня по пятам. И нет государства, которое даст мне приют! Я отказываюсь от жизни, ставшей мне лишь в тягость. Пусть моя судьба будет уроком для судей!

Ванни».

Настало двадцать первое декабря, день бегства.

Вечером Келим-эфенди, турецкий посланник, дал праздник в честь сэра Уильяма. В девять часов Эмма показала новые пластические позы, а затем, в то время как Гамильтон выслушивал в зале восторженные похвалы гостей, поспешно переоделась в уборной в грубое платье женщины из простонародья и через боковую дверь выскользнула на улицу.

Перед домом толпились группы лаццарони, смотревших на ярко освещенные окна и раздражавшихся дикими проклятиями в адрес чужеземцев, которые бесчувственно танцевали и смеялись среди народных бедствий. Затем они столпились вокруг экипажа, только что подъехавшего к порталу, и, узнав герб сэра Уильяма, дали волю ругательствам по поводу посланника и его жены.

Он был старый глупый фат, ощипанный петух, не замечавший рогов, наставляемых ему женой. Ей мало было делить ложе с австриячкой, так она еще приспособила себе английского адмирала, этого скелета Нельсона! С тех пор они втроем правили Неаполем. Разве не они заманили короля в войну? Еще бы! Ведь им нужен был предлог, чтобы еще больше изнурить несчастный народ. Теперь деньги текли к ним целыми потоками. Ведь не скроешь, как они просаживают эти деньги! Каждую ночь «красная мадонна» шляется на балы да празднества, разодетая в дорогие платья и драгоценности. А тем временем австриячка держит короля пленником во дворце и приказывает своим агентам распространить слух, будто она уже удрала с ним в Сицилию. Только она никого не обманет! Без этой леди королева никуда не сбежит, и наступит день, когда ей будет отплачено за все! Вот когда народ штурмом возьмет дворец, освободит короля и бросит в помойную яму весь этот чужеземный сброд…

Эмма слушала все эти разговоры, улыбаясь легковерию черни. Ведь экипаж остановился у портала по приказанию Эммы, чтобы чернь думала, будто «красная мадонна» все еще торчит на балу, и чтобы внимание толпы было отвлечено от боковых дверей… Скрыв лицо головным платком, Эмма замешалась в толпу, смеясь, отбивалась от приставаний мужчин, отшучиваясь на простонародном диалекте, и незаметно пробралась окольными путями к южному углу арсенала Молосиллио, где было условлено встретиться. Она не чувствовала страха. Ах, все это было ей хорошо знакомо со времен нужды, когда она пробиралась по туманным улицам портового квартала Лондона, где воздух оглашался пьяными выкриками загулявших матросов. Уже не в том ли был смысл ее прошлого, что всевидящее Провидение хотело закалить ее нервы для этой решительной ночи?

Укрывшись в спасительную тень арсенала, Эмма увидела лодку. Гребцы недвижимо сидели на скамьях, держась за весла, словно готовые тотчас пуститься в путь. Эмма испугалась. Где же три барки, на которых должны были отправиться к эскадре члены королевской семьи и все спутники? Уж не окончилась ли неудачей попытка к бегству?

С замирающим сердцем Эмма бросилась к замаскированной двери потайного хода, чтобы пробраться к Марии-Каролине и быть с ней в минуту опасности, если все потеряно — умереть вместе с ней. Но, сделав два шага, она снова остановилась. Навстречу ей шел какой-то мужчина… Вот он окликнул ее. По голосу она узнала его: это был Нельсон…

Задыхаясь, поспешила она к нему, бросилась на шею, засыпала вопросами. В нескольких словах он сообщил ей обо всем. Мать Эммы перебралась на «Вангар» с последним транспортом. В половине десятого Нельсон проник подземным ходом в комнату Марии-Каролины, где собралась уже вся королевская семья. Он без труда вывел их тем же путем. Час тому назад барки с беглецами отплыли и теперь, наверное, уже добрались до линии кораблей. Фердинанду Неаполитанскому посчастливилось удачнее бежать от народа, чем Людовику XVI!

А сам Нельсон остался с этой лодочкой, чтобы подождать Эмму и сэра Уильяма. Как беспокоился он о ней! До него доносились дикие вопли и проклятия толпы, и Нельсон уже хотел бросить все и открыто пойти на выручку к ней…

А как он был бледен! Он, герой, не знавший страха! Но ведь не за себя, за нее боялся он теперь…

Эмма горячо прижалась к нему, потянулась губами. Он же вдруг отпрянул и направился навстречу приближавшемуся сэру Уильяму.

XXVI

На следующее утро весь залив был усеян лодками, окружавшими «Вангар». Сидевшие в них взволнованно выкрикивали имя короля, заклинали его остаться. Но Фердинанд не показывался. К депутациям, явившимся молить короля остаться и состоявшим из представителей магистратуры, купечества и ремесленников, он выслал Актона, сам же принял только достопочтенного кардинала Капече Дзурло, которому категорически заявил, что земля предала его, короля, и что теперь он в силу нужды доверился морю.

Неаполитанские линейные корабли «Санита» под командой Карачиолло и «Архимед» под командой графа Турна должны были эскортировать «Вангар» до Палермо. В полдень командиры этих судов явились к Фердинанду за приказаниями. Карачиолло еще раз сделал попытку повлиять на Фердинанда, уговаривая его перейти на «Саниту», чтобы все же остаться на «родной почве», а не отдаваться всецело власти чужеземцев.

Фердинанд снова заколебался. Но тогда на герцога обрушился Нельсон. Не хочет ли Карачиолло снова ручаться своей головой за безопасность короля? Он, не умевший держать в повиновении собственных матросов?

Теперь Фердинанд резко отклонил просьбу Карачиолло. Герцог ушел с «Вангара» с мрачным лицом и приказал спустить с «Саниты» королевский флаг.


С темного, покрытого тучами неба спускалась душная ночь. Выходя из воды, взметнулось вверх багровое пламя заката, и, словно стая ночных птиц, эскадра развернула паруса.

Эмма стояла с мужем на шканцах. Медленно ускользал из ее глаз потерянный рай.

По-прежнему море было усеяно лодками, по-прежнему на берегу теснилась толпа народа, но везде, где появлялся «Ван-гар», замирало каждое движение, стихал каждый звук. Неаполитанцы с мрачным молчанием смотрели, как скрывался вдали королевский штандарт, склонившийся под английским крестом.

Но что это? Что это сверкнуло там, у Позилиппо? Словно выходя из воды, взметнулось вверх багровое пламя и, словно огненное ядро, пробежал его отсвет по морской зыби. Затем пламя выросло вширь, как бы касаясь указующим перстом облаков. Но вот рядом с ним выросло второе пламя… третье, четвертое… целый сноп… пятидесятое, шестидесятое, сотое…

С лодок, с берега, даже с нельсоновских кораблей раздавались отчаянные крики. Они пронеслись по морю, ураганом промчались по всему городу. В домах загорались огни, на улицах замелькал свет факелов, смутное сияние замерцало сквозь оконные арки церквей и дворцов. Весь Неаполь окутался трепетным заревом пожарища. Это горел неаполитанский флот.

А тут еще начал гудеть колокол храма Санта Мария дель Кармине, и к нему присоединились колокола церквей Святого Януария, затем остальные. Со своим глухим ворчанием, всхлипывающим плачем, трепетными жалобами, колокола казались живыми существами.

Мария-Каролина, король, мужчины, женщины, дети — все бросились на палубу, бестолково спрашивали друг друга, не получая ответа. Да, напрасно Мария-Каролина тяжелым гнетом придавила народ, вызвала ненависть богатых непомерными налогами, выжала у бедных последнюю трудовую копейку. Плоды долголетней работы были уничтожены, а с ними — надежды на будущее… Неаполитанский флот горел.

Мария-Каролина разразилась истерическими рыданиями и дала Нельсону и Эмме увести себя в каюту. Она боялась остаться одна, не отпускала их, не переставая плакать и жаловаться.

— Как мог произойти такой ужас? Разве не было решено, что флотом пожертвуют лишь в минуту крайней необходимости? А Нельсон… разве не обещал он взять недоконченные, лишенные мачт, неспособные к плаванию суда под защиту оставленной в заливе блокирующей эскадры?

Страшное подозрение мелькнуло у Эммы. Ей вспомнилось выражение Нельсона после завоевания Тулона, железные слова, ставшие действительностью после поджога судов Людовика XVI: «брать и уничтожать».

Должно быть, Нельсон отгадал ее мысли. Он принес книгу приказов «Вангара» и показал место, куда была занесена инструкция для командиров блокирующей эскадры:

«Неаполитанские военные суда поставить в стороне от португальско-британского флота, способные к плаванию переправить в Сицилию, остальные: а) в случае вступления в Неаполь французов, б) в случае народного восстания против законного правительства — предать пламени».

Под приказом были расписки командиров в его приеме.

И все-таки суда были сожжены уже теперь и без всякой необходимости. Но ведь Шампионе находился еще далеко от Неаполя? Или в Неаполе дело дошло до народного восстания?

Нельсон не знал, как объяснить случившееся, и обещал по прибытии в Палермо привлечь капитанов к ответственности.

Эмма облегченно перевела дух, убедившись, что Нельсон тут ни при чем. Но тут же ей пришло в голову: а сэр Уильям? Почему в последние дни командир британской части блокирующей эскадры Дональд Кэмпбелл так часто бывал у него и так подолгу беседовал с ним при запертых дверях?

Она осторожно встала, оставила Нельсона у Марии-Каролины и вышла наверх. Сэр Уильям смотрел через подзорную трубу на пожарище, облокотясь на перила. Эмма, переведя дыхание, остановилась около него, ожидая, пока он обернется к ней, но так как он не обращал внимания на ее появление, то у нее вырвалось:

— Однажды… это было после Тулона… ты объяснил мне свою программу. Помнишь? Брать и уничтожать…

Опустив трубу, он перебил ее:

— Это была программа Нельсона.

— Но ты довершил ее: брать и уничтожать, будь то друг или враг. Так ли это?

Гамильтон искоса посмотрел на нее:

— А, ты интересуешься?.. Ты хотела бы узнать, не приключился ли тот хорошенький пожарчик от искры, выскочившей из-под черепа старичка?

Эммакивнула:

— Да, это так! Я хотела бы знать.

— А если это так и было на самом деле?

Вся сдерживаемая годами ненависть вспыхнула в сердце Эммы.

— Если это так и было на самом деле?.. — повторила она, резко оттеняя каждое слово. — Тогда я скажу об этом Марии-Каролине, крикну это Нельсону, закричу об этом на весь мир!

Гамильтон отскочил от нее, в испуге роняя трубу:

— Что тебе пришло в голову? Ты с ума сошла?

— С ума сошла? Ах, если бы так… А то эта ложь… ложь… эта жизнь в вечной, мучительной лжи…

Эмма смолкла и закусила губу, чтобы не разрыдаться. Одно мгновение сэр Уильям стоял неподвижно, словно оглушенный этим взрывом. Затем он отыскал в темноте трубу, поднес ее к глазам и снова впился взором в пламя, танцевавшее у Позилиппо и становившееся все меньше и меньше.

— Ну да, твоя нервозность! — сказал он наконец странно хриплым голосом. — Придет время, когда ты отдохнешь от всех этих волнений. И потому… если я могу успокоить тебя, я скажу… Нет, я не Герострат, я не поджег кораблей и не склонял к этому других. Бог знает, как это случилось. Может быть, искра вылетела из трубки пьяного матроса, может быть, беду натворил старый Везувий. Как бы то ни было, этот случай кладет конец мечтам Марии-Каролины о превращении Неаполя в Новую Венецию… А теперь я отправлюсь к ней, с твоего позволения, чтобы выразить ей в прочувствованных выражениях глубочайшее соболезнование от имени Англии!

По небу беспорядочной массой неслись лохматые облака, озаренные тускло-желтым светом. Высоко вздымались валы, живой стеной обрушиваясь на борта «Вангара». Странно неподвижным оставалось лицо Нельсона, стоявшего на командном мостике…

Вдруг его голос заглушил свист и грохот близившейся бури. Казалось, что звук этого голоса наполнился мощью металла, разлился по всему кораблю, ответным эхом пробудил к жизни трель боцманских свистков. Со всех сторон неслись эти свистки, к ним присоединились призывные крики палубных офицеров:

— То wit! To wit! To wit! All the starboard wa-a-atch! D'yer hear the news? All the larboard wa-a-atch! All hands! All hands! Come, starbolins! Come, larbolins! Come, all hands! Rouse out there! Schow a leg! Schow a leg! Schow a leg! [297]

Изо всех люков по лестницам устремились группы людей, темные фигуры носились по палубе, лезли по марсам. Зарифленные сотнями рук паруса свернулись, исчезли вымпелы и флаги, потухли тусклые огоньки судовых фонарей. «Вангар» стоял среди волн, освещенный одним только тусклым светом неба.

Теперь он казался каким-то сказочным зверем далекого прошлого. Раздраженный ревом близящейся бури, он грозно поднял усеянный иглами лоб бушприта, вздыбил черные рога мачт, бил морскую кипень хвостом руля. А неистовый звон судового колокола казался бешеным ревом разгневанного зверя.

Но вот судно оставило темные скалы Капри и вышло в открытое море. Небо и воды сомкнулись в глубоком мраке. Разбушевавшаяся стихия подхватила судно, взметнула его на вспененные хребты своих водных скал, закружила его в безумном круговороте, кинула в зияющую бездну пропастей. К нему присоединились свист, оханье, вой ветра, треск, стон, скрип канатов, рей, мачт, барабанный бой, неистовый шум хлынувших на палубу дождевых струй.

Вдруг резкий, раздирающий слух треск… С вершины главной мачты что-то скользнуло, словно гигантская змея, пронеслось сквозь путаницу рей, рухнуло на среднюю палубу… Снова раздался резкий голос, снова залились свистки боцманов, снова забегали темные тени. Затем парус высоко взметнулся к облакам и исчез, словно стрела во мраке.

«Вангар» тяжело выпрямился. Тем временем наступила тишина, снова блеснуло что-то. Жуткое потрескивание побежало по всему остову корабля, смешиваясь с криками, воплями, мольбами людей, доносившимися из недр судна.

По-прежнему на командном мостике виднелось неподвижное лицо Нельсона.

Эмма с решимостью выпустила из рук канат, за который перед тем ухватилась, ища опоры. Затем она начала тяжелое восхождение. Но уже через два шага ее нога на что-то наткнулась. Эмма вспомнила. Это «что-то» незадолго перед тем было сброшено сверху и тяжело грохнулось о дерево палубы. Теперь оно лежало темной, непонятной массой.

Эмма с любопытством склонилась, чтобы рассмотреть, что это. Матрос… Он лежал, широко разметав руки и ноги. Его лицо пугало мрачной неподвижностью. Ни дыхания, ни биения сердца: он был уже мертв.

Эмма ласково погладила рукой лоб и глаза покойного, улыбнулась ему, как улыбалась раненым Абукира. Разве он не умер за Нельсона? Разве он не выполнил своего предназначения? Затем она осторожно перешагнула через труп и пошла далее…

Она радовалась буре, растрепавшей волосы, брызгам волн, хлеставшим ей в лицо, всему гигантскому возмущению стихий.

И снова в ее теле затеплилась горячая, чувственная сила, гнавшая ее в объятия Нельсона.

Наконец она добралась до командного мостика. Нельсон был не один, с ним находился Гард, капитан «Вангара». Они стояли спиной к Эмме…

Вдруг Нельсон повернулся. Заметив Эмму, он вскрикнул и кинулся к ней, с тревогой заглядывая ей в лицо:

— Эмма… миледи… как вы решились… Почему вы не остались внизу?

Она улыбнулась ему, ощупью нашла его руку:

— В этом аду страха и отчаянии? Тогда как здесь, наверху, у тебя… как хорошо у тебя, Горацио! Не гони меня, милый! Дай мне побыть возле тебя! Я хотела бы видеть, как ты борешься, умереть, если ты умрешь. Разве мы не принадлежим друг другу? Разве мы с тобой не единое существо?

Она прислонилась к Нельсону, положила голову на его грудь.

Он смущенно пробормотал:

— Но… Гард… Разве ты не видишь, что здесь Гард?

Эмма снова улыбнулась, обняла его:

— Гард… человек… что такое человек среди всего этого величия, этой красоты? В Кастелламаре… помнишь ли ты еще, как мы ходили там по лугам, преклоняя колена перед богами?.. Перед богами?.. Друг перед другом преклонялись мы! Я — перед тобой, ты — передо мной! Мы сами стали богами себе. Ах, как долго нам не приходилось быть наедине! Но теперь… только вот эта буря и океан. Разве ты не видишь, как океан привлекает к себе бурю, впивает ее душу, пронизывает ее плоть? Они любят друг друга, Горацио… как мы любим… Приди! Приди! Пусть они посмотрят, как мы целуемся!

Эмма обхватила его голову и прижалась к его устам…

Не обращая внимания на Гарда, крепко обняв друг друга, отвоевывая у бури каждый шаг, они сошли с командного мостика, спустились вниз, пошли по коридору мимо кают. Они бесцельно шли вперед, перешагивая через тела корчившихся больных. Ничего не замечали они, ни на что не обращали внимания. Они чувствовали только жгучее прикосновение рук, пламенное смыкание уст, пылкий прибой пульсирующей крови.

В конце коридора виднелась открытая дверь… Порыв сквозного ветра захлопнул ее за ними.

XXVII

Вдруг раздался треск, грохот, и «Вангар» резко лег набок. Страшная дрожь пронзила его остов. Сейчас же вслед за этим с командного мостика послышался голос Гарда, затем свистки боцманов, топот матросских ног по лестницам и палубам.

При стуке топоров Нельсон вскочил:

— Главная мачта! Гард приказал срубить главную мачту!

Он хотел вырваться из объятий Эммы, но она не сразу отпустила его. Дрожащими, опаленными огнем его поцелуев губами прикоснулась она к его уху.

— Знаю, что должна пустить тебя — мой герой должен быть там, где опасность. Знаю также, что не смею пойти вместе с тобой. Мой герой должен быть тверд, а не дрожать, словно женщина. Я пойду к королеве. Там я обожду, пока ты позовешь меня. Ведь ты должен позвать меня, когда придет смерть. Если она придет к моему герою, то должна прийти и ко мне. Слышишь? Обещаешь ты мне это? Клянешься нашей любовью,

честью своего имени?

Ответом Нельсона был последний пламенный поцелуй. Затем он вырвался из ее объятий, и его шаги загремели, удаляясь в коридоре.

Прислушиваясь к шуму его шагов, Эмма проклинала мрак, не давший ей возможности в последний раз взглянуть в лицо любимому.

Ах, нет, она улыбнулась себе, разве не вечно будет стоять перед нею это лицо?

О, если бы она зачала ребенка… сына! Зачала в бурной качке моря, в трепетном блеске молний, в пряном аромате морского воздуха, среди величественной музыки стихий… О, если бы зачала она ребенка в этом еще никогда не испытанном упоении всех чувств!

Вдруг Эмма упала на колени и стала громко молиться:

— Сделай так, чтобы это был сын! Сделай так, чтобы это был истинный человек, как его отец!


Когда Эмма открыла дверь каюты, туда проник первый утренний луч. Она невольно обернулась, чтобы еще раз оглядеть место своего счастья.

По-видимому, это была каюта офицера, который по примеру Нельсона предоставил свое помещение беглецам. Повсюду разбросаны платье и книги, лежавшие в диком беспорядке, как их разметала буря. У потолка модель «Вангара». Под нею темным пятном виднелась койка, на которой лежала шляпа Нельсона.

Эмма узнала ее по эгретке; она сама подарила ее Нельсону. Стоило нажать на тайную пружину — и средняя золотая пластинка открывалась, обнажая миниатюрный портрет Эммы.

Она, улыбаясь, подошла, чтобы взять шляпу, но, когда повернулась к двери, ее взор упал на темный угол около кровати. В этом углу были сложены скрепленные железным кольцом сундуки, чемоданы, баулы. Там сидел сэр Уильям…

Он сидел, полуоткинувшись назад, с закрытыми глазами.

Спал ли он? Давно ли был он здесь, около этой кровати, еще носившей следы безумных объятий? Через закрытую дверь он не мог пробраться так, чтобы они не слышали. Значит… он был здесь с самого начала?

Конечно, теперь он знает все. Ах, это было очень хорошо!.. Наконец-то прекратятся эта невыносимая игра в прятки, трусливая ложь, обман. Она сумеет дать ему ответ, сумеет прямо сказать всю правду, и эта правда станет местью за низкое торжище брака, за годами длящийся позор.

Эмма решительно направилась к мужу и тряхнула его за плечо… Словно проснувшись от глубокого сна, сэр Уильям вскочил и вскинул руки. В каждой из них было по пистолету. Бегающим взором он как бы искал прицела и вдруг направил руки к Эмме…

Выпустив шляпу Нельсона, она хотела кинуться на мужа, он же… он вдруг отбросил пистолеты в угол и разразился отвратительным хихикающим смешком, которым обыкновенно превращал в шутку самые серьезные вещи.

— Это ты, Эмма? Вот что бывает, если человека будят ни с того ни с сего! Ты, наверное, подумала, что я собираюсь подстрелить тебя? Во сне я дрался с «патриотами». Они потащили меня и Нельсона в Сан-Эльмо. Мы же дали друг другу слово, что лучше убьем себя, чем останемся в их руках, а если один из нас станет безоружным, то другой должен прикончить его. Героично, не правда ли? О да, в грезах и я могу быть героем! Ну так вот, они обезоружили его… Я принял тебя за него… Счастье еще, что дверь была открыта и я мог вовремя узнать тебя, иначе… в темноте… в самом деле я был на волосок от того, чтобы пристрелить собственную жену — свое сокровище, свою лучшую помощницу! Вот-то поднялся бы галдеж по всему миру! Стали бы кричать о несчастной супружеской жизни, о женском кокетстве, мужской ревности! А ведь никто не может быть счастливее меня! Не правда ли, милочка? Простишь ли ты, что я невольно напугал тебя?

Гамильтон подошел к Эмме и со слащавым жеманством хотел погладить ее по щеке, но она отвернулась с мрачным видом. Ни единому слову из его рассказа она не поверила!

— Ну а пистолеты? — с язвительной иронией спросила она. — Уж не знал ли ты заранее, какой увидишь сон?

Что-то дрогнуло в лице Гамильтона. Затем он рассмеялся:

— Пистолеты?.. Я должен признаться тебе в маленькой слабости. Ведь мы свои люди, ты не будешь болтать об этом. Я ужасно боюсь утонуть — не потому, что от этого умирают, а потому, как умирают от этого… Отвратительный вкус морской воды во рту… «глук-глук-глук» в горле… ужасно! ужасно!.. В качестве лакомки и джентльмена я заранее решил умереть более изящной смертью, если «Вангару» придет в голову намерение пойти ко дну. Вот к чему были у меня пистолеты! Вот к чему пистолеты…

Эмма резко отвернулась и пошла к дверям, чтобы не ударить по этой лживой физиономии. Она не могла выносить более его голос, его аффектированный разговор, все его манеры.

Гамильтон побежал за нею следом:

— Неужели ты снова оставишь меня одного, милочка? А я уже надеялся, что ты побудешь со мною. Разве не утешительно чувствовать в минуту опасности около себя такое существо, которое любишь, на которое можешь положиться?

— Мне нужно к Марии-Каролине. Принц Альберт болен, и нет никого, кто помог бы ему!

— Кроме тебя! Знаю и дивлюсь тебе. Я спросил только потому, что думал, ты идешь к Нельсону!

— К Нельсону?

«Так он все-таки начинает? Значит…» Сэр Уильям кивнул и показал пальцем на шляпу, которую Эмма держала в руке:

— Ну да, чтобы отдать ему шляпу. Ведь ты принесла ее сюда? Прежде ее здесь не было! Наверное, ты нашла ее где-нибудь снаружи? Ну бури морей и океана заставляли многих платить большим, чем какой-нибудь шляпой! Но, раз ты хочешь идти к королеве, я сам отнесу шляпу к Нельсону… чтобы убедиться, что головы-то он не потерял! Он знатно посмеется, когда я расскажу ему историю своего сна!

Сэр Уильям захихикал и торопливо вышел из каюты.


Кормовая часть судна была отведена Нельсоном исключительно для королевской семьи и ее ближайшей свиты, но теперь это был действительно «ад страха и отчаяния», как выразилась Эмма в разговоре с Нельсоном.

Повсюду лежали стонущие, молящиеся, проклинающие люди — в углах кают, в кладовых придворной кухни, в заваленных кладью коридорах. Мужчины и женщины, господа и слуги смешались так, как будто суровая рука нужды устранила все понятия о сословных перегородках и приличиях. Казалось, иссякло даже чувство общности. Никто не заботился о другом, каждый думал лишь о самом себе, и только в тех случаях, когда сильный удар сотрясал корабль, голоса всех этих людей объединились в крике животного ужаса.

Из салона до Эммы донесся голос Фердинанда. Странным образом морская болезнь до сих пор щадила его, но тем сильнее объял его подлый страх.

Лишенный всякого королевского достоинства, он бегал между стульями, рвал на себе волосы, испускал дикие проклятия. Его речь была полна выражениями не знающих никакого стеснения и стыда лаццарони. Он проклинал все, что с ним случилось до сих пор, проклинал душу Марии-Каролины, заставившей его воевать, душу своего отца, женившего его на австриячке. Затем он стал осыпать руганью лоно своей матери. Одному сатане лишь известно, с какой дрянью она путалась перед тем, как родить на свет идиота. Теперь тому-то хорошо — с ним нянчатся и возятся, его ничто не касается, тогда как у него, Фердинанда, висит на шее это забытое Богом королевство, от которого он не видит ничего, кроме бед, забот и затруднений.

— А уж эта властолюбивая гувернантка! — закричал он увидев Эмму. — Скажите ей, чтобы она не вздумала еще раз совать нос в дела, которые ее не касаются. Пусть я буду проклят, если не прогоню ее в тот же момент, как только она осмелится…

Его перебил адский треск, похожий на шум, — упала главная мачта. Фердинанд испуганно прижался к стене и в ужасе прислушался, что будет далее.

Эмма смотрела на него с презрительной улыбкой.

— На этот раз вашему величеству удалось избавиться от печальной судьбы отправиться на тот свет с проклятиями на устах. Но в будущем вашему величеству следует быть осторожнее. Или вы воображаете, что на том свете королевские грехи не учитываются?

Фердинанд уставился безумно испуганным взором на Эмму.

— Вы думаете? Вы думаете? — Он, дрожа, отвернулся и позвал плаксивым голосом: — Гарано! Гарано! Где Гарано?

От угла отделилась темная монашеская фигура Гарано. По-видимому, и он тоже сильно страдал от морской болезни.

— Ваше величество…

Фердинанд кинулся к нему, упал на колени, молитвенно сложил руки и, в то время как отец Гарано в изнеможении тащился обратно в свой угол, принялся порывисто шептать ему что-то на ухо. Он исповедовался, думая расквитаться этим с содеянным, а потом без угрызения совести продолжал грешить далее.


Словно предчувствуя, что будет буря, Нельсон приказал обить потолок, пол, двери, стены каюты королевы толстыми тюфяками; поэтому шум бури значительно смягчался, долетая как бы издали.

Посередине каюты стояла прочно привинченная к полу кровать, сделанная из массивного дерева, с высокими спинками и закругленными углами. На ней лежала Мария-Каролина — неподвижно, с бледным лицом, закрытыми глазами, скрещенными на груди руками.

Не нашел ли на нее приступ нервного столбняка, которыми она часто страдала после смерти Марии-Антуанетты? Эмма испуганно подбежала к кровати, склонилась к королеве…

Мария-Каролина спала, но из-под сомкнутых ресниц проступали слезы и капля за каплей медленно стекали по впалым щекам; она спала и плакала.

Эмма хотела осторожно отойти назад, но королева вдруг открыла глаза и спросила:

— Он умер? Не пришла ли ты сказать мне, что мой маленький Альберт умер?

Усталый тон ее голоса, мертвенная бледность лица заставили сердце Эммы затрепетать от жалости. Она поспешила развеять опасения королевы:

Правда, принц Альберт слишком нежного сложения для своих семи лет, но нездоровье, приключившееся с ним после завтрака, надо отнести исключительно за счет сильной качки, а никак не опасной болезни. У него легкая лихорадка, и Лалло ухаживает за ним. А в верности Лалло вы не можете сомневаться, государыня. Он — единственный из всех слуг, не забывающий исполнять свои обязанности в эти бедственные минуты.

— Да, Лалло верен. Но что он может сделать против судьбы? Предопределено, что потомство Рудольфа Габсбургского должно рано умирать. Или таков закон природы, что семейные браки наказуются? Tu, felix Austria, nube! [298] Ax, то, что некогда почиталось счастьем, стало нашей гибелью! Наши силы иссякли, наша кровь испорчена. Брату Иосифу было только пятьдесят лет, когда он умер, а Леопольду — сорок шесть. А мои дети… уже одиннадцать их умерло у меня. И Альберт не сможет жить. Или… не правда ли, он уже умер? Ты мне только скажи. Я много передумала о нашей судьбе, и ничто уже не может испугать меня.

Мария-Каролина упорно стояла на своем и не хотела верить уверениям Эммы, пока та не принесла маленького принца и не положила его рядом с матерью. Луч радости сверкнул в глазах королевы; она покрыла страстными поцелуями белокурые локоны мальчика, его пылающие щечки, бессильно свесившиеся ручки.

На одно мгновение ребенок очнулся от лихорадочного бреда и, узнав мать, улыбнулся ей. Но затем сознание опять покинуло его. Играя обнаженной грудью Марии-Каролины, он вдруг залепетал о Гемме, белой козочке, подруге его игр, оставшейся в Казерте; ему казалось, будто он снова играет с нею…

Мария-Каролина хмуро уставилась в пространство и отдала Эмме мальчика:

— Возьми его! В нем неистовствует лихорадка, во мне — кровь, он сгорит в моих объятиях. Но не уходи с ним, оставайся здесь, поближе ко мне. Сядь с ним вот там, на кровать, у моих ног. Постель достаточно велика, хватит места на всех троих. Возьми его в свои объятия, прижми к груди… нежно, совсем нежно. Разве ты не знаешь, что ты — любовь? У тебя ему будет легко, совсем легко умереть…

— Государыня…

— Он умрет! Я знаю это, он сегодня умрет… Да и не лучше ли так? Если он останется в живых, не постигнет ли его участь Леопольда или Бурбонов?.. Ах, кровь Бурбонов тоже отравлена. Великая Мария-Терезия знала это и все-таки пожелала, чтобы ее дети смешались с нею… Мрачная сила должна жить под золотым венцом королев, если они способны извести собственное потомство… Ведь и я… разве я не поступила точно так же и с дочуркой, и с сынком?.. А ведь я знала-знала… знала…

Голос королевы замер в неясном ропоте…

Весь день Мария-Каролина лежала на постели с бледным лицом и закрытыми глазами, словно покойница. Только большие капли слез, проступавшие из-под ресниц, свидетельствовали, что в ее теле еще теплится жизнь. Она непрестанно что-то бормотала, словно отвечала голосу, кричавшему в ее душе… кричавшему и требовавшему ответа…

Когда наступил вечер, Эмма осторожно встала, чтобы Мария-Каролина не заметила. Однако при первом ее движении королева открыла глаза и вопросительно посмотрела на нее.

Эмма безмолвно поднесла мальчика к матери. Он тихо лежал на ее руках, и на его бледных устах играл словно отсвет улыбки; он только что умер.

Мария-Каролина долго смотрела на него.

— Подожди, дитя мое! — прошептала она наконец. — Подожди немножечко у врат!.. Скоро мы все соберемся там…

Через час Эмма поднялась на командный мостик, чтобы известить Нельсона о случившемся. Он шел к ней навстречу, страшно взволнованный. Уж не близился ли конец? Нет, он, сияя радостью, показал ей на светлую точку, горевшую в южной стороне над горизонтом.

— Маячные огни Монте-Перегрино! Утром мы будем в Палермо!

XXVIII

«Палермо, 3 января 1799 г.

Возлюбленное дитя мое! Король, твой отец, посылает курьеров в Вену и Лондон; вот и я пользуюсь случаем написать тебе. Все, что я могу сообщить тебе, — наше бегство, расставание с Неаполем, буря, смерть Альберта, наши лишения — все это так печально, что у меня не хватает силы подробно изобразить тебе это. Два дня я была тяжело больна сильной горячкой; теперь я перемогла болезнь, ночью же нахожу покой только благодаря опию.

Твой отец чувствует себя хорошо; у Франца лихорадка и болит шея; твои сестры и Леопольд совершенно истощены. Моя невестка, по-видимому, все еще не может оправиться после родов; в последнюю ночь она опять накашляла два платка крови; боюсь, что у нее чахотка. Это заставляет меня тревожиться за ее мужа, который спит с нею вместе. И моим девочкам совместная жизнь с нею тоже не может быть к добру. Но ничего не поделаешь — наше положение не позволяет вести отдельное хозяйство.

Наша квартира… мокрые стены, нет обоев, нет мебели, в воздухе холодная сырость… просто умереть! Кроме того, в Сицилии совсем другое дело, чем в Неаполе. У Сицилии — конституция, без согласия парламента король не получит ломаного гроша. Но все-таки надо благодарить Бога, что у нас осталось хоть это.

Известия из Неаполя… Никогда я не пойму, как это воз можно, чтобы шестнадцать — двадцать тысяч злодеев могли поработить четыре миллиона людей, не желающих их знать?»

«21 января.

Прошло шестнадцать дней с тех пор, как я начала это письмо, но наше упорное несчастье пожелало, чтобы все время дули неблагоприятные ветры; письмо нельзя было отправить.

Вести из Неаполя с каждым днем становятся все хуже. Заключено перемирие — по согласию генерального наместника, хотя Пиньятелли не имел на это никакого права, не обладал полномочиями!

Перемирие позорнейшего сорта! Капуа, вся артиллерия, два с половиной миллиона душ, наши богатейшие провинции, куда враг еще не ступил ногой, уступлены; гавани обеих Сицилии заперты для наших союзников. Никогда мы не санкционируем такого позорища. Договор недействителен без на шей ратификации.

Мы как раз собирались отправить свой протест, когда при был генеральный наместник с высшими офицерами гвардии на императорском судне. Разумеется, Пиньятелли был немедленно арестован. Теперь наконец-то мы узнали, как это про изошло. Едва только король уехал, знать поднялась. Вопреки письменному указу короля и несмотря на присутствие генерального наместника, предатели заявили, что они сами принимают бразды правления, чтобы восстановить общественное спокойствие. Пиньятелли очень вяло противился этому. Тогда они учредили национальную гвардию, потребовали перемирия. Первым — генерал Мак. А когда Шампионе ответил, что приз нает лишь авторитет горожан, Пиньятелли опять уступил и послал к ним князя Мильяно и герцога Джессо, которые и подписали позорный договор.

Но когда поднялся весь народ… более ста тысяч лаццарони! Они обезоружили остатки войск, с криками „Да здравствует король! Да здравствует Нельсон! Да здравствует Януарий!“ избрали генерала князя Молитерно, молодого, храброго, но легкомысленного человека своим вождем, овладели крепостью, гаванью, военными пунктами. Они все разграбили, кинули министра финансов в тюрьму, грозили Пиньятелли.

Тогда он и уехал. А Мак… он покинул армию, не сообщив нам ни слова. Никто не знает, куда он делся; Саландра, командующий остатками армии, пишет только: „Он исчез…“ Мы не знаем, что и думать об этом…

Дай Боже, чтобы я не сошла с ума! Если Неаполь будет потерян для меня демократизированием или завоеванием… этого я не переживу».

«28 января.

С пятнадцатого ни письма, ни известия из Неаполя! Прибывшие сюда рагузцы рассказывают, что в городе не прерывно слышна канонада. Дворянство и горожане хотят перейти на сторону французов, основать республику. Они из меняют священнейшим обязанностям ради Маммоны. Народ, напротив, не желает французов в Неаполе, готов защищать город до последних сил. Все в брожении. Арестанты и каторжане с галер освобождены, царит полнейшая анархия.

Я боюсь только, что народ будет обманут. Ведь чем же объяснить, что вот уже две недели мы не получаем никаких известий? Где Марко, Симонетти, Каррадино, Спинелли? Где архиепископ? Где магистрат? Неужели никто не думает о короле? Страшный урок для меня!..

Или… может быть, трехцветный флаг уже реет над городом?

Так оно и будет. Мы все потеряли: флот, артиллерию, магазины, будущее моих детей, пять миллионов подданных, большую богатую страну, более восьми миллионов годового дохода…

Чтобы не упрекать себя ни в чем, твой отец делает все, что может. Он назначил кардинала Руффо генеральным наместником всех провинций, еще уцелевших у него. Руффо надеется вызвать из Калабрии контрреволюцию. Ах, не верю я в его успех. Я слишком ясно, насквозь вижу план, которым хотят окончательно ввергнуть нас в бедствия. И этот план удастся. Если Неаполь будет во власти революционеров, Сицилия пойдет за ним следом. А здесь революция будет гораздо ужаснее и кровопролитнее. Никто из нас не уйдет живым.

Ах, дети мои! Дети мои! Стоит мне увидеть их, как я разражаюсь слезами…

Отец, по-видимому, чувствует себя очень хорошо и всем доволен. Может быть, из религиозности, может быть, из смирения. Он устроил себе хорошенький деревенский домик, строит, сажает, удит рыбу, охотится. Вечером он ходит в театр, на маскарады, забавляется, веселится. Неаполь для него — все равно что страна готтентотов; он о нем и не думает. Франц почти таков же. Девочки, Леопольд и я — мы никуда не выходим. После всего этого позора показываться открыто? Немыслимо!

Шампионе живет в Казерте, занимает мою комнату, спит на моей кровати. Они все разрушают, окончательно развращают умы.

Прощай, возлюбленное дитя мое! При теперешней жизни на острове, вдали от мира, в то время как вся Италия офранцужена и моря заперты, — может быть, я несколько месяцев буду без вестей о тебе. Прощай, прощай! Желаю тебе счастливых родов, здорового, крепкого, красивого мальчугана. На пиши, когда ты ждешь, чтобы я могла молиться за тебя. Это — единственное, что я могу…

Могу ли я попросить тебя в нашем несчастье быть заступницей перед твоим мужем? Если я умру… возьми моих детей под свое покровительство. Прошу тебя от всего сердца. Девочки добры, семейственны, привыкли к лишениям. Они никому не будут в тягость. Только бы им найти приют! Суммы, вырученной от продажи моих драгоценностей, хватит на их пропитание, им нужна лишь рука, которая станет хоть немного охранять их. Господь возместит тебе это на твоих детях!»

«9 февраля.

Возлюбленное дитя мое, продолжаю для тебя свой печальный дневник. Стараюсь подавить свои жалобы, чтобы не тер зать чрезмерно твоего любвеобильного сердца. Но все, даже самые незначительные, мелочи болезненно бьют по нас!

Молитерно и Роккаромана отправились со значительной частью знати в Казерту для переговоров с Шампионе. Они усугубили свое преступление, продались.

Оставшийся верным королю народ стал подозревать не доброе и решил истребить всех якобинцев. У герцога делла Торре нашли французское письмо; предателя убили, а также его брата. Им досталось по заслугам.

Теперь злодеев объял страх. Они опять обратились к Шампионе с мольбой занять Неаполь и слали к нему послов за послами, среди которых были Альбанезе, Бисчелиа, Доменико Чирилло. Наконец Шампионе согласился с условием, чтобы в залог честности своих намерений они передали ему крепость Сан-Эльмо. Ему обещали это. Чтобы усыпить народ, они учинили наглую комедию, используя веру народа в покровителя Неаполя, а именно: достали из собора статую святого Януария и повезли ее в торжественной процессии по городу. Клир проповедовал о мире, тогда как Молитерно, этот негодяй без веры, нравственности и принципов, нес хоругвь босой и во власянице кающегося. Затем, когда процессия вернулась обратно в собор, он обратился к народу с речью. Со вздохами и слезами заклинал он толпу положиться на помощь святого, который не допустит, чтобы французы заняли Неаполь. Он потребовал у них клятвенного обещания незыблемо стоять за отечество, сам первый дал эту клятву, и толпа восторженно подхватила ее вслед за ним. Затем он уговорил всех разойтись по домам, вернуться к семьям и пригласил пожаловать на следующий день на общее собрание в ратушу. Они поверили ему, разошлись…

В ту же ночь клятвопреступник хитростью овладел крепостью Сан-Эльмо, заперся там с единомышленниками и дал знать Шампионе. Но когда французы двинулись четырьмя колоннами, народ, дав клятву верности королю, поднялся на врага. Три дня неаполитанцы отражали все нападения и на гнали на французов такого страха, что Шампионе стал уже отчаиваться. Тогда Молитерно и якобинцы тайно впустили французский отряд в Сан-Эльмо и провели его в тыл несчастным лаццарони. Все было потеряно.

Якобинцы с ликованием водрузили сине-красно-желтый флаг, объявили Везувианскую республику, передали друзьям дворец. В течение трех часов его грабили; остались только голые стены. Когда же Шампионе разрешил грабить весь город в течение восемнадцати часов, что било по карману знать, бедному старому архиепископу пришлось идти на поклон к Шампионе. Тогда грабеж был заменен гигантской контрибуцией от четырех до шести миллионов, которая должна была быть выплачена в самый краткий срок. Поделом им! Мне нисколько не жалко их.

Затем стали праздновать республику. Каждый должен был кричать: „Да здравствует свобода!“ — а кто не хотел, того расстреливали.

Избрали пять директоров. Марио Пагано, вконец развращенный, но талантливый человек, служил до сих пор судьей в адмиралтействе; священник-бенедиктинец Капуто, интимный друг Галло, развратил, будучи учителем, бесконечное число молодых людей; адвокат Фазуро — креатура Медичи. Все трое три года сидели в тюрьме в качестве якобинцев, но были выпущены вследствие слабости правительства. Королевский министр Флавио Пирелли — четвертый директор, тот самый, который защищал якобинцев на суде. Пятый — торговец древ ностями Тсарилло, человек злоязычный, укравший когда-то у короля в Капо-ди-Монте камеи. Остальными членами директории состоят Молитерно, Роккаромана, Франческо Репе, Доменико Чирилло.

Наших честных лаццарони разоружили, их вождей рас стреляли. У них убито десять тысяч человек, зато и французов они положили много. Из боязни чумы трупы сжигали кучами.

Все кончилось для нас. Неаполь потерян. Преступление торжествует.

Уже многие из приехавших сюда с нами просят отпуска, желая вернуться в Неаполь. Карачиолло из флота, которого мы всегда так отличали, — тоже. Ах, все это — удары кинжалом…»

«21 февраля.

В печальном изгнании, отрезанная от всего света, я пишу тебе ежедневно, дорогое мое дитя, чтобы найти хоть немного утешения в своем страдании. Я удивляюсь, что не ослепла еще от вечных слез…

Из Калабрии пришли более радостные вести. Честный кардинал Руффо собрал маленький отряд в четыреста человек. У его солдат на платьях белые кресты; он странствует с ними, проповедует на улицах, призывает к крестовому походу против безбожников. Его ревностное отношение к делу просто поразительно, уже многие „дерева свободы“ свалены.

Теперь, после Неаполя, французы наложили контрибуцию и на провинции в размере пятнадцати миллионов дукатов. Только на одну Калабрию приходится два с половиной миллиона… Дай Боже, чтобы это открыло глаза народам!»

«26 февраля.

В Неаполе все стало республиканским. Повсюду в городе и в окрестностях установлены „дерева свободы“. Каждый человек — национальный гвардеец — носит сине-желто-красную перевязь. Французы живут в частных домах, существуют на счет своих хозяев, ездят кататься в их экипажах. В театре даются пошлейшие пьесы вроде „Бегство короля“ и тому подобные любезности. Дворец, наши владения, имения детей — все занято. Люди, которых мы осыпали милостями, служат республике. На нас пишут самые подлые памфлеты. Короче говоря, в Неаполе совершаются такие вещи, возможности которых я там никогда не допускала, и это разрывает мне сердце.

Ах, несмотря на доброе желание простонародья, несмотря на отвращение, которое уже теперь внушает многим так называемая свобода, Неаполь все же никогда не станет вновь нашим, если не придет помощь извне — или от твоего дорогого супруга, или из России. В Апулии, Абруццах, в Калабрии, в Романее — повсюду недовольство растет, народ волнуется. Мне кажется, если доверчиво отправиться сейчас туда, то можно было бы в этот момент освободить всю Италию от этих чудовищ. Как буду я благословлять в этом случае все свои потери, свои страдания, горести!

Много еще хотела бы я сообщить тебе, дорогое дитя мое, но у меня болит голова. Поцелуй от меня всех своих милых детей, будь осторожна во время родов и кланяйся мужу!

Искренне любящая тебя мать и друг

Шарлотта».

XXIX

С конца февраля известия стали прибывать в Палермо все радостнее и многочисленнее.

Возмущенные насилиями французских подателей свободы, испуганные восстанием роялистов в провинциях, подкупленные щедро рассыпаемым Марией-Каролиной золотом, один за другим недавние «республиканцы» стали возвращаться к роялизму, стараясь удвоенным рвением заставить забыть о недавней измене. Когда же после изгнания французов с Корфу и Ионийских островов к итальянским берегам на четырех военных судах прибыл русско-турецкий десант численностью в тридцать две тысячи человек, роялистское движение с гигантской скоростью распространилось по всему королевству. Повсюду образовывались банды из простонародья, бывшие солдаты королевской армии искали хлеба, бродяги — добычи, преследуемые преступники — безнаказанности в награду.

Со времени декабрьского воззвания Фердинанда в Абруццах не замирала партизанская война. Теперь это движение раздул в уничтожающее пламя Пронио, расстрига-священник, потом солдат полка маркиза дель Васто. Осужденный на галеры за убийство, он освободился хитростью.

В Терра-ди-Лаворо королевское знамя поднял Михаил Пецца, грабитель и убийца. «Фра-Дьяволо» — чертов монах — так прозвал его народ, дивившийся тысяче уловок, при помощи которых он в течение двух лет уходил от преследователей. Теперь, став во главе сильной шайки, он нападал на маленькие французские отряды, убивал курьеров и путешественников, у которых подозревал письма, пресек всякое сообщение Неаполя с Римом.

У Соры за Бурбонов встал Гаэтано Маммоне, мельник, атаман большого партизанского отряда. Воображая, что сила и храбрость человека живут в крови, он убил собственными руками четыреста французов и неаполитанцев, причем пил их кровь из человеческого черепа. Каждый раз, когда он садился обедать, на столе перед ним должна была лежать свежесрезанная, обагренная дымящейся кровью человеческая голова.

Но в Апулии драма гражданской войны началась с фарса.

Сбежав с родины из страха перед наказанием за совершенные преступления, ища какую-нибудь гавань, где они могли бы сесть тайком от французов на корабль, в деревню Монтеязи прибыли Дечезари, бывший лакей, Боккечампо, солдат-дезертир, Колонна, разоблаченный мошенник, и Корбара, клейменый вор.

Чтобы обеспечить себе помещение в квартире управителя Джирунды, Дечезари рассказал хозяйке под строжайшим секретом, будто среди его спутников находится наследный принц Франц Неаполитанский. Джирунда, прожженный плут, узнав об этом от жены, подхватил ложь. Учитывая легковерие и фанатизм населения, они решили организовать восстание в пользу Бурбонов, с тем чтобы на их долю выпала знатная пожива. Корбара должен был изображать наследного принца, Колонна — его камергера, Боккечампо — брата испанского короля, Дечезари — герцога Саксонского, тогда как на долю Джирунды досталась роль предтечи, свидетеля и герольда.

Джирунда с утра взялся за дело; он сообщил знакомым, что у него в доме тайно остановились принцы, и разъяснил им, какое счастье ожидает всех, кто примкнет теперь к правому делу. Ему поверили. Народ собрался перед домом и предложил себя «принцам» в качестве слуг и борцов. Их проводили в ближайшее местечко, а затем и далее, и повсюду была повторена та же игра, везде их встречал тот же успех.

Общее доверие было подкреплено архиепископом Отрантским. Епископ сразу распознал обман, потому что давно знал наследного принца и сопровождал его год тому назад в путешествии по Апулии. Тем не менее он не стал разоблачать ложь, от которой ждал пользы для дела роялизма. Он даже поощрил этот обман, убеждая с кафедры, что каждый должен верить в подлинность принца, а внешнюю перемену в нем надо приписать тяготам войны и пережитому из-за несчастья королевской семьи.

Теперь уже никто не осмелился сомневаться. Каждому, кто не присоединялся к общему ликованию, народ грозил смертью.

Корбара использовал благоприятный момент; он стал конфисковывать имущество республиканцев, сменять власти, опустошать общественные кассы. Затем, поделившись добычей, он отплыл на Корфу под предлогом поиска подкреплений. После долгих приключений, прибыв в Палермо, он был милостиво принят Фердинандом в качестве освободителя Апулии. Боккечампо, Дечезари остались в качестве «генералов короля» на месте, собирали войска, устраняли всех, кто им противился. Они приказали посадить в тюрьму тарентского архиепископа Канечелятро, проповедовавшего о мире, и казнили республикански настроенного потенского епископа Сер-рао.

В конце концов они были разбиты французскими войсками около Бари, Боккечампо был взят в плен и отвезен в Анкону, тогда как Дечезари спасся бегством к кардиналу Руффо. Кардинал принял его, улыбаясь, упрекнул в обмане и назначил командиром двух дивизий «Армата кристиана» — «Христианской армады».


«Христианская армада»!

Руффо последовал за двором в Палермо, снова выдвинул свой план вернуть Неаполь через Калабрию. Только теперь, наученный первой неудачей, он оставил мысль возбудить личный интерес Фердинанда к этому делу. Он хотел лишь заполучить доверенность от короля, чтобы иметь возможность начать войну на законных основаниях.

Фердинанд, совершенно рассорившийся с супругой после сцены трусости на судне и лишь небрежно и мимоходом посвящавший теперь Марию-Каролину в государственные дела, никого не позвал на совет, сразу согласился с пожеланием кардинала и приказал Актону изготовить требуемую Руффо доверенность и представить ее к подписи.

Этой доверенностью-указом кардинал назначался генерал-наместником королевства Неаполь; ему предоставлялось право пользоваться всякими средствами, его власть была почти ничем не ограничена.

Актон взволновался. Неужели враждебная Англии партия все-таки восторжествует? И разве для Англии не пропадет вся выгода от сицилийской затеи, если Руффо станет якорем спасения Бурбонов?

Актон в полном отчаянии пришел к сэру Уильяму, чтобы посоветоваться с ним, Эммой и Нельсоном.

Нельсон пренебрежительно оценил шансы кардинала, Гамильтон поддержал его: как это может случиться, чтобы невежественный в воинском искусстве священник справился при помощи трусов из простонародья с опытным воином Шампионе?

Но Эмма возразила им.

Конечно, все эти люди были без всякого образования и жили лишь удовлетворением низменнейших инстинктов, но, если направить их как следует, их слепой фанатизм способен возгореться до самой безудержной храбрости и полной самоотверженности. А ведь кому, как не Руффо, знать свой народ? В руках хитрого, хладнокровного, одетого в пурпур кардинала народ станет послушным орудием его планов!

Так говорила Эмма, и Актон, а также сэр Уильям согласились с нею. Несколько часов подряд они пытались придумать план, как бы погубить предприятие Руффо; но увы! Теперь, когда Фердинанд не подвергался личной опасности, его нельзя было переубедить. Единственное, что можно было сделать, — это подстроить кардиналу как можно больше затруднений: быть может, удастся так урезать обещанную денежную поддержку, что он сам откажется от выполнения своего плана…

Эмма иронически высмеяла эту политику мелочных средств. Так нельзя было добиться чего-либо от Руффо; надо было парализовать не желание Руффо провести свой план, а его попытку использовать свой успех против Англии. В указ о его полномочиях хорошо бы вставить какую-нибудь незначительную, на первый взгляд, оговорку, которая поставила бы его в зависимость от Палермо и позволила бы в любой момент удержать его руку, пойти наперерез его планам, объявить недействительными его распоряжения. Чтобы побудить короля к такой предосторожности, Актону достаточно было пробудить в нем подозрительность. Разве Руффо не прославился еще в Риме в качестве интригана? Он был похож на кондотьеров средневековья, которые пользовались могуществом своих наемных войск, чтобы свергнуть с трона доверившихся им государей и возвести на этот трон самих себя или свои креатуры. Разве сам он не происходил из древнейшего рода Италии, достаточно древнего, чтобы дать стране новую династию? Для самого себя он, может быть, и не мечтал о троне, но разве у него не было брата, этого могущественного, богатейшего герцога ди Баранелло, который странным образом остался в Неаполе, несмотря на все ужасы революции? Быть может, в тайном согласии с кардиналом герцог добивался народного расположения, старался все более и более убедить неаполитанцевв окончательном крушении Бурбонов? А потом, когда Руффо победит… трон святого Петра был оттеснен, Папа стар и болезнен, кардинал Руффо — член конклава… почему бы этому влиятельному князю церкви не попытаться привлечь на свою сторону наследника Пия VI и не добиться от него признания новой династии?

Все это можно было предупредить.

Увлекшись чисто художественной задачей воплощения своей идеи, Эмма говорила в страстном тоне, в том искрящемся опьянением радостью собственной силы, в том восторге от легкой игры ума, который все чаще овладевал ею после Абукира. Но в то время как Актон и сэр Уильям с восторгом поддакивали ей, взор Нельсона остановился на ней с мучительным изумлением, И ей сразу пришло в голову, насколько уже погрязла она в тине лжи и обмана.

И все-таки… Разве он не понимал, что она борется только за него? Что только для него она придумывала западню Руффо? Лишь Нельсон должен вернуть Бурбонов в Неаполь; ему одному должна принадлежать слава этого деяния, благодарность отечества. Так что за важность, если она взвалит на себя еще одну-другую ложь… она, которая и без того запятнана?


Фердинанд для указа о полномочиях нового генерал-наместника всецело использовал текст, указанный самим Руффо, и только сделал самое пустяшное, на первый взгляд, добавление:

«Ваша эминенция соблаговолит посылать мне регулярные отчеты обо всем, что Вам удалось совершить в пределах данного Вам поручения и что Вы собираетесь сделать, чтобы в случае, если позволит время, Вы могли получить мои заключения, решения и приказания».

Для первого снаряжения Фердинанд приказал выплатить ему три тысячи дукатов, остальные пятьсот Руффо должен был получить от генерального казначея маркиза Такконе в Мессине; кроме того, ему была обещана ежемесячная поддержка в полторы тысячи дукатов. Маркиз Маласпина был назначен его адъютантом, генералу Данеро, коменданту Мессины, было приказано снабдить Руффо солдатами, оружием, амуницией и оказать ему возможную помощь.

Неужели Руффо не чувствовал недоверия, проявлявшегося в ничтожности ассигнованных ему средств, в почти не замаскированном надзоре в лице Маласпины? Он принял все это невозмутимо, поблагодарил Фердинанда за доверие, простился с Марией-Каролиной, обещая регулярно извещать ее обо всем, и в тот же день отбыл в Мессину.

Но там Такконе заявил, что не получал никакой ассигновки на пятьсот дукатов, а Данеро опасался, что безопасность города может пострадать, если он поступится людьми и боевыми припасами. Оба они отказались предпринять что-либо до тех пор, пока не получат сведений из Палермо.

Руффо не стал дожидаться ответа и отплыл с Маласпиной. На флаге, реявшем на мачте его маленькой лодки, на одной стороне был изображен герб короля, а на другой — крест с надписью «Сим победиши!» — знамя крестового похода против якобинцев и «патриотов».

Кардинал высадился около Ла Катона, в Южной Калабрии, поселился в замке своего брата герцога ди Баранелло и водрузил там свое знамя. Оттуда он начал действовать: рассылал манифесты и воззвания, призывая к оружию войска; чтобы достать нужные средства, обложил военным налогом помещиков, начиная с собственного брата, отобрал в казну имения всех тех, кто жил вдали от подданных под французским крылышком.

Успех был потрясающий. Со всех сторон к Руффо потекли добровольцы, вербовавшиеся в «Христианскую армаду». Когда их набралось достаточно, Руффо выступил в поход, услал под первым попавшимся предлогом Маласпину обратно в Сицилию, овладел Милето, Монтолеоне, Катандзаро, покорил, несмотря на ожесточенное сопротивление, Косендзу, первый крупный город Калабрии, взял Паолу и обратил ее в пепел. Дече-зари, Пронио, Фра-Дьяволо привели к нему свои дикие шайки; епископ Поликастрийский Людовичи призвал к оружию население побережья; генерал Дамас с летучим отрядом проник внутрь страны, разжег там восстание. Напрасно заместитель Шампионе, генерал Макдональд, слал из Неаполя драконовские манифесты, объявлял вне закона приверженцев короля и англичан, отобрал их имущество. Грабя, сжигая, убивая, ломилась вперед «Христианская армада», взяла Альтамуру, Гравину, открыла бурным натиском дорогу к Адриатическому морю. Русские и турки под командой рыцаря Мишеру высадились в Манфредонском заливе; Фоджиа, последний республиканский город Апулии, пал; Аверза, расположенная к северу от Неаполя, объявила о своей принадлежности к партии короля и пресекла сообщение столицы с Капуей. Восстание раскинулось до валов Гаэты, в то время как британские суда, посланные Нельсоном, появились в Неаполитанском заливе, отрезая «патриотам» морской путь.

В то же время австрийцы и русские под командованием Суворова одерживали на севере Италии блестящие победы над Шерером и Моро, овладели Пескьерой, Миланом, Турином, Феррарой, угрожали Риму. Макдональд не мог долее удерживать Неаполь; следуя просьбам Моро о помощи, он оставил полковника Межеана со слабым гарнизоном в Сан-Эльмо, а сам выступил на север, предоставив «патриотов» и республику судьбе.

Безгранично было торжество в Неаполе по случаю освобождения от иноземного ига, безгранично восхищение идеалами республиканского образа правления, но и столь же безгранично было неведение о надвигающейся опасности. «Общество патриотов», основанное почитателем Робеспьера Антонием Сальфо, овладело верховной властью, удалило противников из состава законодательного корпуса, заставило морского министра Дорио подать в отставку и посадило на его место адмирала Карачиолло. Две дамы высшего неаполитанского общества, герцогини Кассано и Пополи, ходили по домам, собирали золото, серебро, драгоценности, а на вырученные деньги снаряжались два легиона ветеранов. Чтобы просветить и привлечь на свою сторону лаццарони, им читали под открытым небом лекции о человеческом достоинстве, о порочности деспотизма, чистоте республиканства. Священники у подножий «деревьев свободы» проповедовали о христианском братстве и равенстве, изображали Христа и святых демократами, называли Фердинанда и его приверженцев отщепенцами и проклятыми. Архиепископ Капече Дзурло торжественно заклеймил кардинала Руффо именем подлого врага Бога и людей. Подавая пример идеального образа действий, Доменико Чирилло пожертвовал все свое состояние и бесплатно пользовал всех нуждающихся во врачебной помощи. Чимароза сочинил пламенный гимн в честь свободы; Элеонора Фонсеко ди Пиментелли писала язвительные сатиры на рабство и властолюбие в новооснованной газете «Мониторе да Наполи». Ученые и художники обращались с предложением увековечить память италийских героев: надо было выстроить достойную гробницу для Вергилия, дивный мавзолей для Торквато Тассо в Сорренто, пантеон для всех, кто работал для отечества, а прежде всего — для казненных школяров. Все, звавшиеся Фердинандом, должны были принять другое имя. Ничто в свободной Партено-пейской республике не должно было напоминать более имя тирана!

Но в то время как волна воодушевления вздымала государственный корабль высоко к небесам идеала, себялюбие, руководствуясь низменным инстинктом близящейся опасности, спасалось в ладье предательства. Молитерно, хитростью добившись назначения послом в далекий Париж, писал Марии-Каролине покаянные письма, смиренно молил о прощении. Роккаромана под каким-то предлогом сбежал из Неаполя, бросился в раскрытое лоно Руффо, принял от него назначение на пост командира в Терра-ди-Лавора и повел бандитов Фра-Дьяволо против недавних друзей.

А тем временем «Христианская армада» неудержимо продвигалась вперед. Получив тревожное известие, что, воспользовавшись туманом, большая франко-испанская эскадра проскочила мимо Гибралтара и несется на захват Неаполя, Руффо ускорил наступление, овладел Нолой и стал готовиться к взятию Неаполя.

Но одиннадцатого июня к нему прибыл экстренный курьер из Палермо. Фердинанд извещал кардинала, что вскоре в залив прибудет наследный принц с эскадрой под командой лорда Нельсона и что до прибытия последнего Руффо должен воздержаться от штурма Неаполя.

Кардинал ни минуты не колебался. Назначив штурм на тринадцатое июня, он с утра облачился в пурпур кардинальского платья, отслужил обедню и дал сигнал к штурму. Подкрепленный турками и русскими, поддержанный огнем британо-сицилийской эскадры под командой капитана Фута и графа Терна, Руффо бросился на город, смял «патриотов» и принудил к отступлению канонерки Карачиолло. Успех всюду сопровождал его. В течение двух дней одна часть города за другой переходила к «Христианской армаде». На второй день к Руффо прибыл второй курьер. Фердинанд еще раз подтверждал кардиналу, что до прибытия Нельсона отнюдь не надо приступать к штурму Неаполя. Руффо ответил, что очень рад прибытию Нельсона, который поможет сдержать в границах неистовствующую городскую чернь и дикие элементы «Христианской армады». Затем он продолжил приступ. Пятнадцатого июня он ввел свои банды в город, овладел им и расположился главной квартирой на Магдалиновом мосту.

Здесь Руффо получил письмо от Марии-Каролины, в котором она категорически требовала, чтобы с бунтовщиками не вступали ни в какие переговоры. Пусть Руффо вступит в переговоры с французами, засевшими в Сан-Эльмо, пусть он разрешит им беспрепятственно отступить оттуда, оставив, однако, в неприкосновенности боевые припасы, но с мятежниками-неаполитанцами королевское правительство никаких переговоров как с регулярными, законными войсками вести не может!

Руффо прочел это письмо и на следующий день завязал мирные переговоры с полковником Межеаном в Сан-Эльмо и с бунтовщиками-«патриотами» в крепостях Нуово и Дель-Уово. Рассчитывая на прибытие франко-испанского флота и желая выиграть время, те потребовали перемирия на четыре дня под предлогом выработки условий капитуляции.

Руффо согласился на это, но Фут стал противоречить. Однако кардинал уверил его, что это время нужно и им самим, чтобы установить осадные орудия и снарядить канонерки на случай, если флот Нельсона потерпит неудачу и вражеская эскадра все же появится тут. Тогда и Фут подписал перемирие.

Ночью с двадцать первого на двадцать второе Руффо окончательно утвердил текст капитуляции. Этим текстом гарнизонам обеих крепостей предоставлялось право выйти с развернутыми знаменами, барабанным боем и всеми воинскими почестями. Всем желающим предоставлялось право свободного выезда во Францию. Личность и имущество всех находившихся в крепости лиц должны были оставаться неприкосновенными — словом, с бунтовщиками не только начались переговоры, но им даже гарантировались почести и безнаказанность.

Фут не решался подписывать эти условия. Он понимал, что Нельсон никогда не одобрит такого явного покровительства «патриотам». Но вместе с тем в случае прорыва франко-испанской эскадры немногочисленной и сравнительно слабой англо-сицилианской эскадре грозило полное уничтожение. К тому же приходилось считаться с неограниченными полномочиями генерал-наместника, который лучше всего мог знать намерения своего короля. В конце концов Фут подписал капитуляцию, но в тот же день отправил Нельсону подробное донесение обо всем случившемся вместе с копией текста капитуляции.

А Карачиолло?

Двадцать третьего к Руффо явилась его племянница, молодая княгиня Мотта-Баньяра. Несмотря на то что она была на последнем месяце беременности, она все же вышла из дома, чтобы попросить дядю за Карачиолло. После падения форта Вильена адмирал переоделся матросом, пробрался в Неаполь и явился к княгине с мольбой спросить кардинала, посоветует ли он ему бежать или остаться? Княгиня была очень взволнованна, умоляла Руффо взять несчастного под свое покровительство. Но в тот момент, когда кардинал хотел ответить, курьер привез письма из Палермо от Марии-Каролины и Фердинанда.

В письме королевы одна фраза была подчеркнута густой, широко разбрызганной чертой:

«Только одного нельзя выпускать никоим образом — недостойного Карачиолло. Этот человек, без чести и благодарности, знает все закоулки и тайные бухты Неаполя и Сицилии. Он может оказаться очень опасным и будет вечной угрозой безопасности короля».

В письме Фердинанда было почти дословно приведено то же самое требование.

Руффо задумался, по-видимому совершенно забыв о присутствии племянницы.

А Карачиолло? — спросила наконец княгиня Мотта-Баньяра. — Что мне сказать ему?

Пусть бежит!

XXX

Известие о прорыве через Гибралтар франко-испанской эскадры немало взволновало двор в Палермо. Нельсон сейчас же отозвал из Неаполя Трубриджа, оставив там одного Фута, и, созвав с ближайших станций подкрепления, отважно кинулся навстречу врагу. Он крейсировал десять дней, но на горизонте не появилось ни единого вражеского паруса. Сильно озабоченный вернулся Нельсон в Палермо.

Эта озабоченность возрастала по ходу поступления тех сведений от Эммы о Неаполе. Руффо непрестанно продвигался вперед, находился уже почти у ворот города. Но с каждым успехом поведение кардинала становилось все двусмысленнее. Он отослал Маласпину и таким образом отделался от всякого наблюдения. Назначив младшего брата Франческо инспектором «Христианской армады», он увеличил свое влияние на вождей. А донесения поступали все реже, да и касались разных неважных обстоятельств, оставляя в тумане все существенное. Уж не предчувствовала ли Эмма истины, когда приписывала ему предательские планы? Не намечал ли Руффо короны для одного из своих братьев? Нельзя было терять ни минуты; необходимо было сейчас же предпринять что-либо против хитреца.

В тот же день у короля состоялось заседание, и после него Фердинанд дал Нельсону неограниченные полномочия, без всяких оговорок и умолчаний. С этими полномочиями Нельсон должен был отправиться в Неаполь, взяв с собою наследного принца, чтобы подавить влияние Руффо весомостью королевского имени. Но Нельсон должен был быть не советником, а руководителем принца. Одновременно был отправлен курьер к Руффо, который отвез уже известный нам приказ подождать с приступом до прибытия наследного принца и Нельсона.

Тринадцатого июня Нельсон отправился в путь, но четырнадцатого утром вновь вернулся в Палермо. По дороге он встретил два вестовых судна, которые передали ему приказ лорда Кейта, сменившего заболевшего графа Сен-Винсента в командовании средиземноморским флотом. Этим приказом Нельсону предписывалось сейчас же отправиться в Маритимо и дать там сражение французскому флоту, взявшему, по сведениям лорда Кейта, именно это направление.

Нельсон сейчас же отправился в путь, но, не встретив врага, двадцать первого опять вернулся в Палермо и по прибытии отправился с сэром Уильямом и Эммой к их величеству. Казалось, сама судьба вручала ему жизнь Бурбонов! Накануне он получил приказ лорда Кейта взять курс на Неаполь, куда, по последним сведениям, отправился враг.

Это известие было встречено с ликованием королевской четой. Но когда Нельсон попросил отпустить с ним наследного принца, королева испугалась и отказала. Разве можно было подвергать наследника престола опасностям морского сражения?

Наспех созвали заседание Государственного совета. Но Актон сослался на нездоровье, у всех остальных тоже нашлись уважительные причины, в силу которых они не могли отправиться с Нельсоном. Три часа шли совещания без всякого толку. Наконец Эмма не выдержала. Вскочив со своего кресла, она произнесла горячую речь, в которой предала самой язвительной иронии низость трусов, и в заключение предложила себя в спутницы Нельсона.

В первый момент все были поражены, наступила минута смущенного молчания, но, когда Мария-Каролина обняла свою подругу, когда Фердинанд рассыпался в благодарностях за это новое доказательство ее преданности, все окружили Эмму, стали наперебой превозносить ее отвагу и называть это решение лучшим выходом из затруднительного положения.

Сэр Уильям тоже согласился, но при условии, чтобы и ему было разрешено примкнуть к ним. Эмма удивленно посмотрела на него — о нем-то она совсем забыла, когда представляла себе жизнь с Нельсоном наедине, гордые дни общей работы и опасности, давно не испытанные ночи любви… А тут вдруг между ними опять эта старческая фигура! Всегда, когда Эмма хотела взять свою судьбу в собственные руки, он выскакивал вперед, указывая на свои права, словно отгадав ее мысли, словно прочитав затаенную грезу ее сердца.

Но — странно! — никогда он не становился ей помехой на пути. Он тщательно поддерживал дружеские отношения с Нельсоном. В Палермо он не успокоился до тех пор, пока они не стали жить под одной крышей. Чем объяснить это? Был ли он слеп ко всему, что происходило, или боялся открытого скандала, который мог бы заставить его расстаться с Эммой и Нельсоном? Он страховал все ее необдуманные шаги, словно сводница-дуэнья, прикрывающая плащом целующуюся парочку, но от малейшего объяснения с Эммой неизменно уклонялся.

Она никак не могла понять его. Впрочем, она уже давно отказалась от попыток разобраться в нем и беззаботно отдалась своей любви. Да и что мог сделать ей муж? Ведь Нельсон никогда не откажется от нее.


На Неаполь!

Никогда еще Эмма не видела Нельсона таким возбужденным, как в эту поездку. Он не ел, не спал и непрестанно жаловался на черепашью медлительность судна.

И около него постоянно должны были быть сэр Уильям и Эмма, как будто он боялся оставаться наедине с самим собою. Даже в краткие летние ночи он не хотел расставаться с ними, и, если сэр Уильям уходил спать, взгляд Нельсона с немой мольбой останавливался на Эмме.

Ах, она с такой охотой исполняла эту просьбу! Как только сэр Уильям засыпал, она проскальзывала в каюту Нельсона, приникала к его груди…

Он же… среди любовного хмеля вдруг вскакивал, оставляя ее объятия, погружался в мрачные думы, а потом начинал говорить о Неаполе.

В каком же виде застанет он город? Уж не вступил ли Руффо в переговоры с гарнизонами? Не заключил ли с ними капитуляционных условий, позорящих монархический принцип, но все же остающихся условиями, правомочно заключенными именем короля?

XXXI

К Неаполю! Еще одна ночь…

Эмма осталась с Нельсоном на командном мостике, дожидаясь восхода солнца. Вот с первым утренним лучом показался дымящийся Везувий… Пунта-делла-Кампанелла… Сорренто… Кастелламаре… райский амфитеатр Неаполя с его косами, островками, горами… А высоко над городом, вздымаясь к золотистому небу, — валы, башни, бастионы…

Сан-Эльмо… Нельсон указал на крепость рукой. Над нею все еще реял трехцветный флаг Франции. Но на крепостях Нуово и Дель-Уово, на мосту делла Магдалена, на британских и сицилийских судах, бывших в гавани, — повсюду находились белые флаги!

Что это было? Свидетели предательского договора? Признаки позора?

Нельсон резко крикнул что-то офицеру у сигнальной мач-ты. На ней взлетели пестрые флажки, образуя сменяющиеся комбинации. Корабли эскадры ответили: на всех них величественно взлетели флаги королевства обеих Сицилии, широко распластываясь под синим Георгиевским крестом Британии, тогда как со всех пушечных фортов раздался гром королевского салюта.

Корабли гавани пришли в движение, вот от них отделился стройный бриг и быстро понесся, салютуя, к адмиральскому судну. Эмма сразу узнала его — когда-то этот же самый «Мятежный» привез в Неаполь первую весть о победе при Абукире.

На борт поднялся капитан Гаст. Он только что собирался по приказанию Фута отправиться на поиски адмирала в Ма-ритимо, чтобы передать ему донесение Фута и текст заключенного с «патриотами» договора.

Да, капитуляция была подписана два дня тому назад; несмотря на категорическое, не раз подтвержденное запрещение короля, Руффо обеспечил виновным в пролитии братской крови мятежникам свободное отступление и безнаказанность, признал за ними права на воинские почести. Но если такова была награда за государственную измену, то какой же дорожащий честью солдат поднимет за короля меч, рискнет за него жизнью?

Флот вошел в гавань. Остановившись около Мело, эскадра встала в боевом порядке на якорь, призвала от Про-циды канонерские и мортирные лодки, обезопасила ими себя с флангов. Одновременно Нельсон обменялся с Футом сигналами.

Белый флаг Руффо вдруг спустился вниз. На его место взлетел британский военный флаг.

Вскоре на адмиральское судно прибыл Фут. Свою подпись на капитуляционном договоре он оправдывал полномочиями Руффо.

Нельсон холодно выслушал его.

— Я не признаю вашего поступка! Единственным вашим оправданием может быть легковерие. Вы не поняли хитрости кардинала Руффо, этого негодяя, который таит мысль основать в Неаполе новую, враждебную королю партию. И вы поставили британское имя под позорным документом. Вы держитесь другого мнения? Тогда ваша обязанность протестовать. — Он помолчал минуту, но Фут ничего не ответил. — Хорошо! Подумайте, как вам оправдаться перед королевой!

Нельсон движением руки отпустил Фута. Тот поклонился, весь бледный, и ушел…

Чтобы на британское имя не пало даже тени противоправного поступка, надо было известить французов в Сан-Эльмо и «неаполитанских якобинцев» в фортах Нуово и Дель-Уово об отказе от перемирия и условий капитуляции. В прокламации, с которой обратился к ним Нельсон, он давал им два часа на сдачу крепости и только при этом условии предоставлял французам право свободного выхода.

Нельсон велел изготовить три списка прокламаций и отправил их к Руффо с просьбой переправить по адресу и соединить свои военные силы с капитанскими.

С той же лодкой, на которой капитаны Трубридж и Белл отплыли к Руффо, прибыл на адмиральское судно сам кардинал.

Уважая звание генерал-наместника, Нельсон встретил кардинала салютом, вышел к нему на лестницу и провел в свою каюту, где уже ждали Эмма и сэр Уильям.

Начались переговоры. Руффо отклонил предложение возобновить военные действия, настаивал на капитуляции как на совершившемся факте, указал на обстоятельства, вынудившие его к такому решению. Он заявил, что после последнего письма короля он мог ежечасно ждать появления франко-испанской эскадры, а при таких условиях необходимо было заручиться крепостями и фортами; кроме того, эти переговоры велись при содействии и с согласия капитана Фута, чья подпись служила ручательством действительности заключенных условий.

На это кардиналу ответил сэр Уильям, доказавший, что подобное положение вещей несовместимо с принципом монархизма. Король Фердинанд мог помиловать мятежников, но нельзя допустить, чтобы бунтари получили по праву то, что могут получить лишь из милости.

Руффо возразил. Пусть текст капитуляции заслуживает всяческого порицания, но договор подписан.

Начался страстный спор, в котором никто не хотел уступить. Через час не подвинулись ни на шаг, и наконец сэр Уильям в полном изнеможении откинулся в кресле.

За него вступилась Эмма.

Надо сдержать условия заключенной капитуляции? Но разве кардинал имел вообще право и власть заключать таковую? Разве король и королева не подтверждали ему категорически и неоднократно своего запрещения вести переговоры с мятежниками как с воюющим государством и предоставить им право свободного выхода? Разве не получил он за два дня до заключения условия письмо от королевы, в котором еще раз подтверждалось это запрещение? И это все-таки не помешало ему нарушить таковое? Ни по гражданскому, ни по государственному праву никто не может быть принужден признать то, что совершено другим вопреки личной воле монарха и без достаточных полномочий!

Руффо хотел возразить что-то, но Нельсон встал и, отодвинув стул, сказал:

— Довольно споров! Адмирал не может состязаться на словах с кардиналом! Кроме того, вашей эминенции угодно непрерывно называть предателей и бунтовщиков «патриотами», и я считаю невозможным долее выносить унижения этого слова. Еще один вопрос, но прошу вашу эминенцию ответить мне на него честно. Что сделаете вы, если я все-таки отвергну условия перемирия и капитуляции и возобновлю военные

действия?

Кардинал встал:

— Милорд, вы не захотите запятнать славу Абукира нарушением договорных условий!

Лицо Нельсона не дрогнуло.

— Ваша эминенция, предоставьте заботу о моей славе мне самому!

— В таком случае, милорд… Я со всех позиций, очищенных мне враждебной партией на основании капитуляционных условий, отодвину назад свои войска и предоставлю милорду самому завоевывать крепость.

— Ваша эминенция не поддержит меня?

— Ни единым человеком… ни единой душой!

— А если мятежники вздумают пробиться сушей?

— Я не помешаю им. Наоборот, я посоветую им это!

Нельсон отвернулся, несколько раз прошелся взад и вперед.

— Хорошо! Я сообщу письменно о своем решении вашей эминенции!

С той же церемонной вежливостью, с которой Нельсон встретил кардинала, он провел его к сходням и подождал, пока лодка отплыла обратно.

Весь остаток дня он совещался с сэром Уильямом и Эммой. В конце концов он пришел к заключению, что при создавшихся условиях нельзя предпринять ничего без одобрения короля, графа Сен-Винсента и лорда Кейта.

В таком духе был выработан ответ кардиналу, он был вручен капитанам Трубриджу и Беллу для передачи Руффо со следующей запиской Гамильтона:

«Милорд Нельсон просит меня уверить Вас, что с его стороны не произойдет ничего, способного нарушить дарованное Вашей эминенции фортам Неаполя перемирие».

Кроме того, капитаны могли сказать кардиналу, что Нельсон не станет препятствовать посадке мятежников на суда и будет защищать Неаполь с моря. Но это они могли прибавить лишь после того, как Руффо в принципе согласится, что только одному королю надлежит высказаться о действительности или недействительности заключенного капитуляционного условия, и если он разрешит ознакомить мятежников с прокламацией Нельсона, в которой адмирал требует беспрекословной покорности и сдачи на милость законного короля.

Утром двадцать шестого капитаны отправились к кардиналу. После полудня они вернулись. Предложение Нельсона было принято, мятежники подчинились требованиям прокламации и готовы были сдаться на гнев или милость короля.

Нельсон приказал сейчас же спустить десант, занять форты, поднять на них королевское знамя и перевести капитулировавших на борт приготовленных трехмачтовых транспортных барок.

Верили ли они, что им удастся отделаться изгнанием? Они охотно последовали за британскими солдатами, не придав значения тому, что их барки, прочно соединенные друг с другом, стояли на якоре под пушками эскадры. Разве они не знали своего короля? Разве не высмеивали его, когда он торговал на базаре своей рыбой, шутил с лаццарони, кидал женщинам влюбленные взгляды? Он будет рад отделаться так легко от мятежных элементов. Он был плохим государем, но добрым человеком!


Утром двадцать восьмого Гард доложил о прибытии сицилианского корвета. Судно пришло из Палермо и привезло письма от короля и Актона к Нельсону и сэру Уильяму, от королевы к Эмме.

В этом письме Мария-Каролина выражала свое негодование на кардинала, который во все это время не присылал никаких донесений, так что о подробностях случившегося они узнали лишь из писем Нельсона, сэра Уильяма и Эммы. Король и королева вполне присоединяются к точке зрения Нельсона. Французский гарнизон Сан-Эльмо может быть выпущен и доставлен с парламентером в Марсель или Тулон, но мятежники должны сложить оружие и сдаться. Тогда нужно примерно наказать зачинщиков, а остальных, обязав подпиской не возвращаться в Неаполь под страхом смертной казни, изгнать. Если же эти условия не будут приняты, то надо стянуть войска, взять форты и поступить с мятежниками по законам военного времени.

Фердинанд в своей записке к Нельсону точно так же категорически отверг всякий род капитуляции и ссылался на письмо Актона, содержавшее в себе все королевские желания.

Актон просил именем короля уничтожить все вредные для безопасности трона договоры, схватить мятежников и до приговора держать их под арестом на британских судах. Одновременно кардиналу был послан приказ согласовывать все с образом действий Нельсона, если же он, несмотря ни на что, воспротивится этому, то пусть Нельсон воспользуется прилагаемой доверенностью, арестует Руффо и отправит его под арестом в Палермо.

Вечером того же дня Нельсон отправил Фута в Палермо с сообщением, что капитуляционные условия признаны им недействительными. Затем он приказал взять с барок всех высших чиновников и деятелей республики, заковать их и отвезти на адмиральское судно в отведенное для тюремных целей междупалубное помещение.

Эмма видела, как они проходили… Как еще недавно они пели ей хвалу, восторгались ее красотой, грацией, искусством, называли «белокурой мадонной»!.. А теперь?.. Теперь они молча шествовали с гордым презрением на исхудалых лицах. Среди них был и Доменико Чирилло.

Увидев последнего, Эмма бросилась вперед, схватила его за руку, хотела сказать что-то, но разрыдалась. Чирилло посмотрел на нее, тихо покачал головой, как делал это прежде, предостерегая Эмму от излишней страстности, а затем осторожно отдернул руку и пошел далее.

За ним следовал длинный ряд товарищей по несчастью. Звеня оковами, тяжело ступая по палубе, один за другим исчезали они в темном отверстии люка.

XXXII

На следующее утро Гард доложил об аресте Карачиолло. Переодевшись крестьянином, герцог решил попросить убежища у одного из своих бывших слуг; тот же, обольщенный суммой, назначенной за голову Карачиолло, известил об этом капитана «Христианской армады» Сципиона делла Маре. Последний, разделяя всеобщее недоверие к кардиналу, скрыл от Руффо донос на герцога, ночью напал на спавшего Карачиолло и связанного доставил на адмиральское судно.

На губах Нельсона скользнула усмешка горького презрения.

— А что вы сделали с этим образцом клятвопреступника, Гард?

Капитан открыто взглянул ему в лицо:

— С вашего позволения, милорд, я приказал развязать его, предложил ему питье, но так как он отказался подкрепить свои силы, то я провел его в пустую каюту, поставил у дверей двух человек с заряженным оружием и приказал лейтенанту Паркинсону стеречь его.

Пламя блеснуло в глазах Нельсона.

— Скажите Паркинсону, что он своей честью отвечает мне за жизнь этого человека, а вы сами, Гард, будьте готовы отправиться с пакетом к графу Терну на «Минерву». Скорее, прошу вас, скорее!

Капитан торопливо ушел. Нельсон сел за письменный стол, принялся писать.

Эмма тихо подошла к нему:

— Горацио…

Но уже вернулся Гард. Нельсон вручил ему письмо, после чего, подождав, пока Гард уйдет, обернулся к Эмме:

— Военный суд в составе офицеров неаполитанского флота под председательством графа Терна вынесет приговор Карачиолло. Его преступления очевидны: он нарушил присягу, изменил своему государю, проявил открытую вражду к своему законному флагу, судам, товарищам. Если его судьи имеют хоть каплю чести, их приговор может быть только «смерть через повешение»!

— Горацио… Подумай… старик… из высшего общества…

— Разве седина или родовитость служат патентом на подлость?

— Но… якобинцы угрозами принудили его.

— Кто может принудить честного человека действовать бесчестно? А потом, если даже он и уступил по слабости в первый момент, почему он не поступил потом, как сотни других, убежавших в Прициду? Ему не раз представлялся случай для этого. Но он оставался… Он повел свои канонерки против «Минервы»! Да, он рассчитывал на прибытие франко-испанского флота, но, чтобы на худший конец приберечь оправдание, попросил «принудить» себя. Он — лицемер, подлый предатель, трус; он не стоит порохового заряда. Если приговор будет таким, как я жду…

Эмма испуганно схватила его за руку:

— Но ведь ты не приведешь его в исполнение, Горацио? Ты подождешь, пока приедет король?

— Король? Что тут делать королю? Мне поручено дать пример. Могу ли я найти лучший? Здесь я — высший военачальник, судья; я имею право над жизнью и смертью. Не забывай, что Карачиолло не находится под защитой капитуляции Руффо — он не был в фортах, когда капитуляция была подписана. В качестве дезертира он подлежит военному суду, и приговор будет приведен в исполнение. Все право на моей стороне! — Горькая улыбка исказила губы адмирала. — И все-таки я знаю, что враги восстанут на меня, будут обвинять в нарушении договора, в жестокости, мстительности, а также еще… в неспособности противостоять нашептываниям леди Гамильтон… Не перебивай меня, дорогая! Разве ты сама не видишь, как мне трудно говорить от этом?

Чтобы успокоить Эмму, Нельсон хотел привлечь ее к себе. Но она вырвалась, вся бледная, и уставилась на него неподвижным взглядом:

— Из-за этого… из-за этого ты и был так замкнут со мной все это время?

Он кивнул:

— Я хочу один нести ответственность за все, что здесь произойдет. Тебя не должна коснуться клевета, а потому прошу тебя держаться в стороне от меня. Запрись в своей каюте и не впускай никого, пока я сам не приду к тебе. Обещаешь ты мне это?

Нельсон нежно привлек ее к себе, погладил по голове, поцеловал трепещущие губы. И Эмма обещала ему…


Раз Эмме показалось, будто кто-то остановился перед дверью, подергал за ручку. Но тут же она подумала, что, наверное, ошиблась — шаги послышались далее, замерли…


Наконец в четыре часа пришел Нельсон и повел Эмму в свою каюту. Там уже были сэр Уильям и гость лорд Нортуик… Путешествуя на яхте по Средиземному морю, он час назад прибыл в Неаполь, чтобы заехать на поклон к победителю при Абукире.

Он горячо приветствовал Эмму, сказал, что почитает себя счастливым от возможности видеть одновременно величайшего морского героя и прекраснейшую в мире женщину, повел Эмму к столу. Пока подавали блюда, он рассказывал о Палермо, где пробыл два дня и откуда привез много новостей, среди которых было комическое положение в стиле Боккаччо, в какое попал недавно король Фердинанд.

— Это приключение проливает свет на так называемую кровную ревность итальянцев, — смеясь, сказал лорд. — Знаете ли вы, миледи, принцессу Лючию Мильяччио?

Эмма рассеянно кивнула. Ей невыносимо было слушать эту пустую светскую болтовню.

— Я видела ее несколько раз. Она очень красива. Говорят, что король ухаживал за ней, но без успеха.

Лорд Нортуик усмехнулся:

— Как знать! Мильяччио однажды ночью выиграл за игорным столом необычайно крупную сумму и потому вернулся домой неожиданно рано. Увидев свет в комнате жены, он пошел к ней, чтобы поделиться с нею выигрышем, потому что, как говорят, донна Лючия и по отношению к супругу играла роль Данаи, открывающей сердце лишь под золотым дождем. Но когда Мильяччио начал играть роль Зевса, под кроватью что-то вздохнуло. Князь в бешенстве вскочил, схватился за шпагу и выгнал ею воздыхателя из-под кровати. Хотя неожиданным посетителем оказался человек, одетый в костюм погонщика мулов и тщательно прикрывавший лицо, Мильяччио все же узнал нос Бурбонов, который никуда не скроешь. Это был его величество король-носач!

Лорд Нортуик сделал паузу, чтобы усилить заключительный эффект.

— Ну а Мильяччио? — спросил сэр Уильям. — Что он сделал?

Лорд хотел продолжать, но в этот момент послышался грохот пушечного выстрела, сопровождаемый долгой глухой барабанной дробью.

Нортуик удивленно обратился к Нельсону:

— Это стреляют в Сан-Эльмо? Или, может быть, я буду иметь удовольствие присутствовать при встрече вашей эскадры, милорд, со сказочной франко-испанской эскадрой?

Нельсон покачал головой:

— Сожалею, что должен разочаровать вас, милорд. Это был лишь знак к экзекуции. На «Минерве» повесили дезертира.

Эмма почувствовала, что бледнеет как смерть. Чтобы не упасть, она судорожно ухватилась за стул обеими руками.

— Карачиолло? — с трудом пробормотала она. — Это Карачиолло?

Сэр Уильям кивнул, хихикнул, а затем сострил:

— Бедный герцог так часто предлагал в заклад свою голову, что нечего удивляться, если в конце концов заклад был принят!

Нельсон бросил на него недовольный взгляд и обратился затем к лорду Нортуику:

— Разрешите мне, милорд, ознакомить с сущностью дела леди Гамильтон! Как вы видите, я до такой степени нахожусь под влиянием миледи, что она даже не знает, что произошло!

И он рассказал о суде над Карачиолло. Герцога привели на заседание суда в десять часов. Он сейчас же заявил отвод против графа Терна как своего личного врага, но так как не привел тому никаких доказательств, а Терн сослался на свою верность присяге, которая не позволит ему быть пристрастным, то Нельсон в качестве высшего судьи оставил протест без последствий. Тогда Карачиолло стал оправдывать свое предательство принуждением со стороны республиканцев, но на вопрос, почему он не воспользовался случаем бежать, не нашелся что ответить. Тогда он, видя, что его дело пропало, разразился дикими обвинениями против короля: Фердинанд первый показал позорным бегством пример дезертирству, измене. В результате он обвинил судей в составлении приговора заранее и стал призывать Божью кару на их головы и головы их детей. Приговоренный к смерти через повешение [299], Карачиолло обратился к Нельсону через лейтенанта Паркинсона с просьбой заменить казнь менее позорной.

— Но я не видел оснований изменить приговор, — закончил Нельсон. — Он должен был висеть на фок-рее «Минервы», бывшей когда-то его собственным адмиральским судном, против которого он направил впоследствии пушки. До заката солнца его труп грозным предостережением должен был быть выставлен напоказ, а потом на обрывке веревки сброшен в море, на съедение рыбам, чтобы ничто в земле не напоминало о человеке, забывшем честь. Единственное, что я мог сделать для Карачиолло, — это предоставить ему утешения священника. Это было сделано, и миледи может быть спокойна, что честь британского имени ничем не запятнана! — Нельсон кивнул Эмме, улыбнулся и, словно желая доказать, насколько его совесть спокойна, шутя обратился к лорду Нортуику с вопросом, предложенным ранее сэром Уильямом:

— Ну а Мильяччио, милорд? Что он сделал, когда узнал короля?

— Мильяччио? Он низко поклонился, пробормотал извинения, спрятал шпагу, собрал деньги, послал супруге воздушный поцелуй и исчез.

— Но откуда знаете все это вы, милорд?

Лорд лукаво подмигнул:

— Принцепесса Лючия сама рассказала мне об этом, когда я осматривал место происшествия!

«Палермо, 2 июля 1799 г.

Моя дорогая миледи! С сердечной благодарностью получила я Ваши четыре письма и список арестованных якобинцев. Это все — величайшие преступники, какие у нас только бы вали! Я прочла о печальном, но заслуженном конце Карачиолло. Могу представить себе, что перестрадало при этом Ваше доброе сердце, и еще более благодарна Вам за это. Сегодня вечером прибыл португальский бриг „Баллон“ и привез письма от нашего дорогого адмирала к королю. Король решился на основании их завтра вечером отправиться в Неаполь. Это стоит мне много слез и будет стоить еще больше, так как король не счел нужным взять меня с собою.

Теперь я должна обратиться к Вашей дружбе, миледи, чтобы Вы написали мне обо всем. Мои корреспонденты начинают становиться молчаливыми. Они думают, что я им не могу уже больше пригодиться, и боятся скомпрометировать себя. Но я надеюсь, что Вы, мой дорогой друг, не забудете палермской изгнанницы! Пусть это будет мне наукой. Ах, как волнуется мое сердце! Сколько хотела бы я сказать Вам!

Прощайте, моя дорогая миледи! Пожалейте, не забывайте меня! Заклинаю Вас сообщать мне обо всем, и будьте уверены, что я от всего сердца останусь на всю жизнь искренне Вам преданной, благодарной

Шарлоттой».

Весть о возвращении короля молнией облетела все кварталы Неаполя. Когда десятого июля корабль «Сирена», доставивший короля, появился в заливе, его окружило бесчисленное количество лодок, откуда раздавались приветственные крики и требования сурового наказания бунтовщиков.

Сияя от восторга, посылая во все стороны воздушные поцелуи, Фердинанд пересел на адмиральское судно Нельсона, где считал себя в безопасности от пуль и кинжалов мстителей якобинцев. Вскоре после этого туда же прибыл Руффо. Кардинал после первых же приветствий заговорил с королем о капитуляции и необходимости соблюсти договорные условия.

Фердинанд сразу оборвал его.

— Я разделяю точку зрения милорда Нельсона, ваша эминенция! — сказал он с официальностью, сменившей теперь прежнюю доверчивую интимность. — Обязанность королей награждать заслуги и карать преступления; поэтому я отвергаю капитуляцию и предам мятежников чрезвычайному суду. Это требует верный народ от меня, своего короля. Вы слышите, ваша эминенция, как кричит народ о правосудии? Глас народа — глас Божий!

Руффо, побледнев, отступил назад.

— Государь, — пробормотал он. — Если вашему величеству не нужна моя служба…

Фердинанд тяжеловесно покачал головой, а затем, стараясь сохранить свою накрахмаленную позу, продолжал без всякой выразительности, словно повторяя заученную речь:

— Я преисполнен благодарности за все великое, совершенное вашей эминенцией. Моя вера в преданность вашей эминенции непоколебима. Освобождая вас от ответственного, лишь на исключительное время учрежденного поста генерал-наместника, я назначаю вас председателем в высший Государственный совет, вновь создаваемый мной. Этот Совет подчинен только мне одному и будет получать мои предначертания через сэра Актона и князя Кастельчикала. В качестве дальнейшего отличия я поручаю брату вашей эминенции, высоко отличившемуся инспектору моей храброй «Христианской армады», отвезти в Палермо все захваченные у французов и бунтовщиков знамена и сложить их к ногам королевы в знак победы правого дела!

Фердинанд милостиво протянул Руффо руку, и кардинал, наклонившись, поцеловал ее.

Эмма смотрела на это с чувством большого сострадания. Она видела опущенные веки человека, который из ничего создал армию и возвел обратно на трон этого короля, видела язвительные улыбки Актона, сэра Уильяма, придворных, видела будущность Руффо, какой она проступала из «милостивых» слов Фердинанда.

Окруженныйдоверенными лицами сэра Актона, кардинал станет в качестве председателя новоучреждаемого совета безвольной, разодетой в пурпур куклой. Эту куклу будут выставлять напоказ, когда она скажет «да», и отстранять, как только она скажет «нет», тогда как его брат останется заложником при дворе в Палермо.

Руффо был лишен влияния, Карачиолло умер, «патриоты» уничтожены… Над всеми противниками восторжествовала Англия! И все-таки Эмма не чувствовала торжества. Скорее она испытывала страх перед волшебной силой, которая руководила ею в ее деяниях.

Мария-Каролина упоминала о мрачной власти, живущей в золотой короне королев. Теперь Эмма начинала чувствовать справедливость этих слов. Ведь она сама была королевой — не той королевой веселья, какой она встречала победителя при Абукире, а королевой-судьей, распоряжавшейся жизнью и смертью. Все свершившееся было делом ее рук. Там, под ее ногами, сидели в цепях ждавшие своей участи преступники. Еще вчера они были на высоте власти… Среди них — Чирилло, еще недавно боготворимый народом за бескорыстную помощь; теперь он, идеальный врач, слышит, как народ требует его казни…

Ужас перед будущим объял Эмму. Что, если с нею будет так же, как с Чирилло, Руффо, Марией-Каролиной?..

И ей стало страшно от высокопарных фраз сильных мира сего. Вопли этого сброда воров, разбойников, убийц Фердинанд только что назвал «гласом Божиим».

Но тут она встретилась со взором Нельсона, и страх оставил ее. Нельсон не был каким-нибудь Фердинандом, да и английский народ не был похож на неаполитанцев!

XXXIII

Фердинанд учредил чрезвычайное судилище для наказания-якобинцев. Председателем суда был назначен Феличе Дамиани, но духовным главой его был Винченцо Спечиале. Это был судья, совершенно не считавшийся с личностями, но одержимый страстью уличить каждого заподозренного, осудить каждого обвиненного.

Вернулись времена Ванни. Через две недели в тюрьмах Неаполя томилось около восьми тысяч арестованных, и их число все возрастало.

Нельсон испугался. Он иначе представлял себе правосудие, к которому сам же призывал Фердинанда. Короткая, строгая расправа с зачинщиками — затем спокойствие, государственное строительство.

Не раз он обращался к королю об отмене следственного производства. Фердинанд милостиво выслушивал его, кивал в знак одобрения, но не отменил ничего. В нем проступила вся жестокость трусливых натур. Прежде, когда того требовали его собственные интересы, король не раз прикидывался добродушным, теперь же, когда нужно было утвердить свою власть, он доказал, что это добродушие было слабостью, а не добротой. Для него не было наказания, достаточно сурового, запугивания, достаточно действенного.

Соединяя в себе хитрость мужика с жестокостью тирана, Фердинанд отложил исполнение кровавых приговоров на время своего возвращения в Палермо. Тогда вся ответственность падет на чрезвычайное судилище, а имя короля незапятнанным воспарит над кровавым туманом!

Среди осужденных был также Чирилло, и Эмма часто думала о нем, строила планы спасения, говорила с Нельсоном, умоляя его замолвить словечко за несчастного.

Нельсон сам сожалел об ужасной участи Чирилло и с удовольствием помог бы ему. Но разве мог он покровительствовать ему одному — только потому, что Чирилло лечил его когда-то, в то время как сотни менее виновных будут тщетно молить о пощаде? Это было невозможно. Этого не позволяли честь и чувство справедливости.


Июльская жара давала себя знать, тяжело отражаясь на нервах. В утренние и вечерние часы, когда веяли прохладные ветры, Нельсон приказывал снаряжать катер и отправлялся с королем, Эммой, сэром Уильямом и лицами ближайшей свиты короля на прогулки, в которых они осматривали места, где виднелись еле заметные следы недавних сражений.

Фердинанд никогда не разрешал приставать к берегу, вечно опасаясь тайного преследования, замаскированных убийц. Встречные суда должны были еще издали уходить с пути следования королевского катера, а с тех пор, как ядром с катера потопило лодку из рыбачьей флотилии, недостаточно быстро свернувшую с дороги, рыбаки стали поспешно собирать сети и удирать во все стороны, завидев королевский штандарт.

Но однажды рыбачья флотилия не сошла с пути, продолжая с дикой торопливостью плыть своей дорогой наперерез катеру. Капитан Гард с изумлением замедлил ход, приказал дать предостерегающий выстрел. Тогда лодки рассыпались в разные стороны, однако сидевшие в них рыбаки, испуская громкие возгласы испуга, показывали на какой-то темный предмет, высовывавшийся вдали из воды. Этот предмет был похож на большую рыбу, которую загнали морские течения в Неаполитанский залив.

При приближении флотилии Фердинанд укрылся в каюте. Выслушав доклад Гарда, он с облегчением перевел дух, а затем в сопровождении свиты отправился на палубу, чтобы в предложенную ему капитаном Гардом подзорную трубу посмотреть на морское чудище. Вдруг он громко рассмеялся.

— Парни-то, должно быть, напились спозаранку, если могут принять кусок дерева за рыбу! Это — дерево, мачта… — Он подал трубу Эмме. — Не хотите ли вы взглянуть, миледи?

Эмма посмотрела в трубу.

— Не могу согласиться с вашим величеством! — шутливо сказала она. — У этого предмета как будто имеется голова. А ниже я различаю нечто вроде груди… Если бы мы не были в Средиземном море, я приняла бы это таинственное «нечто» за тюленя!

Фердинанд быстро вскочил:

— Нерпа? Вот это да! Здесь как будто водится порода нерп… с белым брюхом… их зовут, кажется, «монах-нерпа». Капитан Гард, нет ли у вас гарпуна? Ружье не годится, пожалуйста, посмотрите, нет ли на катере гарпуна! — Он просто сиял восторгом страстного рыболова, не отрывая от трубы глаз. — В самом деле, мне кажется, миледи Гамильтон права. Голова, грудь — это может быть только нерпа! Но животное, по-видимому, совершенно не боится. Посмотрите только, как оно смело плывет прямо к нам! Гард! Где же он пропал с гарпуном?

Фердинанд посмотрел в дверь, но так как капитана все еще не было видно, то он опять стал рассматривать зверя. Вдруг труба выпала у него из рук, и он, как бы защищаясь, выставил их вперед. Его лицо покрыла смертельная бледность, широко раскрытыми глазами он безотрывно смотрел на темный предмет в воде…

Медленно-медленно близился таинственный пловец к катеру… ближе… ближе… Он стоял торчком в воде, выступая до половины груди. Ничто в нем не шевелилось, его волосы сверкали на солнце серебром. Голова была немного закинута назад, так что свет падал прямо на восковой желтизны лицо. Подбородок глубоко отвис вниз вместе с нижней губой, на шее виднелся обрывок веревки. Широко раскрытый рот обнажал белые зубы и черный язык, а глаза… эти ужасные, обращенные к небу глаза…

— Карачиолло! — крикнула Эмма, с отчаянием хватаясь за Нельсона. — Карачиолло! Разве это не Карачиолло?

Воцарилось жуткое молчание; все замерли, созерцая страшного пловца. Молчал и король, губы которого судорожно дергались, как бы стараясь выговорить какое-то слово, которое должно было развеять эту томительную тишину.

Вдруг у него вырвалось, словно рычание затравленного зверя:

— Что тебе нужно от меня? Что тебе нужно, Франческо? Что тебе нужно от меня?

Течением заколебало труп, тени забегали по его лицу, и казалось, что покойник язвительно усмехнулся. Он медленно повернулся и поплыл далее, к Неаполю.

Отец Гарано подошел к королю:

— Душа осужденного терпит муку, так как тело должно, не ведая покоя, скитаться по морям. Карачиолло являлся просить ваше величество, чтобы его похоронили в освященной земле.

Фердинанд испуганно перекрестился:

— Похоронить? Похоронить? Пусть похоронят, пусть!

Низко поклонившись, духовник отступил назад.

К Фердинанду подошел сэр Уильям. В его взоре сверкала открытая ирония, тогда как голос звучал заискивающе:

— Быть может, отец Гарано правильно истолковал это явление, государь, но возможно и другое толкование. Душа Карачиолло томится под гнетом содеянного и не может найти покоя, пока не получит прощения. Поэтому душа и послала сюда тело, чтобы просить ваше величество о прощении за предательство.

Король снова перекрестился:

— Вы так думаете? Он ищет прощения? Так пусть получит, пусть получит! — Он крикнул вдогонку трупу: — Прощаю тебя! Слышишь, Франческо? Я тебя прощаю!

Он хотел сойти в каюту, но у него подогнулись колени, так что ему пришлось ухватиться за перила, чтобы не упасть.

У Эммы блеснула мысль. Она подскочила к Фердинанду, предложила ему руку, свела вниз, расстегнула воротник, чтобы он не задохнулся, и принесла питье. Фердинанд безвольно повиновался ей; он был словно беспомощное дитя и только лепетал дрожащим голосом слова благодарности. Тогда Эмма набралась храбрости, упала перед ним на колени и стала молить за Чирилло. Король долго упорствовал, но Эмма не переставала напоминать ему о всех услугах, оказанных врачом королеве, королевским детям, ему самому, и Фердинанд наконец уступил, обещав помилование. Но он ставил одно непременное условие: Чирилло должен был подать прошение о помиловании, сознаться в преступлении и отречься от якобинских идей.

Вечером Эмма рассказала об этом Нельсону и попросила разрешения ей увидеться с Чирилло. На одно мгновение лицо Нельсона озарилось лучом радости. Его сердце томилось втайне под гнетом кровопролитных обязанностей. Он сейчас же приказал Гарду освободить Чирилло от уз и немедленно привести его в каюту. Через час Чирилло вошел.

Увидев его, Эмма вскрикнула. Ах, что сделало заключение из благородного, одухотворенного лица этого друга человечества, что сделало оно из узких, чувствительных рук врача, из стройной фигуры здорового мужчины! Ослепленный ярким светом, он остановился у дверей и стоял молча, с поникшей головой. Только когда Эмма бросилась к нему, он поднял глаза:

— Вы, миледи?

Нежный тон его голоса мучительной болью отозвался в сердце Эммы. Остановившись против Чирилло, она залилась слезами, протянула к нему руки, не решаясь дотронуться до него, чтобы не причинить боли его израненному телу.

— Чирилло… Чирилло…

Он тихо покачал головой:

— Вам не следует плакать, миледи. Разве я не твердил вам постоянно, что вы не должны волноваться? А лорд Нельсон? Ему лучше теперь? Ведь вы знаете, со времени Кастелламаре…

Нельсон вышел из темного угла, где стоял до сих пор:

— Я здесь, дон Чирилло…

Чирилло вздрогнул, сделал движение, как бы собираясь обратиться в бегство. Затем он опомнился, медленно подошел поближе и внимательно посмотрел на Нельсона. Легкая тень скользнула по его лицу.

— Боюсь, что не смогу быть вам полезным теперь, милорд. Инструменты у меня потеряны, а руки…

— Я не затем позвал вас, дон Чирилло. Миледи желала поговорить с вами, но, с вашего позволения, я тоже останусь здесь.

Слабая улыбка скользнула по лицу врача.

— Но если миледи пожелает посоветоваться со мной…

Неужели он все еще думал лишь о других, а не о себе самом? Эмма сгорала от нетерпения сказать ему все. Но он был так слаб, что у нее явилось сомнение: не повредит ли ему радость?

— Тут дело идет не обо мне, Чирилло. Я хотела сделать вам одно предложение… Но сначала… не правда ли, вы примете мое приглашение откушать у меня по-старому? Вы ведь знаете, за едой легче беседовать.

Эмма указала рукой на соседнюю комнату, где был накрыт стол. Она старательно обдумала меню — легкие кушанья, слабое вино были подобраны так, что подходили для изголодавшегося. На столе лежала белоснежная скатерть, между тарелками были брошены розы, нежно-красный, свет лампы уютно освещал комнату.

Какой-то стон вырвался у Чирилло, в его глазах сверкнул жадный огонек. Он подбежал к столу, протянул дрожащие руки, схватил маленький хлебец, хотел спрятать его за пазухой… Но тут же он опомнился, медленно достал обратно хлебец и нерешительно положил его на край стола.

— Нет, я не смею есть… Я знаю, вы хотите мне добра. Но… это напомнит мне о том, что было раньше. Я — человек, я слаб, могу впасть в искушение, а мне нужна вся моя сила, когда дело дойдет до последней, решительной минуты!

Эмма нежно коснулась его руки:

— До последней, решительной минуты? А если до этого не дойдет? Если все еще наладится?

Чирилло вздрогнул, широко раскрыл глаза, закрытые перед тем в желании избежать искушения от накрытого стола.

— Разве капитуляция будет признана королем?

— Не капитуляция, Чирилло, но все-таки он хочет оказать вам милость, если только вы сделаете то, что он потребует от вас.

Эмма рассказала ему все. Там, на столе, лежит бумага, ему стоит лишь набросать несколько фраз о своем раскаянии; попросить прощения, сознаться в республиканских заблуждениях, и завтра же он будет свободен и может идти, куда хочет…

Чирилло внимательно слушал ее с участливой серьезностью врача, выслушивающего жалобу пациента на свои страдания. Когда Эмма кончила, на его лице дрогнула бледная улыбка сожаления.

— Я могу идти, куда хочу? — медленно повторил он. — В последнюю ночь перед сдачей… разве не поклялся я пред всеми торжественной клятвой остаться верным в гонении и смерти нашей идее? Разве я не первый принес эту клятву? Если теперь я сделаю то, что хочет король, если я стану отступником ради своей жизни, разве сознание вероломства не будет сопровождать меня всюду, куда бы я ни пошел? — Он поднял голову и тепло посмотрел на Эмму: — Благодарю вас, миледи, за вашу доброту, но я не могу сделать то, что желает король. Свет назовет меня предателем!

Эмма удивленно взглянула на него:

— Свет? С каких пор доктор Чирилло заботится о мнении света?

— Правда, прежде я об этом не заботился. Тогда я жил только для себя и своей науки. Но потом… не знаю, поймете ли вы меня, миледи… я увидел перед собой высокую задачу — в глазах света надо было оправдать загнанную, оклеветанную идею. Если я сдамся теперь, как раз в то время, когда эта идея должна выдержать испытание, разве она не представится тогда в дурном свете? Разве ее не станут высмеивать, позорить, быть может — похоронят навсегда?..

— Да о какой идее вы говорите? О кастовых претензиях знати? Так разве это — ваша идея?

Чирилло снова усмехнулся:

— Вы имеете в виду аристократическую республику? Я не аристократ и не республиканец. Я даже не противник монархического принципа. Бывали короли, всем сердцем приветствовавшие мою идею, и все-таки я одобрял Партенопейскую республику, служил ей. Но она представлялась мне лишь переходной формой к чему-то лучшему, средством, способным сделать доступным для всех то, что теперь составляет удел лишь немногих. Разве не называли вы сами неразумными зверями лаццарони? А ведь у лаццарони — те же мысли, чувства, желания, как и у вас. Только все это у них грубее, отравлено низменными инстинктами. И вот чего я хотел: чтобы эти звери превратились в людей.

— И потому вы отреклись от монархизма…

— Да вовсе не от монархизма, миледи, а только от этих Бурбонов. Или вы думаете, что такой Фердинанд способен разлить вокруг себя просвещение?

— Но Мария-Каролина…

Тень скользнула по лицу Чирилло.

— Да, вначале я верил, надеялся на нее, когда она только что приехала в Неаполь… Она была молода, обладала живым умом, питала склонность ко всему прекрасному. Но затем, когда она разглядела пустого человека, стоявшего рядом с ней, когда после многократных родов ее поразила болезнь, когда все доброе стало вырождаться в ней, когда из необузданной жажды деятельности родилось властолюбие, из властолюбия — жестокость, нетерпимость, ненависть ко всем, дерзавшим противоречить, когда она приказала казнить юных мечтателей школяров, я понял, что она уже не может стать вновь прежней, что болезнь разрушила все величие, благородство, красоту ее души, что она никогда не станет воспитательницей своего народа. Разве не должен был я тогда отказаться от своего места при ней? Разве не значило тогда, что служение Марии-Каролине равносильно служению дурному делу?

Чирилло озабоченно поник головой и повернулся, чтобы уйти. Вдруг Нельсон вышел из своего угла. Страшен был его взгляд; он тяжело дышал, его голос звучал резко:

— Что вы сказали, Чирилло? Служить Марии-Каролине — значит служить дурному делу? А я, который служит ей… что вы скажете обо мне?

Чирилло вздрогнул, вскинув голову, — казалось, на его устах уже трепетало суровое слово. Но затем он спокойно посмотрел на Нельсона:

— Вы, милорд? Вы служите своему отечеству!

Лицо Нельсона покрылось густой краской.

— Я вас не понимаю. Не угодно ли вам выразиться яснее! Или вы боитесь?

Взор Чирилло гневно сверкнул.

— Я не солдат, милорд, и не моряк, как вы. Но неужели вы не думаете, что и врач должен обладать мужеством? Ну так хорошо! Служа Марии-Каролине, вы служите своему отечеству. И вы любите свою родину, считаете ее великой, прогрессивной. Она свободна, свободна! Это идеал государства. Гигантской башней высится она над всеми остальными, влачащими дни в рабстве, невежестве, суеверии. В вашем отечестве правит народ; ваш парламент является образцом правительства. Вы гордо смотрите на историю Англии. Вы называете законом необходимости то, что дорога к вашей свободе шла по трупам наших королей, что из деспотизма единого лица сначала родилось господство знати, а потом правовое само определение всех граждан. Но разве мы, милорд, сделали не то же самое, только бескровным путем, когда воспользовались позорным бегством труса, чтобы отделаться от этой карикатуры на монарха, когда мы пожертвовали свою жизнь, свою культуру разъяренному сброду невежд, воров, убийц? И все-таки Англия именует нас якобинцами, безбожниками, предателями и шлет своих свободных сынов душить жаждущих свободы сынов Неаполя, а, кроме того, уверяет, будто служит человечеству, служа Марии-Каролине! Но может ли быть правым дело, убивающее добро?

Чирилло сказал все это пламенным, страстным тоном. Но затем он в изнеможении прислонился к стене:

— Простите милорд, я увлекся… Я должен был подумать о том, что первая обязанность офицера — повиноваться приказаниям отечества, как и я верил, что должен повиноваться приказаниям своего… Трагической судьбе угодно было, чтобы мы стали врагами, хотя мы должны были бы быть братьями. Забудьте мои необдуманные слова и поминайте меня без злобы. Прощайте, милорд, прощайте, миледи… прощайте!

Чирилло в последний раз простился с Эммой взглядом и ушел. За ним дверь осталась полуоткрытой, и Эмма видела, как он протянул поджидающему его солдату руки. Кандалы со звоном защелкнулись на замок…

Нельсон стоял неподвижно…

— Милый! — шепнула Эмма. — Милый…

Она подбежала к нему, хотела приникнуть к нему. Но он падал в ее объятия — начался припадок…

XXXIV

Неаполь опять принадлежал Бурбонам. Первого августа флот праздновал годовщину Абукира, затем Нельсон вернулся с королем, Актоном, Эммой, сэром Уильямом в Палермо. Фердинанд устроил торжественный въезд. Затем настал черед раздачи наград «спасителям Бурбонов».

Фердинанд возвел Нельсона в сан герцога Бронтского, пожаловал ему богатое имение и ежегодную ренту в восемнадцать тысяч дукатов. Затем он вручил ему осыпанную бриллиантами шпагу, оставленную Карлом III в наследство сыну вместе с неаполитанским троном. Сэр Уильям получил портрет короля, оправленный в золотую, осыпанную драгоценными камнями раму. Мария-Каролина надела на Эмму дорогую золотую цепь, на которой висел портрет дарительницы; рамку этого портрета составляли отборные бриллианты, художественной группировкой образовавшие надпись: «Eterna gratitudine» («Вечная благодарность»). Кроме того, в возмещение потерянного Эммой при поспешном бегстве из палаццо Сиесса гардероба королева послала ей полную экипировку из шелковых платьев, кружевного белья, шляп, башмаков, шалей и пр.

Празднества следовали за празднествами — увеселительные катания по воде и суше, охоты, балы; маскарады, карточная игра, попойки.

Хотел ли Нельсон оттолкнуть от себя страшного морского пловца, забыть лица осужденных, заставить умолкнуть их стоны? Он, ранее считавший делом чести выделять британского офицера сдержанными манерами и мужественной серьезностью из шумной массы распущенных итальянцев, теперь зажил их жизнью. Он очертя голову кидался в вихрь развлечений, не думал о своих обязанностях, повсюду искал удовольствий, не выбирая, не взвешивая их достоинства…

Эмма постоянно должна была быть около него. Как некогда сэр Джон Уоллет-Пайн, Нельсон тащил ее в вихрь веселья. Он громко смеялся, если она скучала, будил, если она засыпала в его объятиях, был ненасытен в изобретении новых ласк, новых объятий. Вся поправка его здоровья, которой добилась Эмма заботливым уходом в Кастелламаре, теперь сошла на нет. Опять начались припадки. Но теперь их вызывал уже не страх — они были законными мстителями за злоупотребление наслаждениями. И все-таки Нельсон все безудержнее отдавался наслаждениям, словно желая истощить свой мозг, чтобы ему было не до мучительных дум.

Друзья Нельсона, офицеры его флота, боевые товарищи прошлых сражений с тревогой следили за переменой в Нельсоне и просили Эмму наставить его на путь истинный. Ах, они, наверное, думали, что это она толкает его к беспутной жизни, тогда как на самом деле он оставался глух ко всем мольбам Эммы, сам кидался в омут развлечений и тянул за собой ее.

Наконец, будучи верным братству по оружию, Трубридж осмелился в честном и прямом письме обратиться к самому Нельсону:

«Милорд, простите меня, но искреннее уважение к Вам вынуждает меня писать Вам. Я боюсь, что Ваше здоровье пострадает от всех этих палермских празднеств. Если это случится, то флот станет проклинать всех святых этой страны.

Я знаю, Вам не может доставить никакого удовольствия карточная игра по ночам. Так к чему же жертвовать здоровьем, добрым расположением духа, деньгами, спокойствием ради нравов страны, в которой Вы не останетесь?

Вы не подозреваете и доли того, что происходит, и сплетен, вызванных Вашим образом жизни. Если бы Вы знали, как страдают за Вас Ваши друзья, то, конечно, отказались бы от всех ночных кутежей!..»

Подействовало ли это письмо?

Нельсон вдруг уехал на своем адмиральском судне из Палермо, а после переговоров с лордом Кейтом отправился на завоевание Мальты — острова, который все еще был занят французами.

И все-таки Эмма не была этому рада — от всех писем Нельсона веяло отвращением к жизни, мрачной жаждой смерти.


В Неаполе Спечиали входил в свою должность. Ввиду чудовищного количества казнимых он счел цену в шесть дукатов, требуемую палачом Томазо Парадизо за каждую казнь, слишком высокой и назначил ему месячное содержание в сто дукатов, гарантировав сохранение жалованья на год и разрешив подавать счета лишь на расходы по совершению казни.

Затем началось судебное разбирательство. К ссылке и смертной казни должны были быть приговорены все те, кто письменно или словесно злословил о короле, королевском семействе или религии, все, кто дал доказательства своего безбожия тем, что не противился республике.

Во время следствия были допущены пытки. Защиты не полагалось, апелляции, отзывов не существовало. Каждый четверг приговор должен был быть постановлен, в пятницу сообщен осужденному и в субботу приведен в исполнение.

Четырнадцатого августа был предан смерти генерал Орон-цио Масса из рода герцогов Галиньяни, подписавший капитуляцию форта Нуово, через неделю — Элеонора Фонсеко ди Пиментелли, писательница; Габриеле Натале, епископ; один из князей Колонна; один из герцогов Кассано. Двадцать девятого октября был казнен Доменико Чирилло, законодатель, врач, всемирно известный творец теории пульса.

Умирали артисты, писатели, поэты, ученые, проповедники, учителя, офицеры, купцы, чиновники. Умирал цвет искусства, науки, аристократии. Умирало все, что росло в саду итальянского рая, было зелено и мощно. А что не умирало, то чахло в темницах, желтело на чужбине…

Вопль отчаяния пронесся по всей Европе. По предписанию своих правительств иностранные послы делали в Палермо заявления, указывая на опасность, которой подвергается монархизм от излишней жестокости, советовали прекратить казни, объявить амнистии. «Патриоты», изгнанные из Неаполя, мстили бесконечным количеством памфлетов, выпускаемых ими против Марии-Каролины, сэра Уильяма, Нельсона, Эммы.

Марию-Каролину они обвиняли в предательстве, жестокости, мстительности. Она якобы при помощи Феррери вручила Фердинанду подложное письмо от императора Франца, приглашавшего начать военные действия. Когда же война кончилась позорной неудачей, Мария-Каролина подкупила народ, чтобы Феррери убили, и тем самым она могла избавиться от опасного свидетеля. Восстание в Неаполе было поднято тайными эмиссарами королевы, она же приказала сжечь флот и перебить знать; от нее же исходили все эти казни и приговоры. Она послала к Нельсону и леди Гамильтон, которая по ее наущению отдалась адмиралу, купив этой ценой уничтожение капитуляции и голову Карачиолло.

Сама Эмма якобы выказала кровожадную радость по поводу конца Карачиолло, любовалась отвратительным зрелищем. «Пойдем, Бронте! [300] — сказала она своему любовнику. — Пойдем посмотрим еще разок на бедного Карачиолло!» — Они отправились на «Минерву», стали гулять под трупом повешенного. Затем Эмма использовала свою власть над Нельсоном для того, чтобы предать в руки палача всех неаполитанцев, которые не выказали достаточной покорности бывшей уличной девке Лондона.

О Фердинанде же никто ничего плохого не говорил. Разве за него не правила Мария-Каролина, эта любительница женщин, убийца собственных детей, новая Мессалина? И разве леди Гамильтон не была предметом ее страстной любви?

Все эти сплетни, подхваченные парижскими памфлетистами, врагами англичан и Бурбонов, и революционно настроенными жителями других стран, распространились с молниеносной быстротой и везде принимались на веру, даже в Англии.

Третьего февраля 1800 года в английской нижней палате лидер либеральной оппозиции Чарльз Джеймс Фукс, знаменитый противник не менее знаменитого Питта, официально сделал следующее заявление:

«Неаполь, как говорится, освобожден. Но если я хорошо осведомлен, это произошло с такими жестокостями и мерзостями, что сердце содрогается. Да, Англия готова принять упреки, если только эти слухи справедливы. Говорят, что часть неаполитанских республиканцев нашла убежище в фортах Нуово и Дель-Уово. Они пошли на капитуляцию, причем порукой им было имя английского офицера. Было решено, что их личность и имущество останутся неприкосновенными и что их доставят в Тулон. Вследствие этого их посадили на судно. Но перед тем как их отправить, часть сдавшихся арестовали, бросили в тюрьму, некоторых, несмотря на поручительство британского офицера, казнили и у всех конфисковали имущество».

С обычным тактом, которым отличаются официальные выступления англичан, Фукс не назвал имени, но весь мир понял, кого он имел в виду.


Еще ранее сэр Уильям обратился с просьбой о полугодовом отпуске для поправления пошатнувшегося здоровья. Наконец он получил согласие. Отпуск был ему дан, назначен заместитель, который затем должен был стать преемником сэра Уильяма. Это была отставка, признательность благодарного отечества…


Сэр Уильям очень легко отнесся к постигшему его удару и ровно ничего не предпринимал, чтобы отразить его. Он улыбался гневу Эммы, злорадно хихикал сам над собой.

Уж не радовался ли он, что Эмме придется расстаться с Нельсоном?

Мария-Каролина, потерявшая теперь всякое влияние на дела государства, была вне себя и слала Эмме письмо за письмом. Она говорила, что считает отставку сэра Уильяма не только личным, но и государственным несчастьем, и настаивала на том, чтобы Эмма сама обратилась к королю и попросила его вмешаться в это дело. Если Фердинанд лично обратится с просьбой к английскому правительству об оставлении сэра Уильяма на посту, ему не откажут…

Королева настаивала на этом до тех пор, пока Эмма не согласилась и не попросила короля об аудиенции. Но при первых же ее словах Фердинанд побагровел, забегал по комнате, разразился дикими проклятиями:

— А, так вы хотели остаться? Значит, вы воображаете, что я намерен долее терпеть вмешательство женщин? Разве и без того вся Европа не тычет в вас пальцем, высмеивая роль, которую вы играли в Неаполе? Вы должны быть благодарны мне, что я по добродушию даю вам вернуться в Англию без явного скандала!

Эмма побледнела как смерть, но выслушала все это молча, не отвечая ни слова. Только когда у него перехватило дух, она подняла на короля взор и сказала с язвительной усмешкой:

— Значит, ваше величество лично потребовали отозвания сэра Уильяма?

Фердинанд смешался, и это обозлило его еще больше.

— Ну а если даже так, что тогда?

— Подумали ли вы, государь, что отозвание сэра Уильяма в такое время неминуемо вызовет на нас нарекания, взвалит на наши плечи ответственность за все происшедшее здесь?

Фердинанд обеими руками зажал уши:

— Я хочу иметь покой, быть господином в своем доме! Уходите, миледи, оставьте меня!

Эмма залилась язвительным хохотом.

— А! Вашему величеству нужен козел отпущения, чтобы на него можно было направить удары противников? Это как тогда, когда ваше величество удостоили Асколи чести быть мишенью для якобинских пуль, предназначенных вашему величеству?

— Миледи… Миледи…

Обезумев от бешенства, Фердинанд бросился к Эмме, замахнулся на нее рукой…

Она не отступила, а смерила его с головы до ног презрительным взглядом, после чего повернулась к нему спиной и ушла.

На следующий день Мария-Каролина написала ей:

«Дорогая миледи! Вчера, после Вашего ухода, вот-то разыгралась сцена!.. Вопли бешенства… гневное рычание… Он хотел Вас убить, выбросить из окна, позвать Вашего мужа и пожаловаться ему на то, что Вы повернулись к нему спиной. Ужасная была сцена!»

Далее королева по обыкновению жаловалась на нездоровье, говорила о близкой смерти…

А Нельсон? Эмма была слишком горда, чтобы выдать ему свое страдание от предстоящей разлуки, и сообщила об ото звании сэра Уильяма в двух строках письма. В ответ она получила несколько наспех набросанных строк:

«Возлюбленная! Я люблю тебя… нет, я боготворю тебя! И даже если бы я нашел тебя под забором и ты была свободна, я не задумываясь назвал бы тебя своей женой.

Нельсон».

Через несколько дней он неожиданно явился на своем «Фудруаяне» в Палермо. Близкую победу над Мальтой он предоставил Трубриджу, пожертвовал положением, славой, будущим, всем — он подал в отставку…

XXXV

Десятого июля «Фудруаян» поднял якоря для последней поездки по лазурному морю, из-за которого происходила вся борьба последних лет.

Снова Эмма стояла на мостике около Нельсона и своего мужа, глядя на убегавшие скалистые берега Сицилии.

Оплакивать ли ей все то великое, с таким трудом добытое, что она покидала теперь? Радоваться ли, как Нельсон, что все тяжкое, мучительное оставалось позади? Или… бояться того, что надвигалось?

В ту ночь, ночь поклонения победителю при Абукире, она, дрожа, стояла перед дверью Нельсона, прислушивалась к диким обвинениям Джосаи. Самсон и Далила… Она пошла к нему, согбенному под бременем горя, с пониманием мужской слабости, трепеща от сострадания и любви: «Я хочу этого! И я знаю, что это будет! Однажды я подарю тебе, Горацио-ребенка!» — поклялась она Нельсону.

Все это время она жаждала ребенка, ежедневно, ежечасно страстно желала его… для него!

Но… если теперь он отвернется от нее, бросит?.. Разве на родине его не ждет женщина, имеющая на него все права?

Мучительное сомнение овладевало Эммой. Ей стало больно от яркого света солнца, от плавного покачивания корабля. Она украдкой спустилась вниз, устало добрела до своей каюты и упала на постель. Она лежала съежившись и думала, думала…

Пришел Нельсон, подергал за ручку запертой двери, окликнул Эмму по имени. Она с трудом приподнялась, открыла ему и в ответ на его встревоженные расспросы постаралась весело улыбаться, стала шутить над его излишней заботливостью…

Вдруг все в ней затрепетало: внутри что-то забилось, задергалось. И это не было биением ее сердца…

Сказать ли ему? Но, в то время как она раздумывала над этим, признание само собой сорвалось с ее уст…

Вне себя от безумной радости, Нельсон привлек Эмму, покрыл бурными поцелуями ее лицо, шею, руки. Затем он опомнился, осторожно повел к креслу, усадил и положил голову ей на колени, робко, нежно, почтительно прислушиваясь к трепещущему чуду в ее чреве.


По дороге в Англию Эмма получила в одном из портов письмо от Марии-Каролины, в котором королева жаловалась на оккупацию англичанами Мальты, хотя все права на остров были у Неаполя.

Сэр Уильям язвительно рассмеялся, когда Эмма показала ему письмо:

— Боже мой, женщине никак не следует заниматься политикой! В своей сентиментальности она и в самом деле воображает,

что получила бы Мальту, если бы мы остались в Палермо. Она до сих пор еще не раскусила, почему я получил отставку! Эмма удивленно посмотрела на него:

— Разве не из-за казней?

Сэр Уильям сделал презрительный жест:

— Из-за таких пустяков? Частью из-за Мальты, потому что я обещал ей этот остров — на словах, конечно, но главным образом из-за эмансипации Фердинанда. Раз Мария-Каролина потеряла власть и влияние, то мы, как ее друзья, могли больше повредить, чем помочь английскому делу. Ах, этот милый носач! Он в состоянии вообразить, будто меня отозвали только из любезности к нему! — И сэр Уильям залился злорадным хихиканьем.

Шестого ноября громадная толпа приветствовала в Ярмуте возвращение своего героя. Но Нельсон отнесся почти безучастно к овациям и все время смотрел по сторонам, напрасно ожидая увидеть кого-нибудь из близких.

Сжав губы, Нельсон сел в парадную карету, высланную за ним городом Лондоном, причем настоял на том, чтобы с ним сели Эмма, миссис Кадоган, сэр Уильям.

Эмма отлично поняла его. Ему была известна сплетня, пятнавшая его и Эмму, но он не испугался, не отступил, а принял бой. Он был горд и верен, обладая великодушием героя…

В воротах столицы их встретил лорд-мэр. Он в звучных словах восхвалял деяния Нельсона и его вечную славу, пригласил на следующий день к банкету в ратуше, чтобы передать там почетную шпагу от Сити за победу при Абукире, после чего поднес на шелковой подушке золотую медаль, специально отчеканенную ко дню возвращения великого адмирала на родину.

Нельсон хотел ответить, но в этот момент сквозь толпу к нему протиснулся старичок с длинными белоснежными волосами. Нельсон вскрикнул, выпрыгнул из экипажа, бросился, смеясь и плача, на шею старику, покрыл почтенное лицо нежными поцелуями. Затем, не обращая внимания на торжественность приема, он подвел старика к карете и, сияя от радости, представил его Эмме и сэру Уильяму:

— Миледи! Сэр Уильям! Это — мой милый отец! А это, батюшка, леди Гамильтон и сэр Уильям, о которых я тебе так часто писал. Леди Гамильтон — мой лучший, единственный друг! Леди Гамильтон, отец, — победительница при Абукире!

Старик внимательно посмотрел на Эмму. Его лицо омрачилось, и он кивнул, словно понимая теперь все.

— Вы очень красивы, миледи! — тихо сказал он. — Смею ли я поблагодарить вас… за то доброе, что вы сделали моему сыну?

Эмма поняла, почему он вставил эту оговорку. В ней поднялась какая-то мутная горечь, но она сейчас же вспомнила, что этот старик — отец Нельсона, что он не мог иначе отнестись ко всему… что его сердце должно быть исполнено огорчения и тревоги. Она низко поклонилась ему, взяла его за руку, мягко, нежно, словно моля о прощении, погладила ее и робко улыбнулась…

— А леди Нельсон? — спросил вдруг сэр Уильям. — Разве леди Нельсон не прибыла, чтобы приветствовать гордость Англии?

Нельсон вздрогнул и посмотрел на отца с мучительным напряжением. Старик смущенно покраснел:

— Фанни в Лондоне… в своем доме на Арлингтон-стрит. Мы сговорились поехать вместе, но она почувствовала себя плохо…

На лице Нельсона что-то дрогнуло. С трудом овладев собою, он простился с лорд-мэром и депутациями, согласился присутствовать на банкете, сел с отцом в экипаж и дал знак ехать далее.


С банкета Нельсон вернулся, трясясь от ярости.

Значит, жена хотела отомстить ему, вызвать открытый скандал, повергнуть в прах перед лицом всей Англии собственного мужа?

Лорд-мэр лично пригласил ее на банкет, и она дала согласие, но, когда Нельсон появился в ратуше, ее еще не было. Ее долго прождали, наконец послали к ней гонца, но тот вернулся с пустой отговоркой: миссис Нельсон чувствует себя нехорошо…

Однако Нельсон не имел намерения допустить, чтобы она выставила его на осмеяние всему свету! Тут же на банкете он поручил адвокату Гезельвуду потребовать от нее развода.

Через два дня Нельсон вернулся подавленным после совещания с адвокатом. Леди Нельсон в свою очередь потребовала, чтобы муж порвал с леди Гамильтон, на развод она никогда не даст согласия…

Тогда ввиду бездны сплетен, распространившихся по городу в связи с этим скандалом, Нельсон через адвоката предложил жене уехать куда-нибудь, обещая обеспечить ей за это любую ренту. Но она отвергла и это предложение, ответив, что, где муж, там должна быть и жена.

Дикое бешенство овладело Нельсоном. Раз она не хочет уехать, уедет он. Что мешало ему снова поступить на службу? Его здоровье совершенно восстановилось, Англии грозила новая война, герцог Клэренс обещал свое посредничество в улаживании старых счетов с адмиралтейством.

Страшные дни переживала Эмма. Боясь скомпрометировать ее еще более, Нельсон выехал из их общей квартиры, не решался открыто показываться вместе с Эммой, заходил к ней только изредка, когда знал наверняка, что она одна.

Наоборот, сэр Уильям настаивал на широких приемах. Он рассчитывал, что в награду за его тридцатилетнюю службу его сделают пэром Англии. Он снял на Пикадилли роскошный дом, стал принимать старых друзей и задавать пышные праздники.

Эмма должна была с улыбкой на устах разыгрывать роль любезной хозяйки, показывать гостям свои знаменитые пластические позы, петь кельтские песни, тогда как ее пронизывала боль и смертельный страх.

Ребенок… Еще несколько недель, и он явится на свет… Ей же приходилось скрывать его, приходилось туго зашнуровывать располневшее тело, так что иной раз она и дохнуть не могла.

Назначенный первого января вице-адмиралом Нельсон получил приказ немедленно отправиться в Плимут, принять команду над кораблем «Сан-Жозеф» и присоединиться к эскадре лорда Сен-Винсента.

Он пришел к Эмме страшно подавленный, жаловался на поспешность назначения, заставляющую его покидать ее в такое трудное время, не знал, что делать. Но Эмма успокоила его: она уже все предвидела и выработала весь план будущих действий.

Когда приблизится момент родов, она уединится в своей комнате под предлогом лихорадки, ляжет в постель. Сэр Уильям занимал противоположный конец дома и уже давно не являлся к ней без предварительного оповещения; он ничего не заметит. Мать, как деревенская женщина, должна обладать достаточными знаниями, чтобы заменить акушерку. Затем, как только роды кончатся, Эмма отвезет ребенка к женщине, которая уже обещала воспитать малыша и не болтать о нем никому. Эта миссис Джибсон давно известна ей как ловкая особа, на которую можно положиться, если ей хорошо платить. Несмотря на это, она, Эмма, была очень осторожна. Она сказала миссис Джибсон, что хлопочет по поручению подруги, некоей миссис Томпсон, которая вынуждена скрыть от мужа ожидаемый плод греха с юным морским офицером. Кроме того, и Нельсон мог использовать эту фикцию, чтобы без боязни переписываться с Эммой. Поэтому-то она и «произвела» возлюбленного миссис Томпсон в морские офицеры. Как Эмма покровительствовала грешнице, так Нельсон покровительствует грешнику, служащему на его корабле. От имени этого молодого человека он мог свободно писать к Эмме для передачи миссис Томпсон. Если одно из этих писем попадет в ненадежные руки, истина все же останется скрытой.

Нельсон радостно согласился с этим планом.

Тринадцатого января Нельсон уехал в Плимут. Перед самым отъездом он зашел к Эмме и показал ей письмо, в котором сообщал своей жене о решении навсегда расстаться с нею:

«Лондон, 13 января 1801 г.

Милая Фанни! Призываю Бога в свидетели, что ничто в тебе самой или твоем поведении не дает мне права порвать с тобой. И все-таки я должен покинуть тебя — я не могу иначе. Все, что находится в моей власти, я сделал для твоего обеспечения. Когда я умру, это будет доказано. Мое единственное желание, чтобы меня предоставили себе самому… Желая тебе счастья в дальнейшей жизни, остаюсь преданный тебе

Нельсон, герцог Бронтский».

XXXVI

Ребенок у Эммы родился 29 января; это была девочка. Нельсон был вне себя от восторга, слал восхищенные письма, просил назвать новорожденную именем «Горация». Вечером 22 февраля он вдруг неожиданно приехал, вошел в комнату Эммы, упал перед нею, стал целовать ее ноги, платье, руки, которые она испуганно протянула вперед. Он так и остался у ее ног, прижавшись к коленям, положив ее руки себе на голову, словно для благословения.

— Мать моего ребенка! — бормотал он. — Мать моего ребенка!

Вскоре он поднялся и, торопясь, рассказал ей, что приехал тайно, без отпуска. Дорогой он не спал, не ел. У него только час в распоряжении, а затем нужно снова уехать, чтобы успеть отплыть на корабле «Святой Георгий» из Портсмута в Ярмут.

Он был сам не свой и умолял Эмму до тех пор, пока она не уступила и не отправилась с ним к миссис Джибсон. Увидев нежное личико девочки, опьянев от счастья, он не хотел уходить, решил пожертвовать всем, лишь бы остаться здесь — со своей семьей, своим ребенком!

Он очнулся от этого хмеля лишь тогда, когда Эмма напомнила ему о его воинском долге. В последний раз поцеловал он девочку, проводил Эмму до экипажа и уехал.

«Ярмут, 1 марта 1801 г.

Жена моя! Позволь мне так называть тебя, Перед лицом Неба, в глазах Бога ты являешься ею. Моя жена, моя сердечно любимая, чудная жена!

Оливье личнопередаст тебе это письмо. Поэтому я могу писать тебе совершенно прямо и открыто.

Ты должна знать, моя Эмма, что нет такой вещи на свете, которой я не сделал бы, чтобы мы могли жить вместе с тобой и нашим ребенком. Я люблю тебя! Я люблю тебя! Никого, никого не любил я до тебя. И ты до меня не дарила никому того, что мы называем истинной любовью… Обожаемая моя Эмма и моя родина — только они и живут в моем сердце. Ах, а у меня — нежное, верное сердце. Доверься мне, никогда я не обману тебя!

Твои дорогие письма я сжигаю. Это лучше для тебя. И прошу тебя сжигать и мои тоже. Если хоть одно письмо попадет в чужие руки или если у тебя выкрадут хоть одно письмо — весь мир начнет клеймить нас ранее, чем нам желательно сделать общеизвестной нашу связь.

Поцелуй, благослови нашу дорогую Горацию, как мысленно тебя целует, благословляя,

Нельсон Бронтский».

Изнуренный вечной войной, истощенный непомерным ростом налогов, непрестанными кровавыми потерями, английский народ возопил о мире. В салонах, в газетах уже передавали слухи о тайных соглашениях держав.

И Нельсон тоже говорил в своих письмах о желании покоя, отдыха, но лишь совместно с Эммой. Ему казалось невыносимым и далее жить врозь с нею, урывая изредка часочек для свидания с нею наедине. Это заставило его еще раз обратиться к гостеприимству сэра Уильяма, хотя уже со времени Неаполя он чувствовал отвращение при мысли быть чем-нибудь обязанным человеку, у которого он отнял жену.

Но его здоровье стало хуже, чем когда бы то ни было. Он нуждался в свежем деревенском воздухе, в мирных занятиях, в родном гнезде, где он мог бы быть хозяином, но которое было бы расположено не слишком далеко от Лондона.

В Мертон-Плейс, имении в графстве Серрей, расположенном в восьми милях от города, Эмма нашла требуемое. Это был маленький, с удобно расположенными комнатами дом, при нем хорошенький парк со старыми деревьями, около тридцати десятин садов, лугов, леса. Имение пересекал кишевший рыбой ручей, который давал сэру Уильяму отличный случай предаться своему любимому спорту.

Эмма написала Нельсону, приложила наскоро набросанный чертеж. Он сейчас же ответил восторженной благодарностью за заботы и просьбой взять на себя все хлопоты по приобретению имения в собственность его, Нельсона, так как ему не дают отпуска; но вскоре он рассчитывает получить увольнение от командования судном, и тогда они уже будут совсем, совсем вместе!

Первого октября был заключен прелиминарный мир в Амьене, а двадцать второго октября Нельсон приехал в Мертон-Плейс.

Эмма, миссис Кадоган, сэр Уильям встретили его на границе имения; перед воротами дома его приветствовали друзья и соседи; в столовой его ожидал торжественно накрытый стол. Но совершенно особый сюрприз ждал Нельсона в кабинете.

Чувствуя, как Нельсон страдает, Эмма обратилась письменно к его отцу. Она изобразила старику все величие сына, суровую жизнь, которую ему пришлось вести до сих пор, болезненность, отравлявшую немногие часы отдыха. Можно ли было подходить к жизни героя с меркой буржуазной морали? Можно ли было так ущемлять его дух, который в отважном, стремительном полете уже явил всему миру плоды своего величия? Может ли отец взять на себя ответственность перед самим собой, перед всем миром, если станет сердиться на сына из-за женщины, которая так враждебно, с таким непониманием отнеслась к величию собственного мужа?

Эмма с большой робостью отправила это письмо, но теперь все обернулось как нельзя лучше. Отец Нельсона ответил согласием и гарантировал примирение всех остальных членов семьи. За день до прибытия Горацио все они собрались в Мертон-Плейс, и, когда Эмма открыла дверь в кабинет, навстречу Нельсону вышли его отец, брат — священник Уильям Нельсон с сыном Горацио и дочерью Шарлоттой, сестры — миссис Болтон и миссис Мечем с мужьями и четырнадцатью детьми.

Нельсон безмолвно остановился на пороге, а затем, смеясь, ликуя, бросился в простертые навстречу ему объятия!

Дни потекли в мирной работе, в спокойном наслаждении отдыхом. Нельсону как-то не верилось, что и для него настала пора безмятежной жизни, к которой чувствовал симпатию с самого раннего возраста. Одного только не хватало ему — возможности постоянно иметь около себя обожаемую дочь. Но наконец Эмма придумала выход и из этого положения. Нельсон уехал под первым предлогом в Лондон и оттуда прислал сэру Уильяму письмо, в котором просил разрешения поселить в Мертон-Плейс маленькую девочку, уже давно доверенную его попечениям. Об этом ребенке он, Нельсон, как-то уже говорил сэру Уильяму и миледи — он, право, не помнит, кому именно, — еще перед отъездом из Италии. Ребенок отлично воспитан, не будет в досаду и тягость никому и не нарушит гармонии их совместной жизни.

Сэр Уильям прочел Эмме это письмо.

— Он рассказывал нам о ребенке еще перед отъездом из Италии? — с удивлением спросил он. — Ты слышала что-нибудь об этом? Я не помню ничего!

Эмма с трудом выдержала его пытливый взор:

— Насколько мне помнится, это было в Ливорно, когда мы получили в консульстве письма из Англии. Да, да, тогда именно он и сказал нам об этом.

— Вот как? Значит, я прослушал… Ну в этой сумятице… Ведь там мы получили известие о Маренго? Во всяком случае, странно, что он просит разрешения у нас. Ведь Мертон-Плейс принадлежит ему! Впрочем, он всегда отличался особой деликатностью… Ну так пусть! Ведь дом достаточно велик, и всегда можно устроиться так, чтобы не слышать детского крика. А как думаешь ты? Что мне написать ему от тебя?

— Что я радуюсь этой девчурке и очень довольна взять ее под свое покровительство.

Сэр Уильям кивнул:

— Еще бы! Еще бы!

Эмма почувствовала, что бледнеет:

— Что ты этим хочешь сказать?

Он хихикнул:

— Ведь ты вечно мечтала о ребенке, поэтому маленькая сиротка Нельсона придется тебе по сердцу. Ведь в вас, женщинах, всегда много материнских чувств… Это я и напишу Нельсону. Ты увидишь, как он будет благодарен!

Через два дня Горация прибыла с миссис Джибсон в Мер-тон-Плейс, где теперь воцарилось полное счастье.

XXXVII

Весной 1803 года сэр Уильям стал похварывать. Семидесятитрехлетний старец сразу понял, что его песенка спета, и категорически отказался обратиться к врачебной помощи. Но когда Нельсона вызвали в адмиралтейство для обсуждения создавшегося тревожного положения, грозившего новой войной, сэр Уильям непременно пожелал переехать с Эммой в город.

— Неужели я должен остаться один в тот момент, когда занавес упадет по окончании моей комедии? Неужели мой Горацио хочет испортить мне самый эффектный момент, придуманный мною для эпилога комедии моей жизни? Тогда все произведение совершенно пропадет! Да ведь я перевернусь в гробу!

Они совместно поселились на Пикадилли. В то время как Нельсон присутствовал на заседаниях в адмиралтействе, сэр Уильям сидел в большом кресле в спальне, не выпускал рук Эммы и непрестанно говорил о друге, называл его на редкость правдивым, не способным ни к какому притворству, лжи, обману человеком. Нельсон — это спокойный, чистый свет среди отравленных туманов общего разложения! Когда же он слышал шаги возвращавшегося домой Нельсона, то простирал навстречу ему руки и его лицо светлело.

И подолгу просиживали они втроем, держась за руки и вспоминая прошлое.

Вечером пятого апреля Нельсон принес известие, что объявление войны Франции неминуемо и что он уже выразил готовность принять главное командование средиземноморским флотом. На следующий день его назначение должно было состояться официально.

Сэр Уильям поздравил Нельсона с этим назначением, выразил сожаление, что не может отправиться с ним вместе и осмотреть места прежних триумфов, а затем погрузился в раздумье. Он отпустил Эмму и Нельсона ранее, чем обыкновенно, попросил их прийти на следующее утро пить с ним чай…

Утром он принял их, сидя в кресле у накрытого к завтраку стола. Пожав им руки, он знаком пригласил их занять места, попросил Эмму разлить чай и услал прочь камердинера.

— Совершенно не вижу причины, к чему нам отравлять последний час нашей совместной жизни лицезрением чужой физиономии, — пошутил он.

Нельсон удивленно взглянул на него:

— Последний час? Что это вам пришло в голову?

Сэр Уильям рассмеялся:

— Ну, мне кажется, теперь вам будет столько дела с подготовкой к плаванию, что у вас не найдется времени для старого, больного человека. Поэтому я и решил сегодня же проститься с вами! — Он посмотрел на стенные часы. — Девять! Подарите мне часок до десяти? Только эти шестьдесят минут! Затем вы будете с благодарностью милостиво отпущены!

Голос сэра Уильяма звучал как-то иронично. Эмма и Нельсон смущенно переглянулись, предчувствуя что-то неприятное, тяжелое…

Гамильтон между тем, казалось, ничего не замечал: он, улыбаясь, принял из рук Эммы налитый ею стакан чаю и опорожнил его единым духом. Затем он откинулся на спинку стула и стал болтать.

Помнили ли они еще теорию об истерии мужчин и женщин, которую Чирилло выставил причиной своего нежелания, чтобы Эмма сопровождала Нельсона в Кастелламаре? Смешон был этот милый доктор со своими опасениями, что оба они неминуемо будут влиять друг на друга! Случилось как раз обратное этому! Только доброе, высокое, благородное возникло из их дружбы — величие Англии, слава Нельсона, счастье Эммы… Ах, бедный Чирилло был уж слишком салонным врачом, слишком мало обращал внимания на законы природы! Он не подумал, что цветы приукрашаются блестящими красками, чтобы привлечь оплодотворяющих насекомых, что самцы сражаются на глазах самок, желая доказать свою силу и победой над соперником стяжать расположение представительницы другого пола. Все геройство родилось из восхищенного взгляда женщины…

Сэр Уильям, улыбаясь, кивнул Эмме, пожал ей руку, поблагодарил ее за то, что она сделала героя из Нельсона — героя, величие которого было равно ее красоте. Он был так же чист, как она, без пятна лживости, обмана…

Ах, этот бедный Чирилло! Ведь он боялся, что два таких человека, как Эмма и Нельсон, не смогут жить друг с другом, не впав в любовное неистовство! Еще тогда он, сэр Уильям, сам дал ему хороший урок, доказал ему, что Нельсон — британец, честный, приличный, не способный, подобно итальянцам доктора Чирилло, украсть жену у другого. Разве это и не было так?

Вспомнив тот самый гавот Люлли, мелодии которого он в то время придал совершенно новый текст, старик принялся напевать:

— Мы не воры… Мы не воры…

Вдруг его тихий, усталый голос перешел в язвительное хихиканье. Откинувшись на спинку стула, он некоторое время просидел неподвижно с закрытыми глазами. Затем он кивнул Нельсону так же, как ранее кивал Эмме, поблагодарил его за то, что тот пощадил седые волосы друга, не выставил его на всеобщее осмеяние, не отнял у старика молодой жены… А ведь каково было бы ему, если бы Нельсон обманул его доверие? Уж не следовало ли бы ему сделать ту же глупость, какую совершила Том Тит, которая забила в базарный колокол о нарушении мужем супружеской верности и тем самым выставила себя на публичное осмеяние? Разве не стали бы в таком случае применять к обманутому старинной песенки о старом муже и молодой жене?

Нет, тогда ему осталось бы сделать одно: подавить в себе гнев, состроить хорошую мину при плохой игре, разыграть из себя не ведающего, не догадывающегося ни о чем человека.

От этого его спасла порядочность Эммы и Нельсона. Он был им благодарен за это, благодарен от всего сердца. К сожалению, он не может отблагодарить их за это по заслугам, его завещание будет слабым отражением тех добрых чувств, которыми преисполнено его сердце. Правда, он не мог совершенно обойти Гренвилля, как предполагал заранее, но Эмма увидит, что он сдержал свое слово, которым обещал сделать ее своей главной наследницей.

Ну а Нельсон… Сэр Уильям подумал и о нем. Помнит ли он еще миниатюрный портрет Эммы, который она носила в качестве поясной булавки и который был на ней в день чествования его Абукирской победы? Ведь Нельсон в то время страстно хотел получить эту брошку.

— Я приготовил для вас сюрприз, Горацио, — медленно произнес старик, задыхаясь. — Но почему мне не доставить себе удовольствия и не передать лично этого сюрприза приятелю? Сюрприз там, в коробочке. Достань его оттуда, милочка!

Эмма встала и открыла ящичек, но, увидев портрет, вскрикнула:

— Портрет… откуда он у тебя? Сколько лет уже, как я не могла найти его! Последний раз эта брошка была на мне во время празднества на вилле в Позилиппо…

— Нет, не там! Она была на тебе еще и позднее — когда мы вернулись в палаццо Сиесса, в ночь, когда ты пошла к Нельсону…

Эмма с отчаянием отшатнулась от старца:

— Когда я… когда я…

Ни одна жилка не дрогнула на лице сэра Уильяма.

— Я нашел ее на следующий день за диваном. Я знал, что она там. Я видел, как она упала, когда ты бросилась в объятия Нельсона. Да, эти старые итальянские дворцы ужасно опасны. Повсюду потайные ходы, замаскированные двери, тайные смотровые отверстия. Я любовался всю ночь, как вы целовались, словно оглашенные. А потом… я всегда был возле вас, а вы и не знали этого! В Кастелламаре, на «Вангаре», в Палермо… Вы ничего не могли скрыть от меня. Неужели ты думаешь, что я не слыхал твоих стонов, когда появлялась на свет Горация, эта бедная сиротка?

Нельсон бросился к старику:

— Так почему же вы не молчали до конца? Почему вы выкладываете все это, когда уже ничто не может помочь вам?

Умирающий поднял голову. Страшная, тщеславная улыбка заиграла на его лице.

— Уж не прикажете ли вы мне умереть дураком в ваших глазах? Быть до конца болваном, при виде которого можно лишь сочувственно пожать плечами?.. Ах, мой дорогой Горацио, пестрыми перьями своей славы ты вытеснил старого павлина из сердца его жены. И все же теперь ты сражен вконец! Эмма, разве ты не дивишься хоть немного сэру Уильяму — смеющемуся философу, великому комедианту? Ну, понравилась вам эффектная развязка? Не правда ли, уход хорош? Так аплодируйте же, друзья! Браво, сэр Уильям! Браво!

Он хихикнул, хотел соединить ладони, но вдруг всю его фигуру сотрясла дрожь, вслед за которой его тело мешком опало на спинку стула.


Гамильтона похоронили в фамильном склепе рядом с прахом первой его жены. Через месяц вскрыли завещание. Наследником всего состояния был назначен Гренвилль. Эмме были положены восемьсот фунтов и годовая рента такой же величины. Это было подаяние.

Через две недели Гренвилль потребовал, чтобы Эмма освободила дом на Пикадилли. Она вернулась в Мертон-Плейс. Нельсон подарил ей имение и назначил ей ренту в тысячу шестьсот фунтов. В то время он написал Марии-Каролине, сообщил ей о смерти сэра Уильяма и ознакомил с содержанием завещания.

В начале августа пришел ответ:

«Дорогая миледи! С искренним прискорбием узнала я о потере, постигшей Вас со смертью уважаемого шевалье! К сожалению, я узнала, что завещание поставило Вас в не благоприятные условия. Я душевно сожалею о Вас, так как всегда отношусь с живейшим интересом ко всему, что касается Вас. Мы все часто вспоминаем о любезностях, которые Вы нам оказывали, и от всего сердца благодарны Вам.

До свидания, милая миледи. Буду рада услышать еще что-нибудь о Вас.

Мария-Каролина»

Эмма с горькой усмешкой взглянула на портрет, пожалованный ей некогда Марией-Каролиной.

XXXVIII

Два долгих года разлуки, тоски… Двадцатого мая 1803 года Нельсон отправился на трехпалубнике «Победа» в Средиземное море, а восемнадцатого августа 1805 года вернулся в Англию. Двадцатого августа он был уже в Мертон-Плейс, у Эммы, у Горации, у тех, кого он любит.

Он выглядел усталым. Ему было уже сорок семь лет. Из них тридцать пять он почти без перерыва провел на море, в чужих странах. Не достаточно ли славы стяжал он, не довольно ли поработал для отечества? Он жаждал покоя в кругу своих близких.

Но судьба не благоприятствовала этому.

Второго сентября в Мертон-Плейс прибыл капитан Блэк-вуд — его послало адмиралтейство. Были получены важные известия. Давно уже мечтая раздавить Англию, Наполеон задумал переправить через Ла-Манш тридцатитысячное отборное войско. Ему не хватало пока еще боевого флота, достаточно большого, чтобы можно было обезопасить транспортные суда от английских атак. Если соединенный из французских и испанских эскадр флот успеет прибыть на место назначения, Англия будет разгромлена. Существовало лишь одно средство к спасению: надо было настигнуть флот Вильнева, командовавшего соединенными эскадрами, и разбить его до прибытия в Булонь. Но кому можно было доверить такое великое дело? Сам Питт считал, что только один человек способен с честью для Англии уничтожить врага. Этим человеком был победитель при Копенгагене, Сен-Винсенте, Абукире…

В то время как Эмма с радостным, торжествующим видом выслушала сообщение Блэквуда, Нельсон как-то странно отнесся к оказанной ему высокой чести. Он казался усталым, надломленным, подавленным, сказал, чтобы Блэквуд пришел завтра, тогда он сообщит ему свой ответ…

После отъезда Блэквуда Нельсон заперся у себя в кабинете на целый день и не отпер двери, несмотря ни на какие мольбы Эммы. Только с наступлением ночи он вышел из кабинета, позвал Эмму прогуляться по парку и здесь сообщил ей, что решил отклонить предложение и остаться с женой и дочерью. Он не может вечно скитаться, он хочет вкусить наслаждение безмятежным покоем наедине с Эммой, своей возлюбленной женой, и Горацией, своим дорогим ребенком…

Теперь Эмма поняла все волнение, всю подавленность возлюбленного. Его душа страстно жаждала борьбы, новой славы, но воля сковывала эту жажду заботой о жене и ребенке.

Самсон и Далила… Неужели историк будущего назовет ее, Эмму, так же, как назвал однажды ее Джосая? Неужели Эмма, леди Гамильтон, станет в глазах потомства одной из тех опозоренных баб, которые превращают героев в трусов?

Необычайное воодушевление охватило ее. Она взяла Нельсона за руку и с силой сжала ее, заговорила горячо и страстно. Как смеет он думать о любимой женщине, о ребенке? Что они обе? Пыль, которой все равно где развеяться. Одно только важно — исполнить свой долг, свои обязанности в глазах человечества! Нет, он должен принять почетное назначение, должен вывести родину из бедственного положения!

Сначала Нельсон не хотел верить, что Эмма говорит от чистого сердца. Но она до тех пор твердила ему одно и то же, пока не убедила его. Когда на следующее утро Блэквуд рассыпался в похвалах самопожертвованию и геройской решимости Нельсона, последний покачал головой и сказал, указывая на Эмму:

— Если бы было больше таких женщин, как Эмма, то было бы больше таких мужчин, как Нельсон!


Двадцать первое октября 1805 года… Трафальгар…

Из грандиозной армады Наполеона спаслись едва только десять судов. Господство Англии на море было окончательно утверждено. Последний подвиг Нельсона стяжал ему венец — венец героической смерти.

Велик был выигрыш, велико торжество, но народ поставил потерю превыше выигрыша, скорбь выше торжества. Он почтил этим самого себя, возвеличил себя скорбью по павшему герою.

Когда Эмма получила известие о смерти Нельсона, она упала замертво. Долгие недели пролежала она в горячке; когда же болезнь прошла, ею овладело мертвое, тупое равнодушие. Целыми днями просиживала она в своей комнате, не чувствительная ни к чему на свете, кроме своей скорби. Вместе с Нельсоном умерла и его Эмма; все было кончено теперь…

Эмма вышла из этого состояния лишь тогда, когда покойного привезли на адмиральском судне в Лондон, чтобы предать торжественному погребению в соборе Святого Павла. Одиннадцатого декабря прах Нельсона был передан в устье Темзы на яхту адмиралтейства «Чатам». При следовании яхты все суда спускали флаги; последние почести отдали форты Тилбери и Гревзенда; тихо звонили колокола.

Вечером двадцать третьего декабря яхта пристала к госпиталю инвалидов в Гринвиче. Лорд Гуд, некогда учитель, боевой товарищ погибшего, встретил тело и поместил его в пригодившийся теперь гроб, который когда-то после сражения при Абукире капитан Халлоуэлл сделал из главной мачты «Ориента».

Многотысячная толпа стекалась отдать почившему герою последний поклон. Затем траурный кортеж доставил дорогие останки в Уайтхолл, дом адмиралтейства.

Девятого января 1806 года последнее путешествие… Никогда еще Лондон не чествовал так покойника. Народ толпился на улицах в благоговейной тишине, двадцать тысяч добровольцев образовали шпалеры. Шествие открывал корпус, составленный из представителей всех родов оружия. Погребальная колесница изображала главную палубу адмиральского корабля. За колесницей шли матросы с «Виктории» с разорванным при Трафальгаре штандартом, за матросами — принцы крови, высшие должностные лица страны, необозримые ряды провожавших.

Кортеж вошел в собор Святого Павла, молитвенная сень которого приняла в свое лоно покойника. Тело опустили в тихую могилу, перед которой смолкают все страсти, стихают все бури, рассеиваются все заботы. Мир объял борца, покой овеял беспокойного.

Капитан Гард явился к Эмме на Кларидж-стрит, где она нашла помещение для себя и Горации. Он принес ей прядь волос с головы Нельсона и письмо на ее имя, найденное неоконченным на рабочем столе адмиральской каюты.

Известие о приближении врага застало Нельсона за этим письмом. Бросившись на палубу, он дал знак начинать бой, подняв на сигнальной мачте последнее обращение к британскому флоту: «Англия ждет, чтобы каждый исполнил свой долг». Принцип своей жизни он избрал боевым лозунгом последнего подвига.

Эмма оросила слезами дорогую прядь, осыпала поцелуями бумагу, которой касалась верная, храбрая рука.

— Ну а затем? — взволнованно спросила она. — Что случилось затем? Я знаю из газет, как его сразило это проклятое ядро, как он закрыл себе лицо, чтобы не пугать команды… Но затем, Гард? Что он сказал? Как он умер? Скажите мне все, все, Гард!

— Я не мог быть неотлучно при нем, миледи; место капитана в бою — на палубе. Когда я в первый раз спустился к адмиралу, я сделал это, чтобы доложить, что десять франко-испанских судов спустили флаг. Он радостно улыбнулся, поблагодарил меня. «Моя песенка спета, Гард! — сказал он мне. — Дело быстро идет к концу. Только бы мне дожить, чтобы мы одержали победу, великую победу… Подойдите ближе ко мне, Гард… Вы отдадите прядь моих волос и все, что мне здесь принадлежит, леди Гамильтон. Слышите, Гард? Прошу вас об этом!» Я обещал. Он еще раз улыбнулся мне. Вдруг он вздрогнул. Страшный залп сотряс судно. «Виктория! Виктория! — прошептал он. — Ты делаешь мне больно!»

— А затем? А затем?

— Мне нужно было наверх. Когда я вернулся через час, адмирал исповедовался нашему корабельному духовнику. Вдруг он приподнялся и громко сказал: «Говорил ли я вам, что завещание сделано мною? Припомните, припомните! Я оставляю леди Гамильтон и свою дочь Горацию отечеству и своему королю! Да благословен будет Бог, что я успел еще исполнить свой долг!» Нельсон утомленно опустился. Через некоторое время он заметил меня. Я доложил, что захвачено четырнадцать судов. Нельсон был уже так слаб, что не мог более шевельнуться. Он только тихонько приподнял ко мне руку. «Четырнадцать, Гард? А я рассчитывал на двадцать… на двадцать…» Он вздохнул, напряг силы, чтобы приподняться. «Позаботьтесь о моей бедной леди Гамильтон-Поцелуй меня, Гард, поцелуй!» Я опустился на колени, поцеловал его в щеки. Мое ухо было у его рта. «Ближе, Гард, еще ближе!.. Я умираю, Гард… У меня есть просьба к тебе… Когда я умру…»

Капитан смолк, словно испугавшись того, что чуть было не сорвалось с его уст. Он испуганно потупился.

Эмма пытливо посмотрела на него:

— «Когда я умру»?.. Да продолжайте, Гард! Что сказал он далее?

— Увольте меня, миледи!

— Гард! У него не было тайн от меня! Я знала все его сомнения, страдания. Если он и совершал несправедливости, то лишь невольно… мы вместе грешили, ошибались и раскаивались с ним, Гард! У нас общая ответственность за содеянное… Ну так что же он сказал? «Когда я умру»?..

— «Когда я умру… не бросайте меня в море, Гард… только не в море…»

Ледяная дрожь охватила Эмму. Она невольно закрыла глаза, словно стараясь не видеть тех мрачных призраков, что встали пред нею. И все-таки она не ушла от них: ясно увидела снова лицо страшного пловца, очутившегося в залитом солнцем заливе перед своими судьями.

Карачиолло… Неужели и Нельсону тоже привиделся он в миг расставания с жизнью?

— Но вы обещали ему это, Гард? — дрожа, спросила Эмма. — Вы обещали ему это?

Капитан кивнул:

— Да, я обещал. Он медленно откинулся назад; его голос совсем замер. «Благослови тебя Бог, Гард… теперь я доволен… Эмма, Эмма, я исполнил свой долг… свой долг…»

— А затем?

Глаза Гарда наполнились слезами.

— Затем… ничего больше…


Эмма твердо решила умереть после похорон Нельсона, но, выслушав рассказ Гарда, заколебалась. Умереть самой и оставить Горацию на произвол судьбы в этом равнодушном, эгоистичном мире, тогда как сам Нельсон до последнего дыхания заботился о судьбе своего ребенка? Заботиться о Горации — обязанность, завещанная им Эмме. Он говорил что-то о своем завещании…

Эмма справилась, куда сдано все имущество Нельсона. Ей сообщили, что личные документы Нельсона были переданы согласно закону Уильяму Нельсону — старшему брату покойного.

Эмма написала ему. Ведь они были в таких хороших отношениях!

Его преподобие Уильям Нельсон сейчас же лично навестил Эмму и сообщил, что, будучи завален делами, он еще не пересмотрел всех бумаг, но если там имеется завещание, то он немедленно займется просмотром и сделает все, чтобы исполнить волю дорогого усопшего.

Тем временем парламент задался вопросом об отдании почившему герою посмертных почестей в лице его семьи. Всем братьям, сестрам, «законной» вдове почившего были назначены крупные пенсии, была выделена крупная сумма на покупку родового имения… О Горации не подумал никто.

Зато, когда постановление парламента вошло в законную силу, его преподобие Уильям Нельсон прислал Эмме «только что найденное завещание». В нем Нельсон обращался к королю и нации с просьбой не забыть услуг той, которая помогла ему, Нельсону, сослужить службу отечеству в трудные времена. При этом он подробно перечислял все случаи, когда Эмма своим влиянием на неаполитанскую королеву способствовала проведению важных для Англии задач. Кроме того, он поручал заботам короля и нации свою приемную дочь Горацию.

Теперь Эмме стало все ясно. Сэр Уильям Нельсон умышленно скрыл завещание до той поры, пока не состоялось парламентское заседание. Теперь парламент уже не станет изменять постановление. Все досталось близким по крови Нельсона, ничего тем, кому хотел почивший завещать плоды своих трудов во славу родины.

Было ясно, что напрасно начинать неравную борьбу, и все же Эмма начала ее. Завещание Нельсона было найдено в дневнике покойного, Эмма отправила дневник с завещанием Уильяму Питту.

XXXIX

Наступили годы борьбы. Двадцать третьего января 1806 года Питт умер, и посылка Эммы была возвращена ей обратно. Тогда Эмма послала дневник лорду Гренвиллю, новому министру, племяннику покойного сэра Уильяма Гамильтона, его наследнику, человеку, сыгравшему такую роковую роль в жизни Эммы.

Гренвилль ответил несколькими небрежными строками. В 1807 году он вышел в отставку, сдав дела лорду Каннингу. Для Эммы и Горации не было сделано ничего. Эмма не успокоилась, надеясь, что теперь, наверное, дело сложится удачнее. По ее просьбе к ее ходатайству присоединились влиятельные друзья. Каннинг обещался сделать все, что только было в его силах, но…

Воспротивился ли король воле покойного, которому он не мог простить связь с бывшей служанкой, хитростью ставшей женой аристократа? Или принц Джордж Уэльский, правивший королевством в периоды помешательства отца, все еще сердился на Эмму за ее неуступчивость в его любовных домогательствах? Неизвестно, только третьего июля 1808 года один из друзей Нельсона, Джордж Роуз, сообщил Эмме, что из всех его переговоров с Каннингом выяснилась полная безнадежность обращений Эммы.

Безнадежность? Эмма решила прибегнуть к защите народа. Она передала завещание Нельсона в суд для официальной регистрации, опубликовала его в газетах.

В результате последовал открытый скандал. Все друзья отшатнулись от Эммы, которая, по всеобщему мнению, этим поступком выставила на позор имя незабвенного героя, открыв свою связь с ним. В качестве жены сэра Уильяма Эмма уже получила все, на что имела право рассчитывать, ее заслуги были сильно преувеличены, она же предала позору память национального героя, чем доказала свое бесстыдство.

Десятки гнусных памфлетов были ответом на стремление Эммы добиться признания воли покойного… А тут еще пришла нужда.

Жизнь последних лет не могла способствовать развитию в Эмме чуждой ее характеру бережливости. Мертон-Плейс скоро был продан с молотка, Эмма попала в руки ростовщиков.

Смерть матери лишила ее последней поддержки. Два-три раза Эмму спасало милосердие прежних друзей. Затем долговая тюрьма гостеприимно открыла ей свои объятия.


И все-таки никогда, как бы ни была тяжела нужда, Эмма не делала Горацию участницей своего позора. Она не открывала тайны своего материнства, никогда не брала ни гроша из денег, оставленных Нельсоном еще при жизни на воспитание малютки. Священной оставалась для нее его воля.


Еще раз друзья пришли Эмме на помощь, но с условием, чтобы она покинула Англию. Эмма согласилась, выехала из Кинг-Бенча с пятьюдесятью фунтами и отправилась с Горацией во Францию.

XXXX

Пятнадцатого января 1815 года миссис Гентер, англичанка, проживавшая в Кале (Франция), зашла к мяснику на Французскую улицу, чтобы пожаловаться на плохое мясо, которое присылалось ее собакам.

В этот момент в мясную зашел де Реймс, бедный учитель английского языка.

— Ах, мадам! — горячо сказал он дрожащим голосом. — Я так много слыхал о вашей благотворительности… В двух шагах отсюда живет дама, которая с радостью примет кусочек мяса, кажущегося плохим для ваших собак!

Миссис Гентер с изумлением посмотрела на него:

— Дама? Я охотно готова помочь, если могу. Будьте любезны сообщить мне ее имя.

Де Реймс смущенно посмотрел на мясника, подошел к миссис Гентер и шепнул ей на ухо имя. Миссис Гентер вздрогнула:

— Возлюбленная Нельсона?

Она поспешно увлекла за собою де Реймса, умоляя его поскорее свести ее к несчастной.

Французская улица… На пороге полуразрушившегося дома стояла девочка лет четырнадцати.

— Ваша мамаша дома, мисс Нельсон? — спросил ее Реймс.

Горация сердито посмотрела на него:

— Я уже сказала вам однажды, милостивый государь, что эта женщина — не мать мне! Она в постели. Если вам угодно подняться к ней…

Девочка передернула плечами, отвернулась и медленно пошла вдоль улицы.

Де Реймс и миссис Гентер поднялись по темной лестнице. Два-три раза постучали они в полуприкрытую дверь, затем, не получив ответа, нерешительно вошли в комнату.

На постели у стены лежала леди Гамильтон. Казалось, она спит. Прядь белоснежных волос ниспадала на грубую наволочку подушки, лицо было обращено к стене.

Над постелью висел портрет миссис Кадоган; помимо этого, комната была совершенно пуста… пуста и холодна.

Де Реймс окликнул леди Гамильтон по имени. Она не ответила, не шевельнулась. Он взволнованно подошел поближе, посмотрел ей в лицо.

Леди Гамильтон была мертва. В ее застывших руках был зажат портрет в потемневшей рамке — портрет лорда Нельсона. Широко раскрытые глаза леди Гамильтон смотрели куда-то в далекое пространство. На нежном, прозрачном лице был написан вопрос — удивленный вопрос неведомо за что наказанного ребенка о сущности вещей… об этой странной сущности…

Комментарии

Шумахер Генрих Фольрат (1861–1919) — известный немецкий романист XIX в.


Гейнсборо Томас (1727–1788) — английский живописец, мастер лирических портретов и пейзажей.


Рейнольдс Джошуа (1723–1792) — английский живописец и теоретик искусства, организатор и первый президент Лондонской академии художеств. Писал картины на исторические и мифологические сюжеты.


Сепия (греч.) — светло-коричневая краска из чернильного мешка морского моллюска. Использовалась европейскими художниками с середины XVIII века.


Джентльмен Джордж — принц Джордж Уэльский, король Георг IV.


Шеридан — Ричард Бринсли (1751–1816) — английский драматург, автор сатирических комедий нравов «Соперники», «Школа злословия».


Дейвид Гаррик (1717–1779) — английский актер, прославился в пьесах Шекспира.


Обер-гофмейстерина (нем.) — старшая придворная должность в иерархии королевских домов Европы.


Мария-Антуанетта (1755–1793) — французская королева, жена Людовика XVI. Дочь австрийского императора. С начала Великой французской революции вдохновительница контрреволюционных заговоров и интервенции. По решению суда казнена.


Мисс Бирн — английская писательница, жена Уильяма Питта.


Амур (Купидон) — в римской мифологии: божество любви. Соответствует греческому Эроту.


Вакх (греч.), или Бахус (лат.), — в античной мифологии: одно из имен бога виноделия Диониса.


Аполлон (Феб) — в греческой мифологии: сын Зевса, бог-целитель и прорицатель, покровитель искусств.


Сэр Роберт Уолпол — граф Орфорд (1676–1745), премьер-министр Великобритании в 1721–1742 гг., лидер вигов. Стремился сочетать интересы лордов и буржуазии.


Архиепископ Кентерберийский — Кентербери — город в Великобритании, резиденция архиепископа Кентерберийского, примаса англиканской церкви.


Палата лордов — верхняя палата парламента Великобритании.


Люцифер — в христианской мифологии: падший ангел, дьявол.


Чанду — одурманивающее курительное вещество из индийского сырого опия в Китае.


Ева — жена Адама в библейской мифологии. Поддавшись искушению змеи, вкусила вместе с Адамом в раю запретный плод с древа познания добра и зла, нарушив предписания Бога. За это Ева и Адам лишены бессмертия и изгнаны из рая.


Пикадилли — одна из главных улиц Лондона.


Людовик XVI (1754–1793) — французский король в 1774–1792 гг. Свергнут народным восстанием осенью 1792 г. Осужден Конвентом и казнен.


…под сенью трех леопардов старой Англии — Речь идет о гербе Соединенного королевства — на верхнем поле на красном фоне изображены три леопарда, относящиеся к главной части страны — Англии.


Театр «Авенский лебедь» — Авен — река в графстве Варвик, протекающая через город Страдфорд, где родился и жил Шекспир. Отсюда нередкое прозвище великого драматурга — «авенский лебедь».


Вирсавия — в библейской мифологии: одна из жен царя Давида, мать Соломона.


Давид — царь Израильско-Иудейского государства в конце II в. до н. э. Провозглашен царем Иудеи после гибели Саула. По библейской легенде, юноша Давид победил великана Голиафа.


Ф. Месмер — австрийский врач. Во второй половине XVIII в. предложил идеалистическую систему, в основе которой лежит понятие о «животном магнетизме», посредством которого якобы можно изменить состояние организма, в т. ч. излечивать болезни.


Гигиея — в греческой мифологии: богиня здоровья.


Диана — в римской мифологии: богиня Луны.


Венера — в римской мифологии: первоначально богиня весны и садов, впоследствии отождествлялась с греческой богиней Афродитой и почиталась как богиня любви и красоты.


Геба — в греческой мифологии: богиня вечной юности, дочь Зевса и Геры.


Гиперион — титан, сын Урана и Геи. Кроме того, Гиперион — имя или прозвище его сына Гелиоса.


Тезей (Тесей) — легендарный афинский царь (ок. XIII в. до н. э.).


Теодорих (ок. 454–526) — король остготов с 493 г.


Альфред Великий (ок. 849–900) — король англосаксонского королевства Уэссекс с 871 г. Объединил под своей властью ряд соседних англосаксонских королевств.


Сен-Жермен — известный авантюрист.


Калиостро — граф Калиостро (настоящее имя — Иосиф Бальза-мо) — известный мистик и чародей-шарлатан, авантюрист. Родился в 1743 г. Был заключен пожизненно в крепость Святого Ангела, где и умер в 1795 г.


Казакова Джованни Джакомо (1725–1798) — знаменитый итальянский авантюрист и писатель.


Прозелетизм (греч.) — Прозелетист — человек, принявший новое вероисповедание.


Горацио Нельсон (1758–1805) — английский флотоводец, вице-адмирал, виконт (с 1801 г.). Одержал ряд побед над французским флотом, в том числе при Абукире и Трафальгаре (в этом бою был смертельно ранен). Сторонник маневренной тактики и решительных действий.


Пракситель (ок. 390 г. — ок. 330 г. до н. э.) — древнегреческий скульптор. Мраморные статуи Праксителя отличают чувственная красота, одухотворенность.


Цирцея — в греческой мифологии: волшебница с о. Эя, обратившая в свиней спутников Одиссея, а его самого удерживавшая на о. Эя в течение года. В переносном значении — коварная обольстительница.


Одиссей (греч.), или Улисс (лат.), — в античной мифологии царк Итаки, главный герой поэмы Гомера «Одиссея». Славился умом, хитростью, отвагой.


«Есть многое на свете, друг Горацио» — цитата из трагедии У. Шекспира «Гамлет».


Маркиза де Помпадур — Жанна Антуанетта Пуаеои (1721–1764) — фаворитка французского короля Людоиика XV. Оказывала заметное влияние на государственные дела.


Аспазия (Аспасия) (ок. 470 г. до н. э.) — гетера в Афинах, впоследствии жена Перикла. Отличалась умом, образованностью, красотой, в ее доме собирались поэты, художники.


Корреджо (настоящая фамилия Аллегри) Антонио (ок. 1489–1534) — итальянский живописец, представитель Высокого Возрождения.


Святая Цецилия (II или III в.) — христианская мученица, широко почитаемая западноевропейской церковью.


Кумекая сивилла — Сивиллы (сибиллы) — легендарные прорицательницы, упоминаемые античными авторами. Наиболее известна Кумекая сивилла, которой приписываются «Сивиллины книги» — сборник изречений и предсказаний.


Бельведерский Аполлон — сооружен в середине IV в. до н. э. скульптором Леохаром.


Фердинанд Бурбонский — Фердинанд VII (1784–1833) — король Испании в 1808 г. и 1814–1833 гг., из династии Бурбонов. В 1808–1814 гг. находился в плену во Франции.


Мария-Терезия (1717–1780) — австрийская эрцгерцогиня с 1740 г.


Лаццарони — презрительное прозвище низшего класса в Неаполе.


Левант (от фр. Levant — Восток) — общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря.


Уильям Питт (1759–1806) — премьер-министр Великобритании в 1783–1801 гг. и 1804–1806 гг., лидер партии тори. Один из главных организаторов коалиции европейских государств против революционной, а затем и наполеоновской Франции.


Тит (39–81) — римский император из династии Флавиев, сын Веспасиана. В иудейскую войну захватил и разрушил Иерусалим.


Якобинцы — в период Великой французской революции члены Якобинского клуба, оставшиеся в его составе после изгнания из него в 1792 г. жирондистов.


«Тулон завоеван, флот якобинцев захвачен!» — В августе 1793 г. роялисты, находившиеся в Тулоне, восстали против Конвента и передали адмиралу Гуду форт, рейд и 46 судов.


«…командуют Робеспьер и какой-то Бонапарт…» — Максимильен Робеспьер (1758–1794) — деятель Великой французской революции, один из руководителей якобинцев, Наполеон Бонапарт — французский император в 1804–1814 гг. и в марте-июне 1815 г.


Жирондисты — политическая группировка периода Великой французской революции, представленная преимущественно торгово-промышленной и земледельческой буржуазией.


Семирамида — царица Ассирии в конце IX в. до н. э., с именем которой связаны завоевательные походы и сооружение «висячих садов» в Вавилоне — одного из семи чудес света.


Пенелопа — в греческой мифологии: жена Одиссея; в переносном значении — символ супружеской верности.


Пульчинелли и пальяччи (ит.) — персонажи итальянской комедии.


Асканий (или Юл) — в греко-римской мифологии: сын Энея и Креусы. Бежал вместе с отцом из Трои.


Эней — в греко-римской мифологии: сын троянца Анхиса и Афродиты.


Дидона — карфагенская царица. Влюбилась в Энея, когда бурей пригнало его корабли к берегам Карфагена. Когда Эней все же покинул Карфаген, она не вынесла разлуки и лишила себя жизни.


Паскуале Паоли — корсиканский патриот. Родился в 1725 г. Боролся за независимость Корсики. В 1792 г. начал переговоры с Англией о помощи в борьбе против французов. Был провозглашен корсиканским народным собранием генералиссимусом острова. Однако не был допущен англичанами до управления Корсикой и в 1795 г. навсегда уехал в Англию.


Тальма (1763–1826) — знаменитый французский актер.


Карл IV (1748 — 1819) — испанский король в 1788–1808 гг. В 1808 г. отрекся от престола и остаток жизни провел в Риме.


Ломбардия — область в Северной Италии.


Директория республики — правительство Французской республики (из пяти директоров) в ноябре 1795 — ноябре 1799 г. Выражала интересы крупной буржуазии. Конец Директории положил государственный переворот восемнадцатого брюмера.


Орден Бани — третий кавалерский орден в Англии, основанный Генрихом IV. Новоиспеченных рыцарей купали в воде, отчего и произошло это название.


Бертъе Луи Александр (1753–1815) — маршал Франции. Участник революционных и наполеоновских войн. В 1799–1807 гг. — военный министр, в 1799–1814 гг. — начальник штаба Наполеона.


Ней Мишель (1769–1815) — маршал Франции. Участник революционных и наполеоновских войн. Расстрелян Бурбонами.


Викария — тюрьма в Неаполе.


Иоанниты (госпитальеры) — члены духовно-рыцарского ордена, основанного в Палестине крестоносцами в начале XII в. В 1530–1798 гг. резиденция иоаннитов находилась на Мальте.


Аретуза — вгреческой мифологии: нимфа Лрстула, преследуемая речным богом Алфеем, переплыла на островок около Сиракуз и здесь была превращена Дианой в источник. Нельсон, говоря о «добром предзнаменовании», имеет в виду именно этот миф, намекая на свою погоню за французским флотом: как нимфа была превращена в воду, так и французский флот должен потерпеть от Нельсона такое превращение, т. е. быть уничтоженным им.


«..либо прикрытый кипарисом…» — Кипарис издавна служит символом траура. «Прикрытый кипарисом» — мертвый.


Абукир — остров и мыс в дельте Нила. Около Абукира в августе 1798 г. во время Египетской экспедиции Наполеона английский флот разгромил французский, и армия Бонапарта оказалась отрезанной в Египте от Франции.


Мирабо — здесь: граф Мирабо, сын известного французского экономиста маркиза Мирабо. Был в неладах с отцом.


Самсон и Допила — в библейской мифологии: богатырь, обладавший необыкновенной физической силой, таившейся в его длинных волосах, и его возлюбленная, филистимлянка.


…гавот Люлли… — Жан-Батист Люлли (1632–1687) — французский композитор. Основоположник французской оперной школы.


Вертер — герой романа И.-В.Гёте «Страдания молодого Вертера».


Ла-Валетта — столица Мальты. Названа по имени магистра ордена иоаннитов Ж. Паризо де ла Валлет.


Элеонора Фонсеко — писательница. Осуждена за государственную измену и казнена.


Сан-Леучо — колония ткачей, основанная королем Фердинандом около Казерты на строго патриархальных основаниях. Там по отношению к новобрачным Фердинанд пользовался т. н. правом первой ночи.


«..моя невестка…» — речь идет о Марии-Клементине, супруге наследного принца обеих Сицилии Франца, племянница Марии-Каролины. Умерла от чахотки в 1801 г.


Януарий — покровитель Неаполя.


Кондотьеры (от слова «кондотта» — наемная плата) — в Италии XIV–XVI вв. предводители наемных отрядов, находившихся на службе у отдельных государей и Римских Пап.


«австрийцы и русские под командованием Суворова одерживали на севере Италии блестящие победы над Шерером и Моро». — В 1799 г. А. В. Суворов блестяще провел Итальянский и Швейцарский походы, разбив французские войска на р. Адда и Триббия и при Нови.


Партенопейская республика — январь — июнь 1799 г. Провозглашена неаполитанскими республиканцами на континентальной части Королевства обеих Сицилии при поддержке французских войск. Подавлена монархической контрреволюцией.


Даная — в греческой мифологии: дочь аргосского царя Агриссия.


«…королева жаловалась на оккупацию англичанами Мальты» — В 1800 г. Мальта была оккупирована английскими войсками. Остров был превращен в колонию Великобритании и военно-морскую базу.


«…для твоего обеспечения…» — Нельсон назначил жене ежегодную пенсию в 1600 фунтов стерлингов, составлявших больше половины его доходов.


…мир в Амьене… — Был заключен в 1802 г. в г. Амьене между Францией и ее союзниками, с одной стороны, и Великобританией — с другой. Тем не менее в мае война между Великобританией и Францией вспыхнула вновь.


Маренго — деревушка в Италии, известная благодаря победе французов над австрийцами 14 июля 1800 г.


Том Тит — прозвище жены Нельсона.


«Виктория» — адмиральское судно Нельсона.

Хронологическая таблица

1761 год

В Грейт-Нестоне, графство Чешир, родилась Эмма Лайон, будущая леди Гамильтон.


1786 год

Приезд в Лондон, где Э. Лайон стала работать горничной, продавщицей и проч.


1790 год

Знакомство с сэром Уильямом Гамильтоном.


1794 год

Отъезд в Неаполь, выход замуж за У. Гамильтона, английского посланника при дворе неаполитанского короля.


1798 год

Победа английского флота под командованием Г. Нельсона над французами при Абукире. Эмма Гамильтон становится любовницей и подругой Г. Нельсона после его триумфального возвращения в Неаполь.


1798–1799 годы

Бегство в Палермо вместе в мужем и королевской семьей на корабле Нельсона и возвращение в Неаполь после реставрации монархии.


1800 год

Возвращение вместе с У. Гамильтоном и Г. Нельсоном в Англию.


1803 год

Смерть У. Гамильтона.


21 октября 1805 года

Разгром Г. Нельсоном франко-испанского флота у Трафальгарского мыса. Гибель Нельсона.


1814 год

Отъезд Э. Гамильтон во Францию.


15 января 1815 года

Смерть Э. Гамильтон в Кале (Франция).

Лоуренс Шуновер Крест королевы. Изабелла I

Энциклопедический Словарь

Брокгауза и Ефрона

т. 43.




Глава 1


Провинциальный город Аревало был ничем не примечателен — совершенно неподобающая резиденция для королевы. Стены алькасара, её главной крепости, сильно обветшали. Железные прутья решёток на окнах проржавели и расшатались. Сады вокруг замка не получали должного ухода, потому что королева потеряла интерес к цветам. Да и на её скромную и к тому же нерегулярно выплачиваемую пенсию невозможно было содержать подобающее число слуг.

Окружающая местность была приятной для глаз. Поля, простиравшиеся во всех направлениях, напоминали золотое море, омывающее подножие длинного ряда холмов, поднимавшихся на горизонте. Фиолетовые цветы шафрана — растения, без которого была немыслима кухня Кастилии, наполняли воздух чистым сладким ароматом.

Между отдалёнными холмами, окаймлявшими небольшую долину, земля которой интенсивно обрабатывалась, как и все плодородные угодья древней Кастилии, медленно несла свои воды река Адахо. Здесь её воды были спокойны, но всего в нескольких милях к северу или к югу она полностью меняла свой характер, превращаясь в яростный бушующий поток либо в болото: на испанской равнине не было ничего постоянного, и с уверенностью можно было предсказывать лишь неожиданности.

По мнению королевы, лучшее, что приносила с собой река, было изобилие дешёвой рыбы, поставляемой к её двору по средам и пятницам каждую неделю. Во время долгого поста, который королева соблюдала с большей строгостью, чем многие люди при нынешнем правлении, в течение сорока дней, включая и воскресенье, подавалась только рыба. Даже её духовник говорил, что это больше пристало монаху, чем вдовствующей королеве. Комендант замка, старый грубый солдат, краснолицый и непочтительный, считал реку неизбежным злом, так как от её капризов зависел уровень воды во рве. Обычно мало внимания обращалось на то, что в горных крепостях состояние рвов оставляло желать лучшего и люди, проживавшие там, часто страдали от неизвестных болезней; в крепостях же, расположенных на берегах рек, за рвами следили, и здоровье людей было значительно крепче.

Лицо коменданта дона Педро де Бобадиллы покрывали шрамы от давно заживших ран, на запястьях и коленях, там, где цепи мавров когда-то впивались в тело, всё ещё были видны следы. Он поздно женился и до такой степени баловал свою юную дочь, что королева была этим просто возмущена.

—    Очень плохо, что вы позволили ей ездить верхом на лошади вместо пони, — выговорила она ему однажды, — теперь инфанта тоже настаивает на лошади.

—    Разве сама Жанна д’Арк не ездила верхом на лошади?

—    Но до меня дошли слухи и о том, что ваша бесстыдница Беатрис плавала во рву прошлой ночью совершенно голая, как рыба. Это правда?

—    Ваше величество, было уже темно и очень жарко. Я выпорол её за это. Но она не была совершенно раздетой, клянусь вам.

—    Любое повторение подобной выходки приведёт к вашему мгновенному освобождению от службы. Не забывайте об этом, — произнесла королева.

—    Повторения не будет, — поклялся комендант и предложил ещё раз выпороть свою Беатрис за то, что она подаёт плохой пример инфанте. Но королевский гнев быстро проходил. Комендант всё равно не наказал бы дочь второй раз, и он совершенно не боялся потерять свою службу — кто другой до такой степени почитал бы овдовевшую спутницу умершего короля, что предложил бы ей свои услуги за такое скромное жалованье?

Королева быстро забыла об этом случае и вновь погрузилась в состояние задумчивой меланхолии, уже давно ставшее для неё привычным. Небольшой её свите казалось, что любое усилие утомляло её с каждым днём всё больше и что она всё чаще пребывает в прошлом: тогда она была королевой Кастилии и Леона, старый король был ещё жив, и отвратительное слово «вдовствующая» ещё не добавилось к её титулу.

Однако вдовствующая королева всё ещё оставалась значительной персоной из-за детей: если у теперешнего короля Генриха не будет наследников — а за двенадцать лет, сначала с одной женой, затем со второй, они пока не появились, — то её сын, дон Альфонсо, унаследует корону.

Стремление к безопасности заставило её отправиться в Аревало: за полями пшеницы и шафрана в долине Адахо, за гребнем фиолетовых холмов, на много миль во всех направлениях лежали огромные пространства пустынной каменистой местности. Здесь была безопасность изоляции, здесь она могла спокойно переживать своё вдовство и воспитывать детей в благопристойной обстановке вдали от неспокойного двора своего приёмного сына Генриха IV, или Генриха Бессильного, как говорили его недоброжелатели.

При дворе короля Генриха было много такого, что могло вызвать беспокойство матери юноши, который может стать королём, и девушки, которая может стать королевой. Когда, очень нерегулярно, из столицы приезжал посланец с деньгами на содержание королевы, она прятала дона Альфонсо, чтобы не заметили, как он слаб, и донью Изабеллу, чтобы не заметили, как она выросла и превратилась в почти взрослую девушку. Оба они не могли быть в безопасности при дворе в Вальядолиде.

Когда король Генрих вспоминал о существовании вдовствующей королевы, он иногда посылал ей и её детям подарки. Для неё это мог быть дешёвый черепаховый гребень, хотя она больше и не носила гребней в волосах. Для доньи Изабеллы чаще всего присылался сборник стихов о любви, который королева сразу же приказывала сжечь. Подарки для дона Альфонсо, как правило, представляли собой одежду, от которой отказался какой-нибудь франт-придворный, потому что уже шесть месяцев как она вышла из моды. Вдовствующая королева приказывала её тоже сжечь: длинные, ярко окрашенные плащи напоминали ей развевающиеся одежды мавров, чуждые, еретические. Альфонсо продолжал носить короткий изношенный плащ, чёрный, чисто испанский.

Однажды в порыве щедрости король прислал наследнику целый флакон духов, сопровождаемый маленькой запиской о том, что эти духи — последняя мода при дворе: жизнь в деревне Аревало не должна препятствовать принцу приобрести хорошие манеры, иметь которые, заявлял король, очень важно. Дон Альфонсо так никогда и не увидел странного подарка. Вдовствующая королева открыла флакон, с отвращением понюхала и узнала изделие мавров. Она выбросила флакон в ров. Он ударился о камень у основания крепостной стены и разбился на мелкие кусочки. В течение многих дней ветерок, который пролетал над зубчатыми стенами, доносил запах мускуса, жасмина и роз. Возможно ли, спрашивала себя с негодованием вдовствующая королева, что мужчины при дворе короля Генриха стали пользоваться духами?

Было немодно наносить визит вдовствующей королеве, даже чтобы оказать ей уважение в годовщину смерти короля. Но не все мужчины в Испании стали пользоваться духами, и многие из них с любовью вспоминали стареющую королеву. Один из таких мужчин, брат Томас, считал своим долгом посещать её регулярно, четыре раза в год. Монахи, жившие под его строгим руководством, очень радовались, когда он уезжал. Кроме того, они считали эти визиты проявлением благотворительности, так как никаких выгод от своего внимания к вдовствующей королеве он не получал. Монахи отмечали, что брат Томас, никогда не позволявший им использовать мулов для поездок, был так же суров и к самому себе: он шёл пешком все тридцать миль до Аревало в одиночку через дикую и опасную страну, даже не взяв с собой куска хлеба. Казалось, брату Томасу одинаково безразличны были жара, холод, голод, усталость и дикие звери, которые жили в пустынных районах между Сеговией и Аревало.

Его бы очень рассмешило, если бы ему кто-то сказал примерно следующее: «Брат Томас, вы святой человек, живущий в воображаемом мире, забывая о реальном и оставляя всё на волю Бога». На самом деле он обладал большим здравым смыслом. Он ходил пешком, потому что это было хорошим примером для других и потому что он был молод и силён. Он не брал с собой еды, потому что привык поститься — он не помнил вкуса мяса, которого не ел уже больше десяти лет, — и хроническое чувство голода было для него настолько привычно, что он его просто не замечал. Что же касается диких зверей: кабанов, медведей, кошек, — то он брал с собой крепкую палку. Звери, так же как и язычники, в сущности трусы, их можно ошеломить внезапным нападением; они страшны только в том случае, если люди теряют бдительность.

Брат Томас искренне и честно следовал своим правилам, будучи потомком древнего кастильского рода. Его предки боролись с маврами. В тридцать лет он был приором доминиканского монастыря Санта Круз в Сеговии. Он великолепно справлялся, считая свои обязанности доверием, оказанным ему Богом, и не жаждал дальнейшего восхождения по иерархической лестнице, несмотря на то что его дядя был кардиналом и легко мог способствовать продвижению. Но дядя находился в Риме; от брата Томаса могли потребовать покинуть Испанию, а ему это представлялось невозможным.

В начале пути он ощущал угрызения совести, полому что получал удовольствие от длительной бодрящей ходьбы. Путь проходил по извилистым лесным тропинкам, где его сандалии погружались в опавшие сосновые иглы; затем пролегал по безлесой возвышенности, покрытой беспорядочно разбросанными камнями и колючей порослью, и пересекал долину Эресмы, где находился мост, давно требовавший ремонта. К ночи брат Томас обычно достигал фиолетовых холмов, откуда становился виден алькасар Аревало, маленький и тёмный среди геометрических линий засеянных и вспаханных под пар крестьянских полей. Он укорял себя за чувствительность, которую вызывали в нём красоты Испании, хотя был не в силах не любить свою страну, и ничто в его обетах не требовало предпочитать уродливое прекрасному. Но ему всегда становилось благостно на душе, когда он говорил о любви к родине наследникам престола при посещениях вдовствующей королевы.

Он принадлежал к ордену, который уделял особое внимание образованию людей. Во всех странах Европы доминиканцы обучали молодёжь; даже в далёких России, Персии, Индии, Китае, Повсюду в этом огромном мире. С помощью своих разбросанных по всему свету миссий доминиканцы приобрели огромные практические познания в географии.

Для него было совершенно естественно учить, и дети с нетерпением ожидали его визитов, потому что он был более образован, чем их домашние учителя, и умел объяснять сложные вещи простым языком. Сам похожий на ребёнка, он рассматривал окружающий мир в контрастных черно-белых тонах: чёрный, как его мантия, белый, как его клобук. Он был высокого роста, подбородок выдавался вперёд, голос звучал грубо, и вообще юным принцу и принцессе личность его казалась просто необыкновенной.

Однажды, когда он с гордостью и энтузиазмом рассказывал о далёких миссиях ордена, Изабелла взволнованно спросила:

—    Разве миссионеры в своих дальних странствиях не подвергаются большой опасности, брат Томас?

—    Никакое расстояние не может быть слишком далёким, чтобы добраться до язычников.

—    Но разве они не могут упасть, достигнув края света?

Брат Томас помедлил мгновение. Купцу, задай тот подобный вопрос, он бы ответил, что ни один корабль ещё никогда не падал; философу — что тень Земли на Луне во время затмения круглая; студенту университета в Саламанке — что неплохо бы перечитать Аристотеля, молодой человек.

Но эти аргументы не подходили для мальчиков и девочек. Поэтому сначала он произнёс по-латыни с грубоватой уверенностью:

—    Mundi formam omnes fere consentiunt rotundam esse, — тут же переводя эти слова, так как помнил, что члены королевской семьи не знают латынь: — Широко допускается мысль о том, что форма Земли круглая. — Это были слова самого святого отца, папы Пия II. А затем прекратил обсуждение при помощи аргументов, убедительных для молодых: только немногие моряки боятся плыть на кораблях, которые несут нашу святую веру в дальние страны. Только испорченный или глупый человек может придерживаться мнения, что Земля плоская, как блин. Может вода задержаться на поверхности блина? Нет, она тут же скатится. И то же самое с нашей Землёй. Если бы она была плоской, вся вода морей и океанов давным-давно бы скатилась. Испания окружена морями, как и любая другая страна мира.

Брата Томаса на самом деле не интересовало, кругла ли Земля или нет, он был просто заинтересован в том, чтобы принц или принцесса, придя однажды к власти, не колебались бы в отправлении миссий для распространения христианской веры. Гораздо ближе его сердцу была Испания и её проблемы, особенно государство мавров Гранада, которое как пиявка раздулось на богатых, прекрасных равнинах Андалусии.

—    Никогда не забывайте, что Испания похожа на щит. Сама карта этой благословенной земли — отражение испанской судьбы, которая повелела ей стать щитом, защищающим не только нас, но и всю христианскую Европу от еретического зла мавров. Именно эту задачу всегда выполняла Испания, — говорил брат Томас, — в течение долгих тёмных веков, когда порой каталось, что крест может навсегда быть повергнут полумесяцем, когда орды неверных доходили до самых подножий Пиренейских гор. Но испанцы никогда не сдавались. Мужественные предки наши медленно вытесняли с гор Астурии завоевателей в тюрбанах всё дальше и дальше на юг.

В настоящее время нижняя часть щита всё ещё была занята государством мавров Гранадой, дерзким и богатым, с населением в три миллиона неверных.

Брату Томасу казалось, что нынешний испанский король напрасно принимает мавров как равных. Но монах не говорил об этом, потому что его долгом было обучать, а не сеять семена разногласий между королём и возможными наследниками. Его главной целью было единение. Дон Альфонсо слушал, его юное лицо выражало решимость. Таким же было выражение лица его сестры, инфанты.

—    Я помогу тебе, Альфонсо. Я выйду замуж за короля Португалии или Арагона. Тогда христиане станут в два раза сильнее.

—    Когда ты выйдешь замуж, моя маленькая сестрёнка, ты должна будешь сделать это по велению сердца. Я сам займусь Гранадой. Это дело для мужчины.

Брат Томас услышал эти слова, произнесённые шёпотом, но не сделал замечания молодым людям. Он поблагодарил Бога за их правильные мысли.

—    В следующий раз я остановлюсь на соседних королевствах — Португалии и Арагоне. — Он улыбнулся, гак как Изабелла уже обнаруживала признаки политической зрелости. Это верно, что три христианских народа должны быть вместе, чтобы Испания не осталась одинокой в борьбе с неверными.

Возвращаясь в Сеговию, он обычно мысленно готовил новую лекцию детям, надеясь, что его лекции хотя бы в малой степени послужат большей славе Испании и изгнанию мавров. Он не строил иллюзий, что история запомнит его, хотя и предполагал, что имя его дяди — кардинала может быть отмечено в одной или двух строчках. Он редко вспоминал своё собственное имя: Томас де Торквемада...

Когда в очередной раз брат Томас пришёл из Сеговии в Аревало, ворота маленькой крепости были плотно закрыты. Ему пришлось долго стучать и кричать, прежде чем в массивных воротах открылось маленькое решетчатое отверстие.

—     Уходи прочь, — проворчал страж.

—   Будьте добры, сообщите вдовствующей королеве, что пришёл брат Томас.

—     Она не принимает посетителей.

Страж бы захлопнул окошко прямо перед его носом, но брат Томас просунул свой посох между прутьями.

—   Я не узнал тебя, добрый воин, возможно, ты тоже меня не знаешь. Я — брат Томас де Торквемада, приор монастыря Санта Круз в Сеговии. Я, как обычно, пришёл засвидетельствовать уважение вдовствующей королеве и позаниматься с её детьми. Сообщи её величеству, что я здесь.

—    Вы обращаетесь со своим посохом, синьор приор, как воин с пикой. — Страж с подозрением смотрел на брата Томаса. — Если вы на самом деле приор, то где же ваши сопровождающие: человек, раздающий милостыню, эскорт, лошади?

—      Я прибыл один и пешком.

Стражник покачал головой, так до конца и не убеждённый, но всё же сказал:

—    Одну минуту, синьор приор, — и повернулся, бормоча себе под нос: — Они говорили мне, что в провинции деревенские манеры.

Решётка опустилась, и брат Томас услышат, как загремели засовы.

Вскоре появился дон Педро де Бобадилла, со странно осунувшимся лицом, шрамы на нём выделялись больше обычного. Он плечом отодвинул стражника в сторону и распахнул ворота.

—    Тысяча извинений, ваше преподобие. Здесь все новенькие, подозрительные, с придворными манерами, вы сами можете это видеть. У них приказ самого короля никого не пускать. Входите, входите — и благословите этот дом, как вы никогда прежде этого не делали. Он нуждается в благословении.

—      Дети заболели?

—    Они уехали, все уехали, все прежние стражники, моя жена, даже моя дочь, свет моих очей, моя маленькая Беатрис.

—      Куда?

—    В Вальядолид ко двору. Неделю назад прибыл эскорт и увёз их. — Дон Педро сплюнул. — Капитан сказал: «Вот прекрасная красная роза, чтобы составить компанию белой розе», — и ущипнул Беатрис за щёку, мою Беатрис, которой никогда прежде не касалась рука мужчины. Какой позор! Но я ничего не мог поделать. Затем они все ускакали, весь этот шумный сверкающий караван в длинных плащах. Там были даже знатные мавры в цветных тюрбанах.

—    Спокойно, дон Педро. — Брату Томасу показалось, что стражник подозрительно посматривает на коменданта; он мог быть шпионом, хотя чьим, брат Томас мог только догадываться. — Мы лучше поговорим наедине.

—      Мне безразлично, что теперь может случиться.

—      Вдовствующей королеве небезразлично.

—      Увы, бедная королева уже ни о чём не беспокоится.

—      Она умерла?

—      Хуже.

—      Что это значит, мой друг?

Всё разъяснилось в личных апартаментах коменданта, вдали от подозрительных глаз и подслушивающих ушей...

Неделю назад герольд подскакал к воротам и важно потребовал впустить его. Затем в присутствии коменданта, вдовствующей королевы, детей и гарнизона крепости он развернул свиток, исписанный фиолетовыми и красными чернилами, и прочитал:

—    «Я, король! Да будет вам известно, что милостью Божьей в прошлый вторник королева, дона Хуана, наша дорогая и возлюбленная супруга, разрешилась от бремени и на свет появилась девочка, Хуана, инфанта Испании и наследница нашей короны, короны Кастилии и Леона и всех городов, поместий, титулов и почестей, прилагаемых к этому. Всё это признано кортесами и подтверждено герцогами, князьями, маркизами, лордами и другими знатными персонами семнадцати городов, составляющими вышеназванные кортесы этих наших территорий. И этим мы ставим вас в известность, чтобы вы вместе с нами могли возблагодарить Бога и соединиться с нами в радости и засвидетельствовать почтение и преданность вышеназванной принцессе Хуане, нашей дочери и наследнице. Я, король».

Сразу же вслед за герольдом прибыл эскорт, так как Генрих IV Бессильный, наконец-то опровергнув насмешливый титул, под которым его так долго знали, не терял времени. Дон Альфонсо, переставший быть наследником, и его сестра Изабелла должны публично появиться в Вальядолиде и засвидетельствовать преданность новой инфанте, чтобы ни у кого не оставалось сомнений, что дети вдовствующей королевы теперь исключены из списка наследников. Далее, согласно воле короля, как заявил капитан эскорта, они должны постоянно жить при дворе. «Там, — сказал король, — их образование будет более полным».

—    В этом нет никакого сомнения, — печально сказал брат Томас, — и их благополучие будет обеспечено самим королём, которому «все лояльные подданные должны отдавать честь как Генриху Либеральному» согласно словам капитана.

—    Либеральный во всех смыслах, — пробурчат Бобадилла, — вы знаете, преподобный приор, что болтают в отношении принцессы Хуаны, которую он так опрометчиво называет своей дочерью?

—    Я не допускаю никаких слухов в своём монастыре, дон Педро.

—    Поговаривают, — объяснил комендант, понижая голос и оглядываясь, — что принцесса Хуана на самом деле вовсе не дочь короля. У королевы есть любовник, тот самый красавчик капитан, который возглавлял эскорт, дон Белтран де да Гуэва, и который ущипнул Беатрис за щёку. Уже есть люди при дворе, которые называют новую наследницу ла Белтранеха, дочь дона Белтрана, хотя, конечно, они не осмеливаются произносить это громко.

—      Но вы же об этом услышали?

—      От одного из мавров.

—      Мать должна знать отца своего ребёнка, — сказал брат Томас. — Что же отвечает королева на эти сплетни?

—      О, королева... Что она может сказать? Она, комкано, утверждает, что отец девочки король Генрих с помощью одною безнравственного поступка, без сомнения приятного для обоих его участников, она заставила умолкнуть все сплетни о короле и значительно укрепила свою власть, так как каждая королева становится сильнее, когда у неё появляется наследник или наследница. Стало быть, у королевы есть резоны говорить, нет, кричать о том, что отец новорождённой принцессы король.

—      А король?

—      Вполне доволен.

—      Не испытывает ревности к дону Белтрану?

—    Напротив. Он делает всё возможное, чтобы оказать ему почести. Сразу же после того как королева родила, он, к вашему сведению, наградил дона Белтрана новым титулом — графа Ледесма. Так было провозглашено. — Комендант ухмыльнулся.

Но брат Томас и бровью не повёл. Он думал:

«Бедная Испания! Эта святая земля когда-то гордилась тем, что была колыбелью христианских добродетелей! Родина рыцарских орденов Компостелла, Калатрава, Алькантара, воинственные кабальеро — члены этих орденов считали наивысшей честью погибнуть в борьбе с маврами и получить ореол мученика в раю! Короли прозывались «отважными», «мудрыми», «добрыми», а один — даже «святым»! Бедная Испания! Как она могла пасть так низко, что её короля заклеймили подобным образом — назвали Бессильным! И не только сплетни подтверждали этот эпитет, он не мог бы вступить в брак со своей нынешней легкомысленной женой, если бы церковь не расторгла первый брак по причине его импотенции. Никто тогда не сомневался в том, чья это вина. Испания начала переживать трудные времена, когда испанский король стал общаться с врагами и пригласил язычников-мавров к своему двору для придания ему элегантности».

—    В кавалькаде были и молодые женщины, ваше преподобие, все весёлые и смеющиеся, дерзкие и красивые, верхом на маленьких белых мулах, малиновые попоны которых были украшены золотом. На них были низко вырезанные платья без рукавов, демонстрировавшие обнажённые руки; некоторые стягивали грудь кожаными ремешками от арбалетов, так что шёлк облегал их как кожа; другие брали взаймы у мавров тюрбаны и с гордостью демонстрировали их; некоторые без всякого стыда оставались с непокрытой головой; у одной была шпага, другая заткнула кинжал за плотно облегающий пояс; все красили губы и ресницы, и — вы не поверите, — когда задувал ветер и приподнимал их юбки, совсем короткие, я видел их голые бедра, тоже раскрашенные. Украшения используются на всём теле! И что будет с моим ребёнком?

—    Что будет с Испанией, где при дворе творятся такие безобразия?

Комендант промолчал.

—    А как вдовствующая королева, у которой так безжалостно отняли детей?

—    Я боюсь, что она сошла с ума, — отвечал комендант. — Она всегда была склонна к меланхолии, и в её голове что-то произошло, когда на неё свалилась эта новая напасть. Она всё время сидит в тёмном углу комнаты, глядя прямо перед собой, и не разговаривает ни с кем.

—       Позвольте мне повидать её, дон Педро.

—    Это бесполезно, брат Томас. Дон Белтран видел её и долго с ней говорил. Но после этого он сказал мне: «Бесполезно просить королеву принести присягу на верность, она не понимает, что делает». Поэтому-то они и оставили её здесь.

—       Всё-таки я должен повидать её.

Вдовствующая королева не узнала брата Томаса. Она сидела в тени, в своём кресле, раскачиваясь взад и вперёд бесконечным движением, руки её расслабленно покоились на коленях.

«Лучше бы она ломала их или плакала», — подумал брат Томас, покачал головой и безнадёжно вздохнул. Она с ним не поздоровалась и не попрощалась, когда он уходил.

Но искра её когда-то могучего ума всё ещё тлела в ней, как последний уголёк, перед тем как огонь умирает в камине и навсегда наступает темнота. Один раз её беспомощные руки задрожали, и она пробормотала: «Бессильный, бессильный, как маврский евнух. — И ещё раз: — Будут фракции, будут фракции, будут фракции».

Размышляя над её последними загадочными словами, брат Томас чувствовал, как забилось его сердце — от возможности появления фракции в Испании, одна из которых будет поддерживать ла Белтранеху, а другая — дона Альфонсо. Он лихорадочно молился, чтобы такие группировки не появились, потому что это могло означать начало гражданской войны, а гражданская война способствовала бы продолжению существования государства Гранада на самом кончике испанского щита.

Но он хорошо знал своих сограждан испанцев. Фракции появятся. «Позвольте им быть достаточно сильными, — молился он, — чтобы можно было защитить дона Альфонсо и донью Изабеллу». Он подумал о фокусниках на ярмарках в Сеговии во время сбора урожая: они двигались по туго натянутым канатам над головами затаивших дыхание жителей городка, держа за середину тяжёлые шесты: казалось, это делало их передвижение более трудным, хотя на самом деле облегчало его...

Когда две противоположные силы одинаковы, то иногда можно пройти по рискованному пути и не упасть. Пути Господни неисповедимы!..

Глава 2


Дон Белтран де ла Гуэва сидел расслабившись, закинув одну ногу на мягкую ручку самого удобного кресла королевы. Его лицо было обожжено ветром и всё ещё горело от холода. Он устал, ослабил свой пояс, на котором висела шпага, и едва сдерживал зевоту.

Отвернувшись от зеркала, королева улыбнулась ему через плечо:

—    Такое странное для кабальеро появление в комнате дамы, дон Белтран. Вы устали?

—      Немного.

—      Стакан вина?

—      Не надо никого сейчас звать.

—      А никого звать не понадобится...

Она положила на место маленькую коробочку румян, вырезанную из ярко-зелёного малахита, и маленькую изящную кисточку, которую только что собиралась поднести к губам, поднялась и подошла к одному из окон. Между занавесками и оконными переплётами стояли два кубка и пузатая тяжёлая бутылка тёмно-зелёного стекла.

—    Я не могу понять по вашему рассеянному взгляду, — лукаво произнесла королева, разливая ликёр маленькой белой рукой, — что вы желаете больше — королеву или этого крепкого напитка. — Когда бокалы были наполнены, запах персиков, созревших под летним солнцем много лет назад, заполнил тёплый, напоенный духами воздух комнаты.

Дон Белтран постарался найти подобающий ответ, соответствующий придворным нравам времени:

—    И горячительного воздействия вина, и обжигающего пламени женщины...

Королева лукаво рассмеялась. Её смех был необычайно глубоким и музыкальным.

—    Не продолжай, Белтран. Маркиз Виллена говорит комплименты значительно лучше. Теперь у тебя будет всё...

Она поднесла кубок к его губам и, когда он отпил, сделала глоток с той же стороны. Затем наклонилась и поцеловала его — пышные кружева платья упали ему на лицо.

—    Мне нравится твой рот, когда он влажен от вина, — произнёс Белтран, крепко обнимая её.

Королева не ответила, глаза её были закрыты, длинные чёрные ресницы касались щёк, прижимавшихся к его телу.

—   Такая маленькая и такая великая женщина, — прошептал Белтран, зарываясь лицом в её волосы.

—      Я буду великой ради тебя — и ради инфанты.

—      У тебя самые красивые глаза в мире!

—    Красивее, чем у доньи Беатрис де Бобадиллы? — Голос поддразнивал, но в нём была и тревожная нотка. Она знала о том, как он ущипнул щёчку Беатрис, когда впервые увидел её.

—      Это ещё ребёнок!..

—    Да, у неё такой неуклюжий возраст. Хотя в будущем, уверяю тебя, она может оказаться очень красивой, несмотря на своё низкое происхождение.

Он погладил её щёку своей большой сильной рукой.

—      Самая нежная кожа во всей Испании.

—      Нежнее, чем у принцессы Изабеллы? Все говорят, что она самая красивая девушка, когда-либо появлявшаяся при дворе. Разве тебя не привлекают зелёные глаза и золотые волосы, дон Белтран? Ты совершенно не следуешь моде. Даже король...

Дон Белтран засмеялся:

—      Король тоже?

—    У Генриха проницательный взгляд, — сказала королева. — Никто так не любит красоту, как он, и ты должен признать, что её внешность очень ярка.

—      Но внешность моей королевы ярче!

Они вместе допили вино из кубка, затем губы снова слились в продолжительном поцелуе.

—    Тем не менее я буду продолжать Мучиться ревностью, — призналась она.

Послышалось осторожное царапанье в дверь комнаты. Королева поднялась и села перед зеркалом, доходящим до самого пола. Дон Белтран вытер губы тыльной стороной ладони. Королева взяла в руки кисточку для румян.

—      Вы можете войти, — произнесла она.

Только один человек мог осмелиться побеспокоить королеву Испании, когда она находилась в обществе дона Белтрана. Только для этого человека обе половины дворцовых дверей широко распахивались. Другие, менее значимые персоны в соответствии с испанским этикетом, самым чопорным в мире, должны были ограничиваться одной половиной раскрытых дверей.

Юный паж возвестил:

—      Его величество король!

Генрих Либеральный задержался на пороге.

—      Добрый вечер, Хуана, я могу войти?

Она не могла ему отказать. Более того, в эти дни она прилагала все усилия, чтобы представить их счастливой супружеской парой ради блага инфанты. Нельзя выказывать раздражение в присутствии пажей, когда отец дочери приходит в опочивальню к своей жене.

Королева пожала белыми обнажёнными плечами и утвердительно кивнула отражению короля в зеркале.

—    Не вставай, Белтран, не вставай, — сказал король, фамильярно похлопав его по спине. — Ты оказал мне сегодня большую услугу. Ты всегда рад оказать мне услуги, Боже храни тебя.

Дон Белтран снова расслабился в кресле. Король подошёл к королеве, которая умело накладывала помаду на свои пухлые красные губы. Мягкие шаги короля напоминали кошачью походку; на нём были зелёные бархатные туфли, украшенные сверкавшими драгоценностями.

—    Ты дал мне очень мало времени, Генрих. Я ещё не вполне готова, — сказала королева, надувшись, — и дон Белтран ужасно устал.

—    Это очень важно, иначе я бы не побеспокоил тебя, моя дорогая. Я знаю, что он устал. Проскакать весь этот путь по такому холоду! Бедный юноша! Но я не мог довериться никому другому! Нет никого более проницательного, обладающего большей интуицией, чем наш дорогой граф де Ледесма.

—    О, Генрих, ради всего святого! Я очень высоко ценю дона Белтрана...

—    Без сомнения, он сказал тебе, почему я послал именно его.

Ему никто не ответил. Казалось, короля Генриха не трогал тот очевидный факт, что перед его приходом они, должно быть, говорили о чём-то сугубо личном.

—    Разве нет? Я не понимаю, почему он так поступил. Но я узнаю это позже. А сейчас, — он указал ей на пушистую кипу шелков и бархата, кружев и шитья в руках у пажа, — ты должна помочь мне выбрать подходящие платья для Изабеллы.

—    Боже праведный, почему? Одежда этого ребёнка вполне приемлема: скромная, тёплая, спокойная, подходящая для её возраста.

—    Её одежда старомодна, так же как и одежда её подруги Беатрис. Я хочу сказать, что их платья не выглядят подходящими для двора. Ты так не думаешь, Белтран? Отвечай честно. Разве это правильно, что моя сестра и её главная придворная леди одеваются, как две крестьянки из Аревало? Такая одежда делает их безобразными. Могут подумать, что королевская семья состоит из грубых, неотёсанных людей. Даже пажи смеются над их платьями.

—      Кто же из них? — насмешливо спросила королева.

Одним из пажей был Франсиско де Вальдес, юноша, который только что возвестил о прибытии короля. Но по известным только ему самому причинам король предпочёл не называть имена.

—    Ну, я просто чувствую, что смеются. Кроме того, все наши пажи из благородных семей, они хорошо воспитаны, у них прекрасные манеры. Такие чувствительные молодые люди определённо должны смеяться над старомодными платьями, ведь все остальные при дворе одеты совсем иначе. Обе девушки могли бы выглядеть очень красиво, особенно Изабелла. Только взгляни на эти платья! Я выбрал для неё зелёное платье, вот это, украшенное жемчугом. Беатрис, конечно, должна носить что-нибудь красное с белой отделкой по вороту и, скажем, с серебряными серьгами — ей подойдут более яркие украшения, чем Изабелле, потому что её черты гораздо ярче. — Он стал перебирать платья до тех пор, пока его пальцы, украшенные тяжёлыми перстнями, не остановились на одном. — Вот, — радостно воскликнул он. — Это платье будет самым модным следующей весной. Вы не согласны, Хуана? Дон Белтран?

Осторожно король отложил в сторону другие платья, не смяв их, затем поднял отобранное перед собой на вытянутых руках, чтобы продемонстрировать, насколько оно подойдёт принцессе. Дон Белтран с трудом сдерживал усмешку, королева бросила в его сторону предупреждающий взгляд. Никто не имел права смеяться над королём, который, по крайней мере формально, был абсолютным монархом и считался отцом инфанты.

—    Она должна встретиться с опасными противником, моя дорогая. Все мы должны произвести на короля Франции хорошее впечатление. И в этом моя маленькая сестричка тоже нам поможет. Ты не согласна? Да? Нет? — Он приветливо улыбнулся поверх кружевного жабо.

Королеве Хуане не было известно об этих планах встречи с грозным королём-пауком Луи Французским, но она была заинтересована во всём, касающемся международных связей Испании и будущего инфанты, её дочери, чью детскую ручку поцеловали в знак преданности все гранды королевства, включая принцессу Изабеллу и принца Альфонсо. Несмотря на глухое ворчание и высоко приподнятые брови, никто ещё не осмеливался открыто подвергнуть сомнению законность происхождения ребёнка. Сплетни могли оказать самое отвратительное воздействие на невинные умы двух детей вдовствующей королевы, донью Изабеллу и дона Альфонсо, чьи права на престолонаследие узурпированы неожиданным рождением девочки.

Глядя на низкий вырез платья, которое демонстрировал король, королева с неодобрением поджала губы. Определённо, донье Изабелле не будет позволено появиться в свете в подобном платье! Головы всех присутствующих будут поворачиваться ей вслед, и сердца половины мужчин при дворе, включая дона Белтрана, устремятся к ней.

—    Я считаю, что это совершенно исключено для девушки её возраста, — твёрдо заявила королева.

—    О, я не согласен, совсем не согласен, — взволнованно запротестовал король. — Я хорошо разбираюсь в этих вопросах. Изабелла давно уже вышла из детского возраста. Она миновала возраст детской пухлости и подростковой неуклюжести, что одинаково плохо, скажу я вам. Она великолепно сложена, но кто может это заметить под той ужасной одеждой, которую вдовствующая королева заставляла её носить в Аревало? Разве это не лучшее доказательство того, что моя бедная мачеха сошла с ума? Когда состоится встреча с королём Франции — а это будет важное государственное событие, моя дорогая, — Изабелла должна выглядеть сияющей принцессой, с царственной осанкой, грудь которой так и взывает к тому, чтобы у её обладательницы поскорее появился повелитель. Что ты думаешь, Белтран, старина?

Королева остановила сверкающий взгляд чёрных глаз на доне Белтране, который прочитал в них: «Если только ты осмелишься согласиться!..»

—    Ваше величество, — произнёс кабальеро, чувствуя неловкость. — Я полагаю, что не могу рассматривать принцессу Изабеллу в таком свете. Для меня она остаётся просто милым ребёнком, маленькой сестрёнкой вашего величества.

—    Я ожидал от тебя, именно от тебя, большей откровенности, Белтран. Может быть, ты и прав. Но думаю, что всё-таки я прав. Маркиз Виллена убедил меня, что нам необходимо произвести благоприятное впечатление на короля Франции, или он никогда не поддержит нас.

Король сделал ударение на имени Виллена, переводя взгляд с королевы на дона Белтрана, давая им возможность полностью осознать значение этих слов, напомнить, что старый фаворит Виллена ещё не вполне утратил своё влияние, уступив место новому, дону Белтрану.

Медленно прохаживаясь по комнате, король начал разъяснять сущность проблемы повстанцев в Арагоне. Соседнее королевство Арагон захватило средиземноморское побережье испанского полуострова, так же как королевство Португалия — атлантическое побережье. Между ними лежала Кастилия, изолированная, иссушенная, гористая территория, такая же суровая по природным условиям, как и по характеру её жителей, полностью отличавшемуся от характера жителей приморских королевств, расположенных по сторонам испанского щита. Королевства, которые располагались по берегам морей, всегда были более покладистыми и более терпимыми в отношении других, более открытыми к проникновению заморских идей из-за своей торговли с иностранными государствами. К востоку от Аргона, отделённая от него Средиземным морем, лежала Италия, в которой бурлила интеллектуальная жизнь, этот период её истории назван Ренессансом. К западу от Португалии лежал Атлантический океан; а к югу вырисовывался страшный чёрный континент — Африка, родина мавров. Её берега в прошлом исследовало большое количество португальских кораблей, которые возвращались на родину с богатойдобычей, состоявшей из золота, слоновой кости и рабов — негров. Это было новым, совсем не христианским, но чрезвычайно выгодным источником обогащения.

В словах короля и дон Белтран, и королева узнали мысли маркиза Виллены. Самого Генриха никогда не волновали государственные проблемы. Любовники чувствовали себя неуверенно. Виллена был их врагом, но всё ещё мог оказывать влияние на короля. Они обменялись понимающими взглядами: чего бы ни пытался достичь Виллена, это должно быть пресечено. Прежде чем король закончил свою речь, Изабелла была обречена носить те же мрачные одеяния, что и в Аревало.

Король продолжал:

—    Беспокойные арагонцы в течение многих месяцев находились в состоянии периодических волнений. Их главари попросили помощи у Кастилии в борьбе со своим королём. Я предоставил им тайком некоторую помощь, чтобы восстание не захлебнулось, поставив тем самым в неудобное положение моего кузена Хуана и его сына, который сражается с мужеством, поразительным для такого молодого человека.

—      Как его зовут? — спросила королева.

—      Сына? Его имя Фердинанд.

—      Сколько ему лет?

—      Он ровесник Изабеллы.

—    Но вы же говорите, что Изабелла уже женщина, полностью расцветшая, зрелая. А теперь вы утверждаете, что она ещё очень молода. Вы сами себе противоречите.

—    Мужчины и женщины взрослеют в разное время, моя дорогая. Изабелла уже женщина, а дон Фердинанд Арагонский всё ещё мальчик.

Королева пропустила это замечание мимо ушей.

—    Очень важно, чтобы Луи Французский увидел и полюбил Изабеллу, — сказал король, думая уже о другом.

—    Если вы планируете обольщение, — заметил дон Белтран, — то я сомневаюсь, что Изабелла или любая другая женщина могли бы обольстить его, даже будучи совершенно обнажёнными. Он не тот человек!

—    Белтран! — резко произнесла королева. Ей не понравилось, что дон Белтран мог представлять себе обнажённую Изабеллу.

—    Мой друг, — сказал король, покрываясь румянцем, как девушка. — Мы говорили о моей сестре.

—    Я никого не хотел обидеть, ваше величество, — спохватился Белтран.

—    Конечно, нет, Белтран. Это всё ваш язык, несдержанность — одна из самых удивительных черт вашего характера. Не так ли, Хуана? Но конечно, я прощаю вас, дорогой мальчик. Разумеется, вы не имели в виду ничего дурного...

Действия Кастилии, поддерживавшие повстанцев, борющихся с законным правительством Арагона, вызвали такое возмущение короля Хуана, что он обратился к Франции за помощью: пожаловался на агрессию Генриха Кастильского и пригласил Луи выступить арбитром в этом споре. Луи согласился, и Генрих стоял перед выбором: или смириться с этим или испытать мощь армий короля Франции. Теперь вопрос заключался в том, как сделать встречу в Фуэнтарабии, где состоится обсуждение конфликта, красивой и приятной, и поэтому маркиз Виллена решил, что в свите короля Кастилии не должно быть ни одной женщины в мрачном одеянии.

—    Почему бы просто не оставить Изабеллу здесь? предложила королева.

Похоже, король был готов к этому вопросу. Должно быть, Виллена тщательно его подготовил.

—    У французского короля чрезвычайно подозрительный ум, и он обязательно поинтересуется, почему я исключил из свиты члена своей семьи, который занимает третье место в порядке наследования короны: вполне возможно, он подумает, что я её отравил.

«Бывают времена, — мрачно подумала королева, — когда яд может быть полезным орудием дипломатии».

—    Кто посмеет тронуть ребёнка, Генрих? Кто осмелится повредить дону Альфонсо, занимающему второе место при наследовании?

Дон Белтран решил, что пора вмешаться:

—    Виллена совершенно неправильно оценивает характер короля Франции, если внушает вашему величеству, что демонстрация могущества Кастилии повлияет на принятие решений в нашу пользу. Виллена обманывает ваше величество, потому что верит в необходимость демонстрации богатства, но Луи Французский на это только насмешливо улыбнётся. «Если у Кастилии есть лишние деньги, которыми она разбрасывается, то я поддержу Арагон, чтобы Кастилия не стала слишком сильной», — решит он. Он верит в принцип «разделяй и властвуй», старается уравновесить силы своих соседей и при случае натравить их друг на друга, чтобы ему самому всегда принадлежал решающий голос.

Королева согласилась:

—    О чём он подумает, когда увидит Изабеллу, увешанную драгоценностями и дорогими кружевами? Не говоря уже о неуместности такой роскоши, он не одобрит её и потому, что, по слухам, сам очень бережлив.

—    Да, ваше величество, я видел короля Франции, — опять вмешался дон Белтран. (Белтрану было всё равно, какое платье наденет Изабелла, но если Виллена настаивал на зелёном, то надо было возражать.) — Его христианнейшее величество одевается, как и его крестьяне: простая одежда, вся в заплатах.

—    Изабелла ни в коем случае не должна затмить королеву Франции, — добавила королева с твёрдостью. — Ни одна женщина этого не простит.

—    Правильно, пожалуй, правильно, — сказал Генрих: его уверенность была сильно поколеблена. — Мне очень трудно принять решение, когда мои дорогие друзья, Ледесма и Виллена, дают такие противоположные советы. Как был одет королевский герольд в Алмазане, дон Белтран?

—     Как нищий, ваше величество.

Белтран лгал. Герольд, который привёз ему предложение французского короля об арбитраже, документ, с которым Белтран так спешил к своему королю, был в камзоле с серебряными лилиями на голубом фоне, достаточно изношенном и с пятнами грязи, полученными во время путешествия, но посланец короля никоим образом не был похож на нищего. Однако в борьбе за благосклонность короля Генриха было необходимо противоречить советам маркиза Виллены. Поэтому следовало преувеличить бедность одежды французского герольда.

Король вздохнул и снова взял в руки платье, поглаживая его.

—    Я ничего не могу решить, — произнёс он. — Проблема приятной внешности так важна, а теперь я не знаю, что правильно: либо это красивое платье, либо те — мешки из-под муки из Аревало. Что мне делать?

Он, конечно, вновь обратится к Виллене, королева об этом знала, и за Вилленой останется последнее слово. Надо пойти на компромисс.

—   Одна из молоденьких девушек свиты принцессы может надеть это платье, Генрих; но поверьте мне, оно не подходит Изабелле.

Лицо короля медленно просветлело.

—    Дорогая, это грандиозная мысль! Беатрис де Бобадилла наденет это платье, а, Белтран?

—   Превосходно, ваше величество, — ответил дон Белтран.

—    Ты не должен быть таким восторженным! — прошептала королева.

Шёпот был безрассудно громким, король услышал.

—    Не смейте ссориться! Я не могу рисковать. Вы забыли о нашей дочери, Хуана? Вы хотите, чтобы в Испании появились фракции? — обеспокоенно закричал он.

Он повернулся на украшенных драгоценностями каблуках и пошёл в сторону дверей своей быстрой кошачьей походкой: одна ступня перед другой, начиная шаг с мыска, как танцор на туго натянутой верёвке.

За несколько шагов до двери он дважды хлопнул в ладоши. Двойные створки дверей вновь распахнулись, паж отступил в сторону и низко склонился в горизонтальном кастильском поклоне.

Они слышали, как король произнёс, когда двери закрылись:

— Приходи и спой для меня, Франсиско. Я устал от великих дел. Моя лютня в кабинете.

Дон Белтран скорчил гримасу, как если бы в комнате появился скверный запах.

В ответ королева Хуана только презрительно пожала своими великолепными плечами.

Глава 3


Король Франции Луи был в Беатрице на Кот-д’Аржан, получившем своё название из-за серебристой дымки на гребнях длинных ленивых волн Бискайского залива, омывающих пляжи маленького рыбачьего городка. Король Кастилии Генрих находился в Сан-Себастьяне, в таком же городке на границе, отмеченной рекой Бидассоа. Король Арагона Хуан ждал в верховьях реки в Наварре, королевстве только по названию, а по территории меньше, чем многие из графств; по существу, это было крошечное буферное государство, окружённое тремя нациями, его безопасность заключалась в рискованной неприкосновенности (что-то похожее на положение дона Альфонсо и доньи Изабеллы) из-за противоречий граничащих с ним соперничающих держав. Три короля отправились так далеко, ибо надеялись, что встреча разрешит спор между Арагоном и Кастилией. Они заехали далеко, но дальше двигаться не собирались.

Король Луи потребовал, чтобы два монарха Испании пересекли реку и въехали на территорию Франции, так как они были сторонами в этом споре, а он — арбитром. Но ни король Кастилии, ни король Арагона на это не согласились. Король Хуан заявил, что он проехал уже двадцать лье и больше не сделает ни шагу. Король Генрих по подсказке маркиза Виллены ответил, что достоинство его страны не позволяет ему вести переговоры вне её территории.

В то время как три монарха пререкались по поводу протокола, внезапно наступила мягкая ранняя весна Кантабрийской Ривьеры и совершенно преобразила окружающую местность. Праздник буйной зелени, открывшийся взору, представлял удивительную картину для человека, выросшего в суровых гористых районах старой Кастилии. Изабелла и её брат совершали длительные прогулки верхом через одевшиеся в листву леса и изумрудные поля этой восхитительной страны. Иногда охотились, иногда просто наслаждались видом бесконечных холмистых пастбищ, которые, казалось, могли прокормить столько коров и овец, что хватило бы всему миру. Иногда они бросали поводья и вежливо выслушивали приветствия, произносимые крестьянами или рыбаками в красных плащах и странных беретах квадратной формы; причём их язык — наречие басков — был совершенно непонятен брату и сестре. Дон Альфонсо кивал и произносил ответную речь, серьёзную и непонятную, на языке Кастилии, а принцесса отвечала на дружелюбие лишь обворожительной улыбкой: это по крайней мере было понятно, и все охотно улыбались ей в ответ.

—    Такая женщина, как ты, — как-то раз сказал дон Альфонсо с учтивостью, не соответствующей его возрасту, — могла бы заняться алхимией, чтобы смягчить гордость трёх королей и найти выход из этого тупика.

—    Алхимия — это грех, как я думаю, — произнесла Изабелла. — По крайней мере брат Томас обычно так говорил. Он говорил, что золото есть золото, свинец есть свинец, мавры есть мавры, а евреи есть евреи, и ничто никогда не может превратиться во что-то другое, это неестественно, потому что Бог именно таким создал наш мир.

—     Я ему не верю.

—    Я, наверное, тоже, по крайней мере в том, что касается евреев и мавров. Потому что он также говорил, что если они принимают крещение, то становятся такими же, как все.

—    Вероятно, он имел в виду только алхимию, то есть когда пытаются что-то превращать в золото.

—     Да, это действительно грех.

—    Но так или иначе, я-то говорил об алхимии женской красоты.

—   Пожалуйста, Альфонсо, не говори так же, как Белтран и Виллена.

—    Я клянусь, что говорю правду, Изабелла! — Альфонсо испугался, что обидел её, но она рассмеялась и подарила ему такую тёплую улыбку, что это тепло растопило холодный упрёк старшей сестры.

—    Давай поскачем наперегонки! Я обгоню тебя до реки! — Изабелла коснулась каблуками боков своей кобылы и поскакала прочь с такой быстротой, что галька так и полетела из-под копыт.

Альфонсо догнал её, но она обошла его на целый корпус.

—    Я начала гонку на голову раньше, — улыбаясь, произнесла она, отбрасывая назад взлохмаченные и спутанные ветром волосы.

Ей нравилось скакать верхом с непокрытой головой, в свободной атмосфере двора никто за это не упрекал её, за исключением королевы, да и то когда поблизости находился дон Белтран.

На берегу Бидассоа они напоили лошадей. Река была небольшая, обычно её можно было переходить вброд почти круглый год, но теперь она подпиталась водой снегов, которые всё ещё таяли в Пиренейских горах. Посередине потока находился маленький остров — всего несколько акров, заросшие высокими дубовыми и каштановыми деревьями и покрытые ковром зелени, настолько яркой, что она напоминала новый гобелен.

—    Какое отличное поле для турнира! — произнёс дон Альфонсо, задумчиво рассматривая остров.

С минуту они наслаждались красотой первозданной природы. Вокруг в кустах по берегам реки зашуршало, и несколько фазанов с ярко окрашенными перьями с шумом поднялись в воздух. Красные, зелёные, золотые перья отливали на солнце металлическим блеском.

Стая взлетевших птиц обозначила границы и размеры острова. Изабелла внезапно поняла, как далеко они с братом забрались. Они находились рядом с тройной границей между Наваррой, Кастилией и Францией. Солнце клонилось к закату. Королева Хуана опять будет в ярости.

—    Нам лучше вернуться, Альфонсо. Королева почти так же строга, как и наша мать.

Лицо дона Альфонсо потемнело. Он не любил королеву. Но должен был признать, что королева показала себя внимательной воспитательницей его сестры, запрещая ей оставаться наедине с любым мужчиной, кроме собственного брата. Изабелла подозревала, что королева Хуана была бы ещё больше довольна, если бы платья, выбранные ею, выглядели совсем уж безвкусными. Но она была рада оставаться в тени, отделившись от окружающих, которые шокировали её своим легкомыслием. Альфонсо чувствовал это, хотя и не пытался понять причину. У него было достаточно свободы, чтобы проводить много времени с одним из самых известных вельмож, доном Альфонсо Каррилло, главным прелатом Кастилии, архиепископом Толедским, прямолинейным и громогласным гигантом, воином и священником одновременно. Этот старомодный священнослужитель чувствовал себя одинаково свободно как в доспехах воина, так и в церковном облачении и иногда носил их одновременно, как сражающийся служитель церкви в старых крестовых походах. Юноша понравился Каррилло, и архиепископ заговорил о том, чтобы взять его в свою свиту. Прелат был одним из главных участников переговоров со стороны короля Генриха в предстоящей встрече.

На обратном пути Изабелла спросила:

— Альфонсо, ты не считаешь остров фазанов наиболее удобным местом для встречи трёх монархов, их достоинству там ничто не угрожает? Ведь остров, находящийся посередине реки, никому не принадлежит. Скажи об этом Каррилло...

Через несколько недель место, где брат с сестрой поили лошадей, совершенно изменилось. Птицы покинули его, напуганные внезапным вторжением сотен людей. Полномочные представители всех трёх сторон встретились и согласились с мнением архиепископа Толедского, что маленький остров, так удачно расположенный на стыке трёх границ, отвечает всем требованиям протокола.

Три короля и их свиты расположились по трём сторонам, каждый в своём королевстве, каждый находился недалеко от нейтрального острова, отделённый от него полоской воды, которую лошади могли легко перейти вброд. В окрестностях не было поселений, но на берегах реки появились палаточные городки, полные шума, лая собак и ржания лошадей, криков стражей на французском, испанском и каталонском, и даже гортанные крики арабов из Гранады, так как король Генрих, к великому негодованию французов, привёл свою гвардию мавров. Воздух был пропитан винным ароматом, смешанным с запахами жареного мяса и сидра, доставленного из близлежащих баскских садов. Предупреждения о том, что он обманчив и ударяет в голову, не воспринимались серьёзно. Сюда же примешивались гораздо менее привлекательные, но привычные запахи отбросов и лошадиных копыт, подгорающих в руках кузнецов, которые меняли обычные подковы на более удобные для ристалища, подковы с шипами.

Протокол требовал совместного парада участников турнира, в дополнение к пиршествам он был призван вселить доброе расположение духа в каждого из них до перехода к серьёзной процедуре третейского суда. Будущее поле сражения на острове фазанов было огорожено и отмечено копьями, на которых развевались одинаковые по размеру и расположенные на одном уровне знамёна Кастилии, Франции и Арагона. Яркие флаги, каждый из которых был отмечен многолетней гордой историей и нёс на себе тщеславную геральдическую значимость, развевались в дружеской близости, как бы гарантируя успех предстоящего мероприятия.

В столь же дружественной близости в тени обтянутого золотистой материей шатра восседали государи, выслушивая перечень участников турнира, по случаю которого на остров были допущены Изабелла и Альфонсо. Принцессе показалось, что король Франции был стеснён в средствах: и сам он, и его свита были облачены в скромную одежду домашнего шитья. Король Луи частенько бросал насмешливый взгляд на шикарные наряды короля Генриха. Изабелла не имела представления о состоянии казны кастильцев, у Луи же была явно на учёте каждая монета. Король Луи прибыл без королевы, хотя Хуан Арагонский приехал в сопровождении супруги, которая была на много лет его моложе и отличалась ничего не выражающим личиком. Короля Генриха сопровождала королева Хуана, которая выполняла обязанности «королевы Любви и Красоты» и должна была вручить приз рыцарю, по её мнению, проявившему себя наиболее благородно. Иногда подобные решения оказывались достаточно трудными, особенно на турнирах, в которых участвовали рыцари из разных стран, и следовало быть особенно осторожной, чтобы не обидеть кого-то и не превратить тем самым забаву в серьёзный международный инцидент. На турнире округлые наконечники в обязательном порядке надевались на копья, превращая их таким образом в относительно безопасное оружие. Мечи были сделаны из посеребрённых рёбер кита. Для предотвращения столкновений лошадей через середину поля проходила прочная загородка из дерева, отделяющая всадников друг от друга и вынуждающая их скрестить копья над преградой. Тем не менее временами игра превращалась в жестокую схватку.

Во время одного из состязаний дон Белтран, со шлема которого ниспадали ленты цветов флага королевы, галопом подлетев к барьеру и ухватившись за него, сумел вышибить из седла француза-соперника, находившегося с другой стороны, — крайне редкое проявление ловкости и силы.

Королева Хуана отложила в сторону цветы и свиток, исписанный стихами, — предполагаемый приз победителю. Влекомая порывом, она отстегнула с ноги подвязку и повесила её на правую руку рыцаря... Короля Луи, похоже, больше интересовал тот факт, что французский рыцарь, поднявшийся на ноги с помощью своих оруженосцев, покинул поле боя самостоятельно, но его внимание не избежал и приз королевы, так как его тонкие губы растянулись в презрительной улыбке. Король Арагона Хуан, ему было уже больше шестидесяти, и он страдал от катаракты, наклонился вперёд за очками, которые висели на цепочке на его груди рядом с рыцарскими орденами. На ногах королевы Кастилии были чулки из мавританского шелка, самое подходящее место для таких ног — маврский гарем!

—      Чудно, ей-богу! — пробормотал он.

Жена нахмурилась и что-то прошептала ему на ухо.

—    Я знаю, что я здесь по делу, — ответил он громким шёпотом, который был слышен всем.

—    Этот рыцарь не смог бы выбить из седла нашего сына, — гордо произнесла королева Арагона.

Королева Хуана ответила дипломатично:

—    Было решено, что члены королевских семей не должны участвовать в турнирах из опасения несчастных случаев. И принц Фердинанд всё ещё слишком юн, не так ли?

—    Но повстанцы Каталонии боятся его, и не без причины, — решительно заявил король Хуан.

В глубине шатра архиепископ Толедский, который до этого наравне с другими возбуждённо следил за ходом рыцарского турнира, теперь изобразил на лице выражение, подобающее своему духовному сану, и грозно нахмурился, явно недовольный демонстрацией ножек королевы Кастилии.

В это время Беатрис де Бобадилла, тоже сидевшая в шатре, ухватив Изабеллу за рукав, зашептала:

—     Кое-кто глазеет на тебя, а не на ход сражения.

С другой стороны дон Альфонсо шепнул ей на ухо:

—    У дона Фердинанда Арагонского взгляд к тебе словно прикован.

Изабелла ничего не ответила, сосредоточив всё своё внимание на поле, на котором суетились оруженосцы и слуги, разбиравшие секции деревянной загородки, и располагая их таким образом, чтобы перед королевским шатром был образован небольшой круг. Она попыталась взять себя в руки, чтобы увидеть в зрелище, ранее ею виденном неоднократно, что-то такое, чего ранее, как ей казалось по молодости лет, она не любила и не понимала.

Это зрелище должно было произойти в обнесённом забором пространстве и, завершив события дня, внести последний штрих в пышные торжества и увеселения, предшествовавшие переговорам. Зрелище, преследующее тот же эффект, что даёт маврам употребление кофе после плотного ужина или бренди, который пьют христиане, одновременно возбуждающее и успокаивающее, после чего сознание становится открытым для восприятия, а эмоции — хорошо контролируемыми, что так необходимо для трезвого решения государственных дел.

Обезьяна на лошади. Зрелище более быстрое, чем бой быков, и намного более забавное.

На арену был выведен гарцующий норовистый белый пони, не случайно белый, на нём, притороченная к седлу, восседала большая чёрная глуповатого вида обезьяна. Её лапы не были связаны; непропорционально большие ступни обезьяны вцепились в края седла пальцами нижних конечностей, как руками. Гримаса на почти человеческом лице выражала страх. Следом появились собаки, рычащие и огрызающиеся. Их вели на ремённых поводках слуги, ноги которых были плотно закрыты, так как собак для этого выступления специально долго держали голодными. На арене прислужник, державший под уздцы лошадь, бросил пригоршню перца в физиономию обезьяны, другую пригоршню в ноздри пони и быстро перепрыгнул через забор. Одновременно собачники спустили собак и поспешили убраться из опасной зоны. Обезьяна издала вопль, пони жалобно заржал, попятился назад, попав в окружение собак, которые злобно бросились на него.

Скоро стало вполне очевидно, почему пони белой масти. Кровь была лучше видна на белой шерсти, по мере того как собаки гонялись за ним и вонзали клыки в его бока. Инстинкт побуждал пони прибегать к мерам защиты, и он начал лягаться, — для лучшего эффекта его подковы были снабжены шипами; удачный удар угодил одной из собак в подбрюшье и она вылетела за пределы ограждённого участка, как ядро из катапульты, чуть не попав в королевский шатёр. Собака издыхала, её внутренности вывалились на траву. Другие собаки продолжали охоту; одной из них удалось вцепиться в горло пони, который к этому времени был весь в крови и в клочьях вырванной плоти. Главная вена была перегрызена, и голова пони повисла.

Травля пони собаками походила на травлю быка — ещё один вид широко известных зрелищ. Но присутствие в седле обезьяны превращало жестокое зрелище в настолько забавное, что зрители хохотали до колик в животе, наблюдая за поведением обезьяны. Она не могла соскочить, гак как была привязана к седлу. Нижние конечности, которыми ома до этого цеплялась за подпругу, теперь были жестоко искусаны. Обезумевшее от боли животное пыталось пинать собак, как это делал бы человек, и чисто по-обезьяньи старалось задними лапами схватить бешено лающих псов. Одновременно обезьяна беспорядочно размахивала передними лапами, цепляясь за гриву пони, нанося удары по его шее и голове, шлёпая по крупу и пытаясь поймать собак, когда они временами выпрыгивали над холкой пони. Создавалось жуткое впечатление, будто четырёхрукий всадник сошёл с ума. Вопли обезьяны, похожие на человеческие и издаваемые на высоких тонах, ржание пони, рычание собак слились воедино и вызвали оглушительный смех и крики зрителей.

Хуан, король Арагона, плотно прижимая к глазам очки, подбадривал обезьяну:

— Всадник, всадник, Бог наградил тебя четырьмя руками, пользуйся ими!

Король Генрих науськивал собак. Королева Хуана, находясь в состоянии транса, часто дышала, её груди было тесно под корсетом. Рядом с ней сидел дон Белтран, впившись взглядом в арену.

Король Луи не выказывал своих симпатий ни к кому из участников кровавой потехи. Когда Изабелла взглянула на него, то с удивлением обнаружила, что его холодный оценивающий взгляд обращён прямо на неё, как будто он стремился прочитать её мысли. Ей очень захотелось узнать, что он думал о ней: выражение лица французского короля было мягче, чем обычно. Несмотря на подступающую к горлу тошноту, Изабелла попыталась придать своему лицу весёлое выражение.

Она стала подбадривать пони, но как раз в этот момент он рухнул на землю. Собаки набросились на него всей сворой. Через минуту и обезьяна, и пони были разорваны в клочья. Представление закончилось. Служители, для удовлетворения аппетита ненасытных собак, швыряли на арену большие куски мяса. Позже, когда насытившиеся собаки впали в полудремоту, слуги вошли на арену с палками и кнутами, чтобы выгнать оттуда пригодных для дальнейших схваток собак и умертвить тех из них, которые были сильно изуродованы. В это время царственные зрители покинули расшитый золотом шатёр и попрощались друг с другом, поблагодарив короля Генриха за устроенное развлечение.

Обычно бледное лицо короля Генриха сейчас было багровым, как будто он выпил слишком много вина. Покинуть поле ему помог поддерживавший под руку паж. Ещё долго после захода солнца из его палатки раздавалось пение.

...Перед восходом солнца, когда сторожевые огни едва теплились, а цепочка дозорных была в полусонном состоянии, над спящей Изабеллой склонилась фигура человека и чья-то рука мягко закрыла ей рот.

Она вздрогнула, но вопль, который должен был призвать на помощь охрану, так и не раздался. Услышав хорошо знакомый голос, Изабелла узнала подругу.

—       Беатрис, как же ты меня напугала!

—       Тише, пожалуйста, тише.

—       В чём дело?

—       В моей палатке мужчина.

Вновь Беатрис де Бобадилле пришлось применить силу, чтобы заглушить крик.

—       Нет, нет, ты не поняла. Я сама его впустила.

—     О, Беатрис, какой позор! — Изабелла чуть не заплакала. — Моя подруга, моя дорогая спутница, единственная, с кем я могу говорить. Но это не твоя вина, этого не может быть. Виновата эта дикая страна; сам воздух здесь опасен, насыщен парами, влажен, как проклятая маврская баня. Но ты здесь, ты пришла ко мне и не занимаешься флиртом с наглецом. Подожди, дай я встану. Мы схватим негодяя и велим отвести его к королю. Порка — это самое малое, что его ожидает. Благодарение Богу, ты поступила разумно.

—       Мужчина в моей палатке — это Франсиско де Вальдес, паж, и мы не должны отправлять его к королю.

Привязанность короля Генриха к собственному пажу была предметом одной из наиболее скандальных сплетен при дворе, и Беатрис была уверена, что Изабелла знает эти сплетни и прекрасно понимает их смысл. Разумеется, Беатрис сама никогда о них не упоминала.

Она попыталась объяснить:

—     Вальдес хочет почувствовать себя мужчиной. Он говорит, что для него лучше биться на копьях на арене, чем петь для короля день и ночь. Все над ним издеваются и называют неприятными кличками. Он не может больше это выдерживать.

—       Клички вроде «милый мой маленький дорогуша»?

—       Я не знала, что тебе они известны.

—       Мне рассказал Альфонсо, а также падре де Кока.

Её брат и её капеллан. Вероятно, она что-то услышала, заинтересовалась, и ей обо всём сообщили. Образование Изабеллы развивалось так же быстро, как и Беатрис, но никогда прежде она не сплетничала со своей лучшей подругой.

—    Бедный Генрих, бедный мой странный сводный брат. Это, должно быть, колдовство или ужасное проклятие мавров. Ему необходимо отделаться от этих язычников — его приспешников.

—    А я должна отделаться от мужчины в моей палатке! Он хочет бежать в Арагон. И я его не виню в этом. Он заявил, что это самый удобный случай, который у него когда-либо был. Он добрался до реки, но там очень много стражников. Один чуть не поймал его; именно тогда он спрятался в моей палатке. Я должна была ему помочь, Изабелла.

Изабелла улыбнулась в темноте:

—    Конечно, должна, я понимаю. А теперь у тебя неприятности.

—    Неприятности! Я попала в беду. Утром придут слуги, чтобы навести порядок, а там — дон Франсиско. Он не может уйти и не может остаться. Я подумала о платье...

—      Он слишком высок.

—      Во всяком случае, он отказался...

—    Я согласна, что он не может оставаться в твоей палатке. Но может остаться в моей.

—      О нет!..

—    До тех пор, пока я не подберу ему нужную маскировку.

Изабелла оделась. Она спешила: оставалось немногим больше часа до рассвета. Сначала она подумала о плаще с капюшоном — монашеском одеянии своего капеллана, но падре де Кока путешествовал налегке и, вероятно, у него был только один плащ. Более того, она была уверена, что служителю церкви не понравится идея превращения де Вальдеса в священника, какой бы благородной ни была цель этого поступка.

Но существовали брат Альфонсо и его влиятельный друг Каррилло. Уж если у примата Кастилии не окажется лишнего монашеского одеяния среди всех его облачений: риз, мирских одежд и импозантных доспехов, — то у кого оно может быть? Она набросила плащ и приказала Беатрис:

—      Возвращайся к себе в палатку и жди меня.

—    Не совершай необдуманных поступков, Изабелла. О господи, я не должна была его впускать.

—    Нет, ты поступила правильно. То, что я собираюсь сделать, тоже правильно, а то, что правильно, — должно обязательно удаться.

Эту поговорку она переняла у своей матери, вдовствующей королевы, — то было её кредо. Беатрис слышала, как стражник почтительно приветствовал Изабеллу, затем раздались удаляющиеся звуки тяжёлых шагов — это он провожал её к палатке дона Альфонсо, находившейся по соседству с палаткой архиепископа. Беатрис выскользнула в темноту и поспешила в свою палатку. Да, хорошо быть принцессой или знатной синьорой, которой стража не задаёт вопросов, — не одна дама распахивала дверцы своей палатки и исчезала в течение ночи, в то время как стражники смотрели в другую сторону. В своей палатке ома горячо зашептала:

—    Единственное, что я знаю, то, что вы проведёте остаток ночи в палатке принцессы. Но, Вальдес! Если вы только повысите голос или произнесёте какое-то неподобающее слово...

—       Нет, да благословит Бог её высочество!..

Никто не задавал вопросов по поводу плохого самочувствия принцессы на следующий день, так как это был день переговоров, а она не принимала в них участия. Королева Хуана ненадолго задержалась возле её палатки, поинтересовалась самочувствием Изабеллы, придержав на голове свою тиару, заглянула в палатку.

—    Головная боль, — объяснила она дону Белтрану, который был рядом. — Ничего, кроме лёгкой головной боли. — Она не собиралась позволить Белтрану войти и быстро увела его прочь.

...Король был в ужасном настроении. Он хотел выпить свой кофе, как обычно по утрам (это являлось одной из его странностей, так как кофе был напитком мавров), но Франсиско не появился, чтобы разбудить его и принести кофе. Франсиско де Вальдес исчез.

—     Всё идёт не так, как надо, — пожаловался Генрих, стоя у дверей палатки принцессы и посматривая на всех подозрительно и раздражённо. — Сегодня такой несчастливый день! Всё идёт не так, как надо, я чувствую. Этот кофе слишком крепок. Меня лихорадит — и никто не может найти моего пажа. Боже мой, неужели он упал в реку и утонул!

—    Река очень мелководная, ваше величество, — сказала Изабелла, лёжа в постели. — Войдите, пожалуйста, или...

Донья Беатрис взволнованно втянула в себя воздух и закашлялась. Ей едва удалось отвести глаза от постели Изабеллы, которую покрывали два больших одеяла, спускаясь до самого пола.

—    ...или останьтесь снаружи, ваше величество, я боюсь сквозняков.

—   Совершенно верно! — пробормотал король, отшатываясь и торопливо опуская полу дверцы палатки.

Донья Беатрис кашляла; донья Изабелла, закутанная почти до самого кончика носа, явно была простужена. А король Генрих не принадлежал к числу людей, которые легкомысленно относятся к своему здоровью.

—    Ты не видела Франсиско? Стражник заявил, что сопровождал тебя в палатку Альфонсо прошлой ночью.

—    Я не могла заснуть. Мы поговорили о верховой прогулке в ближайшие дни, но, видимо, я не смогу этого сделать.

—    Да, да, я тоже так думаю. Лучше оставайся в постели и выздоравливай, дорогая Изабелла. Я пришлю тебе врача, если смогу найти хотя бы одного. Проклятье! Я никак не могу найти Франсиско. Он либо утонул, либо кто-то похитил его. С каким удовольствием я выпорю его за то, что он доставил мне столько беспокойства. Да, это будет удовольствием. Своими собственными руками я отхлещу его кнутом по голой спине. Бедный, дорогой Франсиско! Я надеюсь, что он не утонул!

—    Я надеюсь, что вы его найдёте, — произнесла Изабелла.

Она тихонько прошептала слова благодарственной молитвы: по-видимому, никто не заметил высокого монаха, проскользнувшего в её палатку перед самым рассветом. Но если бы кто-то и обратил на это внимание, то она была полностью готова объяснить, что ей понадобились услуги священника, когда она почувствовала ночью внезапное недомогание. Хотя это было бы ложью, а Изабелла не любила лгать, в каком-то смысле это не совсем было ложью, так как именно Каррилло оказал ей помощь в укрывании пажа короля Генриха, а Каррилло ведь был священнослужителем.

Брат Альфонсо смеялся от всей души, когда позднее навестил её. Его тоже оставили в лагере, в то время как все сильные мира сего отправились на переговоры на остров фазанов.

—    Архиепископ плюнул, хлопнул себя по бёдрам и выругался с упоминанием всего сонма святых. После этого он повторил ругательства, но уже с упоминанием всех чертей ада кромешного, затем продемонстрировал одеяния монаха. На сей раз он был откровеннее в разговоре со мной в своих оценках Генриха, но его слова я не могу повторить в присутствии дам, — рассказывал Альфонсо.

—   Вальдес их знает, а я в это не верю, — сказала Изабелла.

—    Сестрёнка, это всё очень забавно. Может, ему лучше выйти, пока он не задохнулся?

—    Боюсь, он сможет это сделать, только когда стемнеет.

—      Ты в порядке, Вальдес? — спросил дон Альфонсо.

Глухой голос из-под кровати с благодарностью отозвался:

—      В порядке, благодаря Богу и вашему высочеству.

Изабелла, в лагере почти не осталось стражников. Все уехали на остров, никто не остановит монаха, идущего но направлению к лесу, — настаивал дон Альфонсо. Он очень волновался при мысли о том, что его сестре придётся скрывать беглеца весь день.

—    Они пробудут на острове по крайней мере до наступления темноты. Виллена и Каррилло до бесконечности будут разговаривать. Королевы тоже должны будут внести в разговор свою лепту, особенно королева Арагона, учитывая возраст её супруга.

—    Я считаю, что в будущем ты должна быть защитницей Кастилии, — сказал дон Альфонсо.

—    Ты же знаешь, я никогда не буду править Кастилией. Ты, может быть, станешь её правителем, а я — никогда.

—      А ты станешь моим министром.

—      Глупо.

—      Разве я глупый, донья Беатрис?

—    Она должна быть королевой, — неопределённо отозвалась Беатрис.

Для Франсиско де Вальдеса, который, покрывшись потом, лежал под кроватью, их юная несдержанная болтовня представлялась так же полной здравого смысла, как и разговоры, которые день за днём вели советники короля Генриха Бессильного.

—    Она должна! — согласился он шёпотом, но голос его был заглушён покрывалами на кровати, и его никто не услышал.

На острове фазанов весь день был посвящён представлению различных исков конфликтующих сторон: это тянулось бесконечно. Король Франции вежливо слушал, но ничего не говорил. К закату солнца обнаружилось, что ещё много речей должно быть произнесено, но Луи бросил утомлённый взгляд на заходящее дневное светило и оборвал короля Арагона в середине произносимого им предложения.

—    Я счастлив, что все мы пришли к соглашению, — произнёс он. Советник, будто повинуясь сигналу, протянул ему длинный свиток пергамента, который был явно подготовлен заранее, до того как начались переговоры, потому что составлен в форме договора, в нём не хватало только подписей высоких договаривающихся сторон. — Всегда приятно, когда можно содействовать достижению мира. Конечно, я особенно счастлив по личным причинам, потому что мои войска не будут вовлечены в битву ни против Кастилии, — он сурово посмотрел на короля Генриха, — ни против Арагона. — И он устремил свой холодный тяжёлый взгляд на короля Хуана.

—    Но, ради бога, ваше величество, я являюсь пострадавшей стороной. Король Генрих послал войска, чтобы помочь повстанцам — моим подданным — в борьбе против меня, своего собственного кузена!

—    Да, он это сделал. И их борьба против вас была достаточно успешна. У меня создалось впечатление, что именно поэтому вы в первый раз обратились к Франции за помощью.

—    С кем из нас будет воевать ваше величество? — требовательно спросила королева Арагона, с напряжённым и сердитым выражением на лице.

—    Наверное, — мягко ответил король Франции, — с тем, кто откажется поставить свою подпись на договоре.

Все монархи Европы боялись мощи французской армии. Ни Арагон, ни Кастилия вовсе не желали войны с королём Луи.

Король Генрих кусал ногти. Король Хуан бросал сердитые взгляды. Но, когда главный советник французов стал зачитывать текст договора, мало-помалу их лица просветлели. Это был шедевр политики, которая сделала короля Луи могущественным монархом, самым уважаемым в Европе. Если в договоре и были какие-то ловушки, умением создавать которые французский король славился, то на поверхности всё было гладко.

Все участвующие стороны получали свою выгоду, кроме нейтральной Наварры, представители которой не принимали участия в переговорах. Король Генрих как удачливый захватчик, аппетиты которого должны были быть в какой-то степени удовлетворены, получил часть территории, в результате чего граница Кастилии дошла до Эстреллы в Наварре. Теперь территория Кастилии включала этот укреплённый город, в обмен на это Генрих обязался отозвать своих солдат и отказаться от помощи повстанцам Арагона. Король Арагона Хуан, у которого были старинные притязания на Наварру, согласился на то, чтобы Кастилии отошла эта часть территории. Король Хуан, свободный теперь от угрозы со стороны повстанцев, также получил заверения со стороны Франции, что та отведёт свои войска из некоторых приграничных городов. Это было предметом многолетнего спора между Францией и Арагоном, больным вопросом, который «держат под ружьём» тысячи солдат из населения Арагона. Король Луи, со своей стороны, согласился не настаивать на своих значительных притязаниях на территорию Наварры, на что у него было не меньше исторических прав, чем у короля Хуана.

Таким образом, без всякого урона для себя, гордость Кастилии была удовлетворена, а король Арагона вновь укрепил свой трон. На остров фазанов опустилась атмосфера дружелюбия, ознаменованная большим празднеством, заранее подготовленным.

...В темноте Франсиско де Вальдес беспрепятственно добрался до реки, привязал своё монашеское одеяние к камню и поплыл, направляясь в сторону лагеря арагонцев...

Лето ещё не успело подойти к концу, как король Генрих обнаружил, что его гордость — новая граница — полностью беззащитна. Городские укрепления Эстреллы были повёрнуты против Кастилии, на стенах появились негодующие жители Наварры, и ворота захлопнулись. Всё оставалось по-прежнему, за исключением того, что повстанцы больше не угрожали королю Хуану и баланс власти восстановился...

Король Луи сделал благородный жест в отношении Изабеллы, которая, как сказала королева Хуана, всё ещё была больна. Он предложил воспользоваться услугами своего личного врача.

—    Не подобает мужчине лечить инфанту Кастилии, — чопорно возразила королева Хуана.

—    О нет, в данном случае ей необходим врач, — ответил король Генрих. — У неё подозрительно яркий румянец. Может, это заразная лихорадка?

—    Мадам, — произнёс король Франции, — когда вы увидите моего врача, то поймёте, что на него нельзя смотреть как на мужчину. Но он необычайно компетентен. — Врач был одним из самых доверенных шпионов короля Луи.

Королева увидела врача и согласилась, что такое существо не может вызвать никакого скандала. Ей хотелось, чтобы все поклонники Изабеллы были так же уродливы, как горбатый лекарь, имя которого, как сказал король Луи, было шевалье Оливер де Дейм. Во всём французском лагере он единственный носил изысканные одежды; загнутые носки его туфель были так длинны, что золотые подвязки с кисточкой удерживали их под коленями.

Изабелла приняла врача с некоторой тревогой и смущением, тем более, что его сопровождала великолепная собака.

—    Мне в самом деле значительно лучше, сеньор де Дейм.

Врач улыбнулся, низко кланяясь:

—    Я уже заметил, что ваше высочество говорит правду. Теперь мне нужно лишь доложить моему королю, что выздоровление вашего высочества полное, о чём, уверяю ваше высочество, мой король молился всю ночь.

—    Передайте его величеству, что я благодарю его за его молитвы, — сказала Изабелла. И добавила, так как глаза горбуна были полны веселья: — Прошлой ночью мне в самом деле было очень плохо.

—    Его величество знает, что для этого у вас были веские причины. Его величество хотел бы передать вам, — врач понизил голос и оглянулся, — что один испанец плавает великолепно, но он был немного небрежен, когда расставался с монашеским одеянием. Оно всплыло. Но никто об этом не узнает.

—    Похоже, его величество очень хорошо информирован, — произнесла Изабелла. — Но мне обо всём этом ничего не известно.

—    Увы, тогда ваше высочество не сможет понять те слова, которые мне приказано передать, а именно: «Вальдес в безопасности в свите принца Фердинанда Арагонского».

—    Всегда приятно слышать, что кто-то находится в безопасности, сеньор де Дейм. — Изабелле становилось всё более и более неловко в присутствии хитрого француза.

Но тот, помедлив лишь мгновение, произнёс серьёзным, полным искренности тоном.

—    Мой хозяин считает, что разгадал вашу душу во время отвратительного зрелища — обезьяны на пони, потому что он тоже любит животных. Честно говоря, я не рекомендовал ему передавать вам эти слова, ибо не верю, чтомолодая женщина умеет хранить тайну. Но мой хозяин никогда не ошибается: ваши осторожные ответы говорят о безошибочном понимании людей. Он сказал, что у вас самый выдающийся государственный ум при дворе короля Кастилии. Ещё он сказал, что ваше высочество скоро узнает, что в подписанном прошлой ночью договоре содержатся статьи о браке инфанты Хуаны, которую некоторые называют ла Белтранеха, с братом моего хозяина, великим герцогом Гвиеннским. Мой хозяин приказал мне передать, что в глубине своего сердца он хотел бы, чтобы вы, а не принцесса Хуана, стали его невесткой и что он постарается этого добиться.

Это было странное, сомнительное предложение. Она подумала, почему французский король делает его тайком, будучи уверенным, что она сохранит это в секрете. Внезапно у неё мелькнуло подозрение, что он не огорчится, если она его выдаст. Король Луи любил вызывать ссоры среди соседей.

—    Я не слишком опытна в политике и слишком молода, чтобы думать о замужестве, сеньор де Дейм. —  Она слегка кивнула головой, и врач понял, что аудиенция закончена.

—    Прежде чем я удалюсь, — сказал француз, — я передам вам просьбу моего короля. Он умоляет вас принять этого щенка гончей. Он вырастет и превратится в великолепную охотничью собаку.

Видимо, королю Франции хорошо известно, что она любит охоту. Было очень неловко чувствовать себя объектом слишком уж пристального внимания.

Но маленький дружелюбный пёсик обнюхивал её туфли и вилял хвостом. Нет ничего плохого в том, чтобы принять этот подарок, тем более что ей не хотелось слишком долго разговаривать с французом.

—    Мне остаётся только поблагодарить его величество. — Она улыбнулась, гладя по голове щенка, который моментально лизнул её руку, а затем осторожно захватил зубами пальцы. Изабелла рассмеялась. — Как его зовут?

Француз пятился к выходу, низко кланяясь.

—    Мой хозяин будет вам бесконечно благодарен, если вы назовёте его Шарль. Это имя его брата, герцога Гвиеннского.

Имя Шарль представлялось Изабелле не подходящим для щенка. Так же как и Карлос, его испанский эквивалент.

—    Я назову его Герцог, — пошла она на компромисс, — и поблагодарите короля Луи от моего имени.

Глава 4


После пышной встречи на острове фазанов, стоимость которой легла тяжким бременем на казну Кастилии, последовал длительный период нейтралитета в отношениях между Изабеллой и её сводным братом — королём. Она начала понимать, что человек не всегда безобиден, если у него странная речь и изнеженные манеры. К тому же часто такой человек обладает почти женской интуицией.

Страдая от потери своего любимого пажа, король Генрих становился всё более мрачным и подозрительным. Похоже, он каким-то образом связывал исчезновение Франсиско с Изабеллой и часто расспрашивал о событиях той ночи, когда, по сообщению стражника, она посетила палатку своего брата Альфонсо. Король неожиданно поднимал этот вопрос посреди разговора о чём-то другом, пытаясь поймать её врасплох, как будто ждал, что она выдаст себя голосом или выражением лица. Это держало Изабеллу в постоянном напряжении, но зато научило самоконтролю: она оставалась вежливой и спокойной, несмотря на все его ухищрения.

Не в силах подтвердить свои подозрения, король Генрих запретил принцессе сидеть за главным обеденным столом и перевёл её за второй стол, который был на одну ступень ниже королевского. Это было публичным проявлением недовольства при испанском дворе, где знать всегда отличалась участием в острой борьбе за каждый дюйм в размещении на помосте, на котором стоял обеденный стол.

Узнав об этом, дон Альфонсо тоже покинул королевский стол и расположился рядом с сестрой. Ему было разрешено остаться; король заявил, что он и сам собирался «понизить уровень» бывшего предполагаемого наследника. На волне популярности после рождения инфанты Хуаны, которая ещё более усилилась в результате его дипломатического успеха на острове фазанов, король Генрих чувствовал себя очень сильным. Он был бы полностью счастлив, если бы не потеря Франсиско де Вальдеса. Новым пажом стал сын владетельного мавра из Гранады, но маленький Ахмед с тюрбаном на голове готовил слишком крепкий кофе и пел с арабским акцентом, который Генрих считал варварским.

Архиепископ Толедский во время своего первого появления при дворе после переговоров на острове фазанов, заметив публичное унижение инфанты и инфанта, нахмурился и отказался сидеть за королевским столом. Он даже сделал несколько шагов в сторону Изабеллы и Альфонсо, когда король резким голосом окликнул его:

—    В чём дело, синьор архиепископ? Разве вы возглавляете фракцию против меня? Вы хотите, чтобы говорили о существовании королевской партии и партии детей вдовствующей королевы? Садитесь на своё место, синьор.

—    Это вы разделяете королевство, сир, не я, раз вы позволяете делить королевскую семью. Если инфант и инфанта не могут сидеть за вашим столом, они всегда смогут сидеть за моим.

—    Тогда забирайте их. Будет большим облегчением для меня, если я не буду их видеть.

—      Вы позволите?

—      Это станет приятной переменой.

Но существовали объективные возражения против того, чтобы забрать их обоих: свита Каррилло состояла из одних лиц мужского пола, церковников и солдат.

—    Сначала я возьму Альфонсо, — сказал архиепископ. — Изабелла — женщина, и я должен сделать для неё специальные приготовления. Мой двор не зиждется на женской основе.

—    Определите её в монастырь. Вы больше, чем кто-либо другой, можете это организовать.

По вполне очевидным причинам архиепископ не стал вдаваться в подробности острой неприязни Генриха к Альфонсо и Изабелле.

—    Я не думаю, что монастырь будет подходящим местом для неё. Она проявляет широкие интересы и способность к государственным делам.

—    А я считаю, что монастырь это как раз то, что нужно, — сказала королева Хуана.

Изабелла с каждым месяцем, с каждой неделей, почти с каждым днём становилась всё красивее. Менестрели начали обращать свои взгляды в сторону второго стола, когда развлекали гостей за ужином. Королева Хуана всё чаще и чаще прибегала к помощи румян, чтобы отразить угрозу своей собственной красоте, которая, как она поняла, будет исчезать точно с такой же неотвратимостью, с какой холодноватая привлекательность юной женственности Изабеллы будет превращаться в тёплую красоту полностью расцветшей женщины.

—    Надеюсь, вы не предполагаете, — заявил король, обращаясь к архиепископу, — что Изабелла когда-нибудь станет королевой. — Он нарочито гнусаво передразнил Каррилло: — «Она проявляет широкие интересы и способность к делам государства». Какие государственные дела? Какие широкие интересы, мой любезный архиепископ? Тайно похищать прекрасных пажей, чтобы ночью удовлетворять свою похоть, а затем топить их в реке, чтобы скрыть свой позор?

—      Генрих, — предупредила королева.

—    Какие способности к государственным делам? Для чего ей эти способности?

—    Генрих, я покину стол! — пригрозила королева Хуана.

Королю удалось овладеть собой:

—    Нет, нет, пожалуйста. Я только собирался заметить, моя дорогая, что Изабелле никогда не придётся нести ношу управления государством. Она занимает только третье место в порядке наследования. Скоро она станет четвёртой, из-за того маленького бремени, которое ты вынашиваешь, а, Хуана?

—    Слишком рано говорить об этом публично, — стыдливо пробормотала королева, — но да благословит Бог наш дом ещё одним ребёнком.

Архиепископ поднял брови.

—    Я поздравляю ваше величество, будущего счастливого отца!

—    Спасибо, — сказал король. — Надеюсь, на этот раз это будет принц, с Божьей помощью, конечно.

—    С Божьей помощью, — благочестиво подхватила королева.

—    Вы будете молиться о том, чтобы родился мальчик, мой дорогой архиепископ? — спросил король.

—    Я буду молиться, — сказал Каррилло, — за Кастилию.

—    Это одно и то же, — отозвался король. Похоже, его настроение улучшилось после того, как он понял, что Альфонсо и Изабелла скоро не будут постоянно перед его глазами.

Но хорошего настроения хватило ненадолго. Войска которые он отправил, чтобы занять новый город в Наварре, обнаружили, что необходима длительная осада, чтобы войти в город, который король Генрих полагал своим согласно договору. Долгой осады он не мог себе позволить. Армия, не получавшая денег и не готовая к сражениям, откатилась к старой границе, не дожидаясь приказа. Король Генрих отправил курьеров с яростными протестами в Арагон и во Францию. Король Хуан ответил, что он только отказался от права на город, но не гарантировал его передачу в другие руки, и лицемерно заявил, что уверен, что его добрый кузен в Кастилии разделит его радость в том, что повстанцы Арагона теперь лояльны и послушны. Король Луи ответил, что не может приказывать государству Наварра, и заметил, что он не готов оплатить счёт за великолепное празднество на острове фазанов, так как остров теперь расположен на территории Кастилии. Король Генрих кипел от злости, грыз ногти и дважды выпорол своего пажа-мавра. Унижение за унижением! Оплата счета за увеселения, ставшие частью арбитража, решившего передать ему город, который его солдаты не могли занять, поскольку дезертировали, а дезертировали они потому, что он не мог им заплатить. Снова и снова король Генрих проклинал свою пустеющую казну.

Придерживаться экономии было не в его натуре, так как он не мог допустить даже мысли об отказе от роскоши. Поэтому король Генрих винил во всём своих советников. Одураченный со всех сторон, он расширил границы гнева и включил в них не только Изабеллу и Альфонсо, но также и его главных посредников на острове фазанов, архиепископа Каррилло и старого маркиза Виллену.

Таким образом фракции при дворе расширились и стали более определёнными, Королева Хуана и дон Белтран были рады такому повороту событий. Они поздравляли друг друга: Виллена и Каррилло навлекли на себя гнев короля! Их собственная звезда поднималась выше! Завоевав неоспоримую власть над королём, который всегда будет кому-нибудь подчиняться, они подчинят себе всю Кастилию.

Пытаясь воспользоваться своей выгодой, в то время как положение других фаворитов было неустойчивым, королева решила ещё больше укрепить свои позиции. Она решила навсегда устранить Изабеллу.

Королева Хуана, прежде чем выйти замуж за Генриха Либерального и стать королевой Кастилии, была португальской принцессой. Её брат, Альфонсо, король Португалии, был толстым, богатым вдовцом, достигшим весьма зрелого возраста. Почему бы не заключить брак между ним и Изабеллой, которая была, правда, ещё молода, но не настолько, чтобы не подарить её брату наследников трона. Разница в возрасте никогда не была препятствием в королевских браках. Разве договор, подписанный на острове фазанов, не решал судьбу герцога Гвиеннского и маленькой Хуаны Белтранехи: будущий муж был на двадцать лет старше жены, которая только начинала учиться ходить. И королева получала большое удовольствие от мыслей об унылом замужестве без любви для Изабеллы. Как легко формировались аргументы! Какими благовидными они были! Изабелла была девушкой серьёзной, хорошо образованной, страстно преданной Кастилии и строго вымуштрованной своей матерью (старой дурой!) превыше всего почитать монархическую идею. Разве это не идеальные качества для королевы? В этом браке не было бы ничего необычного. Королевская семья Кастилии веками заключала браки с представителями двух других христианских королевств полуострова: Португалией и Арагоном. Со стороны Генриха не могло быть никаких политических возражений против брака его сводной сестры с Альфонсо, «африканцем» из Португалии.

К тому же были и другие резоны. Король Португалии был настолько же богат, насколько беден король Генрих, вследствие торговли между Португалией и Африкой. Правда, португальские путешественники ещё не открыли дорогу к сказочным богатствам Индии в своих усилиях обогнуть Африку, которая, похоже, была гораздо больше, чем можно было ожидать. Но золотой песок, слоновая кость, обезьяны (для благородных увеселений), экзотическая древесина, красители и более всего корабли с грузом рабов-негров потоком шли в португальские порты. Сокровища оседали в сундуках Альфонсо Африканского. Конечно же, в его жилах не было ни капли африканской крови — не больше, чем у Сципиона Африканского в древние римские времена. Это был просто классический обычай награждать короля титулом, который служил напоминанием о подвигах за пределами страны: Альфонсо Африканский, король Португалии, однажды возглавлял поход против мавров Туниса, и достаточно скромный успех принёс ему этот громкий титул.

Даже менее весомые факты, чем эти, могли бы убедить Генриха Бессильного, который горел желанием отделаться от Изабеллы. Но самым неотразимым был главный аргумент Хуаны.

—    Как только мой брат увидит Изабеллу, он отдаст всё, что имеет, для того, чтобы завладеть ею.

—      Ты думаешь, он заплатит за неё выкуп?

—    Таких размеров, о каких ты никогда не мечтал! Я знаю своего брата. Денежные проблемы Кастилии исчезнут!

—    Ну а почему никто не подумал об этом раньше? — жалобно воскликнул Генрих. — Никто никогда не думает обо мне, со мной никогда не считаются, из всех королей мира со мной обращаются хуже всех. Решено! Я немедленно посылаю курьера!

—    Не так быстро, Генрих. Ты не должен бросать Изабеллу прямо ему в руки! Заставь его вздыхать о ней. Пригласи моего брата в какое-нибудь подобающее место в Кастилии, например в Гибралтар, откуда он сможет видеть Африку, на юге воздух мягкий и романтичный. Приурочь это к годовщине его великолепной экспедиции. Присоединись к нему. Устрой празднества. Дай ему возможность увидеть Изабеллу, а затем скажи об этом, пока она будет у него перед глазами. Позволь ей надеть то самое зелёное платье. Кстати, мы должны научить её больше пить вина.

—    Просто великолепный план! Виллена никогда бы до этого не додумался.

—    Ни Виллена, ни Каррилло. Только дон Белтран и я принимают твои интересы близко к сердцу, дорогой Генрих! — Она поцеловала его.

Поднося унизанные кольцами пальцы королевы ко рту, Генрих произнёс:

—    Я полагаю, мы должны делать это время от времени на публике.

—      Разве я когда-нибудь отказывалась?

—    Я только подумал... Я снова слышал «ла Белтранеха» от последователей Каррилло и Виллены...

—    Если Изабелла удачно выйдет замуж и если её брат не будет слишком здоров, то вы знаете — никакой болтовни больше не будет.

—    О нет, Хуана, я не могу разделаться с мальчиком.

Королева пожала плечами:

—    Но я вовсе так не думаю. Это было бы неправильно. Архиепископ этого определённо не одобрил бы.

—    Кстати, разве ты не собираешься подарить мне принца?

—    Я обещаю, с Божьей помощью. — Она улыбнулась. — Помните, мой дорогой, как сильно я и дон Белтран любим вас. А сейчас не лучше ли вам пойти и попрактиковаться в игре на лютне или, может быть, вы хотите кофе?

—    Мне не нравится, как Ахмед готовит кофе, — проворчал он, соглашаясь уйти.

У входа король Генрих столкнулся с доном Белтраном.

—    Идите и повидайтесь с королевой! — взволнованно проговорил он. — Её только что осенила весьма занимательная идея.

Глава 5


Весна рано наступает в Гибралтаре, уже в марте там почти сухо. А в мае и июне, когда повсюду ещё идут дожди, в Гибралтаре их практически не бывает. Обо всём этом, хотя и понаслышке, знала королева Хуана, когда предложила Гибралтар для встречи Альфонсо Африканского и Изабеллы. Ночное небо, усыпанное звёздами, медового цвета луна, поднимающаяся из вод Средиземного моря и заливающая древние башни крепости мавров серебристым светом. В романтической обстановке тучный король Португалии мог показаться моложе и привлекательнее, тем более что Изабелла не проявляла никакого энтузиазма по поводу намечающегося брака.

Кстати, никто не был хорошо информирован о Гибралтаре. Ни король Генрих, ни король Альфонсо никогда там не бывали, как не был ни один из элегантных вельмож, которые часто присутствовали при дворе. Это было недавнее завоевание одного из самых свирепых и непокорных вельмож Кастилии, герцога Медины Сидония, чьи огромные владения простирались далеко на юг Андалусии, граничившей с владениями мавров. Медина Сидония, как и все обитатели приграничных районов, живущие близко от врага, был предельно независим и так же быстр в решении своих личных проблем, как и в решении проблем политических. Он обладал многими полезными качествами всегда готового к борьбе правителя приграничья и в то же время трогательно стремился быть таким же вежливым, как образованные обитатели столицы. Его собственная армия отвоевала Гибралтар у мавров меньше двух лет назад. Когда Медина Сидония узнал, что два короля и принцесса окажут ему честь и посетят его владения, он был вне себя от радости и нанял преподавателя, чтобы тот помог ему освободиться от смешных ошибок в его андалусском диалекте.

При первой же встрече у Медины Сидония сразу же сложилось то же впечатление о короле Генрихе, что и у всех других, но он отогнал эти мысли. Пусть будет так! До тех пор, пока слабый монарх находится на троне Кастилии, герцогу не было необходимости бояться, что он урежет его абсолютную власть над огромными поместьями в Андалусии, где он правил почти как король. Заметив мавританского пажа Генриха, он поджал губы: здесь на юге, где военные походы всё ещё представлялись реальностью, мавры были не в моде.

—    Мы не допускаем присутствия среди нас неверных, ваше величество, — осмелился сказать он королю.

—    Мой дорогой герцог, мне совершенно не нравится Ахмед, совершенно. Но я лишился своего любимого пажа, и больше некому было готовить мне кофе. Может быть, у вас есть кто-нибудь подходящий? Это будет для меня самым желанным подарком.

Медине Сидония казалось, что Гибралтар сам по себе является наиболее желанным подарком королю, который забыл поблагодарить за это.

Герцог ответил, что он сам, его дом и все его владения являются собственностью сеньора, то есть короля Кастилии, и он целует руки и ноги короля.

—    Ох, любезный, — только и ответил король (из всех вежливых фраз этикета Кастилии эти слова были наиболее пусты и бессодержательны...).

Наверное, ему следовало захватить с собой королеву, чтобы она помогла отыскать хорошего пажа у этого простоватого вельможи; у него на службе должно быть много подходящих юношей. Но королева Хуана не поехала с ним в силу каких-то своих причин, что-то связанное с братом Изабеллы, который, как заявила королева, был слишком слаб, чтобы отправиться в столь длительное путешествие.

Изабелла весь путь проделала верхом, пренебрежительно отказываясь от носилок, от мула, даже от дамского седла. Как коренной житель Испании, Медина Сидония предпочёл, чтобы благородная принцесса проделала весь путь в носилках, но он не мог не восхищаться юной девушкой, которая смогла преодолеть шестьдесят пять лье «верхом, сидя в мужском седле, и в конце пути была свежей и бодрой.

Получив инструкции от Генриха, которого подготовила королева Хуана, Медина Сидония организовал экскурсию по замку мавров для королевских визитёров, а затем сделал так, чтобы Изабелла и её царственный поклонник смогли остаться наедине. В это время все остальные удалились на такое расстояние, чтобы ничего не было слышно, но ради приличия не совсем покинули их. Каждому была известна цель поездки: Португалия открыто продемонстрировала желание заключить брак с принцессой Кастилии и оставалось только получить формальное согласие Изабеллы. Когда, как и предполагала королева, Альфонсо начал вздыхать по Изабелле, выкуп, предложенный Португалией, и так весьма щедрый, вырос до немыслимых размеров. Ни один человек из тех, кто знал Изабеллу, не сомневался в том, что Альфонсо Африканский увлечётся ею. И так же ни у кого не было сомнений, что Изабелла примет его предложение, так как она сразу не отвергла его. Это её долг как принцессы, которая должна думать не только о себе, а прежде всего о выгодах продолжительного мира с Португалией и об укреплении позиций Кастилии в деле создания единого фронта против мавров.

Медина Сидония, заметив, как бледны щёки Изабеллы, несмотря на загар, отвёл её в сторону под предлогом рассказа о навесной бойнице в одной из стен крепости, с помощью которой кипящая смола и расплавленный свинец могли литься на головы нападающих.

—    Вы согласитесь на предложение короля Португалии, моя принцесса? Ради бога, вы не должны этого делать, если не хотите! — Герцог Медина Сидония мог выставить почти таких же размеров армию, как и Генрих, и гораздо более боеспособную.

—   Я хочу поступить правильно, мой герцог, пусть Бог подскажет ответ моему сердцу.

—    Аминь, — произнёс герцог. — Но я буду молиться, чтобы Бог не подсказал вам принять это предложение вопреки вашему желанию.

—    Многие уже советовали мне принять его ради блага государства.

—    Благо государства! А как же благо Изабеллы, инфанты Кастилии? — Чёрные глаза герцога яростно сверкнули. На кончике его необузданного языка вертелись слова, что только некрасивые принцессы королевского двора могут быть принесены в жертву ради политических целей и что если король Генрих хочет обезопасить своё государство, то он должен сражаться за это.

—    С другой стороны, — Изабелла улыбнулась, — многие советовали мне отказать королю.

—    Прекрасно! И если Генрих Бес... я имею в виду Либеральный устроит скандал по поводу вашего отказа, обращайтесь ко мне. Шпаги, с помощью которых был захвачен Гибралтар, не испугаются и короля.

—    Нет, друг мой. Я бы не хотела стать причиной ваших разногласий с моим братом — королём.

—    Сводным братом, — пробормотал Медина Сидония.

—      Но всё же королём, сеньор! Не забывайте об этом.


Альфонсо Африканский появился на крепостном валу, выходившем в сторону моря. Вдали на горизонте тёмным пятном виднелся берег Африки. Изабелла послушно надела платье с большим декольте и набросила на обнажённые плечи лёгкий плащ под тем предлогом, что вечерний ветерок слишком прохладен. Она не осмелилась бросить вызов королю Генриху и задрапировать глубокий вырез платья куском кружева, хотя это и было её первой мыслью. На груди её висел крест, усыпанный драгоценностями, так что этот священный символ мог пресечь слишком дерзкие взгляды Альфонсо Африканского.

Король Португалии в юности, видимо, был привлекателен: мужской вариант красоты королевы Хуаны. Но Хуана была значительно моложе брата, и в нём Изабелла видела будущее её нынешней красоты. Полные припухшие губы обвисли; линии когда-то стройной фигуры обрюзгли в результате праздной жизни.

Рука короля, прикоснувшаяся к её руке, была влажной. Изабелла постаралась сохранить спокойствие при этом неожиданном прикосновении, сохранив царственную осанку и вежливую улыбку. Она внезапно увидела себя падающей с зубчатой стены на острые камни внизу и непроизвольно вздрогнула, но тут же отбросила неподобающие мысли: это трусливый путь, нечестивый, проклятый.

—    Холодно, маленькая принцесса? — Тяжёлой рукой собственника Альфонсо покрепче затянул плащ вокруг её плеч.

—    Немного, — отозвалась она. — Я благодарю ваше величество.

В отдалении король Генрих, наблюдавший за ними, прошипел:

—    Старый дурак натягивает на неё плащ! Он так же слеп, как и король Арагона!


Изабелла видела, как оценивающий взгляд Альфонсо изучал её с головы до пят — от серебряной сеточки на золотисто-каштановых волосах до каблучков серебряных туфель, и радовалась, что плечи её прикрыты.

Сам он едва ли сознавал, каким виделся девушке, которая была такого же возраста, как его сын. Он заметил её лёгкую дрожь, но не мог отнести это лишь на счёт прохладного воздуха, который явно таким не был. В её серьёзных глазах, глядящих на него, не было призыва или кокетства. Только беспокойные, как молнии, чья сила ещё не измерена, проблески яркой зелени мелькали в этих глазах. Характер инфанты Кастилии, похоже, был далеко не простым.

Солнце село, появилась полная луна, и море, только что отливавшее золотом, теперь было залито серебром. Однако магия восхитительного вечера оказывала большее влияние на Альфонсо Африканского, чем на Изабеллу. Король Португалии поклялся себе, что никогда от неё не откажется. Время излечит её лёгкую дрожь — возможно, она просто испытывает благоговейный страх перед ним.

Помня о том, что у неё нет отца и что она лишена матери (вдовствующая королева уже так глубоко погрузилась в собственный мир, что даже не узнавала своих детей), король Португалии решил предложить себя на роль её защитника: он был достаточно стар, чтобы выполнять роль отца, и в дополнение ещё относительно молод, чтобы стать любящим мужем, который бы ни в чём ей не отказывал. Он обещал заполнить пустоту в её жизни и внести в неё спокойствие и безопасность; что же касается супружеской любви, то лучше выйти замуж за зрелого мужчину, который уже доказал свою компетентность в этом.

—   В том, что вы говорите, много важного, ваше величество, но мне трудно охватить всё сразу.

—      Время есть, моя принцесса. Я не тороплю вас.

Он рассказывал о своих приключениях в Африке, надеясь пробудить в ней восхищение его подвигами в войнах, в которых участвовал. Он командовал военным флотом в Средиземном море, напавшим на мавров Туниса на их древней африканской родине. Правда, он вернулся, не покорив новых земель, но вызвал ужас в сердцах язычников и привёз с собой много добычи.

—    Мне интересно, почему ваше величество так далеко отправился в поисках мавров, — спросила Изабелла, — когда три миллиона мавров живут на испанской земле?

Он не мог признаться, что быстрый рейд на кораблях — гораздо более удобное, эффективное и обречённое на успех предприятие, чем утомительная и изматывающая война в непроходимых горах. Ему также было стыдно признаться, что он уже перешагнул порог того возраста, когда его ещё могла увлечь неистовая атака на защищённый стенами город. Если у человека такие обширные ягодицы, как у Альфонсо Африканского, то в седле их можно очень легко стереть в кровь.

—    Это был вопрос стратегии, — уклончиво ответил он. — Необходимо рубить корни — такова моя политика, а затем ветки увянут сами.

Изабелла знала, что это могло быть удачной стратегией семью столетиями раньше; но Гранада теперь более важна, чем Африка. А Гранада располагалась на испанском щите.

—    Принцесса не может понять правил ведения войны, — сказал король.

Он заговорил о личных выгодах для Изабеллы: гардероб из семи сотен платьев с драгоценностями для каждого; зеркала от потолка до пола, в оправе не только из серебра, но и из золота — видела ли когда-нибудь она зеркало из чистого золота? Удивительное изобретение, привезённое из Венеции; цена его была невообразима, но оно того стоило! Огромное число слуг, дворецких, поставщиков фруктов, кондитеров, фрейлин, горничных для ванны, горничных для завивки волос, для ухода за ногтями, менестрелей, которые вечером поют убаюкивающие песни, менестрелей, которые утром поют пробуждающие песни. Рабы-мавры, если она разделяет пристрастие короля Генриха к их разноцветным тюрбанам, или рабы-негры, если она предпочитает новейшую, самую восхитительную моду во всём христианском мире.

Изабелла не была противницей рабства для пленников войны, ведь бесчисленные христиане томились в цепях в застенках мавров, изнывая от голода и жажды. У Педро де Бобадилла, отца её любимой подруги, всё ещё оставались на руках следы цепей. Но представление о рабстве, причиной которого является чёрный цвет кожи, было для неё внове.

—    В Кастилии нет рабов-негров, — с сомнением в голосе произнесла она.

—    Это началось в Португалии, — гордо заявил Альфонсо. — Это чрезвычайно модно, королева заслуживает этого. Когда-нибудь этот обычай распространится по всему миру.

—      Они христиане?

—    Ни одна раса с таким энтузиазмом не воспринимала христианство! Моя принцесса, не беспокойтесь об этом.

—      Тогда почему они рабы?

Альфонсо перевёл разговор на другие темы, выстраивая свои аргументы. Главным аргументом была корона Португалии. Кому придёт в голову отказаться от короны — древней, честной, богатой. Он напомнил, что она всего лишь третья среди престолонаследников короны Кастилии; нет, вероятно, теперь уже четвёртая, так как срок беременности королевы Кастилии Хуаны уже заканчивался и в любую минуту мог появиться герольд, возвещающий о рождении ещё одной инфанты или инфанта Кастилии.

—     От всего сердца я желаю ей удачных родов.

Альфонсо подумал, что близок к успеху. Он дотронулся до плеча Изабеллы и вспомнил о щедром выкупе, который готов уплатить, если она примет его предложение.

—    Я полагаю, что в летописях Кастилии очень немного примеров того, как такое огромное количество золота появилось в результате замужества инфанты. Это мера моей любви, Изабелла. С этих пор ваш брат-король не будет ни в чём нуждаться.

—    Я уверена, что для него будет большой радостью возможность платить своим солдатам, — не задумываясь произнесла Изабелла.

Выражение лица короля изменилось.

—      Что вы сказали?

—    Если я выйду за вас замуж, то он сможет регулярно платить своим солдатам.

—    И кто же говорил об этом, принцесса? Или вы сами это придумали? — Поведение Альфонсо внезапно изменилось. Он бросил на неё взгляд, в котором сквозило то ли уважение, то ли подозрение, и даже сделал шаг назад.

—      Это долг чести, — объяснила она.

Случайно она выдала секрет, который вызвал недовольство короля Португалии. Оба, и Каррилло, и Виллена — всегда подчёркивали важность своевременной выплаты денег войскам. Она решила, что этот вопрос всем ясен и он был одной из причин, из-за которой она не могла отказаться от замужества. Если бы Генрих мог платить им, они бы не дезертировали из Наварры.

У Кастилии неожиданно появится сильная армия, потенциальная угроза для Португалии! Альфонсо ожидал, что король Генрих, как обычно, растратит деньги на собственные удовольствия. Но отнюдь не на укрепление армии. Цена принцессы становилась чересчур высокой.

—    Я и не ожидал, что мой дорогой кузен использует доход от брака его сестры для таких воинственных целей, — раздражённо сказал Альфонсо. — Деньги, полученные в результате такого радостного события, должны быть использованы на мирные цели — празднования, путешествия, забавы, на всё то, чем, я знаю, любит заниматься мой кузен. Кто-то дал ему неправильный совет. Это не могла быть Хуана или этот добрый синьор дон Белтран. Тогда это Виллена? Или Каррилло?

Изабелла чувствовала себя словно на рынке, являясь средством обмена, с помощью которого пополнится казна для удовлетворения аппетитов её так легко поддающегося соблазнам сводного брата.

—    Я думаю, что первой обязанностью короля должна быть выдача жалованья своим солдатам, — сказала она убеждённо.

—    Да, это Виллена или Каррилло, — произнёс Альфонсо расстроенным голосом.

—    Разве вы сами не платите своим войскам в первую очередь?

У принцессы была раздражающая манера задавать вопросы, на которые было невозможно ответить.

—    Я не ожидал, что во время нашей встречи мы будем обсуждать такие вопросы. — Голос короля был несчастным.

Он надеялся, что завтра будет объявлено о помолвке. Его придворный поэт уже сложил восхитительные стихи в ознаменование этого торжества. Но даже ради Изабеллы он не мог своими руками помогать усилению армии Кастилии, которая представляла угрозу для Португалии. Он намеревался расширять своё влияние, а не уменьшать его.

—    Я надеюсь, что не сказала ничего, что могло бы расстроить ваше величество. Я сказала только правду. Я думаю, что всегда буду говорить правду.

—    Если каждый будет поступать так, как вы, то это упростит жизнь, — ответил он, пожимая плечами.

Изабелла ускользала от него, сладкий плод отбирали, прежде чем он смог его попробовать. Он был этим очень недоволен.

—    Вы либо очень простодушное дитя, — произнёс Альфонсо, низко кланяясь, — либо очень ловкий государственный деятель, который одержал надо мной верх.

Соглашение сорвалось. Что ж, он или получит её даром, или вовсе откажется от неё.

Его поцелуй при расставании был формальным: губы едва коснулись её ладони.

—    Я умоляю вас подумать над моим предложением, Изабелла. И я, конечно, сам должен обдумать детали брачного контракта, который требует определённого разъяснения. Это, конечно, займёт определённое время. Но, как я уже сказал, я не тороплю вас. Вероятно, вам не стоит пока говорить кому-либо, что вы отвергли моё предложение.

Она знала, что Альфонсо просит её спасти его честь, в то время как переговоры, без сомнения, начнутся с самого начала, на новой основе. Она охотно уступила; ей тоже удалось многое узнать при этой встрече; её охватило чувство облегчения, как будто приговорённый преступник получил отмену приговора от милосердного монарха.

—    В самом деле, я не могу отвергнуть вас, дон Альфонсо, потому что это не полностью в моей власти. Ведь прежде чем инфанта Кастилии выйдет замуж, кортесы королевства должны собраться и дать согласие на её выбор. Разве не так?

Король разочарованно улыбнулся:

—    И кто сообщил вам об этом, маленькая принцесса? Хотя я знаю. Снова Каррилло, не так ли?

—    Я уверена, что таков закон, — улыбнулась в ответ Изабелла.

Альфонсо вздохнул: он знал, что таков закон, но он знал также, что Генрих Бессильный не осмелится созвать кортесы, которые потребуют уплаты всех долгов. Ах, как было бы приятно получить её и не платить так дорого!

—      Без всякого сомнения, давайте уважать закон...

Когда Альфонсо и Изабелла вернулись, то увидели, что на лицах людей, окружавших короля Генриха, застыло напряжённое и скорбное выражение. Щёки короля Генриха были влажны от слёз, которые беспрепятственно текли по его щекам и капали с дрожащего подбородка.

—   О, перестаньте, дорогой кузен, — засмеялся Альфонсо Африканский. — Не принимайте это так близко к сердцу. Потребуется только побольше времени, чтобы всё обсудить, особенно, — добавил он твёрдо, — вопрос с соглашением.

—      Соглашением?

Ясно было, что Генрих не понимал его слов.

—    Его необходимо будет пересмотреть в более реалистичном свете в соответствии с ситуацией.

—      Ситуацией?

Покрытый пылью герольд стоял за спиной короля. Изабелла дотронулась до руки Альфонсо Африканского и прошептала:

—  Он плачет не по этому поводу. Он находился слишком далеко и не слышал нашего разговора. Я думаю, что он получил какие-то плохие известия. Будьте к нему добрее.

—    Более реалистичное соглашение? — Король Генрих быстро заморгал глазами, словно ослеплённый внезапным светом, когда группа португальских вассалов окружила Альфонсо, чтобы проводить в его покои...

—    О, нет, я не вынесу сегодня ещё одного удара! — Похоже, до него дошла важность слов Альфонсо. — Соглашение провалилось! Сын умер! Сами Небеса ополчились на меня! Мне этого не вынеси! — Он повернулся и, рыдая, медленно побрёл прочь.

Собравшиеся вельможи, пришедшие понаблюдать за первой встречей между Альфонсо Африканским и Изабеллой, разошлись неприлично быстро.

Изабелла обнаружила, что опирается на руку Медине Сидония, его лицо было напряжено.

—    Что он имел в виду, говоря «сын умер», сеньор герцог?

—    Королева Хуана только что родила ему или кому-то другому сына, который умер. Говорят, что дон Белтран де да Гуэва выплакал все свои прекрасные глаза у её постели.

Она отдёрнула руку:

—    Как вам не стыдно! Разве у вас нет сердца? И не забывайте о правилах приличия!

Герцог виновато пожал плечами.

Какое-то время они молча шли по направлению к её комнатам.

—    А что имел в виду король Генрих, когда сказал: «Соглашение провалилось»?

«Он всё равно об этом узнает. Всё узнают».

—    Португалия не считает, что я стою тех денег, которые должны быть выплачены солдатам.

Медина Сидония одобрительно ухмыльнулся:

—      Умница! Вы не могли бы придумать лучший план!

—    Я вовсе не планировала этого. Но я рада, что всё так повернулось. Никто не оказался оскорблённым. У дверей её покоев герцог сказал:

—    Завтра на рассвете король отправляется на север. Вы не должны ехать с ним, если не хотите этого. Мой дом и всё, чем я владею, простите, принцесса... Я не могу подобрать правильные слова... Оставайтесь здесь и позвольте мне заботиться о вас.

—    Я не могу остаться. Бедная Хуана! Она была добра ко мне. Ей сейчас нужны друзья.

Медина Сидония снова ухмыльнулся, уже менее приветливо.

—    Спросите Беатрис де Бобадиллу о бедной Хуане и своём брате!

Изабелла посмотрела на него, глаза её расширились от страха.

—    Инфант почувствовал себя плохо; королева, конечно, не могла в её положении путешествовать, осталась, чтобы ухаживать за ним. Что же известно Беатрис и неизвестно мне?

—    Может быть, она только что сама узнала об этом. Боюсь, что вам придётся расспросить обо всём её саму. Полагаю, что слова, которые она говорила, были не для моих ушей. Она сыпала ругательствами, как солдат.

—    Что вы слышали? Расскажите мне! Прямо сейчас!

—    Я слышал, что королева Хуана — шлюха и отравительница и что дьявол заслужил свечки за то, что её ублюдок был мертворождённым. Беатрис — хорошая и мужественная девушка.

У Изабеллы перехватило дыхание. Такие слова, особенно в моменты сильного напряжения, иногда вылетали из уст дочери старого коменданта крепости Аревало, выросшей в гарнизоне.

Дверь распахнулась. На Беатрис был костюм для верховой езды. Она была в состоянии сильнейшего возбуждения.

Глава 6


—    Моя милая Беатрис! Моя милая, непрактичная, импульсивная подруга! Неужели ты действительно веришь, что мы можем помочь моему бедному брату, сбежав отсюда без сопровождения, посреди ночи? Неужели ты вообразила, что Генрих позволит нам уехать? И даже если он это сделает, то сможем ли мы проделать путь в шестьдесят лье через горы и леса? И если даже мы сумеем всё это сделать, каким волшебным способом две девушки смогут проникнуть сквозь стены Мадрида?

Заставив Беатрис хоть чуточку осознать все трудности, Изабелла утратила выдержку и самообладание, которые поддерживали её весь этот трудный день. Она бросилась на кровать, зарылась лицом в подушки и судорожно зарыдала.

—      Он умер! Я знаю, он умер! Хуана убила его!

Наступила очередь Беатрис утешать свою подругу.

—    Будем надеяться, что сейчас он вне опасности, — у Каррилло есть солдаты.

Но Беатрис не смогла полностью успокоить Изабеллу, и та провела бессонную ночь. Она снова и снова вспоминала слова Медины Сидония: «Королева Хуана — шлюха и отравительница; следует поставить свечу тому дьяволу, который способствовал рождению её мёртвого ребёнка». Было ясно, что королева Хуана, страдая от потери наследника мужского пола и доведённая до отчаяния при мысли о перспективе усиления фракции знатных вельмож, сомневавшихся в законности происхождения маленькой Белтранехи, совершила покушение на жизнь принца, который был всеми признан как законный отпрыск королевского дома, на брата Изабеллы дона Альфонсо. Быстро, отрывочно герольд, стоявший в тени зубчатой стены во время беседы Изабеллы с королём Португалии, прошептал всё это на ухо Беатрис. Сразу же после рождения мёртвого сына королевы Хуаны отряд пехотинцев арестовал дона Альфонсо, заявляя, что действует от имени короля Генриха, и заключил его в алькасар в Мадриде, маленьком городке в лесистой местности, известной только дикими зверями и разбойниками, которые частенько скрывались в мрачных окружающих его эвкалиптовых и сосновых лесах. Там сначала она заставила его голодать, а потом послала ему обильную еду.

—    Но охотничья собака принца, Герцог, тоже оказалась в заточении вместе с хозяином, — сообщил герольд, — и принц, движимый сочувствием и заботой, дал ей поесть первой. Животное забилось в судорогах и вскоре сдохло.

—    Остальная часть сообщения герольда внушает надежду, — сказала Беатрис, снова и снова во время долгого пути из Андалусии повторяя успокаивающие слова: — У тебя есть друзья, дорогая Изабелла, друзья там, где ты меньше всего ожидаешь их обнаружить. Например, этот герольд и другие друзья, гораздо более сильные.

И она принималась рассказывать, как дон Альфонсо ухитрился подкупить или убедить одного из стражников отвезти архиепископу Каррилло его просьбу о помощи.

—    Каррилло всегда обожал тебя, и он любит Альфонсо как собственного сына. Он пошлёт своих солдат. Король не осмелится противостоять прелату Кастилии. Это будет означать гражданскую войну.

—    Гражданская война в этом случае будет справедливой войной, — воскликнула Изабелла, и зелёные огни в её глазах засверкали, — Бедный мой брат. Но, должно быть, королева сошла с ума! — И она снова зарыдала. — О, моя бедная Кастилия!

Угроза гражданской войны становилась всё ощутимей, по мере того как они продвигались к северу. Она ощущалась в самом воздухе, чувствовалась в отношении людей, которые стояли вдоль дороги, без энтузиазма приветствуя проезжающих, а иногда просто молча и враждебно глядя на растянувшуюся цепочку всадников. И эту враждебность они даже не пытались скрывать. Некоторые города закрывали свои ворота перед королём Генрихом и отказывались впустить его — непростительное оскорбление для испанца, открытый акт непокорности королю Кастилии. Единственным ответом короля Генриха в отсутствие советов королевы было то, что он становился всё мрачнее и проклинал свою сводную сестру.

—    Это всё твоя вина. Ты строишь против меня козни. Все выступают против меня.

—    Если бы вы позволили мне повидаться с братом, если бы только я могла убедиться, что он всё ещё жив, то я бы доказала вашему величеству, что я невиновна.

Но король выглядел неуверенным, бормотал с подозрением: «Нет, нет, ты не поедешь в Мадрид», словно боялся того, что она может там увидеть. Он удвоил стражу, охранявшую Изабеллу и Беатрис. Знаменательно, что охрана состояла из мавров.

—    Я отдал приказ этим синьорам следить за тобой и твоей подругой, — заявил он. — И если вы попытаетесь бежать, я разрешил удержать васвсеми возможными способами, моя дорогая сестра. Я надеюсь, ты меня поняла.

Изабелла вздёрнула вверх подбородок, чтобы продемонстрировать уверенность, которую вовсе не чувствовала. Даже Беатрис, обычно такая дерзкая и отважная, выглядела испуганной. Они были отделены от остальных женщин их группы и, как пленницы, окружены людьми в тюрбанах. Это были привилегированные мавры, которым Генрих, чтобы прибавить экзотичности своему двору, позволил привезти с собой в Кастилию гаремные обычаи языческой Гранады. Было хорошо известно, что смуглым миловидным иноземцам — а Генрих не привечал никого, кто не был миловидным, — стоило только заикнуться об интересе к девушке из Кастилии, и король тут же старался удовлетворить их желания. Если это была девушка из высокопоставленной семьи, то на неё оказывалось давление, чтобы она была поприветливее к знатному представителю мирного соседнего государства; если же девушка была простолюдинкой, то она просто исчезала. Разгневанные отцы и рыдающие матери напрасно взывали к королю, который всё отрицал, или обращались в суды, которые не могли ничего сделать для возвращения пропавших дочерей. В то, что Генрих позволит подобным образом поступить с Изабеллой Кастильской, принцесса поверить не могла, но она боялась за Беатрис. В том настроении, в каком находился король, он был совершенно непредсказуем.

Тем временем общение с маврами, которые даже заглядывали в палатку Изабеллы ночью, по сути, было длительным оскорблением, которое становилось всё труднее выносить. Существовал предел выносливости даже для самых молодых, здоровых нервов. Изабелла обнаружила, что не в состоянии определить, были ли белозубые улыбки на лицах её смуглых стражников похотливыми ухмылками, когда ветер обнажал её ноги, или просто весёлыми усмешками при виде её явного смущения.

Однажды ночью, когда она молилась, стражник, стоявший у её палатки, отодвинул створку дверцы и просунул голову внутрь.

Изабелла повернулась, её лицо побелело от ярости.

—     Вы совершенно забыли о приличиях?

Беатрис вскочила с колен и швырнула в стражника кувшин с водой, сопровождая это ругательствами, которые были бы более уместны в устах старого солдата. Глиняный кувшин разбился о голову, а один осколок сильно — до крови — оцарапал щёку.

Однако выражение лица стражника не изменилось, он не обратил внимания на боль, кровь и воду и сохранил свою непроницаемую восточную улыбку.

—    Я прошу простить меня, ваше высочество; нельзя мешать человеку во время его обращения к Богу. Король велел передать вам, что от архиепископа Каррилло прибыл герольд с сообщением, что ваш брат, дон Альфонсо, больше не в Мадриде, сегодня он радуется своему хорошему здоровью во дворце архиепископа в Толедо. Король попросил меня особо подчеркнуть, что состояние здоровья дона Альфонсо хорошее.

—    Я благодарю Бога, который ответил на мои молитвы, — произнесла Изабелла, — Каррилло выступил с армией в Мадрид?

—    Вместе с половиной собственной армии короля и освободил инфанта, — ответил мавр, продолжая улыбаться. — Многие кастильцы считают, что ваш брат должен стать королём. — Раскол в армии короля был на пользу Гранаде: мавры радовались расколу в Кастилии не меньше, чем португальцы.

Раскаявшаяся Беатрис оторвала полосу от своей юбки и поспешила стереть кровь с рассечённой щеки мавра.

—    Я очень, очень сожалею! Я думала, что вы за нами подглядываете.

Стражник пожал плечами:

—    Рана не глубока и не особенно болезненна, но даже если бы это было не так, какое это имеет значение? У нас есть поговорка: «Что хочет Аллах — исполнится, чего он не хочет, — то не произойдёт». Было предопределено, что кувшин ударится о моё лицо, брошенный розовыми пальчиками сеньориты де Бобадиллы, лицо которой как полная луна. Сеньорита, я целую ваши руки и ноги. Ваше высочество, я ваш покорный слуга. — И с неожиданным достоинством, весь залитый водой, мавр откланялся и исчез.

Изабелла вздохнула: нет, она никогда не сможет понять этих людей.

Хорошие новости о доне Альфонсо улучшили её настроение. Но Беатрис, размышляя над словами мавра, негодовала.

—    Луноликая! — бурчала она. — Изабелла, разве моё лицо напоминает полную луну?

Изабелла весело рассмеялась:

—    Это поэтическое выражение, Беатрис. На языке мавров это означает быть необыкновенно красивой.

Путь в Вальядолид лежал через долину Адахо. Было бы естественно остановиться и отдохнуть в Аревало. Но Аревало был одним из тех городов, которые отказались впустить короля, и его флаг больше не развевался над крепостью, которая так долго служила домом для Изабеллы, домом, где, погрузившись во мрак, жила её мать, домом, где Педро де Бобадилла всё ещё оставался комендантом. Вместо королевского штандарта над крепостью реяли флаги мятежных вельмож, бросая вызов Генриху Бессильному. Разводной мост был поднят. Не было слышно звуков приветственных фанфар. Вооружённые люди охраняли крепостной вал.

—    Мы могли бы бежать в крепость! — повернулась к Изабелле Беатрис. — Отец позволит нам войти.

Изабелла печально посмотрела на неё:

—      Ты же всё понимаешь.

—    Нет, отец не впустит нас, — согласилась Беатрис. — Даже если нам удастся вырваться из окружения идолопоклонников.

Стражник с пораненной щекой улыбнулся:

—    Сеньорита де Бобадилла, это одна из тех вещей, с которыми я не могу согласиться: мы вовсе не идолопоклонники, — и, обращаясь к Изабелле, добавил: — Я умоляю ваше высочество посоветовать луноликой даме не делать ничего поспешно. Настроение короля непредсказуемо! — Он кивнул в сторону Генриха, который, удерживая поводья, разговаривал с одним из своих придворных. Внезапно он бросился к вьючной лошади и из бархатной седельной сумки вытащил королевский шлем. — Будет очень опасно и глупо, если какой-то неожиданный поступок дамы вызовет вооружённое столкновение.

Пристально глядя в сторону крепости, король Генрих надел на голову шлем, снял его, вытер рукавом, снова надел на голову, затем опять снял и, разразившись слезами, велел подать носилки, в которых и находился всю оставшуюся часть дня.

Слышно было, как, садясь в носилки, он сказал:

—    Я испытал больше унижений, чем какой-либо король Кастилии испытывал прежде.

Никто не ответил, но ухмылки на лицах мавров даже Изабеллу заставили поморщиться.

Король был оскорблён, но ещё большее оскорбление ожидало его впереди — в Медине-дель-Кампо, на расстоянии едва ли дня езды от столицы.

Медина-дель-Кампо напоминала огромный серый камень на широком плато, составлявшем как бы сердцевину Старой Кастилии. «Старой» потому, что это была самая первая провинция, освобождённая от мавров в первые столетия завоеваний многолетнего крестового похода, который всё ещё не закончился. Никто, кроме коренных жителей, не смог бы полюбить этот продуваемый всеми ветрами, высушенный солнцем безлесый простор. Изабелла глубоко, всем сердцем любила его яростной любовью испанки. Голая местность днём отливала золотом под лучами солнца, зелёные деревья росли в долинах рек, на напоминающей степь равнине росла трава для овец, которые давали самую тонкую и мягкую шерсть в христианском мире, принося благосостояние городам. Упрямую землю здесь можно было заставить плодоносить только благодаря искусству крестьян, таких же упрямых, как сама земля.

Земля всегда была близка Изабелле, а ночью и звёзды тоже становились близкими. Драгоценные звёздочки разноцветными огоньками светились в кристальном воздухе, казалось, на расстоянии вытянутой руки. Так же близок был Бог, ибо земля и небо были так недалеко друг от друга в гористой части старой Кастилии!.. В долине стояла старая церковь, мимо которой проезжала кавалькада: изображение распятого Христа было снято и положено на землю на стёганые крестьянские одеяла. Голова мученика в терновом венце покоилась на пуховой подушке. Наивный, но очень трогательный акт доброты, который был так понятен Изабелле...

Ворота Медина-дель-Кампо были распахнуты, но эта открытость была знаком презрения и высокомерия и лишь подчёркивала отсутствие необходимости защищать себя. Армия самых знатных грандов королевства заняла город и растеклась длинным рядом палаток по окружающей равнине. Среди множества геральдических символов, которые реяли над палатками и свешивались из бойниц на стенах, были вымпелы архиепископа Каррилло, маркиза Виллены, брата Изабеллы, и — новый флаг — внушительный штандарт дона Фадрика де Хенрикеса, верховного адмирала Кастилии. Такова была мощь фракции, объединившейся против короля. Дон Фадрик был широко известной фигурой; он имел право разместить на своём щите не только крепости Кастилии и львов Леона, но и пурпурные полосы Арагона. Он не был коренным арагонцем, но его дочь вышла замуж за короля Арагона, и, таким образом, он стал дедом молодого принца Фердинанда, которому предстояло в будущем стать королём Арагона. Этот человек обладал огромной властью.

Король Генрих, находившийся в носилках, застонал. Без сомнения, мятежники потребуют от него отречения от трона. Он немедленно удалил стражников-мавров, приказав им незаметно держаться сзади. А затем стал уверять Изабеллу, что просил их обеспечить её защиту.

—    В свете враждебности твоих друзей, — сказал он, — я мог доверять только безграничной преданности моих мавров. Признайся, что они были внимательны и у них хорошие манеры.

—    Да, они пытались быть вежливыми, Генрих. Но мне они не нравятся: я не могу их понять. А если мои друзья настроены враждебно, то это не моя вина.

—    Разумеется, ты сразу же встретишься со своим братом. Я не знаю, каким образом до тебя дошли эти ужасные слухи о том, что королева пыталась отравить его.

Изабелла не стала рассказывать, каким образом она об этом узнала.

—    Разве моя маленькая Хуана способна на такое? Лживые, подлые языки. Не слушай их. Не покидай меня, Изабелла; ведь ты не испытываешь ко мне ненависти? Ты мне нужна. Изабелла! Вон те мятежники собираются заставить меня отречься. Я не уступлю свой трон. Никогда!

—    Я не присоединюсь к ним, если они этого потребуют.

—      Я — король, разве это не так?

—      Совершенно верно, Генрих.

—      Разве я не единственный король?

—      Король может быть только один.

—   Ты будешь на моей стороне, если они потребуют моего отречения?

—      Конечно.

—    Даже если они потребуют отречения в пользу твоего брата?

Изабелла нисколько не медлила с ответом:

—    Даже если они потребуют вашего отречения в пользу Альфонсо. Но вы уверены, что они хотят именно этого? Ведь переговоров ещё не было.

—    О, я не знаю. Не знаю. Но я уверен, что они хотят моего отречения. Чего же ещё? Переговоры будут, и таковы будут их условия. О Боже мой!

Изабелла без всяких помех встретилась с Альфонсо: ей не препятствовали. Король, к которому присоединилась королева Хуана, изо всех сил старался быть приветливым с принцем и принцессой. Изабелла пыталась понять, что же случилось в водоворотах политических течений, почему она вдруг сделалась такой важной персоной. А к её брату относились с таким почтением, что казалось, король именно он, а не Генрих. Сам Альфонсо был склонен считать своё тюремное заключение чем-то вроде шутки...

—    Королева была в таком отчаянии, когда узнала о мёртвом ребёнке. Но единственной жертвой стала бедная собака, Герцог.

—      Но ведь ты тоже мог стать жертвой!..

—    Ну, в любом случае, меня освободили благодаря Каррилло и дону Фадрику. Ты слышала последние новости?

—    Я знаю, что ты жив и в добром здравии. Остальное не имеет значения.

—    Завтра королю Генриху придётся испить горькую чашу: он подпишет документ, который лишит ла Белтранеху всех прав и восстановит меня в правах первоочередного наследника!

Дон Альфонсо расправил плечи: он выглядел очень гордым и уверенным в себе. Как быстро её маленький братец из Аревало вырос и превратился в мужчину!..

—    Если бы только наша бедная матушка могла бы понять эту прекрасную новость! Как она была бы счастлива!

—      Всегда старайся заботиться о ней, Альфонсо.

—      Так и будет, обещаю.

—      Это точно, что король подпишет соглашение?

Альфонсо рассмеялся:

—     У него нет выбора.


Король поставил свою подпись, и договор в Медине-дель-Кампо за несколько недель стал известен всей Европе. Никогда ещё ни один король не терпел такого унижения. Язык документа был резким; грехи, несправедливость и тирания расцвели за время его правления пышным цветом, как никогда прежде в Кастилии. Он окружил себя неверными; растратил общественное богатство; его суды не проводили законы в жизнь. «Нас заставляет проливать слёзы, — таков был язык документа, — тот факт, что ваше величество полностью подчиняется графу Ледесма, дону Белтрану де ла Гуэве». В договоре было записано, что дон Белтран должен быть немедленно лишён доступа ко двору и всех политических постов.

Подписав этот договор, король Генрих публично признал, что королева нарушила супружескую верность, а дочь донья Хуана, так называемая инфанта, является незаконнорождённой.

В договоре содержались и другие пункты. Это касалось Альфонсо и Изабеллы. Ради спокойствия королевства и в интересах справедливости дон Альфонсо был признан принцем Астурии, наследником престола. Что касается Изабеллы, договор «умолял и требовал», чтобы её не могли принудить к замужеству без согласия всех трёх сословий королевства.

—    И что же по этому поводу сказала королева Хуана? — поинтересовалась Изабелла.

Альфонсо рассеянно посмотрел на неё:

—    Знаешь, сестрёнка, это странно. Королева ведёт себя так, как будто полностью удовлетворена соглашением.

Изабелла задумалась.

Глава 7


Унизив короля таким жестоким образом, мятежники разъехались по своим поместьям, к собственным делам. Дон Белтран исчез, мавры тоже. Королева уменьшила количество румян, которыми пользовалась. Никогда прежде она не была так мила; никогда она не прилагала таких усилий, чтобы казаться обаятельной, особенно в отношениях с Изабеллой, которая была ей теперь нужна. И так как двор стал теперь и безопасным, и благопристойным, то даже Каррилло признал, что теперь это место подходит для жизни наследницы престола.

—    Я бы предпочла уехать с вами и Альфонсо, — сказала Изабелла.

—    Моя дорогая девочка, что может делать принцесса среди священников и воинов?

—    Я не питаю отвращения ни к священникам, ни к воинам.

Каррилло хмыкнул:

— Конечно, вы им тоже понравитесь. Нет, я не боюсь, что вы будете отвлекать их внимание и это помешает им выполнять свои обязанности. Но для вас лучше остаться здесь, в самом центре событий, среди других женщин. Подумайте, однажды, может быть, совсем скоро, вы выйдете замуж. Я не могу позволить вам укрыться в Толедо; какой достойный претендент на вашу руку доедет до моей холостяцкой обители? — Он рассмеялся. — Мне рассказали те, кто сведущ в этих делах, что, когда мужчина ищет себе невесту, ему не нравится запах церковного ладана или кожаной сбруи, которыми пахнет моя обитель. Нет, мужчину влечёт запах духов, который он находит при дворе, — хотя я счастлив отметить, что теперь его стало меньше, чем прежде.

Изабелла улыбнулась: какое сложное сочетание разных людей в одном человеке — придворный, кабальеро и прелат.

Она осталась. Но на сердце у неё было вовсе не так легко, как казалось архиепископу. Королева Хуана все эти дни вела себя слишком хорошо, чтобы ей можно было доверять.

Большинство подданных короля Генриха ненавидели его. У других он вызывал жалость. Однако некоторые, движимые собственными интересами или уважением к титулу короля, всё ещё оставались ему верны. Они составили партию в его поддержку. «Несмотря ни на что, — говорили члены этой партии, — он никогда никому не причинял вреда». Для этих людей было утешением, что после подписания договора в Медине-дель-Кампо поведение короля стало увереннее и спокойнее. Разногласия, которые чуть было не вылились в гражданскую войну, казалось, утихли; тёмные тучи развеялись, а с ними исчезла и угроза бури.

Король Генрих, воссоединившись с королевой Хуаной и черпая у неё силы, теперь мог позволить себе быть уверенным и спокойным. Она указала ему способ компенсации потери власти и престижа, чтобы вернуть маркиза Виллену, снова завоевать симпатии армии и попытаться выбраться из болота бесчестия, куда договор в Медине-дель-Кампо погрузил его.

Этим способом было замужество Изабеллы. Государственно ориентированный брак.

—    Согласно условиям договора, она не может быть насильственно выдана замуж, — нервно произнёс король, его губы чуть подрагивали.

Голос королевы был резок, щёки побелели. Дон Белтран отсутствовал уже много недель.

—    Ради бога, Генрих, хоть один раз, только один раз поведи себя как мужчина! Постарайся рискнуть! Действуй! Перестань прятаться в углах, как таракан! Кто узнает, что Изабелла была... ну, давай назовём это «вынуждена» выйти замуж? У Изабеллы нормальный здоровый аппетит. Заставь её поголодать, попоститься какое-то время, и я думаю, она так проголодается, что согласится принять даже дона Педро.

—      Голод не помог, когда дело коснулось её брата.

—    Там были совершенно другие обстоятельства, — чопорно отозвалась королева. — Откуда я могла знать, что рыба была испорчена?

—    Конечно, нет никакого вреда в непродолжительном голодании, — сказал король Генрих, — и это может действительно помочь, чтобы склонить её принять предложение дона Педро. Но разве она не сможет отказаться от него впоследствии?

—    К тому времени она уже будет накормлена... — начала королева.

—    Ты используешь такие грубые слова, моя дорогая!

—     Эго жестокий мир, это жестокое королевство; ему необходим сильный правитель. Я называю вещи своими именами. Но ради твоего чувствительного уха, Генрих, давай скажем, что к тому времени, когда ей будет позволено прервать свой пост, она уже будет безвозвратно находиться в состоянии священного брака. Если я не ошибаюсь в своей оценке дона Педро Жирона, он выполнит свои брачные обязательства один раз, дважды, трижды, дюжину раз, прежде чем позволит ей появиться за праздничным столом.

—      Хуана, Хуана, пожалуйста!

—    Генрих! Умоляю тебя! Что ужасного в том, что брачные обязательства выполняются? Это ведь священная обязанность, не так ли? Разве Изабелла не религиозна, не носит свой молитвенник, не посещает церковь?

—   Я только подумал, я имею в виду — этот дон Педро разве такой сильный человек?

—    О да, конечно! Ты именно это имеешь в виду, не так ли?

—     Боже мой!

—    Мы говорили об Изабелле, Генрих. Ты можешь представить себе, что после этого она отвергнет мужа?

—    Нет, определённо нет. Изабелла этого не сделает. — Король улыбнулся. — Какой прекрасный план! Он даже законный. Разве не так? Дон Педро ведь не так плох, как о нём говорят?

Королева Хуана пожала плечами:

—     Думаю, что так. Я просто уверена в этом.


Дон Педро Жирон, такой же старый и жирный, как король Португали, был одним из самых богатых и влиятельных вельмож Кастилии. Его военная власть была огромна. Он занимал высокий пост великого магистра рыцарей Калатравы, ордена, основанного в ранние дни Реконкисты для войны с маврами и существовавшего уже триста лет. Правила ордена изначально были почти монашескими, так как в те времена именно монахи становились рыцарями: суровая дисциплина, аскетизм личной жизни (мясо лишь три раза в неделю), молчание во время приёма пищи... Члены ордена спали и молились, не снимая мечей, всегда готовые к немедленному сражению.

Город Калатрава, когда-то располагавшийся на самой границе с маврами, уже давно стал частью Кастилии, и на протяжении веков монахи постепенно перестали вступать в орден. Воинствующие священники, такие как архиепископ Каррилло, стати редкостью, хотя их уважали и ценили как любимый и вызывающий тоску по прошлым временам анахронизм. За время минувших столетий произошло ослабление первоначальных строгих правил: члены ордена могли вступать в брак, если получали освобождение от своих обетов. Такое освобождение было легко получить, по крайней мере дворянам; мясо теперь потреблялось в любое время и в любых количествах, ярким свидетельством чему была огромная фигура великого магистра. Бедность больше не считалась достоинством: орден был невероятно богат. Великий магистр обладал абсолютной властью над огромными богатствами, и при этом не отчитывался ни перед советом, ни перед королём. Члены ордена были лучшими бойцами в Кастилии. Для них слово великого магистра даже против самого короля было законом.

За время правления короля Генриха мздоимство одолело как государство, так и орден. Но основная масса рыцарей отличалась строгим поведением и лояльностью. Подгнила лишь верхушка ордена. Дон Педро Жирон удерживал свой пост только благодаря поддержке старого, опытного придворного фаворита маркиза Виллены. Они были братьями.

Известные факты о жизни дона Педро были просты и неприглядны. Это был чувственный, прожорливый, ленивый и тщеславный человек. Он был настолько же уродлив и глуп, насколько его брат-маркиз элегантен и хитёр.

Передаваемые рассказы о нём были так же непривлекательны, как и рассказы о поведении мавров, чьи пороки он разделял и даже усовершенствовал.

И этого человека искушал теперь король Генрих блестящими перспективами брака с принцессой Изабеллой. Завоевав дона Педро на свою сторону, он вновь приобрёл бы симпатии его могущественного брата, маркиза, и всех стойких рыцарей славного ордена Калатравы, их города, крепости, имения и огромные доходы.

...— Моя дорогая, — повторил король, — это замечательный план!

—    И тогда, — сказала королева, краска появилась у неё на щеках, — ты сможешь спокойно отказаться от выполнения этого глупого договора в Медине-дель-Кампо.

—      Конечно, смогу.

—    И дон Белтран вернётся ко двору, туда, где его настоящее место.

—    Конечно, — рассеянно отозвался король. — Но честное слово, Хуана, из твоих слов я делаю вывод, что именно ты желаешь великого магистра.

—    Ты — идиот! Изабелла может выйти замуж за эту свинью, а я не могу. Я же замужем за тобой.

Мягко и убедительно королева Хуана представила новый план Изабелле: в семнадцать лет девушка уже созрела для брака, даже уже немного перезрела, если речь идёт о принцессе, обязанности принцессы всегда тяжелее, чем обязанности обычной женщины: они включают и вопросы высокой государственной политики, слишком рано обрушивающиеся на неё.

—    Я всегда готова выполнить свои обязанности, — улыбнулась Изабелла.

Она слегка порозовела и подумала: кого же они выбрали на этот раз? Брак сам по себе не вызывал у неё неприязни. Она была хорошо подготовлена для выполнения своих обязанностей принцессы и принимала их. Изабелла была готова довольствоваться очень малым, но иногда думала: каким счастьем было бы, если бы её муж не был слишком стар и непривлекателен. Среди королевских семейств Европы было чрезвычайно распространено следующее: мужчины оставляли своих любовниц и незаконных детей на время, чтобы заключить государственный брак, а затем возвращались к ним обратно. Она надеялась стать счастливым исключением.

—      Кто же он, ваше высочество?

Беатрис, более скептически настроенная, смело произнесла:

—    Изабелла должна сама выбрать, вы об этом знаете. Её нельзя заставить: существует договор.

С королевой Хуаной так разговаривать не следовало. Она с трудом сдержала гнев.

—    Это дон Педро Жирон, великий магистр Калатравы. Трудно сделать лучший выбор.

—    Но разве он не принял обет безбрачия? — спросила Изабелла.

—      Его обеты уже сняты.

—    С ним уже разговаривали? Все уже об этом знают? А со мной никто не говорил!..

—    Естественно, что какие-то предварительные переговоры должны были быть проведены. И потом, официальные объявления, приглашения, дюжина платьев должна быть приготовлена, церковь украшена; но, моё дорогое дитя, ты ведь не думаешь, что тебя торопят со свадьбой, не так ли? У тебя есть по крайней мере неделя.

Лицо Изабеллы побледнело, репутация Жирона была ей известна.

Королева ожидала отказа; она уже решила, как на него отреагировать. Но она оказалась не готова к тому, что сделала Беатрис.

Сверкая чёрными глазами, Беатрис вскочила на ноги. Неожиданным жестом, которому было суждено стать известным за пределами дворца, распространиться по всему королевству и в конце концов завоевать постоянное место в анналах жалкого правления Генриха Бессильного, девушка выхватила спрятанный на груди кинжал, и он блеснул перед глазами королевы Хуаны.

—    Бог никогда не допустит такого поругания! — вскричала она. — И я тоже.

Королева Хуана кинулась прочь. В бессильной ярости она крикнула им с порога:

—    Вы станете лучшего мнения о доне Педро, после того как немного поголодаете!

Комната немедленно наполнилась стражей. Должно быть, мавры незаметно просачивались обратно во дворец — ещё один зловещий знак. Огромный неуклюжий язычник шарил рукой по телу Беатрис в поисках спрятанных кинжалов, другой рукой зажимая ей рот.

—    Постыдитесь! — вскричала Изабелла и, обратившись к Беатрис, добавила: — Пожалуйста, не делай наше положение ещё хуже, чем оно есть на самом деле.

Мавр пожал плечами:

—    Я не могу рисковать и получить удар ножом в спину, пока мы будем провожать ваше высочество и эту тигрицу к месту вашего уединения. Таков приказ короля!

Изабелла взяла Беатрис за руку; они были беззащитны и позволили увести себя. Из весёлых, ярко освещённых королевских апартаментов они оказались в комнате, лишённой всякой мебели, с окнами, забранными решёткой, где гуляли сквозняки. Они слышали, как загремели тяжёлые засовы, как удалялись шаги мавров по выложенному каменными плитами полу, становясь всё тише и тише, до тех пор, пока не хлопнула ещё одна дверь, оставив их в одиночестве и темноте.

Голос Изабеллы зазвучал гулко и жутко в пустоте комнаты:

—    Боже мой, позволь мне умереть, прежде чем меня заставят стать женой дона Педро!

Беатрис судорожно зарыдала, нашла в темноте Изабеллу и прижалась к ней, обнаружив, что та стояла на коленях.

—    Это моя вина! Я должна была промолчать и дать тебе согласиться или притвориться, я уж не знаю.

—      Но я никогда не соглашусь, Беатрис!..

Прошёл день, и ещё один, никто не появлялся у дверей их тюрьмы; узницам не принесли ни огарка свечи, ни какой-нибудь пищи, ни даже воды. Приговорённым к смерти преступникам и тем давали воду!.. Но Беатрис не хотела умирать.

—    Может, ты позовёшь их и притворишься, что согласна? — умоляла она.

Изабелла позвала. Но только для того, чтобы попросить освободить Беатрис. Далёкая дверь скрипнула: за ними наблюдали. Но это была не та просьба, которую ждала королева Хуана, и дверь вновь закрылась.

Но внезапно утром третьего дня появились слуги, еда, вода, мебель, ковры...

Случилось то, о чём менестрели потом слагали песни, когда пиршественные столы огромных залов накрывались и огонь уютно горел в каминах. «Это всего лишь легенды, легенды, — звучали в последующие века голоса историков. — Слишком удачное совпадение!»

Но для Изабеллы и Беатрис это было триумфом надежды и молитвы. Бог ли, дьявол ли, кто-то из них вмешался в ход развития событий. И прервал грешную жизнь дона Педро Жирона.

Он уже отправился в путь из своего замка в Алмагро, надушив остроконечные усы, в новом бархатном камзоле и с буйной свитой весёлых пьяных собутыльников. Их энтузиазм был так велик, что три чистокровные воинские лошади использовались как вьючные, чтобы с большей скоростью везти огромные количества вина. Звучали фанфары, раздавался смех, и яркие вымпелы развевались на ветру. Подбадриваемый грубыми шутками и непристойностями, которые по традиции сопровождали жениха, магистр Калатравы почти добрался до цели.

—    Ещё несколько последних часов! — кричали друзья. — Смотри не загони свою лошадь.

—   Мы приедем сегодня ночью, и вот тогда я себя покажу, — отвечал он.

—    Не стоит, лучше остановись и отдохни, сохранишь больше сил для любовной схватки!

—    Вы считаете, что мне нужно восстановить силы? Ха-ха-ха!

Но всё же дон Педро остановился на ночлег.

Ночью он внезапно почувствовал себя очень плохо. Горло перехватывало; почти невозможно было наполнить лёгкие воздухом. Казалось, невидимые костлявые пальцы обхватили и крепко сжали его шею. Задыхаясь, он сдавленно шептал, что кто-то душит его.

Лечил его известный доктор, но улучшения не последовало. Дон Педро Жирон протянул ещё сутки и, выкрикивая ругательства, умер. Многочисленные титулы и огромные поместья, не имеющие отношения к ордену, перешли к трём его незаконным сыновьям. Очень скоро новости долетели до Вальядолида и положили конец заключению Изабеллы.

Весть о смерти великого магистра мгновенно разнеслась по всей Европе.

Во Франции король Людовик XI одобрительно ухмыльнулся:

—    Поразить врага на таком расстоянии — большое искусство. За этой маленькой испанкой необходимо последить.

В Англии Ричард Йоркский задумчиво произнёс:

—    Такая спутница жизни могла бы помочь мне добраться до британского трона, если бы я мог ухитриться жениться на ней!

В Португалии король Альфонсо был раздосадован:

—    Я никогда не предполагал в ней такой глубины, я обязательно должен на ней жениться, прежде чем она станет слишком могущественной...

Такова была репутация двора короля Генриха и таков был характер королевских семейств в XV веке. Хотя уважаемый доктор, подписывая заключение о смерти, ясно указал, что великий магистр умер от острого воспаления горла, которое перешло в ангину, в этом году свирепствовавшую в округе и унёсшую много жизней как взрослых, так и детей.

Только в Арагоне никто не ухмылялся.

Старый король Хуан спросил у своего сына:

—    Фердинанд, что ты подумал о принцессе Кастилии во время той встречи на острове фазанов?

—      Сир, у неё очаровательные плечи и спина.

—    Я бы отдал половину содержимого своих сундуков, чтобы заставить её обернуться к нам, — задумчиво протянул Хуан.

—      Я всегда желал союза с Кастилией.

—      И я тоже...

Случай, сыгравший главную роль в судьбе Изабеллы, теперь способствовал заговору, чтобы разрушить планы королевы Хуаны и короля Генриха. Всё королевство оказалось опять расколотым надвое: королевские герольды провозглашали радостные новости о том, что инфанта выходит замуж за великого магистра Калатравы, в то же время герольды мятежников мчались по всем направлениям с известием о том, что великий магистр умер, а инфанта — пленница во дворце.

Мятежники снова взялись за оружие, и не только для того, чтобы защитить Изабеллу. В заявлении о свадьбе инфанты помимо всего прочего говорилось, что договор в Медине-дель-Кампо утратил свою силу. Это означало возвращение дона Белтрана ко двору, восстановление ла Белтранехи в правах наследования, усиление влияния мавров и продолжение всех прежних злоупотреблений. Короче говоря, всё возвращалось на круги своя.

На этот раз пролилась кровь.

В конце августа мятежники и королевская армия встретились в Альмедо. Силы были примерно равны. Из своего лагеря архиепископ Каррилло отправил герольда с торжественным старомодным вызовом на поединок дону Белтрану, сообщая, что пришло его время, так как не меньше сорока кабальеро лично поклялись убить его. Дон Белтран отправил назад посланца с детальным описанием своей одежды, чтобы помочь врагам обнаружить его в ходе битвы: пусть они ищут высокого рыцаря на белом коне, в серебристо-серых доспехах и зелёным шарфом на шлеме, полученном от королевы в знак благосклонности.

Дон Альфонсо, хотя доспехи тяжело висели на его щуплой и слабой фигуре, тоже принял участие в сражении. Но он мог бы не раз погибнуть, если бы архиепископ Каррилло, в пурпурной ризе с вышитым на ней белым крестом, накинутой поверх кирасы из толедской стали, не подоспевал, громадный и яростно рычащий, всякий раз, когда давка вокруг юноши становилась слишком опасной. В течение всего дня сражения дон Белтран показывал пример доблести и чести, заставляя королеву млеть от любви: его серебристо-серые доспехи покраснели от крови поклявшихся его убить кабальеро. Он задавал тон в битве, которая продолжалась до тех пор, пока солнце не село и обе армии не разошлись из-за темноты и усталости. Никто из главных действующих лиц не был убит. (Король Генрих покинул поле битвы ещё утром и спрятался в доме крестьянина.)

Каррилло послал разведывательный отряд, чтобы отыскать его, когда по взаимному согласию на ночь сражение прекратилось. Но король Генрих зарылся в стог сена, и найти его не смогли.

На следующий день сражение возобновилось. В конце дня обе армии покинули поле битвы, унося убитых и раненых, сопровождаемые грохотом барабанов и рёвом труб, с победными песнями.

...Когда стало ясно, что гражданская война неизбежна, королева Хуана с ла Белтранехой укрылась в Сеговии, надёжно укреплённом городе. Вместе с ней под сильной охраной находилась Изабелла, наполовину пленница, наполовину гостья. Война — дело мужчин...

Теперь в Кастилии возникло двоевластие, так как повстанцы безвозвратно отреклись от Генриха, выступив с оружием против него.

Им оставалось только одно — объявить королём Альфонсо, брата Изабеллы.

Глава 8


Коронация являла собой жалкое зрелище.

Авила, место коронации Альфонсо, — город, окружённый со всех сторон гранитной стеной, увенчанной множеством наблюдательных башен, — настоящее воплощение образа, который возникает при словах «крепость в Испании». Джеффри Чосер писал об этом городе, но писал он, будучи иностранцем, на далёком, северном острове. Для него образ Авилы представлялся в розовом свете, облечённым туманной романтической дымкой.

Для Изабеллы же, которая хорошо знала город, крепости в Испании были далеки от романтики. Стены Авилы были не розовыми, а серыми, высеченными из камня, добытого в горах, которые высились в отдалении, устремляясь пиками к небу.

В коронации Альфонсо было что-то странное и нереальное. И Изабелла, воспитанная в уважении к святости трона, вне зависимости от того, кто в данный момент его занимает, увидела нечто кощунственное в событиях, происшедших в Авиле.

За городом на равнине, где людям было удобно собираться, чтобы наблюдать за церемонией, архиепископ Каррилло и другие мятежники воздвигли большой деревянный помост, приподнятый над землёй. На нём был сооружён трон, а на троне сидело чучело, изображавшее короля Кастилии Генриха IV, в короне, со скипетром и мечом. Хотя корона была из фольги, драгоценности — фальшивые, меч представлял собой просто крашеное дерево, а чучело было сделано из соломы, всё-таки это был король, и многие крестьяне, собравшиеся, чтобы посмотреть это зрелище, снимали шапки.

Группа музыкантов приглушённо заиграла похоронный марш. Один за другим главари мятежников приближались к трону с чучелом, срывали королевские регалии и бросали их на землю: царственный меч, который не защищал государство; скипетр власти, которой Генрих злоупотреблял; корону, которой оказался недостоин. Затем в сопровождении яростного грохота барабанов, символизировавшего гнев подданных короля, само чучело стащили с платформы. Мятежные гранды восторженно закричали; большинство простолюдинов поспешили к ним присоединиться; но некоторые тяжело и осуждающе завздыхали.

Альфонсо под звуки фанфар занял освободившийся трон — здесь даже те, кто горестно вздыхал, присоединились к приветствиям юному королю, против которого никто не держал зла и от которого можно было ждать так много хорошего. Чучело, брошенное на землю, было забыто, все вокруг веселились, и король Альфонсо с триумфом вернулся в Авилу.

Изабелла, находясь в алькасаре в Сеговии, узнав о такой «коронации», была опечалена.

В более организованном государстве одновременное существование двух королей потребовало бы немедленного разрешения этой проблемы: либо тот, либо другой должен быть повержен. Но уже в течение многих лет в Кастилии порядка не было.

Хаос нарастал. В состоянии беспорядка можно было жить только тогда, если это становилось привычным. Теперь, когда Альфонсо был коронован, понимая, что битва при Альмедо вовсе не была блистательной победой, мятежники лишились определённой доли своего энтузиазма. Гражданская война не возобновилась. Вместо неё разразились бесчисленные малые войны по всему королевству: сосед против соседа, крепость против крепости. Дороги стали опасными. В лесах хозяйничали банды разбойников. Крестьяне всего боялись: никто не знал, будет ли собрано то, что посеяно, и возможно ли будет сохранить собранный урожай, или его заберёт хозяин крепости, находящейся на расстоянии лье. Ходили слухи о вспышке чумы. Среди знатных грандов процветай интриги, постоянные переходы от одной враждующей стороны к другой. Страна замерла в ожидании...

В Авиле Альфонсо умолял архиепископа:

—    Сир, неужели моя сестра должна навсегда остаться пленницей в Сеговии?

—    Мой дорогой, — отвечал прелат, — она вовсе не пленница. Ну, не совсем пленница. Мы не можем выступать до тех пор, пока не станем сильнее.

—     Я хочу немедленно повести армию в Сеговию!

—    Хм-м... — отозвался Каррилло, потирая подбородок своей огромной рукой. — Я не могу сказать, что армия не пойдёт за тобой, но вы все погибнете. Сеговия неприступна.

Это была правда. Сеговия была самой мощной крепостью в Испании. Эти древние стены были воздвигнуты ещё римлянами, а во времена империи римляне строили на века.

На глазах короля Альфонсо появились слёзы гнева и досады.

Каррилло положил тяжёлую руку на его плечо:

—    Не принимай этого близко к сердцу. Твоя сестра дважды, трижды в безопасности. Она, конечно, страдает от волнения и скуки, как и все женщины во время войн. Но она в полной безопасности.

—    Я не разделяю благодушия вашего преподобия, — сердито ответил Альфонсо.

Каррилло разразился громким смехом.

—    Тогда я должен сказать тебе следующее. Первое: если уж мы не можем взять Сеговию, то и никто не сможет, поэтому тебе не нужно бояться, что на этот город совершит набег гранд в случае каких-либо беспорядков по соседству. Второе: каким бы сильным ни был этот город, он падёт сам, как только наша партия станет достаточно сильной, чтобы внушить страх королю Генриху. Защитники сами распахнут ворота. Самый лучший способ усиления нашей партии — это причинить вред Изабелле. Испанцев очень раздражает, когда причиняют зло молодым красивым принцессам. Генрих хорошо эго знает: он постарается избежать такой грубой ошибки.

Альфонсо охватила дрожь, как будто ему стало холодно.

—       Но ведь королева Хуана пыталась отравить меня!..

—    Да, это так. Но поверь мне, Альфонсо, я больше знаю об этом грешном мире, чем ты, и смерть твоей сестры, которую я люблю так же сильно, как и ты, не является целью, на которую теперь направлена злая сила королевства. Её будут охранять тщательнее, чем сокровища самого Генриха, вернее, то, что от них осталось, — всем известно, что он перевёз свою казну в Сеговию для безопасности. Хотелось бы мне, чтобы эти остатки были у меня! — Добродушное настроение Каррилло сменилось мрачным. Он был слишком горд, чтобы признать, что средств у мятежников слишком мало.

—    Я уважаю вашу мудрость, сир, но не могу быть спокойным, пока Изабелла находится в пределах досягаемости королевы Хуаны.

—    Спокойствие, юноша: справедливость на нашей стороне, и она восторжествует с помощью молитв и денег.

Каррилло помолчал.

—    Я могу получить деньги у Великого Рабби, он уже стал христианином больше чем наполовину. Я могу взять деньги у Исаака Абрабанеля, он хотя и безнадёжен в том, что касается религии, но обеспокоен возможностью гибели своих людей от чумы.

—      Евреи окажут мне поддержку?

—    Хорошие — да, плохие — нет. У них всё так же, как и у христиан. А почему бы и нет? Великий Рабби ненавидит Генриха за то, что тот сделал с этой страной. Абрабанеля больше интересует судьба его людей, и, если я скажу ему, что моим проповедникам позволено в своих проповедях напоминать, что евреи в действительности не занимаются отравлением колодцев и не насылают чуму, он без всякого сомнения сделает взнос в нашу пользу.

—   Разве проповедники всегда говорят об этом в своих проповедях?

—    Они проповедуют Евангелие. Я никогда не позволяю им вмешиваться в политику, если только в этом нет необходимости.

Альфонсо бросил взгляд на руку Каррилло, всё ещё находившуюся на перевязи.

—    Я благодарю Бога, сир, за то, что вы вмешались в политику. Если евреи смогут помочь Изабелле, я буду благодарить Бога и за это.

—    Ты станешь хорошим королём — мягко произнёс Каррилло. — Помни, они не все плохие люди, и никто из них не может быть настолько плох, как мавры. Иногда фанатики, такие как Торквемада, святой приор Санта Круз, который считает мои взгляды слишком либеральными, меня упрекают — называют это слабостью. Но храбрый еврейский воин является комендантом алькасара короля Генриха в Сеговии и охраняет королевские сокровища, как будто они принадлежат ему самому. А еврейский врач только что удалил катаракту, которая лишила зрения короля Хуана Арагонского. И теперь он видит, как двадцатилетний юноша. Нет-нет, у евреев есть много хорошего, они обладают большими способностями. Хотя, естественно, мы никогда не должны ослаблять наших усилий, чтобы обратить их в христианство.

Насколько простыми были уроки Торквемады по сравнению с уроками управления государством, которые нужно было изучить Альфонсо, ставшему королём.

—     Я думаю, что дон Фадрик тоже поможет нам, — продолжал архиепископ. — Дон Фадрик, верховный адмирал Кастилии. Возможно, он ослабит «завязки кошелька» своего внука Фердинанда Арагонского. Ты должен получше узнать Фердинанда, Альфонсо; он управляет финансами своего отца. У принца острый ум, на его плечах голова государственного мужа! Но он скуп! Во славу Божью! Как он скуп!.. Луи Французский — просто мот по сравнению с наследным принцем Арагона!

Архиепископ анализировал возможные новые доходы так же спокойно, как расставлял войска в битве.

—      И тогда я поведу армию в Сеговию?

—      Обещаю. И я буду вместе стобой.

—      Как скоро это случится?

—    Я в таком же нетерпении, как и ты. Но нужно ещё немного подождать, мой мальчик...


Королева Хуана обладала острым чувством самосохранения. Она умела предвидеть перемены политических ветров. Сейчас она ощутила прямую угрозу для себя. Поэтому она была вежлива, едва ли не почтительна по отношению к своей заложнице и к её любимой подруге Беатрис. Им определили самые лучшие апартаменты в старой крепости. Группа высокорожденных фрейлин должна была им прислуживать. Никогда прежде Изабелла не жила в такой роскоши. Однако выходить за пределы крепостных стен было запрещено.

...— В беспокойные времена, — сказала королева Хуана, пожимая своими красивыми плечами, — что могут сделать женщины? Король никогда не простит мне, если я разрешу его сводной сестре уехать, когда дороги стали так опасны.

—    Король скоро сделает все дороги безопасными ради своей сестры, — насмешливо ответила Беатрис.

Хуана покраснела от злости.

—    Ты прекрасно знаешь, какого короля я имею в визу.

Изабелла улыбнулась, слушая этот диалог...

Летние дни были длинными и жаркими, ночи гнетущими и шумными, полными возгласов стражников и солдатских шагов по гранитному полу. Изабелле, которая редко пила вино, казалось, что вода из крепостного источника была горькой; она тоскливо смотрела на мощный древнеримский акведук, который снабжал остальной город прозрачной водой прямо с гор Сьерра-Фуэнфиа на юге. Горы казались близкими и безупречно чистыми. Часто приезжали и уезжали герольды, все они носили ливреи короля Генриха. Хуана говорила, что они не привозили никаких политических новостей, и, так как её отношение к пленницам не менялось, Изабелла была склонна ей верить. По-видимому, неопределённое положение сохранялось. Лето шло к концу, и голубовато-зелёный цвет гор Гуадаррама сменился на свинцовый: период роста заканчивался, и зелень умирала.

Беатрис часто беспокойными шагами мерила зубчатую стену крепости, бросая уничтожающие взгляды на стражу, которая отказывалась отвечать на любые вопросы, хотя всегда с уважением приветствовала её. После того как она проходила, солдаты хмыкали, подмигивали друг другу, подталкивая друг друга локтями в бок. «Разве ты не отдал бы свой дневной заработок за одну только ночь с ней?» — «Годовую плату!» — «Ты не смог бы протянуть целый год!» — «Кому удастся выдержать целую ночь с пантерой?» — «Но зато какую ночь!» Стража тоже скучала и ничего не знала о том, что делается в мире.

В один особенно душный день Беатрис решилась пренебречь единственным ограничением, которое установила королева Хуана на их передвижения в крепости. Она остановилась у дверей квадратной главной башни и вошла внутрь. Башня была самым высоким и крепким сооружением крепости: массивная, кирпичной кладки, по сути — крепость внутри крепости. Вся остальная часть крепости могла быть захвачена, но если защищавшиеся удерживали в руках главную башню, то надежда оставалась.

Беатрис не могла войти в запретную дверь без сопротивления. Стражник-ветеран с лицом, покрытым шрамами, взглянул на неё, пользуясь преимуществом своего роста, — он был на целую голову выше — и произнёс:

— Вы не можете войти сюда, юная госпожа.

У него перехватило дыхание от тех слов, которые в ответ Беатрис произнесла ясным чистым девическим голосом. Она с силой отпихнула его в сторону, так что доспехи зазвенели, ударившись о каменную стену, и вихрем пробежала мимо.

— Клянусь пятью священными ранами Господа! — воскликнул солдат. — Никогда прежде я не слышал, чтобы женщина произносила такие слова! — Он вглядывался в темноту внутри главной башни, но Беатрис уже исчезла. Ну что ж, пусть, ей будет хуже.

Он улыбнулся. В эту часть алькасара женщины редко заходили, и появление Беатрис внесло разнообразие в монотонное несение службы. Солдат не беспокоился: внутри башни находилась ещё стража, тем более что одинокая девушка, каким бы острым ни был её язычок и сильной рука, едва ли могла представлять собой угрозу для королевских сокровищ.

Беатрис пересекла тёмный зал, юбки её шуршали от быстрых шагов. Она миновала несколько тяжёлых дубовых дверей, крепко запертых на замок. Позади, как вход в туннель, ярко освещённая дверь становилась всё меньше и меньше. Казалось, она попала в подземную темницу. Беатрис почувствовала себя неуютно, ей захотелось очутиться на солнце; но она не повернула назад. Приблизившись к крутой лестнице в конце коридора, она подобрала юбки и стала поспешно взбираться наверх. Лестница была длинной и без перил. Беатрис поднималась по ней, придерживаясь за стену.

Внезапно лестница кончилась как раз под крышей башни. Здесь уже было не так мрачно, в огромной комнате было много окон, хотя и узких, забранных решётками, но всё же пропускающих свет. Вокруг — оружие, доспехи, груды пушечных ядер из камня и металла. Пол был покрыт толстыми мавританскими коврами, на стенах висели картины, в канделябрах стояли восковые свечи. В углу находилась медная жаровня, в которой зимой жгли уголь, чтобы обогреть комнату. У одной из стен стояли кровать и маленький обеденный стол, как раз на одного человека. Кровать была простой и прочной, такими кроватями пользовались солдаты в военном лагере. В противоположность этому столовый прибор был роскошен: серебряная тарелка, серебряный кубок, хрустальный графин, серебряная ложка. Рядом с ложкой лежала одна из тех странных штук, называемых вилками, которыми начали пользоваться утончённые люди, чтобы подносить пищу ко рту, вместо того чтобы пользоваться пальцами, как это делали все остальные. Говорили, что этот обычай, как и многие другие не менее странные, зародился в Италии. Большинство испанцев считало, что, должно быть, у итальянцев слишком грязные руки, если они опасаются трогать ими пищу. Беатрис никогда прежде не видела вилок, хотя и слышала об их существовании.

Внезапно мужской голос вкрадчиво произнёс:

—    Какому счастливому повороту судьбы я обязан честью принимать у себя сеньориту де Бобадилла? Мне не сообщили, что королева Хуана изменила свой приказ.

Беатрис мгновенно повернулась, юбки её взлетели, как у танцовщицы, коснувшись обтянутых бархатом ног мужчины, стоявшего совсем рядом.

—    Я думала, что я здесь одна, — выдохнула Беатрис.

—    И я думал, что я здесь один, — отозвался мужчина, кланяясь, впрочем, не слишком низко. — Как приятно обнаружить, что между нами есть что-то общее. То есть что мы оба ошибались. — Мужчина был высок и смугл, с лицом учёного, которое странным образом противоречило его крупным солдатским рукам, В свою очередь, руки солдата были чистыми, как у монаха, правая была даже чуть испачкана чернилами.

Беатрис сделала реверанс и улыбнулась:

—    Похоже, что вы знаете меня, сеньор, но я не имею чести знать вас, хотя я думала, что видела всех мужчин в крепости.

—    Я — Андрес де Кабрера, — представился незнакомец.

—      Комендант алькасара?

—    Полностью к вашим услугам, сеньорита де Бобадилла.

—    Но... я считала, что комендант болен, так как никогда не видела его за столом в обеденном зале.

Де Кабрера молча смотрел на неё. Может, он женоненавистник и ненавидит это нашествие королев, инфант и фрейлин в свой замок. Хотя он не был похож на женоненавистника, Беатрис казалось, что он разглядывает её с особым вниманием. Она опустила глаза: какое-то непривычное смущение охватило её.

—     Я совершенно здоров, сеньорита.

—    Я думала, что вы гораздо старше, — произнесла Беатрис. — Мой отец — комендант алькасара в Аревало.

—    Да, я знаю. Дон Педро де Бобадилла счастлив и в выполнении своего долга, и в том, что имеет такую дочь.

—    Крепость дона Андреса де Кабреры гораздо привлекательнее, и дочь дона Андреса, если она у него есть, должно быть, тоже.

—    Об этом я узнаю только тогда, когда у меня появится дочь, сеньора, а её у меня не будет до тех пор, пока я не женюсь. — Он слегка улыбнулся. — Очень приятно отвечать на ваши вопросы обо мне.

Беатрис покраснела.

—    Я не хотела интересоваться вашими личными делами, у меня вовсе не было такого намерения. Вы позволите мне уйти?

—    Королева рассердится: вы не должны были приходить сюда. Старый Санчес, что стоит у двери, — сплетник, он всем расскажет, как девушке удалось одержать над ним победу, сначала с помощью слов, а затем и путём прямого нападения, в результате чего он оказался прижатым к стене.

Краска на щеках Беатрис выступила сильнее.

—      Вы слышали, что я говорила?

—    Увы, — улыбнулся комендант, — я всё слышал и видел, сеньорита.

—    Он так сильно рассердил меня! Мне ужасно стыдно. Но как вам удалось это услышать?

—      Идите сюда, я покажу вам.

Они прошли в угол комнаты: пол здесь был сделан таким образом, что располагался прямо над внешней стеной башни, люк в полу был открыт. Беатрис были знакомы обычные навесные бойницы в крепостях, которые давали возможность защитникам лить кипящее масло и расплавленный свинец на головы нападающих; но она никогда не видела такого большого отверстия, как это.

—    Этот люк как раз над главными воротами башни, поэтому он так велик, — объяснил де Кабрера. — Я часто открываю его, чтобы подышать свежим воздухом, и случилось так, что я видел, как вы вошли в башню.

—      Вы всегда здесь живете?

—      Я имел честь уступить мои комнаты инфанте и вам.

Беатрис подошла к зияющему отверстию и наклонилась над ним.

Де Кабрера схватил её за руку.

—    Осторожнее! — Он произнёс эти слова резко, будто обращаясь к непослушному ребёнку.

Беатрис позволила отвести себя в сторону.

—    Я очень боюсь высоты, — призналась она, — но мне хотелось посмотреть.

—    Я лучше закрою это отверстие, — сказал он. — Если с вами что-то случится, то мне лучше будет броситься вниз вслед за вами.

Над любым другим мужчиной Беатрис бы просто посмеялась: «Разве вам не всё равно, упаду я или нет?» Но у неё почему-то не было желания дразнить коменданта, лицо которого было мрачным и решительным.

—      Я не понимаю, дон Андрес.

—     Если король Альфонсо выиграет войну, он повесит меня за то, что я не уследил за лучшей подругой его сестры. Если победит король Генрих, то он повесит меня за то, что я позволил вражескому шпиону побывать в его сокровищнице. Вот так обстоят дела, сеньорита. Ваше присутствие здесь чревато неприятностями, хотя я и не хотел бы, чтобы вы уходили.

—      Я уйду сейчас же, дон Андрес.

—    Я уже закрыл люк, не так ли? Разве вам так уж необходимо идти?

—    Я вообще не должна была сюда приходить. Я знала о приказе королевы Хуаны, но была сердита на весь мир: мне до смерти надоело быть пленницей.

—      Я благодарю Бога за то, что вы пришли.

—     Тем не менее я опоздаю к обеду, если ещё задержусь.

Он промолчал.

—    Почему комендант крепости никогда не обедает вместе с королевой, дон Андрес?

Де Кабрера задумался.

—     Позвольте мне показать вам портрет моего отца, сеньорита. — Он подвёл её к одному из портретов, висевших на грубой каменной стене комнаты.

Портрет изображал престарелого гранда Кастилии, на шее которого висела министерская цепь, с длинной неухоженной бородой патриарха времён Старого Завета. Его плечи были укутаны мантией с длинной голубой бахромой, какие носили евреи на молитве с незапамятных времён.

—    Он был министром финансов покойного короля, — сказал де Кабрера. — И умер ещё до моего рождения. Моя мать, христианка, вырастила и воспитала меня в истинной вере. Но королева Хуана утверждает, что я еврей и что она не сядет за один стол с евреем.

Беатрис была озадачена. Ведь у любого гранда, даже у маркиза Виллены, есть хоть капля еврейской крови — достаточно покопаться в его родословной.

Дон Андрес продолжал:

—    Я считаю, что в жилах наших знатных семейств течёт много крови евреев, особенно на юге. Было бы странно, если бы её не было после семи веков пребывания евреев в Испании. Что же касается меня, то, вероятно, моя христианская вера простирается не так далеко в прошлое, как хотелось бы королеве.

Этого было достаточно, чтобы успокоить Беатрис де Бобадиллу; и она подтвердила это со своей обычной прямотой. От благодарности щёки дона Андреса порозовели. Он взял Беатрис за руку и почтительно поцеловал.

—      Моя сеньорита, я целую ваши руки...

Она не стала отнимать руки, хотя этот поцелуй был далёк от обычного лёгкого прикосновения губ, продиктованного простой вежливостью.

—    А если бы я не контролировал себя, — добавил он с улыбкой, — я расцеловал бы и ваши ноги, воплотив в действительность слова: целую ваши руки и ножки.

Беатрис никогда не думала, что кто-нибудь и в самом деле так делает.

—    Это устаревшее и довольно глупое выражение, — ответила она. — Но очень приятно его слышать.

—    Когда-то эти слова отражали реальные действия, сеньорита. Это выражение ведёт своё происхождение от мавров: рабы у мавров всё ещё целуют руки и ноги своего хозяина.

—    Я знаю, что не слишком образованна, сеньор комендант, — Беатрис коснулась чернильного пятна на его руке. С помощью этого лёгкого жеста ей удалось освободить свои руки: Андрес де Кабрера, по-видимому, собирался держать их всё время.

—    О, чернила, — засмеялся он. — Помимо охраны сокровищ короля Генриха я также должен каждую неделю пересчитывать их и заполнять свои книги; хотя он никогда не смотрит их. Но как я уже говорил вам, я слишком дисциплинирован и продолжаю выполнять эту обязанность.

—    Мне кажется, что сокровищ осталось немного, — сказала Беатрис. — Из-за того образа жизни, который он ведёт, и бесконечных трат.

Комендант странным взглядом посмотрел на неё:

—    Вы можете быть самым красивым и опасным шпионом на свете, сеньорита.

—    На самом деле, — презрительно ответила она, — мне совершенно всё равно, обладает ли король Генрих одним золотым или миллионами! Я жила при дворе и видела, насколько он расточителен и как глупо обращается со своими деньгами. Повторяю, мне совершенно всё равно, пусты или полны сундуки за этой дверью!

—    Да, — усмехнулся комендант, — именно за этой дверью он и держит свои сокровища.

—      Я не спрашивала вас об этом.

—    А я не имею ничего против рассказать об этом: ведь никто, кроме короля, не войдёт туда, пока жив комендант этой крепости.

—    Дон Андрес, я не шпионка. Я вообще не должна была входить в эту башню. Но я так устала от заточения и беспокойства за Изабеллу, которая становится всё бледнее и печальнее с каждым днём!.. Хотя никогда не жалуется. Неужели она никогда не получит свободы? Для себя мне ничего не нужно.

—   Я в тысячу раз охотнее освободил бы её, нежели вас.

—      Я не поняла вас, дон Андрес.

—    Ведь, получив свободу, вы покинете эту крепость?

Он требовал слишком много и слишком рано.

—    Будет ли достаточно, если я отвечу: сейчас мне уже не так хочется отсюда уехать, как раньше?

—    Бог благословит вас за это, сеньорита! Этого будет достаточно. Пока...

Они спустились вниз по лестнице, которая теперь показалась Беатрис совсем короткой, дон Андрес держал её под руку и шёл с внешней стороны лестницы, где не было перил, совсем близко к головокружительному провалу.

—    Осторожней, — сказала она, — ведь лестница такая узкая.

—    Мне бы хотелось, чтобы строители сделали её ещё уже...

В самом низу у двери, где свет заходящего солнца становился всё ярче, по мере того как они приближались к выходу, дон Андрес спросил:

—      Я увижу вас снова, Беатрис?

Он опустил принятое обращение «сеньорита», это было неожиданно, но приятно.

—    Но не в башне, дон Андрес. Я же могу совершить кражу!

—    Вы уже совершили её, Беатрис: украли то, над чем не властны ни я, ни король.

—      Уже очень поздно...

Он не ускорил своих нарочито медленных шагов.

—    Нет, не в башне. Я не могу позволить вам посещать жильё мужчины. Но я иногда хожу на утреннюю службу в часовню. Королева Хуана вообще редко молится и никогда не делает этого рано утром. Я не могу чувствовать себя свободно в своих молитвах, когда её глаза с презрением говорят мне: еврей.

У двери кираса старого Санчеса вновь звякнула о стену башни, но на этот раз потому, что он в удивлении отступил в сторону, когда Беатрис появилась вместе с комендантом.

—    Сеньорита де Бобадилла заблудилась, — твёрдо произнёс комендант, — и по ошибке вошла в главную башню.

Лицо стражника расплылось в грубой усмешке, выражающей полное понимание.

—    Попридержи язык! — В голосе коменданта зазвучал металл.

—      Но я же ничего не сказал, дон Андрес!

—    Постарайся и дальше не говорить лишнего, если хочешь сохранить своё место!

—    Да, да, сеньор комендант. Клянусь Богом, никому ни слова.

—   Вы уверены, что он будет молчать? — спросила Беатрис.

—    О нет, — просто ответил Андрес. — Невозможно совсем избежать распространения сплетен. Но теперь его слова будут правдой.

—     Правдой?

—     Он будет говорить, что я влюбился в вас.

—     Он будет так говорить?

—    Он будет говорить, что я хотел бы, чтобы Беатрис де Бобадилла стала моей женой.

—     Вашей женой?

—     Он заставит нас пожениться в течение недели.

—    О нет, дон Андрес, пожалуйста, не через неделю. Не так скоро: Изабелла будет в шоке.

—    Мне кажется, что не будет предательством по отношению к моему королю сообщить вам, что принцесса Изабелла не останется гостьей в этом замке через неделю...

Так уж повелось, что Изабелла тоже иногда молилась ранним утром. Её отец умер, когда ей было всего два года, а ум матери увял прежде, чем она стала подростком, поэтому она рано научилась молиться. Ей не с кем больше было разговаривать. И Бог, который был близок всем испанцам, казалось, был особенно близок кастильской инфанте. Ему она поверяла свои маленькие тайны, ещё когда была совсем ребёнком. По мере взросления росла и её вера в Бога. И теперь, когда она уже стала взрослой, привычка молиться стала настоятельной и неискоренимой, а успокоение от молитвы было огромным облегчением той тяжести, которую она ощущала из внешнего мира — мира мужчин и войн. За последние несколько дней на крепость обрушился шквал курьеров. Королева Хуана по-прежнему скрытничала. Беатрис попеременно то светилась радостью, то излучала уныние.

Однажды ранним утром, сырым и туманным, Изабелла выскользнула из постели, накинула платье и отправилась в часовню. У дверей часовни она замерла. Беатрис и незнакомый мужчина стояли на коленях рядом. Он держал её за руку, и они разговаривали, лица их почти соприкасались, шёпот был горячим и полным взаимопонимания.

Изабелла была поражена увиденным. В те времена люди частенько собирались в церквах, когда там не проводились службы, чтобы посплетничать, отдохнуть или просто провести время, погрызть в компании орешки и сладости. Даже театральные представления разыгрывались в церквах, с костюмами, декорациями и музыкальным сопровождением, под громкие вздохи зрителей, когда актёр, изображавший святого, погибал, или взрывы аплодисментов, когда актёр, изображавший грешника, падал в дымящуюся пасть жуткого сценического дьявола под адский грохот самого большого барабана, который только смогли найти в деревне. Иногда в церквах назначались и свидания.

Нахмурившись, Изабелла вернулась в свою комнату. С Беатрис было необходимо поговорить, и если та откажется прислушаться к её словам, то придётся поговорить с самой королевой.

Вскоре в комнату на цыпочках вернулась Беатрис, её лицо горело, туфли она держала в руках. Внезапно она обнаружила, что свечи зажжены, а Изабелла не спит и смотрит на неё с неодобрением.

—    Пресвятая Мария! Я думала, что ты спишь, — произнесла Беатрис.

—      Я не сплю.

—      Но почему ты полностью одета?

—    Человек одевается, когда отправляется в часовню молиться.

—      Ты… ты ходила в часовню?

—      Да. И вернулась, не помолившись.

С несчастным видом Беатрис опустилась на кровать, в её чёрных глазах засверкали слёзы.

—    Так, значит, ты нас видела. Как ужасно это должно было выглядеть. Но он — благородный человек, комендант крепости.

—    Я не знаю, как выглядит сеньор комендант. Так как он не удосужился мне представиться даже в качестве моего тюремщика, у меня нет никакого желания узнать его получше.

—    Но я узнала его очень хорошо. Пожалуйста, поверь мне, он самый славный, самый рыцарственный среди всех мужчин.

—    Я могу поверить, что ты считаешь его славным, но его поведение далеко от рыцарства.

Крупные слёзы скатились по длинным ресницам и проложили две мокрые дорожки на щеках Беатрис, лицо её побледнело. Эта бледность явно была вызвана какой-то более глубокой причиной, чем простое чувство вины.

—    Я так люблю его, — зарыдала Беатрис. — Он хочет жениться на мне, и я хочу выйти за него замуж.

Изабелла смягчилась. Брак — это совершенно другое дело.

—    Тогда, ради всего святого, почему вы так скрываетесь? Разве необходимо создавать ложное представление о себе?

—     Я боялась того, что ты можешь подумать обо мне...

Изабелла обняла её за плечи и ласково прижала к себе:

—    Милая подруга, разве я когда-нибудь говорила, что не хочу твоего замужества, как бы близка ты мне ни была, как бы сильно я тебя ни любила? Я не отец и не мать: я не могу командовать тобой и не стала бы, даже если бы могла. Может, ты подумала, что я буду обвинять тебя в том, что ты меня предала, выйдя замуж за моего тюремщика?

—    Я действительно боялась того, что ты сочтёшь меня предательницей.

—    Ничего не сделает меня счастливее, чем твой удачный брак. Но не с этим загадочным комендантом, который завлекает даму в священную обитель на тайную встречу. Нет-нет, Беатрис, только не с ним. Он скрывает какую-то постыдную тайну, иначе бы он заявил о своей любви при свете дня, не прячась в темноте часовни в полночь!

—    Его постыдная тайна заключается в том, что он не хочет сталкиваться с королевой Хуаной, которая называет его евреем.

—     А он еврей?

—     Так говорит королева Хуана. Его отец был евреем.

—    Нет-нет, не его отец, не его мать. Он сам — еврей?

—    Его мать была христианкой всю свою жизнь, и Андреса крестили, когда ему было всего три дня от роду. Она вырастила его в истинной вере, и Андрес никогда не изменял христианству. Я люблю его и я точно это знаю.

—      Ну тогда, глупая ты гусыня, он не еврей!

—    Королева Хуана считает его евреем из-за отца и других его предков. Она говорит, что это в крови, поэтому не желает сидеть с ним за одним столом.

У Изабеллы была привычка весело хохотать, когда она чего-то не понимала.

—     Да, она ещё хуже, чем брат Торквемада. Самое плохое, что он говорил о евреях: «Они никогда не меняются, даже если притворяются», и это было тогда, когда он учил Альфонсо и меня быть осторожными с теми, кто меняет веру только ради престижа и выгоды. «Тайные евреи» — так он их называет, потому что они втайне исполняют истинные обряды своих предков. Это делает их лицемерами, бывшими еретиками, лицами, подлежащими судебному разбирательству, ибо нет никого хуже лгунов. Но евреи, которые стойко придерживаются своей веры, не подлежат наказанию.

—    Королева относится к нему с подозрением. Андрес очень чувствителен, а я не знала, что ты думаешь об этих вещах. Некоторые люди считают так же, как и королева Хуана.

Изабелла снова рассмеялась:

—    Каким бессмысленным был бы мир, если бы все так думали! Во мне есть кровь Плантагенетов, но разве это делает меня англичанкой? Во мне есть кровь Валуа, разве от этого я становлюсь француженкой? Мой предок Людовик IX Французский — причислен к лику святых, разве от этого я буду святой? Мой пра-пра-пра-дедушка Генрих Трастамара был незаконнорождённым, разве из-за этого я стану считаться незаконнорождённой? Нет, нет, Беатрис, мы то, что мы есть: Андрес де Кабрера не может быть евреем только потому, что его бедный отец был им.

—    Ты ангел. — Изабелла почувствовала, как Беатрис схватила её руку и горячо поцеловала.

Взрывы эмоций Беатрис иногда смущали Изабеллу; она поднялась и потрепала подругу по волосам:

—   Иди спать, Беатрис. Я буду молить Бога, чтобы он благословил тебя и твою любовь.

Но у Беатрис была ещё одна причина для волнений.

—    В часовне мы с комендантом говорили не только о своих чувствах, — сказала она. — Я сказала Андресу, что тебе не нравится здешняя вода, и спросила, нет ли лёгкого вина в погребах, которое было бы более пригодно для питья.

—   Королева тоже настойчиво предлагает мне вино, Беатрис.

—      Я ему сказала об этом. Он задумался.

—    Королева всегда так делала, но в последнее время она настаивает на вине слишком часто. Однако любая, даже самая плохая вода лучше, чем те напитки, которые пьют за королевским столом. Но если у коменданта есть лёгкое вино, то я была бы ему благодарна.

Беатрис странно посмотрела на неё:

—   Он не хочет, чтобы ты пила вино; он практически запретил это делать.

—      Запретил мне?

—      И мне тоже.

Изабелла улыбнулась:

—    Для меня вино значит не так уж много, но мне будет интересно посмотреть на тебя, Беатрис, если ты станешь пить только воду!

—    Боюсь, что это очень важно, Изабелла. Андрес — человек короля Генриха — увы, я не могу изменить его верность долгу, но он пробормотал что-то о том, что не хотел бы оказаться с мёртвой принцессой и мёртвой невестой на руках, если появится армия. Это всё, что он мог сказать, и думаю, что он пожалел, что сказал так много. Потом он обещал присылать нам свежую воду из акведука в городе и сделать так, чтобы её доставляли каждый день. И просил меня проследить, чтобы мы не пили ничего больше.

Изабелла вспомнила о своём брате и о мёртвой собаке. Воду трудно отравить; но легко добавить яд в вино, которое скроет его привкус.

Комендант не уточнил, какая армия идёт на Сеговию, но ему и не нужно было этого делать. Она явно не была дружественной для королевы Хуаны. Тайна недавнего нашествия курьеров стала ясной...

В Авиле король Альфонсо не давал архиепископу покоя, сначала умоляя, а потом и требуя, чтобы они шли освобождать его сестру.

—    Ваше юное величество, — отвечал Каррилло, — постарайтесь понять, что нельзя пришпоривать истощённую лошадь. Деньги могут поступить со дня на день: Великий Рабби уже сделал свой взнос, Фердинанд Арагонский много обещает, но, как обычно, тянет. Исаак Абрабанель должен помочь нам. Деньги будут, мой мальчик, и мы выступим. Но подготовка такого предприятия требует времени.

—      Ваше преподобие, моё время подходит к концу.

Глаза Альфонсо лихорадочно блестели. Хотя врач и сказал, что у него нет лихорадки и что причиной его слабости является неустойчивость организма, когда «элемент жары» приобретает доминирующее влияние над «элементом холода», как это часто бывает у юношей. Недомогание усугублялось необычайно жаркой и влажной погодой, определённо враждебным расположением звёзд и естественным беспокойством пациента о судьбе сестры.

Обильное кровопускание не помогло. Врач предложил делать кровопускания дважды в день, но Каррилло засомневался в эффективности такого лечения. Врач недовольно поцокал языком, покачал головой и заявил:

—    Так как ваше преподобие не хочет воспользоваться моими знаниями и услугами, возможно, скоро его величеству потребуются молитвы вашего преподобия. — И он удалился с мрачным выражением лица.

Испуганный Каррилло дал было разрешение на кровопускание дважды в день, но Альфонсо, уже и так порядком ослабевший, стал настолько бледен, что архиепископ в конце концов вообще запретил эту процедуру.

Каррилло насторожили слова Альфонсо: «Моё время истекает». Архиепископа всегда волновали мистические замечания, которые могли предсказать будущее: никто не знал, является ли причиной таких ощущений болезнь или это перст судьбы.

—    Мальчик не будет здоров до тех пор, пока мы не выступим, — размышлял он, — поэтому надо отправляться в путь. Это будет лучше, чем мрачные раздумья и кровопускания. Но для успеха нужны десять тысяч воинов и осадные орудия! И конечно же, деньги...

К досаде Кабреры, Сеговия и другие города не оказывали сопротивления мятежной армии. Комендант произнёс несколько резких слов, обращаясь к Беатрис по поводу поступка Торквемады, приора Сайта Круз, который вышел из стен своего монастыря во главе процессии, состоявшей из монахов, и отслужил мессу на открытой площади, запрещая пролитие крови христиан.

Изабелла вздыхала.

—    Так как это война и, что ещё хуже — гражданская, то мне кажется, что добрый брат Томас знает, в чём заключаются его обязанности, и не встанет ни на чью сторону. В политике не бывает только чёрного или только белого.

Осаждённые видели, как приблизилась армия и расположилась на расстоянии полёта стрелы от стен крепости. Находясь на стене, Изабелла могла различить лицо брата, когда тот стоял у своей палатки, над которой развевались штандарты Чёрного Замка Кастилии и Красного Льва Леона, и фигуру архиепископа возле знамени с большим зелёным крестом.

Комендант злился:

—    Они сошли с ума: у них же нет орудий. А у нас есть.

—    Мой Бог, если ты только откроешь огонь, — пригрозила Беатрис, — я клянусь, что я...

—    Ты ударишь меня ножом, тигрица? — Кабрера улыбнулся. — Я слышал о твоих подвигах... Или столкнёшь со стены, как старого Санчеса?

Беатрис зарыдала, приложив к лицу платок.

—    Я никогда и никого не пыталась ударить ножом и не сталкивала Санчеса со стены. Но я клянусь, что никогда не выйду за тебя замуж, если ты начнёшь стрельбу.

—    Моя задача — защитить казну короля, а не атаковать. Но, если на меня нападут, я буду стрелять. Хотя не думаю, что они это сделают. Эти стены могут выдержать нападение сил, вдвое больших.

—    Разве их армия не представляет опасности для крепости?

—      Совершенно никакой, моя дорогая.

—    Но не будет ли тяжело жить здесь во время осады?

—    Да, вероятно, со временем начнёт не хватать еды. Кроме того, существует опасность от стрел и ядер катапульт, но это обычные вещи во время осады.

—      Но ведь могут быть жертвы?

—    Конечно, могут быть некоторые жертвы, но о тебе я позабочусь.

—    Я не думала о себе. Я только боюсь, что ты можешь представить королеве эту значительную силу как совершенно неопасную. Ты честный человек, ты никогда не лжёшь. Даже Изабелла восхищается твоей преданностью королю Генриху. Ты честно скажешь королеве Хуане, что она в безопасности?

Кабрера расхохотался:

—    Милая девочка, ты не только тигрица, но и дипломат. Я знаю, что сказать королеве, и как счастлив я буду, когда смогу забыть даже запах её духов. Беатрис, моя красавица, эти вооружённые силы выглядят всё более значительно в моих глазах! Состоятся переговоры; они всегда проводятся. После них я сообщу королеве Хуане свою оценку силы противника.

Переговоры состоялись на нейтральной территории, потому что никто из основных участников не хотел отдавать себя во власть другого из-за опасности оказаться в заложниках. Альфонсо как король потребовал немедленной сдачи крепости и клятвы верности от своего вассала — коменданта. Тот в свою очередь потребовал немедленного роспуска армии мятежников и клятвы верности королю Генриху. Но это был обычный «обмен любезностями», традиционная демонстрация в соответствии с обычаем, которую никто не воспринимал всерьёз. Выразив друг другу взаимное уважение и заявив о собственной непобедимости, стороны расстались, договорившись завтра встретиться снова, чтобы начать «торговаться».

Ночью Андрес де Кабрера попросил аудиенции у королевы и сообщил ей, что, хотя крепость очень сильно укреплена, она не подготовлена к длительной осаде, тем более что никто не знает, когда, если это вообще случится, король Генрих придёт им на помощь. Жители города достаточно аполитичны и воевать не станут. И он, комендант, не хочет преуменьшать личную опасность для королевы, когда начнут летать камни и другие метательные снаряды. Он сможет обеспечить безопасность её величества только в помещениях, расположенных глубоко под основанием главной башни. Комендант сообщил, что на кухне уже кипятится уксус, чтобы уничтожить с его помощью насекомых и крыс в подземелье.

Реакция королевы Хуаны была мгновенной. Она представила себе, что будет лишена света, воздуха, свободы передвижений и развлечений и обречена на пребывание в течение неопределённого срока в сырой нездоровой атмосфере подземной темницы, как преступница. Зная своего мужа, она не рассчитывала на скорое освобождение.

Королева устроила скандал, оскорбляла коменданта, осыпала грязными ругательствами короля Генриха, и в конце концов разразилась рыданиями, требуя, чтобы комендант подсказал ей возможные пути бегства.

— Эскорт из стражников вызовет подозрения, ваше величество. Мы окружены. Но я могу организовать ваш отъезд на повозке, которая возит воду, для того чтобы пересечь линию войск. Через день вы воссоединитесь со своим мужем и будете в безопасности в Вальядолиде, в окружении лояльных кабальеро, маркиза Виллены, доблестного дона Белтрана де да Гуэвы и остальных.

Королева Хуана злобно смотрела на Кабреру, размышляя, догадывается ли он о том, какое сильное впечатление на неё произвело упоминание о доне Белтране, с которым она так долго была в разлуке. Но лицо коменданта выражало лишь почтение.

Ночью в повозке, на которой возили воду, находился необычный груз, который был доставлен в горы, подальше от войны.

На следующий день переговоры возобновились, уже на деловой основе. Архиепископ был склонен требовать по крайней мере возмещения расходов на армию; Кабрера же отказался заплатить даже один мараведи.

—    Этот вопрос я не буду обсуждать с вашим преподобием; за меня будут говорить мои пушки.

По сравнению с этим требования короля Альфонсо были весьма скромные: он хотел возвращения своей сестры и её подруги.

—    Ввиду отъезда королевы, — улыбнулся комендант, — которая не взяла принцессу с собой, когда внезапно решила покинуть нас, я не думаю, что могу удерживать донью Изабеллу.

—    Королева Хуана уехала? — Коррилло был поражён. — А разве ваша миссия не состояла в её охране?

—    Мне кажется, ваше преподобие, что моя миссия состоит в том, чтобы охранять сокровища короля, — произнёс губернатор с лёгким сарказмом.

—    Сокровища короля, черт возьми! — проворчат архиепископ. — Скорее, сокровища дона Белтрана!

—    Ну уж, не знаю чьи... В любом случае, королева решила нас покинуть.

—    Мне очень хочется поскорее вернуться, — произнёс Альфонсо. — Когда будут освобождены моя сестра и Беатрис?

—    Её высочество вольна уехать в любое время. Что же касается сеньориты де Бобадилла, наверное, вам лучше спросить у неё самой. Я хотел бы, чтобы она осталась здесь.

—    О нет, так не пойдёт, — загремел архиепископ. — Никаких заложников, дон Андрес.

Но Альфонсо уловил особенную нотку в голосе коменданта.

—    Подождите минуту, ваше преподобие, — улыбнулся он.

—    Донья Беатрис оказала мне честь и согласилась стать моей женой. Ей будет не совсем удобно уехать после этого, — торжественно произнёс комендант.

Несмотря на неожиданность известия, государственные соображения тут же пришли в голову архиепископа Каррилло. Появилась Богом посланная возможность поселить лучшую подругу Изабеллы в доме честного и умного королевского казначея, где она сможет оказывать на него влияние, постепенно перетянув на их сторону в этой вялотекущей гражданской войне. Если бы Каррилло сумел подстроить такой манёвр, это стало бы подвигом национального значения. Но Бог и юные сердца осуществили его тем самым волшебным образом, который действует тогда, когда меньше всего ожидаешь, путая все хитросплетения дипломатов и украшая историю тысячами неправдоподобных событий, в истинность которых циники потомки никогда полностью не поверят.

Однако Каррилло решил, что он должен сам убедиться, что Кабрера говорит правду и не стремится взять Беатрис в заложницы.

—    Сеньор комендант! — воскликнул он, протягивая руку. — Позвольте мне поздравить вас. Я был бы счастлив освятить союз этой милой девушки и такого честного человека, как вы. Я готов совершить обряд венчания немедленно.

Переполняемый чувствами, Кабрера опустился на колени и поцеловал кольцо на руке архиепископа.

—      Вы оказываете огромную честь мне, сыну еврея!

—    Тише, тише, молодой человек. У половины святых апостолов отцы были евреями...

Оглашение и тройное провозглашение в церкви намерений молодых людей — эти и другие подобные промедления, неизбежные при вступлении в брак, были проигнорированы и отброшены в сторону. Архиепископ освятил союз дочери коменданта алькасара в Аревало и коменданта алькасара в Сеговии в тот же день. Одновременно армия мятежников снялась с места вместе с Изабеллой и королём Альфонсо — вновь соединившимися братом и сестрой.

Но это воссоединение было кратковременным. Несмотря на все усилия самых лучших врачей в Кастилии, несмотря на возобновившиеся двойные кровопускания, огромные дозы бычьей крови, вливания вытяжки, полученной из козлиных внутренностей, изнурительные припарки, прикладываемые к телу, куриные перья, сжигаемые в комнате больного для очищения воздуха, и горячие молитвы опечаленных жителей, король Альфонсо умер. Он так никогда и не царствовал. Единственная корона, которой он когда-либо владел, была из бумаги, её возложили на него в Авиле в ходе процедуры — пародии на коронацию. Было замечено, что волосы лежавшего в гробу юноши приобрели такой же золотистый оттенок, как и у его сестры, которая в слезах проводила возле него дни и ночи.

Больше не было принца королевской крови, который мог бы повести за собой мятежных грандов, и их взоры единодушно обратились к убитой горем Изабелле. Ей было предложено короноваться.

Глава 9


Изабелла в одночасье превратилась в фигуру международного значения. Жанна д’Арк всё ещё жила в памяти более старшего поколения государственных мужей. В канцеляриях Европы важные седые головы задумались о появлении во главе армии ещё одной девушки истинной святости, выдающейся красоты и удивительного личного обаяния. Вскрывались срочные депеши, и далеко за полночь горели свечи: самые изощрённые и острые умы Европы внимательно изучали последние новости из Испании. Многие государственные деятели, особенно Людовик Французский, целью всей жизни которого было сеять хаос в других странах, пришли к заключению, что Изабеллу необходимо убить или победить с помощью своих армий, если она поведёт себя в Кастилии так, как Жанна д’Арк во Франции. Европа наблюдала и выжидала.

В Вальядолиде король Генрих был в совершенной растерянности. Королева Хуана, потрясённая фактом своего позорного бегства, тоже потеряла былую уверенность, На улицах их собственной столицы никто не кричал от радости и множество грандов при дворе открыто носили траур, чтобы почтить незапятнанную память усопшего короля Альфонсо.

—    Я должен умиротворить её, — воскликнул король Генрих.

Королева Хуана согласилась:

—    Ты ведь всегда сможешь впоследствии взять свои обещания обратно. Настроение народа часто меняется.

В то самое время в Авиле в присутствии своих огорчённых сторонников Изабелла мягко, но решительно отказалась принять предложенную ей корону.

Каррилло был поражён. Мятежные гранды были повергнуты в уныние.

—    Но ведь твой брат не отказался от короны! — доказывал Каррилло.

—    Мой брат был мужчиной, а положение мужчины совсем иное. Он сделал то, что считал правильным для себя, а я должна поступить так, как считаю правильным для себя. Я не государственный деятель. Я знаю, что король Генрих — сын моего отца и получил корону по неоспоримому праву наследования из рук короля, моего отца. До тех пор, пока жив Генрих, я не выступлю против него.

Никакие уговоры грандов раскольников не смогли заставить Изабеллу изменить своё решение. Они получили урок истинной преданности законному правителю, но остались без лидера в гражданской войне.

—    Будет крайне неразумно сообщить королю Генриху о твоём решении, — сурово сказал Каррилло.

—    Я сомневаюсь, что вы мне позволите это сделать, сеньор архиепископ. Я всегда являюсь заложницей то одной, то другой стороны.

—    Я бы очень хотел, чтобы вы были мужчиной, моя принцесса. Или по крайней мере чтобы у вас был муж, который мог бы принять решение. Но не надо меня упрекать и укорять такими жестокими словами, как «заложница». Я имел в виду только то, что я сказан, и ничего больше: будет просто гибельно для государства полностью уступить Генриху, который сейчас сам находится в таком положении, что пойдёт на любые компромиссы.

—    Мир — это главное, о чём я постоянно молю Бога. Я не могла бы послужить делу мира, если бы выступила против законного короля. Я не буду поддерживать ни одну из фракций.

Каррилло дрогнул.

—    Позвольте мне молиться о том, что, может быть, вы видите верный путь и ваше сердце подсказывает вам правильный выход. — Архиепископ с уважением посмотрел на инфанту Кастилии: не так часто отказываются от предложенной короны...

Но правильность принятого Изабеллой решения вскоре получила подтверждение на практике. Не только мятежники стремились к миру; он был необходим и королю Генриху. Снова в путь отправились курьеры с предложениями о переговорах.

Переговоры прошли в дружественной обстановке, и, таким образом, Изабелла достигла большего, чем могла бы, участвуя в дюжине сражений. Король Генрих даровал амнистию всем мятежным грандам и их последователям, вплоть до самого последнего измученного войной солдата.

Король Генрих провозгласил Изабеллу принцессой Астурии, наследницей двойной короны Кастилии и Леона, хотя, чтобы сделать это, ему пришлось лишить права наследования маленькую Белтранеху и во второй раз заклеймить королеву как нарушительницу супружеской верности.

Изабелла присутствовала на переговорах.

— И я не должна быть ограничена в выборе мужа, когда придёт моё время, — поставила она условие. — Я должна иметь свободу выбора, без всякого вмешательства со стороны.

Это неслыханное доселе требование было немедленно включено в договор. Генриху пришлось отказаться от наиболее ценного и всеми признанного права королей — устраивать брак наследникапрестола.

Больше Изабелла ни о чём не просила. Каррилло был с этим не согласен. Разве содержание принцессы Астурии не должно соответствовать положению наследницы престола?

Для Изабеллы были определены поступления средств из городов Авила, Буэте, Медина-дель-Кампо, Малино, Альмедо, Убеда и Эскалон. Каррилло был доволен. Теперь, когда Беатрис стала хозяйкой крепости Сеговия, этот пункт договора будет выполнен полностью.

В ходе роскошной церемонии формального введения во владение в Вальядолиде, которую все невольно сравнивали с печальным спектаклем коронации Альфонсо, и мятежные, и сохранившие верность Генриху гранды спешили оказаться в первых рядах, чтобы поцеловать руку Изабелле и принести ей клятву верности. Звенели колокола на церковных башнях, на улицах сверкали фейерверки, и простые люди до хрипоты кричали о любви к принцессе, принёсшей им мир. Король Генрих сделал жест, который совсем не понравился Изабелле: он шёл пешком, ведя под уздцы белоснежного мула, верхом на котором ехала Изабелла в свою новую роскошную резиденцию.

В резиденции у неё образовался свой двор, все лучшие люди королевства. Даже маркиз Виллена со своими надушенными волосами и жемчужными серьгами появлялся иногда, чтобы засвидетельствовать уважение и оценить силу её сторонников. И он часто спрашивал себя, как могут люди жить без гадалок и хиромантов, акробатов и танцоров, фокусников и колдунов, любовных связей, пьянок и азартных игр, — без всего того, что составляло жизнь двора короля Генриха.

Даже если бы Изабелла была старой, или уродливой, или развращённой, всё равно существовали бы претенденты на её руку, потому что она носила диадему, а в один прекрасный день на её голове должна была оказаться и корона. Но государственные деятели из европейских канцелярий вдруг обнаружили, что перед ними чудо: принцесса с неоспоримыми правами на трон великой страны, богатой природными ресурсами и отмеченной доблестной историей (разве не Испания выполняла роль буферного государства, защищая от нашествия мавров всю Европу?). Трон одной из лучших стран в христианском мире, доблесть которой сейчас временно померкла из-за слабого короля. Изабелла была действительно чудом: не уродливая и старая, а, наоборот, в расцвете своих восемнадцати лет, настолько прелестная, что её красота казалась творением ангелов. Она не отличалась слабостью или мягкостью характера и не поддавалась искушениям. Простым поворотом головы она отвергла корону и принесла мир стране, в которой прежде шла гражданская война.

Матримониальные мельницы в канцеляриях больших европейских государств завертелись с опасной скоростью. Молодой Ричард Йоркский отправил эмиссара с предложением руки и сердца.

— Моего хозяина, — намекнул посланец, — ждёт великая судьба в Англии. Верно, что на нашем острове сейчас небольшие беспорядки, но можно надеяться, что наступит день, когда герцогиня Йоркская сможет стать королевой Англии.

Изабелла с достоинством выслушала его, но никоим образом не поощрила. Всем было известно, что «небольшие беспорядки» на самом деле представляли собой войну Алой и Белой розы, которая уже много лет разрушала Англию. Было маловероятно, что в ближайшее время эта война закончится. Изабелла разъяснила посланнику, что кортесы Испании, которые играют ту же роль, что и английский парламент, скорее всего не захотят, чтобы наследница трона Кастилии покинула свою страну ради опасной и далёкой Англии.

Король Людовик XI тоже прислал из Франции делегацию, возглавляемую кардиналом, который был чрезвычайно хорошо обо всём информирован.

—    Этот англичанин, Ричард Йоркский, — калека с высохшей рукой, ваше величество. Он — кровожадный человек со злым сердцем, который разрушит вашу личную жизнь и вовлечёт Кастилию в грязные и бесконечные войны. Гораздо более угодным Богу и моему королю был бы союз с герцогом Гвиеннским, братом моего короля, вашим добрым и влиятельным соседом к северу от Пиренеев.

Изабелла внимательно выслушала французского кардинала. Франция была самой сильной державой в Европе, настолько сильной, что Кастилия могла превратиться в одну из французских провинций, прими Изабелла это предложение. Она опасалась французского короля и слишком мало знала о герцоге Гвиеннском. Хотя она и не отвергла полностью это предложение, но определённого ответа не дала. На самом деле она и не могла его дать, так как Каррилло тоже настаивал на браке. То же самое делали маркиз Виллена, король Генрих, королева Хуана и верховный адмирал: они предлагали свои кандидатуры исходя из своих причин. Ко всему этому ещё и Беатрис! Она писала из Сеговии, что упоительно счастлива с доном Андресом, добавляя: «Каким тяжким бременем для девушки является невинность!»

Всё было просто для Беатрис, которая встретила своего кабальеро и вышла за него замуж по любви. Ей не нужно было вести переговоры с помощью эмиссаров с иностранными претендентами на её руку.

Альфонсо Португальский, который стал ещё толще, чем прежде, тоже направил своего эмиссара, в роли которого тоже выступал кардинал.

—    Однажды вы, ваше высочество, погасили любовь моего хозяина в ту чудесную ночь в Гибралтаре, сообщив, что король Генрих планирует заплатить своим солдатам деньгами из приданого, щедро предложенного моим хозяином. Но теперь всё изменилось, и любовь моего хозяина вновь разгорелась!

Король Генрих, королева Хуана и маркиз Виллена поддерживали предложение португальца. Это замужество должно было навсегда избавить королевство от Изабеллы. Тем самым завершилась бы гражданская война.

Но Изабелле претило покидать любимую Кастилию, хотя она знала, что португальские и кастильские инфанты часто выходили замуж за претендента по другую сторону границы, а приверженность традициям была в ней очень сильна. Что касалось личных чувств, то стареющий король пугал её, хотя этого она не могла сказать кардиналу.

—    Разве нет препятствий к браку в нашем родстве, ваше высокопреосвященство? Мы же кузены.

Кардинал был готов к такому вопросу.

—    Это верно, что церковь запрещает брачные узы между людьми, находящимися до четвёртой степени родства, но святой отец всегда может дать разрешение на брак.

Изабелла вздохнула. Правящий папа Пий II заклеймил её брата, когда в результате гражданской войны он стал королём мятежников в Кастилии; без сомнения, её он тоже считает мятежницей. Конечно, он даст разрешение на её брак с королём Португалии Альфонсо, если Португалия и король Генрих попросят его об этом.

—    Переговоры с Римом ведь займут какое-то время, не так ли? — спросила Изабелла.

—      Иногда их можно ускорить.

—    Умоляю вас, не старайтесь ускорить решение этой проблемы, ваше высокопреосвященство. Я хочу, чтобы всё было сделано должным образом.

—      Мой господин ждал уже достаточно долго.


В расчётливой политической игре с утомительными и сложными подводными течениями, которую Изабелла должна была вести одна, ставкой была её любовь к своей стране, тело же её служило пешкой, разыгрываемой участниками. Но в характере Изабеллы присутствовало упрямство. Принцесса она или нет, но у неё есть право на счастье!

В глубокой тайне, скрывая это даже от Каррилло, она послала своего капеллана Альфонсо де Кока на другую сторону Пиренеев, в Гвиенну. Там, держась на расстоянии, он присматривался к человеку, которого французский посланец описывал как «мягкого и деликатного человека».

Доклад капеллана был обстоятелен;

— Брат французского короля — ничтожный изнеженный принц с водянистыми глазами, он так слаб телом, что не может носить доспехи, как все другие рыцари. Но зато он носит вместо них имитирующую доспехи накидку из серебристой ткани, что служит предметом насмешек для многих в Бордо. Его длинные и тонкие ноги чуть ли не деформированы. — И капеллан добавил с внезапной вспышкой проницательности: — Я не знаю, какие мужчины являются привлекательными в глазах женщин, но по крайней мере одна из них обратила на него внимание, каждый день его видят в компании любовницы — крупной толстой женщины по имени мадам де Монсоро.

После возвращения из Гвиенны Изабелла отправила капеллана в Арагон. Если уж возникла необходимость прибегнуть к помощи агентов, то лучше всего использовать самых преданных людей, способных отлично справиться с поручением.

Из Сеговии Изабелла получила послание, написанное в таком духе, что сначала оно вызвало у неё улыбку. Добрый падре де Кока, должно быть, в юности выступал в роли писца для огромного числа неграмотных, и не только представителей низшего класса, которым иногда требовалось изложить свои мысли на бумаге. Много нуждающихся студентов, изучавших богословие, пополняли свои тощие кошельки подобным образом и частенько официальные послания напоминали любовные письма.

«Принц Фердинанд, — писал падре де Кока, — представляет собой во всех отношениях великолепный образчик кабальеро, высокого роста с прямыми и стройными ногами и королевской осанкой. Он силён в соревнованиях, когда нет возможностей участвовать в сражениях; хотя совсем недавно он принял участие в настоящем сражении с каталонцами, которые снова зашевелились. Он восторгается всеми видами физических упражнений и состязаний, неутомим в верховой езде и охоте, особенно в охоте на диких зверей; игре в пелоту, в которой имеет великолепные успехи. К сожалению, должен заметить, что он часто расслабляется, играя в карты, но спешу добавить, что в карты он играет только из любви к самой игре, ради того, чтобы перехитрить соперника, но никогда не поддаётся азарту. Он очень осторожен, когда дело касается денежных трат.

Он воздержан в еде и питье, довольствуется самой простой пищей, всем другим напиткам предпочитает воду. Речь его приятна и убедительна, и я считаю, что определённая хрипотца в его голосе порождена долгими и громкими командами в поле на свежем воздухе. У него высокий лоб, нос его царственно длинен, волосы волнистые и жёсткие, с каштановым отливом. У него спокойные голубые глаза. Его чисто выбритый подбородок говорит об упрямстве и определённости характера. Кожа его чиста, без всяких пятен и язв, и он принимает ванну так часто, что это вызывает различные замечания. Но это, вероятно, вызвано его активным образом жизни и ни в коем случае не изнеженностью.

Он усердно следует церковным правилам, часто причащается и постится. У него хорошие дружеские отношения с отцом-королём, который отвечает ему взаимностью. Он нравится женщинам. Он одевается скромно, манера его поведения сдержанная.

Умеренность во всём — вот подходящая характеристика для принца Фердинанда, умеренность во всём, кроме его стремления к власти, что я не могу посчитать грехом нашего времени, когда гражданские войны, увы, охватили множество наций.

Если бы я был кровным отцом, а не духовным наставником вашего высочества, я бы молился за союз вашего высочества с таким кабальеро».

Постепенно энтузиазм падре де Кока передался Изабелле. Она снова и снова перечитывала письмо, желая верить каждому его слову. Всё было слишком уж хорошо, чтобы оказаться правдой. И как это контрастировало с тем, что она знала о других претендентах на её руку! «Если Фердинанд Арагонский хотя бы наполовину так же хорош, как тот образец совершенства, который описал мой капеллан, то я самая счастливая из всех принцесс на свете!»

Архиепископ Каррилло и верховный адмирал, дедушка Фердинанда, уже давно поговаривали о кандидатуре Фердинанда, подчёркивая выгоды, которые обретут, объединившись, оба королевства после смерти Генриха Бессильного и старого короля Хуана Арагонского. После их смерти Изабелла наследует корону Кастилии, а Фердинанд — корону Арагона. Но будет один трон, одно единое королевство — Испания! Их дети станут королями и королевами Испании. Сам титул звучал в имперской тональности! В политическом, экономическом и военном отношении выгоды такого территориального слияния неоценимы! Новая Испания сможет соперничать с самой Францией!

Теперь, к огромной радости Каррилло и верховного адмирала, Изабелла сообщила им, что примет предложение Фердинанда. Был составлен сложнейший брачный контракт, который традиционно требовался, когда заключался брак между представителями королевских семейств. Это был шедевр государственной мысли: длинный детальный контракт, полный противовесов, так как он должен был защитить и разграничить права обеих сторон, чтобы Кастилия не считала себя подвластной Арагону и наоборот.

Затем Изабелла открыто заявила о своём решении.

И сразу же всё пошло наперекосяк.

Король Франции Людовик, который питал отвращение к единению везде, кроме собственного королевства, немедленно отправил деньги и солдат в помощь мятежникам — каталонцам в Арагоне.

«Это удержит юного Фердинанда на какое-то время от брачной постели, и если повезёт, то поможет ему погибнуть в каком-нибудь сражении» — таковы были его мысли.

Король Генрих, укрепивший своё положение за время мира, был напуган тем, что к сторонникам Изабеллы прибавится весь Арагон, и, потерпев неудачу во всех своих попытках удалить Изабеллу из королевства, жаловался, что Каррилло его предал; королева Хуана рыдала и угрожала всем; маркиз Виллена тоже называл Каррилло предателем и отправил солдат, чтобы арестовать его.

Захваченный врасплох, архиепископ был вынужден скрываться и попытался вновь объединить прежних мятежных грандов. Верховный адмирал попросту удалился в свои поместья.

Решив, что Изабеллу все покинули, король Генрих потребовал, чтобы она немедленно отказалась от предложения Фердинанда и дала понять посланнику Португалии, который всё ещё находился в Вальядолиде, что она выйдет замуж за короля Альфонсо. Изабелла отказалась.

— Я не постеснялся заключить твоего брата в темницу, — сказал Генрих, — и не постесняюсь сделать с тобой то же самое. Утром моя стража — мавры — будет иметь честь сопровождать тебя в алькасар Мадрида, если ты меня не послушаешь. — И он зашагал прочь, дрожа от безрассудной смелости своего ультиматума, который отважился ей предъявить.

Ночью юный вельможа Гуттиере де Карденас, мажордом маленького двора Изабеллы и её преданный слуга, закутавшись в длинный чёрный плащ, пришпоривая лошадь, помчался из Вальядолида в сторону Арагона с брачным контрактом, спрятанным на груди.

Утром явились солдаты, чтобы арестовать Изабеллу. Но они не смогли преодолеть сопротивление горожан. Новость стала всеобщим достоянием. Везде толпились жители, стихийно высыпавшие на улицы. Они несли в руках оружие, оказавшееся под рукой: пики, старые сабли, крестьянские косы, ножи мясников и топоры, — вооружившись в защиту принцессы, которая принесла им мир и которая согласно священному договору имела право выйти замуж за человека, избранного ею. Изабелла не могла поверить своим глазам: реакция простых людей была слишком неожиданной...

Король Генрих поспешил отменить свой приказ об аресте и всех уверял, что послал своих солдат лишь с единственной целью — защитить принцессу.

Но Вальядолид перестал быть безопасным местом.

Изабелла день и ночь молилась, чтобы Бог помог её курьеру побыстрее добраться до Арагона и чтобы Фердинанд пришёл ей на помощь.

Глава 10


Гуттиере де Карденас ехал по местности, где жили сторонники короля. На границе между Кастилией и Арагоном была цепь мрачных замков. Эти замки в основном принадлежали многочисленным членам большой семьи Мендоса, клана, традиционно лояльного по отношению к короне и, следовательно, враждебно настроенного к Изабелле. Карденас был вынужден избегать крупных городов и ехать редко используемым окольными тропами, что задерживало его в пути. Но если бы он проявил беспечность и его арестовали, подвергли обыску и обнаружили брачный контракт, то его задержка была бы более продолжительной, а возможно, и оказалась бы вечной. После простодушного заявления Изабеллы по поводу её намерения заключить брак с Фердинандом маркиз Виллена, королева Хуана и, конечно, король Генрих Бессильный не были склонны вести себя легкомысленно.

Благополучно оставив позади суровый, безлюдный район границы, Карденас оказался в королевстве Арагон и спустился в плодородную долину Эбро. Здесь холодные порывы ветра, господствовавшие в гористой части Кастилии, сменились на тёплые. Он ощутил, хотя и находился всё ещё далеко от побережья, благодатное воздействие мягкого климата Средиземного моря. Ни один испанец, выросший в условиях жестокой зимы и знойного лета Кастилии, въезжая в Арагон, не мог ощущать ароматный ветерок без чувства подозрительности: убеждённый в глубине души, что люди на этой земле подобны её климату — более мягкие по сравнению с кастильцами, что они, как и сама природа Арагона, чувственны, добродушны, но склонны к непостоянству и... предательству. Подобные же мысли занимали и Гуттиере де Карденаса, когда он наконец-то ослабил завязки плаща у ворота. Зато теперь он находился на дружественной территории; ему больше не грозил арест, и он поехал самым коротким и быстрым путём.

Он полагал, что его не ждут. Однако было приятной неожиданностью то, что в Сарагосе, столице, его встретили с радостью: городские ворота широко распахнулись при одном упоминании имени Изабеллы Кастильской. Офицер проводил его сразу во дворец, и Карденас решил, что в Арагоне так долго и тоскливо надеялись на брак между Изабеллой и своим наследным принцем, что хотели быть учтивы и обходительны с любым курьером из Кастилии. Несколько минут спустя он обнаружил, что был не прав. Ждали именно его. Посланцы от Каррилло и верховного адмирала добрались раньше него, так как отправились в путь из городов, расположенных ближе к границе.

У ворот замка молодой человек, одетый в придворное платье, явно принадлежавший к числу королевских прбдижённых, улыбнулся, протянул руку и обратился к нему на чистейшем кастильском наречии, в котором полностью отсутствовали гнусавые нотки, обычно присущие испанской речи арагонцев:

—    Меня зовут Франсиско де Вальдес, ваше превосходительство, я служу Богу и вашей госпоже, её высочеству донье Изабелле.

Лицо Вальдеса было открытым и дружелюбным, рукопожатие крепким.

—    Меня зовут Гуттиере де Карденас, и едва ли «ваше превосходительство» может относиться ко мне. У меня личное послание от её высочества.

—    Любой посланец от её высочества должен называться «ваше превосходительство», дон Гуттиере. Король, королева, принц Фердинанд, совет — все ждут вас.

—      Меня?

—    Они полагали, что посланцем будет мажордом её высочества. Они все молились о вашем благополучном прибытии, я тоже молился. Однажды её высочество спасла меня от рабства, худшего, чем у мавров. Не будете ли вы, ваше превосходительство, так любезны следовать за мной?

Покрытого пылью и грязью Карденаса провели в комнату для аудиенций, там его попросили присесть — в присутствии двух коронованных особ и третьего лица, которому в будущем будет принадлежать корона! Это было бы совершенно невозможно в Кастилии, даже при дворе короля Генриха, отличавшемся беспорядочностью и свободой нравов. Карденас чувствовал себя неловко, но был чрезвычайно польщён.

Король Хуан внимательно разглядывал его умными, вновь обретшими зоркость глазами.

—    Изабелла послала к тебе хорошего человека, Фердинанд. Бог мой, как утомительно путешествие верхом! Мне нравится видеть пот от седла на бриджах мужчины!

—    Хуан, ради всего святого! — произнесла королева.

Лицо Карденаса до самых ушей залила краска смущения.

Фердинанд, стоявший позади кресла отца, сказал:

—    Дону Гуттиере необходимо выпить бокал вина, отец. Он умирает от жажды после столь длительной дороги в седле, и ему не дали возможности переодеться и освежиться.

—    Я не мог больше ждать и должен был услышать его слова, сын мой. Ну, молодой человек, рассказывайте. Изабелла приняла предложение моего мальчика?

—     Да, я... я... у меня есть бумаги...

Королева приказала пажу поспешить за вином.

—     Может быть, фрукты, дон Гуттиере? Цыплёнка?

Неужели ему предложат есть вместе с королевскими особами?

—     Бокал вина будет очень кстати, ваше величество.

—    Вина для всех! — громко сказал король и немедленно поправился: — О нет, не для всех. Принц никогда к вину не притрагивается.

—    Я думаю, что выпью бокал вина вместе с доном Гуттиере.

—     Неужели?

—    Да.

—     Значит, день чудес продолжается.

Королева собственноручно налила вино в бокал Карденаса — прозрачный, как бриллиант, и тонкий, как бумажный лист. Арагон стремился к связям с Востоком, с Венецией, с Константинополем (в настоящее время, увы, попавшим в руки турок и переименованным в Истамбул) — городом, научившим венецианцев производить стекло. Вино было испанское, но стеклянный бокал придавал ему экзотический привкус роскоши, что отличало и весь стиль жизни Арагона.

Оказав честь гостю, собственноручно наполнив его бокал, королева отдала сосуд с вином пажу, который наполнил остальные бокалы. Король Хуан опустошил свой бокал одним глотком. Фердинанд пил медленно.

—      Итак? — произнёс король.

—    Курьеры архиепископа Каррилло и верховного адмирала уже сообщили нам о публично провозглашённом решении, принятом инфантой, — сказал Фердинанд, — а также о других приятных известиях: о воссоединении влиятельных вельмож, которых король Генрих так бесчестно заклеймил как мятежников.

—    Я хочу всё услышать из его собственных уст, Фердинанд.

—    Это правда, ваше величество, донья Изабелла, моя госпожа, оказала мне честь выполнить роль курьера для передачи такой важной и хорошей новости, доверила мне привезти свой брачный контракт, составленный в надлежащей форме знатными вельможами, светскими и духовными лицами Кастилии.

Карденас вытащил бумаги.

—    Не все знатные вельможи подписали его, — заметил король Хуан. — Но здесь самые лучшие и влиятельные. Конечно, кроме семьи Мендоса.

Фердинанд протянул руку к свитку, который медленно просматривал король.

—    Нет, сын мой, не спеши. Я всё ещё король, и мои глаза вновь зорки благодаря операции, проделанной евреем-хирургом.

—    Христианин мог бы проделать эту операцию с таким же успехом, — заметил Фердинанд.

—    И я был бы слеп, как летучая мышь. Нет, благодарю, — отозвался король. Просмотрев до конца длинный брачный контракт, он передал его Фердинанду. — Кажется, всё в порядке. Подписывай.

Фердинанд в свою очередь стал читать длинный перечень условий контракта, составленного в безукоризненной форме, но необычного по своей сути.

Выражение его лица не изменилось, когда он сказал:

—    Дон Гуттиере проделал длинный путь и очень устал. Следует дать ему возможность удалиться и отдохнуть какое-то время.

—    Боюсь, что мне не во что переодеться, — сказал Карденас. — Я приехал один, и не успел взять с собой другую одежду.

—    Франсиско даст вам мой костюм, — отозвался Фердинанд. — Полагаю, что у нас с вами одинаковый размер.

А теперь он наденет одежду коронованного принца!..

Королева слегка приподняла брови от чести, оказываемой посланцу, но король лишь весело хмыкнул. Он знал, что одежда будет предельно поношенной, но всегда приятно видеть, как действует дипломатия Фердинанда: тот хотел обсудить условия контракта, не вызывая обид со стороны посланца Кастилии. Кастильцы всегда отличались повышенной чувствительностью.

В соседней комнате Франсиско де Вальдес взволнованно зашептал Карденасу:

—    Позвольте мне рассказать вам о замечательном событии, случившемся на острове фазанов, когда инфанта помогла мне сбежать от короля Генриха Кастильского. — И прежде чем Карденас успел переодеться в камзол и штаны Фердинанда, которые действительно были сильно поношены, но принадлежали принцу, он узнал ещё больше о мужестве, которым уже в юности обладала Изабелла.

За закрытыми дверями комнаты для аудиенций Фердинанд задумчиво произнёс:

—    Этот брачный контракт лишает меня власти над моими будущими подданными...

—      Вовсе нет, Фердинанд. Никоим образом.

—      ...И власти над моей будущей женой.

Король Хуан опасливо покосился на королеву.

—    Что касается этого вопроса, тебе, сын мой, придётся разделить судьбу всех, кто берёт на себя обязанности семейной жизни.

—      И как раз вовремя, — подхватила королева.

Фердинанд пожал плечами.

—    Послушайте, — сказал он, заглядывая в документ. — Я должен жить в Кастилии и не покидать пределов королевства без её разрешения.

—    Она будет королевой-владелицей в королевстве. Это обычное условие, — ответил король.

—      Я не должен отчуждать собственность короны.

—    А ты бы этого хотел? Это же будет и твоя собственность. Гораздо большая, чем собственность Арагона и Сицилии, вместе взятых.

—    Я не должен производить никаких назначений на гражданские, военные или церковные должности без её согласия.

—    Она согласится, мой мальчик, если они будут справедливые. В этом условии скрываются опасения кастильцев. Они боятся, что ты заменишь кастильцев арагонцами на важных и почётных постах.

—      Я не должен изгонять вельмож из их владений...

—    Изабелла прогонит их сама, если они будут вести себя неподобающим образом.

—    И пытаться вернуть все владения Арагона, которые являются спорными, расположенными у границы, оставив их во владении Кастилии!

—    Ну, это не очень приятное условие. Но кто может принудить к исполнению всех условий брачного контракта? У кого будет такая власть, после того как ты станешь королём? Ни у кого!

Фердинанд кивнул.

—    Верно, совершенно верно, — мягко произнёс он. — Но мне-то для чего всё это?

—    Это неплохой контракт, — сказал король. — Твоей задачей будет война с маврами. И это тебе понравится! Гранада сделает тебя богатым, едва ты начнёшь воевать.

—      Если я начну...

—    Ты начнёшь... — с гордостью произнесла королева. — Ты всегда получаешь то, что хочешь. Ты же мой сын!

—    Мой тоже, — добавил король. — Не забывай об этом, мне кажется, что я имел к этому отношение. — Он обратился к Фердинанду: — Заметь, что ты и Изабелла, оба будете подписывать все указы. Разве это похоже на то, что она хочет править одна? Отметь и то, что она предоставляет тебе огромную сумму на личные расходы и тебе не нужно отчитываться ни за один мараведи перед ней или кем-нибудь ещё. Это неслыханная щедрость, когда дело касается кастильцев.

—    Верно, денежное содержание консорта очень щедрое. Но я никогда не смогу использовать эти деньги, если я их истрачу на войну с маврами.

—    Щекотливые положения договора, которые всегда можно обойти, не направлены против Арагона. Они внесены Каррилло, выразителем государственных интересов, чтобы снять страхи кастильцев, объединить страну вокруг тебя и принцессы и задобрить тех вельмож, особенно семью Мендосы, которые возражают против вашего брака. И когда ты придёшь к власти, — медленно говорил старый король, в его глазах светилась надежда на воплощение стародавней мечты всей жизни, — тогда Испания станет единой, как и было предназначено Богом!

Даже одни собственные амбиции и уверенность его родителей в том, что щекотливые положения договора могут быть в действительности обойдены, могли заставить Фердинанда поставить свою подпись под документом. Но королева напомнила ему:

—    Разве ты не любишь Изабеллу, Фердинанд? Мне кажется, я слышала, как ты когда-то говорил, что испытываешь к ней это чувство?

Король рассмеялся:

—    Я однажды слышал, как он говорил, что у инфанты красивый зад.

—     Хуан, не будь вульгарным!

—    Я сказал, — произнёс Фердинанд, — что у Изабеллы красивая спина, она постоянно поворачивалась ко мне спиной во время того представления на острове фазанов.

—     Это одно и то же, — сказал король.

—     Хуан, пожалуйста!..

—     Хорошо, моя дорогая.

—    Меня всегда привлекала её красота, и я чувствовал в глубине сердца любовь к ней, — серьёзно сказал Фердинанд, — хотя, кажется, это было много лет назад, и я не знал, в какую сторону будут направлены мои брачные обязательства.

—    Твои слова производят удручающее впечатление, — улыбнулась королева. — Это было не так давно, и она стала теперь ещё прекраснее.

—    И твои брачные обязательства, мой мальчик, — сказал король, — ведут тебя прямо в её постель.

Королева опустила глаза. Фердинанд улыбнулся:

—      Это, сир, не такая уж тяжёлая обязанность.

—    Если уже мы заговорили о постели, — произнесла королева, — позволь мне предупредить тебя, сын, что ты должен полностью порвать с этой твоей женщиной.

—      Естественно. Она ничего для меня не значит.

—    Я постараюсь обеспечить её, — добродушно заметил король. — Я постараюсь спокойно отправить её обратно в Италию и выдать замуж за какого-нибудь приятного кабальеро.

—    Я боюсь, сир, — краснея, произнёс Фердинанд, — что какое-то время она будет напоминать о себе. К сожалению, должен признать, — он стыдливо взглянул на мать, — что моя подруга, герцогиня Эболи, четыре дня назад подарила мне сына.

—      Что? — воскликнул король.

—    Твоё отношение к этому чересчур спокойно, Фердинанд, — вспыхнула королева.

—    Я собирался рассказать эту новость, предварительно подготовив вас. К несчастью, прибытие курьера из Кастилии заставило меня выложить все сразу.

—    Как дерьмо из ночного горшка, вылитого из окна прямо на голову! — прогремел король.

—    Спокойно, спокойно, Хуан, — призвала мужа королева. В её напряжённом голосе не было теплоты, а обвиняющие глаза смотрели прямо на короля. — Разве ваше величество забыли о герцоге Виллахермаде?

—    Это случилось годы, многие годы тому назад, — быстро заговорил король, брызгая слюной. — Времена были другие, и я был так молод. Герцог Виллахермада теперь уважаемый пэр, галантный кабальеро, одна из опор моего трона.

—    Тем не менее он незаконный сводный брат Фердинанда, и я ведь никогда, Хуан, никогда не произнесла ни слова!..

—    Это совсем другое, — слабым голосом возразил король.

—      Для меня это всегда одинаково.

—      Я был очень молод.

—    И Фердинанд тоже. Ты признаешь ребёнка, Фердинанд?

—      Он мой, и я признаю его.

—    Я знаю, ты — порядочный человек, — мягко сказала королева. — Даже порядочный человек может совершить ошибку. Но не признавай ребёнка своим прямо сейчас, Фердинанд. Признание хорошо для души, но оно должно быть отложено, пока не будут решены более важные проблемы. Изабелла не сможет сейчас понять подобный поступок.

Король Хуан, немного оправившись, загремел:

—    Изабелла — женщина самых строгих правил во всём христианском мире, и если ты сделаешь известным этот... этот несчастный случай, ты навсегда погубишь последнюю надежду союза между испанскими коронами!

—    Изабелла полюбит тебя, тогда она поймёт и простит, — произнесла королева, на этот раз король уловил нежность в её голосе и отметил улыбку на её губах, когда она посмотрела на него. — Мы позаботимся о твоей подруге и твоём ребёнке. Незаметно. Когда он станет старше, ты его признаешь.

—    Я совершенно не хотел сказать, что признание моего отцовства произойдёт немедленно. Я сделаю это только тогда, когда моё положение в Кастилии укрепится. Будет совершенно бестактно признать моё отцовство именно сейчас. К тому же он может и не выжить.

«Что ж, — подумала королева, — очень удачно, что у Фердинанда такая трезвая голова. Казна Арагона почти опустела. Паук-король Франции угрожает северным провинциям и помогает мятежникам Каталонии на юге».

—    Наши солдаты заняты, — сказал король Хуан, нахмурив брови. — Я едва ли смогу обеспечить тебе почётный эскорт для въезда в Кастилию.

—    Я не собираюсь вступать в Кастилию во главе мощного эскорта «иностранцев». Будущий король не должен приезжать как завоеватель. А в то же время дворец моей невесты в Вальядолиде осаждён со всех сторон. Это требует внимания в первую очередь!

Фердинанд отправил герольда к герцогу Медине Сидония в Андалусию с подписанной копией брачного контракта и подстрекательским письмом, лицемерно сокрушаясь по поводу раскола в Кастилии. Из письма следовало, что сторонники короля Генриха и сторонники Изабеллы одинаково слабы. Письмо Фердинанда было рассчитано на то, чтобы дать понять Медине Сидоиия, что пришло его время сделать выбор.

—    Ну что ж, — произнёс герцог Медина Сидония. — Мне всегда нравилась Изабелла! — И он немедленно развязал войну против своего соседа, маркиза Кадиса, сторонника Генриха, с которым всегда враждовал, когда центральная власть была особенно слаба. Андалусия вновь была охвачена вспышкой гражданской войны.

Сбитые с толку маркиз Виллена и король Генрих отправились на юг, пытаясь разобраться в причинах новых волнений. Королева Хуана укрылась в безопасном Мадриде, негодующая и разочарованная в жизни, превратившейся в нескончаемую череду войн.

В Арагоне Фердинанд весело улыбался:

—    По крайней мере в данный момент Изабелла вне опасности. Разве я не ловко придумал, отец?

—    Превосходно, — сказал король осторожно, так как заметил подозрительную хитринку в голубых глазах сына. — Но чего же ты хочешь? Когда у тебя такое выражение, ты всегда чего-то хочешь.

—    Я просто раздумывал, сир, достаточно ли я готов, чтобы свататься к такой высокопоставленной сеньоре, как «наследница и владелица двойной короны Кастилии и Леона».

—    Мне кажется, что ты продемонстрировал свои способности, сын. Эта женщина, Эболи...

—    Если бы моя мать слышала нас, сир, то она бы определённо сказала: «Не будь вульгарным». Но сейчас речь не об этом. У вас ведь тоже двойная корона.

Король Хуан вздохнул, улыбаясь:

—    Да, ты прав. Я прожил уже почти сорок лет; для каждого из нас придёт свой час. Бери всё то, что хочешь: если я не могу тебе дать денег или солдат, то по крайней мере могу наградить тебя титулом. Что ты хочешь?

—    Я был бы значительно лучше подготовлен к браку, если бы у меня была корона.

—    Но не корона Арагона! Нет, мальчик, только не это, ещё не время!

—      А Сицилия, сир?

—    Я боялся, что ты попросишь корону Арагона. Это рановато — я ещё не в могиле.

—    Ваше величество в самом расцвете сил. Если мои молитвы что-нибудь значат перед троном Господним, ваше величество будет здравствовать ещё много лет.

—    Если бы я обладал твоей способностью изъясняться, то не был бы осаждён врагами на старости лет. Возьми её, Фердинанд. Возьми корону Сицилии. Это древняя и почётная корона — уважай её. Но обладание ею довольно опасно.

—     Я буду уважать этот титул. И я сохраню корону.

—     Забирай её! Забирай!

Во всех крупных канцеляриях Европы вскоре стало известно и с возрастающим интересом отмечено, что Фердинанд Арагонский внезапно стал королём. Молодой человек, к которому теперь следовало относиться серьёзнее, получил корону Сицилии, отмеченную славой, завоёванной в крестовых походах.


Оставалось последнее препятствие на пути к заключению брака.

—    Изабелла отказала королю Португалии по причине близкого родства, — сказал Гуттиере де Карденас. — Она опасается значительной задержки в Ватикане, прежде чем будет получено разрешение на брак между ней и принцем Фердинандом, который тоже является её близким родственником.

—    Она всё ещё опасается? — мягко произнёс король Хуан. — Выкинь эти страхи из головы, дон Гуттиере. Всё уже давно решено.

—     Разве? — спросил Фердинанд.

—    Ты когда-то сомневался в своём отце? — спросил король.

—     Нет, сир, — улыбнулся Фердинанд.

—    Тогда не сомневайся во мне и сейчас. Как только вы поженитесь, зная своего сына, я могу сказать, что ущерб уже будет причинен и никакая власть под этим небом не сможет разлучить мужа и жену. Весь мир окажется перед фактом свершившегося. Перед этим отступит всё. Арагон и Кастилия станут единой плотью и единым королевством. Генрих и поддерживающая его фракция увянут, как цветок, побитый морозом.

—    Но она никогда не выйдет замуж без благословения церкви, — воспротивился Карденас.

—    Она и не должна будет так поступать, — ответил король.

На следующее утро Фердинанду показалось, что всё происходит во сне. Король Хуан предъявил посланнику Изабеллы свиток пергамента, который мгновенно уничтожил все препятствия к будущему браку. Это была папская булла, подписанная высшим авторитетом христианского мира — Папой Римским, дающая разрешение Фердинанду Арагонскому вступить в брак с любой женщиной, находящейся с ним в четвероюродном родстве. Документ был убедительным для Карденаса не только потому, что немногие монархи могли бы осмелиться фальсифицировать переписку со святым престолом, но и потому, что свинцовые печати невозможно было подделать.

—    Одна из самых больших трудностей в отношении нас, королевских семей, заключается в том, что мы давно тесно связаны между собой родством. Несколько лет назад я позаботился получить документ с разрешением на брак именно ради такого непредвиденного обстоятельства, возникшего сейчас. Видимо, ангел направил меня! — Голос короля Хуана звучал торжественно.

Лицо Фердинанда было бесстрастно; без всякого сомнения, печати были подлинные, но ведь из Рима приходило много папских булл. Было не так уж трудно перенести их с одного пергаментного свитка на другой.

—    Вы видите, — сказал король Хуан, — что на документе есть свободное место для имени невесты. Я открыто и честно признаю, что, хотя мой сын и я никогда серьёзно не думали ни о ком, кроме Изабеллы, в качестве его жены, могла бы возникнуть ситуация, если бы она умерла, не дай Бог этому случиться, и тогда принц Фердинанд вынужден был бы жениться на другой. Но другая принцесса тоже могла бы, вполне вероятно, оказаться в том же запрещённом кругу родства. Вы понимаете меня, дон Гутгиере?

—      Отлично понимаю, ваше величество.

—      Но вы настроены несколько скептически.

—      Ваше величество!..

—    Может, вы считаете, что мы планируем использовать эту буллу не один раз? — Твёрдой рукой он вписал в документ имя: Изабелла Трастамарская, инфанта Кастилии. — Эти чернила нельзя вытравить, дон Гуттиере, — с упрёком заметил он.

Чернила было не только невозможно вытравить. Фердинанд заметил, что они точно соответствовали чернилам Святой римской канцелярии — замечательное совпадение.

—    Ваше величество, такое недостойное подозрение никогда не пришло бы мне в голову.

—    Тогда вы не удивитесь, узнав, что святой отец, подписавший эту буллу, не Поль II, который в настоящее время занимает папский престол, но предыдущий Папа Римский, да будет священна его память, папа Пий II.

Карденас перекрестился.

—    Я ни в чём не сомневаюсь, ваше величество. Конечно, это должен был быть папа Пий II, так как ваше величество получили эту буллу несколько лёг назад.

Действительно, это должен был быть умерший Пий II. Фердинанд знал об этом. Теперешний папа благоволил королю Генриху!

—    Если бы кто-нибудь осмелился сомневаться в подлинности документа, — сказал Карденас, горя желанием оправдаться за свои сомнения, — то одна печать покойного первосвященника является убедительным доказательством, не говоря уже об оставленном пустом месте, зарезервированном дли имени невесты. Кроме того, всем хорошо известна графика Святой канцелярии, которая использована в этом документе.

—    Вы это заметили? Это доказывает, что вы умный человек и благородный кабальеро. Великолепное изобретение святого Евгения IV эта графика Святой канцелярии.

Карденас не знал, что именно Евгений IV заменил в дипломатической корреспонденции святого престола новый рукописный шрифт, очень чёткий, на старомодный, готический. Фердинанд подозревал, что его отец ещё вчера сам не знал об этом.

Король Хуан осторожно посыпал мелким белым песком имя Изабеллы, чтобы чернила просохли и не были смазаны, когда свиток будет вновь свернут. Он повернулся к Фердинанду и обратился к нему, упоминая в первый раз его новый королевский титул:

—    Я сделал всё, что мог, чтобы облегчить путь вашего величества в Кастилию к вашей невесте. — Затем с любовью заключил его в объятия. — Бог благословит тебя и сохранит до тех пор, когда мы встретимся вновь — если это произойдёт. Отправляйся в путь. И остерегайся замков Мендосы.

—      Я буду помнить об этом, отец.


Ночью из Сарагосы выехал не один, а два отряда всадников. Первая группа, которая отправилась кратчайшим путём, самым быстрым, ведущим через основные города, состояла из торговцев заурядного вида с дешёвой кухонной утварью, громыхавшей в сундуках, притороченных к спинам чесоточных, страдающих шпатом клячах. Члены другой группы, ехавшие на богато украшенных лошадях, в одежде знатных кабальеро, отправились окольными путями, особенно остерегаясь замков семьи Мендоса, таким образом представляясь подозрительными для любого королевского шпиона, который мог бы находиться на границе в ожидании проезда нежеланного гостя. Глава этой группы ехал в потёртых камзоле и штанах принца Фердинанда.

Глава 11


Сонная стража на границе Кастилии, чьей обязанностью было выявлять контрабандные восточные сокровища: перец и пурпурный краситель, слоновую кость и нефрит, — проверила сундуки путешествующих торговцев Арагона и разрешила им проехать. Несколько дешёвых горшков и кастрюль не стоили того, чтобы обращать на них внимание и требовать взятку.

—    Не понимаю, почему кто-то должен ехать ночью, чтобы не давать спать другим, — заметил старший стражник.

—    Эти дни были достаточно трудными для нас, едва удавалось наскрести несколько мараведи, чтобы купить еду, не говоря уж о выпивке, — ответил один из торговцев.

Слуга, который вёл лошадей через границу, добавил:

—                              Сеньор стражник, ночью гостиницы гораздо дешевле, когда в них не ждут новых постояльцев.

—                               Ты должен говорить только тогда, когда к тебе обращаются! — грубо прикрикнул торговец.

—                               Я прошу прощения, ваша милость, — смиренно отозвался слуга.

Стражник махнул им, чтобы они проезжали, сопроводив этот жест прощальным ответом:

—                              Вы должны научить вашего слугу приличным манерам.

Когда ихуже не могли услышать, старший торговец произнёс:

—                               Тысяча извинений, ваше величество. Просто когда вы заговорили, то ваша речь совсем не напоминала речь слуги. Я боялся, что стражник заглянет в наши сундуки.

Фердинанд пропустил его слова мимо ушей.

—                               Я подумал, что вы собираетесь дать ему отступного. Что же касается сундуков, то он слишком хотел спать, чтобы обнаружить в них двойное дно. Хотя, Франсиско, ты прав. Я должен был придерживать язык, даже если бы ты отдал ему все наши деньги.

Они продолжили путь, погоняя лошадей. Шпат не являлся для лошадей серьёзной болезнью, собственно, это и не болезнь вовсе, а уродливые искривления форм — результат прошлого напряжения, проявляющийся в костлявых наростах. Эти искривления делали лошадь непривлекательными и заведомо неприемлемыми для продажи, но никоим образом не выводили их из строя. Лошади были специально отобраны, хорошо накормлены и получили отдых перед дорогой.

—                               Если нам повезёт, то сегодня мы будем в Осме, — сказал Вальдес.

Ночь была холодная и ясная; звёзды сверкали совсем близко, колющий ветер обдувал высокое плато. Под светом звёзд местность, по которой были разбросаны редкие, построенные из камня крестьянские фермы, казалась суровой и дикой. Но холодный воздух бодрил Фердинанда, даже когда мороз пробирал его до костей: это была суровая страна, земля камней и святых, где не признавались полутона и полумеры.

И это была родина смелых кабальеро — Вальдеса и Карденаса. Вальдеса Изабелла спасла от службы у короля Генриха, но теперь он вёл Фердинанда прямо к своему бывшему повелителю, — король обязательно постарается найти предлог, чтобы заключить его в темницу. Карденаса же Фердинанд собирался хитростью заставить надеть королевские одежды, но ему не пришлось этого делать. Когда Карденас узнал, что должен возглавить группу — приманку из кабальеро, он сам предложил переодевание, весело смеясь, как будто это было лишь пикантное приключение. Он сказал только:

— Я буду вести себя так, как, мне кажется, могли бы вести себя вы, ваше величество, исключая только, что в случае нападения я постараюсь убежать, чего вы никогда бы не сделали. Но это ещё больше запутает их!

Фердинанд, обладавший практичным и аналитическим умом, частенько размышлял о том, какая именно черта в характере Изабеллы могла вызвать такую преданность её подданных. Мужчина должен знать свою жену, знать, как с ней обращаться. Что вызывало у её приверженцев такую любовь к ней? Ясно, что не только одна красота. Герцогиня Эболи была необычайно красива, но он не так уж сильно любил её, вернее, вообще не любил, хотя она была очень милой компаньонкой в путешествии по Италии, по владениям её отца, а затем, забеременев, последовала за ним в Арагон. Но всё это должно остаться в прошлом. Он должен постараться понять Изабеллу и понять Кастилию — эту страну камней и святых. Эта суровая страна взрастила таких разных людей: Изабеллу, и Вальдеса, и Карденаса, и короля Генриха, и скользкого старого маркиза Виллену. Терпение. Он должен добиться прочного положения в Кастилии...

Была полночь, когда маленькая группа всадников остановилась, чтобы в первый раз дать передохнуть взмыленным лошадям. Некоторые из них уже стали прихрамывать: полузажившие сухожилия ног протестовали против долгой и трудной скачки.

Чернея на горизонте, закрывая яркий свет звёзд своей мрачной треугольной громадой, перед ними возвышался замок. Ни одного проблеска света не было ни в нём, ни в маленькой деревушке, примостившейся у его основания.

—                   Вон там — Осма, — тихо произнёс Вальдес, словно опасаясь, что ветер разнесёт звук его голоса по округе.

—                   Жители поддерживают донью Изабеллу, — отозвался Фердинанд, — и таково же отношение сеньора Тревино, хозяина замка, если я могу доверять сообщениям курьеров от Каррилло и верховного адмирала.

Фердинанд потрепал шею своего коня:

—                   Бедное животное, ты честно послужило мне, хотя и страдало от боли. Если ты поправишься, я подарю тебя Тревино; если нет, обещаю, что пристрелю тебя, не позволю перерезать тебе горло.

Лошади, увидев вдалеке замок и надеясь на отдых, побежали быстрее, спеша преодолеть последнюю, самую длинную милю своего болезненного пути. Вскоре их копыта уже застучали по брусчатке возле замка.

Вальдес закричал, затем к нему присоединился Фердинанд с его громким голосом, который так часто перекрывал шум битвы, но в крепости не было слышно никаких ответных звуков, казалось, что она всеми покинута. Ночь оставалась всё такой же тёмной и враждебной, а всадники замёрзли и устали. И они были голодны, так как не делали остановок, чтобы подкрепиться.

Фердинанд нетерпеливо подъехал к воротам крепости и стал стучать в них рукояткой меча. Сверху высилась громада главной башни с её грозной системой нависающих сторожевых башен, где должны были находиться часовые.

—                   Эй, вы, там, наверху! Откройте и впустите меня! Я — принц Фердинанд Арагонский!

Часовой, которого потревожили в разгар сладкого сна в сторожевой башне, сердито закричал:.

—                   А, так ты принц Фердинанд Арагонский? Ну а я — святой римский император, и у меня есть для тебя подарок!

В воздухе послышался шум, и вниз рухнул камень, брошенный через отверстие в сторожевой башне, он был настолько велик, что мог бы раздавить несколько человек, если бы они стояли плечом к плечу. Камень едва не задел принца.

Фердинанд отпрянул и выдал такие ругательства, какие мог произнести только один испанец, дыхание его пресеклось гораздо раньше, чем закончились имена всех святых. Если бы добрый падре де Кока слышал принца в этот момент, он бы должен был предупредить Изабеллу: «Умеренность — не совсем подходящее слово для описания характера принца Фердинанда. Его вспышки ярости могут быть чрезвычайно сильны».

Вальдес и другие сопровождающие присоединились к крикам принца, убеждая часового, что внизу стоит не только принц Арагонский, но также король Сицилии, а сброшенный камень — неподобающий способ приветствия монарха. Во внутреннем дворе послышался лязг металла и топот ног спешащих людей.

Фердинанд громко рассмеялся:

—                              Эти дураки решили, что подверглись нападению.

Прошло несколько минут. Стоявшие внизу слышали, как башни заполнялись людьми и арбалеты приводились в боевое положение... Тем временем маленькое окошко в главных воротах осторожно приоткрылось, сквозь железную решётку стал виден свет факела; раздался голос:

—                              Пусть тот, кто называет себя принцем, сделает шаг вперёд, чтобы мы могли его узнать.

—                              Это по-арагонски, — произнёс Фердинанд и уверенной поступью направился к окошку.

Выражение лица человека, находившегося за прутьями решётки на достаточном расстоянии, чтобы удар шпаги не мог его достать, внезапно изменилось.

—                              Матерь Божья, да ведь это действительно принц! А говорили, что вы в Калахарре!

—                              А я здесь, — спокойно отозвался Фердинанд.

Внутри забегали и засуетились, послышался тяжёлый стук бревенчатых распоров, отодвигаемых в спешке, металлический скрежет открываемых железных засовов.

—                            В Калахарре? — задумчиво протянул Фердинанд. По-видимому, его узнали поблизости от одной из самых сильных крепостей семьи Мендоса, месте пребывания самого епископа, титулованного главы влиятельнейшей семьи. Верный Карденас! Фердинанд надеялся, что ему удалось миновать опасные места. Это было по-рыцарски; это была самоотверженная преданность высшего порядка; но Карденас вёл себя не совсем так, как действовал бы в этой ситуации принц Фердинанд, — всё-таки нужно было держаться подальше от больших крепостей.

Наконец ворота стали со скрипом открываться.

Группа «торговцев» оказалась в безопасности за прочными каменными стенами, в первый раз с тех пор, как она покинула Сарагосу.

Вскоре появился Тревино, чтобы приветствовать своего гостя, рассыпаясь в извинениях:

—                  Непростительная ошибка, ваше величество!

Фердинанд улыбнулся.

—                   Нет, нет, кузен. — Тревино вспыхнул от удовольствия, услышав это обращение, которого он не заслуживал. Король Кастилии сказал бы «мой кузен» только особе королевской крови, а человек не столь высокого происхождения удовольствовался бы обращением «мой родственник».

—                   Часовой лишь выполнял свои обязанности, потому что я, кажется, нахожусь в Калахарре.

—                  Мы определённо не ждали вашего величества.

—                  Пышная кавалькада, подобающая королю, отправилась другим путём; мои спутники и я прибыли по торговым тропам.

Тревино расхохотался:

—                   Ну, я надеюсь, что ваш двойник уже в безопасности. Король Генрих всё ещё на юге или по крайней мере он должен там быть. Трудно в эти дни точно сказать, где кто находится. И в провинции не всё спокойно. Мой часовой сообщил, что он посчитал вас — я прошу прощения у вашего величества — группой грабителей.

—                  К счастью, один из ваших людей, житель приграничного Арагона, узнал меня.

—                   Я надеюсь, что ваше величество не поставит в упрёк человеку, что он пошёл на службу к жителю Кастилии, — произнёс Тревино смущённо. — Парень пришёл ко мне с рассказом о бесплодной земле на ферме, которая, по его словам, не могла прокормить семью...

—                   В определённом смысле я тоже меняю страну, — сказал Фердинанд. — И я не могу винить кого-то, если он делает то же, что и я. Прежде чем я покину вас, я дам ему флорин за хорошую службу.

(Франсиско де Вальдес едва мог поверить своим ушам; но прежде чем Фердинанд уехал, он действительно дал стражнику флорин. Принц знал, что создание хорошей репутации в новой стране нужно начинать с мелочей.)

Доброй новостью было то, что король Генрих всё ещё находился на юге, также хорошо было и то, что у Тревино была сильная стража из преданных рыцарей, которая могла сопровождать Фердинанда в Вальядолид.

Вымытый, накормленный, одетый в новый костюм, хорошо отдохнувший за пять коротких часов сна, на прекрасной лошади, Фердинанд отправился в путь на рассвете, к большому удивлению и досаде всех остальных кабальеро, чьи способности к восстановлению сил были не столь неисчерпаемыми. Все «товары» и лошадей, страдающих шпатом, он оставил Тревино, ещё раз назвав его кузеном и пригласив на свадьбу.

В Вальядолиде, где Изабелла объявила о своём решении выйти за принца замуж и где простые люди устроили волнения на улицах, когда король Генрих хотел заставить её отказаться от этого решения, Фердинанда встречали приветственными криками радостные горожане, разодетые, как на праздник. Они сделали день его приезда своим праздником, и, по мере того, как кавалькада всадников на богато украшенных лошадях медленно продвигалась по улицам, всё больше людей размахивали красочными геральдическими флагами и штандартами Кастилии и Арагона. Толпы народа старались увидеть принца, которому отдала своё сердце их божественная инфанта и которого они тоже хотели бы полюбить.

Приветливо кивая головой, улыбаясь направо и налево, размахивая рукой, одетой в жёлто-коричневую перчатку, восседая на огромном скакуне с осанкой бывалого солдата, Фердинанд являл собой поразительный контраст Генриху Бессильному. В этот день плакаты с грубыми непристойностями были прибиты к воротам дворца короля Генриха, а другие непристойности написаны на стенах, в то время как народ распевал песни, посвящая их Фердинанду.


Цветок Арагона,
Сердце Кастилии!
Наше знамя,
Знамя Арагона!

Яркую краску на бледном лице короля Генриха вызвало бы то, что Фердинанда приветствовали в Кастилии как «цветок Арагона». Маркиз Виллена сильно разозлился бы, услышав, как кастильцы славят знамя Арагона, как будто это знамя уже стало их собственным.

Фердинанд покорил сердца кастильцев, как он покорил сердце Изабеллы, — с расстояния в сотни лье! Но радовались не все жители Вальядолида. Некоторые кабальеро, крадучись, покидали улицы и исчезали. Курьеры спешно отправлялись на юг. Король Генрих и маркиз Виллена спешили домой в свою соблазнённую и капризную столицу, оставив Медину Сидония и маркиза Кадиса продолжать свою разрушительную войну в Андалусии...

Прежде чем Изабелла увидела человека, за которого собиралась замуж, ома услышала, как толпы народа приветствуют его на улицах. Её маленький двор собрался вокруг неё. Из Сеговии приехала Беатрис; Карденас и его кабальеро на своих быстрых конях благополучно добрались до дома. Мужчин украшали шпаги и ордена, усыпанные драгоценностями, женщин — богатые платья из роскошного бархата и тончайшего шелка. Комната была освещена ярким светом настоящих восковых свечей, который отражался в драгоценностях, украшавших великолепные кружевные головные уборы. Осанка Изабеллы была строгой и царственной; её волосы цвета меди отливали золотом в мерцающем блеске свечей; глаза казались неестественно огромными из-за волнения. Но она сохраняла внешнее спокойствие.

—                  Это счастливое предзнаменование, что люди приветствуют его, — сказала Беатрис.

—                   Моя причёска в порядке? Может быть, немного добавить румян, как ты мне говорила? Я чувствую, что бледна как привидение. Но как мне узнать, кто из них принц?

—                  Карденас знает, — успокоила её Беатрис.

Изабелла засмеялась:

—                  Как будет неловко, если я перепутаю его с кем-нибудь другим!

—                  Ты действительно слишком бледна, — заметила Беатрис. — Может, совсем немного румян...

Нет, не хочу, я буду напоминать королеву Хуану, — отказалась Изабелла.

—                            Ещё много времени, — успокоила её Беатрис. — Сначала он подойдёт к архиепископу и поприветствует своего дедушку.

—                             Дед Фердинанда, верховный адмирал, так же как и архиепископ Каррилло, вернулся в Вальядолид, чтобы превратить его в свою резиденцию.

—                             Мне хотелось бы, чтобы они поспешили, — сказала Изабелла, но тут же поправилась: — Нет, это бессмысленно.

—                             Ты прекраснее, чем сам ангел! — Голос Беатрис был полон неприкрытого восхищения. Изабелле захотелось обнять её.

—                            Я надеюсь, что у Каррилло будут новости из Рима, — с волнением произнесла Изабелла, — хотя он, кажется, избегает говорить на эту тему.

Беатрис захотелось успокоить подругу.

—                             Разрешение на брак, должно быть, уже получено. Может, он хочет устроить сюрприз?

—                             В самый последний момент? Это будет не совсем хорошо.

—                             Он всегда так занят со своими солдатами...

Изабелла с сомнением покачала головой:

—                             Их проблемы, конечно, очень важны. Но мне снятся кошмары из-за этого разрешения на брак, Беатрис. Святой отец не был дружески настроен по отношению к моему брату, как могу я надеяться, что он будет расположен ко мне?

—                             Архиепископ всё устроит. — Но Беатрис вовсе не чувствовала той уверенности, которую пыталась выказать. Её муж, всё ещё полностью лояльный в отношении короля Генриха, не считал, что папа пойдёт навстречу Изабелле.

—                             Боюсь, что с моей стороны выражение нетерпения по этому поводу — это не то, что подобает делать девушке.

Беатрис улыбнулась:

—                             Фердинанд был бы счастлив услышать эти слова.

—                             Ради бога, Беатрис! Он не должен знать об этом!

Снаружи послышался новый всплеск радостных возгласов и стук копыт множества лошадей по булыжной мостовой. Свет факелов проникал сквозь окаймлённые свинцом стекла оконных переплётов.

—                 Он, должно быть, услышал тебя, — лукаво заметила Беатрис. — В любом случае, твой жених уже здесь.

Двери распахнулись. Вошли Каррилло и верховный адмирал, за ними следом — арагонские кабальеро, одетые теперь в придворные костюмы, которые они носили с большей уверенностью, чем маскарадные одежды торговцев. Все улыбались, глаза верховного адмирала застилали слёзы волнения. Изабелле показалось, что у Каррилло никогда не было такого довольного выражения лица. Может быть, из Рима пришли новости и он собирается удивить её: на его лице было одновременно выражение торжества и лукавства.

К ужасу Изабеллы, среди богато одетых и привлекательных молодых людей она не могла узнать Фердинанда. Лицо одного из них показалось ей знакомым. Она осторожно послала ему робкую улыбку.

—                 Нет, нет, ваше высочество, — шёпотом остановил её Карденас. — Это Франсиско де Вальдес.

Теперь Изабелла вспомнила. Конечно! Остров фазанов, паж, которого она спрятала в своём шатре под кроватью. Яркий румянец, вспыхнувший при том воспоминании, был совершенно уместен при данных обстоятельствах. Глаза всех арагонцев, включая Фердинанда, вспыхнули, отдавая дань её красоте.

Фердинанд пробормотал, переводя дыхание:

—                 Пресвятая Мария! Они не преувеличивали, говоря, что она прекрасна!

Карденас продолжал поспешно:

—                  Это он! Это он! Блондин с высоким лбом!

Из-за волнения слова «Это он! Это он!», вырвавшиеся из его уст, звучали как две буквы «оо».

Изабелла прошептала слова благодарности. Карденас избавил её от неловкости и, вероятно, предотвратил появление многих анекдотов о ней. Вскоре па щите Гутгиере де Карденаса появится новый знак — эмблема с буквами «оо» и будет до тех пор, пока Карденасы будут жить в Испании. В похожий момент замешательства, вспомнила Изабелла, упавшая подвязка королевы стала почётным орденом в Англии.

Фердинанд, сопровождаемый своим дедом, верховным адмиралом, и архиепископом Каррилло, двигался, улыбаясь, к тому месту, где она стояла.

На мгновение молодые люди замерли, глядя друг на друга, в то время как два великих государственных деятеля рядом с ними говорили обязательные, согласно этикету, слова.

—                             Я бы простила вас, если бы вы приняли одну из моих дам за меня, — прошептала Изабелла, чувствуя себя виноватой.

Фердинанд поцеловал ей руку; его рука, в которую легла её ладонь, была крепкой и твёрдой, губы приятно тёплыми.

—                             Ваше высочество, — сказал он. — Мне говорили, что я должен предстать перед самой красивой женщиной Кастилии. Но это было неправдой. Вы самая красивая женщина в мире!

Верховный адмирал удовлетворённо отметил про себя, что всё идёт хорошо. Он знал своего внука: Фердинанд был действительно околдован. Каррилло светился от счастья: Изабелла никогда не выглядела такой очаровательной.

Необходимо было очень много сделать после получаса светской беседы, после того, как молодые люди познакомились друг с другом. Изабелле и Фердинанду казалось, что старшие их торопят.

—                             Молодость, — напомнил верховный адмирал, — не понимает, что враги знают, как превратить целый год планов в один час.

—                             Я должен поженить вас двоих немедленно, — пояснил Каррилло туманную фразу адмирала.

—                             Что? — переспросила Изабелла, пытаясь сосредоточиться.

Фердинанд рассмеялся:

—                             По крайней мере позвольте мне преподнести моей невесте подарки, которые я сумел контрабандой провезти через границу. В сундуках с мисками и кастрюлями было двойное дно.

Было бы бестактно завести теперь разговор о подарках, но, шутливо рассказав о контрабандном провозе их через границу и о том, как он сумел перехитрить таможенников, Фердинанд как бы загладил неловкость и вместе с тем повысил ценность подарков, привезённых Изабелле. Верховный адмирал был поражён: король Хуан Арагонский, должно быть, отдал всё, что имел, своему сыну.

В первую очередь глаза присутствующих увидели корону, украшенную изумрудами и бриллиантами, — чтобы оттенять золотые волосы, как сказал Фердинанд, чей роскошный блеск могло затмить только сияние бриллиантов ценой в двадцать тысяч флоринов. Затем великолепное ожерелье, состоявшее из кружевного переплетения красной спинели рубинов, работы восточных мастеров из Бадахшана, находившегося рядом с Самаркандом (только там добывали красный спинель, откуда и пошло их название) стоимостью сорок тысяч флоринов. Искусно и очень нежно Фердинанд надел ожерелье на шею Изабеллы и застегнул застёжку. Изабелла затаила дыхание, ни один мужчина никогда не касался прежде её.

Но оказались и ещё драгоценности: брошь с сапфирами стоимостью две тысячи флоринов. Уж не собирается ли Фердинанд приколоть украшение к её груди? Но он не сделал этого. А бриллиантовое кольцо своей матери королевы, как сказал Фердинанд, даже таможенники не смогли бы оценить, потому что любовь оценить невозможно.

Внезапно верховный адмирал кое-что вспомнил. Все эти сокровища были уже заложены у банкиров Валенсии: король Хуан заложил их для получения займа для выплаты денег своим войскам, чтобы прекратить беспорядки в Каталонии. О том, каких обещаний, угроз и уговоров стоило мужественному королю возвращение этих драгоценностей из сундуков ростовщиков, верховный адмирал мог только догадываться. Но король Хуан сделал даже больше: получил разрешение на брак.

—                 «Никогда, — подумал адмирал, — ни у одного принца не было такого хорошего отца! Пусть же он окажется достойным его!»

Между тем из двойного дна сундуков было извлечено очередное сокровище — результат собственной бережливости Фердинанда: восемь тысяч флоринов чистого золота полновесными новенькими монетами.

—                Я проверял каждую из них, — сказал Фердинанд, — и знаю, что здесь нет ни одной фальшивой монеты.

Изабелла восхищалась драгоценностями, как великолепными образцами ювелирной работы, но, глядя на жениха, произнесла с очаровательной улыбкой:

—                             Гораздо больше, чем подарки, я ценю дарителя.

Но оставался ещё один подарок. Фердинанд снял с груди маленький железный крест, хранивший следы векового пользования, совершенно простой, без украшений, не соответствовавший моде, немного перекрученный, как будто грубые руки человека, сделавшего этот крест, не имели опыта изготовления подобных вещей. Он висел на цепочке современной работы, не представлявшей собой ценности. Этот крест был сделан, если верить легенде, из одного из гвоздей, удерживавших распятого Христа. Веками перед ним благоговели в храме Святой Софии в Константинополе; и, когда эта великая церковь пала вместе с могучей Восточной Римской империей, крест оказался в руках турок. Султан Турции подарил его королю Хуану Арагонскому. Теперь крест принадлежал Изабелле.

Верховный адмирал осенил себя крестным знамением. Это была известная часть внешней политики Мохаммеда Завоевателя — делать такие подарки христианским королям Европы: для него эти вещи ничего не значили, а люди на Западе преклонялись перед ними.

После падения Константинополя вспыхнула оживлённая торговля фальшивыми христианскими реликвиями. Но подарок самого повелителя турок мог считаться подлинным, по крайней мере в глазах святейшей церкви.

Изабелла благоговейно приняла крест.

—                             Пока я жива, — прошептала она, — эта святая реликвия будет крепить мою любовь. И я построю собор, чтобы сохранить это сокровище после моей смерти.

Глава 12


Как только Фердинанд преподнёс Изабелле последний подарок, архиепископ Каррилло произнёс:

—                             Вы должны пожениться немедленно. Я готов совершить церемонию этой же ночью.

Изабелла нахмурилась:

—                             Почему сегодня ночью, ваше преподобие? Зачем такая спешка, которая не подобает вам и недостойна нас?

Каррилло был человеком решительным и в действиях, и в словах.

—               Невеста, — сказал он, — может законным образом отбросить свои девичьи мысли в брачную ночь.

Это замечание заставило Изабеллу ещё больше нахмуриться. Но тут архиепископ сообщил новости, которые привезли курьеры: король Генрих и маркиз Виллена двигались к столице со всем своим войском, которое сопровождало их в походе на юг. Они поклялись силой оружия помешать её браку.

—               Но король постоянно повторял, что я свободна в выборе мужа! — воскликнула Изабелла.

—               Генрих — лжец и постоянно меняет своё мнение, — заговорил верховный адмирал. — Он — как флюгер. Он всегда был и будет таким. Если он вернётся до того, как вы с Фердинандом сочетаетесь браком, он постарается не допустить этого. Но если вы поженитесь немедленно, то он ничего не сможет сделать и, вероятно, будет вести себя даже по-дружески.

Изабелла с несчастным видом посмотрела на Фердинанда:

—               Я хочу, чтобы всё произошло надлежащим образом!

Фердинанд улыбнулся.

—               Похоже, что ветер дует в сторону поспешных действий, — сказал он, — что ж, пусть так и будет! Сочетайте нас браком сегодня ночью, ваше преподобие, если её высочество согласна. Этот злой ветер не причинит нам вреда — он только ускорит моё счастье!

—               Я согласна, — отозвалась Изабелла, — если архиепископ получил положительный ответ из Рима. И если мы можем подождать по крайней мере до утра. Я бы не хотела, чтобы все говорили, что Изабелла Кастильская прыгнула в брачную постель, как цыганка, запыхавшись и не уделив достаточного времени молитвам.

Впервые Фердинанд увидел, как сверкнули её зелёные глаза, и впервые ощутил, что под внешней мягкостью таится необыкновенная сила характера.

Выражение тревоги исчезло с лица Каррилло.

—             Ответ из Рима, — пробормотал он. — Ах да, разрешение на заключение брака. Мои собственные усилия при дворе святого отца до сих пор не были плодотворными из-за его продолжительной болезни и, возможно, неправильного понимания им деятельности твоего брата... На самом деле я стал уже подумывать, не лучше ли опираться на мой собственный авторитет архиепископа, так как в истории церкви в прошлые времена существовало много подобных прецедентов. Правда, я признаю, что в последние столетия всё стало значительно строже. К счастью, мне не придётся подкреплять своё решение старинными прерогативами, которые, вероятно, можно найти в моём обиталище. Король Хуан благодаря своему замечательному предвидению уже давно получил разрешение на брак от покойного папы Пия II.

—                             Этот документ здесь со мной, — спокойно сказал верховный адмирал. — Не хотели бы вы прочитать его?

Изабелла по очереди бросила взгляд на честные лица своих советников и на лицо человека, за которого собиралась выйти замуж. Единственная латынь, которую она знала, был язык каждодневных молитв. «Будь счастлива ты среди всех остальных женщин», — прошептала она. Всё улаживалось самым великолепным образом. Она не стала смотреть документ: латынь юридических актов была ей незнакома.

—                             Согласно последним сообщениям моих курьеров, — заговорил Каррилло, — король уже близко от столицы. Мне было бы гораздо спокойнее, если бы сегодня...

—                             Завтра, — твёрдо сказала Изабелла.

—                              Хорошо, — пожал плечами архиепископ. — Но ты совершенно напрасно рискуешь, и, клянусь своей жизнью, я совершенно не понимаю, почему ты это делаешь!

—                             Мой сеньор архиепископ, — ответила Изабелла, улыбаясь и не скрывая иронии, — может быть, это происходит потому, что вы не имели чести быть женщиной.

В эту ночь огромный собор в Вальядолиде, который давно уже перестраивался, был наполнен шумом: рабочие закрывали строительные леса бархатом, драпировали флагами и гобеленами кирпичную кладку, сырую и неотштукатуренную. Изабелла слышала отдалённый этот шум, лёжа без сна в своей постели, охваченная разными мыслями; самой странной из них была мысль о том, что завтра ночью Фердинанд разделит с ней ложе. Хотя почему это должно быть странным? Разве не происходит всё это с тех пор, как их прародительница Ева разделила своё ложе с Адамом в райском саду? И если тщательно обдумать этот вопрос, то женщина ведь живёт в браке гораздо дольше, чем в девичестве. Изабеллу вдруг посетила мысль о том, насколько она ещё молода, как мало прожила на свете. Наверное, лишь через несколько лет для неё наступило бы подходящее для брака время. Родятся дети — она постарается быть им хорошей матерью. Наступит день, когда она станет королевой, — она постарается быть справедливой королевой. Говорят, что временами мужья бывают невыносимы — она постарается быть хорошей женой. Мужья часто отправляются на войну и самые храбрые из них, такие как Фердинанд, могут там погибнуть. Она увидела призрак возможного вдовства, такого же, как и у её матери, печального и одинокого. Откуда такие мрачные мысли именно сегодня, именно в эту ночь?

— Милый Боженька! — молилась Изабелла. — Помоги моему будущему мужу хорошо планировать свои войны и сохранить свою жизнь...

Вероятно, полное безмолвие ночи явилось причиной её печального настроения. Ветер, который обычно дул, наполняя воздух какофонией разнообразных звуков, совершенно прекратился, и стало неестественно тихо. В отсутствие ветра было душно, жара давила. В замершем воздухе она слышала рычание собак Вальядолида, рыскающих на улицах, медленные шаги и монотонную перекличку стражей, обходивших свои районы, и стук молотков рабочих в соборе, приглушённый расстоянием. И каждый час она слышала звон церковных колоколов, звук которых был всё громче, а промежутки между ударами всё короче; время как будто спрессовалось.

Только к утру Изабелла забылась тревожным сном.

Во сне она видела себя королевой, видела, как Фердинанд освободил Испанию от неверных — мавров, изгнав их обратно в Африку. Колокола радостно звенели, и люди радовались триумфальному возвращению Фердинанда с войны, распевая песни в его честь во всех уголках Испании, обширной, счастливой Испании, восстановленной в её древнем величии, блеске славы и власти.

...Беатрис смотрела на Изабеллу и, видя, как та улыбается во сне, медлила её будить. Но существовала веская причина для того, чтобы всё же разбудить её. Она ласково коснулась плеча подруги. Сон исчез, но Изабелла всё ещё слышала звон колоколов и радостные крики людей. Но это было уже в действительности.

Изабелла села в кровати, широко раскрыв глаза.

—                           Что это такое, Беатрис?

Беатрис залилась звонким радостным смехом:

—                           Что же это может быть, моя принцесса? Это день твоей свадьбы!

—                           Нет, нет, колокола, радостные крики?

—                           Всё это для тебя!

—                           Но ведь ещё слишком рано!

Лицо Беатрис стало серьёзным.

—                           Ночью к архиепископу прибыли двое курьеров. Он очень встревожен. Король Генрих уже почти у городских ворот. Вставай, Изабелла. Фердинанд в нетерпении ходит по комнате, архиепископ уже облачился. Гости начинают прибывать, и свечи в часовне, вероятно, уже зажжены. Позволь помочь тебе одеться.

—                           В часовне? В какой часовне?

—                           Нет времени ехать в собор. Архиепископ собирается совершить церемонию в резиденции Хуана де Виверо. Пожалуйста, поспеши!

—                           Но как же приличия? Правда, резиденция дона Хуана де Виверо огромна и впечатляюща, но это не собор.

—                           Зато это совсем рядом!

—                           Фердинанд так хочет?

—                           Принц Фердинанд сам уладил все детали.

Изабелла тут же приняла решение. Она реально оценивала опасность, которая могла возникнуть в результате внезапного возвращения короля: теперешнее неустойчивое равновесие могло легко перейти в кровопролитие.

—                                       Беги к Каррилло и скажи ему, что я буду в часовне Виверо через двадцать минут. Но скажи ему, что, после того как он произнесёт слова, которые свяжут нас с Фердинандом навеки, я хочу, чтобы брачная месса состоялась в соборе.

—                 Я всё сделаю! — сказала Беатрис, торопясь к выходу.

—                 И, Беатрис, — крикнула ей вслед Изабелла, — никаких белоснежных и ленивых мулов! Только лошадь!

Беатрис помедлила, улыбнувшись:

—                 Боковое седло, ваше высочество? В мужском седле будет быстрее!

—                 О, Беатрис! Перестань насмехаться! Конечно, боковое седло.

В этот день перед жителями Вальядолида, которые привыкли видеть, как инфанты обычно ехали на брачную церемонию на медлительных церемонных мулах, предстала потрясающе восхитительная картина: принцесса со всеми спутниками в облаке старинных кружев и драгоценностей верхом на лошадях ехала на самую выдающуюся свадебную церемонию столетия. Толпам народа, которые всегда были лучше информированы, чем казалось государственным деятелям, было хорошо известно, как близко находится король Генрих и до какой степени он разъярён происходящим. Их Изабелла бросала ему вызов! Радостные крики людей и их шутливые замечания порой вызывали краску на лице даже Беатрис. Но Изабелла, казалось, ничего не слышала, её лицо было бледным и серьёзным.

Маленькая часовня оказалась переполненной, в ней было слишком жарко от такого количества гостей и зажжённых свечей. Каррилло уже был у алтаря с молитвенником в руке, в тревожном ожидании глядя на дверь.

Изабелла опиралась на руку верховного адмирала, самого знатного вельможи своей партии, положение которого было не совсем обычным: он являлся дедушкой жениха, а также состоял в родстве с невестой, чей отец умер, а мать уже в душе удалилась от мира. Адмирал произносил за Изабеллу ответы до тех пор, пока Каррилло не задал вопрос, на который только она одна могла дать ответ: «Изабелла, берёшь ли ты этого мужчину...»

Тихим, но твёрдым голосом Изабелла сказала: «Да».

Кольцо украсило её палец. Стоя на коленях рядом с Фердинандом — рука в руке, — она слышала, как архиепископ произносил над их головами главные слова, которые провозгласил сам Христос и от которых ни одному человеку не было позволено отречься.

В голосе Каррилло появились восторженные ноты. Теперь эти юноша и девушка могут предстать на брачной мессе в соборе, поскольку король Генрих и маркиз Виллена не успели помешать бракосочетанию.

Чем больше архиепископ думал о повторной церемонии, тем больше ему нравилась эта мысль, так как не было греха в том, чтобы проводить брачную церемонию сколько угодно раз с условием, что в ней участвуют одни и те же люди. Тогда все разочарованные вельможи, которые не смогли поместиться в маленькой часовне Хуана де Виверо, получили бы возможность насладиться этим зрелищем. Архиепископ решил повторить всю церемонию от начала до конца, со всей пышностью и обрядами, которые предполагались, до того, как ночью прибыли два курьера с тревожными новостями.

Фердинанд не возражал против этого: он знал о любви кастильцев к торжественным мероприятиям. Его положение в Кастилии укрепится, если повторить церемонию бракосочетания в присутствии как можно большего числа людей. Изабелла была вне себя от радости, что выйдет замуж дважды и брачная месса, на проведении которой она так настаивала, будет отслужена со всеми положенными обрядами.

Когда Изабелла и Фердинанд под приветственные возгласы вышли из часовни Хуана де Виверо, сформировался блестящий кортеж, чтобы провожать процессию в собор: белоснежные мулы с серебряными уздечками для жениха и невесты, дамы в белых боковых сёдлах, сопровождавшие Изабеллу, кабальеро, сопровождавшие Фердинанда, на великолепных конях, чья сбруя теперь была украшена красными и жёлтыми лентами — цветами Арагона. Гости, умеренные в том, что им удастся полностью увидеть вторую церемонию, растянулись длинной кавалькадой, которая медленным шагом двигалась в направлении серой гранитной громады собора. Рассматривая по мере приближения массивные каменные блоки собора, Фердинанд вновь поразился твёрдой бескомпромиссной силе, которой отличалась эта земля камней и святых: жители Кастилии воздвигли этот великолепный собор, чтобы воплотить в нём самый дух своей родины.

Когда процессия уже почти достигла своей цели, пройдя по улицам, запруженным народом, внезапно поднялся холодный и порывистый ветер, — обычно такой ветер предвещал бурю. Свет солнца не проникал из-за внезапно появившихся быстро плывущих облаков, таких огромных, что они закрыли небо подобно занавесу. Город, яркий и сверкающий всего лишь мгновение назад, оказался погруженным в сумерки.

—               В Арагоне это предвещало бы сильную бурю, — сказал Фердинанд.

—               То же самое и здесь, — улыбнулась Изабелла. — Мы не так уж сильно отличаемся друг от друга.

—               Да, теперь мы — единое целое, моя сеньора.

В устах Фердинанда «моя» означало «жена».

Кавалькада стала двигаться быстрее. Но всё же некоторые дамы и кабальеро в самом конце процессии промокли насквозь из-за внезапного ливня, хлынувшего перед тем, как двери собора закрылись.

Внутри собора запах ладана, свет свечей, звуки органа и пение хора отвлекали внимание присутствующих от шума бури, бушевавшей в городе. Один сильный порыв ветра вызвал движение языка колокола, который стал раскачиваться, и в середине молитвы раздался громкий звон. Это заставило Каррилло пробормотать:

—               О, дьявол!

Но Изабелла посчитала это добрым предзнаменованием: даже колокола не смогли удержаться от поздравлений. Фердинанд тоже отнёсся к этому эпизоду лишь как к случайности.

На этот раз служба была продолжительной и великолепной, как и требовали традиции.

Изабелла и Фердинанд, стоявшие на коленях перед алтарём, вновь услышали священные слова, произносимые над их головами. Едва хор затянул песнопение, как Изабелла внезапно ощутила толчок, как будто удар чудовищного молота, находившегося в руках гиганта в склепе внизу, бил прямо в пол под её коленями.

Позднее одни из присутствовавших говорили, что это был сильнейший порыв ветра, другие — что толчок землетрясения. Как бы то ни было, всё строение собора содрогнулось, и огромный камень одной из арок северного трансепта, переместившись со своего места на строительных лесах — завтра рабочие должны были установить его, — сорвался и раздавил одного из гостей, следившего за свадебной церемонией. Это был дворянин захудалого рода, который мог обращаться к королю Кастилии лишь с позволения последнего, сняв шляпу, и должен был ждать разрешения вновь надеть её на голову. Но всё же это был дворянин, и он был мёртв. Несколько человек были ранены кусками камня, отколовшимися от удара о пол.

После некоторого смятения тело было унесено, кто-то бросил гобелен на место трагедии, и церемония продолжалась. Фердинанд заметил, что пострадавшие при этом происшествии старались сдержать боль и скрыть свои травмы, чтобы не покидать церемонию: «Гордые и сильные люди эти кастильцы».

Для Изабеллы из-за происшедшей трагедии последние оставшиеся минуты мессы прошли как в тумане. Полностью владея собой, ома не сдвинулась со своего места перед архиепископом, но при этом даже не пыталась скрыть слёз, струящихся по её щекам. Теперь она хотела, чтобы церемония поскорее закончилась.

Но церемония не закончилась так, как предполагалось: слова прощального благословения не успели слететь с уст Каррилло.

Снаружи внезапно раздался шум, быстро усиливавшийся, напоминающий приближение урагана. Некоторые из гостей решили, что идёт новая волна более сильного землетрясения. В страхе головы присутствующих повернулись к дверям.

Но затем сквозь шум они услышали хорошо знакомый звук копыт, стучавших по булыжнику мостовой. Все облегчённо заулыбались. Это были всего лишь король Генрих Бессильный и маркиз Виллена, вернувшиеся со своими войсками с юга, но вернувшиеся слишком поздно.

Король и маркиз, промокшие и перепачканные, ворвались в дверь и пробежали несколько шагов по центральному проходу, прежде чем, смутившись, остановились. Вода потоком стекала с них на пол.

Изабелла голосом, который достиг самых дальних уголков огромной церкви, твёрдо произнесла:

—               Выслушайте меня!

Опираясь на руку Фердинанда, она медленным шагом направилась навстречу королю. Знатные вельможи Кастилии заметили и одобрили, что Фердинанд прекрасно держался в неожиданной и трудной для него ситуации.

В нескольких шагах от Генриха Изабелла остановилась, присела в реверансе и произнесла:

—               Ваше величество, я представляю вам своего мужа.

Фердинанд слегка наклонил голову: один король приветствовал другого. Голова Генриха склонилась в ответном поклоне, в то время как он беспомощно смотрел на маркиза Виллену, ища помощи.

—              Его величество рад... — спокойно проговорил Виллена.

—               Рад, — монотонно повторил Генрих.

—               ...И, естественно, я тоже.

—               И я тоже, — улыбнулся Фердинанд. Уж он-то говорил чистую правду.

Баланс власти восстановился, весы приняли горизонтальное положение, половина королевства на одной чаше, другая половина — на другой. Ни одна из сторон не смогла бы что-то предпринять до тех пор, пока равновесие не нарушится. Изабелла устала, слёзы всё ещё блестели на её глазах; но Фердинанд выглядел так, словно наслаждался пикантностью ситуации.

Мелодичный перезвон колоколов, который раздался в тот момент, когда молодожёны покидали собор, казался не слишком радостным...

В этот же вечер Изабелла и Фердинанд уехали в близлежащий укреплённый город Дуэнас, принадлежавший брату архиепископа Каррилло. Хотя явный шаг и не мог нарушить балансвласти в Кастилии, но тайный — мог. Кинжал подосланного убийцы, странный вкус рыбы или вина...

...Через неделю в Дуэнасе Фердинанд сказал с уверенным видом собственника:

—               Изабелла, ты будешь молиться, чтобы наш первый ребёнок был мальчиком?

—               Если ты будешь делать то же самое.

—               Естественно, буду.

—               Тогда и я, конечно.

—                              С политической точки зрения рождение принца предпочтительнее, чем рождение принцессы.

—                              Я знаю, Фердинанд.

Она знала об этом и была с этим согласна. Появление наследника короны Кастилии и Арагона явится событием чрезвычайной важности для государств Европы. Но впервые в жизни далёкие канцелярии с седобородыми государственными деятелями казались Изабелле нереальными и ненужными. Она была страстно влюблена в своего мужа.

Глава 13


Идиллическое пребывание в Дуэнасе было кратковременным. Изабелла припомнила старое выражение: если звёзды светили только для вас хотя бы раз в жизни, эта ночь останется в вашей памяти навсегда, и её вы будете вспоминать все последующие годы. Но ночь, когда звёзды вновь будут светить только вам, увы, случится уже в другом поколении... Таким был её медовый месяц, крошечный миг жизни, никогда больше не повторившийся: времени не дано идти по кругу.

Стены города не могли отделить их от страны, которая вскоре ворвалась в их жизнь.

Первая зима их брака была отмечена тяжёлыми для всей Кастилии событиями. Повсюду урожай был скудный, а во многих районах его и вовсе не было. В более организованной стране с сильным и мудрым управлением можно было как-то облегчить положение людей. Но в Кастилии знатные вельможи отказывались чинить дороги, а крестьяне не хотели везти урожай на продажу, опасаясь разбойников, число которых возрастало с каждым месяцем, потому что некому было их ловить и наказывать. Доставки продуктов, всегда очень медленные и долгие, почти прекратились. Нечего стало возить, а то немногое, что было, крестьяне с их вековечным чувством независимости прятали для себя. Даже в сравнительную изоляцию Дуэнаса до Изабеллы и Фердинанда доходили тревожные сообщения.

— Кастилии необходимы несколько действенных уголовных законов, — говорил Фердинанд. Он не находил себе места, горя желанием заняться делами Кастилии.

—             У нас огромное количество законов, — отвечала Изабелла. — Некоторые из них, направленные против грабителей, очень жестоки. Но королём является Генрих. И нашим советам он вовсе не обрадуется.

—             Он даже не поздравил меня.

—             И меня тоже.

Король Генрих ещё ни разу не связался с Изабеллой после встречи в соборе, хотя она отправила ему несколько писем. Тон их всегда был уважительным, она постоянно подчёркивала, что, выйдя замуж за Фердинанда, она сделала только то, что Генрих разрешил ей, и не один раз, а дважды, причём публично.

—             Может, тебе стоит быть более дипломатичной, — предложил Фердинанд, просматривая её последние послания. — Это письмо ещё суше, чем предыдущие.

—             Я не могу унижаться, не унижая тебя, — ответила Изабелла.

И за это была награждена поцелуем.

—             Прекрати, Фердинанд. Кто-то идёт.

—            Ну и что? Разве мужчина в Кастилии не может поцеловать свою жену?

—            Я только не считаю, что ты должен делать это публично.

—             Но мы же не на публике.

—             Это изменится, как только откроют дверь.

Фердинанд задумчиво кивнул головой:

—             Иногда ты пугаешь меня, Изабелла. То, что ты говоришь, всегда правильно, и это заставляет меня чувствовать себя школьником.

Он произнёс эти слова с таким мрачным выражением, что Изабелла испугалась, не обидела ли она его. Она успокаивающе положила ладонь на его руку.

—             Никогда не открывай дверь, дорогой. Давай держать её закрытой от всего мира.

Человеком, открывшим дверь, был герольд — посланец короля Генриха. Низко кланяясь, он изложил устное послание короля, вероятно, не пожелавшего доверить эти слова бумаге.

—           Его королевское величество был очень недоволен вашим браком. — Герольд ухитрился придать своему голосу и взгляду такую насмешливость, что щёки Изабеллы вспыхнули от негодования. — Его королевское величество возлагает на вас вину за бедственное состояние королевства и с сожалением сообщает, что вынужден отказать в поступлении доходов от городов Авила, Бусте и Медина-дель-Кампо, Молина, Альмедо, Убеда и Эскалон. Кроме того, — продолжал герольд, — вы, ваше величество, не должны обращаться к королю, если ваша казна оскудеет.

Изабелла была готова ответить, Фердинанд видел, что резкие слова уже были готовы сорваться с её уст. Тогда он быстро произнёс:

—                               Её величество остаётся преданной подданной короля, но наш брак, санкционированный обещанием, должным образом заключённый и осуществлённый, — краска на щеках Изабеллы стала ещё ярче, — не является предметом, который подлежит обсуждению.

Затем Фердинанд протянул герольду золотой флорин.

Когда посетитель удалился, Изабелла спросила:

—                              Стоило ли говорить об «осуществлении» брака, мой дорогой?

—                              Моя дорогая, — улыбнулся Фердинанд. — Весь мир вскоре об этом узнает. Почему бы не испортить настроение Генриху и не сделать его кофе более горьким? Он же сам не смог исполнять свои супружеские обязанности. — В манерах Фердинанда появилась важность состоявшегося отца. — И для Кастилии, и для Арагона будет очень хорошо, если родится принц.

—                              Только Бог может обещать тебе принца, Фердинанд. Я же могу обещать только, что родится ребёнок.

Фердинанд произнёс уверенно, вспомнив герцогиню Эболи.

—                              Я знаю, что родится принц.

—                              Никто не может этого знать.

Фердинанд открыл было рот, чтобы сказать: «А я знаю», но передумал.

—                              Неужели рождение дочери будет таким жестоким разочарованием? — спросила Изабелла.

—                              Нет, ведь будет и другой раз...

Странным образом беды государства послужили им на пользу. Фердинанд первый это понял. Это было несправедливо и нехорошо, но это радовало его:

—                              Генрих несёт ответственность за голод и чуму.

—                              Чума тоже? Где?

—            Разве бывает голод без чумы? Как мне сказали — в Сеговии.

—            Но бедный Генрих не может нести за это ответственность.

—            Бедный Генрих в ответе за всё. Точнее, Генрих и евреи. Мы должны быть благодарны Богу! Чем больше будет ненависть народа по отношению к Генриху, тем больше будет любовь по отношению к тебе.

—            И к тебе.

—            Если они полюбят меня, это произойдёт только из-за переизбытка любви к тебе.

—            Твои слова сладки, словно мёд. — Изабелла улыбнулась, но вспомнила о Беатрис. — Если в Сеговии чума, то Беатрис должна приехать сюда, в Дуэнас. Я немедленно ей напишу.

Фердинанд бросил на неё строгий взгляд:

—            Будет ли это разумно? Подумай о принце!

Она заколебалась. Фердинанд помнил обо всём. Но ей бы хотелось, чтобы он не был таким рациональным, даже если будущие принц или принцесса могли с политической точки зрения значить очень много.

—            Беатрис будет в безопасности в алькасаре. Её муж — еврей: похоже, они никогда не болеют чумой. — Тон Фердинанда не допускал возражений.

—            Неужели ты веришь в эти россказни, как и в то, что евреи могут отравлять колодцы? К тому же он и не еврей.

—            Порой случаются очень странные вещи. Существует определённая связь между состоянием общественных колодцев и вспышками чумы. Мои следователи очень тщательно изучали этот вопрос в Сарагосе.

Изабелла вздохнула:

—            Боюсь, что в действительности никто ничего не знает. Но в Алькасаре Сеговии есть свой собственный колодец, вода там немного горчит, но она безопасна.

На время эпидемии она решила не приглашать Беатрис в Дуэнас. Кроме того, как она могла пригласить Беатрис и не позвать её мужа, Андреса де Кабреру, который отказался покинуть свой пост даже для того, чтобы присутствовать на свадьбе Изабеллы. И кто знает, может быть, чума завтра вспыхнет и в самом Дуэнасе?

—                              Это вряд ли возможно, — сказал Фердинанд. — В этом архиепископальном городе, главой которого является брат Каррилло, живёт не так много евреев. А Сеговия кишит ими.

—                              Разве в Арагоне мало евреев? — спросила Изабелла. В голосе её зазвучала упрямая нотка.

Фердинанд уловил её.

—                              Я не хочу ссориться с тобой по такому поводу, моя сеньора. На самом деле их там так же много, как и везде; но они не настолько богаты. Инквизиция об этом заботится.

Изабелла тоже не хотела ссоры, хотя ей хотелось задать вопрос: «Стал ли ты богаче из-за того, что их сделали беднее?»

Ей было известно, насколько скудна казна Арагона. Поэтому она рассмеялась:

—                              Мне жаль, что ты должен был отдать целый флорин герольду.

—                              О, нет-нет. Это было вложение капитала. За этот флорин я приобрёл друга. Разве ты не видела выражение его лица? Он совершенно не ждал денег. Он получил флорин за то, что привёз нам плохие и оскорбительные новости. — Фердинанд пожал плечами и вздохнул: — Всё равно, нам придётся жить на мои восемь тысяч флоринов какое-то время, так я подозреваю.

—                              Мне очень, очень жаль, Фердинанд.

Он потрепал её по подбородку.

—                              Неужели ты действительно думаешь, что я огорчаюсь? Говорю тебе, времена изменятся, они уже меняются.

Если это и было, то никаких доказательств перемен не наблюдалось.

В то время как Кастилия становилась всё слабее из-за неурожая, эпидемии чумы и постоянных вспышек гражданских войн, Португалия становилась всё сильнее: Альфонсо Африканский, страдая от отказа Изабеллы, причём двукратного, пребывал в воинственном настроении. До него доходили сведения о том, что Изабелла вышла замуж за Фердинанда на основании документа, который был подделан. Альфонсо был вне себя от ярости. Неужели португальские каллиграфы не смогли бы подделать папскую буллу так же искусно, как арагонцы? Почему это не пришло ему в голову и кто подал эту идею Фердинанду? Сама Изабелла? Таковы были мысли Альфонсо Африканского, подогреваемые слухами, а ещё больше — ревностью.

Неожиданно с «чёрного континента», из места с необыкновенным названием Гвинея, расположенного на берегу, который вскоре получил название Золотой Берег, пришли удивительные новости. Было открыто баснословно богатое месторождение золота на территории, обследованной португальскими мореплавателями во время их продолжительных путешествий вдоль побережья Африки. Теперь Португалия стала ещё богаче. Изабелла сожалела о том, что Генрих так мало уделял внимания морскому флоту Кастилии; но Генрих игнорировал многое. Кастилия никогда не была сильной морской державой; на флот не обращали внимания и другие короли Кастилии...

—            Мы могли бы открыть это месторождение так же легко, как и португальцы, — размышляла Изабелла. Брат Томас всегда говорил мне, насколько велик этот круглый мир. Это смягчило бы те трудности, которые сейчас испытывает Генрих. Позволило бы оживить рынки путём строительства дорог, оросить заброшенные поля, предоставить работу бедным крестьянам, чьи поля сожжены солнцем. Многие становятся разбойниками только потому, что голодны и им нечего делать: они не могут собирать урожай на своих бесплодных полях.

Фердинанд пожал плечами:

—           Португальцы случайно сделали счастливое открытие, вот и всё. Я никогда не буду искать золото в Африке. Богатство достигается не с помощью авантюр и случайных находок, а путём экономии и правильных вложений капитала. — Этими словами он выразил бесспорную коммерческую философию арагонцев, торговой нации.

Взгляды Изабеллы были несколько шире.

—           Я верю в новые пути достижения богатства, — просто сказала она.

Фердинанд грубо похлопал её по животу, размеры которого уже не могли скрыть самые широкие юбки.

—           Пусть нашим новым богатством будет принц, — заключил он.

Но не все новости, приходившие в Дуэнас, были плохими. В Риме скончался старый Папа и папский престол занял новый — Сикст IV. Он не был сторонником Генриха Бессильного. Одним из первых актов нового папы было решение сложной проблемы брака Изабеллы Кастильской, которая вышла замуж за своего двоюродного брата, Фердинанда Арагонского. Похоже, в архивах Ватикана не было обнаружено копии разрешения на брак, данной его предшественником.

Герольд, золотые галуны ливреи которого значительно выцвели и потеряли свой блеск, привёз от архиепископа новый документ и представил его, стараясь выглядеть как можно лучше. Каррилло, обычно щедрый и великодушный, всегда одевал своих герольдов с ослепительной роскошью. Изабелле стало жаль своего старого друга: трудные времена отразились и на его доходах.

—                              Что написано в этом свитке, Фердинанд?

—                              Прочитай его.

—                              Ты же знаешь, что я не умею читать по-латыни.

—                              Там есть перевод. — Фердинанд тоже не знал латыни.

Изабелла прочитала документ, который разрешал ей заключить брак с её мужем. Она была смущена.

—                              Но... но разве тот, другой документ не был подлинным?

—                              Этот — более подлинный, — засмеялся Фердинанд.

Но Изабелле было трудно понять, как можно смеяться над подобными вещами.

—                              Я не понимаю, — сказала она, и зелёные огоньки сердито засверкали в её глазах.

—                              Клянусь своей душой, — успокоил её Фердинанд. — Я тоже не понимаю. Насколько мне известно, первый документ был подлинным, приготовленным моим отцом для меня. Я признаю, однако, что не пытался проверить подлинность документа, который, если был подделан, лишил бы меня моего счастья.

—                              Фердинанд!

—                              Признай, что этот документ, подготовленный вновь избранным папой, гораздо лучше.

—                            Как я могу спорить с человеком, у которого такой язык! — Изабелле было страшно думать, что она, быть может, жила так долго (и хуже того — зачала ребёнка) в грехе.

Фердинанд ослабил завязки своего кошелька, сунул в него руку и вытащил золотой флорин.

—          Это тебе, друг, — сказал он герольду. — Ты привёз мне и её величеству превосходный подарок. По внешности посланца Фердинанд понял, что Каррилло тяжело поддерживать своё огромное хозяйство.

Поразительно, но герольд прикусил золотую монету, определяя её качество. Герольды, которые постоянно находились в присутствии знатных вельмож, обычно были олицетворением хороших манер.

—          Черт возьми! — пробормотал Фердинанд. — Дела у архиепископа, должно быть, идут ещё хуже, чем я думал.

Герольд залился краской.

—         Тысяча извинений, ваши величества. Поверьте мне, это недавно приобретённая привычка, порождённая необходимостью.

—         Что заставило тебя поступить так? — резко спросила Изабелла.

Объяснения посыпались из уст герольда: беспорядочная смесь слухов и сплетен. Но постепенно стали ясны и некоторые факты.

Времена наступили трудные, и доходы Каррилло значительно сократились. Однако он продолжал тратить значительные суммы не только на свой обычный роскошный образ жизни, но также и на благотворительность. К нему всегда вали за помощью: и в прошлом, а сейчас, когда положение в королевстве стало таким плачевным, — особенно. Поэтому Каррилло было необходимо золото.

Так как обычными путями оно перестало поступать, то старый воитель решил производить своё собственное золото. Он приказал построить в своём архиепископском дворце в Толедо алхимическую лабораторию, оснащённую кузнечными горнами, ретортами, огромными бутылями зелёного стекла и другим оборудованием. Он организовал привоз ртути, серы, углекислого газа, кислот и других дорогостоящих веществ. Он собрал целую полку, высотой в фут, манускриптов, в которых, как считалось, могла быть тайная формула получения золота. Его астролога звали Эль Беато, поскольку, конечно же, необходимы были консультации с планетами. Имя алхимика было Алархон. Потёртые золотые галуны на камзоле герольда были первым результатом трудов этих двух «учёных мужей».

— Мой бедный наивный старый друг, — произнесла Изабелла.

Она часто думала о том разрушении, которое претерпел ум её матери: всеми забытая королева доживала свои дни в Аревало. Неужели теперь пришла очередь Каррилло? Но мать подкосила тоска, вызванная смертью отца....

Однако очень скоро Изабелла узнала, что у Каррилло была своя личная трагедия.

На человека его темперамента амбиции всегда действовали как огонь, который невозможно погасить. Каррилло хотел занять положение выше, чем примас. Он стремился занять самый высокий церковный пост, который церковь могла предложить испанцу: он хотел стать кардиналом.

Но одним из первых решений нового папы было решение предоставить желанную красную шапочку не Каррилло, а Педро Гонсалесу Мендосе, епископу Калахарры, главе огромного влиятельного феодального клана, чья цепочка приграничных замков вызвала в своё время такое беспокойство у Фердинанда. Мендоса, непоколебимый роялист, стал кардиналом Испании.

Изабелла проливала слёзы из-за судьбы своего старого друга. Фердинанд успокаивал её и пытался отвлечь, зная по опыту, что женщины часто могут быть склонны к беспричинным слезам.

«Но ей-богу! — думал он про себя, — если бы я был папой, я точно никогда бы не отдал кардинальскую шапочку выжившему из ума дураку, который пытается производить золото! Это ещё хуже, чем мечты о новых богатствах и о кораблях, отправляющихся к диким берегам Африки!»


Беатрис приехала без приглашения, но не для того, чтобы убежать от чумы. Фердинанда не было с Изабеллой, когда она появилась. По мере того как время родов приближалось, его беспокойство и раздражительность возросли, и он завёл привычку совершать продолжительные одинокие прогулки по городу, чтобы его настроение не передавалось жене. Фердинанд не мог специально причинить кому-то боль, но было так легко случайно обидеть настолько чувствительного и ранимого человека, как Изабелла, Он не испытывал ни гордости, ни благоговейного трепета перед ежедневными проявлениями её преданности: это был просто факт, как и все остальные факты его жизни.

Беатрис насмешило их отношение к чуме в Сеговии. Действительно, было несколько случаев заболеваний, в основном в еврейском квартале, но это никоим образом не было эпидемией. Её муж считал, что причиной являлась перенаселённость, потому что гетто было всегда слишком маленьким, чтобы вместить всех евреев, которые были вынуждены жить в нём и которым законом запрещалось жить где-то ещё. В целом же случаев чумы в Сеговии было не больше, чем в других городах. Беатрис приехала только для того, чтобы присутствовать при рождении нового инфанта или инфанты Кастилии!

—    Испании, Беатрис! Он будет королём не только Кастилии или Арагона, но двух государств. Испании!

Но маленький светловолосый ребёнок, родившийся в Дуэнасе первого октября, за несколько дней до того, как исполнился год со дня свадьбы, оказался девочкой. Изабелла дала дочери своё имя, чувствуя, что малышка больше принадлежит ей: Фердинанд так хотел мальчика. Она боялась, что Фердинанд не полюбит ребёнка.

Он не упрекал её, он мило улыбнулся, когда акушерка показала ему его дочь, розовенькую и громко плачущую в облаке кружев. Но он продолжил свои одинокие прогулки, возвращался с вежливым, старательно подготовленным выражением лица и произносил продуманные, правильные и ничего не значащие фразы, которые мог бы произносить, общаясь-с чужими людьми.

—    Если бы Андрес вёл себя так же по отношению ко мне, я бы его заколола, — как-то раз не выдержала Беатрис.

—    Нет, ты бы этого не сделала, — тихо ответила Изабелла.

—                             Ну, у меня возникло бы такое желание.

—                              Фердинанд разочарован, но он справедливый человек. Он вернётся: это пройдёт. Я знаю его лучше, чем кто-нибудь другой.

Беатрис надеялась, что так и будет. Изабелла была в отчаянии, хотя не могла в этом признаться даже самой себе.

Но поведение Фердинанда не менялось.

—                              Возможно, его расчётливый арагонский ум выбирает свой путь сквозь лабиринт дипломатических расчётов? Изабелла, может быть, через год или около того он вспомнит, что принцессы тоже обладают определённой ценностью? Он женился на одной из них по своему собственному желанию.

Изабелла нахмурилась, и её глаза приобрели зелёный оттенок.

—                             Я бы предпочла, чтобы ты не говорила о моём муже в таком тоне, Беатрис. Никогда больше не делай этого.

Фердинанд — человек действия, — помолчав, более мягко продолжила Изабелла. — Бездеятельность больше, чем разочарование, гнетёт его...

Прошла зима, прежде чем вежливо-равнодушное отношение Фердинанда к жене изменилось. Однажды ночью, возвратившись с прогулки, он вдруг спросил:

—                              Изабелла, кто такой Гонсалво Фернандес де Кордова?

Изабелла была готова говорить на любую тему, которая могла бы зажечь искру интереса в глазах Фердинанда, потерявших прежний блеск.

—                             Я знаю дона Альфонсо де Кордова, хозяина Агвилара. Он воевал на стороне моего брата в Альмедо. Гонсалво я не знаю. — Она вопросительно посмотрела на Беатрис.

Казалось, что огромные выразительные глаза Беатрис расширились ещё больше.

—                             Гонсалво — это источник надежд и отчаяния для половины женского населения Кордовы. Это младший брат Альфонсо. У него лицо ангела, сила быка, язык поэта, и он танцует, как учитель танцев...

Фердинанд от всего сердца расхохотался. Было приятно вновь слышать его смех.

—             Прежде чем ты закончишь полное описание его анатомического строения, Беатрис, скажи мне, он умеет сражаться?

—             Как дьявол, по крайней мере на турнирах. Но мне кажется, что на войне он никогда не был. Женщины Кордовы дали ему прозвище принц Молодости.

—             Значит, он очень молод, — сказал Фердинанд.

—             Эго не беспокоит женщин Кордовы, — заявила Беатрис.

—             Однако он не выглядит, согласно твоим словам, порядочным юношей, — засмеялась Изабелла.

—              Напротив, — произнесла Беатрис, — его поведение беспокоит женщин Кордовы. Он настолько целомудрен, что, по их мнению, всерьёз считает, что слишком хорош для них.

—             Может быть, он просто порядочен? — спросила Изабелла.

—              Не знаю, но гордостью он определённо обладает, — задумчиво ответил Фердинанд. — Я встретил его, роскошно одетого, с бриллиантом, украшавшим ухо, и рубином, украшавшим палец. Одна его шпага стоит сотню флоринов, но не украшения, а клинок, сделанный в Толедо. Он стоял, жадно впитывая запахи, исходившие из таверны. Не дешёвой таверны, а одной из самых дорогих. Я пригласил его выпить со мной бокал вина. Мне... мне было немного скучно одному.

—             Ты ему представился?

—             Естественно, я должен был ответить, моя дорогая, когда он первым это сделал. Вежливость требовала. И я вовсе не стыжусь признаться, кто я такой.

—             Я только имела в виду... Ты думаешь, это было безопасно? У тебя не было сопровождающих, возможно, тебя было трудно узнать.

—             А дальше будет самое интересное, Изабелла. До сих пор я всегда чувствовал себя в безопасности в Дуэнасе. Может быть, я был слишком беспечен? Маленькая инфанта ещё долго будет нуждаться в своём отце.

Изабелла недоверчиво улыбнулась, многозначительно посмотрев на Беатрис. «Видишь? — говорили её глаза. — Он вернулся».

—                         Я не хотел есть, потому что уже поужинал; но я видел, что Гонсалво страдает от голода. Я спросил, не хочет ли он перекусить. Трижды он отказывался, каждый раз всё неувереннее, и в конце концов уступил. Он прикончил целую курицу. Я никогда не видел человека, который ел бы так быстро, не запачкав пальцев выше первой фаланги. Но его украшения были подлинными, он не заложил их. Это поразило меня.

—                          Будучи младшим сыном, он зависит от старшего брата, и должен считать каждый мараведи, который тратит, — сказала Беатрис. — А сейчас даже у такого вельможи, как его брат, нет денег.

—                           У тебя-то есть, — насмешливо сказал Фердинанд.

Беатрис беспомощно пожала плечами:

—                          Андрес говорит, что это все деньги короля Генриха. Я никогда не разговариваю с ним на эту тему.

—                           Гонсалво де Кордова заплатил за свой обед весьма оригинальным способом, — продолжал Фердинанд. — Где-то на улицах, по которым он бродил, он услышал смутные разговоры о заговоре против нашей жизни. Моей жизни, Изабелла, твоей и маленькой инфанты. Я должен был предвидеть, что Виллена, Генрих и эта испорченная женщина Хуана не смогут удержаться от страшного преступления — убийства беззащитного ребёнка. Но я не мог в это поверить...

Изабелла прижала руку ко рту, чтобы удержаться от крика.

Фердинанд спокойно продолжил:

—                           Можно было бы отбросить эти слухи как безосновательные сплетни или отнести их на счёт преувеличений романтического ума, которым, похоже, обладает Гонсалво, что доказывают его не отнесённые в заклад драгоценности. Но, к сожалению, есть и другие доказательства. — Он вытащил из кошелька измятый и сложенный в несколько раз маленький листок бумаги. — Каррилло прислал мне через монаха это таинственное послание. «Погода в Дуэнасе становится угрожающей». Оно подписано по-латыни, но это может означать только «Архиепископ Толедо». О том, почему он предупреждает меня таким странным способом, я могу только догадываться. Может быть, он опасается оскорбить своего брата, хозяина этого города, из которого он получает доход. Может быть, его брат переметнулся на сторону короля. Или это сделал Каррилло. Я не знаю. Положение достаточно сложное.

Изабелле стало страшно.

—            Но он же предупредил нас, Фердинанд.

—            Наверное, совесть заговорила. Но сделал это тайно.

—            Мы должны немедленно покинуть Дуэнас, — сказала Изабелла.

—            И куда же мы отправимся? — спросил Фердинанд, — Разве что в Арагон?

Изабелла, которая так ненавидела слёзы, расплакалась.

—            Спасибо, муж мой. — Она знала, чего ему стоило сделать такое предложение.

Если им придётся бежать в Арагон, позорно бежать из Кастилии, это будет означать конец всем мечтам об объединении, конец амбициям и надеждам. Вполне вероятно, их бегство закончится войной, в которой Арагон может потерпеть поражение. И тем не менее он предложил уехать в Арагон.

—            Вы ни за что не должны покидать Кастилию! — возмущённо воскликнула Беатрис.

—             Ты говоришь это мне? — сердито спросил Фердинанд.

—             Поезжайте в Сеговию! Мой муж защитит вас!

—             Андрес де Кабрера — человек короля!

—             Андрес де Кабрера — настоящий мужчина!

Фердинанд посмотрел на жену. В её глазах он увидел решение.

—             Мы едем в Сеговию, — сказала Изабелла.

Глава 14


Так как угроза была слишком неопределённой, Фердинанд заявил, что доверять нельзя никому, и поэтому Изабелла оставила большую часть своего двора в Дуэнасе.

—            Это послужит нам прикрытием. Все будут думать, что мы по-прежнему здесь. — И Фердинанд отдал приказ, чтобы флаги Кастилии и Арагона продолжали развеваться над домом.

—            По крайней мере мои дамы заслуживают доверия, — протестовала Изабелла.

—            Именно их я подозреваю больше всего, потому что у них есть доступ к детской.

Когда вопрос касался её дочери, Изабелла была готова на любые уступки.

Вместе с Карденасом, Вальдесом, несколькими арагонцами и Гонсалво де Кордова, которого он взял в свою свиту, назначив чисто символическое жалованье, Фердинанд возглавил маленькую группу на пути в Сеговию. Они были одеты очень скромно; их можно было принять за простых горожан. Похоже, Фердинанд наслаждался своей активностью: наконец-то он занимался делом, хотя это и была всего лишь организация бегства.

—                              Ведь даже святое семейство не постыдилось убежать в Египет. Моя семья тоже не должна стыдиться своего бегства, — говорил он.

В Сеговии Кабрера тепло приветствовал беглецов как друзей своей жены и прохладно — как политических врагов. Но преданность Кабреры королю Кастилии была несколько поколеблена известием о том, что Виллена, королева Хуана и король Генрих задумали убить ребёнка. Сам Кабрера, конечно, ничего не знал об этом плане, потому что находился в Сеговии. Но через несколько дней через своих людей он разузнал все подробности.

Несколько головорезов, тщательно отобранные в трущобах Вальядолида, были посланы в Дуэнас. Фердинанд должен был быть заколот во время одной из своих одиноких прогулок. С Изабеллой хотели покончить при помощи человека, который вошёл бы в дом через парадную дверь под видом герольда, в то время как остальные собирались войти через чёрный ход и убить инфанту прямо в детской. Каждый из участников должен был получить по двадцать флоринов, после того как всё будет кончено.

—                              Двадцать флоринов — это не слишком высокая плата, — мрачно произнёс Фердинанд.

—                              Может, это все деньги, которыми располагает в настоящее время король Генрих, — ответил казначей короля.

—                              Да?

Но Кабрера не собирался распространяться о состоянии королевских сундуков.

—                              В трудные времена, когда люди голодают, многие пойдут на что угодно и за двадцать флоринов.

—          Даже убьют ребёнка? — спросила Изабелла.

—          Увы, да. — Он выразительно пожал плечами.

В деле подготовки убийства была и комическая сторона. Королева Хуана и маркиз Виллена выступали за скорейшие действия. Но Генрих Бессильный колебался. В последнее время его здоровье ухудшилось. Он хотел смерти соперников, но страшился за свою душу. И рассказал о своём замысле кардиналу Испании, заранее прося об отпущении грехов.

Кардинал Мендоса нарушил сложные правила испанского этикета, дав самый короткий ответ из всех, какие когда-либо получат король Кастилии. Он не только не согласился оправдать тройное убийство, но и подал Генриху здравый политический совет:

—           Ради бога, не делайте этого: совершив такой поступок, вы восстановите против себя всё королевство, и особенно население городов, которые поддерживают принцессу — вашу сестру. Следствием подобного преступления могут стать очень большие неприятности для вас, возникнет даже серьёзная угроза для вашей жизни.

—          А король Генрих, — иронично заметил Кабрера, — не тот человек, который захочет подвергнуть опасности свою жизнь.

—           Таким вот образом заговор расстроился, не получившие обещанных денег бандиты проболтались своим друзьям, и в результате всё вышло наружу.

—          Хорошо, что Генрих настолько не способен к какому-либо действию, — заметил Фердинанд.

—           Бедный Генрих! Мой бедный, полубезумный сводный брат! — грустно сказала Изабелла.


В Сеговии остались надолго. Фердинанд больше не совершал одиноких прогулок. Большую часть времени он охотился, практиковался в фехтовании с де Кордовой, который обычно побеждал его, или тренировался с пикой с одним из своих арагонцев, которого обычно побеждал он. В редких случаях он позволял Изабелле охотиться вместе с ним, жалуясь, что не чувствует себя мужчиной, возвращаясь после игр с участием женщин.

Изабелла обычно молчала. Но однажды она, не выдержав его высокомерного обращения, выхватила пику из рук одного из охотников и, вырвавшись на коне вперёд, сама заколола дикого медведя, которого Фердинанд приметил для себя, как только зверь выскочил из зарослей.

—                           Это было совсем не по-женски, — заметил Фердинанд, как-то по-новому глядя на жену.

—                           Неужели тебе не было страшно? — не раз впоследствии спрашивала Беатрис.

—                           Сказать правду, мне было всё равно, что бы ни случилось в тот момент...

Плохое настроение Фердинанда по-прежнему продолжалось неделями. Изабелла чувствовала, что, должно быть, обидела его, опередив в любимом развлечении, хотя всего лишь хотела доказать, что достойна охотиться вместе с ним.

В конце концов Фердинанд неохотно признался:

—                           Ни один мужчина не смог бы более искусно прикончить медведя. Ты не повредила ни одной кости, и чучельник говорит, что голова находится в превосходном состоянии, па ней нет никаких царапин.

—                           Это был просто случайный удар. На самом деле я страшно боялась и могла думать только о том, что это животное должно быть уничтожено. Как... как мавр...

По крайней мере в этом их взгляды совпадали.

Фердинанд смягчался в детской, и, когда инфанта научилась ходить и стала разговаривать, Изабелла чаще стала видеть его с дочерью. Но не так уж часто. Ей казалось, что иногда глаза мужа задерживались на Беатрис дольше, чем это было удобно. Но вскоре это прошло, так как Беатрис не поощряла подобных взглядов. Андрес де Кабрера, и прежде не слишком любезный, стал ещё прохладнее относиться к своим гостям. Изабелла задумывалась, появится ли когда-нибудь на свет принц, и молитвенно касалась своего железного креста. Падре де Кока был прав: Фердинанд обладал терпением. Иногда она думала, не нашёл ли он себе любовницу. Если это так и было, то Изабелла понимала, что ей никогда ничего не узнать. Осторожный Фердинанд ничем не выдаст себя, и никто никогда не станет сплетничать о принце королевской крови, чьё право заводить любовниц было одобрено обычаем, таким же древним, как и обычай, в соответствии с которым правители государств подбирали сыновьям жён. Обещание, которое Изабелла получила от Генриха, что она сама может выбрать своего спутника жизни, было обоюдоострым оружием. Оно ударило по ней с двойной силой, потому что Генрих стал к ней бесповоротно враждебен, а Фердинанд превратился чуть ли не в незнакомца после рождения дочери. Но Изабелла готова была вытерпеть всё и никому, даже Беатрис, не рассказывала о подобных мыслях.

...Урожай в этом году был таким же скудным, как и в прошлом, и с ещё большим ухудшением условий жизни возникла новая, более хитроумная попытка покушения, подготовленная троицей из Вальядолида: Генрихом, Вилленой и Хуаной. На этот раз заговор был искусно переплетён с растущей водной антисемитизма, который неизбежно вспыхивал в Испании, когда наступали тяжёлые времена.

Королева Хуана, обеспокоенная всё слабеющим здоровьем Генриха, отчаянно стремилась к тому, чтобы узаконить да Белтранеху в качестве законной наследницы. Существование Изабеллы, Фердинанда и их дочери расстраивало эти планы. Маркиз Виллена, уверенный в том, что сможет управлять да Белтранехой так же легко, как он всегда управлял Генрихом, полностью разделял её чувства. Вдобавок доходы Виллены угрожающе падали, так же как и у остальных, и он жаждал заполучить ключи от сундуков короля Генриха.

Король Генрих охотно выслушал новые планы, поскольку они не угрожали гибелью его душе. Изабелла, Фердинанд и их дочь просто случайно погибнут в том хаосе, который возникнет при очистке Сеговии от предателей-евреев.

—              Евреи в Сеговии, — сказал Виллена, — скупили всё продовольствие королевства и теперь распродают его маленькими частями, чтобы увеличить ещё больше свои грязные капиталы, в то время как добрые христиане голодают. Сам Кабрера, королевский казначей, сын еврея, конечно же, остался евреем в душе. Это неудачное назначение на такую должность. Я, маркиз Виллена, гораздо больше подхожу для исполнения обязанностей казначея.

Генрих согласился, что это правильно.

—             Ваше величество просто использовали скрытые евреи, — торжественно заявил Виллена.

Отряд солдат отправился в Сеговию; от имени короля Виллена потребовал, чтобы их впустили. Слуга короля Кабрера открыл ворота.

Солдаты пришли, как объяснил Виллена, чтобы провести расследование некоторых нарушений. Они не останутся надолго. Он предложил, чтобы его офицеры были на время расквартированы в алькасаре.

—                        Мой дом принадлежит королю, поэтому он к вашим услугам, — сказал Кабрера.

Но ему показалось, что лица офицеров Виллены были незнакомыми и жестокими. Он извинился и вышел под тем предлогом, что ему необходимо заказать для приезжих ужин. Оказавшись вне пределов слышимости, он прошептал Беатрис:

—                      Уведи наших гостей в башню. Сделай так, чтобы моя личная стража заперла дверь и осталась сторожить внутри.

—                         Принца Фердинанда тоже?

—                         Да, и принца Фердинанда.

—                         Почему, Андрес?

—                         Посмотри на лица офицеров Виллены!

—                         О, Андрес!

—                         И ты сама, Беатрис, тоже запрись в главной башне.

—                         Нет!

—                         Это первый и единственный раз, когда я тебе приказываю.

—                         Должно быть, всё очень плохо?

—                        Так и есть. Но в чём тут дело, я ещё не могу понять. Ты сделаешь то, что я тебе велю?

—                         Да, Андрес.

Он надел под камзол кольчугу, заказал обильное угощение и поспешил обратно в главный зал.

—                         Теперь мы можем поговорить о нарушениях, — дружелюбно обратился он к Виллене. — Мои книги открыты для вашего изучения. Я, правда, несколько удивлён этим визитом. На протяжении многих лет я каждую неделю посылаю отчёты его величеству, но не могу припомнить ни одного раза, когда его величество упрекнул бы меня в каких-то нарушениях.

—                         Без сомнения, мы сможем во всём разобраться, — улыбнулся Виллена, деликатно откусывая кусочек фазана, подхваченного зубцами одной из серебряных вилок Кабреры, в то время как его офицеры, как обычно, при еде пользовались пальцами, а вилками чистили ногти.

—                Мужчины быстро растут в должностях в эти дни, — сказал Виллена.

—                Да, очень быстро.

—                Ко только заслужен но.

—                И за особые услуги?

—               Мой дорогой Кабрера, заслуги всегда означают особые услуги.

Внезапно снаружи послышались крики. Они исходили из квартала, который Кабрера знал очень хорошо. Под стенами алькасара располагалось гетто. Комендант поставил на стол стакан с вином, лицо его вспыхнуло от гнева.

—               Теперь я всё понимаю. — В его голосе слышалось презрение.

—               Вам не кажется, что надо пойти и проверить, в чём там дело?

—                Вы просто свинья!

—                Свинья? Вам придётся за это ответить.

Отбросив стул, Кабрера выбежал из комнаты.

Виллена вскочил на ноги.

—                Начинайте!

Офицеры, на ходу допивая вино и вытаскивая кинжалы, бросились к дверям.

Кабрера знал, что во дворе позади кухонь находятся его вооружённые люди. Они иногда жаловались на слишком строгую дисциплину, теперь постоянная готовность к бою поможет им спасти свои жизни. Он промчался через кухню к задней двери, чтобы стать во главе своих людей. Только одному приказу своего короля он никогда не подчинялся, только один закон своей страны он нарушал. Он никогда слишком подробно не интересовался, получили ли крещение те молодые евреи, которые приходили к нему с просьбой принять их на службу, как того требовал закон от всех, кто брал в руки оружие. Только железная дисциплина удерживала солдат от того, чтобы броситься и остановить погром. В гетто в этот самый момент убивали их родственников. За стенами алькасара в небе виднелись отблески огня и в воздухе стоял удушающий запах гари.

У самой задней двери Кабрера почувствовал, как на его плечо неожиданно опустилась рука. Он резко повернулся, готовясь к защите.

—                Вы! — выдохнул он. — Как вам удалось выйти?

—                       Ваша жена выпустила меня, — сказал Фердинанд. На нём были стальная кираса и шлем с поднятым забралом. — У вас здесь отличная коллекция оружия.

—                        Беатрис не могла выпустить вас.

—                       Я был вынужден подержать её какое-то время над открытым люком, чтобы заставить выполнить мою просьбу, — признался Фердинанд.

—                        Пресвятая Дева!

—                       Я был чрезвычайно осторожен, чтобы не уронить её. Мне очень жаль, что пришлось так поступить с вашей прекрасной женой.

—                        Главная башня снова заперта?

—                       Всё в порядке. Какой-то офицер с внешностью злодея пытался задержать меня в коридоре, пришлось убить его. А что теперь? Куда надо идти? Я буду следовать за вами, так как вы знаете город.

—                       Вы будете сражаться из-за каких-то несчастных евреев? — с сомнением в голосе спросил Кабрера.

—                       Беспорядки подобного рода всегда вызывали во мне отвращение и ненависть.

—                       Да благословит вас Бог, мойсеньор! — Этими словами Кабрера признал Фердинанда грандом. Огромная уступка кастильца арагонцу.

Всю эту тревожную долгую ночь женщины напряжённо вглядывались в темноту, но были не в состоянии рассмотреть, как идёт сражение на мрачных тёмных улицах внизу. Они беспрестанно молились за безопасность своих мужей, в то время как маленькая инфанта мирно спала на старой армейской кровати Кабреры. Ближе к утру пожары в гетто стали стихать. Ржание лошадей, яростные крики сражающихся мужчин, вопли раненых, звон стали постепенно прекратились.

—                        Я думаю, что Андрес оказал достойный приём людям короля.

—                       Фердинанд тоже принимал в этом участие, — гордо ответила Изабелла.

—                        Да уж, — сказала Беатрис, глядя со страхом на люк, хотя теперь он был захлопнут. — Он так напугал меня.

Изабелла улыбнулась, она могла бы весело рассмеяться при этом воспоминании, если бы Фердинанд уже был здесь, но никто из людей Кабреры ещё не вернулся в замок. По мере того как наступал рассвет, они видели, как на улицах города засыпали песком пятна крови и разбрасывали дымящиеся остатки пожарищ, как несли безжизненные тела тех, кто был уже мёртв или, может быть, умирал. На таком расстоянии все тела выглядели небольшими, но некоторые были очень уж маленькими по сравнению с остальными. Изабелла бросила взгляд на кровать, где мирно спала её дочь.

—            О, Беатрис, всё это так страшно!

—            Андрес говорит, что погромы бывают всегда.

—            Я никогда не позволю ничего подобного, когда стану королевой.

Беатрис пожала плечами:

—            Ни один государь не смог прекратить погромы, хотя некоторые пытались. Этот погром начал Виллена: Андрес знает, что тот хочет стать казначеем. Обычно всё происходит без всякой видимой причины. Все ненавидят евреев, особенно когда дела идут плохо. Разве ты думаешь по-другому?

—            На самом деле я не испытываю ненависти ни к кому, за исключением мавров, но я не думаю, что буду их ненавидеть, если они уйдут в Африку, где их место.

—            В Испании всегда будут ненавидеть мавров и евреев, и, до тех пор, пока это будет продолжаться, будут и проблемы, — сказала Беатрис.

«Она говорит те же слова, что и Фердинанд», — мелькнуло в голове у Изабеллы. И подумала: интересно, скука или что-то другое, недоступное её уму, заставило его рисковать жизнью в уличном сражении за спасение евреев Сеговии? Она никогда не слышала от него хотя бы одно доброе слово о евреях. А теперь он так яростно сражался за них. Но какова бы ни была причина, она гордилась мужем...

Вскоре раздался стук в дверь главной башни. Часовой Кабреры, получивший приказ не открывать никому, кроме коменданта, закричал, что стучавшему лучше убраться, а то на голову ему сбросят камень. Голос арагонца прокричал сквозь дубовую дверь, что принц Фердинанд хочет сообщить своей жене и маленькой дочери — с ним всё в порядке. Изабелла поблагодарила Бога. Она сказала дочери, что её отец уходил ночью на прогулку и скоро вернётся домой.

—                            Прошлой ночью было много шума, — произнесла инфанта беззаботным детским голоском, — а эта постель слишком жёсткая.

—                            А с доном Андресом всё в порядке? — закричала Беатрис.

Но человек, принёсший новости, уже исчез.

—                            Андрес никогда ничего мне не говорит, — надулась Беатрис.

—                            Он вернётся. Он знает город, его окружают преданные ему люди. Бог защитит его.

«Да, теперь легко тебе говорить успокаивающие слова», — подумала Беатрис. И всё же, если Бог защитил Фердинанда, она могла надеяться, что он сделал то же самое и для Андреса. Кабрера в большей степени заслужил эту защиту.

Около полудня послышался стук копыт: это комендант привёл свои победившие отряды в алькасар. Несмотря на свою обычную сдержанность, Кабрера на этот раз был взволнован. Фердинанд тоже светился от радости: сражения всегда вызывали в нём такие чувства.

Когда победители оказались в жилых помещениях замка, Кабрера, подойдя к окну, указал на дюжину изуродованных трупов.

—                            Это офицеры Виллены, — сказал он. — Я предупредил своих людей, что с ними можно не церемониться.

Изабелла велела инфанте отвернуться и посмотреть на широкие поля пшеницы, зеленевшие на горизонте.

—                            Скоро они пожелтеют, как твои волосы, и у всех будет достаточно еды.

—                            Пусть она посмотрит, — сказал Фердинанд, — и запомнит, что случается с теми, кто собирается убивать ни в чём не повинных людей.

За ужином той ночью Фердинанд был весел и даже выпил один из тех немногих бокалов вина, которые иногда позволял себе.

—                            Много евреев погибло, но ещё больше убито королевских солдат. Евреев уже положили в сосновые гробы, христиан забальзамировали, и все молитвы уже прочитаны. Порядок в Сеговии восстановлен. Огонь погромов погашен раз и навсегда.

В голосе Фердинанда слышалось неприкрытое самодовольство.

Но Кабрера не был так спокоен. Его совесть мучило то, что он выступил с оружием против своего короля.

«Но я не мог поступить иначе, — мысленно защищался он, словно оправдываясь в суде. — Я не мог позволить, чтобы мои гости были убиты. Я не мог допустить, чтобы беззащитные люди стали пешками в смертельной игре, затеянной государственными деятелями. Да, я не собираюсь оставаться в стороне, в то время как придворный интриган организует заговор с целью захвата моей должности казначея короля. Я бы уже давно мог стать богачом: ни один человек при дворе никогда не заглядывал в мои книги. Но я не использовал ни одного мараведи в свою пользу. Когда хозяин беспечен, слуга должен быть вдвойне честен».

—           Любопытно, а велики ли сокровища, которыми хотел овладеть маркиз Виллена? Думаю, что суммы должны быть ничтожны, при таких-то привычках, как у Генриха, — проговорил Фердинанд.

Он снова пытался сунуть свой нос не в свои дела, но на этот раз Кабрера не почувствовал себя обиженным.

—           Я никогда не забуду, как вы поддержали меня сегодня, — сказал он и стал рассказывать Изабелле: — Если бы видели, как принц Фердинанд орудовал своим мечом, вы бы стали на колени и возблагодарили Бога за такого мужа!

—           А как ты думаешь, чем мы занимались всю прошлую ночь? — дерзко спросила Беатрис. — Принц Фердинанд прислал курьера к своей жене. Ты же заставил меня стоять на коленях до появления мозолей.

Кабрера поднял бокал, салютуя ей, и весело подмигнул. Обращаясь к Фердинанду, он продолжал:

—           Да, король Генрих не богат, но у него гораздо больше денег, чем он сам думает. Если бы он об этом узнал, он бы, конечно, все их немедленно растратил, и тогда я не смог бы удовлетворять его запросы и впал бы в немилость. Поэтому я и скрываю от него правду. Фокус заключается в моих книгах, которые абсолютно точны, верьте мне, но ведутся по еврейской системе, носящей название «двойные поступления».

Фердинанд пользовался той же системой в Арагоне.

—            Это вовсе не еврейская система, — сказал он. — Я хорошо с ней знаком.

—           А я — нет, — сказала Беатрис. — И слово «двойное» звучит отвратительно, напоминает «двуличность».

—                             Вовсе нет, — отозвался Фердинанд. — Просто это такой метод. Доходы и расходы заносятся в параллельные колонки, — стал объяснять Кабрера. — Суммарные же итоги всегда должны совпадать. Чтобы увидеть, есть ли у вас деньги, вы должны просмотреть длинный перечень цифр над итоговой цифрой и понять их значение. У короля Генриха на самом деле достаточно средств, чтобы предотвратить полное банкротство страны. Но и он сам, и его друзья при дворе смотрят только на суммарный итог. «Что? — спрашивают они. — Доходы и расходы сходятся? Тогда у нас нет и мараведи!» — Голова Кабреры поникла. — Должно быть, кто-то заметил мою хитрость, чтобы обвинить меня в нарушении правил. Все мои тайные планы ведения дел открылись. Маркиз и королева решили действовать. Эти действия, как вы уже видели, привели к печальным результатам; погром прошлой ночью, попытка насилия над гостями, находившимися под моей крышей. Но наша победа оказалась бесплодной. Теперь я потеряю свой пост; как я смогу защитить вас после этого, не знаю...

—                                       Нет, — сказала Изабелла. — Этого не случится, потому что не должно случиться.

Фердинанд улыбнулся;

—                            Изабелла права, но, как обычно, она исходит из простого убеждения в победу добра, не заботясь о деталях. Король Генрих дважды пытался убить нас и дважды терпел поражение. Совсем недавно он хотел спрятать нас под горой трупов невинных людей. Но и это не получилось: мы победили. Он болен и для своего возраста слишком немощен, он разрушил своё здоровье кофе и другими излишествами, перенятыми у мавров, его импотенция нарастает, Я говорю о вашем близком родственнике, моя дорогая Изабелла, но факты есть факты. Его здоровье разрушается, и с ним уходит власть его фракции!

—                            Маркиз Виллена тоже выглядит не очень хорошо, — добавила Беатрис.

—                            Разве? Я его не видел. Это интересно.

—                            Вы его не видели, потому что он не принимал участия в сражении, — сказал Кабрера. — У него была «скромная» миссия — возглавить группу офицеров, которые должны были перерезать горло моим гостям.

—              И конечно же, вы позволили ему сбежать? — спросил Фердинанд.

—              Естественно, ваше величество.

—              Пожалуй, это хорошо. Никогда не надо превращать придворных фаворитов в мучеников.

Изабелла узнавала всё больше деталей искусства ведения государственных дел. Они были непривлекательны. Но она должна знать их. Она живёт в этом мире. Мир всё же хорош, невзирая на отдельные мерзости, но его можно попытаться сделать лучше.

—              Евреи по всей Кастилии узнают об этом и ещё больше полюбят вас, — сказал Кабрера, обращаясь к Фердинанду. — И не преуменьшайте их силу и влияние.

—              Я этого и не делаю.

—              С другой стороны, некоторые из христиан (Перестанут быть вашими друзьями.

—              Они вернутся со временем, — сказала Изабелла. — Времена переменятся: жить станет лучше, когда урожаи станут больше. Все ужасы забудутся. Заботы Каррилло, страхи Генриха — всё это пройдёт, и наши проблемы тоже уйдут. Я это знаю. Я молюсь об этом. У нас будет мир.

Фердинанд покачал головой:

—              Мир наступит только тогда, когда успокоится король Генрих, но его личное спокойствие или даже его смерть вряд ли принесут мир в Кастилию и Арагон. Существует обозлённая Португалия. Есть угроза и со стороны Франции.

Прошло уже так много времени с тех пор, когда Изабеллу заботило отношение к ней соседних государств. И ей было непривычно вновь слышать об этом.

...Снова и снова во время ужина Андрес де Кабрера повторял Фердинанду:

—              Я никогда не забуду о вашей поддержке! И прежде чем вечер подошёл к концу, Фердинанд уже называл королевского казначея «мой дорогой друг».

Глава 15


Наступивший год был наконец-то отмечен богатым урожаем. Поля пшеницы, которые маленькая инфанта видела на горизонте, пожелтели и зазолотились под действием солнечных лучей. Осень 1474 года давала надежду на улучшение жизни — ведь даже голод когда-нибудь должен был закончиться.

Постепенно прекратились также и эпидемии, народ воспрял духом. По другую сторону Пиренеев стареющий король Франции отметил признаки возрождения благосостояния Испании и подумал о возможном возрождении её силы, если королевством будет управлять нежная, но сильная ручка Изабеллы, что становилось с каждым днём вероятнее. Во время встречи с юной принцессой он понял суть её тогда ещё складывающегося характера с проницательностью хитрого старого человека: Изабелла была слишком хороша для Испании. Следовательно, она совершенно не устраивала Францию: в качестве королевы соперничающей страны она никогда не должна занять трон, и для достижения этой цели Людовик использовал всё могущество своих дипломатических и военных сил.

Альфонсо Португальскому, всё ещё раздосадованному отказом Изабеллы, он отправлял курьеров с ценными подарками и хитро составленными подстрекательскими письмами, целью которых было разжигать его ревность. Должно быть, инфанта Кастилии посчитала его выжившим из ума, намекал король Людовик, слишком старым для сражений на поле любви. Возможно, строил догадки король Франции, она слишком красива, слишком чувственна, слишком самоуверенна. Людовик ханжески выражал притворную надежду, что Альфонсо никогда не придётся испытать умственный и физический упадок, которым страдает его кузен, король Генрих Бессильный.

Альфонсо Португальский кипел от ярости и рассылал приказы своим войскам о готовности к возможным сражениям.

Но даже если Альфонсо вынужден будет уступить и признать коронацию Изабеллы, заявлял Людовик, он, король Фракции, объединится с настоящей наследницей трона Кастилии, принцессой, которую враги насмешливо зовут ла Белтранеха. Ла Белтранехе исполнилось тринадцать лёг, она давно уже созрела для брака, и Людовик сообщал Альфонсо, что он не видит преград для династического союза между ней и королём Португалии, несмотря на огромную разницу в возрасте.

Альфонсо подумал, что тринадцатилетняя девочка может быть приятной женой, не говоря уже о других преимуществах, сопровождающих брак с наследницей Кастилии. Кроме того, он не сомневался в способности короля-паука Франции добиваться своих целей.

Герольды Альфонсо отвезли во Францию пространный ответ.

«Альфонсо, король Португалии, остаётся таким же сильным как и всегда, — и на войне, и в любви. Его армии уже собирают силы против знатных феодалов Кастилии, которые были околдованы Изабеллой». «Он также выступает за ла Белтранеху, — и будет бороться за признание её законной наследницей трона. И чтобы вдвойне укрепить этот трон, он, Альфонсо, король Португалии, женится на ней».

Вполне удовлетворённый успехами своей дипломатии, Людовик сделал следующий ход с помощью военных сил. Он нанёс удар по Арагону, справедливо рассудив, что Фердинанд поспешит на защиту своей родины и, если того пожелает Бог, погибнет в сражении. С помощью дипломатии можно заставить Португалию со временем выступить против Кастилии. Но ловкий удар шпаги может разом оборвать жизнь наследника трона Арагона и навсегда разъединить нации, которые вследствие брака, заключённого Изабеллой, угрожали объединиться и стать великой европейской державой.

«Это искусный план, — размышлял король Людовик, — один из самых удачных моих планов. С военной точки зрения он безупречен. Изабелла могла околдовать знатных вельмож Кастилии, но её чары не подействуют на швейцарских наёмников, которым плачу я сам и которые сражаются лишь за деньги».

...Курьер из Арагона прибыл сразу же, после начала там боевых действий.

—             Король просил меня передать... — начал герольд.

—              Я умею читать, — прервал его Фердинанд. — Прошу Вас снять шляпу и в следующий раз будьте добры стряхнуть с себя пыль, прежде чем предстанете передо мной.

—              Возможно, это плохие новости, мой дорогой, — сказала Изабелла. Лицо герольда было серым от пыли и ощущения срочности послания.

Фердинанд, умышленно не спеша, сломал печать и развернул свиток.

—                       Мой отец — бессмертен, — сказал он. Изабелле трудно было понять, хотел ли он сделать комплимент или, напротив, упрекнуть стареющего короля за то, что он отказывался умереть и освободить трон Арагона. — Ему не грозит никакая опасность.

—                       Но, сир, — пробормотал герольд. — Он находится в опасности. Он сражается с французами.

—                       Естественно, — согласился Фердинанд, медленно продолжая чтение, водя пальцем по каждой строке и зачитывая вслух самые крепкие выражения.

—                       Он сам принимает участие в сражении, верхом на коне.

—                        А вот это безрассудно, — произнёс Фердинанд.

В письме содержался призыв к сыну о помощи.

Французы, не утруждая себя формальностями официального объявления войны, внезапно нарушили границу у Руссильона и перешли в наступление.

—                        Я могу справиться с кавалерией, — стойко заявлял король, — и до настоящего времени нам удавалось её сдерживать. Но французы везут с собой артиллерию, наша собственная — устарела, и только ты можешь управляться с этими новыми пушками с нарезными стволами. Меня они приводят в смущение. Я жду тебя.

—                        Ты должен ехать, — произнесла Изабелла.

—                        Конечно, — отозвался Фердинанд.

Изабелла не заплакала, но лицо её стало грустным.

—                        Я буду скучать, мой сеньор.

Он не ответил.

—                       И молиться за тебя каждый день.

—                       Спасибо, Изабелла.

Ей было бы приятно услышать, что он тоже будет скучать. И хотелось бы услышать слова: «Позаботься о нашей инфанте». Но на щеках у него появился румянец, глаза засверкали: он уже сгорал от желания поскорее уехать сражаться. Это было понятно: ради блата государства... И разве не должна принцесса, не говоря уже о королеве, жить ради блага государства? Изабелла дотронулась до своего железного креста.

—                       Ты будешь сообщать о себе, Фердинанд?

—                       Да, конечно! Я удивлён, что ты об этом спрашиваешь.

—           Я имею в виду о себе самом.

—           Если я пишу, значит, я жив. И ещё, Изабелла, этот еврей Кабрера... Цени его дружбу, не обижай его, будь всегда на его стороне.

Был не самый подходящий момент, чтобы спорить о том, что Андрес де Кабрера не евреи.

—           Я всегда гордилась дружбой с ним, — просто сказала она.

—           Хорошо, хорошо...

Фердинанд запечатлел прохладный поцелуй па её щеке и в тот же день покинул Сеговию. Он поцеловал инфанту в губы, потрепал её по подбородку и улыбнулся:

—           Это одна из моих прогулок, дочка, чтобы уничтожить несколько грязных французов. Я не задержусь. Помолись за меня хорошенько.

—           Да, папочка, — ответила девочка, широко раскрыв глаза. Разве человек встречается во время прогулок с грязными французами? И уничтожает их?

—           Ты должна говорить «отец мой», а не «папочка», — поправила Изабелла.

—           Ради всего святого, не будь такой строгой с малышкой, — сказал Фердинанд.

Это были его последние слова, мягкий упрёк, прежде чем он направился на войну, где легко мог встретить свою смерть. Изабелла понимала, что он, должно быть, говорил и слова прощания — он всегда был безупречно вежлив, прежде чем он сам, Вальдес, Кордова и остальные кабальеро из его личной свиты выехали за ворота алькасара. Но каковы были вежливые слова, произнесённые им на прощание, она не могла припомнить: возможно, это были небрежно-традиционные: «Я целую ваши руки, ваши ноги». Если его рассердил её упрёк инфанте, то почему он не накричал на неё или не выругался, как иногда ругалась Беатрис де Бобадилла? С чем легче жить, с огнём или со льдом? Но в любом случае она знала точно, что её муж — стойкий и мужественный человек. Спокойная храбрость, отличающая короля, гораздо лучше, чем невоздержанность и малодушие. Лучше для блага государства.

Иногда в своих молитвах она повторяла: «Пресвятая Мария, ты, кому лучше всего известны тайны женского сердца, скажи мне, почему я была рождена принцессой, а не крестьянкой? Это так трудно — думать только о делах государства, когда я так молода».

Затем она вспомнила о Жанне д’Арк, которая была рождена крестьянкой, и ей стало стыдно. Жанна д’Арк тоже была молода и тоже посвятила всю свою жизнь служению государству. А её жизнь закончилась в возрасте восемнадцати лет огненной агонией, которая и была её предназначением.

Отсутствие Фердинанда было длительным. Приезжавшие от него курьеры привозили новости о сражениях, изложенные формальным официальным языком, такие же безликие, как и те новости, о которых болтали в городе.

Изабелла вышивала покрывало на алтарь, учила инфанту читать. Она работала как заправская швея до тех пор, пока глаза её не становились красными и пальцы не начинали болеть, трудясь всё свободное время над тем единственным, что она теперь могла сделать для Фердинанда: шить ему рубашки. Она с детства умела хорошо шить.

— Строчка так же хороша, как и у монахинь, — иногда, иронически поджав губы, говорила Изабелла Беатрис.

С тех самых пор, когда Фердинанд надел первую изготовленную ею после свадьбы рубашку, он отказывался носить другие.

Послания Фердинанда — она не могла назвать их письмами — были полны хороших новостей.

«Наша артиллерия косит французов как косой. Вскоре они все вернутся туда, откуда и пришли. Король, мой отец, продолжает пребывать в добром здравии».

«Прошу тебя, сделай так, чтобы мой друг дон Андрес де Кабрера сообщил мне о состоянии короля Генриха, чьё здоровье, как я слышал, не очень хорошее. Настроение моих солдат улучшается при виде мёртвых французов после каждого сражения. Только некоторые из погибших были знатными вельможами — это чисто французская манера вести сражение руками крестьян и торговцев».

Смерть, которую Фердинанд почитал столь побуждающим фактором среди низших слоёв, дважды нанесла визит и в Кастилию.

Благодаря одной из прихотей судьбы фаворит короля Генриха маркиз Виллена умер в кресле брадобрея, в то время как мастер завивал и питал благовониями его короткую жёсткую бороду. Это случилось четвёртого октября, в тот самый день, когда церковь чтила память одного из самых скромных, добрых, открытых к общению святых, — Франциска Ассизского, который не чуждался проповедовать даже среди зверей и птиц и благословлял огонь, с помощью которого прижигали болезненные раны, называя этот инструмент пытки братским. Кардинал Мендоса, молясь за душу Виллены, напрасно пытался найти сходство между ним и святым Франциском, чтобы использовать эту параллель в речи на похоронах.

Помня о своём долге, Изабелла отправила письмо с соболезнованием королю Генриху, который па него не ответил. На несколько недель он предался тоске, был печален, потеряв своего друга, который разорял его. Он бродил по дворцу, проливая потоки слёз, отказываясь от пищи и даже от своего любимого кофе. Замечали, что глаза его были подернуты плёнкой, как у рыбы, слишком долго лишённой воды, и что он натыкался на вещи, как будто не видя их.

В ночь с воскресенья на понедельник, в холодную тёмную кастильскую ночь, кардиала Мендосу позвали во дворец. Генрих был очень плох и быстро угасал.

Мендоса сделал всё, что мог священник сделать для смертного, готовящегося предстать перед Богом. Но прежде чем Генрих начал терять разум, Мендоса напомнил ему:

— Секрет вашей жизни, ваше величество, заключается в том, что вы никогда не отвечали на вопрос, является ли принцесса, известная под именем ла Белтранеха вашей дочерью или нет. В последний час земной жизни гордость отступает и стыд тоже, по мере того как плоть разлагается, а глаза всё яснее видят сияние Божьего прощения и обещание искупления грехов. Ради блага всего королевства, которым вы правили от имени Бога, скажите правду, и тем самым вы спасёте множество жизней последним выражением вашей доброй воли. Иначе тысячи людей погибнут во время междоусобных войн.

Генрих Бессильный из последних сил повернулся лицом к стене. Он произнёс лишь: «Жизнь плохо обошлась со мной», — и умер.

Кардинал вздохнул. Да, жизнь действительно была не совсем справедлива к Генриху. Но существовала и обратная сторона. Без всякого сомнения, Генрих и сам плохо прожил свою жизнь. Опытный ум церковника отметил, что было уже два часа ночи двенадцатого декабря, дня, в который церковь не чтила память ни одного великого усопшего. Ни одного! Какое фатальное совпадение для .Генриха Бессильного, короля Кастилии!

На время страна замерла. Согласно традиции, монархи Кастилии всегда оставляли завещание и определяли основные направления политики, которая должна быть продолжена после их смерти. Хотя и не облечённые силой закона, эти документы всегда с уважением воспринимались и выполнялись до тех пор, пока отвечали практическим интересам страны. Но король Генрих, до конца последовательный в своей нерешительности, не оставил никакого завещания своим сторонникам. В наследство он оставит неопределённость — единственную постоянную черту своего характера.

Перед самым рассветом герольд привёз в Сеговию из Вальядолида сообщение для королевского казначея о том, что короля больше нет. Он сказал, что был послан королевой Хуаной и молодым маркизом, сыном старого маркиза Виллены. Герольд привёз требование о выдаче десяти тысяч флоринов на текущие расходы в связи с кончиной короля и его похоронами. Кабрера поблагодарил за информацию и отправил герольда обратно без единого мараведи, а затем запер ворота города.

— Смерть, — поделился Кабрера с женой, — явилась единственным положительным поступком, который когда-либо совершал мой покойный бесхозяйственный господин. — Он расправил плечи, как будто с них свалилась огромная тяжесть. — Пока он был жив, я находился под гнетом своей клятвы верности, которую принёс королю. Теперь я свободен. Беатрис, моя драгоценная, как мы расскажем твоей подруге об этой новости?

—         О том, что её несчастный сводный брат умер? Очень осторожно, Андрес. Изабелла будет соблюдать траур, даже несмотря на то, что он дважды хотел её убить.

В первый раз в присутствии жены Андрес де Кабрера забыл свои хорошие манеры.

—         Да нет же, о том, что она стала королевой, глупая ты гусыня!

—         Андрес, ты присягнёшь ей? О, мой дорогой! — Она обняла его в присутствии слуги, который подавал им завтрак в этот волнующий день, который станет самым важным в истории Кастилии, и — если бы волшебным образом можно было заглянуть в будущее — в истории Испании, и даже всего мира.

В этот холодный зимний день, когда в руках христианина-еврея Андреса де Кабреры были ключи от казны Кастилии, которые он мог отдать или Изабелле, или ла Белтранехе, и таким образом сделать одну из них королевой, невидимый занавес опустился за последним действием эпохи Средних веков. На смену им приходила новая эра, рождался новый мир, который не без помощи Изабеллы Испанской вдвое или даже втрое увеличится в размерах. Но этот поворот в судьбах человечества никто из живущих в то время не мог предвидеть. Кабрера, как честный человек, просто следовал велениям своей совести и делая то, что казалось ему правильным и верным.

—         Ла Белтранеха не является дочерью короля Генриха. Это известно всем; об этом заявила церковь и дважды это подтвердил сам Генрих. Поэтому моей повелительницей является законная королева Изабелла.

—         А ты останешься королевским казначеем!

—         Если она согласится сохранить за мной этот пост.

—          Как будто она станет возражать! Но, Андрес, она должна короноваться немедленно. Члены старых фракций начнут воевать против неё, если она этого не сделает.

—          Да, и немедленно. Франция представляет собой угрозу. Португалия тоже. То же самое и с фракциями, которые вечно ослабляют нас. Она должна быть коронована, и чем скорее, тем лучше.

—                         Я не знаю, как она посмотрит на отсутствие Фердинанда, — с сомнением в голосе сказала Беатрис. — Она может отказаться от коронации до его приезда.

—                         Но на ожидание нет времени. Это будет фатальной ошибкой, Беатрис.

—                         Когда он узнает обо всех новостях, то устремится домой в жутко дурном настроении, — произнесла Беатрис. — Он очень тщеславен, хотя скрывает это за внешней сдержанностью. Не могу понять, как она может любить такого человека.

—                         Он ненавидит евреев и сам — ничтожный человек, — твёрдо заявил Кабрера. — Он называл меня «мой добрый друг». Но причина в том, что у меня в руках ключи от королевских сундуков. Я восхищаюсь его храбростью в сражениях, но он не может обмануть меня ни на минуту.

—                         А Изабелла?

Кабрера улыбнулся:

—                         Ты научила меня любить её, а потом, когда я сам получше узнал её...

—                         Она околдовала тебя? Как и всех остальных?

—                         Она околдовала и тебя тоже, Беатрис.

—                         Да, это правда, — нежно отозвалась Беатрис. — Ещё когда мы были маленькими. Узнав её, все проникались к ней любовью — как мужчины, так и женщины.

—                         А теперь отправляйся к ней, Беатрис. Сообщи, что она королева, по крайней мере если она будет действовать быстро...

—                         Я-то уж точно действовала бы быстро, — улыбнулась Беатрис.

...Прежде всего Изабелла приказала сделать траурную кайму на знамёнах Кастилии, Арагона и Сеговии в память о покойном короле и приспустить их над башнями алькасара. Сама оделась в траур и целый час молилась, а затем принялась умолять Беатрис и Кабреру подождать до тех пор, пока Фердинанд не получит сообщение и не вернётся из Арагона.

—                         Я уже отправил курьеров к нему, во Францию и Португалию, и даже в Англию, с известием о смерти Генриха.

—                         И о твоём вступлении на трон! — взволнованно добавила Беатрис.

Изабелла укоризненно посмотрела на Кабреру.

— Времени очень мало, ваше величество. В действительности его нет совсем. Пожалуйста, дайте мне возможность всё вам объяснить.

Беатрис бросила в сторону мужа предупреждающий взгляд:

—           Позволь это сделать мне, Андрес.

Кабрера улыбнулся и, кланяясь, попятился к двери. Это было первое знакомство Изабеллы с вычурным королевским этикетом, который она так часто наблюдала со стороны. Она уже была королевой: монарх умирает, но монархия — никогда; коронация всего лишь формальность, хотя и торжественная, с огромной силой укрепляющая нацию.

Беатрис говорила, то умоляя, то предупреждая, раз даже коснулась опасной темы: огромных личных амбиций Фердинанда. И ей удалось заставить Изабеллу понять, что из-за избытка преданности мужу она может потерять Кастилию в пользу ла Белтранехи. Удар достиг цели: Изабелла вздёрнула подбородок движением, которое Беатрис так хорошо знала.

Изабелла не стала отзывать курьеров, которые неслись во все страны с вестью о том, что она приняла корону.

Несмотря на настойчивое желание Кабреры короновать Изабеллу в тот же самый день, он не смог это организовать. Архиепископ Толедо, чьей традиционной привилегией было короновать монархов Кастилии, прислал курьера с раздражённым ответом, что его преподобие молится за душу короля Генриха и ему потребуется для этого по крайней мере ещё один день.

Кабрера фыркнул:

—           Больше похоже па то, что он всё ещё пытается произвести золото в своей лаборатории.

Беатрис задумчиво ответила:

—            Я в этом не уверена. Изабелла боялась, что он может не появиться вообще. Фердинанд думал, что Каррилло стаз склоняться на сторону Генриха. Он всегда был самым верным её сторонником, а теперь она уже давно не получала от него известий.

—           Тогда мы сделаем её королевой, просто присягнув ей. Это совершенно законно.

—                         Но это не произведёт такого эффекта, Андрес, Люди почувствуют себя обманутыми, если не увидят корону на королеве Изабелле.

Кабрера кивнул:

—                         Да, я знаю... Но каждый потерянный день добавляет сил сторонникам ла Белтранехи.

Однако на следующий день Каррилло прибыл: он похудел, постарел, и в его манерах появилась мрачная торжественность. Но Изабелла встретила его так, как будто отношения мёду ними не изменились. Каррилло немного оттаял от теплоты её улыбки.

В этот день в Сеговии лишь его лицо было серьёзным. Все остальные улыбались, простой народ, толпившийся по сторонам узких, вымощенных булыжником улиц, чтобы наблюдать за процессией, был в полном восторге. Даже когда умирает добрый король, его преемника приветствуют с радостью: один период истории заканчивается, и естественно ожидать, что будущее станет ещё лучше, чем прошлое. Но, когда умирает плохой король, чьё правление не принесло ничего, кроме несчастий, надежда на лучшее будущее превращается в исступлённую веру. Таково было настроение, исходившее от толпы, и оно передавалось и Изабелле.

В платье из белого атласа, украшенном горностаем, она ехала на белой лошади, покрытой попоной из золотой ткани, доходившей почти до самых копыт. На попоне были искусно вышиты красные львы Леона и чёрные замки Кастилии. Голова Изабеллы была непокрыта — на неё будет возложена корона.

С правой стороны, держа лошадь за серебряную узду, шёл архиепископ Каррилло, в пурпурном одеянии, в перчатках и митре, опираясь на свой епископский посох. Слева, тоже держась за узду лошади, шёл улыбающийся Андрес де Кабрера, на голове у него была изящная бархатная шапочка, а грудь украшала массивная золотая цепь — отличительная черта занимаемого им поста.

За ними следовал отряд всадников со шпагами у пояса и золотыми шпорами на сапогах, с лентами, крестами и звёздами, сверкающими на груди, а затем шли два молодых пажа знатного происхождения, неся на бархатной подушечке самое ценное сокровище, когда-либо доверявшееся сундукам Андреса де Кабреры: корону святого Фердинанда, которой было триста лет, Изабелла вспомнила, что святому Фердинанду тоже пришлось бороться с фракциями, после чего и возник союз Кастилии и Леона. В результате брожения ума, когда несущественное порой выходит на первый план, особенно под влиянием сильных эмоций, ей приходили странные мысли, например: были ли святой Фердинанд и его жена счастливы? Как странно думать, что и у святых бывают жёны, хотя бесчисленное множество их было женато. Но это её не касалось. Она сама была замужем не за святым, и эта мысль вызвала улыбку на её лице, необыкновенно красивом в этот день. Сияющая улыбка, щёки, порозовевшие от ветра, золотой блеск ткани, отражающийся в медных волосах, — всё это подчёркивалось сверкающей белизной платья. Поражённые её поистине неземной красотой, люди начали выкрикивать приветствия в честь Изабеллы:

— Кастилия для доньи Изабеллы! Кастилия для королевы! Да здравствует принцесса! Да здравствует королева Владычица!

Это был день Изабеллы. Но только немногие в этот миг вспоминали её консорта и выкрикивали и имя Фердинанда. Этим людям она улыбалась с особенной теплотой.

В последних рядах длинной процессии шли монахи, священники, члены городского совета, солдаты с оружием, барабанщики, флейтисты и простые люди, все они устремились на площадь.

Во главе же процессии шёл герольд в королевской ливрее и нёс в руках обнажённый меч остриём вверх, рукоятка его находилась на уровне глаз. Но на этот меч люди почти не обращали внимания, поскольку этот символ потерял всё своё значение во время правления короля Генриха. Это был монарший «меч правосудия», он символизировал жизнь или смерть, то есть власть над судьбами каждого из десяти миллионов подданных, которая теперь принадлежала Изабелле.

Оказавшись в центре площади, Изабелла взошла на установленную там платформу, покрытую коврами и задрапированную знамёнами. (Платформу воздвигли, как только пришла весть о смерти короля Генриха.) Она села в большое кресло, напоминавшее трон, и неожиданно стала очень маленькой и робкой.

Молитвы были очень длинными, и в начале церемонии Каррилло следовал своей роли с утомительной тщательностью. Но вскоре холод проник под его ризу, и он стал произносить слова быстрее, вспоминая о тепле свой лаборатории или по крайней мере о зажжённых свечах в соборе. Беатрис тоже дрожала от холода. Она думала, как мучительно Изабелле оставаться с непокрытой головой всё это время. У неё появилась странная мысль о том, что короны не греют.

Наконец Каррилло взял корону с бархатной подушки, которую теперь держал верховный адмирал. Он высоко поднял её над головой, демонстрируя всем присутствующим. На площади воцарилось молчание, смешанное с благоговейным страхом. Архиепископ торжественно возложил корону на медные волосы Изабеллы, которые слегка распушились от ветра.

—                           Не позволяй ей упасть с твоей головы! — прошептал он взволнованно.

В этом шёпоте был отголосок той теплоты, с которой он прежде относился к Изабелле.

—                            Не позволю! — отозвалась она, и по лицу её промелькнула тень улыбки.

С площади процессия медленно направилась в собор, где была пропета благодарственная молитва, в то время как в городе раздавался праздничный перезвон колоколов, возвещавший о том, что в Кастилии появилась новая королева.


...Торопясь в Кастилию, Фердинанд узнал о том, что опоздал, что жена не дождалась его и позволила короновать её одну.

Его охватила безумная ярость. Он решил отомстить. Это была месть неожиданная и потому оказавшаяся очень болезненной для Изабеллы.

Глава 16


Узнав о коронации Изабеллы, Фердинанд не вернулся в Кастилию, как намеревался вначале, а отправился в Сарагосу, столицу Арагона. Прошло уже шесть лет с тех пор, как он последний раз видел своего незаконнорождённого сына. Всё это время ребёнок оставался под присмотром придворной дамы по имени Джоанна. Сначала она была кормилицей, а теперь, когда ребёнок стал постарше, превратилась в его гувернантку.

Алонсо оказался рослым привлекательным мальчиком. Фердинанду он понравился сразу, как только Джоанна привела его в детскую, где находилась маленькая кроватка и повсюду были разбросаны игрушечные ружья, сабли и солдатики.

—    Прекрасно! — сказал Фердинанд. — Ты стараешься сделать из него настоящего мужчину, несмотря на то что сама — женщина. — В этот момент ему решительно не нравились все женщины.

—    Ваше величество очень добры, — отозвалась гувернантка. Она была маленькая, розовощёкая, с ямочками на щеках. — Ваше величество произвели на меня такое неотразимое впечатление, вы так храбры. Я вспомнила о том, как вы пришли на помощь вашему старому отцу, когда французы едва не захватили его в плен.

Она говорила об эпизоде на границе, когда старый король, приняв участие в рукопашной схватке, выбился из сил и его окружили швейцарцы-наёмники, жаждавшие получить награду за такую знатную добычу. Гонсалво де Кордова немедленно повёл в атаку своих рыцарей, пытаясь отбить короля, пока его не захватили в плен, и Фердинанд, оставив свой пост у орудий в тылу, тоже поспешил на помощь...

—    Я сделал то, что должен был сделать любой сын на моём месте, — осторожно отозвался Фердинанд, — и дон Гонсалво де Кордова заслуживает больших похвал.

—    Когда ты вырастешь, то станешь таким же великим воином, как твой отец король, — сказала гувернантка, обращаясь к Алонсо. — Ваше величество, этот молодой человек обладает замечательной силой характера и уже ведёт свои собственные войны. — Она показала на игрушки.

—    У меня другие планы для моего сына, — сказал Фердинанд. Потрепав жёсткие чёрные волосы мальчика, он сказал: — Ну, юноша, хотите ли вы стать архиепископом?

—                              Я не знаю, сир.

—                              Подумайте об этом... И вообще, пришла пора мне заняться вами.

—                              Вы публично признаете его? О, ваше величество, как вы благородны, добры и щедры! — Джоанна не смогла удержать слёз радости, её глаза засияли влажным блеском, сделавшим её ещё привлекательнее. Схватив руку Фердинанда, она с чувством поцеловала её.

—                              Спокойнее, спокойнее. — На самом деле Фердинанд был очень доволен. Он хорошо понимал, что публичное признание отцовства только укрепит его положение в Арагоне.

—                              Если бы только вы, ваше величество, смогли найти способ оставить меня при мальчике, после того как совершите этот благородный поступок! — Она умоляла его, снова начав плакать. — Я так люблю его! Он стал частью меня!

Глаза Фердинанда оценивающе скользнули по её фигуре. В Джоанне было немало сходства с Беатрис де Бобадиллой, но она производила впечатление более мягкой и уступчивой.

—                              Я думаю, что смогу! — улыбнулся Фердинанд.

—                              Архиепископ! — мечтательно выдохнула Джоанна. — Я буду гувернанткой архиепископа! Я достану свечи, книги, ладан, колокольчики, ваше величество, и буду воспитывать его так, чтобы он стал святым человеком.

Фердинанд усмехнулся:

—                              Положи пока ладан в пушки, чтобы они дымили. Пройдёт ещё много времени, пока он сможет выполнять обязанности архиепископа.

Архиепископ Сарагосы недавно умер, и самый значительный церковный престол во всём Арагоне пока был вакантным. Все короли имели право назначения своих кандидатов на подобные посты, и церковь почти всегда подтверждала выбор, сделанный монархом. Иногда короли выбирали несовершеннолетних, которые соответственно титуловались и получали положенные доходы, но, конечно, не выполняли никаких церковных функций, — это делали настоящие прелаты. Это был один из способов церкви поддерживать свою универсальность во все времена, путь её компромисса со светскими владыками. Если бы церковная власть отказалась от этих небольших уступок, то единая церковь распалась бы на множество национальных церквей. Конечно, Фердинанд будет лично управлять доходами нового маленького архиепископа...

Назначение Алонсо архиепископом Сарагосы состоялось и было надлежащим образом подтверждено. С новостями в Сеговию отправился герольд. Изабелла узнала, что у её мужа есть незаконнорождённый сын, почти такого же возраста, как и инфанта. Однако, несмотря на уступчивость Джоанны и заманчивые ямочки на её щеках, Фердинанд недолго оставался в Арагоне.

—    Всё это может принести очень обременительные плоды, сын мой. Я знаю об этом из своего собственного опыта,и ты должен узнать об этом тоже. — Голос старого короля был грустным.

—    Моя жена предпочла жить своей собственной жизнью, — сердито отозвался Фердинанд.

—    Я думаю, что тебе всё же лучше вернуться в Кастилию. Гонсалво де Кордова теперь может сам справиться с охраной границы; похоже, там всё успокоилось. Прекрасный человек дон Гонсалво.

—      Для кастильца — да.

Фердинанд возмущался советом отца, возмущался его похвальными отзывами о Гонсалво. Понимая, что он не прав, он тем не менее отыскал слабое место в действиях старого монарха.

—    Я удивлён, что ты позволил муниципальной администрации в Сарагосе так опуститься за время моего отсутствия. Налоги отданы на откуп евреям, полиции не заплачено, на улицах бесчинствуют преступники, и ни одна приличная женщина не может выйти на улицу даже днём без вооружённых охранников. Почему ты ничего не сделал, чтобы заменить этого Хименеса Кордо, отвечающего за порядок в городе?

—    Сын мой, это война, — устало ответил король. — Во время войны обычная жизнь нарушается, Кордо не святой, я согласен, но при отсутствии войск он сумел поддержать хоть какой-то порядок. Простые люди его уважают, потому что он сам один из них. Хотя я знаю о том, что он меня обкрадывает.

—                            Я вынужден буду отложить своё возвращение в Кастилию до тех пор, пока не поставлю его на место, — произнёс Фердинанд.

—                            Я думаю, что Изабелла очень скучает и лучше бы тебе поехать к ней побыстрее, — с сомнением в голосе сказал король.

—                            Если ей меня действительно не хватает, почему бы не написать мне об этом?

—                             Ты должен признать, сын мой, что она пережила ужасное потрясение, когда узнала о существовании Алонсо.

Фердинанд сердито нахмурился...

Вскоре пришло письмо от Изабеллы. Она расточала похвалы мужу за победу над французами. Далее Изабелла просила Фердинанда вернуться в Кастилию, чтобы принять присягу знатных вельмож их партии. «Появление одного из них при нашем дворе удивит вас, мой сеньор, — писала она. — Дон Белтран де ла Гуэва присягнул нам. В этом мире каждый день приносит новые сюрпризы: и радостные, и горькие...» Только так могла Изабелла заставить себя признаться, какую боль причинило ей известие о неожиданном появлении архиепископа Сарагосы.

Всё ещё не вполне удовлетворённый, Фердинанд ответил, что не может приехать, пока самые насущные дела в Сарагосе не будут доделаны. Он обещал, что это не потребует много времени...

Губернатор Хименес Кордо получил польстившее его самолюбию приглашение посетить дворец. Принц Фердинанд желает, сказал посланец, лично встретиться с губернатором, чтобы сказать, как высоко он оценивает работу Кордо в городе в эти трудные времена.

Кордо, предвкушая, как ещё одна золотая цепь — знак нового назначения — появится на его груди, прибыл незамедлительно. К его удивлению, слуга у ворот сказал ему, что это будет частная встреча; принц Фердинанд встретится с ним наедине в своих личных апартаментах — это великая для него честь. Кордо был крещёный еврей, новоиспечённый христианин. Он был особенно горд приглашением, потому что знал о неприязни Фердинанда к евреям.

В личных апартаментах принца он с удивлением огляделся. Вокруг было тихо и пусто. Вдруг из-за гобеленов появился священник, а с другой стороны — палач. Палач города Сарагосы. Затем вошёл Фердинанд.

—          Я сожалею о необходимости этой краткой процедуры. — Фердинанд улыбнулся. — Признайся в своих грехах, падре, присутствующему здесь, прежде чем я свершу свой суд, иначе ты расстанешься с жизнью, а твои грехи всё ещё будут обременять твою душу.

Кордо вскрикнул и бросился к двери. Но палач двумя прыжками настиг его и ударил по голове маленьким ручным топором.

—          Я знал, что в душе он остался евреем, — сказал Фердинанд священнику, глядя на мёртвое тело у его ног. — Он бы ни в чём не признался.

Труп был выставлен на всеобщее обозрение на следующий день на городском рынке. После этого в Сарагосе стало гораздо меньше беспорядков. Фердинанд же вернулся в Кастилию.


Если бы Изабелла была обычной женщиной, а её муж — простым крестьянином, то лишь ближайшие соседи обменивались бы сплетнями об их жизни, так как нет ничего более волнующего, чем личные дела других людей. Но поскольку она была королевой, а Фердинанд — королём, то сплетни достигли размеров национального бедствия.

—          Как она примет его? — взволнованно спрашивал Кабрера. — И перестань плакать, Беатрис. Я-то не прячу незаконнорождённых детей в рукаве!

—          Откуда я знаю? В последнее время у неё постоянно красные опухшие глаза.

—          Это не принесёт государству ничего хорошего. Как будто мы и так уже не достигли предела в разделении на группировки. Если монархи не могут сохранить свой союз, то как это может сделать народ? Теперь появятся ещё фракция Фердинанда и фракция Изабеллы...

—          О нет! Этого не произойдёт! Ты не знаешь Изабеллу. Как она примет его? Она примет его как королева. Это единственный способ обуздать негодяя.

С сухими глазами, болезненно бледная, Изабелла в течение нескольких дней совещалась с наиболее преданными вельможами, своими сторонниками из знати, представителями гражданских и церковных кругов. Всем было известно, какому личному оскорблению она подверглась, хотя сама она об этом ни разу не упомянула. Королева должна жить для Испании; она приняла решение сделать Испанию достойной проживания в ней каждого испанца, и Фердинанда тоже. Предупреждение Беатрис глубоко запало ей в душу: как он будет ценить тебя, если ты уступишь?

Фердинанд не был готов к оказанному ему приёму. Он находился в спокойном оборонительном настроении, подготовив речь о том, что мужчина должен быть хозяином в собственном доме.

Изабелла приняла его, восседая на троне в главном зале дворца, увенчанная украшенной драгоценностями короной, в окружении представителей наиболее влиятельных домов Кастилии. Бледность лишь усиливала её красоту; казалось, что властная сила незримым потоком исходит от неё к собравшимся. Фердинанда поразило, что эта царственная красавица — его жена, вокруг которой сгруппировалось всё древнее величие Кастилии. Он с удивлением отметил, что здесь был и кардинал Мендоса. Как она ухитрилась привлечь его на свою сторону? Лица вельмож были мрачными, но не враждебными. Внезапно его охватило чувство, что он находится в суде. На Изабелле было подаренное им ожерелье, и она не сняла подаренный им же крест. Если ему и предстоял суд, то по крайней мере судья был настроен дружелюбно.

Изабелла поднялась, чтобы встретить его, и протянула руку, на осталась на месте. Он обнаружил, что поднимается по ступенькам на возвышение, преклоняет колени и целует ей руку. Мысленно он принёс клятву верности. Позднее он узнал, что это было именно то, чего от него ждали. Потом, подавшись внезапному желанию, он поцеловал жену в щёку. Изабелла слегка порозовела. Радостные крики, которые раздались из переполненного зала, были не просто формальным признаком прошения, как это было бы, если бы он не сделал этого маленького семейного жеста...

Изабелла держала мужа за руку, пока он усаживался на свободный трон, стоявший рядом с её собственным. Несмотря на все возражения геральдического кодекса, она настояла, чтобы этот трон находился на одном уровне с её собственным, хотя традиции Кастилии требовали, чтобы трон консорта находился на три дюйма ниже, чем трон монарха. Фердинанду это было лестно.

Также лестно было слышать крики: «Кастилия для дона Фердинанда!» «Кастилия для короля», «Кастилия для наших монархов!» Значит, его считали королём Кастилии.

Затем все знатные лорды во главе с кардиналом Мендосой стати преклонять колени и целовать его руку, клянясь в верности. Твёрдокаменные гордые кастильцы у его ног! В этот момент Фердинанд искренне пожалел о своём недавнем поведении в Арагоне, особенно об интрижке с гувернанткой Алонсо.

Изабелла с тщательностью, которая восхитила его (ему постоянно приходилось открывать всё новые стороны в характере жены), подготовилась к претензиям мужа по поводу её коронации. Её юристы создали великолепную защиту по каждому пункту брачного контракта и готовы были продемонстрировать, что они вовсе не унизили Фердинанда, а, напротив, выступили в его интересах так же, как и в интересах единой Испании. А что касается того, что обнажённый «меч правосудия» несли перед женщиной, а именно этот факт вызвал его самый сильный гнев, то разве он хочет, чтобы хаос, царивший в стране во время царствования Генриха, продолжался бы и сейчас? В королевстве, где все декреты должны быть подписаны совместно и Фердинандом, и Изабеллой, — разве он не хочет, чтобы эти декреты имели настоящий вес?

Если Изабелла не надеялась, что сможет воздействовать на его сердце, то она верила, что сможет подействовать на его ум. Но ей удалось сделать и то и другое...

—            Теперь, — сказал Кабрера, вздохнув с облегчением, — она может приобщить его к государственным делам. Есть много войн, в которых он, вероятно, захочет принять участие.

—           Возможно, он не так уж и плох, — недовольно признала Беатрис.

В минуты близости, последовавшие за официальным примирением, растревоженная совесть и чувство отвращения к самому себе заставили Фердинанда сказать:

—                            Мне очень жаль, что пришлось так долго оставаться в Арагоне.

—                            Но ты же сражался за святое дело, — спокойно ответила Изабелла. — Я была с тобой каждую минуту.

Она не упомянула об Алонсо, но Фердинанд почувствовал, что должен сам заговорить о нём:

—                            Я даже не был знаком с тобой, когда встретился с матерью этого мальчика. Я должен был признать его когда-то, ты понимаешь... Это справедливо.

—                            Но я не упрекаю тебя, мой дорогой.

Он бы хотел, чтобы она сделала это. Он мог бы тогда подчеркнуть древнее право принцев сбиваться с пути истинного. Но она лишила его этой возможности.

—                            Как тебе удалось завоевать кардинала Мендосу? Изабелла, мой маленький государственный деятель, это был ловкий ход.

—                            Он сам приехал. Генрих не признал ла Белтранеху своей дочерью на смертном ложе, и Мендоса не смог поддержать её притязания. Ты знаешь, что теперь произойдёт с ла Белтранехой?

—                            Я был очень занят, — сказал Фердинанд, — и ничего не слышал. А что? Монастырь?

—                            Она собирается замуж за португальского короля Альфонсо.

—                            Не может быть, — расхохотался Фердинанд. Его смех и их близость снова заставили сердце Изабеллы радоваться и петь. — Но я думаю, что это создаст нам много новых проблем, моя дорогая, — рассудительно отозвался он, немного подумав.

—                            Так и есть. Людовик Французский не признает наш брак: он поддерживает ла Белтранеху. Мендоса думает, что мы будем вынуждены вести войну на два фронта: с Португалией и Францией. Бедный Генрих! Он так легко мог предотвратить эту войну за право наследования. О, мой дорогой, я так рада, что ты вернулся ко мне! Так много нужно сделать! И мы сможем сделать это только вдвоём.

—                            А почему Каррилло не приехал? — спросил Фердинанд. — Он всё ещё занят производством золота?

—                            Надеюсь, что только этим.

—                            Или он ревнует к кардиналу?

—                            Боюсь, что да.

—         Это плохо, — произнёс Фердинанд. — Теперь уж мы точно потеряем его. Но я всё-таки постараюсь не допустить этого.

Изабелла была почти уверена, что её старый друг, который, по сути, пренебрёг ею во время встречи Фердинанда, теперь будет находиться постоянно в союзе с её врагами. Но ей приятно было видеть, как оживилось лицо Фердинанда, когда он заговорил об их совместном будущем. Всё было как во время их первой встречи — она была счастлива, как никогда. Фердинанд тоже был счастлив: теперь он мог участвовать в управлении государством, гораздо большим, чем Арагон.

—          Но наше королевство Кастилия, — он всегда говорил «наше», — находится в таком невероятном хаосе. Ты ехала в процессии позади обнажённого «меча правосудия». Так используй его!

—          Я собираюсь. Но по-своему.

—          Подобное положение было у меня в Арагоне. В Сарагосе хозяйничал скрытый еврей...

—          Я слышала о смерти Хименеса Кордо, Фердинанд. — В её тоне не было одобрения, но она решила не начинать спора.

—          Убийства совершались среди бела дня, улицы были опасны для хождения, магазины подвергались грабежам, повсюду царило беззаконие. Но здесь, в Кастилии, подобный хаос охватил всю страну. Необходимо использовать силу, Изабелла.

—          Сила будет использована. Но не твоя или моя, иначе наш народ назовёт это узаконенным убийством, вернее, убийством даже без соблюдения видимости закона. Люди скажут, что мы начали своё правление с руками, обагрёнными кровью. Но мы этого не допустим.

—          И что же «мы» собираемся делать? — спросил с сарказмом Фердинанд.

Изабелла рассказала, что в Кастилии многие годы существовал древний общественный институт, возникший в такое же трудное время для поддержания порядка в стране. Назывался он Санта Хермандад — Святое Братство.

—          Что-то вроде моей инквизиции? Да, это мне знакомо!

—                          Но это совсем не напоминало инквизицию. Это было добровольное общество, в которое люди приходили по собственному желанию, чтобы поддержать порядок в своей среде. Первоначально местные стражники исполняли свой долг бесплатно. Правда, я не верю, что в настоящее время можно восстановить действие Хермандада на добровольных началах и без денег.

—                          Я тоже. Думаю, что это снимает вопрос о Святом Братстве, так ведь?

—                         Нет. Есть способ оплатить их услуги.

...Изабелла собрала в кортесах представителей тех городов, которые подчинялись ей и Фердинанду. Она предложила восстановить Санта Хермандад, но не как отдельное независимое сообщество, а как национальное формирование, подчинённое одному человеку, назначаемому короной. Способ оплаты, предложенный ею, был прост: только те города, которые внесут определённую сумму на содержание этого формирования, получат его защиту. Кортесы с воодушевлением одобрили это предложение.

—                          Кого же мы поставим во главе? — спросил Фердинанд, после того как решение было принято.

—                         А ты не хочешь занять этот пост?

—                         Нет, Хермандад — это власть плебеев. Король Испании — выходец не из простых людей, Изабелла.

—                         Да.

—                          Ты возьмёшь на эту должность моего незаконнорождённого сводного брата, герцога Вилахемада? Он честный и способный человек.

Изабелла рассмеялась. Фердинанд вздохнул с облегчением, услышав, что она способна смеяться над словом « незаконнорождённый».

—                          Он-то определённо из числа простых людей, — согласилась она. — Я думаю, это хороший выбор. Он поможет внедрить ещё больше арагонцев в наше королевство, и глупые люди перестанут наконец-то называть арагонцев иностранцами. Наши подданные должны научиться говорить «Испания», а не «Кастилия» или «Арагон».

Красивый франтоватый герцог Вилахемада оказался очень популярен и весьма успешно справился с работой, принимая во внимание беспорядки, внутренние и внешние, терзавшие королевство. Повсюду, где действовали силы Хермандада, преступность исчезла, так как с нарушителями расправлялись очень быстро. Самым лёгким наказанием за первые прегрешения являлась потеря какой-то части тела: ноги, руки, коса, ушей. Пойманных во второй раз привязывали к ближайшему дереву и убивали стрелами. «Меч правосудия» Изабеллы доказал свою остроту, он был таким же острым, как и в день её коронации. Но теперь он находился в руках самих людей...

По мере улучшения обстановки внутри страны международные дела всё больше осложнялись.

Альфонсо Португальский нарушил границу с запада. Углубившись на сорок миль внутрь страны, он задержался в Пласенсии, где к нему присоединился молодой маркиз Виллена, приехавший из Мадрида, своего города, вместе с вассалами. Вместе с Вилленой прибыли ла Белтранеха и её мать королева Хуана, чья красота уже увяла, но амбиции остались прежними.

В Пласенсии, на поспешно построенной платформе, дородный седой король торжественно взял в жёны тринадцатилетнюю племянницу под громкие восклицания всех врагов Фердинанда и Изабеллы: «Да здравствует король Испании! Да здравствует королева Кастилии!» Таким образом, в Испании опять было два короля и две королевы.

Далеко на юге зашевелились мавры и нарушили горную границу, захватив несколько городов и наполнив свои тюрьмы пленниками, а дворцы — рабами. Людовик Французский направил лицемерные поздравления молодожёнам, к которым он обратился как к «самым великим и могучим, действующим и законным монархам Португалии, Африки, Кастилии и Леона». Затем французская армия вторглось в северные провинции Кастилии.

Произошли и худшие события. Архиепископ Каррилло перешёл на сторону врагов. Изабелла горько плаката, когда узнала, что он с двумя тысячами вооружённых людей принёс клятву верности Альфонсо и ла Белтранехе.

Изабелла плакала редко — Фердинанд знал об этом; но на этот раз её слёзы были оправданны любовью к другу и защитнику детства.

—                       Моя дорогая, всё обстоит плохо, но поправимо. Каррилло не заслуживает даже вздоха, а уж такого потока слёз — тем более. Он станет платить войскам своими «волшебными» деньгами, но они превратятся в пыль, и его солдаты разбегутся. Успокойся! Подними повыше свой хорошенький подбородок, как ты всегда это делаешь в трудные минуты.

Изабелла подняла голову и посмотрела мужу прямо в глаза:

—                        Фердинанд, ты хочешь принца?

Его брови удивлённо приподнялись.

Она спрятала лицо у него на груди.

—                       Давай будем молить Бога, чтобы на этот раз у нас родился сын...

Глава 17


Если бы Фердинанд находился в обычном своём уравновешенном состоянии, то он бы понял, что шансов на восстановление в Кастилии былой популярности у него нет, и отказался бы от борьбы. Но совесть беспокоила его, и он ощутил необходимость быстрой победы, чтобы оправдать себя в глазах Изабеллы и укрепить свою обычную самоуверенность. Поэтому его охватило нетерпение.

Изабелле, напротив, были чужды всяческие расчёты. Её сердце было полно подлинной веры в правоту своего дела, в нём не оставалось места для сомнений и колебаний. Летописцы в монастырях, описывая её необыкновенные достижения за несколько последующих месяцев, не колеблясь назвали её святой. Поступки её не подчинялись никакой логике, но результаты были впечатляющие.

Для того чтобы оказать сопротивление Португалии и Франции, требовались деньги, солдаты и прежде всего дух сопротивления у народа — всё это было очень трудно найти в стране, настолько уставшей от войны, что люди готовы были заплатить почти любую цену за спокойную жизнь. В рабстве была какая-то влекущая безопасность...

Основной путь вторжения с запада в самые населённые районы Кастилии лежал через долину Дуэро. Поэтому Изабелла устроила свой штаб в Тордесиллас, городе, прочно блокирующем этот пуль. Стояла зима, и самоуверенный старый Альфонсо Португальский, развлекаясь со своей женой-девочкой в Пласенсии, расположился там на зиму. Это было обычным явлением во время войн: он был уверен в том, что Изабелла не начнёт действовать до весны.

Но Изабелла не стала принимать во внимание время года. Она не обращала внимания и на своё состояние, в силу которого езда верхом с продолжительной тряской была угрозой для её беременности. Она отбросила прочь все мысли, кроме мыслей о будущей Испании.

Фердинанд протестовал. В глазах Изабеллы заиграли зелёные огоньки.

—             Я должна делать то, что должна, и ты тоже, — сказала Изабелла.

—             По крайней мере пусть твои придворные дамы сопровождают тебя.

—              Они будут меня задерживать.

—              Тогда возьми меня с собой.

—              Ты тоже должен собирать деньги, людей, припасы, оружие. По отдельности мы сможем охватить территорию в два раза больше и добиться двойного результата.

—              Это совершенно нелогично!

—              Так же как и вторжение португальцев в Кастилию! — Этими словами она заставила его замолчать.

Объезжая города, она посещала каждый населённый пункт, который открывал перед ней свои ворота, выбивая обещания поставок в войска от влиятельных людей в городах, обещания денег от муниципальных казначеев и покупая у купцов припасы. Ради Испании она могла торговаться, как служанка на рынке. Ни одна деревушка не была слишком мала для того, чтобы не задержаться в ней и публично на рынке не призвать жителей в оказании помощи, даже если деревушка могла поставить всего несколько пехотинцев или крестьян с арбалетами. Ни один дружественный город не был слишком велик для того, чтобы уговорить его жителей уступить пушку или две с крепостных стен. Медленно, под влиянием её красноречия, с которым она описывала опасность, грозившую стране, армия, следовавшая за ней, начала постепенно расти.

Фердинанд достиг меньших успехов, хотя старался изо всех сил; это происходило потому, что даже перед лицом смертельной опасности кастильцы с трудом воспринимали арагонца, Услышав о росте численности армии Изабеллы, уязвлённый, что женщина смогла сделать больше, чем он сам, Фердинанд распахнул двери тюрем и выпустил на свободу мелких преступников, которые предпочли получить прощение, вызвавшись служить ему. Но какую армию он получил! Когда весной его войска объединились с силами Изабеллы, она с ужасом взглянула на его воинство, в большинстве своём состоявшее из людей с обрезанными ушами, с порванными ноздрями, — меньше всего похожих на солдат.

—                        Сейчас не время быть слишком разборчивым, — сказал Фердинанд, — Я должен делать то, что должен. Ты сама так говорила. Как ты себя чувствуешь, моя дорогая?

—                        Прекрасно, — ответила Изабелла. Но её впалые щёки и смертельно уставшие глаза противоречили словам.

—                        Послушай, я запрещаю тебе дальше ездить верхом! Ты совершила чудеса. Никто не может оценить это лучше, чем я. Но уже достаточно усилий с твоей стороны. Ради блага будущего принца ты должна отдохнуть, остаться здесь, в Тордесиллас, и доверить мне дальнейшее ведение войны.

—                        Да, боюсь, что мне придётся так поступить, Фердинанд.

Он не ожидал такой покорности. Это был пугающий симптом! Интенсивнее, чем раньше, он стал готовиться к предстоящей войне.

Чувствуя его нетерпение, Изабелла сказала:

—                        Война на два фронта может оказаться долгим, очень долгим испытанием для наших войск. Ты должен внушить им, Фердинанд, что они должны набраться терпения, если в самом начале удача не будет нам сопутствовать. — Только так могла она мягко упрекнуть мужа за слабую дисциплину его отрядов или выразить сомнение в их эффективности.

—                        Но ты же дала согласие на то, чтобы я вёл войну самостоятельно?

Изабелла вздохнула, у неё не было оснований сомневаться в храбрости Фердинанда.

—            Прежде всего я раздавлю этого жирного червяка Альфонсо! Предательскому городу Торо, который открыл ему свои ворота, будет преподнесён показательный урок, когда я повешу некоторых предателей.

Кастильский город Торо первым присягнул на верность Португалии. В него-то и прибыл Альфонсо со своей молодой женой, чтобы возглавить передовой отряд.

—            Фердинанд, постарайся повесить только главных предателей!

—            Ну конечно, глупышка! Когда вешаешь козла отпущения, ты тем самым превращаешь его в мученика. Какие странные у тебя появились мысли! — Он поцеловал её в щёку. — Ничего страшного, я понимаю, почему ты так думаешь. Пусть Бог благословит тебя и удержит подальше от лошадей. Носилки с подушками — вот самое безопасное средство передвижения для тебя сейчас, Изабелла.

—            Я не хочу, чтобы со мной обращались, как со старухой или инвалидом! Вынашивать ребёнка — это для женщины совершенно нормальное состояние.

—            Тогда по крайней мере выбери спокойного удобного мула.

—            Да, конечно, — пообещала она.

Но ей стало не по себе, когда он попрощался с ней на той же самой неделе после нескольких часов, когда она наблюдала обучение его отрядов. Большая часть его солдат гораздо лучше пользовалась кинжалами ночью, чем мечом в дневное время, и была более привычна к нападению сзади.

—          Я обещал им богатую добычу в Торо! — сказал Фердинанд, уводя свой отряд. — Это вся подготовка, которая им требуется.

Она надеялась, что он прав. Но ей хотелось, чтобы он взял с собой артиллерию, которую предоставили поддержавшие её города. Однако Фердинанд жаловался, что громоздкие орудия только задержат его, что не хватает пороха и он слишком дорог, с этим она не могла не согласиться. Содержимое сундуков Кабреры в Сеговии никогда не было в таком печальном состоянии, даже во времена правления короля Генриха. Послушный долгу, казначей каждую неделю отправлял ей доклады о её уменьшавшихся доходах. Было трудно собирать налоги и в мирное время, а в стране, в которую с двух сторон вторглись враги, это было практически невозможно. Небольшие поступления продолжались со стороны дона Абрахама, главного раввина и главного сборщика налогов Кастилии, преданного и давнего сторонника. В Андалусии же, всегда охваченной местными войнами, а теперь запуганной угрозами со стороны мавров, налоги вообще не удавалось собирать.


При виде стен Торо победное настроение Фердинанда улетучились. Расставшись с Изабеллой, он постепенно понял истинную сущность своего убогого войска. Торо был наполовину защищён рекой Дуэро, естественной и непреодолимой водной преградой. Зубчатые стены со стороны суши были отвесны; Фердинанд с первого взгляда понял, что его солдаты никогда не смогут на них подняться. Более опытное войско Изабеллы, вероятно, сумело бы выполнить эту задачу. Но даже если её воины пожертвуют собой все до единого, последуют ли за ними по штурмовым лестницам его оборванцы? В этом он сильно сомневался. Теперь в нём одержала верх основательность его рассудительной натуры, и он послал к Изабелле герольда с требованием артиллерии, пороха, ядер, с приказом купить всё это, даже если Кабрере придётся полностью опустошить королевские сундуки. Он уверен, писал Фердинанд, что у Кабреры ещё есть резервы, которые он утаивал от мотовства короля Генриха. Возможно, что он теперь так же обманывает короля Фердинанда и королеву Изабеллу с помощью какого-нибудь нового еврейского трюка.

Одновременно Фердинанд направил парламентёра к главным воротам Торо с персональным вызовом короля Альфонсо на поединок, который, как он писал, должен стать благодеянием и для Португалии, и для Кастилии, так как поможет сохранить бесчисленное множество жизней и закончить войну в соответствии с традиционными канонами рыцарства. Альфонсо учтиво принял посланца и, налившись апоплексической краской до самых корней своих редких седых волос, прочитал вызов Фердинанда на поединок, с тем чтобы победивший в нём считался выигравшим войну.

—            Он ещё более хитрый, чем мой добрый друг король Франции Людовик. — Альфонсо созвал к себе своих советников и попросил их найти выход из этого трудного положения. Самое главное — его жена не должна была узнать, что он не в состоянии сразиться с молодым и находящимся в хорошей форме королём Кастилии.

Но в то же время Альфонсо и не мог отказаться.

По совету своих министров он отправил герольда с ответом, в котором говорилось, что король Португалии выражает желание встретиться с королём Кастилии в любое время, но что Фердинанд должен согласиться на обмен заложниками.

«У меня нет никаких сомнений в том, — писал Альфонсо, в тщетной попытке уязвить Фердинанда, а на самом деле оказывая высшие почести Изабелле, - что, когда я убью ваше арагонское высочество, ваша жена будет продолжать войну и без вас, ни считаясь с продемонстрированной волей Бога».

Фердинанд усмехнулся.

—          Он будет счастлив обменяться заложниками, — ответил он.

Следующий герольд Альфонсо назвал имена заложников: королева Изабелла и ла Белтранеха! Пришла очередь Фердинанда налиться краской гнева до кончиков волос.

«Отношение к вашей жене будет самое учтивое, — писал Альфонсо. — Её тётка по материнской линии, с которой она не виделась со времён своей юности, с радостью примет её в своём доме в Португалии и окружит комфортом, любовью и вниманием. Что же касается моей жены, я уверен, что вы будете обращаться с ней со всей ответственностью».

Когда злость улеглась, Фердинанд ответил с ледяной вежливостью, что состояние королевы Изабеллы не позволяет ей путешествовать. Однако он готов отправить в качестве заложницы свою дочь, инфанту.

Альфонсо отказался от этого предложения, и таким образом трагикомедия закончилась. Продолжалась война. Фердинанд решился на долгую осаду. Однако войска его почти не получали денег, и запасы постепенно истощались. Каждый день поступали обескураживающие новости о грабежах, совершаемых французами, которые на севере почти не встречали сопротивления. Изабелла писала, что орудия и порох можно получить, не надо терять надежды; единственным препятствием являются дожди, которые во многих местах размыли дороги. Она занялась ремонтом дорог.

Да, она в самом деле ремонтировала дороги! Она лично наблюдала за транспортировкой орудий, убеждая своих рабочих удвоить усилия, проводя верхом целые дни. Но прежде чем работы были закончены, она вернулась в Тордесиллас, охваченная нехорошим предчувствием.

Там у неё случился выкидыш. Она взяла с врача клятву о том, что он не сообщит Фердинанду, что у неё должен был родиться мальчик, принц, которого они так хотели, о котором так мечтали. Врач сдержал слово, но, конечно же, Фердинанд обо всём узнал.

Он немедленно отказался от осады Торо. Его войска уже давно покидали лагерь, в беспорядке разбегаясь, преимущественно по ночам, по двое, по трое, а потом начался массовый исход, бормоча ругательства в отношении иностранца, который им не платил, а теперь даже перестал кормить. Одни перешли на сторону португальцев; другие вступили в частные армии баронов-грабителей, чьи замки теснились на холмах; многие превратились в разбойников, терроризируя путников на дорогах и мародёрствуя в провинции. Члены Хермандад преследовали их, в результате чего человек не мог проехать и мили, без того чтобы не увидеть привязанных к деревьям, пронзённых стрелами и гниющих трупов бандитов.

Я говорил тебе, я умолял тебя не ездить верхом на лошади, — повторял Фердинанд. — Нет, я приказывал тебе.

В глазах Изабеллы играли зловещие зелёные огоньки. Никто не мог приказывать королеве Кастилии, даже муж-консорт. Но она пыталась сохранить спокойствие.

—                        Принц! Король будущей Испании! Ты просто глупая женщина. Я не отрицаю, что ты бесстрашная женщина. Но это было настоящее сумасшествие!

—                         Не будет никакой Испании, если мы не завоюем Торо, — заметила Изабелла и потом, более мягко, положив свою руку на его, добавила: — Может быть, Бог пошлёт нам другого, чтобы он занял место нашего маленького умершего принца. — Это была просьба, обращённая к Фердинанду: она умоляла его не бросать её, как он поступил после рождения инфанты.

— Может быть, — отозвался Фердинанд...

И вдруг, в тот момент, когда судьба была наиболее немилостива к ним, с совершенно неожиданной стороны пришла помощь.

Кардинал Мендоса совершил самое необыкновенное деяние за время своей продолжительной церковной карьеры. Вся Европа бурлила, обсуждая эту новость. Ничего подобного не было отмечено в истории христианства со времён крестовых походов.

Глава 18


—            Эту страну — Кастилию, — рассуждал Фердинанд, — очень трудно понять. — Эта страна родила архиепископа Каррилло, который пытался получить что-то за ничто, пытался делать золото. Однако эта самая страна, странная страна, где не признают полумер, родила и кардинала Мендосу, который одним великолепным, неожиданно широким жестом, о котором Изабелла не смела и мечтать, кладёт к её ногам все сокровища церкви.

Зная, насколько Изабелла бедна, Мендоса предложил ей заем. Но не в виде денег; в действительности казна церкви была так же пуста, как и казна государства. Он предложил ей серебро и золото, чтобы превратить их в деньги. Продолжительность займа: три года. Проценты: никаких. Обеспечение: честное слово.

—           Это беспрецедентный поступок, ваше высокопреосвященство, — сказала Изабелла. Она испытывала благоговейный трепет и даже чувство унижения, но в то же время вдохновение и радостный подъем.

Кардинал возразил, что опасность, грозящая Кастилии, тоже не имеет прецедента: объединённой угрозе со стороны мавров, португальцев и французов можно противостоять только силой. Если врагам христианства удастся ослабить Испанию, они с юга возобновят своё наступление на полуостров: направляясь на север, пересекут Пиренеи и, возможно, захватят всю христианскую Европу, как это им уже однажды почти удалось сделать. Из Вальядолида в Париж, из Парижа в Лондон, из Лондона в Скандинавию, как воды полноводной и расширяющейся реки, устремятся орды мусульман, и повсюду крест должен будет склониться перед полумесяцем. Одновременно на Востоке победители-турки, уже начавшие дикую и, вероятно, неостановимую волну захватов, начнут наступление на Польшу, Австрию, Венгрию, Италию, Священную Римскую империю, в конце концов соединятся со своими братьями мусульманами-маврами и сметут христианство с лица земли.

—                         Что выгадает церковь, — спрашивал Мендоса, — если она сохранит богатства и потеряет душу?

Серебро и золото церкви равноценны зарытому в землю таланту. Пришло время выкопать его и воспользоваться им на благо Господа Бога. И в данном случае на благо Испании: только тогда, когда захватчики будут отброшены прочь и Изабелла прочно утвердится на троне своих предков, вернутся мир и процветание.

Согласись она немедленно, Мендоса был бы доволен. Но она колебалась, и он ощутил восхищение: это укрепило его веру в правильность решения.

—                         Это великодушный поступок, ваше высокопреосвященство. Но, как мне кажется, не все из духовенства согласятся с вами. Некоторые даже постараются спрятать свои богатства.

—                         У меня достаточно власти.

У Изабеллы тоже была власть, чтобы наказывать преступников. Но она прибегла к помощи Хермандада.

—                         Не будет ли более мудрым шагом собрать архиепископов, епископов, аббатов, приоров и узнать их мнение? Тогда если они примут решение помочь мне...

—                         Они так и сделают, ваше величество. Ради Генриха они бы отказались, но ради Изабеллы скажут «да!».

—                         ...то их мнение победит мнение сомневающихся, и никто не осмелится спрятать свои сокровища, и ваши действия будут полностью одобрены.

Кардинал широко улыбнулся:

—                         Я не обманулся в своих мыслях, ваше величество. Собор, безусловно, сделает эту процедуру более спокойной и освободит меня от необходимости одному нести эту ношу.

Собор состоялся. Голоса противников — они, конечно же, были, как и предвидела Изабелла, — не были слышны, заглушённые своими братьями, которые обладали более широким кругозором или большей силой воли. Те самые люди, которые могли бы припрятать свои сокровища, были больше других напуганы опасностью для Европы, и они же были первыми, которые откликнулись прежде других. Они предложили даже больше, чем просил кардинал: более половины всех предметов из золота и серебра, которые веками собирались в церквах Кастилии. Предложение было беспрецедентным, таким же было и голосование: почти единодушное в пользу королевы Изабеллы. Каррилло голосовал против, но так как сам он находился сейчас в Торо вместе с королём Португалии, то за него голосовали по доверенности.

Результатом был огромный поток крестов, подсвечников, столиков, дарохранительниц, епископских посохов, сосудов для святой воды, для святого масла, для крещения и всей той красивой и дорогой утвари, которую создавала церковь на протяжении веков для того, чтобы обогатить и облагородить культ Христа. Многие из этих предметов были весьма почтенного возраста. Все они были безжалостно переплавлены в золотые и серебряные монеты Кастилии. И если они оказались самыми чистыми и полновесными монетами, которые были когда-либо вычеканены, то это произошло потому, что они отражали историю существования металлов, из которых таким странным и удивительным образом были сделаны.

Чтобы защитить выпущенные ими новые монеты, Фердинанд и Изабелла сразу же опубликовали декрет без санкции кортесов, разрешая выпуск монет в королевстве только монархам, — решительный и отважный шаг. Другие правители Европы, которые претендовали на такое же право, хотели бы, чтобы их указы выполнялись так же основательно, как указы юной королевы Кастилии. С удивлением они отметили, что Изабелле каким-то образом удалось завоевать симпатии всех жителей своей страны. Как же иначе могла она осмелиться лишить множество феодалов их древнего права: чеканить свои собственные монеты?

Теперь в Кастилии существовало лишь пять монетных дворов, которым было разрешено выпускать монеты, и все они принадлежали королеве. Древо королевской власти, хиревшее и увядавшее, внезапно обрело новую силу и стало расти. Ветер всё ещё гнул его ветви, но корни укрепились, так как они уже глубоко вросли в землю Кастилии и получали поддержку народа. Таким образом, в самом сердце страны, имевшей форму щита, единство нации стало крепнуть, хотя окраины всё ещё были слабыми из-за вековечных раздоров.

Полновесные новые монеты внесли немедленные изменения в положение армии. Войскам платили; солдаты со всей Испанки стали записываться в армию королевы. Но она не собиралась молча соглашаться на использование власти денег, и только. Это была новая армия, гласил её декрет, армия монархов, чьи подписи стояли под каждым указом: подписи подлинных правителей Испании. Со временем, она это знала, все к этому привыкнут.

Изабелла закупила орудия, порох, ядра, причём покупая только то, что было высокого качества. Артиллерия была специальностью Фердинанда, но кошелёк был в руках Изабеллы; он наблюдал, как его жена прибавляет к другим своим достоинствам вполне компетентное понимание баллистики. Нехотя — он всё ещё переживал потерю принца — Фердинанд приходил к понимаю того, что женщина может стать знатоком в чём-то гораздо более важном, чем шитье его любимых рубашек. Вокруг Вальядолида возникали литейные мастерские. Изабелла нарушала все правила этикета Кастилии, который предписывал сохранять определённую дистанцию в отношениях с простыми людьми: она расхаживала между кузнечными горнами, трогая пальцем наконечник копья, брала в руки незаконченную шпагу, изучала гранитную глыбу, которую обтёсывал каменщик, превращая в пушечное ядро. В глазах Фердинанда такое поведение было неподобающим для женщины и королевы и он упрекал её в этом, но рабочие её боготворили.

— Я не считаю, что унижаю своё достоинство, когда наблюдаю за производством оружия, которое означает жизнь или смерть для Испании, — отвечала Изабелла, — или за испанцами, которые производят его. Драгоценные реликвии прошлого были уничтожены, чтобы создать это оружие.

—          Ты тратишь деньги наилучшим образом, — сказал Фердинанд. — Никогда прежде я не видел, чтобы люди работали так старательно.

Она покупала продукты для работников, корма для военных лошадей, тягловых мулов. Она без устали верхом инспектировала дороги. Её интерес к состоянию дорог превратился в манию, с тех пор как ей не удалось вовремя доставить орудия в Торо.

—         Нет ли капли крови одного из строителей старых римских дорог в крови наследников дома Трастамара? — улыбался Фердинанд.

—         Боюсь, что в крови Трастамара смешалось очень много разных кровей. — Изабелла всегда была в хорошем настроении, когда предоставлялась возможность пошутить о незаконном происхождении её дома.

К зиме 1475 года, спустя пять месяцев после провала штурма Торо, у Фердинанда и Изабеллы была превосходно оснащённая армия из пятнадцати тысяч отборных воинов, значительно превосходящая ту, что разбежалась весной.

Произошли изменения и в настроениях жителей городов. Небольшой городок Виллене, давший имя маркизу Виллена, взбунтовался против молодого маркиза и перешёл на сторону Изабеллы. Она сразу же отправилась верхом, чтобы лично принять присягу от коменданта, надев по этому поводу корону и горностаевую накидку, ослепительно прекрасная в придворном платье. После принятия присяги она предусмотрительно назначила в местный гарнизон несколько наиболее преданных людей.

Потеря первого, хотя и самого маленького из всех поместий, сильно обеспокоила молодого маркиза. Может быть, в этом постоянно меняющемся мире он служит не тому хозяину? Королева Хуана, вдова Генриха, мать ла Белтранехи, которая давно уже была гостьей в его доме, упрекнула его:

—          Вы могли бы вновь занять город Виллену в течение одного дня, если бы не уделяли так много времени охоте.

—                             Сеньора, — возразил молодой маркиз с элегантным сарказмом в голосе, так отличавшем его отца, — я люблю охоту так же сильно, как люблю женскую красоту. — Этим ответом он обезоружил увядающую красавицу.

...Хорошие карты местности, крупные и чёткие, были одним из необходимых условий подготовки к войне, которые требовались Изабелле; и если некоторые деталибыли не совсем ясны, то она посылала разведчиков, чтобы изучить места. Долгими зимними вечерами она и Фердинанд склонялись над этими картами после возвращения из инспекционных поездок в войска, где они всегда появлялись вместе. Красные линии на картах паутиной разбегались в сторону Португалии, где дороги были подготовлены к перевозкам людей, амуниции, орудий. Вокруг Торо эти линии были особенно широкими и чёткими.

Вместе они строили планы, вместе принимали решения, молились, интриговали, не оставляя без внимания ни одной детали кампании, которую собирались начать весной. Их умы работали на удивление одинаково, почти одновременно предлагая тот или иной обманный манёвр против Португалии, с помощью которого можно было разрушать тылы армий Альфонсо.

—                             В этот раз твоя жена предоставит тебе орудия, — пообещала Фердинанду Изабелла. Она подумала, что они постепенно снова сблизились.

—                            Судя по тому, как выглядит эта карта, безопасная перевозка орудий, похоже, и в самом деле удастся, — сказал удовлетворённо Фердинанд, ведя по красной линии пальцем.

Она вспомнила, что прошло много времени с тех пор, как он упоминал о возможности появления другого принца. Холодность в нём всё ещё проявлялась. Но всё же тон его голоса уже не был грубым. Просто деловым.

—                             Как всё просто, когда есть деньги. — Фердинанд усмехнулся. — У меня их совсем не было, когда я первый раз стоял под стенами Торо. Твой казначей, этот еврей. Кабрера... ну ладно, не стоит...

—                            Он отчитывается за каждый мараведи, — воскликнула Изабелла. — Ты сам после Торо целыми днями просматривал его книги.

—        По крайней мере один комплект уж точно...

—     О, Фердинанд, Фердинанд. Неужели ты не чувствуешь, когда люди любят тебя и верят тебе? Я это чувствую.

Он вежливо похлопал её по плечу.

...Иногда, когда Изабелла особенно уставала, маленький железный крестик на груди каким-то мистическим образом становился тяжелее, но это, конечно же, было просто иллюзией.


В своей бархатной тюрьме королева Хуана была напугана, сердита и изнывала от скуки. Близкое знакомство со многими мужчинами научило её чувствовать, когда её чары перестают действовать. Кроме того, она ощущала и изменение в политических ветрах; молодой маркиз Виллена вращался под их действием, как флюгер. Её статус изменился: из почётной гостьи она превратилась в находящуюся под защитой. Вскоре она станет пленницей, если успешное движение к власти Фердинанда и Изабеллы будет продолжаться. Мысленно она представляла себя запертой в узкой келье какого-нибудь монастыря под строгим надзором вдали от остального мира, который она так любила. Запертой на всю оставшуюся жизнь, которую и не стоило бы называть жизнью. Но в Португалии она будет свободна.

Угрюмые леса вокруг Мадрида стонали под порывами северного ветра, печальные звуки проникали сквозь окутанные бархатом решётки. Хуана проклинала короля Генриха, Виллену, даже дона Белтрана, который предал её ради Изабеллы. Она проклинала всех мужчин и не в силах была посмотреть на себя в зеркало. Она ела и пила очень мало, всегда так любившая хорошую еду и вино. Она очень страдала от невозможности увидеть свою дочь, ставшую теперь королевой, женой Альфонсо. Она писала ей длинные письма, ласково советуя приобретённой годами мудростью, как оставаться хорошей и добродетельной женой. Но ла Белтранеха не отвечала, и королева Хуана раздумывала, не сжигает ли маркиз Виллена её письма. Вероятно, он так и поступал, выжидая, кто одержит победу, и прикидывая, не пора ли перейти на ту или иную сторону. Иногда из своего окна она наблюдала, как он уезжал куда-то верхом со своими людьми, все они были одеты в охотничьи костюмы. В настоящее время дом Виллены соблюдал строгий нейтралитет. Она знала, что много других влиятельных вельмож в Испании делают то же самое.

Из-за скуки и одиночества она вдруг обратила внимание на то, что её единственный слуга-тюремщик, приносивший ей еду, привлекателен, хотя и туповат, грубоват и слишком молод для того, чтобы многое понимать. В момент озарения она поняла, что в его руках ключ от темницы: с помощью этого глупого крестьянина она может вновь обрести свободу.

Однако такого сообщника нельзя было завоевать только с помощью хитрости или утончённых уловок. Хуана старательно занялась своими баночками с румянами, и зеркало подтвердило: совсем не плохо и для лучшего «кабальеро», чем этот...

—                            Садись и поужинай вместе со мной, — однажды вечером предложила королева. — Для меня одной здесь слишком много еды.

—                            Я уже ел, ваше величество, спасибо большое, — ответил слуга, расплываясь в широкой улыбке от такой чести.

—                            Тогда просто посиди и поговори со мной. Мне ужасно скучно здесь, я никого не вижу. Никто сюда не приходит ни днём, ни ночью. Ну а если кто-нибудь и войдёт в этот длинный коридор, то мы услышим его шаги задолго до того, как он доберётся до двери.

—                            Да, здесь очень одиноко. Хотя и безопасно.

По-видимому, Фердинанд и Изабелла пока не одержали победу. Маркиз всё ещё продолжал говорить своим слугам, что заключение королевы является её надёжной защитой.

—                            Конечно, самое приятное во всём этом — безопасность. Ведь здесь я могу быть совершенно спокойна: никто не может сюда вторгнуться.

—                            Вам это нравится?

—                            С тобой вместе — пожалуй, да. Здесь очень холодно.

—                            Позвольте мне принести ещё дров для вашего камина?

—                            Нет, не надо, я только подумала, не мог бы ты передвинуть мою кровать сюда, в угол? Здесь нет таких сквозняков.

—        Конечно, ваше величество.

Он передвинул кровать в одно мгновение, причём осторожно, чтобы не издать ни единого подозрительного звука.

—        Ты необыкновенно сильный.

Она провела своими опытными руками по его рукам, шепча о силе его мускулов, гладя широкие плечи, которые выдержали тяжесть кровати.

—     О, я так не думаю, — бормотал он, переминаясь с ноги на ногу.

—        Ты удивительно сильный мужчина.

—     Хотя я считаю, что в определённом смысле я очень силён, — с грубоватым юмором ответил он.

Вдова короля Кастилии и Леона игриво захихикала:

—        Могу побиться об заклад...

В течение нескольких недель сидя в том углу комнаты, где было теплее, они вынашивали планы побега. Он знал всё и всех в округе. И был достаточно сообразителен: предложил подготовить воз с се ком, в котором Хуана могла бы спрятаться, после того как ему удастся спустить её со стены. В этом возу она сможет с удобством добраться до Алкалы, где была резиденция Каррилло, и найти своих приверженцев, чтобы с их помощью оказаться в Португалии.

Для этого требовались лишь длинная верёвка, крепкая крестьянская корзина да ещё эти руки, которые теперь заботливо охраняли королеву. Воз сена и ещё один верный крестьянин довершат дело.

...Верёвка была крепкой. Но в двадцати футах от земли ручка корзины оторвалась, и Хуана упала на твёрдую землю у основания стены, сломав при падении ногу. Она не закричала, хотя боль была сильная, и сумела дотащиться до повозки, где перепуганный помощник обливался потом от страха.

—     Ваше величество должны немедленно отправиться к доктору! — зашептал он, в темноте ощупав её ногу опытной рукой крестьянина и сразу же поняв серьёзность травмы.

—        Нет, ни за что! Вези меня в Алкалу.

—     Но, ваше величество, когда корова ломает ногу и кости выступают наружу...

—        Ты болван, идиот! Я не корова!

Она тихонько заплакала под сеном, сначала от ярости, затем от боли, которая начала усиливаться...

На следующее утро маркиз Виллена обнаружил безутешного любовника со сломанной корзиной в его комнате, бормочущего, что он убил женщину, которую обожал. Виллена отправил его в тюрьму, намереваясь либо казнить за предательство, если победят Изабелла и Фердинанд, либо наградить за высокий патриотизм, если победу одержит Альфонсо. Вскоре королева Хуана умерла в Алкале, но её любовник не знал об этом до тех пор, пока в темнице не появился Виллена, чтобы объявить ему о его участи, которая была решена в ходе войны. А в ней теперь наступил важный перелом.

К югу от Дуэро простиралась с горных равнин Кастилии до границ Португалии ещё одна дорога. Река здесь протекала в относительно узкой долине ниже уровня расположения соседней страны. Войска могли пройти незаметно для тех, кто находился на более высоком уровне. Фердинанд и Изабелла послали дона Гонсалво де Кордову со значительными силами в этот стратегический коридор, как будто специально созданный для внезапной атаки. Двигаясь по ночам, а днём прячась, Кордова добрался до границы с Португалией и пересёк её. Оказавшись во вражеской стране, он начал систематически разорять её, занимая города и сразу же покидая их, обеспечивая свою армию добычей, почти не неся потерь и вызывая ужас среди населения, которое никогда не знало, где он появится в следующий раз. В Торо к Альфонсо один за другим прибывали герольды с сообщениями об ужасной неразберихе и хаосе в его собственной стране. Каждый из городов, подвергшихся набегу, умолял короля вернуться.

Но Альфонсо не вернулся, а, отправив молодую жену в безопасное место, разделил своё войско и послал половину его на юг для противостояния кастильским захватчикам. Однако, когда его солдаты туда добрались, кастильцы исчезли. Они торопились в направлении Торо, чтобы воссоединиться с Фердинандом. Ложный манёвр для отвлечения сил противника удался.

Фердинанд мог теперь нанести удар по войскам португальского короля всей мощью новых орудий и хорошо обученных солдат, которых они с Изабеллой готовили в течение всей зимы. Чтобы не нести больших потерь от огня кастильской артиллерии, Альфонсо решил вывести войска из крепости и сражаться в открытом поле. В пятницу 1 марта 1476 года (пятница была всегда счастливым днём в истории Кастилии) произошла битва у Торо. Эта битва была кровавой и продолжительной, но в исходе её ни у кого не было сомнений. Король Альфонсо всего лишь с четырьмя телохранителями сумел ускользнуть и вернуться на родину к молодой жене. Архиепископ Каррилло, пробираясь окольными путями в свой город Алкалу, отправил пространное послание Изабелле с просьбой о прощении. Она отобрала у него семь городов, уменьшила его доходы, указала на недопустимость его поведения, но простила.

Фердинанд захватил восемь португальских боевых знамён, включая королевское, и две тысячи пленных, которые представляли ценность для получения выкупа. Тысячи португальцев были убиты, и их трупы плыли по реке Дуэро. Кастильцы говорили, что прежде чем полностью разложиться и утонуть, многие из них добрались до своей родины.

В Тордесиллас (стоял март, но было ещё очень холодно) Изабелла босиком прошла по мёрзлым камням в церковь Святого Поля, чтобы, опустившись на колени, выразить благодарность Богу за великую победу. Она попросила священника не упоминать её в торжественной молитве, которую тот будет читать.

—         Но, — заколебался священник, — это будет несправедливо: королева сделала так много, гораздо больше, чем король, чтобы обеспечить победу у Торо. Об этом знают все.

—          Я не теолог, отец мой, и не могу предугадать волю Бога, по очевидно, что Бог знал, что король Фердинанд должен победить, и он дал ему возможность сражаться. Мне очень нужно, чтобы мой народ любил моего мужа так же, как и я. Поэтому вы должны вознести хвалу ему, а не мне.

Да, это было нужно; и панегирик, посвящённый королю, сделал очень много для того, чтобы смягчить недоверие кастильцев к Фердинанду из-за его арагонского происхождения.

Мирного договора после победы у Торо не было заключено, но война с Португалией стала затихать, а затем и вовсе прекратилась. Изабелла раздумывала, почему же Фердинанд не возвращается домой.

«Неужели ты забыла о французах?» — спрашивал он в письмах. На предельной скорости он шёл на север со всеми своими пушками и солдатами.

Чтобы увидеть мужа перед новой кампанией, Изабелла умоляла позволить солдатам вернуться к жёнам и детям хотя бы для короткого отдыха: насладиться плодами победы и укрепить свой воинский дух.

«Воинский дух моих солдат и так высок, — отвечал Фердинанд, — и если я могу отложить удовольствие от поездки домой ради будущего Испании, то и они могут сделать то же самое».

Изабелла вздохнула. Её мучила необходимость обращаться с мужем как с капризным грандом, которого необходимо привлечь на свою сторону. В ответной депеше, осторожно составленной, она писала, что собрала значительное количество мушкетов и несколько лёгких полевых пушек, которые легко перевозить, и их можно погрузить на повозки, Они стремительно прорвут вражеские ряды, как воинские колесницы древних времён, а мушкеты будут неоценимы в партизанской войне в Гвипучоа, ибо гораздо более эффективны в такой войне, чем осадная артиллерия. Но необходимы и тяжёлые орудия, потому что она собирается использовать их против Мадрида, если маркиз Виллена не появится в ближайшее время, чтобы присягнуть ей. Было бы разумно, чтобы Фердинанд тоже принял участие в церемонии принесения присяги таким сильным и могущественным вассалом. Она считала, что Виллена может сделать это очень скоро, потому что он направил Изабелле сообщение о том, что казнил предателя, который помог бежать королеве Хуане незадолго до её смерти.

Соблазн получить мушкеты и новые пушки заставил Фердинанда вернуться, но только на короткое время, чтобы забрать их и присутствовать на торжественной церемонии празднования победы, которую Изабелла организовала в его честь.

Затем он опять уехал. Хотя по календарю он отсутствовал очень короткое время, эти несколько недель показались ей бесконечностью. Затем стали прибывать герольды с добрыми вестями из Гвипучоа. Фердинанд сообщат, что французы летят прочь, как осенние листья под ветром.

Просматривая деловые отчёты, Изабелла обнаружила, что Фердинанд благодарил её за мушкеты, но нынешние орудийные повозки, как он писал, не годятся для каменистой равнины и что новые повозки должны быть оснащены колёсами с более широкими ободами. В конце каждого письма он ласково справлялся об инфанте.


Внезапно странные слухи дошли до Изабеллы об инфанте. Она ничего не ответила на вопросы Фердинанда, вскочила на лошадь и устремилась в Сеговию. Всю дорогу она яростно пришпоривала коня, хотя никогда прежде не пользовалась острыми шпорами. Ни разу на всём своём пути она не замедлила своей бешеной скачки, чтобы ответить на приветствие. Люди, собиравшиеся вдоль дороги, чтобы приветствовать её, замирали в недоумении, глядя на бешено мчавшийся эскорт. Лицо Изабеллы превратилось в застывшую белую маску ярости, смешанной со страхом.

Глава 19


Причины неприятностей в Сеговии, казавшиеся очень простыми на первый взгляд, оказались чрезвычайно сложными по своей сути, словно какая-то загадочная болезнь, достигшая своего кризиса. А вылечить болезнь, не зная её причины, смертному могло оказаться не по силам.

Изабелла, примчавшаяся как ветер на помощь своему ребёнку, оказавшемуся в опасности, увидела лишь кризис болезни. Большая часть жителей Сеговии, воспользовавшись продолжительным отсутствием Кабреры, который руководил выпуском новых монет, взбунтовалась против строгостей его правления. Бунтовщики заняли внешнюю линию обороны цитадели. Только главная башня ещё держалась. В башне всего лишь с несколькими преданными слугами и с Беатрис де Бобадиллой (Изабелла благодарила Бога за твёрдость духа, которым обладает Беатрис) находилась в осаде инфанта.

Во время скачки Изабелла испытывала страшные мучения, мысленно рисуя картины всех тех несчастий, которые могли произойти с ребёнком. Девочка могла выглянуть в отверстия стены и погибнуть от случайного снаряда, пока она, не понимая происходящего, рассматривала бы собравшихся внизу повстанцев. Или могла просто упасть. Или повстанцы могли ворваться внутрь. Когда толпа, охваченная жаждой насилия, убивает ребёнка, разве можно потом найти преступника и наказать его? Чувствуя, как каменеет её сердце, Изабелла начинала понимать, почему в её стране были приняты такие жестокие законы. Кроме того, если главная башня алькасара будет долго в осаде, то инфанте придётся голодать, ведь обычно дети в первую очередь страдают от голода.

«Доченька, твоя мамочка не позволит тебе умереть!» — снова и снова шептала про себя Изабелла, в то время как лошадь под нею исходила пеной и роняла капли крови, когда она пришпоривала её.

Позднее — она осознавала это — нужно будет попытаться найти причину болезни и справиться с ней, какова бы она ни была. А сейчас было время только для того, чтобы победить кризис. Она была готова сделать всё возможное и невозможное, обещать всё, что потребуется, чтобы проникнуть за ворота города, а она знала, что они заперты, прорваться к внутренней цитадели, ворота которой тоже заперты, и сквозь огромную дубовую дверь главной башни, которая, конечно, тоже на замке.

«Если я не смогу спасти тебя, если с тобой что-нибудь случится, то я так отомщу Сеговии, что ненавистная память о Питере Жестоком выветрится из людских умов, и её заменит память об Изабелле Жестокой!» — каждая капля её яростной испанской крови клялась в этом.

У ворот крепости хмельной стражник, который ожидал кого угодно, только не королеву, злобно посмотрел на маленький отряд и велел отправляться к дьяволу.

— Пропусти их! — скомандовал неожиданно появившийся офицер.

Ворота распахнулись. Изабелла в очередной раз пришпорила едва державшуюся на ногах лошадь, лица сопровождавших её побледнели, руки легли на рукоятки шпаг. На улицах люди уступали им дороги: одни движимые состраданием при виде бледного лица королевы, другие — торопясь увернуться от копыт лошадей.

Внешние ворота алькасара оставались закрытыми, хотя её увидели и узнали из-за стен. Офицер отодвинул в сторону решётку на окне.

—    Ваше величество, если вы войдёте, то вашей жизни может грозить опасность. У людей накопились очень большие обиды. Мы не можем гарантировать вашу безопасность.

—    Ты мой вассал, а я твоя королева, — ты не можешь меня ослушаться! — ответила Изабелла, вздёрнув подбородок, и глаза её превратились в зелёные изумруды.

Её властное поведение или, возможно, небольшое число сопровождающих заставило стражника пожать плечами:

—        Как вам угодно, ваше величество.

Большие ворота стали открываться. Изабелла ворвалась внутрь.

У ворот главной башни никого не было, лишь валялось несколько окровавленных камней там, где они раздавили бунтовщиков, которые пытались идти на штурм. Но по сторонам ворот стояли вооружённые люди, подняв пики, обнажив шпаги, вложив стрелы в луки.

Из-за двери послышались голоса:

—        Позор! Позор! Дайте пройти королеве!

—    Вы не войдёте внутрь! — произнёс офицер, преграждая Изабелле дорогу.

—    Предатель! Я войду внутрь! Освободи дорогу своей королеве!

Она шла вперёд до тех пор, пока лицо её не оказалось совсем рядом с лицом офицера и он медленно, очень медленно отступил в сторону. В это время другие бунтовщики приготовились броситься внутрь, как только ворота начнут открываться. Изабелла мгновенно оценила опасность: её присутствие могло помочь захвату главной башни.

Высоко наверху открылся люк.

—                              Отойдите в сторону, ваше величество! — раздался предупреждающий голос.

Группа мятежников собралась прямо под люком, из которого должен был упасть камень.

—                              Глупцы! Остановитесь и закройте люк! У этих людей есть жалобы, и я выслушаю их, а затем воздам всем по справедливости!

Этих слов не ожидая никто: ни бунтовщики, ни осаждённые.

—                              Мы требуем снятия с должности Андреса де Кабреры, ваше величество, — сказал офицер, его манеры слегка изменились.

—                              Если я найду доказательства его вины, я сниму его, — немедленно отозвалась Изабелла.

—                              Вы в этом клянётесь?

—                              Кто осмелится требовать от меня клятвы, когда я даю слово?

—                              Правда, — пробормотал он, — всем известно, что вы никогда не нарушали своего слова.

—                              Тогда я клянусь, — сказала Изабелла, улыбаясь.

Она одерживала победу.

В главной башне наверху Беатрис услышала о публичном унижении своего мужа, который, на её взгляд, был ни в чём не виновен, и её охватил гнев. Но, взглянув на инфанту, она всё поняла: Изабелла была в отчаянии.

—                              Не хотите ли вы с вашими людьми проводить меня внутрь главной башни? Только будьте добры убрать свои шпаги в ножны. Среди нас нет врагов Кастилии.

Она завоёвывала их сердца: настроение бунтовщиков изменилось. Ни одного испанца не может не тронуть красота и храбрость. И потом, ведь Изабелла поклялась сделать то, что они просили.

Офицер издал радостный клич, эхом раскатившийся по дворам замка.

—                              Нет, ваше величество, — поклонился он, — теперь нет необходимости сопровождать вас.

Последние ворота распахнулись. Изабелла взбежала по длинной лестнице и схватила дочь в объятия, смеясь и плача, покрывая лицо ребёнка поцелуями.

—                              Изабелла, дорогая Изабелла, моя маленькая Изабелла!

Светлые волосы инфанты, точно такого же оттенка, как и у матери, смешались с её волосами, превратившись в неразличимую кудрявую копну.

—                              Мамочка, что случилось?

—       Ничего, девочка, теперь ничего.

—    Тётя Беатрис ничего мне не говорила и много плакала.

Беатрис стояла рядом, поджав губы.

—    Ваше величество не могли поступить по-другому, — сказала она.

Не выпуская инфанту из объятий, Изабелла потянулась и взяла руку Беатрис. Рука была холодная и чужая.

Дочери Изабелла ответила:

—    Не называй больше донью Беатрис тётей. У тебя есть другая тётя Беатрис, очень приятная старая дама в Португалии. С этого момента мы будем обращаться к донье Беатрис «Сеньора маркиза!».

—       Почему?

—    Потому что я пожалую дворянство её мужу и сделаю его маркизом.

...Позднее, когда Изабелла отдыхала, ей пришлось принять депутацию граждан, которые прибыли с перечнем жалоб, и поразмышлять о скрытых причинах этого на первый взгляд беспричинного восстания в Сеговии. Она заметила, что депутация в основном состояла из представителей старых христиан, гордых и бедных, чьё происхождение относилось ко временам крестовых походов.

Главное, за что они ненавидели Кабреру, это его неукоснительное следование записанным в книгах законам, даже самым древним и уже не соответствовавшим времени, — законам, которые уже давно стали бесполезными. Их жалобы во многом были справедливы. В огромном и противоречивом собрании законов Кастилии, которое никогда не было должным образом приведено в систему, было много правил, которые в настоящее время стали помехой для нормальной жизни, Разумный комендант должен был быть в какой-то мере артистом, обладать воображением, а не только скрупулёзно следовать законам, как это делал Кабрера. Изабелла решила в будущем систематизировать и упростить законы. Она это обязательно сделает, когда у неё будет время. А сейчас было так много других более срочных дел!..

Представители повстанцев продолжали: существует главный закон, который дорог людям, но который, как всем известно, Кабрера нарушил. Это всеобщий закон в христианском мире, особенно почитаемый в Кастилии, запрещающий некрещёным евреям носить оружие.

Изабелла нахмурилась. Она тоже полагала, что этот закон справедлив и честен.

—                               Мы считаем, ваше величество, что дон Андрес — скрытый еврей. Правда, доказательств тому мы не смогли найти. Мы проверяли очень тщательно даже мусор, который убирается из его собственных апартаментов, так как многие слуги на кухне являются такими же старыми христианами, как и мы. Они обнаружили остатки свинины, как и у всех нас. Они не нашли следов лука или чеснока, изжаренных в растительном масле, или остатков других еврейских деликатесов. Он не ест мяса, приготовленного в масле, как это делают евреи, ему готовят мясо на сале, как всем добрым христианам. Он не надевает своей самой лучшей одежды в субботу. И он ходит в церковь по субботам.

Как же тщательно эти простые горожане шпионили за её казначеем. Но это были её подданные, и их голоса были голосом самой Кастилии. Она слышала также голос своего сердца, потому что сама не могла представить то время, когда будет спокойно относиться к скрытым евреям. Скрытый еврей, то есть тот, который был крещён и тем не менее продолжал тайно следовать законам иудаизма, был еретик вдвойне, и повсюду в христианском мире их по закону сжигали на кострах.

—      Раз нет никаких доказательств, что дон Андрес де Кабрера — скрытый еврей, как вы сами заявляете, то несправедливо его так называть, — сказала Изабелла, обращаясь к депутатам, и напомнила, что в Кастилии существует закон, согласно которому за ложное обвинение подвергают пытке раскалёнными щипцами.

—      Нет-нет, ваше величество! Мы его не обвиняем. Мы только говорим о том, что его отец был евреем.

—      Кем был твой отец, мой друг? — задала она вопрос одному из горожан.

—      Медником, ваше величество.

—      А кто ты?

—      Я принадлежу к гильдии мясников.

—    Ну а я считаю, что ты тайный медник... А ты? — спросила Изабелла другого. — Кем был твой отец?

Мужчина неуверенно улыбнулся:

—    Мой отец был пекарем, ваше величество. — Он сразу понял, куда ведут вопросы королевы. Ему это не понравилось. — А сам я — каменщик. Я не являюсь тайным пекарем.

—      Но твои руки покрыты белым порошком. Это мраморная пыль? Или мука? Но я всё же верю тебе. Я всегда буду на стороне закона, но не буду применять его в отсутствие доказательств, так как это неправильно. Что же касается дона Андреса, то, если он позволял некрещёным евреям носить оружие, его необходимо сместить с должности. Вернее, я это сделаю в любом случае, так как обещала вам. Итак, он уже смещён, и дон Гуттиере де Карденас уже назначен казначеем и комендантом этого алькасара, хотя указ ещё не оглашён.

Гуттиере де Карденас принадлежал к одному из самых уважаемых старых христианских семейств Кастилии.

Вовсе не обязательно было сообщать членам делегации, когда они, кланяясь, пятились к выходу, что одновременно будет оглашён другой указ, согласно которому дон Андрес станет маркизом Мойа, с увеличением доходов от нового поместья. Она также решила назначить его главным распорядителем монетного двора, под началом нового казначея: его педантизм и скрупулёзность обеспечат безупречность чеканки новых монет.

Она написала Фердинанду подробный отчёт о событиях в Сеговии, объясняя необходимость совершения того, «что беспокоит мою совесть и что, я надеюсь, дорогой супруг не посчитает двойной игрой. Я имею в виду то, что, обещав снять дона Андреса с занимаемого поста, я сделала это, но в то же время предоставила ему гораздо лучший пост».

Фердинанд уже мчался в Сеговию. Он услышал новости, хотя Изабелла не знала, как ему это удалось. Его герольд опередил своего короля всего лишь на несколько часов. Поспешно нацарапанная записка Фердинанда была самой тёплой, которую он когда-либо посылал ей, это было первое послание, которое начиналось со слов: «Возлюбленная моя жена». Прочитав записку, Изабелла поцеловала её.

«Ты справилась со всем точно так же, как это сделал бы я сам, — писал Фердинанд. — Ты слишком высоко возвела мошенника, но это понятно при данных обстоятельствах. Бог да благословит тебя. Я целую руки и ноги двух моих Изабелл».

—                             Война с французами идёт всё так же успешно в Гвипучоа? — спросила она герольда.

—                             Ваше величество, эта война уже закончена. В Гвипучоа больше нет живых французов. Там остались только мёртвые.

Изабелла едва успела встретить Фердинанда, который приехал, обожжённый ветром и очень красивый, без единой царапины после своих многочисленных сражений, как в Сеговию неожиданно прибыл маркиз Виллена во главе блестящего эскорта всадников. Он послал к ней знатного молодого пажа в бархатном платье, прося об аудиенции. Она спросила о намерениях маркиза.

—                             Мой господин хочет вручить ключи от Мадрида её величеству королеве Изабелле, — ответил юный кабальеро.

—                             Король и я примем маркиза сегодня вечером. — Она поблагодарила его, так тепло улыбнувшись, что глаза юноши полезли на лоб от восхищения.

Потом, вспомнив о своём достоинстве, он залился краской и медленно пошёл к выходу. Он доложил маркизу, что эта королева гораздо красивее, чем та, которой в последний раз Виллена клялся в верности.

—                             Именно поэтому я так и поступаю, — ответил Виллена.

Изабелла с новостями отправилась к Фердинанду.

Он был очень удивлён.

—                             Обычно мои агенты всегда сообщают мне обо всех событиях, — медленно проговорил он. — Но об этом они мне не доложили. — Затем добавил, смеясь: — Как же тебе это удаюсь? Неужели ты в самом деле отправила большие пушки из Торо в Мадрид? Но я должен был слышать об этом.

—                             Нет, маркиз Виллена появился сам по себе.

—    Возможно, он знал, как ты подавила мятеж, просто посмотрев людям в глаза, и после этого уже не мог оставаться в стороне.

—    Я предпочитаю думать, что он был лояльным по отношению к нам всё это время.

—       Нет, ты так не думаешь.

—       Значит, он прослышал о твоих победах!

—       И о твоих тоже.

—    Мой дорогой, — взволнованно произнесла Изабелла. — Я верю, что вдвоём мы непобедимы.

—       Мне тоже хочется в это верить.

...Когда Виллена появился, чтобы принести свою запоздалую клятву верности королю и королеве, они приложили все старания, чтобы оказать ему почести, как если бы это была первая возможность для него доказать свою преданность. Он был явно поражён приёмом, который был ему оказан. В огромном зале алькасара висели захваченные боевые знамёна Португалии и Франции — внушительные свидетельства побед и успехов новой монаршей власти. Прошло много времени с тех пор, как королям Кастилии удавалось захватить вражеское знамя. Зал был полон знатных граждан Сеговии, города, который совсем недавно был центром мятежа, а теперь его жители преданно улыбались и суетились вокруг Фердинанда и Изабеллы. Рядом с ними стояла инфанта: лёгкие полукружья высоких светлых бровей, унаследованные от отца, и медные кудри, унаследованные от матери. Эти три человека представляли собой самый поразительный контраст с прежней королевской семьёй, какой только мог быть. Преклоняя колени перед королевой, чьё тактичное мужество успокоило жителей Сеговии, и перед королём, чья воинская доблесть завоевала боевые знамёна, Виллена недоумевал, почему он выжидал так долго: перед ним были сильные, красивые и уверенные в себе правители будущей Испании. И, когда он громко произносил слова присяги, про себя он давал клятву, что сдержит своё слово...


Приезд маркиза Виллены добавил новые силы к тем, что уже собрала Изабелла в сердце Кастилии, и, по мере того как биение сердца становилось всё сильнее, политическое тело страны начало отзываться на его участившиеся удары. Андалусия, прекрасная, но сумасбродная, решила примкнуть к Изабелле, чтобы наконец покончить с постоянными феодальными войнами, которые сотрясали провинцию так долго и жестоко, что она была не в состоянии даже собрать налоги на своей территории, чтобы помочь короне в борьбе против Португалии и Франции.

Первая просьба поступила от торговцев Севильи. Они обрисовали мрачную картину сожжённых домов, уничтоженного урожая, осаждённых городов, разграбленных складов и кораблей, выходящих в море лишь наполовину загруженными, повсюду, где бы ни появлялись войска двух крупнейших феодальных семейств. Торговцы умоляли обрушиться всей мощью королевских армий либо на герцога Медину Сидония, либо на маркиза Кадиса. Им было решительно всё равно, кто победит: когда какое-то из враждующих семейств потерпит поражение, на юг придут мир и процветание, и люди смогут в безопасности жить в собственных домах, а купцы — торговать.

—                             Кто более прав, Медина Сидония или Кадис? — спросила Изабелла.

Делегаты мялись и не желали занять ни одну сторону. Фердинанд хитро улыбался. Он верно понял тот факт, что они приехали тайно. Что могло это означать, как не боязнь мести?

—                             Тогда ответьте, друзья мои, — сказал он, — у кого больше шансы на победу? У герцога Медины Сидония или маркиза Кадиса?

—                             У герцога, — был ответ, — больше людей; а у маркиза лучшие офицеры. Мы ведь только торговцы и не можем предугадать, кто одержит победу: уже долгие годы война идёт с переменным успехом.

—                             Мы обещаем сделать всё, что в наших силах, и Бог да поможет нам в этом, — сказала Изабелла, соглашаясь, по настойчивому требованию, сохранить эту встречу в тайне.

Купцы сразу же поспешили вернуться в Севилью, чтобы их отсутствие не привлекло внимания.

—                              И как мы поступим на этот раз? — спросил Фердинанд. — Постарайся выбрать победителя, моя дорогая.

—    Не должен победить ни один из них: мы не будем сражаться с кастильцами.

—    Я рад это слышать, — сказал Фердинанд. Он напомнил, что мир с Португалией всё ещё не заключён. И что распылять силы неразумно. — Вначале нужно покончить с одной проблемой, а затем уже начать заниматься другой. В тебе так много актёрства, моя сеньора. Я всегда чувствую себя немного неловко в твоём присутствии.

—    Я не могу стать другой, не такой, какой Бог создал меня, и я слишком простая женщина, чтобы быть актрисой.

—      Моя дорогая, я не хотел упрекать тебя.

Изабелла с нежностью вспоминала о герцоге Медине Сидония, несмотря на то что он не оказал ей помощи в войне с Португалией. Маркиза Кадиса она никогда не видела, и доклады о нём не были благоприятными: наглый, неуравновешенный, незаконный сын правителя Аркоса. Но, по-видимому, небесталанный, потому что его отец предпочёл незаконнорождённого сына законным и завещал ему все титулы и поместья — впрочем, это было не такое уж редкое явление в Кастилии. Правители северных наций вели себя в этом вопросе более строго.

«Когда-нибудь, — подумала Изабелла, — в далёком будущем мир станет лучше настолько, что незаконнорождённые дети не будут иметь права наследования. И они определённо не станут возводиться в сан архиепископа в возрасте шести лет...»

Вторую просьбу о помощи привёз герольд, посланный маркизом Кадисом.

—    Он напуган, — прокомментировал Фердинанд. — У него не хватает людей.

—    Я чуть было не подумала что это начало выражения его преданности мне. Тем более, что он женат на сестре маркиза Виллены.

—    Жёны не имеют никакого влияния на политику своих мужей.

Изабелла не смогла сдержать улыбку.

—    Ну, может быть, совсем немного. — В последние дни Фердинанд находился в хорошем настроении. — Особенно если жёны — королевы. Но маркиза Кадис — не королева Изабелла...

Кадис осторожно давал понять королеве, что перейдёт на её сторону, если она согласится помочь ему в борьбе с Мединой Сидония.

Изабелла отправила герольда обратно с дружеским, но уклончивым ответом, обещая сделать всё, что в её силах, вне зависимости от присяги, «которая является священным союзом между сюзереном и его вассалом, заключаемым в общих интересах и ради взаимной выгоды, а не предметом торговли».

Третьей просьбой было высокомерное послание от самого Медины Сидония, который напоминая о своём предложении помочь, когда Генрих так старался выдать Изабеллу замуж за короля Португалии. Герцог также напоминая о том, что он уже поклялся ей в вассальной преданности, в то время как маркиз Кадис этого не сделает, и о своём давнем служении Кастилии, когда он отвоевал Гибралтар у мавров. Вся вина за непрекрашаюшуюся войну, согласно словам Медины Сидония, лежит на маркизе Кадисе. И как верный вассал он просит помощи своего сюзерена.

—                           Теперь они у нас в руках, — воскликнул Фердинанд. — Постарайся стравливать их друг с другом до тех пор, пока они не истощат свои силы.

—                           Именно так действовал король Генрих, в результате истощилась сама Кастилия.

—                           Но в этом залог успехов короля Людовика, основной принцип его политики.

—                           Кастилия — не Франция. Кастилия не похожа ни на одну страну в мире.

—                           В этом я с тобой согласен. Как же ты собираешься поступить?

—                            Полагаю, что мне нужно поехать в Севилью.

—                           И что ты там собираешься делать, скажи, умоляю тебя?

—                            На самом деле пока не знаю.

—                            Вздор! Я этого не позволю. Это слишком опасно.

Но по выражению лица Изабеллы он понял, что не сможет её остановить.

Она отправила обратно герольда Медины Сидония в Андалусию с вежливым ответом, сообщив, что планирует вскоре посетить свой город Севилью и там даст ему ответ.

Фердинанд, чрезвычайно взволнованный, заручился помощью Беатрис де Бобадиллы, которая поддержала короля в попытке разубедить Изабеллу.

—         Даже пророк Даниил не входил в клетку со львами по своей воле, ваше величество. Насколько я помню Библию, его силой бросали в эту клетку, но ведь вас-то никто не заставляет ехать в Севилью.

—         По крайней мере позволь мне ехать с тобой, — попросил Фердинанд, когда она отказалась последовать совету Беатрис.

—         Ты и армия необходимы для того, чтобы следить за Португалией. Ты был совершенно прав, напомнив мне, что договора о мире всё ещё нет и до тех пор Альфонсо может попытаться взять реванш.

—         Мне не нравится, что собственная жена запрещает мне следовать за ней.

—         Но ведь на самом деле нас разделит только расстояние.

Фердинанд неохотно занялся наблюдением за границей с Португалией, организовав дело так основательно, что даже мышь не смогла бы проскочить, не будучи пойманной его шпионами.

Изабелла же верхом отправилась в Севилью.

Глава 20


Весна в Севилье была лучшим временем года. Цапли прилетали из Африки и важно вышагивали длинными розовыми ногами по болотам нижнего Гвадалквивира. В кристальной синеве неба Андалусии кружили и кричали от избытка жизненных сил орлы. Солнце согревало бесконечные рощи фруктовых деревьев. Под действием его лучей иссушенные зимой ветви распускались и превращались в массивы свежих листьев, каждый из которых отличали различные оттенки зелёного цвета, полные новой жизни и обещаний, созревания самых разнообразных плодов: красных гранатов, золотых персиков, фиолетовых оливок, жёлтых апельсинов. Слава апельсинов из Севильи после многовекового культивирования их маврами на испанской земле докатилась и до Африки, откуда мавры в своё время привезли их предшественники, кислые и жёсткие. Некоторые из мавров Гранады могли с помощью апельсинов угадывать будущее своего народа, и они были обеспокоены. Во время своего победного движения в Испанию мавры брали апельсины с собой повсюду. И когда в те времена воины-мавры были грубыми и жестокими, тогда и апельсины были жёсткими и кислыми. Теперь же и нация мавров, и апельсины культивировались, может быть, даже слишком: во всём ощущался некоторый упадок. В то время как испанцы под влиянием своей юной, полной жизненных сил королевы, казалось, стояли на пороге новых свершений, мавры ощущали себя старыми и усталыми.

Проезжая по проложенной ещё древними римлянами дороге, удивительно ровной, принимая во внимание её возраст — пятнадцать столетий, Изабелла видела возможное процветание Андалусии и ощущала печаль как королева-владычица, потому что сегодняшний день этого процветания не обещал. Огромные пространства плодородной земли лежали незасеянные, чередуясь с редкими обработанными участками. Крестьяне не засевали земли, поскольку грабители только и ждали, чтобы захватить урожай.

Повсюду были видны последствия войны. Многовековые оливковые деревья, в самом расцвете, лежали мёртвыми. Могучие масляные прессы с жерновами, три фута высотой и восемнадцать футов в диаметре, способные снабжать маслом тысячи людей как в самой Испании, так и в других странах, стояли без работы, их двигательные механизмы были разобраны и не действовали уже годами. Рощи апельсиновых и тутовых деревьев были в запустении. Всюду были видны признаки усталости и безнадёжности, и в первую очередь — на лицах людей. Изабелла с возрастающем негодованием понимала: неудивительно, что налоги почти не поступают из огромной Андалусии, которая могла и должна была вносить в общее дело свой вклад.

Севилью отличал мавританский стиль построек, её узкие улицы переплетались в путанице переходов, напоминавших лабиринты, железные балконы почти касались стен домов на противоположной стороне. Город принадлежал герцогу Медине Сидония. Он выехал навстречу Изабелле со всей возможной пышностью.

—          Я рад приветствовать вас в своём городе, — произнёс герцог. — Тон голоса был дружелюбен, но в нём не было той теплоты, которая постоянно слышалась в Гибралтаре. Герцог выглядел старым, усталым и суровым.

—          Рада видеть вас, — отозвалась Изабелла, — в моём городе. Она тоже стала старше и жёстче и больше не была испуганной маленькой девочкой.

Медина Сидония улыбнулся. Его всегда восхищала храбрость в мужчинах, но в женщинах особенно.

—           Надеюсь, что ваше величество получит удовольствие от пребывания в Севилье. Я намеревался, нет, я был бы счастлив оплатить ваше пребывание здесь из моих собственных средств,хотя эта ссора с негодяем Кадисом существенно их ограничила. Но по причине... — Смутившись, он замолчал.

—          Да? — улыбнулась Изабелла.

—           По непонятной причине, — продолжал Медина Сидония, — Совет двадцати четырёх опередил меня и учредил специальный городской налог по собственной инициативе для оплаты пребывания здесь вашего величества.

—           Должно быть, в силу своей преданности нам они предчувствовали, что вы их об этом попросите, — сказала Изабелла. По её словам было трудно понять, что она имела в виду, говоря «мы»: себя и Медину Сидония, себя и Фердинанда или только одну себя, королеву. Но в учреждении этого специального налога Изабелла усмотрела тайное влияние торговцев, приезжавших к ней. Налог был добровольно уплачен простыми жителями Севильи, которые доверяли королеве, уже так много сделавшей для страны.

Город оделся в свой самый праздничный наряд: весенние цветы украшали балконы, пёстрые гобелены расцвечивали окна. Дон Алонсо де Солис, почтенный епископ Севильи, с гордостью показал королеве строящийся новый собор, самую большую церковь в мире. Она поднималась на том самом месте, где во времена правления святого Фердинанда, освободившего город от неверных, была разрушена мечеть мавров.

—          Здесь мы построим такой памятник веры, — ликовал епископ, — что последующие поколения ахнут!

Арка свода взметнулась на сто двадцать футов ввысь к небесам. От мечети не осталось ничего — только высокий минарет, настолько красивый по своей восточной архитектуре, что ни у кого не хватило духа его сломать. Наверх больше не вели ступеньки, и призыв на молитву оглашался не арабскими песнопениями, а перезвоном колоколов. На вершину можно было забраться с помощью наклонных лестниц, прямо как в башне Вавилона.

Епископ прочитал приветственную проповедь в честь королевы в воскресенье. Перед высоким алтарём группа мальчиков — членов церковного хора исполнила медленный торжественный танец, сопровождая движения звоном кастаньет. Этот обычай, неизвестный на севере, был очень древним, как и статуя Девы Марии, которой поклонялись севильцы. Статуя поражала изысканной византийской работой. Она была сделана из слоновой кости, голову украшали золотые вьющиеся волосы, руки двигались. Святой Людовик Французский нашёл её во время своих крестовых походов и подарил святому Фердинанду Кастильскому.

Все старались услужить Изабелле: каждому было что-то нужно от королевы, а она ничего никому не обещала. Спустя совсем короткое время она даже усомнилась, есть ли у неё возможность вообще обещать что-либо. Характеры её подданных в Андалусии, как и их обычаи, оказались, на её взгляд, слишком дикими и не отвечали требованиям хорошего вкуса, хотя приём ей был оказан тёплый и радушный.

И все были, как вскоре пришлось узнать Изабелле, невероятно чувствительны к личному невниманию. Она приехала в Севилью, не посетив по дороге Утреру, — крошечный городок, расположенный в самой глубине провинции. В ответ хозяин города послал своих людей, чтобы украсть лошадей из её собственных конюшен. Конюх, пытавшийся помешать, был убит.

—                       Я полагала, нет необходимости ставить стражников, чтобы охранять мою собственность в вашем городе, — резко упрекнула Изабелла герцога.

Медина Сидония ответил:

—                     Севилья — город, принадлежащий вашему величеству, о чём всего несколько дней назад ваше величество мне напомнила. Я поддерживаю здесь порядок, насколько хватает моих сил. К сожалению должен сказать, что Утрера мне не принадлежит. Король Генрих отдал этот городок его теперешнему хозяину, маршалу Сааведре. Наверное, я должен добавить, что хотя Утрера и мал, он очень хорошо укреплён.

—         Маршал Сааведра будет наказан за воровство, совершенное по его приказанию, и за убийство.

—         Согласен, он должен понести наказание.

Но Медина Сидония не стал предлагать свою помощь в осуществлении этого решения.

Изабелла послала герольда в Утреру с требованием, чтобы маршал вернул лошадей, принял вассальную присягу и выдал убийц её конюха. Слуги маршала избили герольда до полусмерти, отобрали изукрашенный золотом камзол и отправили его обратно верхом на муле. Изабелла сохранила спокойствие, только высоко вздёрнула подбородок и написала о происшедшем Фердинанду.

К радости всех жителей Севильи, в честь королевы был организован праздничный бой быков в украшенном множеством колонн амфитеатре, который был построен ещё римлянами при строительстве дорог. Как и дороги, он был в прекрасном состоянии. Да, прочно и основательно они все делали, эти древние строители: таковы были утешительные мысли королевы, которая пыталась править потомками этих римлян.

Изабелле никогда не нравились жестокие спектакли, подобные «обезьяне на пони». Немногим больше ей нравились и бои быков. Мавры, которые тоже сражались с быками на арене, по крайней мере давали животному возможность побороться за свою жизнь, сражаясь без лошадей и убивая быка, когда это требовалось, искусным ударом шпаги. Но испанцы верхом на лошади убивали быка пиками. Неизменной была бессмысленная гибель хороших лошадей; часто люди, участвовавшие в битве, сброшенные наземь храпящими быками, тоже гибли. Стремясь доставить королеве удовольствие в этот праздничный день, тореадор постоянно рисковал и в результате погиб.

Конюх, тореадор, избитый герольд, украденные лошади — она принесла в Андалусию смерть и терпела в ней унижение. Изабелла подозревала, что севильские вельможи тайно наслаждались двусмысленным положением, в которое она попала: это подтверждало её беспомощность и позволяло им сохранять свою дикую свободу.

С севера прибыл герольд Фердинанда, сообщивший, мнение консорта о поведении маркиза Сааведры. «Я не мог уснуть от беспокойства, моя сеньора. Я не хотел, чтобы ты ехала; я умолял тебя не делать этого. Но ты поехала. Бог наградил тебя умом и тактом; сохрани их в данный момент и постарайся остаться живой ради меня. Ты дала мне пушки, я воспользуюсь ими».

Это была немного бессвязная записка, но она хранила её, как и все остальные его письма, в серебряной шкатулке. Ключ висел на цепочке, рядом с железным крестом.

Изабеллу потрясли дальнейшие события, так же как и Медину Сидония, и маркиза Кадиса. Фердинанд отправился на юг с двумя сотнями рыцарей, тысячью солдат и двадцатью тяжёлыми орудиями. Не заходя в Севилью, где ему готовился пышный приём, он осадил Утреру и безостановочно бомбардировал её в течение сорока дней.

—                        Так как Утрера является собственностью короны, — отвечал он на все протесты Изабеллы, — то никто не может возражать, если я причиню ей некоторый урон, даже твои андалусские вельможи.

В итоге он стёр город с лица земли.

По истечении сорока дней осады разрушенная цитадель сдалась. Маршал Сааведра преклонил дрожащие колени и принёс клятву вассальной верности, будучи счастлив тем, что остался жив. Фердинанд потребовал выдачи похитителей лошадей и убийц конюха. Сааведра тут же выдал их. Фердинанд устроил показательный суд, уступив стремлению Изабеллы к соблюдению приличий, и повесил все девять человек, прежде чем высохли чернила на смертных приговорах. Затем торжественно вступил в Севилью.

Изабелла расплакалась на его груди.

—                        Я хотела бы, чтобы нашёлся какой-то другой выход. Мой дорогой, как я счастлива видеть тебя!

—                        А я хотел бы, чтобы ты возвратилась домой, по крайней мере пока Медина Сидония и Кадис не покончат со своей враждой.

«Но ведь вся Испания — мой дом», — подумала Изабелла.

—                        А раз ты никуда не едешь, то и я остаюсь здесь. В Португалии всё спокойно, — закончил Фердинанд решительно.

—           Да, и я хочу, чтобы ты остался. Ты нужен мне здесь.

Она не воспользовалась королевским «мы».

—           Я тоже этого хочу, — ответил он.

Герцог Медина Сидония пожал плечами, услышав о падении Утреры. Он был достаточно влиятелен, чтобы не лишать своих монархов одного небольшого островка власти в Андалусии. Его больше беспокоило то, что Фердинанд и Изабелла запретили Сааведре восстанавливать свой замок и конфисковали большую часть его доходов в пользу короны, чтобы своенравный вассал не избежал наказания полностью...

Юный пылкий маркиз Кадис в это время сделал шаг, который заставил Фердинанда развести руками от удивления.

—           Я только сейчас начинаю по-настоящему понимать кастильцев. И похоже, андалусцы среди них самые сумасшедшие.

—           Ты сделал то же самое, когда, переодевшись, приехал, чтобы жениться на мне. — Изабелла улыбнулась. — Ты уже забыл об этом?

—           Кадис приехал не для того, чтобы жениться на тебе, моя дорогая, — чопорно ответил Фердинанд.

—           Он поклялся в преданности.

—           Он даже не похож на испанца, — сказал Фердинанд уже не таким чопорным тоном.

У Кадиса были оливкового цвета кожа, чёрные глаза, и ему была присуща гибкая элегантность, так часто встречавшаяся на юге, где всё было связано с маврами.

В сопровождении только одного слуги он приехал в Севилью, город его смертельного врага, и внезапно появился перед королевой. Час был уже поздний, и Изабелла была так удивлена, что позвала секретаря, чтобы тот записал беседу. Без такой записи она могла бы и не поверить случившемуся.

Кадис прибыл, как он заявил, чтобы отдать себя во власть короны, без эскорта, не защищённый даже охранным свидетельством, которое он бы мог потребовать. Его враги, особенно Медина Сидония, распространяли о нём слухи, которые не соответствовали действительности, его невиновность была его охранным свидетельством.

—                         Герцог, — говорил Кадис, — воевал со мной годами, грабил мои земли и однажды даже выгнал из собственного дома. Он утверждает, ваше величество, что гарнизоны моих городов настроены против вас. Но я знаю, как великодушно вы обошлись с членом моей семьи, маркизом Вилле ной. Отправьте, ваше величество, войска в мои города, Ксерес и Алкалу, и сделайте их своими, если они нужны вам в ваших планах. Я передаю свою вотчину моей королеве так же, как теперь в этой комнате я передаю в ваши руки свою жизнь! — И, преклонив колени, Кадис принёс присягу на верность Изабелле и Фердинанду.

Перо Фернандо де Пул тара, доверенного секретаря Изабеллы, поскрипывало, записывая эти слова на пергаментных страницах.

«Королева, — отметил Пулгар, — была очень довольна, потому что маркиз говорил кратко и по существу».

Подумав, она ответила:

—                         Это правда, что я слышала плохие отзывы о вас, но ваш честный поступок сегодня вечером убеждает нас, что многое может быть сказано и в ваше оправдание. Мы бы хотели заслушать обе стороны, и мы благодарим вас за то, что вы пришли. — Затем Изабелла произнесла слова, которые, как она знала, обязательно нужно сказать андалусцу: — Вы и Медина Сидония являетесь нашими поданными, а мы — вашими сюзеренами, и мы постараемся разрешить ваш спор честно и справедливо, глубоко уважая вас обоих и все ваши поместья, которые по праву принадлежат вам.

Глаза Кадиса увлажнились от благодарности, счастливый вассал, кланяясь, удалился из комнаты. Она спасла его самоуважение.

—                         Мы немедленно возьмём власть в Ксересе и Алкале, — произнёс Фердинанд.

—                        Конечно. Но без пушек. Только с помощью войск.

—                         Потребуется много войск. Но я согласен — никаких пушек. Изабелла, мне не верится, что такое возможно! Это гораздо большая победа, чем взятие Утреры. Теперь Медине Сидония не с кем будет бороться, только с нами, а на это он не осмелится.

—                        Он мог бы, если бы не жестокий урок Утреры.

—     Нет-нет. Ты давно околдовала его, ещё в Гибралтаре. Иногда ты пугаешь меня, я боюсь той власти, которую ты имеешь над мужчинами. Жаль, что я тоже мужчина.

—        О, нет, не говори так!

У Медины Садония резко испортилось настроение, когда он узнал о поступке своего врага. Баланс власти, так тщательно сохраняемый, изменился не в его пользу. Но он был верен короне. Он не мог перейти на сторону Португалии, так же как и не мог склониться на сторону мавров. Фердинанд и Изабелла огласили указ, согласно которому маркизу и герцогу запрещалось появляться в Севилье до тех пор, пока они не разрешат свои противоречия.

Но король и королева оставались в Севилье.

До Медины Сидония дошли сведения о том, что в городе быстро и решительно восстанавливается порядок. И это в Севилье, где преступники безнаказанно бесчинствовали годами, уверенные в том, что какой-нибудь воюющий феодал всегда примет их в свою армию.

Изабелла совсем недавно внедрила необыкновенное новшество, оказавшееся очень популярным среди простых людей. Вернее, это нововведение было известно уже давно, оно было рождено в то время, когда короли и королевы были гораздо ближе к своим подданным.

Изабелла восстановила церемонию королевских аудиенций, так же как возродила Санта Хермандад. Каждую пятницу она и Фердинанд выступали в роли судей в зале Стражников, чтобы решать юридические споры, которые любой подданный короны вне зависимости от его происхождения мог представить им для рассмотрения. Каждый человек мог обратиться к ним — они никому не отказывали, никакая жалоба не была слишком ничтожна, никакое преступление — слишком ужасно, чтобы о нём не могли узнать монархи. Обычно Изабелла недолго перешёптывалась с Фердинандом, прежде чем вынести решение, но окончательное слово всегда оставалось за ней.

Эти аудиенции с их свободной и простой процедурой превратились в настоящие спектакли. Севильцы обожали театр. Даже те, которые не судились, набивались в Большой зал в качестве зрителей, продолжая, традицию того действа, ради которого зал и получил своё название ещё тогда, когда его построили мавры. Молодая очаровательная королева, на голове которой красовалась корона, на плечах — горностаевая накидка, а на шее — рубиновое ожерелье — подарок Фердинанда, удовлетворяла их жажду театральных зрелищ. Жителям Севильи чрезвычайно льстило, что Высший суд королевства неделю за неделей продолжает находиться в их городе, внимательно и терпеливо занимаясь их проблемами.

Однажды, когда монархи наклонились друг к другу обсуждая одно из особо сложных дел, Фердинанд прошептал:

—                            Ты же не юрист, моя сеньора. Это трудный случай. Лучше отложить окончательное решение.

Изабелла ответила:

—                            Я знаю, кто прав, и собираюсь принять решение в его пользу. Существует так много законов, что юристы впоследствии определённо найдут какой-нибудь, чтобы обосновать моё решение.

Монархи выпрямились, и королева вынесла своё решение. И действительно, впоследствии нашёлся соответствующий закон. Репутация Изабеллы как правоведа значительно выросла среди учёных мужей-юристов, которые даже не могли представить себе, что она действовала чисто интуитивно, проявив простой здравый смысл.

Королевские аудиенции были успешны и популярны ещё и потому, что жители Андалусии жаждали порядка в их крае. Феодальные властители не могли его навести, и только монархи хотели его установления; поэтому люди и стремились им помочь. Так же как и Санта Хермандад, аудиенции принесли свои положительные результаты, потому что население их поддержало.

Как и в случае с Санта Хермандад, королевские суды оказались жестокими. Решения Изабеллы соответствовали законам, но эти законы часто карали смертью. Палачи уставали от казней; стрелы Хермандада пронзали тела сотни разбойников.

—                          Вот так и нужно править, — говорил Фердинанд. — Если бы только нам не приходилось тратить на это так много времени. Ты должна передать кому-то своё право на принятие решений.

—      Это будет не одно и то же.

—    Но так поставлено в Арагоне. Мои инквизиторы выполняют свою работу и несут за это ответственность. А все заслуги принадлежат мне.

—    Нас не будут порицать за то, что мы наказываем преступников. — Пятницы, проведённые в зале Стражников, оказались необыкновенно поучительными в плане изучения человеческой порочности. Изабелла узнала о многих вещах, в существование которых и не подозревала. — Фердинанд, я думала, что только в аду может существовать такое зло, как в Севилье. Я хочу очистить этот город от грязи.

—    Тебе потребуется слишком большая метла, моя сеньора, и придётся пользоваться ею целую вечность. А люди никогда не перестанут быть людьми.

—    Да, может быть, ты прав, — тихо произнесла она, глядя на мужа.

Под её взглядом его охватило чувство неловкости.

—      Я сказал что-то не то?

— Нет, я только подумала, насколько ты умнее меня.

—    Ваше величество, вы хотите слишком многого, — предупредил Изабеллу дон Алонсо де Солис. Он приехал в пурпурном одеянии на светлом андалусском муле со всей обязательной помпой, чтобы нанести ей особый визит. — Только город самого Господа Бога может быть безгрешным, Севилья же находится далеко внизу, у подножия крутой лестницы, ведущей к райскому совершенству. Сотни людей покидают Севилью, опасаясь вашего быстрого и непреклонного правосудия; почти у всех в Андалусии совесть нечиста после столь долгих лет гражданской войны. Я умоляю вас во имя милосердия умерить свою суровость. Этот грешный город получил свой урок.

Изабелла всегда была склонна к компромиссам. Так же внезапно, как она объявила о начале борьбы со злом в Севилье, она теперь объявила всеобщую амнистию за все преступления, совершенные во время феодальных войн. Эти войны наконец-то закончились, потому что она отправила герольдов к герцогу Медине Сидония и к маркизу Кадису, предупреждая их, что хотя оба они и принадлежат к высшей знати, но будут изгнаны из неё, если не помирятся. Чтобы помирить, она пригласила их на бон быков. Ложи обеих, с шёлковыми навесами, украшенные одинаково пышно, расположились рядом.

Когда герцог и маркиз появились в своих ложах, оба они улыбались. При виде дружеских улыбок старых врагов, виновников их бедственного положения, люди, заполнившие древний римский амфитеатр, разразились криками восторга.

В этом всеобщем воодушевлении другая реформа остаюсь сначала почти незамеченной. Изабелла устала от того, что храбрые молодые люди, которые должны были принимать участие в сражениях за Испанию, гибнут во время боя быков...

Впервые в истории, с тех пор как человек стал принимать участие в бое быков, что относилось ещё ко временам фараонов, рога быков стали оборачивать кожей, чтобы смягчить силу ударов.

—                           Это будет всегда! — решила Изабелла и узаконила своё решение в виде указа.

—                           Люди этого не потерпят, — сказал Фердинанд, качая головой и ставя свою подпись: «Я, король» перед её подписью «Я, королева».

Но народ не стал возражать, сопоставив этот указ, портивший им удовольствие от любимого развлечения, со всеми теми благодеяниями, которые королева им принесла. Фердинанд вновь и вновь искал причины, объяснявшие этот факт. Это был самый деспотичный указ Изабеллы с тех пор, как она стала королевой, совершенно непохожий на создание Санта Хермандад шли проведение аудиенций в Севилье. Разумность этих действий была ему понятна, смысла же последнего указа Фердинанд постичь не мог. Он решил, что у неё есть свои шпионы, доносящие обо всех настроениях народа. Как иначе могла Изабелла, потомственная аристократка, так уверенно держать руку на пульсе жизни простых людей и так безошибочно действовать, следуя ему? Мысль о том, что жена пользуется услугами собственных шпионов, сильно задела его достоинство.

—                         Изабелла, — спросил он, — как ты могла быть уверена в том, что простой народ, которому нравится кровавое зрелище, не затеет беспорядков, когда узнает, что ты приказала оборачивать концы бычьих рогов?

—    Я вовсе не была в этом уверена, я просто надеялась, что люди не будут возражать против моего указа.

Сузив глаза, не убеждённый в правдивости её ответа, Фердинанд смотрел на неё.

—    Наверное, в душе я сама простая женщина, Фердинанд. Может быть, поэтому мне ведомо то, что они чувствуют.

Но Фердинанд вовсе не считал её простой женщиной. Свет огромной луны Андалусии, проникавший сквозь верхушки пальм садов алькасара, где они гуляли вечерами, придавал волшебное очарование мягким шёлковым платьям, которые она надевала в лепною жару; и от Изабеллы, как он часто повторял, исходило колдовское очарование, передававшееся луне, а запах её духов — цветам.

—      Как красиво ты умеешь говорить!

Она не могла припомнить, чтобы когда-нибудь прежде он был так внимателен к ней.

—      Тебе не нравится такая простая жена?

—      Я никогда не считал тебя простой, Изабелла...

Стражники, охранявшие их, менестрели, исполнявшие для них серенады, гитаристы, услаждавшие их слух музыкой, танцоры, шуты и акробаты, развлекавшие их, — все вплоть до горничных, лакеев и поваров перешёптывались между собой, подмигивали друг другу, делая широкие жесты, типичные для андалусцев: король и королева были любовниками. Жители Севильи обожали их. Как только положение в городе и провинции стало спокойным и безопасным, Беатрис де Бобадилла привезла инфанту к родителям, У Беатрис были для них донесения от её мужа, генерального управляющего Монетного двора: длинные листы, заполненные аккуратными, тесно расположенными цифрами.

—    Я не собираюсь притворяться, что понимаю эти записи, ваше величество.

—       Дорогая маркиза, — сказала Изабелла, предваряя словом «дорогая» новый впечатляющий титул Беатрис. — Я уверена, что тоже не смогу понять эти цифры, — Она знала, что это не так, но Фердинанд мог обидеться, если она не покажет отчёты де Кабреры в первую очередь ему.

Изабелла отдала листы Фердинанду, радуясь свободному времени и возможности провести его с дочерью. Фердинанд изучал цифры несколько вечеров, становясь всё мрачнее.

—                            Кабрера излагает всё более чем подробно, - наконец заявил он. — Ты представляешь себе, как дорого обходится нам война с Португалией?

Изабелла призналась, что не имеет об этом ни малейшего представления. Она была слишком занята и счастлива со своим мужем, чтобы думать о войне, которая уже в течение долгого времени не велась.

—                            Теперь Андалусия тоже будет вносить свою долю на расходы, — добавила она.

—                             Не думаю, что этого будет достаточно. Португалия не возобновляет войну только потому, что я воздвиг стену из пушек и солдат от Ксереса до Торо, но это обходится чрезвычайно дорого.

Изабелла просмотрела отчёт и пришла в уныние. Цифры Андреса де Кабреры, показывая, как потрачена каждая из прекрасных новых монет, рисовали далеко не оптимистичную картину. Война, невзирая на её вялотекучесть, сильно истощала казну.

—                            Так или иначе, мы ещё не банкроты, — вздохнула Изабелла.

—                             Мы скоро ими станем: этот путь ведёт нас к гибели.

Фердинанд предложил принять срочные меры. В государстве Арагон уже давно существовала инквизиция. В нём, так же как и в Кастилии, было много новых христиан, тайно исповедовавших иудейскую веру евреев, которые, чтобы защитить своё богатство, крестились и внешне достаточно убедительно исполняли обряды новой религии.

—                                         Ценность инквизиции в том и заключается, что это самостоятельная, созданная на века организация. Она не только выкорчёвывает ересь, но и не требует почти никакой поддержки со стороны монархов. Всё делают сами люди. Никто не может ненавидеть тайных иудеев с большей силой, чем бедняки — истинные христиане. Это своего рода самоочищение, снизу доверху, как и в организации Санта Хермандад. Что особенно важно для нас в нашем теперешнем положении — собственность выявленных еретиков переходит к короне. Это бездонный, но в то же время совершенно законный источник дохода.

—    Я ненавижу шпионов, — брезгливо сказала Изабелла.

—     Разве ты не испытываешь ненависти к евреям?

Зелёные глаза вспыхнули.

—     Да, больше всего на свете я ненавижу ересь!

—     Тогда в чём дело?

Фердинанд был последователен. Он вызвал из Арагона великого инквизитора, который стал умолять королеву завершить дело очищения, которое она начала в Севилье, нанеся удар по ереси, являющейся по его словам, корнем всех бед.

—    И всё же я ненавижу шпионов, — повторила Изабелла после встречи с великим инквизитором.

—    Но разве не ты пользовалась услугами шпионов во время войны? — резко произнёс Фердинанд. — А разве искоренение тайных евреев не является войной, благословляемой самим Господом Богом?

Фердинанд собрал местное духовенство, которое согласилось с его точкой зрения.

—    Это поможет окончательно успокоить провинцию, — заверили священники.

Изабелла спросила совета у членов делегации торговцев, которые приезжали к ней с тайной просьбой о помощи. Их глаза заблестели от жадности.

—    Ваше величество, тайные евреи здесь, в Севилье, должны быть уничтожены. Ничто, — в один голос заявили они, — не приносит такого вреда законным прибылям торговцев, как конкуренция с тайными евреями, которые должны быть сваренными в их собственном еретическом масле, с помощью которого они готовят своё еретическое мясо.

Изабелла вспомнила, как жители Сеговии шпионили за Кабрерой. Ненависть к евреям в Испании была сильна и глубока и длилась уже на протяжении пятнадцати столетий.

—    Ты проявляла решимость, граничащую с риском, когда внедряла в жизнь все остальные законы, — говорил Фердинанд. — Почему же ты вздрагиваешь, как пугливый жеребёнок, как только я упоминаю об этом? Все хотят воплощения в жизнь закона об инквизиции, кроме тебя.

Она не хотела с ним ссориться. Все её советники, её собственные логичные размышления поддерживали его слова. Только какой-то голос в глубине сердца нашёптывал, что слежка за людьми даже во имя самого Господа Бога является неправедным делом. Но этот голос был слаб и едва слышен. Может быть, это был голос дьявола? И она старалась заглушить его.

Фердинанд поздравил её, когда она показала своё письмо папе, в котором просила разрешения на создание инквизиции в Кастилии:

—                             Теперь в твоих руках будет такой мощный «меч справедливости», что тот, который несли во время коронации, покажется детским.

—                            Фердинанд?

—                            Да?

—                            У нас может появиться маленький принц.

—                             Только, ради всего святого, держись подальше от лошадей!

Она подумала, что он воспринял её слова слишком спокойно. Возможно, цифры расходов, приведённые Кабрерой, или энтузиазм в деле создания инквизиции слишком захватили его именно тогда, когда ей показалось, что они стали особенно близки друг другу...

Вскоре Фердинанд отправился на север, чтобы последить, как он сказал, за положением дел на границе с Португалией и постараться сократить военные расходы.

Изабелла же увлеклась новым занятием, в котором видела большое будущее. Немецкий мастер по имени Теодор, полное имя которого Теодорико Алеман, напечатал первую в Испании книгу.

Это была Библия. Если бы тайные евреи могли прочитать Библию, возможно, ей не пришлось бы создавать инквизицию — слабый голосок совести или дьявола начал вновь беспокоить её. Она потрогала крест и решила, что если несмотря на медлительность принятия решений, характерную для Ватикана, папская булла всё же когда-нибудь прибудет, то она её спрячет.

А пока она попросила кардинала Мендосу, который стремился к утверждению инквизиции не больше, чем она сама, подготовить самый простой Катехизис, который поможет еретикам удержаться от ошибок. Это было сделано.

Тем временем письма Фердинанда вновь приобрели прежний формально-дипломатический стиль. Что-то беспокоило его. Но тем не менее в каждом письме он вновь и вновь просил Изабеллу заботиться о себе и будущем инфанте...

Глава 21


Ранним утром во вторник, 30 июня 1478 года, колокола собора в Севилье начали звонить так долго и громко, что удивлённые граждане повыскакивали из своих домов. Церкви одна за другой присоединялись к этому звону, гул множества колоколов нарастал до тех пор, пока весь город не задрожал под действием океана медных звуков, славящих Изабеллу.

Сквозь занавес, закрывавший её кровать, звон доносился до Изабеллы, проникая через пелену боли. Она не произносила ни слова. Вельможи, толпившиеся в комнате, забеспокоились: обычно во время родов женщины громко кричат. Кроме того, смущало наличие занавеса: их привилегией, такой же древней, как и их титулы, была возможность следить за появлением инфанта или инфанты Кастилии, то есть наблюдать за этим процессом буквально, а не просто символически, присутствуя в соседней комнате! Но Изабелла потребовала, чтобы кровать была закрыта. Большинство мужчин сошлись во мнении, что это очередное проявление гордости и привередливости.

—      Королева в порядке? — спросил Фердинанд.

Загоняя лошадей, он примчался с границы, когда герольд передал ему давно ожидаемое сообщение.

Акушерка, сияя, кивнула головой, затем откинула крошечные кружевные одеяния младенца, чтобы показать счастливому отцу, какой великий подарок преподнесла ему жена. Фердинанд торжествующе улыбнулся. Вельможи столпились вокруг.

—      Это мальчик? — прошептала Изабелла.

—    Конечно, мальчик, ваше величество, — ответила акушерка.

—                           Пожалуйста, скажите всю правду, не надо меня успокаивать.

—                           Подождите немного, и вы его увидите! Прекрасный, прекрасный мальчик!

Фердинанд раздвинул занавес и поцеловал потный лоб жены.

—                           Нет никаких сомнений, моя дорогая! Я едва смог оторвать от него взгляд. Я наверху блаженства!

Изабелла тихо заплакала:

—                           Покажи его мне, дорогой.

Инфант был совсем крошечный, но прекрасно сложен, и у него не было никаких изъянов. Волосы были светло-золотистые.

Голубые глаза, как у тебя, — заметил Фердинанд.

—                           Глупый, у всех младенцев голубые глаза.

—                            Посмотри на эти ручки!

Изабелла улыбнулась:

—                            Крепкие, как у тебя.

Хотя руки малыша не выглядели особенно сильными, она была немного обеспокоена этим намёком на возможную слабость инфанта.

—                            Как мы его назовём, Фердинанд?

—                            Сегодня день Святого Хуана Крестителя, — сказал Фердинанд. — Я хотел бы назвать его Хуаном: в честь святого и в честь моего отца, его деда, — короля Арагона.

Изабелла утвердительно кивнула:

—                            Дай его мне, дорогой.

Она взяла принца и крепко прижала к себе, радуясь громкому сильному крику, исходившему из крошечного розового ротика.

—                            Отличные лёгкие, — сказал Фердинанд.

—                           Не оставишь ли ты его со мной ненадолго наедине?

—                            Да, конечно. — Он заулыбался.

Вельможи засуетились и стыдливо стали покидать комнату, отправляясь выпить за здоровье новорождённого принца, словно кормление ребёнка было чем-то неприличным.

Изабелла поцеловала младенца в лоб и нежно погладила по волосам, почувствовав биение его пульса на головке. Такая беспомощная головка на слабенькой шейке. Но когда-нибудь эта шейка станет сильной, как у Фердинанда, у которого она всегда была мощной; и голова будет сидеть крепко и прямо. Эта голова должна будет выдержать тяжесть трёх корон.

—    Малютка принц, — прошептала Изабелла. — Король Кастилии, король Арагона, король Сицилии. — Нет, возможно, и четырёх корон. Ведь когда-нибудь ты женишься. И вероятнее всего, на португальской принцессе. Король объединённой страны, управляемой одним монархом, а сейчас ты такой маленький, беспомощно прильнувший к моей груди. Да, сейчас, ваше крошечное величество, вы не выглядите так, будто у вас большие политические амбиции.

...Севилья и всё королевство праздновали рождение наследного принца в течение трёх дней и трёх ночей. Когда ему исполнилось десять дней от роду, няня из знатного рода, сопровождаемая праздничной процессией, отнесла младенца на красной вышитой подушке на крещение в собор. Там, посреди гранитных колонн, забранных бархатом и шёлком и украшенных воинскими стягами, кардинал Мендоса крестил принца и дал ему имя Хуан. Снаружи в толпе людей, которая не уместилась даже в этой огромной церкви, шут-карлик Фердинанда ростом чуть выше трёх футов нёс на голове массивное серебряное блюдо, чтобы все могли увидеть подарок, сделанный монархами ребёнку при крещении: огромный потир, для изготовления которого были расплавлены пятьдесят золотых дукатов.

Во время последующего празднования Фердинанд был в превосходном настроении: он выпил не один стакан вина, громко аплодировал танцорам и игриво ущипнул Беатрис де Бобадилла, когда та однажды очутилась с ним рядом. Она постаралась, танцуя, быстро отдалиться от него.

—       Гордячка! — пробормотал король.

Но зелёные глаза Изабеллы пристально следили за ним, поэтому он оставил свой стакан и, придав лицу серьёзное выражение, заговорил с папским легатом об итальянских делах.

—    Мне кажется, что тебе лучше присесть рядом со мной, сеньора маркиза, — сказала Изабелла, когда музыка смолкла.

Беатрис осторожно села. Пальцы у Фердинанда были очень сильные.

—                           Ты не могла бы прийти ко мне ночью, одна? Я хотела бы поговорить с тобой.

—                            Ваше величество! Я ничего не смогла сделать. Я уверена, что это была случайность. Я просто налетела на него. Такое с каждым может случиться.

—                            Тс-с, — прошептала королева, улыбаясь. — Это пустяки. — А потом, уж лучше ты, чем кто-нибудь другой. Потому что тебя, Беатрис, я знаю и люблю. — Затем произнесла изменившимся тоном: — Я хочу поговорить о другом, о том, что я случайно услышала сегодня на улице...


Во время процессии, двигавшейся к собору, Изабелла случайно услышала разговор двух подвыпивших придворных.

—                           И зачем ему нужно было связываться с этой арагонской шлюхой, когда он может получить законного принца здесь, в Кастилии? — спрашивал один.

Другой, которого вино настроило на философский лад, отозвался:

—                            Он образумится, да, он обязательно образумится, Его здорово разочаровала та арагонская шлюха. Святая Дева! Попридержи язык! — Он принялся громко кричать: — Да здравствует королева! Да здравствует принц! Да здравствует король!

Ночью Изабелла спросила:

—                           Беатрис, что известно всем окружающим и чего я не знаю?

—                           Я не понимаю, ваше величество.

—                            Пожалуйста, Беатрис!.. Мы так давно знаем друг друга.

—                           Я в самом деле не понимаю.

Изабелла не заплакала, но глаза её подозрительно заблестели.

—                           Кто эта арагонская шлюха, которая так разочаровала моего мужа? — Эти слова, слетевшие с губ Изабеллы, всегда отличавшейся подчёркнутой изысканностью языка, потрясли Беатрис как удар грома.

—                           Ваше величество, мне запретили говорить о короле.

Слёзы хлынули из глаз Изабеллы помимо её воли.

—     Последние пьяницы на улицах все знают, только жене ничего не известно. Я умоляю тебя рассказать мне обо всём!

Беатрис опустилась на колени у кресла Изабеллы, обняла её и тоже заплакала.

—     Он не может сопротивляться. Все мужчины таковы. Короли даже хуже других. Но он больше с ней не встречается. Говорят, что он отправил её в монастырь. И был с ней едва лишь неделю. Милая моя подруга, как мне жаль, что ты об этом узнала! Она, кажется, была то ли няней, то ли гувернанткой, в общем, она никто...

—     Теперь мне всё ясно, — сказала Изабелла. Её голос был таким низким, что Беатрис едва могла слышать. — Он признал ребёнка?

—       Да.

—       Публично?

—       Да.

—     В нём очень сильно развито чувство чести, Беатрис. Требуется много мужества, чтобы так поступить.

—       Да.

Изабелла помедлила:

—       Ребёнок... Это мальчик?

—       Девочка.

—       А!

Она раздувала пепел в поисках уголька надежды. Существовала маленькая искорка, потому что она смогла подарить ему принца.

—       Как зовут ребёнка?

—       Джоанна.

—     Джоанна — имя его матери. Фердинанд очень привязан к своей семье.

—       Да.

—       Сколько лет этой девочке?

—       Два года, я думаю.

Изабелла вспоминала. Должно быть, это случилось тогда, когда Фердинанд обиделся на неё за то, что она короновалась в одиночку. Больше она не сказала ничего — говорить было нечего. Изабелла прижалась головой к плечу Беатрис. Обтянутое бархатом плечо было тёплое и родное.

—       Принести тебе стакан молока? — спросила Беатрис.

—     А не могла бы ты найти мне рюмку коньяка, и лучше побольше размером. Постарайся, чтобы горничные тебя не заметили.

Беатрис выбежала из комнаты. Дрожащей рукой она наполнила большую рюмку коньяком из одного из венецианских сосудов Кабреры. Маркиз Мойа заворочался в постели.

—                             Что, ради всех святых, ты делаешь?

—                             Спи, — отрезала она...

Изабелла больше не касалась этого вопроса в разговорах с Беатрис и ни слова не упоминала о нём при общении с Фердинандом. Но она не могла полностью скрыть горечь, боль и, странным образом, чувство позора, личного позора.

—                             Что ты делала с моим коньяком посреди ночи? — на следующий день спросил Кабрера у жены.

—                             Королеве захотелось немного коньяка, — объяснила Беатрис.

—                             Изабелле? Захотелось коньяка?

—                              Она узнала о втором незаконнорождённом ребёнке короля.

—                             Кто же был настолько жесток, что сообщил ей об этом?

—                             Будь уверен, что не я. Она случайно услышала об этом на улице.

—                              Как печально. Хотя... — Он пожал плечами. — Она должна была бы узнать об этом рано или поздно, после публичного объявления в Арагоне.

—                             Фердинанд — животное.

—                              Такие поступки в лучших королевских традициях. По крайней мере он признает своё отцовство.

—                             Изабелла сказала, что это проявление мужества с его стороны. Но, по-моему, это она — мужественный человек. Я очень рада, что не я его жена.

Кабрера задумчиво потёр подбородок.

—                             Да, ей, должно быть, нелегко.

Хотя Изабелла ничего не сказала Фердинанду, он почувствовал в ней перемену. Он шутил, но она не смеялась. Он злился — она не спрашивала почему. Он осыпал её знаками внимания — любовника и монарха — Изабелла вела себя покорно, и в то же время была до странности отдалённой.

—                             Изабелла?

—                             Да?

—                             Скажи, что с тобой происходит?

Она взглянула на мужа. Ей было больно видеть, как он замигал и опустил глаза. Всегда больно видеть, как твой идол падает с пьедестала.

—    Я чувствую, что ты узнала о Джоанне, — с трудом произнёс он. — Я не мог посмотреть тебе в глаза после того, как признал её, и оставался вдалеке от тебя так долго, как только мог.

—    Трудно было вынести то, — тихо сказала Изабелла, — что Джоанна родилась, когда мы были уже женаты. Твой первый незаконнорождённый сын появился, когда ты ещё не знал меня.

Фердинанд защищался. Если бы он так сильно не любил её, сказал он, то разве опасался бы разоблачения по поводу ребёнка? Разве короли не демонстрируют открыто свою неверность перед жёнами повсюду в Европе? Разве они не провозглашают национальными праздниками дни, когда рождаются их незаконные отпрыски наравне с законными наследниками? Он не совершил такого бессердечного поступка, потому что любит свою жену.

Слова Фердинанда звучали искренне. Его красивое лицо было бледным и взволнованным. То, что он сказал о других королях, было известно всем, это относилось и к старым и некрасивым монархам. Насколько же сильнее должно было быть искушение для молодого и красивого Фердинанда!

—    Но если, — с нажимом произнёс он, — я и поддался искушению и развлекался с блудницей в момент обиды и раздражения, то это не означает, что я не буду любить своего ни в чём не повинного незаконнорождённого ребёнка!

Насколько же труднее понять одного человека, чем целую нацию! Возможно, как сказал архиепископ Севильи, она действительно требует слишком многого. Похоже, она всегда останется такой, какая есть, и часто будет испытывать от судьбы подобные удары. Но из-за странного действия своей гордости ей было больно слышать извинения мужа. Она до такой степени стала частью его, что чувствовала себя униженной, когда терпел унижение он.

—      Я не ругаю тебя, Фердинанд.

Ему этого было недостаточно, он хотел бы услышать обвинения и упрёки.

—      Мне было бы легче, если бы ты это делала.

—                             Но сердце не позволяет мне так поступать. Ты ведь знаешь, что я люблю тебя.

—                              Ты простила меня, Изабелла?

Фердинанд оставался приверженцем соблюдения формальностей! Он хотел полного оправдания, чтобы его совесть могла успокоиться.

—                              От всего сердца, — через силу улыбнулась она.

—                              Клянусь жизнью, Изабелла, я никогда больше не обижу тебя!


Для жителей Севильи ничего не изменилось: царственные любовники всё так же гуляли в садах алькасара. Лето уже переходило в осень, цветы увядали, фрукты падалина землю, и природа катилась к бесцветному зимнему отдыху.

Уверенность в том, что она хочет от мужа слишком многого и не получит этого путём простых просьб, укреплялась в сердце Изабеллы. Ну что ж, если простых просьб недостаточно, то она постарается покорить его. Она не была тщеславна, но слишком честна, чтобы не признавать, что сама очень красива. Слухи о любовницах Фердинанда утверждали, что они не отличались особенной красотой. Похоже, он искал в женщинах чего-то другого, а не просто красивой внешности. Но чего? Она решила, что заставит его уважать себя так, как никогда прежде ни один мужчина не уважал женщину. Крут её чтения был гораздо шире, чем это было принято среди знати, в него входили даже рассказы Боккаччо, хотя она и прятала знаменитый сборник новелл, так как знала, что Фердинанд не одобрил бы подобного чтения. Её всегда поражало, что самые знаменитые покорительницы мужских сердец прежде всего отличались своей необычностью, а уже потом — красотой. «Я не потеряю его, если сумею показать всё, на что я способна», — решила Изабелла.

А вне крошечного мирка её сердца жил своей жизнью огромный мир, полный своих собственных проблем. Этой зимой большинство, проблем было весьма печально.

В Барселоне в возрасте восьмидесяти трёх лет внезапно во сне умер король Хуан Арагонский, отличавшийся обыкновенно хорошим здоровьем для своих лет. Фердинанд должен был немедленно отправиться в Арагон, чтобы похоронить отца со всей необходимой пышностью и унаследовать его корону.

—    Мне не хочется покидать тебя, моя дорогая. Это будет очень утомительная поездка, и она потребует много времени. Но я должен сам принять присягу у каждого из вассалов отца.

Изабелла знала, что у него есть полный список, составленный в алфавитном порядке и аккуратно уложенный в седельную сумку. Как только присяга будет принесена, секретарь вычеркнет красным карандашом очередное имя из списка.

—     Я провожу тебя хотя бы часть нуги.

Он испытующе посмотрел на неё:

—     Ты вполне уверена, что можешь ехать верхом?

—   Я никогда прежде не чувствовала себя так хорошо, — рассмеялась Изабелла.

—     Я должен ехать быстро.

—     Я тоже могу ехать быстро.

Для испанцев, которые любили пышность во всём, включая похороны, не было ничего удивительного в поведении длинной королевской кавалькады, которая устремилась к северу на лошадях, украшенных попонами траурных расцветок. Они проезжали через города, где висели чёрные флаги, под звон траурных колоколов. Толпы народа торжественно приветствовали короля, который ехал, нигде не задерживаясь, чтобы отдать последние почести своему усопшему отцу, и королеву, которая сопровождала его.

Когда они оставили позади Сьерра-Морено и выехали на холодную равнину Кастилии, под действием ветра щёки Изабеллы так порозовели, что Фердинанд сравнил их с персиками юга. Она в ответ назвала его льстецом, и они оба рассмеялись.

Ехавшая позади них и вне пределов слышимости Беатрис де Бобадилла сказала своему мужу:

—   Я очень беспокоюсь. Уже три месяца, как она снова в положении, а он ничего об этом не знает.

Изабелла сопровождала Фердинанда до самого Толедо.

—    Я хотел бы, чтобы ты могла поехать и дальше, — произнёс Фердинанд. — Арагон так и не видел моей королевы.

—                             В Арагоне окажут мне ещё более тёплую встречу, когда мы сможем привезти им их принца, — деловито произнесла она.

—                              Во всяком случае, — продолжал он, — я считаю, что один из нас должен остаться, чтобы наблюдать за положением на границе. Португалия, возможно, нанесёт удар сейчас, когда я уезжаю.

Изабелла улыбнулась:

—                              Я так не думаю.

—                              Что ж, иногда твоё чутьё бывает очень верным.

Её уверенность основывалась на несколько большем, чем интуиция, но она не могла рассказать Фердинанду об этом, не обидев его. Впервые в жизни Изабелла занялась тайной дипломатией.

Кавалькада разделилась: король и его эскорт продолжили свой путь в направлении Барселоны, королева и её придворные дамы остались в гостях у кардинала Мендосы.

Беатрис подошла к Изабелле:

—                              Пожалуйста, отдохните, ваше величество.

У Изабеллы болело всё тело.

—                              Да, я должна это сделать, Беатрис.

Но отдых получился непродолжительным.

Её очень опечалило сообщение Мендосы о быстро ухудшающемся здоровье Каррилло. Архиепископ находился всего в нескольких милях отсюда. Она отправила ему тёплое приглашение. Он капризно ответил, что не может путешествовать, поскольку стая нищим в результате конфискации его доходов. Она не хотела ссориться со старым другом своей юности и увеличила сумму, выделяемую ему. Хотя эта сумма и всегда была достаточной для жизни, но её, естественно, не хватало, чтобы оплачивать собственную армию или проводить дорогие опыты по алхимии. Затем она поехала сама, чтобы увидеть его, так как он всё не приезжал.

Архиепископ изменился самым жалким образом: очень постарел, и дух его был сломлен. Он был слишком слаб, чтобы подняться с дивана и приветствовать её. Его колдун и астролог постоянно ходили взад и вперёд. В воздухе подозрительно пахло химикатами: видимо, опыты всё ещё продолжались. Каррилло говорил о её юности в обычной стариковской манере, перескакивая с одного на другое. О будущем он не упоминал. Это был тяжёлый разговор, и она задумалась, для чего ей всё это было нужно. Но через несколько дней она порадовалась, что так поступила, потому что архиепископ Каррилло умер.

Изабелла оплатила его долги и подготовила указ о высылке доктора Аларкона и Эль Беато; но обманщики, пользовавшиеся глупостью и жадностью старика, уже исчезли с кошельками, наполненными настоящим золотом.

В то время как герольды спешили по дорогам, связывавшим Португалию с Толедо, и Толедо с Римом, Изабелла отправилась в Аревало навестить свою мать. Очень редко за время своей напряжённой деятельности она совершала эту необходимую поездку, предпочитая обеспечивать удобную жизнь для вдовствующей королевы с помощью придворных, чьей доброте и умениям она доверяла. Изабелла часто навещала могилу отца, но посещения матери, лишённой ума, при сохранении относительно здорового тела, наполняли её ужасом.

Но она знала, что была и другая причина для визита к матери. Большая часть её преклонения перед Фердинандом исчезла, хотя любовь осталась. Она хотела бы приласкаться к матери, как это часто делала ребёнком, чтобы получить утешение, когда ей было больно.

Это была ошибка. Реку времени нельзя было повернуть вспять. Роли переменились, и теперь се мать превратилась в ребёнка. Колесо жизни старой королевы совершило полный оборот со времени детства через бурные «взрослые» годы снова в детство. Ей было очень хорошо. Она была толста, розовощёка и ворковала, как младенец.

Изабелла нагнулась и поцеловала тонкие белоснежные волосы матери, почти ожидая губами ощутить биение её пульса.

Разговаривать было невозможно. Мать совершенно не узнавала её.

Изабелла на цыпочках вышла из комнаты, как сделала бы, покидая детскую, где только что заснул усталый ребёнок.

Если бы эта беспомощная женщина не была её матерью, то это так не мучило бы Изабеллу. Она делала всё, что только можно было сделать с помощью денег. Но где-то в самой глубине сознания, подавляемый огромным усилием воли, всегда таился страх, что её мозг тоже может быть носителем искры безумия.

Глава 22


В Португалии жила старая женщина, она была сестрой матери Изабеллы и одновременно принцессой Португалии.

Иногда Изабелле казалось, что природа непомерно щедра на милости по отношению к одному из своих творений и скупа в отношении другого: тётя Беатрис, которую Изабелла в детстве называла «тётушка Португалия», была настолько же умна и основательна, насколько её собственная мать — ребячлива и несерьёзна. Похоже, что природа исчерпала свои запасы на «тётушке Португалии» и у неё не остаюсь ничего для матери Изабеллы.

Благодаря причудам династических браков, характерным для королевских семейств, Беатрис Португальская одновременно являлась и свояченицей португальского короля. Она не любила Альфонсо, а его поспешный брак с юной ла Белтранехой считала в высшей степени неприличным. Она была очень осмотрительна в собственных расходах и поэтому её раздражали большие расходы на войну Португалии с Кастилией, сильно истощавшие казну.

Беатрис Португальская отправила тайное послание Изабелле, выражая своё недовольство войной и желая выяснить мнение об этом Изабеллы.

«Мой свояк, король, — писала она, — отправился во Францию, чтобы получить поддержку этого негодяя Людовика. Людовик месяцами не обращал на него внимания, не говоря ни да, ни нет, принимал его со всей пышностью, но ни разу не дат ему определённого ответа. Это может означать только, что Людовик считает войну между нашими странами тупиковой, потому что он мгновенно принимает сторону победителя. А тем временем и Португалия, и Кастилия выплачивают огромные деньги армиям, которые ничего не делают для того, чтобы их заработать. Даже когда ты была ещё девочкой, тебя отличат необыкновенно здравый смысл. Поведай мне о своих мыслях, моя дорогая племянница. Ты можешь писать о своём мнении по этому вопросу с полной уверенностью в безопасности и посылать письма через моего герольда, который со своей арфой и в шутовском наряде являет собой очень убедительный образ настоящего менестреля.

Без сомнения, — продолжала она, — ты решишь посоветоваться с Фердинандом. Но я бы хотела, чтобы ты этого не делала. Он истолкует моё послание как признание слабости Португалии... Поверь мне, мы так же сильны, как и вы. Таков печальный итог этой войны, почему она и зашла в тупик. И из-за упрямства гордых мужчин».

Так как тётя Беатрис специально упомянула Фердинанда, то Изабелла не могла показать ему письмо, не задев его гордости. А кроме того, она и не хотела с ним советоваться, потому что увидела в этом письме шанс покончить с затянувшейся войной. Если ей удастся сделать это на условиях, выгодных Кастилии, Фердинанд оценит это должным образом.

В своём письме Изабелла ответила, что Фердинанд вскоре должен будет уехать, так как смерть отца требует его присутствия в Арагоне, Без сомнения, вкрадчиво писала она, он сможет собрать там ещё большую армию для борьбы с Португалией. Это будет очень печально, продолжала она, потому что она, Изабелла, сама хочет мира. Мысленно она не соглашалась со своей тётей, что Португалия так же сильна, как и Кастилия.

Они обменялись ещё несколькими тайными посланиями: начало было положено, лёд тронулся.

В самом начале мая, когда беременность Изабеллы уже была достаточно заметна, она проехала сто сорок миль из Толедо в Алькантару, находившуюся на границе с Португалией: взяв с собой только Пулгара, своего секретаря, Беатрис де Бобадиллу и небольшой эскорт кабальеро.

Беатрис Португальская уже была в Алькал таре, ожидая её. Внешне она была очень похожа на мать Изабеллы.

Тётушка Португалия приветствовала свою племянницу очень тепло, как будто их связывало нечто большее, чем просто семейные чувства.

— Какой же красавицей ты стала! Когда-то у меня тоже были такие волосы. Знаешь, это признак английской крови в наших жилах. — Затем её глаза скользнули ниже. — Святая Мария. Ты не писала мне об этом. Если бы я знала, то ни за что бы не осмелилась предложить тебе эту встречу.

—                             Даже Фердинанд пока не знает об этом.

Тётушка Португалия не спросила почему. Она была слишком умна, чтобы совать нос в личные дела, особенно после того, как узнала, что Фердинанд признал двух своих незаконнорождённых детей.

Но она была рада, что Фердинанд в отъезде, зная, что от него не сможет добиться уступок. Отсутствие мужчин, с их повышенно чувствительной гордостью и бесконечными спорами о деталях, позволит ей и племяннице быстрее принять решение.

—                              Я думаю, что ты не хочешь долго задерживаться, — сказала она. — К счастью, ты можешь говорить от имени Кастилии со всей ответственностью. Что же касается Португалии, то я льщу себя надеждой, что смогу убедить этого глупого старого козла Альфонсо.

—                             Я останусь здесь так долго, как это потребуется, милая тётушка. Мы постараемся убедить наших мужчин в необходимости быстрейшего окончания войны.

Беатрис Португальская подготовилась к дуэли умов, в которой, как она была уверена, сумеет одержать победу, получив выгоду в любых переговорах, где принимает участие.

—                             Альфонсо не должен был жениться на этой бедной маленькой девочке, — сказала Изабелла. — Это противно природе.

Беатрис Португальская пожала плечами:

—                             Я советовала ему не делать этого, но теперь это уже свершилось.

—                             Я думаю, всё можно исправить. — Изабелла загадочно улыбнулась.

—                             Только через его толстый старый труп! Он никогда не откажется от своей жены.

—                             Тогда ты должна заставить его сделать это. Этот безобразный брак является самым большим препятствием к миру.

—                             Моя дорогая, существуют границы и моих возможностей.

Этот брак был большим дипломатическим преимуществом Португалии.

—                             Тогда я должна помочь тебе убедить его.

Не зря герольды Изабеллы ездили в Рим так же часто, как и в Португалию. Её представители яростно опротестовывали при папском дворе разрешение на брак Альфонсо и да Белтранехи, указывая на то, что это привело к войне между христианскими народами, в то время когда все христиане должны вместе выступить против турок, чьи захваты продолжались на Востоке, и против мавров, которые начинали шевелиться в Гранаде.

В настоящее время Изабелла имела ответ из Рима, который могла показать своей доброй, но полностью стоявшей на стороне Португалии тётушке. Он был сформулирован в очень осторожных выражениях, но не оставлял никаких сомнений, что папа пересмотрит этот вопрос и аннулирует причиняющий так много беспокойства христианским народам брачный союз.

После знакомства с документом лицо Беатрис Португальской вытянулось.

—    Это тяжёлая артиллерия, моя дорогая. Совсем как твои орудия у Торо. Я не была к этому готова.

—    Тётушка, разве это правильно, что старик женится на девочке — своей племяннице?

—    Похоже, что и святой отец считает, что это неправильно. — Она вздохнула. — Ты не оставила мне никаких возможностей для переговоров, Изабелла.

Изабелла покинула Алькантару гораздо позже, чем предполагала тётя Беатрис. Людовик Французский узнал с помощью своих шпионов, что затевается при дворе папы, понял, кто победит, и моментально изменил свою внешнюю политику. Он отказал Альфонсо в поддержке и отравил его на медленно плывущем корабле в Португалию с пустыми руками, высказав много благочестивых слов по поводу неправедности браков с несовершеннолетними. Одновременно он отправил письмо Изабелле и Фердинанду, обращаясь к ним как к самым великим и могучим, единственным и законным монархам Кастилии, Леона, Арагона и Сицилии. В письме он лицемерно поздравлял Изабеллу по поводу ожидаемого рождения инфанта или инфанты и выражал надежду, что две христианские страны придут к соглашению по поводу условий мирного договора.

Вскоре папа огласил буллу, согласно которой брак Альфонсо с да Белтранехой был объявлен недействительным.

Фердинанд писал из Арагона:

«Как получилось, моя сеньора, что я узнаю от короля Франции о том, что моя жена ждёт ребёнка? И почему так случилось, что ты ведёшь дипломатические переговоры, о которых я ничего не знаю? Тем не менее Бог да благословит тебя в мирных переговорах и да приведёт к счастливому их завершению. Я хотел бы быть рядом с тобой. Только упрямство некоторых вассалов-раскольников удерживает меня. Но я раздавлю их. Сделай и ты так же. Победи Португалию, и лучше путём брака между нашими и португальскими инфантами. Целую твои руки и ноги. Бог да благословит тебя. Фердинанд».

Беатрис Португальская также склонялась к предпочтительности брака внутри королевских семей: это отвечало традициям и предлагало лучший способ сохранения однажды достигнутого мира.

Вскоре Изабелла уже могла написать своему мужу:

«Я посылаю тебе условия договора, мой сеньор, где не хватает лишь твоей подписи и конечно, подписи Альфонсо, для того чтобы он вступил в силу и эта бессмысленная война наконец-то закончилась. Я хорошо чувствую себя как физически, так и морально. Я люблю тебя. Твоя жена».

Это был договор, заключить который Альфонсо Африканского не могли бы заставить даже годы войны.

Он отказывался от всех притязаний на трон Кастилии, в том числе от размещения на своём личном стяге герба Кастилии — это являлось чувствительным ударом для его гордости.

Маленькая ла Белтранеха, вновь оказавшаяся свободной для брака с её опасными притязаниями на трон Кастилии, могла соглашаться на брак только с сыном Изабеллы, Хуаном, который быт моложе её на тринадцать лет. Или должна была уйти в монастырь. Фердинанд от души посмеялся, читая этот пункт. Изабелла сделала невозможным союз ла Белтранехи с любым человеком, кроме принца, бывшего слишком маленьким, чтобы воплотить этот пункт договора в жизнь. Обладая призрачными правами на трон Генриха Бессильного, ла Белтранеха всё же представляла некоторую опасность.

Должен был быть заключён династический брак: инфанта Изабелла выйдет замуж за младшего сына короля Португалии. Но этот брак имел шанс на успех, так как дети были почти одного возраста.

Фердинанд раздумывал, какую гарантию дала Изабелла своей проницательной тете Беатрис, что этот брак состоится, когда дети достаточно повзрослеют. До сих пор согласно договору Португалия не получала ничего. Но, читая пункты договора, он нашёл эти гарантии, бальзам для гордости португальцев. Вначале Фердинанд удивился: принц Хуан и инфанта Изабелла должны были быть переданы под покровительство Беатрис Португальской. Это было не похоже на Изабеллу — расставаться со своими детьми. Затем он весело улыбнулся. Не будет никакой разлуки. Правда, что инфант и инфанта будут жить со своей двоюродной бабушкой, но не в Португалии и даже ни в каком-то приграничном городе. Беатрис Португальская соглашалась сделать своей резиденцией город Мойа, на небольшом расстоянии от Толедо, в самом сердце Кастилии...

«Трудно сказать, — писал Фердинанд Изабелле, — кто является заложниками, дети или твоя португальская тётушка. С точки зрения географии заложницей определённо будет она. Альфонсо будет настоящим глупцом, если подпишет такой договор. Но ведь он таков и на самом деле. Не мешкай слишком долго в Алькантаре. И если ты не поедешь домой в носилках, то я отравлю всех твоих лошадей».

«Никто не будет заложником на самом деле, — писала Изабелла в ответ. — Это только так кажется. У детей, как обычно, будут свои учителя, и тётушка Беатрис будет просто вести дом. Она очаровательная, образованная и рассудительная. Мы будем проводить там много времени. Дети выучат португальский; я всегда была довольна, что знаю этот язык. Что же касается поездки домой, то я обещаю проделать этот путь в носилках. Тебе нет необходимости травить лошадей; у нас в королевстве и так их немного. Почему так много мужчин в Испании предпочитает ездить на мулах? У меня такие странные мысли в эти дни...»

Изабелла чрезвычайно устала. Больше всего её беспокоило, что Альфонсо мог отказаться подписать договор, хотя в сложившейся ситуации иного выхода у него просто не было.

Когда король Португалии, который всё время в пути страдал от морской болезни, прибыл в Лиссабон, то он обнаружил, что его брак аннулирован, жена решила уйти в монастырь, а свояченица находится в Кастилии. Силы, которые Изабелла использовала против него, были так могучи, что договор, который уже получил унизительную кличку «Бабский договор», вступил в действие даже без его подписи. Альфонсо с горечью понял, что никому нет дела, подпишет он договор или нет.

Он был раздавлен: его победили женщины. В ярости он скрепил документ своей подписью, проклиная всех женщин на свете, и особенно Изабеллу Кастильскую.

А затем он совершил поступок, который поразил мир. Он отрёкся от трона: заменил королевскую мантию на верёвочный пояс и грубую рясу из коричневой ткани и удалился в монастырь на суровом и продуваемом ветрами мысу, омываемом океаном. Оттуда он мог наблюдать за бесконечным бегом волн, по которым в молодости плыл, чтобы сражаться с маврами и завоевать себе имя Альфонсо Африканского. Его старший сын унаследовал трон...

Подписание договора, прекращающего португальскую войну, дорого стоило Изабелле. Её тело и ум жаждали отдыха. Вместо этого она проводила бессонные ночи, прочитывая и диктуя сложную дипломатическую корреспонденцию, каждое слово которой будет внимательно изучаться проницательными государственными деятелями.

«Мужчины созданы по-другому, — устало думала Изабелла, — им не нужно сохранять хотя бы часть своих сил, чтобы произвести на свет ребёнка».

Умственное и физическое напряжение было очень сильным. Но, перечитывая пылкие похвалы Фердинанда в свой адрес во время возвращения в носилках в Толедо, она подумала, что её усилия достойно оценены. Толпы людей приветствовали её на каждом пересечении дорог. И особенно горячо — простые солдаты, которые направлялись домой после долгой службы на границе, где теперь царил мир.

В Толедо Изабелла родила дочь. Младенец выглядел странно: он был медлительным и каким-то сонным. Лоб девочки был слишком выпуклым и высоким.

Фердинанд всё ещё оставался в Арагоне.

Изабелла быстро окрестила девочку, не зная, как долго она проживёт. «Я назвала пашу дочь Джоанной в честь твоей матери, — писала она. — Она очень спокойная и милая».

Глава 23


Изабелла видела, как первый порыв восторга у Фердинанда постепенно переходил в холодное безучастное одобрение её способностей как государственного деятеля. Да, он признавал, что его жена покончила с войной на необыкновенно выгодных для Кастилии условиях. Правда и то, что он не смог бы добиться таких же условий без длительного кровопролития и огромных расходов. И, наконец, правда то, что он откровенно признался:

—           Я поступил бы точно так же, если бы сам был женщиной и если бы у меня была такая же тётушка Португалия.

Изабелла заставила Фердинанда уважать себя! Но её мучило странное чувство, что она каким-то образом украла у него уверенность в себе.

Его крепко сжатые губы и официальная манера вести разговор, когда речь заходила об уродливой маленькой принцессе, расстраивали её. Он не винил её открыто и не говорил так, как могли бы сказать многие мужчины:

—           Ты ездила верхом на лошади в последние месяцы беременности, и именно поэтому наш ребёнок родился идиотом.

«В следующий раз, — поклялась себе Изабелла, — пусть он сам выигрывает войну». На самом деле Фердинанд просто завидовал ей. Она слишком много сделала совершенно самостоятельно.

—           Что ещё ты скрываешь от меня, Изабелла? Дипломатия — это как масляное пятно, если однажды запачкаешься, то никогда уже от него не избавишься.

Она призналась, что пришёл ответ из Рима: создание инквизиции, которая будет выкорчёвывать ересь в Кастилии, получило положительную санкцию папского престола.

При этом признании Изабеллы Фердинанд просто подпрыгнул от радости.

—                       Это грандиозные новости! Этим мечом справедливости мы должны были владеть уже давно. Но я не заметил действий инквизиции в Кастилии.

—                       Я заперла ответ папы в своей шкатулке.

—                        Ты спрятала в ножны свой меч, — возмутился он. — Каким же образом, скажи мне, ты собираешься расплатиться с расходами на войну? Каким образом ты выплатишь долг церкви? Если моя память по поводу цифр не изменяет мне, а я уверен, что это так, то мы должны тридцать миллионов мараведи, и сроки выплаты уже наступили.

—                        Мы что-нибудь придумаем.

—                       Что, например? Как мы сможем ухитриться выплатить тридцать миллионов мараведи без помощи инквизиции? Будь благоразумна, Изабелла!

Фердинанд вдруг подумал, что, возможно, булла имеет ограниченную сферу применения. Или Изабелла просто лжёт, что получила её.

—                       Королю позволено читать корреспонденцию королевы?

Она сняла ключ с цепочки, на которой висел и крест. Фердинанд поднял крышку серебряной шкатулки и обнаружит беспорядочную груду вещей, которые были ценны для Изабеллы и которые она хотела сохранить в тайне от всего мира: первый молочный зуб, выпавший у их дочери; его собственные письма, начинавшиеся словами «моя сеньора», много раз читанные и перечитанные; драгоценности, которые он ей подарил, когда, тайно переодевшись в другое платье, приехал, чтобы на ней жениться. Сверху лежал тяжёлый пергаментный свиток.

—                      Я не хотел тебя обидеть, поверь мне. Я только боялся, что ты что-то недоговариваешь. — Фердинанд вытащил свиток и сел, чтобы прочитать ответ папы. Вскоре он от изумления засвистел. — Моя сеньора! Ты, должно быть, околдовала самого святого отца! В Арагоне у меня нет такой широкой власти, как та, что предоставляется нам в Кастилии! — Лицо его сияло от удовольствия: нигде в документе не упоминалось имя одной Изабеллы, их имена повсюду были рядом. — Вся прелесть, — воскликнул он, постукивая по пергаменту, — заключается в том, что ты и я сами будем назначать инквизиторов. Церковь отказывается от всяческого контроля над нашей инквизицией. Это что-то совершению новое для власти королей. Ты очень основательна, Изабелла.

—      Я пытаюсь, — ответила она.

Достаточно было того, что он похвалил её. Она не рассказала ему, как упорно отстаивала право назначать инквизиторов. Рим был далеко и был очень занят делами всего мира; Кастилия была близко, и Изабелла могла контролировать усердие своих испанских инквизиторов, потому что они могли получить назначение только в результате её расположения. Она могла бы даже, если бы ей этого захотелось, не назначать их совсем.

—    Мы должны опубликовать это немедленно, — уверенно произнёс Фердинанд. — Мы расплатимся с нашими долгами в течение месяца и отвоюем множество душ ради нашего Господа.

—    Мне кажется, что ты ставишь телегу перед лошадью.

Подбородок Изабеллы был поднят, глаза приобрели зелёный оттенок: Фердинанд понял, что должен быть осторожен. Она взяла документ и заперла его обратно в шкатулку; крышка захлопнулась с решительным стуком.

Фердинанд, улыбаясь, пожал плечами: один он не мог опубликовать указ. Но он был терпеливым человеком.

—    Если ты не хочешь публиковать его, моя дорогая, то что ты собираешься делать?

—    Катехизис кардинала Мендосы проповедуется повсюду. Это приносит нам много новообращённых.

—      Не так уж много. Я проверял.

—    Даже несколько завоёванных добровольно, без страха, христиан — хорошо для начата. Будет ещё больше, как богатых, так и бедных.

—      Медленно, всё это очень медленно.

—      Такая работа и должна быть медленной.

—      А наш огромный долг?

—    Он действительно должен быть оплачен как можно скорее.

Фердинанд вопросительно посмотрел на Изабеллу.

—    Я собираюсь восстановить все земли короны, которые были розданы Генрихом.

Постепенно вся значимость слов проникла в рациональный ум Фердинанда. Генрих Бессильный, который никогда не мог отказать просителю, повсюду разбазаривал наследие короны: замки, имения, ренты, доходы, титулы, привилегии — всё это раздавалось с бездумной щедростью. В течение многих лёг он довёл себя до нищеты ради обогащения своих вельмож. Всё то, что он раздарил, Изабелла теперь собиралась вернуть. Это будет истинно самодержавный акт.

Фердинанд нахмурился.

—                         Ты, конечно, права, — протянул он. — Я собирался сделать то же самое в Арагоне, но в меньшем масштабе. Я помогу тебе всем, чем могу. Ты знаешь, это вызовет очень сильное сопротивление. Прольётся много крови. Это будет означать войну с твоими самыми знатными грандами. Она потребует использования всех наших пушек.

—                        Мы попробуем сделать это с помощью голосования.

—                        Голосования? — Он расхохотался. — Голосования!

Подобное не могло произойти даже в Арагоне, омываемом морем и напоенном мягким воздухом, где способность к компромиссу была в самих душах. Но это случилось в Кастилии, стране камней и святых, где не признавали полумер. Изабелла созвала кортесы в 1480 году, парламент, который немедленно стая знаменитым по всей Европе в силу беспрецедентных действий, исполненных преданности своей королеве.

Это была наиболее блистательная ассамблея, которую за многие годы видела Кастилия: епископы в золотых митрах, рыцари в белых мантиях, украшенных мечом святого Джеймса с лилиями на эфесе, с зелёными лентами и крестами, герцоги и маркизы в горностаевых накидках и украшенных драгоценностями коронах... Но больше всего было спокойных и гордых представителей разных городов Кастилии. Горожане были богато одеты — королевство процветало, и в нём царил мир. Фердинанду, глядевшему вниз со своего трона, казалось, что лица кастильцев удивительно похожи, как будто все они были родственниками. Такое почти семейное сходство не было характерным для ассамблей в Арагоне, где он председательствовал. Возможно, подумал Фердинанд, это странное сходство было просто результатом того, что все кастильцы думали об одном и том же.

Но они не смотрели на него. Их взоры были устремлены на молодую красивую женщину, которая была их королевой — королевой по праву и королевой по результатам войны, которую она сумела довести до победного конца. Корона сияла на её медноволосой голове. Рубины Фердинанда сверкали на её шее. Инфанта Изабелла стояла возле неё — юный миниатюрный двойник. Позади сидела с остальными детьми тётушка Беатрис, живой символ мира и дружбы с Португалией. Изабелла установила порядок там, где прежде царила анархия, справедливость — где было беззаконие, процветание — где была бедность, мир — где была война...

Спокойно, без малейшей неуверенности в себе, Изабелла заявила о том, чего желает корона, но не в качестве одолжения, а как необходимое исправление ошибок, допущенных в прошлом.

—          Если бы вы обратились к нам, — сказала в конце Изабелла, — и сообщили, что наши предшественники незаконно лишили вас ваших владений, то, поверьте моему слову, мы восстановили бы вас в ваших правах.

Она никогда не нарушала своего слова. Люди ей верили.

И даже если некоторые из кастильцев, как подозревал Фердинанд, и не доверяли ей, то им пришлось бы притвориться. Духовенство, простой народ и большинство пэров единодушно поддержали королеву.

В результате произошло возвращение доходов от богатейших феодальных домов Испании: верховный адмирал внёс в казну двести сорок тысяч мараведи из своего ежегодного дохода, герцог Медина Сидония — сто восемьдесят тысяч, кардинал Мендоса — сто пятьдесят тысяч. Дон Белтран де да Гуэва благодаря романтическому порыву весело внёс сумму, гораздо большую, чем все остальные, — миллион четыреста тысяч мараведи. Вся восстановленная собственность короны превысила долг Изабеллы. Она сумела вернуть деньги церкви.

—           Ты получила свои тридцать миллионов, — сказал Фердинанд, — и не на год, а на всю жизнь! Каррилло не смог добыть золото с помощью алхимии, а ты смогла посредством твоей собственной магии. Изабелла, как тебе всё это удаётся?

—           Мы же провели голосование людей на ассамблее, — произнесла она.

Он покачал головой:

—                      Ты завоевала их сердца. Этим искусством я никогда не овладею.

—                       Моё сердце принадлежит только тебе...


...После знаменитого заседания кортесов 1480 года Изабелла и Фердинанд стали абсолютными монархами. Но она начала использовать свои громадные доходы таким образом, что поначалу он посчитал это глупым. Почему они должны выплачивать пенсии вдовам и сиротам погибших солдат из своих средств или устраивать ветеранов-инвалидов на маленьких фермах, дотируемых короной? Никто и никогда прежде такого не делал со времён Цезаря...

Внезапно Изабелла сделала Фердинанду подарок, поразительно соответствующий его вкусу. Далеко на юге, в Новой Кастилии, за Сьерра-Морена, рыцари ордена Сантьяго собрались па торжественное заседание: великий магистр ордена только что умер. Подобно кардиналам, избирающим нового папу, рыцари ордена за закрытыми дверями выбирали его преемника. Но в отличие от кардиналов они не умели держать язык за зубам». Вопрос о преемнике бурно обсуждался и стал известен всей Кастилии. Изабелла сразу же поняла, что, сумев уговорить рыцарей избрать великим магистром Фердинанда, она сделает ему поистине королевский подарок.

Изабелла сразу же отправилась верхом из Вальядолида. Она ехала так же быстро, как в Сеговию, когда торопилась спасти свою дочь. Добравшись до места под проливным дождём, промокнув до нитки, она немедленно попросила об аудиенции.

Совершенно ошеломлённые внезапным появлением королевы рыцари провели её в комнату, в которую никогда прежде не ступала нога женщины.

Появление Изабеллы поразило рыцарей. Она была измучена после путешествия, мокрая одежда прилипла к телу. Видимо, она чего-то очень сильно хотела. Хотела так сильно, что промчалась сорок лье, чтобы попросить об этом. Но она не могла их заставить.

— Мы склоняемся в сторону избрания дона Алонсо де Карденаса, ваше величество, — сказал один из рыцарей. (Дон Алонсо был вельможей из известного рода Карденасов.)

—         Король может возглавлять рыцарский орден по праву, так как он возглавляет всех остальных воинов Испании, — ответила она. — Изберите короля магистром, и я обещаю вам, что он подаст в отставку в пользу дона Алонсо, с одним только условием, что титул великого магистра останется в ведении короны.

Значимость дара Изабеллы королю простиралась далеко в будущее — после Фердинанда, после маленького принца Хуана — и касалась всех будущих королей Испании, в жилах которых будет течь её и Фердинанда кровь.

Рыцари избрали Фердинанда. Тем самым Изабелла разрешила трудную проблему, не затронув ничьей гордости, потому что немедленно от имени Фердинанда назначила Алонсо де Карденаса на должность великого магистра.

Она примчалась как ветер и как ветер исчезла, потому что торопилась сообщить Фердинанду о предоставлении ему одной из самых завидных привилегий в Кастилии: право назначать великого магистра одного из самых крупных рыцарских орденов.

Позднее рыцари размышляли: не была ли Изабелла одной из прекрасных ведьм, порождённых тёмными крыльями шторма? Но к тому времени они ничего уже не могли сделать, и вскоре появился герольд с великолепным свитком, подписанным: «Я, король» и «Я, королева», подтверждающим предоставление дону Алонсо де Карденасу высокого поста великого магистра ордена.

—         Ты должен назначить глав и других орденов, — сказала Изабелла Фердинанду. — Теперь это уже не должно быть трудным.

—         Ничего не доставляло мне такого удовольствия с тех пор, как родился принц Хуан, — произнёс он, целуя её.

—        Фердинанд?

—        Да, моя дорогая? — Улыбка не сходила с его лица.

—        Я хочу попросить тебя...

—        Всё, что захочешь.

—        Эта лошадь была ужасно медлительная.

—        Но это самая быстрая лошадь в наших конюшнях.

—        Я хотела бы создать лучшую породу в Испании.

—         Я тоже, — отозвался он. — Но я не верю, что кому-то — даже тебе — удастся заставить испанцев пересесть с мулов на лошадей.

—                        Давай попытаемся.

—                        Хм-м... Испанские лошади считались лучшими в мире до окончания крестовых походов.

—                        Я не верю, что походы прекратились навсегда, так же как и в то, что лучшие испанские лошади перевелись. Единственное, чего им не хватает, — быстроты. Тебе не хотелось бы попробовать устроить скачки среди знати? Это будет способствовать улучшению породы.

—                        Изабелла! Ты мыслишь слишком быстро. Улучшить породу знати или лошадей?

—                        Ты нарочно смущаешь меня, — рассмеялась она. — Естественно, лошадей. Король Англии участвует в скачках каждый день.

Он понял, что она говорит серьёзно.

—                        Я попытаюсь, — ответил он.

Но испанцам не понравились скачки лошадей. Они были лишены азарта по сравнению с боем быков и казались им совершенно бессмысленными.

—                        Ведь уже давно известно, что одна лошадь может бегать быстрее, чем другая. Почему необходимо постоянно это доказывать, ваше величество? — спросил у Фердинанда один кабальеро.

—                        Они любят тебя, — сказал Фердинанд. — Но я считаю, что они обижены твоим решением оборачивать рога быков.

—                        Тогда мы должны попытаться сделать что-нибудь ещё. Я не склонна портить им удовольствие от боя быков, но мне не нравится смерть. Есть и другие зрелища.

Изабелла пригласила большое число знатных вельмож примять участие в охоте на дичь, открыв им доступ в просторы королевских заповедников. Это превратилось в традицию, и королева и король часто соперничали со своими гостями. Победить Фердинанда было трудно. Королевские призы были настолько весомы и их преподносили с таким изяществом, что вельможи стали соперничать друг с другом, добиваясь большей быстроты и выносливости от своих охотничьих лошадей. Изабелла отправила корабли на побережье берберов за арабскими жеребцами. Эксперимент оказался столь удачным, что сильная новая порода лошадей получила название «испанские берберийские кони».

...Во время одной из охот двое пылких юных кабальеро, Конде де Луна и Конде де Валенсия, поспорили по какому-то весьма тривиальному поводу и немедленно обнажили шпаги. Королева находилась поблизости, изящная и красивая в своём зелёном охотничьем костюме, изысканное зелёное перо украшало её легкомысленную крошечную шляпку, сидевшую на разметавшихся от ветра волосах, — каждому из юнцов хотелось отличиться. Вокруг собралась толпа зрителей, приготовившихся следить за ходом поединка.

—       Останови их, Фердинанд.

—    Моя дорогая, никто не должен вмешиваться в дуэль.

—       Останови их, я сказала!

Сердито покраснев, Фердинанд направил лошадь к дуэлянтам.

—    Сеньоры, — строго произнёс он, — вероятно, вы не слышали о нашем указе. Я напоминаю вам, что победитель в дуэли будет считаться обычным убийцей и, как таковой, будет повешен.

Кабальеро вложили шпаги в ножны, их гордость была удовлетворена. Они поклонились королеве, счастливые, что остались живы: о новом указе никто не слышал.

—    Спасибо, что ты спас жизнь этих глупых храбрых юношей, — ласково прошептала Изабелла. — Если они так жаждут сражаться, то пусть сражаются с турками или маврами.

—    Но теперь мы должны будем опубликовать указ, запрещающий дуэли, - проворчал Фердинанд. — Ты отнимаешь всё новые и новые радости жизни у людей...

Во время других выездов на охоту Изабелла заметила лысеющие холмы в разных районах Кастилии. За время правления Генриха Бессильного крестьяне повсюду рубили деревья на дрова. Почва сильно выветрившись, так как не было корней, которые могли бы укреплять её. Изабелла наняла крестьян для посадки тысяч деревьев, заплатив им такие деньги, что сумма заставила Фердинанда поморщиться. Никому прежде не приходило в голову высаживать деревья в масштабе страны.

—    Ты выбрасываешь деньги на ветер в буквальном смысле слова.

—    Разве лучше губить землю Испании, которую можно сделать плодородной?

Это было счастливое время для Изабеллы: она укрепляла свои позиции и в государственных делах, и в сердечных. Но она знала, что счастье — изменчивая категория. У него есть тенденция утекать, как вода, если человек теряет бдительность. Возможно, что в счастье, как, и в воде, была какая-то составляющая частица, которая, как говорили учёные, испарялась. Сейчас же Изабелла остро ощущала своё счастье. Будучи честной перед собой, она знача, что её счастье заключается в Фердинанде, поэтому втайне ревновала его и не упрекала себя за это. Ревновала и к другим женщинам, и к увлечениям...

Он всегда любил играть в карты. В принципе она не одобряла увлечения азартными играми. Известны были случаи, когда знатные вельможи теряли всё своё состояние за карточной игрой или игрой в кости. Ссоры, дуэли, разорения и преждевременная смерть — вот что, как считала Изабелла, несли азартные игры.

Странным образом, все лучшие игроки в карты при дворе были юные фрейлины. Королева подозревала, что они тайно упражнялись в игре, чтобы король избрал их своими партнёрами. Его прошлое, увы, не было безоблачным, чтобы она со спокойной душой могла бы оставлять его на произвол женского очарования, тем более что многие из них, например, Магдалена Перес, были чрезвычайно опасны. Изабелла очень уважала донью Магдалену, которая обладала необыкновенным интеллектом, что делаю её ещё более привлекательной. Правда, донья Магдалена, по мнению Изабеллы, не бросилась бы в объятия Фердинанда, но помимо неё были и другие юные дамы, чья добродетель оставляла желать лучшего. Если у мужа и интригующих красавиц было общее увлечение и благоприятная возможность для его реализации, как могла жена предотвратить неизбежное?

Однажды Изабелла показала Фердинанду указ, который собиралась огласить. На указе уже стояла её подпись. Он с интересом прочитал документ.

—                      Ты собираешься запретить игру в карты? Моя дорогая, ты слишком уж чистишь дом.

—                      Это ведёт к опасному азарту.

—                      Но я никогда не проиграл ни одного мараведи.

—                      Я знаю, но другие люди могут от тебя отличаться...

Фердинанд добродушно рассмеялся и скрепил указ своей подписью.

Он и сам подчинился этому указу; карты придворе исчезли, игра в них стала немодной. Но к несчастью для Изабеллы, он в такой же степени был увлечён игрой в шахматы, которые не были азартной игрой.

Оказалось, что донья Магдалена была ещё большим знатоком в шахматах, чем в картах. Хуже того, шахматы были игрой, в которую одновременно могли играть только двое, с длинными периодами молчания, когда игроки изучали расположение фигур на доске или лица друг друга, чтобы предугадать дальнейший ход партнёра. Спокойное умное лицо доньи Магдалены было чрезвычайно привлекательным. Её манера вести разговор была характерна для человека, обладавшего таким же складом ума, как и Фердинанд. Шахматы пришли, объяснила она своим музыкальным голосом, с загадочного Востока; их изобрела королева Индии. Затем они появились в Персии, Аравии и в западном мире. Сейчас это была любимая игра мавров Гранады. Она знала, как мавры называли шахматные фигуры, и перечисляла эти названия, указывая на ту или иную фигурку...

—     Потрясающе интересно, — сказал Фердинанд.

Изабелла всегда проявляла интерес к благосостоянию женщин в её королевстве. Она установила пенсии вдовам и поддерживала существование заведений для реабилитации «сбившихся с пути» девушек. Это было важное нововведение, которое она сделала с глубоким убеждением, что у женщин такие же права, как и у мужчин. И теперь, думала она, если женщина может быть королевой, то почему ей не стать профессором? Она обсудила этот вопрос с Фернандо де Пулгаром, своим учёным секретарём.

—    Действительно, женщины когда-то были профессорами, ваше величество, и читали лекции под вязами в Афинах в древние времена. Они не стояли ниже мужчин. Но я не слышал, чтобы такое имело место после древних греков.

—    Я думаю, что такое может повториться в Кастилии, — улыбнулась Изабелла. — Таланты доньи Магдалены зря растрачиваются при дворе.

...Вскоре в университете в Саламанке появилась новая кафедра истории, Должность её председателя умело и с достоинством заняла Магдалена Перес, удивительно красивая в профессорском одеянии. Академический мир был потрясён до основания этим нарушением традиций, но хмурые профессора, которые посетили её лекцию, нашли, что её знания весьма основательны.

Лекции Магдалены Перес стали чрезвычайно популярными.

«Я очень счастлива здесь, — писала донья Магдалена королеве, — и я не была бы честна, если бы не гордилась тем, что стаза первой в Кастилии женщиной-профессором. Единственное неудобство, которое я испытываю, заключается в том, что я не могу из вежливости принимать подарки, которые мои студенты приносят мне».

Изабелла проверила характер подарков. Она обнаружила, что студенты обычно приносили своим профессорам еду.

—                             Это странно, — сказала она Пулгару.

—                             Профессорское жалованье очень низкое, ваше величество. Одежда под их мантиями изношена до дыр. Они не голодают, но очень бедны, — ответил секретарь.

Изабелла немедленно повысила жалованье преподавателям во всех учебных заведениях Кастилии. Их было немного, и поэтому ущерб казне был невелик, но тем не менее это были дополнительные расходы, и Фердинанд бурно выражал своё недовольство.

Она видела, что он скучает. Ему надоели королевские суды, которые всё ещё продолжались каждую пятницу. Он не понимает законов Кастилии, заявил Фердинанд. Законы были противоречивы, их было слишком много, и он не мог ориентироваться в них так же, как это с помощью интуиции и чувства справедливости делала Изабелла. Она видела, что ему нечем заняться. Это было плохо.

Она написала донье Магдалене в Саламанку и спросила: «Кто сейчас самый большой знаток права в Кастилии? Мне бы хотелось встретиться с ним».

«Без сомнения, человек, которого вы ищите, — отвечала донья Магдалена, — доктор Монталво. Он обладает широким кругозором, умён и необычайно эрудирован. Он очень уважительно обращался со мной, когда я впервые попала сюда».

Изабелла пригласила доктора Монталво, сделав ему предложение, которое отвечало её давним желаниям. Она сказала, что хотела бы, чтобы он занялся великим трудом: кодификацией всей массы указов, эдиктов и актов, которые составляли свод законов Кастилии. Нужно было выбросить устаревшие, упростить слишком сложные и согласовать те, которые противоречили друг другу. Когда он закончит всю эту работу, сказала Изабелла, ей хотелось бы издать новый кодекс в виде книги, потому что надо помогать развитию этого нового и полезного дела. Помимо приведения в порядок законов, у Изабеллы была ещё одна цель — найти занятие для Фердинанда.

—    Так как Кастилия и Арагон теперь являются единым государством, — сказала она, — то мы должны добиваться, чтобы законы двух королевств не противоречили друг другу. Я незнакома с обычаями Арагона. Поэтому вы должны тесно консультироваться с моим мужем, королём, чтобы он поделился с вами своими большими знаниями и опытом. Мне кажется, что вам потребуется каждый день видеть его для консультаций. Попросите на это его согласия. Но пожалуйста, не давайте ему понять, что это предложение исходит от меня.

Доктор Монталво улыбнулся, проявляя великолепное человеческое понимание.

—    Я замучаю его своими просьбами о руководстве и помощи, ваше величество.

Фердинанд погрузился в новое дело со всей своей кипучей энергией и великолепной способностью вникать в мельчайшие детали дела. Результат был впечатляющим. Законы, должным образом изданные и распространённые по всей Испании, оказались настолько понятны, чётки и обоснованны, что им было суждено оставаться без изменения целых сто лет, уже и после того, как истлел прах Фердинанда и Изабеллы в месте их захоронения, которое находилось на территории, тогда ещё даже не являвшейся частью Испании.

В разгар мирных конструктивных дел в Кастилии обстановка во всём христианском мире внезапно изменилась в худшую сторону из-за смертельной угрозы с Востока: турки пересекли пролив Отранто и высадились в Италии. Эти земли были частью королевства Сицилии, королём которой был Фердинанд. Они располагались в самом каблуке итальянского «сапога». И превратились в ахиллесову пяту.

Глава 24


Изабелла была рада, что плечи её мужа широки: им предстояло выдержать тяжёлую ношу. Отранто был большим и богатым торговым портом. Теперь курьер за курьером приезжали с сообщениями о катастрофе, которая выпала на его долю.

Турецкий флот, вооружённый тяжёлыми пушками и машинами для разбрасывания греческого огня, внезапно появился в бухте и начал яростно бомбардировать город. Рушились стены, начался и стал распространяться сильный пожар. Жителей охватила паника. Затем орды людей в тюрбанах заполнили берег. На берегу шла беспорядочная и беспощадная бойня. На улицах валялись трупы. Опытные турецкие янычары орудовали своими ятаганами так умело, что одним ударом могли разрубить человеческое тело на две части, независимо от того, было ли это мягкое тельце ребёнка, более упругое округлое тело женщины или мускулистое костлявое тело взрослого мужчины.

Фердинанд с мрачным лицом прочитывал эти донесения. Некоторые из них он старался не показывать Изабелле. Он слишком хорошо был знаком с войной; он знал, что при взятии города всегда были вызывающие ужас детали. Однако она настаивала на чтении всех донесений, и её охватывала непроизвольная дрожь, когда она слышала о том, что разрубленные тела христиан вновь непристойно складывались вместе так, чтобы получилась фигура полуженщины-полумужчины.

Её ненависть к магометанам, и так достаточно стойкая, углублялась и превратилась в страсть: холодную, ясную, твёрдую и непоколебимую.

Фердинанд пытался увидеть хоть какую-то надежду в бесчинствах, совершаемых турками в Отранто.

—                              Когда солдаты ведут себя подобным образом, обычно они действуют сами по себе. Может быть, это какой-то случайный отряд. Как правило, военные кампании султана бывают менее разнузданными, хотя, конечно, для хорошеньких девушек эти времена оказываются суровыми: они обычно попадают в гаремы в качестве невольниц. Это неотъемлемая часть турецкой жизни, и я не держу на них зла за это.

—                              Как всё это ужасно!

—                              Помни о том, что Отранто далеко от Турции, но близко к нам. Давай молиться, что это просто набег, совершенный случайно. Возможно, продолжения не последует. Нам нужно время, чтобы подготовиться.

—    Я помогу тебе, Фердинанд. Каждый корабль, который у меня есть, присоединится к твоим в Арагоне, и я хочу строить новые.

—    Да благословит тебя Бог! Я хотел бы, чтобы итальянские властители тоже оказали мне помощь, но, конечно, они этого не сделают. Они слишком заняты ссорами друг с другом.

Он оказался прав. Италия была разделена на множество независимых государств и городов, города-государства и папские государства. Карта длинного полуострова больше напоминала старый штопаный-перештопанный чулок, чем сапог. Итальянцы были настолько заняты поддержанием баланса власти между собой, что у них не оставалось сил выступить против захватчика. Много лет назад, в расцвете Римской империи, с севера вторглись варвары и день сменился долгой ночью, в которой только христианство сохраняло свет цивилизации. Теперь, по прошествии тысячи лет, новые, более фанатичные захватчики угрожали цивилизации с юга и уже обеспечили себе точку опоры на древнейшей христианской земле Европы. Но так как оказалось, что Отранто лежит в пределах королевства Сицилия, принадлежавшего Фердинанду, то Европа решила, что борьба с вторжением турок — личная забота Фердинанда.

В очередной раз земля Испании, напоминавшая формой шит, взяла на себя тяжёлую ношу защиты христианства. Живя бок о бок с маврами в течение уже семи столетий, испанцы всегда были самыми истовыми христианами среди других христиан в мире. Изабелла была рождена в самом центре этого шита.

—    Португалия тоже окажет помощь, — сказала она. — Я знаю.

—      Я надеюсь, — отозвался Фердинанд.

Изабелла убедила Беатрис Португальскую вернуться в Лиссабон и попросить юного короля Португалии о выделении кораблей в помощь.

—    Дон Жоао является сыном Альфонсо Африканского. Я знаю, что он сделает всё, что в его силах. Но он слишком неопытен и не сможет действовать быстро.

—      Я знаю, что ты-то не будешь медлить, тётя.

Храбрая старая дама поцеловала инфанту, и инфанта на прощание велела им следить за своими манерами и, презрительно отвернувшись от предложенных ей носилок, отправилась в путь верхом на белом муле в сопровождении группы кабальеро. Вскоре она написала: «Дон Жоао, как я и ожидала, согласился помочь. Но все задерживаются из-за болезни среди строителей кораблей. Я слышала печальные сообщения о распространении такой же болезни в Андалусии и молю Бога о том, чтобы они были преувеличением».

Но сообщения о болезни в Андалусии не были преувеличением. Было бы трудно преувеличить размеры эпидемии холеры, которая нанесла сильный удар по южным провинциям. Это случилось летом, когда было необычайно влажно и жарко. Моментально скисало молоко; странный красноватый налёт появлялся на хлебе, как будто он истекал кровью. Дым от костров с трудом поднимался вверх и иногда почти стелился по земле, как будто был слишком тяжёл. Вода поднималась на необычную высоту в колодцах, хотя дожди шли не чаще, чем обычно. В Марисмасе, в самом устье Гвадалквивира, странные голубые огоньки мелькали на болотах и неприятный запах пузырьками вырывался наружу из мутной воды. Журавли покинули Испанию и улетели в Африку раньше обычного. Некоторые люди видели в этом обнадёживающий знак, так как это могло означать наступление ранней осени с её более чистым и холодным воздухом; но осень не принесла облегчения, а приход зимы задерживался.

В Севилье, крупнейшем порту и центре кораблестроения, умерло пятнадцать тысяч человек. Строительство кораблей остановилось так же, как и вся другая обычная деятельность. Как это бывает во времена великих кризисов, нормальная жизнь в стране нарушилась: товары с рынка исчезали, люди лихорадочно запасали продовольствие, цены фантастически росли. И, как обычно в подобных случаях, во всём винили евреев. По Севилье прокатилась волна жестоких погромов.

Фердинанд опасался ещё одной высадки турок и с трудом верил сообщениям своих курьеров, что нового нападения не предвидится и что вторжение не вышло за пределы Отранто. Но теперь, когда у него было время, чтобы собрать против неверных мощную армию, он не мог ни построить корабли, ни набрать для них команду. Его ум солдата возмущала упущенная возможность для ответного удара по врагу. Всё, что было ясно и чётко в его натуре, противилось и ненавидело разрушенную экономику; всё, что было в нём жестокого, винило Изабеллу.

—    ...Это всё твоя вина. Бог дал тебе меч, а ты упрятала его в шкатулку для драгоценностей. Зачем нужна вера без её поддержки? Бог наказывает тебя, потому что ты бездействовала. Я повсюду вижу следы его наказания: в нашествии турок, во вспышке холеры, в твоей сумасшедшей дочери!

Изабелла сжималась, как будто он бил её. Он никогда прежде не упрекал её по поводу Джоанны.

—    У неё замедленное развитие, но она не сумасшедшая. Доктора говорят, что её небольшие странности с возрастом пройдут. Я никогда не поверю, что она сумасшедшая. О, Фердинанд, Фердинанд, не говори так! — Изабелла разрыдалась.

—        Время покажет. — Он пожал плечами.

Видя, как потрясена Изабелла, он не стал продолжать разговор о Джоанне, но без конца продолжал упрашивать её обнародовать буллу, согласно которой в Кастилии создавалась инквизиция. Было бы лучше, доказывал он, если бы несколько тайных евреев были осуждены и казнены после справедливого суда, чем гибель сотен евреев в погромах без всякого суда. Может быть, тогда люди перестанут запасаться продуктами и цены пойдут вниз? Может быть, холера отступит? Ведь тогда он сможет построить свои корабли и победить турок?

—    Я не знаю. Не знаю. Кардинал Мендоса не считает, что инквизиция поможет.

—    Напоминаю тебе, что ты и я, а не кардинал Мендоса или какой-то другой служитель церкви, несём особую ответственность за положение в стране. Чего ты опасаешься?

—  Я не знаю, — слабым голосом повторила Изабелла. Против его аргументов голос её сердца, который мог быть голосом дьявола, отступал. Да, это правда, что виновный будет справедливее осуждён беспристрастными судьями, чем беснующимися толпами фанатиков. Что же касается шпионов, то смешно было бы говорить, особенно при наличии турок в Италии и мавров в Гранаде, что она предпочитает обходиться без секретных агентов в священной войне.

Она достала папскую буллу из шкатулки, в которой та пролежала два года. Твёрдой рукой подписалась под указом, что сделало его законным. Фердинанд тут же поставил свою подпись.

—                             Мы ограничим его действие Севильей, и он будет только временной военной мерой, — сказала Изабелла.

—                             Естественно, — ответил Фердинанд.

...Спустя шесть недель после высадки турок в Отранто, к удовлетворению несчастных жителей Севильи, которые собрались понаблюдать за новым спектаклем, шесть тайных евреев, должным образом осуждённых, были публично сожжены на площади в окрестностях Севильи. Многие в толпе не смогли достоять до конца нового зрелища — эпидемия холеры ещё продолжалась.

Фердинанд и Изабелла отправились в Арагон.

Глава 25


Военная задача по отражению нашествия турок на священную землю Италии, возродила в Изабелле дух крестовых походов. Мысленно она рисовала картину: неверных сбрасывают в море. На церковных башнях Отранто, откуда нечестивые руки сняли колокола и где недавно торжествующие муэдзины распевали ненавистный арабский призыв к молитве, она вновь видела висящие колокола и слышала их сладкую христианскую музыку. Она видела, как крест снова возвращается на своё место, туда, где полумесяц заменил его, и как совершается обряд очищения алтарей там, где турки (об этом рассказывали, и этому она верила) осквернили их человеческими экскрементами, чтобы выразить своё отвращение к вере, без которой она не могла бы жить. Ради этой великой цели кастильские корабли направлялись для соединения с кораблями Фердинанда в бухтах на морском побережье Арагона.

Но это будет не её война. Изабелла поклялась себе, что вся честь победы в этой войне должна будет принадлежать Фердинанду: парады, предоставление титулов и наград, праздничные бои быков, музыка, пиршества. После победы обязательно будут торжественные пиры. Фердинанд будет председательствовать за главным столом, произнося и выслушивая длинные поздравительные речи в обстановке и духе доброго мужского братства, который, как считала Изабелла, был так же глуп и несерьёзен, как и дух болтовни и сплетен, царящий среди женщин. Она многое узнала о мужчинах за время своего брака с Фердинандом и, самое главное, научилась не ущемлять его самолюбие. Это должна быть его война и его победа.

Тётя Беатрис Португальская находилась с ней рядом в длинной кавалькаде, состоявшей из рыцарей, солдат, вельмож, горожан, законников и женщин, которые направлялись в Арагон, чтобы воочию увидеть маленького принца Хуана и присутствовать на церемонии формального признания его кортесами в качестве наследника трона Арагона, Он уже был наследником трона Кастилии по праву рождения. Тётя Беатрис со своим старым острым язычком никогда не испытывала недостатка в словах, чтобы выразить своё нелестное мнение о мужчинах. Мнение состояло из следующих правил. Первое: они предпочитают быть правыми, но не счастливыми. Второе: они испытывают смущение в присутствии добродетельной женщины. Третье: они думают, что сильны и умеют держать язык за зубами, но дай им только возможность, и они станут сплетничать больше женщин. Четвёртое: любая ветреная, накрашенная потаскушка может самого умного из них обвести вокруг пальца.

Изабелла рассмеялась:

—    Только на время, тётушка Португалия. Лучшие из них всегда возвращаются.

Инфанта Изабелла могла их слышать, она ехала на маленьком, но задиристом пони, которым управляла с непринуждённым изяществом. Её волосы, точь-в-точь как у матери, золотились от весеннего солнца, большие глаза горели желанием услышать ещё больше, чем она уже слышала, и в них пылал огонь восторга от того, что она подслушала разговор взрослых.

—    Остановись ненадолго у носилок принца и посмотри, спит ли он, — попросила королева.

Изабелла неохотно повернула своего пони и отправилась в конец кавалькады, где её брат лежал в пурпурных носилках, привязанных посеребрёнными кожаными ремнями к двум белоснежным андалусским мулам, в окружении свиты высокорожденных фрейлин.

—                              Великолепная посадка, — сказала Изабелла, поворачивая голову и следя за дочерью гордыми глазами.

—                              Да, красивая девочка.

—                              Что же касается твоих мнений, тётя, то утешение в том, что лучшие из них возвращаются.

—                              Но запятнанные, моя дорогая, такие грязные и запятнанные!..

—                              Дорогая тётя, — произнесла Изабелла сердито. — Когда Бог создал мужчину в саду Эдема, из чего он его сделал? Разве это была не земля? И когда мужчину искушали в райском саду, кто был этим искусителем? Разве это была не женщина?

—                              Ради всего святого, на чьей ты стороне? — спросила Беатрис Португальская.

—                              На стороне Фердинанда.

—                              Не буду с тобой спорить, — вздохнула старая дама. — В последний раз, когда я это делала, я потерпела неудачу в деле договора в Алькантаре.

Изабелла собралась было протестовать и заявить, что результатом договора стал длительный и выгодный обеим сторонам мир и что этот мир объединил Португалию с остальными странами Пиренейского полуострова в их борьбе с турками, но тётя Беатрис улыбнулась:

—                              Я пошутила, Изабелла. На самом деле я победитель, потому что получила любовь и привязанность детей.

Подъехала принцесса Изабелла и сообщила:

—                              Хуан не спал и выл как волк....

Королева улыбнулась.

—                              Здравый ум, как и у Фердинанда, — сказала Беатрис Португальская.

—                             ...до тех пор, пока маркиза де Мойа не дала ему колбасы пожевать.

—                              Дай ему ещё и апельсин.

—                             Я уже так и сделала, — произнесла инфанта, — и ещё несколько слив и мавританский инжир. Хуан моментально выпачкается и станет липким.

—    Здравый ум в сочетании с твоим воображением, — сказала Беатрис Португальская. — Когда-нибудь Португалия будет счастлива иметь такую королеву, и я рада, что участвую в её воспитании.

—    Это будет наша общая победа, — сказала Изабелла, и обе женщины рассмеялись.

На границе осталось всего несколько гниющих деревяшек в том месте, где Фердинанд пересёк её контрабандным способом и тайком провёз свои драгоценности в Кастилию, переодетый купцом, чтобы жениться на Изабелле.

—    Боже мой! — улыбаясь, произнёс Фердинанд. — Мне хочется, чтобы таможенники били здесь снова, чтобы я мог продемонстрировать стражникам свои сокровища, которые я везу с собой обратно в Арагон.

—    Пусть лучше не будет ни границ, ни таможенников, — возразила Изабелла.

—    Но я хотел бы как-то отметить это место. Пожалуй, я построю здесь большую церковь.

Изабелла одобрительно кивнула.

—    С другой стороны, — продолжал Фердинанд, — население в этом засушливом районе слишком невелико, чтобы содержать большую церковь. Более подходящим будет знак из местного камня и дерева на обочине дороги. Кстати, это будет и гораздо дешевле. А об этом нельзя забывать в наше время. - Он повернулся и, пришпорив коня, помчался к началу кавалькады, бормоча про себя: — Как, впрочем, и в любое другое время.

—    Он ведёт себя так, как будто ему всё ещё девятнадцать лет, — заметила Изабелла.

Беатрис Португальская искоса посмотрела на неё, но ничего не сказала...

Для Изабеллы, выросшей в суровых условиях гористой части Старой Кастилии, климат которой отличался резкими и внезапными переменами, мягкий ветерок ранней весны Арагона, доносившийся с тёплого голубого Средиземного моря, был почти так же обольстительным, как тайный любовник. По мере приближения кавалькады к Калатаюду она видела замки, затянутые серебристой дымкой и купающиеся в расплавленном золоте при наступлении сумерек. Повсюду могучие крепости вассалов её мужа склоняли свои штандарты и салютовали в честь короля и королевы. А также в честь маленького принца Хуана в пурпурных носилках, который дремал или плакал в зависимости от настроения.

В Калатаюде, в церкви Сан Педро, арагонские представители, собравшиеся на заседание корсов, признали ребёнка единственным правомочным наследником трона своей страны и присягнули ему на верность. Заседание было праздничным и торжественным: монархи в горностаевых накидках сидели на троне у алтаря, окружённого военными знамёнами, принц в алой рубашонке на алой же подушке уютно устроился на коленях Беатрис Португальской. Но сама церемония была проста: каждый вассал преклонял колена перед принцем Хуаном и произносил слова присяги, целовал руки монархам, сначала Фердинанду, затем Изабелле, и удалялся.

Один юный дворянин примерно того же возраста, что и инфанта Изабелла, поклонился с исключительным изяществом. У него было мужественное красивое и честное лицо. Оно показалось Изабелле необыкновенно знакомым.

—                              Кто этот кабальеро? — прошептала она.

Фердинанд покраснел.

—                              Моя сеньора, этот юноша — дон Алонсо де Арагон. Естественно, он не будет носить своих одеяний архиепископа ещё несколько лет.

Сердце Изабеллы на минуту замерло, но юноша смотрел на неё глазами Фердинанда, умоляя признать его. Он отошёл со скромностью, делавшей ему честь. Изабелла хорошо знала, что многие незаконнорождённые отпрыски королей часто бывали чрезвычайно развязны.

—                               Мы должны пригласить его к нам как можно скорее при первом подходящем случае, — сказала Изабелла, понимая, что её слова звучат слишком высокопарно. Но она не знала, что ещё можно сказать.

Никакие другие слова не могли бы быть более желанными для Фердинанда.

—                              Бог благословит тебя за это, моя дорогая, — прошептал он с таким чувством, что его услышали.

Слух распространился с необыкновенной быстротой по всем балконам, где прекрасные женщины обмахивались своими веерами; по всем базарам, где простые люди с удовольствием признали, что у чопорной иностранки — королевы Кастилии такое же доброе сердце, как и у арагонцев. Дон Алонсо был необыкновенно популярен в Арагоне...

Фердинанд хотел немедленно отправиться в Барселону, чтобы проследить, как подбираются экипажи для его кораблей. Его беспокоила опасность новой высадки турок в Италии. Но заседания кортесов ещё продолжались.

—    Ты будешь председательствовать, когда я уеду, — сказал он.

Изабелла была в достаточной степени знакома с законами Арагона и знала, что королевы в Арагоне выполняют роль консорта. Ни одна женщина не могла править этой страной от своего имени. В Кастилии и Англии могла править женщина; в Арагоне и Франции правителем должен был быть мужчина.

—      Не думаю, что они согласятся на это.

—    Может быть, попробуешь? — Фердинанд улыбался. Он выглядел так, словно знал какую-то тайну.

—    Это правда, что тебе действительно нужно быть в Барселоне для подготовки кораблей?

—    Дорогая, ты их околдовала. Ведь никто не знал, как ты отнесёшься к моему сыну. Они надеялись, что ты хотя бы не будешь презирать его. Естественно, я кое-что разузнал, прежде чем попросил тебя председательствовать. Мои арагонцы очень чувствительны к традициям и законам. Не было ни одного несогласного!

Когда Изабелла села на трон Фердинанда, серьёзная, бледная и очень маленькая на массивном троне, предназначенном для мужчины-воина, она стала единственной королевой, которая когда-либо председательствовала на заседании кортесов в Арагоне. На несколько дней зал заседаний превратился в арену витиеватого красноречия. Слова приветствия были продолжительными и тёплыми, потому что присутствие женщины, и красивой женщины, оказалось таким непривычным, что даже в самом унылом депутате пробуждался поэт. Перед самым завершением сессии представители заметили, что на удивление большой объем работы был сделан, особенно в отношении вооружения и снабжения флота. Они обнаружили, что Изабелла Кастильская не была просто декоративной фигурой. Она обладала большим опытом в деле организации армии. Разъехавшиеся представители семей Арагона увезли с собой чувство глубокого уважения к своей королеве.

В мае Изабелла отправилась к Фердинанду в Барселону. Она ехала через цветущую благополучную страну. Повсюду были свидетельства успешного правления её мужа. Дороги благоустраивались благодаря сельскохозяйственным рабам. Это было незнакомо для кастильцев: люди могли быть проданы вместе с землёй — их положение было не намного лучше положения настоящих рабов, хотя они и считались свободными. Городские стены были хорошо отремонтированы, для этой работы привлекли тех же крепостных. Крестьяне трудились на своих полях, останавливаясь только для того, чтобы, стащив с головы пропотевший головной убор и распрямив спину, поприветствовать свою королеву, затем снова склонялись, продолжая трудиться: сборщики королевских налогов обложили их тяжёлой данью. В каждой деревне была виселица, и почти на каждой виселице висел труп — свидетельство скорого и неуклонного правосудия. Изабелле хотелось приказать похоронить хотя бы самые старые трупы, но она знала, что Фердинанд не поблагодарит её за вмешательство в дела Арагона.

Барселона была совершенно не похожа на города Кастилии. Она отличалась даже от Севильи, хотя Севилья тоже была морским портом с присушим ему безнравственным, шумным и космополитическим духом. Барселона существовала за счёт торговли. Так повелось с библейских времён, когда несколько греческих купцов высадились здесь, влюбились в красоту этого места и остались здесь жить. Изабелла не любила морские порты. Торговля была презренным занятием для высокорожденных кастильцев. Даже для Изабеллы она была вынужденной необходимостью, напоминая слова из Священного Писания: «Любовь к деньгам — корень всяческого зла».

Барселона была расположена лицом к Востоку и преимущественно с ним вела торговлю. Город переполняли экзотические запахи: перца и специй, красителей из Трабзона, масел с побережья берберов и русских мехов, привозимых из портов Крыма. Причалы самого порта были окружены разнообразными постройками, где останавливались моряки и торговцы из дальних стран, в диковинных одеждах, говорящие на странных языках. В тавернах подавалась еда, приготовленная самым необычным способом: сирийцы ели салаты из овечьих глаз; арабы наслаждались различными видами кислого молока; египтяне лакомились саранчой... По всему порту стайками ходили черноглазые девушки с раскрашенными лицами и яркими шарфами, туго обтягивающими бедра, настойчиво предлагая себя мужчинам.

Всё это не было в новинку для Изабеллы: она уже видела подобное в Севилье. Но в Барселоне это было сильнее и ярче. Так как она ничего не могла изменить, то постаралась утешиться, как могла: Барселона помогла понять ей Арагон, а это, в свою очередь, поможет ей лучше понять Фердинанда. Фердинанд был всё-таки хорошим мужем, и в течение уже длительного времени. Времена незаконнорождённых детей, пожалуй, уже прошли. Они теперь вместе начинают новое дело, общее для их христианских сердец.

С самого высокого места над городом Фердинанд гордо показал ей армаду из пятидесяти кораблей, стоявших в бухте на якоре. В основном это были узкие изящные галеры, приводимые в движение вёслами, с обитым железом носом, форма которого не претерпела почти никаких изменений со времён римлян. Но были здесь и новые парусные корабли с тремя мачтами, высокими полубаками и кормой. Эти корабли были построены с целью установки тяжёлых орудий, каждый мог вместить три сот ни вооружённых солдат.

—    Десять тысяч человек готовы отплыть в ту самую минуту, как я отдам команду! — с гордостью заявил Фердинанд.

—     А они сейчас на кораблях?

Он засмеялся:

—   В тебе говорит жительница гор Кастилии! Нет, моя дорогая, когда корабль находится в порту, никто не ищет моряков на его палубе.

—     Когда же ты отдашь команду?

Он задумчиво потёр подбородок:

—  Я хочу быть абсолютно уверенным в победе. Я ожидаю прибытия португальского флота. Вся Европа следит за мной, Изабелла: я не могу проиграть эту войну. Мне всё равно, что обо мне думают. Я должен дождаться португальцев, а они что-то запаздывают.

—                           Разве десять тысяч человек и пятьдесят кораблей, хорошо подготовленных и снаряженных, недостаточно для такого предприятия?

—                           Возможно. Но я не хочу рисковать.

—                           А ты не думаешь, что несколько недель безделья в этом неприятном квартале не пойдут солдатам на пользу?

Фердинанд высоко поднял брови.

—                           Что? Ах, это! — Он рассмеялся от всего сердца. — Чепуха! К тому времени, как они достигнут Отранто, они снова будут в полной боевой готовности.

Он поступал всегда так, как считал нужным. Изабелла не торопила его: она тоже была рада помощи со стороны Португалии. Тем временем весна перешла в прекрасное лето, потому что Средиземное море смягчало холод зимних месяцев, как и летнюю жару. Солдаты и моряки, наводнившие город, изнывали от безделья: постоянно на улицах прибрежных кварталов вспыхивали драки. «По крайней мере они не тащат провизию с кораблей», — ворчал Фердинанд.

В конце августа дон Жоао сообщил, что его флот из двадцати кораблей наконец-то покинул Лиссабон и готов присоединиться к кораблям Фердинанда. Обе флотилии встретились в море: это была внушительная сила.

2 октября объединённая армада вошла в бухту Отранто. Гигантские кресты украшали паруса, и двенадцать тысяч воинов, благословенные на поход, были готовы сражаться с язычниками во имя Бога и короля.

Но в бухте Отранто их встретила маленькая лодка с известием, что турки исчезли.

Глава 26


Война Фердинанда с турками, в которой, как решила Изабелла, он должен одержать победу, действительно закончилась победой, но победой заочной. В Отранто не оказалось врагов, с которыми нужно было сражаться. Они исчезли так же внезапно, как и появились, оставив город в развалинах. Читая депеши от верховного адмирала, Изабелла благодарила Бога за то, что Италия освободилась от язычников без кровопролития. Но короли не приобретают военной славы с помощью заочных побед.

—         Они оставили Отранто, потому что испугались тебя, мой сеньор, — сказала она.

—         Они покинули Отранто, потому что умер их султан, как раз перед тем, как прибыл наш флот. Ты знаешь об этом так же хорошо, как и я. — Фердинанд грустно улыбнулся. — Тем не менее спасибо тебе, Изабелла.

—         Если бы он не умер в этот критический момент, ты обязательно одержал бы победу.

—         Конечно, я был хорошо подготовлен...

Но значимость победы Фердинанда, которую тот обязательно бы одержал, если бы битва состоялась, отошла в сторону перед известием о смерти султана Мехмеда II. Злого гения ислама, султана, который завоевал Константинополь, чьим именем пугали христианских детей, больше не было, и христианский мир мог вполне обоснованно ожидать передышки от турецкой угрозы, по крайней мере до тех пор, пока вновь не появится новый завоеватель — маловероятная перспектива на ближайшие годы.

—         Что ты собираешься делать с флотом, Фердинанд?

—         Расформирую его, конечно. Дон Жоайо уже отозвал свой флот обратно в Португалию. Мне мой флот необходим для торговли.

—         Мне кажется, что мы не должны расформировывать его так быстро.

—         Тебе так кажется? Твоя интуиция что-то подсказывает тебе?

—         Турки могут вернуться.

—         Не думаю.

Не замеченной среди большого количества новостей оказалась записка от герцога Медины Сидония, который жаловался, что его старинный враг, маркиз Кадис, нарушил границу его владений, собирая корм для скота в охотничьем заповеднике. Правда, маркиз принёс самые искренние извинения, объясняя, что приказал своим сборщикам фуража сделать большие запасы травы и сена. Маркиз восстанавливает свои конюшни и укрепляет их против мавров, которые, как обычно, совершили на него набег.

Изабелла настаивала:

—                        Даже если турки не вернутся, мавры Гранады становятся всё более агрессивными. Мы могли бы использовать флот, чтобы держать их в страхе.

Фердинанд прочитал послание Медины Сидония и со смешком отбросил его в сторону.

—                        Два твоих андалусца до сих пор ненавидят друг друга. Если бы не их клятва тебе, то они так и сражались бы друг с другом просто ради любви к войне. Кадис использовал мавров как прикрытие.

—                        Мавры раньше никогда не были воинственны в это время года. Уже слишком поздно...

—                        Я всё-таки собираюсь расформировать флот и переоснастить его для торговли, — решительно сказал Фердинанд. — Экспедиция в Отранто повлекла огромные расходы.

—                        А я, наверное, подержу корабли Кастилии в боевой готовности ещё какое-то время, — сказала Изабелла.

Она произнесла это мягко, как будто ещё не приняв окончательного решения, не желая спорить с мужем по вопросам политики. Но про себя она решила отдать верховному адмиралу приказ провести небольшие манёвры кастильским флотом поблизости от портов Гранады для демонстрации силы.

Фердинанд пожал плечами:

—                        Это твой флот. Я прекрасно помню, что не я командую им.

Он был в плохом настроении. Изабелла выругала себя за то, что лишний раз раздражала его.

Фердинанд ласково взял её за подбородок и приподнял его, вопросительно заглянув в глаза.

—                        Когда эти глаза затуманиваются, — сказал он, — я всегда думаю, что же ты прячешь от меня?

—                        Ничего, Фердинанд, клянусь честью.

—                        Ну, если ты на самом деле ничего не скрываешь, то мы можем покататься верхом. Нам нужно наверстать упущенное время. — Появление Изабеллы на заседаниях кортесов настолько повысило его популярность, что он решил как можно чаще появляться с ней на публике. — В Сарагосе состоятся заседания кортесов, затем они соберутся в Валенсии. Кроме того, приёмы, бои быков, ужины, аудиенции...

—   Ты вынесешь какие-нибудь оправдательные приговоры во время этих аудиенций? — Она вспомнила о многочисленных трупах на деревенских виселицах.

—   Я всегда их выношу, чтобы о королевской справедливости не забывали. Но миловать слишком много преступников нельзя — это сделает оправдательные приговоры обычным явлением.

—   Не мог бы ты приказать побыстрее хоронить повешенных, Фердинанд?

—   Время, в течение которого они должны висеть, как наглядное предупреждение другим преступникам, определяют местные условия и местные судьи, а вовсе не я.

Расстояние от Барселоны до Сарагосы составляло сто шестьдесят миль, от Сарагосы до Валенсии — двести миль, и от Валенсии до Кастилии — больше трёхсот миль. По всему пути короля и королеву встречали необыкновенно празднично. Но пиры теряли всю свою привлекательность для Изабеллы по мере того, как путь королевской кавалькады подходил к концу, и во время прохождения последних трёхсот миль она уже знала, что для неё теперь небезопасно ездить верхом. Вероятно, было неправильно сохранять своё положение в тайне от Фердинанда, и она чувствовала себя немного виноватой. Хотя он и не завоевал громкого признания своих военных заслуг, она была рада, что он по крайней мере завоевал признание своего народа и что ей удалось ему в этом помочь.

В Кордове она пошутила:

—    Я считаю, что могу отпустить свою лошадь на пастбище до июня, мой сеньор, хотя там она растолстеет, так же как и я.

Фердинанд медленно на пальцах просчитал срок до октября и подумал о сотнях миль, которые она проехала, о множестве публичных мероприятий, которые посетила, ни разу не пожаловавшись.

—    Ты должна была мне всё сказать. Мы могли бы сократить дорогу, и люди бы нас поняли. Они бы страшно обрадовались, — я заметил, они всегда радуются таким новостям. Ох, Изабелла, какая ты у меня глупая...

В июне она родила ещё одну светловолосую с голубыми глазами принцессу. Фердинанд, услышав от лакея, что родилась девочка, удалился в свою личную комнату, потребовал для себя один из редких бокалов вина и медленно пил его в течение часа, пытаясь скрыть своё разочарование. Но вскоре он появился и стал принимать поздравления придворных с вежливой отстранённостью, как и подобает королю.

—                            Нет, — сказал он Изабелле, — наверно, это не твоя вина, что большинство наших детей — девочки. Возможно, Бог в своей мудрости решил так. Если растёт слишком много принцев, то они могут начать сражаться между собой за отцовскую корону, как сыновья Карла Великого, чья огромная империя была разделена. Принцесс же можно выдать замуж за иностранных принцев и получить новых друзей страны.

—                            Он меняется, становится мягче и очень старается простить нас за то, что мы не мужчины, — счастливо шептала Изабелла своей маленькой дочке, которая была очень красива и, кроме того, в такой же степени активна и умна, как бедная маленькая Джоанна была уныла и странна. Кардинал Мендоса, ко всеобщему удовольствию, окрестил девочку Марией, так как это имя носила чуть ли не половина девушек Испании и оно было вторым для множества мужчин. Изабелла предложила это имя в силу своей набожности, и Фердинанд одобрил его.

Ему хотелось бы уехать на север, чтобы спастись от жары андалусского лета. Но доктора не советовали Изабелле отправляться в путешествие сразу после рождения принцессы: роды были трудные, и выздоровление Изабеллы не было таким скорым, как прежде. Видя, как скучает без определённых занятий и даже толстеет Фердинанд, она была готова забыть советы докторов и отправиться с ним вместе на охоту в леса вокруг Мадрида, если бы не постоянные предупреждения маркиза Кадиса о возросшей активности мавров.

—                            Чепуха, — произнёс Фердинанд. — Мавры просто развлекаются.

—                            Когда начнётся война, — отозвалась Изабелла, — она не будет развлечением.

Фердинанд потрепал её за подбородок и улыбнулся. Она всё ещё большую часть времени находилась в постели, на другой стороне комнаты сидела кормилица, нянчившая новорождённую маленькую инфанту.

—    Лежишь в постели, совершенно беспомощна, а мысленно уже готовишься к новым сражениям. Моя дорогая, я думаю, что у тебя лихорадка. — Он поцеловал её лоб, лоб был прохладный. — Нет, лихорадки нет. — Но он всегда с уважением относился к её интуиции, даже когда подшучивал над ней.

—    Меня раздражает необходимость оставаться в постели так долго, — недовольно произнесла Изабелла, — когда происходят важные события.

—    Я считаю, что мы можем ожидать лишь обычных набегов на границе этим летом, — задумчиво сказал Фердинанд, — а когда наступит зима, всё прекратится. Так было последние сотни лет. Почему это должно измениться?

—       Изменения происходят во всём мире.

—       Не так много.

—    Я чувствую, что наши отношения с маврами изменятся.

Он рассмеялся:

—    Ты самое упрямое, нелогичное и привлекательное существо, какое я встречал в жизни!

—    Фердинанд, ты будешь готовить арагонский флот к войне?

—       Теперь я твёрдо убеждён, что у тебя лихорадка...

Фердинанд ознакомился с состоянием дел в их королевствах и был удовлетворён тем, что узнал. Холера отступила;урожай в этом году был хорошим; в стране и вне её пределов был мир; налоги выплачивались вовремя и полностью; дороги стали безопасны для путешествий.

Наконец Изабелла поднялась с постели, худенькая и бледная после повторяющихся кровопусканий.

—    Я хотела бы, чтобы доктора изменили свои методы лечения, — пожаловалась она. — Я всегда чувствую слабость после кровопусканий.

—    Ради бога, Изабелла, как же тогда человек сможет вылечиться?

Он приказал кардиналу Мендосе отслужить мессу в благодарность за её выздоровление в соборе в день Рождества и от всего сердца присоединился в своих молитвах к тем испанцам, которые молились за здоровье королевы. Во время долгого выздоровления Изабеллы его посетила странная мысль, что она может умереть раньше его. Он всегда считал, что уйдёт первый, вероятно в сражении, — эту мысль он воспринимал спокойно. Но риск деторождения, похоже, был сравним с риском гибели в сражении. Он выбросил эти сомнительные мысли из головы, потому что знал, что если будет их анализировать так, как он анализировал в своей жизни всё остальное, то может прийти к выводу об одинаковом мужестве воинов и женщин: если воины в сражении имеют поддержку верных товарищей, то женщина во время рождения ребёнка ведёт свою битву в одиночестве.

— Есть что-то чрезвычайно нелогичное в любом подобном заключении, — пробормотал он и поскорее попытался занять свой ум более приятными мыслями. Придёт весна, они с Изабеллой вновь начнут ездить охотиться в леса, и тогда кастильские розы снова зацветут на её щеках.

Однако, в то время как кардинал Мендоса распевал рождественский гимн, мавры Гранады провели военную операцию, которая удивила даже их самих полным успехом. Они совершили набег на город Захару и захватили его.

Захара была приграничным городом Кастилии и считалась практически неприступной. Она находилась на гранитной горе; дороги, ведущие к ней, были настолько крутыми, что в них были прорублены ступени. Крепость располагалась так высоко, что иногда часовые в башнях могли следить за облаками, проплывающими внизу, под ними. Захара была так неприступна, что иногда, если мужчина пытался флиртовать с девушкой и ничего не мог добиться, то он пожимал плечами: «Ну прямо как Захара!» — и отправлялся на поиски более доступного объекта.

И вот прекрасная неприступная Захара пала. Она была захвачена в день Рождества в результате неожиданного и отважного нападения. Под шум ревущего шторма, под проливным дождём, мавры, вскарабкавшись на мокрые стены, обнаружили отсутствие часовых там, где они должны были находиться: вся крепость праздновала день Рождества.

Глаза Изабеллы вспыхнули яростным зелёным огнём, когда, пришпоривая лошадь, примчался герольд с неожиданными вестями от маркиза Кадиса. Она прижала сжатые в кулаки руки к груди:

—    Это моя вина! Я не сумела сохранить своё наследство. — Изабелла смяла депешу и швырнула в огонь. — Вот так же сгорят все неверные! Так же превратятся в пепел все враги священной веры!

Она быстро ходила по комнате, юбки вздымались, каблучки постукивали по вымощенному плитами полу. В углу рядом с доспехами Фердинанда висели её доспехи. Она подошла к ним, дотронулась и посмотрела на руку.

—    Запылились, — сказала она недовольно. — Фердинанд, как мне стыдно! — Её щёки пылали от гнева.

—       Я должен сказать, что злость тебе очень идёт.

—       Фердинанд!

—    Моя дорогая, я только пошутил. Хотя если это известие послужило тому, чтобы вновь вызвать розы на твоих щеках, то я мог бы собраться с духом и заявить, что потеря Захары не является чем-то таким уж ужасным.

—       Но это ведь так!

Он оставил добродушный тон.

—    Я хочу, чтобы ты успокоилась. Даже от мужчины, если он болен и лежит в постели, нельзя ожидать, чтобы он мог следить за всеми своими делами.

—        Захара — это не просто дела. Это трагедия.

—    Я не пытаюсь уменьшить значение потери Захары, — рассудительно сказал Фердинанд. — Но это уж точно не твоя вина. Никто не мог предвидеть нападения, которое было огромным риском для мавров.

—        Но оно оказалось успешным!..

—    Только потому, что несколько нерадивых часовых набивали себе животы рождественским ужином, вместо того чтобы оставаться на посту. Если бы я смог добраться до них, то преподал бы им хороший урок!..

Гнев Изабеллы несколько утих, она вспомнила, что теперь весь гарнизон Захары находился в застенках мавров. Одним из детских воспоминаний, которого она не могла забыть, были покрытые белыми шрамами запястья Педро де Бобадиллы, отца её подруги Беатрис. Он томился в тюрьме в Гранаде до тех пор, пока за него не был уплачен выкуп.

—                            Ну, они уже получили урок, той же ночью, — сказала она. — Солдаты достаточно наказаны. А что касается их жён, будем молиться Богу, чтобы он утешил их в их позоре.

Фердинанд кивнул:

—                            Да, вся Испания будет молиться.

Но в течение столетий такие молитвы очень редко были услышаны. Любопытно, что некоторые женщины, оказавшись в плену, принимали ислам и достигали высокого положения. Сама султанша Гранады когда-то была христианской пленницей. Она была так красива, что мавры дали ей имя Зоройа, утренняя звезда, и она, бывшая рабыня, стала женой султана, родила ему первого сына, который теперь стал наследником трона неверных.

Немного успокоившись, Изабелла приказала своему секретарю отправить письмо султану с предложением начать переговоры о выкупе пленников: это было обычаем как для христиан, так и для мавров после набегов на границе. Абдулла Хассан, султан, прислал в ответ великолепный свиток, заполненный летящими арабскими буквами, который сам по себе был произведением искусства, с сообщением, что не возражает против обычной процедуры. Но он был стар, капризен и переполнен чувством гордости по поводу неожиданной победы. Он потребовал непомерную сумму.

—                            Я оставлю предателей гнить в тюрьме, но не стану платить такие деньги, чтобы освободить их, — сердито сказал Фердинанд.

—                            Нам будут нужны эти солдаты, — возразила Изабелла, — я выкуплю их всех. Я хотела бы выкупить и всех женщин, но мавры их никогда не возвращают.

—                            Может быть, мы получим женщин обратно весной, — Фердинанд не стал спорить, — если мужья согласятся на их возвращение и если они сами пожелают вернуться.

Он отказался от своих планов весенней охоты, решив, что набеги на приграничные города мавров будут более увлекательным занятием. Фердинанд не воспринимал серьёзно предчувствие Изабеллы, что может начаться длительная и изнуряющая война, которая приведёт к полному поражению одной из сторон. Мечту о войне с маврами большинство испанских кабальеро лелеяло в юности, но с годами отказывалось от неё как от несбыточной.

Трудности завоевания Гранады превосходили все границы воображения. Испанцам потребовалось семь столетий, чтобы отодвинуть границы маврского государства от своих северных провинций до горной линии в Южной Андалусии, где она теперь проходила уже много лет. За время правления Генриха Бессильного была сделана только одна попытка серьёзных военных действий против мавров. Это был эффектный захват Гибралтара, и его осуществил герцог Медина Сидония.

Однако маркиз Кадис не стал ждать весны. Человек сильных страстей, дважды женатый, не имевший детей, по крайней мере законных, с рыцарским характером, который был даже выше обычных требований, предъявляемых рыцарям, чересчур ревностно относившийся к понятию чести, он воспринял захват Захары как личное оскорбление. Захара лежала близко от столицы его владений — города Кадиса, который и дал ему его титул.

Через месяц маркиз прибыл к королю с планом немедленных действий. По словам его разведчиков, сообщил он, один из городов мавров охраняется так же небрежно, как и Захара.

Фердинанд с одобрением кивнул:

—    Нет ничего более полезного в войне, да и во всей деятельности государства, чем эффективная работа секретных агентов. Продолжай.

—    Город Алхама, — заявил маркиз Кадис, — может быть захвачен за один день при наличии удачи и смелости!

Фердинанд недоверчиво уставился на Кадиса. Кадис предлагал рискованное дело. Алхама располагалась в самом центре государства Гранады, в пятидесяти милях от границы с Кастилией. За исключением того, что расстояния в королевстве мавров были короче, план этот напоминал план офицера мавров, предлагающего захватить город Толедо — сердце Кастилии.

—    Если ты и захватишь этот город, ты будешь отрезан и окружён вражескими силами. Что ты станешь делать тогда?

—                      Как «что»? Удерживать его, ваше величество, до тех пор, пока расстояние между нами не будет преодолёно.

Фердинанд покачал головой. Ему не нравились резкие движения в обычной жизни; не нравились они ему и на войне. Он всегда хотел иметь возможность для манёвра.

—                      Я думаю, что ты должен довести свой план до королевы, — сказал он. — По моему мнению, у этого предприятия нет достаточных оснований на успех, чтобы оправдать риск; но решать должна сама королева, так как дело касается её солдат. Что бы она ни решила, твой план делает тебе честь и демонстрирует высочайший уровень воображения. — Фердинанд любезно улыбнулся.

Маркиз Кадис покинул короля, несколько упав духом, убеждённый в том, что его просто вежливо прогнали и что Изабелла мягко, но решительно отвергнет его план.

К его огромному изумлению, Изабелла пришла в восторг от его плана. Она тут же потребовала карту и с энтузиазмом принялась следить по ней, как Кадис указывал глубокие ущелья и тропы высоко в горах, по которым сильное войско могло бы тайно подойти к городу и неожиданно захватить его.

—                      Бог будет способствовать успеху твоего славного замысла, — сказала она, — и возвращайся ко мне с победой, преданный и отважный слуга!

Кадис ушёл от Изабеллы в такой же степени воодушевлённый, в какой он был расстроен, когда уходил от Фердинанда.

—                      Солдат должен заниматься войной так же, как он ест кусок мяса: сначала откусить край, а уж потом проглотить середину, — сказал Фердинанд сердито.

—                      Конечно, это правильный способ, — согласилась Изабелла.

—                      Это единственно возможный способ.

—                      Кадис говорил как поэт, настолько он был воодушевлён своим планом. Но его план одновременно и практичен. Он должен был объяснить тебе всё более тщательно.

—                    Наверное, я просто не дал ему достаточно времени. — Фердинанд рассмеялся. — Актёры в правительстве, а теперь поэты на войне! Я инстинктивно не доверяю таким людям, Изабелла, хотя и не могу сказать, что не восхищаюсь ими. Но не таким способом надо есть мясо и не таким путём захватывать Алхаму...

В феврале маркиз Кадис приступил к реализации своего плана. Прячась днём и передвигаясь ночью, отряд испанцев незамеченным просочился через границу и достиг Алхамы, а затем яростно обрушился на неё. Шпион, который был оставлен для наблюдения за штурмом с соседней высоты, вернулся, проделав в одиночестве опаснейший путь пешком, и сообщил, что Алхама пала. План маркиза Кадиса увенчался полным успехом.

Но немедленно вокруг Алхамы появились войска мавров. Кадис проник глубоко как острие шпаги, но рукоятка её обломилась. Фердинанд ворчал:

—         Теперь он полностью отрезан, как я и говорил. Я предупреждал его, но он не хотел слушать.

—         В этом плане есть перспектива, — сказала Изабелла. — Мы окажем ему поддержку и займём разделяющее нас пространство.

—         Я полагаю, что на этот раз «мы» означает «я», — сказал Фердинанд с мрачным видом. — Кадис шёл налегке; он может продержаться на запасах, которые обнаружил в Алхаме, месяц или в крайнем случае два. Я, конечно, не хочу, чтобы он голодал, но потребуется время, чтобы до него добраться.

Из-за зимнего времени года было трудно набрать солдат, но потихоньку войско собиралось, уступая красноречию Изабеллы и настойчивости Фердинанда.

—         Я хотела бы, чтобы Медина Сидония предложил нам свою помощь, — задумчиво сказала Изабелла.

Фердинанд пренебрежительно хмыкнул:

—         Медина Сидония наслаждается трудностями своего врага. Я говорил тебе, что они до сих пор в глубине души ненавидят друг друга.

—         Это неправильно.

—         Но это факт. Почему ты никогда не смотришь в лицо фактам?

Изабелла пригласила герцогиню Медина Сидония в Кордову.

—       Герцог самый близкий сосед Кадиса, — сказала она, — и может стать его самым близким другом! Какой позор для истинных испанцев стоять в стороне и продолжать личную вражду, когда их соотечественники голодают в Алхаме!

—                       На самом деле я думаю, — ответила герцогиня, — что мой муж ожидает только приглашения от вашего величества, чтобы оказать помощь. Мне известно, как сильно он любит вас, но он очень дорожит своей честью.

—                       Он нисколько не уронит её, сражаясь с маврами.

—                       Герцог уже сражался с маврами прежде, ваше величество, если вашему величеству будет угодно вспомнить его подарок — Гибралтар, сделанный вашему брату Генриху, — немного смущённо добавила герцогиня.

—                       Прикажи этой старой дуре! Ведь она твоя подданная, не так ли? — ворчал Фердинанд.

Было трудно приказывать высокорожденной андалусской даме, и было невозможно жене командовать своим мужем. Изабелла могла только попросить, что она и сделала.

Успокоив свою щепетильную честь, Медина Сидония развил активную деятельность. Он отправил Изабелле письмо, благодаря её за предоставленную возможность снова сражаться с маврами, и обещал немедленно повести своих людей для поддержки его доброго соседа маркиза Кадиса.

—                       Можно подумать, что он только что услышал о положении в Алхаме, — злился Фердинанд. — Я склоняюсь к тому, чтобы поспешить, ускорив свою подготовку, и самому отправиться на помощь Кадису. Я уже почти готов к походу.

Однако, к тому времени когда он был готов, Медина Сидония уже проложил свой собственный путь через территорию Гранады и под гром пушек подошёл к стенам Алхамы. Осаждённые распахнули ворота, и длинная цепочка тяжело груженных вьючных мулов потянулась внутрь с большим количеством оружия и запасов для защитников. Затем для демонстрации взаимного примирения, вызвавшей бурный взрыв радости в войсках, маркиз и герцог публично обнялись. В Алхаме двое бывших врагов похоронили свою древнюю вражду и поклялись быть друзьями всю жизнь, объединившись ради великой общей цели. Никто не мог сомневаться в искренности этого воссоединения, потому что военная обстановка придавала благоговейную торжественность их встрече, — город всё ещё был окружён милями враждебной страны.

Фердинанд, услышав об успехе войска Медины Сидония, развернул свою колонну и направился обратно в Кордову. Изабелла с радостью встретила его.

—    Я не сомневаюсь, что Медине Сидония было бы гораздо труднее достичь своей цели, если бы ты не следовал за ним с такой сильной армией.

—   В очередной раз победа ускользнула от мужа, и все военные почести достались другим.

—    Если ты хоть на миг вообразила, что я завидую твоим буйным андалусским подданным, то не думай, я вовсе не испытываю зависти! Правда, я бы хотел, чтобы они соизволили координировать свои военные действия с королём.

Оставив в Алхаме сильный гарнизон и достаточно продовольствия, герцог и маркиз вернулись в Кордову в сопровождении такого маленького эскорта, что люди говорили, что их, должно быть, сопровождали ангелы-хранители. Население, которое приветствовало их, объяснило благополучное возвращение из земли неверных романтическим везением коренных жителей андалусского приграничья. Но чувствительный нос Фердинанда уловил перемену политического ветра с юга. Он не мог понять, в чём дело: мавры оказались на удивление пассивными.

Кадис и Мендоса предстали перед своими монархами, которые по-королевски поздравили их: маркиз и герцог получили приглашение сидеть в присутствии их правителей.

Несмотря на отрицание Фердинандом своей зависти, Изабелла знала, что это не так. Герои Алхамы хотели вернуться в свои имения, чтобы какое-то время отдохнуть, но если они это сделают, то — Изабелла это точно знала — в королевском доме воцарится печаль.

—  В вашем плане, сеньор маркиз, был ещё один важный момент, — приветливо обратилась она к Кадису. — Покорение районов, расположенных между Алхамой и Кастилией. Какой город должен быть первым?

Кадис сразу же ответил:

—                         Лойа, ваше величество.

Изабелла взглянула на герцога.

—                         Без сомнения, Лойа, — подтвердил Медина Сидония. — Но для этого необходимы тяжёлые орудия. Стены массивные и очень высокие и сильный гарнизон. Мавры в Лойа никогда не спят.

—                         Пушек у нас в изобилии, — сказал Фердинанд.

Медина Сидония продолжал:

—                          Состояние дорог плохое. Будет трудно перевозить орудия без интенсивного строительства дорог, а это ликвидирует преимущество внезапной атаки.

—                          Я не думаю, что потребуются тяжёлые орудия. Мне почему-то кажется, — сказал Фердинанд, бросая искоса взгляд на Изабеллу, — что не всё благополучно в руководстве мавров. Нисколько не умаляя ваших успехов, мои гранды, я думаю, что мы должны штурмовать Лойу немедленно: вероятно, существует веская причина, почему тысячи мужчин смогли пройти пятьдесят миль по территории врага, и не один, а два раза, почти не вступая в сражения.

—                          Король сам поведёт вас, — сказала Изабелла. — И всё же, мой дорогой, — она повернулась к Фердинанду, — ты уверен, что это действительно разумно — отправляться без орудий?

—                         Я ненавижу неоправданный риск. Я издал закон против азартных игр и осмелюсь заявить, что я единственный мужчина в Испании, кто всё ещё подчиняется этому закону. Я хорошо знаю важность артиллерии, которую с успехом использовал против французов. Но я убеждён, что в Гранаде происходят какие-то события, которые делают мавров недостаточно бдительными.

—                         Нам просто сопутствует поразительная удача, — признал Медина Сидония.

—                         Захват Лойи будет ещё одной удачей, — отозвался маркиз.

Фердинанд возглавил поход в Лойу, но либо интуиция его обманула, либо что-то в Гранаде успело измениться — в Лойе мавры были настороже. Пушечный огонь встретил испанские войска уже на подходе к городу, в результате чего они понесли большие потери. Затем мавры организовали вылазку и дали сражение. Фердинанд в ярости от своего постоянного невезения и своей ошибки при подготовке к походу был во главе испанской армии. Корона на его шлеме и украшенные золотом доспехи выдавали в нём короля. Постепенно его окружили вопящие мавры, жаждущие богатого выкупа. Меч Фердинанда крушил врагов и мелькал как молния в куче нападающих. Кадис и Медина Сидония ошеломлённо взирали на новое для них зрелище, как это делал раньше Андрес де Кабрера, который сам был фехтовальщик сильный и умелый. Если бы Фердинанд погиб в этот момент, то он умер бы счастливым...

Он действительно был близок к гибели, так как число мавров не убывало. Видя его окружённым и зная, что он не отступит, маркиз Кадис с несколькими кабальеро пробились к нему. Они не могли видеть его лица, но сквозь стальное забрало слышали, как он сыпал проклятиями. Он не хотел, чтобы его спасали.

...Фердинанд был потрясён, узнав, насколько после этого сражения он стал уважаем андалусцами, несмотря на то что испанцы вынуждены были отступить: поход на Лойу оказался неудачным.

— Мы будем с вами, ваше величество, в любое время, как только вы скомандуете, — заявили Кадис и Медина Сидония.


Природа и война вступили в зимний период отдыха, но жизнь монархов Испании была заполнена больше, чем всегда. Причём не только военными приготовлениями в ожидании весны, но и разнообразными административными делами, как внутренними, так и внешними.

...Чтобы ускорить свою международную переписку, Изабелла выучилась говорить и писать по-латыни — поступок, удививший её секретаря, Пулгара, и внушивший благоговейное уважение андалусским вельможам.

Повсюду в Испании народ благословлял короля и королеву.

— Дьявол послал нам Генриха Бессильного, — говорили люди. — А сам Господь Бог — Изабеллу и Фердинанда.

Глава 27


Неудача при Лойе постоянно мучила Фердинанда. Он не мог успокоиться, не найдя ответы на все вопросы. Поражение казалось нелогичным, а он ненавидел нелогичность.

Изабелла объясняла эту неудачу превратностями войны. Она превозносила его храбрость — об этом говорили все. Она подробно останавливалась на его заслуге перед Испанией — ведь ему удалось помирить Кадиса и Медину Сидония, и, кроме того, он завоевал их глубокую личную преданность, что не так просто получить от южан.

—                       Всё это так, Изабелла, и я люблю тебя за то, что ты всё это говоришь. Но я всё равно считаю, что что-то было не в порядке, по крайней мере какое-то время, у мавров.

—                       Пожалуйста, не рискуй больше так в сражениях, Фердинанд.

—                        Изабелла! Я ещё не так стар, несмотря на это. — Он рассмеялся, проведя рукой по начавшей лысеть голове. — Лоб как у профессора в Саламанке, не так ли? — Одним из его лучших качеств было полное отсутствие тщеславия. — Может быть, я должен вести себя так: сесть на толстую кобылу и оставаться в тылу во время сражений?

—                       Короли так и поступают, и никто не называет их трусами. Ты уже давно завоевал себе имя храброго воина.

—                       Изабелла, я умру.

—                       Тогда и я тоже.

—                       Правда, моя дорогая, я был в ярости во время той битвы и не особенно думал о том, что может случиться.

—                       Но мне не всё равно.

—    Теперь, конечно, я благодарен Кадису за то, что он пришёл мне на помощь, хотя в то время испытывал унижение.

—    Кадис и другие, Фердинанд! Потребовалось несколько десятков храбрых кабальеро, чтобы отбить тебя у мавров, с которыми ты сражался в одиночку. Пожалуйста, будь более осторожен, дорогой мой. Мне не хочется оставаться вдовой.

—        Да, конечно. — И Фердинанд снова думал о Лойе.

Политическое чутьё не обманывало Фердинанда.

Действительно, не всё было ладно у мавров, замешательство проникло в их ряды. Произошли дворцовые перемены, и они в течение нескольких недель разрешили все вопросы в столице Гранады.

Старый султан Абдулла Хассан влюбился в юную прелестную наложницу и женился на ней. Зоройа, утренняя звезда, чья красота потускнела с годами, бешено ревновала. Сын Зоройи, нетерпеливо жаждавший власти, вместе со своей матерью составил заговор против отца-султана.

—    Ты видишь всё зло многожёнства? — спросил Фердинанд, когда эти новости дошли до Кастилии.

—    Конечно, вижу, — отозвалась Изабелла, хотя она в отличие от него не шутила.

Зоройа и её сын Абдулла, наследный принц, заручились значительной поддержкой. Во дворце вспыхнуло сражение, которое вылилось и на улицы. Закончилось оно перемирием, но обоюдная ненависть осталась.

Не желая расставаться со своей новой юной женой, Абдулла Хассан покинул столицу, удалившись в Малагу, на средиземноморское побережье. Юный Абдулла был тут же провозглашён султаном города Гранады — в то время как Абдулла Хассан оставался султаном всей остальной территории мавров. Таким образом, королевство мавров разделилось на два, так же, как и Кастилия во времена Генриха Бессильного.

—    Это великолепная новость для всего христианского мира, Изабелла!

Изабелла возблагодарила Бога не только за ослабление врагов Испании, но также и за Фердинанда, который теперь увидел, как несогласие в семейной жизни могло влиять на положение всего государства. Хотя сейчас она уже не так беспокоилась, как прежде. Уже в течение долгого времени его поведение можно было назвать образцовым. Они работали, отдыхали, составляли планы на будущее. Она была уверена в его любви, и мучительные видения соперниц ушли в прошлое. Иногда она даже немного радовалась тому, что он лысеет, так как, каким бы привлекательным он ни оставался в её глазах, она полагала, что другие женщины уже не сочтут его таким неотразимым, каким он был в свои двадцать лет. Но затем она вспоминала, что внешность короля не имеет значения. Он может быть беззубым, уродливым и старым, но всё это не имело никакого значения, потому что он — король. И когда она вспоминала всё это, то касалась своего креста и молила Бога, чтобы Он хранил Фердинанда от чар прелестниц так же, как и от меча и пули.

Мысли Изабеллы были сосредоточены на способах продолжения войны с маврами; мысли Фердинанда — на расходах, связанных с ней. Неожиданная помощь опять пришла от церкви. Папа Сикст отправил в Испанию корабль с великолепным подарком — не займом, а подарком в сто тысяч золотых дукатов. Но папский легат, доставивший золото, принёс нечто, вызвавшее у Фердинанда крайнее раздражение: письмо от папы, в котором он в резких выражениях выступал против инквизиции.

«Много крещёных евреев города Севильи обращаются к нашему двору, — писал святой отец, — и жалуются, что ваши инквизиторы не воспринимают искренность их обращения в христианство и угрожают им, как тайным евреям, в результате чего эти новообращённые, которых нужно радостно приветствовать, боятся за свою жизнь и покидают свои дома и свою страну». В Риме, сообщал папа, он будет предоставлять им убежище до тех пор, пока испанские монархи не изменят не своё усердие в борьбе за веру, а безрассудную поспешность в действиях инквизиторов в Севилье.

Инквизиция в Севилье была особой заботой Фердинанда с момента её учреждения. Он жаждал распространить её и на другие города.

— Именно тогда, когда её действия стали приносить доход, должно было прийти это письмо, — ворчал он, обращаясь к Изабелле. — Временная военная мера более чем необходима сейчас, когда война перешла в хроническую стадию. Но высший авторитет в христианском мире осудил её! — Фердинанд обнаружил, что не знает, как поступить.

Он собирался распространять инквизицию легально и последовательно, но знал, что должен осторожно разговаривать с Изабеллой по этому делу, которое она всегда считала неприятным.

—                       За последнюю пару лет происходит рост преступности.

—                        Боюсь, что так всегда бывает во время войны.

—                        Слишком много людей из Санта Хермандад стали теперь солдатами.

—                        Нам необходимы солдаты всё в большем и большем количестве.

—                        Но они пренебрегают своими обязанностями.

Изабелла вздохнула.

—                        Я подумал, что во многих случаях люди из Санта Хермандад всё равно не осуществляют правосудия. Хозяева больших имений часто находятся в вассальной зависимости от аббатов, епископов и других священнослужителей. Разве в таких местах преступность не может быть более эффективно остановлена с помощью инквизиторов, чем людей из Санта Хермандад, которые часто отсутствуют?

—                        Я полагаю, что если поместье является церковным леном, то инквизиция может вершить правосудие лишь в случае ереси.

—                        То, что справедливо для одного места, может стать таким же и для другого, не так ли?

—                        Мне никогда не нравилась инквизиция в Севилье, так же как и кардиналу Мендосе.

—                         Нет, подожди минутку, и давай не будем ссориться. Инквизиция в Севилье не претендует на расширение своих полномочий. Я просто предлагаю попросить её представителей взять на себя определённые дополнительные обязанности в отношении преступлений, совершающихся в церковных ленах, — убийств, двоежёнства, изнасилований, поджогов, краж, ворожбы, изготовления любовного зелья и прочего. Да и множество гражданских дел, которые в настоящее время разбираются судом Хермандада, очень часто решаются медленно, потому что люди из Хермандада не могут одновременно состоять в армии и заниматься своими местными делами.

Это был вполне обоснованный аргумент, и Фердинанд заметил, что Изабелла заколебалась. Он постарался этим воспользоваться.

—                        Я, конечно, знаю, что ты не любишь шпионов, — сказал он. — Но шпион — это просто неприятное слово. Лучше пользоваться словом «агент». Доверенные агенты государству необходимы. У Англии есть своя Звёздная палата, Людовик французский славится сетью своих секретных агентов. Разве методы инквизиции сильно отличаются от тех, которыми пользуются наши уважаемые заграничные кузены?

Изабелла медлила. Лены церкви были велики. Он просил её принять очень важное решение...

—                        Я не могу отказать тебе в логике, Фердинанд, но в глубине своего сердца я чувствую в этом ростки будущих неприятностей.

—                        Никто не может знать будущего, — сказал Фердинанд, — со временем обязательно возникнут новые неприятности.

—                        Ты позволишь мне самой назначить человека на должность главного инквизитора?

Фердинанд понял, что победил, и расплылся в улыбке.

—                        Моя дорогая, конечно! Невзирая на то, каким бы мягким по характеру он ни оказался.

—                        Я хочу, чтобы на этом месте оказался не мягкий по характеру, а справедливый, бесстрашный, трудолюбивый, обладающий широким кругозором человек. Я знаю такого человека, но он так давно удалился от мира, что, вероятно, отвергнет моё предложение. Он был учителем во времена моего детства в Аревало.

—                        Назначай кого хочешь, моя дорогая.

Изабелла послала за братом Томасом де Торквемадой, находившемся в монастыре Санта Круз в Сеговии. Ему было уже шестьдесят четыре года. Получив послание королевы, он босиком прошёл двести тридцать миль от Сеговии до Кордовы. Выстирав свою одежду и залатав её, он предстал перед монархами.

—                        Ты посылала за мной, моя принцесса?

Фердинанда было нелегко заставить испытать благоговейный трепет: Торквемада обладал внешностью римского императора, а ноги у него были босы, как у нищего. Даже в Кастилии, стране камней и святых, Фердинанд никогда не встречал такое внешнее величие в сочетании с полным пренебрежением к самому себе. Хотя Торквемада вовсе не пытался демонстрировать свою святость. Он не был одет в декоративные лохмотья, задубевшая кожа подошв его ног была чиста; казалось, он действительно старается выглядеть как можно лучше. Удивительным было для Фердинанда услышать, как к королеве обращаются «моя принцесса», как будто она была маленькой девочкой.

«Этот человек не будет взимать слишком много штрафов, — думал Фердинанд, глядя на него, — но те, которые взыщет, растащить не позволит. Это самый неподкупный человек из тех, которых я когда-либо видел».

Изабелла сообщила своему старому учителю, что хотела бы предложить ему только что учреждённый пост: великого инквизитора Испании.

—          Боюсь, что тебя не будут любить, — честно призналась она, — потому что король и я из-за быстрого роста преступлений во время войны добавим и несколько чисто гражданских дел к твоей юрисдикции. Вероятно, некоторые нарушители закона, которые приняли бы наказание из рук обычных судей без жалоб, будут протестовать против того, что подобные дела рассматриваются церковным судом. Но так или иначе, преступности должен быть положен конец.

—          Судьи никогда не бывают любимы, брат Томас, — добавил Фердинанд.

—         Мне совершенно безразлично, что весь мир думает обо мне, — отозвался Торквемада, — до тех пор, пока я выполняю свои обязанности.

К удивлению Изабеллы, действия Торквемады оказались вовсе не так уж непопулярны. Люди в тех районах, которые не могли быть отнесены к церковным ленам, часто просили создать инквизицию в их городах, но Торквемада отказывал им. Как и Санта Хермандад, как и введение военного положения, это могло бы дать им общественное спокойствие в трудное время. Конечно, в тех местах, где действовала инквизиция, она иногда устраивала эффектные сожжения нераскаявшихся еретиков, подобно немцам, в стране которых, по словам германского посла, произошло прискорбное событие — массовое появление ведьм, потребовавшее поджарить тридцать тысяч этих созданий дьявола, цифра, которую Фердинанд, зная любовь немцев к преувеличению, мысленно тут же уменьшил вдвое. Изабелла в своём указе, который был занесён в исторические хроники, потребовала производить удушение жертвы перед сожжением — событие, равнозначное тому, что рога у быков подрезались перед корридой.

— Твоя боязнь будущего, — как-то раз сказал Фердинанд Изабелле, — заглядывает в очень далёкое будущее.

Вскоре папа Сикст умер, а новый папа сразу же погрузился в итальянские проблемы: конфликты ожесточённо боровшихся между собой группировок, возглавляемых местными правителями. В связи с этим Рим потерял из виду новорождённую испанскую инквизицию среди более важных текущих событий.

Результат войны с маврами принёс Фердинанду небольшой источник удовлетворения. Он в значительной степени избавлял его от стыда, испытываемого после поражения под Лойей. Тем более что, как оказалось, неукротимый маркиз Кадис тоже мог терпеть неудачи в битвах.

Большая долина лежала посреди гор к северу от Малаги. Она была великолепно обработана маврами, богата зерновыми полями, виноградниками, скотом, процветающими маленькими городками. В эту долину маркиз Кадис и привёл свой отряд в поисках богатой добычи, предвкушая лёгкую победу. Его рыцари и солдаты были в праздничном настроении и распевали весёлые песни во время марша.

Мавры, спрятавшиеся на холмах, там, где долина сужалась, устремились с обеих сторон вниз в темноте, когда испанцы расположились на ночлег. Сам Кадис едва сумел спастись бегством. Пятьсот испанских солдат были схвачены и обращены в рабство. Двести испанских рыцарей были закованы и брошены в застенки Малаги в ожидании выкупа. Изабелла неохотно согласилась с тем, что выкуп такого большого числа знатных кабальеро может подождать, потому что старый Абдулла Хассан, на чьей территории это произошло, потребовал немыслимую сумму за их освобождение.

—          Не по-рыцарски и непорядочно, это поступок старого негодяя! — кипел Фердинанд. — Либо он чересчур богат и не нуждается в деньгах, либо, наоборот, очень беден и надеется, что мы согласимся с его требованиями.

Изабелла покачала головой; её лицо было печально и обеспокоенно.

—          Ни то, ни другое, Фердинанд. Он просто не хочет, чтобы Испания получила обратно своих воинов. Он знает, так же как и я, что между нами и маврами началась война на уничтожение.

—          Но короли всегда выкупали своих воинов, по крайней мере титулованных.

—          Но не в таких войнах, как эти.

—          Это война такая же, как и любая другая, — недоверчиво сказал Фердинанд.

Но мало-помалу ему пришлось поверить в то, что характер войны меняется. Он, наконец, уступил просьбе Изабеллы предоставить ей хотя бы несколько кораблей, чтобы усилить кастильский флот, который начал блокаду всего побережья Гранады. После того как верховный адмирал Кастилии захватил несколько богатых трофеев, Фердинанд отправил ему ещё несколько кораблей из Арагона. Но на суше он продолжал традиционную тактику приграничной войны: грабительские набеги, часто сам возглавляя их.

Один из таких набегов, которым, к сожалению Фердинанда, командовал не он сам, закончился блестящим успехом. В небольшом столкновении лошадь одного из предводителей мавров, имевшего на удивление светлый цвет кожи, была убита. Когда лошадь упала, мавр вскочил на ноги и продолжал сражаться. Он был немедленно окружён кольцом испанских пехотинцев, но сдаваться не собирался. Однако врагов было слишком много, и в конце концов мавр выкрикнул своё имя и сдался в плен простому солдату по имени Мартин Хуртадо. Этим храбрым светлокожим мавром оказался Абдулла, юный эмир города Гранада. Он отправился на битву, горя желанием завоевать славу и известность, а в результате был пленён бывшим крестьянином.

Солдат отвёл пленника к капитану, капитан, в свою очередь, к королю, который, узнав о происшедшем, сказал:

—                     Изабелла! Тебе почти удалось убедить меня в том, что ты разбираешься в войнах лучше мужчин.

—                     Моли Бога, чтобы подобные чудеса продолжались и в будущем, — ответила Изабелла.

Воспользовавшись всеобщим смятением мавров после пленения одного из эмиров, маркиз Кадис начал дерзкое до абсурдности наступление на Захару. Ему удалось захватить город среди бела дня, не потеряв ни одного солдата.

—                     Ну, Изабелла?

Она была вне себя от радости: Алхама больше не была в изоляции, и, вероятно, её можно будет удерживать и дальше.

—                     Чудеса продолжаются! — пробормотала она.

—                     Возможно. Или это просто доказывает то, что, откусывая края, мы в конце концов доберёмся и до самой сердцевины.

—                     Или то, что Захара, как добродетельная женщина, однажды лишившись невинности, стала лёгкой добычей.

—                     Ни за что не позволяй Кадису слышать эти слова.

—                      Я благодарю Бога за эти победы. Не имеет никакого значения, благодаря какой теории они одержаны.

—                     Моя дорогая, война почти закончена.

—                     Я надеюсь на это.

Монархи созвали кортесы, чтобы принять решение о судьбе эмира: освободить за выкуп или удерживать в плену. До того как кортесы собрались, Фердинанд отправил герольда к Абдулле Хассану, угрожая убить молодого человека, если все двести рыцарей, всё ещё удерживаемых в Малаге, не будут освобождены. У Абдулла Хассана не было причины любить своего сына, который восстал против него, но он не хотел и видеть его мёртвым, а репутацию Фердинанда он знал. Все испанские рыцари были освобождены.

—                     Ну, Изабелла?

—                      Неужели ты и в самом деле казнил бы его, Фердинанд? Его мать была когда-то христианкой. Его тоже можно было бы обратить в христианство.

Фердинанд от всей души расхохотался...

Во Франции внезапно умер король Людовик. И эта смерть нарушила равновесие в Европе.

—    Так как война с маврами уже почти закончена, — сказал Фердинанд, — мне предоставляется прекрасная возможность вернуться в Арагон и совершить набег на Руссильон и Сердан: эти два города Людовик украл у моего отца.

Изабеллу испугало, что он хочет разделить армию для приграничной войны с христианами, в то время как борьба с неверными ещё и не приблизилась к окончательной победе.

—    Мы не можем сейчас позволить себе воевать с Францией.

—       Это не война, просто обычный набег.

—    Но он приведёт к войне, и это коснётся всей Испании. Ты нужен здесь в войне с маврами.

—       Ерунда! Война идёт к концу.

—       Я боюсь, Фердинанд.

—     Ты боишься? Да если мы не одержим больше ни одной победы в войне с маврами, мы всё равно сделали больше, чем все другие испанские монархи.

—       Фердинанд, ты мне нужен здесь!

—       Зачем?

—       Иногда жене нужно, чтобы муж был рядом с ней.

—       В чём дело, о чём ты говоришь?

Она взглянула на него. Раньше он бы уже давно всё понял.

—     Я останусь здесь до тех пор, пока кортесы не решат судьбу Абдуллы, — сказал он. — Мне хотелось бы быть на месте, чтобы дать им необходимый совет.

—    У нас будет ещё один принц или принцесса. — Она была вынуждена объяснить.

—    Для этого я тебе вовсе не нужен. Кроме того, это уже в пятый раз, не так ли? И по всей вероятности, это будет ещё одна девочка.

Внезапно её охватила ярость; в огромных глазах засверкал зелёный огонь.

—       Богородица тоже была женщиной!

—    Я считаю это замечание неуместным, — чопорно возразил он, — и совершенно неподобающим.

—    Возможно, но это правда, — произнесла она, понижая голос.

Приступ гнева миновал, но на сердце осталась тяжесть, давил крест. Она оставалась прикованной к постели несколько месяцев после всех последних родов, и ей хотелось бы, чтобы Фердинанд не забывал об этом так быстро.

—                       Я понимаю, что ты — король и тебе приходится думать о слишком многом, — сказала Изабелла, но он не принял предложения о перемирии, которое она сделала, желая загладить свой приступ ярости. Она улыбнулась. — Если ты ненадолго останешься, чтобы посодействовать работе кортесов, а затем достаточно быстро завоюешь Руссильон и Сердан, то я думаю, что ты вернёшься вовремя.

Его поведение слегка изменилось, но было слишком дипломатичным: в нём не чувствовалось теплоты. Изабелла видела, что Фердинанду что-то от неё нужно.

—                       Естественно, — произнёс он приятным голосом, — мне хотелось бы быть с тобой рядом. Однако, — она знала, что дальше последует требование — она хорошо знала мужа! — ты согласна, что Руссильон и Сердан должны быть захвачены. Мне потребуются деньги и войска. Нет, постой, не выражай неудовольствия. Мне не нужны деньги Кастилии, я могу достать их и в Арагоне. Но если включить нескольких кастильских рыцарей в моё войско, то это значительно ускорило бы победу. И тогда я смог бы быстро вернуться и быть рядом с тобой, чтобы приветствовать новорождённого.

—                       Фердинанд, но нельзя забирать людей из войска, занятого войной с маврами. — Было ужасно, что он использует их ещё не родившегося ребёнка в качестве политического орудия, чтобы отвлечь её воинов на приграничный набег, который — и он об этом знал — она не одобряла. Это выдавало в нём арагонского торговца, от чего её гордая кастильская натура инстинктивно отказывалась, и это не было слишком хорошо с его стороны. Но она не стала его просить. Она, просившая пушки со стен замков радистраны, не могла просить о чём-то для себя.

Ежедневно он продолжал на неё давить, и каждый день она отказывалась выполнить его просьбу. Им становилось всё труднее разговаривать друг с другом. Мелкое недоразумение, возникшее из-за политических разногласий, постепенно перешло в большую личную ссору.

Все почувствовали, что король и королева не ладят. Подавленное настроение воцарилось при дворе. Вельможи ходили на цыпочках в их присутствии, словно передвигаясь по горячим углям, и тщательно следили за своей речью, всячески избегая упоминания о войне. Военное планирование остановилось. Дворцовый врач, видя напряжённость в отношениях между монархами, выписал бы питье королю, чтобы успокоить его злые, раздражённые глаза, и капли королеве, чтобы укрепить её силы, так как её щёки совсем побледнели, но к нему не обращались за советом, а сам он не осмеливался предложить свою помощь. На кухне дворца повара жаловались, что их величества ничего не едят, и грустно размышляли, что стало тому причиной.

Беатрис де Бобадилла сказала мужу:

—        Моё сердце разрывается, я могу обнять её и утешить, но я уже давно поняла, что не должна критиковать это жестокое холодное существо, за которое она вышла замуж.

—         Тихо, — прошептал маркиз де Мойа. — Не говори об этом так громко вслух. Хотя король действительно не прав, начиная войну с французами, не закончив её с маврами.

—        Я бы задушила его!

—         В конце концов она всё сделает по-своему. Она всегда добивается того, чего хочет.

—        В этот раз я не уверена... — сказала Беатрис.

Фердинанд немного задержался, чтобы обратиться к кортесам. Они долгое время обсуждали судьбу пленного Абдуллы. Некоторые из депутатов выступали за его жизнь, другие предлагали назначить огромный выкуп.

Решение, предложенное Фердинандом, было очень хитрым и в высшей степени неожиданным. «Давайте освободим юного эмира, — сказал он, — без всякого выкупа. Давайте позволим ему вернуться в Гранаду, где он будет править, как и прежде. Но прежде пусть он примет присягу на верность испанским монархам, и управляет своим городом, как любой другой вассал, поклявшись именем Христа или пророка (Фердинанд принимал любую клятву) никогда не обнажать оружия против Испании. Таким образом, султан Абдулла не сможет быть ни хорошим мавром, ни хорошим христианином, что очень выгодно для нас, потому что действия наших врагов будут скованы. Замешательство и разногласия воцарятся в мире мавров, и, когда придёт время, всё государство мавров, раздираемое внутренними противоречиями, падёт к нашим ногам!»

А для того чтобы у Абдуллы не возникло желания вновь начать войну, Фердинанд предложил оставить его маленького сына, которого тот обожал, в качестве заложника, чья жизнь станет расплатой в тот самый момент, когда Абдулла нарушит условия своего освобождения.

Кортесы подавляющим большинством одобрили предложение Фердинанда. Абдулла, у которого не было выбора, подписал унизительный договор, по условиям которого он получал свободу, принёс вассальную присягу и со слезами оставил у испанцев маленького ясноглазого мальчика, своего сына. Абдулла Хассан, его отец, и всё остальное государство мавров продолжили войну.

Вскоре после этого Изабелла объявила, что Фердинанд отправляется в Арагон, чтобы заняться делом, которое находится в критической стадии после смерти короля Людовика, и решение которого требует присутствия его величества. Она заявила, что пребывание короля в Кастилии было продолжительным, плодотворным для всей нации и невероятно полезным в войне с маврами, поэтому и в его родном Арагоне он может оставаться довольно продолжительное время. Она уверена, завершала Изабелла своё заявление, что, пока он будет отсутствовать, все кастильцы будут молиться за быстрейшее окончание его миссии и с радостью будут приветствовать его возвращение.

Фердинанд отбыл в окружении эскорта, состоявшего целиком из арагонцев. Королева и несколько её фрейлин провожали его. Во время расставания он был молчалив. Затем произнёс короткую прощальную речь: как будто читая свиток, сказал о том, что целует её руки и ноги и заверил в своём высоком уважении, — затем повернул своего коня, пришпорил его и ускакал вместе с эскортом...

Изабелла собрала военный совет. Присутствовали все её верные воины-кастильцы: маркиз Кадис, герцог Медина Сидония, Гонсалво де Кордова, великий магистр рыцарей Сантьяго, верховный адмирал, — мужчины, которые любили её и были ей многим обязаны. С отъездом Фердинанда её поведение изменилось: она снова стала решительной, охваченной желанием продолжать войну, потому что эта война стала причиной её ссоры с Фердинандом. Она ненавидела войну, но так как не умела ненавидеть абстрактно, то просто стала ещё больше ненавидеть мавров. Никогда прежде в ней так сильно не пылал огонь желания полностью сокрушить государство неверных.

Генералам было трудно выполнять стремительные приказы; должны быть закуплены новые пушки, дороги необходимо реконструировать, войска должны быть набраны, начато производство пороха, мраморные ядра для орудий должны быть отшлифованы, шрапнель из звеньев цепей должна быть изготовлена. Всё это будет чрезвычайно эффективно для борьбы с вражеским войском: с помощью этих новинок мавров просто разнесёт на куски — пусть её генералы посмотрят на это! Они кивали, поражаясь ей! Изабелла часто председательствовала на военном совете после смотра войск. И генералы уже привыкли видеть её такой.

Её собственное состояние вызывало в ней мысли о больных, раненых, о тех страданиях, которые всегда приносила война. Почему никто никогда прежде не пытался облегчить участь раненных на поле битвы?

Она послала за своим придворным врачом, который подумал, что, вероятно, ей требуется кровопускание: её деятельность в последние дни была слишком лихорадочной. У его помощника были наготове нож и маленькое бронзовое блюдо. Но Изабелла сказала:

—    Я хочу, чтобы ты организовал работу госпиталей, следующих за армией, — собрал в них аптекарей, искусных в деле врачевания ран.

—   Ваше величество, — запротестовал врач, — госпитали представляют собой большие прочные здания, их невозможно перевозить.

—      Но шатры можно перевозить, сеньор доктор. Почему же нельзя устроить госпитали в шатрах. Готовьте шатры и собирайте их по мере продвижения армии. Множество храбрецов не будут терпеть лишние муки, и их так нужные Испании жизни могут быть спасены. Проследите за этим.

—                     Это полный отход от традиционных медицинских процедур, — напряжённо произнёс врач.

—                     Я уверена, что мой собственный придворный врач сможет разрешить все вопросы. — Глаза Изабеллы были суровы. — Или ты предлагаешь мне назначить кого-то другого?

Врач не стаз уточнять, имела ли королева в виду кого-то другого в качестве главного придворного врача или кого-то другого для реализации её совершенно новой идеи передвижного госпиталя. Его должность была выгодной и почётной, и он вовсе не хотел её потерять.

—                      Я уверен, что смогу справиться с этим новым и в высшей степени гуманным предприятием самостоятельно, — отозвался он. — Шатры, лёгкие повозки для перевозки инструментов, лекарств и носилок, несколько десятков крепких молодых аптекарей, которые могли бы справиться с носилками и сохранять спокойствие под огнём... Ваше величество, солдаты будут молиться за вас!


По мере того как Изабелла управляла своим королевством без Фердинанда, даже не получая от него никаких известий, всему миру стало казаться, что королеве Кастилии понравилось быть воином. Но однажды, разговаривая с Беатрис де Бобадиллой о новой дороге в горах, которая строилась для перевозки тяжёлых орудий, Изабелла остановилась посреди фразы и после некоторого молчания сказала:

— Он даже не попросил меня воздерживаться от верховой езды, хотя всегда так делал прежде. — Затем она закончила прерванную фразу о горной дороге и продолжила обсуждение связанных с ней проблем.

Глава 28


Из Таразоны, где собрались кортесы Арагона, Фердинанд написал подробное письмо Изабелле и выбрал Франсиско де Вальдеса в качестве герольда как наиболее подходящего человека, чтобы произвести на неё благоприятное впечатление. Она всегда благоволила к Вальдесу с того времени, когда он был простым пажом при дворе и она помогла ему пересечь границу и избежать гнева Генриха и его неестественных склонностей. В послании Фердинанда умело сочетались вопросы дипломатии и личной жизни. Хотя письмо было адресовано жене и начиналось словами «Моя сеньора», было явно рассчитано, что её генералы тоже его прочтут и оно окажет на них влияние.

Фердинанд признавался, что у него возникли некоторые трудности с парламентом: кортесы решительно отказались выделить деньги для набега на французские города. «Но у меня нет никакого сомнения, — писал он, — что если бы ты была здесь и обратилась к ним, то поколебала бы их уверенность и сделала бы возможным это предприятие, которое я считаю жизненно важным для интересов наших двух государств». Понимая, что Изабелла не может лично появиться перед кортесами, Фердинанд предлагал отправить им послание, «чтобы они смогли убедиться, что наши умы и наши сердца едины, в чём состоит сила нашего великого и единого королевства Испании». Неоценимой помощью было бы, писал он дальше, если бы генералы-кастильцы одобрили его действия против французов и порекомендовали бы выделение значительных средств для этих действий кортесами Кастилии. «Спешу добавить, что деньги вовсе не надо будет выделять. Простого обещания достаточно, чтобы изменить упрямое сопротивление моих вассалов». Таким образом, Фердинанд предлагал совершить небольшой парламентский манёвр. Запрашивая кастильские кортесы по поводу денег, дать им понять, что положительное голосование не будет стоить ни мараведи: оно окажется простым выражением доверия с целью изменить мнение кортесов в Арагоне.

Прочитав письмо до конца, Изабелла вздохнула. Так влиять на кастильцев было нельзя. Такой подход только ожесточит кортесы, так как он возмутит их гордость, сведя торжественное парламентское обещание к пустому жесту.

«Фердинанд никогда не поймёт кастильцев, — подумала она. — Возможно, потому, что я сама родилась в Кастилии, он никогда не сможет понять и меня».

Изабелла тщательно заботилась о своём здоровье после отъезда Фердинанда. Совсем недавно она стала отдыхать несколько часов в день и уже в течение нескольких месяцев пользовалась носилками, когда возникала необходимость для путешествия. Она приняла курьера Фердинанда в комнате, соседствующей с её собственными апартаментами, сидя в большом кресле с подушечкой под ногами, в теплом бархатном платье, — погода была холодная. С ней были кардинал Мендоса, Беатрис де Бобадилла и несколько слуг. Слуг она отпустила после того, как прочитала письмо Фердинанда.

—                      Как здоровье короля, дон Франсиско?

—                      Ваше величество, его величество находится в добром здравии.

—                      Каков цвет его лица? Хорошее ли у него настроение? Охотится ли он?

—                      Он много времени проводит в седле, и цвет лица у него превосходный, но присутствие на заседаниях кортесов оставляет ему мало времени для охоты.

—                      У него хороший аппетит?

—                      Лучше, чем когда-либо, — отозвался Вальдес, боясь не произнести что-то лишнее.

—                      Он ничем не обеспокоен?

—                      Трудно сказать, ваше величество. У него в голове великие планы действий против французов.

—                      Он продолжает играть в шахматы на досуге?

—                      Да, ваше величество.

—                      Он так много работает. Но позволяет ли он себе отдыхать от трудов? И не чувствует ли он себя одиноким?

—                      Я уверяю вас, ваше величество, что король не одинок, — отвечая на этот вопрос, Вальдес чуть замешкался.

Беатрис де Бобадилла бросила на него острый взгляд. Кардинал Мендоса нахмурился. Но Изабелла не стала выспрашивать подробности.

—                      Мне бы не хотелось, чтобы он чувствовал себя одиноким, — сказала она. Это говорило её собственное одиночество.

Вальдес поспешил добавить:

—                     Я часто играю в шахматы с его величеством так же, как и другие кабальеро из его свиты.

—                     Умный юноша! — пробормотал Мендоса.

—                     Теперь почти все играют в шахматы. Я сама стала играть в шахматы, хотя это требует большого напряжения ума, — быстро сказала Беатрис.

Внезапно Изабелле показалось, что её преданные друзья слишком уж подчёркивают безобидность игры в шахматы.

—                     Мы немедленно займёмся ответом на письмо короля, — сказала она Вальдесу, который понял, что его отпускают, и, поклонившись, попятился к двери.

Когда герольд удалился, Изабелла сказала:

—                     Постарайся получше овладеть искусством этой игры, милая подруга, чтобы король выбрал тебя в партнёры, когда вернётся.

—                     Я постараюсь! — пообещала Беатрис.

—                     Я тоже иногда отдыхаю за доской, — произнёс кардинал Мендоса, всё ещё продолжая защищать безобидность игры в шахматы.

Беатрис знала, что Изабелла заметила замешательство Вальдеса. Король явно не был одинок в Арагоне.

Понимая, что письмо Фердинанда было предназначено и для членов её военного совета, Изабелла без комментариев представила им документ. Они в резких выражениях осудили любое участие Кастилии в авантюре против французов и попросили Изабеллу не созывать кортесы для обсуждения предложения Фердинанда о выделении денег без намерения сделать это в действительности.

Она написала мужу письмо, мягко, но решительно сообщив, что Кастилия не может положительно относиться к любым предложениям, которые отвлекают её от войны с маврами. Фердинанд снова, как и прежде, надолго замолчал. Он всё ещё находился в Арагоне и боролся с кортесами, продолжавшими отказываться финансировать его экспедицию против Франции, когда у Изабеллы родилась дочь.

Свой отказ кортесы мотивировали тем, что на границе было спокойно вот уже много лет и они хотели, чтобы всё так и оставалось. Их постоянный отказ поддержать короля в этом вопросе был всем известен: Изабелла об этом тоже знала и, хотя была согласна с их мнением, понимала, каким униженным должен чувствовать себя Фердинанд.

Однако слухи личного плана, о которых Изабелла не знала, достигли ушей Беатрис де Бобадиллы. Фердинанд нашёл способ забывать на время о своих проблемах в объятиях легкомысленной потаскушки из Барселоны, которая исполняла соблазнительный каталонский танец с колокольчиками в пальцах ног и розой во рту. По слухам, ничто не стесняло её движений во время танца, кроме пары кастаньет.

—                     Это просто грязная сплетня! — возмутилась Беатрис и пригрозила фрейлинам Изабеллы, что если кто-то из них промолвит хоть слово об этом в присутствии Изабеллы, то она, Беатрис де Бобадилла, маркиза де Мойа, лично постарается, чтобы виновная потеряла своё место при дворе. Все знали, на что способна донья Беатрис: придворные дамы прикусили язычки.

—                    Но я уверена, что каждое слово — правда, — сказала Беатрис мужу.

—                    Как ты можешь заставить молчать мужчин? — улыбнулся Кабрера. — До меня тоже дошли слухи.

Она вскинула голову.

—                    Они-то промолчат. Вы, мужчины, всегда защищаете друг друга. Меня беспокоят только женщины.

—                    Ты сама могла бы быть великолепной королевой, Беатрис.

—                    И получить в мужья такого короля, как Фердинанд? Нет, благодарю покорно!

—                     Ну, я думаю, не совсем такого, как он, — произнёс Кабрера. — Но не вполне разумно смешивать два понятия: «муж» и «король». Он вовсе не такой уж плохой король. В области дипломатии он чародей, доказательством тому является договор об освобождении Абдуллы.

—                     Он отвратительный муж, и невозможно разделить эти два понятия.

—                    А ты попытайся.

—                    Но королева не может этого делать.

—                    Это потому, что она — женщина.

—                    Ради всего святого, кем же ещё королева может быть?

Маркиз де Мойа рассмеялся:

—                    Ты нелогична на самом деле, Беатрис. Но ты хорошо поступила, что пресекла распространение этих слухов, которые в конце концов могут оказаться ложными.

—                     Держу пари на новое платье, что они соответствуют истине.

—                     Хм-м, нет, я так не думаю.

—                     Тогда я получу его. Ты проиграешь.

Собравшись с силами, Изабелла написала Фердинанду, что их ребёнок — ещё одна девочка, умненькая, красивая и вполне способная «в одно прекрасное время вместе с другими заключить выгодные для Испании браки». Она окрестила новую инфанту и дала ей имя Каталина. Фердинанд ответил, что уже слышал о рождении дочери, и извинился за то, что не поздравил жену раньше, под тем предлогом, что был днём и ночью занят делами в Арагоне. «Днём и ночью» была не совсем удачная фраза, и Изабелла расплакалась.

«Но она должна успокоить меня, — уговаривала она себя, — потому что Фердинанд, больше чем кто-либо другой, поостерёгся бы употребить эту фразу, если бы она была двусмысленной».

Она очень хочет снова увидеть его, написала Изабелла, и если дела удерживают его в Арагоне на долгое время, то она планирует сама приехать в Арагон, как только доктор позволит ей путешествовать. «Рождение Каталины было очень лёгким, — писала она, — доктора слишком обращают внимание на множество мелочей, как будто такие вещи являются чем-то новым для них или для меня».

«Я восхищен сменой твоего настроения, — отвечал Фердинанд, — потому что могу понять твоё письмо только как предложение обратиться к кортесам Арагона с поддержкой моих планов против французов. Но уже слишком поздно, моя сеньора, я побеждён. Поэтому оставайся там, где ты есть, и следуй советам своих врачей, так как до меня дошли слухи, что роды были всё-таки тяжёлыми. Напрасно ты не написала мне об этом».

Счастливая Изабелла сказала Беатрис:

—                     Король скоро возвращается! Он не пишет об этом, но я знаю, что это так. — Она чувствовала, что душой он уже вернулся, и это имело для неё самое важное значение.

—                    Андрес говорит, что я ещё недостаточно хорошо играю в шахматы, но с каждым разом всё лучше и лучше, — ответила Беатрис.

Она продолжала настороженно следить за сплетнями по поводу увлечения короля, но все разговоры внезапно прекратились сразу же после рождения Каталины.

—                     Я не думаю, что тебе потребуется играть в шахматы, — смущённо сказала Изабелла. — Я ревновала без всякой на то причины, а теперь мне стыдно.

—                    Как скажете, ваше величество, — послушно ответила Беатрис.

Изабелла улыбнулась:

—                     Ты меня не обманешь, Беатрис. Знаешь, как я убедилась в том, что ревновала напрасно?

—                    Честно говоря, не могу представить.

—                     Он на самом деле поверил, что я собираюсь приехать в Арагон и поддержать его план, направленный против французов! Ясно, что он думает только о политике всё то время, пока отсутствует.

Беатрис кивнула и постаралась сделать вид, что слова королевы убедили её, и так как королева сама безоговорочно поверила в них, то Беатрис это удалось...

Ещё находясь в постели, Изабелла вместе со своим военным советом начала планировать новое большое наступление против мавров. План предполагал проход испанских войск через всю территорию государства неверных, прямо до портового города Малага, превращённого Абдуллой Хассаном в свою главную резиденцию. Перед наступлением армии на суше флот Кастилии усилит блокаду Малаги, препятствуя движению кораблей и вынуждая доставлять припасы трудными сухопутными путями. Маркиз Кадис вначале возражал, полагая, что морская блокада раскроет планы и уничтожит все шансы на внезапность.

—                    Мы и не хотим рассчитывать на внезапность, — отвечала Изабелла. — Пусть мавры знают о нашей решимости! Пусть им станет известно о наших серьёзных приготовлениях! Пусть они узнают о том, что каждый город, подвергнутый нами осаде, обречён, что, начав осаду их крепостей, мы никогда не уйдём до тех пор, пока они не будут уничтожены или их защитники не умрут от голода!

Изабелла хотела войны на уничтожение, войны до полной победы — это всегда было её мечтой. Целью войны было навсегда стереть с лица земли королевство Гранада. В отсутствие Фердинанда Изабелла сама составила план ведения войны и начала её с блокады Малаги. Величие замысла воодушевило и генералов: её полная и абсолютная вера в успех кампании передавалась им и побуждала к действию. Верховный адмирал, старый и глубоко религиозный человек, ещё помнивший судьбу Жанны д’Арк, молился, чтобы Бог, который счёл возможным дважды за одно столетие послать в христианский мир женщин, превосходивших мужчин в военном искусстве, спас Изабеллу от рук мавров. Он знал, что мавры обойдутся с ней ещё суровее, чем англичане обошлись с Жанной.

Маркиз Кадис, боявшийся, что первоначальные колебания могли запятнать его честь, умолял доверить ему руководство армией, наступающей на Малагу.

— Король скоро вернётся домой, — заявила Изабелла. — Он и поведёт все войска на неверных.

Время шло. Изабелла оставила постель, перебравшись в кресло, а с него затем в носилки, потом пересела на мула и наконец в седло боевого коня. Она проводила в седле целые дни: инспектируя воинов, закупая всё необходимое для войны в количествах, невиданных прежде. Цены были высоки. Но высока была и цель. Она до изнеможения загоняла свой эскорт быстротой передвижений. Она внезапно, без предупреждения, появлялась в отдалённых городах, забывая о церемониях и протоколе, для того чтобы посетить как можно больше мест и рассказать о предстоящей войне. Где бы она ни появлялась, люди оставляли все дела и устремлялись послушать свою королеву. И когда она уезжала, в их головах оставалась мысль о покорении мавров: люди не могли забыть королеву, одетую в стальные доспехи, верхом на белоснежном коне, с зелёными глазами, горящими верой в правоту своего дела, с волосами, огнём пылающими на солнце. Её слова о последней битве с неверными звучали как глас самого Господа.

Узнав обо всём, происходящем в Кастилии, Фердинанд распустил кортесы и покинул Арагон. Он вернулся, потерпев поражение от своего собственного парламента, втайне страдая от угрызений совести и яростно желая отличиться. Хотя внешне он сохранял спокойствие.

—                    Меня заинтересовал твой способ вести войну, — сказал он. — Я готов принять в ней участие.

Когда Изабелла представила новорождённую дочь, лицо Фердинанда помрачнело.

—                    Никто не в состоянии изменить волю Бога, если он посылает девочку, — с чувством произнесла Изабелла.

—                    Я хорошо усвоил этот урок, — спокойно ответил он, но затем повторил эти слова тоном, который напугал её: — Да, я очень хорошо это усвоил!

—                    Что случилось, Фердинанд?

Внезапно он прижал её руки к своим губам, долго целовал их, а затем приложил к своим щекам.

—                    Фердинанд, что случилось?

—                    У меня было трудное время, — хрипло сказал он. Через мгновение его лицо и голос снова стали спокойными.

Руки Изабеллы были влажными там, где его щёки касались их.

—                                Дорогой мой, никогда прежде я не видела твоих слёз.

—                    Слёзы?

—                    Да. — Она протянула руки.

—                   Это не слёзы. Я так долго не целовал тебя, что мои поцелуи сейчас слишком крепки. Вот и всё.

Это событие внесло смятение в её душу, но она никогда больше не упоминала о нём: в душе Фердинанда таились тёмные глубины, до дна которых она не пыталась добраться из-за страха перед тем, что могла там обнаружить.

Более понятным было его отношение к войне с маврами. Ознакомившись с планом войны и успешными результатами всех приготовлений, Фердинанд предложил начать наступление. Боевой дух в войсках был высок, число солдат достигло пятидесяти тысяч.

Фердинанд возглавил войско и прошёл с ожесточёнными боями по территории королевства Гранада до самых стен Малаги.

«Я мог бы захватить Малагу, если бы захотел, — писал он королеве, — но было бы жаль тратить время на длительную осаду, которая потребуется для её взятия. Это подтвердит тебе и маркиз Кадис».

Его воодушевление росло от успехов. Изабелла решила, что его странное поведение при первой встрече с новой дочерью не могло быть отвращением, потому что герольд привёз подарок для маленькой Каталины. Это были конфеты мавров, сделанные из разноцветных сахарных кристаллов, очень красивые и похожие на драгоценное ожерелье.

—    Его величество поручил мне, — произнёс смутившийся герольд, — попросить ваше величество не позволять её высочеству жевать нитку, она несъедобна.

—    Передай королю, что я буду очень осторожна, — улыбнулась Изабелла, — и пожалуйста, горячо поблагодари его от нас обеих.

Фердинанд быстро, один за другим захватил крупные города — Илору, Сетенил и Ронду, затем ещё около семидесяти других, более мелких городов. К концу года территория маврского государства напоминала ткань, которая подверглась воздействию моли: сплошные дыры, в каждой из которых находился хорошо оснащённый гарнизон испанцев.

Неожиданно маленький маврский город Бенамавекс восстал против испанцев после того, как был занят Фердинандом. Восстание было актом предательства, так как Фердинанд, как истинный феодал, требовал принесения присяги на верность после взятия города. Во главе всего своего войска он снова направился в Бенамавекс и напал на него, как буря. Фердинанд сровнял город с землёй, заставив самих мавров уничтожить свои дома. Затем он заминировал стены и взорвал их, вместе с телами ста восьмидесяти человек, повешенных на башнях в назидание другим.

Военные действия, несмотря на всю их быстроту, заняли большую часть года, потому что для захвата даже самого маленького городка требовалось по крайней мере несколько дней. Затем было необходимо сформировать гарнизон и реорганизовать жизнь в городе — всё это Фердинанд проделывал очень тщательно. Он не переходил к своей следующей цели, пока не добивался вассальной присяги и не устанавливал систему сбора налогов в каждом городе. Налоги были вполне терпимыми, за исключением случаев, когда побеждённые города восставали, как Бенамавекс; и Фердинанд тоже был терпим, позволяя своим новым подданным придерживаться прежних религиозных законов. Это создавало странное сочетание креста и полумесяца, что демонстрировало терпимость короны в целом. Случалось, что колокола новой христианской церкви звонили в то же самое время, когда муэдзин поднимался на минарет и призывал мусульман к молитве. Но язык колокола был железным, а человеческий язык — нет, и никто не сомневался, кто в конце концов одержит победу...

Фердинанд, гордый своими победами и жаждавший новых, довольный предложенными Изабеллой методами ведения войны, решил не распускать армию на зиму. Он хотел наступать на Лойу — город, захвата которого Изабелла требовала до Малаги. Лойа не покорилась ему в своё время, но он поклялся захватить её, даже если это будет последняя битва в его жизни. Он согласился, что способ ведения войны может меняться. Можно, стало быть, изменить и древний обычай, согласно которому армия распускалась на зимнее время.

Изабелла тоже стремилась к продолжению ведения войны в любое время года. Но время весеннего сева не менялось. Сам успех в сборе такой огромной армии призывал остановить на время военные действия: пятьдесят тысяч солдат, в основном крестьяне, не могли оставить свои зимние хлопоты и весеннюю пахоту. А крупные землевладельцы, чьи земли они обрабатывали, также не могли этого позволить. Результатом мог стать голод. Даже при теперешнем положении гарнизоны покорённых городов, которые должны были остаться на территории мавров, ложились нелёгким бременем на сельское хозяйство Испании.

Фердинанд неохотно покинул поля сражений, где проявил так много доблести, и похоронил воспоминания, тревожившие его совесть. Он вернулся к королеве в Кордову. Он хотел, чтобы она придумала самый лучший и удачный способ захвата Лойи.

Он нашёл Изабеллу в её покоях. Она с интересом слушала рассказ моряка из Генуи, излагавшего теорию, которая, похоже, была основана на предположении, что нет разницы между западом и востоком.

Глава 29


Король Фердинанд был реалистом и гордился этим. Рождённый нацией мореплавателей, он определённо мог отличить восток от запада. Ему был знаком примитивный компас, с помощью которого китайские торговцы вели свои караваны по бездорожью степей Центральной Азии, так напоминавших море. Усовершенствованный компас теперь использовался на каждом корабле западных стран. Компас, не говоря уже о собственном здравом смысле, должен был служить неопровержимым доказательством того, что запад и восток диаметрально противоположны. Но моряк, находившийся у королевы, пытался убедить её в том, что это одно и то же, потому что, как он сказал, отправившись на запад, можно достичь востока. Это показалось королю Фердинанду не менее абсурдным, чем предложение ехать в Барселону через Лиссабон.

Однако он мысленно простил Изабеллу за интерес к этим бредням. Ока была всего лишь женщиной, выросшей в горных районах старой Кастилии, далеко от моря, кроме того, её нельзя было слишком уж винить за то, что она всегда была мечтательницей. Но его раздражаю то, что она, отказавшись помочь своему мужу в выступлении против французов, теперь была словно околдована этим авантюристом, к тому же иностранцем, и, похоже, была готова оказать ему помощь в организации более чем странного предприятия. Получив деньги, он, конечно же, сбежит, и никто никогда о нём больше не услышит (монархов постоянно одолевали подобные шарлатаны).

Впрочем, к удивлению Фердинанда, моряк сумел завоевать симпатии многих высокопоставленных людей, включая кардинала Мендосу и Беатрис де Бобадиллу. Можно было ожидать, что Беатрис, будучи романтической натурой, станет лёгкой добычей для любого авантюриста, но то, что кардинал Мендоса позволил себя увлечь подобными бреднями, было понять труднее. Но тут Фердинанд вспомнил, что во времена своей юности кардинал перевёл на испанский язык «Одиссею» Гомера с греческого и «Энеиду» Вергилия с латинского. Вероятно, остатки романтики до сих пор жили в душе сурового старого кардинала.

Несмотря на раздражение, у Фердинанда были свои причины для того, чтобы избегать любых размолвок с Изабеллой, особенно по такому ничтожному поводу. Он решил отделаться от бродяги итальянца, опорочив его в глазах Изабеллы, для чего поручил тщательно изучить его прошлое.

Имя моряка было Колом, как говорили некоторые, и Фердинанд сразу насторожился. Исповедовавший прежнюю веру еврейский еретик по имени Колом был не так давно сожжён на костре в Севилье. Правда, последующие сообщения утверждали, что этот Колом не еврейского происхождения. Его родители принадлежали к среднему классу Генуи, были истинными христианами в течение многих поколений, небогатыми и трудолюбивыми. Колом — это просто попытка на испанский лад произнести ею итальянское имя. Его также называли Коломо или Коломбо. Однако в своих письмах он имел дерзость латинизировать своё имя в Колумбуса, как будто представлял собой фигуру большого значения.

Он был так же высок, как и сам Фердинанд, с красивой головой, чистым подбородком, высоким лбом, глубоким приятным голосом и хорошими манерами, которые совершенно не соотносились с его изношенным плащом и залатанными туфлями. Его кастильская речь вызывала смех, но итальянский был хорош, лучше, чем у обычного моряка. Он говорил, что получил образование в университете. И выглядел моложе своих сорока лет.

С ним был шестилетний мальчик, которого он называл своим сыном. Фердинанд, естественно, постарался разобраться и в этом, но ничего подозрительного не нашёл. Колумб был вдовцом, ребёнок рождён в законном браке с португальской женщиной, не имевшей средств, но почтенного происхождения, Фелипой Монис Перейра. «По крайней мере его брак объясняет, откуда у него такие амбиции, — ворчал про себя Фердинанд, — хотя они и являются слишком завышенными». Умершая жена Колумба была дочерью морского капитана по имени Бартоломео Перейра, из команды принца Генриха Португальского, морехода, ставшего первым правителем вновь открытого острова Мадейра, далеко в Западном океане.

Мадейра находилась ближе, чем другие португальские владения — Азорские острова, за которыми, и это все знали, был край света: туманы, водовороты, морские чудовища и прочие ужасы.

Но казалось, что Колумб ничего не боялся. Он побывал на Азорских островах и обнаружил, что океан там ничем особенным не отличается. Он строил укрепления в Португальской Африке — океан там был такой же, как и везде. Он нашёл его неизменным и в западных водах, потому что плавал до греческого островка Чиос, откуда можно было видеть горы Турции в Азии. Он также говорил, что плавал в Англию, что Фердинанд считал весьма вероятным, поскольку Англия, хотя и располагалась очень далеко, была всем хорошо известна; и что совершил путешествие в Исландию, что было уже сомнительно. В Исландии, заявлял Колумб, он слышал легенды о древних викингах, которые обнаружили землю на западе на расстоянии нескольких дней плавания. Эта земля определённо должна быть Азией. То есть до Азии можно добраться, плывя на запад.

Находясь на суше, Колумб зарабатывал на жизнь изготовлением карт и навигационных таблиц для моряков. Фердинанд видел некоторые из них и был вынужден признать, что они точны — насколько он мог узнать обозначенные места — и прекрасно, даже артистически исполнены.

Люди Фердинанда раскопали ещё некоторые факты об этом итальянском моряке-мечтателе. Они обнаружили то, что Колумб пытался скрыть от Изабеллы. Изабелла и Фердинанд были не первыми монархами, к которым он обращался со своими планами. Прежде  всего он обратился к королю Жоао Португальскому. Король Жоао отверг его, потому что его просьбы были такими же дерзкими, как и его мечты. Но, не ставя в известность Колумба, португальский король отправил корабль на запад, чтобы проверить его теорию. Это был тайный вояж, и если бы он удался, то Колумб не получил бы никакого вознаграждения. Но вояж не увенчался успехом. На небольшом расстоянии от Азорских островов океан стал чёрным и угрожающим; моряки отказались следовать дальше, и капитан, перепуганный так же, как и они, повернул назад и плыл на всех парусах, пока не достиг безопасных вод лиссабонской бухты. Из неё он направил письмо королю Жоао, что богатой Индии невозможно достичь, плывя на запад, гораздо лучше плыть вокруг Африки. По крайней мере это будет правильное направление. Король Жоао согласился с этим мнением, с ним был согласен и Фердинанд.

Вооружённый всеми этими фактами, Фердинанд рассказал Изабелле всё, что он узнал о Колумбе.

—               Даже если это и так, почему бы тебе не выслушать его? — спросила она.

—               Я не могу понять, моя сеньора, то, что ты хочешь дать ему деньги, после того как отказала мне и помощи.

—              Он просит очень скромную сумму, Фердинанд.

—                Нельзя отрывать деньги от наших военных потребностей в борьбе с маврами. Ты сама так заявляла.

—                Да, мой дорогой. Но если он действительно сможет добраться до Индии, согласно своему плану, то восстановит торговлю, которую полностью перекрыли турки. Эти выгоды тысячу раз окупят расходы на сто путешествие.

—                Твой призыв к моей коммерческой натуре хорошо рассчитан, — произнёс Фердинанд дружелюбно, — он искусен, но совершенно бесполезен. План Колумба уже был проверен и провалился.

—               Мне кажется, что провалился португальский капитан. Он боялся и моря, и своей команды. Колумб же ничего не боится. Пожалуйста, выслушай его вместе со мной.

—              Тебя просто увлёк этот мечтатель.

—              Я в него верю.

—              А как же Лойа?

—              В тебя я тоже верю. Ты захватишь Лойу.

—               Да, я захвачу этот город; но я хочу, чтобы ты меня поддерживала, а не тратила деньги и корабли на химеры — путешествия с целью новых открытий. Я признаю правильность твоей теории ведения войны, Изабелла; истощить силы врага, заставить его голодать, а потом — уничтожить! Эта теория оправдалась. Но более всего мне необходима твоя сила духа, чтобы ты полностью была на моей стороне, потому что ты так же околдовываешь меня, как и любого другого солдата.

Фердинанд удивил её. Прошло уже много времени с тех пор, как она в последний раз слышала от него подобные слова.

—              Как красиво ты говоришь!

—               Хотя бы не давай ему денег на путешествие до тех пор, пока не будет завоёвана Гранада.

—              В этом, вероятно, ты прав, — серьёзно сказала Изабелла. — Да, я уверена, что ты прав. Колумб прибыл с прекрасной мечтой, он продаёт её, и я хотела бы, чтобы мы могли себе позволить её купить.

—               Когда мы с триумфом войдём в Гранаду и откроем двери всех сокровищниц, тогда мы сможем позволить себе даже путешествие Христофора Колумба. Тем более что его требования слишком высоки.

—              Ты их знаешь?

—               Титул адмирала, приставку «де», титул вице-короля и генерал-губернатора всех островов и континентов, которые он сможет открыть в западном море, и десять процентов от всех поступлений и доходов в будущем, включая золото, — как тебе это нравится! И кроме того, он требует, чтобы все титулы и доходы были закреплены за ним пожизненно, а после его смерти пожизненно за его наследниками.

—               Пресвятая Дева! Он не предъявлял мне таких требований!

—               Он сделает это. Таковы были условия, выполнения которых он хотел от короля Португалии. Неудивительно, что кузен Жоао отправил экспедицию тайком от него.

—               Колумб не похож на человека, который легко откажется от своих желаний.

—            Ни от желаний, ни от мараведи, — заключил Фердинанд.

Изабелла рассмеялась:

—             Я всегда удивляюсь, как много ты знаешь обо всех подробностях. Я же многого не знаю до самой последней минуты!

—             Хм-м... — произнёс Фердинанд, потирая подбородок и думая, что это к лучшему. — Твоя замечательная особенность, Изабелла, что ты никогда не пользуешься услугами шпионов. Возможно, для королевы это не совсем разумно, но зато прекрасно для женщины. Шпионаж — грязное дело.

—             Да, мы должны подождать до окончания войны, прежде чем брать на службу этого чрезмерно амбициозного моряка, — приняв решение, твёрдо заявила Изабелла.

Фердинанд победил: он отделался от раздражающего его человека, поэтому мог позволить себе быть великодушным.

—             Конечно, если это доставит тебе удовольствие, то я охотно его приму. Человек с такой верой в себя заслуживает быть выслушанным, но с условием, что в данный момент мы ничего не будем ему обещать. Лойа ближе Индии, и к Лойе я дорогу знаю.

—             Спасибо, Фердинанд! Бог благословит и сохранит тебя!

—             Я надеюсь, что он слышит тебя, — произнёс Фердинанд без всякого намёка на непочтительность. Он был немного суеверен, когда дело касалось молитв Изабеллы. В более чем семидесяти сражениях он не получил ни одной царапины. — Продолжай молиться за меня!

—             Мой дорогой, как будто я этого не делаю!

—            Наверное, временами со мной трудно. Возможно, таким я и останусь. Может быть, никогда не изменюсь.

—            Так же, как и моя любовь к тебе, — очень тихо произнесла Изабелла.

У Фердинанда было странное настроение; унижать себя было не в его правилах. Да, она любила его таким, каким он был. Железный крестик на её шее был тёплым, такое же тепло она ощущала и в своём сердце...

...В воскресенье в полдень во время отдыха от военных приготовлений для большого наступления на Лойу Фердинанд сказал Изабелле, что он готов принять и выслушать Колумба, если он всё ещё ждёт аудиенции.

—            Да. Они у Беатрис — Колумб и его мальчик. Она сказала, что они выглядят постоянно голодными.

—            Беатрис чересчур экстравагантна и эмоциональна и всегда была такой. Маркиза де Мойа приютит любую голодную собаку и накормит её просто для того, чтобы увидеть, как она виляет хвостом.

—            Напротив, Колумб гордо заявил, что не нуждается в благотворительности. Он пригрозил отправиться во Францию и постараться заинтересовать в своём проекте короля Карла.

—            Отличная идея! Я дам ему мула бесплатно!

—            Я не подпишу разрешения, — улыбнулась Изабелла.

Теперь требовалось специальное разрешение, чтобы ехать на муле. Фердинанд и Изабелла, как чрезвычайную военную меру, приняли указ, запрещающий ездить на мулах.

—            Кто же кормит бродягу, отказывающегося от милостыни? Вероятно, ты?

—            Нет, Беатрис успокоила его гордыню...

—            Ради бога! Мы ещё должны считаться с его гордостью!

—            ...и попросила его, чтобы он научил её лучше играть в шахматы.

Фердинанд от всего сердца расхохотался. Он из вежливости сыграл одну или две партии с маркизой де Мойа.

—            У Колумба будет занятие надолго, — сказал он.

—            Она говорит, что он просто колдун в игре.

—            Я приглашу его и проверю, правда ли это.

—            Но король не может играть в шахматы с простым моряком! — возмутилась Изабелла.

Фердинанд пожал плечами и улыбнулся:

—            Хорошо, хорошо. Всё-таки удивительно в тебе сочетаются королевская гордость и женское мягкосердечие...

Изабелла послала сообщитьБеатрис, что король и королева готовы дать аудиенцию Колумбу. Обрадованная Беатрис открыла сундук с одеждой и достала богатый бархатный плащ своего мужа.

—    Ты опять увидишь королеву, — воскликнула она. — Ради всего святого надень это, чтобы выглядеть прилично.

Колумб серьёзно поблагодарил её, но от плаща отказался.

—    Однажды я увижу не только королеву, но и самого Господа, — сказал он, — и будет иметь значение то, что я представляю собой как человек, а не то, что на мне надето.

—    Королева, король, верховный адмирал, кардинал — все там будут.

—    Я рад, что получил возможность изложить своё предложение в присутствии таких почтенных особ, — произнёс Колумб и отправился на аудиенцию в своей изношенной и заплатанной одежде.

Фердинанд председательствовал на множестве собраний, исполнял роль судьи в разных судах. Ему приходилось слышать многих выступавших, прекрасно владея искусством слова. Сам он восхищался умелыми ораторами. Колумб был одним из лучших, которых он когда-либо слышал.

Колумб не стремился доказать, что земля — круглая, хотя многие образованные люди в это верили. Изабелла верила в это, потому что в детстве её так обучал брат Томас. Сам Фердинанд был в этом наполовину убеждён. Вместо этого Колумб приводил аргументы в пользу выполнимости своего плана. Его глубокий голос звучал с подкупающей искренностью; невозможно было сомневаться в том, что он сам глубоко верит в свой план со страстью, почти религиозной. Его изложение сути проблемы было хорошо продуманным. Он напоминал умелого адвоката, который видит перед собой нескольких судей с различными убеждениями, каждого из которых необходимо привлечь на свою сторону.

Для королевы и кардинала он подчёркивал возможность распространения Евангелия. Индия была населена множеством бедных язычников, которые никогда не слышали слова Божьего. Но как только Колумб проложит путь, за ним последуют целые флотилии. Путешествие, которое сейчас представляется сказочным, станет обычным делом. Место первооткрывателя займёт миссионер, с огромным числом новообращённых и неслыханной славой для всего христианского мира.

«Умное начало речи», — подумал Фердинанд, потому что глаза Изабеллы стали совсем зелёными, а кардинал Мендоса одобрительно кивал головой.

Для короля Колумб нарисовал блистательную картину процветающей торговли. Старые торговые пути были закрыты: путь через Красное море, путь через Персидский залив, даже караванный путь из Тразонда по суше в Индию — повсюду на Востоке турки со своими армиями и кораблями поджидали христианских купцов, которых облагали совершенно невообразимыми налогами, а иногда даже безжалостно убивали. Но он, Колумб, покажет путь, по которому можно миновать неверных: плыть на запад и полностью избежать встречи с ними. Плыть вокруг земного шара и таким образом добраться до той же самой цели — сказочно-богатой Индии — только с противоположной стороны.

—    Да, — сказал король, — иногда умный торговец обойдёт дом, чтобы постучать в заднюю дверь, когда передняя заперта. Но в данном случае дом уж слишком велик!

—    Это не так, — возразил Колумб. — Мир относительно невелик; гораздо меньше, чем думают многие. Азорские острова близки к Азии. У меня есть доказательства. Корабль португальского моряка по имени Мартин Винсент был подхвачен сильным ветром и отнесён на четыреста лиг к западу от Лиссабона, и там Винсент выловил из воды кусок причудливо вырезанной из дерева фигурки, которая не могла быть делом рук европейцев. Другой португальский моряк по имени Педро Корреа, мой шурин, нашёл необыкновенный предмет, который я видел собственными глазами. В Порто-Санто на Мадейре Корреа обнаружил бамбуковую палку необыкновенного диаметра, плавающую в воде. Она была обработана человеком и служила сосудом для воды, Я измерил его вместимость. Он вмещал четыре кварты жидкости. Такой гигантский бамбук известен только в Азии. Должно быть, оттуда он приплыл в Европу. Поэтому Европа и Азия находятся не так уж далеко друг от друга.

—    Кажется, бамбук практически не разрушается, — произнёс король. — Не может быть так, что этот сделанный руками человека предмет плавал уже очень давно?

Колумб был готов к ответу:

—     Конечно, сир, такая вероятность существует; хотя я сам видел его и он напоминал недавно изготовленную вещь. Но были также обнаружены предметы из менее прочного материала, которые, по нашему собственному свидетельству и по словам самих святых апостолов, более подвержены разрушению — быстрому гниению, когда дух покидает их, то есть бренные человеческие тела. Во Флоресе на Азорских островах на берег были вынесены два тела. Те, кто их обнаружил, заявили, что люди внешне напоминают азиатов. Но ведь человеческие тела не могут плавать годами, они подвергаются разложению и тонут...

Для верховного адмирала Колумб подчеркнул новейшие технические достижения в кораблестроении, которые помогли сделать продолжительные путешествия осуществимыми и безопасными. Тысячу лет искусство кораблестроителей стояло на месте. У кораблей была одна мачта с одним либо квадратным, либо косым парусом. Таким образом, один корабль был хорош для плавания при попутном ветре, другой — для изменения курса под его действием, но ни один корабль не был оснащён для достижения обеих этих целей, и невозможность совмещения двух типов парусов препятствовала кораблестроителям на протяжении десяти столетий. Затем на протяжении короткого периода в одну человеческую жизнь всё изменилось. Корабли внезапно приобрели совершенно иной внешний вид. Тысячелетняя проблема была решена именно тогда, когда для христианского мира это стало необходимо. Был открыт способ совмещать два вида различных парусов. Большой квадратный и большой треугольный паруса были разъединены и размещены на разных мачтах. Теперь паруса могли контролироваться индивидуально, убираться, чтобы смягчить порывы ветра, и разворачиваться снова, чтобы использовать даже лёгкий бриз. Один и тот же корабль теперь мог пользоваться попутным ветром и идти против ветра. Что же касается весел, с помощью которых прежде двигались корабли, надобность в них отпала. Бог предоставил в распоряжение человека неистощимую энергию ветра и научил, как контролировать его мощь.

—    Я убеждён, — продолжал Колумб, — что Божественное провидение, которое ниспослало нам кару в виде турок на востоке, в настоящее время призывает нас повернуться на запад ради обращения бесчисленного множества неверных в истинную веру и для компенсации наших потерь в торговле. Оно сообщает нам своими святыми устами, что не хочет посылать нам испытания тяжелее тех, которые мы можем выдержать, и покажет нам путь, чтобы избежать их, чтобы мы могли выдержать все удары судьбы. Совершенно невозможно найти другое объяснение для столь невероятного прогресса в деле кораблестроения.

Так постепенно Колумб завоевал симпатии всех присутствующих. Фердинанд чувствовал это. Но он был искусным парламентарием. Любое предложение может быть отвергнуто, если его проект будет передан для рассмотрения в комиссии.

—    Королеву и меня заинтересовала масштабность твоего предложения, — сказал он. — В нём содержатся большие обещания, как в духовном, так и в материальном плане. Это предложение должно быть подвергнуто тщательному обсуждению. И я, как обещал, назначу совет для изучения вопроса.

Колумб удалился, чтобы ждать и надеяться.

Прошли месяцы. Наконец совет принял отрицательное решение.

Узнав об этом, Колумб исчез.

Глава 30


Никакие препятствия не стояли теперь на пути Фердинанда. Он направился к Лойе, выполняя клятву, данную в позорный час поражения после первой попытки захвата этого города.

На этот раз его войско было прекрасно подготовлено. Огромные новые пушки, изобилие снарядов, хорошо отремонтированные дороги и воинственный дух солдат и офицеров в сочетании с яростной решимостью самого Фердинанда восстановить свою честь определили судьбу города. Под градом артиллерийского огня центр города был уничтожен. Пушечные ядра, со свистом ударяя в стены, вдребезги разносили их, и разлетающиеся осколки буквально косили защитников. Ночами орудия христиан извергали раскалённые пушечные ядра. Красные сверкающие дуги прорезали чёрное небо, и смерть с леденящим душу звуком, напоминавшим пронзительный крик, обрушивалась на город. Бушевали пожары, которые уже некому было тушить.

После недели осады Лойа сдалась, но прежде Фердинанд пережил особенно порадовавшее его событие. Маркиз Кадис в одном из сражений с маврами легкомысленно позволил окружить себя так же, как это прежде случилось с самим Фердинандом. Фердинанд во главе группы рыцарей вступил в рукопашную схватку и освободил маркиза. Кадис был вне себя от благодарности.

— Это был мой долг, а я не люблю оставаться в должниках, — сказал Фердинанд. — Конде де Эсказаз, сеньор Стантум и многие другие также заслуживают благодарности.

Англичане не признали бы своего лорда Скейлса под именем «Конде де Эсказаз», так же как и ирландцы — Хьюберта Стэнтона как сеньора Стантума. Многие знатные иностранцы поступали на службу в армию Изабеллы, чтобы добыть славу и богатство в борьбе с маврами, особенно теперь, когда результат войны был очевиден.

В Лойе Фердинанд оставил Гонсалво де Кордову командиром испанского гарнизона. И Кордова, и Кадис говорили на языке мавров, как и многие другие знатные вельможи Андалусии, но Кордова обладал дипломатическими талантами и поэтому был лучшей кандидатурой на пост коменданта.

Из Лойи король повёл свои войска на город Маклин и бомбардировал его, используя сотни пушек до тех пор, пока от стен не стали лететь искры, словно они были охвачены огнём.

В великолепном настроении он писал королеве: «Мавры называют Лойу правым оком Гранады. Они же называют Маклин щитом Гранады. Я ослепил око. Приезжай и посмотри, как я разобью щит вражеского государства, потому что твоё присутствие всегда вдохновляет войска не меньше, чем оно вдохновляет меня. Твой Фердинанд».

Изабелла почувствовала, что нужна ему. Он уже давно держал армию в состоянии постоянной боевой готовности. Миновала ещё одна весна; пятьдесят тысяч солдат, крестьян по рождению, жаждали оставить оружие и взяться за ручки плуга, ощутить знакомый запах свежевспаханной земли вместо запаха пороха. Они купались в лучах своих побед, но война становилась бесконечной. Тем временем их жёны, дети и поля оставались в одиночестве. Солдаты должны были вернуться домой, иначе вскоре мог начаться голод.

Изабелла написала:

«Конечно, я приеду. Но хорошо ли защищены твои войска на случай нападения? Совершенно ли безопасен лагерь в случае внезапной атаки со стороны мавров?»

Изабелла удивила Фердинанда. «Моя дорогая, все меры предосторожности приняты, — писал он в ответ. — Не беспокойся. Ты не могла бы быть в большей безопасности в Вальядолиде. Приезжай!»

Затем Изабелла поразила всех. Она действительно приехала, и приехала не одна. Она привезла с собой двоих королевских отпрысков. Принцесса Изабелла ехала рядом с матерью на высоком белом жеребце, который был двойником собственного боевого коня Изабеллы. Их уздечки были изготовлены из малинового атласа, дамские сёдла сверкали золотыми и серебряными украшениями. Сейчас было не время носить доспехи; на матери и дочери были широкие юбки из зелёного бархата, под ними шуршали нижние юбки из великолепной пурпурной парчи, головы обеих украшали изящные чёрные маленькие шляпки, обрамленные жемчугом и золотой вышивкой.

Позади них в ярких жёлтых замшевых бриджах и коротком чёрном плаще верхом на пони ехал маленький принц Хуан. Он был слишком юн для шпор, и у него ещё не было шпаги, но рука его уверенно покоилась на украшенном драгоценностями кинжале у пояса. Кардинал Мендоса ехал рядом с ним на муле, чтобы не слишком возвышаться над принцем. В глазах его мерцал горделивый огонёк, когда он смотрел на насупившегося мальчика.

— Потерпите немного, ваше высочество. На будущий год или через два вы будете тоже сражаться с маврами.

Позади кардинала группа монахов в плащах с капюшонами шла босиком в ряд по двое, высоко неся на кончике позолоченной пики серебряный крест. Крест был подарком папы, полученным Изабеллой и Фердинандом из Рима, знаком благословения их похода. Ниже креста висела сломанная цепь, в которую когда-то был закован в тюрьме мавров христианский пленник...

На следующий день король и королева вместе с детьми проводили смотр войск на залитой солнцем равнине неподалёку от Маклина под взглядами мавров, собравшихся на стенах. Батальон за батальоном салютовал королевскому семейству, маршируя перед ними. Лошади были вычищены до блеска, доспехи и оружие сверкали, в войсках царило воодушевление: присутствие королевы и её детей здесь, так близко от врага, было особым стимулом для них и для всей Испании, ради которой они сражались.

На стенах Маклина чёрные глаза мавров сверкали от ненависти. Они ненавидели серебряный крест. Они ненавидели испанские знамёна, гордо развевавшиеся в поле: замки Кастилии, львы Леона и малиновые перекрещивающиеся полосы Арагона. Они ненавидели пятидесятитысячное войско. Но самую большую ненависть вызывала у них фигура женщины в зелёном платье, которая была ответственна за все их бедствия. Она являлась самим воплощением христианской Испании, тем, кем не смог стать ни один монарх со времён Карла Великого. Она настолько презирала мавров, что ни разу не бросила ни одного взгляда в сторону Маклина. Она была настолько уверена в победе, что даже привезла с собой своих детей. Она гениально претворила в жизнь совершенно новую концепцию завершения самой продолжительной войны в истории человечества. Через семьсот лет после её начала появился испанский воин, — невероятно, но им оказалась женщина, — презиравший неожиданности и открыто демонстрировавший свои боевые приготовления перед началом войны. Они не были к этому готовы. В этом было что-то сверхъестественное, как ангельское или дьявольское провидение, или внушающая ужас беспристрастная воля самого Аллаха, предопределённая судьба...

На следующий день, после того как Изабелла и дети отправились обратно в Кордову, Фердинанд штурмом взял Маклин. На очереди была Малага. Изабелла приняла решение о её захвате в самом начале войны. Чтобы добиться этого, её армии должны были пройти до Средиземного моря, то есть пересечь всё вражеское государство с севера на юг. Фердинанд сначала называл этот план великолепной мечтой, но теперь, после того как столько городов мавров были покорены, они могли быть использованы как средство для достижения цели по ходу марша, как, например, пересекая мелкую, но бурную реку, человек прыгает с камня на камень и оказывается на другой стороне. Теперь пришло время взять Малагу и расколоть государство Гранаду на две части. Но Изабелла и Фердинанд решили на время распустить армию, за исключением гарнизонов захваченных городов, чтобы крестьяне могли заняться своими насущными делами. Тем более что растущее число солдат, которые должны были оставаться в гарнизонах покорённых городов, каждый год становилось дополнительным бременем для экономики Испании. Граница безопасности между обилием и недостатком опасно сузилась, и только удивительно хорошая погода обеспечивала значительное поступление денег и продовольствия. О том, что мог принести хотя бы один неурожайный год, никто даже не хотел говорить, настолько чудовищны могли быть последствия.

Тем временем победы христиан в Гранаде вызвали тревогу во всём исламском мире. Господство ислама простиралось от Турции до Танжера, и, как и христианский мир, его раздирали внутренние противоречия. Танжер и Тунис спорили по поводу прав на воду, Каир и Триполи ссорились в вопросах торговли, в то время как победители-турки, самые могущественные, гордо стояли в стороне и позволяли им ссориться, планируя расширять собственные владения как в мусульманском, так и в христианском мире. Но угроза со стороны королевы Испании была так велика, что мусульмане решили на время прекратить разногласия. По всему северному побережью Африки пронёсся слух о том, что Аллах ниспослал кару на своих приверженцев. Поэтому необходимо заключить мир между собой, иначе испанская колдунья уничтожит всех! В Египте верховный калиф всех мусульман провозгласил священный декрет: борьба под зелёным знаменем Пророка, на котором золотом написано имя Аллаха. Даже турки согласились помочь своим мусульманским братьям в Гранаде и обещали организовать нападение на жизненно важный для Фердинанда остров Матьту.

В Гранаде султан Абдулла отказался от присяги, принесённой Испании. Его отец находился на смертном одре, он был стар и измучен и хотел в конце жизни помириться с сыном. Чувствуя, что скоро умрёт, боясь того, что Малага падёт к ногам безжалостной христианской королевы, старый Абдулла Хассан отправил караван мулов с сокровищами и огромную толпу шатающихся от слабости пленных в цепях к сыну, благословляя его словами: «Как любимого блудного, но благословенного сына, плоть от плоти моей». Таким образом, государство Гранада вновь объединилось. Его сердце укрепилось, потому что теперь государство сражалось за своё существование.

Изабелла неумолимо усиливала морскую блокаду побережья вражеского королевства, особенно вокруг Малаги. Фердинанд охотно предоставил ей корабли Арагона, потому что к этому времени он был полностью покорен её великой стратегией: наблюдать, выжидать, в нужное время нанести решающий удар. Когда новый урожай был собран, а следующий благополучно посеян, он повёл ещё одну армию насчитывающую теперь уже шестьдесят тысяч человек, от одной крепости к другой через всю Гранаду, до тех пор, пока не достиг морского побережья и не разбил лагерь вблизи Малаги.

От красоты Малаги захватывало дыхание. Улицы её затеняли ряды пальм. Бамбуковые деревья и гигантские эвкалипты, переплетённые цветущими виноградными лозами, украшали парки и площади. Воздух благоухал, в стихах мавров описывалось с присущими восточной поэзии гиперболами, «что воздух города напоминает открытый флакон с мускусом», тёплое море, омывавшее берега, «прозрачно, как аметист», а сверкавшие солнечными бликами волны «белоснежны, как жемчужины в ушах райских гурий».

Но несмотря на всю красоту, город выглядел суровым и воинственным. Висячие сады, которые украшали его стены на протяжении веков, были безжалостно уничтожены, дабы не послужили опорой для врагов. Голые каменные стены вздымались отвесно и высоко, сверкая пушками, бросая вызов христианским войскам.

Фердинанд улыбался. Существовали многие способы для того, чтобы покорить город. Заботясь о сохранении жизни своих людей так же, как о сбережении своих денег, Фердинанд написал Изабелле:

«Взятие Малаги представляет собой определённую трудность, но я не хочу, чтобы осада была продолжительной. Отправь мне побольше тяжёлых пушек. Но прежде всего пошли мне дополнительные запасы зерна — оно не должно быть очень высокого качества — и так много, сколько сумеешь выделить. У меня есть для этого особые причины. Если ты любишь Бога и меня, так не подведи же!»

Она отправила ему семьсот огромных бомбард, чей оглушительный грохот перекрывал канонаду любой другой артиллерии. Сторожевые башни падали, превращаясь в груды камней. В стенах появлялись отверстия, которые всё увеличивались в размерах и наконец становились такими огромными, что их невозможно было заделать.

Однако с зерном она расставалась менее охотно, потому что не хотела сокращать свои запасы. Но всё же отправила несколько гружёных кораблей, зерно с которых Фердинанд успешно сложил на берег вне пределов досягаемости для врага. У мавров оставалось мало продовольствия. Зерно было более убийственным оружием, чем пушки, не только против Малаги, но и против самой Гранады.

Спустя десять недель с момента начала осады начавшие голодать жители восстали против своего правителя. Они избрали депутацию для обращения к Фердинанду об условиях сдачи города. Но Фердинанд отказался принять депутатов: они не выглядели достаточно голодными и отчаявшимися и хотели торговаться по поводу условий сдачи.

В следующий свой визит депутаты пригрозили поместить стариков и детей в цитадели и поджечь её и весь город.

— Пожалуйста, — согласился Фердинанд, — хотя мне будет жалко, если ваши дети и родители погибнут в огне. Я собирался накормить их так же, как и вас, как только вы сдадитесь. Но, конечно, — он пожал плечами, — это ваше решение, не моё. — Он накормил депутатов обильным обедом и отправил обратно в Малагу, мучающихся от избытка пищи в их съёжившихся желудках.

В конце концов, вместо того чтобы голодать и погибнуть в огне, депутация вернулась и объявила о полной и безоговорочной капитуляции города.

Запасы Изабеллы превратились в орудие войны. Фердинанд поспешил отправить огромное количество свежевыпеченного хлеба в покорённый город и накормил голодающее население. По всему государству мавров пронёсся слух о том, что жестокосердный испанский король может быть милостив к побеждённым.

«Твоё зерно, — писал Фердинанд Изабелле, — оказалось более важным, чем порох».


Судьба евреев Малаги была удачнее. Их было около четырёхсот пятидесяти человек. Их испанские собратья во главе с доном Абрахамом, главным раввином Кастилии и одним из самых доверенных министров Изабеллы, выкупили их всех, и они стали свободны, согласно законам Испании.

Но судьба отдельных христиан ренегатов в Малаге была печальна. Двенадцать пленников, принявших мусульманство, Фердинанд закопал в песок по самую шею, и рыцари практиковались в воинском искусстве над их головами в течение целого дня. Под лучами горячего солнца рыцари на ходу метали стрелы, целя в округлые странные мишени, в которые было так же трудно попасть, как и в дыни. Тем более что эти «дыни» дёргались и кричали.

—   Теперь нет никаких препятствий к захвату всей Гранады! — радовался Фердинанд.

—     Не думаю, — ответила Изабелла.

Глава 31


До окончательной победы было ещё далеко: многое ещё стояло на её пути. Эпидемия чумы, вспыхнувшая в несчастной Малаге, вышла за стены побеждённого города и распространилась по всем южным провинциям. Тысячи людей умерли. Той же зимой на Андалусию обрушились жестокие штормы. Реки вышли из берегов и залили поля: почти весь урожай пропал. Французы постоянно совершали набеги на границы Арагона — необходимо было снять часть войск с фронта войны с маврами, чтобы организовать защиту. Наибольшую угрозу представляло скопление турецкого флота в алжирском порту Триполи с намерением захватить принадлежавший Фердинанду остров Мальта. Если бы Мальта пала, то Италия вновь оказалась бы беззащитной перед угрозой вторжения. Король и королева совершили путешествие в Арагон, чтобы понять, как наиболее эффективно предотвратить новую угрозу с востока. В войне с Гранадой наступил перерыв.

Но это была лишь небольшая пауза. Инерция победного наступления была велика. Привычка побеждать глубоко проникла в кровь нового поколения испанцев, в памяти которых не сохранились пагубные дни правления Генриха Бессильного. Изабелла же помнила и те и другие дни. Иногда прошлое само напоминало ей о себе.

Однажды вечером, когда Фердинанд работал над докладами о поставках, всё уменьшавшихся, ему в руки попал маленький белый листок, написанный по-латыни, который какой-то слишком занятый секретарь забыл перевести для него.

—    Моя дорогая, не могла бы ты прочитать этот листок?

Изабелла дважды перечитала письмо. Затем сказала ледяным тоном:

—    Настоятельница монастыря Святой Магдалены в Барселоне докладывает, что королевская дочь Мария переболела крупом, — Она посмотрела на него. — Мария? Но я не знаю дочери короля по имени Мария.

Фердинанд выругался и выхватил письмо из её рук, затем медленно отдал обратно.

— Это случилось три года назад, — произнёс он сердито, защищаясь, чувствуя свою вину. — У меня были проблемы с кортесами. Они отказали мне в помощи в борьбе с французами. И ты тоже. Я был один против всех. Я был в ярости. Я искал любого утешения. Но я могу поклясться своей честью, что это больше никогда не повторится! Я умоляю тебя простить меня, Изабелла!

—      Ты признал эту Марию?

—      Я сделаю это.

Она вздохнула: не в её силах было переделать его, оставалось любить таким, каков он есть.

—    Я всегда накладывала луковичный пластырь на грудь, когда лечила круп, — произнесла она грустным тоном. Затем, помолчав немного, добавила: — Так тебе нужны мои корабли для защиты Мальты?

—    Ты мне их дашь? Прежде ты отказывала мне в помощи.

—    Я отказывалась помогать тебе в борьбе с христианами. А в борьбе с неверными я не откажу тебе ни в чём.

— Мне необходимы корабли. Много кораблей! Но не для защиты Мальты. Мальту вовсе нет необходимости защищать. — Его глаза горели от новых, более широких планов. — С помощью твоих кораблей я уничтожу турок на их африканской родине прежде, чем они отплывут. Чему я научился, Изабелла, так это тому, что надо наносить удар в самое сердце!

Изабелла высвободила пятьдесят кораблей из числа тех, которые осуществляли блокаду побережья Гранады. Под предводительством адмирала-кастильца, сына прежнего адмирала, который сейчас уже был слишком стар, они соединились с кораблями Фердинанда и встретились с турецким флотом в бухте Триполи. Морской бой у Триполи стал знаменитой победой христиан; разгромленные турки ушли обратно на восток — союз мусульман был подорван. Мальта оказалась в безопасности так же, как и сама Италия.

В знак признательности за постоянную защиту христианства Папа Римский удостоил Фердинанда и Изабеллу титула «католические монархи», что давало им преимущество перед всеми остальными монархами Запада. Так за сравнительно короткий период правления Изабеллы Испания сумела встать в один ряд с самыми могучими европейскими державами. А ведь её королева была ещё молода. Можно было надеяться, что подъем величия Испании будет продолжаться.

Во время перерыва в войне с маврами, когда война с турками была в самом разгаре, Фердинанд и Изабелла отправились в продолжительное паломничество к святыне — месту захоронения святого покровителя Кастилии, чтобы вместе со своими подданными молиться о победе. Святыня располагалась в отдалённом месте, на унылом побережье среди серых гранитных холмов. Это мрачное место соответствовало печальному настроению в эти тяжёлые времена. Фердинанд даже превосходил Изабеллу в выражении набожности, молясь у святыни в чёрном плаще грешника.

В Вальядолиде они были встречены известием о полном успехе африканской экспедиции, а также папским нунцием, у которого был при себе свиток, подтверждающий их титулы. Король и королева включили всё пространство объединённых испанских государств в маршрут своей поездки по полуострову. Они появлялись повсюду, убеждая, призывая, набирая солдат, добывая оружие и продовольствие. Испанцы стали готовиться к новым сражениям против Гранады, теперь на этом пути не было препятствий.

Фердинанд встал во главе восьмидесятитысячной армии, самой большой, какую когда-либо удавалось собрать Испании, и разбил свой лагерь в окрестностях города.

Несмотря на захват большей части их территории, мавры Гранады были полны решимости бороться за свою столицу до конца. Семь веков защищали её; в глазах мусульман Гранада была бесценной драгоценностью исламской короны: до тех пор, пока мавры сохраняли её, мусульманский мир мог надеяться, что победы ислама в Европе утеряны не безвозвратно. История могла повернуться, королева могла умереть; монарх, подобный Генриху Бессильному, мог снова оказаться на троне Испании, и тогда, как это уже случилось много веков назад, зелёное знамя может повести орды приверженцев ислама на север, на борьбу с христианским миром.

Но гораздо большее, чем вера и традиции, защищало столицу. Скрытые ловушки были устроены в виноградниках и садах за стенами города в ожидании нападения: заполненные водой рвы, чтобы остановить наступление кавалерии; ямы с заострёнными пиками на дне, чтобы выводить из строя лошадей и людей, когда они падали сквозь прикрывающий ямы тонкий слой кустарника; мирно выглядящие фермы, в которых на самом деле прятались солдаты, и водяные мельницы с наблюдателями и воинами, скрывавшимися наверху... Многие из этих сооружений были делом рук христианских пленников, потому что наряду с тысячами беглецов-мавров, которые увеличили население Гранады, большое число военнопленных было привезено сюда, чтобы строить защитные сооружения.

Фердинанд систематически, не спеша рубил фруктовые сады и уничтожал виноградники, которые мавры, самые искусные из всех земледельцев, прилежно культивировали столетиями. После нескольких трагических случаев он уничтожал каждое здание и засыпал каждую яму и углубление, даже если они были вполне безопасным каналом. Не осталось ничего, что могло бы скрыть ловушку или вражеского лазутчика. Постепенно он всё лишнее стёр с лица земли. Теперь от самого лагеря христиан до красных стен Гранады лежала пустынная ровная территория, выжженная и без всяких признаков жизни. В течение семи месяцев, в то время как флот блокировал город с моря, армия осаждала его с суши, терпеливо ожидая, когда голод и болезни уничтожат последние силы защитников цитадели.

Когда Фердинанд решил, что воля к сопротивлению у мавров уже ослабела, он направил герольда с флагом перемирия и с предложением о переговорах, напомнив о своём либеральном отношении к Малаге, обещая такое же жителям Гранады.

Но время для этого ещё не пришло.

В качестве ответа Абдулла послал ему злобную голодную собаку. Фердинанд пожал плечами, приказал кормить собаку в течение недели, а потом, когда она была откормлена и приручена, отправил её обратно к Абдулле с запиской: «Никто не должен голодать. Единственное, что вы должны сделать, — это сдать город». На это Абдулла прислал ему отрубленную голову несчастной собаки. Эпизод с собакой вызвал много разговоров, потому что он намекал, что Гранада, похоже, предпочтёт голод сдаче.

Маркиз Кадис возглавил большую группу специально отобранных воинов и попытался ночью проникнуть в город. Но защитники на стенах были начеку. Наступательные лестницы были повалены с помощью длинных шестов. Отряд мавров с обнажёнными ятаганами совершил ответную вылазку и напал на атакующих сзади, которые барахтались среди поломанных лестниц у подножия стены. Фердинанд немедленно отправил помощь, но ещё до того сотни людей Кадиса были убиты.

Каждое утро стены Гранады, несмотря на сильную канонаду, чинили и латали. Это делали христианские пленники. Стройный надменный офицер-мавр, который был захвачен в плен во время вылазки, заявил:

— Вы, испанцы, отличные строители. Что может быть лучше для христианского пленника, чем умереть от христианской же пули? Неужели ваше величество предпочло бы, чтобы мы уморили их голодом?

Губы Фердинанда превратились в жёсткую линию.

—    Сеньор маркиз, — сказал он Кадису, — пожалуйста, продолжайте стрельбу.

Неудачи преследовали христиан в этой кампании. Большой пожар вспыхнул в испанском лагере и уничтожил много палаток. Семь месяцев беспрерывной войны были слишком длинны. Армия Фердинанда была велика; поступления налогов низки из-за неурожая в предыдущем году — в результате долги солдатам стали расти. Он писал Изабелле, находившейся в Кордове, недалеко от места военных действий: «Не только я, но и маркиз Кадис, герцог Медина Сидония, Гонсалво де Кордова и все мои офицеры советуют отложить военные действия до следующего года. Особенно заботит нехватка денег. Сообщи мне, что ты думаешь по этому поводу».

«Ни при каких условиях не прекращай осаду. Победа близка!» — ответила она.

На это Фердинанд сообщил: «Конечная победа не вызывает никаких сомнений, так как на нашей стороне Бог, орудия и голодные животы осаждённых; но, похоже, эта победа не так уж близка. Я прошу тебя не приезжать в лагерь; здесь достаточно опасно; враги могут напасть в любой момент».

В то же время он попросил свой военный совет:

—    Сеньоры, я чувствую, что скоро её величество приедет сюда. Брошу вас подготовить для неё безопасное место.

Он оказался прав. Изабелла неожиданно появилась в лагере. Она привезла с собой сорок серебряных колоколов. Колокола были запрещены Кораном; они вызывали ярость у мавров. Но, заглушая грохот канонады, звон колоколов, ассоциирующийся у христиан с самыми благостными моментами богослужения, нёс надежду пленникам Гранады.

Её сопровождали кардинал Испании, принц Хуан, принцесса Изабелла, тётя Беатрис Португальская, Беатрис де Бобадилла с мужем Андресом де Кабрерой, главой монетного двора — её друзья, дети, её сила, её вера. Тяжело гружённый мул медленно двигался под грузом двух сундуков с монетами, которые были приторочены к его спине. По морю были доставлены оружие и припасы: пушки, ядра и порох, фураж для коней и продовольствие для людей.

Фердинанд, у которого не было денег для выплаты жалованья солдатам, спросил:

—      Откуда это странное и неожиданное изобилие?

—    Я заложила драгоценности короны Кастилии. Другого способа не было.

— Моя изумрудная корона?

—     Да.

—      Мои красные рубины?

—      Да.

—      Моя сапфировая брошь?

—      Да.

—    Ну по крайней мере корона святого Фердинанда осталась?

—     Она тоже заложена. Андрес де Кабрера всё уладил за меня с банкирами Валенсии.

—      Я их знаю. Это евреи.

—      Ну и что?

Но на груди Изабеллы по-прежнему висела её главная драгоценность — железный крест, который Фердинанд подарил ей перед свадьбой.

Он задумчиво дотронулся до него:

—     Этот крест один можно было заложить за большую цену, чем все остальные сокровища, вместе взятые.

—      Никогда.

...Звон серебряных колоколов вызывал крайнее раздражение у мавра по имени Ибрагим Алджерби. Он был дервишем из Триполи. Он прибыл на корабле из африканской пустыни, чтобы молиться за своих братьев в Гранаде, отвечая на призыв Аллаха. Он попросил добровольцев следовать за ним ночью в лагерь христиан и там, как велел Магомет, явившись ему во сне, убить христианскую королеву во имя Аллаха.

После поста и молитвы они последовали за ним, но были обнаружены и схвачены людьми Кадиса. На рассвете был задержан и Ибрагим Алджерби, стоявший на коленях возле камня, его зелёный тюрбан в молитве клонился до самой земли. Его отвели к маркизу Кадису. Он допросил его на языке мавров.

Ибрагим Алджерби поклялся, что является одним из тайных агентов Фердинанда и владеет секретной информацией относительно захвата Гранады, которую он может сообщить только королю и королеве. Кадис пожал плечами; у Фердинанда было много агентов; история, рассказанная этим человеком, могла оказаться правдой. Он отправил его с охраной в шатёр Беатрис де Бобадиллы, так как был уже почти полдень, король отдыхал и его нельзя было беспокоить.

Шатёр Беатрис был самым заметным среди всех остальных. Он был сделан из розовой парусины с зелёными шёлковыми шнурами. Над ним развевался флаг с гербом маркиза Мойа. Ибрагим Алджерби решил, что это королевский герб Испании, и вознёс благодарность Аллаху.

Внутри шатра за шахматами сидели красивая женщина и импозантный мужчина, знаки отличия которого наряду с величественным выражением лица соответствовали описанию, которое слышал Алджерби относительно короля. Эта прекрасная женщина, несомненно, была королевой. Он попросил воды. Стражник вышел.

Беатрис и дон Алверо Португальский подняли глаза от своей игры и увидели темнолицего человека в тюрбане, который бросился на них с кинжалом, извлечённым из складок бурнуса. Лезвие сверкнуло над головой Беатрис, она вскрикнула и упала на пол. Ибрагим Алджерби, издав громкий радостный вопль, повернулся к дону Алверо и тяжело ранил его в шею. Вбежавшие стражники нанесли мавру десятки смертельных ударов. Он умер, вознося хвалу Аллаху, думая, что освободил мир от короля и королевы Испании.

Маркиз Мойа, поднятый с постели, ворвался в шатёр и подхватил на руки потерявшую сознание жену. Золотые кружева отделки её платья изменили направление удара: она потеряла сознание, но не была ранена.

— Я никогда больше не буду сердиться на то, что ты много тратишь на свои платья!

Но дон Алверо едва не умер. Он присутствовал при испанском дворе как военный наблюдатель дружественной Португалии. Его смерть могла оказать неблагоприятное влияние на отношения с Португалией...

Гнев Фердинанда был ужасен. Мёртвое тело Ибрагима Алджерби было помещено в жерло пушки, и им выстрелили в сторону Гранады. Мавры ответили тем, что содрали кожу со знатного испанца и набили чучело соломой. Прикреплённая ремнями к спине мула, вызывающая ужас человеческая оболочка была доставлена в лагерь христиан. Закалённым ветеранам стало плохо при виде медленно передвигавшейся фигуры без костей, конечности которой двигались, как змеи, при каждом шаге мула. Увидев её, Фердинанд произнёс ужасную клятву:

—    Я постараюсь улучшить изобретение мавров, помоги мне в этом отец дьявола.

Но Изабелла призвала к прекращению взаимных зверств. В тюрьмах Гранады находились тысячи христианских пленников, не только захваченных в ходе этой войны, но и жертвы прежних набегов. Была опасность, что мавры, доведённые до отчаяния, их всех уничтожат.

—    Существует иной способ доказать нашу веру и опозорить неверных, — сказала она.

Повсюду были свидетельства разрушительного пожара, который опустошил лагерь христиан: большие чёрные пятна всё ещё зияли среди шатров. Солдатам было чрезвычайно тесно в оставшихся палатках.

—    Люди ссорятся из-за пустяков, когда им приходится жить в такой тесноте, — жаловался Фердинанд.

—    Я считаю, что это не совсем хорошо, — заметила Изабелла. — Если люди ссорятся, то это потому, что им нечем заняться.

—    Боюсь, что этому трудно помочь. На один час сражений приходится целая неделя бездействия. Такова тоскливая математика твоего метода ведения войны, моя дорогая. Войны будущего, вероятно, будут очень скучными.

—    Мы не станем больше держать войска в палатках. Мы начнём строить здесь город!

Бездеятельность мгновенно прекратилась. Вместо тонких пожароопасных палаток стали возникать прочные дома в окрестностях Гранады. Солдаты и офицеры превратились в строителей. По всей равнине разносился шум: отделывали блоки, ковали железо, рубили лес; скрипели повозки, перевозя законченные конструкции. Строились не только вместительные помещения для жилья, но и конюшни, кузницы, мастерские по производству оружия, кухни, прачечные, склады и церковь, — всё это росло на глазах ошеломлённых мавров. Вместо палаток, которые могли бы быть быстро развёрнуты и так же быстро свёрнуты, строился город, жители которого никуда никогда не уйдут. Демонстрация абсолютной убеждённости Изабеллы в своей победе сделала гораздо больше, чтобы сокрушить воинственный дух мавров, чем дюжина выигранных битв.

Усиливая гнев, раздражение и уныние мавров, две широкие улицы пересекались под прямым углом в центре нового города. Таким образом, когда бы мавры ни смотрели вниз, они видели христианский крест, выполненный из вечного камня.

...Через три месяца после приезда Изабеллы строительство было закончено: последний камень уложен, последняя крыша настелена. Королева распорядилась начать вдоль улиц посадки деревьев.

—    Едва ли они нам потребуются, — заметил Фердинанд.

—    Это единственный город в Испании, который никогда не был осквернён маврами, — сказала Изабелла. — Деревья будут спасать от солнца будущие поколения и напоминать об этом. Пусть город живёт и процветает всегда.

—    Армия хочет, чтобы это место было названо Изабелла, — сказал он. — Я согласен.

Но она дала городу название Санта-Фе, увековечивая святую веру, которая помогла его построить.

Стоимость строительства Санта-Фе была огромной. Изучая счета, которые он проверял так же тщательно, как и банкиры Валенсии, Фердинанд наткнулся на счёт «услуги картографа: десять тысяч мараведи». Он был подписан: «Христофор Колумб при дворе маркизы Мойа».

— Посмотри, посмотри! Что это такое? — Фердинанд протянул Изабелле лист бумаги.

—     Я не знаю, откуда это.

—     Твой итальянский моряк вернулся?

—     Беатрис никогда о нём не упоминала.

—    Похоже, что он уже здесь, но я не собираюсь платить. Пусть маркиза Мойа сама ему платит. Бог мой! Десять тысяч мараведи! За услугу картографа! Но не из моего кармана!

—    Да, это многовато. Я выясню, что он сделал, чтобы заработать такие деньги.

—     Если вообще сделал что-нибудь.


Колумб вернулся, чувствуя, как и все остальные в Европе, что война с маврами близится к концу. Он знал, что с окончанием войны возникнет новая возможность напомнить испанским монархам о своём предложении. Беатрис де Бобадилла снова приблизила его к своему двору.

Но Колумб не оставался без дела, праздно мечтая о своём путешествии. Не в его натуре было бездельничать, особенно среди бурлящей активности, которая окружала его со всех сторон по мере того, как росли прочные здания Санта-Фе. Он обратился к маркизу Мойа с просьбой найти для него дело. Маркиз скептически спросил его:

—      А какого рода дело?

Помнит ли маркиз, спросил Колумб, порт в Африке, Сент-Джордж-ла-Мина, где знаменитые сокровища сохранялись до тех пор, пока португальские корабли не смогли перевезти их и наполнить сундуки короля Португалии в Лиссабоне?

Конечно, отозвался маркиз, он помнит этот порт: он был такой же неприступный, как и главная башня в Сеговии; искусно защищённый рядами стен и ощетинившийся пушками, смотревшими во все стороны, охраняя подступы со стороны моря так же, как и дороги с суши.

—    Я в своё время составил план этих фортификационных сооружений, — сказал Колумб и из огромной морской сумки извлёк в качестве доказательства карты, изготовленные его собственной рукой.

Тогда маркиз Мойа поручил ему составление карт для строителей Санта-Фе. Они оказались чрезвычайно полезными: были прекрасно вычерчены, с ясными подробными деталями изображения зданий, улиц и даже системы водоснабжения.

—    Но цена слишком высока, — призвала Беатрис в ответ на вопрос Изабеллы. — А что, король нашёл счёт?

—     Конечно.

—    О господи. Я надеялась, что онне заметит его среди такого большого количества бумаг. — В её голосе появились просительные нотки: — Колумб грозится уехать. А он не должен уезжать! Он обратился к королю Англии, который заинтересовался его предложениями и предлагает Колумбу лично представить свой план. Английский король — умный и дальновидный человек. Колумб может никогда больше не вернуться в Испанию.

—    Я не позволю ему уехать, но и не стану платить ему десять тысяч мараведи, — твёрдо заявила Изабелла. — Скажи маркизу, чтобы он выплачивая ему по три тысячи в месяц из моих собственных фондов. Эта сумма почти равняется оплате профессора в Саламанке; она даст возможность Колумбу жить вполне благополучно. Пусть маркиз продолжает платить до окончания войны. А там посмотрим...

Колумб согласился принимать деньги и не покинул Кастилию. Он говорил о своей мечте трём христианским королям: королю Жоао в Португалии, королю Карлу во Франции, королю Генриху в Англии. Только четвёртый, вернее, четвёртая — королева Испании Изабелла продемонстрировала свою веру в его мечту, назначив ему регулярную плату, достаточную для достойной жизни, выплачиваемую из денег, которые она сумела получить (он знал об этом), заложив драгоценности короны. Её вера крепила его веру, и он ждал окончания войны, благодарный и полный надежд...

Осенью года 1491-го со дня сотворения мира город Гранада, отрезанный от всего мира и осаждённый с суши и моря, начал испытывать недостаток продовольствия. Бурные внутренние противоречия вылились в восстание против султана Абдуллы. С красных стен Гранады мавры смотрели на волшебный город Санта-Фе, построенный Изабеллой. Бесконечные караваны мулов тянулись по равнине и разгружали продовольствие в городских складах. Мавры, обречённые на пищу из варёных кошек и собак, перемолотых в муку пальмовых листьев, из которой выпекалось подобие хлеба, голодали, болели и умирали. Оказалось, что болезни, вспыхнувшие в Гранаде под воздействием осады, не распространялись среди христиан. Санта-Фе был слишком чистым, слишком продуваемым ветрами городом, и здесь слишком хорошо следили за гигиеной, чтобы болезнь могла появиться. Его госпитали, отмеченные красным крестом, были пусты.

Сломленные духом подданные султана обращались к нему сначала с просьбами, а потом и с требованиями о мире. Глядя в их истощённые лица, он обещал им мир. Герольд мавров, переодетый крестьянином, выехал из Гранады глубокой ночью, спрятав в своём тюрбане лист пергамента, на котором был отпечаток правой ладони руки Абдуллы, выполненный зелёными чернилами. Он вёз верительную грамоту полномочия султана на переговоры с противником.

Таким образом были начаты секретные переговоры о мире. Гонсалво де Кордова, прекрасно владея как языком мавров, так и дипломатическим искусством, часто встречался по ночам с посланцами Абдуллы. Иногда встречи происходили в хижине за стенами города, иногда в стенах самой Альгамбры в сердце Гранады.

Шаг за шагом, пункт за пунктом, ночь за ночью разрабатывались условия капитуляции. Внешне договор был умеренным; непомерная восточная гордость мавров успокоилась. Они сохраняли свои законы, им разрешалось исповедовать свою религию. Но не оставалось никаких сомнений, кто победил в этой войне.

В течение семи столетий испанские короли — каждый в свою очередь — воевали с маврами и терпели поражение. Теперь, по прошествии семи веков, мавры капитулировали перед женщиной...

25 ноября 1491 года последний эмир покинул свою столицу, чтобы встретиться с победителями и подписать отречение от престола. Его последним приказом был приказ соорудить специальный проход, через который он должен был проехать. Команда была выполнена; ворота, обнесённые стеной, так и остались закрытыми. Мавры никогда не тронули камни, которые скрепляли позор султана; и ни один испанец не мог тронуть памятник великой победы христианства.

В шатре на берегу реки Ксенил в окружении множества христиан Абдулла летящей арабской вязью золотыми чернилами, рыдая, поставил свою подпись под договором, согласно которому суверенитет над государством Гранада передавался Испании. Изабелла и Фердинанд поставили свои подписи. Договор о капитуляции стал одной из последних бумаг, которые Абдулла увидел собственными глазами. Он отправился к своему африканскому родственнику, султану Феца, который, когда пала Гранада, предложил ему убежище. Султан Феца выколол Абдулле глаза в качестве наказания за потерю Гранады, арабской части Испании, и заключил его, слепого, в тюрьму за городом, где тот вскоре и умер.

Сразу же после того как договор был подписан, большой отряд солдат под предводительством кардинала Мендосы вошёл в город, чтобы успокоить и накормить голодающих жителей, поддержать в Гранаде порядок и безопасность для въезда короля и королевы. Вскоре знамя с огромным серебряным крестом уже реяло в ярком солнечном свете на самой высокой башне Альгамбры. Восемьдесят тысяч испанцев, с нетерпением ожидавшие этого, разразились криками радости и победы, падая на колени и целуя землю, которая теперь стала испанской. Некоторые из них поседели за время войны с маврами; всем им теперь было разрешено называть себя конкистадорами, то есть победителями. Закончилась не только долгая война, пришёл конец целой эпохе — эпохе господства враждебной культуры. С торжественным чувством исполнения важной миссии Фердинанд и Изабелла вступили в своё новое королевство.

Волоча за собой цепи, христианские пленники с жёлтыми лицами выходили из своих темниц и целовали ноги королю и королеве, орошая землю слезами. Полные сочувствия к ним, испанские солдаты с помощью инструментов сбивали кандалы — трудная задача, потому что железо мавров было крепким. Но счастливые пленники даже не морщились от боли, и, когда кандалы наконец-то падали на всё растущую их груду на земле, они, размахивая ослабевшими руками, танцевали на почти негнущихся ногах, пели и кричали от счастья, по их впалым щекам в длинные, нестриженые бороды катились слёзы. Изабелла разослала эти цепи по всем церквам Испании, чтобы они как драгоценные реликвии хранились в веках...

Изабелла рука об руку с Фердинандом гуляла в цветущих садах Альгамбры. Это были первые часы освобождения от опасностей, неприятностей, тяжёлого труда и войны, которыми они могли насладиться за всё время своего продолжительного правления.

Воздух в садах был напоен запахом мирта и апельсиновых деревьев. В прозрачных водах бассейнов сверкали яркие рыбки. Спокойствие вечера нарушалось лишь плеском воды в многочисленных фонтанах и далёким перезвоном колоколов. Стояла весна, мягкая и прекрасная весна 1492 года, обещавшая изобилие, процветание и мир — мир, спустя столько военных лет.

На Изабелле было шёлковое платье, на шее сверкало рубиновое ожерелье. Фердинанд открыл сокровищницы мавров и приказал провести полную инвентаризацию этих почти неисчислимых богатств. Башни Альгамбры уступили добычу, собиравшуюся почти семь веков: золото и бесценные произведения искусства мавров, — победителям христианам. На деньги мавров Изабелла выкупила свои драгоценности у ростовщиков Валенсии.

Следуя на небольшом расстоянии за монархами, гулявшими среди цветов и фонтанов, Беатрис де Бобадилла сказала своему мужу:

—    Мне она больше нравится в шелках, чем в стальных доспехах.

—   Она великолепна и в том и другом, — отозвался Кабрера.

—      Ты сделал её королевой, Андрес.

—      О, перестань!..

—    Да, это так. В тот далёкий день ты провозгласил её королевой, отдал ключи от Сеговии и дат деньги на её первую войну.

—      Возможно, я и оказал ей небольшую помощь.

—      Вся Испания находилась в твоих руках в тот день.

Ты мог любого сделать королём или королевой. Любого! Ты сомневался, кого выбрать?

Маркиз Мойа потёр подбородок.

—    Откровенно говоря, я никогда не думал о ком-то другом. Вероятно, я получил святое благословение.

—     Теперь её доспехи будут ржаветь.

—     Да, скорее всего.

—    Ей это не понравится. Нечего больше завоёвывать. У неё была привычка говорить, что карта Испании напоминает христианский щит, только вершина его немного запачкана. Теперь щит очищен от неверных: от Гибралтара до Пиренеев врагов больше нет. Теперь у неё есть всё, что она хотела.

—     Хм-м... — с сомнением произнёс маркиз Мойа.

Беатрис мягко засмеялась и взяла его под руку.

—    Но я богаче её. У меня есть ты, а у неё только Фердинанд, и то лишь его часть. Я никогда бы не могла мириться с его многократной неверностью, мне не хватило бы терпения.

—     Короли отличаются от других людей...

—     Тогда я рада, что Бог не сделал меня королевой.

—    У Бога были другие планы в отношении тебя, моя дорогая.

—    Жизнь Изабеллы теперь будет скучна и пуста. Её мечта об Испании стала реальностью, но в реальной жизни мечты заканчиваются. В этом и заключается потеря.

Маркиз Мойа прижал палец к губам:

—    Тихо, Беатрис, нас могут услышать. — Они уже находились в пределах слышимости короля и королевы.

Они услышали, как Изабелла сказала Фердинанду:

—    Не думаешь ли ты, мой сеньор, что теперь мы можем оказать помощь в организации путешествия нашего настойчивого итальянского морехода?

Фердинанд с отвращением фыркнул:

—    Этот Христофор Колумб? Этот мечтатель? Этот фантазёр? Конечно, нет.

Её подбородок слегка вздёрнулся тем решительным движением, которое хорошо знали Фердинанд, Беатрис, мавры и которое означало, что Изабелла Кастильская приняла решение. Заходящее солнце ярко горело в её рубинах.

—    Что ж, тогда я снова заложу свои драгоценности, чтобы помочь ему.

—    Ну, хорошо, хорошо, моя сеньора. Думаю, что мы теперь можем позволить себе оказать ему помощь. Похоже, ты очень веришь ему. Отправь его в плавание куда угодно, только пусть он покинет Испанию. По крайней мере он перестанет раздражать меня.

—    Как знать, — улыбнулась Изабелла, — может быть, он привезёт нам новый мир?

...Беатрис счастливо прошептала своему мужу:

—    Нет, её жизнь не будет пустой. Она сменила одну мечту на другую. Она никогда не постареет и не успокоится до тех пор, пока у неё есть мечта.

—    Насколько я успел узнать Колумба, — отозвался маркиз де Мойа, — с этой мечтой Изабелла не расстанется долго.


Уильям Эйнсворт Уот Тайлер

Книга первая МЯТЕЖ

Глава I КУЗНЕЦ, МОНАХ И БЕГЛЫЙ

В 1381 году, в пятый год царствования Ричарда II, в живописной деревне Дартфорд, что в Кенте, жил кузнец по имени Уот Тайлер. То был человек немного выше среднего роста, очень сильный и коренастый, с широким мужественным лицом, отличавшимся суровым выражением. Его впалые глаза таили в себе скрытый, легко вспыхивавший огонек. Коротко подстриженные темные кудри оставляли открытым огромный лоб; густая, окладистая борода свободно росла, спускаясь на грудь.

Обычную одежду кузнеца, вполне обрисовывавшую его мощную фигуру, составляли: блуза из грубой коричневой саржи, спускавшаяся ниже пояса, длинные простые штаны да сандалии, подвязанные ремнями.

Выходя из дому, он надевал на голову капюшон, который закрывал его шею и плечи и оставлял открытым только лицо. Он носил у пояса сумку и кинжал, последний — его собственного производства.

На силача кузнеца, положительно, можно было залюбоваться, когда он в своем кожаном переднике, с обнаженными по плечи мускулистыми руками ковал на наковальне раскаленное железо, подымая целые столбы искр. Окруженный помощниками, большинство которых походили на него по крепкому телосложению, он казался Вулканом среди циклопов[301].

Уот Тайлер, которому было под сорок, достиг полного расцвета своих богатырских сил. Он был женат и имел единственного ребенка — дочь, которую любил как зеницу ока. Вообще суровый со всеми, он только с ней одной был ласков.

Он не всегда был кузнецом. В дни своей юности он был стрелком и натягивал тетиву лука, как истый шервудский лесник. В качестве вассала сэра Евстахия де Валлетора он находился в свите этого вельможного рыцаря и сопровождал его в его походах во Францию и Бретань. В некоторых ожесточенных битвах с врагом он привлек к себе внимание Черного Принца и Герцога Ланкастера. Тяжело раненный во время осады Ренна, он был оставлен на поле сражения в числе убитых. Но он оправился, и случай помог ему возвратиться в Англию вместе с сэром Евстахием.

В ту пору все крестьяне были крепостными. Они не смели покинуть маленькие участки земли, данные им в обработку, и не могли уклоняться от службы своим владельцам. Помещики имели право требовать от них, чтобы они следовали за ними на войну. Они могли даже продавать их вместе с их жилищами, домашним скотом, хозяйственными принадлежностями и семьями. Короче говоря, вилланы были в таком же тяжелом крепостничестве, как и после Завоевания[302]; владельцы редко отпускали на волю своих крепостных, и не иначе как за очень крупный денежный выкуп.

Отправляясь на войну, Уот Тайлер был еще крепостным, но по возвращении в Англию в награду за его усердную службу он был отпущен владельцем на волю. Тогда он поселился в своей родной деревне, Дартфорде, где завел кузницу. Недостатка в работе не было, Уот был мастером своего дела; говаривали даже, что он может выковать крепкие латы или шишак лучше всякого оружейника в Кенте.

Хотя у Тайлера было мало оснований жаловаться на свою судьбу, он все-таки был недоволен. С годами он становился все угрюмее, казалось, его снедала какая-то тайная забота. Если бы можно было заглянуть в его сердце, мы увидели бы, что оно переполнено пылкими и мятежными стремлениями, непримиримой ненавистью к богатым и знатным, жгучим желанием отомстить притеснителям народа и непреклонной решимостью разделить все имущества между низшими классами народа, если только удастся великое возмущение, которое, как он был уверен, должно было скоро вспыхнуть.

С самого вступления на престол Ричарда II, в 1377 году, уже явно сказывались признаки народного волнения, но вельможи, уверенные в своей власти, не обращали на него внимания. И вот давно уже надвигавшаяся буря грозила теперь разразиться с ужасающей яростью.

Молодой монарх, которому шел тогда семнадцатый год, правил под руководством своих дядей — герцога Ланкастера и эрлов[303] Кэмбриджа и Бэкингема, которым впоследствии присвоены были титулы герцогов Кэмбриджа и Глостера. Их поборы и жестокость в конце концов вывели народ из терпения.

Кроме того, у Ричарда были еще несколько алчных любимцев. Во главе их стояли два его сводных брата, граф Кент и сэр Джон Голланд, а также графы Солсбери, Уорвик, Саффолк и сэр Ричард Скроп, дворцовый управитель. Все они истощали королевскую казну, которая постоянно нуждалась в пополнении.

В довершение всего вследствие постоянных и бесплодных войн с Францией траты вельмож и рыцарей, соперничавших между собой численностью и блеском своих свит, были чрезвычайно велики, они могли покрываться только вечно возобновляемыми поборами с крепостных.

Несчастные крестьяне решили наконец сбросить с себя удручавшее их иго. В различных частях Кента и Эссекса происходили тайные сходки; и образовался сильный Союз с целью принудить знать, рыцарей и джентльменов отказаться от их привилегий, которыми они так бесстыдно злоупотребляли.

Пущены были в ход тайные способы, посредством которых союзники могли сноситься между собой, не подвергаясь опасности.

Главным зачинщиком этого обширного и опасного заговора был Уот Тайлер, задумавший встать во главе восстания; по своему смелому, решительному нраву он действительно казался вполне подходящим для этого поста.

Из участников мятежного замысла Уота наиболее полезным оказался один францисканский монах, по имени Джон Бол, ярый последователь великого религиозного преобразователя, Джона Виклифа, учение которого пользовалось в то время необычайным сочувствием народа.

В своей серой рясе, опоясанный простой веревкой, босоногий Бол переходил из деревни в деревню по всему Кенту, всюду проповедуя равенство, необходимость всеобщего дележа имуществ и упразднения церковной иерархии.

— Дорогие друзья мои! — говорил он крестьянам, собиравшимся послушать его. — В Англии ничто не изменится к лучшему и не может измениться, пока все не станет общим достоянием, пока не исчезнут вассалы и лорды, пока не сгладятся всякие различия так, чтобы мы были такими же господами, как лорды. Как жестоко обращаются они с нами! И по какому праву они держат нас в крепостничестве? Разве не происходим все мы от одних и тех же прародителей — от Адама и Евы? Чем, какими доводами могут они доказать, что больше нас имеют право быть господами? Они ходят в бархате, в дорогих тканях, опушенных горностаем и другими мехами, а мы должны носить самые бедные одежды. Они пьют вина, едят сласти и булки, а мы должны питаться ржаным хлебом и пить одну воду. Нас называют рабами; и если только мы не выполним назначенной нам работы, нас бьют. Пойдемте же к королю, он ведь еще молод! Объясним ему наше рабство, скажем, что не можем долее терпеть. Потребуем перемены, иначе сами найдем средство помочь себе.

Такая пылкая проповедь, обращенная к людям невежественным, полоумным от жестокого и несправедливого обращения, конечно, не могла не произвести желанного действия. Всякий, кто слышал речи мятежного монаха, воодушевлялся решимостью стряхнуть с себя цепи рабства и добиться свободы.

Не довольствуясь изустным воззванием к крестьянам, Джон Бол тайно пересылал старшинам каждой деревни письмо, составленное в таких стихах:

Джон Бол шлет вам поклон.
Услышите скоро призываемый звон,
А как раздастся он,
Тотчас подымайтесь, жаждущие свободы!
Держитесь твердо единенья,
Согласия и братского сплоченья!
Ничего не бойтесь:
Конец близок!
Идет желаемая Свобода!
Однако Джон Бол вел свое дело без достаточной осторожности, о нем узнал архиепископ кентерберийский. Он приказал схватить проповедника.

Архиепископ смотрел на него просто как на полупомешанного изувера, зараженного виклифской ересью. Он был далек от всякой мысли о его вредном влиянии, иначе он немедленно приказал бы казнить его. Вот почему Джон Бол был заключен в барбакан[304] старого замка Кентербери, разрушенного Людовиком Французским во времена короля Иоанна.

Другим влиятельным членом Союза, хотя совершенно иного закала, был один беглый преступник, предводитель разбойников; его настоящее имя было Гибальд Модюи, хотя он принял прозвище Джека Соломинки.

Он провинился в нарушении границ королевского леса в царствование короля Эдуарда III, т. е. убил там оленя. В те времена это считалось тяжким преступлением, наказуемым смертной казнью. Гибальд скрылся, чтобы избежать последствий своего проступка. А так как с тех пор его не могли поймать, то он был объявлен опальным и за его голову была назначена награда.

Вскоре к нему присоединились несколько грабителей, так же, как и он, укрывавшихся от правосудия. Как наиболее даровитый из всех своих забубённых товарищей, Джек был выбран предводителем шайки. Он выказал себя очень решительным начальником, требовавшим беспрекословного повиновения своим приказаниям.

Джек Соломинка и его шайка не замедлили сделаться предметом ужаса для всех путешественников в Кенте. Многочисленные паломники, отправлявшиеся на поклонение мощам св. Фомы Бекета в Кентербери, из опасения быть ограбленными вынуждены были брать с собой сильную охрану.

Атаман разбойников подражал другому знаменитому опальному, Робину Гуду: грабя без зазрения совести богатых, он очень щедро оделял бедняков. Вот почему у него не переводились шпионы, которые уведомляли его о приближении каравана путешественников или предупреждали об опасности. И хотя его местопребывание было хорошо известно, судебным властям никогда не удавалось настичь его и задержать.

Таким образом, Джек Соломинка уже лет семь был хозяином дороги между Блэкхитом[305] и Кентербери, где заставлял каждого путника, которого мог задержать, уплачивать дань.

При первом возникновении мятежа, как только Джек Соломинка узнал о готовящемся восстании кентских крестьян, он немедленно отправил надежного гонца к Уоту Тайлеру, предлагая себя в члены Союза и обязуясь предоставить также своих товарищей.

Предложение было охотно принято, и вскоре состоялась тайная встреча между кузнецом и Беглым, которые сразу понравились друг другу.

Между ними было много общего. Оба они ненавидели знать в сгорали одинаковым желанием отомстить за притеснения крепостных. Оба хотели уничтожить сословные различия и учинить раздел имущества между народом. Со стороны Гибальда Модюи это было очень странно, ведь он хотя и был отверженный, но принадлежал к знатной семье.

Перед расставанием оба заговорщика вынули мечи, накололи себе левую руку и, когда кровь заструилась из ран, поклялись друг другу в вечной верности.

Гибальд Модюи, или Джек Соломинка, как мы будем называть его впредь, был лет на десять моложе дородного кузнеца. Высокий, правильно сложенный, сухощавый, жилистый малый, он был удивительно подвижен — он мог угнаться за лошадью, пущенной полный галопом. Не раз он был обязан своим спасением этой замечательной быстроте своих ног.

Джека Соломинку никоим образом нельзя было назвать безобразным, но его наружность производила мрачное впечатление. Цвет лица у него был до крайности смуглый, просто казалось, будто его кожа окрашена соком грецкого ореха.

Как бы то ни было, но его темное лицо, озаренное парой глаз, сверкающих неистовым пламенем, способно было наводить ужас. Его черные, как вороново крыло, кудри спускались в беспорядке, а всклокоченная борода такого же цвета закрывала подбородок.

Смелый разбойник ездил на сильном черном коне, отнятом у сэра де Гоммеджина в то время, когда этот барон отправился посетить молодого короля в Шенском дворце. У всех его людей были также отличные кони, им ничего не стоило раздобыть их себе. К тому же все они были прекрасно вооружены: у одних были арбалеты, у других — длинные луки.

Предводитель шайки носил куртку из кендальской ткани и рожок, висевший через плечо на зеленой перевязи. На голове у него была маленькая шапочка с пером цапли. Длинные, выше колен, сапоги из мягкой кожи, плотно облегавшие ногу, дополняли его живописный наряд. Он был вооружен мечом с широким лезвием и кинжалом; а у его седла висела небольшая боевая секира.

На толстой цепочке под курткой он носил на шее серебряный медальончик, заключавший в себе одну только соломинку из темницы св. Петра в Риме. От этой соломинки, которую он благоговейно хранил, веруя, что только она одна спасла его от насильственной смерти, Беглый заимствовал свое прозвище.

Когда Джон Бол был арестован архиепископом кентерберийским, Джек Соломинка нашел средство сообщаться с заключенным и даже пытался освободить его. Но монах попросил его не беспокоиться о нем: дело его, мол, сделано, и в свое время, когда вспыхнет общий мятеж, его успеют освободить.

Действительно, уже было ясно, что откладывать вспышку невозможно — брожение среди народа усиливалось вследствие новой, особенно тягостной меры.

Во всем королевстве был введен небывалый подушный налог в три грота с каждого лица, как мужского, так и женского пола, в возрасте старше пятнадцати лет. А так как предвиделось, что сбор этого налога не обойдется без больших затруднений, то он был сдан на откуп богатой компании ломбардских купцов[306], проживавших в лондонском Сити.

Как и следовало ожидать, эти купцы употребляли самые крутые меры. Они нанимали наиболее безжалостных сборщиков податей, каких только могли найти, поручая им следить, чтобы никто из подлежащих налогу не мог от него уклониться. Сборщики с усердием принялись за дело. Среди народа повсюду усиливался ропот.

Уот Тайлер с затаенной радостью прислушивался к этим жалобам: чем больше возрастало озлобление народа, тем ему было выгоднее.

До сих пор в деревню Дартфорд еще не заглядывал ни один сборщик, но и ее черед скоро должен был наступить, и тогда следовало ожидать смут.

Глава II ЭДИТА

В это время дочери кузнеца, Эдите, шел пятнадцатый год. Хотя она не достигла еще полного развития, но уже обещала быть замечательной красавицей. У нее были тонкие, словно выточенные черты лица; ее ясные голубые глаза были обрамлены темными дугами будто выведенных бровей, а волнистые волосы отливали светлым оттенком.

Она не походила, ни наружностью, ни манерами на деревенскую девушку. В ее лице не было также ни малейшего сходства ни с отцом, ни с матерью. Впрочем, нет ничего удивительного в том, что она казалась выше своего общественного положения: нужно заметить, что она была с особенной заботливостью воспитана настоятельницей монастыря свв. Марии и Маргариты, принимавшей в ней горячее участие.

Наставления и беседы доброй настоятельницы имели сильное влияние на дочь кузнеца; деревенские обитатели предсказывали, что Эдита в конце концов уйдет в монастырь.

Госпожа Тайлер была тремя или четырьмя годами моложе мужа и сохранила еще довольно привлекательную наружность. Она отличалась довольно-таки сильной наклонностью к болтливости с соседками. Уот Тайлер так мало полагался на ее сдержанность, что оставлял ее в полном неведении о том заговоре, в котором был замешан.

Утром в Духов день в вышеупомянутом году (кстати сказать, то было чудное утро) из ворот монастыря вышла молодая девушка и по тенистой тропинке направилась к деревне.

Ее походка была легка, как у лани. Время от времени Эдита останавливалась, прислушиваясь к щебетанию птичек, и улыбка счастья озаряла ее прелестное личико.

В это прекрасное утро ничто кругом не могло сравниться по красоте с этой молодой девушкой — как казалось приглядывавшимся к ней старичкам, это было чистое утешение для взоров.

Ее скромный наряд чрезвычайно шел к ней. На Эдите был чепчик с вуалькой. Ее пунцовая юбочка из сендаля[307] была не настолько длинна, чтобы скрывать ее маленькие зашнурованные сапожки. С пояса, охватывавшего ее стройный стан, спускались четки из красных бус. У нее была еще сумочка или шелковый кошелек, подаренный ей настоятельницей Изабеллой. В руках она держала молитвенник.

Но мере того, как она шла, ей попадались навстречу деревенские девушки, по большей части на несколько лет старше ее; ни одна из них и вполовину не была так красива, как она. Все они дружески приветствовали ее, а некоторые останавливались, чтобы перекинуться с ней несколькими словами.

— С добрым утром, милая Эдита! — воскликнула одна из них, хорошенькая девятнадцатилетняя девушка с алыми, как спелые черешни, губами и с черными, как ягоды терновника, глазками, несшая ведро молока в монастырь. — Надеюсь, ты придешь сегодня на игры? Все деревенские парни соберутся на лужайку. Теперь они убирают венками и цветами Майскую Березку[308]. Вчера вечером из Рочестера пришли несколько менестрелей, которые остановились в гостинице «Тельца». Будут ряженые; будут плясать. И, уж конечно, в пряниках и майском эле не будет недостатка.

Так говорила молочница Марджори, у которой было множество поклонников. Она закатилась хохотом, показывая свои белые зубки.

Но Эдита ответила важно:

— Леди-настоятельница позволила мне посмотреть на игры, и я пойду на лужайку с моей матерью. Но не думаю принимать в них участие.

— О, ты передумаешь, как только услышишь веселые звуки тамбурина и свирели! — снова расхохоталась Марджори.

— Едва ли, — ответила Эдита. — Я уверена, что леди-настоятельница не одобрит моего участия в плясках.

— Но ведь она не наложит на тебя за это слишком строгого наказания! — продолжала Марджори. — К тому же, если ты взаправду собираешься уйти в монастырь, даже советую тебе повеселиться напоследок.

— Я не намерена поступать в монастырь, — возразила Эдита. — Но мне не хотелось бы навлекать чем-либо неудовольствие леди Изабеллы.

— Понятно! Ведь ты такая ее любимица! — почти с завистью воскликнула Марджори.

И, взяв свое ведро с молоком, она пошла дальше.

Эдите предстояло пройти мимо лужайки, на которой возвышалась Майская Березка.

Убранная венками и цветами, Березка, как сказала Марджори, имела очень красивый вид. Но едва Эдита остановилась на минуту, чтобы взглянуть на нее, как к ней тотчас же устремились несколько молодых парней. Заметив это, Эдита немедленно пошла своей дорогой, оставив всех их в стороне.

По оживленному виду деревни, столь спокойной и тихой в обычное время, сразу можно было догадаться, что это — праздничный день. Раздавался задорный трезвон церковных колоколов, к которому примешивались другие веселые звуки. Приготовления к торжеству и забавам, казалось, отражались и на некоторых живописных домиках, которые составляли длинную извилистую улицу, ведшую к деревянному мосту, перекинутому через серебристый Дарент.

Главная гостиница в деревне носила название «Телец», как и тот большой отель со всеми удобствами, который впоследствии заменил ее. Перед «Тельцом» стояла кучка менестрелей, о которых упомянула молочница.

То были высокие, здоровенные молодцы, мало походившие на обыкновенных менестрелей, у них были рожок, тамбурин и дудка. Как ни упрашивала их окружавшая толпа сыграть что-нибудь, они отказывались, пока не начнутся празднества.

Подобно остальным обитателям деревни Уот Тайлер, казалось, намеревался воспользоваться праздничным отдыхом. Правда, он не потушил огня в своем горне, но оставил в кузнице своих помощников на случай, если кому-нибудь понадобится подковать лошадь или заказать какую-либо другую работу, не терпящую отлагательства. Надев капюшон и куртку, он уже выходил из дому, как вдруг на пороге повстречался со своей дочерью.

— Батюшка! Ты, кажется, собираешься на прогулку? — спросила она. — Если так, то, пожалуйста, возьми меня с собой.

— Я иду в Дартфорд-Брент, — отвечал он. — И ты сделаешь гораздо лучше, если останешься с матерью.

Но Эдита не уступала.

— А мне там-то и хотелось бы прогуляться, — сказала она. — Там, на откосах холма, я могла бы набрать дикого тмина. И утро-то такое чудесное!.. Право, пойду.

Кузнец предпочел бы пойти без нее, но он никак не мог устоять перед взором ее чудных глаз. И они отправились вместе. Многие дивились на них, пораженные разницей между богатырской осанкой Уота и стройной, хрупкой фигурой его дочери.

На базарной площади были несколько женщин с корзинами, полными яиц, масла и меда; у других же были голуби, утки, гусята и свежие форели, которыми славился Дарент. Торговки обступили кузнеца, но он ничего у них не купил.

Когда Уот приблизился к «Тельцу», один из упомянутых нами менестрелей сделал ему знак и, уловив его взгляд, указал ему на восток, в сторону плоских песчаных холмов.

Теперь они шли по дороге св. Эдмунда, которая получила свое название от стоявшей здесь часовни в память св. мученика Эдмунда. Эта старинная часовня была высокочтимой святыней, на поклонение которой постоянно стекались паломники. В это время в часовне совершалось богослужение. Эдита предложила отцу зайти туда помолиться, но он отклонил ее просьбу.

Немного дальше находилась церковь, где также служили обедню, но Уот остался глух к просьбам дочери войти в храм и ускорил шаги, чтобы поскорей миновать деревянный мост через Дарент. Наклонившись на минуту над перилами, он увидел в воде, под мостом, форелей, сновавших с быстротой стрел, и указал на них Эдите.

Теперь они начали подыматься по крутому обрыву холма, поросшему можжевельником, и, когда достигли гребня возвышенности, перед ними открылась восхитительная даль. Конечно, им обоим давно уже знаком был этот вид, но они смотрели на него с таким восхищением, словно видели его в первый раз. Яркий солнечный свет, озарявший картину, еще разительнее выделял ее красоту.

Обширная долина, орошенная серебристым Дарентом и еще одним прозрачным, изобиловавшим форелью потоком, Крэем, была обрамлена с обеих сторон песчаными буграми. Посреди нее расположилась красивая, живописная деревня Дартфорд. Даже в те отдаленные времена Дартфорд не был жалкой деревушкой, он мог похвастаться не только церковью, но еще монастырем и часовней, которые пользовались большой известностью.

Действительно, леди Изабелла, настоятельница монастыря св. Марии, а также многие из монашествующих сестер, принадлежали к благородным и знатным фамилиям. Монастырь, построенный Эдуардом III всего лет за двадцать пять до начала описываемых событий, представлял кучу огромных кирпичных зданий, расположенных у подножия отлогого холма, к северо-западу от деревни. В лесу поблизости от монастыря находился скит отшельника.

Почти прямо у ног обозревающего местность с вершины холма находились церковь и часовня с пересекающим долину Дарентом, вплоть до слияния его с Крэем. Соединенные воды этих двух потоков образовывали довольно глубокую реку, по которой могли ходить в Лондон небольшие суда. Водяные мельницы были устроены на обоих потоках. Писчебумажные же фабрики и пороховые заводы в те времена, конечно, еще не были известны.

В недалеком расстоянии за описанной рекой можно было видеть Темзу, а лесистые холмы на противоположном ее берегу принадлежали уже к Эссексу. По левую руку горизонт замыкался кучкой холмов, по большей части покрытых лесом, среди которого виднелись там и сям башни и зубчатые стены норманнских замков.

В тот отдаленный период местность представляла почти первобытный вид. Большая часть земли была не возделана и даже не расчищена; огромные пространства были покрыты дремучими лесами.

Позади уступа, на котором стояли Уот Тайлер и его дочь, любуясь чудным видом, который мы пытались описать, расстилалось плоское, поросшее вереском поле, называемое Дартфорд-Брент. С правой стороны оно замыкалось опушкой густого леса, в котором, как ходили слухи, скрывались разбойники: за последнее время были ограблены много путешественников, отправлявшихся по этой дороге в Рочестер или ехавших оттуда в Дартфорд.

Оттого-то Эдита была несколько изумлена, когда отец сказал ей, что отойдет один на некоторое расстояние, и советовал ей присесть на траву и в ожидании его возвращения заняться чтением молитвенника.

Не дожидаясь ответа, Уот торопливо направился к лесу. Но не успел он сделать несколько шагов, как из чащи выехала навстречу ему кучка вооруженных людей.

По дикому виду этих всадников, которых было человек двенадцать, Эдита сразу догадалась, что это — разбойники. Но ее отец, казалось, не имел основания опасаться их: предводитель шайки, ехавший на великолепной черной лошади, сделал знак своим спутникам остановиться, а сам галопом подскакал к кузнецу и дружески поздоровался с ним.

Эдита была поражена при виде этого зрелища. Она ожидала, что отец не пожелает вступать ни в какие разговоры с атаманом шайки. Однако Уот Тайлер продолжал стоять около подозрительного всадника и, по-видимому, дружески беседовал с ним.

Глава III СВИДАНИЕ НА ПОЛЕ ДАРТФОРД-БРЕНТ

Джек Соломинка (его-то заметила Эдита разговаривающим с отцом) настаивал на том, чтобы знак к мятежу был дан немедленно.

— Не вижу никакой выгоды в дальнейшем промедлении, — говорил он кузнецу. — Народ повсюду подготовлен, и как только взовьется знамя мятежа, к нему не замедлят примкнуть тысячи недовольных. В Эссексе уже началось. Двое из моих ходоков только что вернулись из Брентвуда. Они говорят, что обитатели Фоббинга обратили в бегство главного судью и умертвили присяжных и дьяков, а головы их воткнули на шесты. Скоро пламя охватит всю страну.

— Так в Фоббинге уж началось? — переспросил Уот Тайлер.

— Не дальше, как вчерашний день, — отвечал Беглый, — Томас де Бамптон, податной инспектор, созвал в Брентвуде союз плательщиков подушного налога, но фоббингцы отказались явиться. Тогда, чтоб наказать их, к ним отправился главный судья, но они сами проучили его. Неужели мы не последуем их примеру?

— У них был повод, которого у нас нет, — заметил кузнец.

— Но не следует упускать благоприятную минуту, — продолжал Джек Соломинка. — Трое дядей короля теперь в отсутствии. Самый страшный для нас, герцог Ланкастер, Джон Гонт, правящий от имени своего юного племянника, теперь в Роксбурге, где старается заключить мир с шотландцами. Он не может возвратиться. Далее, эрл Кэмбридж — в Плимуте. Он готовится к отплытию в Лиссабон с пятьюстами ратников и с пятьюстами арбалетчиков, которых везет на помощь королю португальскому против короля кастильского. А эрл Бэкингем — в Уэльсе. Так ни один из трех не помешает нам.

— И здесь некому оказать нам сопротивление, если не считать эрла Кента, сводного брата короля, — заметил Уот Тайлер. — Впрочем, ему не удастся набрать ратников, ведь знать ненавидит его и не согласится служить под его начальством.

— Наше движение на Лондон будет почти беспрепятственно, — сказал Беглый. — А когда мы придем туда, граждане откроют нам ворота и окажут сердечный прием.

— Ну, не совсем-то так. По всей вероятности, лорд-мэр, Уильм Вальворт, будет против нас, — сказал Уот Тайлер. — К тому же сэр Джон Филпот — тот, что вел войну на свой собственный счет, а получил за все свои хлопоты только выговор от Верховного совета, — наверно, станет за короля. Я нисколько не сомневаюсь, что мы овладеем Лондоном, но нам нужно сначала принять меры против Вальворта, Филпота и многих других, чтобы быть вполне обеспеченными. Вы спрашиваете, почему я все еще не решаюсь подать знак к восстанию, когда все готово и минута кажется благоприятной. Я откладывал для того, чтобы подушный налог довел народ до исступления, как уж и случилось в Эссексе. Я жду, чтобы весь народ восстал поголовно, тогда уж они не отступятся. К тому же нам предстоит еще выполнить один долг. Мы должны хранить верность нашим друзьям. Прежде чем здесь вспыхнет восстание, Джон Бол должен быть освобожден из заточения, иначе архиепископ кентерберийский предаст его смертной казни. А случись это — и его смерть будет вечным укором нашей совести, ведь он — главный участник заговора.

— Он заключен в барбакан, где постоянный усиленный надзор, иначе я уже освободил бы его, — возразил Джек Соломинка. — Впрочем, попытаюсь еще раз.

— По-моему, было бы лучше всего освободить его хитростью, — заметил Уот Тайлер. — Когда я шел сюда, то узнал нескольких человек из вашей шайки, которые проникли в деревню, переодевшись менестрелями.

— Я рассчитывал, что вам, быть может, понадобится помощь в случае внезапного восстания, вот я и послал Гуго Моркара и еще трех человек, чтобы они были у вас под рукой. Ведь сегодня к вам, в Дартфорд, прибудет большая партия паломников.

— И вы намерены подстеречь их там… Да?! — воскликнул Уот Тайлер.

— Нет! — отвечал Беглый. — Я не сделаю на них нападения. Это принцесса Уэльская, мать короля, отправляется на поклонение святыням Кентербери. Ее сопровождают придворные дамы, ее второй сын, сэр Джон Голланд, и значительная свита из знати и рыцарей.

— Вот как! — воскликнул Уот Тайлер. — А что, если б вы последовали за свитой в Кентербери? Быть может, вы нашли бы какую-нибудь возможность освободить Джона Бола.

— Я об этом подумаю, — заметил Беглый. — Конечно предприятие опасное, но я этого не боюсь. Если у вас случится что-нибудь, пришлите мне весточку с Моркаром. Он уж будет знать, где отыскать меня.

— Хорошо, — сказал кузнец. — А известно ли вам, когда именно принцесса должна прибыть в Дартфорд?

— Около полудня, — отвечал собеседник. — Она рассчитывает добраться до Кентербери сегодня вечером.

— И вы хорошо осведомлены?

— Гм… По этой дороге не многим удается проехать без моего ведома. Вчера принцесса остановилась во дворце Эльтгем и намеревалась выехать рано утром. По приезде в Дартфорд она посетит леди Изабеллу в монастыре, затем отправится на поклонение в часовню св. мученика Эдмунда.

— Вам известно гораздо больше, чем самим дартфордцам; даже сильно сомневаюсь, знает ли леди Изабелла о готовящейся ей чести высокого посещения. Моя дочь только что возвратилась из монастыря, но она ничего не слышала насчет посещения принцессы.

— Сюда идет ваша дочь, — сказал Беглый, указывая на Эдиту, которая торопливо приближалась к ним. — Кажется, она хочет что-то сказать вам.

— Как посмела она уйти с того места, где я ее оставил? — проворчал кузнец, нахмурив брови.

Затем, наскоро распрощавшись со своим единомышленником, он хотел удалиться, как вдруг к ним подбежала Эдита.

Уот Тайлер казался недовольным, но Джек Соломинка, видимо, был очень рад представившемуся случаю обменяться несколькими словами с прелестной девушкой. Вот почему вопреки ожиданиям Тайлера разбойник не отъехал прочь и почтительно приветствовал Эдиту.

— С добрым утром, прекрасная девица, — сказал он с улыбкой, казавшейся вовсе неуместной на его угрюмом лице.

Эдита не без видимого смущения ответила на его приветствие, она не могла скрыть ужас и отвращение, которые он внушал ей. В ответ на слова отца, который сделал ей выговор за непослушание, она возразила:

— Я хотела поскорей сообщить тебе, что какие-то знатные господа приехали в деревню. Это длинная вереница всадников — вельмож, рыцарей, эсквайров и леди. Из дам одна выделяется своим роскошным нарядом; и едет она на великолепной лошади, покрытой богато изукрашенным чапраком. С гребня холма, на котором я стояла, я могла очень ясно разглядеть ее. Сопровождающие ее люди кажутся моложе ее, но одеты не так роскошно, как она, хотя все они в шелках и бархате; ее же наряд блестит на солнце, точно золото. У меня мелькнула мысль, что это, должно быть, мать короля, принцесса Уэльская.

— Вы угадали, прелестная девица, — заметил разбойник, нисколько не смущаясь тою холодностью, с которой смотрела на него Эдита. — Это взаправду принцесса Уэльская. Ее высочество совершает паломничество в Кентербери.

— Леди Изабелла всегда говорила мне, что принцесса очень добра и набожна и проводит большую часть времени в молитве, — сказала Эдита.

Затем она добавила с торжественной важностью:

— И янадеюсь, что св. Эдмунд и св. Фома, а также все святые угодники будут охранять ее и защищать от всякой опасности, в особенности же от разбойников, которые, быть может, строят уже засады, чтобы сделать нападение на нее.

— Ее высочество едет со слишком сильным конвоем, как вы могли заметить, прекрасная девица, чтобы подвергнуться какой-либо опасности со стороны разбойников, — возразил Беглый. — Но если бы даже она ехала безо всякой охраны, то и тогда, я уверен, никто не причинил бы ей никакого вреда.

— Мне очень приятно слышать это от вас, — сказала Эдита. — Вдова Черного Принца, мать короля, повсюду в Англии должна быть в полной безопасности.

— Полно, дитя! Принцесса — вовсе не друг народа, — строго заметил Уот Тайлер.

— Нет, дорогой батюшка, я слышала совсем другое, — возразила Эдита. — Настоятельница, которая всегда говорит правду, рассказывала, что принцесса очень сострадательна, добра, раздает большие суммы бедным; и если бы было в ее власти, она облегчила бы все страдания народа.

— Но ведь она, вероятно, имеет влияние на своего царственного сына, — сказал Уот Тайлер. — Так почему же она не склонит его к тому, чтобы он сделал всех свободными, избавил народ от тирании знати, уравнял всех перед законом и уменьшил налоги. Если бы она это сделала, то народ благословлял бы ее.

— Она делает все, что в ее силах, дорогой батюшка: я в этом нисколько не сомневаюсь. Но молодой король окружен дурными советчиками.

— О, да, окрутили его! Но эти господа скоро будут устранены.

— Думаешь ли ты, батюшка, что король будет вынужден сместить их?

— Попомни мое слово, деточка, не пройдет и месяца, как у короля будут другие, лучшие советники. Они скажут ему прямо, что нужно для народа и что сделать, если только он хочет продолжать царствовать.

— Так, стало быть, ты думаешь, батюшка, что перемена близка?

— Я даже уверен, дитя мое, и это будет великая перемена. Многие будут свергнуты со своих высоких постов, до которых им уж никогда вновь не добраться! Они не будут в состоянии противиться той силе, которая двинется против них, — силе долго томившегося в рабстве народа, который разбил наконец цени и решился добиться своих прав.

— Батюшка, мне тяжело слышать от тебя такие речи! — сказала Эдита. — Но, надеюсь, народ не решится на мятеж. Быть может, господа обращаются с ним несправедливо и жестоко, но если обратятся к королю, он облегчит их бедствия.

— Народ будет не умолять, а настаивать на справедливости, — возразил Уот Тайлер.

— И он заговорит таким голосом, который не может быть превратно истолкован и к которому король еще не привык, — добавил Беглый.

— Я слишком молода, чтобы давать тебе советы, дорогой отец. И я не позволила бы себе заговорить, если бы не страх, что ты можешь попасть в страшнейшую опасность, помогая этому мятежному плану, которому, как я догадываюсь, уже дан ход. Не принимай в нем участия, если дорожишь своей безопасностью!

— Ты не по летам рассудительна, деточка, — сказал отец. — Ты можешь давать более разумные советы, чем люди постарше тебя, но на этот раз твоя проницательность изменила тебе. Ты не знаешь о страданиях народа и о полном его бессилии добиться облегчения.

— Но, по всей вероятности, он может добиваться льгот законными средствами?

— Нет, — решительно возразил отец. — Ему совершенно отказано в справедливости. Он до тех пор нес свое ярмо, пока оно не сделалось совсем нестерпимым, вот почему он должен или свергнуть его, или окончательно пасть под его тяжестью. Господам уж не раз делались предостережения, но если они не желают обращать ни них внимания, то пусть сами на себя пеняют за последствия.

— Они уж не будут больше тиранить нас! — воскликнул Беглый. — Мы всех их сметем с лица земли!

— И овладеете их имуществом? Ведь такова ваша цель, не правда ли?! — с отвращением воскликнула Эдита. — Батюшка, — добавила она, обращаясь к Уоту Тайлеру. — Дело не может быть добрым, если ради него нужно вступать в союз с непотребными людьми.

Уот Тайлер едва удержался от резкого возражения, которое уже готово было сорваться с его уст. Быстро изменяя голос, он сказал:

— Дитя, неужели же ты поверила, что мы говорим не в шутку?

— В самом деле?! — оживленно воскликнула она.

В ответ на это отец рассмеялся грубоватым смехом, к которому не замедлил присоединиться Беглый.

— Разумеется, нет! — сказал Джек Соломинка. — Что касается меня, то я только поддержал шутку, начатую вашим отцом… Ха! ха! ха!

— Затевать бунты — дело бедняков, — добавил Уот Тайлер. — У меня же слишком много своего дела. К тому же я предостаточно зарабатываю.

— А я могу достать себе все, что мне нужно, — смеясь, продолжал Беглый. — Не я должен повиноваться, а господа должны исполнять мои требования.

Эти заявления, видимо, не особенно убедили Эдиту. Но, желая увести поскорее отца, она сделала движение, собираясь удалиться, и сказала, что ей очень хочется увидеть принцессу Уэльскую вблизи.

Обменявшись выразительным взглядом с Беглым, Уот Тайлер немедленно последовал за ней.

— Надеюсь, дорогой батюшка, ты не имеешь никаких дел с этим человеком? — сказала она, когда они отошли. — Его наружность пугает меня!

— О, со временем ты привыкнешь.

— Никогда! Я никогда не буду в состоянии свыкнуться с ним. Впрочем, он не смеет входить в деревню, и потому, по всей вероятности, я никогда больше не встречусь с ним.

Уот Тайлер ничего не ответил на это замечание, и они молча пошли дальше.

А мысль об Эдите не покидала Беглого тем временем, как он направлялся к своей шайке.

«Очаровательное создание! — говорил он себе мысленно. — Я непременно попрошу ее отца, чтобы он выдал ее за меня замуж. Он не может отказать. Ее же согласие необязательно».

Глава IV ПРИНЦЕССА УЭЛЬСКАЯ У НАСТОЯТЕЛЬНИЦЫ

Иоанна, дочь Эдуарда Вудстока, вдова Черного Принца и мать Ричарда II, считавшаяся в свое время одною из первых красавиц в королевстве, все еще была замечательно хороша собой.

От первого мужа, сэра Джона Голланда, получившего по праву своей жены титул эрла Кента и лорда Уэк Лайдельского, она имела двух сыновей. Старший по смерти отца унаследовал его титул, младший же назывался просто сэром Джоном Голландом. Оба они отличались гордым, тщеславным нравом и были в большой милости у молодого короля.

Принцесса Иоанна потеряла своего знаменитого супруга еще при жизни его отца, короля Эдуарда III, ей не пришлось царствовать. Она горячо любила своего сына Ричарда и непрестанно молилась, чтобы он сделался таким же славным воином, каким был его отец. Она боялась Джона Гонта, подозревая, что он замышляет свергнуть с престола ее сына, хотя имела столько же основания опасаться пагубного влияния двух старших своих сыновей на молодого короля, т. е. на их сводного брата. Однако, ослепленная материнской любовью, она не замечала их недостатков.

Принцесса не оставалась в неведении насчет всеобщего недовольства, вызванного среди простого народа подушным налогом, но она вовсе не опасалась каких-либо важных последствий, а тем менее допускала возможность восстания.

Нынешнее свое паломничество к мощам св. Фомы Бекета она предприняла по приглашению архиепископа кентерберийского. В этом путешествии ее сопровождали: придворные леди, все особы из знатных фамилий и красавицы, а также многочисленная и блестящая свита баронов и рыцарей, во главе которых ехал ее красивый и надменный сын, сэр Джон Голланд. При ней находились еще ее духовник, медик, милостынник, эсквайры, оруженосцы, йомены и грумы — все в королевских ливреях. Шествие замыкали два йомена-пристава, два грума, два пажа и отряд вооруженных ратников.

Хотя принцесса Уэльская уже не была той несравненной прелестницей, которая, будучи вдовствующей графиней Кент, пленила красу английского рыцарства, храброго Эдуарда английского, принца уэльского и аквитанского, тем не менее это все еще была, как мы видели, очень миловидная женщина, с большим достоинством манер. Ее сложение было восхитительно изящно; а черные волосы, заплетенные толстыми косами и положенные пучками по обеим сторонам лица, резко выделяли ее тонкие черты. На голове она носила род сетки, украшенной драгоценными камнями, с которой спускалась длинная вуаль.

Сатиновое платье плотно охватывало ее стан, обрисовывая стройную фигуру, и было достаточно длинно, чтобы закрывать ноги. Ее накидка была заткана золотом, а пояс, свободно брошенный на бедра, был изукрашен драгоценными камнями. С него спускался жипсьер — малиновый бархатный кошелек, снабженный кисточками из золотых шнурков. Нечего и говорить, что она была снабжена четками.

Чапрак ее верхового коня был из голубого бархата, весь расшитый золотом и серебром, с королевскими приметами — с белым оленем, в короне и на цепи, с солнцем, выходящим из-за туч, и с planta genista[309].

Вот почему принцесса Уэльская в своем дорогом наряде совершенно затмевала сопровождавших ее придворных дам. А они считались украшением двора, отличались знатной красотой и были богато одеты. В ее присутствии они стушевывались, словно звезды перед царицей ночи.

Сэр Джон Голланд обладал высокой, стройной фигурой, выгодно оттененной богатым нарядом, но выражение гордости и строптивости портило его красивые черты лица. Он ехал на великолепном горячем андалузском жеребце, подаренном ему герцогом Ланкастером; и нетерпеливые движения пылкого животного соответствовали его надменной осанке.

На нем был затканный золотом и серебром светло-голубой камзол, плотно обхватывавший его стан, но со свободными разрезными рукавами. Короткий обоюдоострый меч висел у его бедра, а к поясу был прикреплен жипсьер. Он носил двуцветные, белые с голубым, штаны и краковы — красные сафьянные сапоги с огромными остроконечными носками, подвязанные у колен золотыми цепочками, что исключало использование стремян. Шпоры были из чистого золота. Его темно-каштановые волосы, подстриженные на лбу ровной каемкой, ниспадали по сторонам длинными прядями. На голове у него была голубая бархатная шапочка, отороченная дорогим мехом и украшенная страусовым пером, которое спускалось через голову и было пристегнуто брильянтовой запонкой.

Мы умышленно остановились на столь подробном описании богатого наряда молодого сводного брата короля с целью дать понятие о той роскоши, которая царила в то время при дворе.

Действительно, все молодые бароны и рыцари в свите принцессы были в бархатных куртках и плащах разнообразных оттенков, более или менее богато изукрашенных шитьем; они носили двуцветные штаны и остроконечные краковы.

Королевские духовник и милостынник, ехавшие на мулах, выделялись своими темными рясами и капюшонами.

За ними следовали вьючные мулы, несшие тюки со сменами платьев для принцессы и ее придворных дам. Шествие замыкалось отрядом вооруженных солдат.

Спустившись с холма, кортеж направился к монастырю, сады и службы которого раскинулись у подножия песчаного бугра.

В монастырь заранее был послан одетый в королевскую ливрею гонец с вестью о приближении принцессы, так что ее прибытия уже ожидали.

Миновав приспособленные к бою ворота, у которых собралась значительная толпа крестьян обоего пола, любопытствовавших посмотреть шествие, принцесса и ее свита вступили на обширный двор; ратники же были оставлены за воротами.

Под глубоким сводом врат святой обители с кучкой монахинь позади стояла в своем высоком белом клобуке и в нагруднике настоятельница в ожидании своей царственной гостьи.

Леди Изабелла в неподвижной позе, со скрещенными на груди руками, в своем белом шерстяном одеянии, на котором нашит был крест, с покрывалом на голове, с холщовым платом, висевшим складками под подбородком, походила скорее на надгробное изваяние, чем на живое существо. На ее бледном неподвижном лице жизнь, казалось, сохранялась только в глазах.

При помощи грумов принцесса спустилась с коня и в сопровождении пажей и всех придворных дам направилась к настоятельнице, которая выступила вперед, чтобы встретить ее с подобающим чином. Простирая руки над принцессой, почтительно склонившей голову, она произнесла благословение.

Исполнив этот обряд, леди-настоятельница приветствовала свою царственную гостью с приездом, затем пригласила ее вступить в обитель.

Глава V ДАРТФОРДСКАЯ НАСТОЯТЕЛЬНИЦА

Изабелла де Кавершэм, настоятельница монастыря свв. Марии и Маргариты, происходила из знатной семьи и до своего удаления от мира (что случилось около пятнадцати лет тому назад) славилась красотой и изяществом. Многие рыцари носили ее цвета и добивались ее улыбки. Но леди Изабелла, слывшая прекраснейшей из прекрасных, как-то вдруг преждевременно состарилась. В ее темно-русых волосах появилась седина, а ее лицо хотя и сохраняло благородные очертания, но уже утратило былую нежность и свежесть.

Ей было теперь не более тридцати пяти лет, но улыбка уже никогда не появлялась на ее тонких губах. И хотя взгляд ее был постоянно строг, а обращение холодно, но сердце ее было преисполнено доброты и милосердия.

У нее не было любимиц среди монашествующих сестер, хотя некоторые из них так же, как и она, были знатного происхождения. Она горячо привязалась, как мы уже говорили, только к дочери кузнеца, Эдите, с раннего детства приведенной к ней женой Тайлера. С тех пор настоятельница поручила ее надзору одной из монахинь, сестре Евдоксии, которая воспитала ее с тщательной заботливостью.

Леди Изабелла ввела свою царственную гостью в трапезную — обширную залу, облицованную темными дубовыми дощечками. Два узких длинных стола и скамьи возле них предназначались для сестер-монахинь; стол для настоятельницы и ее гостей стоял отдельно, на возвышении.

На противоположном от входа конце залы находилось большое раскрашенное деревянное Распятие, а посредине стоял налой, с которого произносились благословения перед каждой едой. В глубине залы виднелась открытая дверца в кухню, где приготовлялись скромные кушанья для монастырской трапезы.

Все хозяйственные работы исполнялись послушницами, носившими также одежду того монашеского ордена. Теперь тем временем, как послушницы приготовляли верхний стол, сестры-монахини столпились посреди залы.

Вскоре после появления принцессы в трапезную вошли придворные дамы, из которых у многих были родственницы среди монахинь. Начался обмен приветствиями. Нарядные придворные дамы смешались с толпой святых сестер в шерстяных рясах, в белых головных уборах и покрывалах, что представляло пестрое и странное зрелище.

Из мужчин только духовник и милостынник пользовались преимуществом вступать в женскую обитель, и принцесса тотчас же представила их леди-настоятельнице. Бароны, рыцари и эсквайры вынуждены были остаться на монастырском дворе. Даже пажи не удостоились разрешения войти в обитель.

Когда на верхнем столе все было готово, настоятельница предложила своей царственной гостье прохладительные напитки, но принцесса отказалась, говоря, что она желала бы побеседовать с леди Изабеллой наедине.

Тогда настоятельница подозвала к себе одну из заслуженных монахинь, которую звали сестрой Сюльпицией, и попросила ее занять ее место. Затем она покинула залу вместе с принцессой, которую провела в приемную или в говорильню[310], находившуюся на другом конце здания.

Впереди шла сестра Евдоксия, знакомая нам старейшая из монахинь. Введя ее в приемную, степенная монахиня, которую, казалось, ничто не могло вывести из невозмутимого спокойствия, немедленно удалилась.

Говорильня, где настоятельница и монашествующие сестры принимали посетителей, мало чем отличалась от обыкновенных приемных того времени. Убранство ее состояло из точеных кресел с высокими спинками, из которых одно, отличавшееся более изысканной резьбой, чем все остальные, и снабженное парчовой подушкой и бархатной подушечкой, предназначалось для леди-настоятельницы. Возле этого кресла стоял небольшой дубовый стол. Стены были покрыты тканьевой обивкой, а окно с выступом, снабженное цветными стеклами и украшенное изображением Мадонны, проливало в комнату мягкий, таинственный свет.

Как только дверь захлопнулась за сестрой Евдоксией, в обращении между настоятельницей и ее царственной гостьей произошла поразительная перемена.

До сих пор ни та, ни другая ничем не подавали повода думать, что когда-либо раньше они были знакомы между собой, но теперь сразу сделалось ясно, что они — давнишние приятельницы. С минуту они нежно смотрели друг на друга, потом обнялись и поцеловались, как сестры.

Глава VI СОВЕТ ЛЕДИ ИЗАБЕЛЛЫ

Когда миновали первые выражения радости при встрече, леди Изабелла попросила принцессу сесть на почетное кресло, а сама поместилась против нее.

— Я уже не думала, что когда-нибудь увижу вновь вашу милость, — сказала она. — И хотя протекло уже столько лет с тех пор, как мы виделись, моя любовь к вам нисколько не уменьшилась: не проходило дня, чтобы я не думала о вас. Вы же ни разу не вспомнили обо мне и не навестили меня! — добавила она с легким укором.

— Вы знаете сами, моя милейшая Изабелла, почему я не могла посетить вас, — отвечала принцесса. — Поэтому мне незачем извиняться перед вами. Я думала, что вы довольны своим уделом. Я не ожидала найти вас так сильно изменившейся.

— Я довольна и счастлива… насколько для меня возможно счастье в этом мире, — с горечью заметила настоятельница, так как, видимо, какие-то тяжелые воспоминания вдруг нахлынули на нее. — Вы тоже испытали большое горе, но понесенная вами утрата нисколько не отразилась на вашей красоте.

— Я сама дивлюсь этому, ведь я сильно и глубоко страдала, — сказала принцесса. — Но я должна была превозмогать свою скорбь. Когда я потеряла самого благородного, самого бравого молодца и лучшего супруга, какого когда-либо имела женщина, я последовала бы вашему примеру, удалилась бы в монастырь, но меня удерживала мысль о принце, моем сыне. Я пообещала его царственному отцу, заранее предвидевшему опасность, грозящую ему на троне со стороны его честолюбивых дядей, что буду непрестанно смотреть за ним, и я сдержала слово. Только неусыпной заботливостью я сберегла молодого короля от их происков. Вы, быть может, думаете, что я пользуюсь неограниченной властью? О, нет, на деле власть моя очень незначительна. Ричард окружен любимцами да льстецами, он не всегда слушается моих советов.

— Не отчаивайтесь, всемилостивейшая государыня, — серьезно и твердо сказала настоятельница. — Продолжайте ваши старания направлять юного короля на верный путь и сделать его достойным знаменитого отца. Хотелось бы мне, чтобы вы употребили ваше влияние для облегчения бедствий народа, который сильно страдает от притеснений, ведь, если его жалобы будут оставаться неудовлетворенными, то я сильно опасаюсь, как бы дело не дошло до открытого мятежа. Я не хочу пугать вашу милость, но я не должна скрывать от вас, что среди крестьян здесь, в этой части Кента, и, насколько мне известно, также в Эссексе царят сильное недовольство и ропот.

— Недовольство господствует всюду, — сказала принцесса. — И, к сожалению, для него имеется достаточно поводов. Но ведь восстание послужило бы только в пользу замыслов герцога Ланкастера, так как оно может окончиться низвержением короля, а тогда герцог завладеет короной. Вот почему не только ничего не делается для успокоения народа, но его еще больше раздражают.

— Неужели же король остается равнодушным к такой опасности? — спросила настоятельница.

— Он непоколебимо уверен в преданности своих дядей и не доверяет мне, когда я предостерегаю его против их замыслов. Он находит, что моя тревога ни на чем не основана.

— Значит, вы утратили свое влияние над ним?

— Не совсем, но я должна признаться, что оно стало гораздо слабее прежнего. Я уже говорила вам, что король окружен льстецами, которые втайне враждебны мне.

— Противодействуя их планам, вы не замедлите возвратить влияние над вашим сыном. Но первым делом вы должны спасти его от надвигающейся грозы. Поверьте мне, она может быть предотвращена только значительными уступками народу.

— Если бы я предложила такую меру, как вы советуете, то вооружила бы против себя всю знать. К тому же я уверена, что Государственный совет отвергнет ее.

— Не отвергнет, если король будет настаивать. Во всяком случае, необходимо немедленно сделать что-нибудь, чтобы предотвратить нынешнее движение, иначе неизбежно последует великое бедствие; самый престол может пошатнуться.

Эти слова, сказанные с внушительной торжественностью, не могли не произвести сильного впечатления на слушательницу.

— Примите к сведению мое предостережение, принцесса, — продолжала леди Изабелла с возрастающей настойчивостью. — Не давайте королю колебаться, иначе он будет вынужден на гораздо большие уступки.

— О! — воскликнула принцесса. — Вероятно, вы слышали больше того, что пожелали рассказать мне.

— Я слышала больше того, что осмеливаюсь повторить, — отвечала настоятельница. — И если б я не увидела сегодня вашу милость, я написала бы вам.

— Можете ли вы дать мне какие-нибудь доказательства того гибельного движения, которого вы опасаетесь, чтобы я могла изложить их перед королем? — спросила принцесса.

— Это невозможно! Но, быть может, мне удастся собрать более подробные указания к вашему возвращению из Кентербери. Но не кажется ли вам, что коль скоро опасность так близка, то вам следовало бы прервать ваше путешествие?

— Нет, я не могу этого сделать, — возразила принцесса. — Я должна выполнить данный обет.

— В таком случае, не затягивайте поездки долее, чем необходимо. Быть может, ваша милость думаете, что я преувеличиваю опасность и тревожусь без достаточного повода? Нет, у меня есть полное основание для опасений. Здесь, в деревне, есть кузнец, дочь которого, Эдита, ежедневно приходит в монастырь для занятий с сестрой Евдоксией. От этой молодой девушки я узнала так много, что сочла долгом навести дальнейшие справки; наконец, я вполне убедилась, что в недалеком будущем грозит восстание крестьян. Зловредное учение этого вероотступника, Виклифа, проповедующего равенство и раздел имуществ, проникло в народ с помощью одного францисканца, некоего Джона Бола. И вот семена мятежа, рассеянные полными горстями, приносят теперь обильную жатву. Виклиф заслуживает смерти. Ни у короля, ни у нашей святой церкви нет злейшего врага. Он посягает на них обоих.

— Но Виклиф находится под защитой герцога Ланкастера, а потому он огражден от всякой кары, — заметила принцесса. — Кстати, если случайно дочь кузнеца, о которой вы сейчас говорили, находится теперь в обители, то я охотно задала бы ей несколько вопросов.

— Сейчас узнаю, — отвечала настоятельница.

С этими словами она позвонила в серебряный колокольчик, стоявший на столе. На звонок немедленно явилась сестра Евдоксия. Спрошенная настоятельницей, она сообщила, что Эдита только что пришла и отправилась в помещение для послушниц.

— Приведите ее сюда, — сказала настоятельница. — Принцесса желает говорить с ней.

Видимо, обрадованная таким приказанием, сестра Евдоксия поспешила исполнить его.

— Я очень рада, что ваша милость увидите эту молодую девушку, — продолжала настоятельница. — Я принимаю в ней большое участие. Она очень добра и мила; и я надеюсь, что скоро она сделается послушницей. Но она еще слишком молода, чтобы принять пострижение.

— Сколько ей лет? — спросила принцесса.

— Едва исполнилось пятнадцать.

— Значит, она родилась около того времени, когда вы удалились в эту обитель, — заметила принцесса.

Это замечание, сделанное вскользь, без всякого умысла, заставило леди Изабеллу смертельно побледнеть, и принцесса уже раскаялась в своей неосторожности.

Глава VII ЛЯПИС-ЛАЗУРЕВАЯ ПЛАСТИНКА

Вслед затем Эдита была введена в приемную сестрой Евдоксией, которая немедленно удалилась. Молодая девушка сделала глубокий поклон перед принцессой, потом, наклонившись, поцеловала руку леди-настоятельницы.

Пораженная ее замечательной красотой и прекрасными манерами, принцесса смотрела на нее с удивлением и даже не без некоторого любопытства.

— Право, кажется невероятным, чтобы такая прелестная девушка была дочерью простого кузнеца, — понижая голос, сказала принцесса, обращаясь к настоятельнице.

— И я того же мнения, — прибавила леди Изабелла.

— А какова ее мать?

— Особа очень почтенная для своего круга.

С минуту принцесса казалась погруженной в раздумье. Потом она обратилась к Эдите, с чрезвычайно приветливой улыбкой.

— Постоянно ли вы жили в Дартфорде, дитя мое? — спросила она.

— Постоянно, ваша милость, — ответила Эдита. — И я не желала бы жить нигде больше.

— Даже во дворце? — спросила принцесса.

— Подобная мысль никогда не приходила мне в голову. Дворец — не подходящее для меня место.

— Скромный ответ, — сказала принцесса, одобрительно улыбаясь. — Но представьте себе, что я сделала бы вас одною из моих прислужниц.

Эдита взглянула на настоятельницу, видимо, не зная, что отвечать.

— Не бойся говорить, дочка, — сказала леди Изабелла.

— Вы мне очень понравились, дитя мое, — продолжала принцесса. — Я хотела бы иметь вас подле себя.

— Я глубоко признательна вашей милости, — отвечала Эдита. — Но я так счастлива здесь, в обители, что мне было бы тяжело расстаться с ней. Все сестры очень добры ко мне, но всех добрее наша благочестивейшая святая настоятельница… Право, я была бы очень неблагодарной, если бы покинула ее.

— Избави меня Бог соблазнять вас, дитя мое! — воскликнула принцесса. — Не думайте больше о том, что я вам сказала. Я очень рада видеть, что вы так горячо привязаны к доброй настоятельнице, которая вполне заслуживает вашей любви.

— Наша леди-настоятельница часто говорила мне о вашей милости, — сказала Эдита. — Она описывала вас, как образец преданности и доброты.

— Полно, дитя мое, не привыкайте льстить, — заметила принцесса.

— Я, кажется, уже говорила тебе, дочка, что принцесса всей душой хотела бы облегчить бедствия народа.

— Это правда, — подтвердила принцесса. — Ропщет ли народ в Дартфорде? — добавила она, обращаясь к Эдите.

— Более чем ропщет, ваша милость, — последовал ответ. — Они грозятся. И я боюсь, что, если в скором времени не будет сделано чего-нибудь для их успокоения, они дойдут до открытого мятежа.

Принцесса-настоятельница переглянулись.

— Дитя мое! Несколько сельчан не могут учинить бунт, — заметила принцесса.

— Восстание не ограничится Дартфордом, милостивая государыня. Оно распространится по всей стране, которая охвачена уже сильным брожением благодаря проповеди монаха Джона Бола. Теперь он в тюрьме, но другие повторяют его речи, к которым прибавляют еще воззвания к мести.

— К мести! Но кому же они хотят мстить? — спросила принцесса.

— Знати, ваша милость, — отвечала Эдита.

— А королю тоже угрожают?

— Нет, сударыня. Но часто слышатся угрозы против его министров.

— Как же допускаются здесь подобные толки, совращающие народ?

— Это не попустительство, ваша милость, это невозможно подавить. Крестьяне так глубоко раздражены, что уж не сдерживают своего недовольства. Если бы ваша милость могли видеть их мрачные лица, когда они собираются обсуждать то, что они называют причиненными им обидами, или слышать их ропот против притеснителей, как они называют знать, вы убедились бы, что такие признаки опасности не следует оставлять без внимания.

— На них будет обращено внимание, — заметила принцесса.

— Чувствую, что беру на себя большую смелость, говоря так, — добавила Эдита. — Но мое усердие должно служить мне оправданием.

— Вы хорошо сказали, и я вам очень благодарна, — заметила принцесса.

Потом, взяв из своего жипсьера ляпис-лазуревую пластинку, украшенную драгоценными камнями, она милостиво наградила ею молодую девушку.

— Эта вещь будет иметь для меня особенную ценность, как подарок вашей милости! — воскликнула Эдита голосом искренней признательности, прижимая к своему сердцу пластинку.

Вслед затем принцесса объявила леди Изабелле, что намерена продолжать путь.

— Я охотно осталась бы дольше, — сказала она, — чтобы еще побеседовать с вами, но время не терпит. Прослушав обедню в часовне св. Эдмонда, я буду продолжать свое паломничество в Кентербери.

— Да защитят вашу милость все святые угодники! — горячо воскликнула настоятельница. — Да услышит св. Фома ваши мольбы и да исполнит он ваши прошения!

Вызванная звонком сестра Евдоксия не замедлила явиться и отворила двери приемной перед настоятельницей и ее царственной гостьей. Она проводила их через несколько коридоров в залу, где собрались монахини.

Все было готово к отъезду принцессы. Придворные дамы уже сидели на верховых лошадях, и оседланный конь принцессы ожидал ее у крыльца.

Настоятельница проводила принцессу до дверей. Слезы невольно навернулись на глазах благочестивой монахини, когда она прощалась со своей царственной гостьей. Однако она быстро овладела собой, стан ее выпрямился, взор сделался по-прежнему строгим.

Тем временем принцесса села уже на своего коня. Прощальный взгляд, брошенный ею на настоятельницу, был полон многозначительного выражения, но та, казалось, даже не заметила его. На дворе поднялась суета; шум не умолкал до тех пор, пока весь блестящий отряд наездников не выехал за ворота.

Настоятельница продолжала стоять на крыльце вплоть до последней минуты. При этом Эдита, державшаяся позади нее с сестрой Евдоксией и смотревшая на отъезд принцессы, высказала просьбу, вернее, сестра Евдоксия высказалась за нее:

— Святая мать! Разрешите ли вы мне взять Эдиту в часовню св. Эдмонда?

Согласие было немедленно дано. Молодая девушка и престарелая монахиня тотчас же удалились.

Глава VIII ОТВЕТ КУЗНЕЦА СЭРУ ГОЛЛАНДУ

Отряд всадников медленно подвигался по дороге в сопровождении крестьян, дожидавшихся все время около обители, пока принцесса оставалась там. По мере того как блестящий кортеж приближался к лужайке, скопление народа увеличивалось; по обеим сторонам дороги стояли там и сям небольшие кучки.

Однако, хотя все эти люди проявляли много любопытства, желая видеть мать короля и придворных дам в их роскошных нарядах, мужчины не выказывали восторга радостными криками; многие из них даже отказывались снимать шапки. Их суровое и непочтительное отношение не могло ускользнуть от внимания принцессы, она еще больше убедилась в справедливости только что слышанного.

Сэр Джон Голланд ехал в сопровождении двух-трех молодых придворных в некотором расстоянии впереди кортежа. Как он, так и его спутники кидали презрительные взгляды на зрителей, что, конечно, еще больше озлобляло народ при его тогдашнем настроении.

Достигнув окраины лужайки, высокомерный молодой вельможа должен был проехать мимо дюжего, плечистого мужчины, одежда которого обличала в нем кузнеца и который стоял, скрестив руки на своей широкой груди и глядя на приближающееся шествие. Угрюмое выражение лица этого человека и взгляд, который он кинул в ответ на высокомерный взор сэра Джона, показались молодому вельможе настолько вызывающими, что он осадил коня и крикнул:

— Кто ты, любезный, дерзающий так коситься на меня?

— Я — Уот Тайлер, кузнец из Дартфорда! — ответил тот, нисколько не изменяя своей осанки.

— Сними свой колпак, дерзкий холоп! — воскликнул сэр Осберт Монтакют, один из спутников сэра Джона. — Знаешь ли ты, с кем говоришь?

— Я говорил со сводным братом короля, — твердо ответил Уот Тайлер. — Но я не обязан воздавать ему почести.

— Зато ты будешь обязан ему уроком вежливости, наглый грубиян! — воскликнул сэр Джон, подымая хлыст, чтобы ударить его.

Но, прежде чем хлыст коснулся его плеч, кузнец схватил его, вырвал из рук сэра Джона и бросил наземь.

За этот смелый поступок кузнец, наверно, был бы наказан спутниками сэра Джона, если бы одна молодая девушка, проходившая в это время через лужайку в сопровождении старой монахини, не увидела происходившей сцены. Она бросилась на место происшествия, становясь между кузнецом и молодыми вельможами. В то же самое время три-четыре человека, одетых странствующими певцами, выступили вперед.

— Не бойся, Уот, мы за тебя постоим! — раздался чей-то голос.

— Уйди, дитя мое! — сказал кузнец своей дочери. — Не становись на моем пути. Кто тронет меня, тот жестоко поплатится за это.

И, обнажив свой меч, он встал в оборонительное положение.

— Нет, я не покину тебя, батюшка! — воскликнула Эдита. — Пойдем со мной, умоляю тебя!

— Стой! — воскликнул сэр Джон Голланд, заметивший, что дело принимает серьезный оборот. — Сюда приближается наша матушка.

Принцесса была уже возле них, сестра Евдоксия поспешила привлечь ее внимание к этой сцене.

При появлении принцессы молодые вельможи поспешили расступиться, а сэр Джон казался несколько смущенным от строгого взгляда, который она кинула на него.

— Это столкновение крайне неуместно, — с упреком сказала она, обращаясь к сыну.

— Но это случилось не по моей вине! — возразил он. — Мерзавец держал себя так дерзко, что заслужил гораздо большего наказания, чем получил.

— Повторяю, ты не прав. Теперь не время ссориться с простым народом, наоборот, нужно стараться примириться с ним.

— Ну, и беритесь за это дело сами! — проворчал сын. — Не будь вас здесь, негодяй не остался бы в живых и не посмел бы насмехаться над нами, как вот теперь.

— Ни слова больше, приказываю тебе! — сказала мать. Потом, обращаясь к Эдите, которая продолжала стоять перед отцом, она сказала очень милостиво:

— Я не ожидала так скоро встретить вас вновь, прелестное дитя, мне казалось, что я оставила вас в обители.

— Я торопилась в часовню св. Эдмонда, ваша милость, когда…

— Довольно об этом! — прервала принцесса. — Теперь это уж покончено. Я полагаю, это ваш отец? — добавила она, кинув в сторону Уота приветливый взгляд, который быстро согнал тень с лица кузнеца.

Уот Тайлер уже вложил свой меч в ножны.

— Батюшка, с тобой говорит принцесса, — сказала Эдита, дернув его за рукав.

Подталкиваемый таким образом, Уот снял шапку и отвесил перед принцессой такой низкий поклон, какого уже давно ни перед кем не делал.

Теперь принцесса улыбалась уже совершенно милостиво. Эдита также улыбалась: она была так рада, что отец сделал уступку.

Потом принцесса сказала, обращаясь к Уоту Тайлеру, но в то же время стараясь, чтобы ее слова достигли слуха других присутствующих, которые стояли теперь с обнаженными головами и с выражением полной почтительности.

— Как вам, вероятно, уже известно, я отправляюсь на поклонение святыням Кентербери. Я была бы сильно опечалена, если бы какая-нибудь неприятность отвлекла меня от моих набожных мыслей во время этого путешествия. Я узнала от вашей доброй настоятельницы, с которой только что беседовала, что среди обитателей деревни господствует некоторое недовольство. Мне очень грустно это слышать. Но будьте уверены, что по возвращении я буду говорить с королем, моим сыном; и я не сомневаюсь, что, если только возможно, он облегчит ваши бедствия.

Пока принцесса держала эту маленькую речь, толпа значительно увеличилась. И слова, а также милостивое обращение принцессы, видимо, произвели чрезвычайно выгодное впечатление на слушателей. Но настоящий восторг овладел толпой, когда она достала свой кошелек из-за пояса и, подав его своему ближайшему спутнику, попросила раздать содержимое народу.

При свалке во время раздачи золотых монет слышались восклицания: «Да здравствует принцесса Уэльская!» Со всех сторон ее благословляли и прославляли.

Обращение матери с дерзким кузнецом показалось сэру Джону упреком. Оно страшно оскорбило его и, наверно, вызвало бы несколько резких замечаний с его стороны. Но его внимание было привлечено Эдитой, красота которой произвела на него сильное впечатление. Указывая на нее сэру Осберту Монтакюту, он уверял, что никогда не видел более прелестной девушки.

— Она может затмить красотой всех наших придворных дам! — воскликнул он. — Ни одна из них не сравнится с ней.

— С таким решительным приговором я не могу согласиться, милорд, — смеясь, ответил сэр Осберт. — Но для крестьянской девушки, не спорю, она восхитительно хороша собой.

— В ней нет ничего деревенского, — сказал сэр Джон. — Она напоминает, скорее, одну из нимф Дианы.

— Или весталку, — подсказал другой.

— Именно весталку. Клянусь, это — воплощенная чистота.

— В таком случае, милорд, вы не должны кидать на нее такие пылкие взоры и смущать ее. Смотрите! Она опускает глаза и краснеет, как маков цвет.

— Румянец делает ее еще очаровательнее. Клянусь Небом, она будет моей! К тому же похитить ее было бы достойным наказанием для ее дерзкого отца.

— Подумайте, милорд, что вы хотите делать! Она, кажется, принадлежит к обители. Вот, к ней подходит одна из монахинь.

— Это не страшит меня, — возразил сэр Джон. — Да, вот случай поговорить с нею представляется сам собой: моя матушка подозвала ее к себе.

Сказав это, сэр Голланд выступил вперед и обратился с несколькими любезностями к молодой девушке, которая в это время благодарила принцессу за ее щедрость.

Эдита, видимо встревоженная, не ответила ему ни слова; и, как только представилась возможность, она поспешила отойти к сестре Евдоксии и к отцу.

Но даже и тогда сэр Джон не оставил своего замысла. Не обращая внимания на свирепые взоры, которые кидал на него кузнец, он последовал за Эдитой, продолжая заговаривать с ней еще более развязно.

— Оставьте, милорд! — воскликнул Уот Тайлер. — Моя дочь не привыкла к светским любезностям. К тому же они мне не нравятся.

— Я менее всего забочусь о том, что тебе нравится или не нравится, любезнейший, — надменно возразил молодой вельможа. — Я не любезности говорю твоей дочери, а высказываю ей правду. Ее красоту не должно прятать в Дартфорде, и было бы настоящим преступлением заточать ее в монастырь.

— Пойдем, Эдита! — сказала сестра Евдоксия. — Твой слух не должен оскверняться подобными непристойными речами.

— Нет, пусть она останется, — сказал кузнец. — Она сама знает, как ей следует держаться.

— Не сердись, батюшка! — шепнула Эдита. — Я не отвечу ему ни словечком.

Не добившись от нее не только ответа, но даже улыбки, сэр Джон удалился наконец, сказав на прощание:

— Я уверен, прекрасная девица, что при следующей нашей встрече вы будете не так строги.

Затем, вскочив на своего нетерпеливого коня, сэр Джон занял свое место во главе отряда, который уже тронулся в путь.

Глава IX В ЧАСОВНЕ СВ. ЭДМОНДА

Вся толпа последовала за кортежем к часовне Св. Эдмонда, находившейся, как читателю уже известно, на противоположном конце деревни, недалеко от церкви. Уот Тайлер находил, что его дочери лучше было бы идти домой, но так как она желала отслушать обедню, а сестра Евдоксия обещала сопровождать ее, то он разрешил ей идти.

— Во всяком случае, — сказал он, — бояться нечего. Этот знатный нахал не посмеет оскорбить тебя в часовне. Я пойду домой и расскажу твоей матери о случившемся. Она, вероятно, тревожится.

Сестра Евдоксия и Эдита достигли часовни уже тогда, когда принцесса со своей свитой вошли туда; и хотя там было очень мало места, но монахиню и ее спутницу все-таки пропустили.

Небольшая часовня, совершенно переполненная нарядными дамами и вельможами, представляла блестящее зрелище, тем более что на алтаре сверкали свечи и яркие цветистые отблески от них падали на присутствующих из расписных окон. Воздух был пропитан ладаном. Обедня уже началась; и принцесса молилась, преклонив колена у алтаря.

Так как около дверей не было свободного места, то сестра Евдоксия и Эдита должны были пробраться вперед, пока не достигли первых рядов, где могли наконец опуститься на колени.

Но каков же был испуг молодой девушки, когда она вдруг заметила, что по неосторожности поместилась как раз около той личности, которую более всего желала избегать. Она не подымала глаз, но чувствовала его пылкие взоры, устремленные на нее, и так растерялась, что все ее религиозное настроение исчезло; если бы отступление было возможно, она с радостью покинула бы часовню. Столь близкое соседство с человеком, которого она так боялась, вызывало дрожь во всем ее теле; и она старательно отстранялась от малейшего соприкосновения с ним. В то же время ею овладевало страшное предчувствие, что этот человек как-то связан с ее судьбой и что она не будет в состоянии спастись от него, если только попадет в его сети.

И вот тем временем, как она старалась отогнать от себя эту тягостную мысль, тихий голос шепнул ей на ухо: «Ты будешь моею!» Она знала, кто это говорил, и страх ее усиливался.

Вскоре после этого торжественное богослужение окончилось, и блестящая толпа придворных начала выходить из часовни. Эдита, боясь встретить взгляд своего опасного соседа, не подымала глаз до тех пор, пока не убедилась, что он ушел. Когда она поднялась, то увидела, что принцесса перед своим уходом еще раз благоговейно склонила колена у алтаря. Выждав время, пока та прошла, Эдита и сестра Евдоксия медленно последовали за ней.

Но принцесса заметила их. Пройдя до паперти, она подозвала к себе Эдиту и сказала с милостивой улыбкой:

— Запомните, что я говорила вам: если когда-нибудь вам понадобится моя помощь, не забудьте обратиться ко мне.

Потом с помощью грумов и пажей принцесса села на коня, и кортеж двинулся в путь. Сэр Джон Голланд, державшийся все время в стороне, с сэром Осбертом Монтакютом, чтобы наглядеться на очаровавшую его прелестную девушку, теперь последовал за принцессой.

Проезжая мимо паперти, сэр Джон осадил своего горячего коня и пристально взглянул на Эдиту, но она поспешила опустить глаза. Обиженный ее холодностью, он проехал мимо.

Напутствуемая восторженными криками и благословениями поселян, принцесса миновала мостик, перекинутый через Дарент, и в сопровождении своей свиты и охранного отряда стала подыматься на холм по дороге в Рочестер и Кентербери.

class='book'> Глава X КУПЕЦ-ЛОМБАРДЕЦ Игры, несколько задержанные описанным важным событием, теперь начались на лужайке и шли довольно весело и оживленно — крестьяне были в хорошем расположении духа, благодаря щедрости принцессы. Все их бедствия и невзгоды были на время забыты.

Вокруг Майской Березки устроились пляски под музыку надрывавшихся от усердия менестрелей. Странствующие лицедеи давали представления. Устраивались состязания в борьбе на дубинках, последствием чего получилось немало ушибленных черепов. Не было также недостатка в майском пиве.

Под вечер этого дня значительный караван путешественников, прибывших из Лондона, остановился у «Тельца». Заказав себе комнаты для ночлега в этой удобной, просторной гостинице, приезжие отправились на деревенский праздник.

В числе прибывших был один сумрачный господин, в длинном балахоне и в бархатной шапке с меховой опушкой. Его смуглый цвет лица, орлиный нос, живые черные глаза, сверкавшие из-под нависших бровей, в связи с его иностранным выговором доказывали, что это — не туземец, хотя он хорошо говорил по-английски.

То был Джакопо Венедетто дель Тревизо, прозывавшийся так по имени городка, в котором он родился. Он принадлежал к компании богатых ломбардских купцов, которые водворились в то время в Лондоне и ссужали деньги под проценты подобно евреям. По отзывам должников, эти купцы были такими же жестокими лихоимцами, как настоящие иудеи. Незадолго перед тем эта предприимчивая компания взяла от правительства на откуп налоги и собирала их, как уже упомянуто, с беспощадной строгостью.

Мессер[311] Венедетто, один из богатейших членов компании, пользовался большим влиянием на их совещаниях. Он-то присоветовал взять на откуп королевские доходы, в ожидании значительных прибылей, которые могут очиститься.

Мессер Венедетто жил в роскоши в своем доме на Ломбардской улице, но во время своих путешествий, он избегал всякой пышности и блеска и никогда не брал с собой больших сумм: если б его ограбили, он немного бы потерял. Впрочем, ему никогда еще не приходилось подвергаться нападению разбойников: он имел обыкновение присоединяться к многочисленным и хорошо вооруженным караванам путешественников, на которых грабители вроде Джека Соломинки не решались бросаться.

В данном случае, он отправился рано утром из гостиницы «Табард» в Саутварке, — сборного места, куда стекались путешественники, отправляющиеся в Рочестр и Кентербери. Караван был достаточно силен, чтобы обеспечить безопасность.

Само собой разумеется, что мессер Венедетто имел в виду какое-нибудь дельце. В Дартфорде он рассчитывал встретить сборщика податей, некоего Гомфрея Шакстона, и действительно нашел его ожидающим в гостинице «Телец».

Шакстон состоял прежде на службе у правительства, и его строгая взыскательность по отношению к подчиненным послужила хорошей похвалой в глазах Венедетто.

Грубый и жестокий с низшими, он низкопоклонничал и заискивал перед высшими. Грубое, отталкивающее лицо вполне соответствовало его нраву. Рыжий, с приплюснутым носом, он отличался длинной верхней губой и отвислым подбородком. Прежде Шакстон носил королевскую ливрею, но теперь сменил ее на камзол из темной саржи, а на поясе у него висела чернильница с пергаментной расчетной книжкой. Его рыжие кудри были покрыты поярковой шляпой, края которой были приподняты только сзади, спереди же они выставлялись длинным острым носком.

Тотчас по прибытии мессер Венедетто имел продолжительную беседу с глазу на глаз со сборщиком податей, он узнал, что требования подушного налога по три грота с человека встретили сильное сопротивление со стороны крестьян. Как ни мал казался налог, они, очевидно, не соглашались платить его. Но Шакстон объявил, что не даст никому уклониться от платежа, даже юношам и молодым девушкам, если только он сам не убедится, что они действительно моложе пятнадцати лет.

— Если положиться на их уверения, то окажется, что все они малолетки, — сказал он. — Но меня-то не проведут! — добавил сборщик с отвратительной усмешкой. — Коль скоро я требую, чтобы налог был заплачен, его должны внести. Я уж собрал значительную сумму, в чем ваше степенство убедитесь, когда примете от меня отчет.

— Очень рад слышать это, — отвечал Венедетто. — Начали ли вы уже сбор здесь, в Дартфорде?

— Нет еще, почтеннейший сэр, — отвечал Шакстон. — Прежде чем приняться за дело, я должен осмотреться, навести справки. Это оградит нас от проволочек и смут. Как я уже сказал, крестьяне сильно озлоблены, некоторые из них открыто высказывают, что не станут платить налог. Но мы посмотрим! Здесь есть один кузнец, некий Уот Тайлер, упрямый негодяй, который подстрекает народ к неповиновению. У него прехорошенькая дочка, которой на вид лет шестнадцать-семнадцать, хотя некоторые говорят, что она гораздо моложе, словом, еще малолетняя. Но я решил, что он заплатит за нее налог, я буду настаивать хотя бы только для того, чтобы насолить ему.

— Так и следует, это лучший способ обуздывать таких злонамеренных холопов, — заметил мессер Венедетто. — Начните именно с этого кузнеца.

— Я уже поставил его во главе списка, как ваше степенство можете тотчас убедиться, — прибавил сборщик податей, открывая свою книгу.

— Есть ли у него еще дети, за которых нужно платить налог? — спросил купец.

— Нет, это — его единственная дочь, — отвечал Шакстон. — Но, будь у него хоть дюжина ребят, я заставил бы его заплатить за них за всех. Теперь большинство крестьян с их женами и семьями собрались на лужайке. Если вашему степенству угодно будет сделать несколько шагов, то вы увидите их и сможете составить приблизительное понятие об их численности и о той сумме, которая соберется тут.

— Ну, пойдем! — воскликнул Венедетто.

И в сопровождении почтительно следовавшего за ним сборщика податей он отправился на деревенский праздник.

Глава XI СБОРЩИК ПОДАТЕЙ

Веселье на лужайке было в полном разгаре. Молодежь плясала, устраивались различные игры. И, судя по оживлению и смеху, все были счастливы. Только один сборщик податей казался вовсе не у места на этом веселом празднике. Впрочем, к счастью, очень немногие замечали его присутствие, а потому и он не нарушал общего ликования.

Толпа окружала Майскую Березку густым, широким кольцом, сквозь которое ваш ломбардский купец протискался мало-помалу и мог теперь видеть пляшущих.

Некоторые девушки были очень миловидны. На Венедетто особенно сильное впечатление произвела одна из них своим пышным сложением. То была Марджори, дочь мельника, с которой Эдита встретилась и разговаривала в то утро. Хотя бойкая девушка уже около часа почти непрерывно кружилась вокруг Майской Березки, она и наполовину не казалась столь утомленной, как ее парень. Если Марджори задалась целью измучить этого бедного юношу, то вполне успела в своем намерении — вскоре он совершенно выбился из сил. Тогда она выпустила из рук венок, который так долго держала, и последовала за ним, раскрасневшись и тяжело дыша, среди смеха и шуток присутствующих.

Мессер Венедетто удалился одновременно с нею, находя, что достаточно насмотрелся на пляс. Он начал озираться, ища глазами Шакстона, которого оставил за кругом. Он не нашел сборщика, но внимание его было вдруг привлечено мощной фигурой человека в одежде кузнеца, стоявшего в некотором отдалении вместе с приятной, средних лет женщиной и с молоденькой девушкой.

У ломбардского купца тотчас же мелькнула догадка, что, по всей вероятности, это и есть Уот Тайлер, о котором говорил ему сборщик податей, вот почему он стал разглядывать его с некоторым любопытством. Но вскоре его внимание было отвлечено от кузнеца молодой девушкой. Он все еще не мог отвести от нее удивленного и восхищенного взора, когда к нему подошел Шакстон.

Перекинувшись несколькими словами со своим господином, сборщик направился прямо к кузнецу, которого спросил громко и нахально: как его имя?

— Какое тебе дело до моего имени? — угрюмо возразил тот.

— Очень большое, — сказал Шакстон. — В силу моих служебных обязанностей я уполномочен опрашивать всякого, кого бы мне ни вздумалось. И я вторично спрашиваю: как твое имя и прозвище? Отказываясь отвечать, ты навлечешь на себя законную кару.

— Моего мужа зовут Уот Тайлер, — вмешалась в разговор женщина, опасаясь какой-нибудь неприятности. — Он — кузнец и оружейник.

— Молчи, жена! — воскликнул Уот Тайлер. — Он и без того прекрасно знает, кто я. А теперь, любезнейший, какое же у тебя дело?

— Я еще не кончил опроса, — с важностью возразил Шакстон. — Эта девушка — твоя дочь?

Уот Тайлер начинал терять терпение, в особенности же он был взбешен тем дерзким и оскорбительным взглядом, которым сборщик окидывал Эдиту.

— Да, да, это наше дитя, — снова вмешалась жена Тайлера.

— Дитя! — воскликнул Шакстон. — Клянусь св. Блезом, что с виду это — совсем взрослая особа.

— Тебе бы лучше убираться! — крикнул Уот Тайлер с такой угрозой, сверкнувшей в его глазах, что сборщик счел за лучшее не раздражать его, тем более что около кузнеца собрались уже несколько человек, по-видимому, готовых вступиться за него. И он предпочел удалиться, только сказал, отходя прочь:

— Завтра мы еще поговорим с тобой!

Глава XII МАРК КЛИВЕР, ЭЛАЙДЖА ЛИРИПАЙП И ДЖОСБЕРТ ГРОТГИД

Когда Шакстон отошел, мессер Венедетто приблизился к кружку кузнеца и сказал Эдите мягким голосом, как бы извиняясь:

— Надеюсь, прелестная девица, этот человек не был с вами груб?

Эдита ответила очень сдержанно, ей не хотелось вступать в разговор с чужестранцем, манеры которого хотя и были учтивы, но все-таки казались несколько развязными. Зато ее отец запальчиво возразил на его замечание:

— Вам, сэр, следовало бы поучить вашего слугу быть повежливее.

— Моего слугу! — воскликнул Венедетто.

— Да, или вашего приказчика, или как вы его там называете, — сказал кузнец. — Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что вы — один из тех ломбардских купцов, которые взяли на откуп подушный налог, а тот нахал служит у вас сборщиком.

Ошеломленный таким обращением, Венедетто взглянул на собеседника, по не мог выдержать смелый и пристальный взгляд кузнеца и опустил глаза.

— Уот, уверен ли ты, что это — один из ломбардских купцов? — спросил один румяный, круглолицый парень из толпы.

— Так же уверен, как и в том, что ты — честный мясник, Марк Кливер, — отвечал Уот Тайлер.

— Пусть он опровергнет это, если может. Вот ему-то и его присным, а не королю и правительству приходится нам платить налог. И с какой стати мы, англичане, допускаем, чтобы нас обирали хищные иностранцы?

— Да, да, с какой стати?! — воскликнуло несколько голосов.

— Если вы согласитесь выслушать меня, мои добрые друзья, — сказал Венедетто спокойным, убедительным тоном, — то я докажу вам, что мы обращаемся с вами вовсе не так несправедливо, как вы думаете. Ведь не мы же наложили налог, на который вы так ропщете.

— Но правительство не решилось само взыскивать налог, иначе оно никогда не запродало бы его вам, — прервал Уот Тайлер.

— Правительству спешно нужны были деньги, и мы ссудили ему их, — сказал купец. — По всей справедливости, не можете же вы ожидать, чтобы мы понесли убыток.

— Вы даже надеетесь быть в большой прибыли, нисколько в этом не сомневаюсь, — сказал Уот Тайлер. — Но, думается мне, вы ошибетесь в расчете. Это была несправедливая сделка, которую не следовало вовсе заключать!

— Но, мои добрые друзья, порицайте за это правительство, которое ее заключило, а уж никак не нас, — сказал Венедетго все тем же спокойным голосом. — Если подушный налог слишком для вас обременителен, как это заметно в некоторых случаях, то вы могли бы обратиться к министрам с просьбой изыскать средства для расплаты с нами.

— Вы шутите над нами, сударь, — сказал Марк Кливер. — Хотел бы я видеть, откуда министры возьмут деньги.

— Нас попросту запродали, это ясно, как божий день, — сказал другой из присутствующих, небольшого роста человек, в серой шерстяной куртке и высокой остроконечной шапке. — Но как эти ломбардские купцы, так и министры одинаково раскаются в своей сделке.

— Для портного ты храбрый малый, Элайджа Лирипайп, — заметил Уот Тайлер. — Не подрежешь ли ты уши этому подлецу, сборщику?

— О, с величайшим удовольствием, вот так — чик! На то у меня ножницы, — ответил Лирипайп, уже готовый перейти от слов к делу.

— Ему еще больше не поздоровится, если он предъявится ко мне! — воскликнул сыровар, Джосберт Гроутгид. — Я переломил бы его пополам, как кусок чеддра[312].

— А затем съел бы его, — протянул Венедетго. — По мне, вы ропщете гораздо больше, чем следует. В сущности, три грота с человека еще не Бог весть как много. Вот если бы красота подвергалась обложению налогом, — добавил он в сторону Эдиты, — то вашему отцу пришлось бы заплатить за вас по меньшей мере двадцать ноблей. В целом королевстве не сыщется более прекрасной девицы, клянусь св. Антонием и готов поспорить со всяким, кто стал бы отрицать это.

— Да никто из нас и не станет с вами спорить, — возразил Лирипайп, видно, несколько смягченный, как и его товарищи, обращением купца. — Мы все согласны насчет красоты Эдиты.

Мессер Венедетто, довольный впечатлением, которое он произвел, отошел в сторону, к другой кучке.

Уот Тайлер посмотрел ему вслед, потом сказал, обращаясь к Лирипайпу:

— Ты прав, куманек, эти ломбардские купцы раскаются в своей сделке.

Глава XIII ДЖЕФФРИ ЧОСЕР

Тем временем в гостиницу «Телец» приехал новый путник. Он прибыл из Кентербери, а так как ему приходилось проезжать через Дартфордское плоскогорье, то можно было только удивляться, как он не подвергся нападению разбойников.

Этот путник был в возрасте между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами, но вполне сохранил бодрость и подвижность молодости. У него было выразительное, важное и весьма умное лицо, озаренное блеском прекрасных черных глаз. Оно отличалось безукоризненным овалом и несколько крупным, но красивым носом. В темной раздвоенной бороде пробивалась седина так же, как и в волосах на голове. Он был высокого роста, худощав, но в то же время весьма соразмерно сложен.

На нем был темный бархатный камзол, а сверху — просторный плащ. Шапочка, обмотанная материей наподобие тюрбана, придавала его лицу своеобразное выражение. К его поясу была пристегнута сумка, а у бедра висел короткий меч. Он носил сапоги из мягкой кожи, но только не с такими длинными остроконечными носками, которые мы описали выше.

Когда путник подъехал к гостинице, навстречу ему с поклоном вышел хозяин, Урбан Балдок, коренастый и добродушный человек.

— Добро пожаловать в Дартфорд, ваше степенство, — сказал он. — Не пожелаете ли сойти с седла?

— Найдется ли у тебя помещение для меня, Балдок? — спросил путник.

— О, с нашим удовольствием! — отвечал хозяин. — Правда, весь дом полон — из Табарда прибыл большой караван путешественников. Но для вашего степенства всегда найдется уголок, хотя бы мне пришлось уступить вам свою собственную комнату.

— Очень тебе благодарен, добрейший хозяин! — сказал гость. — Но я не желаю, чтобы ты стеснялся из-за меня.

— О, это сущий пустяк! — сказал Балдок. — Я никогда не простил бы себе, если бы не позаботился об удобстве знаменитого Джефри Чосера — поэта, которым гордится вся Англия.

— Хотя ты не был при дворе, Балдок, но я нахожу, что ты прекрасно изучил искусство льстить, — сказал Чосер, улыбаясь, так как нельзя сказать, чтобы эта дань почтения его славе не доставляла ему удовольствия. — Ты сказал, что твой дом переполнен приезжими? Кто же у тебя?

— По большей части иностранцы, — отвечал хозяин. — Я еще не знаю их имен, но постараюсь скоро узнать. Один из них там, на лужайке, вы можете сразу отличить его в толпе.

— Вот он! Я его вижу — сказал Чосер, глядя в указанном направлении. — Это — мессер Венедетто, богатый ломбардский купец. Я готов поклясться, что он приехал сюда насчет сбора подушного налога, который он и его товарищи взяли на откуп у правительства.

— Догадка вашего степенства, без сомнения, вполне основательна. В доме появился также плутоватого вида сборщик. Дай-то Бог нам избавиться от него! Я сильно побаиваюсь, что его появление вызовет какие-нибудь беспорядки в деревне.

С помощью хозяина гостиницы Чосер спешился и, убедившись, что его лошадь поставлена в конюшню и хорошо обряжена, последовал за Балдоком в общую приемную.

Это была уютная комната с очень низким потолком, поддерживаемым крупными балками. Стены были облицованы дубом: меблировка — столы, стулья, лавки — была также дубовая. Окна с выступами, обращенные на лужайку, были открыты.

В комнате никого не было. Перед домом также не виднелось ни единой живой души. Все отправились на игры.

Со стороны лужайки доносился порядочный шум, но поэт не находил в нем ничего приятного и полагал, что было бы лучше закрыть окна.

— Что угодно будет вашему степенству заказать на ужин? — спросил хозяин. — У меня найдутся холодный каплун, копченый окорок, чудный холодный пирог. Кроме того, я могу поджарить для вашей милости румяную форель, не то серебристого угря и добавлю еще блюдо замечательных речных раков из Крэя.

— Приготовь мне форелей и каплуна, — отвечал Чосер. — Да не забудь принести фляжку красного гасконского вина и булку.

Хозяин удалился, а поэт, оставшись один, начал смотреть из окна на веселое оживление праздника.

Теперь несколько слов о нем самом.

Джеффри Чосер родился в Лондоне в 1328 году. При начале нашего рассказа ему было пятьдесят три года, но, как мы уже заметили, он казался очень бодрым и моложавым для свом лет. О нем говорили, что он из знатного рода, во всяком случае, наружность его изобличала человека благородного происхождения.

Со времен Завоевания все поэтические произведения в Англии писались на преобладавшем тогда нормандско-французском языке, но Чосер, еще в бытность свою студентом в Кэмбридже и всего восемнадцати лет от роду, сделал первую попытку написать английскую поэму. Благодаря своей новизне, как равно и поэтическим красотам, она имела огромный успех и доставила ему лестное прозвище «отца английской поэзии», оставшееся за ним навсегда.

Впоследствии Чосер сделался пажом при дворе короля Эдуарда III и скоро снискал глубокое расположение второго сына этого монарха, Джона Гонта, честолюбивого герцога Ланкастера. В то время Чосер женился на Филиппине, сестре леди Катерины Свайнфорд, в которую герцог Ланкастер был втайне влюблен и на которой впоследствии женился.

За все это время поэт не переставал пожинать лавры. Назначенный послом при Генуэзской республике, он имел случай посетить Петрарку. Затем, по возвращении на родину и по окончании своего посольства при дворе Карла V французского, он получил очень прибыльную должность контролера таможенных сборов. Чосер не подвергся заветному посвящению ударом мешка, как впоследствии делалось с поэтами-лауреатами[313], но королевский виночерпий каждый день подносил ему кубок вина.

Чосер сопровождал Эдуарда во Францию и присутствовал при неудачной осаде Реймса. Увлеченный примером герцога Ланкастера, с которым Чосер породнился через жену, поэт сделался приверженцем учения Виклифа, за что навлек на себя вражду духовенства и его сторонников!..

Со вступлением на престол Ричарда II до тех пор, пока герцог Ланкастер пользовался влиянием на своего царственного племянника, Чосер был в большой милости при дворе, но по мере того, как влияние герцога слабело, поэт все более и более отодвигался в тень. Незадолго до начала нашего рассказа он окончательно впал в немилость.

Помимо разнообразных своих занятий — посольств, столкновений с духовенством, политических козней — Чосер находил время создавать свои дивные поэмы. Но самое великое его произведение, «Кентерберийские сказки», доставившие ему неувядаемую славу вплоть до наших дней, было окончено лишь несколько лет спустя.

Между тем как поэт смотрел из окна, любуясь прекрасным вечером и забавным зрелищем праздника, а также предаваясь поэтическим мыслям, проносившимся в его уме, он вдруг заметил молодую девушку, проходившую через лужайку так близко от окна, что он мог судить об ее красоте. Она была так мила, так изящна, что он не мог оторвать глаз от нее и отказывался верить, чтобы сопровождавшая ее средних лет женщина, видимо, принадлежавшая к низшему классу, могла быть ее матерью.

В это время вошел хозяин с вином и булкой. На вопрос Чосера он сообщил, к немалому удивлению поэта, что молодая девушка, поразившая его своей красотой, — дочь кузнеца Уота Тайлера.

— Меня всегда удивляло, как могла родиться такая нежная, прелестная дочь от таких грубоватых родителей, но факт налицо, — сказал Валдок. — Крестьяне такого высокого мнения о красоте Эдиты, что дали ей прозвище Кентской Красотки.

— И она вполне заслуживает его, — заметил Чосер.

— Она направляется теперь в монастырь, — продолжал хозяин. — Она не пропускает ни одной обедни, ни одной вечерни. Леди Изабелла, настоятельница монастыря, принимает в ней большое участие.

— Эта прелестная девушка, вероятно, напоминает ей ее собственную молодость и красоту, — сказал Чосер. — В былое время не было создания прелестнее леди Изабеллы Кавершем. Я прекрасно помню ее. У нее было множество поклонников, между ними — один знатный рыцарь, которому она отдавала предпочтение перед всеми другими. Но он изменил ей и женился на другой, с тех пор она замкнулась навсегда в этом монастыре.

— Я слышал уже кое-что об этой истории, — заметил Балдок. — Но злые языки намекали в то время, что знатный рыцарь, о котором вы упомянули, бесчестно обманул ее.

— Не верь пустым сплетням, добрейший мой хозяин! — сказал Чосер.

— О, все это уже давным-давно забыто, — прибавил Балдок, — и я полагаю, что, какой бы проступок леди Изабелла ни совершила во дни своей молодости, она уже искупила его своим нынешним строгим подвижничеством. От непрестанного умерщвления плоти она превратилась в настоящий костяк. Принцесса Уэльская, совершающая паломничество в Кентербери, посетила сегодня нашу святую мать-настоятельницу.

— Я повстречал принцессу и ее свиту близ Рочестера, — сказал Чосер. — Но я не имел случая беседовать с ее милостью. Кстати, мне очень хотелось бы взглянуть еще раз на хорошенькую дочь кузнеца, в которой, как ты говоришь, добрая настоятельница принимает такое большое участие.

— О, если вашему степенству угодно, это легко устроить, — отвечал Балдок. — Вам стоит только отправиться к монастырю и подождать там ее возвращения от вечерни.

Во время этого разговора Чосер успел съесть несколько кусочков хлеба и выпить стакан вина. Потом он поднялся, попросил хозяина приготовить ему ужин часом позже и, выйдя из дому, направился к монастырю.

Глава XIV МЯТЕЖНЫЙ РАЗГОВОР ПОД ДУБОМ

Важный вид и благородная осанка Чосера внушали уважение, встречные почтительно снимали перед ним шляпы, когда он проходил через лужайку. Но никто не осмелился заговорить с ним, за исключением одного коренастого человека, выделившегося из толпы и смело направившегося к нему.

Поэт остановился, любезно ожидая приближения этого человека.

— Мастер[314] Джеффри Чосер едва ли помнит меня, — сказал этот дюжий парень, снимая шляпу. — Но я прекрасно его помню: я видел его во Франции с покойным королем и с герцогом Ланкастером. Я был тогда стрелком в свите сэра Евстахия де Валлетора.

— Ба! Я отлично помню тебя! Ты был самым могучим стрелком у сэра Евстахия. Не могу только припомнить твое имя.

— Меня зовут Уотом Тайлером, теперь я занялся кузнечным ремеслом в этой деревне.

— Ты говоришь, Уот Тайлер?! — воскликнул Чосер, с удивлением глядя на кузнеца. — Как давно поселился ты здесь?

— Уж около шестнадцати лет, — отвечал Уот.

— Так, стало быть, ты был здесь до поступления леди Изабеллы в монастырь?

— Я женился и открыл здесь кузницу за год до этого, — сказал Уот.

«Я так и думал», — мысленно сказал себе Чосер. Потом он добавил вслух:

— Если бы сэр Евстахий выполнил свое обещание, леди Изабелла теперь могла бы блистать при дворе, вместо того чтоб заживо схоронить свою жизнь здесь, в монастыре. Впрочем, не думаю, чтобы сэр Евстахий был счастлив.

— Весьма возможно, что его мучает совесть, — заметил Уот. Наступило молчание, которое было прервано Чосером.

— Несколько минут тому назад, — сказал он, — когда я смотрел из окна гостиницы, перед моими глазами промелькнуло видение дивной красоты. Это не была ни фея, ни нимфа, а молодая девушка. Хозяин гостиницы сказал мне, что это — дочь Уота Тайлера, кузнеца.

— Моя дочь! — воскликнул Уот. — Вы слишком преувеличиваете ее красоту, сэр.

— Нисколько. Правда, я лишь несколько мгновений видел ее, но она показалась мне самой красивой девушкой, на которой когда-либо останавливался мой взгляд. Вот почему я хотел бы увидеть ее вновь, чтобы проверить мое первое впечатление.

— Эдита пошла к вечерне в монастырь, иначе я попросил бы вас зайти в мой коттедж. Она сочтет великой для себя честью беседовать с знаменитым поэтом, Джеффри Чосером.

— Пойдем со мной к монастырю. Быть может, мы встретим ее, — предложил Чосер.

Когда они пошли вместе, разговор прервался. Поэт, казалось, погрузился в свои размышления. Время от времени Уот Тайлер искоса поглядывал на него, но ничего не говорил.

Они миновали деревню и вступили в аллею, ведущую к монастырю. Остановившись вдруг под великолепным старым дубом, простиравшим свои могучие ветви над дорогой, Чосер сказал своему спутнику:

— Ты ведь виклифит?

— Да, воистину так, — отвечал Уот. — Я — друг францисканца Джона Бола, который заключен теперь в тюрьму за распространение учения Виклифа.

— Когда я был в Кентербери, то видел там Джона Бола, который в туманных выражениях намекал мне, будто готовится религиозное восстание.

— Если случится восстание, то оно не будет направлено исключительно против духовенства, — сказал Уот. — Прежде чем исправлять церковные злоупотребления, необходимо, чтобы притеснения, которым подвергается народ, были отменены.

— Церковное чиноначалие должно быть упразднено, — сказал Чосер.

— Крепостничество должно быть уничтожено, а собственность разделена равномерно между всеми, — добавил Уот.

— Нет, я не могу в этом согласиться с тобой, я не иду так далеко, — возразил Чосер. — Не увлекайся праздными мечтами. Собственность никогда не будет общей. Скажу тебе больше, и ты можешь, если хочешь, повторить это твоим единомышленникам, если бы герцог Ланкастер в своих заботах о всеобщем благе не встречал столько помех — о, постоянных, непрерывных помех! — большая часть народных бедствий была бы теперь уже устранена.

— Я легко догадываюсь, почему вы стараетесь оправдать герцога Ланкастера, сэр, — смело возразил Уот Тайлер. — Но его милость утратил доверие народа и никогда не возвратит его.

— Как? Никогда не возвратит?! — воскликнул Чосер.

— Он известен своим честолюбием, народ думает, что он метит на корону. Я должен прямо сказать вам, — добавил Уот, — народ не желает помогать ему свергнуть с престола племянника, сына Черного Принца.

— Ему вовсе не нужна их помощь для такой мятежной цели! — сказал Чосер с резким упреком. — Это бессмысленное подозрение в высшей степени несправедливо по отношению к нему. У трона нет более надежной опоры, чем герцог Ланкастер.

— Но разве сам его царственный племянник не относится к нему с недоверием, даже с величайшим недоверием? — заметил Уот Тайлер.

— У герцога много явных и тайных врагов. Я не знаю, какими ложными оговорами враги очернили его перед королем; одно только мне известно, что у Ричарда нет более честного и преданного подданного, чем его дядя, Джон Гонт.

— Герцог, быть может, честен, но достоверно также, что он питает честолюбивые замыслы и народ не любит его.

— Да разве может народ любить какого-либо принца? — недоверчиво спросил Чосер. — И разве он последует за каким-нибудь вождем не из его среды?

— Время покажет, — возразил Уот Тайлер с чувством собственного достоинства.

— Ты полагаешь, что мы находимся накануне восстания, не так ли?! — воскликнул Чосер, испытующе глядя на него.

— Нет, я этого не говорю, — ответил Уот Тайлер. — Я утверждаю только, что народ решился добиться, чтобы требования его были выслушаны.

— А я снова повторяю тебе, что добиться этого для народа может только герцог Ланкастер.

Уот Тайлер покачал головой.

— Народ не доверяет и боится измены, — сказал он. — Он думает, что герцог воспользуется им, как орудием для своей собственной цели, и, достигнув ее, пожертвует им.

— Восстание без его поддержки будет тотчас же подавлено! — воскликнул Чосер.

— Не думаю, — возразил Уот Тайлер.

При этом разговоре все время присутствовал тайный свидетель, подслушивавший их беседу. То был сборщик податей, тихонько последовавший за ними с лужайки и спрятавшийся за соседним деревом. Ни одно слово, сказанное обоими собеседниками, не ускользнуло от острого слуха Шакстона. Полагая, что он услышал достаточно, он приготовился теперь уходить.

«Как хорошо я сделал, что последовал за ними! — думал он. — Я узнал чрезвычайно важную тайну, которую могу с большой выгодой для себя открыть Совету. Очевидно, готовится народное восстание. Уот Тайлер замешан в нем; а теперь оказывается, что Чосер также причастен к делу, если только, как я давно подозревал, он — не один из главных зачинщиков. Обоих следует схватить. Вот посоветуюсь с мессером Венедетто. Впрочем, нет! Это неразумно: если он возьмет дело в свои руки, я потеряю награду. Нужно действовать осторожно. Что, если я пошлю гонца прямо к лорду мэру и к сэру Филпоту? Да, я так и сделаю. Найти бы только надежного гонца! Но тсс… Я слышу шаги… Кто-то идет в эту сторону. Нужно уходить».

И он бесшумно прокрался в чащу деревьев, совершенно скрываясь из виду двух приближавшихся лиц.

Глава XV ЧОСЕР И ЭДИТА

Шаги, встревожившие шпиона, принадлежали Эдите и ее матери, которые возвращались из часовни. Уот Тайлер указал на них поэту. Но это было излишне, Чосер тотчас же догадался, кто они, узнав хорошенькую девушку. Увидя кузнеца, женщины, со своей стороны, ускорили шаги, но, подойдя, остановились в некотором расстоянии, ожидая, пока он подзовет их. Пристальный взгляд Чосера не испугал молодой девушки, она только немножко смутилась, и ее щеки зарделись румянцем. Но Чосер ничем не выдал того, на какие мысли навело его это быстрое, но пристальное изучение ее лица.

— Дитя мое, вот господин Джеффри Чосер! — понижая голос, сказал дочери Уот Тайлер.

Это имя произвело на Эдиту чарующее действие и вдруг рассеяло ее робость. Подняв глаза, она взглянула на поэта с почтением и восхищением.

«Клянусь св. Ансельмом, она замечательно похожа на леди Изабеллу!» — подумал Чосер.

— Извините мою смелость! — воскликнула Эдита. — Я и не помышляла увидеть когда-нибудь знаменитого поэта Джеффри Чосера. Вот почему не могу теперь скрыть свое восхищение. До сих пор мне казалось, что, должно быть, он не похож на всех смертных.

— В таком случае, я сильно опасаюсь, что вам придется испытать жестокое разочарование, — сказал Чосер.

— Разочарование? О нет! До сих пор я смотрела на вас, как на высшее существо, с которым я не дерзнула бы заговорить.

— Но теперь, надеюсь, вы не испытываете такого чувства? — спросил он.

— Нет, — ответила Эдита. — Вы кажетесь таким добрым и приветливым, что у меня является смелость сказать вам, что я читала ваши «Суд любви» и «Троила», и «Крессиду». И я постараюсь выразить вам то удовольствие, которое доставили мне эти поэмы.

— Моя дочь зачитывается вашими поэмами, сэр, — заметила г-жа Тайлер.

— Они доставляют мне все новые и новые восторги каждый раз, как я перечитываю их! — воскликнула Эдита.

— Эта похвала совершенно для меня неожиданна, — заметил Чосер. — Я слышал много похвал, много лестных отзывов от придворных дам, но, признаюсь, никогда ничто не доставляло мне такого удовольствия, как ваша простая похвала, потому что, как мне хочется думать, она искренна.

— О да! — горячо воскликнула Эдита.

Уот Тайлер уклонился от участия в этом разговоре, но он охотно прислушивался к нему. Когда поэт предложил отправиться всем вместе в деревню, кузнец пошел рядом с женой, предоставив поэту и Эдите идти впереди.

Чосер, видимо, относился с искренним сочувствием к своей юной спутнице, что, конечно, не могло не льстить ей. Она отвечала на его вопросы с безукоризненной скромностью и простотой. Эдита рассказывала ему о бесконечной любви, которую она встречает со стороны доброй настоятельницы и о том, как горячо она привязалась к ней. По-видимому, это нисколько не удивило Чосера, он только посоветовал молодой девушке не поступать в монастырь раньше, чем у нее не созреет твердое решение. Поэт также нисколько не удивился, когда она сообщила ему о внимании, которым в то утро удостоила ее принцесса Уэльская, но он сказал, что она напрасно отклонила ее милостивое предложение принять ее в свой двор. Чосер сделался вдруг пасмурным, когда она рассказала ему о преследованиях, которым она подвергалась со стороны сэра Джона Голланда.

— Настойчиво советую вам быть осторожной, — сказал он. — Вы обошлись с назойливым молодым вельможей, как он того заслужил, и надеюсь, что вы никогда больше не встретитесь с ним.

— Но последние слова, которые он прошептал мне в часовне св. Эдмонда, по-видимому, указывают на то, что он не намерен отказаться от преследования меня, — сказала она. — Он страшно напугал меня.

— Если у вас есть какой-нибудь повод к тревоге, то расскажите об этом настоятельнице, она посоветует вам, как поступить.

— Я уже сделала это, и настоятельница обещала послать гонца к принцессе Уэльской.

— В таком случае вы можете быть совершенно спокойны, — заметил Чосер. — Ваш преследователь уж больше не обеспокоит вас.

Глава XVI ОТШЕЛЬНИК

Они подходили уже к концу аллеи, когда увидели монаха, приближающегося по боковой тропинке. Длинная серая ряса почти совершенно закрывала его босые ноги; на голову был надвинут капюшон. Вместо пояса ему служила веревка, от которой спускалась длинная связка четок. Седая борода придавала его наружности почтенный вид.

— Это — брат Гавин, отшельник, — заметила Эдита. — Он идет из своей кельи в монастырь.

— Где же скит? — спросил Чосер.

— Недалеко отсюда, в лесу, — пояснила она. — Но прошу вас извинить меня, сэр, святой отец, кажется, желает поговорить со мной.

Чосер поклонился и медленно продолжал свой путь, а Уот Тайлер и его жена подошли к Эдите. Вскоре к ним приблизился отшельник.

— Господь с вами! — воскликнул он. — Очень рад встретить вас. Мне нужно сказать тебе кое-что, дочь моя, — добавил он. — Но я не могу сказать этого теперь, пожалуйста, приведи ее в мою келью нынче вечером, — продолжал он, обращаясь к г-же Тайлер.

— Вести ли мне ее? — спросила г-жа Тайлер у мужа.

— Ну, да, понятно, — отвечал тот. — Почему же нет? Луна теперь рано восходит.

— Приходи с ними, брат, — сказал Уоту отшельник. — Ты подождешь их возле кельи.

— Нет, я нисколько не боюсь за них! — заметил кузнец. — Никто не посмеет обидеть их. Как только взойдет луна — а это будет около девяти часов вечера, — вы можете ожидать их, брат.

— Я недолго задержу их, — сказал отшельник. — Мне нужно сказать ей очень немногое, но непременно нынче вечером.

— Надеюсь, святой отец, вы не собираетесь сделать мне выговор за какую-нибудь мою провинность? — спросила Эдита.

— Ты узнаешь все своевременно, дочь моя, — отвечал отшельник. — В девять часов я буду ждать вас. Огонек восковой свечки на моем окне послужит вам путеводной звездой в темноте. Вам нечего бояться. Поблизости от моей кельи не может быть ничего злого. Да защитят вас все святые угодники!

Простившись с ними таким образом, он направился к монастырю.

Они нагнали Чосера уже при входе в деревню, почти у самого жилища кузнеца.

— Теперь я пойду ужинать в гостиницу, — сказал он Уоту Тайлеру. — Но после ужина мне хотелось бы поговорить с вами.

— Через час я буду к услугам вашего степенства, — ответил кузнец.

— Сказать ли вам, как я проведу время, пока вы будете кушать? — шутливо спросила Эдита, обращаясь к поэту.

— Я уверен, что с пользой, — отвечал поэт. — По всей вероятности, вы займетесь чтением молитвенника.

— О, конечно, я проведу время с пользой! — лукаво возразила она. — Только я буду читать не молитвенник, а ваш «Суд любви».

Потом, весело рассмеявшись, она убежала в дом отца. Чосер провожал ее взором, пока она не скрылась из виду, затем направился в гостиницу.

Глава XVII ТАИНСТВЕННЫЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ В ГОСТИНИЦЕ

Когда поэт возвратился в гостиницу, в общей комнате было уже много гостей, большинство которых поднялись, чтобы приветствовать его. Для него был приготовлен прибор на маленьком столике около окна, все еще остававшегося открытым. К этому уютному местечку хозяин проводил его с некоторой торжественностью, так как Урбан Балдок очень гордился посещением такого именитого гостя.

— Надеюсь, форели не пережарились, — заискивающим голосом сказал он. — Дело в том, что ваше степенство возвратились немножко позже назначенного времени, а повар не снимал их с очага. Было бы очень прискорбно, если б они пережарились, ведь более нежной рыбы никогда еще не вылавливали в Даренте.

От усердия он никогда не кончил бы своих причитаний, если бы Чосер не остановил его. Когда форели были поданы на стол, поэт объявил, что они превосходны.

— Никогда еще я не ел более вкусной рыбы, — сказал он, проглатывая большой глоток гасконского вина.

После этого удачного начала он с охотой принялся за ужин.

Комната, как мы уже упоминали, была почти полна гостей, из которых одни ужинали, другие же тянули гальяк или озей из высоких пивных кружек.

Но перед гостиницей было еще больше народа, чем в стенах ее. Скамейки перед окном, у которого сидел Чосер, были заняты поселянами, которые, возвратившись с игр на лужайке, усердно угощались пивом и медом. Огромные фляги этих напитков стояли перед ними на длинном узком столе, очень быстро опорожнялись и также быстро наполнялись вновь. Это пиршество было немножко шумно, но добродушно. Менестрели, игравшие у Майской Березки, присоединились теперь к общей компании, в которую вносили оживление своей игрой и изредка пением.

Чосер с удовольствием смотрел на эту картину, и усиливающийся по временам гул веселья нисколько не беспокоил его. Одно только производило на него неприятное и тягостное впечатление, это — присутствие какого-то рыжего парня с отталкивающим выражением лица, который все время не сводил с него глаз. Спросив у хозяина, что это за человек, Чосер узнал, что это — Шакстон, сборщик податей.

Возвратимся к гостям в комнате. В числе их был мессер Венедетто, занявший соседний столик около Чосера, а так как ломбардский купец и поэт были уже раньше знакомы друг с другом, то, само собой разумеется, между ними не замедлил завязаться разговор. Впрочем, беседа их имела общий характер. Мессер Венедетто избегал касаться цели своего приезда в Дартфорд, как равно и Чосер умалчивал о том, что привело его сюда. Даже тогда, когда трактирщик заговорил о Шакстоне, мессер Венедетто не счел нужным признаться, что бессовестный сборщик служил у него.

Однако немного спустя, при появлении Уота Тайлера, ломбардский купец поспешил отвернуться и завести беседу с другими своими соседями. Кузнец не вошел в комнату, а остался перед окном, откуда он также свободно мог разговаривать с поэтом, как в гостиннице.

Сборщик снова сделал попытку подслушать их разговор, но сердитый взгляд, брошенный на него Уотом, скоро заставил его убраться.

Совсем уже стемнело, когда приезд трех новых путников, прибывших на хороших верховых лошадях, по-видимому, со стороны Рочестера, возбудил некоторый переполох. Подъехав к гостинице, они остановили своих коней и стали заглядывать в открытые двери внутрь дома, как бы ища трактирщика.

Всадники были так закутаны в плащи и капюшоны, что не было никакой возможности разглядеть ни их лица, ни сложение, но они казались молодыми и, судя по их надменной повадке, наверно, принадлежали к знати. Прежде чем они спешились, к ним подошел хозяин гостиницы и с низкими, почтительными поклонами выразил свое сожаление, что не может предложить им помещение, так как его дом переполнен.

— Нам и не нужно помещения, — высокомерно возразил один из них, казавшийся главарем компании. — Мы просто хотели бы выпить по глотку вина.

— Вина вы можете получить, и даже самого лучшего, — отвечал Балдок. — Какого прикажете, вельможные сэры, гасконского или рейнского, гальяка или озея? Не угодно ли вам будет сойти с коней?

Но всадники отклонили это приглашение и только попросили принести им фляжку хорошего гасконского вина.

— Постой! — воскликнул второй из них. — Где я могу найти кузнеца? Моя лошадь расковалась.

— Кузнеца очень легко найти, в настоящую минуту он находится здесь, — отвечал Балдок. — Но не поручусь, возьмется ли он теперь подковать лошадь, ведь поздно и он, вероятно, закрыл кузницу.

— Заплачу ему вдвое, даже втрое, я не взял бы и ста крон, если б моему коню пришлось охрометь! — воскликнул гость.

— Я передам кузнецу ваши слова, — сказал хозяин, поспешно удаляясь.

Вскоре он возвратился с большой фляжкой вина и чаркой.

— Уот Тайлер сейчас поможет вам, вельможный сэр, — сказал он, наполняя чарку вином и поднося ее тому из компании, которого считал главарем. — Да вот и он сам! Можете поговорить с ним, — добавил Балдок, заметивший, что кузнец пробирается среди поселян, направляясь к ним.

При этом замечании двое из всадников отъехали в сторону, а третий двинулся вперед, навстречу кузнецу.

— Кажется, вам нужно подковать коня? — спросил Уот.

— Ну, да! — ответил всадник. — Что возьмешь?

— По три грота за каждый гвоздик и три грота за подкову, — ответилУот. — Кузница уже заперта, но у меня все будет готово к тому времени, как вы допьете ваше вино.

С этими словами он ушел.

Глава XVIII КУЗНЕЦ В КУЗНИЦЕ

Придя в кузницу, Уот отворил дверь и, сняв с себя плащ и капюшон, засучил рукава куртки. Потом он взял раздувальные меха и, работая мощной рукой, живо развел огонь в горне. Ни одного из его помощников не было, но он не нуждался в них; несколько минут спустя раскаленное железо зазвенело на наковальне. Уот Тайлер поджидал молодого вельможу, просившего подковать лошадь. Не видя его, он на минуту прервал работу и стал прислушиваться, но ничего не услышал, кроме отдаленного шума и смеха пировавших в гостинице поселян. Впрочем, кузнец не допускал и тени сомнения в том, что заказчик явится, и старался, как мог, подавлять свое нетерпение. Прошло еще минуть пять — и он решился не ждать больше.

— Ну, теперь я не возьмусь подковывать его коня, хотя бы он предлагал мне червонец за работу! — проворчал он. — Эти господа воображают, что простой мастер должен приноравливаться ко всем их прихотям, но я покажу этому молокососу, что он горько ошибается. Будь все они прокляты!

Он остудил железо, которое только что накалил добела, надел плащ и капюшон и уже приготовился закрыть кузницу.

Луна тем временем поднялась над деревьями около монастыря, и при свете ее Тайлер ясно мог разглядеть кучку всадников, мчавшихся по направлению к нему через широкую, зеленую лужайку. Сначала он подумал, что это — те молодые вельможи, которых он ожидал, но вскоре увидел свою ошибку. По мере того как всадники приближались, он все более и более убеждался, судя по их виду и одежде, что это — Беглый с несколькими разбойниками из его шайки.

Едва успел он оправиться от изумления, в которое повергло его их неожиданное появление, как они уже подскакали к нему.

— Что привело тебя сюда нынче вечером?! — воскликнул он с недовольством, когда Джек Соломинка направил своего вороного коня к дверям кузницы. — Говори скорей, что тебе нужно, и проваливай! Ведь на тебя устремлено столько глаз, — добавил он, указывая на толпившийся около гостиницы народ.

— Клянусь св. Николаем, ты должен бы благодарить, а не упрекать меня за то, что я явился к тебе на помощь, — возразил Беглый. — Где твоя дочь?

— Моя дочь! Какое тебе дело до нее?! — воскликнул кузнец… — О! Сердце подсказывает мне что-то недоброе.

— Дома ли она? В безопасности ли она? — спросил Беглый.

— Она пошла со своей матерью к отшельнику в лес, — ответил Уот, задрожав от тревоги. — Какой же я дурак, что позволил ей идти в такое время! Но я не допускал и мысли о какой-нибудь опасности.

— Ответь мне еще на один вопрос, — сказал Беглый. — Был ли здесь один молодой вельможа с двумя спутниками?

— Они приезжали полчаса тому назад в гостиницу, но потом скрылись, — ответил Уот.

— Знаю, куда они отправились! — воскликнул Беглый. — Этот дерзкий вельможа задумал похитить твою дочь, но я надеюсь явиться вовремя и освободить ее. Ты был одурачен, Уот, их хитрым замыслом, который, наверно, удался бы, если бы я вовремя не узнал о нем.

— Теперь мне все ясно! — воскликнул кузнец почти вне себя от гнева и тревоги. — О, тот лукавый отшельник дорого заплатит за свое вероломство! Не теряй же ни минуты больше! Лети выручать ее!.. Лети скорей!

Торопить Джека Соломинку не было никакой надобности, он уже помчался в сопровождении своих спутников в лес.

Глава XIX У ОТШЕЛЬНИКА

Эдита и ее мать, далекие от всякого предчувствия опасности, отправились в назначенный час к отшельнику. У них не могло быть и тени недоверия к монаху Гавину, который был хорошо им известен и пользовался славой большой святости. Их также вовсе не пугала мысль идти в такой поздний час по лесу. Тропинка, ведшая к его келье, была хорошо им знакома, ночью они также легко могли найти дорогу, как среди белого дня. У них не было и в помышлении, чтобы кто-нибудь мог обидеть их.

Эта прогулка через лес, как и следовало ожидать, доставляла им большое удовольствие. Прежде чем они достигли места назначения, луна уже поднялась и осветила одинокую келью отшельника, стоявшую посреди прогалины.

При свете луны келья казалась олицетворением уединения и мира. То была простая хижина, незатейливо построенная отшельником из строевого леса, срубленного им самим здесь же, на месте. Крыша была покрыта тростником и от времени поросла мхом. Подле двери возвышалось Распятие, составленное из сколоченных крест-накрест сосновых досок. Неподалеку от кельи журчал светлый ручеек — большое подспорье для пустынника, по всей вероятности, повлиявшее на выбор места для скита.

Отшельник стоял на пороге хижины, когда подошли обе женщины. Он выступил вперед, чтобы дать им свое благословение, и затем ввел их в келью.

Восковая свеча освещала комнатку, все убранство которой состояло из грубого самодельного стола, где стояли песочные часы, и из трех-четырех стульев такой же простой работы. В одном углу находилось небольшое Распятие, а в смежной каморке стояла убогая койка, на которой спал отшельник.

Пригласив посетительниц сесть, он вынул из кармана своей рясы ларчик и поставил его на стол, затем обратился к Эдите.

— Я должен сообщить тебе о странном случае, дочь моя, — сказал он. — Нынче вечером, когда я читал Верую, в мою келью явился гонец. Отворив дверь, он сказал: «Встань, святой отец, и иди к дочери кузнеца, Эдите, которой ты скажешь, чтобы она пришла в твою келью сегодня, час спустя после заката солнца». — «С какой стати? — с удивлением ответил я. — Ты совсем не известный мне человек и, может быть, имеешь какой-нибудь злой умысел. Я не берусь передавать поручения и не позову девицу». — «Брось свои опасения и сомнения! — сказал гонец. — Никакого вреда для нее не будет, наоборот, она получит подарок. И вот в доказательство я отдам тебе этот ларчик, а ты передашь его ей в собственные руки». — «Но зачем делать из этого такую тайну? — спросил я, все еще не решаясь принять ларчик. — Да и почему же ты сам не можешь передать его ей?» — «Я исполняю данное мне поручение — отвечал он, — и если знатная леди, пославшая меня, избрала такой способ, то я не смею ослушаться ее приказания. Я — простой слуга и должен делать так, как мне приказывают». — «Коль скоро ты прислан дамой, то это — другое дело, — сказал я. — Но не могу ли я узнать ее имя?» — «Мне приказано сохранить это в тайне, — сказал он. — Но впоследствии ты узнаешь ее имя».

— Вы сейчас узнаете его, святой отец! — воскликнула Эдита, выслушавшая рассказ старика с величайшим вниманием. — Должно быть, это — принцесса Уэльская! Никто другой, кроме нее, не может прислать мне такой богатый подарок.

— Однако странно, что она прислала его окольным путем, — заметила г-жа Тайлер не без некоторого недоверия. — К тому же она уже сделала тебе один подарок.

— Вот ларчик, дочь моя, возьми его! — сказал отшельник, передавая ящичек молодой девушке. — Когда я узнал, что он прислан знатной леди, то не стал более колебаться и, приняв его, обещал исполнить поручение гонца.

— Я не нахожу слов для выражения вам моей признательности, святой отец, — сказала Эдита. — Но ларчик не замкнут, посмотрим, что в нем.

Говоря это, она открыла ящичек и вынула из него нитку жемчуга.

— Жемчуг! — воскликнула она. — Посмотри, мама, как он красив!

— Действительно, красив! — воскликнула г-жа Тайлер, глядя на сокровище с восхищением.

— Это — воистину драгоценное украшение, — сказал отшельник, приподымая свечу, чтобы лучше рассмотреть его.

— Но это слишком богатая вещь для меня — со вздохом сказала Эдита.

— Нет, ты должна ее носить, коль скоро она прислана тебе принцессой, — заметила мать.

— Но откуда я могу знать, что это и впрямь она прислала? — указала молодая девушка. — Здесь есть что-то странное, загадочное.

— Оставь подарок у себя, пока не узнаешь чего-нибудь больше, — сказала г-жа Тайлер.

— Да, я оставлю его, пока не посоветуюсь с настоятельницей, — заметила Эдита, кладя жемчуг обратно в ларчик.

— О, настоятельница, наверно, даст тебе добрый совет! — воскликнул отшельник. — Но я не вижу причины, почему бы тебе не носить подарок.

— И я также, — добавила г-жа Тайлер. — А пока я позабочусь спрятать ларчик.

И она положила его в карман.

Как раз в эту минуту легкий стук в маленькое окошечко кельи заставил всех их вздрогнуть.

Глава XX ТАИНСТВЕННЫЙ ОТПРАВИТЕЛЬ ЛАРЧИКА

— Пречистая Дева Мария! — воскликнул отшельник. — Что случилось? Потом он крикнул так громко, что его можно было слышать за окном:

— Кто требует лесного отшельника? Я не отворяю моей двери для незнакомых.

— Это — гонец, принесший ларчик сегодня вечером, — ответил голос. — Не имеет ли молодая девица передать чего-нибудь моей знатной госпоже?

— Можешь войти, — сказал отшельник, отворяя засов двери.

— Нет, пусть молодая особа выйдет ко мне, — ответил мужской голос.

Эдита, не подозревая ничего дурного, поспешила исполнить просьбу. Но когда она вышла из хижины и оглянулась, ища глазами гонца, то заметила двух или трех всадников, полускрытых в густой тени деревьев. Она мгновенно повернулась назад, но чья-то сильная рука схватила ее и, несмотря на ее крики, поволокла прочь от хижины. Вслед затем руки ее были крепко связаны шарфом, что лишало ее всякой возможности борьбы. Связанная таким образом, она была приподнята с земли и посажена на седло впереди всадника, который казался предводителем всего отряда.

Встревоженные ее криками, отшельник и мать не замедлили бы броситься к ней на помощь, если бы их не удержал вооруженный человек, вставший на пороге в келью и преградивший им путь.

— Отпустите меня! — кричала испуганная девушка всаднику, который обхватил ее стан рукой, удерживая ее перед собой на седле.

— Отпустить тебя? Ну, нет, этого не будет! — отвечал он взволнованным голосом. — Я слишком счастлив для того, чтобы расстаться с тобой. Ведь я сказал тебе сегодня утром, что ты будешь моей, и сдержал свое слово.

— О, это он! — воскликнула Эдита, стараясь отстраниться от него насколько можно дальше, но он крепко держал ее.

— Ты совершенно в моей власти, прелестная девушка, — сказал он.

— Отец услышит мои крики и освободит меня.

— Не рассчитывай на помощь твоего отца, — смеясь, возразил сэр Джон Голланд, так как это был он. — Я позаботился предупредить всякое вмешательство с его стороны. Ничего не подозревающий кузнец занят теперь работой в своей кузнице. Мой замысел хорошо задуман и хорошо выполнен. Ха! Ха! Ха!

— Господь защитит меня от вашего злого замысла, я нисколько не сомневаюсь в этом! — воскликнула она.

И Эдита снова принялась кричать, призывая на помощь св. Урсулу, св. Агату, св. Юлию и всех святых угодниц, которые считаются защитницами угнетенных девиц.

Не обращая ни малейшего внимания на ее крики и полагая, что их никто не слышит, за исключением тех, которые не могут оказать ей помощи, сэр Джон ехал по лесной тропинке, намереваясь свернуть в сторону, как только достигнет просеки, которую он заметил по правую руку. В некотором расстоянии впереди ехал сэр Осберт Монтакют, а позади их сопровождали два хорошо вооруженных всадника на прекрасных конях.

Вдруг сэр Осберт остановился, с минуту прислушивался и, повернув коня назад, поскакал к сэру Джону со словами:

— Милорд, ехать вперед небезопасно! Навстречу нам приближаются всадники. Я внятно слышал топот лошадиных копыт.

— Уверены ли вы в этом? — спросил сэр Джон.

— Совершенно уверен, и, насколько могу судить, отряд состоит из пяти-шести всадников.

Хотя они переговаривались шепотом, но Эдита расслышала их разговор. Полагая, что, может быть, ей представляется случай к спасению, она возобновила свои крики о помощи. На ее призывы тотчас же последовал ответ со стороны приближающегося отряда всадников.

— Сорвалось! — воскликнул сэр Джон. — Приходится обратиться в бегство.

И, круто повернув лошадь, он помчался назад по прежней дороге. Все остальные последовали за ним.

Глава XXI ОСВОБОЖДЕНИЕ

Заставить умолкнуть испуганную девушку, не прибегая к насилию, не было никакой возможности. Оттого-то преследователи, руководясь ее криками, приближались с удвоенной быстротой и, казалось, уже настигали беглецов.

Сэр Джон и его помощники миновали келью отшельника и свернули на другую тропинку, которая вела вглубь леса. Чувствуя за собой близкую погоню, хотя и не видя еще преследователей, они решились разделиться; сэр Джон, оставив своих помощников, круто свернул в сторону и углубился в чащу.

Он не без труда пробрался сквозь мелкие заросли и кустарники, но считал себя в безопасности, его прекрасная пленница впала в обморочное состояние и уж больше не кричала. Однако не успел он углубиться далеко в лес, как вдруг услышал треск ветвей, указывавший, что один из его преследователей был близко. Минуту спустя раздался громовой голос:

— Эй, ты, разбойник и грабитель! Остановись и отдай девушку, которую ты похитил. Остановись же, говорят тебе! Ведь, тебе не уйти от меня.

При этом вызове сэр Джон мгновенно оборотился и выхватил и меч.

В это время он достиг открытой, освещенной лунным светом тропинки, с которой ясно был виден преследователю, выехавшему вслед за ним из чащи. Вид этого всадника был так дик и ужасен, что сэр Джон смотрел на него и его вороного коня с удивлением, к которому примешивался какой-то суеверный страх. Но вдруг он оправился и занес на Беглого такой удар, который, наверно, прекратил бы обильную приключениями жизнь смельчака, если б тот не уклонился проворно в сторону. Потом разбойник ловко выбил меч из рук молодого вельможи, схватил его за горло и воскликнул:

— Уступи мне молодую девицу или я убью тебя и возьму ее!

— Никогда! — воскликнул сэр Джон.

Сделав отчаянное усилие, он вырвался из тисков Беглого и замахнулся на него кинжалом.

Во время завязавшейся борьбы рукой ли самого владельца или Беглого, но конь сэра Джона получил смертельный удар в шею. Когда благородное животное упало на землю, молодая девушка, все еще находившаяся в бессознательном состоянии, была выхвачена Джеком Соломинкой из рук похитителя. Прежде чем сэр Джон высвободился из-под седла, счастливый соперник был уже далеко. Вслед затем сэр Джон услышал звук рожка, которым Беглый созывал свою шайку.

Глава XXII ЭДИТА И ЕЕ ОСВОБОДИТЕЛЬ

Беглый, хорошо знакомый со всеми закоулками в лесу, легко и быстро выбрался на тропинку, которая вела к деревне, и поехал шагом в ожидании своей шайки, которая должна была присоединиться к нему. Он всматривался в прелестную головку, склоненную теперь к его плечу, и в уме его зарождались недобрые мысли.

«Девушка попала в мои руки — думал он. — Почему бы мне не оставить ее у себя и не сделать своей невестой? Но нет, это может вызвать разлад между мною и ее отцом, а я не должен ссориться с ним теперь».

Его взоры, полные страсти и восхищения, были еще устремлены на прелестное личико, когда Эдита открыла глаза. Встретив его пылкий взгляд, она была, пожалуй, еще больше испугана, чем раньше, когда находилась во власти молодого вельможи. Как только она узнала о случившемся, то поблагодарила своего освободителя, но тотчас же попросила спустить ее с седла на землю.

— Нет, я должен отвезти вас к вашему отцу, прелестная девица, — сказал он. — Иначе он усомнится в той маленькой услуге, которую я оказал вам. К тому же вы еще слишком слабы, чтобы идти пешком.

— Не думаю, — возразила она, очень неохотно примиряясь со своим неприятным положением. — Но вы удвоите мою признательность, если поскорей доставите меня домой.

Тут она с тревогой осведомилась о своей матери, но он не мог дать ей на этот счет никаких разъяснений. Тем временем к нему подъехала вся шайка, и он отдал приказание одному из своих людей съездить в келью отшельника. Затем Джек погнал своего коня галопом и скоро достиг жилища Уота Тайлера.

Кузнец стоял у своих дверей в страшном волнении и тревоге. Приняв дочь от освободителя, он прижал ее к своей груди.

— Слава Богу, ты здрава и невредима! — воскликнул он. — Но где же твоя мать?

— Вы скоро ее увидите, — ответил Джек Соломинка. — Не беспокойтесь о ней. она в безопасности.

— Но каков этот лживый монах! — воскликнул кузнец, с яростью топая ногой о землю.

— Не сердись на доброго отшельника, отец, — сказала Эдита. — Ты несправедливо подозреваешь его. Он сам был обманут этим злым молодым вельможей. Я сейчас все тебе расскажу.

— Так иди в комнату, дитя мое, — сказал Уот, значительно успокоенный этим уверением. — Мне нужно переговорить с тобой прежде, чем ты уедешь, — добавил он, обращаясь к Беглому.

— Удобно ли мне будет войти в твой дом? — спросил тот.

— Вполне, — ответил Уот. — Вся деревня теперь уже спит.

Разбойник спешился и, препоручив коня одному из своих людей, вошел в коттедж вместе с кузнецом.

Глава XXIII ВНЕЗАПНАЯ ССОРА

Комната была тускло освещена лампочкой, при свете которой можно было видеть низкий потолок, поддерживаемый широкими балками, огромный очаг с остатками догоравших в нем дров и простую меблировку, какую и следовало ожидать в таком хозяйстве. Зато на стенах были развешаны различные предметы вооружения — кольчуга, наручи, назатыльник, ожерелье, наколенники, шишак и щит, а также топор, двойная секира, боевой молот, пара мечей, арбалет и лук. Все это придавало комнате своеобразный вид. Впрочем, не было ничего удивительная, что в жилище Уота Тайлера находилось столько оружия: мы знаем, что он был не только кузнецом, но и оружейным мастером.

Тут не было ничего, принадлежащего лично Эдите; у молодой девушки была своя комнатка, выходившая окнами в сад. Теперь, войдя туда, она тотчас же опустилась на колена перед маленькой иконой Пресвятой Девы и произнесла горячую благодарственную молитву за свое счастливое избавление от опасности.

Первым делом Уота было достать из шкафа фляжку вина и пару пивных рогов. Он поставил их на стол, и союзники уселись.

После того как они торжественно выпили за здоровье друг друга, кузнец заговорил. С важностью и с таким выражением глаз, которое ясно показывало, что решение его принято окончательно.

— После этого оскорбления, брат, ты не удивишься, что я решился не откладывать долее восстания. Знак будет подан завтра же.

— Рад слышать это! — воскликнул Беглый. — Двадцать тысяч человек уже готовы встать под наше знамя, как только оно будет поднято. Но каким способом будет дан знак?

— Я еще не решил этого, — возразил Уот. — Но собери завтра к полудню на Дартфорд-Бренте всех людей, которых ты навербовал. К тому времени я составлю план, будь готов действовать! Я намерен прежде всего отправиться в Кентербери, чтобы освободить Джона Бола. К тому времени, как придем туда, мы успеем собрать все наши силы. В случае, если встретим сопротивление, возьмем город силой и предадим его разграблению, но я думаю, что жители встретят нас дружелюбно. Во всяком случае, мы избавим архиепископа от его сокровищ и, когда заберем все, что будем в состоянии взять, начнем наш поход на Лондон. Это будет достопамятное движение. Ни один дом, ни один замок не останется не посещенным.

— Вижу, брат, что в тебе пробудилась наконец жажда мщения, — сказал Джек Соломинка.

— И она не скоро будет утолена, — отвечал Уот. — Вельможные тираны, которые так долго угнетали нас, которые топчут нас в грязь и похищают наших жен и дочерей, почувствуют наконец нашу силу. Мы истребим их! Выпьем же еще по чарке за их гибель!

— Охотно! — отвечал Беглый, осушая наполненный для него рог. — Час расплаты уж недалек.

— Его слишком долго откладывали, — сказал Уот. — Если бы это последнее посягательство удалось, я во всю свою жизнь не простил бы себе моей медлительности.

— Это послужит предлогом к восстанию, — заметил Беглый. — Слушай, брат! — продолжал он, опираясь локтем на стол и заглядывая в лицо Уоту. — Хочу сделать тебе одно предложение и не сомневаюсь, что ты не замедлишь принять его. Я почувствовал любовь к твоей дочери. Выдай ее за меня замуж.

Уот с изумлением взглянул на него, словно не веря своим ушам.

— Ну, что ж ты на это скажешь? — спросил Беглый после минутной заминки.

— Мы поговорим об этом после, — отвечал кузнец. — Теперь тебе следует думать совсем о другом.

— Нет, я не хочу откладывать этот разговор, — настойчиво возразил Беглый. — Я должен сейчас получить обещание.

— Мне очень жаль огорчить тебя отказом, — сказал кузнец. — Но я должен ответить: нет!

— Объясни же мне причину твоего отказа! — воскликнул Беглый, едва владея собой.

— Никаких причин не нахожу нужным объяснять, — напрямик объявил кузнец.

— Но ведь, подвергая свою жизнь опасности для спасения девушки, я приобрел на нее право! — воскликнул Беглый с засверкавшим взором.

— Ты приобрел право только на ее благодарность, и ничего больше, — возразил Уот Тайлер.

— Клянусь св. Николаем, она будет моей! — закричал Беглый, вскакивая с места и хватаясь за меч. — Коль скоро мне нанесли такое недостойное оскорбление, я овладею ею силой! Стоит мне только затрубить в рог — и на помощь мне явятся мои молодцы.

— Но и все вы вместе не отнимете ее у меня! — воскликнул Уот. — Ты — хуже, чем тот молодой вельможа.

С этими словами он быстро отступил назад и схватил меч, висевший на стене. Оба сверкающими глазами смотрели один на другого, но, видимо, ни тот, ни другой не хотел первым совершить нападение. Как раз в это время вошла Эдита, заслышавшая из своей комнатки шум их ссоры.

— Уйди, дитя! — воскликнул Уот. — Тебе здесь не место! Иди назад в свою комнату и затвори дверь.

— Нет, батюшка, я не оставлю тебя! — воскликнула она, бросаясь к нему. — Что за причина этой внезапной ссоры?

— Причиной ссоры ты сама, — отвечал Беглый.

— Я? — переспросила Эдита.

— Мы поссорились из-за тебя, и ты можешь прекратить ссору одним словом, — продолжал он. — Хочешь ли ты составить мое счастье? Согласна ли быть моей женой? Скажи «да» — и двадцать отцов не отымут тебя у меня.

— Если она согласится, то ты получишь также и мое согласие, — заметил Уот.

— Слышишь, девушка?! — воскликнул Беглый.

— Отказав в твоей просьбе (так, кажется, насколько я понимаю было дело?), — ответила Эдита, делая над собою невероятное усилие, чтобы скрыть отвращение, которое он ей внушал, — мой отец поступил хорошо. Я очень обязана тебе за великую услугу, которую ты мне оказал, но твой подвиг потеряет всякую цену, если ты будешь настаивать на награде.

— Довольно! Я был безумцем! — воскликнул Беглый, пряча свой меч. — Прости меня, прекрасная девица. Хотя ты не можешь любить меня, но я не хочу, чтобы ты ненавидела меня. И ты, брат, не сердись на меня, — добавил он, обращаясь к Уоту. — Вспышка прошла и никогда больше не возвратится.

С этими словами он протянул руку кузнецу, который искренно пожал ее, между ними состоялось полное примирение.

В эту минуту раздался стук в дверь, которая тотчас же отворилась, и из-за нее показалась голова одного из товарищей Беглого.

Глава XXIV МЕССЕР ВЕНЕДЕТТО И РАЗБОЙНИКИ

— Мы только что задержали верхового путника, командир — сказал разбойник, обращаясь к своему атаману.

— Откуда он ехал? — спросил Беглый.

— Не далее, как из гостиницы, — отвечал разбойник.

— Из гостиницы!.. Уверен ли ты в этом?

— Совершенно уверен. Мы видели, как он выехал. Задержать его?

— Должно быть, это мессер Венедетто, богатый ломбардский купец, — сказал Уот Беглому. — Если это так, то он будет для нас теперь хорошей добычей.

— Приведите его сюда, — приказал Беглый своему товарищу.

— Уйди отсюда, дочка! — сказал Уот. — И не приходи, пока не позову тебя.

Почти тотчас после ее ухода в комнату был введен осанистый человек, за которым поспешно затворили дверь.

— Это он, ломбардский купец… — шепнул Уот своему союзнику.

— Почему я был остановлен на моем пути? — спросил мессер Венедетто, сильно встревоженный при виде Беглого, наружность которого производила на него далеко не успокоительное впечатление. — Но, надеюсь, вы не намерены причинить мне никакого вреда?

— Вы должны дать мне отчет о ваших поступках, мессер Венедетто, прежде чем я разрешу вам продолжать ваше путешествие, — сказал атаман разбойников. — Я — правительственный блюститель правосудия.

— Гм… Я готов был подумать совершенно иное, — заметил мессер Венедетто. — У тебя такой вид, как будто ты сам избегаешь всяких блюстителей правосудия… Однако чем же я навлек подозрение?

— Почему ты покинул гостиницу в такой поздний час? — спросил Беглый голосом власть имеющего человека.

— Просто из желания пораньше приехать в Лондон завтра утром, — отвечал Венедетто.

— Но ведь вы намеревались переночевать в гостинице, — заметил Уот. — Значит, вы внезапно переменили ваше намерение?

— И в этом, полагаю, нет ничего худого, — возразил Венедетто. — Я вспомнил вдруг о важном деле, которое мне предстоит на завтрашний день и о котором я чуть было не забыл.

— Вот как! — воскликнул Уот Тайлер, недоверчиво пожимая плечами. — Но я готов поклясться, что вы, наверно, не забыли сделать соответственные наставления вашему сборщику податей, Шакстону.

— Мне нет до него никакого дела, — ответил Венедетто.

— С вашей стороны крайне неосторожно путешествовать без конвоя, — сказал Беглый. — Ведь вы можете попасть в руки разбойников. Окрестности кишат грабителями. Но за маленькое вознаграждение я и мои люди позаботимся о вашей безопасности в пути.

— Но кто мне поручится, что вы сами не вошли в соглашение с разбойниками? — спросил Венедетто.

— Чтоб я входил в соглашение с разбойниками! — с благородным негодованием воскликнул Беглый. — Ведь я уже сказал вам, что я — блюститель правосудия. Я готов даром проводить вас на расстояние мили, но если я поеду дальше, то вы должны будете заплатить мне и моим людям.

— С радостью принимаю ваше предложение, — ответил Венедетто. — Могу ли я теперь продолжать путь?

— Разумеется, — подтвердил Беглый. — Я отнюдь не намерен удерживать вас теперь, когда убедился, что у вас нет злого умысла. Завтра в назначенный час мы увидимся с тобой, дружище, — добавил он, кинув выразительный взгляд в сторону кузнеца. — Покойной ночи!

Затем он удалился вместе с Венедетто и тотчас потребовал, чтобы привели лошадь ломбардского купца. Когда она была подана, он шепотом отдал несколько приказаний своим людям. Вслед затем самозваный блюститель правосудия и его ничего не подозревавший спутник поехали рядом. Миновав монастырь, они направились по дороге в Лондон.

Все опасения, которые Уот Тайлер мог иметь насчет участи жены, не замедлили рассеяться: она явилась сама вскоре после отъезда Беглаго и его спутников.

Глава XXV ЧАС ПРИБЛИЖАЕТСЯ

Не взирая на потрясения и тревоги предшествовавшей ночи, Эдита на следующее утро, по своему обыкновению, отправилась к ранней обедне в монастырь. По окончании богослужения она беседовала с леди-настоятельницей, которой рассказала обо всем случившемся.

Слушая этот рассказ, добрая настоятельница едва могла скрыть сильнейшее волнение, овладевшее ею.

— Действительно, дитя мое, — сказала она, когда Эдита окончила рассказ, — ты избежала огромной опасности, но так как этот дерзкий вельможа может сделать новое нападение, то тебе лучше всего укрыться на время в стенах этой обители. Здесь ты будешь в полной безопасности: при всей его беззастенчивости он все-таки не дерзнет совершить кощунство.

— Если отец даст согласие, то я буду счастлива воспользоваться вашим предложением, святая мать, — ответила Эдита голосом глубокой признательности.

— Твой отец не может отказать тебе в этом, дитя мое, — заметила настоятельница. — Он так же, как и я, должен понять опасность, которой ты подвергаешься. И твоя мать, конечно, согласится, что эти предосторожности необходимы. Итак, приходи сюда сегодня пораньше, днем. Все будет приготовлено для тебя.

В сопровождении сестры Евдоксии, которую настоятельница послала вместе с ней, Эдита возвратилась в деревню.

По дороге они встретили отшельника, который шел к Уоту, чтобы оправдаться перед ним, но Эдита сказала ему, что это лишнее: ее отец уже вполне удовлетворен ее объяснением. Обрадованный этим известием, добрый монах возвратился обратно в свою келью.

Погода в то утро стояла прекрасная: и деревня, озаренная яркими лучами солнца, представляла веселое, светлое зрелище. Но наблюдательный глаз подметил бы некоторые признаки надвигающейся бури, которая ежеминутно грозила разразиться. На лужайке собрались несколько кучек крестьян с угрюмыми лицами и насупленными бровями. Уот Тайлер держал речь к собранию. Он стоял на пне срубленного дерева, его мощная фигура была ясно видна над головами слушателей. Его речь, очевидно, была зажигательного свойства, это было видно по возбужденным движениям слушателей и по глухому ропоту, пробегавшему по толпе. Была минута, когда ропот усилился до гула негодования, но вспышка была сдержана Уотом.

Вскоре после того он сошел с возвышения, и слушатели его разошлись, пообещав предварительно быть наготове и ждать знак.

Соблазнившись прекрасным утром, Чосер вышел из гостиницы и направился к лужайке, где остановился в некотором отдалении, откуда мог наблюдать картину. Он без труда узнал Уота Тайлера и столь же легко догадался, какой смысл могла иметь его речь. Он уже знал о попытке похитить Эдиту и нисколько не удивлялся негодованию ее отца. Судя по зловещему виду разбредавшейся сходки, Чосер склонен был думать, что эти люди скоро опять соберутся на совещание, а там уж неизбежно начнутся беспорядки. Размышляя таким образом, он вдруг заметил, что Уот Тайлер приближается к нему.

— Слышали ли вы об оскорблении, нанесенном мне? — спросил кузнец, поздоровавшись с поэтом.

— Слышал, — ответил Чосер. — И, насколько я заметил, вы, кажется, уже сделали первые шаги к мщению. Но предостерегаю вас, остановитесь, пока еще дело не зашло слишком далеко!

— Удерживать меня теперь равносильно попытке остановить небесную молнию на ее пути, — запальчиво возразил кузнец. — Но примите и мое предостережение, господин Джеффри Чосер! Если вы не хотите присоединиться к восстанию, то продолжайте без промедления ваше путешествие, иначе я не ручаюсь за вашу безопасность.

— Обдумали ли вы то, что я говорил вам относительно герцога Ланкастера? — спросил Чосер. — Начинайте восстание во имя его — и тогда я присоединюсь к вам.

— Мы не придерживаемся никакой стороны, а требуем только восстановления наших прав, — возразил Уот. — Если бы сам Джон Гонт был здесь лично, то и он не нашел бы ни одного приверженца. Но я снова советую вам немедленно уехать, иначе — не пеняйте на меня, если с вами случится какая-нибудь неприятность.

— А разве восстание уже так близко? — спросил Чосер.

— Не спрашивайте меня об этом и уезжайте с миром! — отвечал Уот.

Но Чосер не выказал никакой тревоги.

— Я не уеду до тех пор, пока не прощусь с твоей прелестной дочерью и не поздравлю ее со счастливым избавлением от опасности.

— В таком случае, пойдемте со мной! — воскликнул Уот. — Должно быть, теперь она уже возвратилась из монастыря.

Глава XXVI ЗНАК К МЯТЕЖУ

Подходя к коттеджу кузнеца, они заметили, что туда вошел какой-то человек с нахальной осанкой и с отталкивающим выражением лица.

— Не Шакстон ли это, сборщик податей? — спросил Чосер.

— Он и есть! — отвечал кузнец сердито. — Мне нужно сказать ему пару слов, когда он войдет. Обождите меня здесь минутку, сэр, прошу вас.

Вдруг из коттеджа послышался громкий крик, заставивший Уота ускорить шаги. Но прежде, чем он успел подойти к своему дому, оттуда выскочила его жена.

— Что случилось? Говори, жена! — крикнул он.

— Негодяй оскорбил нашу дочь! — ответила она.

— A! — воскликнул Уот таким зловещим голосом, словно послышалось рычание льва.

Кинувшись к кузнице, дверь которой была открыта, он схватил там тяжелый молот. В ту минуту, когда он показался из кузницы, вооруженный своим страшным оружием, из коттеджа вышел Шакстон. Они встретились лицом к лицу. Испуганный грозным выражением лица Тайлера, негодяй попятился назад. Однако смелость не совсем изменила ему. Он крикнул:

— Именем короля повелеваю тебе пропустить меня! Я требовал только законный налог, ведь молодая девица — уже взрослая.

— Лжешь, подлец! — крикнул Уот.

И, приподняв молот обеими руками, он со всего размаха ударил им по голове несчастного негодяя, который мгновенно упал наземь.

При виде безжизненного трупа Шакстона г-жа Тайлер с пронзительным криком бросилась в коттедж, а Чосер, пораженный случившимся, оставался неподвижно на месте. Тотчас же несколько других свидетелей приблизились к месту происшествия.

— Ты хорошо поступил, Уот! — кричали они. — Подлец заслуживал смерти.

— Я нанес этот удар за свободу! — ответил он.

Потом, приподняв окровавленный молот и поставив одну ногу на труп сраженного им негодяя, Уот Тайлер закричал:

— Свобода!

На этот крик, точно эхо, отозвались сотни голосов. Со всех сторон послышалось: «Свобода!»

Знак был подан, и на него получился ответ.

Словно по мановению волшебного жезла, перед жилищем кузнеца появились сотни две мятежников. Все они были снабжены самым разнообразным оружием — дубинами, топорами, секирами, косами, отбитыми клинками, кривыми ножами, резаками, пиками, обоюдоострыми мечами, широкими кинжалами, луками, арбалетами и пращами. У некоторых были даже кое-какие доспехи: старые панцири, кожаные тигеляи, шишаки; такие, впрочем, являлись исключением.

Марк Кливер, мясник, был вооружен палашом, которым он отсек голову Шакстона и наткнул ее на пику. Когда он приподнял ее, гул кровожадного неистовства послышался в толпе.

При самом начале этого бурного зрелища Чосер сделал попытку удалиться незамеченным, но он был схвачен Элайджей Лирипайпом и Гроутгидом, из которых каждый, кроме мелкого оружия, был снабжен мечом. Они задержали его впредь до распоряжений, которые соблаговолит дать их предводитель.

Тем временем Уот вошел в свое жилище, надел латы и шлем и вооружился кинжалом и мечом.

Облачаясь таким образом, он кликнул дочь, но она не явилась на его зов. Зато вышедшая из соседней комнаты и казавшаяся страшно перепуганной жена сообщила ему, что Эдита вместе с сестрой Евдоксией убежали в монастырь.

— Отлично, — заметил Уот. — Я сам хотел послать ее туда. И тебе также следует укрыться там.

— Нет, я не покину коттеджа, — возразила жена. — О, Уот! — добавила она, схватив его за руку и стараясь удержать. — Ты идешь на свою погибель.

— Я не могу возвратиться, если бы даже хотел! — ответил он мрачно и с таким выражением лица, которого она никогда еще не видала у него. — Мое дело уже начато. Неделю спустя ни одно имя во всей Англии не будет возбуждать столько страха, как мое! Прощай, будь здорова!

Глава XXVII МЯТЕЖНИКИ ВЫСТУПАЮТ ИЗ ДАРТФОРДА

Когда Уот Тайлер вышел из дому, он нашел у крыльца оседланного коня, приведенного ему одним из мнимых менестрелей, который уже более не считал нужным разыгрывать свою роль.

Когда Уот вскочил на коня, толпа приветствовала его громкими криками. И вот, потрясая мечом, он воскликнул:

— Братья! Идемте на освобождение нашей родины от притеснений! И пусть нашим кликом будет: «Святой Георгий за Веселую Англию».

— Да, Англия скоро сделается снова Веселой Англией, — послышалось в ответ ему несколько голосов.

«Я сильно сомневаюсь», — подумал Чосер. Затем поэт попросил своих стражников отвести его к главарю, что они не замедлили исполнить. Но Уот, успевший уже усвоить голос и взгляд повелителя, отказался освободить его.

— Ведь по вашей собственной вине, мастер Чосер, вы сделались пленником, — сказал он. — Теперь я должен задержать вас в качестве заложника.

— Но возвратите мне по крайней мере моего коня, — сказал поэт.

— Дайте честное слово, что вы не сделаете попытки бежать, и ваша просьба будет исполнена, иначе нет — возразил Уот.

Когда обещание было дано, Уот продолжал:

— Мы сделаем небольшой привал около гостиницы, и там вам будет отдана ваша лошадь. — Теперь следуйте за мной! — крикнул Уот, занимая место во главе мятежников.

Оглашая воздух громкими криками и потрясая своим оружием, толпа направилась в средину деревни. В расстоянии двадцати шагов впереди ехавшего на коне предводителя бежал Марк Кливер с воткнутой на пику головой Шакстона. Вокруг Тайлера уже образовалось нечто вроде отряда телохранителей из четырех человек, которые благодаря их странному снаряжению представляли презабавный вид. Один из них был Криспин Куртоз, сапожник, который напялил на себя старый панцирь времен Эдуарда II, другой, Питер Круст, булочник, явился в латных рукавицах, в пробитом шлеме, с секирой в руках; двое других были Элайджа Лирипайп и Джосберт Гроутгид. Позади них шел Чосер, охраняемый стражей с обеих сторон.

Движение мятежников умышленно было очень медленно: они рассчитывали, что попутно число их будет расти. Им не пришлось разочароваться. Частью со страха, частью по сочувствию к их цели поселяне принимали их восторженно. Вскоре к ним присоединились еще около сотни человек, но так как они по большей части не были вооружены, то их отправили собирать всякое оружие, какое только можно было найти в деревне.

Когда остановились перед гостиницей, Балдок, уже ожидавший их, выступил вперед и, почтительно приветствуя главаря, предложил ему и его спутникам лучшие вина, какие только имелись в его погребе.

— Конечно, ты не ожидаешь платы, Балдок? — сказал Криспин Куртоз.

— Платы… О нет! — отвечал трактирщик. — Я слишком счастлив, что могу угостить вас.

— Так принеси фляжку мальвазии и четыре стакана, — повелительно крикнул ему Куртоз.

— Слушаюсь, ваше степенство, — отвечал с поклоном Балдок.

— Не называй меня вашим степенством, — сказал Куртоз. — Я — человек из народа. Да и отныне между людьми не будет различия. Все будут равны. Сапожник будет таким же господином, как и тот, для кого он работает.

— Или, вернее, отныне не будет ни сапожников, ни портных, — заметил Лирипайп.

— И хлебов также не будут печь, по крайней мере я не буду, — прибавил Питер Круст.

«В таком случае, мы должны будем ходить босыми и нагими, а я, кажется, совсем превращусь в скелет», — подумал Балдок.

— Итак, — продолжал он вслух, — коль скоро все равны и я не смею не угостить все собрание, то не угодно ли вам будет выпить пива или меда?

— Провались ты, каналья! — запальчиво крикнул Гроутгид. — Мы достаточно долго тянули мед и пиво, теперь наш черед пить только самые отборные вина. Неси сюда мальвазию без дальних разговоров!

— Поди откупорь бочку пива, Балдок, этого будет достаточно, — вмешался Уот Тайлер повелительным голосом. — Кстати, слушай! — добавил он. — Пусть сейчас же выведут из конюшни лошадь господина Чосера.

— Разве господин Чосер присоединился к вам? — с удивлением воскликнул трактирщик.

— Да, только не по доброй воле, — ответил поэт. — Запомни это, добрый Балдок.

Трактирщик поспешно удалился исполнять полученные приказания и, побаиваясь, как бы его нынешние гости не стали сами распоряжаться в случае какой-нибудь недостачи, предоставил им пива в изобилии, с этой целью была откупорена целая бочка, как советовал Уот. Из конюшни также была выведена лошадь Чосера, и поэт почувствовал себя гораздо удобнее, когда снова уселся в седле.

После получасовой остановки, во время которой к рати мятежников присоединились новые приверженцы, Уот Тайлер уже начал выражать нетерпение, как вдруг он заметил, к немалому своему удовольствию, верхового гонца, примчавшегося в деревню и сообщившего ему, что его брат-командир ожидает его с большим отрядом у Дартфорд-Брента.

Получив это приятное известие, Уот немедленно отдал приказание выступать в путь. Отряд мятежников двинулся в том же порядке, как и раньше, только, пожалуй, производя еще больше шума вследствие выпитого пива. Все старики, женщины и дети, остававшиеся в деревне, прощались с ними. Священник из часовни св. Эдмонда также вышел посмотреть на них, однако воздержался дать благословение отбывающим.

Марк Кливер продолжал бежать во главе, но, достигнув Дарента, он водрузил пику, на которой была воткнута голова злополучного сборщика, посредине деревянного мостика. Здесь она и оставалась в течение нескольких дней мрачным памятником случившегося. Тело Шакстона было брошено в канаву, так как духовенство отказало ему в христианском погребении.

Глава XXVIII ПОХОД В РОЧЕСТЕР

Как только Уот и его люди показались на вершине Дартфордского Холма, они были встречены громкими криками приветствия со стороны второго отряда мятежников, который поджидал их в недалеком расстоянии, в равнине.

Джек Соломинка, находившийся во главе второго отряда, выехал навстречу Уоту, чтобы выразить ему свое приветствие и поздравление. Когда оба командира поехали рядом, они в кратких словах наметили план действий, решив прежде всего отправиться в Рочестер, где, как утверждал Беглый, они смело могли рассчитывать на сочувственный прием обитателей и где к ним, наверно, присоединится большое количество новых сил.

Во время этих переговоров два отряда, успевшие побрататься, продолжали путь через равнину, направляясь к старой римской дороге, известной под названием Уатлинг-Стрит.

Отряд Джека Соломинки был не столь многочислен, как у его брата-командира, но многие из его людей были на конях — важное преимущество, так как они могли действовать в качестве разведчиков. Действительно, двое из них были посланы в Рочестер, а двое других отправились по различным деревушкам, лежавшим на пути, чтобы известить жителей о том, что восстание началось.

У Беглого также был пленник, за которого он ожидал хорошего выкупа, это — мессер Венедетто.

Вместо того чтобы проводить его на лондонскую дорогу, разбойники отвезли его в лес, где злополучный ломбардский купец был вынужден провестиночь, а теперь он находился под стражей двоих из участников шайки. В довершение его бедствий он только что узнал о печальном конце Шакстона.

Само собой разумеется, что при подобных обстоятельствах для него все-таки было маленьким утешением встретиться с другом. Когда обе партии мятежников соединились, ему и Чосеру было разрешено ехать вместе.

Это дикое скопище крестьян в их диковинном, разношерстном снаряжении, шедшее под командой таких же диких главарей, представляло странное зрелище. Оно развертывалось, словно темная, грозная туча на облитой солнцем равнине; и всякий, при взгляде со стороны на это шествие, мог бы догадаться, что грозная туча несет разрушение.

Присоединение новых сил продолжалось непрерывно. Крестьяне, вооруженные косами, приходили и пополняли ряды, где новичков принимали с радостными криками.

Никто не обращал внимания и даже не смотрел на чудный вид, открывавшийся с равнины в этот солнечный день. Там, у подножия холма, протекала широкая, извилистая, сверкавшая в солнечных лучах река. Подле красовался живописный берег Эссекса, усеянный деревнями Грингид, Сванскомб, Соутфлит и Нортфлит. Но никто, кроме разве Чосера и Венедетто, не смотрел на них.

Впрочем, веселый вид скоро совершенно исчез из виду: мятежники вступили в такой густой дремучий лес, что никто, за исключением Беглого и его шайки, не мог бы провести их через него благополучно. Деревья были так часты, что солнечные лучи не проникали сквозь их густые вершины, в лесу было почти совсем темно даже в этот блестящий день. В течение более двух часов мятежники подвигались лесом. Когда они наконец вышли из него, перед ними в расстоянии мили открылся Рочестер с его замком и башнями, тогда еще возвышавшимися во всем их величии и силе.

Здесь оба главаря приказали сделать привал, пока не вернутся их разведчики. Но вскоре они совершенно успокоились относительно их судьбы; глядя в сторону города, они вдруг заметили отряд всадников, переправившийся по мосту через Мидуэй и подымавшийся на холм, где расположились мятежники. При этом отряде находились двое их гонцов. Убедившись в том, что, по-видимому, никаких враждебных намерений не затеивалось, мятежники отправились навстречу своим союзникам, которые восторженно приветствовали их. Готбранд Корбридж, предводитель этого отряда, поздравил Уота Тайлера с его смелым шагом и уверил его, что население Рочестера сочувствует его цели.

— Не бойтесь войти в город, — сказал он. — Пойдемте туда вместе, и мы будем встречены восторженно. Если, как мы догадываемся, вы намереваетесь идти завтра в Кентербери, то многие из наших присоединятся к вам.

— Но как же относительно коменданта крепости? — сказал Уот. — Ведь, сэр Джон де Ньютоун предан королю. Когда он увидит, что мы входим в Рочестер, он заподозрит наш замысел и потребует, чтобы нас выдали ему.

— Сэр Джон Ньютоун — храбрый рыцарь, — отвечал Готбранд. — Но он достаточно хорошо знает рочестерцев, чтобы затрагивать их, если только они сами не тронут его. Пока вы будете находиться под нашей защитой, он позволит вам оставаться в городе сколько вам угодно и удалиться с миром.

— По возвращении из Кентербери, когда получится все ожидаемое подкрепление, мы предложим коменданту сдать замок, — сказал Беглый. — Если он откажет, мы возьмем его приступом.

— А мы поможем вам, — прибавил Готбранд. — Правда, рочестерский замок считается неприступным, но его можно взять хитростью, что мы вам и докажем.

Потом они начали спускаться с холма и направились к городу.

Глава XXIX ИЗ РОЧЕСТЕРА В ХАРБЛДАУН

Ратники следили со стен и башен замка за приближением мятежников. Но так как Готбранд ехал между двумя предводителями восставших, а горожане готовились оказать им сочувственный прием, то гарнизон не сделал никакой попытки к противодействию.

В те времена через реку Мидуэй[315] был перекинут деревянный мост, хотя спустя несколько лет после описываемых событий он был заменен каменным, который уцелел до нынешнего столетия.

Прежний мост, о котором у нас идет речь, был защищен крепкой деревянной башней и большими воротами, но так как башня была теперь занята друзьями, а ворота открыты настежь, то мятежники победоносно вступили в город и были встречены жителями как освободители страны.

Им были предложены прекрасные помещения и роскошное угощение. Но вожди приняли меры, чтобы удержать своих людей от всяких излишеств.

Между тем как мятежники пировали и веселились, Чосер и Венедетто были заперты в башне, хотя, впрочем, их обильно снабдили пищей и вином.

Ночью на базарной площади происходила большая сходка, на которой было решено, что один отряд, под начальством Готбранда, отправится на утро в Мэдстон и, собрав все вспомогательные силы, которые найдутся там, двинется в Кентербери, чтобы присоединиться к Уоту Тайлеру и его рати.

Согласно с этим решением, на следующее утро, едва занялась заря, Готбранд с отрядом, состоявшим приблизительно из тридцати всадников, отправился на свой пост.

Немного погодя народ начал собираться; и очень многие из горожан согласились сопровождать мятежников в Кентербери. Наконец предводители заняли свои места во главе огромного полчища и двинулись в Ситтингбурн.

Мятежники, присоединившиеся в Рочестере, были гораздо многочисленнее дартфордских, тем не менее между двумя отрядами не было никакого соперничества, никакой зависти. Они соединились в один общий союз, и хотя у новобранцев были свои начальники, все одинаково признавали Уота Тайлера и Джека Соломинку своими главарями. Рочестерцы были по преимуществу пешие, редко у кого имелись лошади. Наиболее важным подспорьем для мятежников была рота арбалетчиков, присоединившаяся к ним. Не будь этих стрелков, сэр Джон Ньютоун, комендант крепости, наверно, сделал бы нападение на мятежников, когда они покидали город.

Оба пленника, надеявшиеся, что их оставят в Рочестере, были, однако, взяты.

Ничего достопримечательного не случилось во время перехода до Ситтингбурна. Но когда мятежники достигли этого старинного города, жители устроили им восторженный прием, а оба предводителя и многочисленные начальники были приглашены на роскошный пир, устроенный в честь их в знаменитой старинной гостинице «Красный Лев». И Чосер с его товарищем по плену получили разрешение принять участие в пиршестве.

В Ситтингбурне силы восставших значительно увеличились, и они направились в Фавершем, где провели ночь и завладели аббатством, к великому неудовольствию монахов. На следующее утро к ним присоединился Готбранд, успевший навербовать в Мэдстоне три сотни всадников.

С самого начала восстания погода стояла превосходная. И тот день, когда ряды мятежников выступили из Фавершема в Кентербери, был также прекрасен, как и предыдущие.

Во время пути к ним присоединилось много крестьян из Оспринджа и других мест, оставивших все свои дела, «бросивших плуг и телегу, покинувших жен, детей и свои дома», как говорит добрый летописец Холиншед.

Тут мятежники уклонились немного от своего пути, чтобы подняться на Боугтонский Холм, с вершины которого открывалась великолепная картина, обнимавшая не только Свэль и остров Шеппи с окружающею их сверкающей поверхностью моря, но также и тот старинный город, к которому они направлялись.

С этого возвышения ясно был виден золотой ангел, который в те времена венчал высокую золотую стрелку собора, тогда на соборе была еще стрелка, на которую паломники издали взирали с благоговением. И вот, когда главари мятежников, не чуждые суеверия, взглянули на эту стрелку, им показалось, будто ангел держит в руке пылающий факел, призывая их к пожарам и опустошению.

От Боугтонского Холма почти до самого Кентербери тянулся густой Блинский лес. Мятежники, насмотревшись вдоволь на описанный великолепный вид, двинулись по узкой дороге через этот лес и появились снова на открытом пространстве только тогда, когда достигли Харблдауна.

Внушительная стрелка теперь возвышалась перед ними во всем своем величии. Но вид золотого ангела изменился. Ангел казался недовольным и вместо того, чтоб манить к себе приближающуюся рать, как будто делал ей знак удалиться. Таково по крайней мере было впечатление некоторых из тех, которые смотрели на него.

Часть городской стены вместе с западными воротами была недавно отстроена заново Симоном Сэдбери (впоследствии архиепископ кентерберийский) и представляла разительную противоположность старинным зданиям по соседству.

Между тем как мятежники приближались к городу, все еще стараясь держаться под прикрытием деревьев, блестящий отряд всадников-вельмож, рыцарей и дам в сопровождении конвоя выступил из упомянутых ворот, очевидно, не подозревая об опасности, которой он подвергался.

Это ехала принцесса Уэльская со свитой, возвращавшаяся из своего паломничества. Не успел отряд отъехать немного от города, как раздался страшный крик, заставивший вздрогнуть всех в поезде принцессы. Мятежники стремительно выскочили из лесу.

Глава XXX ГЛАВАРИ МЯТЕЖНИКОВ И ПРИНЦЕССА

При виде мятежников сэр Джон Голланд, ехавший возле принцессы, потребовал, чтобы она как можно скорее возвратилась обратно в город, но она, с поразительным присутствием духа отказалась, сказав:

— Я поговорю с этими людьми. Я нисколько не боюсь их. Они не сделают мне ничего дурного.

— Вы не понимаете всей опасности вашего шага, государыня! — воскликнул сэр Джон, узнавший обоих главарей и сразу догадавшийся, что ему нечего ждать пощады от них. — Вы погубите всех нас. Что мы можем сделать против этой озверевшей сволочи?

— Предоставь это мне, — с твердостью возразила мать. — Я уверена, что мне удастся успокоить их, но только при том условии, чтобы ты не был около меня: они имеют особенные основания питать к тебе неприязнь. Подле меня останутся мои дамы.

— Да, да, мы останемся! — воскликнули те, столпившись вокруг принцессы.

— Беги отсюда немедленно, приказываю тебе! — властным голосом воскликнула принцесса, обращаясь к сыну. — Твое присутствие только делает мое положение небезопасным. Возьми с собой всех вельмож и рыцарей, а мне оставь только конвой.

— Слышали ли вы, милорд, что сказала принцесса?! — воскликнул сэр Джон, обращаясь к сэру Осберту Монтакюту. — Должны ли мы повиноваться?

— Должны! — отвечал тот.

Сэр Джон со всеми вельможами, рыцарями и эсквайрами очень неохотно отправился назад к городу, оставляя отважную принцессу без всякой защиты, кроме конвоя. Но сэр Джон и его спутники не въехали в город, а остановились в расстоянии выстрела из лука от восточных ворот, чтобы дождаться конца.

Тем временем на верхней площадке ворот появились ратники, другие же поднялись на сторожевую башню. Но, по-видимому, никто из них не намеревался принять участие в действиях против мятежников.

Окруженная своими придворными дамами, а также духовником, врачом, милостынником, пажами и всеми своими слугами, державшимися позади нее, принцесса спокойно ожидала приближения мятежников. Когда они подъехали, двое главарей сделали знак своим спутникам остаться позади, а сами направились ей навстречу.
В ее взоре и осанке было столько величия, что эти двое неукротимых мятежников невольно почувствовали необходимость выразить ей некоторое почтение.
— Почему я вас вижу в таком воинственном настроении, мои добрые друзья? — спросила принцесса твердым, но примирительным голосом.

— То, о чем я намекал вашей милости в Дартфорде, свершилось, — ответил Уот Тайлер. — Народ восстал, чтобы добиться своих прав. И он не разойдется по домам, пока его справедливые требования не будут удовлетворены королем, вашим сыном.

— Я не могу вести переговоры с людьми, которые находятся в открытом восстании против своего монарха, — сказала принцесса. — Сложите оружие — и я охотно выслушаю вас, а потом передам о ваших бедствиях королю.

Эти слова, сказанные громким голосом, возбудили ропот у всех, кто слышал их.

— Принцесса, — угрюмо ответил Уот Тайлер. — Все это — праздные разговоры. Подняв оружие, мы не сложим его до тех пор, пока наша цель не будет достигнута. В этом вы можете быть уверены. Мы согласились ни эти переговоры только потому, что считаем вас доброй, великодушной леди, хорошо думающей о народе. Но их бесполезно продолжать, ведь ясно, что они не могут ни к чему привести. А от нашей доброй воли зависело задержать вас.

— Задержать меня?! — воскликнула принцесса.

— Не пугайтесь, сударыня, у нас нет такого намерения. Вы, с вашими придворными дамами, слугами и конвоем можете свободно отправляться. Расскажите королю то, что видели и слышали. Вот все, чего мы просим.

— Ваша милость не может вернуться в Кентербери, — сказал Беглый, заметив ее взгляды в том направлены.

— Разве я не могу взять с собой мою свиту? — спросила она.

— Нет, — возразил Уот Тайлер. — И если сэр Джон Голланд попадет в наши руки, мы предадим его смерти.

— Вы не принесете пользы вашему делу жестокостью — сказала принцесса. — Кстати, еще одно слово, прежде чем я уеду. Вы ведете с собой пленника, господина Джеффри Чосера. Назначили ли вы за него выкуп?

— Да, тысячу крон, — ответил Уот Тайлер.

— Здесь вдвое больше этой суммы, — сказала принцесса, передавая ему кошелек. — Возьмите это и отпустите его со мной.

Тронутый Чосер мог только глубоким поклоном выразить свою признательность великодушной женщине, совершившей его освобождение.

Ободренный только что происшедшим случаем, мессер Венедетто обратился с просьбой к принцессе:

— Осмелюсь просить вашего заступничества за меня, всемилостивейшая государыня. Я согласен заплатить крупный выкуп.

— Это — мессер Венедетто, ломбардский купец, — пояснил Беглый. — Он достаточно богат, чтобы заплатить тысячу марок за свое освобождение, и клянусь св. Николаем, я не отпущу его дешевле.

— Что вы на это скажете, мессер Венедетто? — спросила принцесса. — Дадите ли вы им честное слово, что уплатите этот выкуп?

— Даю, всемилостивейшая государыня, — ответил он. — Лишь бы только мне было позволено отправиться с вашим высочеством.

— Этого достаточно! — воскликнул Беглый.

Ломбардский купец был немедленно освобожден и занял место рядом с Чосером, позади приближенных принцессы.

Выехав вперед и повелительным голосом крикнув мятежникам расступиться, оба главаря проложили путь принцессе и ее спутникам. В этом трудном деле им помогали Готбранд и еще некоторые начальники.

Отважная принцесса не проявляла никаких признаков страха при виде недоброжелательных взглядов, устремленных на нее, и разнообразного оружия, сверкавшего вокруг, но ее придворные дамы далеко не обнаруживали такой храбрости. Даже духовник, врач и пажи казались сильно напуганными. Зато конвойные с угрозой поглядывали на страшное сборище и показывали ему сжатые кулаки. Не раз столкновение казалось неизбежным, но благодаря стараниям Готбранда каждый раз удавалось предотвратить его.

Когда Уот Тайлер и Беглый благополучно провели принцессу с ее приближенными сквозь шумное полчище мятежников, они возвратились назад, а она и ее спутники помчались ускоренным галопом.

В это время сэр Джон Голланд и находившиеся при нем вельможи и рыцари, бывшие свидетелями всего описанного, круто повернули и въехали в западные ворота города.

Глава XXXI ГОЛЛАНД И ЕГО СПУТНИКИ ВО ДВОРЦЕ АРХИЕПИСКОПА

Очутившись в городских стенах, сэр Джон приказал запереть ворота и дать знак готовиться к обороне, но, к его крайнему удивлению и негодованию, стража отказалась исполнить его приказание, говоря, что она не намерена затворять ворот перед друзьями и братьями.

— Перед друзьями и братьями! — воскликнул взбешенный сэр Джон. — Но, ведь это — мятежники и изменники! Неужели вы сдадите им город? Исполняйте сейчас мое приказание, иначе я велю вас повесить, как презренных изменников.

Но стража продолжала хранить невозмутимое равнодушие перед гневом и угрозами молодого вельможи.

Тем временем приблизились несколько граждан. Один из них крикнул молодым вельможам:

— Уходите отсюда, если вам дорога жизнь! Разве вы не слышите криков? Разве не видите, как наши горожане лезут сюда? Если вас схватят, вы будете убиты или выданы вашим врагам. Бегите, пока еще есть время!

— Это правда, милорд! — воскликнул сэр Осберт.

— По улице уже приближается большая толпа, и это, видимо, друзья мятежников. Если мы останемся здесь, то попадем между двух огней.

— В таком случае — вперед! Во имя короля! — воскликнул сэр Джон, обнажая свой меч. — Мы прорубим себе путь, если мятежные негодяи вздумают нам препятствовать.

С этими словами он вонзил шпоры в бока своего коня и в сопровождении спутников помчался по дороге.

Они летели с такой быстротой, что горожане, несмотря на то что многие из них были вооружены, расступались и давали им дорогу из боязни попасть под ноги лошадей. Продолжая скакать все тем же бешеным галопом и наводя страх на горожан, сэр Джон и его спутники миновали собор и направились на противоположную сторону города. Достигнув восточных ворот, через которые надеялись выехать из города, они нашли их запертыми и хорошо защищенными. На верхней площадке ворот находились арбалетчики, готовые осыпать прибывших градом железных стрел, если они не удалятся. Сэр Джон и его спутники направились к воротам предместья, но нашли и их запертыми. Без сомнения, все остальные ворота были также на запоре.

Между тем все указывало на то, что народ относится враждебно к молодым вельможам и сочувственно к мятежникам, которые, должно быть, уже вступили в город. Опасность была очень велика, и нужно было немедленно отыскать убежище. В городе находилось несколько монастырей, но настоятели могли не пожелать принять их. Ввиду такого отчаянного положения сэр Осберт Монтакют предложил возвратиться в архиепископский дворец, в котором останавливалась принцесса Уэльская во время своего пребывания в Кентербери. Сэр Джон одобрил предложение — и его отряд всадников немедленно помчался во дворец.

То было великолепное здание, построенное Ланфранком и служившее когда-то местопребыванием Бэкета. Обнесенное высокими стенами, оно было пригодно для продолжительной обороны; и действительно, ему не раз приходилось выдерживать осаду мятежных граждан.

Когда отряд остановился у арки крыльца, уцелевшего поныне на Дворцовой улице, привратник немедленно вызвал сенешаля, Майкла Сиварда. Этот старик, узнав, что город осажден мятежниками и что население сочувственно относится к ним, воспылал гневом и воскликнул:

— Если бы его милость архиепископ был здесь, он поговорил бы с народом и довел бы его до понимания долга. Я же сделаю все от меня зависящее, чтобы защитить вас. Войдите, прошу вас, благородные сэры.

Ворота были открыты настежь, но как только отряд вскочил во двор, они тотчас же снова захлопнулись.

— Полагаю, сэр Джон, что теперь вы в безопасности, — сказал Сивард. — Я не допускаю мысли, чтобы мятежники осмелились напасть на дворец, но если бы даже они решились на это, мы будем защищаться до последней крайности.

Горячо поблагодарив сенешаля за его заботы об их безопасности, сэр Джон и его спутники спешились. Их кони были отведены в конюшни, находившиеся на противоположном конце двора.

Тем временем большинство челядинцев, некоторые из них вооруженные, собрались на дворе. Сивард, отдав им кое-какие приказания, спросил сэра Джона, не пожелают ли он и его друзья пройти в главную залу.

— Нет, мой добрый друг, благодарю! — возразил сэр Джон. — Мы останемся здесь, чтобы видеть, что будет дальше. Судя по крику и шуму на улице, мятежники, наверно, узнали, что мы укрылись во дворце, и идут сюда требовать нашей выдачи.

— Если только подобное дерзкое требование будет сделано, я напрямик отвечу им, что ваша милость находится под защитой архиепископа, — сказал сенешаль. — Стало быть, ни он, ни я, мы никогда не выдадим вас. Если они не удовольствуются этим ответом, мы угостим их иначе, — многозначительно добавил он.

Сэр Джон и его спутники рассмеялись этой шутке старого толстяка. А тот продолжал:

— Я не сомневаюсь, что мы будем в силах устоять против них. Но будь, что будет, ручаюсь, что ваша милость никогда не попадете в их руки.

— Мой добрый друг, я вполне уверен в тебе, — сказал сэр Джон.

— В таком случае, вы разрешите мне оставить вас на время, — сказал Сивард. — Нужно позаботиться также об охране собора. Если эти кощунствующие негодяи найдут доступ туда, то, конечно, они не поцеремонятся завладеть сокровищами раки.

— Ты совершенно прав! — воскликнул сэр Джон. — Иди же распорядиться, чтобы были приняты все необходимые предосторожности для защиты раки.

Глава XXXII МОНАХ НОСРОК И ЕГО ЦЕПНЫЕ СОБАКИ

Отдав приказания челяди, которая обещала вполне повиноваться всем его распоряжениям, Сивард отправился в отдаленную часть дворца. Там, открыв дверь в стене, он вступил в коридор и пошел по тому самому направлению, по которому следовал когда-то святой Бэкет, спасаясь от преследования рыцарей-убийц.

Спустя несколько минут Сивард вступил в великолепную поперечную северную галерею. С тревогой заглянув оттуда вниз, в «корабль» собора, он увидел лишь несколько священников и монахов, расхаживавших по «крыльям» храма, да кучку молящихся, набожно склонивших колена около раки. Этот вид несколько успокоил его.

Затем сенешаль прошел на хоры, но и там не заметил присутствия каких-нибудь подозрительных пришельцев. Успокоенный мыслью, что может вовремя предупредить всякое посягательство на святой храм, он обошел его кругом и велел закрыть все входы. При этом он строго-настрого приказал сторожам не позволять никому входить в собор, а молящихся проводить внутренним ходом, через монастырь.

Приняв все эти предосторожности, Сивард направился к приделу св. Троицы, где находилась рака св. Фомы Бэкета, сокровища которой, как он сильно опасался, могли возбудить алчность мятежников. Несколько коленопреклоненных паломников молились перед ракой. Но он не потревожил их, так как намеревался повидаться с братом Носроком — монахом, занимавшим сторожку над приделом.

Из окна сторожки была видна богато разубранная рака св. Фомы Бэкета. На обязанности брата Носрока лежало следить, чтобы мнимые паломники не похитили какого-либо из неоцененных сокровищ, украшавших раку, и он так хорошо исполнял свою должность, что никогда еще не случалось, чтобы пропал хоть один камушек. Сторож-монах держал для этой цели дюжину огромных лютых собак из породы меделянок. Он спускал их с цепи на случай покушения ограбить раку ночью. У него было под руками еще одно средство — ударить в набатный колокол. В комнате брата Носрока был заключен в свое время один знаменитый пленник — король Иоанн Французский.

Неожиданный приход Сиварда немного изумил монаха.

— Чего тебе, брат? — спросил он.

— Я пришел предупредить тебя, чтобы ты усилил надзор за ракой, — отвечал сенешаль. — Собору грозит опасность.

— Собору грозит опасность! Но во имя св. Фомы скажи, какая? Откуда?! — воскликнул монах, пораженный ужасом.

— Со стороны мятежников и изменников — ответил Сивард. — Среди крестьян вспыхнуло восстание. Они в огромном числе пришли сюда, в Кентербери. Наши же караульные горожане, вместо того, чтобы выгнать их, приняли их как друзей.

— Все это проделка Джона Бола! — воскликнул брат Носрок. — Это он взбунтовал народ до такой степени. Архиепископу следовало бы приказать его повесить.

— Совершенно верно — согласился Сивард. — В нашем городе куча виклифитов; и я сильно опасаюсь, что они воспользуются этим восстанием, чтобы причинить нам всякое зло. Мятежники угрожают дворцу, в котором укрылись сэр Джон Голланд с несколькими молодыми вельможами и рыцарями, сопровождавшими принцессу в ее паломничестве.

— Не далее, как сегодня утром, я видел принцессу, набожно молившуюся перед ракой, — сказал монах.

— Надеюсь, ее милость спаслась от мятежной толпы?

— Да, ей удалось уехать, но ее сын и его спутники находятся в некоторой опасности, как я уже сказал тебе. Теперь я должен возвратиться во дворец и принять меры к его защите. Ты же позаботься о раке.

— Положись на меня, добрый господин сенешаль! — воскликнул монах. — Если мятежники придут сюда, я спущу цепных собак. Ручаюсь тебе, что мои псы произведут настоящее опустошение среди мятежников, которым было бы безопаснее встретиться с легионом врагов, чем с этими лютыми зверями, — добавил он со злорадным смешком.

— Послушай еще, святой брат! — продолжал сенешаль. — Может быть, мятежники своей численностью заставят нас сдать дворец. В таком случае мы должны будем искать убежище в соборе. Согласишься ли ты дать приют сэру Джону и его друзьям в этой сторожке?

— Охотно, — отвечал монах.

Вполне удовлетворенный этим обещанием, сенешаль удалился.

Глава XXXIII ГОСТИНИЦА В МЕРСЕРИ ЛЕНЕ

Тем временем все силы мятежников уже вступили в город; и хотя главари отдали приказ, чтобы вся рать держалась вместе, шумные толпы крестьян неудержимо разбрелись в разных направлениях. Впрочем, главная часть воинства под предводительством Уота Тайлера и Беглого двинулась по Верхней улице среди восторженных криков населения, которое встречало их с такой же радостью, как и обитатели Рочестера.

Первой задачей предводителей было освободить Джона Бола. С этой целью они направились к барбакану. Но их оперередили: прежде чем они достигли средины города, неистовые крики с противоположной стороны возвестили им, что монах уже освобожден. Вслед затем они увидели его верхом на осле впереди огромной толпы.

Рядом с ним ехали на лошадях пивовар Ричард Бассет и его сын, Конрад, оба виклифиты по убеждению, они-то совершили освобождение Джона Бола.

Встреча между монахом и его союзниками отличалась большой сердечностью. После обмена приветствиями и поздравлениями Джон Бол, желавший обратиться с речью к народу, предложил назначить сборным местом рынок Руш.

Всех известили об этом, и огромные толпы начали двигаться по направлению к назначенному месту. Чтобы добраться туда, мятежники должны была пройти по живописному переулку Мерсери Лен, в котором кишели лавки и лари, где, между прочим, продавались паломникам священные образки с увенчанной митрой главой святого мученика Фомы Бэкета. В Мерсери Лене находилась также большая гостиница «Шашки Надежды», навеки прославленная Чосером.

Построенный из крупного строевого леса, этот огромный постоялый двор был снабжен длинной светлицей, куда вели лестницы снаружи, она называлась «Спальней на сто постелей». На поклонение раке св. Фомы стекалось такое множество паломников, что ни одна из этих постелей никогда не оставалась пустой. Рядом с огромной спальней, считавшейся в те времена настоящим чудом, находилась соответственной величины столовая. При здании имелся также обширный двор, куда съезжались паломники по прибытии их в город.

Между тем как толпа проходила по Мерсери Лену, направляясь к назначенному месту послушать Джона Бола, Куртоз Лирипайп, Марк Кливер, Гроутгид, Питер Круст и несколько других мятежников из Дартфорда, которые пользовались уже влиянием в народной рати, отделились от толпы и свернули во двор гостиницы.

Там кишели паломники, которые были сильно встревожены появлением мятежников. Тем не менее дартфордцы скоро отыскали хозяина гостиницы, Николаса Чилхейма, и объявили ему властным голосом, что намерены провести эту ночь в гостинице, а потому все сто постелей понадобятся для них и их товарищей.

Напрасно отнекивался Чилхейм, уверяя, что все места на ночлег уже заняты, дартфордские герои знать ничего не хотели. Их требование, мол, должно быть удовлетворено, все другие гости могут убираться и искать себе помещений, где хотят. Кроме того, мистер Чилхейм должен еще приготовить хороший ужин на сто человек. Опасаясь, что в случае отказа на него нагрянет вся рать и ему придется размешать ее на ночлег, трактирщик пообещал исполнить приказание.

В конце рынка Руш находился большой раскрашенный и позолоченный крест. Джон Бол встал перед ним, а подле него, по правую и по левую руку, поместились двое других главарей. Он обратился с речью к народу, который совершенно заполонил всю площадь. Собрание состояло частью из крестьян-мятежников, частью из горожан.

И вот в одной из тех пылких, полных заразительного задора речей, которые в прежнее время всегда имели такой огромный успех, монах попытался оправдать восстание, доказывая, что с народом обращались, как с рабами, и довели его до того, что он решился сбросить с себя иго. Но главное его нападение было направлено против архиепископа кентерберийского. Он провозглашал, что ни король, ни королевство не должны подчиняться никакому епископскому престолу и что ни епископ, ни какой-либо другой церковник не должны занимать никаких важных государственных постов.

— Как канцлер Англии, — воскликнул Джон Бол, — Симон Сэдбери изменил своему государю и нарушил права народа, а посему он заслуживает смерти!

— Он умрет смертью изменника! — воскликнул громким голосом Уот Тайлер.

— Только бы попался он в наши руки!

— Мы обезглавим его и поставим тебя епископом на его место! — воскликнуло несколько голосов, обращенных к Джону Болу.

— Если бы в вашей власти было сделать меня римским папой, то и тогда я отказался бы! — ответил монах. — Подобно моему учителю, Джону Виклифу, я всегда проповедовал упразднение церковного чиноначалия; и мои поступки не будут идти вразрез со словами.

Собрание отвечало ему громкими кликами одобрения, среди которых выделилось несколько голосов, кричавших:

— Веди нас на разграбление собора!

— Остановитесь! — крикнул Уот Тайлер громовым голосом. — Я запрещаю вам входить в собор для подобной цели.

Это вызвало некоторый ропот, который, однако, вдруг прекратился, когда Уот прибавил:

— Если вам понадобился грабеж, вы получите его. Архиепископ грабил народ и тем заслужил, чтобы его дворец был разграблен. Идите туда!

— Во дворец! Во дворец! — закричали сотни голосов.

Тут Конрад Бассет, сын пивовара, воскликнул:

— Сэр Джон Голланд и кучка молодых вельмож и рыцарей из свиты принцессы Уэльской укрылись во дворце. Что нам сделать с ними?

— Убейте их! — воскликнул Уот. — Это — гнездо ехидн, которое нужно раздавить!

Приготовившись исполнить это жестокое поручение, толпа устремилась назад, через Мерсери Лен, и направилась ко дворцу.

Глава XXXIV ОСАДА АРХИЕПИСКОПСКОГО ДВОРЦА

Громкий стук и удары в ворота архиепископского дворца предупредили тех, которые находились на дворе, что мятежники пытаются ворваться туда. Вот почему Сивард, только что вернувшийся из собора с полудюжиной челядинцев, вооруженных арбалетами и пиками, поднялся на башню, возвышавшуюся над стеной, и оттуда крикнул осаждавшим, чтобы они уходили прочь.

Так как мятежники не обратили внимания на его слова, то арбалетчики направили в них залп стрел, трое или четверо из осаждавших упали, раненые.

Это вызвало минутное замешательство, но вслед затем нападение возобновилось. Огромные камни полетели в ворота, но последние были сделаны из крепкого дуба и устояли против напора. Арбалетчики снова попытались отогнать осаждавших, но сами сделались мишенью для нескольких стрелков, находившихся в толпе, и должны были искать более защищенное место. Один только Сивард остался на вершине башни. Когда залп стрел пролетел мимо него, он спокойно прицелился из своего арбалета и сразил человека, который уже приставлял лестницу к стене.

В это время оба главаря появились среди осаждавших. Джон Бол, ехавший на осле за ними, пробрался сквозь толпу к воротам и поднял руку вверх, требуя кратковременного перерыва военных действий. Затем он обратился к храброму старому сенешалю с такой речью:

— Я хорошо знаю тебя, Сивард, и не хотел бы, чтобы ты пострадал. Для тебя должно быть ясно, что тебе не выдержать осаду против такого множества храбрецов, а потому отвори ворота и впусти нас. Я же ручаюсь, что твоя жизнь и жизнь всей челяди будут пощажены.

— И это все? — насмешливо спросил Сивард.

— Мы требуем еще, — воскликнул Уот Тайлер, выехавший теперь вперед, — чтобы сэр Джон Голланд и та шайка молодых бездельников, которая нашла здесь пристанище, были выданы нам для совершения над ними правосудия!

— Не тебе и не твоим приверженцам подобает судить их! — презрительно ответил Сивард. — Теперь выслушай меня! Я оставлен здесь охранять дом моего господина и никогда не предам его в рукн грабителей, как равно не выдам храбрых и знатных джентльменов на смерть от рук презренных храмников.

Крайняя смелость, с которой были сказаны эти слова, до того поразила слушателей, что они не могли тотчас ответить, и сенешаль продолжал с неослабной отвагой.

— Что же касается тебя, попа-отступника, — сказал он, обращаясь к Джону Болу, — то хотелось бы, чтобы его милость, архиепископ, приказал повесить тебя, ведь ты — причина всех этих злодейств. Впрочем, я и сам положу конец твоей власти, чтобы ты не мог распространять зло.

С этими словами он вдруг приподнял арбалет к плечу и направил в монаха стрелу, которая пробила ему капюшон, но не ранила его.

— Тебе не написано на роду убить меня, — со смехом сказал Джон Бол, вынимая стрелу с железным наконечником.

Тотчас же туча стрел пронеслась над башней, где находился сенешаль, но он успел уже удалиться.

Мятежники удвоили усилия, чтобы овладеть дворцом. Но так как ломиться в ворота казалось бесполезной тратой времени, то начали приставлять лестницы к высоким зубчатым стенам; по каждой из них стали взбираться по полудюжине человек. Но едва они достигали стрельниц, как получали отпор и скатывались вниз.

Осажденные, среди которых находились сэр Джон Голланд и его молодые вельможи, приготовились к отчаянной обороне; и в течение некоторого времени ни один из осаждавших не мог взобраться на стену. Однако было очевидно, что укрепление не в силах устоять против такого численного превосходства осаждавших, безопасность находившихся во дворце зависела от заблаговременного отступления, так как никто не помышлял о сдаче.

Вот почему, когда с зубцов стены были сброшены те немногие, которые поднялись до них, и новый приток осаждавших был отброшен от лестниц, Сивард воспользовался этим минутным преимуществом и посоветовал сэру Джону и его товарищами, которых уже раньше предупредил о своем плане, поспешить укрыться в монастыре.

Вместе с ними туда отправился весь состав дворцовой челяди, никто не желал быть оставленным на милость победителей. Когда двери за ними затворились и они отправились искать убежище в соборе, у входа монастыря была поставлена сильная охрана. Во дворец возвратился только один сенешаль, решившийся не покидать его до последней крайности.

Осаждающие тотчас заметили, что защитники покинули свои посты; и первые, взобравшиеся на стены, громкими криками оповестили друзей, что дворец взят. Затем они поспешили отворить ворота — и главари мятежников немедленно въехали во двор.

Не встречая никакого противодействия со стороны своих вождей, мятежники устремились во дворец и начали дело грабежа и разрушения. Но Тайлер, решившийся не допускать разграбления собора, поставил сильную стражу у входа в монастырь, отдав строгий приказ не пропускать никого без его особого разрешения. Затем он спешился и в сопровождении Джона Бола и Беглого вошел в главную залу дворца. То было роскошное помещение, богато изукрашенное лепными работами, с красивой галереей и высоким потолком, облицованным дубом. Кроме того, зала была убрана несколькими прекрасными произведениями живописи.

В этой роскошной приемной коронованные особы находили почти царственный прием и угощение; еще так недавно принцесса Уэльская со всей своей свитой ежедневно обедала здесь во время своего пребывания во дворце. Теперь же, увы, сюда ворвалась неистовая толпа. Она уже разграбила другие покои и складывала все ценные вещи на столы или наваливала их в кучи на полу, чтобы потом легче было унести все это. Здесь были большие серебряные фляги и кубки, драгоценная посуда, богатые одеяния, занавесы и дорогие ткани, сорванные с постелей и стен, сундуки, лари, стулья и другая, более легкая мебель, а также сотни других ценных вещей, которые немыслимо и перечислить.

— Канцлер приобрел это кресло слишком дешево! — воскликнул один из грабителей.

— Да, он просто-напросто заставил нас расплачиваться за него, как равно и за этот серебряный кубок, — добавил другой. — Стало быть, эти вещи — наши по праву, и мы должны взять их.

В конце залы на помосте под богатым навесом возвышался трон архиепископа. С целью провозгласить свою власть, Уот Тайлер направился туда, поднялся на возвышение и сел на трон, между тем как Джон Бол и Беглый заняли места по правую и по левую от него руку. С этого возвышения трое главарей мятежников наблюдали за беззаконными действиями товарищей, но не предпринимали ничего, чтобы сдерживать грабителей.

Тут в залу ввели пленника. То был сенешаль, схваченный Конрадом Бассетом в то время, как он пытался спрятать от грабителей несколько ценных вещей. Когда его узнали, толпа готова была растерзать его, но Конрад сдержал рассвирепевших мятежников, настаивая на том, что пленник должен быть приведен к Уоту Тайлеру, который будет его судить.

Пленник со связанными ремнем назади руками не мог оказать никакого сопротивления, его проволокли в дальний угол залы среди угроз и неистовых криков толпы. Здесь его ожидало тягостное зрелище. На архиепископском троне сидел Уот Тайлер, опираясь на свой меч и положив одну ногу на стул. По обеим сторонам от него находились мятежный монах и преступник.

Сивард отлично понимал, что при таком составе судей его смертный приговор решен бесповоротно, однако он сохранил твердость духа. Конрад и его товарищи отступили в сторону и оставили его одного. Вдруг оглушительный шум и гам смолкли и среди наступившей грозной тишины раздался строгий голос Уота Тайлера:

— Ты — Майкл Сивард, сенешаль или дворецкий Симона де Сэдбери, не так ли? — спросил предводитель мятежников.

— Я — главный чиновник при дворе его милости архиепископа кентерберийского, который занимает также пост верховного лорд-канцлера Англии, — смело ответил Сивард.

— Стало быть, ты — слуга того, кто ограбил народ, — ответил Уот Тайлер, еще более строго. — Твой господин должен дать нам отчет в доходах Англии, а также в тех огромных суммах, которые он собрал к коронации короля.

— Канцлер не станет отдавать отчет таким презренным негодяям, как вы! — возразил дворецкий. — Если бы даже его милость архиепископ находился в вашей власти, чего благодаря Бога нет, то он отнесся бы к вам с таким же презрением, как и я. Вымещайте вашу злобу на мне, если хотите, но будьте уверены, что день расплаты не замедлит наступить.

— Ты говоришь смело, Сивард, — сказал Джон Бол. — Такой человек, как ты, был бы полезен для нашего справедливого дела; принеси присягу против твоего господина — и твоя жизнь будет пощажена.

— До последнего моего издыхания, — ответил Сивард, — я не перестану повторять, что нет и не может быть лучшего человека, чем лорд-канцлер. Утверждаю также, что никогда еще государственные дела не были в более мудрых и справедливых руках.

— Довольно! Мы не желаем ничего больше слышать! — гневно воскликнул Уот Тайлер, вскакивая со своего места. — Возьмите отсюда лживого холопа, и пусть он умрет смертью изменника!

— Изменника кому? — спросил Сивард.

— Народу! — ответил Джон Бол.

Затем сенешаль был удален из залы и приведен на двор, где ему объявили, что он должен приготовиться к немедленной казни.

Отворачиваясь от кровожадной толпы, теснившейся вокруг него, и зажимая уши, чтобы не слышать ее яростных криков, молодец старик устремил взор на золотого ангела на стрелке собора, который виден был с этого места, и начал шептать молитву. Для казни вместо плахи воспользовались большим чурбаном; роль палача выполнил один жестокосердый бездельник, отрубивший голову Сиварду широким обоюдоострым мечом. Этот печальный случай, не имевший ничего общего с задачей мятежников, мог бы быть забыт, если бы они сами не напоминали о нем, выставив голову злополучного Сиварда на воротах дворца.

В большой дворцовой кухне было найдено достаточно мяса, которого хватило на целый пир, а взломанные погреба доставили вино в изобилии. А пока главари мятежников и значительное число их спутников пировали в парадной зале, остальные мятежники продолжали дело разрушения и грабежа.

Глава XXXV ЗАЩИТНИКИ РАКИ СВ. ФОМЫ

Между тем как большинство дворцовой челяди спрятались в подвалах собора, сэр Джон Голланд и молодые вельможи по совету несчастного Сиварда прошли в придел св. Троицы. Там они нашли брата Носрока, который провел их в сторожку.

Здесь они оставались весь день, с минуты на минуту ожидая, что мятежники придут искать их, но, к немалому их удивлению, их никто не потревожил. И они ничего не знали об участи, постигшей Сиварда. С наступлением ночи вельможи решились покинуть свое убежище, хотя брат Носрок доказывал им, что они подвергаются величайшей опасности, выйдя в город.

— Если вы попадете в руки мятежников, то, наверно, будете убиты, — говорил он. — Вам также почти невозможно будет выбраться из города, ведь все ворота заперты и все выходы охраняются стражей. Но настоятель церкви св. Викентия даст вам убежище, если найдет какую-нибудь возможность, как равно вас не откажется принять настоятель монастыря св. Августина. В крайнем же случае, если бы вы были вынуждены возвратиться назад, приходите сюда, переодевшись паломниками. Я сам буду стоять на страже и позабочусь, чтобы вас впустили южным ходом.

Затем он выпустил их через потайную дверь, а сам возвратился в придел св. Троицы, где нашел собравшихся архиепископских челядинцев. Эти люди, остававшиеся в подвалах целый день, конечно, не могли знать о том, что случилось с Сивардом, но они подозревали уже что-то недоброе, видя, что он не приходит.

После непродолжительного совещания было решено, что шестьчеловек останутся с братом Носроком для ночного караула, остальные же, включая и женскую прислугу, покинут собор потайным ходом.

Как мы видели, несколько дартфордских мятежников приказали оставить для них большую спальню в гостинице «Шашки» и заказали роскошный ужин на сто человек. В назначенный час обильное угощение было поставлено перед этими непрошеными гостями. И вот тем временем, как они оказывали ему честь, Марку Кливеру, Лирипайпу и некоторым другим взбрело на ум, что они могли бы овладеть сокровищами раки св. Бекета.

Когда было сообщено об этом всей компании, план встретил единодушное одобрение, было решено сделать попытку в ту же ночь. Если она удастся, то все они разбогатеют. Но войти в собор можно было не иначе как хитростью, ведь Уот Тайлер под страхом смертной казни воспретил делать какую бы то ни было попытку проникнуть туда с целью грабежа. После непродолжительного совещания мятежники решили пробраться в собор под видом паломников. На эту мысль их навело то обстоятельство, что большое количество богомольцев, остановившихся в «Шашках», намеревались отправиться в ту же ночь на поклонение святыне.

Они и постарались снарядиться так, чтобы, насколько возможно, походить на паломников. Вся компания собралась предварительно на дворе гостиницы, откуда выступила без шума. Достигнув южного входа в собор, она начала стучаться в главные двери. Брат Носрок, поджидавший возвращения сэра Джона Голланда и молодых вельмож, находился в это время около дверей. Заслышав, что в них стучатся паломники, он имел неосторожность отворить боковую калитку.

Прежде чем он успел заметить свою ошибку, несколько злоумышленников уже вошли в собор. Вырвавшись из рук передовых, которые хотели схватить его, он бросился бежать со всех ног вдоль собора и юркнул в южную галерею придела св. Фомы, где вдруг исчез из поля зрения своих преследователей, которые бежали за ним по пятам.

Все грабители, за исключением двух-трех, оставшихся у южного входа на страже, тотчас же приблизились к подножию ступеней, ведущих к раке. Лампада, горевшая над алтарем, слабо освещала придел, но все-таки давала достаточно света для их святотатственной цели. Несколько человек перебрались через позолоченную решетку, окружавшую святыню, и начали приподымать тяжелый деревянный намет, покрывавший раку. Вдруг их занятие было прервано столь неожиданным и странным обстоятельством, что можно было подумать, будто сам св. Фома пожелал предотвратить угрожавшее его раке ограбление. Раздалось яростное рычание — и целая свора диких, лютых собак накинулась на людей, собравшихся на ступенях раки.

Грабители, вообразившие уже, что под видом собак на них нападают сами дьяволы, обезумев от ужаса, с неистовыми криками кинулись врассыпную в разные стороны. Разбежавшиеся пострадали от острых когтей своих преследователей, но те, которые оставались около раки, могли опасаться еще худших последствий. Захваченные в ловушку своими грозными врагами, которые перепрыгивали через решетку и хватали их за горло, они должны были защищать свою жизнь; высокие своды храма огласились их отчаянными воплями.

Свидетель этой страшной сцены, брат Носрок не чувствовал никакого сострадания к несчастным негодяям. Наоборот, он кричал им насмешливым тоном:

— Вы думали, что так легко ограбить раку св. Фомы, не правда ли? Но, как видите, мы сумели предупредить ваш злой умысел.

— Спаси нас! — воскликнул Марк Кливер, лежавший распростертым на полу перед стоявшей над ним огромной меделянкой. — Спаси нас! Иначе мы будем растерзаны в клочки этими адскими псами, если только это действительно псы, а не исчадия ада!

— Сжалься над нами, добрый брат, отзови их прочь! — взмолился Лирипайп, забившийся в угол и уже изнемогавший, отбиваясь от лютого врага. — Выведи нас из этой западни, и мы немедленно удалимся.

— Вы заслуживаете наивысшей кары! — воскликнул брат Носрок.

— Св. Фома, сжалься над нами! — воскликнул Куртоз, находившийся в таком же безвыходном положении, как и другие. — Мы искренно раскаиваемся в том, что сделали! Вместо того чтобы ограбить сокровища раки, мы обещаем еще приумножить ее богатства.

— Смилуйся над нами, св. Фома! — восклицали все остальные страдальцы.

— Коль скоро вы обращаетесь за помощью к доброму святому, то не получите отказа, — возразил немного смягчившийся монах.

С этими словами, открыв дверцу решетки, он отозвал собак.

— Теперь уходите немедленно! — сказал он грабителям. — Если через пять минут хоть один из вас будет найден в соборе, то уж не ждите никакой пощады.

Очень довольные тем, что могут так легко отделаться, негодяи вышли и, хотя и были в самом жалком виде, поспешили как можно скорее к южному выходу. Сопровождаемый своими собаками, брат Носрок проводил их до самого выхода. Когда последний из них удалился, он старательно задвинул за ним засов.

Вскоре после того к нему присоединились те несколько дворцовых челядинцев, которые оставались в соборе.

С их помощью и в сопровождении своих собак Носрок произвел тщательный обыск по всем крыльям, по кораблю, галереям и на хорах собора. Нигде никого не было найдено. Тем не менее была поставлена стража, караулившая всю ночь.

Глава XXXVI КОНРАД БАССЕТ И КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ

В ту ночь город Кентербери был совершенно во власти мятежников. Все шесть городских ворот охранялись сильной стражей, так что никто не мог ни войти в город, ни выйти из него без разрешения главарей восстания.

Приняты были все предосторожности, чтобы помешать бегству сэра Джона Голланда и его спутников. Уот Тайлер предполагал, что на следующее утро они уже будут в его руках, и твердо решился предать сэра Джона смертной казни. Но его мстительные расчеты не оправдались. Покинув собор, сэр Джон и его спутники явились в монастырь св. Августина, где они были хорошо приняты настоятелем, который позаботился спрятать их в наиболее безопасное место, вот почему, хотя их усердно разыскивали всюду, не могли открыть их убежище.

Три главаря избрали своей квартирой дворец, где оставались во все свое пребывание в городе. Они проводили большую часть времени в парадной зале, где составили нечто вроде военного совета. Они приказали городскому мэру и старшинам явиться к ним и, когда те пришли, заставили их под страхом смертной казни принести присягу в верности Союзу восстания.

Со времени их прибытия в Кентербери силы, находившиеся под начальством мятежных главарей, неимоверно возросли, теперь уже выяснилось, что пятьсот человек горожан присоединялись к ним, чтобы идти на Лондон.

При таком положении дел возникала необходимость назначить младших командиров. Это было сделано Уотом Тайлером и Джеком Соломинкой; конечно они избрали таких лиц, на которых могли наиболее положиться. Получился подбор диких, неистовых начальников, большинство которых принадлежали к самым низшим слоям народа. К числу очень немногих, происходивших из высшего класса, относился Конрад Бассет, сын пивовара.

Этот молодой человек снискал доверие главарей своей ожесточенной ненавистью к знати, почти не уступавшей по силе их собственной страсти. Но эта ненависть возникла у него не из сочувствия к угнетенному крестьянству, а вследствие того возмутительного обращения, которому он подвергся со стороны сэра Лионеля де Курси, имевшего красавицу дочь, Катерину, в которую Конрад был влюблен до безумия.

Конрад Бассет, который был гораздо красивее многих высокородных молодых людей, виденных Катериной де Курси, привлек к себе ее внимание; после нескольких слов, которыми им удалось обменяться в соборе и в других местах, они условились как-то встретиться, вечерком в саду ее отца в Кентербери. Эта тайная встреча была их первым и последним свиданием. Они были застигнуты сэром Лионелем, который явился вдруг в сад в сопровождении нескольких челядинцев и, отослав Катерину домой, принялся за ее возлюбленного. Двое сильных слуг схватили Конрада — и сэр Лионель, натешившись над ним вдоволь, наградив его всякими бранными словами, подсказанными ему гневом, закричал:

— Твой отец, Ричард Бассет, был моим вассалом. Отпуская его на волю, я никак не думал, чтобы его сын осмелился заговорить о любви с моей дочерью. Но я накажу тебя, как наказал бы непослушного раба.

Затем он взял палку из рук одного из своих слуг и нанес ею несколько сильных ударов молодому человеку, приговаривая:

— Это отучит тебя, подлого холопа, притязать на дочь вельможа!

Конрад не мог воспротивиться этому оскорблению — двое сильных слуг крепко держали его. Потом они вытолкали его за ворота сада.

С этой минуты Конрад не переставал думать о мщении. Он продолжал страстно любить Катерину де Курси, но не мог простить ее отцу унизительной обиды. Мало того, его мстительное чувство против оскорбившего его гордого вельможи распространилось на всех представителей этого класса. Когда он узнал о Союзе крестьянского восстания, целью которого было истребление лордов-притеснителей, он немедленно присоединился к нему; Конрад надеялся, что случай к полному мщению не замедлит представиться.

Когда мятежники вступили в Кентербери, сэр Лионель де Курси, на свою беду, был у себя. Но так как он жил в большом, хорошо защищенном доме и имел значительное количество вооруженных слуг, то на первых порах не думал, что ему может грозить опасность. Но Конрад решился осадить дом и взять в плен сэра Лионеля. Он сообщил о своем намерении обоим главарям восстания, которые одобрили его план. Нападение было назначено на следующее утро. Некоторые приготовления к нему были сделаны под личным наблюдением Конрада.

В тот вечер явились две молодые девушки, лица которых были скрыты капюшонами, они выразили желание поговорить наедине с молодым начальником мятежников. Просьба их была удовлетворена. Когда молодые девушки открыли свои лица, то одна из них оказалась Катериной де Курси, а другая — ее преданной служанкой, Гертрудой. Никогда еще Катерина не казалась столь прекрасной; любовь Конрада вспыхнула с новой силой, когда он увидел ее.

— Вы должны были ожидать меня сегодня, Конрад, — сказала она. — И вы догадываетесь, конечно, что цель моего прихода — просить вас пощадить моего отца. Я знаю, что, если он попадется в ваши руки, вы убьете его…

— Ваш отец не может ждать от нас пощады, — запальчиво прервал ее Конрад.

— Я не хочу думать, что вы так жестоки, Конрад, — возразила она. — Если вы убьете моего отца, то убьете и меня.

— Он обесчестил меня, позор может быть смыт только его кровью. Ведь сэр Лионель довел меня до того, чем я стал теперь; и все преступления, которые я могу совершить, падут на его голову!

— О, Конрад! — воскликнула Катерина. — Еще не поздно вернуться назад. Вам не пристало присоединяться к мятежникам: по природе вы честны и справедливы. Возвратитесь же к вашим обязанностям по отношению к королю, и все уладится.

— Я присоединился к Союзу и связан клятвой хранить ему верность, — ответил он.

— Вы легко можете освободиться от такой клятвы. Спасите моего отца, и я ручаюсь вам в его признательности.

— Стараться вырвать из когтей тигра его жертву столь же бесполезно, как уговаривать меня расстаться с моей! — воскликнул Конрад.

— В таком случае, прощайте навсегда! — сказала Катерина. — Вы раскаетесь в своем поступке, когда увидите мой труп у ваших ног.

Наступило непродолжительное молчание. Видно было, что в это время страшная борьба происходила в сердце Конрада.

В надежде на перемену в его решении Катерина остановилась.

— Вы победили, — сказал он наконец. — Ради вас, Катерина, я пощажу вашего отца.

— Теперь я узнаю в вас того Конрада, которого любила! — воскликнула она, бросаясь к нему. — И так, вы бежите с нами? — добавила она, с тревогой заглядывая ему в глаза. — Ведь вы покинете этих ужасных мятежников?

— Этого я не могу сделать, — твердо возразил он. — Даже вы, Катерина, не заставите меня нарушить данное слово.

Она сочла за лучшее не настаивать, они расстались.

На следующее утро дом сэра Лионеля де Курси, находившийся в восточной части города, между небольшими аббатствами св. Иоанна и св. Григория, был осажден значительные отрядом мятежников и вскоре взят, так как никакой обороны не было. Сэр Лионель, его дочь и все слуги покинули дом и бежали. Их побегу втайне способствовали Конрад и преданные ему люди.

Мятежники были сильно разочарованы, так как рассчитывали обезглавить рыцаря. Им оставалось только утешиться разграблением его дома.

Глава XXXVII ФРИДЕСВАЙДА

Последний день своего пребывания в Кентербери мятежники провели, пируя, бражничая и предаваясь грабежам. Они опустошили аббатство св. Викентия и еще две-три меньшие обители, но никаких новых посягательств на сокровища собора не было. Предводители продолжали занимать архиепископский дворец, где держали советы и издавали свои указы.

В этот промежуток времени к их знамени присоединилось такое множество новых приверженцев, что город был переполнен пришельцами; даже монастыри и церкви подверглись нашествию. Пятьсот кентерберийских горожан, вступивших в ряды мятежной рати, выразили желание сопровождать ее в поход на Лондон. Начальство над этим отрядом, снаряженным гораздо лучше всех остальных, было поручено Конраду Бассету.

Когда все войско собралось для смотра перед Уотом Тайлеом и Беглым, вдруг явилась какая-то молодая женщина огромного роста и крепкого сложения, она выразила желание сопровождать рать. Оба главаря смотрели на нее с удивлением. Хотя она и была очень высока ростом, но отличалась соразмерностью членов; и лицо ее хотя походило на мужское, отнюдь не носило грубого, отталкивающего выражения, в общем, ее нельзя было назвать дурнушкой. Она назвалась Фридесвайдой, дочерью Мориса Бальзама, мельника из Фордвича. Что же касается возраста Фридесвайды, то ей было всего только двадцать три года.

Хотя главари восстания решили не допускать женщин сопровождать рать, но наружность этой амазонки до того поразила их, что они пожелали сделать для нее исключение.

Тем временем, как они совещались, Фридесвайда сказала:

— Не хочу хвастаться, но во всем Кенте нет ни одного мужчины, который мог бы нанести более сильный удар, чем я, или поднять более тяжелую ношу. Дайте мне дубину — и вы увидите, что я могу сделать!

Когда ее просьба была исполнена, она добавила:

— Теперь пусть выходит желающий помериться со мной силами и сразить меня, если может!

Эти слова были встречены общим хохотом, однако никто не решился принять вызов. Но, когда она назвала их трусами, какой-то смельчак выступил вперед и, потрясая своей дубинкой, крикнул ей, чтобы поостереглась. Однако вскоре он должен был убедиться, что борьба с ней далеко не шуточное дело: храбрец получил такой увесистый удар по голове, что свалился с ног среди смеха и шуток присутствующих.

— Теперь пусть выходит второй! — воскликнула Фридесвайда. — У меня хватит сил еще на два десятка!

Но никто уже не осмеливался выйти с ней на состязание.

После этого испытания ее силы и ловкости главари окончательно решили допустить Фридесвайду в ряды рати, она была назначена в отряд кентерберийцев под начальство Конрада Бассета.

Глава XXXVIII ВЫСТУПЛЕНИЕ МЯТЕЖНИКОВ ИЗ КЕНТЕРБЕРИ

Когда рать мятежников выступала из западных ворот, она представляла поистине такое странное зрелище, какого никогда раньше не видывали в Англии. Как уже было сказано, пятьсот кентерберийских горожан присоединились к мятежникам, но все-таки большая часть рати состояла из крестьян, набранных в различных кентских деревнях. Вооруженные преимущественно пиками, косами и цепами, одетые в свою обыкновенную одежду, они представляли странное, дикое зрелище. Была сделана попытка заставить их держаться вместе и идти рядами, но она оказалась невыполнимой. Кентерберийские горожане были лучше вооружены и одеты, они-то несли знамя и разные значки.

Под звуки труб и барабанного боя главари выехали из западных ворот в сопровождении этого странного, беспорядочного воинства, которое было так многочисленно, что потребовалось очень много времени, пока все выступили из города. Но предводители не продолжали похода, пока все их силы не собрались на равнине, за городом. Когда наконец подоспели все отставшие, Джон Бол на своем ослике поднялся на вершину холма и с этого возвышения произнес проповедь, обращенную ко всему огромному скопищу. Предметом проповеди он избрал следующий стих своего собственного сочинения:

Когда Адам копал землю, а Ева пряла,
Кто был тогда джентльменом?
— Кто, в самом деле? — спросил он громким насмешливым голосом. — Уж, конечно, не прародитель рода человеческого! Истинно говорю вам, слушайте меня, братия, — продолжал он с возрастающим воодушевлением, — от природы все люди родятся равными, а потому между нами не должно быть никаких чинов и различий. По природе все люди свободны; рабство же и крепостничество, которые никогда не предписывались Богом, выдуманы нашими притеснителями. А посему мы должны сбросить с себя цепи неволи! Господь дал вам наконец средство возвратить свободу и занять принадлежащее вам по праву место на общественной лестнице. Если вы им не воспользуетесь, то вина всецело падет на вас самих. Нанесите же теперь решительный удар, и все вы будете свободны, все равно богаты, равно благородны; и все же будете пользоваться равной властью.

Вся эта картина представляла чрезвычайно своеобразное и поразительное зрелище. На вершине холма, возвышавшегося над плоской равниной, восседал монах на своем ослике. Капюшон его рясы спустился на плечи; лицо его пылало воодушевлением. Непосредственно возле него, немного ниже на откосе холма, находились оба главаря мятежников, с Конрадом Бассетом, Готбрандом и несколькими другими начальниками, все на конях. Недалеко от них стояла Фридесвайда, в латах и в шлеме, державшая на своем могучем плече широкий обоюдоострый меч. Возле амазонки, совершенно стушевываясь перед ней, стояли Лирипайп, Гроутгид, Куртоз и остальные дартфордцы.

Все остальное пространство на далекое расстояние кругом было занято большой ратью; и все эти дикие лица были обращены к монаху, хотя только ближайшие слушали его речь, остальные же сами громко кричали. Рамкой для этой картины служили стены старинного города и высокая стрелка величавого собора.

Когда монах спустился с холма, на его место поднялся Уот Тайлер. Обнажив свой меч, он воскликнул голосом, который был услышан всеми:

— К Рочестерскому замку!

Ответом ему был оглушительный крик, похожий на раскат грома. Вслед затем вся рать двинулась в путь.

Во время их перехода до Рочестера, что заняло весь остаток дня, мятежники действовали так, как будто находились в неприятельской стране. Они разграбили несколько больших усадеб да два или три монастыря и убивали всех, оказывавших им сопротивление. Предводители отнюдь не старались сдерживать их жестокость и алчность.

Конечно, деревушки, состоявшие только из крестьянских коттеджей, были пощажены, но все более или менее богатые жилища подвергались разграблению. Так мятежники проходили, подобно рою саранчи, все пожирая на своем пути и распространяя ужас и смущение по всей окрестности.

Они не зашли в Фавершем, но прошли через Чартгам и Чилхейм и направились вдоль подножия холмов. С наступлением вечера они достигли Рочестера, где были восторженно встречены жителями.

К сэру Джону Ньютоуну, коменданту замка, тотчас было послано предложение сдать укрепление. Но тот вместо ответа велел повесить посланцев. Тогда мятежники немедленно стали готовиться к осаде, назначенной на следующий день.

Книга вторая МОЛОДОЙ КОРОЛЬ

Глава I ЭДИТА В ПРИДВОРНОМ ШТАТЕ

После встречи с мятежниками под стенами Кентербери принцесса Уэльская продолжала свое путешествие с усиленной поспешностью, она нигде не останавливалась вплоть до Дартфорда.

По приезде туда она сошла с коня перед часовней св. Эдмонда и вошла туда одна, без своих спутников. Там она опустилась на колена у алтаря, вознося горячую благодарность за свое избавление от мятежников, а также усердно моля Всевышнего разрушить их злые замыслы.

На пути через деревню к монастырю, куда она рассчитывала заехать на короткое время, чтобы повидаться с леди Изабеллой, те немногие поселяне, которые оставались еще в деревне, приветствовали ее с величайшим уважением. В стены обители принцессу сопровождали только дамы, все же мужчины, в том числе Чосер и Венедетто, были отправлены в гостиницу.

Настоятельница очень обрадовалась новой встрече с принцессой и от души приветствовала ее со счастливым избавлением от опасности. Освежившись с дороги прохладительными напитками, принцесса удалилась вместе с настоятельницей в приемную, чтобы побеседовать наедине. Первый ее вопрос касался Эдиты. Она была не особенно удивлена, услышав, что молодая девушка нашла пристанище в монастыре.

— В прошлый раз, когда я предлагала взять ее в число моих домашних, — сказала она, — вы, по-видимому, не сочувствовали этому плану. Остаетесь ли вы при прежнем мнении?

— Нет, — отвечала настоятельница. — Если ваше высочество возобновит предложение, я охотно приму его.

— Я нахожу, что вы совершенно правильно рассуждаете, — заметила принцесса. — Около меня она будет ограждена от посягательств этого дерзкого мятежника, если бы он вздумал вновь преследовать ее. Коль скоро вы соглашаетесь, то я теперь же возьму ее с собой.

— Мне будет тяжело расстаться с ней, — со вздохом добавила настоятельница. — Но я не поддамся моим личным чувствам: она поедет с вами.

С этими словами настоятельница позвонила. На ее зов немедленно явилась сестра Евдоксия.

— Пусть Эдита придет сюда, — приказала настоятельница.

Когда молодая девушка пришла и сделала глубокий поклон перед принцессой, то была встречена матерью короля так же милостиво, как прежде. Затем принцесса сообщила ей о своем намерении.

— Значит, я должна покинуть вас, святая мать? — воскликнула Эдита, не будучи в состоянии сдержать слезы. — Не считайте меня неблагодарной, всемилостивейшая государыня, если вам покажется, что я неохотно еду, — сказала она, обращаясь к принцессе. — Но я была так счастлива здесь. Я никогда не помышляла уйти из этой обители, в особенности же теперь.

— Но, дитя мое, это — самое лучшее, что ты можешь сделать в данную минуту, — сказала леди Изабелла, сдерживая свое волнение. — В такие смутные времена, какие, по-видимому, приближаются, ты будешь в большей безопасности с принцессой, чем со мной: вот почему я охотно препоручаю тебя ее заботам.

— Но могу ли я впоследствии возвратиться к вам?! — воскликнула Эдита.

— Конечно, — заметила принцесса. — Я не стану удерживать вас против воли.

— Когда привыкнешь к придворной жизни, дитя мое, — угрюмо, но снисходительно сказала настоятельница, — ты уже не пожелаешь возвратиться ко мне.

Потом, чтобы предупредить дальнейшие излияния, она поспешно добавила:

— Но время не терпит. Ты должна сейчас же собраться в дорогу.

— Еще минуту! — воскликнула Эдита и, обращаясь к принцессе, спросила: — Быть может, ваше высочество не слышали о том, что случилось со времени вашего отъезда?

— Я уже все рассказала, — заметила леди Изабелла.

— Не бойтесь! — сказала принцесса. — Отныне вы будете под моей защитой.

Эдита все еще прижималась к настоятельнице, чувствуя, что охотно осталась бы с ней. Но она понимала, что это невозможно, и решилась наконец распрощаться.

— Прощай, мое дорогое дитя! — воскликнула леди Изабелла, нежно обнимая ее. — Я всегда буду поминать тебя в моих молитвах. Да защитят тебя все святые угодники!

Эдита, слишком взволнованная, чтобы выражать свои чувства словами, поспешно вышла из комнаты.

— Будь спокойна, Изабелла, — сказала принцесса, в свою очередь, сильно взволнованная всей этой сценой. — Я буду для нее, как родная мать.

Эдита чувствовала себя еще более опечаленной тем, что не могла проститься с матерью: в тот день г-жа Тайлер почему-то не могла прийти в монастырь, а времени оставалось слишком мало, чтобы послать за ней. Но сестра Евдоксия вызвалась передать ей поклон и горячий прощальный привет от дочери.

Эдита вплоть до своего отъезда уже не виделась больше с настоятельницей. Как ни казалась спокойна леди Изабелла, но она не полагалась на свои силы и передала только своей любимице через сестру Евдоксию следующие простые слова: «Возвращайся, когда бы ты ни пожелала. Твоя келья будет постоянно готова для тебя».

Что же касается сестры Евдоксии, то та сдерживалась, пока Эдита не уехала. Но, когда она увидела ее отъезжающей со двора, слезы хлынули у нее из глаз. Все монахини также были опечалены отъездом милой девушки, которая была общей любимицей, многие затуманившимся взором провожали ее, когда она выезжала со свитой принцессы.

Ввиду крайней поспешности отъезда никаких приспособлений нельзя было сделать — Эдита была посажена на седло позади одного из грумов.

Глава II ЭЛЬТГЕМСКИЙ ДВОРЕЦ

Молодая девушка была так опечалена, что более часа ничего не видела, ничего не замечала. Но мало-помалу она начала различать, что кортеж поднимается на красивый лесистый холм. Когда достигли его вершины, перед ней открылся вдруг чудный вид.

С возвышения, на которое поднялся отряд всадников, Эдита увидела темную, поросшую вереском равнину, расстилавшуюся кругом на огромное пространство и тогда уже известную под названием Влекгита. С правой стороны эта равнина замыкалась королевским парком и поместьями Гринвича. Но взор ее недолго останавливался на зелени парка, он устремился вдоль по течению реки Темзы, блиставшей теперь в лучах заходящего солнца, и направился к Лондону, который Эдита увидела впервые.

Пораженная открывающимся зрелищем, она едва могла верить, что это — действительность, а не сон. Да, там, в отдалении, виднелся тот огромный город, о котором она так много слышала.

Вот угрюмый старый Тауэр с его крепкими стенами и бойницами, с его мрачной башней, над которой развевается королевский штандарт. Вот старинный мост со множеством узких, остроконечных сводов, с крепкими воротами на обоих концах, с живописными старинными зданиями, ютившимися около них. Вот собор Св. Павла с его тяжелой кровлей и высокой стрелкой, уходящей под небеса. Ниже находился Савой, царственное местопребывание Джона Гонта, гордого герцога Ланкастера. Другие жилища знатных особ, монастыри и храмы были разбросаны по обоим берегам реки. Но ничто не восхищало так молодую девушку, как вид расположенного в отдалении Вестминстерского аббатства.

Чосер, ехавший немного впереди, заметил, какое сильное впечатление производит на Эдиту открывающаяся перед нею картина. Он осадил немного своего коня и, поравнявшись с молодой девушкой, стал указывать ей наиболее замечательные здания. Но она не нуждалась в объяснениях поэта, так как сама по догадке узнавала их. Пока они разговаривали таким образом, перед ними вдруг предстало огромное замкообразное здание, скрытое до тех пор зеленым пологом деревьев. Когда Эдита вопросительно взглянула на Чосера, тот сообщил ей, что это — дворец Эльтгем.

— Этот дворец был построен более ста лет тому назад, — пояснил поэт. — И с тех пор он постоянно служил местопребыванием королей. Генрих III проводил здесь рождественские праздники в 1269 году; а лет пятнадцать тому назад наш покойный грозный монарх, Эдуард III, держал здесь своего узника, Иоанна Французского. Это был пышный плен, достойный великого монарха. Помню, однажды был устроен турнир, в котором принимали участие сам король с принцем Уэльским и со всеми герцогами королевства; затем был дан бал, в котором участвовали все красивейшие придворные дамы. Никогда, ни до, ни после того, я не видел такого множества красавиц. Там была одна, особенно выделявшаяся своей прелестью и затмившая всех присутствующих дам, но, увы, теперь она заживо похоронила себя в монастыре.

Эдита не обратила внимания на это последнее замечание и спросила Чосера.

— Принцесса избрала своим местопребыванием Эльтгем?

— Вообще она всегда находится со двором, где бы он ни был — в Виндзорели, в Шене, в Вестминстере, или в Тауэре; но чаще всего она пребывает здесь. Она так привязана к этому дворцу главным образом потому, что провела там много счастливых часов со своим супругом, Черным Принцем.

— Нисколько не удивляюсь этому, — сказала Эдита. — О, как я хотела бы видеть этого храброго рыцаря!

— Вы можете видеть человека, который не уступает ему в храбрости, хотя и не пользуется такой славой. Это — его брат, герцог Ланкастер. Кроме того, вы можете видеть сына Черного Принца, короля.

— Похож ли король на своего благородного родителя? — спросила Эдита.

— Не особенно, — отвечал Чосер. — Он гораздо более походит на свою мать, принцессу.

— В таком случае он, вероятно, замечательно красив.

— Я уверен, что, увидя его, вы будете именно такого мнения, — улыбкой заметил Чосер.

Тем временем они приблизились ко дворцу. Звуки труб возвестили о прибытии принцессы.

Дворец представлял собой обширное, величавое сооружение из четырех зданий, окруженных со всех сторон высокими стенами и необычайно широким и глубоким рвом. Во дворец вели два хода с северной и с южной сторон через каменные трехпролетные мосты, причем каждый мост был защищен зубчатыми воротами. Кроме великолепной пиршественной залы, во дворце имелись часовня и целый ряд роскошных покоев. Ко дворцу прилегали прелестный цветник и большой двор для турниров. Наконец, при этом королевском поместье находилось не менее трех парков, изобиловавших тенистыми деревьями и бродившими на приволье оленями.

Вступив в ворота, отворенные настежь охранявшими их алебардщиками, и миновав мост, принцесса въехала на главный двор, где собралась толпа одетых в королевские ливреи слуг. Во главе их находился камергер с золотою цепью на шее и с белым жезлом в руке, чтобы приветствовать принцессу с приездом.

Во дворец уже дошли слухи о восстании в Дартфорде и о движении мятежников на Рочестер. Все это возбуждало сильную тревогу насчет безопасности принцессы, оттого-то ее возвращение было встречено с величайшей радостью. Эти чувства камергер и высказал ей в пространной речи, которая, быть может, и приличествовала случаю, но была довольно-таки утомительна.

Прежде чем сойти с коня, принцесса послала верхового гонца к королю, своему сыну, находившемуся тогда в Тауэре, известить его о своем благополучном прибытии в Эльтгем и просить приехать к ней на следующий день, рано утром, так как ей нужно переговорить с ним о предметах первостепенной важности.

Чосер и Венедетто, выразив свою признательность, могли теперь уехать, но она попросила их остаться, чтобы они лично могли рассказать королю об их приключениях у мятежников.

— Так как вы были очевидцами проделок этих преступников, то вы лучше, чем кто-либо, можете рассказать о них его величеству, — сказала она. — Вот почему я прошу вас остаться со мной до завтра.

Сделав все эти распоряжения, принцесса спешилась и вошла во дворец со своими дамами.

Тем временем Эдита имела возможность оглядеться кругом. Она была поражена великолепием и красотой здания. Сверх того, ей легко было заметить через открытые своды мостов, что внутри здания были еще другие дворы, свидетельствовавшие об огромном пространстве, занимаемом дворцом.

О превосходном порядке, в котором содержался дворец, можно было судить по огромному количеству свиты. Но молодая девушка была положительно очарована, когда увидала большую пиршественную залу с ее дорогими стенами из резного дерева, с галереей для менестрелей, с великолепным, облицованным деревом потолком, с несравненными сводчатыми окнами. Она так была поражена, когда вступила с принцессой и ее придворными дамами в эту безукоризненную залу, что у ней замер дух. Некоторое представление если не о красоте, то о величине этой роскошной залы можно составить себе, заметив, что она имела сто футов в длину и была соразмерно широка, а высота ее достигала пятидесяти футов, причем ее огромные стропила были сделаны из балок каштанового дерева.

Освежившись немного прохладительными напитками, принцесса прошла через парадные палаты в свои личные покои. Во все время путешествия она обращалась с Эдитой с явной благосклонностью и почтением, теперь же отвела ей комнатку, сообщавшуюся с ее собственными покоями. Кроме того, она распорядилась, чтобы Эдиту немедленно снабдили соответственным нарядом.

Утомленная дорогой, измученная пережитыми волнениями, принцесса рано удалилась на покой, но все же не раньше, как отслушав вечерню в придворной часовне.

Когда Эдита на следующее утро появилась в том наряде, который ей достали, то поразила всех своей красотой. Она уже не походила на простую крестьянскую девушку. Ее стройная фигура восхитительно обрисовывалась в узкой блузе из зеленого бархата. Золотой пояс, от которого спускалась длинная цепь из такого же металла, свободно обхватывал ее стан, а белоснежная шапочка на ее чудных кудрях придавала еще более нежности ее чертам лица.

Привыкнув еще в монастыре ходить к заутрени, она отслушала богослужение в часовне, потом, увидя, что принцесса беседует со своим духовником, вышла в цветник.

Глава III РИЧАРД БОРДОССКИЙ

Утро было так соблазнительно прекрасно, что Эдита решилась продолжить прогулку. Она прошла по северному мосту, миновала барбакан и вступила в парк. Не успела она отойти подальше, как перед ней снова открылась та дивная картина, которою она любовалась накануне. Ее взоры еще раз, скользнув по обширной равнине Блэкхита, последовали по течению реки и остановились на отдаленном Лондоне.

Она снова загляделась на Тауэр и на старинный мост, ведший к нему, как вдруг ее внимание внезапно было привлечено небольшим отрядом всадников, въехавших в аллею и быстро помчавшихся ко дворцу. Во главе отряда ехал изящный юноша, так великолепно одетый и на таком превосходном коне, покрытом богатой сбруей, что Эдита не усомнилась ни на минуту в том, что это — король.

Не зная, на что решиться, продолжать ли путь или возвратиться, она остановилась и стояла неподвижно, между тем как королевский отряд быстро приближался.

Теперь она могла уже ясно разглядеть голубой бархатный плащ короля, покрытый сплошь шитьем и застегнутый у шеи брильянтовой запоной; его камзол был из серебристой ткани, а пояс так же, как и рукоять меча, был осыпан брильянтами. Его бархатная шапочка была богато изукрашена драгоценными камнями. Голубой бархатный чапрак, украшенный королевским знаком белого оленя и серебряной чеканной буквой «R», доказывал вне всякого сомнения, что этот всадник — король.

Черты лица юного монарха были так тонки и изящны, на его гладких щеках играл такой румянец, его темно-русые кудри, ниспадавшие на плечи, были так длинны, а стан так строен, что его легко можно было бы принять за молодую девушку, переодетую в мужское платье, в особенности при той противоположности, которую представлял он собой в сравнении с тремя своими знатными спутниками, отличавшимися коренастым сложением и мужественными лицами. Эти представительные рыцари были: барон де Вертэн, сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий де Валлетор.

Последний, как мы уже говорили, был когда-то господином Уота Тайлера, которого он отпустил на свободу. Сэр Евстахий был в большой милости у Черного Принца и находился в числе тех немногих, которым умирающий герой поручил заботу о своем сыне, он выполнял это поручение, насколько хватало у него сил. Хотя доблестный рыцарь участвовал в тяжелых походах во Францию, Бретань и Кастилию и достиг уже среднего возраста, он все еще был полон рвения и сохранил замечательную красоту. Его наряд не был так своеобразен и пышен, как у Вертэна, который сверкал брильянтами и дорогими тканями, носил разноцветные длинные штаны и краковы, как подобало придворному щеголю. Вертэн и был им в действительности, но все же не мог сравниться с сэром Валлетором. Сэр Симон Бурлей был немного старше Валлетора, но также отличался благородной наружностью.

Позади ехали три эсквайра и столько же пажей, все на прекрасных лошадях и одетые в королевские ливреи.

Юному королю не было еше шестнадцати лет. Он родился в Бордо на Богоявление в 1367 году и был назван в память места своего рождения Ричардом Бордосским. Его крестил архиепископ бордосский в храме Св. Андрея, в этом живописном городе. Восприемниками были: епископ Ажанский и король Минорки.

Отличавшийся в детстве поразительной красотой, живой и смышленый, Ричард уже с ранних лет подавал надежды на высокие благородные качества. Но он имел несчастье потерять своего знаменитого отца, лорда Эдуарда Английского, прежде чем его характер вполне сложился. К тому же долгая и мучительная болезнь Черного Принца, которую некоторые приписывали отраве, помешала ему уделять достаточно забот на воспитание сына. Но он испытывал величайшую тревогу, зная об опасностях, которым подвергается его наследник от козней его честолюбивых дядей, оттого-то вплоть до последней минуты он думал о Ричарде.

На другой день после смерти своего деда, Эдуарда III, Ричард, которому шел тогда одиннадцатый год, ехал, облаченный в парадное королевское платье, из Вестминстерского дворца в лондонский Сити. Впереди этого пышного шествия двигались трубачи, оглашавшие улицы звуками своих инструментов. Перед самым королем ехал его дядя, герцог Ланкастер и Нортумберленд. Государственный меч нес сэр Симон Бурлей. Королевского коня, покрытого чапраком из золотой парчи и с роскошным султаном из дорогих перьев, вел сэр Николас Бонд. По обеим же сторонам шли нарядные пажи. В одежде из белого бархата, юный король очаровывал всех своей стройностью и красотой. Свита его состояла из большого числа вельмож, рыцарей и эсквайров в дорогих нарядах.

При въезде в Сити Ричард был встречен лордом-мэром, шерифами и олдерменами, одетыми в старомодные плащи. Их сопровождали множество граждан, сидевших на конях и представлявших также чрезвычайно живописное зрелище.

Выслушав горячие приветствия со стороны городских властей, молодой король стал медленно проезжать по улицам, приветствуемый кликами собравшейся толпы. Повсюду были воздвигнуты триумфальные арки и алтари; из открытых кранов вино лилось рекой; дома были увешаны коврами и обойными тканями. Везде слышались только радостные клики, смешивавшиеся со звуками музыки и с громом труб.

Но самые торжественные ликования происходили в Чипсайде, где был воздвигнут триумфальный замок больших размеров; на его четырех башенках стояли прелестные девочки одних лет с юным королем и одетые в белые платьица. При приближении королевского кортежа эти милые дети стали осыпать короля и его спутников золотыми листьями; потом, спустившись со своего возвышения, они поднесли им вино в золотых кубках. Но это еще не все. При посредстве какого-то остроумного механизма, который мы не беремся описывать, один угол на вершине замка раздвинулся — и сверху, над головой юного монарха, спустился золотой венец.

Принятый повсюду с выражениями преданности и любви, Ричард покинул Сити, весьма довольный своей поездкой.

Тотчас после погребения покойного короля Ричард II был коронован с поразительной пышностью в Вестминстерском аббатстве. Обряд коронования совершал Симон Сэдбэри, архиепископ кентерберийский, в присутствии трех дядей короля, герцога Ланкастера и эрлов Кэмбриджа и Букингама, баронов, всех высших государственных чинов, аббатов и прелатов. Ни одна из прежних коронаций не отличалась таким великолепием, вот почему надеялись, что это предвещает блестящее и счастливое царствование.

Но так как король был малолетен, то предстояло ждать еще много лет, прежде чем он будет в состоянии принять бразды правления всецело в свои руки, а эти годы угрожали многими опасностями.

На время несовершеннолетия короля был назначен Совет регентства, членами которого были дяди короля, таким образом, герцог Ланкастер, в сущности, управлял делами государства. Вскоре не замедлили последовать важные события. Возобновились войны с Францией и Испанией, а союз с Шотландией был разорван. Для новых военных действий потребовались огромные расходы, а это вызывало чрезвычайные источники доходов, и тягло народа увеличивалось непомерными налогами. В довершение бедствий войны оказались неуспешными.

В первые годы царствования молодого короля огромные суммы были собраны поборами с подданных. Но новые требования следовали так непрерывно, что народ стал громко роптать и посылать просьбы в парламент о смене министров. Однако, несмотря на все усилия устранить министров, они оставались у власти и продолжали свои поборы. Были предписаны новые налоги, оказавшиеся особенно ненавистными народу вследствие тех способов, которые употреблялись при их взимании. Подобное положение вещей неизбежно вело к восстанию, которое уже описано нами.

Воспитание Ричарда умышленно оставлялось в пренебрежении его дядями. Сэр Симон Бурлей, пользовавшийся расположением отца короля и бывший в доверии у его деда, был приставлен к юноше в качестве воспитателя. Но он не пользовался достаточным влиянием над своим царственным питомцем. Его советами пренебрегали, над его выговорами только смеялись. Впрочем, король прекрасно изучил все мужские упражнения — состязания на турнирах, стрельбу из лука, борьбу — и увлекался полевыми забавами, в чем ему была предоставлена полная свобода. Сверх того, он был превосходный наездник.

Одаренный от природы прекрасными способностями и великодушным сердцем, Ричард в то же время был своенравен и упрям и даже в этом нежном возрасте проявлял большую страсть к наслаждениям. Склонный к щегольству, он чрезвычайно любил наряды и обвешивался драгоценными украшениями. Рассказывают, например, что за одно платье из золотой парчи, усеянное драгоценными камнями, он заплатил тридцать тысяч марок. Он был окружен льстецами, которые были несколько старше его и потворствовали его легкомысленным вкусам и причудливым затеям, что подрывало благоразумные советы его матери.

Принцесса, испытывая нередко горькие разочарования, однако не отчаивалась, онастаралась убедить себя, что более благородные качества сына должны восторжествовать по мере того, как он будет подрастать, и что со временем он сделается достойным того великого имени, которое носил.

Сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий де Валлетор находились в Тауэре у молодого короля, когда прибыл посланец от его матери, просившей его приехать в Эльтгем на следующий день, рано утром. Они-то посоветовали королю отправиться по приглашению.

Хотя легкомысленный молодой монарх был не так встревожен, как его приближенные, донесениями о восстании, но ему просто из любопытства хотелось услышать кое-что об этом происшествии из уст своей матери. Вот почему он решился отправиться к ней и приказал сэру Симону и сэру Евстахию сопровождать себя. Он также решился взять с собой барона де Вертэна, который был его главным любимцем.

Королевский отряд всадников выехал из Тауэра рано утром и достиг Эльтгема гораздо раньше, чем там ожидали.

Глава IV ЮНЫЙ КОРОЛЬ И ЭДИТА

После минутной нерешительности, как мы видели, Эдита сочла за лучшее повернуть назад, но скоро она была настигнута юным королем, который очень милостиво ответил на ее поклон. Пораженный ее наружностью, он осадил коня и обратился к ней.

— Доброе утро, прелестная девица! — воскликнул он весело. — Не удивляюсь, что вы вышли на прогулку в этот ранний час, видя, что утро так прекрасно. Я был восхищен, когда проезжал сейчас по холму; право, я никогда не думал, что это так приятно.

— Да, государь, это восхитительно, — робко ответила Эдита.

— Вы, вероятно, состоите в свите принцессы и только что возвратились из Кентербери? — спросил король.

— Из Дартфорда, государь, — ответила Эдита.

— Из Дартфорда! — воскликнул Ричард. — Так, стало быть, оттуда, где началось восстание. Быть может, вы видели его? Вы, вероятно, испугались?

— Я видела очень немногое, государь, я укрылась в монастыре, а мятежники немедленно покинули деревню и направились в Рочестер.

— Прекрасно! Значит, наша матушка не повстречалась с ними?! — воскликнул король.

— Нет, государь, ее высочество повстречалась с ними вчера близ Кентербери, — отвечала Эдита.

— Вот как! А они причинили ей какой-нибудь вред? — быстро спросил король.

— Нет, они обошлись с ней с величайшей почтительностью, — ответила Эдита.

— В таком случае, они вовсе не такие беспощадные злодеи, как мы представляли их себе! — смеясь, воскликнул король. — Слышали, милорды, что говорит эта девица? — добавил он, поворачиваясь к своим спутникам, державшимся непосредственно позади него.

— Слышали, государь, и очень рады, что ее милость не подверглась никакой обиде, — заметил барон де Вертэн. — В противном случае мы повесили бы всех их до единого.

— Значит, вам пришлось бы повесить несколько тысяч человек, — заметил сэр Евстахий. — Это — величайшее счастье, что ее высочество благополучно избегла опасности.

— Ни ей, ни кому-либо из ее придворных дам не причинено никакого вреда, — заметила Эдита.

Во все время этого разговора сэр Евстахий де Валлетор пристально вглядывался в лицо Эдиты и наконец обратился к ней.

— Во главе дартфордских мятежников стоит кузнец по имени Уот Тайлер, не правда ли? — спросил он, не сводя с нее пристального взора.

— Там несколько главарей, — отвечали она. — Более чем полдеревни присоединились к мятежникам.

— Мы не спрашиваем вас, как возникло восстание, — сказал сэр Симон. — Мы уже знаем, что сборщик податей убит.

— Он заслужил свой удел, если все то, что мы слышали, правда, — прервал сэр Еветахий. — Эта молодая девица уже сказала нам, что ей пришлось искать убежище в монастыре.

— Это — самое безопасное место, которое только можно было избрать, — заметил король.

Глава V СЭР ЕВСТАХИЙ И УКАЗАНИЯ ПРИНЦЕССЫ

Не ожидая короля в такой ранний час, принцесса была еще в часовне во время его приезда. По окончании службы, войдя в большую залу в сопровождении своих леди, она нашла его уже завтракающим в обществе своих спутников.

Ричард немедленно поднялся из-за стола и бросился ей навстречу, потом опустился на одно колено и поцеловал ее руку. Когда он выполнил этот долг сыновней почтительности, мать нежно обняла его. После того, когда принцесса выслушала поздравления сэра Симона Бурлея и остальных по случаю благополучно избегнутой опасности, король почтительно повел ее к столу, находившемуся на возвышении в верхнем конце залы.

Принцесса поместилась по правую руку короля; по другую сторону от нее сел сэр Еветахий де Валлетор. Все придворные дамы заняли места за верхним столом. По левую руку короля сидел де Вертэн, а возле него — сэр Симон Бурлей. Чосера и Бенедетта поместили за нижним столом, а потому они не имели возможности беседовать с королем. По особому распоряжению принцессы Эдита была поставлена позади ее кресла.

Рассказ принцессы об ее встрече с мятежниками выслушан был сэром Симоном Бурлеем и Валлетором с величайшим вниманием и явной тревогой, между тем как Ричарда, казалось, только удивило и даже рассмешило то обстоятельство, что сэру Джону Голланду и молодым вельможам пришлось возвратиться в Кентербери. Вообще он, видимо, не придавал значения восстанию и выразил мнение, что оно тотчас же затихнет.

— Что могут сделать эти жалкие мужики?! — воскликнул он. — Сэр Джон со своим маленьким отрядом, должно быть, уж разбил их, как стадо овец.

— Сэр Джон думает иначе, — внушительно заметила принцесса. — Мятежники упрямы и смелы, к тому же они вооружены гораздо лучше, нежели думает ваше величество. Было бы уместно и благоразумно прийти к соглашению с ними.

— К соглашению с мятежниками? Ни за что! — презрительно воскликнул Ричард.

— Я хочу сказать, что притеснения, на которые они справедливо ропщут, должны быть отменены, — сказала его мать.

— Я не знал, что они терпят какие-либо притеснения! — с беззаботным смехом воскликнул Ричард. — Наоборот, я склонен думать, что владельцы обращаются с ними даже слишком хорошо.

— Совершенно верно, государь, — заметил де Вертэн. — С ними обращаются гораздо лучше, чем они заслуживают.

— Нет, милорд! — сказала принцесса. — Их жалобы вовсе небезосновательны. Они сильно угнетены, и король последует недобрым советам, если не внемлет их мольбам.

— Но они должны обращаться со своими жалобами к Совету, а не ко мне, — сказал Ричард. — Ведь не я налагаю на них подати!

— Наоборот, они утверждают, что ваше величество своею расточительностью разорит всю страну, — заметил де Вертэн.

— Ого! Неужели они так говорят? В таком случае, клянусь головой моего отца, я не исполню ни одной из их просьб. Неужели же в моих тратах я должен сообразоваться с мнением этих скаредных мерзавцев?

— Разумеется, нет, государь, — заметил де Вертэн. — Это было бы просто смешно.

— А между тем это может случиться самым печальным образом, — сказал сэр Симон Бурлей.

— И это действительно случится, если вы по-прежнему будете оставаться глухими к жалобам своих подданных! — сказала принцесса. — Вот эта молодая девушка, — добавила она, делая знак Эдите выступить вперед, — которую я привезла из Дартфорда, расскажет вам, какое страшное недовольство господствуете среди крестьян.

— Но где ей было заметить это! — воскликнул король.

— Извините, государь, я имела полную возможность, — сказала Эдита. — Я много видела и слышала и осмеливаюсь утверждать в присутствии вашего королевского величества, что у крестьян есть основания для недовольства. Этого злодейского, изменнического бунта никогда не случилось бы, если бы их просьбы были своевременно выслушаны.

— Это наша матушка приказала вам затвердить такой урок! — недоверчиво рассмеялся Ричард.

— Нет, все это я сама узнала от нее! — заметила принцесса.

— Вы удивляете меня! — сказал король. — Я никогда не предположил бы, что она может интересоваться подобными вещами. Кстати, скажите, пожалуйста, кто эта прекрасная девица и откуда она могла получить столь важные сведения?

— Она — дочь главного предводителя мятежников, — отвечала принцесса.

На всех лицах выразилось недоумение, но более всех удивленным казался сам король.

— Дочь Уота Тайлера! — воскликнул он. — Клянусь св. Эдуардом, не могу этому поверить.

— Это, должно быть, шутки, государь! — шепнул де Вертэн.

— Я вовсе не в таком настроении, чтобы шутить, — сказала принцесса, расслышавшая это замечание. — Как я уже заявила, Эдита — дочь главаря мятежников, но выслушайте до конца. Когда вспыхнуло восстание, она нашла убежище в монастыре св. Марии, настоятельница которого вчера препоручила ее мне, под мою защиту.

— Надеюсь, она не разделяет убеждений своего отца — заметил Ричард. — Нет, я даже уверен, что она — не мятежница, — поспешно добавил он, заметив, какое тяжелое впечатление произвели на молодую девушку эти слова.

— У вашего величества нет более преданной подданной, чем я! — горячо воскликнула Эдита.

— Довольно! — сказал Ричард. — Если бы было иначе, то мне пришлось бы усомниться в своей собственной способности распознавать людей. Ручаюсь, что никогда ни одна изменническая мысль не прокрадывалась в эту милую головку!

— Вы воздаете ей только должную справедливость, сын мой, — заметила принцесса.

— Позволите ли, государыня, сделать вам один вопрос? — понижая голос, спросил у принцессы сэр Евстахий де Валлетор. — Вы говорите, что эта прелестная девица — дочь Уота Тайлера?

— По крайней мере считается его дочерью — отвечала принцесса, также понижая голос и многозначительно. — Но всякий, кто взглянет на нее, конечно, не усомнится, что она более знатного происхождения. Она выросла в коттедже и считалась дочерью тех, которые пеклись о ней.

— Но вы упомянули о настоятельнице монастыря св. Марии, — заметил сэр Евстахий дрожащим от волнения голосом. — Принимает ли она участие в Эдите… так, кажется, вы назвали эту молодую девушку?

— Она была ей как бы родною матерью, — ответила принцесса. Сэр Евстахий не сказал более ни слова и старался только уклониться от устремленного на него взгляда.

Вскоре после того прислужники принесли серебряные рукомойники, наполненные розовой водой, и утиральники. По выходе из-за стола король повел под руку принцессу в парадные покои.

Глава VI СЭР СИМОН БУРЛЕЙ

Пройдя галерею, занимавшую одну сторону большого здания, в которой стояли множество богато одетых слуг, принцесса и ее царственный сын, сопровождаемые всем обществом, вступили в парадную приемную. Эта зала, более ста футов длины, была увешана по стенам тканями превосходной фламандской работы, на которых были изображены травли вепрей, волков и картины соколиных охот.

На верхнем конце этой великолепной залы возвышался помост, покрытый малиновым бархатным ковром, с вышитыми на нем золотом розами и с королевскими знаками Белого Оленя.

На помосте стояло два кресла, для короля и его матери, в тех случаях, когда там собирался Совет или происходили парадные приемы важных особ. Но на этот раз принцесса не прошла по середине комнаты, где теперь собралось все общество. Желая переговорить, с сыном, она отвела его и сэра Симона Бурлея в углубление большого свода окна и, когда убедилась, что отсюда их никто не может слышать, попросила старого рыцаря откровенно высказаться насчет восстания.

— Государыня, — угрюмо отвечал сэр Симон, — я уже высказал свое мнение королю. Я полагаю, что это — самая опасная вспышка народного недовольства из всех, когда-либо угрожавших государству. Но я не вижу средства, каким образом она может быть подавлена. В настоящее время восстание распространилось на два графства — Кент и Эссекс, но я боюсь, что оно охватит все королевство. Расскажу вам один только, самый недавний случай, свидетельствующий о крайней смелости этих мятежников. Один гравесэндский обыватель, по имени Турстан, находящийся в крепостной от меня зависимости, попросил отпустить его на волю. Я потребовал выкупа в четыреста марок, так как он отказался уплатить деньги, то я отправил его узником в Рочестерский замок. Когда его поместили там, он объявил коменданту, сэру Джону Ньютоуну, что он все равно скоро будет освобожден. По всей вероятности, он нашел средство сообщаться с мятежниками, когда они пришли в Рочестер, то отправили коменданту письмо, требуя немедленного освобождения Турстана и угрожая в противном случае взять замок приступом и освободить его.

— И я сильно опасаюсь, что они попытаются исполнить свою угрозу, — сказала принцесса.

— Сэр Джон Ньютоун просто рассмеется над ними! — воскликнул король. — Я уверен, что он прикажет повесить этого Турстана и со стен замка предложить мятежникам снять его, если они так в нем нуждаются.

— Это только еще больше их озлобит и подтолкнет на самые ужасные крайности, — сказала принцесса.

— Вы правы, государыня, — поддержал ее сэр Симон.

— Рочестер — одна из славнейших наших крепостей, она может выдержать натиск целого легиона плохо вооруженных крестьян! — воскликнул король.

— Но она может быть взята с помощью измены, и этого следует главным образом опасаться, — сказал Бурлей.

— Мне кажется, вы слишком преувеличиваете опасность, сэр Симон, — заметил Ричард. — Что могут сделать крестьяне против вельмож и рыцарства?

— Этот вопрос, государь, может быть разрешен только мечом, — ответил Бурлей. — К несчастью, у нас нет рати, чтобы противопоставить им силу.

— Как! — воскликнул изумленный король. — Разве целая рать нужна для того, чтобы подавить вспышку крестьянского мятежа?

— Государь! — отвечал сэр Симон. — Мы не знаем, на кого положиться, кому доверять. Мы не можем даже с точностью сказать, кто нам верен, а кто изменник. Заговор (ведь это — бесспорно, заговор!) был так хорошо слажен и хранился в такой тайне, что это не может быть делом простой черни. В нем, наверно, замешано какое-нибудь важное лицо. Я не смею даже шепотом высказать мое подозрение, но я думаю…

И он замялся.

— Говорите смело! — воскликнул король. — Вы подозреваете одного из наших дядей? Но не герцога же Ланкастера. Он в Роксбурге.

— Я подозреваю графа Букингама, государь, — заметил сэр Симон. — Предполагают, что он в Уэльсе, но с тех пор, как вспыхнуло это восстание, в Эссексе видели кого-то, очень похожего на него.

— Вы ни словом не упомянули мне об этом раньше, — сказал король.

— Я получил это заявление только вчера, поздно вечером, государь, и не хотел передавать его, пока оно не будет подтверждено. Теперь же я нахожу, что его не следует долее скрывать: лучше, чтобы ваше величество были заранее предупреждены о размерах опасности.

— Если наш дядя, граф Букингам, устраивает заговор против нас, то опасность действительно велика, — сказал король. — Но я не могу этому поверить.

— Я уже предостерегала тебя против него, — сказала принцесса.

На одно мгновение тень промелькнула по лицу Ричарда, но она быстро исчезла. Мать и сэр Симон с тревогой следили за ним.

— Совет должен быть немедленно созван, — сказала принцесса, — хотя бы его пришлось устроить здесь!

— Я предупредил уже ваше желание, государыня, — заметил сэр Бурлей. — Перед отъездом из Тауэра сегодня утром я разослал гонцов к архиепископу кентерберийскому, во дворец Ламбет[316] и к лорду-казначею, в его замок Гайбери, уведомляя их обоих об опасном положении вещей и сообщая им, что они найдут его величество и вашу милость в Эльтгаме.

— Вы хорошо сделали, — сказала принцесса, — канцлер королевства да и лорд-казначей — лучшие советники в таком опасном положении.

— Я предпринял еще один шаг, за который надеюсь получите одобрение его величества, — продолжал Бурлей. — Узнав, что некоторые граждане сочувствуют мятежникам, я просил сэра Уильяма Вальворта, лорда-мэра, и сэра Джона Филпота расследовать дело, чтобы его величество мог узнать всю правду. Лично они оба вполне преданы, и безусловно, надежны, на них можно положиться.

— Знаю, — отвечал Ричард, — и, безусловно, им доверяю. Но я не хочу обижать недоверием добрых граждан Лондона. Всякий раз, когда я появлялся среди них, меня встречали выражения преданности и почтительности. Вы, конечно, не могли забыть моего первого посещения Сити, сэр Симон, и того приема, который мне был там сделан по этому случаю?

— Прекрасно помню, государь, — отвечал Бурлей. — Но положение вещей изменилось с тех пор. Во всяком случае, мы скоро услышим, что донесет лорд-мэр.

Как раз в эту минуту вошел привратник с белой булавой. Отвесив низкий поклон, он доложил королю, что лорд-мэр и сэр Джон Фильнот только что прибыли во дворец.

— Очень кстати! — воскликнул Ричард. — Приведите их к нам немедленно и позаботьтесь также, чтобы их свита была хорошо накормлена.

— Они живо отозвались на приглашение, — заметила принцесса.

Едва привратник удалился, как явился камергер, он доложил о прибытии архиепископа кентерберийского и лорда верховного казначея, сэра Роберта Гэльса.

— Теперь совет наш может состояться, — сказал король и повторил такое же приказание, какое только что отдал привратнику. — Пожалуйте, государыня, займем наши места! — добавил он, обращаясь к принцессе.

— Прежде чем начнется совет, — заметила она, — не найдете ли нужным поговорить с господином Джефреем Чосером и мессером Венедетто? Они оба были в плену у мятежников и могли бы рассказать многое, о чем небесполезно услышать государю.

— Пусть они сделают свое сообщение перед Советом, — сказал Ричард. — Попросите их последовать за нами, — добавил он, обращаясь к сэру Симону.

Введя принцессу на помост, король помог ей сесть на одно из королевских кресел, затем занял место рядом с ней. По правую руку короля встали барон де Вертэн и сэр Евстахий Валлетор, между тем как сэр Симон Бурлей с Чосером и Бенедеттом встали по левую от него руку.

Все остальные придворные оставались посреди комнаты. Между ними и королевским помостом поместилась кучка богато одетых свитских.

Глава VII СЭР ВАЛЬВОРТ И СЭР ФИЛПОТ

Вскоре у входа в залу послышался шум. Вслед затем показались двое чрезвычайно своеобразных по наружности людей, которые, следуя за приставом, пробирались сквозь толпу присутствующих.

Первый из них был лорд-мэр. Ростом немного выше среднего, плотный, но соразмерно сложенный, сэр Уильям Вальворт имел чисто саксонское обличив. Его волосы и борода были светло-русого оттенка, а ясные серые глаза отличались живостью и проницательностью. Его открытое лицо отличалось добродушным и приветливым выражением, но оно могло также становиться суровым, когда требовалось показать строгость. Его сложение свидетельствовало о большой телесной силе, к тому же он был очень искусен во всех военных упражнениях. По профессии — купец, сэр Уильям был в то же время воином, у него под командой состоял значительный отряд вооруженных людей, его дворец охранялся сильной стражей.

Одежда лорда-мэра состояла из темно-синего бархатного кафтана с меховой опушкой; его камзол был из такой же материи; шею окружал воротник «S.S.»[317], с пояса спускался меч, которому впоследствии суждено было сделаться историческим.

Сэр Уильям Вальворт был богатый лондонский купец и пользовался большим почетом у своих сограждан за высокие качества своей души. Он был членом Компании Рыботорговцев, и когда возвысился до поста лорда-мэра, товарищи устроили в честь его изумительно блестящий пир. Впоследствии его статуя была помещена в большой зале Компании Рыботорговцев, в углублении, позади кресла первого старшины.

Сэр Джон Филпот также был богатый и известный лондонский купец. Года за три до того времени, к которому относится наш рассказ, он совершил удивительно отважный подвиг, о котором выше было уже упомянуто вскользь. Когда вспыхнула война с Шотландией, один смелый морской разбойник, по имени Мерсер, командовавший несколькими кораблями, рассеял торговый флот из Скарборо. Государственный совет не предпринимал ничего для задержания дерзкого разбойника, который безнаказанно продолжал хозяйничать на Северном море. Тогда сэр Джон Филпот снарядил маленькую эскадру на свой собственный счет и отправился ловить отважного капитана. Мерсер был легко найден. Он не только не пытался скрыться, но приготовился вступить в борьбу с храбрым лондонским гражданином, который вдруг бросился на него и, взяв в плен его и все его корабли, доставил их в лондонский порт. За этот доблестный и патриотический подвиг он получил выговор от Совета, который запретил ему вести войну на свой страх. Но его не смутило такое порицание, он чувствовал, что заслужил признательность своих сограждан.

Почти такого же роста, как и сэр Уильям Вальворт, и такого же крепкого сложения, храбрый рыцарь хотя и не отличался правильными и красивыми чертами, по его открытое, мужественное лицо дышало выражением твердой воли. В его волосах пробивалась уже седина, а щеки покрылись загаром от бурь и непогод. В его одежде были изгнаны всякие украшения. На нем был меховой кафтан, под которым виднелся бархатный камзол. За поясом висели кошелек и короткий широкий меч.

Когда лорд-мэр и его спутник приблизились к королевскому помосту и каждый из них сделал глубокий поклон, Ричард поднялся со своего места и, спустившись на одну ступеньку, но не больше, приветствовал их с большим достоинством.

— Добро пожаловать, мой добрый лорд-мэр! — воскликнул он. — Добро пожаловать также, мой храбрый и верный сэр Джон Филпот! Мы очень рады видеть вас обоих в такую минуту, когда нашему трону угрожают мятежники. Надеемся, что вы принесли нам добрые вести и можете дать подтверждение в том, что ваши сограждане продолжают быть столь же верными и любезными к нам, как и до сих пор. Не правда ли?

Произнеся эту маленькую речь, король снова сел на свое место.

— Государь! — ответил лорд-мэр твердым голосом. — Не могу отвечать на заданный вами вопрос так твердо, как желал бы. Но я не хочу прикрывать истину, как бы неприятна она ни показалась вашему величеству. Большая часть лондонских граждан по-прежнему верны и преданы; к сожалению, я должен сказать, что есть ненадежные личности, которые подстрекают других к восстанию против вашей власти.

У Ричарда вырвался крик гнева.

— А что скажете вы, сэр Джон Филпот?! — воскликнул он. — Подтвердите ли вы слова лорда-мэра? Верите ли вы, что граждане Лондона (полагаю, лишь очень немногие) строят ковы и бунтуют?

— Ваше величество, это совершенно верно! — ответил сэр Филпот. — Какое-то зловредное влияние уже давно вызывает среди них брожение, многие честные граждане уклонились от своих обязанностей.

— Но откуда же шло это зловредное влияние, сэр Джон? — резко спросил король.

— Об этом, государь, опасно говорить открыто, — отвечал тот. — Мои подозрения я мог бы высказать только с глазу на глаз королю.

— Не намекаете ли вы на кого-либо из членов Совета?

— Я не намекаю ни на кого, государь.

— В таком случае, выскажитесь яснее!

— Сэр Джон высказался настолько подробно, насколько мог, — шепотом заметила принцесса, обращаясь к королю. — Ведь не смеет же он назвать твоего дядю, графа Букингама, при всех! Ты должен расспросить его в частной беседе.

— Если так, — сказал Филпот, — то я смело объявлю его имя величеству и готов принять все последствия за мои слова на свою голову. Некоторых из тех, которые подготовили это восстание, не нужно далеко искать.

С этими словами он направил выразительный взгляд на Чосера, который, как мы уже видели, стоял недалеко от короля.

— Если это низкое и клеветническое обвинение направлено против меня, сэр Джон, то мне очень легко будет освободиться от него, — сказал поэт. — Мессер Венедетто и я, оба попали в плен к мятежникам и обязаны нашим освобождением только ее высочеству, принцессе Уэльской.

— Вы были в Дартфорде в то время, когда вспыхнуло восстание? — продолжал сэр Джон, по-прежнему пристально и многозначительно глядя на Чосера. — Вас видели разговаривающим с главарем мятежников.

— Полно, добрейший сэр Джон! Это ничего не доказывает, — вмешался в разговор Венедетто. — Я также был в Дартфорде в то время, когда вспыхнуло восстание, и я также разговаривал с Уотом Тайлером, однако это не помешало другому главарю мятежников взять меня в плен, где я, наверно, остался бы и посейчас, подвергаясь смертельной опасности, если бы меня не спасло милостивое участие принцессы, которая подтвердила, что я могу заплатить крупный выкуп. И я, разумеется, заплачу, хотя эти люди — мятежники.

— Но вы не принадлежите, как господин Джеффри Чосер, к сторонникам герцога Ланкастера, — заметил Филпот.

— Вы не простили еще герцогу, сэр Джон, того порицания, которое вам было сделано за ваше ведение войны на свой страх, помните, в деле с шотландским пиратом Мерсером, — заметил Чосер. — Его милость герцог Ланкастер также мало причастен к восстанию, как и я.

— В таком случае, на него, а также на графа Букингама возводится тяжкая клевета. Дело в том, что лондонские граждане опираются на эти два имени, — сказал Филпот. — Одни орудуют за Джона Гонта, другие — за Букингама.

— И никто за короля?! — воскликнула принцесса.

— Нет, государыня, — возразил Филпот, — я говорю только об отступниках, но, без сомнения, большая часть граждан все еще преданы трону.

После этого замечания произошел перерыв, так как появившийся камергер доложил о прибытии архиепископа кентерберийского и лорда-казначея.

Глава VIII АРХИЕПИСКОП КЕНТЕРБЕРИЙСКИЙ И ЛОРД СВ. ИОАННА

Симон Сэдбери, кентерберийский архиепископ и канцлер Англии, был человек представительной наружности, которая еще более выигрывала от роскоши и великолепия его одежд. Его подрясник и далматика, а также обувь и перчатки были покрыты богатейшим шитьем из золота и белого шелка. Перчатки, сверх того, были украшены даже драгоценными камнями. Его голову покрывала шелковая шапочка.

Высокого роста, с преисполненным гордости выражением лица, архиепископ держал себя с большим достоинством. То был человек редкого ума, обладавший замечательно правильным суждением во всех делах, как церковных, так и светских. Симон Сэдбери пользовался большим влиянием на государственных советах в последнюю половину предшествовавшего царствования — король Эдуард III очень дорожил его мнением.

Призванный на пост канцлера по вступлении на престол Ричарда II, он выполнял обязанности своей почетной должности с замечательным искусством и добросовестностью, что не мешало, однако, его врагам возводить на него бездоказательные обвинения.

Со времени своего вступления на архиепископский престол в 1374 году Симон Сэдбери много потрудился на благо Кентербери: он улучшил внутреннее устройство собора, расширил свой дворец, поправил приходившие в ветхость городские стены и построил новые ворота, которые остались памятником его деятельности.

Сэр Роберт Гэльс, гроссмейстер госпиталитов св. Иоанна[318] и лорд-казначей, отличался крайне суровой наружностью. Редко кто видел хоть малейший проблеск улыбки на его строгом лице. Орлиный нос, черные проницательные глаза, желтый цвет лица, гладко выбритые щеки и черные, коротко подстриженные волосы — вот каков был этот человек. Его шею охватывал широкий ворот, унизанный драгоценными каменьями. Он был облачен в длинную мантию черного бархата, с широкими рукавами, опушенными соболем. На голове его была черная бархатная шапочка без всяких украшений.

Когда архиепископ и лорд св. Иоанна приблизились медленной, величавой поступью, лорд-мэр и сэр Джон Филпот отступили в сторону, а Ричард спустился с помоста.

Почтительно склонив голову, король не подымал ее до тех пор, пока архиепископ не произнес над ним благословения. Затем он поблагодарил его милость, архиепископа и лорда-казначея за то, что они так поспешно явились на его приглашение.

— Никогда еще мы не нуждались так в ваших мудрых и осторожных советах, как теперь, — сказал король.

— Я уже давно опасался этого взрыва, государь, — сказал архиепископ. — И все-таки он разразился над нами внезапно. Нам следовало быть лучше подготовленными, нас ведь немало предостерегали.

— Совершенно верно, ваша милость, — сказал король. — Но на предостережения не было своевременно обращено внимания. Теперь же перед нами возникает вопрос: как лучше подавить мятеж? Пожалуйте сюда поближе, вы, мой лорд-мэр, и вы, сэр Джон Филпот. Мы желаем также воспользоваться вашими советами, сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий Валлетор: вы также должны прийти нам на помощь.

С этими словами король возвратился на свое место. Архиепископ встал по правую от него руку, между тем как все остальные столпились у подножия помоста.

— Ваше величество изволили спросить, как лучше подавить этот мятеж, — сказал сэр Симон Бурлей. — Это — такой вопрос, на который, как я сильно опасаюсь, никто из нас не сможет дать удовлетворительный ответ. Минута для восстания была так хорошо выбрана, что оно застало нас совершенно врасплох. Наши войска находятся теперь в Бретани и в Испании; отозвать же наши силы с севера значило бы подвергать себя опасности немедленного вторжения врага из Шотландии. У нас едва хватит ратников для защиты Лондона. Как же мы можем при таком положении думать о нападении на мятежников?

— Две тысячи человек могут быть хоть сейчас выставлены в лондонском Сити, — сказал сэр Джон Филпот. — И если его величество поручит мне команду над ними, я могу немедленно выступить против мятежников. Даю свою голову на отсечение, если мне не удастся рассеять эту мятежную шайку.

— Ваше предложение очень нам нравится, сэр Джон, — заметил Ричард. — Что вы на это скажете, милорд лорд-мэр? Можете ли вы уделить две тысячи человек?

— Нет, государь! — отвечал сэр Уильям Вальворт. — Половины, даже трети этого числа нельзя теперь взять. Как я уже докладывал вашему величеству, среди граждан есть много недовольных, эти враждебно настроенные лица не замедлят произвести бунт, если ратники, которые одни только сдерживают их теперь, будут выведены.

— Вы совершенно правы, — заметил сэр Симон Бурлей.

— Вот если бы здесь был герцог Ланкастер! — воскликнул сэр Роберт Гэльс.

— Гораздо лучше, что он в Роксбурге! — воскликнул Филпот. — Если бы он был здесь, то скорее принял бы предводительство над мятежниками, нежели помог бы в их усмирении.

— Вы клевещете на его милость! — с негодованием воскликнул лорд-казначей. — Если бы его милость был здесь, то вы никогда не посмели бы высказать против него такое обвинение!

— Остаюсь при своих словах, — неустрашимо объявил Филпот.

— Это обвинение лживо! — воскликнул Чосер, выступая вперед. — Так же лживо, как и то, которое ты сейчас высказал против меня, будто я принимал участие в заговоре мятежников в Дартфорде.

— У меня есть доказательства моих слов: вечером накануне взрыва вас видели совещающимся с главарем мятежников, — возразил Филпот. — Советую его величеству задержать вас в Тауэре до тех пор, пока не будет подавлен мятеж.

— Охотно останусь пленником, если его величество питает какое-либо сомнение в моей верности трону.

— Добрый мастер Чосер! Вы уже известны как горячий приверженец нашего дяди, — заметил Ричард. — Мы были бы очень рады видеть вас у нас в Тауэре, но не как пленника, а как гостя, вот почему вы отправитесь туда вместе с нами.

Чосер поклонился и отступил в сторону, но он не преминул кинуть угрожающий взгляд на сэра Джона Филпота.

— Как я сожалею, что назначили этот злополучный подушный налог! — заметил король. — Он привел к самым несчастным последствиям.

— Собственно, не этот налог вызвал взрыв, государь, хотя он и может показаться непосредственной его причиной, — возразил архиепископ. — Среди крестьян уже давно заметно было недовольство.

— И у крестьян есть основательные поводы к недовольству, — заметила принцесса. — Однако коль скоро теперь выясняется, что у его величества нет войска, чтобы разбить мятежников, то не лучше ли будет начать с ними переговоры и исполнить их просьбы, если только, конечно, они не предъявят непомерных требований?

— Ваше замечание, государыня, вполне основательно, — прибавил архиепископ. — Было бы очень полезно выслушать их требования, по крайней мере можно бы выиграть время.

— Но не следует обольщать их призрачными надеждами, в противном случае они еще более озлобятся против нас, — сказала принцесса.

— Прежде чем его величество может дать какое-либо обещание мятежникам, он должен знать, чего именно они просят или, вернее, требуют, — заметил лорд-казначей.

— Совершенно верно — согласилась принцесса. — Но я нахожу, что королю следует встретить их в примирительном духе.

— В своих переговорах с мятежниками его величество должен будет всецело руководствоваться их отношением к нему, — сказал архиепископ. — Возможно выказать благосклонное внимание на их просьбы и мольбы, но отнюдь не следует сдаваться на угрозы.

— Никогда! — воскликнул Ричард. — Я скорее соглашусь умереть.

— Я также не особенно сочувствую этим переговорам с мятежниками, — заметил сэр Симон Бурлей. — Но мне кажется, что иного выхода у нас нет.

— Верно! Разумеется, мы должны или воевать с ними, или вступить в переговоры! — воскликнул сэр Евстахий Валлетор. — Что касается меня, то я подал бы голос за открытую борьбу…

— Где они находятся теперь? — спросил лорд-мэр.

— Вчера еще они были в Кентербери, — отвечал сэр Симон. — Без сомнения, они находятся там и теперь, если только жители города не выгнали их.

— Сильно опасаюсь, что горожане примут их сторону, — сказал архиепископ. — Многие из них так же ненадежны, как и те лондонские граждане, о которых упомянул лорд-мэр.

— Мне очень грустно слышать это от вашей милости, — заметила принцесса. — Я думала, что город Кентербери так же предан трону, как и все остальные города Англии. Если же дело обстоит так, как ваша милость описываете, то я сильно опасаюсь, что мой сын, сэр Джон Голланд, и его молодые вельможи подвергнутся какой-либо опасности.

— Разве вы оставили их там, государыня? — спросил архиепископ.

— Они вынуждены были искать убежище в городе, чтобы избежать встречи с мятежниками, — отвечала она.

— И с тех пор вы не имели о них известий?

— Никаких, ваша милость.

— Не беспокойтесь о них, государыня, — заметил король. — Сэр Джон Голланд уже возвратился. Вы можете видеть его и нескольких его спутников в конце залы, у дверей. Он, наверно, сообщит нам самые последние известия о мятежниках.

— Я очень рада его видеть, признаюсь, я уже сильно тревожилась за него, — сказала принцесса.

Минуту спустя сэр Джон Голланд уже приблизился к королевскому кружку. По жалкому состоянию его одежды видно было, что ему пришлось совершить долгий и трудный путь. Вот почему его появление возбудило тяжелое чувство тревоги у всех лиц, собравшихся около короля. Его сопровождал сэр Осберт Монтекют, имевший такой же изнуренный вид.

Глава IX ОТВАГА БАРОНА ДЕ ВЕРТЭНА И СЭРА ФИЛПОТА

Ричард немедленно поднялся и, обняв своего сводного брата, от души поздравил его с избавлением от мятежников.

— Наш побег удался лишь с величайшими трудностями, государь — сказал сэр Джон Голланд. — Мы обязаны нашим спасением настоятелю монастыря Св. Августина, который помог нам благополучно выбраться из города и снабдил нас лошадьми. Кентербери находится во власти мятежников; и если б мы попали в их руки, то были бы без всякой пощады преданы смертной казни.

Во время этого рассказа принцесса не могла скрыть свое волнение, а окружающие короля с ужасом переглядывались между собой.

— Клянусь св. Георгием! Неужели негодяи доходят до таких крайностей?! — воскликнул Ричард.

— Государь, это — дьяволы, спущенные с цепи, — сказал сэр Джон. — Они уже принесли неисчислимые бедствия. Дворец вашей милости подвергся осаде и был ограблен, — прибавил он, обращаясь к Сэдбери.

— Я нисколько не сожалею о моих собственных потерях, — вставил архиепископ. — Лишь бы мой дворецкий и мои слуги остались здравы и невредимы.

— Негодяи проявили страшную мстительность… — сказал сэр Джон и замялся, не решаясь продолжать.

— Что же они сделали? — воскликнул архиепископ. — Не бойтесь сказать мне всю правду.

— Они казнили вашего дворецкого, Сиварда, за то, что он отважно отказался сдать им дворец, — сказал сэр Джон.

— Да разразится над ними небесная кара за их кровавое деяние! — воскликнул архиепископ.

— Если бы ваша милость находились там, то я не сомневаюсь, что и вы также пали бы жертвой их мстительной ярости, — продолжал сэр Джон.

— Но они жестоко поплатятся за это! — запальчиво воскликнул Ричард. — Мы немедленно пойдем на них со всеми силами, которые только нам удастся собрать.

— Предприятие слишком опасное, государь, — мрачно возразил сэр Джон Голланд. — Мятежники так многочисленны, что одолеют все те силы, которые вы выставите против них. В Кентербери, как я сказал сейчас, восстание в полном разгаре. Мятежники принудили мэра и старшин принести присягу в верности их Союзу; и если среди граждан остались еще верные трону люди, то они не посмеют заявить о себе. Многие джентльмены укрылись в монастырях и храмах, но едва ли они найдут там безопасный приют от этих диких и кровожадных чудовищ. Ваше величество намереваетесь сильно наказать их, но для этого вам придется взять приступом город, они, наверно, окажут вам сопротивление.

— Увы! — воскликнул архиепископ. — Как горько, что те, которых я кормил, как детей, могли так поступить!

— Город не трудно будет отбить, — сказал сэр Симон Бурлей. — Не нужно только действовать стремительно, иначе дело кончится плачевно.

— Это верно, — заметил сэр Джон. — До сих пор я говорил только о Кентербери, но каждый город, каждая деревенька в Кенте охвачены восстанием. Наше путешествие оттуда было сопряжено с большими опасностями. Скажите, сэр Осберт, преувеличиваю ли я?

— Ничуть, мой добрый милорд, — отвечал рыцарь, призванный им в свидетели. — К вашему рассказу я могу прибавить, что мы были вынуждены на своем пути объезжать Рочестер и все другие большие города, но даже в маленьких деревушках жители пытались задержать нас. Если бы мы не избирали для своего путешествия только ночное время, то не доехали бы до Лондона здравыми и невредимыми.

— Вы описываете ужасную картину, но я не сомневаюсь, что она верна, — сказал архиепископ. — По-видимому, это восстание распространилось с быстротой всепожирающего пламени.

— В этом нет ничего удивительного, коль скоро повсюду были приготовлены очаги с горючим составом, — заметил сэр Симон. — Но кто вожаки мятежа? — добавил он, обращаясь к сэру Джону Голланду.

— Явными главарями считаются Уот Тайлер, дартфордский кузнец, затем один беглый преступник, именующий себя Джеком Соломинкой, и один монах, по имени Джон Бол, которого ваша архиепископская милость напрасно не приказали повесить в Кентербери. Но подозревают некоторых знатных особ, которыми будто бы было подготовлено восстание и которые тайком руководят мятежниками.

— Были ли эти знатные особы названы? — спросил король.

— Государь! Говорят… но, без сомнения, это ложь… будто ваши дяди замешаны в заговоре, — ответил сэр Джон Голланд.

— Мы уже много слышали об этом, но не согласны верить, — ответил Ричард.

— Я с горечью должен сказать, что сами мятежники придают веру тому слуху, будто герцог Ланкастер участвует в заговоре.

— В таком случае, сэр Джон Филпот прав! — воскликнул король. — Ясно, что именем нашего дяди мятежники распространяют свое дело.

— Не верьте этому, государь! — воскликнул Чосер.

— Как, разве мое слово не достойно доверия? — воскликнул Голланд.

— Нет, милорд, — ответил Чосер. — Но вы были плохо осведомлены.

— Прошу уделить мне минуту внимания, государь, — сказал барон де Вертэн, до сих пор не принимавший участия в совещании. — Прежде чем ваше величество придете к окончательному решению относительно способа действий, умоляю взвесить хорошенько последствия в том случае, если мятежники беспрепятственно будут допущены идти на Лондон. Ведь вся ответственность — и, по мне, вполне основательно — падет на ваше величество и на ваших министров за все те неистовства, которые они могут натворить. Во всяком случае, движение мятежников должно быть остановлено, и им должен быть нанесен решительный удар.

— Но как и кем? — спросил Ричард.

— Сэр Джон Филпот просил две тысячи человек, — ответил барон. — Дайте мне только двести человек, и я сделаю попытку. Но нельзя терять время.

— По возвращении в Тауэр я немедленно проверю численность гарнизона и, если можно будет уделить двести человек, предоставлю их в ваше распоряжение, государь, — сказал сэр Симон Бурлей.

— Я не хочу отставать от барона! — воскликнул сэр Джон Филпот. — Я достану двести отважных молодцов и отправлюсь с вами.

— И вы оба погибнете, — заметил сэр Симон.

— Так что ж, если мы нанесем удар мятежникам? — воскликнул Филпот. — Мы умрем за правое дело, а наш пример воодушевит других.

Хотя совещание продолжалось еще некоторое время, но никакого изменения не было внесено в распоряжение, предложенное сэром Симоном Бурлеем. Весь Совет, не исключая принцессы, одобрил его. Между прочим, было решено, что король со всем двором будет по-прежнему находиться в Тауэре, принцесса же останется в Эльтгемском дворце до тех пор, пока не будут получены дальнейшие известия о мятежниках.

Затем королевский кружок направился в пиршественную залу, где было приготовлено роскошное угощение.

Глава X ЛЕЙТЕНАНТ ТАУЭРА

Расставшись с матерью, Ричард отправился в Тауэр, на этот раз в сопровождении большой свиты. С ним ехали архиепископ кентерберийский, лорд св. Иоанна, сэр Симон Бурлей, барон де Вертэн, лорд-мэр, сэр Джон Филпот, Чосер и Венедетто. Сэр Евстахий де Валлетор остался с принцессой, чтобы защищать ее на случай неожиданного вторжения врага.

Как сказано, лорд-мэр привел с собой значительный конвой, который теперь охранял особу короля; одна часть конвоя ехала во главе королевскогокортежа, остальные замыкали шествие.

Когда Ричард проезжал через Лондонский Мост, затрубили трубачи. Много горожан собралось посмотреть на шествие, но не слышно было ни одного радостного крика, народ казался мрачным и недовольным. Не более радушный прием встретил король и тогда, когда проезжал по Темзинской улице, хотя Ричард следовал медленно и благосклонно раскланивался на обе стороны.

Сильно опечаленный недоброжелательными взглядами народа, король поделился своим впечатлением с архиепископом, который ответил:

— Их поведение, государь, доказывает, что они действительно охвачены тем мятежным духом, о котором нам сообщали сейчас. Сочувствие вашего народа отнято у вас теми, которые питают замыслы на ваш трон. Дух мятежа ширится, он должен быть подавлен.

Крайне возмущенный дерзким и непочтительным отношением населения, лорд-мэр проводил короля до Бастионных ворот Тауэра и здесь расстался с ним, сказав ему на прощание о своих чувствах верности и горячей преданности.

— Я всегда буду готов к вашим услугам, — сказал он. — Немедленно поспешу к вашему величеству в случае нужды.

— Довольно! — воскликнул король. — Я никогда не сомневался в сэре Уильяме Вальворте, если все другие отступятся от меня, он один останется мне верным.

Мессер Венедетто также удалился, сказав королю на прощание, что если его величеству понадобятся деньги, то все его личные средства и средства его сочленов — в его распоряжении.

Ричард сердечно поблагодарил его, но высказал предположение, что, вероятно, ему не понадобится прибегать к новому займу.

— О, нет, ваше величество! — возразил ломбардский купец. — Я вовсе не взаймы предлагаю вам деньги, но как поддержку.

— Да будет свидетельницей Пресвятая Дева, вы — верный человек, мессер Венедетто! — воскликнул чрезвычайно обрадованный король. — Мы надеемся, что нам не придется прибегать к вашей помощи, но будьте уверены, что, в случае надобности мы не забудем о вашем благородном предложении.

Сэр Джон Филпот последовал за королем в Тауэр в ожидании приказаний его величества относительно предполагаемого нападения на мятежников.

Чувство одиночества овладело юным монархом под впечатлением холодного приема, который он встретил со стороны населения. Но это настроение быстро рассеялось, когда он переехал через крепостной ров и вступил под широкие своды Бастионных ворот Тауэра под звуки труб и барабанного боя.

На дворе выстроились лучники, арбалетчики, копьеносцы — все в полном вооружении. Красивое зрелище! Вид этих смельчаков, смотревших на него такими преданными глазами, ободрил Ричарда и возвратил ему уверенность, что, пока эти люди и их товарищи останутся ему верны, его корона не будет у него похищена.

В те времена Тауэр заключал в своих пределах королевский дворец значительных размеров, находившийся на южной стороне от Белого Тауэра и занимавший все пространство между этим величественным зданием и внутренними стенами. Ко дворцу прилегали ворота с башенками, которые вели на небольшой двор, где Ричард и его спутники сошли с коней.

Король был встречен Николасом Бондом, лейтенантом Тауэра, сэром Робертом де Немуром, бароном де Гоммеджином, сэром Генриком де Соселем и некоторыми другими.

Между тем как архиепископ, лорд св. Иоанна и Чосер входили во дворец, король немедленно обратился к лейтенанту:

— Сэр Николас, мы желаем выслать небольшой отряд против мятежников.

— Под чьей командой, государь? — с поклоном спросил сэр Николас.

— Под соединенной командой барона де Вертэна и сэра Джона Филпота, — отвечал Ричард. — Можно ли им взять из гарнизона двести арбалетчиков?

— Нет, ваше величество! Но если бы и можно было, что значит такая безделица против огромного полчища мятежников?

— Уж предоставьте нам судить об этом, сэр Николас, — прервал его Филпот. — Дайте нам сотню арбалетчиков — и мы вернемся к вам с головой Уота Тайлера.

— Если вы ручаетесь в этом, сэр Джон, то вам с радостью будут даны люди, — сказал лейтенант с доброй усмешкой.

— Если я этого не выполню, то вы получите мою голову на отсечение, сэр Николас! — воскликнул Филпот.

— О, честное слово, я вовсе этого не желаю! — возразил лейтенант. — Ваша просьба будет удовлетворена, хотя для этого придется лишить крепость одной трети ее гарнизона.

— Не печальтесь об этом, сэр Николас, — заметил король. — Позаботьтесь только, чтобы люди были немедленно готовы.

— Мы можем уделить только одну сотню, и ни единого человека больше, — сказал лейтенант.

— Но вы обещали достать еще другую сотню, сэр Джон? — сказал де Вертэн, обращаясь к Филпоту.

— И я сдержу слово, — отвечал Филпот. — Через два часа сотня отважных молодцов в полном вооружении и на прекрасных лошадях будет на Тауэрском Холме.

— С своей стороны, я ручаюсь, что барон де Вертэн не заставит себя долго ждать, — сказал Ричард, взглянув на лейтенанта, который поклонился в знак согласия.

— В скором времени, когда я предстану вновь перед вашим величеством, я надеюсь принести хорошие вести, — сказал Филпот.

— О, как бы я хотел отправиться с вами! — воскликнул король. — Но, кажется, это невозможно.

— Действительно, всемилостивейший государь, вам лучше остаться здесь, — сказал сэр Джон Филпот.

Потом, сделав глубокий поклон, он удалился.

В назначенный час двести вооруженных всадников появились на Тауэрском Холме. Их предводитель, сидевший на могучем боевом коне, защищенном металлическим налобником и чапраком, был одет в кольчугу, плотно облегавшую его туловище; на голове у него был надет род капюшона из металлических колец, оставлявший открытым только лицо. Поверх кольчуги на нем был белый плащ с его наследственными знаками. У отряда были свое знамя и значки.

Почти одновременно отряд конных арбалетчиков, также человек в двести, под командой благородного рыцаря, одетого с ног до головы в кольчугу и сидевшего на коне в пышном чапраке, миновал крепостной ров. Перед ним несли знамя и развевались значки. Громкий крик приветствия вырвался у отряда, стоявшего на Холме. Приближающиеся арбалетчики отвечали тем же. Потом оба отряда соединились и быстрым галопом направились к Лондонскому Мосту, возбуждая среди горожан много толков и удивления.

С восточных укреплений Тауэра Ричард смотрел на их отъезд. Когда они скрылись из виду, у него вырвался тяжелый вздох.

В это время около короля находились лейтенант крепости сэр Симон Бурлей и барон Гоммеджин. Все казались опечаленными.

— Это самый безумный поход из когда-либо виданных, — заметил сэр Симон. — Мы не увидим больше никого из них, но всего хуже, что ваше величество потеряете двести арбалетчиков и двадцать десятков дюжих ратников, которые вам самим, к сожалению, пригодились бы.

Глава XI ПРИЗНАНИЕ СЭРА ЕВСТАХИЯ ЭДИТЕ

Хотя и не совсем чуждая тревоге, принцесса все-таки считала себя в безопасности в Эльтгемском дворце, под защитой такого бдительного и опытного коменданта, как сэр Евстахий де Валлетор. К тому же она знала, что в случае, если бы дворец подвергся нападению, она легко может отступить к Тауэру.

Эдита, очарованная своим новым положением, чувствовала себя совершенно счастливой до тех пор, пока во дворец не приехал сэр Джон Голланд. Но его присутствие, хотя и неприятное для нее, не причинило ей особенной тревоги — она могла положиться на защиту принцессы. Сэр Джон Голланд был очень удивлен, увидя молодую девушку в свите матери. Но он ни о чем не сталь расспрашивать, даже не подавал вида, что узнает Эдиту. Было бы бы трудно утверждать, что он отказался от своих намерений, но он скрывал их под видом высокомерия и равнодушия.

Но во дворце был человек, к которому Эдита в глубине своего сердца питала совсем иное чувство, чем то, которое внушал ей молодой вельможа. С первой минуты, как только она увидала сэра Евстахия де Валлетора, она почувствовала к нему склонность, в которой сама не могла дать себе отчета. Словно какая-то волшебная сила влекла ее к нему. Точно такое же влечение, даже, быть может, еще в большой степени, почувствовал к ней сэр Евстахий. Самые разнообразные движения волновали его сердце, когда он смотрел на нее и изучал черты ее лица. И он пришел к некоторым предположениям еще раньше своего разговора с принцессой.

До отъезда короля и его свиты он не имел возможности поговорить с молодой девушкой. Случай к этой, столь желанной беседе доставила ему сама принцесса, пославшая к нему Эдиту с каким-то поручением.

Сэр Евстахий был в саду. Он прохаживался взад и вперед по террасе, предаваясь грустным размышлениям о прошлом. Увидя приближавшуюся молодую девушку, он поспешил ей навстречу, явно выражая радость при виде ее. Передав неважное поручение, не требовавшее ответа, Эдита хотела уже удалиться, но сэр Евстахий удержал ее.

— Подождите, прелестная девица, — сказал он. — Мне хочется сказать вам несколько слов.

Уже предрасположенная в его пользу, как мы видели, Эдита очень охотно исполнила его просьбу.

— Вы не будете удивляться тому вниманию, с которым я отношусь к вам, когда я скажу вам, что вы замечательно похожи на одну особу, которая была мне очень дорога, но теперь потеряна для меня навсегда.

Дрожащий голос больше слов выдавал его глубокое волнение. Эдита не решилась расспрашивать его. После минутной заминки он продолжал:

— Да, вы так похожи на нее, так поразительно похожи, что я готов утверждать, что вы — ее дочь.

— Но принцесса уже познакомила вас с моей историей, благородный сэр, — дрожа, воскликнула Эдита. — Вы знаете, что я…

— Я знаю, что вы — не дочь тем, которые вас воспитали, — сказал сэр Евстахий.

Эдита с удивлением взглянула на него, едва решаясь верить своим ушам.

— Вы кажетесь мне слишком добрым, слишком милым, чтобы смеяться надо мной, благородный сэр! — воскликнула она. — Правда ли это? Скажите, ради Бога, скажите!

И она с волнением схватила его за руку.

— Правда! Клянусь вам перед Богом! — с торжественностью ответил он.

Эдита смертельно побледнела и, сделав над собой огромное усилие, сохранила свое самообладание.

— Я открою перед вами свое сердце, благородный сэр, — сказала она тихим, дрожащим голосом, — как перед моим духовником. По временам это предположение невольно закрадывалось в мою душу, но я постоянно с негодованием гнала его прочь и сердилась на самое себя, что могла допустить его.

Потом, после минутного молчания, она добавила:

— Но теперь я чувствую неизъяснимое облегчение, узнав, что я — не дочь Уота Тайлера. Хотя он был ко мне очень добр и всегда обращался со мной, как отец, я не могу уже любить его так, как прежде.

— Не удивляюсь, — сказал сэр Евстахий. — Это вполне естественно. Вот почему и было необходимо раскрыть вам глаза. Не думайте о нем больше.

— О, мне незачем о нем думать, — сказала она, — коль скоро прошлое должно быть предано забвению. Но вы должны сказать мне еще нечто…

— Останьтесь довольны тем, что узнали, — возразил сэр Евстахий угрюмо. — Я не имею нрава открывать вам ничего больше.

— Не имеете права?! — воскликнула она.

— Да! — ответил он. — Бывают тайны, которые могут быть открыты только перед смертью… да и тогда едва ли. Ведь вы не сомневаетесь, что я принимаю в вас живейшее участие?

— О, конечно, нет! Ваши глаза говорят о вашей искренности! — воскликнула Эдита.

— И я докажу вам это! — сказал он голосом, заставившим еще сильней забиться ее сердце. — Коль скоро я не могу назвать вам вашего отца, коль скоро вы никогда не должны узнать его, я заменю вам его. Я буду для вас отцом!

Со взором, полным неизъяснимой признательности, она схватила его руку и прижала к своим губам. Она уже хотела опуститься на колени, но он остановил ее.

— Дитя мое, будьте осторожны! — сказал он, глядя на нее с глубокой нежностью. — Нас могут видеть.

Его опасение было вполне основательно. Терраса, на которой они стояли, приходилась как раз насупротив парадных покоев; и из открытого окна в большой галерее сэр Джон Голланд и сэр Осберт Монтекют наблюдали за описанной сценой.

Совершенно превратно истолковывая смысл этой встречи под влиянием ревности, молодой вельможа воспылал жаждой мести.

— Эта скромница являет превосходный образец ветрености, свойственной ее полу! — заметил сэр Джон. — На меня она смотрит с отвращением, меня избегает, а вот сама же бросается в объятия человека, который по годам годится ей в отцы! Это невыносимо! Сэр Евстахий может возгордиться своей победой, но ему недолго придется торжествовать. Клянусь св. Павлом, я отобью у него добычу! Но, смотри, они расстаются, хотя, по-видимому, она никак не может уйти от него и, оборачиваясь, кидает ему нежный взгляд. Пойдем, перехватим ее.

С этими словами он отошел от окна и в сопровождении сэра Осберта поспешил в переднюю залу, через которую, по его расчету, должна была пройти Эдита.

Так и случилось: едва они достигли этой залы, как туда вошла молодая девушка. Увидя сэра Джона, она хотела уклониться от встречи с ним, но он задержал ее.

— Отчего вы так холодны и неприветливы со мной, прелестная девица? — сказал он. — Ведь для других вы можете же расточать нежные улыбки и сладкие слова.

— Позвольте мне пройти, прошу вас, милорд, — сказала она. — Я должна идти к принцессе.

Но он не пропускал ее и продолжал тихим голосом:

— Оставьте эти замашки, если вам угодно, для других, на меня они не могут производить впечатление. Я видел, что происходило на террасе несколько минут тому назад. С сэром Евстахием де Валлетором вы были далеко не так сдержанны. О, я, кажется, заставляю вас краснеть.

— Сэр Евстахий сумеет ответить вам, милорд, — гордо ответила девушка.

— Я не считаю нужным вступать с ним в пререкания. Но не найдете ли вы иного, более надежного способа обеспечить мое молчание перед принцессой?

— Что вы хотите этим сказать, милорд? Неужели вы посмеете наушничать?

— Нет, я не стану наушничать. Я просто передам ее высочеству то, что видели я и сэр Осберт из окна галереи. А вы дрожите и бледнеете.

— Подобный поступок недостоин вас, милорд! — воскликнула Эдита. — Но я вполне уверена, что сэр Евстахий отразит обвинение, которое вы возводите на него. Пропустите же меня, милорд!

Сэр Джон не так легко прекратил бы свои приставания, если бы неожиданное вмешательство не избавило от них Эдиту. Из двери, ведущей на двор, вышли вдруг два рыцаря. То были барон де Вертэн и сэр Джен Филпот, явившиеся во дворец в надежде склонить сэра Джона Голланда и некоторых других его приближенных принять участие в их походе. При виде их вельможа быстро оставил в покое Эдиту, которая поспешила удалиться и, поднявшись по парадной лестнице, прошла в собственные покои принцессы.

Тут де Вертэн объяснил цель своего прихода. Сэр Джон после непродолжительного совещания с сэром Осбертом выразил согласие сопровождать их.

— Если нам удастся убить их главарей, мы распространим оторопь во всем их войске, — сказал сэр Джон. — Вот почему мы должны накинуться на них, точно сокол на добычу, и, сразив этих противников, быстро удалиться. Где ваши люди?

— В парке, — ответил де Вертэн. — Вы отправитесь с нами?

— Через полчаса я буду готов вместе с моими людьми, — отвечал сэр Джон. — Можете подождать?

— Охотно, — ответили оба рыцаря.

Как провели они этот промежуток времени, было бы излишне описывать. Они не виделись с принцессой, но имели непродолжительный разговор с сэром Евстахием де Валлетором, зашедшим в залу. Менее чем в назначенный срок сэр Джон Голланд успел облечься в свои доспехи и сесть на коня. С дюжину молодых вельмож, столько же рыцарей и эсквайров, а также десятка два ратников приготовились сопровождать его.

Затем он выехал из дворца с де Вертэном и сэром Джоном Филпотом, которые восхваляли его поспешность. Они нашли оба отряда ожидающими их в аллее; и вся рать бодро направилась к Рочестеру, где надеялись встретить мятежников.

Глава XII ВОЗВРАЩЕНИЕ СЭРА ДЖОНА ИЗ ПОХОДА

В продолжение двух дней не было никаких известий о походе ни в Тауэре, ни в Эльтгемском дворце, не было получено никаких положительных сведений и о движениях мятежников. Доходили слухи, что восставшие покинули Кентербери, что численность их страшно росла и что они шли на Рочестер, совершая ужасные неистовства на своем пути, но, опять-таки, ничего конкретного не было известно.

Принцесса страшно тревожилась за своего сына, сэра Джона Голланда. Он уехал, не простившись с нею, так как знал, что она воспротивится его отъезду, но оставил ей письмо, в котором предупреждал, что скоро возвратится назад. А он не возвращался, и она уже не надеялась увидеть его вновь. Само собой разумеется, что отсутствие его не возбуждало никакого сожаления у Эдиты. Наоборот, ее беспокоило только его скорое возвращение.

Сэр Евстахий де Валлетор выражал опасения совершенно иного свойства. Он отнюдь не предполагал, что поход будет успешный, и далеко не поощрял его. Однако, зная упрямство сэра Джона Голланда, он не противился тому, чтобы тот взял с собой значительное количество ратников, хотя и сожалел о потере их. Хотя теперь силы сэра Евстахия были недостаточны для защиты дворца, он принял всевозможные меры предосторожности на случай нападения, которого имел основание опасаться, и не пренебрег ничем, чтобы не быть застигнутым врасплох.

Оба подъемных моста были постоянно подняты, ворота находились под сильной охраной; часовые бессменно караулили на башнях и зубцах стен. Однако в течение двух дней, как мы уже видели, все оставалось спокойным; и никаких известий не было получено ни о друзьях, ни о врагах. За это время сэр Евстахий и Эдита не могли обменяться ни единым словом: он встречал ее только тогда, когда она находилась в пиршественной зале или вообще в числе свиты принцессы.

Рыцарь, видимо, делал над собой усилие, чтобы не выказывать своих чувств, но не мог вполне совладать с собой, по крайней мере от проницательных глаз принцессы не могло укрыться то искреннее участие, которое питал он к молодой девушке. Что же касается Эдиты, то, со времени достопамятного разговора на террасе в ней произошла значительная перемена. С чуткой проницательностью, свойственной ее полу, и, сопоставляя многие отдельные обстоятельства, она проникла-таки в тайну своего происхождения. Она уже нисколько не сомневалась, что ее настоящим отцом был сэр Евстахий, и начинала чувствовать к нему чисто дочернюю привязанность. К счастью, она могла предаваться этим чувствам без всякой помехи со стороны сэра Джона Голланда. Принцесса не спрашивала у нее объяснений, угадывая и без того истину. Несмотря на сильнейшую тревогу насчет короля, сэра Джона Голланда и даже насчет своей собственной участи, она очень заботилась о молодой девушке.

Да, то было очень тревожное время, ведь никто не мог сказать, что сулит завтрашний день. Уныние воцарилось во дворце. Все его обитатели, даже самые юные и наиболее легкомысленные, казались подавленными предчувствием неминуемого бедствия. Радость и веселье были совершенно изгнаны даже из большой кухни, где по обыкновению собиралась челядь и где, бывало, за ужином, раздавался такой громкий смех над кубками крепкого эля и меда. Принцесса, в высшей степени набожная, как мы уже видели, посвящала большую часть времени молитве и гораздо чаще находилась в придворной церкви на богослужении, нежели в парадной зале. При этом ее постоянно сопровождала Эдита, как и вообще все придворные дамы.

Так проходило время во дворце.

На третий день вечером часовой с вышки северных ворот сообщил, что видит небольшой отряд всадников, приближающихся по дороге. Лошади и люди казались страшно измученными и опечаленными. Всадники от усталости чуть держались в седлах. Повидимому, последних остатков сил у них могло хватить только на то, чтобы добраться до дворца. Не могло быть сомнения, что эта кучка ратников представляет собой остатки тех двух отрядов, которые так отважно выступили несколько дней тому назад с целью рассеять мятежников.

Сэру Евстахию доложили о приближении отряда. Он немедленно приказал опустить подъемные мосты и выехал сам навстречу приближающимся всадникам. Теперь уже вполне явственно можно было различить сэра Джона Голланда в его пробитых и запачканных кровью доспехах. Но около него не было видно ни сэра Джона Филпота, ни барона де Вертэна. Когда молодой вельможа спешился, его конь зашатался, словно готовый упасть; и сам сэр Джон едва держался на ногах.

— Мне очень грустно видеть вас в таком печальном состоянии, милорд, — сказал сэр Евстахий. — Но, надеюсь, вы ранены не опасно.

— Нет! — ответил сэр Джон с мрачной улыбкой и хриплым голосом. — Я получил лишь несколько царапин при встрече с мятежниками, это пустяки.

— Прекрасно! — воскликнул сэр Евстахий. — Но я не вижу де Вертэна и Филпота. Что сталось с ними? — добавил он встревоженным голосом.

— Если им удалось, так же как и мне, спасти свою жизнь, то это — самое лучшее, что могло с ними случиться, — ответил сэр Джон. — Я не видел никого из них после битвы. Мятежники одержали над нами верх, но и мы нанесли им значительный урон, — добавил он с мрачной усмешкой.

Потом он, видимо, сильно ослабел. Сэр Евстахий предложил ему войти во дворец и подкрепиться горячительными средствами.

— Пока я еще в силах говорить, — слабым голосом продолжал сэр Джон, — дайте мне заявить, что я подвергся преследованию большого отряда мятежников. Мы обязаны нашим спасением исключительно быстроте наших коней.

— Далеко ли неприятель? — с тревогой спросил сэр Евстахий.

— Должно быть, в расстоянии пяти или шести миль, — ответил сэр Джон Голланд. — Это воинство, численностью в несколько сот человек, находится под командой беглого преступника, именующего себя Джеком Соломинкой, это — отчаянный и дерзкий негодяй, затаивший против меня смертельную вражду. С ним находится некий Конрад Бассет — храбрый и решительный молодой человек, с которым я столкнулся лично и, наверно, убил бы его, если б не помешал тот Беглый.

— Итак, вы полагаете, милорд, что этот предводитель мятежников преследует вас? — заметил сэр Евстахий.

— Я в этом уверен, — отвечал сэр Джон. — Я уверен также, что он нападет на дворец, когда узнает, что я здесь. Он поклялся взять меня в плен или убить и постарается сдержать свое слово.

— В таком случае, не оставайтесь здесь, а пойдемте скорей во дворец! — воскликнул сэр Евстахий.

Тем временем, как они медленно направлялись во дворец, за ними последовали возвратившиеся воины, которые казались такими же измученными, как и их командир. Когда все они миновали подъемный мост, сэр Евстахий отдал приказ, чтобы все мосты были подняты, а ворота заперты и чтоб часовые держали внимательный дозор.

Глава XIII РАССКАЗ СЭРА ДЖОНА ГОЛЛАНДА

Сэр Джон не без труда достиг пиршественной залы; выпив кубок вина, он почувствовал себя гораздо бодрее и был в состоянии вступить в беседу с принцессой, которая, узнав о его возвращении, поспешила к нему, полная материнской заботливости. В ответ на ее расспросы сэр Джон объяснил, что отряд, к которому он присоединился, направился на холмы, господствующие над Рочестером, но нашел их уже занятыми войском мятежников.

— Они очень сильны, — продолжал он. — Мы можем подтвердить, что численность их достигает теперь шестидесяти тысяч человек, а может быть, и больше. Они осаждают Рочестерский замок, и я сильно опасаюсь, что овладеют им. Так как против такого численного превосходства мы ничего не могли предпринять, то решились выждать на холме наступление следующего утра, но на заре мы увидели огромный конный отряд, наступающий на нас со стороны города. Неприятель приближался в боевом порядке, и их было по крайней мере человек шестьсот. Во главе находились Беглый и Конрад Бассет. Хотя наши силы были сравнительно ничтожны, но мы не колебались сделать нападение. Стремительно кинувшись на врага, мы произвели в рядах его страшное опустошение, убивая противников кучами. Мы надеялись обратить их в бегство, но они удержались на месте, и в последовавшем сражении почти все наши были перебиты. Моей целью было убить обоих главарей, но, когда я вступил в борьбу с Конрадом Бассетом, к нему на выручку подоспел Беглый. Я был вынужден спасаться бегством, захватив с собой только дюжину человек. Как вы, разумеется, догадываетесь, нам пришлось мчаться во весь дух, чтобы не быть настигнутыми и схваченными в плен. На расстоянии нескольких миль Беглый следовал за нами почти по пятам; хотя сам он ехал на прекрасной лошади, этого нельзя сказать о его людях, вот почему он не мог один преследовать нас. Вскоре мы оставили их далеко позади. Они не отказались от преследования, вероятно, мы очень скоро услышим здесь о них.

Едва сэр Джон довел свой рассказ до конца, а его мать, слушавшая, затаив дыхание, принялась расспрашивать его о спутниках по оружию, как вдруг со двора донесся сильный шум, среди него можно было уловить радостные восклицания и повторявшиеся имена де Вертэна, Филпота и сэра Осберта Монтакюта.

— А, клянусь св. Павлом! Они, кажется, отделались благополучно. Они здесь! — воскликнул сэр Джон, приподнимаясь.

Вслед затем сэр Евстахий де Валлетор вошел в залу, ведя с собой трех упомянутых храбрых господ. Они казались очень утомленными и все более или менее сильно пострадали от столкновения с мятежниками. Их встреча и обмен приветствиями с сэром Джоном Голландом отличались тою сердечностью, которая возможна только при подобных обстоятельствах.

История, каким образом им удалось бежать, могла быть объяснена в нескольких словах. Все трое лишились коней — вернее, последние были убиты мятежниками. И каждый из них вскочил на первого попавшегося свежего коня из-под убитых всадников. Прокладывая себе путь мечами и разя всякого, кто дерзал задержать их, они выбрались из неприятельских рядов. Очутившись на свободе, они соединились и, узнав по возгласам неприятеля что сэр Джон бежал, последовали за ним с возможной быстротой, но, по всей вероятности, избрали другой путь к Эльтгемскому дворцу.

— Однако, благодарение Богу, вы возвратились здравыми и невредимыми! — воскликнула принцесса.

— Но мы ничего не сделали! — сказал сэр Джон Филпот. — Правда, нам удалось сразить много врагов, а мы потеряли почти всех наших людей и не успели в нашем главном замысле. Ваша милость не можете оставаться здесь долее: мятежники преследуют нас по пятам и, по всей вероятности, нападут на дворец.

— Принцесса никоим образом не может быть застигнута врасплох, — сказал сэр Евстахий де Валлетор. — К ее услугам имеется подземный ход, который ведет из дворца к охотничьей башне у Гринвича, этим путем она во всякое время может удалиться со своими дамами и конвоем. Как вам известно, у Гринвича постоянно находится королевский баркас.

— Я уже слышала об этом подземном ходе, но никогда не видела его, — сказала принцесса.

— В подземелье ведет тайный вход, государыня, но мне хорошо известно, как его найти, — ответил сэр Евстахий. — Я провожу вас к нему, когда бы вы ни пожелали.

— Я хотела бы подождать, видеть, что будет дальше, — сказала принцесса.

— Вам всего лучше не засиживаться здесь, матушка, — заметил сэр Джон Голланд.

Тут в залу вошел один эсквайр.

— Мне кажется, мы узнаем сейчас нечто такое, что может повлиять на решение вашей милости, — сказал сэр Евстахий. — Ну, что? — добавил он, обращаясь к эсквайру.

— Сейчас показался вдали значительный отряд всадников, — ответил тот. — Насколько могу догадаться, он состоит приблизительно из шестисот человек: из них половина вооружены луками, половина — арбалетами. Они остановились на отдаленном конце аллеи. Не смею также умолчать, что они имеют при себе знамя св. Георгия и с полдюжины рыцарских значков.

— А! Дерзкие негодяи! — воскликнул сэр Евстахий.

Минуту спустя в залу вошел второй эсквайр. Он доложил, что герольд в сопровождении трубача медленно подъезжает к воротам дворца.

— Ого, герольд! — прыснул со смеху сэр Евстахий. — Хотел бы я послушать, что он скажет.

— Я пойду с вами, сэр Евстахий, — сказала принцесса. — И в вопросе о моем отъезде буду руководствоваться тем, что скажет этот герольд.

— Пойдем все! — воскликнул сэр Джон Голланд. — Барон, дайте мне вашу руку, — добавил он, обращаясь к де Вертэну.

Затем сэр Евстахий повел принцессу на зубчатые стены, примыкавшие к воротам.

Глава XIV БАССЕТ ТРЕБУЕТ ВЫДАЧИ СЭРА ГОЛЛАНДА

Достигнув этого места, они увидели герольда в плаще поверх лат, медленно приближавшегося по аллее вслед за трубачом, ехавшим впереди. Он был на великолепном коне и превосходно вооружен, а когда молодец приблизился, принцесса была поражена гордым выражением его лица и величавой осанкой.

— Не может быть, чтобы этот человек был крестьянином, — заметила она.

— Это — Конрад Бассет, — ответил сэр Джон.

Когда всадник был в расстоянии пятидесяти ярдов от ворот, он остановился. Трубач, ехавший немного впереди, трижды протрубил в рог.

Едва замерли резкие звуки рожка, офицер, стоявший с кучкой арбалетчиков на вышке барбакана, воскликнул громким голосом:

— Что тебе нужно?

Не проявляя ни малейшего страха, а также отнюдь не уменьшая высокомерия в осанке и движениях, герольд подъехал к барбакану и заговорил внятным голосом, с полной непринужденностью:

— Скажи вельможе или рыцарю, который состоит начальником дворца, что мы, члены кентских общин, будучи жестоко оскорблены сэром Джоном Голландом, пытавшимся похитить молодую девицу у ее отца, и зная в то же время, что мы не добьемся справедливости иным путем, требуем, чтобы он был выдан нам вышеупомянутым рыцарем, дабы он понес соответственное наказание за свой проступок.

На бледных щеках сэра Джона Голланда, пораженного таким требованием, выступил густой румянец. Он хотел уже немедленно и резко ответить, но принцесса удержала его. Впрочем, этот ответ был дан сэром Евстахием, который произнес суровым и решительным голосом:

— Скажи пославшим тебя, что я, сэр Евстахий де Валлетор, начальник этого дворца и представитель ее высочества принцессы Уэльской, отношусь с презрением к их дерзкому требованию. Даже в том случае, если бы оно было выражено пристойным образом, я отказался бы выслушать его. Я не желаю вступать в переговоры с мятежниками и даже не имею на это никакого права, тем не менее, питая некоторую жалость к твоим заблуждающимся товарищам, позволяю тебе передать им мои слова. Если они хотят получить некоторые вольности и преимущества, то должны немедленно сложить оружие и выразить покорность своему верховному повелителю, королю.

В ответ на эти слова герольд презрительно рассмеялся.

— Коль скоро вы отказываетесь выдать сэра Джона Голланда, — сказал он тем же высокомерным и бесстрашным голосом, — то мы сами возьмем его и обезглавим.

Молодой вельможа до такой степени был возмущен наглостью этого заявления, что не замедлил бы приказать арбалетчикам направить залп стрел в герольда, если бы не вмешался сэр Евстахий.

— Остановитесь! — властным голосом воскликнул он. — Ему не должно быть причинено никакого вреда.

По-видимому, герольд чувствовал себя в полной безопасности, окинув спокойным взором бойницы, он повернул коня и медленно поехал прочь. Вскоре к нему галопом подскакал всадник со стороны войска мятежников, многие из смотревших со стен замка узнали в нем главаря мятежников, так называемого Беглого. Обменявшись несколькими словами с герольдом, Беглый сделал полуоборот и погрозил сжатым кулаком барбакану.

Принцесса, бывшая свидетельницей этих зловещих переговоров, покинула наконец бойницы и возвратилась в пиршественную залу, где был немедленно составлен совет, в котором приняли участие сэр Евстахий и все присутствовавшие рыцари.

Все были того мнения, что принцесса должна возможно скорее отправиться в Тауэр.

— Спустя несколько часов, — настаивал сэр Евстахий, — побег, пожалуй, будет уже немыслим. Теперь же он еще может благополучно совершиться.

— Довольно, сэр Евстахий, — сказала принцесса. — Я немедленно приступлю к сборам в дорогу. Вы должны сопровождать меня, милорд, — добавила она, обращаясь к сэру Джону Голланду.

— Если я покину дворец при таких условиях, государыня, — возразил он, — мятежники скажут, что я испугался их. Нет, они должны и видеть меня, и чувствовать на себе силу моего оружия.

— Но берегись, сын мой, как бы не попасть в их руки! — с тревогой заметила она. — Ведь ты знаешь, что они не пощадят тебя. Ты лучше сделаешь, если отправишься со мной.

— Сэр Осберт Монтакют проводит вас, государыня, я же не могу, — ответил сэр Джон.

Слышавший эти слова сэр Осберт не замедлил предложить свои услуги, которые были благосклонно приняты принцессой, хотя она кинула укоризненный взгляд на сына.

— К тому времени, как окончатся ваши сборы, государыня, все будет готово к вашему отбытию, — сказал сэр Евстахий. — Советую вам взять с собой ваши драгоценности и сокровища.

Принцесса удалилась в свои покои. Не прошло и часа, как она возвратилась в сопровождении своих придворных дам, из которых каждая держала в руках ларчик. Среди них находилась и Эдита.

Тем временем по приказанию сэра Евстахия вся свита, составлявшая личный штат принцессы, ее пажи и прочие собрались в приемной. В числе их находились духовник, милостынник и врач принцессы. Кроме того, с полдюжины вооруженных ратников должны были провожать отряд. Сэр Евстахий и сэр Осберт уже ожидали принцессу, но она не увидела среди собравшихся людей ни своего сына, ни сэра Джона Филпота.

— Сэр Джон Голланд находится уже на укреплениях, государыня, — заметил де Вертэн. — Он поручил мне передать вам, что он надеется в скором времени прибыть к вам в Тауэр.

— Разве осада уже началась? — спросила принцесса, встревоженная шумом, достигавшим ее слуха.

— Так точно, государыня, — возразил сэр Евстахий. — Не угодно ли будет вашему высочеству последовать за мной? Вход в подземелье находится на противоположном конце двора. Там уже все готово к вашему отбытию.

Глава XV ПОДЗЕМНЫЙ ХОД

Когда кортеж проходил по двору, уже внятно доносились крики и шум. Принцесса, заметив по глазам сэра Евстахия, что он с нетерпением стремится к своему посту, ускорила шаги. Минуту спустя они достигли башни у дальнего конца здания и, пройдя под сводом, охраняемым двумя алебардщиками, вошли в круглую комнату в нижнем этаже.

Посреди этой комнаты с потолком в виде крестообразных сводов и с узкими окнами-бойницами была подъемная дверь, теперь открытая настежь. Она была необычайных размеров и сообщалась с подвальной комнатой, где начинается ход, по которому предстояло идти беглецам. Подземелье было уже освещено факелами, которые держали в руках вооруженные стражники.

— Проводив ваше высочество сюда, — сказал сэр Евстахий, — я поручаю вас заботам сэра Осберта Монтакюта, который получил уже все наставления. Надеюсь, ваша милость достигнете Тауэра благополучно.

Затем, бросив на Эдиту прощальный, полный нежности взгляд, он поспешил на укрепления.

Подземная комната, в которую спустились беглецы, отличалась значительными размерами и была прочно облицована камнем. В несколько минут все спустились в подземелье; подъемная дверь была опущена и замкнута.

Прежде чем двинуться дальше, принцесса подозвала к себе Эдиту и приказала ей держаться около себя.

Затем знак к выступлению был дан сэром Осбертом Монтакютом, который пошел немного впереди принцессы. Весь отряд вступил в подземный ход, довольно просторный и высокий, прочно выложенный кирпичными плитами и повсюду снабженный сводами.

Сначала в нем было совершенно сухо, но по мере того, как они подходили к пространству под крепостным рвом, в воздухе чувствовалась сырость. Стражники, несшие факелы, шли впереди. Шествие, направлявшееся на свет огоньков, представляло поразительное зрелище.

Некоторые из молодых придворных девиц выказывали страх, но большинство болтали и смеялись, не отставая в этом от пажей. Духовник, шедший непосредственно за принцессой, не проронил ни слова; Эдита также оставалась безмолвной. Скоро подошли к запертым на замок большим железным воротам, которые пришлось отомкнуть; далее, в расстоянии приблизительно сорока ярдов, встретились вторые ворота. Теперь шествие находилось подо рвом. Сильная сырость вызывала дрожь у дам, но когда миновали вторые ворота, она прекратилась.

Постройка этого замечательного подземного хода, который отчасти сохранился до сих пор, была произведена с необычайной осмотрительностью. Не только стены, как уже сказано, были построены очень прочно, но в подземелье проникал свежий воздух благодаря искусно расположенным отдушинам. Здесь были также боковые проходы, лестницы, колодцы — словом, разные западни для врагов. По мере минования их сэр Осберт указывал принцессе на эти предательские переходы и объяснял их назначение, заставляя ее содрогаться, когда она заглядывала в эти темные закоулки.

— Не заблудимся ли мы в этом таинственном лабиринте? — с тревогой, шепотом спросила она у сэра Осберта.

— О нет! — возразил он. — Наш проводник Балдвин отлично знает дорогу.

Не станем утверждать, что Эдита не испытывала никакой тревоги, но она не проявляла ни дрожи, ни каких-либо признаков страха, принцесса была даже поражена ее твердостью. Впрочем, скоро и ей пришлось подвергнуться гораздо более строгому испытанию. Шествие подвигалось без всяких препятствий и довольно быстро на протяжении по крайней мере четверти мили, как вдруг Балдвин, несший факел и служивший проводником, остановился и приподнял руку в знак предостережения. Все, следовавшие за ним, также остановились.

— Ради Бога, в чем дело?! — в сильнейшей тревоге воскликнула принцесса, подле которой столпились все ближайшие ее спутники.

— Неприятель в подземелье, государыня, — с напускным спокойствием пояснил сэр Осберт. — Разве вы не слышите шума?

Действительно, вскоре можно было расслышать звуки приближающегося издали отряда.

— Кажется, их много, — продолжал он. — Но хорошо, что они выдали свое присутствие. Если бы они подкрались незаметно, мы могли бы попасть им в руки. Потушите факелы! — добавил он, обращаясь к передовым.

Подавляемые крики сорвались с уст испуганных молодых женщин, впрочем, скоро присмиревших: они поняли, что безопасность их зависит от молчания. Тут к сэру Осберту подошел Балдвин.

— Нужно вернуться назад, милорд, — сказал он. — Хотя мы уж не можем достичь ворот, но я укажу вам убежище, где ее высочество со своими дамами могут укрыться.

— Слышите, государыня, что он говорит? — сказал сэр Осберт. — Согласны ли вы довериться ему?

— Да, — ответила принцесса. — Я не сомневаюсь в его верности.

— В таком случае, следуйте за мной, государыня! — воскликнул Балдвин, прокладывая себе путь в толпе.

За ним шла принцесса, которая схватила за руку Эдиту и увлекла ее с собой. Остальные последовали за ними в очень близком расстоянии и тем поспешнее ускоряли шаги, что шум приближавшегося врага становился все явственнее. Вскоре беглецы достигли бокового прохода, в котором весь отряд мог укрыться. Сэр Осберт, Баддвин и вооруженные ратники встали у входа.

Их опасение быть открытыми поубавилось, они убедились, что мятежники, которые теперь были уже очень близко, шли впотьмах, без зажженных факелов.

К тому же эти грубые пришельцы, по-видимому, и не подозревали, что могут встретиться с принцессой. Кажется, единственной их целью было найти доступ во дворец посредством подземного хода, о существовании которого им, по всей вероятности, было открыто каким-нибудь изменником.

Тем временем, как они подвигались в темноте, один из них, протянув руку, случайно ощупал боковой проход, в котором спрятались беглецы, и крикнул товарищам:

— Стойте, вы идете не тою дорогой!

— Почему ты знаешь, Лирипайп? По голосу я догадываюсь, что это ты, хотя не могу тебя видеть, — возразил предводитель отряда.

— Да, это — я, капитан Готбранд, — отвечал Лирипайп. — Мне кажется, что здесь верный путь.

— А мне думается, что ты ошибаешься, — сказал Готбранд. — Впрочем сделай милость, расследуй проход насколько можно глубже.

— Я пройду по нему немного, — сказал Лирипайп.

Не успел он сделать нескольких шагов, как возопил: «Помогите! Помогите!» — и стремительно выбежал назад.

— Что случилось? — спросил Готбранд.

— Я получил удар по голове, который совсем ошеломил меня, — отвечал Лирипайп.

— Слышал ли ты там какой-нибудь шорох? Есть там кто-нибудь?

— Не сумею сказать, удар был так силен и неожидан…

— Гм… Это просто твоя фантазия. Ты, должно быть, ударился головой о стену! — воскликнул Готбранд. — Пойдем дальше!

И отряд мятежников прошел мимо, к величайшему облегчению тех, которые находились в глубине прохода.

Как только последние отголоски удаляющихся врагов замерли вдали, беглецы вышли из своей засады и продолжали прерванный путь. Хотя у них не было теперь зажженных факелов, но они подвигались быстрей прежнего — страх подгонял их и ускорял движения. Беглецы имели полное основание опасаться внезапного возвращения мятежников, так как знали, что те будут задержаны на своем пути железными воротами, У беглецов было еще одно опасение, ведь выход из подземелья мог находиться во власти неприятеля.

Эта тревога не оправдалась. В охотничьей башенке в гринвичском парке, где беглецы вышли по окончании своего подземного путешествия, они не нашли никого, кроме тех немногих лиц, которые были приставлены охранять здание. Эти люди заявили, что не видели поблизости никаких мятежников и не понимают, каким образом враги могли найти доступ в подземелье. По всей вероятности, где-нибудь есть еще другой ход, но только не из подвалов под башней.

По-видимому, принцесса удовлетворилась этим объяснением, но сэр Осберт Монтакют не особенно поверил, так как не мог понять, откуда еще был вход в подземелье. Балдвин, знавший лучше всех ходы и выходы в подземелье, придерживался того же мнения.

Принцесса недолго оставалась в охотничьей башне. Она спустилась с лесистого холма, на котором была построена эта башня, к Гринвичу, где стоял привязанный королевский баркас. Довольная своим избавлением от опасности, она поместиласьв баркасе со всеми своими спутниками и приказала гребцам немедленно направить его к Тауэру.

По мере того как раззолоченный баркас, снабженный двадцатью могучими гребцами в королевских ливреях, скользил по прекрасной и светлой еще в те времена реке, к принцессе возвращалось ясное и спокойное настроение духа, которое было так печально нарушено опасным путешествием из Эльтгемского дворца.

Когда принцесса села в баркас, то, не нуждаясь более в вооруженном конвое, она отпустила сэра Осберта Монтакюта и всех сопровождавших ее воинов.

Отважный молодой рыцарь выразил желание возвратиться во чтобы ни стало во дворец, и именно через подземный ход. Если только враги не нашли другого хода, кроме укрепленной выходной двери, он считал долгом отыскать их и сделать на них нападение. Если он погибнет, то по крайней мере ради благой цели. Воодушевляемый этим смелым намерением, сэр Осберт удалился.

Глава XVI ПРИБЫТИЕ ПРИНЦЕССЫ В ТАУЭР

Переезд в Тауэр на роскошном королевском баркасе представлял для Эдиты всю прелесть новизны. Приятное, никогда еще не испытанное ощущение переезда на весельном судне, а также новизна и прелесть видов, открывавшихся перед ее взорами, скоро рассеяли тревогу и страх, которые она недавно испытала. Погода была восхитительная; и разница между светлой рекой с бесчисленными судами, скользившими по ней, и мрачными подземными сводами, по которым Эдите только что пришлось следовать, была поистине поразительна. А тут еще сознание, что она отправляется в Тауэр — место, которое она более всего жаждала увидеть. Вот почему нет ничего удивительного, что она так быстро оправилась.

По мере приближения к большому городу ее восторг и изумление росли. А когда наконец перед ее взорами предстали могучий мост и королевская крепость, она была уже не в силах сдерживать свое волнение. Принцесса угадывала по выражению ее глаз, что происходило у нее на душе, но не сделала никакого замечания, в то время она сама была сильно озабочена. Несколько минут глаза Эдиты были устремлены на господствующий над всем сооружением Белый Тауэр, над которым развевался королевский штандарт, и на другие укрепленные башни, окружавшие его; и трепетные чувства благоговения и восторга теснились в ее груди.

Едва только со сторожевой башни св. Фомы в Тауэре заметили приближение королевского баркаса, как раздались громкие трубные звуки; и сэр Алан Люррье, лейтенант крепости, уведомленный о приближении принцессы, поспешил к пристани с большим отрядом стражи, чтобы встретить ее высочество. Не успела принцесса достигнуть берега, как сэр Симон Бурлей и барон де Гоммеджин также поспешили на пристань; последний подал принцессе руку, когда она выходила из лодки.

— Ваше высочество — всегда желанная гостья в Тауэре, — сказал сэр Алан, приветствуя ее. — Но я сильно опасаюсь, что нынешнее ваше посещение — не по доброй воле.

— Вы совершенно правы, добрый сэр Алан, — отвечала она. — Не знаю, дошло ли уже до вас известие, что барон де Вертэн, сэр Джон Филпот и мой сын сэр Джон Голланд потерпели поражение от мятежников?

— Мне очень грустно слышать это, государыня, — ответил сэр Алан. — Впрочем, мы и сами мало надеялись на успех этого похода.

— Но, надеюсь, все они благополучно возвратились? — с тревогой спросил сэр Симон Бурлей.

— Да, все они теперь в Эльтгеме, — ответила принцесса, — хотя все еще находятся в некоторой опасности. Они подверглись преследованию значительного отряда мятежников, которые теперь осаждают дворец. Это и послужило причиной моего внезапного бегства. Так как дворец окружен неприятелем, то я и мои дамы могли найти выход только через подземный ход.

— Ваше высочество принесли нам печальные вести, — сказал сэр Симон. — Очевидно, мы должны послать несколько воинов и арбалетчиков на помощь осажденным, хотя, право, не знаю, как безопаснее сделать это.

— Я готов принять на себя начальство над каким угодно отрядом, который вы решитесь послать, — заметил де Гоммеджин.

— Мы чувствуем недостаток не в начальниках, а в ратниках, милорд, — возразил сэр Симон.

— Численность осаждающих, насколько мне известно, достигает пятисот человек, — заметила принцесса. — Они находятся под командой некоего Беглого; и среди них многие вооружены луками и арбалетами. Сэр Евстахий де Валлетор принял на себя оборону дворца.

— Лучшего начальника нельзя и сыскать! — воскликнул де Гоммеджин. — Но он нуждается в подкреплении. С сотней копейщиков можно отогнать всех этих хамов.

— Как бы там ни было, но Эльтгемского дворца они никогда не возьмут! — воскликнул сэр Симон.

— Я очень рада слышать это от вас, сэр Симон, — сказала принцесса.

Тем временем все дамы, успевшие уже выйти из лодки, столпились около своей царственной госпожи. Они выражали живейшую радость по поводу того, что могли сменить сомнительную безопасность Эльтгемского дворца на защиту такой неприступной крепости, как Тауэр.

— Здесь по крайней мере мы вполне ограждены от мятежников! — воскликнула леди Эгельвин.

— Мне никогда еще не нравился так Тауэр, как теперь, — сказала хорошенькая Агнеса де Сомервиль. — Прежде я находила его довольно мрачным, но после того, как увидела эльтгемские подземелья, он, положительно, кажется мне очаровательным.

— Заметили ли вы, как олень бросился бежать по парку при приближении мятежников? — спросила черноглазая Эля де Фоконберг. — Эти животные точно чувствуют, что предводитель мятежников — лесной охотник.

— Я не видела оленя, — ответила лэди Эгельвин. — Но я слышала, как зловеще каркали вороны.

— А я слышала, как выла выпь, — добавила белокурая Гавизья.

— Я же видела несколько хищных птиц, ястребов и коршунов, кружившихся над дворцом, — сообщила миловидная, но робкая Сибилла де Фешан.

— Все это предвещает недоброе, — заметила леди Эгельвин. — И я сильно опасаюсь, что дворец обречен на разрушение.

— Оставьте эти опасения, прелестные девицы! — воскликнул Гоммеджин. — Эльтгемскому дворцу не суждено сделаться логовищем разбойников. Когда возвратитесь туда, вы найдете дворец в целости.

Восклицание, от которого Эдита не могла удержаться при этом замечании, привлекло на нее внимание барона, он поспешил осведомиться, кто она.

Леди Эгельвин назвала ему ее имя и добавила:

— Она привезена из Дартфордского монастыря и сделалась большой любимицей принцессы.

— Это сейчас видно, — заметил де Гоммеджин, когда Эдита, повинуясь сделанному ей знаку, заняла место около своей царственной госпожи.

Между тем сэр Симон Бурлей удалился по приказанию принцессы, чтобы послать гонца к лорду-мэру с письмом, сообщая ему, что Эльтгем осажден мятежниками, и прося его доставить как можно больше ратников, чтобы без промедления идти на помощь к осажденным.

На долю лейтенанта крепости выпала обязанность проводить ее милость принцессу в часовню Св. Петра в Белом Тауэре, куда она желала отправиться немедленно, чтобы вознести Богу благодарственную молитву за свое почти чудесное избавление. Ее духовник еще раньше отправился туда.

Когда принцесса и ее свита направились во внутренний двор, Эдита могла окинуть беглым взглядом некоторые части этого старинного дворцового укрепления. На нее произвело чрезвычайно сильное впечатление суровое величие Белого Тауэра, представшего перед ее глазами после того, как она прошла под сводами Садовой Башни, сделавшейся впоследствии известной под названием Кровавой Башни. Не зная еще о местоположении часовни св. Петра, она сильно удивилась, когда принцесса вошла в большую башню и, поднявшись по витой лестнице, направилась по коридору к двери, перед которой стояли два алебардщика и офицер королевской гвардии.

Здесь принцесса узнала, что король находится в часовне и что обедню служит архиепископ кентерберийский. Выждав с минуту, пока собрались все ее спутницы, она вошла в храм и, оставив своих дам в притворе, тотчас направилась к алтарю, где склонила колена рядом с королем.

Ни одна святыня не поразила Эдиту до такой степени, как эта замечательная часовня с ее огромною круговой колоннадой, с высокой куполообразной кровлей и галереей. Она едва могла верить, что все это — дело рук человеческих. В монастыре ей уже случалось видеть архиепископа кентерберийского, а потому ей была знакома его статная фигура, но она никогда не имела еще случая присутствовать при совершаемом им богослужении. Оттого-то она с глубоким благоговением прислушивалась к звукам его выразительного голоса и к его торжественному тону.

Возбужденная благоуханием ладана, которым был насыщен воздух, а также приятным пением хора, Эдита впала как бы в забытье, от которого не вполне оправилась даже тогда, когда богослужение кончилось. Пока она находилась в этом блаженном состоянии восторга, ей казалось, что перед ней проносятся небесные видения, ей чудилось, что она слышит ангельские голоса.

Глава XVII ПОМОЩЬ ОСАЖДЕННЫМ

Когда принцесса вместе с королем покинула часовню, Эдита последовала за ними. Она была еще так взволнована, что едва замечала, куда идет. Впрочем она сознавала, что вышла из Белого Тауэра и направляется во дворец. Наконец она очутилась в большой, богато убранной комнате, стены которой были увешаны тканями.

Король милостиво поздоровался с придворными дамами, а Эдиту удостоил таким явным вниманием, что все остальные были даже обижены. Но улыбка сбежала с лица его величества и игривость его движений исчезла, когда он узнал от матери об осаде мятежниками Эльтгемского дворца.

— Клянусь св. Георгием и св. Марком, что это превосходит всякую меру! — запальчиво воскликнул он. — Наш дворец осажден подлой чернью! Какою бы ни было ценой, но они должны быть отогнаны! Позовите ко мне немедленно сэра Симона Бурлея.

— Сэр Симон делает смотр рати из рыцарей и эсквайров на дворе, государь, — доложил вошедший пристав. — Ваше величество увидите его из этого окна, если пожелаете взглянуть.

— Хорошо! — воскликнул Ричард. — Значит, он уже предупредил мое желание. Ба!

Это восклицание было вызвано приходом барона де Гоммеджина, который явился в полном вооружении. Ричард вскочил и бросился к нему навстречу.

— Ты уже приготовился идти на помощь к эльтгемским осажденным?! — воскликнул он.

— Совершенно верно, государь! — отвечал барон. — И я пришел просить разрешения вашего величества отправиться туда с сэром Симоном Бурлеем.

— Сэр Симон не просил еще позволения участвовать в этом походе, но он заранее может быть уверен, что получит его, как равно и вы, — отвечал Ричард. — Я также отправлюсь с вами. Хочу сам вести вас против этих взбунтовавшихся псов. Пусть мне сейчас же оседлают коня! Не хочу откладывать свой отъезд ни на минуту долее. Прощайте, государыня! — добавил он, обращаясь к матери.

Эдите показалось, что никогда еще Ричард не походил так своей осанкой и голосом на короля, как в эту минуту. Она смотрела на него с восхищением, которого раньше никогда еще не испытывала. Его осанка и движения были полны величавого достоинства, а глаза, положительно, метали искры. Принцессе также показалось, что в эту минуту, когда сердце его было преисполнено гневом, он сильно походил на своего героя отца. Но хотя она была очень обрадована этим неожиданным проблеском храбрости, однако сочла за лучшее укротить его пыл.

— Государь! — сказала она. — Вы не должны подвергать себя бесполезной опасности.

— Мне нет никакого дела до опасности! — запальчиво воскликнул он. — Я поеду во чтобы ни стало!

Но де Гоммеджин счел также своим долгом удержать его.

— Ее высочество, принцесса, права, государь, — сказал он. — Вы не можете покинуть Тауэр.

— Не могу покинуть Тауэр! — воскликнул он. — Кто же мне помешает?

— Я, государь, — сказал вошедший в эту минуту сэр Симон Бурлей.

Одетый с головы до ног в броню и доспехи, старый рыцарь носил на шлеме белоснежный султан, а к его поясу был привязан длинный меч.

— В качестве одного из членов Совета регентства, — продолжал он властным голосом, — и ответственный лично за безопасность вашего величества, я не могу допустить, чтобы вы покинули Тауэр.

С минуту Ричард смотрел так, как будто хотел оспаривать власть старого рыцаря. Эдита, с напряженным вниманием и затаив дыхание следившая за всем этим зрелищем, уже думала, что он разобьет все преграды. Но твердость сэра Симона восторжествовала, в конце концов молодой монарх хотя неохотно, но все-таки уступил.

— Теперь я еще должен вам повиноваться, сэр Симон! — воскликнул он. — Но скоро настанет время…

— Ваше величество, — прервал старый рыцарь. — Это время никогда не наступит, если те, которые должны о вас заботиться, изменят своему долгу. Я знаю, что я навлеку на себя немилость вашего величества тем поступком, который я намерен предпринять, но иначе я не могу поступить.

— Что же вы хотите сделать? — угрюмо спросил король.

— Государь! Я намерен соединиться с лордом-мэром, который ожидает меня со своим отрядом верных граждан у крепостных ворот, — отвечал сэр Симон. — Затем мы отправимся как можно скорее в Эльтгем; и я надеюсь скоро принести вашему величеству добрые вести.

Вслед затем он удалился с бароном де Гоммеджином, оставляя короля в высокой башне.

В надежде смягчить раздражение Ричарда принцесса отвела его в углубление широкого окна, откуда открывался вид на внутренний двор. Здесь под купой деревьев, разросшихся на клочке лужайки, перед жилищем лейтенанта крепости составился уже отряд вельмож, рыцарей и эсквайров в полном вооружении, сверкавших стальными доспехами и сидевших на превосходных конях. Довольно красивое зрелище! Каждый из этих рыцарственных товарищей держал в руках длинную пику, на которой развевался значок. Каждый эсквайр нес на руке щит с изображенными на нем знаками его ленного владельца.

Вскоре к ним вышли сэр Симон Бурлей и барон де Гоммеджин, которые, сев на своих коней, встали во главе этого блестящего отряда. Трубы заиграли, и, воодушевленные этой воинственной музыкой, звуки которой эхо разносило по всем укреплениям, рыцари начали съезжать со двора, склоняя свои пики под сводами Садовой Башни.

Не будучи в состоянии вынести этого зрелища, Ричард, глубоко опечаленный, отвернулся, и в эту минуту встретился со взглядом Эдиты, которая с тревогой следила за ним. Он не мог заговорить с ней, но обратился к матери со словами, предназначенными также для молодой девушки:

— Моя корона теряет свою ценность, если я не могу защищать ее на поле битвы.

— Не огорчайтесь этим, государь, — ответила принцесса. — Эти презренные мятежники недостойны вашего меча. Предоставьте другим разделываться с ними!

При выезде из Бастионных Ворот сэр Симон Бурлей и его вельможные спутники нашли лорда-мэра со значительным отрядом хорошо вооруженных граждан, сидевших на прекрасных конях уже и ожидавших их. Сэр Уильям Вальворт, одетый с головы до ног в броню, не имел, однако, в руках пики, как те рыцари, что сопровождали сэра Симона, но к луке его седла был прикреплен огромный молоток — его мощной руке было под стать владеть этим тяжелым оружием. Сэр Симон горячо поблагодарил лорда-мэра от имени короля за столь скорый и существенный отзыв на обращенное к нему воззвание. Затем оба отряда поехали вместе.

Миновав Лондонский Мост, они пришпорили коней и помчались галопом по блэкгитской и эльтгемской дорогам, сгорая нетерпением наказать дерзких мятежников.

Глава XVIII ПРИКЛЮЧЕНИЯ СЭРА ОСБЕРТА В ПОДЗЕМНОМ ХОДЕ

Вступив в подземный ход, сэр Осберт Монтакют и его ратники не зажгли факелов и направились, насколько возможно бесшумно, по мрачному пути в надежде пройти незамеченными мимо вторгшихся туда неприятелей.

Некоторое время они шли, не встречая никакой помехи, как вдруг до слуха Балдвина, шедшего немного впереди, донесся какой-то подозрительный шорох. Он тихонько сказал своим спутникам, чтоб они остановились.

— Я один пройду вперед на разведку, — шепнул он сэру Монтакюту.

Прошло несколько минут, а он не возвращался. Сэр Осберт Монтакют начал сильно тревожиться. Напряженное состояние ожидания, в котором он находился, становилось уже почти невыносимым. Напрасно он вглядывался в беспросветную тьму, напрасно прислушивался: ничего нельзя было ни видеть, ни слышать. Он уже решился двинуться вперед, как вдруг чутьем угадал присутствие человека возле себя. Полагая, что это возвратившийся проводник, он тихо спросил:

— Это ты, Балдвин?

Вместо ответа подошедший человек намеревался обратиться вспять; но сэр Осберт схватил его за горло и не выпускал.

— При первой твоей попытке поднять тревогу я убью тебя! — сказал рыцарь, угадавший сразу, что задержал мятежника. — Где твои товарищи? — продолжал он, слегка ослабляя тиски.

— Они стараются выбраться из этого проклятого места, — отвечал пленник. — Они рассеялись по всему подземелью; некоторые в темноте попадали в яму и не могут выбраться оттуда.

Это сообщение было встречено беззвучным злорадным смехом стражников.

— Но где же остальные? — спросил сэр Осберт.

— На этот вопрос очень трудно ответить, — уклончиво возразил пленник. — Ведь я и сам не знаю, где нахожусь теперь.

— Не в этом ли они проходе? — сурово спросил сэр Осберт. — На это-то ты можешь ответить. Советую тебе, любезный, не хитрить со мной. Твое имя мне известно: тебя зовут Лирипайп.

— Да, мое имя — Лирипайп, — подтвердил изумленный пленник.

— Я узнал тебя по голосу. Теперь слушай, Лирипайп, — продолжал сэр Осберт. — Ты пойдешь с нами. Если мы не наткнемся на твоих товарищей, я пощажу твою жизнь. Если же повстречаемся с ними, то ты умрешь. Будь осторожен. Мой кинжал у твоего горла.

По-прежнему крепко держа пленника, сэр Осберт приказал ему повернуться и идти назад. Не успели они отойти на значительное расстояние, как послышался шум, свидетельствовавший о том, что навстречу им быстро приближаются несколько человек.

— Это они! — сказал Лирипайп. — Что ж теперь делать?

— Посоветуй им немедленно возвратиться, — отвечал сэр Осберт. — Скажи им, что неприятель близко. Кричи громко!

Лирипайп прокричал то, что ему было приказано. Мятежники немедленно остановились.

— Скажи им, чтоб они бежали и спрятались, иначе они наверняка, будут взяты в плен! — шепнул сэр Осберт.

Лирипайп повиновался, и вслед затем послышался шум удаляющихся шагов.

— Могу ли я последовать за ними? — взмолился пленник. — Клянусь св. Вавилой Антиохийским, что не выдам вас!

— Я еще не покончил с тобой, — отвечал сэр Осберт, слегка кольнув его кинжалом. — Держись ближе ко мне!

Они пошли дальше, но подвигались довольно медленно, так как сэр Осберт должен был тащить за собой пленника. Вскоре послышались еще шаги, но на этот раз оказалось, что это друг. Минуту спустя приблизился Балдвин и заявил о себе.

— Я уж не думал, что мне удастся возвратиться к вам, сэр Осберт, мятежники задержали меня. Но я вырвался от них, когда они отступали боковым проходом.

— Свободен ли главный проход? — спросил рыцарь.

— Мне кажется, да, — ответил Балдвин. — Но негодяи могут возвратиться.

— Итак, вперед! — воскликнул сэр Осберт. — Нельзя терять ни минуты.

Отряд быстрым шагом двинулся в путь и вскоре достиг первых ворот, которые были отворены Балдвином.

Исполняя данное слово, сэр Осберт освободил узника, но предупредил его, что, попадись он опять в плен, его уж наверняка повесят.

— Скажи твоим товарищам, что мы скоро вернемся за ними, — добавил Балдвин. — И горе им будет, если они попадутся в наши руки!

Лирипайп едва расслышал эти слова, хотя вполне угадывал их важное значение, он бросился бежать со всех ног.

Старательно заперев и замкнув обе железные двери, отряд направился к подвальной комнате башни. Минуту спустя подъемная дверь была открыта перед ними сторожем, который предварительно вполне убедился, что это друзья.

Когда сэр Осберт вышел из подземелья, первым его вопросом было:

— Как идет осада?

— Не сумею вам сказать, милорд, — ответил сторож. — Мятежники не овладели еще ни одним из застенных укреплений, но они по-прежнему упорно продолжают нападение. Их арбалетчики, как я слышал, находятся под начальством некоего Конрада Бассета.

— Я знаю человека, о котором ты говоришь, по всей вероятности, он и есть их предводитель, — сказал сэр Осберт. — Где теперь сэр Джон Голланд?

— Полчаса тому назад он был на северных укреплениях и, без сомнения, находится там и теперь, — ответил сторож.

— В таком случае, я сейчас же отправлюсь к нему туда! — воскликнул сэр Осберт. — Пойдемте со мной и вы все, — добавил он, обращаясь к Балдвину и ратникам.

И Осберт быстро направился к укреплениям. Но прежде чем он достиг их, громкие крики и шум, сопровождаемый по временам звуками труб, дали ему понять, что осаждающие только что сделали приступ и были мужественно отбиты защитниками дворца.

Глава XIX МУЖЕСТВЕННАЯ ЗАЩИТА ЭЛЬТГЕМСКОГО ДВОРЦА

Осада, начавшаяся, как мы видели, именно в ту минуту, когда принцесса покинула дворец, продолжалась уже более двух часов, но нападавшие не достигли еще никаких существенных успехов.

Королевское местопребывание, как разъяснено выше, могло выдержать сильную осаду: оно было окружено со всех сторон усиленными стенами и широким глубоким рвом. Над рвом перекинуты были два каменных моста, с южной и северной стороны дворца, и защищены барбаканами. Главные силы осаждающих были направлены против северного барбакана, охраняемого дюжиной стрелков и арбалетчиков под начальством сэра Джона Филпота, который избрал для себя именно это место как наиболее опасное.

Храбрый рыцарь действительно вполне доказал в этом деле свое искусство и отвагу. Он уже дважды с успехом отразил врагов, когда они в огромном количестве приближались шагом к подножию барбакана, чтобы взять его. И хотя у него были некоторые потери, они не могли идти в сравнение с тем огромным уроном, который он наносил неприятелю.

Конрад Бассет служил мишенью, в которую направляли свои стрелы все стрелки на барбакане, но он оставался невредим благодаря бдительности женщины-великана, стоявшей около него. На этой амазонке надеты были латы, которые, по всей вероятности, были изготовлены для самого крупного и сильного мужчины. Кроме огромного обоюдоострого меча, она держала в руках широкий треугольный щит, посредством которого отражала бесчисленные стрелы и дротики, направленные в Конрада.

Между тем как происходила эта осада, другой предводитель мятежников, Беглый, также не оставался без дела, он употреблял все старания, чтобы поддержать своих. Под прикрытием чащи деревьев ближайшего леска и без особенной опасности для большого отряда арбалетчиков, находившихся с ним, он непрерывно направлял тучи стрел против ратников, стоявших на укреплениях.

После неудачного исхода второго приступа Конрад Бассет удалился в лес, где имел непродолжительное совещание с Беглым. Немного разочарованный, Конрад выразил мнение, что считает бесполезным делать дальнейшие попытки.

— Мы имеем замечательно решительного и искусного противника в лице сэра Джона Филпота, — сказал он. — Он будет отстаивать барбакан до последней крайности. Я не побоялся бы сэра Джона Таиланда, но сэр Филпот — совсем иной человек.

— Это верно, — возразил Беглый. — Но ведь и он может быть побежден. Если вы его сразите, тем больше будет вам чести, Я скорее предпочту сам вести войско на приступ, чем отказаться от дальнейшей осады.

Конрад уже готов был согласиться на это предложение, как ни было оно унизительно для его гордости, но Фридесвайда, последовавшая за ним в лес и теперь стоявшая в некотором отдалении, опираясь на свой меч, воскликнула голосом, не допускавшим никаких возражений:

— Не отказывайтесь от вашего поста! Не взирая на сэра Джона Филпота, барбакан может быть легко взят; и я скажу вам, каким образом.

— Укажи, как, и я от души буду тебя благодарить, — ответил Конрад.

— Вот мой план, — ответила Фридесвайда. — Вам необходимо стенобитное орудие, и я могу указать вам таковое. Не далее, как на расстоянии пятидесяти ярдов отсюда лежит огромное бревно. Я заметила его, когда мы шли сюда. Потребуется с дюжину человек, чтобы поднять его; если нужно, я помогу им.

— А! Теперь понимаю! — оживляясь, воскликнул Конрад. — Этим бревном ты хочешь выбить калитку.

— Именно таков мой план, — сказала Фридесвайда. — Когда калитка будет выбита — а с помощью бревна это совсем не трудно сделать — кто помешает тебе войти в барбакан? Уж, конечно, не сэр Джон Филпот.

— Разумеется! Клянусь св. Ансельмом, меня не остановят двадцать Филпотов! — воскликнул Конрад. — Ты придумала чудесный план. Стоит нам завладеть барбаканом — и весь дворец будет в наших руках.

— Именно, именно! — воскликнул Беглый. — Как только мы перейдем через мост и появимся перед воротами, сэр Евстахий де Валлетор будет вынужден сдаться. Помимо богатой добычи, которую обещает грабеж, взятие такого королевского дворца, как Эльтгем, принесет огромную пользу нашему делу и поселит ужас в сердцах вельмож.

— Так пусть не откладывают окончательного приступа! — воскликнул Конрад, воодушевившийся отвагой и мужеством. — Если мы одержим победу, то этим будем обязаны тебе, — добавил он, обращаясь к Фридесвайде.

Та ничего не ответила, но взгляд ее ясно говорил: «Совет был дан для того, чтобы угодить тебе».

Когда новый приступ был решен, привели лошадей и достали веревок, чтобы тащить огромное бревно, которое было найдено на указанном Фридесвайдой месте. После того как самодельный таран был перетащен, его спрятали пока в тени деревьев, невдалеке от барбакана. Все это было сделано очень быстро, так как Конрад, как мы видели, сгорал нетерпением начать новый приступ, который загладил бы его прежние неудачи.

Мятежники вновь затрубили в рога — и на вызов опять последовал презрительный ответ защитников барбакана, в особенности же со стороны тех, которые находились на укреплениях. Затем значительный отряд мятежников под предводительством Конрада Бассета, по-прежнему сопровождаемый амазонкой, двинулся вновь на приступ.

Густой, непрерывный град стрел со стороны скрытых в роще арбалетчиков вызвал замешательство среди осажденных. При приближении нападающих некоторые из защитников барбакана скрылись. Конрад, не теряя времени, отдал приказание тащить таран. Тотчас же огромное бревно было подвезено на лошадях возможно ближе к башне. Невзирая на град стрел и метательных снарядов, направленных на мятежников, человек двадцать отважных иоменов подхватили бревно и с ужасающей силой направили один конец его в калитку. Одного удара этим страшным орудием оказалось достаточно.

Громадная дубовая дверь, хотя и окованная железом и закрепленная болтами и перекладинами, подалась. Конрад, по-прежнему сопровождаемый верной Фридесвайдой, ворвался в башню со всеми арбалетчиками, которые только могли протесниться туда вместе с ним.

И вот в нижней комнате барбакана завязалась отчаянная борьба. Каждую пядь земли приходилось брать с боя. Сэр Джон Филпот несколько раз выгонял мятежников, убивая или тяжело раня кого-нибудь из них с каждым ударом своего острого меча. Конрад, без сомнения, пал бы от его руки, если бы его не защищала своею грудью верная Фридесвайда. Даже в этой отчаянной борьбе благородный рыцарь, видя, что имеет дело с женщиной, воздержался наносить ей удары.

Наконец, оставшись почти один, так как все его воины были перебиты, сэр Джон понял, что должно отступать. Продолжая отбиваться от врагов, он, подвигаясь назад, приближался к двери, ведущей к мосту. Но за ним немедленно последовали Конрад, Фридесвайда и еще кучка мятежников, вооруженных пиками, топорами и секирами. Он остановился и вступил в бой со всей этой гурьбой.

В ту минуту, когда сэр Джон находился в таком отчаянном положении, ворота дворца вдруг раскрылись, и сэр Евстахий, сэр Джон Голланд, барон де Вортэн и сэр Осберт Монтакют с дюжиной ратников бросились к нему на помощь.

Посреди моста завязалась жестокая борьба. Несколько минут ничего не было слышно, кроме бряцания оружия, сопровождавшегося криками, воплями и стонами. Много мятежников были сброшены через перила моста в ров.

Поддержка, которую могли оказать сэру Евстахию ратники на стенах, была незначительна, так как они сами подвергались непрерывному граду стрел неприятельских арбалетчиков, которых Беглый подвел теперь уже к самому краю рва. Несмотря на превосходство рыцарей в военной ловкости, они были, положительно, подавлены численностью мятежников; и сэр Евстахий уже чувствовал, что ему не удержать мост. Однако, прежде чем возвратиться во дворец, он решился сделать еще одну попытку. В эту минуту в отдалении вдруг послышались звуки труб, со стен раздались громкие радостные крики. Воины на укреплениях со своей высоты могли разглядеть лес пик, несшийся по аллее по направлению ко дворцу. И они закричали:

— Помощь, помощь!

Глава XX ОСВОБОЖДЕНИЕ ДВОРЦА

Угадывая причину этих криков, Конрад Бассет, уже почти уверенный в победе, вдруг остановил дальнейшее наступление своих товарищей. Страх его усилился, когда до него донеслись крики предостережения со стороны отряда, стоявшего на другой стороне рва.

— На коней! На коней! — кричали арбалетчики мятежников. — Неприятель на носу!

— Отступайте немедленно и садитесь на коней! — крикнул Конрад Бассет стоявшим позади него.

Это распоряжение было повторено Фридесвайдой.

Видя, что враги отступают, сэр Евстахий и рыцари кинулись на них, и в изумительно короткое время мост был совершенно очишен от них. Сэр Евстахий счел более благоразумным не пускаться за ними в погоню, а занять снова барбакан и приказать закрыть ворота.

Первым делом мятежников после того, как они покинули мост, было отыскать своих коней, что и удалось им скоро — животные были привязаны к деревьям на ближайшем конце аллеи. А пока Конрад собирал свое рассеявшееся в беспорядке войско, Фридесвайда привела его коня. Захватив также своего, она оказала молодому человеку большую услугу, помогая ему в его нелегком деле. Тем временем Беглый хлопотал над такой же задачей; и оба отряда живо могли соединиться.

Незадолго перед тем, как поднята была тревога по поводу приближения неприятельского войска, возвратились те несколько человек, о злоключениях которых в подземном ходе упоминалось выше. Им не дали времени описывать свои похождения, так как Беглый приказал им немедленно садиться на коней и присоединиться к тому отряду, который выступал уже в аллею.

Все необходимые распоряжения были сделаны с поразительной быстротой, и, прежде чем подъехали рыцари, рать мятежников, слегка сократившаяся численностью, но все еще представлявшая грозную силу, была уже совершенно готова встретить их. Те, у кого были пики, встали в первые ряды, а их предводители строго внушали им держаться твердо. Возле Конрада находилась его верная Фридесвайда, казавшаяся столь же неустрашимой, как и сам молодой начальник.

Минуту спустя началось уже нападение. Во главе отряда ехали сэр Симон Бурлей и де Гоммеджин с пиками наперевес, они с громкими боевыми криками устремились на врагов. Нападение было стремительно и неотразимо. Опрокидывая перед собой пешие кучи, рыцари мяли их копытами своих коней и ломали их копья, словно ивовые ветки; наконец, разрезав надвое плотную рать мятежников, они рассеяли ее во все стороны, так что она уже не могла больше соединиться вновь. Все это было делом нескольких минут.

Оба главаря восстания счастливо избежали удара, но они сразу заметили, что уже немыслимо собрать их охваченную страхом рать, которая бросилась теперь врассыпную. Люди бежали во все стороны, стараясь только спасти свою жизнь. Несколько минут Конрад оставался как бы ошеломленным роковым исходом нападения, но не отходившая от него Фридесвайда заставила его наконец очнуться.

— Разве ты не видишь, что твой собрат-командир бежал? — сказала она. — Он звал тебя с собой, но ты не обратил внимания на это.

— Я не слышал его зова, — с горечью отвечал Конрад. — Я даже не видел, как он удалился. Почему же он бежал?

— Потому что все пропало, — ответила Фридесвайда. — Из всего войска около тебя не осталось ни одного человека. Спасайся же и ты бегством, иначе будешь убит этими ожесточенными рыцарями.

— Нет, я останусь на своем месте! — твердо, но с оттенком отчаяния воскликнул он. — Я должен умереть — и умру здесь!

— Ты не смеешь пренебрегать так своей жизнью! — воскликнула Фридесвайда.

И, схватив под уздцы его коня, она заставила его удалиться.

Их побег был замечен, и три рыцаря немедленно устремились в погоню за ними. У Конрада, как и у его спутницы, были превосходные кони. К тому же молодой человек, невольно поддаваясь чувству самосохранения, подчинился настояниям Фридесвайды и свернул в лес, тянувшийся между Эльтгемом и Дартфордом. Достигнув этого прикрытия, они могли уже считать себя в безопасности.

— Здесь больше нечего делать, — сказал Конрад. — Я возвращусь к Уоту Тайлеру в Рочестер.

— Ладно! — ответила послушная Фридесвайда.

Так совершилось освобождение осажденного мятежниками Эльтгемского дворца. Хотя большая часть мятежников бежали и возвратились к Уоту Тайлеру, но значительное количество их все-таки были умерщвлены — пленников не брали. Рыцари убивали всех, кто попадался в их руки.

Когда в Тауэре была получена добрая весть о поражении мятежников, король и его мать были чрезвычайно обрадованы.

В тот вечер в королевском дворце Тауэра был задан пир, на котором присутствовали сэр Симон Бурлей, барон де Гоммеджин, лорд-мэр и прочие вельможи и рыцари.

Книга третья БЛЭКХИТ

Глава I ОСАДА РОЧЕСТЕРСКОГО ЗАМКА

Между тем как происходили описанные события, главные силы мятежников, подкрепленные горожанами, осаждали Рочестерский замок. У них были приступные лестницы, тараны и долбни, или мангонели — очень сильные машины, употреблявшиеся в те времена для метания больших камней в стены и ворота крепостей. Осада началась без промедления. И хотя Рочестерский замок по справедливости считался одною из сильнейших крепостей в целом королевстве, однако представлялось маловероятным, чтобы он мог долго удержаться перед натиском такого множества осаждавших. Были еще другие обстоятельства, подтверждавшие это предположение. Крепость не только не была снабжена достаточно сильным гарнизоном, но ее комендант, сэр Джон Ньютоун, имел основания сомневаться в верности своих людей.

С расчетом запугать остальных и предупредить всякие попытки к неповиновению и измене сэр Джон Ньютоун приказал повесить не только Турстана, того гравезендца, присланного ему сэром Бурлеем, которого мятежники поклялись освободить, но еще пятерых арбалетчиков, заподозренных в измене. Затем он велел вывесить их трупы на высокой башне, на виду у мятежников. Но строгость коменданта привела к противоположным последствиям: вместо усмирения мятежного духа она только усилила его и заставила мятежников удвоить свои усилия для овладения замком. Вот почему осада, которая могла бы затянуться на несколько месяцев, продолжалась всего два дня.

При первом приступе огромные лестницы были приставлены к крепостным стенам, и осаждающие отряд за отрядом стали взбираться по ним; но они никак не могли достать зубцов.

Тараны с невероятной силой выкидывали огромные камни в ворота; были пущены в ход мангонели, из которых каждая приводилась в действие двумя десятками силачей. Однако не удалось сделать пролом, и, после нескольких часов бесплодных усилий, сопровождавшихся огромными потерями, мятежники были вынуждены отступить; зато ночью осаждающим удалось завязать тайные сношения с ненадежными ратниками гарнизона; и на следующее утро мятежники вместо нового нападения приготовились к торжественному вступлению в крепость.

Королевский штандарт, гордо развевавшийся до тех пор над главной башней, был вдруг спущен и заменен белым флагом. Подъемные мосты были опущены, и ворота растворились настежь перед мятежниками. Осаждающие вступили в замок с Уотом Тайлером во главе, который был в полном вооружении и ехал на великолепном боевом коне.

Когда они вступили на задний двор, то нашли там сэра Ньютоуна узником, под стражей его же ратников. Подняв на Тайлера негодующий взор, сэр Джон сказал ему:

— Презренный холоп! Ты взял замок изменой. Добровольно я никогда не отдался бы тебе.

— Э, полно, гордый рыцарь! — воскликнул Уот. — Ты узнал на собственном опыте, что самые сильные крепости не могут устоять перед сплотившимися силами народа.

— Никакая крепость не обеспечена против измены гарнизона, — презрительно ответил комендант.

— Я не намерен вступать с тобой в переговоры! — закричал Уот Тайлер. — Ты вполне заслуживаешь смертной казни за твои злодеяния и жестокости. Но мы готовы пощадить твою жизнь, если ты перейдешь на нашу сторону.

— Перейти на вашу сторону! — воскликнул комендант. — Да как ты смеешь, презренный холоп, делать подобное предложение? Неужели же ты думаешь, что я опозорю себя, присоединившись к такому сброду гнусных изменников и рабов, как ты и твои товарищи? Жестоко ошибаешься в своих расчетах. Отдай мне мой меч, и тогда подступайте все вы и убейте меня, если сможете!

— Мы даже не станем разговаривать с тобой, — возразил Уот Тайлер. — Хочешь ты присоединиться к нашему Союзу или нет, но ты все равно последуешь за мной. Я намерен сделать некоторые предложения королю, и ты отправишься к нему в качестве моего посла.

— И ты ожидаешь, что я привезу тебе ответ его величества? — спросил комендант.

— Разумеется, — ответил Уот. — И ты дашь слово, что возвратишься.

После минутного раздумья сэр Джон Ньютоун ответил:

— Я согласен исполнить ваше желание, но с условием, что вы немедленно освободите мою жену и моих детей.

— Не могу освободить их сейчас, — сказал Уот Тайлер. — Они останутся в качестве заложников, как порука в том, что ты выполнишь добросовестно твое обещание. Когда ты привезешь ответ короля, каков бы он ни был, благоприятный или нет, я освобожу их.

— Хорошо, — сказал комендант. — Я исполню твои требования.

Тогда по знаку Уота Тайлера сэр Ньютоун был уведен воинами иипомещен в запертой накрепко комнате.

Предводитель мятежников спешился и в сопровождении Готбранда и еще нескольких лиц направился в Баронскую Залу. Эта комната, с тремя огромными колоннами и с тяжелыми сводами представляла прекрасный образец нормандского зодчества. В этой роскошной зале, где комендант ежедневно обедал во все время своего начальствования и где так часто принимал вельмож и рыцарей, был устроен теперь пышный пир в честь предводителя мятежников и его товарищей.

Прежде чем принять участие в пиршестве, Уот Тайлер спустился в большую мрачную темницу, находившуюся как раз под Баронской Залой. В ней томились многие государственные преступники. Уот Тайлер освободил их. Затем он приказал выпустить других узников, заключенных в главной башне. Только после этого он возвратился на пир. А пока он и его товарищи ублаготворялись, замок был предан на разграбление мятежникам и горожанам.

Часа два спустя рать мятежников, возросшая до огромных размеров, покинула Рочестер и двинулась на Лондон. По особому распоряжению Уота Тайлера сэру Джону Ньютоуну дали коня. Он ехал даже безо всякой стражи, так как дал слово не делать попыток к побегу, но, само самой разумеется, у него было отобрано оружие. Во все время похода он держался очень гордо, отказываясь вступать в разговоры с пленившими его врагами.

Мятежники подвигались медленно. Они останавливались для грабежа каждого замка, каждой усадьбы, беспощадно убивая всякого, кто оказывал им сопротивление, и совершая всякие другие жестокости. Все попадавшиеся в их руки чиновники, блюстители правосудия и квестора подвергались смертной казни по приказанию Джона Бола, который уверял сельчан и крепостных, что они никогда не будут наслаждаться полной и настоящей свободой до тех пор, пока не разделаются с чиновниками, законниками и прокторами. Кроме того, коварный монах приказывал жечь и уничтожать все грамоты, описи, оброчные книги и прочие бумаги, чтобы помещики не могли доказать потом свои права. Приняв эти предосторожности, мятежники считали себя в безопасности.

Многие из тех, кто пытался спрятаться от них, подвергались плену, и их заставляли приносить клятву в верности Союзу. Зато очень многие добровольно становились под знамена мятежников, а именно: должники, скрывавшиеся от своих заимодавцев, простые разбойники, здоровенные нищие, беглые и всякого рода отчаянные проходимцы. Теперь уже большая часть рати мятежников и состояла из таких подонков общества, главной целью которых был грабеж; само собой разумеется, со стороны предводителей требовалось много твердости и решимости, чтобы управлять такой шумной и беспорядочной ратью.

Ознаменовывая свой путь грабежами и убийствами, огромный отряд мятежников достиг Дартфорд-Брента, где он встретил Беглого и Конрада Бассета с их людьми, возвращавшимися после неудачной осады Эльтгемского дворца.

Уот Тайлер и Джон Бол были страшно разгневаны, когда узнали об этом поражении, но они понимали, что никакого разумного повода упрекать Беглого не имелось. Не желая вводить огромную рать в Дартфорд, Уот приказал ему остановиться на ночлег посреди равнины. Куча добытчиков, разосланных во все стороны, скоро возвратилась с большими запасами съестного и вина. Мятежники не имели никакого повода грабить деревню, и они охотно остались там, где расположились.

Глава II ПОСЕЩЕНИЕ ДАРТФОРДА ТАЙЛЕРОМ

Оставив армию на попечение Беглого, Готбранда и некоторых других своих подчиненных, предводитель мятежников поехал в деревню. Его сопровождали Конрад и Фридесвайда, а также значительный конный конвой, в котором находились Лирипайп, Куртоз, Гроутгид и другие дартфордцы. Уот ехал медленно. Его знамя св. Георгия держала в руках Фридесвайда. Воздух огласился громкими звуками труб, когда Уот Тайлер миновал мост через Дарент. В ту же минуту в церквах раздался веселый перезвон колоколов. Духовенство часовни Св. Эдмонда изстраха за свою безопасность вышло встречать главаря; опустившись перед ним на колени, оно смиренно просило защиты.

— Не тревожьтесь, добрые отцы, — сказал Уот Тайлер. — Я уже обещал, что никто из дартфордских жителей не потерпит никакого ни личного, ни имущественного ущерба; будьте уверены, что я свято сдержу свое слово.

Ободрившиеся священники поднялись с колен и дали Уоту свое благословение.

После этой минутной остановки Уот Тайлер и его товарищи продолжали путь, приветствуемые возгласами слабых старческих, женских и детских голосов.

Уот Тайлер, этот начальник огромной рати, которая беспрекословно повиновалась всем его приказаниям, возгордился своим успехом и принял надменный, даже вызывающий вид, совершенно не похожий на его прежнее обхождение. Он казался совсем другим человеком. Когда Балдок вышел из гостиницы приветствовать его, он был поражен удивительной переменой в наружности Уота Тайлера. Ошеломленный трактирщик отвесил ему такой низкий поклон, словно перед ним был самый знатный вельможа. Довольный этим почетом и принимая его как должное, Уот Тайлер обратился к трактирщику со снисходительными словами:

— Видишь, Балдок, я возвратился с торжеством. Теперь у меня семьдесят тысяч храбрых товарищей, остановившихся на Дартфорд-Бренте. Семьдесят тысяч! Что ты на это скажешь? А?

— Это — чистое чудо, милорд! — отвечал Балдок, снова низко кланяясь. — Впрочем, иначе и быть не могло, я именно этого и ожидал.

— Я продолжаю непрестанно получать новые подкрепления, — продолжал предводитель мятежников. — И не сомневаюсь, что, прежде чем достигну Лондона, моя рать возрастет до ста тысяч. Я полагаю, что король, с которым я намерен вступить в переговоры, не может ответить отказом на мои требования, когда у меня такая заручка.

— Я считаю их уже заранее принятыми, милорд, — прибавил Балдок.

— Попомни мое слово, Балдок, — продолжал Уот Тайлер. — Через неделю от нынешнего дня не будет больше ни Совета, ни канцлера, ни казначея, ни иерархии, ни вельмож, ни рыцарей! Верховная власть в Англии будет принадлежать народу!

— И вы будете управлять народом, милорд? — заметил Балдок. — В силу необходимости вы должны будете принять почти королевские полномочия, коль скоро король слишком молод, чтобы управлять.

— Это правда, Ричарду нужен будет такой советник, как я, чтобы помогать ему заботиться о благосостоянии народа — сказал Уот. — Но какою бы властью я ни обладал, я всегда буду заботиться о благе дартфордских обитателей. Счастливо оставаться, добрый Балдок! Теперь я намерен посетить настоятельницу.

— Еще одно слово, прежде чем вы уедете, милорд, — с некоторой нерешительностью заметил трактирщик. — Может быть, вам еще неизвестно, что г-жа Тайлер находится в монастыре.

— Нет, но мне нужно и с нею повидаться, — сказал Уот, сдвигая брови. — Хотя это будет уже в последний раз.

Проезжая через лужайку, он кинул взгляд на кузницу и на прилегавший к ней коттедж. Теперь эти здания казались необитаемыми и заброшенными. При взгляде на них Тайлер вспомнил о прошлом, и это воспоминание, казалось, не доставило ему удовольствия.

До этого времени Уот Тайлер никогда еще не вступал во двор обители иначе как пешком и один. Теперь же его спутники заполнили весь двор.

На его громкий и властный зов сестра Евдоксия, казавшаяся смертельно перепуганной, выбежала на крыльцо.

— Не бойтесь, добрая сестра! — сказал он. — Ни леди-настоятельнице, ни любой монахине не будет причинено никакого вреда. Никто из моих спутников не войдет в монастырь. Но я желаю поговорить с леди Изабеллой.

— Я не могу впустить тебя, пока не получу разрешения от святой матери, — ответила сестра Евдоксия.

С этими словами она удалилась, но скоро вернулась, чтоб сказать, что настоятельница готова уделить ему несколько минут.

В то же время, случайно заметив Фридесвайду, сестра Евдоксия добавила:

— Если это женщина, то она может войти вместе с тобой.

Уот Тайлер и Фридесвайда спешились, оставив своих коней Конраду. Амазонку ввели в трапезную, где сестры-монахини с удивлением стали оглядывать ее гигантскую фигуру. Тем временем предводителя мятежников проводили в приемную, где находились леди Изабелла и его жена.

Когда он вошел, настоятельница сидела в большом дубовом кресле. Глубоко оскорбленная его высокомерным обхождением и самоволием, она не поднялась даже, чтобы встретить его. Он почти не обратил внимание на свою жену, которая смотрела на него с удивлением, смешанным с гневом.

— Святая мать! — сказал Тайлер. — Вы, без сомнения, уже слышали о поразительном успехе восстания?

— Я слышала, что мятежники под твоим начальством совершили много злодеяний, ограбили множество храмов и святых обителей, — холодно ответила настоятельница. — Но ты обязан из чувства признательности воздержаться от разграбления этого монастыря.

— Действительно, я намерен пощадить его, — сказал Уот. — Я пришел поговорить с вами, святая мать, относительно Эдиты. Я хочу ее взять с собой.

— Взять ее с собой?! — воскликнула его жена. — Я никогда не дала бы на это своего согласия. Но, к счастью, ты не можешь выполнить твой умысел. Эдита уже покинула монастырь и находится под защитой принцессы.

— Под защитой принцессы! — воскликнул Уот Тайлер, и лицо его выразило разочарование и досаду. — Ты не имела права отпускать ее без моего согласия, а этого согласия я никогда не дал бы, — добавил он, обращаясь к настоятельнице. — У меня совсем другие виды насчет Эдиты.

— Какие же это виды? — с тревогой спросила настоятельница.

— Я намерен сделать ее королевой Англии, — ответил Уот Тайлер.

— Замолчи! — воскликнула его жена. — В уме ли ты, что так говоришь?

— Право слово! — возразил Уот. — Это — не сумасбродство, как вы, может быть, думаете. Я возьму ее от принцессы и заставлю молодого короля жениться на ней.

— Неужели же ты думаешь, высокомерный человек, что подобный союз будет допущен? — заметила настоятельница. — Предупреждаю тебя, что нет.

— Я же говорю: да! — воскликнул Уот Тайлер громовым голосом, заставившим вздрогнуть его слушательниц. — Теперь мое слово — закон! И я желаю, чтобы моя дочь была повенчана с королем.

— Твоя дочь! — с негодованием воскликнула настоятельница. Потом, вдруг смутившись, она добавила:

— Но ты не захочешь погубить ее! Ведь, если твой безумный план будет приведен в исполнение, это убьет ее.

— О, истинно так! — сказала госпожа Тайлер. — Король отвергает ее.

— Нет, пока я — это я! — грозно объявил предводитель мятежников.

— Гордость доведет тебя до гибели, упрямый и заблудшийся человек! — голосом строгого порицания сказала настоятельница. — Отныне я освобождаю тебя от всяких забот об Эдите.

— Меня уже ничто не заставит отказаться от намеченной цели, — ответил Тайлер. — Все, что я до сих пор начинал, удавалось, и этот план также осуществится. Я выдам свою дочь за короля.

Не обращая внимания на мольбы и угрозы жены, а равно и на гневные выражения настоятельницы, Уот Тайлер вышел из приемной и направился вдоль коридора к выходу. Фридесвайда одновременно покинула трапезную.

В ту минуту, когда Уот Тайлер садился на лошадь, его жена выбежала из монастыря и с воплем бросилась к нему:

— Неужели ты покинешь меня, Уот? Неужели ты оставляешь меня?

— Прочь, женщина! Теперь ты мне не пара! — резко ответил он.

— Пара ли я тебе или нет, но я все-таки пойду за тобой! — цепляясь за него, воскликнула она.

Фридесвайда оттолкнула ее прочь, а Уот Тайлер, не удостоив даже взглядом свою несчастную жену, выехал с монастырского двора в сопровождении своей свиты и тотчас же направился к Дартфорд-Бренту.

Глава III ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ОТШЕЛЬНИКА

Великолепный намет — добыча грабежа в Рочестерском замке — был разбит для Уота Тайлера посреди равнины. Невзирая на утомление, главаря не клонило ко сну. Сняв с себя только тяжелые части своих доспехов и положив возле себя меч, он прилег на постель. Лампада, спускавшаяся с потолка, освещала намет.

Было около двух часов пополуночи, когда Уот, погрузившийся в легкую дремоту, был разбужен шумом снаружи. Когда он вскочил на ноги, схватив свой меч, занавесы у входа в намет раздвинулись. Перед ним предстала Фридесвайда в полном вооружении.

— Что привело тебя в такой час? — спросил предводитель мятежников.

— Во-первых, нужно тебе сказать, что лучше вовсе не иметь часовых, чем иметь пьяниц. Оба спят мертвым сном. Я пробовала растолкать их ногой, но безуспешно. Изменник, прокравшись, мог бы убить тебя спящим, если бы захотел.

— К делу! — воскликнул Уот.

— Сюда пришел какой-то святой отшельник, желающий говорить с тобой. Он назвался братом Гавеном. Я заметила его, когда он пробирался, точно призрак, среди спящей рати, и, узнав, что он ищет твой намет, привела его сюда.

— Впусти его. Я знаю этого благочестивого человека.

Минуту спустя отшельник, дожидавшийся возле намета, был введен. Он откинул свой капюшон. Его проводница хотела уже удалиться, но Уот Тайлер приказал ей остаться.

— Сын мой, я хотел бы поговорить с тобой наедине, — сказал отшельник.

— Это невозможно, святой брат, — ответил Уот. — Не стесняйся присутствием этой отважной девицы. Она может хранить тайну так же хорошо, как мужчина.

— Даже лучше, — заметила Фридесвайда.

— Ты слышал? Так говори же.

— В таком случае, не пеняй на меня за мою откровенность, — ответил отшельник. — Я имел видение в моей келье, мне была открыта твоя судьба.

— Моя судьба! — воскликнул Уот.

— Готов ли ты выслушать? — торжественно спросил отшельник.

— Да, — твердо отвечал главарь мятежников. — Я никогда не отступаю перед знанием.

— В таком случае, узнай же, что до наступления следующей недели ты умрешь кровавой смертью.

Дрожь пробежала по всему телу Уота, как будто на него повеяло могильным холодом, сковавшим все его мысли. Он с минуту не мог перевести дух и оставался недвижим, устремив пристальный взгляд на отшельника. Заметив силу произведенного на него впечатления, Фридесвайда выступила вперед и грубо толкнула его.

— Опомнись, будь самим собой! — воскликнула она. — Не поддавайся смущению от глупой болтовни ясновидящего монаха! Я не привела бы его к тебе, если бы могла угадать его намерение. Увести его отсюда?

— Выслушай меня, прежде чем прикажешь удалить меня! — сказал отшельник. — Оставь это мятежное войско до наступления рассвета, и твоя жизнь может быть пощажена.

— Неужели ты согласишься на это?! — воскликнула Фридесвайда, обращаясь к предводителю мятежников. — Ты будешь не тем, чем я тебя считала, если послушаешься такого совета. У тебя есть рать, с которой ты можешь истребить всех вельмож в стране, и, если пожелаешь, поднимешься даже до трона. Неужели же ты откажешься от всего этого из-за бреда монаха?

— Нет! — воскликнул Уот Тайлер, быстро вскакивая с места и вызывающе гладя на монаха. — Понимаю твой замысел, лживый поп! Ты подослан ко мне, чтобы запугать меня твоими праздными предостережениями. Но я смеюсь над ними! Я буду также отважно продолжать свой поход, как начал его, и не остановлюсь до тех пор, пока не достигну намеченной цели.

— Так иди же, гордец, навстречу своему приговору! — воскликнул отшельник. — Я сделал свое дело, предостерег тебя.

С этими словами он повернулся, желая удалиться.

— Постой! — крикнул Уот. — Признайся, что ты был подослан настоятельницей монастыря Св. Марии.

— Меня послала твоя покинутая жена, которой я рассказал о своем видении, — возразил отшельник.

— Я догадывался об этом, — сказал Уот. — Уходи!

— Разрешаешь ли ему свободный пропуск? — спросила Фридесвайда.

— Конечно. Ты проводишь его за сторожевую линию лагеря, — ответил Уот. — Я не желаю, чтобы ему был причинен какой-либо вред.

Монах Гавен устремил пристальный, умоляющий взор на предводителя мятежников. Не видя на его лице никакой перемены, он вышел из намета вместе с Фридесвайдой.

Спустя полчаса и Уот Тайлер, надев свои доспехи и привязав меч к поясу, вышел из намета.

Часовые все еще спали у входа мертвецким сном, он не потревожил их.

Глава IV БЕГЛЫЙ — ВОЖДЬ ЭССЕКСЦЕВ

Необходимо заметить, что поход мятежников происходил почти в середине лета, когда ночи самые короткие и такие хорошие, теплые, что не представляется большим неудобством спать на сырой земле, под открытым небом. При сероватом свете утренней зари, оттенявшем поразительное зрелище, открывавшееся перед глазами Уота Тайлера, он увидел тысячи крестьян, которые лежали врастяжку на земле, занимая равнину во всех направлениях. И почти вся бесчисленная рать была погружена в сон. Лишь немногие начинали подыматься. Кое-где еще светились огоньки бивуачных костров, представляя своим желтоватым пламенем резкую противоположность с бледным светом утренней зари. В общем же, равнина походила на огромное поле сражения, усеянное после битвы трупами убитых.

Эта мысль мелькнула у Тайлера, когда он озирался кругом, и в сердце его на минуту прокралось мрачное предчувствие. Не вполне еще оправившись от тяжелого впечатления, навеянного предостережением отшельника, он не мог отогнать от себя страшную мысль, что, может статься, не пройдет и недели, как все это огромное войско будет рассеяно и разбито и сам он, гордый предводитель рати мятежников, будет убит.

Занятый этими мыслями, Тайлер почти бессознательно вышел из лагеря И медленно побрел пешком, как вдруг он услышал позади себя громкий крик. Обернувшись, он увидел Беглого, мчавшегося за ним на лошади в сопровождении двух других всадников, которые показались Уоту незнакомыми. Увидя, что собрат-командир ищет его, он немедленно остановился. Минуту спустя Беглый со своими спутниками подскакал к нему.

— Я был в твоем намете, — сказал Джек Соломинка. — Не найдя тебя там, я отправился на розыски. Вот наши друзья, Рошфор и Туррок! — продолжал он, указывая на двух своих спутников. — Сейчас они принесли известие, что десять тысяч верных эссексцев готовы присоединиться к нам, но они не могут переправиться через реку.

— Верно, — подтвердил Рошфор.

— Коль скоро они не могут прийти к нам, я пойду к ним! — продолжал. Джек Соломинка. — И я стану во главе их. Что ты на это скажешь, брат? Хорош ли мой умысел?

— О, конечно! — отвечал Уот Тайлер. — Ты поведешь этот отряд кружным путем, чтобы подступить к Лондону с севера. Так мы оцепим город со всех сторон.

— Таков и мой умысел, — сказал Беглый. — Я уже сообщил о нем вот этим нашим друзьям.

Рошфор и Туррок утвердительно кивнули головами, а последний добавил:

— Судно, на котором мы переправились через реку, ожидает нас в Дартфордской бухте. Наши союзники остановились неподалеку оттуда.

— Я больше всего опасаюсь, что мне не удастся взять Эльтгемский дворец, — заметил Беглый.

— Дворец все равно будет в наших руках, — сказал Уот. — Я не стану терять время на его осаду.

— В таком случае, все ладно, — воскликнул Джек Соломинка. — Завтра утром, если ничто не помешает, я приведу свой отряд на Хэмпстедское Поле и раскину мой намет на самой вершине холма, откуда виден Лондон, который скоро будет в нашей власти. Счастливо оставаться!

С этими словами он помчался, в сопровождении своих спутников. Спустившись по отлогой стороне холма, они направились к бухте, где поместились вместе со своими лошадьми в ожидавший их баркас и переправились через Темзу по направлению к Пурфлиту.

Глава V СДАЧА ЭЛЬТГЕМСКОГО ДВОРЦА

Между тем солнце взошло на таком ясном, безоблачном небе, что все предвещало великолепный день. Под его живительными лучами все войско зашевелилось и вскоре было на ногах. Там, где незадолго перед тем было тихо, как в могиле, теперь раздавались тысячи голосов.

Возвратившись в свой намет, Уот Тайлер сел на коня и, сопровождаемый Конрадом и Фридесвайдой, которые также были на конях, начал производить смотр войскам. Заметив в отдалении Джона Бола, он подъехал к нему и узнал, что монах собирается произнести проповедь перед ратью.

С внешней стороны Джон Бол нисколько не изменился. Он по-прежнему ходил босой, по-прежнему носил серую рясу, опоясанную веревкой. Но он вывез из Рочестера передвижной помост, более двадцати футов вышины. Когда эту машину установили на подходящем месте, он сошел со своего ослика и взобрался на нее для проповеди. Уот Тайлер и его приближенные остановились внизу, у подножия помоста. С этого возвышения монах мог обозревать все воинство. Он несколько минут оглядывался кругом, пока не водворилась полная тишина, и тогда начал свою речь.

Монах обладал очень громким голосом, разносившимся на значительное расстояние, а так как он оправдывал мятежников, то его слушали со вниманием и даже рукоплескали ему. После проповеди он обратился к собранию с предложением вознести общую молитву. Когда его воззвание было передано по рядам, вся рать опустилась на колени. Ничто не могло быть внушительнее зрелиша этой несметной коленопреклоненной толпы, а гимн, в котором сливались тысячи грубых, беспорядочных голосов, производил даже возвышенное впечатление. Окончив молитву, крестьяне начали приготовлять свой завтрак: всюду заблестели огоньки бесчисленных костров, на которых они варили себе пищу.

Тем временем начальники отправились в палатку, где содержался сэр Джон Ньютоун; убедившись, что он там, они не стали разговаривать с ним. Затем Уот Тайлер и монах устроили совещание, на котором были решены некоторые перемены вследствие отъезда Беглого. Конрад Бассет был назначен начальником одного отряда, Готбранд — другого. Уот Тайлер охотно давал повышения своим любимцам. Нужно заметить, что с недавнего времени между двумя главарями мятежников возникло ожесточенное соперничество; и Уот Тайлер отнюдь не сожалел об отсутствии того, в ком он начинал видеть своего соперника.

Дела было так много, возникало столько задержек, что прошло два-три часа, прежде чем все было готово к походу. Наконец войско выступило. Беспорядочное, шумное, едва повинующееся своим предводителям, оно было внушительно лишь своей численностью.

Хотя в Дартфорде не было остановки и люди подвигались быстро, тем не менее с появления на хребте холма первого отряда и до спуска последнего человека прошло больше часа.

Войско было вооружено, как мы уже упоминали, всевозможным оружием, до кос, цепов и серпов включительно, но преобладали двойные секиры, длинные копья и топоры. Каждая отдельная часть имела свое знамя св. Георгия и несколько значков.

Уот Тайлер ехал во главе рати; и ни один вельможа не сумел бы держаться с таким надменным величием, как этот главарь мятежников. Он едва удостаивал замечать почтительные приветствия поселян и отвечал на них таким же горделивым мановением руки, как и Балдоку на его низкий поклон. Однако он отдал строгий приказ не трогать монастырь и даже начал расставлять особую стражу у ворот для более надежного исполнения своей воли. В эту минуту из обители выбежала его жена, она пыталась броситься к его ногам, но ее оттащили прочь.

Дальнейшее движение мятежников ознаменовалось обычными жестокостями. В Крефорде и Бикслее разграблено было несколько домов, а их владельцев предали смертной казни.

Хотя Уот Тайлер сказал своему собрату-командиру, что не станет терять время на осаду Эльтгемского дворца, однако он послал для переговоров Конрада Бассета, предлагая гарнизону сдаться и угрожая в противном случае никому не давать пощады. Ожидая упорного сопротивления, молодой начальник был крайне удивлен, когда на его предложение тотчас же последовало согласие. Вдруг ворота были отворены настежь, и Конрад в сопровождении Фридесвайды въехал во двор с большим отрядом и тотчас занял дворец.

Оказалось, что здесь был оставлен лишь ничтожный гарнизон, сэр Евстахий де Валлетор и все остальные рыцари и эсквайры получили приказание от короля немедленно присоединиться к нему и явиться в Тауэр. Это приятное известие было тотчас сообщено Уоту Тайлеру, который остановился со своим отрядом в парке. Уот не замедлил явиться во дворец.

Воображая, что это королевское местопребывание может пригодиться ему в его дальнейших честолюбивых замыслах, он немедленно принял меры оградить дворец от разрушения и хищничества. Сознавая, что исполнение этого поручения вполне можно возложить на Конрада, он передал ему надзор за дворцом.

Казалось, теперь все благоприятствовало главарю мятежников. Он отделался от своего соперника, который мог оказать опасное сопротивление его замыслам, да еще овладел дворцом, где мог привести в исполнение свои намерения. К тому же внезапный побег сэра Евстахия де Валлетора и всех рыцарей ясно показывал, до какой степени королевская сторона была встревожена.

Прежде чем покинуть дворец и вести свою рать на Блэкгит, где предполагалось разбить лагерь, Уот Тайлер послал за сэром Джоном Ньютоуном и принял его в большой пиршественной зале с высокомерием настоящего монарха: главарь мятежников сидел в королевском кресле, позади него стояли Конрад и Фридесвайда. Когда ввели пленного рыцаря, который окинул Уота Тайлера гневным взглядом, будучи глубоко возмущен сдачей дворца, Тайлер сказал ему:

— Я хочу послать тебя в Тауэр, к королю, в качестве моего уполномоченного. Твоя честь будет порукой, что ты возвратишься с ответом его величества, каков бы он ни был.

— Я уже обещал исполнить это, — угрюмо отвечал рыцарь. — Что же ты хочешь, чтобы я передал королю?

— Во-первых, ты скажешь ему, что его королевский дворец Эльтгем в моих руках. Прибавь, что, если мои требования не будут исполнены, я не замедлю взять Тауэр.

— Эта угроза вызовет только смех, — презрительно ответил сэр Джон. — Со всем твоим воинством тебе никогда не взять Тауэр.

— Три дня тому назад ты утверждал, что Рочестерский замок неодолим, — сказал Уот Тайлер. — Однако я взял его!

— Ты взял его с помощью измены! — воскликнул сэр Джон. — Но к делу: в чем же состоит твое поручение?

— Ты скажешь королю, что он не должен смотреть на меня, как на врага, — продолжал Уот. — Все, что я сделал, было направлено к его пользе.

— Это сущая насмешка! — воскликнул рыцарь. — Я не берусь передавать подобное поручение.

— Со времени восшествия на престол молодого короля, — продолжал Уот — управление государством велось самым возмутительным образом, но не его величеством, а его дядями и Советом. Они должны быть смещены. Народ терпел жестокие притеснения от вельмож и духовенства, отныне не должно быть ни знати, ни духовенства. Помимо всего этого, архиепископ кентерберийский должен отдать подробный отчет, как канцлер.

— Кому? — спросил сэр Джон.

— Мне, — ответил Уот Тайлер. — Скажи королю, что у меня есть многое сказать ему, чего я не могу передать через тебя. Я должен беседовать с ним лично.

— Этого никогда не будет! — воскликнул сэр Джон.

— Во всяком случае, передай мое поручение, — продолжал Уот Тайлер. — И запомни хорошенько мои слова: только я один могу спасти короля из того гибельного положения, в которое он поставлен. Без моей помощи он может потерять свою корону.

Последние слова главарь мятежников произнес таким внушительным голосом, что сэр Джон невольно призадумался над ними.

— Свидание может состояться здесь, — после краткого молчания прибавил Уот Тайлер. — Но оно должно происходить наедине.

— Неужели ты думаешь, что его величество доверится тебе?! — воскликнул сэр Джон. — Твое безумие, твоя дерзость удивляют меня.

— Со мной он будет гораздо безопаснее, чем со своими дядями, — заметил предводитель мятежников. — Но я согласен, чтобы принцесса, его матушка, присутствовала при нашем разговоре.

Сэр Джон ничем не выказал, что он думает об этом предложении, он ограничился словами:

— Я передам твое поручение его величеству.

— Это все, чего я от тебя требую, — сказал Уот Тайлер. — Ты доставишь мне ответ на Блэкгит, где я буду с моей ратью.

Тут, обращаясь к Конраду, Уот добавил:

— Пусть он будет доставлен под сильным конвоем в Гринвич, а там достать ему лодку, чтобы немедленно препроводить его в Тауэр!

Сэр Джон был уведен. Конрад отправился с ним и скоро возвратился, сделав все необходимые распоряжения насчет его отъезда. Уот Тайлер, в свою очередь, покинул дворец, взяв с собой Фридесвайду, так как знал, что может доверить ей для передачи Конраду какое угодно тайное поручение.

Когда мятежники вышли из парка, перед ними открылся вид на Блэкгит; и им стоило только спуститься с лесистых склонов холма, чтобы достичь огромной равнины. Подобно Эдите Уот Тайлер остановился на минуту, чтобы окинуть взором открывающийся в отдалении огромный город, но, само собой разумеется, с совершенно иным чувством.

Не будучи в состоянии сдержать овладевший им восторг, он приподнялся на седле и, простирая руку к отдаленным зданиям, громко воскликнул, забывая, что его может услышать Фридесвайда, ехавшая позади него:

— Этот город скоро будет моим!

Затем он начал спускаться по склону холма, сопровождаемый своей ратью.

Никогда, ни до, ни после того, на Блэкгите не бывало такого скопления народа, какое представляло теперь ставшее там войско; и никогда еще там не происходило более дикого ликования, нежели то, которое овладело мятежниками при виде Лондона. По мере того как каждый отряд подымался на гребень холма, громкий крик срывался с уст людей, и они опрометью бежали вниз, рассыпаясь шумной гурьбой по равнине.

Когда все спустились, произведена была перекличка. Оказалось, что, по приблизительному подсчету, рать состояла из девяноста тысяч, а с отрядом, находившимся в Эльтгеме, и с эссексцами под командой Беглого набиралось и до ста тысяч человек. Понятно, что Уот Тайлер считал эту рать неотразимой.

Тотчас после переклички, пока еще огромное скопище стояло на местах, Джон Бол приказал приладить посреди него свой высокий помост и начал одну из своих пылких проповедей.

Он говорил своим слушателям, внимавшим с обычным благоговением, что поход кончен, ведь они достигли ворот обреченного на погибель града; им остается только войти в него, чтобы истребить всех вельмож и злодеев и завладеть их богатством, которое было несправедливо отнято у народа.

— Ниневия была большим городом, — говорил он, — страшно большим и гордым, но все же она не была пощажена. Так точно не будет пощажен и гордый, большой Лондон в силу его беззаконий!

Раздавшиеся в ответ свирепые и грозные крики, потрясавшие, казалось, даже своды небес, ясно доказывали, что все слушатели готовы были исполнить его приказания.

Глава VI ВЫГОВОР СЭРУ ДЖОНУ ГОЛЛАНДУ

Глубокое уныние овладело преданными трону и богатыми гражданами Лондона, когда узнали, что Эльтгем, королевский дворец, занят мятежниками, что девяносто тысяч кентских крестьян с Уотом Тайлером во главе расположились лагерем на Блэкгите, что другая значительная рать эссексцев под начальством грозного Беглого заняла высоты Хэмпстедского Поля — словом, когда поняли, что город совершенно оцеплен и почти находится во власти мятежников, а никакой помощи неоткуда ждать.

Однако сэр Уильям Вальворт отнюдь не пал духом от этих тревожных вестей, а также от добытых им самим сведений, что в городе более тридцати тысяч лиц, относящихся сочувственно к мятежникам. Он приказал запереть и строго охранять ворота Лондонского Моста, затворил все ворота Сити и собрал много отважных и именитых горожан и ратников, на преданность которых мог положиться. В то же время принимались решительные меры к защите Тауэра сэром Симоном Бурлеем и сэром Евстахием де Валлетором, на которых была возложена оборона королевской крепости.

Гарнизон, получивший некоторое подкрепление, состоял теперь из шестисот ратников и из такого же числа арбалетчиков. Но оба опытных командира, а с ними почти все вельможи и рыцари не были чужды тревоги: она опасались, что некоторые из их людей склонны перейти на сторону мятежников.

Единственным человеком, который, казалось, не испытывал никаких тревог в таком опасном положении, был сам молодой король. Трудно решить, было ли его равнодушие напускным или искренним, только оно неприятно поражало обоих командиров. Они даже высказали ему это. Он отвечал на их упреки с невозмутимой стойкостью:

— Не могу же я напускать на себя тревогу, которой не испытываю! Что же мне-то делать? Вы принимаете меры для защиты Тауэра, не советуясь со мной, и хорошо делаете, так как я неопытен.

— Государь! — сказал сэр Евстахий внушительно. — Ваше равнодушие неблагоприятно действует на ратников.

— Наоборот, оно должно ободрять их, как доказательство, что я не отчаиваюсь в успехе, — сказал король. — Еще будет время принять унылый вид, когда мы будем разбиты.

— Надеюсь, государь, не будем разбиты, — сказал сэр Евстахий. — Тем не менее следует приготовиться к самому худшему.

— Я приготовлен ко всему, что бы ни случилось, — отвечал Ричард. — И считаю бесполезным продолжать этот разговор. Если вам нужно будет спросить мое мнение о чем-нибудь, вы найдете меня у принцессы.

С этими словами он приподнял ковры, закрывавшие боковую дверь, и прошел в покои своей матери.

Когда он удалился, оба командира переглянулись с выражением, в котором смешивались досада и гнев.

— К чему мы стараемся сохранить ему корону, коли он сам не дорожит ею! — с горечью воскликнул сэр Симон.

— Нет, мы не должны покидать его теперь, — возразил сэр Евстахий. — Я очень желал бы только, чтобы некоторые из его вредных наперсников были удалены.

Едва он выговорил эти слова, как в комнату вошел сэр Джон Голланд.

— Я думал, что король здесь! — воскликнул он, озираясь кругом.

— Его величество только что прошел в покои принцессы, — ответил сэр Симон.

— Так я отправлюсь за ним туда! — крикнул сэр Джон.

— Подождите, милорд — остановил его сэр Евстахий. — Мне хотелось бы сказать вам несколько слов.

Какой-то оттенок в голосе сэра Евстахия не понравился молодому вельможе, однако он остановился.

— Милорд! — напрямик объявил сэр Евстахий. — Прошу извинить меня за то, что я намерен вам сказать, но я желал бы, чтобы вы поменьше водили легких, игривых бесед с его величеством. При нынешнем положении это неуместно.

— Вполне присоединяюсь к этому мнению, милорд, — с не меньшей прямотой добавил сэр Симон Бурлей. — Подобное легкомыслие теперь несвоевременно. Избегайте его, прошу вас!

— Черт возьми! — запальчиво воскликнул сэр Джон. — Вы, кажется, хотите делать мне наставления, милорд? Уж не должен ли я спрашивать у вас, в каких выражениях мне обращаться к моему брату, королю? Я этого не потерплю!

— Если вы действительно преданы королю, милорд, — сказал сэр Евстахий, — и искренно желаете поддержать его власть, то не станете пустяками и шалостями отвлекать его мысли от дела, на котором должно быть сосредоточено все его внимание. Если вы не можете или не хотите исполнить это, то вам лучше бы покинуть Тауэр.

— Как! — воскликнул сэр Джон. — Покинуть Тауэр?

— Таково мое приказание, как одного из членов Совета, — сказал сэр Симон.

— И вы думаете, что я подчинюсь этому приказанию? — неистово закричал сэр Джон.

— Вы должны будете подчиниться! — строго возразил сэр Симон. — Я облечен здесь наивысшей властью и нахожу, что ваше присутствие крайне вредно для короля. Если вы не согласитесь вести себя скромнее, я удалю вас отсюда, а также еще нескольких лиц!

— Вы не посмеете это сделать, сэр Симон! — воскликнул надменный вельможа, взбешенный до крайности.

— Откажитесь от этих возражений, милорд, или я прикажу немедленно арестовать вас! — сказал сэр Симон.

Как ни был разгневан сэр Джон, однако он понял, что нельзя задевать власть члена Совета. И он принудил себя сказать, что он слишком погорячился. Затем, не дожидаясь узнать, принято или нет его извинение, Голланд приподнял ковровые занавесы и вышел тем же путем, как и король.

Глава VII ССОРА МЕЖДУ КОРОЛЕМ И СЭРОМ ГОЛЛАНДОМ

В прихожей, соединявшейся с покоями его матери, Ричард нашел Эдиту. Она была одна и стояла в углублении окна, глядя на дворцовый сад и на широкую реку, протекавшую за наружными стенами крепости. Молодая девушка так задумалась, что не заметила прихода короля.

В этом мечтательном покое она была так хороша, что очарованный Ричард остановился как вкопанный. Красота прелестной молодой девушки уже произвела на его юное сердце впечатление, совершенно не похожее на все то, что он до сих пор испытывал. Хотя юноша увлекался многими придворными дамами, которые наперерыв кокетничали с ним, но никогда еще он не был так очарован, как теперь простой и безыскусственной прелестью Эдиты.

Почувствовав новое для него ощущение настоящей любви, он был удивлен и даже несколько раздосадован; и именно те усилия, которыми он старался отогнать нарождающуюся страсть, разжигали ее. Он ни единым словом не высказал своей любви к прелестной девушке, но пылкие взгляды изобличали его чувства так же ясно, как если бы он сделал признание.

Как же отнеслась Эдита к сделанному ею открытию, что король влюблен в нее? Увы! Она одновременно убедилась, что сама любит его. Но она сознавала, что для нее было бы гибельно давать волю этой страсти, и она старалась подавить свое чувство. Напрасно! Оно оказалось сильнее ее. Эдита думала о короле, глядя из окна на сад и реку. Вдруг, обернувшись, она увидела его. У нее вырвался слабый крик.

— Надеюсь, я не испугал вас? — спросил он, подходя к ней и взяв ее за руку.

— Я вздрогнула от неожиданности, — ответила она. — Я не знала, что ваше величество в комнате.

— Я здесь уже несколько минут, — сказал он. — Я смотрел на вас и думал, как вы прекрасны, как поразительно прекрасны!

— О, государь! — воскликнула она, сильно краснея.

— Эдита, я обожаю вас! — страстно воскликнул он. — Вы должны быть моею. Я не могу жить без вас!

— Государь, умоляю вас! — воскликнула она, стараясь вырвать свою руку.

Но он не выпускал ее.

— Эдита! — воскликнул он. — Я не знал, что такое любовь, пока не увидел вас, я не могу любить никого так, как люблю вас. Вы — моя жизнь, моя душа! Я не могу жить без вас!

— Умоляю вас, государь, отпустите меня! — вся дрожа, воскликнула Эдита. — Я не должна слышать подобные речи от вас…

— Нет, клянусь, я не отпущу вас, Эдита, до тех пор, пока вы не пообещаете мне разделить мою любовь.

— С моей стороны было бы преступно давать такое обещание, государь. Я не могу быть вашей невестой, а иначе, как вашей невестой, не хочу быть никогда. Но я не стану скрывать, что никогда еще никто не внушал мне таких чувств, как ваше величество.

— Так вы признаетесь, что любите меня?! — воскликнул Ричард.

— Я не могу без волнения видеть ваше величество, — отвечала она. — Но наша заступница, Пресвятая Дева, даст мне силы побороть мои чувства. Я скорее предпочту умереть, чем изменить своему долгу. Прошу вас, разрешите мне удалиться!

Но король не выпускал ее руки. Смущенная его жгучим взором, Эдита опустила глаза.

Как раз в эту минуту дверь из коридора распахнулась и в комнату вошел сэр Джон Голланд. Он вздрогнул, увидев короля и Эдиту, стоявших вместе в углублении окна, и сильно побледнел.

— Проходите, милорд! — воскликнул Ричард, заметив, что тот намерен остановиться.

К удивлению и досаде короля, сэр Джон приблизился к ним и, едва сдерживая волнение, сказал:

— Вашему величеству, быть может, еще неизвестно, что у меня более ранние права на эту девушку?

— Ранние права! — воскликнул Ричард, глядя на Эдиту.

— Это неправда! — с негодованием крикнула Эдита. — Он мне ненавистен; и я прошу ваше величество избавить меня от его дальнейших преследований.

— Успокойтесь, прелестная девица! — сказал король. — Он не посмеет более беспокоить вас.

Сэр Джон, который вообще относился к своему царственному брату без особенного почтения, ответил полупрезрительно:

— Я не намерен отказываться от нее даже для вашего величества.

— Не слишком злоупотребляйте моею добротой! — крикнул Ричард.

С этими словами он сделал ему знак уйти из комнаты. Сэр Джон Голланд не повиновался.

— Повторяю, она моя! — сказал он. — Если я уйду, она должна последовать за мной.

— Не позволяйте ему подходить ко мне, государь! — умоляла Эдита, ища защиты у короля.

— Прочь, если тебе дорога жизнь! — воскликнул Ричард, выхватывая меч при приближении брата.

— Клянусь св. Павлом, она будет моею, хотя бы мне пришлось взять ее силой! — воскликнул сэр Джон Голланд, также обнажая меч.

Опасаясь страшной беды, если эта чудовищная ссора между братьями разгорится, Эдита стала между ними.

С минуту они вызывающе смотрели друг на друга, но ни тот, ни другой не подымали оружия, как вдруг в комнату вошли сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий де Валлетор. Пораженные представившейся их глазам картиной, они оба ринулись вперед, схватили сэра Джона и мгновенно обезоружили его.

— В уме ли вы, милорд, если осмелились поднять руку на короля?! — воскликнул сэр Евстахий. — Разве вы не знаете, что за такой необдуманный поступок вам угрожает смерть?

Сэр Джон ничего не ответил. Сэр Симон подбежал к двери и, вызвав стражу, велел арестовать Голланда. Приказание было исполнено.

— Отведите его в башню Вошан, — добавил сэр Симон. — И пусть он будет заключен в тюрьму!

— Неужели вы допустите это, государь?! — воскликнул сэр Джон.

Опасаясь, что король смягчится, сэр Евстахий поспешил вмешаться.

— Государь! — сказал он. — Проступок слишком важен, чтобы ему пройти безнаказанно.

Под влиянием этого совета Ричард отвернулся, его брат был уведен.

Тем временем сэр Евстахий подошел к Эдите и сказал ей:

— Мне хотелось бы услышать от вас объяснение этой сцены.

— Я была несчастной причиной ее, — ответила Эдита. — Ссора вышла из-за меня.

— Именно этого я и опасался, — вполголоса сказал рыцарь. — Избежав одной опасности, вы попали в другую… Вы любите короля?

— Увы, да! — ответила она.

— Только одна особа может защитить вас, а именно принцесса, — сказал сэр Евстахий. — Немедленно отправляйтесь к ней и расскажите обо всем.

— Я так и сделаю, — твердо сказала Эдита.

Она вышла из комнаты, не замеченная королем, который разговаривал с сэром Симоном в углублении окна.

Едва Эдита удалилась, как лейтенант Тауэра вошел в комнату из коридора. Его взволнованный вид ясно говорил, что он принес важные известия.

— Ваше величество! — сказал он королю с низким поклоном. — Сэр Джон Ньютоун, бывший комендант рочестерского замка, сию минуту прибыл в Тауэр, в качестве уполномоченного от предводителя мятежников, Уота Тайлера, он просит аудиенции у вашего величества. Соблаговолите ли вы принять его?

— О, конечно, мой добрый лейтенант! — ответил король. — Мне очень любопытно узнать, что поручил передать мне дерзкий холоп. Насколько я могу догадаться, сэр Ньютоун был в плену у мятежников с того времени, как они овладели рочестерским замком. Как они обращались с ним?

— Он не жалуется на плохое обращение, государь, — отвечал лейтенант. — Но он говорит, что дал слово главарю мятежников доставить ответ вашего величества.

— Он получит ответ, но только ответ этот должен быть хорошо взвешен, — возразил король. — Созовите немедленно Совет в большую залу Белого Тауэра да пригласите его милость архиепископа кентерберийского, лорда-казначея и других лордов. Когда они соберутся, мы выслушаем поручение сэра Джона Ньютоуна. Дело важное, и оно требует основательного обсуждения.

— Мне приятно слышать от вашего величества такой ответ, — одобрительно заметил сэр Симон. — Положитесь на совет людей, преданных вам безгранично, и вам нечего будет опасаться.

Лейтенанту оставалось удалиться и привести в исполнение распоряжение короля.

— Следовало бы сообщить принцессе об этом посольстве, — сказал сэр Симон. — Ее благоразумный совет всегда очень ценен, государь, разрешите ли пригласить ее высочество?

— Нет, я сам отправлюсь к ней, — сказал Ричард. — Пойдемте со мной, прошу вас.

И в сопровождении обоих начальников он направился в покои своей матери.

Глава VIII ПОРУЧЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА КОРОЛЮ

Аудиенция, обещанная королем сэру Джону Ньютоуну, назначена была в той несравненной по красоте зале в верхнем этаже Белого Тауэра, где со времен Вильгельма Рыжего[319] постоянно собирался королевский Совет.

По обеим сторонам огромной залы, от столба до столба, были протянуты дорогие ткани, которые если и сокращали ее размеры, зато резче выделяли великолепие. В галереях толпились ратники; у главного входа в комнату Совета стояли алебардщики; множество приставов, пажей и различных придворных челядинцев собралось в зале.

Под высоким королевским наметом в креслах, поставленных на возвышении, восседали король и его мать, принцесса. По правую руку от короля поместились архиепископ Кентерберийский, лорд иоаннитов, барон де Вертэн и барон де Гоммеджин. По левую руку от принцессы сидели сэр Симон Бурлей, сэр Евстахий де Валлетор и сэр Генри де Созель.

Все собрание казалось чрезвычайно озабоченным, и никогда еще Ричард не имел такого важного вида. Никто из его легкомысленных товарищей, имевших обыкновение подымать все на смех, не присутствовал на Совете, а сэр Джон Голланд, как уже известно, был заключен в башню Вошан.

Как только король и члены Совета заняли свои места, лейтенант Тауэра торжественно ввел сэра Джона Ньютоуна. Сделав глубокий поклон королю, который встретил его чрезвычайно милостиво, сэр Джон заговорил явно взволнованным голосом:

— Мой всемилостивейший монарх! Я удостоился рыцарского звания от вашего родителя, грозного принца, этого цвета английского рыцарства. Всегда верный и преданный вашему знаменитому деду, Эдуарду III, я служил также верой и правдой вашему величеству. А посему судите сами, с каким чувством я вынужден был явиться с поручением к вашему величеству от презренных хамов, поднявшихся против вас. Я заслуживаю быть с презрением изгнанным прочь от глаз вашего величества. И если вы, не выслушав, отошлете меня назад, на лютую смерть от рук этих мятежников и изменников, то я не вправе буду роптать. Возвратиться же ядолжен во всяком случае: я дал мое честное, никогда еще не нарушенное слово главарю мятежников; моя жена и дети оставлены им в качестве заложников.

— Подымитесь, сэр Джон! — воскликнул Ричард, сильно растроганный его преданностью. — Передайте без страха ваше поручение. Как бы ни было глубоко наше негодование на этих дерзких мятежников, вас мы заранее считаем оправданным.

— Государь! — сказал сэр Джон, значительно успокоенный этим уверением. — Я снова должен просить прощения вашего величества за слова, которые могут показаться непочтительными. Но у меня нет выбора. Уот Тайлер, предводитель мятежных крестьян, прислал меня в качестве своего посла требовать, чтобы ваше величество пожаловали в Эльтгемский дворец (увы, он теперь в руках этих размятежников!) для переговоров с ним о различных предметах.

— Отправиться к нему! — гневно воскликнул Ричард, среди ропота негодования, пробежавшего по всему Совету. — Неужели дерзкий раб ожидает согласия с нашей стороны?

— Да, государь, ожидает! — отвечал сэр Джон. — Он имел еще смелость требовать, чтобы совещание между вашим величеством и им происходило наедине. Он не желает, чтобы кто-либо из членов Совета присутствовал при этом.

Новый ропот послышался со стороны сэра Симона Бурлея и остальных.

— В столь оскорбительном требовании, — продолжал сэр Джон, — он ссылается на, то что у него имеются какие-то предложения, которые могут быть обсуждены только вашим величеством да им самим. Если вы согласитесь на это свидание (а он не сомневается в этом), то он пришлет достаточно надежный конвой, чтобы проводить ваше величество из Гринвича в Эльтгем, и ручается за вашу безопасность.

— И безумец воображает, что мы, охранители короля, допустим, чтобы его величество попал в руки такого изувера?! — воскликнул сэр Симон.

— Я отнюдь не решался бы советовать сделать такой неразумный шаг, — заметил сэр Джон. — Но я обязан высказать свое личное мнение: насколько могу судить, Уот Тайлер не замышляет измены.

— Я вовсе не боюсь встретиться с ним и объясниться, — сказал Ричард.

— Это — ловушка с целью завладеть вами, государь! — воскликнула принцесса. — Не полагайтесь на его слова!

И весь Совет присоединился к ее мнению.

— Если вашему величеству действительно угодно иметь свидание с Уотом Тайлером, — сказал сэр Евстахий де Валлетор, — то оно должно произойти так, чтобы вам не предстояло никакой опасности. Пошлите сказать ему через сэра Джона, что вы согласны повидаться с ним в вашей усадьбе, Ротергайте, завтра утром. Вы спуститесь по реке в вашем баркасе и, достигнув назначенного места, остановитесь неподалеку от берега. Заметив ваше величество, предводитель мятежников в сопровождении одного только сэра Джона Ньютоуна может, со своей стороны, подъехать к отмели, там и произойдет разговор. Сэр Джон будет зорко наблюдать за каждым движением Уота Тайлера, по первому его знаку баркас может немедленно отчалить.

— Этот план нам нравится, — сказал Ричард.

Так как со стороны Совета не последовало никаких возражений, то король добавил, обращаясь к сэру Джону Ньютоуну:

— Отвезите наш ответ Уоту Тайлеру. Скажите, что он должен явиться для переговоров без всякого оружия и в сопровождены вас одних. Ему нечего бояться. Мы отправимся вниз по реке завтра утром в нашем баркасе, и если не найдем Уота Тайлера в Ротергайте, то немедленно возвратимся назад.

— Я передам ваше поручение, государь, — сказал сэр Джон. — Но сомневаюсь, чтобы возгордившийся холоп был удовлетворен им. Он до того опьянен успехом, так зазнался, что вообразил, будто может уже предписывать условия вашему величеству. Если он не явится в Ротергайт, то не по моей вине.

— Само собой разумеется, сэр Джон, — сказал Бурлей. — Но знайте, хотя это и не входит в ответ, который вы передадите Уоту Тайлеру, что Совет в полном составе будет сопровождать короля в Ротергайт. Он не примет участия в разговоре, но раз он ответствен за безопасность его величества, он не может допустить, чтобы государь покинул Тауэр без него.

Весь Совет согласился с этим.

— Надеюсь, мне может быть разрешено сопровождать короля, — спросила принцесса, — и взять одну из моих девиц?

— Вне всякого сомнения, ваше высочество, — ответил сэр Симон.

— Кто же останется комендантом Тауэра на время вашего отсутствия? — спросил Ричард.

— Лейтенант, мы можем вполне положиться на него, — ответил Симон.

Король знаком выразил свое одобрение. Так как все было улажено, то сэр Джон Ньютоун мог удалиться.

Лейтенант проводил его особым ходом по лестнице через башню св. Фомы к спуску на реке, где его ожидала лодка.

Переправившись через реку, сэр Джон поспешил к Блэкгиту. Имея в руках пропуск, он без затруднений проник через войско мятежников к намету главаря.

Глава IX СЭР ЛИОНЕЛЬ С ДОЧЕРЬЮ — ПЛЕННИКИ В ЭЛЬТГЕМЕ

После побега из Кентербери сэр Лионель де Курси отправился вместе с дочерью, со всею челядью и с ратниками в свою обширную усадьбу в окрестностях Мэдстона.

Через два дня по его приезде усадьба была осаждена большим отрядом мятежных крестьян. Несмотря на отчаянное сопротивление, ратники были перебиты, а старый рыцарь с его хорошенькой дочкой попали в плен и были отправлены к Уоту Тайлеру в Блэкхит, чтобы главарь мятежников поступил с ними по своему усмотрению.

Зная об оскорблении, нанесенном сэром Лионелем Конраду Бассету, и желая доставить молодому командиру мятежников возможность отомстить, Уот Тайлер отказался от всякого выкупа, он отправил пленного рыцаря и его дочь в Эльтгем под надзором Фридесвайды и сильного конвоя.

Ни сэру Лионелю, ни его дочери не было известно, что Конрад был командиром того гарнизона мятежников, который стоял в Эльтгемском дворце, оттого они были крайне удивлены, когда их привели к нему, а старый рыцарь преисполнился негодованием.

Сопровождаемые Фридесвайдой, которая шла подле них с обоюдоострым мечом на плече, они были введены в большую пиршественную залу, где Конрад сидел в королевском кресле. Увидя его, Катерина опустила глаза, а Конрад уставился в нее глазами и с чувством удовлетворенной мести наслаждался смущением старого рыцаря. Что же касается Фридесвайды, стоявшей рядом с пленниками, то она уже от всей души возненавидела Катерину за ее красоту и с ревнивой настойчивостью следила за каждым ее взглядом.

Несколько мгновений Конрад упорно и пристально смотрел на старого рыцаря, потом воскликнул с горькой насмешкой:

— Добро пожаловать в Эльтгемский дворец, сэр Лионель! Со времени нашей последней встречи много воды утекло. Тогда вы были в силе, теперь я — господин.

Сэр Лионель оставил эти слова без ответа. Конрад приказал принести плеть, что и было немедленно исполнено.

— Наконец-то я имею случай рассчитаться с тобой за нанесенное мне оскорбление! — воскликнул он.

Он уже поднял плеть, чтобы ударить старого рыцаря, сурово глядевшего ему в лицо, как вдруг Катерина упала на колени перед мстительным юношей и стала умолять его о пощаде.

— Не наносите ему такого унижения! О, умоляю вас, Конрад! — воскликнула она.

— С какой стати мне щадить его! — гневно воскликнул Конрад. — Разве он пощадил меня?

— Оставь, девочка! — надменно воскликнул старый рыцарь. Ты взываешь к человеку, лишенному чувства чести. Я обезоружен и пленник. Позор падет на него, если он ударит меня.

— Но ведь, когда ты меня бил, меня держали твои слуги, — возразил Конрад. — Иначе тебя теперь уже не было бы в живых.

— Если бы в моих руках был меч, что на плече у этой смелой женщины, ты не осмелился бы приблизиться ко мне! — воскликнул сэр Лионель. — И я недолго оставался бы твоим пленником.

— Дай ему твой меч, — сказал Конрад, обращаясь к амазонке.

— Клянусь св. Распятием, не сделаю этого! — отвечала Фридесвайда. — Скорей убью его и его дочь.

И, грубо схватив Катерину, которая все еще стояла на коленях перед Конрадом, она заставила ее подняться.

— Защити меня, Конрад! — воскликнула Катерина. — Ведь ты не допустишь, чтобы я была убита этой ужасной женщиной.

— Отпусти ее! — грозно приказал Конрад.

Фридесвайда немедленно оставила хорошенькую девушку, но она походила видом на молодую львицу, у которой отняли добычу.

— О, как она помяла меня! — воскликнула Катерина, потирая сдавленные кисти своих рук.

— Ты, право, годишься только в дамские угодники! — презрительно заметила Фридесвайда.

— Молчать! — властно крикнул Конрад амазонке. Потом он обратился к пленной девушке:

— Ради вас, Катерина, я готов пощадить вашего отца.

В его голосе прозвучала нотка нежности, которая не ускользнула от слуха Фридесвайды и еще более усилила ее затаенную злобу.

— Я знала, что вы смягчитесь, Конрад! — воскликнула Катерина, подымая на него взор, полный признательности. — Но будьте до конца великодушным, отпустите нас на свободу.

— Я не желаю ничего просить у него! — гордо сказал ее отец.

— А я не стану ничего больше обещать, — ответил Конрад.

— Уж и так слишком много обещано, — проворчала Фридесвайда, лицо которой омрачилось недовольством. — Сунуть мне их в тюрьму?

— О, нет, нет! — воскликнула Катерина.

Конрад не мог устоять перед ее умоляющим взором.

— Сэр Лионель, дадите ли вы мне ваше рыцарское слово, — сказал он — что не сделаете попытки к бегству? Тогда ни вы, ни ваша дочь не будете заключены в тюрьму.

— То, чего я не сделал бы для себя, я сделаю для моего ребенка, — сказал старый рыцарь.

Он дал требуемое обещание.

— Отведи их в парадные покои и приставь к ним кого-нибудь для услуг, — сказал Конрад Фридесвайде.

Видя, что амазонка не желает исполнить его приказание, он сделал знак пленникам следовать за ним и сам провел их в смежную комнату, не сказав больше ни слова.

Возвратясь назад, Конрад увидел Фридесвайду, которая прислонилась у дверей. Он довольно резко приказал ей удалиться. Но она не послушалась и, пристально глядя на него, сказала:

— Ты все еще любишь эту девицу. Я уверена в этом и знаю, к чему это приведет. Ты уступишь ее мольбам и изменишь великому делу, но знай, я собственноручно убью ее, прежде чем это случится, — добавила она, с таким взглядом, который не оставлял сомнения в том, что она приведет в исполнение свою угрозу.

— Ты ошибаешься, — сказал Конрад, напрасно стараясь успокоить ее. — Теперь я совершенно равнодушен к этой девице.

— Лжешь! — воскликнула Фридесвайда. — Не пытайся обмануть меня. Впрочем, я уже сказала, что я намерена сделать. Ты предупрежден!

Она удалилась, оставив его страшно разгневанным и смущенным.

«Нельзя оставить Катерину на произвол этой ревнивой и взбешенной фурии, — подумал он. — Ее нужно перевести в хорошо защищенное помещение и приставить к ней караул. В западном углу большого двора есть башня, где в нижней комнате можно бы поместить ее. Там она будет в безопасности. Так и нужно сделать».

Остановившись на этом решении, Конрад отдал приказание, чтобы для пленников был немедленно приготовлен обед, а сам отправился в упомянутую башню.

Как догадывается читатель, это было то здание, под которым находилась потайная дверь в подземный ход. Но Конрад ничего не знал об этом.

Осмотрев нижнюю комнату башни, он нашел ее вполне пригодной для намеченной цели и распорядился, чтобы она была немедленно приготовлена для приема Катерины.

Глава X ИЗМЕНА КОНРАДА ДЕЛУ МЯТЕЖНИКОВ

Желая дать прелестной девушке некоторые объяснения до ее отправления, Конрад тотчас же пошел в ту комнату, где находилась она с своим отцом. Пленники только что окончили принесенный им обед, когда появился он. Они поднялись из-за стола, чтобы поблагодарить его за оказанное внимание. В чувствах сэра Лионеля очевидно произошла большая перемена. Он уже не смотрел на молодого человека свысока, напротив, он подошел к нему и сказал с выражением откровенного извинения:

— Конрад Бассет, я виноват перед вами и спешу это высказать. С тех пор как меня привели сюда, я имел достаточно случаев, чтобы убедиться в вашем благородстве. Извините меня, если можете.

Конрад не мог вымолвить ни слова от удивления. Он даже усомнился бы, верно ли расслышал, если бы глаза Катерины не подсказали ему, что перемена в чувствах отца произошла помимо нее.

— Сэр Лионель! — сказал он. — Вы совершенно загладили причиненное мне зло, я не хочу больше думать о нем. Если бы вы высказались так месяц тому назад, я никогда не поднял бы оружия против короля.

— Но почему бы вам не сложить его теперь? — заметил старый рыцарь. — Я обязан дать вам удовлетворение и готов на это. Возвратитесь к вашим обязанностям перед королем и вы получите руку моей дочери.

— Увы, сэр Лионель! — взволнованным голосом ответил молодой человек. — Предложение явилось слишком поздно. Я зашел так далеко, что мне нет уж отступления.

Катерина схватила за руку отца и прошептала ему что-то на ухо.

— Оставьте ваши опасения, — сказал старый рыцарь, обращаясь к Конраду. — Я испрошу для вас прощение у короля.

— Но если я соглашусь, то буду вдвойне изменником! — воскликнул молодой человек. — А оставаясь здесь, я чувствую, что уступлю.

— В таком случае, не уходите! — просила Катерина.

— О, не удерживайте меня! — сказал Конрад, чувствуя, что не в силах удалиться, и с нежностью глядя на нее.

— Останьтесь, останьтесь, или вы навсегда потеряете меня! — заговорила она таким голосом, который совершенно обезоруживал его.

— Вы победили, Катерина! — наконец сказал он. — Ради вас я сделаюсь изменщиком и клятвопреступником перед моими союзниками.

— Теперь, когда вы пришли к этому решению, помогите нам немедленно бежать! — воскликнула она.

— Это невозможно! — возразил он. — Вы должны тайно покинуть дворец.

— Тайно? Разве вы не начальник здесь?

— Вы были присланы мне под надзор Уотом Тайлером, — отвечал Конрад. — Я не могу открыто ослушаться его приказаний. К тому же, — добавил он, устремив выразительный взгляд на Катерину, — у вас есть здесь личный враг, который ревниво следит за вами и, наверно, помешает вашему побегу.

— Вы говорите о той ужасной женщине, которая привела нас сюда и угрожала меня убить?! — вся задрожав, воскликнула Катерина. — Я до смерти боюсь ее. Запретите ей приближаться ко мне!

— Я помещу вас так, что вы будете совершенно в безопасности, — сказал Конрад. — Я нарочно пришел, чтобы сказать вам об этом. Вам придется просидеть несколько часов в одиночном заключены.

— Я готова претерпеть все возможное, лишь бы не подвергаться злобе этой женщины! — воскликнула Катерина. — Но разве отец не пойдет со мной?

— Нет, он должен остаться здесь, — ответил Конрад. — Ему не угрожает никакая опасность. Нынче вечером я освобожу вас обоих и буду сопровождать вас в вашем побеге. Готовили вы отправиться сейчас же в башню? Я сам провожу вас туда, тут не нужно никакой стражи.

Катерина выразила полную готовность последовать за ним.

— Не тревожтесь от этой разлуки с дочерью, сэр Лионель, — сказал Конрад. — Никакого вреда ей не приключится.

— Поручаю ее вашей заботливости, — доверчиво ответил старый рыцарь.

Потом, нежно обняв и поцеловав дочь, он отпустил ее с Конрадом, который тотчас повел ее в башню.

Проходя через двор, они увидели Фридесвайду среди толпы зрителей. Она кинула пылающий злобой и местью взгляд на Катерину, однако не сделала попытки остановить их.

— Опять эта ужасная женщина! — содрогаясь, воскликнула Катерина. — Мне так не хочется видеть ее.

Конрад попытался успокоить ее и собирался бросить на Фридесвайду гневный взгляд, но та уже удалилась.

Немного взволнованный этой встречей, Конрад поспешил к башне, где поместил свою прелестную пленницу в комнате нижнего этажа, спешно приготовленной для нее, как мы уже говорили. Затем он удалился, поставив стражу у дверей и отдав строгий приказ никого не пропускать.

Глава XI КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ В ТЮРЬМЕ

Катерина уже несколько часов сидела в своей тюрьме и начинала находить, что продолжительное заключение крайне скучно. Но она утешала себя мыслью, что ее возлюбленный скоро будет с нею.

Наступил вечер, а Конрад обещал освободить ее с отцом ночью, чтобы бежать вместе из дворца. Она не сомневалась, что он сдержит свое слово. Занятая этими мыслями, она старалась отогнать тревогу, столь естественную в ее положении. Вдруг до ее слуха донесся скрип ключа в замочной скважине. Она весело вскочила с места, уверенная, что это Конрад. Каков же был ее ужас, когда дверь отворилась — и в комнату вошла Фридесвайда! Катерина хотела закричать, но онемела от страха.

Заперев за собой дверь, ужасная амазонка направилась прямо к несчастной девушке, которая с ужасом попятилась от нее прочь.

Но вид Фридесвайды вовсе не был таким грозным и зловещим, как прежде. Наоборот, она старалась даже придать своему взгляду добродушное выражение, которое, однако, не соответствовало ее наружности.

— Не бойтесь, прелестная девица! — сказала она настолько мягко, насколько позволял ее голос. — Я пришла по поручению Конрада, чтобы увести вас отсюда.

— Я не пойду с вами! — возразила Катерина. — Я не верю, что это он послал вас.

— Вы перемените свое мнение обо мне, когда я докажу вам, как легко вы можете совершить побег, — сказала Фридесвайда. — Повторяю, меня послал Конрад, чтобы освободить вас и вывести из дворца.

Тут она подалась вперед и отворила большую подъемную дверь на полу. Катерина с удивлением следила за ней.

— Верите вы мне теперь? — спросила амазонка, указывая на ступени лестницы. — Внизу находится длинный подземный ход, который выходит с противоположной стороны за стенами дворца. Я провожу вас туда.

— Но у нас нет факелов, — сказала Катерина, смущенно опуская глаза.

— Свет вовсе не нужен, — ответила Фридесвайда. — Вы живо минуете проход и очутитесь на свободе.

— Я пойду с Конрадом, но не с вами, — сказала Катерина. — Почему он сам не пришел?

— Во дворце ожидают приезда Уота Тайлера, — ответила Фридесвайда. — Конрад послал помочь вам бежать, чтобы вы могли скрыться до приезда главаря. Вам нечего тревожиться о вашем отце, он не подвергается никакой опасности, так как может заплатить выкуп.

Эти доводы произвели некоторое впечатление на Катерину, но она все еще не могла преодолеть страх перед амазонкой и снова попятилась от нее. Потеряв всякое терпение, Фридесвайда схватила ее и толкнула вниз по ступенькам лестницы. Затем она захлопнула подъемную дверь, чтобы не было слышно криков жертвы.

Час спустя Конрад вошел в комнату. Уже подходя, он был встревожен, не найдя у дверей поставленной им стражи. Но самые ужасные опасения овладели им, когда он не нашел Катерины в комнате и увидел вместо нее Фридесвайду. Амазонка стояла посреди комнаты, поставив ногу на подъемную дверь. На вид она казалась совершенно спокойной.

— Той, которую ты ищешь, здесь нет, — сказала она.

— Что ты сделала с ней? — спросил Конрад.

— Не все ли равно? Дело в том, что ты никогда уже не увидишь ее.

— Ты отняла у меня ту, которую я любил больше жизни, бессердечная женщина! — с отчаянием воскликнул Конрад.

— Соблазнительница устранена, — сурово ответила Фридесвайда. — Теперь ты будешь честно служить делу.

— Ты — убийца и заслуживаешь смертной казни, — сказал Конрад, с омерзением глядя на нее.

— Я освободила тебя от чар, которыми ты был связан, — отвечала Фридесвайда. — Кстати, теперь уже, должно быть, во дворец приехал Уот Тайлер, я могу оправдаться перед ним в том, что я сделала. Пойдем со мной!

И, схватив его за руку, она увлекла его из комнаты.

Глава XII РОТЕРГАЙТСКОЕ СВИДАНИЕ

День был солнечный, река светла, когда королевский баркас отчалил от берега у Тауэра и направился к Ротергайту с молодым монархом, который ехал на свидание с предводителем мятежников.

Роскошен был блестящий баркас, но сидевшие в нем далеко не походили на людей, отправляющихся на увеселительную прогулку. Гребцы, одетые в роскошные королевские ливреи, в то же время были вооружены. Арбалетчики и ратники заменяли пажей и прислужников. Джентльмены и эсквайры имели при себе оружие. Все члены Совета, за исключением архиепископа Кентерберийского, также были вооружены. Сам Ричард был в стальной кольчуге, в шишаке и шелковом оплечье, затканном королевскими знаками и надписями, которые красовались и на его верхней одежде, покрытой богатым шитьем. Борта раззолоченного баркаса были увешаны щитами, из которых каждый носил на себе какой-нибудь знак вельможного отличия, а на корме гордо развевался королевский штандарт.

На носовой части баркаса среди свиты, сверкавшей полированной сталью, стоял молодой король, имевший истинно молодцеватый вид. Принцесса Уэльская сопровождала сына, сидя в роскошной каюте баркаса, но теперь, когда они уже приближались к Ротергайту, она выступила вперед вместе с Эдитой, которая была ее единственной прислужницей.

Приподняв весла, гребцы пустили баркас, он красиво поплыл по реке к песчаной отмели, где уже стояли два всадника. Один из них был хорошо известен королю и его спутникам, но только принцесса и Эдита знали другого. Впрочем, было бы излишне пояснять им, что этот могучий воин на сильном боевом коне, с мечом у бедра, с кинжалом за поясом, с палицей, привязанной к луке седла, был не кто иной, как Уот Тайлер. Забрало шлема главаря мятежников было поднято, можно было вполне разглядеть его широкое, мужественное лицо. На зрителей, хотя и пораженных его мощной фигурой и решительным взглядом, он произвел отталкивающее впечатление нахальством осанки, которое не исчезало в течение всей беседы с королем.

Шагах в двадцати позади предводителя мятежников на поросшем травой берегу остановились двое других всадников, которые также привлекли внимание королевской стороны. То были Конрад Бассет и Фридесвайда, которая была вооружена обоюдоострым мечом и держала в руке большой треугольный щит. Немного дальше, там, где берег подымался в гору, отчасти покрытую лесом, можно было различить огромный отряд вооруженных мятежников. Начальники не были в силах держать эту буйную толпу в порядке. А когда королевский баркас приблизился к берегу, со стороны мятежников донесся такой оглушительный крик, что все слышавшие его невольно вздрогнули; спутники короля уже вообразили, что это — знак к изменническому нападению. Но шум вскоре прекратился. И Ричард, не чувствовавший страха, приказал причалить ближе к берегу, чтобы ему можно было вступить в разговор с главарем мятежников.

— Ты — Уот Тайлер, я в этом не сомневаюсь, — сказал он. — Вот и я явился, согласно моему обещанию, чтобы побеседовать с тобой. Говори! Я готов выслушать твою просьбу.

— Я не обращаюсь ни с какой просьбой, — надменно отвечал главарь мятежников. — Я намерен представить вашему величеству некоторые предложения для рассмотрения и принятия. Но наша беседа должна происходить наедине, в Эльтгемском дворце, как я уже заявил через моего посла, сэра Джона Ньютоуна, здесь присутствующего.

— Неужели же ты думаешь, что его величество доверится тебе? — спросил сэр Симон Бурлей.

— Почему же нет? — ответил Уот Тайлер. — Ведь я — предводитель большой рати, расположенной станом на Блэкхите, и ручаюсь за безопасность короля. Если бы я задумал поймать его в западню, то мог бы это сделать теперь. Но если его величеству угодно будет высадиться здесь, то я лично провожу его в Эльтгем.

— Что мне отвечать? — спросил король у приближенных.

— Отвергнуть предложение! — воскликнул сэр Симон.

— Если ты действительно доброжелательствуешь мне, — сказал Ричард предводителю мятежников, — то почему же не желаешь, чтобы эта беседа произошла здесь?

— Если ей вообще суждено состояться, то только в Эльтгеме, как я уже сказал, — решительно объявил Уот Тайлер. — И заметьте, государь мой, что если сегодня мы не придем ни к какому соглашению, то завтра я войду в Лондон со всем моим войском. Клянусь св. Дунстаном!

— Слышите, милорды, что говорит он? — заметил Ричард. — И он сдержит свое слово, у него достаточно большая рать, чтобы вступить в Лондон, тем более что, как вам известно, граждане недовольны.

Пока происходили эти тревожные переговоры, Уот Тайлер, заметивший среди вельмож принцессу и Эдиту, снова воскликнул:

— Государь! Надеюсь, принцесса, ваша родительница, согласится присутствовать на совещании; и я буду просить ее милость взять с собой мою дочь.

— Согласны ли вы отправиться со мной, сударыня? — спросил Ричард.

— Охотно, — ответила она. — И я возьму с собой Эдиту, как просит он.

— Этого нельзя допустить, государь! — воскликнул сэр Евстахий де Валлетор. — Под предложением хама кроется какой-нибудь коварный умысел. Ни вы, ни принцесса не должны доверяться ему.

— Дорогая государыня, позвольте мне поговорить с ним! — воскликнула Эдита. — Быть может, мне удастся оказать на него некоторое влияние.

— Что вы на это скажете, сэр Евстахий? — спросила принцесса. — Следует ли мне послать ее?

— Нет, государыня! — отвечал рыцарь. — Никто не должен сходить на берег.

Затем он добавил многозначительно:

— Это совещание и без того скоро окончится. Не бойтесь ничего! Уот Тайлер никогда не вступит в Лондон.

Эти слова достигли слуха Эдиты и заставили ее задрожать.

— Нет надобности держать слово, данное дерзкому хаму, — сказал архиепископ Кентерберийский. — Ведь он поклялся, что если король не примет его требований, то он разрушит Лондон. Уже этого довольно, чтобы убить его.

— Коль скоро мятежники идут за ним, то все восстание прекратится с его смертью, — прибавил лорд-казначей.

— Мы поступим хуже, чем изменники, если дадим ему ускользнуть, — сказал сэр Симон Бурлей. — Эй, арбалетчики! Цельтесь в того мятежника.

Арбалетчики вскочили и натянули тетивы своих луков. Еще минута — и с Уотом Тайлером было бы покончено, а быть может, и со всем восстанием, если бы у Эдиты не вырвался слабый крик, который она не в состоянии была сдержать.

Этот крик не встревожил предводителя мятежников, который даже не переменил своего положения, но он не ускользнул от тонкого слуха Фридесвайды, которая прислушивалась ко всему, что говорилось, и пристально следила за всем, что происходило на баркасе. Она заметила мановение руки сэра Симона Бурлея и при легком шорохе от подымающихся арбалетчиков мгновенно угадала их замысел. С быстротой молнии бросилась она вперед и как раз вовремя выставила свой широкий щит перед Уотом Тайлером, чтобы защитить его от града стрел, направленных в него.

Главарь мятежников остался невредим, но роковая стрела пронзила грудь амазонки, она, наверно, упала бы с седла, если бы подоспевший в эту минуту Конрад не схватил ее. Угасающий взор умирающей устремился на того, кого она так любила, и, глубоко вздохнув, она прошептала:

— Катерина жива… Я обманула вас… Отыщите ее в подземном ходе под башней! Ключ от железных ворот висит у меня на поясе, возьмите его. Простите меня, Конрад… Это злодеяние я совершила ради вас…

И Фридесвайда скончалась.

Конрад с трудом мог выдерживать тяжесть ее безжизненного тела, пока на помощь ему не подоспел отряд мятежников, присланный Уотом Тайлером. Вне себя от страха за Катерину он пришпорил коня и помчался в Эльтгемский дворец.

А Уот Тайлер, отъехавший на значительное расстояние, круто повернул коня и, с угрозой простирая руку, воскликнул громовым голосом:

— Наша следующая встреча — а ее уже не долго ждать, — произойдет во дворце лондонского Тауэра!

Пользуясь неожиданно представившимся случаем к бегству, сэр Джон Ньютоун быстро соскочил с коня и пересел в королевский баркас.

Сэр Бурлей, убедившись, что главарю мятежников удалось спастись, приказал гребцам изо всех сил грести обратно к Тауэру. Его приказание было исполнено. Но все в баркасе слышали тот грозный, мстительный крик, которым приветствовали товарищи Уота Тайлера, когда он возвратился к ним и рассказал о сделанном на него нападении. Мятежники уже хотели ринуться к реке и утолить свою жажду мести расправой с зачинщиками этого предательского поступка, но Уот Тайлер остановил их.

— Не беспокойтесь, мы получим полное удовлетворение! — сказал он. — Лорд-архиепископ и лорд-казначей находились на баркасе, если не они присоветовали это дело, то они могли помешать ему. Мы получим головы их обоих.

— Да, да, получим! — закричали слушатели в один голос.

— Нам нечего больше здесь делать, — продолжал Уот Тайлер. — Мы должны возвратиться в Блэкхит и, как только войско соберется, двинемся на Лондон.

— В Блэкхит, а потом в Лондон! — закричали мятежники, потрясая копьями и секирами.

Прибыв в Блэкхит, они нашли всю рать в состоянии яростного возбуждения до нее уже дошла весть об изменническом покушении на предводителя. Уот Тайлер воспользовался этим необычайным настроением, чтобы собрать все войско, что ему скоро удалось. Поход начался.

Прежде чем двинуться в путь, Уот Тайлер послал Готбранда к своему собрату-командиру, который, как известно, расположился станом на Хэмпстедском Поле вместе с эссекским отрядом. Он поручил уведомить Беглого о своем намерении и просить его одновременно начать на следующий день осаду города с северной стороны. Готбранд немедленно отправился исполнять поручение. Помчавшись к Гринвичу, он успел раздобыть лодку, на которой мог переправиться вместе со своим конем через реку.

Глава XIII КАТЕРИНА В ПОДЗЕМНОМ ХОДЕ

Конрад мчался с такой бешеной быстротой, что достиг Эльтгемского дворца задолго до того времени, когда там было получено известие о намерении Уота Тайлера идти на Лондон. Стража на барбакане, пораженная его взволнованным видом, испугалась, не случилось ли какого несчастья, но его не посмели расспрашивать.

Конрад въехал прямо на большой квадратный двор, где сошел со своего взмыленного коня и поспешил в башню. У двери стояли несколько ратников. Он приказал одному из них немедленно принести зажженный факел. Пока воин исполнял его приказание, Конрад вошел в комнату, где была заключена Катерина. Без особенного труда отыскал он подъемную дверь и уже успел открыть ее, когда ему принесли факел. Выхватив его из рук изумленного воина и приказав ему стать на страже у входа в комнату и никого не впускать, Конрад начал спускаться по лестнице в подвальную комнату и достиг подземного хода. Но, зная, что не найдет там Катерины, он пошел дальше, чувствуя, что тревога его ежеминутно возрастает.

Наконец он добрался до первых железных ворот и отворил их ключом, взятым у Фридесвайды, затем достиг вторых ворот и живо распахнул их. Здесь он ускорил шаги, с тревогой заглядывая по обеим сторонам хода, но взор его не встречал ничего, кроме голых стен. Наконец ему показалось, что вдали мелькнула убегающая фигура, он крикнул, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать. Ускорив шаги, он убедился, что это — Катерина. Она! Она жива! Значит, он поспел вовремя, чтобы спасти ее!

Обезумев от ужаса, она продолжала бежать, оглашая подземелье страшными криками. Тревога, которую переживал Конрад в эту минуту, не поддается описанию. Он уже думал, что несчастная потеряла рассудок. А она все бежала, и так быстро, что он не мог нагнать ее.

Наконец, когда он начал уже отчаиваться, силы вдруг изменили ей, она упала. Минуту спустя он был уже около нее и взял ее на руки. Полагая, что распустившиеся волосы заслоняют ей глаза, он отстранил их от лица, но она по-прежнему смотрела на него диким, блуждающим взором, в котором преобладало выражение ужаса.

— Катерина, неужели вы не узнаете меня? — крикнул он. — Это — я, я, Конрад!

— Нет, вы — не Конрад! — воскликнула она. — Вы подосланы ко мне тою жестокой женщиной, чтобы убить меня. В сердце ее нет жалости, но, если у вас есть хоть искра сострадания, пустите меня! Дайте мне умереть спокойно!

— Нет, Катерина, ты не умрешь! — воскликнул он. — Я пришел освободить тебя!

Но и эти слова, сказанные с такой страстью, не могли успокоить ее, она продолжала вырываться из его объятий. Конрад в отчаянии призывал св. Екатерину, св. Лючию и всех святых угодниц, чтобы они помогли обезумевшей девушке. Его молитва, казалось, была услышана, так как с этой минуты Катерина начала приходить в себя. Она пристально вглядывалась в него и наконец прошептала его имя:

— Конрад!

Конрад в восторге прижал ее к своей груди.

— Вы явились вовремя, Конрад, — слабо пробормотала она. — Если бы вы промедлили еще немного, то нашли бы меня уже мертвой.

Содрогаясь от одной этой мысли, он еще крепче прижал ее к сердцу.

— Я только сейчас узнал, что вы заживо похоронены здесь, Катерина, — сказал он. — И вот я примчался освободить вас со всей поспешностью, на какую только способен мой конь. Опоздай я — и мне не пережить бы вас! Святые угодницы, хранящие вас, сжалились над нами обоими. Не бойтесь же больше! Той, которая хотела вашей гибели, уже нет на свете; и, умирая, она раскаялась в своей жестокости.

— В таком случае, я прощаю ее! — воскликнула Катерина. — И да простит ее Господь! Но не будем оставаться долее в этом ужасном подземелье. Унеси меня отсюда, Конрад! У меня нет сил идти.

Погасив факел, он взял на руки Катерину и поспешно прошел в обратном направлении тот путь, который только что совершил. Миновав железные ворота, которые оставил отпертыми, он быстро достиг каменной лестницы и, поднявшись по ней, вышел через подъемную дверь.

Велико было удивление человека, оставленного на страже, когда Конрад появился со своей прелестной ношей. Но никаких расспросов он не смел делать, тем более что Катерина находилась в обмороке, и Конрад немедленно послал его позвать кого-нибудь из служанок, которые оставались еще во дворце.

Скоро посланный возвратился с двумя из прислужниц принцессы. Катерина была приведена в чувство и уже не нуждалась в тех подкрепляющих средствах, которые были принесены служанками. Вслед затем она была переведена в покои принцессы. Ее новые прислужницы, видимо, принимавшие в ней большое участие, обещали окружить ее самым заботливым уходом.

Совершенно успокоенный насчет Катерины, Конрад запер железные ворота в подземелье и ключ от них взял себе. Потом он приказал закрыть вход к подъемной двери, приставил стражу у входа в комнату и отправился к сэру Лионелю де Курси.

За все это время старый рыцарь не сделал никакой попытки покинуть парадные покои и не знал ничего о случившемся, за исключением того, что Конрад должен был отправиться в Блэкхит сопровождать Уота Тайлера. Вот почему он крайне удивился, увидя молодого человека, в особенности когда узнал, что заставило его возвратиться. Нет нужды добавлять, что он выслушал рассказ о поступке Фридесвайды с его дочерью с мучительным любопытством, но коль скоро Катерина теперь освобождена, он мог только радоваться и благодарить ее избавителя. Он выразил свою признательность в самых горячих выражениях и обнял Конрада, как сына.

Покончив с этими объяснениями, они еще долго и заботливо совещались насчет того, что им делать при настоящем положении вещей. Побег мог теперь легко удаться; как только Катерина оправится от пережитого ею потрясения, ее можно будет увезти. Но где найти для нее безопасное убежище? Весь Кент охвачен восстанием; ни один дом, ни один замок не огражден от нападения мятежников. Возвратиться в Кентербери было немыслимо. И вот после тревожных обсуждений они решили отправить ее в Дартфордский монастырь. Сэр Лионель был знаком с леди Изабеллой и был уверен, что она не откажется приютить его дочь. Так было решено, что он отвезет к ней Катерину, как только она достаточно оправится, чтобы безопасно совершить путешествие. Конраду сэр Лионель настойчиво советовал не покидать свой пост.

— Теперь у вас под начальством, — говорил он, — гарнизон в пятьсот человек, которые по-видимому, останутся вам верны. Не покидайте их ни в каком случае! При первой неудаче, которая постигнет Уота Тайлера, вы можете провозгласить себя сторонником короля. Сделав это в должное время, вы окажете существенную услугу делу короля. Предоставьте мне руководить вами! Как только отвезу дочь в монастырь св. Марии, я немедленно возвращусь и буду находиться при вас, пока дело не выяснится. Я ни на минуту не отчаиваюсь в успехе королевского дела; временно оно может претерпевать затруднения, но в конце концов восторжествует. Ничто не может быть благоприятнее того обстоятельства, что Эльтгемский дворец находится в вашей власти. Искусным движением вы можете сломить силу мятежников, награда будет соразмерна с оказанной вами услугой.

— Для меня будет достаточной наградой, если я получу руку вашей дочери, сэр Лионель, — отвечал Конрад.

Книга четвертая САВОЙ

Глава I ЗАМОК ДЖЕКА СОЛОМИНКИ

Словно коршун, озирающий с высоты равнину, покрытую тучной муравой и пасущимися на ней стадами, смотрел на Лондон алчный Беглый с вершины Гомстидского Поля. Пытаясь сосчитать лежавшие перед ним дворцы, дома, рынки, монастыри, церкви, больницы, он думал только о добыче, которую можно было бы в них захватить.

Свирепый гот во главе своей варварской шайки, наверно, не смотрел с такой жадностью на Рим с соседних холмов, как этот ненасытный хищник глядел теперь на огромный город, который он поклялся разграбить.

— Богатейшие купцы сами отдадут мне все свои сокровища, чтобы только спасти себе жизнь. Иначе, как под этим условием, никому не будет пощады. Клянусь!

Произнеся эту клятву, он поцеловал ладанку, которую постоянно носил на груди.

В те времена, когда эссекские мятежники остановились станом на Гомстидском Поле, там, на самой вершине холма, находилась еще одна башенка. В этой башенке, служившей когда-то маяком, Беглый устроил свою главную квартиру. От этого своеобразного здания не осталось теперь и следов, но его место известно и поныне — там находится теперь охотно посещаемая гостиница, названная «Замок Джека Соломинки».

На вершине башни развевалось знамя св. Георгия, а рядом с ним стоял Беглый.

Он находился здесь уже часа три и большую часть времени провел, глядя на огромный, обреченный на гибель город. Иногда, впрочем, он тревожно посматривал в сторону Блэкгита, положение которого обозначалось холмами, прилегавшими к этому огромному, возвышенному полю. У входа в башню стоял могучий вороной конь, благополучно вынесший своего хозяина из стольких битв и опасных столкновений. Он был оседлан, и к луке его седла привязана была боевая секира.

Вокруг башни, на гребне холма, на отлогих его склонах и в бесчисленных ложбинах расположилось огромное войско, признавшее Беглого своим вождем и готовое по первому его знаку пойти за ним в огонь и в воду. Присутствие этих диких, разнузданных людей в грубой одежде, со странным вооружением вовсе не подходило к общей картине этой мирной и спокойной местности.

Впрочем, зрелище все-таки было поразительное и достойное внимания художника. Многие мятежники лежали вповалку на теплой земле и грелись на солнце, так как день был жаркий. Другие, усевшись на краях ложбинок, смотрели на товарищей, которые плясали, боролись и вообще забавлялись разными развлечениями. Но большинство стояли на бесчисленных бугорках и кочках и смотрели на отдаленный город. Возбужденные жаждой грабежа и разрушения, эти люди вполне разделяли чувства своего необузданного предводителя.

Джек Соломинка все еще стоял на вершине башни, занятый все теми же хищническими помыслами, как вдруг внимание его привлечено было всадником, быстро поднимавшимся на холм с южной стороны. Он тотчас же узнал Готбранда. Очевидно, тот ехал с вестями от Уота Тайлера. Беглый с нетерпением ожидал его приезда, не покидая, однако, своего места. Мятежники обступали Готбранда, задерживая его галоп расспросами. Он отказывался удовлетворить их любопытство и не остановился до тех пор, пока не достиг подножия башни. Отдав честь командиру, Готбранд приступил к передаче поручения.

— Уот Тайлер шлет тебе поклон, — сказал он. — Он идет на Лондон и желает, чтобы ты также начал наступление.

— Ты принес мне добрые вести, Готбранд, спасибо тебе за них! — весело сказал Беглый. — Только они несколько удивляют меня, ведь я слышал, что мой собрат-командир собирался отправиться на совещание с королем в Ротергайт. Значит, переговоры ни к чему не привели?

— Хуже того, — ответил Готбранд. — Они могли привести к смерти твоего собрата-командира. Совет устроил ему предательскую ловушку, и Уот Тайлер едва не поплатился жизнью.

— В таком случае клянусь св. Николаем, — крикнул Беглый, — что их измена будет живо наказана! Товарищи, вы слышали, что сказал наш достойный лейтенант Готбранд? — продолжал он громовым голосом, обращаясь к столпившимся вокруг мятежникам. — Совет поступил изменнически с моим собратом, Уотом Тайлером, он замышлял его убить. Неужели же мы не перебьем их за это!

— Да, да, конечно! — закричали в ответ мятежники, потрясая своими копьями и дротиками.

— Слушайте, товарищи! — воскликнул Готбранд, стараясь еще более воспламенить их. — Уот Тайлер полагает, что подстрекателями этого предательского замысла были архиепископ кентерберийский и сэр Роберт Гэльс, лорд верховный казначей. Оба они были на баркасе вместе с королем.

— Обоих казнить! — загремел ответ взбешенных крестьян.

— Но ваше желание не может быть исполнено, пока они находятся здравыми и невредимыми в Тауэре.

Из толпы послышались возгласы гнева и досады.

— Где бы они ни были, им не ускользнуть от нас! — воскликнул Беглый. — Что касается лорда верховного казначея, то мы можем отомстить ему вполне. Мы сожжем Темпль, которым он управляет, и уничтожим все бумаги его канцелярии. Кроме того, мы сожжем богатый монастырь св. Иоанна Иерусалимского близ Клеркенуэля, где лорд состоит гроссмейстером. Но прежде всего мы, конечно, заберем там все сокровища. Доходы этой странноприимной обители огромны. Хорошо было бы собрать их все, но мы хоть поживимся, чем можем.

Это предложение, как нельзя более отвечавшее желаниям крестьян, было встречено одобрениями.

— Не забудьте также, что у сэра Роберта Гэльса есть еще замок в Гайбэри, — сказал Готбранд. — Вы можете видеть его отсюда. Вон он стоит там, среди деревьев, в полумиле от Клеркенуэля.

— Прекрасно вижу его! — сказал Беглый. — Клянусь головой, это красивое и величавое здание скоро будет сровнено с землей. Мы разгромим и сожжем его на нашем пути в Клеркенуэль.

Тут он поднес к губам свой рожок и издал громкий протяжный звук, который разнесся далеко кругом и заставил все войско подняться. Как только главарь заметил, что люди задвигались, он схватил знамя и, потрясая им в воздухе, указал мечом на город и громко крикнул:

— На Лондон!

— На Лондон! — повторили тысячи голосов.

Сойдя с башни, Беглый передал знамя своему постоянному знаменосцу, сел на коня и занял место во главе отряда, громко восклицая:

— Св. Георгий за Веселую Англию!

Это вызвало новый взрыв восклицаний.

Затем он начал спускаться с холма вместе с Готбрандом и в сопровождении всего мятежного войска.

В те времена местность между Гампстидом и Лондоном была почти не застроена. Оттого мятежники без всякой помехи дошли до обширного парка, окружавшего великолепную усадьбу сэра Роберта Гайбэри. Обитатели замка, узнав об их приближении по нестройному гаму и крикам, поспешно бежали в обитель Св. Иоанна Иерусалимского, неся с собой известие о нашествии мятежников. Великолепный замок сначала был разграблен, потом предан огню.

Глава II ГИБЕЛЬ ГОСПИТАЛЯ СВЯТОГО ИОАННА ИЕРУСАЛИМСКОГО

Одною из самых богатых и красивых обителей, существовавших тогда под Лондоном, был госпиталь Св. Иоанна Иерусалимского в Клеркенуэле. Этот монастырь был основан лет за двести до описываемых событий одним богатым нормандским бароном, Журдэном де Брисетом и его супругой, леди Мюриэль, и принадлежал ордену рыцарей госпиталитов. Неподалеку от монастыря находилась обитель сестер-бенедиктинок, основанная также упомянутой набожной и благотворительной четой.

Женский монастырь Беглый решил не трогать, он и отдал своим спутникам строгий приказ, чтобы святая обитель монашествующих сестер не подвергалась никакому нападению и насилию. Это распоряжение не вызвало ропота неудовольствия, мятежники довольствовались тем, что монастырь Св. Иоанна был отдан в их распоряжение. Позволение разграбить и разрушить это обширное и великолепное здание насыщало их алчность, а также и жажду мести.

Каким спокойным казалось это почтенное серое здание в тот тихий летний вечер, когда к нему приближалась хищническая рать! Такой же спокойный и красивый вид сохраняла соседняя женская обитель. Оба эти большие, живописные здания были очаровательно расположены близ обширной лужайки, получившей свое название от чудодейственного ключа, бившего из ее недр.

Но обитатели монастыря были далеко не спокойны. Они знали, что жилище гроссмейстера в Гайбэри сожжено, и догадывались по зловещим крикам мятежников, что теперь очередь за монастырем.

Приготовления к обороне были сделаны со всевозможной поспешностью, но было очевидно, что монастырь не может продержаться долго.

Джофрей де Бург, настоятель монастыря Св. Иоанна, в свое время был отважным воином, да и вся братия состояла из рыцарей-храмовников. Правда, они давно уже перестали носить оружие и посвятили себя исключительно молитвенным и душеспасительным занятиям, однако все готовы были снова взяться за меч и умереть, защищая святую обитель. Впрочем, настоятель надеялся, что до этого не дойдет и что ему удастся убедить главарей этих разнузданных людей отступить. Увы, он еще не знал, с кем ему придется иметь дело!

Когда Беглый и Готбранд в сопровождении большой толпы мятежников подъехали к великолепным воротам, они нашли их запертыми и хотели уже вломиться силой, как вдруг услышали шум наверху и увидели на зубцах стен настоятеля и братию.

Джофрей Бург был уже в преклонном возрасте, однако имел еще бодрый вид, держался прямо и гордо, даже в монашеском одеянии он более был похож на воина, чем на инока. Капюшон его рясы, сдвинутый назад, позволял видеть его решительное лицо. Необходимо прибавить, что настоятель был незаметно вооружен; у всех братьев-рыцарей были под рясами кольчуги и мечи. Но по наружному виду они ничем не отличались от монахов.

— Что вам нужно? — спросил настоятель. — Правда, кажется, бесполезно расспрашивать вас о вашем намерении, но я все-таки хочу узнать о нем из ваших уст.

— Намерение наше, святейший отец, таково, — насмешливо ответил Беглый, — взять эту обитель, выгнать из нее вас и вашу братию, завладеть вашей утварью, драгоценными камнями и сокровищами, а потом сжечь это здание.

— Ваша злонамеренность и дерзость превосходят всякое вероятие! — воскликнул настоятель.

— К этому справедливому возмездию, — продолжал Беглый, — мы вынуждены предательским покушением вашего гроссмейстера на жизнь нашего предводителя. Мы хотим отомстить!

— Разве вы не боитесь страшной церковной анафемы? — спросил настоятель. — Удалитесь немедленно, святотатцы и богохульники, или я предам всех вас проклятию!

— Изливайте полные кубки вашей ругани на наши головы, если вам это нравится, святейший отец! — отвечал Беглый голосом презрительного равнодушия. — Нас не так-то легко отвлечь от нашей цели. Однако мы уже достаточно наговорились. Потрудитесь же приказать, чтобы ворота немедленно были отворены, иначе мы их выбьем и войдем!

— Ты никогда не войдешь, презренный святотатец! — воскликнул один из монахов, выступая вперед с арбалетом, который он до сих пор прятал за спиной.

С этими словами он пустил стрелу. Она ударилась в грудь Беглого, он остался невредим.

— Меткий выстрел! — вскричал он. — Но ты, должно быть, не знаешь, что я ношу на груди священную ладанку, не говоря уж про кожаный кафтан.

Потом он быстро добавил, обращаясь к стоявшим позади него:

— Стреляйте, арбалетчики, стреляйте!

Ответом на эту команду был целый рой стрел, полетевших на укрепление. Но никто не был ранен — настоятель и братия успели спрятаться за прикрытие.

Затем Беглый приказал своим людям выломать ворота, что и было скоро исполнено. Едва открыт был доступ в монастырь, как наиболее пылкие из мятежников, не ожидая своих командиров, шумной гурьбой кинулись во двор. Они были поражены, найдя там небольшой отряд рыцарей с мечами в руках, вполне готовых к обороне. Настоятель и вся братия сняли с себя монашеское одеяние. Будь у старых воинов кони, они легко отбросили бы нападавших мятежников и пробились бы через все войско, но так как побег был невозможен, то они решились по крайней мере дорого продать свою жизнь.

С теми же воинственными криками, как в былые времена, сэр Джофрей де Бург живо разогнал перед собой толпу осаждающих взмахами своего меча и обнаружил поразительную силу, отсекая головы, руки, ноги попадавшихся ему врагов. Следовавшие за ним рыцари бились с такой же неутомимой отвагой. Они заставили врагов отступить и, быть может, совсем вытеснили бы их, если бы не вмешался Беглый. Видя, что дело плохо, он ринулся вперед на своем коне и одним взмахом своей секиры уложил на месте старого рыцаря.

Сопутствуемый Готбрандом, который ехал сейчас же за ним, Беглый сразил еще трех-четырех рыцарей. Тогда мятежники, воодушевленные примером своего вождя и подкрепленные свежими силами, возвратились, после непродолжительной, но отчаянной битвы весь маленький отряд рыцарей-госпиталитов был истреблен.

Когда Беглый, совершенно невредимый среди этой отчаянной схватки, оглянулся кругом, он увидел, как монастырский двор, столь мирный за минуту перед тем, был залит кровью и покрыт грудами трупов крестьян и рыцарей, лежавших вперемежку. Он воскликнул с упоением:

— Ну, теперь мой брат отомщен вдоволь!

Мимо этой кровавой бойни должны были проходить мятежники, толпившиеся у входа и торопившиеся сюда, точно на праздник; они не обращали внимания на это ужасное зрелище. Получив от своих начальников разрешение грабить монастырь, они бросились во все стороны, врываясь в большую залу и церковь, в часовню и покои настоятеля, в трапезные, спальни, словом, повсюду, и с удивительной жадностью стали хватать все, что только попадалось им под руку.

Они расхватали всю серебряную и золотую утварь, драгоценные камни и украшения, найденные в церкви и в часовне, большие позолоченные подсвечники, позолоченные же кресты, дарохранительницы, чаши, кадильницы, сосуды и миродержательницы. Проникнув в ризницу, они расхитили все одежды, найденные там в шкафах и ларях, камилавки из красного шелка, со священными изображениями, полные облачения из белого дамасского шелка и парчи, митры с золотыми птицами, с золотыми львами и серебряными единорогами, облачения из голубого шелка, красные погребальные покровы, стихари со всеми принадлежностями, шелковые ризы с крестами, престольный покров из голубого бархата, с вышитыми изображениями архангелов, большие серебряные подсвечники и серебряные же лампады.

Таковы были лишь некоторые из захваченных мятежниками драгоценностей. Но сколько еще других дорогих предметов было расхищено этими святотатцами — не перечесть! Грустно и подумать о том разгроме, какой они произвели.

Во время этого грабежа те из монастырских слуг, которым удалось бежать, укрылись в соседней обители, где монахини дали им убежище.

Когда все ценное было вынесено из монастыря, мятежники подожгли его в нескольких местах. Сначала пламя разгоралось плохо, словно не желая разрушать столь красивое здание. К ночи горящий монастырь представлял величественное и мрачное зрелище. Зловещий отблеск пожара падал на дикую шайку, расположившуюся на лужайке, придавая обликам людей вид каких-то причудливых адских призраков.

Джек Соломинка и Готбранд, не сходя с коней, встали у входа в женскую обитель, чтобы предупредить всякое посягательство своих солдат на это здание. Но бедные монахини, пораженные ужасом, видя красный отблеск на стенах и зарево пожара в окнах, слыша неистовый шум и крики бесчинствующих мятежников, провели ужасную ночь.

Грозное зарево горевшего монастыря видно было с северных стен города и наводило ужас на обитателей, большинство которых полагали, что и женский монастырь так же объят пламенем.

Пожар продолжался целую неделю, и все-таки огонь не мог совершенно уничтожить все здание. Уцелели главные ворота, которые существуют и до сих пор.

Просторожив на пожаре большую часть ночи, Беглый ненадолго прилег отдохнуть на лужайке, а наутро отправился с войском в дальнейший путь, чтобы встретиться со своим собратом-командиром на Лондонском Мосту.

Глава III СОЖЖЕНИЕ ДВОРЦА ЛАМБЕТА

Одновременно с кровавыми событиями, о которых рассказано выше, войско Уота Тайлера шло на Саутварк, все опустошая и разрушая на своем пути. Предместья на Сэррейском берегу реки уже и в те времена были весьма обширны: здесь находилось множество больших усадьб, дворцов, монастырей, не считая других жилищ. Все это было во власти грабителей; и очень немногие из этих великолепных зданий были пощажены. Винчестерский Дом, дворец рочестерского епископа, здания Гайдского, Августинского и Батльского монастырей, а также местопребывание настоятеля монастыря Св. Людовика были ограблены и отчасти разрушены. Разрушены были также все тюрьмы, как-то: Маршалси, где жил мастер Маршалси, тюрьма Королевского Суда, Клинк и Комптер. Выпущенные на свободу узники присоединились к мятежникам и стали усердно помогать своим освободителям в их разрушительных предприятиях. Когда ряды войска пополнились этими отчаянными головорезами, мятежники начали совершать еще большие злодеяния, чем прежде.

Узнав о приближении Уота Тайлера, лорд-мэр приказал затворить ворота Лондонского Моста. Так мятежники лишены были возможности переправиться через реку и удовольствовались тем, что продолжали неистовствовать в Саутварке. Главной их целью было разграбление архиепископского дворца в Ламбете. Они и двинулись туда, разрушая попутно все домишки на правом берегу Темзы; здесь большинство населения составляли фламандцы, относившиеся к ним не сочувственно.

Дворец Ламбет, воздвигнутый первоначально, в 1188 году, архиепископом Балдуином, был заново отделан и расширен архиепископом Бонифацием в 1250 году, лет за тридцать до начала описываемых событий. Бонифаций перестроил всю северную часть дворца, добавил новые обширные покои, библиотеку, коридоры, помещения для стражи и башню, сделавшуюся впоследствии известной под названием Лоллардовской[320].

Когда дворец стал местопребыванием Симона де Сэдбери, он содержался с большой роскошью.

Дворцовой стражей была сделана неудачная попытка защищать дворец, мятежники быстро осилили ее и всех перебили. Затем они ворвались в архиепископские покои и в часовню и принялись там хозяйничать: были сорваны дорогие ткани со стен и занавесы с окон, а епископский трон был опрокинут.

Занимаясь этим, мятежники не переставали громко поносить архиепископа. Закончив свое хищническое дело, они подожгли дворец и, когда огонь начал разгораться, огласили воздух самыми страшными криками. Крики эти были так гулки, что сам архиепископ расслышал их в Тауэре. У него дрогнуло сердце: он догадался, что это означало избиение его верных слуг, опустошение и разрушение его дворца.

Тяжело ему было перенести такое огорчение, но он покорно опустил голову и прошептал:

— Да будет воля Твоя!

Но не один слух архиепископа был поражен этим ужасным криком, глаза его были ослеплены пламенем, подымавшимся над его дворцом. Поднявшись на вершину Белого Тауэра вместе с королем и остальными членами Совета, чтобы наблюдать за движением мятежников, он мог видеть их опустошительное шествие по правому берегу реки, пока они не достигли наконец дворца Ламбета. И вот после нескольких минут мучительной неизвестности он мог убедиться, что теперь осуществились самые мрачные его опасения.

Никто не решался заговорить с ним, все чувствовали, что не могут принести ему утешения. Архиепископ все еще стоял, ошеломленный тяжким ударом, когда находившемуся возле него лорду верховному казначею было доложено, что его дворец в Гайбери сожжен, госпиталь Св. Иоанна Иерусалимского ограблен и предан пламени, а настоятель со всею братией перебиты.

То были ужасные вести для гроссмейстера. Он принял Божью кару далеко не с такой покорностью, как архиепископ. С бешенством топнув ногой и призывая на мятежников самые страшные проклятия, он поклялся отомстить им.

Король и члены Совета переглядывались между собой, как бы спрашивая друг друга: «Какие еще печальные вести предстоит получить и что готовит нам завтрашний день?»

Лондонский Мост оставался еще неприкосновенным. Но долго ли он мог держаться против грозной рати, кишевшей на берегах реки от церкви Св. Марии Оверийской до дворца Ламбета? Сити также оставался нетронутым; ни одни ворота не были еще взломаны. Но кто мог поручиться, что завтра все входы не будут открыты вероломными гражданами?

Никогда еще Лондон не был в такой крайности, никогда еще король, вельможи и рыцари не находились в таком ужасном положении! Что касается вельмож, то казалось вполне вероятным, что скоро все будут истреблены народом, который они так долго и жестоко угнетали. В таком случае, король останется один, конечно, если мятежники действительно хотят его-то пощадить.

Странное зрелище представлялось тем, кто в этот чудный летний вечер смотрел с вершины Белого Тауэра. Огонь и меч совершали свое страшное дело на берегах Темзы; гладкая поверхность реки окрасилась более ярким оттенком, чем отблеск заходящего солнца.

Подъемный Лондонский Мост с его высокими домами, башнями и воротами, занятый ратниками, выделялся огромной черной глыбой на розоватом западном небосклоне. Зарево пожара дворца Ламбета и все еще горевших прибрежных домиков отражалось на тяжелой башне и высокой стрелке собора Святого Павла, на Вестминстерском аббатстве и на Савое, великолепном дворце Джона Гонта, герцога Ланкастера. Укрепленный передний фасад Савоя с башенками и отличными бойницами, обращенными к реке, был освещен так ярко, что сам казался в огне и словно предвещал приближение своей печальной участи. На северной стороне небо также было охвачено заревом горящего монастыря Св. Иоанна Иерусалимского.

Созерцание этого поразительного зрелища, которое не лишено было мрачного величия и красоты, произвело угнетающее впечатление на молодого короля. Боясь проявить малодушную робость перед присутствующими, он поспешно спустился с башни и, не дожидаясь членов Совета, отправился в покои своей матери.

Глава IV ПОСОЛЬСТВО ЭДИТЫ К УОТУ ТАЙЛЕРУ

Принцесса озабоченно беседовала с Чосером, который, как читатель помнит, был в то время заключен в Тауэре. Вдруг в комнату вошел король. Не обращая внимания на присутствующих, он направился прямо к матери с расстроенным видом и воскликнул:

— Все потеряно!

— Что ты хочешь этим сказать, сын мой? — вскрикнула она, вскакивая с места.

— Разве вы не знаете, матушка, что Уот Тайлер у ворот города? — сказал он. — Завтра он вступит в Лондон, как победитель, и сорвет корону с моей головы!

— Боже сохрани! — воскликнула она. — Быть может, придется многим пожертвовать, но твоя корона, надеюсь, в безопасности.

— Вы переменили бы ваше мнение, матушка, — сказал он, — если бы видели то, чему сейчас я был свидетелем. На берегах Темзы собралась несметная орда мятежников. Имя Уота Тайлера раздается со всех сторон. Он теперь всемогущ. Если он вздумает наступать, то я не в силах буду остановить его!

Потом, заметив Чосера, король быстро добавил:

— Добрый мастер Чосер! Вы, кажется, пользовались большим влиянием над этим могущественным мятежником. Употребите его теперь в дело — и я никогда не забуду вашей услуги.

— Увы, мой добрый государь, вы ошибаетесь! — отвечал поэт. — Я не имею на него никакого влияния. Но здесь есть особа, которую он, наверно, не откажется выслушать, это — его дочь.

При этом упоминании о ней Эдита выступила вперед и, обращаясь к королю, сказала:

— Если вашему величеству будет угодно, я сейчас же отправлюсь к нему.

— Эта молодая девица не может идти одна, государь, — сказал Чосер. — Я готов сопровождать ее в этом посольстве; оно хотя и представляется опасным, но, может быть, окажется не безуспешным.

— Прошу вас, государь, разрешите мне идти! — сказала Эдита. — Какой-то тайный голос подсказывает мне, что мне удастся уговорить его.

— Ну, будь по-вашему! — воскликнул Ричард. — Но если с вами приключится какое-нибудь несчастье, я никогда не прощу себе этого.

Потом, отведя ее в сторону, он тихо и многозначительно сказал:

— Если увидите Уота Тайлера, скажите ему, что нет ничего такого, в чем бы я отказал ему.

Она ничего не ответила, но пристально взглянула на него. Король после короткого молчания добавил:

— Если он потребует, чтобы я сделал вас королевой Англии, то я и на это согласен.

На ее лице вспыхнул румянец, но тотчас же исчез. Она ответила тихим, но твердым голосом:

— Нет, государь, я не стану обманывать его!

Прежде чем Ричард успел ответить, она обратилась к принцессе и спросила:

— Ваше высочество! Разрешаете ли вы мне отправиться с этим поручением?

— Мне тяжело дать свое согласие, — отвечала принцесса. — Но я не могу отказать. Обещайте возвратиться ко мне, если будет возможность.

— Ваша милость не должны сомневаться во мне, — горячо сказала Эдита. — Нам нельзя терять ни минуты. Готовы ли вы отправиться в путь, добрый мастер Чосер?

— Хоть сию минуту! — ответил он.

— Надеюсь, вы вернетесь в Тауэр? — сказал Ричард, обращаясь к Чосеру. — Хотя, само собою разумеется, вы уже не арестант.

Когда Эдита удалилась, чтобы переодеться и взять капюшон, Ричард послал за лейтенантом и приказал ему немедленно приготовить лодку, чтобы перевезти через реку Чосера и его спутницу, отправляемых с тайным поручением.

Лейтенант, ни о чем не спрашивая, немедленно приступил к исполнению приказания.

Пять минут спустя ворота под башней Св. Фомы были отворены и лодка с четырьмя сильными гребцами и двумя путешественниками отчалила от берега. С быстротой молнии стала она переправляться через реку.

Так как было уже почти совсем темно, то лодка незамеченной причалила к противоположному берегу. Чосер с Эдитой благополучно высадились у пристани, против церкви Св. Олава, примерно на полет стрелы ниже Лондонского Моста. Выполнив обязанность, гребцы принялись быстро грести обратно и скоро скрылись из виду.

Минуту спустя дюжина мятежников с копьями в руках подступили к только что высадившимся на берег людям.

— Кто вы, откуда и что вам нужно? — раздалось несколько грозных голосов.

— Мы — друзья и приехали из Тауэра, — ответил Чосер.

— Друзья — и из Тауэра! Это что-то плохо вяжется! — воскликнул тот, который казался главным в отряде.

— А между тем это сущая правда, — ответил Чосер. — Отведите нас к вашему предводителю.

— Нет, мы не можем это сделать, пока не допросим вас, — отвечал мятежник.

Эдита, узнавшая его голос, сдвинула свой капюшон и сказала:

— Неужели вы не узнаете меня, добрый мастер Лирипайп?

— Клянусь св. Бригитой! Да ведь это Эдита, дочка Уота Тайлера! — воскликнул тот, к которому она обращалась.

— Ты уверен? — спросил стоявший возле него Джосберт Гроутгид.

— Так же точно, как и в том, что это — мастер Джофрей Чосер, — отвечал Лирипайп.

— Ну, коли так, надо их сейчас отвести к Уоту Тайлеру! — воскликнул тот.

— Пожалуйста, отведите, добрый мастер Куртоз, вы получите благодарность за свои труды, — сказала Эдита.

— Она знает меня! — воскликнул Куртоз. — Нет никакого сомнения, что это — Эдита. Мы должны сейчас отвести ее к отцу. Он будет рад ее видеть.

— А где ваш предводитель? — спросил Чосер.

— Его главная квартира — в Табарде на Гай-Стрите (Высокая Улица), близехонько отсюда, — отвечал Куртоз, обращение которого теперь совершенно изменилось. — Теперь он, наверное, там, ведь он только что вернулся из Ламбета.

— В таком случае, проводите нас туда сейчас же, у нас есть к нему очень важное дело, — сказал поэт.

Окружив их со всех сторон, чтобы оградить от беспорядочной толпы, отряд мятежников отправился к Гай-Стриту. Наши путники, пройдя церковь Св. Олава, оглянулись на Лондонский Мост, на воротах которого толпились лучники и арбалетчики. Гай-Стрит был переполнен вооруженными мятежниками, так что приходилось с большим трудом, особенно на перекрестках, прокладывать себе путь в толпе. Без надежного конвоя им никогда не удалось бы пробраться. Многое привлекало здесь их внимание, но всего более они были поражены видом развалин двух больших тюрем — Маршальси и Королевского суда. Наконец после многих остановок отряд достиг Табарда.

На обширном дворе толпились множество вооруженных людей, которые бражничали и производили страшный шум. Уот Тайлер, как вскоре выяснилось, находился в главной приемной комнате вместе с Джоном Болом, обсуждая за бутылкой вина свои дальнейшие планы.

Увидя Эдиту и Чосера, приведенных к нему Лирипайпом, Тайлер быстро вскочил на ноги, но вместо того чтобы приветствовать молодую девушку с отеческой нежностью, он сердито вскрикнул. Это восклицание не сулило успеха ее посольству. Едва удостоив Чосера своим вниманием, он схватил свечу и приказал Эдите следовать за ним в смежную комнату. Затворив за собой дверь, он сурово спросил дочь, зачем она покинула Тауэр.

— Явившись сюда, ты помешала моим замыслам, — сказал он.

— Я послана королем, — ответила она.

— Вероятно, он хочет заключить со мной мир? — спросил Уст Тайлер.

— Да, таково его намерение, — отвечала она. — И он соглашается на уступки, с тем, чтобы вы пощадили Лондон и отступили.

— Нет! — воскликнул Уот Тайлер. — Я не отступлю, если бы даже весь Совет умолял меня. Теперь я — хозяин! Лондон у моих ног, я не пощажу никого из его богатых и знатных обитателей. Но короля я не трону. Насчет его у меня другие намерения — ты разделишь с ним трон!

— Неужели вы вправду допускаете такую мысль? — спросила Эдита.

— Конечно, вправду! Почему же нет? Он будет рад жениться на тебе, чтобы спасти свою корону.

— Но вы, кажется, не сочли нужным спросить, я-то соглашусь ли на это?

— Ну, ты-то уж меньше всего можешь возразить!

— Вы судите обо мне по себе и ошибаетесь. Я — совсем не подходящая супруга для короля!

— Подходящая или нет, а он женится на тебе.

— Откажитесь от этих замыслов, умоляю вас! — сказала она. — Я вовсе не ослеплена блеском сделанного мне предложения и отвергаю его.

— Отвергаешь его? Что? Так ли я расслышал?! — воскликнул изумленный Уот Тайлер. — Ты выйдешь за того, за кого я пожелаю!

— Я уже высказала свое решение и не откажусь от него, — спокойно, но твердо отвечала она.

— Поживем, увидим, — сказал Уот. — А пока изволь сейчас же вернуться в Тауэр!

— Неужели вы не выслушаете того, что я должна вам передать? — воскликнула она.

— Чего ради? — угрюмо ответил он. — Никаких уступок я не сделаю. Скажи королю, пусть он в скором времени ожидает меня в Тауэре, и тогда я предъявлю ему свои условия.

Она еще раз попыталась смягчить отца, но он остался непреклонным. Взяв дочь за руку, Тайлер вывел ее назад в большую комнату, где оставил Чосера и других. Все смотрели на них с любопытством и изумлением, но предводитель был так угрюм, что никто не осмелился расспрашивать его. Даже Джон Бол промолчал.

— Доставьте эту барышню обратно к пристани Св. Олава, — сказал Уот Тайлер своим людям. — Да сыщите лодку, чтобы перевезти ее к Тауэру.

— Это будет трудно, если не совсем невозможно, — сказал Лирипайп.

— Нет, лодка будет за ней прислана! — воскликнул Уот.

— Я пойду с ней! — крикнул Чосер.

— Вы можете проводить ее до пристани, — сказал Уот Тайлер. — Но затем возвратитесь ко мне. В Тауэр вы уже не можете вернуться.

Понимая, что спорить было бесполезно, Чосер скрепя сердце покорился. Больше не было сказано ни слова, и отряд отправился назад в том же порядке, как и пришел.

Уот Тайлер был прав. Как только Эдита показалась на пристани, лодка, на которой она была привезена, быстро переправилась через реку и причалила к берегу, чтобы взять ее и доставить обратно к башне Св. Фомы. Чосер не сел в лодку и возвратился в Табард в самом пасмурном настроении.

Глава V ВСТРЕЧА ГЛАВАРЕЙ МЯТЕЖНИКОВ НА ЛОНДОНСКОМ МОСТУ

С самого начала восстания все время стояла прекрасная погода: такого чудного утра, как то, какое было на следующий день после этих событий, никто и не запомнит. Яркими солнечными лучами осветились мирные жилища, монастыри, церкви и приюты старого Лондона; ярким светом озарены были и древние стены, и ворота Сити, где теснились вооруженные люди, и ворота и башни Тауэра, где толпились лучники и арбалетчики, и башня и стрелка собора Святого Павла, и старинное аббатство позади него.

На противоположной стороне реки вся местность являла вид разорения и разрушения. Монастыри, замки, тюрьмы лежали в развалинах или под пеплом. Дворец Ламбет еще дымился. Весь Саутварк был занят вооруженным войском, и страх, овладевший его обитателями, был до того велик, что они покорно присоединялись к мятежникам.

Но посмотрим, что творилось на другом конце Лондона.

На рассвете опьяненный успехом Беглый появился со своим войском перед Епископскими воротами и выслал вперед Готбранда с призывным рожком, чтобы потребовать свободного пропуска. Стража ответила отказом, и на мятежников посыпался град стрел и дротиков. Беглый приказал сейчас же идти на приступ, как вдруг толпа напуганных осаждающими горожан оттеснила стражу и отворила ворота, мятежники вошли в Сити.

Войско Беглого не прочь было предаться торжеству, но предводитель приказал как можно скорее идти к Лондонскому Мосту, чтобы там соединиться с силами Уота Тайлера. Мятежники тотчас же отправились туда, не встретив на пути никакого сопротивления.

Между тем северные ворота моста были уже разбиты, и огромное большинство горожан, сочувствовавших мятежникам, устроило им восторженный прием.

Мятежники направились по узкому проходу между высоких зданий, находившихся по обеим сторонам моста. Они шли, потрясая оружием и оглашая воздух страшными криками. Южные ворота моста были также разбиты, и здесь, на открытом пространстве, в конце Гай-Стрита, встретились друг с другом главари мятежников.

Уот Тайлер в сопровождении Джона Бола поздравил Беглого с успехом и горячо поблагодарил его за все сделанное. Однако некоторая надменность в его обращении не совсем понравилась его собрату.

Оставив вооруженный отряд для занятия моста, три главаря отправились в Табард и там сели завтракать. Наскоро покончив с едой, Уот Тайлер сказал товарищам:

— Прежде чем напасть на Тауэр, должно доказать всем, что мы вовсе не сторонники Джона Гонта, для этого мы сожжем его Савойский дворец. Что вы на это скажете, братцы?

— Одобряю! — ответил монах. — Это убедит народ, что мы не намерены слушать королевских дядей.

— Ну, конечно. И вот где мы можем поживиться! — воскликнул Беглый со злобным хохотом. — Говорят, во дворце герцога больше драгоценной утвари и сокровищ, чем в каком-либо другом доме в Англии.

— Дворец не следует грабить, — сурово и властно заметил Уот Тайлер.

— Не грабить?! — воскликнул изумленный Беглый.

— Да, надо объявить, чтобы никто под страхом смертной казни не смел присваивать ни единой вещи из Савойского дворца. Вся утварь, все золотые и серебряные сосуды, все ценные украшения, которых так много во дворце, должны быть разбиты в куски.

— Люди будут этим очень недовольны, — заметил Беглый.

— Это докажет горожанам, что мы ищем не личной наживы, а только права и справедливости, — сказал Джон Бол. — Мы не разбойники, а освободители.

— Повторяю, ваш приказ вызовет сильный ропот и неудовольствие, — сказал Беглый. — Я не одобряю его.

— Для тебя у меня есть другое, более подходящее поручение, — сказал Беглому Уот Тайлер. — Пока я буду занят опустошением Савоя, ты разрушишь Ньюгэт и выпустишь узников.

— Я предпочел бы первое, — проворчал Беглый. — Впрочем, делать нечего!

— Ты отправишься со мной, добрый мастер Чосер, — сказал Уот Тайлер, обращаясь к поэту, который присутствовал при этом разговоре. — Ты увидишь справедливое возмездие, которое мы приготовили для герцога!

— Если бы вы согласились выслушать меня, я умолял бы вас не разрушать прекрасный Савойский дворец, — сказал поэт.

— Все твои мольбы напрасны — угрюмо ответил Уот Тайлер. — Герцог Ланкастер — изменил народу. Мы должны его наказать.

— Еще раз повторяю вам, что у народа нет лучшего друга, чем Джон Гонт! — горячо воскликнул Чосер.

— Перестань! — прервал его Уот Тайлер. — Я уже довольно наслышался похвал ему. Нам пора идти. Пяти тысяч человек будет достаточно, чтобы разрушить Савой. Остальные займутся Ньюгэтом, а также будут смотреть, чтобы король и Совет не ускользнули из Тауэра.

— Быть по сему! — отвечал Беглый. — Когда покончу с Ньюгэтом, загляну в Ломбардскую Улицу. Мне нужно покончить старые счеты с мессером Бенедетто.

— Делай, как знаешь, — сказал Уот Тайлер. — Но не трогай Тауэра, пока я не вернусь из Савоя.

Главари вышли и сели на коней, которые уже ждали их, оседланные, на дворе Табарда.

Они двинулись вдоль Гай-Стрита к Лондонскому Мосту; огромному же войску был отдан приказ готовиться к выступлению в Сити. Чосеру дали верховую лошадь, он поехал рядом с Готбрандом. Часа два сряду двигалась по Лондонскому Мосту вся эта бесчисленная толпа. При вступлении мятежников в Сити жители, отчасти добровольно, отчасти из страха, устроили им восторженный прием и радушно открывали перед ними двери своих домов и винные погреба. Словом, их встречали, как избавителей, хотя едва ли искренно.

Трое предводителей проехали вместе вдоль Корнгиля и Чипсайда до тюрьмы Ньюгэт, где Беглый остановился с Готбрандом и значительным отрядом войска, чтобы выбить ворота тюрьмы. А Уот Тайлер и Джон Бол с пятитысячным отрядом спустились с Людгэт-Гиля и направились вдоль Флит-Стрита к Стрэнду.

Глава VI УОТ ТАЙЛЕР В КРЕСЛЕ ДЖОНА ГОНТА

Вскоре мятежники увидели перед собой Савой — великолепную усадьбу Джона Гонта, герцога Ланкастера. То было здание, про которое старик Холиншед сказал, что «по красоте и величавости постройки, также по пышности княжеского убранства ему не было равного во всем королевстве». Герцогский дворец представлял равно величавое зрелище и со стороны Стрэнда, и со стороны реки; а его внутреннее расположение соответствовало великолепию внешности.

Построенный в 1245 году — приблизительно за полтора века до начала описываемых событий — Питером эрлом Савоя и Ричмонда, — этот благородный дворец достался после него монашеской общине Маунтджой, у которой он был куплен королевой Элеонорой, супругой Генриха III, для своего сына Генриха, герцога Ланкастера. При нем дворец был значительно расширен: на украшение его были затрачены огромные деньги. Здесь проживал плененный англичанами французский король Иоанн, сначала в 1357 году, потом вторично, шесть лет спустя. Наконец дворец перешел во владение Джона Гонта, герцога Ланкастера, который, в свою очередь, расширил его новыми пристройками и значительно украсил. Таким-то было это великолепное сооружение, когда к нему подступали мятежники с целью совершенно его разрушить. Его роскошные палаты были в изобилии снабжены дорогой мебелью, тканями, картинами, богатой утварью, драгоценностями и винами. Словом, это было достойное жилище самого гордого, самого могущественного пэра Англии, который в силу наследственных прав своей жены, дочери дона Педро, имел притязание на кастильскую корону.

У герцога Ланкастера был свой придворный штат, более многочисленный и блестящий, чем у короля. Здесь видим камергера, вице-камергера, джентльменов-приставов, джентльменов-приспешников, лордов, рыцарей, эсквайров, дворян-виночерпиев, стольников, швецов, полсотни иоменов-приставов, комнатных грумов, пажей, врачей, духовника, милостынника, менестрелей, иоменов-носильщиков, рослых иоменов-слуг, дворецкого, казначея — всего 300–400 человек.

Страх, внушаемый мятежниками, был так силен, что, когда во дворце услыхали, что Уот Тайлер переправился через Лондонский Мост и идет по Сити, открыто заявляя намерение разрушить Савой, вся свита, отказавшись от всяких помыслов об обороне, сейчас же бросилась бежать, оставив во дворце только человек двенадцать. Это были дворецкий, надсмотрщик и еще несколько рослых, дюжих иоменов. Конечно, они не могли оказать существенного сопротивления, тем не менее они позаботились запереть большие наружные ворота и замкнуть на замки все двери.

Приближаясь со своим войском ко дворцу, Уот Тайлер смотрел на него с восхищением и до того был поражен его величием, что на минуту даже подумал, не пощадить ли его и не оставить ли его для себя. Но он тотчас же отказался от этой мысли и приказал громогласно прочесть перед всем войском свой приказ, запрещавший под страхом смертной казни утаивать или выносить что-либо из драгоценной утвари или украшений дворца.

— И не сомневайтесь! — крикнул он громким голосом. — Наказание будет исполнено.

Когда мятежники узнали о бегстве всей придворной челяди, они разом выбили ворота и двери и ворвались во дворец. Однако они встретили мужественный отпор со стороны дворецкого и находившихся с ним людей, конечно, только на самое короткое время — эти храбрые и преданные своему долгу слуги сейчас же были перебиты.

Одним из первых вступил во дворец Уот Тайлер: он желал увидать это роскошное жилище во всем его блеске, прежде чем оно превратится в развалины. Пока он осматривал большую дубовую лестницу, украшенную изваяниями и гербами, ее прелести были вдруг заслонены толпой дикообразных крестьян, подымавшихся на главную верхнюю галерею, которую они скоро заполнили и принялись срывать со стен дорогие ткани, рвать и разрушать все картины и украшения.

Едва Уот Тайлер вошел в большую пиршественную залу и заметил ее роскошную обстановку, как и туда ворвался новый поток мятежников, уже готовых начать разрушение. Но главарь властно приказал им остановиться и, усевшись в кресло Джона Гонта, посадил по левую от себя руку Джона Бола, а Чосеру, которому он приказал следовать за ними, разрешил занять место пониже. Затем он приказал, чтобы все ценное было собрано и положено перед ним на столе, дабы ему видеть самому уничтожение всех этих сокровищ.

Приказ был исполнен с поразительной быстротой. Все лари и шкафы были опорожнены, и огромный стол, за которым, по обыкновению, обедали приближенные герцога, был почти совершенно загроможден огромными, употреблявшимися только на больших пирах, золотыми и серебряными сосудами, большею частью с превосходными чеканными украшениями: тут были большие серебряные кубки, фляжки, долговязые стаканы и затейливо исписанные кувшины. Ко всему этому прибавились еще и другие украшения, которые удалось собрать: цепочки, пояса, броши, запоны с бриллиантами и другими драгоценными камнями, вышитые мантии и затканные золотом и серебром одежды, имевшие чрезвычайно красивый вид.

Чосер негодовал в душе, глядя на огромную груду сокровищ и роскошных одежд, обреченных на скорое истребление. Уот Тайлер приказал приготовить угощение для себя и Джона Бола. Предводители мятежников пригласили Чосера сесть с ними за стол и разделить трапезу. Поэт согласился, но ничего не мог есть.

Взяв из груды собранных сокровищ большой кубок, Уот приказал наполнить его наилучшим гасконским вином из герцогского погреба. Потом, осушив кубок до дна, он бросил его на пол и растоптал ногой. Замечая, что стоявшие вокруг люди жадно посматривают на сверкающую груду сложенных перед ними сокровищ, и опасаясь, как бы они не поддались соблазну и не ослушались его приказаний, он велел немедленно принести молотки, которыми вся золотая и серебряная утварь и все сосуды были расплющены и разбиты в куски. Вслед затем были уничтожены все украшения; бриллианты и другие драгоценные камни были истолчены в ступках, и пыль их развеяли на все стороны. Что же касается вышитых мантий и дорогих одежд, то они были изрублены в куски.

Уот Тайлер, взяв с собой Чосера, вышел на террасу над Темзой, чтобы видеть, как обломки драгоценностей будут брошены в реку. Когда опорожнена была в воду последняя корзина, он с мрачной усмешкой сказал, обращаясь к поэту:

— Расскажи герцогу все, что ты видел, тогда он поймет, какую покорность я изъявил бы ему, если бы он был здесь. Теперь ты свободен и можешь уйти, если, впрочем, не пожелаешь остаться и посмотреть, как будет сожжен дворец.

— Я уже и без того слишком много видел! — с горечью сказал Чосер. — Я только взгляну в последний раз на здание, которое так любил, и затем удалюсь.

С минуту он смотрел на великолепный дворец, казавшийся теперь более красивым, чем когда-либо, и затем удалился. Освободившись от мятежников, поэт поспешил покинуть Лондон, куда возвратился только тогда, когда эти грозные времена окончательно миновали.

— Теперь подожгите дворец! — воскликнул Уот Тайлер. — Да постарайтесь, чтобы дело было сделано на славу.

Мятежники усердно принялись исполнять его приказание, разжигая горючие вещества, заранее приготовленные в различных частях здания. В это время Уот Тайлер покинул террасу над рекой. Когда он проходил через дворец и еще раз увидел его величие, в его душу, быть может, прокралось некоторое сожаление, но он не поддался этому чувству. Заметив, что костры разгораются, он вышел из дворца и остановился посреди двора, чтобы следить за ходом пожара.

Скоро пламя начало уже выбиваться из нескольких больших бойниц. Тогда приказано было всем покинуть дворец. Но мятежники повиновались очень лениво, пришлось затрубить в рога, чтобы заставить их собраться. Вдруг из дворца выбежали с полдюжины человек, тащивших за собой пленника, которого они привели к своему предводителю. Тот сразу узнал в нем Лирипайпа.

— Что он сделал? — спросил Уот.

— Он ослушался твоего приказания, спрятал под своей курткой большое золотое блюдо, — ответил его обвинитель. — Смотри, вот оно!

— Смерть ему! — сурово проговорил Уот Тайлер.

— Пощади! — воскликнул несчастный. — Ты столько лет знал меня в Дартфорде… Ведь я отдал блюдо!

— Нет, ты его спрятал! — воскликнул неумолимый обвинитель. — Мы нашли его у тебя.

— Положите золотое блюдо под его куртку, — сказал Уот. — Потом бросьте его вместе с ним в огонь.

Ужасный приговор был исполнен в точности. Невзирая на крики и сопротивление несчастного воришки, его выбросили в открытое окно; он погиб в пламени.

Лирипайп был не единственным из дартфордских мятежников, погибших при пожаре Савойя. Марк Кливер, Куртоз, Гроутгит, Питер Круст и многие другие, до сорока человек, проникли в подвальные погреба герцога и здесь устроили пирушку, выбив дно одной бочки с мальвазией и еще другой бочки, с гасконским вином. Хотя их предупреждали, что дворец объят пламенем, они не обратили внимания на это и продолжали бражничать, пока обрушившаяся с оглушительным треском большая стена не отрезала им выхода из подвала. Несчастные очутились в каменной западне; товарищи даже и не пытались их выручить, а предоставили их на произвол судьбы. По всей вероятности, вино, которое было у них в изобилии, продлило их злополучное существование. Их крики слышны были целую неделю. Потом все смолкло.

Пожар Ламбетского дворца представлял величавое зрелище, но то были пустяки в сравнении с пожаром Савойя. Дворец герцога Ланкастера был втрое обширнее Ламбета, гораздо выше и лучше построен: пожар его был виден во всех местах Лондона. Огромное здание горело всю ночь; и когда время от времени огненные языки подымались на большую высоту, зрелище, хотя и ужасное, было поразительно прекрасно.

Ничто не могло произвести на горожан более подавляющее впечатление. К тому же этот пожар доказывал, что мятежники вовсе не были сторонниками честолюбивого Джона Гонта, как о них прежде думали.

Пожар дворца был прекрасно виден и королю с его Советом в Тауэре. Они также были поражены этим зрелищем, хотя и в ином отношении; это дело в связи с другими недавними событиями заставило их думать, что все вельможи и джентльмены Англии обречены на гибель.

Глава VII ОБЕЗГЛАВЛИВАНИЕ МЕССЕРА ВЕНЕДЕТТО

Покаодин отряд мятежников был занят разрушением Савойского дворца, Беглый с другой шайкой совершал еще более ужасные злодеяния.

Когда тюрьма Ньюгэт была разбита и узники освобождены, к рати мятежников прибавилась новая многочисленная орда отчаянных головорезов. Многие дома были разграблены, когда это воинство проходило через Старый Чендж, близ собора Святого Павла и вдоль Чипсайда, в направлении к Ломбард-Стриту; никто из жителей не мог избавиться от мятежников иначе, как заявив себя их сторонником. Испуганные горожане делали все возможное, чтобы умилостивить мятежников, которые были теперь полными хозяевами в Сити. Лавки со съестными припасами, винные погреба и мясные ряды были открыты перед ними настежь. Беглый не возбранял грабить, но строго запретил всякое пьянство и обжорство до тех пор, пока дневная работа не будет покончена.

На своем пути мятежники останавливали всякого встречного и спрашивали:

— За кого ты?

И, если тот не отвечал «За короля и народ», его убивали. Таким образом, всюду распространяя ужас и разрушение, рать направлялась к Ломбард-Стриту.

Может показаться странным, что при таком мужественном лорде-мэре, как сэр Уильям Вальворт, при таком достойном гражданине, как сэр Джон Филпот, мятежники могли совершать столь ужасные неистовства, не встречая никакого отпора. Но дело в том, что горожане, остававшиеся верными королю, были поражены безотчетным страхом, они думали только о том, чтобы оградить свои жилища. С этой целью наиболее зажиточные из них собирали у себя друзей и возможно большее количество слуг и укрепляли свои дома окопами и рогатками.

Так все более крупные постройки обращены были в крепости. Так как почти все вооруженные люди были заняты защитой жилищ, то лорд-мэр и сэр Джон Филпот увидели полную невозможность собрать достаточное количество войска, чтобы напасть на мятежников с малейшей надеждой на успех. Они не могли набрать даже и трехсот человек. Что можно было сделать с такой горстью людей против огромного войска, кстати, усиленного теперь всеми ненадежными горожанами, число которых доходило до двадцати тысяч!

В те времена в Сити жили два известных рыцаря — сэр Роберт Нольс и сэр Пердукас д'Альбрет. Каждый из них имел по 120 ратников, хорошо вооруженных и готовых в любую минуту выступить против мятежников, но оба рыцаря желали приберечь свои силы для короля, понимая, что он скоро будет в них нуждаться.

Когда Уот Тайлер и остальные предводители мятежников перешли Лондонский Мост и вступили в Сити, лорд-мэр и эти оба предусмотрительных и опытных рыцаря собрались на совещание. Они настойчиво советовали лорду-мэру не нападать на мятежников, которые тогда совсем разрушили бы Сити, а выждать более благоприятного случая, который не замедлит представиться.

Как мы упоминали, Ломбард-Стрит в то время населен был почти исключительно богатыми итальянскими купцами-ростовщиками. В последнее время они стали брать на откуп некоторые правительственные налоги, в числе которых была и злополучная подушная подать, послужившая поводом к восстанию. Уверенный в том, что соберет несметные сокровища, разграбив дома этих богатых итальянских купцов, подталкиваемый еще желанием отомстить мессеру Венедетто, Беглый спешил как можно скорее попасть в Ломбард-Стрит.

Услышав о приближении мятежников, купцы наскоро попрятали сундуки с драгоценностями и дорогой утварью в подвалах и других потайных местах. Захватив с собой по возможности больше золота, они покинули свои дома и укрылись в соседних церквах Св. Марии Вульнотской, Св. Эдмонда и Всех Святых, где надеялись быть в безопасности. Напрасная надежда!

Когда Беглый свернул от Чипсайда на Ломбард-Стрит, он объявил своим спутникам, что намерен предоставить им сокровища ломбардских купцов, этих грабителей народа.

— Идите и берите все, что можете! — воскликнул он. — И с каждого дома я требую десять тысяч марок; все же остальное — ваше и должно быть разделено поровну между всеми вами. Мы заставим этих негодяев сказать, где они запрятали свои сундуки с сокровищами.

Ворвавшись в дома итальянских купцов, мятежники были крайне удивлены, найдя их жилища опустевшими. В первую минуту они даже испугались, не унесены ж все сокровища, но скоро разыскались тайники, где были спрятаны лари и мешки с деньгами. Мятежники не замедлили опорожнить их, причем добросовестно откладывали сумму, предназначенную для своего вождя.

Когда все ценное было взято из домов, Беглый, с Готбрандом и большим отрядом отправились на поиски беглецов, заранее предупрежденные, что они укрылись в церквах.

Несчастный Венедетто и двое других итальянских купцов были найдены в церкви Св. Марии. Они находились у алтаря. Стоявшие перед ними священники угрожали вторгнувшейся толпе громами и карами церкви, если она осмелится их тронуть. Но Беглый и его спутники были не из тех, кого можно запугать подобными угрозами; они бросились вперед и вытащили свои жертвы из священного убежища.

Злополучный Венедетто, читая свой приговор в грозном взоре Беглого, упал на колени и стал умолять о пощаде, поднося ему в то же время мешки с золотом, которые захватил с собой. Беглый хотя и взял деньги, но нисколько не смягчился. Он посмотрел на валявшегося у его ног купца зловещим взором и сказал:

— Я полагаю, что это — выкуп, которого ты еще не уплатил?

— Мой выкуп составлял тысячу марок, здесь же десять тысяч, — отвечал Венедетто. — Возьми их и пощади мою жизнь!

— Золото я возьму, но пощадить тебя не могу, — сказал Беглый. — Твое имя внесено в список тех, кто приговорен к смерти за жестокие притеснения, причиненные народу. Я не могу простить тебя, если бы даже хотел. Готовься к немедленной смерти! Один из этих священников даст тебе отпущение грехов.

— О, пощади меня, и я укажу тебе, где ты можешь найти несравненно больше сокровищ! — взмолился Венедетто.

С минуту Беглый колебался, потом сказал угрюмо, с прежним неумолимым взором:

— Это невозможно!

Призванный священник должен был последовать за несчастным купцом, которого поволокли к лобному месту на Чипсайде, где уже собралась огромная кровожадная толпа.

Так как перед этим здесь уже были казнены несколько человек, то обрызганные кровью ступени помоста были мокры и скользки. Дюжий мужчина отталкивающей наружности, выполнявший обязанность палача, приказал Венедетто стать на колени. К осужденному приблизился священник и сказал ему несколько слов шепотом; затем, выслушав его ответ, он дал ему отпущение.

Едва Венедетто успел приложиться к Распятию, как палач взмахнул мечом и отсек ему голову. Она скатилась к подножию ступеней и была подхвачена толпой.

Книга пятая СМИТФИЛД

Глава I НОЧЬ УЖАСОВ

В ту ночь Беглый расположился главной квартирой в Лиден-холле — большом частном доме, принадлежавшем тогда некоему сэру Гюгу Нэвилю. Это здание было обнесено стенами с низкими зубцами, крытыми свинцом; отсюда и его название[321]. Внутри него был большой двор. Впоследствии этот дом принадлежал знаменитому Ричарду Уиттингтону[322].

В Лиденхолле после кровавой дневной работы Беглый еще долго пировал и бражничал с Готбрандом и другими своими товарищами, вспоминая среди смеха и шуток жестокие деяния, совершенные ими, и замышляя новые подобные же подвиги на завтрашний день. В этом доме он устроил склад всех несметных сокровищ, добытых в тот день грабежом.

Огромный двор был переполнен вооруженными людьми, которые всю ночь стояли на страже. Стража была расставлена также на прилегающих улицах и на рынках Грэсчерч и Фэнчерч из опасения внезапного нападения. Но в Чипсайде, где днем происходило столько избиений (все купцы были обезглавлены на Стандарде), тысячи до бесчувствия напившихся негодяев спали вповалку и, по словам Фруассара, «могли быть перебиты, как мухи, если бы несколько вооруженных человек напали на них». Несмотря на то, никто из верных королю граждан не решался выйти из дома.

Совсем иначе провел эту ночь Уот Тайлер. После того как было решено действовать порознь, он расстался со своим собратом-командиром. Потом, когда разрушение Савойского дворца было закончено под его наблюдением, он повел свою рать по нижней части Сити, вдоль Темзинской и Тауэрской улиц, к Тауэрскому Холму. Там он расположился лагерем с целью отрезать всякое подкрепление королю и задерживать доставку съестных припасов в осажденную крепость. При проходе через Сити Тайлер строго запретил грабить. Впрочем, сочувствовавшие мятежникам горожане доставили им огромные запасы; и Уот объявил своим людям, что пока они должны довольствоваться этим.

В осажденной крепости все провели страшную ночь ужаса и тревог, всякое сообщение с друзьями и с Сити было теперь отрезано. С вершины Белого Тауэра — обычного места наблюдений — король и члены Совета видели пожар Савойского дворца; они могли также убедиться в наступлении Уота Тайлера и в занятии его войском Тауэрского Холма.

Было уже ясно, что назавтра крепость неминуемо подвергнется осаде; и были сделаны все приготовления к обороне. Но было не менее ясно, что даже самые отважные и доблестные из рыцарей, а именно сэр Симон Бурлей и сэр Евстихий де Валлетор, не надеются на успех — у них были основания опасаться измены гарнизона.

По приказанию короля сэр Джон Голланд был освобожден из заточения в башне Вошан, но ему не было разрешено возвратиться во дворец. Его послали держать стражу на стенах крепости.

Глава II ВСТУПЛЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА В ТАУЭР

На следующее утро всякий, кто смотрел со стенных бойниц крепости и с вершины сторожевой башни, мог видеть, что Тауэрский Холм покрыт несметным полчищем вооруженных мятежников. А крики этих дикообразных людей наводили ужас. Вскоре часть мятежников со знаменем св. Георгия начала спускаться с холма и подъехала возможно ближе к Бастионным Воротам. Затрубив в рога, они объявили, что если король не выйдет немедленно для переговоров с их предводителем, то их рать тотчас же приступит к осаде крепости и изобьет всех находящихся в ней.

Это дерзкое поручение было передано Ричарду и сильно взволновало его. Собрав Совет, он обратился к нему за указаниями. Сэр Симон Бурлей высказался в том смысле, что королю следует согласиться на свидание перед Бастионными Воротами, а во время этих переговоров его сторонники постараются захватить главаря мятежников, втащить его в Тауэр и немедленно казнить. Этот план был встречен всеобщим одобрением. Со стенных бойниц раздались призывные звуки труб; и мятежникам дано было знать, что через час король выедет из ворот крепости для краткого совещания с их предводителем.

Осаждающие выразили свое удовольствие громкими криками. Незадолго перед тем, как должно было произойти свидание, большой отряд арбалетчиков двинулся с холма в направлении к Бастионным Воротам. Во главе их ехал Уст Тайлер, сопровождаемый конвоем телохранителей из двухсот отборных ратников.

Не смущаясь видом этих огромных сил, Ричард, вооруженный с головы до ног и сидя на могучем коне, выехал из ворот крепости. Его сопровождали сэр Симон Бурлей, сэр Евстахий де Валлетор, сэр Осберт Монтакют, бароны де Вертэн и де Гоммеджин — все в полном вооружении и на прекрасных конях. В тылу их находились сотня арбалетчиков.

Увидя выехавшего короля и его спутников и заметив также, что у Бастионных Ворот теснятся лучники и арбалетчики, Уот Тайлер приказал своим перейти в наступление и ринулся вперед. В то же время отряд пеших мятежников с громкими криками устремился вслед за конницей.

Встревоженный этими признаками нападения, король немедленно повернул коня. Как ни старались сэр Симон и сэр Евстахий остановить его, он возвратился в крепость; и они были вынуждены последовать за ним. Уот Тайлер и его ратники стремительно бросились за ними, они помешали затворить ворота, поднять подъемный мост и спустить забрало.

Натиск был так быстр и удачен, что не прошло и четверти часа после отступления короля, как тысячи две мятежников вошли уже в крепость — Тауэр был взят Тайлером почти без боя. Стража у ворот и на стенных бойницах была удалена и заменена мятежниками.

Только верхняя часть Белого Тауэра была еще в руках приверженцев короля, ее занимали сэр Симон Бурлей, сэр Евстахий де Валлетор и другие рыцари.

Архиепископ кентерберийский и лорд верховный казначей нашли убежище в часовне Белого Тауэра. Но предводитель мятежников решил не тревожить их до поры до времени и оставить там, где они находились.

Единственными лицами во дворце, с которыми он желал теперь иметь дело, были король, принцесса и Эдита.

Глава III ПРЕДЛОЖЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА КОРОЛЮ

Вторжение мятежников в Тауэр было так неожиданно, и они ворвались в таком огромном количестве, что гарнизон крепости отчасти со страха, отчасти, как и предполагалось, по тайному сочувствию делу мятежников не пытался оказать сопротивление. Только стража, находившаяся на дворцовых воротах, сохранила верность королю: она геройски воспротивилась пропустить главаря мятежников и его спутников. Но и эти храбрецы скоро были перебиты.

Сойдя с коня на дворе Тауэра, Уот Тайлер в сопровождении дюжины ратников вступил во дворец. Узнав от одного из привратников, что король находится в покоях принцессы, он приказал испуганному прислужнику вести его туда. Когда предводитель мятежников гордой поступью проходил по дворцовой галерее, он чувствовал, что цель его честолюбивых стремлений наконец достигнута: верховная власть была уже почти в его руках. А обитателями дворца овладела сильнейшая оторопь. Грумы, пажи и йомены разбежались. Смертельно перепуганные придворные дамы принцессы заперлись в своих комнатах.

Около принцессы осталась одна только Эдита. Они были вдвоем, когда Ричард вошел в покои своей матери. Присутствие духа и мужество не изменили принцессе даже при этом тяжелом испытании; Эдита также проявляла много твердости и мужества.

Король сообщил им, что Тауэр взят мятежниками и что они должны с минуты на минуту ожидать посещения Уота Тайлера. Оттого-то они нисколько не удивились, когда дверь вдруг отворилась — и в комнату вошел предводитель мятежников, оставив своих спутников за дверью.

Сделав несколько шагов, он остановился. Его мощная фигура, казавшаяся еще крупнее в доспехах, его надменная осанка и крайняя суровость во взоре придавали ему чрезвычайно грозный вид. Он не поклонился ни королю, ни принцессе и ждал, пока заговорят с ним. Но король молчал. Тогда принцесса собрала всю свою твердость духа и сказала дерзкому пришельцу:

— Как ты смеешь осквернять этот покой твоим присутствием?

— Я нахожусь здесь по праву победителя, сударыня, — отвечал Тайлер. — Тауэр в моих руках, и я могу входить во всякую комнату, в какую мне заблагорассудится. Я пришел сделать некоторые предложения вашему сыну, королю. И я буду сильно удивлен, если вы ввиду его же безопасности и благополучия не посоветуете ему принять их.

— Говори, что ты намерен сказать! — воскликнул Ричард, к которому уже вернулось его самообладание.

— Во-первых, — высокомерно начал предводитель мятежников, — позволь тебе объявить (что, впрочем, и без того очевидно), что только я один могу удержать тебя на троне. В настоящее время я располагаю большей властью, чем твой дядя, Джон Гонт, дворец которого я вчера сжег, и чем графы Кембридж и Букингам. Хотя я веду войну против вельмож и рыцарей, а также против духовенства, но я не только не хочу свергать тебя с престола, а, наоборот, намерен при некоторых условиях поддержать твою власть.

— Излагай твои условия! — сказал Ричард. — Я готов их выслушать.

— Для того чтобы народ мог иметь к тебе доверие, ты женишься на девушке из народа, — продолжал Уот Тайлер. — А для того, чтобы я мог иметь к тебе доверие, твоей супругой должна быть моя дочь, Эдита.

Прежде чем Ричард успел ответить, принцесса поспешила вмешаться.

— Эдита вовсе не дочь народа, — смело сказала она. — Точно также она не твоя дочь!

— Но она слывет за таковую, — ответил Уот Тайлер. — И этого достаточно.

Потом, обращаясь к королю, он добавил:

— Дай мне ответ, чтобы я знал, как мне действовать.

— Государь! — сказала Эдита. — Прежде чем вы ответите этому дерзкому человеку, позвольте мне, прошу вас, сказать несколько слов. Я не связана перед ним долгом дочернего почтения, которого вовсе и не питаю к нему. Отвергните его дерзновенное предложение, отвергните с презрением! Не бойтесь ни его угроз, ни злобы. Он не посмеет поднять руку на вашу царственную особу! Если же он обнажит меч, то пронзит им мою грудь, а не вашу!

Эти слова были сказаны с такой настойчивой твердостью, что Уот Тайлер отступил, а Эдита стала между ним и королем. Мгновение спустя предводитель мятежников уже оправился и воскликнул яростно:

— Не смей и думать становиться помехой моим замыслам, девчонка! Я задумал твой брак — и он должен состояться, иначе ты и твоя высокая покровительница горько в этом раскаетесь, а король утратит корону! Кто воспротивится моему решению?

— Я не против него, — ответил король.

— Ты слышала? — торжествующим голосом проговорил Уот Тайлер. — Король согласен. Теперь будешь ли ты повиноваться?

— Я никогда не выйду замуж! — сказала Эдита.

— Никогда не выйдешь замуж? — воскликнул Ричард. — Даже если я предложу тебе свою руку?

— Я уже помолвлена с Небесами, — ответила она. — Вчера вечером я произнесла торжественную клятву перед алтарем в присутствии архиепископа и ее высочества.

— Это правда! — вставила принцесса.

У Ричарда вырвался крик отчаяния.

— Не тревожьтесь, государь! — сказал Уот Тайлер. — Она все равно будет вашей. Архиепископ даст ей разрешение от обета, иначе он поплатится головой!

Сказав это, Уот Тайлер вышел из комнаты, с явным намерением привести в исполнение свою угрозу.

— Я удержу его! — крикнул Ричард, поспешно бросившись за ним.

Но он был остановлен стражей мятежников, поставленной у входа.

— Я оказываюсь пленником в своем собственном дворце! — воскликнул Ричард, возвращаясь.

На лице его отразилась мучительная тревога, и он добавил:

— Добрый архиепископ падет жертвой!

— Нет, сын мой! — возразила принцесса. — Небеса не допустят столь чудовищного деяния. Архиепископ находится в безопасности, в Белом Тауэре.

Глава IV КАЗНЬ АРХИЕПИСКОПА И ЛОРДА ВЕРХОВНОГО КАЗНАЧЕЯ

Выйдя из покоев принцессы, Уот Тайлер оставил, как было уже сказано, стражу у дверей, отдав строгий приказ не выпускать из комнаты никого, не исключая самого короля. Взяв с собой новый отряд людей, главарь принялся обыскивать дворец. Вскоре он напал на одного из архиепископских слуг, который, будучи запуган угрозами смертной казни, провел его и его воинов потайным ходом в часовню Белого Тауэра, где они нашли архиепископа и сэра Роберта Гэльса за молитвой.

Обедня только что была отслужена, и оба приобщились св. Тайн. Не зная, что может случиться, архиепископ всю ночь провел в молитвенном бдении. Теперь же, склонив колена у алтаря, он молился и каялся в грехах. Рядом с ним, также преклонив колена, молился сэр Роберт в то время, когда мятежники ворвались в часовню. Встревоженные шумом, оба почтенных мужа оглянулись. Завидя этих дикообразных людей, вооруженных пиками и топорами, они сразу догадались об их намерении, но не изменили своего коленопреклоненного положения.

Устремившись к архиепископу, который был в полном епископском облачении, в вышитой далматике, в стихаре и в черной бархатной шапочке, Уот Тайлер грубо схватил его за плечо и заставил подняться. Лорд-казначей тотчас же поднялся сам.

— Что тебе нужно? — спросил архиепископ.

— Иди со мной, Симон Сэдбери, и освободи одну молодую девицу от обета, который она произнесла перед тобой вчера вечером в присутствии принцессы! — отвечал Уот.

— Я не могу освободить ее, если бы даже хотел, — сказал архиепископ. — Но я не захотел бы этого сделать, если бы и мог.

— В таком случае, ты должен умереть, — объявил Уот.

— Я прекрасно знаю, что не получу пощады от тебя, безжалостный хам! — воскликнул архиепископ.

— Ты прав, Симон Сэдбери! — ответил Уот. — Ты уже давно приговорен к смерти за твою измену народу: я не мог бы пощадить тебя, если бы даже ты исполнил мою просьбу. Ты так же приговорен умереть смертью изменника, — добавил главарь, обращаясь к сэру Роберту Гэльсу, который сурово смотрел на него. — Выведите их отсюда! — продолжал Уот, обращаясь к своим спутникам.

— Да, пусть нас ведут! — сказал архиепископ лорду-казначею. — Мы оба вполне готовы к смерти. И, право, лучше умереть, когда уж нет больше отрады в жизни!

— Но я предпочел бы умереть с оружием в руках, — сказал сэр Роберт.

Во все продолжение этой тягостной сцены оба держались со своим обычным достоинством. Их слова, осанка и движения были так величественны, что мятежники не дерзнули даже прикоснуться к ним, когда выводили их из часовни.

Этот захват был совершен с такой быстротой, что сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий де Валлетор, находившиеся в верхней части башни, даже не знали о случившемся.

Первоначально Уот Тайлер намеревался казнить архиепископа и лорда верховного казначея на лужайке перед часовней Св. Петра. Но потом он передумал и решил, что казнь должна происходить на вершине Тауэрского Холма, там оставлены были Джон Бол с большей частью мятежников, потому что всем немыслимо было войти в крепость. Вот почему он отдал приказ, чтобы пленников вели туда, а сам, сев на коня, поехал во главе шествия.

С вершины Белого Тауэра сэр Симон Бурлей, сэр Евстахий де Валлетор и другие рыцари могли наблюдать это грустное шествие. Они видели двух почтенных сановников, шедших узниками, под конвоем толпы мятежников; видели подле них какого-то зверского вида негодяя, несшего секиру на плече, а перед ним Уота Тайлера на коне. Но они не могли ни защитить, ни освободить узников: ратники и арбалетчики гарнизона отказались им повиноваться.

Из окон дворца Ричард и его мать с Эдитой были свидетелями этого душу разрывающего зрелища. Они видели ожесточенную толпу мятежников, шедшую следом, с пиками и топорами, слышали грозные возгласы: «Смерть изменникам! Смерть притеснителям народа»! Они отлично знали, к чему все это клонится.

Таким образом, шествие миновало ворота Садового Тауэра, пересекло задний двор и выступило из Бастионных Ворот. На всем пути пленники подвергались оскорблениям и поруганиям со стороны гнусных чудовищ, следовавших за ними; а оба почтенных мужа все время держались с неизменным достоинством. Они подверглись еще более грубому обращению, когда приблизились к Тауэрскому Холму; добрый архиепископ должен был собрать всю сбою твердость духа, чтобы пройти через это страшное испытание. Что же касается лорда-казначея, то отвага поддерживала его: он так грозно смотрел на своих мучителей, что те невольно отступали прочь.

До тех пор на Тауэрском Холме никогда не было лобного места: здесь не происходило ни одной казни. Только на этот раз место обагрилось самой благородной кровью в Англии. На гребне холма остановился Джон Бол, сидевший на своем ослике. Он следил за мученическим прохождением жертв, ликуя от восторга при тех оскорблениях, которым они подвергались. Когда они стали медленно подыматься в гору, он спустился вниз навстречу архиепископу и обратился к нему с насмешливым приветствием:

— Добро пожаловать, Симон Сэдбери, на Тауэрский Холм! Наконец-то ты получишь награду за твои преступления.

— Что я сделал такого, что вы хотите убить меня? — спросил архиепископ. — Я хочу знать, в чем моя вина.

— Ты причинил много зла народу, — ответил Джон Бол. — И ты уже давно обречен на смерть. Не так ли, друзья мои?! — воскликнул он, оглядываясь кругом на ожесточенную толпу. — Разве он не должен умереть?

— Он должен умереть! — заревела толпа, словно в один голос.

— Слышишь, Симон Сэдбери? — крикнул Джон Бол. — Твой приговор произнесен.

— Я не желаю говорить с тобой, вероотступник! — сказал архиепископ. — Но я хочу обратиться к твоим ослепленным товарищам. Прошу не о пощаде моей жизни; спрашиваю только: какое зло я сделал?

— Ты грабил нас! — закричали в ответ тысячи голосов.

— Ошибаетесь! — ответил архиепископ. — Я работал для вашего блага; я тратил на вас свои деньги. Пусть за меня ответит город Кентербери! Вы же знаете, что я сделал для этого города. Ведь я наполовину отстроил его.

— Не слушайте его! — крикнул Джон Бол. — Он врет.

— Он должен умереть! — кричала неумолимая толпа.

— Выслушайте меня, обманутые люди; — воскликнул архиепископ таким голосом, который невольно заставлял насторожиться. — Если вы убьете меня, то навлечете на себя гнев справедливого Мстителя. Вся Англия будет подвергнута отлучению[323].

В ответ раздался яростный крик толпы. Когда она несколько успокоилась, Джон Бол сказал:

— Мы не только не боимся отлучений папы Григория[324], но и вовсе не признаем его власти. Ты был великим притеснителем народа, и правосудие наконец постигло тебя. Приготовься к немедленной смерти.

— Я уже приготовлен, — с твердостью ответил архиепископ. — Всю прошлую ночь я провел в молитве и покаянии. И когда твой бессовестный командир напал на меня, я молился, преклонив колена, у алтаря. Дай Бог, чтобы ты был так же приготовлен встретить свой конец, который уже близок! Я прощаю тебя, и да простит тебя так же Господь.

Лорд верховный казначей добавил вдруг грозным голосом.

— Я же не даю своего прощения такому негодяю, как ты, который отрекся от своей веры и поднял народ на мятеж! Кровь моя будет вопиять к Небесам об отмщении тебе. Призываю тебя на суд перед Престолом Божиим не далее как в трехдневный срок!

Эти слова были так ужасны, что навели тревогу на всех, слышавших их. Заметив произведенное впечатление, Уот Тайлер, державшийся все время в стороне, чтобы дать Джону Болу высказаться, вдруг выехал вперед на своем коне и отдал приказ приступить к казни.

Во время всех этих пререканий из соседней лавки мясника был принесен большой чурбан. Возле него уже встал разбойничьего вида палач, он опирался на свою секиру и зловеще посматривал на свои жертвы. Вокруг столпились рассвирепевшие, жаждавшие крови люди с пиками и секирами в руках. В этом же кружке находились Уот Тайлер на своем коне и монах — на ослике. Подле пленников стояли с полдюжины звероподобных негодяев, назначенных помогать палачу в его работе.

Первым должен был пострадать архиепископ. Он оглянулся кругом на толпу зрителей, но не встретил ни в едином взоре выражения жалости. Потом он спокойно расстегнул нарамник тонкого полотна, перекинутый через его плечи, и снял его, а так же стихарь. Это были его единственные приготовления.

После этого он обратился к палачу и сказал, что прощает и его. Сумрачный злодей ничего не ответил, он только знаком показал архиепископу опуститься на колени.

Архиепископ повиновался. Но прежде чем положить голову на плаху, он поднял руки к небу и воскликнул:

— О, блаженные чины ангельские и святые угодники! Помогите мне вашими молитвами!

Раздраженный этим промедлением, палач заставил его наклониться и хватил его секирой. Но удар оказался не смертельным, архиепископ слегка приподнялся и с радостным, блаженным выражением лица воскликнул:

— Господу угодно сопричислить меня к сонму мучеников!

Только после седьмого удара голова этого доброго человека была отделена от тела.

Лорд верховный казначей встретил свой конец с поразительной твердостью. С виду безучастный к возгласам зрителей, он сурово посмотрел на обоих главарей мятежа, потом, сбросив с себя свой бархатный кафтан и золотую цепь, сказал палачу:

— Эй, ты, подлый холоп! Возьми это себе и сделай твое дело попроворнее, если можешь!

Обрадованный подарками или, быть может, пристыженный своею прежнею неловкостью, палач одним ударом секиры отсек голову лорда-казначея.

Рассвирепевшая толпа не удовольствовалась этим мщением. Мятежники, воткнув на пики головы казненных, понесли их к Лондонскому Мосту и водрузили на воротах Сити, где обыкновенно выставлялись головы казненных изменников. Чтобы можно было узнать голову архиепископа, к черепу приколотили гвоздем его черную бархатную шапочку.

Тела обеих знаменитых жертв были оставлены на Тауэрском Холме. Они пролежали там до следующей ночи — никто не смел убрать их. Затем останки казненного лорда верховного казначея были похоронены в Темпле. А добрый архиепископ, заслуживший мученический венец, хотя ему не суждено было получить его на земле, нашел достойное место последнего успокоения в кентерберийском соборе. Когда несколько лет спустя гробница его случайно была вскрыта, оказалось, что место головы занимает свинцовое ядро. В прежние времена раз в год лорд-мэр и альдермены города Кентербери имели обыкновение посещать его могилу и молиться за упокоение его души.

Глава V КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ В ДАРТФОРДСКОМ МОНАСТЫРЕ

В ту ночь Конрад Бассет тайно покинул Эльтгемский дворец. Он отправился на сильном коне с Катериной де Курси позади себя в дартфордский монастырь и мчался с такой быстротой, что прибыл туда менее чем через час.

Ворота были заперты. Прошло несколько времени, прежде чем старик привратник вышел отворить и, уступая просьбам Катерины, впустил всех во двор.

Было довольно поздно, но настоятельница не удалилась еще на покой, она была занята молитвой. Теперь вместе с сестрой Евдоксией она вышла на крыльцо. При виде их Конрад немедленно ссадил с седла свою прелестную спутницу. Когда свет лампы, принесенной сестрой Евдоксией, упал на лицо вновь прибывшей, у настоятельницы вырвалось восклицание удивления.

— Я думала, что это Эдита! — воскликнула она.

— Нет, я — Катерина де Курси, — ответила молодая девушка. — Я явилась просить у вас убежища, святая мать.

— Добро пожаловать, Катерина! — отвечала настоятельница, нежно обнимая ее. — Мои мысли заняты были одним молодым существом, о защите которого я только что молилась.

Конрад Бассет при столь благоприятном обороте дела почувствовал такое облегчение, как будто с его плеч свалилась огромная тяжесть, и удалился, не проронив ни слова. Он пустился в обратный путь с не меньшей поспешностью и прибыл в Эльтгемский дворец так же тайно, как и покинул его.

Сэр Лионель очень обрадовался и совершенно успокоился, когда узнал, что его дочь в безопасности. После непродолжительного разговора со старым рыцарем Конрад хотел уже удалиться, но сэр Лионель остановил его.

— Я хочу предложить вам один план, — сказал он. — Если вы его примете, то нужно немедленно приступить к делу. Из одних ли мятежников состоит гарнизон?

— Я сильно этого опасаюсь, — отвечал Конрад. — Все они присоединились к Союзу.

— Решитесь ли вы предложить им перейти на сторону короля?

— Попробую порасспросить некоторых из них нынче вечером. Если найду почву благоприятной, то созову завтра весь гарнизон и отправлюсь с ним в Лондон.

Попытки, сделанные Конрадом, были так хорошо встречены, что он решился на следующий же день выполнить свое намерение. Рано утром он собрал весь гарнизон на дворе замка.

Конрад Бассет в полном вооружении, сидя на своем коне так же, как и сэр Лионель, находившийся подле него, обратился к своим людям с пространной речью. Он высказал уверенность в их неизбежном и полном поражении, если они будут продолжать мятеж, и обещал не только прощение, но и награду, если они возвратятся к своему долгу и пойдут на защиту короля. Эти доводы, обращенные к людям, которые ему сочувствовали, а главным образом, конечно, обещание награды и прощения, подействовали на слушателей. Оглашая воздух громкими криками сочувствия королю и потрясая в воздухе оружием, они пообещали следовать за Конрадом, куда бы он ни повел их.

— В таком случае, мы немедленно отправимся в Лондон! — воскликнул Конрад, решившись не дать остыть их вновь пробудившейся преданности королю. — Следуйте за мной!

— Помогите сразить врагов короля, — и ваши проступки будут забыты и прощены! — воскликнул сэр Лионель.

Еще раз восклицания верности королю огласили эхом здания дворца, когда бывшие мятежники вслед за Конрадом и старым рыцарем переходили через подъемный мост. Таким образом, королевский дворец был на время совершенно покинут. Впрочем, для него это было даже лучше, чем вмещать в себе таких гостей, как за последнее время.

Когда проезжали по аллее, сэр Лионель от души поздравил Конрада с успехом.

— Я нисколько не удивлен этим, — ответил тот. — Люди начали уже немножко побаиваться; и они очень обрадовались, что могут заручиться помилованием.

По приезде на Блэкхит по совету старого рыцаря Конрад приказал сделать остановку и, обратившись к своим людям, сказал:

— Нам необходимо действовать теперь с чрезвычайной осторожностью. Когда мы войдем в Лондон, то должны показывать вид, будто все еще принадлежим к мятежникам. Только таким образом мы избежим нападения и будем в состоянии оказать поддержку королю. Мы заявим о себе в надлежащую минуту. Ждите, когда я подам вам знак!

Пообещав в точности исполнять его приказания, новые сторонники короля продолжали свой путь. Когда они приблизились к Саутварку, множество опустошенных и сожженных домов свидетельствовали им о тех неистовствах, которые были совершены их бывшими товарищами. Зрелище было до того уныло и безотрадно, что невольно пробуждало чувство жалости даже в самых ожесточенных сердцах.

Прежде чем перейти через Лондонский Мост, Конрад снова сделал остановку, чтобы переспросить свои войска; полученные ответы заставили его решиться немедленно продолжать путь к Тауэрскому Холму.

Незадолго перед тем на воротах Сити были выставлены головы архиепископа и лорда верховного казначея. Это зрелище до того возмутило Конрада и сэра Лионеля, что они, не будучи в состоянии сдерживать свои чувства, разогнали толпу, глазевшую на останки.

Глава VI КОНРАД БАССЕТ — ПОБЕДИТЕЛЬ БЕГЛОГО И РЫЦАРЬ

Никогда еще Лондон не был поприщем столь странных и ужасных деяний, как в те времена, к которым относится наш рассказ.

Тем временем как двое из лучших и мудрейших сынов Англии были зарезаны на Тауэрском Холме, приверженцы короля сделали успешную попытку изгнать из Тауэра мятежников, оставшихся в крепости после того, как Уот Тайлер удалился, чтобы присутствовать при казни.

Вследствие предательского бездействия арбалетчиков и ратников, из которых состоял гарнизон, сэр Симон Бурлей, сэр Евстахий де Валлетор и все рыцари и эсквайры не могли предотвратить вступление Уота Тайлера в крепость и сами были вынуждены запереться в верхней части башни. Лишь после того, как Уот Тайлер повел свои жертвы на Тауэрский Холм, они незаметно пробрались в конюшни и сели на коней.

Пока они собирали всех воинов, которых могли только найти, к ним присоединился король, который до того распалился гневом, что пожелал лично руководить нападением на мятежников. Вскочив на коня и выхватив копье у одного эсквайра, он ринулся вперед, призывая всех следовать за ним. Затем он стремительно произвел нападение на мятежников, оставшихся на верхнем дворе.

Совершенно застигнутые врасплох, лишенные возможности защищаться, мятежники ударились в бегство. Многие из них были смяты рыцарями и перебиты, хотя большинство успели броситься на задний двор и выбежали из ворот.

Возбужденный погоней и сгорая желанием отомстить за оскорбления, нанесенные ему лично Уотом Тайлером, Ричард опрометчиво выехал за Бастионные Ворота. Напрасно спутники кричали ему, умоляя возвратиться. Король бешено проскакал вперед более чем на двести ярдов. Вдруг он увидел страшного всадника на вороном коне, который бешено мчался прямо на него с обнаженным мечом в руках и с явным намерением взять его в плен или убить.

Только тогда король остановился, но было уже слишком поздно. Прежде чем Ричард мог повернуться назад и ускакать, на него налетел этот грозный всадник, узнавший его издали.

Страшный противник, с которым королю предстояло иметь дело, хотя он и не догадывался об этом, был не кто иной, как Беглый. Незадолго перед тем грозный главарь мятежников появился на Тауэрском Холме со своим отрядом. Заметив, что множество мятежников бегут из крепости, он поскакал вниз, к Бастионным Воротам, чтобы удостовериться, в чем дело. Как только Беглый узнал короля и понял возможность взять его в плен, он еще больше пришпорил свою лошадь. Накинувшись на Ричарда и схватив его коня под уздцы, он закричал грозным голосом:

— Сдавайся, как мой пленник!

— Прочь, негодяй! — воскликнул Ричард. — Разве ты не видишь, что я король?

Но, к его крайнему изумлению, нападающий не отпускал его и воскликнул вызывающим голосом:

— Я это знаю! Тем не менее ты все-таки мой пленник.

Вдруг на помощь королю подоспел защитник. Как раз в это время появился Конрад Бассет.

За несколько минут перед тем он поднялся на Тауэрский Холм и проезжал по нему во главе своего отряда рядом с сэром Лионелем, как вдруг увидел, какой опасности подвергается король. Обнажив свой меч, он в ту же минуту бросился вперед, восклицая:

— Оставь сию же минуту его величество, негодяй, или…

— Что ты задумал, Конрад? — воскликнул Беглый, не выпуская короля.

— Защищайся, негодный! — отвечал Конрад.

Не сомневаясь более в намерениях Конрада, Беглый выпустил короля, который, отъехав немного, остановился, желая видеть исход поединка.

— Ты изменник, предатель, Конрад! — воскликнул Беглый.

— Нет, это ты — изменник! — ответил Конрад. — А я — мститель.

Затем последовал непродолжительный, но страшный поединок, на который король и сотни других зрителей смотрели, затаив дыхание. Он окончился смертью главаря, которому Конрад пронзил горло мечом. Беглый свалился с лошади. С последним издыханием у него вырвался крик:

— Будь ты проклят! Ты похитил у меня корону!

Тем временем сэр Лионель де Курси подъехал к королю.

После объяснений, которые он успел дать его величеству, сэру Симону Бурлею и другим рыцарям, Конрад был приглашен вступить в крепость, куда он привел с собой и весь свой отряд.

Король и молодой человек не обменялись ни словом до тех пор, пока они не достигли внутреннего дворца. Здесь Ричард вынул свой меч и в присутствии всех дворян посвятил в рыцари своего избавителя.

Глава VII ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ СОВЕЩАНИЕ КОРОЛЯ С ТАЙЛЕРОМ

С гребня Тауэрского Холма Уот Тайлер был свидетелем освобождения короля и смерти Беглого от руки Конрада Бассета. Как ни был он взбешен и изумлен тем, что Конрад Бассет перешел на сторону короля, он почти прощал ему эту измену: она избавляла его от единственного человека, который мог оспаривать у него верховную власть.

Уот Тайлер не опасался никаких препятствий со стороны Джона Бола; но за последнее время он начал сильно побаиваться, что скоро между ним и Беглым возгорится смертельная вражда. Тем не менее, прикидываясь глубоко опечаленным, он горько оплакивал своего собрата-командира и клялся жестоко отомстить за него. Он приказал перенести тело убитого в Лиденхолл, куда вскоре последовал и сам, чтобы овладеть сокровищами, накопленными Беглым.

Перед своим отъездом он оставил довольно большой отряд на Тауэрском Холме под начальством Готбранда, чтобы отрезать всякие подкрепления осажденным, а также препятствовать всякой их попытке к вылазке. Джон Бол отправился вместе с Уотом в Лиденхолл, где у них состоялось продолжительное совещание относительно дальнейшего образа действий.

Теперь, когда Уот Тайлер должен был отказаться от своих честолюбивых замыслов насчет Эдиты, он решил захватить в плен молодого монарха, чтобы его именем приводить в исполнение все, что ему заблагорассудится.

Чтобы завладеть снова Тауэром теперь, когда его гарнизон увеличился с приводом отряда из Эльтгема, уже требовалось немало времени; захватить же крепость хитростью было трудно. По совету Джона Бола Тайлер приказать Готбранду сделать оповещение, приглашая Ричарда встретиться с ним на следующий день в Смитфилде, где между ними должно произойти совещание с тем, чтобы король мог выслушать требования народа. Со стороны Уота Тайлера предполагалось дать торжественное обещание, что ни королю, ни его приближенным не грозит никакой опасности. А между тем главари мятежников не намеревались сдержать слово: Тайлер задумал схватить молодого монарха и умертвить его свиту.

Об оповещении Уота Тайлера было доложено королю, который находился в то время в обществе сэра Симона Бурлея, сэра Евстахия де Валлетора, сэра Джона Ньютоуна, сэра Лионеля де Курси и вновь посвященного молодого рыцаря, Конрада Бассета. Двое членов Совета тотчас же высказались, что король не должен соглашаться на предложенное свидание.

— Это — просто уловка со стороны дерзкого мятежника, который хочет завладеть вами, государь — сказал сэр Симон. — Если вы покинете Тауэр, то уж никогда не вернетесь в него.

— Но я буду находиться под охраной лорд-мэра, сэра Джона Филпота и всех честных и преданных граждан, — возразил Ричард. — Кроме того, я могу рассчитывать на поддержку сэра Роберта Нольса и сэра Пердукаса д'Альбрета с их дружинами.

— В том, что Уот Тайлер затевает какое-либо предательство, нисколько я не сомневаюсь, государь, — заметил Конрад Бассет. — Но он никогда не выполнит своего намерения. Ваше величество может без страха отправиться на совещание. Я убью его, как убил его собрата — командира. С его смертью окончится восстание, так как никто другой не может заменить его и встать вместо него во главе мятежников.

— Сэр Конрад прав, — сказал сэр Лионель. — Ваше величество не подвергнетесь опасности, между тем представляющийся случай избавиться от этого могущественного мятежника столь удобен, что им не следует пренебрегать.

— План заманчив, но опасность слишком велика, — заметил сэр Евстахий.

— Я беру весь страх на себя! — воскликнул сэр Конрад. — Я с радостью готов пожертвовать жизнью, чтобы избавить его величество от этого рабства и помочь ему возвратить верховную власть, которую он чуть-чуть не утратил.

— Вы избавите не меня одного, —сказал Ричард, — но еще многие тысячи моих верных подданных, жизни и имуществу которых угрожает этот негодяй с его разбойнической ордой. Милорды, я намерен отправиться на совещание в Смитфилд.

Оба члена Совета уже не предъявляли дальнейших возражений, хотя они и не переменили взгляда на крайнюю опасность предприятия, однако надеялись на успех.

Согласно с этим решением, был дан призывный трубный знак; и мятежникам было объявлено, что завтра в полдень король отправится в Смитфилд для совещания с их предводителем, готовый согласиться на все справедливые требования народа.

Когда этот ответ был доставлен Уоту Тайлеру и монаху, которые пировали в Лиденхолле, Джон Бол воскликнул:

— Прекрасно! Мы так же легко завладеем им, как птицелов запутавшеюся в тенетах птичкой.

Глава VIII НОВОЕ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ОТШЕЛЬНИКА

На следующее утро были сделаны все приготовления к этой встрече, от исхода которой зависело дальнейшее существование монархии в Англии. Вельможи и духовенство были уже обречены мятежниками на истребление. Через несколько часов должно было выясниться, разделит ли их участь сам король. Что касается Уота Тайлера, то он твердо был убежден, что если трон Англии освободится, то только он один может занять его.

Приверженцы короля были такого же мнения. Они считали, что решительный час в борьбе знати с народом наступил и все зависит от того, удастся ли им убить главаря мятежников или же он сокрушит их. Уот Тайлер не уйдет живым с места свидания — таково было их твердое решение. Странное дело! Главарь, со своей стороны, вполне полагался на свою счастливую звезду, он был вполне уверен, что возвратится невредимым и торжествующими.

Одетый с ног до головы в стальную броню, поверх которой красовался плащ, расшитый королевскими гербами, и сидя на превосходном боевом коне, Ричард покинул Тауэр, в сопровождении сэра Евстахия де Валлетора, сэра Симона Бурлея, сэра Конрада Бассета, де Гоммеджина, де Вертэна и прочих рыцарей и баронов. Он не знал, суждено ли ему будет когда-либо возвратиться обратно. Среди спутников короля находился и его сводный брат, сэр Джон Голланд; но высокомерный молодой вельможа держался в стороне и ехал рядом с сэром Робертом де Монтакютом.

Отряд бывших мятежников, приведенных из Эльтгемского дворца, на верность которых теперь можно было вполне положиться, был оставлен для охраны Тауэра под начальством лейтенанта крепости и сэра Лионеля де Курси. Бойницы стен и башни были усеяны лучниками и арбалетчиками. Ворота крепости были заперты, как только из них выехал королевский отряд.

Тем временем все войска мятежников передвинулись с Тауэрского Холма на Смитфилд.

В те времена Смитфилд[325] представлял обширную равнину позади Тауэра, прилегавшую к восточным стенам города. Она замыкалась старою заставой и задними воротами у Тауэрского Холма.

На этом обширном плоском поле, замечательно приспособленном для состязаний и турниров, устраивались в былое время великолепные празднества; здесь происходили также судебные и обыкновенные поединки. В 1374 году Эдуардом III был устроен здесь блестящий семидневный турнир в честь его любимицы, красавицы Алисы Перрерс, которую околдованный король привез в роскошной колеснице в сопровождении пышной свиты рыцарей и придворных дам на боевых и выездных конях.

Но времена этих блестящих торжеств миновали. На Смитфилде расположились мятежники, у которых была одна только цель — ограбить богатых граждан, а потом поджечь город со всех четырех концов.

От храма св. Витольда и Францисканского Креста, близ которого находилась убогая обитель монахинь ордена св. Клары, вплоть до восточных окраин равнины расположилась теперь вся огромная рать мятежников, достигавшая, как мы уже упоминали, до ста тысяч человек. Передовые ряды состояли из лучников и арбалетчиков; остальные же мятежники была вооружены пиками, бердышами, топорами, мечами, тесаками и секирами. Все войско было пешее, за исключением Уота Тайлера, Готбранда и Джона Бола; двое первых сидели на конях, а последний — на своем ослике.

Голова Уота Тайлера была покрыта стальным шишаком с пучками конских волос. На нем были металлическое ожерелье и латы; оружием ему служили кинжал и короткий обоюдоострый меч. Джон Бол был в своей обычной серой монашеской рясе. Его сдвинутый назад капюшон совершенно открывал его лицо, носившее теперь почти дьявольское выражение.

Уот Тайлер медленно объезжал чело своего войска, думая о том, какую непобедимую силу представляет эта рать, как вдруг он увидел приближающихся к нему монаха и женщину. Тотчас же узнав брата Гавэна и свою жену, он хотел было приказать, чтобы их прогнали, но какое-то безотчетное чувство помимо его воли заставило его удержаться и принять незваных гостей.

— Что тебе нужно от меня? — сурово спросил он отшельника, когда они приблизились.

— Я пришел еще раз, и уже в последний раз, предостеречь тебя, — отвечал монах.

— Я презираю твои предостережения! — крикнул Уот Тайлер. — Ты лжепророк, пустой сновидец! Разве ты не видишь, что я властелин и повелитель этого огромного города? Сейчас сюда должен прибыть король для заключения со мной условий.

— Ты рассчитываешь поймать его в свою ловушку, — возразил отшельник, — но сам попадешься в тенеты и погибнешь.

— Не дошли ли до тебя какие-нибудь слухи? — быстро спросил Уот Тайлер, пристально глядя на отшельника.

— Нет! То, что я слышал, было открыто мне, но не человеком, — отвечал отшельник. — Спасайся немедленно, или ты наверняка погибнешь!

— Теперь я понимаю тебя, предательский монах! — воскликнул Уот Тайлер. — Ты подослан, чтобы запугать меня твоими льстивыми баснями. Ты хочешь спасти короля.

— Я хотел спасти тебя, маловерный! — с гневом воскликнул отшельник. — Ну, так погибай же в своей гордыне!

— Уот, было время, когда ты не пренебрегал моими советами! — вмешалась его жена. — Не отвергай же их и теперь. Ищи спасения в немедленном бегстве!

— Прочь, женщина! Я тебя не знаю! — закричал Уот. — Ага, вон и король. Прочь! Не то вас обоих выгонят отсюда.

— Итак, прощай навсегда, жестокосердый человек! — крикнула ему жена. — Ты вполне заслужил свою участь!

Жена удалилась вместе с отшельником. Однако, дойдя до храма св. Витольда, она остановилась, чтобы посмотреть на предстоящее свидание. Но отшельник увел ее, говоря:

— Это зрелище не для тебя, женщина!

Глава IX СУДЬБА ГЛАВАРЯ МЯТЕЖНИКОВ

Возле задних ворот, ведущих от Тауэрского Холма в Смитфилд, Ричард нашел лорд-мэра и сэра Джона Филпота с отрядом в сто двадцать ратников. Оба рыцаря были вооружены с головы до ног — первый в латах, второй в кольчуге. К седельной луке сэра Уильяма Вальворта была привязана тяжелая палица, а с его пояса спускался длинный меч. Вооружение сэра Джона Филпота состояло из меча, щита и боевой секиры.

— Неужели это — все войско, которое вы могли собрать, сэр Уильям? — спросил король, с упреком глядя на него.

— Государь! — отвечал лорд-мэр. — Все верные граждане, собрав своих друзей и слуг, заперлись в своих домах, но они готовы по первому знаку тревоги сделать вылазку и поспешить в Смитфилд. Сэр Роберт Нольс и сэр Пердукас д'Альбрет приведут с собой каждый по сто двадцать человек храбрых воинов; и я не сомневаюсь, что нам удастся собрать пять или шесть тысяч надежных людей.

— Этого будет достаточно, — ответил Ричард.

Затем король сообщил лорду-мэру и сэру Джону Филпоту о составленном его приверженцами плане убить главаря мятежников.

— Очень рад, что ваше величество сообщили мне об этом, — заметил лорд-мэр. — Я немедленно пошлю гонцов к сэру Роберту Нольсу, к сэру д'Альбрету и ко всем главным гражданам чтобы они немедленно явились, со всеми своими ратниками и были наготове на Тауэрском Холме; так, при первой же тревоге они могут явиться на Смитфилд через задние ворота.

Вступив на Смитфилд, король и его спутники были поражены при виде огромного войска, расположившегося на противоположной стороне равнины. Королевский отряд вдруг остановился. Ричард, составивший уже план действий, выехал вперед на незначительное расстояние в сопровождении одного только сэра Джона Ньютоуна. Он послал его к предводителю мятежников с уведомлением о своей готовности вступить с ним в переговоры.

Передав это поручение, сэр Джон возвратился назад. Вскоре сделалось ясно, судя по медлительности Уота Тайлера, что зазнавшийся мятежник желает заставить короля ждать. Тогда сэр Джон снова отправился к нему и повелительным голосом пригласил его поторопиться.

— Когда будет досуг, тогда и приеду к королю, — повторил главарь. — Если же ты будешь мне надоедать, то я вовсе не приеду.

Испугавшись, что весь замысел расстроится, если он оскорбит Уота, сэр Джон снова удалился. После новой заминки дерзкий мятежник наконец медленно выехал вперед и надменно остановился перед королем.

— Что же ты не кланяешься королю, зазнавшийся холоп?! — закричал крайне возмущенный сэр Джон.

— Я вовсе не стану разговаривать с королем, если ты будешь находиться поблизости, — сказал Уот.

— Оставь нас! — сказал Ричард, делая незаметный знак сэру Джону.

Рыцарь удалился. Но он вместе с лордом-мэром и сэром Конрадом Бассетом зорко следил за главарем мятежников.

— Теперь дай мне выслушать без дальнейшего шума твои требования, — сказал Ричард, едва сдерживая свое негодование перед наглостью мятежника и желая как можно скорей положить конец этой сцене.

— Вот требования, которые я ставлю именем народа, главой которого состою! — заговорил Уот Тайлер, с расстановкой после каждого предложения. — Полное освобождение от рабства и крепостничества; раздел земель между крестьянами; окончательная отмена знати и духовенства.

Тут Ричард не мог удержаться от легкого восклицания, а Уот Тайлер продолжал:

— Отмена налогов, свободная охота для всех.

— Многое из просимого тобой может быть исполнено, — сказал Ричард. — Но я должен предварительно поговорить с моим Советом.

— Твое решение должно быть принято немедленно! — возразил Уот Тайлер. — Ты должен дать прямой ответ — да или нет. Я не сложу оружия до тех пор, пока все законы не будут упразднены, а все законодатели не будут предоставлены в мое распоряжение. Выслушай меня, король! — добавил он с необычайной заносчивостью. — Отныне в Англии не будет иных законов, кроме тех, которые исходят из моих уст.

Ричард посмотрел на него с удивлением, поражаясь его высокомерию, и ничего не ответил. А Уот Тайлер после краткого молчания добавил:

— Король! Я намерен сделать тебе одно предложение. Вот оно. Разделим королевство между нами. Менее половины не удовлетворит моего честолюбия. Что ты на это скажешь? Согласен ли ты? Право, по мне, это — щедрое предложение со стороны того, кто может взять все.

— И ты воображаешь, что можешь взять все? — насмешливо переспросил Ричард.

— Я уверен в этом! — отвечал Уот Тайлер, обнажая свой меч и играя им.

Он решился убить короля, но, смущенный величавым поведением Ричарда, колебался нанести роковой удар. Это колебание спасло Ричарда, оно позволило ему сделать знак лорду-мэру, который находился ближе всех к нему. Заметив движение короля, сэр Уильям Вальворт немедленно подъехал, схватившись за свой кинжал и готовый нанести удар.

— Эй, ты! — гневно крикнул Уот Тайлер, — Как ты смеешь нарушать нашу беседу? Ведь тебя никто не звал!

— Я нахожу, что королю не подобает оставаться наедине с таким презренным изменником, как ты! — воскликнул лорд-мэр с негодованием. — Прикажи только его величество — и я убью тебя.

— Это вы даете приют изменникам! — воскликнул Уот. — Вот среди вас один такой, который нарушил клятву верности Союзу и отплатил за мои милости низкой неблагодарностью! Подайте его сюда, я объяснюсь с ним!

Обрадованный этим вызовом, лорд-мэр подозвал Конрада Бассета. Тот немедленно подъехал для очной ставки со своим бывшим начальником.

— А, изменник! А, негодяй! — запальчиво воскликнул Уот Тайлер. — Посмеешь ли ты взглянуть мне в лицо после твоей измены и вероломства? Отдай мне твой меч, неблагодарный подлец! Клянусь св. Дунстаном[326], не стану есть до тех пор, пока не получу твоей головы.

В порыве гнева Уот Тайлер вдруг ринулся вперед и, наверно, сразил бы сэра Конрада, если бы лорд-мэр, вовремя подоспевший, не нанес рассвирепевшему злодею страшного удара кинжалом немного пониже ожерелья.

Смертельно раненный, Уот Тайлер все-таки повернул коня и попытался возвратиться к своим, но он был живо настигнут сэром Конрадом, который выбил его из седла и мгновенно прикончил его.

При этом зрелище Готбранд закричал во весь голос:

— Товарищи! Разве не видите, как предательски убили они нашего вождя?

В ответ из рядов мятежников раздался оглушительный крик: «Месть!»

Арбалетчики уже начали натягивать тетивы своих луков, чтобы перестрелять короля и его спутников, но в этот миг страшной опасности, когда его жизнь висела на волоске и королевство ускользало из рук, Ричард проявил отвагу, достойную его доблестного родителя. Не колеблясь ни минуты, он бесстрашно подъехал к мятежникам и, с величавостью, подействовавшей на всех, кто смотрел на него, воскликнул громким, звонким голосом:

— Что вы хотите делать, друзья мои? Неужели вы прольете кровь вашего короля только потому, что потеряли вашего вождя? Не сожалейте о смерти изменника и развратника! Я буду вашим вождем. Следуйте за мной, и вы получите все, чего добиваетесь!

Это воззвание, обращенное с таким удивительным присутствием духа, произвело столь сильное впечатление, что лучники и арбалетчики опустили оружие, отказываясь стрелять, а мятежники начали переглядываться друг с другом, как бы советуясь, что им делать.

Заметив их колебание и понимая, что все будет проиграно, если не сделать немедленно попытки, Джон Бол выехал вперед на своем ослике и закричал с видом и движениями беснующегося:

— Не слушайте его! Он хочет обворожить вас льстивыми словами и обманными посулами, чтобы привести к погибели! Теперь он в вашей власти. Убейте его, чтобы отомстить за вашего падшего вождя!

Но ему не суждено было продолжать эту речь. Его череп был раскроен мечом сэра Джона Филпота, который набросился на него в это мгновение; вероотступник монах свалился наземь со своего ослика.

Взбешенные гибелью второго главаря, мятежники еще раз подняли крик: «Месть!» С громкими восклицаниями: «Перебьем их всех!» — они снова подняли оружие и начали прицеливаться из луков, как вдруг громкий шум на другой стороне поля возвестил им, что королевская сторона получила подкрепления.

В то время как король мужественно переговаривался с мятежниками, сэр Симон Бурлей и сэр Евстахий де Валетор помчались за помощью. Вслед затем сэр Роберт Нольс и сэр Пердукас д'Альбрет выехали из задних ворот, каждый во главе отряда в сто двадцать арбалетчиков. Непосредственно за ними выступил конный отряд в две тысячи хорошо вооруженных граждан. При своем появлении на Смитфилде они огласили воздух торжествующими кликами, которые навели ужас на мятежников.

Смущенные смертью Уота Тайлера, который один только мог ими руководить, мятежники не оказали решительного отпора. Когда на них напали грозные рыцари с их отважными товарищами, которые пронзали их копьями, топтали ногами своих коней, убивали сотнями, мятежники побросали оружие и ударились в бегство. Готбранд был убит при первом же натиске.

Тут нагрянули вооруженные граждане, также пылавшие мщением. Они довершили поражение мятежников, загнав их в открытое поле и травя их во всех направлениях, словно диких зверей. В этой резне погибли множество мятежников — никому не давалось пощады, никого не брали в плен.

Дело было сделано так быстро и основательно, что менее чем через два часа после смерти главаря мятеж, грозивший гибелью всей знати и джентльменам Англии, был окончательно подавлен.

Трупы Уота Тайлера и Джона Бола были разысканы среди целых груд мертвых тел, покрывавших Смитфилд. Их отправили в госпиталь св. Варфоломея. Потом их головы, отрубленные от тел, заменили на воротах Лондонского Моста головы погибших мученической смертью Симона Сэдбери и лорда верховного казначея.

Глава X БЕЗВРЕМЕННАЯ МОГИЛА

После поражения мятежников Ричард отправился прямо в храм Св. Петра, чтобы принести Всевышнему благодарственную молитву за избавление от великой напасти. В сопровождении членов Совета, лорда-мэра, сэра Джона Филпота, сэра Джона Ньютоуна, сэра Конрада Бассета и других рыцарей он медленно проезжал по Эльдгему, Корнгилю и Чипсайду, повсюду встречая самые восторженные проявления верности и благоговения со стороны граждан.

Никто из тех, которые открыто сочувствовали делу мятежников, не решался теперь показываться из дому. Но Ричард приказал объявить воззвание на Стандарде и в Чипсайде о том, что всякий, кто немедленно возвратится к своим обязанностям, получит прощение.

Воздух оглашался кликами радости, но город представлял очень печальное зрелище. Всюду взор встречал остовы обгорелых и разрушенных домов, рынков и монастырей. Многие небольшие улицы были совершенно загромождены развалинами или грудами награбленного имущества, которого мятежники не могли унести. Лондон поистине имел вид города, разоренного во время осады. Хотя враги были изгнаны, но следы страшного погрома виднелись на каждом шагу. В то время еще нельзя было исчислить всех убытков, но не подлежало сомнению, что они были огромны.

Были и другие зрелища, еще более скорбные, чем сожженные и разрушенные дома. На улицах валялись не погребенные обезглавленные трупы; всюду бродили кучи лишенных крова священников, монахов и монахинь. Глубоко потрясенный этими картинами, король обратился к лорду-мэру, который пообещал немедленно отыскать пристанище для этих обездоленных людей.

Отслушав обедню в храме Св. Петра, куда собрались множество граждан, Ричард отправился затем в Тауэр. Сойдя с коня, он прошел прямо в покои своей матери, взяв с собой сэра Евстахия де Валлетора.

Он нашел принцессу в обществе одной только Эдиты. С самого его отъезда они обе все время молились за него.

По радостному выражению его лица принцесса сразу догадалась о его победе и, бросившись к нему, заключила его в свои объятия, восклицая:

— О, дорогой мой сын! Как много я выстрадала за тебя! Я думала, что уже не переживу этих мук. Но теперь вся моя тревога миновала, я вижу тебя здравым, невредимым и торжествующим над врагами.

— Господь услышал ваши молитвы, государыня! — отвечал Ричард, возводя глаза к небу. — Мое королевство спасено. Мятежники разбиты наголову, все их главари перебиты.

Несколько минут царило глубокое молчание, во время которого принцесса и Эдита произносили мысленно горячие молитвы.

— Ты говоришь, сын мой, что все главари перебиты? — переспросила принцесса.

— Все, матушка, — ответил он. — Я совершенно избавился от моих врагов.

— И дай Бог, чтобы отныне ваше царствование ничем не омрачалось, государь! — горячо воскликнула Эдита.

— О, это слишком смелая надежда! — вмешалась принцесса. — Но дай Бог по крайней мере, чтобы все крамолы и опасные заговоры рушились.

— Государыня! — сказала Эдита с печальным взором. — Теперь я буду просить у вас милостивого разрешения мне возвратиться в дартфордский монастырь.

— Нет, вы слишком молоды, чтобы удалиться в монастырь! — прервал ее король.

— Там я буду счастливее, государь, — ответила она с горькой улыбкой.

— Но вы не видели еще ничего, кроме опасностей и распрей! — воскликнул Ричард. — Вы еще совсем не знаете радостей и забав придворной жизни. Теперь вы слишком взволнованы, но когда придете в себя, вы будете думать иначе.

Она тихо покачала головой и ничего не ответила.

— Останьтесь, умоляю вас, до тех пор, пока все эти грустные события не изгладятся совершенно из вашей памяти! — почти с мольбой в голосе просил Ричард. — Потом, если захотите, вы можете уехать.

— Государь мой! — печально, но твердо ответила она. — Решение мое уже принято. Я отказалась от мира.

Ричард пристально взглянул на нее с мольбой во взгляде. Видя ее непреклонность, он обратился к матери:

— Прошу вас, государыня, употребите ваше влияние на нее.

— Лучше будет, если она уедет, — ответила принцесса.

У Ричарда вырвался крик отчаяния.

— Одобряете ли вы мое решение? — тихо спросила принцесса у сэра Евстахия де Валлетора, который присутствовал при этом разговоре в сильном волнении.

— Вполне, государыня, — ответил он.

— Я нуждаюсь в отдыхе после этих ужасных треволнений, — сказала принцесса. — Мне хочется пробыть несколько времени в уединении. Тауэр возбуждает во мне слишком много тяжелых воспоминаний. Прикажите, прошу вас, приготовить немедленно баркас, чтобы мы могли отправиться в дартфордский монастырь!

— Кстати, смею доложить вашему высочеству, — сказал сэр Евстахий, — что сэр Лионель де Курси и сэр Конрад Бассет собираются отправиться сейчас в дартфордский монастырь, где укрылась леди Катерина де Курси.

— Вот как! — воскликнула принцесса. — В таком случае, попросите их сопровождать меня в баркасе. Я буду очень рада отправиться с ними.

Сэр Евстахий поклонился и немедленно отправился исполнять поручение.

В последние минуты Ричард казался совершенно растерянным. Потом, вдруг круто обернувшись, он сказал:

— Эдита, неужели вы меня покинете?..

— Она отправляется со мной, сын мой, — сказала принцесса. — Не противься ее отъезду!

И, взяв девушку за холодную, как мрамор, руку, она увела несчастную из комнаты.

Обернувшись, Эдита кинула взгляд на короля — последний взгляд.

Ей не суждено было увидеться с ним вновь. Менее чем через месяц она уже покоилась вечным сном на уединенном кладбище дартфордского монастыря. С тех пор сестра Евдоксия и настоятельница каждый день молились над этой безвременной могилой.

Почти одновременно с этим печальным событием в кентерберийском соборе состоялась свадьба Конрада Бассета с хорошенькой Катериной де Курси. Храбрый молодой рыцарь вскоре сделался любимцем короля, а Катерина стала лучшим украшением двора Анны Богемской[327].

Перевод с английского К. П. Русановой.

Эвелин Энтони Любовь кардинала

ОТ АВТОРА

Это – роман, но интерпретация основных событий и взаимоотношений действующих лиц добросовестно следует историческим фактам. Я только объединила заговор Шатонефа с развязкой истории в монастыре Вал-де-Грейс, чтобы избавить читателя от повторных описаний почти одинаковых интриг, которые тогда разыгрывались в течение ряда лет.

Когда родился Людовик XIV, его отцом открыто называли Ришелье. А брат короля, герцог Орлеанский, был отправлен в изгнание за то, что публично объявил дофина незаконнорожденным. Никто пока еще не нашел убедительных доказательств тому, что Король-Солнце действительно был сыном кардинала, но я присоединяюсь к точке зрения их современников. В то время ходили слухи и о том, что убийство Бекингема – дело рук агентов Ришелье, и это предположение я тоже развила в своей книге. Где только возможно, я использовала письма, дневники и официальные документы той эпохи. Но по-прежнему остается загадкой, кто послал больному кардиналу копию договора Сен-Мара с Испанией. И опять-таки мнение современников, а также другие косвенные свидетельства, указывают на Анну. Благодарность и привязанность к ней Ришелье, сохранившиеся до самой его смерти, подтверждают правомерность этой точки зрения.

Эвелин Энтони

Лондон, 1967 г.

ПРОЛОГ

Прекрасным апрельским утром 1617 г. от Рождества Христова, когда солнце щедро одарило светом древний город Париж, играя лучами в водах Сены, королева Франции сидела в своих апартаментах в Лувре, вышивая покрывало для алтаря личной часовни. Дамы ее двора собрались вокруг нее, занимаясь вышивкой или негромко переговариваясь. В углу комнаты испанская фрейлина королевы мадам де Лас Торрес сидела в стороне, читая вслух сборник душеспасительных сентенций. Анна, склонясь над вышивкой, не прислушивалась к скучным советам испанского церковника, которые, как полагала мадам де Лас Торрес, должны были принести большую пользу ее душе. Со всей самозабвенностью и тщеславием своих шестнадцати лет Анна пыталась решить, которое из трехсот платьев и с какими драгоценностями стоит ей выбрать для бала во дворце сегодня вечером. Ее тщеславие было вполне невинным и потому извинительным.

Когда два года назад она приехала во Францию, даже французский Двор, где сияло столько красавиц, признал, что юная королева скоро затмит их всех. Анна была высокого роста, с гибкой, но пышной фигурой. Цвет ее ярких золотисто-рыжих волос имел такой редкий оттенок, что одни называли их белокурыми, другие – рыжими. В век, когда женщины красились очень сильно, кожа Анны отличалась естественной белизной без малейших следов веснушек, которые обычно портят женщин этого типа. Ее глаза (что характерно для Габсбургов) были пронзительно-голубого цвета, а слегка полноватая нижняя губа – фамильная черта, лишившая привлекательности многих ее предков, – только подчеркивала с легким намеком чувственность и очарование Анны. Роль королевы Франции приводила ее в восторг. Она даже была готова сделать все возможное, чтобы полюбить короля, что было нелегкой обязанностью, но стоило блеска и славы ее новой жизни. Король был ее ровесником. Мрачноватый темноглазый юноша, который как будто неловко чувствовал себя в ее обществе. Когда бы они ни встречались, он всегда был со своим другом де Льюинем, которого, как говорили испанские приближенные Анны, она должна презирать, поскольку тот был низкого происхождения и беден. В Испании таким людям не позволяли находиться в окружении монархов. Мадам де Лас Торрес и другие столь же чопорные дуэньи, состоявшие при Анне, не одобряли этих вольностей французского Двора и пытались отгородить от них свою молодую госпожу стеной этикета, что чрезвычайно раздражало короля и еще более – де Льюиня. Но во Франции правили бал фавориты. За два года замужества Анна это поняла и смирилась настолько, что могла быть любезной с де Льюинем, который был тенью ее мужа, и обходительной с искателем приключений Кончини, который являлся такой же тенью королевы-матери, Марии Медичи. Та была итальянкой родом из Флоренции, богатого торгового центра; и Анне не казалось странным, что она предпочитает общество своего соотечественника, хотя чести и порядочности у Кончини было не больше, чем у де Льюиня.

Но юная девушка никак не могла понять, почему такая могущественная, неистовая и вульгарная тиранка, как Мария Медичи, повинуется воле своего фаворита. Право монарха даровать милости – если у него есть к тому желание. Придворный же должен их почтительно принимать и, что более важно, полностью отдавать себя выполнению монаршей воли. Так в Испании смотрели на королевскую власть, и Анна удивлялась, как ее мужем, который, впрочем, до сих пор не выполнил своих супружеских обязанностей, и ее свекровью, которая была регентшей Франции с 1610 года, помыкают недостойные их люди. Такое положение дел казалось странным, но она примирилась с ним, лишь слегка пожимая плечами при виде подобной нелепости. Впрочем, все это не имело значения. Ее муж Людовик когда-нибудь взойдет к ней на ложе, она покорно примет его и, как полагается у Габсбургов, родит ему наследника престола. А сама Анна будет продолжать наслаждаться жизнью во Франции, которая теперь, когда прошла тоска по родному дому, представляется куда более свободной и веселой, чем в Мадриде. От рождения дочь короля, а теперь и сестра короля Испании, она по праву могла претендовать на трон. И корона Франции была достаточной компенсацией за то, что Анне пришлось выйти замуж за юношу, которого она никогда раньше не видела и, как сразу обнаружилось, за то, что он не оправдал ее надежд.

Она не была романтичной. Всю жизнь ее готовили к тому положению, которое она теперь занимала. Понятия о долге, добродетели и власти внушались ей наряду с твердыми религиозными правилами. Анна не думала, что может кого-нибудь полюбить или быть любимой, об этом в ее кругу говорили только абстрактно.

В шестнадцать лет, физически созревшая, щедро одаренная здоровьем, красотой и жаждой жизни, Анна еще не ведала, что такое прикосновение мужчины. Она и понятия не имела о том, что равнодушие Людовика доставляет немало забот испанскому послу. Даже ее дамы судачили втихомолку, гадая, по каким причинам король столь долго медлит.


Анна повернулась к герцогине де Монпансье, сидевшей рядом с ней, и прошептала:

– Думаю, что выберу для вечера красное платье. Я уже неделю не надевала мои рубины.

– Мадам де Лас Торрес этого не одобрит, – прошептала французская фрейлина. – Она предпочитает темные тона.

– Она – неряха, – сказала Анна, и обе захихикали. – Я решила, и ничто не заставит меня изменить решение. Буду в красном.

Если Анна многое узнала о французском Дворе, то и придворные немало узнали о ней. Впечатляла сила воли в такой юной девушке. Раз что-либо решив, Анна никогда не отступала и не шла на компромисс. Ее слуги и приближенные на опыте убедились, что противоречить ей или что-либо запрещать было лучшим способом заставить ее настаивать на своем. Она была веселой и дружелюбной по натуре, но имела острый язычок, а ее голубые глаза могли пригвоздить к месту каждого, кто попытался бы позволить в ее обществе какие-либо вольности. Мадам де Лас Торрес, заметив, что Анна переговаривалась и даже смеялась во время чтения, подняла голову, поджав неодобрительно губы. Но в этот момент двери в покои королевы распахнулись, и маршал де Бассомпьер, один из самых знатных дворян Франции, вбежал в комнату в сопровождении полдюжины придворных, часть из которых была вооружена. Дамы вскочили, раздались возгласы страха, а самая пожилая дуэнья лишилась чувств. Только Анна не издала ни звука. Она поднялась из кресла, отодвинула в сторону вышивку и молча ждала. Одним движением она удержала испанских дам от попытки собраться вокруг нее.

– Ваше Величество, – выдохнул Бассомпьер, – прошу прощения, но меня послал король. Вы должны пойти со мной и немедленно присоединиться к нему. Ради вашей собственной безопасности!

– Что случилось? – спросила Анна. – Я не двинусь с места, пока вы не скажете мне, что случилось!

– Кончини убит, – ответил маршал. – Десять минут назад его застрелили при выходе из Лувра. Во дворце революция, Мадам! За короля! Вот почему он хочет, чтобы вы были с ним. Отправлены солдаты с целью арестовать королеву-мать, но возможно сопротивление. Дамы, я настаиваю на том, чтобы вы подчинились королю и доставили Мадам в его апартаменты.

– Иду немедленно, – ответила королева. – Пусть кто-нибудь поможет мадам де Вилликуэрос. А то она так и останется тут лежать без чувств.

В сопровождении Бассомпьера и его людей Анна направилась в личные покои короля. Там царило такое возбуждение, что она не сразу смогла к нему подойти. Повсюду толкались и шумели люди. Вдруг возникло общее движение к окнам, и Анна, захваченная толпой, проплыла к окну и смогла увидеть то, на что смотрели все остальные.

– Вон там, Мадам, глядите вниз, смотрите, что мой дорогой де Льюинь сделал для меня! – рядом с Анной стоял Людовик. Его черные глаза возбужденно сверкали, на болезненном лице горел румянец; казалось, его лихорадит.

– Сир, что это? Что случилось? Кончини убит?

– Убит? – первый раз за два года Анна услышала смех мужа. – Смотрите вниз и вы увидите, насколько он убит!

Из окна Анне было видно, что главный двор полон народу. У ворот стояла вооруженная стража, а несколько человек что-то медленно тащили по булыжникам. Это было тело Кончини, так любимого Марией Медичи; и теперь его тащили за ноги из дворца, в котором он правил так долго и с таким глупым упрямством. Кровавый след тянулся за его телом, окрашивая булыжник в красный цвет, великолепные одежды были пропитаны кровью и выпачканы грязью. Тело с силой швырнули на середину двора, так что голова закачалась, а серое лицо повернулось к небу. Анна отпрянула назад, закрыв лицо руками, чтобы не видеть этого зрелища.

– Собака и впрямь мертва, – другой голос произнес ей в ухо. Анна открыла глаза, стараясь не смотреть на кошмарную сцену внизу, и увидела рядом с собой де Льюиня. Рука короля обвивала его шею.

– Так будут уничтожены все враги короля, – сказал фаворит.

Полгода непрерывных интриг потребовалось ему, чтобы организовать это убийство и избавить короля от навязчивой опеки матери. Теперь Кончини был устранен, и они могли прибрать к рукам страшную регентшу. А когда ее влиянию при Дворе придет конец, он, де Льюинь, очень скоро станет так же богат и могуществен, как человек, которого он только что убил.

Взглянув на него, Анна в ужасе застыла. Он всегда казался ей приятным, услужливым человеком, по возрасту годящимся в отцы Людовику. А сейчас он окинул ее с ног до головы взглядом, которого она никогда не видела раньше, – надменным, презрительным, абсолютно торжествующим. Но причем тут она? Что она такого сделала, чтобы он вдруг показал себя ее врагом? Ответ дал Людовик, и дал его прямо на глазах окружающей их возбужденной толпы.

– Де Льюинь, де Льюинь, – сказал он. – Я обожаю тебя за то, что ты сделал сегодня! Теперь, когда я освободился от моей матери, освободился от Кончини, я смогу быть счастливым с тобой! – Обвив обеими руками шею фаворита, король поцеловал его.

Глава 1

Неделей позже странная процессия покидала Париж, пересекая мост Ноф. Путь из города пролегал среди молчаливой враждебной толпы. В первой карете сидела Мария Медичи, королева-мать Франции, прижимая платок к распухшим глазам и громко плача. Ее всхлипывания время от времени прерывались проклятиями и ругательствами, произносимыми на родном итальянском. Она отправлялась в ссылку. Самая могущественная в королевстве и внушающая страх женщина, опекунша своего сына Людовика XIII с 1610 года, Мария де Медичи с позором покидала Париж, отвергнутая сыном и его фаворитом де Льюинем. Она горевала о себе, но также и о Кончини. Они никогда не были любовниками, но духовная связь была сильна между ними. Кончини умел вовремя рассмешить, он понимал ее, когда она бесновалась и швырялась различными предметами, потому что у них был одинаковый темперамент. Между ними царило взаимопонимание и потворство друг другу в такой степени, что он стал самым могущественным человеком во Франции. А вместе с властью пришли богатство и почести. И голос в правительстве – такой громкий, что никого другого не было слышно. Молодой король не любил Кончини, но, так как мать всегда обращалась с Людовиком как с ничтожеством, он был слишком нерешителен и слабосилен, чтобы открыто проявлять свои чувства.

Как она была глупа! – предавалась сожалениям опальная королева. Как слепа к двуличию и слабости духа ее сына! Те самые люди, которые теперь следили за ее каретой, и были теми дикарями, вторгшимися во дворец, отыскавшими тело Кончини и вытащившими его на улицу для ужасной расправы и мести. То, что осталось от тела, было расчленено и выставлено на том самом мосту, который она в данный момент пересекала. Она опустила платок, чтобы окинуть толпу злобным взглядом, и, давая выход своим чувствам, плюнула.

В течение недели сын отказывался с ней встречаться, а когда он ее принял, то де Льюинь, убийца, был рядом с ним. Манера обращения с ней Людовика заставила ее пожалеть о невозможности отвесить, как бывало, хорошую оплеуху ублюдку. В шестнадцать лет он считал себя королем! Король, который не может выполнить свой долг мужчины! Она женила его на Анне, одной из самых прекрасных принцесс в Европе, а жалкий клоун оказался не в состоянии выполнить свои супружеские обязанности. Горячая итальянская кровь, которая текла в ее жилах, кипела от презрения к нему. Она всегда презирала Людовика и предпочитала его брата Гастона, герцога Орлеанского. И теперь привычная антипатия между матерью и сыном превратилась в подлинную ненависть. Он пошел против нее. Он думает стать свободным в своей противоестественной страсти к де Льюиню. Но он всегда был глупцом – как она часто говорила ему в лицо. Он отослал самого умного во Франции человека в ссылку вместе с ней. А потому она вернется.

Человек, который в течение последних двух лет был Государственным секретарем у Марии де Медичи, сидел в последней карете, откинувшись на подушки сиденья и прикрыв, как бы в полусне, глаза. На нем был темных тонов костюм без каких-либо отличий, как у простого дворянина, но на одном из пальцев блестело кольцо епископа. Армаду де Ришелье было тридцать два года. Недавно он был Государственным секретарем и управляющим по раздаче милостыни у королевы Анны. Теперь он остался только епископом Лукона. Потеряв все, кроме епископата, он последовал за беснующейся королевой-матерью в ссылку, несмотря на все свои попытки перейти на другую сторону и в последний момент удержаться на службе короля.

Тому было две причины. Первая – его ненасытные амбиции; он жаждал власти так же, как некоторые святые жаждали служить Богу. Власть и политика были двумя его страстями. Они полностью поглощали мысли Ришелье еще тогда, когда он только вступал в жизнь. Они манили и соблазняли епископа, отвлекая от исполнения церковных обязанностей и отвращая от данной им клятвы служить Богу и его пастве, не поддаваясь сладостному зову, влекущему на службу королю. Он знал, к чему стремился. Ни по натуре, ни по развитым склонностям он не был пастырем. Будучи вторым сыном в знатной, но бедной семье, он обратился к церкви, отдавая дань традиции, и еще потому, что их род имел право на епископат. Он старался обратить энергию своего ума на нужды Лукона и его жителей, но Париж манил, и ему еще не исполнилось и тридцати, когда он отправился туда, где распределялись должности и распоряжались властью – к королеве-матери и ее итальянскому фавориту Кончини.

Он был молодым человеком привлекательной наружности со светло-серыми глазами, не очень крепкого сложения и с плавными движениями утонченной формы рук. Он умел и льстить, и служить. Поступив на королевскую службу, он за несколько месяцев превратился из незаметного чиновника, записывающего решения Королевского совета, в Государственного секретаря. Все эти соображения объясняют отчаянные попытки Ришелье умиротворить де Льюиня и принять сторону короля после убийства Кончини. Но и другие соображения были не менее сильны. Он не хотел уезжать из Парижа, потому что любил королеву Анну, и пост ведающего раздачей милостыни был не менее важен для него, чем должность Государственного секретаря.

Любовь и политика, политика и любовь. Он не смешивал их, конечно, и не имел иллюзий относительно своей привязанности к королеве. Но впервые в жизни он испытывал чувство к женщине. Хотя он не был замкнутым по натуре, как король, но из всех церковных запретов легче всего ему давалось целомудрие. Ришелье был слишком занят, чтобы тратить время на женщин и на утомительные любовные интриги. Одеяние епископа охраняло его, а амбиции запрещали рисковать. Но когда он приехал в Париж и увидел молодую королеву, то потерял голову. Он вел себя так смиренно, так осторожно. Видя, как он выполняет при ней свои официальные обязанности, никто не мог бы сказать, что в его отношении к королеве, в словах, обращенных к ней, было что-то особенное. Но желание сжигало его. Он понимал, что при склонностях короля де Льюинь – только первый из многих.

Королева всегда была любезна с ним, но держалась официально, так как была испанкой, а он священником и, следовательно, в ее глазах никак не мужчиной. Это не беспокоило Ришелье. Время было его союзником: девушке, до сих пор пребывавшей в состоянии девственницы, требовалось время, чтобы стать женщиной. Точно так же как Ришелье требовалось время, чтобы стать чем-то большим, чем епископ и скромный управляющий по раздаче милостыни. Король был мальчишкой. Тирании матери он предпочел влияние человека, которого очень скоро будут ненавидеть так же, как Кончини. Двор был змеиным логовом, в котором гнездились зависть и интриги. Людовик расстался с матерью, но это только временно. Де Льюинь падет, Мария Медичи с триумфом вернется, а вместе с ней вернется и ее преданный друг и протеже – Арман де Ришелье.


– Мадам, могу я вас побеспокоить?

Анна удивленно подняла голову. Она отправилась молиться в капеллу замка Тур не потому, что испытывала в этом духовную потребность, а просто у нее не было другого дела, как только заниматься вышиванием в кругу своих дам, гулять в садах или выслушивать гневные монологи вернувшейся из ссылки Марии Медичи. Король теперь вообще не уделял Анне внимания. За два года, что им помыкал де Льюинь, король отдалился от нее, как никогда раньше. Почти девятнадцати лет и все еще девственница, Анна слишком хорошо понимала, как позорно и опасно такое положение. Капелла в замке Тур была очень древней и слабо освещенной. Она пришла сюда молиться потому, что это давало ей возможность побыть одной. Повернувшись, Анна увидела, что недалеко от нее стоит какой-то человек.

– Кто вы? Выйдите на свет. – Человек вышел вперед, и свет от свечей упал на его лицо. Он был одет в светский костюм, каштановые волосы были длинными и гладкими, а маленькая аккуратная бородка подчеркивала тонкие черты лица.

– Епископ! – воскликнула Анна. – Вы ходите так бесшумно, что напугали меня. Что вам нужно?

Ришелье низко поклонился. Взгляд его был мягок. Анна заметила, что с тех пор, как он вернулся в качестве правой руки Марии Медичи, он не оставлял ее своим вниманием. У него были очень большие глаза необычно ясного серого оттенка, и взгляд его всегда теплел, когда он смотрел на нее. Он нравился королеве, и она ценила оказываемое ей внимание. Анна подошла к нему и улыбнулась. Повзрослев, она стала еще красивее, и черты ее прелестного лица за эти два года стали еще тоньше.

– Прошу вашего прощения, – сказал он. – Я не хотел вас напугать. Я увидел, как вы идете сюда, и понял, что это и есть тот благоприятный случай, которого я ждал: возможность поговорить с вами наедине. Вы позволите?

– Конечно, – сказала Анна. – Но не хотите ли сначала помолиться,монсеньер?

– Нет, – серьезным тоном ответил Ришелье. – На сегодня я совершил свои молитвы. Мне нужно поговорить с вами, Мадам. Но трудность, – он сделал паузу и слегка улыбнулся, сознавая комизм своего положения, – моя трудность в том, что я не знаю, с чего начать. Для такого человека, как я, известного своим красноречием, это может звучать нелепо, но, увы, Мадам, вам придется с этим смириться. Вы простите мне мою неловкость?

– Попытаюсь, – ответила Анна. Ее смущала странная манера речи епископа и настойчивый взгляд его беспокойных глаз.

– Я был вашим управляющим по раздаче милостыни, – начал он низким голосом. – Когда вы появились во Франции, вы были ребенком, Мадам, но так прекрасны, что дыхание замирало при взгляде на вас. Мне никогда не забыть тот день, когда я увидел вас впервые. Я был возле вас, Мадам, разве не так? В те первые дни, когда все здесь казалось вам странным и вы тосковали по дому.

– Как вы догадались? – спросила Анна. – Первые несколько месяцев мне действительно было очень грустно, и я часто плакала, но никто этого не заметил.

– Я заметил, – ответил Ришелье, – по вашим прекрасным глазам я видел, когда вы плакали, – так же как видел, когда вы были счастливы. Я следил за вами и охранял вас в одно и то же время.

– Зачем вы мне это говорите? – спросила Анна. Она перевела руку за спину и оперлась на алтарь: она нуждалась в опоре, в поддержке, потому что стала ощущать странную слабость, в то время как лилась мягкая речь, и поток слов становился все более интимным.

– Потому что я хочу и теперь служить вам, – сказал Ришелье. – Теперь, когда я действительно могу быть вам полезен. Мое влияние только начинается, Мадам. По уговору с королевой-матерью мне даровано место в Королевском совете. Королю и де Льюиню пришлось уступить.

– Они уступают во всем, потому что боятся ее и вас тоже, – сказала Анна. – Она развязала гражданскую войну и победила. Король и его выкормыш тут же капитулировали. Я поздравляю вас, епископ! Место в Королевском совете – это большая честь.

– Я добьюсь больших почестей и большей власти. – Он подошел к ней вплотную, и отодвинуться ей было некуда. – Я буду первым человеком во Франции, Мадам. И всегда – вашим преданным и покорным слугой. Верите вы этому? Принимаете вы мою привязанность и разрешите ли мне наставлять вас?

– Я в этом не нуждаюсь, – бросила Анна. Она дрожала от ощущения опасности. Сейчас перед ней стоял не священник, не епископ, предлагающий свою мудрость и поддержку. Нет, это был молодой человек с горящими глазами, охваченный ужасной преступной страстью и придвигающийся к ней все ближе и ближе. И это в божественном присутствии, которому он поклялся служить верой и воздержанием! – Я не нуждаюсь в помощи, отодвиньтесь и позвольте мне уйти!

– Не раньше, чем вы меня выслушаете, – возразил он. – Вам нужна вся помощь, какая только возможна, – и сейчас, и в будущем. Король – педераст! Теперь вам это известно – все это знают. Что вас ждет в будущем с таким человеком? Как вам живется при де Льюине? Что ж, идите и подумайте, какие монстры могут подняться из глубины порока, чтобы унижать и мучить вас. Чтобы потребовать вашего развода, даже вашей смерти. Ах, Мадам, Мадам, – воскликнул он. – Не отвергайте меня, не пренебрегайте тем, что я предлагаю! Я люблю вас! Вот, – он потянулся и поймал ее руки в свои, и Анна почувствовала, что хватка железная и ей не вырваться. – Я сказал самое главное, самое важное. Я люблю вас, Мадам, всем сердцем! Моя звезда восходит, и я хочу, чтобы и ваша поднималась вместе с моей. Я слагаю все мое могущество к вашим ногам – здесь, сейчас, и на всю мою будущую жизнь. Примите мой дар. Умоляю, примите меня таким, каким я предстаю перед вами: ваш преданный поклонник и страдающий раб.

Еще мгновение, и он поднес ее холодные руки к губам и стал покрывать их жгучими поцелуями. Анна вдруг поняла, что через секунду она окажется в его крепких обьятиях, и тогда ее губы будут так же беззащитны, как и руки. Она сделала отчаянную попытку освободиться, вырвалась и ударила его по лицу тыльной стороной ладони. Звук удара отозвался глухим эхом под сводами старой каменной часовни. Ришелье отступил на шаг, и в течение нескольких секунд Анна стояла, дрожа, не в силах вымолвить ни слова. Но тут гнев и возмущение помогли ей прийти в себя от его посягательств, тем более пугающих, что они были для нее совершенно неожиданными.

Ее предали собственные чувства. Обморочное ощущение слабости шло от жгучего желания оказаться в его объятиях, покорно склониться перед чем-то таким, что сжигало, как огонь, и было столь же губительным по своим последствиям. Только одна мысль помогла ей спастись и от него, и от самой себя – мысль, перед которой меркли его объяснения в любви и ее желание уступить им: он был священником. Из-за этого она отстранилась от него, прежде, чем он зашел чересчур далеко. Он дал обет целомудрия и под угрозой обвинения в кощунстве не имел права прикасаться к женщине, даже думать о земной любви. В тот момент эта мысль спасла Анну.

– Как вы смеете! Как вы смеете так говорить со мной, касаться меня! Вы предатель и клятвопреступник!

Его ответ оказался неожиданным. Приложив руку к отмеченному ею лицу, он упал перед ней на колени.

– Простите мне и это, – взмолился он. – Простите слабость, которая сильнее любой клятвы на земле. Я не священник по убеждениям – у меня не было выбора. Может быть, моя любовь к вам и кощунство, но я не стыжусь ее перед Богом! Осужденный вами, я преклоняюсь перед вашим совершенством и добродетелью, только скажите, что вы прощаете меня! Скажите, что разрешаете мне находиться возле вас, чтобы я мог покорно и смиренно служить вам.

Анна уже полностью оправилась. Она увидела происходящее в истинном свете: фальшивый священник и к тому же выскочка, провинциальное ничтожество с мелким титулом. Ее королевская кровь, ее гордость были беспредельно оскорблены его домогательствами. Это было непростительно, невыносимо.

– Вас часто называют выскочкой, сударь, – сказала Анна. Голос ее был холоден и спокоен. Она тщательно обдумала свою отповедь и теперь бросила обвинение ему в лицо. – Искатель приключений, маскирующийся в одежды Церкви! Лицемерный, льстивый интриган, озабоченный только собственным возвышением. Теперь я вижу, как правы ваши враги, когда так вас характеризуют. Недаром вы низкого происхождения, и вам не место среди благородных людей. Идите прочь и будьте уверены в одном: я никогда не заговорю с вами в обществе по своей воле и сделаю все, что смогу, чтобы король и весь Двор видели вас таким, какой вы есть, – порочным выскочкой!

Она повернулась и, задев его оборками своего парчового платья, вышла из часовни. Покинув церковь, Анна с трудом удержалась, чтобы не пуститься бегом по мрачным коридорам замка. К ней присоединились ее паж и две фрейлины, ожидавшие снаружи, пока она молилась в одиночестве в часовне. Они не должны увидеть, как она взволнована. Никто не должен знать, что случилось там, знать о ее унижении и особенно о растущем ощущении ужаса и брезгливости. В этот вечер Анна рано ушла спать, сославшись на головную боль. Укрывшись под пологом постели, задернув все занавески, она лежала и с дрожью вспоминала случившееся.


Так как Мария Медичи помирилась с королем после гражданской войны, а де Льюинь ежечасно опасался опалы, большинство придворных пренебрегали Анной, предпочитая оказывать внимание ее свекрови. Поэтому на утренних приемах у королевы бывало мало народу. Но когда она вошла в комнату, одетая в строгое бархатное платье с жестким кружевным воротником, окаймлявшим ее лицо, готовая разыгрывать пародию на свое положение, она вдруг увидела, как в небольшой кучке ожидающих придворных сверкает в утренних солнечных лучах пурпурная мантия епископа. Не сказав ни слова, Анна повернулась и вышла из комнаты. Он не сдался. Он смирился с пощечиной, с безжалостными оскорблениями и снова пришел, чтобы увидеть ее. Чтобы попытаться одержать над ней верх. Думая о нем, она чувствовала себя так беспокойно, так неловко, что ее впервые в жизни охватила настоящая ненависть к этому человеку, к этому ничтожеству – Ришелье! Ненависть стала ей защитой. Не только от него, но и от самой себя тоже. Она заботливо лелеяла это чувство, пока оно не развилось и не укрепилось, став частью ее натуры.

К тому времени, когда оправдались его пророчества, произнесенные в часовне замка Тур, де Льюинь уже умер, – как раз вовремя, чтобы не быть убитым по указанию ревновавшего Людовика. Гастон Орлеанский вырос в смазливого испорченного молодого претендента на трон Франции, а Анне исполнилось двадцать четыре года. Тогда-то Ришелье стал кардиналом и Первым министром короля. Он сдержал свое слово – выше он уже не мог подняться.

– Какое унылое утро, – заметил король.

Он надеялся после полудня поохотиться, но из-за дождя к середине дня развезет все дороги; и потому он пребывал в скверном настроении, что было нетрудно заметить по недовольному выражению его лица и полузакрытым от скуки глазам. Последнее время скука и меланхолия стали постоянным уделом Людовика. В жизни так мало интересного, а то немногое, что он любил, – охота на птиц, например, – могло быть испорчено капризом погоды. Он не подыскал замены умершему де Льюиню только потому, что мать теперь ежечасно им помыкала, и он чувствовал полный упадок сил. Она не давала ему ни с кем сблизиться и, к великому его унижению и негодованию, заставила Людовика сделать попытку сойтись с женой. Попытка оказалась жалкой и закончилась почти полной неудачей, доказав только, что он может стать отцом, – каким-то чудом в результате его неохотных, неумелых действий Анна забеременела. Но ребенка она потеряла, не родив, – оставив Людовика, таким образом, на милость Гастона Орлеанского, который мнил о себе все больше и больше, так как был наследником престола.

Людовик замкнулся в себе. Он развлекался, вырезая деревянные игрушки, рисовал грубые картины и кроме тех часов, которые проводил с оружием на коне, все остальное время пребывал в унынии и отчаянии.

– Дождь зарядит на весь день, – повторил он, – а я так хотел поохотиться после полудня. – Он с обидой посмотрел в окно на низкие тучи, как будто считал, что даже природа замышляет против него.

– Небо прояснится, сир. – Если кардинал что-либо обещал, это обычно сбывалось, и Людовик немедленно повеселел.

– Вы действительно так думаете?

– Я в этом уверен. – Снова та же необыкновенная уверенность в себе, то же владение ситуацией. Благодаря присутствию возле него Ришелье, Людовик почти не ощущал утраты де Льюиня.

– Значит, мне все-таки удастся поохотиться! Кого вы видели в приемной?

Приемная короля была заполнена ожидающими его утреннего приема. Но он послал в первую очередь за кардиналом Ришелье, частично с целью уязвить свою знать, которой боялся, а также потому, что был угнетен и жаждал утешения.

– Принцы, сир. Де Роган, де Собис и много других знатных дворян. Я в отчаянии, что всем им приходится так долго ждать Вашего Величества.

– Ничего, подождут, – ответил король. – Они нагоняют на меня скуку. Ненавидели де Льюиня и теперь устраняют любого, кого я только приближаю к себе. – Людовик без труда забыл, как он сам возмущался богатством и властью, которые приобрел де Льюинь. Но более всего он ненавидел своего фаворита за то, что тот, женившись, ему изменил. С этого-то и началась его опала. – Смотрите, они возненавидят и вас.

Ришелье пожал плечами.

– Мне защитой – благосклонность Вашего Величества и королевы-матери. Я могу себе позволить иметь врагов.

– Возможно. – Король снова приуныл. – Вы достаточно умны, Ришелье, так что, может быть, сумеете позаботиться о себе. Только не забывайте, что я вам помочь не смогу.

– Сир, – у кардинала была привычка склоняться к собеседнику, когда он хотел подчеркнуть свои слова, что заставляло короля нервничать. Худощавый по сложению и элегантный министр, как бы в силу оптической иллюзии, производил впечатление энергии и силы. – Сир, – повторил он, – вы должны кое в чем отдавать себе отчет. Вы – король. В вашей власти возвысить или низвергнуть человека. Люди и вещи принадлежат вам, а не вы – им. Вы – первый человек в королевстве. Король. Любой ваш подданный должен быть от начала и до конца верен вам – кто бы он ни был.

– Роган, принцы, мой брат? Друг мой, вы бредите, когда говорите о лояльности знати и Гастона!

– Если это и бред, – тихо произнес Ришелье, – я сделаю этот бред реальностью. Все они, как один, преклонят перед вами колени, сир. Только доверьтесь мне полностью.

– Я доверяю, – заявил Людовик, который никому никогда не доверял. – Конечно, я вам верю.

– Вы – король, – повторил Ришелье. Затем, низко склонившись, поцеловал протянутую ему вялую руку. Выглянув из окна, он улыбнулся. – Смотрите, облака расходятся. К полудню засияет солнце.

– И я поеду на охоту! – воскликнул Людовик. – Как вы умны, Ришелье, – знали, что погода исправится. Вы поедете со мной!

Кардинал снова поклонился.

– Вы оказываете мне слишком большую честь, сир.

Король колебался в нерешительности. Ему кое-что рассказали, что пробудило его злобу и подозрения. Но он не знал, как об этом заговорить, чтобы не испортить планируемую послеобеденную прогулку.

– Мне говорили, будто вы сегодня виделись с королевой, – начал он. Холодные серые глаза Ришелье на секунду опустились, хотя до этого не отрывались от лица короля, пока у него не начинала кружиться голова от пристального, немигающего взгляда кардинала.

– Да, сир. Виделся.

– И мне говорили, – продолжал Людовик, – что королева плохо вас приняла.

– Увы, – сказал кардинал.

Новости распространяются быстро, и похоже, что слух о его последней попытке помириться с Анной достиг ушей Людовика. Все вышло очень глупо. Ришелье понимал, что неудачная попытка исправить промах, допущенный им в часовне Тур, была самой большой из его ошибок. Королева его ненавидела. Сейчас он осознал это, так как рана, только что нанесенная его самолюбию, все еще кровоточила. Снова и снова она отвергала его, игнорировала. С ядовитым презрением прогоняла всех, кто пытался замолвить за кардинала хоть слово. Но вчера она превзошла себя. И с него было довольно. Теперь и он ненавидел тоже – уверил он себя, и в тот момент это было правдой.

– Что случилось? – спросил Людовик. – Сплетни так ненадежны. Расскажите мне сами.

Ришелье чувствовал на себе мрачный угрюмый взгляд, следящий за тем, не сорвется ли лишнее слово в защиту королевы, что послужит свидетельством преступной привязанности кардинала, в которой его обвиняли. Король по-настоящему этому не верил, но подозрение засело в мозгу и не давало покоя.

Кардинал сухо и желчно улыбнулся, боль и злоба остались в его сердце. Анна зашла слишком далеко и ранила чересчур глубоко, чтобы быть прощенной и на этот раз. Она не любит его, не позволяет забыть, как он унизил себя у ее ног, словно влюбленный глупец. Что ж, ей придется научиться бояться того, кого она открыто презирала.

– Я пришел к Ее Величеству, чтобы отдать ей дань своего уважения. После того как вы назначили меня своим министром, сир, я надеялся заслужить ее благосклонность. Вы знаете, что она никогда не скрывала своей неприязни ко мне, но я надеялся привлечь ее на свою сторону, чтобы успешнее служить вам. Я ждал в приемной после аудиенции у королевы-матери, которая встретила меня очень благосклонно, и когда королева вышла, я склонился к ее ногам и сказал, что она может располагать мною. Должен ли я передать вам ее ответ? Мне больно даже думать об этом, вспоминать о незаслуженном унижении.

– Продолжайте, продолжайте, – приказал король. Он никогда не уставал слушать рассказы о том, как другие подвергались унижениям и оскорблениям в этом мире, в котором сам он всегда оказывался в невыгодном положении. Слова кардинала подтверждали слух о жутком скандале, нашептанном ему накануне. Но освещение случившегося было другим, совершенно другим и очень интригующим.

– «Благодарю вас, мой кардинал. Как королева Франции я не могу принять ваше покровительство или согласиться с решением тех, кто счел уместным вознести вас так высоко. Я только хочу верить, что вы будете служить интересам короля так же горячо, как вашим собственным», – вот ее слова, сир, и их слышала половина вашего Двора. Месье де Шале счел их очень забавными и рассмеялся мне прямо в лицо.

Король ничего не ответил, мысленно повторив услышанное. Нетрудно было догадаться, кому принадлежит уничтожающая надменность этих слов. Особенно одна фраза: «…или согласиться с решением тех, кто счел уместным вознести вас так высоко». Этот выпад направлен прямо против него, выставляя его глупцом, подвергая критике. «Половина вашего Двора», – сказал Ришелье. Де Шале смеялся. Лицо короля стало наливаться кровью. Он вдруг резко вскочил и ударил кулаком по столу. Такие всплески эмоций были характерны для него. Он часто ломал вещи и переворачивал мебель, когда терял самообладание.

– Как она смеет вас оскорблять! Как она смеет критиковать мой выбор!

Ришелье слегка пожал плечами.

– Не будьте слишком к ней строги, сир. Королева молода и своенравна, а вы, возможно, слишком во многом ей потворствовали. Я только слуга Вашего Величества. И не имеет значения, когда меня оскорбляют. Но она была неправа, подвергнув сомнению мое назначение. Это касается уже и вас.

– Еще бы! – Людовик был в бешенстве. – Клянусь Богом, я этого не потерплю, не позволю бросать мне вызов! Вы, Ришелье, заявили, что я король. Что ж, пусть она будет первой, кого вы научите считаться с этим.

– Я могу только посоветовать, как это лучше сделать, – сказал кардинал. – Не думаю, что смогу вынести насмешки друзей королевы и ее враждебность, пока мои чувства слегка не остынут. Мне, наверное, следует пока держаться в тени, чтобы не оскорблять королеву.

– Вы останетесь со мной, – заявил король. – Будете находиться вблизи меня. Я ценю вас, дорогой Ришелье, и вы это знаете. Того же мнения и Мадам, моя мать. Она часто говорит, что вы – самый умный человек во Франции.

Ришелье поклонился, но ничего не сказал.

– Пойдемте, – Людовик похлопал его по плечу. – Мы отправимся на охоту. Уже светит солнце. И будьте уверены: я накажу королеву.


В своих апартаментах в Лувре Анна одевалась к балу, который давала этим вечером в Люксембургском дворце Мария Медичи.

Ее спальня поражала своей роскошью. Платяной шкаф, инкрустированный испанским орехом; арабское кресло, отделанное слоновой костью и жемчугом. Стены сверху донизу увешаны гобеленами, а на одной из них – редкостное флорентийское зеркало, подарок свекрови. В нем отражалось королевское ложе; алые бархатные занавеси были раздвинуты, открывая широкое пространство покрывала, вышивкой которого Анна занималась с первых дней приезда во Францию.

Она выбрала платье из бледно-голубого сатина с нижней юбкой, продернутой серебряной нитью. Тугая шнуровка подчеркивала тонкую талию и обозначала полную грудь, скрытую под модным в то время воротником из серебряных кружев. Перо белой цапли удерживалось в прическе брошью с цейлонскими сапфирами, а на шее красовалось ожерелье из тех же камней. В качестве испанской инфанты она привезла с собой как часть приданого целый ящик драгоценностей. Ее изумруды были предметом зависти любой королевы в Европе.

В свои двадцать четыре года Анна стала женщиной удивительной красоты. Роскошная фигура, ослепительно белая кожа, округлые руки с тонкими пальцами, усыпанными бриллиантами, и классические черты лица, окаймленного массой сверкающих ярко-рыжих волос. Неудивительно, что многие мужчины при Дворе искали внимания столь изысканной особы, которой так позорно пренебрегал муж. Уже три года Людовик не приближался к супружескому ложу, и не один воздыхатель пытался привлечь к себе взгляд Анны, созерцая ее с неприкрытым желанием. Анна их поощряла, но не из вожделения, а потому, что была молода и желала любви и внимания поклонников. Какой вред в том, что за ней ухаживают? Тем более, что ее нисколько не тянуло повторять с кем-либо свой печальный супружеский опыт. Секс приводил Анну в ужас, и пока что ей вполне хватало невинного, безопасного флирта.

Она была радостью Двора, правящий монарх которого избегал общества и проводил вечера, слушая унылую музыку, исполняемую на двух гитарах и скрипке. Анна любила пышные зрелища и государственные собрания, украшая их своей элегантностью и врожденным чувством собственного достоинства. Ей нравилось танцевать, нравились театральные представления, игра в карты – все, что давало возможность развлечься. Вполне естественно, что она привлекала к себе дам и кавалеров схожих вкусов, которым были не по нутру меланхоличность Людовика и одержимость политическими интригами Марии Медичи.

Маленький кружок Анны был очень веселым, жизнерадостным и довольно замкнутым, причем женщин тянуло к королеве даже больше, чем мужчин. Она ни у кого не вызывала чувства ревности. И некрасивые дамы, и красавицы обожали ее. Дамы самой сомнительной репутации жалели королеву из-за отношения к ней Людовика, но глубоко уважали ее целомудрие. Анна же научилась принимать мир таким, какой он есть, и судила о своих друзьях по их достоинствам, а не по тому, как они вели себя в личной жизни. Ее испанских дам изгнал король в одном из своих припадков ревности. Погрустив несколько месяцев, Анна вполне удовлетворилась более легкомысленными компаньонками из числа знатных дам Франции. Главной из них была смелая и прекрасная женщина, в прошлом – жена де Льюиня, а теперь – герцогиня де Шеврез.

– Мадам, вот ваш веер.

Анна повернулась к приблизившейся к ней фрейлине и покачала головой.

– Мари, этот лимонный цвет! Это же невозможно с моим платьем. Не выдумывайте и подыщите другой, который подойдет к его голубому тону. Я уже опаздываю, и король будет в бешенстве.

– Все-таки возьмите этот, – настаивала герцогиня де Шеврез. – Такой контраст просто великолепен! А что касается Его Величества, – что ж, он так и так будет вне себя, и потому нечего беспокоиться. Король подождет. – Последние слова она произнесла шепотом, и Анна рассмеялась. Цвет веера, в общем-то, ей нравился. Она посмотрелась в зеркало, открывая и закрывая веер, висящий на шелковом шнуре на ее левом запястье, и решила, что Мари права: выглядело очень привлекательно. Впрочем, и сама Мари всегда была элегантной.

– Вы, как всегда, правы, – сказала королева. – Ну, а в остальном вы меня одобряете?

– Позвольте взглянуть, Мадам. Женщина, вошедшая в круг света от свечей, была блондинкой. Привлекательная на вид, она не была красавицей, но ее пышные формы казались более соблазнительными, чем классическая красота королевы. Большие голубые глаза как будто искрились, когда она смотрела на мужчину. Герцогиня прославилась живостью, остроумием и направо и налево удовлетворяла свои сексуальные аппетиты, не вызывая протестов со стороны мужа. Тот считал, что жена послана ему как испытание, и так и говорил всем своим знакомым. Он был только рад избавиться от своенравия, экстравагантности и необходимости удовлетворять неутолимые желания герцогини. Щедрая по натуре, она очень подружилась с Анной, став ее наставницей и доверенным лицом. Герцогиня заставляла королеву смеяться, без чего та просто не могла обойтись. Анна наслаждалась жизнерадостностью и легкомыслием своей подруги, и ее только развлекали любовные приключения Мари. Герцогиня среди других своих дарований обладала искусством передразнивать всех тех, кого Анна терпеть не могла.

Она состроит унылую гримасу и начнет, прихрамывая, расхаживать взад и вперед, мастерски имитируя походку Людовика. Она могла так карикатурно изобразить манеры королевы-матери и ее пристрастие к сквернословию, что Анна смеялась до слез. И, конечно, Его Высокопреосвященство кардинал! Мари де Шеврез никогда не любила Ришелье. Его безразличие к ней на фоне очевидного увлечения королевой было удручающим. Мари любила Анну и очень ревновала к ней. Она не раз видела горящий взгляд кардинала, обращенный на королеву, и быстро поняла, что тот без ума от нее. Эти подозрения и неприязнь к кардиналу возникли одновременно. Она не хотела иметь конкурентов в борьбе за любовь и доверие Анны и потому взялась за кардинала с таким озлоблением, что Анна внутренне содрогалась от неловкости. Он был ее рабом – указывала Мари и тут же заливалась смехом. Бедный целомудренный воздыхатель. Сердце, бьющееся, как птица, под сутаной, в ожидании словечка, взгляда его королевского божества. Тут она семенила к Анне, протягивая руку и имитируя жест кардинала, предлагающего свое епископское кольцо для поцелуя, и при этом безжалостно передразнивала его манеры.

Анна никому не рассказывала о сцене, разыгравшейся в часовне замка Тур. Этот секрет она скрывала от всех, даже от своего исповедника. Когда Мари высмеивала Ришелье, она и не подозревала, что как бы поворачивает нож в груди Анны. Но насмешка уязвляла все глубже и глубже, пока все это не достигло кульминации в жестокой сцене между кардиналом и королевой, о которой до сих пор говорили в Лувре. Анну задевали насмешки герцогини, а ее гордость невыносимо страдала от того, что она была обречена на союз с человеком, который после пяти лет ожиданий надругался над ее невинностью и с тех пор избегал встреч с ней.

Анна потеряла ребенка, и это было ужасно. Но утешала мысль, что она не страдает бесплодием. Сам Людовик это доказал, и этот факт предохранял королеву от аннулирования их брачного союза, к чему король стремился всей душой. И она отнюдь не собиралась брать на себя вину за отсутствие у короля наследника и мириться с тем, что ее отошлют в Испанию, где жизнь потечет незаметно в тени других родственников. Или еще хуже – допустить, чтобы ее заточили в монастырь только потому, что она мешает королю своим существованием. Она отрицала любовь, была равнодушна к домашним делам. У нее не осталось ничего, кроме чувства чести, свойственного дому Габсбургов. Лишь на это она и была еще способна. Французские законы, запрещавшие женщине наследовать трон, нисколько не помешали Екатерине Медичи или Марии, королеве-матери, наслаждаться всей полнотой власти, и потому Анна терпеливо сносила свое бесплодное замужество. Здоровье Людовика было очень хрупким. Он часто болел и последние несколько лет не один раз оказывался при смерти. Мария Медичи немолода, и когда-нибудь, если только Анна сумеет переждать и пережить невзгоды, связанные с ненавистью мужа, время ее придет.

Анна стоя ждала, пока герцогиня подготавливала ее платье. Туалет королевы интересовал Мари не меньше, чем ее собственный. Безжалостная, беспощадная к своим врагам, Мари де Шеврез была не способна на низость или двуличие по отношению к подруге. И она полюбила молодую королеву так, как будто между ними было кровное родство.

– Готово, Мадам! Великолепно! Клянусь, что вы в очередной раз раните сердце кардинала.

Герцогиня засмеялась и встала.

– Я никогда этого не забуду, – сказала она, поворачиваясь к пожилой даме, – мадам де Сенлис. – Ее Величество была бесподобна: «Я только хочу верить, что вы будете служить интересам короля так же горячо, как вашим собственным…» Я думала, что несчастный умрет на месте.

Рассказы об унижении Ришелье распространились широко. Мадам де Сенлис нахмурилась.

– Думаю, что у королевы были плохие советчики, – сказала она. – Король высоко ценит кардинала.

– Это несомненно, – резко бросила Анна. – Король заговорил со мной за три дня только один раз и то, чтобы сказать: «Рекомендую вам монсеньера кардинала».

Мадам де Сенлис пожала плечами.

– Ваше Величество может оскорблять, кого ей вздумается, но мне очень жаль, что вы сделали кардинала своим врагом.

Королева повернулась к ней.

– Меня не интересует ваше мнение, – холодно сказала она. – Оставьте нас и ждите в приемной. – Повернувшись к Мари де Шеврез, она заявила с горящими щеками:

– Терпеть не могу эту женщину. Уверена, что она шпионка короля.

– Очень вероятно, – согласилась Мари. – Но не можете же вы завоевать все сердца, Мадам. Кто-нибудь возле вас все равно будет ревновать и завидовать. Не думайте о ней. Вы были совершенно правы, когда поставили кардинала на место. И вам нечего бояться.

– Почему я должна бояться? – возмутилась Анна. – Кто он, как не ничтожество, вылезшее на свет благодаря моей свекрови? Какое он имел право предлагать мне свое покровительство! Это было отвратительно!

– Вы уязвили его в самое сердце, – сказала герцогиня. – Повторяю вам, Мадам, что вы одержали победу над этим проходимцем. С самого начала он преследовал вас, как преданный пес, – сияющие глаза и молчаливая страсть! – Она сделала пренебрежительный жест. – Как будто подобный выскочка может надеяться приблизиться к вам. Конечно, – добавила Мари, – он может оказаться полезен, если вы согласитесь слегка пойти ему навстречу. Он может убедить короля быть помягче с вами, но не думаю, чтобы вы хотели его заступничества, Мадам. Думаю, вы чувствовали бы себя оскорбленной, если бы вам пришлось сказать приятное слово этой змее, – зная, что он осмеливается думать о вас!

– Я лучше уйду в монастырь, – заявила Анна. – Скорее умру, чем заговорю с ним. И, конечно, я не верю ни одному вашему слову о том, другом деле: вы легкомысленны, Мари, и вам кажется, что каждый в кого-нибудь обязательно влюблен. Этот человек не способен на чувство. Вспомните все его хитрости, вспомните, как он маневрировал между Людовиком и королевой-матерью, так что в конце концов оба они не могли без него обойтись. А теперь он – Первый министр и приглашается к королю раньше принцев крови! Слышали вы об этом? Он, должно быть, полагает себя новым де Льюинем.

– Ему следует помнить, что случилось с моим первым мужем, – сказала герцогиня. – Если бы тот не умер от антонова огня, его бы убили, как Кончини. Дело шло к этому. И король был более чем готов. Он никогда не был никому верен, Мадам. Если кардинал думает, что он попал в милость надолго, то он глупец – король его бросит!

Анна взглянула на маленькие, украшенные драгоценностями часики, висевшие у нее на талии.

– Идемте, Мари. Последний раз, когда я опоздала, моя дорогая свекровь сделала мне выговор в полную мощь своего голоса.

– Только не в присутствии герцога Орлеанского, – возразила, улыбаясь, Мари.

Внимание, уделяемое Анне смазливым младшим братом короля, стало предметом общих шуток. Его ухаживания были приятны и, в качестве благожелательно настроенной сестры, не налагали на нее никаких обязательств. А Людовика все это приводило в бешенство.

Она поднялась, и Мари поспешила распахнуть перед нею двери. Остальные дамы во главе с мадам де Сенлис ждали в приемной. Но не успели они выйти в общий коридор, как вдруг появился паж в королевской ливрее и, низко поклонившись, протянул герцогине записку, адресованную королеве.

Анна молча сломала печать, подошла к канделябру, висевшему на стене, и прочитала несколько строк, нацарапанных неряшливым почерком Людовика. Медленно сложив записку, она какое-то время просто стояла в кругу своих дам, а ее драгоценности сверкали в свете факелов.

– Король разрешил мне не появляться на балу этим вечером, – сказала Анна. Она повернулась и пошла назад в свои комнаты. Одна за другой фрейлины потянулись за ней. Запрет короля распространялся на них так же, как и на их госпожу. Мадам де Сенлис взглянула на герцогиню де Шеврез.

– Как я и говорила, дорогая герцогиня. У королевы были плохие советчики.


Люксембургский дворец королевы-матери принимал в этот вечер восемьсот гостей. Был устроен банкет в честь короля и его младшего брата Гастона Орлеанского, а затем королева-мать заняла свое место на возвышении рядом с троном сына, и бал начался. Отяжелевшая, с ненасытным аппетитом, королева-мать была в молодости хорошенькой, оживленной и дружелюбной девушкой. В зрелые годы нрав ее испортился, она стала вульгарной и подозрительной. Она не забывала старых обид и все время вспоминала о времени, когда они с Людовиком были врагами. Свое обещание старая королева сдержала и жестоко отомстила сыну и его стране за ссылку в Блуа. Гражданская война вернула Марию Медичи ко Двору благодаря искусным интригам кардинала и оружию ее сторонников. Она стала членом Королевского совета, ей угождали и с нею считались в решении любого правительственного дела. Но она тем не менее ненавидела старшего сына и с трудом переносила даже иллюзию его власти.

Маленькие зеленые глазки Марии перебегали от одного танцора к другому, в то время как толстые пальцы играли жемчужинами ожерелья. Она непрерывно ерзала на месте, время от времени пробуя сладости или виноград и сплевывая зернышки на пол. И при этом ни на секунду не прерывала своих реплик и жалоб.

Ее сын Гастон прошел мимо, ведя за руку племянницу герцога Ла Валетты. Сын был юноша приятной наружности, занятый только собой и своей внешностью. Все его капризы и взбалмошные выходки всегда поощрялись безответственной матерью. Проходя вблизи от нее, он улыбнулся, и лицо Марии Медичи смягчилось в ласковой улыбке.

– Как хорошо он танцует, – заметила через плечо королева-мать.

Ришелье стоял рядом, слушая ее непрерывную болтовню и следя за танцами, в которых он не мог принять участие. Он видел, как Гастон и его мать демонстрировали привязанность друг к другу. Они обожали делать это на глазах у других. Оба были эксгибиционистами по натуре и получали огромное удовольствие от досады, которую они вызывали своим поведением у короля. Последнему королева-мать никогда не улыбалась и не махала рукой, когда тот проходил мимо. Для Людовика у нее была только злобная гримаса.

Делая в танце грациозный поворот, Гастон низко поклонился матери, и та послала ему воздушный поцелуй.

– Какое мастерство! – сказала она. – Какая изящная нога. В нем столько от отца!

– Несомненно, Мадам, – согласился Ришелье. Невозможно было вообразить, чтобы кто-либо другой еще менее походил на шумного, смелого Генриха IV с его фразой «Париж стоит мессы», произнесенной ради получения Короны Франции, чем капризный, слабый Гастон Орлеанский, – разве только меланхоличный гомосексуалист Людовик.

Впрочем, Гастон имел привлекательную наружность и потому пользовался популярностью. Он обожал хорошеньких женщин и в отличие от брата не страдал сексуальной неполноценностью. Его мать не уставала намекать, каким прекрасным королем он мог бы быть. В результате братья ненавидели друг друга, а Мария Медичи помыкала ими обоими.

Ришелье заметил, что король подвинулся к ним. Ему все надоело и было невыносимо скучно, о чем говорило мрачное выражение болезненного лица. Ришелье своими маневрами вернул власть Марии Медичи, но в душе считал, что она чудовищно ведет себя со старшим сыном. Изобретательный и непростой в обращении Ришелье искренне жалел Людовика.

– Королева попала в немилость, – неожиданно заявила Мария Медичи. – Король возмущен ее поведением.

– Полагаю, что да, Мадам. Мне очень неприятно это слышать.

– Тогда вам, должно быть, будет также неприятно услышать, что вас считают ответственным за это, – сделала выпад старая королева. – Позвольте дать вам совет, дорогой друг: не приобретайте слишком быстро слишком много врагов. И не доверяйте моему сыну. Со временем он отворачивается от любого человека, которому выказывал свое расположение. Сегодня – королева, ранее – я. Это свидетельство слабости духа. Он ненавидит силу характера в других, мой дорогой Ришелье. Если хотите иметь успех, не показывайте, что у вас вообще есть характер.

Кардинал молча выслушал эту материнскую оценку собственного сына.

– Нет нужды ссорить Анну и Людовика, – продолжала Мария. – Он и без этого ее ненавидит. И только ищет предлог, чтобы сделать жизнь жены несчастной. – Она склонилась над ручкой кресла и выплюнула на пол кучку зернышек. Снова взглянув на Ришелье, старая королева прищурилась, как бы размышляя. Затем вдруг подтолкнула его в бок и рассмеялась.

– Чем она вам так насолила, мой друг, что пробудила в вас дьявола? Она – дура, если так поступила. Я хорошо знаю вас, дорогой Арман, и охотнее наступлю на гремучую змею, нежели рискну вас разозлить.

– Мадам, – мягко ответил кардинал, – заверяю вас, что я только пытался служить королеве. И буду продолжать это делать. Завтра я заступлюсь за нее перед королем.


На следующий день Анна получила официальное распоряжение короля о том, что она не должна присутствовать ни на одном приеме в Лувре или Люксембургском дворце без специального приглашения и равным образом не должна устраивать приемы у себя. Он предпочитает, – гласили ледяные строки записки, – чтобы она не покидала стен дворца, не испросив предварительного разрешения у него, королевы-матери или его верного министра, кардинала Ришелье.

Глава 2

Прошло четыре месяца с того дня, когда ее вернули с пути на бал в Люксембургском дворце. За это время Анна появлялась в обществе только один раз. Король не обменялся с ней и дюжиной слов на этом приеме, который был дан в честь английских посланников, лордов Карлисла и Холланда, приехавших во Францию с поручением подписать мирный договор между двумя странами и провести переговоры о предполагаемой женитьбе принца Карла Английского на маленькой сестре Людовика Генриетте Марии.

Анна сидела в своем кресле на помосте, поставленном ниже, чем кресло Марии Медичи, – унижение, к которому она давно привыкла, – и приветствовала англичан, протянув руку для поцелуя. Никакого участия в переговорах она не принимала. И все-таки это было хоть и кратковременным, но избавлением от унылого одиночества в Лувре, где дни тянулись чередой в такой невыносимой скуке и бездействии, что Анне казалось, будто она может сойти с ума, если не появится хоть раз в свете. Она не покидала своих апартаментов, не испросив позволения, и из трех людей, облеченных властью давать его, она выбрала свекровь, так как к ней было легче всего обратиться. Мария, не будучи злобной по натуре, обычно давала согласие, когда Анна просила разрешения на прогулку за городом со своими дамами. Но нередко, пребывая в плохом настроении, старая королева отказывала Анне в ее скромной просьбе, и та проводила долгие часы в своих покоях, как птица в клетке, когда снаружи светило солнце и все вокруг наслаждались жизнью.

Сначала в это верилось с трудом, и Анна и Мари де Шеврез, а также другие дамы, за исключением де Сенлис, ожидали, что король через неделю-другую снимет запрет. Один раз Анна послала ему записку, но она была так зла, когда писала ее, что это послание только усилило мстительность короля, и в своем ответе он подтвердил все запреты.

Все эти четыре месяца она была напрочь изолирована от Двора и так надежно ограждена от внешнего мира, как если бы находилась в крепости. И она знала, кто был этому виною. Анна видела его на приеме послов, выделявшегося в толпе своей ярко-красной мантией и крестом из больших бриллиантов на груди. На мгновение их взгляды встретились.

– Что ж, Мадам, – казалось, говорил его острый взгляд, – не довольно ли с вас?

В ответ Анна послала ему взгляд, полный такой ненависти, что он отвернулся. Она никогда не уступит. И если эта тоскливая изоляция должна быть ценой за ее вызов, пусть так и будет!

Все новости Двора приносила герцогиня де Шеврез. Привязанность Мари к королеве стала просто фанатичной. Одухотворенная, чрезвычайно независимая и злопамятная, Мари произвела себя в защитники Анны. И первым ее делом на этом поприще стало распространение самых зловредных и дискредитирующих историй о Ришелье. Используя свой дар имитации и лидерство в такого рода делах в самом коварном из дворов Европы, она посвящала уйму времени высмеиванию кардинала и настраивала своих друзей на то же самое.

Она сделалась любовницей лорда Холланда. Лорд был богат и обаятелен и, как поведала Мари королеве, для англичанина оказался очень неплохим любовником. И это тоже стало частью ее общей политики – каждым своим действием помогать любимой подруге. Брачный союз принца Уэльского и принцессы Генриетты Марии должен был скрепить дружбу Англии и Франции. Поэтому едва ли было бы хорошо, если бы в Англии узнали, как обращаются с королевой Франции. И Мари, соответственно, поставила своей задачей рассказать об этом англичанам.

В одну из своих редких прогулок в садах Лувра Анна и Мари вдвоем ушли вперед, обняв, как школьницы, друг друга за талии. Фамильярность, которую не одобряла мадам де Сенлис. Она не была шпионкой Людовика, как сначала подозревала Анна. Для этих целей ее завербовал Ришелье, и фрейлина ежедневно посылала ему отчет обо всем, что делала и говорила Анна, включая и желчные оскорбительные высказывания на его счет.

– Не падайте духом, Мадам, – сказала герцогиня. – Когда герцог Бекингем приедет в Париж за Генриеттой, им придется выпустить вас в свет! Мой дорогой Холланд так возьмется за короля, что у того не будет иного выхода.

– Я уже написала брату, – ответила Анна, – рассказала ему, как меня преследуют, и он пошлет протест Людовику. Но вы же знаете, что дело тут не в Людовике.

– Да уж знаю. Каждый раз, когда я вижу этого проклятого священника, я поворачиваюсь к нему спиной!

– Не надо, Мари, пожалуйста, не надо, – взмолилась Анна. – Разве вы не видите, что он сделал со мной? Он найдет способ наказать и вас.

– В меня он не влюблен, – возразила герцогиня. – И потому переносит мои оскорбления легче, чем ваши. Бог мой, как вы, должно быть, ранили его тогда! Я видела, что он задет, но даже и мысли не допускала, что так глубоко. Впрочем, неважно. Изгоните это ничтожество из вашей души. Я слышала от моего маленького англичанина, будто Бекингем приезжает в мае, чтобы совершить свадебный обряд в качестве посредника. Не могу дождаться, когда я его увижу!

– Почему? – спросила Анна. – Насколько мне известно, это очередной фаворит, а англичане в данном отношении так же глупы, как французы. Он же просто искатель приключений, разве нет?

– Ну-ну, Мадам, – слегка упрекнула Мари, – забудьте ваши испанские нравы. Фавориты нынче в моде – особенно такие, как этот англичанин. У Холланда есть его портрет в миниатюре – я никогда не видела подобного божества! Он до невозможности красив! Я так и сказала Холланду: «Любовь моя, художник ему польстил», а он ответил, что нисколько. Будто во плоти он еще лучше. Король Англии обожает его. Хотя он, конечно, обожает всех мужчин – вы же знаете, как этот англичанин начал свое восхождение. Холланд говорит, что никто из женщин не может ему отказать, и принц Карл тоже ввосторге от него. Он, должно быть, удивительный человек.

– Должно быть, – согласилась Анна.

– По моей просьбе Холланд написал ему о вас, – продолжала Мари. – Фактически Англией правит он, а не этот глупый король Джеймс. Холланд утверждает, что король – просто мерзкий старик, ходит всегда грязным, как пьяный шотландский грузчик. Никогда не умывается, даже руки не моет! Так, о чем это я? Ах да, о том, что подлинный король там – Бекингем. И думаю, он нам очень пригодится.

– Но как? – спросила Анна. Нетерпеливый ум Мари порхал слишком быстро. Ее голова было полна заговоров и интриг, настолько сложных, что она сама едва ли помнила ключи к каждой из них. – Как может англичанин, даже такой могущественный, быть мне полезен?

– Мадам, в политике вы просто ребенок, – твердо сказала Мари. – Слушайте, наш враг – некий кардинал, разве не так?

– Да, – вздохнула Анна горько. – О да!

– Отлично. Значит, чем больше людей выступает против него, борется с его политикой и подрывает доверие к нему короля, тем скорее его выгонят! Он ведет переговоры с англичанами. Если удастся превратить величайшего человека в Англии во врага кардинала, сколько, по-вашему, последний продержится? В общем, не беспокойтесь об этом. Завтра, Мадам, мы перетряхнем весь ваш гардероб и закажем несколько великолепных платьев, а интриги вы предоставьте мне!


Ришелье предложил выдать замуж сестру Людовика за будущего короля Карла и заключить союз с Англией. Когда министр объяснил свою стратегию, идея показалась королю очень заманчивой. Принимая должность Первого министра, кардинал обещал королю укрепить его трон. Для того чтобы выполнить это обещание, необходимо сначала ослабить, а затем уничтожить влияние гугенотов во Франции. Тогда власть короля установится над всеми его подданными. Людовик выслушал рассуждения Ришелье и одобрил.

– Для начала, – сказал кардинал в своей обычной мягкой манере, – подружимся с протестантской Англией. Лишив таким образом протестантов во Франции ее поддержки. Знатные гугеноты, Роган, де Суассон и Суабис, всегда полагались на Англию в своем сопротивлении французской Короне. Это бракосочетание и новый союз изолируют их от английских союзников. В этом случае они окажутся во власти короля.

– И самое главное, – подчеркнул Ришелье, – сделать герцога Бекингема союзником Франции, потому что именно он определяет политику своей страны, и король Джеймс ни в чем не может ему отказать. Имея поддержку Бекингема, они могут сделать то, о чем так часто мечтали, раздумывая о будущем: они могут напасть на оплот гугенотов Ла-Рошель и стереть огромную протестантскую крепость с лица земли. Тогда король действительно станет повелителем Франции.

И вот 11 мая 1625 года маленькая принцесса Генриетта Мария была выдана замуж через посредника, а ее жених стал королем Англии, так как старый Джеймс неожиданно умер. Роль посредника играл герцог де Шеврез. Свадебная церемония свершилась на возвышении у входа в Нотр-Дам. Все было обставлено с большой пышностью. Маленькая принцесса казалась бледной и задумчивой. Многие заметили, что во время церемонии она не один раз вытирала слезы. Девушка никогда не видела молодого человека, за которого выходила замуж, и она очень боялась поменять Францию на Англию – этот мрачный еретический остров, всегда окутанный туманом. Обаятельные и изысканные манеры лордов Карлисла и Холланда поначалу ее успокоили, но сейчас, когда она дала торжественную клятву пожизненной верности абсолютно незнакомому человеку, Генриетта Мария склонила голову, увенчанную короной с бриллиантами, и всплакнула.

Анна следила за церемонией, сидя рядом с Людовиком. Ее действительно выпустили на свободу, как предсказывала Мари. И после долгого заключения она ослепила Двор своей красотой и роскошью наряда. Сидя на троне под красным с золотом пологом, король украдкой взглянул на жену. Та была великолепна в зелено-голубом, цвета павлиньих перьев, платье. На ее шее сияло ожерелье из изумрудов, привезенное конкистадорами из Перу. Красота Анны не трогала короля. Он только ревновал, потому что каждый смотрел на нее, а толпа парижан приветствовала королеву, когда появилась ее карета. Но ему пришлось пока отменить свои запреты в отношении жены.

Сейчас, когда государственные приемы происходили каждый вечер и при Дворе принимали множество английской знати, не могло быть и речи об отстранении от всего этого королевы Франции.

Так рассуждал Ришелье, заявляя, что Анна вполне смирилась и в дальнейшем будет послушна. Но король все равно жалел о снятых запретах. Ему бы хотелось заточить ее по-настоящему и в таком месте, откуда она никогда не сможет вырваться.

14 мая Большой зал в Лувре был переполнен людьми. Кто по праву, кто за взятку – все стремились увидеть, как королевская семья будет принимать герцога. В этот ранний летний день было очень жарко, и сквозь высокие окна солнце заливало лучами плотные ряды дам и кавалеров, выстроившихся у стен зала.

Беспокойное, возбужденное, блистательное сборище, сверкающее драгоценностями и яркими красками одежд этого известного своей роскошью века! По толпе непрерывно бежали как бы волны, производимые обмахиванием неимоверного числа вееров, сражающихся с удушающей жарой.

Мушкетеры из недавно созданного отряда Королевских Мушкетеров замерли по краям ковровой дорожки, ведущей к возвышению посреди зала. В алых плащах, со сверкающими нагрудными защитными пластинами, они представляли собой великолепное зрелище в качестве почетной стражи у ступенек трона.

Принцы крови и их жены ждали поблизости от королевской семьи, разместясь строго по рангу и традиции. Кардинал как глава правительства стоял во главе королевских министров.

Людовик сидел, не двигаясь и положив руку на рукоять своей шпаги. Краем глаза он следил за своим элегантным братом. Их мать сидела справа, одетая в платье из тяжелого красного бархата с тесной шнуровкой, воротник которого кружевным веером стоял за ее головой. Щеки старой королевы побагровели от жары. Слева от Людовика, в кресле, поставленном чуть ниже, чем кресло Марии Медичи, сидела королева Франции.

Целые дни Мари де Шеврез только и говорила, что об этом моменте. Она была так взбудоражена своими же рассказами о герцоге Бекингеме, историями о его богатстве, красоте и ужасной репутации (о последнем она болтала, задыхаясь от восторга), что заразила своим волнением и Анну. Она с нетерпением думала о встрече с человеком, который был больше, чем мужчиной. Ей теперь стало известно о нем кое-что такое, чего они не знали раньше: его скромное происхождение, бесстыдное использование страсти к нему короля. Анна не могла этого принять, но Мари со смехом заверяла ее, что Бекингем – отнюдь не хилый педераст, а полный энергии, безжалостный человек, полностью подчинивший себе волю слюнявого сюзерена тем, что постоянно удерживал его на расстоянии.

Самый красивый мужчина этого века, самый распущенный из всех фаворитов, каких только знала Англия, жуткий мот, чьи долги достигали миллионных сумм, и рядом маленькая невзрачная жена, которой он пренебрегал ради готовых на все английских красавиц. Мари так увлеклась мыслями о герцоге, что лорд Холланд стал ее ревновать. Сидя в неудобном кресле в нескольких метрах от своего наводящего тоску мужа, Анна обмахивала себя веером из длинных страусовых перьев, ручка которого была усыпана жемчугом и бриллиантами, и ждала прибытия легендарной личности.

На сегодня она выбрала белое платье, что было очень удачно, так как казалось, что в этом снежном шелке она совсем не чувствует жары, – особенно в сравнении с раскрасневшимися лицами гостей, заполнивших зал. Ее роскошные волосы свободно вились вокруг головы, а одна прядь спускалась на гладкое плечо. Полукорона из жемчуга и бриллиантов сверкала надо лбом королевы. Ожерелье на шее и браслет с миниатюрой ее брата, короля Испании, были сделаны из тех же камней.

Шепот в толпе, собравшейся вокруг дворца, неожиданно перешел в рев. Все головы повернулись к дверям. Звуки приближающейся процессии стали слышнее – стук лошадиных копыт, возгласы офицеров, расчищающих место для отдачи воинского салюта; и вот ярко освещенный вход в Большой зал потемнел: герцог Бекингем в сопровождении французского и английского эскортов вошел во дворец.

Спутать его с кем-либо другим было невозможно: на полголовы выше любого присутствующего, он шел с заносчивой непринужденностью человека, привыкшего быть в обществе королей. Правая рука небрежно касалась эфеса шпаги.

Анна следила, как он поднимался по ступенькам на возвышение, как поцеловал руку Людовика. Впервые она видела, чтобы почести королю воздавались так надменно.

Людовик приветствовал его заранее подготовленной речью, слегка заикаясь, что с ним всегда бывало, когда он выступал публично. Герцог произнес ответную речь. Он говорил небрежно, его французский язык звучал манерно, с сильным акцентом. Не прерывая своей речи, он время от времени отводил взгляд от короля и хладнокровно разглядывал по очереди всех членов королевской семьи. На несколько секунд его глаза задержались на Анне, и она заметила, что их выражение изменилось: он ее как будто узнал. Еще она заметила, что глаза у него были ярко-голубого цвета. Вне всякого сомнения, ей еще не случалось видеть более красивого мужчину.

Бекингем закончил свою речь. Он поцеловал руку Марии Медичи и повернулся, почти раздраженно, чтобы приветствовать новую королеву Англии Генриетту Марию. Ее он тоже помнил, хотя далеко не так хорошо, как поразительную рыжеволосую красавицу, какой предстала перед ним королева Франции. Он вспомнил один вечер, два года назад, когда вместе со своим другом, принцем Карлом, инкогнито посетил Париж. Они наблюдали дворцовый бал с публичной галереи. Миниатюрная, еще не созревшая Генриетта Мария не произвела на него никакого впечатления, и он удивился, что принц был восхищен этой хрупкой темноволосой девочкой, танцевавшей в зале внизу. Герцог тогда подтолкнул принца, указав ему на женщину с рыжими волосами. Вот, прошептал он, это красотка…

Изысканная в своем белом одеянии, вблизи она оказалась еще прелестней. Пресыщенный многочисленными победами, он вдруг почувствовал волнение при виде ее стройной шеи и ложбинки между грудями. Он согнулся для поцелуя над рукой королевы, и контраст между изящными бледными пальчиками Анны и его собственными приятно поразил герцога. Подняв на нее взгляд с уверенностью человека, никогда не знавшего поражений, он увидел, что Анна покраснела.

– Добро пожаловать во Францию, мой герцог.

Ее голос покорил его. Ему надоели визгливые ноты в голосах англичанок. Он обратил внимание на то, что король с мрачным видом повернул голову и с медленно разгорающейся враждебностью следит за ними своими темными глазами. Бекингем слегка улыбнулся. Вся Европа знала о предпочтении, которое Людовик отдавал молодым людям, и, вспомнив слюнявую привязанность короля Джеймса, герцог внутренне презрительно фыркнул. Но Джеймс был добродушным шутом, и жена его тактично игнорировала вереницу пажей, всегда оставаясь любезной и внимательной с ним, когда он стал фаворитом короля. Джеймс отличался в лучшую сторону от этого унылого человека, который снова отвернул голову и теперь разглядывал застежки своих туфель. Да, к Джеймсу можно было чувствовать снисходительную привязанность – такую же, какую он питал к слабовольному, но доброму сыну Джеймса, королю Карлу.

Его глаза не отрывались от Анны. Это было полным нарушением этикета, и свита герцога пришла в беспокойство, а тот стоял и разглядывал ее как человек, который наконец-то увидел то, что искал всю жизнь. Он искал это в богатстве, в королевской привязанности, какой бы унизительной она ни была, в удовлетворении своего невероятного тщеславия, в погоне за властью, в публичных домах и в спальных покоях знатных дам, не зная даже, что именно он ищет, пока не увидел королеву Франции.

– Слуга Вашего Величества, – ответил он и медленно шагнул назад. Вскоре после того, как все были представлены королю, Людовик и обе королевы сошли с возвышения и смешались с толпой. Герцог Бекингем тут же оказался возле Анны.

– Мадам, – Мари де Шеврез удалось наконец-то протиснуться сквозь толпу к королеве. Король и кардинал в этот момент разговаривали с герцогом Бекингемом. По крайней мере, разговаривал кардинал, в то время как король стоял рядом и смотрел на англичанина с каменным выражением лица. Глаза его были как лед. – Наконец-то, Мадам! Позвольте представить вам лорда Холланда.

Анна повернулась и протянула руку черноволосому мужчине приятной наружности с небольшой остроконечной бородкой. Жемчужина в левом ухе придавала ему романтичный пиратский вид. Низко склонившись, он поцеловал ее руку.

– Ваш покорный слуга, Ваше Величество. Могу я кое-что вам сказать?

Его французский был безукоризненным, акцент отсутствовал, хотя подавляющее большинство английской знати безбожно коверкало французский язык, только успев открыть рот.

– Конечно, мой лорд, – сказала Анна. Щеки ее горели, но не потому, что ей было жарко. Ее бил холодный озноб, а руки дрожали.

– Вы еще прекрасней и божественней, чем описывала герцогиня. А ее рассказы о вас, Мадам, были просто восторженными.

– Мари склонна к преувеличениям, – пробормотала Анна.

– Никогда, – возразила Мари. – Разве я преувеличила что-либо в отношении герцога? Разве не кажется, что он из другого мира, с другой планеты?

– Да, – задумчиво сказала Анна. – Да, так действительно можно подумать.

– Дорогой Холланд, – повернулась Мари к своему любовнику. – Я забыла мой веер в углу того окна – видите? Там, где высокая женщина в зеленом разговаривает с человеком из вашей свиты. Будьте моим гонцом и принесите веер, здесь так жарко.

Как только он ушел, Мари повернулась к Анне.

– Бог мой, Мадам, вы заметили, как герцог не сводил с вас глаз? Как будто его поразила молния! Казалось, что он никогда не отпустит вашу руку. Вы с первого взгляда вскружили ему голову.

– Не говорите глупостей, – со страхом сказала Анна. – Не хочу ничего такого слушать. Разве вы не видели выражение лица короля?

– Да, видела. И ваше тоже. Если сможете, перестаньте хотя бы на миг смотреть на него и расскажите, что вам сказал герцог.

– Ничего, – покачала головой Анна. – Я не помню.

Голубые глаза долгим выразительным взглядом держали ее в оцепенении. Глубокий голос с сильным английским акцентом, обычно казавшимся отвратительным на слух, звучал, словно медленная мелодия, повествующая о том, как он увидел ее впервые, когда был инкогнито проездом в Париже и так и не узнал, кто она такая. Ее красота, говорил он, ослепила его еще тогда, хотя он находился далеко на публичной галерее. Теперь, рядом с нею, лицом к лицу, он не может поверить, что природа способна создать такое совершенство.

Анна слушала, не в силах остановить поток комплиментов, парализованная силой его личности и неприкрытой страстностью речи. Она почувствовала, как он берет ее руку в свою и, тихонько пожав ей пальцы, целует их. Другой человек однажды сделал то же самое. Точно так же, как годы назад на лице Ришелье, она видела столь же неприкрытое желание и на лице Бекингема. И тот и другой не сводили глаз с ее губ. И то же самое волнующее чувство поднялось в ее груди, сгоняя краску с лица и заставляя дрожать руки и ноги. Но один был священником, и она в ужасе бежала от себя и от него. Это было давно, задолго до неуклюжего насилия Людовика над нею. Она стала старше и теперь понимала, что более, чем думала, изголодалась по любви в ее высшей форме. С Гастоном или галантным д'Эльбефом можно было ограничиться легким флиртом. Но этот человек не позволит ни одной женщине водить себя за нос. Стоя рядом с ним, она чувствовала, как он подавляет ее физически. И тут их прервали.

– Ваше Величество…

– Мой герцог!

Она повернулась, услышав этот ненавистный голос. Тон его был легче и свободнее, чем у англичанина, и полон дружелюбия и обаяния. Ришелье сделал низкий поклон.

– Прошу прощения, Мадам, за то, что прервал столь приятную беседу. Не могу ли я проводить Его Высочество к Ее Величеству королеве-матери? Она шлет вам свои наилучшие пожелания, Мадам, и надеется, что вы присоединитесь к ней. Позже.

Ему ответил Бекингем:

– Как я могу покинуть королеву всех женщин даже ради матери моей королевы? Увы, Ваше Высокопреосвященство, – он поклонился кардиналу, – вы хотите нас разлучить?

– Идите к Ее Величеству, – быстро шепнула Анна. – Я приду следом: мне нужно поговорить с королем.

– Тогда до встречи, Мадам.

Ришелье не сводил глаз с герцога, когда тот опустился на колено перед Анной и, схватив протянутую ему руку, стал осыпать ее поцелуями. По обычаю губы герцога не касались пальцев Анны.

– Даже мгновение вдали от вас будет казаться мне вечностью.


– Что он сказал? – спросила Мари. – Все следили за вами обоими! А как он склонился и поцеловал вашу руку! Бог мой, я думала, что ваш друг кардинал зачахнет от зависти.

– Герцог говорил мне комплименты, – ответила наконец Анна. – Экстравагантные, нелепые комплименты. Как выглядел король, Мари? Видел он это?

– Он не сводил глаз с вас обоих, делая вид, конечно, что его это не интересует. Но Ришелье выдал себя. – Она засмеялась и махнула рукой Холланду, который пытался пробраться к ней с веером. – Он все еще ваш раб, Мадам, верьте мне. – На мгновение она стала серьезной. – Но будьте осторожны с Бекингемом. Есть только один человек опаснее отвергнутого любовника, и это тот, кто видит, как принимают ухаживания другого. А вы, дорогая Мадам, при всей вашей невинности приняли ухаживания герцога на виду у всех.

Попрощавшись с женой, матерью и братом и вслед за ними с почетным гостем герцогом Бекингемом, король во главе своих приближенных вышел из Главного зала. Сделав знак Ришелье, чтобы тот следовал за ним, он направился наверх в свои апартаменты. Пажи и придворные свиты короля шли за ним по длинному коридору. Ришелье не отставал от короля. Войдя в прихожую, Людовик повернулся к свите, которая собиралась приступить к переодеванию короля и подготовке к охоте, и сказал только одно слово: «Подождите». Ришелье, низко поклонившись, тоже собрался уйти, но король жестом удержал его.

– Останьтесь. Мне нужно с вами поговорить.

Они прошли через вторую и третью прихожие и оказались в спальне короля. Людовик бросил свою украшенную плюмажем шляпу на кресло и спросил:

– Ваше мнение о герцоге Бекингеме?

От Ришелье не укрылись прищуренные глаза короля и стиснутые в гневе губы.

– Герцог очень красив, – тихо заметил он.

– Мне показалось, что он чересчур разодет, – бросил король.

Ришелье вспомнил пурпурный бархатный костюм, расшитый огромными жемчужинами, невероятных размеров бриллианты в шляпе герцога и на эфесе шпаги. Вспомнил загорелое надменное лицо англичанина, его выражение во время разговора с королевой.

– К тому же мне говорили, что он приволок за собой свиту из семисот человек, – продолжал Людовик. Он подошел к окну и стал глядеть наружу, заложив руки за спину.

– У англичан нет вкуса, – мягко сказал кардинал. – Они нацепляют на себя бриллианты, словно буконьеры после удачного набега. Простите, сир, ему свиту больше той, что берете с собой в поездку вы, и безвкусный жемчуг. Я уверен: у герцога – самые лучшие намерения. Он сделал все возможное и невозможное, чтобы вам угодить.

Ришелье видел, как король не отрывал глаз от Бекингема и королевы. Он сам был вынужден следить за тем, как разгоралось их взаимное восхищение друг другом. Но ради союза с Англией он сумел подавить в себе муки ревности. Бекингем неприкосновенен. Но Анна, зачарованно глядевшая в глаза герцогу, покоренная им на глазах у всех, и эта презренная и зловредная герцогиня де Шеврез, – с ними-то дело обстояло по-другому…

– Он был куда внимательнее к королеве, чем к моей матери, – произнес король после долгого молчания.

– Королева очень красива, сир, – голос Ришелье звучал мягко. – Герцога вполне можно понять.

– Никогда не находил ее красивой.

– Ах, но другие думают иначе. Королева молода, возможно, несколько легкомысленна, и в отличие от вас не имеет ваших обязанностей и ответственности.

– Ни ответственности, ни детей, – пробормотал Людовик. – Когда я зачал ей ребенка, у нее случился выкидыш. И знаете почему? Она упала, бегая наперегонки с этой проституткой Шеврез! Клянусь кровью Христовой, разве удивительно, что я не делю с ней постель после этого?

– Согласен с вами, сир. И раз уж вы назвали мадам Шеврез, то хочу сказать, что часто думал о том, насколько она не годится в компаньонки вашей супруге, которой значительно полезнее будут наставления зрелой женщины, сумеющей внушить ей правильное понимание обязанностей королевы по отношению к королю. Почему бы не назначить герцогиню в свиту Генриетты Марии и не отослать ее вместе с английской королевой в Лондон? Я без труда найду ей достойную замену у королевы.

Людовик задумчиво посмотрел на кардинала.

– Королева вас уже и так достаточно ненавидит. Если вы отберете у нее де Шеврез, она вам этого никогда не простит. Да и герцогиня тоже не питает к вам нежности. Вам это известно?

– Благосостояние короля и Франции значат для меня больше, чем даже враждебность королевы. Тем более какой-то шлюхи, находящейся у нее в услужении. Ваше предписание, сир: о том, что вы посылаете мадам де Шеврез в Англию.

– Я его напишу, мой друг. Но берегите себя. Не стоит недооценивать злобу королевы.

Кардинал улыбнулся.

– Да, я знаю. А теперь, сир, позвольте мне удалиться. До вечернего банкета у меня еще масса дел.

Людовик устало махнул рукой в знак согласия. Настроение его падало. Перспектива участия в банкете нагоняла на короля скуку, как и любое другое официальное мероприятие. Его отвращение к такого рода вещам обьяснялось тем, что в душе король знал, что в очередной раз окажется в тени своей матери, братца Гастона с замашками наследника престола и, главное, Анны, в обществе которой ему всегда было неловко.

А теперь и еще один соперник – Бекингем. При Дворе о нем болтали уже неделю. Появление герцога в Париже произвело сенсацию, и никогда еше король не чувствовал себя менее мужчиной, чем в то время, когда он следил за флиртом Бекингема с Анной.

– Ришелье!

Кардинал остановился. Он увидел, как король, повесив голову, уныло хлопает перчатками по колену – бессмысленный жест несчастного ребенка.

– Да, сир?

– Я не буду грустить, когда Бекингем уедет.

Ришелье склонил голову в знак согласия.

– Так же, как и я, сир. Чем раньше королева Генриетта отплывет в Англию, тем лучше. Я сам займусь этим.


После приезда Бекингема Париж на несколько недель стал самой веселой столицей в Европе. Охота, пиршества, театральные зрелища, балы устраивались каждый день или в Лувре, или в богатых домах французской знати. Блестящие фейерверки приводили в восторг народ Парижа, который поили и развлекали от щедрот короля прямо на городских улицах. Сочинители песенок и памфлетов вовсю торговали скандальными листками, смакующими любовь герцога к королеве.

Где бы эти двое ни появлялись, они тут же становились центром внимания, а этикет требовал их присутствия на каждом публичном собрании. На балу, данном королевой-матерью на третий день после приезда Бекингема, он протанцевал с Анной почти весь вечер, а когда она отдыхала, стоял возле ее кресла или шел за ней, если той случалось перейти в другую часть зала. Французскому Двору, который считал тонкость отношений обязательной стороной любовной интриги, поведение герцога казалось безумным. Он столь многим и так громогласно признавался в своей страсти, что остряки при Дворе уверяли, будто он вот-вот доверит эту тайну Людовику.

Некоторые из дам симпатизировали ему, так как рабская покорность такого человека выглядела даже трогательно. Когда он обращался к королеве, от его всем известной надменности не оставалось и следа. Герцог был полностью безразличен к увещеваниям своего окружения и к растущей ярости короля. Он игнорировал мягкие упреки короля Карла, призывавшего сократить визит и поскорей доставить в Англию ее новую королеву. Его выдержка, подвергшаяся немалым испытаниям на долгом подъеме к богатству и славе, полностью ему изменила при испытании любовью. Ему удалось встретить самую прекрасную женщину в мире – воплощение культуры и вкуса и полную противоположность его собственной вульгарности. Если она не отвергнет его притязания, и он сможет овладеть ею – тогда подаренные герцогу знатность и титул станут принадлежать ему по праву.

Для Бекингема не имело никакого значения то, что Анна была королевой. Он слишком долго сталкивался с причудами и слабостями королевской власти, чтобы у него осталось к ней какое-либо уважение. А то, что она была замужем, значило еще меньше. Бекингем обожал Анну. Одна ночь в ее объятиях смоет воспоминания о бессильных приставаниях короля Джеймса, о дебюте в качестве парвеню-выскочки, о жутких дебошах, в которых он проводил время дома. Он клял Людовика и порой в слезах бросался на постель только потому, что приходилось ждать несколько часов до очередной встречи с Анной.

Он писал ей страстные письма, доверяя их доставку Мари де Шеврез. Ему нравилась герцогиня, так как та была связующим звеном с Анной. Рассказы последней об одиночестве Анны, ее унижениях и растущих преследованиях со стороны Ришелье приводили Бекингема в бешенство.

– Скажите королеве, – как-то взорвался он, – что если когда-нибудь ей будет угрожать какая-либо опасность, – пусть пошлет мне только одно слово, и все солдаты, корабли и шпаги Англии придут ей на помощь!

Мария де Медичи давала банкет в честь герцога. После банкета должен был состояться маскарад, в котором ведущие роли отводились новой королеве Англии Генриетте и герцогу Бекингему. Местом действия стал Главный зал Люксембургского дворца, а за представлением следили король, Анна и весь французский Двор. Анна не могла припомнить более величественного и красочного зрелища. Дворец королевы-матери был полон бесценных вещей из ее родной Флоренции. Вдоль всех стен стояли антикварные зеркала в массивных рамах позолоченного дерева. На стенах висели лучшие произведения ранних итальянских мастеров живописи. Мария немало способствовала развитию вкуса французов тем, что знакомила их с образцами меблировки и декоративного стиля Италии.

Король, королева и Мария Медичи сидели в роскошных креслах на возвышении. Зал был залит светом только восковых свечей, так как сальные слишком сильно пахли. Огромное расточительство, но типичное для старой королевы, не скупящейся на расходы для своих приемов. Группа музыкантов играла вверху на галерее, а внизу вереница танцоров, возглавляемая маленькой Генриеттой, исполняла величественную аллегорию Венеры и Аполлона. Анна не могла оторвать глаз от фигуры Бекингема, одетого в костюм из ткани золотого цвета, вышитого таким количеством бриллиантов, что при каждом движении герцога казалось, будто его охватывает пламя. Он танцевал великолепно. На фоне его мужской грации и уверенности в себе миниатюрная королева Англии представлялась ребенком и как бы терялась в тени герцога.

Он был так неотразим, так великолепен! Оставаясь одна, Анна презирала себя за слабость, за то, что поощряла герцога. Но когда тот оказывался рядом, она забывала обо всем, кроме волнующего ощущения, что ее любит и домогается человек, не боящийся ничего на свете.

Именно это и пугало Анну: беззаботное пренебрежение элементарной осторожностью, презрительное отношение к ее подозрительному мужу и открытая неприязнь к кардиналу. Герцог не боялся ничего, но Анне приходилось бояться многого, и по веским причинам.

Когда маскарад окончился, Людовик встал и подал руку Анне. С начала вечера он не обмолвился с ней ни полсловом.

– Великолепно исполнено, сир, – сказала, сделав над собой усилие, Анна. – Ее Величество, ваша сестра, танцует очаровательно.

– При той конкуренции, что ей составил герцог, боюсь, у нее мало что получилось, – возразил Людовик. – Столько сверкающих драгоценностей и такой сияющий костюм! Не удивительно, что английская казна почти пуста. А вот и сам Бог Солнца! Чтобы выразить вам свое почтение, без сомнения.

Королева почувствовала, как краснеет. В глазах Людовика было столько холодной ярости, что они, казалось, горели, когда он смотрел на нее. Держа в одной руке золотую полумаску, а в другой – трость из слоновой кости с рукоятью, усыпанной бриллиантами, Бекингем подошел к ним. Отвесив поклон королю, он повторил представление своей первой встречи с Анной, встав перед ней на одно колено.

– Поздравляю вас, милорд, – сказал король. – Чрезвычайно приятное развлечение. Моя жена получила даже большее удовольствие, нежели я. – Повернувшись, король пошел прочь.

Бекингем встал и приблизился к Анне. Они оказались слегка изолированными от толпы, которая теперь, когда маскарад закончился, хлынула на середину зала, и получили возможность обменяться несколькими словами, не боясь быть подслушанными.

– Мадам, – сказал он. – Я танцевал только для вас. И ваши прекрасные глаза следили за мной. Я это видел!

– Прошу вас, – прошептала Анна. – Следите за тем, что вы говорите. И, пожалуйста, не стойте так близко и не смотрите так на меня. Видите, король следит за нами, и тот красный колдун рядом с ним тоже. О, Бекингем, пожалуйста, не компрометируйте меня!

Он послушно отступил на шаг.

– Ничто в мире не заставит меня причинить вам вред, – сказал он. – Я люблю вас, Мадам.

– Вы не должны так говорить, – умоляла Анна. – Это безумие – мы ничего не сможем сделать!

– Несколько мгновений наедине с вами, по-настоящему наедине, только об этом я и прошу, – пробормотал он. – Разве это безумие, разве это невозможно?

– Для меня – да, – ответила Анна. – Пожалуйста, отведите меня к королеве-матери. Нам нельзя здесь разговаривать.

Герцог подал ей руку, и они пошли вместе к Марии Медичи сквозь расступившуюся перед ними толпу. Мария разговаривала со своим сыном Гастоном. Тот был в плохом настроении. С тех пор как прибыл герцог, он непрерывно дулся. Сей блистательный персонаж отвлек всеобщее внимание на себя, и вдруг оказалось, что хорошенькие девушки при Дворе интересуются теперь не им, а Бекингемом.

Он капризничал еще и потому, что его не пригласили для участия в маскараде. Кроме того, другой причиной было то, что прелестная жена его брата, казалось, потеряла голову из-за этого англичанина. Последнее время, когда он заходил к ней, она выглядела рассеянной и часто не прислушивалась к тому, что он говорил.

– Ваше Величество, монсеньер, примите мои поздравления, – Бекингем поклонился и попросил разрешения их покинуть. Уходя, он сделал еще один поклон, гораздо более низкий, – Анне.

– Вы поступили разумно, что не задержались наедине с герцогом, – резко заметила Мария Медичи. – У моего сына такой несчастный вид, что я боюсь, как бы он не заболел от ревности.

– Я ничего не могла сделать, Мадам, – сказала Анна. – Король ушел и оставил меня наедине с герцогом.

– Э, очень вероятно, – пожала плечами старая королева. – Но ради себя самой будьте осторожней, моя дочь. Тайный любовник – это одно, а публичные ухаживания – кое-что совсем другое. Гастон, приведите ко мне мою маленькую Генриетту!

– Вы не уйдете, пока я не вернусь? – спросил Анну герцог Орлеанский. – На этой неделе я вас почти не видел. И вы не так милы со мной, как раньше. Убежден, что виной тому этот чертов англичанин!

– Я буду здесь, – обещала Анна. – Герцог ни в чем не виноват, уверяю вас. Приходите ко мне завтра пить шоколад.

Гастон отошел, улыбаясь: его тщеславие было удовлетворено.

Так как Анна была любезна с ее сыном, старая королева решила дать ей несколько советов. Похлопав Анну веером по руке, она сказала:

– Одно словечко, дочь моя, пока мы одни. Я уверена, что вы ни в чем не провинились с Бекингемом, но не позволяйте ему еще больше вас компрометировать, если дорожите жизнью. Я слышала кое-что из того, что говорит мой сын Людовик. Он заставит вас заплатить за то, что уже произошло, но, Бога ради, не вздумайте стать любовницей герцога.

– Мадам, – ахнула Анна, – мне и в голову не приходило…

– Ах, не лицемерьте со мной, – прервала ее Мария. – Вам бы этого хотелось. Но надо устоять – это все, что я вам советую. Иначе вы расплатитесь своей жизнью.

Несмотря на то, что каждый шаг королевы находился под наблюдением, многие при Дворе считали, что Анна все-таки стала любовницей герцога. Только Ришелье знал, что это не так.

В знании истинного положения вещей он черпал силу, позволявшую сносить выходки Бекингема и изо дня в день наблюдать, как женщина, так грубо ему отказавшая, прямо тает от любезностей другого человека. А Анна действительно влюбилась. Она краснела, когда герцог заговаривал с ней, между ними при встречах всегда возникала атмосфера нервного напряжения, а шпионы кардинала докладывали, что Анна часами обдумывает свои туалеты и тайком получает письма. Но они же сообщали, что Бекингем и королева не провели и пяти минут наедине.

Уверенность в этом помогала ему находить слова для умиротворения короля. Людовик посылал за ним по нескольку раз в день, чтобы заслушать очередное сообщение о поведении королевы.

– Вы говорите, будто она отправилась на верховую прогулку с дамами своей свиты, – сказал он, бросив рапорт кардинала на письменный стол. – Бекингем ездил с ними?

– Он намеревался поехать. Но я велел мадам де Сенлис в определенном месте повернуть вместе с королевой в Париж, так что герцог катался впустую.

– Она бы с ним встретилась, – пробормотал Людовик, – если бы не боялась возражать мадам де Сенлис, понимая, что мне станет тут же известно об этом. Да, она бы с ним встретилась, сумела бы остаться с герцогом в лесу… и изменила бы мне.

– За королевой следят днем и ночью, сир, – заметил Ришелье. – Но вы сами не советовали мне недооценивать ее решительность. А потому, если бы она пожелала стать любовницей герцога, то нашла бы способ, несмотря на все наши усилия. Едва ли можно лишить королеву свободы только за то, что Бекингем делает ей комплименты.

– Лишить свободы! – Людовик жестоко рассмеялся и круто повернулся к кардиналу. – Если она ляжет в постель с этим выскочкой-иностранцем, я отправлю ее на Гревскую площадь!

В действительности он жаждал смерти Анны, так как она заставляла его страдать. Людовик был глубоко задет тем, что Анна не боролась за внимание мужа – против тех его склонностей, которых он так стыдился. Если бы только удалось от нее освободиться, жениться на другой женщине, с которой ему будет легко, которая будет доброй и терпеливой, с кем он научится любви, которую чувствуют другие мужчины. Одно слово со стороны Ришелье, и Людовик учинил бы следствие над королевой, но он не мог решиться и преодолеть сопротивление кардинала, внешне прикрытое скромными речами.

– Если королева вас обесчестит, сир, я буду знать об этом и первый прослежу за тем, чтобы ей в удел досталось ваше правосудие, а не чувство сострадания.

Людовик злобно нахмурился, кусая толстую нижнюю губу, и отвернулся.

– Она выставляет меня на посмешище, как когда-то вас. Почему вы ее защищаете?..

– Я защищаю репутацию Людовика Справедливого, – возразил кардинал. Он сам изобрел это добавление к имени короля и проследил, чтобы оно стало известным. – Королева ведет себя необдуманно, и вы имеете право ее наказать, но не смертью и не за преступление, которого она не совершила.

И тем не менее произнесенное слово заставило короля встрепенуться и поднять голову. Его темные глаза впились в лицо министра.

– Вы должны верить мне, сир, – продолжал Ришелье. – С того момента, как вы поведали о своих подозрениях, я окружил королеву шпионами и не скрыл от вас ничего из того, что удалось узнать. Ваша честь – моя единственная забота. И когда Бекингем вернется в Англию, а королева по-прежнему сохранит, в чем я не сомневаюсь, свою невинность, вот тогда мы примем меры, которые обезопасят королеву от самой себя.

– Я верю вам, Ришелье, – медленно сказал король. – И в этом, и во всем другом. Напишите королю Карлу, что моей сестре не терпится встретиться с ним в Лондоне.

Кардинал низко поклонился.

– Обязательно, сир. Очень разумное предложение. – Он уже написал Карлу два дня назад.


– Мадам, – прошептала герцогиня де Шеврез.

Анна подняла голову от карт. Она играла в «фаро» с Мари и все время проигрывала, так как думала о чем угодно, только не о картах.

– Продолжайте игру, – прошептала Мари, – но через несколько минут пройдите в ваш маленький кабинет. У меня есть письмо для вас.

– Я уже проиграла пятьдесят луидоров, – громко объявила Анна, чтобы услышали даже те из дам, что сидели у окна с вышивкой. – Мне сегодня не везет, и после этой сдачи я брошу.

Через десять минут она поднялась и направилась в свой кабинет. Мадам де Сенлис двинулась было следом, но Анна нетерпеливым жестом остановила ее. Поскольку из кабинета можно было выйти только в личную молельню королевы, шпионка Ришелье вернулась на место. Мадам де Шеврез закрыла за собой дверь. Обе дамы прошли в молельню, тускло освещенную свечами, горящими около маленького алтаря. Это место защищало от подслушивания, так как дверь, ведущая в кабинет, так скрипела, что было невозможно проникнуть внутрь и остаться при этом неуслышанным.

– Дайте мне письмо.

Мари выудила из недр платья листок бумаги, протянула его Анне и отошла в сторону, ожидая, пока королева прочтет его при колеблющемся свете свечей. Как и в предыдущих, в этом письме выражалась любовь к ней в самой экстравагантной форме, а заканчивалось оно традиционной мольбой о встрече наедине. Анна молча еще раз перечитала письмо, затем поднесла его к свече, дождалась, когда оно ярко вспыхнуло, и бросила горящий листок на пол. Пепел она тщательно размела ногой. После долгого молчания Мари спросила:

– Мадам, что вы намерены делать?

Анна повернулась к ней.

– Ничего. Я ничего не могу сделать. Видели вы, как смотрит на меня король? Один опрометчивый шаг – и я погибла. Когда герцог дал вам это письмо?

– После полудня. Когда мы вернулись с прогулки верхом. Он тоже поехал со своей свитой, надеясь вас встретить…

– Де Сенлис повернула назад, – горько сказала Анна. – Она хорошо вымуштрована, эта чертовка! Боже, помоги ей, если мне когда-нибудь удастся отомстить за все это!

– Герцог словно лишился ума, – заметила Мари де Шеврез. Среди вереницы ее любовников никогда не было воздыхателя, настолько потерявшего голову. – Мадам, любите ли вы его? – прошептала она. – Если нет, то ради Бога, прекратите это сумасшествие, потому что слишком многим напрасно рискуете! Вы боитесь короля, но обратили ли вы внимание на кардинала? Видели ли его глаза в те минуты, когда вы находитесь вместе с герцогом Бекингемом? Уверяю вас, что он теряет разум от ревности.

– Я запретила вам называть его имя, – резко приказала Анна. – Вся эта новая прислуга, включение вас в свиту Генриетты, – кто, по-вашему, предложил все это Людовику, который слишком глуп, чтобы сам до такого додуматься? Это все он, зловредный колдун.

– Но вы-то сами любите герцога? – настаивала Мари. – Он умоляет об одном слове надежды.

– Я люблю его, – тихо сказала Анна. – Скажите ему об этом. Скажите, что только любовь дает мне мужество думать о нем, ни на что не надеясь, – как должен поступать и он, если дорожит моей жизнью. И еще передайте следующее: если герцог хочет хотя бы в будущем видеть меня свободной и королевой не только по названию, ему придется уничтожить кардинала.

– Мадам, – ответила Мари, – я передам герцогу первую часть вашего послания, а кардинала оставьте мне.

Дверь в кабинет неожиданно скрипнула.

– Ради Бога, скорее на колени, – прошептала Анна и бросилась к алтарю. Мгновением позже вошла мадам де Сенлис; она не увидела ничего подозрительного – королева, склоненная перед алтарем, и герцогиня на почтительном расстоянии позади нее. Ретировавшись с извинениями, фрейлина заметила, что Ее Величеству пора переодеваться к спектаклю, который приказал поставить король сегодня вечером.


Ришелье купил дом в Рейле, в городских окрестностях. До отъезда новой английской королевы и ее свиты оставалась неделя. Бекингема вынудили назначить дату отъезда, и весь французский Двор намеревался сопровождать их до Кале. Сегодняшним вечером, вернувшись домой, кардинал чувствовал себя уставшим. Он провел день, занимаясь государственными делами, а затем последовал долгий выматывающий душу вечер в Лувре, в течение которого король сидел в полном молчании и в таком скверном настроении, что никто не смел к нему приблизиться.

Но прежде чем ложиться спать, следовало принять еще одного посетителя. Камергер встретил Ришелье в холле, снял с него тяжелый красный плащ и поклонился.

– Отец Жозеф ждет Ваше Высокопреосвященство в салоне.

– Хорошо. Пришлите вина и отправляйтесь спать.

Обшитый деревянными панелями салон был тускло освещен несколькими свечами, на каминной решетке тлели поленья. Человек в серой рясе капуцина встал при виде Ришелье и подошел, чтобы поцеловать ему руку.

– Мне очень жаль, что вам пришлось так долго ждать, но я никак не мог приехать раньше.

Монах покачал головой и улыбнулся.

– Я никогда не трачу время понапрасну. Я размышлял.

Он сдвинул с головы капюшон, и Ришелье увидел знакомое вытянутое лицо, исхудавшее до истощения, с тяжелым взглядом ярко-голубых полуприкрытых глаз. Семью годами раньше богатый граф де Трембле, отказавшись от титула и большого состояния, вступил в один из самых строгих Орденов – «Орден нищенствующих монахов». Человек, ставший отцом Жозефом, не имел ничего, кроме залатанной рясы. Он познакомился с Ришелье в Луконе и сразу был поражен блистательным умом молодого епископа и его хваткой в политике. Они подружились, и их дружба продолжалась по сей день. Отец Жозеф был исповедником Ришелье, советчиком и доверенным лицом. Между кардиналом и простым монахом не было секретов.

И именно ему Ришелье рассказал о своем плане атаки Ла-Рошели и ликвидации гугенотов как политической силы в королевстве. Покончив с этим, он направит французские армии в Испанию, так как Испания всегда была врагом Франции, а теперь стала слишком могущественной. Но сначала – Ла-Рошель, и он подчеркнул свои слова, указав пальцем на карту, разложенную перед ними.

– Ла-Рошель? – переспросил отец Жозеф. –Но она неприступна, сильно укреплена от атак с суши и легко перенесет осаду, так как имеет выход к морю.

– Эти обстоятельства не ускользнули от меня, – сухо сказал кардинал. – Мы еще к ним вернемся, особенно к выходу к морю.

– Когда вы планируете напасть на Ла-Рошель?

– Как только Бекингем покинет Францию.

– И вы все еще считаете, что англичане не заступятся за гугенотов?

Кардинал покачал головой.

– Нет. Милостью королевы мой план полностью провалился. Из-за Анны Австрийской Бекингем ненавидит меня так же ожесточенно, как и короля. Он обрадуется случаю напасть на Францию. Я даже думаю, что он настолько сошел с ума, что может потребовать королеву в качестве приза за победу над нами. Нет, Бекингем – наш враг, а Бекингем – это Англия. Они придут на помощь Ла-Рошели, и нам придется победить и тех, и других.

Монах допил свои полстакана вина.

– Вы защищаете королеву, так как боитесь ускорить начало войны с Англией? – спросил он неожиданно.

Ришелье резко остановился и повернулся к нему.

– Почему вы решили, что я ее защищаю?

– Потому что всем известно, что кто-то удерживает в этом деле руку короля, а кроме вас, я уверен, некому.

– Людовик ненавидит королеву, – медленно произнес Ришелье. – Она пренебрегла его гордостью, но не его честью. В противном случае я был бы безжалостен. Поверьте мне в этом, святой отец. Если королева пострадает от руки короля, нам придется вести войну одновременно с Испанией и Англией. К ней самой я безразличен, – добавил он с ожесточением в голосе. – И если я и удерживал короля, то только ради блага Франции!

– Не обманывайте ни себя, ни меня, – хладнокровно возразил отец Жозеф. – Мне известны ваши чувства к ней. Но вы неправы и в другом: ни одна нация не объявит войну с целью защиты королевы, уличенной в неверности. Даже Испания.

Кардинал, помедлив, сел в кресло и закинул ногу на ногу. Пока он сидел, покачивая ногой, застежки его туфель переливались рубинами.

– И все-таки она не изменила королю, – сказал он. – Но есть и другая причина: во Франции должен быть наследник трона, а вероятность, что король сумеет зачать его с Анной, так же мала, как и с любой другой женщиной. По крайней мере, теперь есть уверенность в том, что она может иметь от него ребенка: случившийся у нее выкидыш это доказал. Король знает свой долг, и рано или поздно мысль о том, что преемником трона может стать Гастон Орлеанский, заставит его вернуться к королеве.

– Но у него хрупкое здоровье, – возразил отец Жозеф. – И если он умрет бездетным…

– Тогда Гастон станет французским королем, а Мария Медичи – фактической правительницей. Мы вернемся к дням гражданской войны и засилья фаворитов. А так как принц меня ненавидит, то я, а очень вероятно, что и вы, закончим свои дни на эшафоте.

– Гастон Орлеанский – не единственный ваш враг, – сказал монах.

Ришелье улыбнулся.

– Да. Я знаю, что королева-мать – тоже. Протеже Марии Медичи стал слишком могущественным и предан королю теперь больше, чем ей. А ее любимый Гастон льет яд ей в уши, и она ни в чем не может ему отказать. Она не возражала бы увидеть мое падение и очень скоро попытается его организовать.

– Ваша звезда взошла слишком высоко и слишком быстро, – объяснил отец Жозеф. – А в начале вашей карьеры вы обманули чересчур многих людей, полагавших, будто они смогут вас использовать. Их разочарование создало вам немало врагов.

Ришелье повернул на пальце свое кольцо епископа, – так, чтобы камень, его украшавший, не был виден.

– Кто, по-вашему, ударит первым и когда?

Отец Жозеф взглянул на кардинала. Тот казался моложе своих сорока лет и обманчиво хрупок, чему противоречил каменный взгляд серых глаз.

– Те, кто ближе всего к вам, и ударят первыми. Если меня не подводит предчувствие, удар будет нанесен из Парижа.

– И как это решат сделать? – спросил кардинал.

Отец Жозеф пожал плечами.

– Кто может сказать? Интрига. Ультиматум королю, чтобы тот отстранил вас от себя. Можно выдумать все, что угодно.

– Я так не думаю, – Ришелье опять повернул кольцо, и камень снова засиял на свету. – Полагаю, они устроят покушение на меня. Я бы на их месте поступил именно так.


Маленькая королева Генриетта наконец-то уезжала в Англию, и французский Двор сопровождал ее до Кале, чтобы устроить там государственные проводы. Народу Франции выпала прекрасная возможность поглазеть на своего короля, и толпы людей выстроились на всем пути, по которому Людовик выезжал из Парижа. Зрелище было триумфальным даже для угрюмого Людовика, и настроение ему портил только вызывающий блеск многочисленного английского эскорта, возглавляемого Бекингемом, гарцевавшим на великолепном белом коне. Король казался озабоченным, был вспыльчив; он часто поворачивался в седле, чтобы бросить взгляд на свиту королевы. Генриетта Мария и ее дамы, в том числе и Мари де Шеврез, ехали в экипажах с поднятыми занавесками, и юная английская королева грустно махала рукой толпам людей, собравшимся проводить ее на последнем отрезке пути в неизвестную страну, к мужу, которого она никогда не видела.

Зрители встречали ее приветственными возгласами, так же как и короля, сына их любимого Генриха IV; а затем подавались вперед, когда мимо них проезжала карета королевы Франции. Да, она действительно была прекрасна, с ее классическими чертами лица и пышной прической. Слухи о ее романе с английским герцогом пронеслись по всей стране, и люди были настолько возмущены, что в знак протеста приветствовали даже Марию Медичи.

Анна сидела, откинувшись на подушки и закрыв глаза. Толкающаяся, пялящая глаза толпа действовала ей на нервы. В Испании народ держали в узде, никому не позволили бы так близко подойти. Еще два часа пути – и им предстоит остановка в Амьене. А затем – последний перегон до Кале. Анна с ужасом ожидала часа расставания в Кале.

Ей изменяло мужество при мысли о том, что придется сказать «прости» двум единственно близким ей людям, причем одного из них она больше никогда не увидит.

Тщеславный, великолепный Карл Виллье Герцог Бекингемский! Он, как комета, осветил тусклые сумерки ее существования, но блеск его страсти потускнеет далеко за морем в Англии, а ей в удел останутся одиночество, унижения и коварство короля. Она все время думала о нем, о Бекингеме, и кусала губы, борясь с собой, с желанием хотя бы раз уступить и почувствовать крепость его объятий. Одно воспоминание – нашептывало ей искушение – одно тайное утешение в унылой жизни, ожидающей ее впереди. Жизнь с Людовиком: скука и одиночество… Она знала своего мужа и теперь начинала сознавать непримиримую злобу кардинала.

Они отняли у нее Мари, с которой предстояло печальное расставание. И это она тоже никогда не простит Ришелье. Никогда.

«Оставьте кардинала мне», – сказала Мари, и Анна больше не задавала никаких вопросов. Жизнерадостная, привязчивая Мари. Как ей будет недоставать ее! Герцогиня обещала, что уговорит англичан вернуть ее во Францию. Генриетта Мария была простушкой, и Мари не сомневалась, что сумеет без труда выудить у нее разрешение на отъезд во Францию. А пока она будет находиться в Англии, Анна может рассчитывать на постоянные сообщения о Бекингеме. Это было очень опасно, но Мари обещала, и, зная ее решительность, Анна не сомневалась, что та выполнит обещание. Письмо время от времени, и возможность написать ответ…

Процессия прибыла в Амьен. Это была последняя остановка перед Кале и последний шанс Бекингема на встречу с Анной наедине.

За недели пребывания во Франции он сильно изменился: похудел, стал вспыльчивее. Ел мало, но много пил, и мысль об Анне стала его навязчивой идеей. По ночам он бодрствовал, повторяя слова Анны, переданные ему герцогиней де Шеврез: «Скажите герцогу, что я его люблю». Без этой поддержки он чувствовал, что сошел бы с ума. При мысли о том, как мало у них оставалось времени, он терял голову. Терпение короля Карла наконец-то истощилось, и он приказал герцогу немедленно привезти Генриетту в Англию, и даже Бекингем не осмеливался дольше медлить.

Анна со своей свитой остановилась в одном из особняков, и герцогиня де Шеврез получила разрешение провести со своей повелительницей последний вечер. Ей удалось устроить так, что герцог с несколькими своими придворными нанесли прощальный визит королеве. Вечер был теплым и приятным, и по предложению герцога все вышли гулять в сад. Анна направилась по тенистой аллее, усаженной по краям деревьями и цветущими кустами. Бекингем шел рядом, и Анна называла ему цветы дрожащим от сдерживаемых слез голосом.

– Я вернусь, – прошептал он вдруг. – Не знаю как, но я вернусь в Париж и увижу вас снова. Я не прошу у вас ничего – только разрешения снова вас увидеть.

– Прошу вас, – взмолилась Анна. – Я не выдержу и заплачу, и кто-нибудь сообщит об этом. Не говорите о расставании, вообще ничего не говорите.

Герцог увидел сворачивающую налево тропинку, скрытую от глаз густым кустарником. Оглянувшись и увидев, что остальные отстали, он схватил Анну за руку и свернул с ней на эту дорожку. Впервые с тех пор, как он приехал во Францию, они оказались наедине, и в тот же момент Анна оказалась в его объятиях. Она не смогла даже вскрикнуть, сила его рук парализовала ее. Они стояли, прильнув друг к другу. Страсть герцога охватила ее, словно вспышка пламени. Возбужденная его умелыми поцелуями, она обвила руками его шею и, затаив дыхание, прижалась к нему. На секунду она открыла глаза и вдруг увидела полускрытое кустами лицо и руку, раздвигающую ветки.

Ее спас слепой инстинкт. С усилием отстранившись, она издала крик о помощи. Герцог отпустил ее, и Анна сделала шаг назад, дрожа и прислушиваясь к топоту убегающих ног и голосам ее встревоженных дам. Шпионка незаметно присоединилась к ним. В числе первых подбежавших к ней женщин Анна увидела мадам де Сенлис и со стыдом и ужасом подумала, что ей пришлось скомпрометировать герцога, чтобы спасти себя. Борясь с истерикой, она отвернулась от него, стараясь не слышать протесты герцога и не видеть, как пытаются увести его прочь.

В уединении своей комнаты она упала в обморок. Состояние королевы показалось настолько тревожным ее личному врачу, что он приказал пустить ей кровь, а свита Анны, трепеща при мысли о собственной небрежности, выразившейся в том, что они оставили королеву наедине с герцогом, распространила весть, будто Анна больна от шока и возмущения.

Двадцать третьего июня Генриетта Мария отплыла в Англию. Герцог Бекингем стоял на палубе, напряженно всматриваясь в берега Франции, пока они не скрылись в морском тумане. Несколькими месяцами позже, находясь в Фонтенбло, Анна получила письмо. Оно пришло из Брюсселя и было тайно доставлено ей преданным слугой Ла Портом. Ла Порт и другие ее приближенные, сохранявшие ей верность, были уволены королем при возвращении из Амьена, но письма из Лондона, а потом из Брюсселя с риском для жизни ее друзей по-прежнему доставлялись Анне.

Мадам де Шеврез находилась в Брюсселе. Добившись разрешения уехать из Англии, она не осмеливалась вернуться во Францию и встретиться лицом к лицу с Людовиком, разгневанным инцидентом в Амьене, так как он не сомневался, что именно герцогиня поощряла Бекингема. В бешенстве от вынужденной ссылки Мари не сомневалась в том, кто обратил внимание короля на ее роль в том деле. И письма Анны, полные жалоб на оскорбления и слежку, которой она теперь подвергалась, свидетельствовали, что она страдает по вине того же лица. Анне было запрещено писать и получать письма, выезжать за пределы дворца без разрешения короля, давать аудиенцию любому лицу мужского пола и приближаться к своему королевскому супругу, не испросив предварительно, как любой скромный придворный, официального разрешения. Ее комнаты были пусты, с ней остались только те, кто ей прислуживал, так как дружба королевы неизбежно оборачивалась немилостью короля.

А влияние кардинала на Людовика можно было сравнить только с его властью над Францией. Обо всем этом Анна писала своей верной подруге, добавляя, что единственным человеком, сохранившим к ней дружескую привязанность, который скрашивал повседневную скуку ее жизни своими постоянными визитами, был брат короля, герцог Орлеанский. Письмо, пришедшее сегодня, было необычно коротким. Оно содержало новости о поклоннике Ее Величества, чья страсть только возросла в разлуке и который сейчас вел переговоры о своей дипломатической поездке во Францию. В письме содержался совет терпеливо сносить невзгоды, так как все, кто любит королеву, – и те, что находятся при Дворе, и те, что живут в отдалении, – готовятся очень скоро устранить источник этих невзгод.

Глава 3

– Направляясь к Вашему Величеству, я встретил герцога Орлеанского, – сказал Ришелье. Он сидел в кабинете короля в Лувре, в то время как Людовик читал и подписывал документы. Король поднял голову; он как будто еще больше похудел, цвет лица стал более болезненным: недавно у него случился один из тех приступов, которые так беспокоили врачей и по слухам были эпилептическими припадками. Ему пускали кровь до полного истощения, и только от природы крепкая конституция позволила ему пережить как болезнь, так и лечение.

– Он идет сюда? – нахмурился Людовик, держа перо на весу в воздухе. Кардинал следил за тем, как капля чернил, накопившись на кончике пера, упала на бумагу. Затем он посмотрел на короля и ответил:

– Нет, сир, он шел к королеве.

– Я запретил ей принимать гостей! – Людовик в гневе бросил перо. – И моему брату это известно. Он знает, что королева в немилости, и всеми силами старается показать свое неповиновение.

– Я знаю, но вы едва ли можете запретить это ему, не вызвав серьезного скандала, причем совершенно необоснованного, – отозвался мягко Ришелье. – Между ними родственная связь, а если вы запретите им встречаться, будет казаться, что вы подозреваете наличие другой связи.

Людовик скорчился от намека, как от физической боли. Сначала Бекингем и та позорная сцена в Амьене, которая в его представлении, искаженном безумной ревностью, ничем не отличалась от измены, а теперь, когда он отомстил за себя и скандал утихал, – его собственный брат! Глаза короля сузились и помрачнели от подозрения.

– Почему он ее навещает? Почему уделяет ей столько внимания, когда знает, как она виновата!

Кардинал пожал плечами.

– Без сомнения, его привлекает красота королевы – вполне невинно, конечно. И он избалован. Герцога никогда не приучали считаться с вашими желаниями.

– А королеву? – горько спросил Людовик.

– Думаю, да, сир.

Ришелье не переставал следить за ней, безжалостный в удовлетворении своей мести; видел ее бледное лицо, покрасневшие от слез глаза – результат наказания, наложенного им на Анну за то, что всем стало известно, как Бекингем держал ее в своих объятиях. Но наказания мягкого – в сравнении с жестокими намерениями короля. Только предложенными унижениями кардиналу удалось замаскировать тот факт, что он спас Анну от действительной утраты свободы. Он так окрутил короля, что тому казалось, будто все действия в отношении королевы продиктованы его собственной королевской мудростью. И кардинал не уставал восхвалять это чувство королевской справедливости.

Как бы он ни ненавидел Анну, – признавался себе Ришелье, – но ему приходилось не только ее наказывать, но и защищать. Ему нужно было, чтобы она оставалась свободной и невредимой, потому что, и это заметил отец Жозеф, он намеревался когда-нибудь одержать над ней победу как мужчина.

Но те же сомнения, что мучали Людовика, преследовали и кардинала. Бекингем был далеко. Маленький Двор королевы распущен. Она оказалась в одиночестве, если не считать нескольких унылых женщин, находящихся у нее в услужении. И только брат короля, заклятый враг кардинала, пытался пойти по стопам англичанина.

Ришелье размышлял о Гастоне Орлеанском. Опытный повеса в свои восемнадцать лет, всегда в долгу; бездельник, проводящий время, поглядывая одним глазом на трон, а другим на известного своим хрупким здоровьем старшего брата. Чем он занимался, находясь с Анной, у которой не было ни друзей, ни развлечений? В чем заключалась суть интриги? Любовная она или политическая? Или и та и другая вместе?

«Думаю, что удар придет со стороны тех, кто находится возле вас», – спокойный голос отца Жозефа вспомнился кардиналу, пока он следил за королем, корчившимся от ревности к своему брату. Было ли это прелюдией к удару: дружба между беспомощной королевой, ненавидящей его, и молодым принцем, завидующим могуществу кардинала.

А может быть, он теперь наблюдал, как другой заменяет Бекингема в сердце Анны? Человек, которого он не мог отослать в другую страну, арестовать или изгнать, так как тот был наследником престола и слишком значительной персоной, чтобы его можно было тронуть.

– Очень жаль, что ваш брат не женат, – заметил Ришелье. – Женитьба отвлекла бы его от глупого поведения с королевой. Может быть, имеет смысл снова коснуться этой темы?

– Обязательно, – пообещал Людовик. – Моя мать и я выбрали ему в жены мадемуазель Монпансье. Она богата и происходит из одного из самых знатных родов во Франции. Но брат наотрез отказался на ней жениться, а мать не устает повторять, чтобы я не настаивал на этом браке.

– Ах, королева-мать всегда испытывала к нему слабость, – посочувствовал Ришелье, отлично зная, что с самого раннего несчастного детства Людовика Мария Медичи не проявляла ни малейшего снисхождения к своему старшему сыну. – Герцог возражает, заявляя, что невеста – дурнушка. Он ищет брачного союза за границей. Это укрепило бы его позицию, повысило политическое влияние. – Ришелье сделал паузу. – Тем больше оснований не разрешать ему ничего подобного. Мадемуазель Монпансье – самый лучший выбор для герцога.

– Он хочет жениться из политических амбиций, – промолвил Людовик. – У него нет ни малейшей лояльности по отношению ко мне.

– Ему придется удовольствоваться ролью наследника трона Франции, – сказал Ришелье. – Примите мой совет, сир. Прикажите герцогу жениться на этой девушке и начните подготовку к брачной церемонии.


– Я не женюсь на этой уродине! – Голос Гастона звенел в ушах Анны. – У нее кривая спина!

Герцог расхаживал взад и вперед мимо высоких окон, в ярости стуча по полу тростью с золотым набалдашником. Выплеснув свой протест, Гастон круто повернулся к королеве. Анна сидела в нише у окна и смотрела на него. Солнце играло огнем в ее рыжих волосах. На ней было простое бледно-желтое платье с большим воротником из тонких кружев, сколотым у груди брошью из великолепных опалов и бриллиантов.

Бриджи и камзол принца были сшиты из бархата. Короткий плащ свисал с плеча. Темные кудри спускались на воротник, заканчиваясь «любовными завитками», ставшими столь популярными благодаря герцогу Бекингему. Черты его привлекательного лица были искажены вспышкой капризной ярости. Он остановился возле Анны, выбросив перед собой руку несколько женственным жестом.

– Моя дорогая сестра, разве вы не поддержите меня?

– Конечно, поддержу, – ответила Анна. – Мне хорошо известно, каково испытывать преследование этого дьявола, и я поддерживаю вас от всего сердца. – Анна оглянулась и увидела, как одна из ее дам подняла голову от вышивки: слова Анны дойдут до ушей Ришелье уже сегодня вечером. Герцог проследил за ее взглядом. Глаза его сузились, а губы надулись, и он неожиданно стал очень похож на Людовика, когда тот бывал в мстительном настроении.

– Ваша работа иглой раздражает меня, мадемуазель. Уходите! – Он знал, что Анна не может дать такой приказ, так как ей не повинуются, и отвесил королеве небольшой торжествующий поклон, когда фрейлина вышла из комнаты.

– Сейчас она, конечно, подглядывает в замочную скважину, но услышать ничего не сможет, – сказал он и сел рядом с Анной, положив обе руки на набалдашник трости.

– Как я уже говорил, я не женюсь на этой уродине, – повторил он тихо. – Гораздо легче приобрести жену, чем, уже имея, от нее избавиться. И будь я проклят, если в мои намерения входит сделать мадемуазель Горбатую Монпансье королевой Франции.

– Вы говорите так, будто король уже умер, – пробормотала Анна. Гастон внимательно разглядывал свою палку.

– Я слышал, что во время последнего припадка врачи не ручались за его жизнь, – заметил принц, понизив голос. – Он явно не крепок здоровьем, мой братец. И когда я наследую ему, в чем я нисколько не сомневаюсь, я намерен сам выбрать себе королеву

– Заранее ей завидую, – горько сказала Анна. – Обращайтесь с ней лучше, чем король со мною.

– Я в отчаянии от его обращения с вами. – Темные глаза искоса взглянули на нее. – Мне нетрудно понять, дорогая сестра, насколько скучна ваша жизнь. Должен сказать, что кое-кто из моих друзей, в том числе и месье де Шале, столь преданный герцогине де Шеврез, – все они пишут мне… а де Шале даже ездил в Брюссель, чтобы с ней встретиться… Так вот, как я говорил, мои друзья обсуждали, как тягостно вам живется, и мы пришли к выводу, что вам надо развлечься.

Анна сухо улыбнулась.

– Новый рисунок для вышивки? Именно это предложила королева-мать, когда я попросила ее заступиться за меня перед королем.

– Вышивками? Нет. Моя дорогая матушка всегда больше работает руками и языком, нежели головой… Нет, я предлагаю вам почитать кое-что из истории. Французской истории, моя прелестная сестра. Начните с жизнеописания Анны де Бретань.

Королева так резко обернулась к нему, что Гастон сделал предостерегающий жест рукой.

– Не забывайте о замочной скважине. Но вам, как будто, ее история известна.

– Она дважды становилась королевой Франции, – сказала Анна, отвернувшись и глядя в окно; щеки ее горели от возбуждения.

– Она вышла замуж за одного из братьев, тот умер, и она стала женой другого брата, – продолжил за нее Гастон. – Привлекает вас такая перспектива?

– Больше всего на свете! – это было сказано тихим ожесточенным голосом.

Герцог улыбнулся.

– Теперь вы понимаете, что мне никак нельзя жениться на этой Монпансье, – заметил он бодрым тоном, ожидая, что Анна спросит, любит ли он ее, и готовясь к соответствующей декларации, но та молчала. На мгновение его тщеславие было уязвлено: он готов был влюбиться в свою прекрасную родственницу настолько, насколько это возможно в восемнадцать лет. Впрочем, чувство досады не могло быть долгим – слишком большим самомнением обладал герцог.

Помолчав, Анна неожиданно спросила:

– Вы сказали, что месье де Шале видел Мари?

– Еще бы! Мне передавали, что она немало осчастливила герцога во время его визита.

– Мари послала мне письмо, – продолжала Анна, – в котором пишет, что мои друзья намерены устранить источник моих невзгод, – это ее слова.

Гастон улыбнулся.

– Она совершенно права. Так и есть. Это другой вопрос, который я хотел с вами обсудить после того, как мы решим первый. Через несколько дней Двор переезжает в Фонтенбло, а кардинал отправляется в свой дом во Флери. Несколько моих друзей во главе с де Шале отправятся туда, и там произойдет счастливый для всех нас несчастный случай.

– Но что сделает король? – прошептала Анна.

– Ничего. Если рядом с ним не будет кардинала. Он будет делать то, что делал, пока к нему в доверие не вкралась эта лиса: слушаться матери. А та слушается меня.

Его мысли лихорадочно перескакивали с одного на другое. Анна всмотрелась в циничное лицо молодого интригана и поняла, что убийство Ришелье – лишь первый шаг в его зловещих замыслах.

– Если король потребует наказать виновников несчастного случая, – спросила она холодно, – что тогда?

Герцог поднял брови.

– Возможно, он решит, что ему следует отказаться от престола. И даже если вы не станете вдовой, всегда можно аннулировать брачный союз. – Он зевнул и встал, опираясь на трость, затем, склонившись, легонько поцеловал Анне руку. – Я восхищаюсь вашим присутствием духа, моя дорогая сестра. До встречи в Фонтенбло. И Флери.


Была уже почти полночь, и в доме во Флери стояла тишина. Большая часть слуг по приказу кардинала отправилась спать, но в кабинете все еще горел свет. Лакей спал в прихожей, а кардинал, сидя за письменным столом, работал над сообщениями из-за границы.

Он читал отчет о смуте, вносимой католическими священниками и свитой королевы Генриетты в жизнь Лондона. Настраиваемый Бекингемом обычно мягкосердечный король Карл угрожал выслать всю компанию обратно во Францию и непрерывно ссорился с женой. Месть была слабоватой, и если Бекингем рассчитывал на приезд в Париж в роли миротворца, то, – презрительно подумал Ришелье, – его ждало разочарование.

Король ни за что не позволит герцогу еще раз ступить на землю Франции… Ришелье замер, положив бумагу на стол. Кто-то стучал, почти барабанил в дверь.

Кардинал подошел к дверям. В этот момент часы пробили полночь.

– Кто там?

Послышался голос его лакея:

– Граф де Шале и комендант де Валенси.

– Впустите их, – приказал кардинал.

Де Шале и де Валенси… Ожидая их появления, кардинал застыл на месте. Рука его шарила в поисках шпаги, с которой он не расставался, когда носил светское платье. Но сейчас отстегнутая шпага лежала в спальне.

– Поздновато для визитов, господа, – сказал он спокойно. – С какой целью вы приехали?

В течение последовавшей паузы Ришелье обратил внимание на озабоченное и негодующее выражение лица де Шале. Де Валенси сохранял строгий вид. Наконец он ответил кардиналу:

– Мы приехали, чтобы спасти Ваше Высокопреосвященство от покушения, – сказал комендант. – Расскажите, Шале!

Граф облизнул губы и бросил быстрый взгляд на своего друга.

– Существует заговор, имеющий целью убить вас. – Его прорвало, и он больше не колебался. – Я в нем участвую. Я рассказал о нем Валенси, и тот заявил, что, если я не сознаюсь вам во всем и не попрошу прощения, он сам меня выдаст!

Ришелье поклонился коменданту. Губы его сложились в улыбку, пока он изучал холодным взглядом человека, бывшего свидетелем того, как почти три года назад унизила кардинала Анна Австрийская. Он все еще помнил насмешливый хохот де Шале, сопровождавший кардинала, когда тот выходил от королевы.

– Я – ваш должник, де Валенси. А вы, Шале, меня удивили. Не ожидал, что вы окажетесь моим врагом. Почему вы злоумышляли против меня?

– Главный злоумышленник – герцог Орлеанский, – вмешался де Валенси. Герцогу ничего не грозило, и комендант его презирал. Он был вне себя, услышав о заговоре, и твердо решил спасти своего незадачливого друга детства де Шале от неминуемого наказания.

Герцог Орлеанский… Ришелье склонил голову в насмешливом удивлении. Он и, конечно, Анна. А после него придет черед короля… Она, надо полагать, согласилась на оба убийства.

– Я прощаю вас, месье де Шале, – сказал он мягко. – Вас просто завлекли. – Внезапно ему пришла в голову одна мысль: разве не сообщали ему шпионы, наблюдавшие за мадам де Шеврез в Брюсселе, что де Шале стал ее любовником? Конечно, она тоже замешана в заговоре.

– Как вы намеревались меня убить?

– Сюда должен приехать отряд из свиты герцога Орлеанского, и мне поручено его возглавить.

– Я останусь, – подтвердил Ришелье. – Но теперь, по крайней мере, я знаю, чего ожидать. Прощайте, господа.


– Когда мои люди подъехали к дому, он ждал их в холле, – герцог Орлеанский потихоньку выругался. Он гулял вместе с Анной в садах Фонтенбло под присмотром ее дам, которым было велено держаться позади, чтобы они не могли подслушивать.

– Он застал моих глупцов врасплох, и пока те колебались, сказал им несколько слов, пожелал удачи, ускользнул через заднюю калитку к ожидавшей его карете и через минуту-другую был на пути в Фонтенбло. Если бы среди них оказался хоть один мужчина, он проткнул бы кардинала шпагой в первые же секунды встречи. В тот самый момент, когда я думал, что его только что убили, дьявол появляется в моей гардеробной и протягивает мне мою рубашку!

– А теперь король дал ему отряд стражи для защиты. Сейчас, когда он избежал покушения, все восхваляют его смелость и суетятся вокруг него, – горько сказала Анна. – Бог мой, как не повезло! Больше нам никогда не удастся поймать его на острие шпаги.

– Может быть, и удастся, – возразил Гастон. – Я не сдался, и вы, я уверен, тоже.

– Я не сдамся никогда, – сказала Анна. – Я готова потерять собственную голову, если это поможет лишить головы кардинала! Мы должны его остановить, Гастон. После этого заговора король полностью ему подчиняется. Теперь власти кардинала не будет ни конца ни края, и только Бог знает, сколько вреда причинит он каждому из нас.

– Я принес извинения, – фыркнул Гастон. – Я поклялся на Библии, что больше не приму участия ни в каком заговоре, и брат мне поверил. Клянусь, что кардинал думает, будто мы сдались. После той ночи он стал доверять де Шале.

– Ах, как он ошибается! – возликовала Анна. – Де Шале сделает все, что угодно, чтобы исправить содеянное им и снова попасть в милость Мари де Шеврез. А мне известна цена ее прощения. Если кардинал доверяет де Шале, он очень мало понимает в людях.

– Через несколько дней герцогиня вернется в Париж. Похоже, мой брат простил ей обиду.

Анна нахмурилась. На мгновение тень сомнения омрачила ее уверенность.

– Известен ли вам хоть один случай, чтобы король кому-нибудь что-либо простил? Вы уверены, что возвращение ей ничем не грозит?

– Абсолютно, – заверил ее Гастон. Если не считать легкого испуга при виде Ришелье, когда он считал его убитым, все это дело прошло для Гастона без всяких последствий. От сознания собственной безнаказанности к нему вернулись его обычное высокомерие и решимость продолжить начатое.

«Каким слабым показал себя Людовик», – с презрением подумал он. Теперь задача свержения короля с престола казалась ему еще проще, чем прежде. И наилучшим шагом к этому принц по-прежнему считал убийство одного человека, который ничего не выигрывал и мог все проиграть от их заговора.

– Как вы правильно заметили, моя дорогая сестра, добрый кардинал купается в лучах королевского благоволения, поздравляя себя со счастливым избавлением от опасности. Я обещал быть образцом братской привязанности. Вы ни в чем не замешаны, а де Шале прощен. Значит, мы нанесем удар снова.

Анна свернула на дорожку, вьющуюся среди роз. Тропинка была узкой, так что Гастон едва-едва мог идти рядом с нею. День был солнечным и теплым, некоторые кусты уже расцвели, и герцог сорвал для нее один цветок. Они весело рассмеялись – так, чтобы это услышали фрейлины, идущие следом за ними.

– Нам нужны союзники, – тихо сказала Анна. – Довольно притворяться, брат: сначала – Ришелье, а потом – король. Разве не это вы имеете в виду?

Герцог разгладил кружева на манжете.

– Да, это.

– Тогда нам нужна поддержка иностранной державы, достаточно сильной, чтобы немедленно признать вас королем Франции, и достаточно влиятельной, чтобы остальные страны последовали ее примеру.

– И кто же даст нам такие гарантии? – спросил принц. Временами его раздражали энергия и смелый образ мыслей королевы. Только что высказанная ею мысль была политически столь здравой, что он пожалел о том, что не додумался до нее сам.

– Испания нас поддержит, – категорически заявила Анна. – Мой брат, король, знает, как со мной обращаются. Он ненавидит кардинала и готов помочь кому угодно, чтобы от него избавиться! Мы можем вступить в переговоры с Испанией через ее посла в Брюсселе. Он большой друг Мари.

– Очень остроумно, – заметил Гастон. – Думаю, что и герцог де Вандом, и приор – побочные братья короля, охотно к нам присоединятся. Они чувствуют, что наш друг Ришелье намерен отобрать принадлежащие им приграничные области. Я знаю об этом со слов моей дорогой матери. Она и представления не имеет, каким полезным бывает ее доверие, а Людовик никак не избавится от привычки обо всем ей рассказывать.

– Это можно сделать, – сказала Анна, – а значит, и нужно сделать. Сегодня вечером я напишу письмо в Испанию и отправлю его через Мари. Остальное – в ваших руках, но кто возьмется за дело на этот раз?

– Де Шале, – улыбнулся герцог Орлеанский. – Кто может ожидать, что он рискнет предпринять еще одну попытку?


Отец Жозеф остановился в монастыре капуцинов около Парижа. Там его посетил просто одетый кавалер. В почти пустой келье, где можно было сесть на деревянную скамью, Ришелье и его доверенный помощник устроили секретную встречу.

– Вы все сделали правильно, – сказал монах. – Вас направил Бог. Но ко мне отовсюду доходят слухи, что попытка покушения на вас – это только начало. И еще больше слухов о том, что заговорщики смеются над вашим милосердием.

– Знаю, – мрачно сказал кардинал. – Они полагают, что раз я не потребовал головы де Шале, то вполне безопасно замышлять новый заговор. И этот-то заговор мы обязаны раскрыть!

Отец Жозеф склонил голову. Кардинал, выглядевший еще более бледным и озабоченным, чем обычно, сидел на голых досках скамьи.

Помолчав, монах поднял голову и сказал:

– Полагаю, мы найдем ключ к заговору в Брюсселе – там, где находится мадам де Шеврез. Ее священник пишет мне, что она часто навещает испанского посла, а так как тот непривлекателен на вид и не распущен, то лишь политика может быть основой их дружбы.

– Брюссель… – Ришелье нахмурился. – Но как мы узнаем? У меня нет агентов в доме испанского посла.

– Значит, придется одного подкинуть, – объявил отец Жозеф.

– Как раз такой человек у меня есть! – воскликнул неожиданно Ришелье.

– Священник?

– Нет. Но я предложу ему стать таковым на время – думаю, что лучше всего капуцином. Вы могли бы обучить его порядкам в Ордене и через несколько дней послать в Брюссель. Посол очень религиозен и всегда примет члена Ордена, а молодой человек, это я могу обещать, сумеет завоевать его доверие.

– Кто он?

– Граф де Рошфор. Из рода Роганов, но предан мне и полностью лоялен.

– Пришлите его ко мне, и не пройдет и трех дней, как он будет на пути в Брюссель.

Несколькими минутами позже дежурный монах открыл тяжелую дверь монастыря, выпустил неизвестного кавалера и сквозь дверную решетку лениво следил за тем, как карета пришельца исчезла из виду в поднятой ею дорожной пыли. Так мало событий было в жизни братства, что даже случайный визит незнакомца становился событием.


Маркиз де Лайнез настолько привязался к молодому капуцину, недавно появившемуся в испанском посольстве, что был искренне огорчен, когда прелат пришел с ним проститься. Маркиз заказал ужин, но монах ел мало, согласившись только на глоток вина и воды. Это была последняя из дружеских встреч, и де Лайнез со вздохом отодвинул от себя тарелку.

– Мне будет не хватать вас, отец.

– И мне вас. Знаете ли вы, что значит быть французом, который боится вернуться во Францию?

– Если вы захотите жить в одном из монастырей в Испании, – серьезно сказал маркиз, – я смогу для вас это устроить.

– Никто больше не может вести нормальную религиозную жизнь во Франции, – горько сказал монах. – Кардинал подкупил даже капуцинов. О, свобода в Брюсселе, счастье находиться в вашем доме… возможность говорить без боязни. Во Франции шпионы – повсюду.

Де Лайнез слышал те же жалобы и от других изгнанников, но мало кто был так ожесточен против Ришелье, как этот молодой прелат.

Помолчав, маркиз медленно сказал:

– Вы уезжаете в Форже завтра?

– Да, и крайне неохотно, да простит мне Бог!

Де Лайнез склонился к нему через стол.

– Тогда вы, может быть, окажете мне услугу?

– От всей души!

– Мне нужно переслать несколько писем друзьям во Францию, – сказал маркиз. Он заколебался, но затем продолжил: – Не захватите ли вы их с собой?

– Конечно, – просто ответил прелат.

Де Лайнез поднялся и вышел из комнаты. Человек в одеянии монаха услышал, как мягко закрылся ящик письменного стола. Через несколько минут испанец вернулся, держа в руке запечатанный пакет.

– Вот эти письма, отец. Они очень… личные. Я уверен, что вы о них хорошо позаботитесь.

– Как ни о чем другом, – любезно сказал прелат. – Куда мне следует их доставить?

– Кто-нибудь встретит вас в Форже и предъявит вам письмо от меня, а вы отдадите ему пакет. Только и всего.

Было уже темно, когда монах вышел из дома посла, сердечно попрощавшись со своим другом маркизом и пообещав при первой возможности вернуться в Брюссель и там сесть на корабль для поиска убежища в Испании. На полпути от Брюсселя до Форже монах встретил курьера кардинала Ришелье, и пакет маркиза де Лайнеза был вскрыт в маленьком домике возле дороги.

Глава 4

Герцогиня де Шеврез вернулась в Париж и снова поселилась в Лувре. Веселая и блестящая, как и прежде, она со смехом вспоминала о своей недавней ссылке и развлекала всех и каждого рассказами об английском Дворе и жизни светского обшества в Брюсселе. Под неодобрительным взором мадам де Сенлис Мари возобновила свою прежнюю дружбу с королевой. В первые недели лета 1626 года при французском Дворе царила легкомысленная и беззаботная атмосфера. Даже королеве жилось посвободнее. Герцог Орлеанский и герцогиня де Шеврез часами просиживали у нее, но никаких запрещающих указов не последовало. Кардинал появлялся всегда в сопровождении охраны, странная форма одежды которой служила предметом насмешек придворных. Он, казалось, был поглощен государственными делами и избегал публичных собраний. Король много времени проводил на охоте, а Мария Медичи заверила родителей мадемуазель Монпансье, что еще до конца года ее сын Гастон даст согласие жениться на их дочери. А граф де Шале возобновил свои отношения с герцогиней де Шеврез.

Двор отправился в обычное летнее путешествие, и в начале августа королевская семья и сам король оказались в Нанте.

Однажды солнечным утром Анна сидела в саду и вышивала. Излучаемое ею спокойствие и довольство окружающим очень беспокоили мадам де Сенлис, которая еще совсем недавно была свидетельницей частых вспышек уязвленной гордости Анны, заканчивающихся слезами. Но сейчас она проводила время за вышивкой, чтением или в беседах с Гастоном Орлеанским или Мари де Шеврез. Хорошо изучившая свою королеву мадам де Сенлис была сильно встревожена этой демонстрацией самообладания.

Анна отлично владела искусством вышивки. Временами она хмурилась, обдумывая свою работу, – все то же алтарное покрывало для часовни в Лувре. Она занялась им много лет назад, как только приехала во Францию. Звук быстрых шагов заставил ее поднять голову. На выложенной плитами дорожке показалась герцогиня де Шеврез. Анна медленно опустила вышивку на колени.

Мари остановилась перед королевой и окинула взглядом обращенные к ней лица фрейлин. Впрочем, уже не имеет значения, услышат они или нет, – мелькнуло в ее возбужденном мозгу. Ничто уже не имеет значения.

– Полукровные братья короля, герцог Вандом и приор, арестованы, – выпалила она. В лице Анны не осталось и кровинки. – И они арестовали де Шале!

Королева молчала. Она сидела не шелохнувшись и видела, как дрожит всегда бесстрашная и решительная женщина, стоящая перед нею. Затем Анна встала, уронив к ногам вышивку.

– Где герцог Орлеанский? – спросила она.

– Заперт в своих апартаментах. С ним отец Жозеф, – прошептала Мари.

Анна схватила ее за руки.

– Тогда он пропал, и мы тоже.


– Я уверен, что вас, Ваше Высочество, ввели в заблуждение другие, – мягко сказал отец Жозеф, – но как убедить в этом короля?

Наследник престола перестал расхаживать по комнате и повернулся к монаху, скромно стоявшему перед ним, спрятав руки в складках одежды. Лицо Гастона было белым как полотно. Неторопливый допрос безжалостно продолжался уже два часа. Новость об аресте остальных заговорщиков, спокойно сообщенная человеком, которого начинали бояться почти так же, как самого кардинала, парализовала герцога. Шале, Вандом и приор… Должно быть, все уже раскрыто, – в ужасе думал Гастон, находившийся на грани истерики от страха, – все-все раскрыто. Заговор против Ришелье – это пустяки, но его предложение Анне… Отказ от престола или смерть самой священной особы в государстве… Роковые слова промелькнули в его мозгу. Они были в письме. Но в каком письме, кем и кому написанном, – этого он в панике не мог вспомнить.

– Я ни в чем не виноват, – запинаясь, сказал он. Герцог снова и снова твердил эту фразу, напрягая мозг и лихорадочно соображая, как он может себя спасти.

Отец Жозеф кивнул.

– И я, и Его Высокопреосвященство это знаем. Как я и говорил вам, мы оба убеждены в том, что этот заговор, эта измена были делом других рук. Эти люди надеялись использовать вас, Ваше Высочество.

– Так оно и есть! – Гастон в отчаянии повысил голос. – Клянусь Богом, что…

– Поэтому кардинал и послал меня к вам, – продолжал монах. – Если бы вы могли вспомнить, что вам говорили и кто… Если вы добровольно расскажете все то, что под пыткой признают эти несчастные, это докажет королю вашу добрую волю.

– Мои братья… де Шале… Их будут пытать? – Незаконные сыновья Генриха IV, люди королевской крови, и де Шале – отпрыск одной из лучших фамилий Франции! И их будут пытать, как обыкновенных преступников?! Гастон не мог поверить, что даже Ришелье решится на такое дело. Но один взгляд в глаза отца Жозефа убедил его.

– В заговор вовлечены не только они, – напомнил монах, – нам известно имя каждого заговорщика, крупного или мелкого. Пока мы с вами разговариваем, их арестовывают.

– Бог мой! – Гастон проковылял к креслу и упал в него. Достав носовой платок, он вытер пот с лица. Все заговорщики, крупные и мелкие! Анна, Мари де Шеврез и еще один побочный брат короля, граф Суассон, который хотел жениться на мадемуазель Монпансье… Он примкнул к заговору в последний момент. Может быть, о нем им не известно? Надежда вспыхнула в сердце принца. Скорее всего, не известно, иначе его бы арестовали с остальными братьями, Вандомом и приором. И если он выдаст этому извергу – кардиналу – такого важного заговорщика, как Суассон, может быть, этим он спасет себя?

– Мой побочный брат де Суассон… Он говорил со мной, как изменник, – выпалил Гастон. – Говорил, что жаждет смерти кардинала! И короля! – дрожащий голос герцога затих, и его испуганные глаза уставились, часто мигая, на инквизитора.

– И кто еще? – настаивал отец Жозеф.

– Я ничего не мог сделать, – дрогнул Гастон. – Они пришли ко мне… как к наследнику. Что я мог сделать? Мне и в голову не приходило, что это всерьез.

– И кто еще? – мягкоповторил вопрос монах.

К тому времени, когда капуцин ушел из апартаментов герцога, Гастон выдал всех.


– Брата вам придется простить, – сказал Ришелье. Он сидел с Людовиком в личном кабинете короля в большом особняке возле реки, который был его резиденцией в Нанте. Стол короля придвинули к окну, чтобы он, работая, мог любоваться открывающимся перед ним пейзажем. Кардинал только что положил на стол полный список заговорщиков, написанный красивым школярским почерком отца Жозефа.

Сначала Ришелье показалось, что король его не расслышал. Но тут Людовик поднял голову и сказал:

– Все они предали меня. Все до одного! Никогда бы этому не поверил! – Людовик неуклюже выпрямился и, сгорбившись, встал у окна, созерцая залитую солнцем реку и цветущие сады. Когда он снова повернулся к кардиналу, тот увидел, что король плачет.

– Моя мать пришла ко мне сегодня в слезах, умоляя пожалеть Гастона, – глухо сказал он.

– Она права, сир, – ответил Ришелье. – Герцогу всего лишь восемнадцать лет. В этом возрасте совершают глупости. Вам придется его простить.

– Его она любит, – пробормотал Людовик, – а меня никогда не любила. Раньше я думал, что мать все-таки меня любит, но это не так. Когда я был ребенком, она порола меня за малейшую провинность… А теперь приходит и хнычет, выпрашивая снисхождение для моего братца. А ведь сидела и слушала, как они обсуждали, за кого из них выйдет замуж моя жена, когда меня убьют.

– Королева-мать только женщина, сир, – возразил кардинал. – А женщины всегда лишь слушают. Если в душе она благоволит к вашему брату, это еще не измена.

– Она не должна была это показывать! – неожиданно воскликнул Людовик. Обиды и невзгоды несчастного детства нахлынули на него волной боли и негодования. Переживания ребенка вдруг вспыхнули во взрослом человеке. Дрожа от волнения, он повернулся к Ришелье. – Посмотрите сюда, – воскликнул он, указывая на список. – Смотрите, чьи здесь имена… Мои побочные братья, моя жена, мои придворные! Милостивый Бог, кому теперь я могу доверять!

Спокойный ответ сопровождался твердым взглядом. Ришелье встал, взял со стола листок с признанием Гастона и сложил его.

– Вы можете доверять мне, сир. До самой смерти.

– Я это знаю, – сказал король. – Неудивительно, что они хотели вас убить! Без вас они могли бы сделать все, что им вздумается. О, мой друг, мне известно, скольким я вам обязан. Только вы заботились о вашем короле, пока другие спали.

Шок проходил. Ришелье заметил признаки разгорающегося гнева в сузившихся глазах, все еще красных от пролитых слез. Некрасивые губы сложились в жесткую складку.

– Я прощу брата, так как у меня нет выбора: он мой наследник. Но что делать с остальными?

– Пожизненное заключение для ваших побочных братьев – Вандома, де Суассона и приора, – сказал Ришелье. Он развернул список снова и заглянул в него. – Здесь названа большая часть свиты герцога Орлеанского. Выберите шестерых самых знатных лиц и заключите их в тюрьму. Что касается графа де Шале, то я предлагаю его казнить.

Король посмотрел на кардинала. Когда он заговорил, глаза его приняли хитрое выражение.

– Шале казнят. Его и других будет судить специальная комиссия. И та же комиссия по тем же обвинениям будет судить королеву.

– Вы хотите казнить и ее тоже? – тихо спросил кардинал.

– Она замышляла убить меня, – свирепо сказал Людовик, – и вас. Она намеревалась выйти замуж за моего брата. Ее имя есть в тех письмах из Брюсселя. – Он покачал головой и лукаво улыбнулся министру. – Нет, мой друг, на этот раз вам ее не спасти.

Ришелье положил признание Гастона на стол короля. Уже дважды королева выносила ему приговор. Он вспомнил прекрасное бледное лицо Анны и ее непримиримую ненависть, вспомнил свою долгую дуэль с королем, которую он вел, чтобы ее защитить. «Глупец», – горько сказал он сам себе. Еще глупее продолжать в том же духе… Картина Гревской площади невольно предстала перед его мысленным взором: вознесенный высоко эшафот, затянутый черной материей, кольцо стражи вокруг, чтобы держать толпу в отдалении, а в окнах каждого здания на площади – лица знати как мужского, так и женского пола, столь же кровожадные, как и у простолюдинов. И все – в ожидании казни королевы.

Когда кардинал повернулся и встретил жестокий нетерпеливый взгляд короля, он уже был абсолютно спокоен.

– Когда в последний раз казнили на эшафоте королеву Франции за измену, сир?

Людовик нахмурился, он не ожидал подобного вопроса.

– Не помню. Какое это имеет значение?

Ришелье легонько пожал плечами.

– Только то, что обвинение и суд вызовут большой интерес. И вам придется убедить всю Европу, а не только Испанию, что сестра испанского короля виновна в чем-то большем, чем в интриге против министра и нескольких неосторожных словах о своей судьбе в случае вашей смерти.

– Но она же виновна! Королева была душой этого заговора! – настаивал Людовик. – И вам это известно!

– Нет, сир, – твердо ответил кардинал. – Я не стал бы просить за нее, если бы так думал. Хотите ли вы, чтобы люди говорили, будто вы воспользовались случаем отомстить за Бекингема?

Лицо Людовика потемнело от гнева.

– Они не осмелятся!

– Осмелятся, сир. Весь мир это скажет. Что Людовик Справедливый приговорил к смерти свою жену за ее связь с англичанином.

Кардинал повернулся к королю спиной, оставив за собой напряженное молчание. Людовик ненавидел Анну. Он желал ее смерти и до этого момента был уверен, что сможет исполнить свое желание. Несколько фраз, полных здравого смысла, сказанных кардиналом, звучали в его мозгу. Да, доказательств не было. Казни королеву – и тебя обвинят в мстительной злобе, недостойной мужчины. Скажут, что ты доказал всему миру, будто ты действительно такой слабый и бесчестный человек, каким втайне считаешь себя сам.

– Что бы вы ни говорили, но королева не останется безнаказанной, – пробормотал Людовик. – Комиссия допросит ее вместе с остальными.

– Я в восхищении от вашей мудрости, сир, – сказал Ришелье, – и сообщу комиссии, какие обвинения должны быть предъявлены Шале и другим заговорщикам. Вы согласны?

– Да, – ответил Людовик. Он отвернулся от окна, хмурясь и теребя пальцами край воротника.

Ришелье поклонился в знак повиновения.

– Разрешите идти?

Король кивнул.

– Еще раз хочу сказать, как я благодарен вам, Арман, и как ценю вашу дружбу, – пробормотал он неловко. Кардинал, низко склонившись, поцеловал руку короля. Когда он выпрямился, король уже улыбался.

– Идите, мой друг.


20 августа Гастон герцог Орлеанский сочетался браком с бледной и некрасивой наследницей миллионов семьи Монпансье. Короткая церемония состоялась в апартаментах королевы-матери, и вел ее кардинал.

Король, Мария де Медичи и находящаяся в немилости королева сидели под пологом в зале, только наполовину заполненном придворными, и в то время, когда кардинал красноречиво давал благословение молодоженам, все часы, какие были в помещении, пробили полночь.

Гастон стоял, не двигаясь и упрямо не желая встретиться взглядом со своим врагом, который продлил тягостное испытание ненавязчивой проповедью о супружеских обязанностях и долге принца крови. Хотя страх Гастона утихал, он все еще не мог прийти в себя, и потому весь его протест выражался в грубом обращении с застенчивой, сутулой девушкой, большие ожидания которой сбылись: она через брачный союз приобщилась к короне Франции. Этот брак был платой за прощение Людовика, и Гастон попытался как-то исправить впечатление от своего грандиозного предательства, попросив сохранить жизнь Шале. Неопределенное обещание, данное ему отцом Жозефом, нисколько не замедлило приготовлений к казни, назначенной на третий день после свадьбы.

Это был какой-то кошмар – вспоминал, как в тумане, герцог. Сообщения о приговорах, назначенных другим заговорщикам, привели его на грань истерии, хотя монах не уставал повторять ему, что он не пострадает вместе с остальными. А теперь эта чертова женитьба. Уголком глаза он кисло взглянул на невесту: темноволосая, бледная, маленького роста, и спина все-таки горбатая, что бы там ни говорили другие.

Ему удалось мельком взглянуть на Анну. Она сидела вдали от короля в низком кресле под пологом; бледная, как то белое платье, что было на ней. Гастон покраснел: ей должно быть известно о его предательстве, и она, наверное, презирает его за то, что он испугался угроз этого изверга-капуцина. Но, Бог мой, этот монах действительно был извергом, герцог чуть не сошел с ума от страха. А теперь, стоя перед своим злейшим врагом, Гастон нарушил слово, данное Анне, так как все-таки брал в жены Марию де Монпансье. Он не осмелился взглянуть на королеву, когда проходил мимо нее, но ему нетрудно было назвать имя того дьявола, который настоял на ее присутствии здесь и на том, чтобы она одолжила невесте свои знаменитые жемчуга.

Анна спала, когда за ней пришли. Ее разбудила мадам де Фаржи. В свете свечи, которую фрейлина держала в руке, было видно, что она бледна и вся дрожит. Король повелел, чтобы королева немедленно прибыла в его апартаменты. Сначала Анна подумала, что хотят ее арестовать, и, бурно плача, отказалась идти. Тогда подошла мадам де Сенлис и объявила, что Ее Величеству нечего бояться: она будет играть роль свидетельницы на свадьбе, только и всего. И вот Анна сидела по одну сторону от мужа, а Мария Медичи – по другую. И ей приходилось присутствовать при том, как Гастон нарушал свое слово и брал в жены маленькую горбатую наследницу. А там, в круге света, освещавшем импровизированный алтарь, их ждал кардинал. Слава Богу, он не заговорил с Анной, ограничившись требуемым по этикету поклоном. Но по его знаку Людовик обратился к ней с первыми и последними словами в этот вечер: она должна одолжить свой жемчуг мадемуазель де Монпансье. Де Сенлис поспешила выполнить приказ, и Анна с глазами, полными слез, надела жемчужное ожерелье на шею невесты. Она старалась не смотреть на Гастона, боясь расплакаться и, не выдержав, назвать его трусом и предателем. Старая королева следила за церемонией в угрюмом молчании, терзаемая противоречивыми чувствами: она радовалась, что ее сыну удалось выпутаться из заговора, но горевала, так как он женился против своего желания и был очень несчастлив.

Гастона и его невесту объявили мужем и женой, но Анна не слушала Ришелье, произносящего проповедь о радостях и обязанностях, налагаемых священным обрядом.

Несмотря на все тревоги и унижения, ее пока не трогали. Братья короля, настолько могущественные, что ставили себя выше закона, проводили дни в Венсенской тюрьме, де Шале был приговорен к казни, Мари де Шеврез наказана, и только она и Гастон не пострадали. И не потому, что Анна твердо держалась перед Комиссией. Нет, она тогда потеряла голову и, плача, все отрицала. Придворные и адвокаты, допрашивавшие королеву, вели себя грубо и оскорбительно, пытаясь впутать в заговор любого человека из ее окружения. Анна в слезах покинула зал суда и тут же увидела свою любимую подругу Мари де Шеврез, которая в сопровождении двух стражников ожидала своей очереди. Им не разрешили поговорить, но герцогиня смело послала Анне воздушный поцелуй. Горестный вид Анны только укрепил храбрость и решительность Мари. Она отважно и блистательно защищалась, не дрогнув, отвечала на вопросы самого короля. И приговором ей была всего лишь ссылка в одну из крепостей ее мужа.

Но, оскорбляемая, унижаемая и пренебрегаемая королем Анна все-таки оставалась королевой Франции. И она понимала, что обязана этим кардиналу.

Не глядя на невесту, Гастон взял ее руку и поцеловал. Церемония закончилась.

– Пусть Бог благословит ваш союз, – ласково сказал Ришелье. Его слова были обращены непосредственно к невесте, которая стояла в нерешительности, ожидая улыбки или хотя бы жеста со стороны своего мужа. Глаза герцога Орлеанского и кардинала на секунду встретились. Взгляд кардинала был пуст, как будто он смотрел в пространство.

Герцог подал жене руку, и они вместе направились к возвышению, на котором сидел Людовик, чтобы получить благословение королевской семьи.

И вот герцогиня Орлеанская склонилась перед Анной. Очень юная, она была готова расплакаться. Когда королева пожелала ей счастья, девушка, целуя руку Анны, покраснела. К тому времени, когда молодожены отправились в спальню, слезы градом катились по ее щекам. Она услышала ласковые слова только от страшной королевы-матери – и то только потому, что зареванная невеста наверняка разочарует ее дорогого сына.

Оставшись наедине, за задернутым пологом брачной постели, они лежали друг возле друга в молчании.

Гастон тихонько всплакнул про себя в бессильной ярости. Заговор провалился. Титул короля не стал ближе, а прекрасная Анна презирала его… Почти все члены свиты герцога были в тюрьме или в ссылке. Некоторые бежали. Жизнь теперь будет чрезвычайно скучна, и пройдет немало времени, пока ему удастся собрать вокруг себя столь же веселое окружение. И он не сомневался в том, что они намерены казнить де Шале, а тот был самым приятным из его компаньонов. Вдруг ему в голову пришла мысль: если удастся похитить палача, то некому будет привести приговор в исполнение. Он тут же повеселел. Эта блестящая идея должна восстановить его репутацию в глазах Анны, что было главным. Сам де Шале для него не так уж важен. Но если бы герцогу удалось спасти графа, люди забыли бы, что его собственное поведение было не таким уж отважным. Он улыбнулся в темноте спальни. Будет забавно все это организовать и совсем уж замечательно, если удастся воспрепятствовать кардиналу хотя бы на несколько дней.

Он почувствовал какое-то движение возле себя и вспомнил о жене. Долг принца, – подумал он цинично… Что ж, почему нет? Он повернулся к ней.


Двадцать шестого августа граф де Шале взошел на эшафот в Нанте. Он был спокоен и чуть ли не беспечен. Он отказался от всех показаний, вырванных у него в тюрьме под пыткой, сознавшись только в первоначальном заговоре против Ришелье, который он раскрыл еще во Флери. Для такой уверенности перед лицом смерти у него были причины: ему передали, что герцог Орлеанский и его друзья похитили палача. Де Шале вернулся в тюрьму, а толпа разошлась, выражая бормотанием свое разочарование. Короля завалили петициями, в которых просили простить Шале. Герцог Орлеанский после полудня играл у себя в карты и с прежним своим легкомыслием изощрялся в остроумии в адрес кардинала. Придворные наперебой его поздравляли.

Но в тот же вечер в шесть часов де Шале вывели из тюрьмы во второй раз. Двое заурядных преступников, приговоренных к смертной казни, подрядились привести приговор в исполнение, за что Ришелье обещал сохранить им жизнь. Присутствовавшие при казни рассказывали потом о кошмарной сцене: в неумелых руках топор нанес тридцать четыре удара, прежде чем палачам удалось отделить голову от тела.

Голова человека, который планировал убийство Ришелье, была выставлена на северных городских воротах, где птицы быстро оставили от нее один череп.


Наступила зима, и со времени свадьбы Гастона Анна была так надежно отрезана от всего мира, как если бы находилась в Бастилии. Друзья, оставшиеся ей верными, были изгнаны, некоторых даже арестовали, а взамен ей достались шпионы и приверженцы кардинала. Ришелье спас ей жизнь, но смог достигнуть этого, только обрекая ее на такое полусумеречное существование, которое должно было стать уделом королевы на ближайшие десять лет. По утрам она слушала мессу в своей личной часовне, той самой, в которой она когда-то читала любовные письма Бекингема, сжигая их потом в пламени свечи. После молитвы она шила, сидя возле окна под наблюдением мадам де Сенлис или новой ненавистной протеже Ришелье, мадам де Фаржи. Разговоров велось мало. Все, что говорила Анна, передавалось кардиналу.

Она играла и пела, чтобы как-то убить время, хотя ни любви к музыке, ни таланта у нее не было. Обедала поздно и в одиночестве, а потом, если не возражали ни король, ни кардинал, выезжала на час на прогулку. Вечера тянулись в пустой болтовне между ее дамами, к которой она присоединялась редко. Иногда ей читали вслух.

Время от времени из Большого зала в Лувре, где король устраивал очередной бал, доносились звуки музыки. На мгновение королева поднимала голову, прислушиваясь и вспоминая сверкающие краски и веселую суету, теперь запрещенные ей. Вспоминала те вечера, на которых Бекингем во всем своем великолепии шел через весь зал, чтобы повести ее в танце. Шпионящие за ней фрейлины сообщали кардиналу, что королева часто прикрывает глаза, чтобы посторонние не видели, что они полны слез. Самой мягкой и внимательной из фрейлин Анны оказалась последняя ставленница кардинала мадам де Фаржи – жена французского посла в Испании. Со следами оспы на лице, она не выглядела хорошенькой, но могла похвастаться – и хвасталась, что любовников у нее не меньше, чем у Мари де Шеврез. Она была остроумной и жизнерадостной и настолько же доброжелательной, насколько распущенной. Она дружила с кардиналом, который назначил ее в свиту Анны на место герцогини де Шеврез. Одним из парадоксов в жизни королевы было то, что она очаровывала женщин гораздо сильнее, чем мужчин. И женщины, которые ее любили и так бескорыстно ей служили, являлись по темпераменту и морали полными ее противоположностями. Красота Анны не вызывала ревности, и умудренные жизнью сердца Мари де Шеврез, Мадлены де Фаржи и многих других были тронуты несчастьем королевы и жаждали помочь ей, несмотря на значительный риск для себя.

Однажды вечером королева сидела на своем любимом месте у окна, наблюдая, как солнце садится за крыши Лувра, окрашивая небо в великолепный красный цвет. Она сидела не шелохнувшись и с холодным отчаянием и беспомощностью размышляла о своем последнем унижении – беременности жены Гастона. Даже некрасивая хрупкая маленькая герцогиня Орлеанская оказалась способной иметь ребенка, хотя не прошло и года со дня их свадьбы. А она, королева, оставалась бездетной и всеми забытой – жертва отвращения Людовика к физической стороне замужества.

Анна содрогнулась, вспомнив те жалкие омерзительные эпизоды, которые имели место, пока Людовик не удалился от нее окончательно. А ее мечты, бесстыдные в своем постоянстве, о молодом Аркане де Ришелье, епископе Лукона! Когда-то она часто грезила о нем, непристойно представляя его себе в красной мантии, и вскрикивала, отдаваясь ему во сне. Слава Богу, Бекингем вытеснил у нее из головы и этого человека, и все, что он собой символизировал. Благодаря Бекингему она познала агонию осознанного желания, но тем не менее дала ему уйти, не дав окончательного доказательства своей любви. Из всех ее сожалений о прошлом это было самым горьким – такое бесплодное самоотречение. Причина очевидна – страх. Боязнь, что ее уличат в измене и казнят. Но еще более – страх потерять свой сан королевы Франции, а с ним надежду, что когда-нибудь ненавистный муж все-таки умрет…

Анна смотрела в окно на затухающие краски заката, и мысли ее переключились на Гастона. Она вспомнила все его интриги, его самоуверенность и потом – трусливое предательство всех, кого он втянул в заговор. И бледное лицо герцога в день его свадьбы, взгляд, умоляющий о прощении и понимании, который он послал ей, уводя в свои покои невесту. Против воли она простила Гастона. Им обоим удалось сохранить свое положение, в то время как их друзья шли кто в тюрьму, кто в изгнание, а иные и на эшафот. Заплатив дорогую цену, она поняла, что принц не только молод, но и слаб и что у него не было никаких шансов выстоять против Ришелье и отца Жозефа. Со жгучей ненавистью Анна вспомнила мягкий голос и изможденную фигуру любимца кардинала. Монах оказался шпионом и прислужником власти, верным помощником в интригах того дьявола, который приказал отправить де Шале на казнь. С ужасом она снова представила себе взгляд серых глаз кардинала, который преследовал ее во время допроса, учиненного королеве Комиссией по расследованию заговора. Вспомнила его неоднократное вмешательство, когда ей задавали вопрос, на который она не могла отвечать. И все время один и тот же отвратительный ободряющий взгляд, напоминающий, что сейчас ей ничего не грозит, но придет день, когда за это придется платить.

Он домогался ее, и отнюдь не смиренно, на расстоянии, нет. Его желание было сродни ненависти. А тело Анны предательски реагировало на зов, в то время как ее сердце содрогалось от отвращения к нему и к себе. С усилием она отогнала от себя мысль о кардинале. Гастон… такой довольный последние месяцы, бросающий вызов королю тем, что навещал ее, когда хотел. Не так уж безразличен к жене и полон нетерпения в ожидании, когда у него будет ребенок. Анна уже почти не занимала его мыслей. Бекингем.

Бекингем все еще любит ее. Даже больше сходит с ума от любви, чем в дни его посещения Франции. Ходили слухи, будто он пытался приехать в Париж. Будто ссоры между королем Карлом и Генриеттой Марией были делом его рук, так как он хотел их использовать, чтобы прибыть во Францию якобы для переговоров, а на самом деле – чтобы возобновить свои ухаживания за королевой. Да, Бекингем любил ее. И она, – уверяла себя Анна, – тоже его любила. Даже собираясь выйти замуж за Гастона, она никогда не забывала англичанина. Но уже многие недели Анна не осмеливалась написать ему письмо и не разрешала своему бывшему слуге Ла Порту контрабандой доставлять в Лувр письма герцога. За всем, что она делала и говорила, постоянно следили, а все письма, за исключением тех, которые она посылала брату, королю Испании, тщательно проверяли.

Но брат ничем не мог ей помочь. Он обращался к Людовику с протестом против его обращения с королевой, но пока Анна по видимости оставалась свободной и невредимой, он ничего не мог сделать, – разве что объявить войну Франции. Но Испания была не готова к войне. Ее хватало только на то, чтобы давать деньги на заговоры против Ришелье и поддерживать французских гугенотов, что, как Анна надеялась, могло привести к новой гражданской войне.

Благодаря конфликту между Карлом и Генриеттой сближение Англии и Франции, так обеспокоившее Испанию, теперь, если не удастся найти компромисс, обещало вот-вот обернуться войной. Генриетта, убежденная католичка, не позволяла мужу выставить из Англии приехавших с ней католических священников и французских дам. И Карл, обычно мягкий и доброжелательный человек, поддаваясь влиянию Бекингема, почти не разговаривал с женой.

– Мадам.

Анна резко обернулась, испуганная раздавшимся возле ее уха голосом. К своей досаде она увидела, что это Мадлена де Фаржи.

– Если уж вам необходимо меня потревожить, – резко сказала она, – то я вынуждена попросить, чтобы вы не подбирались ко мне, как шпионка. Предпочитаю слышать, когда ко мне приближаются!

Мадлена сделала реверанс.

– Смиренно прошу прощения. Но в комнате, кроме вас, наконец-то никого не оказалось, и я решила воспользоваться случаем, чтобы поговорить с Вашим Величеством.

Несмотря на упрек королевы, взгляд фрейлины был теплым и странно умоляющим. На какое-то время это смутило Анну.

– Что вы хотите мне сказать? Какое-то сообщение от кардинала?

– Нет, Мадам. У меня к вам весточка от мадам де Шеврез.

Анна замерла в подозрении.

– Герцогиня находится под домашним арестом. Нам запрещено общаться друг с другом.

– Герцогиня убежала в Лотарингию, – объявила мадам де Фаржи и засмеялась. – Она не давала жить мужу и всем остальным в доме, а теперь она – в Лотарингии, и никто не может заставить ее вернуться.

Мари, Мари на свободе…

– Почему вы мне рассказали об этом?

Мадлена опустилась на колени перед Анной, ее простенькое маленькое личико словно загорелось чувством.

– Потому что мне известно, как много эта новость для вас значит. О, Мадам, Мадам! Да, я поступила к вам на службу благодаря кардиналу, и вы поэтому должны меня ненавидеть. Но я умоляю вас простить меня! Я вам так предана!

– Вас прислали сюда, чтобы шпионить за мной, – тихо сказала Анна. – Откуда мне знать, что это не уловка, чтобы заставить меня страдать еще больше!

Мадам де Фаржи покачала головой.

– Все так. Никаких доказательств нет – только мое слово. Но, пожалуйста, поверьте ему, Мадам! Я хотела стать вашей фрейлиной, чтобы занять при Дворе высокое положение. Но теперь, послужив в вашей свите и увидев, что вам приходится выносить… Дорогая Мадам, дайте мне возможность утешить вас и помочь, насколько это будет в моих силах.

Анна отвернулась. В комнате стало почти темно, но никто не удосужился прийти и зажечь свечи.

– Вам известно, что дружба со мной принесла другим, – сказала она наконец. – Хотите рисковать жизнью, как де Шале? Помните, как с ним обошлись? Помните, что случилось со знатнейшими людьми Франции, с теми, кто пожелал служить мне, а не кардиналу?

– Мне все равно, – ответила Мадлена. – Если Мари де Шеврез может вам служить, значит, могу и я.

– Но как? – спросила Анна. Она инстинктивно почувствовала, что склонившейся перед ней женщине можно доверять. Что Ришелье допустил одну из своих редких и жестоких ошибок, поместив мадам де Фаржи в свиту королевы.

– Поддерживая контакты с вашими друзьями, – последовал ответ. – Меня никто не заподозрит.

Королева резко встала и принялась ходить взад и вперед, заламывая руки. Это выглядело как театральное представление, но привязало к ней находящуюся рядом женщину самым сильным из женских чувств – состраданием.

– У меня нет друзей, – прошептала Анна. – Вы видите, как я живу, оскорбляемая и ограниченная в своих поступках, как преступница. Король меня ненавидит, и знаете почему, де Фаржи? Потому что он ненавидит всех женщин! Меня презирают за то, что у меня нет детей, в то время как герцогиня Орлеанская демонстрирует свой живот перед всем Двором. – Анна отвернулась, и Мадлена увидела, что она смахнула рукой с лица слезы. Легкомысленная, беспечная женщина, чей образ жизни даже в тот снисходительный век выглядел в глазах современников безответственным и предосудительным, слушала горестную исповедь королевы и чуть не истекала слезами, поняв, что ее удостоили доверием. Чем более униженной казалась Анна, тем сильнее становилось ее влияние. Мари де Шеврез жила в изгнании в Лотарингии именно потому, что не устояла перед подобными сценами.

Мадлена быстро подошла к королеве и прижала ее руку к губам.

– Не надо, Мадам, пожалуйста, не надо! – взмолилась она.

– Так темно, – беспомощно сказала Анна, – но никто не пришел, чтобы зажечь свечи. – В тот же момент фрейлина бросилась к дверям. Задремавший лакей подпрыгнул, когда она со стуком распахнула дверь.

– Свечи! – приказала мадам де Фаржи. – Ее Величество приказывает зажечь свет. Немедленно, слышишь? Если еще раз забудешь, я спущу с тебя шкуру!

Через несколько минут комната сияла светом, занавески были опущены, а Анна и фрейлина сидели рядом, и мадам де Фаржи держала королеву за руку.

– Я вам верю, – просто сказала королева. Одна фраза пробегала в ее мозгу, повторяясь снова и снова, пока она следила за тем, с каким проворством подчинялись слуги приказам Мадлены в отличие от ее собственных. «Передайте королеве: если ей будет угрожать какая бы то ни было опасность, пусть пошлет мне только одно слово – и каждый солдат, корабль и шпага Англии выступят на ее защиту».

Пришло время послать это слово, чтобы послушные его обещанию солдаты и боевые суда отправились в поход против ее мужа и его министра.

– Я все для вас сделаю, Мадам, – горячо заверила Анну ее новая подруга.

Королева посмотрела на нее и медленно улыбнулась.

– Если я дам вам письмо, перешлете вы его по назначению?

Глава 5

Между Англией и Францией началась война. Чтобы ее развязать, не один месяц трудились, объединив усилия, герцог Роган, его брат месье де Собис, Мари де Шеврез, засевшая в Лотарингии, где она сделала своим любовником правящего там герцога, и главное – Бекингем, отдавший этому делу всю душу. Все они без отдыха плели интриги, стремясь разжечь войну между своими странами, хотя побуждения их были различными.

Мари де Шеврез и Роган с братьями надеялись покончить с Ришелье, когда Людовик проиграет войну. Последние, кроме того, имели целью поддержать французских гугенотов, которых преследовал кардинал. Они умоляли короля Англии защитить своих единоверцев, и тот, будучи глубоко религиозным человеком, весьма сочувственно внимал их мольбам. Мари де Шеврез приобрела много друзей, пока служила в качестве фрейлины при английской королеве. Теперь она писала всем подряд, в том числе своему давнему любовнику лорду Холланду, побуждая их объявить войну зловещему тандему – Ришелье – Людовик Тринадцатый.

Месье де Собис покинул находящуюся под угрозой осады крепость Ла-Рошель и отправился к английскому Двору, чтобы попросить на подмогу английский флот и солдат. Но самым могущественным сторонником войны был герцог Бекингем. Он хранил письма Анны в шелковом футляре, подвязанном вокруг шеи, и всем говорил, что днем и ночью они находятся возле его сердца. В своем послании Анна сказала, что в будущем ее ждет только отчаяние; на бумаге остались следы слез. Одна, без друзей, почти пленница, она все-таки рискнула всем, чтобы напомнить о данном им обещании. Он заявил, что к ней на помощь придут каждый солдат и каждый корабль в Англии. И настало время, когда только это и осталось ее единственной надеждой. Получив письмо Анны, Бекингем твердо решил заставить короля начать войну с Францией. Он проявил немалое красноречие, рисуя чувствительному Карлу страдания добрых протестантов в Ла-Рошели. А захват нескольких мелких судов французами объявил намеренным оскорблением английской чести. Он присоединил свой голос к просьбам де Собиса и подстрекательским письмам, идущим непрерывной чередой от Мари де Шеврез к английскому Двору. Его страсть к Анне стала навязчивой идеей, которую он демонстрировал всему миру. Особое удовольствие герцог видел в том, чтобы сообщить каждому французу, посещающему Лондон, что он обожает королеву Франции и ради нее возглавит экспедицию для защиты Ла-Рошели.

Война была объявлена, и в начале июля 1627 года английский флот из пятидесяти линейных кораблей и шестидесяти более мелких судов появился у Ла-Рошели. На кораблях прибыла армия из семи тысяч человек, а также пушки, кони и различные припасы. Французская армия из двадцати тысяч человек расположилась лагерем перед морским портом Ла-Рошели. Здесь же находилась ставка короля. Войсками командовал герцог д'Ангулем, маршалы Шомберг и Бассомпьер. Но по сути дела осадой руководил Ришелье, который присвоил себе звание генерал-лейтенанта. Он снял кардинальскую мантию, носил воинскую форму, ездил на разведку вместе с кавалеристами и лично наблюдал за действиями на море. Он создал военный флот только для одной цели: чтобы штурмовать знаменитый бастион, сохранивший независимость части французов от короля и Короны. Отец Жозеф находился рядом с ним. Они устроили свой штаб в маленьком каменном доме, носившем название Ла-Понт де ла Пьер и находившемся в нескольких метрах от берега. Ришелье любил жить поблизости от моря: свежий морской ветер был ему полезен, а монотонный гул волн способствовал концентрации мысли.

Он не упустил ничего перед началом кампании. Для армии был разбит лагерь, солдат хорошо кормили и регулярно платили жалованье. Разумеется, дезертиров было мало, и люди почти не болели. Так он преодолел две главные проблемы любой длительной военной экспедиции. Он одобрил намерение отца Жозефа объявить войну религиозным походом и разрешил ему послать к солдатам капуцинов для сотворения церковных обрядов и поддержания в войсках высокого духа и морали. Самому же Ришелье казалось, что Бог все меньше и меньше вмешивается в дела людей. Он никогда не принадлежал к числу глубоко верующих, и атмосфера военного лагеря подходила ему куда больше, чем безмятежная тишь монастыря. Он не скрывал свой растущий агностицизм от монаха, секретов между ними не было, и они работали вместе, абсолютно доверяя друг другу.

Они находились вместе в своем домике, когда до Ришелье дошли вести, что флот Бекингема направился к Ла-Рошели.

– Думаю, это было неизбежно, – сказал монах. – Но какая жалость: если бы не помощь англичан, мы бы овладели Ла-Рошелью через три месяца.

– Это не было неизбежно, но я думаю, что тут не о чем жалеть, – возразил Ришелье. – Может быть, вина, отец? Канарское просто превосходно! Я очень его рекомендую.

Слуг в доме не осталось. Ришелье прочитал дневную почту, передал ее для изучения отцу Жозефу и велел всем идти домой. Политика Франции творилась в маленькой невзрачной комнате в домике у моря, и делали ее кардинал, теряющий веру во все, кроме силы, и фанатик, только что отказавшийся от стакана вина из-за боязни, что от этого ослабнет сила его духа.

– Не понимаю вас, Арман. Почему вы говорите, что приход англичан не был неизбежен и что тут не о чем жалеть?

Ришелье потянулся к стакану и сделал долгий глоток. Он очень устал. Король совершенно измотал его сегодня, настаивая на том, что сам расположит осадные орудия – как будто война ничем не отличалась от игры в солдатики, которыми он развлекался в Лувре. Его приступы меланхолии были для кардинала достаточно утомительны, но энтузиазм короля и наслаждение от предстоящей битвы оказались еще большей помехой. Кардинал закрыл глаза, затем приоткрыл их немного и покосился на свой стакан вина.

– Во-первых, это не было неизбежно. Все мольбы предателя Собиса и письма этой невозможной де Шеврез не заставили бы короля Карла воевать с родиной Генриетты Марии. Нет-нет, подлинный вдохновитель этой войны – только один человек, Бекингем! Это он тянет за ниточки, и король Карл движется как марионетка. Он поссорил его с Генриеттой Марией, давая злонамеренные советы королю, провоцирующие того на мелкие жестокости по отношению к королеве. А теперь он втягивает короля в войну для удовлетворения личной мести, ну и – тщеславия, конечно. Английский флот плывет сюда по одной единственной причине: мы не позволим Бекингему приехать в Париж и возобновить свои попытки соблазнить королеву! Только и всего – сумасбродное самодовольство одного человека. А что касается того, жалеть ли об этом… – Кардинал осушил стакан и поставил его на стол. – Мы победим, отец. И Англия выйдет из начатого ею предприятия в худшем положении, чем сейчас, в значительной степени растеряв свой престиж в Европе. Они будут рады-радешеньки заключить с нами союз.

– Союз? Это при Бекингеме, поддерживающем короля за локоть? – возразил монах.

– Ах, – сказал Ришелье, – а вот это совсем другое дело. Тут не мешает подумать… Быть может, во время сражения представится возможность… – он не закончил фразу.

– Надеетесь, что его убьют? – спросил отец Жозеф. – Святая, но пустая надежда, мой друг. Надеюсь, мне простится слово «святая», если принять во внимание направление ваших мыслей. Сколько командующих армиями когда-либо вообще становилось жертвой вражеских орудий? Будьте уверены, Бекингем отплывет невредимым назад в Англию, даже если девять десятых его людей погибнут в битве.

– Не думаю, что такое важное дело следует оставлять на волю случая, – заметил Ришелье, – или военной удачи. Полагаю, мы должны проследить за тем, чтобы Бекингем сделал нечто большее на службе своего короля, чем умножать долги и сеять смуту. Думаю, ему следует умереть за него. И я намерен приложить все усилия, чтобы так оно и вышло.

– Вы хотите пролить кровь во второй раз. Сначала – де Шале, а затем и Бекингем. Но в первом случае, по крайней мере, это было справедливое исполнение приговора, а во втором будет обычное убийство. Этот грех я не смогу вам отпустить.

– Я пока в нем еще не каялся, – холодно сказал кардинал. – Политическое покушение – это не убийство. Бекингем должен быть устранен. Во-первых, вам известно, святой отец, что король не примирится с королевой Анной, пока у него есть причина для ревности. И значит, никаких надежд на появление наследника престола, кроме герцога Орлеанского – Боже избави нас от этого!

– Если так, то почему вы разжигаете ревность короля? – возразил монах. – Вы настроили его против жены и все еще продолжаете действовать в том же духе, делая намеки, не соответствующие истине, так что король избегает королеву и держит ее в Лувре на положении пленницы. Или вы преследуете Анну из личной мести?

– Нет, – ответил Ришелье. – В этом случае она бы уже сидела в Бастилии. Кто, по-вашему, подбил Бекингема выступить против нас? Кто писал ему письма, жалуясь на свою участь и заверяя герцога, что лишь устранив меня, можно добиться ее освобождения? А как еще Бекингем может меня уничтожить? Только пойдя войной на Францию и повергнув Людовика на колени. Нет, уверяю вас, я не преследую личных целей. Из всей этой компании самым главным предателем является королева.

– Вы имеете в виду, что она писала письма в Англию, строя интриги против Франции? Сотрудничала с врагом? Откуда вам это известно, насколько вы уверены?

– У меня повсюду есть шпионы, – сказал Ришелье. – Мадам де Фаржи предала меня и сейчас служит интересам королевы, притворяясь, будто по-прежнему верна мне… Письма идут к Мари де Шеврез, а от нее – в Англию. В Париже проездом был лорд Монтегю, и я его арестовал, подозревая, что тот перевозил некоторые из этих писем. Я имею в виду – еще до объявления войны.

– И что вы обнаружили? – спросил монах.

– В письмах упоминалось о королеве и ее переписке с Англией. Вполне достаточно, уверяю вас, чтобы король воспылал гневом, когда я показал ему свою находку. Письма мы уничтожили, а лорд Монтегю продолжил свое путешествие, став, надеюсь, более умудренным человеком после выпавших на его долю испытаний в Бастилии. Должен признать, что он проявил немалую доблесть и высокомерие. Думаю, королеве будет только спокойней жить без герцога Бекингема. Она, возможно, даже опомнится и уразумеет, в чем ее предназначение.

– Оно не лежит на одном пути с вами, – сказал отец Жозеф. – Поступайте, как считаете нужным, но не пытайтесь обмануть самого себя. Вы – смелый человек, Арман. Наверное, даже – великий. Все ваши дела пока что были во славу веры и единства Франции. Покончите с Бекингемом, если это необходимо, но не поддайтесь искушению сделать это, ревнуя его к королеве. Если она не для Бекингема, то и никогда – для вас. Под угрозой вечного проклятия.

– Королева меня ненавидит, – сказал Ришелье. – Мне уже недостает терпения слышать, как она высмеивает и оскорбляет меня. Пока Людовик держит ее в такой строгости, я хотя бы не обязан встречаться с ней и постоянно видеть ненависть в ее глазах. Я не могу этого понять, мой друг. Что я такого сделал, чтобы она считала меня своим врагом? Почему королеве не хватает здравого смысла уразуметь, что я всегда стремился быть ей другом и помощником?

– Может быть, именно поэтому она вас и ненавидит, – предположил монах. – Может быть, она боится себя не меньше, чем вас. Королева использует легковерного Бекингема и в своих собственных интересах побуждает его вторгнуться во Францию, но я не верю, будто она любит герцога. И вы, и король – оба заблуждаетесь, ревнуя к тому, чего нет.

– Я убежден, что Анна любила и все еще любит Бекингема, – возразил кардинал. Это признание далось ему с таким трудом, что он невольно поморщился. – Но Бекингем должен быть убит по иной причине. Он стоит на пути нашей дружбы с Англией, а мы нуждаемся в этой дружбе. Бекингем будет устранен исключительно в политических целях, это я вам обещаю. Получу ли я при этом и личное удовлетворение? Тут придется подождать, пока я не приду к вам исповедываться. Тогда вы и решите, отпустить мне этот грех или нет.

– Как вы организуете покушение? – Отец Жозеф натянул капюшон на голову, и его орлиный профиль оказался как бы в тени. Изможденное лицо носило следы поста и недосыпания – результат ночных бдений. В отличие от Ришелье он никогда не уставал.

– Еще не знаю, – сказал Ришелье и налил себе в стакан вина. И в еде и и питье он проявлял воздержание, но, выпив вина, мог расслабиться и унять головную боль, мучившую его в конце полного трудов дня. – У меня есть кое-кто на примете. Мой отдаленный родственник, Сен-Сурин. Он честолюбив и умен. Думаю – это как раз тот человек, который сумеет что-нибудь придумать. Может быть, все-таки вина, отец?

– Никакого вина, мой друг. А вам я рекомендую длительный сон. Я ухожу. Раз вы не склонны к молитве и успокоению духа, успокойте по крайней мере тело. Я приду завтра.

– Прощайте, отец, – сказал кардинал. – Помолитесь за меня, так как моих сил на это не хватает. И никогда меня не покидайте. Вы мой единственный друг.

– Мое отношение к вам неизменно. Но вы должны научиться жить в одиночестве. Это цена, которую платят все, кто велик в этом мире. Доброй ночи, Ваше Высокопреосвященство.


– Плохие новости, Мадам. – Мадлена де Фаржи теперь заняла место Мари де Шеврез в молельне королевы. Притворяясь погруженными в молитвы, они обменивались секретами, и там же Анна читала письма от Бекингема и посла Испании, а также длинные, полные чувств послания от находящейся в изгнании герцогини. Анна повернула голову и уронила руки на колени. Де Фаржи оглянулась по сторонам и сказала:

– Мы одни, Мадам, и можем поговорить.

– В чем дело? – спросила Анна. – Что случилось? Несколько недель ни от кого не было ни словечка. Я умираю от беспокойства: добрался ли герцог до Ла-Рошели?

– Да. И было сражение. Англичане осадили остров Де Ре, но не смогли его взять.

– Этот дьявол построил там укрепления! – Королева словно выплюнула свои слова. – Он подготовился к военной кампании еще за несколько месяцев до ее начала. Что еще, де Фаржи? Какие новости?

– Кардинал строит мол и укрепления, чтобы перекрыть гавань. Это значит, что Ла-Рошель будет полностью отрезана от моря. Я даже слышала, будто Бекингем вернется в Англию. Простите, мадам, но я предупредила вас, что новости плохие.

– Не может быть! – Анна вскочила и круто повернулась к фрейлине. В своем возбуждении она забыла об опасности: шпионка кардинала, мадам де Сенлис, могла войти в молельню и увидеть, что королева занята не молитвой, а секретными переговорами. – Он не посмеет отступить! Он не может оказаться таким бессердечным! Ему известно, что значит эта война для меня! Если Бекингем теперь меня покинет, я на всю жизнь буду обречена на мои нынешние унижения. Я должна ему написать! Слышите, де Фаржи, вы должны будете отправить ему мое письмо!

Впервые ее подруга заколебалась. Она тоже встала и теперь держала королевуза руку, которая была холодна как лед и дрожала.

– Вспомните лорда Монтегю, – сказала она. – Вспомните, как мы на этом самом месте молились, думая о том, что могут найти у него.

– Я помню, – ответила Анна. – Это был какой-то кошмар. Не напоминайте мне о нем.

– Приходится напоминать, – настаивала Мадлена. – Теперь вам нельзя писать Бекингему. Франция воюет с Англией. Если хоть одна строка от вас к нему будет перехвачена, пока герцог находится у стен Ла-Рошели… Бог мой, Мадам! Король тут же отправит нас на плаху. Нет, дорогая Мадам, я слишком вас люблю, чтобы помогать вам в таком рискованном деле. Мы ничего не можем предпринять. Остается только ждать и надеяться, что герцог вас не покинет. Он пришел к вам на помощь по вашему зову. Он без ума от любви и сделает все, чтобы победить.

– Надеюсь, – сказала Анна. Она снова опустилась на колени. – Меня заперли тут, как пленницу, но я не смирюсь с этим, де Фаржи. Сделаю все, что угодно, но не покорюсь!

– Только кардинал виновен в таком обращении с вами, – сказала ее подруга. – Он, лишь он один может отомкнуть запертую за вами дверь. Ключ в замке повернула его рука, а не рука короля. Мне кое-что известно о его чувствах. Он завербовал меня шпионить за вами и все время твердил о необходимости ограждать вас от вредного влияния, так как вы неопытны, а Его Величество раздражен и охвачен подозрениями. Нетрудно было увидеть, что он вне себя от страсти к вам. Он так ревнует вас к Бекингему – куда там королю до него! Мне приходилось встречать немало великих мира сего, и я вижу его насквозь. Негодяй по уши в вас влюблен.

– Не смейте так говорить, – сердито бросила Анна. – Это отвратительно! Он же священник, какое кощунство! И если подумать – какое бесстыдство и оскорбление! Ах, де Фаржи, я лучше умру, чем скажу ему хоть одно дружеское слово. И он узнает об этом от меня! Если вы правы и он испытывает какое-то постыдное чувство ко мне, то в моей власти причинить ему боль, и я заставлю его корчиться от нее. Я уже сделала это один раз, когда он пробрался ко мне и осмелился предложить свои услуги после того, как король назначил его своим Первым министром. Он ушел, поджав хвост, уничтоженным и с того момента объявил мне войну. Очень хорошо. Пусть будет война – до самого конца!

– Он должен знать об этом, – сказала де Фаржи. – Вы замышляли его убить. Такие вещи не забываются.

– И я снова готова на это! – крикнула Анна. Слезы бежали по ее лицу. Добросердечная Мадлена де Фаржи подсела к королеве, стараясь ее успокоить. Зависимость Анны от нее глубоко трогала фрейлину. Надменность и враждебность королевы по отношению к мадам де Сенлис, делавшие положение последней столь неуютным, так разительно отличались от теплоты, благосклонности и дружелюбия, которые Анна дарила своим друзьям. И де Фаржи оказалась столь же подвластной этому обаянию, как и герцогиня де Шеврез. Герцог Бекингем, осаждавший неприступную крепость, воздвигнутую предусмотрительным кардиналом, пал такой же беспомощной жертвой чарующего влияния королевы.

– В войне нужны союзники, – сказала фрейлина. – Поверьте мне, Мадам, с кардиналом невозможно бороться в одиночку. Есть только один человек, достаточно сильный, чтобы сразиться с ним, – это королева-мать. А через нее – герцог Орлеанский.

– Мы не так давно убедились, чего стоит Гастон, – напомнила Анна. – Чтобы спасти свою шкуру, он предал всех. Ему нельзя доверять. Он разглагольствовал о том, что, став королем, женится на мне. А теперь взгляните на него! Женат на этой жалкой горбунье меньше десяти месяцев, а уже помышляет о новой жене. Не стоит говорить о его привязанности ко мне.

Маленькая герцогиня Орлеанская родила в прошлом году девочку и вскоре умерла так же незаметно, как и жила. Она была счастлива, пока пребывала замужем. Потакала мужу во всем, и тот по этой причине относился к ней вполне благосклонно. Большего она не видела ни от одного мужчины. Гастон же даже не счел нужным выдержать траур. Скорбел он недолго и вскоре поручил ребенка заботам матери, которая поместила девочку в пансион, где ее воспитывала некая мадам де Сен-Жорж. Вдовец вскоре безумно влюбился в хорошенькую и юную принцессу Мари де Гонзаго Невер, дебютантку французского Двора. Он покинул Анну так же хладнокровно, как предал де Шале и своих полукровных братьев.

– Он занят только самим собой, – сказала мадам де Фаржи, – но королева-мать держит его в ежовых рукавицах, как, впрочем, и короля. Но у короля есть этот чертов кардинал. Вам следует подружиться с Марией Медичи, Мадам. Обратитесь к ней, почтите ее своим доверием. Она его примет, так как все больше и больше ненавидит Ришелье, – я в этом уверена: тому много свидетельств.

– Но она тоже пренебрегает мною, – горько сказала Анна. – Да и кто, как не она, призвала Ришелье ко Двору? Тем, чего он достиг, кардинал обязан только ей.

– В том-то и дело, – подтвердила подруга королевы, – именно поэтому она и возмущена. Королева-мать видела в кардинале свою креатуру, а тот переметнулся на сторону короля. Заключите с ней союз, Мадам. Вдвоем вам, может быть, удастся свергнуть врага.

– Но как это сделать? – спросила Анна. – Она никогда не зовет меня к себе и не приходит ко мне. А разрешения отправиться в Люксембургский дворец у меня нет.

– Предоставьте дело мне, – сказала мадам де Фаржи. – Я могу пойти туда, куда не дозволено идти вам, и сказать то, о чем вы говорить не должны. Я шепну кое-кому на ухо пару слов, мы подождем и увидим, как их воспримет Ее Величество. Давайте вернемся в комнату, Мадам, пока у кого-нибудь не зародились подозрения. Наберитесь мужества! Ваш возлюбленный – у стен Ла-Рошели, а королева-мать станет вашим союзником. Пойдемте же и послушаем новые стихи мадам де Хотфор. Уверена, что они окажутся такими же скучными, как прежние.

– Милая Мадлена, – Анна порывисто потянулась к ней и поцеловала в щеку. – Как вы добры. Мне, по крайней мере, везет с друзьями.

Некрасивое личико фрейлины порозовело от гордости. Де Фаржи заслужила свою сомнительную репутацию, потому что была остроумна, жизнерадостна, и никто из мужчин не находил ее скучной. Она очень редко плакала (черта, ценимая ее любовниками), но сейчас, когда королева обняла ее, глаза Мадлены наполнились слезами.

– Мы все любим вас, Мадам, – дрожащим голосом сказала она. – И готовы, если потребуется, умереть за вас.

Минутой позже обе дамы покинули молельню. Идея, зароненная фрейлиной в голову королевы, действительно привела к тому, что многие поплатились за нее жизнью, а сотни людей навсегда исчезли в многочисленных темницах Франции. Другие – и среди них знатнейшие из дворян – были вынуждены провести оставшиеся годы своей жизни в нищете и изгнании.


– Война между нашими странами – это еще не причина, чтобы вести себя не так, как подобает людям чести. Прошу сесть, месье де Сен-Сурин. Вы, надеюсь, окажете мне любезность и пообедаете со мной?

Сен-Сурин низко поклонился герцогу Бекингему.

– Сочту за честь, милорд. Посетить вас в знак уважения к вам меня побудили рассказы многих французов, сторонников короля, которые сделали то же самое и были здесь тепло встречены. По-моему, для порядочных людей – это, как вы и говорите, единственный способ вести войну.

Флагманский корабль Бекингема стоял на якоре за пределами гавани Ла-Рошели. Герцогу пришлось отвести свой флот после неудачной осады острова Де Ре и форта Сен-Мартин, которые с фанатичной самоотверженностью сражались за короля и кардинала. Укрепления оказались превосходными, и боеприпасы были в изобилии. Ришелье не уставал напоминать королевским солдатам, что лучше сражаются те, кто сыт, у кого полно пороха и ядер, а от врага отделяет крепкая и высокая стена.

Бекингем мог похвастаться только потерями в людях, и ему пришлось прекратить бой и отступить, чтобы перегруппировать силы и починить поврежденные корабли. Кроме того, он дал знать, что готов принять визиты сторонников как короля, так и гугенотов, оказав им гостеприимство на своем корабле.

Зная о таком приглашении, де Сен-Сурин приступил к выполнению поручения Ришелье. Он старался запомнить каждую черточку в поведении и внешнем виде герцога. Его кузен кардинал любил, когда в отчете приводились любые детали, имеющие и не имеющие отношения к делу.

Бекингем был одет так, как будто он находился при английском Дворе. На нем был костюм из серебряной парчи и бледно-голубого сатина. В ушах – большие жемчужины, волосы завиты и надушены. Сен-Сурин обратил внимание на браслет с миниатюрным портретом королевы Франции, окаймленном большими бриллиантами. Уже это насторожило его, но, когда, приняв приглашение герцога к обеду, он прошел вслед за ним в апартаменты главнокомандующего на корме, то едва мог поверить своим глазам. Каюта была заткана шелком, роскоши мебели не уступала по великолепию золотая посуда. А в дальнем конце между занавесей из шитой золотом материи, освещенный золотыми канделябрами, висел портрет Анны Австрийской, выполненный в натуральную величину.

Когда они вошли, он заметил, что Бекингем, кинув взгляд на портрет, машинально коснулся пальцами миниатюры на браслете. Несмотря на великолепные одежды и драгоценности, англичанин был бледен и имел болезненный вид.

Сен-Сурин сел, и личный лакей герцога поставил на стол поднос со сладостями и бутылкой испанского вина. Бекингем мерил шагами каюту и, казалось, просто был не в состоянии сесть и расслабиться. Неожиданно он повернулся к гостю.

– Эта жалкая война никому не нужна! Поскольку дело касается Англии, ее можно закончить в двадцать четыре часа.

– Но, милорд, для этого, уж конечно, потребуется решительная победа в сражении – с той или другой стороны, чтобы появилась склонность к переговорам. Что касается Его Величества короля Людовика и Первого министра, кардинала, то они твердо настроены разрушить Ла-Рошель. Ничто не заставит их отступить.

– Поскольку это касается меня лично, дьявол может забрать себе Ла-Рошель и каждого гугенота в ней! – взорвался герцог. – Знаете, почему я здесь, месье? Известна ли вам подлинная причина? Вот почему!

Драматичным жестом он указал на портрет.

– Все, что я прошу, это возможность снова увидеть оригинал, всего лишь на несколько мгновений. Я только и хочу – приехать в Париж, чтобы склониться перед ней и в ее волшебном присутствии согреть душу грацией и красотой моей возлюбленной. – Герцог поднял руку, и по его глазам было видно, что он не владеет своими чувствами. – Поймите меня правильно, месье де Сен-Сурин, – я умоляю только о том, чтобы боготворить ее издали, обменяться двумя словами. Разве это невозможно? Разве это такая большая цена за мир с Англией?

– Что вы, конечно, нет, – ответил француз. Он выслушал этот взрыв эмоций с растущим изумлением. Герцог говорил и выглядел так, как будто был не в своем уме. Только сумасшедший мог не видеть, насколько нелепо рассчитывать, чтобы король (любой король) согласился на подобное предложение в отношении собственной жены.

– Не один раз я пытался приехать во Францию, – продолжал Бекингем. – И всегда получал отказ. И знаете, почему? Потому что тот ничтожный прелат затыкал ложью уши короля. Ну, а вы? Вы не были недавно в Париже? Не видели королеву?

– Увы, нет, – признался француз. – Я был в Париже два месяца назад. Но король запретил королеве устраивать приемы, и поэтому я ее не видел, но слышал, что у нее все в порядке, и она в хорошем настроении.

– Слава Богу! – воскликнул Бекингем. – Известно ли вам, месье де Сен-Сурин, что перед боем я встаю на колени перед ее портретом и молюсь! У вас есть Мария девственница, а у меня – королева Анна.

Кузен Ришелье вытер губы кружевным платком. Это был невольный жест, выражавший неодобрение, но герцог был слишком возбужден, чтобы обратить на него внимание.

– У меня есть предложение, – неожиданно сказал он. – Возможно, те, у кого власть, даже сам кардинал, не сознают, насколько просто добиться того, чтобы мой флот повернул и отплыл домой. Возможно, теперь, когда мои орудия нацелены на ваши форты, а транспортные суда снабжают припасами Ла-Рошель, мой визит в Париж покажется более приемлемым, а, месье? Что вы на это скажете?

– Конечно, это возможно, – подтвердил Сен-Сурин.

– Тогда поручаю вам передать мое предложение самому Ришелье. Скажите ему – если он согласен принять меня в Париже для ведения переговоров, война Англии с Францией будет прекращена. Сумеете вы добиться встречи с ним? Послушает он вас?

– О да, – француз улыбнулся герцогу. – Мы с ним находимся в довольно близких отношениях, и я уверен, что он прислушается к любому посланию, которое я передам ему от вашего имени, милорд.

– Значит, решено, – скомандовал Бекингем. – Как только мы закончим обед, поспешите к Ришелье.

– Ничто другое, – серьезным тоном сказал гость герцога, – не принесет мне большего удовлетворения.

Обед был подан, и Бекингем приложил все усилия, чтобы развлечь и покорить гостя. Угощение было сносным, хотя и не по вкусу Сен-Сурину. Но он с удивлением заметил, что герцог пьет эль, в то время как ему подают изысканнейшие вина. Сен-Сурин был человеком утонченных привычек и проницательных суждений. По его мнению, Бекингем просто на глазах терял рассудок. И причина этого смотрела на них подкрашенными глазами, чье сходство с оригиналом обнаруживалось в гордых и прелестных чертах лица, лишенного однако того пугающего обаяния, которым обладал сам оригинал. Она уничтожила владельца портрета, и шпион кардинала, хладнокровно обдумав случившееся, вынужден был признаться самому себе, что жалеет его. Безумная страсть разрушила всякое сдерживающее начало в Бекингеме: он стал способен на любую глупую выходку или бесчестье в погоне за предметом своего поклонения. По чести великий кардинал был прав: такой человек должен быть ликвидирован. Он уже не был в здравом уме.

Бекингем вышел на палубу, чтобы проводить гостя. Когда они выходили из каюты, к ним из темного угла подошел человек, видимо, поджидавший там герцога. Француз столкнулся с ним и в тревоге отскочил назад.

– Прошу прощения, сэр, – сказал незнакомец по-английски. – Мой лорд, Ваша Милость, прошу уделить мне минуту внимания.

Сен-Сурин знал английский и неплохо говорил на нем, но провинциальный акцент моряка был затруднителен для его понимания. Бекингем злобно оскалился, его лицо покраснело от раздражения, и он сделал пренебрежительный жест рукой.

– Черт тебя побери, парень! Почему ты шляешься возле моей каюты? Кто ты такой?

Незнакомец был молод, его простая темных цветов одежда не имела знаков отличия, а лицо, необычно бледное для моряка, как будто никогда не видело солнца.

– Меня зовут Фелтон, Ваша Милость. Я жду уже три дня, надеясь поговорить с вами. Сжальтесь и выслушайте меня!

Герцог как-то вдруг, сразу, потерял голову, что в последние несколько месяцев было обычным делом. В такой момент он ругался и кричал на любого, кто находился поблизости. Его свита к этому уже привыкла.

– Чтоб тебя сожрал адский огонь, бесстыдный ублюдок! Прочь с дороги или я велю заковать тебя в цепи!

Взяв Сен-Сурина под руку, он повел его прочь.

– Приношу свои извинения, месье. Этот тип, судя по виду, пуританин. Они хуже чумы, и мои корабли переполнены ими. Но поспешим, вам следует отплыть до начала отлива.

У трапа француз повернулся и окинул взглядом палубу. Моряк, пытавшийся заговорить с герцогом, стоя неподалеку, следил за ними. Никогда еще Сен-Сурин не видел на лице человека такой жгучей ненависти, как в тот день: ждать три дня, чтобы тебя выслушали, и быть изгнанным под градом оскорблений и угроз! Пуританин, сказал герцог. Он вспомнил имя моряка, пока возвращался на берег: Фелтон. С ним надо бы войти в контакт, с этим молодым человеком с бледным лицом и невыслушанной обидой, в чем бы она ни заключалась. Ничтожный шанс, проблеск интуиции, но именно за это качество прежде всего кардинал выбрал Сен-Сурина.

Он игнорировал просьбу Бекингема и в течение пяти дней оставался вблизи стоянки английского флота. На четвертый день его лазутчики смогли выяснить, где можно встретиться с мистером Фелтоном, когда тот выходит на берег.


– Что вам нужно от меня, сэр?

Сен-Сурин заплатил хозяину одной из прибрежных гостиниц за право пользования его гостиной этим вечером. Никто не должен их беспокоить, а гостиница должна быть наглухо закрыта для всех посетителей.

Он сидел напротив Фелтона за исцарапанным деревянным столом, заляпанным пятнами от пролитого вина. Вся комната была пропитана запахами выдохшегося дешевого вина и грубого табака.

Ему уже было известно, что Фелтон – офицер Королевского флота. Ругань Бекингема могла быть уместна разве что по отношению к самому захудалому матросу, но никак не в адрес лейтенанта Его Величества.

– Повторяю, сэр. Что вам от меня нужно? Зачем вы меня пригласили? – Фелтон с подозрением окинул взглядом пустую комнату.

– Я попросил вас прийти сюда, – медленно сказал Сен-Сурин на своем несколько высокопарном английском языке, – потому что очень хочу извиниться перед вами.

– За что? Вы ничем меня не обидели.

– Во Франции считается неприличным слышать, как один человек оскорбляет другого. Я оказался свидетелем того, как вас незаслуженно унизили, и хочу выразить вам свое сожаление и сочувствие в связи с происшедшим. Мне хотелось бы иметь честь считать себя вашим другом.

– Благодарю вас, – сказал Фелтон. Его изможденное лицо слегка покраснело. Он беспокойно ерзал на стуле и, казалось, был не способен расслабиться и сидеть спокойно.

– Вы – добрый человек, если так беспокоитесь о других. – Неожиданно он подался вперед. – Вы видели эту постыдную сцену? Как он велел мне убираться к дьяволу? Разве может человек, верящий в Бога, так обращаться со своим собратом? Какой истинный сторонник Веры одевается, словно прислужник Вельзевула, пьет крепкое вино и гнусно сквернословит? И, сэр! Клянусь, я не сделал ничего недостойного. У меня не было к нему ни жадных просьб, ни жалоб. Я хотел получить то, что должно быть моим по праву! Я ждал три дня возле его каюты, и меня прогнали, как собаку! Вы были свидетелем!

Он склонился над столом, сложив руки и опустив голову. Глаза его были широко раскрыты и устремлены куда-то вдаль. Никогда еще Сен-Сурин не чувствовал себя так неловко.

– В чем состояла ваша просьба? – спросил он.

Опущенная голова поднялась, фанатичный взгляд был устремлен на Сен-Сурина.

– Моего капитана убили во время сражения у Сен-Мартина, – сказал англичанин. – Я хотел получить его пост, он полагался мне по праву.

– Конечно, конечно, – поспешил откликнуться Сен-Сурин. – А герцогу известно, чего вы добиваетесь?

– Откуда ему знать, если он не дал мне и рта раскрыть! – со злостью бросил Фелтон. – Герцог – несправедливый человек, и это святая правда!

– Сердце герцога не лежит к этой войне, мой бедный друг. И вы, и другие бравые англичане там, на кораблях, ведете религиозную войну, не так ли? Против тирании Рима?

– О да! – воскликнул Фелтон. – Мы сражаемся против Антихриста в красных одеждах Сатаны, против вавилонской распущенности этой страны! Мы проливаем кровь, чтобы спасти братьев-протестантов, хотя, сэр, говоря по правде, они не видят Истину такой, какая она есть на самом деле! Вы ведь не пуританин, а? Вы – гугенот?

Сен-Сурин достаточно разобрался в этой вспышке чувств, чтобы найти разумный ответ. Если он и не был таким уж ярым католиком, то, во всяком случае, испытывал брезгливое отвращение к унылой и мрачной версии единоверцев Фелтона о Высшей Истине.

– Мы, скромные протестанты, – сказал он, – сражаемся за наши жизни и нашу Веру. Мы не приемлем еретическую мессу, которую они хотят навязать нам кровопролитием и террором. Говорят, этот кардинал – сам дьявол!

– Я не знаю никакого кардинала, – пробормотал Фелтон. – Знаю только, что эти люди припадают к стопам Ваала. Они должны быть сметены прочь, как Бог смел в древности поклонников идолов. Должен погибнуть каждый, кто прогневил Бога!

– Все они останутся невредимыми, если герцог Бекингем сказал мне правду, – ответил француз. – Ему наплевать на религию, месье Фелтон. Ему наплевать на вас, ваших товарищей и на свою страну. Он сам поклоняется идолу!

– Что! – выкрикнул Фелтон. – Он поклоняется идолу? Он что, пешка Рима? Ответьте, умоляю вас!

– У него в каюте портрет женщины, – Сен-Сурин говорил медленно, тщательно обдумывая свои слова: его собеседник был так возбужден, что едва мог усидеть на месте. – Он сказал мне, что молится перед ее портретом. И еще он сказал, что его нисколько не волнует судьба добрых людей Ла-Рошели. Что он завтра же заключил бы мир. И именно это он скажет вашему королю, когда вы вернетесь в Англию. Он предает вас всех.

Сен-Сурин глубоко вздохнул, и в ту же секунду Фелтон схватил его за руку. Он с трудом удержался, чтобы не отпрянуть, но пересилил себя и позволил англичанину стиснуть ему руки, так как сообразил, что это – знак дружбы безумца. А безумцем тот был точно. Бессвязные обрывки фраз, с трудом понимаемые Сен-Сурином, могли срываться с губ только такого вот изможденного фанатика, лицо которого вплотную склонилось к его собственному.

– Предатель не должен жить, – пробормотал Фелтон. С его губ стекала слюна. – Ни один идолопоклонник не может оскорблять этот мир безнаказанно. Так гласит Праведная Книга, а Бог, наш Господин, произносит только слова Истины. Увидите ли вы его снова, сэр? Встретитесь ли вы с ним наедине?

– Нет, – француз покачал головой. – Он распрощался со мной теми самыми словами, которые я повторил вам. Ему наплевать на религию и на людей, терпящих страдания в Ла-Рошели. Он не примет меня еще раз – так он сказал.

– Значит, вы не сможете это сделать, – сказал Фелтон. Он сел на место, выпустив руки Сен-Сурина, к большому облегчению последнего. Англичанин словно бы сник в угрюмом разочаровании. – Вы не сможете убить чудовище. Он останется целым и невредимым, продолжая свое сатанинское дело.

– Мне не удастся приблизиться к нему, – вкрадчиво сказал кузен кардинала. – Но вы, быть может, сумеете. Рано или поздно, мой дорогой друг, месье Фелтон, герцогу придется вас принять и выслушать вашу просьбу о повышении в звании.

– Да, – подтвердил Фелтон, – да, он должен! Этот пост принадлежит мне. Это мое право, – повторил он сердито. – Этот корабль не достанется никому, кроме меня.

– Тогда вам следует быть терпеливым и настойчивым. Вы должны безропотно сносить его оскорбления, и даже если он прогонит вас прочь, вам следует прийти снова. Герцогу надоест оскорблять вас, и он вас примет. Тогда-то и наступит удобный момент. Смелый ли вы человек, месье Фелтон?

– Думаю, да. – На мгновение тень безумия оставила Фелтона, и молодой человек спокойно посмотрел на Сен-Сурина, сказав просто и скромно: – Можете быть уверены, я никогда не избегал опасности.

– Верю. И верю, что Бог выбрал для своей цели инструмент доблестный и… Не могу подобрать английского слова, но оно означает: более, чем сильный. Это крепость духа. У вас она есть, мой друг. У вас хватит мужества убить герцога Бекингема, чтобы тот перестал творить зло в этом мире. Когда я вижу вас здесь, передо мной, то начинаю верить, что именно вас Бог отметил своим перстом, избрав своим орудием для выполнения святого дела.

– Я – Его инструмент? – медленно произнес Фелтон. – И мне предназначено выполнить Его дело?

– Да, вам, – сказал Сен-Сурин. – Вы – и есть тот англичанин, который спасет Англию, причем одним ударом.

– И он будет нанесен. Моей рукой! Этот человек – ярый преследователь наших пуританских проповедников, – тихо сказал Фелтон. – Ему приписывается немало злых дел, но пока вы не сказали, я ничего не слышал о его поклонении идолу.

– Я сказал правду, – ответил Сен-Сурин. – Вы избавите мир от очень испорченного человека, мой друг. Вы станете Освободителем вашего народа. Умоляю вас, не дрогните в последний момент, не поддайтесь порыву вашего доброго сердца.

Фелтон встал. Лоб его покрылся испариной, две струйки пота текли с висков по щекам. Глаза широко раскрыты, взгляд устремлен в пространство. Он засунул руку за пазуху, и Сен-Сурин увидел, как блеснул в дымном свете свечей длинный тонкий кинжал.

– Будьте спокойны, сэр, я ударю его в самое сердце. – Фелтон подошел к двери, повернулся и сказал:

– Будьте спокойны и не теряйте веры. Ждите и молитесь, сэр. Бог укажет мне путь. И я убью Его врага. – Он вышел и сразу исчез в темноте. Сен-Сурин глубоко вздохнул и инстинктивно перекрестился.

– Хозяин! – крикнул он. – Принесите вина, и побыстрее! Да, и подведите моего коня к дверям.

Десятью минутами позже он несся во весь опор по дороге, ведущей к лагерю роялистов и домику кардинала.

Глава 6

– Вы были так добры, Мадам, что согласились принять меня, – Анна склонилась в глубоком реверансе перед матерью ее мужа.

Старая королева протянула ей руку для поцелуя и улыбнулась. В глубине сердца свирепой флорентийки была толика человеческой доброты. У нее никогда не возникало необходимости бороться против Анны, так как та не была соперницей за власть в Лувре. Как и в двадцать лет, Анна оставалась все той же просительницей, зависящей от других. Королева-мать искала себе друзей только среди тех, кто приходил к ней с какой-нибудь просьбой. И самую роковую ошибку она допустила с человеком, который подорвал ее авторитет и теперь полностью контролировал поступки и мысли короля. Ришелье. При одном упоминании его имени она начинала плеваться и отхаркиваться, как рыбачка. Но сейчас он по крайней мере находился у стен Ла-Рошели, руководя сражением. Ее угрюмый сын был там же, забавляясь игрой в солдатики и докучая генералам. Таково было мнение Марии о вкладе Людовика в войну, объяснявшееся во многом тем, что она не могла помыкать сыном, пока кардинал вел осаду. Как змей-искуситель Ришелье вкрался в доверие к Людовику, хорошо сознавая, конечно, насколько ненадежно его положение. Побольше бы времени наедине с ней и братом Гастоном да и еще со всеми их друзьями, недовольными кардиналом, – и слабовольный король ради собственного спокойствия покинул бы своего министра. Но Ришелье сумел сделать войну столь привлекательной для Людовика, что тот почти весь год околачивался вблизи Ла-Рошели. Когда же он все-таки на короткое время возвращался в Париж, кардинал следовал за ним по пятам.

Мария тепло улыбнулась Анне и указала на кресло возле окна. Они находились в Люксембургском дворце, и королева-мать дала Анне аудиенцию, потому что ее упросил любимец Марии Гастон. Бедное создание погибало от скуки в Лувре. Окруженная со всех сторон шпионами кардинала и убежденная, что окончательно всеми покинута, Анна хотела навестить свекровь, чтобы убедиться, что та не совсем ее забыла. Мария не могла отказать своему любимцу, о чем бы тот ни просил. К тому же она тоже скучала. Со времени того скандала и казни де Шале месяцы тянулись один за другим, прошло уже два года, и, конечно, Анну пора было простить.

– Вы так бледны, моя дочь, – сказала Мария. – Слишком много размышляете. Вам бы следовало быть у Ла-Рошели, где мой сын Людовик мог бы вас навещать.

– Я просила об этом, – ответила Анна, – но Его Величество отказал мне. И если я бледна, Мадам, то это от слез и одиночества. Неужели мне никогда не вернут мое положение королевы?

– Мой сын робок и слаб. А такие люди обычно мстительны, если знают, что это пройдет им безнаказанно. Он наказал вас за то, что вы вызвали блеск в глазах Бекингема. А теперь думает, что вы проделали то же самое с Гастоном, – и вот, пожалуйста, он уже без ума от ревности. Очень жаль, что Людовик не уделяет вам внимания. Сколько раз я говорила ему об этом. Но, конечно, он теперь меня не слушает. Другой голос нашептывает ему советы днем и ночью.

– Я знаю, – сказала Анна. Они сидели друг напротив друга, а за окном простирались сады Люксембургского дворца. – Этот голос шепчет и шепчет, отравляя мозг короля и настраивая его против меня. Будит новые подозрения, измышляет новые запреты, чтобы сломить мой дух. Но его не сломить, Мадам! Во всяком случае, до тех пор, пока меня поддерживает ваша дружба и привязанность ко мне!

Анна отвернулась и смахнула слезы, послушно появившиеся по ее воле. Старая королева похлопала собеседницу по руке. Она была достаточно впечатлительна, чтобы быть тронутой таким проявлением чувств, хотя бы слегка и ненадолго.

– Дорогая моя дочь, я ваш друг. Оба мы, я и Гастон, сочувствуем вам. С вами постыдно обращаются, и я разделяю ваше мнение о том, кто виновник этого. Та гадюка и есть первопричина всех ваших неприятностей с моим сыном.

– Не могли бы вы заступиться за меня? – прошептала Анна. – Король так вас любит, он всем обязан вам, Мадам. Все годы, пока он был ребенком, вы правили страной, бескорыстно служа его интересам. Он обязан прислушаться к вам, если вы заступитесь за меня.

Королева-мать нахмурилась. Глубокие складки обозначились между бровями и по обоим уголкам ее рта, прорезая пухлые щеки.

– Людовик обязан мне всем, – подтвердила она. – Но он это забыл. Однажды он уже выслал меня, когда позволил убить моего бедного Кончини. О, тогда он был еще совсем мальчишкой, но тем не менее пошел на это. Он никогда не испытывал благодарности ко мне, Анна, только зависть, потому что я знаю, как надо управлять государством, а он – просто глупец. Теперь он меня вообще не слушает, и знаете почему? Потому что ваша гадюка – одновременно и моя тоже. Эта змея запустила свои отравленные зубы в нас обеих! – Мария встала, жестом повелев Анне остаться в кресле, когда та, согласно этикету, сделала попытку встать вместе с ней. – Они задумали напасть на Ла-Рошель и сказали мне об этом только, когда война была уже на пороге. Вообразите это себе! Вообразите наглость и оскорбительность этого для меня, его матери! И тут мой злополучный сын посылает за мной и сидит себе, как ручная собачонка, в то время как мерзавец кардинал все мне объясняет, причем так смиренно и ловко, и затем просит благословения их предприятию! И ни словечка не сказали, пока не подготовились. Клянусь Богом, дочь, я уже устала от этого человека. Вы просите меня заступиться за вас перед Людовиком?

Мария круто повернулась к Анне. В волнении она вцепилась толстыми руками в нитки своего бесценного жемчуга, накручивая их снова и снова на пальцы. Лицо ее раскраснелось от гнева, и по привычке она отвернулась и плюнула.

– Из-за этого дьявола он не станет меня слушать. Если Ришелье настроен против вас, вам остается только страдать и терпеть. Советую в следующий раз, когда кардинал приедет в Париж, броситься к его ногам и умолять простить вам Бекингема и Гастона! Клянусь, это будет куда эффективнее, чем мои аргументы.

– Многие мне так говорили, – ответила Анна. – Но я скорее умру. Я ненавижу и презираю это ничтожество. Этот выскочка должен быть уничтожен.

– Такие сильные слова, – заметила королева, – смотрите, чтобы ему их не передали.

– Он слышал их достаточно ясно, – возразила Анна. – Я никогда не колебалась и всегда говорила все, что о нем думаю, выражая свое отвращение к нему. Вы создали этого человека. Возвысили его и доверяли ему. А теперь он перешел на другую сторону и отбросил вас, поскольку так ему удобнее. Мадам, вы не должны смириться с этим. Мы, королевы Франции, должны объединить наши силы, чтобы устранить негодяя. Одна я беспомощна. Но вместе мы можем стать таким препятствием на пути кардинала, которое он не сможет преодолеть.

– Ах, – сказала Мария. – Ах да. Мать и жена. Союз, достаточно сильный, чтобы при благоприятных обстоятельствах устрашить моего сына, – если рядом с ним не будет кардинала. Клянусь Богом, дочь моя, мы должны объединиться, вы и я! У меня есть права настаивать на том, чтобы Людовик помирился с вами. Желание матери видеть счастливый брачный союз и рождение наследника престола. Конечно, вам ничего такого ждать не следует: мы обе знаем, куда влекут короля его склонности, – отнюдь не к вам, да и вообще не к женщинам. Де Льюинь, хитрый сводник, хорошо это понимал. Но неважно, неважно: главное – сделать вид, и я буду настаивать, требовать, чтобы он снял с вас все ограничения.

– Да и я могу быть полезна, – горячо подхватила Анна. – Я встречусь с испанским послом и заручусь поддержкой брата в Испании, буду помогать вам тысячью способов, чтобы низвергнуть этого мерзавца в пропасть. О, Мадам, с тех пор как я приехала во Францию, вы всегда были так добры ко мне! Помогите мне сейчас, и, может быть, мы еще обе будем счастливы!

– Обязательно, обязательно, – пообещала Мария Медичи. – И помните, дорогая, еще вот о чем: он не будет жить вечно. Мы и раньше толковали об этом. Мой сын слаб не только душой, но и телом. И придет день, прекрасный день, когда Франция, может быть, получит другого, лучшего короля, рука которого будет свободна. – Она похлопала Анну по щеке и кивнула, наслаждаясь охватившими ее мыслями. – Ради этого дня стоит надеяться, с ним придет окончательное решение наших забот. Но до той поры сосредоточим свои усилия для борьбы против нашего общего друга кардинала. Займемся им! – С этого момента, – торжественно заявила Анна, – мы с вами, Мадам, одно целое. Пусть кардинал поостережется.


Впервые за три года Людовик послал жене пару слов, сообщив, что намерен ее навестить. Маркиз де Сен-Вильер, придворный короля, появился в приемной королевы и величественно объявил мадам де Фаржи, что Его Величество окажет им честь своим посещением не позже чем через час. Мадлена примчалась к королеве с этой новостью, и мадам де Сенлис и другие дамы тут же принялись советовать своей госпоже, что, по их мнению, ей следует надеть, и какое угощение предложить королю. Все они волновались, как стая птиц над горстью зерна.

Анна, сидевшая рядом с де Фаржи, подняла руку и остановила суматоху.

– Дамы, к чему такая суета? – холодно сказала она. – У меня от нее болит голова. Сейчас четыре часа, я только что пообедала и переоделась к вечеру. Не вижу смысла начинать все сначала. Его Величество не одобрил бы этой возни, и он не любит есть между обедом и ужином. Будьте так добры, успокойтесь: нет никаких причин устраивать подобный переполох.

Прошло три года – и вот он появляется. Ее первым желанием было заявить, что она больна, пойти в спальню и захлопнуть дверь перед его носом.

– Его Величество обожает марципан и очень любит мадеру, – смело сказала мадам де Сенлис. Она твердо выдержала взгляд королевы, но потом все-таки отвела глаза в сторону. Первый визит короля за три года – и это не причина для волнения? Она обязательно повторит слова королевы в своем отчете кардиналу. Королева отказалась пойти на малейшую уступку, не пожелала ни переодеться ради короля, ни проявить к нему внимание, подав любимые им сладости и вино. Даже Мадлене казалось, что нет нужды так открыто показывать свое возмущение.

– Проявите хоть немного внимания к королю, – прошептала она. – Ради Бога, это может оказаться очень важно для вас. Эта противная де Сенлис повторит кардиналу каждое ваше слово!

– Хорошо, – вполголоса ответила Анна. – Закажите все, что по вкусу Его Величеству, – обратилась она к мадам де Сенлис. – И советую вам самой сменить платье: этот зеленый цвет очень мрачен. – Королева повернулась и прошла в свой салон в сопровождении де Фаржи. Там они сели у окна, где было больше света, и в ожидании короля занялись вышивкой.

– Что ему нужно? – подумала вслух Анна. – Клянусь небом, не понимаю, почему он решил заявиться ко мне в этот час, да еще устроить из этого публичное представление? Мадлена, я боюсь! Это не для того, чтобы помириться со мной, в этом я уверена. Наверняка он хочет объявить мне что-то неприятное.

– Ну-ну, – успокоила ее фрейлина. – Ничего подобного. Ваш новый союз с его матерью – вот в чем причина. И еще потому, что он оставил Ришелье в Ла-Рошели и приехал в Париж на несколько дней один. Будьте любезны с ним, Мадам, будьте милы. Я понимаю, что вы чувствуете и сколько претерпели обид, но ведь он – король! Умоляю вас, не сердите его.

– Я сделаю все, что смогу, – ответила Анна, – но мне, Мадлена, это будет нелегко. Вы останетесь здесь, рядом со мной? – Королева теперь так же всецело полагалась на мадам де Фаржи, как прежде на Мари де Шеврез, дружба с которой снова расцвела благодаря переписке. Это герцогиня сообщила ей, что флот Бекингема вернулся в Англию после трех месяцев бесплодной осады фортов Ришелье и Ла-Рошели. По последним сведениям герцогини, он должен вернуться назад со второй экспедицией.

– Будьте мужественны, Мадам, – сказала де Фаржи. – Я буду рядом. Слышите? Кажется, он идет!

Людовик вошел в салон вместе с четырьмя придворными. Он медленно направился к жене, которая встала со своего кресла у окна и после некоторого колебания, которое он не мог не заметить, двинулась ему навстречу. При появлении короля все дамы из свиты королевы склонились перед ним в глубоком реверансе. А он чуть не повернул назад у самых дверей Анны. Ему не хотелось идти к ней, однако какое-то побуждение, слишком неясное и сложное, чтобы он мог его объяснить, толкнуло Людовика на этот неприятный для него шаг. Упреки королевы-матери не прекращались ни днем ни ночью, все его прошлые действия по отношению к Анне подвергались ядовитой критике, и целью этого безжалостного преследования было примирить его, хотя бы внешне, с королевой.

Сначала Людовик отказался и очень удивился собственной смелости, когда выдержал жестокий шторм разгневанных упреков, обрушившихся на его голову. Он довольно долго находился в отдалении от Марии Медичи и теперь вдруг обнаружил, что может ей противостоять, но это было, увы, только начало. Скрипучему материнскому голосу вторил его исповедник, побуждая короля проявить внимание к жене, которую он ненавидел и которая, как он знал, платила ему в ответ такой же ненавистью. Да еще выставила его глупцом перед Бекингемом и собственным братом. Вспомнив об этом, он уже почти отказал им обоим, но сопротивление отняло слишком много сил. Людовик почувствовал, как его черной волной охватывает депрессия, а Ришелье, который пришел бы к нему на помощь, заставив почувствовать себя правым и сильным, рядом не было. И Людовик уступил, угрюмо и недовольно, и отправился к Анне. У него, впрочем, кое-что было для нее припасено, что придавало ему уверенности: он только что услышал очень приятную новость и поспешил поделиться ею с матерью, которая тоже была очень довольна. Воспользовавшись этим, она уговорила сына встретиться с Анной и заверила, что он найдет жену полной раскаяния, жаждущей ему угодить и крайне удрученной его немилостью. Втайне Людовик надеялся, что она права. Он был бы очень рад увидеть свою жену смирившейся и удрученной, это удовлетворило бы его жажду мести. И, быть может, склонило к милосердию – если бы он вдруг почувствовал желание простить. Да и жизнь его, как не уставала твердить королева-мать, была одинокой. Если королева действительно изменилась, если она проявит немного тепла и внимания, – тогда, может быть, он станет встречаться с нею почаще, снимет установленные по отношению к ней ограничения.

Король пришел к Анне со всеми этими смешанными побуждениями и, как следствие, стал так сильно заикаться, когда заговорил, что был вынужден сделать паузу. Королева присела перед ним в глубоком реверансе, ее горящая рыжим огнем голова склонилась, и Людовик мог видеть белизну нежной шеи и сверкающую на ней застежку ожерелья. У женщин эротическими зонами называют изгиб шеи, углубления в нижней части спины – места, которые возбуждают мужчин и обычно скрыты от взгляда, – более стимулирующие, чем выставленная на всеобщее обозрение грудь, что тогда было модно. Но Людовик испытал лишь чувство отвращения, когда смотрел на жену сверху вниз. Сексуальная сторона брака вызывала у него ощущение неполноценности и отвращения к самому себе, что еще больше усиливало свойственные ему замкнутость и неуверенность. С женщиной приходилось быть решительным, инициативы ждали от него, и сам акт мог выполнить только он. И никогда он не доходил до таких глубин познания самого себя и своей неполноценности, как в те злосчастные минуты, когда пытался овладеть женщиной, склонившейся перед ним. Он протянул ей руку, она поднесла ее к своим губам, но не поцеловала.

– Приветствую вас, сир, – сказала Анна.

Король, как требовал этикет, помог ей подняться после того, как королева выразила свое почтение. Неловко уронив ее руку, он замер в нерешительности.

– Надеюсь, у вас все в порядке, Мадам, – сказал он наконец. Глаза короля блуждали по комнате, ни на секунду не задерживаясь на лице Анны.

– Все в порядке, сир, – ответила она. – Я счастлива видеть вас у себя после столь долгого отсутствия. – Тут король взглянул на нее: хотя слова были теплыми, тон голоса показался ему холодным и недружелюбным.

Королева почти не изменилась. Мать готовила его к встрече с бледной и павшей духом узницей, которая проводила ночи без сна, а дни – в слезах и безнадежной апатии. Но никогда еще Анна не казалась ему более красивой и менее покорной. Вид у нее был самый цветущий, а голубые глаза, обращенные на него, казались холодны как лед.

– Не присядете ли с нами, сир? Мы сочли бы это за честь. – Фраза звучала так сухо и официально, так безупречно корректно, что Людовик почувствовал себя посторонним, которому дают аудиенцию. Дамы из свиты королевы не сводили с него глаз, и его унылое лицо потемнело от неловкости. Он сделал жест рукой, и Анна повела его к двум креслам возле стола с заранее приготовленными вином и сладостями.

Придворные последовали за ними, держась поодаль. Когда король сел, Анна, расправив веером юбки, устроилась рядом с ним. После этого присутствующие могли свободно общаться между собой. Только мадам де Фаржи осталась возле королевы, как и обещала. Она молча молилась, чтобы хоть какая-нибудь искорка здравого смысла подтолкнула Анну улыбнуться Людовику, внести каплю оживления в их сухой, замирающий в паузах разговор.

Король отказался от вина, Анна – тоже. Он потихоньку грыз марципан и целыми минутами не произносил ни слова.

– Выезжаете ли вы сейчас на охоту? – задала вопрос Анна. Она чувствовала, как Мадлена, сидевшая рядом, мысленно требует от нее сделать над собой усилие, и королева, как бы с хорошей миной при плохой игре, решила попытаться. Охота была любимым занятием короля. Если плохая погода становилась помехой, стайки птиц выпускали в большом зале дворца, и король стрелял в них, не выходя за порог.

– Да, я выезжал вчера, и гонка получилась неплохая. Сегодня тоже. Но мне не хватает Ришелье, он хороший компаньон в погоне за дичью.

– Странное занятие для кардинала, – холодно заметила Анна, – почти такое же странное, как и руководство военными действиями.

Король молча смотрел на Анну. В нем потихоньку разгорался гнев.

– Он хорошо знает и то и другое дело. Наши враги уже почти повержены на колени. Кардинал блокировал гавань, и сейчас ничто и никто не может ни проникнуть в Ла-Рошель, ни улизнуть оттуда. Скоро осада закончится, и победой мы будем во многом обязаны ему. Впрочем, кое-какую роль играл и я – может быть, вам довелось слышать об этом.

Король так гордился своими выездами на поле боя, что проявленный интерес, лестное слово со стороны Анны могли бы изменить весь тон их встречи. Польсти она ему, он бы простил ей критику Ришелье. Он бы, конечно, передал кардиналу слова Анны, поскольку получал немалое удовольствие, пересказывая последнему все оскорбления, произнесенные в его адрес, так как это раздражало и уязвляло Первого министра, от которого король теперь полностью зависел. Людовик часто поощрял шутки и выпады в адрес Ришелье среди своих приближенных, но королева была исключением. От нее он не желал слышать никаких противоречащих или независимых суждений.

Анна ответила на последнее замечание короля, и Мадлена поморщилась от первых же ее слов.

– Я ничего не слышала о ваших деяниях, сир. Как я могла? Меня же изолировали от внешнего мира. Вы совершили доблестные подвиги в бою? Я должна вас поздравить!

– Я не совершил ничего, Мадам, – медленно произнес Людовик, – кроме того, что повел войну против тех моих подданных, кто отказывает в законном подчинении своему королю. Я не потерплю неповиновения. И не имеет значения, где оно возникает: высоко или в самых низах. Я добьюсь, чтобы мне повиновались!

В глазах Людовика была такая угрюмая неприязнь, что Анна покраснела.

– Гораздо легче править, делая добро, сир. Есть люди, дух которых можно сломить, только убив их.

– Как странно, – рот короля скривился в усмешке. – Вы, Мадам, цитируете кардинала. Это почти точные его слова. Что касается тех людей, о которых вы говорите, – что ж, им придется умереть.

– Уж не потому ли, – резко сказала Анна, – я осуждена на жизнь хуже смерти, что вы слишком боитесь моего брата, короля Испании, чтобы просто убить меня?

Тут де Фаржи решила, что дальнейшего ей лучше не слышать и отошла в сторону. Король понизил голос; Анна тоже говорила так тихо, что только он мог ее слышать.

– Вы упрекаете меня? – сказал Людовик. – Вы, королева Франции, сохранили свое королевское положение в моем дворце. Вам запрещено впутываться в политику и встречаться с нежелательными лицами. Только эти ограничения и наложены на вас – и это легкое наказание за то, что вы с Гастоном предали меня. Не говоря уже об англичанине. О нем и обо всем прочем мы говорить не будем.

– Я невинна! – с яростью возразила Анна. – Я ничем не оскорбила вашу честь ни с герцогом, ни с вашим братом Гастоном. Все это я отрицаю!

– Вы обсуждали мою смерть, – прямо сказал Людовик. – Это – государственная измена. И спас вас только Ришелье. – На лице короля снова появилась безрадостная улыбка. – Он боится вашего брата в Испании и постоянно защищает вас, так как не хочет конфликта с вашей родной страной. Я ничего такого не боюсь. Не забывайте этого.

Король встал, и Анна вскочила со стула, как будто ей не терпелось, чтобы тот ушел.

– Я приходил, чтобы обменяться парой учтивых фраз, – сказал он.

– И я приняла вас, надеясь их услышать, – подхватила вызов Анна. – Мы оба оказались разочарованными. Прошу прощения, сир, что мне не удалось вас развлечь.

– Да, – сказал король медленно. – Не удалось. Ни развлечь, ни пробудить желание к новому визиту. Всего вам хорошего, Мадам.

Анна сделала реверанс, их руки снова соприкоснулись ничего не значащим жестом, но на этот раз король не помог ей подняться. Он повернулся и, не оглядываясь, вышел из комнаты.

Мадам де Фаржи бросилась к своей госпоже:

– О, Мадам, Мадам! Что случилось? Почему король вот так ушел?

– Потому что он угрожал мне смертью, – ответила Анна. – А я не дала себя запугать. Де Сенлис! Уберите эти кошмарные сладости и выбросьте их! От их запаха меня тошнит.


Вернувшись к себе, Людовик в раздумье опустился в кресло. Его придворные ждали, отпустит он их или прикажет остаться с ним. Прошло не менее двадцати минут, прежде чем король очнулся от своих мрачных размышлений и обратился к маркизу де Сен-Вильер:

– Королева жалуется, что до нее не доходят новости. Этого не должно быть, Сен-Вильер. Вернитесь к королеве и сообщите ей новость. Скажите Ее Величеству, что герцог Бекингем убит. Добавьте, что заколот кинжалом. Как раз тогда, когда он снова собирался идти войной на Францию.

За все годы, что дамы королевы провели с нею, они никогда не слышали, чтобы она так плакала, как в эту ночь. Они не были допущены в спальню. Дверь была закрыта, но сколько они ни слушали, горькие рыдания за дверями не прекращались, как будто Анна решила выплакать в подушку весь запас слез, отпущенный на ее жизнь. Де Сенлис злобно хмурилась и пыталась делать критические замечания, но остальные фрейлины во главе с Мадленой де Фаржи резко оборвали ее.

Было что-то такое в отчаянии и горе Анны, что трогало даже самое враждебно настроенное сердце. Для такой гордой женщины, так тщательно скрывающей свои чувства, шок от сообщения де Вильера был тяжким испытанием. Она выслушала его до конца, побледнев и держась одной рукой за спинку кресла, чтобы не подвели ослабевшие ноги. Когда он ушел, она упала в обморок на руки Мадлены. И только Мадлене довелось услышать горькие самообвинения Анны в том, что она стала причиной гибели Бекингема.

– Это моя вина, – плача, снова и снова говорила Анна. – Я писала ему, просила его помощи. Он сражался с Францией только ради меня, ради своей любви ко мне. О, Мадлена, Мадлена, какой кошмар…

Она отвернулась от подруги и спрятала лицо в ладонях. Тело ее сотрясалось от рыданий, а из уст вылетели слова, которые означали бы для нее смертный приговор, если бы их услышал Людовик.

– Я любила его, – сказала она. – Я любила его всем сердцем! Лучше бы я тоже умерла.

Тут она попросила Мадлену уйти, а остальным дамам велела оставить ее в покое, и рыдания в спальне королевы слышались до самого рассвета.

Утром первой к ней осмелилась войти де Фаржи. Анна была смертельно бледна, глаза ее покраснели и распухли, и она продолжала плакать.

– Мадам, Мадам, – воскликнула де Фаржи, – вы не должны этого делать! Вам следует успокоиться, кто-нибудь расскажет королю!

– Я знаю, – ответила Анна. – Слезы бесполезны, Мадлена. Ничто не вернет Бекингема и не снимет с меня вины. Я понимаю, что теперь нельзя показывать свое горе, но прошлой ночью у меня просто сердце не выдержало. Но сегодня утро; нужно сделать вид, что рана зажила. – Королева сжала руку подруги. – Только вам известно, что это не так, – прошептала она. – Он был так смел и великолепен. Боже, прими его душу!


28 июня 1629 года Ришелье заключил мирный договор с французскими гугенотами. Ла-Рошель была покорена, и когда в октябре прошлого года Людовик с триумфом вошел в город, – это был город мертвых: в живых осталось только 154 человека. Гарнизон крепости вывел за ее стены мирное население, так как запасы истощались. Королевские отряды раздели и ограбили тысячи стариков и детей и завернули их назад. Все они погибли у стен собственного города. Защитники Ла-Рошели сражались с упорством, которое не могло не восхищать кардинала. Его чувства, впрочем, не разделяли ни король, ни более экстремистски настроенные служители церкви. Людовик, органически не способный на великодушное отношение к врагу, был слишком завистлив, чтобы допустить наличие каких-либо достоинств у других людей, даже у его друзей.

Ришелье, не обращая внимания на заклинания отца Жозефа, решил обращаться с побежденными протестантами скорее как с политическими, а не религиозными врагами.

Он лишил гугенотов всякой юридической независимости, стер с лица земли принадлежащие им крепости, но привлек их на сторону короля, гарантировав свободу исповедания религии. Конфликт был вызван мирским неподчинением гугенотов Короне. С этим нельзя было мириться. И безжалостная жестокость, с которой Ришелье вел войну, могла сравниться только с его же изначальной терпимостью и беспристрастием, продемонстрированными им при выработке условий мира. Цель кардинала заключалась в объединении всех французов вокруг Трона и ликвидации независимых герцогств вроде Лотарингского, которые еще существовали на территории Франции. Все они должны были покориться воле короля, который один не отвечал ни перед кем, только перед самим собой.

В апреле был заключен мир с Англией. После смерти Бекингема собранный им флот отплыл к Ла-Рошели. Но увидев вновь построенный мол и укрепления, созданные Ришелье, английские корабли тут же повернули назад. Король Карл стремился побыстрее прекратить войну, так как парламент проявлял такие знаки независимости и непокорности, что следовало его распустить, а сделать это можно было, только заключив мир. Одним из условий мирного договора, столь незначительным, что у Ришелье не могло найтись предлога, чтобы отказать, ставилось дарование прощения герцогине де Шеврез. Влияние Мари на английскую королеву Генриетту Марию и своих знатных воздыхателей было настолько сильным, что эта статья рассматривалась как обязательная при ведении мирных переговоров. Кардинал согласился – внешне вполне охотно – и Мари, с триумфом появившаяся в Лувре, тут же бросилась в объятия Анны, ошеломив весь Двор рассказами о своих подвигах во время ссылки.

Через десять дней после возвращения герцогиня получила письмо от кардинала Ришелье, приглашающее ее нанести ему визит в «Отель де Ришелье» – один из самых величественных домов в Париже. Письмо было коротким и, можно сказать, зловеще смиренным, если учесть, что после короля автор считался самым могущественным лицом во Франции. Оливковая ветвь мира, предлагаемая в письме, скрывала, как сказала Мари Анне, массу отравленных колючек, но отказываться от приглашения было рискованно, и, кроме того, герцогиня сгорала от любопытства. Она чувствовала в нем вызов, а ее бесстрашный дух и бесконечное самомнение в таком случае не позволяли отступить.

Двадцатью минутами позже, чем было предложено кардиналом, в платье из золотой парчи, обнажавшем ее знаменитую грудь почти до самых сосков, она вошла в кабинет Ришелье.

Прелат встал навстречу даме и протянул ей руку со сверкающим аметистом на пальце. Мари сделала реверанс и поцеловала кольцо с камнем. Кардинал обеими руками помог ей подняться и, сделав элегантный поклон, склонился в поцелуе над рукой герцогини. Он всегда считал ее красавицей, но это было суждение разума. Как мужчину роскошные формы Мари де Шеврез его нисколько не волновали. Она могла предстать перед ним обнаженной, не пробудив в нем и проблеска плотского влечения, но личность герцогини восхищала и поражала кардинала.

Она была из той редкой породы женщин (и, по его мнению, очень хорошо, что редкой), которая физиологически привлекала к себе большинство мужчин независимо от того, какой тип дам они обычно предпочитали. Обожатели брюнеток так же безнадежно влюблялись в герцогиню, как и те, кто искал в женщинах мягкость и уступчивость.

Все соглашались, что с ней никогда не было скучно. Огромный запас внутренней энергии и железное здоровье выгодно отличали ее от большей части современниц, измученных неоднократными беременностями и болезнями. Она обладала смелостью духа и дерзостью, присущими скорее какому-нибудь горячему юноше, и от души наслаждалась плотскими радостями жизни. Читая некоторые из писем Мари к королеве, кардинал немало изумлялся грубости описаний ее любовных приключений. Она была его врагом, и как такового он внимательно рассматривал герцогиню, усаживаясь за стол. В свою очередь и герцогиня внимательно изучала кардинала.

Мари уселась в большое позолоченное флорентийское кресло. Лакей кардинала в ливрее подсунул ей под ноги такую же золоченую подставку для ног. Другой лакей подошел с золотым подносом, на котором стояли покрытый изысканной резьбой испанский кувшинчик и чашка, также сделанные из золота.

– Сегодня жарко, – заметил Ришелье, – и я подумал, что вы не откажетесь попробовать мое средство от жары. Шербет. Он знаменит на Востоке, там его в охлажденном виде подают к каждой трапезе. Я получил его в качестве подарка.

– Как и очаровательный кувшин с чашкой, да? – насмешливо улыбнулась герцогиня. – Я попробую с удовольствием, Ваше Высокопреосвященство. Не составите ли вы мне компанию?

– Это я и имел в виду, – он тоже улыбнулся, и в глазах его тоже была насмешка. Тот же лакей подошел к кардиналу, неся на точно таком же подносе такие же кувшинчик и чашку. Ришелье, не торопясь, попробовал шербет.

– Мне он нравится, – сказал кардинал. – Освежает, и голова сохраняет ясность для работы. А могу вас заверить, мадам, что на службе Его Величества работать мне приходится очень много.

– Не сомневаюсь, – ответила герцогиня. – Да я и сама – не бездельница, как вы знаете. Безделье для меня было бы смерти подобно.

– Чрезмерная активность может привести к тому же результату, – мягко заметил Ришелье. – В течение последних двух лет я несколько раз очень беспокоился за ваше здоровье. Но должен сказать, – добавил он, – что еще никогда не видел вас в таком превосходном состоянии, а ваша красота… Ах, дорогая герцогиня, вы по праву славитесь ею. Теперь, когда я вижу вас перед собой, я сознаю, что просто обязан простить всех несчастных, ставших вашими жертвами, кто доставил мне столько хлопот. И вас мне тоже придется простить, иначе каждый рыцарь во Франции возжаждет моей крови.

– Каждый рыцарь в Европе, – поправила кардинала герцогиня. Если ему вздумалось поиграть словами – что ж, он найдет в ее лице достойного оппонента. Мари удобно расположилась в кресле, попивая восхитительный напиток и всячески стараясь показать, что нисколько не боится гостеприимного хозяина.

Кардинал все это понял, как понял и кое-что еще, о чем раньше никогда не задумывался. Самомнение герцогини было просто неправдоподобным; его можно было извинить только потому, что оно в большой мере казалось оправданным. Враждебное отношение к нему, Ришелье, объяснялось двумя причинами. Во-первых, он, в отличие от многих других, никогда не попадал в ее сети, а во-вторых, она вообще была равнодушна к мужчинам. Привязанность Мари к королеве составляла, наверное, единственное подлинное чувство, на которое она была способна. Мужчины удовлетворяли ее, льстили тщеславию, являлись средством для достижения власти среди опасностей и интриг, которые она так любила. Но сами по себе они ничего для нее не значили. Он улыбнулся, она – тоже: как два дуэлянта перед схваткой.

– Я предпочел бы присоединиться к многочисленной свите ваших поклонников, если бы вы согласились оказать мне одну маленькую любезность, – хотя бы только для того, чтобы возместить вред, который по вашим просьбам пытались причинить мне другие.

– Это будет зависеть, Ваше Высокопреосвященство, от сути искомой любезности. Я сделаю все, что смогу, но обещать заранее…

– Попросите королеву заступиться за меня, – сказал кардинал. К удивлению герцогини насмешливое выражение его лица смягчилось.

– На королеву наложено столько запретов, – сухо сказала она. – Ей никого нельзя принимать. Перед кем она может заступиться – тем более за Ваше Высокопреосвященство? Вы, судя по всему, и сами неплохо о себе заботитесь.

Кардинал встретил оскорбление мягкой улыбкой.

– Я – только слуга короля, мадам. Это король проявляет заботу обо мне. Но тут он ничем не может помочь, и я надеялся на королеву. Надеялся, что именно вы ее уговорите.

– Вы все еще не сказали, чего вы ждете от королевы, – возразила Мари де Шеврез.

– Она пользуется доверием королевы-матери, – объяснил Ришелье таким тоном, как будто герцогиня не была по уши замешана в бесконечной череде замыслов и предложений, обсуждаемых в Люксембургском дворце. – А я, как будто, потерял ее доверие. Во время моих визитов к королеве-матери я вижу, что она мной недовольна. Мне тяжел ее гнев, мадам, и я страдаю.

«Ему придется пострадать куда больше, – подумала Мари, – пока Мария Медичи не покончит с ним. И змей это понимает. У него были все основания чувствовать, что он попал в немилость. Старая королева и словечка не находила для кардинала – такую вражду она к нему испытывала. А уж короля она шпыняла и терзала днем и ночью, жалуясь на Ришелье. Но как типично для этого человека: осмелиться воззвать к королеве, которую он в течение шести лет унижал и преследовал, и попытаться обратить ее в своего союзника». Мари откинулась на спинку кресла, ожидая продолжения.

– Я заметил, как сблизились в этом году обе королевы, и мне, уверяю вас, было очень-очень радостно это видеть, – хладнокровно сказал Ришелье.

– Да ну! – протянула герцогиня. – Могу вообразить вашу радость.

– Тогда вы понимаете, насколько я горю желанием быть в хороших отношениях с обеими Высокими Дамами, – объявил кардинал. – Тех, кого любит король, люблю и я. Мать и сын очень близки.

– Но муж и жена – нет, – прервала его Мари. Она не могла вынести это лживое смирение. Он высмеивал ее каждым своим словом, и легковоспламеняемый нрав герцогини уже был готов к взрыву. Но, может быть, именно этого он и добивался? Никогда еще она не испытывала такой ненависти к мужчине, как в тот момент к Ришелье. Ни один человек не становился так ловко хозяином положения, в то время как инициатива ускользала от нее все дальше и дальше.

– Ваше Высокопреосвященство, давайте говорить откровенно. Вы просите, чтобы я обратилась к королеве с просьбой, надеясь при этом, что она заступится за вас перед Марией Медичи? Не могу поверить, что это всерьез. Вы шесть лет преследовали и оскорбляли мою госпожу, она самая несчастная королева в Европе, самая пренебрегаемая и униженная. И ответственны за все вы! Как вы можете вообще ее о чем-то просить?

Ришелье ответил не сразу. Он встал из-за стола и подошел к герцогине, глядя на нее сверху вниз и сложив руки за спиной.

– Вы хотели откровенности, мадам, – тихо сказал он. – Инстинкт подсказывает мне, что вам нельзя доверять. Разум говорит, что вы предубеждены и пренебрежете тем, что я скажу. Тем не менее попытаюсь. Я не в ответе за все то, что сделало королеву несчастной. Виновата она сама, вы и те другие, кто подстрекал ее дерзить королю, игнорировать его желания и бросать тень на его честь, общаясь с Бекингемом. С этого начались ее печали. Мне известны все оправдания: неосторожность герцога, его тщеславие. Все это я знаю наизусть, так как, клянусь Богом, мадам, я прибегал к ним достаточно часто, чтобы удержать короля от того, чтобы он не наказал королеву по-настоящему.

– Она не сделала ничего плохого! – сказала гневно Мари. – А король опять упрекнул ее все тем же при последней встрече!

– Королеву застали в объятиях англичанина во время их свидания. Это было не очень-то по-королевски! И не очень осторожно. Она участвовала в заговоре против моей жизни – это не относится к делу, конечно. Я всего лишь скромный священник и слуга короля и не имею права из-за такой мелочи таить обиду. Но она пошла дальше: дала согласие на заговор, который означал смерть короля и ее брачный союз с его братом.

Кардинал подошел к герцогине вплотную и смотрел на нее сверкающими глазами.

– Уже тогда она была виновна в государственной измене! Но на этом она не остановилась. И спас ее только я! Я, я один скрыл уличающие королеву любовные письма к Бекингему, ее интриги с Англией. Я не преследовал королеву, мадам, я спас ей жизнь! А теперь идите и расскажите ей все это, усядьтесь вместе и посмейтесь надо мной. Это не имеет значения. Меня глубоко печалит… – кардинал замолчал, внезапная вспышка гнева угасла, и он снова стал самим собой. На лице появилась холодная улыбка, а в голосе – фальшивые сожалеющие нотки. – Меня глубоко печалит тот факт, что королева считает, будто я ей враг. Я давно добиваюсь ее благосклонности, мадам, и мне показалось, что в настоящее время у меня есть возможность обратиться к ней через вас.

– Прося ее оказать вам услугу? – пренебрежительно сказала Мари. – Бог мой, Ваше Высокопреосвященство, не кажется ли вам, что было бы более уместно, если бы вы оказали услугу ей?

– Именно это, дорогая герцогиня, я и пытаюсь сделать, – ответил Ришелье. – Вы умная женщина и верный друг. Я восхищаюсь вами, восхищаюсь вашей любовью к королеве и тем риском, на который вы много раз шли, чтобы ей угодить. Хотя все это было очень глупо и обрекло ее на немилость короля, а вас – на изгнание. Не говоря уже о бедном Шале, который принял такую неприятную смерть, и все по той же причине.

– Это вы ответственны за ту кровожадную сцену, – бросила герцогиня. Она встала, и теперь они смотрели друг другу в лицо.

– Он бы так же кровожадно уничтожил меня, – сказал кардинал. – А потому, мадам, я был вынужден обороняться. Я хочу, чтобы вы поняли: я всегда буду себя защищать, потому что я необходим королю и Франции. Если вы действительно любите королеву, посоветуйте ей усмирить Марию Медичи. Если она не может или не захочет это сделать, то хотя бы предупредите, чтобы она не впутывалась в эту последнюю интригу против меня!

– Говорите яснее, Ваше Высокопреосвященство, – потребовала герцогиня. – Кому вы угрожаете? Чтобы быть эффективным, ваше предупреждение должно быть понятным.

– Я никому не угрожаю. – Ришелье отошел от герцогини. Он сделал попытку и потерпел неудачу. Дальнейший разговор был бесполезен. – Я хочу быть в хороших отношениях и с королевой-матерью, и с королевой. Смиренно желаю Ее Величеству всего самого лучшего и прошу проявить ко мне немножко благосклонности при нашей следующей встрече. Я провожу вас до кареты, дорогая герцогиня. Тысяча благодарностей за приятный час, который мы провели вместе.

– Вы слишком добры, – холодно сказала Мари. Она не привыкла, чтобы ее вот так отсылали прочь. – Я передам все ваши послания королеве, но не могу сказать, как она их примет. – Гнев и коварство побудили ее сделать выпад, который, она была уверена, ранит стоявшего перед ней врага больней всего:

– Смерть герцога Бекингема оказалась большим ударом для королевы. Хотя и ни в чем не повинная, она чувствовала некоторое сострадание к бедняге. Его привязанность к ней была так велика.

Ришелье провел герцогиню через отделанный мрамором вестибюль, и они вышли на крыльцо. Там он повернулся и поцеловал ее руку.

– И это тоже было неразумно, – сказал он, – так как стоило герцогу жизни. Прощайте, мадам.

Взглянув в его светлые глаза, отливающие каким-то зеленоватым оттенком в ярком солнечном свете, Мари вдруг поняла, что не в состоянии ответить. Он организовал убийство Бекингема, дав ей это понять сознательно – как предупреждение. Первый раз в жизни герцогиня почувствовала страх. Сев в карету, она содрогнулась, как будто ей неожиданно стало холодно.

Глава 7

– Он идет сюда, – сказал Гастон Орлеанский.

Он приказал месье де Жувру дежурить у дверей приемной королевы-матери, чтобы предупредить их о приближении короля. Мария Медичи быстро подошла к сыну и обвила его шею руками.

– Будь тверд, дорогой мой мальчик, – сказала она. – Мы знаем, чего хотим, и, клянусь Богом, мы добьемся этого от него. И прежде, чем я с ним покончу, он отдаст мне голову того негодяя!

– Буду тверд, как скала, – пообещал Гастон. Лицо его, как и лицо матери, горело мстительной решительностью. Оба они в этот момент очень походили друг на друга. Все утро парочка в который уже раз совещалась с Анной на одну и ту же тему, объединявшую эту троицу весь последний год: как заставить короля прогнать и арестовать ненавидимого ими Первого министра – кардинала Ришелье. Мария решила, что подошло время, когда Людовика можно уговорить, – так называла она свое бесцеремонное, бурное запугивание сына.

Война с Испанией и Империей завершилась мирным договором в Ратисбоне, что явилось итогом победоносной кампании Франции. Теперь в дипломатическом искусстве кардинала не было нужды – значит, его можно принести в жертву. И если король желал жить в мире с матерью, братом и Испанией, тогда он должен распрощаться со своим Первым министром. Мария сегодня пригласила к себе Людовика, чтобы предъявить этот ультиматум. Решили, что Анне лучше остаться в Лувре и не принимать участия в разговоре, так как из-за плохого отношения к ней Людовика ее присутствие на встрече может сыграть на руку Ришелье. Она, впрочем, заручилась личным заверением посла Испании Мирабеля в том, что падение Ришелье и его арест будут расценены как знак доброй воли Франции.

– Его Величество король! – провозгласил слуга, и двойные двери в приемную Марии Медичи широко распахнулись.

В сентябре Людовик сильно болел. И в то время, как он мучился в агонии от внутреннего абсцесса, его жена и мать сообща приставали к нему, почти умирающему человеку, с требованием, чтобы он прогнал своего единственного друга. Страдая от сильной боли, он настолько ослабел, что не имел сил спорить. Поэтому, чтобы только выиграть время и получить передышку, он обещал уволить Ришелье.

Выздоровев, он тут же отказался от данного им слова. Кардинал, как никогда, пользовался его благосклонностью, но страх перед матерью и ужасными сценами, которые та устраивала, заставлял короля скрывать, насколько он зависит от Ришелье. Ему удалось сохранить при себе Первого министра, избавившись благодаря этому от пугающей перспективы самому вести мирные переговоры. И он продолжал надеяться, что сумеет успокоить мать ложью и неопределенными обещаниями, пока ей не надоест вендетта против Ришелье. Напрасная надежда – и в глубине души Людовик это чувствовал. И не переставал волноваться, пока шел в ее покои. А когда вошел и встретил полный холодной злобы взгляд матери и упрямый, презрительный взгляд брата, то осознал, что борьба сейчас вспыхнет с новой силой. Все это Людовик знал заранее и тем не менее пришел, когда за ним послали, как за мальчишкой, – словно он был не мужчина и не король.

Он все еще чувствовал себя очень слабым и сильно страдал от депрессии, вызванной болезнью и сознанием собственного одиночества. Он никому не был нужен. Даже находясь на смертном одре, ему приходилось терпеть их нападки и приставания – настолько им было безразлично его состояние. Выздоровев, Людовик смолчал, но затаил в душе жестокую обиду.

Мария шагнула навстречу королю, и они холодно приветствовали друг друга. Он не мог бы вспомнить ни одного случая, когда бы мать в детстве поцеловала его или как-либо иначе проявила свою привязанность.

Гастон поцеловал Людовику руку – так небрежно, что это выглядело оскорблением. Лицо короля покраснело, и он неловко застыл на месте в окружении своих придворных, ожидая, что скажет Мария Медичи.

– Мне бы хотелось поговорить в кругу семьи: как мать с сыном или брат с братом. С разрешения Вашего Величества.

– Конечно, – устало ответил Людовик. – Господа, подождите меня снаружи. Но, Мадам, прежде, чем мы начнем, прошу вас усмирить ваше воинственное настроение. Я вижу по вашему лицу, как вы озлоблены. Вижу, как дуется Гастон. Клянусь Богом, я сыт по горло вашими сценами!

Король опустился в кресло и, окинув внимательным взглядом своих близких, уставился на собственные туфли, что делал неоднократно в минуты стресса. Мария подошла к нему. Она настолько растолстела, что пол дрожал под ее ногами. Людовик казался таким унылым и жалким, что ей не терпелось ударить его или как следует встряхнуть, чтобы привести в чувство. Еще когда он был ребенком, Марии всегда хотелось сделать ему больно, и поэтому она не прекращала шлепать и шпынять малыша при любом удобном случае.

– Ваш брат несчастен, – объявила она. – Я – тоже. Это – во-первых. С Гастоном обращаются несправедливо.

Людовик поднял голову. Глаза его потускнели от тоски и никак не обнаруживали испытываемых им чувств.

– Мой брат, герцог Орлеанский, владеет городами, поместьями, состоянием. И может делать все, что ему вздумается. Что еще я могу ему дать?

– Я хочу жениться на Мари де Гонзаго де Невер или на Маргарите Лотарингской, – заявил Гастон. – И я требую вашего разрешения на то, чтобы я сам мог сделать выбор между ними. Ранее вы силой заставили меня жениться, а теперь я хочу это сделать по своему выбору!

– И, – подхватила Мария Медичи, – у Гастона должны быть крепости, и он должен получить правление над Иль-де-Франс, Суассоном, Куасси, Шарни, Лаоном и Монтепелье.

– Что-нибудь еще? – поинтересовался король. – Брачный союз с одной из двух самых желанных принцесс Европы, причем отец одной из них, в Лотарингии, меня ненавидит. И самые главные крепости в моем королевстве. Почему бы вам не потребовать мою корону, брат? Ведь на самом деле вы ее добиваетесь?

Король неожиданно вскочил с места.

– Мой ответ – нет! На оба предложения.

– Стойте! – толстые сильные пальцы Марии схватили его за рукав и не отпускали. Она пыталась быть умеренной, пыталась взывать к его разуму. А теперь потеряла голову. Ненависть к одному сыну и страстная любовь к другому вспыхнули в ней при отказе короля. И еще больше от насмешки, от вызова, который он осмелился бросить ей.

– Вы пренебрегаете просьбами Гастона, как будто он какое-то ничтожество, тогда как он – ваш наследник. И еще рассуждаете о короне Франции! Глупец, как легко было бы сорвать ее с вашей головы, если бы мы этого добивались! Вы говорите о жадности, измене Гастона – лучше подумайте о том, как он вам верен, как отверг искушение взять все, попросив вместо этого так мало. Слушайте меня! Я сказала, что первым на очереди – требования Гастона, а теперь займемся вторым. Вы изменили своему слову: Ришелье по-прежнему при должности. Я ждала. Я была терпелива… – Голос старой королевы поднялся до крика и был слышен снаружи за закрытыми дверями. – Я ждала, когда же вы выполните то, что обещали. А вы не сделали ничего! Ваш брат, я, ваша жена и сама Испания едины во мнении: вы обязаны избавиться от этого прелата! Мы требуем своего, иначе между нами мира не будет!

– А мой мир?! – Людовик никогда не кричал в ответ. Услышав впервые его крик, королева-мать смолкла.

– Кого заботят мое спокойствие духа и здоровье? Вы не отстаете от меня ни днем, ни ночью, требуя устранить лучшего из моих слуг. Вы оскорбляете и высмеиваете его, побуждая брата делать то же самое. И не даете мне покоя, напоминая при каждой нашей встрече о том обещании, которое вырвали у меня, когда я был слишком болен, чтобы сопротивляться. Я его отвергаю! Абсолютно! Ришелье останется при мне… И если бы вы хоть сколько-нибудь заботились… – король стал заикаться, не в силах совладать с наплывом чувств, и вдруг увидел – к своему стыду и обиде, – как мать и Гастон обменялись презрительными улыбками.

– Если бы вы испытывали хоть какую-то привязанность ко мне, – продолжил он, запинаясь так, что вынужден был остановиться, чтобы справиться с непослушным языком. Его собеседники ждали, наслаждаясь замешательством Людовика, и наконец ему удалось, скомкав последние слова, закончить свою гневную речь:

– Если бы вы думали о моем благополучии, то не захотели бы разлучить меня с кардиналом!

– Он – предатель! – разразился Гастон. – Он служит только самому себе, набивает мошну и укрепляет свою власть! Думаете, мы забыли, как он расправился с де Шале? Сколько наших друзей сидят в тюрьме из-за него? Да, мой брат, настало время, когда вам придется выбирать между ним и между мной и матерью и всеми вашими приближенными. Мы больше не потерпим его наглости и вмешательства в наши дела. Он должен уйти!

– Или он уйдет, – заорала во весь голос Мария Медичи, – или уйду я! – Тут она решила удариться в слезы. Шумный и обильный поток перемежался с обвинениями и оскорблениями: – Неблагодарный сын! Я сделала для вас все, что могла: все эти годы после смерти мужа сохраняла корону на вашей голове. Отдала вам свою жизнь, и каково вознаграждение? Где благодарность и любовь, которые вы обязаны были проявить по отношению ко мне? Но нет, вы нарушаете свое слово, предпочитая этого выскочку, мелкого интригана-предателя. И кому предпочитаете? Собственной матери!

Людовик не мог выговорить ни слова. Лицо матери, искаженное жестокой злобой и покрытое ручейками слез, склонилось к нему, и он вдруг почувствовал, что его словно швыряет и крутит в волнах прибоя. Голос матери не давал ему ни секунды покоя. Этот неожиданно навалившийся груз ярости и упреков, казалось, давил физически.

Его обвиняли в том, что он предпочел Ришелье матери. Но Ришелье никогда не давал ему повода чувствовать себя неблагодарным, низшим существом, мальчишкой в одежде мужчины. Он не обременял Людовика заботами, не терзал попусту и не подчеркивал в укор королю свою роль и значение. Ришелье служил буфером между ним и коварным, предательским Двором. Мать бросила обвинение, и ему неожиданно стало ясно, насколько оно верно: он действительно предпочитал ей Ришелье. И не только ей, но и всем остальным.

– Прогоните вы его? – продолжала настаивать Мария. – Обещаете здесь, сейчас, перед Гастоном, что дьявол до завтрашнего утра будет заточен в Бастилию?

– Если, брат, вы этого не сделаете, – заверил Гастон, приходя матери на помощь, – то лично я знаю, как себя защитить.

– А я оставлю вас! Покину вас и Двор раз и навсегда!

Людовик колебался. Проблема встала так остро, как никогда раньше. И все-таки он сделал попытку выиграть время – такова уж его натура.

– Ради меня и вы, Мадам, и ты, Гастон, умоляю – простите кардинала и верните ему свое благоволение. Брат, ты получишь желаемую тобой невесту и, если настаиваешь, то и Иль-де-Франс, но перестаньте преследовать кардинала!

– Никогда! – ответила Мария Медичи, и Гастон, как эхо, повторил:

– Никогда!

– Будете цепляться за это ничтожество и увидите, что вас покинут все, даже последние друзья, – пригрозила королева-мать. Она двинулась к королю, и тот непроизвольно отшатнулся.

– Ну же, каков ваш ответ? Мы ждем!

На мгновение Людовик заколебался, уже был почти готов уступить и отдать им на съедение своего министра. От всех этих нападок матери у него невыносимо разболелась голова, а язык распух так, что он сомневался, сможет ли произнести хоть слово. Искушение было сильным, но как-то вдруг он его преодолел. И без малейших признаков заикания произнес:

– Ришелье останется, Мадам. Это мое окончательное решение. – Повернувшись, король подошел к двери и постучал по ней тростью с золотым набалдашником. Дверь тут же открылась, и в мгновение ока он оказался в окружении приближенных. Под их защитой, чувствуя себя в безопасности, король еще раз повернулся, поклонился матери, стоявшей посреди комнаты, коснулся рукой плеча Гастона и вышел в сопровождении придворных.

– Лжец, обманщик! – заорала вслед ему Мария и выругалась по-итальянски. – Нас не заставят свернуть с пути, сын мой, – обернулась она к Гастону. – Только не этот неблагодарный пес, который всем мне обязан. Мы осуществим наш план. Пойдем в Лувр и обсудим с Анной наш следующий шаг в этой маленькой игре. И кровавой игре – могу поручиться. Они еще дождутся – и этот угрюмый дохляк, и его любимый кардинал! Пока мы с ним покончим, он не один раз пожалеет, что не сдержал данное мне слово.


Для Анны день тянулся в таких муках ожидания, что она не могла усидеть на месте и безостановочно бродила из спальни – в молельню, из молельни – в приемную, где из-за запрета короля никто никогда не ждал приема; из приемной – в галерею, за окнами которой был виден сад, серый от дождя, лишенный красок и продуваемый холодными февральскими ветрами. Вперед и назад, вверх и вниз, высматривая, не видно ли посыльного из Люксембургского дворца. Было уже довольно поздно, когда объявили о приходе королевы-матери и герцога Орлеанского. Герцогиня де Шеврез и мадам де Фаржи тут же подошли к Анне.

К счастью для королевы, обе дамы, столь разные по характеру, объединились в своей привязанности к их повелительнице и нисколько не ревновали друг к другу.

– Бог мой, – прошептала Анна. – Что случилось? Почему они решили прийти сами?

– Вы победили, – сказала Мари де Шеврез. – Ничего другого не может быть. Они пришли поделиться своим триумфом – вы же знаете этого хвастуна Гастона.

Мария Медичи вплыла в приемную Анны. Гастон шел за ней по пятам. Одним повелительным жестом она отослала дам королевы в дальний конец комнаты, и даже герцогиня де Шеврез склонилась перед грозной итальянкой и отошла вместе с остальными.

Драматичным жестом Мария протянула руки, чтобы заключить Анну в объятия.

– Что случилось? – взмолилась Анна. – Что сказал король?

Впрочем, и так было видно, что старая королева в бешенстве, а Гастон со злобной гримасой кусает губы.

– Он отказал нам, – бросила Мария Медичи. – Взял назад свое обещание и, как ни в чем не бывало, удалился из Люксембургского дворца.

Анна выскользнула из жарких, цепких объятий женщины, которая в прошлом так скудно дарила ее своим вниманием, но теперь в силу необходимости оказалась единственным имеющим силу и вес союзником. От Марии тянуло сильным запахом чеснока, и Анна, чьи нервы были перенапряжены от долгого ожидания, почувствовала, как чуть не теряет сознание от тошноты.

– Не могу в это поверить, – сказала она. – Мне казалось, что сейчас, когда кардинал ему не так уж необходим, он сдержит свое слово. Я так надеялась и молилась, чтобы один-единственный раз король проявил себя мужчиной!

– Ха! – взорвалась Мария Медичи. – Мужчиной! Каким мужчиной он показал себя с вами, а? Он – бессильный, слабовольный импотент! Гастон, расскажи королеве все, что случилось, дословно. Я так разгневана, что не доверяю себе, если начну сама пересказывать!

Мария опустилась в кресло и принялась обмахивать себя веером, тяжело дыша через нос и сверкая глазами по мере того, как разворачивался рассказ ее сына.

– Он словно бы обручен с этим мерзавцем, – сказал в заключение Гастон, – их можно разлучить только силой.

– Силой? – Анна, усевшись возле матери с сыном, метнула взгляд в сторону дам, собравшихся в дальнем конце комнаты. Они находились слишком далеко, чтобы что-либо услышать, да и королева-мать, благодарение Богу, не повышала голос. – Что вы имеете в виду, говоря «силой»? Каковы ваши планы?

Смазливое лицо Гастона озарилось торжествующей улыбкой.

– Я намерен завтра тайно выехать из Парижа, чтобы отправиться в Орлеан и там поднять свое знамя! Я пошлю письма изгнанным принцам, Рогану, герцогам Монморанси и Бульону с призывом объединиться и объявить войну Ришелье. Другого пути у нас нет!

Анна чувствовала, что этот человек, так легко предавший и де Шале, и всех своих друзей в последнем столкновении с Ришелье и Людовиком, меньше кого-либо другого способен возглавить гражданскую войну против короля. Но выбора не было. Тщеславный, неумный, жадный и трусливый – он тем не менее был наследником престола и, несмотря на все эти недостатки, имел популярность в народе. К тому же за ним маячила тень королевы-матери с ее авторитетом десятилетнего периода регентства. Дело может выгореть. Особенно, если она, Анна, сумеет уговорить своего брата, короля Испании, поддержать заговор деньгами, а может быть, даже и воинскими подразделениями.

В критические моменты Анна плакала и даже падала в обморок. Но эти внешние признаки нервного напряжения не свидетельствовали о трусости. По натуре она была смела и решительна и тут же доказала это. Никто ничего не слышал. Ей придется довериться неопытному юнцу Гастону и неразборчивой в средствах Марии Медичи. Они, – повторяла она про себя, – оставались ее единственной надеждой. Сколько зависело от успеха этого восстания! Если Ришелье сохранит власть, ей, Анне, надеяться не на что – она так и будет вести сумеречный образ жизни отверженной жены, бездетной и находящейся под подозрением, – жертва человека, чью любовь она не приняла. Он жестоко наказал ее за это. Со слов Мари де Шеврез она знала, что его месть достигла даже Англии. Герцог Бекингем поплатился жизнью за то, что преуспел там, где кардинал потерпел неудачу. Любые средства были оправданы, чтобы избавиться от негодяя, и любые союзники приемлемы.

– Я напишу брату, – решила Анна. – Вам потребуются деньги, Гастон, и люди, наверное, тоже. Я их попрошу. Испания нам поможет!

– Превосходно, – сказала Мария Медичи. – Вот женщина с характером для тебя, сын мой. Она достойна быть королевой Франции! Как вы передадите вашу просьбу? Если кто-то увидит испанского посла на пути сюда, Ришелье сразу почует, что дело нечисто.

– Я могу отправиться в монастырь, – сказала Анна. – Я каждый день провожу в нем по нескольку часов. Никому не придет в голову заподозрить Вал-де-Грейс как место моих тайных встреч. Я приму посла Испании Мирабеля там, а вы, Мадам, передадите ему, что я буду ждать его в монастыре завтра в час дня.

– Будет сделано, – ответила Мария, – но будьте осторожны, моя дочь. Если этот дьявол пронюхает, что в это дело замешаны вы, нам всем не сносить головы.

– Я буду – сама осторожность, – пообещала Анна. – Я доверяю Мадлене де Фаржи и Мари де Шеврез, и мне потребуется их помощь, но и им я скажу не все.

– Это вы решите сами, – сказал Гастон.

Всю дорогу от Люксембургского дворца мать твердила ему о том, как он смел и как хорошо подготовлен к восстанию против короля и свержению его с трона. В результате герцог настолько преисполнился собственной значимости, что ему не хватало только энтузиазма Анны, чтобы окончательно воспарить к небу. Сейчас он пошел бы на любое дело, каким бы необдуманным и безнадежным оно ни казалось. Он потребовал себе богатую жену и стратегические территории, достаточные, чтобы сделать его самым опасным соперником брата в борьбе за власть, но ему было отказано. Досада от отказа исчезла перед лицом более грандиозного плана, сулящего корону Франции и брачный союз с Анной. И теперь, рассматривая королеву в мигающем свете свечей, глядя на ее роскошные, сверкающие огнем волосы, прелестное лицо, раскрасневшееся и оживленное от возбуждения, Гастон тут же забыл обеих принцесс, на которых задумал жениться, и в очередной раз покорился обаянию Анны.

С презрением он вспомнил брата. Такая красота и сила духа – а тот не в состоянии ими насладиться. Не желает принять вызов и покорить такое возвышенное создание. Гастон представил, как он, во всем своем мужском великолепии, успокаивает и пробуждает к жизни пылкуювдову. Да, он готов на все, что угодно!

Позиция королевы-матери была более расчетливой, хотя и столь же воинственной.

– Гастон должен уехать тайно. Ему случалось и раньше покидать Двор, чтобы вернуться через некоторое время. Надо, чтобы и на этот раз его отъезд не выглядел чем-то более подозрительным. Тем временем вы, мое дитя, обеспечите поддержку Испании. Я наберу денег, где смогу, и приготовлюсь сбежать к Гастону, когда он подаст весточку. Вы, конечно, останетесь рядом с королем. Иначе как мы, – она похлопала Анну по руке, – будем узнавать новости?

– Я останусь, – сказала Анна, – и смогу быть очень полезной. Наша ставка будет в монастыре Вал-де-Грейс – место встреч, передачи писем и тому подобное. Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы помочь вам, дорогой брат.

Гастон склонился и поцеловал Анне руку. Повинуясь порыву, он повернул ее и поцеловал ладонь.

– Вы слишком долго страдали, – сказал он. – Наступила пора избавиться не только от надоедливого прелата. Вы станете самой счастливой, самой обожаемой королевой в Христианском мире. Предоставьте это дело мне.

Мария Медичи встала.

– Отправляйтесь завтра в Вал-де-Грейс, а я сообщу послу, чтобы он встретился там с вами. Нам надо идти. Мой жалкий сын устраивает прием, и мне и Гастону следует на нем присутствовать. Мы оба будем любезны с королем и уступчивы, и никто не заподозрит, что завтра Франция окажется на грани гражданской войны.

Двумя годами раньше Анна основала общину Вал-де-Грейс и построила для нее монастырь на окраине Парижа. Скучая и потеряв всякую надежду, королева обратилась за помощью и утешением к религии. На строительство монастыря она истратила огромную сумму денег в тридцать тысяч ливров и сама выбрала настоятельницу. Тогда ее побуждения не были связаны с политическими интригами. Мир покинул Анну, и, находясь на грани отчаяния, она сама захотела укрыться от мира. Но ее неспокойный дух был не в состоянии смириться с несправедливостью и поражением, а потому она, приезжая в Вал-де-Грейс, проводила куда больше времени в обсуждении своих обид с настоятельницей, чем в молитвах и размышлениях, – как это она первоначально имела в виду.

Анна выбрала главой общины Луизу де Милле, так как у той были родственные связи в Испании. Она говорила по-испански и была благожелательно настроена по отношению к королеве. Дружба, возникшая между набожной монахиней и несчастной, бунтующей королевой, оказалась того же рода, что и привязанность к ней Мари де Шеврез и Мадлены де Фаржи. И светские дамы, и духовная наставница стали восторженными обожательницами Анны, готовыми ради нее на любой риск.

У Анны в Вал-де-Грейс были свои личные апартаменты и часовня. И именно в ней, перед крестом, подаренным ее братом, королем Испании, она рассказала послу Мирабелю о заговоре против Людовика и кардинала.

Они говорили по-испански. Время от времени Мирабель задавал вопросы: сколько денег потребуется Гастону? Намерены ли они в случае победы ограничиться свержением кардинала?

Анна заколебалась.

– Я должен знать, Ваше Величество, – мягко подтолкнул ее Мирабель, – нельзя допустить, чтобы Испания оказалась скомпрометированной из-за своей неосведомленности.

– Не знаю, как поступит королева-мать, – ответила Анна. – Она ненавидит короля и хочет, чтобы ему унаследовал Гастон. Не могу сказать с определенностью, но думаю, что Людовик недолго будет королем Франции, если Гастон одержит победу. Обо всем этом я написала брату.

Посол поклонился.

– После того как мы расстанемся, я через час буду уже на пути в Мадрид. Ответ короля я доставлю сюда. Все письма, все сообщения станут поступать к вам через монастырь, так?

– Это совершенно безопасно, – заверила его Анна. – За мной тут никто не следит, а монахини и настоятельница мне преданы. Вам надо идти, месье Мирабель. Через час я тоже уйду и вернусь через два дня. Тогда у меня будет побольше новостей.

– До встречи, Мадам, – посол низко склонился над ее рукой. Он восхищался силой духа королевы и только надеялся, что она будет на той же высоте в смысле осторожности. Как дипломат он слишком хорошо знал ум и энергию кардинала Ришелье. Чтобы его перехитрить, потребуется кое-что побольше, чем община монахинь и одна одинокая женщина.

Двумя днями позже Анна нанесла визит в Вал-де-Грейс. При ней были письма королевы-матери Гастону, окопавшемуся в своем герцогстве в Орлеане и предающемуся по внешней видимости обсуждению своих обид с Роганом и герцогом Бульонским. В письмах старая королева обливала грязью кардинала, не щадя и своего сына, Людовика, за его слабость и приверженность к разрушительной политике Ришелье. Оба они губили страну, настраивая против себя Испанию в такой степени, что договор, с таким трудом завоеванный в Ратисбоне, превращался в фарс. Ее Величество поощряло Гастона, горячо выражая ему свою привязанность и вознося неумеренную похвалу за его смелость и преданность ей. А также уговаривала окружавшую Гастона знать помочь ее младшему сыну.

Посланец Мирабеля унес эту чреватую взрывом информацию, среди которой было длинное письмо самой Анны к герцогу Орлеанскому, в котором она, выражая свои чувства, предписывала ему держаться твердо и заверяла, что он может рассчитывать на ее благодарность, когда на их заклятого врага обрушатся те же несчастья и смерть, которые он наслал на столь многих друзей как Анны, так и Гастона.

Направляясь в Люксембургский дворец на встречу с Марией Медичи, она неожиданно столкнулась лицом к лицу с Ришелье в приемной матери короля.

Почти полгода они не разговаривали друг с другом. Однажды, сразу после болезни Людовика, он при встрече сделал попытку заговорить, но Анна ее пресекла, быстро отойдя прочь, прежде чем кардинал успел сказать хоть слово. Тогда ей казалось, что им повезло, и Ришелье вот-вот лишится своего могущества. Теперь его падение стало делом нескольких недель, в крайнем случае – месяцев, пока Гастон соберет армию и пойдет на Париж. А он даже не подозревал об этом! Сейчас-то ему не выйти сухим из воды.

В Люксембургский дворец они оба пришли с одной целью – встретиться с королевой-матерью. Кардинал остановился перед Анной, не давая ей пройти. Встретив взгляд его больших серых глаз, хладнокровно ее разглядывающих, Анна покраснела. Он, казалось, нисколько не изменился. На нем были (редкий случай) кардинальская мантия и шапочка. В бороде – несколько седых волос, отсутствовавших полгода назад. Красивое, с орлиным профилем лицо чуть осунулось, в морщинах вокруг глаз проглядывала усталость. Но только и всего. Страх и отвращение волной прилили к сердцу Анны. Она покраснела до корней волос, вспомнив о замышляемых против него тайных кознях. Инстинктивным жестом она выставила перед собой руку, словно желая отстранить от себя кардинала, но Ришелье, прежде чем Анна успела среагировать, взял ее руку и коснулся пальцев губами. Легкий поцелуй, казалось, обжег кожу. Словно этот контакт, такой формальный и незначительный, на самом деле был более опасным и страстным, чем безумные объятия Бекингема несколько лет назад. И ее тело опять почти предало Анну! Ей вдруг захотелось тереть и тереть свою руку, пока не сотрется этот холодный поцелуй. Как будто губы кардинала оставили след на ее коже.

– Какой удачный случай, Мадам, – сказал он как всегда низким вкрадчивым тоном. Ей никогда не доводилось слышать грубость и резкую насмешку, которыми он славился в разговорах с другими. – Я намеревался, посетив королеву-мать, нанести и вам визит вежливости. Но может быть, вы удостоите меня своим вниманием здесь и сейчас?

Кроме них, в комнате находилось с полдюжины людей: кое-кто из знати с женами, священник и один человек из окружения кардинала. Все они не отрывали глаз от высоких собеседников, не решаясь подойти, но горя желанием услышать, что говорят друг другу эти двое, так остро ненавидящие друг друга.

– Если чувство приличия вас не удерживает, то как могу удержать я? – бросила Анна. Кардинал склонил голову, как бы извиняясь. Восемь лет назад она оскорбила его громко и публично – так, что каждый мог это услышать. Сейчас ее голос не поднимался выше шепота – хотя бы настолько она была научена горьким опытом.

– Мое чувство приличия не менее чувствительно, чем у любого человека, беседующего с вами. Я скорее умру, чем обижу вас.

– Тогда почему вы не уйдете? – потребовала Анна. – Своим присутствием вы меня оскорбляете!

– Увы, вам доставляет удовольствие при каждой возможности напоминать мне об этом, что меня крайне печалит, Мадам. – На лице кардинала играла легкая насмешливая улыбка, но в его взгляде, обычно таком ясно-холодном и замкнутом, сейчас, казалось, пряталась боль. И это побудило Анну нанести еще один удар.

– Одно-то преимущество в моем жалком и одиноком существовании все-таки есть: ваше общество, мой любезный кардинал, мне не навязывают, и я редко вас вижу. Меня преследуют, за мной следят – как будто я – преступница, а не королева Франции, и в ответе за это – вы. Пользуюсь случаем заявить, что вам нет смысла докучать мне вашими коварными речами, – я никогда вас не прощу! Надеюсь, это понятно?

– Ничего не может быть яснее, – спокойно ответил кардинал тем же ласковым голосом. Однако Анне все же удалось задеть его, так как он на мгновение отвернулся, чтобы скрыть обиду. – Но я обратился к вам через герцогиню де Шеврез, надеясь с ее помощью улучшить наши отношения, – добиться, по крайней мере, вашего прощения, если не дружбы. Не сомневаюсь, что она передала вам мои слова.

– Да, передала, – ответила Анна. Предупреждение устрашило на какое-то время даже бесстрашную герцогиню: «Скажите королеве, чтобы она не впутывалась в эту последнюю интригу». А она, Анна, не только впуталась, но ее участие стало неотъемлемым условием успеха всей затеи.

– Но судя по всему, – Ришелье сделал жест в сторону дверей в покои королевы-матери, – вы не вняли моему посланию. Скажите, Мадам, почему вы так меня ненавидите?

Вопрос был задан шепотом, но в глазах, снова обращенных к Анне, сверкало жгучее запретное желание. Между ними ничто не изменилось: он преследовал, а она пыталась убежать.

– Вы знаете, почему, – медленно сказала Анна и приложила руку к щеке, на которой не осталось и следа краски. – Вы – все тот же, каким показали себя тогда, в Туре, и все так же пренебрегаете и своим, и моим положением. Поэтому-то вы меня мучаете, а я вас ненавижу.

– Если я и мучаю вас, – возразил он, – то только потому, что вы не оставляете мне выбора. Я никогда не стремился причинить вам вред. Я хотел стать вашим другом, наставником… Но вы объявили меня своим врагом, потому что в ваших глазах я совершил преступление. Но для Бекингема это не было преступлением? Или для этого щенка, Гастона? Почему, Мадам, именно меня вы не можете простить?

– Потому что вы – священник, – прошептала Анна. – Боже, прости такие слова, но вы приводите меня в ужас. Я содрогаюсь… Сжальтесь, уйдите и оставьте меня в покое.

Ришелье низко поклонился, выставив перед собой руку, на которой сверкнул аметист.

– Я ухожу. Здесь слишком много любопытствующих глаз, а вам известно, как ревнив король во всем, что касается вас. Или, точнее, вам это неизвестно, так как я защищал Ваше Величество, чем только мог, – всеми этими муками, на которые вы жалуетесь. И, конечно, вы правы – я все тот же, каким был в часовне в Туре, когда вы отпрянули от меня, как будто сам дьявол объяснялся вам в любви. Я не подпускал к вам других, Мадам, но этим я спас вашу жизнь. И теперь делаю последнюю попытку предостеречь вас. Не ставьте на королеву-мать или ее сына. Прощайте, Мадам. Боюсь, пройдет немало времени, пока мы встретимся снова.

В этот момент из апартаментов Марии Медичи вышел паж, подошел к кардиналу и протянул ему записку.

Королева следила за тем, как тот читал ее. Она дрожала, а сердце прыгало в груди от страха и волны чувств, которые он пробудил в ней. Страх и отвращение к себе преобладали и подавили настойчивую опасную искорку, которая уже как-то раз чуть не разгорелась в пожирающее пламя.

Кардинал взглянул на Анну и улыбнулся.

– Не хочу лишать вас удовольствия и не скрою, что теперь наступил мой черед быть униженным: Ее Величество не желает меня выслушать. Еще раз всего хорошего, Мадам.

Ришелье повернулся и со своей обычной вежливостью распрощался с каждым из присутствующих, со всеми, кто только что стал свидетелем того, как его изгнали, не дав аудиенции. Он ушел с покорным видом человека, примирившегося с выпавшей на его долю немилостью. Анна поспешила к окну. Внизу стояла карета кардинала в сопровождении эскорта стражи – предосторожность, навязанная ему королем после неумелого заговора де Шале. Не прошло и пяти минут, как фигура в красном, еле различимая в сумерках, появилась на ступеньках. Карета направилась в сторону Лувра. Анна не сомневалась, что кардинал едет к королю.


– Но что мне делать, – пробормотал король. – Она же моя мать. Ришелье, что я могу сделать?

Они сидели в полутьме в кабинете короля. На каминной решетке сверкали огнем поленья, издавая время от времени шипящий звук, когда капли дождя долетали вниз по дымоходу. Другого освещения Людовик не разрешил. Кардинал понимал, почему: король не мог сдержать слез, и если даже его министр это подозревал, он не должен был видеть слабость своего короля. Ришелье говорил уже в течение часа. Тихий голос звучал и звучал, напоминая Людовику о старых обидах, интригах и унижениях; время от времени пробуждая в его памяти какое-нибудь особо мучительное притеснение, испытанное в детстве. Он пытался убедить короля, что тот должен арестовать свою мать.

Людовик сидел, скорчившись в кресле и опустив голову. Руки его то нервно смыкались, то размыкались на коленях.

– Сир, – сказал кардинал, и голос его был полон жалости. – Подумайте о своем положении. Ваш брат сбежал в Орлеан, и вы видели копии писем, которые он послал принцам-гугенотам, вашим полукровным братьям, и даже герцогу Монморанси, призывая их всех на войну против вас. Мне пришлось показать вам эти письма, чтобы вы поверили в происходящее. Ваш трон и ваша жизнь в опасности. Да и с письмами королевы-матери вы тоже ознакомились.

– Я знаю, я знаю. – Несчастный король корчился в отчаянии и нерешительности. – Но вы же давно знакомы с моей матерью. У нее иной ход мыслей, не такой, как у вас или у меня. Она могла написать крамольные вещи Гастону, но это еще не доказывает, что она на деле помогает ему против нас. Слова ничего не стоят, Ришелье. Вы часто твердили мне это, а пока ведь все, что есть в этих письмах, только слова.

– Увы, – сказал кардинал, – вы позволите ненадолго вернуться к прошлому?

– Если так нужно, – согласился Людовик. – Как король я обязан вас выслушать.

– Когда герцог Орлеанский женился на мадемуазель Монпансье, он получил за невестой огромное приданое, в том числе великолепные драгоценности и среди них знаменитые бриллианты рода Монпансье, так?

– Да, да. Их завещали ребенку, если родится девочка. Сейчас они находятся на хранении у королевы-матери.

– Эти бриллианты – наследство маленькой принцессы, завещанное ей умершей матерью, – сказал Ришелье, – доверены королеве-матери – причем лично вами, сир. Ну так вот, она их продала, а деньги послала Гастону на покупку оружия. Посмотрите, это копия акта сделки.

Через несколько минут лист бумаги упал на пол – пальцы Людовика разжались, акт скользнул на ковер и лег у его ног так, что можно было легко прочесть фамилию известного парижского ювелира. Мать отдала наследство внучки, чтобы раздобыть деньги на восстание против своего сына.

Не удивительно, что ей хотелось прогнать Ришелье. Тогда он полностью бы оказался в руках матери и Гастона. Они бы его убили, отравили. Король молчал, и Ришелье, ожидая, когда тот заговорит, тоже сидел молча и не шелохнувшись. Он сказал чистую правду. Мария Медичи была настолько скомпрометирована, что кроме этого акта сделки кардинал мог бы предъявить дюжину других документов, доказывающих ее вину. Но акт, подтверждающий продажу бриллиантов, психологически казался наиболее весомым. Не менее важными в этом смысле были и письма Анны своему брату, королю Испании, которые ему удалось перехватить, но их показывать время еще не наступило, так как кардинал пока не установил, каким способом они переправлялись к послу Мирабелю. Когда он это узнает, то будет знать все секреты Анны. Сейчас же Ришелье за все время беседы с королем не сказал о королеве ни единого слова. На нее не падало никаких подозрений. На данном этапе следовало расправиться с Марией Медичи. Очередь королевы наступит позже.

– Ришелье!

– Да, сир!

– Я согласен. Мою мать нельзя оставлять на свободе. Как это сделать? – Людовик встал. В мигающем свете камина его лицо казалось темным и угрюмым, глаза покраснели от слез.

– Прикажите Двору отправиться в Компьен, – посоветовал кардинал. – Там все будет организовано. Детали оставьте мне – для вас они слишком мучительны. Я поступлю с Ее Величеством так мягко, как если бы был ее сыном.

– Да будет так, – произнес король. – Но пусть все произойдет побыстрее. Ожидание для меня хуже всего.

– Через два дня мы можем выехать в Компьен, – сказал Ришелье, – а через неделю все закончится, и вы вернетесь в Париж, став в значительно большей степени королем Франции, чем до отъезда.


Леса в Компьене считались чуть ли не самыми лучшими охотничьими угодьями во всей стране. Пейзажи были прекрасны, а сухой морозный февраль обещал отличную гонку. 17 февраля король с придворными, королева-мать и Анна с фрейлинами с большой помпой прибыли в королевский дворец, причем Мария Медичи громогласно объявляла всем и каждому, что едет только потому, что боится оставить сына наедине с Ришелье. Неожиданный приказ отправиться в Компьен беспокоил Анну, но ей не удалось убедить Марию, что той не стоит уезжать из Парижа и покидать Люксембургский дворец. Объяснить свою точку зрения она не могла, так как ею руководил только инстинкт, но в основе этого инстинктивного мнения лежало воспоминание о том, как Ришелье с униженным и смиренным видом уходил из Люксембургского дворца. Было что-то зловещее в смутно различимой фигуре, садящейся в карету, которая сразу направилась к королю в Лувр.

Король тоже не был похож на себя. Он был все так же мрачен, не находил места от скуки и так же враждебно настроен при встречах с Анной, но в его отношении к матери проявлялась какая-то скрытность и уклончивость, которых раньше не было. Он, как мог, избегал ее. В первый же день в Компьене он просидел в седле от рассвета до темноты, а кардинала вообще не было видно. Анна проводила время со свекровью, занимаясь шитьем и обсуждая новости, поступившие от Гастона.

– Все идет хорошо, – сказала старая королева. – Герцог Бульонский согласился присоединиться к нему, и вы знаете, что он обратился к Монморанси. Все это требует времени, но когда армии Гастона двинутся в поход, тогда-то наступит конец нашим заботам. И мне кажется, что та гадюка о чем-то догадывается: он и носа не высунул из своих комнат с тех пор, как мы сюда приехали.

– Меня беспокоит король, Мадам, – сказала Анна, – он сам не свой. Как будто его что-то гнетет.

– Нерешительность, – презрительно бросила Мария. – Он даже нос не может вытереть без колебаний. Я предоставила ему выбор… – Тут она ударила кулаком по ручке кресла. – Мы с Гастоном или кардинал! И Людовик никак не может решиться и объявить Ришелье, что прогоняет его. Завтра я снова пойду к нему и заявлю, что, пока тот дьявол сидит на месте, Гастон не вернется. В конце концов, – продолжала она, – если Людовик избавится от кардинала, в гражданской войне не будет необходимости. Но он не захочет, не захочет – он слишком слаб и бесхребетен. Нам придется драться, и в глубине души, моя дорогая, я считаю, что это лучший выход.

Анна ответила, не отрываясь от шитья. Длинная игла протыкала материю, как маленький кинжал.

– Это единственный выход, Мадам. Мы объявили кардиналу войну, и это не та война, которая может закончиться миром. Но мне так хочется, чтобы мы сейчас находились в Париже. Эго место мне не нравится. Здесь такая атмосфера… как будто что-то должно произойти. Я не могу успокоиться.

– Ха! С вами играет шутки ваше воображение, – заверила Анну старая королева. Она всегда обращалась за советом к астрологам и другим предсказателям будущего, и все они утверждали, что в ее жизни наступил долгий период спокойствия. Она рисовала себе картины, как встречает Гастона в Париже, когда тот с триумфом входит в город. Людовик повержен в прах, а кардинал под пыткой выдает свои секреты, ожидая, когда ему отсекут голову на Гревской площади. Мария засмеялась и похлопала Анну по руке.

– Все будет хорошо, моя дочь. Я чувствую это здесь, в сердце. Вы предчувствуете неприятности, а я – только удачу. Вдруг Людовик завтра упадет с лошади и сломает свою хилую шею. Вот что решило бы все проблемы.

Этим вечером Анна обедала одна. Король в Компьене пренебрегал этикетом и распорядился отменить скучные официальные пиршества, которые были неотъемлемой частью ритуала при Дворе в Лувре. Королева ела мало и уклонялась от разговоров с дамами. Мадлена де Фаржи и Мари де Шеврез остались в Париже.

– Я устала, – сказала она. – Сегодня ляжем спать пораньше.

Окунув пальцы в золотую чашу с розовой водой и прочитав послеобеденную молитву, Анна вышла из-за стола в сопровождении фрейлин. В спальне королева ждала, пока каждая из ее дам выполнит свои обязанности: снять драгоценности и запереть их на ночь, расчесать роскошные волосы Анны, надеть на нее длинную ночную рубашку из тончайшего батиста с кружевами у шеи и на манжетах.

Королева взошла по ступенькам к своему ложу, захватив с собой подсвечник с одной-единственной свечой, и приказала опустить занавески. Под подушкой лежал маленький молитвенник, она попыталась успокоиться, прочитав несколько страниц, но слова прыгали перед глазами, не слагаясь во фразы, и в отчаянии Анна отшвырнула книгу и задула свечу. Вокруг было темно и тихо. Фрейлины ушли на свою половину, где они спали в общей спальне. Ее камеристка де Филандр помещалась в маленькой комнатушке по соседству, и оттуда до королевы доносился приглушенный храп.

Дворец спал, но к Анне сон не шел. Мария Медичи ошибалась. Что-то должно случиться, и это что-то – дело рук Ришелье. Она никогда не позволяла себе думать о нем иначе, чем с негодованием и обидой. Высмеивала и побуждала друзей делать то же самое. Но теперь – одна в темной тихой спальне, в этот поздний час – Анна вынуждена была признаться самой себе, что он кажется непобедимым. Только рядом с ней Ришелье обнаруживал свою слабость, потому что, как он сам недавно сказал в Люксембургском дворце, он не изменился. Был тем же просителем, сжигаемым безнадежной страстью, каким склонился к ее ногам в тот далекий день в часовне замка Тур. Анна чувствовала взгляд серых глаз, внушающих ей, несмотря на все, что произошло между ними, что он все так же любит ее и будет добиваться своего. Она вдруг заметила, что дрожит. Он никогда не сдастся. Его ненависть не знала жалости, а чувство мести было постоянным, как вечность. Но тем, кого кардинал любил, – племянницу мадам де Комбалет, своих сторонников, верно ему служивших, отца Жозефа, – им он был не менее верен в любви, чем врагам – в ненависти. Много раз Анне советовали вести себя дружелюбнее, искушали видениями власти и влияния, которые она разделит с Ришелье как с союзником. Всего-то и требовалось – несколько любезных слов, улыбка, время от времени благосклонный жест – и она могла бы стать одной из самых блистательных королев в Европе. Людовик не мог устоять перед ним. Ришелье постиг этот мрачный, нерешительный характер и подчинил себе и волю, и желания короля, оставаясь в то же время смиренным и раболепным, так как всегда учитывал раздражительную гордость своего покровителя.

Размышляя о кардинале, Анна с ужасом поняла, что ухватилась за Марию Медичи и Гастона, как утопающий хватается за соломинку. Никто из них не годился в соперники Ришелье. Старая королева смела, это правда, но ее интриги неуклюжи, а мотивы очевидны. Гастон – мелкий хлыщ, сегодня пыжащийся от тщеславия, а завтра пресмыкающийся от страха. Ришелье победит, и на этот раз победа его будет окончательной. Анна это чувствовала. Откинув занавески, она следила за наступлением рассвета и… ждала.

Еще только начинало светать, когда в ее дверь громко постучали. Мадам де Филандр ворвалась в спальню и, запинаясь, сообщила, что король ждет, чтобы его жена в течение часа собралась для возвращения в Париж.

Анна, дрожа, вскочила с постели, накинула пеньюар и выбежала в приемную. Советник Шатонеф подошел к ней и низко поклонился. Комната была полна дамами ее свиты; все еще в ночных одеяниях, они плача перешептывались, не спуская глаз с королевы, которая, хотя и бледная как полотно, сохраняла спокойствие и чувство собственного достоинства. Голос ее не дрогнул, когда она обратилась к советнику:

– Что это значит, месье? Я арестована?

– Избави боже, Мадам! – ответил Шатонеф. – Его Величество и весь Двор выезжают в находящийся поблизости монастырь капуцинов. Он приказывает, чтобы вы и ваши дамы присоединились к нему. Уверяю вас, что никакой опасности нет. Взяли под стражу только королеву-мать.

– Королева-мать! Старая королева арестована! Это насилие – я этому не верю! – Анна повернулась к кучке женщин. – Де Сенеси, немедленно направьтесь к Ее Величеству…

– Нет, Мадам. – Шатонеф поднял руку. – Комнаты Ее Величества окружены стражей, король запрещает вам говорить с ней и требует, чтобы вы немедленно к нему присоединились! Настойчиво вам советую – повинуйтесь. Королева-мать отдалась на милость короля. Ей не причинят вреда. Дамы, побыстрее подготовьте королеву к путешествию. – Он еще раз поклонился и вышел.

К семи часам утра дворец в Компьене был пуст. В нем осталась только Мария Медичи с ее приближенными и большой отряд стражи под началом маршала д'Эстри. В тишине и молчании Анна проехала через лес по извилистой дороге, ведущей к монастырю капуцинов, где ее ждал Людовик. Все сделали без шума, без единого возгласа протеста. Мария стала пленницей, а ее, Анну, заманили в Компьен, где изолируют и лишат свободы, не вызывая публичного скандала. Ришелье, – размышляла Анна, пока карета, стуча колесами, продвигалась к месту назначения, – Ришелье совершил невозможное. Ему наконец-то удалось обратить против Марии Медичи запуганного ею короля. А она потеряла самого могущественного союзника и осталась без всякой защиты.

– Мадам, – де Сенеси наклонилась вперед и шепнула на ухо своей госпоже, – Мадам, вы уверены, что мы должны повиноваться? А если монастырь – это ловушка, где вас заточат в тюрьму? Может быть, повернуть карету?

– Нет, – ответила королева. – Думаю, Шатонеф сказал правду, и кардинал еще не готов от меня избавиться. Но даже если это ловушка, я по-прежнему – испанская принцесса и не стану ни от кого убегать. Смотрите, вон монастырь. Через несколько минут мы узнаем свою судьбу.

Король принял Анну на галерее для церковного хора. Сам аббат проводил ее туда.

Лицо Людовика как будто еще больше пожелтело и осунулось, глаза стали воспаленными, словно от слез. Королева незаметно оглянулась по сторонам, но Ришелье нигде не было видно.

– Вам сообщили о том, что произошло, Мадам, – сухо сказал король. – Чтобы уберечь мою мать от интриг и обеспечить спокойствие в государстве, я оставил ее под надзором маршала д'Эстри, пока мы с кардиналом не убедим Гастона вернуться в Париж. О Ее Величестве хорошо позаботятся, и д'Эстри будет обращаться с ней с самой глубокой почтительностью. Я надеюсь, – Людовик заколебался под наплывом охвативших его чувств, но с видимым усилием продолжил, – я надеюсь, что Ее Величество сумеет уладить свои разногласия с моим дорогим монсеньером де Ришелье и вернется ко Двору. И еще, Мадам, я намерен, – тут его глаза сердито сверкнули, – уберечь вас от дурного влияния. Мадам де Фаржи будет лишена места, а вместо нее я представлю вам мадемуазель де Хотфор!

Анна застыла на месте. В глазах ее стояли слезы, но гордость не позволяла плакать перед королем. Ей было жаль свирепую старуху, оставшуюся в Компьене и приговоренную к заключению собственным сыном. И она глубоко переживала нанесенный удар – увольнение Мадлены де Фаржи. Анна вдруг увидела, как из толпы людей, окружавших короля, выдвинулась девушка и присела перед ней в низком реверансе. Лицо, обращенное к королеве, было очень юным и поразительно красивым. Особенно привлекали влажные голубые глаза.

– Преданная служанка Вашего Величества, – чуть слышно произнесла мадемуазель де Хотфор. – Позвольте мне служить вам.

– Если так повелел король, – холодно ответила Анна, – значит, так и будет. Встаньте, мадемуазель, и займите место среди моих дам. – Она повернулась к Людовику. – Сир, я вынуждена заявить протест в связи с вашим обращением с Ее Величеством королевой-матерью. Она всегда была добра ко мне, и мое сердце разрывается при мысли о ее унижении.

Анна не могла сдержаться, и слезы потекли ручьем. Она присела перед королем и хотела отвернуться, как вдруг увидела, что тот рассматривает новую фрейлину де Хотфор с таким выражением на лице, какого она не видела со времени смерти его прежнего фаворита де Льюиня…

Двор потихоньку готовился к поездке в Сенлис, где король намеревался остановиться на несколько дней. Анна попросила у аббата стакан воды, и тот провел королеву в свою комнату, где ей подали вино и свежие фрукты. Есть она не могла, а от вина закружилась голова. Де Сенеси, вся в слезах, с белыми губами, суетилась возле королевы и умоляла ее успокоиться и что-нибудь скушать. Новая фрейлина стояла в отдалении, опустив глаза и сложив руки, безмолвная и ненавязчивая. И прекрасная – как солнечное утро.

Анна с раздражением отослала прочь всех своих дам и на несколько минут дала волю слезам. Ее охватило глубокое чувство одиночества и беспомощности. Любимую подругу де Фаржи отсылали прочь, Мария Медичи арестована. Даже Гастон, хотя от него и не было толку, все ж таки был другом, но и он находился далеко-далеко. Она услышала щелканье замка, дверь отворилась – на пороге стоял Ришелье. Не сказав ни слова, он вошел в комнату и бесшумно закрыл за собой дверь. Анна почувствовала, как к лицу прилила кровь, и вскочила.

– Как вы смеете! Как вы смеете входить без разрешения!

– Я говорил с королем, – мягко ответил кардинал, – и он согласился с тем, что нам с вами надо побеседовать. Не плачьте, Мадам. Уж во всяком случае не плачьте из-за королевы-матери. Она была добра к вам только потому, что преследовала свои цели, и покинула бы вас без всяких угрызений совести. Она не стоит ваших слез.

– У вас нет сердца, – бросила обвинение королева, – нет жалости, оставьте меня.

– Когда передам послание короля, – сказал кардинал. – И это его послание, не мое. Вы не должны писать королеве-матери или передавать ей через других какие-либо сообщения. Никаким образом вы не должны быть связаны с нею. Это – приказ.

– Это ваш приказ, – горько сказала Анна. – Вы уговорили короля заточить в тюрьму собственную мать! В ваших руках он не больше, чем марионетка!

– Король – человек, которого никогда не любили, Мадам, – спокойно возразил Ришелье. – Такие люди, когда их рассердят, бывают очень жестоки. Не сердите его сейчас. Не играйте в политику.

– Я буду делать то, что сочту нужным, – глаза Анны сверкали гневом. – Я не боюсь ни его, ни вас! Мне нечего опасаться!

– Да, – согласился кардинал. – Потому что я скрыл вашу неразумную переписку с Гастоном. Вы побледнели, Мадам? – Тонкие губы улыбнулись. – И есть из-за чего. Мадам де Фаржи – просто дура. И ее глупость чуть вас не погубила. Я предупреждал вас и раньше, но вы не пожелали слушать. Не впутывайтесь в эту последнюю интригу против меня.

– Пока жива, я буду бороться с вами, – заявила королева. – Я – не лгунья, монсеньер кардинал, и не трусиха. Вы мучили меня и оскорбляли, вы преследовали тех, кого я люблю, по причинам слишком постыдным, чтобы в них признаться! Я никогда вам этого не прощу! Ни за что!

– Это вы стыдитесь, а не я, – напомнил Анне кардинал. – Столько раз моя любовь защищала вас. И будет защищать, хотите вы этого или нет. – Низко поклонившись, он исчез так же бесшумно, как и появился.

Двор оставался в Сенлисе, пока король охотился и подписывал приказы об аресте или изгнании, которые составлял кардинал. Таковой оказалась участь всех лиц из окружения королевы-матери. Мадлена де Фаржи была обвинена в государственной измене, но ей удалось скрыться, и суд вынес смертный приговор в отсутствие бывшей фрейлины королевы. Вместо самой де Фаржи на площади де Каррефор де Сен-Поль был обезглавлен ее портрет. Мадлена оказалась одной из немногих, кому удалось спастись от гнева короля и мести Первого министра. Как всегда сообразительная, она исчезла из Парижа при первых же сообщениях об аресте людей, с которыми ей приходилось общаться, выполняя роль курьера своей повелительницы, королевы. Она нашла убежище в Голландии, где жила в нужде и одиночестве, став жертвой привязанности к Анне, которая продолжала использовать не обнаруженную кардиналом почтовую контору в Вал-де-Грейс, чтобы время от времени посылать ей деньги и продолжать свою отчаянную борьбу с Ришелье.

Глава 8

15 июля Мария Медичи, спустившись по веревочной лестнице из окна дворца в Компьене, сбежала в Брюссель. Новость повергла короля в ужас, он пал духом при мысли, что мать его на свободе и способна за себя отомстить. Зато вновь проснулись надежды Анны и других врагов кардинала. Сам же Ришелье, казалось, остался равнодушен к сообщению о побеге старой королевы.

Если он и проявил какие-то чувства, то разве что удовлетворение от вести, что Мария прибыла невредимой в Брюссель и находится там в безопасности под крылышком инфанты Беатрисы. И похоже, его не больше заинтересовало сообщение о том, что Гастон открыто выступил против короля, имея поддержку герцогов Монморанси, Бульонского и других достойных кавалеров, собравших в Лангедоке свои отряды для похода на Париж. Гастон бросил и еще один вызов королю, женившись на Маргарите Лотарингской. В это же время Испания объявила о своем намерении вторгнуться во Францию для защиты прав Марии Медичи, продолжая оказывать помощь герцогу Орлеанскому деньгами и добровольцами.

Положение казалось серьезным, почти отчаянным. Многие отмечали, что королева проводила все больше времени в Вал-де-Грейс. И если она не запиралась там с настоятельницей и ее монахинями, то не отпускала от себя герцогиню де Шеврез.

– Мадам, если вы едете в Вал-де-Грейс, могу я отправиться с вами? – прошептала Мари, помогая Анне в ее утреннем туалете.

– Нет, – пробормотала королева, – это слишком опасно. Вас не должны там видеть. Меня заподозрить не в чем, а на вас сразу обратят внимание. Спасибо, де ла Флотт, – обратилась она ко второй из сопровождавших ее фрейлин, – вы можете отдохнуть в приемной. Мне поможет мадам де Шеврез.

Когда они остались одни, Анна порывисто обернулась к подруге:

– Почему вы хотите поехать со мной? Что-нибудь случилось?

Герцогиня засмеялась.

– И еще как! Я горю желанием рассказать все подробно. И мне показалось, что в монастыре нам никто не помешает. Но может быть, в святом месте нехорошо говорить о любовниках?

– О, Мари! – воскликнула Анна. – Будьте благоразумны. У вас то и дело новый любовник.

– Но этот – особенный, – сказала герцогиня. – Как мужчина он скучен и глуп, а уж неуклюж – словно медведь. Но с точки зрения политики… Ах, дорогая Мадам, более удачной находкой мог бы быть, разве что, сам кардинал.

– Кто же он? – потребовала Анна. – Говорите побыстрее. Нам нельзя надолго задерживаться одним – эта мерзавка Сенлис тут же сообщит Ришелье.

– Прошлой ночью я соблазнила самого Хранителя Печатей месье Шатонефа! Он уже не один раз делал мне авансы, и я решила слегка его поощрить – просто, чтобы посмотреть, что из этого получится. Он отозвался, как мартовский кот! Аж пускал слюни от нетерпения. Уф! Не передать словами, насколько он противен в постели, но кавалер потерял голову. А как он болтает, Мадам! Как старуха, когда ее осчастливили!

– Бог мой! – понизив голос, сказала Анна. – Мари, это же так опасно! Ему известны все секреты кардинала, он его преданнейший слуга и принимает участие в самых тайных совещаниях.

– Именно, – откликнулась герцогиня. – И когда Испания пойдет войной на Францию, вы сможете выдать испанцам все планы кардинала. Но не беспокойтесь, Мадам. Я буду осторожна и не стану очень уж приставать с расспросами, пока этот недоумок не окажется полностью в моей власти. А так и будет, обещаю вам. Бедный медведь уже вне себя от страсти. А каково самодовольство! Быть моим любовником – для такого субъекта это слава!

Анна рассмеялась, так как ничего не могла с собой поделать.

– Вы просто невозможны! Дорогая Мари, кто другой еще способен на такую штуку? Да, Шатонеф для нас бесценен. Он знает все. А я бы через Вал-де-Грейс могла передавать сообщения прямо в Испанию. Если испанские войска объединят силы с Гастоном, они победят, и Ришелье падет! Это опасно, крайне опасно для нас обеих. Но дело стоит риска! Благословляю вас на ваш подвиг, Мари. Да здравствует любовь месье Шатонефа! Пойдемте в соседнюю комнату, мы достаточно долго сидели вдвоем. Сегодня после полудня я отправлюсь в монастырь и пошлю весточку Мирабелю.


К концу года Гастон Орлеанский набрал армию и, обретя союзника в лице герцога Монморанси, знаменитого своей доблестью и победами в Ла-Рошели и других местах, вступил в схватку с войсками короля и Ришелье. Отряды Гастона, столь превозносимые за их подготовку и немалую численность, на деле оказались разношерстным сборищем валлонов, испанцев и французских дезертиров. С типичным для него отсутствием здравого смысла и дисциплины Гастон двинул войска на три дня раньше, чем было условлено с Монморанси. Силы испанцев сосредоточились на границе с Францией. Но пока не обозначится успех восстания, двигаться вперед они не намеревались. И в конечном счете уверенность Ришелье в успехе оправдалась: как бы французы ни сожалели о суровом правлении Первого министра и об обращении короля с матерью, им еще меньше нравился союз королевы-матери с сыном, младшим братом короля, обернувшийся вторжением в страну армии наемников.

Две армии встретились в бою. Королевской командовали Шомберг и де Ла Форс. Бунтовщиками – Монморанси и Гастон. Войска короля стали теснить Гастона, который удрал с поля боя, не попытавшись привести в порядок свои силы. Монморанси был ранен и взят в плен. Военная кампания закончилась полной победой короля и кардинала. Тем, кому удалось удрать и кто мог поддаться искушению и снова собраться под знаменами бездарного Гастона, был подан обескураживающий пример публичной казнью герцога Монморанси. Полетело немало и других голов. Двери тюрем захлопывались за самыми знатными лицами Франции. Те, кому Людовик и Ришелье не смогли предъявить обвинение в измене, были устранены с помощью наводящих террор королевских указов, по которым их без суда и без права апелляции заключали в тюрьму на столько лет, сколько будет угодно королю.

Гастон присоединился к Марии Медичи в Брюсселе. Инфанту Беатрису, давшую им приют, немало раздражали бесконечные ссоры и жалобы среди тех, кто, оказавшись в изгнании, присоединился к Марии Медичи и ее сыну. Старая королева занялась сочинением писем, изобилующих перечислением нанесенных ей обид и оскорблений, которые она адресовала Людовику, разным своим родственникам и всем посольствам в Европе. Немало грязи в этих письмах было вылито на голову Ришелье, да и ее старшему сыну тоже досталось. Таким способом ей удалось в какой-то мере утолить жажду мести, но она уже не могла влиять на политику стран континента. Из Франции ее изгнали, и как с изгнанницей с ней уже никто не считался. Кардинал, обычно такой ловкий по части охраны заключенных в тюрьмах, сознательно пренебрег охраной королевы-матери. И та сыграла ему на руку, сбежав из Компьена, чтобы влачить дни в провинциальном Брюсселе в качестве пенсионерки испанского правительства.

Оказавшись в столь унылых обстоятельствах, рядом с матерью, не устававшей рыдать и кипятиться, жалуясь на судьбу, Гастон быстро зачах, и даже прелестей его жены Маргариты Лотарингской хватило ненадолго. Он со вздохами вспоминал блеск своей жизни при французском Дворе, свои схватки с кардиналом (ему они, в общем-то, легко сходили с рук), а также помпезность и роскошь положения наследника престола. Ему недоставало денег, и не было никакой надежды на то, что его любящая мать сможет удовлетворить нужды сына из своей скудной казны. К тому же она действовала ему на нервы. С раздражением герцог пришел к выводу, что его бедственное положение – целиком вина матери. Он не изменил брату, всего лишь был введен в заблуждение. В таком духе Гастон послал письмо Людовику, прося прощения и разрешения вернуться домой.

Если королева-мать стала в изгнании фигурой из прошлого, то наследник престола был для кардинала предметом постоянной тревоги. Если бы Людовик умер, Гастона тотчас же призвали бы во Францию принять корону. Герцог Орлеанский всегда окажется в центре любых беспорядков. Поэтому здравый смысл говорил, что безопаснее держать его в Париже вне влияния матери и ее друзей, там, где Ришелье и король своей властью могли изолировать принца от политических интриг.

Гастон получил огромную сумму в полмиллиона ливров для уплаты долгов, обещание, что его брачный союз с Маргаритой будет признан, и заверения, что он прощен и его ждут при Дворе брата.

В сентябре Гастон сбежал из Брюсселя, не попрощавшись ни с женой, ни с матерью, и поспешил в Сен-Жермен, где буквально бросился к ногам короля. С огромным чувством облегчения он без малейшего протеста согласился, что отныне будет преданным другом кардинала, предав дело матери так же бессердечно, как и друзей по восстанию. С некоторой неуверенностью герцог навестил Анну, стараясь не вспоминать их последнюю встречу, когда он обещал столько великих подвигов и намекал, что в недалеком будущем они смогут пожениться. Гастон надеялся, что Анна, как и все другие, простит его. Увидев ее, он оживился, так как красота Анны сияла ярче прежнего. Подобно богине, королева выделялась среди соцветия своих дам. Она приблизилась к нему, протянув руку для поцелуя. Гастон, тут же забыв жену, шагнул вперед, отвесил королеве великолепный поклон и поцеловал ей руку. Анна, улыбаясь, смотрела на него.Из-за этого человека потоками лилась кровь. Такие люди, как Монморанси, погибли на плахе в результате его хвастовства и предательства. Сама она дважды поверила ему и дважды была предана. Он покинул даже собственную мать.

– Добро пожаловать, монсеньер, – сказала Анна по-французски. И затем, глядя прямо в его улыбающиеся глаза, добавила одно слово по-испански: – Perfidio![328]

Повернувшись к нему спиной, она вышла из комнаты.

При Дворе царил ужас, порожденный страхом перед Первым министром короля. Тюрьма и смерть достались в удел лицам самой высшей знати, виновной в интригах против кардинала. Казалось, впрочем, что переполох, только что случившийся в государстве, совершенно не коснулся королевы. Если король не приказывал жене сопровождать его в военных кампаниях или выездах на охоту, она проводила большую часть времени за городом в маленьком шато в Сен-Жермен де Пре. Что касается всего прочего, то Анна держала свой маленький Двор в Лувре, посещала монастырь Вал-де-Грейс чаще прежнего и не высказывала никаких протестов в связи с открытым увлечением мужа новой фрейлиной мадемуазель де Хотфор.

Сначала никто в это не верил. Даже Анна искала другие объяснения неожиданным визитам Людовика в ее апартаменты, его длительному пребыванию среди смущенных женщин, которое порой продолжалось более часа. В течение визита он редко произносил хотя бы слово, только сидел, уставясь на прекрасную де Хотфор, которая краснела и пряталась в угол, стараясь не поднимать глаз, чтобы не встретить безмолвный навязчивый взгляд, ни на секунду не оставлявший ее лица.

Невероятно, чтобы король был влюблен. Никогда прежде он не проявлял ни малейшего интереса к женщине. Его отвращение и неловкость по отношению к женскому полу были слишком хорошо известны окружающим, чтобы кто-либо принял всерьез столь странное увлечение. Казалось нелепым, что он стал завсегдатаем покоев Анны и теперь постоянно настаивает на том, чтобы она его везде сопровождала только потому, что ему хочется иметь возможность разглядывать в упор мадемуазель де Хотфор.

Но другого объяснения не было, и к весне он настолько продвинулся в своем странном ухаживании, что подзывал девушку и усаживал ее рядом с собой. Они разговаривали о жизни в провинции, о цветах, которые ей нравились, и о других столь же невинных вещах. Сначала это всем казалось нелепым, но затем придворные забеспокоились. Сама Анна, несмотря на врожденное чувство собственного достоинства и присущую ей гордость, переносила это дополнительное унижение на редкость безропотно. Она ни малейшим образом не осуждала ни в чем не повинный объект меланхоличной привязанности своего мужа, обращаясь с де Хотфор ровно и благожелательно и только добродушно поддразнивая девушку ее влиянием на короля. Анну действительно не интересовала создавшаяся странная ситуация, так как Испания в это время находилась на грани войны с Францией, и королева оказалась в самом центре наиболее опасной и жизненно важной интриги из всех тех, в которых она когда-либо участвовала.


С 1631 года католическая Франция стала активным союзником протестантской Швеции и немецких государств, которые восстали против Габсбургского императора Фердинанда. Таким образом, политика Франции вошла в неизбежный конфликт с интересами Испании. В течение последних двух лет король Швеции Густав Адольф показал себя величайшим полководцем в Европе, а император Фердинанд потерпел серию таких жестоких поражений, что война гремела уже на границах Эльзаса. И несмотря на то, что Густав Адольф погиб в битве при Люцерне, требовалось немедленное вмешательство испанских Габсбургов, чтобы спасти Империю от распада. По условиям Шведского договора французские войска сражались бок о бок с союзниками, следуя политике Ришелье, имевшей целью подорвать могущество Испании и Империи, возвысив тем самым влияние Франции так, чтобы она стала главной силой в Европе. Поддержка Испанией Марии Медичи и жалкого восстания Гастона настолько взбесила короля, что он согласился на союз с Голландией против Испании. В ответ Испания объявила Франции войну, и ее войска вторглись в Пикардию.

Ришелье оставался в Париже, скрывшись в своем великолепном доме, называемом «Дворец кардинала», от ненависти народа, так как эта война приписывалась его политике. Он не осмеливался показываться на улице из-за боязни, что его побьют камнями. Но работал без отдыха. Он почти не спал, принимая свою скромную пищу прямо за письменным столом и непрерывно рассылая курьеров по всей стране для сбора сведений о вторжении врага. Распространились слухи, что кардинал болен, почти при смерти, и оптимисты забыли об осторожности, выражая радость в связи с такой новостью. Громче других раздавались голоса Мари де Шеврез и ее потерявшего голову любовника Шатонефа. Но они были плохо информированы. Их враг затаился, но отнюдь не потому, что готовился покинуть этот мир. Наоборот, никогда еще он так активно не занимался мирскими делами, разделяя тяжелую ношу государственных обязанностей с верным отцом Жозефом. Монах постарел и выглядел еще более изможденным, но фанатичный огонь по-прежнему горел в его глазах, и та же неукротимая решимость поддерживала слабое тело в утомительных поездках по всей Франции.

Как обычно, они сидели в кабинете Ришелье в его роскошном дворце. По контрасту с богатой обстановкой других помещений кабинет был меблирован очень просто и уютно. В камине изо дня в день поддерживался огонь, так как кардинал не выносил холода. Оба уже поужинали, но со стола еще не было убрано.

– Вы ничего не ели, отец Жозеф, – сказал Ришелье. – У вас все осталось на тарелке. В такое время поститься нельзя. Я запрещаю вам это, так как нуждаюсь в вашей опоре. В ней нуждается Франция!

– Франция нуждается в вас, а не во мне, – ответил монах. – Знаете, что говорят ваши враги? Что вы смертельно больны, лежите, съедаемый болезнью, и умираете от страха. Известно ли вам о таких слухах, распространяемых по всему Парижу?

– Нет, неизвестно. И мне это безразлично, – заметил кардинал. – У меня есть, чем занять себя, кроме глупой стрекотни придворных бездельников. Сочинители слухов, как всегда, за работой. В час, когда над страной нависла опасность, у них нет другого дела, как только пытаться низвергнуть меня. Пусть болтают! Они увидят, насколько я болен, – дайте мне только прогнать испанцев.

– Конечно, вы правы, – согласился отец Жозеф. – Значение имеет только победа над Испанией. Кстати, назовете ли вы Шатонефа пустым болтуном? Он сейчас болтает громче других. Он и мадам де Шеврез. Но все это, как вы говорите, неважно.

Склонившись к камину, он пошевелил поленья так, чтобы языки пламени взвились кверху, и тепло от огня распространилось по комнате, согревая постоянно мерзнущие ноги и руки. Холод в его теле не имел ничего общего с зябкостью, которой страдал кардинал. Возраст и болезнь вместе взялись за работу над его организмом, а смерть ползла следом, как смутная тень, становящаяся день ото дня плотнее и ближе. У него осталось совсем мало времени для служения Богу и кардиналу, и он это знал.

– Что вы имеете в виду? – неожиданно спросил кардинал. – Шатонеф болтает? Отец Жозеф, я всегда чувствую, когда у вас что-то на уме, какое-то подозрение, так в чем дело? Говорите!

– Шатонеф – любовник Мари де Шеврез. Испания настолько хорошо осведомлена о каждом нашем шаге, что, вполне вероятно, выиграет войну через несколько месяцев. Разве не так? Когда вы проводите совещание у короля, кто при этом постоянно присутствует? Хранитель Печатей, месье де Шатонеф. Кто провозглашал себя вашим лучшим другом, а сейчас радуется, заявляя, что вы больны и на грани отставки? И кто взял себе в любовницы самую близкую подругу королевы? Месье де Шатонеф. Я уже стар, Ваше Высокопреосвященство, и чую тут интригу, может быть, только потому, что слишком много видел их в прошлом, но моя интуиция подсказывает, что здесь есть связь.

– Вы хотите сказать, что Шатонеф разбалтывает государственные тайны? – уточнил Ришелье. – Думаете, он выдает наши планы Мари де Шеврез, та – королеве, а королева… Бог мой! Как я был глуп! Какая слепота и опрометчивость!

Кардинал ударил себя по лбу кулаком и вскочил с места. Монах молча следил, как Ришелье стал расхаживать по кабинету взад и вперед, от одной стены до другой, обдумывая высказанное предположение и открывающиеся возможности; что-то прикидывая, от чего-то отказываясь и снова рассматривая какие-то варианты.

– Испании слишком уж сопутствует удача, – сказал он вдруг. – Мне следовало и самому догадаться. Все происходило у меня на глазах, а я отказывался видеть. У нас при Дворе шпион, отец, и я содрогаюсь от мысли, кто это может быть. Знать так много при таком высоком положении – да, как разгадка напрашивается только одно лицо. Мы предполагаем, что это – Шатонеф! Низкий предатель, человек, которого я сделал своим другом, дал высочайшее положение, кому доверил самые важные секреты! Клянусь Богом, отец, этого дела я так не оставлю! Завтра утром его арестуют, а дом обыщут. Сколько раз я сталкивался с подобными людьми – они всегда расписывали все свои тайны на бумаге. Его любовница, эта шлюха, которой я позволил остаться при Дворе, так как полагал, что она усвоила преподанный ей урок, она, конечно, пишет ему письма. А тот, не сомневаюсь, их хранит. Завтра в этот час мы уже будем все знать!

– «Все» включит в себя не только Хранителя Печатей и герцогиню де Шеврез, – сказал, помолчав, отец Жозеф. – Готовы ли вы услышать, что королева предает нас Испании?

– Конечно, – нетерпеливо бросил Ришелье. – Разве я когда-либо ее недооценивал? Безусловно, это королева является последним звеном в передаче сведений испанцам.

– Арестуете ли вы и ее тоже, когда получите доказательства? Король был бы в восторге – особенно сейчас, когда он наконец-то вообразил, что влюблен.

– Король был бы без ума от радости, – согласился кардинал. – Но это не тот вопрос, который я доверю суждению короля. Все, что касается его жены, Людовик воспринимает слегка искаженно. Нет, отец Жозеф, с королевой иметь дело буду только я. Но сначала – доказательства. Поверите мне, если я вам кое-что скажу?

– Поверю, – серьезно ответил капуцин. Ришелье подошел к нему. Он уже не был зол или холодно насмешлив, как несколько секунд назад, когда говорил об Анне. Спокойно и как-то смиренно он сказал:

– Честно говоря, меня не очень интересует Шатонеф и эта распутница Шеврез. Их предательство меня лично не задевает. Даже о королеве в настоящий момент я не думаю. Имеет значение только одно: если мы в зародыше не подавим этот заговор, Испания нас побьет на поле боя. Мои мысли – только о Франции! Никто и ничто, кроме Франции, не имеет значения!

– Я вам верю, Ваше Высокопреосвященство, – ответил монах. – Но начнем мы с Шатонефа.


Король нанес визит в Сен-Жермен-ен-Лей. Ему не терпелось присоединиться к своим войскам в Пикардии, но он не мог игнорировать мнение кардинала, который настаивал, что положение в Пикардии слишком неопределенное, чтобы король мог туда выехать. Что будет с Францией, если ее монарх попадет в руки врага? Людовик решил отвести душу на охоте и отправился в Сен-Жермен, оставив Анну и почти весь Двор в Париже. Кардинал тоже остался в столице, хотя члены Королевского Совета и Хранитель Печатей последовали за королем и вели государственные дела в маленьком сельском домике.

Анна, как обычно, заказала карету, чтобы в сопровождении де Сенеси нанести свой ежедневный визит в Вал-де-Грейс. Она надела просторный плащ из темно-синего бархата, за подкладкой которого в секретном кармане лежало с полдюжины писем. Утро было прекрасным, но Анна чувствовала себя усталой. Несколько часов она провела в беседе с Мари де Шеврез и, еще не встав с постели, написала за опущенными занавесками несколько писем. Одно из них, адресованное ее брату, королю Филиппу, было очень длинным и полным деталей, которые ей сообщила прошлым вечером Мари. В нем сообщались сведения о войсках, посланных на помощь графу Суассону в Пикардию. Испанского короля также заверяли в том, что комендант города Корбей, ключевого укрепления на пути в Париж, сдаст город при первой же атаке. Далее Анна изливала чувства брату, умоляя продолжать поход против Франции, чтобы избавить ее от унизительного положения, в котором она, французская королева, оказалась. Уже двадцать четыре года ей приходится жить с мужем, который ее презирает и всячески третирует. Не желает жить с ней как мужчина и позволяет своему министру, непримиримому врагу Испании, унижать и преследовать королеву – исключительно из личной злобы. Анна писала о казни Монморанси (эта страница была залита слезами), которого обезглавили за участие в восстании Гастона, несмотря на многочисленные петиции о помиловании, в том числе от самого Папы Римского.

– Монморанси был обманут Гастоном, – писала Анна, сделав на мгновение паузу, чтобы повторить презрительную кличку «предатель». – Когда маршала схватили, он был полумертв от ран. Простой солдат и прекрасный человек, со щедрым сердцем и доверчивым характером. Не приняли во внимание его воинские заслуги перед Францией. Он был осужден и казнен всего лишь за одну ошибку, но так уж потребовалось кардиналу, чтобы запугать остальных. Еще говорили, будто у него нашли браслет с миниатюрой Анны, и одно это поставило герцога вне прощения. Таким злонамеренным показал себя Ришелье, и Анна умоляла брата сокрушить врага. Если кардинала уберут, – говорилось и многократно подчеркивалось в письме, – если исчезнет его коварное, дурное влияние на короля, тот может осознать свой долг и станет обращаться с Анной как с супругой, а не с врагом. Подобных писем она послала брату очень много. Другие письма, адресованные Марии Медичи и послу Испании в Голландии, мало отличались по духу. Анна обладала редким даром: излагая мысли на листе бумаги, она была не менее красноречива, чем в реальной жизни. Ей удавалось пробуждать сочувствие в своих корреспондентах точно так же, как если бы они находились рядом с ней, подвергаясь непосредственному воздействию ее обаяния и красоты. В письме к королеве-матери Анна коснулась увлечения короля фрейлиной де Хотфор, причем с великодушием, не свойственным большинству женщин, писала, что ни в чем не винит девушку. Та никоим образом не поощряла Людовика и делала все, чтобы не обидеть свою повелительницу. Тем не менее и это унижение Анне приходилось терпеть, так как при Дворе все, кому не лень, судачили о романе короля.

По мере того как карета медленно катила к монастырю по узким улочкам, мрачное настроение и усталость Анны начали рассеиваться. В монастыре ее ждут другие письма, доставленные туда верным Ла Портом. Его прогнали со службы после визита Бекингема, но он продолжал тайно ей служить. Эти письма, несущие вести из большого мира, составляли для Анны смысл жизни. Они рушили барьеры, которые воздвигнул вокруг нее Ришелье, давали ей почувствовать, что она живет и действует, а не является безгласным ничтожеством – словно пестрокрылая птичка в клетке. Что она по-прежнему – женщина и королева и продолжает бороться за свободу.

У ворот монастыря Анну встретила настоятельница, присела в глубоком поклоне и поцеловала ей руку.

– Я немедленно иду в часовню, – сказала королева. – Де Сенеси, пожалуйста, подождите в саду. Я хочу молиться одна.

Часовня была специально приспособлена для нужд Анны. Сбоку от алтаря в стене имелось углубление, ниша, скрытая занавеской. Анна зашла туда и разыскала пакет с письмами. Одно – из Испании, написанное почерком кардинала Оливареса, министра и фаворита короля. Два других – из Брюсселя. В течение часа она читала письма, встав на колени в маленькой часовне, а затем положила их в резной ящик для церковных облачений, поставленный на задах часовни именно для этой цели. Рядом находилась маленькая комната, где стоял стол с письменным прибором. Здесь Анна сочиняла ответы на полученные письма и прятала их в той же нише в стене. До того как Испания объявила войну Франции, ее посол Мирабель приходил сюда для личных встреч с королевой. Теперь, когда посла отозвали, прямой контакт с Испанией осуществлял служащий английского посольства Гербьер. Даже Мари де Шеврез считала такие встречи слишком опасными и уговаривала Анну отказаться от них, но та упрямо не соглашалась. Потребуется объединение всех сил Европы, чтобы вырвать ее жалкого мужа из лап Ришелье. Чтобы достичь всего, приходилось рисковать всем. Встречи с Гербьером продолжались, а Ла Порт действовал как курьер, оставляя письма для королевы у ворот монастыря и забирая ее письма с целью доставки за границу.

Пока Анна была занята в монастыре, Шатонеф имел аудиенцию у Людовика в Сен-Жермен-ен-Лей. Будучи благосклонно принят последним, он вышел из апартаментов короля и тут же в коридоре был арестован людьми Особой стражи кардинала. В это же время отряд той же стражи ворвался в дом Шатонефа в Париже и в сопровождении трех помощников Государственного секретаря вынес оттуда три больших ящика, переполненных бумагами.

Глава 9

– Королева уже должна все знать, – заметил король. – Она должна быть в ужасе при мысли о том, что это значит для нее лично.

Людовик сидел напротив Ришелье в маленькой приемной в своем доме в Сен-Жермен. Кардинал разбудил его посреди ночи, и король принял Ришелье прямо в ночном облачении, приказав умолкнуть придворным, которые протестовали, заявляя, что даже кардинал должен бы подождать до утра. Но за десять лет союза с Ришелье у Людовика развился нюх на грядущие неприятности и предстоящее кровопролитие не хуже, чем у охотничьей собаки. И это доставляло ему удовольствие, не меньше, чем война. Он словно хмелел, как на пиру, от жестоких потрясений его трона, потому что они всегда заканчивались победой короля и поражением врагов. Заволновавшись, он забыл о постоянно одолевавшей его скуке. Едва дождавшись, когда на него набросят мантию, король поспешил к Ришелье, чтобы услышать новости. Вместе они прочитали письма Мари де Шеврез к ее любовнику. Она тоже была красноречива в своих письмах. Отдельные, особо яркие пассажи, заставили угрюмого короля покраснеть от смущения. Другие места, где она писала о Ришелье, были настолько грубы, что не верилось, чтобы образованная дама благородного происхождения могла написать подобное.

– Как они вас ненавидят, – бормотал время от времени король, но Ришелье, ничего не отвечая, только склонял голову в знак согласия.

Дошли они и до политических писем, выражавших полную поддержку Гастону, королеве-матери, Испании и всем врагам Франции и Ришелье. С цитатами, выражавшими чувства Анны, и сообщениями о разговорах с ней и письмах королевы, которые тайно переправляла герцогиня. В одном из писем Мари отметила, что в почтовой конторе больше нет необходимости, так как Ее Величество нашла способ пересылки писем более надежный и быстрый, чем помощь герцогини. Тут Людовик поднял тяжелый взгляд и посмотрел на министра.

– Какой способ? Вам понятно, что это означает?

Ришелье кивнул и жестом попросил короля продолжать чтение. Но вот с письмами было покончено, и они легли аккуратной стопкой на столе возле кресла Людовика.

– Она, наверное, пришла в ужас, – сказал король. – Шатонеф арестован, письма конфискованы. А эта герцогиня… – Он бросил взгляд на письма и содрогнулся. – Сколько грязи в умах женщин, Ришелье. Как она пишет о вас… – Король никогда не упускал случая причинить боль кардиналу, сделать такой, будто бы безобидный, выпад. Это как-то принижало Ришелье в глазах Людовика.

– Распутница, болтающая на языке порока, – пожал плечами кардинал. – Но, как вы и говорите, сир, королева, надо полагать, пришла в ужас.

Он внимательно следил за королем, произнося эти слова, и заметил в унылом взгляде проблеск радости. Во всем этом деле именно Анна интересовала короля. Людовик ощутил возможность, до сей поры ускользавшую от него, шанс нанести удар со всем ожесточением его извращенной натуры. Ему сейчас ничего не стоило убедить себя, что он прав, – стоит только постараться не думать о своих подлинных побуждениях, а все объяснить любовью к другой женщине. Он обожал прелестную, высокоодаренную мадемуазель де Хотфор и не боялся этой страсти, так как знал, что, кроме слов, от него ничего не ждут. Девственность служит ей защитой, и по этой причине никто не ожидает, что он станет любовником юной фрейлины. И значит, не боясь последствий, Людовик мог обманывать себя, считая, будто ненавидит жену потому, что она является препятствием между ним и мадемуазель де Хотфор.

– Завтра утром королева будет еще больше напугана. Я предвидел ваш приказ, сир, и велел арестовать герцогиню де Шеврез. Монастырь Вал-де-Грейс находится под наблюдением. Убежден, что именно он подразумевается в том письме, где говорится о новом способе переписки, придуманном королевой. Но следить за монастырем недостаточно, сир. И сомневаюсь, чтобы мы добились толку от герцогини. Думаю, она и под пыткой не даст показаний против своей госпожи, и мы только потеряем время. Мне необходимо разрешение на обыск монастыря, которое может дать лишь парижский архиепископ. Я предпочел бы, чтобы он дал это разрешение вам, а не мне.

– И я его потребую! – объявил король. – Сегодня вечером напишу ему, и завтра у вас будет разрешение. Вал-де-Грейс! Монастырь, в котором королева будто бы проводила время в молитвах, в благочестивых размышлениях! Я сотру его с лица земли, а этих чертовых монахинь заточу в кельях, чтобы они узнали, что такое дисциплина!

– Но мы обязаны все проверить, – мягко сказал Ришелье. – Не осуждайте королеву заранее, сир. Очень вероятно, она виновна в том, что, несмотря на ваш запрет, писала письма брату, но не в том, что передавала испанцам секретные сведения и подбивала ваших слуг на государственную измену. Нельзя считать болтовню герцогини окончательным доказательством.

Людовик бросил взгляд на кардинала и улыбнулся.

– Ах, мой друг, не хитрите со мной. Вы тоже уверены, что моя жена шпионила против Франции. Только поэтому вы появились здесь среди ночи. Так думаете вы, и так думаю я. Но вы хотите предоставить мне доказательства ее вины, да?

Ришелье отвел глаза в сторону.

– Молю Бога, чтобы их не обнаружили.

– А я молю Бога об обратном. – Людовик резко поднялся с кресла. – Я не смогу казнить королеву, вы не дадите мне это сделать. Но я отправлю ее в крепость в Гавре. Оттуда еще никто не выбирался живым.

Король внимательно следил за кардиналом. Временами отношение Первого министра к королеве раздражало Людовика и сбивало с толку. Она ненавидела Ришелье, поддерживала попытки покушения на его жизнь, объединялась с Марией Медичи в ее интригах против кардинала и вообще помогала каждому, кто боролся против него. Людовик знал, что, несмотря на мягкие сдержанные манеры, Арман де Ришелье был жесток и безжалостно мстителен.

Он наказывал за мельчайшее неповиновение себе или своему суверену без снисхождения к прошлым заслугам. И однако король чувствовал, что кардинал колеблется, не желая соглашаться и на пожизненное заключение женщины, которая, по их общему убеждению, виновна в государственной измене.

– Вы не отвечаете, мой друг, – сказал он. – Какое оправдание вы найдете для королевы, если она шпионила для Испании? Как уговорите меня не наказывать ее и на этот раз?

Ришелье поднял голову. Он посмотрел прямо в глаза королю, взгляд его был холоден, без тени эмоций.

– Если королева виновна, сир, я сам приму меры к ее заключению в Гавре. Даю вам слово.

– Значит, в этот раз никакого снисхождения? – настаивал Людовик.

– Никакого снисхождения, – ответил Ришелье.

– Тогда приступайте, приступайте. – Король встал и протянул руку кардиналу. Легкий румянец появился на его впалых щеках. – Не пренебрегайте ничем, Ришелье. Не защищайте никого. Я требую, чтобы виновные были преданы суду, кто бы они ни были!


Только две свечи горели в личном кабинете королевы в Лувре. Занавески были опущены, в камине мерцал огонь, отбрасывая огромную тень женщины, сидящей в кресле с закрытыми глазами; одна рука беспомощно опущена, в другой – мокрый от слез платок. Анна была одна. Прошло уже сорок восемь часов с тех пор, как по приказу короля ее заперли в шато Шантильи без права выйти из комнаты или кого-либо принять. Шатонеф арестован. Мари де Шеврез, любимая подруга и союзница, заточена в одной из сельских крепостей собственного мужа, претерпевая Бог знает какие пытки от рук допрашивающих ее королевских чиновников. Ужас при мысли о том, что делают с подругой, вынудил Анну встать с постели, и она всю ночь до рассвета шагала взад и вперед по комнате. А теперь известие еще об одном, самом тяжелом ударе. После того как она пообедала, больше делая вид, что ест, так как не могла ни есть, ни спать, к ней подошла мадам де Сенлис. Из всех дам королевы только она одна всегда оставалась верной сторонницей кардинала и никогда не колебалась в своей лояльности к нему. Фрейлина присела перед королевой и очень просто, без всякого предисловия, сказала:

– Мадам, Ла Порт арестован. Он в Бастилии, – она снова сделала реверанс и удалилась.

Если задержали Ла Порта, то это только вопрос времени, когда они вытянут из него все секреты. Анне слишком хорошо были знакомы тяжкие испытания, которым подвергали людей в камере пыток, чтобы можно было надеяться, будто кто-либо может их выдержать сколь угодно долго. Ла Порт выдаст ее, потому что не сможет поступить иначе, и теперь Вал-де-Грейс наводнят агенты кардинала. Она подумала о том ящике для церковных риз в часовне, о массе писем в нем и чуть не потеряла сознание.

Там ее ждут письма, оставленные Гербьером, чиновником английского посольства, который служил ей связующим звеном с Испанией. Их найдут, как найдут и последние оставленные ею письма, в которых она советует брату атаковать Корбей и идти маршем на Париж, отказывает Людовику в праве называться мужчиной, умоляет о помощи против Ришелье. Все это найдут, и в глазах французов это станет неоспоримым доказательством того, что она – предательница и шпионка, и наказание ей по закону – казнь. Сидя одна в полутемной комнате, Анна истерически рыдала, упрекая себя за участь, выпавшую на долю Мари де Шеврез, которую она искренне любила, и бедного преданного Ла Порта. Еще в давние времена он доставлял ей любовные письма Бекингема и пересылал ее письма к нему. Всем, кто имел с ней дело, она принесла несчастье и смерть. Она рисковала всем, чтобы выиграть все. Но не выиграла, а проиграла. Анна услышала, как открывается дверь, но даже не оглянулась.

– Кто это?

– Де Сенеси, Мадам.

– Почему вы вошли? Я же сказала, чтобы меня не беспокоили.

– Мадам, – произнесла фрейлина почти шепотом, но ее голос все-таки дрожал. – Мадам, сам кардинал здесь! Он хочет вас видеть!

Анна встала. Она двигалась так медленно, как будто это требовало от нее слишком больших усилий.

– Заприте дверь. Я его не приму.

– Мадам, – прохныкала де Сенеси, – он предвидел ваш ответ. С ним отряд стражи, и он заявляет, что у него есть приказ короля взломать дверь.

– Вот оно что, – сказала, помолчав, Анна. – Итак, он пришел сам, чтобы арестовать меня! Очень хорошо. Не стану лишать его этого удовольствия. Идите и передайте кардиналу, что я приму его через несколько минут. Де Сенеси, созовите моих дам и приготовьте мне все необходимое.

В спальне, залитой светом множества свечей, царило молчание. Анна стояла в центре комнаты и ждала, пока на нее наденут платье из алого бархата с высоким жестким кружевным воротником. Для этого наряда она выбрала изумруды, доставшиеся Изабелле Кастильской от конкистадоров. Жестом она попросила дам отойти от нее. Все фрейлины, кроме безжалостной мадам де Сенлис, были в слезах. Анна подошла к высокому зеркалу из полированного металла и внимательно себя осмотрела. Из этой комнаты она выйдет пленницей. Что ж, пусть так, но она выйдет как королева и испанская принцесса.

Повернувшись к мадам де Сенеси, вытиравшей слезы носовым платком, Анна с трудом улыбнулась.

– Не плачьте, моя бедная Амелия. Я не боюсь. Будьте добры, приготовьте плащ и смену белья. А теперь пусть кто-нибудь из вас впустит кардинала.

Войдя в комнату, Ришелье не произнес ни слова. Низко поклонившись королеве, он повернулся к ее дамам и приказал им оставить его наедине с их повелительницей. Анна молча ждала, пока фрейлины, приседая в реверансе, исчезали одна за другой. В комнате сияло множество свечей, только что подброшенные в камин поленья разгорелись ярким огнем – казалось, что королева устраивает небольшой прием, как ей случалось это делать для Мари де Шеврез и немногих друзей. На Ришелье был костюм придворного, в руке – широкополая шляпа с пером.

– Где же стража, Ваше Высокопреосвященство?

– Охраняет Ваше Величество. Вижу, что мадам де Сенлис передала вам мое послание. Сегодня утром Ла Порт арестован и препровожден в Бастилию. При нем нашли ваши письма.

Кардинал шагнул к королеве и резким движением швырнул шляпу на стол.

– Сейчас не время для формальностей, Мадам. И нет нужды принимать меня стоя, когда все обстоятельства свидетельствуют о том, что для разговора лучше сесть. Нам необходимо поговорить, и это займет немало времени.

– Мне нечего вам сказать, – ответила Анна.

– Да? – К ее удивлению, кардинал улыбнулся, затем покачал головой, как если бы спорил с ребенком.

– Вы очень смелы, Мадам, и очень упрямы. Но я убежден, что в глупости вас обвинить нельзя. А только глупец на вашем месте продолжал бы бороться со мной. Позвольте мне все вам объяснить. Карты раскрыты, Мадам. У меня есть письма, написанные вашей рукой, за которые вас вполне можно отправить на Гревскую площадь!

– Я не боюсь смерти, – медленно сказала Анна. – После двадцати лет жизни это будет облегчением. Теперь вы можете отомстить, Ваше Высокопреосвященство, бороться с вами я больше не буду. Вы схватили моих друзей, пытали их и убили, когда от них вам уже не было никакой пользы. Я рада умереть вместе с ними.

– Я вам верю, – серьезным тоном сказал Ришелье. – Верю, что вы все перенесете очень мужественно и пойдете на казнь с большим достоинством, но у короля в отношении вас другие планы. Как вам понравится провести остаток жизни в одной из темниц Гавра? Ах, я вижу, что вы кое-что слышали об этом месте. Мадам, вы молоды и крепки телом, вы проживете годы и годы в такой дыре, передвигаясь ощупью в вечной темноте, медленно поедаемая крысами! Вот что всего лишь позавчера предложил сделать с вами Его Величество.

Анна отвернулась, чтобы не видеть спокойный взгляд холодных глаз и скупую насмешливую улыбку. Она так дрожала, что была вынуждена сесть.

– Я прикажу принести вина для нас обоих, – сказал Ришелье. Он держался крайне непринужденно, полностью владея положением. Позвонив в звонок, он дал распоряжение пажу, и когда тот принес вино, он налил стакан и подал королеве.

– Вам бы не мешало выпить, – сказал он. – На вас лица нет. А теперь давайте проясним ситуацию. Вы совершили государственную измену.

Анна привстала, но снова опустилась в кресло, встретив холодный обвиняющий взгляд.

– Я буду все отрицать! Любое письмо, которое вы будто бы нашли у Ла Порта, – подделка. Я не писала этих писем!

– Они написаны вашей рукой, – возразил Ришелье. – В них – сведения об укреплениях в Пикардии и советы королю Испании, как лучше победить Францию. Насколько я помню, вы и короля не пощадили. Неужели это правда, что уже пятнадцать лет, как он не посещал вас ночью? Как глупо было с вашей стороны писать о мадемуазель де Хотфор, вы же знаете, сколь чувствителен Его Величество. Надо ли продолжать?

– Я отрицаю, – повторила Анна. – Я отрицаю все.

– Этого я и ожидал, – сказал кардинал. Он сидел в кресле, закинув ногу за ногу и потягивая вино.

Не произнося ни слова, он в течение нескольких минут обдумывал, как вести разговор дальше. Он шел сюда с твердым настроем сломить Анну или, если не удастся, перевезти ее под стражей в Компьен, чтобы она там дожидалась суда. Но теперь это последнее решение казалось настолько невозможным, что он удивлялся, как мог всерьез его рассматривать. Анна была настолько прекрасна, что ему причиняло боль вот так просто сидеть и смотреть на нее. Желание пробуждалось в его груди, желание, смешанное с ненавистью, гневом и любовью и не допускавшее, чтобы она сидела перед ним с побелевшим лицом и в слезах. Даже теперь он не мог ее покинуть. И признав это, он как бы почувствовал прилив новых сил. Только что он грозил ей, был груб и насмешлив. Но теперь, придвинув кресло поближе, он снова наполнил ее бокал и заговорил очень ласково:

– Я получил разрешение архиепископа Парижа на проведение обыска в Вал-де-Грейс. Ла Порт уже признался, что получал письма оттуда. Ради Бога, Мадам, неужели вы не понимаете, почему я здесь?

Анна приложила руку к раскалывающейся от боли голове.

– Чтобы насладиться своим триумфом. Арестовать меня. Если бы вы не были так жестоки, то не тянули бы, а давно это сделали.

– Вы не правы, Мадам, – возразил Ришелье. – Я пришел, чтобы попытаться вас спасти. И это не в первый раз, не так ли? Бекингем, восстание Гастона – все эти годы я стоял между вами и королем. И продолжаю стоять.

– Да, вы говорили мне, – подтвердила Анна. – В монастыре в Компьене. Вы сказали, что меня защищает ваша любовь.

– И еще я сказал, что так будет и дальше, хотите вы этого или нет. Сегодня я подтверждаю свои слова, так как понял, что любовь моя не ослабела с годами. Ничто теперь не может на нее повлиять.

Не поднимая головы, Анна чувствовала на себе взгляд его горящих глаз. Она заплакала, но тихий настойчивый голос не отступал:

– Людовик вас ненавидит. В течение двадцати лет он мечтает от вас избавиться, так как сознает свою немощь. И удерживал его, Мадам, – я! Но вы на этот раз зашли слишком далеко. Я вынужден был раскрыть ваши интриги, так как в противном случае рисковал проигрышем войны с Испанией. А рисковать Францией я не стану даже ради вас, Мадам! И теперь королю известно слишком многое – его не сбить с толку. Он знает о Вал-де-Грейс, он знает о Ла Порте, о том, что вы писали в Испанию. Через несколько дней ни одна ваша затея не останется для него секретом. Я имею в виду – когда найдут и другие письма вроде тех, что оказались у Ла Порта. И тогда, клянусь Всемогущим Богом, король обрушит на вас весь яд и ненависть, накопившиеся в его груди за двадцать лет! Гавр, Мадам! Тьма, вонь, насекомые – и забвение! Я не угрожаю вам, я только пытаюсь показать все, что с вами случится, если вы не захотите меня слушаться. А я могу вам помочь, спасти вас от всех этих бед!

Анна, закрыв глаза, молчала, ведя внутреннюю борьбу с его словами и нарисованными им картинами, борясь с охватившей ее беспомощностью, растущей по мере того, как Ришелье продолжал свою речь. Усилием воли она заставила себя посмотреть ему в лицо и, еще не задав вопрос, прочитала в нем готовый ответ.

– И какова цена?

– Ваше доверие. Подчинение моему желанию. Я долго ждал, Мадам, и по-своему много страдал. Таковы мои условия, и ни на что меньше я не пойду. Я не прошу вас меня полюбить. Но в ответ на ваше согласие я спасу вам жизнь, и не пройдет и года, как вы узнаете, что значит быть королевой Франции и другом Ришелье!

– Любовница кардинала, – медленно сказала Анна. – К этому-то вы и стремились все эти годы? Именно это я должна принять, а иначе вы мне не поможете?

– Таковы мои условия, – повторил он тихим голосом. – Может быть, они не покажутся вам такими уж неприятными. Повторяю: я не жду, что вы меня полюбите.

– Вы склоняете меня к кощунству! – воскликнула Анна. – Я не пойду на это! Лучше брошусь к ногам короля с мольбой о пощаде. Расскажу ему о вашем предложении, признаюсь во всем! Я поплачусь за это, но и вы, Ваше Высокопреосвященство, тоже!

Кардинал пожал плечами, и легкая улыбка коснулась его губ.

– Вы так наивны, Мадам. Двадцать лет замужем за королем, и до сих пор ничего о нем не знаете? Вам неизвестно, что он так вас ревнует, что это уже просто болезнь? Думаете, король смягчится, услышав вашу сагу о моих попытках вас соблазнить? Когда вы, упав на колени, признаетесь в том, как предавали его, как сумели завлечь даже Первого министра страны? Если он вам поверит, то сожжет на костре за прелюбодеяние со священником. Потому что именно так он посмотрит на это дело. О да, я тоже пострадаю, но сомневаюсь, что мои страдания послужат вам таким уж утешением. Предполагая, конечно, что вы окажетесь умнее меня и сумеете воспрепятствовать мне убедить Его Величество в том, что это очередная попытка вбить между нами клин и оказать услугу Испании, избавив ее от врага. Придите в себя! Довольно фантазий и героики. Будьте благоразумны, и давайте помиримся. Вы должны признать, – добавил мягко Ришелье, – что я очень терпелив.

Анна молчала. Все, что он сказал, было верно. По мере того как кардинал говорил, беспомощность ее позиции раскрывалась ей шаг за шагом. Милость Людовика! Прощение Людовика!

Закрыв лицо руками, королева взмолилась:

– Боже, помоги мне! Я погибла.

Со смертью она могла бы примириться. Вынесла бы унижение на суде, публичное обнародование ее измены – даже саму казнь встретила бы с достоинством и смелостью дочери и сестры короля. Анна не была трусихой, и угроза казни не заставила бы ее дрогнуть. Но темницы Гавра казались кошмаром: всю оставшуюся жизнь провести в темноте, опуститься на самый низменный уровень грязи и физической деградации, стать жертвой клопов и огромных кровожадных тюремных крыс. Она подняла голову и взглянула в большие серые глаза человека, сидящего напротив нее. Он не отводил от нее взгляда, как будто хотел своей огромной силой воли склонить королеву к согласию.

– Я заставлю короля убить меня, – прошептала Анна. – Я признаюсь в таких ужасных вещах, что у него не останется другого выхода.

Ришелье покачал головой.

– Он этого не сделает. Разве вы забыли – король очень жесток и нарочно сохранит вам жизнь, чтобы заставить подольше страдать. Он в восторге от мысли о темницах Гавра и о том, что это будет значить для вас. Ваши признания побудят его лишь выдумать дополнительные лишения… Скажите, то, что найдут в монастыре, сильно вас скомпрометирует?

– Я буду уничтожена, – ответила Анна. – Там – все, все. В моей часовне.

– А Ла Порт? Вы полностью ему доверяли?

– Да, – подтвердила королева. – Он тайно служит мне еще с того времени, когда Бекингем покинул Францию. Ему все известно.

– В таком случае, – решил Ришелье, – нам следует сделать так, чтобы сыщики не нашли в Вал-де-Грейс ничего существенного, а Ла Порт не отведал пыток по полной программе.

– Что вы имеете в виду? – спросила Анна. – Что вы хотите сказать?

– Думаю о том, как вытащить вас из этой ситуации. Вы согласились на мои условия, Мадам. Я это понял. Разумный поступок, не так ли? Пожизненное заключение – или шанс стать женщиной и королевой. Итак, вы сделали выбор. Это решено. Теперь договоримся о деталях. Вы должны написать полное свое признание, подписать его и передать через меня королю.

– Полное признание! Меня немедленно осудят!

– Полное признание в отдельных проступках, а не во всем, – поправился кардинал. – Вы подтвердите, что писали брату, королю Испании. Людовику это и так уже известно. Но вы поклянетесь, что сообщали только личные новости, как сестра – брату. Признаетесь в переписке с де Фаржи, но только на тему о том, как ей живется в изгнании. То же самое – и о переписке с Марией Медичи. Напишите, что встречались в монастыре с послом Мирабелем, но не говорили ни слова о политике. Остальное предоставьте мне. Король учуял след и должен разыскать кое-что нехорошее, чтобы удовлетворить свои чувства. Но не настолько нехорошее, чтобы идти на решительные шаги. Ему придется в итоге вас простить, так как ваши проступки окажутся достаточно незначительными. Он будет крайне разочарован и раздосадован, но я уговорю короля проявить великодушие. Мне случалось делать это и раньше. Много раз.

Анна медленно поднялась с кресла. Все было решено и согласовано, хотя она не сказала в этом смысле ни слова. Ришелье показал ей выход из положения. И зная его, она понимала, что все это возможно. Что удастся остаться в безопасности.

– Вы, конечно, можете послать сообщение в Вал-де-Грейс, – сказала Анна. – Но вам нужно что-то такое, какую-то вещь, которую настоятельница знает как мою. В противном случае она не тронет мои бумаги. Вот, возьмите это кольцо. Оно ей знакомо.

Кардинал взял протянутое ему кольцо, и на мгновение их пальцы соприкоснулись. Неограненный рубин в форме сердца был окружен жемчужинами и бриллиантами, венчавшими камень как бы короной. Ришелье надел кольцо на палец и с восхищением несколько секунд его рассматривал. Потом сказал:

– Вы храбры духом, Мадам. И быстро пришли в себя. Вместе мы сделаем много хороших дел, вы и я.

– Еще одно, – быстро проговорила Анна. – Еще одна просьба: отпустите Мари де Шеврез.

– Невозможно, – ответил кардинал. – Она была столь глупа и неосторожна, что не в моей власти ее простить.

– В вашей власти все, что угодно! – с яростью сказала Анна. – Вы можете спасти Мари. И спасете, если хотите, чтобы наша постыдная сделка была выполнена мною до конца! Вот моя цена, Ваше Высокопреосвященство: освободите Мари.

– Хорошо. Она сбежит. И ваш друг Ла Порт тоже.

Королева отвернулась. Она не ожидала такого великодушия и на мгновение не могла справиться с нахлынувшими чувствами. Вытерев слезы, Анна снова посмотрела на кардинала и увидела на его лице такую нежность, какой никогда раньше не замечала.

– Благодарю вас. Я очень люблю их обоих и не могу смириться с тем, что сама спасусь, а им придется из-за меня страдать.

Ришелье подошел к Анне и с поклоном поцеловал ей руку.

– Им не причинят вреда, обещаю. А когда я приду к вам, то знаком будет это, – рубин сверкнул на его пальце. – Я не прошу вас, Мадам, полюбить меня. Только разрешите мне любить вас. Может быть, это не покажется вам таким уж невыносимым.

– Не понимаю, – медленно произнесла Анна, – как вы можете прикоснуться ко мне, зная мои чувства. Как вы считаете возможным навязывать себя мне?

– Потому что гордость – холодный компаньон в постели, – ответил Ришелье. – И когда дело касается вас, у меня ее почти не осталось. А то немногое, что еще есть, удовлетворено тем, что наконец-то вы полагаетесь на меня. Что же до ваших чувств… У меня есть предчувствие, что со временем они изменятся. Итак, предоставьте все мне. Завтра я вернусь со своим секретарем и составлю ваше признание в допущенныхпровинностях. Вам придется быть скромной и полной раскаяния, Мадам. Никто пока не должен подозревать, что мы с вами заключили мир. А ведь это так, да?

– Да, – помолчав, сказала Анна наконец. – Да.


18 августа архиепископ парижский, советник Сегье, два секретаря и отряд стражи появились у ворот монастыря Вал-де-Грейс с ордером на арест настоятельницы и обыск здания. Работая среди плачущих монахинь, королевские чиновники взломали ящик в часовне королевы, а также перебрали бумаги, найденные в ящиках письменного стола в маленькой комнате по соседству с часовней. Масса документов и писем была опечатана и конфискована. Их чтением занялись Сегье и секретари. Затратив на это целый день, они сообщили королю, что не нашли ни одной бумаги, датированной позже 1630 года, а в них – ни одной инкриминирующей фразы в отношении политики или военной кампании, которая велась в это время против Испании. В монастыре настоятельница благодарила Бога, что у нее оказалось достаточно времени, чтобы не только сжечь письма королевы, но и развеять по ветру оставшийся от них пепел. А в камере пыток в Бастилии старый слуга Анны Ла Порт перед лицом инквизиторов, среди которых находился советник Сегье, признал на коленях, что однажды, восемь месяцев назад, доставил письмо Ее Величества королевы в британское посольство и забрал оттуда какой-то пакет. Он отрицал, что Вал-де-Грейс используется как почтовая контора, и несмотря на то, что советник угрожал ему, а орудия пытки были заранее приготовлены, Ла Порт отказался добавить хоть слово к своему признанию, и никакого более сильного давления на него не было оказано.

Установили, что его признание в точности совпадает с тем, что написала Анна. Ее признание, скрепленное собственной подписью, было вручено Людовику кардиналом Ришелье. Никаких доказательств заговора или другого преступления, более тяжелого, чем мелкое неповиновение королю (в частности, в отношении запрета писать брату и друзьям в Испании), обнаружено не было. Анна так и не видела короля, который неожиданно уехал в Шантильи. Во время допросов она отвечала на вопросы Ришелье в присутствии независимых свидетелей, которые отсылали свои отчеты королю.

Кардинал ничем не показывал, что помнит о встрече в тот вечер в ее комнате. Он был полон смирения, внимания и, казалось, очень усердствовал в поисках истины. Только сообщение о том, что в Вал-де-Грейс ничего не нашли, а Ла Порта не пытали, служило Анне доказательством, что та встреча ей не приснилась, и договор с кардиналом заключен. Хотя она никогда не оставалась с Ришелье наедине, и в его манерах не было и следа теплоты или признака участия в сговоре, Анна к концу месяца получила доказательство того, что он полностью выполнил свои обещания.

Ей принесли раздраженное, оскорбительное письмо от Людовика, в котором ей даровалось прощение за неповиновение, но в будущем запрещалось посещать любые монастыри, а писать письма разрешалось только под строгим наблюдением. Далековато от темниц Гавра, но с точки зрения короля все-таки лучше это, чем ничего. Анна прочитала письмо, сидя в окружении своих дам, и заплакала. Последние несколько лихорадочных недель королева тщательно следовала совету Ришелье и вела себя так смиренно и униженно, что ее тошнило от презрения к себе. Слезы Анны обьяснялись грубостью и уничижительным духом дышащего злобой письма. Ришелье не преувеличивал. Как король ее ненавидит! С каким восторгом засадил бы ее навсегда за решетку. Она подняла голову и увидела, что за ней следит мадемуазель де Хотфор. Девушка, покраснев, тут же отвернулась. Он не был настолько мужчиной, – подумала Анна, – чтобы иметь любовницу, а желал только притворяться и играть в свою игру.

– Мадам, – обратилась к королеве де Сенеси. – Его Высокопреосвященство в вашей приемной. Примете вы его?

– Да, конечно. Вы пойдете со мной. И вы тоже, де Филандр.

Кардинал низко поклонился и поцеловал Анне руку. Обе фрейлины, сделав реверанс Ришелье, остановились на пороге, а тот повел Анну к окну, где они могли поговорить без помех.

– Я добился, чтобы вас простили, – сказал он, – но не мог воспрепятствовать оскорблениям – король слишком настаивал.

– Не сомневаюсь, – сказала Анна. – Но покончил ли он с попытками загнать меня в ловушку?

– Он пытался и потерпел неудачу, – ответил Ришелье. – Теперь вы в безопасности. Я вижу, что вы плакали, Мадам. Не стоит, все позади. Мы возвращаемся в Париж. Новости с поля боя ободряющие: испанцев оттеснили. К концу года мы заключим мир. Могу сообщить кое-что для вас приятное, – кардинал улыбнулся и сделал движение рукой, выражая досаду, что они не одни. – Герцогине де Шеврез повезло, ей удалось совершить побег. Король выдал ордер на заключение герцогини в крепость Люш. Там тоже, как вы знаете, есть темницы вроде тех, что в Гавре. Но увы, дорогая Мадам, кто-то, должно быть, ее предупредил, она переоделась в мужской костюм и умчалась к испанской границе. Теперь нам ее никак не поймать.

– Слава Богу! – прошептала Анна. – А Ла Порт?

– Год тюремного заключения, не больше. И я обещаю, что он не будет терпеть больших лишений. Но не пытайтесь снова войти в контакт с герцогиней. Она в безопасности и отныне должна полностью исчезнуть из вашей жизни. Обещаете вы мне это?

– Как я могу возражать? – ответила Анна. – Я всем вам обязана, хотя никак не могу привыкнуть к этому чувству. Но если я сейчас вас поблагодарю, то, вы же понимаете, моя благодарность прозвучит фальшиво.

Ришелье кивнул. Казалось, он не может оторвать взгляд от ее лица. Чувство близости с ним непреодолимо овладело Анной, хотя они и не были одни в комнате.

– Понимаю. Не надо меня благодарить. Прощайте, Мадам. Я потребую свое вознаграждение в Париже.

У всех женщин есть такая черта – способность смириться с обстоятельствами, какими бы они ни казались отвратительными, если эти обстоятельства становятся неизбежными. И для королевы после двадцати лет неослабеваемой борьбы с одним человеком поражение стало почти облегчением. Угроза постоянно висевшей над ней опасности, эмоциональное напряжение от непрестанных попыток перехитрить кардинала истощили ее умственно и физически. Лишенная поддержки Мари де Шеврез, которая своими насмешками, возможно, снова втянула бы Анну в интригу против Ришелье, она погрузилась в унылую летаргию, в которой надеялась найти спасение, когда придется выполнять главное условие сделки, заключенной с кардиналом.

Он говорил о любви, но не страстно, как Бекингем. Без красноречивых жестов – как будто акт соблазнения значил не больше, чем партия в карты. И тем не менее его чувственность создавала напряжение между ними, словно готовая вспыхнуть молния.

В душе королевы бурлило возмущение. Гордость и честь кричали Анне в оба уха, что она еще может отступить. Нарушить обещание теперь, когда он выполнил все свои. Но искушение ослаблялось чувством, что все предстоящее – это судьба. Какой смысл сопротивляться? Ведь бесполезно игнорировать тот факт, что без Ришелье она не выстоит. Без него и она, и все ее друзья погибли бы. Не было человека, способного противостоять кардиналу. Она перебрала всех, кто, казалось, мог, и все потерпели неудачу. И сильнее всех проиграла она. Пусть он приходит и берет ее. Жизнь научила Анну не чувствовать собственного тела – как было тогда, при попытках Людовика исполнить свои супружеские обязанности. Кардинал овладеет не Анной Австрийской, а безвольной жертвой, пассивной и безучастной, как набитой опилками куклой.


Мадам де Сенлис дремала у окна, не замечая, что ее шитье почти сползло на пол. В обязанности фрейлины входило раздеть королеву и оставаться с ней, пока та не погасит свечи. Но Анна так и не послала за ней, а часы уже давно пробили одиннадцать. Де Сенлис устала. Она была уже немолода, и жизнь на службе у королевы оказалась нелегкой. Она сохраняла верность кардиналу, стараясь не придавать значения враждебности Анны и остальных дам. Несколько месяцев назад, после того как Анну взяли под стражу в Шантильи, у де Сенлис появилась надежда, что ее служба закончится вместе с заключением королевы в тюрьму или высылкой в Испанию. Но эта опасность королеву миновала. Король по-прежнему навещал жену, но кроме формального приветствия не обменивался с ней ни словом. Он уединялся в уголке с мадемуазель де Хотфор и мямлил какие-то ходульные фразы или вообще молчал. Обстановка в Лувре стала мрачной, а жизнь монотонной. Де Сенлис очень хотелось избавиться от всего этого.

Без четверти двенадцать ее разбудил паж. На секунду она подумала, что звонила королева, но мальчик только поклонился и протянул сложенный лист бумаги с красной печатью кардинала. Де Сенлис встала, зевнула и распечатала записку. Вдруг она широко открыла рот и тут же прикрыла его ладонью, испустив серию возгласов, означавших удивление, волнение и страх. В спальне королевы была дверь, ведущая через тайный проход в другую часть дворца. Эта дверь всегда находилась на замке, ключ от которого хранился у де Сенлис. Секретным входом никто никогда не пользовался, даже Анна, вероятно, не знала о нем.

В записке де Сенлис предписывалось открыть дверь и сделать так, чтобы в течение ночи никто королеву не беспокоил. Особа слишком высокого ранга, чтобы ее можно было назвать по имени, воспользуется тайным коридором и будет принята королевой наедине. Предписывалось также вручить Ее Величеству кольцо, которое принесет паж, как доказательство, подтверждающее личность упомянутой высокой особы. Записку скрепляла подпись Ришелье.

– Это он, Мадам, да? – В волнении де Сенлис забыла, как не любит ее королева. Через двадцать лет, когда примирение казалось невозможным, Людовик намеревался нанести визит жене! Тайный ход в середине ночи! Анна в ночном одеянии с рассыпанными по плечам волосами стояла, держа в руке кольцо с рубином в форме сердца. Красный огонь рубина и искры от окаймлявших его бриллиантов вспыхивали в ее ладони.

– Это король, не так ли? – задыхаясь, повторила де Сенлис, вне себя от гордости, что именно ее выбрали открыть дверь и доверили секрет столь огромной важности.

Анна взглянула на фрейлину и покраснела.

– Да, – ответила она. – Это король. Кольцо с рубином дала ему я. – Она надела кольцо на палец. – Где эта дверь? Я ничего о ней не знаю.

– Там, Мадам. За фигурой Юноны в гобелене. Идите, я покажу! Бог мой! – воскликнула она вдруг. – Где же ключ?

– В вашей руке, – холодно указала Анна. Ее охватила дрожь. Акт судьбы обрел реальность. Дверь, открытая фрейлиной, скрипнула, и за ней открылся темный проход. Позже, ночью, кардинал пройдет по нему, и она окажется с ним наедине.

– Мадам, разве вы не взволнованы? После стольких лет Его Величество…

– Де Сенлис!

– Да, Мадам?

– Вы поняли, что король хочет оставить все в секрете? Ни единого слова ни одному человеку – или вас заточат в Бастилию! Понимаете? Только одно слово – и… Вы же знаете, каков сейчас Его Величество. Я не смогу вас защитить. А если вы мне не повинуетесь, я не стану и пытаться.

– Ни единого словечка, – пообещала де Сенлис, побледнев от страха. Конечно же, король хотел сохранить тайну. Что подумает де Хотфор, если узнает, что король снова делит ложе с королевой? Вдруг он потерпит неудачу? Вдруг после всех этих лет королева не сможет его удовлетворить? Да была дюжина причин, по которым ей следовало молчать. И гнев Ришелье против тех, кто вызвал неудовольствие короля, был одним из самых убедительных доводов.

– Буду молчать, как рыба, Мадам. Погасить все свечи или одну оставить?

– Пусть одна горит. – Анна опустила занавеску. – Можете идти.

Анна забралась в постель и погасила последнюю свечу. За плотно задернутыми занавесками она оказалась в полной темноте. Она не смогла бы сказать, сколько прошло времени до того момента, когда послышался скрип открываемой двери. Час или несколько минут? Она лежала, закрыв глаза, и слышала чьи-то приближающиеся шаги. Почувствовав, как раздвигаются занавески, Анна открыла глаза, и в свете свечи, которую он держал над ее головой, увидела лицо с остроконечной бородкой и горящие серые глаза. Свеча тут же погасла.

Глава 10

Звук клавикордов струился по комнатам королевы в Лувре, нежные и чистые ноты звучали, как журчащий фонтан. Музыкантшей была одна из фрейлин, мадам де Мортемар, игравшая мелодии по личному приказу короля. Королева и придворные дамы слушали концерт в середине салона, в то время как король удалился с мадемуазель де Хотфор в приемную и сел там у окна таким образом, что мог видеть происходящее в салоне, оставаясь, как того требовал этикет, и сам в поле зрения. Музыка просто служила приятным фоном, благодаря которому он мог свободно разговаривать со своей избранницей. Мари де Хотфор уже меньше стеснялась короля. Теперь она не краснела по пустякам и в разговоре не отделывалась банальностями. Она смело обсуждала с ним такие спорные темы, как продолжающаяся война с Испанией, и даже пыталась восхвалять королеву, но это так рассердило Людовика, что он дулся несколько дней подряд. Свою обиду он проявил тем, что запретил жене и ее дамам любые развлечения, так как был не в духе и в неладах с де Хотфор. Короля бесило, что объект его робких фантазий оказался верным своей госпоже. Но еще больше он злился на Анну, которая воспринимала привязанность короля к де Хотфор с любезным безразличием. Вот и сейчас он наблюдал за королевой, которая сидела в кругу своих дам и слушала музыку с таким безмятежным выражением лица, что казалась еще прекрасней, чем обычно. Все говорило о том, что она счастлива. Людовик никак не мог этого понять.

Анна казалась спокойной и умиротворенной. И эта умиротворенность присутствовала во всем, что она делала. Она как будто смирилась с условиями своей жизни и даже с кардиналом. Прошли месяцы с тех пор, как Людовик получил ее письмо, в котором она смиренно просила прощения за неповиновение его приказам и неразрешенную переписку. Но он все-таки цеплялся за надежду, что, несмотря ни на что, Анна в действительности не изменилась. Но ничего похожего не замечал. Королева полностью прекратила участвовать в политических интригах, которые так занимали ее в течение двадцати лет. Она принимала его с той же ледяной вежливостью, но с каким-то безразличием вместо прежнего негодования. Казалось, что он, король, перестал для нее что-либо значить, тем более – его неуклюжее преследование ее фрейлины. Анна любезно улыбалась девушке, обращаясь с ней дружелюбно и великодушно и, как следствие, заслужила ее благодарность и уважение. Король откинулся в кресле, размышляя о своей жене и об изменениях, которые произошли в ней в течение последних месяцев. И какова бы ни была их причина, эти изменения ему не нравились, Людовик шестым чувством ощущал довольство и радость в других людях, именно в силу того, что сам был несчастлив. И он не испытывал ни тени сомнения в том, что сейчас Анна удовлетворена жизнью так, как никогда раньше. Король повернулся к прекрасной блондинке, сидевшей возле него, и коснулся ее рукава.

– Вы невнимательны, мадемуазель. Ваши мысли сегодня блуждают далеко-далеко.

– Прошу прощения, сир, я слушала музыку.

Людовик нахмурился. По тому, как она ответила, он чувствовал, что сегодня разговор не получится. Приятный тет-а-тет не состоится, и, вернувшись к себе, ему не удастся помечтать о том, насколько все было бы иначе, если бы вместо надменной жестокосердной испанки он женился бы на Мари де Хотфор. Женщины жестоки, и с ними трудно иметь дело; им ни в чем нельзя доверять. Он искоса взглянул на девушку, уже как бы сердясь на нее за то, что она не оправдала его надежды. Женщины отвратительны, и нет ни одной женщины в мире, которую он мог бы полюбить или которая любила бы его.

– Вы не пожелали поохотиться со мной сегодня утром, – сказал он. – Я был разочарован.

– Ее Величество нуждалась в моих услугах, сир.

– Когда я хочу вас видеть, королева обязана вас отпускать, – возразил король. – Она не имеет права портить мне удовольствие, я ей скажу об этом!

Мадемуазель де Хотфор покраснела и ответила так резко, что король поморщился.

– Я прошу вас не делать этого, сир. Я служу королеве и ни за что на свете не стану пренебрегать своими обязанностями. Я не могу смириться с мыслью, что она испытывает из-за меня унижение или боль.

– Вы говорите глупости, – сказал Людовик. Его гнев разгорался: день был испорчен, а воплощенная мечта обернулась сварливой девицей, которая ничего не хотела понять.

– Вы хотите быть лояльной к особе, не знающей смысла этого слова или благодарности! Где все остальные, кто поддержал королеву против меня? В изгнании, мертвы или сидят в тюрьме, все до одного. Вам пора бы знать, мадемуазель, кому можно доверять. И верьте мне – только не королеве.

– Прошу прощения, Ваше Величество, – холодно возразила де Хотфор, – но я вынуждена не согласиться с вами.

– Тогда мне придется вас покинуть, – бросил Людовик. Он встал, и в тот же момент клавикорды смолкли, а все, кто был в главном салоне, поднялись с мест. Анна подошла к королю, когда он выходил из комнаты.

– Вы так быстро уходите?

Король посмотрел в ее голубые глаза, и отвращение, которое он в них прочитал, заставило его съежиться. Одним брошенным на него взглядом Анна всегда заставляла Людовика чувствовать себя как бы червем в пыли.

– Здесь душно, – сердито сказал король. – Мне нужно на свежий воздух. – Обращаясь к королеве, он сразу начинал заикаться и поэтому старался говорить в ее присутствии как можно меньше. – До свидания, Мадам.

Анна присела в реверансе, Людовик сделал вид, что целует ей руку, и через мгновение двери за ним захлопнулись. Выждав несколько секунд, Анна повернулась и подошла к мадемуазель де Хотфор, которая с раскрасневшимися щеками стояла поодаль.

– Неужели снова поссорились?

– Да, Мадам. Боюсь, что король на меня очень сердится.

– Что случилось? Бедная моя де Хотфор, вам надо быть терпимее с королем. Вы же знаете, как он вас обожает.

– А я обожаю вас, Мадам! – с чувством ответила девушка. – И никому не позволю говорить о вас плохо. Даже королю! – Де Хотфор была не только девицей с сильным характером и твердыми принципами, но и умной, тонко чувствующей личностью. Она быстро постигла мелочную, мстительную душу Людовика и больше не боялась общения с ним. Ей приходилось терпеть знаки его внимания не только из-за того, что открытый протест был невозможен, но еще потому, что девушке нравилось дразнить короля.

– Не надо обращать внимание на его слова, – мягко сказала Анна, – если вы им не верите. Пусть говорит обо мне все, что хочет. Но он – король, дитя мое. Слишком сердить его – дело опасное и может закончиться для вас неприятностями. Хотя бы ради меня будьте добрей к нему и, по возможности, сохраните мир.

Мадемуазель де Хотфор неожиданно упала перед Анной на колени и поцеловала ее руку.

– Мадам, вы просто ангел доброты! Бог да благословит вас!

– Он благословил меня, – ответила королева. – И не однажды.

Тут она заметила, что мадам де Сенлис не отрывает от нее глаз. Фрейлина, видимо, настолько была сбита с толку разыгравшейся сценой, что все еще стояла с открытым ртом. Сегодня она опять принесла Анне кольцо с рубином. Она не обмолвилась ни единым словом о ночных визитах, которые повторялись почти каждую ночь, и каждый раз им предшествовала та же странная церемония, что и перед первым посещением. Ей доставляли кольцо, она вручала кольцо Анне, та надевала его на палец, а утром кольцо исчезало. Дверь, ведущая в тайный ход, теперь все время была открыта. После первого визита кардинал вызвал де Сенлис и был так суров, что фрейлина ушла от него, дрожа от ужаса; одно слово о секретном переходе, легкий шепоток о том, что Их Величества помирились… Ришелье показал ей ордер на заключение в Бастилию с уже вписанной фамилией «Де Сенлис», и бедная женщина чуть не упала в обморок. Она ушла, заливаясь слезами и обещая, что будет молчать, как убитая.

– Продолжайте, де Мортемар. Пожалуйста, доиграйте мелодию. Нам очень нравится ваша музыка.

Анна села и слушала инструмент с закрытыми глазами. Сегодня он опять придет. Анна коснулась кольца и стала вертеть его на пальце. При мысли о том, как откроется дверь, и она ощутит первые нежные прикосновения, все ее тело охватило чувство безвольной покорности. Они никогда не разговаривали. Молча он овладевал ею, и молча она ему отдавалась. После долгого замужества Анна в первый раз познала радости физического влечения.

Еще до того, как они стали любовниками, он говорил, что любит ее, но ни разу не спросил, не полюбила ли и она. Впрочем, Анна и не смогла бы ответить. Но теперь она могла спокойно наблюдать за патетическим обожанием Людовиком ее фрейлины Мари де Хотфор и даже жалела мужа, потому что поняла, каким может быть мужчина и что он может дать женщине.


– Благодаря ей вы стали счастливым человеком, Арман. Но от этого ваш грех возрос еще больше, – сказал отец Жозеф. – А теперь и она согрешила. Неужели вы не страшитесь Ада?

– Ад подождет до завтра, святой отец, – ответил Ришелье, – а сегодня я предвкушаю радости Неба. И пока этого достаточно. Разве такой грех – любить? Неужели в глубине сердца вы никогда не чувствовали искушения?

– Мое сердце всегда принадлежало Богу, – тихо сказал монах. – Тогда как ваши сердце и душа отданы мирским делам. Но вернемся к королеве. Любит ли она вас, мой друг? Кроме того удовольствия, что вы ей доставляете, чувствует она что-нибудь?

Кардинал на мгновение заколебался. Это был не тот вопрос, на который ему хотелось бы ответить.

– Я не просил ее любви, – сказал он. Нельзя делать любовь частью такой сделки, как наша. Я получил то, о чем просил, и довольствуюсь этим. Моя любовь к ней – это кое-что другое. А я люблю королеву, святой отец. У меня не так уж много слабостей, – добавил он и улыбнулся. – Так что эту одну вы должны мне позволить.

– А если будет ребенок? – спросил монах. – Что тогда вы станете делать? Каково придется вам обоим в этом случае?

– Ребенок должен быть, – ответил Ришелье, – и обязательно мальчик. Столько лет я был фактическим королем Франции во всем, кроме имени. Только справедливо, если мне унаследует мой сын. Вы шокированы, отец? Простите. Уже поздно, и мне надо идти. Помолитесь за спасение моей души, так как сам я еще не готов к раскаянию.

Отец Жозеф поклонился и ушел. Он шел с осторожностью человека, постоянно ощущающего боль. Ему еще не доводилось видеть Ришелье в таком состоянии. Последние несколько месяцев министр ни разу от души не рассмеялся. А теперь, когда он совершил кощунство, вступив в незаконную связь, на сердце у него было легко, а сил и энергии стало хоть отбавляй. Он работал по восемнадцать часов в день, поставив целью заключить мир с Испанией, чье военное вторжение закончилось полной неудачей. Франция и король находились под его контролем. Враги были рассеяны, а пораженный Двор удивленно взирал на самого ожесточенного и непримиримого из них – саму королеву, которая стала любезной и ни в чем не противоречила Первому министру.

Гастон, как обычно, дулся по углам, но его уже никто не принимал всерьез. Умиротворенный по приезде огромной суммой денег, он растранжирил их на женщин и карты. А чтобы пресечь его хилые вспышки возмущения, достаточно было предложить ему вернуться в Брюссель к матери. Ришелье одержал верх над всеми. Но самой странной победой, в которой он признался, – нет, скорее, о которой просто рассказал отцу Жозефу, – была его связь с Анной Австрийской. Он не раскаивался, не стремился получить отпущение грехов, и отец Жозеф слишком много знал о причудах человеческой натуры, чтобы чему-либо удивляться. Он принял как должное рассказ о столь экстраординарной любовной интриге, ночах, которые любовники проводили вместе, сплетаясь телами в незаконной страсти и не обмениваясь друг с другом ни единым словом. По его мнению, их связь оставалась прочной, пока влечение было чисто физическим. Женщине это позволяло сохранить свое достоинство и предаваться заблуждению, будто она не несет никакой ответственности. Мужчина же наслаждался своим триумфом именно так, как и задумывал. Любовь… Монах медленно шел по длинному коридору дворца кардинала. Эта связь – можно ли назвать ее любовью? Что она в действительности означала для королевы, чье сердце оставалось холодным, как лед, в то время когда ее тело сжигало чувство? Любовь к королеве немало значила и для кардинала. И не последним, в частности, была профанация священных клятв. Ришелье смеялся, называя любовь своей единственной слабостью. Но теперь возникла и вторая, более опасная, чем всякие нежные чувства. Гордыня побуждала его посадить на трон Франции своего незаконнорожденного сына.


В 11 часов в последний день ноября 1637 года Анна приказала всем фрейлинам покинуть ее спальню, отказалась от услуг мадам де Сенлис и задернула занавески. Ей хочется помолиться, – сказала Анна, – и она запрещает беспокоить ее в течение ночи. Оставшись одна, она и в самом деле упала на колени перед маленькой иконой Мадонны с младенцем, которую привезла с собой из Испании. Но слова молитвы не шли с языка. В ее положении было невозможно смотреть в безмятежное, чистое лицо Божьей Матери и просить о помощи. В отчаянии Анна поднялась с колен и стала расхаживать по спальне. Кольцо с рубином мерцало на пальце: он должен был прийти, невидимый любовник, чье лицо она видела только раз в ночь своего падения. Каждый день они встречались в обществе, пряча свои отношения под личиной строгого этикета. Все эти месяцы они не обменялись ни единым интимным словом, но теперь придется встретиться с ним лицом к лицу: настало время перестать прятаться друг от друга в темноте. В полночь дверь в стене, покрытой гобеленом, приоткрылась, и Анна повернулась, чтобы встретить гостя.

Кардинал вошел в освещенную комнату и заколебался, держа руку на дверном косяке. На нем была длинная мантия из темно-зеленого шелка, голова непокрыта. Он увидел королеву в ночном одеянии с морем кружев у шеи и рукавов. Ее рыжие волосы лежали волной за спиной, глаза были заплаканы.

Ришелье подошел к Анне и ласково взял ее за руку.

– Как вы прекрасны, Мадам, – сказал он. – Этого-то наслаждения мне и недоставало. Вы всегда должны встречать меня таким образом. – Он повернул ее руку и поцеловал в ладонь.

– Мы пропали, Ришелье, – прошептала Анна. – Погибли. Скоро весь мир увидит нас в таком же свете. – Успокойтесь, – приказал спокойный голос. Обеими руками он нежно гладил руки королевы. – Что случилось? Говорите!

Анна содрогнулась и отстранилась от кардинала.

– Я беременна! Понимаете, что это означает? Я погибла, опозорена! Король уже пятнадцать лет не прикасался ко мне. Перед всем миром я рожу бастарда!

– Это будет мой сын, Мадам, – сказал Ришелье. – И ваш. Вы исполнили все мои желания. Я теперь очень счастливый человек.

– Вы сошли с ума! – вскричала Анна. – Я исполнила ваши желания! Какие желания? Чтобы вы увидели, как меня разведут, заключат в тюрьму и казнят за супружескую измену? Бог мой, это, что ли, было вашей целью, вашей местью мне?

Она закрыла лицо руками и истерически зарыдала. Ришелье тут же оказался около нее. Он положил ей руки на плечи, заставив Анну повернуться к нему. Для человека хрупкого сложения он был очень силен.

– Мадам, – сказал он. – Наш ребенок – это благословение, а не несчастье. Вы должны доверять мне больше, чем когда-либо ранее.

Он посмотрел ей в глаза и улыбнулся, и не было ни насмешки, ни вызова в его улыбке – только глубокая нежность.

– Теперь вы более беспомощны, чем шесть месяцев назад, – сказал он. – И я нахожу, что вам это идет. Подумайте как следует, и вы перестанете бояться. Франции нужен наследник престола. И вы дадите ей его. Ваш ребенок, если он родится мальчиком, будет управлять этой страной, и в глубине души я чувствую, что так и будет. Конец гражданской войне, конец надеждам Гастона Орлеанского на корону Людовика Святого. Вы станете подлинной королевой Франции, матерью дофина. Ну же, – добавил он ласково, – где ваше мужество. Раньше вы никогда не страдали слабостью духа.

– Но король, – взмолилась Анна. – Король будет знать, что это не его… Он никогда не признает ребенка.

– Ему придется, если мы подтолкнем его надлежащим образом. И это мы сделаем, конечно, сделаем. Он никогда не узнает, отец он ребенка или нет. Но даже и сомневаясь, он никогда не выскажет эти сомнения вслух! Как давно вы это обнаружили?

– Недавно, – ответила Анна.

Сначала она сопротивлялась, но потом склонилась кардиналу на грудь и позволила себя обнять. Он был так уверен в себе, так спокоен. И никогда не терпел неудачи. Он может все.

– Я не решалась тянуть, скрывая это от вас. Но я уверена: прошел уже почти месяц. Есть и другие признаки.

Ее груди слегка увеличились в размерах, и сегодня утром первый раз затошнило. Очень слабо, поэтому ей удалось все скрыть. Но во время первой беременности, много лет назад, она лежала совсем больная после первых же нескольких недель.

– Что я могу сделать? – спросила Анна.

Ришелье отпустил ее, поцеловав в обе руки, и стал ходить взад и вперед по комнате. Его движущееся отражение повторялось в зеркалах на стене и на туалетном столике королевы. Казалось, он был повсюду.

– Вам придется соблазнить короля, – сказал он, помолчав. – Вы должны будете уговорить его провести с вами ночь. Только один раз и нужно, но как можно быстрее.

– Он на это не пойдет, – возразила Анна. – Он меня ненавидит. К тому же вы не знаете его как следует. Не случится ничего – как почти ничего не случалось и раньше…

– Может случиться достаточно для того, чтобы в глазах посторонних король оказался скомпрометированным. Одна ночь, проведенная в вашей спальне, час или два наедине с вами в этой комнате, – и у вас будет готово доказательство для всего света.

– Я не могу пойти на это, – сказала Анна. – Я его не выношу. Меня от него тошнит!

– Какое-то время вас от всего будет тошнить, Мадам. – Ришелье позволил себе ласковую насмешку. – Вы обязаны это преодолеть. Вы – самая прекрасная женщина в мире, и если бы захотели, то могли бы соблазнить и святого. Будьте любезны с мужем, будьте обаятельны. Я приведу к вам короля, но остальное – за вами. Сейчас не время для вопросов морали, но и чрезмерно волноваться не следует – вы можете потерять нашего маленького принца. Вы плакали? Да, я вижу, что плакали. Подойдите сюда, довольно слез, Мадам, довольно страхов. Доверьтесь мне. Вместе мы не пропадем. Это начало нашего триумфа.

– Побочное дитя, – прошептала Анна. – Принц-полукровка.

– Мой сын и ваш, Мадам, – возразил Ришелье, – будет величайшим королем, которого когда-либо знала Франция.


В середине декабря король решил покинуть Лувр и провести ночь в своем охотничьем домике в Сен-Море. Он страдал от острого приступа скуки и депрессии, усиленного глубоким чувством духовного беспокойства. Отец Сирмонд, новый исповедник короля, назначенный Ришелье, при каждом удобном случае читал лекции бедному кающемуся о греховном состоянии дел в его отношениях с королевой.

Людовик слушал, спорил, искал убежище в присущем ему упрямстве, но чувство вины, пробужденное священником, начало пускать корни в его мозгу. Не имело смысла говорить прелату, что он не любит королеву, что она предавала его с другими, что холодна с ним. И что вообще физический аспект брака вызывает у него отвращение. Святой отец со всем соглашался, но с неопровержимой логикой указывал, что короли женятся не по склонности, а во исполнение долга. И если Людовик вдруг умрет, то оставит страну на милость Гастона Орлеанского и самых безответственных личностей при Дворе. Франция будет поглощена Испанией, династия Бурбонов исчезнет, и все это будет виной его, Людовика, потому что он не пожелал дать своей супруге ребенка. Возражать тут было нечего, и Людовик это понимал. Он ушел от своего исповедника еще более несчастным и угрюмым, чем обычно, а теперь и кардинал вылез со своими советами. Следует помириться с Анной. Она наконец-то стала повиноваться королю, и потому он должен прийти к ней и выполнить свой долг перед Францией.

Именно эта мысль и погнала Людовика прочь из Лувра в ненастный декабрьский день. Он испытывал такие душевные муки, что решил заехать в монастырь Святого Антония в Фубуре, чтобы помолиться и подбодрить себя беседой с прежней фрейлиной его жены, отказавшейся от мирских радостей и начавшей новую жизнь под именем сестры Анжелики. Но и она твердила то же самое, что проповедовали кардинал и исповедник короля: ему следует помириться с женой. Как будто все включились в чудовищный заговор, чтобы заставить его совершить нечто столь отвратительное, что он и подумать об этом не мог, не впав в жесточайшее уныние. Король потому и страдал, что слишком хорошо знал самого себя. Ему было известно то, чего не знали набожные наставники: он ненавидел Анну, так как сама мысль о любовной связи с женщиной вызывала у него отвращение. Другое дело – невинный и безопасный флирт с де Хотфор. Он вышел из монастыря в своем мрачном настроении, а тут еще небеса разверзлись, хлынули потоки дождя, и подул свирепый ветер. В результате король со свитой оказались не в состоянии продолжать путь в Сен-Мор. Они укрылись, как могли, под кучкой деревьев, а капитан королевской стражи Гито, сойдя с коня, подошел к королю.

– Разыгрывается буря, сир. Мы не можем рисковать и ехать по открытой местности.

Людовик посмотрел на него сверху вниз и злобно нахмурился. Он промок насквозь и жутко боялся простудиться.

– Мы можем поехать в Версаль, – сказал он. – Мои апартаменты в Лувре пусты, и нас там никто не ждет. Отправимся в Версаль и там переночуем.

Гито покачал головой.

– Сир, взгляните на эти тучи, несущиеся с востока. Через двадцать минут станет темно, и мы окажемся посреди разыгравшейся бури. А на дороге может произойти все что угодно. Может быть, ваши покои в Лувре и не подготовлены к вашему возвращению, но Ее Величество там, во дворце, и вас, конечно, тепло встретят и вкусно накормят.

Выпал удобный случай, и капитан, как смелый человек, решил им воспользоваться. Если удастся уговорить короля, то будущее его, Гито, обеспечено – так обещал кардинал. Многим из окружения Людовика, не только ему, было велено воспользоваться малейшей возможностью, чтобы свести короля с королевой. И эта буря была послана самим Богом. На продолжение путешествия не оставалось никакой надежды.

– Я хочу поехать в Версаль, – сердито возразил Людовик. – Я не желаю возвращаться.

– Вы рискуете жизнью, сир, – запротестовал Гито. Резкий порыв ветра сорвал шляпу с головы короля, и она покатилась по грязным лужам. – Кони боятся грома и молнии, а ваша кобыла не выносит бури. Я настаиваю, сир, на возвращении в Париж.

И вдруг Людовик почувствовал, что сыт по горло. У него не осталось сил отбиваться от наседавших со всех сторон советчиков. Ко всему еще и погода загоняла его в капкан, которого он больше всего на свете старался избежать. Воля к сопротивлению разом оставила короля, он взял мокрую шляпу из рук Гито, вытряс из нее грязь и воду, натянул на голову, скомандовал:

– В Париж, господа! – и повернул коня в обратном направлении.


– Как все произошло? – раздался шепот во тьме у уха Анны. – Король не обмолвился ни словом ни со мной, ни со своим духовным наставником.

– Я вовремя получила весточку от Гито, – ответила Анна. – И к его приезду все было готово: на столе – любимые блюда, а де Хотфор по моей просьбе вела себя очень мило и привела короля в хорошее настроение. Все мы выражали радость в связи с появлением нашего повелителя. Ему ничего не оставалось, как провести ночь со мной.

Анна закрыла глаза и поежилась. Это оказалось самым трудным испытанием в ее жизни: долгий, напряженный вечер в обществе мужа, причем задача покорить его ложилась всецело на нее, хотя каждая жилка в теле протестовала против того, что она намеревалась сделать.

– Признает он ребенка своим?

– Думаю, да. Пожалуйста, не спрашивайте меня об этом.

– Поздравляю от всей души, Мадам. Теперь выбросьте все случившееся из головы. Повторять ваше испытание нет нужды. Одного раза – вполне достаточно.

– Я так боялась, – прошептала Анна. – Я так боялась за ребенка. Внебрачное дитя королевы дозволяется задушить при рождении, так?

– Думаю, да, – мягко сказал Ришелье. – Если этого хочет мать. По законам Франции никто не имеет права убить невинное дитя. А вы ведь хотите иметь ребенка?

– Да, – согласилась Анна. – О да. Сейчас хочу! Сначала я боялась, молилась, чтобы случился выкидыш. Не могла спокойно подумать о том, что может произойти. Но теперь, если я его потеряю, я умру. Я уверена, что это будет мальчик.

– Я тоже. И он станет великим королем. Но вы отдаете себе отчет в том, что это означает? Вы должны забрать у меня свое кольцо. Пока не родится ребенок, я к вам приходить не смогу.

Королева ответила не сразу. Нет, она его, конечно, не любит. Нет, нет, мысленно протестовала Анна. Это немыслимо. Но тогда почему она плачет? И откуда такая боль, как будто ей нанесли удар прямо в сердце?

– Почему нет? – услышала она собственный голос, полный слез. – Почему вы не сможете приходить? Вы так мне теперь нужны.

– Это приятно слышать, – мягко сказал кардинал. – Очень приятно. Но продолжать наши встречи слишком опасно. Де Сенлис станет недоумевать: почему король продолжает свои тайные визиты, когда посетил вас открыто? Мужайтесь, Мадам. Наберитесь терпения и верьте мне. Думайте о нашем ребенке и о счастье, ожидающем нас. Когда он родится, я не стану вам нужен. И умоляю, не плачьте. У нас еще осталась часть ночи, не будем тратить ее на слезы.

Глава 11

6 сентября 1638 года, в воскресенье, Анна проснулась ранним утром. В последние недели беременности она стала так уставать, что участвовала в бесконечном ритуале дворцовой жизни, находясь словно в тумане. Вместе с королем и Двором она переехала в Сен-Жермен-ен-Лей, где предстояло родиться ребенку. Все было готово. Прислуга инфанта назначена, ясли устроены, а окружавшие Анну придворные старались превзойти друг друга в стремлении услужить матери будущего дофина. Никто не сомневался, что родится мальчик. Гадалки и звездочеты по всей Франции немало потрудились, предсказывая дату рождения и пол ребенка. Никто, впрочем, даже не заговаривал о принцессе. Иногда Анне даже хотелось, чтобы родилась дочь, и она твердо решила, что будет любить ее еще больше, чем сына. Ожидание материнства преобразило королеву. Ее красота как-то смягчилась, она стала более спокойной и терпимой. А когда ей делалось одиноко, или она не очень хорошо себя чувствовала, на помощь приходили его письма, доставляемые втайне и жадно ею проглатываемые. Эти любовные письма были написаны человеком, никогда не выражавшим иа бумаге интимные чувства. Но Анна читала между сухих официальных строк и улыбалась при мысли о врожденной осторожности автора. Слишком уж много ему довелось прочитать писем, написанных королевой или направленных в ее адрес, чтобы он мог полностью довериться ей – такой неудачнице в личной переписке. Он заверял Анну в своем уважении и привязанности, вспоминал, как они расстались, и королева понимала, что ему хотелось бы сказать, и удовлетворялась этим.

Сегодня, темным сентябрьским утром, Анна почувствовала первые схватки. В течение трех часов она не разрешала повивальной бабке, мадам Перроне, рассказывать кому-либо об этом. В уединении своей комнаты выслушала мессу, но к пяти часам схватки усилились, и королю сообщили о случившемся. Когда рассвело, Анну уложили в специальную постель с подставкой для ног и перилами у изголовья. В этой постели рожала Мария Медичи. Занавески были раздвинуты так, чтобы все могли видеть королеву. Комната начала заполняться людьми. Восемь стульев, покрытых шитой золотом тканью, поставили возле стен для самых знатных дам Франции и прислужниц королевы. Они уселись на них, следя в ожидании за Анной. Все свободное место было заполнено священниками и знатью, имевшей право присутствовать при родах. И когда Анна в муках открывала глаза, комната казалась просто морем лиц, тянущихся к ней, глазеющих, болтающих, поглощающих воздух, которого ей так не хватало. В помещении было удушающе жарко, и помимо возбужденной болтовни из соседних комнат слышался постоянный шум и звон. Она словно тонула, погружаясь в боль, жара и шум постепенно таяли где-то вдали, оставляя ее наедине с невыносимым страданием, которое, казалось, не могло стать сильнее и однако усиливалось с каждым мгновением. Король не приближался к жене, что показалось очень странным мадам де Сенлис и мадемуазель де Хотфор, которая находилась в толпе вне спальни.

В девять часов раздался громкий крик.

– Пошлите за хирургом! Скорее, королева в опасности!

И тогда Людовик наконец-то подошел к Анне. Толпа расступилась перед ним. Придворные расталкивали друг друга, чтобы он мог приблизиться к постели, на которой его жена лежала в такой агонии, что король тут же отвернулся, а его желтоватое лицо стало совсем больным и желтым.

Он не хотел видеть, как она страдает, или слышать ее крики. Королева предала его, и Людовик это знал – кому же еще знать! – и теперь, когда приближался миг рождения ребенка, он не мог более скрывать это от себя. Он признал беременность жены, принял поздравления, пришедшие со всех концов света, притворился, будто верит, что все это – результат случившегося между ними в ночь его возвращения в Париж, но в глубине души не переставал сомневаться, И теперь, стоя в спальне королевы и наблюдая за последними конвульсиями родов, он сознавал, что чей бы это ребенок ни был, сам он тут ни при чем.

Отвернувшись от королевы, он вышел из комнаты.

В просторной приемной толпа притихла, пока Людовик пробирался сквозь нее. Глаза короля перебегали от одного лица к другому в поисках кого-нибудь из приближенных, с кем бы он мог в такой момент поговорить. Мари де Хотфор стояла возле окна. Людовик направился к ней, но она, увидев его, разразилась потоком слез.

Архиепископ Мо начал произносить слова священного обряда, и находящиеся в спальне придворные стали вторить ему. Людовик протянул руку девушке, которая вся в слезах стояла на коленях.

– Встаньте и прекратите плакать. Я не могу видеть, как вы плачете.

Она отрицательно покачала головой и вспыхнула, не сумев обуздать свой гордый и горячий характер.

– Ваша жена при смерти, сир. Я плачу, переживая за нее, даже если вы этого и не делаете.

– Если она умрет, – сказал Людовик, – я женюсь на вас, Мари. Так что не плачьте из-за нее, ладно?

Мари де Хотфор вскочила, дрожа от обуревавших ее чувств и начисто забыв, что унылый человек перед ней – король Франции, и он только что предложил ей стать королевой.

– Стыдитесь! – задыхаясь от волнения, бросила упрек девушка. – Да простит Бог вам эти слова. Уходите, сир! Отныне я не хочу разговаривать с вами!

Король не ответил, задержав взгляд на ее раскрасневшемся лице. Мари была верной и неиспорченной девушкой, и король от души восхищался этими ее качествами. Если женщина вообще может сделать его счастливым, то только она. Если он женится на ней, Мари станет ему опорой и защитой и в какой-то степени заменит изгнанную мать. Нельзя допустить, чтобы она считала его бессердечным. С ней надо сохранить хорошие отношения на тот случай, если Анна умрет. Людовик подошел поближе и слегка склонился к девушке.

– Вы считаете, что я очень жесток, да? Но это не так. Она снова предала меня, Мари. Этот ребенок и есть окончательное предательство. Теперь можете молиться за нее, если хотите.

Король отвесил девушке легкий поклон и пошел прочь. Мари осталась на месте, глядя ему вслед и прижав руку к груди. Щеки ее залились густым румянцем.

Король назвал рождение ребенка предательством. Он не мог говорить это всерьез. Это было невозможно. Анна – такая добрая, набожная, добродетельная… Как он мог сказать такие слова? Ей, должно быть, послышалось, или она не поняла. «Если она умрет, я женюсь на вас», – так он сказал. Девушка опустилась на колени, но не для молитвы, а потому, что ее охватили неожиданная слабость и растущее сомнение. Король не приближался к королеве, пока обстоятельства не вынудили его к этому. Он говорил о ее смерти и в той же фразе – о женитьбе на ней, Мари. И вполне недвусмысленно заявил, что ребенок Анны – не его. Если он действительно убежден в этом, если это правда, тогда все становится понятным. Девушка закрыла лицо руками и застыла на месте. Свыкнуться с услышанным вот так, сразу, было невозможно. Ей надо подумать, но сейчас не время и не место для этого.

Природа позвала себе на помощь последние остатки сил Анны, чтобы та смогла дать начало новой жизни. Так уж случилось, что повивальная бабка Перроне вовремя вызвала хирурга и тем спасла жизнь ребенка, а в последний момент – и самой Анны.

Королева лежала в полузабытьи, пробужденная пронзительными криками, как-то смутно связанными с ее попытками вдохнуть воздух, и тут наконец акт рождения совершился. На мгновение наступила полная ясность, все чувства восстановились, она снова могла отчетливо видеть и слышать, и, когда до ее ушей донесся первый слабый крик ребенка, на нее накатила волна облечения и восторга. Повивальная бабка склонилась к Анне, по щекам ее катились слезы.

– Дофин! Слава Богу, это дофин!

Анна улыбнулась, что потребовало от нее огромного усилия. Но все-таки ей удалось улыбнуться.

Сын. Она родила сына, а Ришелье в это время руководил военными действиями в Пикардии.

– Как жалко, – прошептала она, – что он не увидел…

– Его Величество идет сюда, Мадам, – сказала мадам Перроне, но Анна не услышала, она лишилась чувств.

Пушки Бастилии и Арсенала сообщили народу Парижа, что у Франции есть наследник престола. К грому пушек присоединились колокола Нотр-Дам и Сен-Шапле. Фейерверки взрывались в небе, превращая ночь в день. Иллюминация преобразила столицу Франции в сказочный город. В течение трех дней всех желающих бесплатно поили и кормили возле гостиницы «Де Вилль». Празднества прокатились по всей стране, многие провинциальные города превзошли Париж экстравагантностью. Церкви раздавали милостыню и устраивали благодарственные службы. А 29 сентября кардинал де Ришелье прибыл в Сен-Жермен-ен-Лей, чтобы встретиться с королевой и преклонить колени перед дофином. Довольно быстро оправившись после родов, Анна уже неделю была на ногах. Сопровождаемая как бы окаменевшим и скупым на слова королем, она публично произнесла благодарственную молитву за сына и показала его послам иностранных держав. Она принимала их, сидя под королевским балдахином в платье из вышитого золотом зеленого бархата. Изумруды из Перу сверкали на ее шее и в огненно-рыжих волосах. Маленький дофин спал на руках гувернантки маркизы де Лонсак, стоявшей по правую руку королевы. Все ее дамы, а также архиепископы Мо и Лисье разместились тут же.

В такой же обстановке она приготовилась встретить Ришелье, когда тот пришел навестить ее сына. Кардинал приблизился к ней в составе небольшой процессии, возглавляемой королем, который не мог заставить себя взглянуть Анне в лицо. Когда Ришелье подошел поближе, Анна встала и приняла сына из рук де Лонсак. Держа его на руках, она сошла по ступенькам, чтобы встретить кардинала. На секунду их глаза встретились, и она увидела в его взгляде такую гордость и восторг, что не выдержала и глубоко покраснела, а на глаза навернулись слезы. Ришелье осторожно коснулся пальцем стиснутого кулачка младенца. Тот раскрыл ладошку и обхватил протянутый ему палец своими крошечными пальчиками. Глаза у малыша были темно-коричневыми и очень большими, и он как будто не сводил их с кардинала. Помолчав, Ришелье сказал:

– Мадам, у вас самый прекрасный принц на свете. Могу я попросить о большом одолжении?

– Конечно, – голос ее дрогнул, и Анна заметила брошенный на нее взгляд короля.

– Разрешите подержать дофина на руках? – попросил кардинал.

Анна сама положила малыша ему на руки, он покачал его и коснулся губами темноволосой головки.

– Боже, благослови мальчика, – торжественно произнес Ришелье, – и дай ему долгую славную жизнь.

Он вернул ребенка Анне, которая оставила его у себя на руках, несмотря на беспокойство маркизы де Лонсак, считавшей, что мать не должна слишком уж показывать привязанность к своему отпрыску. Она не могла понять, как королева с ее повышенным чувством собственного достоинства и строгим вниманием к этикету настаивает на том, чтобы самой нянчить малыша, да еще играет с ним, как простая крестьянка.

Ришелье повернулся к королю.

– Как мне поздравить вас, сир? В такой момент слова не идут на ум. Бог благословил вас и Францию самым прекрасным ребенком. И Ее Величество тоже.

Сверкающий взгляд на миг задержался на лице Анны, но так ненадолго, что присутствующие ничего не заметили. Впоследствии маркиза де Лонсак говорила всем и каждому, что кардинал не мог прийти в себя от восторга при виде дофина, проявив трогательную и неожиданную сторону своей натуры: любовь к детям.

К концу года Анна вместе со своим окружением вернулась в Париж. В недели, последовавшие за рождением сына, она была слишком занята и счастлива, чтобы замечать происходящее вокруг. Каждый день она проводила свой утренний прием, ходила к мессе, обедала вместе с королем и, к ужасу мадам де Лонсак, сама возила сына на прогулку в карете.

Предложение вернуться в Париж последовало от Ришелье. Он каждый день навещал ее (всегда в присутствии дюжины других посетителей) и еще больше подружился с мадам де Лонсак благодаря интересу, который проявлял к маленькому дофину. Кардинал часто искал предлог, чтобы нанести визит в то время, когда дофин находится с матерью, и, если ему позволяли, нянчил малыша на руках. В один из таких визитов, разговаривая с королевой достаточно громко, чтобы ее дамы ничего не заподозрили, он, улучив момент, прошептал Анне свой совет отправиться в Париж.

– Почему? – пробормотала королева. – Со своим сыном я счастлива и здесь.

– Гастон покидает Сен-Жермен, – сказал Ришелье громко и с улыбкой, как бы просто сообщая новость, и продолжил, снова понизив голос: – Он заявляет, что отец вашего сына – не король. Ах, Мадам, – опять вслух: – Париж готовит вам великолепную встречу. Сколько волнений, процессия в Нотр-Дам! Весь мир жаждет лицезреть дофина! – И, ободряюще кивнув присевшей в реверансе мадам де Сенлис, тихо добавил: – А вот э т у даму следует убрать. Она начала сплетничать. Надо будет сменить весь штат ваших фрейлин. Я заставлю короля дать приказ, а вы не должны возражать.

– Бог мой, – прошептала Анна. – Если Гастон говорит такое… О, пожалуйста, убирайте от меня, кого хотите. Делайте все, что угодно, но только не допустите, чтобы моему сыну причинили вред.

– Пусть болтают, – Ришелье встал и склонился над рукой королевы. – Никто ничего не сможет доказать. Ни сейчас, ни в будущем. И вы, и маленький принц – в безопасности. Но проследите за Мари де Хотфор. В ее поведении есть некоторые нюансы, которые мне не нравятся. Будьте с ней осторожнее.

Когда он ушел, Анна отправилась в свою маленькую часовню и впервые после рождения сына упала на колени и разразилась горькими рыданиями. До настоящего времени она не знала, что такое любовь. И это открытие оказалось самым важным в ее жизни. Она любила герцога Бекингема, но было ли чувство к нему любовью или смесью незрелых эмоций, усиленных романтическими обстоятельствами, тщеславием и одиночеством? А что она чувствовала к тому, кто только что ушел от нее? Желание, благодарность, зависимость от его воли? Как можно все это сравнивать со всепоглощающей страстью, охватывавшей Анну, когда она держала на руках сына? Это действительно была любовь, сжигающее материнское чувство, нежность такая обостренная, что причиняла боль, как ушиб. Ради такой любви она пойдет на все что угодно, совершит любое преступление и пожертвует всем на свете.

И Анна знала, что Ришелье разделяет ее чувства. Ребенок, спящий в роскошной золотой колыбели на постельном белье, освященном как особая милость самим Папой Римским, был самым прочным соединительным звеном, какое могло связывать мужчину и женщину.

Анна с отвращением вспомнила о Гастоне. Тщеславное и трусливое ничтожество! Предается ядовитой злобе, так как потерял надежду унаследовать трон. Но ему удалось подобраться к истине, а истина должна быть скрыта любой ценой. Пусть покидает Двор, – подумала она сердито. – Пусть снова попытается померяться своим хилым умишком с кардиналом. Тогда увидит, как тот с ним расправится, теперь, когда у Франции есть наследник престола. Постепенно овладев собой, Анна успокоилась. Все изменилось благодаря ее сыну. Гастон может демонстративно убраться из Сен-Жермена, но и только. Его мать, Мария Медичи, засвидетельствовала всему миру свой протест, проигнорировав рождение внука. И Анна чувствовала, что за это она не может ее простить. Оба они хотели бы отнять у ее сына то, что ему полагается по праву рождения, так как он лишил их видов на власть. Даже будь он и вправду сыном Людовика, Гастон с матерью пытались бы подкопаться под него. Два года назад Анна расценила бы отставку ее фрейлин как оскорбление и посягательство на собственные права. Но теперь, когда они стали судачить за ее спиной, она не могла дождаться, когда же наконец их уволят. Да, что такое говорил Ришелье? Последить за де Хотфор. Только глупец стал бы игнорировать его советы. Она станет наблюдать за каждым движением девушки – особенно, когда та будет находиться рядом с королем. И он прав: пора уезжать из Сен-Жермен. Дольше нельзя уже скрываться в уединении, отдавая всю себя сыну и забывая, что он должен появиться в свете со всей роскошью и великолепием, которые отвечают его титулу. Они вернутся в Париж, как только подготовят ее апартаменты в Лувре. Пройдут вместе с королем процессией в Нотр-Дам, подтвердив таким образом всенародно статус ее сына. Анна наконец вспомнила, где находится, и произнесла молитву. Ту же самую, которую произносила каждый день, – Людовику Святому, королю Франции, с просьбой покровительствовать четырнадцатому в роду дофину, названному его именем.

Вернувшись в кабинет, она немедленно попала в окружение своих дам, встретивших королеву почтительными реверансами. Анна помедлила на пороге, окинув взглядом по очереди каждую фрейлину и уделив чуть больше внимания Мари де Хотфор. Глаза девушки были холодны, чего никогда не замечалось прежде. Видя это, Анна осознала, что теплота и мягкость обращения, свойственные Мари, ее смущение перед королем теперь полностью исчезли. Как всегда, Ришелье был прав. Тут зарождалось нечто опасное. Амбиции? Может быть, ревность? Фрейлина становилась врагом.

– Дамы, – обратилась ко всем Анна, – к концу месяца мы вернемся в Париж. Мадам де Лонсак, позаботьтесь о том, чтобы принца подготовили к отъезду. Мы слишком долго находились вдали от мира.

Новый год в столице начался с большой помпой. Королева больше не была в Лувре пленницей, как она называла себя когда-то в письмах брату. Она присутствовала на каждом дворцовом собрании. Ее платья и драгоценности казались еще более блистательными, а роскошная красота словно расцвела в триумфе материнства. Королева настолько изменилась, что английский посол исписывал страницу за страницей, сообщая, как кротко она приняла изменения в штате фрейлин, продиктованные капризом раздражительного короля, как позволила заменить прежних подруг и не возражала, когда их разослали по родовым имениям. Очень странно, но, несмотря на рождение дофина, король был с ней холоден не менее, чем в былые времена. Зато отношения королевы с Первым министром от состояния обычной вежливости перешли в категорию явно дружественных. Они часто, обмениваясь улыбками, беседовали друг с другом. И это, – добавил посол, – только придавало правдоподобность мерзким слухам, гулявшим по Парижу, да и по другим европейским городам. Конечно, эти слухи лживы, – настаивал он, – и тут же описывал их в деталях. Но маленький принц никак не мог быть сыном Ришелье – у него темные волосы и черные глаза, как у короля. Правда, ему еще и года не исполнилось, а он показал себя очень живым и смышленым малышом и был чрезвычайно жизнерадостен, чем сильно отличался от своего отца, чей угрюмый нрав все больше портился со временем. Герцог Орлеанский лишь ворчал и занимал себя тем, что проглатывал каждый скандальный листок, смаковавший чудодейственное оплодотворение королевы после стольких лет бесплодия.

А король находил утешение в своем необыкновенном ухаживании за фрейлиной собственной жены Мари де Хотфор. Ухаживание (как едко добавил английский посол), никак не приближающееся к осязаемому результату. Девушка, единственная из окружения Анны, сохранила свое место. Говорили, будто на этом настоял король. Манеры ее за последнее время не улучшились: ранее – сама невинность и кротость, теперь она стала надменной и своенравной, доводя короля капризами до отчаяния или наоборот – повергая его к своим стопам с таким кокетством, что будь ее обожателем другой человек, она оказалась бы полностью скомпрометирована. Временами она говорила своим знакомым странные вещи, намекая, будто король настолько утратил чувство порядочности, что предложил ей руку в то время, когда его жена чуть не погибла в родовых муках.

И самое главное – де Хотфор стала непримиримым врагом кардинала и жестоко критиковала королеву. Но ни одна из интриг, исходивших из дворца Ришелье, не смогла настроить Людовика против девушки.

Распространялись слухи, в которых выражалось мнение, что, если кардиналу не удастся устранить Мари де Хотфор, она сумеет вбить клин между ним и королем, даже добьется отставки Ришелье. Так писал посол Англии и не преувеличивал. Кардинал, занятый, как и прежде, по горло работой, обнаружил, что ему немало досаждает необъяснимая ненависть фаворитки короля. К тому же он лишился своего лучшего друга и советчика. Отец Жозеф умер. Жизнь его давно висела на волоске, но он не давал отдыха телу, служа кардиналу, пока волосок не оборвался, а с ним и жизнь монаха-фанатика. Его смерть оказалась серьезной утратой для Ришелье, который даже заболел и предавался горю в одиночестве, пока важные дела не заставили кардинала покинуть уединение своего дворца, чтобы еще более одиноким, чем прежде, столкнуться лицом к лицу с враждебно настроенным Двором и вечно подозрительным королем.

Ришелье чувствовал, что ему нужен помощник, которому он мог бы доверять, – не в роли исповедника и друга, каким был более тридцати лет отец Жозеф, – а как союзник в политике. Он обратился в Рим за помощью, объяснив, что заурядный дипломат от церкви не подойдет. Что он ищет человека выдающегося ума, покладистого характера и чрезвычайной осмотрительности. Через несколько недель прибыл посланец Рима с личной рекомендацией от самого Папы, который заверял Ришелье, что это как раз тот человек, который нужен кардиналу.

Джулио Мазарини был итальянцем из хорошей семьи. Он пошел на службу Церкви, не совершив священных обрядов. Приятной внешности, в свои тридцать два года он находился в расцвете ума и сил. Несколько лет назад он вел переговоры с кардиналом и был потрясен величием этого человека. Теперь он поставил своей задачей произвести хорошее впечатление и угодить Первому министру Франции. Ему рассказали о подлинной цели его визита, и он уже видел себя правой рукой самого могущественного политического деятеля Франции. Сидя напротив Ришелье в роскошном салоне дворца кардинала, Мазарини заглядывал и дальше в будущее. Кардинал был бледен, в его изможденном трудами лице была какая-то прозрачная утонченность, вследствие чего он казался старше своих лет. Взгляд – по-прежнему сверкающий и острый, но мешки под глазами и складки возле губ свидетельствовали о преследующей Ришелье боли. Перед Мазарини сидел больной человек. А итальянец умел остро ощущать невидимое глазу. Дух никоим образом не был сломлен. Фантастическая мощь разума и сверхчеловеческая воля какое-то время еще будут справляться с природой, но не очень долго.

– Мне нужен личный секретарь, – неожиданно сказал Ришелье. – Святой Отец рекомендует вас. Я вижу, что вы – человек острого ума и проницательны в политике. Примете вы эту должность?

Мазарини не стал колебаться или делать вид, что удивлен.

– Это мое заветное желание, Ваше Высокопреосвященство. Ничто другое не привлекает меня так, как возможность внимать у ваших ног советам столь выдающегося государственного деятеля.

Ришелье встал, знаком указав молодому итальянцу оставаться в кресле. Гуляя по комнате, он продолжил разговор:

– Я научу вас всему, что нужно знать об искусстве управления государством. Примером вам будет умнейший и прекраснейший человек из всех когда-либо служивших Церкви. Это – Отец Жозеф де Трамбле, мой лучший друг. Скажите, привлекает ли вас власть?

– Да, – ответил Мазарини. – Во-первых, власть, а во-вторых – человеческая натура. Нельзя иметь одно, не понимая другого.

– Хорошо, – сказал Ришелье. – Очень хорошо. Я располагаю огромной властью, и мне нужен преданный и осмотрительный человек, который поможет мне удержать ее. В благодарность вы будете пользоваться моим доверием. Таким образом часть моей власти перейдет к вам. Сможете вы служить Франции, как если бы родились в этой стране? Не торопитесь с ответом, это важно! Если вам предстоит работать со мной, вы должны думать и действовать, как француз. Первая слабость, проявленная в отношении Италии, – и вас тут не будет.

Мазарини улыбнулся. У него были обаятельная улыбка и располагающий к себе голос.

– Италия – это всего лишь пестрая сеть провинций и мелких государств. Я бы не смог сказать, кому среди них я должен быть верен. Если Франция меня примет, я буду считать себя ее сыном.

– Начните с того, что возьмите себе имя – Мазарин. Для французских ушей так прозвучит лучше. Думаю, что вы мне подойдете, о чем я сообщу Его Святейшеству. Завтра я представлю вас королю и королеве.


Сады в имении кардинала в Рейле сверкали соцветием осенних красок. Ришелье спланировал расположение газонов и групп деревьев с той же заботой и артистичностью, с какой обставлял свой дворец. Фигурные фонтаны создавали прохладу в жаркие летние дни. Буковая аллея вела к изысканной оранжерее, в которой Ришелье обычно принимал гостей.

Сентябрь стоял теплый, деревья отсвечивали красной и золотой листвой – таков был день, когда Анна приняла приглашение Ришелье, и они, пообедав в оранжерее, направились на прогулку по саду.

Пока король охотился в Сен-Море, Анну и ее дам роскошно принимал кардинал, а его племянница, жена герцога Агильонского, играла роль хозяйки дома. Секретарь кардинала, Мазарини, развлекал всех и каждого. Герцогиня увлекла за собой дам, а кардинал предложил руку королеве.

– Если мы пойдем чуть быстрее, – тихо сказал он, – ваши дамы не обратят на это внимания, моя племянница займет их.

– Я давно жду случая поговорить с вами наедине, – сказала Анна, – но возможность предоставляется так редко. Вокруг нас всегда люди, и я ни на волосок не доверяю де Хотфор. Она становится невыносимой. Когда вы что-нибудь предпримете в связи с этим? Вы же знаете, я беспомощна. Людовику я не осмелюсь сказать ни слова: он полностью под ее башмаком.

– Знаю, – ответил Ришелье. – И это одна из причин, почему я пригласил вас сюда. Думаю, что смогу порвать их связь, но сначала мне надо кое-что обсудить с вами. Эта девушка для нас крайне опасна. Полагаю, что король ей кое-что рассказал. Может быть, сделал какой-то намек в связи с рождением дофина. Вот почему она изменила свое отношение к вам и ненавидит меня. Нам придется от нее избавиться. Она настраивает против меня короля и поощряет того рода козни, которые так эффективно строила Мария Медичи. Но альтернатива может вас шокировать.

– Кто она? – спросила Анна. – Еще одна из моих фрейлин на роль разыгрывания любовных шарад с Людовиком?

– Нет. – Ришелье покачал головой. – Такой девушки нам не найти. Но у меня в услужении есть паж, и если правильно повести дело, благодаря ему не пройдет и месяца, как Мари де Хотфор отправят домой, в провинцию.

Анна резко остановилась.

– Паж! Молодой человек! Ришелье, как вы можете…

Кардинал взял королеву за руку и мягко увлек ее вперед по аллее. Щебет и веселый смех дам за спиной заглушили восклицание королевы.

– Я же говорил, что вы будете шокированы, – напомнил ей Ришелье. – Но не забывайте, чем мы рискуем. Если девушка останется в фаворе у Людовика, она может уговорить его на все что угодно. Рождение дофина придало ему уверенности в собственных глазах. Он стал отцом, и как бы ни сомневался он в этом в глубине души, в глазах всего света Людовик теперь – не только король, но и мужчина. Благодаря Мари де Хотфор король смог заставить себя забыть, кто он на самом деле. Вот в чем секрет ее успеха, Мадам. Он ее не любит и не желает в общепринятом смысле таких понятий, и вы понимаете это не хуже, чем я. Оба мы знаем, в каком направлении лежат подлинные вкусы короля. И поэтому я считаю, что Анри де Сен-Мар является единственным противоядием против вашей фрейлины и против того, что она олицетворяет: смертельную угрозу и вам, и вашему сыну. Вам известно, что он предложил ей свою руку, когда вы корчились в родовых муках?

– Нет. – Анна побледнела. – Нет, я этого не знала.

– Зато весь Париж знает. Какое искушение для женщины, какое пятно, Мадам, на вас и на дофина! Из всего, что делал король, стараясь причинить вам боль и страдания, это последнее я никогда ему не прощу.

– Он меня ненавидит, – медленно сказала Анна. – Он всегда меня ненавидел.

– Тогда позвольте человеку, который относится к вам совсем иначе, принять меры, которые ему кажутся наилучшими. Согласитесь на Сен-Мара. Ему всего восемнадцать, и он глуп. Юноша сделает так, как я ему велю, и мы наконец-то сможем успокоиться и зажить в мире.

– Что я еще могу сделать? – сказала Анна. – Что вообще я бы делала без вашей помощи?

– Вы можете быть самой прекрасной королевой в Европе и самой преданной матерью маленькому принцу. И еще вы можете решить, что некая дверь слишком долго была закрыта.

– Вы же сказали, что все кончено, – помолчав, заметила Анна.

– Если вы так решите, то так и будет. – Он шел вперед, не глядя на свою спутницу. – Мы заключили сделку, которую вы выполнили, и теперь ничего мне не должны. Я только сделал предложение – крайне смиренно. Поверьте, крайне смиренно, Мадам… Если дверь останется закрытой, я приму это как должное, и мои чувства к вам останутся неизменными. Ничто не могло изменить их в прошлом. Ничто не изменит их и в будущем.

– Не знаю, – сказала Анна. Она вдруг почувствовала себя беспомощной, когда ей напомнили о связи, которую она предпочла бы забыть и в которой теперь, когда у нее есть сын, не нуждалась. Но что-то трогало ее сердце, когда она думала о человеке, идущем сейчас рядом с ней. Он был очень усталым и одиноким. Она знала, как она страдал, когда умер отец Жозеф. Эта печаль все еще была видна на его лице. В последние два года она столько раз нуждалась в помощи, и Ришелье ни разу ее не подвел. И в дальнейшем его помощь будет нужна, чтобы уберечь сына от обвинения в незаконном происхождении, которое может выдвинуть другая женщина, побуждаемая ревностью и амбициями и подстрекаемая королем. Людовик способен на любую выходку, любую низость. Он всегда был игрушкой в руках других людей, хотя и игрушкой опасной, так как со временем превращался во врага тех самых лиц, которых приближал к себе. Только Ришелье сумел с ним справиться и сохранил свою власть. Анна бросила на него взгляд, – они как раз подошли к концу величественной буковой аллеи, и солнце посылало свои лучи сквозь плотный шатер листьев, – и вдруг остро почувствовала сострадание и нежность к идущему рядом с ней человеку. Ришелье вдруг повернулся к ней с улыбкой.

– Простите меня. Предложение было сделано в шутку. Да и я уверен, что вы давно потеряли ключ от той двери.

– Нет, – возразила королева, и на мгновение ее пальцы сжали его руку. – Он у меня. И хранится исключительно для того, чтобы открыть дверь.

Достигнув конца аллеи, они повернули, и Ришелье взял руку Анны и поцеловал.

– Мадам, – сказал он. – Я – ваш преданный слуга.


27 декабря 1639 года Мари де Хотфор уехала из Парижа по специальному повелению короля. Она уезжала с парой бриллиантовых сережек (подарок Анны) и разочарованием в мужчинах, которое сохранит до конца жизни. Добродетельная и решительная по натуре, она пыталась бороться за привязанность Людовика со своим немыслимым соперником с той самой поры, как тот появился при Дворе. Неделю-другую, впрочем, она наблюдала за вниманием, которое король проявлял к Сен-Мару, не понимая, что это означает. Молодой человек приятной внешности казался искренним и проявлял интерес к простым вещам вроде охоты и ловли птиц. Королю нравилось слушать, как де Сен-Мар поет, так как у него был приятный голос. Только когда Людовик назначил Сен-Мара управляющим конюшнями (беспрецедентная милость для восемнадцатилетнего юноши), бедная девушка поняла, что тут кроется нечто иное, чем дружеское отношение. Сен-Мар, казалось, был очень прост в манерах, имел открытую натуру, но в его обращении с де Хотфор проскальзывала какая-то насмешка, которая в конце концов пробудила горячий характер девушки и спровоцировала ее на жалобы королю.

Уразумев истинное положение дел, Мари де Хотфор содрогнулась от ужаса. Только уговоры близких, таких как бабушка, мадам де Ла Флотт, или подруга, мадемуазель де Шемеро, предотвратили ее немедленный отъезд из Парижа. Они доказывали, что мальчишку королю подсунул кардинал, имея целью извлечь от нее Людовика и покрыт его бесчестьем. И ее христианский долг – бороться с Сен-Маром за душу монарха. В результате уговоров Мари де Хотфор, демонстрируя больше смелости, чем здравого смысла, попыталась последовать их совету. Но все было напрасно; Людовик пал беспомощной жертвой обаяния и красоты своего нового друга. Все его дремлющие наклонности проснулись, и он так увлекся превосходным юношей, что впадал в приступы ревнивого бешенства, когда тот всего лишь заговаривал с женщинами. Он требовал, чтобы Сен-Мар проводил с ним каждую свободную минуту – выделывая деревянные игрушки, охотясь, ставя ловушки на сорок или занимаясь рыбной ловлей. Охваченный новой страстью, Людовик осознал, как он устал от помыканий де Хотфор и как надоела ему ее добродетель и переменчивое настроение. Белокурые волосы и голубые глаза девушки были бесцветны, даже вызывали отвращение. Никакого сравнения с красивой и великолепной мужественностью фаворита.

Король вернулся из Амьена, и Сен-Мар пожаловался, что Мари де Хотфор вела себя нелюбезно, на что Людовик приказал девушке завтра же покинуть Двор. Ришелье устранил соперницу Анны, но заменил ее последним и самым опасным своим врагом – собственным протеже, с виду безвредным маркизом де Сен-Маром.

Второй сын Анны родился в сентябре следующего года. Роды оказались легкими – нисколько не похожими на те долгие и опасные муки, в которых рождался дофин, ставший к этому времени крепким подвижным мальчуганом двух лет от роду. Второй ребенок, родившийся очень маленьким, был спешно крещен, так как не надеялись, что он выживет. Назвали его Филиппом. Но со временем малыш набрался сил, находясь под неустанной опекой матери и мадам де Лонсак, которая к этому времени смирилась с вмешательством королевы в ее дела.

На этот раз Анна оправилась так быстро, что поднялась с постели уже через несколько часов после рождения ребенка. Как только принц-инфант стал способен выдержать путешествие, она удалилась с обоими детьми в Сен-Жермен, где стала проводить большую часть времени.

Людовик присутствовал при рождении инфанта, сохраняя безразличный вид, как будто ему не было никакого дела до еще одного побочного ребенка, а измена жены значила еще меньше. Анна вынашивала второго сына Ришелье с меньшим беспокойством, чем первого, потому что теперь не было опасности, что король его не признает или затеет супружеский скандал.

Он стал рабом двадцатилетнего фаворита, который своими капризами и пристрастиями то погружал короля в адские муки, то возносил на небеса. Людовик испытывал агонию ревности, поскольку Сен-Мар, так же как до него уже полузабытый де Льюинь, имел тягу к женщинам. Поэтому король проводил дни в мрачном отчаянии и угрюмой раздражительности, когда его любимец навещал известную куртизанку Марианну де Лорн, возвращаясь от нее в пьяном виде и хвастаясь своей доблестью.

Для Людовика уже не имело значения, что делала Анна и кого пускала к себе в постель, он больше не притворялся, будто такой же мужчина, как и другие, и не пытался обманывать сам себя. Король открыто показывал, что секс и лица женского пола – для него вещи несовместимые. И его потворство пустому и жадному молодому любовнику казалось патетической пародией на связь стареющего ловеласа с легкомысленной молоденькой любовницей.

Лувр стал сосредоточием разного рода волнений. С одной стороны – бурные всплески эмоций и ссоры с последующими страстными примирениями, а с другой – растущие политические интриги. Ришелье правил Францией, а Сен-Мар – королем. Охота и деревянные игрушки вскоре наскучили фавориту, который возжелал не только почестей при Дворе и богатства, но и участия в решении государственных дел. Он потребовал место в Королевском совете, и одурманенный им Людовик согласился. Будет приятно иметь Сен-Мара рядом с собой на заседании совета, приятно учить молодого человека ведению дел Франции. К тому же кардинал станет злиться, а Людовик издавна любил время от времени его помучить.

Итак, Людовик согласился, и де Сен-Мар был в восторге. Когда король сообщил Ришелье о своем желании, тот низко ему поклонился, но, вернувшись к себе, тут же послал за фаворитом. Кардинал устал, здоровье его за последний год сильно пошатнулось, тем не менее работал он все так же много. Но в данной ситуации кардинала подвела его способность верно оценивать обстановку. От перспективы, что балованный Адонис, полностью обязанный своим положением и успехами в первую очередь ему, Ришелье, станет вмешиваться в дела Королевского совета, головная боль и постоянная тяжесть в груди, не дававшие Ришелье спать по ночам, еще больше усилились. Увидев перед собой двадцатилетнего юношу, кардинал потерял голову.

– Дела государства – не для детей! Это я свел тебя с королем, и мне ничего не стоит сделать так, что он тебя бросит!

Кардинал отправился к Людовику. Не прошло и часа, как приказ о назначении Сен-Мара членом Королевского совета был отменен, и с этого момента молодой маркиз стал открытым врагом Ришелье. Новости об этой вражде просочились к Анне в ее убежище в Сен-Жермене, но она никак на них не прореагировала. Время и мысли королевы занимали только ее маленькие сыновья. В связи с рождением Филиппа она получила пакет, в котором оказалось кольцо с изумительным алмазом канареечного цвета и ключ от двери ее спальни в Лувре. Никакой записки не было приложено, но Анна поняла, что это означает конец визитов кардинала. Последний год он приходил все реже и реже и часто проводил время в беседе, почтительно целуя ее руку при уходе. Он был болен и преждевременно постарел. Страсть, вспыхнувшая между ними, постепенно угасла. Если бы не два принца в детской комнате в Сен-Жермене, можно было бы сказать, что их трехлетней связи как бы и не существовало. Анна была всецело поглощена материнством. Бурная жизнь в прошлом казалась ей сном, теперь она жила в полной безопасности благодаря уму и способностям Армана де Ришелье. В провинции она была счастлива. Последнее время Ришелье советовал ей быть терпеливой и ждать развития событий. Она – мать будущего короля Франции, и время – ее лучший союзник. Нетрудно было догадаться, что, советуя это, он имел в виду возможную смерть короля и регентство Анны от имени ее несовершеннолетнего сына.

В один из декабрьских дней 1641 года, когда Анна играла со своим старшим сыном в его комнатах в Сен-Жермене, появился паж и провозгласил, что не кто иной, как сам маркиз де Сен-Мар, хочет ее видеть. Многие придворные совершали короткое путешествие в Сен-Жермен из Парижа, чтобы засвидетельствовать королеве свое уважение, но визит фаворита был неординарным случаем.

Анна, сидевшая на полу, встала и позвала мадам де Лонсак.

– Здесь месье Ле Гранд! – так с легкой руки короля все, за исключением кардинала, называли Сен-Мара.

Мадам де Лонсак поспешила на зов, чтобы увести дофина, но тот попятился и уцепился за бархатные юбки матери.

– Я уведу дофина, Мадам. Пойдемте, мой ангел, моя радость, вместе со мной!

– Постойте, – быстро сказала Анна. – Может быть, он приехал, чтобы увидеть дофина. Я приму его здесь, в детской. Идите, де Лонсак, приветствуйте и приведите ко мне маркиза. Луи, подойдите сюда, чтобы я могла застегнуть пуговицу на вашем жилете. Важный господин хочет с вами встретиться. Вы должны вести себя хорошо и протянуть ему руку для поцелуя.

Маленький мальчик взглянул на нее большими черными глазами, в которых сверкали слезы, так как он боялся, что его уведут от матери. Дофин был исключительно красивым ребенком и уже сознавал, что отличается от других людей, даже от своего младшего брата, и понимал, что от него ждут соблюдения определенных правил поведения. Он обожал мать и бурно выражал ей свои чувства. С мадам де Лонсак мальчик был более сдержан, так как чувствовал, что она ниже его по положению, хотя ему и приходилось ее слушаться. Он подошел к матери и обнял ее за шею. Она усадила его на колени и поцеловала.

– Мама, я хочу остаться. Я хочу остаться с тобой.

– Так и будет, – сказала Анна. Она ни в чем не могла отказать сыну. – Но когда господин войдет, вы должны вести себя смирно. Иначе я позову де Лонсак, и она уведет вас с собой.

– Обещаю, мама, – ответил малыш, уткнувшись лицом в ее плечо. Ему нравились нежная щека матери и ее запах. Он уже понимал, что его мать очень красива, и любил играть с длинными шелковыми прядями волос, струившимися по плечам Анны.

В таком виде и увидел их Сен-Мар, когда вошел в комнату. Он помедлил, прижав одну руку к груди, а затем отвесил королеве и ее сыну глубокий поклон. Король так часто жаловался на жену за ее измены в прошлом, что Сен-Мару вся эта тема ужасно надоела. Королева показалась ему прекрасной, хотя и несколько постаревшей. Ей было ровно сорок, и она всегда хорошо с ним обращалась. Сен-Мар не верил рассказам короля о ее надменности и холодности. Наоборот, увидев Анну, он решил, что она очаровательна – просто ослепляет глаза – и занята именно тем, чем должна заниматься женщина: детьми и домашними заботами. Вот почему он пришел к ней, несмотря на советы брата короля Гастона, своего любимого друга де Туа и могущественного герцога Бульонского, который в прошлом проявил себя таким неукротимым бунтовщиком. Сен-Мар полагался на собственные суждения и еще больше – на свое обаяние. Он не сомневался, что легко покорит Анну. Шагнув вперед, маркиз поцеловал ее руку, мысленно одобрив нежную белую кожу и тонкие пальцы, украшенные необыкновенным желтым алмазом. Низко поклонившись, он взял маленькую ручку трехлетнего дофина Франции.

– Мадам! Монсеньер! Ваш покорный слуга.

– Это неожиданное удовольствие, месье, – сказала Анна. – Вы должны простить мне столь неофициальный прием, но, как видите, большую часть времени я провожу с сыновьями. Можете сесть, месье де Сен-Мар, я сяду тоже. Луи, возьмите вашу маленькую карету и поиграйте там, у окна. А теперь, месье, надеюсь, вы развлечете меня рассказами о том, как идут дела в мире. Я живу столь уединенно.

– Увы, Мадам, без вас Лувр – пустыня! Мы до сих пор вздыхаем, сожалея о вашем отсутствии.

– Но не король, полагаю, – холодно сказала Анна. К ее удивлению Сен-Мар рассмеялся. От улыбки его красивое, несколько капризное лицо стало вдруг мальчишески открытым.

– Нет, Мадам, не Его Величество и, конечно, не кардинал. Если бы кардинал не был так близок к королю, думаю, что Его Величество навестил бы вас и увидел, как скучно вам здесь живется. Я просто в этом уверен.

– Полагаете, это кардинал несет ответственность за мою жизнь в безвестности? – тихо спросила Анна. Почувствовав, что тут кроется нечто большее, чем обычный светский визит, она улыбнулась Сен-Мару, но ее бледное лицо ничего не выдало.

– Я в этом уверен, – сказал маркиз. – Он управляет каждым движением короля. Он – тиран, и сам король это признает. Ах, когда я смотрю на вашего прелестного сына, нашего дофина, сердце мое истекает кровью при мысли о том, что он должен терпеть лишения под гнетом этого мерзкого человека, а сами вы лишены всех прав и власти. – Он откинулся в кресле, чтобы понаблюдать за произведенным эффектом.

– Я вас не понимаю, – сказала Анна. – Ни слова не понимаю из того, что вы говорите, месье. У меня нет власти, да она мне и не нужна. Как я могу быть лишена того, что никогда не имела? Как может мой сын пострадать, пока жив король?

– Но если он умрет, Мадам, что тогда? Кто станет регентом Франции, кто защитит маленького дофина?

Анна резко встала.

– Мы не должны обсуждать смерть короля, месье. Эго государственная измена. Я запрещаю вам это.

Такого ответа Сен-Мар не ожидал. Гастон Орлеанский утверждал, что она – смертельный враг кардинала, и ей есть за что мстить: в течение двадцати пяти лет королева терпела унижения и преследования; но сейчас она вела себя не так, как ожидал маркиз. И он потерял голову в своей попытке опутать ее.

– Мадам, выслушайте меня, вы должны меня выслушать! Я нахожусь в постоянном контакте с герцогом Орлеанским.

– Который сидит в Блуа под угрозой немилости короля, – прервала его Анна. – Месье, уверяю вас, вы ведете себя очень необдуманно: Гастону нельзя доверять.

– Но я верю ему, Мадам, – настаивал Сен-Мар. – И не только я, но и герцог Бульонский, и месье де Туа, и мой друг Фонтрейль – это лишь несколько имен! Если что-нибудь случится с королем, знаете, что задумал кардинал? Он хочет сам стать регентом Франции! Лишить прав и Гастона, и вас на управление страной от имени дофина. Он заключит вас в тюрьму и возобновит союз с протестантами против Испании, вашей родины, Мадам! Вот каковы его планы!

Анна спокойно смотрела на Сен-Мара. Ее сын послушно играл в углу, но сейчас он отставил игрушки в сторону и наблюдал за сценой, разыгравшейся между его матерью и незнакомым молодым человеком в роскошных одеждах, который говорил так возбужденно.

– Могу я спросить, каков ваш план? – спросила королева. – Очевидно, что он у вас есть, месье, и ради вашего же блага, думаю, вам следует мне довериться.

– Ах, Мадам! – воскликнул Сен-Мар. – Я знал, что вы захотите меня выслушать. Взгляните на сына и хорошенько прислушайтесь к тому, что я вам скажу. На карте его будущее. Король снова неважно себя чувствует, и кардинал помыкает им и терроризирует Двор да и вас, Мадам, тоже. Мне же известно, как он преследовал вас в прошлом, как вы страдали из-за него. И вот наступил ваш час отплатить за себя и одновременно защитить дофина. Во Франции должно быть совместное регентство – вы вместе с герцогом Орлеанским!

– Как вы думаете этого достигнуть?

– Мы убьем кардинала! – крикнул Сен-Мар. – Уничтожим этого тирана и чудовище и освободим всех нас!

– Вы всерьез утверждаете, что герцоги Орлеанский и Бульонский в этом участвуют? – спросила Анна.

– И это еще не все, – Сен-Мар понизил голос. – Король с нами, Мадам! Сам король жаждет освободиться от этого субъекта. Что вы на это скажете?

Анна посмотрела на него и медленно покачала головой.

– Мой бедный друг, – сказала она. – Король просто не может обойтись без кардинала. Он любит притворяться, и это все, чего вы от него добьетесь. Притворство. Мечты. А в последний момент он выдаст вас Ришелье. Ради вас самих, умоляю, забудьте ваши планы и не заговаривайте о них снова. Что касается меня, я больше не желаю слушать ни единого слова.

– Мадам, – настойчиво сказал де Сен-Мар, – вы рассуждаете, исходя из прошлого. Я знаю, что и другие пытались настроить короля против Ришелье, но кто они? Его мать? Гастон? Это глупое создание де Хотфор, читавшая ему нравоучения как гувернантка? Но не я, Мадам! Уверяю вас, без меня король не может обойтись. Мои слова звучат, как бахвальство, но это правда. Если я брошу короля, он умрет. Говорю вам, он уже готов расстаться с кардиналом только потому, что этого требую я.

– Вы заявляете, что король согласен на убийство Ришелье? – спросила Анна. Этот юноша так молод и так уверен в себе! Если он прав, и Людовик пал столь низко, то Ришелье – в смертельной опасности! – Вы верите словам короля?

– Я знаю это, – возразил Сен-Мар. – Не считайте, Мадам, что если я молод, то непременно глуп. Неужели вы думаете, что я не поставил себе целью тщательно изучить короля? Неужели полагаете, будто я не изучил каждый оттенок его настроения, каждый закоулок его характера? Он для меня – открытая книга. Вот почему я делаю с ним, что хочу. Он любит меня, Мадам. Простите за это выражение, я имею в виду – как отец любит сына или младшего брата. Вы меня понимаете?

– И даже очень хорошо, – оборвала его Анна. – Он вас любит.Прекрасно. И он согласилсл на убийство своего министра. Тогда зачем вы пришли ко мне?

– Потому что может так случиться, что король долго не проживет, – нетерпеливо сказал маркиз. – Поэтому вы нужны нам, Мадам, нужна ваша поддержка. Нам потребуется помощь Испании. Чисто дворцовая интрига не гарантирует избавления от Ришелье и последствий содеянного им.

– Вы уже имели контакт с Испанией? – Анна повернулась к сыну, который тянул ее за рукав.

– Я хочу посидеть с тобой, мама.

– Сейчас, Луи. Пойдите к мадам де Лонсак. А я приду через несколько минут. Ступайте, маленький мой. Немедленно.

Мальчик надулся, хмуро разглядывая Сен-Мара, из-за которого, по его мнению, мать не желала, чтобы он сидел рядом с ней, затем выбежал из комнаты. Боевой клич пронесся по коридору: «Де Лонсак! Де Лонсак, где вы?»

– Да, – ответил Сен-Мар. – Наш посланец сейчас в Испании. Обсуждает договор между нами и королем, вашим братом.

– И каковы условия? – спросила Анна. Она снова села в кресло, тщательно расправив на коленях складки бархатной юбки. Благодаря этому не было видно, как дрожат ее руки. Формально Испания все еще находилась в состоянии войны с Францией. Поэтому первый министр Оливарец согласится на все, что приведет к выгодному миру и гибели главного врага Испании. Да, это не было дворцовой интригой, задуманной от безделья, это был политический маневр необычайной важности! Даже в самых необузданных действиях Анны, которые действительно были актами государственной измены и восстанием против короля и Ришелье, она не осмеливалась на большее, чем писать письма и давать советы.

А этот мальчик, разодетый в шелк и кружева, рассуждал о договоре. О сепаратном договоре, заключаемом с державой, которая вела войну с Францией.

– Скажите, – спросила Анна, – каковы условия вашего предложения Испании? Думаю, король ничего об этом не знает?

– Нет, нет, конечно, нет, – ответил Сен-Мар. – Это предосторожность на случай его смерти. Наши условия – расправа с Ришелье и назначение вас и герцога Орлеанского регентами от имени дофина. И заключение мира.

– Что вы надеетесь выиграть для себя?

– Сохранение моего положения, Мадам. Король хочет, чтобы я заседал в его совете, а кардинал не согласен. Если мы избавимся от Ришелье, король будет счастлив и свободен делать все, что ему вздумается. А если король умрет, то герцог Орлеанский обещал мне место в совете при регентстве, и я уверен, что вы тоже выразите свою благодарность за то, что я не забыл и о вас. Вот чего я хочу. Избавиться от врага и продолжать служить Франции.

Несколько секунд Анна молчала. Затем повернулась и протянула ему руку. Сен-Мар опустился на колено и коснулся ее губами.

– Я дам ответ, месье, когда получу доказательства того, что вам удалось договориться с Испанией. Но пока я не увижу договор, подписанный моим братом королем, я к вам не присоединюсь.

– Вы его увидите, – воскликнул Сен-Мар. – Еще до конца февраля, Мадам, вы будете держать его в руках. Клянусь в этом!

– Теперь идите, – спокойно сказала Анна. – И будьте осторожны. Внушите то же самое герцогу Орлеанскому. Поверьте, ему нельзя доверять слишком много секретов. Он далеко не смел сердцем.

– Зато у меня сердце льва, – объявил Сен-Мар. – Не сомневайтесь, Мадам. Я сам проведу все это дело и добьюсь успеха. Прощайте. Ваш самый покорный слуга!

Анна следила, как Сен-Мар подошел к двери, как отвесил ей еще один низкий поклон и исчез. В большой залитой солнцем комнате стало очень тихо. Королева подошла к окну и постояла, глядя на раскинувшийся за окном сад, на кусты и деревья, на которых жестокие декабрьские ветры не оставили ни листочка. В ярких, но холодных солнечных лучах морозная пыль сверкала, как рассыпанные по дорожкам алмазы. Сен-Мар сказал: до конца февраля. Значит, не позднее, чем через два месяца он покажет ей договор.

Теперь Анне предстояло решить, что делать, и неожиданно ее охватили муки сомнения. Жизнь Ришелье была в опасности, и сам король оказался среди тех, кто планировал убийство кардинала. Она высмеяла Сен-Мара, основывая свои сомнения на поведении Людовика в прошлом. Но сейчас, спокойно размышляя обо всем этом, она вдруг поняла, что тот говорил ей правду. Никогда в жизни Людовика не было никого, подобного Анри де Сен-Мару. Его влияние на короля стало абсолютным. Даже живя в уединении в Сен-Жермене, Анне случалось слышать рассказы о бурных сценах, после которых Людовик лежал в полной прострации, умоляя Ришелье выступить посредником между ним и капризным фаворитом. Она слышала историю о Королевском совете и могла сообразить, с каким пренебрежением Ришелье пресек политические амбиции будуарного красавца. Он воспрепятствовал планам Людовика и его любимца, но, быть может, это оказалось последней каплей. Быть может, Людовику действительно надоело иго, которое он терпел почти двадцать лет, и страсть настолько ослепила короля, что он наконец решил избавиться от своего Первого министра. Не уволить его – этого король сделать не мог: слишком уж он боялся Ришелье, чтобы встретиться с ним лицом к лицу и сказать: «Уходите, вы мне больше не нужны». Или расправиться с ним, как они оба расправлялись с другими: арестовать кардинала с помощью специального королевского указа и заключить его в крепость. Нет, Людовику не хватило бы мужества оставить Ришелье в живых. Отставкой можно пренебречь, даже из тюрьмы можно убежать и обрушить страшную месть на вероломного господина. Королева могла представить себе всю нерешительность и страх своего мужа. Сен-Мар был прав. Если Людовик решил избавиться от Ришелье, то предпочтет, чтобы того убили. Так поступал он и раньше, когда следил из окна за тем, как тело Кончини, фаворита его матери, тащили за ноги из Лувра. Он согласится на убийство Ришелье.

И если все было так, как она думала, тогда ничто не могло спасти кардинала. Она может его предупредить, но если его главным врагом стал сам король, надежды не оставалось. Ришелье победит только в том случае, если сможет дать Людовику неоспоримые доказательства того, насколько далеко зашел этот заговор. И доказательством может быть договор с Испанией – если только ей удастся им завладеть.

Глава 12

– Вам следует отдохнуть, Ваше Высокопреосвященство, – мягко сказал Мазарини. Положив руку на плечо кардиналу, он не дал ему сесть в постели. Спальня в одном из домов Тараскона, где Ришелье неожиданно стало плохо, представляла собой маленькую мрачную комнату на нижнем этаже, отделанную темными панелями. Кардинал был слишком болен и слаб, чтобы подняться наверх, поэтому сверху принесли кровать и устроили здесь больничное помещение. Мазарини постоянно находился рядом с Ришелье, читая ему вслух государственные бумаги и сочиняя письма под диктовку министра.

Кардинал запретил доступ к себе всем, кроме итальянца. Он уже привык полагаться на него. Ришелье восхищался дипломатическими способностями Мазарини и в настоящее время крайне нуждался в дружеской поддержке. Король все-таки порвал с ним отношения, и это больше, чем болезнь, чем непрестанная боль в боку, вызвало у кардинала упадок сил. И теперь все вокруг ждали его смерти.

– Как я могу отдыхать? Все дела теперь стекаются к этому неблагодарному щенку Сен-Мару. Я вывел его в люди и не успел еще и глазом моргнуть, как он стал моим врагом. И к тому же настроил против меня короля. Людовику известно, что я болен и застрял здесь, но он тем не менее не послал мне ни единой весточки. Да и вообще в последнее время он со мной почти не разговаривал.

– Король полностью подпал под влияние Сен-Мара, – сказал Мазарини. – Его нельзя винить, Ваше Высокопреосвященство. Он потерял всякое чувство справедливости.

– Нет, – поправил его Ришелье. – Вы, мой друг, недооцениваете всей степени предательства человеческой натуры. Как он ни мешал мне, я сделал его королем! Я сделал Францию ведущей державой в мире, чтобы он мог купаться в лучах ее славы. Я побеждал его врагов, так как они были врагами Короны, а только королевская власть способна сделать Францию сильной. Еще не так давно французские короли были чем-то вроде заложников у гугенотов и знати. Теперь же король – превыше всего. Этот жалкий человек стал благодаря мне великим монархом! И что бы вы подумали? Именно за это он меня и ненавидит.

Все, что я делал, вызывало у Людовика чувство протеста, потому что я был силен, а он слаб. Но наконец-то он чувствует, что может без меня обойтись. Меня должны убить, Мазарини. Я знаю, что таковы их планы. Они только ждут, не умру ли я в Тарасконе и избавлю их от лишних трудов. И среди заговорщиков – сам король. Я ничего не могу сделать.

– Вы меня удивляете, – тихонько заметил Мазарини. – Мне начинает казаться, будто вы и в самом деле ожидали благодарности. У итальянцев есть пословица: «Боже, отдай меня на милость врагов, но убереги от тех, кому я сам оказывал милость». Король вас ненавидит за то, что вы служили ему верой и правдой. Это же неизбежно. Смиритесь и не позволяйте по пустякам терзать себе душу. Вы не можете погибнуть, Ваше Высокопреосвященство, только потому, что против вас – слабосильный король и вероломный мальчишка. Соберитесь с силами и сражайтесь!

Ришелье отвернулся в сторону.

– Мне на это уже не хватает силы воли, – сказал он. – Всю жизнь я боролся за власть. У меня нет и не было друзей, кроме вас, а в прошлом – отца Жозефа. И я, пренебрегая осуждением на вечные муки, позволил себе полюбить женщину. А теперь и она покинула меня. Я умру так, как жил, – один, и ни одна душа не загрустит обо мне.

– Кто эта женщина? – мягко спросил Мазарини.

– Имя ее вы никогда не узнаете, – слабым голосом ответил кардинал. – Де Шовиньи сообщил мне, что она участвует в заговоре. Думаю, это и убивает меня, мой друг.

Ришелье слышал о визите Сен-Мара к Анне, но не получил от нее ни одного слова, никакого предупреждения. А он так этого ждал – доказательства, что в конце концов она не отвернется от него. Он никогда не просил ее любви, но в течение двадцати лет надеялся на взаимность. И именно предательство Анны лишило его сил и желания победить болезнь и защитить себя.

– Уверяю вас, мой друг, – неожиданно сказал Ришелье. – Если бы не тревога за Францию, я бы с радостью встретил смерть. Жизнь уже ничего не может мне предложить.


В течение часа королева сидела, закрывшись в своем кабинете в Сен-Жермене. Было четыре часа вечера, и уже начинало темнеть. Скоро станет слишком темно, чтобы можно было отправить гонца на сколько-нибудь значительное расстояние. Она дописала письмо и посыпала чернила песком. Запечатав его обычной печатью, она присоединила письмо к толстой пачке бумаг, вложила все в большой пакет и дважды запечатала.

Поверенный в делах Испании в Париже посетил ее сегодня вместе с небольшой группой придворных и попросил о частной аудиенции. Анна поняла, что Сен-Мар сдержал свое обещание. Для нее лично было большим риском принимать испанца, так как король навсегда запретил королеве встречаться или переписываться с работниками испанского посольства. Вслед за Сен-Маром Людовик нанес короткий визит в Сен-Жермен и пришел в бешенство оттого, что дофин расплакался, когда он взял его на руки. Оттолкнув от себя ребенка, король тут же покинул дворец. Через три дня Анна получила письмо с угрозой отнять у нее обоих сыновей, так как она их воспитывает, не внушая должного почтения к нему, королю. Там, где дело касалось сыновей, у Анны не оставалось места для гордости. Она написала Людовику длинное покаянное письмо, умоляя не разлучать ее с детьми. Тот не ответил. Если Людовик придерется к тому, что она, нарушая его приказ, приняла испанца, он вполне может забрать у нее дофина и маленького Филиппа. А Ришелье, покинутый королем и лишенный его милости, не сможет вмешаться и помочь.

В течение недель, последовавших за посещением Сен-Мара, Анна старалась жить в провинции как можно незаметнее. Но даже ее маленький Двор гудел, как пчелиный улей, обсуждая новости о том, что сам великий кардинал впал в немилость и уже не пользуется благосклонностью короля. Король с ним почти не встречается. Он всюду ездит в сопровождении Сен-Мара и его друзей. Кардиналу приходится следовать за ними, но Людовик его игнорирует или разговаривает крайне грубо. И фаворит ведет себя не лучше.

А теперь кардинал лежал больной в Тарасконе, в то время как король развлекал себя осадой Перпиньона, а заговорщики ждали смерти врага.

Анна не писала Ришелье, на посторонний взгляд оставаясь абсолютно нейтральной. Но при Дворе говорили, что она поощряет врагов кардинала, как не раз делала это в прошлом.

В два часа дня испанского поверенного провели в ее апартаменты, и королева уселась с ним у окна под наблюдением мадам де Лонсак. Гувернантка дофина очень старалась подслушать, но они говорили шепотом, а когда королева поворачивалась к ней спиной, испанец делал то же самое. Маркиза была уверена, что слышала, как шелестела бумага, но увидеть ей ничего не удалось. Аудиенция продолжалась не более получаса. Королева отпустила испанского дипломата, заметив, что запрещает ему приходить к ней без разрешения Людовика, после чего удалилась в свой кабинет, запретив ее беспокоить.

И теперь она заканчивала письмо к Ришелье:

«В течение некоторого времени мне известно о заговоре против вас. Знаю, что король в нем участвует. Но он и понятия не имеет о существовании прилагаемого к письму договора с Испанией, составленного и подписанного посланцем Сен-Мара от имени последнего. Полагаю, это можно назвать государственной изменой, поэтому и посылаю экземпляр этого договора, чтобы вы использовали его, как сочтете нужным. Главный ваш враг вам известен. Но остерегайтесь также месье де Туа и герцога Бульонского. Вам пишет и предупреждает та, для кого ваше благополучие превыше всего остального».

Королева подписала письмо только буквой «А». Как уже говорилось, она вложила письмо и договор с Испанией, врученный ей испанцем, в пакет и запечатала его. Затем позвонила, появился паж и низко поклонился королеве.

– Жду распоряжений Вашего Величества.

– Немедленно пошлите за курьером. Пусть его приведут сюда.

Когда курьер появился, Анна протянула ему пакет. Звали курьера Делон, и служил он у Анны уже более десяти лет.

– Отвезите этот пакет в Тараскон и вручите лично кардиналу Ришелье. Никому другому, только ему. Понимаете?

– Да, Ваше Величество. Только кардиналу.

– Вот двадцать пистолей. Возьмите в конюшне самую быструю лошадь и немедленно мчитесь в Тараскон.


Король Франции склонился перед крестом, висящим в алькове возле его постели. Посланец кардинала Ришелье, месье де Шовиньи, молча стоял в стороне, как бы тоже в молитве опустив голову. Он слышал звуки рыданий и, пару раз бросив искоса взгляд на короля, видел, что тело Людовика содрогается от конвульсий. Письмо Ришелье лежало на ночном столике вместе с копией договора с Испанией. Людовик читал и перечитывал длинный документ, произнося некоторые отрывки текста вслух. Седан, мощное независимое укрепление под командованием герцога Бульонского, должно поступить в распоряжение испанского гарнизона. Под начало Сен-Мара и герцога Бульонского передаются двенадцать тысяч пехотинцев и кавалерия численностью пять тысяч всадников. При необходимости Седан должен стать убежищем для королевы и дофина. Перед началом всех этих действий кардинал Ришелье должен быть убит. В случае смерти короля регентство делится между королевой и герцогом Орлеанским.

Шовиньи рассмотрел совместно с Людовиком каждую статью договора, развивая мысли кардинала, изложенные в письме. Кардинал был очень болен и опечален немилостью короля. Рискуя еще большим недовольством последнего, он раскрыл предательство тех, кого король предпочел верному и преданному слуге. Сен-Мар вел переговоры с врагом Франции, согласился передать укрепленный Седан в руки испанцев и самым бессердечным образом строил планы на случай смерти короля. Очередная измена Гастона комментариев не требовала.

Какое-то время Людовик сидел, как оглушенный. Его пальцы нервно бегали по строчкам лежащих перед ним бумаг, в глазах стояли слезы. Сен-Мар – предатель! Сен-Мар, которого он так любил, кому полностью доверял, насмеялся над властью и авторитетом короля, ведя за его спиной переговоры с вечным врагом Франции – Испанией. Юноша, которому одинокое сердце Людовика отдало все свое внимание и любовь, строил планы в предвидении его смерти, рассчитывая извлечь из этого личную выгоду.

– Не верю, – произнес наконец Людовик. – Я не могу в это поверить.

– Увы, сир, – Шовиньи широко развел руками. – Не может быть никаких сомнений. Этот договор – подлинный экземпляр, на нем печать короля Испании. Подписан месье Фонтрейлем по поручению месье Ле Гранда. Все они вас предали. Можете мне поверить, что кардинал страдал всей душой, посылая вам эти бумаги. Но вы в опасности, сир. И обязаны все знать!

– В какой опасности? – пробормотал Людовик. – Опасность грозит только Ришелье.

– Здесь не один раз говорится о вашей смерти, – указал Шовиньи. – Достигнуто согласие о регентстве – и это при том, что вы живы и здоровы! Расправившись с вашим Первым министром, за кого, по-вашему, возьмутся негодяи? Угроза всегда опасна, сир, когда она исходит от тех, кого вы любите и кому доверяете.

– Здесь говорится о королеве, – неожиданно вспомнил Людовик. – Значит, она с ними!

– Королева послала этот договор Его Высокопреосвященству, – возразил Шовиньи. – Если бы не ее верность вам, заговор так и не был бы раскрыт.

– На мне лежит проклятье, – громко сказал Людовик. – Боже, пожалей меня, потому что в этом мире я никому не могу доверять! – Тут король упал на колени, плача и молясь, чтобы Бог дал ему силы взглянуть в лицо фактам.

Когда он встал, лицо его, казалось, покрылось пятнами и еще больше осунулось. Шовиньи с изумлением подумал, что за время их разговора король постарел.

– Где Ришелье?

– В Тарасконе, сир. Лежит в постели больной уже несколько недель.

– Мне нужен он или Мазарини. Кто-то должен встать на мою защиту. Вы же знаете, что Сен-Мар сейчас здесь. Что мне делать, Шовиньи? Что я ему скажу?

– Не говорите ничего, сир. Просто пошлите за капитаном вашей стражи и прикажите его арестовать. А также герцога Бульонского и других, о ком говорится в письме кардинала. Нельзя терять времени.

– Но я не могу, – промямлил Людовик. – Я его люблю. Я не могу его арестовать.

– Он вас предал, – бросил Шовиньи. – Взял все, чем вы его одарили, – вашу привязанность и благосклонность, богатство, почести – все! А втихомолку заключал договор с Испанией и строил планы в пользу вашего брата. Знаете, где он находится сейчас, в этот момент? Когда вы льете слезы, поддаваясь искушению проявить милосердие?

– Нет, – Людовик покачал головой. – Не знаю. Спит, наверное, в своей постели.

– В постели, сир, да. Но не спит. У него в городе любовница, дочь оружейника. Он сейчас с нею.

Шовиньи увидел, как лицо короля налилось кровью.

– Пошлите за Шаростом, – сказал он, – и вызовите стражу. Пусть отправятся в логово шлюхи и там арестуют Сен-Мара!

На рассвете следующего дня в Тараскон выехал курьер, увозя с собой письмо Шовиньи, второпях написанное кардиналу. «Все кончено, – говорилось в письме, – Сен-Мар арестован, и выданы ордера на арест де Туа и герцога Бульонского. Король просит своего Первого министра как можно скорее вернуться к нему или в крайнем случае прислать кардинала Мазарини». Заговор провалился. Ришелье победил!


Кардинал лежал, обложенный подушками, в своей мрачноватой спальне, Мазарини сидел рядом с ним. Больной потягивал вино из серебряной чаши, на лице его появился легкий румянец.

– Я говорил вам, – сказал итальянец, – что вы победите.

– Я победил, да. И я счастлив, Мазарини. Это моя последняя победа, и самая главная! – Он повернулся с улыбкой к собеседнику, и в полуприкрытых глазах сверкнул прежний огонь. – Я сохранил власть, и меня не покинули, как я сначала думал.

– Вас спас тот, кто послал вам этот договор, – заметил Мазарини.

– Да, – ответил Ришелье. – И это самое важное в моем триумфе. Я не умру нелюбимым. Ничто другое меня не страшит. Отправляйтесь к королю. Он вам доверяет, и вы сумеете его успокоить. Мне теперь станет лучше, мой друг. Пусть и ненадолго. Но я успею позаботиться обо всех, кого люблю, и увидеть, как Сен-Мар и его друзья взойдут на эшафот. А сейчас я посплю, Мазарини. Я очень устал.


Маркиз де Сен-Мар и месье де Туа были преданы суду в августе того же года, и суд приговорил их к смертной казни. Фонтрейль в обличье монаха-капуцина бежал из Франции и обосновался в Брюсселе. Герцог Бульонский был схвачен, но получил прощение на том условии, что его жена, герцогиня, сдаст Седан Людовику. Ее угроза передать крепость испанцам или датчанам вынудила короля и кардинала проявить милосердие, которое они и не подумали продемонстрировать по отношению к Сен-Мару. Гастон был отлучен от Двора и лишен права наследования. Он предал заговорщиков с той же охотой, с какой их подстрекал. Летом Людовик очень болел, почти не мог есть и крайне мало спал. Его измотали приступы депрессии, настолько сильные, что он часами сидел, не двигаясь и не произнося ни слова. По мере того как приближался день казни фаворита, здоровье короля становилось все хуже и хуже. Была и еще одна причина для печали, хотя ужасное ожидание роковой потери и отодвинуло ее на второй план. Умерла Мария Медичи.

Она в конце концов поселилась в Колонье, где ее сильно поредевшее окружение проводило дни в безделье и мелких ссорах. Старую королеву разнесло от водянки, и она не знала, куда деваться от долгов, для отдачи которых деньги взять было негде.

Мария настолько пала духом, что написала Ришелье, которому ранее публично грозила снести голову, если доберется до власти. Она умоляла его заступиться за нее перед Людовиком, чтобы тот позволил ей вернуться во Францию.

Получив вежливый, но твердый отказ, Мария Медичи постепенно погрузилась в состояние раздражительной депрессии, усиленной страданиями, которые ей причиняла болезнь. 3 июля 1642 года она находилась в маленьком домике в Колонье, окруженная дамами и кавалерами, сохранившими верность королеве-матери. Она лежала в комнате, полностью лишенной мебели, которая пошла на растопку в холодную зиму. В последние девять месяцев своей жизни королева-мать Франции не имела денег, чтобы купить дров. О ней позаботилась только Церковь, дав ей достойно умереть, если уж никто и не подумал обеспечить Марии достойную жизнь в изгнании. Папский нунций и архиепископ Колоньи проводили старую королеву в последний путь и дали последние напутствия. Склонившись над Марией, нунций произнес:

– Мадам, прощаете ли вы своих врагов в надежде и самой получить прощение?

Мария кивнула и прошептала:

– Прощаю всех. Пусть же и Бог будет добр ко мне.

В этот торжественный момент прощение нелегко далось старой воительнице. Но она завещала свое бриллиантовое обручальное кольцо Анне, чьих детей так и не признала. Мария не сомневалась в незаконности их рождения и так всегда и говорила, но теперь это не имело значения. Ее дорогой Гастон никогда не станет королем Франции, он тоже ее предал – и еще более бесстыдно, чем другие. И вот его, как и других, надо было простить.

– И кардинала Ришелье, – мягко напомнил нунций. – Можете ли вы простить и его, Мадам? Ради спасения вашей души. – Запавшие глаза сверкнули, а разбухшие пальцы стиснули простыню.

– Надо попытаться, Мадам, несмотря на все обиды. Если вы надеетесь получить прощение, – поторапливал Марию Медичи нунций. Послышался вздох, и старая королева отвернулась.

– Я его прощаю. И моего сына Людовика тоже.

Через час она умерла.


В середине октября Ришелье вернулся в свой дом в Рейле. Путешествие получилось триумфальным. Сначала Лион, где во время пребывания там кардинала были публично казнены Сен-Мар и де Туа. Так как министр страдал от многочисленных язв и не мог вынести тряску в повозке, почти весь путь проделали по реке. Там, где приходилось переходить на сухопутный способ передвижения, Ришелье в роскошных носилках несли на своих плечах двенадцать носильщиков. Когда он останавливался отдохнуть в каком-нибудь доме, то стены разбирали, чтобы могла пройти его кровать. В каждом городе кардинала встречали делегации от местных властей. Палили пушки и звенели колокола. В Перпиньоне королевская армия одержала победу, и впервые за многие столетия герцоги Бульонские перестали быть суверенами Седана. Герцогиня передала крепость Мазарини и королевскому гарнизону в обмен на прощение, дарованное ее мужу. Победа и стабильность власти были последними завоеваниями, которые сделал Ришелье для Франции. И мучительное для него возвращение в Рейль стало торжественным маршем победителя, пожелавшего умереть дома.

В Рейле Ришелье навестила Анна с дофином. Племянница кардинала мадам д'Агильон, которую королева никогда не любила, провела ее и маленького принца в салон на первом этаже, где кардинал, ни днем ни ночью не вставая с ложа, принимал гостей и вершил государственные дела. Правительственные чиновники, иностранные послы, различные просители, как обычно, толпились вокруг больного кардинала – как будто подобный человек не мог умереть и расстаться с властью.

У дверей королева повернулась к мадам д'Агильон. Что бы Анна о ней ни думала, но не было никаких сомнений относительно чувств племянницы к дяде: когда она глядела на Ришелье, глаза ее были полны слез.

– Вы можете оставить нас, мадам, – сказала Анна. – Возвращайтесь через пятнадцать минут. Я не стану утомлять Его Высокопреосвященство.

Взяв сына за руку, королева подошла к кардиналу. Они не виделись много месяцев, и Анна оказалась не готова к представшему ее глазам зрелищу. Ришелье лежал на ложе, покрытом великолепными соболями, опираясь на подложенные под спину подушки. Под красной шапочкой его волосы казались белоснежными. Это был старик, измученный болезнью и непрерывной изнуряющей болью. Только глаза остались теми же, какими их помнила Анна. На бледном лице только они и сверкали жизнью. Когда она приблизилась, кардинал улыбнулся и протянул ей руку. Большой аметист соскользнул с пальца, а рука, которую взяла Анна, была холодной и исхудавшей.

– Прошу прощения, Мадам, – сказал он, – что не могу стоя приветствовать вас и дофина. Я не в состоянии двигаться без посторонней помощи.

Глаза Анны наполнились слезами.

– Я знала, что вы больны, – прошептала она, – но не подозревала, как вы страдаете. Не двигайтесь, вам от этого больно.

Кардинал слегка подтянулся, поморщившись от сделанного усилия.

– Я не могу как следует рассмотреть ни вас, ни дофина. Да, вот так будет лучше. Он очень красив! Смотрите, как мальчик встречает мой взгляд – как настоящий принц. Сядьте поближе, Мадам. Мне так много надо вам сказать, а у меня так мало времени.

Анна села в кресло возле ложа кардинала и велела сыну принести стул и для себя. Мальчик повиновался. При виде этого странного старика, который не сводил с него глаз и все время улыбался, ему стало немного страшно. Принц присел у ног матери и слушал, наблюдая за ними обоими.

– Как маленький Филипп?

– Все в порядке, – ответила королева, смахнув с лица слезы, которых не могла сдержать. Она даже попыталась улыбнуться, чтобы порадовать умирающего. – Совсем не похож на Луи, куда своенравнее.

– Ах, – пробормотал Ришелье, – значит, из него получится неплохой герцог Орлеанский. С течением времени. Но этот мальчик станет великим королем. Я вижу по его глазам. Он, наверное, уже многое понимает?

– Больше, чем можно подумать, – тихо ответила Анна. – Сыночек, иди и взгляни в окно. Может быть, тебе удастся увидеть большую передвижную кровать Его Высокопреосвященства, о которой мы слышали. – И снова повернувшись к Ришелье, продолжила: – Он все понимает, и король его за это не любит.

– Король одинок, – сказал Ришелье. – Он так и не оправился после казни Сен-Мара.

– Это разбило его сердце, – добавила Анна. – Я только дважды встречалась с ним после того, как приговор привели в исполнение, и с трудом узнала короля. Неужели Сен-Мара надо было обязательно убрать?

– Да, – ответил кардинал. – Я не мог оставить вас и дофина в руках такого человека. Я надеялся пережить короля, но, увы, это у меня не получится.

– Вы не должны так говорить, – запротестовала королева. – Вы выздоровеете, Ришелье. Впереди у вас никаких проблем. И что мы будем делать без вас?

– Что бы я без вас делал? – возразил кардинал. – Я тогда все проиграл. Впервые в жизни оказался действительно беспомощен, сражен болезнью и всеми покинут. Был момент, когда я думал, что и вы меня забыли. Но теперь я умру счастливым человеком, так как убедился, что вы немножко обо мне беспокоитесь.

– Я очень беспокоюсь, – сказала Анна и заплакала, не стараясь скрыть слезы.

– Я знаю, – нежно сказал кардинал, – и очень вам благодарен. Пожалуйста, не плачьте, Мадам. Вы же знаете – я не могу видеть ваших слез. Позвольте мне увидеть, как вы улыбаетесь, – такая же прекрасная, как всегда. Столько людей приходит сюда, и никто из них теперь для меня ничего не значит. Они не поверят, если им сказать, что мой конец близок, да я и не говорил об этом никому, кроме вас. И еще Мазарини, которому я доверяю. Скоро я умру, Мадам, но скоро умрет и король. Я убил его, раскрыв предательство Сен-Мара, так же наверняка, как если бы выстрелил ему в сердце. Он переживет меня ненадолго, и это еще одна причина, по которой я не могу себе позволить сейчас уйти из жизни. Я хочу, чтобы вы и дофин были в безопасности. Я обещал вам регентство, так?

– Это не имеет значения, – с отчаянием сказала Анна. – Ничто не имеет значения, только бы не потерять вас.

– Нет, это значит очень много, – возразил он. – Я думал, как это устроить, пусть даже я и стою на краю могилы. Вам нужен друг. И у меня есть такой человек на примете. Вам ведь нравится Мазарини?

– Он очень любезен, – сказала Анна. – Но я мало с ним встречалась и не могу о нем судить с достаточными основаниями.

– Я имел с ним много дел, – сказал кардинал. – Он молод, честолюбив и у него больше сердца, чем у меня. – Ришелье улыбнулся и на мгновение коснулся руки Анны. – Если вы так вскружили голову мне, то за неделю-другую покорите и Мазарини. Я хочу, чтобы вы отдали себя в его руки. Он знает, чего желаю я, и умеет обращаться с королем. Он станет после меня Первым министром. Войдите с ним в союз. Я уже поручил ему присматривать за дофином и вами и защищать ваши права. Можете доверять Мазарини.

Он откинулся назад и закрыл глаза. Разговор с Анной, казалось, исчерпал его силы. Королева заметила, как он поморщился от боли.

– Разрешите позвать вашу племянницу, – взмолилась Анна. – Вы страдаете. Чем я могу помочь?

– Ничем, – сказал Ришелье. – Мне ничего не нужно. Дайте вашу руку. Хотя Мазарини и не священник, вы не должны позволить себе полюбить его. Это поставит вас в невыгодное положение. Это не ревность, Мадам, а хороший совет. Позовите, пожалуйста, дофина, я хочу еще раз взглянуть на него.

Мальчик по команде матери отошел от окна, приблизился к ложу больного и устремил на Ришелье немигающий взгляд своих огромных черных глаз.

– Прощайте, мой принц. Разрешите поцеловать вашу руку. Так. И вашу, Мадам. – Ришелье тихо заметил: – Я вижу, вам нравится мое кольцо.

– Я всегда буду его носить. – Анна отвернулась, пытаясь скрыть слезы. Дофин с удивлением смотрел на мать: он никогда не видел, чтобы она плакала.

– Не плачьте, прошу вас, – сказал Ришелье. – Я умру счастливым. Мое дело почти завершено. Франция – достойное наследство для нашего принца. Не забывайте, что я даю вам Мазарини для заботы о вас, а мою любовь от самого сердца вы имели всегда. Прощайте.


14 мая 1643 года, через пять месяцев после смерти великого кардинала Армана де Ришелье, король Франции Людовик XIII умер в Лувре в присутствии жены, двух маленьких принцев и всего Двора. Он ушел из жизни, как истинно христианский король, простив своих врагов, в том числе и женщину, на которой был женат и которая показала себя очень заботливой в эти последние несколько часов его жизни. Он ее простил, хотя предпочел бы умереть не у нее на глазах. Но этикет контролировал смерть короля не меньше, чем его жизнь. В какой-то момент он расчувствовался и пролил слезу, но, увы, только за Сен-Мара, последнюю свою любовь, чья измена казалась сейчас такой мелочью, что за нее грешно было платить этой веселой легкомысленной жизнью.

Король умер как добрый христианин под аккомпанемент рыданий чиновников и знати при поддержке Церкви и утешаемый своим новым министром кардиналом Мазарини, которого после смерти Ришелье он уже успел полюбить. Тщеславный человек мог бы впасть в заблуждение и уверовать в свою популярность, но Людовик умер, как и жил, одиноким пессимистом.

В тот же вечер Анна сидела в своих покоях в Лувре. Она была не в состоянии что-либо чувствовать, так как полностью измоталась физически на бессонных дежурствах у постели короля, оплакивая бесполезную жизнь своего мужа. Все вокруг менялось. Ришелье умер в декабре 1642 года, проявив твердость духа, тронувшую даже его врагов. Мужество и смирение сочетались в нем с непреклонной силой воли. Он попросил прощения за все свои прегрешения, принял свои страдания как знак Божьей воли и безоговорочно отдал себя на суд Божий.

А теперь и король умер. И маленький четырехлетний мальчик, спящий в данный момент в детской, стал новым королем Франции, Людовиком XIV. А Анна стала регентшей. Мечты юности наконец-то исполнились. Она свободна и на вершине власти, хотя ее муж старался, как мог, эту власть ограничить. Ей бы надо было радоваться, торжествовать, но Анной владели только чувства одиночества и нереальности происходящего. Отослав прочь всех своих дам, королева опустилась в кресло, слишком измученная и павшая духом, чтобы всерьез о чем-либо размышлять.

Прошло немногим более двух часов с того момента, как закрылись глаза короля, и лекари объявили, что он умер. Королева все еще могла слышать эхо крика, пронесшегося по коридорам и комнатам Лувра: «Король умер. Да здравствует Его Величество Людовик XIV!»

Почувствовав возле себя какое-то движение, Анна вздрогнула. Она на мгновение заснула. Паж, возникший перед нею, поклонился.

– Ваше Величество, кардинал Мазарини в приемной. Он просит, чтобы вы его приняли.

Мазарини стал министром. Один кардинал умер, другой занял его место. Но насколько непохожий на прежнего кардинала человек облек себя мантией власти! «Доверьтесь ему, – сказал Ришелье, – он позаботится о вас и о дофине». Ее сын был еще ребенком, а сама она – женщиной, которую мужчины часто обводили вокруг пальца. Ей никого не хотелось видеть, но совет великого человека, который ее любил, подействовал.

– Пригласите кардинала, – сказала Анна.

Мазарини, в полном церковном облачении, вошел очень тихо и отвесил королеве низкий поклон. Его движения были размеренными и грациозными. Враги говорили, что он подбирается к вам, как кошка. Имея власть, кардинал имел уже и врагов.

– Прошу прощения, что беспокою вас, Мадам. Я только хочу выразить свое сочувствие и сказать, что готов оказать вам любую помощь… Вы очень устали?

– Да, – подтвердила королева. – Я слишком устала, чтобы думать, даже чувствовать. Благодарю за внимание, но сейчас вы ничем не сможете мне помочь.

Анна не могла приучить себя к тому, чтобы называть молодого пригожего итальянца «Ваше Высокопреосвященство». Этот титул принадлежал человеку, который твердой рукой управлял Францией, и о ком даже враги говорили не иначе, как о «великом кардинале». Мазарини поклонился и улыбнулся. У него были темно-коричневые, очень выразительные глаза, а мягкий взгляд передавал всю симпатию, которую он чувствовал к прекрасной вдове под красящей ее вуалью, но скрывал испытываемое им восхищение.

«Позаботьтесь ради меня о королеве», – таковы были последние слова Ришелье, обращенные к Мазарини. И тот обещал. Эти слова объясняли многое в прошлом, но немало сулили и в будущем.

– Вам следует успокоиться, Мадам, – сказал он мягко. – Его Величество ушел от нас, и его ждет Божье вознаграждение. У Франции – новый король и новое будущее. И вы – часть этого будущего!

– А мне кажется, что для меня уже ничего не осталось, – сказала Анна. – Я не чувствую в себе сил нести ношу за моего сына. Я почти хочу тоже покинуть этот мир.

Итальянец подошел к королеве и приложил руку Анны к своим губам. Великолепный желтый алмаз Ришелье сверкал на одном из ее пальцев.

– С прошлым покончено, Мадам, – сказал Мазарини. – Вы молоды, и вы – мать короля. То, что вы чувствуете, вполне естественно, но, поверьте мне, это пройдет. У меня твердое ощущение, что ваша жизнь только начинается.

Кэролли Эриксон Тайный дневник Марии Антуанетты

Посвящаю Рафаэлло

ПРОЛОГ

Тюрьма Консьержери.

3 октября 1793 года.

Говорят, эта ужасная штука не всегда делает свое дело с первого раза. Чтобы отделить голову от тела, требуется три или четыре удара. Иногда несчастные кричат во время казни, кричат добрую минуту, пока их агонию не обрывает последний сильный удар.

И еще говорят, что при этом проливается море крови. Она хлещет фонтаном, настоящим водопадом, горячая, густая и ярко-красная, и выливается ее столько, что остается только удивляться, откуда ее так много в человеческом теле. А сердце продолжает работать, выталкивая ее наружу, с каждым биением пульса, даже после того, как голова уже отрублена.

Палач горделиво подходит к краю эшафота, держа в руках кровоточащую голову, с глазами, в которых навеки застыло удивление, и широко раскрытым в беззвучном крике ртом. И сам он тоже успевает насквозь промокнуть от бьющей струей крови.

Мне сказали, что у моего супруга было много крови. Он был крупным, здоровым мужчиной, сильным, как бык. У него было телосложение человека, проводящего много времени на открытом воздухе, и крепкие, сильные руки ремесленника или крестьянина. Для того чтобы убить его, одного удара гильотины оказалось недостаточно.

Мне не позволили стать свидетельницей его кончины. Я уверена, что мое присутствие придало бы ему сил в последнюю минуту. Нам столько пришлось вынести и пережить вместе, Людовику и мне, вплоть до того момента, когда за ним пришли и оторвали от меня. Он не пытался оказать сопротивления в тот день, когда к нам пожаловали мэр и прочие, чтобы увести его с собой. Он лишь потребовал, чтобы ему подали плащ и шляпу, после чего последовал за ними. И больше я его не видела.

Я знаю, что мой супруг достойно встретил свою смерть. Мне сказали, что он сохранял спокойствие и величие до самого конца, читая псалмы на всем пути до открытой площади, на которой его поджидала огромная машина с падающим лезвием. Мне сказали, что он не обращал внимания на крики и плач, доносившиеся из толпы, и не искал спасения, хотя рядом наверняка находились те, кто рискнул бы жизнью, чтобы освободить его, если бы представилась такая возможность. Он сам сбросил с плеч плащ и расстегнул воротник, не позволив связать себе руки за спиной, как обыкновенному преступнику.

В самом конце он хотел крикнуть, что невиновен, но они заглушили его голос грохотом барабанов и поспешили уронить тяжелое лезвие.

Это было девять месяцев назад. А теперь они должны прийти за мной, своей бывшей королевой, Марией-Антуанеттой, ныне известной как «узница номер 280».

Я не знаю, в какой именно день это случится, но знаю, что скоро. Я вижу это по лицу Розали, когда она приносит мне суп и настойку липового цвета. Она уже оставила надежду, что меня пощадят.

Ну что же, по крайней мере, мне позволено вести дневник. Они не разрешают мне вязать или вышивать, потому что для этого нужны заостренные иглы – как будто у меня достанет сил заколоть кого-то! – зато я могу писать, а поскольку мои стражники не умеют читать, то, что я пишу, принадлежит только мне. Розали, конечно, может прочесть кое-что, но она никогда не позволит себе обмануть мое доверие.

Дневник помогает забыть о том, что я заточена в эту ужасную маленькую темную комнатку со спертым воздухом, помогает отвлечься от отвратительного запаха гнили, плесени и человеческих испражнений. Я более не чувствую ужасного холода, сырости и мокрых ног, не чувствую, как все сильнее ноет больная лодыжка, несмотря на мазь, которой растирает меня Розали. Я не слышу стражников и тех, кто охраняет меня и следит за мной, тех, кто караулит за дверью, смеется и издевается надо мной. Я забываю о жесткой, неудобной кровати, на которой ночами лежу без сна, лежу и плачу о своем сыне, своем любимом мальчике Луи-Шарле. Или короле Людовике XVII, как я должна называть его сейчас.

О, если бы только я могла взглянуть на него хоть одним глазком! Мой милый ребенок, мой дорогой мальчик-король.

До прошлого августа я могла видеть его почти каждый день, стоило только достаточно долго постоять у окна моей прежней камеры. Гнусный негодяй, который сторожит его, Антуан Симон, направляясь в тюремный двор на прогулку, проходил вместе с ним под моим окном, отпуская грубые шуточки и заставляя мальчика распевать «Марсельезу».

Бедняжка Луи-Шарль! Ему всего восемь лет, но он уже потерял отца, которого обожал, а теперь его лишили и матери. Как я сопротивлялась, когда они пришли отнять его у меня! Им понадобился почти час. Я не отпускала его, кричала и угрожала им. В конце концов, я стала со слезами на глазах умолять не забирать его. И только когда они пригрозили, что убьют обоих моих детей, я уступила.

Что они сделают с моим мальчиком? Отравят? Или, хуже того, превратят в маленького революционера, заставят поверить своей лжи? Разумеется, они постараются сделать так, чтобы он отрекся от своего королевского происхождения. Им не нужны короли! И королевы тоже. Останутся только месье Капет и вдова Капет, и еще наш сын Луи-Шарль Капет – граждане Французской республики.

А что будет с моей Марией-Терезой, которую я называю Муслин, моей любимой дочерью, которой всего четырнадцать лет? Она ведь еще такая юная. Слишком юная, чтобы остаться сиротой. Я скучаю по ней, я скучаю по всем своим детям. По бедной маленькой Софи, моей девочке, которая постоянно болела и прожила всего годик. И по моему дорогому Луи-Иосифу, первенцу, бедному калеке, который так и не окреп и давно лежит в могиле в Мейдоне. Сколько слез я пролила по нему и по всем им…

Я знаю, что страдаю излишней чувствительностью и эмоциональностью. Это все из-за того, что я нездорова, из-затого, что меня заставляют пить слишком много настойки липового цвета и эфира. У меня недостает сил, чтобы сохранять хладнокровие. Я живу на хлебе и супе, и я очень исхудала. Розали пришлось ушить оба платья, потому что они стали мне велики. У меня часто открываются сильные кровотечения, и я знаю, что больна чем-то серьезным, хотя мне и не позволяют показаться врачу.

Я устала, я все время плачу, я истекаю кровью, но все-таки не сдаюсь. В записках, которые Розали подкладывает под мою тарелку с супом, в записках, которые я читаю, сидя на ночном горшке, полускрытая от своих сторожей ширмой, содержатся обнадеживающие известия. Войска Австрии и Пруссии подходят все ближе, они одерживают одну победу за другой над чернью, которая называет себя революционной армией. Шведы еще могут прислать флот для вторжения в Нормандию. Крестьянские армии в Вандее – да благословит Господь вандейцев, которые хранят мне верность! – ведут бои за восстановление монархии.

Все это еще может произойти, и я, быть может, увижу это своими глазами. Париж подвергнется осаде, и революция будет уничтожена. Мой Луи-Шарль еще может сесть на трон своего отца.

Я очень устала и не могу более писать. Но я могу и буду читать до тех пор, пока они не придут за мной. Я могу читать свой дневник, единственную вещь, которая сохранилась у меня с тех пор, когда я была совсем еще юной. Я очень люблю перечитывать его, заново переживая те благословенные времена, когда еще не знала, каким жестоким может быть мир. Когда я была просто эрцгерцогиней Антонией и жила при дворе императрицы Марии-Терезы в Вене. Когда впереди у меня была целая жизнь…

I

17 июня 1769 года.

Меня зовут эрцгерцогиня Мария-Антония, по прозвищу Антуанетта. Мне исполнилось тринадцать лет и семь месяцев, и перед вами – письменное изложение моей жизни.

Этот дневник был определен мне в качестве наказания.

Отец Куниберт, духовник, повелел мне записывать в него все мои грехи, чтобы я могла задуматься над ними и молиться о прощении.

– Пишите! – заявил он и, высоко приподняв густые седые брови, отчего лицо его приобрело свирепое и безжалостное выражение, подтолкнул дневник ко мне. – Пишите обо всем, что сделали! Исповедуйтесь!

– Но я не сделала ничего дурного, – говорю я.

– Все равно пишите. Потом посмотрим. Записывайте все, что вы сделали, начиная с прошлой пятницы. И ничего не упускайте!

Очень хорошо, тогда я запишу в дневник все, что сделала в тот день, когда отправилась проведать Джозефу, и то, что случилось после, а потом покажу отцу Куниберту то, что написала, и исповедуюсь ему. Я начинаю завтра.


18 июня 1769 года.

Мне тяжело и грустно описывать то, что случилось, потому что очень жаль свою сестру, на долю которой выпали невыносимые страдания. Я попыталась рассказать об этом отцу Куниберту, но он лишь раскрыл дневник и вручил мне коробку заточенных гусиных перьев. Он – тяжелый человек, как говорит Карлотта, и не желает выслушивать объяснения.

Итак, вот что я сделала в пятницу утром.

У своей служанки Софи я одолжила простую черную накидку с капюшоном, а на шею повесила серебряное распятие, как делают сестры милосердия. Я приготовила корзинку, в которую положила свежий хлеб, сыр и немного клубники из дворцового сада. Не сказав ни слова Софи или кому-либо другому о том, куда собираюсь, я отправилась ночью в старую заброшенную школу верховой езды, где, по моему твердому убеждению, и держали мою сестру Джозефу.

Она отсутствовала уже неделю, с тех самых пор, как у нее сделалась лихорадка, и она начала кашлять. Никто не пожелал сказать мне, где она находится, так что пришлось выяснять это самой, расспрашивая слуг. Слуги всегда знают все, что делается во дворце, даже то, что происходит между мужем и женой в уединении их опочивальни. И вот от Эрика, помощника конюха, который ухаживал за моей лошадкой, Лизандрой, я узнала, что в подвале старой школы верховой езды появилась больная девушка. Он видел, как ночью туда ходили сестры милосердия, а однажды даже подсмотрел, как придворный медик, доктор Ван Свитен, вошел туда и очень быстро вернулся, смертельно бледный, прижимая к губам носовой платок.

Я уверена, что речь идет о моей сестре Джозефе, что она лежит там в темноте, больная и всеми покинутая, и ждет, когда за нею придет смерть. Я должна была пойти к ней. Я должна была сказать ей, что ее не забыли и не бросили одну.

Ну вот, я завернулась в черную накидку и вышла наружу. Пламя свечи, которую я прихватила с собой, трепетало на ветру, пока я шагала через двор, а потом свернула под арку и вышла к конюшне. В здании старой школы верховой езды не было видно ни огонька: сюда уже давно никто не ходил, а в стойлах не держали лошадей.

Я пыталась думать только о Джозефе, но когда вошла в темное здание с высоким куполообразным потолком, меня охватил страх. По углам в темноте скользили неясные тени. Когда я подошла ближе и подняла свечу, оказалось, что это шкафы для упряжи, пустые корзины и закрома, в которых раньше лежало сено.

Вокруг царила тишина, если не считать легкого потрескивания деревянных балок под крышей и отдаленной переклички часовых, совершающих обход вокруг дворца. Я нашла ступеньки, которые вели вниз, в совсем уж кромешную тьму. Спускаясь по ним, я молила Господа, чтобы моя свеча не погасла, и пыталась не думать об историях, которые любила рассказывать Софи о дворцовых привидениях, о Серой Леди, которая, плача, бродила по коридорам, а иногда и влетала в окна.

– Не говори глупостей, Антония, – заявила мне мать, когда я принялась расспрашивать ее о Серой Леди, – никаких призраков не бывает. Когда мы умираем, то умираем навсегда, а не продолжаем существовать в виде бесплотных духов. Только крестьяне верят в такую ерунду.

Я с уважением относилась к здравому смыслу и просвещенности матери, но вот насчет привидений она меня не убедила. Софи, по ее собственным словам, несколько раз видела Серую Леди, как и многие другие.

Чтобы отвлечься от мыслей о привидениях, я окликнула Джозефу, продолжая спускаться по ступенькам.

Мне показалось, что я слышу отдаленный слабый плач.

Я снова окликнула ее, и на этот раз совершенно уверилась в том, что расслышала ответ.

Но голос, который долетел до меня, не принадлежал моей сестре. У Джозефы был сильный, веселый голос. А тот, который я услышала, был тоненьким, полным боли и взволнованным.

– Не приближайтесь, кем бы вы ни были, – произнес голос. – У меня оспа. Если вы подойдете ко мне, то умрете.

– Я слышу тебя, и я уже почти пришла! – крикнула я, не обращая внимания на предупреждение.

Я нашла ее в маленькой, похожей на келью комнате, единственным источником света в которой был фонарь, висящий на вбитом в стену гвозде. Меня едва не стошнило, настолько невыносимое зловоние стояло в комнате. Это был густой и удушающий запах, но не разложения или экскрементов, а омерзительная вонь больного гниющего тела.

Лежащая на узкой кровати Джозефа подняла руку, прогоняя меня.

– Пожалуйста, Антония, дорогая моя, не подходи. А лучше уйди совсем.

Я заплакала. В слабом свете фонаря на стене глазам моим открылось ужасающее зрелище. Кожа у Джозефы стала какого-то синюшно-лилового цвета и вся покрылась волдырями. Лицо ее отекло и покраснело, щеки гротескно раздулись, а из носа текла кровь. Белки глаз были испещрены красными прожилками.

– Я люблю тебя, – сквозь слезы пролепетала я. – Я молюсь за тебя.

Опуская на пол корзинку, я подумала, что, наверное, вся еда, которую я принесла, достанется крысам, которых должно быть здесь множество. Но потом мне пришло в голову, что ужасный запах, стоящий в этой комнате, способен отпугнуть даже крыс.

– Я очень хочу пить, – долетел до меня слабый голос с кровати.

Я достала из корзины бутылку вина, которую принесла с собой, и поставила ее рядом с кроватью Джозефы. С большим трудом сестра приподнялась на локте, взяла бутылку и принялась пить. Я видела, что и глотать ей тоже больно.

– Ох, Антония, – вздохнула она, отставляя бутылку в сторону, – мне снятся кошмарные сны! С небес сходит огонь, сжигающий всех нас. Мне снится мама, она вся в огне, и страшно кричит при этом. А отец стоит в стороне и смеется, глядя, как мы заживо сгораем в пламени.

– Это болезнь посылает тебе такие сны. Мы все в безопасности, живы и здоровы, и никакого огня нет.

«Но на самом деле он есть», – про себя подумала я. – «Оспа принесла с собой неугасимый огонь, поэтому Джозефа горит в лихорадке и сходит с ума».

– Ты должна принимать лекарство. Ты поправишься, вот увидишь.

– Сестры милосердия дают мне бренди и валериану, но это не помогает. Я знаю, что они уже махнули на меня рукой.

– Зато я не отрекусь от тебя и не забуду. Обещаю, я еще вернусь.

– Нет. Не приходи больше. Сюда никто не должен приходить.

Голос у нее становился все слабее и слабее. Ее клонило в сон.

– Антония, милая…

По щекам у меня ручьем текли слезы, но я знала, что здесь более нельзя оставаться. Иначе меня могут хватиться. Никто не знал, куда я пошла. Я не сказала об этом даже Карлотте, с которой делила спальню.

Итак, я оставила Джозефу, снова поднялась по темным ступенькам, прошла по коридору старой школы и вернулась по залитому светом факелов двору во дворец.

На следующий день я была с матерью в ее покоях, когда явился доктор Ван Свитен, чтобы засвидетельствовать свое почтение императрице. Здесь же, с нами, находился и мой брат Иосиф. Ему уже сравнялось двадцать шесть, и недавно он похоронил свою вторую супругу. С тех пор как умер наш отец, мать начала привлекать Иосифа к управлению своими обширными территориями. После ее смерти императором станет Иосиф, поэтому ему нужно учиться искусству управления. Уже теперь он проявляет твердость, которая, по словам матушки, необходима всем государям. Но однажды я случайно услышала, как она призналась графу Хефенхюллеру, что Иосиф начисто лишен сострадания и жалости к людям и что ему придется научиться этим качествам, если он хочет стать мудрым правителем для своих подданных.

– Что с Джозефой? – обратилась с вопросом к доктору моя мать после того, как тот поклонился и пробормотал: «Ваше императорское величество».

– У нее черная оспа.

Я заметила, что мать смертельно побледнела, а Иосиф отвернулся. Черная оспа была самой тяжелой разновидностью коровьей оспы. Все, заболевшие ею, умирали. Когда в Вене отмечались случаи заболевания черной оспой, нас, детей, всегда увозили в деревню, чтобы мы не заразились. Слуг, заболевших черной оспой, немедленно изгоняли из дворца и старались отослать куда-нибудь в глушь. Никто из них никогда не возвращался обратно. А теперь от этой страшной болезни умирала моя сестра Джозефа.

– Зрелище поистине ужасающее, – говорил между тем доктор. – Мне уже приходилось наблюдать подобную картину и раньше. Как только становится ясно, что у больного оспа, дальнейшая борьба за его жизнь бесполезна. Спасти эрцгерцогиню невозможно. Она может лишь заразить остальных.

– Она получает необходимый уход? – слышу я вопрос матери, адресованный доктору.

– Разумеется. Ее навещают сестры милосердия и работницы молочной фермы.

Все хорошо знали, что доярки-молочницы не болеют коровьей оспой. По какой-то причине они могли ухаживать за больными, не боясь заразиться и не подвергая риску собственное здоровье.

– Никто не должен знать, где она, – глухим, низким голосом изрек Иосиф. – Никто при дворе не должен приближаться к ней. Мы не можем допустить новой вспышки паники, подобной той, которая случилась прошлым летом.

Стоило кому-нибудь где-нибудь заболеть, как тут же начиналась паника. В прошлый раз страх охватил весь город. Люди отчаянно старались уехать подальше, чтобы не заразиться. На улицах началась давка, и многие горожане были просто затоптаны насмерть.

Никому не хотелось, чтобы паника из-за оспы проникла во дворец, где, составляя двор ее императорского величества, бок о бок жили сотни слуг и придворных.

– Это понятно, – отозвался доктор Ван Свитен. – Эрцгерцогиня содержится там, где ее никто не найдет.

Я уже открываю рот, чтобы возразить, но вовремя успеваю прикусить язык. Стоя рядом с матерью, я слышу, как шуршат ее юбки черного шелка, и понимаю, что она дрожит.

– Я больше не могу позволить себе терять детей, – говорит она. – Сначала мой дорогой Карл, потом Иоганна, которой было всего одиннадцать, когда она умерла, бедняжка. А теперь еще и Джозефа, такая молодая. Она ведь собиралась замуж…

– У вас, матушка, нас осталось еще десятеро. – В голосе Иосифа явственно слышится недовольство.

Он знает, что, несмотря на то что он старший сын и наследник престола, мать всегда предпочитала ему Карла, который был ее любимчиком.

– Десять детей – на мой взгляд, вполне достаточно.

Я очень привязана к Иосифу, но он не понимает, что значит любить кого-то. Когда четыре года назад умер наш отец, брат не проронил ни слезинки, только презрительно фыркал, глядя на нас.

– Он был законченным бездельником и тунеядцем, окруженный толпой таких же прихлебателей, – услышала я однажды его слова.

Иосиф даже отказался возложить венок на могилу отца, хотя на похоронах и предложил матери руку, чтобы та могла на нее опереться.

Иосифу уже двадцать шесть, и он был женат два раза. Впрочем, он ничуть не скорбел ни об одной из своих жен, когда они умерли, ни о бедном мертвом малютке, которого родила ему первая жена. Мне нелегко понять Иосифа.

– Сколько она еще проживет? – спросил Иосиф у Ван Свитена.

– Не более нескольких дней.

– Когда она умрет, распорядитесь, чтобы тело как можно быстрее увезли из дворца. Не нужно сообщать о ее смерти. Ее отсутствия никто не заметит. Одной дочерью больше или меньше…

– Иосиф! Довольно. – Голос матери звучит твердо, но я различаю в нем нотки паники.

Но мой брат, раздосадованный происходящим, не желает молчать.

– И еще я хочу, чтобы тело сожгли. Вместе со всей одеждой и прочими вещами.

– Довольно! Ты ведешь себя не по-христиански. Я никогда не допущу подобного надругательства. Ты забываешься.

– Какая сентиментальная глупость! – доносится до меня бормотание Иосифа. – Как можно верить в то, что в один прекрасный день мертвые восстанут из могил и вернутся к жизни. Все это жалкие сказки, выдуманные священниками.

– Мы поступим так, как учит нас святая церковь, – негромко говорит мать. – Мы не сектанты и не дикари-язычники. Кроме того, Джозефа еще жива. И пока она не умерла, у нас остается надежда. Сейчас я удаляюсь в часовню, чтобы помолиться за нее. И советую всем поступить так же. – Доктору она сказала: – Я хочу, чтобы мне незамедлительно сообщали обо всех изменениях в ее состоянии.

Я больше не могу молчать.

– Ох, мама, она так ужасно переменилась. Ты бы не поверила, если бы увидела ее! – По лицу моему текут слезы, когда я выкрикиваю эти слова.

Мать молча и сурово смотрит на меня. Иосиф тоже испепеляет меня яростным взглядом. Доктор Ван Свитен попятился, он испуган до смерти.

– Будь добра, Антония, объяснись, – спокойно повелела мать.

– Я видела ее. Она вся распухла, стала черно-синего цвета, и от нее отвратительно пахнет. А они держат ее в какой-то темной крысиной норе под старым зданием школы верховой езды, куда никто не ходит. – Я взглянула матери прямо в глаза. – Она умирает, мамочка. Она умирает.

Вместо того чтобы обнять и прижать меня к себе, как я ожидала, мать сделала несколько шагов в сторону, так что до меня больше не долетал знакомый ее запах, чудесная смесь чернил и розовой воды.

– Вам лучше удалиться, – обратился доктор Ван Свитен к моей матери и Иосифу, которые поспешили отойти от меня еще на несколько шагов. – Я позабочусь о ней. За девочкой будут наблюдать на случай, если у нее появятся симптомы черной оспы. – Он сделал рукой знак одному из ливрейных лакеев, в ожидании приказаний стоявших у дальней стены большой комнаты. – Немедленно пошлите за моим помощником. И молочницами.

Меня отвели в старую казарму дворцовой стражи и оставили там под присмотром двух деревенских женщин – одной молодой, а второй, наоборот, очень старой. Меня держали взаперти до тех пор, пока доктор не убедился, что я не подхватила заразу от сестры. У меня отобрали всю одежду и сожгли, а Софи взамен прислала мне новую. Когда я надевала платье, из кармашка выпала записка. Она была от Карлотты.

«Милая моя Антуанетта, – писала она, – ты выказала недюжинную храбрость, когда отправилась навестить Джозефу. Здесь все уже знают о твоем поступке. Мы должны делать вид, будто не одобряем его, но в душе восторгаемся тобой. От всего сердца надеюсь, что ты не заболеешь. Иосиф в ярости. Я люблю тебя».


3 июля 1769 года.

Я решила не показывать свой дневник отцу Куниберту. Он будет только моим. Это будет летопись моей жизни, и больше ничьей.

За последние педели со мной произошло столько всяких разностей. Мне не разрешили больше видеться с Джозефой, которая умерла на третий день после того, как я спустилась к ней в подвал. Я пытаюсь не думать о том, как много ей пришлось выстрадать. Но я знаю, что никогда не смогу забыть того, как она выглядела, лежа на узкой кровати в кишащей крысами норе.

Отец Куниберт говорит, что я должна задуматься о проявленном самовольстве и непослушании, а потом молить Господа о прощении. Он говорит, что я должна быть благодарна за то, что осталась жива. Но я испытываю не благодарность, а одну только печаль. Мне не разрешили присутствовать на краткой панихиде по Джозефе, потому что молочницы все еще наблюдали за мной. Каждое утро и каждый вечер они осматривали мои лицо и руки в поисках волдырей, а потом переглядывались, качали головами и о чем-то негромко перешептывались.

А я размышляла о смерти и о том, что Джозефа прожила на свете всего лишь семнадцать лет, а это так мало! Почему одни умирают, а другие живут? Я более не могу писать об этом, меня душат слезы и тоска.


15 июля 1769 года.

Наконец доктор Ван Свитен позволил мне возвратиться в апартаменты, в которых я живу вместе с Карлоттой. У меня нет коровьей оспы.


28 июля 1769 года.

Сегодня утром Софи разбудила меня непривычно рано и одела с особой тщательностью. Я спросила у нее, что это значит, но она не ответила. Однако я поняла, что причина должна быть очень важной, когда увидела, что она достала мое бальное платье светло-голубого шелка с оторочкой из парчовой ткани и вышитыми по корсажу розочками.

Она причесала мои волосы, собрала их на затылке, открыв уши, а потом велела надеть серебристо-седой парик. Он очень шел мне. В нем я выглядела совсем взрослой, особенно когда Софи украсила его жемчугами.

Мне всегда говорили, что я очень похожа на отца, который был исключительно красивым мужчиной. Как и у него, у меня высокий лоб и широко расставленные большие глаза. Впрочем, они у меня голубые, как у матери, и той очень нравится, когда я одеваюсь в голубое, чтобы оттенить их цвет. По тому, как Софи наряжала меня, я заключила, что она осталась довольна произведенным эффектом. Занимаясь мной, она что-то напевала себе под нос и все время улыбалась. Софи стала моей камеристкой с тех пор, как мне исполнилось семь лет, и она знает меня лучше кого бы то ни было, даже лучше матери и Карлотты.

Когда я была готова, меня отвели в большую залу для приемов, где уже находилась матушка. С ней были двое мужчин, и они пристально разглядывали меня, как только я вошла и остановилась рядом с матерью.

– Антония, дорогая моя, это принц Кауниц, а это герцог де Шуазель.

Оба мужчины поклонились мне, и я, ощущая непривычную тяжесть парика, тоже наклонила голову в знак приветствия. Вперед вышел мой учитель танцев месье Новерр и подал придворным музыкантам знак играть. Зазвучала музыка, и он прошел со мной сначала тур полонеза, а потом аллеманда, и все это время господа внимательно наблюдали за нами. Принесли мою арфу, и я сыграла несколько незатейливых мелодий (меня трудно назвать искушенным музыкантом), после чего спела арию герра Глюка, который учил меня играть на клавикордах, когда я была совсем еще маленькой.

Слуги подали чай и пирожные, и мы с матерью, принц и герцог опустились в кресла и принялись разговаривать на самые разные темы. Я чувствовала себя ужасно глупо и неловко в бальном платье, но беседа в течение примерно получаса оставалась легкой и приятной. Я изо всех сил старалась как можно лучше отвечать на вопросы, которые задавали мужчины, начиная от моего религиозного образования и знания географии и истории и заканчивая моими взглядами на замужество.

– Я полагаю, вы надеетесь в один прекрасный день выйти замуж, – дружески заметил принц Кауниц. – И какой же, по вашему мнению, должна быть примерная жена?

– Она должна любить своего супруга. Так, как моя мать любила моего отца.

– И подарить ему сыновей, – добавил герцог де Шуазель.

– Да, конечно. И дочерей тоже, если будет на то воля Всевышнего.

– Разумеется. И дочерей тоже.

– Считаете ли вы, эрцгерцогиня, что жена должна во всем повиноваться мужу?

На мгновение я задумалась.

– Я надеюсь, что когда выйду замуж, то мы с супругом будем вместе решать, как должно поступить, и будем действовать заодно, как единое целое.

Мужчины обменялись взглядами, и я заметила проблеск веселого изумления на их лицах.

– Благодарим вас, эрцгерцогиня Антония, за откровенность и любезное согласие уделить нам немного времени.

Мать и оба мужчины встали с кресел и двинулись в дальний конец огромной залы, оживленно разговаривая на ходу.

– В физическом смысле эрцгерцогиня безупречна, – заявил герцог. – В ее образовании, однако, имеются пробелы, но это вполне можно исправить. В ней чувствуется своеобразное очарование, шарм…

– И доброе сердце, очень доброе сердце, – донесся до меня голос матери.

Они прогуливались по зале и разговаривали довольно долго. Принц Кауниц вовсю жестикулировал, герцог вел себя более сдержанно, проявляя выдержку и в движениях, и в словах.

– Мы возлагаем большие надежды на этот альянс, – услышала я голос матери. – Союз Габсбургов и Бурбонов обеспечит наше будущее, даже после того как меня не станет.

– Австрия не принадлежит к числу наших недругов, – заявил герцог. – Наш враг – Британия. И мы должны быть готовы к борьбе с ней.

– Мы не можем забывать о Пруссии, мы должны обезопасить себя и с этой стороны, – возразил принц Кауниц. – Этот брак послужит интересам и Австрии, и Франции. И чем скорее он будет заключен, тем лучше.


1 августа 1769 года.

Мне предстоит выйти замуж за дофина Людовика, Луи, наследника французского престола.

Герцог Шуазель привез мне его портрет. Он некрасив, но герцог уверяет, что дофин очень приятен в общении и хорошо воспитан, хотя и несколько застенчив.


5 августа 1769 года.

Я не могу думать ни о чем, кроме того, что скоро мне предстоит уехать во Францию. Мы с Карлоттой только и делаем, что обсуждаем наше будущее. Она обручена с Фердинандом Неаполитанским – тем самым принцем, за которого должна была выйти замуж Джозефа, – и теперь гардероб и приданое бедной Джозефы перешивают на Карлотту, которая намного ниже и плотнее нашей несчастной сестры.

После замужества мы обещаем писать друг другу как можно чаще, но я не знаю, сможем ли мы увидеться после того, как я окажусь во Франции, а она – в Неаполе.

Нам обеим очень интересно представлять, каково это – спать с мужем. Нам известно на этот счет очень мало, но мы знаем, что это как-то связано с рождением детей и тем, что отец Куниберт называет греховным блудом и прелюбодейством.

– Что такое прелюбодейство? – как-то поинтересовалась я у него.

– Безнравственная похоть. Греховное общение людей, которые не соединены узами брака либо которые женаты или замужем за другими.

– Но что именно означает это слово?

– Спросите об этом у своей матери, – коротко бросил он мне. – После того как она родила четырнадцать детей, ее можно считать большим знатоком в этом деле.

Но мать, когда я обратилась к ней с этим вопросом, ответила очень уклончиво и пустилась в пространные рассуждения о том, что любящая жена должна доставлять удовольствие супругу во всем, чего бы он от нее ни потребовал.

– И что же он может от меня потребовать?

– Это решать вам с Людовиком.

Словом, мои усилия не увенчались успехом. Я попыталась узнать об этом у Софи, но та лишь покачала головой и ответила:

– В свое время вы сами все поймете.

Наконец я решила расспросить слуг. Как-то раз, возвратившись после верховой прогулки на Лизандре, я специально задержалась в конюшне, чтобы посмотреть, как будут обтирать и расседлывать мою лошадь, а потом подошла к Эрику.

Эрику уже исполнилось восемнадцать или девятнадцать лет, он строен и крепок, у него темные волосы и ярко-синие глаза. Он мне нравится, и я чувствую себя в безопасности, когда он рядом. Однажды, когда Лизандра испугалась и понесла, Эрик догнал нас и остановил мою лошадь, за что я всегда буду ему благодарна. Кроме того, именно он подсказал мне, где найти Джозефу. И я не призналась в этом никому – ни матери, ни отцу Куниберту на исповеди, ни даже своему брату Иосифу, когда он пришел ко мне и потребовал, чтобы я объяснила, откуда узнала о том, где держат мою бедную больную сестру.

И вот когда Эрик чистил щеткой мою лошадь Лизандру, я сказала ему, что скоро выхожу замуж. Но при этом никто не желает говорить со мной о том, чего мне следует ожидать. Не мог бы он просветить меня на этот счет?

Эрик замер и, держа руку со щеткой на мощном кауром крупе Лизандры, повернулся ко мне. Избегая смотреть мне в глаза, он сказал:

– Это не я должен объяснить вам, ваше высочество.

– Но раньше ты всегда отвечал на мои вопросы. Я полагаюсь и рассчитываю на тебя.

Он вздрогнул и выронил щетку, которая упала на солому, покрывавшую пол конюшни. А потом быстро, так что я даже не успела понять, что происходит, он наклонился и поцеловал меня.

Я ощутила, как меня обдало жаром. Я лишилась способности думать, дышать или как-то отреагировать на его поступок. Это был самый восхитительный момент в моей жизни.

Он отпустил меня.

– Вот, – задыхаясь, произнес он, – вот этого вы можете ожидать. Этого и даже больше. Но если вы кому-нибудь расскажете об этом, – он наклонился, поднял с пола щетку и принялся снова чистить Лизандру, – меня выгонят. Или стражники застрелят меня.

– Я ничего и никому не скажу, – улыбнулась я.

Мне очень хотелось, чтобы он поцеловал меня еще раз.


10 августа 1769 года.

Эрик будет сопровождать меня на пути во Францию вместе с Софи, моей прачкой и моим новым наставником, аббатом Вермоном, который обучает меня правильному французскому языку вместо придворного диалекта, на котором мы говорим здесь, в Вене. Аббат заявил, что мы разговариваем по-французски с сильным немецким акцентом.

Что касается того, кто еще поедет со мной, то мне предстоит узнать об этом только через несколько месяцев. Мама говорит, что, приехав во Францию, я должна буду оставить свои прежние привычки и образ жизни. Я должна буду стать настоящей француженкой, чтобы подданные моего супруга приняли меня в качестве своей королевы.

– Ты должна будешь стать большей француженкой, чем сами французы, – наставляла меня мать, – но при этом в жилах твоих всегда будет течь кровь Габсбургов. Своим браком ты спасешь Австрию. И пока Габсбурги и Бурбоны будут связаны родственными узами брака, этот дьявол, Фридрих Прусский, вынужден будет умерять свои аппетиты. Он не сможет захватить и поработить нас, пока нашим союзником остается Франция.

Аббат Вермон прилагает все усилия, чтобы я научилась разбираться в столь высоких материях, но, должна признаться, более всего меня занимает французская мода.

Каждую неделю я получаю из Парижа новую дюжину кукол, одетых в платья, которые будут в моде следующей весной. Предполагается, что, глядя на них, я буду составлять собственный гардероб.

Карлотта ужасно ревнует. Ее приданое умещается всего в десяти сундуках, тогда как для моего, по словам матери, их потребуется не менее сотни. Я усадила своих кукол под окнами нашей спальни и каждое утро после мессы и занятий с аббатом Вермоном расхаживаю перед ними, воображая, что это придворные дамы, которые кланяются мне.


7 сентября 1769 года.

Несколько дней тому мы приехали сюда, в Грейфельсбрюнн, один из наших охотничьих замков. Мой брат Иосиф – великий охотник, и мать всегда сопровождает его и других дворян в карете. Каждый вечер добытых на охоте животных выкладывают на траве во дворе замка, чтобы все могли полюбоваться ими. Здесь и олени, и вепри, и туры. Их рога и клыки тускло сверкают в неверном свете факелов.

А мы с Карлоттой подолгу гуляем. В лесу воздух свеж и прохладен, и листья на огромных деревьях уже меняют окраску, становясь золотисто-алыми.

Я подрастаю и становлюсь выше. Недавно Софи измерила мой рост. Кроме того, я прибавила в весе, и портным в Париже, которые готовят мой гардероб, было приказано делать лифы моих платьев более глубокими и широкими.

Я расту, но генерал Кроттендорф еще не прибыл (в моей семье генералом Кроттендорфом именуется менструальный цикл у женщин). Мать даже начала волноваться по этому поводу, поскольку я не могу выйти замуж, не будучи созревшей для того, чтобы иметь детей, а ведь мне предстоит через семь месяцев отправиться во Францию. Генерал впервые навестил Карлотту, когда ей было четырнадцать. А Джозефе он нанес визит, когда той исполнилось пятнадцать.

Я очень надеюсь, что упражнения, которые я делаю здесь, в Грейфельсбрюнне, возымеют действие, и я стану совсем взрослой. Я отправляюсь кататься верхом с матерью или Карлоттой, а потом чувствую себя полной сил и непонятных желаний. Я стала часто задерживаться в конюшне, чтобы увидеть Эрика хотя бы издалека. Я никому не говорила о том, что он поцеловал меня, хотя сама часто думаю об этом. Я хочу вновь остаться с ним наедине, чтобы он опять поцеловал меня.

Я знаю, что отец Куниберт не одобрил бы моего поведения, особенно теперь, когда я обручена с принцем Людовиком. Но я ничего не могу с собой поделать. Меня обуревают доселе неизвестные мне чувства.


10 сентября 1769 года.

Мы по-прежнему остаемся здесь, в Грейфельсбрюнне, и сейчас за окнами стоит теплая осенняя ночь. Идет небольшой дождь. Я в комнате одна, Карлотта заболела, и нынче утром матушка отправила ее обратно в Шенбрунн, чтобы доктор Ван Свитен осмотрел ее.

Сегодня я ездила кататься верхом с Эриком. Я собиралась поехать на прогулку одна, поскольку Карлотту увезли, а остальные отправились на охоту, но старший конюший остановил меня и сказал, что в лесу одной опасно и мне нужен сопровождающий. А потом он приказал Эрику ехать со мной.

Сердце учащенно забилось у меня в груди, но я постаралась ничем не выдать радости. Эрик привел коня, вскочил в седло, и мы поехали.

Я предложила ему скачки наперегонки и выиграла – конечно, он поддался мне, я не сомневалась в этом. Мы промчались через лес и выехали на берег спокойного зеленого озера. Я еще никогда так далеко не отъезжала от замка и даже не подозревала о существовании этого озера.

Эрик спрыгнул с коня, а потом помог спешиться мне. Оказавшись в его сильных и горячих руках, я почувствовала, как от счастья у меня закружилась голова.

Мы повели лошадей на поводу по берегу озера. Вокруг стояла тишина, темная прозрачная вода оставалась спокойной и неподвижной, а на дальнем берегу стеной высились украшенные золотистой листвой клены. Затянутое тучами небо хмурилось, и вскоре поверхность воды вспенили первые капли дождя.

– Сюда, ваше высочество, давайте укроемся здесь, – сказал Эрик, увлекая меня в чащу.

Дождь пошел сильнее, и моя юбка промокла и запачкалась. Что до туфель, то их, похоже, можно было выбрасывать.

Перед нами открылся скалистый уступ, в котором виднелся темный провал пещеры, и я потянула Эрика туда. Внутри было тихо, слышался только шум дождя. Я смотрела на Эрика, мне очень хотелось, чтобы он поцеловал меня, и я раздумывала, достанет ли у меня смелости первой сделать шаг.

– Ваше высочество, – негромко сказал он, – я умираю от желания обладать вами. Но я не должен… то есть мы не должны делать этого.

– Еще только один раз, – взмолилась я. – И больше никогда.

Я опустилась на мягкий мох и притянула его к себе. А потом он целовал меня снова и снова, и я думала, что хочу умереть, – такая невыразимая радость и счастье охватили меня. Мы целовались и целовались без конца, но и только. Между нами не было ничего такого, что отец Куниберт называет прелюбодейством.

Эрик был очень нежен, он признался, что уже давно любит меня. Он сказал, что я очень красивая и добрая и что он недостоин держать стремя моей лошади, не говоря уже о том, чтобы стать моим возлюбленным. Он признался, что встречается с девушками из замка, горничными и кухарками, и что он спит с ними время от времени, и что однажды он занимался любовью с замужней женщиной старше себя, которая входила в число фрейлин моей матушки.

– И которая же это? – пожелала узнать я, но он не ответил.

– Ваше высочество, – сказал он спустя долгое время, встав на ноги и помогая мне подняться с земли. – Вы еще слишком молоды и слишком высокородны, чтобы влюбиться в простого слугу. Вы должны сберечь свое желание для супруга.

Признаюсь, что в тот момент я заплакала, вспомнив присланный мне портрет принца Луи.

– Но он уродлив! – вскричала я. – Он страшен, как смертный грех!

Эрик рассмеялся:

– Страшен или нет, но он станет великим королем.

– Но для меня это не имеет никакого значения. – Не успели слова эти сорваться с моих губ, как я поняла, что это неправда.

– Зато для вашей семьи это имеет очень большое значение.

Мне хотелось, чтобы этот замечательный, волшебный осенний день никогда не кончался. Мы медленно возвращались верхом в замок, а когда, наконец, оказались в конюшне, Эрик с необычной заботливостью помог мне спешиться. Он взял мою руку и поцеловал ее.

– Вы высочество, – пробормотал он, кланяясь, и повел лошадей в стоило.

Я же направилась в замок, вполне сознавая, что юбки мои промокли и запачкались в грязи, а прическа, которую соорудила Софи нынче утром, в полном беспорядке.

Как только Софи увидела меня, в глазах у нее появилось понимающее выражение, но она ничего не сказала, лишь помогла мне снять мокрую одежду и приказала груму наполнить ванну горячей водой.

Я по-прежнему испытывала полное довольство собой. Мне вдруг стало интересно, думает ли сейчас Эрик обо мне. Почему-то я была уверена, что думает.

И еще я подумала, что мне очень жаль Джозефу, жаль оттого, что она умерла, не успев узнать, что такое любовь. Я вдруг поняла, что если даже завтра умру, то все равно не буду похожа на свою сестру. Я узнала любовь, я люблю и любима, и больше ничего в целом мире не имеет значения.


11 октября 1769 года.

При дворе будет дан бал, чтобы отпраздновать мою помолвку. Я буду в центре внимания. Этот праздник станет своего рода репетицией тех балов и придворных церемоний, в которых мне придется участвовать, когда я окажусь во Франции.

Мать говорит, что я должна привыкать к тому, что на меня смотрят, оценивают и судят, особенно французы, которые считают себя лучше и умнее остальных.

Но правда состоит в том, что мне нравится, когда на меня смотрят и восхищаются мной, я ничего не имею против этого. Мне безумно нравятся балы и торжества, мне нравится наряжаться, слушать музыку оркестра и танцевать. Я уверена, что думать так – большой грех, но, по правде говоря, я знаю, что красива и что с каждым днем становлюсь еще краше. Из всех сестер я самая красивая – так считают все, кто видел меня.

Пока что я, конечно, не могу сравниться с самыми прекрасными придворными дамами моей матери, но я надеюсь, что через несколько лет стану им достойной соперницей. Герцог де Шуазель говорит, что дамы при французском дворе намного красивее, утонченнее и очаровательнее фрейлин в Вене. Посмотрим.

Отныне все обращаются ко мне исключительно «дофина», что значит «жена дофина», то есть прямого наследника французского трона. Я ношу на пальце колечко, присланное мне женихом вместе с еще одним портретом, на этот раз совсем крошечным, чтобы повесить его на цепочке на шею. Мне не нравится, когда напоминают о том, как он выглядит.


1 ноября 1769 года.

Мой бал удался всем на зависть. Но после него я почувствовала себя настолько утомленной и измученной, что проспала почти весь день.

Платье, в котором я была на балу, бледно-зеленого шелка с кружевной оторочкой кремового цвета, прислали из Парижа, и оно вызвало всеобщее восхищение. Корсаж его был сделан из китового уса, отчего моя талия выглядела еще тоньше, чем была на самом деле.

Со мной танцевал принц Кауниц.

– Мадам дофина, выделаете честь дому Габсбургов, – сказал он, склоняясь в поцелуе над моей рукой. – Вы превратились в чрезвычайно утонченную и элегантную молодую леди.

– Поистине королевское величие, – расслышала я бормотание герцога де Шуазеля, когда он подошел засвидетельствовать мне свое почтение. – Но вы не должны забывать о приспособлении, которое сделал для вас дантист и которое вам необходимо носить каждый день. – Моими зубами занимается присланный из Версаля дантист, и, надо сказать, ведет он себя очень грубо и бесцеремонно.

Он мне не нравится, и я обожаю проклинать его по-немецки – на языке, которого он не понимает.

Мой внешний вид и поведение на балу доставили матушке несказанное удовольствие, и она одобрительно улыбалась мне. Когда ко мне приблизился Иосиф, чтобы пригласить на танец, на его обыкновенно хмуром лице светилась довольная усмешка.

– Я восхищаюсь тобой, сестра, – сказал он, увлекая меня на полонез. – Я и предположить не мог, что ты способна держаться так безупречно.

На балу присутствовало столько приглашенных, что я физически не смогла бы приветствовать их всех, но постаралась поговорить с как можно большим их числом, принимая комплименты и добрые пожелания. Я надела кольцо, присланное мне дофином Людовиком, и все присутствующие отметили это.

Я очень жалела, что на балу не было Эрика. Он мог бы, к примеру, надеть форму капитана драгунов и великолепно бы в ней смотрелся. Он наверняка затмил бы красотой даже наиболее привлекательных поляков. Ах, с каким удовольствием я бы с ним потанцевала!


5 ноября 1769 года.

Карлотта уезжает. Двор забит повозками и каретами, в которые укладывают сундуки и коробки с ее вещами и приданым.

Мы обнимаемся и плачем, и я говорю, что всегда буду помнить ее и писать как можно чаще.

– Ах, Антония, мне так страшно! Что будет, если он возненавидит меня и отвергнет?

Ранее Карлотте несвойственно было проявлять слабость. Мне вдруг стало жаль ее.

– Он не может отвергнуть тебя, ведь ты – эрцгерцогиня Каролина Австрийская. По праву рождения ты стоишь выше него.

– Но, возможно, он сочтет меня неприятной и отталкивающей. Может быть, он решит, что… моя внешность оскорбляет его взор.

На это я не нашлась, что ответить. Мы обе знаем, что Карлотта невысокого роста и очень пухленькая, а черты ее лица нельзя назвать иначе как невыразительными.

– Если у него есть хоть капля здравого смысла, он будет ценить тебя за практичность, дальновидность и сильную волю. Вдвоем вы произведете на свет здоровых детей.

Она побледнела:

– Мне остается уповать только на это.

Мне позволено немножко проводить Карлотту. Я могу проехать в карете пять миль по дороге, ведущей на юг, в сторону горной гряды, отделяющей владения Габсбургов от Пьемонта. Когда мы достигли точки, откуда семейный экипаж должен повернуть назад, я вышла из кареты и направилась к Карлотте, чтобы обнять ее в последний раз.

– Будь счастлива, дорогая сестра. Пиши чаще. Рассказывай мне обо всем.

Она вцепилась в меня обеими руками, потом судорожно отстранилась и вернулась в свой экипаж. Мы стояли и махали вслед, пока лошади уносили Карлотту вдаль.

Я с нетерпением буду ждать первого письма от нее.


19 ноября 1769 года.

С помощью матери и Софи я, наконец, сделала последние заказы относительно своего гардероба. У меня будет сорок семь бальных платьев из шелка и вышитой парчи и такое же количество вечерних нарядов. В данное время портные шьют двадцать придворных платьев и еще столько будут готовы, когда я перееду в свой новый дом. Французская мода меняется столь быстро, что существует опасность того, что к следующей весне весь мой гардероб устареет.

Жестокий француз-дантист, без умолку болтающий во время пыток, которые он называет исправлением моих зубов, утверждает, что каждый сезон в Версале носят только определенные цвета. Так что, если мои платья окажутся не того цвета, меня сочтут старомодной.

– Супруга дофина должна диктовать цвета, а не слепо копировать их! – заявляю я.

Впрочем, мне трудно разговаривать, поскольку в эту минуту он засунул пальцы мне в рот и что-то там делает.

– Я слышу речь истинной француженки! – с воодушевлением восклицает он, с уважением глядя на меня. – Может быть, для вас еще не все потеряно, маленькая эрцгерцогиня.


14 января 1770 года.

Наконец-то прибыл генерал Кроттендорф. Отныне я могу выходить замуж. Дофин прислал мне посылку. Я открыла ее, оставшись одна, наивно полагая, что там может быть какой-нибудь символический подарок. Внутри оказалась лишь золоченая филигранная коробочка с сушеными грибами.


20 февраля 1770 года.

Бедная Карлотта очень несчастна. Она прислала длинное письмо, полное тоски по дому, в котором пишет, что очень скучает по мне и другим членам семьи.

Она пишет, что Фердинанд очень холоден с ней, что новые родственники ненавидят ее, считая заносчивой и высокомерной. Ей не с кем перемолвиться словечком по-немецки, даже священник не говорит на нашем языке. Весь двор презирает ее за то, что она до сих пор не забеременела. Впрочем, на эту тему она говорит очень сдержанно и осторожно, наверняка опасаясь, что письмо ее прочтут соглядатаи. Однако из того, что я прочла, стало ясно, что ее брачная ночь оказалась поистине ужасной и что само замужество ей ненавистно почти так же, как пребывание вдали от Вены.

Но, по крайней мере, Неаполитанская бухта, по ее словам, очень красива и зимой здесь стоит теплая, солнечная погода. Что же, для горестного заключения ей досталось чудесное место.


25 февраля 1770 года.

Наконец я узнала о там, что происходит между мужем и женой, когда они вместе лежат в постели.

Ко мне явился Иосиф и заявил, что до него дошли слухи, будто я интересуюсь у слуг, чего мне следует ожидать в брачнуюночь.

– Это недостойно тебя – расспрашивать слуг о таких вещах, – сказал он. – О сексе ты можешь говорить только со своим мужем, своими родственниками, своим доктором или священником.

– Но священники ничего не знают о сексе. Для них это запретный плод.

– Если бы это действительно было так… – с сожалением протянул Иосиф, выразительно приподняв брови. – Но не будем отвлекаться на пустяки. Итак, вот что тебе следует знать. Речь идет о шпаге и ножнах.

Он взялся за искусно сработанную золоченую рукоятку парадной шпаги, которая висела у него на поясе, и медленно вынул ее из тонких кожаных ножен.

– Видишь, как хорошо ножны подходят шпаге, как ее легко вынимать и вкладывать обратно? – Он проиллюстрировал свои слова, несколько раз полностью обнажив шпагу, а затем снова вкладывая ее в ножны. – Ты должна знать, что мужчины и женщины устроены аналогичным образом. У мужчин есть шпаги, а у женщин имеются ножны. Они прекрасно подходят друг другу – по большей части, во всяком случае. Когда шпага вкладывается в ножны в первый раз, на ее пути возникает небольшое препятствие, отчего появляется немного крови. Но это вскоре проходит, и вся процедура протекает очень гладко.

Иосиф удовлетворенно улыбнулся, весьма довольный собственной сообразительностью. Он сумел обиняками объяснить мне такой щекотливый предмет, как секс.

– Ах да, подобные занятия способны доставить даже некоторое удовольствие, – добавил он. – И от этого рождаются дети.

– Если все получается легко и просто, почему же тогда наша Карлотта так несчастна?

Я показала Иосифу письмо сестры. Он прочел его и пожал плечами.

– Ты не должна забывать, Антония, что Карлотта некрасива и очень упряма. Неудивительно, что Фердинанд не любит ее. Я боялся, что так оно и случится, еще когда мы готовили этот союз. А вот Джозефа наверняка пришлась бы ему больше по вкусу, как и любому другому мужчине, впрочем. Когда муж не испытывает влечения к жене, его шпага не имеет требуемой твердости, она вялая и слабая. И ее невозможно ввести в ножны.

– Как ты думаешь, я понравлюсь принцу Луи?

– У меня нет сомнений в том, что ты понравишься ему. Тебя полюбил бы любой мужчина.

Я поинтересовалась у брата, что означает маленькая золоченая коробочка, которую прислал мне в подарок принц, с ее странным содержимым из сушеных грибов.

– Может быть, это средство для усиления влечения, какой-нибудь афродизиак, – пробормотал он себе под нос.

– Что это такое?

– Не обращай внимания. Ты сама сможешь спросить принца об этом, когда увидишь его. Теперь этого уже недолго ждать.


5 марта 1770 года.

«Гусиный помет». Такого цвета мое новое платье, и я надену его на торжественный обед, который мы даем в честь прибытия французов из Версаля.

Мне сказали, что оно сшито по последней придворной парижской моде. Но только представьте себе – носить платье цвета помета животных! Хотя чему тут удивляться, если в прошлом сезоне модным считался цвет «раздавленная жаба»?


14 марта 1770 года.

Вся Вена украшена факелами и цветными фонариками. От зажженных свечей окна светятся и переливаются таинственными отблесками, а по ночам устраиваются фейерверки и танцы под музыку до утра. Дворцовые повара дни и ночи напролет варят и жарят, пекут и готовят торты и пирожные. Цыплята, ягнята, поросята и гуси десятками вращаются на вертелах над огнем, и в воздухе стоит густой аромат жареного мяса.

Почти каждый вечер устраиваются званые обеды и пиршества, а днем меня таскают по судьям и нотариусам, где я подписываю документы, согласно которым из подданной своей матери я становлюсь подданной деда моего будущего супруга, французского короля Людовика XV.

Если бы полгода назад меня спросили, как зовут короля Франции, я бы, наверное, и не сразу вспомнила. А теперь благодаря занятиям с аббатом Вермоном я знаю наизусть родословную короля Людовика за триста лет и все важные события, случившиеся во времена правления его предков.

Мне известны названия большинства французских провинций, и я могу легко отыскать их на карте Франции, которая висит на стене рядом с моей кроватью. Я могу рассказать историю жизни Жанны д'Арк, короля Людовика Святого и циничного короля Генриха IV, который заявил, что «Париж стоит мессы» и стал католиком, хотя родился протестантом. Я знаю, что река Сена делит Париж пополам и что самый большой собор в городе называется Нотр-Дам де Пари, или собор Парижской Богоматери.

Скоро я увижу все это своими глазами.


21 марта 1770 года.

Эрик прислал мне подарок, маленькую собачку. Я зову ее Муфти. Она такая крошечная, что помещается у меня в рукаве.


1 апреля 1770 года.

Сегодня вечером состоялось мое бракосочетание. В роли жениха выступал мой брат Фердинанд, который стоял рядом со мной в залитой светом свечей церкви и произносил вслух брачные обеты. Когда я попаду во Францию, принцу Людовику придется повторить их еще раз.

Весь двор присутствовал на церемонии, которая оказалась очень красивой и торжественной. Мама вела меня по проходу между рядами, прихрамывая на больную ногу, которая причиняла ей неудобство с самого Рождества. Но она все равно была счастлива. На мне было чудесное серебристое платье, а лицо мое закрывала длинная кружевная вуаль, присланная одной из теток принца Людовика. Она надеялась надеть ее на собственную свадьбу, которая, к несчастью, так и не состоялась. Мне вдруг стало интересно, почему.

Матушка говорит, что я могу взять Муфти и Лизандру с собой во Францию.


6 апреля 1770 года.

Сегодня после полудня я нанесла визит матери, которая призвала меня к себе, чтобы поговорить о моей будущей жизни во Франции. Разговор у нас состоялся грустный и тягостный.

Улыбаясь, мать встала из-за стола и поцеловала меня, когда я вошла в ее личный кабинет. По обыкновению, стол был завален бумагами. Дряхлый желтый кот спал на столе между двумя стопками бумаг на подстилке из мягкой шерсти, которую матушка подложила, чтобы ему было удобно.

Меня вдруг охватила грусть, и я не смогла сдержать слез. Я обняла мать и вдохнула знакомый запах розовой воды.

– Ох, мама, мне невыносима мысль о расставании с тобой! Я буду очень скучать по тебе. Теперь я понимаю, что чувствовала Карлотта, когда уезжала, и почему много ночей подряд она засыпала в слезах.

Мать подвела меня к широкому полукруглому окну, и мы сели рядом, глядя в сад. В нем только-только начали распускаться первые розы – красные, желтые и розовые, а фруктовые деревья уже оделись листвой.

– Я знаю, что ты чувствуешь, Антония, – после долгого молчания обратилась ко мне мать. – Когда я выходила замуж, мне тоже пришлось оставить многое из того, к чему я привыкла и что любила. Это был шаг в неизвестность.

Она взяла мою руку и положила ее себе на колени, продолжая разговаривать и время от времени рассеянно поглаживая ее. Это было так не похоже на нее, и я поняла, что она наконец-то позволила себе показать, как сильно меня любит. Я была уверена, что она разрешила себе такую вольность только потому, что я уезжала. Обычно мать оставалась сильной и немного отстраненной в общении со мной.

– Ты должна запомнить три вещи, мое дорогое дитя. Регулярно ходи на мессу, всегда поступай так, как сделали бы на твоем месте французы, какими бы странными ни показались тебе их обычаи и поведение, и не принимай решения, не посоветовавшись с кем-либо.

– С кем я должна советоваться, матушка? С принцем Луи?

Она поджала губы, и на мгновение в глазах ее промелькнула тревога.

– Принц еще очень молод, как и ты. У него нет нужного опыта и закалки. Обращайся за советом к герцогу де Шуазелю, или графу Мерси, или кому-либо из австрийцев. Перед отъездом Кауниц назовет тебе имена людей, которым он доверяет при французском дворе. Ах да, и будь очень осторожна, когда ведешь конфиденциальные разговоры, особенно в присутствии слуг. Многие из них являются платными информаторами.

– Я буду разговаривать только с Софи.

Мать вздохнула и погладила меня по руке.

– Ты преодолеешь все трудности, которые встретятся на твоем пути, Антония. У тебя доброе и храброе сердце Габсбургов. Никогда не забывай о том, кто ты такая и чья кровь течет в твоих жилах. Гордись своим происхождением. И постарайся, ради всех нас, сохранять благоразумие.

– Я постараюсь, матушка. Я буду стараться изо всех сил.

После разговора с матерью я отправилась на прогулку, чтобы бросить последний взгляд на любимые и милые сердцу места. Оказавшись на пастбище позади молочной фермы, я полной грудью вдохнула запахи земли, пробуждающейся к новой жизни. Я заглянула и в старую школу верховой езды, помолилась там за упокой души бедняжки Джозефы, тщетно пытаясь изгнать из памяти воспоминания о том, как она, терзаемая болью, лежала на своем смертном одре в этой крысиной норе. Я заглянула в гнезда под свесом крыши в надежде обнаружить там птенцов скворцов, и действительно расслышала их тоненькие писклявые голоса. Мне вдруг стало грустно оттого, что меня уже не будет здесь, когда они вырастут и выпорхнут на волю.

Я и сама уже стала взрослой.

II

23 апреля 1770 года.

Карета так сильно подпрыгивает на ухабах и кренится то вправо, то влево, что мне трудно писать.

Идет уже третий день нашего долгого путешествия. Я скучаю по своей семье. Со мной едут Софи, Муфти и Эрик, который был включен в состав кортежа в качестве конюха. Мне достаточно выглянуть из окна кареты, чтобы увидеть его почти в самом конце длинной процессии экипажей и повозок в компании прочих слуг, присматривающих за лошадьми. Всякий раз, гладя Муфти, я думаю об Эрике – хотя сейчас я стараюсь думать о принце Луи, поскольку уже повенчана с ним и совсем скоро встречу его во плоти.

Прошлую ночь мы провели в аббатстве Химмельсгау, но монастырь оказался слишком мал, чтобы вместить всех нас. Большинству слуг пришлось спать под повозками и в палатках во дворе, а потом пошел дождь, так что всем было сыро и неуютно. Аббат вел себя с представителями французской знати очень недружелюбно, и они оскорбились столь холодным приемом с его стороны. Угощение, предложенное нам, оказалось скудным, и я до сих пор голодна.


30 апреля 1770 года.

Мы находимся в дороге уже десять дней, и путешествие изрядно всех утомило. По вечерам я без сил валюсь в постель, и мышцы мои ноют от постоянной тряски – дороги очень плохи. Иногда нам приходится выбираться из экипажей и идти пешком, поскольку дороги настолько раскисли от весенней распутицы, что моя карета под весом пассажиров проваливается в грязь по самые ступицы.

Два дня назад у нас сломалась ось, и пришлось ожидать несколько часов, пока ее починили.

Местность, по которой мы проезжаем, очень красива – плодородные поля перемежаются с аккуратными рощицами и перелесками. Крестьяне распахивают наделы и сеют зерно. Они бросают работу, выпрямляются и смотрят на нас, с удивлением разглядывая яркие экипажи и слуг в голубых бархатных ливреях, утративших первозданный блеск после дождя и грязи, но все равно выглядящих очень элегантно.

Мы еще не покинули пределы земель, на которых в ходу немецкий язык, но деревенские жители говорят с сильным акцентом, на каком-то местном диалекте, так что я с трудом понимаю их. Мы приближаемся к границе с Францией.


15 мая 1770 года.

Наступил вечер, и мы останавливаемся на ночлег в Компьенском замке. У меня есть час, который можно провести в уединении. Поэтому я сажусь за стол, чтобы записать события вчерашнего дня, пока они еще свежи в моей памяти, потому что все случившееся показалось мне очень странным. И непохожим на то, чего я ожидала.

Вчера я встретилась с Луи.

Мой кортеж остановился на опушке большого леса. Солнце уже клонилось к закату, а отправились мы в путь на рассвете. Как обычно, от тряски на ухабах у меня болели мышцы, а тело было покрыто синяками и ушибами.

Мы подъехали к мосту, и из окна кареты я заметила, что на другом берегу нас уже поджидают несколько экипажей в сопровождении всадников. Я вышла из кареты, и один из французских дворян приблизился, отвесив мне почтительный низкий поклон.

– Мадам, я должен отвести вас к принцу.

– В таком виде? Растрепанной и утомленной после целого дня езды в карете?

– Он предпочитает встретиться с вами в домашней обстановке. Принц недолюбливает торжественные церемониалы.

Я вспомнила, что советовала мне на этот счет мать: веди себя так, как поступили бы на твоем месте французы, пусть даже их обычаи кажутся тебе странными (или она сказала «ненормальными»?). Сунув Муфти в рукав платья, где она по привычке пребывала почти все время, когда мы делали остановку, и я покидала карету, мы с провожатым перешли через мост и углубились в лес. Кортеж с сопровождающими остался ожидать нашего возвращения. Они смотрели нам вслед, стараясь делать это незаметно.

В лесу нас встретили полумрак и тишина. Старые дубы-великаны и каштаны распростерли гигантские ветви, которые сплетались в непроницаемый зеленый покров у нас над головами, а из земли уже пробивались первые весенние цветы и молодые побеги. Я была совершенно очарована, и мне казалось, что я перенеслась в какую-то волшебную страну из детских сказок.

– Принц приезжает сюда, – пояснил мой провожатый, – когда желает уединиться и отдохнуть от шума и суеты придворной жизни. Он построил для себя небольшой домик. Убежище, если хотите.

Впереди, за деревьями, я разглядела невысокую деревянную хижину, крытую соломой. Из печной трубы вился голубоватый дымок.

– Я должен предупредить вас, ваше высочество, – обратился ко мне французский дворянин, когда мы подошли к строению поближе, – что принц в силу своей склонности к уединению недолюбливает незнакомцев…

Пока он говорил, я вдруг заметила в окне невысокой хижины чье-то круглое, испуганное лицо, взиравшее на нас. Это и был принц Луи. Я сразу же узнала его по портретам, которые мне прислали. Почти мгновенно лицо скрылось из виду.

– Но он хотя бы знает о моем приезде?

– Мы решили не сообщать ему, когда именно ожидаем вашего прибытия, поскольку он… приходит в некоторое волнение при мысли о встрече с незнакомыми людьми.

В голову мне пришла ужасная мысль.

– Но ведь он должен знать о том, что я еду к нему и что мы должны пожениться. – На самом деле мы уже были женаты, поскольку церемония венчания состоялась в Вене, когда роль принца Луи исполнял мой брат.

– О да, конечно. Он ожидал вас в течение всех этих долгих месяцев.

Мы подошли к низенькой двери.

– Ваше высочество, это я, Шамбертен. Я привел к вам посетителя. Точнее, очаровательную посетительницу.

Молчание. Затем, словно издалека, до нас донесся глухой голос:

– Ступайте прочь.

Мой спутник выждал несколько мгновений, нимало не смущенный столь холодным приемом, и снова окликнул своего сюзерена.

– Ей пришлось проделать долгий путь для того, чтобы увидеться с вами. Пожалуйста, впустите нас.

Из-за двери снова раздался сдавленный голос:

– Я занят. Пожалуйста, возвращайтесь на будущей неделе. Я повернулась, чтобы уйти.

– Принц занят. Я могу вернуться завтра, после того как приму ванну и поужинаю…

– Прошу вас, ваше высочество. Я знаю, как обращаться с ним, когда он пребывает в дурном расположении духа.

Шамбертен поднял руку, чтобы постучать в дверь, и в это самое мгновение Муфти, которой явно надоело сидеть у меня в рукаве, высунула мордочку наружу и звонко залаяла.

Почти сразу же дверь чуть приоткрылась, и Луи выглянул в щелочку.

– Что это, собака? Я люблю собак.

– Ее зовут Муфти, ваше высочество. Я привезла ее с собой из Вены. – Я протянула собачонку принцу, который, наконец, широко распахнул дверь, чтобы впустить нас.

Внутри было темно, если не считать огня в очаге и лампы на стене. На длинных столах в беспорядке были разбросаны какие-то веточки, сучки и побеги, кусочки коры и листья, и к каждому на нитке был прикреплен клочок бумаги с пояснениями, написанными аккуратным почерком. На полках вдоль стен выстроились корзины и кувшины, а в застекленной витрине лежали засушенные мотыльки и бабочки. Остатки ужина принца – тарелка с холодным мясом, кусок сыра, из которого до сих пор торчал нож, ломоть черного хлеба и кружка пива – стояли на низенькой скамье у очага.

Принц Луи широко раскрытыми глазами глядел на нас. Он рассматривал мою высокую прическу, пострадавшую после утомительной поездки, с выбившимися там и сям локонами, голубое шелковое платье и жемчужное ожерелье. Мой внешний вид ярко контрастировал с голым, грубоватым внутренним убранством хижины и невзрачным одеянием принца. Он был одет как крестьянин – в панталоны и рубашку навыпуск из грубой коричневой материи.

Я протянула ему Муфти со словами:

– Она не кусается.

Тревожное выражение лица принца несколько смягчилось, когда он взял крошечную собачку на руки и погладил ее. Луи улыбнулся милой, детской улыбкой. Я была тронута.

– Мне известно, кто вы такая, – после долгой паузы произнес принц. – Я посылал вам грибы. Вы их получили?

– Да. Благодарю вас.

– Я составляю большой каталог всех лесных растений. Когда он будет закончен, я начну работать над каталогом насекомых. До меня никто не делал попытки классифицировать их.

– Вы нашли для себя достойное занятие.

– К несчастью, мой дед придерживается другого мнения. – В тоне Людовика прозвучала горечь. – Он меня не любит, считает ни на что не годным. Но вы ему непременно понравитесь, вы очень красивы.

– Я рада, что вы так думаете. Не могли бы вы показать мне какие-нибудь растения?

Казалось, устроив мне экскурсию по хижине и показывая одну веточку за другой, принц Луи позабыл о своей застенчивости. Он позволил мне взглянуть на свои рисунки, которых было великое множество, и я похвалила его, сказав, что они очень недурны.

– Полагаю, я должен буду жениться на вас, – заметил он вдруг, мрачно и даже со злобой глядя на меня.

– Этого ожидают от нас, вы правы.

На какое-то мгновение мне показалось, что он собирается расплакаться. Но он лишь взял мою руку и поднес ее к губам, чтобы поцеловать.

– Тогда я выполню свой долг.

– Если ваше высочество готовы, мы должны присоединиться к остальным, – подал голос Шамбертен.

Луи вздохнул и вернул мне Муфти. Погасив огонь в очаге, принц накинул потрепанный черный плащ, висевший на гвозде подле двери.

– Ну, что же, очень хорошо, – сказал он, расправив плечи, – пойдемте.

Все происшедшее показалось мне очень необычным и странным, я до сих пор раздумываю над этими событиями. Этот холодный, печальный мальчик должен стать моим мужем, чтобы впоследствии править Францией?


18 мая 1770 года.

Итак, отныне я – дофина. Вчера нас с Луи обвенчал архиепископ Реймсский, в небольшой часовне в Версале, куда набилось много приглашенных.

Сердце мое разрывалось от жалости к бедному Людовику, который явно не находил себе места и пребывал едва ли не в отчаянии. Я держала его за руку, пока мы шли длинными галереями дворца между рядами гостей, и чувствовала, что он дрожит. Он негромко повторял слова брачного обета вслед за архиепископом, запинаясь и спотыкаясь. Свои обеты я произнесла ясным, звонким голосом и ни разу не сбилась. Матушка могла бы гордиться мною.


24 мая 1770 года.

Я жена французского принца, но в то же время так и не стала ею. Луи каждый вечер приходит ко мне в постель, как того и требует его супружеский долг, но лишь поворачивается ко мне спиной и засыпает, похрапывая во сне. Я чувствую себя одинокой и никому не нужной. Я боюсь, что неприятна ему. Что же мне делать?


15 июня 1770 года.

Сегодня случилось много такого, что стоит записать в дневник. Во-первых, утром меня разбудила не Софи, которая обычно приносит мне чашку горячего шоколада, чтобы я окончательно проснулась, а графиня де Нуайе. Она приказала мне одеваться побыстрее, потому что сейчас придет доктор Буажильбер, чтобы осмотреть меня.

При первом же упоминании имени доктора Буажильбера Людовик, который беспокойно спал рядом со мной, сел на постели и, не дожидаясь появления Шамбертена, который обычно одевал его по утрам, быстро натянул штаны прямо на ночную рубашку и выбежал из комнаты.

Врачебный осмотр оказался унизительным. Доктор быстро установил, что я не беременна («Девственная плева не нарушена», – мимоходом поделился он своими наблюдениями с графиней), и предположил, что отсутствие месячных вызвано лишь моей нервозностью.

– Ваше королевское высочество, – обратился он ко мне, когда я дрожащими пальцами застегнула пуговицы на платье и до некоторой степени вернула себе утраченное достоинство, – мне сказали, что принц проводит в вашей постели каждую ночь. Король поручил мне спросить у вас, не делал ли Луи попыток узаконить ваше супружество.

– Мы… лишь друзья, как брат и сестра, – ответила я ему.

– Так я и думал. Мальчик еще слишком молод. Ему нужно повзрослеть.

Вскоре после ухода доктора Буажильбера я получила записку с сообщением, что герцог де Шуазель намерен нанести мне визит. Я спешно кликнула Софи, которая помогла мне облачиться и быстро привела мою прическу в порядок.

– Месье, – начала я, когда герцога привели в мои апартаменты, – я сознаю, что все разочарованы тем, что я до сих пор не забеременела. Но в этом нет моей вины. Луи еще мальчишка. Он и ведет себя как мальчишка, а не как взрослый мужчина.

– Боюсь, что он навсегда так и останется мальчишкой – если его не подтолкнуть в нужном направлении. И именно вы должны направлять его. У вас должен родиться сын. И желательно не один. Возбуждайте его. Соблазняйте его. Для этого я и привез вас сюда. – Передав мне столь краткое сообщение, он удалился.

Граф Мерси, навестивший меня после полудня, повел себя более практично и разумно. В качестве посланца моей матери при французском дворе он привык решать возникающие трудности. И, в отличие от герцога, явно сочувствовал мне.

Поклонившись, он присел рядом со мной, игнорируя строгий версальский этикет о том, кто имеет право сидеть в присутствии особы королевской крови, а кто – нет.

– Моя дорогая Антония, – обратился он ко мне по-немецки, – должно быть, вы испытываете неловкость и отчаяние. Вы оказались в незнакомом месте, в окружении незнакомых людей, которые ожидают от вас столь многого. Вам приходится взваливать на свои плечи большую ответственность, и это в столь юном возрасте.

Он дружески обнял меня, и я начала чувствовать себя уже не так одиноко, как раньше.

– Я разговаривал с доктором Буажильбером, – продолжал граф, – и, кажется, понимаю, что происходит в вашей семье. Принц Луи не способен, как надлежит мужчине, взять на себя роль лидера в любовном сражении. Я прав?

Я молча кивнула.

– Поэтому вы, мадам, должны сделать это вместо него. – Он похлопал меня по руке и встал. – Я знаком с одной леди, которая может помочь вам в решении этой задачи. Вы увидите ее завтра. Ее зовут мадам Соланж, и она просто очаровательна. Я уверен, что она вам понравится. Думается, она принадлежит к миру, о котором вам известно очень мало. Французы именуют его полусветом. Ее нельзя назвать респектабельной дамой, но в своей области она не имеет равных. Слушайте ее внимательно, и вы сумеете многому у нее научиться.


16 июня 1770 года.

У меня был совершенно необыкновенный день! Я положительно очарована мадам Соланж, которая показалась мне одной из самых прекраснейших и очаровательных женщин, которых я когда-либо встречала. Я знаю, что матушка не одобрила бы моего с ней знакомства – моя мать вообще нетерпимо относится к куртизанкам, приказывая Комитету нравственности налагать на них штрафы и немедленно высылать из Вены. Но мне очень понравилась мадам Соланж, и я надеюсь увидеться с ней снова.

Она пригласила меня в свои апартаменты, которые оказались небольшими, но со вкусом обставленными и украшенными позолоченной лепниной. Комнаты были наполнены душистым цветочным ароматом и освещены дюжинами зажженных свечей, тогда как занавеси на окнах задернуты, чтобы не допустить слепящие лучи полуденного солнца.

Я ощутила, как меня покидает немыслимое напряжение последних дней. Вдыхая восхитительный аромат, в неярком свете свечей я вслушивалась в теплый, ласковый голос мадам Соланж, которая с улыбкой заговорила со мной.

– Мадам дофина, вы оказываете мне честь. Прошу следовать за мной.

Она повела меня в свой будуар, где у стены, задрапированной блестящим тончайшим шелком, стояла богато украшенная кровать резного красного дерева с балдахином из алого бархата. Мадам Соланж отворила дверцу гардероба полированного дерева и вынула оттуда прозрачный шелковый пеньюар, отделанный кружевами и розовыми лентами.

– Мне кажется, в нем вы будете выглядеть просто потрясающе, – сказала она, протягивая мне изысканное одеяние.

Взяв его в руки, я обнаружила, что пеньюар почти ничего не весит. Пожалуй, он стал бы самым нескромным украшением в моем гардеробе, и при мысли о том, что придется надеть его, я покраснела.

– Смущение очень идет вам, ваше высочество. Со светлыми волосами, синими глазами и гладкой алебастровой кожей, со стройной фигуркой вы похожи на маленькую живую куколку. Вы олицетворяете собой мечты о наслаждении любого мужчины.

– К несчастью, к моему супругу это не относится, – заметила я.

– Будем надеяться, что нам удастся это изменить. Мы должны сделать вас неотразимой.

И она принялась обстоятельно наставлять меня в вопросах любви и занятий ею. Она описывала мне способы, с помощью которых мужчину можно ласкать, легонько поддразнивать и возбуждать, заставляя его желать меня. Пока она говорила, я помимо своей воли думала об Эрике, о желании, которое видела в его глазах, как и о том, что почувствовала, когда его губы слились с моими. Как ни старалась, я не могла заставить себя думать о Луи, с его нескладной, тучной фигурой и невыразительными, печальными чертами.

Но я внимательно слушала свою наставницу и задавала ей вопросы, и к тому времени, когда дневная жара сменилась вечерней прохладой, почувствовала, что стала намного опытнее и взрослее. Уже само присутствие мадам Соланж внушало мне уверенность в своих силах. Я многое узнала и поняла, потому что она вполне откровенно рассуждала со мною о том, как устроено человеческое тело, о его потребностях и о сексе, который, по ее убеждению, был столь же естествен, как и то, что мы дышим или спим.

Я вдруг вспомнила отца Куниберта и его разглагольствования о блуде и прелюбодействе, вспомнила предостережения матери о природе французов, об их откровенности и свободомыслии, о том, что все это может выглядеть очень соблазнительно, но в то же время опасно.

Я намерена воспользоваться всем, чему научилась, чтобы заставить супруга возжелать меня. Если бы только я смогла поговорить с Карлоттой, сколь многое я бы ей поведала! Но я не осмеливаюсь изложить свои мысли на бумаге в письме к ней, потому что всю нашу корреспонденцию прочитывают соглядатаи.

Я начала прятать свой дневник под замок, потому что граф Мерси предупредил, чтобы я не доверяла своим горничным-француженкам, которым платит Шуазель за то, чтобы они вызнали все, что можно, о моей частной жизни. Разумеется, я уверена, что большинство из них попросту не умеют читать, а посему не смогут разобрать, о чем идет речь на этих страницах.


18 июня 1770 года.

Вчера вечером мадам Соланж помогла мне подготовиться самой и подготовить свои покои к еженощному визиту своего супруга. Я надела прозрачную ночную сорочку, распустила волосы, так что они волнистыми прядями падали мне на плечи, а не оставались собранными в высокий узел на затылке, как обычно делала Софи. И мы вместе надушили мою спальню ароматами клевера и ванили.

Мы также зажгли маленькие свечи, и еще мадам подарила мне прохладные и скользкие атласные простыни для кровати.

Она накрасила мне губы и нарумянила щеки, придав мне вид взрослой и опытной женщины.

Потом она удалилась, а я осталась ждать Людовика.

Он пришел только в десять часов вечера, к тому времени меня уже клонило в сон. Он был грязен, и от него пахло потом, потому что он весь день работал наравне с землекопами, которые рыли новый винный погреб. Одежду, испачканную грязью, он бросил прямо на ковер, после чего с трудом доковылял до кровати и тяжело сел на край, натягивая ночную рубашку.

– Что это за запах? – недоуменно поинтересовался он. – От него у меня щекочет в носу.

Он уже собрался было откинуться на подушки, как вдруг взгляд его упал на меня – в прозрачном пеньюаре, освещенную неярким светом свечей.

Он выпрыгнул из постели как ошпаренный, ошеломленный и разгневанный одновременно.

Луи грубо выругался.

– Немедленно прикройтесь! И смойте краску с лица! Кем вы себя вообразили, обыкновенной потаскухой?

Мне хотелось убежать, не оглядываясь, настолько смущенной и пристыженной я себя чувствовала. Но я никогда не была трусихой. Я решила настоять на своем.

– Я всего лишь хотела сделать вам приятное, Луи. Чтобы между нами воцарилась любовь.

Отыскав носовой платок, я вытерла им лицо и набросила домашнее платье поверх своего чудесного пеньюара.

Луи забрался обратно в постель. Я легла рядом с ним, совершенно не представляя, как вести себя дальше. Итак, я все испортила, попытавшись соблазнить его? Я завоевала его доверие, неужели теперь я его лишилась?

Так мы и лежали молча. Мне казалось, что минул уже не один час. Но заснуть я не могла. Интересно, спит Людовик или нет? Он не храпел, поэтому я решила, что и он не смыкает глаз.

Огоньки свечей начали мерцать, а потом и вовсе погасли. В полумраке я почувствовала, как рядом пошевелился Луи. Он сел в постели, облокотившись спиной о подушки.

До меня доносилось его дыхание.

– Вы не спите?

– Нет.

Я почувствовала его большую руку на своем плече. Это был дружеский и даже любящий жест, на который он иногда отваживался. После долгого молчания он заговорил:

– Понимаете, это должен был быть не я. Предполагалось, что это будет мой отец. Именно он и должен был стать наследником престола.

Я знала, что он имеет в виду, потому как аббат Вермон рассказал мне родословную Бурбонов. У короля Людовика XV был сын, который умер молодым, вследствие чего его старший сын, то есть мой супруг, стал следующим прямым наследником короны.

– Но он умер. Мне остался в память о нем лишь старый черный плащ, тот самый, который был на мне, когда я отправился в лес. Он никогда не готовил меня к тому, что мне придется занять его место. Понимаете, он не рассчитывал умереть так рано.

– Да, я понимаю.

– Я не могу сделать того, чего они все хотят от меня.

– Вы можете… то есть мы сможем вместе. Я помогу вам.

– Не всякий способен быть королем.

Я тоже села в постели и взглянула на своего супруга, погруженного в мрачные раздумья.

– В таком случае, вы можете отречься от престола. По-моему, такое уже бывало раньше.

Луи презрительно фыркнул.

– Никто не позволит мне сделать этого. Мой дед, Шуазель, все они… Они скорее предпочтут, чтобы я умер.

– Мы можем убежать в Америку. Загримироваться, переодеться. Вы можете надеть мундир лейтенанта-артиллериста, а я буду изображать вашу прачку.

Он захохотал.

– Генерал Лафайет набирает добровольцев в свою армию.

– Но если вы отправитесь в Америку, то не сможете закончить свой каталог растений и насекомых.

– Я хочу остаться здесь, – решительно заявил Луи. – Я всего лишь не желаю быть королем.

– Может быть, это случится еще не скоро, – заметила я.

– Мой дед стареет. Буажильбер говорит, что долго он не протянет.

Я решила задать ему вопрос, который в данную минуту занимал меня более всего.

– Луи, я вам не нравлюсь?

Он смущенно отвернулся.

– Нравитесь, – прошептал он едва слышным голосом.

– Тогда почему…

– Я просто не могу. Не спрашивайте, почему. Просто не могу.

Страдание, прозвучавшее в его голосе, заставило меня умолкнуть. Спустя некоторое время я призналась:

– Я вовсе не намеревалась шокировать вас нынче ночью. Я всего лишь хотела соблазнить вас.

– Я знаю.

И мы заснули, свернувшись клубочком, подобно маленьким детям или щенкам, и рука его покоилась у меня на плече. Вскоре я услышала, как его неровное, тяжелое дыхание сменилось храпом. Я начинаю привыкать к этим звукам.


27 августа 1770 года.

Много месяцев я не решалась написать ни слова об Эрике и о своих чувствах к нему. Но теперь, когда я храню этот дневник под замком, ключ от которого постоянно ношу с собой, я намерена рискнуть и изложить на бумаге все, что случилось за это время.

Я часто видела Эрика с тех пор, как мы приехали во Францию, но ни разу нам не удалось остаться наедине. Меня постоянно сопровождает кто-нибудь: или моя официальная надсмотрщица графиня де Нуайе, или одна из теток моего супруга, или же кто-то еще, кого подсылают шпионить за мной Шуазель или Мерси. И получается так, что даже когда я захожу в конюшню или отправляюсь кататься верхом на Лизандре в сопровождении Эрика и еще кого-нибудь, то каждое наше слово ловят чужие уши.

Он разговаривает со мной с подобающим уважением, а я принимаю его слова и его уход за моей лошадкой так, как должно, как и следует дофине обращаться с простым грумом. Но когда наши глаза встречаются, мы читаем в них невысказанное тепло наших сердец и обмениваемся тайными посланиями.

Я уверена, что и Эрик знает о том, что мы с Луи еще не стали супругами в полном смысле слова, поскольку при дворе об этом известно всем и каждому. Иногда мне кажется, что я подмечаю искорки жалости в его взгляде, но я не уверена. Он тщательно скрывает свои чувства. Он ведет себя со мной вежливо и почтительно. И только.

Вчера я каталась верхом, и на этот раз меня сопровождали Иоланда де Полиньяк и Эрик. Собственно, нас было много, целая кавалькада, включая двух братьев Луи с их грумами, но мы с Иоландой устроили скачки наперегонки и потому немного вырвались вперед. Лизандра споткнулась, и я упала на землю. В мгновение ока Эрик спешился и опустился рядом со мной на колени. Я заверила его, что со мной все в порядке, и, помогая мне подняться на ноги, он прошептал:

– Ваше высочество, мне необходимо поговорить с вами.

– Конечно, Эрик. Приходи ко мне на утренний прием, я прикажу мажордому пропустить тебя.

– Я хочу сказать, мне необходимо поговорить с вами наедине. На утреннем приеме будет много людей.

На мгновение я задумалась.

– Завтра после мессы я собираюсь исповедаться. Когда я выйду из исповедальни, мы сможем поговорить.

Сегодня после мессы я исповедалась и, выйдя из бокового придела, где располагается исповедальня, в полумраке вестибюля сразу же разглядела Эрика. Он выглядел смущенным и растерянным.

Эрик подошел ко мне, поклонился и пробормотал:

– Ваше королевское высочество, я должен жениться. Отец заставляет меня жениться на француженке, а старший конюший обещает, что после этого сделает меня своим помощником. И даже предоставит жилье для меня и моей жены.

Мне потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать то, что я только что услышала. Красавец Эрик, который любил и хотел меня, женится на ком-то еще! Другой женщине достанется его страсть и его пылкость. И я завидовала этой женщине, кем бы она ни была.

Впрочем, я тут же постаралась взять себя в руки.

– Если ты действительно этого хочешь, Эрик, то я очень рада за тебя – и твою будущую супругу, естественно.

– Я хочу совсем другого, – вырвалось у него, и я увидела в его глазах подлинное страдание. – Но никогда не получу того, чего хочу, и вам это известно лучше, чем кому бы то ни было.

Я отвернулась, потому что мне не хотелось, чтобы Эрик увидел в моих глазах слезы. Я заметила, что к нам приближается мадам де Нуайе. Меня ничуть не беспокоило то, что она может услышать наш разговор, ведь мы говорили по-немецки. Но я не хотела, чтобы она подумала, будто я фамильярничаю со слугой. Она уже несколько раз упрекала меня за такое поведение.

– Что же, в таком случае ни один из нас не получит того, чего хочет, – прошептала я и сжала руку Эрика, повернувшись боком так, чтобы графиня не смогла заметить этот жест.

– Умоляю вас, поймите меня, ваше королевское высочество. Она… словом, мы ждем ребенка. Я мог бы устроить все совершенно по-другому, я мог бы сделать так, чтобы о ней и о ребенке позаботились без того, чтобы я женился на ней. Но она мне нравится, а когда я стану конюшим, то смогу содержать семью.

– Мадам дофина, этот мужлан досаждает вам?

– Вовсе нет, графиня. Он всего лишь поделился со мной своей радостью – он скоро женится.

Графиня де Нуайе окинула Эрика внимательным взором с головы до пят.

– Это один из ваших австрийцев?

– Да. Это придворный слуга моей матери.

– Я должна напомнить вам, что ее высочество принцесса Аделаида ждет вас. Вы обещали сыграть с ней партию в пикет после полудня.

– Разумеется.

Я протянула руку Эрику, который бережно прикоснулся к ней губами. Я повернулась, чтобы последовать за графиней, которая уже направлялась к выходу из церкви, но потом обернулась.

– Кстати, ты не сказал, как зовут твою избранницу. Эрик в нерешительности переступил с ноги на ногу.

– Ее зовут Амели, ваше высочество. Это одна из ваших горничных.

Я была так поражена, что пришлось присесть на ближайшую скамью. Моя собственная камеристка! Женщина из штата прислуги, назначенного мне Шуазелем, и, вне всякого сомнения, его шпионка.

Амели была хитрой и коварной особой, с преувеличенным самомнением, смазливой и дерзкой. Подобно остальным горничным, она хихикала и язвила, меняя простыни на кровати, не обращая никакого внимания на нахмуренный вид графини де Нуайе и посмеиваясь за ее спиной.

Итак, Эрик и Амели были любовниками, и Амели забеременела – и при этом смеялась надо мной, потому что я-то оставалась девственницей. Я слышала, как графиня зовет меня, но не могла найти в себе сил, чтобы встать и подойти к ней.

Эрик и Амели, Эрик и Амели… Мысль о них не давала мне покоя весь день, пока я играла в карты с теткой своего мужа Аделаидой и присутствовала на приеме в апартаментах мадам де Поластрон. Я была смущена и расстроена, и, боюсь, мой смятенный вид не остался незамеченным и дал пищу для дальнейших сплетен и пересудов.

Я все еще размышляю над столь неожиданным оборотом событий. Какая горькая ирония – я, дофина, замужем за принцем, которому необходимо иметь детей, но который не может их зачать. А моя горничная Амели беременна от мужчины, которого хочу я, причем более всего на свете!


15 сентября 1770 года.

При дворе распевают новую жестокую песенку.

Маленькая служанка, служанка-малышка,
Что же ты наделала?
Большой животик, большой животик,
От кого же ты залетела?
Маленькая королева, наша дофина,
А ты что вытворяешь?
Танцуешь здесь, флиртуешь там,
Лучше раздвинь свои ножки!
Эта песенка обо мне и моей камеристке, и всем это известно. Я запретила своим слугам распевать эту оскорбительную частушку.

Но проблема была не в Амели; главная трудность заключалась в жадной, вульгарной любовнице короля мадам Дю Барри, с чьей руки и пошла гулять по двору мерзкая песенка. Она-то и была моим врагом.

Я отказывалась раскланиваться с мадам Дю Барри, или разговаривать с ней, или хотя бы признавать, что она существует. Даже если бы мать или граф Мерси не советовали бы мне вести себя так, я все равно бы поступала только таким вот образом, потому что куртизанкам, подобным мадам Дю Барри, нельзя давать в руки ни капли власти при дворе.

Какой была бы жизнь в Шенбрунне, если бы любовнице моего отца принцессе Ауэрспергской позволили влиять на решения, которые принимает император, и управлять придворным обществом?

Разумеется, принцесса Ауэрспергская, нежная и очень приятная и милая женщина, ничуть не походила на мадам Дю Барри с ее разрисованным лицом и платьями с вульгарным низким вырезом. Кроме того, принцесса знала свое место, всегда оставаясь в тени и никогда не выходя на первый план.

К несчастью, мне не удается совсем уж избегать общества мадам Дю Барри, поскольку и Луи, и я часто навещаем короля, а там, где король, всегда находится и его любовница – обычно сидя у него на коленях или устроившись на подлокотнике его кресла. Она с неестественной важностью вышагивает по его приемным залам, увешанная бриллиантами с головы до пят, и даже задники ее туфель украшены гроздьями крошечных алмазов, что она всегда с гордостью демонстрирует, приподнимая юбки и похотливо разводя ноги в стороны.

Король, одолеваемый старческим слабоумием, осыпает ее драгоценностями, а она и рада продемонстрировать всем очередную побрякушку, причем самым безвкусным и безнравственным образом.

Однажды вечером, собираясь на карточную игру в салоне, только для того чтобы позлить ее, я надела бриллиант, который мы называем «Солнце Габсбургов». Это желтый алмаз невероятных размеров, привезенный из Индии, и его блеск затмевает свет факелов на стенах.

Когда мадам Дю Барри разглядела у меня на шее великолепный камень, то оцепенела от неожиданности, а потом громким голосом, позаботившись, чтобы ее услышали все присутствующие, заявила:

– Для того чтобы носить на себе такой булыжник, нужна настоящая женщина.

– Или же настоящая леди, – возразила я, обращаясь к своим компаньонкам. – Потому что, к несчастью, некоторые и представления не имеют, как должны одеваться или вести себя леди. Они похожи на обычных уличных проституток.

– А знаком ли кто-нибудь из присутствующих с проституткой, которая выгуливает своих собачек на поводке, украшенном рубинами? Которая спит в кровати из чистого золота? И доход которой превышает миллион ливров в год? – Дю Барри обратилась сразу ко всем находящимся в комнате дамам, не глядя на меня, и никто не посмел взглянуть ей в глаза.

– Богатая шлюха все равно остается шлюхой, вы со мной согласны, ваша светлость? – обернулась я к графине де Нуайе, которая делала мне отчаянные знаки, умоляя прекратить задирать мадам Дю Барри необдуманными замечаниями.

Но тут мадам Дю Барри вскочила с места, ни на кого не глядя, в блеске и сверкании своей драгоценной мишуры, прошествовала туда, где восседал король, и устроилась рядом с ним. Его величество, который начал пить сразу же после обеда, к настоящему моменту уже впал в ступор и сидел с глупой, застывшей улыбкой на некогда очень красивом лице. Любовница игриво провела кончиком толстого пальца, выкрашенным в розовый цвет, по его морщинистой щеке.

– Людовик, дорогой мой, ты купишь мне большущий бриллиант?

– Все, что угодно, радость моя, – проблеял король, и его глупая улыбка стала еще шире. – Можешь купить себе все, что пожелаешь.

Мадам Дю Барри немедленно поднялась на ноги и принялась во все горло призывать королевского казначея, который вышел из толпы и склонился в поклоне перед его величеством.

– Дай ей то, что она хочет, – небрежно взмахнув рукой, повелел король.

– Я займусь этим завтра, сир.

– Завтра! – вскричала мадам Дю Барри, и голос ее сорвался от негодования. – Завтра будет слишком поздно! Я хочу немедленно!

– Ваше величество… – пробормотал казначей, смущенный и опечаленный, и покинул салон так быстро, как только позволяло достоинство.

– Кажется, для «Солнца Габсбургов» скоро наступит затмение, – ехидно обронил мой деверь Станислав, брат дофина.

– Может быть, но на горизонте уже виден новый рассвет, – был мой ответ, и по зале прокатился негромкий гул голосов, поскольку всем было ясно, что я имею в виду.

Пока что мадам Дю Барри вертела королем по своему желанию, но дни его были сочтены, пройдет совсем немного времени, и королевой стану я, после чего немедленно удалю от себя и ее, и особ, ей подобных.

III

9 октября 1770 года.

В воздухе уже явственно ощущается прохлада, и не только потому, что лето сменяется осенью, а когда я ранним утром отправляюсь верхом на прогулку, на траве уже лежит иней.

Брат моего супруга Станни – Станислав Ксавье – нашептывает всем и каждому, что именно он, а вовсе не Луи, должен стать наследником престола.

Станни силен и жесток, ростом он почти не уступает моему супругу, но при этом изрядный наглец и хулиган. Он издевается над Людовиком, высмеивая его страх перед незнакомцами и пристрастие к лесу.

– Ага, опять собрался на охоту за грибами? – окликнул он вчера Луи, когда тот выходил из дворца в своем поношенном черном плаще.

– Не твое дело, – огрызнулся в ответ Луи.

– Столь внезапная потребность удалиться ведь не имеет ничего общего с появлением моей будущей супруги, правда? – продолжал издеваться Станни. – Мы все хорошо знаем, что ты питаешь слабость к женскому полу.

В комнате послышались негромкие смешки, а Луи, который дошел уже до двери, резко обернулся.

– Объяснись, будь добр.

– Я всего лишь хотел сказать, что ты ведешь себя несколько… м-м-м… застенчиво со своей женой. В таком случае, может быть, тебе не стоит встречаться с моей Жозефиной.

Теперь в комнате уже явственно зазвучал смех, хотя и по-прежнему приглушенный. Я бросилась на защиту супруга: с улыбкой подошла к нему и с обожанием заглянула в глаза. Взяв его под руку, я промурлыкала:

– Нам с Луи и так хорошо вдвоем, не правда ли, дорогой?

Он бросил на меня благодарный взгляд и с бешенством взглянул на Станни.

– В таком случае, когда мы можем рассчитывать лицезреть… э-э-э… плоды столь душевного союза?

– Детей дарует Господь, – ответила я. – Они появляются, когда он решит, что время пришло.

– Что же, в таком случае сегодня сам Господь послал мне нареченную из Италии, и я не намерен проявлять застенчивость, когда она прибудет сюда.

Громкий мужской смех приветствовал это заявление Станислава.

– Собственно говоря, – добавил он, широкими шагами подходя к Людовику, который выпустил мою руку и легонько отодвинул меня в сторону, глядя на приближающегося брата, – я готов заключить с тобой пари, дорогой грибник. Спорим, что Жозефина подарит мне сына еще до того, как твоя супруга повелит вшить клинья в свой корсет, чтобы увеличить его.

Луи с такой силой оттолкнул Станни, что тот едва не упал. Придя в себя и расставив ноги пошире, он нагнул голову и ударил ею Людовика в живот, отчего тот взревел, словно раненый бык.

Потребовались усилия двух здоровенных ливрейных лакеев, чтобы разнять братьев, но в тот же день после ужина Людовик зашел в комнаты Станни и разбил одну из его редких китайских ваз.

Они часто дерутся, и иногда к ним присоединяется их младший брат Шарль, Шарло, причем всегда на стороне Станни. Станиславу всего пятнадцать, Шарло – тринадцать, но оба уже обзавелись замашками задиристых петушков, без конца высмеивая друг друга и выискивая малейший повод для потасовки.

Станни уверен, что если у них с женой появятся дети, а у нас с Луи их не будет, то король сделает своим наследником именно его. В конце концов, Людовик – юноша со странностями, он косноязычен на людях и выглядит недалеким и туповатым, тогда как Станни вполне нормален и даже остроумен. Если король уверится в том, что у нас с Луи никогда не будет сына, который мог бы стать королем и продолжить династию, то, вполне вероятно, он может и вправду счесть Станни более подходящим наследником.

Ну вот, наконец, я написала эти строки. Зная, что мой дневник не прочтет никто, самой себе я могу признаться в том, что такой вариант развития событий вполне возможен.


12 октября 1770 года.

Мария-Жозефина Савойская, невеста Станни, уже три дня как прибыла в Версаль, и все только и говорят о том, какая она уродина.

Она не только невысокая и толстая, но вдобавок над верхней губой у нее растут самые настоящие черные усы, а брови густые и черные, совсем как у отца Куниберта. Лицо ее отвратительного кирпично-красного цвета, испещрено оспинами, а волосы уложены в прическу, которая вышла из моды при нашем дворе (ага, я уже называю его «нашим» двором) вот уже как год.

– Моя супруга, может быть, и не самая красивая женщина при дворе, но ее родственники уверяют, что она исключительно плодовита, – заявил Станни в ответ на критику в адрес своей нареченной. – У матери Жозефины было четырнадцать сыновей и дочерей, а ее бабушка родила аж девятнадцать отпрысков.

– И все они были такими же уродливыми, – ядовито поинтересовалась мадам Дю Барри, – или не повезло только ей одной?

Станни уставился на любовницу своего деда, и голос его был преисполнен презрения, равно как и его взгляд.

– Зато все они были особами королевской крови, – многозначительно ответил он, – и среди них не нашлось ни единой шлюхи.

Король, кажется, вообще не замечает будущей супруги Станни. Впрочем, один раз он заметил, ни к кому конкретно не обращаясь:

– По-моему, ей нужно чаще мыть шею.

Прекрасно помня, как одиноко и грустно мне было в самом начале жизни во Франции, я пригласила Жозефину на партию в пикет. А потом даже дала ей поносить кое-какие из своих драгоценностей, поскольку собственных украшений у нее очень мало, а Станни жаден и не озаботился подарить ей несколько безделушек. Такое впечатление, что состояние семьи Савойских заключается в детях, а не в золоте и драгоценностях. Ходят слухи, что приданое Жозефины составляет всего лишь жалких пятнадцать тысяч флоринов и что большая его часть никогда не будет выплачена.

Мы с Жозефиной понравились друг другу, хотя она старается вести себя тихо и незаметно, а по-французски говорит с сильным итальянским акцентом. Впрочем, она изрекает лишь банальности вроде «Передайте мне, пожалуйста, пирожные к чаю» или «Ваш мопс необыкновенно мил». Теперь у меня уже две новые комнатные собачки, и я пообещала подарить ей щенка из следующего помета.


28 октября 1770 года.

Жена Эрика раздается в талии буквально на глазах. Всякий раз, глядя на нее и вспоминая о том, чьего ребенка она носит, я испытываю болезненный укол ревности.


4 ноября 1770 года.

Сегодня вечером Луи устраивает бал в честь моего пятнадцатилетия. Ради того, чтобы оказать мне честь и доставить удовольствие, он надел один из своих великолепных костюмов, отделанных серебром, и даже попытался танцевать. Он уже некоторое время раз в неделю берет уроки танцев, стараясь выучить движения полонеза. И вот на балу, чтобы сделать мне приятное, он изо всех сил пытался совладать со своими ногами и двигаться в такт мелодии, которую наигрывал скрипач. Я благодарна ему за усердие. Я ведь знаю, как он ненавидит праздничные наряды и танцы. Я также знаю, что нынче вечером он старался изо всех сил, но не сумел преодолеть свою неуклюжесть, а потому гости избегали смотреть на него, пока он танцевал.

Станни и Жозефина тоже присутствовали на балу, и когда Станни за спиной брата принялся передразнивать его неловкие движения, то со всех сторон раздались приглушенные смешки. Кто-то, я не видела, кто именно, негромким голосом затянул гнусный памфлет о Людовике.

Тук-тук, где же твой член?

Он не влезает в дофину?

Часы бьют раз,
Где твой сын?
Когда часы пробьют два,
Дофина превратится в шлюху.
Луи так расстроился, что когда в полночь подали угощение, то принялся за обе щеки уплетать жареного поросенка с трюфелями и черепаховый суп, заедая все это сладким заварным кремом. Естественно, его стошнило прямо на стол.

Станни громко расхохотался, а герцог де Шуазель поднялся на ноги и громко объявил, что бал закончен, после чего разогнал музыкантов. Гости и приглашенные поспешно разошлись. Мой день рождения оказался безнадежно испорчен.


19 ноября 1770 года.

Сегодня ко мне приходил граф Мерси. По выражению его лица я сразу же заключила, что он намерен сообщить нечто важное, и внутренне подобралась. Он обладает обходительными манерами, но при этом всегда знает, чего хочет, и добивается своего. Я уже начала страшиться наших с ним разговоров.

– Антония, дорогая моя, я вижу, что вы уже совершенно оправились… – начал он, удобно устроившись в моей гостиной и небрежным движением руки отсылая слуг.

– Благодарю вас, граф. Со мной все в порядке.

Он приветливо кивнул, не торопясь перейти к делу, ради которого нанес мне визит. Я терпеливо ждала.

– Антония, я раздумывал над решением дилеммы – вашей и Людовика. Вы, должно быть, отдаете себе отчет в том, что обязательно должны подарить Луи сына. А лучше двух или трех. И если уж он не способен зачать этих детей сам, мне кажется, мы вполне можем прибегнуть к невинному обману – ради блага всей семьи и сохранения династии.

– К обману? К чему вы клоните, граф? – недоуменно поинтересовалась я.

– Буду с вами откровенен. Мы можем подыскать другого мужчину, который занял бы место вашего мужа.

Я смотрела на него во все глаза и решительно не знала, что сказать.

– Без сомнения, вы понимаете, сколь много поставлено на карту. Союз Австрии и Франции необходимо укрепить, а сделать это может только рождение ребенка. Две династии должны стать одной. В противном случае наши враги могут воспользоваться сложившимся положением. Не стану скрывать, в Версале уже поговаривают о том, чтобы аннулировать ваш брак и отправить вас назад в Вену.

Сердце замерло, а потом радостно забилось у меня в груди. Я была бы счастлива, если бы представилась возможность вернуться домой – к маме, Иосифу и своей семье. Но, разумеется, возвращение мое будет сопряжено с унижением – я не смогла сделать того, чего от меня ожидали. Я неизбежно навлеку позор и бесчестье на свою семью. А если верить Мерси, и политическую катастрофу тоже.

Я сделала попытку разобраться в последствиях.

– Если наш брак будет аннулирован, означает ли это начало войны? – после долгого молчания спросила я.

– Очень возможно.

– Мама отнюдь не обрадуется тому, что наши армии снова должны будут сражаться.

– Поэтому всегда предпочтительнее отыскать альтернативу военным действиям. Именно об этом я и говорю. Я предлагаю найти сильного, здорового, благоразумного и сдержанного молодого дворянина, похожего на вашего супруга телосложением, цветом волос и глаз, который согласится занять его место в вашей постели. И когда ваши дети появятся на свет, они будут похожи на Людовика, пусть даже отцом их будет другой мужчина. Никто и никогда не узнает правды, за исключением меня, вас и Людовика. И этого дворянина, естественно.

– Но ведь это будет означать обман!

– Назовем это ложью во спасение.

Я посмотрела графу прямо в глаза.

– Ложь всегда остается ложью. Или действительно существует ложь во спасение?

– Я всю жизнь служу дипломатом, ваше высочество, и могу вас уверить, что такое понятие действительно имеет место быть.

Воцарилось долгое молчание: я размышляла над предложением графа. То есть для сохранения своего брака и чтобы послужить Австрии, мой родине, я должна буду нарушить клятву супружеской верности и зачать ребенка от другого мужчины. А потом лгать всему миру, моим сыновьям и дочерям, всей моей семье, до конца дней своих.

И вдруг в голову мне пришла неожиданная мысль. Эрик! Почему бы Эрику не занять место Людовика? Он не дворянин, зато здоров, силен и крепок, и я люблю его. На мгновение я позволила мечтам увлечь меня, представила, что он обнимает меня, и я люблю его, желаю его, позволяю ему любить меня так, как муж любит жену. Я была бы на седьмом небе от счастья! Но Эрик женат. А это значит, что ему придется обмануть Амели. Почему-то я была уверена, что он на это не согласится. И чем дольше я раздумывала, тем яснее понимала, что никогда не пойду на такой обман.

Но я решила ничего не говорить об этом графу Мерси. По крайней мере, сейчас. Я лишь сообщила ему, что намерена написать матушке и испросить у нее совета.

– На вашем месте я не стал бы этого делать, – заявил граф. – Она не поймет. Между нами говоря, это вопрос галльской утонченности и изворотливости, а не германской прямолинейности. Вы должны поступить как истинная француженка. Ваша мать никогда не пойдет на такой шаг. Тем не менее, она отправила вас сюда именно для того, чтобы вы стали неотъемлемой частью здешнего общества, так что в определенном смысле она уже дала свое согласие на то, что мы с вами задумали.

Он был прав. С другой стороны, мама недвусмысленно предостерегала меня от либеральных взглядов и утонченной изворотливости и коварства французов. И еще она говорила, что я всегда должна помнить о том, кто я такая и где родилась.

– Я обдумаю ваше предложение, граф Мерси, – сказала я, протягивая дипломату руку для поцелуя и тем самым давая понять, что наша беседа подошла к концу. – Но в данный момент я не могу последовать вашему совету. Благодарю вас за помощь.

Он прижался сухими губами к моему запястью и, поклонившись, направился к выходу. Но не дойдя нескольких шагов до двери, обернулся.

– Антония, я действую исключительно в интересах Австрии и ваших собственных.

– Я никогда не сомневалась в этом, граф.

Но втайне я уже усомнилась в его верности. Спокойно обдумав наш разговор, я поняла, что граф готов пожертвовать мною – моей честью, моральными устоями, самим моим телом – ради блага Австрии. От осознания этой истины по спине у меня пробежал холодок.

Кто же сможет защитить меня от темных и мрачных интриг этого жестокого мира?


29 ноября 1770 года.

Прошлой ночью моя собачка родила девятерых щенков. Пока что живы все, даже самый крошечный песик, размером не больше моего кулака. Четверо – полностью коричневые, один – коричневый с двумя белыми лапами, и еще трое – коричневые с четырьмя белыми лапками. А последний щенок вообще цвета топленого молока, как будто из другого помета. Я соорудила для них гнездышко в корзине, которую поставила рядом со своей кроватью. Людовик очень терпеливо относится к тому, что они все время поскуливают.


5 декабря 1770 года.

Станни и Людовик поссорились и подрались сегодня на мессе во время рождественского поста. Король, стоявший рядом, рассердился, но не из-за того, что они совершили святотатство в храме, а потому что мальчики чересчур шумели при этом. Он предпочитает, чтобы ему не мешали спокойно дремать во время службы.

Я отправилась на бал и снова надела на шею бриллиант «Солнце Габсбургов», которому, как мне прекрасно известно, завидует мадам Дю Барри. Мое бледно-желтое платье произвело настоящий фурор, и, взглянув в зеркало, я отметила, что огромный бриллиант сверкает и переливается у меня на шее, как настоящее маленькое солнце. Я выставила его на всеобщее обозрение, танцуя с графом де Нуайе и графом Мерен, а также с некоторыми другими придворными. Людовик решительно отказывается более танцевать на публике, даже на балах, которые устраиваются в моих апартаментах.

Кто-то начал распространять слухи, что я слишком уж наслаждаюсь свободой и своими нарядами, но я решила не обращать на них внимания. Я замечательно провела время и повеселилась от души, но когда в одиннадцать часов вечера Людовик встал и знаком дал мне понять, что пора уходить, то огорчилась. Все приглашенные проводили нас поклонами и книксенами, и я вдруг вспомнила, как два года назад, в Шенбрунне, рассаживала своих кукол рядами, а потом шествовала между ними, воображая, что это – мои придворные дамы. Мне кажется, это было так давно…


18 декабря 1770 года.

Вчера у Амели начались схватки, и я послала за доктором Буажильбером, который осмотрел мою камеристку, распростертую на софе в гостиной. В свою очередь, он послал за повивальной бабкой.

Я отправила пажа с наказом как можно скорее привести Эрика, и он не замедлил явиться, уселся на низенькую табуреточку рядом с кушеткой, на которой возлежала Амели, и взял ее руку в свои.

– Ложные схватки, – сообщила повивальная бабка после того, как осмотрела Амели. – Для настоящих еще слишком рано.

Она удалилась, и мы все немножко расслабились. Кризис миновал. Я вышла в соседнюю комнату, намереваясь подождать Жозефину, которая должна была прийти ко мне, чтобы полюбоваться на щенков. Я обещала подарить ей одного на Рождество. Она вскоре явилась, распространяя вокруг себя запах крепкого сыра. Ей явно не помешало бы принять ванну.

Пока мы с Жозефиной разговаривали, и она выбирала себе щенка, я услышала, как в соседней комнате Амели ссорится с Эриком.

– Почему ты не пришел раньше? – кричала она. – Я могла умереть! Мне было ужасно больно. Просто ужасно, неужели ты не понимаешь?

– Но, моя дорогая, я пришел так быстро, как только смог. Король…

Амели выругалась.

– Я только и слышу: король, и принц, и твоя маленькая любимая принцесса! Да чтоб они все…

Она внезапно умолкла, и я более не могла разобрать слов. Если я угадала правильно, Эрик, очевидно, зажал ей рот рукой, чтобы защитить ее. Отзываться дурно о членах королевской семьи очень опасно, и Амели наверняка попридержала бы язычок, не будь столь разгневана.

Они продолжали скандалить, но уже на пониженных тонах. Потом, через несколько мгновений, в комнату, где сидели мы с Жозефиной, вошел Эрик, держа на руках обмякшую и обессилевшую Амели.

– Она переутомилась. С позволения вашего высочества я бы хотел отнести супругу домой.

– Разумеется, я даю тебе разрешение, Эрик. Надеюсь, твоя жена утром почувствует себя лучше.

– Благодарю вас, ваше высочество.

Нынче утром Эрик вернулся в мои апартаменты в тот момент, когда мне укладывали волосы в высокую прическу, а я готовилась нанести на лицо румяна. В этот час в комнате всегда толпилось много людей, которые во время этого ежедневного ритуала надеялись шепнуть мне словечко или передать письменное прошение. Но в это утро число посетителей было невелико – здесь находились лишь венгры из посольства при дворе моей матери да несколько зевак. Они лениво наблюдали, как я сижу в центре комнаты перед зеркалом в полный рост за невысоким столиком, на котором были разложены щетки, расчески и заколки, а на особой позолоченной подставке стоял мой серебряный парик.

Андрэ как раз расчесывал мои длинные волосы, когда вошел Эрик. Он был очень красив в ливрее из бледно-голубого бархата и с пеной кружев на воротнике. Я кивком головы приветствовала его, и он, приблизившись к туалетному столику, опустился на низенькую табуретку у моих ног. Он выглядел усталым.

– Как себя чувствует Амели? – обратилась я к нему по-немецки.

– Все еще жалуется на боли, ваше высочество. Ночью она спала очень плохо.

– Я распоряжусь, чтобы акушерка навестила ее еще раз, – пообещала я Эрику.

– Вчера вы были очень добры к Амели. Я пришел, чтобы поблагодарить вас.

– Я знаю, как трепетно ты к ней относишься.

У Эрика вытянулось лицо, он явно страдал.

– Если бы вы только знали, как у нас обстоят дела. О том, как я сожалею… о поступке, который совершил прошлым летом.

Он говорил негромко, почти шепотом, опустив глаза. Я поняла, что он жалеет о своей женитьбе на Амели, и его признание обрадовало меня.

– Я поступил так лишь потому, что мой отец настаивал на том, чтобы я женился, да еще и старший грум сказал, что, прежде чем стать королевским конюшим, я обязан обзавестись семьей.

– Я все помню.

При этих словах он поднял голову, и выражение боли и несбывшейся надежды в его глазах заставило меня ощутить мимолетный прилив симпатии к нему. Симпатии и, должна признать, любви.

– Я бы тоже очень хотела, чтобы все было по-другому, – продолжала я негромким голосом, так, чтобы меня могли слышать только Эрик и Андрэ, я была уверена, что Андрэ ни слова не понимает по-немецки. – По-другому для нас обоих.

– Но ваше высочество пользуется большим успехом. Вы очень грациозны и величественны. И очень красивы.

– И очень одинока.

– Если я могу составить компанию вашему высочеству, вам достаточно лишь приказать.

– Благодарю тебя, Эрик. Может статься, я так и сделаю. Так приятно поговорить на родном языке с кем-либо, кто владеет им так же хорошо, как я.

– Я пришел, чтобы сообщить вам еще кое-что, – сказал Эрик. – Амели просит вас стать крестной матерью нашего ребенка.

Если бы Эрик не признался в том, что несчастлив в браке, подобная просьба причинила бы мне нешуточную боль. Участие в торжественной церемонии чествования Эрика и Амели в качестве родителей, несомненно, стало бы для меня настоящей пыткой. Но теперь, зная об их натянутых отношениях и о его разочаровании в семейной жизни, перспектива присутствия во время крещения новорожденного выглядела не столь удручающей. Собственно говоря, я ожидала этого чуть ли не с нетерпением. О чем и сообщила Эрику, а он в ответ поцеловал мне руку, непозволительно долго, как мне показалось, склонившись над ней, и ушел.


28 декабря 1770 года.

Я решила, что отныне не буду больше надевать корсет с ребрами из китового уса. Он так давит мне на грудь, что временами даже больно дышать. Мадам де Нуайе настаивает, чтобы я носила его. Однако я решительно и твердо отказалась, мои камеристки и горничные повинуются мне. Я им нравлюсь, а мадам де Нуайе они не любят. И теперь, одевая меня, они вынимают злосчастные ребра из корсета.


4 января 1771 года.

Мой маленький бунт по поводу ребер из китового уса для корсета вызвал нешуточный переполох при дворе.

Мадам де Нуайе в гневе отправилась к графу Мерси и пожаловалась на мое непослушание, заявив, что своим поведением я наношу оскорбление лично королю, который назначил ее моей наставницей. Шуазель тоже, естественно, прослышал о моем конфликте с мадам де Нуайе и прислал мне лаконичную записку с приказанием впредь непременно носить корсет. Аббат Вермон, один из немногих придворных, кто, подобно моему Людовику, увидел в происходящем юмористические нотки, нанес мне визит и с улыбкой поинтересовался ходом боевых действий в «войне корсетов». При этом он не преминул напомнить, что матушка, отправляя меня в Париж, повелела мне во всем следовать французским обычаям. Так что если француженки носят корсеты с ребрами из китового уса, то так же должна поступать и я.

В течение недели или около того глаза всех придворных были прикованы к моей талии, которая, к счастью, оставалась очень тонкой вне зависимости от того, задыхалась я в жестких объятиях китового уса или нет.

– Так носит она их или нет? – перешептывались друг с другом великосветские дамы и господа на галереях.

Я же не обращаю внимания на критику. Я сделала свой выбор, приняла решение и не изменю его, каким бы громким фырканьем, не выражала свое неодобрение мадам де Нуайе и сколь яростными взглядами не испепеляла бы меня.

Итак, линия фронта наметилась, и военные действия начались. Я решила нанести ответный удар.


6 января 1771 года.

Я решила навсегда избавиться не только от корсетов с ребрами из китового уса, но и от самой мадам де Нуайе за компанию.

У меня есть план. Потребуется некоторая хитрость и немножко удачи, но я уверена, что он сработает.


9 января 1771 года.

В моих апартаментах царит такой бедлам и суета, что мы с Людовиком переселились в старое крыло дворца, где он вместе с несколькими рабочими выкладывает из кирпичей новую стену.

Я обнаружила неподалеку небольшую тихую комнатку, в которой и решила временно обосноваться, а после того как ливрейный лакей разжег в камине огонь, здесь стало очень уютно. Софи я взяла с собой. Она сидит на табурете перед очагом, сматывая красную пряжу в клубок.

Мне пришлось уединиться, чтобы отдохнуть в тишине и покое. Дело в том, что в моих апартаментах бесчинствует мадам де Нуайе. Она в гневе кричит на слуг, отдавая распоряжения и мешая им выполнять их. Ее вещи укладывают в сундуки. Она изгоняется из дворца.

Я устроила ее отъезд следующим образом. Несколько месяцев назад мне стало известно, что в хорошую погоду король с мадам Дю Барри ежедневно отправляются на прогулку в сад.

Нынче утром туда же вышла и я, сопровождаемая своей невесткой Жозефиной и несколькими фрейлинами. Когда мы приблизились к фонтану со статуей Нептуна, на противоположной его стороне я заметила короля в обществе мадам Дю Барри. Поскольку он уже с трудом передвигается самостоятельно, его везли в кресле-каталке, и сейчас он спал, безвольно уронив голову на грудь.

Стоя у края фонтана и восторгаясь игрой света в струях воды, я заговорила с Жозефиной, причем достаточно громким голосом, чтобы меня услышала мадам Дю Барри. Я сказала невестке о том, что следующим вечером дам бал, на который хотела бы пригласить короля и его «верную подругу».

Сначала я убедилась, что любовница короля меня слышит. А потом принялась жаловаться, что уже давно хотела пригласить к себе «верную подругу», но мадам де Нуайе запретила мне даже думать об этом.

– Если бы ее не было рядом, дабы ограничивать мою свободу, я бы сама выбирала себе друзей, – продолжала я. – Здесь, при дворе, есть люди, которых я желала бы узнать получше. Может статься, в прошлом я составила о них неверное мнение.

Я вполне представляла, о чем думает сейчас предмет моих разглагольствований, и то, как она должна быть удивлена и обрадована тем, что я пожелала узнать ее поближе. Мадам Дю Барри страстно мечтала быть принятой в кругу дворцовой элиты. Сколько бы драгоценностей и безделушек ни дарил ей король, одна вещь по-прежнему оставалась для нее недосягаемой: стать своей в обществе высшей знати. И теперь, когда я предлагала ввести ее в круг избранных, она должна была задуматься над этим.

Я громко вздохнула:

– Ах, если бы кто-нибудь помог мне избавиться от мадам де Нуайе!

Мы прошли мимо фонтана и продолжили прогулку, выйдя на дорожку, которая постепенно уводила нас все дальше от мадам Дю Барри и спящего короля.

Мне было интересно, сколько времени понадобится любовнице короля, чтобы, начать действовать. Долго ждать не пришлось. Уже к полудню мадам де Нуайе получила от министра двора письменное уведомление, что она освобождена от обязанностей моей наставницы.

Я услышала гневный вопль, за которым последовали крики ярости и проклятия. Мне пришлось сделать вид, что я ничего не знаю о происходящем. Но по взгляду, который метнула на меня мадам де Нуайе, когда мы столкнулись в коридоре, я поняла, что она подозревает меня в том, что я приложила руку к освобождению ее от выполнения столь почетных обязанностей.

– Довольно, мадам, – ледяным тоном заявила я, когда она имела наглость явиться ко мне с упреками, что я повинна в се отъезде. – Благодарю вас за оказанные услуги.

Я вышла из комнаты и отправилась на поиски Луи, который как раз собирался присоединиться к каменщикам.

У огня мне покойно и легко. И я не хочу уходить отсюда. Луи часто работает допоздна, ведь он такой сильный и неутомимый. Может быть, полночь застанет меня здесь. Я буду делать записи, в дневнике и удовлетворенно улыбаться при мысли о том, что мадам Нуайе навсегда исчезла из моей жизни.


1 февраля 1771 года.

Два дня назад Станни и Жозефина обвенчались. На этой торжественной церемонии в королевской часовне присутствовал весь двор. Уродством они вполне достойны друг друга.


1 марта 1771 года.

Когда Луи пришел сегодня днем, я сразу же заметила, что у него кровоточит губа, один глаз подбит и начал заплывать. Нетвердо ступая, он протиснулся мимо меня в гостиную и тяжело опустился на обитый парчой стул.

– Это снова Станни, не так ли? – воскликнула я, жестом подзывая Софи, и приказывая ей принести марлю и мазь, чтобы обработать синяки и ушибы Луи.

– Он заключил со мной пари на десять флоринов, что я не смогу выпить целую бутылку портвейна за пять минут. И я почти выиграл. Но меня вырвало. Я не смог сдержаться. А потом я ударил его.

Луи молча терпел, пока Софи смывала кровь с его лица и наносила целебный бальзам на разбитые губы и припухший глаз. Я стояла рядом и радовалось тому, что здесь больше нет мадам де Нуайе, которая наверняка, стала бы настаивать на том, что я должна присесть, раз дофин сидит. Какое счастье, что я, наконец, избавилась от нее!

– Вам следует научиться не обращать внимания, когда он подбивает вас на всякие глупости или оскорбляет. Вы же знаете, он поступает так только затем, чтобы досадить вам. Это доставляет ему удовольствие. Он очень злой человек.

Луи опустил голову.

– Я знаю.

Я негромко приказала Софи:

– Немедленно пошли за Шамбертеном.

– Знаете, что он сказал? – обратился ко мне Луи, и я заметила, что в глазах у него промелькнул страх. – Он говорит, что его жена беременна.

– Так быстро?

Луи кивнул.

– Об этом будет объявлено на следующем заседании Королевского совета.

Помимо воли я вспомнила предложение графа Мерси пустить в свою постель другого мужчину. Так можно было бы спасти династию и преемственность, да и Луи вздохнул бы свободнее. Эрик. Эрик… Ах, если бы это было возможно!

Явился Шамбертен, вежливый и заботливый, как всегда. С извиняющимся видом кивнув мне, он увлек Луи в свои апартаменты. «После меня, – подумала я, – более всего о бедном Луи заботится именно Шамбертен. Он и камердинер, и конюший, и ливрейный лакей в одном лице. Он делает то, что должен, и по мере своих сил и возможностей оберегает господина от неприятностей».


28 марта 1771 года.

Я видела Эрика и разговаривала с ним – он по-прежнему меня любит! Сейчас у меня не хватает терпения сидеть и описывать на бумаге свои чувства. Я напевала от радости, кружилась по комнате, обхватив себя руками, а потом побежала на конюшню, вскочила на Храбреца, нового коня, которого подарил мне король, и мчалась, пока не свалилась с ног от усталости. Мне хочется крикнуть во все горло: «Эрик меня любит!» Я хочу поведать об этом всему миру, но могу лишь написать эти слова здесь, в своем дневнике. Эрик меня любит! Эрик меня любит! Эрик меня любит!


5 апреля 1771 года.

Прошла неделя с того момента, как у нас с Эриком состоялся долгий разговор в маленьком павильоне, приютившемся под сенью грабов в королевском саду.

Это случилось сразу же после крещения, когда я посетила королевскую часовню, чтобы стать крестной матерью дочери Эрика и Амели. Ее нарекли Луизой-Антуанеттой-Терезой, в честь Людовика, меня и моей матери.

Я держала малышку на руках, прижав к груди, пока священник орошал святой водой ее крошечную головку, намочив обрядовый чепчик, который я подарила Амели для новорожденной, но девочка даже не заплакала. Она была очень теплой, и от нее уютно пахло молоком. Она тяжелая маленькая куколка, и в часовне она сердито размахивала своими крошечными ручками и ножками.

Я обратила внимание, что Амели старательно избегала Эрика во время церемонии, отказываясь встречаться с ним взглядом и стараясь держаться подальше. Когда крещение закончилось, и священник в последний раз благословил маленькую Луизу-Антуанетту, я передала девочку Амели, которая коротко поблагодарила меня, сделав книксен, и сразу же покинула часовню с двумя другими женщинами. По-моему, это были ее сестры. Она не стала ждать Эрика.

Часовня быстро опустела. Да и вообще на крещении присутствовало совсем мало людей, а я привела с собой всего двух фрейлин. Эрик разговаривал со священником и передал ему кошель с монетами. Я сказала своим дамам, что хочу прогуляться по саду перед обедом и желаю побыть одна. Они оставили меня в покое.

Эрик догнал меня, когда я медленно шла по дорожке между кустами роз, на которых только-только начали набухать бутоны.

– Ваше высочество, вы позволите мне присоединиться к вам?

– Конечно, Эрик. Ты же знаешь, что я всегда рада твоему обществу. – Я говорила сухо и официально, на тот случай, если кто-то нас подслушивал.

Вдвоем мы направились в часть сада, известную под названием Холмы Сатори, где сохранилась нетронутой дикая природа, а по обеим сторонам дорожки, бросая на нее густую тень, высились величественные древние грабы. Сюда забредали немногие придворные, которых бы я знала, поэтому казалось, что мы остались с Эриком, наедине, особенно после того как вошли в небольшой белый павильон и сели бок о бок на скамью.

Не говоря ни слова, мы стали целоваться, долго и жадно, а потом Эрик взял мою руку в свои и уже не выпускал. Я была слишком счастлива, чтобы что-то сказать, буквально сходила с ума от радости, ведь он был рядом, и я снова могла ощутить вкус его губ.

Не могу сказать, сколько мы просидели вот так, даже не разговаривая, – я потеряла счет времени. Эрик поцеловал мою руку и прижался к ней щекой.

– Как бы мне хотелось снова оказаться с вами в Вене… – наконец проговорил он хриплым от сдерживаемых чувств голосом.

– Я тоже часто мечтаю об этом. Мне хочется быть счастливой с Людовиком, но все это бесполезно. Ты единственный, о ком я думаю, думаю каждый день и каждую ночь.

– Амели завидует вам и ревнует вас. Ей приснилось, что я бросил ее ради вас. В каком-то смысле это вещий сон. Я никогда не брошу ее или нашего ребенка, но сердце мое принадлежит только вам.

– Она любит тебя?

– Она просто хочет владеть мною. Чтобы я не достался больше никому.

– Тогда это не любовь, а жадность.

– Амели действительно жадная. И злопамятная.

– Людовик жадный, только когда ест, – рассмеялась я. – И я никогда не видела, чтобы он злорадствовал. Он на самом деле хочет быть добрым, но, пожалуй, просто не знает, как проявлять доброту. Он пугает людей, он такой странный.

– А вас он тоже пугает?

– Нет, мы друзья. Но он не может дать любовь, которая мне нужна. И поэтому я мечтаю только о тебе.

– Антония, любимая…

На некоторое время снова воцарилось молчание, потому что мы были заняты – он снова целовал меня. Я почувствовала, что тянусь к нему, подобно цветку, который доверчиво раскрывается навстречу солнечным лучам. Я принадлежу ему, и этим все сказано.

– Мне нужно знать, что твоя любовь здесь, со мной, чтобы я могла думать о ней и полагаться на нее, – сказала я ему.

– Я всегда буду любить вас, всю жизнь.

Он произнес эти слова с такой пылкой торжественностью, что они прозвучали совсем как брачный обет или клятва. И сейчас, когда я пишу эти строки, его слова звучат у меня в ушах.

Откуда-то издалека донесся шум шагов. По лесной тропинке к нам кто-то приближался.

– Если нас увидят вместе, по двору поползут слухи, – прошептал Эрик, еще раз поцеловал мою руку и встал.

– Я с радостью приду сюда снова, – заявила я. – В этот павильон.

Бросив на меня последний любящий взгляд и улыбнувшись на прощание, он исчез. А я вынула из кармана платья книгу, которую принесла с собой, и когда мои фрейлины увидели, что я читаю, то прошли мимо, не осмелившись побеспокоить меня.

Естественно, я только делала вид, что читаю. Я не могла читать, не могла думать, мне не сиделось на месте. Снова и снова я перебирала в памяти все, что мы сказали друг другу.

За этим восхитительным занятием минуло полчаса, и я, по-прежнему пребывая в эйфории, покинула павильон и вернулась во дворец, чтобы отобедать с Людовиком и его тетками. Впрочем, я была слишком взволнована, чтобы есть или хотя бы обратить внимание, что именно ем, так что тетка Аделаида пожурила меня за отсутствие аппетита.


1 июля 1771 года.

Через несколько дней Людовик привел ко двору молочницу – славную, розовощекую, свежую и пухленькую девушку. У нее были сильные, огрубевшие и потрескавшиеся от постоянной дойки руки. Она краснела и не поднимала глаз от пола, стесняясь взглянуть на кого-то из нас и явно чувствуя себя во дворце не в своей тарелке. Вскоре почти все мои придворные и слуги собрались, чтобы поглазеть на нее. Большинство из них еще никогда не видели молочницу вблизи, живьем.

– Она привела с собой корову, – сообщил мне Луи, – которая осталась на хозяйственном дворе. Я хочу, чтобы вы отправились туда, и пусть она научит вас доить коров и сбивать масло.

Я рассмеялась.

– Но я и так прекрасно знаю, как доить коров! Мать научила нас этому, еще когда мы были детьми, и я много раз наблюдала, как доярки в Шенбрунне делают это. Что касается масла, то я помогала взбивать его, но для этого требуется много времени, не один час, знаете ли. И почему я должна заниматься такими вещами, когда у нас столько слуг, которые могут сделать это лучше?

– Потому что это пойдет вам на пользу, – заявил Луи тоном, который я так редко слышала от него, мягким, негромким и отеческим, вот только отец в его исполнении казался суровым, а не добрым и мягким. – Вы проводите слишком много времени, занимаясь фривольными глупостями, которые отнюдь не улучшают ваш характер и натуру. Почти каждый день я вижу, как приходят и уходят портнихи. Вы тратите время на заказ новых платьев, потом на примерку, без конца переделывая их и обсуждая со своими пустоголовыми приятельницами. И ровно половину жизни вы проводите на балах.

– Я люблю танцевать и веселиться. Разве дофине не положено показывать всем остальным пример в танцах?

– Все дело в том, чтобы найти золотую середину между легкими, невинными удовольствиями и серьезной работой. Ради удовольствия я езжу на охоту, но умею и класть кирпичи, и рыть погреба, и изучать образцы. А теперь меня обучают еще и тому, как делать часы. Вы же, мадам, занимаетесь только тем, что изобретаете новые стили и направления, придумывая имена для модных цветов. Я слышал, как вы обсуждаете их: «пылающие угли», «брюшко пескаря», «неспелая груша», «грязный дождь»! Какая глупость! Вот, кстати, разве эта молочница носит фартуки столь диких расцветок?

Он указал на девушку, щеки который окрасились в ярко-красный цвет «голубиная кровь», когда она поняла, что все смотрят на нее.

– Нет! Она каждый день носит одно и то же темное простое платье, чистый белый фартук и косынку. Я прав, дорогуша?

– Да, сир, – дрожащим голоском отозвалась девушка.

Я подошла к шкафу с выдвижными ящиками, в котором храню иголки и нитки, и достала оттуда предмет одежды, над которым трудилась в последнее время.

– Я обладаю многими практическими навыками и умениями, – заявила я Людовику, протягивая ему цветастый атласный жилет, который шила для короля.

Он был разукрашен вышитыми золотыми и серебряными геральдическими лилиями, а также вычурной монограммой его величества.

– Видите, я уже почти закончила подарок для вашего деда.

– Вы балуетесь с этой вышивкой вот уже два года! А жилет до сих пор не готов!

– Но вашему деду он очень нравится. «Принеси мне жилет, моя маленькая куколка, – говорит он мне всякий раз, когда видит меня. – Где мой жилет?» И вы знаете, что он очень щедр со мной. Он дарит мне драгоценности, которые принадлежали первой королеве, и оплачивает все счета моих портных. И никогда не интересуется, умею ли я доить коров!

Я увидела, что бедная молочница дрожит всем телом, и подошла к ней.

– Мне в самом деле нравятся коровы, – постаралась я успокоить ее. – Правда. Может быть, покажешь мне ту, которую привела сюда?

Я позволила ей отвести себя на хозяйственный двор, за нами последовали придворные, и мы принялись разглядывать тщательно вымытую и расчесанную коричневую корову с голубыми лентами, вплетенными в хвост, которая была привязана к столбу.

– Какая красавица! Она давно у тебя?

– Уже три года, мадам. Я взяла ее теленком и сама вырастила. Она выиграла несколько призов на сельскохозяйственной ярмарке в Оверни. – Лицо девушки светилось гордостью.

– В самом деле? Ее молоко, должно быть, очень жирное и вкусное.

Я продолжала болтать с молочницей, а корова молча отмахивалась хвостом от мух, пока собравшиеся, которым прискучило это зрелище, не разошлись по своим делам. В конце концов, удалился и Луи, и, когда я поискала глазами, его уже не было видно.


14 ноября 1771 года.

Сегодня днем Станни, едва не сбив меня с ног, пронесся сломя голову по коридору в сторону королевской залы для приемов.

– Наконец-то это случилось, ура! – донеслись до меня его крики. – У меня родился сын!

Мы с Людовиком пошли на шум, и я услышала, как Станни восторженно сообщает королевскому мажордому о рождении ребенка.

– Я должен немедленно увидеть короля! Я должен сам сообщить ему эти грандиозные известия!

Лицо у Станни раскраснелось, он задыхался от быстрого бега. Мажордома, похоже, ничуть не впечатлили эти вопли. Он стоял в дверях в приемную залу, неподвижный и внушительный, как скала, загораживая дорогу.

– Король, – небрежно протянул он, аккуратно сдувая невидимую пылинку с рукава своей расшитой золотом ливреи, – принял слабительное и проводит очистительные процедуры. Он приказал, чтобы его ни в коем случае не беспокоили.

– Но ведь ему известно, что у моей жены начались схватки. Он захочет как можно быстрее узнать о том, что она благополучно разрешилась от бремени!

– Для начала он должен сообщить мне об этом своем желании, – все также невозмутимо ответил мажордом и захлопнул дверь перед носом Станни.

Спустя несколько часов я получила приглашение прибыть в апартаменты короля. Ему нравится, когда я навещаю его. Он говорит, что мое присутствие веселит его, и он снова чувствует себя молодым.

Когда я явилась, Станни сидел на скамейке в коридоре вместе с несколькими юными пажами, которые ожидали возможности выполнить любое поручение короля, если таковое будет отдано. Совершенно очевидно, Станни еще не успел поделиться с его величествомрадостным известием.

Мажордом распахнул двери и впустил меня, вновь преградив дорогу Станки, чем привел того в неописуемую ярость.

Когда я поинтересовалась у короля, известно ли ему о рождении ребенка Станни и Жозефины, он лишь слабо отмахнулся исхудавшей старческой рукой.

– Очередное никчемное существо, – сказал он. – И скорее всего, столь же уродливое, как и его родители.


18 августа 1772 года.

Король стареет буквально на глазах. В своем бархатном камзоле и шелковом жилете он выглядит маленьким и сморщенным. Жилет, который я вышивала, стал ему велик, но он все равно с удовольствием носит его.

Однажды поздним вечером, когда мы вернулись к себе после карточной игры в апартаментах короля, Луи неожиданно расплакался.

– Нет, я не хочу! Я решительно не хочу! Это случится очень скоро, я чувствую.

Я уже привыкла к подобным вспышкам и знала, что остается лишь терпеливо ждать, пока он не успокоится. Тогда мы сможем поговорить. Утерев слезы рукавом, он принялся в волнении расхаживать по комнате.

– Вы обратили внимание, как исхудал король, каким хрупким и невесомым стало его тело? Он даже забыл правила игры в пикет и засыпает каждые десять минут. Давеча я слышал, как Шуазель сказал, что король не протянет и полугода.

– А я слышала, как доктор Буажильбер говорил, что он может прожить еще долгие годы, – парировала к. – Ведь его батюшка дожил до семидесяти пяти лет?

– Откуда мне знать?

– Ну, так посмотрите в одной из своих книг. Где-то об этом наверняка написано.

– Да какое это имеет значение? Я просто не желаю быть следующим королем, и все тут.

– Вы хотите, чтобы вас запомнили как Людовика Нерасположенного, как короля, который не хотел быть королем?

– Уж лучше так, чем остаться в истории под прозвищем. Людовик Убогий.

К этому времени я уже знала, что сейчас с принцем лучше не спорить. Он пока так и не смог преодолеть свой извечный страх перед наследованием престола. Но я почему-то твердо уверена в том, что, когда придет время, он сделает то, что должен. И я помогу ему. А пока что мои мысли заняты грандиозным балом, который должен состояться через неделю. Я собираюсь надеть новое платье цвета «ржавой шпаги», забыть обо всех неприятностях, танцевать и веселиться до рассвета.

IV

23 апреля 1774 года.

Теперь я уже нисколько не сомневаюсь в том, что через несколько дней или недель стану королевой Франции. Два дня назад король неожиданно лишился чувств, и его пришлось уложить в постель. О случившемся сообщили Луи и мне, и мы немедленно явились в личные апартаменты короля, где уже собрались аптекари и врачи. Их было восемь человек, и все они выглядели серьезными, собранными и хмурыми.

Нам не разрешили войти в опочивальню короля, там сейчас находилась лишь мадам Дю Барри. Доктор Буажильбер заявил, что мы не сможем увидеть короля: дескать, он слишком болен, у него герпетическая лихорадка и он никого не узнает.

И вот мы с Луи час за часом сидим у дверей и ждем. Луи стискивает мою руку и спрашивает дрожащим голосом:

– Он умрет? Неужели он умрет?

Я пытаюсь успокоить его, и вместе мы умоляем Господа явить нам свою волю.


2 мая 1774 года.

Мы по-прежнему дежурим в апартаментах короля. Ему стало хуже. Мы догадываемся об этом, потому что доктор Буажильбер избегает отвечать на наши вопросы, а на лицах врачей и аптекарей, которые входят и выходят из спальни короля, написано крайне озабоченное выражение. Теперь их число увеличилось до десяти.

Чтобы не терять времени даром, я решила возобновить свои записи в дневнике. Я прекратила вести их в прошлом году, после того как шпионы графа Мерси нашли мой дневник и, взломав замок, прочли его.

Все мои секреты стали известны графу, который прочитал нотацию о том, что мне следует повзрослеть и делать то, чего от меня ожидают остальные. То есть более не видеться с Эриком.

Но теперь, когда я снова начала вести записи в дневнике, я знаю, куда спрячу его на этот раз. Это будет превосходный тайник, где его не сможет найти никто.


3 мая 1774 года.

Портнихи шьют для меня черные траурные платья. Король призвал, к себе архиепископа Парижа, чтобы исповедаться. Этот его поступок вызвал изумление среди придворных. Его величество не исповедовался вот уже сорок лет.


4 мая 1774 года.

Король Людовик умирает. Он исповедался архиепископу. Слуги заключают друг с другом пари на предмет того, в какой день и час король умрет. Некоторые из них – те, кто долгое время служил ему, – не скрывают слез.

Я уже несколько раз просила у доктора Буажильбера разрешения повидать короля, но он неизменно отвечает отказом.


4 мая, полночь.

Я пережила страшное потрясение.

Сегодня вечером доктор Буажильбер, измученный и усталый после бессонных бдений у постели короля, вышел в приемную и знаком подозвал меня к себе. Луи заснул на софе и громко храпел во сне.

– У него почти не осталось времени, – обратился ко мне доктор. – Вы можете взглянуть на него. Только не прикасайтесь к нему.

Он ушел, а я подошла к двери и осторожно приотворила ее.

В нос мне сразу же ударил ужасный запах, и я тотчас вспомнила, что уже сталкивалась с ним раньше – в комнате, где умирала моя бедная сестра Джозефа. В неверном свете свечей я видела лицо короля, почерневшее от оспы и покрытое гнойниками и язвами. Глаза у него были закрыты, и я слышала его тяжелое, прерывистое дыхание.

Рядом с кроватью сидела мадам Дю Барри. Поначалу мне показалось, что она держит его за руку, но потом я поняла, что она пытается снять с его пальцев кольца и перстни.

– Убирайтесь! – закричала я. – Пошла прочь отсюда, воровка! Проклятая ведьма! Шлюха!

Кликнув стражников, я приказала им вывести мадам Дю Барри, потому что меня не на шутку напугали ее визгливые, пронзительные протестующие крики.

– Почему я не могу взять эти кольца себе? – орала она, грязно ругаясь. – Они ему больше не нужны! Я заслужила их!

– Вы заслужили лишь камеру в темнице, – в ярости воскликнула я, когда стражники выводили королевскую любовницу из комнаты. – А теперь убирайтесь с глаз моих!

Когда ее увели, я подошла к постели больного короля так близко, как только осмелилась.

– Да смилуется над вами Господь, ваше величество, – прошептала я. – Пусть он избавит вас от боли.

Со стоном король приоткрыл покрасневшие, испещренные прожилками глаза. Он увидел меня и узнал.

– Моя маленькая куколка, – пробормотал он, а потом снова погрузился в забытье.

Выходя из комнаты, я дрожала всем телом. Я думала, что не смогу заснуть, вспоминая его ужасное лицо, отвратительный запах и зрелище мадам Дю Барри, жадной и мерзкой, ворующей кольца с его тонких белых пальцев.


10 мая 1774 года.

Сегодня я стала королевой, а Луи – королем. Старый король умер, да упокоит Господь его душу.


11 мая 1774 года.

Мы направляемся в Шуази. Отныне все, включая Софи, обращаются ко мне «мадам королева», а не «мадам дофина». Нам пришлось уехать из Версаля, потому что новый король не может оставаться во дворце, в котором умер король старый. Кроме того, теперь мы знали, что у него была оспа, а вовсе не герпетическая лихорадка, в чем пытался нас уверить доктор Буажильбер. Оспы не боятся только сумасшедшие, поэтому дворец опустел очень быстро.

Как только по коридорам дворца разнеслись слухи о смерти старого короля, в апартаменты Луи с поздравлениями бросились придворные. В комнатах толпятся слуги и дворяне, жаждущие новых милостей, должностей и назначений. Когда им не удается повидаться с Луи, они добиваются аудиенции у меня. Поскольку я физически не в состоянии принять всех, то потихоньку удираю.

Луи пообещал, что у меня будет свое, отдельное помещение. Он говорит, что когда мы вернемся в Версаль, то он отдаст мне в полное распоряжение Маленький Трианон – восхитительный небольшой домик в дворцовом саду.


25 мая 1774 года.

Повсюду царит неразбериха. Порядка нет нигде. Нервы мои напряжены до предела, потому что со всех сторон на нас грозят обрушиться неприятности.

Мне кажется, я начинаю понимать, что происходит, хотя и не уверена до конца. Я думаю, что при жизни старого короля всем заправляли герцог де Шуазель и мадам Дю Барри. Они, конечно, оставались врагами, но как-то ухитрялись делить свое влияние на короля, так что все министры и королевские слуги с грехом пополам, но выполняли свои обязанности.

Теперь, когда Шуазеля отстранили от управления государством, а мадам Дю Барри по нашему с Людовиком настоянию отправилась в ссылку в одно из своих добытых неправедным трудом поместий, при дворе не осталось никого, кто мог бы взять на себя бразды правления и обеспечить функционирование государственного аппарата.

Иногда мне кажется, что дворец закружил какой-то сильный и неведомый вихрь, разбросавший людей в разные стороны. И все, что мне остается, это крепко держаться за что-нибудь, например, за мраморный портик или железную статую, и ждать, пока ураган промчится мимо.


1 июня 1774 года.

Во время вчерашнего столпотворения на утреннем приеме кто-то срезал все золотые кисточки с занавесей.


9 июня 1774 года.

У Людовика появилась новая навязчивая идея – экономия. Министр финансов месье Тюрго сумел внушить ему, что денег в казне осталось очень мало. Итак, Людовик бродит по дворцу, бормочет себе под нос: «Экономия, экономия» – и отдает распоряжения всем подряд сократить расходы.

Он вломился в мои апартаменты, когда я вместе с портнихой Розой Бертен примеряла новое шелковое платье цвета «голень блохи». Здесь же находилась Лулу, которую я назначила распорядительницей своего малого двора. Людовик подошел к Лулу и так пристально уставился ей в лицо, что она побледнела и отступила на шаг.

– Ваше величество… – произнесла она и сделала реверанс.

– А я вас знаю, – объявил король. – Я видел вас на балу. На вас было надето слишком много. Должен заявить, что вы тратите чересчур много денег на платья. – Он повернулся ко мне. – Именно это и стало причиной моего визита, – сказал он, обращаясь ко мне по всем правилам дворцового этикета. – Мне стало известно, мадам, что все ваше белье полностью обновляется раз в три года. Это правда?

– Таков обычай. Я полагаю, его ввела еще ваша прабабушка.

Не знаю, правда это или нет, но я не видела большого вреда в том, чтобы высказать подобное предположение вслух. Если бы здесь находилась мадам де Нуайе и если бы она по-прежнему присматривала за моим хозяйством, то могла бы точно ответить на вопрос короля.

– Скажите мне вот что: неужели вам действительно необходимо так часто менять нижнее белье? Неужели прачки так плохо стирают ваше белье, что оно изнашивается за три года? Я в это не верю! И мой ответ: нет! С настоящего момента вам следует менять белье не чаще одного раза в семь лет.

– Но, ваше величество, – возразила Лулу, – неужели вы хотите, чтобы ваша супруга надевала рваное белье под свои чудесные платья?

Я понимала, что она просто дразнит Людовика, и с трудом удержалась от смеха. Роза Бертен, которая стояла на коленях на полу, склонившись над подолом моего платья, улыбалась.

– Пусть лучше она ходит в лохмотьях, чем государство разорится, – патетически провозгласил король. – И раз уж мы заговорили об экономии применительно к вашим платьям, то я отдаю еще одно распоряжение. Речь идет о корзинках, которые вы, женщины, носите под платьями.

– Ваше величество, очевидно, имеет в виду каркасы, – сказала я.

– Они стали чересчур широкими. С настоящего момента я ограничиваю их размер… э-э-э… шестью… да-да, шестью футами.

– Шесть футов! Но согласно нынешней моде юбки должны иметь в ширину по крайней мере двенадцать футов. Неужели ваше величество хочет диктовать моду?

Король вперил в Лулу близорукий взгляд.

– А почему бы и нет? Мои предки издавали законы, регулирующие потребление предметов роскоши в прошлом, указывая, какую ткань следует носить, какие меха, и так далее. Что же, по-видимому, пришла моя очередь устанавливать такие законы. Никаких корзинок более шести футов!

Он с важным видом удалился, а мы, уже не сдерживаясь, захихикали ему вслед. Какой абсурд, что Людовик вмешивается и указывает, что мы должны носить! Каждый вечер он ложится спать в одиннадцать часов, как раз тогда, когда мы только начинаем развлекаться от души. Я иду в апартаменты Лулу или же мы все вместе отправляемся к Иоланде де Полиньяк, которая устраивает балы даже по церковным праздникам. Иногда мы организуем факельные шествия по королевским садам. Лулу специально ведет нас на Холмы Сатори, где я часто встречаю Эрика, и поэтому, когда мы приходим туда, она толкает меня локтем под ребра и заразительно смеется. Ей известна тайна моего отношения к Эрику, и я страшусь того, что об этом могут узнать и другие. Пока, правда, этого не случилось.


22 июня 1774 года.

Вчера поздно вечером Шамбертен пришел в мои комнаты в сопровождении слуги, молоденького юноши, который держался за бок. Ему явно было очень больно. Руки его и лицо были окровавлены, а голубой бархатный камзол и панталоны порваны и перепачканы пылью. Несмотря на рану, юноша отвесил церемонный поклон, после чего не осмеливался взглянуть мне в лицо.

Хотя уже минула полночь, я еще не раздевалась. Я была на балу, а потом заглянула в покои Иоланды, чтобы выпить чашечку горячего шоколада перед сном. Я чувствовала себя очень усталой, и у меня кружилась голова после бурных развлечений. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, что камердинер моего супруга пришел по очень важному делу и ему требуется помощь.

– Что случилось, Шамбертен? Несчастный случай? Я уверена, что Людовик здесь ни при чем, он лег спать уже несколько часов назад.

– Нет, ваше величество. Прошу простить мое вторжение в столь поздний час, но я, право же, в растерянности, и мне не к кому больше обратиться.

– Пожалуйста, входите. Я пошлю за доктором Буажильбером, чтобы он осмотрел юношу.

– Нет, нет, прошу вас, не стоит звать доктора. Это дело должно остаться в тайне.

Шамбертен явно был встревожен, поэтому я пригласила его и слугу к себе в спальню. Испуганная Софи, спавшая на софе, вскочила и накинула на себя домашнее платье, а потом выжидающе уставилась на меня. Щенки с радостным визгом: бросились ко мне, но я шикнула на них и прогнала в угол.

Шамбертен подвел меня к алькову.

– Ваше величество, этот молодой человек был пажом у принца Станислава. Но он не может возвратиться к нему на службу. Если он это сделает, его убьют. Я уверен в этом.

Я взглянула на юношу, стоявшего со склоненной головой. Лицо его исказилось от боли. Он был совсем молод, на вид ему было не больше тринадцати-четырнадцати лет.

– Он может остаться здесь.

Я подошла к юноше, поинтересовалась, как его зовут, и заверила, что здесь он будет в безопасности. Повинуясь моему жесту, Софи принесла шкатулку с мазями, бальзамами и перевязочным материалом. Я приказала ей отвести юношу в столярную мастерскую Людовика на антресолях – там было несколько пустых помещений, в которых свалена старая мебель.

– Благодарю вас, ваше величество.

– Расскажите мне, что произошло.

– Как вам известно, принц питает слабость к симпатичным молодым людям. Некоторые из них отвечают ему взаимностью, другие – нет. Тогда он приходит в ярость и избивает их. Он уже рукоприкладствовал в отношении этого мальчика, но еще никогда побои не были столь жестокими. Если бы я случайно не проходил мимо и не услышал, как бедняга зовет на помощь, боюсь…

– Да, я понимаю.

Станни… Злобный, разгневанный Станни. Станни, который, если верить слухам, предпочитал мальчиков женщинам. А теперь, когда его надежды занять место Людовика на троне пошли прахом, он вымещал злобу на своих пажах.

– Я не хотел, чтобы доктор Буажильбер узнал об этом инциденте. Он наверняка рассказал бы об этом придворным.

– Разумеется, вы поступили совершенно правильно. Вопрос в том, куда поместить этого юношу, чтобы он чувствовал себя в безопасности. Если принц узнает, что я взяла его к себе пажом, он придет в бешенство.

– Принц Станислав чрезвычайно злопамятен, – обронил Шамбертен. – Он не прощает обид и оскорблений.

– Тогда лучше отослать юношу в Вену. Пусть он сопровождает графа Мерси, когда тот в сентябре отправится в Шенбрунн. А до той поры ему придется оставаться в мастерских Людовика. Станни никогда не поднимается туда.

Софи сообщила мне, что сегодня молодой месье де ля Тур спокойно отдыхает. У него сломано ребро, на теле видны синяки и следы многочисленных побоев, но она забинтовала ему грудь и дала настой опия, чтобы унять боль. Он счастлив оказаться вне досягаемости Станни, и был очень рад узнать, что его отправят в Вену. Он сказал Софи, что хочет повидать мир, поэтому намерен стать солдатом.

Кто-то должен указать Станни его место и заставить образумиться.


1 августа 1774 года.

Прошлым вечером Людовик рассказал мне о том, что двое дворян привели ему молоденькую актрису из театра «Комеди Франсэз» в надежде, что он сделает ее своей любовницей. Он посмеялся над ними и отправил девушку обратно.

Я же отослала молодого месье де ля Тура в Вену с графом Мерси. Юношу некоторое время прятали от Станни, и теперь никто не узнает, куда он скрылся и почему.


16 января 1775 года.

Наконец-то я заполучила свой дневник обратно!

Я хранила его под замком в деревянном сундуке, а прошлой осенью без моего ведома сундук перевезли в Фонтенбло, и только вчера он вернулся обратно. Двор так часто переезжает с места на место, что я никогда не знаю, что брать с собой, а что оставить. Пожалуй, мне лучше подыскать для дневника более надежное хранилище.


24 января 1775 года.

Всю прошлую неделю шел сильный снег. Сегодня утром, после того как выглянуло солнышко, Иоланда, Лулу к я отправились поиграть и размяться в дворцовый сад.

Мы съезжали вниз с горок, лепили, снежных баб и сбивали сосульки с крыш сараев. Гуляя по розовому саду, мы споткнулись о каких-то два продолговатых предмета, и, наклонившись посмотреть, поняли, что это тела. Мы расчистили снег и увидели пожилых женщин, которые замерзли, завернувшись в ветхое тонкое одеяло и обнявшись, вероятно в тщетной попытке согреться.

Поначалу мы настолько растерялись, что были не в состоянии сказать хоть что-нибудь. Чересчур уж гнетущее зрелище предстало нашим глазам.

– Подумать только, – сказала я, когда ко мне вернулась способность говорить, – когда эти бедные женщины замерзали здесь прошлой ночью, мы танцевали на балу у мадам Соланж.

Я отправилась к аббату Вермону и заказала похоронную мессу для двух женщин, но, поскольку мы понятия не имели, кто они такие, пришлось похоронить их на кладбище для бедняков Сен-Сюльпис.


3 марта 1775 года.

Зима выдалась очень суровой. Лулу, Иоланда и я организовали сбор средств среди знакомых и друзей, а также придворных чиновников на покупку хлеба для бедных. В Шенбрунне матушка часто так поступала. Аббат Вермон отвечает за раздачу хлеба, выпекаемого на дворцовых кухнях, у ворот дворца, куда каждое утро приходят толпы бедняков.

Людовик насмешливо фыркает, но всегда опускает десять или двадцать серебряных флоринов в мою золоченую копилку, когда думает, что я не вижу.


19 марта 1775 года.

Из-за холодов и голода в Париже неспокойно. Разграблены несколько булочных и пекарен. В Вене подобного никогда бы не случилось, солдаты матушки не допустили бы разбоя.


5 апреля 1775 года.

Граф Мерси нанес Людовику визит и попросил меня присутствовать при разговоре, чем вызвал нешуточное раздражение короля.

Граф недавно вернулся из Вены, где, по его словам, бразды правления понемногу прибирает к рукам мой брат Иосиф. Он навязывает собственные идеи и взгляды своему окружению, и у меня сложилось впечатление, что графу они не нравятся, хотя он не высказал своего недовольства вслух.

– По крайней мере, нынешней весной на землях Австрии не свирепствует голод, хвала Всевышнему, – сообщил нам Мерси. – Финансы пребывают не в лучшем состоянии, но империя как-то справляется. В отличие от Франции.

При этих словах графа Людовик, нервно расхаживавший по комнате и часто поглядывавший на часы, замер на месте и вперил яростный взгляд в Мерси.

– Месье Тюрго добился больших успехов в увеличении поступлений в казну, чему, к величайшему моему сожалению, не уделял должного внимания мой дед во время своего правления.

– Месье Тюрго окончательно развалил всю экономику страны.

Людовик, который обычно ходит сгорбившись, внезапно выпрямился во весь свой немалый рост.

– Мы сократили массу ненужных расходов. Я сам уволил двух помощников садовника и уменьшил количество прислуги на семь человек.

– Но вы, сир, заполнили все вакансии у егерей и на кухнях, – напомнила я Людовику, который ожег меня недовольным взглядом и пробормотал: «Там наблюдалась явная нехватка рабочих рук».

– Проблемы министерства финансов вашего величества не ограничиваются исключительно королевским двором. Хотя расходы на содержание дворца, вне всякого сомнения, чрезвычайно завышены. Мне сказали, что стоимость некоторых балов превышает сто тысяч серебряных флоринов.

Мне нечего было возразить на это. Я понятия не имела, во что обходится организация наших балов, хотя и подозревала, что сумма получается внушительная.

– Я выразил желание побеседовать с вами обоими, чтобы передать вам слова его императорского высочества. – Он имел в виду Иосифа, конечно. – Он обращается к вам, сир, как к своему любезному брату, коим вы стали вследствие женитьбы, и к вам, мадам, как к своей любимой сестре. Он желает вам обоим успешного и благословенного правления. Он предлагает вашему вниманию список своих предложений и заклинает вас неукоснительно следовать им.

Из кожаного портфеля Мерси извлек лист бумаги. На нем стояла императорская печать.

– Прошу вас обдумать принципы монархического правления, изложенные в этом документе, и руководствоваться ими в своих решениях.

Людовик с недовольной миной принял у графа бумагу.

– И последний совет, если позволите. Эти беспорядки в столице… Не позволяйте им выйти из-под контроля. Мне сообщили о нападении на две мельницы и о том, что все зерно, находившееся там, захвачено.

Людовик равнодушно пожал плечами:

– Такие хлебные бунты бывают каждую весну, когда заканчиваются припасы на зиму. Они неизбежны.

– Эта весна отличается от прочих. Людей подгоняют голод и недовольство. С первым можно справиться, снизив цены на хлеб, и я призываю ваше величество сделать это как можно быстрее. Но вот с народным гневом и недовольством, которые распространяются по столице и уже начинают охватывать провинции, как случилось этой зимой, совладать не так-то просто. Народ обвиняет в нехватке хлеба министров вашего величества. И хотя люди не понимают большей части постановлений и распоряжений месье Тюрго, они правы. Слившись воедино, голод и недовольство способны привести к катастрофе.

После того как граф Мерси ушел, я принялась обдумывать его слова. Я все еще была погружена в собственные мысли, когда отправилась кататься верхом на Бравайне, хотя, признаюсь, мне было нелегко сосредоточиться на столь серьезных вещах. Пригревало солнышко, воздух был свеж и чист, и в нем уже явственно ощущался аромат зацветающих яблонь. Наступала весна.


19 апреля 1775 года.

Людовик распорядился, чтобы пекари снизили цену на хлеб.


2 мая 1775 года.

Сегодня рано утром меня разбудили непривычные звуки, похожие на мычание коров. Софи, которая спит в ногах моей кровати, когда нет Людовика, уже вскочила и поспешно натягивала платье.

– Что это за шум? – поинтересовалась я.

Она подошла к окну и раздвинула портьеры, а потом поманила меня к себе. Внизу, во дворе, бегали и кричали что-то непонятное слуги, у ворот выстраивался эскадрон стражников, а какой-то офицер на коне отдавал им распоряжения.

А потом, в дополнение к громкому мычанию, раздался ужасный грохот, за которым последовали пронзительные и испуганные крики, донесшиеся из моих апартаментов, отчего суматоха во дворе только усилилась. Я услышала, как кто-то крикнул:

– Это ворота! Они опрокинули ворота!

Я поспешно надела утреннее платье и вышла в гостиную, где горничные и камеристки сбились в испуганную кучку. Кое-кто плакал, и все были изрядно напуганы. Я сказала им, что бояться нечего, что мы все находимся под защитой моего супруга-короля и дворцовой стражи.

Софи помогла мне собрать щенков, и мы вместе направились в комнаты Людовика, где в переходах и у каждой двери стояли стражники. Я увидела месье Тюрго, раскрасневшегося и необычайно серьезного, который появился откуда-то в сопровождении полковника сил самообороны и вместе с другими министрами пытался привлечь внимание Людовика.

Король по-прежнему оставался в длинной ночной рубашке, ноги его были обуты в стоптанные зеленые домашние шлепанцы, и он осматривал мушкет, который протягивал ему один из стражников, пытаясь привести в порядок спусковой механизм.

Не знаю, сколько времени мы ждали там, в апартаментах Людовика, куда постоянно входили и выходили офицеры, а адъютанты доставляли все новые и новые сообщения Людовику и его придворным министрам. Создавалось впечатление, что все говорят одновременно, не слушая друг друга, такой здесь стоял гам. А мы мешали этой непонятной суете. Поэтому мы удалились в альков и уже оттуда наблюдали за происходящим.

Вскоре мы стали различать доносящийся снаружи треск мушкетных выстрелов и крики. Посреди всей этой суматохи с дворцовой кухни пришел слуга с корзинкой пирожных и печенья, и мы жадно принялись за еду.

Вдруг прогремел пушечный выстрел. Огонь велся с крыши дворца. С каждым громоподобным выстрелом пол вздрагивал у нас под ногами, и я даже подумала, что старое здание может не выдержать такого надругательства над собой. Мы начали молиться, а некоторые служанки, самые молоденькие и робкие, снова заплакали. Но примерно через четверть часа пушечная канонада стихла, и мне вдруг показалось, что людей и апартаментах Людовика стало намного меньше, да и суета прекратилась. Он удалился, чтобы переодеться, а когда вернулся, надев форму маршала кавалерии, то походил на настоящего короля намного больше, чем когда-либо.

Часам к трем пополудни шум, крики и мушкетная стрельба утихли. До нас по-прежнему доносился стук копыт лошадей, гарцующих по двору, и в комнату все так же вбегали взволнованные слуги, доставляя сообщения Людовику и убегая с новыми поручениями. Однако постепенно во дворце восстанавливался прежний распорядок. В сопровождении придворных дам, служанок и собачек я вернулась в свои апартаменты и прилегла отдохнуть, а остальные приступили к выполнению своих обязанностей. Дрожащий Андрэ, который последние несколько часов в страхе просидел под кроватью, привел в порядок мои волосы, и я совершила обычный туалет.

Я изо всех сил старалась сохранять спокойствие, но, разумеется, мне отчаянно хотелось знать, что произошло. Неужели началась война? С кем? И возможно ли, что шум, суета и страх вернутся вновь? И не стоит ли переехать в другой дворец, где мы будем в безопасности?

Наконец после ужина мне сообщили о том, что случилось. Жители находящихся неподалеку деревушек Сен-Поль-д'Эвре и Сомма пришли, как обычно, ранним утром к воротам дворца, чтобы получить хлеб и остатки угощения с личной кухни короля. Там их уже поджидал аббат Вермон, чтобы приступить к раздаче хлеба, деньги на который собирала я.

Но вместо того чтобы взять продукты и разойтись, деревенские жители остались и стали требовать большего. Толпа у ворот все увеличивалась и увеличивалась. Они кричали на аббата Вермона и настаивали, чтобы им вынесли еще хлеба. Потом он рассказывал мне, что эти требования рассердили его, и он выкрикнул в ответ: «Да кто я такой, по-вашему, Господь наш Иисус Христос, чтобы приумножить количество буханок и из пяти сделать тысячу?» Крестьяне стали насмехаться над ним, называя креатурой короля, который хочет, чтобы все они умерли от голода, и тогда он смог бы забрать себе их земли.

Они начали плевать в аббата Вермона и порвали на нем сутану. Когда он поспешил укрыться во дворце, крестьяне, коих теперь собралось несколько сотен, захватили чугунные ворота и попытались повалить их.

Аббат Вермон – очень мягкий человек, высокообразованный и интеллигентный, ничуть не похожий на грубого и раздражительного отца Куниберта. Я не упомню, когда в последний раз видела аббата Вермона разгневанным. Но сегодня вечером, он был вне себя, когда разговаривал со мной и молился за упокой души тех, кто погиб утром. Он сказал, что деревенские жители не испытывали никакой благодарности за то, что я сделала для них, за защиту, которая им предоставлена, поскольку они живут поблизости от Версаля.

– Разве они не знают, что солдаты короля охраняют их от бандитов и не дают мародерам уничтожать их урожай? Разве король не берет их сыновей в свою армию, не дает их дочерям возможность работать на его молочных фермах и даже в самом дворце? Да что там говорить… Старший садовник позволяет им собирать желуди осенью, чтобы они могли кормить ими своих свиней, и разрешает помогать при сборе каштанов, яблок и вишен.

– Граф Мерси всегда говорит, что деревенские жители помнят лишь о том, что королевские сборщики налогов забирают у них все без остатка и что королевские пекари слишком дорого продают им хлеб.

– Невежественные люди презирают всех, кто лучше и выше их. Они повинуются им, боятся их, но в глубине души презирают их и ненавидят.

Мы помолись за упокой души усопших. Погибло много народу, потому что орудия стреляли прямо в гущу людей, которые прорвались во внутренний двор, а потом их атаковала кавалерия, и солдаты рубили своими острыми саблями направо и налево. Весь день до самого вечера на повозках из дворца вывозили тела погибших. Двор посыпали свежим песком, чтобы скрыть следы крови. Аббат Вермон сказал мне, что завтра ворота починят и скоро не останется никаких следов трагедии, что разыгралась здесь сегодня.

Следов не останется, но я буду всегда помнить о ней.


28 июня 1775 года.

Как же сегодня жарко! Я мечтаю о том, чтобы погрузиться в воды прохладного озера и чтобы на мне была только нижняя сорочка, но здесь я не смогу позволить себе ничего подобного. И только один-единственный раз мы с Иоландой и Лулу ускользнули в Маленький Трианон и от души поплескались в фонтанах.


11 июля 1775 года.

Андрэ создал мне для коронации новую прическу. Он практиковался на моих фрейлинах, а сегодня впервые после полудня опробовал ее на мне. Андрэ расчесывал и взбивал мои волосы в течение получаса, втирая в них мазь для придания объема. Потом он накрутил их на две подушечки из конского волоса и начал прикреплять новые и новые накладные локоны, пока вся эта потрясающая конструкция не достигла двух футов в высоту. В волосы мне он вплел миниатюрные золотые короны с бриллиантами, отчего прическа сияет блеском драгоценных камней.

Эффект получился совершенно потрясающий, но я едва могу пошевелить головой, а булавки, удерживающие всю эту башню, больно впиваются в кожу. От лосьона и помады у меня чешется голова. Но самое плохое заключается в том, что мне придется спать с этой коронационной прической вплоть до торжественной церемонии, до которой еще несколько недель.


29 июля 1775 года.

Наконец-то я могу писать о замечательной коронации Людовика, после окончания которой сил у меня достало только на то, чтобы дойти до постели и спать, спать и спать.

Король так страшился ее, что в течение многих дней до ее начала наедался так, что его тошнило. Он пил ромашковый чай, чтобы успокоиться, но все равно не мог спать по ночам. И будил меня, потому что без конца расхаживал по нашей спальне.

Я боялась, что он, в конце концов, предпочтет укрыться в своем излюбленном убежище, хижине в Компьенском лесу, чтобы уклониться от коронации, но он проявил мужество и выдержал всю церемонию. Я очень им гордилась.

Он сидел на позолоченном троне в огромном Реймском соборе, и архиепископ возложил корону ему на голову, и все присутствующие в церкви закричали: «Да здравствует король!» – и захлопали в ладоши. Меня тоже приветствовали аплодисментами, и люди тянули руки, чтобы коснуться моего платья, когда я проходила мимо. Столько грязных рук, цепляющихся за мои юбки. Бесчисленное множество ухмыляющихся лиц, беззубых ртов, раззявленных в приветственных криках.

На обратном пути в Версаль Людовик заснул в карете, даже не сняв праздничный наряд из меха горностая и бархата. Вдоль дороги выстроились бедняки, они: стояли на коленях и кричали: «Дайте нам хлеба, ваше величество!», но у нас не было с собой хлеба, так что нечего было им дать, и поэтому мы проехали мимо.

V

13 апреля 1777 года.

К нам приехал Иосиф! Мы так давно не виделись, что мне не хочется ни на минуту отпускать его от себя. В нем произошли разительные перемены, к которым я до сих пор не могу привыкнуть. Он выглядит совсем взрослым и умудренным опытом, и еще он почти полностью облысел и стал похож на дедушку с портрета, который висит в кабинете матери. Одет он чрезвычайно старомодно, и при этом ему плевать на то, что он носит. С ним прибыл отец Куниберт, которому я стараюсь не попадаться на глаза, чтобы он не вздумал читать мне нотации.


17 апреля 1777 года.

Я солгала отцу Куниберту. Я сказала ему, что больше не веду записи в дневнике и что последний раз я держала его в руках очень давно. А он заявил, что в шелковых платьях и с высокой прической я похожа на вавилонскую шлюху.

– О нет, отец, – с улыбкой поправил его Иосиф. – Вы, должно быть, имели в виду вавилонскую царицу.

– Да ты и сам не прочь поболтать, дорогой братец, – парировала я, отчего Иосиф весело рассмеялся, а в уголках его глаз резче обозначились морщинки. – Пожалуйста, расскажи мне о матушке и об остальных.

Он повиновался и описал многочисленные изменения, произошедшие с тех пор, как я оставила Шенбрунн. Рассказывать ему действительно было о чем, к тому же Иосиф очень любит поговорить. Наконец он затронул тему, которая была особенно близка моему сердцу.

– Как чувствует себя матушка? – поинтересовалась я. – Только скажи мне правду.

Он похлопал меня по руке.

– Наша дорогая матушка стареет. Вот так все просто и одновременно сложно. Она слабеет на глазах. Конечно, ее донимают обычные старческие слабости и немощи, но есть еще кое-что. Страх гложет ее изнутри, и с ним она не может справиться.

– Она страшится мук ада, – вмешался отец Куниберт. – Она грешница.

Не обращая внимания на него, Иосиф продолжал свой рассказ:

– Становясь физически слабее, она страшится выпустить власть из рук. Она полагается на меня все больше и больше, но одновременно и презирает меня за то, что я перенимаю у нее бразды правления. Она боится, что я изменю империю, и она права. Я действительно намерен изменить ее. Несмотря па старомодные взгляды, она очень мудрая и дальновидная женщина. Она предугадывает будущее, и оно пугает ее. Потому что она знает, что когда оно наступит, то ее уже не будет с нами, чтобы предотвратить его приход.

Я не поняла, что Иосиф имел в виду, но уже одного того, что он заговорил об этом со мной, оказалось достаточно, чтобы напугать меня.

– Будущее, ха! – выплюнул отец Куниберт. – Оно все уже панно описано здесь, в Апокалипсисе, последней, третьей книге Нового Завета. У этого мира нет будущего. Здесь все закончится, и очень скоро. Смотрите, все признаки налицо. Черная оспа, моровая язва, войны и слухи о том, что вскоре начнутся другие войны…

– А война в самом деле начнется? – с тревогой перебила я, всматриваясь в лицо брата. – Граф Мерси всегда говорит, что да, будет.

Иосиф взглянул на меня.

– Матушка прислала меня сюда, чтобы помочь сохранить мир. И этот разговор вызван ее тревогой. Она бы приехала сама, если бы могла отлучиться надолго и оставить Вену, чего, к сожалению, в настоящее время не может себе позволить. Позволь мне быть откровенным с тобой, Антония. Я не знаю другого способа высказать свое мнение, кроме как сказать, что твое легкомысленное поведение и неспособность зачать сына приносят намного больший вред, чем ты можешь себе представить. Результатом твоих поступков вполне может стать война.

– Здесь меня называют австрийской шлюхой.

– И еще кое-кем похуже.

– Что еще может быть хуже? – спросила я.

– Вавилонской шлюхой, – ответил отец Куниберт и, шаркая ногами, вышел из комнаты, горестно покачивая головой.

Мы с Иосифом обедали в одиночестве, нашим единственным гостем был доктор Буажильбер. Мы говорили о Людовике.

– У него небольшая деформация крайней плоти, и более ничего, – заявил доктор Иосифу. – Антонии об этом прекрасно известно. Я объяснил ей суть проблемы. Два или три быстрых надреза исправят ее. Но он совершенно не способен терпеть боль. Одного взгляда на мои ножи достаточно, чтобы он лишился чувств.

– Так отчего не позволить ему лишиться чувств, а потом провести операцию?

– Вряд ли я могу сделать это, руководствуясь только собственными желаниями.

– Нет, разумеется, вы не можете так поступить, – внезапно согласился с ним Иосиф, и на лицо его набежала тень задумчивости. – Но что, если такое разрешение дам я – или даже буду настаивать на операции?

– В таком случае, полагаю, у меня не будет другого выхода, кроме как повиноваться.

– А что, – продолжал Иосиф, и вилка его замерла на полпути в воздухе, – если он поранит себя и потеряет сознание, а вы, пока будете накладывать бандаж или вправлять кость, достанете свои ножи и попутно решите нашу маленькую проблему?

– Полагаю, при удачном стечении обстоятельств это вполне можно сделать.

– Доктор, вы охотник?

– Разумеется.

– Тогда почему бы нам не присоединиться к королю, когда он устремится за оленем, или вепрем, или каким-нибудь другим несчастным животным, которое предстоит загнать и убить? Может быть, во время погони с королем случится несчастный случай.

– Только пусть это будет не смертельный несчастный случай, – вмешалась я, встревоженная планами, которые мог вынашивать Иосиф.

– Если он столь же неуклюж на лошади, как и в танцах, то вряд ли сумеет избежать падения.

Это было правдой, Луи часто падал с лошади во время скачки. Однажды он так сильно ударился головой, что оставался без сознания, по крайней мере, час.

– И когда он в следующий раз отправляется на охоту?

– Теперь, когда установилась хорошая погода, он охотится почти каждый день, – сказала я. – А убитых животных привозит мне.

У меня весь шкаф был завален ушами, рогами и вонючими хвостами, которых в течение вот уже нескольких лет отдавал мне супруг в качестве доказательств своего таланта охотника.

– В таком случае, тебе предстоит заполучить еще один трофей, – Иосиф улыбнулся. – Кусочек королевской крайней плоти. Двойная погоня – за охотничьим трофеем и сексуальным удовольствием, а, доктор?


27 апрели 1777 года.

Они сделали свое дело.

Иосиф и доктор Буажильбер присоединились к охотничьей партии и напоили Людовика так, что тот попытался перепрыгнуть через забор и упал. Синяки на ногах и спине причиняли ему ужасную боль, поэтому доктор дал ему сильное снотворное. Король почти не сопротивлялся, когда его положили на крестьянскую телегу, чтобы отвезти во дворец. По дороге им пришлось сделать остановку, чтобы поднять над телегой полотняный тент из-за начавшегося ливня. И под этим самым тентом доктор поспешно произвел необходимые хирургические действия.

Сегодня Людовик все еще страдает от боли и потому отдыхает.


2 мая 1777 года.

Наконец-то.


10 мая 1777 года.

Все изменилось! Отныне я – женщина. И теперь надеюсь скоро стать матерью. Людовик радуется сексу, как ребенок – новой игрушке. Я краснею, когда приходится описывать всякие глупости, которые ужасно нравятся ему. К счастью, я всегда могу посоветоваться с Лулу и Иоландой, а также с мадам Соланж, хотя Иосиф и предостерегал меня, чтобы я не виделась с ней на людях, поскольку от этого предстаю в дурном свете в глазах других людей. Я рассказываю им обо всем, а они смеются и уверяют меня, что мой супруг ведет себя как неопытный новобрачный, кем он на самом деле и является.

Я уверена, что Людовик делает все, чтобы я забеременела, и мы так часто занимаемся сексом, что это неизбежно должно привести к требуемому результату. Софи почти ничего не говорит мне, но я заметила, что в последнее время она улыбается чаще и посматривает на мой живот, когда я одеваюсь. Иосиф тоже много улыбается, и еще он заставил меня пообещать, что когда у меня родится мальчик, то его назовут Луи-Иосифом.


3 августа 1777 года.

Сегодня после обеда я ждала Эрика в Храме любви в Маленьком Трианоне. Он опаздывал, что было не похоже на него, и, поджидая, я принялась обмахиваться веером и распустила шнуровку корсета. Подушки на деревянной скамье, на которой я сидела, были очень мягкими, и я задремала в саду, воздух в котором был напоен ароматами роз и ракитника «золотой дождь». Я откинулась на подушки и закрыла глаза.

Должно быть, я все-таки забылась легким сном, и меня разбудил голос Эрика.

– Вы выглядите очаровательно, лежа вот так, – негромко произнес он.

– Садись ближе, здесь довольно места для двоих.

– Я очень хочу этого, вы знаете, как я жажду этого.

– Мой дорогой Эрик…

Я выпрямилась, и он опустился на скамейку рядом со мной. Он улыбнулся, но я заметила скорбные морщинки на его высоком лбу и легкое беспокойство в прекрасных темных глазах, когда он наклонился, чтобы поцеловать меня.

Мне было трудно удержаться, и я пылко ответила на его поцелуй. Спустя некоторое время он отпустил меня, как делал всегда, поскольку его воля была куда сильнее моей.

– Я думаю, Амели подозревает, что мы встречаемся вот так, втайне. Какое-то время нам лучше не видеться. Ради вашего блага я притворюсь, будто влюбился в кого-нибудь еще. И тогда Амели сможет ревновать меня к ней, а не к вам.

Он поцеловал мне руку, а потом коснулся губами моей щеки, мокрой от слез.

– Я понимаю, – с трудом выдавила я. – Ты прав, конечно. О моей верности не должно ходить никаких сплетен, никто не должен усомниться в ней. Слухов уже и так более чем достаточно.

Это было правдой. Говорили, что я любовница графа д'Адгемара, и принца де Линя, и богатого венгерского графа Эстергази. Говорили даже, что я любовница Людовика Шарло, чье общество мне оченьнравилось, и о котором было известно, что он состоял в любовниках у многих придворных дам.

Мы с Эриком с нежностью расстались, и я собираюсь не встречаться с ним наедине в течение некоторого времени. Разумеется, я вижу его с другими слугами, поскольку обязанности королевского конюшего заставляют его бывать в апартаментах Людовика или моих. Он также заведует моими конюшнями в Маленьком Трианоне. Это мучительно – так часто оказываться совсем рядом с ним, чувствовать возбуждение, в которое меня всегда приводит его присутствие, однако держаться с ним холодно и отстраненно.

Это мучительно, и это неправильно. Это жестоко. Если бы моим мужем вместо Луи был Эрик, то какой счастливой стала бы моя жизнь! А пока что мне остается только беспокоиться и ждать.


27 августа 1777 года.

Амели снова беременна. Она принесла мне медальон Святой Люсилии, который, по ее словам, я должна положить под подушку, чтобы она даровала мне дитя.

Она сделала реверанс, протягивая медальон, и взглянула на меня с хитрой улыбкой.

– Святая Люсилия принесет вам ребенка, – сказала она резким голосом, – если вы будете верны своему супругу и оставите в покое мужей других женщин.

– Наша госпожа верная супруга, – решительно и ядовито оборвала ее Софи.

– Я хочу верить, что это действительно так, – парировала Амели. – Но даже ты не в состоянии следить за ней каждую секунду.

– Ты забываешься, Амели. Займись своим делом.

– Я последую вашему совету, ваше величество, если вы займетесь своими.

– Вам следует немедленно отказаться от услуг этой невоспитанной девчонки, – посоветовала мне Софи после того, как Амели величественно удалилась прочь.

Но, разумеется, я не могла прогнать от себя Амели. Я не могла рисковать: вдруг она начнет распускать обо мне грязные сплетни или заставит Эрика оставить двор.

– Она достаточно хорошо делает свою работу, – заметила Лулу, которой была известна причина, по которой я хотела, чтобы Амели оставалась у меня в услужении. – Я сделаю так, что она будет вести себя уважительно.


20 октября 1777 года.

Мы все носим одинаковые новые прически. Они называются «американский буф». Красные, белые и синие ленты и маленькие американские флажки вплетены в локоны и шиньоны. Я придумала эту моду в тот день, когда Иосиф с Людовиком пригласили новую знаменитость – американца Бенджамина Франклина – на утренний прием у короля, на котором мистер Франклин без конца говорил и говорил о своих планах и новациях.

Мы поставляем американцам оружие и провиант, чтобы помочь им в борьбе с британцами, но все это делается в тайне.


14 декабря 1777 года.

Началась кошмарная зима, и я пребываю в расстроенных чувствах. Мне кажется, что у меня никогда не будет детей. Матушка прислала мне пояс, освященный Святой Радегундой, чтобы я надевала его, ложась в постель. Это ценная реликвия из аббатства Мелка, расшитая тайными молитвами и оккультными символами, и матушка говорит, что еще не было случая, чтобы эта реликвия не помогла.

Лулу и Иоланда смотрят на меня с жалостью. Они-то хорошо знают, как сильно я хочу ребенка. Мерси говорит, что при дворе снова перешептываются о необходимости отстранить меня и женить Людовика на ком-то другом. Никто не хочет, чтобы королем стал Станни, но если Людовик умрет, то на трон воссядет именно Станни. Если умрет Станни, королем будет Шарло, а после Шарло придет очередь править его сыновьям. У Шарло и его глупой жены Терезы уже трое сыновей.

Когда же Господь услышит мои молитвы?


3 января 1778 года.

На прошлом балу у Иоланды тысяча свечей заливали светом длинную лестницу, и, когда я начала медленно подниматься по ее ступеням, музыканты заиграли мелодию венского вальса.

Помню, как в тот момент я подумала, что они играют эту мелодию специально для меня, потому что знают, как она мне нравится. Потом я помню только, что подняла глаза наверх лестницы, а дальше… Последующие события слились в сплошной калейдоскоп, оставив после себя только неясные и разорванные воспоминания.

Потому что я увидела, как по лестнице ко мне спускается самый красивый мужчина из всех, кого я до сих пор встречала. На нем был белый мундир, и он выглядел таким высоким, стройным, величественным… Нет, воистину царственным. Мне показалось, что спускается ожившая статуя греческого бога. У него были светлые волосы, слегка растрепанные ветром. А потом он улыбнулся – не только губами, но и замечательными голубыми глазами, и всем лицом.

У меня перехватило дыхание. Я замерла на месте и могла только смотреть, забыв обо всем, как он подходит ко мне. Должно быть, музыканты играли, не останавливаясь ни на минуту, но я не слышала музыки. Наверное, люди вокруг меня спускались и поднимались, танцевали и разговаривали. Но я всего этого не слышала и не замечала. Я видела лишь улыбающегося светловолосого мужчину в белом мундире, протягивающего руку дружбы, и приближающегося ко мне медленно, как во сне.

– Ваше величество, – проговорил он глубоким приятным голосом.

Я протянула ему свою маленькую ладонь. Она почти целиком скрылась в его большой и мужественной руке. Он поднес мое запястье к лицу и прижался к нему теплыми губами.

Я ощутила, как там вспыхнул ласковый огонь и теплой волной прокатился по руке, распространяясь по груди и заливая щеки и шею. Я не могла говорить. Я начисто лишилась способности двигаться или соображать.

Каким-то образом этот чудесный и неловкий момент миновал. Я вдруг поняла, что стою в окружении подруг, шепча Лулу:

– Кто этот красивый мужчина?

– Это граф Аксель Ферсен. Он только что прибыл из Швеции. Его отец – фельдмаршал шведской армии Ферсен.

– Только не говори мне, что он должен немедленно вернуться в Швецию.

– Желаете, чтобы я навела справки?

– Да. Нет. О да, пожалуйста, выясни это. Пригласи его… пригласи на поздний обед в моих апартаментах завтра вечером.

Уголком глаза я следила за Лулу, которая пробиралась по заполненной гостями зале к тому месту, где, возвышаясь над окружающими мужчинами, стоял граф Ферсен, и его светлые волосы отливали серебром в свете свечей. Они поговорили, а потом Лулу оставила его и направилась ко мне. В это мгновение он бросил короткий взгляд в мою сторону, и, прежде чем отвернуться, я заметила легчайший намек на улыбку, появившуюся у него на губах.

Завтра я снова увижу его. Смогу ли заснуть сегодня ночью?


5 января 1778 года.

Вчера вечером Аксель пришел на ужин, и стоило ему появиться в комнате, как я мгновенно ощутила странное, непривычное, магнетическое действие его личности. Глаза наши встретились, и хотя он был еще далеко от меня, я увидела – или подумала, что увидела, – проблеск узнавания на его красивом, мужественном лице. Он узнал во мне не Антуанетту, не женщину, это было узнавание совершенно иного рода – казалось, он узнал во мне родственную душу, которую искал уже давно. Я не могу описать этого чувства, но я испытала его и поняла, что и он ощутил то же самое.

За ужином нас собралось двенадцать человек. Людовик отсутствовал. Он никогда не приходил на мои поздние ужины, предпочитая поесть пораньше в одиночестве. Ему прислуживал Шамбертен, а после он удалялся в постель с коробкой конфет.

Аксель сидел за столом напротив меня, между Иоландой и старой герцогиней де Лорм, которой уже перевалило за семьдесят и у которой появились серьезные проблемы со слухом. Он разговаривал с обеими очень любезно и остроумно, терпеливо кивая головой, когда герцогиня не понимала его, и парируя кокетливые комплименты Иоланды шутками и легким поддразниванием.

В ходе веселой, непринужденной беседы он время от времени бросал на меня короткие взгляды, и в каждом из них я читала напоминание о невысказанной близости. Потому что я на самом деле чувствовала себя очень близкой ему в течение этого долгого ужина, осознавая его присутствие напротив за столом так же отчетливо, как ощущала собственное дыхание и сердцебиение. Мы не обращались друг к другу прямо, но как много было сказано без слов! И сколь многими чувствами мы обменялись!

Когда вечер закончился, и он взял мою руку, чтобы поцеловать ее на прощание, я почувствовала, как он сунул записочку мне в ладонь.

– Доброй ночи, ваше величество, – сказал он. – И аu revoir, до свидания.

– Доброй ночи, граф. До следующей встречи.

Я не могла дождаться, когда же останусь одна, чтобы прочесть записку.

«Могу ли я прийти завтра после полудня в Маленький Трианон? – писал он. – Скажите «да», умоляю вас».

Я отправила в покои Акселя записку, в которой содержалось всего одно слово:

«Да».


7 января 1778 года.

Я могу думать только об одном: Аксель… Аксель… Аксель…

Мой мир перевернулся с ног на голову, а я счастливо кружусь в подхватившем меня вихре. Какое очаровательное смущение!

Я толком не знаю, какими словами выразить свои чувства, потому что слова здесь бессильны – я просто не могу описать, что со мной происходит. Я словно родилась заново. Как будто шагнула через порог в новый, неведомый мир, мир собственного сердца.

Аббат Вермон читал мне о Блаженном видении, когда святой прозревает лицо Господа Бога нашего и перед ним открывается новый мир. Мне тоже предстало блаженное видение. На краткий миг, словно впервые, я увидела лик истинной любви.

Вчера Аксель пришел ко мне в Маленький Трианон, и я распорядилась, чтобы Лупу немедленно отослала его наверх. Он переступил порог, протянул мне руки, и я бросилась к нему, а он обнял меня так крепко, словно не собирался отпускать никогда.

– Как такое может быть? – пролепетала я, когда он наконец разжал руки, но мы все равно стояли, обнявшись и глядя в глаза друг другу. – Как я могу любить вас так, когда даже не знаю?

Я говорила без всякой задней мысли и была поражена своей искренностью. Тем не менее, слова мои были чистой правдой. Так почему я не могу произнести их вслух?

– Мой маленький ангел, вряд ли у меня можно искать объяснения. Мне известно лишь то, что вы покорили меня.

И тогда он поцеловал меня, поцеловал долгим и жарким поцелуем, и в течение следующего часа мною владело сладкое пламя наслаждения и радости. Он был опытным и нежным любовником, снова и снова повторял мне, какая я красивая, называя меня своим маленьким ангелом. Когда он нежно гладил меня по щеке или проводил рукой по волосам, я замирала в его объятиях. А когда мы смотрели друг на друга, я не могла оторваться от его голубых глаз, настолько очарована оказалась их прекрасной глубиной, яркостью и бесконечным выражением любви.

Я предприняла кое-какие шаги, чтобы нам никто не мешал до самого вечера. Мы пообедали сладким мороженым с клубникой и паштетом из гусиной печени. Аксель рассказывал о своей жизни, время от времени наклоняясь, чтобы поцеловать меня. Мне нравится слушать, как он рассказывает. Он говорит по-немецки и по-французски очень хорошо, хотя и со смешным шведским акцентом. Голос у него низкий и глубокий, говорит он неторопливо, и вообще все, что делает, он делает неспешно и изящно.

Его отец – видный дворянин в Швеции, советник самого короля. Аксель хочет быть во всем похожим на него. Он обладает многочисленными знаками военной доблести и наградами, и ему уже приходилось участвовать в битвах. Он шутит на этот счет, но я уверена, что на самом деле он очень храбр.

Я не могу думать ни о ком, кроме Акселя. Такое чувство, будто любовь к нему поглотила меня, и я плыву и тону в этом бескрайнем море любви, нежась в его тепле и ласке. Говорят, что любовь между двумя людьми возникает и развивается медленно и постепенно, в течение некоторого времени, и с каждым прожитым годом становится все ярче и сильнее. Какая глупость! Теперь я знаю, что любовь врывается в нашу жизнь подобно шторму или урагану. Она мгновенна и неуправляема. Иногда ее называют любовью с первого взгляда. И больше ничего не имеет значения, все остальное теряет смысл. Разум, ограничения, осуждение – все это смывает на своем пути бурное течение реки под названием «любовь», и ничто – ни мысли или чувства, ни ощущения или сама жизнь – никогда уже не будут прежними.


15 января 1778 года.

Аксель пробудет у нас очень недолго. Он отправляется в Америку с генералом Рокамбо. Они возглавляют экспедиционные войска, чтобы помочь американцам, разгромить британцев, наших злейших врагов. Им предстоит сражаться в совершеннейшей глуши, отражать нападения диких животных. Они будут подвергаться ужасной опасности. Я очень беспокоюсь о нем, но Аксель лишь смеется в ответ, заявляя, что, по его мнению, и Версальский двор – не самое спокойное место на свете.

На утренний прием к Луи он явился в полной военной форме. Когда его представили, Людовик, молча уставился на его широкую грудь, украшенную лентами, сверкающими звездами и прочими золотыми медалями. Я молча, стояла рядом, не зная, что сказать.

Людовик подошел к Акселю очень близко и довольно громко поинтересовался:

– Откуда у вас все эти украшения? Должно быть, вы их украли?

Аксель улыбнулся.

– Вот эту мне дали за то, что я очень хорошо пригибался под огнем, – сказал он, указывая на одну из сверкающих медалей. – А это награда за то, что я держался вне досягаемости артиллерийских пушек.

Громкий хохот Людовика можно было расслышать в самом дальнем уголке огромного салона. Он похлопал Акселя по спине.

– Очень хорошо. Я запомню ваши слова. Держаться вне досягаемости артиллерийских пушек… Очень хорошо. Сам я еще никогда не бывал в сражении, – заявил, он, внимательно глядя на Акселя, чтобы не пропустить его реакцию.

– Жизнь вашего величества слишком важна для королевства, чтобы подвергать ее опасности, – последовал искусный ответ. – Вы должны управлять ходом сражений, а не принимать в них участие.

– Полагаю, вы правы. Собственно говоря, я, наверное, только путался бы под ногами, – откровенно признался Людовик.

– Мне говорили, что у вашего величества имеется прекрасная коллекция карт, – сказал Аксель, меняя тему разговора, чтобы не продолжать обсуждать дальше сомнительную значимость Людовика на поле брани. – Не найдется ли у вас карт британских колоний в Америке? Мне было бы интересно взглянуть на них.

Я отошла в сторону, чтобы побеседовать с представителями итальянской знати, поэтому не слышала более их разговора. Я чувствовала себя неловко, стоя рядом с ними, с моим супругом и мужчиной, которого я любила сильнее всего на свете. Мне оставалось только надеяться, что я не покраснела от смущения. При этом дворе, как и в Шенбрунне, женщины общаются со своими любовниками и мужьями очень свободно и непринужденно. Однако для меня такая разновидность обмана пока еще внове. Я никогда не испытывала ни малейшей неловкости или смущения относительно своей влюбленности в Эрика, потому как он был всего лишь слугой. Ни один слуга не способен по-настоящему соперничать с королем. Но с Акселем, человеком высокого происхождения, который так спокойно чувствовал себя среди роскоши Версаля, все обстояло по-другому. И должна признать, что моя любовь к Акселю настолько же сильнее и выше моей привязанности к Эрику, насколько небо выше земли.


24 января 1778 года.

Он должен уехать через три недели. Мне невыносима мысль о том, что придется расстаться с ним. Что я буду делать?


27 января 1778 года.

Сегодня после полудня мы с Акселем лежали обнаженными перед камином на медвежьей шкуре, а за окном падал снег. Недавно пронесся сильный ураган, и все вокруг завалено глубоким снегом. Из моих окон открывается чудесный вид на окружающий белый мир. Одна только Лулу знает, что Аксель здесь, со мной, и сама приносит нам еду и питье, не пуская сюда других слуг, особенно Амели.

У огня было так тепло и уютно, а потрескивание поленьев в камине наполняло душу мою спокойствием и отдохновением. Лежа в его объятиях, я почти забыла о том, что вскоре он должен будет уехать. Почти, но не совсем. Когда мы занимались любовью, я изо всех сил цеплялась за него, прижимая так крепко, словно надеялась и рассчитывала удержать его рядом с собой навсегда.

Потом, когда он заснул, я осторожно скользила пальцами по его великолепному мускулистому телу, восхищаясь каждой впадинкой, каждым изгибом, каждой развитой мышцей, перебирая светлые волоски, покрывавшие его широкую грудь. Он открыл глаза, улыбнулся, взял меня за руку и стал целовать кончики моих пальцев.

– Покидая Вену, я и представить себе не могла, что когда-нибудь встречу такого мужчину, как вы. И что буду чувствовать то, что испытываю сейчас. Очень долгое время я втайне жалела о том, что мне вообще пришлось переехать во Францию. Здесь все было совсем не так, как я надеялась… как надеялась моя семья. Я не справилась со своей главной обязанностью – обязанностью супруги.

– Позвольте с вами не согласиться. Шведский посол рассказал мне, как вы всегда заботились о своем супруге, поддерживая его во всем. Как вы помогали ему и понимали его, как никто другой.

– Но я потерпела неудачу. Я не подарила ему сына, наследника французского престола.

– Пока еще рано говорить об этом. Но вы можете стать матерью в самое ближайшее время – разве что Людовик страдает бессилием. У него есть внебрачные отпрыски?

– Нет. Я уверена, что нет.

– Тогда вина может лежать на нем, а не на вас. Вам не следует винить во всем только себя.

– Граф Мерси постоянно советует мне завести любовника, какого-нибудь дворянина, внешне похожего на Луи, и зачать от него ребенка. Но я не могу представить себе, что придется всю жизнь скрывать, кто его настоящий отец.

– Нет, это не выход. Кроме того, правда обязательно выйдет наружу, рано или поздно.

– Аксель, – несколько неуверенно начала я, – я должна признаться вам кое в чем.

– В чем именно, мой маленький ангел?

– До того как встретить вас, я любила другого.

Он снисходительно и милостиво улыбнулся и погладил меня по голове.

– В самом деле? И кто же этот счастливчик? Не беспокойтесь. Я могу лишь завидовать ему и не стану вызывать его на дуэль.

– Это мой грум, Эрик, – голос мой был едва слышен. – На самом деле мы никогда не занимались любовью по-настоящему, но…

– Да, я понимаю. Это была прелестная, невинная первая любовь. Но я все равно рад, что вы рассказали мне о ней. И я должен признаться вам, мой прелестный ангел, что тоже любил раньше.

– В вашей жизни было много женщин?

– Много. Но любил я всего нескольких.

– И вам никогда не хотелось жениться?

При этих словах на лицо Акселя набежала тень, а губы сжались, превратившись в твердую, прямую линию.

– Этого от меня ожидают. Когда-нибудь, полагаю, наступит такой день, и мне придется оправдать подобные ожидания. А пока что у меня есть… э-э-э… друг, очень близкий друг, мадам Элеонора Салливан, которая живет в Париже и чье общество очень мне дорого. Она куртизанка, и я знаком с ней уже долгое время.

– Куртизанка… Совсем как моя подруга мадам Соланж.

– Мадам Соланж очень мила. Элеонора далеко не так красива и намного менее известна, но у нее твердый характер и доброе сердце. В отличие от многих людей в этом мире, она живет по-настоящему. Ей многое пришлось повидать и пережить, она была женой, клоуном и гимнасткой в цирке. Она бесстрашна и всегда остается сама собой. Я восхищаюсь ею. Она многому научила меня.

Но тут он заметил, что я совсем пала духом, и поспешил утешить меня.

– Ах, мой маленький ангел, я бы не хотел, чтобы вы считали Элеонору своей соперницей. – Он обхватил мое лицо ладонями, с любовью взглянул на меня и поцеловал. – Еще никогда и никого я не любил так, как люблю и ценю вас. Вы все, о чем я могу думать и чего хотеть. Если бы только я не должен был покинуть вас…

Мы перестали разговаривать и снова занялись любовью, потом заснули. После мы поели и еще немного поговорили, пока не пришла Лулу, чтобы зажечь лампы. Это означало, что Акселю время уходить.

Боже, как я люблю его! Ради него я шагнула бы в огонь. Ради него, если бы он попросил, я пошла бы на край света. Ах, если бы ему не нужно было уплывать в Америку и рисковать там жизнью. Ах, если бы я могла заставить его остаться здесь, в этой теплой комнате! Если бы я могла и дальше наслаждаться его стройным, мускулистым телом, влажно поблескивавшим в свете камина, и вглядываться в его чудесные голубые глаза, полные любви ко мне.


20 февраля 1778 года.

Аксель уехал, и я пребываю в печали и тоске. Мне было невыносимо видеть, как он уезжает. Когда он пришел вместе с генералом Рокамбо для формального прощания, я залилась слезами. Его сестра, баронесса Пайпер, тоже была здесь. Она всхлипывала, и он нежно обнял ее. Он не осмелился сделать то же самое со мной, лишь поцеловал мне руку и сунул записочку. Позже я прочла ее:

«Мой очаровательный маленький ангел, я увожу с собой вашу любовь. Сохраните же мою в своем сердце до моего возвращения».

Где он сейчас? И когда же он вернется ко мне?


12 апреля 1778 года.

У меня будет ребенок. Софи полагает, что все симптомы налицо. Генерал Кроттендорф запаздывает, грудь у меня стала чувствительной, и мне все время хочется спать.

Отец ребенка – конечно, Людовик, а вовсе не Аксель. Аксель был очень осторожен, когда мы занимались любовью. Он сказал, что должен быть уверен в том, что наша связь останется без последствий.

Людовик говорит, что мы должны подождать еще месяц, прежде чем объявим всему миру о моем состоянии, и доктор Буажильбер с ним согласен. Пока что я не написала об этом даже матушке. Она будет счастлива услышать столь радостную новость.


21 апреля 1778 года.

Наши солдаты тысячами прибывают в полевые лагеря в Нормандии и Бретани. Мерси говорит, что мы должны вторгнуться на территорию Британии, которая объявила нам войну из-за того, что мы вступили в союз с американскими колониями. Людовик проводит много времени над списками оружия и провианта для войск, а также пишет письма поставщикам, указывая на обнаруженные дефекты в ружьях и пушках. Ему ненавистны совещания с министрами, и он постоянно жалуется, что они игнорируют его мнение, делая совершенно противоположное тому, на чем настаивает он.

Я напоминаю, что министров выбрали, в первую очередь, из-за их мудрости и опыта, которых у них больше, чем у него. Но когда его тщеславие уязвлено, он становится очень упрям, что случается все чаще.

Теперь по утрам меня тошнит, а после обеда клонит в сон. Меня уверяют, что это нормально. Я ношу в своем лоне наследника французского престола, и его безопасность превыше всего.


3 мая 1778 года.

Аксель вернулся ко двору, и я снова могу часто видеться с ним. Его экспедиция с генералом Рокамбо откладывается. Я была бы совершенно счастлива, что он здесь, со мной, если бы не знала, что он ездит в Париж на свидания с Элеонорой Салливан. Дни мои проходят в переменной тошноте и сонливости, а еще я раздумываю, где Аксель, когда его нет со мной. Иногда вместе с Людовиком я принимаю участие в совещаниях с министром иностранных дел графом де Верженном, который ненавидит Австрию и меня.

Я помогаю Акселю получить командование полком.


7 июня 1778 года.

Доктор Буажильбер говорит, что мне категорически запрещено нервничать. Я учусь вязать кошели. В этом вопросе меня наставляет тетка Людовика Аделаида. Я знаю, что парижане, не скрываясь, посмеиваются, что настоящим отцом ребенка является Шарло. Но я стараюсь не обращать внимания на эти клеветнические измышления.

Моим акушером будет брат аббата Вермона. Матушка не одобряет подобного выбора. Она называет его мясником и растяпой. Он приходит осматривать меня, отчего я чувствую себя очень неловко. Он ничуть не похож на аббата, которого я знаю как мягкого и чрезвычайно интеллигентного человека. Доктор Вермон очень нервный мужчина и положительно не способен пребывать в покое. Когда он прикасается ко мне, я чувствую, как дрожат его потные руки.

Ну как я могу оставаться спокойной, когда идет война, повсюду слышны грязные сплетни, а у меня будет нервный акушер? И что я могу сделать, чтобы сохранить хладнокровие в разгар этой сумасшедшей жары?


9 июля 1778 года.

Мы прибыли в Компьен, и я каждый день прогуливаюсь в прохладной тени огромных деревьев старинного леса. Ребенок толкается у меня в животе. Он настоящий атлет, говорит Луи. Из него вырастет великий воин.

– Большой забияка, это вернее, – говорю я Иоланде, которая обычно сопровождает меня в прогулках по лесу. – Его отец – самый беспокойный и мнительный человек из всех, кого я знаю, а это должно передаваться по наследству.

Людовик очень тревожится из-за войны, которая уже объявлена, но еще не ведется. Он тревожится из-за министров, которые не слушают его и поступают так, как им хочется.

Тревожится из-за отсутствия денег в государственной казне и растущего поголовья кроликов в лесах. Он стреляет зверьков и бормочет себе под нос о том, с каким удовольствием он вот также перестрелял бы всех своих министров.

Он тревожится за будущего ребенка, но упорствует в том, что принимать роды должен только доктор Вермон. Все говорят, что английские акушеры – самые лучшие, значит, и у меня должен быть такой. Королева Шарлотта, супруга английского короля Георга, – немка, но все ее дети появились на свет с помощью английского доктора. По-моему, у нее очень много детей, и почти все они выжили. Аксель послал за шведским врачом, который обучался в Эдинбурге, и он будет рядом, когда у меня начнутся схватки. Софи пообещала, что приведет очень хорошую повивальную бабку. Хотя, разумеется, до рождения ребенка еще несколько месяцев.


4 августа 1778 года.

Я связала кошели для матушки, Карлотты, Лулу и всех, моих сестер и племянниц. Но больше не могу заставить себя взять в руки спицы! Теперь я вышиваю одежду для ребенка, хотя для него уже приготовлены полные сундуки одеял, ночных рубашек и вязаных чулок. Каждый день для него прибывают все новые подарки.

Аббат Вермон читает мне, пока я отдыхаю. Аксель часто отсутствует, он обучает солдат в лагере на побережье. Жизнь моя течет скучно, зато живот растет с каждым днем. Уж конечно, после родов у меня больше никогда не будет тонкой талии.


1 сентября 1778 года.

В Версале полно знати. Дворяне приезжают со всех концов страны, забыв об охотничьем сезоне. Они снимают все комнаты, какие только могут найти, даже крошечные неотапливаемые каморки под самой крышей. Они хотят быть здесь, когда мой ребенок появится на свет. Он должен родиться только в декабре, но иногда, как всем известно, это случается и раньше.

Доктор Вермон распорядился законопатить все щели в моем будуаре, чтобы в нем всегда было тепло, особенно в момент рождения наследника. Окна закупорены наглухо, а щели замазаны клеем и краской. Все двери в комнате заколочены гвоздями, за исключением одной. Вокруг моей кровати расставлены высокие ширмы, чтобы создать хотя бы видимость уединения.

Очень важно, чтобы при рождении ребенка присутствовали свидетели, и я готова к этому. Вместе с Людовиком и дюжиной других гостей я присутствовала при трех родах Терезы, и мы ясно видели, что дети появились на свет из ее тела, а не были принесены тайком и подложены в колыбель. В французской королевской семье не может быть самозванцев.

Тереза кричала, ругалась и вообще вела себя очень трусливо, все три раза. Но я буду храброй. Я не буду устраивать такого спектакля и не выставлю себя на посмешище. Я хочу, чтобы сын гордился мною. И однажды, когда он станет королем, я хочу, чтобы другие сказали ему: «Да, я присутствовал при вашем рождении. Ваша мать родила вас очень храбро. Она не издала ни звука от боли».


2 ноября 1778 года.

Я даже не предполагала, что живот маленькой женщины способен так растянуться. Я больше не хожу, а переваливаюсь, как утка. Сегодня мне исполнилось двадцать три года, но все забыли об этом, кроме матушки. Они поедают меня глазами, надеясь первыми увидеть, как лицо мое исказится гримасой боли или как я охну и схвачусь обеими руками за живот.

Слуги устроили лотерею и делают ставки на то, в какой день родится мой ребенок, Людовик запретил это, но они все равно продают и покупают билеты, даже Шамбертен.


18 ноября 1778 года.

Сегодня окно в моей гостиной разбил камень. Он был завернут в гнусный памфлет, сопровождавшийся грубыми рисунками, на которых я занималась любовью с другими женщинами.

«Долой австрийскую шлюху!» – вот что было начертано на обороте памфлета. Софи выбросила его, но Амели нашла и принесла мне. Очень странно, что теперь, когда я люблю Акселя и вижу Эрика очень редко, Амели ненавидит меня сильнее прежнего.


20 декабря 1778 года.

Вчера рано утром я проснулась от ужасной боли в спине, которая не ушла даже после того, как Софи принесла мне отвар ивовой коры, хотя обычно он облегчал мои страдания.

Из соседней комнаты вызвали доктора Вермона, и он сразу распорядился перенести меня в родильную кровать. Меня уложили в постель, и вскоре я начала обливаться потом, поскольку огонь в камине горел очень ярко, и в комнате стояла невыносимая жара.

Боль спустилась в низ живота, и я поняла, что, должно быть, начались схватки. Софи застегнула на мне пояс Святой Радегунды из аббатства Мелк, а я стиснула в руке четки слоновой кости, которые матушка подарила мне в Шенбрунне, когда я была еще маленькой девочкой. Я старалась не думать о тех женщинах, которые, как я слышала, умерли во время родов. Я вспомнила, как доктор Буажильбер говорил, что я стойкая девочка, которая вполне способна перенести и схватки, и рождение ребенка. Я стойкая девочка и смогу справиться со всем.

Вместе с Людовиком, всеми его братьями и кузенами пришел Аксель. Вскоре явились и Морепа, и Верженн, и прочие министры двора, и я почувствовала себя очень неловко. Огромные ширмы, нависавшие со всех сторон над моей кроватью, до некоторой степени закрывали меня от зрителей, но они же заставляли меня задыхаться от нехватки воздуха. Я позвала Софи, чтобы она обмахивала меня веером, но доктор Вермон резко приказал ей убираться прочь. Он также распорядился, чтобы Муфти убрали с кровати, отчего я расплакалась. Она всегда спит на моей кровати. Она утешает и успокаивает меня. Кроме того, она уже слишком стара, чтобы помешать кому-либо или чему-либо.

Я слышала гул голосов и шум шагов в комнате, расположенной по соседству с моей спальней, и в коридоре снаружи. Я знала, что там собираются придворные и знать, ожидая приглашения пройти в будуар. В перерывах между приступами боли я отстраненно подумала о том, кто же из слуг выиграет в лотерею.

Спустя час боль усилилась, я стиснула зубы и намотала четки на запястье. При каждом новом приступе я хваталась за веревки, которые удерживали на месте ширмы, расставленные вокруг моей кровати. Я слышала, как Станни и Жозефина оживленно говорят о том, что проголодались и дадут ли им поесть. Мне хотелось крикнуть им: «Замолчите, неужели вы не видите, как мне больно?»

Снова и снова меня сотрясали сильные схватки, и я думала, что это не может продолжаться долго, я больше не вынесу и просто умру. Я видела, как в задней части комнаты, за спинами Акселя, Людовика, всех его родственников и министров нетерпеливо расхаживает граф Мерси. Ему явно было не по себе.

– Разве нельзя ускорить процесс? – обратился Людовик к доктору Вермону. – Должна же быть какая-нибудь трава, медицинская настойка…

– Природа возьмет свое, – ответствовал доктор, но и он уже начал нервно поглядывать на меня.

А оттого, как он беспрерывно одергивал свой камзол и приглаживал редеющие седые волосы, я занервничала еще сильнее.

Я окликнула Софи, которая протиснулась мимо доктора, не обращая внимания на его начальственные протесты, и схватила мою руку.

– Бедная, бедная моя, – пробормотала она, – вам приходится очень нелегко.

– Что будет, если я не смогу сделать этого? – прошептала я.

В ответ она лишь крепче сжала мою руку, но тут накатил новый приступ боли, от которого глаза мои наполнились слезами и я начала задыхаться.

– Вы сможете, у вас все получится. Может быть, вам нужно будет немножко помочь. Я сейчас приведу повивальную бабку.

Она отпустила мою руку и поспешно вышла. Я заметила, что в комнату набилось много людей. Гости все прибывали, они негромко переговаривались и расхаживали по комнате. Мне показалось, что среди них я заметила Лулу, лицо которой, обычно бледное, совсем помертвело. Она потерянно стояла в стороне.

Наконец вперед протолкалась Софи, за которой следовала крупная, внушительная крестьянка.

– Вот кто ей нужен, – услышала я слова, обращенные к Людовику. – Настоящая повивальная бабка.

Я почувствовала, как чужие руки гладят меня по животу и осторожно трогают между ног. В ответ я вздрогнула всем телом. Доктор Вермон громко запротестовал. И вдруг мне показалось, словно железные руки невыносимыми тисками сжали мой живот и потянули его на себя. Я ничего не могла поделать. Я закричала.

Мгновенно атмосфера в комнате стала напряженной, в воздухе разлилось и повисло ожидание. Бормотание голосов стихло. Я услышала даже треск огня в камине.

– Головка. Я должна подвинуть головку, – произнесла повивальная бабка и начала давить на мой живот.

– Уберите эту женщину прочь! – закричал доктор Вермон. – Здесь я главный!

– Тогда поспешите и поверните ребенка сами, – спокойно заявила повивальная бабка, убрав руки и вытирая их об юбку, – или они оба умрут.

Доктор Вермон побледнел и сделал шаг назад.

– Я должен проконсультироваться с… с… с моими коллегами. Это трудный случай. Меня… информировали… недостаточно хорошо…

Чем сильнее он заикался и запинался, тем более встревоженным и бледным становился.

Уголком глаза я заметила, как сквозь толпу к моей кровати направилась Лулу, но вдруг глаза ее закатились, и она опустилась на пол. Мгновенно возникло замешательство, потом ее подняли и унесли.

Людовик кричал на доктора Вермона:

– Делайте, как она говорит! Поверните ребенка!

Его голос был громким, но мой прозвучал еще громче, когда я ощутила новую оглушительную, всепоглощающую боль и снова закричала.

– Началось! Королева рожает!

Услышав мои крики, толпа в коридоре пришла в возбуждение. Быстро распространились известия о том, что у меня вот-вот родится ребенок.

Сдержать толпу придворных и знати, которые в течение нескольких часов ждали возможности попасть в мою спальню, не было никакой возможности. Шумным потоком они хлынули в единственный открытый дверной проем и устремились ко мне. С затуманенным рассудком мне показалось, что их было много, несколько десятков, может быть, даже сотен. Казалось, они свалят ширмы прямо на меня, и я задохнусь.

Внезапно в комнате стало невыносимо душно, и я не могла вдохнуть ни глотка воздуха. Мне стало страшно, очень страшно. И тут меня пронзила такая дикая, невыносимая боль, что все – люди, стены, огонь в камине – поплыли перед глазами.

А потом я услышала голос Акселя. Сильный, ободряющий, командный.

– Сир, – сказал он, – ваш акушер хочет посовещаться с коллегой. У меня как раз и есть такой человек.

Я старалась не лишиться чувств. Сквозь туман, застилавший глаза, я разглядела мужчину, стоявшего рядом с Акселем. Ничем не примечательный, приятной наружности человек в черном костюме и аккуратном парике с буклями.

– Это доктор Сандерсен из Стокгольма. Он принимал роды у королевы Швеции.

Швед поклонился Людовику.

– Могу я осмотреть вашу супругу? – спросил он.

– Да, да. Кто-нибудь, сделайте же что-нибудь!

Я извивалась на постели, и звуки, которые вырывались из моей груди, напоминали жалобные крики раненого животного.

Доктор Сандерсен сделал знак повивальной бабке, которая немедленно возобновила болезненные манипуляции с моим животом, пока доктор считан пульс, после чего он принялся выкладывать блестящие металлические инструменты из своего чемоданчика.

Доктор внимательно посмотрел на женщину, потом, сказал:

– Я очень рад, что вы здесь. Мне часто приходилось убеждаться в том, что повивальным бабкам известно нечто такое, чего не знаем мы, врачи. Доктор Вермон, вы, без сомнения, собирались пустить своей пациентке кровь из ступни. Не могли бы вы сделать это сейчас?

Я ощутила резкую боль, когда французский акушер, очевидно, весьма довольный тем, что и ему нашлось применение, вскрыл вену у меня между пальцами и подставил тазик, в который сразу же хлынула темно-красная кровь.

Доктор Сандерсен и повивальная бабка работали легко и споро, так что, несмотря на боль и дурноту, я ощутила, что, наконец, оказалась в хороших руках. В перерывах между приступами боли я старалась сосредоточиться на Акселе, который стоял рядом с Людовиком и на лице которого была написана озабоченность. Даже в эти ужасные моменты я успела подумать, что он мне дороже всех на свете, дороже самой жизни.

– Ну вот, – сквозь нарастающий звон в ушах и гул голосов донеслись до меня слова акушерки, – ребенок может выйти, головка освободилась.

– Ваше величество, – обратился ко мне доктор Сандерсен, – а сейчас я хочу, чтобы вы сосредоточились. Мне нужно, чтобы вы оставались в полном сознании. Вам придется поработать тяжелее, чем когда-либо в своей жизни. Это не займет много времени. Мы сможем сделать это вместе?

– Да, – ответила я так громко и храбро, как только могла.

И не успели эти слова сорваться с моих губ, как я поняла, что смогу привести свое дитя в этот мир.

– Тужьтесь по направлению к моей руке, – сказал мне доктор, – как если бы вы поднимали высокое здание.

Я сделала так, как он просил, больше не чувствуя, ни боли, ни варварских приветственных возгласов и свиста, начавшихся в будуаре, ни удушающей жары. Вся моя воля, все усилия были направлены на то, чтобы тужиться и толкать так, как говорил доктор. А он умело направлял меня. Повивальная бабка одной рукой с силой давила мне на живот, а другой сжимала мою ладонь и подбадривала меня.

Я почувствовала, как внутрь меня вошел холодный металлический предмет, потом случилось бурное истечение теплой жидкости, за чем последовали взволнованные выкрики зрителей. Мне даже удалось разглядеть, что некоторые из них, чтобы лучше видеть, что происходит с моим телом, вскарабкались на столы и стулья.

– Пошел, пошел. Еще немножечко. Тужьтесь. Вы снова поднимаете высокое здание.

В эти мгновения я действительно трудилась усердно, как никогда в жизни, кряхтела и стонала, как землекоп.

Раздались приветственные крики, аплодисменты, и я поняла, что мой ребенок появился на свет. Наконец-то. Мой сын. Наследник престола. Будущий король.

Внезапно и страшно аплодисменты смолкли, а приветственные крики сменились стоном разочарования.

Доктор Сандерсен улыбался, держа на руках пронзительно кричащего, окровавленного, сморщенного ребенка так, чтобы я могла его видеть.

– У вас прекрасная дочь, ваше высочество. Принцесса Франции.

Я лишилась чувств.

Это было вчера. Сегодня я прихожу в себя и отдыхаю, лежа в спальне, пол которой по-прежнему усеян недоеденными пирожными, апельсиновыми корками, ореховой скорлупой и старыми газетами, оставшимися после Людовика и прочих гостей. Мои горничные слишком заняты тем, что сюсюкают с малышкой и приносят мне подарки и поздравления, чтобы заниматься уборкой. Муфти снова спит на моей кровати, а щенки увлеченно гоняются друг за дружкой, яростно облаивая любого, кто переступает порог спальни.

Посреди всей этой суматохи мирно спит мой ребенок, маленькая и очаровательная девочка, жадно требующая молока, когда просыпается. Естественно, она же стала и самым горьким разочарованием. Ей следовало родиться мальчиком. Меня считают неудачницей, хотя Людовик и говорит, чтобы я не обращала внимания на досужие разговоры. Мы с ним должны быть готовы к тому, что у нас будут и сыновья.

«Нет, – думаю я. – Ни за что. Никогда больше я не решусь на столь ужасную пытку».

Но моя малышка, моя Мария-Тереза, для меня бесценна и дорога. Я люблю ее так сильно, что мне далее страшно оттого, что я оказалась способна на такую любовь. Мой собственный, выстраданный, родной ребенок. Я постараюсь стать для нее такой же хорошей матерью, какой была для меня матушка. Только я не буду так часто бранить и упрекать ее.

Сегодня после полудня мне нанес визит Аксель. Официально он передал мне поздравления от шведского короля Густава и подарок – резную статуэтку рождественского ангела с позолоченными крылышками и ореолом из зажженных свечей вокруг головы.

В этот момент в спальне были и другие посетители, поэтому нам не удалось поговорить откровенно, как нам того хотелось. Уходя, Аксель поднес мою руку к губам и поцеловал, и мы обменялись взглядами, в которых выразилась вся наша любовь.

– Благодарю вас, граф Ферсен, – сказала я, когда он встал, чтобы уйти, – за все, что вчера вы сделали для Франции. Вы и доктор Сандерсен спасли мне жизнь.

VI

2 января 1779 года.

C каждым днем я чувствую себя все лучше. Я принимаю корень лопуха, который, как говорят, позволяет женщине быстро забеременеть снова, а у маленькой Марии-Терезы появилась кормилица, так что мое собственное грудное молоко постепенно иссякает. Людовик говорит, что нам в срочном порядке нужен сын, чтобы больше никто не мог сказать, будто мы не можем зачать и родить его. Он также говорит, что принцессы – проклятие трона, если их слишком много, и я знаю, что он прав. Мать рассказывала мне, что когда она родила первого ребенка, мою старшую сестру Анну, то при дворе не оставляли ее в покое до тех пор, пока через три года она не разродилась Иосифом.


20 января 1779 года.

Софи принесла в мешочке несколько головок чеснока и положила его в изголовье моей кровати. Она говорит, что я должна нюхать его каждый день. И если однажды я проснусь и почувствую другой запах, это будет означать, что я снова беременна. Я нюхаю его каждый день, иногда даже по ночам, когда не могу заснуть или если Людовик будит меня громким храпом.


14 февраля 1779 года.

Я дала маленькой Марии-Терезе прозвище Муслин, потому что именно так мать ласково называла мою сестру Джозефу. У нее уже начали отрастать волосики, и они такого же светло-пшеничного цвета, как и у меня. Глаза у нее серые, и когда она смотрит на меня, то взгляд у нее очень проницательный. Пока она еще не умеет улыбаться. Десна у нее не опухли и не болят, так что я не вижу признаков скорого появления молочных зубов.

Я выносила дочку на утренний прием к Людовику, и все толпились вокруг, глядя на нее, а заодно и на меня, потому что придворные ожидают, что вскоре я опять буду беременна.


28 февраля 1779 года.

Людовик зло подшутил надо мной. Он знает, что я нюхаю чеснок вмешочке, который лежит рядом с моей кроватью, надеясь, что придет тот день, когда он запахнет по-другому, и это будет означать только одно – я снова на сносях.

Он вытащил из мешочка чеснок и подменил его асафетидой, которая, как всем известно, пахнет совсем по-другому. Собственно говоря, она не пахнет, а скорее воняет. И когда я понюхала мешочек, то поняла, что что-то не так. Мое обоняние изменилось. Это должно было означать, что я снова беременна.

Я поспешила с радостными известиями к Софи. Я больше не чувствую чеснока, заявила я ей. Мне чудится совершенно другой запах. И он просто ужасен.

Она тоже понюхала и скорчила недовольную гримасу.

– Над вами кто-то подшутил, – предположила она. – Должно быть, это та дерзкая девчонка, дрянная Амели.

Но Амели не приближалась к моей спальне и на пушечный выстрел, я вообще не видела ее уже несколько дней.

А потом в коридоре я увидела Людовика, который веселился от души. И тут-то я поняла, что это он, и никто другой, подменил чеснок. Ведь он продолжает изучать травы и растения, а наверху, на чердаке, у него собрана большая их коллекция.

Я не стала ничего говорить Софи о своих подозрениях, но в тот же вечер, когда Луи пришел ко мне в постель, я принялась упрекать его. Он повесил голову, как провинившийся ребенок, и признался в том, что натворил.

– Это была всего лишь асафетида. Она ведь не причинила вам никакого вреда. Я думал, это будет смешно. – Он сдавленно хрюкнул.

– Жестоко с вашей стороны подшучивать над столь важными вещами.

– А мне нравится подшучивать над ними, – забираясь в постель, заявил он негромким, усталым голосом. – В противном случае я не смог бы жить. Мне и так тяжело притворяться тем, кем я не являюсь на самом деле.

– Кем же это, позволено будет мне спросить?

– Кем? Королем, конечно.

– Но вы самый настоящий король. Святой, помазанный, законный король Франции.

– Мы оба знаем, что это всего лишь слова. Кроме того, как я уже неоднократно объяснял вам, сейчас должен был править мой отец. Или, в крайнем случае, мой старший брат. Никто никогда не думал, что королем стану я.

– Это всего лишь отговорки.

– А вот здесь вы ошибаетесь. Я разработал целую теорию на этот счет. Теорию роковой случайности. Пока что я рассказывал о ней лишь Шамбертену и Гамену.

Я промолчала. Иногда Людовика посещали очень странные мысли. Понемногу я привыкла к его своеобразному мышлению.

– Согласно моей теории, судьба, точнее рок, возносит некоторых мужчин на те высоты, для которых они не были предназначены от рождения. И такие мужчины несут на себе печать проклятия, поскольку не могут выполнить предназначение, случайно взваленное на них. На самом деле, когда такое происходит, имеет место настоящая трагедия. Трагедия, достойная пера великого Расина.

Я вздохнула.

– Что же, может быть, вы и правы. Но прошу вас оставить мой чеснок в покое. Что касается наших судеб, вашей и моей, то мы должны просто изо дня в день делать то, что можем и умеем, делать как можно лучше и поменьше думать о трагедиях. Мерси всегда советует мне стараться видеть во всем приятную сторону.

– Мерси считает вас простушкой.

На это мне было нечего сказать. Граф Мерси, который частенько выказывал мне свое доброе расположение и симпатию, когда другие вели себя грубо и оскорбительно, несомненно, считал меня намного умнее и проницательнее Людовика. И намного мужественнее, если на то пошло.

– Мы с графом находим общий язык, и этого довольно, – ответила я и не стала более развивать эту тему.

Высокопарные умствования Людовика часто представляются мне утомительными и скучными. Он не справляется с обязанностями короля и знает это. Но вместо того чтобы попытаться исправиться, лишь выискивает себе оправдания.

Ах, если бы только он послушался доброго совета!


1 апреля 1779 года.

Генерал Кроттендорф снова запаздывает, и я больше не чувствую запаха чеснока. Поэтому думаю, что снова беременна. По утрам меня тошнит. Я уже заранее страшусь предстоящей боли и взяла с Людовика обещание вновь пригласить доктора Сандерсена, а также повивальную бабку, которую привела тогда Софи, или другую, но столь же хорошую.

Мы решили выждать некоторое время, прежде чем объявить о моей беременности, как уже проделали это в случае с Муслин. Скорее всего, по расчетам Людовика, это будет удобнее огласить в следующем месяце. Я с нетерпением жду возможности написать обо всем матушке. Ах, если бы я могла поговорить с ней с глазу на глаз!

Людовик шутит, что своего первенца мы должны непременно назвать Чеснок.


2 мая 1779 года.

Вчера мне стало очень плохо, и я потеряла ребенка. Софи ни на минуту не отходила от меня. Когда она выносила мой ночной горшок, «ночную вазу», то заметила кровь в моче и сразу же поняла, что с беременностью покончено.

– Вероятнее всего, это был мальчик, – сообщила она. – Повивальные бабки говорят, что чаще всего выкидыши случаются с мальчиками. А уж кому и знать-то, как не им?

– Но ведь это ужасно… – сквозь слезы прошептала я.

– Нет, это хорошо. Это означает, что вы способны зачать как девочку, так и мальчика. И следующий малыш будет сильнее и здоровее. У него появится шанс выжить.

Я молю Бога, чтобы она оказалась права.


16 августа 1779 года.

Сегодня приезжал младший брат Людовика, Шарло, чтобы отвезти меня на скачки. Он со страшным грохотом влетел в ворота в своем новом зеленом экипаже, который едва не перевернулся на камнях двора. Экипаж очень легкий и неустойчивый, на высоких тонких колесах, без крыши и практически без боковых стен.

Людовик никогда не позволил бы мне сесть туда, если бы только увидел. Но Людовик отправился на охоту, поэтому я могу поступать как вздумается.

– Ваше величество, – обратился ко мне Шарло, когда я подошла к экипажу, – «Дьявол» к вашим услугам. – Он был весь в белом, начиная от элегантного парика и заканчивая расшитым золотом дублетом и белыми атласными туфлями с алмазными пряжками.

Я сразу поняла, что он мертвецки пьян, если судить по тому, как его шатало из стороны в стороны, хотя он старался устоять на месте, держа вожжи беспокойно перебиравших ногами лошадок.

Я улыбнулась. Шарло почти всегда вызывал у меня смех или улыбку. Форейтор помог мне подняться в карету, и я ощутила, как хрупкая конструкция, вздрогнула, когда я опустилась на узкое, подбитое войлоком сиденье. Шарло неловко плюхнулся рядом.

– Вы в самом деле дьявол, или это лишь образчик вашего черного юмора?

– Не я, ваше величество, а эта дивная колесница. Это сам дьявол во плоти, потому как она чертовски опасна! А еще легкая на ходу и изумительно красива!

Я крепко вцепилась в боковые дверцы, и мы понеслись по пыльной дороге. Экипаж подпрыгивал и опасно кренился на каждом ухабе, а сзади с грохотом мчался наш эскорт конных гренадер.

Сами же скачки, когда мы, наконец, добрались до беговой дорожки, оказались и вполовину не так интересны, как наша поездка сюда и возвращение на «дьявольской колеснице». Шарло пообещал заехать за мной снова на следующей неделе.

Я сказала, что поеду при условии, что он ничего не скажет Людовику.

Принц презрительно фыркнул:

– Он все равно узнает. Всегда найдутся люди, которые с радостью расскажут ему о том, что вы делаете и где бываете. Вам же известны сплетни, распространяемые о нас с вами. О том, что мы якобы любовники, что вы моя партнерша по дебошам, и что вместе мы тратим денег больше, чем успевают собрать шестеро налоговых откупщиков.

– Досужие домыслы, и ничего больше. Кроме того, всем известно, что я предпочитаю мужчин постарше, вроде графа де Живерни.

Мы расхохотались. Графу уже изрядно перевалило за семьдесят.

Я сошла с неустойчивой колесницы, и мы распрощались.

– Еду в Париж, – крикнул Шарло, занося хлыст над спинами лошадей, – там меня ждет одна бурная ночь, где будут вино, женщины и музыка!

Он развеселил меня, а мне так нужен хотя бы глоток радости. Шарло и не подозревает, что его дружба для меня – чуть ли не дар Божий. Пока досужие языки сплетничают о нашей предполагаемой интрижке, моя настоящая любовь, Аксель, может чувствовать себя в безопасности. Наши нечастые встречи остаются тайной для всех, не считая преданной Лулу и не склонной к болтливости Иоланды. Иногда мне кажется, что Людовику известно о моей любви к Акселю, но он смирился с этим, поскольку Аксель – один из немногих мужчин, к которым Людовик может обратиться за помощью и дружеским советом. Но мы с Луи не обмолвились и словом о тех чувствах, которые я питаю к Акселю. А вообще, я могу ошибаться. Может статься, Людовик даже ни о чем не подозревает.


3 сентября 1779 года.

Сегодня Муслин впервые произнесла слово «мама». Правда, при этом на руках ее держала кормилица.


13 октября 1779 года.

Я распорядилась, что всем придворным дамам следует носить перья. Страусовые, павлиньи, перья попугаев. Разумеется, через несколько часов после моего указа во всех модных магазинах Парижа перья были раскуплены до единого. Птиц королевского зверинца перевезли в потайное место, чтобы уберечь от охотников за перьями.


13 декабря 1779 года.

Почти год назад родилась моя доченька. Как бы мне хотелось, чтобы сейчас я носила в себе ее маленького братика!


27 декабря 1779 года.

Холодная погода вынудила строителей прекратить работы в Маленьком Трианоне, в котором я затеяла реконструкцию.

Ни в одном камине нельзя разжечь огонь из-за новых резных украшений над ними, которые я распорядилась установить. Поэтому во дворце очень холодно. Столяры не могут работать с обмороженными пальцами.

Начали приходить счета за реконструкцию, и они показались мне неоправданно высокими. Я допросила архитекторов, но они избегали прямых ответов на мои вопросы. По некотором размышлении и после расспросов я догадалась, в чем дело: архитекторы кладут себе в карман часть каждой суммы, которую они получают из королевской казны!

Сообразив это, я ужасно разгневалась и отправилась к Людовику, чтобы сообщить ему обо всем. Он был наверху, в мансарде, где занимается изготовлением замков вместе со своим мастером, месье Гаменом. Он теперь проводит там все больше и больше времени, вдали от людей и скрываясь от своих министров.

Он поднял голову от того, чем занимался, и поздоровался со мной, не прекращая работы. Он сидел за верстаком, склонившись над какой-то сложной механической конструкцией. Повсюду были разбросаны всякие механические штучки.

– Луи, мне необходимо поговорить с вами.

– Очень хорошо.

– Обновление дворца стоит очень дорого. Архитекторы сознательно завышают его стоимость. Я уличила их в этом.

– Нисколько не сомневаюсь в этом.

– Но… надо же что-то делать! Этому следует положить конец!

– Лучше просто отправьте счета месье Некеру.

– Да, я знаю, вы уверены, что месье Некер с легкостью решит все наши финансовые проблемы, но ведь он получает счета от архитекторов в течение четырех лет и исправно оплачивает их!

Людовик вытер пот со лба. Он был занят тем, что помещал маленький кусочек железа между двумя большими кусочками. Несколько раз у него ничего не получилось, но наконец попытка оказалась успешной. Король поднял голову и взглянул на меня.

– Если он оплачивает счета, значит, у нас есть деньги. Так что на вашем месте я бы не беспокоился об этом.

Я уловила нотку недовольства в голосе Людовика, как бывало всегда, когда предмет разговора начинал раздражать его.

– Но вы сами все время повторяете: «Экономить, мы должны экономить».

– Это было прежде.

– Прежде чего?

– Прежде чем я обнаружил, какое бездонное болото представляют собой наши финансы.

– А теперь?

– А теперь я оставляю беспокойство по этому поводу нашему гению и волшебнику. Месье Некеру.

– Тогда я пойду и пожалуюсь ему.

– Жалуйтесь, сколько хотите, это все равно ничего не изменит.

Я оставила его за прежним занятием, склонившимся над вычурными конструкциями, и вернулась в свои апартаменты. На следующий день я пригласила к себе месье Некера, который, войдя, поклонился мне с самой дружеской улыбкой. Я часто видела его прежде, но мне еще не приходилось вступать с ним в разговор. Это дородный, крупный мужчина импозантной внешности, с резко выдвинутой вперед нижней челюстью и комичным лицом хитрой обезьянки. Он выглядел холеным и гладким, упитанным и уверенным в себе сибаритом. До меня доходили слухи, что он обладает колоссальным личным состоянием.

– Чем могу служить? – поинтересовался он.

Я передала ему последние счета за реконструкцию Маленького Трианона.

– Эти счета слишком велики, – прямо сказала я. – Архитекторы завышают их.

Он принял их у меня и быстро просмотрел, причем на его лице не дрогнул ни один мускул. Оно оставалось все таким же серьезным и бесстрастным.

– Не вижу здесь ничего неправильного или лишнего.

– Но они в два раза выше сумм, которые были названы в самом начале реконструкции.

– Обычно так и происходит с начальными сметами. Это следует ожидать. Просто невозможно предусмотреть все непредвиденные обстоятельства и связанные с ними расходы.

Я с трудом сдерживала гнев.

– Если вы внимательнее взглянете на эти счета, то, несомненно, заметите, что архитекторы внесли в них собственные дополнительные вознаграждения, то есть плату за работу, которую они не делали.

Финансист пожал плечами.

– Они осуществляли общее руководство.

Что-то в его поведении заставило меня насторожиться. Он был столь же уклончив, как и те архитекторы, с которыми я разговаривала до него. В чем дело? Я наблюдала за ним, аккуратно складывая документы стопочкой и подравнивая ее края. А потом меня вдруг как громом поразило. Да он же с ними заодно! Его подкупили, и он берет взятки. Получается, больше не осталось никого, в ком мы могли быть уверены, что он честно делает то, что на пользу Франции.

Месье Некер выдержал мой взгляд. Мы поняли друг друга.

– Мадам, – осторожно начал он после долгой паузы, – архитекторы осуществляют общее руководство, и за это им платят. Я осуществляю общее руководство финансами королевства и теми, кто подает на оплату вот эти самые счета, и за это мне тоже платят. На самом деле вопрос заключается не в том, насколько велики эти счета, а в том, где взять средства на их оплату. И здесь я исключительно полезен.

Он подошел к резному деревянному шкафчику, в котором я храню коллекцию древних фарфоровых статуэток. Некоторое время он внимательно рассматривал их, словно определяя стоимость, а потом повернулся ко мне.

– Я знаю банкиров. Мы разговариваем на одном языке. Я могу убедить их расстаться со средствами, тогда как другие не могут. И в этом заключается моя ценность. Аналогичным образом, архитекторы знают строителей и оформителей. Они говорят на одном языке. Они могут добиться того, чтобы работа выполнялась хорошо и вовремя. И в этом заключается их ценность. Полагаю, я сумел донести свою мысль. Желаю вам обрести счастье и покой в отреставрированном дворце.

Я поняла, что дальнейший разговор не имеет смысла, и закончила аудиенцию.


7 марта 1780 года.

Сегодня вечером все сады Малого Трианона расцвечены праздничными огнями в честь прибытия к нашему двору короля Густава. Вокруг рощиц, озер, цветочных клумб и кустов вырыты глубокие канавы, в которых зажгли огни. Свечи в тысячах маленьких горшочков бросали дрожащий свет на деревья, отчего те казались прозрачными и нереальными. Впечатление создавалось просто сказочное, сверхъестественное и далее волшебное. Храм Любви светился неземным светом, его мраморные стены и колонны, казалось, излучают собственный, внутренний свет.

И среди всего этого шествовал Аксель, во всем своем великолепии, такой красивый и благородный. Он подошел ко мне, когда я сидела на резной каменной скамье на берегу озера.

Воздух для марта был очень теплый, напоен ароматами жасмина и лаванды от распустившихся цветов, принесенных из оранжереи. В неподвижной поверхности озера отражались огни праздничного фейерверка, равно как и золоченые пуговицы белого мундира, и золотые медали, висевшие на разноцветных ленточках у Акселя на груди.

Он присел рядом и молча обнял меня. Я подумала, что до этой минуты еще не знала такого полного, абсолютного счастья. И мы очень долго сидели вот так, обнявшись, и рядом не было никого, а между деревьями и зданиями тоненькими искрами горели огни, становясь все бледнее по мере того, как на небе высыпали звезды, и наконец, взошла луна.


7 апреля 1780 года.

Король Густав покидает нас через два дня. Сегодня после обеда он испросил у Людовика прощальной, формальной аудиенции. Его сопровождали Аксель и несколько других вельмож. Людовик принял их в китайской приемной, где находилась и я вместе со своими дамами.

Людовик вручил Густаву орден Рыцаря Золотой Лилии, а я подарила ему несколько прекрасных севрских ваз и декоративных тканей из мастерских месье Гобелена.

Он поблагодарил нас за гостеприимство, а потом поверг в полнейшее изумление.

– Я бы хотел пригласить ваше величество посетить меня, мой двор. Чтобы оказать мне услугу и помочь в создании моего собственного шведского Версаля.

– Может быть, мы приедем к вам как-нибудь, – коротко ответил Людовик.

– Ах, сир, вы меня неверно поняли. Я бы хотел, чтобы вы приехали ко мне как можно скорее. Уже этим летом.

– Это невозможно, – отклонил предложение Людовик. – Я нужен здесь.

– Вы будете отсутствовать всего несколько недель.

– Потребуется несколько недель только для того, чтобы возвратиться из вашей далекой страны. Нет! Я не могу.

Голова у меня шла кругом. Швеция… Аксель… Я буду с Акселем!

Король Густав посмотрел на меня, потом перевел взгляд на Людовика.

– Какая жалость, что ваше величество столь незаменим. Но, быть может, в таком случае ваша прекрасная королева согласилась бы проделать такой путь? Я был бы чрезвычайно польщен получить ее советы в таком деле, как украшение и отделка моего нового замка. У нее исключительно тонкий вкус.

Я улыбнулась:

– Я с удовольствием посетила бы вашу прекрасную страну.

Я видела, что Людовик явно сбит с толку столь неожиданным поворотом событий. Он задумчиво пожевал губами, потом подозрительно прищурился. В комнате стояла мертвая тишина, пока он принимал решение. Я не осмеливалась взглянуть на Акселя.

Наконец Людовик дал ответ. Он был короток.

– Да! Да, пусть она едет, но только на месяц-два. Она должна вернуться к тому времени, когда начнет холодать.

«В Швеции всегда холодная погода», – захотелось возразить мне, но я сдержалась.

– Ваше величество очень добры, – ответил король Густав, после чего обратился ко мне: – Мы приложим все усилия, чтобы в Швеции вы чувствовали себя как дома, дорогая моя.

Он поцеловал мне руку, отвесил поклон Людовику, который кивнул ему в ответ, и удалился. Дворяне королевской свиты выстроились в очередь, чтобы поцеловать мою протянутую руку, – и последним стоял Аксель, который, выпрямляясь, улыбнулся мне и подмигнул.

VII

20 июня 1780 года.

Мои часы показывают полночь, вот только за окном по-прежнему светло. Конечно, не так, как при свете луны, но достаточно для того, чтобы читать. Какая удивительная и необычная страна! И какие изменения она вызывает во мне!

Я нахожусь здесь, во дворце Дроттнингхольм, в Швеции, вот уже три недели. Каждый день я встречаюсь с дворцовыми декораторами и архитекторами, мы обсуждаем проводимые ремонтные и реставрационные работы. Король Густав постоянно спрашивает моего совета по самым разным вопросам. Его интересует не только устройство дворца, но и то, как накрывается в Версале королевский обеденный стол и сколько блюд подается, когда гостей приглашают посмотреть, как обедает король Людовик. С собой я привезла нескольких инженеров, столяров и садовников. Они ответили на сотни вопросов короля Густава о системе дренажа и ремонта наружных фонтанов, об использовании подсолнухов для борьбы с комарами и о методах устройства кровли и ремонта крыш.

За всю мою жизнь еще никто столь часто не обращался ко мне за помощью и советом. И я обнаружила, что это мне очень нравится! Разумеется, Людовик также во многом зависит от меня, но его просьбы о помощи редки и случайны. Между его приступами паники проходит иногда довольно длительное время. А то, в чем Людовик нуждается на самом деле, я дать ему не могу. Я не могу вдохнуть в него веру в себя и научить бороться с жизненными невзгодами. Своим присутствием и заботой я могу лишь обеспечить ему надежный тыл, но этого хватает ненадолго, до следующего приступа страха.

Мне следует постараться заснуть, но это нелегко, даже учитывая тот факт, что занавески плотно задернуты от полуночного солнца.


27 июня 1780 года.

Каждый день на этой неделе Густав созывал заседания министров или ученых мужей для обсуждения важных вопросов, на которые приглашал и меня. На заседаниях также присутствует Аксель – как для того, чтобы оказывать посильную помощь, так и чтобы учиться самому. Ради меня мужчины изъясняются по-французски, но это очень странный и непривычный французский, и я не всегда понимаю их, особенно когда они спешат. Аксель уже научил меня нескольким шведским словам и выражениям, так что я могу считать до десяти, перечислять дни недели, говорить «спасибо», «пожалуйста» и «очень рада с вами познакомиться».

Я не понимаю, зачем все это нужно. Для чего столь важные вопросы дискутируются и решаются в моем присутствии? Густав говорит, что он хочет знать, что в подобных случаях делают французы. И что они при этом думают. Ответы на свои вопросы он ждет от меня. Я замечаю, что я – австрийка, а не француженка. А он возражает, что я стала француженкой по мужу.

Думаю, король Густав намерен в равной мере и произвести па меня впечатление своей мудростью, и познакомиться поближе с приемами и способами французской политики. Аксель говорит, что я права.


1 июля 1780 года.

Я очень скучаю по маленькой Муслин, с другой стороны, очень хорошо, что ее здесь нет. Она пока еще слишком мала, а погода стоит переменчивая. Я получаю о дочери известия каждые два-три дня, да и Шамбертен регулярно сообщает мне о состоянии Людовика. Сам Луи написал мне всего три раз, и то очень коротко. К последнему письму он приложил флакон макового сока, который должен помочь мне заснуть во время долгих белых ночей. Не знаю, зачем он прислал мне его, разве что считает Швецию настолько отсталой страной, что у аптекарей здесь нет макового сока. Но это полная ерунда. В лавках здесь полным-полно всяческих медицинских снадобий, а также огромный выбор мехов, резных изделий и украшений теплых вязаных курток, шапок и варежек.


4 июля 1780 года.

В ближайшие дни король Густав будет занят в риксдаге, шведском парламенте, поэтому Аксель приглашает меня посетить его поместье Фреденхольм, что по-шведски означает «мирная земля».


6 июля 1780 года.

Мы прибыли сюда вчера, после долгого путешествия по густым лесам и заснеженным полям. Несмотря на то, что сейчас июль, здесь часто идет снег, а есть такие земли, где снег вообще не тает круглый год.

Местность здесь очень красива, нетронута и почти не населена. Огромные сосновые и еловые леса, великое множество ярко-синих озер, а в вышине порхают жаворонки и зяблики. Чистота и свежесть воздуха приводят меня в восторг. Я дышу им и не могу надышаться. Он так непохож на воздух Парижа.

Поместье Акселя, собственно говоря, представляет собой большую ферму площадью в шестьсот акров, часть которых он сдает внаем десяти семьям, которые живут на его земле, начиная с пятнадцатого века. Когда-то давно они были крепостными рабами, но потом его дедушка даровал им свободу, и теперь они превратились в арендаторов. Хотя по-прежнему работают на Акселя как своего сюзерена и часто обращаются к нему для разрешения своих споров и улаживания конфликтов.

Я решила не брать с собой прислугу, посему одеваюсь и причесываюсь очень просто и непритязательно. Какое это облегчение – нет необходимости в течение долгих часов высиживать перед зеркалом, пока парикмахер Андрэ колдует над моими волосами. Наконец-то я чувствую себя живой и настоящей.


7 июля 1780 года.

Сегодня утром меня разбудили удары топора. Когда я подошла к окну, то увидела внизу, во дворе, Акселя – засучив рукава льняной рубахи, он колол дрова. Пока я любовалась им, он методически прикончил кучку чурбаков и стал переносить нарубленные поленья в дом. Вскоре в гигантской, облицованной плитками печи, черной от сажи, загудел жаркий огонь. Дом достаточно мал и его можно обогреть одной печью, при этом на ней же готовится еда и греется вода. Мы позавтракали свежим хлебом с оленьим сыром и рыбой, выловленной ночью в озере, а на десерт подали блюдо сладкой морошки – ее собрали с кустов, растущих прямо за дверью.

После полудня мы сложили в корзинку немного еды и отправились прогуляться по холмам. Трудно сказать, сколько мы прошли, ведь лившийся с неба свет оставался все тем же. К тому времени, когда Аксель взглянул на часы, минуло уже шесть пополудни, поэтому мы расстелили одеяло на сухом клочке на берегу озера и сели перекусить.

– Ну, мой маленький ангел, – поинтересовался он, когда мы устроились, – как вам здесь нравится?

– У вас здесь очень красиво и спокойно. И самое главное, очень просто. А это мне нравится более всего.

Он согласно кивнул головой.

– Здесь все настолько просто, что выглядит унылым и безрадостным. Но в этом что-то есть, какая-то первозданная чистота и нетронутость, из-за чего я все время возвращаюсь сюда. Впервые я приехал сюда на лето еще мальчишкой. Я люблю здешнее уединение и безмятежность. Неподалеку отсюда живут мои двоюродные братья, а моя сестра, учительница, руководит местной школой в деревне. Она вообще делает очень много добра.

– Как и вы.

Он пожал плечами.

– Не знаю. Я всего лишь иду по стопам отца. Он был солдатом, дипломатом, государственным деятелем. Мне никогда не достичь такого же величия.

Мы помолчали немного, глядя, как на поверхность озера опускается косяк диких гусей. Мне еще никогда не приходилось видеть такого зрелища. Несколько сотен практически одинаковых черных, серых и белых птиц в строгом строю садятся на воду, громко гогоча и ударяя друг друга клювами.

– Мне здесь хорошо, – после долгой паузы признался Аксель. – Побывав дома, я как будто рождаюсь заново. Кроме того, работа на свежем воздухе, да и сам воздух… Когда я живу в Фреденхольме, то не сожалею о прошлом и не думаю о будущем. Я живу сегодняшним днем и наслаждаюсь этим. Может быть, именно поэтому мой отец и поселился здесь, когда совсем состарился. Чтобы радоваться каждому прожитому дню. В самом конце он уже был тяжело болен, фактически умирал от чахотки. Он почти ничего не ел и целыми днями кашлял. Но ему все равно очень нравилось посидеть вот так в лесу, на поляне, летом, с большим волкодавом у ног. Ему было хорошо, он был в согласии с собой и с окружающим миром.

Аксель положил голову мне на колени, и я гладила его светлые волосы. До этого он практически ничего не говорил мне о своей семье, во всяком случае, таких глубоко личных подробностей я от него не слышала. Я же, напротив, часто рассказывала ему о матушке, о своих братьях и сестрах, особенно об Иосифе и Карлотте.

Между нами стояло одно имя. Мы не называли его вслух, но, тем не менее, оно незримо присутствовало при нашем разговоре. Людовик… Я чувствовала, что мы оба думали о нем, когда, взявшись за руки, направились по тропинке под моросящим дождем, к теплу и уюту Фреденхольма.


9 июля 1780 года.

Я учусь разбираться в грибах, съедобных и несъедобных. Оказывается, их так много – лисички и маслята, серые подберезовики и ядовитые мухоморы… А есть еще и гнилушки, которые светятся в темноте. Вот только здесь никогда не бывает темно, и как же их тогда различать?

С каждым днем, проведенным здесь, я чувствую себя все лучше, спокойнее и счастливее.


11 июля 1780 года.

Вчера один из арендаторов Акселя женился, и мы ходили к нему на свадьбу. Я попросила, чтобы принесли красную и белую юбки, которые носят крестьянки, и мне одолжили их вместе с мягкими фетровыми сапожками и гирляндой роз, что считается непременным атрибутом праздника.

Мы присоединились к многочисленным гостям, собравшимся на свадьбу из окрестных деревень. Под музыку двух оркестров устроили танцы, и мы с Акселем, спотыкаясь и смеясь, старались не отставать от остальных. Женщины запели протяжно и необычно, я никогда не слыхала таких песен. Словом, все было очень живо и весело.

Я чувствовала себя необыкновенно свободно. Никто не подозревал, кто я такая, все считали, что я обычная знатная иностранка, знакомая или родственница Акселя. Гости и заподозрить не могли, что я королева дальней, чужой страны. А когда я вышла в центр хоровода, чтобы станцевать в одиночку (в этом танце, должна признать, больше движений кадрили, чем народных плясок), меня приветствовали громкими криками и хлопаньем в ладоши.

Это был незабываемый вечер! Я кружилась в чужой красной юбке, притопывая одолженными сапожками по грубым камням и жесткой луговой траве, и волосы мои, лишенные булавок и заколок, золотым ореолом летали в чистом летнем воздухе. А рядом был Аксель, он хлопал в ладоши, танцевал и одобрительно улыбался мне.

Открыли несколько бочек крепкого местного сидра, и гуляющие пили вволю. Пьянящий легкий напиток лился рекой. Новобрачная, крупная светловолосая крестьянка лет шестнадцати, снова и снова наполняла мой стакан. Мы ели икру и пили красное вино. Буквально каждые несколько минут толпа начинала свистеть и хлопать, не унимаясь до тех пор, пока жених и невеста не поцелуются. Целуются здесь, в Швеции, крепко и сильно, совсем не так, как у нас во Франции.

После полуночи кто-то из крестьян отвез нас обратно во Фреденхольм на телеге, которая пахла сеном и навозом. Аксель прижимал меня к себе, а телега подпрыгивала и тряслась на ухабах. Чувствуя, как приятно кружится голова от вина и сидра, уставшая после танцев, я прильнула к нему, влюбленная в окружающий мир. Я подумала, что эта ночь была самой счастливой в моей жизни.


16 июля 1780 года.

Два дня назад мы отправились обратно в Дроттнингхольм. Мне очень не хотелось уезжать. Мы верхом доскакали до города, а потом в экипаже двинулись на юг. Дорога миля за милей тянулась сквозь густые леса. Резко похолодало, время от времени с темного неба начинал моросить дождь. Дважды экипаж приходилось загонять на большой паром, чтобы пересечь озеро.

Под вечер у кареты сломалась ось, и нам пришлось идти под дождем к единственному расположенному поблизости укрытию, каковым оказалась небольшая таверна с крытой дранкой крышей и опасно накренившимися стенами. Мне жаль бедных лошадей, которым пришлось остаться под холодным дождем и, понурив головы, ждать окончания ремонта.

Мы с Акселем сели за низкий выскобленный стол у очага и заказали вино, хлеб и сыр.

Мы пили вино, наслаждаясь теплом огня и ожидая, пока в дверях покажется наш кучер и скажет, что сломанная ось починена. Но прошел час, за ним второй, а возница все не появлялся. Дождь барабанил по крыше таверны, и скоро в помещение вошел старик, промокший и жалкий, нащупывавший дорогу палкой. Он был слеп, и его незрячие глаза смотрели куда-то в потолок. Он пробрался поближе к огню и протянул руки к его благословенному теплу.

– Эй, старик, выпей и согрейся.

Владелец таверны подвел бродягу к соседнему столу и поставил перед ним высокую пивную кружку.

– Рядом с тобой сидят французская леди и джентльмен, они составят тебе компанию, – добавил он. – Так что следи за своим языком.

– Настоящая французская леди и джентльмен, – пробормотал старик, перейдя ради нас на французский. – Да благословит их Господь! В свое время я славно послужил французам. Я сражался за старого французского короля, старого Людовика, при Фонтенуа и Рашо, и тогда мы победили. Хотя ослеп я не там, должен вам сказать. Я лишился обоих глаз в тюрьме, в драке. И вот уже тридцать семь лет не вижу ни зги. Ладно, что бы вы хотели послушать, миледи и джентльмен? Французский боевой гимн? Или, быть может, погребальную песню? Знаете, я не лишился чутья, пусть даже потерял зрение. Так вот, что-то подсказывает мне, что это будет погребальная песня.

Его слова заставили меня вздрогнуть. Нет, только не еще одна смерть!

Аксель дал старику несколько монет, тот допил свое пиво и удалился в дальний угол таверны. Наконец появился и наш кучер с сообщением, что ось починена, и мы можем продолжать путь.


17 июля 1780 года.

Прошлой ночью разразилась гроза, и мы не смогли добраться до поместья, в котором, по расчетам Акселя, должны были остановиться на ночлег. Поэтому нам пришлось укрыться в крестьянском доме, воспользовавшись максимумом гостеприимства, которое могли предложить нам хозяева.

На пороге нас встретила худая, сгорбленная старуха с пронзительными сверкающими глазами и беззубым ртом. Ее юбка тускло-коричневого цвета была заношена до дыр, редкие сальные седые волосы прикрывал грязный платок. Она жестом пригласила нас пройти к огромной плите, вокруг которой на деревянных лавках лежали около двадцати человек. В углу комнаты стояло несколько колыбелек, и оттуда доносился детский плач.

Я вошла в большую, теплую комнату и едва не задохнулась от переполнявших ее ароматов. Здесь пахло рыбой, капустой, кухонными отбросами, табаком и открытой канализацией – того типа, что использовалась и в Версале. Но все запахи перебивала вонь немытых тел и пропотевшей одежды.

Пока мы пробирались к столу, где старуха поставила для нас тарелки с капустным супом, в котором плавали рыбьи головы, и положила несколько ломтей грубого черного хлеба, с лавок нас рассматривало множество лиц. От вида мертвых рыбьих глаз, глядящих на меня, и слоя жира на поверхности супа меня едва не стошнило. Из вежливости я заставила себя проглотить несколько ложек и отщипнула кусочек хлеба. Аксель же, как я заметила, не побрезговал угощением, и уплетал суп за обе щеки с таким видом, словно ужинал за столом у самого короля Густава.

Изо всех сил стараясь сделать вид, что с удовольствием принимаю предложенный ужин, я украдкой огляделась по сторонам, уделив особое внимание людям на деревянных лавках у плиты. Все они не спали – очевидно, наше появление разбудило их – и голодными глазами провожали каждую ложку супа и каждый кусок хлеба, который мы съедали. Лица у всех были страшно исхудалые, а в глазах таилось безжизненное и отсутствующее выражение, даже у детей. Несколько мужчин что-то пили из железной чашки, которую передавали друг другу. В воздухе стоял резкий аромат суррогатного алкоголя, заглушаемый запахом горящего дерева и вонью человеческих экскрементов. Пока я смотрела на них, по изношенным, рваным одеялам и по полу у моих ног торопливо пробежали большущие черные тараканы.

Старуха, которая встретила нас и принесла поесть, занялась приготовлением постели для нас. Откуда-то она притащила несколько длинных скамеек, расставила их у плиты и накрыла деревянными досками. Поверх досок она положила очень старую и столь же грязную перину и какую-то груду тряпья.

Вскоре я уже не могла даже делать вид, что ем, и тут, к своему ужасу, обнаружила, что мне необходимо облегчиться. Но в этой комнате можно было только мечтать об уединении. Все прочие, как я не могла не заметить, без малейшего стеснения у всех на виду использовали зловонные ночные горшки, расставленные под лавками.

– Мадам, – обратилась я на ломаном шведском к нашей хозяйке, – нет ли где-нибудь места, где я могу… – И я указала на один из ночных горшков.

Она закивала головой в знак понимания и, взяв меня за руку, повела наружу. На улице по-прежнему лат сильный дождь, и, идя к амбару, нам пришлось шлепать по глубокой грязи. Она привела меня в пустое лошадиное стойло, по земляному полу которого была рассыпана солома, и сделала приглашающий жест рукой. После чего ушла.

Я сообразила, что на свой лад она проявила исключительное уважение – и доброту. Это было лучшее, что она могла предложить. В стойле, пропитанном запахом животных и навоза, пахло намного лучше, чем в доме. Однако здесь было очень холодно. Покончив со своими делами, я поспешила вернуться в тепло обогреваемой плитой комнаты.

За время моего отсутствия там началась драка. Люди покинули свои насиженные места и сцепились за остатки моего ужина. Мужчина избивал женщину и что-то кричал ей пьяным голосом. Я увидела, как мальчишка с искаженным злобой лицом схватил желтую кошку и швырнул ее в каменную стену. В самой гуще схватки неподвижно стояла пожилая женщина и, склонив голову, молилась. Я смогла понять две фразы, которые она повторяла снова и снова:

– Гнев Божий обрушился на нас! Спаси и сохрани нас от Божьего гнева!

Потрясенная, я молча наблюдала за отвратительной сценой. Мне отчаянно хотелось вмешаться и прекратить драку, но я понимала, что ничего не получится. Но то единственное, что я могла сделать, я все-таки сделала. Когда ко мне подползла раненая желтая кошка, я подняла ее и прижала к груди. Я чувствовала, как бедное животное царапает меня коготками, стараясь вырваться, но лишь крепче прижимала ее к себе, намереваясь защитить.

Аксель поспешно поблагодарил старуху за проявленное гостеприимство и сунул ей в руку несколько монет, которые она рассматривала так внимательно и жадно, что даже не заметила нашего ухода. Схватив одно из дырявых, потрепанных одеял с импровизированного ложа, которое должно было стать нашей постелью, Аксель набросил его мне на плечи и вывел наружу, под дождь.

Я была слишком ошеломлена, чтобы говорить или думать, поэтому просто позволила увлечь себя по грязной улице. Он обещал, что вскоре мы непременно найдем какое-нибудь подходящее убежище. Дождь не прекращался, хотя и заметно ослабел, и, пройдя около полумили, мы действительно наткнулись на заброшенный крестьянский дом, где и провели ночь. Мы лежали на деревянном полу, озябшие и промокшие, а между нами, согревая нас, мурлыкала желтая кошка.


20 июля 1780 года.

Мое счастливое и безоблачное пребывание в гостях у Акселя подходит к концу. Через два дня я должна возвращаться во Францию. Я и так провела здесь больше времени, чем следовало. Я очень скучаю по Муслин. Когда мы прибыли в Дроттнингхольм, там меня поджидали пять писем. Из них я узнала, что Муслин уже начала говорить «дай мне», «нет» и «хочу», а также научилась выговаривать имя своего щенка мопса, которого я назвала в честь своей старенькой дорогой Муфти.

Шамбертен писал, что Людовик без меня не находит себе места. Дважды он запирался у себя в мастерской с корзинкой пирожных и не выходил оттуда по нескольку дней. Он отказывался слушать чьи-либо уговоры. Министры пребывали в ужасе, поскольку продолжались очень серьезные переговоры относительно войны в Америке и присутствие короля на обедах и приемах имело исключительно важное значение. Шамбертен писал, что только я способна заставить короля вспомнить о своих обязанностях. Когда я рядом, он не так страдает от своей застенчивости, значительно меньше упорствует и проявляет намного больше склонности делать то, что от него требуется.

Король Густав провел меня и Акселя по отреставрированным комнатам, чтобы я смогла увидеть живое воплощение своих предложений. Ремесленники постарались изо всех сил, и результаты их работы оказались поистине впечатляющими. Густав отдает предпочтение римскому и греческому стилю, а также помпезному стилю в оформлении фризов, бордюров и мозаики из кусочков разноцветного стекла. Одна из комнат, в планировке которой я принимала самое деятельное участие, была почти закончена, и я была потрясена увиденным. Темно-синие стены, белые дорические колонны, белая лепнина на потолке в форме античных узоров из цветов и фруктов. На полу планировалось постелить темно-синие ковры в тон, а потолок должен будет расписывать приглашенный итальянский художник из Вероны. Он прибывает на следующей неделе, но к тому времени я уже уеду и не смогу встретиться с ним.

Мы прогуливались по огромным, богато декорированным комнатам, и мне не давала покоя одна мысль. Почему король должен жить в такой роскоши, когда его подданные влачат столь жалкое существование, что несколько семей вынуждены ютиться в одной грязной и дурно пахнущей комнате с голыми стенами и дырявым потолком? Те несколько часов, что я провела среди крестьян, произвели на меня глубокое впечатление. Даже посреди спокойного великолепия королевского дворца меня не покидали воспоминания о мрачных и темных комнатах, которые я видела, о голодных лицах, о первобытной жестокости и драках, непосредственным свидетелем которых я была.

Я повернулась к Акселю.

– Те люди, с которыми мы ужинали, когда шел сильный дождь, – сказала я, – что можно сделать для них? Они настолько бедны…

К моему удивлению, Аксель лишь рассмеялся в ответ.

– Это были еще богатые крестьяне. У них есть большой дом, животные, еда. Видели бы вы, как живут те, кто по-настоящему беден!

Король Густав заинтересовался нашим разговором, и Аксель объяснил ему, что нам пришлось укрыться от непогоды у каких-то крестьян.

– Мне кажется, до этого вам не приходилось видеть, как живут крестьяне, – обратился ко мне король.

– Только из окна кареты.

– У тех, кто родился нищим, очень нелегкая жизнь.

– Но разве нельзя ее улучшить или хотя бы облегчить?

– Король Густав много сделал для крестьян, – дипломатично заметил Аксель. – Он запретил пытки и телесные наказания. Больше никого не казнят за совершенные преступления. Король провел реформу государственной финансовой системы. Он снизил налоги, так что теперь крестьяне, если у них есть деньги, могут выкупить свою землю и владеть ею как свободные люди.

– Но даже при этом я видела столько горя и нищеты!

Мы продолжали экскурсию по дворцу, миновали Малахитовую обеденную залу, стены которой были выложены ярко-зеленым камнем, и вошли в Хрустальную залу для приемов, где дюжины канделябров сверкали и искрились в лучах солнечного света, отбрасывая яркие блестки на покрытые позолотой стены.

Аксель казался погруженным в размышления. Наконец он пожал плечами:

– Я люблю крестьян и восхищаюсь ими, я долго жил среди них. Собственно, с небольшими перерывами, я провел среди них целую жизнь. Они похожи на детей. Они бредут по жизни без руля и ветрил, слабые и невежественные, не способные подняться над себе подобными. Они не годятся ни на что, кроме тяжелого труда. Для большинствамужчин единственной отдушиной является алкоголь. Что касается женщин, то многие из них ищут утешение в религии.

– Перестаньте, Аксель, вы слишком уж пессимистично смотрите на вещи. Деревенская жизнь меняется даже здесь. Совершенствуются методы земледелия и скотоводства. Растут урожаи. Люди едят лучше и живут дольше. Если природа пойдет нам навстречу, да при хороших урожаях, мы увидим результаты прогресса еще при нашей жизни. Нация станет здоровее, окрепнет телом и духом. А пока что, дорогая моя, – обратился ко мне Густав, – вы можете пожертвовать свои жемчуга для бедных.

Я машинально потрогала мочки ушей. Действительно, на мне были жемчужные сережки, хотя и не самые лучшие.

– Разумеется, вам не нужно делать этого, – поспешил предостеречь меня Аксель. – Если вы так поступите, они поубивают друг друга, чтобы заполучить ваши серьги. Сами видите, бессмысленно и даже опасно метать бисер перед свиньями.

Я не стала спорить ни с королем, ни с Акселем. Но зато пообещала себе, что по возвращении в Версаль распоряжусь отправить немного денег шведским крестьянам. И прикажу удвоить количество хлеба, которое аббат Вермон раздает у ворот дворца.

VIII

27 ноября 1780 года.

Моя милая и любимая матушка умерла.


13 декабря 1780 года.

Я настолько раздавлена обрушившимся на меня горем, что не могу писать. Я смотрюсь в зеркало, и отражение в нем мне незнакомо. Кто эта женщина с измученным лицом, посеревшими щеками и грустными глазами? Смогу ли я когда-нибудь снова есть с аппетитом, вообще есть? Смогу ли думать, двигаться и находить удовольствие в чем-нибудь?

День за днем я сижу в своих темных комнатах. Окна завешены черным бархатом, и я не могу делать ничего, только плакать, читать Библию и возжигать свечи за упокой души матушки. Бедная Муслин плачет. Она не понимает, что со мной происходит.

Аббат Вермон приходит помолиться со мной, но я безутешна. Я читаю и перечитываю письма от Иосифа и Анны, в которых они описывают последние дни матушки. Она уже давно хотела умереть. Перед смертью она сама сшила себе похоронный саван белого шелка с вышитым императорским гербом.

Ах, если бы вместо того чтобы готовиться к собственным похоронам, она написала мне письмо! Если бы похвалила меня за то, как я борюсь с выпавшими на мою долю трудностями! Как бы я была рада этому последнему доказательству ее любви и одобрения!


25 декабря 1780 года.

Наступило очень печальное Рождество. Дворец по-прежнему погружен в траур по случаю кончины великой императрицы, и все наши обычные празднования проводятся очень скромно. Мы каждый день ходим к мессе, и я зажигаю свечку за упокой души матушки и повторяю молитвы вслед за аббатом Вермоном, который оказал мне неоценимую поддержку в горе.

Иногда я просто ничего не чувствую. Кажется, во мне умерли все чувства. Это ужасно.


4 января 1781 года.

Я пытаюсь заставить себя воплотить в жизнь проект, составленный еще до смерти матушки. Я решила, что не должна просто ограничиваться разговорами о бедственном положении крестьян. Я продам свою самую главную ценность, большой желтый бриллиант «Солнце Габсбургов», а вырученные деньги раздам беднейшим из бедных. Я распорядилась доставить бриллиант из дворцовой сокровищницы, где хранятся мои драгоценности.

Последние несколько дней меня преследует образ старого слепого солдата, которого мы с Акселем встретили в таверне в Швеции. Он захотел спеть для нас и сказал притом что-то вроде: «Это должна быть погребальная песнь». Неужели у него было предчувствие, что матушка умрет? Откуда он мог знать?

Желтая кошка, точнее кот, которого я привезла с собой из Швеции, быстро поправляется на густой сметане и конфетах. Он глух на одно ухо и лапа у него покалечена, но в остальном он вполне здоров. У матушки тоже была желтая кошка, которая всегда лежала у нее на столе. Кот напоминает мне о ней.


6 января 1781 года.

Я постепенно прихожу в себя после невосполнимой утраты. Я отправила Софи принести эссенцию цветков померанцевого дерева и эфир. Они нужны мне, чтобы успокоиться.

Случилось нечто ужасное, а я не знаю, к кому обратиться. Аксель далеко. Ах, если бы рядом оказался Иосиф! Но, думаю, я не рискнула бы признаться ему в случившемся. Мне страшно даже представить, что будет, если правда выйдет наружу.

Может быть, об этом не стоит писать и в дневнике. Но, по зрелом размышлении, тщательно обдумав этот вопрос, потягивая эссенцию цветков померанцевого дерева с эфиром, я, наконец, решила, что правду все-таки необходимо где-то изложить. И мой дневник подходит для этого лучше всего.

Я практически уверена в том, что пока я прошлым летом была в Швеции, Людовик взял из сокровищницы «Солнце Габсбургов» и заложил его богатому ростовщику из Женевы, с которым познакомился благодаря месье Некеру. Я узнала об этом, когда бриллиант доставили мне из подвалов дворца. Я вызвала к себе парижского ювелира, месье Кристофля, чтобы он оценил его, и ювелир сказал, что это не бриллиант, а всего лишь страз, подделка!

Поначалу я не могла в это поверить. Но когда принялась расспрашивать главного хранителя, то он, в конце концов, признался, что в июне прошлого года король приказал доставить ему «Солнце Габсбургов», которое потом не возвращал в сокровищницу более месяца. А то, что все-таки было возвращено в подвалы дворца, должно быть, и оказалось подделкой.

Я немедленно вызвала к себе Шамбертена, которому известно буквально все, что говорит или делает Людовик. Слуга признался, что управляющий Некер приводил на утренний прием к Людовику какого-то швейцарца и что впоследствии этому человеку был доставлен некий пакет под охраной.

Шамбертену можно доверять. Он никому не расскажет об этом. Я должна быть уверена в том, что никто из слуг ничего не узнает и даже не заподозрит. Если пойдут слухи о том, что Людовик заложил мой знаменитый бриллиант, это будет означать, что королевская казна пуста и что правительство не в состоянии выплатить гигантские займы, сделанные месье Некером, займы в миллионы франков. Это может быть расценено как завуалированное оскорбление Австрийской империи, что приведет в ярость моего брата Иосифа, который ныне правит ею в качестве императора. И тогда Людовик неизбежно окажется в самом центре шумного публичного скандала и его обвинят в воровстве.

Хотя на самом деле он вор, и я намерена сказать ему об этом в лицо.


9 января 1781 года.

После тщательных поисков я, наконец, обнаружила Людовика на чердаке. Скорчившись, он сидел на полу, пытаясь починить сломанный замок от двери, которой давно никто не пользуется. На чердаке было очень холодно, и он надел старый черный плащ своего отца, такой изношенный и потрепанный, что местами выцвел почти до белизны.

Заслышав мою сердитую поступь, он повернулся, но потом в страхе отпрянул, а на лице его появилось жалкое, трусливое выражение.

Пренебрегая этикетом, который я обычно соблюдаю, даже когда мы остаемся наедине, я подошла и взглянула прямо в его затуманенные страхом глаза.

– Я знаю, что вы сделали. Вы украли «Солнце Габсбургов». Вы заложили его. А взамен приказали оставить в сокровищнице на хранение копию, страз. Вы украли самую большую ценность из моего приданого. Вы обманули меня. Вы пошли на риск скандала и бесчестия, поставили под угрозу альянс между Францией и Австрией.

Он жалко всхлипывал, сидя в старом плаще на грязном полу. Лицо у него сморщилось, как бывает у Муслин, когда она не слушается и знает, что будет наказана.

От столь явного проявления слабости гнев мой усилился. Я начала расхаживать перед ним взад и вперед.

– Прекратите! Перестаньте вести себя как ребенок, встаньте и разговаривайте как мужчина!

С громким вздохом и отчаянным усилием Людовик оторвал свое крупное тело от пола и прислонился к двери. Он боялся взглянуть мне в лицо.

– Я знаю, что виноват перед вами и что мне нет прощения. Мне стыдно за себя, но у меня не было другого выхода. Ко мне пришли Некер и остальные. Нужно было платить проценты по займам. Они сказали, что ошиблись в расчетах. В казне не было денег на оплату процентов. Возникла опасность признания невыполнения нами своих обязательств по займам. Я не мог допустить подобного. – Голос его звучал печально.

– Но у французской короны много собственных драгоценностей. Золотые шкатулки, бриллианты вашей матери и бабушки, картины, статуи, наконец…

– Я распродаю ценности короны в течение вот уже шести лет и начал заниматься этим еще до того, как стал королем. А раньше много чего продал мой дед. Многие произведения искусства, выставленные на обозрение, на самом деле являются лишь копиями. И очень многие драгоценности – подделки, стразы.

– Вы не имели права без спроса брать то, что принадлежит мне.

Он впервые поднял на меня глаза.

– А если бы я попросил, разве вы отдали бы мне свой драгоценный камень?

– Нет. Никогда.

– Естественно. Вот почему мне пришлось украсть его. Меня заверили, что сделанная копия – высочайшего качества. Я думал, что вы ничего не заметите. Я бы ни за что сам не предложил заложить «Солнце Габсбургов», если бы Некер не был знаком с человеком, который уже давно мечтал заполучить его. Женевец, богатый биржевой торговец. Он предложил уплатить все проценты по нашим долгам в обмен на бриллиант. В то время я еще надеялся, что у нас будет возможность расплатиться с ним и выкупить бриллиант, через год или два. Теперь я в этом сомневаюсь.

Я пришла в неописуемую ярость. Я была очень зла на Людовика, на месье Некера, на министров, которые ненавидели i меня и, должно быть, пришли в полный восторг оттого, что составили план, как лишить меня любимой драгоценности.

– Я хочу получить его назад, – вот все, что я смогла сказать в тот момент. – Найдите возможность сделать это, каким угодно способом.

Я повернулась и ушла, оставив Людовика одного, живое воплощение вселенской скорби. Я вернулась в свои апартаменты, все еще кипя от гнева и возмущения, и мне потребовалось несколько часов, чтобы успокоиться хотя бы немного. Вызвав к себе Лулу и Софи, я отдала необходимые распоряжения относительно ведения моего хозяйства.


13 января 1781 года.

Я много думала о том, как Людовик обманул меня и заложил «Солнце Габсбургов». Но потом поняла, что веду себя чересчур эгоистично и думаю только о себе.

Да, Людовик оказался обманщиком. Ему следовало прийти и честно объяснить, почему у него не осталось другого выхода, кроме как заложить бриллиант. А ведь он еще и дождался, пока я уеду на край земли, в Швецию, и только тогда осуществил задуманное. С другой стороны, я ведь тоже не была безгрешна, путешествуя с любовником и наслаждаясь временем, проведенным в его объятиях. И хотя вероятность этого была неизмеримо мала, и я рисковала публичным скандалом. В самом деле, не будь Аксель столь осторожен во время наших любовных утех, я могла бы подвергнуть опасности самое существование династии. Милая матушка, если бы она была жива и узнана правду обо мне и Акселе, непременно обвинила бы меня в супружеской измене и предала порицанию Комитета нравственности.

Отец Куниберт заявил бы, что мне прямая дорога в ад.

Людовик вор, обманщик и слабодушный человек. Но и я неверная жена, столь же лживая, как и он. И я тоже проявила слабость, поддавшись своей любви к Акселю.

Получается, что мы оба виновны, и винить можем только самих себя.


14 января 1781 года.

Вчера я исповедалась, после чего направилась к Людовику, который как раз прилег отдохнуть. Я обняла его и сказала, что прощаю его за то, что он заложил «Солнце Габсбургов». Я также попросила у него прощения за ошибки и слабости, которые проявила по отношению к нему.

Он разрыдался в моих объятиях, да и я немного всплакнула. По правде говоря, я очень привязана к Людовику и жалею его за то, что ему приходится играть неблагодарную и насильно навязанную роль короля.


18 января 1781 года.

Аксель со своим полком отправляется в Америку. Перед отъездом он пришел попрощаться, и мы оба знали, что, быть может, более никогда не увидимся. Многие офицеры погибают в бою или умирают впоследствии от ран и болезней. Еще больше их остается увечными на всю оставшуюся жизнь.

– Любовь моя, то, что я собираюсь сказать, может шокировать вас, – сказал мне Аксель перед уходом. – После того как я покину вас, серьезно обдумайте мои слова и запомните их. Дело вот в чем: Людовик болен. Его умственное здоровье оставляет желать лучшего. Такие люди очень непостоянны и неустойчивы, и их якобы безупречное здравомыслие может пойти прахом в любую минуту. Не так давно это произошло в Англии с королем Эдуардом, и очень легко подобное может случиться и здесь. Если Людовику станет хуже и доктора решат, что ему следует отойти в сторону, чтобы на трон сел принц Станислав, я хочу, чтобы вы помнили, что вас и принцессу-цесаревну, – так он всегда называл Муслин, – всегда ждет теплый прием в Швеции. У меня.

Он вручил мне небольшой лист бумаги. На нем была написана фамилия военного поставщика в Париже. Аксель сказал, что я всегда могу передать ему сообщение через этого человека. А в случае безотлагательной необходимости я всегда могу отправиться ко двору короля Густава, который с радостью даст мне приют.

– Иосиф тоже будет рад видеть меня у себя в Вене, – напомнила я Акселю.

– Если только отношения между Австрией и Францией не улучшатся, я бы настоятельно советовал вам отправиться к шведскому двору.

Прощание с Акселем ранило мне душу – сердце мое разрывалось от тоски и печали, но я была рада, что он уезжает и на какое-то время уходит из моей жизни.

Я постараюсь не слишком скучать о нем и не слишком беспокоиться о его безопасности, и не думать о его мягких любимых глазах, его ласковых руках, его страстных поцелуях – я изо всех сил постараюсь быть хорошей и верной супругой.

Я буду очень стараться.


10 марта 1781 года.

Щеки у меня порозовели, и я снова стала похожа сама на себя. За прошедшую неделю я очень проголодалась и отправила Эрика в Швецию, чтобы он привез мне оленьего сыра, который я полюбила, пока была в этой стране. Я бы приказала ему привезти и морошки, вот только для нее сейчас не сезон.

Людовик принес мне корзинку своих любимых пирожных со сладким кремом и миндальными орехами в сахаре, покрытых густой шоколадной глазурью. Вместе мы съели их все до единого, и, естественно, потом нас обоих стошнило.


21 марта 1781 года.

Я снова беременна. Пока об этом еще никто не знает, если не считать доктора Буажильбера, Софи, Лулу и, конечно, Людовика. Граф Мерси, у которого имеются собственные осведомители при моем дворе и который постоянно пытается выудить дополнительные сведения у доктора Буажильбера, тоже, вероятно, догадывается об этом, потому что, завидев меня, улыбается с заговорщическим видом.

Мы скоро объявим о моей беременности, может быть, уже в следующем месяце.


22 апреля 1781 года.

Через несколько месяцев к нам с визитом снова должен прибыть Иосиф. Он очень доволен тем, что я жду ребенка, и говорит, что на этот раз обязательно должен быть мальчик. Ах, если бы я еще получила весточку от Акселя!


12 мая 1781 года.

Шарло заявился в Маленький Трианон в своем зеленом экипаже и предложил отвезти меня на скачки, но я отказалась, сказав, что поездка наверняка будет беспокойной, и что я боюсь потерять ребенка. Он побыл у меня некоторое время и выразил свое восхищение реставрационными работами, которые я затеяла наверху. Я переделываю несколько комнат в древнегреческом стиле. Шарло рассказал мне о потрясающих экспериментах, проведенных месье Монгольфьером. Этот досточтимый господин способен поднять в воздух гигантский шар из полотняной материи, который некоторое время парит над домами и полями, а потом снова опускается на землю. Шарло горит желанием привязать себя к этому шару и подняться вместе с ним.


3 июня 1781 года.

Наконец-то я получила известия от Акселя. Он жив и здоров, некоторое время назад воевал в Каролине, где британцы захватили несколько важных городов. Сейчас он в Вирджинии.


20 июня 1781 года.

Сегодня за обедом Муслин вздумала распевать песенку о братце Жаке и бросила тарелку с супом в свою няню. Я уже говорила ей, что скоро у нее, быть может, появится маленький братик или сестричка (о Боже, только не это!), и эта новость чрезвычайно ее расстроила. Она почти все время капризничает и не слушается.

Если бы матушка была здесь, то пришла бы в ужас от моей неспособности повлиять на собственную дочь. Мама всегда была тверда со мной и моими братьями и сестрами. Если мы плохо вели себя, нас на несколько часов ставили в угол на лестничной площадке, связав за спиной руки, а после наказания на ужин мы получали лишь хлеб с молоком. Конечно же, я могу отругать или упрекнуть Муслин, но не проявляю при этом должной строгости, а о том, чтобы оставить ее без еды или как-то иначе ограничить ее свободу, и речи быть не может. Мне остается только надеяться, что она когда-нибудь перерастет. Людовик говорит, что он был совершенно неуправляемым ребенком. Скорее всего, Муслин пошла в него. Неужели и следующий ребенок будет столь же непослушным?

Людовик отправился охотиться и собирать растения в Компьенский лес, взяв с собой только Шамбертена, секретаря и камердинера. Он приглашал с собой и меня, но я отказалась.

Я знала, что король попросту забудет обо мне, а я буду сходить с ума от скуки. Он воображает, будто я стану помогать ему! собирать травы, а потом мы вместе будем читать книги о лесной флоре. Как же мало он меня знает! И это после стольких лет совместной жизни…

Я сказала ему, что должна подготовиться к приезду Иосифа.


1 июля 1781 года.

Сегодня я получила большую пачку писем от Акселя! Он писал мне каждую неделю, но не имел возможности отослать письма вплоть до апреля, когда ему представилась возможность отправить их с офицером, возвращавшимся во Францию на борту корвета «Валькирия». У берегов Бреста корабль налетел на мель, и офицер утонул, но какой-то солдат нашел с низку писем и отправил их в Версаль.

Сначала я прочла письма по порядку, а потом перечитала их по нескольку раз. Аксель скучает по мне. Ему пришлось многое пережить, и он беспокоится, что, в конце концов, британцы выиграют эту войну. Я бережно храню его письма и плачу, читая их.


2 августа 1781 года.

Приехал Иосиф, и, к моему неописуемому удивлению, привез с собой Карлотту!

Я не поверила своим глазам, когда во внешний двор замка тяжело въехал большой дорожный дилижанс и оттуда на камни мостовой ступил Иосиф, постаревший и важный, настоящий император. Он подал руку и помог выбраться из экипажа очень толстой богато одетой даме. Я пристально вгляделась и поняла, что это Карлотта, которую я не видела уже одиннадцать лет!

Я подбежала к ним и крепко обняла обоих, от радости забыв, что я уже на шестом месяце беременности и должна быть очень осторожна, поскольку ношу наследника престола – или, во всяком случае, очень надеюсь на это. Мы обнялись, всплакнули, снова обнялись и опять немножко поплакали.

В облике Иосифа, надевшего золотистый плащ, пенсне и серый парик, появилась торжественная важность, которой не было, когда он приезжал сюда в прошлый раз. Он больше не похож на беспутного молодого гуляку и теперь напоминает, скорее, добродушного старого дядюшку. В нем заметны признаки усталости и нечеловеческого напряжения, что совсем неудивительно, учитывая, что ему пришлось пережить. Он командовал полком в войне с Пруссией, он закрыл глаза матушке на смертном одре, он принял из ее рук бразды правления и взвалил на свои плечи весь груз ответственности за империю.

Карлотта, которая, я должна признать, растолстела до безобразия, обзавелась четырьмя подбородками. Одета она очень безвкусно. Пожалуй, стоит призвать ко двору Розу Бертен и заказать ей новый гардероб для моей сестрицы. Волосы у моей сестры поредели и уложены в какую-то кошмарную прическу. Когда я привела ее в свои апартаменты, фрейлины зашушукались и принялись обмахиваться веерами, чтобы скрыть улыбки. Карлотта, помимо всего прочего, превратилась в желчную и пессимистически настроенную особу. В этом она очень похожа на матушку.

Я распорядилась, чтобы одна из нянек привела Муслин, и Иосиф с Карлоттой принялись выражать свое восхищение принцессой.

– Она очень похожа на тебя, когда ты была совсем маленькой, – заявил Иосиф, которому было уже тринадцать или четырнадцать лет в то время, когда я родилась, и который хорошо меня помнит. – Маленькая светловолосая непоседа.

Муслин – очень красивый ребенок, у нее светлые вьющиеся волосы и небесно-голубые глазенки. Сыпь у нее прошла, и кожа выглядит белой и гладкой. Она очень любит, когда ею восхищаются, но закатывает ужасную истерику, если кто-либо не обращает на нее внимания или, хуже того, перечит ей.


5 августа 1781 года.

Иосиф отправился в Компьен охотиться вместе с Людовиком, и у меня появилась возможность побыть наедине с Карлоттой. Поначалу она вела себя как старшая сестра, вознамерившаяся поучить младшую жизни, но спустя несколько часов сломалась, расплакалась и призналась мне, что очень несчастна. Она разругалась со своим мужем, и тот удалил ее от себя. Она вернулась в Шенбрунн и с тех пор живет там под опекой Иосифа. Но в Вене ей одиноко и тоскливо, она чувствует себя чужой и страшно скучает по детям.

Ее супруг привел во дворец любовницу, которая заменила ему Карлотту. Это, конечно, стыд и позор, но никто не смеет и слова сказать об этом. У Карлотты острый язычок, и ее никак нельзя назвать украшением двора, так что, насколько я могу судить, все только вздохнули с облегчением, когда она уехала, – не считая ее детей, разумеется.

Я была тронута тем, что она сохранила вязаный кошель, который я подарила ей, когда была беременна Муслин.


11 августа 1781 года.

Шарло пригласил в Версаль изобретателя месье Монгольфьера, чтобы тот запустил свой замечательный воздушный шар. Он сделан из льняного полотна и очень велик – никак не меньше настоящей бальной залы. Под шаром сложили костер из соломы, разожгли огонь, и очень медленно – прямо-таки волшебным образом – гигантский мешок начал заполняться дымом, после чего поднялся в воздух! Подгоняемый ветром, он пролетел над садом и поплыл дальше, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, не упал вдалеке за деревьями. Веревки шара запутались в их ветвях.

Шарло в полном восторге. Он умоляет разрешить ему привязаться веревками к шару, чтобы подняться в воздух вместе с ним. Иосиф хочет пригласить месье Монгольфьера в Вену, чтобы тот продемонстрировал полеты на своем шаре австрийскому Институту науки. Людовик же задал месье Монгольфьеру множество вопросов относительно его изобретения. Почему он поднимается в воздух? Почему никто не додумался до этого раньше? Почему шар так быстро опускается обратно? Он все расспрашивал и расспрашивал бедолагу, пока тот, наконец, не взмолился о пощаде и не потребовал оставить его в покое.

Мы чудесно провели время. Посмотреть на удивительное зрелище собралась целая толпа зрителей, большинство из которых вели себя по отношению к нам очень уважительно. Хотя нашлись и такие, кто выкрикивал оскорбления, а один бродяга далее плюнул на мои туфли. Погода была прекрасная, день выдался очень теплый, и в синем небе не было ни облачка. Я пожалела о том, что не взяла с собой Муслин. Может быть, когда-нибудь наступит день, когда она сама полетит на таком воздушном шаре. Может быть, к тому времени это станет настолько привычным и обыденным делом, что летать на нем сможет каждый. Только представьте себе небо, в котором полным-полно разноцветных воздушных шаров!


13 августа 1781 года.

Я призналась Иосифу в том, что Людовик заложил мой бриллиант «Солнце Габсбургов». Так хорошо иметь брата, которому можно довериться, особенно теперь, когда Аксель далеко, а я хранила свою тайну на протяжении многих месяцев.


25 августа 1781 года.

Я простилась с Карлоттой и Иосифом, и теперь мне очень грустно. Карлотта выглядит не в пример лучше в модных платьях и с высокой прической, которую Андрэ украсил поддельными алмазными заколками. Должна признаться, что мой парикмахер – настоящий мастер своего дела. Сестра подарила мне амулет, который нужно положить под подушку, чтобы он защитил меня и моего ребенка от черной магии, если кто-нибудь решит применить ее против нас. Мы крепко обнялись, и я заплакала. Иосиф тоже прижал меня к груди и пожелал легких родов.

– Как только ребенок родится, отправь ко мне скорохода, – настойчиво попросил он. – Отправь сразу же, не медли ни минуты. Мы с нетерпением будем ждать от тебя хороших известий.

– И не забудь надеть пояс Святой Радегунды, когда у тебя начнутся схватки! – окликнула меня Карлотта из дилижанса. – Мама была бы рада.

– Хорошо, конечно, – сквозь слезы пролепетала я, и тяжелый дорожный экипаж, переваливаясь на камнях, выкатился со двора на дорогу.

Вслед ему клубилась пыль.

Я скучаю по ним. Я скучаю по дому. Наверное, сколько бы я ни прожила во Франции, в глубине души я навсегда останусь австрийкой, которая оказалась в неласковой ссылке вдали от того места, к которому стремится сердце.


14 сентября 1781 года.

К нам пришло сообщение, что Аксель со своими войсками движется навстречу британцам, чтобы атаковать их в Вирджинии. Я беспокоюсь об Акселе: здоров он или ранен? Многие офицеры попали в плен к британцам.

Но я знаю, что где бы он ни был и чем бы ни занимался, он думает обо мне.


17 сентября 1781 года.

В Версаль прибыл доктор Сандерсен, чтобы наблюдать меня и присутствовать при родах. С собой он привез крупную и сильную шведку-акушерку. При виде доктора я ощутила, что у меня подгибаются колени, потому что в памяти моей еще живы были воспоминания о боли, страхе и чувстве удушья, которые я испытала, рожая Муслин. Однако когда он приветствовал меня почтительным поклоном и поцеловал мне руку, я немного успокоилась, вспомнив, что он оказался очень умелым врачом. Вспомнила я и его слова, с которыми он обратился ко мне тогда: «Мы сможем сделать это вместе?» После этого я вдруг ощутила твердую уверенность в том, что все закончится благополучно. И действительно, вдвоем мы принесли в этот мир мою любимую Муслин.

Людовик ворчит, что доктор Сандерсен очень уж высоко ценит свои услуги. Я отвечаю, что благополучное появление на свет будущего короля Франции стоит любых денег.


26 сентября 1781 года.

Доктор Сандерсен распорядился, что с сегодняшнего дня я должна оставаться в постели, поскольку он ожидает, что в ближайшие нескольких недель у меня начнутся схватки. Я получила еще одну пачку писем от Акселя! Слава Богу, он жив. Недавно он был болен, но теперь с ним все более-менее в порядке. Генерал Рокамбо несколько раз направлял его к генералу Вашингтону для участия в совещаниях, потому что он хорошо говорит по-английски. Аксель пишет, что генерал Вашингтон – очень хладнокровный человек. Насколько я могу судить, эта черта свойственна далеко не всем американцам. Мистер Франклин, когда был здесь, показался мне очень живым и очаровательным человеком, и он понравился всем. Я встречалась и с другими американцами, хотя, должна сказать, некоторые женщины предстали сущими ледышками, а одеты они были так плохо, что выглядели намного старше своих лет. Хотя, конечно, я встречалась, главным образом, с американскими дипломатами, аристократами и их женами, а не военными, как генерал Вашингтон.


6 октября 1781 года.

Шарло летал на воздушном шаре. Месье Монгольфьер привязал к своему полотняному мешку огромную корзину, в которую посадил несколько овец и других животных. Он наполнил шар воздухом, тот полетел, и вместе с ним полетели и животные. После того как он опустился, животных высадили из корзины и в нее залез Шарло. Станни сделал попытку остановить его, но шар поднялся в небо, и Шарло долетел на нем от луга до деревни Саумой.

Опускаясь, шар сильно ударился корзиной о землю, так что Шарло повредил запястье, но в остальном ничуть не пострадал. К месту падения сбежалась вся деревня, и жители приветствовали его радостными криками. Шарло нанес мне визит и рассказал о своем полете. Рука у него забинтована, но я еще никогда не видела его в столь приподнятом настроении. Он говорит, что я такая же большая, как воздушный шар.


29 октября 1781 года.

Неделю назад, рано утром, у меня начались схватки. В отличие от прошлого раза боль была резкой и острой. Софи страшно разволновалась и побежала за повивальной бабкой, которая села рядом со мной и ощупывала мой живот всякий раз, когда накатывал приступ боли.

Прибыл доктор Сандерсен. Разложив свои инструменты, он заявил:

– Думаю, на этот раз все пройдет быстрее.

От его слов я почувствовала облегчение, потому что, проснувшись от сильной боли, не на шутку испугалась. Но доктор снова уверил меня, что вторые роды обычно протекают намного легче первых.

Мне так хотелось, чтобы рядом был Аксель! Явились все члены королевского семейства, последними пожаловали министры. Больше в спальню ко мне никого не пустили, хотя в коридоре осталось дожидаться своей очереди еще много людей. Людовик очень нервничал. Он непрестанно вскакивал с кресла и начинал расхаживать по комнате, волнуясь, что мне нечем дышать и требуя дать мне воздуха. Но я не жаловалась. В кровати мне было вполне удобно, в комнате дышалось легко, и в этот раз не было шумной толпы зрителей, взбирающихся с ногами на стулья, чтобы лучше видеть.

Боль становилась все сильнее, и повивальная бабка старалась облегчить ее, растирая мне спину. Людовик все порывался дать мне макового сока, но доктор сказал «нет», объяснив, что ребенок может уснуть, а после рождения не проснуться. Кроме того, я пока могла терпеть боль. Я знаю, мне помогало и то, что я уже рожала раньше, поэтому понимала, что могу выдержать все до конца. Я не снимала с себя пояс Святой Радегунды, молилась ей и знаю, что святая мученица придала мне сил.

О последних часах родовых схваток у меня остались очень смутные воспоминания, потому что боль стала просто ужасной и большую часть времени я провела без чувств. Я помню, как звала Лулу, Софи и Карлотту (хотя, разумеется, Карлотты не было рядом, ведь она вернулась в Вену вместе с Иосифом несколько месяцев назад) и крепко держала их за руки. Мне было больно, когда повивальная бабка нажимала на живот и когда доктор, прося меня поднатужиться и снова поднять высокое здание, совсем как в прошлый раз, ввел внутрь меня инструменты.

Тогда я закричала. И еще помню, как Лулу сказала доктору:

– Не делайте ей больно! Ради всего святого, только не делайте ей больно!

Я помню свои слезы, боль и жидкость, которая вытекала из меня.

Потом я ничего более не помню, пока, наконец, перед моим затуманенным взором не возникло лицо месье Жене, хранителя печатей, стоявшего рядом с кроватью. Он громко выкрикнул:

– Сын, у Франции родился сын!

В комнате раздался всеобщий вздох облегчения и радости. Я услышала, как Людовик громко возблагодарил Господа, а кто-то, Станни, по-моему, ругался в бессильной злобе.

Доктор Сандерсен взял на руки и показал мне маленькое красное создание, а потом похлопал его по попке, чтобы малыш закричал. Это был слабый и тихий крик, похожий на попискивание, которое издает крошечный щенок, родившийся раньше времени. Повивальная бабка обмыла его, закутала в красивое одеяльце, украшенное вышитыми геральдическими лилиями, и положила мальчика мне на руки. Он был теплым и маленьким, меньше Муслин, когда та родилась. Глазки у него были закрыты, и на голове совсем не было волос. Я поцеловала его, а потом, должно быть, лишилась чувств, потому что не помню более ничего. Откуда-то издалека до меня донесся слабый голос Людовика, возвестившего:

– Мадам, вы стали матерью дофина.

Действительно, наконец-то я стала матерью дофина. Слава Богу.

IX

14 декабря 1781 года.

Моего сына обожают и преклоняются перед ним так, словно он – воплощение Бога не земле. Посланцы иностранных государств, чиновники и официальные лица из многих провинций Франции, влиятельные парижане, королевские министры и придворные – все приближаются к его колыбельке с таким трепетом, словно входят в священный храм. И смотрят на малыша так, словно узрели ожившего святого или крест, на котором распяли Спасителя. Мы так долго ждали рождения наследника трона! Сколько горестных лет нам пришлось пережить! И теперь, когда принц родился, это кажется нам чудом, неожиданным и нежданным даром небес. Я бы с величайшей радостью позволила подданным полюбоваться на него, не будь он таким крошечным и малоподвижным, в отличие от Муслин.

Пока этого никто не замечает. Посетители, с благоговением приближающиеся к колыбельке, успевают бросить на него один-единственный взгляд, так что просто не видят чего-либо необычайного. Для них он всего лишь крохотный младенец, закутанный в шерстяные одеяльца и лежащий в золоченой колыбели, драгоценный дофин Франции. Но для меня он значит намного больше. Для меня он любимый сын, мой дорогой Луи-Иосиф. Но при этом он как будто пребывает в летаргическом сне, тихий и спокойный. Его совершенно не интересует окружающее. Он не размахивает ручками и ножками, подобно другим детям, и хотя ему уже исполнилось два месяца, до сих пор не может оторвать головку от атласной подушечки. Я всегда тщательно прячу свой дневник, и вообще теперь я храню его в новом месте, куда никому даже в голову не придет заглянуть. Никто не должен прочесть того, что я пишу здесь о будущем короле Франции.


2 февраля 1782 года.

Я очень беспокоюсь о нашем маленьком Луи-Иосифе. К нам приехали три медицинских светила, чтобы осмотреть его, приехали из самого Эдинбурга.


17 февраля 1782 года.

Сегодня Лулу застала меня в слезах и сделала все, чтобы утешить, но я безутешна. Мне нет и не будет покоя.

Луи-Иосифа осматривали и другие специалисты, и все они едины в своем мнении. У дофина искривление позвоночника, и он никогда не будет стройным, и никогда не сможет ходить самостоятельно. Людовик хорошо заплатил им, чтобы они хранили свои выводы в тайне. Об этом никто не должен даже догадываться – хотя, конечно, няня дофина знает все. Я по-прежнему кутаю его в одеяльца, так что посетители – чуть было не написала «обожатели» – видят только его личико.


28 февраля 1782 года.

Аксель жив и здоров. Он – герой! Наконец-то я получила о нем более подробные известия. Я так давно не получала от него весточки, что уже начала бояться, что его ранили или даже убили.

Он был с генералом Рокамбо и американцами, когда они окружили войска английского генерала Корнуоллиса. В конце концов генерал Корнуоллис вручил им свою шпагу и сдался вместе с войсками. Во время перестрелки с британцами Аксель сражался очень храбро и спас много солдат, американских и британских. Генерал Рокамбо наградил его орденом, а генерал Вашингтон пожал ему руку, поблагодарил и произвел в члены ордена Цинцинната. Я горжусь Акселем и скажу ему об этом, когда мы увидимся. О, когда же, когда я, наконец, увижу его? Наша разлука длится слишком долго.

Разумеется, я не могла знать этого заранее, но бои с британцами и их сдача произошли как раз перед тем, как родился Луи-Иосиф. Должно быть, мои звезды и звезды Акселя расположились на одной линии, как сказала бы Софи.


3 апреля 1782 года.

Я пишу эти строки в гроте в Маленьком Трианоне, в безопасном и надежном уединенном месте. Рядом, у входа в грот, стоит на страже Эрик. С тех пор как родился Луи-Иосиф, Эрик все время держится поблизости от меня и ребенка, не оставляя нас одних ни на минуту, как если бы он, а вовсе не Людовик, был отцом дофина. Мне приятна его забота, и я не преминула сказать ему об этом.

Сегодня мне как никогда нужен покой и уединение этой небольшой пещеры. Доктора поставили еще один неутешительный диагноз. Они говорят, что у дофина развилась болезнь легких, которая перекинулась с груди на плечо и спину. Они говорят, что его маленькую спинку и ручку должны осмотреть хирурги и что-то сделать, чтобы болезнь не вернулась назад в легкие и не убила его.

Я ничего не понимаю в этом, но главный врач объявил свой приговор очень торжественным и мрачным голосом, а все говорят, что он опытный лекарь. По общему мнению, именно в Эдинбурге можно найти самых лучших докторов, а этот практикует именно там. С другой стороны, я сама слышала разговоры о том, что Эдинбург почти столь же грязен, как и Париж, и что жители там, не стесняясь, выбрасывают отходы прямо на улицы. Однако же о шотландцах идет слава как об очень крепких и закаленных людях.


24 апреля 1782 года.

Вчера во дворец прибыл хирург, чтобы выполнить предписания докторов из Эдинбурга. Луи-Иосифу исполнилось шесть месяцев, и врачи считают его достаточно взрослым для того, чтобы вытерпеть боль, которой неизбежно будет сопровождаться хирургическое вмешательство.

Эрик был рядом, все это время он простоял в коридоре. Я слышала, как Амели кричала на него. Кажется, в последние дни она злится на него сильнее обыкновенного. Софи настаивает на том, что я должна уволить Амели, которая ведет себя оскорбительно и неуважительно, но я боюсь отважиться на такой шаг. Ей слишком много известно обо мне. Я знаю, что она насмехается за моей спиной. Я слышала, как смеются молодые горничные, и замечаю, как они стараются подавить смех, когда я вхожу в комнату. У некоторых на лицах заметно смущение, и я знаю, что в глубине души они любят меня и хранят мне верность. Амели не сумела настроить их против меня.

Я не хотела, чтобы кто-нибудь из слуг присутствовал при том, как хирург будет заниматься Луи-Иосифом, поэтому распорядилась, чтобы Софи отослала их всех, за исключением Эрика. Софи, Людовик и я ждали появления хирурга. На руках я держала мирно посапывающего Луи-Иосифа.

Я смотрела, как в комнату вошли два дородных мужчины, толкая перед собой небольшое кресло на колесиках. И лишь ютом пожаловал хирург собственной персоной – неряшливо одетый человек с клочковатой черной бородкой, в дешевом плаще и треуголке. Он приветствовал нас коротким кивком и сразу же приступил к делу.

Ему принесли таз с водой, чтобы вымыть руки, и я обратила внимание, что, когда он закончил, вода стала очень грязной. Он разложил свои инструменты, а потом показал знаком, чтобы ему поднесли Луи-Иосифа, сняв с него маленький фланелевый камзол. После этого он ремнями прикрепил моего мальчика к креслу, напоминавшему орудие для пыток, обнажив его бедную маленькую спину и плечо. Взяв в руки длинную, острую даже на вид стальную иглу, он начал втыкать ее в крошечную белую спинку. Луи-Иосиф закричал от боли, и я была настолько поражена увиденным, что закричала вместе с ним. Из раны потекла кровь, а жестокий инструмент переместился выше, пронзая плечо бедного ребенка.

Все закончилось очень быстро, но я едва сдерживала рыдания, настолько была расстроена. Когда хирург закончил операцию и его ассистент начал смазывать раны бальзамом и бинтовать их, Людовик хмуро поинтересовался у врача:

– Неужели действительно необходимо причинять ему такую боль?

– Разумеется, это необходимо. Мышцы у ребенка очень слабые. Их нужно укрепить посредством стимулирования и упражнений. Это стоит пятьдесят франков, – добавил хирург.

– Отправьте счет министру финансов.

– Я требую, чтобы мне заплатили наличными немедленно.

На мгновение мне показалось, что Людовик ударит хирурга, но он сдержался. Это было неслыханно, чтобы врач, лавочник или купец потребовали от своего верховного сюзерена оплаты наличными. Но Людовик сумел подавить первоначальный порыв, сообразив, скорее всего, что ни для кого уже не секрет, что многие присланные нам счета остаются неоплаченными в течение многих месяцев или даже лет. Он замер на месте, а потом вышел в коридор. Я услышала, как он разговаривает с Эриком. Вскоре он вернулся обратно в комнату.

– Я послал за наличными. Если вы соблаговолите подождать…

Хирург поклонился.

– Как будет угодно вашему величеству.

Плачущего Луи-Иосифа освободили от ремней, и я взяла его на руки, завернула в одеяльце и крепко прижала к себе.

Я отнесла его в детскую, уложила в кроватку и качала ее до тех пор, пока он не уснул. Ночью он несколько раз просыпался, и я смазывала сассафрасовым маслом его раны, которые воспалились и покраснели.

Сегодня дофин ведет себя очень беспокойно и часто плачет. Плечо и спина у него опухли, и на ощупь он очень горячий. Я не могу не думать о том, наступит ли вообще день, когда мы убедимся, что лечение возымело действие.


10 мая 1782 года.

У бедного Луи-Иосифа не проходит опухоль на спине и плече, и мне кажется, что ему стало больно двигать рукой. У него развился абсцесс, который надо вскрыть ланцетом. Я крепко держу его, пока хирург разрезает опухоль, и надеюсь, что у меня на руках малышу будет не так больно, но он все равно плачет. Мне приходит в голову нелепая мысль, что он, быть может, привыкает к боли.

Софи хочет привести ко двору астролога, чтобы тот составил гороскоп дофина. Она говорит, что это поможет вселить в нас надежду на лучшее будущее. Но с таким же успехом гороскоп способен повергнуть нас в отчаяние. Я решительно отказываюсь.


30 июня 1782 года.

Несмотря на все наши усилия, держать в тайне состояние здоровья Луи-Иосифа более невозможно. Он едва может сидеть, практически не умеет ползать, как все дети в его возрасте, и скрыть это не удается. Дофин редко улыбается и никогда не смеется. Игрушки и собаки не интересуют его. То, что я не отхожу от него ни на шаг, обеспокоенное выражение моего лица и частые визиты Людовика в детскую очень показательны уже сами по себе. Муслин ревнует к тому вниманию, которое оказывается ее братику, и ведет себя просто отвратительно. Она очень вспыльчивая девочка и никак не научится держать себя в руках. Должна признаться, что не знаю, как с нею сладить.


9 июля 1782 года.

К своему ужасу я обнаружила, что горничные делают ставки на то, когда умрет мой сын, как прошлой осенью делали ставки на то, когда он родится. Лулу и Софи получили недвусмысленное распоряжение прекратить эту страшную лотерею.


2 августа 1782 года.

Поскольку доктора и хирург-кровопускатель не сумели вылечить Луи-Иосифа, я решила уступить настоянию придворных, до небес превозносящих целительский дар некоего неаполитанца, называющего себя графом Калиостро.

Он именует себя целителем, и я знаю многих людей, утверждавших, что он и в самом деле избавил их от боли и болезни. Кроме того, он заявляет, что емуисполнилось три тысячи лет от роду, чему я, конечно же, не верю. Не верю я и в то, что дар исцелять людей он получил от фараонов Древнего Египта, равно как и в то, что его вырастили и воспитали арабы в священной для мусульман Мекке.

Люди так доверчивы; отчаявшись, они готовы поверить во что угодно. Свой здравый смысл они прячут в сундук, ключ от которого выбрасывают в окошко. Тем не менее, я твердо уверена, что существуют индивидуумы, обладающие необъяснимыми способностями. Так что неаполитанец вполне может оказаться одним из них. Если он сможет помочь моему бедному мальчику, благодарность моя не будет знать границ.

Я пригласила его в свои апартаменты, и он пообещал прийти завтра вечером.


4 августа 1782 года.

Вчера вечером нас посетил граф Калиостро, высокий, крепкий мужчина с пронизывающим взглядом и неестественными, напыщенными манерами. На нем был огромный красный плащ с капюшоном, полы которого воинственно развевались, пока он расхаживал по моему салону, в котором собрались около двадцати человек, чтобы понаблюдать за тем, как он станет лечить дофина. Здесь была Лулу, и Иоланда, и мои невестки Джозефина и Тереза, и даже граф Мерси.

Калиостро заговорил на каком-то незнакомом языке, объяснив, что он возносит молитву египетскому богу Анубису. Он принялся пространно излагать свои многочисленные воспоминания, коснувшись времен Древней Греции, Рима и Средних веков. Граф Мерси тихонько фыркнул, и я его вполне понимала. Мне стало совершенно очевидно, что этот неаполитанец всего лишь пытается произвести впечатление на доверчивую публику. Я позволила себе усомниться в том, что он жил в эпоху Сократа и Цезаря, поскольку о тех временах ему было известно еще меньше, чем мне, – хотя кое-кто утверждает, что каждый из нас прожил несколько жизней, и вот этому я склонна верить. Кроме того, как справедливо заметил Шарло: «Вы же понимаете, дорогая Антуанетта, что этот человек может быть позером и при этом обладать сверхъестественными способностями».

Словом, я была готова подождать и увидеть все собственными глазами.

В конце концов, граф достал из внутреннего кармана флакон и выдернул из него пробку. Комнату наполнил резкий мускусный запах.

– Сейчас я намерен вызвать дух древнего целителя Батока, жреца бога Тота, – торжественно провозгласил он. – Ничего не бойтесь. Баток – очень мирный и добрый дух. Если он явится, можете быть уверены, что он не причинит вам зла.

Он подошел к колыбели Луи-Иосифа – я сидела рядом с нею – и, испросив у меня разрешения, капнул раствором из флакона на лоб младенцу, пробормотав при этом какие-то заклинания.

Из колыбельки поднялся белесый туман, и мне померещилось, что на мгновение он принял форму человеческой фигуры, после чего растаял.

– Не тревожьтесь, ваше величество, – прошептал Калиостро, низко склонившись передо мной и ободряюще коснувшись моей руки.

Зрители ахнули, и я вместе с ними, но все произошло так быстро, что я не успела отреагировать и выхватить Луи-Иосифа из колыбели, чтобы уберечь его от опасности. Я взглянула на него, лежащего в своей колыбели, а он в ответ открыл свои маленькие голубые глазки и, похоже, в первый раз за время его недолгой жизни в них промелькнул интерес к окружающему, а не обычная апатия. Но этот проблеск интереса угас также быстро, как и появился. Глаза его закрылись, и он снова погрузился в беспокойный сон.

Калиостро приветствовал гром аплодисментов и одобрительные выкрики. Взмахнув на прощание полами своего кроваво-красного плаща, он вышел из комнаты и был таков.

Я не знала, что и думать. Целый час я не сводила глаз с Луи-Иосифа, но он, похоже, крепко спал, и все. Потом, оставив его под присмотром Софи, я разыскала в библиотеке Людовика, который с удовольствием поглощал пирожные и читал. Я рассказала ему о том, что случилось, но он лишь рассмеялся в ответ.

– Белесый туман, говорите? Это старый фокус шарлатанов. Для этой цели они используют препарат под названием «парообразный фосфор». Он образует клубы белого дыма. Скорее всего, он прятал его под плащом, или же состав находился у него во флаконе. Баток, жрец бога Тота, подумать только… Какая ерунда!

– Но ведь некоторые люди клятвенно уверяют, что он действительно помог им и что они живы до сих пор только благодаря ему.

– Они сами выздоровели, силой собственного внушения, – ответил Людовик. – Но такие штучки действуют только на взрослых. На вашем месте я бы не ожидал улучшения в состоянии Луи-Иосифа.

Сегодня утром Луи-Иосиф выглядит так же, как всегда. Неужели мне показалось, что на мгновение он все-таки очнулся от своего летаргического сна? Не знаю. Как бы то ни было, Софи сообщила мне, что прошлой ночью граф Калиостро в карете покинул территорию Франции, направляясь в Италию. Его провожала небольшая толпа почитателей таланта, усыпая его путь лепестками роз и умоляя вернуться как можно скорее.


12 сентября 1782 года.

Я сыта по горло целителями и шарлатанами. Первым был граф Калиостро. За ним во дворце побывало трио гадалок на воде, утверждавших, что видели лицо матушки в миске с водой. Потом ко двору явился ирландец, продавший нам волшебный эликсир Хэмлина, способный облегчить страдания Луи-Иосифа. Последним оказался астролог Софи (я таки поддалась ее уговорам), который предсказал, что Луи-Иосиф доживет до девяноста лет и что у него будет семеро детей.

Никто из них ничем нам не помог, хотя, похоже, волшебный эликсир Хэмлина действительно облегчил боли в руке малыша. Во всяком случае, мне показалось, что он стал свободнее шевелить ею после того, как я начала втирать эликсир.


20 сентября 1782 года.

Иосиф прислал из Вены врача, умеющего лечить увечья спины и конечностей. Воспользовавшись инструментами из мастерской Людовика, он изготовил небольшой жесткий корсет для больной спины Луи-Иосифа. Мой сын должен носить его, не снимая, день и ночь, хотя спать в нем очень неудобно. Почему-то я уверена, что Луи-Иосиф не научится самостоятельно ходить до тех пор, пока корсет не будет снят.


22 сентября 1782 года.

Я не спала целых три ночи подряд, впрочем, как и Луи-Иосиф. Он так сильно плакал, что охрип, бедняжка. Конструкция, призванная исправить его позвоночник и руку, слишком жесткая. Я в этом уверена. Но доктор говорит, что снимать ее нельзя. Ребенок привыкнет к корсету. А если он не будет таким жестким, то не окажет никакого лечебного действия.


23 сентября 1782 года.

Усталая, измученная, с покрасневшими глазами, я сегодня пришла к Людовику с плачущим Луи-Иосифом на руках и стала умолять его прогнать врача, отправив его обратно в Вену. Я показала ему глубокие порезы на спине малыша, оставленные чудовищной конструкцией.

Поначалу он не желал меня слушать, но я проявила упорство, и, наверное, его доконали жалобные пронзительные всхлипывания нашего сына. Грубо выругавшись, Людовик швырнул в стену механическую штуку, над которой прилежно трудился, и велел:

– Несите его сюда.

Вооружившись острыми кусачками, он снял жесткий корсет и распорядился отослать врача. Я сама напишу Иосифу и объясню ему, что произошло.


18 октября 1782 года.

Уже долгое время набожные и благочестивые люди настойчиво советовали мне отвезти сына в одно из святых мест, известных тем, что там исцелялись даже безнадежно больные, например, в Сент-Мартин или Шартрез. Говорят, пилигримы излечиваются там чуть ли не каждый день. Так почему же с дофином не может случиться подобного чуда?

Эрик рассказал мне о нескольких исцелениях, которые в последнее время произошли в Сент-Броладре, деревушке, расположенной неподалеку от Версаля. Там из-под земли бьет древний источник, возле которого много веков назад жил святой отшельник. Впоследствии над могилой этого отшельника выстроили часовню. Люди совершают паломничество к могиле Святого Броладра и молятся ему об исцелении. И многие действительно излечиваются. Например, тетка и двоюродная сестра Амели до сих пор живы только потому, что прибегли к целебной помощи святого.

– Ее семья живет в этой деревне, – сообщил мне Эрик. – Она выросла там.

– В таком случае, почему же она сама ничего не сказала мне об этом?

– Я думаю, ваше величество, она испугалась того, что вы обвините ее, если отвезете своего сына к этой святыне, а ему не станет лучше.

Я взглянула на Эрика, в его чистые и честные голубые глаза. Он стал еще красивее, чем тогда, когда я впервые влюбилась в него, будучи девчонкой, много лет назад. Теперь мы оба стали родителями, он – взрослый, зрелый мужчина тридцати двух или тридцати трех лет, а я – женщина двадцати семи лет от роду. Мы оба испытали разочарование в браке, Эрик глубоко несчастен, а я более-менее привыкла и приспособилась к недостаткам Людовика в качестве супруга. Меня согревает и поддерживает только любовь Акселя. На мгновение я задумалась, не нашел ли Эрик себе женщину, которую он любит всем сердцем, женщину, на которой не может жениться, но которая может сделать его счастливым. От всей души я надеялась на это.

Мы оба знали, что то, что он только что сказал об Амели, не более чем вежливая ложь. Мы лишь обменялись взглядами, понимая друг друга без слов, и ложь повисла в воздухе между нами.

– Я почту за честь сопровождать вас в Сент-Броладре, если пожелаете. Я близко знаком с приходским викарием. Он намного точнее меня поведает вам обо всех замечательных исцелениях, которые сотворил местный святой.

– Наверное, лучше, если сопровождающих будет немного. Одна карета и пять-шесть вооруженных стражников в качестве эскорта, – сказала я, думая вслух.

Я вспомнила время, когда матушка брала нас в усыпальницу Святой Радегунды, чтобы помолиться вместе с деревенскими жителями и набожными венцами, которые часто совершали паломничество туда, привозя с собой занедуживших родственников и даже домашних животных.

Ради такого случая матушка одевалась в простое черное платье послушницы, отказываясь выставлять на всеобщее обозрение свидетельства своего высокого рождения и императорской власти. Она усаживала всех нас в скромный экипаж и приказывала кучеру отвезти нас к тому месту, откуда начиналась хорошо утоптанная тропа пилигримов. А потом, держа за руку самых маленьких своих детей, пока мои старшие сестры и братья (Карл был тогда еще жив в моих воспоминаниях) шли впереди, матушка смешивалась с толпой простолюдинов, распевая церковные псалмы и гимны вместе с ними. Оказавшись подле усыпальницы, она смиренно опускалась на колени прямо в дорожную пыль и молилась за тех, кто нуждался в исцелении. Мы сами были свидетелями нескольких чудесных случаев излечения в усыпальнице, хотя Иосиф всегда относился к ним очень критически. Я помню, как он рассказывал мне, что люди очень внушаемы, посему их якобы чудесное исцеление вызвано отнюдь не божественным вмешательством, а собственными внутренними силами организма, самогипнозом. Собственно, такого же мнения придерживается и Людовик.

На мгновение я задумалась, дотом улыбнулась Эрику.

– Я поговорю с королем на эту тему, – сказала я. – Если он согласится, мы поедем туда и будем благодарны тебе за помощь.

Эрик поцеловал мне руку и оставил меня, не добавив более ни слова об Амели.


5 ноября 1782 года.

Мы побывали в святых местах Сент-Броладре, но наше путешествие прошло совсем не так, как ожидалось.

Для того чтобы попасть в деревню, нам пришлось проехать по окраинам Парижа. Я давно уже не была здесь, несколько лет, и успела забыть, какими грязными и забитыми толпами народа бывают улицы парижских пригородов. Повсюду валялись груды мусора, гниющих отбросов, а по мостовой сновали похоронные дроги, увозя трупы умерших. Прямо посередине узких старых улочек тянулись открытые сточные канализационные канавы, распространяя вокруг невыносимую вонь.

Вместо того чтобы приветствовать нас радостными криками, парижане провожали хмурыми и недовольными взглядами наш экипаж, который, как явствовало из его богатого убранства, принадлежал знатному дворянину, и это несмотря на то, что на дверцах не было видно королевского герба. Эрик и шесть вооруженных стражников скакали позади, а впереди два форейтора показывали дорогу.

Не успели мы въехать на городские улицы, как сразу же привлекли к себе внимание. Из окна экипажа я видела море самых разных лиц – тупых, восторженных, улыбающихся, хмурых и недовольных. Карета замедлила ход, чтобы пропустить пастуха со стадом свиней, и я крепче прижала к груди спящего Луи-Иосифа.

Я почувствовала, как экипаж покачнулся на рессорах, когда что-то тяжелое ударило в дверцу. Я поняла, что люди начали швырять комья земли – оставалось только надеяться, что это не навоз, – в карету. Эрик подъехал к открытому окну с моей стороны, закрывая его от прохожих, которые начали собираться вокруг нас, выкрикивая оскорбления и распевая непристойные песни.

Повесить их всех,
Высокомерных ублюдков,
Повесить их всех,
До единого!
Прогоним их прочь,
Проклятых аристократов,
Прогоним их прочь,
Всех до единого!
– Прекратить пение! – Эрик направил коня на толпу, выкрикивая слова команды на своем ломаном французском с сильным австрийским акцентом.

Но его, равно как и форейторов и стражников, забросали грязью, а в окно кареты кто-то ухитрился зашвырнуть дохлую собаку, которая упала у моих ног.

Людовик, рассвирепев, схватил вонючий труп за хвост и выбросил из окна.

– Мерзавцы! Грязные свиньи! – закричал он в гнусно ухмыляющуюся толпу. – Жалкие ублюдки!

Карета начала набирать ход, поскольку дорога впереди освободилась. Я услышала, как кучер закричал на лошадей, щелкнул кнутом, и толпа расступилась, давая нам проход.

Меня трясло крупной дрожью. Мне впервые пришло в голову, что мы можем и не добраться до деревни Сент-Броладре. Экипаж катился дальше по узким, темным улицам, и со всех сторон нас встречали настороженные взгляды и гневные возгласы. Сидящий рядом Людовик негромко ругался.

В конце концов, проехав под древней аркой, мы оказались за городом. Эрик сообщил, что мы выехали на дорогу, ведущую к Сент-Броладре. Вскоре я почувствовала, что моя тревога немного утихла. Я повернулась к Людовику.

– Эти невежественные парижане просто не догадывались о том, кто мы такие, – заявила я ему. – Если бы они знали, что в этой карете едет король, то склонились бы перед вами в раболепном поклоне.

– Неужели у них не осталось ни капли уважения к тем, кто стоит выше их? И неужели дворянину обязательно быть королем, чтобы к нему относились с почтением, как он того заслуживает?

– Говорят, что во всем виноваты американцы. Они утверждают, что от рождения все люди равны. Они презирают короны и титулы. И они заразили парижан своими вздорными идеями. Иоланда говорит, что она теперь вообще перестала бывать в столице, потому что боится за свою жизнь.

Как оказалось, не одни только парижане устроили нам нежданный прием. Когда через несколько часов мы прибыли в Сент-Броладре, деревня выглядела пустой и заброшенной. Над крышами домов не вился дымок. В хлеву не мычали коровы. Не было слышно лая собак. Из-за занавесок не выглядывали любопытные лица. Над деревней повисла мертвая тишина, и она действовала мне на нервы.

Я, конечно, слыхала о деревнях, настолько пострадавших от чумы или оспы, что в них не осталось ни одной живой души. Именно так сейчас выглядела Сент-Броладре, тихая и покинутая жителями, словно действительно подвергшаяся опустошительной эпидемии. Эрик повел нас к часовне, выстроенной над могилой святого, и здесь мы встретили викария. Когда мы поинтересовались у него, куда подевались жители, он в смущении и растерянности отвел глаза. Потом пробормотал что-то насчет того, что вся деревня отправилась на ярмарку в близлежащий городок, но я видела, что он лжет. Кроме того, даже во время празднеств и ярмарок всегда были люди, которые не могли покинуть свои жилища, чтобы совершить дальний путь: матери с новорожденными детьми, старики и больные, молочницы на фермах, слепые и увечные. А здесь, в Сент-Броладре, не было никого, кроме викария, – или так, во всяком случае, нам показалось.

Положив Луи-Иосифа перед могилой святого и окунув его в воды священного источника, бьющего из скалы, мы отправились взглянуть на дом, в котором проживала семья Амели. Ее двоюродная сестра, по словам викария, получила увечье и не могла более передвигаться самостоятельно, но после того как помолилась святому, к ней вернулись силы и здоровье. Тетка Амели страдала тяжелой формой дизентерии, но тоже исцелилась самым чудесным образом. Эрик привел нас к двери крестьянского дома, мы принялись стучать и заглядывать в окна. Ответа не было.

– Они все отправились на ярмарку, – продолжал уверять нас викарий. – Они вернутся только через несколько дней.

И тут я заметила, как уголок занавески дрогнул.

– Внутри кто-то есть! – воскликнула я.

Эрик громко забарабанил в двери.

– Выходите! К вам обращаются ваши король и королева. Выходите немедленно!

Мы ждали, и, наконец, из-под двери высунули лист бумаги. Эрик схватил его и протянул мне.

– Жалоба деревни Сент-Броладре, – громко прочла я вслух. – Настоящим жители подтверждают и заявляют, что них нет пастбища для выпаса домашней скотины, что они платят большие налоги за продажу своих товаров и продуктов, что земля у них сухая, каменистая и бесплодная…

– Достаточно! – выкрикнул Людовик. – Ломайте дверь! Арестуйте всех, кто находится внутри!

Стражники выбили дверь и ринулись в коридор, гремя оружием. Но они никого не нашли. Внутри обнаружилось лишь несколько предметов мебели, кастрюли и сковородки, висящие на стене, шкафы с пустыми полками и стол, на котором стояла свеча, несколько книг, бумага, перья и бутылочка с чернилами. Очевидно, тот, кто сидел здесь, и составил жалобу. Но он явно успел удрать.

Тут мы услышали какой-то шум, звуки быстрых шагов и поспешили обогнуть дом с другой стороны. Нашим взглядам предстали амбар и свинарник, а за ними поля, пустые и вспаханные, урожай с которых убрали еще несколько месяцев назад. Вдалеке мы отчетливо увидели удаляющуюся фигуру молодой женщины, которая изо всех сил бежала по черной каменистой земле. Ее нижние юбки взметывались с каждым сделанным ею шагом, белея на фоне грязных полей. На голове у нее была ярко-красная шапочка, из разряда тех, которые парижане называют «фригийский колпак».

Стражники бросились в погоню и побежали по полям, крича вслед женщине и требуя, чтобы она остановилась. Но она была очень проворна и убежала от них. На самом краю деревни, там, где поля сменялись зарослями деревьев, она остановилась и повернулась, чтобы взглянуть в нашу сторону. И в этот момент я с ужасом и содроганием узнала ее. Это была Амели.

X

4 июня 1783 года.

Сегодня я встала еще до рассвета и поднялась на крышу дворца, с нетерпением ожидая, когда же во двор влетит на коне Аксель. Он прислал сообщение, что прибудет в Версаль еще до обеда. И на случай, если он появится раньше времени, я хотела оказаться первой, кто увидит его.

Нынче утром во дворце побывало столько всадников, что к девяти часам меня охватило нетерпение. Но тут я увидела белого коня и светловолосого всадника в запыленном белом мундире, и сразу же поняла, что это может быть только он. Я бросилась вниз по лестнице, пробежала длинным коридором и едва не столкнулась с Акселем, спешившим мне навстречу.

– Вот она! – радостно вскричал он. – Вот мой маленький ангел!

Трое озадаченных пажей, сидевших на скамье в коридоре неподалеку, поспешно вскочили со своих мест и удалились. Мы остались одни. Мы обнимались, обменивались поцелуями, смеялись, плакали и снова целовались, пока платье мое не перепачкалось в пыли, а мундир Акселя не украсили следы моих румян.

– Как вы похудели! Но как загорели!

– А вы, любовь моя, стали еще прекраснее. Материнство идет вам.

Следующий час мы провели вдвоем, вдалеке от любопытных глаз, держась за руки, целуясь и разговаривая. Я увидела у Акселя два шрама от ран. Кожа его утратила былую мягкость и гладкость. Это все ночи, проведенные на заснеженной земле в холодных палатках. И еще дни, когда негде укрыться от лучей палящего солнца Вирджинии. Он вел жизнь на свежем воздухе, грубую и беспощадную, и она закалила и изменила его.

Какое блаженство, что Аксель здесь, рядом со мной! Если только такое возможно, кажется, я люблю его еще сильнее, чем прежде.


22 июня 1783 года.

Я стала автором нового модного веяния при дворе. Аксель привез мне несколько дюжин прекрасных светлых перчаток телячьей кожи, надушенных розовой водой. Каждый день я надеваю новую пару. Все придворные дамы следуют моему примеру.


6 июля 1783 года.

Людовик часами готов разговаривать с Акселем о времени, которое тот провел в Амстердаме, и о других его путешествиях. Людовик никогда и нигде не бывал, поэтому он мечтает о дальних странах – или так он говорит, во всяком случае. Откровенно говоря, я думаю, что он слишком робок, чтобы действительно отправиться в дальнюю дорогу. Кроме того, как он будет обходиться без своих поваров и ежедневных пиршеств, мягких пуховых перин, на которых мы спим, своих мастерских, растений и библиотеки? Вдобавок, он нигде не чувствует себя в безопасности, если не считать его любимого Компьенского леса. Да и без стражников, охраняющих нас, ему неуютно.

Вчера днем за обедом, который был подан в моих апартаментах, мы сидели все вместе – Людовик и я, Аксель, Шамбертен, который иногда присоединяется к нам по настоянию короля, и двое наших детей. Людовик принялся рассказывать Акселю о навигационных картах, которые он составил, чтобы совершить вояж вокруг света.

– Вы надеетесь когда-нибудь возглавить подобную экспедицию? – вежливо поинтересовался Аксель.

– Я не моряк. Меня укачивает, даже когда мы плывем по нашим каналам. Я не рассказывал вам о каналах, которые помогаю проектировать?

Не успел он произнести эти слова, как я подумала: «О боже, нет, только не каналы!» Но Людовик обожает разглагольствовать о них. И Аксель, терпеливый, добрый и мягкий Аксель, ничем не выдал своего раздражения, хотя ему уже неоднократно доводилось выслушивать рассказы о каналах короля.

– Меня всегда очень интересовали планы вашего величества относительно строительства новых водных путей.

– Один из них я намерен назвать Канал ля Рейн, или Канал королевы, в честь своей супруги. – Людовик перегнулся через стол и похлопал меня по руке. – Я стольким вам обязан, моя дорогая. Особенно теперь, когда вы подарили Франции дофина.

Маленький Луи-Иосиф сидел с нами за столом, рядом со своей няней. Его хрупкое тельце искривилось набок, голова склонилась к плечу, а лицо исказилось от боли. Признаюсь, я не могу смотреть на него без слез. Он кое-как научился есть самостоятельно и даже может произнести несколько слов. Но он несчастный ребенок, его все время мучает боль. Дофин воплощает собой ходячее страдание. Да, именно так я думаю о нем, хотя, конечно же, никогда не высказываю подобные мысли вслух. Передвигается он очень неуверенно, от одной опоры к другой. Я еще не видела, чтобы он прошел хотя бы несколько футов без того, чтобы не ухватиться за какой-либо предмет мебели.

Сердце мое обливается кровью, когда я смотрю на него. Я изменилась, и сознаю это. Когда я смотрюсь в зеркало, то больше не вижу в нем молоденькую девушку, какой я была когда-то, всегда готовую рассмеяться. Сейчас отражение и зеркале показывает мне располневшую зрелую женщину (хотя мне, конечно, далеко до Карлотты с ее расплывшейся фигурой), в глазах которой по-прежнему пляшут смешинки, но одновременно в них отражается и жизненный опыт, и знание мира с его соблазнами. В уголках губ и глаз у меня появились морщинки, пока еще мелкие и почти незаметные. Софи называет их «морщинки мудрости».

Она говорит, что точно такие же морщинки появились у ее матери примерно в том же возрасте, что и у меня, то есть в двадцать восемь лет, после того как она потеряла троих детей подряд. Один родился мертвым, другой умер от оспы, а третий, которого она любила сильнее всех, выпал из окна на улицу и попал под колеса фургона мясника. После этого она явилась ко двору моей матери и стала работать на кухне. В конце концов, все ее дети стали слугами императорской семьи. Софи была зачислена в штат моих нянек, а со временем стала моей главной камеристкой.

Я рада, что Софи рассказала мне историю своей матери. Даже если вы добры со своими слугами, как я, почему-то всегда кажется, что они являются неотъемлемой частью дворца, что они всегда были и будут рядом. Поэтому напоминания о том, что у каждого из них своя жизнь, свои потери и печали, бывают очень кстати. Софи прекрасно понимает мои чувства к Луи-Иосифу и часто утешает меня.


17 июля 1783 года.

Людовик собирается пригласить Акселя и еще нескольких министров на экскурсию по Каналу королевы, который он строит в мою честь. Естественно, никому не хочется туда ехать.

Я читаю книгу, о которой все только и говорят при дворе, «Исповедь» Жан-Жака Руссо. Она похожа на «Исповедь» святого Августина, отрывки из которой читал мне аббат Вермон, только признания Жан-Жака более реальны и в них легче поверить. Я читаю эту книгу и плачу над ней. Хотя, быть может, все дело в том, что в последнее время я готова плакать по любому поводу. Меня переполняет жалость к бедному Луи-Иосифу. Он страшно исхудал и сильно кашляет.


2 августа 1783 года.

Счастливый случай распорядился так, что наш путь к Каналу королевы проходит совсем рядом с Эрменонвиллем, где похоронен Руссо. Я сказала Людовику, что хочу побывать на его могиле. После прочтения его прекрасной, искренней «Исповеди» я испытываю к нему привязанность и непонятную мне самой близость.

Бедняга! Какую странную и печальную жизнь он прожил. Но, читая его книгу, я вдруг почувствовала, что он действительно понимает меня, особенно мои чувства. Он утверждает, что он – единственный в своем роде, что на земле еще не было человека, похожего на него. Он заставил меня осознать и мою собственную неповторимость. Руссо заставил меня поверить в то, что никто и никогда не сможет до конца понять то, что мне довелось пережить. Особенно мое гнетущее беспокойство о Луи-Иосифе, равно как и тревогу по поводу того, за что Господь даровал мне такого сына.

Я не в состоянии описать мысли и чувства, которые пробудил во мне Жан-Жак, но его творчество произвело на меня глубокое впечатление. У меня возникло странное ощущение, словно он был моим другом, которого я очень хорошо знала. Вот почему я хочу побывать на его могиле и отдать ему дань уважения.


29 августа 1783 года.

Наша поездка на Канал королевы, как и ожидалось, оказалась очень скучной. Единственным светлым воспоминанием о ней стало мое посещение Эрменонвилля, где похоронен Жан-Жак, особенно если учесть, что туда по просьбе Людовика меня сопровождал Аксель.

Здесь, в Эрменонвилле, отослав экипаж и не нуждаясь к слугах или стражниках, мы с Акселем остались совсем одни, как когда-то в Швеции, и могли говорить свободно, не опасаясь, что кто-то будет подсматривать за нами или подслушивать.

Мне было так хорошо с ним, так легко и спокойно, будто мы не расставались ни на минуту. Взявшись за руки, мы шли по извилистой тропинке, которая вела к могиле великого писателя и философа, притаившейся в чаще деревьев на маленьком островке посреди озера. Никто не встретился по пути, и мы наслаждались обступившей нас тишиной, теплом, поднимавшимся от нагретых солнцем камней под ногами, и облаками, медленно проплывавшими над головой.

Я присела у могилы на скамеечку и положила ладонь на мраморную надгробную плиту, а потом произнесла коротенькую молитву – не за упокой его души, а во здравие, как будто он был еще жив и находился где-то рядом с нами. Я не могу объяснить, что я при этом чувствовала.

Аксель сел на землю под деревом, прислонился к его стволу и задумался. Спустя какое-то время я присоединилась к нему, не обращая внимания на то, что трава перепачкала зеленью мой наряд из прозрачного газа и носки розовых туфелек.

– Знаете, я ведь тоже им восхищаюсь, – заметил Аксель. – Превыше всего он ценил простоту и безыскусственность, как и я. Он отбрасывал в сторону ненужные сложности бытия, пытаясь докопаться до истины.

Я лишь кивнула в ответ, не находя слов. Мы сидели молча, я положила голову Акселю на плечо.

– Я уверена, по крайней мере, в одной очень простой вещи, – наконец сказала я. – Я люблю вас.

Он поцеловал меня в лоб.

– И я люблю вас, маленький ангел. И всегда буду любить.

С того чудесного дня я стала задумываться над смыслом своего существования, особенно долгими бессонными ночами, когда сидела у кроватки Луи-Иосифа, оберегая его беспокойный сон. Мне казалось, что в жизни очень мало вещей, которые действительно важны. Любовь. Природа. Надежда. Любить окружающих. Искать утешения и успокоения в природе. Жить с постоянной надеждой в сердце.

Разве не согласился бы со мной Жан-Жак?


7 октября 1783 года.

Штат моей домашней прислуги понес потери. Вчера стражники арестовали Амели и увезли ее в Бастилию. Ее преступление заключается в том, что она настраивала жителей деревни Сент-Броладре против короля и составила жалобу от их имени.

Людовик уделяет очень большое внимание этому делу. Выясняется, что Амели, втайне от всех нас и даже от Эрика, подпала под влияние радикальных ораторов и сочинителей памфлетов, распространявших ложь и грязные сплетни обо мне и Людовике. Но она и без этого ненавидела меня за то, что Эрик питает ко мне привязанность. Без сомнения, она воображает, что мы любовники, хотя мы никогда не были близки. Но как бы то ни было, она присоединилась к тем, кто требовал перемен и намерен был осуществить их насильственными методами. Она посещала тайные собрания и слушала ораторов, призывавших к организации беспорядков и изменению государственного устройства. Амели позволила увлечь себя взглядами, которые они высказывали в отношении Людовика и его правительства. Более года она вела этот тайный и опасный образ жизни, научившись при этом читать и писать, попутно распространяя призывы к насильственному изменению власти среди таких же, как и сама, людей низкого происхождения.

Узнав, что мы намерены отвезти Луи-Иосифа в священную часовню в Сент-Броладре, она незамедлительно отправилась гуда и выступила с речью перед жителями. Она хорошо знала их, поскольку выросла в этой деревне, и убедила в необходимости продемонстрировать свое отношение к Людовику и ко мне, покинув свои дома в день нашего приезда. После продолжительного обсуждения жители деревни составили список жалоб, и она записала их на бумаги.

Но Амели сделала ошибку, оставшись в Сент-Броладре после того, как деревню покинули остальные ее жители. Вне всякого сомнения, она пожелала насладиться нашим изумлением, когда мы приедем сюда и не встретим торжественного приема, не найдем вообще никакого приема – без восторженных криков толпы, приветствующей своего сюзерена. Словом, она решила остаться – и попалась. И теперь несет справедливое и заслуженное наказание.

Мне жаль Эрика и двоих их детей. Не могу представить, чтобы он скучал по Амели, но уверена, что детям очень не хватает матери. Мне страшно даже подумать о том, как страдали бы Муслин и Луи-Иосиф, если бы меня оторвали от них!

Я сочла возможным вмешаться в ход судебного расследования, и Людовик своим указом повелел коменданту Бастилии разрешить Эрику с детьми один раз в неделю в течение часа навещать Амели в тюрьме.


20 ноября 1783 года.

Ко мне вновь вернулась осенняя меланхолия. Аксель сообщил мне, что должен покинуть Версаль на некоторое время, чтобы сопровождать короля Густава в поездке по Италии. Он будет отсутствовать несколько долгих месяцев. Какая жалость, он пробыл со мной совсем мало! Я уже скучаю и со страхом ожидаю его отъезда.

Дело не только в том, что Аксель уезжает, что деревья стоят голые, что дни стали короче и что дуют холодные осенние ветра. Мое настроение все чаще портится из-за грязной клеветы и лжи, самые отвратительные образчики которой свободно продаются не только в Париже, но и здесь, в Версале, под нашими окнами.

Прямо под террасой дворца тянется пологий спуск на дорогу. В самом конце этого спуска торговец книгами поставил свой лоток так, чтобы посетители, миновав внешние и внутренние ворота, обязательно проходили мимо него, направляясь в залы и галереи дворца. Количество посетителей исчисляется тысячами, и многие из них, как мне доложили, останавливаются, чтобы купить эту низость с лотка, а потом читают ее.

Обо мне пишут гадкие и ужасные вещи. Меня обвиняют в том, что я практикую «германский порок» (то есть люблю женщин вместо мужчин), что я веду образ жизни проститутки, что я начисто лишена каких бы то ни было моральных принципов и соблазняю молоденьких мальчиков и девочек. Экземпляры этих ужасных книг и памфлетов были обнаружены даже во дворце, и в них я предстаю жутким монстром, которому всегда не хватает секса и который только и ищет новые жертвы для своих порочных пристрастий. Отвратительные карикатуры на меня внушают ужас и отвращение. Меня изображают в образе жадной, гротескной дьяволицы или омерзительной гарпии, питающейся мясом бедняков и одновременно предающейся самым гнусным сексуальным извращениям.

Людовик говорит, что остановить продажу этих презренных изданий невозможно. Власти еженедельно арестовывают и изымают сотни подобных публикаций, но владельцы типографий печатают все новые и новые. До тех пор пока люди будут их покупать, никто и не подумает останавливать печатные станки. Торговца книгами, расположившегося у самого дворца, несколько раз арестовывали. Но стоит ему освободиться, как он сразу же возвращается на прежнее место и снова раскладывает свой лоток.


14 января 1784 года.

Наступил Новый год. Аксель скоро уедет от меня. У Луи-Иосифа сильный кашель с мокротой, и ему на грудь доктора ставят пластыри с горчицей. Мне удалили три зуба. После операции я не находила себе места целых пять дней, так было больно.


19 февраля 1784 года.

Сегодня утром, во время приема, ко мне подошла Софи и прошептала, что меня хочет видеть женщина. Она сказала «женщина», а не «дама», и намекнула, что мне лучше встретиться с этой особой наедине, а не здесь, на приеме, где полно придворных и где каждое мое слово и жест становятся достоянием присутствующих.

Я велела Софи привести женщину в мою гостиную перед мессой, тогда я смогу без помех увидеться с нею.

Войдя в комнату, я увидела на софе полноватую женщину средних лет, вычурно и довольно безвкусно одетую в эксцентричное платье красно-оранжевого шелка и развеселую шляпку с оранжевым пером. Когда она встала и, поспешно сдернув с головы шляпку, сделала реверанс, я обратила внимание на то, что в ее каштановых волосах сверкали серебряные пряди. Очевидно, она не давала себе труда выкрасить волосы или скрыть седые пряди под накладными волосами, как поступали на ее месте женщины, которым перевалило за тридцать. На ее приятном, круглом лице появилась мягкая улыбка, и я не могла не заметить, что слои шелка скрывают крепкое и мускулистое тело.

Я опустилась на софу, и рядом тотчас же устроились две мои собачки. Я рассеянно погладила их по головам.

– Ваше величество, – улыбаясь, обратилась ко мне незнакомка. – Меня зовут Элеонора Салливан. У нас с вами общий друг при дворе, граф Аксель Ферсен.

Глаза у меня удивленно расширились, но я ничего не сказала, сохраняя спокойствие и выдержку. Передо мной сидела женщина, которая долгие годы была любовницей Акселя, бывшая цирковая артистка, гимнастка. Я знала, что она живет в Париже и время от времени он видится с нею, хотя она уже давно находится на содержании богатого американского финансиста. Я подумала, что эта женщина долгие годы оставалась моей соперницей.

Вспомнив о правилах хорошего тона, я пригласила ее присесть.

– Благодарю вас за то, что согласились принять меня, ваше величество. Я бы ни за что не осмелилась прийти сюда, если бы не знала о вашем милосердии и о том, что превыше всего вы цените искренность и умеренность.

– Я очень ценю и честность также, мисс Салливан.

– Миссис Салливан, с вашего позволения. Я долгие годы была замужем за чудесным человеком, оба мы выступали в цирке.

– Очень хорошо, миссис Салливан. Что заставило вас обратиться ко мне?

Она подалась вперед, и на лице у нее появилось выражение неподдельной искренности.

– То, что вы стоите у Акселя на пути.

– В каком смысле?

– Большая и отчаянная любовь к вам мешает ему жить нормальной жизнью, которой он заслуживает.

Мне хотелось крикнуть ей в лицо: «Откуда вам известно, чего он заслуживает и что для него лучше всего? Уж кому, как не мне, знать об этом. Он счастлив со мной. Мы любим друг друга!» Но я придержала язык. Королевы не ссорятся с цирковыми акробатами, как бы высоко те ни поднялись в парижском обществе.

– Он говорил вам, что ищет себе супругу?

Я была удивлена и растеряна. И, наконец, сумела выдавить:

– Нет, не говорил.

– По настоянию сестры и во исполнение воли покойного отца во время последнего отпуска с войны в Америке Аксель побывал на многих балах и званых обедах в Стокгольме. Там он встретил Маргаретту фон Роддинге. Ей двадцать три года, она красива, очаровательна и умна. Она получила хорошее образование и происходит из одной из лучших семей Швеции, славной своим военным прошлым. Ее отец – генерал от кавалерии в армии короля Густава. Маргаретта нравится Акселю, да и она восхищается им, как любая нормальная молодая женщина. Родственники подыскали для нее другого жениха, но потом решили не настаивать. Сейчас они ждут, чтобы Аксель сделал ей предложение.

Она подождала мгновение, чтобы я уяснила все, что она мне только что рассказала.

– Я встречалась с Маргареттой, – наконец продолжила она. – Аксель специально привез ее ко мне. Я сочла, что ему нужно мое одобрение, хотя одному Богу известно, почему он так решил. Она мне очень понравилась, и я от чистого сердца пожелала им счастья.

Мне стало дурно. Я хотела приказать, чтобы мне принесли настой цветков померанца и эфир. Но это было невозможно, посему я принялась обмахиваться веером и потянулась приласкать своих собачек, которые играли на софе рядом со мной. Постепенно ко мне вернулось мужество.

– Тогда почему же он не сделал ей предложение? – с вызовом обратилась я к Элеоноре Салливан.

– Из-за вас, ваше величество.

– В жизни Акселя постоянно присутствовали другие женщины, насколько мне известно, – заявила я, стараясь вести себя как умудренная и много повидавшая женщина. – В том числе и вы.

– Простите меня за такую откровенность, но мы обе знаем, что никого из них он не любил так, как любит вас. Он привязан к вам узами, которые бессилен разорвать. А вы можете их разорвать, если на то будет ваша воля и желание.

– Вы просите, чтобы я отослала его прочь?

Я едва сумела выговорить эти слова. Прогнать Акселя? Самой отказаться от любви всей своей жизни?

Когда Элеонора вновь заговорила, голос ее был твердым и безжалостным:

– Отпустите его. Позвольте ему отправиться домой, жениться, стать отцом семейства. Позвольте ему искренне сделать это, не питая бессмысленных надежд на то, что у него с вами может быть общее будущее.

Как бы ни была я расстроена этим странным и неожиданным визитом и тем, что поведала мне эта злополучная посетительница, но все-таки сумела взять себя в руки и теперь пристально всматривалась в лицо сидящей передо мной женщины. Мне необходимо было понять, искренна ли она со мной, понять, каковы ее мотивы и чем еще она руководствовалась, придя ко мне с такими гнетущими известиями.

В ее широко расставленных глазах светилось участие, в твердых складках полных губ читалась решимость. Я не увидела в ней злобы или зависти, хотя она вполне могла ревновать, учитывая глубину чувств, которые питал ко мне Аксель. Чувств, которые – и в этом я была уверена – давно отодвинули ее на задворки его эмоциональной жизни. Я инстинктивно почувствовала, что она говорит правду о том, что Аксель подумывает о женитьбе и об этой девушке Маргаретте. «Он непременно женится, – подумала я, – из чувства долга перед своей семьей, просто потому, что так принято. Он выберет себе достойную, может быть, даже исключительную женщину. Но меня он всегда будет любить сильнее».

– Мы обе желаем графу Ферсену счастья, миссис Салливан. Франция всегда будет благодарна ему за оказанные услуги – услуги, в которых сейчас мой супруг нуждается более, чем когда-либо. Для мужчины таких выдающихся способностей и талантов, как граф Ферсен, государственные интересы всегда должны быть превыше собственных.

Мои слова прозвучали холодно и официально, сейчас моим голосом говорила королева Франции. Однако я была уверена, что Элеонора Салливан разгадала чувства, которые скрывались за ними. Я давала ей понять, что не отпущу Акселя.

Улыбнувшись, я встала с софы, от всей души надеясь, что это получилось у меня легко и непринужденно. Аудиенция была окончена. Элеонора Салливан тоже поднялась с места и склонилась передо мной в глубоком реверансе.

– Надеюсь, вы понимаете, ваше величество, что разбиваете ему сердце, – сказала она и удалилась.

Эхо ее тяжелых шагов по паркету еще долго отдавалось у меня в ушах. Когда она ушла и я услышала, как за ней захлопнулась дверь, то прижала к себе своих собачек и горько заплакала, давая волю отчаянию.


4 мая 1784 года.

Когда Аксель нанес мне прощальный визит, чтобы сообщить о том, что он, наконец, уезжает в Италию вместе с королем Густавом, я находилась в Маленьком Трианоне, на участке, отведенном по моему распоряжению для строительства крестьянских домов. Четыре из них уже достроены и готовы принять жильцов, и я как раз давала указания малярам нарисовать на стенах ломаные черные линии, чтобы они походили па трещины. Я хотела, чтобы дома обрели очаровательный вид пострадавших от времени и непогоды зданий, построенных сотню лет назад. Со мной был Луи-Иосиф, он держал меня за руку, неуверенно вышагивая рядом. Ему нравится бывать в этом очаровательном уголке, и еще он любит заходить к белым овцам и козам в загоны и смотреть на них. Только здесь я вижу на его лице улыбку.

Разумеется, я ничего не сказала Акселю о визите Элеоноры Салливан, равно как и о том, что она поведала мне о Маргаретте фон Роддинге. Я считала, что мы настолько близки с ним, что между нами никогда не будет недомолвок. Оказывается, я ошибалась. Я незнала, как заговорить о его женитьбе, пусть даже предполагаемой. У меня было такое ощущение, будто этот вопрос не имеет никакого отношения к нашей любви. Быть может, он тоже так считает. Я никогда не расспрашивала его о других женщинах в его жизни, хотя время от времени он сам заговаривал о них. Аксель знает, что у меня любовников нет, знает, что я навечно принадлежу ему душой и телом. Он понимает, почему я вышла замуж за Людовика и что этот союз объясняется причудливым сочетанием чувства долга, доброй воли и привязанности. Может статься, он относится к Маргаретте фон Роддинге так же, как я отношусь к Людовику. То есть как к женщине, с которой он может оправдать ожидания своей семьи, обрести покой и зачать детей. Но его сердце, как и мое, навеки будет отдано другому человеку, навеки останется в замкнутом мирке, в котором есть место только для нас двоих.

Прощание наше получилось очень нежным. Аксель не мог оторваться от меня, обещая писать как можно чаще из Венеции, Флоренции и Рима, отправляя курьеров со своими посланиями в Версаль. Он оставался у меня до самого вечера, и мы вместе поужинали наверху в Маленьком Трианоне, расположившись у огня в комнате, которую часто делили вместе. Эту комнату я держу только для него и открываю ее тогда, когда он бывает со мной.

Мы не спали почти всю ночь, занимаясь любовью и разговаривая обо всем на свете – но только не о его планах на будущее. Все-таки я немного беспокоюсь. Не украдет ли его у меня Маргаретта? Ведь мне уже почти тридцать, и я уже не та красавица, какой была когда-то. Горести и печали жизни породили морщинки у меня на лбу и складки в уголках губ. Я располнела. Теперь мне понадобились корсеты, которые я некогда отвергала с презрением. Но Аксель говорит, что, глядя на меня, он видит только свою любовь, и я верю ему. Он обещает, что, будучи в Венеции, непременно прокатится в гондоле лунной ночью и будет думать обо мне.


11 июня 1784 года.

Ко мне приходил Эрик и умолял меня воспользоваться всем своим влиянием, чтобы добиться освобождения Амели. Он говорит, что она ужасно страдает, что в ее маленькой, темной камере полно крыс, и что она отчаянно голодает. Ей не разрешают мыться, а одежда у нее истрепалась и ужасно воняет. Он говорит, что дети плачут, когда видят ее, и потом несколько дней не могут прийти в себя.

Я знаю, что она заслужила наказание, тем не менее, намерена поговорить с Людовиком, чтобы поднять вопрос о переводе Амели в тюрьму с менее строгим режимом.

Из Италии я еще не получила ни одного письма.


23 августа 1784 года.

Я еще никому ничего не говорила, но, по-моему, я снова беременна.


9 сентября 1784 года.

Мы переехали в Фонтенбло. Дорога была долгой и утомительной, а теперь меня еще и тошнит каждый день. Нет никаких сомнений в том, что у меня будет ребенок. Аксель не может быть его отцом, поскольку после его отъезда в Италию у меня была обычная менструация.

Людовик очень счастлив и в качестве демонстрации своего Расположения распорядился смягчить режим заточения Амели. Ей станут давать больше еды, и Эрику разрешено каждую неделю приносить ей домашнюю пищу. Ему также позволено передать ей постельное белье и новую одежду. Раз в неделю вместе с остальными заключенными ее будут водить в специальное помещение, где она сможет мыться в общей лохани.


7 ноября 1784 года.

Мне по-прежнему так плохо, что я с трудом заставляю себя вести записи в дневнике. Когда я была беременна Муслин или Луи-Иосифом, меня не тошнило так сильно. Я испытываю постоянную усталость, а необходимость совершать утомительные ежедневные дворцовые церемонии приводит меня в ужас. Даже присутствие на мессе, когда я просто сижу на скамеечке, кажется мне наказанием, и меня чрезвычайно раздражают Шарло и Людовик, которые подшучивают друг над другом и громко разговаривают во время богослужения.


3 января 1785 года.

Доктор Сандерсен говорит, что мой ребенок должен появиться на свет в течение ближайших нескольких недель. Я настолько растолстела, что могу носить лишь свободные платья-туники, которые называю «аристотелевскими». В придворных же нарядах я выгляжу просто смешно. Живот у меня такой большой, что у меня может быть двойня, вот только ни в моей семье, ни в семье Людовика, насколько мне известно, никогда не рождались близнецы.

Наш отдых несколько подпорчен критикой, которая звучит в мой адрес. В Париже открыто говорят о том, что на территории Маленького Трианона я создала «маленькую Вену» и что на обустройство своего маленького замка я истратила миллионы франков. Признаю, отвести ручей, омывающий холм, и создать искусственное озеро было недешево. Но строительство восьми домиков обошлось относительно недорого, и я сумела завершить его, вместе с амбарами, фруктовыми садами и загонами для животных, на благотворительных началах. Власти даже привезли восемь крестьянских семейств, которых и поселили в домах, вот только три из них съехали почти сразу же, объясняя свое решение тем, что дымовые трубы забиты и что земля слишком скудна, чтобы выращивать на ней что-либо.

Эта моя задумка еще не увенчалась полным успехом, но мы уже собрали большой урожай апельсинов, а две мои коровы-рекордсменки, Брюнетка и Блондинка, дают жирное молоко, которое с удовольствием пьет Луи-Иосиф. Земля и в самом деле не вспахана и не возделана, но весной мы рассчитываем посеять зерновые, а осенью смолоть урожай на муку на мельнице. Во всяком случае, я очень надеюсь на это.


16 февраля 1785 года.

Я получила целую стопку писем от Акселя, который очень рад, что я беременна, и надеется, что на этот раз я рожу мальчика.

«Густав очарован Италией,– пишет он. – Он только и говорит о том, как тепло сейчас во Флоренции и как холодно будет в Швеции, когда мы туда вернемся. Он просто не может поверить в то, что во Флоренции снег идет очень редко, а в Риме его вообще не бывает никогда. Вскоре мы отправляемся на юг, в Рим. И пробудем там несколько месяцев, прежде чем переехать в Неаполь».

Я расстроена. Мне кажется, что теперь я очень долго не увижу Акселя. А он мне так нужен.

К счастью, я избавлена от визитов Элеоноры Салливан.


1 апреля 1785 года.

Я не могу нарадоваться на своего дорогого сына, моего крупного и здорового мальчика. После того как меня долго и сильно тошнило во время беременности, я ожидала, что роды будут трудными, но он удивил меня, появившись на свет быстро и почти безболезненно, – хвала Господу!

Он жадно пьет молоко кормилицы и почти никогда не плачет. У него прекрасное тело, круглое, розовое и мягкое. Благодарение небесам, что я смогла родить здорового сына. Так что теперь, если бедняжка Луи-Иосиф умрет (о чем все шепчутся за моей спиной), у Франции все равно останется наследник.


20 апреля 1785 года.

Иосиф прислал мне поздравления по случаю рождения моего маленького Луи-Шарля, но ни словом не обмолвился о том, что Австрия нарушила договор с Францией. Иосиф очень агрессивен, в этом он совсем не похож на нашу матушку, которая была мудрым правителем и которую вполне устраивала территория, унаследованная ею от своего августейшего отца. Иосиф всегда хочет большего. Сейчас он стремится потихоньку прибрать к рукам земли в Нидерландах, Бельгии и Люксембурге, а наши министры в ответ угрожают ему войной.

Министры требуют аудиенции у Людовика почти каждый день, по мере возникновения очередного кризиса, вызванного то постоянной нехваткой денег в казначействе, то каким-либо дипломатическим казусом вроде действий Иосифа, то еще чем-нибудь. Чтобы удрать от них, Людовик отправляется на охоту, и тогда они идут ко мне. Вот и сегодня они приходили после обеда.


22 апреля 1785 года.

Я ненавижу эти встречи с министрами, поскольку не до конца разбираюсь в заключенных Францией договорах и ее интересах за границей, а также потому, что и министры, в свою очередь, ненавидят и презирают меня и изо всех сил стараются продемонстрировать мне мое невежество. Но я вижу их насквозь (было бы странно с моей стороны не разбираться в таких вещах после стольких лет, прожитых во Франции!), поэтому стою на своем. Я прошу их объяснить, медленно и понятно, в чем заключается проблема, и какие пути ее решения предлагаются. Потом я говорю, что должна посоветоваться со своим супругом. После чего некоторое время выжидаю, а затем призываю министров и объявляю им свое решение. Разумеется, все это чистой воды притворство. Я бы с радостью проконсультировалась у своего супруга, вот только он не желает меня слушать. Он убегает от меня или демонстративно зажимает уши ладонями. «Решайте сами», – отвечает он мне. А хуже всего то, что чем больше решений я принимаю и чем больше опыта в противостоянии министрам приобретаю, тем чаще Людовик пользуется малейшим предлогом, чтобы свалить все на меня.

Я не могу своими силами разрешить эту дилемму, и она тяжким грузом давит мне на плечи.

Что же касается нарушения Иосифом договора, я решила, что Франция должна уступить в вопросе о спорных голландских землях. Мы не будем угрожать войной – но я напишу Иосифу и скажу ему, что он должен будет выплатить голландцам большую компенсацию. А в том случае, если он нарушит и другие положения договора, я прикажу нашим генералам подвести войска к самой границе и быть готовыми начать военные действия. Пока наши враги не знают этого, но если Франция не получит новые займы, то не сможет даже защитить себя, не говоря уже о том, чтобы напасть на кого-либо.


1 июня 1785 года.

Граф Мерси предостерег меня, что кто-то снова читает мой дневник и пользуется почерпнутыми из него сведениями. Он считает, что в моем окружении есть шпионы. С момента ареста Амели он выглядит встревоженным более обычного. Наверное, мне лучше воздержаться от ведения записей, пока я не подыщу надежного тайника для своего дневника. Граф был очень сердит на меня за беспечность, с которой я описываю события, которые могут представлять опасность для правления моего брата и для Франции.


16 декабря 1785 года.

Наконец-то у меня появилось ощущение, что я снова могу спокойно писать в своем дневнике, не рискуя, что кто-то прочтет мои записи. Я нашла новое и безопасное место для его хранения. С того момента, когда я открывала его в последний раз, прошло шесть месяцев, но я делала короткие пометки на клочках бумаги и прятала их в большой желтой китайской вазе, в которую никто никогда не заглядывает и не поднимает, чтобы вытереть пыль, поскольку она слишком тяжелая.

А теперь я перечислю самые важные из своих коротеньких – записей.

Во-первых, были уволены две сотни слуг, чтобы сократить расходы на содержание моего двора. Некоторые из этих уволенных были уличены в воровстве. Во-вторых, я снова беременна. В-третьих, у нас прошли настоящие ливни, намного сильнее обычных. Кажется, небеса разверзлись и обрушились на землю дождем. В-четвертых, произошла страшная авария воздушного шара где-то в проливе Ла-Манш между Англией и Францией, в проливе, который мы называем Рукавом. Это произвело на всех гнетущее впечатление. Таковы наиболее значимые события.


2 февраля 1786 года.

Я с содроганием читаю последние полученные от Акселя письма.

«Мой любимый маленький ангел, – пишет он, – в мае я возвращаюсь с Густавом в Стокгольм. Мне предстоит уладить некоторые вопросы семейного характера, которыми я и так пренебрегал слишком долго».

Что еще это может означать, кроме того, что он намерен жениться на Маргаретте фон Роддинге? Сердце у меня готово разорваться от горя.

Он женится на ней, и они станут жить вместе. В конце концов он полюбит ее, а я превращусь лишь в туманное воспоминание. У них будут дети, он превратится в любящего отца и мужа. А я больше никогда не увижу его.


24 апреля 1786 года.

Я прихожу в свою импровизированную деревушку в Маленьком Трианоне и помогаю высаживать растения. Это идет мне на пользу. Живот у меня снова раздулся, и новый ребенок должен появиться на свет уже через три месяца. Но я все еще могу передвигаться по вспаханным полям вместе со своими крестьянами-арендаторами и бросать семена в землю. Воздух напоен ароматом цветущих яблонь, и я вспоминаю, как матушка брала меня на руки, когда я была совсем еще маленькой, и выносила в фруктовый сад, как только зацветали деревья. Под крышами крестьянских домиков свили гнезда ласточки, и оттуда уже доносится чириканье маленьких птенцов.

Повсюду видна новая жизнь, все растет и стремится к небу, солнцу и свету. Но внутри дворца в глаза бросаются упадок и разрушение. Лишь мои апартаменты, которые я распорядилась отремонтировать перед самым рождением Луи-Иосифа, все еще сохраняют блеск и величие. Но если всмотреться пристальнее, то и здесь можно заметить отслаивающуюся краску и голые пятна на стенах в тех местах, где позолоту соскабливали ножом, чтобы продать. Исцарапанные полы и поломанная мебель все еще ожидают ремонта. Ковры покрыты многочисленными пятнами. Повсюду ощущается запах тления, особенно в те дни, когда идет дождь.

В моих апартаментах еще вполне можно жить, как, впрочем, и в больших залах и приемных. Зато сотни остальных комнат в огромном Версальском дворце пребывают в руинах и запустении, стены в них покрыты плесенью, а по мраморным полам шныряют крысы и мыши, которые уже обгрызли парчовые диваны и резные ножки столиков. Через дыры в прохудившейся кровле внутреннее убранство дворца заливают зимние дожди. Каждый год приходится запирать все новые комнаты. Придворные и слуги вынуждены снимать дорогостоящее жилье в городе, чем самым бесстыдным образом пользуются владельцы гостиниц и пансионатов. Давно пора что-то делать с этим запустением, но поскольку денег на ремонт и реставрацию катастрофически не хватает, предпринять что-либо реальное не удается.


21 мая 1786 года.

Нынешней весной по коридорам дворца разносится одно страшное слово – «банкротство». Больше ни у кого не осталось денег, все занимают друг у друга. Слугам уже давно не выплачивается жалованье, поэтому они решили, что могут воровать мебель, произведения искусства и всякие безделушки, даже кружевные оборки с моих платьев. Золоченые кисточки с занавесей и драпировок срезаны уже давным-давно. В моду повсеместно входят стальные пряжки на башмаки и стальные же пуговицы – не только потому, что они «республиканские» и оттого стильные, но еще и потому, что слуги украли все золоченые пряжки и украшенные драгоценными камнями пуговицы. Найти и покарать воров не представляется возможным, их слишком много. Воровство – одна из неприятных реалий нашей жизни, и оно способствует распространению подозрений и недоверия.

Несмотря на все слухи о банкротстве и жалобы на нехватку денег, жизнь при дворе бьет ключом, придворных охватило настоящее помешательство, все выдумывают себе новые причуды, экспериментируют со стилями и цветами. Софи и Лулу потрясли меня, продемонстрировав новые платья с пышными воротниками-жабо в стиле, который они назвали «Генрих IV», в честь циничного короля эпохи Возрождения. Последним писком моды вдруг стало любимое животное Людовика, зебра, подаренная ему королем Сенегала, и ее черно-белые полоски можно отныне встретить везде, начиная со шляпок и заканчивая чулками. Шарло обзавелся полосатым воздушным шаром, который собирает толпы зевак, когда плывет по воздуху над крышами дворца.

В тон возрожденному из небытия цвету «гусиный помет», который при дворе носят буквально все, Андрэ создал прихотливые и вычурные прически, которые назвал «африканская зебра», «дикобраз» и «жирный гусь».

Все это очень занимательно и потрясающе интересно. Нельзя же все время хмуриться и беспокоиться. Кроме того, я просто обязана сохранять хорошее расположение духа ради малыша, которого ношу. В глубине души я надеюсь, что на этот раз у меня родится девочка, светловолосый очаровательный ангел, похожий на Муслин, которая, конечно, своенравна и непослушна, но очень красива. Я жду и надеюсь.

XI

6 марта 1787 года.

Да простит меня Господь, но иногда мне хочется умереть.

Мне по-прежнему присылают анонимные злобные и отвратительные письма. И я не могу не читать их. Какими же злыми и жестокими бывают люди! Когда же они перестанут мучить меня? Ведь я всего лишь пытаюсь помочь Людовику. Пытаюсь изо всех сил, и потому делаю лишь то, что считаю должным.


17 марша 1787 года.

Затея с созывом Ассамблеи нотаблей – Станни язвительно называет ее Ассамблеей ничтожеств, и я согласна с ним – окончилась полной неудачей. Как обычно, меня обвиняют в том, что она распалась из-за меня, хотя правда заключается и том, что во всем виноваты сами делегаты. Инициатором ее издания выступил Генеральный инспектор – контролер Калон, который утверждал, что нотабли,[329] собравшиеся в Париже же со всей Франции, способны ускорить продвижение реформ в государстве. Он ее организовал, и он же попытался влиять на принимаемые ею решения. А когда нотабли взбунтовались и оказались неспособны ни на что, кроме ссор и взаимных оскорблений, Людовик уволил Калона. Так что это была целиком и полностью идея короля, и я не имею к ней никакого отношения, что бы ни говорил по этому поводу Калон.

Ах, если бы хоть кто-нибудь встал на мою защиту! Не моя вина в том, что Франция более не может найти кредиты или что Людовику некого больше назначать на руководящие посты. В ночных кошмарах ему снится, что английский флот приближается к нашим берегам, чтобы высадиться и завоевать нас. Он кричит во сне: «Я сдаюсь! Сдаюсь!» И когда такое случается, рядом с ним нет ни Калона, ни других нотаблей, чтобы утешить его. Утешаю и успокаиваю его я, а не кто-то другой. Я подбадриваю его. А на следующий день, по настоянию Людовика, я встречаюсь с министрами, потому что он не может заставить себя разговаривать с ними так, как должно королю. Я единственная, кому он доверяет. И я не могу обмануть его доверие и подвести его.


6 апреля 1787 года.

Ассамблея нотаблей кое-как функционирует, хромая на все четыре ноги. Я похожа на нее, потому что тоже с трудом ковыляю по жизни, зачастую не справляясь со своими четырьмя детьми. А о своей крошке, маленькой Софи, вообще не могу писать, меня душат слезы. Она такая крошечная и слабая, что, когда она родилась, доктор Сандерсен покачал головой и сочувственно похлопал меня по руке. В словах не было нужды. Я знаю, он думал, что она скоро умрет. Тем не менее, к всеобщему удивлению, малышка все-таки взяла грудь и начала сосать, так что она все еще с нами, пусть совсем крошечная и слабенькая.

По ночам я сижу у кроватки Софи, качаю ее и напеваю колыбельные, и иногда ко мне на колени забирается Луи-Иосиф и замирает, прижавшись. Луи-Шарль, мой здоровый сынишка, радует меня своей силой и жизнерадостностью, но он боится темноты и зовет меня к себе по ночам. Да и Муслин время от времени нуждается в утешении и комфорте, хотя ей скоро исполнится девять лет и она стала настоящей маленькой дамой. Мне положительно необходимо выспаться. В последнее время я ощущаю постоянную усталость. Доктор Буажильбер говорит, что мое тело изнурено и истощено четырьмя беременностями. А как же женщины-крестьянки, у которых в моем возрасте часто бывает по десять-двенадцать детей и которым еще хватает сил работать в поле и убирать урожай наравне с мужчинами? Я думаю, меня измучили тревога и беспокойство.


26 мая 1787 года.

Вчера новый первый министр королевства, архиепископ Ломени де Бриенн, распустил Ассамблею нотаблей и отправил благородных господ по домам. Они были очень злы, и я уверена, что мы еще услышим о них. Но главный вопрос по-прежнему остается открытым: сумеет ли новое правительство получить кредиты?


12 июня 1787 года.

Всю неделю лил дождь, и я ни разу не смогла выйти наружу. Меня раздражает буквально все, я не нахожу себе места. Софи отказывается брать грудь.


15 июня 1787 года.

Софи по-прежнему не хочет сосать молоко и часто плачет. Я все время сижу с нею.


17 июня 1787 года.

Мне достает сил только на то, чтобы молиться. Умоляю тебя, Господи милосердный, не дай моей маленькой девочке умереть.


23 июня 1787 года.

Дна дня назад мы присутствовали на поминальной мессе по Софи, после чего похоронили ее в лимонной роще в Маленьком Трианоне, рядом с могильным камнем, который я поставила много лет назад в память о своем неродившемся ребенке.

На похоронах Софи было очень мало людей. Она не имела значения ни для кого, кроме меня, хотя была принцессой Франции. Она не прожила и года. Да упокоит Господь ее бессмертную душу!


13 июля 1787 года.

После смерти Софи я почти не выхожу из своей комнаты. У меня напрочь пропал аппетит. Единственным утешением служат мои дети, особенно мой маленький chou d'amour как я его называю, мой Луи-Шарль. Ему уже исполнилось два годика, и он ни минуты не может усидеть на месте, столько в нем нерастраченной энергии. Муслин и Луи-Иосиф играют в карты, шалунишка гоняется за моими собачками, а потом со смехом убегает по коридору от Софи, которая пытается догнать его. Аббат Вермон очень добр со мной. В его присутствии я всегда обретаю покой и утешение. Недавно я подсчитала, что он остается моим духовником с тех пор, когда мне было двенадцать-тринадцать, то есть вот уже почти двадцать лет. Он был рядом со мной все это время, когда я так нуждалась в нем.


2 августа 1787 года.

Я приехала в Сент-Клод вместе с детьми. Луи охотится в Компьене. Из Парижа приходят сплошь дурные вести, и я больше не хочу их слышать.


9 сентября 1787 года.

Случилось чудо. Вчера я находилась во внешнем дворике дворца, который был битком забит экипажами, повозками и тележками, собирающимися в кавалькаду для ежегодного переезда в Фонтенбло. Я присматривала за тем, как в повозку Любимый шалунишка укладывают вещи Луи-Иосифа, хотя обычно полностью полагаюсь в этом на своих слуг. Словом, я случайно оказалась там, стоя в пыльном дворике, когда вдруг увидела, что в главные ворота въезжает белый экипаж с гербом короля Густава на дверцах. Я сразу же поняла, что это Аксель.

Когда он вышел из кареты, мне показалось, что выглядит он совсем не так, как раньше. И не только потому, что на нем не было напудренного парика, а его собственные светлые волосы были собраны в узел на затылке. На его лице была написана решимость. Я чувствовала, что в нем что-то изменилось.

Я была сама не своя от радости, что вижу его. Я-то воображала, что больше никогда не увижу его, и пыталась примириться с тем, что уступила его Маргаретте фон Роддинге. Людовик тоже был очень рад видеть его и тем же вечером за ужином начал рассказывать Акселю о растениях и животных, которых встречал в лесу (король возобновил работу над своей книгой «Флора и фауна Компьенского леса»). Аксель, в свою очередь, поведал нам о военных буднях, о том, что между Швецией и Россией началась война, и о том, как он водил войска в бой. Он ни словом не обмолвился о своей семье, и я тоже не касалась в разговоре этой темы. Только на следующий день, когда мы встретились в Маленьком Трианоне, он заговорил о своей личной жизни.

– Расставаясь с вами, чтобы отправиться в Италию вместе с королем, я полагал, что между нами все кончено. Я думал, что смогу заставить себя жениться, отказаться от своей бродячей жизни и забыть свою большую любовь. – При этих словах он поцеловал меня и погладил по щеке. – Я старался, но у меня ничего не получилось. Я не могу и дальше обманывать себя. Я не могу жить без вас. – Он улыбнулся. – На меня рассердились очень многие, когда в конце концов я решил, что женитьба – это не для меня.

– Вы отказались от брачного союза! Но я думала, что все уже решено и устроено.

– Не совсем. Я ведь, собственно говоря, так и не сделал предложения.

Я почувствовала, что голова у меня идет кругом, а в теле появилась какая-то необыкновенная легкость. Мне казалось, что еще мгновение, и я воспарю над землей подобно одному из воздушных шаров Шарло.

– А ведь я все это время думала, что потеряла вас навсегда.

– Вы никогда не потеряете меня. Я всегда буду с вами рядом.

И мы, обнявшись, обменялись долгим поцелуем. После этого мы говорили только о том, как нам хорошо вместе.


20 сентября 1787 года.

Аксель живет с нами в Фонтенбло, но время от времени уезжает в Париж, чтобы устроить какие-то дела короля Густава и решить некоторые военные вопросы. Когда он возвращается из столицы, черты его лица всегда искажены гневом, а губы плотно сжаты.

– Весь город как будто сошел с ума! – вспылил он два дня назад, вернувшись из своей последней поездки и придя в мои апартаменты. – На улице было столько народу, что мой экипаж не смог пробиться сквозь толпу. А что они кричали! Они угрожают всем нам. Вас называют не иначе как «мадам дефицит», что вам наверняка известно. Людовик у них – «Людовик-цыпленок» или «Людовик-тройной подбородок». Они водят хороводы, поют и танцуют вокруг костров, совсем как краснокожие, которых я видел в Вирджинии. Даже образованных и утонченных людей захватила лихорадка критического отношения к правительству. Я отправился на званый обед, а за столом только и разговоров, что у нас больше нет правительства, и что нам нужны новые министры, и что необходимо созвать Генеральную ассамблею.

– Это еще что такое?

– Какое-то средневековое сборище, если не ошибаюсь. Им нравится эта бредовая идея, потому что она напоминает об английском парламенте. А вы знаете, что сейчас у парижан в большой моде все английское!

Это было правдой. В столице началось повальное увлечение английской одеждой, английскими прическами, даже английской манерой ходьбы, которая лично мне кажется странной и даже непристойной.

– Самое тревожное то, что весь город с увлечением погрузился в политические спекуляции. В каждой кофейне открылись клубы и дискуссионные общества, и, кажется, нет ни одного человека, который бы к ним не принадлежал. Стены увешаны политическими лозунгами и уродливыми карикатурами. Париж затаил дыхание в ожидании взрыва.

Я заговорила об этом с архиепископом Ломени де Бриенном, когда он привез мне очередные бумаги на подпись Людовику. Он заявил, что ему известно о неспокойной обстановке в Париже, но, по его мнению, это всего лишь временное помешательство, вызванное несколькими возмутителями спокойствия. Он уверил меня, что очень скоро все вернется на круги своя. Архиепископ далее привел мне пример из прошлого Франции, когда король Людовик XIV был еще мальчишкой, то есть примерно сто лет назад. Тогда в Париже тоже собирались толпы недовольных, громящих продуктовые лавки, и повсюду была слышна критика в адрес правительства. Но с течением времени все успокоились, порядок был восстановлен.

Позже я нашла описание тех неспокойных времен в одной из исторических хроник Людовика. Чем больше я читала, тем беспокойнее становилось у меня на душе. Восстание в детстве Людовика XIV, получившее название Фронды, началось после того как выяснилось, что у правительства нет денег. Простой люд взбунтовался, парламент Парижа восстал, так что в конце концов королева, правившая от имени своего сына, вынуждена была уступить воле народа.

Сидя у окна и читая о давно прошедших временах, я не могла не думать о том, что нынешняя ситуация как две капли поды походила на давнишнюю. У нашего правительства тоже нет денег. Народ готов взбунтоваться, а Людовик и так все время повторяет, что парижский парламент похож на бочку с порохом. Неужели и мне, королеве, которой часто приходится действовать вместо своего супруга, придется подчиниться воле народа?


2 ноября 1787 года.

В последние дни у меня совсем нет времени, чтобы вести записи в дневнике, но сегодня я напишу несколько строчек, чтобы отметить свой тридцать второй день рождения. Боже, как же я постарела! Софи находит в моей прическе все новые и новые седые волосы и вырывает их.


8 декабря 1787 года.

Мы пытаемся экономить. Большая часть моих домашних слуг была уволена, равно и половина всех садовников в Маленьком Трианоне. Мне было очень жаль расставаться с ними, вдобавок меня снедало беспокойство. Как они теперь будут кормить свои семьи? Среди уволенных был один садовник, настоящий гигант, который ухаживал за моим садом много лет. Он вскапывал землю, сажал растения, полол сорняки, и с ним я простилась особенно тепло. Он кивком выразил мне свою признательность, но не улыбнулся в ответ. Кто же наймет на работу огромного мужчину с такой устрашающей внешностью? Как он будет сводить концы с концами? По-моему, он не работал больше нигде, кроме Версаля. Я хотела дать ему кошель с монетами, но аббат Вермон посоветовал не делать этого.

– Если вы наградите одного, то должны наградить и всех, – предостерег он меня. – В противном случае ваш поступок принесет больше вреда, чем пользы.

Но я положительно не могу дать денег всем им. У меня их тоже нет. Если бы они только знали, на какие жесткие меры я отважилась ради экономии. Я не стала заказывать новые платья у Розы Бертен. Вместо этого четыре швеи переделывают мои старые платья, нашивая на них кружева и другую отделку. Я называю их старыми, хотя на самом деле большинство из них почти новые. Я их практически не носила, и они хранились в моих сундуках, аккуратно переложенные тафтой. Новые весенние платья для Муслин будут перешиты из моих старых нарядов. Пока что для нового платья ей требуется всего несколько локтей материи.

Лулу выставила на продажу несколько больших коробок с моими атласными и парчовыми туфельками. До сих пор я обращалась с ними очень небрежно, но этого больше не повторится. Вместо того чтобы надевать каждую пару только один раз, как я поступаю с перчатками, я буду носить их до тех пор, пока в них можно будет ходить, а потом отдам в починку. То есть надену их два или три раза, по крайней мере.


18 декабря 1787 года.

Наш архиепископ Ломени де Бриенн слишком болен, чтобы продолжать исполнять обязанности первого министра. Прочие министры откровенно не хотят работать с ним, так что на него и легла основная ответственность за руководство нашим крайне несостоятельным правительством. Скоро он должен выйти в отставку. Что же мы будем делать, когда он уйдет?


1 февраля 1788 года.

Не зря говорят: «Беда не приходит одна». Все проблемы свалились нам на голову одновременно. У Луи-Иосифа сделалась лихорадка, он ужасно исхудал и большую часть времени проводит в постели. Его бедная спина причиняет сильную боль, он смотрит на меня большими, измученными глазами и говорит:

– Прости меня, мамочка.

От жалости у меня разрывается сердце.

Людовик распустил непокорный парижский парламент, что вызвало новую волну недовольства и открытого неповиновения не только в Париже, но и в других городах. Аксель настоятельно советует мне уговорить Людовика отречься от престола и передать власть Станни – пусть он правит как регент, пока не подрастет Луи-Иосиф. Аксель говорит, что Станни не допустит дальнейшей эскалации напряженности. Он наверняка пустит в ход войска, произведет массовые аресты и принудит недовольных к повиновению.

Но я знаю, что Людовик никогда не согласится на такой шаг. Уж слишком сильно он ненавидит Станни. Кроме того, Людовик воображает, что, несмотря на все свои недостатки и страх открытой конфронтации, понимает глубинные чаяния своих подданных и может стать для них хорошим правителем. Аксель говорит, что подобное заблуждение очень опасно, и оно служит доказательством того, что Людовик не годится на роль короля.


3 апреля 1788 года.

Вот уже некоторое время Аксель живет в апартаментах прямо надо мной, которые я распорядилась отремонтировать и отреставрировать для него. Их обогревает гигантская шведская печь, а прислуживают ему тоже шведы. Теперь нам намного легче проводить время вместе, легче, чем когда бы то ни было. Людовик ничего не говорит, но, разумеется, ему известно, что мы с Акселем – любовники, и я чувствую, что он смирился с этим. Он доверяет мне. Он знает, что я не предам его и не брошу одного. Я верю, что он хочет, чтобы я была счастлива. Кроме того, он доверяет и Акселю, и полагается на его любовь ко мне, справедливо считая, что она пойдет на пользу всей королевской фамилии. Можно не говорить, что Людовик даже не подозревает о том, что Аксель мечтает, чтобы он добровольно отказался от французской короны.

Официально Аксель является представителем короля Швеции Густава при французском дворе. Точно так же, как граф Мерси является представителем моего брата, императора Иосифа. Неофициально Аксель остается нашим другом и советчиком, и он намного лучше подходит для этой роли, чем граф. То, что Аксель при этом и мой любовник, не имеет никакого значения – кроме как для меня, естественно.


15 апреля 1788 года.

Вчера вечером в наступающих сумерках мы с Акселем сидели на качелях в дворцовом саду, где растут розы. День был теплым, даже жарким, и вечер выдался очень приятным, воздух был напоен благоуханием первых распустившихся цветов. Голова моя покоилась на плече Акселя, он искоса поглядывал на меня и улыбался. Мы сидели молча, нам не нужны были слова, мы наслаждались окружающей спокойной красотой и медленным наступлением ночи.

Звук тяжелых шагов заставил меня вздрогнуть и оцепенеть. Спустя мгновение показался Людовик, он в одиночестве шел по дорожке в нашу сторону.

– А-а, добрый вечер, – заявил он, подойдя поближе. – Да, вечер просто чудесный. А я вышел взглянуть на хеномелес японскую. Обычно она начинает цвести примерно в это время, в середине апреля. В Компьенском лесу она тоже встречается, знаете ли. Но там она зацветает раньше, в первых числах апреля.

– Не хотите ли присоединиться к нам, ваше величество?

– М-м… пожалуй, на минуточку. С удовольствием посижу с вами.

Он опустился на соседнюю скамейку, отчего старое дерево протестующе заскрипело под его весом. Воцарилась неловкая тишина. Внезапно король вскочил на ноги.

– Вы должны извинить меня. Солнце садится, а мне еще нужно взять образцы цветов с деревьев, пока окончательно не стемнело.

– Да, в самом деле, – согласилась я. – А я, пожалуй, еще немного посижу здесь.

– Разумеется. Сидите, сколько вашей душе угодно. Если это доставляет вам удовольствие.

И с этими словами он, насвистывая, заковылял в направлении вишневого сада.


16 мая 1788 года.

Идет война, война за душу Людовика. По крайней мере, я думаю, что именно так отнесся бы к происходящему Жан-Жак и написал бы об этом.

Это война между освященным в веках правлением и новыми веяниями, пришедшими к нам из Англии. Людовик пришлет только первый путь, тот путь, которым шел его дед, Людовик ХV, моя мать и большинство королей в Европе. Слово короля – закон, он олицетворяет собой высшую власть. Да здравствует король!

Но новый королевский советник Малезерб пытается убедить Людовика следовать английскому пути. Малезерб призывает короля написать конституцию и предложить ее народу. «Разделите с ним власть, – говорит он. – Только так можно спасти и сохранить монархию».

Война продолжается.


11 июня 1788 года.

Жара стоит невыносимая. Мы сидим у открытых окон, но воздух абсолютно неподвижен, в нем не ощущается ни малейшего дуновения ветра. Фрейлины постоянно обмахивают меня веерами, и я пытаюсь отдохнуть. Сильнее всего страдают дети.


12 июня 1788 года.

Сегодня утром откуда ни возьмись налетел сильный ветер, с корнем вырывая кусты и деревья в саду. Я отправила Эрика в Маленький Трианон, чтобы он помог деревенским жителям спасти животных. Ветер выл с такой силой, что напоминал шум водопада или рев горной реки, бегущей по камням в теснинах скал. Страшный звук.

Мы быстро затворили все окна и постарались увести обитателей дворца в погреба, где хранится вино и съестные припасы на льду. Отовсюду до нас доносился звон разбивающихся стекол. Людовика нет, он на охоте. Я надеюсь, что с ним все будет в порядке.


14 июня 1788 года.

Все только и говорят о том, что это Господь послал нам ураган, чтобы напомнить, что отнюдь не человек является владыкой природы. Кое-кто уверяет, что таким образом Господь наказывает непокорных парижан за неподчинение своему королю. Со всех концов Франции, начиная с Гента на севере и заканчивая Туром на юге, гонцы привозят сообщения о бедствиях и огромном уроне, нанесенном ураганом. Сильный ветер уничтожил посевы пшеницы и фруктовые деревья, а страшный град погубил тысячи птиц и животных. Грядет голод.

Сколько же еще нам предстоит вынести в этот ужасный год?


29 июня 1788 года.

Ураган давно прошел, а вред, причиненный им, остался. На бирже произошел настоящий обвал цен, и Генеральный инспектор-контролер на собственные деньги организовал фонд помощи пострадавшим. Актеры театра «Комеди Франсэз» дали благотворительное представление, вырученные средства от которого пойдут тем, кто лишился крова над головой и домашнего хозяйства.

Меня официально уведомили о том, что задолженность казначейства составляет двести сорок миллионов франков. Я не могу представить себе эту сумму.


8 августа 1788 года.

Парижане в ярости, и никто в столице не чувствует себя в безопасности. Лулу ездила в город по срочному делу и вернулась смертельно бледная и напуганная. Ее экипаж забросали яйцами и отбросами. Мне она сказала, что уже отчаялась выбраться из столицы живой.

А произошло то, что было сделано официальное объявление о долгах правительства. Казна пуста, вследствие чего платежи наличными прекращаются. Вместо денег в оборот запущены листы бумаги, на которых указаны суммы, которые, быть может, будут выплачены в неопределенном будущем. Но никто не верит, что правительство сдержит свои обещания. Парижане чувствуют себя обманутыми. У них появился еще один лишний повод возненавидеть нас.


1 августа 1788 года.

Меня гложет чувство вины: я так счастлива с Акселем, в то время как остальная Франция страдает. Я познала всю радость, которую могла предложить мне судьба. Какая же я счастливая! Я говорю так, несмотря на то что в моей жизни было достаточно горестей и печалей, и, скорее всего, еще немало предстоит в будущем.

Ничего, переживу. Я самая счастливая женщина на земле.


1 сентября 1788 года.

Перед лицом беспрецедентного давления и критики, перед угрозой продолжающихся бунтов Людовик уступил настоятельным советам Малезерба и присных. Он объявил, что в следующем мае будет созван Генеральный Совет. Архиепископ Ломени де Бриенн подал в отставку, и нам впоследствии рассказывали, что, услышав эту новость, тысячи парижан собрались в Пале-Рояль и радостными криками приветствовали это событие. Некер восстановлен в должности министра финансов. Говорят, что сразу же после своего назначения он занялся поиском новых займов и восстановлением кредитоспособности французского правительства.

XII

15 апреля 1789 года.

События следуют одно за другим слишком быстро. Часто я ощущаю себя растерянной и сбитой с толку их неожиданными поворотами. Мне пришлось воздержаться от ведения записей в своем дневнике, потому что дважды я обнаруживала, что его читают слуги. Мой старый тайник в желтой китайской вазе, в которой я хранила отрывочные записи на клочках бумаги, более не годится. Но теперь я нашла новое укромное местечко. О моем дневнике знает Аксель и еще Шамбертен. На тот случай, если со мной что-нибудь случится, дневник должен пережить свою хозяйку. Он достанется Луи-Иосифу и его наследникам. Я хочу, чтобы они знали правду, а не ту бесконечную ложь, которую распространяют обо мне враги.

Со всех концов Франции съезжаются делегаты, чтобы принять участие в работе Генерального Совета, о котором было столько разговоров и споров прошлой осенью и зимой. Они прибывают сюда, в Версаль, подальше от беспорядков и демонстраций в Париже. Местные жители в восторге, потому что делегатам нужно где-то жить, и теперь комнаты в городе сдаются по очень высоким ценам.

Мы пригласили из Англии очередного специалиста, чтобы он осмотрел Луи-Иосифа, который вот уже три месяца не встает с постели. Помимо всех напастей, у него сильно болит горло. Софи дает ему чай с экстрактом эвкалипта и парит ноги. Луи-Иосиф не снимает шерстяной шарф, которым у него обмотана шея, хотя погода стоит уже очень теплая. Он жалуется на неприятный привкус во рту, а также на постоянную тупую боль в спине и боку.

Я сижу у его кровати, но у меня накопилась хроническая усталость, так что часто я просто засыпаю у его изголовья. Очнувшись, я замечаю, что держу его за руку, маленькую и бледную. В свете свечей она кажется совсем прозрачной, и я вижу голубую паутинку вен и прожилок. Пальцы у него длинные и узкие, как у скрипача. Во сне он часто кашляет, вздрагивая всем телом, пальцы его подергиваются у меня в ладонях, и я крепче сжимаю их, стараясь успокоить и вдохнуть в него силы, которые еще остались у меня.


30 апреля 1789 года.

Специалист-англичанин говорит, что легкие Луи-Иосифа медленно сжимаются, потому что позвоночник искривляется все сильнее по мере того, как он взрослеет. К сожалению, врач ничем не может ему помочь.

Мы продолжаем ухаживать за ним, но после каждого приема пищи его неизменно тошнит. Немного помогает то, что мы даем ему пососать лед. Щеки у него горят в лихорадке, но он улыбается мне, и я знаю: ему приятно, что я рядом. Людовику невыносимо видеть страдания сына, посему он задерживается у его постели всего на несколько минут. Король расстраивается и начинает плакать, при этом он не хочет, чтобы слуги видели его слабость. Иногда он впадает в бешенство и начинает пинать стены и двери. Он ушиб левую ногу, она распухла, и доктор Буажильбер прикладывает к ней припарки.

Завтра состоится торжественное официальное открытие Генерального Совета.


6 мая 1789 года.

Вчера я сопровождала Людовика на первое заседание Генерального Совета. Я составила для него речь и помогла выбрать подходящий наряд. Он очень нервничал, но, на мой взгляд, вполне справился со своей задачей.

Мы вошли в зал заседаний под звон колоколов, отбивающих полдень. Церемониймейстеры преклонили колена, делегаты и зрители замолчали, и в зале воцарилась такая тишина, что я слышала шарканье золоченых туфлей Людовика и бряцание шпаг королевских гвардейцев, составлявших наш почетный эскорт.

Обстановка была очень торжественной и даже величественной – просторный зал выглядел внушительно со строгими дорическими колоннами, балконами и мозаичным потолком. Людовик сидел на троне, обитом красным бархатом, а ниже рядами располагались места, предназначенные для нескольких сотен депутатов. Среди них попадались ицерковные сановники в черно-белых парадных одеждах, кое-кто из них надел ярко-красные кардинальские шапки и накидки, означающие их принадлежность к иерархам церкви. Знатные дворяне щеголяли парадными шпагами и разноцветными мундирами, их шляпы, башмаки и пальцы украшали многочисленные драгоценные камни, сверкающие холодным блеском. Последними были представители третьего сословия, простолюдины в простых строгих черных костюмах и белых париках.

Тишину нарушили несколько криков «Да здравствует король!», но их было немного. Потом мне рассказали, что когда в зал вошел Некер, его встретили бурными и продолжительными аплодисментами.

Мне было трудно сосредоточиться на происходящем, поскольку из головы у меня не выходил Луи-Иосиф, да и прошлой ночью мне почти не пришлось сомкнуть глаз, но все-таки я прислушивалась к речам. Людовик обратился к присутствующим с речью, он говорил в отеческой, мягкой и доброжелательной манере и все время щурился, поскольку плохо видел без очков. Некер монотонно бубнил о чем-то на протяжении трех или четырех часов, и его выступление походило на долгую проповедь. Мне было невыносимо жарко, и несколько раз я едва не заснула.

Когда мы уходили, несколько человек закричали «Да здравствует королева!» – и я поблагодарила их реверансом. Увидев это, они закричали громче, и я снова сделала реверанс, на этом раз дольше и ниже.


10 мая 1789 года.

Сегодня при дворе снова много разговоров о том, что ночью в небе были видны белые огни, которые называются «полярное сияние». Аксель объяснил, что для Швеции это вполне обычное явление, но во Франции оно случается чрезвычайно редко. Говорят, что это знамение и что вскоре должно случиться нечто необычайное.

Нам было и еще одно знамение. Примерно неделю назад Людовик вскарабкался на подмостки, установленные во внутреннем дворике дворца. Он хотел взглянуть, как рабочие ремонтируют фасад. Высоко над землей он оступился и полетел вниз. Он наверняка бы разбился, если бы упал на каменные плиты двора. Но по счастливому стечению обстоятельств его спас один из рабочих, который успел схватить короля за камзол и сохранил ему жизнь.

Странные белые огни в небе, чудесное спасение Людовика от неминуемой смерти, болезнь Луи-Иосифа… Все это, вместе взятое, внушает мне даже не страх, а ужас. Я написала обо всем Иосифу.


22 мая 1789 года.

Мой дорогой и любимый сын превратился в тень себя прежнего. Исхудавший и почти прозрачный, он лежит на белых простынях в постели. Он пытается заговорить, но с губ его срываются лишь неразборчивые звуки. Иногда, стоит мне войти в комнату, он отворачивается лицом к стене. Я приношу ему леденцы с конской мятой, которые он с удовольствием сосет.

Доктора исследуют его мочу и встревоженно качают головами, бормоча «Очень болен» и «Смертельно болен».

Я молюсь Святому Иову, а на шею Луи-Иосифу повесила медальон с изображением Христа. «Возьму на себя страдания маленьких детей», – говорил Иисус. У меня все больше седых волос.


29 мая 1789 года.

Сегодня я держала спящего Луи-Иосифа за руку, когда слуги пришли обмерить его.

– Для чего? – вскричала я.

– Чтобы сделать гроб по размеру, мадам, – ответили мне.


2 июня 1789 года.

Сегодня во всех церквях и храмах Франции прошли богослужения, на которых прихожане молились о сохранении жизни дофина. Даже депутаты прекратили на время свои склоки и споры по поводу голосования, чтобы склонить головы и помолиться за мальчика, который должен был стать Людовиком XVII. Его соборовали перед смертью.


12 июня 1789 года.

Я пришла в свое тайное убежище, в грот в Маленьком Трианоне, чтобы предаться скорби в одиночестве. Четыре дня назад Луи-Иосиф был предан земле. Нам не разрешили присутствовать на его похоронах, поскольку это была официальная церемония, организованная государством для прощания с наследником престола. В данном случае закон запрещает родителям принимать в ней участие. Мы с Людовиком скорбели о нем в одиночестве в часовне, и к нам присоединился аббат Вермон. Он плакал, не скрывая слез, потому что очень любил Луи-Иосифа за кротость и добродетель.

Неужели все те, кто проявляет кротость и смирение, должны умереть? Каковы же в таком случае мои перспективы? Я знаю, что в душе моей есть место добродетели. Я продолжаю раздавать еду – не только в Версале, но и в Париже, где в последние недели цена на хлеб подскочила до небес. Парижане голодают и ропщут.

Да, во мне живут и доброта, и великодушие. Но я никак не могу назвать себя кроткой и смиренной. Совсем наоборот. Когда министры приходят ко мне и оставляют на подпись Людовику (то есть мне) очередную кипу бумаг, я начинаю громко протестовать.

– Как вы можете приходить к нам в такое время? – вопрошаю я. – Разве вы не видите, что и мы, и весь двор в трауре?

Я разговариваю с ними зло и раздраженно, министры и их заместители отводят глаза, кладут бумаги мне на стол и поспешно удаляются.

У меня нет физической возможности прочитать все документы, которые они приносят. Я бы не могла сделать этого, даже если бы не чувствовала постоянной усталости, не была в подавленном состоянии и не скорбела о сыне.

Слава Богу, что я могу побыть одна хотя бы здесь, в своем гроте. Я сижу на мягком зеленом ковре из мха и слушаю журчание ручейка. Меня охраняет Эрик. Под его защитой я чувствую себя в безопасности.


7 июня 1789 года.

Сегодня утром я усадила Людовика за стол и как могла убедительно заявила ему, что он должен немедленно предпринять какие-то меры, если хочет сохранить монархию.

Людовик сидел передо мной взъерошенный и растрепанный, ему нездоровилось, поскольку вчера вечером он съел и выпил чересчур много. Я дала ему пожевать зимолюбки и ромашки, чтобы стало легче.

Ситуация в Париже намного серьезнее, чем нас стараются в том уверить. От многих людей я слышала, что депутаты третьего сословия постепенно берут верх в Генеральном Совете. В этом их поддерживают парижане, которые более не питают уважения к законам или традициям. Депутаты пытаются свергнуть законное правительство и образовать свое.

– Теперь все зависит только от солдат, – сказала я Людовику, ощущая нервное напряжение во всем теле. На скулах у меня заиграли желваки. – Вы должны отдать им приказ о роспуске Генерального Совета. Все политические дискуссионные клубы, ведущие подрывную агитационную деятельность, следует немедленно запретить, а в Париже и других городах, в которых произошли беспорядки, необходимо ввести комендантский час.

Людовик сидел молча, не поднимая глаз от стола, и жевал свои травы. Я прекрасно понимала, что ему не нравится то, что я говорю, и он страшится того, что предстоит проявить твердость – даже жестокость – применительно к своим подданным.

– Вам нельзя более терять время, – убеждала я его, – промедление смерти подобно. Пока еще солдаты сохраняют вам верность, но им не платили жалованье вот уже несколько месяцев, и с каждым днем они все яснее понимают, что происходит. Из-за вашей нерешительности мы можем рассчитывать только на солдат, потому что сейчас они представляют собой единственную государственную власть, которая осталась во Франции. Они делают все от них зависящее, чтобы поддержать закон и порядок, но надолго ли их хватит, ведь недовольные голоса звучат все громче и громче? Солдаты тоже люди. Они хотят иметь гражданские свободы, хотят иметь хорошее правительство и обеспеченное будущее. И все эти радикальные политические разглагольствования лишь вселяют в них неуверенность. Аксель и маркиз де ля Тур дю Пен, который, если вы помните, обеспечивает нашу защиту и охрану здесь, в Версале, только что вернулись после инспекционной поездки в Париж. Они были в казармах Национальной гвардии. Так вот, они говорят, что половина гвардейцев превратилась в республиканцев и им не нужна монархия! Так что их лояльность – не более чем иллюзия.

– Тогда как я могу приказать им разогнать Генеральный Совет, если им нельзя доверять?

– Граф Мерси говорит, что для этого нужно перебросить в Париж полки из Бреста, Ренна и Лонжюмо. Западная Франция еще не поражена язвой антироялизма. Перебросьте сюда солдат из западных провинций, пусть их будет как можно больше, и всех полицейских в радиусе пятидесяти километров от столицы. Разрешите им в случае необходимости стрелять в делегатов и бунтовщиков. Это позволит быстро остудить горячие головы и навести порядок!

– А как же быть с обещаниями, которые я дал депутатам всего две недели назад? О них я говорил в речи, которую вы написали для меня. Я ведь пообещал им быть верным другом и хорошим отцом. Я и есть их отец…

Голос у него сорвался. Я не сомневалась, что в это самое мгновение он вспомнил о бедном Луи-Иосифе. Я постаралась не обращать внимания на эту вспышку, хотя и у меня в глазах стояли слезы.

– Так будьте им хорошим отцом и накажите за неповиновение! Не позволяйте им отобрать у вас отеческую власть!

– Вы же знаете, я никогда не мог наказывать детей.

– Пришло время научиться этому. Я помогу вам. И граф Мерси, и маркиз, и Аксель…

Людовик сделал такой жест рукой, словно отмахивался от назойливой мухи.

– Я не могу… я не должен… мне нужно время все обдумать.

– Времени на размышления не осталось. Пришло время действовать.

В эту секунду я горько сожалела о том, что я не мужчина. А как было бы хорошо оказаться сильным мужчиной, способным встряхнуть моего супруга, заставить его встать на ноги, призвать генералов и отдать им необходимые распоряжения. Заставить его сделать то, что должно, пусть даже для этого потребуется применить силу. Силу физическую и силу слов.

– У меня болит голова, – пожаловался Людовик. – Мне нужно выйти на свежий воздух и прогуляться, чтобы в голове прояснилось.

Я поняла, что собирается сделать король.

– Не уезжайте сегодня на охоту. Сейчас каждый час на счету.

Но он уже поднялся на ноги и заковылял по коридору, стараясь удрать от меня и от долга, который призывал его остаться и сделать то, что необходимо.

Я окликнула его, и собственный голос показался мне очень похожим на голос моей матери. Но он уже ушел.


15 июля 1789 года.

Водоворот событий захлестнул нас. Людовик сделал то, на что у него хватило духу, то есть отправил войска окружить столицу. Но при этом король отказался силой распустить Генеральный Совет. Несмотря на мои гневные речи и даже мольбы, несмотря на срочные послания от министров и военных командиров, он не смог заставить себя применить силу или хотя бы пригрозить ее применением.

Последствия оказались воистину ужасными.

В Париже создан Комитет самоуправления, не подотчетный никому. Все войска вынуждены отступить за пределы города, но это временная мера, потому что парижане страдают от голода и не могут сопротивляться вечно. Простолюдины врываются в оружейные лавки и вооружаются. Генеральный Совет переименовал себя в Национальную Ассамблею, верховодят в которой низшие сословия. Вчера разъяренная толпа атаковала крепость Бастилию, где содержится Амели, и растерзала ее коменданта. Амели оказалась на свободе. Эрик говорит, что не знает, куда она исчезла. Она не приходила домой, чтобы повидаться с ним или детьми.


6 июля 1789 года.

Все уезжают. Уехали Шарло, и Иоланда, и мадам Соланж, и мой дорогой аббат Вермон, и десятки других придворных. Все они исчезли как-то вдруг, внезапно, в страшной спешке и полной растерянности. В Версале не хватает лошадей, фургонов и экипажей на всех желающих его покинуть, поэтому некоторые отправились в путь пешком, надеясь купить лошадей и повозки в первой же деревне.

По дворцу ходят самые мрачные слухи. Бунтовщики намерены захватить Версаль. Армии третьего сословия уже на марше, они идут сюда, угрожая убить Людовика, меня и вообще всех людей благородного происхождения. На побережье высадились англичане, и наши солдаты не в силах противостоять им. Новые слухи возникают каждый час.

Я не знаю, чему верить, но в том, что нам следует уезжать немедленно, убеждена. По нескольку раз в день меня призывают выйти на балкон и показаться шумной и враждебной толпе демонстрантов, бурлящей внизу, во дворе.

– Дайте нам королеву! Мы хотим королеву! – кричат они.

Иногда бунтовщики требуют, чтобы я показала им Муслин и Луи-Шарля, и мне становится страшно за детей, когда я гляжу в разъяренные лица и слышу бранные слова, долетающие снизу. Я знаю, что они ненавидят меня одну, они наводят свои мушкеты на меня, а не на детей. Каждый раз, появляясь им на глаза, я думаю о том, что уж теперь они точно убьют меня.


18 июля 1789 года.

Повсюду царит суматоха и неразбериха. Люди мечутся из одной комнаты в другую, поспешно собирая вещи, хватаясь друг за друга. Женщины плачут, мужчины ругаются и скандалят. Все забывают поесть и спят, где придется. В любое время суток нас могут разбудить мушкетные выстрелы и звон колоколов.

Я проиграла битву. Мне не удалось убедить Людовика оставить Версаль и укрыться в восточной крепости Метц, расположенной по другую сторону границы, где, как я уверена, мы были бы в безопасности. Направляясь в Италию, там остановился Шарло, равно как и многие другие. Идиоты-министры хотят, чтобы Людовик остался и даже переселился в Париж, чтобы противостоять бунтовщикам и злоумышленникам, которые создали свое, незаконное правительство.

– Если вы сами не желаете уезжать, сир, то хотя бы отправьте в безопасное место свою супругу и детей, – обратился к Людовику Аксель. – Шведское правительство гарантирует им убежище и защиту. Я сам буду сопровождать их ко двору короля Густава.

Людовик потребовал совета у министров, и те заявили, что Луи-Шарль как наследник трона не может покинуть Францию. Если он это сделает, то автоматически лишится прав на престол, как, впрочем, и сам король, если укроется за границей.

Мне их доводы кажутся глупыми и корыстными, я так и заявила министрам.

Людовик все никак не может принять решение. В конце концов, он прислушался к мнению министров и Станни, который пока тоже не отваживается уехать.

– Так вот чего вы хотите! – накричала я на них. – Вы хотите, чтобы я и дети превратились в мишени для пьяной обезумевшей толпы внизу! Где же ваша честь, господа? Где ваше благородство? Стыдитесь!

От изумления они не нашлись, что ответить, и я покинула их.


21 июля 1789 года.

Сегодня ко мне приходила Софи и рассказала о странных и необъяснимых явлениях, которые происходят в провинциях. В Нанте жители заметили драгун, приближающихся к городу, но потом они куда-то пропали. Горожане вооружились, чтобы защищаться. В Сент-Максенте видели бандитов. Их было много, несколько сотен, но они или слишком быстро скрылись, или же вообще это был лишь обман зрения. Подобные сообщения приходят отовсюду: из Безансона, Вервана и даже далекого Марселя, а также из окрестных деревень.

Нападения на замки и убийства землевладельцев только усиливают всеобщую панику. Неужели в этой стране больше не осталось закона, чести и достоинства?

Я назначила здравомыслящую и достойную женщину, мадам де Турсель, гувернанткой своих детей. Она не ударится и панику, останется лояльной королю и уравновешенной особой. И она будет готова увезти детей в безопасное место при малейших признаках опасности. Софи сложила в дорожный сундук и мои вещи, так что я полностью готова к переезду.

Шамбертен втайне от короля сделал необходимые приготовления к поспешному отъезду Людовика, если в том возникнет необходимость.


11 августа 1789 года.

День за днем проходит в ожидании, мы никуда не выходим, и только дурные новости приходят ежечасно. Моя сестра Кристина прислала длинное письмо. Посланец, который доставил его, выучил послание и сжег перед тем, как пересечь границу Франции. Он знал, что ему грозит смерть, если новое правительство Национальной Ассамблеи обнаружит его. Кристина лишь повторила то, о чем твердят Иосиф и Карлотта: немедленно уезжай из Франции, пока у тебя еще есть такая возможность.


25 августа 1789 года.

Людовик настоял, чтобы я осталась и вместе с ним приняла делегацию парижан, которые всегда приходят в этот день, на его именины, в Версаль, чтобы отпраздновать его вместе с королем. Я очень удивилась тому, что парижане до сих пор чтут этот праздник, учитывая, сколькими традициями они пренебрегли за последние несколько месяцев, но согласилась на просьбу короля.

Людовик попросил меня надеть самое простое из платьев и приколоть на голову трехцветную кокарду, символ Национальной Ассамблеи. Он сам всегда носит такую кокарду на своей шляпе в знак доброй воли. Но поскольку я с презрением отношусь и к Национальной Ассамблее, и к парижанам, которые, если называть вещи своими именами, стали в настоящее время правителями Франции, то отказываюсь угождать им.

Я надела изящное шелковое платье цвета «замерзшие слезы», как я его называю, а на шею повесила фальшивый бриллиант «Солнце Габсбургов», который сверкает и переливается почти как настоящий.

Поскольку я впервые официально принимала делегацию парижан с тех пор, как был созван Генеральный Совет, то приказала Лулу передать церемониймейстерам указание привести их в Зеленую залу для приемов, расположенную рядом с моей спальней. Зеленая зала отделана серебром и золотом, в ней наличествуют особые украшения из «зеленого золота», уникального для Версаля. Стены украшают гобелены, изображающие охотничьи сценки. Цвета на них яркие и сочные, картины выполнены в натуральную величину и так искусно, что создается впечатление, будто они живут и дышат. В углах залы помещены пилястры, покрытые позолотой. В целом вся обстановка и отделка залы производит величественное впечатление.

Два десятка или около того плохо одетых парижан, которых сопровождали церемониймейстеры, с неприязнью уставились на меня. Мэр, возглавлявший процессию, небрежно поклонился, хотя по этикету обязан был преклонить колени, и пробормотал несколько приветственных слов.

Пока он говорил о том, что в Париже свирепствует голод, я вдруг обнаружила, что не могу оторвать глаз от стоящей рядом с ним женщины. На ней была грязная белая нижняя юбка и потрепанный коричневый жакет, тонкие руки и ноги, подобно спичкам, торчали из рукавов и из-под юбки. Голова ее была покрыта шарфом, частично скрывавшим лицо, которое она старательно отворачивала в сторону на протяжении всей речи мэра. В отличие от остальных, она не разглядывала гобелены и обивку мебели, а упорно не сводила глаз со спины мэра, время от времени опуская взгляд на красно-бело-синюю кокарду, которую вертела в руках.

Наконец мэр закончил перечислять свои жалобы, и Людовик тепло поблагодарил его. Пока делегаты собирались уходить, женщина, которая возбудила мое любопытство, сорвана с головы шарф и взглянула мне прямо в глаза.

Это была Амели!

Она подошла ко мне.

– Ваше величество, – начала она, едва заметно наклонив голову, что никак нельзя было счесть даже вежливым поклоном, – быть может, вы вспомните одну из своих камеристок, которая много лет прислуживала вам в этой самой комнате и для первенца которой вы стали крестной матерью?

От неожиданности у меня перехватило горло, но я все-таки сумела произнести:

– Разумеется, я помню тебя, Амели. Я помню, что тебя арестовали и посадили в Бастилию по обвинению в государственной измене.

При упоминании Бастилии парижане стали взволнованно перешептываться и уставились на Амели с выражением священного трепета на лицах. С того самого дня, когда разъяренная толпа в пригороде Фарбург Сент-Антуан захватила древнюю крепость и разнесла по камешку, с любым ее бывшим пленником обращались так, словно он был святым или героем древних легенд.

– Она героиня! – выкрикнул кто-то. – Она достойна уважения!

Амели улыбнулась и сделала еще один шаг ко мне, протягивая кокарду, которую держала в руках.

– Славные парижане освободили меня.

Все присутствующие в комнате, включая Людовика, разразились приветственными криками. Все, кроме меня. Несколько человек завопили «Долой тиранию!» и стали потрясать в воздухе сжатыми кулаками.

Когда крики стихли, мэр, который явно чувствовал себя не в своей тарелке, заявил:

– Мы выполнили то, ради чего приходили. Нам необходимо вернуться в гостиницу «Отель де Билль».

– Одну минуточку, ваша честь. – Амели не сводила с меня ледяного взгляда. – Я уверена, что, прежде чем мы уйдем, королева с удовольствием примет эту кокарду, чтобы приколоть ее к своей прическе. – И она снова протянула мне ненавистную красно-бело-синюю мерзость, но я отказалась взять ее.

– Возьмите, возьмите ее, – громким шепотом обратился ко мне Людовик.

Я стояла неподвижно, глядя на Амели с невыразимым презрением. Спустя минуту или две, которые показались вечностью, Людовик протянул руку и взял кокарду.

– Я с радостью приму ее от имени своей супруги, – пробормотал он, прищурившись и стараясь разглядеть выражение лиц делегатов. – И благодарю вас за то, что пришли ко мне.

Парижане стали один за другим выходить из комнаты, и до меня донесся приглушенный возглас «Высокомерная австрийская сучка!», а кто-то затянул гнусную песенку о «мадам дефицит».

Амели последней направилась к выходу. Подойдя к двери и невежливо повернувшись к нам спиной, она бросила на прощание:

– Благодарю вас, ваше величество, за те приятные месяцы, которые я провела в ваших застенках. А на твоем месте, австрийка, я бы продала этот проклятый камень, который ты носишь на шее, и купила хлеба для народа!

Церемониймейстеры схватили Амели, но Людовик сделал знак, чтобы они отпустили ее. Она презрительно усмехнулась, фыркнула, выходя из залы для приемов, и провела ногтями по позолоте двери, оставив на блестящей поверхности глубокие царапины.


19 сентября 1789 года.

Людовик по-прежнему наотрез отказывается уезжать и не желает слушать никого, кто пытается переубедить его. Однако он отдал приказ об усилении охраны Версаля и переброске во дворец дополнительных войск на случай нападения. Аксель уехал в Стокгольм с отчетом для короля Густава и по возвращении намеревается привести с собой несколько частей шведской армии.

Под своими окнами я слышу тяжелую поступь часовых из фландрского полка и чувствую, как несколько ослабевает моя тревога. В коридоре возле моих апартаментов постоянно несут караул солдаты королевской гвардии. Эрик тоже все время находится рядом со мной. Я рассказала ему об оскорбительной выходке Амели, а он в ответ сообщил, что после освобождения из тюрьмы Амели даже не сделала попытки повидаться с ним или детьми. Он отправил малышей к своим родителям в Вену, где они будут в безопасности. Но сам он отказывается уехать, говоря, что его место рядом со мной. Я очень тронута его верностью и сказала ему об этом.


23 сентября 1789 года.

Мы собрали последний урожай зерна и фруктов в крестьянской деревне в Маленьком Трианоне, и я отправила его лично мэру Парижа, чтобы он раздал его голодающим. Нам крайне недоставало рабочих рук, когда мы собирали его, поскольку все крестьянские семейства, за исключением одного, сбежали из дворца. Животных некому кормить, и я распорядилась, чтобы Шамбертен продал их. Мне было очень грустно и жалко расставаться со своими любимицами, коровами-рекордсменками Блондинкой и Брюнеткой. Блондинка к тому же беременна. Боюсь, я никогда не увижу ее телят.


26 сентября 1789 года.

У меня появился новый повод для беспокойства. Маркиз де ля Тур дю Пен, который делал обход часовых, охраняющих дворец, сказал, что мы должны быть абсолютно уверены в том, что все ворота, ведущие во внутренние помещения Версаля, постоянно заперты. От этого зависит наша безопасность.

Он обнаружил уязвимое место между Двором принцев и Королевским двором, где несет караул только один солдат. Охрану там нужно удвоить или даже утроить, а лояльность часовых необходимо проверять и перепроверять.

Маркиз предложил, чтобы Людовик и я с детьми переехали в Рамбулье, оборонять который намного легче. Людовик ответил, что подумает над его предложением. Маркиз предостерегает меня, что многие дворцовые слуги скомпрометировали себя и перешли на сторону взбунтовавшихся парижан. Они остаются в Версале только потому, что все-таки надеются получить причитающееся им жалованье, но как только им заплатят, сбегут из дворца. А пока что им ни в коем случае нельзя доверять.


29 сентября 1789 года.

Вчера вечером мне удалось убедить Людовика в том, что мы должны переехать в Рамбулье. Все наши вещи погрузили в повозки, чтобы можно было выехать прямо с утра. Но когда мы проснулись, мадам Турсель сообщила, что Муслин заболела, поэтому мы решили подождать несколько дней, пока ей не станет лучше.


5 октября 1789 года.

Ах, как я жалею о том, что мы не уехали в Рамбулье! Меня одолевают дурные предчувствия. Сегодня после обеда вдвоем с Луи-Шарлем мы ходили в Маленький Трианон, и он играл в гроте. Эрик позвал меня и сказал, что меня срочно призывают вернуться во дворец, там меня ждет какое-то срочное сообщение. Я подхватила на руки Луи-Шарля, который теперь, в четыре с половиной годика, весит уже изрядно, и, скользя по мху, поспешила к тому месту, где стоял ливрейный лакей, держа на поводу двух коней.

Слуга упал на колени прямо в грязь – недавно начался сильный дождь.

– Ваше величество, – начал он высоким, напряженным голосом, – дворец подвергся нападению. Меня прислал маркиз де ля Тур дю Пен с просьбой к вам возвращаться немедленно. Они закрывают ворота, чтобы нападающие не ворвались внутрь.

Мы сели на лошадей, слуга посадил к себе в седло Луи-Шарля, и мы помчались галопом под проливным дождем к мрачной громаде дворца, скрытого туманной пеленой падающей с неба воды. Солдаты фландрского полка окружили стены.

Когда мы подскакали ближе, я вдруг подумала, как же они смогут стрелять из своих пушек и мушкетов, когда все пропитано сыростью? Аксель рассказывал мне о трудностях, с которыми он и его люди столкнулись во время американской войны, пытаясь стрелять в плохую погоду.

Мы спешились, и я заторопилась внутрь, неся на руках Луи-Шарля, который все время норовил вырваться и протестовал. Солдаты быстро окружили нас и повели к апартаментам Людовика. Как только мы вошли во дворец, на нас обрушился хаос. Люди кричали и беспорядочно бегали, натыкаясь друг на друга. Никто никого не слушал. Церемониймейстеры, которые обычно поддерживали порядок, тоже метались подобно прочим. На лестничных площадках группами по двое-трое собирались придворные, обмениваясь последними новостями. По коридорам, ведущим к выходам или потайным убежищам, таща за собой полупустые сумки или корзинки, торопливо пробирались те, кто поддался панике. Несколько человек приветствовали меня, преклонив колени, когда я проходила мимо, но большинство были настолько заняты своими делами, что даже не обратили на меня внимания.

Впрочем, я тоже думала только о том, чтобы быстрее оказаться в безопасности и узнать, наконец, что же происходит. Я видела толпу разъяренных людей, собравшуюся у главных ворот, ведущих во Двор министров, но в этом не было ничего необычного. Недовольные собирались там каждый день, жалуясь и оглашая воздух гневными выкриками, ожидая раздачи хлеба, а потом устраивая шумные демонстрации. Где же нападающие? Прижимая к груди Луи-Шарля, я спешила по извилистым коридорам и старым лестницам в сопровождении четырех солдат фландрского полка в апартаменты Людовика. Оказалось, что и здесь полным-полно людей, и все они говорят одновременно.

Людовика еще не было, он отправился на охоту, и его возвращения ожидали только через несколько часов. Я передала Луи-Шарля мадам де Турсель, которая привела в кабинет Людовика Муслин и изо всех сил старалась успокоить ее. Я обняла дочку и попросила ее не плакать, объяснив, что вокруг много солдат, которые будут защищать нас, и что мы будем в безопасности, что бы ни случилось. Я послала камердинера на кухню и приказала ему принести оттуда как можно больше корзинок с едой, для нас и всех остальных, и спустя час он вернулся с хлебом, фруктами, холодным цыпленком и вином.

Появился запыхавшийся посыльный с раскрасневшимся лицом, шум и ропот стали громче. Он загнал коня, чтобы привезти нам очередные известия. Гонец выкрикнул, что к Версалю движется толпа женщин. Они, вооружившись серпами, косами и мечами, требуют хлеба и угрожают убить короля и королеву.

– Я только что из Севра, – продолжал посыльный. – Они прошли по нему, как стая саранчи, разграбили продуктовые лавки и пекарни, забрали хлеб и все продукты, какие только смогли найти. Говорю вам, некоторые женщины в толпе – вовсе не женщины. Среди них много мужчин.

– Сколько их? Какое у них оружие? Почему Национальная гвардия не остановила их?

Посыльного засыпали вопросами, но ему было известно лишь, что толпа большая, шумная, разъяренная и что она всего в нескольких километрах от дворца.

Наконец после охотничьих забав вернулся Людовик. Он уронил на пол плащ и ягдташ, швырнул туда же тяжелый пояс, бросил окровавленный охотничий нож Шамбертену, который сопровождал его, и повернулся к нам. Опершись на спинку кресла, он с тоскливой усталостью взирал на придворных и слуг, которые взахлеб рассказывали о приближающейся толпе.

Вокруг короля столпились министры, все до единого, за исключением вечного оптимиста Некера, уговаривая его немедленно отправиться в Рамбулье и взять нас с собой.

Людовик тяжело опустился в кресло, и я принесла ему из кухни холодные закуски, которые он принялся жадно поглощать, не проронив ни слова.

– Ваше величество, нельзя терять времени! – воскликнул маркиз де ля Тур дю Пен, когда напряжение в комнате стало невыносимым. – Вы должны уехать немедленно!

– Я не хочу подчиняться нелепым требованиям, – последовал ответ. – Я не желаю трусливо бежать из собственного дворца, из моего дома.

Кто-то из министров, я не запомнила, кто именно, поинтересовался:

– Очевидно, вы желаете храбро лишиться жизни? – И заработал резкую отповедь Людовика в ответ на свой вопрос:

– Мои подданные не посмеют причинить мне вред. Я их отец. Они хотят видеть во мне лидера.

– Прошу простить меня, сир, вам, может быть, они и в самом деле не причинят вреда, но они грозятся перерезать горло королеве, – вмешался гонец из Севра. – Я слышал, как они кричали: «Мы сдерем с нее кожу живьем и нарежем ее на праздничные ленты!»

– Я сумею защитить королеву. А сейчас дайте мне спокойно поужинать.

Он невозмутимо принялся за еду, в то время как министры, собравшиеся вокруг его стола, продолжили дебаты. Все, кроме Некера, сошлись на том, что нам следует немедленно уехать. Я тоже решила заговорить и напомнила Людовику о том, что вот уже несколько недель мы готовы к переезду и что мадам де Турсель упаковала все необходимые детские вещи.

Но как раз в этот момент нам стало известно, что генерал Лафайет, командующий парижским гарнизоном и Национальной гвардией, направляется во дворец. Людовик заявил, что не уедет, не проконсультировавшись с Лафайетом, который один только и мог дать ему дельный совет.

Я чувствовала невероятную усталость, но понимала, что должна вернуться к себе и попытаться успокоить слуг – по крайней мере, тех, кто еще оставался. Я обнаружила их в Большом кабинете в состоянии крайней тревоги и беспокойства. Напустив на себя спокойствие и безмятежность, которых на самом деле не чувствовала, я обратилась к слугам с небольшой речью, надеясь вселить в них хотя бы некоторую уверенность и помочь им преодолеть страх. Продемонстрировав им твердость духа, как наверняка сделала бы на моем месте матушка, я, по очереди глядя каждому в лицо, ласково обратилась к ним, заклиная проявить мужество и не позволить кучке нарушителей закона запугать себя.

– Эти бандиты, которые угрожают нам, не истинные французы и француженки, – заявила я, с неловкостью сознавая, что в моем французском отчетливо слышен немецкий акцент. – Это ренегаты, которые заслуживают того, чтобы их посадили в тюрьму.

После этого я указала на королевских гвардейцев, которые несли караул прямо под окном, и предложила всем лечь спать, поскольку время было уже позднее, и хорошенько выспаться.

Но, как выяснилось, я поторопилась. Около полуночи во дворец прибыл генерал Лафайет, и я отправилась в апартаменты Людовика, чтобы послушать, что он хочет нам сказать. Все министры по-прежнему были здесь, впрочем, как и многие придворные, прикорнувшие на диванах, в креслах или на подушках, брошенных прямо на пол. Мадам де Турсель уложила Луи-Шарля и Муслин в комнате, примыкающей к кабинету короля, который оставался самым безопасным местом во дворце.

Вошел Лафайет. Он выглядел измученным и утомленным, и не только после долгого пути. Сапога его были забрызганы грязью, а мундир промок насквозь. С ним приехали два делегата Национальной Ассамблеи, вид которых вследствие плохой погоды и недостатка отдыха тоже оставлял желать лучшего.

– Я привел с собой двадцать тысяч солдат, – сообщил генерал Людовику, – плюс некоторое количество парижан, которые выразили желание защитить вас. Из того, что я успел увидеть, похоже, их услуги нам не понадобятся. Поблизости действительно ошивался всякий сброд, и женщины в том числе, но при нашем приближении они разбежались. Мы не заметили вооруженной толпы.

Делегаты Национальной Ассамблеи выразили желание, чтобы Людовик вернулся в Париж, где он будет в безопасности и сможет немедленно ратифицировать декреты Ассамблеи.

Проигнорировав завуалированный вызов его верховной власти короля, Людовик вежливо согласился обдумать их предложение. После этого Лафайет скомандовал отбой большей части войск, включая подразделение королевской гвардии, чье присутствие под окнами внушало нам некоторое спокойствие, и мы отправились спать.

Надеюсь, что смогу заснуть нынешней ночью. Когда я пишу эти слова, до меня доносится слитный гул – это войска возвращаются в Париж и в свои казармы в Рамбулье, находящиеся в двадцати пяти милях отсюда.


6 октября 1789 года.

Сегодня на рассвете меня разбудил глухой шум, который становился все громче и громче, пока не превратился в жуткую какофонию из испуганных криков, яростных воплей и топота множества ног.

– Ваше величество! Ваше величество! Вставайте! Спасайтесь! Уходите отсюда как можно быстрее!

В комнату вбежала моя фрейлина, мадам Тибо. На ней по-прежнему было платье, в котором она была вчера вечером, и я поняла, что она не ложилась, а несла караул у моих дверей.

В открытую дверь мне была видна соседняя зала. Там стояли Эрик и несколько гвардейцев короля. Они охраняли наружную дверь. Внезапно я услышала громкие, сильные удары. Кто-то пытался выломать дверь.

Я услышала мушкетный выстрел, а потом женские голоса, истошно вопившие:

– Где шлюха? Нам нужна австрийская шлюха!

Голоса начали скандировать:

– Шлюха! Шлюха! Шлюха! Где австрийская шлюха?

Сердце готово было выскочить у меня из груди. Дрожащими руками я поспешно натянула верхнюю юбку, которую протягивала мне мадам Тибо, и схватилась за платье. Дверь распахнулась, и я увидела, как Эрик и гвардейцы бросились вперед, пытаясь остановить нападавших и своими телами забаррикадировать дверь.

То, что я увидела потом, навсегда сохранится в моей памяти. Это невозможно описать. У меня до сих пор дрожат руки, но я стараюсь удержать перо.

Огромный мужчина, одетый в черное с головы до ног, вломился в комнату. В руках он держал гигантский топор, лезвие которого было обагрено кровью. Он взмахнул им и начисто снес голову одному из солдат.

– Головорез! Головорез!

В дверной проем хлынули какие-то люди, и я услышала, как Эрик закричал:

– Спасайте королеву! Они хотят убить королеву!

Топор взлетел в воздух во второй раз, и я воскликнула:

– Эрик!

Я не могла двинуться с места и стояла, как завороженная. Меня охватил такой ужас, что я едва не задохнулась. Мадам Тибо потянула меня за рукав.

– Мадам, вам нужно уйти отсюда. Вспомните о своем супруге, о детях…

Она потащила меня за собой, спотыкаясь и поминутно оглядываясь. Мы выскользнули в дальнюю дверь и побежали по коридору, который соединял мою спальню со спальней Людовика. Об этом потайном проходе не знал никто, кроме нас двоих, да еще наиболее доверенных слуг и пажей, которые часто ночевали на скамейках в этом коридоре.

Я бежала, натыкаясь на стены и ничего не видя перед собой. В ушах стоял шум, доносившийся из моих апартаментов. Сердце разрывалось от боли и тоски. Мне хотелось вернуться, опуститься на колени рядом с телом Эрика и оплакать его. Ведь он так сильно любил меня, что, не колеблясь, отдал за меня жизнь в страшную минуту, когда это потребовалось. И когда-то, давным-давно, я тоже любила его.

Когда мы подбежали к двери, ведущей в апартаменты Людовика, она была заперта. Мы принялись стучать, крича от нетерпения и страха, и, наконец насмерть перепуганный Шамбертен приоткрыл дверь ровно на дюйм. Увидев нас, он сразу же распахнул ее. Как только мы оказались внутри, он с грохотом захлопнул за нами дверь, запер ее на засов и придвинул тяжелый гардероб.

Людовик в ночной рубашке, небритый, сидел у стола. Перед ним стояла тарелка с холодным мясом, но он к нему почти не притронулся. Он поднял глаза, когда я вошла в комнату, и сказал:

– Вчера вечером я сделал ошибку. Большую ошибку.

Он покачал головой и вновь опустил ее, глядя в стол.

Я вернулась к мадам Турсель, которая уверила меня, что с детьми все в порядке. «Слава Богу, они не видели того, что довелось увидеть мне», – подумала я. Я не стала никому и ничего рассказывать, но я слышала, как мадам Турсель живописала кошмарную сцену, разыгравшуюся в моих апартаментах, всем, кто находился в комнате Людовика.

Следующие несколько часов мы провели в страхе и ожидании. Мы забаррикадировали все двери, надеясь, что солдаты, которые вчера не вернулись в свои казармы, сумеют восстановить порядок. Время от времени до нас доносились мушкетные выстрелы, а внизу, на грязных каменных плитах двора, бесновалась толпа бунтовщиков. Их было много, очень много, они радостно кричали и распевали непристойные песни. У некоторых руки и лица были перепачканы кровью, а другие хвастались отрубленными руками и ногами, ужасными трофеями своей необузданной жестокости.

С содроганием я смотрела, как во двор вытащили труп одного из королевских гвардейцев. На моих глазах толпа набросилась на него и разорвала на куски. Дворец разграбили до основания, унеся из него все мало-мальски ценное. Чернь волокла во внутренний дворик золоченые тарелки и бокалы, отделанные драгоценными камнями чаши, отрезы дорогой ткани, драпировки, гардины и картины. Здесь все это богатство грузили на повозки, а солдаты и слуги молча взирали на это безобразие, не вмешиваясь и не делая попыток прекратить грабеж.

Примерно в час пополудни раздался громкий стук в дверь, ведущую в наружный коридор, и до нас долетел душераздирающий крик. Дверь открыли, и вбежала одна из моих горничных, молоденькая девушка лет восемнадцати. Она бросилась ко мне, плача и поддерживая окровавленную руку. Я забинтовала ей рану чистой тряпкой и обняла служанку, прижимая ее к себе, пока она немного не успокоилась.

– Ваше величество, – сумела пробормотать девушка, – это была Амели. Она ворвалась к нам с ножом и хотела убить…

– Успокойся. Она больше не сможет причинить тебе вреда.

Горничная снова зарыдала.

– Она сказала… она сказала нам… что убьет вас.

– Ты сама видишь, что я жива и невредима.

– Амели хвасталась, что это она открыла ворота и впустила банду убийц во дворец.

– Амели надолго запомнит сегодняшний день, ей есть о ком скорбеть. Сегодня убили ее мужа.

– О, я знаю. Она видела, как он умирал, и заявила, что рада этому.

– В таком случае его будут оплакивать дети, как и все мы. Он был хорошим человеком и преданным слугой.

Я постаралась не показать девушке, как потрясена и опечалена предательством Амели. Но потом, оставшись одна, я не смогла сдержать слез.

После полудня к нам явился Лафайет с сообщением, что он ведет переговоры с главарями бунтовщиков и что они согласны покинуть дворец после того, как Людовик выйдет на балкон и покажется собравшимся внизу людям.

– Не ходите туда, сир, – взмолился Шамбертен. – Они наверняка убьют вас.

– Мои подданные не причинят мне вреда.

В тот момент я восхищалась Людовиком, пусть даже притом думала, что он не понимает нависшей над нами опасности. Он приказал Лафайету объявить, что выйдет на балкон через полчаса, а пока попросил одного из камердинеров побрить и причесать его. У кого-то из придворных он одолжил бриджи, рубашку и сюртук, на лацкан которого приколол красно-бело-синюю кокарду. Пока он брился, я подошла, присела рядом и взяла его за руку. Король улыбнулся мне. Когда он наконец приобрел презентабельный вид, то встал, и поклонился ко мне и прошептал на ухо:

– Если случится самое худшее, дорогая моя, обещайте, что будете оберегать детей даже ценой собственной жизни.

– Вы же знаете, что ради них я готова на все.

После этого он кивнул слуге, стоявшему у окна, ведущего на балкон, чтобы тот открыл его. Когда Людовик сделал шаг наружу, шум во дворе многократно усилился. До нас донеслись крики:

– Короля в Париж! Пусть король вернется в Париж!

Мне показалось, что Людовик произнес несколько слов, но голос его потонул в реве безумствующей толпы внизу.

С ужасом я ожидала услышать треск рокового мушкетного выстрела, но ничего не произошло. Наконец кто-то выкрикнул:

– Да здравствует король!

К нему присоединилось еще несколько голосов, и вскоре толпа уже скандировала:

– Королева! Нам нужна королева! Мы хотим видеть королеву!

Мне уже приходилось выходить к разъяренной толпе, и я знала, что предстоит нелегкое испытание. Колени у меня ослабели, и на мгновение показалось, что я вот-вот лишусь чувств. Мадам Тибо подошла ко мне, чтобы поддержать, но на самом деле ничем не могла мне помочь. Мне предстояло пройти через этот кошмар в одиночку. Или все-таки не выходить? Поддавшись секундному порыву, я бросилась в караульное помещение и протянула руки к Муслин и Луи-Шарлю, которые подбежали ко мне и крепко обняли.

– Мне нужна ваша помощь. Вы поможете своей мамочке?

Дети молча кивнули в ответ и прижались ко мне.

Когда Людовик вернулся в комнату, на балкон вышла я, подняв на руки Луи-Шарля и помогая Муслин шагнуть в оконный проем. Мы подошли к перилам деревянного балкона и остановились там под дождем. Дети держали меня за руки. Их с пеленок учили вести себя на публике,стоять прямо, высоко подняв голову, и ничем не выдавать своих истинных чувств, как и полагается настоящим принцу и принцессе.

Сейчас они держались с достоинством, и я гордилась ими. Хотя и была уверена, что они чувствуют, как я дрожу.

Мне показалось, что мы простояли на балконе целый час, хотя в действительности прошло всего несколько минут. Когда на балконе появились дети, шум и суета внизу стихли, но теперь толпа снова разбушевалась.

– Уберите детей! Уберите детей! – раздались яростные крики. – Нам нужна только австрийская сучка!

И сейчас, впервые за день, я увидела, как внизу поднялись стволы нацеленных на меня мушкетов, Я повернулась и помогла Луи-Шарлю и Муслин перелезть через окно назад в комнату, прямо в руки поджидающего их отца. Для меня все кончено, подумала я. Именно за этим они и пришли – чтобы разделаться со мной. В одну секунду перед моим мысленным взором промелькнула череда видений. Я увидела лицо матери, молодой и красивой, Акселя, лежащего обнаженным на ковре и улыбающегося мне, бедняжки Луи-Иосифа и Софи, зеленые холмы Фреденхольма и конюшни Шенбрунна, где под крышами вили гнезда ласточки.

Поглощенная видениями прошлого, со слезами на глазах, я повернулась и подошла к ограждению балкона. И тут осознала, как ужасно, должно быть, выгляжу: полная, промокшая, измученная женщина в измятом желтом платье, без помады на губах и румян на щеках, с седеющими непричесанными волосами, свободно падающими на плечи. «Это не королева, – еще успела подумать я, – это просто усталая и достойная жалости старуха».

Я закрыла глаза, стала молиться и ждать.

Больше мне ничего не оставалось.

Внизу, во дворе, по-прежнему раздавались грубые выкрики. Я слышала вопли «Пристрелите австрийскую сучку!» и «Убейте ее, убейте ее!» Но мушкеты молчали. Спустя несколько мгновений я открыла глаза и взглянула вниз, во двор, на море чужих, незнакомых лиц. Глаза мне затуманивали слезы и дождь, но я все же могла разглядеть отдельных людей в толпе. Помню, я подумала, среди них ли Амели. К своему невероятному удивлению, я заметила, как одна женщина перекрестилась. Другая опустилась на колени прямо в грязь. И тут вперед вышел какой-то мужчина.

– Да здравствует королева! – выкрикнул он.

Стоявшие вокруг ударили его в спину и сбили с ног, но, как ни странно, крик его подхватили другие.

– Да здравствует королева! Да здравствует королева Антуанетта!

Я услышала, как из-за окна меня зовет Шамбертен:

– Ваше величество, сюда, сюда!

Я повернулась и перешагнула через высокий порог обратно в комнату. И почти сразу же лишилась чувств.

Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу на кушетке, а рядом со мной сидит мадам Тибо, держа на коленях поднос с едой и бутылкой вина. Она сказала, что нас препровождают в Париж и что Людовик с детьми уже направляется в ожидающий нас экипаж. Я быстро и жадно подкрепилась, умылась и переоделась, после чего присоединилась к ним.

Большую часть пути до Парижа я проспала. На коленях у меня устроился задремавший Луи-Шарль, а сбоку прижималась Муслин. Было уже очень поздно, когда мы наконец прибыли во дворец Тюильри, но я не находила себе места от беспокойства. Улегшись в кровать, которую приготовили для меня, я поняла, что заснуть не удастся. В этот переполненный событиями день случилось слишком многое. Мне нужно было записать свои впечатления.

За окнами занимается рассвет. Сквозь грязные стекла я вижу первые проблески утренней зари. Дворец начинает оживать. В моей комнате некому разжечь камин, и я чувствую, что замерзла. Осень подходит к концу, за нею придет зима. Что же с нами будет?

XIII

1 ноября 1789 года.

Я положительно не могу спать здесь. Старая кровать, которую слуги разыскали для меня, принадлежала покойной матери Людовика, она жесткая и комковатая, с потрепанным балдахином и рваными прикроватными занавесками. Все наши перины в Версале были разорваны в клочья бесчинствующей толпой. Весь дворец оказался засыпан перьями. Так что у нас не осталось постельного белья, которое можно было бы привезти с собой в Тюильри. Я лежу на куче одеял, брошенных поверх старого соломенного матраса, от которого пахнет конюшней.

Я не могу заснуть – и не только потому, что мне холодно, а кровать очень неудобная. Мне снятся кошмары. Мне снится Эрик, мой красивый и верный Эрик. Мне снится, как его голова слетает с плеч после единственного жестокого удара, как из шеи струей ударяет кровь и попадает на меня. Мне снится, что меня преследует улюлюкающая и злобная толпа злорадно вопящих женщин, которые все приближаются. И когда они уже готовы растоптать меня насмерть, я с криком просыпаюсь.

Кошмары будят меня, и потом я долгие часы лежу без сна в постели, не находя себе места и вслушиваясь в шум, долетающий из коридора. Я боюсь, что готовится новое нападение, беспокоюсь о Луи-Шарле и Муслин и о том, удастся ли уберечь их от гибели. Я подумываю о том, чтобы разбудить Софи, которая спит на соломенном матрасе в ногах моей кровати, и попросить ее составить мне компанию, но у меня не хватает духу потревожить ее сон. Временами я даже скучаю по знакомому громкому храпу Людовика. Теперь, по приказу Лафайета, он спит в другом конце коридора, в караульном помещении, в окружении нескольких десятков солдат.

Завтра у меня день рождения. Мне исполнится тридцать четыре года, но я знаю, что выгляжу по меньшей мере на сорок. Слава Богу, что в моей спальне нет зеркала.


16 ноября 1789 года.

Мы превратились в заключенных. И никакое другое слово не подходит для описания нашего пребывания здесь. Королевских гвардейцев, которые хранили нам верность и так долго охраняли наш покой, сменили мрачные и хмурые стрелки Национальной гвардии, которые более походят на тюремщиков, нежели на охранников.

Они получают неописуемое удовольствие, оскорбляя и унижая меня. Они отпускают грубые шуточки в мой адрес, громко хохочут или подло хихикают, когда я прохожу мимо. Они отвратительно рыгают или издают еще более мерзкие звуки, чтобы смутить меня. Они подслушивают мои разговоры и, я уверена, наверняка пожелали бы знать, что я пишу в своем дневнике, если бы обнаружили, что я веду его. Скорее всего, если бы они нашли его, то, прочтя, разорвали бы на мелкие клочки.

Они много пьют, а потом начинают буйствовать, затевая ссоры и драки с дворцовыми слугами. Лафайет не способен призвать их к порядку, а на то, что говорит Людовик, они вообще не обращают внимания. Их откровенно враждебные и хмурые взгляды пугают меня до дрожи.

Иногда я даже затрудняюсь решить, что хуже – злые и грубые солдаты или громкоголосая возбужденная толпа, постоянно скандирующая лозунги во внутреннем дворе и под нашими окнами. Неумолчный гомон и бедлам начинаются на рассвете и продолжаются далеко за полночь. Демонстранты размахивают факелами и греются подле костров, топливом для которых служат кусты и деревья из дворцового парка. Даже сейчас, когда по ночам уже довольно холодно, они шумно бодрствуют, требуя, чтобы к ним вышли Людовик или я. Они угрожают нам и оскорбляют нас, распевая жутковатую новую песню, которая стала их гимном, Са ira.[330]

Я слышу ее в своих беспокойных снах, эту ужасную песню.

– Это случится, случится совсем скоро! – злорадно завывают мятежники. – Повесим всех аристократов на фонарных столбах!

От их хриплых голосов, горланящих ночь напролет, от барабанного боя, артиллерийских залпов – Национальная гвардия без конца испытывает свои орудия – можно запросто сойти с ума.


9 декабря 1789 года.

Я снова повредила ногу, и на этот раз наш новый врач, доктор Конкарно (прежний, доктор Буажильбер, эмигрировал вместе с Шарло), говорит, что я должна оставаться в постели до тех пор, пока она не заживет. У меня, к счастью, обычное растяжение, а не перелом. Но мне очень больно.


16 декабря 1789 года.

Слава Богу, от двора моего брата вернулся Аксель. В качестве представителя короля Густава он может свободно передвигаться в любом направлении, в то время как французских подданных часто задерживают на границе солдаты Национальной гвардии. Ассамблея все более и более подозрительно относится к высокородным дворянам. Нас ненавидят и презирают.

Аксель снял квартиру на улице рю Матиньон неподалеку от дворца и зала заседаний Ассамблеи, расположенного в саду Тюильри. Он оставил военный пост, чтобы посвятить себя служению нашей семье, и больше не носит форму шведской армии. Но так, в белых чулках знатного дворянина и при шпаге, он нравится мне больше. Ах, как бы мне хотелось, чтобы долгими бессонными ночами он был рядом!

Аксель говорит, что Иосиф очень болен, но по-прежнему сварлив и несносен. К моему большому разочарованию, Иосиф не дал Акселю денег, которых я у него просила. Аксель передал мне слова Иосифа, который считает, что беспорядки в Париже носят временный характер и скоро угаснут сами собой. Мой брат полагает, что это результат борьбы между несколькими придворными фракциями. Но он не видел того, что видела я и что продолжаю наблюдать каждый день: торжествующие, злорадно ухмыляющиеся лица нищих парижан, глумящихся и насмехающихся над нами и мечтающих о том, чтобы причинить нам зло. Если бы Иосиф своими глазами увидел эти лица, то наверняка ужаснулся бы не меньше меня.


5 января 1790 года.

Мне разрешили выходить на ежедневную получасовую прогулку после обеда. Нога моя постепенно заживает. Если на улице не слишком холодно и нет дождя, мы с Людовиком и детьми надеваем теплые плащи с капюшонами и отправляемся гулять по саду. Я очень рада тому, что снова могу ходить. Лежать целыми днями в постели, оберегая ногу и слушая Софи, которая читала мне или рассказывала всякие истории, было очень уж утомительно и скучно. И даже играть в вист с Муслин, которая схватывает все на лету, мне изрядно прискучило.

Впрочем, одно важное и печальное дело я все-таки довела до конца. Я отправила в Неаполь своих собачек и старого желтого кота. Общий знакомый согласился отвезти их Карлотте, которая выразила желание приютить их. Я очень скучаю по своим дорогим маленьким собачкам и милому старому желтому коту, но теперь мне, по крайней мере, можно не опасаться за их жизнь всякий раз, когда кто-нибудь из неотесанных стражников начинает дразнить их.


28 января 1790 года.

Сегодня после полудня мы отправились на прогулку по английскому саду неподалеку от школы верховой езды. Я шла впереди, в компании Лулу, а между нами вышагивал Луи-Шарль. Точнее, он скакал на одной ножке и прыгал, время от времени скрываясь в кустах и вновь выскакивая на дорожку. Прогулка для него превращалась в настоящую игру, и мы уже привыкли к шороху листвы вечнозеленого кустарника, что рос по обеим сторонам дорожки, в зарослях которого малыш то и дело исчезал.

Людовик и Аксель находились примерно в тридцати шагах позади нас, и рядом с ними неспешно двигались четверо солдат Национальной гвардии. Последние вели себя совсем не так, как полагается вести себя солдатам, и совершенно пренебрегли возложенной на них обязанностью – защищать Людовика. Они оживленно болтали между собой, и их разговор часто прерывался взрывами неприятного, грубого смеха.

Я знала, о чем разговаривают Аксель и Людовик. Аксель собирался уехать в Испанию, предположительно для выполнения дипломатического поручения короля Густава, но на самом деле он должен был попытаться убедить кузена Людовика короля Карла IV ссудить нас деньгами. Аксель считает, что ехать следует как можно быстрее, а Людовик все никак не может решиться отпустить его. Они спорят об этом вот уже несколько дней. Когда солдаты оказываются поблизости, они делают вид, что обсуждают скачки и шансы лошадей на победу в них.

– Сир, умоляю вас прислушаться к моему мнению, – донесся до меня голос Акселя. – Вы должны выпустить эту лошадь в самой первой скачке. Она вполне готова. И наверняка победит. А если вы промедлите…

В это мгновение мы услышали резкий треск веток, шорох листьев, и из кустов на дорожку выскочил высокий мужчина. Он подскочил ко мне и выбросил вперед руку, в которой был зажат нож. Лезвие сверкнуло у меня перед глазами, на волосок разминувшись с шеей и запутавшись в складках плаща.

– Мамочка! – закричал Луи-Шарль.

Я наклонилась, чтобы подхватить его на руки, и по счастливой случайности избежала второго удара ножом, который на этот раз наверняка оказался бы смертельным. Краем глаза я заметила, как Лулу без чувств повалилась на землю. Но я целиком сосредоточилась на том, чтобы удержать отчаянно визжащего Луи-Шарля, и развернулась, чтобы бежать к Людовику, Акселю и солдатам. Но двигаться быстро мне мешала больная нога. При каждом шаге ее пронзала острая боль.

Мимо меня, быстрый как молния, промчался Аксель, размахивая шпагой и крича:

– В сторону! Брось нож, или я разрублю тебя пополам!

Людовик замер на месте с открытым ртом. Я продолжала бежать в его сторону и едва не столкнулась с четырьмя солдатами Национальной гвардии, которые наконец-то бросились – «слишком медленно», – подумала я – на помощь Акселю, совершенно забыв обо мне.

Запыхавшись, я вбежала во дворец. Луи-Шарль был очень тяжел для меня, и я буквально свалилась на руки Шамбертену, который, кажется, намеревался выйти в сад, чтобы присоединиться к нам на прогулке.

– Помогите! Позовите охрану! Позовите Лафайета! На меня напал какой-то мужчина!

Забрав у меня Луи-Шарля, Шамбертен поспешно кликнул на помощь, а потом, убедившись, что мы с Луи-Шарлем целы и невредимы, а суматоха в саду уже улеглась, повел меня в апартаменты.

Я дрожала всем телом. Я дрожу и сейчас, когда пишу эти строчки, а в коридоре мой покой охраняют двенадцать стражников и еще столько же, если не больше, караулят под окном, высматривая лазутчиков. Я в безопасности, но надолго ли?


12 февраля 1790 года.

Сегодня, после того как я пообедала в обществе Акселя, мне вдруг стало так плохо, что я вынуждена была прилечь. Схватившись обеими руками за живот, я громко стонала.

– Приведите доктора Конкарно, – крикнул Аксель одному из пажей, который сразу же умчался выполнять приказание.

У Софи, которая склонилась надо мной, трогая лоб, он спросил:

– Вы меняли сегодня сахар в ее сахарнице? Отвечайте правду.

Софи виновато опустила голову.

– Нет. Я собиралась, но…

– Я же говорил вам, что сахар нужно менять каждый день! Я еще никогда не слышала, чтобы Аксель разговаривал с кем-нибудь таким гневным тоном.

– Разве вам не известно, что жизнь королевы в опасности? Любой мог отравить сахар в сахарнице! Любой, понимаете вы?

Я увидела, что в комнату вошел молодой человек с румяным лицом. В руках он держал саквояж.

– Кто вы такой?

– Милорд, я новый ассистент доктора Конкарно. Его срочно вызвали к другому больному.

Я снова застонала. Боль стала сильнее. Они наконец-то отравили меня, подумала я. Я непременно умру.

– Немедленно пошлите за доктором Конкарно!

– Милорд, он находится в часе езды отсюда, в деревне Саумой. Заболел один из арендаторов герцога де Пентивре.

– Как он смеет лечить простых крестьян, когда нужен здесь!

Несколько мгновений Аксель в отчаянии расхаживал по комнате, потом повернулся к молодому человеку.

– Проклятье! Ладно, идите сюда. Королеве дали яд.

Хотя мне было ужасно плохо и я лежала, скорчившись, на кушетке, при приближении молодого помощника врача я испытала новое чувство – страх.

– Аксель… – пролепетала я, протянув руку.

– Да, моя дорогая, сейчас с вами все будет в порядке. Он даст вам что-нибудь, чтобы нейтрализовать действие яда. У вас ведь есть противоядие, не так ли?

Молодой человек, явно нервничая, принялся рыться в своем саквояже.

– Да, милорд, есть.

– Какое именно противоядие?

Вопрос был задан рокочущим голосом Людовика. Он быстрыми шагами вошел в комнату и направился к врачу, который положил свой саквояж на ковер и сейчас стоял рядом с ним на коленях, перебирая склянки внутри.

– Какое у вас есть противоядие? – повторил король свой вопрос.

– Я… я не помню, как оно называется, ваше величество. Его дал мне доктор Конкарно…

В это мгновение из кармана молодого человека выпал стеклянный флакон, а вместе с ним – красно-бело-синяя трехцветная кокарда, символ революции.

– Хватайте его! – вскричал Людовик, и стражник и двое камердинеров бросились вперед, чтобы схватить помощника врача.

С неожиданной быстротой Людовик подхватил упавший на ковер флакон, подошел к окну и поднес его к свету. Потом он осторожно понюхал пробку.

– Яд! – воскликнул он. – Пары ртути! Заберите эту мерзость и бросьте в огонь, – обратился он к одному из грумов, который завернул флакон в шелковый вышитый платок и вышел с ним из комнаты.

– Сладкое миндальное масло! – сказал Людовик. – Вот что ей нужно! Это противоядие доктора дают тем, кто принял яд.

– А парфюмеры, случайно, не используют его? – встревоженным голосом задал вопрос Аксель.

Голос его доносился до меня как будто издалека. От боли я едва не лишилась чувств.

– Да, да.

Аксель выбежал из комнаты. Стражники поволокли неудавшегося отравителя в коридор, а он сопротивлялся и протестовал.

Софи сидела в ногах дивана, растирая мне ступни и лодыжки. Людовик, опустившись на колени, держал меня за руку и гладил по плечу.

– Обычно яды действуют очень быстро, – говорил король. – Так что, какой бы яд вам ни дали, если вы до сих пор живы, то, скорее всего, он уже не убьет вас.

Слова его прозвучали для меня не слишком утешительно. Я чувствовала себя так, словно в живот мне налили кислоты, которая медленно разъедала внутренности.

Мне показалось, что прошел целый час, прежде чем вернулся Аксель, держа в руках стеклянный флакончик и чашку. Он налил густое масло из флакона в чашку и протянул ее мне.

– Это поможет вам опорожнить желудок, – сказал он. – Я взял масло у торговца, который, насколько я знаю, составляет духи.

Аксель поддерживал мне голову, пока я пила, и потом, когда меня стошнило в тазик, который поднесла Софи. Мало-помалу я почувствовала себя лучше. Боль утихла, и спустя некоторое время я смогла подняться с дивана. Людовик ласково пожал мне руку и ушел.

– Начиная с сегодняшнего дня, во время очередного приема пищи вы всякий раз будете подавать свежий сахар, – обратился Аксель к слугам. – Из этого правила не должно быть никаких исключений, ни под каким предлогом. И было бы неплохо обзавестись слугой-дегустатором.

Понемногу приходя в себя, я даже нашла силы пошутить.

– Слуга-дегустатор? – переспросила я. – Никто ведь не захочет занять эту должность.

– А сколько за нее платят? – послышался дерзкий вопрос из толпы слуг, собравшихся в коридоре.

Я рассмеялась от всей души, и моему примеру последовали остальные. Я улыбаюсь, когда пишу эти строки, хотя время от времени и потягиваю воду из стакана. Я решила, что более не буду подслащивать ее из сахарницы.


20 февраля 1790 года.

Нам сообщили, что мужчина, напавший на меня в саду, был профессиональным убийцей, прибывшим в Париж из Рима. Его нанял какой-то богач с сильным акцентом – убийца не знал, как его зовут. Аксель удовлетворен тем, что стражники получили все сведения, какие только он мог предоставить. Его передадут Национальной Ассамблее для вынесения приговора и наказания.

Отравитель, выступавший под личиной помощника доктора Конкарно, сумел сбежать от стражников и исчез. Боюсь, он может вернуться и предпринять новую попытку убить меня.

Вот уже много недель, с того самого момента, как на меня напали в саду, я пытаюсь убедить Людовика в том, что мы должны покинуть страну. Нам просто необходимо уехать. Я абсолютно уверена в этом. Все придворные тоже придерживаются мнения, что нужно скрыться тайно, и мы получаем много предложений о негласной помощи.

Доктор Конкарно, бретонец по происхождению, уверяет меня, что в его части Франции Людовика по-прежнему любят и перед ним преклоняются, так что если мы решим укрыться в Бретани, то поддержка и защита нам гарантированы. Он говорит, что мы можем рассчитывать на любую помощь с его стороны. Аксель уже разработал план. Он хочет, чтобы мы переоделись слугами, а Людовик, со своей внушительной фигурой, будет изображать одноглазого камердинера с повязкой на глазу. Я превращусь в горничную или прачку (по его словам, из меня получится очаровательная прачка). Он устроит так, что вместе с другими, настоящими слугами, нас привезут в его квартиру на улицу Матиньон, а уже оттуда тайным маршрутом мы попадем в Нормандию. После этого мы сможем отплыть на корабле куда пожелаем – в Швецию, Англию или Италию, где находятся Шарло и Карлотта.

Буквально все умоляют нас уехать, но Людовик упорствует.

– Я не позволю, чтобы меня выгнала из собственного королевства банда бунтовщиков, – говорит он.

Он уверен, что совсем скоро иностранные армии вторгнутся во Францию, арестуют или убьют депутатов Ассамблеи и восстановят порядок. Многие почему-то уверены, что в государстве вот-вот разразится гражданская война между Ассамблеей, Национальной гвардией и солдатами из провинции, где Людовика все еще обожают, а парижан по-прежнему ненавидят.

– Что бы ни случилось, – говорю я, – мы будем в еще большей опасности до той поры, пока боевые действия и сопротивление не прекратятся. А оставаясь здесь заложниками, мы все равно не сможем повлиять на исход войны.

– Я не заложник, – гневно бормочет себе под нос Людовик, слушая мои речи. – Я король Франции, как и мои предки. И мой сын тоже станет королем.

Как только он начинает разглагольствовать в таком духе, я понимаю, что дальнейшие увещевания бесполезны. Я оставляю его наедине с забавами: писать книгу о флоре и фауне лесов, делать замки (он привез с собой все необходимые инструменты и механизмы из Версаля) и играть в карты со Станни, который все время выигрывает.

Иногда я думаю о том, как странно, что Людовик, который никогда не хотел быть королем и который так часто рассуждал по поводу «роковой случайности», теперь с таким упорством защищает свою корону. И делает это слепо и отчаянно, отказываясь признать опасность, которая нависла над всеми нами.


16 марта 1790 года.

– Вас желает видеть старик-священник.

С такими словами ко мне вчера поздно вечером обратилась Софи. Мне только что удалось наконец уложить спать Луи-Шарля. Как и мне, ему снятся кошмары, и малыш попросту боится засыпать, зная, что его разбудят страшные сновидения.

Последний человек, которого я бы желала сейчас видеть, это какой-то старый священнослужитель. Это наверняка один из тех шарлатанов-прорицателей, которые зачастили к нам, надоедая россказнями о том, что видели лик Девы Марии на бочке с вином или слышали голос Жанны д'Арк, восклицавший: «Спасите мою любимую Францию!»

Вопреки моим опасениям, мужчина, опиравшийся на палку в дверях гостиной, оказался не кем иным, как отцом Кунибертом! Это действительно был сильно постаревший, сгорбленный, ослабевший отец Куниберт. Его некогда густые брови побелели и резко выделялись на испещренном морщинами лице. Когда я бросилась к нему, поцеловала в иссохшую щеку и подвела к камину, то заметила, что глаза у него по-старчески слезятся. Но стоило ему заговорить, я вновь услышала в его голосе неодобрение, а слезы у него на глазах скоро высохли.

– Ради всего святого, скажи, почему ты до сих пор остаешься в этой Богом проклятой стране? – обратился он ко мне после того, как немного отогрелся у огня. – Разве ты не видишь, что сам дьявол и все демоны ада сорвались здесь с цепи?

– Я знаю, отец Куниберт, – ответила я, присаживаясь рядом со стариком, который вопросительно смотрел на меня. – Но Людовик отказывается уехать. Пока, во всяком случае.

– Тогда ты должна уехать без него, одна.

От этих слов сердце замерло у меня в груди. Хотя я никому не призналась бы в этом, такие мысли уже давно приходили мне в голову.

– Ты должна сделать это немедленно. Поедем со мной в Вену. У меня большой экипаж. Я смогу спрятать тебя и детей. Я ни для кого не представляю интереса, я всего лишь старый чужеземный священник с белым воротничком. На границе национальные гвардейцы не обратят на меня никакого внимания. Они позволят мне спокойно проехать мимо, особенно если я начну напыщенно разглагольствовать, потрясать кулаками и посылать на их голову проклятия. Они лишь посмеются и помашут мне вслед руками.

Я вздохнула и понурилась. Внутренний голос горячо нашептывал мне, что надо последовать совету отца Куниберта, чтобы оказаться как можно дальше от безумия и суматохи Тюильри, бесконечных споров с Людовиком, страхов и ночных кошмаров. В глубине души я сознавала, что должна попытаться спастись в карете, возвращавшейся на мою далекую родину, где семья примет меня в свои объятия и защитит. Я очень устала. И отец Куниберт предлагал мне заслуженный отдых.

– Людовик полагает, что в самом скором времени мы будем спасены, – неуверенным и дрожащим голосом сказала я, наконец. – Он хочет подождать.

– И кто же вас спасет? Уж не твой брат Иосиф, во всяком случае. Я приехал сообщить, что Иосиф умер. Это еще никому неизвестно, даже графу Мерси. Я хотел, чтобы ты первой узнала о его смерти.

Я не смогла сдержать слез и, опустив голову, заплакала навзрыд, как ребенок. В камине шипели и трещали поленья, и даже гул голосов в соседней комнате, обычно раздражающе громкий, неожиданно стих.

Иосиф умер! Я знала, конечно, что он серьезно болен, да и Аксель предупреждал меня, что ему недолго осталось. Однако я твердо верила, что Иосиф всегда будет рядом, всегда готов прийти мне на помощь, вот как сейчас, когда я отчаянно нуждалась в нем. Мой несдержанный, раздражительный, опытный, мудрый, смешной и любимый брат мертв!

И кто же стал императором? Разумеется, мой брат Леопольд. Иосиф не оставил после себя детей – законных, во всяком случае. Так что следующий по старшинству мужчина в нашей семье, Леопольд, должен стать его преемником. Уже стал.

Леопольд всегда был каким-то бесцветным, невыразительным, крайне осторожным. Я недолюбливала его и никогда не была с ним близка. Он платил мне тем же – хотя, по определению, должен был заботиться о чести нашей династии. И о том, чтобы предотвратить распространение анархии из Франции на территорию других государств. Вне всякого сомнения, он должен предложить нам свою помощь.

Я подняла голову и вытерла слезы.

– Вы привезли мне послание от Леопольда?

– Нет. Я хочу поговорить о Леопольде, чтобы убедиться, что ты понимаешь всю серьезность сложившегося положения. Откровенно должен сказать тебе, Антония, – его кустистые снежно-белые брови приподнялись, когда он вперил в меня строгий взгляд водянистых голубых глаз, – он не поможет тебе. Он убедил Иосифа, еще когда тот был жив, не посылать тебе на помощь войска и не давать денег. Леопольд колеблется. Такова его натура: раздумывать и ничего не предпринимать.

– Но ведь стоит ему узнать, что нас держат здесь на положении пленников, что наш чудесный дворец разграблен и разрушен, что многих слуг убили у нас на глазах…

– Он прекрасно осведомлен о том, что у вас происходит.

Я впервые осознала тайный смысл, который старый священник вкладывал в свои слова. Он хотел сказать, что семья не придет мне на помощь. Что я не могу рассчитывать на них, если только не покину Францию. Но, быть может, и тогда они не станут мне помогать.

– Есть еще кое-кто, на кого я могу положиться, – после долгого молчания прошептала я. – Граф Ферсен. Он никогда не оставит меня в беде.

Отец Куниберт неодобрительно фыркнул.

– О вашей связи известно всем и каждому. Я советую тебе покаяться и попросить прощения у Господа Бога нашего и твоего супруга. Однако, учитывая сложившиеся обстоятельства, я рад, что нашелся защитник, на которого ты можешь рассчитывать. Я уверен, что если бы граф Ферсен был сейчас здесь, с нами, он посоветовал бы тебе немедленно отправляться со мной в Вену.

– Да, я не сомневаюсь в этом.

– Где он сейчас?

– Он уехал в Испанию, чтобы попытаться убедить короля Карла послать нам денег и свои войска.

– Испания! Иосиф называл ее самым слабым королевством в Европе. Вряд ли Испания сможет помочь тебе.

В эти минуты я чувствовала себя настолько усталой и измученной, что хотелось только одного – забыться долгим сном без сновидений.

– Да, Антония! Тебе выпала нелегкая судьба. Но ты всегда была стойкой и сильной девочкой, лучшей из дочерей Марии-Терезы. И сердце у тебя доброе и верное.

– Я даже не подозревала, что вы так хорошо обо мне думаете, отец Куниберт.

– Не мог же я сказать тебе об этом, правда? В конце концов, я был твоим духовником. Мне надлежало наказывать тебя за грехи, а не хвалить попусту.

– Я по-прежнему делаю записи в дневнике, который вы когда-то заставили меня завести.

Он улыбнулся.

– Я всего лишь хотел, чтобы ты хоть немного поразмышляла над тем, что делаешь. Я знал, что если ты станешь записывать свои грехи, то поневоле задумаешься о них – по крайней мере, на то время, которое потребуется, чтобы очистить перо для новых записей.

Он подался вперед и похлопал меня по руке, потом потянулся за палкой, и я помогла ему подняться на ноги.

– Завтра я намерен повидаться с графом Мерси. А послезавтра возвращаюсь в Вену. Ты можешь передать мне весточку через барона Гулеско, который живет на улице, рю де Матурен. Подумай хорошенько о том, что я сказал, подумай о своих детях. Поезжай со мной в Вену!

Я так и не решила, что делать. Ах, если бы только Людовик согласился уехать с нами!


7 апреля 1790 года.

Мне сообщили, что Национальная Ассамблея не стала наказывать убийцу, который напал на меня. На прошлой неделе ему позволили покинуть страну и вернуться в Италию, а депутаты ни словом не упрекнули его.

Я стараюсь сделать все, что в моих силах, для бедного отца Куниберта, которого арестовали вскоре после того, как он ушел тем вечером из дворца Тюильри, повидавшись со мной. Когда стража, которая арестовала священника, попросила его объяснить причины, по которым он пожелал встретиться со мной, отец Куниберт впал в раздражение и сделал несколько нелицеприятных высказываний в адрес Ассамблеи. Его моментально отправили в тюрьму, и пока что ни мне, ни графу Мерси не удалось добиться его освобождения.


4 июня 1790 года.

Мы переехали в Сен-Клу, чтобы провести здесь лето. Как: чудесно вдыхать чистый деревенский воздух после тяжкого смрада Парижа! Сен-Клу представляет собой открытый летний дворец, в нем совсем мало каминов, зато из окон открывается замечательный вид на окружающие сады и парки. Я хожу по благоухающему ароматами цветов саду, наслаждаясь прохладой, исходящей от Гран-Жет, огромной струи воды, вздымающейся на высоту девяносто футов, которая бьет из бассейна у подножия рукотворного водопада. В саду постоянно слышен плеск и журчание воды, бегущей по камням, и звук этот успокаивает мою мятущуюся душу. И здесь нет обезумевшей, выкрикивающей оскорбления толпы, одно присутствие которой способно свести с ума.

Сен-Клу – это мой дом, мой собственный дом. Людовик подарил мне его шесть лет назад. Я хотела до основания снести старое здание и построить на его месте новое, но стоимость такого проекта оказалась слишком уж высока. Поэтому пришлось ограничиться тем, что к дворцу пристроили новое крыло, обновили фасад и отделали апартаменты белыми стенными панелями с изысканным золотым орнаментом. По-моему, получилось просто прекрасно, и если бы только наше существование было более спокойным, мы могли бы от души наслаждаться своим пребыванием здесь. В парке, прилегающем к дворцу, полно дичи, и Людовик с удовольствием охотится там и ездит верхом, а я не могу надышаться сладким деревенским воздухом.

Естественно, мы находимся неподалеку от Парижа, так что город виднеется вдали за туманной дымкой и до нас иногда доносится слабый звон набатного колокола, призывающего население не дремать и оставаться начеку. Зловещий звук.

Стоит мне услышать его, как по коже бегут мурашки и я вздрагиваю от страха.

Всего год назад, в первую неделю июня, мой дорогой Луи-Иосиф умер у меня на руках. Сколько всего случилось с той поры!


20 июля 1790 года.

Я с большой неохотой согласилась принять графа де Мирабо, самого влиятельного члена Ассамблеи. Аксель полагает, что Мирабо сможет помочь нам в осуществлении плана побега, и прямо заявил:

– Мирабо можно купить.

Говорят, что он совершенно беспринципный и аморальный субъект. По слухам, он спал со своей сестрой и соблазнил сотни женщин. По крайней мере одна из них, достопочтенная замужняя дама, которую он сбил с пути истинного и совратил, покончила с собой после того, как он бросил ее. Скандалы преследуют его, и он сидел в тюрьме по меньшей мере три раза.

Я приняла его в оранжерее, подальше от дома и слуг, поскольку этот визит состоялся в глубочайшей тайне. Граф не хочет, чтобы кто-либо из его коллег по Ассамблее узнал об этом. Разумеется, я слышала, что он уродлив, но даже не подозревала, насколько слухи соответствуют истине, пока он не перешагнул порог узкого и длинного здания оранжереи. Оказалось, что у него непропорционально большая голова, растущая прямо из плеч, а тело массивное и упитанное. У графа обезьянья мордочка и маленькие живые глазки, глубоко посаженные в оливкового цвета коже, испещренной порами и следами перенесенной в детстве оспы. Когда он приблизился, на губах у него появилась неприятная ухмылка, но, к моему неописуемому удивлению, он протянул мне букетик благоуханных нарциссов, которые были и остаются моими любимыми цветами.

– Это вам, мадам, – резким, скрипучим голосом произнес он, и его сильный южный акцент неприятно поразил мой слух, поскольку я привыкла к грассирующему парижскому выговору. Он вручил мне букетик цветов, и я поднесла их к лицу, с удовольствием вдыхая нежный аромат.

– Сейчас они в моде в Париже. Женщины прикалывают их на свои фригийские колпаки. У вас ведь тоже есть такой, не так ли?

– Я была бы рада услышать о цели вашего прихода, граф Мирабо.

– Просто месье Мирабо, с вашего позволения. С недавних пор мы отказались от благородных титулов и званий.

– Включая и мой?

– От вашего – в первую очередь. И вашего супруга, кстати, тоже.

– Что бы ни делала ваша Ассамблея или ни пыталась сделать, я остаюсь той, кто есть на самом деле. Ничто не способно изменить мое происхождение, равно как и ваше.

– Я пришел сюда не затем, чтобы дискутировать о нашем общественном положении. Я хочу предложить вам свою помощь.

– Не бесплатно, разумеется.

– Естественно. Теперь, когда мы, бывшие аристократы, лишились своих земель и наследства, нам приходится как-то зарабатывать на жизнь. Лично я стал адвокатом, такова моя нынешняя профессия.

Он опустился на одну из скамеек кованого железа, разбросанных среди апельсиновых деревьев, откинулся на спинку и положил ногу на ногу.

Это был наглый и крайне неуважительный жест. Ранее никто не осмеливался сидеть в моем присутствии, не испросив на то разрешения, пока я сама оставалась стоять. А граф, похоже, не испытывал ни малейшей неловкости и был весьма доволен собой.

– Будучи народным адвокатом, я предлагаю вам сделку, – продолжал он. – Я помогу вам покинуть Францию, а в ответ рассчитываю получить пожизненный пенсион в шесть тысяч франков и должность первого министра в новом конституционном правительстве, номинальным главой которого будет ваш супруг.

– Так почему бы вам не поговорить об этом с ним?

– Мы оба знаем, почему.

А он не дурак. Его прямота и ум производят благоприятное впечатление, пусть даже у него отвратительные манеры.

– Что заставляет вас думать, что король, – я намеренно называю Людовика «королем», а не «моим супругом», – согласится уехать из страны? Пока что никто не сумел убедить его в том, что в его интересах или в интересах Франции уехать отсюда как можно быстрее.

– Я прекрасно осведомлен о том, что вы очень хотите покинуть нашу страну, а король пребывает в нерешительности. Не трудитесь отрицать сей факт: вашу беседу со священником из Вены подслушали и довели до моего сведения.

– Я хочу, чтобы священника, моего давнего духовника, освободили.

– Я посмотрю, что можно сделать.

Мирабо оказался достойным противником. И я совсем не была уверена, что смогу на равных противостоять ему, отвечая ударом на удар.

– Я задам вам один вопрос, мадам. Очень важный вопрос. Что нужно сделать, чтобы Людовик Капет прочел письмена на стене? Вы помните эти строфы из Библии о царе Навуходоносоре? Таинственная рука начертала письмена на стене. Надпись гласила: «Положили тебя на чашу весов, и обнаружилось, что не оправдал ты надежд, на тебя возложенных». Монархия, мадам, легла на чашу весов, и народ обнаружил, что она не оправдала его надежд относительно своей полезности. Так получилось, что я не разделяю подобных взглядов. Я верю, что король может принести пользу Франции – при условии, что он готов стать слугой Ассамблеи. Он должен поступать так, как будем указывать ему мы, а не наоборот.

– Вы должны понять, что он никогда не согласится на это. Он приложит все усилия – как и я, кстати, – чтобы сначала уничтожить вас.

– В вас говорит бывшая аристократка, говорит громким голосом. Я готов снять перед вами шляпу, если бы носил ее или если бы мы еще соблюдали эти отжившие и устаревшие обычаи. Но повторяю еще раз и заклинаю вас внимательно выслушать меня: что нужно сделать для того, чтобы ваш супруг прислушался к голосу разума и эмигрировал? Вам нужна анархия в стране? Гражданская война? Очередное покушение, только на этот раз на его жизнь?

При этих словах мне стало страшно. Я сумела избежать смерти от рук итальянского наемного убийцы и отравителя. А Людовику может и не повезти.

– Вы же понимаете, что это может случиться очень легко. Он ведь часто ездит на охоту, не так ли? В сопровождении всего лишь нескольких егерей и одного-двух доверенных друзей? Так что его легко можно похитить, увезти в какое-либо уединенное место в лесу и убить.

Он говорил правду. Людовик очень уязвим – как и мои дети.

– Мне нельзя более задерживаться здесь, – заявил Мирабо. – За мной наблюдают, как, впрочем, и за вами. А мой приход сюда, если о нем станет известно, способен повредить моему положению и существенно затруднить желание помочь вам.

Граф удалился столь же бесцеремонно, как и пришел. Поднявшись со скамьи, он повернулся ко мне спиной и тяжелой поступью направился к двери оранжереи.

– Не забывайте, – окликнул он меня, не поворачивая головы. – Я ваш лучший шанс и, может быть, единственная надежда.

– А вы не забывайте, – стиснув зубы, прошептала я, – что имеете дело с королевой Франции и дочерью Марии-Терезы.


1 сентября 1790 года.

Я сделала все от меня зависящее, чтобы подготовить наш отъезд. Для нас была заказана новая одежда, и я распорядилась отправить весь гардероб в Аррас. Туда же должен быть доставлен большущий сундук, в котором лежало все, что могло нам понадобиться, начиная от шляпок, расчесок и некоторого количества моей померанцевой воды с эфиром и заканчивая играми для детей и даже дорожным алтарем для служения мессы. С помощью Акселя мне удалось заказать новый вместительный экипаж, в котором поместились даже плита и обеденный стол, чтобы мы могли принимать пищу, не останавливаясь в дороге. Это большой и красивый дилижанс, выкрашенный в темно-зеленый с желтым цвет и с обивкой белого бархата.

Аксель продолжает утверждать, что для нас было бы лучше отправиться в путь в крестьянских фургонах, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. А еще лучше, по его мнению, если бы мы путешествовали не вместе, как одна семья, а поодиночке. Он мог бы отправить детей на побережье Нормандии в сопровождении одного из доверенных слуг Элеоноры Салливан, итальянца-канатоходца, которого никто не заподозрил бы в том, что он укрывает дофина и его сестру-принцессу. Король Густав пришлет корабль, чтобы забрать их. Я могла бы притвориться одной из сотен поварих, которые обслуживают шведский королевский пехотный корпус. А когда корпус отправится в Швецию, я бежала бы с ним. Или я могла бы присоединиться к тысячам наемных рабочих, которые приезжали с юга на сбор винограда, а по окончании страды вместе с другими сезонными рабочими спокойно пересекла бы границу с Италией.

Впрочем, труднее всего загримировать Людовика – из-за его внушительных габаритов и упорного нежелания вести себя гак, чтобы в нем не заподозрили короля. Но Аксель полагает, что Людовик мог бы переодеться егерем-охотником на службе у одного венгерского дворянина, графа Олезко, который мог бы отправиться на охоту в Компьенский лес и оставить Людовика в его тайном убежище. Шамбертен будет поджидать там короля с крестьянской повозкой, и уже вдвоем они могли бы отправиться к северной границе. Аксель считает, что если они будут держаться только лесных дорог и останавливаться в маленьких деревнях, то без всяких затруднений смогут добраться до границы в Фурме, куда он сам привел бы шведский военный эскорт, чтобы сопровождать короля.

Каким бы планом мы ни решили воспользоваться, сделать это необходимо как можно быстрее. Совсем скоро мой экипаж окончательно будет готов. А тем временем, как предполагает Мирабо, может все-таки случиться нечто ужасное, что заставит Людовика переменить свое мнение и согласиться на эмиграцию.


17 октября 1790 года.

Я придумала очень ловкий ход, как спасти Муслин. Мы выдадим ее замуж за иностранного принца. Она уже достаточно взрослая, чтобы обручиться с кем-либо, к тому же она по-прежнему остается французской принцессой (чтобы там ни говорил Мирабо о титулах, в ее жилах течет королевская кровь Бурбонов и Габсбургов). Я намерена написать Карлотте, Леопольду и кузену Леопольда Карлу, чтобы обсудить, как это можно устроить.


1 декабря 1790 года.

Я положительно не представляю, что делать с Людовиком. Иногда он приводит меня в такое отчаяние, что я готова накричать на него. Иногда я срываюсь, должна признаться, но только когда меня никто не слышит, кроме Софи и Лулу. Труднее всего мне бывает взять себя в руки в такие моменты, как сейчас, когда Акселя нет рядом (он отправился в Турин, где Шарло пытается собрать армию из эмигрантов, чтобы спасти нас), и только Шамбертен может помочь мне справиться со вспышками гнева и раздражения Людовика.

Король стал совершенно неуправляем, совсем как избалованный ребенок. Он проклинает Лафайета, когда тот приходит к нему с рапортами о положении дел в армии. Он даже обзавелся привычкой с грохотом захлопывать дверь у меняперед носом.

– Эмиграция, эмиграция… Все эти бесконечные разговоры об эмиграции! Я остаюсь здесь. Я никогда не уеду из своей страны! Никогда!

Его раздражение выглядит совершенно бессмысленным, поскольку он, как сам часто говорит, ненавидит Тюильри.

Кроме того, несмотря на все его разглагольствования о том, что он любящий отец своего народа, он начал ненавидеть и парижан тоже. На шее он носит медаль, которую они вручили ему не так давно. На ней выбита надпись: «Тому, кто помог восстановить свободу во Франции, и настоящему другу своего народа». Станни смеется и издевается над медалью, что приводит Людовика в настоящее бешенство.


9 января 1791 года.

Я заболела. Страх и напряжение, в котором мы живем каждый день, бесплодные усилия переубедить Людовика подорвали мое здоровье. У меня развилась лихорадка и кашель, которые надолго уложили меня в постель.

Поначалу я встревожилась, решив, что мне дали какой-нибудь медленно действующий яд – из тех, что постепенно, день за днем ослабляют человека, пока он не умирает. Доктор Конкарно заявил, что это маловероятно. Он считает, что это обычная простуда, вызванная холодной погодой (во дворце очень сыро и неуютно, поскольку угля на эту зиму нам выделили очень мало) и моей общей слабостью. Я очень исхудала. У меня всегда были пухлые, розовые щеки, но теперь они ввалились, а грудь моя, некогда довольно-таки большая, буквально усохла, так что все платья пришлось ушивать. Аксель говорит, что ему даже нравятся мои седые волосы, но я-то знаю, что его отнюдь не приводят в восторг темные круги у меня под глазами или глубокие морщины на лице. Я выгляжу так, как и должна выглядеть женщина, измученная страхом, болезнью и беспокойством.

– Моя дорогая, моя самая-самая любимая, – прошептал Аксель, обхватив мое лицо ладонями, когда вернулся в Тюильри из Турина и обнаружил меня лежащей в постели. – Тревоги разрушают ваше здоровье. Вы держите на своих плечах всю Францию. Ах, как бы я хотел принести вам мир и покой! Я должен любым способом увезти вас из этой страны.

Я крепко обняла его и спрятала лицо у него на груди. Я так рада видеть его! Его присутствие вселяет надежду и несет с собой облегчение. Аксель только что приехал, он даже не успел переодеться, его панталоны заляпаны грязью и промокли от дождя. Он привез с собой своего огромного волкодава Малачи – собака сопровождает его повсюду, куда бы он ни пошел, – и сейчас пес подошел к нам и уткнулся прохладным носом в мою ладонь.

Аксель просидел у меня некоторое время. Он успел переброситься несколькими словами с доктором Конкарно, когда тот явился осмотреть меня, и тепло обнял детей, которых привела мадам де Турсель, чтобы они пожелали спокойной ночи. Я рассказала ему о том, что усилия выдать Муслин замуж не увенчались успехом.

– Они не отпускают ее, – пожаловалась я. – Король Испании был готов предложить ей руку своего сына. Но Ассамблея запретила кому-либо из нас покидать пределы Франции. Они говорят, что этот закон был принят для нашей же безопасности, чтобы нас не похитили и не превратили в заложников. Но правда заключается в том, что именно им мы нужны в качестве заложников. Здесь мы можем принести им больше пользы!

– Муслин очень похожа на вас, – сказал Аксель после того, как мадам де Турсель увела детей в их комнаты. – И Луи-Шарль тоже. Давайте вместе постараемся, чтобы ваши щечки вновь стали такими же розовыми, как у него.

Он сообщил мне, что его встреча с Шарло в Турине принесла одно только разочарование. Шарло вербует сторонников короля, и ему даже удалось собрать некоторую сумму денег. Но такими темпами пройдет много месяцев и даже лет, прежде чем под его началом окажется армия, достаточно большая для того, чтобы вторгнуться во Францию и нанести поражение Национальной гвардии.

– Вашему брату Леопольду следует присоединиться к нему и предоставить для этой цели свои войска, – продолжал Аксель. – В противном случае у сил, противостоящих революции, нет ни единого шанса на успех.

Я вздохнула. Больная нога снова заныла, и я чувствую себя очень усталой. Я откинулась на подушки, и Аксель бережно подоткнул одеяло со всех сторон, укрыв меня им до подбородка.

– Не отчаивайтесь, мой маленький ангел, – прошептал он, целуя меня в лоб. – У меня есть другой план. Дайте мне месяц на подготовку. Ваши щечки вновь расцветут, и все будет хорошо. Я обещаю.


24 февраля 1791 года.

Я навестила Акселя в его квартире, и здесь, во дворе, меня поджидала прекрасная зеленая карета!

Разумеется, мне сразу же захотелось забраться внутрь, и я была поражена тем, какой удобной и просторной она оказалась. Если потянуть за рычаг, из пола поднимается обеденный столик. Внутри также помещаются шкафчики для посуды, встроенная кладовая для продуктов и плита для обогрева и приготовления пищи.

Я уселась рядом с Акселем на скамеечку для кучера, и мы покатили по дороге на Венсенн.

– Где вы научились управлять экипажем? – поинтересовалась я, когда наша карета набрала скорость, а копыта лошадей громко и ритмично зацокали по пыльной дороге.

– Кучер отца, старый Сибке, научил меня управлять лошадьми, еще когда я был мальчишкой. Я начинал с повозок, запряженных волами, потом перешел на кареты с четверками лошадей и наконец взялся за экипажи. Но эта тяжеленная повозка – самая большая, с какой мне когда-либо доводилось управляться. Мне даже жаль бедных лошадей, ведь им приходится тащить такую тяжесть. Надеюсь, вы понимаете, что во время путешествия лошадей придется менять каждые пятнадцать миль или около того. Будет очень сложно разместить свежие подставы через такое короткое расстояние по всему маршруту. Если понадобится, я буду просто покупать их.

– Вы и так проявили чрезмерную щедрость.

Аксель пожал плечами.

– Как и многие другие, кто тоже внес свою лепту. Например, король Испании, итальянские принцы, доброжелатели и сочувствующие из Вены, Санкт-Петербурга и Стокгольма. Среди них есть даже бывшая цирковая гимнастка! Она просила передать вам, что надеется и молится о том, чтобы с вами ничего не случилось, и вы легко эмигрировали из Франции.

– Поблагодарите от меня миссис Салливан.

– Охотно.

– Я должна попросить вас еще кое о чем, Аксель, – сказала я, когда мы въехали в парк, развернулись и отправились в обратный путь к дому.

– Да?

– Я прошу вас не ехать с нами.

– Но вам нужна моя защита.

– Генерал Буилле обещает встретить нас с верными ему войсками и препроводить через границу вскоре после того, как мы оставим позади пригороды Парижа.

– Но ведь вы можете столкнуться с грабителями, дезертирами или даже бандами революционеров.

– У нас будет оружие. Кроме того, чем меньше нас будет, тем меньше вероятность, что мы привлечем к себе ненужное внимание.

– Этот экипаж, – заявил Аксель, похлопав по сиденью, – не может не привлекать внимания. Можете быть уверены в этом.

– Я хочу, чтобы вы покинули Францию другим путем, не тем, которым поедем мы. Если случится самое худшее и наш побег не удастся, вы должны остаться на свободе, а не попасть в плен вместе с нами. В этом случае вас почти наверняка казнят. Собственно, я думаю, в первую очередь, о себе. Я не смогу жить без вас. Я просто умру. Я знаю это. Кроме того, – продолжала я, – вы должны путешествовать в одиночку и другим маршрутом еще по одной причине. Если нас схватят, вы сможете продолжить попытки освободить нас. Вы нужны нам.

– По крайней мере, позвольте мне вывезти вас из Парижа, – чтобы я мог убедиться, что вы благополучно покинули дворец.

– Хорошо. Но дальше вы поедете один.

– Надеюсь, наша разлука будет недолгой. Вскоре мы окажемся за пределами Франции, и эта ужасная Ассамблея, которая подчинила себе здесь все, не будет иметь над нами никакой власти. – Он взял мою руку и поднес ее к своим губам. – Скоро, совсем скоро, мой маленький ангел, этот долгий кошмар закончится.


2 марта 1791 года.

Наконец после долгих и отчаянных усилий мне удалось убедить Людовика согласиться с планом бегства, разработанным Акселем. Король совсем пал духом и очень напуган. Все дело в том, что он прочел адресованные Акселю письма от моего брата Леопольда и его кузена Карла. И те откровенно признаются, что не предпримут никаких шагов до тех пор, пока мы не окажемся за пределами Франции, чтобы Ассамблея не могла взять нас в заложники. Итак, Людовик осознал, что у нас не остается другого выхода, кроме как бежать из страны.

Он пребывает в ярости из-за того, что Ассамблея постановила, что отныне он уже не король, а Старшее публичное должностное лицо.


19 июня 1791 года.

Завтра мы уезжаем. В последние месяцы я не решалась делать записи в своем дневнике из опасения, что если он попадет в чужие руки и будет прочтен, то наш план побега не осуществится. Теперь, однако, мы готовы к путешествию, и до сих пор фортуна благоволила к нам.

– Вы готовы поиграть? – обратилась я к детям сегодня вечером, когда они пришли пожелать мне спокойной ночи.

Луи-Шарль захихикал:

– Я буду девчонкой и надену платье, а в волосы мне вплетут ленты.

– И ты не должен смеяться, – сказала ему Муслин. – Мы все время будем на виду, совсем как на настоящей сцене, так что постарайся хорошо сыграть свою роль.

– А кем буду я? – поинтересовалась я у них.

– Вы будете нашей гувернанткой. Вы даете нам уроки.

– И как же следует обращаться к гувернантке?

На лице Луи-Шарля появилось выражение растерянности.

– Мы называем ее «мадам», – ответила Муслин. – И мы не должны называть ее «мамочка».

– А как мы должны обращаться к папе?

– Месье Дюран. Он месье Дюран, камердинер.

– А теперь скажите мне, кто будет вашей мамочкой на завтрашний день? – спросила я.

– Мадам де Турсель станет нашей мамой, – твердо заявил Луи-Шарль. – Вот только ее зовут совсем не мадам де Турсель. Теперь она баронесса Корф, и она из России.

Я обняла и поцеловала его.

– Прекрасно!

После этого я заключила в объятия Муслин, свою любимую девочку. Сердце у меня разрывается от жалости и боли за нее. Ах, если бы только мне удалось устроить ее замужество и отправить к какому-нибудь иностранному двору!

Все готово к завтрашнему дню. Сегодня после обеда приходил Аксель, он принес наши паспорта и в последний раз уточнил детали путешествия. Если все пойдет так, как мы надеемся, то через два дня мы окажемся по другую сторону границы, на дружественной территории, в окружении сохранивших верность монарху войск, вдали от опасности, тревог и переживаний, которые выпали на нашу долю в последние два года.

XIV

27 июня 1791 года.

Я взялась за дневник, чтобы записать в него отчет о происшедшем, пока недавние события еще свежи в памяти. Я намерена изложить подробности нашего путешествия, путешествия, так не похожего на те, что мне довелось совершить ранее, путешествия, исход которого я никак не могла предвидеть.

Мы отправились в путь 20 июня сразу после полуночи, в большой тайне, и нам удалось благодаря умелому планированию Акселя благополучно избегнуть дворцовых стражей. Добравшись до экипажа, мы расселись по местам, и путешествие началось. Мы старались двигаться как можно быстрее, за окнами кареты мелькала одна деревня за другой. Мы останавливались только для того, чтобы сменить уставших лошадей на свежих. Было очень темно, и дорога оказалась отвратительной. Экипаж раскачивался на ухабах, проваливался в глубокие колеи, и несколько раз нам пришлось делать вынужденные остановки, чтобы форейторы могли убрать с пути упавшие деревья и ветки. Луна скрылась за облаками. Дети спали, прижавшись ко мне с обеих сторон, но мне не давали заснуть беспокойство и страх. Я все время ждала, что вот сейчас мы столкнемся с Комитетом по таможенным делам, представители которого, по слухам, рыскали по всем окрестным дорогам. Мне чудилось, что в ночи раздается стук копыт лошадей преследующих нас всадников.

Мадам де Турсель вела себя очень храбро, играя роль предводительницы нашего маленького отряда. Она выглядела очень элегантно в своем пышном наряде, пусть даже он не принадлежал ей на самом деле. (Она из древнего и славного рода, богатство которого, к несчастью, осталось в прошлом, так что ей пришлось одолжить шелковое платье у Лулу, которая была с ней примерно одного роста.) Людовик, в темном пальто и простой черной шляпе камердинера, без сверкающих пряжек на башмаках, драгоценных украшений на головном уборе и перстней на пальцах, надолго приложился к фляжке с бренди, после чего тихо захрапел. Час проходил за часом, я сидела на самом краешке сиденья, глядя в окно и молясь, чтобы с нами не случилось ничего такого, что могло бы помешать продвижению вперед.

Ночь близилась к концу, небо начало светлеть, и мы остановились в городке Мо, намереваясь сменить лошадей. Я прикрыла лицо вуалью своей коричневой шляпки, чтобы меня никто не смог узнать. Голова Людовика все так же свешивалась на грудь, он или спал, или притворялся, что спит. Люди, очутившиеся поблизости от почтовой станции, с любопытством смотрели на экипаж, уж слишком большим и дорогим он выглядел. Впрочем, никто из них не стал заглядывать в окна, как непременно бы сделали парижане, и, похоже, мы не вызвали ни у кого подозрений. Я с радостью отметила, что у некоторых из них на шляпах красовались белые кокарды монархистов. Я так привыкла видеть только красно-бело-синие эмблемы республиканцев, что вид белых кокард несказанно обрадовал меня и вдохнул новые силы. Мне вдруг захотелось рассказать славным жителям Мо о том, кто мы такие на самом деле. Но, разумеется, я не сделала ничего, что могло бы раскрыть тайну наших личностей, и вскоре мы снова очутились на дороге.

Дети проголодались, и я накормила их ветчиной с хлебом из походной кладовой, наполнить которую распорядилась перед самым отъездом. Людовик пробудился ото сна и тоже позавтракал, а мадам де Турсель лишь отщипнула кусочек сыра. Мне же кусок не лез в горло, я не могла заставить себя проглотить ни крошки, так волновалась.

– Осталось всего несколько часов, – сообщил нам Людовик. – Уже скоро мы прибудем в Шалон, а оттуда рукой подать до Понт-Соммевеля, где нас будет ждать кавалерия. В сопровождении всадников мы проделаем последние пятьдесят миль или около того до границы, и никто не сможет остановить нас.

Я откинулась на мягкое набивное сиденье и вздохнула. Всего несколько часов. Я надеялась, что мне удастся задремать – или, по крайней мере, отдохнуть.

Но не успела я забыться тревожным сном, как карету резко качнуло, а лошади испуганно заржали. Экипаж, дергаясь и скрежеща, замер на месте. Я вздрогнула, стряхивая остатки сна, и выглянула в окошко. Мы стояли на узком мосту над бурным потоком, по обеим берегам которого высился мрачный и густой лес. Лошади бились в запутавшихся постромках, экипаж накренился на бок, и я поняла, что у нас сломалась ось. Людовик громко ругался. Кучер и три форейтора возились с лошадьми, пытаясь освободить их из обрывков упряжи.

Минул целый час напряженной работы, прежде чем мы смогли медленно двинуться дальше, к следующей деревне. Эта задержка нам дорого обошлась. С большим опозданием мы наконец достигли Шалона, а потом еще и добирались до деревушки Понт-Соммевель, где нас должен был встретить кавалерийский эскадрон.

Кажется, план сорвался, и все пошло совсем не так, как мы рассчитывали. Если кавалеристы и были здесь, то предпочли не дожидаться нашего прибытия. Но что, если их вообще здесь не было? Что, если они встретились с представителями Комитета по таможенным делам, развернулись и ускакали прочь? Нам оставалось только гадать, что произошло. Грозила ли нам непосредственная опасность? Может быть, пришла пора поворачивать обратно? Или стоит все-таки продолжить путь в надежде встретить кавалеристов в другом месте?

Мы решили двигаться дальше, при этом Людовик достал мушкет, зарядил его и положил себе на колени, прикрыв полами пальто.

День выдался очень жарким, и дорожная пыль попадала в открытые окошки экипажа, заставляя нас чихать и кашлять. Вот так, в клубах пыли, мы проскочили еще одну деревушку, за ней следующую и еще одну, понимая, что привлекаем к себе все больше и больше внимания. Я не поднимала вуаль, а Людовик сильнее надвинул на лицо большую круглую шляпу. К тому времени, когда мы достигли деревушки Сент-Менегуль, мы были уже настолько встревожены и возбуждены, что наше состояние не могло не привлечь внимания, и деревенские жители начали с любопытством коситься на нас. Во всей деревне я не увидела ни одной белой кокарды, а трехцветные республиканские эмблемы встречались на каждом шагу.

На пути то и дело попадались солдаты, и многие из них были сильно пьяны. К нашему экипажу подошел какой-то офицер.

– Все пошло не так, как планировалось, – быстрым шепотом сообщил он. – Нельзя, чтобы кто-нибудь увидел, как я разговариваю с вами, иначе меня могут заподозрить.

Он быстро пошел прочь, но не раньше, чем мы привлекли к себе пристальное внимание кое-кого из деревенских жителей. Я видела, как они смотрят на нас и переговариваются между собой. Их любопытство только возросло, когда несколько солдат оседлали лошадей и отправились вслед за нами.

Итак, теперь у нас появился эскорт, пусть маленький, и с каждой пройденной милей граница становилась все ближе. Но к этому времени уже стемнело, дорога пошла в гору, подъем становился все труднее и круче. Кучер совсем выбился из сил, ведь он сидел на козлах с прошлой полуночи, и нервы наши были на пределе. Луи-Шарль капризничал и никак не мог успокоиться, Муслин жаловалась на боли в животе – ее подташнивало от страха.

Я достала фрукты, холодную говядину и бутылку вина. Мы поели в тревожном молчании, а экипаж медленно катился вперед в сгущающейся темноте, подпрыгивая и кренясь на ухабах.

Мы знали, что очутились в крайне недружественной местности, контролируемой немецкими и швейцарскими наемниками, состоящими на тайной службе у австрийской короны, которые убивали и запугивали местных жителей, отбирая у них съестное, вино и деньги. Перед отъездом из дворца Аксель предупредил нас, что всех путешественников, едущих из столицы, обычно останавливают и допрашивают здесь, так что мы были готовы ответить на вопросы.

Однако мы оказались не готовы к тому, что дорога будет полностью перегорожена и дальнейшее продвижение вперед станет невозможным.

Прибыв в деревню Варенн, мы обнаружили, что местные власти перекрыли дорогу, так что мы не могли проехать дальше. На улицах царила суматоха. Несмотря на то, что было очень поздно, жители выходили из своих домов, намереваясь узнать, что происходит. Я увидела солдат Национальной гвардии, которые выстроились у обочины и проводили перекличку. А потом мне пришла в голову мысль, что наш небольшой эскорт наверняка покинул нас и скрылся в лесу.

– Все пропало, – вполголоса обратился ко мне Людовик. – Нас предали.

К экипажу подошел какой-то чиновник, открыл дверцу и начал задавать нам вопросы, держа в руке свечу. Он по очереди подносил ее к нашим лицам, требуя, чтобы я подняла вуаль, а Людовик снял свою широкополую шляпу. Он не обращал никакого внимания на мадам де Турсель, и я заметила, что она тихонько плачет.

– Кто вы такие и куда направляетесь?

– Меня зовут Ипполит Дюран, я камердинер при баронессе Корф, – заявил Людовик, пытаясь обмануть чиновника.

В ответ тот презрительно фыркнул.

– Никакой вы не камердинер! Вы Людовик Капет, Старшее публичное должностное лицо Франции, бывший король. Я узнал вас. Ваша толстая морда красуется на долговых обязательствах, выпущенных вашим казначейством, которые не стоят бумаги, на которой они напечатаны.

Чиновник посмотрел на меня, и я, не выдержав, отвела глаза. Мне стало плохо. В животе у меня заурчало, в затылок как будто вонзилась раскаленная игла, и мне вдруг срочно понадобилось облегчиться.

– А вы, мадам, супруга Старшего публичного должностного лица, та самая, которая долгие годы грабила и обворовывала нас, отнимая хлеб у наших детей и бездумно тратя наши деньги на драгоценности для себя! Ну-ка, скажите мне, где сейчас находятся эти драгоценности? Может быть, они спрятаны в карете? – Грубо оттолкнув нас в сторону, он начал рыться в сиденьях и под ними.

Я прижала к себе Муслин, которая вцепилась в меня, расширенными от ужаса глазами следя за чиновником.

– Ваш багаж будет досмотрен, – заявил тот. – И вам не разрешается ехать дальше. Выходите из экипажа!

С тяжким вздохом Людовик поднялся и начал выбираться из кареты, которая стонала и раскачивалась под его весом. Мушкет, который он держал на коленях, упал, и чиновник быстро подхватил его.

– Вы намеревались открыть огонь по представителям народа? – пожелал узнать он.

– Я намеревался защищать свою семью, если бы в том возникла необходимость.

– Думаю, в ваши намерения входила организация контрреволюционного заговора. Я полагаю, что Старшее публичное должностное лицо стало врагом французского народа.

В ответ на это обвинение Людовик сунул руку под пальто, расстегнул ворот своей простой льняной рубашки и извлек на свет медаль, которую носил на цепочке на шее. Он сунул ее чиновнику под нос, чтобы тот смог прочесть надпись: «Тому, кто помог восстановить свободу во Франции, и настоящему другу своего народа».

– Эту медаль вручили мне парижане, – с достоинством промолвил Людовик.

– Хорошеньким же вы оказались другом! Попытались бежать из страны, оставив нас на растерзание своим войскам, которые убивают нас без счета, потому что это доставляет им удовольствие! Вы бросили Францию в трудную минуту, когда она нуждалась в вас!

– Прошу вас, месье… – Я не могла более терпеть.

Я буквально согнулась пополам от боли, и мне срочно требовался ночной горшок.

– Да, да. Мадам Саус! – громко крикнул он. – Отведите эту женщину куда следует, пока она не причинила нам ненужных хлопот.

Из толпы деревенских жителей, собравшихся поглазеть на происходящее, вышла полная седовласая женщина в ночном халате и белом домашнем чепце.

– Идемте со мной, – коротко бросила она, помогая мне выйти из экипажа.

Дети и мадам де Турсель последовали за мной. Женщина привела меня в темную лавку, где перед широким прилавком громоздились какие-то бочонки и ящики с товарами.

– Мамочка… – неуверенно проговорил Луи-Шарль.

Ему еще никогда не доводилось бывать в таких местах.

– Все хорошо, папа скоро присоединится к нам. С нами все будет в порядке.

К моему величайшему облегчению, нас провели по узкой лестнице наверх, в маленькую спальню, освещенную несколькими свечами. Детей уложили в кровать, и мадам де Турсель засуетилась вокруг них, поправляя подушки и одеяла. Я вышла в соседнюю комнату и воспользовалась выщербленным фарфоровым ночным горшком, который с явным отвращением протянула мне хозяйка. Потом я ополоснула лицо, вымыла руки в тазу и попросила у мадам де Турсель настойку хинного дерева, чтобы унять боль, от которой у меня раскалывалась голова.

Снаружи зазвонили церковные колокола, и в домах один за другим начали загораться огни. Вся деревня пробудилась ото сна, во дворах залаяли собаки и закукарекали петухи. Я прилегла рядом с Людовиком на узкой жесткой кровати, надеясь, что в висках перестанет стучать, если я попытаюсь отдохнуть.

Вскоре из-за окна до меня донесся какой-то шум. Я встала с кровати и открыла ставни. На выступе под окном балансировал молоденький кавалерийский офицер, и его белая военная форма ярким пятном выделялась в темноте, несмотря на то, что была вся перепачкана и порвана. Совершенно очевидно, он вскарабкался на карниз из переулка внизу, где было темно и тихо. Все деревенские жители столпились на улице, на которую выходили фасады домов, а на боковых аллеях и переулках никого не было.

– Мадам, я должен поговорить с королем.

Я легонько потрясла Людовика за плечо, чтобы он очнулся от неглубокого сна, и указала ему на окно.

– Сир, заклинаю вас, не будем терять времени. У меня здесь двадцать человек, чтобы сопроводить вас к генералу Буилле. Передайте мне вашего сына, со мной он будет в безопасности. Мы приготовили для вас лошадей. Но уехать мы должны немедленно.

Людовик, прищурившись, всматривался в лицо молодого офицера.

– Я имею честь разговаривать с герцогом де Шуазелем?

– Да, сир.

– Вы славный молодой человек, весь в отца.

– Благодарю вас, сир. А теперь поспешите! Нельзя терять времени!

– Ступайте! Немедленно! – Я подтолкнула Людовика к окну. – Я передам вам Луи-Шарля после того, как вы вылезете в окно.

– Но…

– Не раздумывайте. Может быть, это ваш последний шанс спастись.

– Но… солдаты… Национальная гвардия…

– Они не сумеют догнать нас, сир. Наши кони быстры, как ветер.

– Но ведь они наверняка поднимут тревогу и станут стрелять в нас.

– Это риск, на который нам придется пойти. Но мы захватим их врасплох. Мы скроемся в темноте до того, как они успеют прицелиться.

Я довольно невежливо подталкивала Людовика в спину, и он уже поставил одну ногу на подоконник.

– А как же вы? – вдруг спросил он, поворачиваясь и глядя на меня. В его глазах не было любви, одно только безмерное удивление и растерянность.

Я в нетерпении покачала головой.

– Моя судьба не имеет никакого значения. В отличие от вас. От вас и Луи-Шарля. Кроме того, – с горечью добавила я, – на самом деле им нужна только я. Та, которую они ненавидят всей душой.

Снизу, из переулка, донесся свист. Это сигнал, решила я.

– Поспешите, сир. Поспешите!

Людовик начал было карабкаться на подоконник, потом остановился.

– Нет, – негромко пробормотал он и стал спускаться назад в комнату.

Я знала, что он боится высоты, но какое же неподходящее время он выбрал для демонстрации своих страхов!

– Ступайте! – воскликнула я так громко, как только осмеливалась, чтобы не привлечь внимания тех, кто сейчас находился внизу, в лавке. – Не останавливайтесь! Вы еще можете спастись!

– Я не оставлю свою семью.

Мне был прекрасно знаком этот его тон. Когда он так говорил, это значило, что он принял окончательное решение.

Людовик уже стоял на полу спальни, отряхивая свое коричневое пальто.

– Отправляйтесь к генералу Буилле, – обратился он к молодому офицеру, – и передайте ему от моего имени, чтобы он как можно быстрее привел сюда все силы, которыми располагает.

– Но, сир, что, если…

– Скачите к нему!

Когда король отдает приказания, их надо выполнять, а не оспаривать. Растерянный и упавший духом, молодой герцог молча кивнул в знак согласия и начал спускаться в переулок, откуда донесся еще один пронзительный свист.

– Берегите себя! – окликнула я его. – И примите нашу благодарность.

«Два часа, – подумала я. – Имея свежих, быстрых лошадей, по хорошей дороге он сможет вернуться к генералу Буилле и его людям через два часа. Но к тому времени наступит рассвет. Что тогда будет с нами?»

И вдруг, совершенно неожиданно, Людовик протянул ко мне руки и обнял, крепко прижав к своему сердцу. Обычно он крайне редко позволял себе такие жесты по отношению ко мне. Я бессильно привалилась к нему и заплакала.

И мы стали ждать вместе, считая минуты, молясь о том, чтобы генерал Буилле и его люди оказались здесь как можно быстрее. Тем временем в город прибыли дополнительные части солдат и Национальной гвардии, и бурлящая, горланящая толпа затянула ненавистную песенку парижан «Са ira». Деревенские жители принялись стучать палками по стенам лавки, что страшно действовало нам на нервы.

Наступил рассвет, принесший с собой отчетливый цокот копыт. Но всадников оказалось немного, всего двое, это были явно не генерал Буилле со своими людьми. Они галопом подскакали к группе чиновников, стоявших перед нашим домом, и я услышала, как один из кавалеристов громким, командным голосом представился, назвав себя капитаном Ромефом, адъютантом генерала Лафайета. Он сообщил, что привез важные бумаги от Национальной Ассамблеи. Второй всадник тоже был офицером, но он хранил молчание во время вышеупомянутого разговора.

Вновь прибывшие продолжали совещаться с местными чиновниками, а я напряженно раздумывала о том, что два часа давно прошли. Где же генерал Буилле? Он должен появиться с минуты на минуту. Я стояла у окна, глядя вниз, на улицу, нервно сжимая и разжимая кулаки.

Чиновник, который допрашивал нас, обратился к толпе:

– Как вам известно, здесь, среди нас находится Старшее публичное должностное лицо. – Эти его слова были встречены громкими криками. – Его задержали доблестные жители Варенна, так что он не успел бежать за границу. Совершив попытку побега, он продемонстрировал всем, что является подлым предателем, обманувшим доверие французского народа. Я отобрал у него вот этот мушкет.

Чиновник воздел над собой старое ружье Людовика, и толпа снова взревела, на этот раз громче. До меня донеслись крики «Убейте его!» и «Смерть Старшему публичному должностному лицу!»

– Этот враг народа, намеревавшийся причинить вред Франции и Национальной гвардии, арестован по приказу Национальной Ассамблеи. В соответствии с полученным приказом мы препроводим его назад в столицу.

Толпа снова разразилась аплодисментами и приветственными криками. Капитан Ромеф обменялся несколькими словами со своим спутником, и мы услышали, как они поднимаются по ступенькам в нашу комнату. Громкий топот их сапог и бряцание шпаг, цеплявшихся за перила узкой лестницы, эхом отдавались у меня в ушах.

«Пожалуйста, Господи, – взмолилась я про себя. – Сделай так, чтобы сейчас, сию минуту, сюда прибыл генерал Буилле со своими людьми!»

Дверь в комнату с грохотом распахнулась, и в нее вошли двое мужчин. За ними следовал чиновник, который давеча держал перед нами обличительную речь.

– Старшее публичное должностное лицо! – громко провозгласил более высокий из двоих офицеров. – Я прибыл сюда, чтобы арестовать вас и вашу супругу по приказу Национальной Ассамблеи. Вам предлагается собрать свои вещи и немедленно следовать за нами.

– Я буду сопровождать вас в качестве того, кто помог восстановить свободу во Франции, и преданного друга своего народа.

Людовик сделал шаг вперед, чтобы спуститься вместе с мужчинами по лестнице. Не зная, что предпринять и что придумать, чтобы потянуть время, я негромко вскрикнула и повалилась на пол, делая вид, что лишилась чувств.

Возникла небольшая заминка и суматоха. Меня перенесли на кровать, Людовик несколько раз похлопал меня по щекам, дабы привести в чувство, кто-то принес тонизирующие напитки, и в довершение всего откуда-то явился крайне неприятный доктор. Недовольно скривившись и закусив губу, он осмотрел меня и заявил, что я совершенно здорова.

– Она всего лишь упала в обморок от страха, – обратился он к двум посланцам из Парижа. – Все эти аристократы на поверку оказываются никчемными людишками. Малейшие неприятности напрочь выбивают их из колеи.

Мне хотелось ударить его, но я сдержалась. В конце концов, я села на постели. Мне удалось задержать наше возвращение в Париж на целых полчаса или около того. Но генерал Буилле так и не появился. Он или не прибудет сюда вообще, или же последует за нами, чтобы освободить на обратном пути. Я отчаянно цеплялась на эту последнюю надежду.

Мне не хочется писать о нашем долгом, угнетающем и жалком возвращении в Париж. На всем протяжении нас окружали злые и жестокие лица деревенских жителей, выкрикивавших бесконечные оскорбления в наш адрес. Они не расходились даже когда шел дождь и, насквозь промокшие, тем не менее, поджидали нас. Нам не позволили поднять стекла в окошках экипажа, так что все, что мы говорили и делали внутри кареты, становилось достоянием солдат Национальной гвардии, сопровождавших нас, и деревенских жителей, выстроившихся вдоль дороги. Они злобно комментировали увиденное и скандировали оскорбительные лозунги:

– Повесить их всех, вонючих свиней!

– Сбросьте их в канаву!

– Да здравствует народная Ассамблея!

– Чтоб ты сгорел в аду, гнусный жирный боров, а вместе с тобой и твоя свинья-жена и жалкие ублюдки-дети!

Я пыталась закрыть уши ладонями, но это не помогало. Отвратительные вопли и мерзкие голоса эхом звучали у меня в голове подобно оглушительному прибою, причиняя почти физическую боль. Я очень устала. Мне хотелось заснуть, но голоса, эти ужасные и злобные голоса, не давали сделать этого.

– Австрийская шлюха! Проститутка! Вонючая свинья! Гнусная тварь!

Никогда не забуду вида этих грязных, злорадно скалящихся лиц, заглядывавших в открытые окна экипажа, злобно ухмылявшихся при виде нас, размахивавших вилами и косами, сыпавших проклятиями. Если бы не присутствие солдат Национальной гвардии, я не сомневаюсь, нас выволокли бы из кареты и разорвали на куски.

Я не буду ничего писать об унижениях, которые преследовали нас во время этого пыльного и жаркого возвращения, скажу лишь, что мне было очень плохо и за каждым моим шагом наблюдали злые глаза, ехидно комментировавшие увиденное. В конце концов, все, что я могла сделать, чтобы сохранить хотя бы остатки достоинства, это откинуться на спинку сиденья в своем запыленном платье, закрыть глаза и мечтать о горячей ванне и долгом сне без сновидений. То, что началось с надежды, закончилось кошмаром стыда и горечью поражения. Единственное, что еще способно было доставить мне хотя бы мимолетное удовлетворение, – это осознание, что Аксель жив и здоров, что он находится по другую сторону границы, в Брюсселе, и ждет от меня известий.

XV

28 июля 1791 года.

Как обычно и бывает в Париже в июле, сегодня идет дождь. В Тюильри мне отвели новое помещение, поскольку в мои прежние апартаменты ворвались парижане и разграбили их до основания. Не стану описывать тот ужас, который я при этом испытала. Сейчас я сижу за старым письменным столом в маленькой комнатке на третьем этаже. К счастью, окна ее не выходят в сад, ставший постоянным местом сборища бунтовщиков.

Пока я пишу эти строчки, дождь усилился, и теперь льет как из ведра. Ветер швыряет дождевые капли в старое окно с такой силой, что стекла жалобно дребезжат, а с крыши срываются настоящие водопады. В такую погоду очень хочется выпить чашечку горячего чая – в комнате прохладно, и моя шелковая накидка очень тонкая, но большинство моих слуг арестовано, и мне просто некого позвать.

Я стараюсь не думать о том, что ждет нас в будущем. Наш единственный друг и союзник в Ассамблее, Мирабо, мертв, и теперь у всех на устах имя нового героя, Робеспьера, странноватого маленького человечка из Арраса.

Я надеюсь, что новые стражники позволят мне гулять в саду в погожие дни. Нога снова доставляет мне неприятности, но с палочкой я могу пройти довольно большое расстояние. Луи-Шарлю тоже очень нужно солнце, в последнее время он стал совсем бледным. Мальчику в его возрасте полезно много времени проводить на свежем воздухе, ездить верхом на пони и бегать наперегонки с друзьями. Так, как делали мои братья много лет назад в Шенбрунне. Сейчас я с удовольствием и какой-то светлой грустью вспоминаю те теплые, солнечные летние дни.

Они совсем не похожи на сегодняшнюю погоду, когда в старые окна яростно барабанят струи холодного дождя, размывая пейзаж за окном и навевая нерадостные мысли.


3 сентября 1791 года.

Кошмар. Моей новой тюремщицей назначена Амели.

– Ешьте хлеб! – кричит она на меня, если я оставляю маленькую горбушку нетронутой на тарелке. – Он полезен для вас.

– Кондитеру впору работать отравителем, – отвечаю я ей. – Я не стану есть ничего из того, что он испек.

По дворцу ходят слухи, что кондитер заделался ярым революционером и жаждет моей смерти.

– В таком случае, оставайтесь голодной, – заявляет она, расхаживая по комнате и теребя маленький серый камешек, который носит на цепочке на шее, сувенир из Бастилии. – Кстати, с сегодняшнего дня вам запрещено покидать это крыло дворца.

– Но мой супруг и дети…

– Вы должны испрашивать разрешения повидать их всякий раз, когда у вас возникнет такое желание.

– Я хочу видеться с ними каждый день.

– Это запрещено.

Все мои старые слуги, за исключением Софи и Лулу (теперь низведенных до положения горничных), были арестованы и высланы из столицы. Амели отказывается сообщить, что с ними стало.

– Народные горничные окажут вам все необходимые услуги, – говорит Амели.

Именно эти самые народные горничные ежедневно приносят мне на обед и ужин небольшую миску вареного мяса, половину булки грубого хлеба и маленький кувшинчик вина. Иногда после этого они задерживаются в комнате и начинают примерять мои платья или шляпки с перьями, напяливая их на свои немытые, сальные волосы. С важным видом они дефилируют по комнате, подражая мне и отпуская непристойные замечания.

– Нам известно, что у вас припрятаны тысячи бриллиантов, – говорят они, обступая меня, и голоса их напоминают шипение змеи. – Где они? Куда вы их спрятали? Эти драгоценности не ваши, гражданка Капет. Они принадлежат народу Франции.

Я изо всех сил стараюсь не обращать внимания на этот хор неприятных голосов и грязные слова, которые они бросают мне в лицо. Я черпаю утешение в уверенности, что драгоценности находятся в надежных руках. Я отправила шкатулку с ними в безопасное место, вручив ее Андрэ, моему старому парикмахеру, когда он собрался эмигрировать из Франции. Он отвез их Станни, который сейчас живет в Кобленце. Станни с супругой сумели добраться до границы в ту ночь, когда нас арестовали и заставили вернуться в Париж. Их встретил вооруженный эскорт, и теперь они, присоединившись к Шарло, вместе пытаются собрать армию.

Как бы ни раздражали и ни надоедали мне народные горничные, Амели намного хуже их всех, вместе взятых. Особенно когда она специально причиняет мне боль, вспоминая Эрика.

– Знаете, а ведь его тело так и не нашли, – заявила она однажды. – Тело моего мужа, я имею в виду. В тот день, когда его убили, во дворце валялось столько трупов – и практически все они были обезглавлены – и кучи одежды. В такой обстановке разве можно отличить одно тело от другого?

При этих словах народные горничные жизнерадостно загоготали.

– Вот вы сумели бы узнать обнаженное тело Эрика без одежды, гражданка? – поинтересовалась у меня Амели.

– Нет, конечно.

– С трудом верится. Он изменял мне – уж кому, как не вам, знать это. Помимо вас, у него было несколько любовниц.

– Мы с Эриком не были любовниками.

Народные горничные затопали ногами и заулюлюкали, а потом затянули самую последнюю из гнусных песенок обо мне:

Столько мужчин вокруг,
И столько любовников,
И она опять тащит их к себе в постель.
Она ненасытна,
И легко доступна,
Так что все мужчины
Любят Марию-Антуанетту!
Я изо всех сил сдерживаюсь, стараясь быть выше всего этого – ограничений и наказаний, жестоких насмешек и безжалостных разговоров о мужчине, который был мне дорог. К Амели я не испытываю ничего, кроме презрения, потому что знаю, что она не скорбит об Эрике, который был славным мужчиной и пал смертью храбрых, защищая меня. Впрочем, чему удивляться? Она была недостойна его с самого начала.


4 октября 1791 года.

Я так часто пишу письма, что у меня не остается ни сил, ни времени, чтобы делать записи еще и в дневнике. Я без конца пишу своему брату императору Леопольду, кузену Людовика королю Карлу, Станни, Шарло и даже графу Мерси. Я умоляю их как можно быстрее направить во Францию войска. Я откровенно говорю им, что теперь спасти нас может только сила. У нас не осталось политических союзников. Людовик растерял почти всю свою власть, и я полагаю, что совсем скоро нас устранят окончательно.

О нет, убивать нас они не станут, в этом я уверена. Убить нас – значит, навлечь на себя жестокую месть. Скорее всего, наше заключение станет более строгим, чем сейчас. Отныне дворец Тюильри превратился для нас в тюрьму. А в дальнейшем нас, наверное, поместят в какой-нибудь старый замок в провинции и попросту забудут о нас. Уже сейчас Людовик чувствует себя забытым и брошенным. Он совершенно пал духом и переложил всю работу по ведению переписки с нашими друзьями и союзниками на мои плечи.


12 октября 1791 года.

Моей портнихе мадам Ронделе по-прежнему позволено навещать меня (моя прежняя портниха, Роза Бертен, давным-давно эмигрировала), и сегодня утром она принесла полную корзинку подарков для народных горничных и Амели.

Она принялась раздавать подарки сразу же после своего прихода: теплые красно-бело-синие шерстяные шарфы, красные фартуки, бело-синие полосатые нижние юбки. Мои тюремщицы с восторгом принялись рассматривать и примерять обновки. Тем временем мадам Ронделе протянула мне нижнюю юбку, которую сшила специально для меня и которую наши сторожа не озаботились осмотреть, настолько они увлеклись подарками. У юбки под оборками пришиты потайные карманы. В них лежат письма.

Когда доктор Конкарно приходит осмотреть меня и назначить лечение, то приносит с собой хлеб и пирожные (испеченные лояльным к монархии кондитером), и частенько прячет тайные послания в потайном отделении в дне моей хлебницы.

Вот, например, он приходил давеча и принес корзиночку кексов.

– От доброжелателя из Бретани, – пояснил он.

Я откусила кусочек одного из кексов и едва не сломала зуб. Оказывается, в нем было запечено что-то твердое. Я выплюнула предмет на ладонь и обнаружила, что это перстень с бриллиантом. Я быстро вложила перстень обратно в рот, а доктору пожаловалась на боль в деснах и попросила его осмотреть меня (дантиста ко мне не допускают).

Он увидел перстень у меня во рту, но не подал виду, потрогал мои десны, после чего принялся втирать в них какой-то лечебный бальзам. Наконец, улучив момент, он спрятал перстень в моей хлебнице.

– Перешлите его Станни, – прошептала я. – Пусть это будет нашим вкладом в создание армии.


18 ноября 1791 года.

Нога у меня воспалилась. Теперь доктор Конкарно приходит два раза в день, чтобы смазать рану бальзамом и сменить повязку. С собой он приносит письма, спрятанные в докторском саквояже, и забирает те, что написала я. Я знаю, что он очень сильно рискует, и за это я всегда буду ему благодарна. Я призналась ему, что с некоторых пор у меня прекратилась менструация, и он ответил, что, по-видимому, это вызвано беспокойством, общим недомоганием и нехваткой сна. Я и в самом деле ложусь поздно, потому что засиживаюсь далеко за полночь – я пишу письма. Мне помогает Софи. Иногда ночью, глядя в окно, я вижуфантастические огни в небе, полярное сияние. Белые, зеленые, иногда фиолетовые вспышки сменяют друг друга.

– Грядет конец света, – уверяет Софи. – Эти огни – знамение.

Я часто думаю, что она может быть права.


31 декабря 1791 года.

Сегодня ночью заканчивается старый год. Страшный, жестокий, ужасный год для всех нас! Ах, если бы мы тогда смогли благополучно добраться до границы, то сейчас были бы в Кобленце и готовились к празднику, полные надежд на светлое будущее. Я бы снова увиделась с Акселем, самым дорогим и любимым мужчиной на свете, который готов пожертвовать для меня всем. Я вновь оказалась бы в его объятиях, окруженная его любовью, способной защитить меня от всех бед и несчастий.

Я очень рада тому, что он в безопасности и ему ничего не грозит. Даже на расстоянии я чувствую его любовь. Как бы ни было у меня тяжело на душе, мысль о нем согревает мне сердце даже в такую холодную и промозглую ночь, как сегодня.

Я молюсь о том, чтобы в следующем, новом году мы были спасены.


2 февраля 1792 года.

Я ежедневно молюсь о спасении – и вчера забрезжила новая надежда.

В маленькую комнату, которая служит мне спальней, вошел темноволосый молодой рабочий с трехцветной кокардой на рубахе, держа в руках сумку с инструментами. Амели и народным горничным он предъявил специальный пропуск. Не глядя на меня, он подошел к окну и начал отдирать замазку в углу рамы, пробормотав что-то о том, что его послали устранить течь. Похоже, он знал, что делает, и женщины перестали обращать на него внимание.

Но что-то в облике этого рабочего показалось мне странным, и я стала присматриваться к нему. Поработав некоторое время, и убедившись, что остальные женщины вышли из комнаты, он уронил к моим ногам сложенный вчетверо клочок бумаги.

– Прошу прощения, месье, но вы обронили вот это, – сказала я, поднимая упавшее и протягивая ему.

– Ш-ш! – прошептал он. – Прочтите его!

Я сразу же отвернулась от него и вложила листок бумаги между страницами книги, которую я читала, точнее, делала вид, что читаю. Убедившись, что никто посторонний не подслушал наш короткий разговор, я украдкой развернула листок. Вот что я там прочла:

«Я тот самый юноша, которого вы некогда спасли, когда меня избивал принц Станислав. Вы отправили меня в Вену, а там ваш брат Иосиф дал мне возможность поступить в военную академию. Я стал лейтенантом де ля Туром австрийской армии, командиром отряда рыцарей «Золотого кинжала». Здесь, в Париже, нас четыреста человек благородного происхождения, и мы дали клятву охранять и защищать короля и его семью. Мы не подведем вас. Загляните под дно подсвечника. Сожгите это письмо».

Я перечитала послание еще раз, а потом скомкала листок в руке. Лейтенант де ля Тур вынул из сумки с инструментами простой оловянный подсвечник, воткнул в него огарок свечи и зажег, поставив его на мой стол. За окном сгущались сумерки, и ему нужен был свет, чтобы продолжать работу. Однако, закончив свои дела, он оставил подсвечник на столе, и я сожгла послание на слабом огне свечи. После того как огарок догорел, я перевернула подсвечник. Там был выгравирован крошечный золотой кинжал. Когда я дотронулась до него, основание подсвечника вдруг откинулось, открывая пустую полость. Внутри лежало еще одно послание, и, развернув его, я с удивлением увидела несколько сотен подписей, за каждой из которых следовали слова «До последней капли крови!».

Это, как я догадалась, были подписи рыцарей «Золотого кинжала», присягнувших защищать нас. По моим щекам потекли слезы. Имен было очень много. Нам оказали большую, нет, огромную честь. Эти люди проявили чудеса храбрости. Я быстро свернула бумагу и, сунув ее в подсвечник, вернула основание на место. Тайник со щелчком захлопнулся.

Я постаралась, чтобы ни Амели, ни народные горничные не заметили моего приподнятого настроения и проблеска надежды, который вселился в меня и сверкал в моих глазах в течение того бесценного получаса, который я провела вечером в кругу своей семьи. Мне хотелось непременно рассказать Людовику о том, что случилось, но в дверях переминались с ноги на ногу несколько солдат Национальной гвардии, так что, естественно, я ни словом не обмолвилась о визите лейтенанта де ля Тура. Я сыграла в вист с Муслин, пока Людовик читал вслух сказки Луи-Шарлю. Мы улыбались друг другу и обнимались.

Когда пришла Амели, чтобы отвести меня обратно в мои апартаменты, я поцеловала Людовика в щеку и прошептала:

– У меня есть хорошие новости.

Не могу дождаться, когда же смогу поделиться ими с королем!


14 февраля 1792 года.

К нам снова вернулся Аксель. Несмотря на все мои опасения и просьбы, о которых я писала ему, умоляя не подвергать опасности свою жизнь и свободу, он все-таки возвратился во Францию. В те несколько драгоценных минут, которые мы провели наедине, он жадно поцеловал меня и признался, что не мог оставаться вдали от меня. Он все время беспокоился обо мне, посвящая все свое время и усилия борьбе за освобождение меня и моей семьи из западни, в которую мы угодили.

Хотя он по-прежнему красив, как вырубленная руками выдающегося скульптора мраморная статуя, в его облике появилось тщательно скрываемое беспокойство и тревога. Он похудел, лицо его заострилось, а в теплых и любящих синих глазах видна усталость. В волосах, зачесанных назад по pecпубликанской моде и стянутых на затылке черной лентой, поблескивают серебряные нити.

Аксель вернулся в Париж в качестве представителя королевы Португалии (это лишь для отвода глаз, конечно). Теперь он носит широкий черный плащ и непривычной формы черную шляпу, которые являются неотъемлемыми признаками высокородных португальцев. Ему прислуживают темноволосые португальцы, и волкодав Малачи сопровождает его повсюду, куда бы он ни пошел. Аксель говорит, что Малачи – самый лучший телохранитель, о каком только можно мечтать. Большую часть времени пес выглядит очень мирным и дружелюбным, но способен в считанные секунды перегрызть горло любому, кто рискнет напасть на его хозяина. Я не могла не заметить, что как только в комнату входит Амели, когда там находится Аксель, Малачи приподнимает верхнюю губу, скаля жуткие клыки, и глухо рычит.

Аксель провел с нами почти весь вчерашний день, негромко рассказывая о том, что мы хотели услышать более всего: предпринимаются отчаянные попытки вырвать нас из лап Национальной Ассамблеи, которая с прошлой осени единолично правит Францией.

Я не осмеливаюсь записать в свой дневник все, что мы услышали, скажу лишь, что король Густав оказался более верным нашим сторонником, нежели мы предполагали. Он сделал намного больше Станни и Шарло, собравших под свои знамена некоторое – очень маленькое, следует признать, – количество солдат. Густав решился на безумное предприятие – прошлой осенью он отправил почти весь шведский флот в Нормандию (а я об этом ничего не знала) с намерением высадить две тысячи солдат на берег и ускоренным маршем двигаться к Парижу. Он рассчитывал, что по пути в его отряд вольются лояльные сторонники короля из западных провинций Франции. Если бы ему удалось задуманное, я нисколько не сомневаюсь в том, что шведские войска и сохранившие верность Людовику французы захватили бы Париж. Революция захлебнулась бы, а всех этих злобных и безнравственных депутатов заточили бы в кандалы и судили как государственных преступников, каковыми они и являются.

Это был бы поистине великий день!

Густав организует второе вторжение, но в настоящее время он готов выкрасть нас и тайком увезти из Тюильри, если только мы согласимся отправиться в путь поодиночке. Но Людовик продолжает упорствовать, не давая согласия на любой план побега. Он дал слово генералу Лафайету, что не станет пытаться бежать из Тюильри, и намерен сдержать его. Аксель сказал мне, что считает поведение Людовика упрямым и глупым (а когда это Людовик был умным и покладистым?), тем не менее, он уважает его за прямоту и честность.


17 февраля 1792 года.

Наступила оттепель, и деревья под моим окном зацвели. Я тоже чувствую, как в моей душе после долгой зимы бесплодных мечтаний, когда я только и делала, что писала письма и не спала ночами, просыпаются робкие ростки надежды. С молчаливого одобрения нашего славного доктора Конкарно, который сумел убедить главу Законодательной Ассамблеи в том, что я очень больна и мне нужны тепло и покой, мне посчастливилось провести несколько дней в обществе Акселя в Сен-Клу.


19 февраля 1792 года.

Здесь, в Сен-Клу, в объятиях Акселя, я чувствую себя так, будто все беды и несчастья остались где-то далеко-далеко, и не замечаю, как бежит время.

Когда он целует меня, я испытываю такой восторг и волнение, словно это происходит впервые. Я совсем потеряла голову от любви к нему и просто наслаждаюсь выпавшим на мою долю неземным счастьем.

– Мой любимый маленький ангел, – шепчет он, гладя меня по щеке и целуя в губы, шею, плечи. – Нам столько пришлось пережить вместе.

– Ради меня вы рискнули и поставили на карту все – карьеру, семейное счастье, самое жизнь.

– Если бы мог, я бы сделал больше, – нежно ответил он, ласково смахивая с моих ресниц слезы, вызванные этими словами. – Разве вы не понимаете, что давно стали для меня дороже жизни?

Неужели когда-либо на земле жила женщина, которую любили сильнее и которая была счастливее меня?

Мы занимаемся любовью, мы спим, едим, разговариваем, прогуливаемся, взявшись за руки, по парку, благо погода стоит необыкновенно теплая. Такое впечатление, что, окруженные морем ненависти и опасностей, мы с Акселем оказались на островке, где правят бал безмятежность и любовь.

Сегодня утром я проходила мимо длинной зеркальной панели и неожиданно для себя самой осмелилась бросить взгляд на свое отражение. В последнее время я редко смотрюсь в зеркало, вид измученного и бледного лица действует на меня угнетающе. И тут, к своему изумлению, я увидела сияющую, счастливую женщину, на впалых щеках которой проступил слабый румянец. Глаза у меня живые и яркие, и в них даже стал заметен озорной блеск, которым они искрились когда-то давным-давно.

Ах, Аксель, ваша любовь способна творить чудеса!


27 февраля 1792 года.

Сегодня после полудня Аксель отбыл в Брюссель. Мы живем надеждой, что в течение следующих нескольких месяцев армия шведского короля Густава или войско, собранное Стан-ни и Шарло, освободят нас. А пока что мы обратились к рыцарям «Золотого кинжала» с просьбой о защите. Лейтенант де ля Тур, который продолжает бывать во дворце в качестве рабочего, неустанно оберегая мой покой, заверяет, что примерно пятьдесят рыцарей из четырех сотен, загримированных под парижан-революционеров, постоянно находятся в непосредственной близости от дворца. Они разработали целую систему сигналов, так что в случае опасности окажутся рядом через несколько минут. Я неизменно держу при себе оловянный подсвечник, с помощью которого получаю и отправляю сообщения.


22 марта 1792 года.

Сегодня я позвала Софи, чтобы она помогла мне одеться, и с ее помощью втиснулась в жесткий корсет, сшитый из двенадцати слоев толстой тафты.

– Но вы же всегда недолюбливали корсеты, – заметила она, застегивая многочисленные крючки у меня на спине. – Кроме того, вы так похудели, что он вообще вам не нужен. – Софи обрела несвойственную ей язвительность и резкость, а манеры ее стали бесцеремонными и даже грубыми.

Дело в том, что Амели и неотесанные народные горничные постоянно ее высмеивают и издеваются над ней. Она, бедняжка, хотя и старается изо всех сил в таком враждебном окружении сохранить присущее настоящей леди достоинство, но я-то знаю, что грубые насмешки глубоко ранят ее и она едва сдерживается, чтобы не вспылить и не сорваться. Вот уже много месяцев я стараюсь уговорить ее эмигрировать, но она упорно отказывается оставить меня одну. Ее верность очень дорога мне, и у меня не хватает слов, чтобы выразить свою признательность.

– Это не просто корсет, – возразила я. – Он сделан по специальному заказу.

Когда она застегнула последние крючки, я подошла к своему платяному шкафу и достала нож, который там прятала. Я попросила Софи закрыть дверь и запереть ее на замок, чтобы не дать возможности Амели ворваться в комнату в самую неподходящую минуту (что она проделывает часто и бесцеремонно, должна признаться), после чего протянула нож Софи.

– А теперь ударь меня, – попросила я, закрывая глаза и храбро становясь перед нею в ожидании удара.

– Что?

– Я сказала, попробуй заколоть меня.

Она выругалась по-немецки, и я не стану повторять ее слова.

– Будучи твоей госпожой, я приказываю тебе изо всех сил ударить меня ножом в грудь.

С жалобным криком, которого я от нее никогда не слышала, Софи попыталась ударить меня острием ножа, но все ее усилия привели лишь к тому, что лезвие сломалось, наткнувшись на крепкую броню защитного корсета.

Я рассмеялась.

– Видишь, дорогая моя Софи, я еще не сошла с ума, хотя ты наверняка подумала именно так. Этот корсет спасет мне жизнь. Его не пробьет даже пуля. И я заказала точно такой же для Людовика.

Я услышала сдавленный звук. Софи рыдала, закрыв лицо руками. Я была поражена до глубины души. Никогда ранее мне не приходилось видеть свою здравомыслящую, практичную, умелую Софи в слезах. И тут до меня дошло, что я проявила поразительное легкомыслие и бездушие, потребовав от нее доказать неуязвимость корсета, нанеся мне удар в грудь. Я знала, что нож не причинит мне вреда, а она-то даже не подозревала об этом!

– Ах, ваше величество, – пролепетала она сквозь слезы, – я так боюсь за вас!

В это мгновение я сообразила, как сильно она нервничает и беспокоится обо мне, равно как и то, как храбро она скрывала от меня свои тревоги, пряча их под маской нетерпения и раздражительности.

– Милая моя Софи, – воскликнула я, обнимая ее, – что бы я без тебя делала! Как я благодарна судьбе за то, что ты рядом со мной. Но тебе не нужно волноваться, в самом-то деле. Уверяю тебя, нас вот-вот спасут. Уже скоро.

Из соседней комнаты донеслось хриплое пение. С недавних пор народные горничные добавили к своему репертуару новую песню, сочиненную жителями Марселя, которые прибывали в Париж для участия в обороне города.

– К оружию, граждане! – горланили они. – Стройтесь! Пойдем маршем вперед! И пусть наши поля удобрит грязная кровь знати!

Я застонала, немелодичные звуки резали мне слух.

– О нет, только не это!

Софи слабо улыбнулась, но потом на лице ее появилось серьезное выражение, и она посмотрела мне в глаза.

– Если бы здесь сейчас оказалась ваша мудрая матушка, ваше величество, то она сказала бы вам, чтобы вы не возлагали особых надежд на корсеты или иллюзорных спасителей с другой стороны границы. Она бы сказала: «Доверьтесь мужчине, который любит вас, и уезжайте с ним».

– Акселю.

– Конечно.

– Мы уже один раз бежали, прошлым летом. Помнишь? Вот только далеко сбежать не удалось. Солдаты Национальной гвардии поймали нас и заставили вернуться.

Софи понизила голос.

– Думаю, вы понимаете, что я имею в виду. Уезжайте с этим шведом одна. Я увезу детей. Предоставьте короля его судьбе.

– Софи, если я поступлю так, как ты предлагаешь, то никогда себе этого не прощу.

– Король хотел бы знать, что вам с детьми ничего не грозит, и что вы находитесь под надежной защитой.

– За все это страшное время, с самых первых дней, когда нам стала грозить опасность, он ни разу не пришел ко мне и не предложил спасаться одной.

Софи поджала губы и ничего не сказала, но в ее глазах промелькнуло презрение.

– Я не стану говорить ничего плохого о своем сюзерене. Однако иногда мне хочется, чтобы он проявлял больше здравого смысла.

На это нечего было возразить, посему я попросила Софи помочь мне снять тяжелый корсет и спрятать его в шкафу среди моих нижних юбок.

Я обратила внимание, что остаток сегодняшнего дня она вела себя не так язвительно, как обычно.


15 апреля 1792 года.

Мерси прислал секретное послание, в котором сообщал, что мой брат Леопольд мертв и что его сын, мой племянник Франциск, совсем еще мальчишка, стал императором. Что это будет означать для всех нас? Аксель наверняка знает. Я жду его следующего письма.


10 мая 1792 года.

Варвары-парижане изобрели новое устройство для казни преступников, которое они называют Лезвие вечности. Оно похоже на гигантскую колоду для рубки мяса. Тяжелое, острое как бритва лезвие с ужасным звуком падает с высоты на шею несчастной жертвы, мгновенно отрубая голову. Окровавленная голова отлетает в сторону, а из тела ударяет фонтан горячей крови.

Людовик говорит, что посмотреть на жуткую машину для убийства собираются целые толпы. Считается, что она осуществляет подлинное правосудие вполне в духе революционных идеалов, которыми провозглашены свобода, равенство и братство. «Лезвие вечности» перед лицом смерти уравнивает всех, если учесть, что в прошлом людям благородного происхождения отрубали голову мечом, а простолюдинов вешали или замучивали пытками до смерти.

Мысль о том, что это приспособление с механическим бездушием так легко отнимает жизнь, заставляет меня содрогнуться. Это хладнокровное убийство, начисто лишенное чувств и достоинства. Амели читает мне вслух статью из газеты под названием «Друг народа». В ней автор по имени Марат утверждает, что для того, чтобы во Франции вновь воцарились порядок и спокойствие, необходимо отрубить двести тысяч голов.

Подобные нелепые заявления раздаются все чаще и уже никого не удивляют. Амели заставляет меня слушать эту невероятную по своей жестокости чушь, но я зажимаю уши. Этот Марат еще уродливее Мирабо, вдобавок он страдает каким-то отвратительным заболеванием кожи, отчего от него исходит омерзительный запах. По словам доктора Конкарно, все мужчины в Париже теперь стараются в буквальном смысле изваляться в грязи с головы до ног, чтобы от них воняло, – так они подтверждают свою приверженность идеалам революции. Они носят длинные неухоженные усы, мешковатые свободные брюки и деревянные башмаки. Ну и, разумеется, красно-бело-синие кокарды и фригийские колпаки, куда же без них. Доктор, кстати, тоже вырядился в мешковатые брюки, потому что если наденет облегающие бриджи дворянина, то будет оплеван чернью.


15 мая 1792 года.

Все мы пребываем в состоянии радостного возбуждения, потому что началась война, и австрийские войска быстро продвигаются вперед. Французские солдаты утратили остатки мужества и при виде настоящих австрийских воинов разбегаются, как зайцы. Когда французы встретились с нашими войсками под Лиллем, то были настолько напуганы и растеряны, что убили собственного командующего!

Вскоре австрийцы войдут в Париж, и мы наконец будем в безопасности. Тем временем парижан охватила мания подозрительности, и они все чаще прибегают к помощи этой ужасной машины, чтобы рубить друг другу головы.


7 июня 1792 года.

Лейтенант де ля Тур предостерег меня, что революционеры могут воспользоваться этим дневником как предлогом, чтобы объявить меня врагом народа, так что теперь я веду записи на маленьких клочках бумаги, которые прячу в подсвечник на моем столе.

Аксель прислал мне сообщение о том, что король Густав, наш большой друг и благодетель, погиб. Его заколол ножом дворянин, который, по словам Акселя, презирал короля за либеральные идеи. Так что сейчас Аксель лишился своего защитника и покровителя, но изо всех способствует успешному продвижению австрийских и прусских войск, которые уже совсем скоро должны войти в столицу. Он и сам может возглавить армию, чтобы поддержать герцога Брауншвейгского, который командует объединенными силами союзников.

Мне приснился Аксель, гордый и восхитительно красивый на белом коне, скачущий впереди сотен храбрых воинов, которые врываются во дворец и заставляют сложить оружие солдат Национальной гвардии и этих ненавистных парижан. Сон настолько ярок, что, проснувшись, я слышу вдалеке топот копыт.


28 июня 1792 года.

Случилось нечто ужасное. Австрийские войска все еще не вошли в Париж, и я не могу понять, почему этого не случилось.


3 июля 1792 года.

Моя бедная дорогая Муслин стала женщиной. Я сделала все, что было в моих силах, дабы подготовить ее к этому дню, чтобы она не испугалась перемен, произошедших с ее телом. Я надеюсь, что она с нетерпением ожидает того времени, когда станет женой и матерью. Ах, если бы мы сейчас жили нормальной жизнью, она была бы уже помолвлена. Или даже успела бы выйти замуж. Ей почти четырнадцать, и она очень красива, хотя, должна признать, унаследовала от отца некоторую неуклюжесть. Кроме того, Муслин пока недостает шарма, но она уже способна вызывать любовь.

Глядя на дочку, я как будто заглядываю в будущее, и в моем сердце вновь зарождается надежда. Когда-нибудь я буду держать на руках внуков и расскажу им о тех ужасных временах, которые нам пришлось пережить, о том, как мы были спасены, и о том, как королю была возвращена принадлежащая ему по праву верховная власть.

Когда-нибудь такой день настанет…


21 июля 1792 года.

Вчера Амели и шестеро народных горничных грубо схватили меня за руки и затолкали в шкаф, где хранятся метлы, швабры и прочие рабочие инструменты. Я стала звать на помощь, но они зажали мне рот своими грязными руками и пригрозили, что запрут меня в этом шкафу без пищи и воды, если я снова закричу.

Они сорвали с меня одежду, не обойдя вниманием даже старые стоптанные туфельки, и я осталась в одной ночной рубашке, с которой женщины не преминули содрать дорогие кружева. Амели с торжествующим видом вцепилась в мою золотую сережку и резко дернула ее на себя, разорвав мне мочку уха, которое начало обильно кровоточить.

Все произошло очень быстро. Обстановка накалилась до предела и я, надо признать, растерялась. Шкаф был маленьким и тесным, а женщины все время орали на меня и толкали, так что я натыкалась на стенки, опрокидывая ящики и ведра. Не знаю, что еще они бы со мной сотворили, если бы дверца шкафа не распахнулась, и на пороге не возник бы лейтенант де ля Тур, переодетый рабочим. Его неожиданное появление положило конец издевательствам, которым я подвергалась. Хотя бы на некоторое время.

Он сделал вид, что ищет ящик с гвоздями, который хранил в шкафу. И Амели, напропалую флиртовавшая с ним, приказала горничным выйти, чтобы он мог найти то, что искал.

Я стояла перед ним, покраснев от смущения, босая, в разорванной ночной рубашке, из раненой мочки струилась кровь. Мне было страшно, но я пыталась сохранить независимый вид. К его чести, лейтенант ничем не проявил гнева, который, не сомневаюсь, должен был охватить его от такого зрелища, и продолжал рыться в шкафу. Не глядя, он спокойно снял свою куртку и вдруг накинул ее мне на плечи, словно это был самый обыкновенный поступок при данных обстоятельствах.

– Ага! Вот он, – сказал он Амели, которая смотрела, как он обшаривает полки в небольшой комнатке.

Он взял в руки металлический ящичек и улыбнулся Амели, а та заулыбалась в ответ.

– Я могу проводить вас обратно в ваши покои, мадам? – спокойно обратился он ко мне. – Или, быть может, вы направлялись в апартаменты супруга?

– Да, пожалуйста, – сумела я произнести достаточно громким и решительным тоном, прежде чем удивленная Амели успела возразить.

Все было проделано так ловко и быстро, что спустя несколько секунд я уже шла по коридору в сопровождении лейтенанта де ля Тура, крепко вцепившись в его руку и направляясь в комнаты Людовика.

– Спасибо, спасибо вам, – прошептала я. – Они могли убить меня.

– Мы не позволим им причинить вам вред, – прошептал он в ответ. – Помните, мы все время начеку, и вы находитесь под нашей защитой.

Он передал меня с рук на руки нескольким доверенным офицерам Лафайета, находившимся в скромных апартаментах Людовика. К их чести, офицеры повели себя так, как подобает джентльменам, не уподобляясь грубым и неотесанным солдатам, которыми они имели несчастье командовать. Бросив на меня лишь один потрясенный взгляд, они как по команде отвели глаза и предложили мне одеяла, в которые я смогла завернуться, а также вручили носовые платки, чтобы перевязать кровоточащую мочку уха. Людовика нигде не было видно.

– Если мне позволено будет высказать свое мнение, господа, – обратился лейтенант де ля Тур к офицерам, – женщины, прислуживающие этой леди, проявили излишнее рвение, прикрываясь именем народа. Полагаю, будет лучше предоставить им возможность послужить революции в другом месте. А пока что, я надеюсь, эта леди будет в безопасности, если останется здесь, с вами.

– Разумеется. Возвращайтесь к своей работе.

Я смотрела вслед лейтенанту. Мне было страшно лишиться своего спасителя, тем не менее, я понимала, что если мне снова понадобятся его услуги, то он и другие рыцари «Золотого кинжала» придут мне на помощь.


9 августа 1792 года.

Над городом плывет набатный звон. Колокола гудят, не переставая, час за часом, и этот жутковатый звук не дает нам уснуть и напоминает, что Париж все глубже погружается в пучину хаоса.

Бам-м, бам-м, бам-м… Металлический звон не умолкает ни на минуту. Предупреждение. Призыв к оружию. Он слышен в каждом городском квартале, а потом начинают бить барабаны, и мы понимаем, что в боевую готовность приведен еще один отряд ополченцев, вооружившихся пиками, ножами и топорами.

Скоро наступит полночь, и из своего окна я вижу яркий свет множества факелов, которые движутся по улицам, прилегающим к дворцу. Суматоха началась в квартале Сент-Антуан, где располагаются фабрики и где живут голодные рабочие, не имеющие ни работы, ни хлеба. Потом беспорядки перекинулись на квартал Кордельеры на левом берегу Сены, населенный преимущественно радикалами, а оттуда распространились и на район, который они называют «Кенз Вант», самый радикальный во всем городе. Тот самый, в котором неделю назад горожане потребовали лишить Людовика короны.

Долой короля! Вот чего они хотят, эти варвары, называющие себя парижанами. Они не заслуживают даже того, чтобы именоваться людьми. Им более не нужен Господь, им не нужны священники, не нужны законы и не нужен король.

Сегодня днем было очень жарко, и наступившая ночь не принесла облегчения. Я сижу у окна, обмахиваясь веером, вслушиваясь в бесконечный колокольный звон и грохот барабанов. Я смотрю на суету и суматоху на освещенных светом факелов улицах. Париж восстал.

XVI

10 августа 1792 года.

Прошлой ночью мы не сомкнули глаз. Даже если мы пытались заснуть, звон колоколов и грохот барабанов, топот марширующих отрядов и крики не давали нам забыться тревожным сном. Это да еще волны паники, которые захлестывали дворец с регулярностью часового механизма. Мы не могли расслабиться ни на минуту, ежечасно получая все новые и новые сообщения то от Ассамблеи, то от чиновников городской мэрии, то от восставших парижан, которые прошедшей ночью захватили власть и объявили себя правительством Франции.

От усталости я уже ничего не чувствую. Я столько времени провела в нервном напряжении, будучи не в состоянии смежить веки, что все происходящее кажется мне нереальным и приходится ущипнуть себя, чтобы убедиться, что я не сплю и все это мне не приснилось.

Прошлой ночью, однако, я время от времени проваливалась в липкую полудрему, но потом звон колоколов заставлял меня очнуться. Помню, как зашла в караульное помещение, где отдыхали дети с мадам де Турсель. Там же вместе с ними находились еще двадцать солдат, и я подумала, что сейчас, наверное, просто упаду от усталости. Но я не позволяла себе закрыть глаза и продолжала начатое, несмотря на то, что нога причиняла мне сильную боль, а голова решительно отказывалась соображать.

Долгая ночь началась с изменений в нашем обычном распорядке. Из-за беспорядков в городе Людовик решил не устраивать ежевечернюю церемонию раздевания и отхода ко сну. Вместо того чтобы лечь в постель, он остался в рубашке, бриджах и жилете, хотя пажи держали наготове его шелковую ночную рубашку, колпак и белые атласные тапочки на тот случай, если они вдруг ему понадобятся. На счастье, он надел через плечо красную ленту Ордена Людовика Святого и не стал снимать парик, криво сидевший у него на голове.

Невзирая на мои мольбы, король отказался надеть толстый, подбитый войлоком дублет, который должен был защитить его от ножа и пули. Свой корсет я все-таки надела и не снимаю до сих пор, хотя он больно давит мне на грудь, когда я пишу эти строчки.

Сразу же после полуночи до нас дошли слухи о том, что мэр Парижа сбежал, опасаясь расправы парижан. Вскоре во дворце появился посыльный с сообщением, что больше никто из чиновников ни за что не отвечает. Ни закона, ни власти более не существовало, остались только солдаты, да и те в массовом порядке складывали оружие, смешиваясь с горожанами, которые повсеместно сбивались в банды ополченцев.

Напрасно я всматривалась в даль, надеясь, что вот-вот появится мой племянник Франциск со своей императорской гвардией или же Станни и Шарле войдут в город во главе кавалерийских полков. В глубине души я надеялась, что недавний сон сбудется и сейчас передо мной предстанет красавец Аксель верхом на белом коне, величественный и непобедимый.

Впрочем, одним защитником мы все-таки располагали. Лейтенант де ля Тур оставался с нами всю ночь, одетый в красную форму, позаимствованную у кого-то из швейцарских гвардейцев, с длинной саблей и золотым кинжалом на перевязи. Здесь же находился и Шамбертен, ухаживавший за Людовиком. Не покинул нас и доктор Конкарно, державший наготове перевязочные материалы и корпию и время от времени дававший Лулу нюхательную соль, когда та начинала жаловаться, что теряет сознание.

Где-то под утро во дворце появился еще один посыльный. Остановившись посреди внутреннего двора, перекрикивая долетавший сюда уличный шум, он сообщил нам, когда мы высунулись из окон второго этажа, чтобы выслушать его, что группа парижан организовала Коммуну и объявила себя правительством.

– Этого не может быть! – воскликнула я, когда до меня дошел смысл сказанного. – Король все равно остается королем!

– Короля больше нет! Король низложен! – выкрикнул в ответ посыльный, и голос его потонул в возобновившемся перезвоне колоколов и грохоте барабанов.

К какофонии звуков присоединился треск и грохот праздничного фейерверка.

Новости вызвали во дворце такую панику и беспорядочную суету, что мне только и оставалось, что успокаивать себя мыслями о том, что с детьми все в порядке и с ними Людовик, который сидел с открытым ртом, не в силах прийти в себя после услышанного.

Почувствовав, что всем нам грозит нешуточная опасность, придворные и слуги, еще остававшиеся во дворце, совсем потеряли от страха головы и стали спасаться бегством. Люди выпрыгивали из окон, бежали через парк и таяли в темноте, бросив нас на произвол судьбы. Командир национальных гвардейцев, офицер по имени Мандат, задержался на некоторое время с нами, а вместе с ним и еще один верный друг, государственный прокурор. Но вскоре Мандата вызвала к себе Коммуна, а потом мы узнали, что как только он вышел из дворца, его арестовали, и обезумевшая толпа разорвала его на части. Когда об этом стадо известно во дворце, панике поддались даже те, кто еще сохранял нам верность, и в коридоре за дверями караульной комнаты я услышала топот ног, который постепенно замер вдали.

К этому времени уже почти рассвело, и нам предстояло решить, что делать дальше. Оставаться ли во дворце и рисковать навлечь на себя гнев Коммуны, которая уже объявила Людовика низложенным и могла отдать приказ о нашем аресте, или же укрыться в здании, в котором заседали депутаты Законодательной Ассамблеи, как советовал нам государственный прокурор?

– Если мы уйдем отсюда, – заявила я Людовику, – это будет выглядеть так, словно мы признаем Коммуну и готовы сдаться на ее милость. Что же касается меня, то я скорее соглашусь умереть, чем покину Тюильри.

Людовик, разрываясь между желанием последовать благоразумному, но трусливому совету прокурора, и моим намерением остаться и отстаивать свою честь, никак не мог принять решение. Впрочем, он попросил всех оставшихся придворных и слуг покинуть дворец, не желая, чтобы они пострадали ни за что. Он заявил, что с нами должны остаться только солдаты Национальной гвардии и рота швейцарских наемников в составе девяти сотен человек, прибывшая в Париж из казарм в Курбевуа и Рейде.

Прокурор умолял нас подумать о детях и отправить их с мадам де Турсель в зал Ассамблеи. Я уже готова была уступить его настойчивым просьбам, когда лейтенант де ля Тур, стоявший в дверях комнаты, шагнул вперед.

– Прежде чем вы примете какое-либо решение, ваше величество, – обратился он к Людовику, – я хотел бы представить ваших верных слуг и телохранителей, рыцарей «Золотого кинжала».

Он отступил в сторону, чтобы дать возможность войти в комнату группе мужчин, у каждого из которых на поясе висел символ братства – сверкающий золотой кинжал.

Странное они являли собой сборище. Здесь были и пожилые мужчины, хотя и крепкие на вид, и совсем еще молодые, не старше пятнадцати-шестнадцати лет. Судя по их одежде, от поношенной до щегольски элегантной, они различались и по своему доходу, и по положению в обществе. Объединяло их одно – все они держались с достоинством и уверенностью людей благородного происхождения. Они являли собой старую Францию, ту самую, в которую я приехала совсем еще девочкой после того, как вышла замуж за Людовика. И теперь они принесли клятву защищать монарха своего королевства, которому угрожала смертельная опасность.

Мужчины, пожилые и юные, по очереди преклоняли колени перед Людовиком, целовали его протянутую руку и произносили его имя, за которым следовала клятва:

– До последней капли крови!

Они сменяли друг друга, и парад воинов-побратимов продолжался, а в ушах у нас звучал топот ног разбегающихся слуг, из города доносились крики возбужденной толпы и торопливая поступь марширующих отрядов.

В комнату ворвался посыльный, прервав импровизированную церемонию.

– Коммунары перешли мост Сен-Мишель! – выкрикнул он. – Национальная гвардия не стала стрелять в них! Они идут сюда!

Людовик выпрямился во весь рост и простер руки, словно давая благословение собравшимся.

– Благодарю вас, благородные рыцари. Я вверяю себя вашему покровительству и защите моих солдат, а потому остаюсь.

– Все по местам! – вскричал лейтенант де ля Тур, и почти все дворяне выбежали вон, скорее всего, чтобы присоединиться к Национальной гвардии и швейцарским наемникам.

В комнате осталось не более дюжины человек, чтобы исполнять обязанности наших телохранителей.

В это мгновение я гордилась своим супругом. В нем взыграла кровь Бурбонов, придав ему храбрости, и он проявил характер. Но его слова заглушили первые выстрелы, прозвучавшие вдалеке, и я заметила, как лицо его исказилось от страха.

Я выглянула в окно и увидела, как швейцарские гвардейцы, одетые в красные мундиры, заряжают пушку и выстраиваются в боевой порядок за толстыми стенами дворца.

Мне показалось, что прошло совсем немного времени, и пушка начала стрелять. Сквозь грязно-желтый пороховой дым я разглядела фигурки парижан, выскочивших на Карусельную площадь прямо напротив главного входа во дворец. Они держали в руках длинные острые копья, а на головах у них были надеты фригийские колпаки. Среди леса копий колыхались огромные шелковые знамена с полосами красного, белого и синего цветов – символы революции.

– Пожалуйста, отойдите от окна, ваше величество.

И лейтенант де ля Тур вежливо, но решительно отвел меня в дальний конец комнаты, где у стены стоял Людовик, прижимая к себе детей. Рядом с ним испуганно замерли Шамбертен и мадам де Турсель.

Это были последние четкие воспоминания, оставшиеся у меня от той ночи, прежде чем во дворце разразился ад кромешный: Людовик, обнимающий детей, прижимающийся спиной к стене, с печатью страха на лице.

Спустя мгновение начался обстрел дворца из пушек.

Все окна в комнате, в которой мы находились, разлетелись вдребезги. От ужасного грохота Муслин испуганно закричала. Повсюду валялись осколки разбитого стекла, пол и стены были забрызганы кровью, и я поняла, что лейтенант спас мне жизнь, заставив отойти от окна.

В сопровождении нескольких рыцарей и охранников мы выбежали в коридор, в котором укрывались от обстрела слуги и чиновники, не зная, где еще спрятаться. Мы бежали длинными коридорами, пробираясь сквозь столпотворение солдат и наших слуг, которые в отчаянии метались взад и вперед, в надежде избежать кровавой бойни, разворачивающейся во внутреннем дворе. До нас долетали звуки разлетающихся окон, и тут пол под ногами вздрогнул и заходил ходуном – это ядра ударили в стены дворца. Снизу раздавалось испуганное ржание лошадей и крики раненых, в воздухе стоял резкий запах сгоревшего пороха. Из-за дыма в горле у меня пересохло, но я не могла остановиться, чтобы напиться или помочь Людовику, который бежал медленно и неуклюже, или тем, кто протягивал руки, моля о помощи.

Мы бегом поднялись на одну из больших галерей, но вынуждены были остановиться при виде ужасной сцены, открывшейся нашим глазам. Здесь все было забрызгано кровью, она была везде – на полу, на коврах, на мебели, на стенах и драпировках. Повсюду валялись мертвые тела, и в ноздри нам ударил запах выгребной ямы, потому что все трупы были испачканы испражнениями. У одних были отрублены головы, с других сорвали одежду. Я видела женщин с отрезанной грудью и мужчин с вырванными гениталиями.

Дикая жестокость этого зрелища не поддавалась описанию, мне еще никогда не приходилось ни видеть, ни слышать о чем-либо подобном. Я почувствовала, что меня вот-вот стошнит. Стоявшая рядом мадам де Турсель отвернулась и схватилась обеими руками за живот. Людовик быстрым шагом подошел к окну, которое зияло пустыми проемами, и его вырвало в сад.

– Не смотрите, – выкрикнул кто-то из рыцарей или охранников, я не разобрала, кто именно. – Не думайте о том, что вы здесь видели. Следуйте за нами. И поспешите, ради Бога!

Я слепо повиновалась. Звуки выстрелов из мушкетов и пушечные залпы, сотрясавшие дворец, стали громче. Из комнат, мимо которых мы пробегали, доносились пронзительные крики и грубая ругань, а в распахнутые настежь двери были видны ужасы, которые творили захватчики, почуявшие запах крови.

Мы бежали заброшенными и почти не используемыми коридорами, через пустые холлы, полуразрушенные и пришедшие в упадок комнаты и, наконец, вскарабкались по пыльной старой лестнице, которая вела в мои апартаменты. Первыми туда вошли солдаты и рыцари, держа наготове мушкеты, обнаженные шпаги и сабли. Им удалось захватить врасплох большую толпу парижан, грабивших мои шкафы и гардеробы, – они швыряли мои платья и нижние юбки на пол, безжалостно вспарывали обивку мебели и разрывали на части предметы домашнего обихода. Одних грабителей застрелили на месте, других зарубили, когда они пошли в отчаянную и бессмысленную атаку, размахивая обагренными кровью пиками, копьями и ножами.

Бросаясь на нас, они рычали, как животные. От этого зрелища кровь стыла в жилах. Я прижала к себе детей, чтобы они не увидели ужасных сцен, которые разыгрывались у меня перед глазами. Этот сброд был пьян, от них разило вином, они походили на монстров, ничем не напоминая людей, и во время своего дикого шабаша полностью разгромили мою комнату.

Мне трудно описывать здесь то, чему я стала свидетелем. Корчившиеся на полу тела, разрубленные почти пополам, кишки и внутренности, вываливающиеся наружу, мозги, разлетевшиеся по паркетному полу, шелковые платья, перепачканные кровью и экскрементами, трупы слуг и чиновников, слившиеся в кошмарном и извращенном объятии смерти. Лица, на которых навеки застыло выражение удивления, ужаса, страдания и боли. Стоны умирающих, жестокий смех мясников, получающих наслаждение от своих зверств. Мужчины и женщины, размахивающие окровавленными ножами, пьяные от вина из королевских погребов, опьяненные местью, выплескивающие накопленную за годы жизни ненависть на свои беспомощные жертвы.

И кровь, повсюду кровь. Потеки, ручейки, лужи крови. Она водопадом текла по пожелтевшим мраморным ступеням, кровь красная, кровь темная, кровь красно-коричневая, засохшая. Кровь, металлический привкус и запах которой смешивался с вонью пороха, дыма и разлитого вина в спертом воздухе помещений.

Над изуродованными телами с жужжанием вились стаи мух. Это были трупоеды жаркого августовского дня, кануна празднования Дня Святого Лаврентия Великомученика.

Меня настолько потрясло неописуемое и отвратительное зрелище, что я долгое время как завороженная наблюдала за мухами, не в силах оторвать от них глаз, глядя, как они садятся на отрубленные руки и ноги, а потом вновь взмывают в воздух. Наверное, именно мухи позволили мне хоть немного отвлечься от этих ужасов, от следов зверств, наблюдать которые было свыше моих сил.

В который уже раз лейтенант де ля Тур взял меня за руку, заставив очнуться от полузабытья, в котором я пребывала. Он ловко подтолкнул меня с детьми к дверям и встал впереди нас, намереваясь защитить от очередной волны нападающих, которые бросились в новую атаку, выставив перед собой окровавленные пики и копья и крича: «Смерть королю! Смерть австрийской суке!»

Я услышала звон и лязг оружия, когда солдаты и рыцари отразили нацеленные на нас пики и копья. Парижане оказались так близко, что до меня донесся запах винного перегара, и я разглядела пламя ненависти в их глазах. «Мы умрем здесь, – подумала я. – Мы наверняка погибнем прямо здесь». Я услышала, как вскрикнул Людовик, но не знала, от страха или от боли. Может быть, он ранен? Или умирает?

Один из рыцарей «Золотого кинжала» застонал и повалился спиной прямо на меня, за ним другой, потом еще один. Пол был залит кровью, и мои туфли скользили в ней. Луи-Шарль, который до этой минуты вел себя очень храбро, начал всхлипывать.

Внезапно сзади возник огромный мужчина и окликнул меня. Я обернулась и узнала гиганта-садовника, которого вынуждена была уволить несколькими месяцами ранее. Он взвалил Луи-Шарля на плечо и прижал к себе Муслин. Дети вцепились в него, а Луи-Шарль даже перестал плакать.

– Пойдемте, – обратился он ко мне, – я покажу, как выйти отсюда.

Я окликнула Людовика, который немедленно последовал за нами, и бедную храбрую мадам де Турсель. Она подхватила с пола нож, выпавший из руки убитого парижанина, и размахивала им перед собой,не позволяя никому приблизиться к нам. Замыкал шествие лейтенант де ля Тур, оберегая нас от нападения сзади. Мы выскользнули в узкий проем в стене, обшитой деревянными панелями, и оказались в запыленном коридоре, который в конце концов привел нас сначала в кладовую, а оттуда – на разграбленные кухни. Выскочив наружу, мы быстро перебежали через сад к зданию, где проходило заседание Законодательной Ассамблеи.

Нас впустили внутрь, но попросили остаться в маленькой комнате с зарешеченными окнами, где обычно сидели секретари, составляя протоколы заседаний. Но даже после того как секретари ушли и из комнаты вынесли письменные столы, она все равно была слишком мала, так что нам пришлось оставаться на ногах. Сквозь решетки на окнах мне были видны депутаты, не обращавшие на нас никакого внимания. Они были слишком озабочены собственной судьбой и тем, что на их территорию вторглись банды вооруженных парижан, рыскавших сейчас по дворцу.

Мы простояли так несколько часов, запертые в тесной и душной комнате, радуясь тому, что остались живы, но при этом испытывая ужасные неудобства. Мы смертельно устали и могли думать только о том, когда же закончится этот ужасный день. Нам дали воды, сыра и фруктов, которые мы разделили между собой и наскоро съели под аккомпанемент рева, доносившегося из дворца, и громких голосов депутатов, ссорившихся и потрясавших кулаками в соседней зале.

«Сегодня весь мир сошел с ума, – подумала я. – И я оказалась в эпицентре этого безумия».

Я слишком устала, чтобы подробно описывать окончание этого поистине бесконечного дня. Наконец нам позволили удалиться в безопасное место и даже принесли еду и воды в тазиках, чтобы мы могли умыться. Но меня не покидает чувство, что я никогда не смогу смыть с себя грязь этого страшного дня, праздника Святого Лаврентия Великомученика. Я помню историю Святого Лаврентия, заживо сожженного римлянами, и при этом не могу не думать о растерзанных, которых видела в тот день во дворце. Если бы на нашу защиту не встали охранники и рыцари, мы сами могли бы пополнить число жертв и наши тела валялись бы где-нибудь на полу вместе с другими. А потом нас свалили бы на повозку, вывезли из города и сбросили в ров с известью, подобно Святому Лаврентию, так что, в конце концов, от нас не осталось бы даже воспоминаний.


20 августа 1792 года.

Я не могу спать. А если мне все-таки удается заснуть, меня мучают кошмары. Здесь, в темнице, в которую нас заточили, есть доктор, но он груб со мной и отказывается дать мне настойку цветков померанца и эфир, чтобы я смогла заснуть. Мне снятся красные сны. Ко мне, шатаясь, тянут руки обезглавленные тела. Мимо проплывают отрубленные головы с раззявленными в немом крике ртами. Я убегаю от них по длинным коридорам, бегу изо всех сил, но жуткие создания, что преследуют меня, все равно бегают быстрее. Как только они догоняют меня, я с криком просыпаюсь.


27 августа 1792 года.

Теперь мы живем в самой маленькой башне старого замка Шарло, который называется Темпль. Нас окружают враждебно настроенные люди, и мы находимся под усиленной охраной. Сразу после того как нас перевели сюда, Шамбертену, Софи, мадам де Турсель и Лулу разрешили остаться с нами, но вскоре их арестовали и увезли в другое место. Я сделала все, что в моих силах, чтобы узнать, где они, но никто не пожелал сказать мне этого.

В наших комнатах очень жарко и душно, и здесь полно крыс. Луи-Шарлю очень нравится ловить их, а потом он отпускает их на волю на глазах у Муслин, которая пронзительно визжит, когда они пробегают перед нею.

У меня отобрали плотный корсет из тафты, но я сумела сохранить пояс Святой Радегунды, который когда-то прислала мне матушка, чтобы я надела его во время родов. Теперь я ношу его для защиты. С тех пор как я стала надевать его, я стала спокойнее спать по ночам, хотя ужасные красные кошмары иногда все еще приходят ко мне.

Официально во Франции больше нет короля, но это совершеннейшее безумие, и меня уже не беспокоит, что кто-то может прочесть эти сроки или услышать то, что у меня есть сказать по этому поводу. Мой супруг является миропомазанным правителем этих людей, прошедшим таинство коронации при полном и единодушном одобрении церкви и дворянства. Он был, есть и останется королем Франции, что бы ни заявляли по этому поводу Коммуна и Робеспьер.

Эта маленькая заносчивая выскочка, адвокат по фамилии Робеспьер, называет себя «глас народный», но одного взгляда на него достаточно, чтобы понять, что с его странностями и отклонениями он не может быть ничьим голосом, даже своим собственным. Я наблюдала за ним в зале Ассамблеи в тот ужасный день, когда мы пребывали там фактически в плену. Для такого невысокого человечка он обладает поразительно громким голосом, но самое удивительное заключалось в том, что депутаты внимательно выслушали его, вместо того чтобы проигнорировать, как было в случае почти со всеми предыдущими ораторами. Однако же он и в самом деле вел себя очень и очень странно. Он постоянно расхаживал взад и вперед на своих высоких каблуках, уподобляясь нервной женщине и ничуть не походя на уверенного в себе, сильного мужчину. У него обнаружился нервный тик, мышцы на щеке конвульсивно подергивались. Он все время грыз ногти, непрестанно одергивал одежду и поправлял воротник, а цвет его кожи, испещренной шрамами и язвами, напоминал тот, который мы когда-то называли «гусиный помет». Словом, он производил крайне неприятное впечатление, и я вздрагиваю от отвращения всякий раз, когда вижу его.

Я прикрываю эти строчки рукой, отчего чернила немного размазались. Просто в комнате находится представитель Коммуны, и, полагаю, он может увидеть, что я пишу. Но пока этого не случилось.


7 сентября 1792 года.

Сердце так сильно бьется в груди, что мне трудно дышать. Я только что видела нечто такое, что просто не могу поверить своим глазам. Тем не менее, приходится признать, что это не ночной кошмар и было на самом деле.

Группа парижан, скандирующих лозунги и размахивающих флагами и транспарантами, вышла на открытое место перед казармами охраны и начала шумно маршировать перед нашими окнами. Они несли чью-то отрубленную голову, насаженную на пику, и поднесли ее так близко к окнам, что мы смогли разглядеть, кому она принадлежала.

По спине у меня пробежал холодок, мне стало дурно. Это была Лулу! Моя ближайшая подруга, моя верная конфидентка. Помимо Софи, она была чуть ли не единственной женщиной, которой я могла довериться. Рот у нее был приоткрыт, глаза слепо смотрели в никуда. Волосы смятой паклей волочились сзади.

Я вскрикнула и закрыла лицо руками, но перед этим успела заметить еще один окровавленный комок плоти, насаженный на копье. Это был женский половой орган.

Отбежав от окна, я с размаху бросилась на постель. Я плакала очень долго. Потом, немного придя в себя, решила, что должна оставить письменное свидетельство того, что сделали с моей красивой, верной и дорогой фрейлиной. Поэтому я и дописываю сейчас эти строчки. Мне больно думать о том, что случилось. Но я должна еще один раз написать ее имя, в память о той, которую я любила так сильно:

Мария-Тереза де Савой-Кариньян,

Принцесса де Ламбаль

1749–1792

Покойся с миром.

XVII

1 октября 1792 года.

Каждый вечер в наши апартаменты приходит возжигатель ламп, облаченный в темный плащ и с остроконечной шляпой на голове. Он заливает в лампы масло, подрезает фитили, а потом зажигает их. До сегодняшнего вечера я почти не обращала на него внимания. Но нынче он кивнул мне, войдя в комнату, и поставил на стол передо мной знакомый оловянный подсвечник.

Я отложила в сторону пяльцы и взглянула ему в лицо. Это оказался лейтенант де ля Тур! От неожиданности у меня перехватило дыхание, но я сумела сдержать возглас удивления. Представитель Коммуны, неизменно сидящий в нашей общей комнате и подслушивающий все наши разговоры, задремал у камина и потому ничего не заметил. Даже Людовик, державший на коленях Луи-Шарля, которому он рисовал по памяти карту французских провинций, не поднял голову, чтобы поинтересоваться, что происходит.

Фонарщик выполнил свою задачу. Он зажег лампы во всех наших комнатах, оставил нам несколько свечей на ночь и исчез. Я подождала, пока не стемнеет, а потом отправилась к себе, чтобы подготовиться ко сну, не забыв прихватить подсвечник. Оказавшись в своей комнате, я быстро перевернула его, надеясь обнаружить в тайнике послание, и действительно нашла его. Оно было от Акселя!

Я не имела от него известий уже несколько месяцев. И теперь он писал, что движется к Парижу вместе с австрийской армией, к которой присоединился еще в июле, хотя после этого он успел побывать в плену и даже был ранен в сражении при Фионвилле. Рана его заживает, и он снова вернулся в строй. Армия готовится начать наступление на Лилль. Аксель упомянул о некоторых задержках, равно как и о том, что рассчитывал уже давно оказаться в Париже вместе с наступающими войсками союзников, но до сих пор не теряет надежды совсем скоро войти в город.

«Мужайтесь, любовь моя, – пишет он, – мой маленький ангел, моя дорогая девочка. Сердце мое бьется только ради вас».

Я целую столь дорогое письмо, по щекам у меня текут слезы. Я знаю, что следует сжечь его. Но я не могу заставить себя расстаться с этим бесценным клочком бумаги, который он держал в руках. Сегодня ночью я положу его письмо под подушку и надеюсь, что мне приснится Аксель. Я буду молиться о нашем скорейшем освобождении.


2 октября 1792 года.

Сегодня утром перед самым рассветом кто-то разбудил меня, грубо встряхнув за плечо и прокричав что-то мне в лицо. С трудом открыв глаза, в тусклом свете я все-таки сумела разобрать, что надо мной склонилась Амели. На ней было новое красно-белое платье, сшитое по последней парижской моде, а на шее на цепочке висел осколок серого камня из Бастилии. В ушах у нее покачивались сережки, выполненные в виде миниатюрной гильотины. Мне рассказывали об этом новомодном увлечении, но я отказывалась этому верить.

– Вставайте, гражданка, – коротко и повелительно бросила она. – Вы предстанете перед Комитетом бдительности.

Я вцепилась обеими руками в подушку, нащупывая лежащее под нею письмо и пытаясь судорожно придумать, как уничтожить или спрятать его.

– Комитет позволит мне одеться?

– Одевайтесь побыстрее. – Амели даже не сделала попытки выйти, чтобы оставить меня одну.

– С позволения Комитета я бы хотела сменить белье… – начала я.

– Неужели ты думаешь, что кого-то интересует твое старое костлявое тело? – с презрением бросила Амели. – Все, что тебе нужно знать, это то, что ты находишься под подозрением в качестве врага революции. Так что можешь не одеваться. Стань в центр комнаты.

Я повиновалась, прижимая к груди подушку и рукой прикрывая драгоценное письмо.

Амели жестом пригласила своих спутников войти в мою комнату.

– Здесь нам будет удобнее беседовать с этой старой сукой.

В мою крошечную спальню вошли двое мужчин и две женщины. Они принесли с собой лампу, которую поставили на стол. Они были совсем молоды, намного моложе Амели, которая, насколько я знала, была моей ровесницей, то есть лет примерно тридцати шести или чуть больше. Я решила, что мужчины выглядят лет на двадцать пять, женщинам наверняка не было еще и двадцати. Они молча смотрели на меня.

– Гражданка Капет, Комитет бдительности Коммуны требует, чтобы вы ответили на следующие вопросы. У вас имеются драгоценности?

– Только мое обручальное кольцо.

– Вы готовы принести клятву верности идеалам революции?

– Я давала обет во всем повиноваться своему супругу и королю во время его коронации. Так что я не могу нарушить этот обет сейчас.

– Она отказывается. Запишите ее слова, – обратилась Амели к одному из мужчин, который принялся оглядываться по сторонам в поисках чернильницы и бумаги для письма.

Возникла некоторая пауза и неразбериха. И пока принесли необходимые принадлежности, я воспользовалась этим и сунула письмо Акселя в льняную наволочку подушки.

– Вы готовы поклясться в том, что не поддерживаете контактов с иностранными державами, целью которых является подавление революции? – задала Амели следующий вопрос.

– Я писала письма своим братьям и сестрам, – сказала я чистую правду, не упомянув при этом несколько сотен писем совсем иного содержания, зашифрованных, которые я разослала иностранным принцам и правительствам. – Они не симпатизируют революции.

– В сущности, ваш племянник Франциск объявил войну Франции.

– Верю вам на слово, гражданка. Мне не разрешено читать газеты.

– Не имеет значения, что вы тут говорите, – заявила Амели, медленно обходя меня по кругу, и крохотные гильотины в ее ушах поблескивали в свете свечей. – Нам известно обо всем, что вы делаете. Обо всей лжи, которую вы распространяете. Скоро вы предстанете перед Революционным трибуналом, который осудит и заклеймит вас, как преступницу.

Она подошла вплотную и со злобой взглянула мне в лицо.

– Как случилось с вашей дорогой подругой Лулу.

При этих словах меня охватила паника. Перед глазами у меня снова всплыло копье с насаженной на него головой моей верной подруги, ее половые органы, выставленные на всеобщее обозрение. Помимо воли я вдруг представила себе весь тот кошмар и страдания, которые пришлось пережить Лулу в лапах коммунаров перед смертью.

– Мы хорошенько над ней поработали, – продолжала Амели.

Голос ее звучал равнодушно и невыразительно, но она внимательно наблюдала за моей реакцией.

– Ей не перерезали горло и не прикончили ударом в живот, как других. О нет, ей было уготовано нечто совсем другое. Ваша подруга-принцесса, – Амели издевательски выделила последнее слово, – заслуживала медленной и мучительной смерти. Мы разбудили ее рано утром, совсем как вас сегодня. Потом мы выволокли ее наружу и заставили встать между двумя штабелями трупов. Затем мы сорвали с нее одежду, и Нико и Жорж, – она кивнула в сторону двух мужчин, – изнасиловали ее несколько раз. Дважды или трижды, по-моему? – С этим вопросом она обратилась к мужчинам.

Те равнодушно пожали плечами. Я более не могла сдерживаться и заплакала.

Амели захохотала и вновь принялась кружить вокруг меня. Она двигалась по полу так, словно каталась на коньках.

– Так-так, что же сделали дальше? Ага, мы отрезали ей груди и скормили их собакам, а потом, кажется, развели костер у нее между ног, причем сделали из одной ее руки отличный факел. Затем мы вырвали у нее сердце, поджарили и съели его. К тому времени она была уже мертва, конечно. Так что мы отрубили ей голову, вырезали ей влагалище (мы решили, что вы узнаете и то, и другое), насадили их на копья и прогулялись с ними под вашими окнами.

Я дрожала всем телом, растеряв все свое мужество, но, тем не менее, крепко прижимала к себе подушку, следя за тем, чтобы письмо Акселя не выпало из наволочки. Еще никогда в жизни я так страстно не желала убить кого-либо, как в эту минуту. Мне хотелось своими руками разорвать Амели на куски.

Она приказала своим помощникам обыскать мою комнату, что они и сделали, сбросив на пол тонкий матрас и постельное белье. Они открыли сундук, в котором я хранила немногие оставшиеся у меня личные вещи, и разбросали их по комнате, вылив на пол и воду из умывального таза. К счастью, они не догадались осмотреть оловянный подсвечник, в противном случае наверняка бы обнаружили потайное отделение внутри.

Когда они закончили, Амели снова обратилась ко мне:

– Гражданка, Комитет бдительности будет рекомендовать оставить вас в списке подозреваемых. Вас снова подвергнут допросу. А пока позвольте передать вам сувенир на память о вашей покойной подруге.

Она сунула руку в карман платья и вынула оттуда какую-то штуку, которую положила на стол передо мной. Это было отрезанное и сморщенное человеческое ухо.


14 ноября 1792 года.

Я боюсь за Людовика.

Его предали, и предал давний друг. Мастер Гамен, который научил его делать замки и долгие годы проработал с ним рука об руку в комнатах на чердаке Версаля, донес на него. Гамен рассказал депутатам новой Ассамблеи о том, что в комнате Людовика он устроил тайник, в котором находится запирающийся на ключ ящик. Он привел их во дворец и показал скрытую нишу в стене.

В ящике лежали важные бумаги, и некоторые из них доказывали, что Людовик отправлял и получал послания от сюзеренов иностранных держав. Горькая ирония состоит в том, что это я отправляла и получала почти все письма, пока мы оставались в Версале, а вовсе не Людовик. Тем не менее, Комитет бдительности и Революционный трибунал, скорее всего, сочтут такие подробности ничего не значащими.

Мне более ничего не известно о наступлении австрийской армии, но сейчас погода уже не располагает к кардинальным передвижениям войск. Им придется оставаться до весны на зимних квартирах, где бы они сейчас ни находились.


18 декабря 1792 года.

За окном идет снег. Мы собрались у камина, завернувшись в шали и теплые плащи, потому что в дымовую трубу задувает холодный ветер. В комнате, как всегда, полно дыма, но наши сторожа не обращают на это никакого внимания. Теперь я уже знаю, что обращаться к местному Комитету бдительности с какими-либо просьбами бесполезно. Они напрочь утрачивают бдительность, когда речь заходит о нашем удобстве и здоровье.

Семь дней назад Людовик предстал перед новым руководящим органом, который называет себя Конвентом. И вот сегодня он впервые заговорил об этом.

– Суд надо мной был пустой формальностью, и ничего более, – сказал он мне. – Он и длился-то всего четверть часа.

В тоне его звучало сожаление, но я расслышала и нотки достоинства. Король не жалел себя.

– Меня обвинили в преступлениях против революции. Потом они объявили перерыв в заседании, и меня привезли сюда. Никто не выступил ни против меня, ни в мою защиту. Меня ни о чем не спрашивали. Я просто стоял там, чувствуя себя на удивление спокойно, и слушал, что говорит прокурор… Такого не случалось со времен Карла I, должен вам заметить, – продолжал он спустя какое-то время. – Не случалось вот уже сто пятьдесят лет. Я имею в виду юридическое убийство короля.

– Нет, Луи, я в это не верю. Они не посмеют!

– Вы сами видели, что они нацарапали на этой стене только вчера, нацарапали кровью: ЛЮДОВИК ПОСЛЕДНИЙ. Это знамение.

– Что такое знамение, папа? – К отцу на колени взобрался Луи-Шарль.

– Знамение – это знак того, что что-то должно случиться. Обычно что-то плохое, чего мы не хотим, чтобы оно случалось.

Я встала и подошла к креслу, в котором сидел Людовик, держа на коленях Луи-Шарля. Я положила руку на плечо мужа, а он говорил дальше:

– Ты помнишь, я рассказывал тебе об английском короле Карле, которого много лет назад убили его подданные?

– Помню, папа. Ему отрубили голову топором. Совсем как в мышеловке, которую дал мне Роберт.

Роберт был сыном республиканского гвардейца, ровесником моего сына. Луи-Шарль сунул руку в карман и достал миниатюрную гильотину, с крошечным падающим лезвием и противовесом.

– О нет! – воскликнула я, выхватывая у сына из рук страшную игрушку.

– Но, мамочка, такие есть у всех мальчишек. Мы казним на них мышей. И птиц тоже, когда удается их поймать.

– Ты не будешь играть с этой ужасной жестокой машиной, – заявила я сыну.

А Людовик продолжил свой экскурс в историю:

– Разумеется, англичане поступили дурно, когда убили своего короля. Вскоре они сами поняли это и передали трон его сыну, тоже Карлу, который был очень неплохим парнем. Но у него был один большой недостаток – он слишком любил женщин.

Луи-Шарль рассмеялся. Он очень жизнерадостный ребенок, веселый и добродушный. Даже здесь, в месте, так похожем на тюрьму, ему удается сохранять хорошее расположение духа и чувство юмора.

– А теперь я скажу тебе одну очень важную вещь. И я хочу, чтобы ты ее хорошенько запомнил. Я по-прежнему король Франции, а ты дофин. Трон принадлежит тебе и твоим детям. Если я умру, ты станешь королем Людовиком XVII.

– Да, папа. Ты уже много раз говорил об этом. Но ты не умрешь.

Людовик бережно погладил сына по голове.

– Пока еще нет, маленький король. Пока еще нет.

Я стараюсь не думать о том, что может случиться с нами этой зимой. По вечерам, помолившись, я читаю и перечитываю бесценное письмо Акселя и жду, когда придет фонарщик. Иногда это лейтенант де ля Тур, иногда другой человек. Заранее неизвестно. Чтобы успокоить нервы, я пристрастилась вязать варежки и шарфы, а также начала украшать вышивкой набор чехлов для мебели. Мне помогает Муслин. Вышивка дается ей легко, и терпения у нее намного больше, чем у меня. Завтра у нее день рождения, ей исполнится четырнадцать лет. Как бы мне хотелось, чтобы она встретилась со своей бабушкой, в честь которой и получила свое имя, великой императрицей Марией-Терезой.


20 января 1793 года.

Мы получили ужасное известие. Завтра Людовик должен умереть.

Он сам пришел сообщить нам об этом. Король держался с достоинством и ничем не выдал своего волнения. Он надел красную ленту ордена Людовика Святого и золотую медаль «Тому, кто помог восстановить свободу во Франции, и настоящему другу своего народа».

Он нежно поцеловал и обнял нас, и мы плакали, не стыдясь слез, не обращая внимания на охранников и представителей Коммуны, которые находились с нами в одной комнате.

Луи-Шарль и Муслин снова и снова повторяли: «Папа, папочка», пока даже грубые стражники не отвернулись, чтобы скрыть слезы.

– Мне уже не удастся закончить свою книгу о флоре и фауне Компьенского леса, – с горечью заключил Людовик. – Я никогда не увижу, как мои дорогие дети станут взрослыми, и никогда не состарюсь со своей красавицей-женой, которая изо всех сил старалась сделать меня лучше, чем я есть на самом деле.

Он без конца говорил нам, как нас любит, и я видела, как тяжело ему сохранять видимость спокойствия, прощаясь с нами навсегда. Когда, наконец, пришли стражники, чтобы увести его, он крепко обнял нас напоследок, а потом отвел меня в сторону. Сняв с пальца обручальное кольцо, он поцеловал его и вложил мне в руку.

– Я освобождаю вас от супружеской клятвы, – негромко произнес он. – Аксель достойный человек. Выходите за него замуж и будьте счастливы!

Слезы застилали мне взор, когда его уводили от нас, моего благородного, недалекого, исполненного благих намерений и невыносимого супруга и старого друга. В трудную минуту я всегда поддерживала его. А теперь, когда настал его последний час, меня не будет рядом. Мысль об этом невыносима.


21 января 1793 года.

Сегодня рано утром я услышала барабанный бой и поняла, что Людовик взошел на эшафот. Мне оставалось только надеяться, что дети спят и, таким образом, еще не знают, что их отец вот-вот должен умереть.

Я опустилась на колени подле кровати и стала молиться об упокоении души короля.

Сегодня вечером зажигать лампы пришел лейтенант де ля Тур. Мы смогли обменяться несколькими словами без того, чтобы нас подслушали, и лейтенант рассказал, что он сам и другие рыцари «Золотого кинжала» были в толпе, собравшейся посмотреть на казнь Людовика. Несколько рыцарей предприняли попытку освободить короля, но республиканские гвардейцы отразили их атаку.

– Король вел себя очень мужественно и умер достойно, – сообщил мне лейтенант. – В лице его не было заметно горечи и зла. Он не позволил связать себе руки, как обычному преступнику, или еще как-то ограничить его свободу. Впрочем, на одну странность я не мог не обратить внимания. Король настоял на том, чтобы остаться в старом черном порванном плаще, совсем уже ветхом. В нем он был похож на бродягу, но никак не на короля.

– А, конечно. Это плащ его отца. Людовик очень любил и берег его.

– Перед самой казнью палачи заставили короля снять его. Плащ швырнули в толпу, и она разорвала его на кусочки. Он простил их – за это и за все остальное. Он сказал: «Я прощаю тех, кто виновен в моей смерти».

– Да. Это в его духе.

После ухода лейтенанта я долго стояла у окна, слушая крики разносчиков газет на улице, сообщавших о событиях дня.

– Луи Капет казнен! – кричали они. – Бывший король мертв! Мадам Гильотина обвенчалась с гражданином Капетом!


2 марта 1793 года.

Теперь мне каждый день приносят особый бульон, потому что я очень исхудала. После смерти Людовика я не могла есть, и вскоре черные платья висели на мне, как на вешалке.

Нога снова доставляет мне неприятности, и тюремный доктор позволяет мне принимать настойку опия, когда боль становится невыносимой. Но после наркотика мои кошмары становятся еще страшнее, и Муслин, которая все время рядом и присматривает за мной почти как мать, говорит, что моя тоска и одиночество лишь усиливаются после опия, и умоляет не принимать его.

Теперь мы живем в одной комнате, мои дети и я. Я рада уже хотя бы тому, что они рядом, их присутствие утешает и согревает мне душу. В последнее время я редко покидаю свою комнату, разве что во время обеда или ужина, когда мы все садимся за стол в общей комнате. Но там мне становится очень грустно и тоскливо, я вспоминаю Людовика, сидевшего в большом кресле и дававшего уроки истории и географии Луи-Шарлю. Так что я предпочитаю сидеть на своей кровати и вязать, а Муслин в это время читает мне вслух отрывки из романов о кораблекрушениях и пиратах.

Когда я расчесываю волосы, они вылезают клочьями. Я стала совершенно седой.

Один из стражников нашел себе развлечение – он рисует нас пастелью. У него несомненный талант, и дети получаются очень похожими на себя. Недавно он показал мне набросок с Луи-Шарля – с пухленькими щечками и выражением озорства и веселой живости в голубых глазах, которые так свойственны моему дорогому мальчику. Муслин же в его изображении вообще выглядит как живая, хрупкая, светловолосая, очень милая, хотя и не красавица. В ее глазах читается грусть и недоумение. А вот я на рисунках получаюсь пожилой женщиной с ввалившимися щеками и мрачным выражением лица, с темными кругами под глазами и глубокими морщинами. Неужели это действительно я?


24 марта 1793 года.

Я боюсь, что они пытаются отравить Луи-Шарля. Он стал часто болеть, в лихорадке у него горят лоб и щеки, он плачет и держится за бок, жалуясь на боль. Иногда у него начинается сильный кашель, и он задыхается, если пытается прилечь. Так что мне приходится усаживать его к себе на колени, и он долгими часами сидит так, прижавшись ко мне. Я пытаюсь заснуть по ночам, но мне часто снятся кошмары, я плачу и просыпаюсь, и тогда малыш просыпается тоже.

У меня осталось еще некоторое количество сладкого миндального масла, которое дал мне доктор Конкарно. Я все время держу его под рукой, на тот случай, если Луи-Шарль серьезно заболеет.

Луи-Шарль, мой дорогой мальчик, отныне стал королем Людовиком XVII. Естественно, революционеры хотят избавиться от него. Они настолько бессердечны и безжалостны, что не остановятся далее перед тем, чтобы убить невинного ребенка. Скорее всего, они хотят избежать обвинений в чрезмерной жестокости, поэтому намереваются сделать так, чтобы смерть его выглядела несчастным случаем, а не откровенным убийством, и поэтому дают ему медленно действующий яд.

Всего несколько недель назад он был совершенно здоров. Сейчас он бледен и часто жалуется на боль. Что же это может быть, если не яд?


10 мая 1793 года.

Кажется, Луи-Шарлю стало лучше, и я пребываю в растерянности. Так добавляют они яд ему в пищу или нет?

Я получила новые известия от Акселя, но не осмеливаюсь записать здесь, в дневнике, то, о чем он пишет. Его письма да еще теплая погода, розовые и желтые розы, которые я вижу из своего окна, укрепляют мой дух и поднимают настроение.

Неужели чудесная погода виновна в том, что я испытываю постоянную усталость? Я по-прежнему живу исключительно на особом лечебном бульоне, съедая в день лишь крошечный кусочек хлеба.


18 мая 1793 года.

Сегодня он приходил ко мне. Зеленый вурдалак. Тот самый мужчина, о котором теперь говорят, что он руководит всем в этой стране. Максимилиан Робеспьер.

До меня долетел негромкий шум из коридора, потом в комнату вошел он. Я лежала на кровати и отдыхала, а Муслин читала мне вслух. Она невольно вскрикнула, увидев уродливого мужчину в ярко-зеленом сюртуке и брюках. Его ястребиное лицо было испещрено оспинами, а странные белесые глаза за стеклами очков казались огромными.

– Не тревожьтесь, Мария-Тереза, – вкрадчиво произнес он елейным голосом. – Я пришел для того, чтобы помочь вашей семье.

– Вы уже помогли моему отцу умереть, – парировала моя храбрая дочь. – Теперь вы пришли, чтобы мучить мать. Неужели вы не видите, что она больна?

– Муслин, дорогая моя, оставь нас, пожалуйста. Отыщи брата. Я думаю, он играет во дворе.

– Ваш покойный отец, – вмешался Робеспьер, перебивая меня, – пал жертвой Конвента. Я не сумел предотвратить его смерть. Но я не требовал ее.

– Я никогда не поверю ни единому вашему слову, – заявила Муслин, выходя из комнаты. – Вы хотите убить нас всех.

Я испугалась. Храбрость дочери могла навлечь на нее неприятности. Впрочем, я и так живу в постоянном страхе за детей.

Зеленый вурдалак – я не могу думать о нем иначе – прошел на середину комнаты, и каблуки его лакированных штиблет громко цокали по голым доскам пола. Он придвинул стул, вынув из кармана батистовый носовой платок, аккуратно протер сиденье и сел. Движения его были нервными и торопливыми. Совершенно очевидно, он пребывал в страшном напряжении, но пытался не показать этого и держать себя в руках. Он непрестанно грыз ногти, и я заметила, что мускулы у него на щеке судорожно подергиваются. Время от времени он подносил руку к лицу, словно стараясь унять нервный тик на щеке, но это не помогало.

– От моего внимания не ускользнуло, что вы умная женщина, гражданка, – обратился он ко мне ровным голосом, но в тоне его сквозила скрытая угроза. – В данный момент умные женщины являют собой несомненную угрозу для Франции. Я думаю, гражданка, что вы работаете рука об руку еще с одной умной женщиной, гражданкой Роланд, моей соперницей.

Жанна-Мари Роланд была признанным лидером «партии войны» в Конвенте, так называемых жирондистов. Я никогда не встречалась с ней, мы не были знакомы, не говоря уже о том, чтобы вместе составлять заговоры. Но зеленый вурдалак был уверен в обратном. Я ничего не ответила, и он продолжал:

– Вы с гражданкой Роланд замышляете свержение революции. Вместе с нею вы состоите в тайной переписке с мятежниками с Запада. (Он имел в виду вандейских крестьян, которые вот уже несколько месяцев вели вооруженную борьбу против Конвента.) И с нашими врагами австрийцами. – Он по-прежнему говорил негромким голосом, но теперь почти шипел, как разъяренная змея.

Он стиснул зубы, и на щеке его вновь задергалась жилка.

– Враг у нашего порога, точнее, даже перешагнул порог. Еще никогда страна не находилась в такой опасности, и никогда еще опасность эта не была столь велика. Впрочем, и вы со своими детьми никогда еще не подвергались большей опасности.

Я ощутила угрозу в его словах, и внезапно меня охватил страх, настоящая паника. Где Луи-Шарль? Где Муслин? Или этот ужасный человечек привел с собой солдат, чтобы отнять у меня детей?

Робеспьер легко вскочил на ноги и принялся расхаживать передо мной, не прекращая грызть ногти.

– Если вы откажетесь от своих бесплодных и смешных тайных замыслов, я обещаю пощадить вашего сына. Если нет…

Я почувствовала, как сердце замерло у меня в груди. На какое-то страшное мгновение мне показалось, что я умираю, но, к счастью, это мгновение благополучно миновало.

– Нам уже некоторое время известно о том, что гражданка Роланд со своей бандой предателей желают повернуть революцию вспять, восстановить монархию и посадить на престол вашего сына в качестве следующего короля. Мы дали клятву, что никогда не допустим этого. Мы можем просто отправить вас всех в холодные и смертельные объятия Лезвия вечности. Но я предпочитаю более цивилизованные методы достижения цели, чтобы заставить своих врагов теряться в догадках.

Я изо всех сил старалась справиться с грозившей захлестнуть меня волной паники, паники, которая только усиливалась с каждым словом и взглядом белесых глаз маленького депутата. Но какая-то часть рассудка шептала мне, что этот тщеславный, пижонский, опасный человечек, на рукавах и воротнике которого нашиты щегольские кружева, в напудренном парике и штиблетах на высоких каблуках по старой придворной моде, допустил грубую ошибку. Он позволил собственным страхам ввести себя в заблуждение.

И по мере того как он продолжал разглагольствовать высоким, гнусавым голосом, я вдруг поняла, что происходит. Робеспьер, Зеленый вурдалак, напуган еще сильнее меня. Он боялся всех и каждого, не только гражданки Роланд и ее жирондистов, не только восставших крестьян и иллюзорной австрийской армии (которая, как мне было известно из писем Акселя, поспешно отступала), но и хрупкости и ненадежности собственной власти.

Его угнетала боязнь страшной, неотвратимой мести, и он не мог от нее избавиться.

Что же, очень хорошо, я воспользуюсь его страхами.

Я встала и, боясь, что больная нога подведет меня, ухватилась за витую железную спинку кровати. Еще никогда я не ощущала себя настолько королевой, какой была когда-то. Какой оставалась и поныне.

– Немедленно отпустите меня и моих детей, доставьте меня в расположение австрийской армии, и тогда я сообщу вам все, что мне известно, и помогу вам сокрушить ваших врагов.

Робеспьер рассмеялся коротким, сухим, сдавленным смешком, который больше походил на кашель, чем на смех. Он подошел ко мне вплотную.

– Вы немедленно расскажете мне все, что знаете, в противном случае я прикажу отправить вашего сына на гильотину.

– Вы не посмеете сделать этого. Против вас восстанет вся Франция.

– Вся Франция, мадам, восстанет и благословит меня.

И снова, собрав все свое мужество, я выпрямилась во весь рост и расправила плечи. Я вдруг поняла, что, несмотря на то, что на мне поношенные туфли на тонкой подошве, а Робеспьер носит штиблеты на высоких каблуках, он намного ниже меня ростом.

– Освободите нас, или я отдам приказ разрушить Париж.

Я заметила, что он смертельно побледнел, и ощутила, как меня охватывает бурное ликование. Аксель бы гордился мной, подумала я.

В эту минуту в комнату вошла знакомая фигура в темном плаще и остроконечной шляпе, с графином масла для ламп, кресалом, трутом и ножом для подрезки фитилей. Человек что-то напевал себе под нос, поглощенный еженощной задачей возжигания ламп.

– Оставьте нас! – закричал Робеспьер.

Возникла короткая пауза, а потом фонарщик прошел в центр комнаты, к столу, у которого лицом друг к другу стояли мы с Робеспьером.

– Прошу прощения, месье, становится темно, и я должен зажечь лампы. Это не займет много времени.

Он сделал шаг вперед и оказался прямо между нами, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от закипающего Робеспьера. Я обратила внимание, что мускул на щеке у последнего задергался чаще.

– Немедленно остановитесь! Вам что, неизвестно, кто я такой?

Фонарщик повернулся, словно бы для того, чтобы взглянуть Робеспьеру в лицо, но был так неловок, что пролил масло для ламп из бутыли на безукоризненный зеленый сюртук маленького человечка.

Дальнейшие события разворачивались так быстро, что я не успевала уследить за ними. Каким-то образом фонарщик, которым, конечно же, оказался лейтенант де ля Тур, ударил кресалом и высек искру, которая попала на сюртук Робеспьера и подожгла его.

Я отступила в угол комнаты. В это мгновение с пересохших губ Робеспьера сорвался дикий визг.

– Воды! Воды! – завопил Зеленый вурдалак, пытаясь сбить пламя, которое, я должна признать, никак нельзя было назвать всепоглощающим.

Вспыхнула лишь одна пола его сюртука, зато дыма, паники и растерянности было хоть отбавляй.

Из соседней комнаты вбежали трое стражей, держа в руках ведра с водой, которой они и принялись поливать брызгающего слюной и бессвязно ругающегося, покрытого сажей и копотью Робеспьера. Пока они тушили огонь, фонарщик исчез. Я не заметила, как он ушел.

Заверив меня весьма сердитым и зловещим тоном, что я еще услышу о нем и о Комитете бдительности, Робеспьер отправился на поиски тюремного доктора. Он был перепачкан с головы до ног и дул на обожженные пальцы. Зеленый вурдалак, кажется, серьезно не пострадал, хотя парик его был слегка опален, а дорогостоящие кружева на воротнике и на обшлагах обуглились и почернели.

Сегодня вечером, впервые за долгое время, я поужинала с аппетитом.


5 июля 1793 года.

Они пришли за ним ранним утром. Четверо крупных, коренастых и грубых мужчин из Комитета бдительности ворвались в комнату, в которой спали все мы – Луи-Шарль, Муслин и я. Они потребовали, чтобы я отдала им сына.

Разумеется, я отказалась, вскочила с кровати и бросилась между Луи-Шарлем и его похитителями. Я отталкивала их и кричала во весь голос, когда они попытались выхватить моего дорогого мальчика.

Я потеряла всякий стыд и гордость. Все, о чем я думала в тот момент, – это не дать преступникам увести с собой Луи-Шарля. Я пыталась расцарапать им лица своими хрупкими, ломающимися ногтями, и даже прокусила одному из них руку до крови. Я угрожала им единственным оружием, которое у меня было, длинной расческой слоновой кости. В конце концов, я расплакалась, умоляя не забирать у меня сына.

Все было напрасно, конечно. Устав бороться со мной, они заявили открытым текстом, что если я немедленно не отдам им Луи-Шарля, они просто убьют обоих детей на месте.

Я вынуждена была отпустить его. И с тех пор я плачу. Боюсь, что больше я никогда не увижу своего сына.


11 июля 1793 года.

Если подождать достаточно долго, то я могу увидеть его. Каждый день он идет под конвоем мимо маленького окна в караульном помещении, направляясь во внутренний дворик на прогулку. Иногда они выводят его в час или два пополудни, иногда это случается не раньше четырех или пяти часов. Я сижу у окна и жду.

Он вприпрыжку пробегает мимо, напевая песенку, и на голове у него красный фригийский колпак. Мой любимый шалун-непоседа, мой дорогой маленький король. Когда-нибудь, если на то будет воля Господа, на его чело наденут корону правителя Франции. Как бы мне хотелось увидеть это своими глазами!


3 августа 1793 года.

Мне дали полчаса на то, чтобы попрощаться с любимой дочерью и собрать свои вещи. Когда я поинтересовалась, значит ли это, что меня переводят обратно в Темпль, старший чиновник лишь отрицательно покачал головой. Я поняла, что это означает. Моя судьба предрешена.

Поначалу я ощутила во всем теле неземную легкость и головокружение, но вскоре это прошло. Меня посетила неожиданная мысль, что, наверное, скоро я увижу Людовика.

Я присела рядом с Муслин, совсем как когда-то сидела со мной матушка перед моим отъездом из Вены, и заговорила с ней. Мы обе понимали, что если только не случится чудо, которое спасет нас, то это наша последняя беседа. Мы говорили о том, что было для нас самым важным, что мы любим друг друга. Она сказала – да благословит Господь мою девочку! – что с радостью отдала бы за меня свою жизнь.

– Позаботься о брате, – попросила ее я. – Наступит день, когда вас освободят. Замени ему мать.

Вместе мы помолились о том, чтобы Господь даровал нам силы, освободив нас из рук наших врагов. Потом в комнату вошел капитан гвардии, и под усиленным конвоем меня препроводили в тюрьму Консьержери. Там меня раздели, осмотрели на предмет инфекционных заболеваний и забрали почти все те жалкие пожитки, что у меня еще оставались.

Отныне я официально именуюсь «гражданка Мария-Антуанетта Капет, вдова, узница номер 280». Я ожидаю суда, на котором мне будет вынесен смертный приговор.

XVIII

11 августа 1793 года.

Светает. Первые солнечные лучи проникают в крошечную комнатку через зарешеченное маленькое окошко, и, поскольку свечей у меня нет, я пишу эти строки при слабом утреннем свете.

Стражники, которые спят в этой же комнате, громко храпят во сне, не подозревая о том, чем я занимаюсь. Это единственное время дня, когда я могу рассчитывать хотя бы на некое подобие уединения, – сейчас да еще поздно ночью, когда они мертвецки напиваются и засыпают.

Я долго болела, но теперь мне стало лучше. Шок, который я испытала, оказавшись здесь, и осознание того, что вскоре я предстану перед судом, подорвали мое здоровье. В течение нескольких дней жизнь моя висела на волоске, и я осталась жива исключительно благодаря стараниям тюремного врача и служанки, которую мне выделили, славной, послушной девушки по имени Розали. Я ничего не помню об этих нескольких днях. У меня остались смутные воспоминания о том, как надо мной склонялся доктор, о запахе настойки липового цвета, которой он поил меня, и о том, что Розали кормила меня с ложечки.

Правда заключается в том – и я не вижу ничего дурного в том, чтобы признать ее, – что я превратилась в старуху. А состарившись, я ослабела. Иногда мне страшно умирать, а иногда я чувствую, что уже ничего не боюсь. Тело у меня стало дряблым, я хромаю и похожа на старое дерево осенью, которое растеряло листья и медленно угасает. Но когда-то ведь я была очень красивой, и этого я никогда не забуду.

Я плохо сплю по ночам, и иногда мысли мои путаются, затуманивая рассудок. Образы и воспоминания прошлого переплетаются с настоящим, и тогда я прихожу в замешательство и теряюсь. Комнатка моя очень маленькая, темная и голая. В ней пахнет плесенью, а когда снаружи идет дождь, по стенам сочится влага.


14 августа 1793 года.

После стольких месяцев, когда у меня не было менструаций, теперь кровь из меня течет безостановочно. Розали уносит испачканное белье и приносит мне чистое, но я все равно меняю его очень часто, и лишь тонкая дырявая ширма в такие моменты отделяет меня от стражников. Мне часто бывает стыдно, и я теряюсь. Грязный черноволосый вор по имени Барассен, губы которого растянуты в вечной ухмылке, в любое время дня и ночи приходит ко мне, чтобы вынести ночной горшок. Он придумал, как зарабатывать на мне деньги: в обмен на несколько монет он приводит в камеру желающих поглазеть на меня.

Я представляю собой прелюбопытное зрелище и знаю это. Бывшая королева, некогда жившая в роскошном дворце, полном золота и мрамора, хрустальных канделябров и бархатных занавесей, теперь сидит в крошечной тюремной камере с покрытыми плесенью стенами и несколькими жалкими предметами мебели. Здесь у менявсего два платья, рваное черное и просто белое утреннее. Розали каждый вечер отдает в чистку мою единственную пару запыленных черных туфель. Она шепчет мне на ухо, что многие здешние заключенные, по большей части аристократы, приходят на кухню, чтобы засвидетельствовать свое почтение моим туфелькам, даже трепетно целуют их!

Я очень тронута этими рассказами, они хотя бы немного утешают меня. Разумеется, я понимаю, что узники лишь отдают дань уважения моему покойному супругу, а не мне. Для них я всего лишь символ того, что они потеряли.


27 августа 1793 года.

Чудо из чудес, я просто не могу поверить в то, что произошло! Прошлым вечером, около девяти часов, как раз тогда, когда охранники в моей комнате напились допьяна и уже начали дремать, волосатый ухмыляющийся Барассен привел ко мне очередного посетителя, которого сопровождал огромный волкодав.

– Вот она, заключенная номер 280, бывшая королева. Говорят, что надолго она здесь не задержится.

Стражники лениво заерзали в своих креслах, когда Барассен впустил в камеру посетителя, но не обратили на него особого внимания. Они уже привыкли к тому, что на меня приходят посмотреть, как на диковинку.

Стоило мне увидеть Малачи, который подбежал ко мне и принялся облизывать мои руки влажным розовым языком, как я поняла, что пришел Аксель. Дыхание у меня прервалось, и я старалась не смотреть на него. Я почувствовала, как кровь прилила у меня к щекам.

Он разразился громким и грубым смехом.

– Ага, так это она, получается? Какое зрелище! Как низко пали великие, да?

До меня донесся звон монет. Аксель передавал деньги, причем очень много, Барассену и стражникам.

– Вот, держите. Кстати, почему бы вам не спуститься в таверну и не принести нам хорошего винца? Да и сами можете угоститься, пока будете ходить за ним.

– Благодарим вас, месье. Вы щедрый человек.

Троица стражников удалилась, заперев за собой дверь и оставив меня с Акселем наедине. Он подошел к двери, прислушался и, убедившись, что стражники ушли, подошел ко мне и заключил в свои объятия.

Мы долго стояли обнявшись, и для меня более ничего не имело значения. Я ощущала лишь покой и безопасность, тепло его тела, знакомый запах и исходящие от него волны уверенности и жизненной силы.

– У нас очень мало времени, – сказал, наконец, Аксель, и подвел меня к маленькому столу, за который мы и присели. – В ночь на пятнадцатое сентября я приду за вами, примерно в полночь, – пояснил он. – В одной из камер в этом крыле состоится прощальный банкет. Рыцари «Золотого кинжала» будут прислуживать за столом и стоять на страже. Ваших охранников пригласят на банкет, который постепенно превратится в вакханалию. А мы с вами тем временем ускользнем. Я подкупил одного их стражников, чтобы он выпустил нас через главные ворота тюрьмы.

– А мои дети?

– Лейтенант де ля Тур выкрадет их из Темпля и привезет туда, где будем ждать мы с вами. – Он взял меня за руку и улыбнулся. – Вам нечего бояться. На этот раз у нас все получится. Вот увидите.

– Куда же мы направимся?

– В Швецию. Во Фреденхольм. Ведь вам понравилось там, помните? Там тихо, красиво и спокойно. Там мы будем в безопасности, вдали от безумия Робеспьера и его Комитета бдительности. Он же сумасшедший! Надеюсь, вы понимаете это.

– Знаю. Я встречалась с ним.

– О вашей встрече известно всем. Вы самая храбрая из женщин, которые когда-либо жили на земле.

– Сегодня вечером я чувствую себя и самой счастливой.

– Помните деревенскую свадьбу, на которой мы были во Фреденхольме?

– Конечно.

– Когда мы приедем туда, мой любимый маленький ангел, то устроим еще одну свадьбу, на этот раз для себя, не возражаете? Вы согласны?

И тут я заплакала, я просто не могла сдержать слез.

– Из меня получится ужасно старая, сломленная невеста.

– Для меня, моя дорогая девочка, вы всегда будете самой красивой невестой, и над вами всегда будет сиять солнце. А потом мы начнем откармливать вас добрыми шведскими тортами, пирожными, пирогами, морошкой и рыбой.

Сейчас я могу думать лишь о его улыбке и о любви, светившейся в милых глазах. Он придет за мной. Я знаю, он придет обязательно. Осталось всего девятнадцать дней. Понятно, что за девятнадцать дней много чего может случиться. Тем не менее, я верю Акселю.

Ах, если бы только я могла шепнуть словечко Луи-Шарлю и Муслин, чтобы и они оставшиеся дни провели в радостном ожидании.

Я считаю часы, оставшиеся до моего освобождения.


5 сентября 1793 года.

Осталось всего десять дней. Он придет за мной. Придет обязательно.


13 сентября 1793 года.

Как медленно тянется время! Но теперь, когда день побега близок, мне страшно. Я молюсь об освобождении.


17 сентября 1793 года.

Все было организовано очень умело. Аксель спланировал буквально все, вплоть до последней мелочи, и он ничего не упустил из виду.

Следует заметить, что без помощи Барассена (который, как оказалось, входил в число рыцарей «Золотого кинжала», так что я серьезно ошибалась на его счет) и нескольких чиновников, которых Аксель подкупил изрядными суммами в австрийском и шведском золоте, наш план не удался бы. Нам также оказала содействие и Элеонора Салливан, одолжившая Акселю свой экипаж.

Розали Ламорлиер, моя служанка, ничего не знала о готовящемся побеге. Я не хотела подвергать ее опасности. Она была добра ко мне.

За несколько часов до появления Акселя, в полночь пятнадцатого сентября, Барассен доставил мне письмо с последними инструкциями и пакет. В пакете лежали пара синих брюк и красная карманьола,[331] черная шляпа и черные мужские башмаки – обычная униформа чиновника городской мэрии. Там же я нашла поддельные удостоверения личности и паспорта для меня и детей.

Весь вечер я страшно нервничала, меня буквально трясло от напряжения. Стражникам я сообщила, что, по-моему, у меня начинается болотная лихорадка, и они почли за лучшее держаться от меня подальше, насколько позволяла маленькая комнатка.

Около десяти часов вечера я услышала шум внизу – это прибыли гости на банкет, который должен был состояться неподалеку от моей камеры. Приговоренные к смерти заключенные частенько устраивали пиршества в ночь перед казнью, это стало своего рода мрачным и зловещим ритуалом. Розали рассказывала мне, что в последнее время смертные приговоры выносятся один за другим, так что в день иногда бывает до двадцати казней. Так что в том, что кто-то из моих товарищей по несчастью решил повеселиться напоследок (не без помощи и поддержки со стороны Акселя и рыцарей «Золотого кинжала», скорее всего), не было ничего удивительного.

До меня долетел аромат изысканных блюд, и я вдруг ощутила сильный голод. Вскоре я услышала крики и пение. Банкет превращался в оргию. Примерно в одиннадцать вечера, судя по моим золотым часикам (которые я вешаю на цепочке на гвоздь, торчащий из стены), в дверь моей камеры постучали и на пороге возник Барассен, объявив, что его и двоих моих сторожей приглашают присоединиться к веселью. Стражники нетвердой походкой отправились на банкет, и Барассен запер за ними дверь.

Когда около полуночи он отворил ее снова, вслед за ним в камеру вошел Аксель, одетый священником, в черном одеянии. В руках он держал фонарь. Я уже ждала его, переодевшись мужчиной.

– Нужно спешить, – обратился ко мне Аксель. – Следуйте за мной. Опустите голову. Не показывайте своего лица. Если нас остановят, говорить буду я. Мы с вами направляемся в камеру приговоренного к смертной казни узника. Как только окажемся во дворе, мы скажем, что идем на заседание Революционного трибунала, чтобы сообщить его членам, что встречались с осужденным.

Я подавила желание взять Акселя за руку и, стараясь подражать мужской поступи, последовала за ним по тускло освещенному коридору. Проходя мимо камеры, в которой продолжалось пиршество – дверь ее была распахнута настежь, – мы увидели двух моих стражников, сидевших за столом, ломившимся от угощения. Они уже явно были навеселе и обратили на нас не больше внимания, чем остальные, кого мы встретили в коридоре. Я мельком подумала о том, как скоро обнаружится мое отсутствие.

Подойдя к первым из трех внутренних ворот тюрьмы, мы предъявили свои паспорта, и нас беспрепятственно пропустили. На вторых воротах стражник посветил фонарем нам в лицо и внимательно оглядел меня, но ничего не сказал и тоже пропустил нас, и я уже решила, что мы в безопасности.

Однако когда мы подошли к главным воротам, то увидели, что подле них стоит караул из двадцати солдат, и я услышала, как у Акселя перехватило дыхание.

– Нашего человека здесь нет, – прошептал он. – Надо возвращаться.

Мы развернулись, пересекли открытое пространство двора и нырнули под открытую галерею, где несколько грумов чистили лошадей. Мы остановились в тени, но нас выдавал фонарь в руке Акселя.

Что нам оставалось делать? Мы оказались в ловушке. Если мы вернемся в мою камеру, то, быть может, мне уже никогда не удастся снова выбраться из нее. Но и пройти через главные ворота мы тоже не могли, потому что часового, которого подкупил Аксель, нигде не было видно. Сам по себе это был тревожный сигнал: может быть, его арестовали? Возможно, он уже выдал план Акселя, во всяком случае то, что ему было известно?

Пока мы стояли и размышляли, грумы закончили свои дела и повели лошадей прочь.

– Давайте пойдем за ними, – прошептала я, и Аксель, который, как я подозреваю, не знал, что же теперь делать, согласился.

Грумы привели нас, как и следовало ожидать, на конюшню, из окна которой я видела, как всадники и повозки выезжают и въезжают через боковой вход для прислуги. В отличие от главных ворот темницы, этот проход, предназначенный для поставщиков провизии, охранял всего один часовой.

Времени на раздумья не осталось. Я знала, что Аксель хороший кучер и что он умеет управлять экипажем, так что с маленькой повозкой наверняка справится. Все, что нам нужно, это подходящая повозка, нагруженная мешками из-под муки, или бочонками, или ящиками. А мы будем изображать из себя поставщиков.

– У вас есть рубашка под сутаной?

– Да.

– Тогда снимайте сутану и делайте вид, что вы кучер.

Он сделал так, как я просила, и мы принялись искать подходящую повозку. К счастью, в этот час в конюшне осталось совсем мало грумов – время приближалось к часу пополуночи, – так что никто не задавал нам ненужных вопросов. Мы переходили из одного бокса в другой, пока, наконец, нашли старый фургон, в который поспешно впрягли сонную, но на вид вполне здоровую лошадь.

– Мы реквизируем тебя на службу стране, – обратился Аксель к лошади, надевая на нее сбрую, которую снял с крючка на стене, где оставалось еще достаточно упряжи и постромок.

Несколько пустых мешков из-под муки и других продуктов, большой глиняный кувшин и несколько одеял составили весь наш груз. Мы влезли на облучок, Аксель легонько коснулся лошади длинным хлыстом, который нашел на дне фургона, и мы двинулись в путь.

– В Жантийи? – поинтересовался стражник у Акселя, когда мы подъехали к воротам.

Аксель кивнул, и нас без помех пропустили наружу.

Как только лошадь выехала на улицу, я почувствовала, как невероятное напряжение отпускает меня. Мы покатили по булыжной мостовой, повозка только-только начала набирать скорость, как вдруг впереди, примерно в пятидесяти футах, я увидела смутные очертания какого-то сооружения, выступающего из темноты. Подъехав ближе, мы разглядели, что это баррикада, поспешно сооруженная из камней, бревен, сломанных старых кроватей, столов и стульев, в беспорядке сваленных на мостовую. Путь был закрыт, и проехать мы не могли.

Аксель попытался развернуть повозку, чтобы вернуться туда, откуда мы приехали. Но пока фургон медленно и неуклюже поворачивал, из темноты вышли люди с лампами и факелами в руках. Это были парижане, коммунары. Очевидно, они тайком подошли сзади, пока мы приближались к баррикаде. Бежать было некуда. Мы снова попали в ловушку. И в этой толпе была Амели.

На лице ее застыло торжествующее выражение, она держала в руке пистолет и явно была здесь главной.

– Слезайте и поднимите руки.

Аксель спрыгнул на мостовую и помог спуститься мне.

– Снимите шляпу, – обратилась она ко мне.

Что оставалось делать? Я сняла шляпу, и длинные светлые волосы водопадом упали мне на плечи.

Я увидела, как у Амели округлились от удивления глаза.

– Идиотка! – выплюнула она. – Неужели ты действительно надеялась сбежать от Комитета бдительности? – Амели повернулась к стоявшему рядом с ней мужчине. – Я знаю эту женщину, это узница номер 280. Немедленно отведите ее обратно в Консьержери и сдайте на руки капитану стражи.

Аксель сделал шаг вперед, закрывая меня собой, вытащил пистолет и направил его на Амели:

– Отпустите ее.

– Арестуйте ее! – приказала своим спутникам Амели.

Они двинулись вперед, намереваясь схватить меня. Аксель выстрелил, и один из мужчин упал. Потом Амели выстрелила в Акселя и попала ему в плечо. Я закричала. Он покачнулся и рухнул на землю.

И тогда я рванулась к Амели, но несколько коммунаров схватили меня и потащили по дороге, по которой мы ехали к свободе совсем недавно, обратно в тюрьму.

– Не беспокойся, узница, он будет жить, – крикнула мне вслед Амели. – Во всяком случае, он проживет достаточно долго, чтобы рассказать нам всю правду, даже если для этого придется пытать его.

Я плюнула в нее.

– Когда сюда придут армии-освободительницы, вы все умрете. Вы все умрете страшной смертью.

Амели только рассмеялась в ответ.

– Это ты умрешь, узница номер 280. И очень скоро. Мы – Комитет бдительности. Мы не позволим врагам революции избежать правосудия.


30 сентября 1793 года.

У меня больше ничего не осталось. Желтая перчатка моего сына, маленький ангел, которого когда-то давно подарил мне Аксель, обручальные кольца, мое и Людовика, и пояс Святой Радегунды. И еще этот дневник, летопись моей жизни.

Впрочем, чего еще мне желать? Мое время почти истекло.

Каждое утро и вечер к моему окну прилетает воробей, маленькая темно-коричневая птаха с желтыми лапками и оранжевым клювом. Он совсем тощий, я вижу, как он дрожит на осеннем ветру и пушит перышки. Я кормлю его крошками грубого черного хлеба, который мне дают теперь. Эта еда годится только для крестьян и воробьев, но не для королевы!

Ах, если бы он был почтовым голубем и мог полететь к Акселю! Я надеюсь, что Аксель сейчас в Швеции. Он свободен и счастлив. Я знаю, что он был ранен, но думаю, что рана уже зажила. Он сидит в кресле у красивого озера, и у его ног лежит Малачи. Он думает обо мне.

Розали дает мне настойку цветков померанца и эфир, так что я сплю целыми днями. По ночам, однако, я слышу крики. Число казненных увеличивается с каждым днем. Им страшно. Да благословит их Господь…


Примечание, сделанное Розали Ламорлиер, служанкой вдовы Капет в тюрьме Консьержери.

Записано вечером 16 октября 1793 года в качестве дополнения к дневнику:


Сегодня утром в камеру к моей госпоже, вдове Капет, бывшей королеве Марии-Антуанетте, пришли члены Революционного трибунала, которые осудили ее, и палач Анри Сансон. Я помогла ей одеться и убрать волосы под батистовый капор. Она специально берегла капор к этому дню, он был белым и чистым. Но они не позволили надеть его, остригли ей волосы и связали руки.

Я последовала за нею во двор. Она хромала, потому что нога причиняла ей сильную боль, но не жаловалась. Я заметила, что она что-то шепчет, и догадалась, что королева молится. А потом она стала напевать песенку, которую слышала в детстве: «Солдат, солдат, будь храбрым и сильным». Ее усадили на повозку и повезли к месту казни как преступницу. Это очень жестокий поступок с их стороны.

Я шла рядом с повозкой всю дорогу до площади, а потом встала позади солдат, чтобы видеть свою госпожу, хотя слезы застилали мне глаза, я плакала. Она быстро поднялась по ступеням на эшафот и положила голову на плаху. Кое-кто говорил потом, что она наступила палачу на ногу и попросила прощения, но я этого не слышала.

Раздался громкий шелестящий звук, лезвие упало, и я увидела, как палач поднял голову и пошел по кругу, держа ее в руках и показывая толпе. Люди кричали и улюлюкали, некоторые стали петь и танцевать. Кое-кто молчал и хмурился, а несколько мужчин отсалютовали зажатыми в кулаке золотыми кинжалами. Потом голову швырнули на голые доски, а тело увезли.

Я никогда не забуду ее. Она была великой женщиной, самой славной из тех, кого я знала, и еще очень храброй. За те несколько недель, что я провела с ней, я хорошо узнала королеву и готова поклясться, что она была очень доброй и хорошей госпожой. На казнь она оделась в белое, потому что всегда утверждала, что невиновна, и я ей верю.

Моя госпожа сделала последнюю запись в своем дневнике, в которой предсказала свою смерть, и еще написала о том, как умер ее супруг, наш король. Она писала и о сыне и дочери, о том, как сильно их любит. Она была так добра, что написала несколько слов и обо мне. До самого конца она не сдавалась и не теряла надежды.

Перед тем как записать эти строчки в ее дневнике, я нашла в ее молитвеннике коротенькую записку. Вот что она там написала:


16 октября в половину пятого утра.


Да смилуется надо мной Господь!

У меня больше нет слез, чтобы плакать о своих детях.

Прощайте, прощайте!

Мария – Антуанетта.

ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ

Книга «Тайный дневник Марии-Антуанетты» – это художественный вымысел, а не сухое и строгое изложение фактов. Это исторический роман, а не реконструкция событий далекого прошлого. Читателям, желающим получить научное описание жизни Марии-Антуанетты, я рекомендую обратиться к авторской биографии «На эшафот», а также к ссылкам и источникам, процитированным там же. Аксель Ферсен существовал на самом деле и действительно любил Антуанетту. Эрик – фигура вымышленная, равно как и Софи, и Амели, и священник с кустистыми бровями, отец Куниберт. Насколько известно, Антуанетта никогда не бывала в Швеции; братство рыцарей «Золотого кинжала» существовало в действительности, но об их деятельности мы почти ничего не знаем.

Историки придерживаются собственных исторических источников, предпочитая не слишком отклоняться от выводов (если они специалисты своего дела), которые можно с большой долей вероятности сделать на их основании, даже если подтвердить их фактически не представляется возможным. Романисты же изобретают и додумывают сцены, диалоги, мотивы, целые сюжетные линии. Тем не менее, все вымыслы, к которым я прибегла в этой книге, основаны на том, что мне известно об Антуанетте и ее окружении. Знание это я собирала в течение многих лет, посвященных изучению последней четверти восемнадцатого века. Эта эпоха чрезвычайно богата историческими событиями, и я расследовала их, снимая слой за слоем напластования прошедших лет и докапываясь до истины.

Я искренне надеюсь, что магия этой суровой, простой, приукрашенной и драматичной истории воскресит для вас, читатель, давно забытые образы Антуанетты, ее друзей и врагов, и они оживут в ваших сердцах хотя бы ненадолго.

К.

Лаура Эскивель Малинче

Посвящается ветру

Глава первая

Сначала поднялся ветер. Затем молния, сверкнувшая посреди неба, словно серебряным языком возвестила о грянувшей над долиной Анауак грозе. Этой грозе и предстояло смыть кровь с камня. Как только жертвы были принесены, на город спустилась тьма и послышались сначала вдалеке, а потом все ближе и ближе раскаты грома. Серебряная змея пронеслась по небосводу над долиной, на мгновение замерев над городом. Многие узрели эту летящую в небесах змею — видна она была отовсюду: и с центральной площади Анауака, и из самых дальних деревень долины. А затем хлынул дождь. Впервые за долгие, долгие годы на долину Анауак стеной обрушился ливень. Он шел три дня, не переставая. С неба на город вылилось столько воды, что встревожились жрецы и мудрые старейшины Анауака. Не впервой им было прислушиваться к голосу падающей с неба воды, искать и находить в нем тайные послания Тлалока, бога дождя. На этот раз все мудрецы и служители храмов сошлись в одном; Тлалок не просто пытался сказать им что-то, но, обрушив на город стену воды и едва не затопив его, желал просветить их, представить им новый, омытый ливнем мир и явить новое понимание смысла их жизни и их судьбы в этом мире. Что именно должно произойти, какие перемены ждут жителей Анауака — этого ни жрецы, ни старейшины сказать не могли. Они чувствовали это сердцем. Стоило же им собраться вместе и попытаться растолковать это послание, найти его единственно верный смысл, как дождь внезапно кончился. Сверкающее солнце вышло из-за туч, а его лучи отражались в бесчисленном множестве зеркал: в лужах, небольших прудах и озерцах, в протоках и каналах, вода в которых теперь, после трехдневного ливня, стояла высоко — вровень с берегами.

В тот же день вдали от долины Анауак, в провинции Пайнала, должен был появиться на свет ребенок. В муках, со слезами и стонами, пыталась произвести на свет первенца молодая женщина. Ливень заглушал ее крики и стенания. Поначалу даже ее свекровь, принимавшая роды, никак не могла отбросить лишние мысли. Ее внимание, ее зрение и слух метались между невесткой-пациенткой, которой все никак не удавалось разрешиться от бремени, и тревожащим душу знамением бога Тлалока.

Впрочем, выбор был сделан довольно быстро. Все силы, весь свой опыт эта мудрая женщина обратила на то, чтобы помочь, а может, и спасти жизнь жене своего сына. Очень уж тяжело и долго проходили эти роды. За всю свою жизнь повитуха не могла вспомнить случая, чтобы ребенок появлялся на свет так трудно, словно бы нехотя. Как только подошли схватки, она отвела невестку в темаскаль — паровую баню, сложенную из камней, нагреваемых горящими углями. Даже там ничто не предвещало опасности, и лишь позднее, когда роды уже начались, повитуха поняла, что плод покидает материнское лоно не так, как это бывает и как положено природой. Нет, все как будто шло своим чередом, и можно было бы успокоиться, если бы… если бы не время. Час проходил за часом, раздетая донага женщина, сидевшая на корточках, все тужилась, а ребенок так и не мог появиться на свет. Свекровь-повитуха, надеясь на лучшее, но готовясь к худшему, уже переложила поближе кривой обсидиановый нож. Ей уже не единожды приходилось прибегать к помощи этого верного средства: в тех случаях, когда женщины не могли разродиться и их жизнь висела на волоске, повивальная бабка прямо во чреве резала на куски не желавший появляться на свет плод. Рассеченные кусочки крохотного тельца легко покидали материнское чрево, и тем самым хотя бы одна из двух так тесно связанных друг с другом жизней оказывалась спасена. Держа нож в руках, будущая бабушка опустилась перед роженицей на колени и вдруг увидела, как у той из лона показалась и тотчас же вновь исчезла внутри детская головка. Повитуха поняла: не иначе как пуповина обмоталась вокруг шеи младенца и теперь не отпускает его во внешний мир. Вдруг крохотная головка снова показалась между ногами матери, пуповина и вправду обернулась вокруг головки так, что петля ее пролегла по губам ребенка — словно змея своим длинным телом запечатала еще не рожденному созданию рот, не позволяя ему до поры до времени ни вздохнуть, ни издать ни единого звука. Бабушка посчитала это знамением Кетцалькоатля — бога, явившегося в одной из своих ипостасей и обмотавшего своим телом шею и голову ее будущего внука или внучки. Долго раздумывать над смыслом этого божественного знамения пожилая женщина не стала. Не теряя времени, она успела перехватить крохотное тельце и многократно отработанным движением распутать обвившуюся вокруг него пуповину. Затем на несколько секунд, которые показались повивальной бабке вечностью, вокруг все стихло. Мир словно замер. Единственным звуком был гул обрушивающейся с неба на землю воды да еле слышные стоны только что родившей женщины.

После того как вода проговорила свои заклинания, после того как зерно благоговейного молчания успело дать первый росток, в мир вошел новый звук — пронзительный крик новорожденной девочки, которой суждено было получить имя Малиналли, ибо родилась она в день третьего знака шестого дома большого календарного цикла.

Бабушка издала победный клич, возвещавший о том, что ее невестка в борьбе и муках, как истинная воительница, одержала победу в поединке со смертью. Исходом этой победы стало появление новой жизни. Пожилая женщина прижала крохотное тельце новорожденной внучки к груди и множество раз поцеловала девочку.

Появившуюся на свет девочку, дочь Тлатоани из Пайналы, приняла в свои руки бабушка по отцовской линии. Она предчувствовала, что этому ребенку суждено потерять все, что у него будет, ради того, чтобы обрести все, о чем он пока и мечтать не может. Лишь тот, кто готов опустошить себя, может наполнить свое существование новым смыслом. Именно в пустоте брезжит свет истинного понимания, и тело этого крохотного, слабого, только появившегося на свет существа представляло собой еще пустой сосуд — сосуд, идеальный для того, чтобы наполнить его драгоценными сокровищами: всем, что накопили многие поколения его предков. Но и всем знаниям, вере, песням и преданиям не суждено оставаться в этом сосуде вечно. Будет описан новый круг, завершится очередной цикл, и эти драгоценности, преображенные и обновленные, вновь окажутся вовне, оставив разум и душу этой девочки свободными, готовыми принять новые, еще неведомые знания и ценности.

Ослепленная счастьем, бабушка не смогла предугадать того, что первая потеря из череды тех, что предстояло пережить ее внучке, первое несчастье в ее жизни уже стояло на пороге. Она и подумать не могла, что это несчастье полоснет, словно ножом, по ее сердцу. Как некогда только что созданная земля мечтала, чтобы на ней росли деревья, цвели цветы, чтобы реки и ручьи несли свои воды в озера, так и бабушка долгие годы мечтала об этой девочке, видела во снах свою внучку. Разве могла она в эти мгновения счастья подумать о том, что судьба может отобрать у нее долгожданного младенца? Сколько бы раз пожилой женщине ни приходилось присутствовать при появлении на свет новой жизни, это событие всегда повергало ее в благоговейный трепет и на время затмевало все другие мысли и чувства. Сейчас, когда ей довелось наконец быть свидетельницей рождения собственной внучки, она и думать не могла о смерти в любых ее проявлениях, будь то уход, прощание, потеря или исчезновение. Нет, в эти мгновения ее душа и разум жаждали только одного: прочувствовать этот момент высшего счастья, продлить его насколько возможно, сохранить в душе вечный образ этого праздника. Вот почему счастливая и умиленная бабушка, которая все время родов провела рядом с молодой матерью, помогая ей во всем и избавляя и мать, и младенца от неминуемой смерти, сейчас блаженно взирала на Малиналли, радуясь, что та открывает глаза и машет своими крошечными ручками. Поцеловав девочку в лобик, бабушка передала младенца на руки отцу — правителю Пайналы. Сама же она обратилась к первому обряду, совершаемому над новорожденным, — перерезанию пуповины. Для этого потребовался всего один взмах короткого обсидианового клинка, который опытная повивальная бабка приготовила заранее. Поверхность камня была отполирована так тщательно, что клинок походил не на оружие, а на узкий осколок черного сверкающего зеркала. В тот миг, когда обсидиан перерезал связывающую мать и младенца пуповину, на его сверкающую поверхность упал луч солнца, нашедший путь в крохотном просвете и пробившийся сквозь пальмовые листья. Ударившись о черный камень, луч отразился от непреодолимой преграды и яркой молнией блеснул в глазах бабушки. Искры небесного светила пронзили зрачки пожилой женщины так стремительно, что та вздрогнула и закрыла глаза. На мгновение ей стало больно и страшно. Она испугалась, что покинувшее ее на крохотный миг зрение уже никогда не вернется. Еще женщина подумала, что то же самое чувствуют, наверное, новорожденные младенцы, впервые раскрыв глаза и впервые же испытав на себе, что такое свет. Именно в эти секунды она полностью осознала, что, помогая своей невестке произвести на свет ребенка, она сама стала еще одним звеном в бесконечной цепи женщин, которые поколение за поколением рожали дочерей, а затем приходил их черед называться бабушками.

Пожилая женщина аккуратно положила новорожденную на грудь невестки, чтобы мать смогла наконец увидеть дочь, поздороваться с ней и улыбнуться. Услышав материнское дыхание и стук сердца матери, девочка почувствовала себя в знакомом месте и перестала плакать. Бабушка тем временем собрала плаценту и закопала ее под деревом, росшим во дворе позади дома. Земля была такой мокрой после дождя, что ритуал был совершен наполовину в землю, а наполовину в воду. Точно так же был закопан в землю и обрезок пуповины Малиналли. Тем самым земле возвращали то, что из нее вышло, а еще это означало посев зерна новой жизни. Круг замыкался, захлестывалась петля, соединяющая небо и землю. Стихии, перерождаясь, переходили одна в другую.

Ритуал обретения имени был проведен через несколько дней после рождения ребенка. Традиция требовала, чтобы девочкам давала имя женщина, причем та, у которой уже были дети, и среди них хотя бы одна дочь. Церемония состоялась ранним утром, в тот час, когда восходит солнце. Девочку нарядили в заранее сшитую для нее первую в жизни рубашку-гуипиль и даже надели на тоненькую шейку несколько ниток бус, которые мать и бабушка сделали для нее своими руками. Посреди двора на землю положили небольшое деревянное корыто, а рядом — корзину из пальмовых листьев, веретено и ткацкий челнок.

Копаловая камедь неспешно сгорала в нескольких керамических жаровнях. От их огня было зажжено кадило, взяв которое бабушка сделала шаг навстречу солнцу и громко обратилась к богу ветров:

— О Могучий и Всесильный, услышь мою молитву, взмахни своим опахалом, вознеси меня к себе, надели меня своей великой силой.

В ответ легкий ветерок коснулся ее лица, словно погладил по лбу и щекам. Она поняла, что настал момент приветствовать четыре главных ветра. Медленно-медленно она повернулась кругом, становясь лицом к каждой из четырех сторон света и негромко произнося древние заклинания. Затем она провела кадилом под тельцем своей внучки, которую отец с матерью держали, высоко подняв над головой, чтобы подставить лицо малышки утреннему ветерку. Крохотная фигурка, словно вырезанная на фоне голубого неба, на несколько секунд скрылась в клубах ароматного дыма. Так начался обряд очищения, предшествующий обретению ребенком имени.

Затем бабушка отложила кадило и взяла внучку на руки. Она снова подняла ее повыше, зачерпнула ладонью воды из корыта и, пропустив между пальцами, уронила несколько капель на губы малышки.

— Это наша мать и наш отец, прародительница всех женщин. Имя ее Чальчиутликве — богиня воды. Коснись ее, ощути ее на своих губах. Только с нею ты сможешь жить на этой земле.

Вновь коснувшись воды пальцами, она провела ими по груди малышки и сказала:

— Вот та, с которой тебе предстоит расти и взрослеть, та, которая будет омывать тебя, та, благодаря которой будет расти твое сердце и все то, что несешь ты в себе.

Наконец, взяв в руки маленькую керамическую плошку, она плеснула воды на голову девочки. При этом пожилая женщина повторяла следующие слова:

— Да пребудут с тобой свежесть и благость Чальчиутликве — той, что никогда не спит, не отдыхает и не дремлет. Пусть она всегда будет с тобой, пусть обнимет тебя и заключит в свои объятия, ибо тогда ты пойдешь по жизни прозревшей, неспящей, и будет сопутствовать тебе удача.

После этого ручки малышки были обмыты водой — чтобы никогда не тянулись эти руки к чужим вещам, а затем также были обмыты ножки и пах — чтобы никогда не сбивались в кровь ступни и никогда не шла кровь из лона сверх того, что положено природой. Последней молитвой, произнесенной бабушкой перед обрядом наречения, была просьба к богине воды очистить тело девочки от всего темного и злого. Она просила богиню унести прочь всякое зло, чтобы никогда оно не возвращалось и не портило жизнь ее внучке. Лишь после этого бабушка вновь подняла девочку на руках высоко над головой и сказала:

— С этого дня нарекаю тебя именем Малиналли, и да будет это имя твоим, ибо полагается тебе по рождению.

Те обряды, которые проводила бабушка новорожденной, были завершены. После этого малышку взял на руки отец. Он произнес, глядя на дочь, те слова, какими принято встречать входящих в жизнь новорожденных детей. Слова эти звучали торжественно и в то же время нежно:

— Дочь моя, долгожданная моя, та, о ком я так давно мечтал, кого так долго ждал, ты — мое ожерелье из лучших жемчужин, моя лучшая стрела с оперением из редчайшего кетцаля, мое подобие, мое продолжение, человеческое существо, рожденное от меня. Ты — моя кровь, ты — мой цвет и мой запах, в тебе воплощен мой образ. Девочка моя, доченька моя, смотри на мир спокойно: с тобой твоя мать, та, которая тебя выносила, из чрева которой ты появилась на свет. Как росток пробивается сквозь землю к свету, так и ты, покинув материнское лоно, пришла в этот мир. Там ты словно спала, набираясь сил и готовясь к рождению. И вот наконец ты проснулась. Теперь ты живешь здесь, с нами. Ты родилась, а значит, тебя послал на эту землю наш Великий Господин, властитель и повелитель, хозяин всего, что близко и что далеко, всего, что врозь и что вместе, тот, кто сотворил род человеческий, кто отделил человека от всех тварей, живущих на земле.

В это мгновение на отца Малиналли как будто бы снизошло вдохновение, и, вместо того чтобы продолжить, как предписывала традиция, приветственные заклинания, он вдруг заговорил совсем иначе:

— Дочь моя, ты пришла из воды, и пришла в тот день, когда вода говорила. Ты пришла в день, который природа избрала в череде других, а значит, быть тебе не такой, как все. В день громко шумевшего дождя появилась ты на свет, а значит, и твои слова ветер с дождем разнесут по всему свету и посеют их в землю. Слово твое станет огнем, что очищает и преображает все вокруг. Слово твое погрузится в воду и станет зеркалом нашего языка. Слово твое обретет глаза и увидит окружающий мир. Обретет оно уши и услышит, что происходит в этом мире. Слово, произнесенное тобой, обретет силу и осязание. Оно сможет ввести в заблуждение, говоря правду, и правдиво возвещать то, что покажется ложью и все же будет истиной. Словом своим ты сама вернешь себя к великому покою, к тому началу, где нет ничего, где все — это ничто, где все сущее погружается в изначальное молчание. Лишь твое слово разрушит это молчание, разобьет эту тишину, и придется тебе самой нарекать богов новыми именами, заново называть деревья и давать им новые голоса. Благодаря тебе природа вновь обретет язык, и через тебя будет отражено в слове все невидимое. В нем же, в твоем слове, все невидимое и непостижимое станет видимым и понятным. Твои слова станут голосом света. Твои слова, словно кисть, раскрасят лепестки цветов. Своими словами, раскрашенными в самые разные цвета, ты нарисуешь новые священные книги, напишешь новые заклинания.


В тот год, 1504-й от Рождества Христова, юноша по имени Эрнан Кортес впервые ступил на берег острова Эспаньола (того самого, где сегодня находятся Доминиканская Республика и Гаити). В тот же миг молодой человек понял, что и правда оказался в новом мире. Самым удивительным в этом мире было то, что он до сих пор не принадлежал ему, Эрнану Кортесу. Сердце молодого человека захлестнул океан желаний. Жажда обладания душила его, не давала ему дышать. Как и полагается единственному сыну в семье, он с детства привык получать все, что хотел, причем получать легко и незамедлительно. В те годы, когда у ребенка складывается характер, ему не приходилось делиться с кем бы то ни было игрушками и всем прочим, в результате чего он вырос капризным и избалованным. Он всегда считал себя вправе, возжелав чего-либо, тотчас же возлагать на объект желания свою властную руку, обозначив тем самым право собственности. Поэтому не приходится удивляться, что, открыв для себя новый мир и новые земли, наш герой сразу почувствовал в себе жажду — жажду обладания и покорения. Сюда, на остров Ла Эспаньола, он прибыл один, по собственной воле, не будучи ни членом какого-либо ордена, ни офицером какого-либо боевого отряда. В эти новые, едва открытые и еще не исследованные земли его привели неистовое желание прославиться и стать великим человеком да еще свойственное образованной молодости стремление познать мир. Но, пожалуй, главной движущей силой в этом путешествии за океан было страстное желание молодого человека обрести внутреннюю свободу. Детство и юность, проведенные в обществе обожавшей его и потакавшей любым его прихотям матери, сделали его не только избалованным, но слабым и болезненным. К тому же эта постоянная забота уже давно сковывала его, просто-напросто связывала по рукам и ногам. Присущая ему от рождения тяга к приключениям, дух авантюризма, желание познать мир и самого себя — все это чахло и прозябало от невостребованности, пока он оставался в родительском доме и его ближайших окрестностях. В то же время в жизни юного Кортеса присутствовало одно серьезное противоречие: несмотря на то что родители всячески баловали его и пытались защитить от трудностей и неприятностей, которыми полон окружающий мир, они всегда лелеяли в своих сердцах надежду, что обожаемый ими наследник когда-нибудь станет великим человеком и имя его прогремит на весь мир. Как и все родители, они надеялись, что их отпрыск сумеет прожить жизнь, не повторив тех ошибок, которые совершили они сами, и сумеет достичь того, что так или иначе оказалось недостижимой мечтой для предшествующего поколения. Вслух об этом в доме Кортесов говорилось нечасто, но эти краткие разговоры, упоминания вскользь, а главное — сама атмосфера давали понять молодому человеку, чего от него ждут родители. Впрочем, на пути к величию юного Эрнана подстерегало множество препятствий. Так, например (пусть об этом в семье и не было принято говорить в открытую), его родителей немало омрачало то обстоятельство, что их единственный наследник, выражаясь фигурально, не вышел ростом. Именно по причине невысокого роста их сыну не суждено было ни вступить в какой-либо рыцарский орден, ни стать армейским офицером. Перед юношей открывались всего три дороги: стать пажом при королевском дворе, принять сан и делать карьеру священнослужителя или же выучиться и получить какую-нибудь нужную и хорошо оплачиваемую профессию. Несмотря на все старания Кортеса-старшего, пристроить сына в придворные ему не удалось. Так что один из трех путей в жизни Эрнан мог считать для себя закрытым. В какой-то момент его сделали послушником в ближайшей к дому церкви, но особых успехов на этом поприще он снискать не успел. В то время это не на шутку встревожило его родителей, и лишь по прошествии многих лет стало ясно, что Эрнан Кортес все же готов посвятить свою жизнь прославлению имени Божьего, но по-своему, не под крышей храма и не за монастырской стеной. В конце концов Кортес поступил в университет Саламанки, где выучил латынь и успел посвятить некоторое время и учению юриспруденции. Но вот в один прекрасный день он без долгих раздумий снялся с якоря и отправился в плавание к берегам Нового Света, не без оснований рассчитывая, что там у него будет больше возможностей проявить и проверить себя, а также построить собственную жизнь так, как ему самому захочется. Он хотел доказать матери, что уже вырос и больше не нуждается в защите и опеке. И кроме того, как человек взрослый, он должен не просто зарабатывать себе на жизнь, но и добиваться приумножения семейного состояния. Юный Кортес полагал, что уже в достаточной мере образован для того, чтобы стать богатым, влиятельным и знаменитым. Просиживать ради этого лучшие годы за учебой он считал бессмысленной тратой времени. Юноша мечтал стать богатым, а богатыми были знатные. Богатство же прельщало Кортеса не само по себе. Оно лишь означало для него возможность делать то, что хочется, ибо в его сознании именно право делать все, что заблагорассудится, отличало богатого человека от бедняка.

Здесь, на Эспаньоле, он не зависел ни от кого, а вот его жизнь зависела лишь от его собственной удачи, умения и усердия. Едва ли не в первый же день, появившись на острове, Эрнан добился аудиенции у представителей испанского правительства. В первую очередь он познакомился с губернатором Николасом де Овандо и некоторыми из его помощников. Из разговоров с ними он понемногу понял, как и по каким законам идет жизнь здесь, в Новом Свете, и какие возможности она открывает вновь прибывшим. В кратчайшее время Кортес разработал несколько проектов, целью которых было решение проблем управления новыми землями. При этом ему удалось убедить местные власти, что он сам лучше кого бы то ни было сумеет осуществить эти проекты и, более того, сделает это с минимальным расходом казенных средств.

Вскоре ему удалось добиться не только расположения, но и уважения руководства колонии. Он не только одерживал победы в столкновениях с туземцами, не только предугадывал и гасил в зародыше мятежи индейцев, но и делал это с чрезвычайно малыми потерями и чрезвычайно быстро. Ему, как никому другому, удавалось продумать самый безопасный и короткий маршрут через горы и джунгли, чтобы привести отряд испанских солдат в нужное место вовремя, без потерь и затраты лишних сил. За эти успехи Кортесу были пожалованы немалые земли с уже разработанными плантациями сахарного тростника. Впрочем, талантливому и честолюбивому юноше этого было недостаточно. Сахарный тростник не мог утолить его тщеславных стремлений. Кортесу было нужно золото, причем — все золото, которое оказалось бы в пределах его досягаемости. Он мечтал ослепить своим богатством весь мир.

Как-то раз поутру, преодолев в себе страх попасться кому-нибудь на глаза таким, каким его создал Бог, Кортес решился снять сапоги — плотная подошва и высокий каблук прибавляли ему роста, — а также сбросить с себя всю одежду, чтобы прогуляться по пустынному песчаному пляжу. Его ступни горели огнем. Зуд и жжение в ногах сопровождали Кортеса едва ли не с первых дней после отплытия из Испании. Избавиться от грибка при помощи известных ему снадобий никак не удавалось. Тогда он решил, что будет полезно время от времени ходить по нагретому солнцем песку босиком, чтобыхоть на время приглушить боль и жжение в ступнях.

Удовольствие от возможности ступать босыми ногами по горячему прибрежному песку оказалось даже больше, чем он предполагал. Боль почти стихла, а настроение тотчас же поднялось. В душе молодого Кортеса нашлось место благочестивым и возвышенным мыслям и чувствам. Он вознес хвалу Господу за то, что тот даровал ему жизнь и именно такую судьбу. Как-никак, ему довелось родиться в эту великую эпоху и не только прикоснуться к живой, на его глазах творящейся истории, но и самому принять участие в самой гуще событий. Когда Кортес приблизился к полосе прибоя, морская вода омыла его ноги. Соленая влага проникала в воспаленную кожу, но Кортес воспринимал это жжение не как боль, а как блаженство. Он чувствовал, что море промывает его раны, изгоняя болезнь. Он вспомнил, как моряки во время долгого плавания стирали белье и одежду. Грязные, пропахшие потом, перемазанные дегтем тряпки набивали плотным комом в сеть, которую сбрасывали за борт. Корабль шел под парусами и тащил за собой этот кокон. Морская вода проникала в саму структуру ткани, перебирала ее нить за нитью, смывая грязь и делая вещи полностью чистыми.

Эрнан замер на несколько минут на кромке прибоя. Набегавшие волны промывали и залечивали его раны. Стоя на берегу океана, устремив взгляд к горизонту, он вспомнил долгие дни, проведенные в плавании из Европы сюда, к берегам Нового Света. Во время этого путешествия Эрнан, которого часто мучила бессонница, не раз и не два поднимался на верхнюю палубу и смотрел на усыпанный звездами небосвод. Именно тогда, во время этих ночных бдений, в его уме произошел перелом: он не просто смирился с тем, что Земля на самом деле круглая, но и мысленно согласился, что Бог, наверное, не мог устроить этот мир иначе. Круглая Земля и бесконечный космос, простирающийся вокруг нее, — такая картина мироздания как нельзя лучше отвечала представлениям юноши о божественном замысле Творца.

Так он и стоял у океана, погруженный в свои мысли. Затем отошел в глубь берега и растянулся на траве, подставив ступни целительным и очищающим лучам стоявшего почти в зените солнца. Он прикрыл глаза рукой и погрузился в сладкие грезы. Шум набегавшего на берег прибоя усыплял его. Все серьезные мысли, все трудности и опасения отступали, словно смытые океанской волной. В какой-то миг сон сморил его, и этого мгновения беспечности оказалось достаточно, чтобы незаметно подкравшийся к спящему скорпион ужалил его, излив через шип на хвосте весь накопившийся яд и всю беспричинную злобу.

Трое суток жизнь Кортеса висела на волоске. Три дня и три ночи провел он в бреду между жизнью и смертью. Эти три дня стали днями молитв и… дождя. Тропический ураган с ливнем налетел на остров, и потоки воды, падавшей с неба, заливали этот клочок земли, затерявшийся посреди океана, день и ночь — трое суток без перерыва. Кортес, боровшийся со смертью, не слышал ни раскатов грома, ни гула дождя. В те дни он почти не приходил в сознание и не отдавал себе отчета в том, что происходит вокруг. Ухаживавшие за ним друзья-испанцы с почтением, восторгом и страхом прислушивались к голосу стихии да еще к тому, что шептал и выкрикивал в бреду молодой Кортес. Он говорил то на испанском, то на латыни, то еще на каких-то языках, неведомых никому из окружающих. Те, кто находился рядом с постелью больного, слышали странный рассказ, не похожий на беспорядочный бред того, кто борется со смертью. Кортес говорил об огромном солнце, которое все росло и росло, занимая постепенно весь небосклон. Это солнце взрывалось и заливало землю кровью. Людям же приходилось подниматься в воздух и летать, как птицам, до тех пор, пока их не оставят силы, ибо негде им было обрести опору и перевести дух. Вся твердь земная была затоплена багряным океаном. Слезы были повсюду, равно как и нестерпимо сильный запах смерти, проникавший в каждую клеточку человеческого тела. Одно за другим слетали с губ мечущегося в бреду Кортеса имена мавританских правителей, одну за другой перечислял он великие битвы, определившие ход испанской истории; он то оплакивал распятие Христа, то возносил молитвы, обращаясь к образу Девы Марии, воплощенному в статуе храма в Гваделупе, то богохульствовал и изрыгал проклятия, раз за разом повторяя непонятные слова про огромную змею. Эта невиданная змея жалила и жалила его вновь и вновь. Эта крылатая змея могла подниматься в воздух и все время держалась перед его глазами. Далеко не сразу сумел он избавиться от чудовищного образа, и лишь на третьи сутки жар в его теле спал и бредовые видения сменились полным покоем. Этот покой, этот сон оказались настолько глубокими, что иные из окружавших Кортеса друзей решили уж было, что он умер, и даже назначили отпевание и погребение на следующее утро. Не было предела изумлению тех, кто пришел к его постели, чтобы переложить покойного в гроб. Кортес встретил их лежащим на кровати, но с широко открытыми глазами, в сознании и целым и невредимым. Исцеление его было сродни чуду и, естественно, как чудо и было воспринято его набожными современниками. Все тотчас же заметили произошедшую в нем перемену: не слабость и вялость, свойственные людям, вырвавшимся из цепких объятий смертельной болезни, наполняли его тело и душу, а наоборот, новые силы, дерзкие устремления и властность переполняли этого человека, только что вернувшегося с того света. Поздравляя Кортеса с выздоровлением, каждый считал своим долгом напомнить, что тот как будто заново родился.

Глава вторая

Малиналли встала раньше, чем обычно. Всю ночь она не могла сомкнуть глаз. Ей было страшно. Сегодня или, быть может, завтра, в тот день, который еще не начался, вся ее жизнь должна была перемениться. Уже в третий раз за те годы, что она себя помнила. На рассвете, как только солнце поднимется над горизонтом, ее опять отдадут другому хозяину. Даже не продадут, а отдадут просто так, подарят. Малиналли терялась в догадках, чем она так провинилась перед судьбой и богами, какие грехи отягощали ее душу, если люди воспринимали ее как надоевшую вещь, если отказывались от нее, расставались с нею так легко, без малейшего сожаления. Она изо всех сил старалась быть хорошей: работать от зари до зари, быть приветливой и послушной, но все напрасно — ей не давали пустить корни. Едва она успевала по-настоящему привыкнуть к новой жизни, как приходилось менять дом, место, все окружение и — обживаться заново. С этими мыслями она, не зажигая огня, села за жернова и принялась за привычное дело: молоть муку из кукурузных зерен. Она легко делала эту работу почти в полной темноте. Лишь слабый лунный свет освещал ее в этот не то ранний, не то слишком поздний час.

Еще накануне вечером, когда стал стихать многоголосый птичий хор, сердце Малиналли сжалось от тоски и страха. Она молча наблюдала, как птицы, ежевечерне тщетно пытающиеся улететь от наступающей ночи, уносят на своих крыльях частичку света уходящего дня, частичку тепла и частичку времени. Ее времени. Времени ее жизни. Больше ей уже не увидеть заката с порога этого дома. Наступающая ночь несла с собой сомнения и тревогу. Какими будут новые хозяева? Каково будет жить рядом с ними? Что будет с посеянной ею кукурузой? Сохранится ли этот клочок вспаханной земли посреди леса? Кто вновь засеет его, кто соберет будущий урожай? Не погибнет ли здесь драгоценный злак без ее заботы, без ее каждодневных усилий? По щекам Малиналли сбежало несколько слезинок. Она вдруг подумала о Квиуакоатль, женщине-змее, богине, называемой также Квилацтли, матери всего человеческого рода, которая по ночам проплывала по всем каналам великого города Теночтитлана, оплакивая судьбу своих детей. Говорили, что те, кому довелось услышать этот плач, никогда больше не могут сомкнуть глаз и забыться сном. Стоны и причитания богини, ее голос, полный боли и беспокойства за будущее ее детей, наводили на людей тоску и ужас. Эти слова и стоны возвещали о поджидающих род человеческий бедах и опасностях. Малиналли, точь-в-точь как Квиуакоатль, рыдала от бессилия, понимая, что не сможет защитить и сберечь то, что было посеяно ею, что являлось плодом ее трудов и усилий. Для Малиналли каждый початок был гимном жизни, плодородию, гимном богам. Что же будет с засеянным ею полем без ее ухода? Взойдут ли на нем семена? Узнать ответ на этот вопрос ей не было суждено. Начиная с этого дня ей предстояло вновь проделать уже знакомый скорбный путь, уходя от той земли, к которой она успела привязаться, которую успела полюбить. Едва узнав, чем живет и как дышит вверенный ее заботам клочок земли, она опять уходила — уходила не по своей воле. Ей вновь предстоял путь в чужие, незнакомые места. Ей вновь предстояло стать незнакомой, чужой, кого встречают если не враждебно, то холодно и равнодушно. Малиналли уже знала, что надо как можно быстрее добиться расположения новых хозяев. Нужно скорее стать своей, привычной, чтоб избежать случайного гнева и бессмысленных наказаний. Нужно быть послушной, смиренной и в то же время приветливой, но при этом смотреть во все глаза и слушать в оба уха, впитывая в себя все, что вокруг говорят, и наблюдая за всем, что вокруг происходит. Так можно скорее приноровиться, понять и почувствовать ритм жизни нового дома, сложившийся уклад и отношения между теми людьми, с которыми сведет ее судьба. Чем быстрее удастся войти в этот новый мир, стать своей на новом месте, тем скорее окружающие смогут заметить ее достоинства и, быть может, даже оценить их.


Стоило Малиналли на мгновение закрыть глаза, чтобы попытаться вздремнуть и отдохнуть хоть немного перед тяжелым днем, как внутри ее все словно обрывалось. Сон пропадал, и, открыв глаза, она снова бралась за работу, предаваясь тем временем воспоминаниям. Перед ее мысленным взором возникали столь милые сердцу картины, которые, правда, до сих пор причиняли боль. Воспоминания Малиналли уносили ее далеко в детство, и она снова и снова думала о бабушке. Смерть бабушки стала когда-то первым поворотным моментом в ее судьбе. Именно тогда жизнь Малиналли резко изменилась в первый раз.

Все доброе, теплое и нежное, что сохранилось в памяти Малиналли с младенческого возраста, было связано с бабушкой, которая так долго, столько лет ждала ее рождения. Люди говорили, что в те годы немолодая уже женщина не раз тяжело болела и, казалось, была готова проститься с жизнью. Но ей удавалось подняться на ноги, и тогда она говорила, что не может уйти из этого мира, не увидев рождения внучки и не передав ей хотя бы частицы своей души, своих знаний и мудрости. Если бы не бабушка, в детстве Малиналли не было бы ни единого светлого мгновения, не было бы в ее жизни ни тепла, ни радости. Лишь благодаря бабушке она обрела те душевные силы, что позволяли ей теперь идти по жизни и противостоять бедам и несчастьям. И все-таки… ей было страшно.

Чтобы прогнать страх, Малиналли посмотрела на небо и нашла там Утреннюю звезду. Эта яркая точка принадлежала ее любимому божеству — крылатому змею Кетцалькоатлю. Защитник и покровитель, он всегда был рядом с нею. С того дня, когда ее еще ребенком впервые подарили чужому человеку, Малиналли научилась преодолевать страх перед неизвестностью, черпая силы в том единственном, что у нее нельзя было отнять. Эта сверкающая звезда рано или поздно всегда показывалась в проеме окна каждого ее дома и лишь «танцевала» на небе, меняя свое местоположение в разное время года и суток. Иногда Малиналли находила ее над кроной дерева, росшего посреди двора, порой она сияла над вершинами далеких гор, порой спускалась в ущелье, но всегда ее свет дарил Малиналли радость и спокойствие. Эта звезда никогда не покидала ее, она сопровождала ее всю жизнь. Утренняя звезда была свидетельницей рождения Малиналли, и девочка была уверена, что этот сияющий глаз, в каком бы месте огромного небесного купола он ни находился, проводит ее в последний путь на этой земле.

Для Малиналли Утренняя звезда была знаком вечности. Еще в детстве она слышала, как взрослые говорили, что у всех людей, у всех живых существ и даже богов есть душа. Эта душа живет вечно, а раз так, значит, можно приходить в этот мир и уходить из него в то непостижимое место, где нет времени, не умирая, а просто изменяя форму своей жизни. Это знание придавало ей сил, наполняло надеждой. Это означало, что где-то в бесконечном окружавшем ее космосе отец и бабушка по-прежнему живы. Их жизнь продолжается, они живут в обличье хотя бы двух звезд на бескрайнем небосклоне. А раз так — то рано или поздно они вернутся, или же… или же она сама пойдет к ним навстречу. Точно так же жил и, меняя воплощения, приходил в этот мир и покидал его великий повелитель всего сущего, пернатый змей Кетцалькоатль. Разница была лишь в том, что возвращению отца и бабушки порадуется только она и важным это событие будет лишь для нее. Возвращение же Кетцалькоатля изменило бы ход жизни всех племен и народов, всех городов и деревень, всех людей, живших в долине Мексико и говоривших на родном для Малиналли языке науатль.

Все эти люди, все эти города и деревни — всё было одной большой империей. Малиналли, ощущавшая себя плотью от плоти своего народа, сердцем все равно противилась тем законам, которые существовали в ее стране. Она никак не могла согласиться с тем, что в этой стране было раз и навсегда определено место и даже стоимость женщины. Ей казалось неправильным, что лишь несколько человек, наделенных властью, толкуют — естественно, так, как им кажется нужным, — божественные знамения. Не по сердцу ей было и то, что эти люди требовали принесения в жертву других людей, чтобы добиться благосклонности богов. Не могли же боги, думала она, требовать столько крови. Малиналли никому не говорила об этом, но в глубине души давно была уверена, что пришла пора перемен на земле ее предков. Она знала, что самая славная эпоха в их истории совпадала с предыдущим пришествием на Землю великого бога Кетцалькоатля. Вот почему она страстно, всей душой жаждала его возвращения.

Сколько раз в жизни она размышляла над тем, что, не покинь в свое время Кетцалькоатль этот мир, — не пришлось бы ее народу идти на поклон к тем, кто называл себя мексиканцами, не погиб бы ее отец, ее саму не отдали бы как вещь в чужие руки и не были бы в обычаях ее народа человеческие жертвоприношения. То, что без умерщвления будто бы невозможно ни задобрить богов, ни правильно истолковать их желание и волю, казалось ей несправедливым, а главное — бессмысленным. Малиналли всей душой жаждала нового пришествия на Землю великого бога Кетцалькоатля, ведь он был против человеческих жертвоприношений. Она так хотела этого, что была готова без колебаний поверить, что ее любимый бог принял обличье тех недавно прибывших на ее землю людей, чтобы ей и ее соплеменникам было легче принять сошедшего на землю бога. Воплотившись в тела, столь похожие на их собственные, Кетцалькоатль словно говорил соплеменникам Малиналли: смотрите, все божественные помыслы умещаются в теле, голове и сердце, подобных человеческим. Сама же Малиналли знала, что человеческое тело — это лишь сосуд, в котором боги хранят свои души, помыслы и мудрость. Эту мысль она приняла раз и навсегда еще в далеком детстве, вняв словам горячо любимой бабушки. Урок этот был преподнесен девочке во время игры, когда та едва ли не впервые взяла в руки размокшую глину и принялась лепить из нее фигурки.

Первым делом бабушка научила Малиналли делать из глины полукруглые плошки для того, чтобы пить из них воду. Девочка, которой едва минуло тогда четыре года, с недетской, а быть может, со свойственной одним только детям мудростью обратилась к бабушке с вопросом:

— А кто первый придумал наливать воду в кувшины и чашки?

— Сама вода и придумала.

— А зачем?

— Чтобы отдыхать, чтобы спокойно разгладить поверхность и поведать нам тайны мироздания. Вода разговаривает с нами из каждой лужицы, из каждого озера, из каждой реки; она всегда может одеться по-новому, всегда может предстать перед нами в новом обличье, может заполнить собой любой сосуд. Милосердное божество, живущее в воде, придумало эти сосуды, чтобы говорить с нами, чтобы мы, утоляя жажду, могли внимать его речам и помыслам. Любой сосуд, где находится вода, напоминает нам, что вода — это бог, и этот бог вечен и бессмертен.

— Ой! — воскликнула пораженная внучка. — Так значит, вода — это бог?

— Да. А еще бог — это огонь, ветер и земля. Земля — это наша мать, та, которая вскармливает нас и питает всю жизнь; а когда мы ложимся на нее отдохнуть, она напоминает нам о том, откуда мы все пришли. Во снах она говорит нам, что дела наши — это земля, что глаза наши — это тоже земля и что мысли наши — это частицы земли, которые ветер разносит по всему миру.

— А огонь — о чем он нам говорит?

— Огонь говорит нам обо всем и ни о чем сразу. Огонь порождает сверкающие божественным светом мысли, но происходит это лишь тогда, когда сердце и разум человека сплавляются в единое целое и действуют заодно. Огонь преображает, очищает и освещает все, к чему прикасается.

— А ветер?

— Ветер — он тоже вечный и нескончаемый. Он никогда не умирает, никогда не останавливается. Когда ветер входит в наши тела, мы рождаемся. Когда он покидает нас — мы умираем. Вот почему очень важно дружить с божеством ветра, уметь ладить с ним.

— А… а вот…

— Вот видишь, ты и сама не знаешь, о чем еще спрашивать. А раз так, то лучше помолчи, не трать слюни попусту. Слюна — это священная вода, которая исходит от сердца. Не следует тратить слюну на бесполезные, пустые слова, ибо нельзя тратить бесцельно драгоценную влагу, данную нам богами. А еще я тебе вот что скажу, только ты хорошенько запомни и никогда это не забывай: если произнесенные тобой слова не служат тому, чтобы вызвать в памяти твоего собеседника образы богов, если благодаря твоим словам он не устремит к богам свои помыслы и надежды, то значит, слова твои были пустыми и сказаны зря — без цели и без всякого смысла. Такие слова никому не нужны. Поэтому постарайся никогда не бросать слова попусту.


Вспомнив бабушку, Малиналли улыбнулась. Она подумала, что бабушка наверняка согласилась бы с нею, что незнакомцы, пришельцы из далеких стран, появились не просто так, не сами по себе, что это боги вселились в их тела. По-другому ведь и быть не могло. По слухам, проносившимся от дома к дому, от деревни к деревне, от города к городу, получалось, что эти люди с белой кожей и лицами, заросшими волосами, прибыли с моря, подгоняемые ветром. Все прекрасно знали, что присутствие великого Кетцалькоатля можно было ощутить лишь в те мгновения, когда воздух приходил в движение и становился ветром. Какие еще доказательства требовались, чтобы убедить любого в том, что эти люди появились на их земле, неся в себе частицу великого божества? Как можно было усомниться, что лишь богами могли быть посланы те, кто пришел из-за бескрайнего моря, влекомый силой ветра? Говорили еще, будто волосы у иных из этих посланников богов светлые — цвета кукурузной соломы. Разве это не доказательство? Ведь во время бесчисленных церемоний у храмов соплеменники Малиналли красили себе волосы в желтый цвет, чтобы предстать перед зрителями в образе кукурузы. Раз волосы на головах чужеземцев были похожи цветом на солому и стебли, окутывающие початок, то само собой разумеется, что и посланы они на землю Кетцалькоатлем — богом, который когда-то преподнес людям величайший дар: зерна кукурузы, того самого злака, что из поколения в поколение кормил всех предков Малиналли. Кукуруза была самым чистым из всех продуктов; она являла собой воплощение силы духа. До тех пор, пока люди не прогневают богов, пока они будут жить в ладу с божеством кукурузы, они никогда не останутся голодными. До тех пор, пока люди признают, что все они — дети кукурузного початка, зерна которого ветер разнес по всему миру, по пути превратив их в живую плоть, — до тех пор они будут едины и будут помнить, что все мы — одно целое, что все мы одинаковы и всем нам для жизни и пропитания нужно одно и то же.

Ясно, что эти посланцы богов, эти люди, несущие в себе великого Кетцалькоатля, едины с ними, живущими здесь с незапамятных времен. Все они — одно целое. Все они происходят из единого целого и все — и пришельцы, и индейцы — рождены из одного кукурузного початка и превращены Кетцалькоатлем в одну и ту же плоть и кровь. По-другому, думала Малиналли, и быть не могло. Если и было другое объяснение тому, зачем чужестранцы пришли из-за моря в ее страну, то она не хотела об этом знать. Спасение Малиналли заключалось в том, что пришельцы явились на их землю, чтобы вернуть золотой век ее народа. Если же они появились из-за моря не за этим, то ей так и суждено оставаться до конца дней самой обыкновенной рабыней — собственностью своих хозяев и повелителей. Конец этой ужасной жизни, казалось Малиналли, был уже близок. Она хотела в это верить и верила.

Чтобы убедиться в своей правоте, она прибегла к помощи тлачикве — колдуна-мельника, который умел гадать по зернам маиса. Колдун взял пригоршню зерен правой рукой и положил их себе в рот. Затем, не смыкая плотно губ, он сделал резкий выдох. Кукуруза рассыпалась по пальмовой циновке, и старик-колдун стал всматриваться в причудливый узор, пытаясь разглядеть в россыпи золотистых точек божественный ответ на три вопроса, заданных ему Малиналли: «Сколько я проживу? Стану ли я когда-нибудь свободной? Сколько у меня будет детей?»

— Малиналли, — ответил наконец колдун, — бог кукурузы говорит, что не отмерено еще твое время, нет ему ни срока, ни границы. Не дано тебе знать, сколько лет жизни уготовано тебе богами. Но за это не будешь ты знать и что такое возраст, что такое прожитые годы, ибо всякий раз, встречаясь в жизни с чем-то новым, ты будешь нарекать это новое иным именем. Эти слова, в которые ты вложишь новое значение, станут для тебя дорогой к разрушенному времени. Твои слова нарекут то, что мы пока еще не можем видеть; твой язык сделает невидимыми и невесомыми даже камни, которые тогда обретут свою божественную сущность. Очень скоро у тебя не останется ни своего очага, ни дома. Жизнь твоя будет не похожа на привычную жизнь наших женщин. Ты перестанешь готовить еду, не будешь ткать по вечерам. Ты уйдешь, уйдешь далеко и будешь смотреть во все глаза на открывающийся перед тобой мир. Увидев и поняв его, ты узнаешь многое о людях с кожей разного цвета, о том, что у них есть общего и чем они отличаются друг от друга, узнаешь разные языки, узнаешь, кто мы на этом свете, кем были, кем не смогли стать и кем будем. Вот как отвечает маис на твои вопросы.

— И это все? Неужели бог кукурузы не сказал ничего о том, буду ли я свободной?

— Я рассказал тебе лишь то, что смог прочесть в божественном узоре. Больше я в этих зернах ничего не вижу.


В ту ночь Малиналли долго не могла заснуть. Ей все не давала покоя мысль, верно ли истолковала она слова предсказателя судьбы. Лишь под утро, когда уже светало, она на какое-то время сомкнула глаза и увидела сон: ей приснилось, будто она живет как свободная знатная женщина, и не так, как все, а где-то высоко в облаках. Не земля, а ветер был той почвой, по которой она ступала легко и невесомо. Это ощущение свободы, эти сладкие грезы недолго радовали ее. Тем страшнее оказался кошмар, которым они обернулись в ту же минуту. Малиналли увидела рядом с собой луну, пронзенную раскаленными клинками исходившего неизвестно откуда света. Этот свет терзал тело луны, мучил ее, прожигал насквозь. Не выдержав мучений, луна перестала быть собой и обернулась ливнем жгучих слез. Этот горький дождь напоил пересохшую землю, из которой тотчас же потянулись к небу неведомые цветы. Малиналли, изумленная этим прекрасным и в то же время зловещим зрелищем, давала неведомым цветам какие-то имена. Она была уверена, что все делает правильно и что навеки запомнит эти названия, чтобы рассказать о прекрасных цветах другим людям. Однако, проснувшись, она поняла, что забыла все имена, все впервые произнесенные ею слова и названия.

Среди своих нехитрых вещей Малиналли нашла маленький тряпичный мешочек, в котором лежали те самые кукурузные зерна, по которым ей когда-то нагадал судьбу мельник-колдун. Эти зерна она всегда носила с собой, как и ясные, будто совсем недавние воспоминания о встрече с предсказателем будущего. Чтобы это будущее не рассыпалось, чтобы не потеряться на пути к обретению собственной судьбы, она на всякий случай собрала всю горсть зерен на хлопковую нитку — словно золотистые бусы, свисали теперь с ее ладони эти высохшие зерна маиса. Каждое утро, вознося молитву богам, она перебирала зерна пальцами — одно за другим, все до единого. Так было и в то утро. Помолившись, Малиналли обратилась уже не к богам, а к своей любимой бабушке с просьбой защитить, взять под крыло, помочь ей сберечь свою судьбу и, самое главное, избавить от постоянно гнетущего ее страха. Малиналли просила у бабушки, чтобы та помогла ей разобраться в себе и увидеть новыми глазами то, что ждало ее в будущем. Она на миг сомкнула веки и сильно сжала в кулаке маисовые бусы. Затем, убрав свое сокровище в завязанный веревочкой мешочек, она вернулась к работе. Лоб ее был покрыт мелкими капельками пота — отчасти из-за того, что работала она, как привыкла, в полную силу, отчасти же из-за висевшей в воздухе влаги, которая ощущалась на коже, несмотря на столь ранний час. Обычно это ничуть не мешало Малиналли, а, наоборот, лишь радовало ее, напоминая о боге воды, который всегда присутствует вокруг, пусть даже в виде влаги, растворенной в воздухе. Малиналли нравилось ощущать близость божества, вдыхать его запах, чувствовать его на своей коже, но в то утро влажный воздух казался ей каким-то чужим, будто бы даже враждебным. Казалось, он был пропитан отчаянием и удушливым страхом. Страх, беспричинный ужас проникал везде и всюду. Он просачивался под камни, сквозь стены, залезал под одежду и, проникнув сквозь кожу, вгрызался изнутри в тело несчастной девушки.


Чтобы найти Малиналли, этому страху пришлось проделать долгий путь. В ту ночь он, словно тень, выскользнул из дворца императора Моктесумы и, накрыв всю долину Анауак, добрался до самых дальних городов и деревень империи. Этот страх ощущался как всепроникающая жидкость, которая пропитывала кожу, кости и топила в себе само человеческое сердце. Страх был вызван чередой зловещих предзнаменований: одно за другим они обрушились на страну в течение нескольких лет, предшествовавших появлению испанцев в этих краях. Знамения, все как одно, предсказывали падение империи. Первым из дурных предзнаменований было появление в ночном небе огненного колоса. Рассыпав вокруг себя гроздья огненных брызг, он исчез, оставив страх и смятение. Вторым знамением стал пожар, полностью уничтоживший храм Уитцилопочтли, бога войны. Пожар начался в храме в тот час, когда там никого не было. Все жаровни и светильники были погашены. Огня в храме никто не зажигал, но и никто не смог погасить неизвестно откуда появившееся пламя. Затем настал черед чудовищной силы молнии, которая ударила в соломенную крышу одного из храмов у подножия главной пирамиды Теночтитлана. Этот удар небо нанесло совершенно неожиданно. Никому и в голову бы не пришло опасаться грозы. С неба на землю пролился лишь легкий дождик, не предвещавший никаких опасностей. Четвертым в этой череде дурных предзнаменований стало появление в небе сотканного из искр полотнища. Эти искры, сложившиеся бесконечной чередой одинаковых треугольников, протянулись по всему небосводу от той стороны, где солнце встает из-за горизонта, по направлению туда, где оно покидает небо, скрываясь за краем земли. Видевшие это люди испуганно кричали и в ужасе падали на землю. Пятым знамением сочли невиданный до тех пор случай: вода в одной из лагун, окружавших долину Анауак, ни с того ни с сего забурлила с такой силой, словно вскипела. Это яростное кипение продолжалось довольно долго. Бурлящая вода поднялась намного выше обычного уровня и смыла в озеро многие дома, стоявшие на берегу. Шестым дурным знаком стало видение Квиуакоатль — женщины, являвшейся тут и там по ночам и оплакивавшей своих детей. «Где же вы, дети мои? Куда мне вести вас теперь? Нам придется уйти отсюда, уйти далеко, уйти навсегда!» — вновь и вновь повторяла она. Седьмым в череде знамений стало появление невиданной прежде в этих краях птицы. Обнаружили ее рыбаки на одном из озер. Диковинное создание тотчас же привезли в столицу и показали самому Моктесуме. Птица была пепельного цвета, как журавль, только на голове у нее было зеркало. Посмотрев в него, можно было увидеть небо и звезды. Моктесума взглянул в него дважды и во второй раз увидел в зеркале битву, которую вели между собой две огромные армии. С тяжелым сердцем Моктесума был вынужден признать это мрачнейшим предзнаменованием. Последним же, восьмым по счету, знамением стало появление в городах и селах империи людей-уродов. У одних было по две головы, другие же были соединены в одно целое животами или спинами. Стоило Моктесуме увидеть их, как они бесследно исчезали.

Встревоженный император приказал созвать всех колдунов, предсказателей и мудрецов империи и обратился к ним с такими словами:

— Я хочу знать, что нас ждет. Скажите же мне, ожидать ли нам эпидемий, будет ли это «черная смерть», неурожай, нашествие саранчи, землетрясение, страшный дождь с потопом или что-то еще. Что бы то ни было, скажите мне правду. Я хочу знать, ожидает ли нас жестокая и кровопролитная война, нападут ли на нас чужестранцы, ополчатся ли ожившие мертвецы, — не скрывайте от меня ничего. Я хочу знать, какую битву видел я в зеркале на голове небывалой птицы. Еще я хочу знать, слышали ли вы плач Квиуакоатль, и если да, то что означают эти стенания и слезы. Эту женщину-богиню почитают везде, во всех уголках мира, а значит, и она знает, что происходит в мире, в самых дальних краях и странах. Если где-то что-то происходит, она узнаёт об этом первой, и по ее плачу можно понять, что случилось, где и с кем. Если же чему-то еще только суждено случиться, то она узнает об этом раньше нас и раньше всех богов. Прислушайтесь к ее плачу и скажите мне, что ждет нас в будущем.


Малиналли готова была поклясться, что услышала в окружавшей ее предрассветной тишине стенания и плач Квиуакоатль. В тот же миг она ощутила острое, нестерпимое желание справить малую нужду. Прервав работу, она торопливо вышла во двор. Приподняв накидку и задрав подол юбки-гуипиль, она присела на корточки и… даже заставила себя поднатужиться. Но жидкость отказывалась покидать ее тело. Только теперь Малиналли осознала, что желание, которое она приняла за потребность опорожнить мочевой пузырь, было вызвано иными причинами. Не потребность тела избавиться от лишней влаги, но непреодолимое чувство страха пробудило в ней это ощущение. Как никогда раньше затосковала она по умершей бабушке и как никогда ясно вспомнила тот день, когда ее впервые отдали в собственность чужому, незнакомому человеку.

Малиналли было тогда всего пять лет. Известие о том, что ей придется покинуть дом, где она выросла, и все, к чему привыкла, повергло ее в ужас. Она вся дрожала — ее трясло как в лихорадке. Ей сказали, что с собой можно взять только самые нужные вещи, к тому же не дали ни минуты, чтобы подумать, что именно ей понадобится больше всего. Девочка взяла джутовый мешок и сложила в него то небогатое наследство, что досталось ей от бабушки: бусы и браслет из жадеита, бусы из бирюзы, пару рубашек-гуипиль, вышитых бабушкой, пару статуэток из глины, которые они слепили вместе, и немного кукурузных зерен с того поля, которое они засеяли вместе — старуха и маленькая девочка. Мать проводила ее до конца деревни. Малиналли шла с мешком за спиной, вцепившись в материнскую руку изо всех сил. Она словно хотела сделаться одним целым с матерью, будто она — маленькая, слабая и беззащитная девочка — была самим великим крылатым змеем Кетцалькоатлем, который рвался к солнцу, стремясь воссоединиться с ним и раствориться в нем, чтобы вместе со светилом править всем миром.

Но Малиналли не была богиней, и ее желанию не суждено было сбыться. Мать отцепила детскую ладошку, сжимавшую ее руку, и отдала дочь тем людям, которые стали ее новыми хозяевами. Затем она повернулась и ушла обратно в деревню, ни разу не оглянувшись. Глядя вслед уходящей матери, Малиналли описалась и в тот самый миг вдруг почувствовала, что боги покидают ее. Они не собирались уходить в дальние края вместе с нею. Жидкость, что стекала по ее ногам на землю, была знаком того, что богиня воды не желает никуда уходить и бросает ее на произвол судьбы. Малиналли плакала всю дорогу. Пролитыми на лесных тропинках слезами она отметила этот путь — тот самый путь, по которому ей много лет спустя предстояло вернуться в родные края в отряде чужеземцев, в обществе Эрнана Кортеса.

Когда этот страшный, наполненный горечью день наконец закончился, Малиналли стало чуть легче: ночью, измученная дорогой и слезами, она посмотрела на небо и нашла на привычном месте свою любимую Утреннюю звезду. Детское сердечко затрепетало от нахлынувшей радости. Малиналли поздоровалась со своей верной подругой и вознесла ей благодарственную молитву. В тот самый миг, несмотря на то что Малиналли была еще совсем ребенком — а может быть, именно благодаря этому, — она вдруг со всей отчетливостью поняла, что ничего не потеряла. Внезапно ей стало понятно, что бояться ничего не нужно, что ее боги по-прежнему рядом и сопровождают ее повсюду, а не только в родном доме. Точно так же шелестел в деревьях ветер, точно так же цвели цветы, пели птицы, величаво плыла по небу луна и сверкала, как драгоценный камень, Утренняя звезда. Когда настал час рассвета, солнце точно так же, как и там, в оставшейся где-то невероятно далеко родной деревне, вышло из-за горизонта и поднялось над горами и джунглями.

Со временем Малиналли поняла и то, что ее бабушка вовсе не умерла. Она продолжала жить в ее мыслях, в воспоминаниях, в той кукурузе, которую Малиналли посеяла на новом поле, смешав отданные ей новым хозяином зерна с той горстью, что принесла с собой в полотняном мешочке. Когда-то они вместе с бабушкой отобрали лучшие зерна из последнего урожая, чтобы посеять их вновь — до наступления нового сезона дождей. Теперь Малиналли не могла вновь посеять зерна на любимом поле, не было рядом с нею и бабушки с ее заклинаниями, что приносили удачу в полевых работах. Но все же кукуруза, посеянная маленькой девочкой, дала дружные всходы. Вскоре на вытянувшихся ввысь стеблях появились крупные початки. Каждый из них содержал в своем зернышке частицу души бабушки и частицу воспоминаний о ней, хранившихся в душе Малиналли. Теперь девочка не боялась потеряться в этом мире, не боялась остаться одна. Всякий раз, поднося ко рту кусок маисовой лепешки, она словно здоровалась с покинувшей этот мир бабушкой, словно встречалась с ней взглядами.

Бабушка всегда была лучшей подругой Малиналли, ее верной союзницей во всяческих шалостях и проказах и надежной, доверенной приятельницей в самых разных играх. При этом ни девочка, ни другие родные и знакомые не замечали, что пожилая женщина год от года теряет былую остроту зрения. Самым удивительным при этом было то, что чем хуже бабушка видела, тем меньше нужно было ей острое зрение. Она никому не жаловалась и не рассказывала, что глаза все хуже служат ей. Она ходила по дому, двору и деревне так же легко и уверенно, как и раньше, всегда знала, где лежит та или иная вещь, где она должна лежать и куда могла подеваться, если ее вдруг не оказывалось на привычном месте. Даже ослепнув, бабушка никогда не оступалась и не спотыкалась, никогда не сетовала и не просила никого о помощи. Казалось, будто она раз и навсегда начертила мысленную карту своего мира, измерила в нем все расстояния, определила направления, углы, повороты и препятствия, которые могли возникнуть перед нею на пути от одной точки этого погруженного во мглу пространства к другой.


На день рождения, когда Малиналли исполнилось три года, бабушка подарила ей платье, которое сама вышивала почти вслепую, несколько игрушек из необожженной глины, кукольную посуду в виде крохотных керамических плошек, бирюзовые бусы и маленький браслетик из нанизанных на толстую нитку кукурузных зерен. Малиналли была счастлива. Еще бы! Ведь бабушка, которая в те дни представляла для девочки едва ли не весь окружающий мир, так любила ее и желала ей только добра. Вместе они вышли во двор, чтобы Малиналли могла поиграть со своими подарками. Вскоре густые черные тучи заволокли небо, и повисшая в воздухе тревога нарушила безмятежный праздник. Поначалу маленькая девочка ничего не замечала. Но тут ее внимание привлекла вспышка в небе. «Что это? — спросила она у бабушки, увидев молнию. — Откуда на небе это серебро, похожее на луч или на стрелу? Почему это так? Что это значит, и кто тотчас же закрасил небо в прежний серый цвет?» Вопросы сыпались на бабушку один за другим. Та не успела дать на них ответа, потому что с неба обрушились раскаты грома, а затем посыпался град. Ни видеть ничего подобного, ни слышать такого шума Малиналли еще не приходилось. Пожалуй, и бабушка едва ли могла вспомнить, когда еще в жизни она слышала такой грохот. Говорить, стоя под стеной падающих с неба ледяных шариков, было опасно. Бабушка с внучкой укрылись от непогоды в доме. Вскоре град сменился дождем, а затем небо прояснилось. Малиналли попросила разрешения выйти на улицу поиграть. Она набирала в свои крохотные ладошки целые пригоршни холодных полупрозрачных «камешков». Пересыпая их с ладони на ладонь, она пыталась сделать из них пирамидки, выложить на земле ровные колечки и веселилась до тех пор, пока градинки не начали на глазах таять под теплыми солнечными лучами, превращаясь в обычную воду. Игра со льдом незаметно превратилась в игру с водой и раскисшей грязью. Забыв обо всем, Малиналли перепачкалась с ног до головы. Ее коленки, руки и новое платье, вышитое бабушкой, были сплошь покрыты грязью. Она сделала несколько куколок из податливой мягкой глины и скатала бессчетное количество шариков самого разного размера. Казалось, этому ребенку неведомо чувство усталости. У же смеркалось, когда она, все же притомившись, вернулась домой и с восторгом заявила бабушке:

— Из всех игрушек, которые ты мне подарила, больше всего мне понравилось играть с теми, которые из воды.

— Почему? — спросила бабушка.

— Потому что они все время разные. Их можно переделывать как хочешь.

Бабушка улыбнулась и объяснила:

— Все правильно, девочка моя, эти игрушки действительно самые лучшие на свете, и не только потому, что ты можешь менять их форму, но и потому, что они возвращаются, когда ты этого хочешь. Они вечные, как и вода, из которой они состоят.

Девочка едва ли не впервые в жизни осознала, какое это счастье, когда тебя понимают. Она бросилась на шею бабушке и поцеловала, перемазав ее одежду еще не высохшей грязью. Бабушка, почти слепая, лишь сейчас по запаху мокрой земли догадалась, что ее внучка, играя во дворе, измазалась в раскисшей грязи с ног до головы. Бабушке и в голову не пришло ругать внучку за то, что та перепачкала подаренное платье. Ни на миг не возникло у нее желания упрекнуть дитя в непочтительном отношении к вещам и игрушкам, даже тем, которые она, несмотря на слепоту, сделала своими руками и которые Малиналли испортила, так неосторожно опустив кусочки необожженной глины в воду и смешав с раскисшей мокрой землей. Наоборот, бабушка, искренне радуясь, сказала внучке, что умение играть с водой — это и есть искусство высшего наслаждения, обладать которым — великое счастье для любого человека. Точно так же важно уметь радоваться общению с землей и с ветром. Огромное блаженство — отдаться во власть этих трех стихий, действующих вместе, пусть это даже детская игра, когда ребенок радуется возможности лепить все, что ему вздумается, из размокшей земли, пропитанной водой, которую принес с неба ветер. Ощущать единение со стихиями — это и есть мудрость и умение жить полной жизнью. В тот день, когда гроза ушла, на небе вновь появилось солнце и стало жарко. Влага, пропитавшая все вокруг, начала испаряться, и Малиналли, пожаловавшись на духоту, попросила разрешения пойти погулять во дворе еще немного. Девочке уже пора было ложиться спать, но по случаю дня рождения бабушка разрешила. Она села на пороге и стала слушать, как ее обожаемая внучка весело смеется и о чем-то болтает сама с собой, счастливая тем, что ей перед сном позволили еще немного поиграть. Немного времени спустя бабушка не на шутку перепугалась: она вдруг поняла, что больше не слышит ни голоса внучки, ни шлепков и всплесков в лужах, покрывавших двор. Встревожившись, пожилая женщина отправилась на поиски ребенка, которого любила больше всего на свете, больше, чем саму себя, больше, чем свои глаза и звезды на небе. Двигаясь ощупью, она вскоре наткнулась на лежавшую в грязи Малиналли. Только теперь бабушка смогла перевести дух: уставшая девочка сама не заметила, как уснула — прямо на земле посреди двора. Бабушка нежно погладила ее по голове, аккуратно, чтобы не разбудить, взяла на руки и отнесла в дом. Она уложила внучку в постель и, вернувшись к дверям, стала смотреть с порога на усыпанное звездами небо. Звезды… Она давно уже не могла видеть их глазами, но чем больше глаза ее слабели, тем сильнее прозревала душа, и она уже давно начертала у себя в сердце самую точную карту звездного неба.

В тот день их дом был погружен в тишину, которую время от времени нарушал лишь серебряный колокольчик смеха маленькой девочки. Малиналли, как и любой трехлетний ребенок, была весела и беззаботна. Этот день рождения они отмечали с бабушкой вдвоем. Мать Малиналли за несколько дней до того ушла из дома вместе с одним мужчиной из Тлатоани. Она отправилась вместе с возлюбленным на торжественную церемонию встречи Нового Огня — начала нового большого календарного цикла, которое отмечалось каждые 52 года. Побывать на проводимой жрецами церемонии считалось большой удачей для любого; впрочем, соседи, уходившие из деревни, чтобы увидеть это зрелище, уже давно вернулись домой, а мать Малиналли и ее спутник все не приходили. Лишь далеко за полночь бабушка услышала смех и веселые возгласы. Мать Малиналли и ее новый супруг возвращались домой. Мужчина, в котором зажглась частичка Нового Огня, предложил матери Малиналли выйти за него замуж, и она приняла предложение. Переполняемые радостью, они наконец переступили порог дома. Женщина пригласила мужчину войти, приготовила ему еду и предложила лучший гамак, чтобы он мог отдохнуть с дороги. Когда же мать Малиналли сама стала готовиться ко сну, свекровь обратилась к ней не то с вопросом, не то с упреком:

— Сегодня исполнилось три года с того дня, как родилась твоядочь, сегодня у девочки день рождения. Почему ты не вернулась вовремя, почему не провела этот день вместе с нею? Почему не исполнила священный ритуал и не возложила ей на пах лоскут красной материи?

— Я не сделала этого, чтобы не связывать себя клятвой перед богами на будущее. Если б я исполнила сегодня эту церемонию, мне пришлось бы повторить ритуал и в тот день, когда Малиналли будет тринадцать, когда настанет день ее «нового рождения». Я не хочу быть в тот день рядом с ней.

— Как это — не хочешь? Как ты можешь не быть рядом с дочерью в такой день?

— Не хочу, и все. Мы с ней будем далеко друг от друга, и случится это очень скоро. Я приняла решение отдать ее.

— Да как же ты можешь… как ты смеешь отрывать ее от меня? Этот ребенок принадлежит мне в той же мере, что и тебе, в ней для меня продолжает жить мой покойный сын. Она наполняет счастьем мое сердце. Мой разум, мои чувства, вся моя жизнь связаны с этой девочкой. Может, ты забыла об этом?

Ответом были слова, от которых у пожилой женщины защемило сердце:

— Рано или поздно мы обо всем забываем. Все, что происходит с нами в жизни, становится воспоминанием. Все настоящее становится прошлым. Все, что мы сегодня любим и ценим, когда-нибудь покажется нам пустяком, не имеющим значения. Все забывается; у меня теперь новый муж и будут новые дети. Малиналли я отдам в другую семью, которая позаботится о ней. Эта девочка принадлежит ушедшему Старому Огню, а я хочу забыть обо всем, что связывает меня с ним.

В ответ бабушка твердо сказала:

— Нет. Эти три года я посвятила тому, чтобы девочка выросла, чтобы ей жилось легко и радостно. Я делаю все, чтобы она поняла, что сон, в котором мы все живем, может быть светлым и счастливым, что он может быть напоен ароматом прекрасных цветов и пронизан звуками гармоничной музыки.

Невестка ответила сухо и злобно:

— Не всем нам снится один и тот же сон. Порой он оборачивается жестоким кошмаром. Порой во сне нам бывает больно, как было больно мне, пока я не проснулась. Я повторяю: эта девочка будет отдана в другую семью — потому что все проходит и все забывается. И чем скорее мое прошлое будет забыто, тем лучше.

Властным голосом бабушка возразила:

— Я вижу, что нет в тебе ни тревоги о том, как сложится жизнь твоей дочери, ни материнских чувств, ни простой жалости. Вижу я и то, что ты выбросила из памяти заветы своих родителей. Быть может, забыв все ушедшее, ты всерьез поверила, что пришла в этот мир ради того, чтобы, поправ все святое, беззаботно радоваться жизни, всходить на ложе, засыпать и просыпаться в объятиях нового супруга? Душа моя отказывается в это верить, но ты и вправду забыла, что бог Близости и Единства дал тебе эту девочку, чтобы ты выкормила, вырастила и воспитала ее, научила ее жить в этом большом мире. Если же на самом деле память твоей души изменила тебе, доверь исполнить эти заветы богов мне. Я передам Малиналли все, что смогу, все, что успею. Взывая к богам, я требую, чтобы до тех пор, пока я жива, Малиналли оставалась здесь, рядом со мной.

Мать девочки исполнила просьбу свекрови, и с того дня малышка жила на попечении бабушки, которая учила и воспитывала ее в любви, заботе и нежности.

Старая женщина и ребенок любили поговорить друг с другом и порой вели долгие-долгие беседы. Уже с двух лет Малиналли научилась выражать свои мысли ясно, лаконично и образно. Она запомнила множество слов, говорила понятно и убедительно, используя длинные предложения и неожиданные, но всегда точные сочетания слов. К четырем годам Малиналли без труда могла выразить любую сложную мысль, любые свои сомнения или же несогласие с тем, что говорили ей окружающие. Таким ранним развитием девочка целиком была обязана бабушке. Та, едва Малиналли начала говорить, стала учить внучку не только устной речи, но и занималась с ней неким подобием письма. Она научила девочку рисовать тексты, состоящие из образов — не то знаков-иероглифов, не то картинок. Так Малиналли увеличивала запас слов, училась мыслить образами и развивала память. Память, как говорила ей бабушка, это умение видеть мир изнутри, умение придавать словам цвет и форму. Без образов — видимых, слышимых и осязаемых — памяти нет, говорила она. Едва девочка освоила азы этого полурисования-полуписьма, как бабушка научила ее писать тексты-картинки — череду образов, которые рассказывали бы о каком-либо событии или происшествии. Событие это могло быть и реальным, и придуманным. Долгие часы проводила Малиналли за этим занятием. А по вечерам бабушка просила внучку, чтобы та пересказала ей какой-нибудь из текстов. Вот так они и играли изо дня в день. Бабушка не могла нарадоваться на внучку. Та развивалась не по дням, а по часам, проявляя при этом богатое воображение и пытливый ум. Но вот о чем Малиналли при всей живости ее ума и присущей ей наблюдательности не догадывалась, так это о том, что бабушка почти ничего не видит. Ведь бабушка вела себя точно так же, как все зрячие люди. Больше всего ей нравился бабушкин голос. Стоило ей услышать ласковую трель этого колокольчика, как сердце девочки наполнялось любовью и радостью. Малиналли была просто влюблена в голос и глаза бабушки. Когда та рассказывала истории и сказки, девочка смотрела ей прямо в глаза, сгорая от любопытства. В этих глазах она находила несомненную красоту. Больше ни у кого такого взгляда не было. Особенно поражало девочку то, что когда бабушка начинала говорить, ее глаза загорались, словно освещенные изнутри каким-то ласковым и теплым огоньком. Когда же она молчала, глаза ее оставались почти безжизненными. Таинственный огонь угасал и затаивался вплоть до того мгновения, когда она снова начинала рассказывать сказку. Лишь случай подсказал Малиналли: это происходит потому, что бабушка просто-напросто почти слепа и практически не видит.

Как-то раз, когда бабушка присела во дворе, чтобы отдохнуть после обеда, Малиналли тихо подошла к ней и без единого звука подсела поближе. В руках девочка держала маленькую птичку. Протянув ее бабушке, она сказала:

— Бабуля, посмотри, видишь, как ей больно?

Бабушка переспросила:

— Кому больно? И отчего?

— Разве ты не видишь? Вот она, у меня в руках, она ранена, и я бы хотела вылечить ее.

— Нет, девочка, я ничего не вижу. Скажи, что у нее болит? Где ее рана?

— Вот здесь, на крыле.

Бабушка протянула руки, и Малиналли положила ей в ладонь раненую птицу.

Девочка была потрясена тем, что бабушка на ощупь пытается определить, что случилось с птичкой и где надломлено ее крыло.

— Цитли, бабушка, как же так получается, что ты ничего не видишь, а все-таки видишь все вокруг, и гораздо больше меня? Скажи, если твои глаза не видят ни цветов, ни красок, если они не видят ни моего лица, ни моих глаз, если они не видят тех историй, которые я рисую, что же тогда ты видишь перед собой?

На это бабушка ответила:

— Я вижу то, что находится внутри вещей. Я не вижу твоего лица, но знаю, что ты красива; я не вижу твоих глаз, но могу почувствовать твою душу. Я никогда не видела то, что ты пишешь и рисуешь мне, но я вижу эти сказки и рассказы через твои слова. Я могу видеть все, во что верю. Я вижу, почему мы здесь и куда уйдем, когда перестанем играть с тобой.

По щекам Малиналли потекли слезы, и бабушка спросила ее:

— Почему ты плачешь?

— Я плачу, потому что вижу — тебе не нужны глаза ни для того, чтобы видеть, ни даже для того, чтобы просто быть счастливой, — ответила ей девочка. — А еще я плачу, потому что люблю тебя и не хочу, чтобы ты уходила.

Бабушка нежно обняла ее, прижала к себе и сказала:

— Я никогда не уйду, никогда не покину тебя. Всякий раз, увидев в небе летящую птицу, ты увидишь меня, ибо я буду там — с тобой и с этой птицей. Я буду везде, в кроне каждого дерева, в далеких горах, в вулканах, в кукурузном поле — везде. Да, и самое главное: каждый раз, когда с неба пойдет дождь, я буду рядом с тобой. В воде и влаге мы всегда будем вместе. А за меня не волнуйся. Ты жалеешь меня, потому что я лишилась зрения, но поверь: слепота настигла меня тогда, когда форма и цвет вещей не помогают мне видеть мир, а лишь мешают. Они отвлекают, пугают меня, не дают разглядеть суть вещей, тайный смысл всего, что происходит вокруг. Я осталась слепой, чтобы вернуться к истинному пониманию мира. Так я решила, и сейчас я счастлива. Счастлива видеть то, что мне дано видеть теперь.


Рассвело. В то утро свет был каким-то особенным, неясным, и контуры облаков исчертили небо силуэтами неких сказочных зверей. Малиналли, с образом бабушки в мыслях, отложила жернова и развела огонь, на котором собиралась нагреть комаль — на этой глиняной сковородке замешанное на воде тесто из маисовой муки превращалось в лепешки. Этот утренний ритуал она проделала неторопливо, в почтительном молчании. В последний раз делала она эту работу здесь, у этого очага, в этом доме. Она замерла в неподвижности, наблюдая за пляшущими языками пламени и пытаясь понять значение этих бесконечно чередующихся, сменяющих друг друга символов. Бог Уэуэтеотль, Старый Огонь, представал перед нею во всем своем великолепии — в самых роскошных цветах и формах.

Разноцветные язычки и искры — красные, желтые, зеленоватые и голубые — мелькали перед глазами Малиналли, рисуя перед ее внутренним взором карты звездного неба, сверяясь с которыми она уносилась куда-то прочь, в те далекие края, где нет уже ни времени, ни пространства. На миг душа Малиналли испытала покой и радость. Не замечая, что делают ее руки, она, мысленно все еще пребывая где-то там, далеко, перемешала тесто и выложила на комаль пару лепешек. Первую из них она съела медленно, тщательно пережевывая каждый кусочек. Делала она это со значением и с пониманием того, что с каждым ломтиком маисовой лепешки ее тело обретает единство и с ушедшей в другие миры бабушкой, и с великим богом Кетцалькоатлем.

Вторую лепешку Малиналли не стала снимать с огня. Та сначала подрумянилась на горячем коале, затем подгорела, а затем и вовсе сгорела, оставив после себя лишь хрупкий кружок золы. Малиналли смолола эту золу в ступке, и когда пепел превратился в горсть мелкого, почти невесомого порошка, она развеяла его в воздухе, чтобы напомнить высшим силам о своем присутствии в этом самом месте, чтобы ее ветер прилетал к ней из прошлого именно сюда, чтобы именно к этому очагу он принес ей воспоминания о детстве и о любимой бабушке. Проделав этот пусть не тайный, но глубоко личный ритуал, не предназначенный для посторонних глаз, Малиналли стала собирать вещи.

В джутовый мешок она сложила бусы, доставшиеся ей в наследство от бабушки, горсть кукурузных зерен с того самого первого в ее жизни поля, несколько зерен какао, каждое из которых представляло собой большую ценность и могло быть использовано как крупная монета — в случае крайней необходимости. Перебирая их в руках, Малиналли пожалела, что не может стать такой же ценной и важной, как эти зерна. Будь так — к ней бы относились совсем иначе: ее бы ценили и уж ни за что не рискнули бы отдать кому-то просто так, как подарок.

Собрав свои небогатые пожитки — все те вещи, которые она собиралась взять с собой на новое место, — Малиналли не спеша умылась, оделась и тщательно причесалась, уделив этому даже больше времени, чем обычно.

Прежде чем уйти из этого дома, она поблагодарила и благословила землю, которая ее питала, воду, которая утоляла ее жажду, воздух, которым она здесь дышала, и огонь, на котором готовила пищу. Еще она попросила богов, чтобы они не оставляли ее, всегда были рядом с нею, направляли ее действия и помыслы, дали ей света и разума — столько, чтобы понять, в чем ее предназначение и какова ее судьба в этом мире. Еще она попросила у богов силы воли для того, чтобы у нее хватило упорства суметь выполнить их волю и пожелания, исполнить то, что они предначертали ей в этом мире. Затем она попросила благословения и милости: «Пусть будет так, чтобы все, что я скажу или сделаю сейчас или в будущем, пошло на пользу мне, другим людям и не шло бы наперекор гармонии мира». Попросила она милости и у солнца — пусть оно даст силу ее голосу, чтобы все, к кому она обратится, услышали ее слова; попросила милости и у дождя: «О богиня воды, сделай так, чтобы взошло все то, что будет посеяно мною».

Малиналли присыпала землей остававшиеся в очаге угли, которые были теперь для нее знаком его собственного Старого Огня, и вышла на улицу, неся за плечами пятнадцать лет и ощущая присутствие бабушки в сердце и великого бога Кетцалькоатля — в желудке.


В тот день Кортес встал очень рано, еще затемно. Всю ночь он не мог заснуть. Стоило сну на миг одолеть бессонницу, как душа испанца погружалась в чудовищные кошмары. Так повторялось раз за разом. Самым страшным из видений, посетивших Кортеса в ту ночь, было подобие другого сна — виденного им несколько лет назад. В том сне его окружали незнакомые люди, которые оказывали ему почести, принимали его с величайшим почтением и уважением, обращались как с правителем, как с королем. Тогда, увидев этот сон впервые, юный Эрнан почувствовал себя на седьмом небе от счастья. Он воспринял этот сон как доброе предзнаменование, еще более укрепившее его уверенность в том, что рано или поздно ему суждено стать выдающимся, известным и почитаемым человеком.

В эту ночь то давнее сновидение вернулось истинным кошмаром. Люди, оказывавшие ему во сне почести, на самом деле дурачились, притворялись и издевались над ним. Окружающие плели интриги и заговоры. Те, кого он считал друзьями и союзниками, один за другим улыбались ему в глаза и втыкали кинжалы в спину. Никогда раньше ни во сне, ни наяву ему не доводилось видеть клинки такой формы — с леденящими душу глазами на рукоятках. Они вонзались один за другим в него — уже мертвого… И даже после пробуждения чувство страха не исчезло. Оно заполняло собой все вокруг, обволакивало Кортеса плотным коконом и никак не рассеивалось, отчаянно цепляясь за темноту.

Темнота и мгла никогда не прельщали Кортеса. Они словно душили его, терзали его разум, подавляли чувства, наполняли беспокойством душу. Во время долгих плаваний через моря и океаны он всегда обращал взгляд на небо, стремясь как можно скорее отыскать глазами Полярную звезду — ту звезду, что покровительствовала морякам, не давая им сбиться с курса в открытом море. Если же небо бывало затянуто облаками и звезды не могли пробиться сквозь это ватное покрывало, душа Кортеса наполнялась тревогой. Ему казалось, что корабль идет вслепую, и такое плавание, пусть даже по спокойному морю, представлялось ему вдвойне опасным.

Незнание языка туземцев, невозможность вести с ними переговоры — все это тревожило Кортеса ничуть не меньше, чем плавание под парусом в тумане между островами и рифами. Для него язык майя был настолько же непостижим и неведом, как, например, обратная сторона Луны. Прислушиваясь к голосам индейцев и не понимая в их речах ни единого слова, он чувствовал себя уязвимым и потерянным. Далеко не во всем он мог доверять и своему переводчику. Он не знал, насколько верно брат Иероним де Агилар передает смысл сказанных им слов и в какой мере вольно или невольно меняет их значение. Уличить переводчика во лжи было некому.

Кортес воспринял появление святого отца в его отряде как подарок небес. Корабль, на котором Иероним де Агилар прибыл к берегам Америки за несколько лет до Кортеса, потерпел крушение, и святой отец оказался пленником индейцев майя. Прожив в одном из племен на положении раба долгое время, он освоил их язык и знал многие их традиции и обычаи, казавшиеся европейцам странными и подозрительными. Узнав о том, что в рабстве у индейцев находится такой человек, Кортес тотчас же предпринял операцию по его освобождению, руководство которой взял лично в свои руки.

Он был счастлив, когда святой отец оказался в его лагере. Сам Агилар обрадовался свободе ничуть не меньше. Он сразу же помог Кортесу, рассказав много полезного и интересного об индейцах майя, а главное, об империи, называвшейся Мексикой и раскинувшейся на просторах в глубине континента, империи обширной и могущественной. Так что Агилар оказался очень полезным человеком для Кортеса. Однако при этом он не проявил никакой склонности к ведению политических переговоров и никакого желания убедить в чем-либо своих собеседников. Будь он более искусен в умении вести беседу, многих боев и стычек с индейцами удалось бы избежать. Зачастую обнажать клинки и доводить дело до смертоубийства не было необходимости.

Кортес всегда предпочитал вести диалог с помощью слов, а не оружия. В бой же он вступал лишь тогда, когда понимал, что дипломатия потерпела поражение. Увы, такое происходило чаще, чем ему хотелось бы, особенно здесь, в землях, где невозможно было вести переговоры напрямую, где противники не понимали языка друг друга. В своем первом сражении на землях нового континента Кортес одержал победу, причем с минимальными потерями со стороны испанцев.

В битве при Синтле он разгромил индейцев, ведомый даже не знанием тактики или мастерством полководца, а скорее безошибочно следуя проснувшемуся в нем нюху на победу. Несомненно, огромную роль в этой победе, одержанной на вражеской территории, сыграло наличие в отряде Кортеса всадников и артиллерии. Но вместо того чтобы почувствовать себя триумфатором и отметить удачное начало похода в глубь континента, Кортес не на шутку обеспокоился, почему-то почувствовал себя слабым и уязвимым. Эта мысль не давала ему покоя.

С самого раннего детства он рос уверенным в себе. В первую очередь этой уверенностью он был обязан той легкости, с какой общался с людьми, с какой находил нужные слова, используя их так, как ему в тот момент казалось нужным и удобным. Он умел добиваться всего, что нужно, словом и убеждением.

За годы своей не слишком долгой жизни он по мере взросления успел убедиться, что для него нет лучшего оружия, чем хороший разговор, даже если это спор. И вот сейчас он впервые за много лет почувствовал себя безоружным, а значит — уязвимым. В отличие от клинка или пороха слово — это такое оружие, которое невозможно использовать против того, кто им не владеет. Убеждать в чем-то, уговаривать, просить или угрожать тем, кто не понимает твоего языка, бессмысленно.

Кортес не колеблясь отдал бы половину отмеренного ему на земле срока за то, чтобы овладеть языками народов, населяющих эти неизведанные земли. Там, где можно было говорить, зная, что тебя понимают, он всегда достигал успеха. Тех постов, которые он занимал на Эспаньоле и на Кубе, он добился во многом благодаря своему красноречию, благодаря манере вести беседу, вставляя, например, в речь подходящие к случаю латинские выражения. Кортес не только много знал и о многом думал, он еще и умел выгодно представить перед собеседником свои знания и суждения.

Кортес прекрасно понимал, что ни кавалерия, ни аркебузы, ни даже пушки не являются достаточным условием, чтобы завоевать и подчинить себе и короне эти земли. Индейцы, обитавшие на континенте, разительно отличались от дикарей, встретивших испанцев на Эспаньоле и на Кубе. В противостоянии с неорганизованными варварами артиллерия и кавалерия, может быть, и являются лучшим оружием, едва ли не единственным аргументом в споре. Но цивилизованные, создавшие мощные, хорошо управляемые государства народы — это совсем иной противник, в противостоянии с которым следует применять другие, цивилизованные методы. В этом случае на первый план выходит не столько военная стратегия, сколько политика и дипломатия. Здесь надо уметь переманивать противников на свою сторону, создавать союзы, вести переговоры, торговаться, убеждать и обещать… но все это достижимо лишь при одном условии: нужно уметь разговаривать на одном языке, а именно этого Кортес и был лишен в ходе экспедиции с самого начала.

Оказавшись в этом новом, едва открытом мире, Кортес сразу понял, что именно здесь могут сбыться его мечты, именно здесь судьба дает ему возможность проявить себя, добиться всего, чего он только может пожелать. При этом он чувствовал себя так, словно ему связали руки. Общение жестами и знаками не могло заменить настоящего диалога и не позволяло добиться намеченных целей. Без языка даже оружие не могло быть использовано в полную силу.

Воевать, не ведя переговоров, не склоняя на свою сторону кого-либо из противников, значительно превосходящих по численности его отряд, было все равно что использовать аркебузы как дубины, вместо того чтобы из них стрелять.


Мысль Кортеса работала стремительно. За доли секунды он мог придумать и изложить собеседнику те предложения и обещания, которые даже не были бы ложью и при этом помогли бы ему добиться своего. Он умел говорить красноречиво, логично и внушать своими словами доверие. Помимо этого, Кортес с детства усвоил одну простую истину: удача любит храбрых. С этим он никогда не спорил, и храбрости ему было не занимать. Но сейчас отвага и мужество ничем не могли ему помочь. Свою экспедицию он сумел снарядить благодаря красноречию, убедив колониальные власти выделить ему солдат и деньги. Так что в основе всего предприятия лежало слово. Слова были кирпичиками возводимого им здания, а храбрость — тем раствором, который связывал эти кирпичи воедино. Без слов, без языка, без отклика и ответа все предприятие теряло смысл. Если он не найдет способа решить дело, никакой конкисты не будет.


Эту ночь, предшествовавшую новому дню, император Моктесума спал, мучимый кошмарами. Ему снились дети, раздетые донага и бредущие по покрытым снегом склонам вулканов Попокатепетль и Ицтаксиуатль. Дети шли весело, со смехом и радостными криками. И они, и тот, кто видел их во сне, знали: ведут их к тому месту, где приносятся жертвы ненасытному богу Уитцилопотчли.

Моктесума видел, как дети один за другим падают в разлом ледника, заполненный водой. Они захлебывались, и их тела плавали на поверхности холодной как лед воды. Затем по их телам прошествовал алкающий этих жестоких жертв бог, и с неба на землю пролились тяжелые крупные капли воды, точно такие же, как те, что стояли в глазах императора, когда он проснулся. И тут не то во сне, не то наяву он представил себе сосуд для воды, сделанный из детского черепа. Пить из этого сосуда оказалось очень удобно и приятно. Это видение, эта игра воображения внушили Моктесуме страх и в то же время доставили ему удовольствие. Это испугало его еще больше, когда он окончательно проснулся. Неожиданно сильный порыв ветра распахнул дверь в его спальню, и на лицо императора упал солнечный луч. В то утро солнечный свет и ветер разомкнули его веки. Ветер, словно взбешенный, трепал циновки и покрывала, срывал со своих мест все, что мог поднять в воздух, и швырял на пол комнаты, где спал в эту ночь император Моктесума. Всевластного правителя обуял страх. Его воображение мгновенно нарисовало картину неминуемой кары, которую вот-вот должны были обрушить на него боги. Он увидел, нет, даже не увидел, а скорее почувствовал острые шипы агавы, пронзающие ему язык и пенис. Эти перепачканные кровью иглы указывали всем на его вину, на страшный грех, который камнем лежал на сердце Моктесумы. Грех этот состоял в том, что при его правлении народ, называвший себя ацтеками, предал постулаты старой веры и, изменив догматы, извратил древнюю религию племени тольтека. Когда-то давно сами ацтеки были кочевниками. Отсчет истории их оседлой жизни шел с того дня, когда был основан город Тула. Город стал столицей племени тольтеков. Как рассказывала легенда, основателем Тулы был сам Кетцалькоатль, крылатый змей, и Моктесума был уверен, что появление в границах его империи чужестранцев, называвших себя испанцами, свидетельствует о неизбежном скором пришествии Кетцалькоатля. Вернувшись на землю, крылатый змей, несомненно, призовет его, Моктесуму, к ответу. Страх перед божественным гневом парализовал волю славного воина и мудрого правителя. Если бы не этот ужас и не готовность принять от богов любую кару за свои прегрешения, он легко, буквально в один день уничтожил бы отряды чужеземцев, вторгшиеся в его земли.

Глава третья

Малиналли крестили в разгар весны. В тот день она была одета во все белое. Не было на ней ни единого лоскутка ткани иного цвета. Другое дело — вышивка. Малиналли прекрасно знала всю важность вышивки, прядения и вязания. Особое место в мастерстве вышивальщицы всегда занимало умение украсить ткань изображениями птиц. Для такого — совершенно особенного — случая она выбрала себе церемониальную юбку-гуипиль, сплошь расшитую придуманными ею самой знаками и изображениями. Покрой юбки и вышивка на ней многое говорили о женщине, которая сшила ее и украсила. Это был своего рода особый язык женщин, понятный, пожалуй, лишь им самим. Вышивка на ткани говорила о том времени, когда она была создана, о том, богатой была семья вышивальщицы или бедной, о том, какое место женщина занимала в семье, роду и племени, была ли молодой девушкой, замужней женщиной или вдовой. Говорила вышивка на юбке и о том, как именно связана сделавшая это украшение женщина с богами и мирозданием. Надевание гуипиль было настоящим ритуалом. Проделывая его ежедневно, женщина совершала символический путь из внутреннего мира во внешний. Просовывая голову в отверстие юбки, она пересекала границу мира сновидений. Отражением этого мира и являлись картинки, вышитые на ткани. Опустив юбку ниже, женщина оказывалась в реальном, живом мире, словно пробуждаясь от сна. Это ритуальное пробуждение и возвращение в реальность каждый раз становилось символом появления человека на свет и напоминало об этом важнейшем в жизни каждого событии. Юбка-гуипиль — это словно модель мира, — мира, каким его представляет себе человек. Женщина оказывается в центре пространства, прикрытая тканью спереди, сзади и с боков. Четыре клина вышитой ткани, сходящиеся на талии, образуют подобие креста, где человек помещен в самый центр, в исходную точку космоса. Сверху светит солнце, а с четырех сторон тебя обдувает ветер. Эти четыре точки обозначают четыре стороны света и четыре стихии. Такой — стоящей в центре мира, обдуваемой всеми ветрами и освещаемой солнцем, — ощущала себя одетая в белоснежную вышитую юбку Малиналли, приготовившаяся пройти обряд крещения и получить новое имя.

Для нее эта церемония посвящения себя еще одному богу и получения от его жрецов нового имени была очень важна. Она с радостью узнала, что и испанцы относятся к этому ритуалу с великой серьезностью. Схожая церемония была с незапамятных времен известна и ее предкам. Просто исполняли они ее чуть-чуть иначе, не так, как белые люди. Когда Малиналли только родилась, бабушка исполнила обряд наречения так, как завещали ей предки. Традиция требовала, чтобы в день, когда девочке исполняется тринадцать лет, этот обряд был повторен еще раз. Жизнь Малиналли сложилась так, что некому было выполнить то, чего требовали боги, и она очень сожалела об этом. Тринадцать было числом очень важным и в ее жизни, и в календарном цикле, да и во всей системе счисления ацтеков. Солнечный год состоит из тринадцати лунных месяцев. Тринадцать месяцев — тринадцать менструаций. Тринадцать домов содержатся в священном календаре майя и ацтеков-мексиканцев. Каждый из домов состоит из двадцати дней. Сложенные воедино, 13 домов по 20 дней дают в сумме 260 дней. Когда человек рождается, для него начинается отсчет двух календарей — солнечного, в котором год состоит из 365 дней, и священного — с 260 днями в году. Совпадают эти два календаря лишь спустя 52 года. Этот срок и является полным большим циклом, после которого начинается новый отсчет двух календарей. Если сложить 5 и 2 — цифры, составляющие в записи число 52,— получается 7. Это тоже священное число, потому что из семи дней состоит тот отрезок времени, через который сменяют друг друга фазы Луны. Малиналли прекрасно знала, что означает каждая из четырех лунных фаз и как следует себя вести в те или иные дни. Она знала, что в течение первых семи дней, когда Луна находится между Землей и Солнцем, она остается темной, потому что, молодая и слабая, не может подняться над горизонтом. В эти дни подобало хранить тишину, чтобы все то, чему пришел срок родиться, родилось свободно, без страха и в спокойствии — без всякого постороннего вмешательства. Эти дни были лучшим моментом, чтобы осознать, почувствовать, в чем главный смысл того, что человеку предстоит сделать в течение наступающего лунного цикла. Эта фаза Луны — этап рождения новых дел. Следующие семь дней, когда Луна, открывая лицо лишь наполовину, поднимается над горизонтом в полдень и вновь уходит с небосвода около полуночи, лучше всего подходили для того, чтобы выполнить задуманное. Следующие семь дней, когда Луна и Солнце располагаются по разные стороны от Земли и Луна по ночам старается в полную силу осветить Землю, являются той фазой, в течение которой следует отмечать достигнутое и делиться приобретениями с близкими. Ну а в последние семь дней, когда Луна обращает к Земле другую половину своего серебряного лика, следует вспомнить все сделанное за прошедшие двадцать восемь дней, осмыслить происшедшее, подвести итоги и довершить то, что не было доделано. Так было задумано природой и богами, а мудрые предки Малиналли лишь высчитали и упорядочили свои наблюдения за цикличностью, присущей не только смене времен года, но и всей человеческой жизни. Сама Малиналли родилась в двенадцатом доме большого цикла. Дата рождения несет в себе знак судьбы, и неспроста Малиналли нарекли именем, принадлежащим как раз этому дому, этому участку большого цикла. В нумерологии ацтеков числу 12 соответствовало понятие воскресения, возвращения к новой жизни. Особым знаком, иероглифом, соответствующим числу 12, служило изображение в профиль человеческого черепа — символа смертности и в то же время бессмертия и преображения всего живого. Атрибутом же черепа всегда была черная ткань, которую образно, чтобы не упоминать лишний раз о смерти, называли «мочалкой углекопа». Другим же названием этой ткани, специально выкрашенной в черный цвет, было все то же относящееся к двенадцатому дому большого цикла слово «малиналли». Иероглиф «12» можно истолковать как изображение смерти, обнимающей своего покойного ребенка и накрывающей его покрывалом — чтобы избавить от всех переживаний, бед и потрясений. Иным же толкованием этого иероглифа, возникавшим при обратном его прочтении, было понятие о единстве — единстве ребенка и матери, той матери, что вырывает из цепких лап смерти обернутый в ткань малиналли сверток с телом младенца. Она обнимает завернутого в священную ткань ребенка, прижимает его к себе и сливается с ним в одно целое ради того, чтобы вернуть его в этот мир, дать ему, обновленному, новую жизнь. Так слово «малиналли» обретало еще один, символический смысл: малиналли — это люди, народ и город, тот самый заколдованный город Малиналько, основанный богиней земли Малиналь-Хочитль, имя которой переводится как Цветок Малиналли.


Именно из ткани малиналли была сшита накидка, которая лежала на плечах Хуана Диего в ту ночь 1531 года, когда ему явилась Дева Мария в образе статуи из храма в Гваделупе, вознесенной на застывший в ночном небе диск Луны. Это видение состоялось в двенадцатый день двенадцатого месяца через двенадцать лет после того, как нога Эрнана Кортеса впервые ступила на землю Мексики.

Малиналли всегда гордилась своим именем и тем, что оно означает. К такому важному событию, как крещение и обретение еще одного, нового, имени, она и решила сшить себе юбку-гуипиль и украсить ее вышивкой, в которой было бы отражено все, что связано со словом и именем Малиналли. Работу она начала за несколько месяцев до этого торжественного дня. Решение оказалось правильным: ей едва хватило времени, чтобы расшить юбку именно так, как хотелось, — без единой лишней детали, без единого украшения, сделанного просто ради украшения, и в то же время так, чтобы не забыть ничего, что имеет значение для того, кто обретает еще одно имя и посвящает себя еще одному богу. Сначала Малиналли вооружилась веретеном и спряла из шелкового волокна нужное количество ниток. Затем она точно так же сама, без посторонней помощи, соткала нужный кусок полотна. Ткань была украшена драгоценными морскими раковинами и яркими перьями редких птиц. Спереди на одеянии был вышит символ вечно движущегося, никогда не отдыхающего ветра. Этот знак окружали сцепившиеся в плотное кольцо крылатые змеи. То было тайное послание, адресованное всевидящим посланцам великого бога Кетцалькоатля. Пусть глаза богов увидят и узнают, как чтит она своего покровителя, как ждет его скорого пришествия. Малиналли внимательно следила за всем, что происходит вокруг, пытаясь угадать, какой облик примет на этот раз тот, кто исполнит роль глаз великого пернатого змея. Похоже, что единственным существом, оценившим верность Малиналли древним богам и ее готовность служить им верой и правдой, был конь, которого в день ее крещения дважды провели мимо нее на водопой к реке и обратно. Во время церемонии конь не сводил взгляда с одетой во все белое Малиналли. Та не могла не заметить такой странности в поведении животного, и с того самого момента между конем и уже окрещенной Малиналли установилась особая внутренняя связь, что покоилась на глубокой симпатии и уважении.


По окончании ритуала крещения Малиналли подошла к брату Агилару и спросила его, что значит слово «Марина» — то новое имя, которым ее только что нарекли. Священник ответил, что Марина — та, которая вышла из моря.

— И это все? — разочарованно спросила Малиналли.

Брат Агилар подтвердил свои слова.

Малиналли отказывалась в это верить. Она-то ожидала, что имя, которое дадут ей посланники великого Кетцалькоатля, будет значить нечто большее. Как-никак это имя дали ей не простые смертные, которые едва представляют, насколько все в мире связано между собой и какое значение имеют произнесенные слова и называющие людей и предметы имена; они люди мудрые и посвящены в высшие таинства. Так ей хотелось верить. Нет, не может быть, ее имя наверняка означает что-то важное. Она вновь и вновь обращалась к святому отцу с этим вопросом, но единственное, что он сообщил ей в дополнение к сказанному, это то, что имя Марина было выбрано потому, что звучало чуть-чуть похоже на Малиналли. Малиналли не на шутку расстроилась. Но, вспомнив, что впадать в уныние в такой важный день было бы непростительной дерзостью по отношению к богам, она решила исправить допущенную испанцами ошибку и стала сама придумывать, что могло бы означать ее новое имя. Она рассуждала так: если ее старое, ацтекское имя в одном из толкований означает грубую ткань, сотканную из переплетенных между собой волокон травы, а любой траве, как и всем другим растениям, чтобы вырасти, требуется вода, то и ее новое имя, которое связано с морем, означает не что иное, как круговорот вечной жизни, ибо вода — это и есть вечность, которая в нескончаемом круговороте питает то, что когда-то было ею, — ту самую траву, из которой затем прядут нити и изготавливают ткань. Да, именно это и означает ее новое имя!

Малиналли попыталась с должным почтением произнести это важное слово, но у нее это едва получилось. Звук «р», приходившийся на середину ее нового имени, как будто застревал у нее во рту, соскальзывал с кончика языка чуть раньше, чем она успевала выговорить его. Единственное, чего она добилась после множества попыток, было нечто похожее на слово «Малина». Конечно, она расстроилась. У нее всегда вызывало восхищение то, как люди умудряются издавать такое количество самых разнообразных звуков. Она считала себя очень хорошей подражательницей, с детства любила в шутку передразнивать других людей, и вот теперь никак не могла выговорить злосчастную букву. Это «р» никак не давалось ей.

Она вновь и вновь просила священника произнести ее новое имя. При этом она не отрываясь смотрела на губы Агилара, который терпеливо раз за разом повторял слово «Марина». Малиналли вскоре поняла, что ей нужно всего-навсего поднести кончик языка к передней части нёба, почти к верхним зубам. Кажется, в этом не было особой трудности, но на деле язык Малиналли отказывался повиноваться ей и словно застревал в привычном изгибе в другой точке рта. Кроме того, он отказывался двигаться так быстро, как нужно. Нет, сдаваться она и не помышляла; просто ей пришлось взять себя в руки и признать, что потребуется время и упорство, чтобы научиться выговаривать свое новое имя. Тренировать язык и губы, чтобы правильно передавать звуки, ей было не впервой. Ей еще и года не исполнилось, когда она впервые ощутила, как забавно говорить на каком-то своем, ей одной ведомом языке. Она с удовольствием гукала, пыхтела, что-то бормотала, издавала невоспроизводимые звуки и с неменьшей охотой подражала всему, что успевал вычленить из множества окружающих звуков ее детский слух. Она прислушивалась к пению и щебету птиц, пыталась понять, о чем лают и воют собаки. Когда ночь словно накрывала черной тканью мир вокруг, погружая его почти в полную тишину, малышка, затаив дыхание, прислушивалась к едва различимым звукам, доносившимся из далеких джунглей. Она без устали могла играть сама с собой в игру под названием «угадай, что за зверь рычит, кричит и воет там в лесу». Наутро она пыталась как можно точнее изобразить те звуки, издаваемые животными, которые ей удалось услышать накануне ночью. Вплоть до появления на ее родине и в ее жизни пришельцев, называвших себя испанцами, у нее это хорошо получалось. Но изучить новый язык, на котором говорили появившиеся из-за моря чужестранцы, оказалось труднее, чем она предполагала. Впрочем, это ее не пугало. Наоборот, она взялась за дело с решимостью и к тому дню, когда было решено окрестить ее, уже многое знала.

Малиналли поняла, что если бесконечно повторять одно и то же слово, большого толку не будет. Нужно было научиться произносить звук «р» сам по себе — в любом слове, в начале, середине или в конце. Чтобы на время отвлечься, она начала расспрашивать святого отца о своем новом боге. Она хотела знать о нем все, что только возможно: имя, полагающиеся ему как богу атрибуты, правила и ритуалы, которые требуется исполнять для того, чтобы обратиться к нему с молитвой, вознести ему хвалу, наконец, просто поговорить с ним. Она с восторгом прослушала проповедь, предшествовавшую обряду крещения. Эту речь брат Агилар сам перевел для всех присутствующих, не знающих языка пришельцев. Выяснилось, что они — те самые пришельцы, посланцы богов, именующие себя испанцами, — просили ее и ее соплеменников, чтобы они перестали наконец поклоняться ложным богам — ложным хотя бы потому, что они требовали человеческих жертвоприношений в свою честь. Еще брат Агилар рассказал индейцам об истинном боге. Этот бог, которого они привезли с собой, был хорошим, добрым и великодушным. Ему и в голову бы не пришло потребовать от тех, кто в него верит, человеческих жертв. Малиналли думала, что этот всемилостивейший бог был не кем иным, как Великим Господином Кетцалькоатлем, который, приняв новое обличье, решил вернуться на эту землю, чтобы восстановить на ней царство гармонии и единения человека с мирозданием. Малиналли не терпелось поприветствовать вернувшегося на землю бога, поговорить с ним, задать ему накопившиеся в душе вопросы. Она попросила священника научить ее произносить имя нового для нее бога. Брат Агилар любезно согласился научить новообращенную произносить имя Божье и немало порадовал Малиналли тем, что ни в слове «Иисус», ни в словах «Бог Отец, Бог Сын и Бог Дух Святой» не было ни одной буквы «р». В общем, произнести эти слова для Малиналли не составило особого труда. Она даже захлопала в ладоши, как маленькая девочка. Радостью наполняло ее сердце чувство сопричастности, которое вспыхивало в ней, когда ей удавалось произнести слово или имя, которые люди присвоили какой-нибудь вещи или человеку. Эта сопричастность превращала ее в сообщницу, в подругу, в члена семьи. Радости ее в такие минуты не было предела, как не было предела печали и отчаянию, когда юная Малиналли вновь ощущала себя чужой, изгнанной из привычного мира. Воодушевленная, Малиналли поспешила спросить у священника, как зовут жену этого бога. Брат Агилар сообщил ей, что у бога жены нет.

— А кто же тогда эта женщина с ребенком на руках, чью статую поставили в храме?

— Это его мать, мать Христа. Мать Иисуса Христа, пришедшего в этот мир, чтобы спасти нас.


Она его мать! Мать всех пришельцев, всех людей, а значит, она не кто иная, как Великая Госпожа Тонантцин. Неспроста, оказывается, Малиналли во время мессы, предшествовавшей обряду крещения, охватило незнакомое, необъяснимое чувство, печальное и в то же время прекрасное. Пока брат Агилар читал проповедь и молился на непонятном языке, Малиналли вдруг почувствовала, как тоскует по материнским рукам. Ей внезапно больше всего на свете захотелось, чтобы ее вновь запеленали, обняли, взяли на руки… ей стало очень нужно почувствовать себя защищенной, а чувство полной защищенности и покоя возникает лишь у младенца, прижавшегося к материнской груди. Перед ее мысленным взором замелькали картинки из далекого детства. Когда-то ведь ее пеленала и обнимала мама, затем — долго-долго — маму заменяла бабушка. Наверняка когда-то ее брала под свою защиту и Великая Госпожа Тонантцин, а быть может, и великая мать всего сущего, мать этого мира, воплощением которой и была эта белокожая женщина, державшая на руках своего сына. Малиналли почувствовала, что больше всего на свете ей не хватает материнской заботы и ласки. Ей нужна была мать — такая мать, которая не бросила бы ее, не отдала посторонним людям, мать, которая не оставила бы ребенка на земле, но вознесла бы новорожденную дочь к небу, подставила бы ее четырем ветрам, помогла бы ей вновь обрести изначальную чистоту. Вот какие мысли кружились в голове Малиналли, пока она слушала молитвы и проповедь испанского священника, хотя большую часть слов его она не понимала и вынуждена была догадываться и додумывать для себя их смысл.


Точно так же, как и Малиналли, Кортес думал в тот момент о своей матери. Он вспомнил, как она вновь и вновь водила его за руку в церковь и просила Бога, чтобы тот даровал ее болезненному сыну здоровье и силы. Вспомнил Кортес и то, как мать всей душой стремилась помочь ему преодолеть трудности, связанные с малым ростом, физической слабостью, и даже заставляла себя ограничивать проявления безудержной любви к единственному сыну, чтобы дать ему возможность обрести себя в окружающем мире. В обществе, где высшей доблестью считались сила и владение боевыми искусствами, там, где даже на столичных улицах человек мог попасть в драку или вооруженную стычку, низкорослый болезненный юноша врядли мог добиться успеха. Родители Кортеса приложили все усилия к тому, чтобы обеспечить сыну по крайней мере хорошее образование. Сейчас, во время мессы, он вспомнил и тот день, когда пришло время прощаться с матерью накануне отплытия к берегам Нового Света. Он прекрасно помнил ее слезы, ее взволнованное лицо и, конечно же, материнский подарок в дальнюю дорогу — портрет святой Девы Марии Гваделупской, который сопровождал его с того дня, как корабль отошел от берегов Испании. Кортес был уверен, что именно Дева Мария спасла ему жизнь, когда он метался в бреду, укушенный скорпионом. Он знал, что Дева Мария оберегает его от всех бед и несчастий, что она на его стороне, что она никогда его не оставит и благодаря ее помощи он добьется всех побед и успехов. Он давно мечтал доказать матери, что может быть не просто пажом при королевском дворе, но сильным человеком, добивающимся любых целей в жизни. Ради этого он был готов на все: он мог не подчиняться приказам, мог драться, сражаться, воевать, мог убить. Ему было тесно даже на посту алькальда в Сантьяго на Кубе. Понимая это, губернатор Диего Веласкес назначил молодого человека командующим новой экспедицией в неизведанные земли открытого континента. С первого же дня Кортес позволял себе нарушать данные ему приказы и инструкции. В соответствии с распоряжением губернатора ему не следовало рисковать и отходить от берега в глубь материка. Согласно этим же инструкциям он должен был вести себя с аборигенами-индейцами вежливо и осторожно. Главной целью общения с ними было получение сведений о новых землях и, если это окажется возможным, розыски Грихальвы — руководителя предыдущей экспедиции, а также его людей. Губернатор отправлял Кортеса в исследовательскую экспедицию, а не в военный поход. Ему следовало открывать, узнавать и исследовать эти земли, но не покорять и не колонизировать их. Веласкес рассчитывал на то, что отряд Кортеса обследует нужный участок побережья залива и вернется на Кубу в целости и сохранности. Высшим успехом губернатор считал бы привезенное с материка золото — пусть в небольших количествах, но мирным образом выкупленное или выменянное у индейцев. Сам же Кортес видел цели возглавляемой им экспедиции иначе. Единственное, о чем он жалел, отправляясь в поход, это о том, что мать не могла видеть его в эти счастливые мгновения. Если бы она только знала, какие великие дела совершает ее сын! Он покоряет новые земли, открывает все новые и новые территории, дает имена и названия стольким местам, предметам и людям. Ощущение собственного величия, которое он испытывал, когда давал новое имя кому-либо или чему-либо, было, наверное, сравнимо лишь со счастьем, какое испытывает женщина, производя на свет ребенка. Вещи, обретавшие имя по его воле, словно заново рождались в тот самый миг. По его воле, по его желанию они обретали новую жизнь. Вот только… Он прекрасно понимал, что иногда ему просто-напросто не хватает воображения. В том, что касалось выбора стратегии похода, умения вести переговоры и заключать союзы, разрабатывать военные операции, ему не было равных. Другое дело — придумывать новые имена. Он с восхищением вслушивался в звучные и в то же время музыкальные имена и названия, которыми изобиловали науатль и майя — языки населявших эту землю индейцев. Кортес прекрасно понимал, что ему просто не дано придумать такие имена, как Квиуаицтлан, Отлаквицтлан, Тлапакойян, Ицтакамакститлан или же Потончан. Поэтому он был вынужден прибегать к родному испанскому языку, чтобы, не тратя лишних усилий, дать новое имя каждому месту или каждому новому человеку, оказывавшемуся под его властью. Например, город индейского народа тотонака, называвшийся Чальчикуэйекан, он назвал Веракрусом — городом Истинного Креста. Сделано это было по той простой причине, что отряд Кортеса подошел к городу 22 апреля 1519 года — в Страстную пятницу, иначе — день Истинного Креста.

Точно так же обстояло дело и с именами индейских женщин, которых ему вручали местные вожди и главы знатных родов с первого дня пребывания на этих землях. Кортес выбирал для своих наложниц самые простые имена, к которым не надо было долго привыкать. Впрочем, эти воспоминания не помешали ему сейчас следить за ходом мессы, предшествовавшей обряду крещения. Его не могло не тронуть то, с каким неподдельным почтением и интересом отнеслись к мессе все собравшиеся индейцы, несмотря на то что весь ритуал был для них внове. Единственное, чего не знал Кортес, — это того, что для индейцев смена имени или образа кого-либо из их богов не представляла сложности. Каждый из богов имел на их языке даже не два и не три, а гораздо больше имен и изображался в разных обличьях. И то, что на пирамиде, где всегда возвышались древние идолы, сегодня было водружено изображение испанской непорочной Девы, ничуть не оскорбило религиозных чувств индейцев и не вошло в противоречие с их представлениями об устройстве мира людей и мира, где обитают боги.

Кортес, который провел немало времени в католических храмах, исполняя обязанности церковного служки, никогда еще не видел, чтобы от собравшейся на проповедь толпы исходило такое ощутимое сияние веры и религиозной убежденности. Этот единый порыв навел его на мысль о том, что если наставить этих индейцев на путь истинной веры, отвратить их от поклонения ложным богам, то этот народ будет способен на великие деяния и чудеса. Такие размышления подвели его к честолюбивому выводу, который напрашивался сам собой: быть может, это и есть его истинное предназначение. Быть может, именно ему и суждено спасти эти заблудшие души, вырвать их из сумеречного существования и наполнить их жизнь светом истинной веры. Это он, Эрнан Кортес, должен покончить с поклонением истуканам и с омерзительным обычаем человеческих жертвоприношений. Естественно, для этого ему потребуются власть и полномочия, а чтобы их иметь, он просто обречен на противостояние и борьбу с могущественной империей Моктесумы. Кортес молился горячо, всей душой, всем сердцем; он умолял Деву Марию, чтобы та помогла ему одержать верх над императором индейцев и добиться успеха в задуманном деле. Он был человеком истинной веры. Вера его возвышала, возносила над миром, над временем и пространством. И именно в тот миг, когда он умолял Деву Марию о помощи, его взгляд встретился со взглядом Малиналли. Словно искра вспыхнула, осветив глаза испанца и индейской девушки. Этот всплеск первородного огня объединил их в едином желании. Малиналли поняла, что именно этот мужчина может защитить ее; Кортес же почувствовал, что только эта женщина сможет помочь ему. Лишь родная мать была бы способна сделать для него то, что дано было этой незнакомой женщине. Ни он, ни она не знали, откуда возникло в их душах это чувство, но оно вспыхнуло, и они его приняли. Быть может, причиной тому была сама месса, запах благовоний, свечи, песнопения, слова молитвы, однако оба в этот миг мысленно перенеслись в то время, когда души их были еще чисты и невинны: каждый вспомнил о своем детстве.

Малиналли почувствовала, как ее сердце загорается светлым пламенем, согретое морем свечей, которые испанцы поставили там, где раньше находился храм, посвященный древним богам ее народа. Раньше ей никогда не доводилось видеть свечей: она имела дело с факелами, жаровнями-светильниками, но свечи увидела впервые лишь с появлением испанцев. Малиналли была покорена волшебным светом этих крохотных огоньков. Свечи были небольшие, их пламя казалось зыбким и трепетало от любого движения воздуха, но при этом они давали гораздо больше света, чем любой факел. Малиналли мысленно заговорила с богом огня, который отвечал ей множеством негромких, но отчетливых и звонких голосов — язычками пламени испанских свечей. Отражение этого света Малиналли с замирающим сердцем увидела в глазах Кортеса. Он тоже поймал ее взгляд. Вера и молитва возвышали его над миром, но глаза этой молодой индейской девушки вернули его обратно к реальности, к телесности, к желанию… Он не хотел, чтобы блеск в глазах Малиналли отвлек его от мысли о грядущих свершениях. В этот день во время мессы — обряда, к которому Кортес всегда относился с глубочайшим уважением, — в день начала нового похода, что вызывало в его душе не меньшее почтение, он не мог себе позволить нарушить одну из основных заповедей тех, кто уходил покорять земли Нового Света: никому из них не дозволялось брать себе в жены женщин из покоренных или покоряемых народов. Но влечение Кортеса к женщинам было непреодолимым. Ему стоило огромных усилий сдерживать свои инстинкты, чтобы уйти от искушения. Он решил передать эту женщину в услужение благородному дворянину Алонсо Эрнандесу Портокарреро, который сопровождал его во всех предприятиях еще на Кубе и с которым Кортес не желал ссориться ни при каких обстоятельствах. Подарить ему эту рабыню, эту служанку из местных было своего рода знаком расположения со стороны Кортеса к своему соратнику. Малиналли выделялась из толпы рабынь. Она отличалась от них всем — походкой, манерой держаться, открытостью и уверенностью во взгляде.

Сердце Малиналли радостно забилось, когда она узнала о решении Кортеса. Это событие было для нее добрым знаком — знаком, которого она ждала столько лет. Если Кортес, который, как она уже поняла, был главным среди чужеземцев, приказывал ей прислуживать этому господину, походившему на уважаемого тлатоани — чиновника или главу рода, — то он явно увидел в ней что-то хорошее. Конечно, в глубине души Малиналли хотелось бы стать служанкой самого Кортеса — главного господина, но она не жаловалась — ни про себя, ни вслух. Она поняла, что сумела произвести на чужеземного господина выгодное впечатление, а весь ее горький опыт подсказывал: это главное условие для того, чтобы новый хозяин не превратил жизнь служанки в настоящий кошмар.

Портокарреро обрадовался решению Кортеса. Ему приглянулась Малиналли, эта красивая и, похоже, сообразительная женщина-девочка. В глазах ее горели гордость и достоинство, и тем не менее она явно была готова делать любую работу и исполнять распоряжения. Первым делом ей было приказано разжечь огонь и приготовить еду для нового хозяина. Малиналли тотчас же принялась за работу. Она подыскала подходящие ветки окоте — мексиканской сосны, древесина которой пропитана смолой и потому как нельзя лучше подходит для того, чтобы разжечь в очаге огонь. Ветки она сложила в виде креста Кетцалькоатля, что являлось обязательным шагом в ритуале разжигания огня. Затем она взяла длинную сухую палочку и принялась тереть ею смолистый кусок сосны. Малиналли умела задобрить бога огня и разжечь костер, пожалуй, лучше любой другой женщины ее народа. Обычно пламя начинало плясать под ее руками почти мгновенно. К ее величайшему изумлению, на этот раз дело шло гораздо труднее, чем обычно. Неужели бог огня рассердился на нее? Крест Кетцалькоатля упорно отказывался гореть. Малиналли не переставала спрашивать себя, почему так получается. Может, она чем-то прогневала Великого Господина Кетцалькоатля? Но чем же? Она ни на мгновение не отреклась от него, напротив, в церемонии крещения и наречения новым именем она участвовала в его честь, приветствуя предстоящее явление Великого Господина в новом обличье. Она ведь сразу поняла, сразу почувствовала значение всего происходящего. Войдя в храм, где испанский священник должен был прочесть проповедь новообращенным, Малиналли тотчас же с замиранием сердца увидела, что по центру алтаря стоит крест — непреходящий символ Великого Господина Кетцалькоатля. Как бы ни уверяли испанцы, будто этот крест является символом их собственного бога, ничто не могло поколебать уверенность Малиналли в том, что она участвовала в ритуале, посвященном высшему божеству из ее пантеона. Сердце ее преисполнилось радости и почтения. Она была счастлива, что ей ни на мгновение, ни на йоту не пришлось отступить от своей веры. И все же… сосна окоте отказывалась загораться, и для Малиналли это было дурным предзнаменованием. Взволнованная и расстроенная, она даже вспотела. Чтобы облегчить себе задачу, она решила поискать сухой травы. Для этого ей пришлось пересечь огороженное поле, где паслись лошади. Подойдя к этим прекрасным животным, Малиналли остановилась. Она мгновенно разыскала в табуне того коня, который не сводил с нее глаз во время обряда крещения. Конь тоже узнал ее и подошел ближе. Женщина и конь смотрели в глаза друг другу. Это были волшебные мгновения — мгновения взаимного восхищения и признания. Среди всего необычного, что привезли с собой чужеземцы, внимание Малиналли больше всего привлекали лошади. Никогда раньше она не видела столь прекрасных, столь гармоничных животных. Они покорили ее с первой встречи. Первыми словами, которые Малиналли выучила по-испански после слова «Бог», были «конь» и «лошадь».

Лошади ей нравились. Больше всего ее поразили не размеры и не облик скакунов, а их взгляд. Чем-то они были похожи на огромных собак, но в собачьих глазах человек не увидит своего отражения в полный рост. Глаза собаки — другие; в них тоже есть загадка, тайна, но нет той ясности и открытости, как в глазах лошади. Да и собаки, которых привезли с собой испанцы, были совсем другими. Огромные, злобные, с кровожадным жестоким взглядом — эти псы ничуть не походили на итцкуинтли — собак, обитавших в деревнях индейцев. В лошадином же взгляде всегда читались великодушие и дружелюбие. Для Малиналли лошадиные глаза были как зеркало, в котором отражается все то, что человек думает и чувствует.

В тот день, когда Малиналли оказалась в лагере чужеземцев, она впервые подошла к лошадям. Передать свои ощущения от этой встречи словами Малиналли, наверное, не смогла бы. Ну как можно выразить то, что она почувствовала, в первый раз положив руку на лошадиную гриву? Собаки итцкуинтли были маленькие, с короткой шерстью, и общение с ними ни в чем не походило на общение с лошадьми. Малиналли научилась любить лошадей даже раньше, чем впервые прикоснулась к ним. В самый первый раз она увидела их издалека и наблюдала за прекрасными животными во время битвы у города Синтла. Не испанцы, но их скакуны пленили ее. В тот день женщинам и детям было приказано уйти из города до того, как начнется сражение. Наблюдать за тем, чем кончится битва мужчин, им следовало издалека. Любопытство победило в Малиналли привычное послушание и даже инстинкт самосохранения. Ей уже доводилось слышать рассказы тех, кто раньше видел испанцев верхом на конях. Кто-то говорил, что чужеземцы — это полулюди-полузвери, кто-то думал, что сами эти животные являются полулюдьми-полубогами, а иные утверждали, будто чужестранцы и их невиданные звери представляют собой единое существо. Малиналли решила увидеть все своими глазами. Она спряталась в одном из домов, постаравшись найти такое место, откуда было бы безопасно наблюдать за сражением. И вот один из испанцев проскакал прямо по двору дома, где пряталась Малиналли. Она видела, как конь старается не наступать копытами на что бы то ни было хрупкое и непрочное, хотя всадник подгонял скакуна, заставляя нестись во весь опор. Этот конь, вернувшись в строй и подгоняемый другими скакунами, в следующую минуту спас жизнь своему хозяину: почуяв звериным инстинктом перед собой яму-ловушку, конь резко остановился, и всадник, не удержавшись в седле, полетел на землю прямо ему под ноги. Подталкиваемый сзади следующей шеренгой строя, скакун перелетел через яму, поставив ноги на самый край ровной поверхности. На долю секунды ему пришлось наступить копытами на распростертого на земле человека. Из своего укрытия Малиналли ясно видела, что даже в этой стремительной скачке конь сделал все, чтобы не поранить человека: он переступил с ноги на ногу так, чтобы его вес почти не пришелся на те копыта, которые какой-то миг касались тела упавшего всадника. С того самого мгновения Малиналли полюбила этих благородных животных раз и навсегда. Она поняла, что верность и преданность лошадей человеку безгранична, что всадник всегда может довериться своему скакуну, доверить ему самое дорогое — саму жизнь. А ведь такого доверия, как лошади, заслуживают далеко не все представители рода человеческого.

Вот и глаза Кортеса — они сбивали ее с толку: его взгляд то притягивал ее, то, наоборот, отталкивал, внушая недоверие. Ей начинало казаться, что глаза этого человека смотрят на мир скорее взглядом собаки, но не коня. Да и в его внешности было что-то от дикого, свирепого зверя. Особенно поразило Малиналли, как густо покрывали волосы его руки, грудь и подбородок. Это лишь подчеркивало его сходство с каким-то хищным зверем. Кожа самих индейцев была гладкой, и Малиналли никогда не видела такого заросшего волосами мужчины. Ей страшно хотелось узнать, какова эта белая кожа на ощупь. Что она почувствует, погладив своего нового господина, проведя своей рукой по его руке, по груди, по ногам, по внутренней стороне бедер? Впрочем, будучи рабыней и служанкой, она должна была уметь держаться на почтительном расстоянии. Это умение уже не раз выручало ее и пригодилось сейчас. Она уже успела не раз поймать на себе взгляды Кортеса, почувствовать их обжигающее прикосновение к ее бедрам и груди. Эти взгляды Малиналли совсем не понравились. Глаза Кортеса напомнили те глаза, что рисуют или выцарапывают на рукоятках ритуальных кремневых ножей, клинками которых вырезают сердца тех, кого приносят в жертву богам. Этим глазам опасно было верить, ибо они, как нож, могли вонзиться в грудь и в два счета вырезать из нее сердце. Гораздо больше нравились Малиналли глаза ее нового хозяина, сеньора Портокарреро. Он смотрел на свою служанку невозмутимо и безразлично. Но Малиналли к этому привыкла. Она всегда жила, ощущая безразличное отношение к себе со стороны хозяев. Рядом с новым господином она чувствовала себя спокойно. Сейчас она должна была сделать все возможное, чтобы быстрее выполнить его первое распоряжение. Разгневать нового хозяина в первый же день Малиналли совсем не хотелось. Она быстро собрала пучок сухой травы, и вскоре от очага потянулась к небу струйка дыма, а над камнями заплясал огонь, на котором Малиналли и напекла лепешек своему господину.

Она вздохнула с облегчением. Новый огонь разгорелся. Этот новый огонь в новом очаге связывал ее воедино с новым, только что данным ей именем, с новыми хозяевами и с новыми делами, мыслями и представлениями о мире, которые они принесли с собой. Малиналли была благодарна судьбе за то, что попала в хорошие руки, а еще за то, что боги, которым поклонялись эти чужестранцы, как будто собирались покончить с обычаем приносить людей в жертву старым богам.

Для Малиналли, только что нареченной новым именем, только что прошедшей обряд очищения, сейчас, рядом с Кортесом, начинался новый, самый важный этап ее жизни. Огонь весело плясал в очаге, но Малиналли захотелось раздуть его еще сильнее. Она взяла в руки кожаные мехи, и умело направляемая струя воздуха мгновенно подбросила языки пламени вверх — почти вровень с ее головой. Глядя в огонь, Малиналли вдруг с необыкновенной ясностью вспомнила тот день, когда она в последний раз разжигала огонь вместе с бабушкой. Она была тогда такой маленькой, но бабушка разбудила ее еще до восхода солнца. Подождав, пока девочка стряхнет с себя сон, бабушка сказала:

— Сегодня я покину эти земли, уйду из этого мира. Я уже не увижу, что станет с нашим каменным миром: не увижу ни разбитые каменные цветы, ни высеченные на камне надписи, ни полированную гладь каменных глыб, которые мы называем зеркалами богов. Сегодня пение птиц унесет мою душу далеко-далеко. Тело мое останется здесь, безжизненное и холодное. Оно вернется в землю, в глину и в почву, и когда-нибудь я снова встречу солнечный рассвет, став ростком маиса, протянувшегося навстречу теплым лучам. Уже сегодня перед моими глазами вновь откроется мир, только другой, невидимый здесь, на земле. Я уйду, но перед этим оставлю тебе всю свою нежность, всю свою любовь.

Неожиданно, будто ниоткуда начался проливной дождь. Бабушка рассмеялась, и этот смех наполнил дом волшебной музыкой. Малиналли никак не могла понять, шутит бабушка, предрекая, что сегодня уйдет куда-то далеко, или всерьез предупреждает ее о чем-то. Зато она была уверена, что бабушке — такой взрослой, умной и уже немолодой — на самом деле столько же лет, сколько ей. Меж Малиналли и ее бабушкой не лежала пропасть прожитых старой женщиной лет. Девочка знала, что может в любой момент поговорить с бабушкой или помечтать о чем-то, и она с радостью разделит ее игру. Малиналли могла поделиться со своей лучшей подругой всеми переживаниями и беспокойствами. Бабушка, ее любимая бабушка вновь превращалась в такие минуты в беззаботного ребенка, в маленькую девочку. Вот и в тот день бабушка вдруг предложила Малиналли пойти на улицу и поиграть под дождем. Та с удовольствием выскочила вслед за ней во двор. Дождь был такой сильный, что земля вокруг быстро промокла и превратилась в жидкую грязь. Бабушка и внучка сели прямо на землю и стали играть с раскисшей глиной. Они лепили на глазах растекавшиеся под дождем фигурки животных и какие-то только им одним ведомые колдовские таинственные знаки. Со стороны могло бы показаться, что старая женщина просто выжила из ума и, впав в детство, уподобилась своей малолетней внучке. Бабушка попросила Малиналли, чтобы та замазала ей глаза грязью — чтоб они посвежели и отдохнули под слоем мокрой земли. Девочка, довольная и веселая, стала замазывать все лицо бабушки ровным слоем глины. Она была готова выполнить любое, самое удивительное желание бабушки, но в тот момент ее просьбы вовсе не казались внучке глупыми или неразумными. Когда глиняная маска была готова, бабушка сказала внучке:

— Жизнь всегда предлагает нам выбор, всегда есть два выхода, два ответа на любой вопрос: день или ночь, орел или змея, построить или разрушить, наказать или простить. Но запомни: всегда есть еще один ответ, еще одна возможность. Этот тайный третий ответ включает в себя оба других, и самое главное в жизни — суметь найти именно его.

Договорив эти слова, бабушка подняла вымазанное глиной лицо к небу и, показав рукой вверх, произнесла:

— Смотри, девочка! Смотри, там наверху они — те, кто плавает в воздухе!

Малиналли изумленно взирала на замысловатый танец, который исполняли над ними несколько круживших в небе орлов.

— Как ты узнала, что они там, если глаза твои слепы да еще замазаны глиной?

— Сейчас идет дождь, а во время дождя вода говорит со мной. Вода рассказывает мне, как выглядят окружающие вещи. Она обтекает предметы, животных и птиц, и по ее звуку я понимаю, что происходит вокруг. Вода говорит мне, как высоко выросло то или иное дерево и крепкое ли, не гнилое ли оно изнутри. Я слышу и вижу все это и еще многое другое. С помощью воды я узнаю будущее каждого человека. Оно ведь уже начертано в небесах этими воздушными рыбами, парящими в вышине. Нужно только уметь увидеть это и понять. Мое будущее просто и незамысловато: четыре великих ветра уже дали мне знак. Я скоро уйду.

В это мгновение все вокруг вдруг залило оранжевым светом. Ясные, теплые лучи ласкали разом их обеих — старую женщину и маленькую девочку. Сила притяжения словно забыла о них на какое-то время. Они почувствовали в себе ту легкость, какая бывает лишь во сне. Бабушка стала напевать песни на разных языках и на разные голоса. И что бы она ни пела, какие бы слова ни слетали с ее губ, она каждой строчкой, каждой звучащей нотой признавалась в бесконечной любви к своей внучке. Затем, помолчав, она вдруг попросила Малиналли собрать всю сухую траву, которую та сможет найти у дома после такого сильного дождя. Девочка выполнила просьбу бабушки, и вскоре в очаге на вчерашних углях уже плясал новый огонь. Вслед за травой в очаг легли ветки, хижина наполнилась светом и теплом, и тогда бабушка сказала:

— Птицы, все до единой, обязаны огню своей формой. Мысль тоже рождена огнем. Языки огня могут произносить такие же точные, холодные и правдивые слова, какие произносят губы честного человека. Запомни: слова могут создать мир заново. Всякий раз, когда тебе в жизни будет трудно, когда ты не будешь знать, что делать дальше, доверься огню. Посмотри в него и обрати к нему свои мысли, свой разум.

Малиналли, словно зачарованная, смотрела на огонь и узнавала в нем одну за другой тысячи и тысячи скрытых форм и теней. Наконец, когда огонь догорел и в очаге остались лишь угли, бабушка улыбнулась и сказала ей:

— Запомни, что не бывает в жизни таких неприятностей, бед и печалей, какие не мог бы поглотить огонь.

Девочка посмотрела бабушке в лицо и заметила, что по ее щекам поверх высохшей глиняной маски текут слезы. Тем временем бабушка достала плетеную корзину, где лежали ее вещи, и вынула жадеитовые бусы и браслет. Надевая бусы на шею внучке, она негромко, спокойным голосом благословляла девочку:

— Пусть земля будет единым целым с твоей ступней, пусть она надежно носит тебя по себе, пусть поддержит тебя, когда ты вдруг потеряешь равновесие. Пусть ветер освежает твой слух, и пусть он всегда дает тебе ответ на любой вопрос, пусть излечит все то, что принесет вдруг налетевшая на тебя печаль. Пусть огонь оживит твой взгляд, пусть очистит твою пищу и напитает твою душу. Пусть дождь будет верным твоим другом, пусть он нежно омоет тебя, очистит твое тело и твой разум от всего, что тебе не нужно, от всей грязи, которая пытается пристать к нам на протяжении жизни.

Девочка почувствовала, что бабушка прощается с нею, и со слезами в голосе взмолилась:

— Цитли, не уходи от меня, останься со мной.

— Я ведь уже говорила тебе, что никогда тебя не брошу.

Обнимая и целуя внучку, бабушка мысленно передавала заботу о ней от себя солнцу. Она молила всех богов, чтобы они помогли Малиналли в жизни. Безмолвно, раз за разом повторяла она про себя: «Пусть страх сам боится Малиналли. Пусть она будет победительницей страха, той, от которой бежит страх, той, которая испепеляет страх, той, которая уничтожает страх, стирает страх в порошок, той, которая никогда не ведает страха».

Малиналли обняла бабушку и сидела так долго-долго — до тех пор, пока не успокоилась. Когда же наконец их объятия разомкнулись, девочка увидела, что бабушка больше не дышит и не двигается. Старая женщина покинула мир, где существует время, ее душа безмолвно ушла из тела, ее язык вернулся в вечное молчание. Малиналли поняла, что за бабушкой пришла смерть, и заплакала.


Сейчас, начиная новую жизнь, разжигая новый огонь в доме своих новых хозяев, Малиналли чувствовала себя счастливой. Все шло именно так, как ей того хотелось. Она мечтала, чтобы время слез осталось наконец позади. Она чувствовала, как меняется изнутри, как становится другим человеком. Первые дни после прибытия в лагерь чужеземцев навеки останутся в ее памяти. Ни разу, ни на миг она не почувствовала себя здесь уязвимой, не ощутила опасности, не встрепенулась от так хорошо знакомого ей чувства неуверенности. Да, конечно, в лагерь испанцев она попала не одна. Одиноко ей не было вовсе не потому, что вместе с нею сюда привели еще девятнадцать женщин-рабынь. Даже без них ей не было бы страшно или сиротливо. Ее прошлое оставалось с нею всегда и везде. Прошлое ее семьи, ее личное прошлое, прошлое ее народа и всего мира. На шее у нее по-прежнему висела нитка жадеитовых бус, которые в день смерти подарила ей бабушка. На щиколотках позвякивали бубенчики. Вот так, в уипиле, сшитом ею самой и украшенном узором из ярких перьев редких птиц, изображающим лестницу, уходящую в небо, она когда-нибудь тоже поднимется туда, в небеса, чтобы снова встретиться с единственным человеком, по-настоящему любившим ее, — с бабушкой.

Глава четвертая

Малиналли стирала белье в реке в окрестностях Чолулы, когда почувствовала сильную головную боль. Здесь очень шумно, подумала она, слишком шумно. Ей мешали не только журчание воды и шуршание трущейся ткани, но и тот шум, что звучал у нее в голове. А вокруг все двигалось, гудело и шумело, словно призывало включиться в эту игру. Даже река, в которой она привычно полоскала одежду, словно вознамерилась исполнить некую мелодию, и ее воды то с силой, то спокойнее ударялись о камни на берегу. А тут еще крики и щебетание расшумевшихся как никогда птиц, кваканье лягушек, стрекотание кузнечиков, отдаленный лай собак и нескончаемая шумиха новых обитателей этой земли. Пришельцы все время шумели: они громко говорили, они чистили свои доспехи и клинки, перетаскивали с места на место пушки, грохотали тяжелыми стволами аркебуз. Малиналли в последнее время стало не хватать тишины и покоя. Недаром было сказано в священной книге ее предков — «Пополь-Вух», что мир был создан в полной тишине, в ночной мгле и покое, когда еще не было света.

Тишина была нужна Малиналли для того, чтобы творить и создавать. Ей нужны были слова — много новых, непривычных, странных для ее слуха слов. Эти слова должны были быть точными и понятными. Вскоре после того, как Малиналли приняла крещение, Кортес забрал ее от сеньора Портокарреро и определил к себе в услужение. Вскоре он стал называть Малиналли «языком». Заметив успехи девушки в испанском языке, Кортес потребовал, чтобы она переводила его слова, обращенные к посланникам Моктесумы, на язык науатль и, наоборот, их речи на испанский. Малиналли учила незнакомый язык легко и быстро. Но все же она понимала, что знает его еще недостаточно хорошо. Она по-прежнему то и дело обращалась к отцу Агилару, подыскивая подходящие для перевода слова. Точно передать смысл сказанного оказалось нелегкой задачей: слишком уж различались эти языки, культуры, сами законы мышления.

Переводя новую фразу, Малиналли всякий раз ощущала, что обращается к памяти сотен поколений своих предков. Стоило кому-либо из посланников императора упомянуть имя Ометеотля, создателя мировой двойственности — Ометеситли и Омесиуатля, олицетворяющих мужское и женское начала, — как ей, будучи переводчицей, требовалось прервать разговор и объяснить собеседнику, что посланник возводит свою речь к моменту сотворения мира. Вот какова была сила и власть произнесенного слова. Она терялась в догадках, как можно заключить в одно чужое слово самого Ометеотля — того, у кого нет ни формы, ни тела, ни контуров, того, кто не рождается и не умирает, того, кого не может намочить вода, не может сжечь огонь, не может сдвинуть с места даже самый сильный ветер, кого не может скрыть даже сама земля. Нет, это действительно невозможно. Так же сложно было и Кортесу, которому никак не удавалось растолковать Малиналли некоторые догматы его религии. Как-то раз Малиналли снова спросила его, как зовут супругу того бога, в которого он так ревностно верит. Кортес, как и брат Агилар, ответил:

— У бога нет супруги.

— Так не бывает.

— Почему нет?

— Потому что без женского лона и чрева, без царящей в них темноты не может появиться и свет, без темноты, спокойствия и безмолвия не может родиться новая жизнь. Лишь в самой глубине своего лона мать-земля рождает драгоценные камни; так и в глубине материнского чрева обретают свое обличье люди и боги. Без женского чрева не может быть бога.

Кортес пристально посмотрел на Малиналли и увидел свет в самой глубине этих бездонных глаз. На мгновение господин и рабыня-переводчица почувствовали себя связанными воедино. Но Кортес, собрав в кулак всю волю, заставил себя отвести взгляд и отстраниться от этой женщины. Он внезапно понял, что испытывает страх перед этим чувством единения, общности с Малиналли. Он поспешил закончить разговор, потому что вдруг представил себе, насколько странным мог показаться со стороны: богословская беседа между ним и этой дикаркой, рабыней, взятой им в услужение.

— Ну чего стоят твои рассуждения? Что ты можешь знать о Боге! Посмотри на своих истуканов: они, только чтобы выжить, требуют от вас всю кровь мира. А наш Бог отдает нам свою кровь при каждом причастии. Не он берет нашу кровь, а мы пьем по глотку его крови.

Эти слова Кортеса Малиналли совсем не понимала. Она услышала в них то, что хотела и что могла услышать. Получалось, что бог этих испанцев на самом деле жидкий, потому что его божественная сущность заключалась в его крови — в жидкости, наполняющей тело, в той жидкости, что утоляет жажду любви, что содержит в себе космическую вечность. Против этого Малиналли возразить ничего не могла, да и не хотела. Она и сама с удовольствием бы поверила в такое божество.

— Так значит, твой бог — жидкий? — взволнованная и воодушевленная своей догадкой, спросила Малиналли.

— Жидкий? Как это?

— Но ты же сам сказал, что он заключен в той крови, которую вы пьете.

— Ну что же, женщина, в этом ты, может быть, и права. Но теперь ответь мне на один вопрос: твои боги дают тебе свою кровь?

— Нет.

— Вот видишь! Значит, не надо в них верить.

На эти слова Кортеса Малиналли отвечала со слезами на глазах:

— Я не верю, что богам нужно приносить кровавые жертвы. Я верю в твоего жидкого бога, и я рада, что есть в мире такой щедрый и вездесущий бог, который проявляется во всем, даже в каждой моей слезе. Мне нравится, что он может быть строгим, суровым, но всегда справедливым, что его гнев может уничтожить весь наш мир, но и создать тут же другой мир, который будет лучше нашего. Вот только ничего из этого он не сможет сделать без воды и без чрева. Чтобы зацвел цветок и была спета песня, нужна вода — только в ней рождаются слова и материя обретает форму. Нет, конечно, есть жизнь, которая рождается не из материнского лона, но такая жизнь продолжается на нашей земле лишь краткий миг, тогда как все, что возникает из тьмы, что зарождается в глубине пещер, как драгоценные камни или золото, — все это остается в нашем мире надолго. Говорят, что там, за морем, есть такая земля, где горы поднимаются еще выше, чем наши, и что там, в теле нашей матери-земли, хранится много-много воды. Эта вода делает землю плодородной, еще там есть глубокие пещеры, в которых рождаются великие сокровища…

— Какие же это сокровища? И где эти пещеры?

Но Малиналли сказала только, что больше ничего не знает. Ей пришлось не по душе, что Кортес прервал ее рассказ. Она вдруг ясно увидела, что этому чужестранцу неинтересна ни жизнь ее народа, ни ее религия, ни боги, покровительствующие этим землям, ни ее вера, ни она сама. Его прельщали лишь сокровища — земные сокровища, которые можно потрогать руками, драгоценные камни и золото. Попросив прощения, она выбежала из дома и со слезами укрылась на берегу реки.

Уже не в первый раз Малиналли и Кортес не могли понять друг друга. Сама Малиналли была твердо уверена, что слово может расцветить яркими красками любую, даже полустертую картину воспоминаний, что произнесенное имя или название порождает в сознании человека живые образы. Как расцветают в поле яркие цветы, впитавшие корнями дождевую воду, так дает плоды и то, что она сеет в душе и разуме собеседника, произнося слова, смоченные священным эликсиром слюны. Вот и в ее разуме укоренились и дали плоды многие идеи из тех, что проповедовали испанцы. Малиналли с готовностью приняла в свою душу нового истинного Бога, вечного, всемогущего и всепрощающего. Впрочем, она не могла бы принять эту религию с такой готовностью, если бы ее понимание мира не было подготовлено опытом, знаниями и верованиями множества поколений ее предков. У них же, у своих предшественников, она узнала, что все в мире существует, лишь когда получает название, когда смачивается слюной, когда описывается словом или красками. Малиналли называла цветы и песни даром богов, ибо лишь благодаря цвету, рисунку и слову существовал тот мир, в котором она жила. Бог дышал в каждом ее слове, он давал новую жизнь всему сущему через нее, через ее речь. Только благодаря этому, благодаря милости божьей и тому, что он — бог — всегда был рядом с нею, Малиналли удавалось рисовать в умах испанцев и мексиканцев новые мысли, новые представления о мире, новые образы. Быть «языком» означало для нее поистине духовную ответственность. Она, словно верная жрица, посвящала всю себя, все свое существование служению богам, умоляя их при этом лишь об одном — не покидать ее и дать ей возможность говорить именно то, что они считали нужным сказать. Малиналли понимала, что ее голос по какой-то неведомой ей причине должен выразить в словах саму суть мироздания и сделать это так, чтобы каждый величественный образ стал понятен людям двух совершенно разных, даже враждебных друг другу культур. Она чувствовала, что просто-напросто не готова нести эту ношу, что ей не хватает для исполнения божественного предназначения ни знания чужого языка, ни понимания божественного замысла, ни простого жизненного опыта и мудрости. Вот почему слетавшие с ее уст слова звучали даже для нее самой как чужие. Страх наполнял эти слова, делая речь Малиналли скованной, неживой и как будто неискренней. Она боялась — боялась, что в какой-то миг, сама того не заметив, предаст своих богов, боялась подвести тех, кто возложил на нее такую ответственность, боялась не устоять перед искушением властью. Как ни удивительно это звучало на первый взгляд, но прикосновение к власти оказалось для Малиналли в равной степени и пугающим, и сладостным. Никогда раньше за всю свою жизнь она не имела возможности испытать это странное чувство — быть в чем-то главной, управлять людьми, вести свою игру и требовать чего-либо от других.

Она довольно быстро поняла: тот, кто создает знаки и символы, кто владеет знаниями, тотчас же приобретает власть над другими. Малиналли открыла для себя, что, переводя с одного языка на другой, она оказывается не просто бесстрастным и безымянным посредником, передающим слова испанцев посланникам Моктесумы и наоборот. Нет, она становится важным действующим лицом, только ей известны все козыри и тайные доводы каждой из сторон, ведущих переговоры. Кроме того, Малиналли очень скоро осознала, что слово может быть оружием — настоящим оружием, действенным, надежным и безжалостным. Слово летело со скоростью молнии. Оно мгновенно пересекало огромные пространства: долины, горные хребты и моря. Оно несло сообщение, которое было вопросом жизни и смерти и для правителей, и для их подданных. Слово могло пугать, вселять ужас или пробуждать в душах надежду. Оно заключало союзы, уничтожало врагов, меняло ход истории. Слово для Малиналли приняло образ воина — будь то священный воин из древних легенд, стремительно скачущий всадник или же простой солдат-наемник, безжалостный и умелый в своем ремесле.

Слово, как узнала Малиналли, в силу своего божественного происхождения превращает пустое пространство во рту в центр творения. Когда человек говорит, у него во рту бесконечно повторяется образ того великого дня сотворения мира, когда зародились Вселенная и сама жизнь, после того как женское и мужское начала слились в одно целое. Чтобы возникла жизнь, думала она, чтобы два противоположных начала могли находиться в единстве, они должны быть помещены в округлое, защищенное со всех сторон пространство. В круге, в шаре, в любом замкнутом и лишенном углов, подобном сфере пространстве все стремится к центру и к единству. Только мягкие, без изломов и углов линии и поверхности могут надежно защитить то, что будет создано, когда противоположности сольются. Углы же, изломы и граненые поверхности открывают путь, расчищают дорогу и нацелены на разделение единого. Человеческий род — порождение женского начала, пустое пространство, подобие первородной пещеры — представлялся Малиналли идеальным местом для рождения слов. Язык же — символ мужского начала, остроконечный, стремительный, напоминающий по форме фаллос, — служил лучшим средством для того, чтобы созданное слово предстало перед миром, вошло в заполненную символами, знаками и значениями Вселенную, в разум и души других людей и обрело бы там свое отражение, свою пару, дожидающуюся оплодотворения. Вот только что должно было оплодотворить произнесенное ею слово? Для Малиналли это по-прежнему оставалось загадкой. Она знала, что мир всегда предлагает человеку два ответа на вопрос, два решения. Выбирать нужно между единством и разделением, между созиданием и разрушением, между любовью и ненавистью, и этот выбор был определен «языком», иными словами — ею, и никем другим. В ее руках оказались огромная власть и полномочия. Своими словами она могла донести мысль одного человека до сердца и разума другого, могла помочь ему принять это предложение или же отвергнуть его; она могла превратить людей во врагов или союзников, в непримиримых противников, исповедующих чуждые друг другу истины, в одиноких, отчаявшихся, оторванных от всего мира людей — таких же, какой была она сама. Прожив большую часть жизни рабыней, Малиналли прекрасно знала, что значит существовать, не имея голоса, что значит не иметь ни права, ни возможности высказать свои мысли и желания, наперед знать, что твой голос никогда не будет услышан и что у тебя никогда не спросят совета. Впрочем… теперь это время казалось Малиналли таким далеким, что все это было как будто не с ней. Она — рабыня, которой было суждено всю жизнь лишь молча получать и исполнять приказания, она, не имевшая права даже посмотреть в глаза хозяину или его гостям, — теперь обрела голос, и эти люди заглядывали ей в глаза и в рот, ловили каждое слово, слетавшее с ее губ. Она — та, которую за ее недолгую жизнь успели несколько раз отдать из одной семьи в другую, та, на кого никогда не обращали внимания, от кого избавлялись, как от надоевшей вещи, теперь была нужна, полезна и наконец оценена по достоинству. Малиналли ощущала себя самой крупной монетой, зерном какао, если не чем-то еще более ценным.

Правда, это особое положение Малиналли было уязвимым. В любую секунду все могло измениться. Даже жизни ее теперь угрожала большая опасность, чем раньше. Рабыню никто не стал бы убивать без причины: служанка нужна живой, а не мертвой. Другое дело — теперь… Лишь победа испанцев даровала ей жизнь и свободу. Мучимая сомнениями, Малиналли все же не переставала убеждать себя в том, что никого не предает, что испанцы и вправду посланники богов, а их появление предшествует возвращению Великого Господина Кетцалькоатля в этот мир. Больше того, она уверила себя, что Кортес — не кто иной, как временное воплощение великого почитаемого бога, последнее перед появлением Кетцалькоатля на земле в своем истинном обличье. Малиналли знала: лишь она сама решает, что говорить и о чем умолчать, что утверждать и что отрицать, что объявить во всеуслышание и что оставить в тайне. Это заставляло бешено биться ее сердце. Она прекрасно осознавала всю свою ответственность и всю тяжесть и непоправимость последствий, если вдруг ее решение окажется неправильным. Речь шла не просто о том, чтобызаменить одно слово или имя другим, а о том, что любое такое слово, выбранное случайно или преднамеренно, могло полностью изменить смысл сказанного. Произнося слова человека на другом, неведомом ему языке, Малиналли легко могла что-то недоговорить, что-то оттенить, да и вообще вложить свои мысли и слова в сказанное другим человеком. Вмешавшись, навязав свои речи слушающему, она вторгалась туда, где дела вершат сами боги. Одна мысль об этом повергала Малиналли в ужас. Стоило позволить себе такую дерзость, как боги, прогневавшись, покарали бы ее, и это наполняло сердце девушки страхом. На время избавиться от этого ужаса было довольно легко: нужно было всего-навсего переводить как можно ближе к сказанному, не давая себе возможности вложить в чужие слова свои мысли и соображения. Но если переводить речи Кортеса и других испанцев слово в слово, так, как они звучали на самом деле, то посланцы императора Моктесумы начнут сомневаться — точно так же, как и она сама, — в том, что испанцы — это посланники Кетцалькоатля. Если сомнение западет в их души, если оно пустит корни и укрепится, то испанцы, и она сама вместе с ними, будут уничтожены в мгновение ока. Малиналли все время металась между двумя возможностями, двумя ответами на вопрос: она то пыталась верно служить богам, как можно точнее и беспристрастнее исполняя ту роль, которую они ей предназначили в этом мире, то вдруг начинала следовать своим собственным инстинктам — земным, примитивным, изначальным — и старалась добиться того, чтобы каждое ее слово, каждый жест, каждое действие обретали то значение, которое вкладывала в них она сама, Малиналли. Такое поведение боги, несомненно, могли расценить как мятеж, как вероотступничество, и страх перед их гневом постоянно сжимал сердце Малиналли. Она страдала и терзалась, но не могла найти иного — третьего, объединяющего в себе оба предыдущих, решения.

Тревога и чувство вины терзали вот так же еще одного человека — великого императора Моктесуму. В душу могущественного земного властителя закрался страх. С дрожью в сердце ожидал император, когда на него обрушится гнев богов, оскорбленных тем, что мексиканцы разрушили великий город Тулу и на этом священном месте, там, где стоял главный храм Кетцалькоатля, стали приносить человеческие жертвы. Раньше, в бытность Тулы столицей тольтеков, боги не требовали от своих земных служителей человеческой крови. Им было достаточно того, что Великий Господин Кетцалькоатль возжигает новый огонь и проходит вместе с солнцем по небесному своду, удерживая мироздание в гармонии и равновесии. Раньше, еще до победы мексиканской империи, солнце не питалось человеческой кровью, не требовало ее. Великая вина Моктесумы, камнем висевшая у него на шее, заставила императора поверить в то, что наступил час расплаты и что появление испанцев означает закат… нет, даже не закат, а конец его империи.

Малиналли могла помешать этому, могла спасти империю Моктесумы. Для этого ей всего-навсего нужно было объявить, что испанцы — не посланники Кетцалькоатля, а просто чужеземцы, захватчики, пришедшие из далекой страны за морем. Войска императора уничтожили бы пришельцев в считанные дни. Но… вместе с испанцами погибла бы и она сама, а больше всего на свете Малиналли не хотела умереть рабыней. Как мечтала она о том времени, когда обретет свободу, когда ее наконец перестанут передавать из рук в руки, будто вещь, и она сможет жить там, где захочет, не скитаясь по миру. Назад пути не было, избежать расправы ей не удастся. Она знала, как жесток Моктесума, и понимала: если испанцы потерпят поражение, то и ей не миновать мучительной казни. И она… делала все для того, чтобы испанцы одержали победу! И если для победы следовало поддерживать в душах мексиканцев веру в то, что эти белые люди — не кто иные, как боги, вышедшие из моря, то так она и будет поступать, даже если сама не уверена в этом. Малиналли подпитывала вера в то, что в один прекрасный день она сможет делать все, что захочет: сможет выйти замуж за мужчину, которого полюбит, сможет рожать детей, не опасаясь, что когда-нибудь их отберут у нее и уведут в рабство или принесут в жертву кровожадным богам. Эта вера и эти мечты были слишком прекрасны, чтобы отказаться от них и сделать шаг назад. Больше всего на свете Малиналли хотела получить в собственность участок земли, на котором она смогла бы посеять кукурузу, вместе с той горстью зерен, которая всегда была с нею, — зерен, что остались после самого первого в ее жизни урожая, который они собирали вдвоем с бабушкой. Если испанцы могли воплотить ее мечту, то она будет помогать им всеми силами. Это, правда, не смягчает ее вины и не облегчает ее работу, когда ей приходится выбирать слова и решать, о чем говорить и о чем умалчивать. Неужели защитить свою жизнь возможно только ложью? Но кто сказал, что произнесенное ею — ложь? Кто определил, права она или не права в своих суждениях? Быть может, испанцы действительно посланники Кетцалькоатля, и ее истинное предназначение и высший долг состоят в том, чтобы помогать им во всем, пусть даже ценой собственной жизни и… предательства своего народа?

Вот и сейчас Малиналли терзалась, не зная, как быть дальше. Одна женщина из Чолулы втайне рассказала ей о том, что готовится восстание против испанцев. Эта женщина, познакомившись с Малиналли, была очарована ее красотой и умением держаться. Она решила, что лучшей жены для ее сына не найти. Искренне желая добра Малиналли и стремясь сохранить ей жизнь, женщина рассказала, что в Чолуле испанцам готовят ловушку. Заговорщики решили захватить их в плен: набросить на них сетки и живыми привести в Теночтитлан. Женщина просила Малиналли покинуть город до того, как начнется резня, — щадить тех, кто станет сопротивляться, заговорщики не станут. Уйдя из города и избежав опасности, Малиналли, по мысли женщины, могла бы спокойно выйти замуж за ее сына и жить с ним в мире и согласии долгие годы. Малиналли ощутила на своих плечах груз ответственности: ей предстояло решить, открыть испанцам правду или нет. Чолула была священным городом, где находился один из самых главных храмов Кетцалькоатля. Поэтому оборона или штурм Чолулы означали защиту или же нападение на самого Кетцалькоатля. В голове Малиналли все перемешалось, как никогда. Единственное, в чем она сейчас была уверена, — это в том, что ей требовалось побыть одной в тишине и покое, чтобы найти правильное решение.

Малиналли в молитве обратилась ко всем своим богам, прося их только об одном: о тишине. Помимо внешнего шума настоящей пыткой для нее был целый хор голосов, на разные лады звучавших в голове. В этом внутреннем шуме, оглушавшем ее, она различала обрывки фраз. От нее требовали, чтобы она молчала, держала язык за зубами, чтобы ни в коем случае не проговорилась испанцам о готовящейся западне, ни единым словом не помогла им спасти свои жизни. Эти голоса то и дело переспрашивали ее, уверена ли она, что чужеземцы — действительно посланцы Великого Господина Кетцалькоатля. Саму Малиналли все чаще мучили эти сомнения. То, как вели себя эти люди, не вязалось с тем, как должны вести себя посланцы богов. Малиналли чувствовала себя обманутой и в то же время боялась признаться себе в этом. Она наблюдала за испанцами день за днем, но что говорило об их божественном происхождении? Взять хотя бы само имя Кортеса. Быть «кортесом» по-испански означало быть вежливым и утонченным, но разве Эрнан ведет себя соответственно своему благородному имени? Что уж было говорить о тех людях, которые пришли вместе с ним! Малиналли отказывалась верить, что посланники богов могут говорить так грубо и некрасиво, как солдаты Кортеса. С их губ слетали отрывистые короткие фразы, бесконечные ругательства, а в минуты гнева, к ужасу Малиналли, — даже проклятия в адрес их собственного бога. Испанский язык вообще казался ей грубым по сравнению с тем, как мягко и поэтично звучал ее родной науатль.

Впрочем, непривычное звучание языка и неумение — или же нежелание — испанцев облекать свои приказы и распоряжения в сколько-нибудь вежливую форму было еще не самым неприятным. Гораздо больше Малиналли страдала от запахов, которые распространяли чужеземцы вокруг себя. Неужели посланники Кетцалькоатля могут так дурно пахнуть? Индейцам всегда была свойственна чистоплотность, испанцы же мылись неохотно и редко, а одежду и белье стирали и того реже. Их вещи — рваные, грязные, чуть не сгнившие от впитавшейся грязи и пота — издавали смрад и зловоние. Ничто — ни солнце, ни вода — не могло избавить их от этого запаха. Сколько бы Малиналли ни полоскала белье в реке, ткань не переставала пахнуть пропотевшим под доспехами телом и ржавым железом.

Настораживало и пугало Малиналли еще одно: та страсть, с какой испанцы, и в особенности сам Кортес, относились к золоту. Если эти пришельцы действительно были посланниками богов, то им следовало беспокоиться о земле — о полях, об урожае, о том, как обеспечить людей едой. Но все было иначе. Кукуруза привлекала внимание испанцев, только когда наступал час еды. Как же так? — терялась в догадках Малиналли. Если сам Кетцалькоатль когда-то похитил маисовое зерно с горы, на которой покоится наш мир, и передал его людям, то почему его посланцам безразлично, как обращаются люди с этим драгоценным даром? Неужели они не хотят узнать, помнят ли люди о божественном происхождении этого злака и возносят ли хвалу богам всякий раз, прикасаясь к початку или кукурузной лепешке? Почему посланники Кетцалькоатля не спрашивают, заботятся ли люди о маисе, поклоняются ли ему как высшей ценности? Неужели они не боятся того, что произойдет, если люди вдруг перестанут сеять маис? А впрочем… Нет, не может быть! Неужели пришельцам неизвестно, что если перестать собирать и заново сеять кукурузу, то она умрет? Что кукурузному початку требуется забота человеческих рук? Его нужно очистить от листьев, вылущить все зерна и лишь затем засеять ими поле. Только тогда маисовое зерно обретет свободу и способность к воспроизводству. Кукуруза, маис — этот злак не сможет выжить без человека. Люди тоже не смогут жить без него. То, что кукуруза не может возрождаться сама по себе, без участия человеческих рук, и доказывало божественное происхождение этого злака и требовало от людей почтительного отношения к священному дару богов. Малиналли всегда поражала эта взаимосвязь: если бы на земле не было людей, богам некому было бы подарить кукурузное зерно. И в то же время без кукурузы люди не смогли бы прожить в этом мире. А испанцы — разве они не знают и не понимают, что все мы вышли из земли, что мы и есть земля, земля кормит нас, а когда земля кончится, когда она устанет и маис больше не сможет расти на ней, когда остановится щедрое сердце земли, всем нам также придет конец. А раз так — то какой смысл копить золото, не запасая впрок кукурузные зерна? Золото — теоквитлатль на языке индейцев — всегда считалось в их мифах экскрементами богов, оно было бесполезной блестящей игрушкой, не более того, и Малиналли никак не могла понять, почему Кортес и его люди с таким почтением относятся к этому металлу и с таким рвением стремятся обладать им. Она знала: в тот день, когда люди перестанут уважать кукурузное зерно, перестанут ценить его как священный дар, весь род человеческий будет в смертельной опасности. И если это известно ей, простой смертной, то как могло случиться, что об этом не догадываются посланники Кетцалькоатля, прибывшие во имя его и от имени его, пусть это имя и звучит на их языке иначе? Если они, напрямую общаясь с богами, не задумываются над такими простыми вещами, то не доказывает ли это, что посланы они на землю не Кетцалькоатлем, а другим богом — Тецкатлипокой? Этот бог, брат Кетцалькоатля, однажды обманул Великого Господина, подсунув ему черное зеркало. Нечто похожее теперь совершали испанцы, с той лишь разницей, что зеркала, которые они привезли с собой, чтобы подкупать и вводить в искушение индейцев, были блестящими. Тецкатлипока, задумавший захватить власть, по праву принадлежавшую его брату Кетцалькоатлю, был колдуном. Воспользовавшись своим темным ремеслом, он принес Кетцалькоатлю черное зеркало, в котором тот увидел себя и свою божественную сущность в черном свете. В этом зеркале Великому Господину открылась лишь его темная сторона. Увидев себя таким, Кетцалькоатль от огорчения напился пьянящего напитка и опьянел так, что чуть не овладел собственной сестрой. Сгорая от стыда, он на следующий день покинул священный город Тулу, чтобы вновь обрести внутренний свет, вновь стать самим собой и когда-нибудь, по прошествии долгого времени, вернуться в этот мир, дабы искупить свою вину.

Вернулся он наконец или нет, собирался ли вернуться в ближайшее время — все это оставалось для Малиналли тайной. Ее сильно тревожило все то, что с ней произошло. Все равно, удастся испанцам добиться цели и свергнуть Моктесуму или нет, ее жизнь и свобода оставались под угрозой.

…В памяти ее возникал тот день, когда кацик — глава городка Табаско — собрал два десятка молодых женщин и сообщил, что намерен передать их в дар чужестранцам, чтобы тем самым откупиться от военного противостояния с ними. До Табаско уже докатился слух о том, как чужеземцы напали на Синтлу, взяли город штурмом и жестоко расправились с его защитниками. Малиналли во всех подробностях запомнила разговор, который вели между собой женщины по дороге в лагерь испанцев. С опаской, почти шепотом прозвучали слова о том, что люди, пришедшие из-за моря, это посланники Великого Господина Кетцалькоатля. Шел первый год Тростника большого цикла, а в соответствии с календарем мексиканцев этот год посвящался Кетцалькоатлю, который также родился в год Тростника и умер спустя ровно 52 года — в первый год Тростника нового большого цикла. Осмелев, женщины заговорили о том, что вряд ли случайно появление чужестранцев именно в первый год Тростника. Кто-то рассказал, что год Тростника считается несчастливым для королей и властителей. Если что-то плохое случалось в год Ящерицы, то зло в первую очередь поражало обычных мужчин, женщин и стариков. Неприятности, происходившие в годы Ягуара, Оленя или Цветка, несли беду детям, но любое несчастье, приключившееся в год Тростника, особенно в первый год Тростника большого цикла, обрушивалось на правителей. Первым дурным знаком для императора была победа, которую чужестранцы с легкостью одержали над защитниками Синтлы. Как знать, не окажется ли для них легкой прогулкой и военный поход на Теночтитлан — столицу империи Моктесумы. Для большинства женщин, включая Малиналли, эта победа чужеземцев означала, что они пришли на их землю, чтобы завоевать ее и заново построить на ней царство Кетцалькоатля. Малиналли всем сердцем приняла это толкование. Прислушиваясь к каждому слову окружающих, она боялась признаться им, да и самой себе, что душа ее наполняется радостью и надеждой. Тогда ей казалось, что вот-вот все переменится к лучшему. Она была уверена, что власти, требовавшей человеческих жертв и допускавшей рабство, приходит конец, и эта уверенность наполняла ее сердце покоем и радостью.

Далеко от тех мест, в Теночтитлане, во дворце Моктесумы император, его родной брат Квитлауак и двоюродный брат Кваутемок держали совет. Квитлауак и Кваутемок считали, что Кортес и его люди не были богами, вышедшими из моря, а просто бандой грабителей, вторгшейся на их землю из далекой страны. Но Моктесума решил, что невзирая на то, от богов ли ведут чужестранцы свое происхождение или они простые смертные, следует обращаться с ними с особым почтением и смирением. Моктесума считал, что о пришествии Кетцалькоатля могут возвестить даже разбойники и грабители. Вот почему он отправил навстречу Кортесу самого Теотламакацкви — своего главного посланника, проводив его в дорогу следующими словами: «Отправляйся в путь немедленно, найди посланцев Великого Господина и, когда встретишься с главным среди них, скажи, что тебя направил наместник Кетцалькоатля на земле император Моктесума с целью вознести ему хвалу и отдать приветственные почести».

Быть может, Моктесума не отдавал себе отчета в том, как расценят поведение императора его подданные. Когда народ узнал, что сам он не просто с почтением принимает чужестранцев, а отдает себя в их власть и готов исполнять их приказы, все решили, что и им следует вести себя так же. Особое отношение к испанцам означало то, что даже сам император склоняет перед ними голову и считает пришельцев людьми более значимыми и важными, чем он сам. Но Малиналли уже не была так уверена в их божественном происхождении и в необходимости смиренно склонять голову перед этими грубыми и жестокими людьми. С того самого дня, когда впервые состоялась встреча Кортеса с посланниками Моктесумы, испанец проявлял интерес лишь к золоту. Его не очаровывали ни искусство вышивки, ни ткацкое ремесло, ни мастерство украшения тканей птичьими перьями — ничто из того, что считала ценным сама Малиналли. Золото, только золото было страстью этого человека. Кортес запретил всем участникам экспедиции самим обменивать что-либо из вещей на золото. На подступах к лагерю он приказал поставить большой стол, на котором под надзором и происходил обмен разных европейских товаров на золотые украшения индейцев. И мексиканцы, и тотонаки быстро прознали, что именно требуется людям Кортеса в обмен на стеклянные бусы, зеркала, булавки и ножницы, и приходили к меняльному столу лишь с золотом.

Малиналли испанцы подарили ожерелье из нескольких ниток стеклянных бус и зеркало. Ей очень нравилось, как блестят и отражают свет обе эти вещицы. С зеркалами она всегда умела ладить. Стирая одежду в реке, Малиналли то и дело заглядывала в подвижное водяное зеркало. Если ее собственное отражение говорило ей о страхе или беспокойстве, она не хотела видеть его. Ей даже становилось не по себе и порой бывало больно. Малиналли помнила, что однажды, когда она была еще маленькой девочкой, перед нею во время болезни поставили большую плоскую тарелку с водой, посмотревшись в которую она почти тотчас же выздоровела. Малиналли умела попросить у реки, чтобы та поговорила с ней, излечила ее хвори, подсказала, правильно ли она поступает и не совершает ли ошибок. Она знала, что вода может говорить во всяком обличье — в реке, в озере, в любом сосуде. Бабушка рассказывала, что в Анауаке есть огромное волшебное озеро, в поверхности которого отражается будущее, и в этом озере ацтекские жрецы видели орла, пожирающего змею. Вот только река, в которой стирала Малиналли, не хотела делиться с ней тайнами. Вода хранила молчание, в ней не было видно ничего, кроме разводов грязи с одежды чужестранцев, пришедших из-за моря.

Море… море было целым миром отражений. Таким же, как реки и озера, только намного больше. Малиналли знала, что в каждом отражении человека остается частичка его самого, так же, как частица солнца есть в его небесном отражении — луне. Солнце отражается во всем — не только в воде, но и в зеркалах, и в глазах людей. Человек, берущий в руки блестящую гладкую вещь, тоже отражается в космосе — как в наборе зеркал, его отражение передается все дальше и дальше к центру Вселенной. Даже солнце не может быть самим собой, не может осознать собственное величие, пока не увидит свое отражение в воде или зеркале. Так и людям зеркала нужны для того, чтобы осознать и понять себя, так и Тула, священный город Кетцалькоатля, была построена для того, чтобы стать отражением неба, так и Малиналли с почтением и трепетом относилась ко всем блестящим вещам, в каждой из которых она находила отражение Кетцалькоатля. Чтобы крылатый змей увидел ее издалека, она носила с собой что-то блестящее. Едва ли не лучшим зеркалом — нет, целым каскадом зеркал — были бусы.

Малиналли достала из корзины подаренные ей Кортесом стеклянные бусы и набросила себе на шею. Так Великий Господин Кетцалькоатль будет лучше ее видеть. Она склонилась над водой. На этот раз в реке появилось много-много ее маленьких отражений, выстроившихся подвижным, чуть изгибающимся полукругом. Малиналли тотчас же вспомнила посеребренную змею — колонну испанских солдат, закованных в доспехи, которая ползла по холмам от берега моря к новому лагерю. Солнце отражалось в их кирасах, и они уже почти не отличались от древних воинов Тулы, которые тоже маршировали колоннами, и каждый глядел в начищенный, как зеркало, щит шедшего впереди.


Малиналли не знала, что Эрнан Кортес находится в двух шагах от нее. В тот день он решил искупаться в реке, чтобы освежиться. Перед этим он долго сидел над своим дневником, но не записывал события и впечатления прошедшего дня, а задумчиво рисовал на странице колесо Фортуны. Это помогало ему успокоиться и привести в порядок путаные мысли. Рисуя колесо Фортуны, он настраивался на мирный, философский лад. Мысль о том, что время циклично и в какой-то миг человек возносится вверх, а в следующее мгновение оказывается внизу, у самой земли, была ему по душе. Впрочем, в тот день эта мысль просто не давала ему покоя. Кортес даже отложил перо и бумагу и всерьез задумался о собственной судьбе. Он понял, что пребывает в одной из важнейших точек временного цикла своей жизни. Именно сейчас та точка колеса Фортуны, в которой он находился, соприкоснулась с землей, и именно это мгновение единства с точкой опоры обрело для Кортеса особую важность, стало символом истины. Остальное — то, что находилось наверху, где-то в воздухе, — было эфемерным, ненадежным и как будто бы перестало существовать. А у того, что не существует сейчас, нет ни прошлого, ни будущего. Эта догадка, это новое знание заставило Кортеса посмотреть вокруг себя другими глазами. Он вдруг почувствовал покой, уверенность в себе и даже удовлетворенность тем, что сделал, и благодарность судьбе за то, что она привела его именно сюда, в этот новый мир. Раньше тут все казалось ему странным и враждебным: жара, москиты, влажность, ядовитые растения. Но все, что пугало его и заставляло держаться настороже, вдруг стало гостеприимным и благожелательным. Кортес внезапно понял, что эта земля — его земля, что она ему не чужая и он сам — плоть от ее плоти, кровь от ее крови, а не пришелец из другого мира. Ощутив мир и покой в душе, что с ним бывало крайне редко, Кортес направился к реке освежиться. Подойдя к берегу, он увидел купающуюся Малиналли. Оставив на берегу юбку-гуипиль, она стояла по колено в воде спиной к берегу. Кортес впился взглядом в ее обнаженное тело. Его глаза скользили по спине, бедрам, по откинутым на плечи длинным темным волосам девушки. Кортес почувствовал такое возбуждение, которого не испытывал уже давно.

Ощутив на себе обжигающий взгляд, Малиналли резко обернулась. В это мгновение Кортес увидел ее юную грудь — грудь девочки-подростка с темными торчащими сосками, нацелившимися прямо ему в сердце. От напряжения в паху, от непривычно сильной эрекции ему даже стало больно. Он уже и забыл о том, что желание обладать женщиной может быть таким сильным, таким нестерпимым. Согласно неписаным законам ему не полагалось вступать в связь с местными женщинами, и Кортес поспешил войти в реку, чтобы охладить чресла в воде, доходившей ему до пояса. Оказавшись рядом с Малиналли, он попытался завести разговор, который, быть может, отвлек бы его от греховных мыслей.

— Ты купаешься?

— Я насыщаю свое тело вездесущим богом Тлалоком — богом воды.

Произнося эти слова, Малиналли посмотрела в глаза Кортесу. Стоя друг перед другом, они внезапно осознали, что их встреча была уготована самой судьбой, что им суждено соединиться и оставаться вместе долгие годы. Кортес отчетливо понял, что Малиналли и есть его истинная победа, его подлинное завоевание, что именно там, в глубине бездонных темных глаз этой женщины, и находятся сокровища, которые он так долго искал по всему Новому Свету. Малиналли же почувствовала, что капелька слюны на губах Кортеса — это частица божественной жидкости, частица вечности. Она вдруг испытала непреодолимое желание ощутить вкус этой капли бога Тлалока, почувствовать его на своих губах. По небу, еще мгновение назад абсолютно безоблачному, вдруг неистово понеслись тяжелые, набухшие дождевой влагой тучи. Сгустившийся, напитавшийся водой воздух насытил влагой листья деревьев и птичьи перья. Та же божественная жидкость увлажнила и влагалище Малиналли. Тяжелые, почти черные тучи, как и пенис Кортеса, из последних сил сдерживали в себе драгоценную влагу. Ни природа, ни человек не желали никчемного взрыва, не хотели, чтобы божественная жидкость пролилась понапрасну. Кортес понимал, что вот-вот набросится на Малиналли. Оттягивая это мгновение, он еще успел спросить ее:

— Этот бог — какой он?

У Малиналли перед тем, как чужестранец овладел ею, осталось время дать ответ:

— Он вечный и всемогущий, точно такой же, как и твой, только для тебя его вечность и вездесущность остаются невидимы и непознаваемы, а наш всепроникающий бог проливается жидкостью, испаряется, чертит прекрасные узоры в небесах, накапливается, набирается сил в грозовых тучах, возвещает о своем присутствии, проливается на землю дождем, утоляет нашу жажду и смывает страх…

Кортес, глаза которого пылали желанием, приблизился к Малиналли и, перебив ее на полуслове, спросил:

— Тебе сейчас страшно?

Малиналли покачала головой. Тогда Кортес влажной ладонью коснулся ее груди. Кончиками пальцев он сильно и в то же время нежно сжал сосок этой женщины-девочки. Малиналли задрожала. Кортес велел ей продолжать рассказ о том боге, в которого она верила. Он еще думал, что сможет удержаться, что его желание перегорит само собой, что ему удастся сдержать данную вместе с остальными участниками экспедиции клятву. Малиналли сбивчиво пыталась что-то сказать. Слова не приходили ей в голову, язык заплетался, она вся трепетала. Кортес же, склонив голову, прикоснулся губами к соску и стал ласкать его языком — страстно и нежно.

— Наш бог… дает вечную жизнь… Вот почему наш бог — это вода… В воде, в ее прозрачности и бесформенности скрывается истина… и эту истину мы познаем, лишь проливая слезы или же умирая и прощаясь с этим миром навсегда.

Дерзкие, честолюбивые мысли и желания одолевали Кортеса. Он возжелал овладеть и Малиналли, и ее невидимым богом. Его сердце готово было разорваться от предвкушаемого наслаждения. Раскаленное, оно вот-вот превратило бы в пар бога воды Тлалока. Кортес взял Малиналли на руки, вынес ее на берег и, положив на землю, с силой вошел в нее. В тот же миг небо взорвалось и пролилось на них стеной дождя. Но Кортес не услышал раскатов грома и не увидел метавшихся по всему небосклону молний. В эти минуты он ощущал только тепло в теле Малиналли, чувствовал только движения собственного члена, проникавшего во влагалище Малиналли, пронзавшего преграду, не пускавшую его в лоно невинной девушки, почти девочки. Он не знал и не хотел думать о том, доставляет ли его страсть радость или боль. Он, пожалуй, не сразу бы понял, что произошло, умри сейчас Малиналли в его объятиях. Он не оторвался бы от ее тела, даже если бы молнии стали бить в землю рядом с ним. Сейчас он жаждал только одного: входить в это тело, выходить из него и снова пронзать его со всей силой своей страсти. Все это время Малиналли молчала. В ее темных глазах, еще более прекрасных, чем обычно, стояли слезы. Ей было больно и хорошо одновременно. С каждым толчком входившего в нее члена Кортеса она все сильнее ощущала близость с этим человеком. Он прижимался к ней всем телом, и его объятия, прикосновения его поросшей волосами груди к соскам Малиналли доставляли ей невероятное наслаждение. Вот он — ответ на тот вопрос, который она давно задавала себе: каково ощущение от прикосновения к этой белой, покрытой густыми волосами коже. Несмотря на пережитое потрясение, несмотря на то, что нижняя часть ее тела разрывалась от боли, Малиналли почти в бреду вспомнила, как бабушка перед смертью слабым и в то же время певучим голосом, походившим на щебетание засыпающей птицы, сказала ей:

— Запомни, внучка: есть слезы, которые лечат. В них скрыто благословение великого бога близости и единства. Слезы — это вода, а вода — жидкий язык, на котором поются гимны свету, отражающемуся в каждой ее капле. Слезы и вода — это сущность нашего бога, который сводит воедино противоположности и примиряет непримиримое.

В течение нескольких минут, которые показались обоим вечностью, Кортес входил в Малиналли. Он делал это с такой яростью, словно в его собственном теле скопились и жаждали выплеснуться наружу все силы природы. Дождь тем временем шел все сильнее. Ливень омыл эту страсть и этот оргазм, он смыл с лица Малиналли слезы, и она на миг забыла о том, что судьба сделала ее «языком», объединяющим людей разных культур, и стала просто женщиной — женщиной молчащей, женщиной без голоса, женщиной, на хрупких плечах которой не лежит ответственность за успех конкисты, за покорение одним миром другого. Она и представить себе не могла, с каким облегчением и радостью встретит те минуты, в которые ей вновь придется подчиняться чужой воле, отдавать себя другому человеку. Слишком уж хорошо она помнила, что такое принуждение, что значит — быть вещью, одушевленным предметом на службе у других людей. Могла ли она подумать, что с такой готовностью на время откажется от роли созидательницы собственной судьбы и примерит на себя маску покорной женщины, подчиняющейся мужчине.

Казалось, никто, кроме бога, не был свидетелем этого всплеска священного гнева, этого восторга, этого замешенного на страсти отмщения, этой любви в ненависти и ненависти в любви… Но все же один человек увидел эту вспышку страсти, увидел эту встречу двух тел, двух сердец, двух душ, принадлежащих к разным мирам. Харамильо, один из офицеров отряда Кортеса, увидел своего командира и Малиналли на берегу реки. В его памяти навсегда отпечаталась эта картина, и навсегда он почувствовал себя пленником Малиналли — этой прекрасной, манящей женщины, женщины, которой Кортес овладел прямо у него на глазах.

Глава пятая

Малиналли и Кортес разделись донага и вошли в паровую баню-темаскаль. Малиналли по-прежнему было странно и непривычно видеть Кортеса без доспехов и без одежды. Лишенный привычных атрибутов собственной значимости, он выглядел щуплым, слабосильным и хрупким. И все же Малиналли настояла на том, чтобы он полностью разделся. Для проведения ритуала очищения души и тела нагота была необходима. Чтобы очистить кровь — жидкость, объединяющую душу и тело, — должны открыться все поры на коже человека, и через них проникает пар — этот дух воды, душа драгоценной жидкости. Священный пар должен четырежды очистить тело. Четырехкратное посещение темаскаля символизировало четыре стороны света, четыре состояния вещества, четыре стихии природы. Кортес впервые участвовал в этом священном для индейцев ритуале, и согласился он лишь после долгих просьб и уговоров Малиналли. Она-то как раз была уверена, что боги возвращают человеку растраченный им понапрасну разум, проникая в его тело вместе с паром. Она даже осмелилась попросить Кортеса, чтобы он не предпринимал никаких действий против жителей Чолулы до того, как отдохнет, наберется сил и мудрости в темаскале. Кортес долго сопротивлялся и отказывался от ее предложения. Оно даже казалось ему подозрительным. Зачем это нужно, спрашивал он себя, залезать в какой-то крохотный каменный домик с одним-единственным входом-выходом? Входить в темаскаль полагалось без одежды и без оружия, что особенно настораживало Кортеса. Атмосфера здесь, в Чолуле, оказалась такой, что он меньше обычного был склонен доверять кому-либо. Вплоть до этого дня ни один из двух правителей города не соизволил принять его у себя. Чолулой управляли два человека: правитель светский — Тлаквиач, повелитель того, что находится здесь и происходит сейчас, и правитель духовный — Тлачиак, повелитель подземного мира. Оба правителя жили в домах, пристроенных к храму Кетцалькоатля. Жители Чолулы говорили на языке науатль — языке империи. Они подчинялись жрецам и правителям-мексиканцам и платили им дань. Но Чолула сохраняла независимость, а в управлении городом, как и в Тлакскале, участвовали не только двое высших жрецов, но и городская знать. Гордые и уверенные в себе, эти люди ни на мгновение не могли подумать, что Великий Господин Кетцалькоатль отвернется от них и не защитит от любой напасти. Вот почему жители Чолулы не испытывали никакого страха перед воинственными чужестранцами.

Кортес и его люди подошли к Чолуле, двигаясь по направлению к Теночтитлану. В этом походе испанцев сопровождали их союзники — тотонаки из Семпоалы и отряд жителей Тлакскалы. Одолев сорок километров, отделявших Тлакскалу от Чолулы, отряд Кортеса вошел в город. Испанцев приняли как гостей — накормив и дав крышу над головой. Но тотонаки и тлакскальцы не были допущены в город и разбили лагерь в его окрестностях. В Чолулу вошло всего несколько сот индейцев-союзников — те, кто перевозил пушки и снаряжение. Причиной тому были давние распри между жителями Чолулы и Тлакскалы. Хозяева ни при каких условиях не согласились бы на то, чтобы их заклятые враги вошли в город, а уж тем более в боевом строю и с оружием.

Чолула поразила Кортеса красотой и величием. Это был большой, богатый, густонаселенный город. Количество и размеры выстроенных в нем храмов подтверждали, что испанцы попали в один из важнейших религиозных центров Нового Света. Главный храм — пирамида, посвященная Великому Господину Кетцалькоатлю, — насчитывал сто двадцать ступеней. Это сооружение было самым высоким храмом во всей Мексике. Помимо него Кортес насчитал еще около четырехсот тридцати храмов-пирамид, которые он для простоты называл в своих дневниках мечетями. В Чолуле было не менее пятидесяти тысяч домов, а ее население насчитывало около двухсот тысяч человек. Пожалуй, это был самый большой и значительный город на всем долгом пути испанского отряда от побережья в глубь континента. Одной из достопримечательностей Чолулы, привлекавшей к себе индейцев из самых дальних уголков империи, был огромный рынок, славившийся разнообразием и искусностью продаваемых здесь товаров: керамической посуды, изделий из птичьих перьев и огромным выбором драгоценных камней.

Спустя три дня после прибытия испанцев в Чолулу в городе стала сказываться нехватка продовольствия. Вскоре жители перестали кормить чужестранцев, бесперебойно поставляя им лишь воду и дрова для приготовления пищи. Кортесу пришлось отдать распоряжение, чтобы продовольствие его отряду передавали размещенные за границами города отряды индейцев-союзников.

Город жил в тревожном ожидании. От командиров воинов Тлакскалы Кортес узнал, что вокруг города собираются отряды мексиканцев — императорская гвардия. Его разведчики и доносчики из местных жителей подтвердили, что, судя по всему, против испанцев готовится серьезная военная операция, причем удар будет нанесен и снаружи, и изнутри города — самими жителями Чолулы.

Кортес должен был принимать решение, учитывая всю сложность обстановки. Что ж, он уже имел опыт боевых столкновений с тотонаками и жителями Тлакскалы. Эти сражения закончились в его пользу. Одержав победу, он провел переговоры с побежденными и заручился их поддержкой. Кроме того, правители покоренных городов передали ему под командование своих воинов. Кортес рассчитывал и дальше продвигаться вперед, к Теночтитлану. Ничто не могло поколебать его решительность во что бы то ни стало покорить эту империю. Он не собирался не только отступать, но даже задерживаться надолго где бы то ни было на полпути к столице. Как-никак он, Кортес, был не просто солдатом, не просто воином и командиром. Он был посланником и представителем короля Испании, и любая засада, любая военная вылазка против него означала в полной мере и вооруженное противостояние власти короля. Действуя от имени и во славу испанской короны, он должен был защищать ее всеми силами, железной рукой подавлять любое сопротивление и сурово карать — вплоть до смерти — всех тех, кто осмелится предательски напасть на него или на его людей, а значит, поведет нечестную игру против испанского королевства.

Вот потому-то и не хотел Кортес участвовать в языческом ритуале. Он всегда предпочитал нападать первым, а не отбивать атаку противника. Мыться в темаскале казалось ему проявлением явного безрассудства. Тем не менее Кортес — тот, кто и шагу не ступал без вооруженного эскорта и охраны, — неожиданно для всех и для себя самого согласился выполнить просьбу Малиналли и вошел в баню-темаскаль нагим и безоружным. Он отдавал себе отчет, что в случае нападения противника он окажется беззащитным пленником, запертым в каменной темнице. Убедить же несговорчивого испанца Малиналли удалось после долгих разговоров и разъяснений. Она поведала Кортесу, что много лет назад тольтеки вытеснили из Чолулы и окрестных земель племена ольмеков и основали в городе храм, посвященный Кетцалькоатлю, — божеству, которое она связывала с Венерой, Утренней звездой, той, что движется по небосводу следом за солнцем. Этому богу были противны человеческие жертвоприношения. Он не нуждался в человеческой крови. Кетцалькоатлю было достаточно одного удара старым посохом о землю, чтобы возжечь новое солнце вместо догоравшего старого. Ацтеки же, обосновавшиеся в Туле, нарушили заветы Кетцалькоатля, начав приносить ему кровавые человеческие жертвы. Вот почему ацтеки теперь боялись возвращения Великого Господина — в виде ли крылатого змея или в человеческом обличье. Они ожидали от бога суровой кары.

— Войди в темаскаль, разденься, сбрось с себя все покровы, от железа до ткани; сбрось точно так же все свои страхи. Сядь на землю-мать, рядом с огнем и водой, — тогда ты словно родишься заново, получишь новые силы, поднимешься над самим собой и сможешь, подобно Кетцалькоатлю, парить на ветру. Отбрось свою кожу, отбрось свое человеческое обличье и превратись в бога. Только божество, подобное Великому Господину Кетцалькоатлю, способно победить могущественную империю.

Сомнения отступили. Кортес уже понимал, что индейская культура несет в себе заряд огромной духовной силы, а его инстинкт воина подсказывал, что участие в этом ритуале пойдет ему на пользу. Если он сумеет предстать перед индейцами в образе их божества, то никто, ни один смертный не будет в силах победить его. Боевой дух жрецов, военачальников и простых воинов будет сломлен. Он войдет в столицу империи, не встретив сопротивления. Впрочем, на всякий случай он приказал солдатам окружить темаскаль кругом, а перед самым входом оставил дежурить двух своих самых преданных и надежных офицеров.

Атмосфера внутри темаскаля и вправду была необыкновенной. Несмотря на полумрак, Кортес и Малиналли видели лица друг друга вполне отчетливо. Их освещал мягкий и ровный свет: тонкий луч, попадавший в это каменное чрево через единственное отверстие, рассеивался и размывался плотной пеленой пара, окутывавшего все небольшое помещение.

Все добрые намерения Малиналли, рассчитывавшей воссоединить Кортеса с природой, едва не пошли прахом. Она ждала, что омовение в темаскале поможет ему обрести покой и освежит его разум, восстановит ту связь, что существует между плодом и деревом, лепешкой и нёбом, глиной и формой, камнем и огнем, семенем и мыслью, мыслью и звездами, звездами и порами, порами и слюной, при помощи которой произносятся слова, расширяющие человеческое сознание и Вселенную. Но стоило им оказаться в замкнутом пространстве обнаженными, как незнакомое, неведомое прежде возбуждение охватило обоих. Малиналли испытывала беспокойство, ощущая присутствие рядом с собой человека, не принадлежавшего ни к ее миру, ни к ее расе, но при этом уже являвшегося частью ее жизни, ее прошлого. Память Малиналли обострилась, и колючие, словно иглы, всплыли в ней воспоминания о той боли, которую она испытала накануне, когда Кортес с такой силой и яростью овладел ею. Тело Малиналли болело до сих пор, но вместе с тем она ощущала в себе жар и незнакомую страсть. Ей хотелось, чтобы ее обнимали, целовали, прикасались к ней… Кортес тоже помнил на губах тот восхитительный вкус. Ему вновь захотелось прикоснуться к горячим упругим соскам этой юной женщины. Он готов был ласкать ее, целовать, слизывать языком пот, выступающий на ее коже в жарко натопленной бане… Собрав в кулак всю волю, оба сдержались и не бросились друг к другу. Они сидели неподвижно, в полной тишине. Воздух в тесном, насыщенном паром помещении, казалось, вот-вот заискрится от напряжения. Посмотреть друг другу в глаза они так и не решились, опасаясь, что эта последняя искра вызовет грозовой разряд и удар молнии.

С самого начала, оказавшись внутри каменной пещеры, Кортес сел лицом ко входу, зная, что со спины он надежно защищен стеной из камня и грубого необожженного кирпича. Так он мог держать в поле зрения вход в темаскаль, мог хотя бы на мгновение увидеть силуэт врага, коварно пробирающегося в этот каменный мешок, в это убежище, где у него нет под рукой оружия. Малиналли с готовностью села напротив него. Она по-своему тоже искала защиты. Обхватив поджатые ноги руками, она словно закрыла вход в свое тело, в его самую чувствительную, уязвимую часть, — закрыла не столько от тела Кортеса, сколько от его взгляда.

Оказавшись в этом замкнутом жарком пространстве, Кортес словно перенесся в другое время. Он забыл обо всем, ушла куда-то прочь его ненасытная жажда побеждать и завоевывать, растворилось в пару его желание власти. В эти мгновения он хотел только одного: оказаться между раздвинутых ног Малиналли, утонуть, задохнуться в океане ее лона, отбросить все мысли, забыть на миг обо всем. Это непреодолимое желание, эта тяга слиться с Малиналли и одно целое не на шутку напугали умевшего сдерживать свои чувства Кортеса. Он понял, что и вправду может потерять контроль над собой и — что казалось ему самым опасным и страшным — впервые в жизни довериться, отдать себя во власть другому человеку. Он испугался, что может потеряться в этой женщине, забыть об истинном своем предназначении и о целях своей жизни. Вот почему вместо того, чтобы броситься на нее и заключить в объятия, Кортес нарушил молчание и спросил Малиналли:

— Почему у вас так много скульптур в виде змей? Все они изображают твоего бога Кетцалькоатля?

Кортес уже видел в Чолуле огромное количество таких каменных скульптур. Эти недвижные рептилии пугали его и в то же время завораживали, притягивая к себе взгляд и поражая воображение.

— Да, — коротко ответила Малиналли.

Ей не хотелось говорить. Больше того, ей хотелось, чтобы Кортес вел себя подобающе обстановке. Он нравился ей, когда молчал. В эти минуты Малиналли могла представить себе,что в душе этого человека цветут цветы и поют птицы. Он был похож на того мужчину, которого она видела во снах, о котором мечтала. Но стоило ему заговорить, как все менялось. Алчность, грубость, похоть — все это сквозило в речах Кортеса. Молчание же было ему к лицу. Кортес чувствовал себя в тишине неловко и напряженно. Он не знал, что делать тогда, когда делать ничего не нужно, разве только кинуться на Малиналли и овладеть ею. Но жара и пар так расслабляли разум, волю и тело, что у него просто не было сил пошевелиться. Он попытался вновь завести разговор с Малиналли.

— Послушай, а твой Кетцалькоатль, как ты его называешь, расскажи, какой он, этот бог? И откуда ты знаешь, что людей изгнали из рая по вине змеи?

— Я не знаю, о какой змее ты говоришь. Имя той, что изображают у нас в камне, состоит из двух частей. Кетцаль — значит птица, полет, перо, а Коатль — змея. Так что Кетцалькоатль — это змея с крыльями. А еще Кетцалькоатль — это союз дождевой воды с той водой, что течет по земле. Змея — это знак реки, а птица — облаков. Летающая по небу змея и ползающая по земле птица — вот что такое Кетцалькоатль. Небо и земля, поменявшиеся местами, перепутавшиеся верх и низ — это тоже он, наш Великий Господин.

И тут, неизвестно почему, в какое мгновение и по какой причине, в темаскале, до этого погруженном в полумрак, вдруг стало светло, как в яркий солнечный день. Ощущение было такое, словно само слово «Кетцалькоатль» зажгло этот теплый, не режущий глаза свет. В тот день Кортес впервые услышал так много о главном из богов индейцев и вынужден был признать, что в его воображении сложился целостный, не лишенный изящества и достоинства образ этого божества. Малиналли объяснила испанцу, чем этот бог отличается от остальных богов. Кетцалькоатль являл собой соединение несоединимого: крылатый змей — это единство того, что парит в небесах, с тем, что пресмыкается на земле.

Малиналли и Кортес посмотрели друг другу в глаза. В каменной пещере вновь опустилась тишина. Каждый читал во взгляде другого что-то свое, тайное, и в то же время глубоко родственное тому, что чувствовал и вспоминал в этот миг сам. Веки Кортеса задрожали, и он ощутил накатывающую из глубины черепа боль в глазах. Он вынужден был отвести взгляд от черных бездонных глаз Малиналли, которые излучали и безграничную печаль, и любовь, и жажду отмщения.

Кортес спросил:

— Ну и что же великого совершил этот змей в перьях? Почему его почитают как самого важного из богов? Посмотреть, как его изображают в ваших храмах, — так это скорее черт или демон, а не божество.

Заставить Кортеса замолчать можно было, только заговорив самой, не давая ему вставить и слова. Малиналли призвала на помощь все свое красноречие и продолжала рассказ:

— Сначала мы — люди — были разбросаны по всей Вселенной. Мы были пылью, которая парила в пространстве, там, где все — это ничто. Там ветер — ничто, вода — ничто, огонь — ничто, земля — ничто, человек — ничто, и само ничто тоже вечно остается ничем. Кетцалькоатль собрал нас, придал нам форму, вложил в нас жизнь и душу. Он сотворил нас — наши глаза из звезд, наш разум из великого безмолвия, которое он вдохнул нам в уши; у солнца взял он то, что стало нашим главным источником пропитания: мы называем эту частицу небесного светила маисом. Каждое кукурузное зерно — это маленький осколок зеркала, в котором отражается солнце. У кукурузы цвет жизни, она питает нас и наполняет жизненной силой нашу кровь и плоть. Кетцалькоатль — бог. Наши души и наш разум едины в нем.

Малиналли протянула Кортесу большую глиняную чашу с водой, в которой плавали распаренные благоухающие лепестки цветов. Она предложила испанцу освежить тело и снова заговорила:

— Когда же Кетцалькоатль принял человеческий облик, он был мудрейшим из мудрейших — верховным жрецом и правителем священного Тольяна.

Малиналли прервала рассказ, чтобы плеснуть воды на раскаленные камни в углу темаскаля. От них тотчас же пошел густой, горячий, будто бы проникающий под кожу пар. Даже шипение вскипавшей на камне воды казалось здесь, в темаскале, ласкающей слух музыкой. Кортес был готов расспрашивать Малиналли дальше и дальше. Миф о Кетцалькоатле был не только красивым, увлекательным, но и, быть может, даже полезным. Это знание, подумал он, может ему пригодиться. С неподдельным любопытством он попросил:

— Расскажи мне о том времени, когда царствовал Кетцалькоатль.

— Те времена, когда Кетцалькоатль, приняв человеческое обличье, правил в Тольяне, были самыми счастливыми для моих предков. Над большими городами возвышались огромные храмы. Драгоценные камни — жадеит, кораллы и бирюза — украшали стены самых обычных домов. Люди пользовались предметами из белых и желтых металлов. Выбирали их по красоте и твердости, а не по тому, какой из них стоит дороже. В достатке было у людей и редких морских раковин — тех, что усиливают звуки и позволяют услышать далекое пение. Головные уборы и одежды, украшенные яркими перьями самых редких птиц, были доступны каждому. Какао и хлопка хватало всем — самого лучшего какао и самых лучших хлопковых тканей любых цветов. Богата была фантазия Кетцалькоатля-творца. Он любил изобилие и щедро даровал его людям. Однако ему этого было мало. Он искал и никак не мог обрести самую главную ценность в жизни — самого себя. На древнем языке тольтеков «Кетцалькоатль» означает «Тот, кто ищет самого себя».

— Ну и что же случилось с ним дальше? — спросил Кортес.

— В один прекрасный день он перестал искать себя во всем сущем, во всем, что было им создано. Он не устоял перед искушением, поддался соблазну или, как сказал бы ты, согрешил и позорно бежал.

— Что же он сделал? Украл? Убил кого-нибудь? — расспрашивал Кортес.

— Нет-нет. Его обманул колдун по имени Тецкатлипока, и это изменило судьбу Кетцалькоатля. Этот колдун был братом Кетцалькоатля и тенью, падавшей от его света. Он показал брату черное зеркало, и когда Кетцалькоатль посмотрелся в него, то увидел свое искаженное отражение. У него были огромные уши и маленькие прищуренные глаза. Кетцалькоатль увидел в зеркале свою темную сторону, ложную сущность. Страх наполнил его душу — страх перед своим лицом, перед самим собой. Потрясенный, он согласился выпить пульке — пьянящий напиток, который предложил ему брат. Этот напиток помог ему забыться, но помутил рассудок. Кетцалькоатль напился допьяна и потребовал, чтобы к нему привели его сестру Кетцальпетатль. Вместе с нею он пил и пил пульке. Сильно опьяневших брата и сестру охватило желание. Они легли вместе на ложе и стали ласкать друг друга. Их тела сомкнулись в безумном порыве. Целуясь и обнимаясь, они забылись сном. Когда настало утро и к Кетцалькоатлю вернулся разум, он понял, что натворил, заплакал и ушел — ушел далеко на восток, туда, откуда пришел ты со своими людьми. Дойдя до моря, Кетцалькоатль взошел на плот, сделанный из змей, и отплыл к берегам далекой черно-красной земли Тольян, чтобы собраться там с мыслями, взойти на костер и испепелить себя.

По странному совпадению именно в это мгновение струйка пота, стекавшая по ноге Кортеса, коснулась того места, куда его когда-то ужалил скорпион. Вздрогнув от болезненного прикосновения, Кортес вдруг вспомнил, как, находясь между жизнью и смертью, он видел в бреду змею. От этих воспоминаний у него пересохло в горле. Он спросил у Малиналли, можно ли выпить воды здесь, в темаскале. Она ответила, что воду им подадут, лишь когда они выйдут на свет. Кортес попросил Малиналли продолжать свой рассказ.

Пот смыл грязь с них обоих. Тела их вернулись к изначальной чистоте. Лишь тогда Малиналли произнесла следующие слова:

— Когда Кетцалькоатль поджег сам себя, из его сердца вылетела голубая искра. Сердце, душа, истинная сущность Великого Господина — крылатого змея — оттолкнулись от охватившего его тело огня и взлетели в небеса. Там, на небе, Кетцалькоатль и превратился в Утреннюю звезду.

Договорив, Малиналли объяснила, что ритуал омовения в темаскале закончен и Кортес может выйти из каменного чрева. Малиналли чувствовала себя обновленной, словно заново родившейся. Ведь она всегда знала, что вода может смыть любую грязь, может очистить все вокруг. Если эта священная жидкость способна обточить и отполировать камни на речном дне, то что стоит ей преобразить человека и снаружи, и изнутри? Вода может очистить от скверны самое черствое сердце, может заставить его вновь затрепетать и загореться священным огнем. И хотя ей не удалось помолиться богу воды должным образом, как это положено делать в бане-темаскале, Малиналли чувствовала, что исполнение ритуала не прошло бесследно и для испанца. Она видела, что Кортес изменился — очистился изнутри и снаружи и, подобно ей, как будто заново родился. Словно змея, сменившая кожу, он оставил свою прежнюю шкуру там, в глубине груды разогретых камней. А еще Малиналли почувствовала, что исполнение древнего ритуала сблизило ее с этим человеком еще больше. Они с Кортесом будто стали сообщниками в некоем очень важном для обоих деле. Отдышавшись, они выпили чаю с медом — цветочного чая, который подобает пить в ночь открытий и превращений. Говорить ни она, ни Кортес уже не могли. Тяжелый плотный свет полной луны делал их молчание торжественным и значительным. Серебристый свет отражался в их глазах — в глазах двух людей, которые вели свой безмолвный диалог, звучавший для них громче и яснее, чем все звуки внешнего мира с его сражениями, войнами, заговорами и тревогами. Малиналли и Кортес говорили друг с другом без слов — напрямую обмениваясь мыслями и чувствами.


Мгновенно уйти от опасности, улететь, убежать на край земли — это значит подчас выбрать жизнь или смерть. Малиналли жалела, что не может, подобно странствующим бабочкам, взлететь и унестись куда-то вдаль — туда, куда ветер несет облака, туда, где не будут слышны стоны и крики, откуда не увидеть растерзанные, рассеченные на части тела, где не текут кровавые реки, не стоит в воздухе запах смерти. Убежать отсюда куда глаза глядят — пока эти глаза не ослепли от ужаса, пока не застыло терзаемое чужими страданиями сердце, пока душа не забыла, как звучат имена богов.

Кортес принял решение первым нанести упреждающий удар. Уничтожение жителей Чолулы было для него актом превентивной самообороны. Он решил предотвратить опасность, не дожидаясь, пока она обрушится на него. Кроме того, он хотел преподать урок всем индейцам, в головах которых могла зародиться мысль оказать ему вооруженное сопротивление. Эта кровавая расправа была и недвусмысленным знаком, адресованным самому императору Моктесуме.

Кортес собрал городскую знать Чолулы во дворе храма Кетцалькоатля. Созваны они были под предлогом того, чтобы предводитель испанцев мог выразить горожанам благодарность за их гостеприимство и попрощаться с ними. Малиналли и Агилар выступили в роли переводчиков Кортеса перед тремя тысячами собравшихся у храма жителей Чолулы. Как только горожане оказались во дворе храма, все ворота тотчас же были заперты прямо за их спинами. Кортес произнес свою речь, сидя верхом на коне. Голос всадника звучал как раскаты грома, как гул земли, содрогающейся при извержении вулкана. В седле Кортес и впрямь производил внушительное впечатление. Когда-то, в Средние века, обладать боевым конем было дозволено лишь аристократам. Вот почему Кортес, который не мог похвастаться знатностью рода, предпочитал отдавать приказания, сидя в седле. Верхом на лошади он словно преображался, чувствуя себя почти сверхчеловеком. Здесь, в стране, не знавшей верховых лошадей, появление всадника перед пешими слушателями ошеломляло.

Кортес обвинил граждан Чолулы в том, что они хотели убить его, хотя он, по его словам, прибыл в их город с миром. Он утверждал, что единственной его целью было просветить заблудшие души, отвратить их от поклонения идолам, напомнить о тяжести содомского греха и, главное, — убедить в богопротивности человеческих жертвоприношений. Малиналли пыталась перевести речь Кортеса слово в слово. Чтобы собравшиеся ее услышали, ей пришлось говорить в полный голос, почти срываясь на крик. Говорила она от лица Малинче — такое прозвище дали индейцы Эрнану Кортесу, которого они всегда видели рядом с Малиналли. Слово «Малинче» означало «хозяин Малиналли».

— Малинче очень рассержен. Он спрашивает: неужели вы решили напасть на него и его людей исподтишка, неужели задумали устроить ему ловушку, как это делают бесчестные, низкие люди? Неужели вы решили обратить свои мечи против него — против Малинче, пришедшего с миром? Малинче повторяет, что пришел в ваш город лишь для того, чтобы словом возвеличить ваши сердца, вознести ближе к богам ваши души. Он, несущий вам слово нашего Великого Господина, не ожидал, что вы затаите на него злобу и задумаете убить его. От него, всевидящего и всезнающего, не укрылось и то, что в окрестностях Чолулы собрались отряды императора, готовые напасть на людей Малинче в любую минуту.

Столпившиеся у храма знатные горожане и правители города признались во всем, но пытались оправдаться тем, что лишь исполняли приказы императора Моктесумы. Кортес объявил во всеуслышание, что согласно законам Испанского королевства такие действия расцениваются как предательство, а предательство карается смертью. Так участь собравшихся была решена. Им суждено было умереть. Малиналли так и не успела до конца перевести последние слова Кортеса.


Выстрел из аркебузы стал сигналом к началу резни. Больше двух часов продолжалось это побоище. Испанцы чередовали клинки и пули, холодное и огнестрельное оружие. Они перебили всех индейцев, собравшихся во дворе храма. Малиналли забилась куда-то в угол и с ужасом видела, как Кортес и его солдаты отрубали людям руки и головы, рассекали их тела пополам. Ей казалось, что у нее в памяти так всегда и будут звучать чудовищные звуки: крики, стоны, выстрелы и хруст, с которым металл рассекает человеческие кости. Светлый гуипиль, который был на ней, быстро испачкался, а затем весь пропитался кровью. Кровь была повсюду: на одеждах погибших индейцев, на доспехах испанцев, на стенах храма… На земле стали собираться лужи крови, которые становились все больше и больше. Аркебузы, мортиры, мечи и копья испанцев сеяли смерть в обезумевшей от страха толпе. Никому, ни единому человеку не удалось уйти. Никому не удалось избежать жестокой смерти. Испанцы перекрыли все выходы из двора храма, а тех, кто пытался перебраться через стены, сбрасывали обратно. Безоружные индейцы были перебиты, так и не сумев оказать сопротивления.

Лишь когда пал последний из тех, кто пришел в храм по зову Кортеса, ворота были открыты, и первой из них выбежала Малиналли. Она думала, что самое страшное зрелище в ее жизни осталось позади, но оказалось, что это не так. Резня во дворе храма была лишь началом уничтожения города и его жителей. Пять тысяч тлакскальцев и почти четыре сотни семпоальских воинов — союзников Кортеса — вошли в Чолулу и, последовав примеру испанцев, стали убивать и грабить безоружных горожан. Малиналли со всех ног бросилась бежать куда глаза глядят. Пробежав через весь город, она оказалась на берегу реки. Откуда в людях, испанцы ли это или ее соплеменники-индейцы, нашлось столько ненависти?! Зачем нужно было так жестоко убивать женщин и детей, зачем уничтожать мужчин, не оказывающих захватчикам сопротивления?! Вскоре над городом поднялся столб дыма. Это горел подожженный не то испанцами, не то солдатами из Тлакскалы храм бога Уитцилопочтли, символизировавший власть Мексиканской империи. Это пиршество убийц и мародеров продолжалось два дня. Лишь после этого Кортес отдал приказ восстановить в городе порядок. В Чолуле погибло больше шести тысяч жителей. Кортес приказал немногим оставшимся в живых жрецам вынести из храмов идолов, отмыть полы и стены от крови и поставить на смену индейским богам кресты и образы Девы Марии.

Кортес находил, что пережитое горожанами потрясение должно пойти им на пользу. У видев эту страшную картину, они, по его замыслу, должны были убедиться в том, что их боги не настоящие, что никакие идолы не способны защитить их от кары истинного Бога. Для Кортеса конкиста означала борьбу добра со злом, противостояние истинного Бога и целого сонма ложных божков. Он считал свой поход войной высших существ против низших. Он исполнял, как ему казалось, священную миссию: спасал заблудшие и невежественные души индейцев, обращал их в лоно истинной церкви и заставлял отказаться от диких варварских обычаев.

Словно в темницу попала душа Малиналли после страшного побоища. Ее будто взяли в плен и продали в рабство эти тысячи и тысячи обезглавленных, рассеченных на куски трупов. Душа и разум Малиналли больше не принадлежали ей. И пусть никто из захватчиков — ни испанцы, ни их союзники индейцы — не тронул ее, пусть их клинки не оставили на ее теле ни единой царапины, той Малиналли, которую люди знали до этого страшного дня, больше не было в живых. Истерзанная и израненная, ее душа была погребена под тысячами мертвых тел, под душами тех, кто не пережил эти двое суток резни, кто пал от пули или клинка захватчиков. Глаза Малиналли погасли, сердце едва билось, дыхание почти замерло. Она сама казалась одной из жертв жестокой расправы. Долго пролежала Малиналли, не шевелясь, у берега реки. Она умирала от холода, но не попыталась найти одеяло или кусок ткани, чтобы завернуться в него и согреться. Даже если бы она и попробовала сделать это, ей вряд ли бы удалось найти в городе хоть одно одеяло, не залитое кровью.

Октябрьский холод сковывал ей тело и душу. Ей, выросшей на побережье, привыкшей к теплому ласковому солнцу, было холодно здесь, в глубине континента, но этот холод не шел ни в какое сравнение с тем ледяным ужасом, который настигал ее, стоило ей вспомнить пережитое за последние два дня.

Звук приближающихся шагов заставил Малиналли покрыться потом от страха. Она медленно обернулась. Вздох облегчения вырвался из ее груди, когда она увидела скакуна Кортеса, который один, без всадника, настороженно пробирался к реке, чтобы напиться. Было видно, что конь, как и Малиналли, сильно напуган. Его копыта и ноги до колен были перепачканы кровью. Малиналли вошла вместе с конем в воду и нагнулась, чтобы омыть животному ноги. Конь стоял не шелохнувшись. Смыв кровь, Малиналли погладила его по голове и посмотрела в глаза. В них она, как в зеркале, увидела свой собственный страх. Конь, казалось, так же внимательно присматривается к ней, пытаясь заглянуть в глаза. Ощущение было такое, будто они, зная друг друга прежде и оказавшись перед зеркалом, никак не могли узнать в отражениях самих себя. Малиналли уже не была той девочкой-женщиной, завороженно следящей за церемонией крещения и жаждущей обрести новое имя, какой она впервые увидела это мудрое животное. Конь, присутствовавший при ее новом рождении, оказался рядом с Малиналли и в миг ее смерти. Да, былой Малиналли больше не существовало. Ей уже не суждено было оставаться такой, как раньше. Малиналли стала другой. Другой была и река, и Чолула, другим стал и Кортес. Вспомнив руки Кортеса, Малиналли содрогнулась. Теперь она знала, какими жестокими могут быть эти руки. Руки, которые совсем недавно — пусть страстно и сильно, но все же нежно — ласкали ее, могут столь же страстно нести смерть людям. Нет, ничему больше не суждено вернуться, ничто не будет таким, как раньше. Назад пути нет.

Малиналли мучила себя вопросом: как ответят разгневанные боги на это чудовищное убийство? Как покарают они виновных — тех, к кому она причисляла и себя? Она то и дело мысленно искала для себя оправдания: ведь она не предала ту женщину из Чолулы, которая предлагала ей бежать от испанцев с ее сыном до того, как отряд захватчиков попадет в засаду и будет уничтожен. Малиналли не пришлось рассказывать Кортесу об этом разговоре. Он сам получил все нужные сведения, сам обо всем догадался и сам все продумал. Его разведчики и союзники из индейцев сообщили ему, что на улицах города вырыты ямы-ловушки с острыми кольями на дне. Угодив в эти ямы, лошади и всадники стали бы походить на рыбу, нанизанную на острогу. Извилистые улочки преграждали спешно сооружаемые завалы, превращавшие их в тупики-западни. На крышах домов запасались удобные для метания камни, а женщин и детей начали спешно вывозить из города. Тлакскальцы сообщили Кортесу, что в окрестностях города встали лагерем отряды гвардии Моктесумы — от пятнадцати до двадцати тысяч воинов. Так это было или нет и можно ли было доверять союзникам-тлакскальцам — теперь не представлялось возможным проверить, да и не было в том никакой необходимости. Испанцы при помощи союзников за два дня убили больше шести тысяч человек — не только тех, кто оборонял город, но и безоружных мужчин, женщин, детей и стариков. Следующей могла стать она, Малиналли. Ни доверять хоть единой душе, ни верить во что-либо она уже не могла.

Как счастлива она была еще недавно, оттого что боги и их посланники оказали ей великую честь, избрав своим языком. Какой радостью наполняло ее душу обещание предводителя чужестранцев даровать ей свободу в обмен на честную работу. Но сейчас никто и ничто не могло обещать ей вожделенной свободы. Даже сама ее жизнь вряд ли имеет хоть какое-то значение для этих людей, готовых на все ради достижения своих целей. Какую свободу мог предложить ей человек, хладнокровно убивающий любого, кто встает у него на пути? И еще: что же это за бог, позволяющий, чтобы ради него безжалостно убивали тысячи и тысячи невинных людей? Разум Малиналли отказывался понимать это. Ее воспитывали не как свободного человека, но как рабыню. Всю жизнь она прожила, стараясь угодить хозяевам, и научилась выполнять работу прислуги так, что ею оставались довольны. Переводить слова чужеземцев на родной язык для нее было такой же работой, исполнением приказов новых хозяев, которым ее преподнесли в качестве дара в знак доброй воли. Она была убеждена, что, хорошо выполняя свою работу — как рабыня, как служанка, — она не только приближает миг обретения обещанной свободы, но и делает что-то полезное для всех окружающих. Она и вправду поверила в то, что бог испанцев является истинным богом — не кем иным, как новым воплощением Кетцалькоатля, явившегося на землю, чтобы объявить заблудшим жрецам и правителям, что он не нуждается в человеческой крови, не хочет, чтобы в его честь на каменных алтарях обрывались жизни приносимых в жертву людей. Теперь же, увидев, как жестоко действуют испанцы, добиваясь своей цели, она исполнилась ужаса: для чего появились на ее земле чужеземцы и что они несут ее народу? Вновь и вновь Малиналли задавала себе вопрос: кому она служит? Кому будет служить дальше? И ради чего? Для чего жить в разрушающемся, рассыпающемся мире? Зачем верить в то, что оказалось ложной религией? Теперь у нее не было даже той опоры, которая всегда помогала ей выстоять в самые трудные дни, — она не могла обратиться с молитвой к своим старым богам, покаяться перед ними, попросить их о помощи. Малиналли не могла не думать о том, что Кетцалькоатль не появился в Чолуле, чтобы помешать этой страшной резне, ничего не сделал, чтобы защитить своих верных почитателей. Ни на миг за эти два кошмарных дня не ощутила Малиналли присутствия великого бога. Она чувствовала себя совсем беззащитной. Все старые и новые страхи, ощущение вины за все совершенные прегрешения — все это камнем лежало у нее на сердце. Грехи и страхи вступили между собой в схватку за право называться самыми страшными, самыми отчаянными, за что должны последовать кара и отмщение. Они словно кричали: «Вспомни, вспомни меня! Я теперь всегда буду с тобой!» Малиналли вновь испытала забытый уже страх оказаться одной, заблудиться, потеряться, будто она все та же маленькая девочка, отданная чужим людям, которую никто не любит, которая никому не нужна. Так страшно и так одиноко ей не было еще никогда. Но ведь былые страхи должны были покинуть ее навсегда с обретением нового имени, с наступлением новой жизни… Приняв новых богов, став другим человеком, она избавлялась от всех грехов прошлой жизни. Вот только как будут наказывать ее за новые прегрешения новые боги — этого она не ведала.

О том, что наказания она заслуживает, Малиналли точно знала. Откуда появилась эта уверенность, будто она виновна перед всем миром, — она не понимала, но даже в самые тяжелые минуты жизни, когда ее опять передавали от одних хозяев другим, она не проклинала судьбу, но принимала это заслуженное наказание за неведомое, живущее в глубине ее души зло. В чем заключалась ее порочность, она и сама не знала. Быть может, родившись женщиной, она уже взяла на себя часть пороков этого мира, быть может, ее вина заключалась в другом, но сознание собственной виновности и вечное ожидание наказания всегда сопутствовали ей в жизни.

Теперь Малиналли отказывалась понимать, что происходит вокруг. Ее разум не вмещал такое множество перемен, случившихся за столь короткое время. Ей и без того пришлось нелегко: выучить столько новых слов, узнать и понять столько новых идей, новых мыслей. Труднее всего ей было осмыслить рассказы о дьяволе, этом воплощении зла. Ну хорошо, повторяла она раз за разом, дьявол — это падший ангел, лишившийся своего небесного отца и обреченный на жизнь во мраке. Тогда почему он обладает такой силой, что может уничтожить любое божественное творение? Если же он настолько силен, то почему не использует свою власть и силу? Если же ему требуется, чтобы люди уверовали в него, приняли его в свое сердце, и лишь тогда он становится всемогущим, — то не значит ли это, что он все-таки не так могуществен, как принято думать? Но тогда какой же это демон? И неужели истинный бог был настолько неразумен и недальновиден, что создал силу, способную уничтожить его самого? Неужели всемогущий бог так слаб, что созданные им самим по его образу и подобию люди в любую минуту готовы согрешить и того и гляди забудут своего создателя и отрекутся от него? Нет, не понимала Малиналли умозаключений испанцев, с помощью которых они описывали свои представления о добре и зле, о боге и дьяволе. Ей казалось, что мир духовных сил был тесно связан с окружающей природой и мирозданием. Эта связь угадывалась в чередованиях времен года и событий и в движении звезд по небу. Малиналли прекрасно знала, что когда родились луна и солнце, они даровали людям свет, рассеяв окружавший их до того мрак. Задолго до рождения Малиналли ее предки уже знали, что свет, излучаемый луной и солнцем, воспринимается не только глазами, но и душой человека. Этот свет порождает вечный круговорот времени и пространства. Созерцание небосвода для народа, к которому принадлежала Малиналли, помогало познать себя и весь окружающий мир. Оно помогало изменить себя, стать опытнее и мудрее. Год за годом, цикл за циклом создавалась ткань времени, календарные циклы пересекались друг с другом, сплетаясь в густую причудливую сеть, иногда становившуюся похожей на змеиное гнездо. Так человек познавал мудрое течение жизни — жизни, в которой не нужно было умирать, чтобы оказаться на небе. Наоборот, для этого нужна была лишь тесная, неразрывная связь с землей. Точно так же от человека не требовалось умирать, чтобы предстать перед богами. Достаточно было внимательно наблюдать за небосклоном, за движением светил по небесному куполу — и те, кому удавалось постичь законы этого движения, сами превращались в солнце, сами становились подобными богам.

Малиналли никак не могла уразуметь, что же это за бог такой, которого нельзя увидеть, который не похож ни на солнце, ни на луну, ни на звезды, — невидимый, неощущаемый бог, которого невозможно постичь, бог, находящийся вне времени и пространства, где-то там, на другом небе, куда попадают лишь те, на ком нет грехов; все это было для Малиналли непостижимо. А еще этот бог был карающим и разрушающим, и, конечно, она боялась его. Она была готова сделать все возможное, лишь бы не разгневать это великое божество, но что ему нужно и что будет ему не по нраву — на эти вопросы никто не мог дать ей ответа. Малиналли ощущала себя потерянной и одинокой. Она казалась самой себе щепоткой песка, развеянного по ветру, одиноким перышком, сорвавшимся с птичьего крыла или с плюмажа кетцаля, кукурузным початком без единого зерна — всем тем, что лишено смысла, лишено воли к жизни и обречено потерять эту жизнь.

Зачем появилась она на этом свете? — раз за разом спрашивала себя Малиналли. Лишь для того, чтобы помочь испанцам разрушить ее собственный мир, ее веру, уничтожить ее богов? Разум отказывался признавать это. В ее жизни наверняка был какой-то иной смысл. Не могла она появиться на свет лишь ради того, чтобы приносить окружающим боль и страдания. Малиналли делала все, что могла, чтобы постичь, обрести этот скрытый смысл своего существования. Для этого ей нужно было многому научиться заново — и прежде всего видеть мир по-другому, не так, как раньше. Ей предстояло отучиться видеть прошлое в каждом изгибе речного русла, в каждом камне, в каждом растении, в каждом куске ткани, в каждой лепешке, которую она подносила ко рту. Ей надлежало воспринимать мир так, как его видели и чувствовали испанцы. Вся ее жизнь теперь зависела от этого. Малиналли вдруг отчетливо осознала, что вплоть до этого дня она никогда по-настоящему не понимала чужестранцев. Разговаривая с ними, она говорила о чем-то своем. Ее желания и чаяния были иными, чем стремления этих людей. Она мечтала лишь о том, чтобы ее народ перестал приносить людей в жертву богам. В остальном же она хотела оставить все как есть. У нее и в мыслях не было предать великого змея Кетцалькоатля.

Но никому не было дела до ее дум и желаний, а ей самой сейчас было не под силу вернуться в еще недавно цветущий, бурливший жизнью город Чолулу. Долго стояла Малиналли на берегу реки бок о бок с конем Кортеса. Не хотелось ни возвращаться в город, ни даже идти куда глаза глядят. Вокруг них вдруг закружились бабочки. Их нежные крылья были испачканы кровью. Малиналли вновь заплакала — вот только в глазах ее больше не было слез, и плач ее был похож на стон, на отчаянный крик. Больше всего на свете ей захотелось исчезнуть, унестись, ничего не видеть, не слышать, ни о чем не знать. И разум подчинился ее желанию. Малиналли вдруг перенеслась в тот день, когда она еще вместе с любимой бабушкой отправилась в путь к тому священному месту, где останавливались на отдых перелетные бабочки.

Этот день был одним из самых счастливых в ее жизни. Весна была в самом разгаре. Бабушка нарядила Малиналли во все белое, надела ей на шею бусы из разноцветных перышек, а на запястья и щиколотки — жадеитовые браслеты. С замирающим от радости сердцем девочка слушала слова бабушки. Та сказала, что прекрасные королевские бабочки опять вернулись и она отведет внучку к тому месту, где эти чудесные странницы останавливаются на отдых. Малиналли никак не могла понять, почему бабочки каждый год улетают, а затем возвращаются. «Почему они не остаются жить там, где их дом? — спросила она у бабушки. — Мы бы тогда могли смотреть на них каждый день». Бабушка объяснила ей, что бабочки, точно так же, как и многие птицы, любят путешествовать, а дальние странствия — дело хорошее. Тот, кого несет на своих плечах ветер, обретает себя, становится сильнее и прекраснее. Каждый полет бабочек — это их борьба за жизнь. Они перелетают туда, где больше цветов, где тепло и где они не умрут от зимних холодов. Путешествуя с места на место, они исполняют священный обет жизни.

Еще бабушка рассказала, что в теле каждого человека есть своя бабочка-путешественница. Место этой бабочки — в тазовых костях, и самая большая из этих костей даже внешне напоминает раскинувшую крылья королевскую бабочку.

— Цветок распускается — прилетает бабочка. Бабочка прилетает — распускается цветок, — сказала бабушка.

Это означало, что энергия, рождаемая бабочкой, пробуждается и поднимается по позвоночнику к тем костям, которые образуют череп человека. Череп же, как считали ацтеки, являлся отображением небесного свода. Это вознесение бабочки к небу являлось повторением того пути, что проделал Кетцалькоатль в день, когда покинул землю и превратился в Утреннюю звезду. Тот человек, который совершал подобный путь, тоже превращался в бога. Для бабушки Малиналли ежегодное возвращение бабочек в священные рощи было напоминанием о том, что рано или поздно великий пернатый змей Кетцалькоатль исполнит свое обещание и вернется в этот мир.

Маленькая Малиналли очень обрадовалась, узнав, что ей предстоит увидеть так много красивых бабочек сразу. Но ее мать поначалу была против этого путешествия. Она говорила, что столь дальний путь не под силу пожилой слепой женщине и четырехлетнему ребенку, непослушному и беспокойному. Но бабушка стояла на своем. Она объяснила матери Малиналли, что физическое зрение — вовсе не то, что требуется человеку, чтобы прийти к храму, алтарю или иному священному месту. А годы не помешают ей проделать этот путь, поскольку в священной роще и на пути к ней человек не чувствует усталости. Бабушка твердо и уверенно пообещала, что они с Малиналли совершат это паломничество. Для девочки, по словам бабушки, трудно было придумать что-либо полезнее созерцания прекрасной и совершенной модели мироздания — рождения, преображения и вечного возвращения к жизни.

— И знай: я не смогу умереть спокойно, пока не проделаю это путешествие вместе с внучкой.

Удивленная решимостью свекрови, мать Малиналли дала согласие, и на следующий день бабушка с внучкой, взявшись за руки, вышли из дома, направляясь к тому священному месту, куда раз в год слетались бабочки-путешественницы. Три дня занял у них этот путь. Лишь ненадолго останавливались они в селениях, встречавшихся им по дороге. Вскоре они присоединились к целой группе паломников, направлявшихся туда же, куда и они, — к тому месту, где каждый год проводился ритуал инициации, где жрецы взывали к божественному ветру и другим стихиям, где было принято просить у богов даровать человеку небо и землю — чтобы он мог исполнить свое предзнаменование в жизни.

По дороге бабушка и Малиналли побывали в деревне, жители которой — и мужчины, и женщины — славились своим искусством резьбы по камню. Они умели запечатлевать на каменных плитах лики богов, календарные символы, знаки планет и светил, а также рассказывать в каменных изображениях легенды и излагать свои познания о мире, богах и людях. Малиналли просто заворожила красота этих образов, умение резчиков, а еще она сделала открытие: оказывается, даже самому твердому и прочному предмету человек может придать новую форму, и если у него хватит на то доброй воли, то он, наверное, сможет изменить и весь мир. Девочка поинтересовалась у бабушки: раз в теле человека есть кость-бабочка, то в нем должны быть и камни наподобие вот этих, с вырезанными на них знаками и символами. Выслушав вопрос, бабушка ответила:

— Вот такие камни? Мм… Нет, пожалуй, таких нет. Другое дело, что человеческие сердца порой превращаются в камни. С одной стороны, это хорошо, потому что такое сердце остается непреклонным и ему не страшны никакие препятствия, но с другой — ничего хорошего в этом нет: каменное сердце слишком долго сопротивляется всему новому и не может принять истинное знание. И потом, сердце, сделанное из камня, не способно воспылать любовью — камни ведь не горят.

На ночлег они остановились в той самой деревне. Еще с вечера Малиналли набрала себе в мешок несколько камней, маленьких и больших. Они так понравились ей, что она решила унести их с собой.

На следующий день им попался на дороге камень с отпечатавшимся на нем слепком древней ракушки.

— Что это такое? — спросила девочка, вложив камешек в ладонь старой женщины.

Та, прикоснувшись пальцами к отпечатавшейся в камне спирали, ответила внучке, словно видела это наяву:

— Это одно из воспоминаний камня.

— Его сделали в той деревне?

— Нет, — ответила бабушка, улыбаясь, — эту ракушку вырезала на камне сама мать-земля, это ее творение.

Малиналли положила в свой мешочек и этот камень. Очень скоро девочка почувствовала усталость — слишком тяжелой оказалась для нее такая ноша. У нее заболели ноги — сначала только ступни, а потом и колени. Бабушка же, не обращая внимания на отставшую внучку, шла и шла вперед. Малиналли почувствовала, что жаловаться бесполезно. Ей вдруг стало ясно, что бабушка может вот так уйти навсегда, скрыться за горизонтом. Собрав все силы, маленькая девочка бросилась вдогонку. Поравнявшись с бабушкой, она спросила:

— Я очень хочу посмотреть на бабочек, но все-таки зачем мы для этого идем так далеко?

— Наше дело — идти, — отвечала бабушка. — Неподвижное тело замыкается в себе, а человек, который находится в движении, открывается миру, становится частью того, что происходит в мире. Нужно двигаться, идти, путешествовать, но при этом надо учиться проделывать долгий путь налегке. Чем дальше мы уходим, тем больше сил обретает наше тело. С каждым шагом мы меняемся. Лишь в пути мы познаем тайны этого мира, постигаем суть вещей. Мы не летаем, как птицы и бабочки, но путешествия позволяют нам познать мир таким, какой он есть. Странствуя, человек познает жизнь. Странствуя, мы познаем и свое тело. Тело же наше — это вместилище вечного разума. Тело человека — это маленький космос, модель мироздания. Это и есть тот бог, что находится в каждом из нас. Если хочешь — можешь сидеть на одном месте и ждать, пока превратишься в камень.

Девочка ничего не ответила, но, подумав, вытряхнула из заплечного мешка все камни. После этого она взяла бабушку за руку и пошла рядом с нею.

Больше Малиналли не жаловалась на усталость. Уже к концу пути они решили сделать привал и переждать полуденную жару в небольшой пещере. Малиналли впервые услышала настоящее эхо. То, что слова могут звучать уже после того, как их произнесешь, поразило ее. Бабушка же поспешила объяснить внучке значимость каждого слова и важность уважительного отношения к своим речам. Каждый слог, слетающий с наших губ, пояснила она, отправляется в путь по воздуху, но как бы далеко эти звуки ни улетели, рано или поздно они возвращаются к нам. Если мы хотим, чтобы до нашего слуха долетали только правдивые слова и справедливые суждения, нужно лишь одно: помнить о том, что слова возвращаются, и всегда говорить правду.

Наконец на четвертый день пути они пришли к священному месту, где останавливаются на отдых перелетные бабочки. Там собралось множество людей. Они пришли издалека, из разных мест, и говорили на разных диалектах, были по-разному одеты и по-разному вели себя. Но всех их объединяло одно: каждый пришел сюда, чтобы принять участие в священном ритуале почитания бабочек, которые, танцуя и порхая в воздухе, вычерчивали на фоне неба мозаику из священных символов. Эти рассыпающиеся и вновь возникающие в воздухе знаки воспринимались как послания богов, как торжественные песнопения, которые можно услышать лишь внутренним слухом, слухом души. Малиналли, потрясенная, долго не могла произнести ни слова. Она лишь смотрела на бабочек, то тысячами садившихся на одно дерево, то одновременно поднимавшихся в воздух, отчего все вокруг вспыхивало отраженным от их крыльев оранжево-желтым светом. Лишь несколько минут спустя девочка спросила у бабушки:

— А почему все бабочки остаются вместе?

— Они собираются вместе, чтобы преодолевать большие расстояния; вместе они начинают и заканчивают путь, соединяют разделенные в пространстве тепло и холод. Они собираются вместе для того, чтобы мы могли прочитать, что они рисуют нам в воздухе. Учись их языку, их движениям, их звукам, старайся понять те знаки, которые начертаны их нежными крыльями, сосредоточься на том, что ты видишь, что слышишь, что чувствуешь, — наставительно сказала бабушка.

Четырехлетняя девочка стала присматриваться к танцу бабочек и как будто впала в некий транс: она видела, что перед нею мелькают уже не танцующие бабочки, а священные иероглифы, слова, запечатленные в картинках и древних знаках. На этом священном языке общались с людьми боги. Малиналли — еще ребенок, девочка-пророк, в один миг научилась читать эти иероглифы, эти послания богов. Никто никогда не объяснял ей, как это делается. Но она увидела все священные знаки разом и поняла смысл, вкладываемый в каждый из них.

— Ну что? Что ты видишь? — спросила бабушка.

— Иероглифы, — ответила девочка.

— А теперь закрой глаза. Видишь их?

— Да.

— Хорошо. Тогда открой глаза. Что ты видишь теперь — те же самые знаки?

— Нет, — ответила Малиналли.

— Вот видишь: нельзя позволять душе спать, иначе так и будешь жить в плену иллюзий. Уснешь и будешь видеть то, что тебе захочется видеть, а не то, что вокруг тебя на самом деле.


Теперь же Малиналли мечтала только об одном. Как о величайшей милости, она молила богов о том, чтобы они даровали ей забвение. Она боялась, что образ разрушенного города навсегда останется незаживающей раной в ее памяти. Точно так же она хотела забыть тот день, когда они с Кортесом совершали обряд омовения в темаскале, тот день, когда она поверила, будто Кетцалькоатль проник в тело Кортеса и направил ей с этим чужестранцем весть о своем скором возвращении в земной мир. Забыть — больше ей ничего не было нужно. Она не хотела ни говорить, ни видеть этот мир, ни даже обрести желанную свободу. Разве могла она знать, что свобода достанется такой ценой — ценой смерти стольких невинных людей, стольких женщин и детей. Нет, такая свобода ей не нужна, пусть лучше… пусть лучше случится что-то страшное, что ее страданиями искупит ее вину перед людьми и богами. Пусть из ее чрева выползут змеи, пусть опутают все ее тело, пусть сожмут в смертельных объятиях ее горло. Малиналли жаждала смерти — смерти от боли, от удушья. Она хотела превратиться в ничто, в последнее слово, слетающее с покрытых предсмертной пеной губ, в знак черноты и ужаса, в запретный иероглиф, лишь единожды, раз и навсегда, высеченный на черном камне.

Глава шестая

Стоял пронзительный холод. День за днем отряд пробивался через горы. Кортес решил дойти до Теночтитлана любой ценой. Путь он выбрал прямой — тот, что в горах далеко не всегда бывает самым коротким. Он уже не раз сбивался с дороги и убедился: проводники указывают ему ложный путь, надеясь, что большая часть его воинов погибнет в ущельях и на горных склонах. Решив во что бы то ни стало дойти до столицы Мексиканской империи, он наперекор всем советам и просьбам направил свой отряд штурмовать горный хребет между вулканами Попокатепетль и Ицтаксиуатль, охранявшими вход в долину Анауак. Перевал, который предстояло преодолеть отряду, находился на высоте почти четырех тысяч метров над уровнем моря. Былноябрь, и холод казался адским — если можно описать его этим словом. Как рассказывали Малиналли испанцы, ад в их представлении был тем местом, где вечно горел огонь, в котором пылали и мучились души грешивших при жизни людей. Сопоставлять холод с жаром, огонь со льдом было для Малиналли делом привычным. Это никак не противоречило ее представлениям о мире. Холод — земной или же адский — не отпускал ее из своих объятий. Она ощущала его всей кожей, всем телом. Он пробирал до костей. Зубы Малиналли стучали, как бубенцы в праздничный день. Почти все слуги испанцев — рабы, привезенные с Кубы, — умерли, не выдержав страшного холода. Малиналли чувствовала, что смерть подбирается и к ней. Еще немного — и ее покинут последние силы. Если холод не убьет сразу, ему поможет в этом бесконечная усталость и боль. Малиналли не чувствовала ног. Они заледенели, кожа покрылась трещинами, как на птичьих лапах. Она не ощущала даже кровоточащих мозолей, что покрыли пальцы, ступни и пятки. Так сильно сбить ноги мог только тот, кто никогда прежде не носил обуви. Малиналли, привыкшая ходить босиком, была вынуждена впервые обуться. Ей дали закрытые башмаки, снятые с ног умершего раба-кубинца. То, что эта обувь досталась ей от мертвеца, Малиналли не страшило, лишь бы хоть немного согреться. Пройдя в башмаках лишь несколько десятков шагов, она почувствовала не тепло, а боль. Останавливаться ради того, чтобы дать ей немного передохнуть, никто и не думал. Малиналли пришлось идти, невзирая на боль. Башмаки ее очень скоро пропитались кровью. А потом она перестала чувствовать не только холод, но и боль. Хотелось лишь одного — спать. Думать она уже почти не могла. Представить себе теплый, быть может, даже жаркий солнечный день — нет, ей это было не по силам! Она попыталась вызвать в памяти лето — пусть по крупицам, по обрывкам воспоминаний. Ей вдруг вспомнилось, как она, прячась от обжигающих солнечных лучей, забиралась в заросли кукурузы и ловила на толстых зеленых стеблях кузнечиков. Малиналли чуть заметно улыбнулась. Ей нравилось ловить этих стремительных насекомых прямо на лету. Поймав кузнечика, она осторожно сажала его в мешок. Когда семьи ближе к вечеру собирались на кухне, дети доставали свою добычу и высыпали кузнечиков в кипящую воду. Смерть насекомых была мгновенной. Воду меняли несколько раз — до тех пор, пока она не становилась совсем прозрачной, а потом жарили кузнечиков на глиняной сковороде. Перед тем как вкусить угощение, блюдо обильно поливали лимонным соком. Ничто не могло сравниться по вкусу с горстью жареных кузнечиков, которой угощали наигравшихся, уставших и умывшихся в реке детей перед сном. Умирающая от холода Малиналли больше всего на свете хотела сейчас превратиться в кузнечика — того самого, которого чья-то детская ладошка вот-вот схватит на лету и опустит в кипящую воду. Согреться, стать теплом, стать огнем и сжечь в нем свое истерзанное холодом и болью тело… Если для того, чтобы согреться, нужно умереть, она согласна, пусть так и будет. Ведь она умрет в тепле, ее душа вознесется в небеса и прильнет к солнцу, воссоединившись с несущим тепло на землю дневным светилом. Тело же ее — оставшееся на земле крохотное тело кузнечика — станет пищей для других людей. Это лакомство придется им по вкусу. Малиналли вдруг подумала, что испанцы приправили бы угощение молотым чесноком. Это растение чужестранцы привезли с собой и ели его много и часто, просто не в силах без него обходиться. Она не могла привыкнуть к этому запаху. Чесноком пахло у испанцев изо рта, чесночную вонь издавали их постоянно потеющие, немытые тела. Но Малиналли и дела не было до того, с чесноком ее съедят в виде кузнечика или нет… Вздрогнув, она поняла, что почти теряет сознание и начинает бредить. Про кузнечиков она вспомнила неспроста. Ей хотелось съесть что-то такое, чем она обычно питалась дома — там, где всегда было тепло. Сейчас она готова была отдать все, что угодно, за пригоршню кузнечиков. В таком холоде, правда, нечего было и мечтать найти теплолюбивых насекомых. Здесь выживали только те, кто мог укрыться под землей и находить себе пропитание, не выбираясь на поверхность. Но Малиналли не могла ни спрятаться, ни увернуться от леденящего ветра. Надо было идти и идти вперед. В какой-то миг ей показалось, что она больше не сможет ступить ни шагу. И тут ей опять вспомнилось, как они с бабушкой ходили вместе к священной роще, где останавливались на отдых перелетные бабочки. Малиналли тогда отстала по пути, но, испугавшись, догнала бабушку и услышала ее мудрые слова:

— Твое предназначение — идти… идти вперед… Идущий человек превращается в бабочку, которая поднимается над миром и видит всю нашу жизнь такой, какова она на самом деле.

Малиналли уже знала, что долгий путь, путь паломника, очищает и тело, и душу. Тяжелое путешествие, исполненное трудностей, помогает человеку ощутить себя единым с окружающим миром. Это происходило в тот миг, когда тело, казалось, уже отказывалось подчиняться воле путника. Но именно тогда человек осознавал себя неотъемлемой частью того великого ничто, которое заключает в себе все. Малиналли уже закрыла глаза, ожидая втайне, что вот-вот окажется в том мире, где ее встретит любимая бабушка. Но истерзанное, почти мертвое тело не хотело отпускать на свободу свою пленницу — душу.

Во время очередного привала Кортес украдкой наблюдал за девушкой. Отряд остановился на отдых, поджидая возвращения солдат Диего де Ордаса, отправившихся к вулкану Попокатепетль. Над вершиной этой горы поднимался столб дыма и пепла. Местные жители рассказывали, что не раз видели, как Попокатепетль оживал, извергая лаву. Для европейцев вулканы были в диковинку, и Кортес направил дюжину солдат под командованием Диего де Ордаса вверх по склону огнедышащей горы. Отряд должен был провести разведку прилегающей местности.

Налюбовавшись зрелищем поднимающегося к небу дыма, Кортес приблизился к Малиналли и, не дойдя двух-трех шагов, внимательно наблюдал за ней. Сжавшись в комочек, завернувшись в одеяло, она лежала на земле, закрыв глаза, — маленькая, хрупкая, слабая, но гордая и упрямая. Кортес не мог не восхищаться этой женщиной. За все время перехода она ни разу не пожаловалась на трудности, не попросила об отдыхе, сославшись на боль или недомогание. Как бы тяжело ей ни было, она, сжав зубы, шла вперед наравне с сильными, привыкшими к долгим походам воинами. Кортес невольно сравнил эту девушку со своей женой. Каталина Хуарес была слабой и болезненной женщиной, которая даже не смогла подарить ему наследников. Что уж было говорить о таком переходе! Каталина просто-напросто не выжила бы в тех условиях, в которых оказалась сейчас Малиналли.

Кортес не догадывался, что и Малиналли наблюдает за ним из-под чуть приоткрытых век. Ей не хотелось тратить остаток сил ни на что — ни на разговоры, ни даже на то, чтобы пожаловаться или попросить о помощи. Притворяясь спящей, она просто смотрела на Кортеса. Ей нравится смотреть на него. Этот мужчина завораживал ее: его тело, его мускулы, его сила, мужество, отвага, его дар повелевать людьми. Сколько раз с самого детства она приходила к морскому берегу и, глядя на бесконечно накатывавшиеся на прибрежный песок волны, мечтала о том, чтобы к ней вернулся отец, а если не отец, то кто-нибудь такой же сильный и храбрый, готовый защитить ее от всех бед и несчастий этого мира. Она снова спрашивала себя: неужели Кортес и есть тот, кого она так ждала? Сердце спорило с ней. То чувство защищенности, о котором она так мечтала, теряло всякий смысл, если для этого ее унижали. Испанцы говорили, что защитят ее от лжебогов и тех, кто приносит им человеческие жертвы. Но Малиналли видела, что сами они оказывались беззащитны перед собственными представлениями о добре и зле. Сами пришельцы не знали, что пойдет им на пользу, а что во вред. Им все время нужен был кто-то, кто подсказал бы, что делать и как поступать. Нет, стать под защиту Кортеса означало стать слабой, безвольной женщиной, не смеющей ни о чем в этой жизни задумываться.

Малиналли была настолько измучена, что не хотела больше думать ни о чем — ни о чем, кроме тепла и солнца. Нет, недаром ее предки из поколения в поколение передавали священные знания. Не зря было сказано, что в начале всего был огонь, а из него родилось солнце и вместе с ним — люди. Солнце представляло собой движущийся, вечно переменчивый огонь… Малиналли крепко закрыла глаза. Ей было не просто холодно. Здесь, на такой высоте, трудно было даже дышать. У нее болела голова. Она задыхалась, ощущая нехватку воздуха. Голова кружилась — точь-в-точь как детстве, когда бабушка поднимала ее на руки и крутила, крутила, крутила в воздухе заливисто смеющуюся внучку.

Эту игру Малиналли очень любила. Она становилась как та воздушная гимнастка из Папантлы. Еще совсем маленькой она видела их выступления: четверо воздушных танцоров медленно спускались с высокого столба и, поддерживаемые привязанной к их щиколоткам веревкой, исполняли в воздухе замысловатый танец. Пятый участник труппы в это время оставался на вершине столба, словно управляя движением остальных гимнастов. Смысл танца сводился к поклонению четырем сторонам света и солнцу, находящемуся в центре мира. Малиналли была счастлива от того, что при помощи бабушки ей удается почти по-настоящему сыграть роль воздушной танцовщицы. Когда же бабушка уставала и опускала ее на землю, она сама продолжала кружиться и кружиться — до тех пор, пока не падала на землю, раскинув руки и широко улыбаясь.

Бабушка объяснила ей: так происходит потому, что, закружившись, Малиналли теряет ощущение собственного центра.

— Запомни: в самой середине, в самом центре мира находится бог. Он там, где нет ни звука, ни движения, ни формы. Когда у тебя закружится голова, сядь или ляг на землю. Не двигайся, молчи, и ты почувствуешь присутствие Великого Господина. Он появится внутри тебя, в самой твоей середине, в том месте, которое связывает тебя с ним. Каждый из нас подобен бусинке в ожерелье космоса. Все мы связаны друг с другом, и каждый занимает то место, которое ему предначертано. Если кто-то оказывается на месте другого, рушится весь мировой порядок: разверзаются небеса, земля уходит у людей из-под ног. Стоит кому-то отделиться от остальных, воспротивиться существующему порядку вещей — и этот человек уже не придет туда, куда ему было предназначено прийти. Он умрет не там, где ему было предназначено умереть, ибо он сам порвал те узы, которые связывали его с мирозданием. Каждый связан с каждым, всё является частью чего-то, всё повторяется во всем, что нас окружает. Вот почему печалится Великий Господин, когда мы не видим его, когда не узнаем его, когда живем, повернувшись к нему спиной.

— А где находится бог? Как его увидеть? — спросила девочка.

— Увидеть невидимое — трудная задача, но ты должна знать, что тот, волей которого созданы все мы, находится повсюду. Он в воздухе, которым мы дышим, в каждой капле воды, в каждом человеческом теле, в каждом камне, в растении, во всем том, что, как и мы, было создано его волей. В самом центре всего сущего находится он, в самой середине — там, где труднее всего увидеть его, если глядеть со стороны. Каждое небесное тело связано с центром мира, связано с другими звездами и планетами, связано с нами. Словно серебряная нить связала нас в великий миг творения. Увидеть в других невидимое — это и значит увидеть в людях бога. Услышать в словах людей непроизнесенное — означает услышать слова бога. Почувствовать влагу в воздухе до того, как она обернется дождем, — это и значит почувствовать присутствие бога. И неважно, что лица, на которые ты смотришь, так отличаются друг от друга, неважно, что заклинание, произносимое незнакомцем, звучит на неведомом тебе языке. Главное, что в его словах ты ощущаешь присутствие бога — бога, который рядом, который всегда находится с каждым из нас. Вот почему так важны священные песнопения, изображения, всякое движение — все то, что мы делаем. Если мы производим эти действия в соответствии с центром нашего существа, в соответствии с божественной волей, они обретут божественную сущность. Если же мы делаем что-то в забытьи, с кружащейся головой, то рано или поздно мы упадем, оборвав ту связь, что соединяет нас с богом. Мы все вращаемся в ритме, заданном мирозданием. Вращаются люди, луны, солнца, каждая звезда ведет свой танец вокруг какого-то центра. Движение звезд по небу — священно, столь же священны и движения каждого человека. То, что нас объединяет, невидимо, но это не значит, что этой связи нет.

А еще Малиналли из того разговора с бабушкой узнала, что боги присутствовали в каждом их изображении еще до того, как оно было создано, — будь то на бумаге, на камне, в виде священного цветка или магического заклинания. Прежде чем было произнесено любое слово, которым именовался кто-либо из богов, он — этот бог — уже был в том слове.

— Малиналли, девочка моя, прежде чем ты обретешь свою форму в этом теле, ты уже будешь едина с богом и останешься единой с ним, даже когда твое тело покинет эту землю.

Помолчав, бабушка продолжала:

— Когда я умру, когда окажусь вне времени, тебе будет трудно увидеть, услышать меня, почувствовать мое присутствие. Вот почему я хочу подарить тебе воплощенную в этом камне богиню Тонантцин, ибо она есть наша мать и к ней ты можешь обратиться и попросить все, что хочешь. Я же буду там, в небесах, рядом с нею. Вместе с Великой Матерью мы будем наблюдать за тобою, будем вести тебя по жизни.

Малиналли сжала в руках ожерелье из глиняных бусин, которое она слепила еще давно, в детстве, вместе с бабушкой. На самой большой бусине был изображен лик богини Тонантцин. Сжав бусину пальцами, Малиналли попросила богиню, чтобы та помогла ей вновь обрести свой центр, помогла преодолеть головокружение, которое сводило ее с ума. А еще она попросила дать ей немного сил и вернуть здоровье. Долина Анауак была уже так близко. Малиналли хотела увидеть ее. Она хотела пережить смертельно тяжелый переход через горы. Едва успев произнести про себя эти желания, она уснула. Она покинула свое тело и превратилась в мысль, в мечту, в сон. Теперь ничто не мешало ей быть частью окружающего мира. Ее сознание переплелось с сознанием других женщин-рабынь, и в этот миг Малиналли ощутила сладостное чувство долгожданной свободы. Она представила себя плывущей по безбрежному морю на плоту из переплетенных между собою змей. Она знала, что оказалась в другой реальности, что все, видимое ею, — лишь сон, но столь же точно она знала, что этот сон может обернуться явью — реальностью, лучшей, чем та, которую она знала до сих пор.

Эта новая реальность принадлежала не только ей, но всем подневольным женщинам. Казалось, будто все они в один миг уснули и одновременно увидели один и тот же сон. В этом сне женщины шли босиком по замерзшей реке. Луна отражалась во льду, как в воде. Кожа на женских ступнях, прикоснувшись ко льду, сжималась от холода и рвалась на кусочки. Кровавые следы на льду рисовали карту другого, нового звездного неба. Полная луна ровным светом освещала всех женщин, и вскоре их тела и разум объединились в единое целое. Они превратились в одну женщину, которая противостояла ураганному ветру и питала веру всех тех, кто мечтал об освобождении от мира слез и горьких чувств, ласк и наказаний, любви и крови, рождения и смерти, мира, в котором человек чем-то обладает и внезапно теряет то, что считал своим. Малиналли, оказавшись в теле этой единой великой женщины, увидела вокруг себя двенадцать лун. Ноги ее покоились на рогах поднимавшегося к небосводу полумесяца — тринадцатой луны, выпадавшей из общего цикла. Одним прикосновением руки Малиналли превращала сгустки боли и отчаяния в прекрасные розы. Вдруг она ощутила, что луна уходит у нее из-под ног, уступая место всепожирающему пламени. Этот огонь в одно мгновение испепелил и ее былые мысли. Разум Малиналли превратился в свет, который создавал образы, огненными стрелами вонзавшиеся в сердца людей. Слова же ее несли им огнедышащую правду об истинном значении дарованного человеку богами языка. Малиналли почувствовала, что сгорает дотла — вся, и душой, и телом… Когда она проснулась, в ее глазах стояли слезы, а сердце наполнял едва уловимый аромат прекрасных невидимых цветов.


Отражением отражения была Малиналли в ту ночь. Она шла по главной площади Теночтитлана, а за ее спиной плыла вышедшая из-за горизонта луна. Вытянутая тень, отбрасываемая ее телом на каменные плиты, покрывала большую часть расстояния, отделявшего ее от священного Камня Солнца — алтаря храма. Малиналли вышла на главную городскую площадь ночью, чтобы подойти к храму в одиночестве. Сейчас, когда город уснул, она могла наконец перевести дух. Ей больше не нужно было что-то переводить и растолковывать слова одного человека, обращенные к другим. От нее не требовалось сохранять видимое безразличие перед лицом богов ее предков, иначе испанцы могли бы обвинить ее в идолопоклонничестве. В Теночтитлан отряд Кортеса вошел лишь накануне днем, и Малиналли была поражена величественностью города не меньше, чем испанцы. В самом центре столицы оказался главный храм империи — грандиозное сооружение, план которого отражал представление его основателей об устройстве мира. От храма разбегались широкими лучами четыре мощеные дороги, уходившие на четыре стороны света.

Здесь, оказавшись у подножия Камня Солнца, Малиналли ощутила себя не только в центре города, но и в центре всего мироздания. Солнце, луна, камень-алтарь и она сама были единым неразрывным целым, и именно в этот миг Малиналли осознала: священный камень является отражением того, что не дано увидеть человеческому глазу. Этот каменный круг представлял собой не только символ солнца и ветра и был не только средоточием сил творения, но в то же время являлся отображением всего божественного, что незримо присутствует в окружающем мире и в каждом человеке.

Впервые в жизни Малиналли увидела невидимое и поняла, что время отличается от того, каким она его себе представляла. Она всегда воспринимала ход времени через движение звезд на небе, через смену циклов возделывания земли и сбора урожая, через сменяющие друг друга жизнь и смерть. Понятно ей было время и за шитьем или за ткацким станком. Красивый гуипиль являл собой образец правильно проведенного времени. Именно в виде красивых и полезных вещей проявлялось верно потраченное время. Именно так, из чего-то неосязаемого, оно превращалось в материю, сотканную из упорядоченных, многократно переплетенных между собой тончайших нитей. Украшая вышивкой подол юбки, Малиналли дарила свое время другим людям и разделяла вместе с ними рожденную красоту. Как давно уже не бралась она за шитье или вышивание. Жизнь бок о бок с испанцами полностью изменила ее былые представления о времени. Теперь она измеряла его днями походов, днями сражений, множеством переведенных слов и числом выстроенных при ее посредничестве интриг, союзов и заговоров. Время Малиналли резко ускорило свой ход. У нее не было ни единого свободного мгновения, чтобы остановиться, попытаться обрести новую точку опоры в этом вихре сменяющих друг друга событий. Поток ее времени сбился с прямого пути и, столкнувшись с временем Кортеса, плотно переплетясь с ним, слился почти воедино, завязался прочным узлом. У Малиналли было такое ощущение, что она, сама того не желая, исполнила вместе с Кортесом древний индейский ритуал, когда края одежды мужчины и женщины связывают крепким узлом в знак того, что эти двое являются теперь неразрывным целым — мужем и женой. Это сравнение было не по вкусу Малиналли. Быть привязанной к кому-то — какая же это свобода? Слишком уж расходились ее желания и воля с желаниями и требованиями Кортеса. В этот союз Малиналли вступать не желала. Все произошло помимо ее воли, и было похоже, что эта печать, эта отметина останется с нею навсегда. Она была бессильна перед тем, что ее время переплелось со временем Кортеса. Но в ту ночь, стоя перед Камнем Солнца, Малиналли чувствовала себя уверенной, сильной и спокойной. Свершилось то, чего она ждала так долго, — ей наконец удалось обрести свое место, свою точку опоры во времени или, быть может, даже вне его.


В ту ночь император Моктесума тоже размышлял о времени — о своем времени и о подходившем к концу календарном цикле. От него, так же как и от Малиналли, бежал сон. Император вышел на балкон дворца и посмотрел на главную городскую площадь и возвышавшийся на другой ее стороне храм. Через площадь по направлению к храму шла женщина. Ее белые одежды в лунном свете отливали серебром. Моктесума вздрогнул: в этой женщине он узнал Квиуакоатль, чье появление в Теночтитлане было расценено жрецами как шестое недоброе предзнаменование. Богиня в женском обличье обходила по ночам городские улицы. Она безутешно рыдала и звала своих погибших детей. Вот и сейчас император отчетливо услышал женский голос: «Где же вы, дети мои? Время уходить отсюда! Куда же я вас поведу? Где не смогут настигнуть нас ни боль, ни страдания?» Император похолодел от страха. Кожа его покрылась мурашками. Он хотел развернуться и уйти, но не мог даже пошевелиться. Он попытался успокоиться, привести в порядок мысли, разобраться в происходящем, но разум и память подсказывали ему лишь образы дурных знамений. Сам не зная почему, император вспомнил вдруг диковинную птицу, которую несколько лет назад принесли во дворец рыбаки. На голове у той птицы было зеркало. Моктесума поставил это предзнаменование в ряд с остальными. Первым оно было или же последним — теперь не имело значения. Птица с зеркальной головой, исчезнувшая прямо в руках Моктесумы, когда он едва успел рассмотреть ее, замкнула круг событий и явлений, предвещавших тяжелые времена. Император попытался вспомнить, что удалось ему увидеть в том зеркале, но против воли в памяти его всплыло другое воспоминание: на Теночтитлан обрушился сильнейший ливень. На Камень Солнца низвергался с небес мощный водопад. Струи воды, разбиваясь о камень, с легкостью полировали его, стирая с глыбы барельефы, начертанные предками Моктесумы. Вскоре от алтаря остался лишь гладкий, округлой формы валун. Так оно было на самом деле или нет, в ту ночь уже не мучило императора. Моктесума понял, что близится час его смерти. Смерть подбиралась к нему все ближе и ближе, не предупреждая о себе ни символами, ни предзнаменованиями. Моктесуму начала бить дрожь. Да, его время кончилось, но боялся он не столько за себя, сколько за своих детей, за их будущее. Больше всего он боялся того, что будет с младшими сыновьями: девятилетним Теквичпо и семилетним Аксаякатлем.

Малиналли, продолжавшая невольно участвовать в игре зеркал и отражений, испытывала тот же страх, что и Моктесума. Она боялась за своих детей — боялась за их судьбу, хотя детей у нее еще не было. Та ночь выдалась на редкость тихой, спокойной, она была наполнена лунным светом. Казалось, словно некое божество на время заколдовало огромный город. Но этот мир и этот покой были всего лишь последней передышкой перед войной, последним затишьем перед бурей. Малиналли, словно очнувшись, вновь ощутила себя в этом мире, и единственным звуком, донесшимся до ее слуха в тот поздний час, был плеск воды в каналах, окружавших главную площадь Теночтитлана. Ветра не было, и поверхность воды оставалась спокойной и гладкой, как серебряное зеркало. Тишину и покой нарушали лишь выпрыгивавшие тут и там из воды рыбы. Они падали в воду со звуком, подобным тому, что сопровождает падение небольшого камня, но этот плеск был более мягким, живым и не нарушал ночной покой, а подчеркивал окутавшую город тишину. Ночная жизнь оживала под действием луны. Серебристый свет, падавший на поверхность воды, отчетливо вырисовывал контуры порхавших над каналами и озерами насекомых. При лунном свете рыбы высматривали себе жертву, выпрыгивали из воды и, поймав добычу, вновь погружались в темную воду канала.

Малиналли надеялась, что богиня Тлацольтеотль, «пожирательница пороков», точно так же высмотрит ее грехи и избавит ее от них. Грехами она считала пылавшее внутри ее несогласие с происходящим, отвращение и другие незнакомые ей прежде чувства. Малиналли отправилась в храм Уитцилопочтли, в то место, где можно было встретить эту богиню. У Тлацольтеотль не было собственного храма. Лунное божество, богиня плотской любви, она могла даровать человеку величайшее наслаждение и нередко подталкивала людей к тому, чтобы те нарушили завет богов — хранить супружескую верность. Тлацольтеотль была еще покровительницей беременных и рожающих женщин. Помогала она также лекарям и наполняла высоким божественным смыслом паровые бани, отмывавшие и очищавшие не только тело, но и душу. Люди побаивались этой богини, потому что она могла пробудить страсть и желание, а могла лишить их неугодного человека — на время или навсегда. Она же карала тех, кто не относился к ней с должным почтением, насылая на них постыдные болезни. Чтобы избежать ее гнева, человек, нарушивший писаный или неписаный закон семейной или сексуальной жизни, должен был немедленно исповедаться перед кем-либо из жрецов богини. От ее имени жрецы брали на себя совершенный кающимся грех и налагали наказание. Оно могло быть разным — от простого четырехдневного поста до обычая прокалывать язык длинной иглой агавы. Поститься следовало начинать за четверо суток до дня памяти Сиуатетео — младших женских божеств, в которых обращались души женщин, умерших при родах. Этот день уже прошел, и Малиналли посчитала, что для нее подходящим наказанием было бы прокалывание языка. Признаться в своих грехах кому-нибудь из жрецов она не могла. Кортес не одобрил бы ее обращения к старым богам, их служителям и идолам. Узнай же он о том, что она проколола себе язык, он пришел бы в ярость. Малиналли и представить себе не могла, как мог излить свой гнев Кортес, потеряй она — пусть на время — способность говорить, да еще по собственной воле. Нет, наказывать себя следовало как-то иначе, но как — Малиналли не знала. У нее было тяжело на душе. Она ощущала себя грязной и порочной. Больше всего на свете ей сейчас было нужно очиститься изнутри, отмыть разъедаемую грязью душу. Ночью, когда никто из испанцев ее не увидит, она пойдет к храму. Она надеялась, что у священного алтаря ей станет легче. Там, где люди поклоняются богам, она обретет то, что поможет ей искупить грехи и очистить душу. События последних дней не давали ей покоя.


Малиналли не могла забыть встречу Моктесумы и Кортеса, ведь ей выпала честь быть переводчицей на переговорах. Она, простая рабыня, смотрела прямо в глаза Моктесуме — императору, великому правителю, повелителю ее народа. От волнения и страха у Малиналли подкашивались ноги. Увидеть лицо императора, посмотреть ему в глаза считалось тягчайшим преступлением. Малиналли прекрасно знала, что простым смертным запрещено видеть лицо императора. Карой для нарушившего этот закон была смерть. И все же Малиналли заставила себя смотреть повелителю империи прямо в глаза. По выражению глаз Моктесумы она поняла, что это пришлось ему не по нраву, но император ничем не выразил своего раздражения и ни разу не перебил Малиналли, переводившую его приветственную речь. Сама же она исполнила эту работу с надлежащим уважением и почтением. В жизни ее не было еще более торжественного дня, более почетной работы. Кто бы мог подумать, что настанет день, и ей доведется излагать на чужом языке слова самого Моктесумы! Об этом она и мечтать не смела. Но уж что не могло привидеться ей ни в счастливом, ни в страшном сне — так это то, что Моктесума уступит свой трон чужеземцу и передаст ему власть добровольно. Ей же как переводчице выпал жребий передать эту власть от повелителя Мексиканской империи Кортесу. Кортес получил власть над ее страной и народом из ее рук. С какой же внутренней болью повторяла она по-испански эти слова Моктесумы. Тоска и печаль охватили Малиналли, когда она поняла, что ее вера и равняться не может с истинной верой, наполнявшей душу императора. С каким смирением и достоинством тот, кого с младенчества воспитывали как властителя огромной империи, отдает свою власть в руки чужестранца. Судьбе было угодно, чтобы она стала свидетельницей того, как Моктесума с истинно королевским великодушием расстается со своей безграничной властью, передавая ее тому единственному, кто имеет на власть, трон и царствование больше прав, чем он сам, — духу самого Кетцалькоатля. Малиналли чувствовала: Моктесума не разочарован, но горд оттого, что именно ему выпало счастье быть на троне в тот день, когда на землю вернулся Великий Господин. Малиналли понимала, что Моктесума передает власть не человеку — чужеземцу с непривычным цветом волос и кожи, возжелавшему этой власти для себя самого, но духу великого бога Кетцалькоатля. Этот поступок был истинным духовным подвигом, подлинным священнодействием. В глубине души Малиналли была уверена, что Кетцалькоатль оценит деяние императора и примет передаваемую ему власть с благодарностью, где бы он при этом ни находился, даже в теле и душе Кортеса.

Переводя речь Моктесумы и тщательно подбирая единственно верные слова, Малиналли почувствовала, что и сама внутренне преображается, что ее душа и разум обретают новые силы. Она ощутила себя истинной посредницей между двумя мирами. Гордо и уверенно звучал ее голос, когда она обращалась к Кортесу:

— О господин наш и повелитель! Добро пожаловать. Ты вернулся в свою страну, к своему народу, в твой родной дом и родной город, и вся Мексиканская империя ждет тебя. Ты вернулся, чтобы занять тот трон, который принадлежит тебе по праву, тот трон… который я, ничтожный, занимал вместо тебя, пока ты не возвратился обратно на землю. Другие правители, почтенные и достойные, занимали его до меня: Итцкоатль, Моктесума-старший, Аксаякатль, Тицок и Ауицотль. О! Как один день пролетели для нас все эти годы, пока мы, хранившие верность тебе, владели и управляли великим городом. Мы всегда помнили, что ты где-то здесь, рядом с нами. Твой народ хранил веру в твое возвращение… О, как жаль, что нет сейчас рядом со мной никого из моих предшественников! Изумлением и радостью осветились бы их лица, доведись им стать свидетелями твоего возвращения. Боги даровали мне великую честь и счастье — я, ничтожный из ничтожнейших, переживший других, более достойных правителей, встречаю сейчас тебя в этом дворце.

Господин мой, повторяю я про себя. Это не сон и не видение, своими глазами я вижу тебя перед собою. Много дней и ночей грезил я о твоем возвращении. Много дней и ночей ждал свидетельств твоего прихода.

Ты появился как солнце из-за туч и рассеял мрак, нас окружавший. Сбылось предсказание древних жрецов и правителей, говоривших, что вернешься ты, чтобы править этой землей, чтобы занять трон, по праву принадлежащий тебе и никому другому. Сбылось, воистину сбылось это пророчество.

Войди же в твой город и займи полагающееся тебе место! Долгим и трудным, должно быть, был проделанный тобой путь. Настало время отдыха! Этот город — твой дом, его дворцы — твои дворцы. Можешь занять любой из них, места хватит всем — и твоим помощникам, и верным воинам-защитникам, и всем твоим спутникам.

Эти слова Моктесума произнес у ворот Теночтитлана. Долгое молчание было ему ответом. Кортес не верил тому, что слышал. Он все не мог осознать, что ему без боя, без единого выстрела и отпора предлагают стать королем этой обширной и богатой страны. Вышедшие навстречу чужестранцам четыре тысячи самых благородных и знатных граждан империи, разодетых в лучшие наряды и лучшие головные уборы из самых длинных и ярких перьев, надевших украшения из самых красивых камней, тоже были поражены словами императора.

Кортес попросил Малиналли перевести ему свой ответ:

— Скажи Моктесуме, чтобы он ничего не боялся. Он пришелся мне по душе — мне и всем тем, кто пришел со мною. Никто не причинит ему никакого вреда.

— Мы были рады увидеть его величество и познакомиться с ним. Наконец свершилось то, чего мы так долго ждали. Исполнилось наше давнее желание, — произнесла Малиналли вслед за Кортесом.

Моктесума взял Кортеса за руку и повел почетного гостя к воротам Теночтитлана. Вслед за предводителем и чужеземцем последовали в соответствии с положением брат Моктесумы Квитлауак, затем благородные господа Какама из Тецкоко, принц Тлакопана Тетлепанкветцаль, принц Тлателолько Итцкуаутцин и другие знатные жители города.

Теночтитлан был вдвое больше любого из испанских городов. Увидев это чудо, Кортес замер от изумления. Никогда в жизни ему не доводилось видеть города, построенного посреди огромного озера и пронизанного сетью широких прямых каналов, по которым скользили сотни лодок-каноэ.

Сверкавшие, как зеркала, каналы и заводи ослепили его. Нигде не видел он таких величественных зданий. Казалось, эта красота была рождена не на земле, а где-то среди звезд. Храмы и дворцы и потрясали воображение Кортеса, и будили в нем гнев и раздражение: злость на себя за то, что он и представить не мог такого великолепия. Созерцая каналы, дома, площади и улицы, он ощущал себя пленником этого города. Ему хотелось проникнуть в самую его глубину, обнять его, окунуться в его воды, войти во дворцы и разглядеть их изнутри. Но тут же злость и зависть, разгоравшиеся в его душе, понуждали Кортеса отвергнуть этот огромный город. Он почувствовал, что хочет разрушить, уничтожить, сжечь дотла, стереть с лица земли это творение чужой для него культуры. В сердце завоевателя шла жестокая борьба между уважением к чужому гению и презрением ко всему непривычному. По мере того как он в сопровождении Моктесумы уходил все дальше в глубь города, восхищение и гнев разгорались в нем сильнее и сильнее. Мексиканская архитектура была свидетельством высочайшего уровня культуры этой великой цивилизации: она будила в сердце уважение, почтение, преклонение перед неведомыми творцами. Это было истинное величие и истинная гармония.


Кортеса и его сопровождающих разместили во дворце Аксаякатля — отца Моктесумы, правившего до него. Дворец представлял собой огромное одноэтажное здание, квадратное в плане, со множеством внутренних двориков, галерей и садов. В этом городе-дворце содержали хищных зверей и разводили экзотические растения. Здесь были выстроены большие вольеры, где вольно летали птицы и где маленький Моктесума охотился на них с духовым ружьем. Это прекрасное сооружение словно для того и было создано, чтобы приносить радость, чтобы его обитатели могли вкушать все удовольствия жизни. Поддавшись этому настрою, Кортес вызвал к себе Малиналли, а когда та вошла к нему в комнату, набросился на нее и грубо, по-животному овладел ею. Так он словно отметил свою победу над отказавшимся от борьбы противником и тут же отверг, осквернил трофей, доставшийся ему без боя. Он хотел наслаждаться ощущением победы и в то же время нападать, уничтожать и унижать противника. Он хотел познать ту жизнь, которая кипела в Малиналли, — познать для того, чтобы увидеть и ее смерть. Он целовал ее губы, грудь, живот, бедра, целовал самые сокровенные места, что ближе всего были к внутреннему центру. Он так хотел удовлетворить свою страсть и свою волю к разрушению, что ворвался в тело Малиналли с силой, которая едва не разорвала ее пополам. Когда все закончилось, Малиналли, не заглянув в глаза Кортесу, вышла из дворца и в одном из каналов смыла с себя слюну, пот и грязь. Она дождалась полуночи и лишь тогда, стараясь держаться в тени и оставаться незамеченной, пошла по направлению к храму Уитцилопочтли. Сто четырнадцать ступеней, уводивших на вершину пирамиды, она преодолела на одном дыхании, ни на мгновение не остановившись. Она должна была покаяться и получить положенное наказание. Она считала, что тяжело согрешила в тот день, пусть и невольно, сама того не желая. То, что она почувствовала в этом мужчине, не было обычной страстью или же похотью. Не было в той боли, что и спустя много часов раздирала ее тело, ни любви, ни живительной энергии, обновляющей тела и души людей, идущих навстречу плотским желаниям.

Малиналли этого не заслужила. Никогда в жизни ее еще так не унижали. Нет, не могут так поступить боги и их посланники! Моктесума совершил чудовищную ошибку. Испанцы — не те, за кого он их принимает, они недостойны быть правителями великого города. Они не знают, что делать с этим великолепием и богатством.

Страхи Малиналли подтвердились. Кортес начал грабить город. Он присваивал все, что считал нужным, все, что ему представлялось ценным. Великолепные украшения, посуда, утварь — все, что было сделано из золота и драгоценных камней, — ломали, разбивали, растаскивали на части. Из роскошных головных уборов выдергивали камни и золотые пряжки, и ненужные плюмажи пылились по углам.

Малиналли не знала, как спасти, защитить эту красоту, предотвратить чудовищное разрушение. Она другими глазами смотрела на привычные вещи и не уставала восхищаться ими. Величие Теночтитлана, города, который покорил ее сердце, обострило в ней чувство прекрасного. Малиналли просыпалась с желанием вновь и вновь гулять по улицам и площадям Теночтитлана, плыть в каноэ по его нескончаемым каналам. Ей хотелось быть в этом городе, жить в нем, с ним и для него. Она старалась уединиться и в одиночестве бродить по городу. Она любила бывать на рыночной площади Тлателолько. Над этой площадью, куда приходили тысячи и тысячи людей, всегда стоял гул, который был слышен издалека. Солдаты из отряда Кортеса побывали во многих уголках мира, в Константинополе и Риме, но все они сходились на том, что ничего подобного им видеть еще не доводилось.

В первый раз Малиналли побывала на рынке Тлателолько, сопровождая Кортеса. Она не могла, как хотела, задержаться у прилавков с фруктами, выбрать что-нибудь по вкусу, отведать редкий, ароматный, наполненный нежнейшим нектаром плод. Ее обязанностью было следовать повсюду за Кортесом. Но на следующий день Малиналли позволили выйти из дворца, и она направилась на рыночную площадь. Она неспешно гуляла, стараясь все рассмотреть, ко всему прикоснуться, все попробовать. Она с восторгом разглядывала новых для себя птиц, новые растения, пробовала новые фрукты и как ребенок радовалась всему необычному. Она представляла себе, какие украшения и головные уборы можно сделать вон из тех перьев и пряжек из драгоценных металлов, как можно выкрасить ткань с помощью вот этих кошенилевых зерен, какой материал соткать вон из тех клубков хлопковой нити. У одного из прилавков она обменяла зерно какао на своих любимых кузнечиков и, улыбаясь, отправилась дальше. Малиналли не уставала благодарить богов за то, что они дали ей силы пережить холод, царивший на горных перевалах, дойти до священной долины и увидеть этот великий город. Здесь, на площади, можно было обменять все, что производилось в Мексиканской империи, во всех ее городах, деревнях и поселках. Торговцы проделывали долгий путь по караванным тропам из самых отдаленных уголков страны, чтобы оказаться здесь, на площади Тлателолько. Своими глазами Малиналли смогла увидеть, как процветала ее страна, пока ею правил император Моктесума.

Неожиданно ароматы, витавшие над рыночной площадью, сыграли с Малиналли злую шутку. В горле стало сухо, а желудок неприятно сжался. От веселья не осталось и следа. В воздухе смешались запахи кроличьей шерсти и перьев кетцаля, при помощи которых можно было отрывать крылья жареных кузнечиков, а еще черепашьих яиц, маниоки, батата с медом и ванили. Эти запахи тотчас же заставили Малиналли вспомнить самый грустный день ее детства — тот день, когда мать отдала ее торговцам из Ксикаланго. Малиналли посадили на землю, выставив на обмен или продажу, как всякий другой товар. Маленькая девочка сидела не шелохнувшись. Ее широко раскрытые, полные слез глаза не мигая смотрели на прилавок напротив, где были выложены обсидиановые ножи. Невольно она все же прислушивалась к разговору матери с торговцами. Эти индейцы майя пришли в их поселок из Ксикаланго, чтобы обменять несколько бочонков меда. До сих пор Малиналли с болью вспоминала, как торговцы предлагали за нее меньше меда, чем за ворох перьев кетцаля.

Малиналли так не любила вспоминать этот день, что, собрав все силы, постаралась стереть его из памяти. Мысленно она начертала в уме новую историю в знаках, картинках и словах-иероглифах — историю, в которой она была покупательницей, а не вещью, выставленной на продажу. Но, гуляя по огромной площади, она, как могла, избегала тех мест на рынке, где шла торговля пленными и рабами.

Тлателолько был сердцем империи; ее сосудами были караванные тропы, по которым переправлялись товары, произведенные по всей империи и доставленные из дальних провинций, не то подчиненных мексиканцами, не то взятых ими в союзники. Все это богатство стекалось в центр, в Теночтитлан, в сердце государства, в самую важную его точку — на рыночную площадь Тлателолько.

Это огромное сердце ощущало пульс жизни всей обширной империи; здесь можно было узнать обо всем, что происходило в стране. Так, например, Малиналли услышала, что цены на хлопковые одеяла, шали и гуипили вдруг поднялись, оттого что тлакскальцы, вступив в союз с Кортесом, перестали вести дела с мексиканцами и платить им дань. Здесь же Малиналли узнала и о том, сколько гнева вызвало у местных жителей известие, что Кортес не только был принят при дворе Моктесумы как посланник или — страшно даже сказать — новое воплощение Великого Господина, но и получил в свое распоряжение все сокровища дворца Аксаякатля. При этом чужестранцу не потребовалось для этого никаких усилий. Он все получил даром. В руки его людей попали не только драгоценности из наследия былых правителей, но и то, что скопил за годы царствования сам Моктесума. Его личная сокровищница была разграблена. А ведь в Теночтитлане все знали, что там были собраны самые искусные изделия ювелиров и мастеров, изготавливающих головные уборы из перьев с украшениями из драгоценных металлов. Все эти сокровища — плюмажи, нагрудные пластины, серьги, украшения для носа, локтей и коленей, короны и браслеты — были отданы испанцам, которые распорядились этими ценностями как самые настоящие варвары. В одном из внутренних дворов во дворце Аксаякатля испанские солдаты устроили целую фабрику по уничтожению золотых изделий. Они разрывали плюмажи и, собрав все золото, переплавляли его в одинаковые прямоугольные слитки. К концу дня двор роскошного дворца напоминал разоренный птичник, в котором ощипали не одну сотню редких, ярко окрашенных птиц. Разноцветные перья пестрой метелью кружились по двору. Вместе с ними метались в воздухе мечты, чувства и мысли тех, кто придумывал и своими руками изготавливал эти роскошные уборы и короны. Слуги собрали ненужные перьяи на другой день отнесли их на рынок, чтобы выгодно продать. Как-никак до последнего дня они украшали плюмажи Моктесумы и его царственных предков. Люди с готовностью раскупали их в память о былом могуществе империи, а неприязнь к испанцам росла не по дням, а по часам. В душах поднимались раздражение и злоба, а вместе с ними — цены на обсидиановые ножи и наконечники для стрел.

Именно здесь, на рынке, Малиналли почувствовала, что гордые жители Теночтитлана отказываются понимать, почему их великий император Моктесума не хочет или не может обуздать неуемную тягу чужестранцев к золоту. Слухи, недоумение и недовольство расползались по городу все быстрее. Напряжение достигло накала после того, как храбрый воин Кваупопокатцин, повелитель Койоакана, своими руками убил четверых испанцев — во-первых, чтобы отомстить за разрушенные дворцы и оскверненные святыни, а во-вторых, чтобы показать своим согражданам, что чужеземцы — никакие не боги, что они смертны, как любой человек, вот только умирают они не с честью и достоинством, положенными истинным воинам. В тот день стрелы, дубинки-маканы и щиты резко взлетели в цене. Жители Теночтитлана готовились к войне.

Рынок, как живое существо, жил своей жизнью. Он засыпал, просыпался, говорил, любил, ненавидел. Если поутру он просыпался настроенным на войну, то в каждом его уголке ощущалась ярость и неистовство. Если он пробуждался в мире и покое, то и люди видели его радостным, смеющимся и танцующим. Настроение менялось едва ли не каждый день, особенно после того, как Кортес взял Моктесуму под домашний арест. Когда на одной из церемоний сам Моктесума принес клятву верности королю Карлосу и признал его власть над мексиканским народом, рынок взорвался проклятиями и яростными возгласами. Но настоящей ненавистью были полны сердца жителей в тот день, когда Кортес запретил человеческие жертвоприношения и поднялся на пирамиду храма Уитцилопочтли. Он одержал верх в поединке с охранявшими храм жрецами, а затем сорвал золотую маску, укрывавшую лик идола, стоявшего на вершине пирамиды. Разбив изображение божества на куски, он водрузил на месте индейской статуи образ Девы Марии. Рынок в тот день едва не задохнулся от злобы и ярости.

Чаще всего в те дни покупали комочки копаловой камеди. Их бросали в жаровни-курильницы, исполняя дома ритуал неповиновения и противодействия. Рынок дышал ненавистью. Казалось, еще немного — и произойдет взрыв. Но уже через несколько дней на площади вновь воцарилось спокойствие. Кортес дал согласие отметить в городе Токскатль — главный праздник, ежегодно проводившийся в честь бога Уитцилопочтли. Рынок вздохнул с облегчением. Началась подготовка к празднеству. Взлетела до небес цена на амарант, из которого в день Токскатля было принято делать съедобные фигурки, изображающие бога Уитцилопочтли. Столь же резко поднялись в цене и крохотные перышки колибри, которыми обычно украшались эти фигурки. Мексиканский бог солнца Уитцилопочтли родился из пера, находившегося во чреве его матери, Великой Госпожи Коатликве, — вот почему любые изображения этого божества всегда украшали самыми красивыми перьями.


Эта общая радость и предпраздничное настроение передались и Малиналли. Впервые в жизни ей выпала такая удача — присутствовать на главном празднике жителей Теночтитлана. Она была счастлива, что Кортес запретил приносить людей в жертву во время праздничной церемонии, а значит, можно было не опасаться, что перед ее взором вновь разыграется кровавое зрелище. Раньше ей уже доводилось слышать, что праздничная церемония — это настоящее представление, яркое и незабываемое. Обычно в церемонии принимали участие все знатные жители города и доблестные воины. Они исполняли перед главным храмом танец, основным движением которого было равномерное покачивание из стороны в сторону. Тем самым участники церемонии взывали к энергии и силе Великой Госпожи Коатликве, матери Уитцилопочтли. После нескольких часов, проведенных под палящим солнцем в таком танце, участники церемонии впадали в транс, в особое возвышенное состояние души, в котором они вступали в прямой контакт с теми силами, что дают жизнь человеку и всему сущему в этом мире. Священный танец словно исполнялся сразу и на земле, и в небесах. Великий змей танцевал и парил в облаках.

Малиналли почла за великую честь право присутствовать на церемонии, предоставленное ей старейшинами Теночтитлана. Ей хотелось стать полноправной жительницей этого прекрасного города, его неотъемлемой частью. Порой, возвращаясь с рынка, она задумывалась о том, как бы сложилась ее жизнь, не отдай ее мать в руки торговцев из Ксикаланго. «Вот если бы мама отправила меня на службу к императору Моктесуме», — думала девушка. Она ведь могла стать одной из его кухарок. Пожалуй, Малиналли была бы довольна такой жизнью и считала бы настоящим везением готовить для императора одно из трехсот блюд, ежедневно подававшихся при дворе. Уж она-то сумела бы соблазнить его своим кулинарным искусством. Император ни за что не отставил бы ее блюдо, не отдал бы его придворным, но, попробовав, съел бы его целиком, без остатка, плененный сочетанием вкусов и ароматов. А как интересно было бы изготавливать ювелирные украшения для императора. Она с удовольствием стала бы одной из тех женщин, кто придумывал для Моктесумы новые украшения, играя с металлами и драгоценными камнями, превращая их в браслеты, серьги и ожерелья. А изготавливать головные уборы из перьев! Делать для Моктесумы и его придворных плюмажи было в высшей степени почетной и ответственной работой, особенно когда готовилось убранство для повелителя империи, в котором он должен был принимать участие в церемониях, проводимых в главном храме. Об этом можно было только мечтать: трудиться для того, чтобы перья — эти легкие тени богов — превращались в маленькие солнца, освещающие само небесное светило, великое божество Уитцилопочтли!

Малиналли решила надеть на праздник один из своих лучших гуипилей и украсить его новым узором из перьев. Она уже направлялась к прилавку, где продавались самые красивые перья, когда заметила, что вокруг одного человека столпился народ. Малиналли подошла поближе и услышала, как гонец-носильщик — один из тех, кто доставлял с побережья свежую рыбу прямо к столу Моктесумы, — выкрикивал новости: на побережье высадился новый отряд испанцев. Они сошли на берег с приплывших из-за моря кораблей. Судя по тому, что успел узнать гонец, эти люди разыскивали Кортеса. Вот так и получилось, что Малиналли раньше самого Кортеса узнала о прибытии в Мексику Панфило де Нарваэса.


Панфило прибыл как раз тогда, когда ситуация в Теночтитлане была на редкость сложной и неустойчивой. Однако выбора у Кортеса не было — ему следовало выйти навстречу Нарваэсу, задержать его продвижение в глубь мексиканской территории и не позволить выполнить приказ Диего Веласкеса, губернатора Кубы: как выяснилось, губернатор посчитал, что Кортес не исполнил его распоряжений. Веласкес отправлял его не на завоевание новых земель и покорение народов, а в разведывательную экспедицию. Провинившегося Кортеса ждал арест и почти неминуемая смерть через повешение.

Выступая навстречу отряду Нарваэса, Кортес оставил комендантом Теночтитлана сеньора Педро де Альварадо. Малиналли очень расстроилась, узнав от Кортеса, что ей придется покинуть столицу вместе с ним, потому что ему потребуются ее знания и помощь. Малиналли столько раз в жизни приходилось уходить из дома, который она только-только начинала считать своим, оставлять за спиной все то, что она успевала полюбить… Сколько раз она была вынуждена начинать все сначала, строить новую жизнь и новый мир вокруг себя. Оставить все, чтобы обрести все, — эту заповедь она вызубрила назубок. Когда же судьба привела ее в Теночтитлан, Малиналли показалось, что ее долгому паломничеству, ее вечной кочевой жизни настал конец. Она надеялась, что ей удастся пустить здесь корни и жить спокойно, без новых потрясений. Ей так хотелось мира и покоя. Она и подумать не могла, что ее жизнь еще не раз изменится — круто и непредсказуемо.


Покинув Теночтитлан, Кортес направился к городу Семпоальяну, где встал лагерем Нарваэс. Прибыв к месту назначения, Кортес выяснил через доносчиков, что Нарваэс укрылся в главном храме города. Отлично зная местность, Кортес решил нанести удар ночью, когда противник ждет этого меньше всего. Обрушившийся на город тропический ливень, казалось, должен был этому помешать, но Кортес обернул в свою пользу даже непогоду. Он решил атаковать лагерь Нарваэса так же неожиданно и неудержимо, как тропическая гроза. К главному храму было направлено восемьдесят солдат; остальные же, вместе с лошадьми, обозом и Малиналли, остались в укрытиях на подступах к городу.

Для Малиналли та ночь выдалась бурной и тревожной. Накануне у нее начались месячные, и почувствовавшие это кони забеспокоились. Ей пришлось уйти в лес — подальше от мужчин и коней, чтобы постирать одежду. У ручья в одиночестве она задумалась над тем, что луна, а не солнце питается человеческой кровью. Но и ночное светило не требовало, чтобы в его честь убивали людей. Оно довольствовалось кровью, естественным путем покидающей тела женщин каждый лунный месяц. Малиналли знала, что ее месячные приходятся на ночи полнолуния, что ее внутренний цикл четко привязан к смене фаз луны и строго следует за этим космическим календарем. Полная луна словно вызывала прилив крови, которая, переполняя ее невидимый центр, вырывалась из тела наружу.

В ту ночь полной луне предстояло осветить поле битвы. Этот серебряный свет должен был запечатлеть исход сражения, подарить Малиналли победу или поражение, изобилие или бездолье, счастье или смерть… Этот серебристый свет, за которым тянутся океанские волны во время прилива, свет, к которому стремятся все жидкости в человеческом теле, свет, в лучах которого кровоточащее женское тело исполняет торжественный гимн новой жизни, — этот свет был тем единственным союзником, который мог стать на сторону Малиналли, единственным божеством, способным прийти к ней на помощь.

Принеся луне жертву в виде своей крови, Малиналли обратилась к ночному светилу с молитвой. Она умоляла луну, чтобы та оставалась с Кортесом, чтобы даровала ему победу, чтобы освещала ему путь — пусть и незримо, сквозь толстую пелену туч. Что будет с нею, если Кортес потерпит поражение? Луна услышала ее молитвы и приняла ее жертву. В ту майскую ночь отряд Кортеса застал людей Нарваэса врасплох. Меньше трех сотен воинов Кортеса наголову разбили Нарваэса, отряд которого насчитывал восемьсот человек. Большая часть побежденных на другой же день присоединилась к Кортесу и принесла ему присягу. Они были потрясены рассказами о Теночтитлане и о золоте, которого, по словам побывавших в мексиканской столице испанцев, должно было хватить на всех.

Такую победу следовало отпраздновать, а главное — дать солдатам, участвовавшим в сражении, возможность отдохнуть. Но уже на следующий день до Кортеса дошли сведения, что в Теночтитлане началось восстание, после того как Педро де Альварадо устроил резню в главном храме столицы империи.

Глава седьмая

В ту ночь Малиналли так и не смогла заснуть. Бессонница и кошмары мучили ее еще много дней. Ее разум терзали тревожные видения. Она словно переносилась в мыслях туда, в Теночтитлан, где было совершено это ужасное преступление. Обычно ей удавалось справиться с бессонницей. Еще в детстве Малиналли придумала, как можно отвлечься от бесконечного танца мыслей в голове и спокойно уснуть. Она закрывала глаза и в воображении не то зарисовывала, не то записывала рассказ о том, что с ней произошло за день и заставило беспокоиться так сильно, что мысли об этом событии прогоняли сон. В какое-то мгновение рисунки, иероглифы, священные символы и знаки начинали вырисовываться перед ее мысленным взором сами собой, словно продолжая начатый ею рассказ. Малиналли знала, что в этот миг она переносится в мир сновидений, в ту придуманную вселенную, которая принадлежала только ей одной. Здесь она встречалась и с самыми светлыми своими мыслями, и с самыми страшными, пугающими образами. Почти так же все происходило и после того, как гонцы поведали Кортесу, что случилось в Теночтитлане в его отсутствие. Стоило Малиналли закрыть глаза, как перед ней начинали сменять одна другую страшные картины: отрубленные головы, руки, ноги, уши и носы пролетали перед нею, заливая все вокруг себя потоками крови. Она не видела, что произошло в главном храме города, но она помнила то, чему была свидетельницей в Чолуле. Ее мозг, хранивший эти воспоминания, с пугающей ясностью воспроизводил в памяти не только образы, но и звуки. Она словно наяву слышала, как врезаются в человеческие тела стальные клинки, как стонут смертельно раненные воины, как кричат и молят о пощаде женщины и дети, как перекрывают все эти звуки громовые раскаты выстрелов и топот копыт. Иногда до внутреннего слуха Малиналли доносился негромкий, едва различимый звон колокольчиков — так звенели браслеты на щиколотках тех, кто, пытаясь уйти от неминуемой смерти, взбирался по стенам, окружавшим храмовую площадь.

Малиналли то и дело вздрагивала и открывала глаза. Что было лучше — оставаться в мире кошмарных сновидений или осознавать всю чудовищность реальности, — она и сама не знала. Так повторялось раз за разом — Малиналли то просыпалась, то, измученная усталостью, снова проваливалась в сон, оборачивавшийся кошмаром. Снилось ей одно и то же: девушка становилась в этом сне бабочкой, которая, взлетев высоко в небо, наблюдала сверху за священным танцем, исполняемым у главного храма Теночтитлана знатными горожанами и доблестными воинами. Полностью отдавшиеся этому священнодействию, они впадали в религиозный экстаз. Танцующие выстраивались кругом, и из его центра к небу устремлялся яркий желтый луч. Этот свет, объединявший небеса и землю, вырывал из полумрака тела танцоров — в ярких плюмажах, в самых роскошных нарядах и украшениях. Вдруг — каждый раз совершенно неожиданно — на них словно ниоткуда обрушивался град пуль. Эти пули пронзали грудные клетки собравшихся у храма людей, вырывали из тел сердца, и те, оказавшись в воздухе, превращались в камни, которые уносились в небо. Малиналли в этом полусне-полубреду раз за разом повторяла: «Каменные сердца тоже могут летать».

Всякий раз после того, как она произносила эти слова, перед внутренним взором возникала страшная картина: она видела искалеченное, рассеченное на части тело богини Койольксаукви, вырезанное в камне. Эта богиня, сестра бога Уитцилопочтли, была убита, когда попыталась помешать рождению брата из чрева их матери — Коатликве. В кошмарных видениях Малиналли мертвая, превратившаяся в кучу каменных глыб богиня оживала, ее рассеченные на куски руки и ноги воссоединялись с туловищем, и в следующее мгновение то, что еще недавно казалось разбитой каменной статуей, оборачивалось живой плотью. Тогда Малиналли в забытьи негромко, лишь сама себе, говорила: «Когда камень становится плотью, сердце превращается в камень».


Каменные сердца, словно дождавшись, чтобы их вспомнили и позвали, летели прямо в лицо. Многие из них разрывались на части, заливая все вокруг себя кровью. Другие же обрушивались на Моктесуму, будто каменный град. Несколько мгновений — и великий император оказывался погребен под грудой камней. Крылья бабочки-Малиналли, пропитавшиеся кровью, тяжелели и отказывались держать ее на лету. Как она ни сопротивлялась, как ни напрягала последние силы, крылья, вместо того чтобы держать Малиналли в воздухе, камнем — да, камнем — тянули ее вниз. Ударившись о землю, она превращалась в одного из тех, кто танцевал священный танец. Вместе с другими обреченными она пыталась убежать от пуль и от каменного града. Она бежала прямо по трупам, по отрубленным головам и рукам, пыталась подняться на стену, окружающую площадь, но каждый раз срывалась и падала. Слишком скользкими оказывались камни, из которых была сложена эта стена и которыми была вымощена площадь. Скользкими же они были от крови, не только заполнившей все щели между ними, но и, казалось, насквозь пропитавшей их. Малиналли хотела кричать, хотела просить богов о милости и помощи, но не могла разомкнуть губ, не могла издать ни звука. Обернувшись, она беспомощно смотрела, как вырастает курган из каменных сердец над погребенным в кровавой могиле Моктесумой. В следующий миг стая стальных клинков устремлялась к груди Малиналли. Они вонзались в ее сердце, и из него, разорванного на мелкие кусочки, вылетало облако перепачканных кровью перьев. Малиналли в ужасе открывала глаза и понимала, что все это — сон, сон, от которого перехватывает дыхание, сжимается сердце и выступают слезы на глазах.

Открывать глаза? Зачем? Кошмар все равно не кончится. Малиналли шла и не шла. Видела и не видела. Говорила и не говорила. Она была — и в то же время ее уже не было. Она не присутствовала при трагических событиях в Теночтитлане, но приняла их так близко к сердцу, словно опять оказалась свидетельницей кровавой бойни. Она не видела, что там происходило, не слышала криков, но разум ее отказывался принимать настоящее. Слишком живо было в нем прошлое.

В Теночтитлан она возвращалась словно во сне. Обратный путь часть отряда проделала по озеру Текскоко. Каноэ, в котором плыла Малиналли, неслышно скользило по воде. На этот раз никто не вышел встречать чужестранцев. Не было ни торжественного приема, ни почетного эскорта, ни толпы любопытных горожан — все они погибли. Со дня устроенной испанцами резни прошел уже месяц, но до сих пор в воздухе пахло смертью. Чем ближе Кортес и его люди подходили к центру города, тем сердце Малиналли больнее било ее изнутри, тем быстрее бежала эта боль по ее венам. Чтобы заглушить эту боль, Малиналли закрывала глаза и старалась не думать — не думать ни о чем. Она не хотела видеть, во что превратился величественный город. Еще больше она хотела оттянуть то мгновение, когда ей придется признать, что катастрофа, которой она больше всего боялась, все же произошла.

Прибыв во дворец Аксаякатля, Кортес тотчас же вызвал к себе Педро де Альварадо и потребовал объяснений. Кортес оставил его в Теночтитлане, потому что считал, что тот способен управлять городом, жители которого воспринимали его земным воплощением Тонатиу — солнечного божества. Обращаясь к нему, мексиканцы не называли его имени. «Солнце» — таким титулом наградили они его. Но Альварадо чувствовал висевшее в городе напряжение и, испугавшись, что не справится с недовольством, приказал устроить ловушку на главной площади. Городская знать, собравшаяся на праздничную церемонию, должна была погибнуть. Тем самым Альварадо хотел запугать горожан и предотвратить возможные выступления против испанцев. Гордые жители столицы империи действительно с первого дня появления чужеземцев в Теночтитлане относились к ним с подозрением. До открытых столкновений дело доходило редко, но испанцы уже знали, что горожане недовольны не только их присутствием, но и поведением императора Моктесумы. Правитель империи всегда славился храбростью и мудростью. Его религиозность и верность древним богам никогда не подвергались сомнению. Знали подданные Моктесумы и о том, что он готов твердой рукой подавлять любые проявления недовольства его политикой внутри страны и противостоять любому внешнему врагу. Тем сильнее были удивлены они поведением императора, смиренно склонившего голову перед чужестранцами. По городу поползли слухи, будто боги лишили императора рассудка и город остался без законного правителя. Некоторые представители древних знатных родов, тайно мечтавшие об императорском троне, возглавили стихийное поначалу сопротивление власти чужеземцев. Среди них были такие важные персоны, как Какама из рода Тецкоко, Квитлауак — наследник династии Ицтапалапа и Кваутемок — сын Ауицотля. Решение Педро де Альварадо поэтому в какой-то мере было оправданным. Опасаясь восстания, подавить которое силами небольшого гарнизона, оставшегося в его распоряжении, он бы не смог, Альварадо принял решение перебить лучших воинов и знатных горожан, способных возглавить мятеж, когда все соберутся, чтобы принять участие в праздничном церемониальном танце. Это как раз и стало причиной того восстания, которое должно было предотвратить.

Кортес обратился к Моктесуме с просьбой, чтобы тот приказал подданным разойтись по домам, прекратив все выступления против испанцев. К несчастью, Моктесума уже потерял былое влияние на свой народ. Пришедшие послушать императора жители оказались разочарованы тем, что император призывает их смириться перед чужестранцами. На Моктесуму с площади градом посыпались недовольные возгласы и оскорбительные выкрики. Вскоре вслед за словами в императора полетели камни. Три из них попали императору в голову, и он, не удержавшись на ногах, рухнул на пол. Испанские солдаты унесли его в дворцовые покои. Впоследствии было объявлено, что Моктесума скончался и причиной его смерти оказались ранения, нанесенные камнями. Впрочем, если верить свидетельствам, оставленным индейцами, последний император Мексики был убит самими испанцами. Малиналли знала о последних минутах жизни императора не больше других. Впрочем, что именно оборвало жизнь Моктесумы — стальной клинок или брошенный горожанами камень, — уже не было важно. Она на всю жизнь запомнила взгляд императора, которого пронесли мимо нее на руках внутрь дворца. По всей видимости, она и оказалась последней из подданных, кто видел императора и даже сумел посмотреть ему в глаза. Сама Малиналли в те минуты перестала понимать, что происходит вокруг. Счет времени она потеряла уже давно и теперь спрашивала себя, является ли все происходящее продолжением кошмарного сна, или же сон, который она видела столько раз, оказался не только пророческим, но вошел в реальную жизнь из какого-то другого времени. Что будет с нею теперь, после смерти императора, она не знала. Как повернется ее жизнь, куда забросит ее судьба?.. Ответов на эти вопросы не было. Не совсем понимая, что происходит, она наблюдала за тем, как мексиканцы избрали новым императором Квитлауака, брата Моктесумы, который тотчас же поднял всеобщее восстание против Кортеса и его людей. Жители Теночтитлана с воодушевлением вышли на улицы, и через какое-то время испанцам пришлось уйти из города, чтобы избежать больших потерь в кровопролитных уличных боях с численно превосходящим противником. Отступление было запланировано на поздний вечер, когда в городе обычно становилось спокойнее. Так Кортес рассчитывал вынести из Теночтитлана сокровища, которые его отряд успел награбить, собрать в виде дани и выменять у индейцев.


Малиналли поняла, что творится вокруг нее, лишь когда отряд Кортеса, отбиваясь от индейцев, стал уходить из города. Восставшие преследовали их. Конь, на котором скакала Малиналли, вдруг споткнулся и рухнул на землю, раненный индейской стрелой. Лучший друг Малиналли, тот самый конь, который был с ней в день крещения, которому она омывала ноги после резни в Чолуле, на котором скакала в бою против Панфило де Нарваэса, получил смертельную рану. Когда Малиналли, упавшая на землю вслед за конем, вскочила на ноги и поняла, что произошло, время для нее вновь остановилось. Звуки боя замерли, словно застыли в воздухе. Она ничего не слышала и не видела вокруг себя. Мир для нее сузился до умиравшей, бившейся в агонии лошади. Острая боль пронзила сердце Малиналли: она не хотела оставлять своего друга в беде, но понимала, что не сможет спасти его. Она не могла поверить в то, что это единственное близкое, верное ей существо вскоре превратится в раздувшийся труп, в пищу для червей. Опустившись на колени рядом с конем, Малиналли обняла его. В лошадиных глазах она увидела страх, боль и страдание. Такой же взгляд был у раненого Моктесумы. В нем читалось великодушие и царственное величие. Крепко сжав в руках дубинку-макану, которой она только что отбивалась от жаждавших ее смерти соплеменников, Малиналли обрушила ее на темя лошади, оборвав мучения несчастного животного. Затем она вытащила из-за пояса нож и, словно безумная, попыталась отрезать коню голову. В тот миг она хотела унести лошадиную голову с собой, чтобы воздать погибшему другу последние почести. Разум в те минуты отказывался служить Малиналли. Она забыла, что идет бой, что сама ее жизнь находится в опасности. Малиналли погибла бы в тот день, не заметь Хуан Харамильо, что один из индейцев уже схватил ее за волосы и занес нож у нее над горлом. Харамильо выстрелил из аркебузы, и напавший на девушку индеец рухнул на землю с пулей в груди. Сам же Харамильо подбежал к Малиналли, продолжавшей в исступлении резать лошадиную шею, и силой потащил ее по улице, уходившей к городским воротам. Лишь вырвавшись из города, испанцы смогли перевести дух. Малиналли все еще не понимала, что творится с нею и вокруг нее. Она молча сидела рядом с Харамильо, положив голову ему на плечо. В отряде заметили, что Харамильо проявил в этом бою особую храбрость и доблесть. Малиналли было тяжело: она оплакивала погибшего друга и сожалела, что не смогла унести с собой и с почестями похоронить его голову. Кортес тоже был огорчен: он не смог унести из Теночтитлана все сокровища.

Потерпев поражение, Кортес нашел убежище в Тлакскале. Разбив лагерь в этом городе, он решил переждать и набраться сил для нового похода. Тем временем на его стороне выступил еще один могучий союзник: среди индейцев разразилась эпидемия черной оспы, завезенной в Мексику кубинскими рабами, приплывшими вместе с испанцами. От этой болезни вымирали порой целые деревни. Одной из жертв оспы стал вновь избранный император Квитлауак.

После умершего повелителя на трон взошел юный Кваутемок. Едва ли не первым его решением был приказ казнить шестерых детей Моктесумы, по-прежнему считавших, что следует исполнить волю их отца и покориться испанцам. Сам юный император, несмотря на свирепствовавшую в городе эпидемию, готовил Теночтитлан к обороне. Он знал, что Кортес, которого поддерживали тлакскальцы, вновь собирается напасть на мексиканскую столицу.

По приказу Кортеса были построены тринадцать бригантин, с помощью которых он намеревался перекрыть подходы к Теночтитлану со всех окружавших его озер. К испанцам примкнули отряды воинов из Чолулы, Уэксотцинго и Чалько. Согласно подсчетам Кортеса, под его командованием была собрана целая армия — более семидесяти пяти тысяч человек.

Кваутемок позволил передовому отряду испанцев войти в город и обрушил на них град камней и стрел с крыш прилегающих к улицам домов. В ответ Кортес приказал разрушать те здания, с которых индейцы нападали на его солдат. Так было положено начало полному уничтожению города.

После одной из атак Кортес пробился к самому центру города — к главному храму, но мексиканцы напали на его отряд с тыла и вынудили испанцев вновь с боем пробивать себе дорогу за черту города. В ходе этого сражения около пятидесяти испанских солдат попали в плен к индейцам. В ту ночь осаждающие слышали в своих лагерях доносившиеся из города победные крики, а наутро узнали, что их плененные товарищи были принесены в жертву на ступенях главного храма.

Когда стало ясно, что с ходу занять Теночтитлан не удастся, Кортес решил взять город в осаду. Его отряды перекрыли все дороги, которые связывали столицу с большой землей, а бригантины и каноэ индейских союзников должны были препятствовать какой бы то ни было связи города с окрестными деревнями по воде. Он приказал разрушить акведуки Чапультепека, по которым подавалась в Теночтитлан пресная вода.

Замысел Кортеса был предельно ясен: истощить силы обороняющихся, вызвать в городе голод и нехватку воды и заставить защитников сдаться.

Постепенно кольцо осады сжималось. Дольше всего горожане сопротивлялись в Тлателолько, и именно там, на рыночной площади, в самом сердце еще недавно могущественной империи, был нанесен последний удар по защитникам Теночтитлана. Среди обороняющихся свирепствовала оспа, никто из них давно уже не ел досыта, и испанцам удалось одолеть их сопротивление. В день падения города было убито и взято в плен больше сорока тысяч индейцев. Над городом стоял плач и разносились стоны.

Кваутемок попытался спастись бегством, но был схвачен и приведен к Кортесу. Представ перед победителем, юный император сказал:

— Господин Малинче, повелитель чужестранцев, я делал то, что считал нужным и что был обязан делать ради спасения моего города и моих подданных. Я сделал все, что мог. Удача и боги отвернулись от меня, и теперь я твой пленник. Вынь же из ножен кинжал, который висит у тебя на поясе, и убей меня прямо сейчас.

Кортес не стал убивать пленника, но приказал пытать его огнем, чтобы выяснить, где в захваченном городе спрятано золото. Он хотел знать, где сокровища, которые он был вынужден бросить, отступая из Теночтитлана в ночь после смерти императора Моктесумы, и то золото, которое, по его предположениям, индейцы все еще где-то прятали.


Покидая захваченный город, уходя в Гибуэрас, Кортес забрал с собой и пленного императора Кваутемока. Вскоре один из тлакскальцев, сопровождавших испанский отряд с самого начала экспедиции, обвинил пленного правителя в том, что тот плетет заговор и пытается организовать мятеж против испанцев. Кортес, силой обративший пленного в католическую веру и нарекший его именем Фернандо, приказал повесить его на высокой сейбе, священном дереве майя, в одной из деревень провинции Табаско.


Света не было. Солнце скрылось за черными тучами. Оно походило на тусклую, ослабевшую луну, с трудом пробивавшуюся сквозь дым, окутавший землю. Дым же этот шел от огромных костров, на которых сжигались трупы погибших. На тусклое солнце можно было смотреть, не прищуриваясь и не опасаясь, что глаза начнут слезиться. Потеряв силу и блеск, солнце перестало отражаться в озерах и каналах долины Анауак, темные мутные воды которых были теперь окрашены кровью.

Вольеры во дворце Моктесумы опустели. Птиц и животных в них не осталось. Не осталось почти ничего и от былого могущества той империи, которую еще недавно возглавлял Моктесума.

Не горели уже во дворце сотни жаровен, не готовились на них сотни блюд для императора и придворных.

Мастера-ювелиры, изготавливавшие богатые украшения для императора, и ткачи, что ткали ему наряды, или погибли, или бежали из города.

Царившую в Теночтитлане тишину нарушали лишь стоны и жалобный плач Квиуакоатль, что еще звалась Тонантцин, женщины-змеи, всеобщей матери.

И шепотом из уст в уста передавалось завещание императора Кваутемока, его напутствие, которое дал он своим подданным перед смертью:

«Закатилось сегодня наше солнце, и мы остались во мраке кромешном. Знаем мы, что рано или поздно вернется солнце и вновь осветит наш мир. Сегодня же, пока оно скрыто от нас и проходит по предначертанному ему пути через невидимое небо Миктлан, мы должны пережить эту долгую ночь. Пережить же ее мы сможем, только держась вместе и не забывая о том, что это солнце — уже пятое в истории нашего народа. До тех пор, пока не взойдет шестое, нам надлежит хранить в наших сердцах все то, чем мы дорожим, все то, что любим: мы должны сохранить наш язык, должны воспитывать детей так, как воспитывали их всегда. Мы не имеем права забыть ни наше государство, ни то, как жили мы век за веком, помогая друг другу, заботясь обо всех, кто нам близок.

Спрячем от чужестранцев наши теокальтин — наши храмы, наши кальмекаме — школы высоких наук, наши тлачкоуан — площадки для игры в мяч, наши тельпочкальтин — школы для детей и юношей и наши квикакальтин — дома для священных песнопений, укроемся в наших домах, оставив улицы и площади пустыми.

С сегодняшнего дня и впредь, до тех времен, пока вновь не взойдет наше солнце, наши очаги станут для нас теокальтин, кальмекаме, тлачкоуан, тельпочкальтин и квикакальтин.

Пока скрыто от нас наше солнце, наши отцы и матери станут учителями и наставниками для детей. Родители поведут своих детей по жизни, и пусть старшие не забывают рассказывать младшим, чем была для нас долина Анауак и каким прекрасным был Теночтитлан до тех пор, пока пребывал под покровительством Великого Господина всего сущего и единого. Пусть расскажут всем, кто придет нам на смену, что этот прекрасный город и вся великая страна были созданы лишь потому, что мы хранили верность заветам наших предков и нашим древним богам. Пусть не забывают родители повторять своим детям, что придет день, когда возродится прекрасная долина, когда восстанет из пепла великий Теночтитлан — восстанет для всех нас. После долгой ночи взойдет на небе новое, шестое солнце, и солнце это будет светочем справедливости».


Малиналли не переставала спрашивать себя, что она сделала не так, с чем не справилась, в чем была ее главная ошибка. Почему судьба лишила ее главной и единственной привилегии — помогать своему народу? Появление Кортеса стало ответом на страхи, терзавшие Моктесуму; найденное золото стало ответом на мечты и устремления Кортеса. Малиналли тоже хотелось бы найти ответ на беспрестанно мучивший ее вопрос: по чьей воле боги допустили разрушение Теночтитлана? Прислушались ли они к просьбам тлакскальцев? Или же такова была их собственная воля? Было ли это необходимо самому мирозданию? Или, быть может, эта трагедия стала одним из мгновений бесконечного цикла бесконечно сменяющих друг друга рождения и смерти? Ответ на этот вопрос был для нее сокрыт во мраке. Малиналли не смогла ничего спасти.

В те дни Малиналли много думала о бабушке: она не дожила до того часа, когда рухнул весь ее мир, когда низвергнуты боги, которым она поклонялась. Но Малиналли было не по себе. Она чувствовала свою вину и ответственность за все, что произошло с ее страной и ее народом. Чтобы оправдаться перед самой собой, она то и дело повторяла: все, что умирает, на самом деле не перестает существовать, а лишь переходит в другой мир. Она вспоминала, как ее учили, что и на жертвенном алтаре умирает не сам человек, а только его тело, душа же и разум лишь освобождаются и устремляются ввысь, к небесам. Сколько раз в своей жизни она слышала, что жизнь тех, кого приносят в жертву, принадлежит богам, а не людям, совершающим этот обряд, что эти души лишь возвращаются в обитель богов, когда обрывается их земная жизнь, что жрецы с обсидиановыми ножами никого не убивают и ничего не разрушают. Жизнь, освобожденная из темницы тела, может наконец исполнить свое предназначение и, поднявшись на небо, стать частицей солнца.

Покой Малиналли зависел от того, согласится ли она с этим как с непреложной истиной. Но она верила и в то же время не верила, соглашалась и подвергала все, что знала, сомнению. Стоило оглядеться вокруг, как тут и там можно было увидеть проявления бесконечного цикла рождения и смерти. Цветы сбрасывали лепестки и умирали, становясь почвой для тех, что начинали цвести вслед за ними. Рыбы, птицы, растения — все становились пищей друг другу. Все это так, вот только Малиналли была уверена, что Кетцалькоатль когда-то явился в этот мир для того, чтобы объяснить, что боги питаются не кровью принесенных жертв, но мыслями, чувствами и намерениями тех, кто остается в живых. Люди всегда мечтали уподобиться богам. Мечта эта была несбыточной, но стать хотя бы чуть ближе к высшим существам можно было, лишь вспоминая их, думая о них. Да, боги питались тем, что создали, — душами людей, но Малиналли была уверена, что для этого вовсе не нужна была смерть жертвы. Богам, как считала она, было достаточно мысли и слова. Когда человек говорил, когда вспоминал своих богов, он тем самым кормил их, наполнял силой, возвращая им ту жизнь, которую они дали ему при рождении. Мексиканские воины считали, что тело — это то место, где душа живет в заточении. Если ты заполучил под свою власть тело другого человека, то ты становишься и хозяином его души. В начавшейся войне это сыграло против мексиканцев, на руку противнику. Во время первых боев с испанцами индейцы были поражены тем, что новый противник стремится не захватить врага в плен, а уничтожить как можно больше его солдат. Мексиканцы же вели войну по-другому: они верили, что доблестный воин должен был не убить, но взять противника в плен. Если ему это удавалось, он становился своего рода богом, потому что власть над телом человека давала власть и над его душой. Вот почему на поле боя мексиканские воины старались не уничтожить армию или отряд противника, но захватить как можно больше пленных. Душа убитого врага тут же улетала к богам, на небо. Такой исход боя расценивался как поражение, а не победа. Нужно было сначала пленить противника, а затем принести его в жертву своим богам. Только тогда его смерть считалась осмысленной и полезной.

Малиналли верила, что защищать жизнь человека означает не просто защищать от смерти его тело, но и спасать его душу. Если же смерти на самом деле не существует — тогда Малиналли становилось понятно, что такое вечность. И тогда выходило, что ни ошибки, ни преступления она не совершала. Единственное, чего она хотела, — это спасти дух Кетцалькоатля, плененный мексиканскими жрецами, которые накрепко привязали его к земному злу бесчисленными человеческими жертвоприношениями. Освободить Кетцалькоатля из плена, дать ему возможность очиститься и вновь появиться в мире в человеческом обличье, обновленным, полным сил… Вот только — кто она такая, чтобы мечтать о подобных подвигах и свершениях? Дано ли ей право решать, что ей суждено пережить и когда суждено умереть? Что ж, Малиналли была уверена в том, что в глубине ее души дух Кетцалькоатля останется жив до тех пор, пока жива она сама. Испанцы не смогут уничтожить в ней эту веру и частицу духа Великого Господина, потому что они не могут ни увидеть его, ни почувствовать его присутствия. Их привлекало только то, что можно было увидеть воочию, к чему можно прикоснуться руками. Всего остального для них не существовало.


Малиналли пришивала разноцветные перья к плащу-накидке, который сама сшила для сына. Эти перья она собрала во дворце Моктесумы. Чтобы закрепить их на ткани, она припасла клубок хлопковой нити, подобранный на том месте, где до разрушения Теночтитлана находился рынок Тлателолько. Для украшения крохотного плащика Малиналли приготовила небольшие кусочки жадеита и морские ракушки, которые подарил ей Кортес. Для него они не представляли никакой ценности. Такая накидка была впору любому принцу. Очень уж хотелось Малиналли, чтобы ее ребенок в день крестин выглядел как нельзя лучше. Мальчик родился всего неделю назад, в том доме в Койоакане, где она жила с Кортесом. Рожала Малиналли точно так же, как и ее мать, — сидя на корточках. Вот только перед родами никто не позаботился о ней, никто не протопил баню-темаскаль, никто не помогал ей и во время родов. Не была проведена и церемония захоронения пуповины на поле боя, чтобы новорожденный со временем стал храбрым воином. Впрочем, из-за этого Малиналли не огорчилась и даже вздохнула с облегчением. Она не хотела, чтобы ее сыну пришлось в жизни кого бы то ни было убивать. Она так устала видеть смерть, трупы, изуродованные тела и сожженные дома. Казалось, будто эта череда смертей, боев и походов стала утомлять и Кортеса. Его глаза устали с подозрением смотреть на любого приближающегося к нему человека. Руки устали сжимать эфес, устали рубить, колоть, резать. Вот почему много месяцев назад Кортес и Малиналли уехали в Койоакан, чтобы немного пожить в тишине и покое. Отдых был необходим им обоим.

Но очень скоро стало понятно, что Кортес — не тот человек, который может долго пребывать в праздности. День, не потраченный на разработку новых планов, на подготовку к походу или организацию обороны, был для него потерянным напрасно. Ему казалось, что время проходит бесцельно и бессмысленно. Но еще больше его пугало другое. Предоставленный сам себе, он стал задумываться над тем, что происходило в его жизни, и в душе его зарождалось чувство вины. Он не был уже уверен, что разрушение стольких храмов-пирамид и сожжение языческих книг было нужным и правильным делом. Он оправдывал себя тем, что поступал так, лишь защищаясь — спасая свою жизнь и жизнь своих солдат. И все же время от времени задавался вопросом: зачем все это было нужно? Имея возможность поступать по своему усмотрению, он в основном разрушал — доказывая себе и другим, что делает это, чтобы создать что-то новое на месте разрушенного. Но что? Конечно, он мог начертать планы нового города, провести раздел участков земли, разработать и принять новые законы, но в глубине души — в самой глубине — он понимал, что жизнь по-прежнему остается для него тайной. Жизнь ему не принадлежала. Он мог только разрушить, уничтожить ее, но не создать. В этом-то и заключалась разница между ним и… в общем, Эрнан Кортес был человеком, но не богом.

В один прекрасный день в нем вспыхнуло желание создать новую жизнь…


Жизнь Малиналли совсем изменилась, когда она поняла, что беременна. Ее существование обрело смысл, стало полноценным и радостным. Она чувствовала, что в ее чреве бьется сердце того человека, которому суждено связать воедино два мира. В жилах ее сына кровь европейцев-христиан и мусульман-арабов сольется с индейской кровью — чистой, никогда ни с кем не смешивавшейся расы.

Во время беременности, когда еще не было известно, кто должен родиться — девочка или мальчик, — Малиналли день за днем просиживала у ткацкого станка. Она ткала и шила одеяло из ткани малиналли. Та, чье имя обозначало «сплетенная трава», готовила плетеную основу, заплетая траву в толстую нить. Точно так же она хотела обернуть собой своего неродившегося ребенка, защитить его своим телом, самой своей душой от всех опасностей и превратностей окружающего мира. Она хотела стать косточкой, твердой скорлупой до тех пор, пока не наступит время пускать побеги. Малиналли знала, что входит, подобно растению, в вечный цикл посева, рождения, цветения и смерти, вечного движения из темноты к свету. В ее чреве было посеяно то семя, которому вскоре и предстояло потянуться к свету. Семенам, чтобы прорасти, нужно сбросить с себя укрывающую их кожуру или косточку. Порой Малиналли спрашивала себя: не потому ли жрецы, приносившие пленников в жертву богам, сначала перерезали им горло, а затем снимали с них кожу. Семена теряют всё ради того, чтобы обрести всё заново. Нужно потерять защитную скорлупу, чтобы превратиться в растение, которое само является целым миром: землей, водой, солнцем и ветром. Вот только когда рождается ребенок, любая мать хочет по-прежнему обнимать его, укрывать,укутывать… Именно поэтому Малиналли продолжала день за днем ткать пеленки и одеяльца из малиналли.

Узнав о рождении сына, Кортес праздновал это событие три дня напролет. Это был его первенец, и к тому же наследник по мужской линии. Теперь он мог быть спокоен: род Кортесов на нем не прекратится. Омрачало праздник только одно: этот ребенок был рожден вне брака и к тому же служанкой, рабыней. Вряд ли такого продолжателя рода Кортесов радушно примут при испанском дворе. Незаконнорожденный метис не мог рассчитывать, что к нему будут относиться как к равному. Вдобавок ко всему на одном из кораблей в Мексику прибыла супруга Кортеса Каталина Хуарес. С первого же дня пребывания в новой для нее стране эта женщина попыталась разрушить то немногое, что было дорого ее мужу в этом мире. Действовала она интуитивно, но безошибочно.

У Каталины не могло быть детей, и поэтому она жестоко ревновала мужа к Малиналли и ее ребенку. Пытаясь хоть чем-то порадовать и умиротворить супругу, Кортес устроил праздничный прием в честь ее прибытия. Весь вечер Каталина ни на шаг не отходила от мужа. Она все время была рядом с Кортесом, но вовсе не для того, чтобы порадоваться возможности быть вместе, а чтобы бросать все новые упреки. Раздражение, охватившее обоих супругов, не могло остаться незамеченным. Гости стали расходиться гораздо раньше, чем предполагалось. Оставшись одни, Кортес и Каталина удалились в свою комнату.

На следующий день, как раз в тот момент, когда Малиналли кормила ребенка грудью, одна из служанок сообщила ей, что Каталину на рассвете обнаружили мертвой. Жена Кортеса лежала на кровати в том же платье, в котором накануне принимала гостей. На шее покойницы были видны синяки, рядом с нею на подушке лежало разорванное жемчужное ожерелье, а постель была залита мочой. Тотчас же поползли слухи, что жена Кортеса была убита.

Малиналли больше всего потрясло не само известие о смерти жены Кортеса, а ее разорванное ожерелье. Кто-то вырвал Каталину из цикла рождения и смерти.


Бесконечное ночное небо тысячами звезд-глаз рассматривало Кортеса и Малиналли. Они вдвоем сидели у небольшого костра, обложенного камнями, в окружении молча ужинавших солдат. Несколько костров освещали полевой лагерь и отражались в черноте неба. Малиналли наблюдала за Кортесом, который переводил взгляд с неба на огонь, с огня на землю и снова на небо. Несколько дней назад она увидела, как Эрнан чистит доспехи и затачивает меч. В то же мгновение Малиналли поняла, что ей вновь угрожает обсидиановый ветер войны. Что ж, отца своего сына она знала как никто другой. Его кровь и страсть породили в ней ту новую жизнь, которую она выносила в своем чреве. Малиналли казалось, что она знала этого человека всегда. Он был так близок ей, что она принимала его безропотно, как часть своей жизни, часть судьбы. Она верила в то, что Эрнан был рожден, чтобы проникнуть в ее лоно, чтобы слушать то, что она говорит своим языком и на своем языке. Он и только он имел право и был должен ранить ее сердце. Наблюдая за беспокойными глазами Кортеса, Малиналли различила в его взгляде вечную неудовлетворенность, нечто похожее на обиду обманутого ребенка. Радость, удовольствие, чувство удовлетворения — все это было ведомо ему лишь в те мгновения, когда он завоевывал новые земли и покорял новые народы. Только в борьбе он мог радоваться жизни. Былые победы его не прельщали. Не приносила ему радости и почти безграничная власть.

Этот человек ненасытен, думала Малиналли. Единственное, что пробуждает в нем жизнь, — это смерть. Единственное, что доставляет ему удовольствие, — это кровь. Он весь — сжатый комок воли и желания разрушать, уничтожать и переделывать.

Малиналли стало жаль Кортеса. Она вдруг испытала сочувствие к этому страшному, решительному и безжалостному человеку, ибо неведомы ему были покой и отдых. Вот и сейчас он направил свою армию на Гибуэрас, намереваясь захватить этот город. Малиналли опасалась, что если и этот план Кортеса будет осуществлен, то его желание воевать и побеждать станет еще сильнее. Это стремление рано или поздно сведет его с ума, сожжет изнутри…

Какое же это наказание, подумала Малиналли, ведь этот мужчина — отец моего ребенка.


Направляясь к Гибуэрасу, отряд Кортеса прошел через деревню, где родилась Малиналли. Странное это было ощущение — вновь увидеть те самые места, где когда-то она играла вместе с бабушкой, где чувствовала себя любимой просто потому, что она есть в этом мире. В первые мгновения Малиналли была поражена, каким маленьким стало все то, что она еще помнила. Вещи, дома и деревья, сохранившиеся в детской памяти огромными, предстали перед нею в своих истинных размерах. Сколько раз она мечтала вернуться сюда. И вот теперь она смогла пройти по своим собственным следам, вернуться в то место, где провела свое детство. Еще до того как Малиналли подошла к родному дому, ее сердце часто-часто забилось. Кровь словно вскипела в ее венах, глаза отяжелели, во взгляде разом светилась детская невинность и горела ненависть человека, который не по своей воле и вине испытал в жизни столько страданий. Долгие годы она прятала в глубине души невыразимую тоску и печаль. И вот теперь это чувство рвалось наружу. С каждым шагом, приближавшим Малиналли к тому месту, где мать бросила ее, тоска и печаль становились все сильнее. Вся боль, скопившаяся с давних дней, стала прорываться наружу, проступая сквозь каждую пору на ее теле.

«Судьба предрешена, все, что написано, обязательно сбудется» — эти слова бабушки вспомнила Малиналли в тот миг, когда вновь увидела мать. Немолодая уже женщина стояла перед Малиналли — похожая и в то же время не похожая на тот образ, который так часто всплывал в ее памяти. Когда-то сильная, властная и непреклонная, мать Малиналли смотрела на дочь с неизбывной тоской в глазах, с выражением униженной преданности на лице. Рядом с нею Малиналли увидела своего брата. Посмотрев ему в глаза, как в зеркало, она тотчас же узнала этого юношу: было в его взгляде что-то такое, отчего она сразу же приняла его как частицу себя, как человека, которого долго искала. Юноша был очень похож на Малиналли не только внутренне, но и лицом, движениями, даже дыханием. Она поняла, что выглядела бы именно так, доведись ей родиться мужчиной. Брат, увидев сестру, тотчас же улыбнулся ей. Сердце Малиналли забилось еще сильнее, словно стремясь вырваться из груди. На ее глаза навернулись слезы. То, что она чувствовала, можно было сравнить лишь с теми днями, когда она впервые поняла, что такое любить и быть любимой. Малиналли захотелось обнять брата, поцеловать, прижать к себе… Но она сдержала свой порыв и ответила только улыбкой. Этот безмолвный диалог, мгновенное понимание друг друга с полувзгляда, по малейшему жесту и движению губ, был тотчас же прерван голосом матери.

— Доченька моя, как же я рада тебя видеть! — воскликнула та, протягивая руку, чтобы прикоснуться к Малиналли, погладить ее по голове.

Отступив в сторону, Малиналли ответила:

— Я не дочь тебе и не считаю тебя своей матерью. Не было в моей жизни ни нежности, ни теплого слова, ни ласки, ни защиты с того дня, когда ты отдала меня в чужие руки. В тот день, когда ты определила за меня мою судьбу, когда решила, что мне надлежит стать рабыней, свобода навсегда покинула мою душу, мой разум и мое воображение.

По щекам женщины одна за другой покатились слезы. Пересохшие губы вымолвили те слова, что не могли оставить равнодушным даже камень, способны были растопить лед самого сурового сердца:

— Малиналли, доченька, умоляю тебя о прощении — во имя безбрежного моря, во имя бесчисленных звезд, во имя всеочищающего и дарящего жизнь дождя — прости меня. Я была слепа, когда совершила свой грех. Не мудрость, не материнская любовь, но плотские желания и страсти вели меня по жизни. Я не могла оставаться женой того, кто перешел в другой мир. Твой отец умер, смолкли его речи, навеки погасли глаза. Я не могла больше ощущать себя привязанной к этой вечной неподвижности. Я была молода и хотела жить, любить, чувствовать. Умоляю, прости меня. Я не верила тогда, что ты, еще маленькая, сможешь понять, что происходит, и будешь так сильно страдать. Я надеялась, ты забудешь про меня и никогда не поймешь, что тебя продала в рабство твоя родная мать. Знала я лишь одно: твоя бабушка успела дать тебе силы, успела открыть глаза, успела пробудить истинное зрение в твоем сердце и в твоем разуме. Я отказалась от тебя, чтобы попытаться стать собой. И теперь я умоляю тебя о прощении.

Потрясенная, Малиналли едва не бросилась к матери, чтобы обнять ее. Но боль и обида были сильнее, чем прозвучавшие мольбы. Едва сдерживая себя, понимая, что поступает жестоко, она голосом холоднее льда проронила:

— Мне не за что тебя прощать. Я не могу простить тебя за то, что благодаря твоему поступку я стала счастливее, чем ты. Ты продала меня, но судьбе было угодно, чтобы я обрела богатство и власть. Я стала женой великого человека, человека нового мира. Ты остаешься с тем, что уходит, что обращается в прах. Твой старый мир на глазах рушится и умирает. Я же обрела новые города, новую веру, новую культуру. Я обрела целый мир, порог которого ты не смеешь переступить. Не бойся ничего и не переживай. Тебя нет в моих снах и нет в моей памяти.

Мать вновь обратилась к ней:

— Я достойна и большего наказания. Никакие горькие слова, никакие упреки не сравнятся с тем, что я сделала, бросив тебя, своего ребенка. И все же — во имя того времени, когда наши жизни были единой жизнью, во имя тех дней, когда ты дышала в моем чреве, когда мои глаза были твоими глаза, а мои руки — твоими руками, я осмелюсь просить тебя о милости. Сжалься над нами — надо мной и твоим братом, пощади нас, даруй нам жизнь, прости нам то, что мы до сих пор не покинули этот мир. Я прошу тебя не как свою дочь, а как госпожу нового мира.

— Твой страх мне непонятен и странен. Я вижу, тебе неведома великая истина. Смерть — это не конец, смерть — это продолжение. Умереть — это значит стать другим, новым, преображенным человеком. Посмотри на меня: видишь, я выжила, пройдя сквозь смерть, которая была уготована мне тобой. Не меня, а саму себя ты бросила в тот день. Не я, но ты обрушила на себя эти страдания. Не я, но ты сама виновна в том, что сейчас слезы душат тебя, а сердце твое разрывается от боли. Ты сама выстроила тюрьму, в которой живешь все эти годы. Я же говорю тебе лишь одно: успокойся. Пусть мир войдет в твою душу. Ни обиды, ни гнева не осталось во мне с того мгновения, когда я вновь увидела тебя. Живи спокойно. Я не причиню вреда ни тебе, ни своему брату. Я сотру из памяти все плохое, что было связано с тобой, все обиды и упреки забудутся, растворятся и исчезнут.

Проговорив эти слова с достоинством и страстью, Малиналли гордо отвернулась от матери и вновь посмотрела на брата. Лицо ее смягчилось, и взглядом, полным нежности, она словно расцеловала потерянного и обретенного брата. Она смогла улыбнуться и лишь после этого, кивнув на прощание брату, повернулась к нему и к матери спиной.

Любая дорога меняет нас, делает нас другими. Лишь после долгого перехода Малиналли смогла изменить тот образ матери, который хранила в душе все эти годы. С каждым шагом боль и обида слабели, уходили из памяти, и Малиналли почувствовала в себе любовь и тепло. Малиналли вдруг ощутила стыд за то, с каким презрением она вела себя при встрече с женщиной, благодаря которой появилась на свет. Теперь она испытывала к ней лишь нежность. Сердцем, душой она простила мать и поняла, что не имеет права упрекать ее, ибо сама пусть не бросила, но оставила, покинула своего ребенка. Он остался без ее тепла, без ее ласковых рук, губ, без материнского взгляда.

Малиналли вспомнила, как отчаянно хватался за ее ноги малыш, которому не исполнилось и года, как этот не умеющий говорить человечек без слов умолял мать остаться с ним. Слезы в его глазах сменялись улыбкой на личике. Когда малыша оторвали от Малиналли, он в отчаянии закричал и зашелся в рыданиях. Немногим спокойнее была и Малиналли. Слезы и стоны душили ее. Вот и сейчас она вспомнила то время, когда они с сыном были неразлучны и — неразлучимы, время, когда он находился в ее чреве, и потом, первые месяцы после рождения, когда она кормила его грудью. Воспоминания Малиналли смешались со слезами, и сердце ее преисполнилось жалости к матери. Как могла она обвинять мать, если сама оказалась способна, пусть даже на время, бросить своего ребенка! Малиналли упрекала себя в том, что пошла наперекор желанию оставаться рядом с сыном. Она сделала это ради того, чтобы быть возле человека, который сумел пробудить в ней вкус к самым утонченным и порочным наслаждениям этой жизни: вкус к власти, желание быть не такой, как все. Стыд и боль волной прокатились по позвоночнику. Этот ужас пронизывал ее изнутри, вымораживая кости, сердце и душу. Малиналли не могла простить себя. С этого мгновения воспоминания о сыне ни на миг не покидали ее. Память о расставании превратилась в кошмар, в навязчивый бред, застилавший ей глаза, в лихорадку, погружавшую ее то в жар, то в холод. В душе ее вспыхнул огонь ненависти. Она ненавидела и презирала себя, но еще больше она ненавидела Кортеса. Горечь и ненависть подавили те чувства, которые она когда-то испытывала к этому человеку. Малиналли готова была бросить камень ему в лицо. Ей хотелось разрушить его образ в своей душе и памяти, хотелось сжечь все воспоминания о том, как он появился в ее жизни, уничтожить его самого, его разум и чувства. Она была бы не прочь увидеть, как его тело, разорванное на куски, бросят с высокой скалы и его унесет ветер.

В нетерпении она позвала Кортеса, чтобы сообщить ему что-то важное. Кортес предположил, что Малиналли собирается рассказать ему о каком-нибудь заговоре или плетущихся против него интригах. Он поднялся вслед за нею на вершину холма, откуда до самого горизонта раскинулся безбрежный зеленый океан тропической сельвы. Здесь можно было вздохнуть полной грудью, оглядеться и ощутить всю красоту мира. Но у Кортеса не было ни времени, ни желания любоваться природой. Встав перед Малиналли, он спросил:

— Ну что ж, мы одни, говори, что ты хочешь?

— То, чего я хочу, мне недоступно. Мы сейчас слишком далеко. Я хочу прикоснуться к своему сыну, почувствовать рукой его кожу, хочу говорить ему ласковые слова, хочу помочь ему понять этот мир, осознать его красоту и величие. Я хочу охранять сон своего ребенка, хочу, чтобы он знал, что жизнь его в безопасности, что самая сильная женщина в мире — его мать — оградит его от неприятностей. Он должен знать, что смерть далеко, что мы с ним одно целое, что нас связало нечто большее, чем желание просто быть рядом. Так вот: все, чего я хочу, что я люблю и к чему стремлюсь, мне недоступно, и виноват в этом ты, потому что ведешь меня за собой по дороге безумства и разрушения. Ты обещал мне свободу, но не дал, не захотел, да попросту не смог мне ее дать. Для тебя я не человек. У меня нет души, я лишь говорящая вещь, которая безропотно служит тебе. Я вьючная лошадь твоих желаний, капризов и безумств. Я хочу, чтобы ты остановился и огляделся. В этом мире ты не один. Те, кто вдет вместе с тобой, — живые люди. В наших жилах течет кровь. Мы знаем, что такое боль и счастье, умеем страдать и любить. Мы сделаны не из камня и не из дерева, мы не железные клинки, мы — живые, из плоти и крови. Мы думаем и чувствуем. Вспомни, как ты сам иногда называешь людей: ожившие слова, слова во плоти. Я хочу, чтобы ты проснулся и понял, что я предлагаю тебе обрести счастье. Наши души смогут объединиться, и вдвоем мы познаем настоящее счастье. Я предлагаю тебе поцелуи звезд, объятия солнца и луны. Умоляю тебя, Эрнан, откажись от новых войн, остановись, прерви свой поход на Гибуэрас. Смири гордыню и жажду власти. Вдохни полной грудью и обрети мир и покой. Вот чего я хочу, и в твоих силах дать мне это.

Кортес слушал Малиналли внимательно. Он понимал, что в этих словах кроется глубокий смысл. Он и не думал, что Малиналли может так глубоко и точно понимать то, что происходит в его жизни и в его душе. Никто еще не говорил с ним так открыто и бесстрашно. В глубине души Кортес был согласен с Малиналли. Вот только… только он не мог позволить себе согласиться с нею. Он не мог отказаться от тех желаний, которые вели его по жизни, от стремления к тому, чтобы прославиться, стать великим, быть может, даже величайшим из всех людей своего века. Эта его давняя мечта вот-вот готова была сбыться, и на чаши невидимых весов легли несопоставимые вещи: с одной стороны, власть, слава, богатство и сознание собственного величия, а с другой — город и женщина, уже побежденные и завоеванные. Вот почему он испугался минутной слабости и поспешил вспомнить о том, что Малиналли всего лишь женщина — выросшая в дикой индейской деревне рабыня, которой не дано понять все величие его замысла. Как и всем женщинам, ей свойственно все преувеличивать, она просто устала в этом пути. Но она права: для него, Кортеса, она действительно всего лишь вещь, инструмент конкисты. Рассмеявшись ей в лицо, он сказал:

— Не забывайся, Марина. Не позволяй чувствам брать верх над разумом. Смирись с тем, что уготовано тебе судьбой. Да, ты для меня прежде всего «язык». Вот почему я приказываю тебе: не смей больше беспокоить меня. Твое дело — подчиняться мне, и будь мне благодарна. Вспомни, что я для тебя сделал, вспомни, как ты жила до того, как судьба свела тебя со мной! Вспомни — и поблагодари судьбу и меня за эту встречу.

Договорив, Кортес развернулся и быстрым шагом направился к лагерю. Он ни разу не оглянулся. По его походке было видно, что он не на шутку рассержен. В ту же минуту неожиданный порыв ураганного ветра нагнал на небо тучи, скрывшие солнце. Стало темно, как поздним вечером, и не успел Кортес дойти до лагеря, как хлынули потоки дождя. Это сама природа, свидетельница его разговора с Малиналли, встала на сторону женщины, вняв ее мольбам и просьбам. Темные небеса и струи дождя, как потоки слез, — так стихии вторили чувствам и чаяниям Малиналли.


В тот вечер Кортес напился допьяна. Он пил, чтобы уйти, убежать от самого себя, чтобы забыть слова Малиналли, продолжавшие звучать в его мозгу. Он хотел убежать от правды. Он не желал слышать и признаваться себе в том, что человеческая жизнь — лишь мгновение для истории, что все люди, великие или самые обыкновенные, смертны, что власть преходяща и время пожирает и разрушает все наши страсти и желания. В хмельном веселье он начал петь. Лишенный слуха и голоса, он лишь разрушал красоту песен, и, понимая это даже опьянев, начинал декламировать стихи. Строчки на латыни сменяли одна другую без всякого смысла и порядка. Вино туманило ему голову. Натужное веселье сменилось гневом и яростью. Кортес вскочил на ноги и закричал:

— Никто — слышите меня? — не сможет ни обмануть, ни предать меня. Этому не бывать! Никто не осмелится выступить против меня, никто не будет плести заговоры или шептаться у меня за спиной. Кто решится на это — умрет долгой и мучительной смертью. Никто не осмелится перечить мне, идти против моей воли. Каждый, кто окажется рядом со мной, каждый, кому выпала честь узнать меня, должен стать моей тенью. Только так сбудутся все мои мечты, только тогда мои дерзкие помыслы воплотятся в жизнь, полную величия. Помните: если я умру, такая же участь будет уготована и всем вам.

В это мгновение его взгляд упал на Малиналли. Она давно уже наблюдала за ним, за тем безумием, которое рождал в нем алкоголь. В такие мгновения он был поистине страшен. Его разум словно сгорал, сжигаемый все новыми глотками огненной воды. Эта жидкость растекалась по телу, подменяя собою кровь в сосудах. Стремление стать великим и бесконечное желание мстить, казалось, были у Кортеса в крови. Весь мир он хотел превратить в сплошное поле боя и царство смерти. Словно застарелая гноящаяся рана отравляла его кровь, неся в мозг болезненные стремления. Малиналли стало страшно, она боялась не только за себя, но и за самого Кортеса. Алкоголь никогда не был другом ни для людей, ни для богов. Даже сам Кетцалькоатль под действием пьянящего напитка чуть было не совершил страшный грех кровосмешения. За спиной Кортеса говорили, что, опьянев, он и задушил свою жену. Этот человек и вправду мог убить, и если он решил это сделать, его рука не дрогнет.

Осознание опасности, которой она подвергалась каждую минуту, заставило Малиналли внешне держаться спокойно. Кортес протянул к ней руку, подтащил к себе и негромко, почти шепотом сказал:

— Надоело быть рабыней, хочешь стать госпожой? Что ж, я сделаю тебя знатной сеньорой, но только не моей сеньорой. Я по-прежнему буду для тебя всем, а ты останешься для меня никем. Ты будешь рядом со мной, но вместе мы уже не будем. Твоя кровь смешалась с моей кровью, и эта новая кровь принадлежит нам обоим. Но теперь твоя кровь будет смешана с кровью другого мужчины. Я всегда буду твоим сеньором, но ты моей сеньорой не станешь.

Кортес запрокинул голову и во весь голос закричал:

— Харамильо-о-о-о! Иди сюда, мой верный солдат.

Харамильо повиновался, и едва он успел подойти к костру, как Кортес схватил его руку и положил на грудь Малиналли со стороны сердца. Харамильо смутился и попытался убрать ладонь, но Кортес лишь сильнее прижал ее к груди Малиналли и сказал:

— Подойди ближе к этой женщине, ощути биение ее сердца, почувствуй ее кожу, ее волосы, ее глаза и губы. С этого дня она принадлежит тебе. Пусть эта женщина насытит тебя, удовлетворит все твои желания. Вот тогда и посмотрим, сможешь ли ты рядом с нею стать таким же, как я.

С этими словами Кортес рассмеялся — громко и преувеличенно весело.

Харамильо был его лучший воин, он доверял ему почти как самому себе. Он намеревался связать Харамильо по рукам и ногам и в то же время еще больше подчинить своей воле через волю этой женщины. К тому же к жене одного из самых близких своих друзей он мог относиться спокойнее и ровнее. Отдалив от себя Малиналли, лишив ее возможности обращаться к нему как к своему мужчине, он сможет использовать эту женщину, оказавшуюся неожиданно умной и рассудительной, в полной мере. В том же, что она ему еще пригодится, сомнений у Кортеса не было.

Харамильо изумленно посмотрел на Кортеса. Он не верил своим ушам. Он не знал, произнесены ли эти слова в опьянении, в бреду или же это просто насмешка. Но если во взгляде Харамильо и читалась неуверенность, то сердце его переполняла радость. Он поспешил отвести глаза. Ведь Малиналли и была той женщиной, обладать которой Харамильо мечтал уже так долго. Все началось в тот день, когда он невольно увидел, как Кортес овладел Малиналли на берегу реки. С тех пор он мечтал увидеть ее обнаженной и заключить в свои объятия. Пытаясь сохранять спокойствие, Харамильо спросил:

— Что ты делаешь, Эрнан? Зачем тебе нужно, чтобы я стал мужем Марины? Почему ты объявляешь об этом решении так неожиданно, без всякого предупреждения?

— Харамильо, не пытайся обмануть ни меня, ни себя, — ответил Кортес. — Уже давно, много дней, месяцев и лет Марина является к тебе в твоих снах. Ты уже ее супруг, потому что думаешь о ней непрестанно. Видишь, как горят звезды у нас над головами? Точно так же я вижу, как сгорает твое сердце от желания, когда ты смотришь на эту женщину, когда думаешь о ней. Я дарю тебе эту женщину. Взамен ты дашь Марине знатную фамилию и обеспечишь достойное положение моему сыну. Вот самое главное поручение, которое я могу дать тебе как верному другу. Мне нужна свобода. Помоги мне, Харамильо. Мое дело — идти вперед, меняя ход истории.

Свадьба Харамильо и Малиналли была отпразднована тотчас же, гостями стали воины отряда Кортеса. В ту же ночь молодой супруг, опьяненный вином и желанием, овладел женой несколько раз. Он ласкал ее грудь, покрывал поцелуями тело, растворялся в ней, изливал в лоно Малиналли всего себя… Лишь израсходовав всю долго копившуюся страсть и все силы, Харамильо наконец уснул.

Кортес тоже спал. Хмель свалил его с ног еще задолго до окончания свадьбы. Сон его был глубок и крепок. В этом забытьи Кортес и не заметил, как в ту ночь по его же собственной воле от него навеки отобрали немалую и едва ли не лучшую часть его самого.

Не спала в ту ночь только Малиналли. Уснуть ей не давало желание сгореть, испариться, обернуться улетающей к небу звездой, расплавиться, растаять в пламени солнца — так, как когда-то сделал Кетцалькоатль. Ей не хотелось больше быть самой собой. Она стремилась улететь, стать частью всего и ничего, ничего не видеть, не слышать, не чувствовать, не знать, ничего не помнить. Униженная, одинокая, она задыхалась от обиды и отчаяния. Как избавиться от этой боли, как успокоить смятение, в которое погрузилась ее душа, как искупить свою вину перед вечностью за то, что она по-прежнему остается в этом мире после того, как принесла людям столько бед и несчастий, она не знала.

Она вспомнила о тех мгновениях, когда ее уста соединялись в одно целое с устами Кортеса, когда мысли этого испанца и ее язык становились творцами нового мира. Язык соединил ее с этим человеком, и тот же язык по-прежнему разделял их. Язык был виноват во всем. Империю Моктесумы Малиналли разрушила своим языком. Благодаря ее словам Кортес сумел обрести союзников, которые и обеспечили ему победу. Малиналли нашла для себя достойную кару. Уже под утро она ушла из лагеря и, отыскав среди растений агаву, проколола себе язык длинным острым шипом. Из раненого языка закапала кровь. Малиналли хотелось верить, что так она сможет выдавить из своего разума весь яд черных мыслей, из тела — позор, а из сердца — боль и отчаяние. С этой ночи ее язык уже не будет таким, как прежде. Он не будет создавать прекрасные образы, не будет творить чудеса, донося слова до слуха собеседников. Больше ее язык не станет оружием, не станет инструментом завоевания и разрушения. Не будет он выстраивать сбивчивые мысли, облекая их в слова. Не поведает он никому о том, что происходило с нею и вокруг нее. Язык Малиналли, раздвоенный наподобие змеиного, распухший и искалеченный, не будет теперь орудием разума.

Оставшись без «языка», Кортес потерпел поражение в битве за Гибуэрас. Это поражение было встречено молчанием. Оно словно утонуло в повисшей вокруг Малиналли и Кортеса тишине. В реальность, в повседневный мир Кортес возвращался побежденным.


На корабле, на котором они возвращались из Гибуэраса, царили мир и покой. Стоя у борта, Малиналли смотрела на море. Ее завораживала эта бесконечность, это вечное движение, эти переливы красок. Она подумала, что это и есть лучший образ бога. Как и бог, море бесконечно, и взгляд человека не может охватить его целиком.

Малиналли вот-вот должна была снова стать матерью. В ее сердце поселилась благоговейная тишина. В этом безмолвии отчетливо слышались все звуки окружающего мира. Появление новой жизни внутри ее жизни вновь и вновь поражало Малиналли. У нее под сердцем, в глубине ее тела не просто зарождалось еще одно тело. Нет, ее душа порождала новую душу, отдавая частицу себя, но становясь при этом не беднее, а богаче. Это единство двух родственных душ представляло собой целую вселенную, равную всему земному миру с куполом небосвода, всем звездам, горящим на небе.

Прошло несколько дней, и Малиналли почувствовала, что у нее начались схватки. Сев на корточки у мачты, она легко и быстро произвела на свет своего второго ребенка. Дочь Малиналли родилась в пелене, сотканной из сплетенных друг с другом крови и света звезд. Малиналли вспомнила, что Марина — имя, которое дал ей Кортес при крещении, — связано с морем. Марина — это та, которая рождена морем, та, которая вышла из моря. Слово «море» было скрыто и в имени ее первенца — Мартина. Дочь же ее наравне с нею была рождена из чрева морского. Водой ее воды была эта девочка. Малиналли решила вернуть пуповину своей дочери морю — этому бескрайнему источнику жизни, из которого вышли все люди. Когда пуповина, скользнув из ее рук, упала в соленые морские воды, Малиналли почувствовала радость и облегчение. Несколько мгновений пуповина плыла по воде, пока одна из волн не поглотила ее. Море с благодарностью приняло то, что когда-то было его частью, что принадлежало ему по праву. Малиналли вдруг поняла, что вечность и мгновение — это одно и то же, только мгновение это должно быть особым — тем мгновением мира и покоя, когда все становится понятно и обретает смысл. Вот только выразить это в словах невозможно, ибо нет еще языка, нет слов, которыми можно было бы описать это мгновение. Онемевшая от переполнявших ее чувств, Малиналли взяла на руки свою новорожденную дочь и поднесла ее к груди, чтобы та вкусила молока, моря, любви, красоты окружающего мира и лунного света. В это самое мгновение она поняла, что ее дочь должна носить имя Мария — как та непорочная дева, ставшая матерью Бога. В Марии, в своей дочери, Малиналли видела обновленной саму себя. Вот почему, когда Харамильо спросил, не отдают ли женщины, кормящие ребенка грудью, самих себя, тем самым словно умирая, она без колебаний ответила:

— О нет! В эти минуты мы заново рождаемся.

Харамильо с радостью согласился назвать дочь Марией. Ему вспомнился случай из давнего детства. Однажды ему довелось вместе с родителями оказаться на похоронах одной из родственниц. Взрослые были заняты и не заметили, как маленький Харамильо подошел к гробу и посмотрел в лицо покойной. Его в равной мере потрясли неподвижность, холодность умершей и выражение величественного спокойствия на ее застывшем лице. Глядя на лишенное души человеческое тело, ребенок вдруг осознал, что смерть неизбежна, что все его близкие рано или поздно умрут, а когда-нибудь придет и его смертный час. Эта мысль наполнила его душу страхом. Он не хотел, чтобы те, кого он любит, умирали. Его разум отказывался смириться с этим. В поисках поддержки и помощи он посмотрел вокруг, и взгляд его упал на деревянную статую Девы Марии с младенцем на руках. Харамильо обратился к ней с немым вопросом: «Почему всё так? Почему всё, что живет, обязательно должно умирать?»

Ответа он не получил ни тогда, ни после, но с тех пор всегда с благоговейным почтением смотрел и на усопших женщин, и на кормящих матерей.

Харамильо нежно поцеловал дочь в лоб и погладил по голове жену. Малиналли вспомнила ту ночь, когда Кортес выдал ее замуж за этого человека. Она сама удивилась, что это воспоминание не причинило ей ни горечи, ни боли. Более того, она почувствовала нежность к Эрнану, этому маленькому невзрачному человеку, который хотел стать большим и великим — как само море. Она была благодарна ему за это казавшееся поначалу безумным решение. Харамильо был достойнейшим человеком и идеальным мужем. Учтивый, добрый, храбрый, верный, надежный… В конце концов, Кортес оказал Малиналли немалую услугу, отдалив от себя и сделав женой другого человека. Это замужество, возможно, спасло Малиналли от смерти. Она тоже готова была поверить, как и многие другие, что Кортес сам убил свою супругу, это не был несчастный случай или естественная смерть. Как знать, выйди она замуж за Кортеса, не окончилась ли бы ее жизнь такой же страшной смертью. Этот конкистадор-завоеватель с большим уважением относился к тому, что досталось ему в бою, чем к искренне любящим его людям. Он готов был убивать женщин, лишь бы они принадлежали ему, а не кому-нибудь другому. Наверное, Кортес любил ее — не так, как ей бы того хотелось, но любил. Но эта любовь не могла дать ей вожделенную свободу или уберечь от смерти. А может быть, это была вовсе не любовь. Кортес относился к ней как к добротно сделанной вещи, как к надежному и удобному инструменту. Может быть, именно это вызывало в нем вспышки страсти, и до поры до времени он вынужден был беречь Малиналли. Как «язык» она была нужна ему едва ли не больше любого из офицеров и воинов его отряда, едва ли не сильнее, чем все близкие ему люди.

«Для чего судьба связала меня с этим человеком, имя которому — бездонная пучина? — спросила себя Малиналли. — Какие звезды спряли нить наших судеб? Какие боги и стихии соткали ткань наших жизней? Как случилось, что мой бог встретился с его богом? Когда они договорились о нашей встрече? Сын, зачатый от его семени, был выношен в моем чреве. Из моего же чрева появилась на свет и моя дочь — опять по его воле, по его безумному капризу. Не я, но он выбрал мужчину, который стал отцом моего ребенка. Как получилось, что я ему по-прежнему благодарна? Если бы не он, я никогда не осмелилась бы посмотреть на другого мужчину. Он сам подарил мне человека, который был связан со мной незримыми нитями, пребывал во власти моих глаз, моего тела, моих слов и моих мыслей».

В тот миг тело Малиналли обернулось жидкостью — молоком в груди, слезами в глазах, потом на коже, слюной во рту и священной водой благодарности.

Когда нога Малиналли вновь ступила на твердую землю, сердце ее стучало сильнее священного барабана. Она сгорала от нетерпения. Больше всего на свете в этот миг она мечтала увидеть сына. Она хотела вновь обнять ребенка, которого согласилась оторвать от себя, подчинившись воле другого человека и уйдя вместе с его воинами. Тот, кто заставил ее сделать этот выбор, всегда добивался своего, действуя вопреки ее воле, ее желаниям, ее материнской нежности. Военный поход закончился поражением. И Малиналли тоже ощущала себя сломленной изнутри. Она не могла простить себе, что оставила сына, когда он нуждался в ней больше всего. Он должен был расти и крепнуть в ласковых лучах материнской любви, должен был познавать мудрость предков с помощью ее слов и рассказов. Ему нужна была ее ласка, взгляд ее глаз, нужны были минуты и часы молчания — когда матери и сыну не требуется слов, чтобы выразить свои чувства. Потерянное время, безвозвратно ушедшее молчание, нерастраченные улыбки и нежные прикосновения отзывались в сердце нестерпимой болью. Так же, как когда-то ее мать, она бросила своего ребенка, живое существо, которому сама даровала жизнь.

Приветственные церемонии показались ей бесконечными. Одна за другой следовали торжественные речи, которые ей приходилось переводить. Бросить все и убежать она не имела права. Наконец, когда она направилась к дому родственников Кортеса, где Мартин был оставлен на время военной экспедиции, ее охватил страх — страх перед расплатой, страх увидеть в глазах сына то безразличие, с которым она так недавно смотрела на собственную мать.

Ребенок играл во дворе под ласковыми лучами солнца, среди деревьев и лужиц, оставшихся после дождя. Малиналли тотчас же узнала сына. Он вырос и уже сам мог лепить фигурки из грязи и глины, создавая свой фантастический мир, в котором, к огорчению Малиналли, ей пока не было места. Мартин был так же красив и очарователен, как тогда — когда она в последний раз видела его. Он был таким же… но в то же время совсем другим. Она сразу заметила, что некоторые жесты и движения он когда-то перенял у нее, но манерой поведения Мартин гораздо больше походил на отца. Гордость и даже надменность читались на его лице сквозь еще почти младенческую невинность и открытость. Было видно, что этот ребенок может быть капризным и попросту несносным, а еще — загадочным, полным неожиданных эмоций, цветов и оттенков. Таким он был — ее сын, которого она так давно не видела.

Она пошла к нему, переполненная любовью и нежностью. Как давно она мечтала об этой встрече, как хотела прикоснуться к нему, ощутить его кожу своей кожей, его сердце — своим сердцем. Ей хотелось в один миг стереть эти долгие месяцы пустоты, загладить свою вину перед сыном, сделать так, чтобы он навсегда забыл об этой горькой для них обоих разлуке.

Едва Малиналли подошла к мальчику, едва успела произнести его имя и прикоснуться к нему, как Мартин посмотрел на нее будто на чужого человека и бросился бежать. Малиналли в порыве ревности, злости на саму себя, в отчаянии, почти в безумии кинулась вслед за ним, требуя во весь голос, чтобы он остановился, послушался маму, ведь она так соскучилась по нему. Мальчик побежал еще быстрее, словно хотел скрыться от неминуемой опасности, от того, кто несет беду. Он словно решил спрятаться от этой женщины раз и навсегда — так, чтобы она никогда его не нашла.

Так и бежали они вдвоем по двору в сторону дома — ребенок и его мать. Чем быстрее бежали они, тем страшнее становилось мальчику, и чем больше он ее боялся, тем больше злилась Малиналли. Гнев и злость пытались догнать страх, боль и раны догоняли свободу, грех и виновность бросились в погоню за невинностью.

Наконец Малиналли удалось схватить сына и с силой прижать его к себе. Она невольно сделала ему больно. Мартин со страхом посмотрел ей в глаза и расплакался. Этот плач был громким и пронзительным — будто остро отточенный клинок. Такому клинку было нетрудно вонзиться прямо в сердце. Плач сына, его крик открыли в материнском сердце незаживающую рану. В это невозможно было поверить: брошенный малыш ранил презрением и страхом бросившую его мать, когда-то в детстве уже пережившую эту трагедию. Малиналли вдруг ощутила, что вся ее нежность и вся любовь, которую она хотела излить на сына, превращается в невыносимую муку для них обоих. Тогда в порыве отчаяния она ударила мальчика по щеке. Она хотела заставить его замолчать, не дать вновь убежать от нее. Голосом, звучавшим для малыша подобно раскатам грома, она прокричала:

— Мальтин, сынок! Не убегай от меня!

— Я никакой не Мальтин. Меня зовут Мартин. И я не твой сынок.

Малиналли готова была вырвать себе язык, разорвать его, растерзать, сделать гибким, чтобы наконец научиться правильно произносить это проклятое «р». Не помня себя от обиды, нанесенной словами сына, Малиналли перешла на язык науатль, чтобы не было преград для ее мыслей и чувств:

— Неужели ты уже забыл меня? Я уже исчезла из твоей памяти? Но я тебя не забыла. Все это время я хранила твой образ в своем сердце. Я произвела тебя на свет, ты мой сын, ты моя самая большая драгоценность, мой самый яркий плюмаж, самое красивое ожерелье.

Мальчик перестал плакать и удивленно посмотрел на нее — он почти не понимал, что она говорит. Давным-давно уже никто не говорил с ним на языке его матери. Но он не мог не почувствовать той силы и страсти, с которыми к нему обращалась эта женщина. Он понял язык тела, жеста и взгляда.

Посмотрев Малиналли в глаза, он замер, словно зачарованный. Несколько мгновений мать и сын смотрели друг на друга, и ребенок узнавал в глазах женщины, показавшейся ему незнакомой, свои глаза. Это молчание было недолгим. Мартин снова заплакал, но теперь уже совсем по-другому, словно желая выплакать, выгнать со слезами всю злобу, какая могла накопиться в душе четырехлетнего ребенка. Он вывернулся из объятий Малиналли и вновь бросился бежать, крича во весь голос:

— Отпусти! Я боюсь! Уходи! Не хочу, чтобы ты сюда приходила! Я тебя не люблю! Я тебя ненавижу!

Эти слова еще сильнее и глубже ранили Малиналли. Она вновь бросилась вдогонку за мальчиком. Тот бежал со всех ног и отчаянно кричал:

— Палома-а-а-а! Мама Палома!

Услышав, что ее сын называет другую женщину мамой, Малиналли словно обезумела. Она не верила своим глазам. Ее сердце билось как барабан, возвещавший начало войны.

Мартин подбежал к незнакомой женщине и, забравшись к ней на руки, крепко обнял. Сердце Малиналли едва не разорвалось. Израненная душа стонала и корчилась от боли. Никогда еще ей не было так страшно и больно. Даже в самом тяжелом сне ей не могло такое привидеться. Она вырвала ребенка из рук Паломы, не замечая, что малыш, сопротивляясь, бил и пинал ее. Прижав его изо всех сил к груди, она побежала прочь, только бы скорее оказаться с ним вместе дома.

Мальчик плакал и плакал — до тех пор, пока в глазах его оставались слезы, пока не затих вконец охрипший голос, пока природа не взяла свое. Неожиданно он уснул.

Тогда плакать начала Малиналли. Ее глаза распухли и покраснели от слез. Час шел за часом, и тишина в ее доме воцарилась не скоро. За окном уже стемнело, и на небе появились луна и звезды. В лунном свете Малиналли казалась такой же слабой, беспомощной и невинной, как тогда, когда ей было четыре года. В ту ночь она снова стала маленькой девочкой — девочкой, напуганной тем, что любовь может обернуться ненавистью и предательством, что плоды могут не признать породившего их семени, что звезды могут отречься от породившего их неба.

Она посмотрела на крепко спавшего сына. Сама не зная почему, Малиналли вдруг вспомнила своего отца, которого никогда не видела, но чье незримое присутствие ощущала в течение первых лет жизни.

Подойдя к Мартину, она осторожно, чтобы не разбудить малыша, погладила его по голове. Тот вздрогнул и зашевелился. Испугавшись, что он проснется, Малиналли начала тихо наговаривать колыбельную, слова которой складывались сами собой.

— Сынок мой, малыш мой, мое крылышко колибри, моя жадеитовая бусинка, мое бирюзовое ожерелье. Глаза лгут и ошибаются. Они видят то, чего нет, и не видят того, что есть. Посмотри на меня так — не открывая глаз. Только так ты увидишь меня, вспомнишь меня и поймешь, как сильно я тебя люблю. Было время, когда я перестала видеть мир своими собственными глазами. Как сильно я ошибалась!

Только в детстве мы можем смотреть на мир открыто и видеть истину. Только в детстве мы говорим правду, потому что говорим то, что думаем и что чувствуем. Только в детстве мы не предаем ни окружающих, ни самих себя. Только в детстве мы не пытаемся идти наперекор самой природе.

Я теперь — всего лишь твои глаза, которые оплакивают твои страдания и твою боль. Когда ты плачешь, я задыхаюсь, ты же, вытирая слезы, стираешь из памяти воспоминания обо мне. Ты, малыш мой, всегда будешь жить в моем сердце, что бы с нами ни случилось. Ты всегда будешь в моей душе, рядом с моей бабушкой, рядом с моими богами, рядом со священными древними заклинаниями. Я подарила плоть твоей бессмертной душе, я омыла твою кожу слезами — слезами радости в тот день, когда Великий Господин всех миров даровал тебя мне.

Мальчик спал, глаза его были закрыты, но в такой слепоте человек видит лучше, чем с открытыми глазами. Малиналли казалось, что сын слушает ее, что он готов простить ее и вновь полюбить.

— Если бы я знала, что ты любишь меня, понимаешь меня, что я для тебя не чужая, что ты меня не боишься, что когда я рядом, тебе не больно, я с радостью отдала бы все на свете, даже свою жизнь. Мне не нужно ничего в этом мире, я хочу только одного: чтобы ты, моя кровиночка, мой ребенок, выношенный у меня под сердцем, согласился принять мою любовь.

Малиналли нежно поцеловала закрытые глаза сына и запела ему старинную колыбельную на науатле — языке своих предков. Под эту песню маленький Мартин не раз когда-то засыпал у нее на руках.

Казалось, память ребенка встрепенулась при звуках знакомой песни. Он узнал ее, и в этот миг комната озарилась новым, неярким, но теплым и нежным светом. Этоголубоватое свечение исходило из сердца Малиналли. Оно окутывало, обволакивало малыша, передавая ему волны любви, исходившие от матери. Даже во сне, измученный и уставший от слез, он вдруг улыбнулся, и эта улыбка сказала Малиналли больше, чем любые слова. Для нее эта улыбка стала мгновением любви, перевесившим на весах ее души все долгие месяцы разлуки. Сердца матери и ребенка исполнились гармонии.

Малиналли так и не заснула, просидев у колыбели сына до самого утра. Когда солнечные лучи осветили лицо Мартина, он проснулся и открыл глаза. Взглянув на мать, он уже не заплакал, не испугался и не попытался убежать. Он долго и внимательно смотрел на Малиналли, а потом, так и не сказав ни слова, снова уснул.

Мартин, точь-в-точь как и его слепая прабабушка, понял, что взглядом можно передать и выразить иной раз больше, чем словами, что, не сказав ни слова, можно увидеть самое важное.

Малиналли тоже знала это, знала давно, с самого детства. В течение многих месяцев, не видя сына, она мысленно рисовала себе его образ. Она видела его внутренним взором едва ли не более отчетливо, чем сейчас. Вдохновленная, Малиналли заговорила с сыном по-испански и впервые за все эти годы ощутила красоту родного языка Кортеса. Она мысленно вознесла хвалу и благодарность богам за то, что они подарили ей эту возможность выражать свои мысли и чувства. Этот некогда чуждый язык помогал ей теперь, дарил материнскую любовь сыну, прожившему большую часть жизни без нее.

Серебряная нить, когда-то соединявшая Мартина и Малиналли и затем оборванная, вновь протянулась между ними, как звонкая струна.

Глава восьмая

Небо было окрашено в оранжевые и розовые тона. В воздухе витали ароматы трав и цветущих апельсинов. Малиналли вышивала, а Харамильо сидел рядом с нею и курил. Мартин и Мария играли в патио. Этот дом Малиналли и Харамильо строили вместе. В просторном внутреннем дворике, огороженном высокими арками, били четыре фонтана, стоявшие по четырем сторонам света. Из фонтанов по каналам, сходившимся под прямым углом в центре патио, стекала вода. Четыре канала, заполненные водой, образовывали серебристый крест. Двор в доме Харамильо и Малиналли был не просто образцом архитектурного искусства, выстроенным изящно и гармонично, но и неким смысловым центром, той точкой, где сходились и сливались воедино разные духовные традиции. Здесь Малиналли, Харамильо и их дети вплетали нити своих душ и судеб в ткань космоса. В воде они видели свое отражение, познавали себя и, совершая омовение, словно рождались заново и, обновленные, вновь обретали себя.

«Тот, кто научился находить в себе ответы на все вопросы и познавать все тайны мира, становится человеком-зеркалом, человеком, способным обернуться солнцем, луной или Венерой», — сказала Малиналли Харамильо, когда они едва ли не в первый раз завели разговор об устройстве их будущего дома. Оба были согласны, что вода станет главной стихией их жилища, его душой, его сердцем.

Вода восхищала их обоих. Им нравилось ласкать друг друга и омывать свои тела в воде, куда Малиналли высыпала лепестки садовых цветов. Порой они прерывали купание для того, чтобы сплестись в объятиях, войти друг в друга и исполнить ритуал любви. Задохнувшиеся от счастья, усталые, они возвращались в бассейн, чтобы вновь окунуться в насыщенную ароматами цветов воду.

Омовение стало первым ритуалом, сблизившим Малиналли с Харамильо. Еще в детстве Харамильо побывал во дворце Альгамбры и на всю жизнь сохранил в памяти воспоминание об этом рукотворном чуде. Больше всего потрясли мальчика внутренние дворики дворца, каналы и фонтаны. Именно так и должен был выглядеть рай. Когда Малиналли рассказала ему о древних индейских городах, называвшихся зеркалами неба из-за обилия каналов и лагун, в которых отражались небеса, они оба поняли, что их объединяет нечто большее, чем притяжение тел, общее время, война и погибшие друзья: этим объединяющим началом для них был бог в жидком, струящемся обличье. Там, в Альгамбре, Харамильо чувствовал присутствие Бога где-то совсем рядом. Вместе с женой он придумал дом, который был похож на крохотный уголок рая. Их дом был усладой для взгляда, обоняния, слуха и осязания. Игра света и тени, цветы, пахучие травы, журчание воды, вкус фруктов из сада — все это день за днем создавало их счастье, счастье, которое она обрела так поздно.

Малиналли с любовью смотрела на взошедшую за домом на небольшом участке земли кукурузу. Первый урожай на этом поле она сняла, посеяв ту горсть кукурузных зерен, что носила с собой всю жизнь — с того далекого дня, когда первый выращенный в жизни початок положила в ее детские руки бабушка. Рядом с кукурузным полем Малиналли разбила огород, где мирно уживались самые разные растения — и мексиканские, и привезенные из Европы. Малиналли с удовольствием колдовала на кухне, создавая новые блюда и смешивая овощи, фрукты и приправы в самых немыслимых сочетаниях. Она словно играла со вкусами — с луком, чесноком, базиликом и петрушкой, помидорами разных сортов и нопалем — кактусом, дающим съедобные плоды, с фанатами, бананами, манго, апельсинами, кофе, какао… Даже основа основ кухни ее народа — кукуруза — смешивалась с зерном нового для нее злака — пшеницы. Самые разные продукты и приправы пребывали в ее блюдах в полном согласии друг с другом, и результат кулинарных изысканий Малиналли всегда был превосходным.

Это смешение, казалось бы, несовместимого было сродни тому, что произошло когда-то в чреве Малиналли. Ее дети стали плодом любви людей, принадлежащих к разным мирам. Разная кровь породила разные цвета, разные запахи. Разным бывает маис, растущий на полях, — его зерна могут быть темными и светлыми, красными и желтыми… Сама земля порождает смешение разных сортов растений.

Так получилось и с людьми, принадлежащими к разным народам. Оказавшись вместе, они дали начало новой расе, в которой перемешалась кровь всех рас, уже существовавших на Земле. В этой расе, в этом новом народе должен был воскреснуть, воссоздать себя тот, кто сотворил небо и землю, кто даровал людям жизнь, как бы ни называли его в разных уголках Земли. Дети Малиналли принадлежали к этой только-только рождающейся расе.

С умилением в глазах она наблюдала за тем, как они играют во дворе и плещутся в фонтанах, напоминающих и древнюю индейскую Тулу, и сказочную Альгамбру. Малиналли нравилось, что они говорят и по-испански, и на языке ее предков — науатле, нравилось, что они любят есть и хлеб, и лепешки-тортильи. Больно ей было лишь оттого, что они не успели увидеть древнюю долину Анауак и прекрасный город Теночтитлан. Вот тогда она и решила написать для них книгу — книгу-кодекс, историю ее семьи, частью нарисованную, а частью написанную иероглифами и словами. Малиналли хотела, чтобы ее дети не забывали этот древний священный язык, чтобы они научились читать эти знаки и иероглифы. Ведь язык древних священных текстов все больше уходил из жизни ее народа. Один из древнейших текстов майя гласил: «Лишь тот, кто умеет смотреть и видеть, лишь тот, кто обладает многими знаниями и мудростью, может понять страницы нарисованных слов и написанных рисунков. Две краски — красная и черная — подвластны тому, кто творит эти кодексы. Его творения служат нам указателем в пути, подсказывают верную дорогу, помогают дойти до цели».

Малиналли хотела, чтобы ее дети говорили с нею не только на том же языке, но чтобы они обладали теми же знаниями, что и она, чтобы они могли идти одним путем к одной цели. Если бы она и Харамильо не ступили в одну реку, не стали свидетелями рождения новой эпохи, они не понимали бы друг друга так полно. Малиналли страстно желала, чтобы так же безраздельно сливались души ее и детей. Ради этого она была готова учиться читать и писать по-испански.

По утрам Малиналли вместе с Мартином прилежно выводила на бумаге буквы и цифры. Среди цифр больше всего ей понравилась восьмерка. Этот знак выражал саму суть смешения рас, народов и культур. Две сцепленные воедино окружности, пересекаясь, образовывали бесконечность, новое единство, связующим звеном которого был общий для обоих миров невидимый, но осязаемый смысл.

После обеда Малиналли играла с детьми. Ей нравилось брать их за руки и крутить вокруг себя — точно так же, как когда-то играла с нею бабушка. Устав, она отпускала детей во двор, а сама садилась за шитье или украшение гуипиля. Дети продолжали бегать, играть и веселиться. Харамильо же посвящал свободное время резьбе по дереву. Малиналли считала, что шитье и резьба не просто полезное ремесло или воплощенная красота, но упражнение в смирении и терпении. Терпение она называла одной из главных добродетелей, что позволяют человеку постичь великое безмолвие — то безмолвие, где ритм и гармония настраиваются друг на друга и звучат в каждом стежке, в каждом ударе молотка по рукоятке стамески. Исполняя этот ежедневный ритуал, Малиналли и Харамильо достигали того светлого состояния, когда покой и умиротворение нисходили в их души и становились наградой за долгое терпение.


В тот день Харамильо отложил скульптуру Девы Марии Гваделупской, которую вырезал для детей, и, сделав глоток чая, настоянного на листьях апельсинового дерева, спросил у жены, собирается ли она завтра на мессу.

Торжественной мессой каждый год было принято отмечать день падения Теночтитлана. Малиналли не любила ходить в церковь в этот день. Ей не хотелось оживлять в памяти погибших, как будто вновь слышать их крики и стоны. Ей не нравилось то, что говорят в церкви, обращаясь к распятому Христу. Этот новый Бог был для нее богом плоти, богом истекающего кровью тела. Изображение распятия наводило на нее ужас. Когда взгляд Малиналли падал на рану в боку распятого Бога, она невольно вздрагивала. Эта рана напоминала те разрезы, что делали обсидиановыми ножами на груди приносимых в жертву у храма Уитцилопочтли. Ее смущали и терновый венец, и запекшаяся кровь. Ей хотелось спасти этого человека от мучений, снять его с креста, вернуть ему свободу. Она так и не научилась смотреть на распятие спокойно. Это жертвоприношение было непреходящим, вечным и лишь подтверждало догадку Малиналли, что и теперь в ее стране ничего не изменилось. Напрасно рухнула империя, напрасно были разорены города и деревни. Принесение человека в жертву пережило все потрясения. Уцелевшие в войне приняли эту чудовищную традицию в наследство от погибших. Иисус на кресте был для Малиналли символом бесконечной, неутихающей боли, вечной, непреодолимой смерти. Ее разум отказывался верить в то, что эта жертва приведет людей к свету, равно как и в то, что свет может появиться там, где в жертву приносят человека.

Вот почему Малиналли старалась реже появляться в церкви. Она не хотела видеть распятого Христа. Ей больше нравилось смотреть на жизнь, а не на смерть. Она хотела видеть своих детей, чье рождение пришло на смену войне, но не оживлять мертвецов. Она предпочитала любить Харамильо, боготворить и благословлять его, а не образ навеки оставшегося на кресте чужого ей человека. Благодаря Харамильо в ее жизни царил мир, а в душе покой. Кортес же был повинен в том, что в ее жизнь вошла война и ненависть. Их встречи с Кортесом оборачивались спором или ссорой.

Вот и на этот раз, появившись в их доме, он разрушил очарование мирного дня. Харамильо и Малиналли приняли Кортеса радушно, как дорогого и знатного гостя. Ему подали чашку шоколада с ванилью, пригласили присесть у фонтана. Кортес был мрачен и неразговорчив. Ему предстояло судебное разбирательство. Против него выдвигались серьезные обвинения — предательство интересов испанской короны, попытка узурпировать власть на захваченных территориях, неподчинение королевским приказам, а также преступления в ходе боевых действий — излишняя жестокость по отношению к местному населению и многочисленные случаи самосуда. В вину Кортесу вменялись преступления на сексуальной почве, а также неуплата королевскому двору положенной доли военной добычи и трофеев и присвоение больших участков земли в городах и в сельской местности. В довершение всего против Кортеса было выдвинуто обвинение в убийстве собственной супруги — сеньоры Каталины Хуарес.

Понимая, что свести суд к формальному разбирательству не удастся, Кортес начал готовиться к защите. Он сообщил судьям, что пригласит свидетелей, готовых дать показания в его пользу. Первыми среди них были Малиналли и Харамильо.

Когда Кортес заговорил, Малиналли поняла, что он не просит их об одолжении, но требует оплаты за все, что сделал для них. Кроме земли, на которой был построен их дом, Кортес пожаловал Харамильо и его супруге обширное поместье неподалеку от Коатцасоалькоса, где когда-то родилась Малиналли. Кортес требовал их благодарности и на вопрос Харамильо, хочет ли тот, чтобы он солгал перед судьями, ответил: «Я надеюсь лишь на то, что ты поступишь, как подобает верному другу».

Медленно, словно неохотно день сменялся серым вечером. Влажность, повисшая в воздухе, будто погасила спускавшееся к горизонту солнце. В глазах Малиналли стояли слезы, но они были прекрасны. Малиналли устала от бесконечных попыток стереть из памяти все, что было связано с войной, обманом и предательством. Когда она заговорила, голос ее прозвучал сурово и решительно.

— Кортес, я всегда буду благодарна тебе за сына и за мужа, которого ты выбрал для меня. Я признательна тебе и за ту землю, которую ты подарил нам с Харамильо, — ту землю, на которой мы смогли построить дом, пустить корни. Но не требуй от меня невозможного. Я больше не твой «язык», сеньор Малинче.

Давно уже никто не называл его именем Малинче. Оно забылось с тех пор, как они расстались и Малиналли перестала быть его спутницей, его женщиной. Глаза Кортеса налились кровью, и, с трудом сдерживая ярость, он хрипло сказал:

— Ты не смеешь так говорить со мной!

Харамильо понял по глазам Малиналли, что она едва сдерживает себя и готова выплеснуть на Кортеса всю накопившуюся ненависть. Он поднялся, чтобы увести детей в дом.

Малиналли не сразу ответила Кортесу. Сначала она молча собрала воедино все те слова, которые застыли в ней в минуты горя и отчаяния. Она устала от Кортеса и его интриг, его замыслов и планов. Она устала терпеть его, подчиняться ему, быть его отражением. Она и вправду могла бы стать его лучшим свидетелем. Но ей никак не удавалось вспомнить, что можно было бы сказать на суде в оправдание этого человека, чтобы не сделать его вину еще более тяжкой. Да и что она, ничтожнейшая из всех, могла знать? Что она понимала в том, что он называл подвигами и что теперь другие именовали преступлениями! Взяв себя в руки, Малиналли снова заговорила, делая долгие паузы, продумывая каждую фразу:

— Самая страшная болезнь, которой ты поразил мой народ, — не оспа и не сифилис. Самая тяжелая, неизлечимая болезнь — это твои проклятые зеркала. Их отраженный свет ранит человека, как ранит и убивает людей твой стальной клинок, как ранят их твои жестокие слова, как губят их огненные ядра, которыми обстреливают корабельные пушки прибрежные города. Ты привез с собой яркие, посеребренные, сверкающие зеркала. В них больно смотреть, потому что в отражении, которое возвращают мне они, я не узнаю свое лицо. Это лицо принадлежит измученной женщине, что неизбывно чувствует свою вину. Это лицо, словно коростой, покрыто твоими поцелуями и горькими ласками. Твои зеркала наполняют мой взгляд страхом — тем страхом, который нарисован на лицах людей, оставшихся без родного языка, без своих богов. В твоих зеркалах отражаются скалы без вулканов и будущее без деревьев. Твои зеркала подобны пересохшим колодцам — пустым и гулким колодцам, в которых нет ни души, ни отзвука вечности.

В отражении твоих зеркал слышны крики и стоны, в них одно за другим совершаются страшные преступления. Твои зеркала ввергают в безумство всякого, кто заглянет в них. Они отравляют людей страхом и уродуют их сердца. Эти сердца, разорванные на куски, истекают кровью и извергают проклятия. Твои зеркала обманывают моих соплеменников, как легко обманываешь их ты, привыкший лгать и недоговаривать. Но и тебя не миновала участь тех, кому ты подсовывал свои колдовские зеркала. Слишком долго смотрелся ты в них. Они поразили тебя тем же недугом, показав тебе ложную славу и ложную власть. Самое страшное заключается в том, что лицо, которое ты видишь в зеркале и думаешь, что это твое отражение, на самом деле не существует. Твои зеркала уничтожили не только отражение, но и само твое лицо. То, что ты в них видишь, — всего лишь обман, образ, пришедший в наш мир из ада. Ад, преисподняя — вот слова, которые я выучила рядом с тобой. Раньше они были мне не ведомы. Я и сейчас не могу понять, что они означают. Это страшное место придумал твой народ — наверное, чтобы вечно проклинать все живое и сущее. Эта чудовищная вселенная, придуманная тобой, теперь заслоняет твое отражение в зеркале, превращает в безжизненную маску. Твои зеркала столь же ужасны, как и ты сам! Я ненавижу не тебя, Эрнан, ненавижу и презираю за то, что смотрелась в эти зеркала, в черные зеркала, привезенные тобой.

Искать богов — это значит искать самого себя. Где же мы можем найти, обрести себя, где мы прячемся от самих себя? Вода, воздух, огонь и земля — вот те стихии, где мы пытаемся скрыться. Наша незримая обитель — воды невидимой реки. Вода входит в состав нашего тела, но мы ведь ее не видим. Она течет по нашим венам, но мы ее не ощущаем. Видим мы лишь внешнюю воду. Точно так же и самих себя мы узнаем в отражениях. Глядя в воду, мы начинаем понимать, что состоим из света. Если бы света в нас не было, мы не отражались бы в поверхности воды. Мы являемся светом, а значит, мы — огонь, мы — солнце. Мы в воздухе, мы существуем в виде слов. Произнося имена наших богов, мы называем и свое имя. Они создали нас своей волей и своим словом, и мы воссоздаем их нашими речами. Боги и люди едины. Сын солнца, сын воды, сын воздуха, сын кукурузы — все мы рождаемся из чрева матери-земли. Когда человек обретает в себе частицу солнца, негасимое пламя, воду, невидимую реку, воздух, древние заклинания, землю, кукурузный початок и стебель — в этот миг он превращается в бога.


Малиналли жаждала вновь обрести себя, а для этого нужно было обрести своих богов. После разговора с Кортесом ее душа словно перестала принадлежать ей, словно покинула ее тело, испарилась под жаркими лучами солнца. Видеть свое отражение в Эрнане Кортесе она больше не желала — слишком тягостным было это зрелище. Чтобы вновь обрести душевный свет, нужно было одолеть мрак в себе. Чтобы одержать эту победу над самой собой, Малиналли предстояло совершить путешествие, подобное тому, что когда-то совершил Кетцалькоатль, — уйти под землю в принадлежащий темным силам мир, а затем вознестись на небо в виде новой звезды, как сделал великий пернатый змей, обернувшийся Венерой — Утренней звездой. Цикл Венеры — это и его круговорот очищения и возрождения. Венера-Кетцалькоатль не всегда видна на небе. Эта звезда иногда опускается за горизонт и уходит в землю, чтобы прикоснуться к праху усопших предков. Кости и прах — это семена, которые сеет в землю космос, чтобы они дали урожай новой жизни. Прежде чем вновь обрести тело, Кетцалькоатль должен обуздать свои страсти и посмотреть в черное зеркало, дабы убедиться в том, что душа его снова чиста. И тогда солнце пробьется к нему прямо под землю. Под его лучами твердь земная расступится, и взойдет на ней росток, напоенный водами невидимой реки. Кетцалькоатль, спустившийся под землю бесплотным духом, обратится к силам, дарующим жизнь, вернется в земной мир в новом теле из плоти и крови.

Малиналли поняла, что и ей предстоит совершить подобное паломничество. Готовилась она к нему весь вечер и всю ночь. На рассвете она поцеловала своего возлюбленного супруга и вверила детей его заботам. Ей предстоял неблизкий путь на вершину холма Тепеяк.

Душа была уязвлена не только оттого, что Кортес унизил ее, но и оттого, что она ответила ему тем же. Поднимаясь по склону холма, она повторяла про себя: вода не воюет с водой. Маис не воюет с маисом. Воздух не воюет с воздухом. Земля не воюет с землей. Лишь человек идет войной на другого человека, не осознавая, что при этом разрушает и убивает самого себя. Тот же, кто воюет с собой, убивает в себе воду, маис, землю. Перестают звучать у него в душе имена его богов. Человек, не видящий, что его брат — это тот же ветер, та же вода, тот же маис, тот же воздух, не увидит бога и в самом себе.

Малиналли хотела найти Тонантцин, женское божество, Великую Мать всех живых людей. Произнося это имя, она хотела стать частью великой богини, ощутить ее присутствие в себе. Только тогда она сможет спокойно глядеть в глаза своим детям, зная, что не отразятся в их ответном взгляде гнев и злоба. Она знала: чтобы достичь единства с силами природы и космоса, нужно хранить молчание и обратить все душевные силы к силам высшим. Мысленно, не произнося вслух ни слова, нужно воззвать к небесам. На холме Тепеяк, как гласили предания, жила когда-то богиня Тонантцин. Но где искать ее теперь, когда люди стали забывать ее имя?

«Где ты? Как найти тебя? — мысленно, едва шевеля губами, спрашивала Малиналли. — Где ты, душа всех вещей, суть всего, что мы видим, вечность, рожденная звездами? Где искать тебя сейчас, когда нам запретили верить в тебя, поклоняться тебе, когда чужие люди пытаются стереть тебя из нашей памяти?»

Малиналли тотчас же получила ответ. Тонантцин словно ждала, когда она обратится к ней, когда этой земной женщине потребуется ее присутствие, ее совет, ее помощь. Тонантцин ответила на ее мольбы и вернулась в глубину зеркала, в глубину земных вод, чтобы очиститься и родиться заново, точь-в-точь как жаждавшая очищения и обновления Малиналли. Для этого тоже требовались силы, и черпала она их в молитвах людей, в каждой их мысли, обращенной к ней. В глубине земли она рассыпалась на взгляд, слово и осязание, существовавшие теперь порознь. Она стала ветром, водой, огнем и землей, собранными воедино. Им суждено было дать новый росток, новую цветущую жизнь. Этому ростку предстояло взойти, питаясь снами, желаниями, взывавшими к ней голосами, молитвами и воспоминаниями. Великая Мать Тонантцин вновь появится на земле, когда очнется от долгого, подобного смерти сна ее народ, переставший вспоминать ее имя. Сон же этот подобен наваждению и обману. В этом сне люди начинали верить, что бестелесный образ великой богини стерт с небесного купола. Когда же они возродят в себе веру в высшие силы — силы творения и космоса, — то заиграет новыми красками ее бессмертный, но поблекший в душах людей образ. Перед взором человечества вновь появится она — мать всего сущего. Она придет в сиянии солнечных лучей, ступая по лунному свету, наполняя собой воздух, трепеща на ветру, она придет в новом обличье, ибо изменятся верящие в нее люди, изменится мир земной, который делят они с богами, изменится вся Вселенная.

«Не бойся этих перемен, — взывала к Малиналли Великая Мать Тонантцин. — Изменились лишь ритуалы, изменились слова молитв, с которыми обращаются к нам люди, но мы, древние великие боги, вездесущие, всемогущие и всеведущие, нерожденные и бессмертные, мы изменяемся только внешне. Мы обретаем новую форму».

Услышав эти слова, Малиналли мгновенно почувствовала, что воздух наполнился тончайшими сладостными ароматами. Сама природа возвещала ей, что богиня услышала ее и спустилась на землю. Малиналли вновь мысленно обратилась к ней, стараясь подбирать самые благоговейные слова, чтобы своей дерзостью не разгневать великую Тонантцин.

«К тебе обращаюсь я, к тебе, к утренней тишине, к аромату светлой мысли, к сути чистых желаний, к великому свету творения. Тебе, ласкающей лепестки цветов, тебе, несущей луч надежды, тебе, ведающей каждое слово, слетевшее с губ, тебе я доверяю и посвящаю то, чем дорожу больше всего на свете. Я вверяю тебе своих детей, тех, что были рождены в великой любви, любви телесной и духовной, любви без начала и конца. Родились мои дети в чистоте, красоте, в свете, и прошу тебя, великая Тонантцин, будь всегда с ними. Я вверяю их тебе, чтобы ты была в их мыслях, чтобы ты направляла их шаги, чтобы ты присутствовала в каждом их слове, чтобы оберегала от дурных мыслей и недобрых чувств, чтобы не потеряли они жажду жизни. Тебя, мать всех людей, прошу я стать их отражением. Пусть, увидев тебя, они преисполнятся гордости. Эти дети, выношенные, рожденные и вскормленные мной, не принадлежат ни моему миру, ни миру испанцев. В них смешалась кровь всех народов и рас: кровь иберийцев, африканцев, наследников римлян, готов, кровь индейцев и арабов. Они, как и все те, кто рождается в эти дни, смогут принять Христа-Кетцалькоатля в свои сердца и души. Пусть же их земной путь будет освещен их сиянием, и пусть они освещают этот мир светом своей души. Пусть неведом будет им страх! Пусть неведомо остается для них одиночество!

Предстань перед ними в своем жадеитовом ожерелье, в своем лучшем плюмаже, в своем плаще из звездного неба. Пусть узнают они тебя, пусть почувствуют твое присутствие. Защити их от бед и болезней. Сделай так, чтобы ветер и тучи прикрыли их от всех опасностей, чтобы отвели от них все зло этого мира. Сделай так, чтобы им не довелось смотреть в черное зеркало, чтобы они не увидели себя в отражении ничтожными и достойными лишь несчастий и унижений. Сделай так, чтобы не узнали они ни предательства, ни ненависти, ни тщеславия, ни жажды власти. Явись к ним во снах, чтобы не привиделись им картины войн, битв и сражений. Сделай так, чтобы избежали они этого безумия — желания убить или подчинить себе ближнего. Пусть неведомы им будут боль и муки войны, которые кому-то в бреду и заблуждении могут показаться сладостным блаженством. Излечи все страхи, которые блуждают в душах моих детей, сотри этот страх, развей его, отведи, отгони. Если же неведом будет страх моим детям, то и я избавлюсь от него наконец, избавлюсь от страха, который преследовал меня всю жизнь. Вот о чем прошу я тебя, Великая Госпожа. У крепи дух тех людей, что новыми глазами смотрят в зеркало луны. Пусть знают они, что ты здесь, с ними, на этой земле, что исполнилось данное богами обещание. Пусть знают, что рано или поздно исполнятся и другие заветы, настанет для них час изобилия, час полной жизни, час искупления вины, час — нет, вечность — любви».


Малиналли исполнила обряд, совершаемый мексиканскими жрецами. Она сняла с шеи глиняные бусы, с которыми никогда не расставалась. На самой крупной из бусин был вылеплен лик богини Тонантцин. Когда-то эти бусы подарила ей бабушка. Затем она достала четки — те самые, что сделала сама из горсти кукурузных зерен, по которым колдун предсказал ее будущее. И бусы, и четки легли в вырытую на вершине холма ямку. Тем самым Малиналли совершила обряд погребения, символически принеся в жертву богине себя, свою бабушку, свою мать — всех дочерей кукурузного початка. Она просила Великую Мать Тонантцин, чтобы та напитала эти зерна водами своей невидимой реки, чтобы помогла дать им всходы и со временем принести плоды, чтобы накормила этими плодами тех новых людей, которые жили и рождались в древней долине Анауак.


Сама не зная почему, Малиналли вдруг вспомнила о Деве Марии Гваделупской, образ которой висел в изголовье кровати в их с Харамильо спальне. Этот образ Богоматери особо почитался в одной из провинций Испании — в Эстремадуре. Харамильо рассказал Малиналли, что статуя Девы Марии с младенцем Иисусом на руках была вырезана из черного дерева. Ту фигуру, что находилась в их с Малиналли доме, Харамильо вырезал сам, подыскав подходящую породу мексиканского дерева. Работая над статуей, он рассказывал Малиналли историю этого образа. В давние века, когда арабы завоевали Испанию, монахи, опасаясь, что неверные осквернят образ Богоматери, спрятали статую на берегу реки Гваделупы. Это название представляло собой произнесенное по-испански арабское словосочетание «вад-аль-лубен», означавшее скрытую, невидимую реку. Много лет спустя один священник нашел зарытую, тем самым словно погребенную статую. Ее снова установили в храме, и вскоре вновь обретенная святыня снискала в мире славу — ее стали называть по имени реки, протекавшей рядом с храмом: Дева Мария Гваделупская.


В тот день Малиналли, поднявшаяся на вершину священного холма Тепеяк, совершила обряд погребения своего прошлого и вновь обрела себя: обрела в себе бога, обрела вечность и почувствовала, что скоро умрет. Это обретенное знание не пробудило в ней страха. Она понимала: все, что дает жизнь, тоже смертно. Стоя на самой вершине холма, она прислушивалась к ветру, с каждой минутой становившемуся все сильнее. Малиналли слышала, как гнутся деревья, как схлестываются ветви, как срываются с них один за другим листья. Эти звуки слились в единую мелодию — песню ветра, которую боги исполняли для Малиналли. Она почувствовала, как ветер ласкает ей лицо, треплет волосы, как омывают его порывы ее тело, как открывает он перед нею врата, ведущие в небо.

Смерть не пугала ее. Все вокруг Малиналли говорило о переменах, об изменениях формы, о возрождении. Теночтитлан погиб, и на его месте возводился новый город, который уже не был отражением великой империи, зеркалом того, что превратилось в прах и ушло в землю. Кортес уже не был неистовым завоевателем-конкистадором: пришло новое время, и он стал мирным горожанином — маркизом дель Валье де Оаксака. Малиналли понимала, что пробил час и ее последнего преображения. Она была к нему готова и ждала его. Она знала, что никогда не перестанет быть частью Вселенной, что, изменив свою форму, не исчезнет, а останется в воде, в которой будут плескаться ее дети, в звездах, на которые станет смотреть по ночам Харамильо, в маисовых лепешках, которые ели они вместе каждый день, в ветре, играющем с колибри, что порхают над полными нектара цветами. Малиналли знала, что останется навсегда в улицах и зданиях нового города, в том месте, где когда-то шумел рынок Тлателолько, останется в священной роще Чапультепек, в звуках барабанной дроби, в завитках морских раковин, в снегу, лежащем на склонах вулканов, в солнце и луне.

Малиналли чувствовала свое единство с огнем, водой и землей. Словно растворяясь на ветру, она ощущала себя частью огромного мира. Она была везде и нигде. Ничто не могло стать ей преградой, ничто не могло задержать ее, причинить ей боль. Боли больше не было. Не было ни злости, ни упреков — ничего. С Малиналли оставалось лишь все светлое и поистине вечное. Долго стояла она на вершине священного холма, ощущая единство со стихиями и высшими силами. Лишь когда птицы принесли на крыльях вечер, когда своим щебетом и трелями объявили об этом, Малиналли очнулась и пустилась в обратный путь.


Малиналли вернулась домой, к детям и мужу, преображенной. Она словно светилась изнутри. Покой и блаженство волнами расходились от нее и окутывали окружающих. Она обняла и расцеловала своих близких и до позднего вечера играла во дворе с детьми. Затем, когда они уснули, Малиналли с Харамильо ушли в спальню и всю ночь предавались любви. Когда Харамильо, утомленный и счастливый, уснул, она вышла во дворик-патио и при свете луны и факелов попыталась записать и зарисовать все, что произошло с ней в течение этого долгого и прекрасного дня. Она нарисовала Великую Госпожу богиню Тонантцин. На рисунке Малиналли та прикрывала ее дом расшитым звездами плащом ночного неба. Обратившись с последней молитвой к защитнице всех людей, Малиналли вдохнула полной грудью напоенный ароматами цветов ночной воздух, шагнула в протянувшийся от фонтана канал и прошла по нему к центру двора — туда, куда стекались воды с четырех сторон света. Там она сама стала водой — бессмертным богом в жидком обличье.

В этот миг небо расколола молния. Серебряная стрела вырвала из ночного мрака неподвижное тело Малиналли. Ее глаза устремились к звездам, которые в тот же миг узнали все, что видела и пережила она на земле.

В тот тринадцатый день, в годовщину падения Теночтитлана, Малиналли родилась заново. Уйдя из этого мира, она обрела вечность. Хуан Харамильо не только оплакал усопшую супругу, но и отметил праздник ее нового рождения. Он привел в патио детей, они вместе украсили тело Малиналли цветами, произнесли молитвы и древние заклинания. Затем каждый прочитал стихотворение, написанное для нее на ее родном языке науатль. Когда ритуал прощания был закончен, они еще долго стояли рядом с Малиналли, чтобы научиться чувствовать ее новое — незримое — присутствие.

Много раз приглашали Харамильо быть почетным гостем на торжественной службе по случаю годовщины взятия Теночтитлана. Всякий раз он под тем или иным предлогом отказывался. Много лет спустя ему была оказана огромная честь — быть знаменосцем на торжественной процессии в день святого Ипполита — празднике, напоминающем о победе испанцев и падении Теночтитлана. Его отказ был воспринят властями как проявление неуважения к истории и согражданам.

Благодарности

В воздухе, невидимом и почти не ощутимом, витает бесчисленное множество идей. Траектории их движения пересекаются, что дает яркие вспышки, выплески энергии, которые позднее воплощаются в образах, в звуках, в словах — в знании.


Эта книга стала результатом моих поисков ответов на вопросы: какой была Малиналли? о чем она думала? что было ей известно? какие идеи сопровождали ее на протяжении ее жизни?


Ответы я находила не только в исторических трактатах, но и в разговорах с друзьями, а также в моих личных контактах с тем невидимым пространством, где времени не существует и где возможно встретиться с прошлым, как обычно мы встречаемся с настоящим.


В этом путешествии в прошлое меня сопровождали: Хавьер Вальдес, с помощью которого мне удалось осуществить необходимые исторические изыскания; Сальвадор Гарсини, присоединившийся к нашей работе и поделившийся с нами своими мечтами, видениями, размышлениями о свете; Антонио Веласко Пинья, значительно расширивший наши познания в истории Мексики.


Вальтер де ла Гала, Элена Гуардиа, Исабель Молина, Виктор Уго Раскон Банда, Артуро Петите и Альфредо Роберт предоставили в мое распоряжение столь необходимые книги по нужной теме.


Виктор Медина и Соледад Руиз оказали мне огромную помощь, предоставив свои комментарии к прочитанному тексту.


Мой племянник Жорди Кастеллс вложил свой талант, интуицию и навыки в создание внешнего облика этой книги. Его рисунки вдохновляли Пинеду и Ковалин в работе над дизайном обложки.


Мой брат Хулио Эскивель и Хуан Пабло Вилльясеньор потратили на меня немало времени, и их познания в компьютерной технике помогли мне получить всю нужную для работы информацию.


Кристина Баррос и Марко Буенростро участвовали в создании книги, вложив в нее свои знания о мексиканской кухне.


Всем им я выражаю глубокую и искреннюю благодарность.

Рой Якобсен «Стужа»

Часть первая

Случившееся дважды

— Кто ты? — вскричал отец, глядя на новорожденного сына, с припухшего личика которого еще и кровь стереть не успели. Вскричал он так не потому, что перед ним явилось чудище, и не потому, что привык встречать таким возгласом рождение своих детей; не было в его возгласе и предощущения, что этого сына его будут помнить еще и через тысячу лет, а может статься, вообще так долго, пока живы на свете люди, сведущие в грамоте; слова эти сорвались у него с языка просто по нечаянности, но их запомнят и, пока мальчуган подрастает, будут повторять как побасенку или предзнаменование, коли тут вообще возможно отличить одно от другого.

— Кто ты?


Торгест Торхалласон родился в усадьбе Йорва, на западном берегу реки Хитарау, там, где долина распахивается навстречу сверкающим песчаным равнинам, которые в ясный день медленно, но верно увлекают взгляд в море, навевая нестерпимую тоску, — родился в тот год, что по нашему летосчислению должно называть 993-м от Рождества Христова, либо годом раньше или позже; отцом его был Торхалли, задавший упомянутый примечательный вопрос, а матерью — Тордис; этим свободным, хоть и не особенно зажиточным бондам[332] удалось вырастить лишь двоих детей из семерых — кроме Торгеста, дочь по имени Аслауг, двумя годами старше его.

Однако подрастал сын невообразимо мешкотно, казалось, не имел он в жизни иных намерений, кроме как лежать себе лежнем. А коли надумывал встать, опять же ни играми, ни ученьем не интересовался, говорить начал поздно и в восемь лет выглядел как слабогрудый пятилеток; был он так мал, что ему и имя вполовину укоротили, с тех пор и стали звать просто Гест, Чужак, только вот уступчивости да общительности в мальчонке от этого не прибавилось.

Но все же в маленьком теле Геста кое-что происходило. За одно лето он превзошел сверстников гибкостью и проворством, ловко уворачивался от большинства тумаков и пинков, что сыпались на него, начал отпускать ехидные замечания, почем зря строил рожи и нисколько не заботился о том, нравится окружающим или нет, исключение составляли родители, которых он впоследствии, имея в запасе уже не только односложные слова и избитые выражения, будет проникновенно изображать как людей безыскусных, надежных и богобоязненных, хотя они толком не слыхали о том Боге, коего он призовет в свидетели.

Смекалки Гесту опять-таки было не занимать, он мигом учился всему, просто подражая другим, в особенности отцу, за которым ходил как на привязи; наловчился чинить сбрую, ремонтировать дома, загоны для скота и лодки, ведь Торхалли — кузнец и мастер на все руки — трудился по всей округе. И скоро Торхалли по достоинству оценил своего странного сына, которому мог сказать, что надобно сделать то-то и то-то, и он неукоснительно исполнял порученное. Нежданно-негаданно Гест снискал славу настоящего волшебника, во всяком случае, по части ножа да топора, тогда как речи его и повадки по-прежнему во многом вызывали неодобрение.

Когда Гесту сравнялось семь лет, отец подарил ему нож в искусных кожаных ножнах, прошитых серебряными нитями; Торхалли сам украсил ножны незатейливым лиственным узором и нарек нож Одиновым, потому что, как он уверял, именно этим ножом одноглазый бог прорезал на поверхности земли долину Хитадаль, чтобы побежала по ней река и сделала ее плодородной для людей и животных. И Гест начал резать из дерева маленькие фигурки — птичьи и звериные головы, а не то и узоры, рождавшиеся у него в голове, растительные плетенки, каковые отец называл змеиными гнездами, правда, с оттенком похвалы, ведь он все больше и больше проникался уважением к сыну, который, оказывается, владеет умениями, каким он, отец, не мог его обучить. Откуда же это берется? — спрашивал себя Торхалли, и звучал сей вопрос как отголосок восклицания, слетевшего у него с губ в час рождения мальчика.

Но в одном у отца с сыном не было согласия, а именно в отношении к старым богам: Торхалли любил потолковать о них, тогда как Гест — не в пример своей сестре Аслауг — интереса к ним не выказывал, исключение составлял только Бальдр, бог, который мухи не обижал и все же по недоразумению был убит родным братом, а интересовался Гест Бальдром потому, что до своей трагической смерти тот успел обзавестись сыном, по имени Форсети, и к Форсети могли приходить все, кому не удавалось мирно жить на свете, ибо Форсети был богом счастья, мира и cсправедливости.

Пока отец рассказывал, Гест не переставал гримасничать и, раскрыв рот, бессмысленно ухмылялся, даже когда речь пошла о том, что все сущее — и живое и мертвое — оплакивало смерть Бальдра, и Торхалли осведомился, понятно ли сыну, о чем он говорит.

— Да-да, понятно, — отвечал Гест, продолжая ухмыляться, и Торхалли спросил, помнит ли он, как называлась ладья Бальдра.

— «Хрингхорни», — сказал Гест. — На ней Бальдру предстояло отправиться в Хель, но была она до того тяжелая, что никто не мог столкнуть ее на воду, пришлось богам звать на помощь великаншу Хюрроккин, которая явилась верхом на волке, а поводьями ей служили змеи…

— Неужто ты запоминаешь все, что слышишь?

Похоже, что так, — все имена, все рассказы, причем даже те, что ему не нравились. Гест настолько хорошо все помнил, что начал иной раз поправлять отца.

— Ты у нас не чета другим детям, говорил Торхалли. Только вот почему ты вечно ухмыляешься?

На это Гест ответить не мог.


Говорил он по-прежнему мало, да и улыбался, собственно, лишь замыслив поднять кого-нибудь на смех, большей частью он целыми днями пропадал на пажитях, пас овец, уходил подальше от работников и от сестры Аслауг, которые были не прочь помыкать им как рабом-трэлем, сидел себе на травке, вырезая какую-нибудь вещицу, и нет-нет надолго устремлял взгляд в сиянье света над бескрайними равнинами и морем, что лет этак сто назад привело сюда из норвежского Наумадаля его прадеда, со всеми чадами и домочадцами и со всем скарбом, и, наверно, точно так же может и увести прочь отсюда.


Но об этом Гест не думал, его мысли шли другими путями. Аккурат повыше Йорвы в реку Хитарау впадал ручеек, безымянный, просто Ручей, как все его называли; Ручей змеился по зеленой луговине, петлей обвивая две серповидные горушки, которые создавали средь здешнего открытого пространства затишное местечко, где обитатели усадьбы обыкновенно отдыхали от неугомонного проносного ветра, а детвора играла, как летом, так и зимой, потому что благодаря горушкам снег тут не залеживался.

В свое время Торхалли сколотил вместе четыре дощечки, насадил их на круглую спицу и установил в Ручье — соорудил водяное колесо, которое, бывало, унимало Гестовы слезы, когда мальчонка попадал вроде как в безвыходное положение; он любил эту безделку, мог подолгу смотреть на нее, преисполняясь покоя, изнемогая душой и телом.

Однажды теплым летним вечером они с отцом сидели у Ручья, и Торхалли, по своему обыкновению, посетовал, что водяное колесо ни к чему полезному не приспособишь, а Гест, по своему обыкновению, попросил отца рассказать какую-нибудь историю — про то, как родичи приплыли сюда из Норвегии, или про события в округе, или про другие места в Исландии. Однако ж Торхалли поднялся на ноги и ответил, что рассказать ему больше нечего. Да-да, так и заявил:

— Нет у меня больше никаких историй.

Гест недоуменно воззрился на него.

— Я уже рассказал тебе все, что знаю, больше рассказывать нечего, — добавил отец.

Гест с удивлением воскликнул, что не может в это поверить. Отец повторил, что рассказывать больше нечего и дело с концом. Тут Гест вскочил, выдернул из Ручья водяное колесо и, неглядя, зашвырнул на горушку.

— Теперь от него вовсе никакого проку не будет, — коротко бросил Торхалли и зашагал вниз, к усадьбе.

Гест, однако, остался у Ручья, посидел, подумал, потом встал и начал искать колесо, но без толку, не нашел. Тою же ночью он разбудил свою сестру Аслауг, которую считал большой и храброй, и, заливаясь слезами, сказал ей, что потерял Одинов нож и она должна помочь ему в поисках.

Аслауг нехотя поднялась, но, когда они топтались в росистой траве подле Ручья и горушек, вдруг заметила, что нож-то — вон он, висит-покачивается на кожаном ремне у Геста под курткой.

— Та-ак, и что же мы, собственно, ищем? — строго спросила она.

— Водяное колесо, — ответил Гест, прикрывая руками голову, потому что ждал затрещины. И напрасно, Аслауг только рассмеялась, назвала его глупышом и добавила:

— Как можно что-то найти, если не знаешь, что ищешь?

Хорошо сказано, подумал Гест и решил, что врать надобно похитрее. На сей раз он выложил правду: мол, колесо он зашвырнул куда-то со злости, когда отец объявил, что рассказать ему больше нечего, Гест, мол, уже слышал все его истории. Тут Аслауг опять рассмеялась и сказала, что историй на свете столько же, сколько людей, хотя Торхалли, понятно, всех знать не может.

— А сколько на свете людей? — спросил Гест. Аслауг в свой черед спросила, умеет ли он считать.

— Немного умею, — ответил Гест и начал считать вслух.

— Нет-нет, не надо, — остановила его Аслауг, присела на корточки, окунула руку в ручей, зачерпнула горсть мелкого белого песка и пальцем отгребла в сторону несколько песчинок. — Видишь?

— Вижу.

— На свете столько же людей, сколько песчинок на берегах Лангафьорда.

Гест долго смотрел на песчинки, потом спросил:

— Почем ты знаешь?

— Ну, это всем известно, — ответила Аслауг.

Гест еще посидел-подумал, ему и в это не верилось, но мысль была любопытная, и перечить он не стал.

В конце концов они продолжили поиски, и Аслауг нашла водяное колесо. Правда, оно дало трещину, но Гест вырезал парочку деревянных гвоздей и все поправил. Потом они установили колесо на место, между четырех гладко обкатанных камней, и посидели на берегу, глядя на его однообразное круженье, пока у Геста, размышлявшего о песчинках, о людях и историях, голова не пошла кругом и он не начал клевать носом.

Тогда Аслауг сказала, что надо вернуться домой и лечь, пока другие не проснулись, а отцу не говорить ни слова.

— С какой стати не говорить-то? — спросил Гест. Аслауг закатила глаза:

— А чтоб посмотреть, умеешь ли ты хранить секрет.

Три дня спустя Торхалли зашел к Гесту в ягнячий загон.

— Водяное-то колесо опять на месте, — сказал он. — Не ты ли его отыскал?

— Нет, — отвечал Гест, продолжая плести из прутьев перегородку.

Отец не уходил, смотрел на него.

— Кто же его нашел?

— Не знаю, — сказал Гест. Три долгих дня миновало, и наконец-то его старания были вознаграждены.

— Может, Аслауг? — спросил отец.

— Не знаю, — повторил Гест. — Но не я, меня это колесо не интересует, проку от него никакого.

И Торхалли, по обыкновению, сказал:

— Н-да, ты у нас не чета другим детям.

Гесту очень хотелось ответить, что Аслауг тоже им не чета, ведь все это из-за нее и из-за тебя, потому как не знаешь ты, что историй на свете столько же, сколько людей и песчинок. Но вслух он не вымолвил ни слова. Стоял спиной к отцу, заплетал перегородку. Славно поработал, перегородка вышла на диво. Было ему тогда восемь лет.


Изо дня в день все семейство тяжко трудилось, иной раз и голод терпело и прочие бедствия, когда, к примеру, по весне начинался падеж скота, но вдобавок здешнюю округу омрачала еще одна тень — могущественный хёвдинг,[333] что жительствовал в Бьярнархавне, на северном берегу полуострова Снефелльснес, на полночь от Йорвы, в дневном конном переходе оттуда. Имя хёвдинга было Арнгрим сын Торгрима, в народе же его прозвали иначе, потому что видели от него одни только лихие напасти: Вига-Стюр, «vig» значит «битва» и «убийство», a «styr» — «война, распря», ведь посеянные им кровавые раздоры охватили половину Исландии. Стюр грабил и убивал где вздумается, да еще и хвастал, что никогда не платит виру[334] он принадлежал к знатному роду и имел множество друзей, а таким людям все бесчинства с рук сходят. Вдобавок и денег, и скота, и земли у него было немерено-несчитано.


Однажды вечером, когда Гест, насквозь промокший от дождя, который поливал с раннего утра, возвращался с горного пастбища, он заметил между сараем и большим домом чужую лошадь: сгорбленная кляча, вся в мыле, точно в мокром железном панцире, закрыв глаза, что-то жевала. Надо бы в конюшню ее поставить, подумал он и взялся за уздечку, но лошадь яростно забила копытами и злобно уставилась на него совершенно человеческим взглядом.

Гест не двигался, пока лошадь не закрыла глаза, потом вошел в большой дом и в отблесках очага увидел, что отец тихонько беседуете каким-то незнакомцем. Никого из домашних в помещении не было, даже Аслауг и Тордис не видать, а это означало, что Торхалли — или гость — хотел, чтоб никто им не мешал, но Гест невозмутимо скинул мокрую одежду и забросил сушиться на жерди, подвешенные вокруг очага, а заодно прислушивался к негромкому разговору. И мало-помалу ему стало ясно, что с появлением этого незнакомца жизнь в усадьбе полностью изменится, и его собственная, и всех остальных; было ему тогда девять лет.


Звали пришельца Эйнар, а в Йорве он оказался оттого, что искал прибежища на зиму и помощи, чтобы покинуть Исландию, когда корабли снова выйдут в море. Торхалли, однако, несколько раз выслушал его историю и тогда только скрепя сердце согласился предоставить ему приют и помощь, да и то лишь при условии, что он заручится поддержкой соседей с другого берега реки, ведь содействием одного-единственного мелкого бонда Эйнару никак не обойтись, скрывался-то он от Вига-Стюра, который прибрал к рукам все его достояние, — не желал быть рабом на своей же земле.

Эйнар заночевал в Йорве, а наутро вброд переправился через реку в Ярнгердарстадир, где опять-таки сумел договориться с хозяевами, и с той поры жил поочередно то в одной усадьбе, то в другой.

Когда бывал в Йорве, он большей частью сидел в узкой каморке меж обложенной торфом наружной стеной большого дома и внутренней дощатой перегородкой, там Тордис устроила ему постель из шкур и сермяжных одеял. Входил он в дом и выходил через дверь в щипцовой стене, как правило, в потемках, и о своих приходах-уходах никого не предупреждал. Тордис ни с ним самим, ни о нем разговоров не вела, не нравился ей этот гость. Торхалли тоже ему не благоволил, хотя и решил стать на его защиту, чем немало удивил Геста, ведь Эйнар в родстве с ними не состоял, даже среди дальних знакомых не числился.

Зимой Торхалли несколько раз ездил на юг, к боргарфьярдарским родичам, старался выхлопотать Эйнару место на торговом судне, которое ожидается летом и может забрать его в Норвегию. Помог Торхалли переправить в Йорву и кое-что из Эйнарова имущества. А пока отец был в отлучке, Гест и Аслауг иной раз заходили к беглецу, сидели с ним в его каморке.

На первых порах он говорил мало, крупный, задумчиво-печальный мужчина, по годам ровесник Торхалли, только лысый и безбородый, худой и подавленный. Однако ж мало-помалу начал рассказывать о своих странствиях — в Норвегию, в Англию, в Ирландию… да так, что дети прямо воочию видели перед собою чужедальние земли. Эйнар рассказывал о Йорсалаланде,[335] где распяли на кресте Белого Христа. Вдобавок он знал много стихов Эгиля сына Скаллагрима и Гисли сына Сура, великих исландских скальдов, а также был сведущ в законах, и у Геста забрезжила догадка, что по этим-то причинам отец и позволил ему остаться в Йорве; Эйнар хорошо владел красноречием, и там, где недоставало родственных уз, на помощь приходила способность убеждать, а не то и волшебные его рассказы.

Эйнар был христианином, и однажды вечером, наблюдая, как Гест вырезает какую-то вещицу, он сказал, что Одиновым этот нож называть нельзя, Один ножа не имел, да и мир — горы, море, долина Хитадаль — создан не им; начало всему положил своею властью небесный отец Белого Христа и Владыка рода человеческого. Голос Эйнара тихонько угас в набожной улыбке, которая напоминала зарю прелестного вешнего дня.

В ответ Гест пробурчал что-то невразумительное, а вот Аслауг, сидевшая поблизости, резко бросила, что Эйнар сказал свое последнее слово.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Эйнар.

— А то, что мы больше не желаем тебя слушать, не затем нам уши даны.

Гест удивленно посмотрел на нее, отметив про себя, с какой легкостью едва возникший рассказ может опять исчезнуть, кануть в небытие по чужой воле, многозначительно кивнул в знак согласия и пересел поближе к сестре.

А Эйнар вдруг вспылил и в сердцах выкрикнул, что, живя в этакой глухомани, они вообще ни о чем понятия не имеют. Но Аслауг даже бровью не повела, оттого и Гест остался невозмутим, только диву давался, что Эйнар почему-то всегда выглядит скорее удрученным, нежели преисполненным веры, и что эта суровая печаль тяжким бременем лежит и на нем самом, и на его речах, каковы бы оные ни были. И решил до поры до времени держаться от него подальше.


В горах Гест нашел орла с поврежденным крылом и камнем прикончил птицу. Потом срубил карликовую березку и принялся вырезать из комля орлиную голову. Но когда, воротившись домой, показал свою поделку, Аслауг только руками всплеснула и не поверила, что работа его, а мать закрыла лицо руками и смотреть не пожелала, сказала, что она, мол, как живая, и с перепугу убежала прочь.

Эйнар же расхвалил орлиную голову, ужасно обрадовался, когда Гест бросил ее ему, и поспешно спрятал в котомку, которую вечно таскал с собой, а потом сказал, что у Геста особый талант и ему стоит поблагодарить за это Господа. Гест спросил, как это понимать, но Эйнар не ответил, зато предложил рассказать про Вига-Стюра, про хёвдинга, от которого он прячется, мол, пришло время побольше узнать об окружающем мире, о том, какой он огромный.


У Стюра был брат по имени Вермунд, который одно время состоял в дружине норвежского ярла[336] Хакона. Когда пришла ему пора возвращаться в Исландию, ярл решил наградить его, и Вермунд попросил себе двух берсерков[337] из дружины, жестоких буянов, у которых на совести не счесть сколько убийств да иных злодеяний, а Вермунд, по сварливости натуры, успел нажить среди соседей в Исландии немало врагов. Но ярл сказал «нет», полагая, что Вермунду с ними не совладать. Тем не менее Вермунд стоял на своем и в конце концов получил, что хотел. Когда добрались до Исландии, стало ясно, что работать берсерки не желают, оба только ели-пили ровно великаны-йотуны да забавлялись, докучая обитателям усадьбы. В довершение всего один проходу не давал младшей Вермундовой дочери. Делать нечего, Вермунд позвал к себе брата, Вига-Стюра, осыпал его подарками и похвалами и посулил преподнести на прощание еще более богатый дар, имея в виду двух норвежских берсерков.

Однако Стюр разгадал его намерение и сказал в ответ, что этакому дару поистине нет цены и в отплату он может только оставить его Вермунду.

Вермунд сознался, что думал провести брата, и Стюр все же согласился забрать берсерков с собой. Но и в Бьярнархавне дело пошло прежним манером: берсерки знай себе пьянствовали, дрались да приставали к девушкам. Стюр, впрочем, смотрел на все это с непоколебимым спокойствием, дожидаясь, когда любовный недуг окончательно одолеет берсерков, и тогда предложил одному из них в жены свою дочь, взамен же они должны были расчистить дорогу через лавовое поле, отделяющее усадьбу от окружающего мира.

Берсерки трудились день и ночь, а когда закончили работу, Стюр распорядился приготовить им купанье, в бане, которая топилась снаружи. Едва они вошли в баню, как дверь за ними заперли, и Стюровы челядинцы принялись напропалую нагонять жар и через отверстие в крыше ведрами лить внутрь кипяток. Берсерки сумели разнести боковую стену, но из бани выбрался только один, которого Стюр немедля зарубил топором; второй помер от жара. После обоих похоронили в расщелине на лавовом поле, насыпали сверху курган и принесли в жертву скот, чтобы не бродили они призраками. Всего Вига-Стюр убил в ту пору больше тридцати человек и виру ни разу не заплатил.


Мало-помалу Гест начал понимать, с каким противником схватился Эйнар, а значит, и его отец тоже. Напугали его, однако, не три десятка убийств, а ответ, который Стюр дал брату, когда тот попытался хитростью сплавить ему берсерков: «Этакому дару поистине нет цены, и в отплату я могу только оставить его тебе».

Эйнар взглянул на него, видимо интересуясь произведенным впечатлением, и спросил, снились ли ему когда-нибудь страшные сны.

— Нет, — соврал Гест.

— Тогда тебе не понять, что такое страх, — хмуро сказал Эйнар и перевел взгляд на Аслауг, которая все это время молчала и как бы не слушала.

— Почему ты пришел сюда? — спокойно спросила она. — Ведь найдется сколько угодно других мест, где ты мог бы схорониться, а?

И вновь красноречие изменило Эйнару, он лишь пробормотал, что-де так уж получилось, дорога сама привела его сюда, бегство привело, и Гест вновь с удивлением подумал, что, видать, есть на свете страх, который, точно отрава, способен сделать человека живым мертвецом, живым привидением.


Неделю-другую Гест опять сторонился Эйнара, его смущала слабость этого человека, а вдобавок преследовало смутное ощущение, будто Эйнар читает его мысли и видит, что он чувствует, еще прежде, чем он сам успевает разобраться, мало того, переиначивает все это своим собачьим взглядом, прилипшим к Йорве, ровно тюленья кровь к старой деревяшке. За последний месяц Гест говорил с ним один-единственный раз, когда они ненароком столкнулись на холме у реки. Было раннее весеннее утро, река только-только вскрылась, и Эйнар с ходу, без предисловий, спросил, помнит ли Гест стихи, которым он его учил, или уже позабыл.

— Помню, а как же, — ответил Гест и пошел было дальше.

Эйнар, однако, остановил его и попросил прочесть хоть один. Гест просьбу исполнил, Эйнар задумчиво кивнул и зашагал вверх по холму, к усадьбе. Потом оглянулся и повторил, что у Геста особый талант, дарованный не кем иным, как Господом Богом.

Но и теперь Гест не усматривал в этих словах похвалы. Уже несколько ночей они с сестрой не спали, слушая клики лебедей, что ворочались из-за окоема, из дальних краев, так бывало каждую весну — возвращался свет, и вместе с ним прилетали лебеди; на сей раз дети еще сказали друг другу, что скоро и Эйнар, и все его грозные тени исчезнут из Йорвы. И в самом деле, через несколько дней в усадьбу прискакал гонец с вестью, что корабль, который заберет Эйнара в Норвегию, стоит в виду Рауданеса.


Проснулся Гест от шума, оделся, выбежал во двор, увидел, что Эйнар выводит из конюшни свою лошадь, и услышал, как отец предлагает одолжить ему одну из их лошадей, под поклажу. Эйнар сперва отказывался, но в итоге дал себя уговорить. И снова Геста встревожила эта его манера отвечать сразу и «да» и «нет», будто оба эти слова совершенно равнозначны. Потом Торхалли сказал, что даст Эйнару в сопровождение двух своих людей, и Эйнар опять надолго задумался, а в конце концов пробормотал, что не знает, добрый это знак или дурной. Тут он заметил Геста, улыбнулся и попросил мальчика подойти.

— Хочу отблагодарить тебя за орлиную голову, — торжественно произнес он, — и за то, что зимой ты ухаживал за моей лошадью, хоть и побаивался ее. Никогда у меня не было такой умной лошади, но в Норвегию я ее забрать не могу, поэтому люди твоего отца приведут ее к тебе, тем более что ты давно уже перестал ее бояться.

Он поблагодарил всех по очереди, в том числе и Тордис, которая стояла скрестив руки на груди и даже не особенно старалась скрыть свое облегчение. Напоследок Эйнар еще раз подмигнул Гесту, украдкой скользнул взглядом по Аслауг, и маленькая процессия двинулась в путь, на полудень по равнине, к единственному броду, преодолимому в эту пору года.

Поднявшись на холм, Гест провожал всадников взглядом, пока они не исчезли, как письмена на песке. Он приметил и облегчение матери, и непроницаемую мину отца и понимал, что у обоих были на то свои причины, и отцовские, пожалуй, значили больше.

Весь день Гест, как обычно, провел с новорожденными ягнятами. Последние несколько недель округа тонула в тумане, поливали дожди, но теперь вдруг прояснилось, вечер полнился светом, небо чистое, словно вода, и, спускаясь к усадьбе, он углядел вдали, на лавовом поле, какое-то движение, не иначе как отцовы работники возвращались — двое всадников во весь опор скакали к переправе.

Гест остановился, глядя, как они перебрались через бурлящий мутный поток, отец вышел из-за ограды пастбища, зашагал им навстречу, они что-то ему сообщили, причем оба явно нервничали. Торхалли, однако, держался спокойно, будто заранее приготовился услышать дурную весть.

Дома Гест узнал, что Вига-Стюр со своим отрядом караулил их в засаде у Вальсхамара. Эйнар первым заметил опасность и велел работникам возвращаться в Йорву — если кому суждено быть здесь убиту, то ему, а не им. Да и отряд у Стюра большой, не одолеть им его.

Работникам эти речи не понравились, ведь они обещали Торхалли защищать Эйнара. Но все ж таки оба отъехали в сторону и издалека видели, как Стюр зарубил Эйнара и тотчас похоронил.

И снова Геста поразило спокойствие отца, который только головой кивал, слушая работников, вместо того чтоб намять им бока за позорную трусость. Позднее в тот вечер он напрямик спросил у отца, в чем тут дело, а Торхалли повел его к реке, в белом сумраке они уселись на берегу, стали смотреть на ледоход, и отец спокойно объяснил, что работники медлили оставить Эйнара не потому, что обещали защищать его, а потому, что заподозрили, будто отсылает он их в надежде, что Стюр погонится за ними.

Гест долго молчал.

В конце концов, он покачал головой и пробормотал, что не понимает, к чему клонит отец. Торхалли с кривой усмешкой обронил, что в свое время он все поймет и согласится с таким ответом, ведь работник — он один, сам по себе, и добавил:

— А мы — семья.

Гест опять ничего не понял. Но предположил, что все это некоторым образом связано с усадьбой Йорва, с неимущими ее обитателями и Стюровой властью над ними. А еще подумал, что вместе в Эйнаром исчезнут все его стихи и рассказы, коли никто не сохранит их в памяти, и сказал себе, что постарается крепко их запомнить.


Без малого неделю спустя им довелось впервые увидеть страшного хёвдинга. Гест, сидя на солнышке меж большим домом и хлевом, играл с котенком, когда во дворе вдруг объявился Вига-Стюр, во главе многочисленного конного отряда. За ревом речного потока никто не слышал, как они заехали в самое сердце усадьбы.

Ростом Стюр оказался меньше, чем представлялось Гесту по рассказам, и много старше, да и одет отнюдь не роскошно, не в пример иным из спутников его, облаченным в яркие рубахи и грозные шлемы, с золоченым оружием. Но взгляд у него был глубокий, спокойный, словно черная болотная вода, а зычный голос перекрыл шум реки, когда он привстал в стременах и велел всем — свободным и подневольным — выйти из домов.

Все столпились во дворе, точно стадо в кольце безмолвных всадников; Стюр пристально посмотрел на Торхалли, затем, словно пробуя на вкус его имя, буркнул: «Бонд Торхалли сын Грима из Йорвы», — попросил его выйти вперед и без долгих церемоний потребовал пеню за то, что он всю зиму прятал здесь Эйнара.

Торхалли молчал. Гест заметил, что глаз он не опустил.

Стюр спешился, приказал двум своим людям привести Олава из Ярнгердарстадира, сам же тем часом принялся молча расхаживать по двору, иной раз, поворачиваясь спиной к йорвовским обитателям, словно мысли его были заняты совсем другим, а происходящее здесь лишь частица намного большего.

Стюровы люди приволокли Олава и его сыновей, которых тотчас обступили кольцом пешие и конные воины. Гест, сидя в траве, навострил уши. В конце концов Стюр приказал Олаву уплатить пеню, иначе, мол, не сносить ему головы, а Торхалли, коего считал главарем, обязал оказывать ему, Стюру, гостеприимство всякий раз, как случится ему заехать в эти края — по пути ли на альтинг,[338] или с альтинга, или по другому какому делу, зимой ли, летом ли. Когда бы он со своими людьми ни явился в Йорву, должно накормить их и обогреть, как положено, и коням сена задать, добавил Стюр, будто знал, что аккурат травы-то здесь и недостает.

Торхалли по-прежнему не говорил ни слова, однако жестом показал, что все понял и согласен на такие условия.

— Для меня не имеет значения, — сухо бросил Стюр, — соглашаешься ли ты по принуждению или по доброй воле, я знаю, ты человек чести, и оттого твердо надеюсь, что ты сдержишь слово.

Когда отряд ускакал прочь, Гест услыхал, как мать напустилась на отца. И с тех пор упорно твердила, что надобно убираться отсюда, лучше всего на юг, в Боргарфьярдар, где у нее родня и можно жить в безопасности. Но Гест видел, что отцу — как ни старался он это скрыть — не по душе ни уговор с Вига-Стюром, ни планы Тордис насчет переезда.

Однажды теплым вечером в начале лета они сидели на огороже пастбища, слушали тишину, как вдруг Торхалли положил руку сыну на плечо и спросил, не видал ли он в отряде Стюра Эйнарову лошадь. Гест сказал, что не видал.

— Значит, они и ее убили, — вздохнул Торхалли. — Норовистая была скотина.

Гест ответил, что до лошади ему нет дела. А вот об Эйнаре он думает. И мнится ему, будто каждый раз, когда он думает об Эйнаре, тот умирает снова. Убийство предстает перед ним так отчетливо, что он невольно повторяет Эйнаровы стихи. Удивительно, как это Гест помнит столько слов, сказал Торхалли, сам-то он даже лицо родного отца не помнит. Но говорил он таким тоном, будто речь шла о совершенно очевидном, столько раз высказанном и подтвержденном, что оно едва ли не утратило важность.

— Ты обратил внимание на молодого парня, что сидел на коне обок Стюра? — спросил отец. — Он не произнес ни слова и вроде как не следил за происходящим.

Гест кивнул.

— Это его младший сын, Онунд. Ты помнишь, как он выглядел?

Гест описал парня, в подробностях, и нарядную одежду, и сбрую коня, и оружие, и рост, и телосложение, упомянул и светлые кудри, падавшие на худые плечи, только относительно возраста не был уверен. Торхалли улыбнулся.

— Эх, если 6 все это для чего-нибудь пригодилось! — пробормотал он, а потом сказал, что, по слухам, Онунд умнее, спокойнее и сдержаннее своих братьев и, вероятно, по этой причине именно он и унаследует отцову власть и богатства, ведь люди недооценивают Вига-Стюра, даже те, кто якобы ценит его по достоинству. — Правда, мне он показался вялым и бездеятельным, — добавил Торхалли, имея в виду Онунда. — А ты как думаешь?

— Он смотрел на Аслауг, — сказал Гест.

Минуту-другую Торхалли задумчиво молчал, потом негромко обронил:

— Хорошая была лошадь.


В то первое лето Стюр со своим отрядом приезжал в Йорву трижды, каждый раз на одну ночь; они без нареканий съедали и выпивали все, что подавала Тордис, меж тем как кони их паслись на огороженном лугу, ближе к равнине. И каждый раз Гест замечал, что Онунд засматривается на Аслауг, она же на него не глядела, а то и вовсе находила себе занятие подальше от дома и возвращалась только после их отъезда.

Затем они исчезли на несколько месяцев. Но осенью, темным пасмурным вечером, нагрянули вновь, по обыкновению, откуда ни возьмись, будто призраки, без всякого предупреждения, да еще числом свыше сорока человек. И вот, когда они ближе к ночи, сидя у очага, пили брагу, Стюр вдруг начал сетовать на еду. Никто ему не ответил, и тогда он напустился на Торхалли, облыжно обвинив его в том, что он тайком перебил чужих овец на полночь от Хитадаля. Торхалли возмущенно вскочил, заперечил, а Тордис выбранила хёвдинга, обозвала жалким главарем паршивого сброда.

Минуту-другую Стюр смотрел на них обоих, будто забавляясь, а потом вдруг пошел на попятную, прекратил оговоры и уклончиво проворчал, что слух у него, пожалуй, не тот, что раньше, стареет он.

Однако наутро, когда Стюр с отрядом ускакал, Торхалли отвел Геста в сторону и сказал, что теперь у хёвдинга есть повод, которого он искал, и потому им все-таки лучше покинуть усадьбу, не сразу, но в течение ближайшего года. Тордис тоже сызнова принялась толковать об отъезде. А когда домочадцев рядом не было, твердила детям, что вообще-то ей никогда не нравилось в Йорве, этакое мрачное захолустье, живешь все равно что на чужбине, земля тут скудная, серая, как песок, местность пустынная, незащищенная, — рассуждения об этом убожестве окрашивали щеки Тордис румянцем, на губах у нее блуждала отрешенная улыбка.

Гесту эти разговоры были не по нраву, напоминали о Вига-Стюре и недоброй его славе, ведь дед Торхалли занял здешнюю землю потому, что приехал в Исландию, когда в плодородной части острова все уже разобрали, он расчистил участок от камней и построил усадьбу, а затем его сын и внук упорно трудились, расчищали пастбище за пастбищем, ставили новые дома, сооружали ограды, вдобавок налаживали хозяйство, обзавелись сараем на берегу и двумя рыбацкими лодками, которыми, судя по всему, займется Гест, как только подрастет и возмужает.

Однако долгими, дремотными зимними ночами разговоры об отъезде вновь поутихли, дров было в достатке, еды хватало и людям и скотине, никто, кроме ближайших соседей, к ним не заходил, дома стояли под напором штормов как утесы, а в безветренную погоду всюду царила синяя вечность, ведь зимой спала и река, из-под льда доносился лишь невнятный плеск, точно голос северного сияния или отзвук минувшего лета.

Когда же вместе со светом воротились лебеди, а река вновь помчала к морю свои бурливые воды, Гест успел забыть и о Вига-Стюре, и о туманных планах отъезда; он стоял на коленках в загоне и ножом метил новорожденных ягнят, в точности как учил отец, наносил косой йорвовский знак на верхушки тоненьких, ровно листочки, полупрозрачных ушек, давал некоторым ягнятам имена и вздрогнул от неожиданности, когда отец присел рядом и тихонько сказал, что через неделю-другую они покинут усадьбу, надо уезжать, пока Стюр на альтинге.

— Только вот лошадей у нас недостаточно, — продолжал Торхалли, — за один раз все не увезешь. Но за два раза управимся. — И повторил: — За два раза.

Больше отец ничего не добавил. Лишь строго-настрого наказал Гесту держать язык за зубами, никому ни слова не говорить, будто вокруг сплошь чужие, вражьи уши, а не стадо блеющих ягнят.

Гест кивнул, однако ж не утерпел, поделился с Аслауг. Сестра долго смотрела на него, а потом спросила:

— Ты что же, так и не научился хранить секреты?

— С чего ты взяла?

— Отец сказал мне то же самое. Выходит, ты проболтался. Гест призадумался и, в конце концов, сказал:

— Но только тебе одной.

— Почем мне знать? — возразила Аслауг.


В то утро, когда все было готово, Торхалли решительно объявил, что на первый раз сопровождать его будет работник Ингьяльд, со всеми девятью вьючными лошадьми; дня через два-три они вернутся и заберут остальных домочадцев, работников и скотину.

Гест и Аслауг, сидя во дворе на солнышке, смотрели, как отец вскочил на лошадь. За последние полгода Гест подрос — немного, но все ж таки. И видел, как отец наклонился и что-то шепнул матери на ухо, а она вцепилась в конскую гриву, будто удерживая, и стояла спиной к детям, так что они не слышали, о чем говорили родители, и в лицо им заглянуть не могли.

Торхалли выпрямился, посмотрел на них. Гест сидел на заросшем травой бугорке, который отец специально насыпал, чтобы мальчик, вставши на него, мог взобраться на лошадь. Гест понимал: надо бы что-то сказать отцу. Порывисто вскочил на ноги и стал на бугорке, сравнявшись ростом с Аслауг. Отец улыбнулся. А Гест вскинул руки над головой и словно еще вырос. Торхалли, широко улыбаясь, коротко кивнул детям, тронул поводья, и караван двинулся в путь, но не через песчаные равнины, а к речному броду и дальше, вдоль подножия горы Сварфхольсмула в долину Храундаль, к так называемому Перевалу, окольной дороге в Боргарфьярдар, — крюк, конечно, немалый, зато и любопытным на глаза не попадешься.

Гест обратил внимание, что мать не обернулась, когда вереница коней исчезла из виду, а прошла к ограде, села и принялась теребить солому. Тут он услышал, что Аслауг плачет. Было ему тогда десять лет, Аслауг — двенадцать.


Лишь спустя две недели в Йорву снова прибыли всадники, трое, и не те, кого там ждали. Приехали хёвдинг Торстейн Гисласон из боргарфьярдарского поместья Бё, его шестнадцатилетний сын Гуннар и незнакомец, которого в Йорве никогда раньше не видали.

Торстейн, человек богатый, влиятельный, славился умом и миролюбием, а женат он был на Хельге, старшей сестре Тордис, и обещал им помочь обзавестись новой землею в Боргарфьярдаре.

Спешившись, Торстейн без улыбки поздоровался со всеми, обернулся к незнакомцу, что приехал с ним, и, ни на кого не глядя, сказал:

— Это мой тингман[339] Стейнар сын Стейна, он кое-что вам расскажет.

Тордис побледнела лицом, крикнула Гесту, чтобы он позаботился о лошадях, и опустилась в траву. Торстейн поднял ее, обнял за плечи и отвел в дом; там он сел на то место, где привык сидеть, бывая у них в гостях. Когда Гест вошел, он как раз сообщил, что живет Стейнар в маленькой усадьбе в долине Скоррадаль, в горах меж Боргарфьордом и южными равнинами. Так вот, намедни явился к нему йорвовский работник Ингьяльд, пешком пришел, до смерти перепуганный спешил в Вик[340] надеялся сесть там на корабль и покинуть Исландию.

Закончив эту вступительную речь, Торстейн умолк и устремил повелительный взгляд на бонда Стейнара. Тот собрался с духом, неловко кашлянул и рассказал, что накормил Ингьяльда и приютил его на ночь, а работник в свою очередь поведал ему о хлопотах с переездом из Йорвы и о том, как у водораздела в Храундале они приметили всадников, конный отряд Вига-Стюра, и заспорили меж собой, как быть. Ингьяльд предлагал повернуть назад, в Йорву, Торхалли же твердил, что не видит за собой никакой вины, что он свободный бонд и волен поступать как вздумается. Тогда Ингьяльд сказал, что в таком случае хотя бы один поскачет назад, за помощью. Торхалли согласился.

И лишь через несколько дней Ингьяльд доведался, что Торхалли учтиво приветствовал Стюра и даже выразил удивление, что в пору альтинга встретил хёвдинга в здешних краях. Стюр ответил, что он-то аккурат рассчитывал на встречу с Торхалли, хотя, кажется, вполне четко разъяснил и ему, и другим, что не терпит, когда народ покидает округу по собственному усмотрению.

Засим он приказал своим воинам схватить Торхалли, а тот мигом спешился, вскочил на камень и принялся отбиваться мечом, да так ловко, что в отряде начали строить насмешки над хёвдингом: дескать, что это он все сидит да смотрит. К тому времени Торхалли уже притомился и был тяжело ранен, так что Стюру ничего не стоило зарубить его топором. Убитого тотчас похоронили, лошадей с поклажей перегнали в Бьярнархавн, а после этого отправились на альтинг. Однако на сей раз Стюр не объявил об убийстве[341] не как в случае с Эйнаром.


Торстейн сын Гисли был одет в длинный синий плащ, а на поясе у него висел кожаный кошель с нашитой английской серебряной монетой — из тех, что отчеканил король Адальрад[342] и отдал норвежским викингам, откупаясь от их набегов. Пока Торстейнов тингман вел свой рассказ, Тордис без устали теребила пальцами этот кошель. Аслауг сидела, опустив голову на руки, так что волосы падали на лицо, а Гест — он оставил дверь открытой — внимательно изучал растерянную физиономию Стейнара, освещенную уличным светом.

Торстейн кашлянул и с коротким смешком осведомился, уж не решила ли Тордис его ограбить. Она тотчас выпустила кошель, будто он обжег ей пальцы, и пустым взглядом уставилась на детей. Хёвдинг сказал, что, по его мнению, Ингьяльд не иначе как слышал этот рассказ от кого-то из Стюровых людей, сам-то он не видел происшедшего.

— Если, конечно, он изначально не был Стюровым соглядатаем, — добавил Торстейн, — ведь у вас тут вроде уже случилось предательство, когда убили Эйнара?

Слова его прозвучали как вопрос, но ни Тордис, ни дети не могли дать ответа, не замечали они за Ингьяльдом вероломства, хотя прожил он у них всего полтора года и не отличался ни дружелюбием, ни особой разговорчивостью.

Стейнар заговорил снова, рассказал, что, когда он встал на следующее утро, Ингьяльда уже не было и с тех пор никто его не видел. Но на стене комнатушки, где ночевал, он вырезал крест — может, просил у Белого Христа прощения за что-то?

И на это никто не ответил. А Стейнар шмыгнул носом — Гест даже вздрогнул от неожиданности — и добавил, что, как убежденный язычник, истребил этот крест.

Тордис наконец открыла рот и пробормотала, что в Йорве никто слыхом не слыхал, будто Ингьяльд принял новую веру, и почему он не вернулся, его же никто ни в чем не подозревает, и куда он подевался…

Гест по-прежнему глаз не сводил со Стейнара.

Минувшие две недели показались ему длиннее всей остальной его жизни, Тордис уже на другой день после отъезда Торхалли закрылась в опочивальне, и разговаривала с ней одна только Аслауг, когда приносила еду.

«Чем она там занимается?» — однажды спросил Гест.

«Ткет», — ответила Аслауг.

Но ткала Тордис всего-навсего узкие, в палец шириной, ленточки, локоть за локтем, такие она вплетала в косы Аслауг, когда та была поменьше и не умела сама плести косы.

«И она не хочет говорить, о чем думает», — добавила Аслауг.

Гест почти все время сидел у Ручья, возле водяного колеса. И пока не видел усадьбы, отец благополучно держал путь к Боргарфьярдару, сидел на лошади с той же улыбкой, которую увез с собою из Йорвы; беззвучно ступали копыта, вздымая сверкающие золотом облачка пыли. А отец запрокидывал голову, наслаждался солнечным светом и легким ветерком и не замечал, как море захлестывает его, не видел коварных альвов,[343] которые, обхватив лошадь за холку, влекли ее в открытые воды, не в глубину, нет, ведь Торхалли, точно корабль, плыл по разгульным волнам, и топор не касался его головы, а в вышине парили стая лебедей да черный ястреб — словно знамение, замершее над загадочным видением.


Гест только-только вышел за порог, как кто-то окликнул его по имени. Был это Гуннар, худой, голенастый, ровно цапля, не по годам рослый. Обычно он прямо-таки лучился бодростью и весельем, но сейчас очень серьезно спросил, намерен ли двоюродный брат уехать из Йорвы.

Озадаченно взглянув на него, Гест вытащил нож и принялся стругать палку.

— Не знаю, — в конце концов ответил он.

— Стейнар правду говорит, — помолчав, сказал Гуннар и сел рядом с ним. — Отец сам ездил к нему посмотреть на то место, где был вырезан крест.

— Невелика хитрость — поставить метину на бревне, — заметил Гест, меж тем как стружки колечками вились из-под ножа.

Гуннар выдержал паузу, потом сказал:

— Не один свидетель может подтвердить, что Ингьяльд был там. Стейнар в самом деле говорит правду.

— Почему же он тогда не вернулся, ведь должен был за помощью ехать?

— Испугался.

— Еще не зная, что случилось?

Гуннар призадумался.

— Ты хоть и молод, а головой работать умеешь! — воскликнул он. — Тут я ничего сказать не могу, зато я знаю другое: коли Ингьяльд не убит Стюром, то быть ему убиту Торстейном, моим отцом, ежели Ингьяльд еще жив, а это вряд ли.

Оба помолчали.

— Нет, все ж таки не верится мне, — сказал Гест. — Ингьяльд был нам другом, не предавал он ни Эйнара, ни моего отца, и неизвестно, убил ли его Стюр, тот ведь покуда об этом не объявлял.

Он швырнул палку в реку, спрятал нож в ножны и зашагал вверх по долине. Сел между горушками у Ручья и смотрел на водяное колесо, пока за ним не пришла Аслауг, а к тому времени настала светлая, мерцающая серебром ночь.

— Ты плакал? — спросила Аслауг.

— Нет. А вот ты плакала. Сестра молча села рядом.

— Ты не виноват.

— В чем?

— Ингьяльд, конечно, долго жил здесь, но никто знать не знал, откуда он явился.

Гест задумался.

— Он пришел после того, как убили Эйнара.

— Да нет, — возразила Аслауг. — Аккурат перед тем.

Они переглянулись, понимая, что в точности не помнят.


Торстейн отрядил в Храундаль дюжину воинов, и у водораздела они нашли Торхалли. Раны на его теле совпали с теми, о которых шла речь в «рассказе Ингьяльда»; воины призвали свидетелей, подтвердивших все, что они обнаружили, а затем доставили останки в Йорву, где Торхалли был похоронен подле своих предков, на невысоком кряже меж домами и песчаными равнинами.

В тот же вечер Гест поставил на могиле крест. Тордис спросила, на что он нужен. Гест ответил, что крест деревянный, словно это и было объяснение, и что он вырезал на нем узор. Тордис подошла ближе разглядеть узор — все те же петлистые полосы, которые Торхалли прозвал змеиными гнездами, они обвивали маленький крест, вблизи похожий скорее на растение, на цветок. Покачав головой, она опять повторила, что Йорва — проклятое место, неспроста она потеряла здесь пятерых из семи своих детей, потеряла мужа и собственную жизнь, а скоро потеряет и Геста и Аслауг, и не останется от них от всех никакого следа, сколько бы крестов он ни втыкал в эту голую осыпь.

Гест хотел спросить, почему же она тогда не согласилась на предложение Торстейна переехать в Боргарфьярдар. Но мать уже повернулась к нему спиной и пошла к усадьбе. Потом вдруг оглянулась, внимательно посмотрела на него. Проверяет, не плачу ли я, подумал мальчик и решил крепиться. Немного погодя Тордис опустила глаза, воротилась к нему, положила руку на плечо и тихонько сказала, что крест получился красивый.

— Даже слишком красивый, — добавила она надтреснутым голосом, как в тот раз, когда притворно хвалила орлиную голову.

Тою же ночью Гест убрал крест с могилы, разбил его о камень, а обломки побросал в реку. Ну а теперь пойду изломаю и водяное колесо, подумал он, раз и навсегда. Но не пошел. Не смог за одну ночь совершить два худых дела.


Торстейн и другие боргарфьярдарские хёвдинги некоторое время поговаривали о том, не возбудить ли на альтинге дело против Стюра. Однако Стюр только посмеялся над их затеей.

— Не каждый раз, когда небо хмурится, идет дождь, — сказал он. Человеку, у которого столько могущественных друзей, опасаться нечего, тем более что Снорри Годи[344] из Хельгафелля, самый хитроумный и самый загадочный из мужей Исландии, доводится ему, Стюру, зятем, а когда на твоей стороне Снорри Годи, тебе почитай что все нипочем.

Словом, дело по поводу убийства Торхалли так и не возбудили. Работник Ингьяльд больше не объявился. Может, сгинул в горах или в море, а может, Вига-Стюр покарал смертью его вероломство. И Гесту подумалось, что Форсети, бог справедливости и мира, тоже исчез, канул в небытие.


Правда, к концу лета Торстейн убедил одного бонда, по имени Торлейк, поселиться в Йорве, взять на себя заботу об осиротевшем семействе. Торлейк принадлежал к небогатому роду, жил на скудных землях и собственности почитай что не имел, зато был поистине непревзойденным кузнецом — сущий Вёлунд,[345] — а вдобавок от него так и пыхало энергией и радостью жизни, что на первых порах казалось совершенно не к месту в усадьбе, которую постигла беда. Тордис обращалась с ним так же, как в свое время с Эйнаром, на дух его не принимала, хотя за те годы, что будет хозяйствовать в Йорве, он увеличит поголовье скота и продолжит расчистку земель, не завершенную Торхалли. Он и в море за рыбой ходил верой-правдой на его лодках, вместе с Гестом и работниками; с большинством людей у него установились добрые отношения, а что Гест поначалу встретил его враждебно, держался особняком и вообще не желал иметь с ним дела, ему ничуть не мешало.

Хуже обстояло с Тордис. По осени она всерьез захворала, а к Рождеству слегла и уже не вставала, толком ничего не ела, разговаривала бессвязно, сердито и, пока тянулась зима, таяла на глазах. Торлейк был христианином, крестился всего несколько лет назад, когда решением альтинга Исландия приняла христианство.[346] И теперь он без устали твердил, что Тордис надобно искать опоры и крепости у Господа Бога, а не позволять себе безропотно вязнуть во мраке земной юдоли.

— Бога нет, — отвечала ему Тордис, — есть только люди.

Еще она говорила, что коли муж ее не сумел живым уйти из этой проклятой усадьбы, то и она не сумеет, умрет здесь.


Теперь в Йорве было пятеро работников да две старухи, Торлейковы сестры, которых он привез с собой. Они исполняли работу, какую прежде делала Тордис, только в управление усадьбой не вмешивались. Весной Тордис отдала ключи Аслауг и сказала, что отныне та в ответе за все, а коли понадобится помощь, пусть обращается к Торлейку, он хороший человек.

— Или потолкуй с Гестом.

— С Гестом? — удивилась Аслауг. — Да ведь он ребенок совсем!

— Нет, — сказала Тордис. — Гест сильный. Сильнее нас всех.

Через три дня она умерла, иные говорили, мол, оттого лишь, что так решила. Рано утром вышла из дому, легла в траву на речном берегу. Земля уже подтаяла. В вышине перекликались лебединые стаи. Похоронили ее подле Торхалли, и все — как те, что считали покойницу малодушной трусихой, так и те, кто уверял, что она усмотрела в Гестовой орлиной голове знак проклятия, — теперь шепотом твердили, как они были правы в своих догадках.

Гест после этого впал в какое-то зябкое забытье. И привиделось ему, будто на болота в долине набросили белый покров, и он было подумал, что это снег. Однако ж, подойдя ближе, обнаружил, что не снег это, а тончайшая ткань, которая приподнималась от легкого ветерка и вновь опадала. Она укрывала мать, и лицо Тордис просвечивало сквозь покров, как живое. Гест разрыдался, слезы хлынули неудержимым потоком. Позднее, рассказывая о своем детстве и юности, он не вспоминал о тех годах, о времени, когда в Йорве жил Торлейк. А вот гримасничать перестал, и народ рассудил, что это шаг вперед. Правда, перестал он и говорить, и это народ посчитал уже шагом назад; Гест кивал, качал головой, издавал короткие, заунывные звуки,выражающие презрение или гнев, и на сердитые наскоки Аслауг вовсе не обращал внимания.

Резьбу свою он тоже забросил, словно вместе с речью утратил и этот навык, и все время ему виделась мать — сидела в уголке поварни, украдкой от детей занималась каким-то своим делом и тихонько напевала. Когда Гест был маленьким, она клала руку ему на голову, когда подрос — на плечо, а когда слегла и стала ждать смерти, рука ее лежала у него на колене. Гест запомнил эту руку. И впоследствии просто не мог не поведать о ней — об изящных ее очертаниях, о жилках и мышцах, об овальных бледно-розовых ногтях и мелких шрамчиках, проступавших на загорелой коже, всегда такой теплой.

Но кое-что запомнится ему еще лучше, именно об этом твердила Аслауг: «Ты сильный. Так мама говорила». И еще: «Теперь нас только двое».

Сестра повторяла это каждый раз, когда он пытался увильнуть от работы либо искал прибежища в снах. Три фразы, которые неизменно оказывали на него одно и то же воздействие: будоражили, не давали сомкнуть глаз, как насекомые в потемках.

Целый год Торлейк хозяйствовал в Йорве, когда в усадьбу снова явился Вига-Стюр и, по обыкновению, потребовал еды и ночлега для себя и своих людей: коли Торлейк хочет впредь распоряжаться в Йорве, пускай выполняет и обязательства, кои на нее наложены.

Торлейк был человек прямой и обычно говорил, что думает, не смолчал и на сей раз, сказал, что негоже столь могущественному хёвдингу, как Стюр, этак поступать с уже обездоленным семейством, мелко это и бесчестно. Но Стюр только отмахнулся от него, вволю напился-наелся, выспался и исчез. Той зимою и весной он побывал у них трижды. А затем пропал на целых два года и явился опять по осени, в сырую, холодную пору. Направлялся Стюр на юг, в Ферьебакки, с целью уладить распрю меж двумя своими тингманами, вспыхнувшую из-за коней.

И вновь Стюра сопровождал младший сын, Онунд, еще более долговязый и сутулый, чем помнилось Гесту. Онунд был пятью годами старше его, разодет как важная персона и откровенно заглядывался на Аслауг, которая по-прежнему в упор его не замечала. Посмотришь на него — ровно князь, меж тем как сам Стюр ходил в скромном коричневом плаще, с простым оружием: меч да топор без всяких украшений.

Пользуясь случаем, Торлейк опять спросил, не надумал ли хёвдинг выплатить детям возмещение за убийство отца, ведь Аслауг скоро в невесты пора, а приданого у нее нет, но особенно он напирал на необходимость окоротить мальчонку, сиречь Геста, который год от года становится все более непокорным, странными, опасным.

Гест устроился спать в хлеву, (при скотине он всегда так делал, когда наезжал Стюр), оттуда его и привели к хёвдингу. Тот внимательно оглядел его, отметил, что ростом он по-прежнему мал да и вообще неказист, а затем осведомился:

— Какую же работу ты исполняешь, мальчик?

Гест не отвечал. Стоял и прищурясь смотрел в живые омуты Стюровых глаз, где не мог прочесть ни издевки, ни дружелюбия. Торлейк почел за благо вмешаться, сказал, что аккурат сейчас мальчонка режет торф, причем с большой сноровкой, и добавил:

— Он и во всем другом весьма ловок.

— Так-так, торф, стало быть, режет, — задумчиво проговорил Стюр и повторил эти слова несколько раз, потом перевел взгляд на Торлейка и сказал, что, пожалуй, ни ему, ни другим нечего опасаться от этого бедолаги. — Однако ж, коли, по-твоему, надобно что-то сделать, то я могу дать ему серую овцу, которая никак не приживается в Бьярнархавне, даже шерсть на ней не растет. Думаю, как вира она вполне сгодится, но больше он ничего не получит.

Онунд хрипло рассмеялся, кое-кто из воинов тоже насмешливо фыркнул. Гест и бровью не повел, даже когда Торлейк возмущенно вскочил и предпринял еще одну неудачную попытку вразумить хёвдинга. Мальчик просто повернулся к ним спиной и спокойно вышел вон, но в хлев не вернулся, зашагал к ручью и там, на берегу, нашел Аслауг.

Сидя рядышком, брат с сестрой смотрели на водяное колесо, чьи лопасти лениво подхватывали с поверхности незримые, прозрачные пластинки льда и снова роняли их на воду, точно звенящие стеклышки. Говорили они о том, что надо бы убрать его на зиму, потом Аслауг спросила, помнит ли Гест отцов рассказ про Тюра, бога войны и справедливости, ну, тот, где речь шла о праве сильнейшего. Он сказал, что помнит. А вот Аслауг путалась, Гест поневоле то и дело поправлял ее, и в конце концов у него возникло тягостное ощущение, будто сестра ошибается нарочно, чтобы он ее поправлял, знакомый приемчик, точно так же она действовала, желая, чтобы он взбодрился или сделал работу, от которой норовил увильнуть, а потому решительно сказал, что сейчас не до рассказов, нужно достать колесо из ручья, пока лед его не раздавил.

Вдвоем они отнесли колесо в хлев, подвесили под стропилом как сугубо летний инструмент, как вещь, которая вновь оживает лишь с возвращением лебедей и кажется тогда сразу и чужой, и хорошо знакомой, ведь они так долго ее не видели, что успели забыть, какова она из себя. На ночлег оба устроились здесь же, подле скотины. Правда, спали недолго: кто-то стоял и смотрел на них, и была это мама.

— Что случилось? — спросила Аслауг.

— Я просто хотела повидать вас. — Мать улыбнулась, совершенно как раньше, когда в здешнем мире еще не было Эйнара, перевернувшего всю их жизнь. — Тепло ли вам под меховым одеялом?

— Тепло, — отвечали они и подвинулись, чтобы она могла лечь между ними.


Наутро Стюр и его люди уехали. А тем вечером, когда в Йорве ожидали их возвращения, Гест, по обыкновению, сидел на холме, присматривал за овцами. Он опять достал нож, к которому не прикасался несколько лет, тщательно навострил его и, вырезая на топорище рыбью голову, вновь ощутил тепло, струящееся от рукояти к ладони и обратно. Как вдруг светлое дерево окрасилось кровью. Гест внимательно осмотрел свои руки — ни одного пореза, однако ж кровь не унималась, капала из рыбьего глаза на сырой снег. Он пропел вису[347] — не забыл, оказывается! — встал и зашагал в усадьбу, отыскал на поварне Аслауг, показал ей топорище и спросил, что может означать эта кровь. Сестра с улыбкой посмотрела на него, взяла в руки топорище, оглядела со всех сторон и удивленно воскликнула:

— Что ты городишь? Нет тут ничего.

— Я вижу кровь, — сказал Гест.

— Может, приснилось тебе?

— Мне снится только то, что уже случилось. Снятся Эйнар и отец. Случившееся дважды может случиться вновь.

Аслауг села, а Гест смотрел на нее и думал, что за эти годы сестра стала совсем взрослой и в своем белом льняном платье очень похожа на мать. Она опять поднялась и с улыбкой сказала, что грядут очень важные события.

— Ты знаешь, что должен сделать?

Гест кивнул, надел на топорище головку, закрепил для прочности клинышком, Аслауг же все это время пристально наблюдала за его руками. И тут, глянув в оконце, они заметили внизу, у брода, вереницу всадников — вернулся Стюр со своим отрядом.


Стояла поздняя осень, вдоль берегов Хитарау лед уже окреп, однако на стремнине до сих пор клокотала открытая вода. Только у Стюрова коня подковы были с шипами, остальные лошади оскальзывались на наледях, поток захлестывал их, приходилось плыть, превозмогая течение, и когда отряд подъехал к усадьбе, кони и люди вымокли до нитки.

— Так я и думала, — пробормотала Аслауг и пошла к задней двери большого дома.

Торлейк, как обычно, встретил гостей приветливой улыбкой, распорядился развести в большом доме огонь пожарче и сказал, что Аслауг и его сестры просушат их одежду на поварне. Воины разделись, ругаясь на чем свет стоит и стуча зубами. Аслауг собрала одежду в охапку, вынесла в поварню, распихала по большим чанам, хорошенько полила водой и выставила на мороз.

Гостей снабдили сермяжными и меховыми одеялами, подали еду, мало-помалу они повеселели, но иные тотчас начали сетовать, что-де Торлейк скупится на дрова. Сперва он прикинулся, будто не слышит. Однако сетования не умолкали, поэтому Гест встал и вызвался сходить за дровами. Вышел во двор, набрал охапку сырых сучьев, вернулся в дом и бросил их в огонь. В комнате немедля стало темно от дыма и чада. Гест шмыгнул за перегородку, в помещение, где прежде ночевал Эйнар, и очутился у Опора за спиной, сквозь щели меж досками он смутно различал затылок хёвдинга. Сердце у него замерло. Неясные фигуры, полуголые тела бестолково топтались в дымной мгле, слышались неуверенные смешки, хриплый кашель, брань. Стюр, однако, сидел спокойно и вроде как забавлялся. Гест по-прежнему стоял в оцепенении. Смотрел на лысый череп с темной вязью жилок над венчиком седых волос. И тут сердце его вновь встрепенулось. Со всей силы он нанес удар, вскрикнул, когда кровь брызнула прямо в лицо, не выпуская из рук топор, метнулся к черному ходу и только на улице обнаружил, что лишился не зрения, а света.

Стюр ничком рухнул в дымящий очаг и более не шевелился, один лишь сын его сообразил, что произошло, вытащил отца из горящих углей, осмотрел обожженное лицо и громовым голосом — Гест на улице и тот услышал — отдал воинам приказ догнать убийцу.

Но Гест к тому времени успел надеть теплую одежду, заранее приготовленную сестрой, нацепил на ноги «кошки», бегом спустился к реке, к самому узкому месту, одним длинным прыжком перемахнул через поток и остановился на другом берегу, наблюдая за преследователями: то и дело падая, они спешили вниз по обледенелому склону, по-прежнему полураздетые, сын хёвдинга Онунд мчался впереди, босой, размахивая обнаженным мечом. Он хотел было прыгнуть следом, но замешкался при виде клокочущей воды. А вдобавок заметил, что на ногах у Геста «кошки» и в руках топор.

— Это не я! — крикнул Гест, ухмыляясь и гримасничая. — Не я! Не я!

Онунд не двигался с места, лед обжигал ему ноги, Гест слышал, что он бранится, и видел, как он из стороны в сторону мотает головой, словно разъяренный пес. Потом Онунд повернулся и исчез во мраке.


Обогнув громаду Сварфхольсмулы, Гест по заднему склону горы взобрался на вершину и оттуда посмотрел вниз, на Йорву, где Аслауг воткнула в снег горящий факел — знак, что она цела-невредима. Но здесь, в поднебесье, он разом почувствовал изнеможение, силы оставили его, а он так в них нуждался, чтобы продолжить путь, ведь кругом раскинулось необозримое безлюдье.

Только сейчас Гест заметил, что все еще сжимает в руке топор, расслабил хватку, повесил оружие на плечо и собрался начать спуск, но внезапно сообразил, что Сварфхольсмула выше всех прочих исландских гор, вулканов и ледников, что отсюда можно увидеть все дома, заглянуть под заснеженные крыши, сдвинутые в сторону могучей дланью, которая решила показать усомнившемуся то, что там сокрыто, — людей в их будничной жизни, спящих в теплых постелях, детей и супружеские пары, рабов-трэлей и хёвдингов. Голова у него кружилась, и когда он, сам того не заметив, очутился на дне долины Храундаль, где снежная буря обрушила на него всю свою мощь, дневной свет так и не забрезжил; Гест ждал дня, а день не наступал, и потому он забрался под скальный уступ, зарылся в снег и исчез.

Уснул Гест, лежа на топоре, и разбудила его боль в спине. Выбравшись из-под снега, он сообразил, что уже вечереет и ветер ничуть не стих, хорошо хоть, света пока достаточно, можно сориентироваться, и он зашагал дальше, на восток, той же дорогой, какой шел отец, сумел на ходу согреться, а спать ему не хотелось — от голода; опять стемнело, пришлось искать затишное местечко и сызнова ночевать под снежным одеялом, однако и на сей раз он выбрался наружу и определил свое местонахождение по давним рассказам и безмолвным ликам гор. Лишь следующим вечером Гест вышел к какой-то усадьбе; если он не ошибся в расчетах, располагалась она на окраине Боргарфьярдара и звалась Мелур — убогая глухомань, но жили там дальняя родственница матери, Гуннхильд, и ее муж Халльдор. Гест лупил топором по укутавшему дом плотному снегу, пока не нашел входную дверь, распахнул ее и рухнул на утоптанный земляной пол, чувствуя, как в лицо ударил свет, и думая о том, что ему по душе белые ночи, но белые не от льда, а от света, с которым возвращаются лебеди, и не по душе далекие голоса, вопрошающие, кто он такой.

Сильное тепло шло не от солнца, а от очага — Гест лежал на жесткой деревянной лавке и смотрел в огонь, вода капала с его волос и одежды, шипела на раскаленных камнях. Прямо напротив, сгорбившись, сидел мужчина, мрачно глядел на него из-под тяжелых бровей — Халльдор, хозяин усадьбы, Гуннхильд же — Гест узнал ее — стояла у мужа за спиной, и на ее сером, увядшем лице играла осторожная улыбка.

Гест сказал, кто он, и тут только почувствовал щекой колючее меховое одеяло, увидел еду на столе, его бил озноб, но тело было сухое, волосы и одежда тоже, руки, правда, покраснели и горели огнем; он приподнял их, сжал и разжал пальцы, будто затянул и опять развязал мешок, потом сел и не спеша начал есть.

— Коли ты Торгест сын Торхалли, — проговорил Халльдор, — то что делаешь здесь, без коня да в этакое ненастье?

Гест ответил не сразу, дожевал, повернулся к Гуннхильд, поблагодарил и тогда только сказал:

— Я убил Вига-Стюра сына Торгрима. И спасаюсь бегством от Снорри Годи.

Халльдор встал, выпрямился во весь свой могучий рост, нерешительно усмехнулся, бросил какой-то вопрос жене, которая в ответ покачала головой и с сосредоточенным видом подошла ближе. Гуннхильд была старше мужа, с невзрачным серым лицом и седыми волосами, но статная и сильная, с широкими узловатыми руками; она села и сказала:

— Важные новости.

Гест рассказал про убийства Эйнара и Торхалли, о которых они уже слыхали, рассказал, как отомстил Стюру и бежал через горы, — то немногое, что запомнил. Халльдор сперва было опять запыхтел, но потом все ж таки подытожил:

— Когда этакий недомерок заявляет, что убил Вига-Стюра, он либо лжет и тогда, стало быть, потерял разум, либо говорит правду и, стало быть, опять же потерял разум, а я в любом случае не желаю, чтобы ты оставался здесь.

Гест продолжал жевать. Гуннхильд пробормотала, что Халльдор не всегда имеет в виду то, что говорит. Он резко махнул рукой: дескать, замолчи, — вскочил и едва не набросился на гостя. Но что-то остановило его, и Гест подумал, что прежде такого не знал — уважения, рожденного страхом.

— Мне кажется, — сухо заметил он, — Халльдор как раз говорит то, что думает.

Подтащив поближе свое оружие, Гест сдернул с жерди над очагом сермяжную куртку, натянул ее через голову, зашнуровал башмаки, а супруги меж тем громко ссорились у него за спиной. Уходя, он слышал звуки потасовки и крики, тотчас утонувшие в снежной круговерти, которая разом окутала его словно черная шерсть.


По-прежнему была ночь, может, уже другая, Гест потерял счет времени. Ветер поутих, но все еще гнал над землей колючие хлопья снега. У Геста зуб на зуб не попадал, прищурясь, он глянул на юг, на заснеженное нагорье, и зашагал в ту сторону, где, как ему казалось, было Бё, поместье дяди, Торстейна сына Гисли. Однако едва успел выйти за ограду, как услыхал оклик — Гуннхильд, с трудом переводя дух, спешила к нему с котомкой в руке, в волосах у нее поблескивал снег.

— Можешь взять одну из лошадей! — выдавила она и потащила Геста в загон, а там подозвала к себе самого сильного жеребца, набросила на него попону и сунула Гесту котомку.

Он припал щекой к шершавой холке, ощутил под крупинками снега биение тепла, поблагодарил Гуннхильд и вскочил на коня.

— Поезжай, только не к Торстейну, — сказала Гуннхильд. — Сперва заручись помощью тех, кто тебе не родня, тогда и Торстейн в поддержке не откажет. Скачи в Гильсбакки к Иллуги Черному, после Торстейна он в здешней округе самый влиятельный хёвдинг и куда храбрее болвана, за которым я замужем.

Гест еще раз поблагодарил и поскакал в том направлении, что указала Гуннхильд.


Глубокий снег лежал по всей долине. Когда забрезжил рассвет, Гест спешился и некоторое время шел пешком, стараясь согреться, потом опять сел на коня, а мороз час от часу крепчал, он заснул и проснулся оттого, что конь стоял на месте. Снегопад прекратился, ветер утих, но стало еще холоднее. Впереди виднелись дома, россыпь огоньков — усадьбы, и среди них та, которую он искал. Гильсбакки.

Гест никогда не встречал Иллуги и знал о нем не больно-то много: что в юные годы он слыл отчаянным сорвиголовой, что мало-помалу нажил и богатство, и влияние, и сыновей; младшего нарекли Гуннлаугом, но все звали его Змеиным Языком, как деда по матери, и парень успел уже снискать воинскую славу. Тут Гесту вдруг вспомнилось, что, по слухам, Иллуги был из числа друзей Снорри Годи. Уж не надумала ли Гуннхильд заманить его в ловушку?

Он поехал вдоль ограды поместья и, заметив меж домами какого-то человека, попросил его позвать хёвдинга.

Иллуги вышел на порог, зажмурился, потом оглядел всадника и спросил, кто он такой. Гест подъехал чуть ближе, но не спешился.

— Холодно, — сказал он.

— Зачем же ты вытащил меня на мороз? Коли нужда у тебя в ночлеге и еде, так мои люди все устроят.

Гест молчал. Иллуги повернулся, собираясь уйти в дом, однако передумал и остановился.

— У тебя какое-то другое дело ко мне?

Хёвдинг был в легкой безрукавке, в ременных сандалиях на босу ногу, и в тусклом свете дверного проема Гест заметил белые шрамы, которые, точно веревки, обвивали могучие предплечья. В свои без малого шестьдесят Иллуги выглядел намного моложе, хотя от косматой гривы, из-за коей он некогда сподобился прозвища Черный, ничего не осталось и под тающим снегом виднелся голый череп. Борода, однако, была по-прежнему черная, лишь кое-где ее прорезали седые пряди, словно реки в застывшей лаве. Гест все так же молчал, и Иллуги шагнул в сторону, чтобы свет упал на его лицо.

— Да ты совсем ребенок! — воскликнул он.

— Я друг Снорри Годи, — сказал Гест.

— Тогда мне ты не друг, — отозвался Иллуги.

— Тогда, значит, и я не друг Снорри.

— Кажется, ответы будут таковы, каких желаешь, — заметил Иллуги.

— Да нет, вряд ли. — Гест стянул с головы шапку и сказал, кто он и почему приехал сюда. Иллуги слушал, с все более недоверчивой миной. Гест пропел вису, которую сложил в этот день, и на лице старого хёвдинга в конце концов проступило подобие улыбки. И Гест решил, что самое время просить о помощи. Однако Иллуги не слушал.

— Конь-то запаленный, только на забой и годится, — деловито произнес он, схватил жеребца под уздцы и встряхнул, так что сосульки пены, облепившие гриву и морду, громко забренчали. Не дожидаясь ответа, он обернулся и кликнул людей из дома. На зов поспешно прибежали двое мужчин, одетые так же легко, как и хозяин, Иллуги велел им забрать коня. Гест спешился без возражений. Когда работники увели жеребца, ему вновь почудилось, что хёвдинг усмехается.

— Ты теперь без коня, — ехидно сказал Иллуги. — А это, поди, означает, я должен дать тебе другого. Чтоб от тебя избавиться, а?

Гест кивнул, притопывая в снегу. Разговор начал действовать ему на нервы, он так и не получил ответа на вопрос, кто ему друг, и никаких поползновений пригласить его в дом хёвдинг не делал. Даже мороз старику как будто бы не докучал, потому что он попросил Геста еще раз повторить всю историю и, слушая ее, явно забавлялся. И вису тоже велел повторить, только обронил, что, на его взгляд, с кеннингами[348] у Геста не все ладно и это неудивительно, коли, описывая убийство самого большого лиходея в Исландии, он желал воздать должное и себе и Вига-Стюру.

Неожиданно Иллуги громадной своей ручищей сгреб Геста за плечо и встряхнул, как давеча жеребца, будто проверял, способен ли парнишка держаться на ногах. Гест едва устоял.

Старый хёвдинг засмеялся и сказал, что теперь можно и в дом зайти, Геста накормят и укажут, где заночевать, а утром дадут коня и он продолжит свое просительное странствие.

— А оно, поди, будет долгим, я вот с ходу и не припомню, кто бы по доброй воле схватился со Снорри Годи. Но сперва езжай к Торстейну сыну Гисли. Он твой родич. И послушай хорошенько, что он тебе скажет.

— Случившееся дважды может случиться вновь, — сказал Гест и уснул, прежде чем на стол подали еду.

Однако последние слова Иллуги не умолкали и во сне: «Послушай хорошенько, что он тебе скажет». Хёвдинг ничего ему не обещал, хотя вроде бы дал совет, чуть ли не призвал рассказать Торстейну, что могущественный Иллуги посулил ему помощь, вернее, намекнул на такую возможность, поэтому Торстейн не сможет сказать «нет», ведь и Гуннхильд обиняками говорила о том же. Или этот помысел внушил ему призрак злополучного Эйнара? Эйнар-то умел найти такие слова, что никто не оставался глух к его просьбам.


Следующим вечером, когда Гест добрался до Бё, все повторилось. Опять темнотища, обитатели усадьбы отошли на покой, но Торстейн, услышав стук в дверь, встал, вышел на порог — в одиночку — и сперва изумился, увидев племянника верхом на заиндевелой кобыле, а слушая его рассказ, смотрел все более недоверчиво и попросту рассвирепел, когда узнал про убийство Стюра.

— Поистине ты решился ума! — вскричал он.

Они не виделись с тех пор, как три с лишним года назад Торстейн и Гуннар привезли в Йорву скорбную весть, поэтому Гест невпопад пробормотал, что, мол, родичи встречаются слишком уж редко, а потом сызнова пропел свою неоднозначную вису. Однако от этого Торстейн не смягчился, только принялся стирать с лошади иней — искал тавро.

— Выходит, тебя действительно прислал Иллуги, — наконец сказал он. — Он что же, и помощь тебе обещал?

— Он дал мне эту лошадь, чтобы я поехал к тебе. Она лучшая в его табуне.

— Иллуги так и сказал?

— Нет, я сам видел. Остальные рядом с ней сущие клячи.

— Н-да, стало быть, плоховато они там живут.

Гест смолчал, однако ж смекнул, что с тем же успехом Торстейн мог сказать: эвон как он спешил от тебя избавиться. В конце концов дядя все же впустил его в дом, хоть и скрепя сердце. Сказал, что он может заночевать здесь или остаться на то время, какое потребуется, чтобы внести ясность в это сложное дело.

— Родичей-то у меня много, — добавил он, указав Гесту свободную спальную комнатку.


Гест лег, но покоя не находил, стужа засела глубоко в костях и в водянистой тьме; он снова видел лысую голову Вига-Стюра и венчик сизых жил сквозь щели дощатой перегородки и хотел зажечь свечу, да только вот дверь его каморки оказалась заперта. От Бё всего-то два полета стрелы до реки Хвитау, отделяющей боргарфьярдарские долины от земель Снорри Годи на севере, Снефелльснеса и Даласислы, думал он, вот о чем толковал Торстейн, Иллуги же проживает в глубине долины, с тылу его защищают горы, а впереди, словно оборонительный рубеж, лежат усадьбы других хёвдингов. Может, выбить дверь и уйти куда глаза глядят? Однако тотчас в ушах прозвучал вопрос Аслауг, не приснился ли ему опять какой-то сон.

— Мне снится только то, что уже случилось, — отвечал Гест и заметил, что смотрит она куда-то мимо него. Он назвал ее по имени, схватил за плечи, желая встряхнуть и оживить, но сестра висела в его руках, вялая, неуклюжая, мало того, на лоб ей вдруг села птица, он хотел прогнать ее, да руки одеревенели, не слушались; он пропел все висы, какие знал, в том числе и свою собственную, про убийство, однако птица сидела не шевелясь, пока из соседней спальной комнаты не вышел отец и не начал разводить огонь в очаге — звуки зимы и защищенности, голос зимнего утра.

— Ты можешь остаться здесь, — коротко бросил Торстейн.

Руки у Геста были совсем белые, как и ноги, он скорчившись сидел у двери и недоуменно смотрел на дядю.

— Можешь остаться здесь. — Торстейн внимательно посмотрел на него и еще раз повторил, громко, словно обращаясь к глухому: — Можешь остаться здесь на зиму! Но сперва съездишь к Клеппъярну Старому во Флокадаль и уговоришь его тоже помочь тебе. А еще надобно…

— Я в Бё… — тихо сказал Гест.

— Что? А-а, ну да, — кивнул Торстейн, протягивая руку.

Тут подбежала Хельга. Вдвоем они подняли племянника, уложили в постель, укрыли горой тяжеленных, будто свинец, одеял, и вот тогда-то, учуяв запах женщины, Гест понял, что сразил его не холод, а страх, и страх этот почти исчез, только когда он замер без движения под своим свинцовым панцирем, точно мертвое тело под беспощадным небом, и думал, что сейчас будет тепло, совсем тепло.

Снорри

Все переменилось. Небо светлое, земля вокруг сияет белизной, тишина беспредельна. Гест видит, как улыбается Хельга, старшая сестра матери, улыбается юной маминой улыбкой; она принесла ему поесть и журит Торстейна, бросая короткие язвительные укоры, что он-де совершенно бессердечно отнесся к ее родичу, а особенно сердится на то, что муж не разбудил ее, когда Гест нежданно-негаданно нагрянул в усадьбу, да еще и запер парня, намереваясь украдкой выставить его за порог. Торстейн вяло оправдывается: он, мол, никого за порог выставлять не собирался, но ведь Снорри Годи давно зарится на Йорву, а Тордис уезжать не хотела… Однако ж роняет он и кое-что обнадеживающее:

— Может статься, добрый знак, что он сумел добраться сюда, в давешнюю непогоду это попросту невозможно. Но ни слова о том, что он здесь! Молчок!

— Мы что же, будем жить в своем дому будто рабы-трэли?

Примешиваются к этому хору и другие голоса, прежде всего три незамужние хозяйские дочери, они возбужденно шушукаются про убийство Вига-Стюра, новость эта уже у всех на устах, сумрачной тенью окутывает она Геста, который больше спит, чем бодрствует, больше грезит, чем живет наяву, грезит об Аслауг с птицей на лбу, не желающей улетать. Но от еды не отказывается и размышляет о том, что сестру не убили, сидит у очага, разговаривает с Гуннаром, который со времени их последней встречи стал еще долговязее и нескладнее и к Гесту относится как к ровеснику, и с младшим его братом, Свейном, который, обуреваемый безграничным детским восторгом, жаждет увидеть орудие убийства и очень разочарован, что на нем нет крови.

— Буря ее стерла, — говорит Гест, показывая ему рыбью голову на конце рукояти.

В кипучих буднях Бё он потихоньку оттаивает. По сравнению с Йорвой эта усадьба настоящее село — четыре больших дома, множество светелок, клетей, овчарен, конюшен и коровников, — и проживает здесь больше пятидесяти душ, а лежит Бё на открытой равнине, вдали округлыми валами высятся горы, кругом загоны для лошадей и просторные огороженные участки. Хвитау, широкая, тихая, плавной дугой огибает все поместье, она совершенно не похожа на вечно беснующуюся Хитарау. А сколько вокруг голосов и улыбок! Гесту разговоры непривычны, здесь же людской гомон не утихает с утра до вечера, в доме чисто, просторно, на стенах светлые ковры, снег вокруг домов аккуратно утоптан, всюду играют детишки. Чтобы постирать, женщинам нет нужды спускаться к реке по глубокому, чуть не по колено, снегу, воду им приносят, и стирают они под крышей, очаг горит круглые сутки, золу выгребают каждое утро, на стол подают мясо и рыбу, молочную сыворотку и хлеб, и голоса, голоса — гудят, точно улей.

Постепенно и Гест начинает разговаривать, сперва с Гуннаром и Свейном, потом с сестрами, а там и с трэлями и домочадцами, рассказывает о Йорве или повторяет услышанные фразы, словно бесценные стихи, и в конце концов уже не может остановить словесный поток. Он опять принимается корчить гримасы, особенно когда хочет развеселить Свейна, который ходит за ним по пятам и клянется, что готов умереть за него. Правда, Свейну гримасы не нравятся, поэтому Гест, спокойно глядя на него, говорит, что он только-только с мороза и гримасничает не нарочно, дрожь от холода пробирает, и вытягивает руки, хочет показать, как они трясутся, но руки спокойны, даже не думают дрожать.


Он отморозил левую щеку и левое ухо, и на одной ноге два ногтя посинели, так что о поездке к Клеппъярну Старому во Флокадаль и речи нет, заботами Хельги. Вместо этого к хёвдингу отряжают гонца, и Клеппъярн сам приезжает в Бё, в сопровождении двух одетых в кольчуги воинов. Из-под тяжелых бровей старик пристально разглядывает Геста — наверно, вот так же он разглядывает выброшенного на берег кита, прикидывает, сильно ли он подгнил, сколько в нем весу, сколько ворвани, а в особенности кумекает, кто бы мог предъявить права на тушу, — а потом они с Торстейном уединяются за закрытыми дверями и до глубокой ночи о чем-то беседуют. Наутро, после отъезда Клеппъярна, Гесту мнится на лице дяди печать новой тревоги, хоть его и уверяют, что Клеппъярн тоже согласился оказать ему поддержку.

Впрочем, выражение лица у Торстейна скоро меняется, становится вроде как решительным; поговорив с Хельгой, он подзывает нескольких работников, тихонько отдает им какие-то распоряжения, после чего те седлают коней и разъезжаются в разные стороны; вся усадьба охвачена суматохой, и в течение следующих дней в Бё один за другим прибывают тяжеловооруженные всадники — Торстейн собирает вокруг себя тингманов и боеспособных бондов, столько, сколько может прокормить, то бишь свыше шестидесяти человек, а Клеппъярн примерно с пятью десятками воинов сидит во Флокадале. К Иллуги и другим сильным бондам шлют гонцов с тою же целью. И за всей этой сумятицей Гесту наконец уясняется, что он не имел ни малейшего понятия, кем, собственно, был Вига-Стюр. Он пытается обратить все в шутку, смеется, но ни Гуннар, ни кто другой не смеется, тогда и Гесту становится не до смеха, и он спрашивает у Гуннара, зачем все эти хлопоты, все эти воины, что заполонили усадьбу, едят-пьют, уничтожают зимние припасы, будто уплатили за них звонкой монетой.

— Они тут не ради тебя, — отвечает Гуннар, рассчитывая успокоить его, но попытка пропадает втуне, ведь он добавляет: — А ради нас.


Торстейн расставил дозоры вдоль реки, от водопадов Храунфосс до самого моря, шлет соглядатаев на полночь к Снефелльснесу и в глубь Даласислы следить за передвижениями Снорри Годи, ведь рано или поздно тот проведает, где прячется Гест, это лишь вопрос времени.

Но наступает Рождество, минует гои,[349] а ничего не происходит, кроме пышного празднества, которое приводит Гесту на ум Эйнаровы рассказы про Йорсалаланд; в усадьбе царит благорасположение и немолчный гул голосов, мужчины беседуют о поединке на альтинге прошлым летом, о подвигах и убийствах, поражениях и союзах, а еще о христианском Боге, который семь лет назад простер над Исландией свои чудесные длани; в доме Бё про Господа говорят одно: Он пришел, чтобы остаться, и пришел во благо.

Гест между тем начинает прислушиваться к себе, не намерено ли его тело вскорости еще подрасти, на эту мысль его наводят женщины, хозяйские дочери и их подружки, не в пример Аслауг начисто лишенные хмурой старосветской серьезности. Работают они играючи, зима не пригибает их к земле, наоборот, окрыляет, словно птиц, посмотришь на них — и Йорва кажется могилой, болотом; к тому же они шлют мужчинам такие взоры, от которых Гест приходит в уныние. Дело я сделал большое, думает он, а вот росту во мне маловато; ему уже доводилось слышать слово «карлик», и он неизменно замечает, что в адресованных ему улыбках сквозит не только одобрение. В сущности, единственный, кого Гестов рост ничуть не смущает, это Свейн, ему вроде бы даже нравится, что он одного роста с героем. И он опять же единственный всегда готов слушать Гестовы рассказы.

— Мы маленькие, — говорит Гест. — Нам надо держаться вместе.

— Верно, — соглашается Свейн, и они ударяют по рукам.

Впрочем, для Геста в этой дружбе есть и хорошее и сомнительное, она едва ли не подтверждает, что детство никогда его не отпустит, а ведь ребенком бываешь для того только, чтобы однажды стать взрослым.

— Хочешь послушать про Йорсалаланд? — спрашивает он.

— Конечно, — отвечает Свейн.

Гест рассказывает о песчаном море, которое, по сути, есть образ несчетного множества людей, живущих на свете, об этой колыбели всех песчинок, но затем повествование внезапно принимает столь драматический оборот, что Свейн пугается и приходится его успокаивать: дескать, в свое время он вырастет и думать забудет об этаких страхах. Гест замечает, что, говоря это, улыбается, ведь он умеет найти истории, какие ему потребны. Хотя вместе с тем испытывает и печаль, при мысли, что когда-нибудь и Свейн будет смотреть на него сверху вниз.


В один из рождественских дней в усадьбу является нищий бродяга, просит еды и ночлега. Зовут его Гисли, он грязен, выпачкан сажей, одет в лохмотья. И попрошайничает не как другие, садится на поварне у очага, затыкает пальцами ноздри и молча пыхтит, пока челядинцы не спрашивают, зачем он этак делает. Он отвечает, что защищается от запахов съестного, иначе-то враз спятит с ума, вот как изголодался.

Гесту не нравится ни сам пришелец, ни смех, который он вызывает, слишком уж хорошо он вписывается в тягостный рассказ, какой в два счета не сочинишь. А Гисли принес новости с запада, и он хорошо осведомлен, слишком уж хорошо.


Для Торлейка убийство Вига-Стюра оказалось не меньшей неожиданностью, чем для собственных Стюровых людей, но он был человек сметливый, велел отнести убитого в поварню и запер там, чтоб никто к нему не прикасался. Тою же ночью он отрядил гонцов на север, известить Снорри Годи, могущественного Стюрова зятя, за которым было последнее слово в этом деле. Снорри прибыл в Йорву уже к следующему полудню, в сопровождении двух с лишним десятков воинов и перво-наперво приструнил освирепевшего Онунда, который всю ночь чинил обитателям усадьбы суровый допрос и аккурат бил одного из работников смертным боем.

Вместе с выбранными людьми Снорри освидетельствовал Стюрову рану, после чего убитого зашили в кожаный мешок, чтобы перевезти домой. Однако снежная буря перекрыла путь через горы, и отряд отправился на запад равнинами, чтобы затем попытать счастья на перевале пониже. При этом им пришлось пересечь не одну полноводную реку, широкая Хавфьярдарау вообще походила на море, и люди и кони измучились, насквозь вымокли и промерзли, когда наконец поздно ночью добрались до усадьбы Хроссхольт.

Бонд, хозяин Хроссхольта, не принадлежал к числу друзей Вига-Стюра, но, услыхав голос Снорри, отворил, разжег в большом доме очаг, выставил на стол еду, затопил и в поварне, чтобы просушить одежду и многострадальный мешок с покойником.

В Хроссхольте жили две молоденькие девушки, хозяйские дочери, четырнадцати и шестнадцати лет от роду. И старшую в эту ночь мучили кошмары, она металась под одеялами и кричала, пока сестра не проснулась и не спросила, что ей докучает.

Опомнившись, девушка объяснила, что всю жизнь слышала разговоры про грозного Вига-Стюра, но никогда его не видала и теперь непременно хочет поглядеть, пусть он хоть тыщу раз мертв.

Сестра попробовала отговорить ее. Но она встала и тихонько прошмыгнула в поварню. Огонь в очаге уже прогорел, только уголья краснели. Кожаный мешок со Стюром не выдержал дорожных тягот, лопнул, разбитая голова торчала наружу. И девчонке вдруг примерещилось, будто покойник сел, холодно уставился на нее, пропел вису и с глухим шумом снова упал наземь.

Она закричала не своим голосом. Снорри, спавший рядом в закутке, прибежал, подхватил ее, попытался унять, да где там — она кусалась и царапалась, колотила его кулаками и никак не успокаивалась, пока отец не отнес ее обратно в девичью светелку. Сестре было велено присматривать за нею, но неистовые вопли не умолкали до самого рассвета, когда бедняжка умерла с безумной улыбкой на губах, которая далеко не сразу изгладилась, уступив место знакомым чертам.

Снорри сказал, что бонд не заслужил этакой платы за свои труды, и хотел дать ему выкуп за утрату. Тот, однако, ответил, что Снорри тут ни при чем, дочка сама виновата, а хочет он только одного: чтобы труп хёвдинга поскорее увезли из его дома.

Уже рассвело, ненастье утихло, и Снорри решил без промедления двинуться в путь. Но усадьба еще не пропала из виду, а с северо-запада на равнины вновь налетел штормовой ветер. Они волокли мешок с покойником по наледям и лаве, по глубокому снегу, он замерз в камень, порвался, стал вовсе несподручным. Когда же опять стемнело, им пришлось укрыться в одной из каменных хижин, где летом жили пастухи. Наутро погода не улучшилась, и Снорри решил похоронить тестя прямо здесь, в горах, а по весне переправить тело в Бьярнархавн, в церковь, ведь Стюр был христианином и должен упокоиться в освященной земле, подле церкви, построенной им самим.

— Стюр будет призраком бродить по округе и мстить всем, кто помогает его убийце! — вскричал Гисли, наконец-то сытый и обогретый. — Ведь ему ни двери, ни стены не преграда.


Тут здешнему гостеприимству настал конец. Призвали Торстейна, он выслушал всю историю и приговорил: дать этому человеку мешок еды, посадить на лошадь, и пусть убирается из округи на юг. Но дело-то сделано, и хотя целой лошади не пожалели, чтоб избыть сей рассказ, он все равно накрепко застрял в стенах усадьбы. Гесту опять начала грезиться Аслауг, которую он оставил в окружении врагов, на лбу у нее по-прежнему сидела та птица, и когда над боргарфьярдарским краем в напряженной тишине прополз еще один зимний месяц, до него наконец дошло, где он раньше видал давешнего оборванца — не Ингьяльд ли это был? Работник, предавший отца?

И он принимается уговаривать Торстейна забрать Аслауг из Йорвы, Торстейн опять медлит, но Гест привлекает на свою сторону Хельгу и Гуннара, даже Клеппъярна уламывает, и однажды, после долгой беседы с Иллуги, Торстейн скрепя сердце соглашается послать на запад двух лучших своих людей, немедля, пока вокруг царит ночная мгла.

Опознавательным знаком для Аслауг будет Одинов нож, который Гест вручает посланцам. Выезжают они в затишье перед очередным бураном. Затем проходит три долгих дня, ветреных и морозных, и за эти три дня кое-что случается: двое Торстейновых дозорных затевают ссору, и прежде чем хёвдинг успевает их разнять, один ранит другого, а Гест, стало быть, снова видит кровь, вдобавок к этому времени он вполне уверился, что пришлый оборванец впрямь был Ингьяльд, Вига-Стюрово проклятие; он не спит ночами, ждет, не смыкая глаз, пока дозорный не кричит, что у брода люди. Всадников не двое, а трое, кони медленно, осторожно одолевают обледенелые камни брода Хаугсвад; Гест выбегает из дома, видит верховых и думает, что один из них не иначе как Аслауг, — а когда она въезжает во двор и останавливает коня, хватает поводья и говорит:

— Я думал, ты умерла.

Он помогает сестре спешиться, замечает у нее на лбу шрам и пристально к нему приглядывается, чтобы не смотреть в глаза, она же стоит не шевелясь, росту в ней еще прибыло, совсем взрослая, но вместе с тем по правде маленькая, в йорвовских обносках и ядреных запахах, гул водопада панцирем окружает ее. Когда Гест наконец превозмогает себя и смотрит ей в глаза, она спокойно рассказывает, что минувшей осенью упала в реку и поранилась. Невинная ложь старшей сестры, в реку-то падал он, да так давно, что она об этом забыла. Ему надо было раньше забрать ее — вот что она имеет в виду, хотя прямо этого не говорит, а рассказывает, что Торлейк умер и они похоронили его рядом с их родителями, ведь Торлейк был добрым человеком, с тех пор она жила в Йорве одна, только с его старухами-сестрами.

— Важные новости, — говорит Гест.

— Ты изменился, — замечает Аслауг.

— Нет, — возражает он, начекаясь увести в конюшню измученную лошадь.

Тут во двор выходит Хельга, встречает Аслауг чин чином, как родную, за нею появляются Торстейн, и дочери, и Гуннар, а Свейн, стоя у брата за спиной, долго во все глаза смотрит на Аслауг и в конце концов спрашивает, не тролль ли она.

— А кто же еще! — отвечает Аслауг и шипит, как кошка.

Все смеются, а Гест думает, что пробыл в Бё уже сотню с лишним дней, что больше не вырастет и обречен остаться маленьким, как ребенок.


Аслауг ночевала в одной комнате с Ревной, старшей дочкой Торстейна, ходила в ее платьях, причесывалась ее гребнями и за столом рядом с ней сидела, и Гест видел, что перемена обрушилась на сестру с тою же непостижимой силой, какая раньше перевернула его собственное существование, но мало-помалу в эту разноголосицу влилась и ее речь, а поскольку она всегда была злая до работы, недели не прошло, как она уже стала естественной частью здешнего уклада, четвертой хозяйской дочерью. Йорва и детство разом отпустили ее, гул водопада утих, к тому же пришла весна, свет оплеснул долину, снова обозначились тропинки, черные и глиняно-рыжие полоски на грязной холстине, которая скоро окрасится блеклой зеленью, в поднебесье пролетали лебединые стаи, а Снорри, могущественный зять Вига-Стюра, все не появлялся.


Торстейн не считал это затишье добрым знаком. Но зима уходила, запасы в его кладовых таяли, и он поневоле отсылал прочь все больше людей. Затем с севера потянулись слухи — пришлось звать всех обратно. С каждым днем не одно, так другое подступало ближе — лето, месть либо загадка, уготованная людям судьбой. Гест выяснил, что отметину на лбу Аслауг оставил Онунд сын Стюра, обухом топора. Но узнал он об этом не от сестры, а от Ревны, которая вдобавок рассказала, что Снорри предлагал Аслауг выкуп за ущерб, однако она от выкупа отказалась да еще и выбранила и самого Снорри, и его приспешников.

— Отрадно слышать, — сказал Гест.


Осенью Ревну отдадут замуж, за человека знатного рода из Хунаватнсислы, и в усадьбе много говорили об этом браке, о союзе с могущественным семейством из северной округи, с которой здешние обитатели не всегда были на дружеской ноге, но в поддержке которой нуждались теперь, как никогда. Начали поговаривать и о подходящем замужестве для Аслауг, и жениха надобно подыскать тут, в Боргарфьярдаре, или по крайности в Хаукадале.

— У меня нет приданого, — твердила Аслауг.

Пищу этим домыслам дал сын одного из Торстейновых дружинников, звали его Гейрмунд, в честь первопоселенца Гейрмунда Крепкая Шкура, от коего вело происхождение его семейство, и с того дня, как Аслауг приехала в Бё, он ходил за ней по пятам, ровно собачонка, говорил с нею и о ней. Парень был весьма видный, высокий, широкоплечий — Гест не отказался бы иметь такую наружность, — вдобавок сведущий в законах и неплохой скальд.

Аслауг же упорно повторяла, что слышать ни о чем подобном не желает, ей надобно думать о Йорве. Правда, в обман никто не давался. И как-то под вечер, когда Гест сидел в Клеппъярновой бане, Аслауг пришла к нему и спросила, что он скажет, коли Гейрмунд в самом деле надумает к ней посвататься.

— Ты ведь мой опекун, — сказала она.

— Я дам тебе тот же совет, какой дал бы тебе отец.

— А именно?

— Ты молода. И Гейрмунд никуда не денется.

— Он из хорошейсемьи, — заметила она.

— Мы тоже. Мы происходим от наших родителей. Ты можешь подождать.

— Ты правда изменился.

— Ты не знаешь закона, — сказал Гест. — Твой опекун не я, а Торстейн, мне-то всего четырнадцать зим. Но ты спросила меня, и я дал тебе ответ, какой дал бы отец. Делай с ним, что хочешь. Только мне думается, Гейрмунд ничего тебе не предложит, пока не закончится дело со Снорри Годи, ты ведь не просто бедна, ты еще и моя сестра.

Аслауг, помолчав, тихонько пробормотала:

— Многое теперь по-другому. Но следующим летом тебе стукнет пятнадцать, и тогда…

— К тому времени меня здесь не будет, — перебил Гест. — Однако Торстейн даст тебе нужный совет. Коли он будет здесь.


Настала оттепель. И затянулась на много дней. Снег на дне долины стаял. Потом прошли дожди и опять подморозило, ледяная корка покрыла землю, сызнова студеная зима, лед заиндевел, и мир вновь сиял белизной, когда однажды утром, возвращаясь от Клеппъярна, Гест заметил у брода Хаугсвад всадника, который двинулся через реку. Это был один из Торстейновых дозорных. Выбравшись на берег, он соскочил с коня и, словно перепуганный зверь, метнулся в большой дом. Тотчас же послышались громкие приказания, двор наполнился людьми, оружием, лошадьми, конники разъехались во всех направлениях.

— Вот и пришла пора, — сказал Гест, глядя в спокойно-решительное лицо Торстейна.

Хёвдинг стоял, уперев руки в боки, поворачивая корпус то в одну сторону, то в другую, и временами одобрительно кивал Хельге, которая загоняла в дома женщин и детей. Весь день в Бё прибывали конные отряды, тяжеловооруженные воины, которых Торстейн, а следом Клеппъярн и Иллуги выставили живым заслоном вдоль южного берега реки, перекрыв все броды, от ущелья по-над Хаугсвадом до самого моря, — свыше четырнадцати сотен воинов, большинство на конях.

И вновь настала тишина. Войско прислушивалось к спокойному плеску Хвитау, к тихому гулу, поднимающемуся откуда-то из глубины. Лошади тоже присмирели. И вот наконец на полуночном гребне появился Снорри, заполонив своим отрядом весь видимый горизонт; черная бесформенная масса выплеснулась из-за невысокого кряжа на берег реки — тысяча воинов, а то и больше, пробормотал рядом с Гестом один из Торстейновых счетчиков. Иней вихрился под грохочущими копытами, окутывал всадников тонким маревом, которое опало, только когда отряд распределился по северному берегу, — две самые большие рати в истории Исландии, разделенные двадцатью — тридцатью саженями серых вешних вод. Сквозь тучи пара, вырывающегося из пастей фыркающих лошадей, Гест различал глаза, шлемы, копья, блестящие кольчуги, и тут один из Торстейновых воинов нарушил тишину, ударил мечом по щиту и во все горло грянул нид.[350] Кто-то из отряда Снорри ответил, и долина наполнилась криками, лязгом оружия и топотом коней.

Гест хотел было зайти на коне в реку, но не успел пробиться сквозь строй — от отряда на том берегу отделился одинокий всадник и по моренной отмели не спеша выехал на середину потока. Так Гест впервые увидел Снорри Годи, и был тот невелик ростом, одет, как и тесть его, просто, в темно-синий плащ, без шлема и кольчуги, да и из оружия Гест приметил лишь рукоять короткого меча, притороченного к седлу.

Снорри остановил коня, выждал, пока утихнет шум, и на удивление низким голосом осведомился, кто предводительствует супротивником.

Торстейн, Иллуги и Клеппъярн выдвинулись вперед, назвали себя. Снорри знал всех троих и каждое имя встречал согласным кивком, затем поочередно приветствовал их и наконец обратился к Торстейну — опять же по имени, — требуя выдать убийцу тестя, Торгеста сына Торхалли.

— Мне известно, что оный находится среди твоих людей.

Торстейн открыл рот, собираясь ответить, но в тот же миг в рядах его воинов грянул громовой рык. Гест видел, что Снорри бровью не повел, как и сам Торстейн, который спокойно дождался, когда рык утихнет, приветствовал Снорри в учтивейших выражениях, привстал в стременах, глянул вверх и вниз по реке, словно оценивая численность того и другого войска, а потом вскричал, что ни при каких обстоятельствах не выдаст Геста, ведь тот ему родич и искал прибежища в Бё, оттого что податься ему больше некуда.

Теперь зашумели дружинники Снорри. Гест обеими руками стиснул топор, ожидая условного знака. Но знака не последовало, ни с той ни с другой стороны. Снорри только сдержанно шевельнул рукой, и благоразумные хёвдинги в обеих ратях принялись утихомиривать своих воинов. Клеппъярн, добившись внимания, крикнул, что, если эти полчища сшибутся, катастрофы не миновать, и на северном берегу подхватили его слова.

В наступившей тишине Снорри по всей форме провозгласил, что дальше ему — невредимым — не пройти и что за убийство Стюра он вызывает Геста на суд альтинга будущим летом.

Но тут Гест выехал-таки на берег и закричал хёвдингу, что лучше бы ему отомстить за собственного отца, прежде чем мстить за такого недостойного мерзавца, как Вига-Стюр.

Хёвдинг смерил его взглядом, вроде как слегка усмехнулся и крикнул в ответ, что от этакого маломерка ничего, кроме хулы, ожидать не приходится, тем более что сейчас вокруг него могущественные друзья.

Гест заметил Онунда сына Стюра, взмахнул мечом и пропел нид про него, про Онунда, как он босой стоял на льду возле Хитарау и не рискнул перепрыгнуть за ним на тот берег, а вместо этого ополчился на женщин и челядинцев, чем опозорил себя перед всем светом.

Клеппъярн пнул его ногой по ляжке и велел придержать язык, но Гест, углядевши усмешку на губах Иллуги, приободрился, въехал в реку, повторил оскорбительные стихи, сунул меч в ножны и с вызовом устремил взгляд на другой берег.

Конь Снорри беспокойно пританцовывал на камнях. Начался дождь, а Гест и не заметил. Только теперь он услыхал стук капель по воде, утер со лба испарину, ощутил холод и, не отрывая взгляда от Сноррина коня, думал: эти мужи сошлись тут не затем, чтобы смотреть друг на друга. Но конь Снорри по-прежнему пританцовывал на месте, и хёвдинг смотрел спокойно, потом вдруг тронул скакуна и вскинул вверх вытянутую руку, давая своей дружине знак к отходу.

Воины повернули коней и медленно, в беспорядке двинулись вверх по холму, меж тем как супротивники их оцепенело сидели в седлах, пока поднятая копытами морозная пыль не осела, и они не слышали более ничего, кроме голоса реки да шума проливного дождя.

— Снорри скачет домой, — негромко сказал Торстейн, хмуро глянув на Геста. — Отчего же тогда кажется, будто он идет на нас?


Минувшей осенью Клеппъярн поймал в горах дикого человека, который жил рыбной ловлей, ягодами да тем, что приворовывал по усадьбам. Имя ему было Тейтр, но обычно его звали Горный Тейтр, и молва твердила, что он скорее зверь, нежели человек, скорее призрак, нежели существо из плоти и крови, и наделен силами, которые сделали его скорее злым, нежели добрым. Прежде чем его повязали, он успел вырвать у Клеппъярновой лошади язык, швырнуть оный Клеппъярну в лицо и повредить ему правый глаз. Теперь Тейтр ходил на привязи во дворе флокадальской усадьбы, рычал на всех и щерил зубы, а кормился объедками, что бросал ему народ, больше в насмешку, чем из сострадания, и никто не мог взять в толк, почему его сразу не прикончили и не закопали стоймя либо вниз головой, как делают в Ирландии, чтоб покойник уж наверняка призраком не бродил.

На Пасху во Флокадале устроили игры — конные состязания, забавы с мечом, борцовские схватки, — и собрались на эти игрища едва ли не все местные парни, в том числе сын Иллуги Черного Гуннлауг Змеиный Язык и Гейрмунд, влюбленный в Аслауг. Дети, женщины и девушки сидели на бесснежных окрестных склонах, наблюдая за происходящим. Насколько Гест мог судить, о сватовстве Гейрмунд пока что не думал, он вроде как увлеченно беседовал с друзьями, рисовался перед девушками и веселился, да и Аслауг как будто бы не проявляла к нему особого интереса; кстати говоря, рядом с Гуннлаугом Гейрмунд выглядел не менее смешным и невзрачным, чем Гест рядом с самим Геймундом, но так выглядели поголовно все.

Тут Гейрмунд встал, вышел в круг, попросил внимания и объявил, что вызывает Геста на поединок, пора, мол, знаменитому убийце Вига-Стюра показать, на что он способен, про давешнюю-то его выходку на берегу реки всякое-разное говорят, дескать, этак безрассудно мог вести себя только балованный мальчишка.

До сих пор Гест в забавах не участвовал, Клеппъярн и Торстейн запретили. Но теперь он встал, вышел вперед и, поворотясь к Гейрмунду спиной, крикнул собравшимся, что бороться с ним не станет.

— Гейрмунд даже насмешки моей недостоин. Лучше я померяюсь силой с Тейтром, диким горным человеком.

Народу этот помысел показался странноватым, однако ж смех разрядил напряжение, и Гейрмунд мог с удовлетворенной ухмылкой вернуться к своим дружкам. Тейтра отвязали от столба, привели в круг. Подошел Гуннлауг, спросил, знает ли он правила, и, когда Тейтр только фыркнул в ответ, дал знак начать схватку. Быстро выяснилось, что особых усилий от Геста не требуется, он с легкостью уклонялся от тяжелых кулаков противника, проделал несколько ловких финтов и не один раз сумел выбить Тейтра из равновесия. Но в итоге оказался-таки на земле, с вывернутыми за спину руками, лицом в снежной каше. Плечи и бедра хрустели в суставах, зрители восторженно горланили, хотя и глумливых смешков тоже хватало.

Гуннлауг оттащил Тейтра в сторону и, широко улыбаясь, поднял Геста на ноги. Гест отряхнул снег, отошел на склон, сел подле Аслауг. Когда забавы продолжились, сестра прислонилась к его плечу и тихонько спросила, чего ради он навлек на них этакий срам.

— Что-то затевается, — ответил Гест. — А Тейтру я не доверяю, вот и решил узнать, каков он в деле.

— Он ничего тебе сделать не может, — сказала Аслауг.

— Да. Пока что.


Через три недели после Пасхи, хмурой, мглистой весенней ночью, в Бё нагрянули гости — Иллуги Черный с двумя спутниками и Клеппъярн, тоже с двумя людьми. Все уже спали, но Торстейн вышел навстречу, провел их в дом с черного хода, прежде поручив Гесту отвести коней в загон, к другим лошадям, — никто не должен видеть, что в усадьбе чужие.

Когда Гест вернулся в большой дом, мужчины сидели у очага. Хельга тоже была там, выставила на стол еду и питье, пригласила откушать, но никто к угощению не притронулся.

Торстейн поднял голову, предложил Гесту сесть и послушать. А затем, призвавши гостей в свидетели, сказал, что, как только решится дело со Снорри, продаст Йорву, а вырученная сумма пойдет на приданое Аслауг.

— С кем бы она ни обручилась — с Гейрмундом или с кем другим, — добавил он, испытующе глядя на Геста.

У Геста отнюдь не возникло впечатления, что план этот сформулирован как вопрос, тем не менее он сделал вид, будто взвешивает за и против, и лишь затем кивнул и сказал, что надеется, Торстейн найдет его сестре жениха получше Гейрмунда или предоставит выбор самой Аслауг.

— Она всегда сама выбирала, — заметил Торстейн, и по лицам сидящих вокруг стола Гест понял, что нынче ночью сказано последнее слово.

Торстейн сообщил, что за зиму сумел заручиться поддержкой хёвдингов на юге и на востоке, чтобы, когда придет время, альтинг отклонил притязания Снорри.

— Но Снорри знает об этом, — продолжал он. — И будет мстить, пойдет на нас, правда только по окончании тинга, ведь лишь проиграв дело, он развяжет себе руки.

Торстейн умолк, отхлебнул из кружки, которую поставила перед ним Хельга. Остальные последовали его примеру. А он предоставил слово Клеппъярну.

Старик откашлялся, наклонился над столом и сказал, что в Рейдарфьорде, у Восточного побережья Исландии, стоит корабль, который по истечении двух недель лета отплывет в Норвегию. Кормчий, Хельги сын Скули, возьмет Геста на борт, если предъявить ему условный знак от Клеппъярна.

Гест вопросительно посмотрел на него и пробормотал:

— Это далеко.

— С тобой пойдет Горный Тейтр, — сказал старик, сделав знак рукой.

Только тут Гест обнаружил дикаря, тот сидел в дальнем углу, подобрав под себя ноги, и будто спал, укрывшись дремучими волосами и бородой. Один из Клеппъярновых людей вытащил его на свет, хёвдинг снял с него путы, предложил сесть. Тейтр, растирая запястья и щиколотки, алчно поглядывал на еду, и Торстейн жестом разрешил ему угоститься. Остальные молча, с интересом наблюдали за дикарем.

— Тейтр пойдет с тобой к Восточному побережью и в награду за это останется жив, — сказал Клеппъярн. — Хельги и его возьмет на корабль, коли он захочет уехать. — Он перевел взгляд на Тейтра, и тот, смекнувши, что речь о нем, согласно кивнул. — Но если Тейтр придет один, — продолжал Клеппъярн, пристально глядя на жующего дикаря, — Хельги его убьет. Если же не явится ни один из вас, Хельги пошлет сюда гонца, предупредит меня, и тогда Тейтру не сыскать надежного убежища нигде в Исландии.

Тейтр опять кивнул, высматривая, чем бы запить еду.

— Хельги доставит вас в Трандхейм, — снова заговорил старик, теперь уже глядя на Геста. — Корабль норвежский, однако на борту много исландцев, так что будьте осторожны, не болтайте лишнего. В Трандхейме Хельги передаст вас Эйстейну сыну Эйда, дружиннику ярла Эйрика,[351] он скажет, что вам делать дальше, ведь и в Норвегии тебе грозит опасность.

Клеппъярн отхлебнул из кружки, призадумался, потом добавил:

— Как говорил Торстейн, Снорри заявится сюда не раньше чем проиграет дело на альтинге, но уж тогда заявится непременно. Однако мы полагаем, что произойдет это ближе к осени.

Ныне всем известно, что Гест находится здесь, — для того мы и позволили ему зимой, точно барашку молоденькому, гулять по округе, — и пускай по-прежнему так и думают. Только по прошествии двух недель лета Иллуги, народ из этой усадьбы и я начнем прилюдно говорить, что Геста тут уже нет. Позже-то этого срока мало какой корабль отплывает из Исландии.

Клеппъярн замолчал, взглянул на Торстейна. Тот коротко вздохнул, встал и вышел куда-то вместе с Хельгой, а вернувшись, вручил Гесту кожаный кошелек.

— Ночами теперь светло, — сказал он. — Нынче, однако, пал туман. И вы прямо сейчас отправитесь с Иллуги в Гильсбакки. Я дам вам коней, но их вы оставите у Иллуги и дальше пойдете пешком. Иллуги снабдит вас съестными припасами. А коли еще что потребуется, добывайте в горах, в поселки-то вам спускаться нельзя, ни под каким видом. Держитесь меж ледников.

Хельга дала Гесту мешок с одеждой и одеялами. Он пристально смотрел на них на всех, хотел было сказать, что тяжеленько им сбагрить его с рук, хлопот многовато, да язык не повернулся, вдобавок он был готов к такому повороту, хоть и не отдавал себе в этом отчета. И понимал, почему здесь нет ни Гуннара, ни Свейна, ни Аслауг.

Он поклонился и поблагодарил.

Хельга сказала, что благодарить тут не за что, попрошайки и те не благодарят. Она тоже вручила ему кошелек с несколькими марками[352] серебра и браслетом, сплетенным из серебряной проволоки. Гест опять поблагодарил. Хельга коротко рассмеялась.

Челядинцы пошли седлать коней. А Торстейн, протянув Гесту боевой топор с окованной серебром рукоятью, торжественно произнес, что это прощальный и заслуженный дар, пожелал ему доброго пути и прибавил:

— Но в Исландию не возвращайся.

Тейтра тоже снабдили одеждой и одеялами, только оружия не дали. Хельга расцеловала Геста в обе щеки. А Гест сказал, что напоследок в Йорве ему казалось, будто все его родичи умерли, теперь же он знает: они живы. Потом попросил их позаботиться об Аслауг, сел на коня и поехал было прочь. Но тотчас остановился и спешился.

— Нет, этак не годится.

Он отдал поводья Торстейну, прошел в женскую светелку, прямиком туда, где вместе с Ревной помещалась Аслауг, тихонько разбудил сестру и спросил, сумеет ли она сохранить тайну.

— Я всегда умела хранить секреты. — Аслауг села на постели.

Гест шепотом рассказал ей про план бегства и про предстоящую продажу Йорвы, которая обеспечит ей какое-никакое приданое, а под конец прибавил, что не мог уехать, не сообщив сестре об этом.

— Что ж, теперь ты можешь ехать, — спокойно сказала она, положив руку ему на плечо.

— Да. — Гест выпрямился. — Но я вернусь.

На это она не ответила, только с улыбкой обронила:

— Ты сильный.

— Ты тоже. — Гест провел пальцами по шраму у нее на лбу и вышел вон.


Всю ночь лил дождь. До Гильсбакки они добрались только утром, и Геста ни на миг не оставляло ощущение, будто едут они не в ту сторону, а вдобавок будто они не одни, будто рядом находится какое-то диковинное незримое существо; на придачу он не успел перед отъездом выполнить решение, которое принял, как только понял, что его отошлют прочь из Бё: обойти всю усадьбу, все осмотреть и запомнить, покинуть Бё не так, как покинул Йорву, сохранить в памяти эту большую усадьбу, дома, лица и голоса, ведь ему было там хорошо, пусть даже росту ни на дюйм не прибавилось, и он решил непременно запоминать все хорошее — теплые руки матери и голос отца, заботливость Хельги и трагическую решимость Торстейна, — иначе не стать ему таким сильным, каким видит его Аслауг.


Обитатели Гильсбакки уже разошлись по своим делам. Иллуги запер Геста и Тейтра в овчарне на неогороженном участке, приказав сидеть днем тише воды ниже травы. Гест сразу уснул, и грезилась ему текучая вода. Проснувшись, они с Тейтром не разговаривали. Тейтр даже не смотрел на него, неподвижно сидел на своих одеялах, прислонясь к стене и завесив глаза кудлатой гривой. Поздно вечером пришел Иллуги, принес еду. Когда они закусили, Иллуги вывел их из овчарни к ручью по-над усадьбой, там их ждали мешки с припасами и кой-какое оружие.

От Иллуги Гест тоже получил подарки — топор и меч в искусных ножнах, а еще серебряный крест, хотя Иллуги крещения не принимал.

— Ростом ты не вышел, — сказал он с бесшабашной усмешкой. — Однако ж совершил большое дело. И кто знает, может, помимо отваги, тебе и что другое понадобится.

Гест поблагодарил.

Они распрощались и зашагали прочь, сперва вдоль ручья, пока он не исчез в расщелине, обогнули всхолмье, очутились в мрачном ущелье, которое указал Иллуги — там, дескать, их из домов не увидят, — и двинулись вверх, на Хастапи. Когда перевалили через последний гребень, солнце поднялось над горами, ударило в белые стены ледника Лангайёкуль. Гест сказал, что пора отдохнуть, сел и сам поделил съестное, но позволил Тейтру выбрать. Тот прикинул на глаз, какая из порций побольше, забрал ее и сел, прислонясь к валуну.

— Меж ледниками мы не пойдем, — вдруг сказал он.

Гест впервые по-настоящему услышал его голос, низкий, грубый, но на удивление ясный, при этакой звериной наружности, и вновь ему почудилось, будто рядом есть кто-то еще.

— Пора для этого слишком ранняя, — спокойно продолжал Тейтр. — Мы пройдем севернее ледников, через плоскогорье Арнарватнсхейди, через долины Скагафьярдара, пересечем лавовые поля Храун и южнее переправимся через Лагарфльот.

— Как скажешь, — пробормотал Гест. Никогда в жизни ему не было так одиноко.

Тейтр взглянул на него, едва ли не с любопытством, и расплылся в усмешке. От смущения Гест невольно опустил глаза. Оба молча ели, а солнце между тем поднялось над льдами, засверкало на водах фьорда. Туман мало-помалу растаял, и перед ними открылись боргарфьярдарские долины, словно пухлый зеленый мешок меж черно-белыми кряжами гор и лазурным морем на горизонте.

— Надо спуститься пониже, — сказал Тейтр, будто, глядя на эти земли, которые им суждено покинуть, набрел на нежданную мысль. — Здесь-то, наверху, только лед да камень.

— Как скажешь, — повторил Гест.


Первые дни он шел за Тейтром, с тремя топорами на плече и двумя мечами за поясом, Одинов нож висел у него на шее, на ремешке, и ночами он старался не спать. Но с этим очень скоро пришлось завязать. Стертые в кровь ноги не заживали, а шли они и в мокрый снег с дождем, и при сильном ветре, и в туман, и Гесту упорно казалось, что они не одни, ощущение это приходило и уходило со слезами белого исландского неба, сквозь которое они пробирались, медленно, но верно, пересекали реку, одолевали горную гряду и пересекали новую реку, съестное удавалось найти редко, язвы на ногах у Геста гноились и болели, ему было все труднее поспевать за Тейтром.

На четвертый день он сказал, что оружие понесет Тейтр. А на пятый дикарь взвалил на себя обе котомки и одеяла. Утром седьмого дня, когда нужно было переправиться через реку, по которой шел тяжелый лед, Гест так обессилел от голода и холода, что едва стоял на ногах. Тейтр посмотрел на него и сказал, что они сделают привал в долине чуть повыше. Но Гест не мог пошевелиться.

Тейтр взвалил его на плечи и понес. Сквозь забытье Гест отметил, что расположились они на зеленой лужайке у маленького озерца, в которое вливался быстрый, сверкающий ручеек; он лежал под одеялами, чувствовал тепло солнечных лучей, казалось, слышал плеск йорвовского водяного колеса, но глаза его были открыты, он видел, как Тейтр набрал хворосту и развел костер, видел, как он слазил в котомку и достал подаренный Хельгой браслет. Браслет был сплетен из серебряных нитей разной толщины и чем-то напоминал узоры, которые Гест в прошлой или позапрошлой жизни вырезал на деревяшках. Ножом Тейтр отделил одну проволочку, отрезал кусочек, согнул и скрутил так, что получился крючок с двумя остриями. Когда Гест проснулся, дикарь успел поймать двух форелей и теперь разделывал их у него на глазах — запах рыбьей крови, переливы красок на гладкой коже, трепещущие хвосты… Облака порхали над ним, точно невесомые пушинки в небесной синеве.

— Ты спишь, — сказал Тейтр, — хоть и думаешь, что проснулся.

Показав Гесту крючок, он признался, что испортил браслет. Гест буркнул, что он правильно сделал, и прибавил:

— Но мы здесь не одни.

Тейтр ответил, что никого тут нет, он бы заметил, если б кто за ними следил. Рыба тем временем испеклась. Гест ел, чувствуя, что вот-вот проснется, однако Тейтр снова поверг его во тьму.

— Надвигается непогода, — услыхал он грубый голос. — Вон там под скалой есть пещерка, спрячемся в ней.

Тейтр взял Геста на руки, отнес в пещерку, перетащил туда же снаряжение, потом ушел и немного погодя вернулся с охапкой дров. И тотчас налетел первый шквал, оглушительный рев прокатился по окрестностям, хлынул дождь со снегом, снежные хлопья залетали и в черную пасть пещеры, где их пожирал огонь. Так прошло целых три дня. Гест все это время лежал пластом. А Тейтр ходил рыбачить, ставил силки, собирал хворост. Наконец ветер улегся, снег стаял, но горы утонули в густом тумане.

— Не люблю я туман, — сказал Тейтр.

— Почему? — спросил Гест.

— Слишком высоко приходится подниматься, чтобы слишком низко не спускаться. Да сызнова идти вверх.

Гест сказал, что не понял, о чем он толкует. Тейтр пояснил, что в тумане непременно собьешься с пути, хоть чаянно, хоть нечаянно, поэтому они побудут здесь еще некоторое время. А Гест буркнул, что ему все равно, он так и так помирает.

— Коли б тебе суждено было помереть, — сказал Тейтр, — я бы уже тебя прикончил.

Когда прояснилось, израненные ноги Геста почти зажили, и они двинулись дальше. Гесту казалось, идти стало легче, свежий ветерок обдувал мысли, делал их добрыми и гладкими, как речная галька. Он снова вызвался нести оружие, и Тейтр, протянув ему один из топоров, с кривой усмешкой обронил, что коли он возьмет оружие, то должен нести его до конца.

Гест посмотрел на искусно изукрашенный топор, подарок Торстейна, прикинул на глаз, сколько он весит, и сказал, что Тейтр может оставить его у себя.

Шли они пятнадцать дней, переправились через пять десятков рек, пересекли три десятка долин, Гест все сосчитал. Тейтр научил его держать одежду в сухости, научил отдыхать не перед самой переправой через реку и не сразу после нее, но посреди перехода меж реками. Тейтр умел лечить стертые ноги и знал, как нужно дышать во время песчаных бурь на Спренгисандуре. Спали они на солнце, когда оно светило, и шли, когда солнца не было, зачастую и по ночам. Людей не видали ни разу и на равнину не спускались. Не верилось ему, что такое возможно, сказал Тейтр. Но теперь он знает: оказывается, возможно. Он варил рыбу в горячих источниках и уговаривал Геста искупаться и выстирать одежду, тогда, мол, не будет язв и болячек. Только Гест не слушал его. Не научился он и терпеть голод. Под конец, когда они спускались к реке Лагарфльот, Тейтру опять пришлось тащить его на себе.

Они вышли на летнее пастбище в южной части долины, где стояла овчарня с жилыми помещениями и паслось несколько овец с ягнятами. Тейтр хотел сразу же забить одного из ягнят, но Гест запретил. А Тейтр подождал, пока он уснет, и все-таки зарезал ягненка, освежевал и разжег огонь в очаге. В этой овчарне они провели два дня. Гест ел, спал и почти ничего не говорил, телом он был не просто мал, а прямо-таки постыдно ничтожен, и эта открытая рана не заживет никогда.


Еще два дня потребовалось, чтобы одолеть последний участок пути, пересечь Судурмулу, и когда наконец на горизонте завиднелось море, ноги у Геста опять были вконец разбиты. Он рухнул наземь, не в силах идти дальше. Тейтр сел рядом. Оба смотрели вдаль. День выдался ясный, безветренный. И вышли они прямиком к Рейдарфьорду. Гест сложил вису про шестнадцать сторон света. Тейтр выслушал стихи, потом спросил, что это значит.

— Не знаю, — ответил Гест. — Стихи-то сочиняю не я. Я просто произношу слова, слышанные от человека, который некогда прожил у нас одну зиму.

— Ты и во сне их произносишь, — сказал Тейтр.

— Я их говорю и когда бодрствую, и когда иду. Все время их твержу.


Заночевали они в узкой горной долине, а наутро начали спускаться по обрывистым кручам. Погода по-прежнему стояла тихая, ясная — и вдруг разом стало жарко, тяжелый, решительный летний зной плыл навстречу из фьорда. Потом они увидели корабли — пришвартованные у берега и вытянутые на сушу с северной стороны фьорда. Корабль Хельги сына Скули сразу бросался в глаза — самый большой из тех, что стояли на моренной отмели; с берега на борт вели широкие дощатые сходни, грузчики таскали на корабль товары из больших складских палаток, раскинутых прямо под береговым обрывом. Рядом грузились еще три судна, тоже морские, только куда меньше размером, вокруг толпились кучки людей, вроде бы вели торг.

Гест с Тейтром обогнули вершину фьорда, вышли на скалы над палатками. Тейтр снял с себя оружие, отдал Гесту. Тот смущенно глянул на оружие, закинул на плечо старый топор с рыбьей головой и сказал, что второй, подарок Иллуги, Тейтр может оставить себе. Тейтр мгновенно просиял улыбкой, схватил топор, несколько раз подбросил вверх, но не вымолвил ни слова, только бросал и ловил. Впрочем, немного погодя все же сказал, что никогда прежде не получал подарков и потому хочет поблагодарить. Поблагодарил, плюхнулся на траву, положил оружие на колени и стал внимательно рассматривать, будто увидел впервые или оно преобразилось в тот миг, когда перешло в его собственность.


Сидя на скале, Гест наблюдал за происходящим внизу. На борт корабля Хельги взошел мальчонка с мешочком на плечах, опустил свою ношу на палубу и, увидев, что мужчина, сидевший в сторонке на бревне, кивнул, вернулся на берег и зашагал к палаткам.

Гест быстро спустился вниз и, когда мальчонка с новым мешком направился к сходням, заступил ему дорогу, спросил невзначай, как его зовут, сунул в руку монетку и велел передать Хельги — по секрету, чтоб никто другой не слышал, — что двое пришельцев хотят встретиться с ним.

— Вон там, за утесом. — Он показал, где именно.

Мальчонка кивнул и в некотором замешательстве поднялся на корабль, меж тем как Гест с Тейтром двинулись к означенному утесу и схоронились за ним. Немного спустя пришел Хельги — большеротый здоровяк средних лет, в длинном темно-красном плаще, наброшенном на богатырские плечи; насколько мог видеть Гест, безоружный. Черты лица грубые, ростом примерно как Тейтр. Из-под жестких черных волос смотрели спокойные, любопытные глаза. На правой руке уцелел один-единственный палец — большой. Гест обратил внимание, что по сторонам Хельги не озирался и словно бы ничуть не опасался угодить в засаду. Бросив беглый взгляд на условный знак Клеппъярна — погнутую серебряную монету, — он испытующе воззрился на Тейтра и, наконец, снова посмотрел на Геста.

— Стало быть, ты и есть убийца Вига-Стюра, — задумчиво произнес он. — А это — дикий человек, который шел с тобой через горы?

— Ему тоже надо в Норвегию, — сказал Гест.

Но Хельги вроде как не слышал. Судя по всему, размышлял. Потом кивнул на монету и поинтересовался, откуда Клеппъярн ее взял.

— Она из Англии, — ответил Гест. — Вы же были в Англии с конунгом Олавом. А прежде — в Дании, в дружине конунга Олава Синезубого.

Хельги кивнул, снова погрузился в раздумья, пожал плечами и, указав на расположенный невдалеке мыс, сказал, что в бухте за этим мысом они найдут тюки с сермягой и прочим добром, а также одежду и еду; в этих-то лохмотьях, какие на них сейчас, на люди показываться никак нельзя. Еще им надобно подстричь волосы. А вечером, когда народ угомонится, они должны прийти с товарами на корабль: дескать, торговцы, договорились с Хельги о перевозе. Тейтр пускай изображает немого, говорить будет Гест, и как можно меньше.

— Никто на борту знать не знает, кто вы такие, за исключением Кольбейна Клина, совладельца корабля. Скажете, что вы с полуострова Мельраккеслетта, там ни у кого родичей нет. Отплываем завтра же.

Возле бухты Гест с Тейтром нашли все, о чем говорил Хельги. Большую часть еды Тейтр отдал Гесту, потом спросил, откуда он знает, что ему, Тейтру, тоже надо в Норвегию. Гест озадаченно посмотрел на него:

— Так ведь здесь тебе оставаться нельзя.

— Я никогда не бывал в чужих краях.

— Я тоже.

Тейтр призадумался и сказал, что не уверен, хочется ли ему уезжать.

— Здесь тебе оставаться нельзя, — повторил Гест.

— Я не ведаю, что там. — Тейтр кивнул вдаль.

Гест улыбнулся:

— Там Йорсалаланд и Сикилей.[353]

— А что это такое?

Гест рассказал про Йорсалаланд и про Сикилей, рассказал то, что в свое время слышал от Эйнара о раскаленных морях песка, которые зовут пустыней, о великом множестве людей в белокаменных городах, о несметных сокровищах и дворцах, о языке, на котором говорил новый Бог, тот, что в непостижной мудрости своей отдал на распятие собственного сына, дабы тот кровью своей искупил людские грехи, спас человеков, это скопище грешников и несчастливцев.

Тейтр раз-другой качнул могучим торсом, заслонил лицо, подождал, пока Гестов рассказ уляжется в голове, и тихонько произнес:

— Не по душе мне море. И корабли тоже.

Гест сказал, что корабль Хельги — самый большой кнарр,[354] какой ему доводилось видеть, берет на борт шестьдесят человек с товарами и оружием и притом надежен, как суша.

Тейтр все еще сомневался. Взял в руки нож, которым резал мясо, поглядел на него в точности так же, как немногим раньше смотрел на топор, нежданно ставший его собственностью. Гест невпопад спросил, откуда у него этот нож. Тейтр не ответил, только с усталым видом протянул ему нож и повернулся спиной: дескать, давай режь волосы.


В сумерках они поднялись на борт. Хельги встретил их как старых знакомых, громко завел с Гестом разговор о людях, о которых тот слыхом не слыхал, дал каждому по кожаному спальному мешку и указал место на палубе подле кормового помещения, каковое занимали он сам и Кольбейн. Кольбейн тоже вышел поздороваться, был это опять-таки норвежец, но малорослый, щуплый, намного моложе Хельги, одет в серую сермягу, как все матросы. Подобно Хельги, он заговорил с Гестом как с давним знакомцем, упомянул даже про отца его и про Мельраккеслетту, после чего, посмеиваясь, удалился.

Наутро погода по-прежнему была ясная и безветренная. Тем не менее Хельги приказал спустить корабль на воду и загрузить самый тяжелый товар. Палатки разобрали, перенесли на борт. Кольбейн собирал гребцов. Когда они вышли из фьорда, солнце стояло уже высоко, но ветра все не было и царила мучительная духота.

Ни в этот день, ни на следующий попутного ветра так и не дождались.

Утром третьего дня Гест пропел нид про Онунда и едва успел закрыть рот, как один из исландцев встал с лавки, на которой лежал, и не спеша направился к нему, как будто бы с любопытством. Впрочем, выражение его лица быстро изменилось. Исландец сказал, что знает, кто он такой — убийца Вига-Стюра, Торгест сын Торхалли, а вот сам он в дальнем родстве со Стюром.

Тейтр — он притворялся спящим — смекнул, что происходит, вскочил и стал между ними, размахивая руками и недвусмысленно давая понять, что отправит исландца за борт, коли тот приблизится к Гесту.

Подоспевший Хельги выслушал обвинения, в том числе по адресу Тейтра. Кормчий позволил исландцу высказаться до конца, обезоруживающе улыбнулся и в свою очередь сказал, что утверждения его совершенно беспочвенны, малыш Атли никакой не убийца, да и не скальд вовсе, просто повторяет стихи, слышанные от других.

— Спой-ка нам из Эгиля,[355] — бросил он через плечо.

Гест, помедлив, пропел начальную строфу «Выкупа головы».

— Очень к месту, — сухо заметил Хельги, но добавил, что в знак доброй воли Гест должен уплатить обвинителю небольшой выкуп за то, что произнес обидные стихи про Онунда.

Гест опять помедлил, однако сделал как велено. Исландец, недовольно ворча, принял выкуп, метнул свирепый взгляд на Тейтра и вернулся к веслам. Тейтр пошел за ним следом, сел обок, всей пятерней ткнул себе в разинутый рот, сокрушенно помотал головой, издал горлом несколько натужных рыгающих звуков, в результате исландец брезгливо отвернулся, а все остальные с облегчением рассмеялись.


Гест так и сидел с открытым кошельком в руках и смотрел на подаренное теткой серебро, он успел пересчитать деньги и обнаружил, что там куда больше трех марок. Потом, представив себе Хельгу, поневоле признал, что лицо ее слилось в памяти с материнским, хотя облик и голос не забылись, как наяву он услышал ее слова: «Аслауг получит хорошее приданое». Тут он опять почувствовал голод, и эта мысль исчезла, как и все прочие. Не умею я терпеть голод и холод, подумал он, но сейчас хотя бы солнечно и тихо.

Подошел Кольбейн, положил руку ему на плечо, кивнул на румпель рулевого весла и сказал, что надобно стать спиной к борту, а румпель положить на правое плечо, так действует умелый кормчий, коим ему должно быть.

Слабый ветерок с берега затянул море туманной дымкой, скользнул по недвижным веслам и улетел к серовато-белому горизонту. И снова все замерло. Но ближе к ночи задул попутный ветер. Поначалу вялый, ленивый, он быстро посвежел и усилился, стал крепким, упорным, а Гест, сидя рядом с Тейтром на корме, слушал глухой шум паруса, следил бег корабля по волнам — меж тем как Исландия исчезала в тумане — и чувствовал на сердце великую тяжесть, оно точно свинцом налилось, и бремя это вновь изошло словами. Только на сей раз ветер унес их прочь, да кое-что перехватил Тейтр, который украдкой наклонился к нему и шепнул, что нож ему дал Клеппъярн.

— Но при этом он ничего не говорил, так что я мог делать с ножом что угодно.

И Гест понял, что в странствии через горы он, сам того не ведая, приручил дикого зверя, а может быть, снова необъяснимым образом спас себе жизнь, но в любом случае он остался таким же, каким был до того, как отомстил за отца.

Стрелы

На протяжении всего плавания Тейтр мучился морской болезнью и твердил Гесту, что помрет. Он совершенно пал духом, без конца блевал и на глазах худел; корабельщики смеялись, а дикарь только неуклюже отмахивался от них да бессмысленно рычал, однако ж ни разу не проговорился.

Сам Гест съедал подчистую все, что ему доставалось, чувствуя, как возвращаются силы, но держался наособицу, разговаривал только с Хельги и Кольбейном, который тайком выспрашивал о подробностях конфликта со Снорри, а более всего о положении во Флокадале у Клеппъярна, старинного его друга.

Неугомонный сильный ветер промчал их по всему Норвежскому морю, и уже через пять ночей и четыре дня они подошли к Агданесу. Но когда поплыли меж островов и по фьорду курсом на Нидарос,[356] внезапно настал штиль, а потом с востока потянул легкий встречный ветер и совершенно прояснилось. Хельги приказал убрать парус и сесть на весла, а в следующий миг Гест почуял незнакомый запах.

— Лес, — сказал Хельги, кивнув на темные кручи по обе стороны фьорда, который мало-помалу сужался, точно акулья глотка.

Гест стоял и смотрел на эту диковинную колышущуюся массу, которую сперва принял за черные скалы, но по мере того, как корабль скользил в глубь зеркально-гладкого фьорда, она становилась все зеленее и выше, и ему хотелось очутиться на суше, окунуться в эту зелень, покинуть море и поглощать запахи и растения, каких там наверное полным-полно; того же, видать, хотелось и Тейтру, чья физиономия, несмотря на штилевое море, нимало не порозовела.

Однако недавней беспечности на борту как не бывало, Хельги и тот выглядел сосредоточенным, во всем его облике сквозила предельная настороженность, он отдавал короткие, резкие приказы, даже мечом вдруг опоясался. Корабельщики меж тем налегали на весла, молча, без шума, тоже, поди, призадумались, что же такое струит им навстречу мохнатая пасть под чистым голубым небом и щедрым солнцем, казалось бы предвещающим лишь вечный мир и дремотный летний вечер в богатом краю.

Они миновали несколько больших усадеб на южных склонах фьорда, но не видели ни людей, ни кораблей, ни лодок. Дальше фьорд снова расширился, а кораблей по-прежнему нет как нет. Хельги негромко распорядился грести к берегу, указал на небольшой береговой выступ, где стеною высился густой лес, велел стать на якорь, растянуть навес над палубой и немного поспать — ночь-то коротка.

Корабельщикам хотелось сойти на берег, разжечь костер, прилечь среди вереска, но Хельги сказал, что, может статься, власть тут переменилась, он, конечно, не знает, что произошло за годы его отсутствия, однако ж властители много раз менялись с тех пор, как конунг Хакон Добрый[357] привез в страну новую веру. Следом за ним правил ярл, сумасбродный Хакон[358] из Хладира, затем настал черед конунга Олава Трюггвасона,[359] который тоже целиком посвятил себя Белому Христу и в конце концов погиб в битве при Свольде,[360] после чего наслаждаться властью и хладирскими богатствами вновь выпало ярлу, на сей раз Эйрику сыну Хакона, а он не был ни христианином, ни язычником, сиречь именовал себя то христианином, то язычником, смотря что сулило выгоду ему или многочисленным его соратникам, но самое главное, был Эйрик ярл величайшим военачальником из всех, что когда-либо властвовали на здешних берегах, и оттого недругов имел предостаточно, Норвегия-то большая, глазом не окинешь.

— А я всего лишь купец, — закончил Хельги.


Когда они проснулись, над фьордом лежал густой белый туман. Тейтр сызнова рвался на берег, но уже настолько воспрянул, что дважды ублажил себя едой, а уж пива выпил вовсе немерено. Хельги решил воспользоваться плохой видимостью и пройти на веслах дальше, вдоль южного берега фьорда. Наконец, когда они вошли в узкую бухту, кормчий дал команду сушить весла. Теперь корабль двигался только по инерции.

По-прежнему царило безветрие, на лугу за лесистым мысом они увидели пасущихся коней, потом показались лодки, в большинстве зачаленные у берега, а на суше — морской корабль и три больших сарая, только людей не было в помине. Правда, на самом верху зеленого склона маячили дома. В этот миг сквозь туман пробилось солнце, и Хельги сказал, что теперь все равно не скроешься, можно грести к берегу и вообще делать что угодно — разницы никакой.

На воду спустили челнок, Кольбейн с двумя людьми — все трое при оружии — взялись за весла и направились к берегу, и Гест увидел, как Кольбейн выбрался на полосу отлива и зашагал к лошадям, явно вполне ручным, ухватил одну из них за гриву, присмотрелся к тавру, обернулся и сделал какой-то знак рукой, Хельги опять же ответил условным знаком, и Кольбейн пошел вверх по склону, не торопясь, прямо посреди луговины, хорошо заметный со всех сторон, временами он исчезал в высокой траве, но тогда поднимал вверх копье, словно вымпел. Гест вопросительно посмотрел на Хельги, который не говорил ни слова, и на Тейтра, который, расхрабрившись от пива, схватил свое оружие и стоял у борта, готовый к прыжку, наклонясь вперед, будто драконья голова на форштевне. Хельги взглянул на него и неожиданно сделал резкое движение в его сторону, Тейтр отпрянул, как испуганное животное, а Хельги громко захохотал.

— Здесь живет мой друг, — сказал он и поднес ладонь к уху.

Гребцы, стерегшие челнок, слегка покачали головой; команда по-прежнему сидела на гребных банках, но весла недвижно висели в петлях уключин, на коленях у всех лежали мечи и топоры. Меж сараями на берегу бежал ручей, и Гесту вдруг почудилось, будто журчанье его стало громче, потом он приметил движение в лесу по обе стороны бухты — вооруженные люди норовили окружить Кольбейна и его спутников. Однако Хельги, углядевший их раньше Геста, сказал, что они были там с самого начала, и опять легонько усмехнулся.

Словно повинуясь беззвучному сигналу, Кольбейн повернул назад и спустился на берег в ту самую минуту, когда из лесу вышел незнакомец в синей рубахе, они обнялись и завели громкий разговор, а из чащобы меж тем вынырнули еще несколько человек, Гест услыхал смех, в сторону корабля что-то закричали, челнок столкнули на воду, и Кольбейн, его спутники и человек в синем направились к кораблю.


Власть не переменилась, Эйрик ярл сидел крепко, как и восемь лет назад, когда разбил при Свольде конунга Олава и захватил все его владения здесь, на севере. Правда, Хельги, узнав об этом, вроде бы опять встревожился, уже по иному поводу, одна забота ушла, другая пришла. Он распорядился выгрузить часть товаров и сложить в сараях на берегу; двое из команды останутся тут для охраны, в том числе исландец, который опознал Геста. И Гест долго ломал себе голову, зачем это нужно, но в конце концов волей-неволей и на сей раз пришел к выводу, что подоплека событий ему совершенно непонятна.


Ближе к вечеру они продолжили путь. Фьордсужался и опять расширялся, усадьбы по берегам стали многочисленнее и богаче, сумерки густели, и к торговому городу они подошли далеко за полночь.

Стоя обок Хельги, Гест смотрел, как за низкими мрачными зарослями, напоминавшими защитные укрепления, поднимается город — сперва разбросанные там и сям дымы, потом дома, теснящиеся друг к другу, точно жерла исландских вулканов, только островерхие. Хельги указал на самое высокое здание: это, мол, церковь Святого Климента, воздвигнутая конунгом Олавом, многие так и зовут ее — церковь Олава. За нею зеленел незастроенный участок, а дальше опять виднелись дома и вторая церковь — Богородицы; когда Хельги покинул город, она была недостроена и, наверно, такой и осталась, если он не ошибается в оценке ярла.

Потом кормчий кивнул на север, в сторону Хладира, усадьбы ярловой, где стояли на якоре два превосходных корабля — собственный Эйриков «Железный Барди» и «Длинный змей», захваченный как трофей после победы над конунгом Олавом, — а помимо того, целый флот датских, исландских и норвежских торговых судов, несколько военных кораблей, украшенных на форштевне драконьими головами, с палатками на палубе и без оных. Было тихо, тепло, возле двух причалов у оконечности мыса Нидарнес тоже виднелись зашвартованные корабли, на берегу горел костер, и средь светлой летней ночи разносились голоса.

Команда рассчитывала пройти на веслах вверх по реке, до постоялого двора, где любила посидеть, но Хельги и на этот раз решил по-своему: якорь они бросят у Хольма, челнок он никому не даст, выпить можно и на борту — бочонки с пивом покуда не опустели.

— Нравятся мне лодки-то, — шепнул Тейтр Гесту, когда они улеглись на свои одеяла, а команда занялась пивом.

Гест закрыл глаза, а немного погодя до него донесся плеск весел, потом о борт стукнула лодка, и незнакомый голос осведомился, кто у них кормчий и откуда они пришли. Кольбейн ответил дружелюбным тоном, но довольно туманно. Когда лодка ушла, Хельги принес две котомки и новое платье, чтобы назавтра оба переоделись.


Итак, Гест в Норвегии. Разбудили его крики чаек. Было очень жарко, капли росы сверкали на палубе, на крыше кормового помещения, на свернутом парусе, на одежде корабельщиков, которые где пили, там и уснули. Над городом тянулись к небу дымы, легкий ветерок доносил звуки человеческого жилья — стук топоров, лязг железа, громыханье телег, гвалт домашней скотины, людские возгласы.

Хельги выбрался на палубу, жмурясь от яркого солнца, и сказал, что ни завтракать, ни будить других они не станут, просто потихоньку покинут кнарр. Они собрали вещи, погрузились в челнок, Тейтр с Гестом взялись за весла и направились к одному из причалов Эйрара.[361] Оттуда пешком зашагали по берегу на юг, миновали две лодочные верфи, где народ аккурат приступал к работе; Гест почуял запах конюшни. Хельги зашел внутрь и тотчас же вышел с каким-то мальчонкой и тремя оседланными лошадьми, дал мальчонке немного денег, и дальше на юг поехали верхом — вскоре город остался позади, вокруг зеленели лесистые холмы.

Гесту хотелось спросить, куда они держат путь, но он смолчал, только изумленно смотрел на лес, прислушивался. Тейтр тоже не говорил ни слова, он заметно растерялся, очутившись под этим зеленым пологом, который, словно зарифленные паруса, многоярусным сводом вздымался над головой. Через некоторое время они сделали привал у ручья и поели, а ручей бежал по краю обширного огороженного участка, и Гест слышал вдали мычанье коров и детский смех. Хельги велел им подождать и куда-то ушел, а вернувшись, сказал, что Эйстейна сына Эйда обычно можно застать у здешнего бонда, с коим они водили дружбу, но, как выяснилось, Эйстейн не появлялся тут уже несколько недель, возможно, сидит при ярле, в Хладире, однако ж туда им ехать нельзя.

— И исландцев в городе слишком много, — добавил Хельги, — так что там тебе опять же делать нечего.

Вдоль огорожи участка они проехали вниз по склону, к сенному сараю. Глухой темный лес высился по ту сторону узкой долины, на дне которой журчал ручей. Гест едва не оглох от птичьего щебета. В сарае оказалось много прошлогоднего сена. Хельги велел им схорониться здесь, разговоров ни с кем не затевать, сидеть тихо и ждать его, он вернется завтра или, может, через неделю, трудно сказать когда, но бонд знает, что они тут, и каждый вечер один из работников будет приносить им еду.

— А лошадей я заберу с собой, — закончил Хельги.


Сидя в дверях сарая, они провожали взглядом Хельги. Гест сказал, что ему все это не по душе. Тейтр согласился и добавил, что особенно ему не по душе лес, он ведь вроде тумана, дальше нескольких саженей вперед не заглянешь, ни направление, ни расстояние, поди, толком не определишь, а в придачу страшенный гомон сонмищ незримых созданий в листве, которая, в свою очередь, распространяет всяческие шелесты и шорохи и переливается несчетными оттенками зеленого, словно бурное море.

— Как думаешь, Хельги вернется? — спросил Гест. — Может, он хочет, чтоб мы сбежали и отвязались от него?

Тейтр пожал плечами и сказал, что вообще ничего не думает, а сбежать хотел еще той ночью, когда они стояли у Агданеса, но Хельги его остановил. Гест проворчал, что он и не заметил. Тейтр съязвил: мол, Гест много чего не заметил, ведь только и делал, что ел да спал. Гест хмыкнул, а Тейтр насмешливо хохотнул.

— Плавать я не умею, — помолчав, сказал он, будто решил пояснить, почему до сих пор здесь.

— А мы в безопасности? — спросил Гест.

— Пожалуй, это зависит от нас самих, — отозвался Тейтр. — Но лес этот мне ох как не нравится, в здешнем шуме ничегошеньки не услышать, да и увидеть тут ничего не увидишь…

Взобравшись на самое высокое место меж огороженными участками, они увидели усадебные постройки на склоне, спускающемся к узкому фьорду. Сели на траву. Солнце стояло высоко в небе. Жужжали насекомые. Птичий хор гремел не умолкая. Гест задремал и проснулся от звука голосов. Тейтр придавил его к земле и шепнул, что лучше им не вставать. Шаги. Приблизились и опять удалились, затихли. Гест с Тейтром не двигались. Наблюдали за усадьбой и своим укрытием, но так ничего и не приметили.

В конце концов Гест решил, что надо спуститься вниз, только в сарай не заходить. Оба притаились поблизости, в высокой траве, и стали ждать. Когда стемнело, опять послышались шаги — работник принес еду. Они видели, как он заглянул в сарай, постоял, безучастно пожал плечами и повернул обратно. Поскольку же узелок со снедью он из рук не выпустил, Тейтр встал и заступил ему дорогу. Работник — он был стар и мал ростом, — словно не веря своим глазам, воззрился на чужака, спокойно поставил узелок на траву, обошел их стороной, держась на почтительном расстоянии, и зашагал к усадьбе.

— Заночуем в сарае, — сказал Тейтр.


Наутро, когда они опять сидели на вершине холма, вернулся Хельги, на сей раз одетый как богатый купец — в шелковом плаще цвета темного бургундского вина, с меховым воротником и расшитой каймой, к луке седла подвешен блестящий щит, седельные сумки новенькие, из светлой кожи. Только лошади те же, и выглядел Хельги еще более встревоженным, чем намедни, перед отъездом. Сообщил, что надобно ехать дальше, в долину Оркадаль.

Путь лежал по узкой тропе, змеившейся через лес, средь высоченных деревьев. Хельги, по всей видимости, хорошо знал здешнюю округу, и в следующей усадьбе, которая была намного больше первой, повторилась прежняя история: он оставил их в лесу, а сам пошел в усадьбу и, вернувшись, указал новый сарай, тоже на отшибе и тоже с прошлогодним сеном, но попрочнее давешнего — дощатый, крытый дерном. С порога они видели огороженные угодья, просторные дома и фьорд. За сараем виднелась частая изгородь, а за ней поднималась к небу горная круча. Тейтр сказал, что тут ему нравится больше, он даже птичий гомон готов стерпеть.

— Здесь живет именитый хёвдинг, — сообщил им Хельги. — Некогда один из самых могущественных в стране, из числа ближних людей конунга Олава. После Свольда Эйрик ярл даровал ему пощаду и ради вящей безопасности женил его на своей родной сестре Бергльот, вот с той поры он и сидит тут на покое, это ему не возбраняется.

Гест спросил, как зовут хёвдинга, однако Хельги будто и не слышал, только проворчал, что в ближайшие дни непременно разыщет Эйстейна и наконец-то свалит с плеч долой это нелепое поручение, продаст товары и отправится на юг, в Бьёргвин,[362] где сбудет остатки, а уж оттуда поплывет зимовать на Оркнейские острова, к семье; после смерти конунга Олава он их там поселил.

— Не по душе мне теперь в Норвегии, — заключил Хельги свою речь, ничего не объясняя, и причин дурного настроения, которое внезапно одолело его, тоже не назвал.

Лошадей он опять забрал с собой.


Время остановилось. Погода была чудесная. И днем и ночью. В сарае они только ночевали, а так все больше бродили в холмах, охотились. Тейтр смастерил лук и учил Геста стрелять. Гест пока что ни разу в цель не попал. Сам же Тейтр добыл нескольких зайцев и олененка, с жадным любопытством освежевал их и разделал. Костры они всегда разводили в низинах, причем в разных местах. День ото дня Гест стрелял все лучше. Тейтр отыскал кустарник с прочной и гибкой древесиной — в Исландии такие не росли — и сделал Гесту лук покороче, из которого тот бил почти без промаха.

Каждый вечер приходил трэль, приносил еду — молоко, мясо, хлеб, иной раз яйца и рыбу. Он всегда молчал, а они ни о чем не спрашивали. Гест заметил, что каждый вечер места себе не находит, мучится тревогой, мыслями о том, что Хельги не возвращается, небось с радостью бросил их тут и уплыл себе восвояси. Но на самом-то деле он просто ждал трэля, невмочь ему было терпеть голод. Ну когда же, когда его тело забудет про это жуткое странствие через всю Исландию?

— Слишком ты мал, — сказал Тейтр, и у Геста не в первый раз возникло ощущение, что дикий человек видит его мысли.


Обитателей усадьбы они видели лишь изредка и неизменно на большом расстоянии. Те начали сенокос — от фьорда вверх по отлогому холму, постепенно и до горной кручи наверняка доберутся; Гест в жизни не видывал столько травы, да и птичий гомон ему теперь не докучал, а Тейтр все чаще твердил, что лес ему по душе, ведь он их прячет, пусть даже в нем не больно-то много расслышишь и разглядишь, но и другие в таком же положении — в общем, все на равных.

Гест с подковыркой заметил, что Тейтр весьма часто меняет свое мнение. Тейтр только плечами пожал: ему-де непонятно, о чем это Гест толкует.


Как-то утром Гест, сидя возле сарая, взял палку и Одиновым ножом вырезал на одном ее конце головку ящерицы. Ящерицу он видел аккурат этим же утром и долго ее рассматривал.

Она словно оцепенела, даже глазки не двигались. А потом вмиг исчезла, ровно сновиденье. Тейтр, пошатываясь со сна, вышел из сарая, заметил Гестову ящерку — она была как живая — и испуганно отпрянул. Гест рассмеялся, выставил палку вперед, будто меч, и помахал ею у дикаря перед носом. Тейтр проворно шагнул в сторону, выхватил у него палку, зубами разгрыз резную головку, а щепки выплюнул на траву.

— Будешь теперь сам улаживать свои дела, — сказал он и зашвырнул палку в лес.

Гест нашел другую деревяшку и, пока Тейтр ходил по нужде в заросли, опять принялся за резьбу. Вернувшись, Тейтр сел поодаль, но украдкой нет-нет сердито на него поглядывал. А немного погодя пересел поближе и спросил, как Гест это делает. Тот показал, и Тейтр тоже попробовал — сперва своим ножом, а затем, поскольку ничего путного не выходило, попросил Гестов. Однако ж, как ни старался, результат был плачевным, и он ломал деревяшки, одну за другой. В конце концов вскочил и в сердцах изломал даже лук, который смастерил для Геста, и все стрелы. Мол, лук этот никуда не годится, надо прямо сейчас пойти в лес, подыскать хорошую ветку, и Гест сам сделает себе новый лук, под его, Тейтровым, руководством. Гест спрятал нож в ножны и сказал, что он не против.

Над луком они трудились весь день. От шкуры, на которой они сидели, Тейтр отрезал полоску для тетивы, снарядил лук и, взявши его в обе руки, сказал, что не верит своим глазам: мол, на своем веку, и в Свенафелле, и во Фльотсли, он перевидал много луков, принадлежавших самым могущественным хёвдингам Исландии и сделанных во Франции, в Ирландии и в Англии, однако равного этому не видел никогда. Но сперва дерево должно просохнуть, озабоченно добавил он, так что снаряжать тетиву должно только перед охотой.

Тут он разом посерьезнел и протянул лук Гесту — как редкостное, но недоброе сокровище, — резко отвернулся и ушел в лес.

Гест окликнул его. Но Тейтр не слышал.


Подождав некоторое время, Гест вернулся к сараю. Тейтра и там не было. Свечерело, настала ночь — Тейтр не появился.

Впервые Гест заговорил с трэлем, который приносил еду, спросил, не видал ли тот его товарища. Трэль помотал головой и вроде как замыслил унести туес с провизией обратно в усадьбу. Но Гест не допустил, забрал съестное и отдал ему пустой туес. Трэль взял его, однако ж уходить медлил, словно о чем-то задумался, и Гест спросил, какая у него печаль. Трэль опять мотнул головой и в конце концов признался, что хотел бы отведать хлеба. Гест озадаченно воззрился на него. А он повторил, что хотел бы отведать хлеба. Гест посмотрел на хлеб, на ячменные лепешки, испеченные либо на плоском камне, либо на железной сковороде.

— Ты что же, голодный? — спросил он. — Не кормят тебя?

Трэль пожал плечами. Гест отломил кусок лепешки, протянул ему, он внимательно рассмотрел мякиш, опасливо сунул в рот и долго жевал. Потом вдруг скривился и все выплюнул, со слезами на глазах, будто наелся отравы. Гест тоже отломил кусочек, пожевал — хлеб как хлеб, вкусный, свежий.

— В чем дело-то? Тебе такой хлеб не дают?

Трэль нерешительно взглянул на него, качнул головой и тотчас поспешно кивнул, словно отрекаясь от признания, пока оно не обернулось бедой. Тут Гесту пришла в голову одна мысль:

— Кто дает тебе еду? Ту, что ты приносишь нам?

— Никто.

— Никто? Это как же?

— Одд, управитель, наказал мне каждую ночь приходить к лавке возле поварни, забирать приготовленный там туес и относить сюда. Говорить с вами мне не велено, и вообще не велено никому про это рассказывать. А продолжаться так будет до тех пор, пока на лавку выставляют туес с едой.

Гест легонько усмехнулся:

— А ты вот поговорил со мной.

Трэль попятился, в замешательстве глянул по сторонам. Стояла светлая лунная ночь, в небе кое-где мерцали блеклые звезды, над головой тихонько шелестели пышные кроны осин.

— Другим ты тоже про это говорил? — опять спросил Гест.

— Нет, — решительно ответил трэль.

На вид ему лет шестьдесят, подумал Гест, удовлетворенно отметив, что ростом трэль ненамного выше его самого. Правда, глаза были красные, испуганные, как у измученной рыбы, в верхней челюсти недоставало одного зуба, и говорил он шепеляво, будто рубил слова тупым ножом, а одет был в рванье, вроде тех лохмотьев, в каких Гест с Тейтром впервые встретились с Хельги.

— Ладно, — сказал Гест, — я тоже никому не скажу, что ты пробовал хлеб. А теперь можешь идти.

Трэль опасливо покосился на него, несколько раз поблагодарил и бесшумно исчез в высокой траве.


Ночевал Гест в одиночестве. И спал плохо. Грезился ему снег, глубокий, по самые подмышки, и холод, который, поднимаясь от стоп вверх, в камень оцепенил пах, затем пополз еще выше, в желудок, а когда уже грозил парализовать грудь и остановить дыхание, он углядел у края снежной равнины Аслауг, окликнул ее, но она увлеченно смеялась чему-то находящемуся вне его поля зрения, он позвал снова, проснулся от собственного крика, обнаружил, что весь мокрый от ног до пояса, и воспринял это как дурной знак.

Впрочем, звуки леса говорили ему, что ничего не случилось, и он вдруг сообразил, что лесные голоса стали для него такими же понятными и узнаваемыми, как гул водопада дома, на Хитарау, а потому встал, спустился к ручью, помылся и пошел на то место, где Тейтр резал заготовки для луков.

Он успел подметить, что все луки, сделанные ими до сих пор — в том числе и последний, самый красивый, — теряли силу, едва лишь натяжение превышало некий предел, будто упругость древесины стремительно убывала; ему пришло на ум, что, возможно, дело тут в форме заготовок.

Вырубив два побега, прямо под корень, Гест выровнял их по длине и с одного конца согнул дугой, потом вернулся в сарай, сделал на них зарубки и соединил, обмотав стык кожаным ремешком, так что получилась рукоятка, осталось только надеть тетиву, и лук готов, но с этим он решил подождать до прихода Тейтра.

Тот явился после полудня, мрачный, задумчивый и явно голодный. Гест полюбопытствовал, где он пропадал, однако вместо ответа Тейтр спросил, нет ли чего пожевать. Гест принес еду и сказал, что смастерил новый лук, для него. Тейтр, не отрываясь от еды, взглянул на его работу и буркнул, что никакой это не лук:

— На змею похоже.

Гест предложил ему надеть тетиву, причем арку гнуть не как обычно, а в противоположную сторону. Тейтр, вскинув голову, отказался наотрез: дескать, лук этот ему без надобности. Гест спорить не стал: пусть поест, а там, глядишь, и передумает. Ждать пришлось долго. Наконец Тейтр все ж таки взял лук, нехотя выполнил Гестовы указания и увидел, что согнутые концы распрямились и встали как надо, а тетива легла в зарубки. На пробу он оттянул ее, отпустил, оттянул еще раз, посильнее, и во все глаза уставился на Геста.

— Откуда ты это знаешь? — воскликнул он, оттягивая тетиву в полную силу, отпустил, и она откликнулась чистым звоном.

С громким смехом Тейтр повторил фокус. Потом развязал мешок и вытряхнул в траву двух зверьков с пушистыми хвостами и какие-то железки.

— Это вот, по-моему, белки. — Он ткнул ногой в одного из зверьков и с торжеством в голосе продолжил, подбирая железки: — А это — наконечники для стрел!

Гест взглянул на них — не плоские, а выкованные крестом, если смотреть с острия.

— Их называют жалом, — сказал Тейтр. — Они пробивают хоть кольчугу, хоть медвежью шкуру, был бы только надежный лук. Идем!

Он быстро зашагал в лес, к тому месту, где росли кусты с прочной древесиной, и велел Гесту резать заготовки для стрел, указывая, какие именно побеги годятся, — сам, однако, даже и не думал браться за нож. Позднее, когда они вернулись в сарай, Тейтр объяснил Гесту, как установить жало и накрепко примотать шнурком к древку. В конце концов он одобрил Гестову работу, взял новый лук, вышел на лужайку, насадил стрелу, до упора оттянул тетиву и выстрелил прямо вверх. Стрела исчезла в небесной вышине.

— Стань рядом со мной, — сказал Тейтр. — Ветра нет, и если стрела прямая, то упадет она в одном-двух локтях от нас. Ну а кривая может упасть где угодно.

— Если стрелял ты прямо вверх, — заметил Гест, не двигаясь с места.

Тейтр сердито покосился на него, а он продолжал:

— Не то ведь и стрелу потеряем, и жало.

На это Тейтр ехидно обронил, что потерять кривую стрелу, с жалом или без жала, беда невелика. И немедля расплылся в широкой улыбке — Гест-то начал поглядывать ввысь — и сказал, что, не будь стрела прямая, незачем было бы и стоять на том месте, где он, Тейтр, сейчас стоит, но стрелял он как надо, по-другому не умеет, и стрела была прямая, ведь сделал ее Гест.

Тут Гест все ж таки быстро стал с ним рядом, и тотчас чуть впереди в траве послышался тихий шорох. Тейтр рассмеялся, поднял стрелу, обтер ее и сказал, что теперь Гесту надобно нарезать побольше струн для тетивы, сам же он перемотает рукоятку, а то она малость дает слабину.

Гест старательно отрезал длинную, тонкую полоску кожи. Тейтр принес миску воды, положил туда полоску, срезал обмотку и уважительно покачал головой, увидев идеально ровный стык плеч лука на месте рукоятки, и принялся тщательно обматывать его сырой кожей, витки ложились тугой мягкой спиралью. Закончив, он поднял лук вверх и объявил, что в жизни не держал в руках такого красивого оружия.

Потом он положил лук на солнце, чтобы подсох, а Гест тем временем резал стрелы для остальных наконечников. Затем Тейтр одну за другой выстреливал их прямо вверх, и все они падали прямо к его ногам.


В ближайшие дни Тейтр подстрелил взрослого оленя и нескольких зайцев, а Гест — большую лесную птицу. Ночевали они под открытым небом, Тейтр все время смеялся и без устали нахваливал Гестову сноровку. Потом Гест предложил на пробу пострелять из другого положения.

— Держи лук более наклонно — сказал он. — Вот так или, наоборот, вот так, вообще вертикально.

Тейтр сделал как велено, промазал и буркнул, что не все Гестовы придумки одинаково удачны. Но Гест упросил его продолжать, и мало-помалу дело пошло на лад. Правда, настроение у Тейтра от этого не улучшилось, и он сызнова стал стрелять по-старому. Гест, однако, не отступался, стрелял, держа лук вертикально, и начал превосходить Тейтра меткостью. Тот сел, положил лук на колени, сказал, что Гест обидел его, и добавил:

— Хорошо, что ты маленький. — Долго он сидел так, потом со вздохом встал и начал стрелять на Гестов манер.


Наутро пошел дождь, впервые за все время, что они находились в Норвегии, и был он совершенно не похож на мелкую исландскую морось, тут лило как из ведра, целый день вода потоками хлестала с неба; ручей, возле которого они разбили лагерь, вышел из берегов, то и дело в воду обрушивались небольшие оползни. Все вокруг затянуло туманом, и, возвращаясь к сараю, они нигде не видели ни души, усадьба словно вымерла, поэтому Тейтр собирался запалить костер, чтобы просушить одежду. Но едва оба вошли в сарай, как услышали стук копыт и конское ржание, а потом голос Хельги — кормчий стоял у двери, в том же темно-красном купеческом платье, насквозь мокрый. Ему, сказал он, удалось разыскать Эйстейна сына Эйда, исландец внизу, в усадьбе.

Тейтр вышел на порог, пристально оглядел Хельги — словно одичавшее домашнее животное, которое необходимо заново приручить. И протянул ему лук. Хельги одобрительно осмотрел оружие, кивнул, но тотчас же показал свою искалеченную руку: дескать, такое оружие не для него. А затем сделал нетерпеливый жест в сторону усадьбы.

Однако Тейтр взял его за плечи и, глядя прямо в глаза, объявил, что Хельги может на него положиться. Так и сказал:

— Ты можешь на меня положиться.

Хельги вопросительно уставился на него, потом коротко бросил:

— Ладно.

Тейтр довольно кивнул и закинул лук на плечо.

Дома оказались куда больше, чем представлялось с горы, прочные, бревенчатые. Войдя в главный дом, они сперва миновали два помещения и только после этого попали в пиршественный зал. В первом помещении их встретил трэль, тот, что приносил еду, вынырнул откуда-то, как призрак, и попросил отдать оружие. Хельги оружия при себе не имел, Гест отдал свое без возражений, а вот Тейтр с луком расстаться не пожелал, вручил старику только стрелы.

Они вошли в просторное вытянутое помещение, по обоим концам которого в очагах горел огонь, по стенам никаких признаков спальных комнаток, только два длинных стола, лавки по обе стороны да еще небольшой столик обок верхнего очага, где стояли котлы и блюда, маленькие бочонки и кружки; одна стена сплошь увешана коврами, и в трепетном свете факелов, которые горели на столах, Гест разглядел, что на коврах вытканы целые картины. Он различил фигуру Христа, постройки с куполами и шпилями, должно быть церкви, мужчин в красочных долгополых одеждах и золоченых шлемах, какой-то диковинный корабль, похожий на сундук, и множество всадников на малюсеньких лошадках, напоминающих овец, все с крестами на щитах, а вытканы до того живо, что он, как наяву, слышал пение птиц в сияющей лазури, простиравшейся над грандиозным войском.

Хельги указал им место подле троих мужчин, что сидели в конце одного из длинных столов и молча ели; Гест устроился на лавке и стал рассматривать сцену, изображенную за спиной у Тейтра: люди в длинных одеждах, овцы и несколько горбатых лошадей держат путь по горячему морю светлого песка. Только когда взгляд уперся в золотую звезду над горизонтом, он заметил в конце другого стола, под потухшим факелом, еще одного человека — погруженную в тень внушительную фигуру, глаз не видно, они скрылись в глубоких складках. Черты лица резкие, угловатые; голова крупная, широкая; густые волосы, золотистые с проседью, гладко зачесаны назад; могучие руки спокойно лежали по сторонам большой деревянной миски, но к еде он не притрагивался, на гостей внимания не обращал, только тихонько беседовал с двумя маленькими мальчиками, игравшими на полу.

Гест встал, подошел к нему, поздоровался. Мужчина сдержанно кивнул, но все так же смотрел в сторону. Из тени за очагом вынырнула собака, обнюхала Гестовы ноги, ощетинилась и зарычала, Гест всполошился, однако тут снова появился трэль, вместе с какой-то старухой, которая подала на стол еду и пиво и низким мужским голосом пригласила их откушать.

Гест осторожно отведал угощение, совершенно уверенный, что это последняя трапеза в его жизни. И снова взгляд его углубился в сказочный пустынный ландшафт, где теперь обнаружились три персонажа, три пеших странника с посохами в руках, один, совсем черный лицом, роскошью одеяния затмевал все те богатства, что помнились Гесту по самым ярким Эйнаровым рассказам. Он попросил Тейтра обернуться, взглянуть на ковер, но тот сосредоточенно ел и посоветовал Гесту заняться тем же, он ведь вечно думает о еде, а еда тут отменная — копченая рыба, и хлеба полным-полно, и молоко, и мясо… Отчего Гест не доверился спокойствию Тейтра, чутье которого за все время знакомства ни разу их не обмануло? Теперь вот Тейтр сумел и леса укротить, поскольку извлекал уроки из того, что не происходит, из опасностей, которые не кончаются бедой.

Тут воротился Хельги, в сопровождении незнакомца, и Гест сразу смекнул, что это и есть Эйстейн сын Эйда, их предполагаемый спаситель, исландец, о котором толковал Клеппъярн.

Правда, кое-что в облике Эйстейна удивило Геста: во-первых, он оказался очень молод, всего на год-другой старше его самого. Во-вторых, на голове у него не было ни единого волоса, и он досадливо смахнул с лысины капли дождя, направляясь вместе с Хельги к хёвдингу и почтительно его приветствуя. Великан и на сей раз сдержанно кивнул, обменялся с ними несколькими словами, но не встал, а потом опять сосредоточился на играющих мальчиках.

Хельги подошел к Гесту и шепнул, что им с Тейтром надо выйти наружу.

— А еда? — с полным ртом буркнул Тейтр.

А ковры? — подумал Гест.


Они забрали свое оружие, пересекли свежескошенный луг и вошли в рощу; Хельги смотрел на них и словно чего-то ждал. Настала ночь. Гест опять приготовился к тому, что могло случиться, с таким же любопытством и страхом, с каким ждал падающие стрелы. Дождь тяжелой пеленой висел над лесами, птицы молчали, только вдалеке слышался гул водопада, как неотъемлемая часть оцепеневшего ненастья; Гест обхватил ладонью рукоять топора и заметил, что Тейтр стоит, прикрывая его спиной, как всегда, когда хотел защитить, но тут Хельги внезапно улыбнулся.

— Это Эйстейн сын Эйда, — сказал он, положив беспалую руку на плечо Геста. — Он приехал помочь тебе.

Сейчас Эйстейн выглядел еще моложе, хотя был почти одного роста с Тейтром и одет как человек состоятельный и знатный, станом стройный, правда, сутуловат немного, за поясом меч, на плече топор, изукрашенный серебром; на голову он натянул капюшон, пришитый к вороту рубахи, и стоял, безучастно глядя в пространство.

В темноте за спиной у Геста переступали копытами кони. Хельги сообщил, что хёвдинг там, в доме, это Эйнар сын Эйндриди, по прозванью Брюхотряс, и повторил, что он сражался при Свольде вместе с конунгом Олавом, но ярл даровал ему пощаду и женил на своей сестре Бергльот.

— Стало быть, если кто надумает искать убийцу Вига-Стюра, то сюда явится в последнюю очередь.

Гест почувствовал, что опять дышит свободно, отвел Эйстейна в сторону и поведал свою историю, но еще задолго до того, как досказал до конца, сообразил, что исландец понятия не имел, зачем его сюда притащили. Пока Гест рассказывал, Эйстейн с досадой поглядывал на Хельги, затеявшего шуточную потасовку с Тейтром, сокрушенно качал головой в мокром капюшоне, а потом заявил, что не верит ни единому слову Гестовой истории.

— Откуда мне знать, что ты впрямь подвиг столь многих добрых людей помогать тебе, и здесь, и в Исландии?

Гест вытащил кошелек с условным знаком Клеппъярна, перстнем, кажется привезенным из Миклегарда,[363] протянул Эйстейну, и тот долго и пристально его разглядывал.

— Брат Вига-Стюра был дружинником у Хакона ярла, — веско произнес он. — Я дружинник Эйрика, сына его. Так что в норвежском краю тебе надобно опасаться не только исландцев. Однако ж и здесь, у Эйнара, ты остаться не можешь, ведь на самом деле Хельги ошибается, говоря, что ярл доверяет Эйнару. Эйрик ярл не доверяет никому.

— Ничья власть не вечна, — усмехнулся Хельги. Сидя верхом на поверженном Тейтре, он молотил его по груди. — В том числе и власть Эйрика ярла.

Эйстейн попросил кормчего стать на ноги и объяснить, с какой стати он тащил его сюда да еще и повод придумал: Эйнар-де хочет с ним встретиться! Хельги пропустил вопрос мимо ушей, а Эйстейн кивнул на Тейтра, который врастяжку лежал в мокрой траве.

— Он что, тоже кого-то убил?

— Не в Норвегии, — быстро сказал Гест.

Исландец надолго задумался, потом буркнул, чтоб они шли за ним, в лесу ждут лошади. Все четверо вскочили в седло, берегом фьорда поскакали к кораблю и поднялись на борт. Эйстейн распорядился грести к городу.


Гест лежал в потемках и думал о коврах — черный человек и двое белокожих в желтом, как песок, шатре, подле них стол, а на нем три больших золотых шара, которые, как он теперь догадался, вовсе не из золота, это плоды, ведь все непонятное, что люди видят, врезается в память и требует объяснения, трепещет внутри, точно страх или голод, нарушает спокойное течение мыслей, только вот почему он не видит того, что видит Тейтр, ни опасностей, ни защищенности? Сейчас дикарь, лежа возле борта, храпел, как издыхающий бык, сам же Гест нетерпеливо ждал, когда сон наконец избавит его от голода. Но заснул не раньше, чем услыхал по ровному дыханию Хельги, что и того сморил сон.


Когда он проснулся, вокруг по-прежнему было темно, правда, сызнова жарко и душно, солнце нагрело настил над головой, он был один, корабль не двигался.

Распахнув люк, Гест сразу увидел Тейтра: тот сидел на солнцепеке, прислонясь спиной к борту и полузакрыв глаза. Тихо — слышно лишь легкий плеск зыби о борта, крики чаек да отдаленные звуки города; они снова стояли у Хольма, пришвартованные к кораблю Хельги, но никого из команды не видать, Хельги и Эйстейна тоже.

— На берег поплыли, — сказал Тейтр, и Гест, к своему удивлению, заметил, что на лбу у дикаря залегла озабоченная складка; он теребил тетиву нового лука и прятал глаза. Гесту вспомнилось, как однажды в исландских горах он спросил, из каких Тейтр мест и какого роду-племени, а тот обвел взглядом окрестности и ответил: «Я родом отсюда».

— О чем ты думаешь? — полюбопытствовал он и, заметив на бочке возле мачты миску снеди, жадно накинулся на еду.

— Ни о чем, просто думаю, — ответил Тейтр и молча продолжил это занятие.

Не отрываясь от еды, Гест некоторое время наблюдал за ним, потом спросил:

— Небось прикидываешь, не сбежать ли?

Тейтр с досадой покосился на него и снова закрыл глаза.

— Коли ты сейчас выстрелишь из лука в город, — весело сказал Гест, — то наверняка кого-нибудь убьешь.

Однако ж Тейтр и о луке говорить не желал, попросил Геста посидеть на носу и помолчать, устал он от него и от его чудной болтовни.

Гест пожал плечами, отошел подальше, улегся ничком на палубу и стал смотреть на город. Солнце пригревало спину, он задремал, а Тейтр все думал. Было уже изрядно за полдень, когда от Эйрара отчалила лодка и направилась к ним, сидели в ней только двое — Хельги и Эйстейн, который смотрел все так же недружелюбно, однако несколько более решительно. Он сунул Гесту мешок с одеждой, велел переодеться, потом смерил оценивающим взглядом, на пробу повесил ему на плечо топор, но тотчас же опять снял и в конце концов сказал, что на зиму Гест может остаться при нем. Гест поблагодарил и сразу же спросил:

— А Тейтр как?

— Он останется с Хельги.

Гест посмотрел на силача, который по-прежнему сидел с закрытыми глазами и, судя по всему, знал об этом решении, прошел на корму и стал прямо перед ним в новом своем наряде. Тейтр поднялся на ноги, глянул на него и скривился от отвращения. Гест спросил, намерен ли он отправиться с Хельги на Оркнейские острова. Тейтр ощерился, челюстные мышцы желваками вздулись под свалявшейся бородой. А Гест с улыбкой вручил ему меч, полученный в Бё от Торстейна: мол, отныне этот меч тоже принадлежит ему, и, стало быть, он получил от Геста два оружия или даже три, считая вместе с луком. Тейтр меч принял и долго растроганно таращился на него.

— У меня никогда не было друга, — сказал Гест.

Тейтр наконец открыл рот и пробормотал, что у него тоже.

Повернувшись к Хельги, Гест поблагодарил его за помощь и особо подчеркнул, что он всегда может положиться на Тейтра. Ведь Тейтр не таков, каким кажется с виду. Понятное дело, улыбнулся Хельги, он давно это понял. Когда же Гест хотел отдать Хельги половину денег, полученных в Бё, тот наотрез отказался. Тогда Гест протянул ему поврежденный тетушкин браслет и сказал, что такой маленький дар даже Хельги отвергнуть не может.

— Великоват он тебе, — засмеялся кормчий.

— Что верно, то верно, — кивнул Гест.

Они попрощались, Эйстейн с Гестом сели в челнок и поплыли к берегу. В тот же вечер Хельги снялся с якоря и при легком восточном ветре вышел из фьорда.

Бог

В Норвегию Эйстейн сын Эйда перебрался всего два года назад. Он был христианином, но снискал уважение и среди язычников, и среди единоверцев, потому что редко с кем ссорился, а вдобавок умел при случае дать людям нужный совет, так он сам сказал, с легкой досадой, будто жить в окружении одних только друзей не очень-то и хорошо.

Гест кивнул, правда без улыбки.

Они зачалили челнок у Эйрара и зашагали в гору, сперва меж домов, потом по тропинке меж двух желтеющих ячменных нив и опять вниз, к постройкам, разбросанным вдоль реки, то ли незаконченным, то ли полувымершим. Один из Домов пострадал от пожара, на другом двое мужчин ставили крышу, стайка мальчишек везла тачку со щепой к реке, где возле маленького шаткого причала виднелось несколько пришвартованных лодчонок, а больше людей почитай что и нет, как и домашней скотины. Эйстейн сказал, что конунг Олав собирался воздвигнуть здесь свой город, во имя Господа, до самого мыса, однако ж ярлы всегда жили в Хладире и теперь все опять сосредоточилось там.

Наконец они вышли к недостроенной церкви — три стены и ползвонницы, звалась она церковью Богородицы, а священником в ней служил один из Эйстейновых друзей, Кнут сын Горма, уроженец датского Хедебю, с времен конунга Олава проживавший в Трандхейме. Теперь он день за днем упорно трудился, стремясь потихоньку достраивать церковь и при этом не привлекать излишнего внимания трусоватой паствы. Гесту священник сразу не понравился — пришибленный какой-то и глаза прячет, видно, тоже не по своей воле вызвался приютить его, наверняка Эйстейн поднажал; выглядел Кнут священник испуганным, слабосильным, хилым.

Гесту отвели комнатку над конюшней, что стояла рядом с церковью; там он будет ночевать, днем же его место в Хладире. В ярловой усадьбе он будет представляться личным Эйстейновым слугой-свейном и должен держать язык за зубами, безропотно выполняя все, что прикажут, как раб-трэль. Гест, не прекословя, принял означенные условия, скользнул взглядом по сонной серой реке, которая вкупе с морем превращала мыс — и город — в этакий каплевидный полуостров; наверно, здесь легко держать оборону, но, с другой стороны, и сбежать отсюда непросто, мелькнуло у него в голове. Хотя, в сущности, ни то ни другое его ничуть не заботило.

— Я голоден, — сказал он.

И Кнут священник накормил его, правда, сперва велел помолиться, а после смиренно поблагодарить, сам же с плохо скрытым презрением наблюдал, как он ест.


Всю зиму Гест исправно выполнял уговор, сидел за спиною Эйстейна, когда тот трапезничал с дружиной или с иными важными особами, и подле него, когда он трапезничал один, спал в Хладире на лавке у дверей Эйстейновой опочивальни, чистил ему платье и оружие, обихаживал лошадей, как слуга, и рот открывал редко. Однако ж смотрел во все глаза и слушал во все уши, особенно когда поблизости случались прославленные скальды — Халльдор Некрещеный, Эйольв Дадаскальд, а тем паче Скули сын Торстейна, внук Эгиля Скаллагримссона, не только легендарный воин (при Свольде он сражался на носу «Железного Барди»), но поистине неиссякаемый кладезь стихов о давних конунгах и ярлах, каковые охотно произносил, только попроси. В особенности высоко Гест ценил знаменитую «Бандадрапу»[364] Эйольва, где рассказывалось о том, как Эйрик ярл всего лишь двенадцати лет от роду убил отцова тестя, после чего бежал в Данию и начал свои достославные военные походы, на веки веков останется в памяти поколений взятие викингской крепости Йомсборг на заливе Хьёрунгаваг. Гест наизусть запомнил эти стихи, все до единого.


Несколько раз довелось ему видеть с близкого расстояния и ярла, Эйрика сына Хакона, который произвел на него огромное впечатление — достоинством в осанке, лице и всей наружности, какого он не ощущал ни в ком другом, даже в Снорри Годи; о ярле Гест сложил множество стихов, но вслух их не произносил, только бормотал себе под нос и досадовал, что в этой стране он всего-навсего жалкий беглец, непрошеный гость, которого всяк может выгнать прочь, а ему хотелось заделаться скальдом, окруженным почетом и осыпаемым богатыми дарами, — словом, он опять мечтал о несбыточном.

Кнут священник хоть и не сразу, но приметил его восхищение ярлом и однажды вечером сказал, что на самом-то деле Эйрик просто смехотворный спесивец и запомнится разве только кровавыми банями, которые учинял и из которых умудрялся выйти живым.

— Он ведь ни во что не верит, — сказал Кнут. — И не собирается употреблять свою власть для иных целей, кроме удержания оной.

Гест счел, что это заявление вполне под стать трусоватой и кроткой натуре клирика, но не тому грандиозному впечатлению, какое составилось у него о ярле. Однако Эйстейн тоже усмехнулся, узнавши мнение Кнута, и рассказал Гесту, что, принимая крещение, отец его, он сам и братья поклялись в вечной верности конунгу Олаву и Белому Христу и с той поры не ведали сомнений ни в чем, небесном ли, земном ли, и не испытывали страха.

Но Гест только головой покачал и сказал, ему-де странно, что Эйстейн служит такому государю, как Эйрик, ведь тот был заклятым врагом конунга Олава и убил его.

Эйстейн с любопытством взглянул на него и ответил, что не он решает, кому властвовать в Норвегии.

— А кто же тогда? — спросил Гест. — Если не дружина?

Эйстейн рассмеялся:

— У Господа наверняка есть свой замысел и насчет Эйрика.

Он закончил разговор, привычно напустив на себя непроницаемый вид, — для Геста это был знак оставить его в покое.


Той осенью корабли из Исландии не приходили, и в жизни Геста мало что менялось, если не считать того, что он наконец забыл о голоде и снова ощутил малую толику защищенности, какой не ведал с той давней поры, когда Хитарау, словно сама вечность, с шумом мчалась сквозь его детство. Иной раз Эйстейн с дружиной уходил из города, и тогда Гест жил в конюшне возле церкви, которую Кнут священник втайне именовал церковью Олава, хотя так называлась совсем другая, построенная по личному распоряжению конунга; впрочем, церковная жизнь в обоих храмах сейчас не слишком процветала. В иных случаях Гест обретался в Хладире, и дружинники мало-помалу привыкли к нему, вернее сказать, к невысокой тени, что неотступно следовала за гордым Эйстейном сыном Эйда, подавала ему оружие и кружки с пивом, словно испытывая от этого особую радость, — рабская душонка, покорный, бессловесный норвежский пес, как и было задумано.


Шло время, и Эйстейн постепенно оценил Гестов ум, частенько, понятно наедине, называл его светлой головой и не скрывал, что любит потолковать с ним, особенно о новой вере, хотя эта тема интересовала Геста куда меньше, нежели саги и стихи, слышанные от скальдов. Но он по-прежнему, как наяву, видел перед собою ковры на стенах в доме Эйнара из Оркадаля, отчего все его существо охватывало смутное беспокойство, последний отголосок не то голода, не то стужи. И вот в одну из рождественских ночей Эйстейн разбудил его и сказал, что они пойдут в церковь к Кнуту священнику послушать мессу.

Клирик, недовольный безразличным отношением Геста к Господу, при всяком удобном случае изводил его своими sermo necessaria, то бишь нравоучительными проповедями. Вот и эту полуночную мессу он начал с вполне заслуженной нотации, обращенной ко всей дрожащей от холода пастве:

— Я сильно подозреваю, что для кой-кого из вас напев церковных колоколов значит не многим больше, чем блеяние овцы или мычанье коровы… Но когда родился Христос, весь мир был переписан в документы, в том числе и норвежцы, сколь ни были они тогда сбиты с толку, и арапы, и русичи, и трэли, и конунги… А отсюда явствует, что Сам Господь вписал имена избранных Своих в Книгу жизни! И не случайно родился Христос в Вифлееме, ибо слово это означает «дом хлеба», а Сам Господь сказал: Я есмь хлеб живой, сошедший с небес…

Гесту эти слова понравились, они нахлынули на него с тем же рокочущим шумом, как стихи или истории. А когда паства причастилась таинства евхаристии, вкусила от тела Господня, Эйстейн сказал ему, что сейчас они пойдут в дом Кнута и подождут там, клирик хочет с ними поговорить.

Было уже далеко за полночь, ясно и очень морозно. Эйстейн разжег огонь в очаге, поставил на стол еду. Вскоре пришел Кнут и, устремив горящий взгляд на Геста, сказал:

— Христос прямо с креста сошел во ад к умершим. Он распахнул огромные железные врата, попрал пятою сатану и оковал его огненными цепями. Засим простер Он руку Свою над всеми праведными душами из всех времен и всех народов и вывел их из царства мертвых, как я много раз тебе рассказывал, только ты не слушал. Но дело в том, что Он еще и даровал людям свободную волю, а стало быть, поставил их превыше ангелов, у коих нетиной воли, кроме воли Господа, и сделал так, чтоб был мир меж ними, мир меж теми, понятно, что обладают доброю волей, вот и хочу я спросить тебя, Торгест сын Торхалли, есть ли у тебя добрая воля.

Клирик прищелкнул языком, словно желая удостовериться, что слова его имели надлежащий вкус, но ответа явно не ожидал, поскольку тотчас взглянул на еду, выставленную Эйстейном, взял ломоть хлеба, полюбовался им, ровно откровением, и сказал, что теперь Гест может задать ему вопрос.

Гест недоуменно воззрился на Кнута. Никаких вопросов у него не было, и он лишь пробормотал, что месса вышла на славу, в особенности же ему запало в память сказанное Кнутом про слова, которые могут означать и то, что означают, и совсем другое…

— Ладно, ладно, — нетерпеливо перебил клирик, отправляя в рот кусочек хлеба. — Вопрос у тебя есть. Подумай хорошенько.

Гест надолго задумался, потом обронил:

— Убийца моего отца был с тобой одной веры.

Кнут священник перестал жевать, бросил на него то ли оживленный, то ли ободряющий взгляд: не превратит ли он эту фразу в вопрос? Гест сказал, что слыхал в дружине стихи Эйвинда Погубителя Скальдов, сына Финна, в которых речь шла о сынах Эйрика Кровавой Секиры,[365] убивших первого конунга-миссионера в Норвегии, Хакона Воспитанника Адальстейна; эти убийцы тоже были христианами, а вдобавок конунг приходился им родным дядей по отцу.

Кнут священник в свою очередь задумался.

— Злоупотребление словом Божиим старо, как сама вера, — наконец проговорил он, — то бишь старше, чем весь род, Прекрасноволосого?[366] Есть настоящие христиане и ненастоящие, сиречь обманщики и еретики…

Однако Гест перебил его и заявил, что не позволит ни осенить себя крестным знамением, ни тем паче крестить (коли Кнут клонит к этому), пока не получит надежных доказательств милосердия и мудрости Белого Христа.

К его удивлению, и Эйстейн и Кнут сказали, что он имеет на это полное право.

— Но теперь ты слышал слова, — усмехнулся Кнут и хлопнул себя по ляжкам, как бы подводя итог.

Гест заметил, что Эйстейн улыбнулся, а это не сулило ничего хорошего.

Кнуту священнику было под тридцать, небольшого роста, стройный, с непокорными светлыми волосами и живыми, улыбчивыми глазами, которые постоянно смотрели вниз или в сторону, словно он боялся, что его застигнут врасплох. Руки он всегда прижимал ладонями друг к другу, будто молился, или потирал одну о другую, или, может, почесывал длинным ногтем, — в общем, руки у него всегда были сплетены, как враги, которые не в силах держаться на расстоянии, и Гест подумал, что это первая симпатичная черта, обнаружившаяся у загадочного клирика.


Всего две недели спустя ярл послал Эйстейна с двумя кораблями вдоль побережья на юг, собирать ополчение, и Гесту довольно долгое время пришлось жить у клирика, который днем никуда его не отпускал: то он колол дрова для дома, то обихаживал лошадей и свиней, то помогал старому конюху истреблять крыс да мышей в амбаре с зерном.

Вдобавок он хочешь не хочешь слушал бесконечные Кнутовы речи, кое-что тот читал вслух по книгам и сразу переводил, кое-что цитировал по памяти, иные жития мог повторить слово в слово, и книг у Кнута в сундуке было изрядное количество, благодаря долгой и смиренной службе у конунга Олава: проповеди Папы Григория, «Собеседования» Кассиана,[367] составлявшие источник вечных диспутов меж Кнутом и Асгейром, священником церкви Святого Климента. Были там и собственные Кнутовы извлечения из «De civitate Dei»[368] и «Historia ecclesiastica»,[369] в особенности же он дорожил «Gemma animae»[370] Гонория, полученной при рукоположении от архиепископа Бременского. Там подробно описывалось, что должно иметь на мысли служителям веры, когда воздвигают они дом Господень на непаханой земле: угловые столпы церкви суть четыре евангелия, северная и южная стена — евреи и языческие племена, Бог Отец — передняя стена, соединяющая сии враждебные племена, алтарь — Христос, сиречь любовь в высочайшем ее достоинстве, пол — смирение, а потолок — последняя надежда и для верующих, и для Геста, и для вконец заблудших.

Сейчас в Кнутовой церкви недоставало лишь одной торцевой стены, ее заменял побуревший парус от кнарра, не пускавший внутрь ветер и снег. Гест твердил, что недостает аккурат Бога Отца, связующего звена меж христианами и язычниками, и сказал клирику, что может возвести эту стену, вместо того чтоб слоняться по пятам за старым конюхом, у которого ровно столько работы, сколько он может сделать своими руками.

Кнута Гестовы насмешки сердили, да и бревен у него не было, и как знать, придется ли по нраву ярлу и его непредсказуемым приспешникам достроенная церковь, вон как они помыкают Асгейром и его армянскими братьями — что ни крестины, то риск для жизни.


Когда становилось невмоготу, Гест по ночам тайком уходил в город и помаленьку облюбовал там один трактир, где угощался пивом — если рядом не было никого из дружины. В трактире же он, пока имел деньги, свел знакомство и с распутными женщинами, которые относились к нему по-матерински и были куда краше той, что захаживала к Кнуту. Иные дарили Геста благосклонностью и когда он не имел денег, ведь как-никак он был мужчиной, пусть маленьким и с кожей гладкой, словно у ребенка, но мужчиной. Эти женщины напоминали ему одевушках из Бё. Только вот краса их была куда как недолго вечна и могла вмиг исчезнуть — от одного неуместного слова, от дурного запаха, от неловкого прикосновения. Он слушал застольные разговоры, играл с хозяином в тавлеи[371] а вернувшись в свою комнатушку, спал до полудня. Гест жил в ночном городе и держал эту жизнь в тайне и от Кнута священника, и от Эйстейна.

Во время своих вылазок Гест слышал всякие пересуды про клирика и его труды — зачастую насмешки, сплетни про интрижки с женщинами, а иной раз и похвалы — и постоянно ловил себя на том, что норовит стать на его защиту, хотя в общем не мог не признать справедливость едва ли не всех этих суждений. К примеру, многие в городе считали, что Кнут священник был смельчаком, пока за спиной у него стояла железная власть, то бишь конунг Олав сын Трюггви, но как только остался в одиночестве со своею верой, и сила его, и храбрость вмиг сошли на нет, ведь по натуре он был сущая размазня, вечно шел на поводу у других, позволял вертеть собой почем зря. Даже немалое число верующих разделяло это нелестное мнение.


Однако же Геста все больше и больше раздражало, что церковное здание этак вот приходит в упадок; конечно, незавершенное никак не может прийти в упадок, тем паче церковь, вдобавок такая, как эта, прелестная в своей печальной простоте, словно беспомощное дитя. Когда парусина висела на месте, слова Кнута священника звучали гулко, будто произносились внутри колокола, и даже самые безучастные слушатели порой на миг забывали обо всем.

Перед ледоставом Гест видел, как по реке сплавляли бревна и доски, видел, как на Нидарнесе и в Хладире воздвигаются постройки, да и сам, бывало, вместе с отцом ставил дома, и однажды вечером, когда трактир заполонили дружинники, он вернулся в конюшню и взялся за резьбу: решил смастерить небольшой пюпитр, чтоб Кнуту священнику было чем подпереть книги во время службы. По лицевой стороне пустил лиственный узор, который подсмотрел на одной из лавок в доме ярла, а с боков вырезал лики двух бородатых апостолов, непохожих друг на друга, он видел таких в иллюминованной Кнутовой книге.

Через неделю Гест вручил готовый пюпитр клирику, тот призадумался, помрачнел и наконец спросил, где он украл эту вещь.

— Я не крал ее и не покупал, — отвечал Гест. — Я ее сделал, своими руками.

Он повел клирика в конюшню и показал ему, как работал. Одиновым ножом. Но про это не сказал. Священник сел на мешок с сеном.

— У тебя дар Божий, — сказал он. — Поди, не только это умеешь?

— Да, — кивнул Гест. — Могу поставить тебе церковную стену, в точности такую, как остальные, а работать стану позади паруса, и никто не увидит, чем я занят, пока стена не будет закончена.

Кнут священник долго размышлял над неожиданным предложением, а неугомонные его руки все оглаживали пюпитр.

— Ежели строить тайком, чего доброго, только неприятности наживем, — буркнул он. — Может, лучше работать потихоньку, не спеша, не привлекая внимания, закончим, а никто и не заметит, по крайней мере сразу не заметит, и все, так сказать, исподволь привыкнут к готовой стене и толком не вспомнят, какая она была раньше.

Гест улыбнулся.


Два дня спустя он по льду пересек реку и поскакал в верховья долины — налаживать связь с богатым бондом, который разрешил Кнуту порубку в своих лесах.

Гест не раз видел, как нидаросские корабелы клиньями расщепляют бревна. Но это требовало уйму времени и знания внутренней сущности древесины, каковым Гест, как неожиданно выяснилось, увы, не обладал. Не мог он определить по коре и ветвям качество древесины. Потом нужно было обтесать доски топором — тоже задачка не из простых.

Каждый вечер он садился на коня и возвращался в город, только на ночлег, а утром чуть свет снова исчезал. Снег на склонах уже начал подтаивать, когда наконец все было готово; Гест решил доставить свой небольшой груз в низовье на санях, а стало быть, ночью, по насту.

Наутро он немедля принялся отмерять, пилить, размечать и вырубать пазы. На шум явился Кнут священник, а за ним и любопытствующие — ребятня, соседские женщины, торговцы… Кнут священник стал их разгонять, но прежде спросил, не может ли Гест работать потише.

У корабелов Гест подсмотрел, как надо резать деревянные гвозди-нагели. А глядя на готовые стены, смекнул, как ставятся доски, и заглубил их на два фута в яму, которую по его просьбе вырыл один из Асгейровых монахов. Затем с помощью нагелей доски надлежало скрепить затяжкой, предварительно проделав в ней продольный паз. Медленно, очень медленно новая стена обретала форму, а Кнут священник все время сновал вокруг и теребил парусину, то погружая строителя в потемки, то выставляя на солнечный свет: либо — либо, по-другому не получалось.


И вот однажды утром к ним пожаловал старик, опять-таки привлеченный здешним шумом, и объявил, что решил помереть тут, в Кнутовой церкви. Кнут знал пришельца с тех самых пор, как приехал в Норвегию, и на некоторое время отвлекся от Геста.

Звали старика Гудлейв, и был он отъявленным язычником, пока Олав сын Трюггви самолично не обратил его и не совершил над ним обряд крещения. С того дня он жил по заветам Белого Христа в запущенной усадьбе на краю города, в смиренной бедности, а теперь и помереть вознамерился в том же духе, в достроенной церкви.

Кнут поместил его в комнатке над конюшней, где ночевал Гест, и велел выносить за ним горшок, держать в чистоте и кормить, ведь свои последние силы Гудлейв истратил на то, чтобы дотащиться сюда.

Гест не возражал — во всяком случае, на первых порах. Но уже через несколько дней старик отказался от пищи, решил поститься, дело-то шло к Пасхе. А наутро объявил, что хочет помереть как можно скорее, потому что испытывает боли и слышит голоса из тех времен, когда жил в неведенье. А одобрить самоубийство Кнут священник нипочем не мог, ведь это козни Одина и дьявола. Он ссылался на Писание, на церковный собор в Браге и иные авторитеты, но Гудлейв оставался глух к его доводам, только закрывал глаза, будто слушал как раз ими, и продолжал жить в своем кротком безмолвии.

Тогда Кнут придумал размачивать хлеб в молоке с медом и кормить его во сне, старик чавкал и глотал, но глаз никогда не открывал. А проснувшись, корил и священника и Геста: они-де мучают его, принуждают жить на этом свете, тогда как он хочет только одного — воссоединиться на небесах со своими предками. И однажды ночью Геста разбудил голос, вроде не Гудлейвов, но странно знакомый:

— Мне видится бескрайнее море, которое ты переплыл.

— Кто переплыл? — крикнул Гест в другой конец чердачной комнаты.

— Ты, — послышалось оттуда. — Я вижу одинокий корабль, он никогда не причаливает к берегу, кружит под парусом в открытом море, а команда мрет, один за другим, от голода и…

Гесту было невмоготу слушать все это. Днем он трудился над церковной стеной, но как бы во сне, а по ночам слушал старика, будто собственный свой голос. Его опять одолевал страх. И однажды утром пришлось-таки позвать Кнута священника — с мрачного смертного одра доносились совсем уж безумные вопли.

Они подошли к Гудлейву, который тем временем уже мирно спал и удовлетворенно причмокивал губами, пока они смотрели на него в первых лучах солнца, проникавших сквозь оконце в крыше. Кнут решил, что старик, поди, сызнова проголодался, сходил вниз, принес хлеб и кружку молока и начал совать в беззубый рот размоченные кусочки. Гудлейв, задумчиво чмокая, съел все подчистую, меж тем как тело его издавало довольные звуки, и они подумали, что это голос смерти.

Но тут старик открыл глаза и сказал, что видел своего сына, самого младшего, любимого, который погиб в огне, теперь его страшные раны зажили, вся кожа ровно как у новорожденного младенца, и оба глаза зрячие.

— Мы снова станем детьми? — спросил он, с мольбой глядя на Кнута священника, который попробовал улыбнуться.

— Да, — быстро ответил Гест. — Жизнь возвращается к своему началу.

Произнося эти слова, он вздрогнул и заметил, что Кнут священник посмотрел на него, удивленно и одобрительно. Кнут священник выделил Геста. Видел в нем главную свою задачу, ученика, который не ведает, что творит, душу, живущую иной жизнью, не такой, как его собственная. Невыносимо.

Гест опять от всего отстранился и строительство тоже забросил, так и не закончив стену, вернулся к уступчивым кабацким бабенкам, к пиву, к вялым ночным объятиям. Вот так обстояли дела, когда воротился Эйстейн, — церковь не достроена, Гудлейв по-прежнему живехонек.

В тот день река вскрылась, солнце и вода превратили дороги и улицы в потоки грязи, тени исчезли, зима с шумом и громом покинула Нидарос, новый запах повис над городом, вонь стоков и клоак, прежде скованных морозом, и средь этой внезапной весны возник Эйстейн сын Эйда; как никогда встревоженный, он коротко поздоровался с Кнутом священником и тотчас же отвел Геста за конюшню, надо, мол, поговорить с глазу на глаз, а там сообщил, что ближе к Троице в город потянутся военные отряды — с юга, сиречь с Вика,[372] и с востока, из Свитьода,[373] — в них наверняка есть исландцы, вдобавок и корабли снова пойдут, так что Гесту лучше подыскать другое пристанище.

Гест молчал, и Эйстейн прибавил, что за ним кое-кто следит, поэтому надо срочно собирать вещи и быть наготове.


Три дня спустя, когда Гест, сидя в конюшне, чинил парусину, снова пришел Эйстейн, один, с мешком в руке, и Гест смекнул: пора, время не ждет, в мешке съестное, одежда и те немногие вещи, какие он держал в Хладире.

— Уходим прямо сейчас.

На лодке они переправились через реку и вошли в низкий лесок, где Эйстейн достал из тайника оружие — короткое копье и меч, не считая топора с рыбьей головой на рукояти, — и сказал, что решил подарить Гесту оружие, так как не смог обеспечить ему лошадь и не сумел устроить его на корабль.

Вообще-то, сказал Гест, это он должен бы сделать подарок Эйстейну.

— Ничего подобного, — отрезал Эйстейн.

Приют Гест найдет на севере, в Халогаланде,[374] у богатой вдовы по имени Ингибьёрг дочь Эйвинда. Она была замужем за военным вождем, который ходил в викингские походы с Эйстейном и Хельги, да и с Клеппъярном Старым тоже, а потом погиб при Свольде в войске конунга Олава.

— Вот возьми. — Эйстейн протянул Гесту серебряную монету с какими-то непонятными значками на ней; она, мол, из Серкланда,[375] и Ингибьёрг как увидит ее, так сразу все поймет.

Гест спрятал монету в кошелек, а потом пропел стихи, которые сложил про ярла, и спросил, нравятся ли они Эйстейну. Тот кивнул и добавил, что они бы и ярлу понравились. Тогда Гест сказал, что он может пропеть их ярлу и получить награду.

— Но ведь сложил стихи не я, — возразил Эйстейн.

— Я же дарю тебе и стихи, и награду, какую даст за них ярл.

Дружинник передернул плечами и мрачно произнес, что Гест человек умный и не иначе как намекает, что служит он одному государю, а верность хранит другому, но говорить об этом незачем, он и сам все знает, и такие разговоры его только обижают. Гест даже бровью не повел. Эйстейн поблагодарил его за подарок и объяснил дорогу на север, Гест повторил, на том они и расстались.

Гест поднялся на холм и сделал то, чего, увы, не успел, покидая Бё, — посмотрел на город, который оставлял позади. Красивый какой, гораздо краше сейчас, чем когда он сюда приехал, невзирая на смрад. Многие дома разрисованы до самого конька, на улицах масса народу и коней, крохотные подвижные фигурки, у Эйрара и у Хольма корабли, борт к борту, с верфей доносится стук молотов, хриплый свист точильных камней, далекие командные возгласы, крики чаек. Таким он будет вспоминать этот город, увиденный сверху погожим весенним днем. С Кнутом священником и с Гудлейвом он не попрощался. Выходит, и тут кое-что забыл.

Дети

По совету Эйстейна Гест обошел стороной большие селения в Стьёрдале, Вердале и на озере Мёр, разговаривал только с пастухами да с бондами, если нуждался в еде или сбивался с дороги. Одиннадцать солнечных восходов миновало, когда он наконец перевалил через очередной горный кряж и спустился к фьорду, на берегу которого, по его расчетам, находится усадьба Сандей, то бишь Песчаный Остров, где живет Ингибьёрг.

Правда, в последние дни он шел то берегом моря, то, думая, что впереди полуостров, прямиком через горы, а оттого очень и очень опасался, что либо проскочил слишком далеко, либо, наоборот, еще не добрался до нужного фьорда, между тем усадьбы, а значит, и пропитание встречались все реже. Он ловил рыбу на Тейтров серебряный крючок, ставил силки на птиц, вокруг же цвело лето, опаляло его тяжелым, томительным зноем. Гесту нравилось спать в свежей мураве. И он шел куда ноги несли.

По словам Эйстейна, Сандей располагался на плоском мысу с северной стороны фьорда. Но, выйдя на откос, Гест не увидел ни построек, ни плоского мыса, только черные скалы, обрывавшиеся в воду. Он хотел дойти до вершины фьорда и взобраться на следующий кряж, однако фьорд оказался длинным, конца не видно, свечерело, солнце клонилось к закату, а день выдался жаркий, поэтому он повернулся спиной к материковым горам и зашагал к устью фьорда, заночевал на солнышке, на свободном от снега лужке, а наутро отправился дальше, держа путь на запад и спрашивая себя зачем.

Горная гряда начала понижаться, скалы окрест стали округлыми, гладкими, тропа вела Геста к морю, было тепло и безветренно, солнце светило в лицо, он шел себе и шел, в глубине души сознавая, что опять выйдет к очередному полуострову.

Как вдруг ему почудились голоса.

Детский плач. Или это птицы? Гест вышел к обрыву, глянул вниз — усадьба, зеленая лужайка меж двух серых холмов, которые вилкой выдавались в море, конец дороги, край земли. Между этими зубцами дугой выгибался белый песчаный пляж с лодочным причалом и двумя сараями, катки напоминали руны на песке, ни людей, ни скотины не видать, только лодка на берегу, чем-то вызвавшая у него тревогу.

Снова послышались голоса, откуда-то с горы. Гест сел и навострил уши, потом встал, прошел несколько шагов вспять. Птичий щебет гейзером рвался ввысь из зарослей над обрывом. Он подполз к самому краю, глянул вниз и заметил в глубине, на осыпи, красное пятно, сиречь кого-то в красном, затем еще и еще — всего три маленькие фигурки, трое детей, а между ними четвертый, поменьше остальных, лежит не шевелясь, словно упал и никогда больше не встанет. Гест зашагал прочь.

Но когда вышел на взгорье, откуда открывался вид на море и на усадьбу, и снова увидал лодку, остановился, сел и подпер голову руками. Лодка была с пробоиной. Он поднялся и пошел обратно. Дети все так же сидели вокруг безжизненного тела. Резкие крики воронов звучали в ушах как шум злобно клокочущего потока. Гест отыскал расщелину, спустился вниз, подошел к детям. Они сидели к нему спиной — мальчик лет одиннадцати и две маленькие девчушки. Мальчик медленно повернул голову и с криком бросился на него. Гест отскочил в сторону и стукнул его по затылку — мальчик упал, да так и остался лежать. Девочке, которая плакала, было лет шесть или семь, не больше, она устроилась на коленях у сестренки, той было лет одиннадцать, она не двигалась, закрыв лицо руками.

Гест положил оружие наземь, сел рядом, разулся и начал растирать ноги. Мальчик, не вставая, наблюдал за ним. Гест назвал свое имя и спросил, кто этот мертвый ребенок. Мальчик сел и, помолчав, ответил, что это их брат Эйвинд, он упал с обрыва.

— Вон оттуда, — кивком показал он.

Гест скользнул взглядом по каменной круче, потом спросил, что они делали так далеко от усадьбы. Младшая девочка, которой разрешили посмотреть на него, опять заплакала. Сестра стала ее успокаивать. Все трое бледные, грязные, в глазах пустота.

— Как тебя зовут? — спросил Гест у мальчика.

— Ари, — ответил тот и добавил, что старшую девочку зовут Стейнунн, а младшую — Халльбера.

Продолжая разминать ступни, Гест повторил давешний вопрос:

— Что вы делали в горах?

Ари нехотя рассказал, что несколько дней назад в усадьбу явились лиходеи, поэтому они убежали на гору, в лес, и оттуда слышали крики, видели, как горят дома. Потом лиходеи ушли, но они не посмели спуститься вниз, хотя очень проголодались. А потом Эйвинд упал.

Гест развязал котомку, отдал им остатки своих припасов. Дети жадно накинулись на еду, просительно поглядывая на него: нет ли еще?

— Ари пойдет со мной в усадьбу, — решил Гест, — а вы, девочки, подождете здесь.

Ари идти отказался.

— Ты должен, иначе нельзя, — сказал Гест, взял на руки мертвого мальчика и пошел, прямо в гущу зарослей, вдоль ручья, где нашлась тропинка. Ари поплелся следом.

Усадьба была больше, а земельные угодья намного обширнее, чем казалось сверху. Три дома частью сгорели, на лужайке валялись искалеченные трупы животных, посреди двора — куча мертвых тел, родители ребятишек, работники, трэли, раздетые догола, облепленные полчищами мух и чаек. Гест крикнул Ари, чтобы тот тихо-спокойно сидел за одним из сожженных сараев, пока он не позовет.

В большом доме он обнаружил множество убитых — трэли, судя по одежде, и какая-то полураздетая женщина; почти вся мебель и утварь разбита и искорежена. Отрезав лоскут от юбки одной из убитых, Гест завязал себе нос и рот, вышел на улицу и начал перетаскивать трупы вниз, к морю. Туда же отнес и Эйвинда.

Ари так и сидел за обугленными развалинами. Гест велел ему найти лопату или другой какой инструмент, чтоб вырыть яму. Мальчик будто не слышал. Тусклым взглядом смотрел в пространство. Гест спросил, где ему взять лопату. Ари молчал. Тут до них донеслось негромкое блеяние. Оглядевшись по сторонам, Гест заметил на горном склоне двух ягнят.

— Может, изловишь? — спросил он.

Ари по-прежнему молчал. Гест сел рядом, в памяти его оживало забытое, годы меж убийством отца и местью Вига-Стюру, блеклые, выпавшие из времени годы, когда руки его двигались по собственному произволу, снежные равнины и стужа, что вгрызалась в кости, подступала к сердцу.

В конце концов он встал и пошел на поиски инструмента, нашел лопату и кирку, начал хоронить убитых. Управился уже ночью, но ведь летом ночи светлые. Трупы скотины он оттащил к бухточке в стороне от причала и оставил на корм птицам. Ари сидел на том же месте, крепко обняв руками ягнят.

Гест разжал ему руки, велел сходить за девочками. Несколько раз повторил, только тогда Ари ушел. Гест зарезал ягнят, разложил посреди двора костер, отыскал в доме кой-какую посуду, приготовил еду. Дети не шли.

Он поднялся на гору и нашел их там же, на осыпи, Ари сидел в стороне, Халльбера спала на коленях у Стейнунн. Гест посадил малышку на закорки, взял Стейнунн за руку и стал спускаться вниз. Ари пошел следом.

Накормив детей прямо на лужайке у костра, Гест решил прибрать в доме, принес воды, попробовал отмыть кровь. Девочки ночевать в доме не хотели. Гест сказал, что если они потерпят еще немного, то смогут поспать на солнышке, которое уже вставало над островами на севере, белое и холодное. Но обеих тотчас сморил сон. Гест отнес их в дом, уложил в одну постель. Ари устроился в своей постели, сам Гест — в родительской. Тишина была такая, что ему чудился за дверью гул водопада и негромкие шорохи будничных материнских хлопот. Кнут священник, думал он, сказал бы, что сюда его привел Бог, а еще он думал о Тейтре и об отце, которые помогали незнакомым людям, это и утешало, и грозило смертельной опасностью, а ведь он тоже страдал этим недостатком, и тут вдруг до него дошло, что старшая девочка до сих пор не произнесла ни слова.


Гест поднялся, открыл дверь в соседнюю комнатку. Девочки не спали, сидели, прижавшись друг к дружке, прислонясь к дощатой перегородке. Халльбера тихонько плакала. Стейнунн молчала. Гест спросил, как ее кличут. Она качнула головой, глядя мимо него. Гест не двигался с места, пока девочка осторожно, с опаской не посмотрела на него, и тогда только повторил вопрос.

— Ты же знаешь, — ответила она.

— Сколько тебе зим?

— Одиннадцать.

— Стряпать умеешь?

Она кивнула. Гест велел им вставать: помогут ему сготовить поесть. Тут он обнаружил, что Ари на месте нет. Гест нашел его на пригорке за домом. Сел рядом, спросил, есть ли в усадьбе оружие, которое не унесли грабители.

— Почему ты спрашиваешь?

— С оружием мы сможем защищаться. Весна только-только началась, а они, поди, на север ушли?

— Не знаю, — сказал Ари, но потом кивнул: — Да, на север.

— Стало быть, снова вернутся на юг.

Мальчик недоуменно воззрился на него:

— Никто не защитится от Транда Ревуна.

— Как называется ваша усадьба?

— Хавглам, то бишь Шум Моря.

Гест завел речь о лодке, что лежала на берегу, с пробитыми в нескольких местах бортами. Спросил, есть ли в сарае паруса и весла, найдется ли инструмент для починки.

Ари опять кивнул и поднялся. Они поели, спустились к лодочному сараю, и Ари показал весь наличный инструмент и материалы. До вечера оба чинили лодку. Гест говорил мало, Ари вообще молчал.

— Ты не должен бояться, — сказал Гест, когда оба наконец сели отдохнуть. Лодку они залатали. Между тем свечерело. Закатное солнце низко стояло над морем, было по-прежнему тихо, безветренно. — Страх не дает думать, и тогда ты не сможешь защищаться.

Ари мотнул головой.

— Минувшим летом, — продолжал Гест, — я оказался в Оркадале, в темном лесу, вместе с людьми, которых совсем не знал. Напади они на меня, я бы не сумел защититься.

— От Транда Ревуна никто не защитится, — повторил Ари.

— Ладно, пошли к дому, надо поесть.


Стейнунн все перемыла-перестирала, прибрала и еду сготовила. Халльбера плакала, забившись в угол между лавкой и стеной. Неужто девчушка просидела там весь день? — спросил Гест. Стейнунн не ответила. Гест приметил поблизости несколько каменных котлов, взял с полки веретенце, покрутил меж ладонями, а потом запустил кружиться в котле. Услыхав жужжание, Халльбера села и засмеялась. Стейнунн и Ари даже бровью не повели. Гест запустил веретенце еще раз, оно вертелось долго, но мало-помалу замедлило скорость и упало.

— Сейчас отлив, — сказал Гест. — Нынче работать будем допоздна, сколько сможем. А после поспим.

Они поели и спустились в бухту меж холмов. Вход в нее был узкий, посреди пролива виднелся небольшой риф, окруженный колышущимися бурыми водорослями, вокруг на зеленой воде покачивались гагары. Гест сказал, что надо спустить лодку на воду и наложить в нее камней, сколько выдержит. Сказано — сделано, камней наложили почти вровень с бортами. Тогда Гест зашел в воду, отвел лодку во внешний пролив, сел на борт — лодка зачерпнула воду и затонула, глухо ударившись о дно, возник новый риф.

— Теперь от этой лодки вовсе никакой радости! — воскликнул Ари.

Гест выбрался на берег. Халльбера опять заплакала:

— Мне хочется поиграть с Эйвиндом.

— Эйвинд умер, — сказал Гест, взял ее на руки и понес к дому. По дороге она уснула.


Наутро пропала Стейнунн. Гест отправился на поиски и нашел ее за свежими могилами. Она вскочила, бросилась бежать по гладким прибрежным скалам. Гест догнал ее, остановил. Девочка сказала, что не хочет стряпать. Гест сел, силком усадил ее рядом, рассказал о себе: он, мол, исландец, жил в усадьбе Йорва, а предки его родом из Норвегии, из Наумадаля, что всего в нескольких днях пути на полудень от Хавглама. Рассказал о сестре, о матери, о бегстве за море, но словом не обмолвился об отце и Вига-Стюре. Стейнунн все так же безучастно смотрела в пространство. Тогда он пропел стихи, велел ей повторить. Она повторила.

— Женщины петь стихи не умеют, — сказал он. — А вот ты теперь умеешь.

Они вернулись в дом, приготовили поесть. За едой Гест рассказал про Йорву Халльбере и Ари. Но на сей раз поведал и про отца, и про Вига-Стюра.

— Я не маленький, — добавил он. — Я убил одного из самых могущественных хёвдингов Исландии, так что бояться вам нечего, а о боге Форсети вы когда-нибудь слыхали?

Дети молчали. Гест снова взял веретенце, запустил кружиться в котле, потом сказал:

— Нынче придется поработать еще больше.

— А что будем делать? — спросила Халльбера.

— Будем добывать себе новую лодку, — ответил Гест.

Они спустились к берегу. Гест велел девочкам собирать камни, относить на холм и складывать на вершине, над входным проливом. А они с Ари пойдут в лес рубить деревья. Свалив полтора десятка стройных березок, они оттащили их вниз. Гест видел, что девочки больше играют, чем носят камни, но корить их не стал. Попросил Ари сходить в лодочный сарай за веревкой.

Когда мальчик вернулся, он показал на серую вершину:

— Вон там мы поставим настил из жердей. И насыплем поверх камней. Коли Транд и его люди вернутся, они обязательно пройдут под ним, другого пути нет.

— Их одиннадцать человек, — сказал Ари.

— Зато мы умнее, — возразил Гест.

Он поинтересовался, какие постройки есть на островах, к северу и к югу. Ари сообщил то немногое, что знал: мол, берега там безлюдные, непроходимые.

Когда настил был готов, они вдвоем затащили его наверх. Там Гест подвел под жерди каток и привязал к нему веревку. Затем они стали собирать камни и сваливать их на настил. Трудились до самого вечера. И еще два дня. Закончив работу, Гест сказал, что этот день надо запомнить. С моря сооружение выглядело как обветшалый каменный знак, а с пролива его вообще не было видно.

— Теперь буду учить Ари владеть оружием, — объявил Гест.

Ари ответил, что он не против, но все же надеется, что Транд больше не вернется.

— Ты еще ребенок, вот в чем дело. Но ведь если они не вернутся, ты не отомстишь. А не отомстив, никогда не станешь мужчиной.

Они пошли к ручью, который бежал с гор восточнее усадьбы. Гест велел Ари взять заранее приготовленное длинное копейное древко, подбежать к ручью, с разбегу воткнуть древко в русло и перемахнуть на другой берег. Так он будет прыгать с берега на берег, пока точно не поймет, как надо держать древко.

Для начала Гест прыгнул сам, показал, как это делается. Ари попробовал — и упал в ручей. Девочки засмеялись. Ари выбрался на тот берег, попробовал еще раз. Гест сказал, что он неправильно держит древко.

— Держать надо в вытянутых руках и одной ладонью обхватывать его внизу, на уровне правого колена.

Ари сделал новую попытку.

— Но ведь так еще труднее.

— Верно. Только держать надо именно так, уколы из этой позиции самые опасные. Продолжай.

Ари упражнялся снова и снова, пока Гест не остановил его.

— Я научился этому в дружине Эйрика ярла, — сказал он, воткнул древко в землю и крепко обхватил обеими руками, а потом велел Ари тоже взяться за древко и, посильней оттолкнувшись ногами, бросить тело вверх и в сторону, чтобы оно стало как бы поперечной планкой к древку, наподобие перекладины креста. Ари попробовал, несколько раз. Когда у него более-менее получилось, Гест отпустил древко. Ари упал. Гест велел ему упражняться в одиночку, держать равновесие как можно дольше и стараться приземляться на ноги. Отныне Арии должен повсюду ходить с копейным древком, как можно чаще отрабатывать равновесие, прыгать через ручей и непременно держать древко так, как он теперь научился.

— Лучше научил бы меня рубиться топором, — сказал Ари.

— Нет. Копье — самое подходящее орудие для маленьких мужчин в схватке с большими. И копье у тебя будет длинное, потому что бросать ты тоже не умеешь. Но я могу сделать тебе лук, если хочешь.

— И мне тоже сделай! — вставила Халльбера.

— Конечно сделаю, — обещал Гест.

Стейнунн сказала, что ей лук не нужен.

Они пошли в лес, нарезали заготовки. Гест смастерил два лука, один совсем маленький.

— Я видел у вас в сарае ларь с железом, — сказал он. — Там были наконечники для копий, глядишь, и жала для стрел найдутся, а?

Ари пожал плечами: дескать, кто его знает. Они пошли в сарай и, порывшись в ларе, нашли несколько жал, после чего Гест принялся ладить стрелы. Дети во все глаза следили за работой. Гест невзначай поинтересовался, христиане они или язычники. Ари вопросительно глянул на сестер и ответил, что не знает. Тогда Гест сказал, что поведает им одну историю — про негодяя и обманщика Савла, который по велению царя Иудейского взялся ловить и карать христиан, препровождая их в золотой город под названием Дамаск. Путь туда был долог и лежал через пустыню, через раскаленное море песка, пленники мучились жаждою и голодом, сам же Савл сидел на коне под навесом и питья имел вдоволь. Как вдруг с неба послышался ясный голос, вопросивший, отчего Савл так жесток к рабам Божиим.

Понял Савл, что с ним говорит Господь, и пал наземь, моля о пощаде, и спросил, что велит ему Господь. Голос молвил, что он должен встать и продолжить путь, а в городе будет ему весть, на что употребить свою жизнь. Савл радостно вскричал, что сделает как велено. Но, вставши на ноги, обнаружил, что ослеп. Не видел он ни солнца, ни песчаного моря, ни собственных рук. И пленники, жертвы Савловы, сами повели его в город.


Гест посмотрел на детей и прибавил, что слышал эту историю от одного священника, но не понял ее и не спросил, что она означает, так как не очень любил разговаривать с этим священником. Однако ж сама история не забылась, а стало быть, наверняка что-то означает.

— Вы-то как думаете?

Ответом было молчание, дети не сводили глаз с его рук и с ножа, стругающего стрелы.

— По-моему, — сказал Гест, — эта история говорит вот о чем: христиане настолько добры, что спасают даже своих тюремщиков, хотя должны бы их убить.

— А почему он ослеп? — спросил Ари.

— Не знаю, — ответил Гест. — Но они отвели его в Дамаск, и там он три дня и три ночи сидел в каменной крепости, не говоря ни слова. А потом пришел к Савлу мальчик по имени Анания и положил руки ему на глаза, вот так. — Он положил ладони на глаза Халльберы. — И зрение вернулось к Савлу. Тогда он вновь пал на колени и спросил мальчика, кем тот послан. «Господом, — отвечал Анания. — Он желает, чтобы стал ты Его учеником и проповедовал истинную веру». — «Почему я?» — спросил Савл. «Потому что ты грешил и знаешь об этом», — сказал мальчик.

Затаив дыхание, Гест внимательно осмотрел стрелу, которую держал в ладонях, и проворчал, что этого он тоже не понимает и, доведись ему выбирать себе спутника, предпочел бы человека, на которого может положиться, а не такого, что терзал его и мучил. Ари с ним согласился. Стейнунн же сказала, что ей безразлично, кто придет ей на помощь, лишь бы помог.

Гест успел заметить на ней дорогое украшение — золотую брошь, которой она сколола платье на узенькой груди, — и подумал, что не мешало бы выяснить, где она ее взяла. Но сейчас повернулся к Халльбере и спросил, каково ее мнение об истории Савла. Девочка ответила, что ей нравится Анания, он милый и добрый, однако сегодня она больше не хочет слушать истории.

— Тогда пойдемте на лужайку, постреляем, — решил Гест и вручил Халльбере тупую стрелу.


Гест отнес на вершину холма, к настилу с каменной пирамидой, овечью шкуру и несколько одеял. Там он проводил ночи. А нередко и дни, поочередно с Ари. Порой они видели в море паруса, но все корабли шли мимо. Еще они бродили по горам, отыскали кой-какую домашнюю скотину. Ари знал рыбные места, и они ловили неводом с берега и тянули жребий, кому лезть в ледяную воду и расправлять сети и грузила. Иногда находили птичьи яйца. Шли дни, и Гест все больше жалел, что затопил лодку, ибо эта лодка с пятью парами весел вполне могла бы доставить их на полночь, в соседний фьорд, где жила Ингибьёрг, сиречь если она там жила, ведь Геста одолевало неотвязное ощущение, что они находятся совсем не в том мире, в котором он родился и который знал. Однажды вечером Ари сказал:

— Напрасно ты затопил лодку.

— Пожалуй, — согласился Гест. — Но я думал, они вернутся в тот же день или на следующий. Подождем еще неделю. Коли не явятся, мы поднимем лодку.

Каждый день Ари упражнялся с копейным древком. Гест показал мальчику, как держать его, чтобы обороняться от меча и топора. Дети стреляли из лука по мишеням и ни единого разу не завели разговора о своих родителях, рассуждали только о том, как покинут усадьбу, и недоумевали, почему нельзя сделать это прямо сейчас.

Гест не мог дать им ответа.

Как-то ночью, когда Ари караулил возле каменной груды, он поднялся на гору, обвел взглядом море и острова. Странно все-таки, что нигде нет построек и что корабли сюда не заходят. Он начал подниматься на гребень, но не сумел отыскать тот уступ, который впервые привел его сюда; местность кругом непроходимая, изрезанная расщелинами, заросшая густым кустарником, заваленная каменными глыбами, он то карабкался, то шел и в конце концов добрался до высшей точки — солнце стояло на севере, а на востоке, насколько хватало глаз, тянулись сплошные расщелины, и Гест подумал: слепой случай подыграл ему.

На обратном пути ветер усилился, полил дождь, над головой парил орел, и снова Гест не нашел дороги — ни первой, ни той, по которой только что сюда добрался, спустился в Хавглам уже по третьей; Ари спал под овчиной возле камней. Гест разбудил его и спросил, были ли в усадьбе лошади.

— Да, были раньше, — ответил Ари. — Только их на лодках привозили.


Гест отыскал старое копье, снял с него наконечник и насадил на Арино древко, сказав, что теперь мальчик знает, как держать копье и как на него опираться. Рассказал им предание, которого они не поняли и обсуждать не пожелали. Погримасничал — Халльбера смеялась, а Стейнунн даже не улыбнулась, лишь обронила, что у Геста глупый вид. Он рассказал им о своей сестре Аслауг, о том, какая она сильная и несгибаемая, вот и им, мол, никак нельзя сдаваться, и теперь надобно привести в порядок сожженные дома. Однако ж он по-прежнему не узнавал мира, в котором родился. Коли бы все люди умерли и земля опустела, они бы тут ничего не заметили. Без лодки им вообще ничегошеньки не заметить. Увидев, что Халльбера и Стейнунн рвут цветы, он спросил, зачем они это делают.

— Мы всегда собирали цветы, — ответила Стейнунн. — Вместе с мамой.

Тут-то Гест наконец и почел уместным выяснить, откуда у нее золотая брошь.

— От мамы, — сказала девочка и накрыла брошь ладошкой. А потом поинтересовалась, зачем Гест спрашивал, христиане они или язычники, она и сама думала об этом, еще прежде чем услыхала его рассказ про Ананию и ослепшего Савла.

— Я хотел узнать, ставить ли кресты на могилах. Стейнунн задумалась, потом спросила:

— А крест — это хорошо?

— Я не знаю, — ответил Гест. Глядя в ее открытое, искреннее лицо, он понял, что не способен дать ей тот ответ, какого она желает, такой ответ может дать перепуганному ребенку только верующий, причем более праведный, чем даже Кнут священник. Но все-таки сказал, что, собственно говоря, крест — это человек, замученный, но спасенный и оттого счастливый, обретший вечную жизнь.

— Что значит спасенный? — спросила Стейнунн.


Той ночью, когда явились они, Гест сидел на холме и смотрел на север, прямо навстречу челну. Он даже не сразу сообразил, что это челн, ведь царило безветрие, воздух полнился глубокой синевой, и ему подумалось, что там мираж, или утес, или кит, но потом он разглядел, как взблескивают лопасти весел.

Гест бросился в дом, разбудил детей. Девочки расплакались. Он схватил их за руки, вытащил на лужайку и велел схорониться в росистой траве — вот как замерзнут, так вправду будет повод для слез.

Вместе с Ари он снова взобрался на холм, к каменной пирамиде. Челн приближался, они уже слышали плеск весел. Ари дрожал всем телом, Гест ладонью похлопал его по спине.

— Я вижу только пятерых, — шепнул он.

Челн скользнул в пролив, исчез из виду, донесся глухой стук, потом они снова увидели корму, которая бесшумно прошла прямо под ними. Гест заметил, что двое мужчин, сидевшие на веслах, гребли одной рукой; один человек безжизненно лежал на парусе, еще один — на кормовом настиле, а на носу, облокотясь на собственные колени, сидел одетый в серое великан, будто спал.

— Это Транд, — прошептал Ари.

Передний гребец обернулся, посмотрел на берег, что-то сказал, серый великан поднял голову, но не оглянулся. Халльбера и Стейнунн встали на ноги и заревели. Гест схватил камень, запустил им в челн и попал в человека на корме, Ари угодил камнем в ближнего гребца. Вторым броском они достали лежавшего на парусе, третьим — другого гребца. Из челна не донеслось ни звука, словно там не люди, а призраки. Ари опять задрожал, выпустил древко копья и камни бросать отказался.

Гест метнулся к катку, рванул веревку — лавина камней рухнула вниз, в челн и на воду, тут наконец раздались крики, пронзительно громкие в тишине ночных гор; двое кое-как сумели подняться, Транд недвижимой тушей обвис на борту; громкий плеск, сдавленные вопли — челн перевернулся. Гест сбежал на берег, бросился в воду и раскроил топором череп первому, что сумел стать на ноги, потом хотел вернуться на сушу, но, поскользнувшись на гладких камнях, упал и волею случая уберегся от Трандова меча. Во рту чувствовалась горечь морской воды, ему было зябко, однако он успелзаметить, что Транд бьет левой рукой. Выбравшись на берег, где его ждал Ари, он гаркнул в лицо мальчишке, что надо бежать в дом.

— Это же всего-навсего дети! — послышалось за спиной.


Девочки оставили дверь открытой. Гест вбежал внутрь, велел им спрятаться в спальне, запереться на засов и не выходить, пока он не разрешит; Ари пускай станет за входной дверью и по первому его зову выскакивает с копьем наружу.

Через черный ход Гест выбежал из дома, прокрался вдоль стены и увидел двоих — Транда и еще одного, они ковыляли по лужайке, прямиком к двери большого дома. Гест метнулся к ним и всадил копье в спину Транда, тот рухнул ничком, сбив с ног своего приспешника.

Дверь распахнулась, Ари выскочил на лужайку, споткнулся и вонзил копье в бедро Трандова приспешника. В следующий миг Гест добил врага и крикнул Ари, что Транда надо связать, сам кинулся на великана сбоку, заломил ему руки за спину, услышал стон и сообразил, что правая рука у Транда сломана.

Ари не двигался.

Гест кликнул девочек. Тоже безуспешно. Он чувствовал, что великан под ним шевелится, а у него самого изо рта течет слюна. Стукнул Транда по затылку обухом топора, оглушил, встал, утер рот, яростно глядя на Ари, который все так же молча сидел на корточках подле мертвеца.

Пришлось Гесту самому идти за веревкой и связывать Транда. Потом он выпрямился и сверху вниз глянул на себя.

Страха не было. Тягучая слюна снова текла изо рта прямо на грудь. Он дрожал всем телом. Но страха не было. Рана от копья на спине Транда кровоточила, на шее виднелся старый шрам. Темные волосы висели сальными космами, великан открыл глаза, лицо у него было опухшее, землисто-бледное, одна нога тоже со шрамом.

— Жалкая смерть для мужчины, — простонал он, прищурясь на Геста, который опять утер подбородок и спросил, где Транд получил свои увечья.

Тот не ответил, даже и не пытался. Гест полюбопытствовал, удалось ли им взять на севере дань, вообще-то причитающуюся трандхеймскому ярлу.

На сей раз Транд открыл рот, прошипел, что пришел сюда не затем, чтоб отвечать на дурацкие вопросы, и с громким стоном закусил зубами бороду.

— Значит, ты пришел, чтобы умереть?

— Твоя власть, тебе и решать. Кстати, кто ты такой?

— Ты умрешь той смертью, которую заслужил.

Гест принес кувалду, вколотил посреди двора толстый кол, посадил Транда к нему спиной и привязал, накинув на шею петлю.

— Ступай приведи девочек, — велел он Ари, сам же потащил мертвеца вниз, к бухточке, где были свалены трупы скотины. Возле берега обнаружились еще три покойника — двое утонули, третьего уложил Гестов топор, — их он тоже отволок в бухточку.


Когда Гест вернулся, девочки стояли во дворе, испуганно глядя на связанного пленника. Гест плюхнулся перед ним на траву и опять спросил, много ли богатств он награбил на севере.

— К чему ты клонишь? — буркнул Транд.

— Хочу знать, что у тебя за враги, — сказал Гест. — Можно ли мне тебя убить.

Транд промолчал.

— Пощады будешь просить?

Транд по-прежнему молчал, выпучил глаза, дышал с трудом. Гест ослабил удавку у него на шее, повторил вопрос. Транд молчал.

Гест принес еще два кола, вбил в землю перед пленником, привязал к ним его ноги, так что сидел тот теперь враскоряку и не мог вырваться. Они запалят костер у него между бедер, сказал Гест. Услышав это, Транд дернулся всем телом, закричал:

— Убейте меня сразу! Пытки — это позор!

Ари сходил за берестой, Гест наколол дров. Стейнунн принесла из дома горячих углей, зажгла бересту. Транд пытался вырваться из огня, оглашая светлую ночь пронзительными, несусветными криками, чайки над падалью умолкли, с гор потянуло прохладным ветерком, а орлы, что все время парили над усадьбой, улетели за горизонт.

— Я мог бы устроить тебе кровавого орла,[376] — буркнул Гест, меж тем как дикие вопли не стихали ни на миг.

От костра у Транда занялись волосы и борода, горящее тело выгнулось дугой, в горле булькало, казалось, он вот-вот разломится надвое. Внезапно Стейнунн ринулась вперед, схватила палку и ткнула ему в левый глаз, голова дернулась в сторону, палка хрустнула, но обломок застрял в глазу. Ари подхватил колун, валявшийся в траве, ударил Транда по лицу — только зубы затрещали. Мальчик ударил еще раз, выронил колун и в ужасе убежал прочь. Между тем одежда Транда сгорела, огонь вгрызался в нутро. Но он был еще жив.

Гест сказал детям, чтобы они принесли воды и погасили костер, после, мол, разожжем снова.

Однако все трое, сидя на пороге дома, неподвижно, отрешенно смотрели в пространство, как тогда, когда он нашел их на осыпи. Он сам сходил за водой, раскидал дымящиеся головешки, опустился на корточки перед безжизненной фигурой.

— Слышишь меня, Транд Ревун?

Ответом был едва внятный стон. Гест назвал свое имя, сказал, откуда он родом, ведь Транд Ревун вправе знать об этом, и добавил, что умрет он завтра или, может, послезавтра, так что есть у него время поразмыслить о лиходействах, какие он учинил здесь, в Хавгламе.


Вместе с детьми Гест спустился к причальному берегу; вдвоем с Ари они зашли в воду и вытащили на песок перевернувшийся челн — он пострадал от камнепада, но починить можно. В челне нашлись кой-какие товары, большей частью кожи, но вдобавок оружие и кожаный кошель с тремя золотыми браслетами, слитками серебра и несколькими монетами, в остальном же только одежда да спальные мешки.

— Отличная лодка, — сказал Гест, когда они затащили челн повыше и крепко зачалили. Он заметил, что Ари все еще дрожит, но девочки были спокойны. — Вы думали о Боге?

Они переглянулись. Все трое.

— Нет, — ответила Стейнунн и положила руку на золотую брошь. Впервые Гест увидел у нее на лице улыбку, отблеск далекой грезы преобразил ее — он в жизни не видал девочки краше. Чем-то она напоминала Аслауг, и он прекратил расспросы. Челн лежал на боку, в нем плескалась зеленая вода, колыхала парус. Гест отвязал его, вытащил из челна и раскинул на вешалах, где обычно сушили сети и рыбу. Ари стоял меж лодочных катков, бросал в воду камешки. Знает ли он, что такое праща, спросил Гест.

— Нет, — отозвался Ари.

Гест отрезал два куска веревки, привязал по бокам к кожаному лоскутку, объяснил, как действует праща, и метнул камень. Дети проводили его взглядом — камень птицей исчез в вышине, потом возник снова, взблеснул на волнах, так далеко, что они невольно засмеялись. Следующим за пращу взялся Ари. За ним Стейнунн.

— Целиться — вот что труднее всего, — сказал Гест и, когда настал черед Халльберы, велел им отойти в сторонку. Так они и метали камни, пока над северными островами не встало солнце.

Тогда они вернулись в усадьбу, сделав большой крюк вокруг Транда Ревуна, похожего на красную, закопченную тушу, и вошли в дом, потому что Гест велел ложиться спать.


На сей раз Гест бодрствовать не стал. Проснулся только под вечер следующего дня, в голове клубился жаркий туман, рядом слышался спокойный голос Эйстейна сына Эйда, который, точно старый дуб, склонялся над ним. На лысом черепе Эйстейна поблескивали капли росы, но взгляд был дружелюбный, голос — ласковый, и он спрашивал, не захворал ли Гест.

— Нет, — ответил Гест, однако не мог пошевелить ни рукой, ни ногой.

Эйстейн сказал, что сходит за травами и эликсиром, который взбодрит его, и воротился с кувшинчиком синего стекла. На просвет Гест разглядел, что и содержимое тоже синее, и закрыл рот. Но Эйстейн ножом разжал ему зубы, пролил несколько капель на распухший язык и спросил, каково зелье на вкус. Гесту оно показалось сладким, как ягоды, и он попросил еще. Хотя рот закрыл. Правда, Эйстейн опять сумел разжать ему зубы. Капля за каплей падали в больное горло, но в конце концов Гест сумел-таки пошевелить руками и остановил Эйстейна.

Ему хотелось сказать «хватит», только почему-то произнес это слово Эйстейн, а сам он ничего сказать не мог.

Он сложил вису, но и стихи звучали странно, голос был не его, а Стейнунн. Девочка сидела рядом, подтянув коленки к подбородку, и смотрела на него, подняла руку, положила ему на плечо, потеребила и тихонько сказала, что надо вставать и чинить лодку. Твердила снова и снова: лодка, лодка…

Но у Геста не было сил подняться.

— Я болен, — сказал он и велел ей привести Ари.

Мальчик пришел, и Гест сказал, чтобы он взял топор с рыбьей головой и убил Транда, одним ударом, если получится, иначе ему опять станет страшно и он может наделать глупостей. Потом надо набрать хворосту и бревен от полусгоревших домов, сложить большой костер и сжечь Транда там, где он сидит. А после этого поступить так же с трупами у бухточки.


Только через неделю Гест сумел выйти на лужайку, дети помогли. День выдался дождливый, густая серая пелена наползла с моря. На кострище, где ушел из жизни Транд Ревун, уже пробивались зеленые травинки. Гест подставил лицо дождю. Спросил, не прилив ли сейчас. Ари кивнул. Тогда Гест велел отвести его на берег, сел в дверях лодочного сарая и сказал, чтобы они затащили челн как можно выше по склону и подперли борта чурбаками. Потом объяснил, как надобно чинить, давал указания и советы, Ари со Стейнунн работали, Халльбера смотрела. Еще он сказал им, что, когда закончат, надо будет покрыть борта смолой, замазать раскраску и приготовить парус, оставшийся от отца, хоть он и маловат, — главное, чтоб никто не подумал, будто на челне идет Транд Ревун.

— А теперь помогите мне вернуться в дом.


Пока Гест хворал, девочки спали в его комнате, тогда как Ари ночевал на лавке за дверью, при оружии. Гест называл его своим храбрым защитником и упорно пытался выяснить, почему сюда никто не заглядывает.

— Усадьба-то лежит на пути кораблей, верно?

Но дети твердили, что не знают.

— По горам мне Халльберу не донести, — обронил Гест в забытьи.

Дети не поняли, о чем он.

Гест посылал их за дровами. Пора птичьих яиц миновала, но Ари рыбачил, и они отыскали еще одного ягненка. Ари забил его и разделал. Иногда они помогали Гесту спуститься к берегу, и он сидел на солнышке, давал советы насчет починки челна. Как-то Халльбера спросила, не расскажет ли он еще что-нибудь про Ананию или про что другое. Гест опять рассказал про Аслауг, про то, какая она сильная, взглянул на челн и подумал, что нельзя ему умирать, пока дети не закончат работу; он думал только о сестре и о челне и оттого держался на плаву.


— Расскажу-ка я вам о смерти Бальдра, — предложил он как-то раз, когда они, сидя на траве, ели рыбу. — Бальдр — это бог, до того красивый, мудрый и добрый, что его мать Фригг взяла со всех земных созданий клятву никогда не причинять ему вреда.

Дети отвечали, что эту историю послушают с удовольствием.

— И вот орлы и огнедышащие горы, море и болезни, змеи, люди и великаны-йотуны — все поклялись, что никогда не причинят Бальдру вреда. Но упустила Фригг взять клятву с омелы, ведь омела всего-навсего маленький слабосильный кустик, этакое деревце-дитя, и Фригг подумала, что от дитяти нельзя требовать клятвы, оно все равно не сумеет ее сдержать.

— Но мы-то умеем! — воскликнула Стейнунн.

Гест улыбнулся и продолжал:

— А с той поры, как Бальдр сделался неуязвим, боги придумали себе забаву: бросали в него камни и метали стрелы, да и сам Бальдр охотно участвовал в игре. Один только Локи, стыд и позор всего племени боговасов, затаил злобу, и вот однажды нарядился он женщиной, пошел к Фригг и разузнал про омелу, а засим отправился на то место, где забавлялись боги, и увидал там Бальдрова брата, Хёда, который стоял чуть в стороне от других. «Почему ты не играешь с остальными?» — спросил Локи. «Потому что я слеп, — отвечал Хёд, — и не вижу, где Бальдр». — «Так я тебе покажу, — сказал Локи, — и ты тоже выстрелишь в него, этой вот стрелой». Хёд послушался и выстрелил. Омела пронзила Бальдра, и он бездыханным упал наземь. Великая беда постигла людей и богов; асы плакали, и стенали, и не находили слов, чтобы выразить свою скорбь, а больше всех горевал сам Один, слезы ручьем катились из единственного его глаза, отчего он стал таким же слепцом, как Хёд, ведь Один лучше всех других понимал, какую утрату понес мир.

— Ну вот, Халльбера опять плачет, — сказал Ари.

Гест посмотрел на девчушку:

— Ты слушай, что было дальше. Фригг объявила всем живущим во всех мирах, что тот, кто дерзнет отправиться в подземное царство к Хель и уговорит ее отпустить Бальдра, получит в награду ее любовь и благорасположение. И знаете, кто вызвался?

Дети покачали головой.

— Хермод, — сказал Гест. — Он тоже был сыном Одина, но не от Фригг, сиречь приходился Бальдру сводным братом. Один дал ему своего коня, восьминогого Слейпнира, и поскакал Хермод в царство мертвых и поведал Хель, что и боги, и великаны, и люди не смогут жить, коли Бальдр не вернется, так они горюют и скорбят. Но Хель ему не поверила — быть не может, чтоб кого-то этак любили! — и сказала: «Давай-ка посмотрим, вправду ли все существа охвачены скорбью, и если нет, Бальдр останется у меня навеки». Тогда боги повелели всему миру скорбеть, и все плакали-горевали — великаны-йотуны, и карлики-дверги, и звери, и люди, — все, кроме одного. И кто же это был, как думаете?

— Ясное дело, Локи, — сказал Ари, печально глядя в морскую даль.

— Верно. — Гест перевел дух, и в груди у него захлюпало, с таким звуком гвозди входят в мокрое дерево. — Только на сей раз он прикинулся великаншей, по имени Тёкк.

— Тёкк? — переспросила Халльбера.

— Да, — ответил Гест.

— Странное имя,[377] — заметила Стейнунн. — И это все?

— Нет. Перед смертью Бальдр успел обзавестись сыном, которого звали Форсети, и к Форсети могут прийти все, кому не удается жить мирно, все, что воюют меж собою, ибо Форсети способен примирить всех, кто бы они ни были и о чем бы ни спорили. Он бог справедливости и всем утешитель, надежда для тех, кто никогда не имел надежды.

На миг повисла тишина.

— А теперь всё? — опять спросила Стейнунн.

— Нет, — сказал Гест, — но мне надо подумать о другом.


Думал он о челне. Вроде как наладили его. Тою же ночью он тихонько, не разбудив девочек, слез с кровати, открыл дверь и растормошил Ари. Мальчик удивленно поднял голову и спросил, что ему нужно. Гест прошептал, что, когда он помрет, Ари придется позаботиться о сестрах; управлять маленьким парусом не так уж и трудно, надо лишь дождаться попутного ветра и идти на полночь, непременно на полночь, и не забыть взять с собой вещи, в том числе и его скарб, и рассказать Ингибьёрг все, что она спросит, но не больше, и отдать ей серебряную монету, которую Гест получил от Эйстейна, тогда она примет их под свою опеку.

— Ты не помрешь, — сказал Ари.

Гест же велел ему принести кошелек и достал монету с загадочными письменами. Ари не хотел ее брать, но Гест твердо сказал, что выбора нет, взять придется. Ари глянул на монету.

— А молитвы Богу помогают? — спросил он.

— Не знаю.

— А жертвоприношения?

— Не знаю.


Ари и девочки продолжали трудиться над челном, а через несколько дней после того, как Ари получил монету — и не единожды тщетно пытался вернуть ее, — все трое пришли к Гесту и объявили, что работа закончена. Гест кое-как добрел до границы прилива, пошатываясь, спустился вниз и помог столкнуть челн на воду. Прямо у них на глазах он наполнился водой и камнем пошел ко дну. Гест с трудом перевел дух и сказал, что так и надо, дерево должно разбухнуть. Это ведь карве, двенадцативесельный челн, тяжелый и прочный, как Бальдров «Хрингхорни».

Только спустя неделю с лишним Гест снова сумел встать с постели.

Он велел детям принести побольше желтых и синих ягод, что уже поспевали в округе, и они набрали сколько могли черники и морошки. Ари нашел еще одного барашка и забил его. Стейнунн стряпала на всех, вдобавок они ловили рыбу. Но только когда начали созревать и красные ягоды, Гест достаточно окреп, чтобы выйти из дома без посторонней помощи. Он вконец отощал, в лице ни кровинки. Халльбера сказала, что с виду он чисто мертвец. Гест рассмеялся и скроил жуткую рожу: он, мол, такой и есть, призрак, на ее счастье, ведь при нем Транд Ревун здесь являться не станет.

Халльбера кинулась наутек, спряталась за кустом. Все засмеялись. А Гест сказал, что супротив нынешнего сил у него вряд ли намного прибудет, поэтому им нужно собрать все свое добро — домашнюю утварь, одежду, инструмент, одеяла, оружие — и погрузить в челн, из которого уже в четвертый раз вычерпали воду, так что он держался на плаву как сырая пробка. Для него самого надо устроить меховую постель между гребными банками за мачтой.

Дети все исполнили.

На другой день задул попутный ветер, но Гест опять лежал пластом.

— Молитвы Богу помогут? — спросила Стейнунн.

— Нет, — отвечал Гест. — Но вы же сильные. Справитесь.


На следующий вечер с юго-запада налетел шторм. Дети ушли по ягоды и домой не вернулись. Гест лежал и слушал, как буря с ревом набрасывается на постройки, как все вокруг — море, небо, горы — полнится гулом, как дрожат стены комнаты, а он не в силах пошевелиться.

Кое-как он подполз к краю кровати, вывалился на пол, добрался до двери, открыл ее, да так и остался лежать, под хлещущим дождем. Там дети и нашли его утром. Ари и Стейнунн. Халльбера пропала.

Вдвоем они оттащили его в постель. Гест велел им идти искать сестру. Ари ответил, что они уже искали, причем очень долго. Но Гест сказал, что искать надо, пока не найдут, иначе он их убьет, замучает и сожжет, аккурат как Транда Ревуна.

И опять уснул.

А когда проснулся, сразу увидел Халльберу. Девчушка стояла в дверях, не сводя с него своих черных глаз, мокрые волосы облепили голову, лицо, узенькие плечи. За ее спиной топтались Ари и Стейнунн, тоже насквозь промокшие. Ари похлопывал по ляжке пращой и прятал глаза. На дворе был белый день, ветер улегся, солнце ярко сияло в дверном проеме.

— Где вы так вымокли? — спросил Гест, когда мокрые волосы Халльберы мазнули его по лицу, потому что дрожащие девочки юркнули к нему под одеяло. Ему хотелось спросить про челн, но Ари, предвосхищая расспросы, деловито сообщил:

— Челн штормом вынесло на берег, там он и лежит. Но повреждений нет, и вещи мы почти все разыскали, только несколько весел пропало.

— Где вы нашли Халльберу? — спросил Гест.

— Да уж нашли, несколько дней назад. Она пряталась.

— А мокрые-то вы почему?

— Добро спасали.

Гест неотрывно смотрел на пращу, которая все покачивалась туда-сюда, хлопая по стройной ляжке, и вдруг ощутил то, о чем без малого год не вспоминал, — голод.

Он сел в постели, попросил Ари принести ему поесть. Не спеша принялся за еду и, еще не насытившись, сделал передышку. Потом продолжил трапезу.

— Стейнунн говорит, Халльберу нашел Бог, — сказал Ари, провожая взглядом очередной кусок, который Гест отправил в рот. — Еще она говорит, что Бог снова напустил на тебя болезнь, чтобы шторм не застиг нас в море, и еще: если, мол, ты опять очнешься, то мы спасены.

Гест велел мальчику переодеться в сухое и пойти с ним на берег. Лес подернулся сероватой желтизной, в горах искрились первые осенние краски, ветер задувал с северо-запада, Гест почувствовал, что начинает зябнуть.

— Зато я очнулся! — воскликнул он.


Челн, словно колыбель, лежал меж верхними катками, парус и несколько вымокших овчин сохнут на вешалах, остальное добро аккуратно сложено в сарае.

Гест уселся на солнышке, объяснил Ари, как снять рулевое весло и мачту, велел убрать гребные банки, донный настил и вообще все, что можно, — лишь бы облегчить челн. Потом послал его на холм к давешнему настилу, за березовой жердиной. Вдвоем они подвели под днище рычаг и развернули челн кормой к береговой линии — прямо на катках. Гест подпер борта чурбаками и снова сел. Точно древний старик, он сидел на пороге сарая, глядя, как Ари ставит такелаж и рулевое весло. Мальчик не нуждался в указаниях, но Гест все равно командовал, мол, этакий герой, как Ари, должен работать проворней, зима-то не за горами. Потом засмеялся:

— Я голоден. И хочу искупаться. И вспомнил все, что случилось за годы, минувшие после убийства моего отца.

Он рассказал про то, как снова обрел в Бё дар речи, и пропел несколько стихов; Ари между тем, нерешительно поглядывая на него, носил вещи в челн. В конце концов мальчик тоже рассмеялся, но Геста опять одолела слабость, и Ари пришлось под руки вести его к дому.

— Я голоден, — опять сказал Гест.

Они поели и легли спать. А наутро, когда проснулись, их встретил теплый, мягкий день, с легким юго-восточным бризом.

— Надо захватить с собой дров, — сказал Гест.

Вдова

В тот же вечер они вышли в море. На веслах Ари провел челн вокруг мыса, где скелетом диковинной птицы торчали остатки настила, и взял курс на север. Никто из детей назад не оглядывался. А Гест оглянулся, он будто вновь покидал Йорву, только огонек в снегу уже не означал, что он оставляет кого-то, огонек означал, что он в пути вместе со всеми. Сидя за рулевым веслом, он объяснял Ари, как надо управлять фалами, парусом и шкотами. Ари сказал, что давным-давно все это знает, вдобавок Гест ему никакой не ярл.

Когда Гесту требовался отдых, рулевое весло забирал Ари, а Стейнунн управлялась с парусом. Гест и ей в ярлы не годился. Халльбера всю дорогу мучилась от морской болезни и лежала подле него на одеяле, а если он держал рулевое весло, клала голову ему на колени.

Плыли они день, ночь и еще день. Ночами было уже темно и холодно. Потом ветер стих. Они легли в дрейф, и течение вынесло их к широкому фьорду, в устье которого со стороны моря рассыпались низкие острова. Надо сесть на весла и грести, решил Гест, всем, в том числе Халльбере. Причалив в бухточке одного из островов, они сошли на берег, отыскали бочажок с дождевой водой, развели костер и устроились на ночлег. По расчетам Геста, фьорд был тот самый, о котором толковал Эйстейн. Утром пал туман, но над белыми его клубами высились могучие кряжи гор, со свежим снегом на вершинах, Эйстейн говорил, их ни с чем не спутаешь.

А вскоре с запада налетел ветер.


Ровный крепкий ветер мчал их по фьорду, и вот на широком плоском мысу завиднелась усадьба, которая по мере приближения все вырастала в размерах: каменная пирамида-тур на островке перед мысом, на самом мысу восемь больших домов и множество мелких построек, на пастбищах лошади и коровы, два корабля у широких каменных пирсов и множество лодок, зачаленных в устье реки, что разрезала зеленые выгоны на две почти одинаковые луговины. Меж усадьбой и горами поднимался лес, а на вершинах гор повсюду белели снега.

Они пришвартовали челн к одному из пирсов. Однако навстречу никто не вышел. Если не считать скотины, усадьба казалась вымершей. Гест решил послать девочек к домам. Стейнунн накрыла ладошкой золотую брошь, взяла сестренку за руку, и скоро обе исчезли за лодочными сараями. Ари вопросительно посмотрел на Геста. Тот пожал плечами.

Немногим позже к причалу спустились пятеро мужчин, все при оружии, один из них назвался Хедином, управителем усадьбы Сандей. Гест оставил оружие в челне, захватил с собой только нож, а еще взял кошелек и попросил Ари не забыть арабскую монету.

Усадьба была опоясана двумя каменными оградами. Одна сбегала к лодочным сараям и кольцом охватывала все возделанные участки, вторая окружала три самых больших дома, а между ними, на свежевыкошенном лугу, паслось стадо коров и несколько лошадей. Гест заметил, что в реке копошатся какие-то люди, и спросил, что они там делают.

Ответа он не получил.

Хедин провел их в самый большой дом, в длинное помещение со светлыми ткаными коврами по боковым стенам, только на этих коврах были не картины, а ломаные узоры, спиралями сходившиеся к центру, к косой звезде, все одинаковые, но разного цвета. Вокруг очага кольцом уложены белые, до блеска начищенные каменные плиты, лавки и столы из светлого дерева, у одной из торцевых стен — два больших ткацких постава. Хедин попросил их подождать.

— Где же Стейнунн и Халльбера? — спросил Ари, опасливо озираясь по сторонам.

— Не знаю, — отозвался Гест.

На другой короткой стене по углам висели две алебарды — подобное оружие он видел только в усадьбе ярла, — большой, окованный серебром круглый щит с изображением червленого льва, несколько топоров, шлемы, а посредине — кольчуга, будто человеческий торс.

У этой стены располагалось почетное место и несколько низких табуретов, Гест подошел поближе, хотел рассмотреть резьбу на боковинах почетного сиденья и лежавшую на нем вышитую подушку винно-красного шелка; на полке, что тянулась вдоль всей стены, выстроились в ряд чаши из мыльного камня и всевозможные серебряные кубки, три стакана цветного стекла и книжный переплет из благородного металла, но книг не было.

Тот, у кого средь бела дня открыто лежат этакие ценности, подумал Гест, живет в мире и окружен преданными людьми.


Вошла Ингибьёрг, с Халльберой и Стейнунн. Высокая, худощавая, лет около сорока, с ясными синими глазами, белокожая, будто никогда не бывала на солнце, с чуть выступающими скулами, с прямыми черными волосами и носом тонким, как лезвие ножа. Рот с виду решительный, жесткий, но Гесту показалось, что от улыбки он мягчает, а она улыбнулась, когда села на почетном месте на подушку и внимательным ясным взглядом смерила его с ног до головы, словно раздела донага.

От неловкости он начал переминаться с ноги на ногу.

На Ингибьёрг было коричневое платье со светлым узором по вороту, рукавам и подолу — вроде как вышивка серебряной нитью.

Гест шагнул вперед, учтиво приветствовал ее, сообщил, кто он и почему очутился здесь, но не упомянул о конфликте со Снорри, сказал только, что в Исландии у него могущественные недруги. Поведал о зиме в Нидаросе, о схватке с Трандом Ревуном, хотя не обмолвился о том, как они его убили.

Ингибьёрг сосредоточенно слушала, потом, приподняв брови, заметила, что он сделал большое дело, ведь Транд Ревун держал в страхе все побережье.

Но тотчас же взгляд ее посуровел. Она посмотрела на детей, сказала, что разрешает им остаться здесь, а вот Гесту приюта не даст, ибо в словах его нет правды.

Он озадаченно воззрился на нее и велел Ари достать монету. Ингибьёрг мельком глянула на нее: дело не в этом, а в самом Гестовом рассказе, он ведь пытался обманом втереться к ней в доверие, и коли б Эйстейн знал про его нечестность, то нипочем бы не стал ему помогать.

Халльбера заплакала.

Ингибьёрг велела ей унять слезы и отослала детей на поварню, там их накормят. Потом кликнула Хедина, который не замедлил явиться, и распорядилась отвести Геста в дальний сарай, что расположен в стороне гор, пускай поживет там, пока не окрепнет, она же видит, что он хворал, а уж потом придется ему уйти.


Хедин спустился с Гестом к причалу, взять одеяла. Гест заметил, что оружия его на месте нет, и спросил, куда оно подевалось. Хедин пожал плечами, невозмутимо озирая серый фьорд.

— Я ведь не знаю, что ты ей наговорил, и по какой такой причине она решила прогнать тебя прочь.

Гест буркнул, что и сам этого не знает. Хедин не вызывал у него доверия — одет он был в кожаное платье, как лучники в Эйриковой дружине, ершистые черные волосы росли низко, вровень с верхними морщинами на лбу, и густотой не отличались. Глаза расставлены широко, подбородок круглый, безвольный, борода жидкая. Гесту чудилось, будто перед ним как бы два человека в одном или этакая помесь — рыба с куницей, мелькнуло в голове, когда они прошли через калитку во внешней ограде и зашагали по берегу реки мимо работников-трэлей, тут-то Гест и разглядел, чем они заняты.

— Мост строят, — сказал он.

Но Хедин и на сей раз промолчал; чуть повыше строительства они вброд перешли реку, пересекли еще один свежевыкошенный участок и оказались на опушке леса, где стоял большой бревенчатый сарай. Внутри было чисто и пусто, снаружи на дверях красовался солидный засов. Гест полюбопытствовал, для чего предназначен этот сарай.

— Можешь принести сена, вон оттуда. — Хедин кивнул на два дома ниже по склону, повернулся и пошел прочь.

Гесту сарай не понравился, но он сходил за сухим сеном, устроил себе постель из овчинных и сермяжных одеял, потом достал нож, выковырял гвозди из двери, выпрямил их на камне и прикрепил засов изнутри. А засим лег спать.


Вечером пришли Халльбера и Стейнунн, принесли еду. Гест заметил, что обе чисто вымыты, одеты-обуты во все новое, и спросил, как к ним относится Ингибьёрг. Девочки ответили, что она вполне доброжелательна, а кормят их вволю и молока дают сколько хочешь. И не только их, но и Ари тоже. Гест кивнул и молча принялся за еду.

Когда он поужинал, Халльбера уходить не пожелала, юркнула в сарай и улеглась на его постель. Стейнунн ушла одна. Немного погодя явилась Ингибьёрг, увела малышку. Не говоря ни слова. Гест тоже промолчал. Ночью он спал спокойно. Однако на другой день Ингибьёрг вернулась, вместе с Хедином, который в полном вооружении стал в двух шагах за ее спиной.

Ей теперь все известно про смерть Транда Ревуна, сказала Ингибьёрг, и, по ее разумению, подвергать человека, даже мерзавца вроде Транда Ревуна, таким мучениям малодушно и не по-христиански. Гест улыбнулся, пропел вису. Ингибьёрг отмахнулась: незачем ей слушать его стихи, она в них не разбирается, да и сам он, поди, тоже.

— Случившееся дважды может случиться вновь, — обронил Гест.

Она стояла перед ним, опустив руки, на шее поблескивала плетеная серебряная цепочка.

— Почему ты не рассказал про Транда вчера вечером? — спросила Ингибьёрг.

— Так ведь ты теперь все узнала, от Стейнунн и Халльберы.

— От Ари, — уточнила она. — А ты промолчал, потому что гордиться тут нечем, поступок не только жестокий, но и трусливый. И мне думается, о детях ты заботился лишь затем, чтобы я помогла тебе, а не из сострадания к ним.

— Как хочешь, так и думай, дело твое. Когда я нашел детей, они хворали. А теперь все трое здоровы. Месть их исцелила.

Ингибьёрг фыркнула, отвернулась и ушла. Но Хедин задержался и, по-прежнему стоя чуть поодаль, обронил в пространство, что Ингибьёрг христианка, женщина суровая, однако справедливая.

— Она никогда не делала людям зла. Поэтому я не могу отдать тебе оружие или оказать иную помощь, могу только оставить двери нынче ночью открытыми, а там поступай как знаешь.

— Двери и без того открыты, я сам позаботился, — сухо бросил Гест.

Хедин глянул на засов и криво усмехнулся. А Гест смекнул, что прошлой ночью он уже побывал здесь.


Начался снегопад. Гест спал и из сарая не выходил. Утром его разбудили крики Халльберы. Он отворил, девчушка стояла на пороге, со стрелами и маленьким луком, звала его играть. Но Гест сказал, что ему не до игр, надо кой о чем поразмыслить. Немного погодя пришли Стейнунн и Ари. Принесли поесть. Ари спросил, правда ли, что он уйдет отсюда. Нет, отвечал Гест, уходить он не собирается. Коли им охота его выставить, пускай лучше убьют. Когда дети ушли, он снова лег спать.


В следующие дни Гест словом с Ингибьёрг не обмолвился. Потеплело, снег опять стаял, он сидел на пороге под бледным осенним солнцем, смотрел на будничные работы в усадьбе, на рыбаков, что выходили в море и возвращались с уловом, который разделывали тут же, на берегу, средь белых туч крикливых чаек; порой меж рыбаков был и Ари. Стейнунн трудилась на поварне или на земельных участках, и видел он ее все реже, Халльбера играла с другими детьми, но каждый день приходила поболтать о новых друзьях (ей было на что пожаловаться) или вздремнуть у него под одеялом.

— Ведь сейчас ночь, — говорила она.

Немногим позже Гест будил ее:

— Утро уже.


Потом он перебрался к реке, стал наблюдать за постройкой моста: тринадцать трэлей, согнувшись в три погибели, таскали гладкие, круглые булыжники, наполняя ими два бревенчатых ряжа, поверх которых ляжет прочный настил и соединит берега. Здешняя река была поуже, чем Хитарау, и поспокойнее, хотя сейчас в русле мчался бешеный бурный поток талых вод. И Гест наконец-то смог поднять камень и держать его на вытянутой руке. До сих пор он был посторонним, еще неделю назад даже Бог не подвиг бы его поднять этот камень, который он сейчас с легкостью, точно птичку, держал в руках и присовокупил к трэлевским, опустив в левобережный ряж, и ему глубоко безразлично, как посмотрит на это работник, надзирающий за строительством. Гест взял с воза второй камень, положил рядом с первым. Он строил мост, который соединит два земельных участка в горах Халогаланда, строил сообща с безмолвными трэлями, работал, как они, только медленнее, а наутро надзиратель привел Хедина, который, стоя на правом берегу, долго смотрел на него со своей кривой рыбьей усмешкой. Потом пожал плечами и ушел. А Гест продолжал работать.


Хедин рассказал, что первоначально здесь было две усадьбы, в одной выросла Ингибьёрг, в другой — ее муж, Халльгрим сын Орма, теперь обе усадьбы объединятся, под одним именем и одним хозяином, сиречь хозяйкой, Ингибьёрг занималась этим с тех самых пор, как Халльгрим погиб при Свольде, да все никак не могла закончить. Хотя, вероятно, она и не стремилась заканчивать, по правде-то говоря, просто ждала мужа, ведь насчет этого сражения ходило множество загадочных слухов, и по сей день — по прошествии девяти лет — случалось, что воины, в нем участвовавшие, живыми возвращались домой.

Но так или иначе у Ингибьёрг была усадьба — она называла ее Сандей, по меньшей усадьбе, где сама родилась и выросла, — еще она занималась морским промыслом, а вдобавок владела несколькими железоплавильнями в горах Отрадаля и залежами мыльного камня, который добывали на горном склоне повыше Гестова сарая, свозили на телегах к причалам и складывали в пакгаузе возле лодочных сараев. Оттуда камень на больших челнах отправляли на юг, один-два раза за лето. В общем, у Ингибьёрг хватало причин строить мост, это ведь тоже способ ждать, подумал Гест, вот так и Аслауг ждала его, а Ингибьёрг не имела ни детей, ни братьев, и все ее родичи жили южнее, на озере Мёр.

Ингибьёрг неукоснительно соблюдала выходной день, с той поры как много лет назад отец ее принял новую веру, еще от конунга Хакона Воспитанника Адальстейна. И каждое воскресенье она в одиночку ходила в горы, поначалу Гест думал, что она наведывается в каменоломню, но однажды утром пошел за ней следом и застал ее в молитве на вершине горы, где у ног ее было море и острова, а на скале перед нею выбито изображение креста.

Она услышала его шаги, закончила молитву и принялась подробно расспрашивать, чем он занимался в Исландии, пока не пришлось ему уехать сюда, и ее манера задавать вопросы живо напомнила ему Кнута священника, когда тот, в порядке исключения, слишком страдал от одиночества, чтобы читать ему, Гесту, нотации, а она выглядела прямо-таки отчаявшейся.

Отвечал Гест, как он полагал, уклончиво и приблизительно, но оказалось, Ингибьёрг была весьма хорошо осведомлена, по причине дружества с Эйстейном и, конечно, с Хельги, оба они плавали с ее мужем к западным островам, да и в Сандее не одну зиму прожили; и в Исландии у нее были родичи, первопоселенцы, издавна обосновавшиеся на севере, в Эйяфьярдаре, она даже назвала кой-какие имена, правда совершенно ему незнакомые.

Наконец она повернулась к нему спиной и начала спускаться вниз, тело ее под темным платьем напряглось, точно струна лука. Наверно, ей лет тридцать пять — сорок, думал Гест, вроде красивая, а вроде и нет, рот бы ей лучше не сжимать этак крепко. Он опять шел за нею следом, чуть что не наступая на пятки, она остановилась и с минуту пристально смотрела на него, потом выражение ее лица изменилось, и она неожиданно спросила, знает ли он, откуда у Стейнунн золотая брошь.

Вопрос застал Геста врасплох.

— От матери?

Ингибьёрг покачала головой:

— Нет, от старшей сестры. Ее тоже убили в Хавгламе. Они тебе не сказали?

— Нет.

— Ты похоронил ее вместе с родителями, подумал, наверно, что она из трэлей.

Гест кивнул.

— Они все были без одежды. В том числе и мужчины.

— А кресты на могилах ты не поставил?

Гест помотал головой. Ингибьёрг прошла несколько шагов и опять остановилась.

— Ее звали Ауд, и было ей пятнадцать зим. Когда Транд Ревун явился в Хавглам, она дала Стейнунн эту брошь и велела ей вместе с братишками и сестренкой бежать в горы, чтобы сберечь брошь, ведь это самая дорогая вещь, какая у них есть. Потому они и оставались на горе.

Гесту вспомнилось убийство отца, и он догадывался, что она, скорей всего, права и растерянное облегчение способно стереть даже огромную скорбь, но не мог взять в толк, отчего так важно, кому принадлежала брошь — матери или сестре, И берегли ли дети золото, или изнывали от страха, или то и другое сразу, и в конце концов сказал, что, как ему думается, брошь принадлежала их матери и что дети все равно бы остались в горах, не пошли бы на бойню, они же понимали, что случилось, дети все понимают.

— Нет, — возразила Ингибьёрг. — Она спасла их. Сестра.

Гест был заворожен этой женщиной.


Когда Гест пробыл в Сандее целый месяц, причем все это время разговаривал только с детьми да со стариком, надзиравшим за постройкой моста, — трэли рта не открывали, — однажды вечером к нему в сарай пришел Хедин и сказал, что его ждут в усадьбе, Ингибьёрг желает с ним побеседовать.

Она восседала на почетном месте, под кольчужной фигурой, в платье посветлее того, в каком он видел ее последний раз. Вдобавок она улыбалась. Дети тоже были здесь. Ингибьёрг предложила Гесту сесть на лавку, Хедина же отпустила, приказав ждать за дверью.

— На улице, — уточнила она.

Гесту подали угощение, Ари забавлялся со шлемом, то надевал его на голову, то снимал и держался так, будто всю жизнь тут прожил. Ингибьёрг учила Стейнунн заплетать косы и между делом обронила, что решила позволить Гесту остаться.

— Не только потому, что за тебя просили дети, но ради Господа, а не ради тебя самого, ведь ты по-прежнему полон лжи.

Гест встал, подошел ближе, поблагодарил, потом вынул из кошеля крест, полученный от Иллуги Черного, и протянул ей.

— Почему ты отдаешь его мне? — удивленно спросила она, не сводя глаз с креста. — Он ведь и тебе самому может пригодиться.

— Отдаю потому, что это самое ценное мое достояние, — отвечал он.

Ингибьёрг посмотрела на него, будто желая удостовериться, что он не насмешничает, и снова устремила взгляд на крест, усыпанный каменьями и в свете очага поблескивающий тускло-красными искрами.

— Красивый, а судя по узору, явно ирландский. И думается мне, не иначе как норвежец-язычник отнял его у какого-то христианина, а впоследствии отдал другому язычнику, который вовсе им не дорожил.

Гест с улыбкой сказал, что, возможно, так оно и было, во всяком случае, он получил крест от язычника, и язычник этот ему помог.

— Сейчас ты хотя бы говоришь правду, — заметила Ингибьёрг. — Но, коли крест теперь мой, я, наверно, могу делать с ним, что хочу?

Гест согласно кивнул.

— Тогда я подарю его Стейнунн, — сказала она, подзывая девочку к себе. — А Халльбера получит другой, вот этот.

— Да пожалуйста, мне все равно.

— Но ты останешься здесь лишь при одном условии, — продолжала Ингибьёрг, не сводя глаз со Стейнунн, которая смеялась и восторженно хлопала в ладоши.

— При каком же? — спросил Гест.

— Ты примешь христианскую веру.

— Я не хочу.

— Почему?

— Говорят, конунг Олав считал, что полагаться можно только на того, кто принимает веру по доброй воле, а ты не больно-то даешь мне тут свободу выбора.

— Умный ответ, — с ехидным смешком сказала Ингибьёрг. — Но ты плоховато осведомлен, коли думаешь, что конунг Олав не использовал силу. Использовал, при необходимости. Ладно уж, все равно оставайся, хотя ты, конечно, человек опасный и только с виду маленький.

Гест еще раз поблагодарил и сказал, что скоро она узнает, что на него можно положиться. Дело за нею, не за ним.


Тою зимой Гест много времени проводил в обществе Хедина. Порой управитель был совершенно таким, как Гесту представлялось, порой совершенно иным, говорил мало, в задумчивости накручивал на пальцы свои длинные волосы, а в задумчивость Хедин впадал частенько, ибо, как выяснилось, поразмыслить ему было о чем и раздумьям он предавался с большою охотой, однако ж неукоснительно следил, чтобы Гест прилагал побольше усилий, нежели он сам. Они ходили рыбачить, и Гест, как правило, сидел на веслах, иной раз вместе с Ари и другими усадебными работниками. Из отрадальских лесов в верховьях фьорда они вывозили дрова и брус и на лодках переправляли в усадьбу. Тогда Гест правил рулевым веслом, а Хедин на коне ехал по берегу. Вместе с Ари Гест охотился, в остальном же трудился в поте лица, наравне с трэлями. Укладкой настила меж мостовыми ряжами руководил опять-таки он, и что Хедину, что надзирателю пришлось терпеть, ведь один только Гест знал, как это делается.

— Я сам до этого дошел, своим умом, — сказал он Хедину.

Но Хедин волей-неволей похвалил его, когда он распорядился поставить две закрепленные расчалками мачты, по одной на каждом берегу, и соорудил меж ними подобие люльки, которая не давала громадным бревнам свалиться в реку, прежде чем их успевали закрепить с обеих сторон.


Ари быстро рос, голос у него ломался, и как-то вдруг он стал выше Геста. Теперь и стрелы его попадали в цель куда точнее, и длинное копье в руках словно бы изрядно полегчало, двигался он как охотник, держался как ратник и не замечал, что Хедин и трэли чуток над ним подтрунивают.

Однажды они сидели под скалой, отдыхали, сине-белая зима легким покровом раскинулась над морем и сушей, северный ветер заволакивал им глаза тонкой пеленою сухого снега, так что шхеры и мелкие островки то исчезали, то вновь являлись глазу на яркой зелени моря, будто грезы.

— До чего же похоже на Исландию! — воскликнул Гест и хотел было продолжить разговор о своей родине, но Ари перебил его и рассказал о старшей сестре, об Ауд, ведь, насколько он понял, Гест про нее знает.

— Хочу поблагодарить тебя за то, что ты помог нам отомстить, — добавил он.

Совсем недавно Ари подстрелил бегущего зайца, и Гест похвалил его, теперь же он взглянул на мальчика и усмехнулся:

— Ты стал таким взрослым, что способен поблагодарить?

Ари отвернулся, нехотя посмотрел вдаль.

— Мы должны были сберечь золото, — серьезно сказал он.

Гест кивнул и подумал, что, взрослея, Ари не обойдется одним убийством Транда, взрослел-то мальчик точно так же, как сам Гест и другие мужчины. Наклонясь вперед, он посмотрел вниз, на усадьбу: дорогаот каменоломни черным ужом змеилась по белому снегу, пересекала замерзшую реку и сбегала на берег фьорда, к самому большому пакгаузу, издали доносились удары молотов. Не нравилось ему, что Ари похож на него; коли б существовал Бог, многое было бы по-другому, люди не походили бы этак друг на друга, однако ж не обладали бы и свободной волею, были бы подъяремными, аккурат как ангелы, которые, по словам Кнута священника, не имели иной воли, кроме Боговой, и забавы ради он полюбопытствовал, не знает ли Ари, отчего Ингибьёрг так осерчала, что они сожгли Транда Ревуна.

— Нет, не знаю, — ответил Ари.

— Оттого, что считает нас язычниками, — сказал Гест, — которые думают, будто в следующей жизни станут вольготно жить со своими родичами в Вальхалле,[378] чего бы ни натворили в этой жизни. И мы, дескать, пытали его, чтобы смерть его не была легкой. А Ингибьёрг христианка, она думает, что карать грешников — дело Господа, Он посылает их в ад, на вечные муки. Вот и скажи мне, какой вывод у тебя напрашивается?

Ари усмехнулся:

— Выходит, христиане не лучше нас? Мы-то мучили его только один вечер и одну ночь.

Гест рассмеялся, но тотчас опять посерьезнел:

— Ты примешь эту веру по первому слову Ингибьёрг.

Ари сказал, что ни во что верить не станет, пока не поверит Гест. Гест возразил: мол, незачем Ари оглядываться на него, пусть думает о себе и о сестрах и делает, как велит Ингибьёрг. Покуда не затронута честь, заноситься негоже, до поры до времени.


Порой Ингибьёрг приходила к сараю потолковать с Гестом, обыкновенно о вере. Снаружи, у входа, Гест соорудил очаг и, когда она приходила, разводил огонь и большей частью сидел на пороге, тогда как она стояла в снегу по другую сторону очага, скрестив руки на груди и склонив голову набок.

Он давно уже рассказал, что сам не знает, почему выбрал дорогу на Хавглам, вместо того чтобы идти вдоль фьорда, и она тогда заметила, что шаги его направлял Бог и точно так же Бог покарал его болезнью за то, что он мучил Транда Ревуна, а вдобавок все лето вел корабли мимо Хавглама, даже те, что везли соль и железо, и сделал Он так, чтобы продлить Гесту наказание.

Гест пробурчал, что то же самое говорила Стейнунн, хоть она совсем еще малое дитя и не знает веры.

— Есть грехи и поболе неведения, — сказала Ингибьёрг, — а Бог вездесущ, Он и в детях тоже.

— Но не в Хавгламе весенней ночью в минувшем году?

Она не ответила.

С ехидной усмешкой Гест спросил, не надоело ли ей приходить сюда с разговорами про Белого Христа, коли он восприимчив ко всему этому не больше, чем те бревна, из коих он соорудил ей мостовой настил, и тотчас добавил, что прошлой зимою жил у священника, но договорить не успел — Ингибьёрг повернулась и ушла, как всегда, когда их беседы заходили в тупик.


Впрочем, на следующий вечер она снова пришла к сараю, громко стукнула в бревенчатую стену и крикнула, что хочет остаться у него на ночь. Гест крикнул в ответ, что не возражает. Отворил дверь и опять закрыл за нею, так что в сарае стало совершенно темно. А потом сказал, что от нее разит тухлой рыбой и что не мешало бы ей прежде искупаться. Ингибьёрг рассвирепела, влепила ему звонкую пощечину и ушла.

Два дня спустя, причалив к берегу — вместе с Ари и двумя трэлями он ходил в море за рыбой, — Гест заметил, что баня, стоявшая на отшибе за верхней каменной загородкой, явно жарко натоплена, велел Ари и трэлям заняться уловом, а сам поднялся к бане, постучал и спросил, не Ингибьёрг ли там.

— Нет, — откликнулась она, — ступай прочь.

Гест вошел в баню и долго пробыл там вместе с Ингибьёрг. После этого она приходила к нему на ночь и уходила, пока все еще спали. Спускалась в собственную усадьбу, ровно тать, украдкой. Ночью она была совсем не такая, как днем, не разговаривала, глаз не открывала, при свете ли, в темноте ли, постанывала, но держалась вполне решительно. Подчас во всем ему уступала, словно ласковый ручной зверек, он же был по-детски игривым и резвым и по-мужски сильным, ведь Ингибьёрг не походила на невзыскательных нидаросских бабенок, она как бы блуждала по кругу, то радовалась, то горевала. А днем хоть не подходи к ней — натянутая, хмурая, шипит, чтоб он и думать не смел стоять с нею рядом, по крайней мере прилюдно, ведь она высокая, а он маленький.

Гест смеялся и все равно становился обок. Тогда она давала ему тумака или в ярости спешила прочь. В усадьбе стали поговаривать, что она не иначе как вскорости его прогонит. Однако те, кто знал ее лучше других, — Хедин, надзиратель, женщины-трэли, работавшие на поварне и за ткацкими поставами, — не сомневались, что Гесту ничего не грозит, что у него все благополучно, возможно даже благополучнее, чем у них самих, поскольку в довершение всех прочих странностей, случившихся с нею этой зимой, Ингибьёрг еще и смеяться начала, при ней постоянно видели девочек, все более нарядных, она без устали причесывала Стейнунн и учила ее тому, чему бы учила родную дочку, а Стейнунн подрастала, так же быстро, как Ари, до того быстро, что, когда Гест намедни назвал ее прелестным ребенком, она потупилась и заговорила о другом, попросила рассказать какие-нибудь истории.

— Зачем? — спросил он.

— Ингибьёрг любит их слушать. Особенно когда знает, что они рассказаны тобой.

Гест рассмеялся:

— Могу рассказать про смерть Бальдра.

— Про это она слушать не хочет.

— Ну и зря. Ведь Бальдр похож на Белого Христа. А стихи, которым я тебя научил, ты пела?

— Да, только их она тоже слушать не пожелала.

— Неудивительно, их сложил Эгиль сын Скаллагрима, а он был из детей Одина. Ладно, научу тебя стихам Халльфреда сына Отара,[379] которые я слышал в дружине у Эйрика; Халльфред тоже великий исландский скальд, притом христианин, сам конунг Олав крестил его.

Стейнунн сказала, что это, пожалуй, будет Ингибьёрг интересно.

— Но почему женщины не умеют слагать стихи? — спросила она.

— Ты ребенок, — ответил Гест, — а дети умеют то, чего другие не умеют.

На следующую ночь Ингибьёрг была немногословна и одежду не сняла, даже после долгих забав. Поинтересовалась, не расставил ли Гест ей западню, и он сказал, что не понимает, к чему она клонит. Помедлив, она наконец спросила, много ли он знает стихов про сражение при Свольде. Гест отвечал, что кой-какие ему известны, и пропел три из них, сложенные очевидцем, Скули сыном Торстейна,[380] который в битве стоял на носу «Барди» Эйрика ярла, и Халльдором Некрещеным,[381] который был вместе с Олавом на «Длинном змее». Пропел он и стихи Халльфреда сына Оттара про эту загадочную битву, ведь иные до сих пор верили, будто конунг вышел из нее живым. Правда, Халльфред при сем не присутствовал, а потому полного доверия не заслуживал.

Ингибьёрг внимательно выслушала стихи и попросила Геста истолковать непонятные ей кеннинги. Он исполнил ее просьбу, хотя одежду она так и не сняла, а вдобавок попробовал истолковать и те, каких не понимал сам. В одном из стихов Халльфреда упоминался «Журавль», корабль, на котором муж Ингибьёрг был кормчим, и она снова и снова просила повторить этот стих. В конце концов Гесту это надоело, и он сказал, что коли она пришла обсуждать поэзию, то может уходить, добавить ему больше нечего, к тому же Халльдора не зря прозвали Трудным Скальдом, не верил он в Бога конунга Олава, разве что нет-нет крестил пиво, которое заливал себе в глотку, — вот и вся вера.

Но Ингибьёрг рассмеялась и сдернула с плеч платье, так что груди ее, словно белые форели, вмиг выпрыгнули наружу. Правда, она тотчас опять спрятала их под платье, отворила дверь, босиком выскочила в снег и, скорчив Гесту ехидную гримасу, убежала.

Гест сидел, провожая ее взглядом, смотрел на ее спину, которая, словно хрупкое растение, покачиваясь, сбегала вниз по склону в звездно-синей ночи, и вновь подумал, что заворожен этой женщиной, не красавицей и не дурнушкой, не молодой и не старой, не похожей ни на кого, даже на Аслауг, самым удивительным человеком из всех, кого он знал, если не считать его самого.


Свое оружие Гест получил назад еще поздней осенью, вдобавок Ингибьёрг снабдила его кой-какой одеждой, так что выглядел он как вполне солидный мелкий бонд, почти под стать Хедину, хотя работал по-прежнему наравне с трэлями и до сих пор не предпринимал попыток отлынивать от дела. Когда собрались ставить новые вешала для рыбы на скалах у входа в причальную бухту, надзиратель пришел к Гесту в сарай и нехотя спросил, что он об этом думает, ну, о вешалах то есть.

— Ты спрашиваешь моего совета? — усмехнулся Гест.

— Меня прислала Ингибьёрг, — хмуро бросил надзиратель. Звали его Тородд сын Скули, а кликали Белым, потому что борода и волосы у него были белые как снег; в Сандее он жил с юных лет, доводился Ингибьёрг приемным отцом и теперь походил на крепкий, прочный белый крюк. — Раньше мы уже ставили там вешала, — продолжал он, глядя на фьорд и словно указывая взглядом, сколько там всяких трудностей. — Да ветра они не выдерживают, падают.

— Понятно, — кивнул Гест.

— Хотя лучшего места для сушки зимнего улова не найти — земли там нет, рыба не пропылится.

Гест опять кивнул и спросил:

— А пиво у вас в усадьбе не варят?

Тородд недоуменно воззрился на него:

— Почему? Варят, конечно.

— Что ж меня-то никогда не угостят?

Тородд прикинулся, будто не верит своим ушам.

— Ну как же, на Рождество-то угощали тебя.

— В дом, однако, не приглашали. Ингибьёрг и мессу служила, а ведь даже текста не знает, и меня не позвала.

Тородд недоуменно посмотрел на него, покачал головой и опять уставился в землю.


Через два дня начали ставить вешала. Гест спустился к полосе прилива, сел там и стал смотреть, как трэли нагружают две лодки жердями и гребут к самому большому камню, который видом напоминал кита и оттого так и назывался — Кит. На самом верху его, заложив руки за спину, стоял Тородд, собирался руководить четырьмя трэлями и Ари, а они уже взялись устанавливать первые стояки.

— Я пришел не затем, чтобы вам помогать! — крикнул Гест, но Тородд притворился, что не слышит. — Я пришел посидеть тут да посмеяться над вами!

Тородд и это пропустил мимо ушей.

День выдался мягкий, вроде как весна ненароком забрела во фьорд — вкрадчивые дуновения ветерка, немножко солнца, птицы, несущие предвестия грядущих перемен. Вскоре пришла Халльбера, уселась рядом с Гестом. Работа на Ките как будто бы спорилась. Тородд знал свое дело. Халльбера со скуки принялась бросать камешки в одного из трэлей. Гест велел ей перестать. Но трэль сказал, пусть, мол, бросает, для него это какое-никакое развлечение. Всю зиму Гест трудился бок о бок с этим трэлем, но голос его впервые услышал только сейчас. Еще раз велел Халльбере перестать. Девочка опять бросила камешек, попала трэлю по спине, и оба громко расхохотались.

Тородд подозвал работников к себе, спросил, отчего они этак копаются.

— Укороти стояки! — вдруг нетерпеливо крикнул Гест. — Здесь такие высокие без надобности. Тогда люди смогут раз весить рыбу, стоя на камне.

Тородд крикнул в ответ, что не слышит, о чем он толкует.

Гест окликнул трэля, прыгнул к нему в лодку, и они поплыли к Киту, где он и изложил Тородду, как, по его мнению, надо действовать. Старик кивнул трэлям: мол, обрубите стояки, как говорит Гест.

Когда море отступило, Гест вброд вернулся на берег и пригрозил Халльбере — она сидела на прежнем месте, бросая камешки в трэлей, — что если она сию минуту не прекратит, то получит шлепка, вот так. И дал ей такого шлепка, что она заревела. Гест посадил ее на закорки и зашагал вверх по склону, к большому дому. Под ногами была ледяная каша, а перед домом вообще гладкий лед, и он сердито думал, что девочка совсем не такая тяжелая, как ему казалось. Халльбера смеялась и кричала, что лошадь из него нерадивая, с ленцой. Гест не смеялся. Поставил ее наземь, зашел на поварню и, обратившись к одной из стряпух, которая варила мясо, сказал, что ему нужен бочонок пива. Женщина посмотрела на него, не говоря ни слова, будто решила, что, если промолчит, требование его исчезнет само собою. Но не тут-то было.

— Где пиво-то? — опять спросил Гест. Ответа он не получил, а потому сам пошел на поиски, отыскал пиво, взял под мышки по бочонку и отнес в сарай, после чего пил, пока не заснул. Той же ночью снова пришла Ингибьёрг. И на сей раз одежду сняла и о стихах про сражение при Свольде не вспоминала. Спросила только, долго ли Гест рассчитывает здесь оставаться.

— На то Божия воля, — ответил он.

Ингибьёрг попыталась в тусклом утреннем свете перехватить его взгляд, но тщетно: Гест закрыл глаза, от стыда, ведь эта женщина так крепко держала его в своих когтях, что он ни о чем другом думать не мог, ни днем ни ночью.


Сразу после Пасхи Хедин, Ари, Гест и трое трэлей морем отправились в Хавглам, нагрузив большую лодку бревнами и досками. Хотя за зиму Ари очень вырос и возмужал, а вдобавок сам же выпросил эти бревна, он совершенно пал духом при виде черных развалин, торчавших из бурой, некошеной травы, которая, точно гнилые колосья, устилала землю, и при виде гор, что отвесными кручами вздымались к небу и словно бы грозили капканом сомкнуться над головой. Потерянный, дрожащий, Ари сидел на веслах, не в силах пошевельнуться.

Хедин с трэлями перетащили груз на берег и занялись домами, а Гест пошел к могилам, ставить кресты, три креста, и делал он это с радостью, ради детей и ради Ингибьёрг, словно приносил благородную искупительную жертву. Совсем не так обстояло с тем крестом, что он когда-то, вроде как ненароком, поставил на могиле отца и опять вырвал, поскольку этот крест только смущал его. И теперь у него возникло ощущение, что, вероятно, тут есть какая-то связь с любовью, с уважением или с честью и покоем, а вдобавок с совершенно непостижимым обстоятельством, что он, полуязычник, сидел тут с тремя искусно вырезанными христианскими крестами, на которых значатся три чужих имени — родителей и старшей сестры уцелевших детей; он ставил кресты ради живых, ведь люди не всегда понимают, что творят и зачем, довольно и того, что они правильно чувствуют.


Целый день Ари лежал в лодке или бродил по берегу у самой воды и бросал в море камешки. Ночевали все в большом доме, но Ари и на ночь не пожелал оставить лодку, ни под каким видом, а наутро Гест спустился к нему и сказал, что в свое время Ари станет хозяином этой усадьбы и потому должен теперь помочь привести ее в порядок, к тому же полезно и дома строить научиться, вешала-то для рыбы ставить — это так, пустяки.

Ари, однако, заартачился, объявил, что ни сам он, ни сестры в Хавгламе никогда жить не будут, продадут они эту усадьбу, — вот так же и Гесту хотелось продать Йорву, чтоб забыть о ней. Гесту не понравилось, что мальчишка не промедлил бросить это ему в лицо, и он твердо сказал, что Ари еще ребенок и, хочет он того или нет, должен помогать, в усадьбе надо навести порядок, а продадут они ее или станут в ней жить, покуда значения не имеет. И Ари подчинился, нехотя, как в свое время Гест подчинился Аслауг. Примечая в мальчонке все больше сходства с собой, Гест испытывал недовольство, а поскольку Ари силой похвастаться не мог, сам он работал как никогда, со всем неистовым исландским рвением восстанавливал эту разоренную усадьбу, будто желая изничтожить самые жуткие из всех воспоминаний.

В порядке исключения Хедин тоже приналег на работу, тусклое его лицо озарилось каким-то холодноватым светом — он разговорился, спрашивал у Геста совета, интересовался обстоятельствами в Хладире, выпытывал, как Гест жил в Исландии, и откровенно радовался, что лучше Геста умеет сводить венцы.

Работали они, пока не израсходовали весь запас бревен, неделю с лишним, но Ари так и не повеселел, страждущий незваный гость в собственной отчине. Воспрянул он только по возвращении в Сандей.


Воротились они поздним вечером, в воздухе уже явственно пахло весной, на пашни успели вывезти навоз, лиственный лес под горой понемногу закипал птичьим щебетом, а на берегу сидели Халльбера и Стейнунн; после их отъезда они сидели там каждый вечер. И теперь обе решили заночевать в Гестовом сарае. В конечном счете Халльбера оставалась при нем несколько ночей кряду, да и днем ходила за ним хвостом: надо, мол, присмотреть, чтоб сызнова не пропал.

— Мы всего-навсего ездили в Хавглам, — сказал Гест.

— Куда? — переспросила девочка.

— В Хавглам, — повторил Гест.

Но она вроде как не поняла, сказала только:

— Ты уезжал.

Потом пришла Ингибьёрг, забрала девочку и позвала Геста в большой дом, ей надобно кое-что с ним обсудить: летом священник приедет крестить детей, так, может, и Гест примет теперь это прекраснейшее из таинств?

Гест сердито засопел, представив себе три креста, установленные в Хавгламе, и едва они уложили Халльберу, вывел Ингибьёрг наружу, рассказал, что Ари не хочет жить в родной усадьбе, ни под каким видом, и спросил, не найдет ли она ему покупателя, тогда он сможет обзавестись в Сандее снаряжением и товаром и отправиться в путь вместе с ним, с Гестом.

Она удивленно посмотрела на него, спросила:

— А ты-то куда собираешься?

Гест замялся, буркнул что-то насчет Исландии и Онунда сына Стюра, который рано или поздно его отыщет, а по вполне определенным причинам ему бы не хотелось, чтоб нашли его именно в Сандее, где живут она и дети. Тут на губах у Ингибьёрг расцвела улыбка, прелестная как никогда, словно она вот сию минуту услышала от него дивно прекрасное объяснение в любви. Но Гест остался неколебим.

— Разве нынешней весной что-то случилось? — спросила она.

— Нет.

— Тогда я рискну, — беззаботно обронила она. — Я не боюсь.

— Не забывай, есть еще Ари и девочки, — напомнил Гест, весна тревожила его и смущала, кресты и теплый ветер, свет и ее всепонимающая улыбка. — А у Хедина не хватит людей, чтоб противостоять крупному отряду.

— Людей у меня будет столько, сколько потребуется. Харек сын Эйвинда с Тьотты — мой друг и не откажет в необходимой помощи.

— Так ведь он и ярлу тоже друг?

— Когда друг, а когда и не очень, смотря по обстоятельствам, к тому же ярл отвернулся от Бога и надолго в стране не остается. Кстати, у тебя что, какие-то претензии к ярлу?

Совершенно без сил, Гест в конце концов сухо пробормотал, что об этом надо поразмыслить.


Однако поездка в Хавглам сидела в нем как заноза — и сама усадьба, и девочки, которые ждали его возвращения, будто он им ближайший родич, и Ари, который твердил, что в Хавгламе является призрак, но это не отец его и не родичи, а скорей уж Транд Ревун, мальчонка каждую ночь во сне разговаривал, как Гест в Йорве после убийства отца. Только чудак Хедин вроде бы ничего не замечал, без устали повторяя, что усадьба — сущее загляденье, и земли плодородной полным-полно, и местоположение защищенное, лучше не бывает. Юность Хедина прошла на Южных островах,[382] и родичи его жили в Ромсдале, на побережье, у моря он чувствовал себя как дома и рассуждал о Хавгламе так, будто был бы не прочь там поселиться.

Как-то раз, когда они оба наблюдали за трэлями, которые набивали коптильную печь можжевеловыми и березовыми ветками, Гест полюбопытствовал, много ли денег Хедин заработал за все годы, что служит у Ингибьёрг.

— А тебе какое дело до моих денег? — буркнул тот.

Гест вскочил, обеими руками вцепился ему в волосы и со всей силы рванул к себе. Хедин потерял равновесие, упал, коротко вскрикнул, ударившись головой о камень, и замер без движения. Гест сел на него верхом, выхватил нож и поднес к его лицу, целясь в левый глаз.

— Как думаешь, я мог бы убить тебя? — спокойно спросил он.

Хедин отвел мутный взгляд, от кончика ножа, посмотрел в лицо Гесту, потом на трэлей, столпившихся на почтительном расстоянии, и наконец кивнул, скорее смущенно, нежели с обидой. Гест встал, поднял его на ноги, и Хедин нетвердой походкой заковылял под гору, к домам, бормоча себе под нос проклятия, прижимая одну руку к ушибленной голове и бестолково размахивая другой, словно старался отогнать разъяренных пчел.

Вся эта сцена разыгралась на глазах у Ари, и немного погодя мальчик спросил, как же Гест рискнул тягаться с этаким человеком, он ведь воин, ходил в походы с Хареком и с Халльгримом и снискал недобрую славу.

— Я придумал, как с ним совладать, еще когда в самый первый раз его увидел, — резко сказал Гест. — И тебе не мешает завесть такую привычку, когда с новыми людьми встречаешься.

Ари не ответил.

— Через год-два, — продолжал Гест, так же резко, знаком приказав трэлям вернуться к работе, — пойдешь со мной в викингский поход и научишься всему, что я умею. А когда вернешься, никаких призраков в Хавгламе уже не будет, и ты сможешь там поселиться, стать бондом, ведь ты именно бонд, и бояться тебе нечего, Транд Ревун сгорел! — выкрикнул Гест и услышал, как голос его прокатился над Йорвой, может заброшенной теперь, а может перешедшей в чужие руки.

Ари все еще молчал. Правда, на сей раз он вроде бы не сообразил, к чему клонит исландец, и Гест облегченно вздохнул.


Тем же вечером Гест пошел к дому, где вместе с трэлями жил Хедин. У него была там отдельная комната с двумя дверьми, одна вела наружу, другая — во внутреннее помещение. Рукоятью топора Гест постучал в наружную дверь и спросил, дома ли Хедин.

— Да, — отозвался тот, — но я не выйду.

— Я пришел с выкупом за ущерб, который причинил тебе сегодня, — сказал Гест. — Этот меч я получил от Эйстейна сына Эйда, он не только дороже твоего собственного, он — знак дружбы.

Хедин медленно отворил дверь, с недовольным видом, в одной рубахе вышел на порог, молча глядя то на Геста, то на блестящее оружие, лилово-желтый синяк тянулся от правого глаза вниз по щеке. Корявым ногтем он провел по больному месту и, вдруг просияв широкой улыбкой, воскликнул:

— Я беру его! Беру!


Опять зарядил снег, на целую неделю, то сыпал серой крупкой вперемешку с дождем, то падал тяжелыми сырыми хлопьями. А потом пришла настоящая весна, короткая и бурная пора, когда Халогаланд оттаивает, горы одеваются зеленью, а море набирает синевы, и происходит все это быстро, за считанные дни, ни людям, ни животным не сидится на месте, жажда деятельности, жажда движения гонит сон прочь, кругом только и слышно мычание, блеяние да щебетание, река набухает, становится бурой, однако ж новый мост стоит крепко, ветер дышит теплом, небо вздымается высоким куполом, все толкуют о поездках, о полевых работах, мужчины пьют, дети смеются, а Ингибьёрг подолгу пропадает на горе, у скалы с крестом, где даже в это хлопотное время преклоняет колена пред Господом — возносит молитву обо всех тех утратах, о которых не может сказать вслух, и смотрит, как солнце опускается в море, словно камень в горячий мед, а мысли меж тем тяжелеют от бремени воспоминаний, да так, что одинокой женщине не выдержать их гнета. В такую вот ночь она, спустившись с горы, заходит к Гесту и говорит, что ночевать к нему больше не придет.

Ему бы надо сказать, что она с Пасхи тут не ночевала, но вместо этого он произносит:

— Ты пришла сообщить мне об этом?

Он сидел возле своего сарая, вырезал узор на изогнутой полукругом деревяшке с проушинами по концам, сквозь которые была пропущена скрученная проволока, — это будет ручка для каменного котла. Ингибьёрг смотрела на его руки, а он смотрел на нож, молча; нож он затачивал уже столько раз, что лезвие стало узким, как тростинка, не мешало бы завести новый, и он спросил, не даст ли ему Ингибьёрг другой нож.

— Конечно, — быстро сказала она. — Это тот самый нож, которого боится Ари?

— Да, — отвечал Гест. Ари много раз твердил, что Одинов нож ему не по душе, дурной он какой-то. — Я получил его от отца, в подарок… Но ты ведь не за этим пришла?

— Сама не знаю, зачем я пришла, — сказала Ингибьёрг, а он рассмеялся ей в лицо:

— Священник, у которого я жил прошлый год, говорил, что истинно верующие плодятся не похотью, а вот так же, как двое людей берутся за руки, или как человек поднимает глаза и смотрит, или как птица опускается с небес, когда ветер не держит ее крылья, или как спокойное море набегает на берег…

— Красиво сказано, — заметила Ингибьёрг, когда он умолк. — Ты что же, помнишь все это слово в слово, как проповедь?

— Тогда, — продолжал Гест звучным голосом Кнута священника, — дети будут рождаться без греха и без боли и земля вновь станет раем, каким сотворил ее Господь, ныне же она сущий ад, мрачная юдоль страданий и смерти, и все по нашей воле, мы за это в ответе, ты и я…

Ингибьёрг было улыбнулась, но улыбка тотчас погасла.

— Меня ты не напугаешь, — сказала она, обхватив плечи руками.

— Безрадостную и бессильную веру предлагает нам Белый Христос, — обронил Гест. — Свободную волю, которой так легко злоупотребить, а ведь мог бы сделать нас ангелами. Ты пришла говорить со мной об этом?

Она пожала плечами.

— Нож-то когда мне дашь? — спросил Гест. — Я все время режу по дереву, а для этого мой больше не годится, сойдет разве что как оружие, но у меня тут ни с кем распрей нету.

— Завтра, — быстро сказала Ингибьёрг. — Сперва надо поспать, и я все же останусь здесь, хоть и не ведаю, кто ты таков.

Она и раньше так говорила, и впредь не раз повторит, Гест знал это, ему ли не знать, свет-то ныне вон какой яркий, все насквозь видно, круглые сутки сияет, аж глазам больно.


Помимо каменоломни над усадьбой, Ингибьёрг принадлежали в отрадальских горах несколько костров для выжигания угля и железоплавильни. Там из болотной руды добывали железо, за которое Ингибьёрг выручала хорошие деньги. Этой работой летом и занимались Гест, Ари и кое-кто из трэлей. Слитки они грузили на вьючных лошадей и свозили к реке, что протекала по долине, а оттуда на лодках доставляли в Сандей, где кузнец ковал из них корабельные заклепки, рыболовные крючки, наконечники для стрел, обшивку для лопат, а самые чистые отправляли в Нидарос либо на север, к Хареку, который держал оружейную мастерскую.

Руководили работами двое вольноотпущенников, бывшие трэли, которым Ингибьёрг теперь платила. Старшим был Тородд Белый, ее приемный отец, который не только ходил в морские походы и с ее отцом, и с ее мужем, но и промышлял зверя в Биармии на Белом море, покуда не состарился и не пришлось ему неспешно присматривать за постройкой моста, вялением рыбы да добычей железа.

Хедина, как понял Гест, Тородд недолюбливал, и после того позора, какому Гест подверг управителя, старик будто нашел в Гесте союзника и начал прямо говорить ему об этом.

Однажды ночью, когда они сидели возле плавильни, Тородд без обиняков сказал, что ему совершенно невдомек, зачем Ингибьёрг держит Хедина, эту продувную бестию с Южных островов.

— Наверно, потому, что ей хотелось иметь мужчину, — заметил Гест. — А потом оказалось, что он не тот, кто ей нужен.

Тородд коротко хохотнул:

— Может, ты и прав, исландец, но почему она его не выгонит?

— Почем ты знаешь, что не выгонит?

— То есть как?

— Просто она не успела пока его выгнать.

Тородд снова издал короткий смешок.

Белыми у него были не только волосы и борода, но и лохматые брови; ходил он всегда в сшитой собственными руками куртке из тюленьей кожи, понимал по-ирландски, умел толковать и писать руны, а когда находились охотники послушать его, твердил, что мудрость человека измеряется лишь его знаниями о жизни и делах предков. С особым интересом он относился к Норвегии и к конунгу Харальду Прекрасноволосому сыну Хальвдана, который более ста лет назад собрал воедино норвежские земли. Однако ж Харальд соединил их одною только властью, а не верою, и оттого вновь раздробил страну на куски и раздал их своим никчемным сыновьям — бездумно растратил свои же победы.

Позднее и Хакон Воспитанник Адальстейна, и Олав сын Трюггви пытались вновь собрать страну, причем сплотив ее под святым крестом, только вот в игру неизменно вступало то загадочно-неуловимое, чем отмечен весь род Прекрасноволосого, который и собирал, и снова дробил, так что теперь в Трандхейме расселся вздорный и неразумный хладирский ярл, почитай уж десятый год сидит…

— Рати у Эйрика могучие, — сказал Гест. — А бонды либо хранят верность ярлу, либо боятся его. Вдобавок при нем был мир и годы благополучия.

— Но у него нет веры! — гнул свое Тородд. — Я бывал в других краях и видел: нигде властителям не удалось противостоять новой вере, при всем их могуществе.

— Мне-то мир повидать не довелось, — сказал Гест. — Но я видел Исландию, у нас там нет ни конунгов, ни ярлов, и все же мы приняли новую веру, хотя мир по этой причине не настал, да и справедливости не прибавилось.

Тородд малость сник и пробормотал, что рано или поздно Исландия тоже окажется под норвежской рукой и законом.

— Ведь Богу нужен конунг, а конунгу нужен Бог, это все владыки уразумели. И тут уразумеют, можешь мне поверить, — заключил Тородд, озабоченно тряхнув длинными волосами, будто высказал слабую надежду, а не твердую уверенность.

Гест посидел-помолчал, потом спросил, где Тородд крестился, и старик рассказал, как однажды летом ходил с Олавом сыном Трюггви в поход на Англию и они так разорили побережье, что король Адальрад предложил им десять тысяч фунтов серебра, лишь бы они ушли. Но через несколько лет они снова вторглись в страну, и Адальраду пришлось откупаться еще большими суммами. А зимой он пригласил Олава к себе в Андовер почетным гостем, и Олав принял приглашение. Вернулся же он к своей дружине совсем другим человеком, куда более спокойным и полным достоинства, в нем сквозило нечто поистине царственное, он принял веру, и крестным отцом ему стал сам король Адальрад, злейший его враг.

— И Олав заставил все свое войско сделать то же самое?

— Нет, мы крестились добровольно, — сказал Тородд. — Смекнули, что увидел он такое, что отвергнуть невозможно. Вдобавок он сколько лет говорил, что надо вернуться в Норвегию и потребовать себе отчее наследство, а многие из нас не были дома целую вечность. И когда пришла весть, что путь домой открыт, оставалось лишь выйти в море и доплыть до Вика, где нас встретили с распростертыми объятиями, даже в Трандхейме Олаву достаточно было просто появиться, чтобы взять власть в свои руки, ведь тренды[383] сами расправились со своим предводителем, Хаконом ярлом, и все это благодаря вере, Бог простер свою длань над Олавом с того дня, как конунг принял крещение, тут никто не может усомниться.

Тородд умолк, сглотнул и словно бы вмиг постарел.

— Вплоть до Свольда? — обронил Гест, с виду невозмутимо.

— Н-да, что-то там пошло не так, не знаю, что именно, я был слишком стар, чтоб участвовать в походе, и многие годы мы верили, что Олав уцелел. Но увы, не уцелел он, нет, достаточно посмотреть, как самоуверенно сидит в Нидаросе Эйрик, а он-то был при Свольде…


Второго вольноотпущенника звали Рунольв, был он силен как бык и в свое время снискал славу умелого и отчаянного воина, но в одном из походов в Ирландию получил тяжелое ранение и онемел, утратил речь, и в Сандее, когда кто-нибудь не хотел отвечать на вопрос, он обычно говорил: спроси у Рунольва.

Однако Рунольв, хоть и онемел, глухотою не страдал, слышал почитай что все, а когда ему непременно хотелось что-то сказать, рисовал палочкой на песке — рыбу, миску с едой, солнце; ветер он изображал, проводя палочкой линию в нужном направлении, и нажимом указывал его силу; народ говорил, что у Рунольва есть значки чуть ли не для всего на свете, только вот истолковать их все способен один Тородд. Как-то раз Гест полюбопытствовал, почему Тородд не научил его рунам.

— Он во многом кумекает, — ответил Тородд, — но не такой головастый, как ты.

Рунольв и Тородд знали друг друга давно, с той поры, когда Рунольв остался круглым сиротой и Тородд взял его под свою опеку, много лет они ночевали в одном помещении, а на Халльгримовом корабле место обоих было на носу. И несколько лет назад, когда Ингибьёрг решила дать Тородду вольную, он согласился только при условии, что она отпустит и Рунольва.

— Почему? — спросила она.

— Мы не сможем остаться друзьями, если он по-прежнему будет трэлем, — ответил Тородд.

— Ты же, в сущности, никогда трэлем не был, — заметила Ингибьёрг, и сказала она так не только потому, что Тородд доводился ей приемным отцом, и она до сих пор советовалась с ним по всем важным вопросам, но и потому, что не очень-то понимала, зачем Рунольву свобода.

— Как вольный человек он сможет уехать отсюда после моей смерти, — сказал Тородд, — если ты будешь плохо с ним обращаться.

Однако Ингибьёрг сомневалась насчет Рунольва, поскольку он не чурался рукоблудия, занимался им более чем охотно, притом отнюдь не стараясь укрыться от посторонних глаз, в Ирландии ему дали прозвище Клакайреахт-Рональд, сиречь Рунольв Рукоблуд, и Ингибьёрг не хотелось выпускать его из-под надзора, ведь он так и остался необузданным и своевольным.

Тем не менее Тородд стоял на своем, мало того, считал, что хорошо бы дать вольную и рабыне Торгунне, поженить ее и Рунольва и взять с обоих клятву на святом кресте, что они вовеки будут верны Ингибьёрг; Рунольв никогда не нарушит такую клятву, как и Торгунна, которая выросла вместе с Ингибьёрг и всю свою нелегкую жизнь верой-правдой работала на нее не покладая рук.

Ингибьёрг призадумалась и в конце концов уступила. И Рунольв с Торгунной зажили вместе и родили двух сыновей, один был чуть постарше Халльберы, другой — чуть помоложе. Звали их Равн и Гейр, и оба охотно играли с нею.


Рунольв был еще сравнительно молод, силен и необуздан, женитьба его не утихомирила, поэтому он не любил сидеть сложа руки возле плавилен или присматривать, чтобы трэли чин чином резали торф, — куда интереснее пойти с Гестом на охоту. А Гесту он напоминал Тейтра, двигался как Тейтр, пружинисто, уверенно, бесшумно, и от него веяло такой же надежностью: ничего не может случиться, когда рядом Рунольв.

За свою жизнь он завалил пятнадцать медведей и все шкуры отдал Ингибьёрг, теперь же хотел уложить еще одного и подарить шкуру Торгунне. Но этим летом им не удалось выследить ни одного медведя, и как-то вечером, когда горные склоны снова окрасились желтизной, а пушица трепетала на ветру словно первый снег, Рунольв порывисто начертил на рыжем железистом песке несколько резких линий и скроил горестную гримасу, показывая, как он разочарован безуспешностью охоты, удача явно ему изменила.

— Может, стоило бы все-таки обещать шкуру Ингибьёрг, — сказал Гест.

Рунольв начертил на песке крест: дескать, он христианин и чужд глупых суеверий.

В тот вечер Гест вырезал из соснового корня дородную женскую фигурку и подарил ему. Рунольв пришел в восторг, завращал глазами и рассмеялся, смех его звучал странно, по причине отсутствия языка, — в Сандее обычно говорили, что Рунольвов смех распугивает орлов аж в Свитьоде. Гест тоже смеялся будь здоров как, всех лебедей в Исландии на крыло поднимал. Рунольв сунул фигурку за пазуху и зажал под мышкой, покачиваясь взад-вперед: мол, большое спасибо, уж я использую ее по назначению, но втайне от Торгунны, — все это Рунольв умел выразить телодвижениями, понятными тому, кто способен видеть.


Пока Гест со товарищи был в горах, Хедин распоряжался работами в усадьбе, причем куда как сурово, видно, решил, что после унижения, которому его подверг Гест, иначе нельзя. Когда летняя страда закончилась, Ингибьёрг сказала, что намерена послать его в Тьотту с корабельщиками, которые повезут железо, пусть он попросит тамошнего хёвдинга, Харека сына Эйвинда, прислать в Сандей на зиму побольше воинов, на ее кошт.

Гесту она ни словом про это не обмолвилась. Только когда они вернулись с гор, призвала его и Ари к себе в большой дом и спросила мальчика, вправду ли он не желает вступать во владение Хавгламом. Летом Гест тоже частенько говорил с Ари об этом и раз-другой слышал от него, что он, пожалуй, все-таки мог бы туда вернуться. Теперь же Ари сызнова заколебался, сызнова завел речь о призраках, которые бродят в Хавгламе. Ингибьёрг ехидно заметила, что тут ему винить некого, кроме себя самого да Геста, вон ведь как жестоко расправились с Трандом Ревуном, но, коли он хочет, она могла бы продать его усадьбу Хедину, которому многим обязана и очень бы хотела помочь обзавестись собственной землей, Хедин и сам говорил с нею об этом, ну а Ари со временем станет хозяином в Сандее.

— У меня-то сыновей нет, — добавила она в тишине, которая повисла после этого беспримерного заявления, и со злостью глянула на Геста, — а у присутствующего здесь мужчины не хватает мужества попросить о том, что, как он знает, я могу ему подарить, я вдова и сама все решаю.

Гест увидел, как она залилась румянцем, и невольно рассмеялся:

— Ты хитрая женщина. Мы с Ари в большом долгу перед тобой. Однако ж с решением он подождет до следующего лета.

— А теперь ступайте отсюда! — вскричала Ингибьёрг. — Я сказала все, что нужно, и повторять больше не стану!


Гест попросил Ари проводить его немного, хотел расспросить про священника, который нынешним летом крестил хавгламских детишек и сыновей Рунольва и Торгунны.

— Ты чувствуешь какую-нибудь перемену? — полюбопытствовал он.

— Не знаю.

— Выходит, вовсе не крещение навело тебя на другие мысли по поводу Хавглама?

— Нет, не крещение.

— Сандей ты никогда не получишь, — с неожиданной твердостью сказал Гест. — Это тебе понятно?

Ари посмотрел на него, снова в полном недоумении. И Гест пояснил: Ингибьёрг говорит такие слова, чтобы поставить на своем, на чем именно — подчас лучше и не знать, сказанное взрослому еще хоть к чему-то обязывает, но тому, что говорят ребенку, вообще не придают большого значения, а Ари пока ребенок.

Мальчик кивнул, сказал, что ему все понятно. Ничегошеньки тебе не понятно, подумал Гест. И почувствовал вроде как облегчение оттого, что Ари все ж таки не вполне похож на него.


Следующей ночью Ингибьёрг пришла к сараю и кликнула Геста наружу. Сказала, что в сарай заходить не станет, у нее есть другие дела, кстати, он прямо сейчас переберется в дом, к ней, что бы там люди ни говорили насчет разницы в их росте, происхождении и возрасте.

Гест опять невольно рассмеялся, однако сказал, что нисколько не возражает, прошлая-то зима была студеная, и он предпочел бы провести нынешнюю в не столь скверных условиях, а потом попросил Ингибьёрг подойти к двери, сесть с ним рядом и напоследок заночевать тут, на сеновале. Заночевать она не пожелала, хотя рядом ненадолго присела. Гест сказал, что слыхал от Тородда, будто за годы вдовства к ней многие сватались, но она всем дала от ворот поворот. Почему?

— Потому что они приходили как просители, — ответила Ингибьёрг, не глядя на него. — Упрашивали меня. А супруг мой просителем не был. Как и мой отец. Потому я не могу выйти за просителя.

Гест всмотрелся в ее резкий профиль.

— Я тоже стану твоим рабом.

— Сомневаюсь, — мрачно буркнула она, встала и пошла прочь, но походка ее, как мнилось Гесту, выдавала, что она давно не была так довольна собою, внешнее смятение миновало; развеялось оно и у него в голове.


На другой день он перенес свои вещи в большой дом, помогавший ему Рунольв остановился на пороге просторной опочивальни, вращая глазами, пихая Геста локтем в бок и делая рукоблудные жесты, меж тем как взгляд его скользил по комнате, по меховым одеялам, из коих многие были добыты им самим. Гест сказал с улыбкой:

— Ты человек умный. Все понимаешь.


А вот старый Тородд не понимал. Во всем, что касалось Ингибьёрг, он так и остался трэлем и новость о Гесте и Ингибьёрг встретил ожесточенным молчанием и мрачной миной. Геста он теперь на дух не принимал, на вопросы Ингибьёрг отвечал односложно и невпопад, а вдобавок все время шушукался с Хедином, который наконец оправился от унижения. Девочки и те жаловались Гесту на Тородда: старик больше не хотел рассказывать им истории, побил Халльберу и из лодочного сарая их прогнал, хотя Рунольвовым сыновьям, Равну и Гейру, по-прежнему разрешал сидеть там сколько угодно.

Взглянув на Халльберу, Гест спросил, правда ли Тородд побил ее.

— Да, правда, — отвечала она.

— А почему он тебя побил?

— Потому, что он плохой.

— Не потому, что ты это заслужила?

— Нет.

— Но ты все равно хочешь быть подле него?

— Да.

— Ладно, тогда я научу тебя новой игре, — сказал Гест, дал им по прутику и достал кусок ткани, концы которого Торгунна, по его просьбе, сшила между собой, так что получилось кольцо, окружность, а потом велел взять прутики в рот и двигать тряпичное кольцо по кругу, не роняя его. Правда, вдвоем толком не поиграешь, куда лучше вчетвером, к тому же непременно нужен взрослый, он будет судить игру и награждать победителей.

Девочки сбегали за Равном и Гейром, Гест сел на траву и некоторое время наблюдал, как идет игра. А потом спросил, не заметили ли они в этой игре кой-чего особенного.

— Нет.

— Побеждают всегда двое, — сказал Гест. — Меня научил этой игре один армянский монах в Нидаросе.


В тот же день Ингибьёрг отправила Хедина к Хареку, на корабле с грузом железа, а Гест вышел из усадьбы и зашагал по берегу к верховьям фьорда, к небольшому заливу, который раньше служил гаванью родовой усадьбе Ингибьёрг. Там стоял обветшалый большой дом и несколько лодочных сараев, в этом месте Тородд вырос и по сей день не отказался от привычки погожими вечерами выходить на лодке в залив и ловить рыбу, в детстве он звал этот залив своим морем, был владыкой над крохотными корабликами, которые мастерил из коры и дощечек. Гест подошел, как раз когда он собирался столкнуть лодку на воду, и сказал, что сядет на весла и составит ему компанию.

— Мне помощь не нужна, — сердито буркнул Тородд. Но Гест взялся за весла, и старик, помедлив, взгромоздился на кормовую банку и хмуро уставился в темноту, которая уже наплывала с гор на зеркальную гладь залива. Гест ничего не говорил. Греб себе потихоньку и ждал. В конце концов старик не выдержал гнета тишины и стал рассказывать про свой сон, а приснилось ему, как он бродил по Румаборгу,[384] любовался красой Вечного города.

Гест кивал, потом сложил весла и встал во весь рост, широко расставив ноги и покачиваясь взад-вперед, так что вода заплескала о борта.

— Хочу рассказать тебе притчу, загадку, — сказал Гест.

Что ж, он не прочь послушать, отозвался Тородд. В таком случае, предупредил Гест, слушать надобно очень внимательно,загадка непростая. Тородд энергично кивнул.

— Два человека ловят рыбу, — начал Гест. — И коли первый, что поклоняется Белому Христу, поймает две крупные рыбины, а другой, что поклоняется старым богам, — две мелкие, то язычник выбросит больших рыбин в воду и скажет, что нынче они обойдутся мелкими. Коли же, наоборот, тот, что поклоняется Господу, поймает двух мелких рыбешек и вздумает отправить крупных в воду, язычник швырнет за борт его самого и утопит. Какой вывод ты отсюда сделаешь, а?

Тородд задумался.

— Ты опять строишь насмешки над, Господом?

— Нет, — сказал Гест.

— Мне угрожаешь, да? — спросил старик. — Хочешь меня вышвырнуть?

— Зачем? Ты был добр ко мне. Стало быть, ответ снова отрицательный.

Тородд сказал, что в таком разе он сдается, к тому же устал от этих вопросов, пускай Гест сам разобъяснит.

— Ладно, — сказал Гест, — но сперва повторю загадку еще раз. — Так он и сделал. Посмеиваясь. Тородд тоже посмеялся, не слишком уверенно.

— Я и теперь ничего не понимаю, — признался он, — хотя, может, ты над старыми богами насмешничаешь?

— Нет, они тут ни при чем.

Гест опять сел и рассказал другую историю, как несколько лет назад два человека сидели на берегу исландской реки и не могли перебраться на ту сторону, река-то была широкая, глубокая, и по ней шел лед. Один из этих двоих, маленький, слабосильный, так измучился в долгом странствии, что хоть ложись да помирай. Второй же был большой и сильный. И пока они сидели, глядя на дальний берег, он рассказал своему малорослому спутнику эту загадку, и тот засмеялся. А в следующий миг силач столкнул его в воду и сам прыгнул следом. И оба они вправду одолели реку.

Тородд долго смотрел на него, потом сказал, что теперь и вовсе теряется в догадках.

— Какое отношение имеет этот рассказ к тем двум рыбакам?

— Маленький слабак — это я, — ответил Гест. — А большого звали Тейтр, народ кликал его Горным Тейтром, и все — что сторонники новой веры, что приверженцы старых богов — считали его полоумным и чуть ли не чудовищем. Но я-то знаю, те и другие ошибались, потому что он спас мне жизнь, без него я бы наверняка помер.

Тородд долго сидел, не говоря ни слова.

Затем кротко сказал, что у этой истории слишком много смыслов, ему их нипочем не уразуметь, сколько бы он ни ломал себе голову.

И в приступе неприязненного раздражения он добавил, что никогда больше не станет говорить с Гестом о новой вере.

— Выходит, ты впрямь мало что уразумел, — сказал Гест. — И не воображай, будто знаешь, кто я такой. Когда мы сидели возле плавильни, и я рассказывал тебе о своих странствиях, ты не очень-то прислушивался, следил только, чтобы мой рассказ совпадал с тем, что ты слыхал от Ингибьёрг и Хедина. Нынче вечером ты был внимателен, потому что боялся.

Тородд подпер голову руками и долго сидел молча.

Гест опять взялся за весла, развернул лодку носом к берегу и замер, глядя на беззвездное небо, куполом опрокинувшееся над головою старика, над стертыми костяшками пальцев, которые он запустил в белоснежные волосы.

— Помру я через год-два, — пробормотал Тородд. — Ну, может, приведется прожить и три либо четыре. И каждый день со страхом думаю, как бы не случилось чего с Ингибьёрг.

— Теперь перестанешь, — сказал Гест, начал грести и снова остановился, глядя на капли, которые, словно текучая смола, падали с весел на черную воду. — Завтра будешь думать об этой рыбалке, снова и снова, и по-прежнему изнывать от страха, как бы я не предал Ингибьёрг, ведь она для тебя больше чем дочь. Но так и должно быть, ни больше ни меньше. А еще ты будешь думать о том, что я тебя унизил. Ведь духом ты не больно силен, раз позволяешь гнусным суждениям изничтожить прежние свои героические дела. Вдобавок я тебе нравлюсь. И ты стар.

Тородд взглянул на него, но промолчал.

— Опасный ты человек, — медленно проговорил он немного погодя. — Ты похож на самые черные мои мысли.


Прошло несколько дней, и вот вечером дозорный на мысу закричал, что на подходе корабль. Хедин вернулся из Тьотты, а с ним пятеро его людей и четверо дружинников Харека. Ингибьёрг и Гест, услышав крики дозорного, спустились к причалу встретить корабль; было полнолуние и светло, как в зимний день, а по причине затянувшегося безветрия корабельщикам пришлось взяться за весла, и к берегу они причалили, обливаясь потом и выбившись из сил. Ингибьёрг внимательно их оглядела, смерила каждого с головы до ног, оценила, спросила, как звать, какого они роду-племени и откуда.

— Не знала я, что дела у Харека так плохи, — заметила она, — всего-то четверых людей смог прислать.

Хедин вышел на берег, отвел ее в сторонку и сообщил, что, по словам Харека, ей хватит своих людей да этих четверых, ведь родичей у Транда Ревуна мало, а друзей и того меньше, вдобавок он рассорился с ярлом, потому что много лет кряду грабил народ на севере, забирал дань, причитающуюся ярлу. Кстати, именно Харековы воины так сильно потрепали шайку Транда, что Гест с Ари сумели ее одолеть. Стало быть, что до мести, то она вполне может обрушиться и на Харека.

— Значит, трусости его мы обязаны этакой жалкой помощью?

— Ты же просила людей вовсе не из-за Транда Ревуна, — сухо бросил Гест, когда Хедин удалился.

— Накорми их и устрой ночевать! — крикнула Ингибьёрг Тородду. — Они останутся здесь и работать не будут, разве что сходят с Гестом да с Рунольвом на охоту зимой, коли я попрошу. Но… — Она осеклась и подошла поближе к дружинникам, которые выгружали на берег оружие и снаряжение. — Вот он мне знаком, совсем ребенок еще… Кто ты?

Невысокий парень сошел на берег, стал перед нею, сорвал шапку с головы, почтительно поздоровался и сказал, что зовут его Грани, отец ему Тормод сын Гейра, а воспитывался он у одного из Харековых дружинников.

Ингибьёрг, положив руку парню на плечо, смотрела ему в глаза, он спокойно выдержал ее взгляд.

— Господь велик! — прошептала она и вдруг залилась краской, глаза закрылись, грудь бурно вздымалась и опадала, словно она бегом бежала от усадьбы до креста на скале. Потом резко повернулась и твердым шагом направилась к дому.


Грани впрямь был очень молод, немногим старше Ари, волосы светлые, курчавые, нос заостренный, рот широкий, скулы чуть выступающие, фигура стройная, движения по-кошачьи мягкие, гибкие. Он вдруг вопросительно посмотрел на Геста, но ответа не получил и явно испытывал недоумение.

Руки и одежда Грани выдавали, что на веслах ему сидеть не пришлось, и Гест спросил себя: кто не гребет, когда все поневоле берутся за весла? Вслух же сказал, что, если Грани будет чем недоволен, он может обратиться к Хедину как к здешнему управителю, и Хедин слышал эти его слова. Однако уже два дня спустя Грани пришел к нему, к Гесту, и объявил, что намерен работать, а не лежать лежнем да есть, ровно богач какой, тут не вейцла,[385] и он не попрошайка. С той поры он присоединился к Рунольву и Гесту, ходил с ними в горы и в море или занимался разными делами в усадьбе.

Гест не спросил у Ингибьёрг, почему, увидев Грани, она так странно себя повела. И первое время вообще его избегала. Но Гест заметил, что она украдкой наблюдала за парнем, однако, стоило тому посмотреть на нее, тотчас прятала глаза; она о чем-то усиленно размышляла, что-то искала в памяти и, увы, не находила. Вопрос все равно остался. А вот осень ушла. Быстро сменилась вьюжной зимою, которая тоже ушла, ближе к Рождеству ветер утих, и воцарилась та ледяная стужа, что тянется без конца, точно плывешь на парусной лодке при восточном ветре под сверкающим звездопадом; для Геста все это было испытанием, поскольку ничего не менялось, только вот почему он хотел перемен? И тишина вдруг стала совершенно нестерпимой. Напоминала о смерти, о мире, который он оставил. А однажды ночью он проснулся от громкого голоса Ингибьёрг, лицо у нее было умиротворенное, как у умирающего Гудлейва в священниковой конюшне, но губы осторожно шевелились, и из пухлого рта звучал низкий мужской голос — напевная литания, в которой Гесту мнилось что-то знакомое. Он разбудил Ингибьёрг, спросил, кем она была.

— Я Ингибьёрг, — отвечала она с закрытыми глазами. — Дочь Раннвейг и Эйвинда сына Эйрика, сына Харальда, сына Торира…

— А кто такой Грани?

— Сын Ингибьёрг и Сигурда сына Хрута-Транда, сына Горма, сына Падрека священника… — Тут она проснулась, уставилась на него во все глаза. — Кто ты?

— Торгест сын Торхалли сына Стейнгрима, сына Торгеста сына Лейва, что приплыл в Исландию и поселился в Йорве, когда Норвегией правил Харальд Прекрасноволосый.

Он рассказал, почему находится здесь и что Ингибьёрг очень ему помогла, потому что она добрая христианка. И все время легонько поглаживал ее нежную белую шею, и щеки, и плечи, и грудь, а Ингибьёрг смотрела на него, то открывая, то закрывая затуманенные глаза, и повторяла, что Грани — ее сын, что его еще младенцем отослали прочь, так как Халльгрим не верил, что это его ребенок, и не ошибался.

— Каждый день я молила Бога, чтобы мальчик остался жив. И он жив. Но что со мной — сплю я или бодрствую?

— Ты и спишь, — сказал Гест, — и бодрствуешь. А почему Харек прислал к тебе сына именно сейчас?

— Тут и думать нечего. — Она обняла его за шею. — Просто он не хотел давать мне много людей.

— Почему не хотел?

— Потому что Эйрик ярл задумал созвать морское ополчение, а Харек решил от него уклониться, но для этого ему требуются крупные силы.

— Так ярловы люди, поди, и сюда явятся?

— Да, но об этом нас известят заранее, и все вы — ты, Хедин, Грани и люди Харека — уйдете в горы, так что в усадьбе останутся только дети да челядь.

— Нет у меня привычки пускаться в бега.

— Наоборот, как раз есть.

Гест засмеялся:

— Среди ярловых людей и исландцы будут?

Ингибьёрг открыла глаза, призадумалась.

— Нет, — сказала она, потом беспокойно встрепенулась и сызнова завела свою литанию, тем же хриплым голосом.

Гест поежился, будто ему внезапно въяве предстало скорбное зрелище, какого он даже во сне никогда не видел. Невольно он сел на постели, сложил вису. Рядом лежала большая женщина, и он смотрел на нее: светлая и темная, молодая и старая, мать и жена, красивая и тяжелая, вроде того утра, когда они с Тейтром сидели на горе, глядя, как солнечные лучи огненными стрелами вонзаются в боргарфьярдарские долины и словно бы внушают ему, что он никогда не вернется назад и вообще ничто не вернется. Но ведь можно остаться в Сандее. В тишине и покое.

Он встал с постели, обулся, вышел из дома. Погожее утро. Ночью выпал снежок. От задней двери большого дома к сараю, где жил Грани, цепочкой тянулись следы. Гест и раньше их видел, а сейчас пошел к сараю, отворил дверь и увидел Стейнунн: девочка спала подле Грани, под его одеялом. Гест тронул ладонью ее щеку, подождал, пока она откроет глаза, и произнес:

— Я, Торгест сын Торхалли, пришел сказать тебе, что ты будешь спать в одной постели с Халльберой и не придешь сюда, пока не станешь взрослой.

Не сводя с него перепуганных глаз, девочка выбралась из-под одеяла. Гест подхватил ее под мышки, поставил на пол, шлепнул пониже спины:

— Беги!

Он закрыл дверь, вернулся в дом, лег рядом с Ингибьёрг. Она проснулась от его смеха, спросила:

— Над чем смеешься?

— Бога повстречал, — ответил он и засмеялся еще громче.


Снегу нынешней зимою выпало много. Рождество справляли, как повелось в роду, по доброму христианскому завету конунга Хакона, каковой Ингибьёрг почитала делом чести укреплять год от года. В усадьбу съехались соседи с островов и из горных долин, свободные бонды, родичи да семейство северян-лопарей. Всех их, согласно рангу и званию, чтоб никого не обидеть, разместили в большом светлом доме, где Халльгримова кольчуга мрачной своей суровостью напоминала каждому, что усадьба сия взрастила героя, павшего в служении Господу. Коли же они своим умом этого не постигали, их непременно просвещала Ингибьёрг. Она сама служила мессу и на Рождество, и на второй день, постоянно поглядывая на Геста, а после спросила, правильно ли запомнила все слова.

— По-твоему, я знаю?

— По-моему, так ты все знаешь. Отвечай на вопрос!

— Думаю, ты их хорошо запомнила, — сказал Гест, а попутно сообщил то, что сам слышал про Вифлеем, сиречь дом хлеба: мол, с таким добавлением ее домашние проповеди только лучше станут. — Но почему ты не поручишь это дело Тородду? Тут ведь никто не разбирается в вере так хорошо, как он.

— Всего тринадцать лет назад Тородд был язычником и не принимал христианскую веру, пока конунг Олав силком его не заставил, даже Халльгримовы увещевания на него не действовали.

— А мне он иначе рассказывал, — заметил Гест.

— Тородд рассказывает тебе только то, что я велю.

— И в свое время он помог тебе отослать Грани отсюда? — с досадой сказал Гест, он весь вечер пил пиво и опасался, что и эта ночь уйдет на разговоры, как в тот раз, когда она желала снова и снова слушать стихи про Свольд, но сказанного-то не воротишь.

— Что ты сказал? — переспросила она. И опять заговорила о Вифлееме, о людях, записанных в перепись, в книгу Господа, их оттуда не вычеркнешь, что бы они ни делали. Диковинное толкование, подумал Гест. Но Ингибьёрг была чудо как хороша, и он не мог сдержаться, обнял ее, за стеной слышались шаги, смех, веселые голоса гостей, падающих в хрусткий снег, однако ж все звуки тонули во вздохах этой большой женщины, которая, кусаясь и царапаясь, яростно сражалась с маленьким исландцем из-за чего-то, совершенно им обоим непонятного и вовек неодолимого.


Фьорд сковало льдом, можно было посуху дойти до песчаного островка, который дал имя усадьбе, и Ингибьёрг сказала, что с детства такого не видала, а потом добавила, что это хорошо, ведь ярловы корабли сюда не доберутся. Вообще никто не доберется.

На землях усадьбы было несколько лопарских землянок, в горах, в стороне Свитьода, там они устраивались зимой, охотились, и там их застал тот вешний день, когда вскрылись реки, а из усадьбы явился запыхавшийся посланец, с сообщением, что им надо еще на некоторое время задержаться в горах: в усадьбу пришли люди ярла, и Ингибьёрг предоставила им кров.

Ари и Рунольва при сем не было.

Накануне Гест уложил медведя, который только-только вышел из берлоги. Он спокойно стоял с рогатиной за спиною и, когда зверь напал, бросился наземь, как учил Рунольв, так что медведь напоролся на острие. Оказалось, самец. Они съели сердце, подремали на весеннем солнышке. Гест освежевал добычу, а шкуру отдал Рунольву, но тот изобразил на лице гордо-завистливую мину и отказался, Гест же, подтрунивая над ним, стоял на своем, ведь он вдобавок хотел, чтобы Рунольв проводил в усадьбу Ари, который сильно поранил руку, и в конце концов немой сдался, забрал с собой и шкуру, и Ари, правда с крайне недовольным видом, и отправился в усадьбу.

Потому-то, когда явился посланец, Гест решил пренебречь советом Ингибьёрг и прервать охоту. Грани и Харековы дружинники воспротивились, попробовали было удержать его, да разве такого остановишь! И они все вместе двинулись в усадьбу, по горной дороге через Отрадаль. Но не сумели переправиться через реку, пришлось снова подняться повыше в горы. Целый день потратили, шагая по вязкой, глубокой снежной каше. Только наутро, ближе к полудню, спустились по склону позади усадьбы и увидели по обоим берегам Сандау оттаявшую бурую землю, людей за работой, скотину, лошадей, обдуваемых первыми вешними ветерками, а к выходу из фьорда, в сопровождении двух небольших кнарров, шел огромный морской корабль.

Ингибьёрг заметила их и стояла во дворе, с серьезным, чуть ли не оскорбленным видом, скрестив руки на груди, как скала. Гест хотел задать ей вопрос, но, услышав у пристани детские крики, поспешил туда и нашел Стейнунн и Халльберу примерно в таком же состоянии, в каком обнаружил их два года назад, — оцепеневших, растерянных, с помертвелыми глазами; Стейнунн без всякого выражения твердила, что ярловы люди увели Ари, забрали с собой, увезли! А Халльбера, словно придавленная к земле, умоляла Геста спасти его. Гест рывком поставил ее на ноги и сказал, что Ари сильный, он сам спасется и очень скоро опять будет здесь. Не задумываясь о том, слышат они его или нет, он снова и снова повторял эту фразу, пока вел их к поварне, где передал обеих на попечение Торгунны, сам же наконец подошел к Ингибьёрг и сказал, что она несколько перестаралась, позволив забрать мальчика.

— А что мне было делать? — отозвалась Ингибьёрг, едва ли не безучастно. — В усадьбе ни одного мужчины, а их больше шестидесяти человек.

— Раньше-то ты никогда не терялась.

— Я и теперь не растерялась. Дала ему ту монету, ну, знак, который ты принес от Эйстейна. Эйстейн поможет.

— Эйстейн пробыл у ярла четыре зимы, — сказал Гест. — И собирался нынешним летом в Исландию, если не отправился туда еще в прошлом году, и в любом случае Ари с ним не отпустят.

— Ты так говоришь, будто он ребенок, — сердито бросила она. — И будто ты ему отец.

— А ты говоришь так, будто у тебя нет сына, — отрубил Гест и пошел искать Рунольва, не нашел, но встретил Торгунну, и та рассказала, что ярловы люди не то и его забрали, не то он по доброй воле с ними пошел, в точности она не поняла, да и особого волнения не выказывала. Гест немного успокоился, но допросил сперва Стейнунн, а затем и Тородда о подробностях случившегося. Девочка сообщила, что Ингибьёрг велела ей спрятать золотую брошь, надеть на шею крест, серебряный крест Иллуги, и носить его напоказ, а вдобавок вымазать сажей лицо и руки и растрепать волосы, чтобы дружинники на нее не заглядывались.

Тородд же, по всей видимости, разделял практический подход Ингибьёрг. Когда Гест спросил, не кажется ли ему странным, что ярловы люди забрали с собой только желторотого Ари, да еще Рунольва, хотя у Ингибьёрг полно крепких трэлей, старик ответил, что увидать, ярлу не требовалось много народу, и прикинулся усталым, как обычно, когда надо было соврать или напустить туману.


Ночью Гест не смыкал глаз, лежал и прислушивался к дыханию спящей женщины, которой прежде успел наотрез отказать, теперь же подумывал, не разбудить ли ее и не спросить ли, почему, препираясь с ним во дворе, она словом не обмолвилась про Рунольва, хотя такое известие успокоило бы его куда больше, чем разговор про никчемную монету. Вопрос этот не давал уснуть — выходит, она не хотела его успокаивать? — разрастался в потемках, заставил вернуться мыслями к минувшему Рождеству, когда он, лежа тут, под тем же одеялом, слышал, как она, совершенно ублаготворенная, произносит, что однажды записанного в книгу Господа оттуда уже не вычеркнуть, а это, насколько он знал, шло вразрез с поучениями Кнута священника насчет ненастоящих христиан, коих ждет впереди такое же беспросветно-мрачное будущее, как и грязных язычников. В конце концов Гест встал, пошел в сарай к Грани, разбудил парня, велел сесть и навострить глаза и уши, иначе не понять ему, что он, Гест, имеет сказать.

— Сейчас ты пойдешь в дом и ляжешь в мою постель, я же посплю здесь. Ингибьёрг сама попросила об этом, а она привыкла, чтоб ее просьбы выполняли. Но ты ее не буди, ложись в постель и делай то, чего ждут от мужчины.

Грани усмехнулся, быстро оделся и ушел. Гест лег на его место и уснул, а проснулся от громких криков Ари, слышались ему и другие голоса, его собственный и девчоночьи, но, открыв дверь, он увидел одного лишь Грани. На дворе был день. Погожий вешний день. И тишину в Сандее как ветром сдуло.

— Ну, что сказала Ингибьёрг? — спросил Гест.

— Сказала, что она мне мать, — в ярости бросил Грани. — Почему ты так поступил?

— А она не сказала?

— Чего?

— Почему я так поступил?

Грани мотнул головой и буркнул, что не расположен играть в загадки.

— Она держала родство с тобой в тайне, потому что сперва хотела посмотреть, достоин ли ты стать хозяином этой усадьбы, — сказал Гест. — И отослала Ари прочь, оттого что не хотела выполнять обещание, которое дала ему насчет этой же самой усадьбы. Стало быть, ты оказался человеком достойным и можешь готовиться к…

Грани, сжимавший в руке топор, в безудержной ярости ринулся вперед, но Гест увернулся, выскочил за порог, на подмерзшую за ночь землю, и остановился там, язвительно посмеиваясь. Глянул себе на ноги. Лед обжигал ступни. В голове роились мерзкие мысли, повторялись снова и снова. А Грани стоял и смотрел на него, тоже в недоумении.

— Я могу убить тебя, — тихо сказал Гест. — Или ты можешь обещать мне, что летом отправишься со мною к ярлу. Как по-твоему, что лучше — жалкая смерть прямо здесь и сейчас или подвиг в ярловом походе?

Грани уронил топор наземь и, чтобы отдышаться, наклонился, упершись ладонями в колени.

— Не знаю, могу ли я дать тебе такое обещание, — сказал он, с трудом переводя дух. — Потому что не уверен, что сумею его сдержать.

— Сумеешь, — отозвался Гест. — Только не говори Ингибьёрг, не то и усадьбы лишишься, и головы.

Грани с трудом оторвал ладони от коленей, плюхнулся на порог, устремил рассеянный взгляд на фьорд.

— Она вечно рассуждает о Боге, — вздохнул он. — А сегодня ночью говорила о Сигурде сыне Транда, погибшем при Свольде… — Он вопросительно взглянул на Геста. — Это мой отец?

— Кроме нее, о том никто не ведает, — сказал Гест. — Но сдается мне, все в этой стране погибли при Свольде.


Первая половина лета выдалась теплая, тихая, день и ночь все росло, кипело жизнью; они рыбачили, работали в поле. В горах снова плавили железо, и Гест с Хедином дважды плавали в Хавглам, возили доски и трудились не покладая рук, однако ж тамошняя усадьба как была, так и оставалась воспаленной зияющей раной — для всех, кроме Хедина.

После того как ярловы люди забрали Ари и Рунольва, Гест опять вернулся в свой сарай — Ингибьёрг его не удерживала — и почти все время проводил вместе с Грани, в том числе и в горах. С Тороддом он теперь разговаривал нечасто, ведь, скорей всего, старик-то и дал Ингибьёрг роковой совет отослать мальчика прочь — мальчика, спасенного Гестом и ставшего частью его существа.

Девочки тоже отдалились от Ингибьёрг, все больше водили компанию с сыновьями Рунольва. Если поблизости не было Геста. Иначе они с утра до вечера ходили за ним по пятам, слушая предания о пропавших горемыках, которые целыми-невредимыми возвращались домой из страшнейшей неволи. Он учил обеих ездить верхом. Они помогали вывозить с гор железные слитки, а когда Гест, нагрузив лодку товаром, выходил в море, им разрешалось править рулем. Дни шли за днями, и они все меньше говорили о брате. Гест тоже не заострял внимания на этой теме. Но в глубине души дивился, как скоро они все забыли, точно Грани полностью заменил им брата, Грани, который был всего двумя годами старше Ари, не страдал ни унынием, ни туманными недомоганиями, нет, он был резв, горазд на неожиданные выдумки и готов терпеть что угодно, лишь бы находиться подле Стейнунн.


Посреди лета мягкий восточный ветер сменился юго-западным, который дул неделя за неделей, нагоняя с моря тяжелые тучи, хлещущие потоками дождя. Затем он переменил направление, налетел с севера — сразу же захолодало и прояснилось, а следом с юго-запада вновь пришло ненастье. Грани время от времени вопросительно поглядывал на Геста — скоро ли тот потребует от него исполнить нелегкое обещание. Но Гест как бы не замечал его взглядов, пусть лето идет, он полагается на Рунольва, который, быть может, в благодарность за медвежью шкуру отправился к ярлу. Он даже говорил об этом с Тороддом, однако старик, тряхнув седыми кудрями, сказал, что не ведает, отчего нелюдим по доброй воле убрался из усадьбы, впрочем, Рунольв вечно искал приключений и не мог подолгу сидеть на месте, один Бог знает, что ему на роду написано. А еще Тородд добавил:

— Морское ополчение — это не беда.

Эйрик ярл словно бы разом обернулся вожделенной альтернативой переменчивым, безрассудным потомкам Прекрасноволосого, словно бы именно он установит в стране христианский закон и порядок. От меня пахнет мертвечиной, думал Гест. В глазах у него метались вороны. Враждебность Ингибьёрг. Он спросил, кто стоял во главе ярловых людей, но ответа опять не получил — Тороддово неведенье либо отсутствие интереса поистине не имело предела.


На исходе лета меж Сандеем и Тьоттой часто ходили корабли; у Харека ярл тоже забрал людей, правда с согласия хёвдинга, и было объявлено, что Эйрик готовится к походу на Англию, по требованию датского конунга Свейна Вилобородого,[386] его тестя и давнего союзника в борьбе против конунга Олава. Поэтому Харек решил вернуть своих дружинников из Сандея. О Грани он не упомянул, и тот остался в усадьбе, ведь она и была его домом. Ночевал он в комнате подле Хединовой, то бишь положением как бы сравнялся с управителем. Но от Ингибьёрг по-прежнему держался на расстоянии и слова Геста ставил выше суждений главных здешних распорядителей — матери своей и Тородда; Грани был вольной натурой, однако сейчас его переполняла любовь — любовь к Стейнунн, а путь к Стейнунн вел через Геста.


Осенью, когда началась путина, Гест позаботился, чтобы и сам он, и Грани получили в свое распоряжение по челну с командой из четырех многоопытных трэлей, которые чуть не всю жизнь провели в море и в самых ужасных обстоятельствах творили сущие чудеса. Шхеры у входа во фьорд были на редкость коварны и стояли густо, но как раз за ними располагались лучшие рыбные банки. И вот однажды, когда ветер разбушевался не на шутку, лов пришлось прервать, и Гест приказал зарифить паруса на обоих челнах.

Они вошли в шхеры, как вдруг среди пенных бурунов прямо по носу Гест заметил какое-то движение — вроде как птицы, бакланы на скале, но нет, это оказались люди и разбитый корабль, не то двадцатиместный челн, не то кнарр, который напоролся на риф и в этот миг еще балансировал на краю обрыва, однако очень скоро превратится в обломки и канет на дно.

Гест взмахнул рукой, подавая знак Грани. Парень тоже заметил разбитый корабль, налег на рулевое весло, подстроился в кильватер, и оба направились к терпящим бедствие людям, цеплявшимся за камни и жгуты бурых водорослей, кто в воде, кто на самом рифе, рты у всех разинуты, как у мертвецов, но крики тонули в реве ветра, и Гест никак не мог определить, сколько там человек, то у него выходило десять, то четырнадцать, то всего шесть. Он приказал трэлям чуток прибавить парусов и лавировать. Они прошли несколько саженей против ветра, взяли курс прямо на риф и аккурат в последнюю минуту успели лечь в дрейф, иначе бы уперлись носом в скалу, и тут Геста вновь поразила та же леденящая мысль, что так упорно вела его к Хавгламу: как наяву, он увидел разбитую лодку на зеленой траве, услышал голоса, оказавшиеся детским плачем, — и, надвинув капюшон на глаза, он крикнул Грани:

— Знающий эти места на риф не напорется!


Они опять зарифили паруса, Гест велел трэлям сесть на весла, подойти к рифу с подветренной стороны, и там, покачиваясь на пенной зыби, ждать, пока Грани станет рядом, борт к борту.

— Кто ваш предводитель? — крикнул Гест мокрым, оборванным горемыкам, которых наконец сумел пересчитать: их было одиннадцать человек. Один привстал на колени, раструбом приложил ладони ко рту:

— Я Онунд сын Стюра, исландец, — с трупом расслышали они. — Со мною исландцы и люди ярла, держим путь в Тьотту.

Гест уже узнал Онунда — или чутьем угадал, что это он, — крикнул в ответ, что они работники из Сандея, знаком велел Грани табанить и сказал ему, что перво-наперво каждый из них доставит на берег трех человек, потом они возьмут еще четверых, а кормчего снимут со скалы последним, таков здешний обычай.

Грани вопросительно посмотрел на него, но перечить не стал. И Гест прокричал все это людям на скале. Онунд кое-как призвал своих спутников к порядку, по его команде они один за другим бросались в пенные буруны, откуда их поднимали на борт, измученных, закоченевших, потерявших дар речи, не способных ни грести, ни парусом управлять. Но боковой ветер благополучно привел челны в Сандей, где у причала ждал Хедин. Гест попросил управителя сделать вместе с Грани еще один рейс и снять с рифа оставшихся людей — всех, кроме кормчего.

— Он проделал долгий путь из Исландии, чтобы встретиться со мной, и я не могу лишить его такого удовольствия.

Хедин тоже вопросительно посмотрел на него, коротко фыркнул, подозвал четверых отдохнувших трэлей и сел за рулевое весло. Гест отвел потерпевших кораблекрушение в усадьбу, где Ингибьёрг встретила их с обычным радушием, распорядилась дать им сухую одежду, накормить, перевязать раны.

Потом Гест вышел вместе с нею во двор и сказал, что придется ей как следует пораскинуть умом, ведь это все люди Онунда сына Стюра, а сам Онунд до поры до времени сидит на рифе. Сначала Ингибьёрг не поняла, о чем он толкует, Гест повторил еще раз, и тогда губы ее скривились в недоброй усмешке:

— Еще с весны мы отвернулись друг от друга.

— Верно, — кивнул Гест. — Однако ж все можно изменить.

— Для кого я должна это сделать — для себя или для тебя?

— Ни для кого из нас, — резко бросил он. — Мне твоя помощь не нужна, я перво-наперво об этом позаботился, а уж потом обратился к тебе. — С такими словами он зашагал вниз, к причалу.

Но Ингибьёрг окликнула его, попросила подождать. Гест выполнил просьбу. Она догнала его и остановилась чуть ниже по склону, как бы сравнялась с ним ростом, чтобы обоим нелегко было спрятать глаза.

— Ты знаешь, как обстоит со мною? — спросила она.

— Да, — нехотя ответил он.

— И тебе известно, что ребенка я жду от тебя, а не от кого-то другого?

— Да.

— Мне не нужны сыновья-сироты, — сказала Ингибьёрг. — И мужчины без сыновей тоже. Поступай с этим болваном как хочешь, но будь осторожен, а я присмотрю за его людьми.

Секунду Гест с удивлением смотрел на капельки слюны, скопившиеся в уголках узкого рта Ингибьёрг; эта женщина с крестом на шее и ветром во взгляде снова нашла выход, нашла лазейку, и он, толком не сознавая, по душе ему это или нет, все же поблагодарил ее, чопорно и торжественно, как чужак благодарит за щедрую трапезу, и спустился в бухту. Вскоре подошли Хедин и Грани, доставили остальных, из которых один находился между жизнью и смертью, кроме того, на борту было двое погибших.

Гест взял с собой троих трэлей, среди них Эгиля, в которого Халльбера некогда бросала камешки и который с той поры смотрел на Геста как верный пес, готовый без колебаний пожертвовать собой.

— Ветер сильный! — крикнул Хедин им вдогонку.

— Ветер сильный, — эхом повторил Гест.


Они шли вдоль берега, пока не добрались до устья фьорда, подняли парус, приблизились к рифу, и Гест, приказав трэлям табанить, прошел на нос.

— Ближе подойти не могу! — крикнул он одинокой фигуре, упорно цеплявшейся за гладко отшлифованный камень. — Бросай на борт свое оружие, легче будет одолеть буруны!

Неугомонное море мотало Онунда туда-сюда; отчаявшийся, измученный, он медленно соскользнул в пенный прибой и передал на борт свое оружие — меч и топор, — которое Гест тотчас бросил в море. Онунд опешил:

— Что ж это за помощь такая?!

— А та самая, что требуется покойнику! — гаркнул Гест, сдернув с головы капюшон. — Давай на борт или так тут и останешься!

Онунд вскарабкался в челн, и Гест велел ему сесть на весла, чтобы согреться, а сам зажал под мышкой рулевое весло и положил на колени топор, тот самый, с рыбьей головой.

— Поднимай парус! — крикнул он Эгилю, когда они отошли от опасного рифа. — Идем к южному берегу фьорда.

Только теперь Онунд узнал его. Или только теперь поверил своим глазам. Сам Онунд, по обыкновению, был одет как человек знатного рода, в светло-красную, порванную сейчас куртку, перехваченную широким ремнем с пряжкой, на бедре болтались пустые ножны от меча, он дрожал от холода, длинные светлые волосы облепили покрытое ссадинами лицо, из глубокой царапины на шее сочилась кровь. За минувшие годы он возмужал, заматерел, и сейчас они с Гестом являли еще более разительный контраст.

— Сдается мне, нынешняя наша встреча пройдет не лучше той последней, — прохрипел он, будто загнанный конь.

— Как надо, так и пройдет, — сказал Гест. — Однако я спас тебе жизнь, и ты, поди, не собирался забрать за это мою?

Онунд не ответил. Не мог.

— Греби, — сказал Гест. — Не то насмерть замерзнешь.

Онунд греб, хотя челн шел на всех парусах, греб изо всех сил, и приходилось ему очень нелегко, поскольку он повредил правое плечо.

— Не расскажешь, что нового в Исландии? — спросил Гест.

— Нет, не расскажу.

— Стало быть, ничего там не случилось. А давно ли ты в Норвегии?

— С прошлого лета.

— То-то успел сыскать меня. Кто же навел тебя на след?

Онунд не ответил, и Гест спросил о Снорри Годи, о нем-то говорить было куда проще, хёвдинг занимался большой тяжбой после пожара на юге страны, старался примирить враждующие семейства.

— А ты хочешь замириться? — спросил Гест.

— Я виру за родного отца не возьму, — сказал Онунд.

— Твой отец не платил виру ни за отцов, ни за сыновей. Но что ты скажешь, коли я дам клятву никогда не возвращаться в Исландию, а вдобавок заплачу тебе двойную виру серебром?

Онунд сложил весла, схватился за правое плечо и некоторое время, скривившись от боли, покачивался взад-вперед.

— Скажу, что это смехотворное предложение, — простонал он. И, помолчав, добавил: — Я знал, что Тейтр не убил тебя. Так люди сказывали: мол, дикарю этому заплатили, чтоб он убил тебя. А он не убил. И я это знал.

— Кто тебе это говорил?

— Все. У тебя нет друзей. Ни здесь, ни в Исландии.


К южному берегу они подошли уже хмурым вечером, ветер поутих, но дождь моросил по-прежнему. Гест высмотрел проход меж скалами и направил челн к белопесчаному берегу. Минуту-другую он сидел, глядя на дрожащего пленника и размышляя, не стоит ли хорошенько выспросить его, например, об Аслауг и других людях, о которых ему бы хотелось что-то узнать, но в конце концов отбросил эту мысль, словно не желал слишком много знать про Онунда, про то, как он думает.

Выпрыгнув на песок, Гест велел Онунду следовать за ним, и оба зашагали в гору, прочь от моря — Онунд шел впереди. Когда челн скрылся из виду, Гест приказал пленнику лечь навзничь.

— Решил убить лежачего?! — воскликнул Онунд.

— Я ростом не вышел, — сказал Гест, посмотрел ему в лицо, стукнул обухом топора по голове, удостоверился, что Онунд потерял сознание, привязал его к камню, точно лодку, и спустился на берег.

— Отлив еще не начался, — сказал он Эгилю, который вроде как не уразумел, что произошло. — Поднимай парус.


Уже совсем стемнело, когда впереди завиднелся сигнальный огонь на мысу. Ингибьёрг сама зажгла его и стояла у причала, ждала, промокшая, озябшая, но явно обрадованная, что они вернулись.

— Где Онунд? — спросила она.

— На южном берегу фьорда, — ответил Гест.

— Живой?

— Коли не помрет от беспамятства.

Ингибьёрг посмотрела на него. Потом топнула ногой и громко, чтобы слышали трэли, закричала, что он выставил себя круглым дураком и она видеть его больше тут не желает. Онундовы люди рассказали, что плыли они на трех кораблях, но в непогоду потеряли друг друга, хотя два других корабля наверняка сумели добраться до Харека.

— И рано или поздно явятся сюда!

Гест пожал плечами и сказал, что в таком случае мог бы и убить Онунда, разницы-то никакой. В нынешней ситуации ему понадобится не меньше трех дней, чтобы обойти вокруг фьорда.

— Если, конечно, он рискнет прийти сюда, — добавил Гест. — А тем временем я исчезну. Мы сделаем вот что, — продолжал он, поднимаясь вместе с Ингибьёрг по дорожке меж лодочных сараев. — Завтра ты прогонишь меня, под каким-нибудь предлогом, но так, чтобы его люди слышали. Дай мне челн, на котором перевозишь железо, и трех человек, в том числе Эгиля, обещаю, они вернутся.

Ингибьёрг сказала, что один-два челна ее не волнуют, лишь бы усадьбу не разорили из-за каких-то там мужиков, потом опять спросила, почему он все-таки не убил Онунда — силой не вышел? Испугался? Искал повод сбежать из Сандея? Или воображал, что нелепая милосердность обеспечит примирение?..

— Значит, Онунда я убить мог? — ехидно перебил он. — А Транда Ревуна нет?

Этого Ингибьёрг слышать не желала.

— Почему ты так поступил? — крикнула она, совершенно вне себя.

Гест опустил глаза, пробормотал:

— Не знаю. — Он не кривил душой, но тотчас прибавил: — Чтобы отомстить.

— Наверно, это правда. — Она резко тряхнула головой, волосы облепили лицо, точно мокрая трава. — Но ты поступил так в первую очередь ради нас. Бог велел тебе.

— Да не все ли равно? — Гест почувствовал облегчение: нашлось хоть что-то, способное их примирить, к тому же она носит под сердцем его дитя. У него голова шла кругом при одной мысли о слабости и зависимости, какую несет с собою любовь. Интересно, поймет ли Онунд когда-нибудь, что именно это и уберегло его от смерти. Вдобавок, что ни говори, он все же отомстил, ведь там, на южном берегу фьорда, под холодным моросящим дождем, Онунд очнулся в бесчестье и унижении, по-прежнему одержимый неуемной жаждой мести.


Этой ночью Гест тоже лег спать в одной комнате с Грани. Но едва только парнишка уснул, пришла Ингибьёрг и вызвала Геста из дома. Она переоделась в сухое, и Гесту опять подумалось, что она изменилась, напряжена, огорчена и очень серьезна, а одновременно нерешительна, как ребенок, прямо-таки нежна и ласкова, хотя рот мог бы выглядеть и помягче. Она спросила, спит ли Грани.

— Да, — отвечал Гест. — Можешь сказать мне все, что имеешь сказать.

Ингибьёрг протянула ему кожаный кошелек и сказала, что на юге страны у нее есть родич, дядя по отцу, живет он на западном берегу озера Мёр, в Рингерики, а зовут его Ингольв сын Эрнольва.

— Он поможет тебе. А не захочет, покажешь ему этот перстень.

Гест открыл кошелек, увидел перстень и много серебра. Поблагодарил и сказал, что перстень возьмет, а серебро нет.

— Не возьмешь деньги — не получишь и перстень, — произнесла она тоном, не оставлявшим сомнений, что терпение ее иссякло.

Гест еще раз поблагодарил и согласился взять серебро. Потом добавил, что не прочь вздремнуть. Ингибьёрг помедлила, глянула на него, скрестила руки на груди, снова уронила, так что они закачались словно маятники.


Гест разбудил Грани.

— Помнишь обещание, которое дал мне весною?

Грани кивнул.

— Теперь исполнять его нет нужды. Ведь если я не ошибаюсь, Ари цел и невредим. Поэтому ты останешься в усадьбе, когда меня завтра отправят прочь отсюда, и будешь заботиться о Стейнунн и Халльбере и о ребенке, которого носит Ингибьёрг, отец его я, и ты обязан опекать брата.

— Вот так новости, — сказал Грани. — Куда же ты пойдешь?

— Завтра утром Хедин и его люди отведут меня на один из кораблей Ингибьёрг и скажут — громко, чтобы слышали Онундовы люди, — что они только сейчас узнали, кто я такой, и решили передать меня в руки ярла. Но Ингибьёрг спрячет на борту мое оружие, а корабельщики развяжут меня, как только усадьба скроется из виду. Я поселюсь в другом месте. Сделай так, чтобы Халльберы и Стейнунн на пристани не было, и, пока люди Онунда не покинут усадьбу, не говори им, что я в безопасности, ведь иначе те все прочтут по их лицам. Обещаешь?

Грани кивнул: мол, о чем разговор.

— Но ты рассказываешь все это по какой-то другой причине, верно? — спросил он.

— Верно. Причина в том, что ты мог бы пойти на Хедина с топором, думая, что он отсылает меня к ярлу. Так вот, проследи, чтобы никто другой этого не делал, ведь план известен только Ингибьёрг да Эгилю, даже Хедин ни о чем не ведает.

— Хорошо, что Рунольва здесь нет, — улыбнулся Грани.

— Да, — согласился Гест. — А теперь давай спать.


Хедин и его люди явились на рассвете, громко потребовали, чтобы Гест вышел из дома. К тому времени он успел собраться. По-прежнему лил дождь. Хедин с широкой ухмылкой торжественно объявил, что у него приказ заковать Геста в железа и отправить в Нидарос.

— Ладно, как велено, так и поступай, — сказал Гест.

Они отвели его в челн и привязали к кольцу у кормовой банки. Присутствовали при сем двое Онундовых людей и большинство населения усадьбы. Впереди стоял Грани с топором в одной руке и длинным копьем в другой, словно намереваясь пресечь в зародыше любые протесты. Ингибьёрг не видно. Зато Тородд тут как тут, отодвинул Грани в сторону, подковылял к челну, поднялся на борт, сел рядом с Гестом и потрепал его по колену — этакий благодушный мудрец.

— Ингибьёрг говорит, ты его не убил, — тихо сказал он. — Видать, в Исландии у тебя могущественный враг?

— Да, — ответил Гест, тоже шепотом. — Будь у нас в Исландии ярлы и конунги, Снорри Годи был бы хладирским ярлом. Но пока Онунд ищет меня, Снорри не станет докучать моим друзьям, как в Исландии, так и здесь.

Тородд задумался.

— Серьезная причина, — обронил он и опять умолк.

— Почему ты пришел сюда? — спросил Гест.

— Потому что не знаю тебя, — ответил старик. — И потому что сомневался, можно ли тебе доверять. А ты что же, хочешь, чтоб он вечно тебя преследовал?

— Пусть его ищет, сколько получится.

— Если кто другой его не убьет, — проворчал старик, встал, небрежно хлопнул его по плечу и уковылял на берег. Гест проводил его взглядом. Девочек он нигде не заметил.

— Доброго тебе пути, исландец! — крикнул Грани, а Хедин велел корабельщикам подняться на борт и приготовиться к отплытию, тем самым троим трэлям, что ходили к рифу снимать Онунда, все они были вооружены. Хедин стоял опустив голову, глядя на береговой настил.

— Смотри веселей, Хедин! — крикнул ему Гест. — Ты ж за этот подвиг Хавглам получишь в награду!

Хедин вскинул голову:

— Придержи язык!

— Почему это? Тебя же Бог наградит, только Бог, а больше никто.


Эгиль со товарищи вывели челн во фьорд и подняли парус. Напоследок Гест увидел тот сандейский сарай, где жил на первых порах. И вновь ему вспомнилось давнее утро, когда они с Тейтром смотрели с высоты на боргарфьярдарские долины и он думал, что история его переберется за море и сызнова продолжится в другом краю, надежда эта была слабая и возникла так давно, что тотчас же развеялась, ему было холодно и опять хотелось есть.

Часть вторая

Месть

Пока плыли на юг, погода все время была скверная, до Агданеса добрались через четыре дня и три ночи в сильный шторм, пришлось искать укрытия в окруженнойгустым лесом бухте, примерно там же, где три с лишним года назад Гест вместе с Хельги ступил на берег. Поставили палатку, заночевали. А утром Гест объявил трэлям, что остается здесь, они же пусть возвращаются на север.

Каждому он дал немного серебра, полученного от Ингибьёрг, всем поровну, и сказал, что они могут отправиться куда угодно, сами вольны решать. Эгиль искоса взглянул на него:

— Мы могли бы забрать побольше серебра и уйти, если б сделали это, когда ты был привязан к лодке. Только куда нам идти?

Гест склонил голову набок, посмотрел в непроницаемое лицо. Эгиль опустил глаза.

— Пусть Ран[387] наполнит ветром твой парус, — сказал Гест.

Он так и стоял на берегу, пока они шли на веслах к выходу из бухты и ставили парус. Потом закинул за спину котомку и двинулся на восток. Снова начал пешее странствие. И снова обходил усадьбы стороной, намереваясь на сей раз незамеченным добраться до Оркадаля, по торному тракту перевалить через горы на юг, прежде чем весь край погрузится в зимнюю спячку.

Но шагал он тяжелой походкой, все медлительнее, в конце концов, уже брел нога за ногу. На третий день очутился в лесу над усадьбой Эйнара сына Эйндриди, хотя направлялся вовсе не туда. Его терзали сомнения: в Йорве он оставил Аслауг разбираться с алчущим мести Онундом, в Сандее свалил все на Ингибьёрг и детей, сам же пустился в бега, земля горела у него под ногами, все равно, убил он или не убил, — и вот он здесь, в лесу посреди Норвегии. Ему вспомнился Тейтр и его слова о том, что в тумане человек непременно заплутает, как раз оттого, что старается не сбиться с пути, а значит, самое милое дело — сидеть на месте.

И он сидел на месте.

Сарай, где они с Тейтром последний раз ночевали, был заперт, Гест устроился в лесу и сразу начал замерзать, медленно, но верно, смотрел сквозь густой черный ельник на красную осеннюю луну, меж тем как стужа вгрызалась в спину и ныла рука, сжимавшая нож. Он словно чего-то ждал, то погружаясь в полузабытье, то снова из него выныривая, как набрякшее водой суденышко на бурном море. Потом вдруг услышал стук, удары топора, вскочил, но никого не увидел, кругом лишь солнце и безветрие. День оплеснул леса желтым, легким светом. На склоне холма напротив работали дровосеки, два с лишним десятка трэлей, одни рубили деревья, другие правили лошадьми, оттаскивали бревна. В чистом, прозрачном воздухе их голоса звучали уютно, по-домашнему, но спина у Геста по-прежнему была скована стужей, и почему-то он не мог спуститься вниз и выйти к ним со своими вопросами насчет дальнейшего пути.


Гест остался на месте. Сидел в ельнике, смотрел на усадьбу, а вечером увидел самого хёвдинга, Эйнара сына Эйндриди, тот вышел из большого дома и стал седлать вороного жеребца. Немного погодя дверь отворилась, и во двор выбежал мальчик. Эйнар посадил его в седло и повел коня в сторону лесосеки, смеясь и о чем-то разговаривая с мальчиком, тем самым, что играл у его ног в пиршественном зале, когда там были Гест с Тейтром. Гест хотел молча заступить им дорогу, но Эйнар уже остановился.

— Выходи из зарослей и назови свое имя. Иначе я прикажу схватить тебя и убить.

Гест услышал шорох за спиной — четверо мужчин стояли на склоне, пристально глядя на него. Он вышел на тропу, опустился на колени перед хёвдингом.

— Я не Бог, — бросил Эйнар и велел ему встать. — Но кто ты?

Гест ответил, что был здесь три года назад, вместе с Тейтром и Эйстейном сыном Эйда. Эйнар сказал, что никогда раньше не видел его, и хотел было продолжить путь. Гест возражать не стал, сказал, это, мол, вполне возможно, а сказал он так потому, что в голове начал принимать очертания некий план, и добавил: чтобы идти дальше, ему требуется совсем немного — приют на две-три ночи да чуток еды, тем временем он разузнает, есть ли в городе исландцы и по-прежнему ли Эйстейн находится при ярле.

Эйнар запрокинул голову и негромко рассмеялся.

Тут только Гест заметил, что у мальчика, сидящего в седле, вдавлен висок, а один глаз слепо глядит куда-то вбок, и по наитию сказал, что с ним обстоит ненамного лучше, чем с этим мальчиком на коне.

— Коли с тобой обстоит так же, как с Хьяльти, — разом нахмурившись, проговорил Эйнар, — моя помощь тебе не требуется.

Хёвдинг прошел несколько шагов вверх по склону, сказал что-то одному из четверых стражей, тот кивнул и направился к Гесту, а Эйнар, ведя вороного в поводу, зашагал дальше по тропе и исчез из виду. Гест снял с себя оружие, положил на землю. Но Эйнаров человек велел ему все поднять.

— Эйнар говорит, что ничего для тебя сделать не может. Однако сарай, где ты прежде ночевал, будет открыт сегодня ночью и завтра. Только будь осторожнее, чем раньше.

Гест наклонил голову.

— Еще Эйнар говорит, что Эйстейн нынешним летом уплыл в Исландию, но тебе надобно разыскать Рани сына Тородда из Скагафьярдара. Он друг Эйстейна, тоже служит у ярла и поможет тебе.


Направляясь в сарай, Гест уже понимал, что за горы не пойдет. Он отыщет Ари и вернет его в Сандей, это было единственное, что имело хоть какой-то смысл в море тумана — для Ари, Стейнунн, Халльберы и для него самого; вдобавок уж где-где, а в Сандее Онунд станет искать его в последнюю очередь. Но вдруг Ингибьёрг рассердится, что Ари вернулся? Может, мне стоит воротиться в Исландию? — думал он. Прикидывал так и этак — итог получался неутешительный: наградой людям, которые ему помогали, были одни только тяготы и смертельная опасность. И еще кое-что сбивало с толку: Тейтр пощадил его, а Ингибьёрг полюбила, и обоим он нужен был таким, как есть, а вот этого Гест не понимал, потому что не воспринимал себя как доброго человека, доброго в толковании Кнута священника, он вообще не привык оценивать себя в целом, только-только начал учиться, и как раз это смущало его. Кто ты? — спрашивал отец, и теперь в этом вопросе сквозил страх.

Откуда ни возьмись, вдруг появился трэль — меж тем настала полночь, — тот самый трэль, с ключами, с тем же вкусным хлебом и копченой рыбой.

Правда, он больше не боялся, спокойно сел на пороге и стал смотреть, как Гест подкрепляется. Гест спросил, не желает ли он угоститься. Трэль с улыбкой покачал головой.

— Как тебя звать? — полюбопытствовал Гест.

— Пришлым кличут.

— Ты что же, нездешний? — удивился Гест.

Трэль засмеялся, помотал головой.

— Намекаешь, что тебя зовут по-другому?

Трэль снова засмеялся и тряхнул головой: мол, давай спрашивай дальше.

— Ты знаешь, кто я?

Тот кивнул.

— Можешь объяснить мне, зачем ярл собрал во фьорде столько кораблей, хотя дело идет к зиме?

— Нет. Ты сам знаешь.

— Как это понимать?

— Знаешь. Война.

Гест с досадой посмотрел на него, хотел попросить подробных объяснений, но трэль вскочил на ноги, отбежал в сторону, остановился, бросил на него опасливый взгляд.

— Ты посланец! — крикнул он.

— Какой такой посланец? — раздраженно буркнул Гест и тоже поднялся. Трэль отбежал еще на несколько шагов, но остановился, поскольку Гест вдогонку не устремился, только покачал головой и попробовал изобразить улыбку. — Ночью я тут в безопасности? — спросил он, протягивая трэлю туес.

— Да. Спи спокойно. Посланец, — повторил трэль, выхватил у него туес и побежал вниз по склону, будто за ним гнались демоны.


Гест спал. Спал крепко, спокойно под красной луной, которая походила на Бога, а рядом сидел Кнут священник, бормотал сквозь зубы:

— Filius meus es tu, ego hodie genui te — Ты Сын Мой, Я ныне родил Тебя.[388] Так молвил Господь в тот день, когда вызволил Христа из ада кромешного. Мне бы надо сказать по-другому, но ты ведь и так все понимаешь, верно?

— Нет! — вскричал Гест. — Я не из числа твоих грешников! — Швырнув эти дерзкие слова в лицо настырного клирика, он испытал большую радость. Лицо это было сперва зеленое, потом красное, потом вообще никакое, но сокол воспарит к небу в одном краю и полетит за море с письмом в клюве — Кнут называл веру теплым ветром с юга, это был глас Белого Христа и Его послание. Тут Гест открыл глаза, сытый, полный сил, отдохнувший.

Он берет свое оружие и отправляется в путь. Идет в ту сторону, куда ему должно идти, к броду через Таулу, где встречает трех купцов-русичей с тяжело нагруженными лошадьми, один из них говорит по-норвежски, рассказывает, что они собираются продать в городе кожи и солод, а затем обеспечить себе места на торговом судне, которое до наступления зимы уйдет в Данию.

Вместе с ними Гест вступает в Нидарос.

Но едва они окунулись в кислые запахи города, как угодили в шумную людскую толпу, огромное сборище под уныло-серым осенним дождем, теснившееся вокруг двух женщин, которые, судя по всему, дрались не на жизнь, а на смерть, одна, лежа навзничь в грязи, истошно вопила, другая сидела на ней верхом и колотила ее курицей, только пух да перья летели.

— Убей ее! — орала толпа. — Убей!

Гест в изумлении смотрел на эту картину. Он знал обеих женщин по трактиру, где ярловы дружинники пили пиво. Молодая обыкновенно была сговорчива и брала за это плату; старшая — лупившая ее растерзанной курицей — славилась своими целительными руками, умением ворожить и тонким пониманием человеческой души, к тому же она была христианкой.

Тут он заметил на заднем плане шестерых всадников на могучих вендских конях — ярла и пятерых его дружинников. Гест хотел было выбить курицу из рук драчуньи, но в тот же миг предводитель ярловых дружинников — устрашающая фигура в железном шлеме и серебрёной кольчуге под меховой курткой — дал шпоры коню, обнажил меч и въехал прямо в толпу, раздавая направо и налево удары плоской стороной оружия. Толпа кинулась врассыпную, как стадо перепуганных овец, а дружинник схватил женщину с курицей за волосы, протащил по улице, швырнул в грязную лужу и рявкнул толпе:

— Женщина тоже Божия тварь!

Старуха поднялась на ноги и пошла на него, пронзительно вереща и по-прежнему сжимая в руке свое оружие — растерзанную курицу. Толпа радостно заулюлюкала. Всадник поворотил ставшую на дыбы лошадь, молниеносно нагнулся и, с размаху двинув старуху в челюсть, свалил ее наземь, потом медленно обвел взглядом зевак и приказал им вернуться к работе — сей же час.

— Или убирайтесь домой, в свои халупы. Забаве конец, а ярл запретил в городе сборища. Прочь отсюда, живо!

Не дожидаясь, когда неразбериха уляжется, он без спешки подъехал к ярлу, тот кивнул и слегка усмехнулся, затем поворотил коня, и все шестеро ускакали прочь.


Гест приметил крест на щите Эйрика, хладирского ярла, который некогда принял в Дании крещение, но по-прежнему не оставлял Тора и Одина без должного прибежища здесь, в Трандхейме, в собственной своей твердыне, ярла, который вот только что явил еще один пример того, в чем он понимал толк лучше любого другого, — убедительной демонстрации власти.

Узнал Гест и двух ярловых спутников. Один был Эйольв Дадаскальд из Сварфадардаля, что в Северной Исландии, сочинитель «Бандадрапы». Второй же — единственный среди них безоружный, с непокрытой головой, как и ярл, на протяжении всей этой сцены он неподвижно сидел на коне, сгорбившись, как скромный гость или забитый слуга, хотя могучая стать не позволяла причислить его к этой категории, — второй был Рунольв.


Гест распрощался с русичами и пошел дальше, к мысу. Стемнело, но, собираясь свернуть к реке, он увидел на месте церкви Олава обугленные развалины, черные балки торчали из глинистой земли. Вокруг валялись обломки досок, какие-то тряпки, мокрая солома и объедки, как на свалке.

Он продолжил путь вдоль реки — церковь Кнута священника стояла целехонька, больше того, стена, которую начал Гест, была достроена и просмолена, появился и притвор, с резною рамой вокруг стрельчатого проема, а над фронтоном возвышалась башенка с черным деревянным крестом наверху.

Вот и конюшня, но ему пришлось несколько раз громко стукнуть в дверь, пока наконец отозвался мужской голос, Гест узнал конюха и крикнул ему, что он друг Эйольва Дадаскальда, пришел к Кнуту священнику за советом. Он надвинул капюшон на лоб, хотя кругом было темным-темно.

Голос велел ему обождать, потом послышался снова и сообщил, что клирик встретит его за церковью. Свернув за угол, Гест тотчас увидел его, Кнут стоял, сжимая в руке короткий меч, надвинув на голову капюшон, словно монах.

— А-а, неверующий малыш-исландец, — сказал он, с облегчением и вместе разочарованно, затем отвесил насмешливый поклон и сунул меч в ножны.

— Уже не неверующий, — сказал Гест. — Я пришел принять крещение.

Язвительная усмешка пропала.

— Нет. Ты пришел, потому что тебе нужна помощь, чтобы сызнова спрятаться или продолжить кровавый поход мести. Верно, так и будешь просить других о помощи, и в этой жизни, и…

— Я уверовал, — настойчиво повторил Гест. — Хочу креститься и останусь у тебя, пока не смогу уехать в Исландию.

Кнут как будто бы смягчился, но руки, по обыкновению, суетились, а глаза нервно озирались в дождливой темноте. Потом он вместе с Гестом зашел в конюшню и торжественно провозгласил, что разрешает ему до поры до времени пожить здесь и еще раз попробует обратить его в истинную веру, а уж там видно будет, крестить его или нет…

— Как вышло, что твоя церковь осталась цела-невредима, — перебил Гест, прежде чем клирик завел свои нравоучения, — а Олавова церковь Святого Климента лежит в развалинах?

— Да мужики это. Пришли ночью толпой, до полусмерти избили Асгейра и монахов, выгнали их из города, а церковь, конюшню и лодку спалили. Случилось все на Пасху, с тех пор я тут один…

— Ты не ответил на мой вопрос, — сказал Гест.

Кнут закашлялся, сделал вид, будто не слышал. Потом вдруг в припадке бешенства затопал ногами, зашипел:

— Замолчи! Не начинай все сызнова! Ну ни на что нельзя положиться!

Гест недоуменно смотрел на него, слыша, как в денниках топают по земляному полу кони, судя по звуку, их было много, над дровнями висели два дорогих седла с седельными сумками, сена полным-полно, а у одной стены штабель новеньких бочонков, должно быть соленья и пиво.

— Я смотрю, тебе живется неплохо? — осторожно спросил он. — И по какой же причине ты…

— Да ни по какой! — злобно перебил клирик. — Просто Гюда дочь Свейна, супруга ярла, дочь датского конунга и истинная христианка, приходит сюда время от времени, любо ей поговорить с земляком о вере…

— Вон оно что.

— Ну да, — уныло кивнул Кнут священник. — Иногда и сына с собой приводит, Хакона, он, поди, станет ярлом после Эйрика, конца-то этому не предвидится, вот я и стараюсь вдолбить ему слово Господне, только он не больно-то интересуется, его больше занимают женщины, заигрыванья да старые героические истории про отца… Время от времени приходит и Бергльот, ярлова сестра, что замужем за Эйнаром из Оркадаля, слыхал о нем?.. Бергльот тоже любит потолковать о вере, этим, верно, и объясняется, что я еще жив, ведь храбрецом меня не назовешь. Но почему ты вернулся? И где провел эти годы?

— Я же сказал, что вернулся принять крещение. А сейчас не мешало бы поесть, я проголодался.

— Да-да, само собой, для чего только не нужен священник!

Кнут велел Гесту подождать возле лестницы, пока он сходит за едой, вернулся, кивнул: дескать, поднимайся наверх, — и приложил палец к губам, потому что старик Гудлейв по-прежнему лежит там при смерти и мешать ему нельзя, сразу начнет голосить.

— Опять к войне готовятся, — задумчиво обронил Кнут, когда Гест принялся за еду. — Ярл не иначе как решил вместе с тестем, с моим конунгом, завоевать всю Англию. И все это они рассказывают мне, а я-то знать ничего не хочу…

— Прошлой ночью ты явился мне, — насмешливо фыркнул Гест, — и сказал: Filius meus es tu, ego hodie genui te. Потому я и вернулся. Еще ты спросил, знаю ли я, что эти слова означают. Господь сказал их Сыну Своему, когда вызволил Его из ада…

Кнут священник вконец приуныл.

— Не забыл, значит, мои уроки? Переиначиваешь маленько, однако ж, я и подумать не мог…

— Я и молитвы помню. Orare idem est quod dicere.[389] — Он начал читать Псалтирь, и Кнут священник благоговейно закивал, впадая в тот же ритм.

Клирик будто постарел на много лет, лицо землистое, волосы коротко стриженные, серые, как пасмурный день, глядит отрешенно, но этак ангельски, и все же от него веет какой-то загадочной силой. Он осенил себя крестным знамением, вздохнул в лад с движениями рук.

И вдруг опять рассвирепел:

— Зачем ты соврал, что хочешь воротиться в Исландию?

Гест озадаченно посмотрел на него и проворчал, что другой страны не знает, а в Норвегии оставаться не может. Ему стало не по себе от ясного взгляда Кнута, и он осторожно сглотнул, словно приметил западню, но жажда добыть приманку была сильнее.

Кнут священник полюбопытствовал, как ему жилось в Халогаланде, и сел поудобнее на охапке сена, слушая Гестов рассказ. Гест присочинял совсем чуточку, зато тщательно отбирал, о чем умолчать, — убийство Транда Ревуна и то, что Ари забрали в дружину, было закручено в один клубок с фактом, что раньше этим вечером он видел в городе Рунольва, — хоть и не отдавал себе отчета, почему священнику не надо об этом знать, ведь сейчас лицо его светилось интересом и доверием, н-да, лицо у клирика больше, чем у Бога. Кнут прищелкнул языком, словно вознамерился прижать к стенке очередного еретика, и сказал:

— Эйстейн рассказывал мне про эту Ингибьёрг, и признаться, я удивляюсь, что ты покинул ее, хотя Онунд и отыскал тебя там. Удивляюсь и тому, что ты оставил детей, которых Бог отдал в твои руки. И ответ у меня на это только один: ты опять лжешь, и явился сюда с совершенно другой целью.

Тут Гест заявил, что клирик волен думать как угодно, а ему надобно выспаться. Решение, которое привело его в Нидарос — а не через горы на юг, — снова заволокло туманом, как в тот вечер, когда он пришел в Оркадаль.


Несколько дней спустя Кнут священник уехал из города, чтобы отслужить в усадебной церкви заупокойную мессу по лендрману[390] из Медальхуса, церковь эта была единственной в окружении великого множества языческих капищ, и клирик потребовал себе трех сопровождающих.

На первых порах Гест вышел за дверь всего один раз, потолковать с неким корабелом на Эйраре. А так сидел тишком, большей частью валялся в постели, терзаясь мыслью о том, как же он мог оставить Ингибьёрг. И Стейнунн с Халльберой. Пустота вместо них на каменном причале, когда он уезжал. День за днем он думал об этом в чердачной комнатушке, где Гудлейв хлебал жидкую кашу, бросал вверх, к стропилам, невразумительные фразы и требовал помощи, чтобы молитвенно сложить скрюченные руки. Прошли те времена, когда он был связан и с земным, и с небесным миром, народ в городе потерял к нему интерес, и Гесту мнилось, что и в клириковой латыни сквозило изрядное нетерпение, будто не только душе старика, но и его смердящей плоти пора поскорее отойти в загробные края.

Отыскав у конюха кой-какую одежду, Гест отправился в город и узнал от корабела, что Рани сын Тородда стоит на якоре у Хольма, тот исландец, который, по словам Эйнара, может рассказать ему об Ари. Наняв лодку, Гест наведался на корабль. Рани, однако, смог всего-навсего сообщить, что морским сбором в Халогаланде руководил Сэмунд сын Халльфреда. Впрочем, пусть Гест заглянет к нему через день-другой, он постарается тем временем навести в городе справки.


Гест тихонько воротился к конюшне, удостоверился, что Кнут священник все еще в отлучке, спустился к реке, на клириковой лодке переправился на другой берег и пешком одолел долгий путь до Хладира, решил порасспросить бродяг и божедомов, слонявшихся возле ярловой усадьбы в ожидании объедков со стола властителя, в лесу неподалеку от пристани возникло целое становище — женщины и дети, разорившиеся торговцы, пропащие дряхлые старики, увечные воины, с утра до вечера причитавшие вокруг костров.

Гест подкупил одну из женщин, трудившихся на поварне, про Ари она ничего сказать не могла, зато знала про некоего Рунольва, он ночевал в одном из воинских домов, вместе с восемнадцатью другими дружинниками, кое-что говорило о том, что его держат под надзором, во всяком случае, оружия он не носил и в одиночку нигде не появлялся.

Под покровом темноты Гест обошел вокруг постройки, через новый нужник пробрался внутрь, отыскал в глубине помещения своего друга и сумел растолкать его, не разбудив других. Рунольв закашлялся, захлопал глазами и сперва было просиял, как ребенок, но тотчас отвел взгляд и энергично мотнул головой, когда Гест позвал его выйти из дома, даже попробовал отпихнуть его своими ручищами. Гест знаком показал, что, если Рунольв не выйдет, он учинит скандал. Нехотя Рунольв последовал за ним на улицу, спустился к морю.

Гест спросил, отчего он не сбежал, ведь тут что уйти, что войти проще простого. Рунольв сел на камень, взял палочку, начертил на песке круг, воткнул палочку в центр и пальцем торжественно пихнул себя в грудь: мол, узник он. Потом изобразил лодку и вопросительно взглянул на Геста.

— Нет, — ответил тот. — Я здесь один, и лодки у меня нет. Но где же Ари?

Сперва Рунольв посмотрел на него, спокойно, невозмутимо. Потом перевел взгляд на черную поверхность моря и склонил голову набок.

Гест сглотнул.

— Кто?

Рунольв покачал головой, на сей раз уныло, показывая, что ничего не знает. Гест не поверил. Рунольв снова покачал головой, ничуть не более убедительно, взял палочку, нарисовал двух человечков, одного возле другого, две маленькие фигурки — наверно, сыновей своих изобразил, решил Гест, — и во взгляде его опять возник вопрос.

— У них все хорошо, — сказал Гест, — Торгунна тоже жива-здорова. Но неужели ничего нельзя было сделать?

Рунольв помотал головой.

— Почему же ярл держит тебя под надзором? Не доверяет, что ли?

Рунольв ухмыльнулся, качнулся взад-вперед.

— Боится, что ты станешь мстить за Ари?

И опять Рунольв мотнул головой, еще энергичнее, и показал на человечков на песке.

— Боится, что ты сбежишь домой?

Рунольв кивнул.

— Так что ж ты не сбежишь?

Рунольв приложил руку к сердцу: дескать, он дал обет.

— И все-таки ярл тебе не доверяет? — не отставал Гест, словно не замечая, что Рунольв вконец пал духом и растерялся. — Нет, я ничего не понимаю, ты что, в Англию собираешься?

Рунольв просиял, начертил на песке множество маленьких кружочков, условный знак богатства, сжал кулак, поднес к лицу Геста, медленно разжал руку, показывая, что она совершенно пуста, и стукнул себя в грудь.

— Богатство и почет, — сказал Гест, выхватил у него палочку, быстро нарисовал на песке лодку, резко перечеркнул ее и зашагал прочь.

Рунольв встал, поспешил за ним.

— А как насчет Бога? — с жаром воскликнул Гест, обернувшись.

Рунольв вздрогнул, однако пожал плечами и безучастно перекрестился, явно больше в угоду Гесту, нежели Господу.

Гест молча пошел дальше, миновал становище босяков, углубился в лес. Рунольв следовал за ним. Гест остановился.

— Тебе не пора возвращаться?

Рунольв печально смотрел на него. Гест продолжил путь. Рунольв не отставал. На полдороге к реке Гест еще раз остановился, начался дождь, он замерз как собака, стоять было невмоготу.

— Послушай, Рунольв. Тебе надо вернуться.

На этот раз силач даже головой не покачал, просто пошел за ним дальше, в трех шагах позади. Вот и река, Рунольв сел в лодку, взялся за весла. Гест больше не пытался отослать его, сел на корме, потерянно кивнул в сторону пристани на другом берегу.

— Ари нет в живых, — сказал он.

Рунольв едва заметно кивнул, повернул голову, устремил взгляд на пристань.

— Я знал, — обронил Гест, показывая ему, где надо причалить. — Он так и не успел стать сильным.


В конюшне сидел Кнут священник. Он вскочил, по привычке приложив палец к губам, потом увидал Рунольва и испуганно отпрянул назад.

— Кто это? Он что, будет здесь жить?

Рунольв издал клекочущий звук, тот самый, от которого аж в Свитьоде орлы разлетались. Кнут застонал, схватил Геста за плечо. Гест попросил его успокоиться, сходил за попонами и сказал клирику первым подняться по ступенькам.

Гест сразу же улегся в постель, укрылся одеялом до самого подбородка и зажмурил глаза, но озноб не отпускал. Кнут священник сел рядом, удостоверился, что помирать он не намерен, и проворчал, что Гест не сдержал обещания сидеть дома. Гест сообщил, где был, и добавил, что уговорил Рани переправить его в Исландию, стало быть, вскорости клирик опять сможет жить тихо-спокойно.

Кнут, помолчав, сказал, что это дурной знак.

— Что — дурной знак? — раздраженно спросил Гест.

— Не знаю.

Священник испуганно глянул в темный угол, где Рунольв устраивался на попонах. А Гест потихоньку, однако настойчиво завел речь об Иосифе и его братьях, нараспев, как сам Кнут священник, и заключил рассказ так: лишь тот, кто верен своим родичам и друзьям, идет по стопам Господа и пользуется Его милостью. Кнут долго сидел в раздумье, потом сказал, скорее испуганно, чем возмущенно:

— Этому я никогда тебя не учил.

— Но я именно так понял твой рассказ. Того, кто предает брата своего, ждет вечная погибель.

— Не вечная, — быстро сказал Кнут, — всему есть прощение.

— Но не всем.

— Что ты имеешь в виду? И почему мы об этом говорим?

Но глаза Геста были закрыты. Дрожь унялась, тело понемногу обмякало, он разглядел слуховое окошко, глаз ночи, наступал новый серый день, из угла доносился сиплый храп Рунольва, вперемежку с легкими вздохами Гудлейва.

— Ты мой брат, — неожиданно произнес Кнут священник. — И все же я не могу на тебя положиться. Почему?

— Потому что ты человек умный, — отозвался Гест. — И потому что ты очень долго прожил под ярловым ярмом и уже не понимаешь, что правильно, а что нет, ведь ты не боишься за свою жизнь, как я.

Кнут поспешно встал и повторил, что никогда не встречал человека, подобного Гесту, натуры столь изломанной и опрометчивой, но тем не менее готов совершить над ним обряд крещения, как только он пожелает, ведь, надо полагать, это единственное его упование.

Однако жив этих словах сквозила приглушенная мольба, и Гест в конце концов признался, что пришел в Нидарос, чтобы отыскать Ари и вместе с ним вернуться в Сандей.

Он не видел Кнутова лица, но слышал, как изменился его голос, стал глубоким, задумчивым, когда клирик произнес, что оная затея грозит опасностью и самому Гесту, и ему, и церкви…

— …но почему ты рассказал мне об этом?

— Потому что уверен, ты все равно меня не прогонишь, — ответил Гест. — И потому что больше не нарушу тайком данного обещания не выходить отсюда, хотя скоро мне надо будет уйти, чтоб встретиться с Рани.

Кнут встал.

— Благослови тебя Бог, сын мой. Благослови Бог нас всех.


Когда Гест проснулся, Рунольв сидел у его постели и негромко ворчал. Сложив ладони чашкой, он уперся обрубком языка в большой палец: мол, есть охота ужас как. Дождливый день за слуховым оконцем клонился к вечеру, и Гест смекнул, что великан сидит этак уже давно.

Он встал, спустился вниз, нашел конюха и услышал, что Кнут священник куда-то уехал, взяв с собой запасного коня. Когда оба поели, Рунольв знаками показал, что хочет получить оружие. Гест покачал головой. Рунольв настаивал, но, когда Гест сдался и бросил ему короткий меч, неодобрительно оглядел оружие и отшвырнул от себя. Гест засмеялся, сходил в Кнутову кладовую и принес другой меч, больше похожий на произведение искусства, с изогнутым эфесом и усыпанным каменьями шаром на конце рукояти, каменья были черные, красные и голубовато-зеленые, а ножны из светлой кожи прошиты серебряными нитями и украшены серебряными же накладками. Рунольв провел пальцем по тупому лезвию, недовольно скривился. Гест показал ему, как наточить меч.

— А в Хладир ты вернуться не собираешься?

Рунольв сосредоточенно точил оружие и не ответил. Гест сказал, что завтра будет уже слишком поздно. И внезапно спросил:

— Я могу положиться на Тородда?

Рунольв энергично кивнул.

— Знаю, ты ему доверяешь. Но могу ли доверять я?

Рунольв опять кивнул.

— А Хедину можно доверять?

Рунольв задумался и вновь кивнул, правда не так уверенно.

— Я в Сандее чужой, — продолжал Гест. — Будет ли Тородд верен мне так же, как он верен Ингибьёрг?

Рунольв с досадой глянул на него и пальцем ткнул себе в зад, недвусмысленно давая понять, что Гест болтает чепуху и пора бы ему замолкнуть.


Они пошли в город, но не по улицам, пересекли поле и проулками спустились к Эйрару. Нашли лодку и поплыли к Хольму, на веслах сидел Рунольв. Пришвартовали свое суденышко к якорному канату корабля Рани и стучали в борт, пока кормчий, перегнувшись через планшир, не глянул вниз, явно раздосадованный, что Гест явился снова, да не один.

— Этого человека я уже видел, — сказал он, глядя на Рунольва, когда оба гостя поднялись на палубу. — Он из людей ярла.

— Все мы — люди ярла, — сказал Гест.

Статью Рани был поистине богатырь, однако ж легкий на ногу, с буйными черными волосами и бородой до самых глаз, со смешливыми морщинками в уголках. Маленькие глазки поблескивали в этих черных зарослях точно бусины, придавая ему веселый, чтоб не сказать забавный вид. Он подхватил Геста под мышки, посадил на бочку с солониной.

— Тот, кого ты ищешь, убит, — сказал он. — Кажется, за воровство. Одним из людей Сэмунда. Зовут его Одд сын Равна с Мера. Но он великий воин и ночует в покоях ярла, так что ты к нему и близко не подойдешь.

Гест посмотрел на Рунольва, тот разочарованно склонил голову набок.

— Ничего себе новость. Но я пришел не затем, чтобы услышать, чего я не могу. Где мне найти этого Одда и заплатит ли он выкуп за убийство?

Рани ответил на второй вопрос:

— Нет.

Гест спрыгнул с бочки, забегал кругами по палубе.

— Что это с ним? — спросил Рани, имея в виду Рунольва, который стал перед ним и вынудил поневоле попятиться. Рунольв же шагнул ближе, упорно таращась на него, совершая непристойные телодвижения и размахивая руками. Гест заметил, что происходит, подошел. Он успел разглядеть, что корабль готов к отплытию, и спросил:

— Ты снимаешься с якоря?

— Да, — ответил Рани. — Как только задует попутный ветер.

— Это из-за меня?

Рани промолчал.

— К тому же ты без оружия, — заметил Гест. — А вахтенный твой спит.

— Ты о чем?

— По-моему, Рунольв имеет в виду, что тебе известно про этого Одда что-то такое, о чем ты не хочешь нам говорить.

— Я знаю, кто ты, — ответил Рани. — Ты исландец. И зовут тебя не Хельги, а Торгест сын Торхалли. Ты убил Вига-Стюра, и врагов у тебя больше, чем у кого-либо другого.

Гест сказал, что для него это не новость.

— У Одда в городе есть женщина, — продолжал Рани. — Он ходит к ней наперекор воле ярла, ведь супруг ее тоже служит в ярловой дружине. Больше я ничего сообщить не могу, так как ничего больше не знаю. А теперь вам пора уходить.

Гест усмехнулся.

— Ари не был вором, — сказал он, кивнул Рунольву и спустился в лодку.


Кнут священник в ту ночь не вернулся. И на следующий день тоже. Гест ничего не предпринимал. Лежал в постели, не вставая. Белые просторы расстилались под закрытыми веками, пелена, как в тот раз, когда мысли оцепенели, все та же слабость, думал он, и толку от этих мыслей нет никакого, они разили его будто камни, размягчали, он мерз и не вставал.

Регулярно заходил Рунольв, сидел на табурете возле Гестовой постели, большой, укоризненный, клал на колени блестящий священников меч и разглядывал его как настольную игру, медленно вытаскивал из ножен и снова прятал, вытаскивал и прятал, вытаскивал и прятал. Кроме того, пытался накормить Геста. Но тот от еды отказывался, пил тоже мало, а говорил еще меньше, даже когда Рунольв тряс его и рычал, лихорадочно и красноречиво размахивал руками, зажимал себе нос, показывая, что от него воняет. Однако ж Гест не вставал.

Мысли его были мучительны и тягостны, Ари легко, словно перышко, перелетал через ручей, Халльбера, стоя на берегу, смеялась, а Стейнунн возгласами ободряла брата; Ари, которого преследовали призраки Хавглама и который принял крещение, не имея от него никакой выгоды, может, в Гесте копилась сила Господа, а может, справедливое негодование Форсети или все та же болезненная слабость.

Так минула неделя. Наконец-то вернулся Кнут священник и нашел его запущенным и исхудалым, засуетился, дал ему попить.

— Ты чего разлегся тут как сущая развалина?

Гест ответить не смог. Но вскоре обнаружил, что и с клириком что-то произошло, он уже не казался до смерти перепуганным, хотя руки его по-прежнему непрерывно отирались друг о друга. И, в конце концов, спросил:

— Скажи, дети — святые?

Кнут посмотрел на него:

— И дети, и взрослые суть твари Божьи. Но святы лишь очень немногие, например Дева Мария, или святой Андрей, или святой Георгий… Правда, дети не грешат так, как взрослые, ты это имеешь в виду?

— Возможно. — Гест закрыл глаза. — Только вот не знаю, на что Господу опереться, коли в детях нет святости.

На миг оба умолкли, слушая ворчание Рунольва.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал клирик, встал и вышел вон.


В ближайшие дни Гест медленно, но верно оклемался, снова встал на ноги. Но был печален, замкнут и никак не желал взбодриться, ничто не помогало — ни робкие увещевания Кнута, ни представления Рунольва, который, подражая ему, пронзительно рыдал и корчил плаксивые гримасы.

— Ты бы вернулся в Хладир, — говорил Гест.

Однако Рунольв смеялся, а Гест достал нож и занялся резьбою, вырезал орлиную голову, вроде той, что сделал дома, в Йорве, но у этой был только один глаз, на месте второго виднелась ямка. Рунольв вопросительно ткнул в нее пальцем. Гест объяснил, что вставит туда камень, может даже драгоценный. Рунольв схватил ножны клирикова меча, срезал красную стеклянную бусину и, точно сияющую драгоценность, протянул ему на большом куске грязной кожи. Гест покачал головой — красный глаз ему не надобен — и, желая порадовать Рунольва, в свою очередь протянул ему орлиную голову. Рунольв взять ее отказался, знаками изобразил, что Гест безнадежный, неправильный и несчастный, а резную голову зашвырнул в угол.

Потом пошел, достал голову из угла, смиренно поблагодарил, несколько раз проведя ладонью по груди и склонив свою большую голову — дескать, вот, возьми ее, пожалуйста. И тут Гест наконец рассмеялся.

— Ты выяснил, где живет та женщина, к которой ходит Одд сын Равна? — спросил он.

Рунольв встрепенулся, потащил его наружу. Гест остановил его, спросил:

— Как ты это узнал?

Рунольв зашевелил губами. Оба снова рассмеялись. Гудлейв что-то испуганно крикнул в потемках. Гест вырезал рыбу, длинную, в палец толщиной, с чешуей и плавниками, с зелеными глазами-бусинами от Кнутовых ножен, сделал в хвосте проушину и продел в нее кожаный шнурок. Эту рыбу он вручил Рунольву, и тот немедля повесил ее на шею, знаком показав, что рыба нравится ему куда больше, чем одноглазая орлиная голова.

Гест снова облачился в конюховы обноски и собрался в город, Рунольв хотел было идти с ним, но Гест ткнул пальцем в рыбину и тоном, не терпящим возражений, велел остаться здесь.

Он вышел из конюшни — все вокруг заливал пепельно-серый осенний свет, в воздухе, точно мучная пыль, мельтешили крохотные снежинки. Очутившись на городских улицах, он потолковал с несколькими торговцами, со знакомым корабелом и его подмастерьями, заглянул в трактир, куда обычно захаживали дружинники, послушал излияния посетителей, завел дружелюбную беседу с молодой женщиной, той, которую намедни избили курицей. Теперь следы драки почти изгладились, осталось всего несколько царапин, она вновь сияла той равнодушной красотой, которая делала ее совершенно неотразимой. Когда Гест покинул трактир, уже настала ночь, меж домами по-прежнему вихрилась снежная крупа, город спал. Но Рунольв стоял в конюшне, словно караульщик, поджидал его и хотел сразу же увести обратно в город.

— Не сегодня, — устало сказал Гест, направляясь к лестнице.

Однако Рунольв все-таки вытащил его наружу и замахал руками, показывая на луну, сиявшую над лесистым кряжем на востоке. Гест сказал, что ничего не понимает. Тогда Рунольв привел его в церковь и настойчиво постучал по резному деревянному календарю, который Гест когда-то смастерил для Кнута. И тут до Геста дошло.

— Нынче вечером Одд в городе?

Рунольв кивнул и с гордым спокойствием поднял вверх сперва четыре пальца, потом пять и снова четыре.

— Он будет в городе сегодня или в ближайшие четыре-пять дней, а затем снова исчезнет?

Рунольв закрыл глаза: мол, как хорошо, что недогадливый исландец наконец-то сообразил, в чем дело.


Они взяли оружие и задворками, перелезая через заборы, пробираясь через свинарники и загоны, двинулись в город. По дороге им не встретилось ни единой живой души, тут и там попадались догоревшие факелы, иные еще рассыпали последние искры, из некоторых домов доносились голоса, а большей частью слышался лишь плеск волн у Эйрара.

Рунольв завел Геста в проулок между домами и знаком показал: надо ждать.

Подморозило.

Одд не появился. Рунольв пожимал плечами и строил разочарованные гримасы, но до самого рассвета уходить не желал. В конце концов они тем же путем вернулись к себе в конюшню, весь день проспали, а вечером опять затаились в проулке, Рунольв с клириковым мечом, Гест с Одиновым ножом, топором и тревожными мыслями об Ари, который чинит лодку, чтобы они целыми-невредимыми убрались из разоренного Хавглама, норвежского форпоста Йорвы. Какие-то фигуры нетвердой походкой шли мимо в белом ночном мареве, пьяные дружинники на пути к лодкам или от лодок, иногда вместе с женщинами.

Одд пришел лишь на четвертую ночь.

Рунольв узнал его с первого взгляда, глухо застонал, бесшумно скользнул через улицу и растворился во мраке.

Незнакомец, громко разговаривая сам с собой, пошатываясь, пересек улицу, остановился всего в нескольких футах от Геста и принялся блевать, прямо на стену, крупный, статный мужчина в кожаных штанах и светло-красной рубахе, серый плащ, точно палатка, висел на широких плечах, сколотый на левом плече блестящей брошью-фибулой, на поясе меч, под мышкой топорик. Но ни шлема, ни кольчуги. В следующий миг Рунольв с трубным воплем ринулся на него, и он, вздрогнув, схватился за топорик, однако не удержал, и тот со звоном упал на мерзлую землю, тут подоспел Гест, вцепился ему в волосы, со всей силы рванул к себе, так что Одд ударился головой о стену и навзничь рухнул наземь. Гест вспрыгнул на него, прижал коленями плечи, зажал ему ладонью рот и вонзил нож в открытое горло.

— Я — Торгест сын Торхалли! — прошипел он, не вытаскивая ножа из раны.

Одд не двигался, смотрел ясным взором, тело его напряглось и подрагивало как струна, веки трепетали, серые зубы подернулись светло-красной пеной.

— Это тебе за убийство Ари сына Стейнгрима из Хавглама, ибо он не был вором, — произнес Гест.

Пузырьки пены выступили из раздутых ноздрей, рассыпались крохотными брызгами, а Гест сидел, чувствуя, как угасают эта жизнь, эта гордыня и высокомерие, Бог дал ему силы истребить их, а может, силы Йорвы, Хавглама и мести. Он повернул нож, рванул его к себе, услышал звук, похожий на конский храп, поднял голову и увидел лицо Рунольва, который одобрительно кивал и потирал руки. Великан хотел стянуть с Одда штаны, обесчестить его. Но Гест, с трудом переводя дух, показал на дом женщины, к которой дружинник уже не придет. Рунольв немного подумал, кивнул, схватил убитого за плащ и потащил через дорогу. Гест распахнул дверь, они заволокли труп в темные сени и бросили на пол. В тот же миг с чердака донесся пронзительный женский крик.


Они сидели у реки над городом. В невысокой рощице. Смотрели на черный поток, в котором мелькали первые льдины. Кровь они с себя смыли. Легкая снежная крупка сменилась тяжелыми влажными хлопьями, но Гест больше не мерз, его наполняло такое же тепло, какое поддерживало в нем жизнь в буран после убийства Вига-Стюра, знакомое пламя мести, исполненной и удовлетворенной. Туманные мысли его разметал свежий ветер, он был свободен, хотя радость несколько омрачалась оттого, что он не знал Одда и не мог насладиться, глядя на тех, кто его оплакивает. Но бессмысленные глаза, таращившиеся на него, пока жизнь уходила, так неразрывно соединились с предчувствием, которое привело его сюда из Оркадаля, что у него не осталось ни малейшего сомнения: он не блуждал в тумане, он подарил Ари новую жизнь, которая будет длиться вечно!


Гест встал, принялся ногой спихивать в реку снег, невольно рассмеялся, бросив взгляд на мокрого Рунольва, который сидел рядом на берегу и опять недовольно рассматривал изукрашенный меч, будто сокрушался, что не довелось пустить его вход.

— Можешь оставить его себе, — сказал Гест. — Но только если не вернешься в Хладир.

Рунольв кивнул, сделав знак, что Гесту нет нужды твердить об этом, все уже решено.

— И ни почета, ни богатства в Англии!

Рунольв повторил знак, взял палочку, нарисовал на песке подле себя двух человечков.

— Твои сыновья?

Рунольв серьезно качнул головой, приставил один палец к своей груди, другой — к груди Геста, а затем крепко их сцепил.

— Ты поступаешь как я? — спросил Гест. — Ты такой же, как я?

В глазах Рунольва как будто бы читалось «да», но голову он склонил набок, выражая сомнение. Тут Гест заметил в руках у него золотую фибулу с плаща Одда. Силач улыбнулся, пошевелил губами и начертил на песке крестик.

— Ты имеешь в виду, я не должен объявлять, что совершил это убийство? — спросил Гест и показал на фибулу. — И тогда фибула останется у тебя?

Рунольв кивнул, протянул ему ее, чтобы полюбоваться, — вещица была тяжелая и очень красивая, тонкой работы, украшенная узором, какого Гест никогда прежде не видывал. Гест вернул фибулу Рунольву, достал кошелек, полученный от Ингибьёрг, надел на палец подаренный ею перстень, а деньги отдал Рунольву. Тот с изумлением уставился на серебро, начал считать.

— Богатство, — сказал Гест. — Я добуду себе еще. А ты должен вернуться домой, в Сандей. Так что забирай.

Рунольв улыбнулся, осторожно заглянул в кошелек, будто в надежде найти там побольше денег, поднял взгляд и улыбнулся еще шире, но по-прежнему вопросительно и, наконец приняв нелегкое решение, сунул фибулу и серебро в кошелек и спрятал его за пазухой.

Гест засмеялся, а Рунольв треснул кулаком по земле и испустил трубный звук. Потом встал и, не глядя на Геста, коротко кивнул и зашагал вдольберега, выискивая брод.


Когда Гест вернулся, возле церкви стояли кони, три могучих жеребца из тех, что ярлу каждый год доставляли морем из Вендланда. Они были укрыты драгоценными попонами, присыпанными тонким слоем снега, который искрился в свете факела, а факел держал в руках караульный, стоявший к Гесту спиной и стучавший зубами от холода.

В церкви Гест тоже заметил свет, услышал голоса и стал прикидывать, не двинуть ли отсюда вслед за Рунольвом. Однако вскоре сообразил, что оный визит не связан с убийством, обошел вокруг конюшни, пролез через навозную яму и взобрался на чердак.

Но едва улегся под одеяло, как Гудлейв принялся стонать, потом внизу открылась дверь и ясный голос Кнута священника крикнул, чтобы он спустился вниз поздороваться с гостями.

Гест спустился и в свете факела увидел двух женщин. Одна из них, с длинной черной косой, которая блестящей змеей обвивала гордо поднятую голову, была одета в облегающее бордовое платье, расшитое золотом по вороту, подолу и рукавам, и в плащ из какого-то черного блестящего меха, прежде никогда Гестом не виданного. Спокойные карие глаза гостьи смотрели прямо на него. Гест постарался ответить тем же. На белой шее у нее виднелось черное пятнышко, похожее на жука, и он сообразил, что это ярлова супруга Гюда со своею служанкой.

— Вот тот молодой человек, о котором я тебе рассказывал, — произнес Кнут священник, будто с удовольствием демонстрируя забавную диковину. — Он способен слово в слово повторить любую историю, услышав ее всего один раз. Подойди, Хельги, и поздоровайся, как должно.

Гест пал на колени и не вставал, пока Гюда сама не велела ему подняться. Она спросила, откуда он и какого роду-племени, и Кнут священник поспешно сообщил, что Хельги уроженец Оркнейских островов и приехал в Нидарос, чтобы стать его учеником и помогать в церкви. А сейчас Хельги расскажет историю, которую, по правде говоря, не очень-то любит, однако же знает наизусть.

Гест повиновался, как церковный служка, заговорил спокойным, напевным тоном, не сводя глаз с черного жучка на шее Гюды, которая в конце концов прикрыла пятно ладонью и слегка покраснела, но взгляд ее неотрывно следил за его губами. Он дерзко посмотрел ей в глаза и заключил свой рассказ словами, каковые Кнут священник ставил превыше всего: где бы человек ни учился, он учится у Бога. Засим он вновь склонил голову, как перед святым крестом.

— До чего же красиво… — мечтательно обронила Гюда и посмотрела на Кнута, который горделиво сжимал в руках факел. — Впору наградить его как скальда.

Она засмеялась, звонко, но неуверенно, и Гест подумал: хоть она вдвое старше меня и имеет сына-подростка именем Хакон (по словам Кнута священника, бездарного шалопая), но все равно похожа на девушку, чьи мысли и взгляд никогда не сковывала стужа, она была чиста, как текучая вода. И он спокойно сказал, что никакой награды ему не надобно, хотя бы потому, что Кнут священник это запретит, ибо клирик не жалует ни скальдов, ни стихи.

— Ведь это Одиновы люди и Одинов мёд.[391]

Клирик занервничал, но Гюда опять звонко рассмеялась и спросила, знает ли Гест житие святого Антония. Гест житие знал и начал рассказ о святом отшельнике и аскете, с которым сам император в Миклегарде советовался по духовным вопросам, однако умолчал, что Кнут священник любил сравнивать свою жизнь в Нидаросе с одинокими терзаниями Антония в египетской пустыне, зато больше подчеркнул, что Антоний осуждал блага земные и богатство, и тотчас заметил, что, пожалуй, несколько в этом смысле переусердствовал, — прочел на лице Кнута, нахмурившемся и полном сомнений. Но Гюда слушала благоговейно, опять прикрыла рукой родимое пятнышко и смотрела на Геста с одобрением.

— Ты и писать умеешь? — осведомилась она, когда он закончил рассказ и опустил взгляд на ее расшитые башмачки.

— Нет, — ответил Гест. — Но Кнут священник меня научит.

Клирик поспешил подтвердить, что так и сделает. А Гест, охваченный сладостным трепетом, стоял перед этой недосягаемой женщиной и разговаривал с нею, как с обыкновенным человеком. Она подняла блестящий меховой воротник, и Гест вспомнил, что все же видел такой мех — среди товаров, привезенных в город купцами-русичами, это соболь, редкий, как любовь, и ценный, как золото. Служанка ее тоже была женщина красивая, однако рядом с Гюдой походила на облезлую, потрепанную орлицу и, по всей видимости, именно это и полагала первейшей своей задачей.

Кнут священник, взмахнув факелом, точно знаменосец на поле брани, проводил обеих гостий к выходу из конюшни, а Гест так и стоял склонив голову. Внезапно он заметил кровь под ногтями на левой руке и тусклый блеск перстня Ингибьёрг. Что, если Гюда тоже заметила, Гюда или Кнут священник? Уж этот не проморгает ничего, что способно встревожить его или до смерти напугать.


Проснулся Гест от далекого грома, земля дрожала под Йорвой, и, открыв глаза, он ожидал увидеть заспанное лицо отца. Но из слухового оконца в комнату падал холодный свет луны, озаряя Кнута священника, который опять совершенно преобразился.

— Ты и сюда кровавый след проложил! — яростно прошипел он. — Это ведь даже не inimicitia capitalis,[392] а убийство!

— Снег перестал, — мечтательно пробормотал Гест, устремив взгляд в пространство. — Снежинок-то на свету не видать. — Теперь донесся еще и стук капель, падающих со стрехи. — Я вроде бы слышал топот копыт?

— Да. И они вернутся, спалят церковь и убьют меня, а ты сызнова улизнешь.

— Коли ты знаешь, что они придут, то чего сидишь тут и ждешь?

— А куда мне деваться, болван ты этакий, здесь мой дом, и я ни в чем не провинился. Это ведь ты… Да?

— Так пойдем со мною.

Кнут священник схватил Геста за ворот, в глазах его читалось отчаяние.

— На север к Ингибьёрг и этим детям, чтоб и их сюда доставить? А тебе не кажется, что ярл хорошо знает о происходящем в его державе — ты ведь даже в родстве с мальчишкой не состоишь!

— На север я не пойду. — Гест высвободился. — Я отправлюсь к одному богатому бонду, на озеро Мёр, в Рингерики ярл власти не имеет.

Гесту хотелось слышать голос отца, а не клирика, потому что знакомый подземный гул еще не утих. Но Кнут продолжал причитать, вцепился ему в запястья, встряхнул, пытаясь образумить:

— Ведь ты даже в родстве с мальчишкой не состоишь!

Тут у Геста лопнуло терпение. Уж кто-кто, а Кнут священник должен бы знать, что те, кого ты спас, или защитил, или приголубил, становятся все равно что кровной родней, что все эти вещи так сложно переплетались между собой, что он и сам толком не мог разобраться и не нашел слов, только впал в лютую ярость, вскочил, ладонью влепил священнику оплеуху, тотчас опамятовался и, будто сраженный стрелой, рухнул на колени, невнятным голосом попросил прощения, бормоча, что у него и в мыслях никогда не было бить священника, это же невозможно…

— Откуда это в тебе? — спросил Кнут, внезапно присмиревший и столь же озадаченный, как и сам Гест.

— Не спрашивай! Не спрашивай!

Кнут сидел кроткий, словно агнец. Его била дрожь. Но немного погодя он взял себя в руки и повелительно произнес:

— Ты не знаешь ответа. Так вот: либо ты пойдешь и объявишь об убийстве, как мужчина, либо немедля уберешься отсюда. Бог с тобою.

Летучие мыши метались в лунном свете, Гест окликнул священника, но услышал только печальные вздохи Гудлейва. Натянул одеяло на голову, произнес стихи, правда, от этого тишина стала еще глубже, даже коню в такую ночь шевельнуться невмоготу, и… что за притча? голос Ингибьёрг, которая с улыбкой гладила его по голове: в Исландии все овцы такие курчавые? Она хохотала так, что алчный ее рот грозил проглотить его, — хочешь, не хочешь, он отбросил одеяло и встал, лишь бы отделаться от нее. И в угасающем лунном свете начал собирать вещи, свой скудный скарб, а закончив, оставил котомку наверху и спустился на улицу.

Снег посерел, следы людей и конских копыт расплылись большими черными лужами, в хлеву возле конюшни хрюкали свиньи, какая-то старуха с вязанкой хвороста за спиной ковыляла в гору, двое мальчишек тащили к реке салазки, на которых сидела собака, все было как всегда, собака лаяла, мальчишки смеялись, а Гест шагал с таким видом, будто он в полной безопасности, зашел в свой излюбленный трактир и спросил у хозяина, что творится в городе.

— Ночью убили одного из Эйриковых дружинников, — равнодушно ответил тот.

Гест заглянул в другой трактир, где услышал тот же ответ, спустился к корабелу, а там ему рассказали, что ярл прибыл в город на рассвете, с лошадьми и множеством ратников, которые хватают людей прямо на улице, чтобы выбить из них правду. Однако корабел рассказывал все это с ухмылкой, потому то убитого нашли у высокородной женщины, где ему совершенно нечего делать, а муж ее пропал, ну вот, ярл уже воротился в Хладир, и дружинники его разожгли костер на Эйде, на самом узком месте мыса, чтоб без особого труда следить за движением в город и из города, им, поди, уже доставили туда пиво и харчи.

Между тем настал день. Гест завернул к воинскому костру, прикинулся нищим, попросился погреться у огня. Предводительствовал дружинниками тот самый человек, что разогнал толпу, глазевшую на дерущихся женщин. Сейчас он рассчитывался с каким-то крестьянином за баранью тушу и даже взглядом Геста не удостоил. Двое скальдов — Эйольв Дадаскальд и Халльдор Некрещеный — устроили состязание, атмосфера была веселая и непринужденная. Эйольв узнал Геста:

— А-а, мой молчаливый земляк!

В свое время он сказал, что такого маломерка, как Гест, он одним ударом меча надвое развалит. Теперь же предложил ему участвовать в состязании. Гест помедлил, но, получив кружку пива, сделал глоток-другой, попросил внимания и прочел флокк[393] из Халльдора, встреченный умеренным одобрением, продолжил «Бандадрапой» и «Бельгскагадрапой», чем снискал уже больше похвал. Тут и предводитель начал проявлять к нему интерес.

— Я — Даг сын Вестейна из Вика, — сказал он, — и в стихах не разбираюсь, а ты кто такой?

Эйольв объяснил, что он сын Арни с Мельраккеслетты, убил там человека и с тех пор искал прибежища в Норвегии, и, усмехнувшись, добавил:

— Так вот и живет, на бегу.

Даг присмотрелся к Гесту поближе, прямо-таки с одобрением.

— Ростом невелик, но опасен, — пробормотал он, а затем сказал, что Гест, коли хочет, может выпить с ними и закусить, он же позаботится, чтобы земляки не строили над ним насмешек, ведь скальды — народишко коварный, ненадежный.


Гест отметил про себя, что все идет, как он надеялся. И в течение дня много чего слышал про датского конунга Свейна и про его поход на Англию. Попутно он уверился, что убийство Одда вызвало у ярла скорее досаду, нежели злость, поскольку Эйрик решил, что за всем стоит супруг неверной жены и, стало быть, он рискует потерять двух воинов вместо одного.

На конюшню Гест воротился уже ночью, с легкостью в теле и в душе. Однако же первое, что он увидел, был конюх, державший под уздцы верхового коня, меж тем как Кнут священник затягивал подпруги. Рядом стояла вьючная лошадь, нагруженная двумя кожаными мешками и большущим сундуком с книгами. Заметив Геста, клирик выпрямился, но не сказал ни слова, продолжал возиться с упрямой подпругой. Гест подошел, помог. Потом обнял Кнута. Тот высвободился, вскочил в седло.

— Не думал я, что ты увидишь, как я покидаю собственную церковь, — в замешательстве сказал он. И, помолчав, добавил, что супруг женщины с Эйрара отыскался, вины на нем нет и тому есть свидетели, а он, Кнут священник, дважды солгал ярловым людям и один раз — Гюде, оттого-то оставаться здесь больше не может. — Я-то воображал, что ты посланец Божий!

Гест улыбнулся, велел конюху оседлать еще одну лошадь, ту, что помещалась в дальнем деннике по правую руку, — норовистую и выносливую серую кобылу по кличке Сероножка, на которой ему не раз доводилось ездить. Попросив Кнута священника подождать, он поднялся в чердачную комнатку, накормил Гудлейва, благодарно жмурившего глаза, подхватил свою котомку и спустился вниз.

Стужа

Было уже за полночь, когда они берегом реки поскакали прочь из города, на юг. Почти полная луна серебрила скованные морозом, бесснежные просторы. С рассветом сделали привал, отдохнули у костра и двинулись дальше, в молчании. О дороге расспросили двух старух, которым Кнут священник дал свое благословение, и бонда, который возил лес в оппдальских лесах и от благословения отказался. Но между собой не разговаривали, ехали в ожесточенном молчании, клириковом молчании, потому что Гест, оставив Нидарос, все время чувствовал горячечное возбуждение.

Впереди распахивались дали, высились горы, а к вечеру вдруг захолодало. Кнут священник молил Господа дать им пройти, прежде чем Он закует землю во льды, а одновременно молился за Геста, громким голосом называя его своим другом. Гест слушал и думал, что у священника тоже светлело на душе по мере того, как они удалялись от города.

Мало-помалу Кнут начал рассказывать о своей датской родине, о Хедебю, этой жемчужине многолюдных торговых городов, где кого только не встретишь — и вендов, и русичей, и саксов, и франков, не считая датчан и скандинавов всех мастей. В защищенной гавани всегда полным-полно изукрашенных кораблей, дома разрисованы, церкви с колоколами, а единоверцы могли в безопасности отправлять свое святое служение и летом, долгим и милостивым, как прощение, и зимою, что была короче самого малого греха; правда, южнее лежали земли враждебных саксов, но на пограничье тянулся мощный оборонительный вал — Датский вал, который конунг Харальд Синезубый[394] сперва потерял, однако ж затем отвоевал снова, не без помощи хладирского ярла Хакона, отца Эйрика, случилось это, когда Кнут священник был ребенком — вместе с двумя старшими братьями он ночевал в поле, как вдруг их накрыла какая-то тень и Кнут закашлялся. Они подумали, это облако, присмотрелись: нет, не облако, просто непроглядная тьма, черная ночь, которая вот только что была светлой, непорочно-синей, стало холодно, и кашлял Кнут все сильнее, кашлял кровью, как смертельно больной. Потом мрак рассеялся, кашель утих, Кнут снова сделался бодр и весел.

Позднее они узнали, что тем вечером к югу от Хедебю случилась большая сеча, в которой с обеих сторон полегли тысячи воинов. Братья засвидетельствовали и мрак, и непонятый Кнутов кашель, обнаружились и следы крови, и в итоге Кнут оказался под покровительством городского священника, заделался его учеником, потом попал в Англию, обретался среди ближайшего окружения короля Адальрада, когда конунг Олав сын Трюггви прибыл туда и был крещен самим королем.

С тех пор Кнут сопровождал Олава, исполняя свое назначение, находился бок о бок с норвежским конунгом-миссионером, среди двух десятков других клириков, в большинстве англосаксов. Последовал за Олавом на север, на Оркнейские острова, а оттуда в Норвегию.


После гибели Олава Кнут священник тщетно бился над одной загадкой, не мог найти ответа на вопрос, почему Господь не излечил его от гложущей тоски по родине. Он все время думал о жизни и о лете в Хедебю, о семье, о которой давным-давно не слыхал, знакомые лица всплывали в памяти, картины детства.

Конечно, Писание гласило, что вера требует мученичества, однако «martyres non facit poena sed causa»,[395] может, и Гест вот так же думает об Исландии?

Верно, Гест жил Йорвой, а теперь еще и Сандеем, но предпочел рассказать про старика Тородда, который твердо верил, что когда-нибудь страна обретет нового властителя, может статься из рода Прекрасноволосого, притом истинного христианина, и теплые ветры растопят лед в горах и в человеках, и Кнут священник и собратья его достигнут почестей за перенесенные мытарства, сделаются как бы хрупкими мостиками меж сильными конунгами-миссионерами, стезею веры, так сказать.

Кнут священник приосанился.

— Н-да, — вздохнул он. — Господи, как все-таки хорошо на время исчезнуть, я ведь не просто был в сомнении, я вообще едва не утратил всю веру.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Гест.

— Сам не знаю, — ответил Кнут. — Правда не знаю.

И он коротко рассмеялся: дескать, довольно об этом.


Жилье больше не попадалось, лес стал гуще, в том числе и рядом с проезжей дорогой, которая делалась все менее заметной и, в конце концов, исчезла, а ведь проезжая дорога не исчезает, если только с нее не собьешься. Но снега по-прежнему не было, ехалось легко, и, когда они въезжали в долину, что выведет их на вершину горного кряжа, Кнут священник опять размечтался. Вот отдохнет летом средь пышных датских лугов и сразу же отправится в Бремен, предаст свою убогую жизнь в руки архиепископа, пусть делает с нею, что хочет, хоть обратно в Нидарос его посылает, к тому времени он, поди, будет другим человеком, оно конечно, в собирательстве своем конунг Олав не мог обойтись без жестокости, да только одной силы недостаточно, нужны еще и слова, терпеливые слова, вот что он теперь отчетливо понимал, и это не иначе как заслуга Геста, то самое загадочное послание. С этими словами Кнут улыбнулся, причем явно вопреки своей воле.


Долина сузилась, лес обернулся зарослями кустарника, им приходилось петлять вокруг огромных каменных глыб, река большей частью мчалась стремительным потоком, оттого и сами они, и лошади покрылись инеем и корочкой льда. Кнут священник обвязал побелевшее лицо платком. Разговаривать он перестал, и Гест сообразил, что надо бы убраться подальше от бушующих водных масс, но, увы, сообразил поздновато, сейчас уже не уйдешь.

Лагерь они разбили на скале, поодаль от реки, и пошли за хворостом для костра. Гест взобрался выше по склону, обозрел залитую лунным светом долину: дальше она раздваивалась, одна ветвь, длинная, широкая, густо-синяя, шла на юг, другая — узкая, черная — тянулась по-прежнему на восток, а у их развилки, где встречались реки, вроде как виднелась усадьба, на пологом склоне к северу от главного русла, но огоньков нет, только извечный голубовато-белый иней под искристым небом.

Вернувшись к стоянке, Гест развел костер, приготовил поесть, соорудил постель из одеял и овчин, а Кнут священник пал на колени, моля Господа защитить их от стужи.

— И помоги нам, Боже милосердный, пройти через горы!

Гест подождал, пока клирик согреется, и тогда только признался, что здешние окрестности не похожи на те места, про которые толковал оппдальский бонд, долина опять раздваивается, а про это речи не было. Зато он приметил дальше впереди усадьбу…

— Усадьбу? — удивился Кнут, он-то ничего не разглядел.

Гест потащил его вверх по склону.

— По-твоему, это усадьба? — недоверчиво спросил клирик.

— Да, — ответил Гест.

— Дыма не видать. Хотя твои глаза позорче моих…

Он сунул Гесту кошелек с серебром. И Гест отправился в путь.


Склон был изрезан ручьями, в большинстве еще не замерзшими, и Гест успел насквозь промокнуть, пока добрался до наружной ограды, перелез через нее и ступил на белый от инея двор. В самом деле — жилой дом, загон для скота с несколькими обледенелыми стогами сена, четыре лошади спокойно жуют, стоя на морозе.

Он несколько раз постучал в дверь, только тогда наконец услышал ответ. Сиречь не ответ, а вопрос, и уже хотел было отозваться, но тут дверь распахнулась, и на пороге возник крупный черномазый мужчина с заспанными глазами — и мечом в левой руке, — который хмуро уставился на него. Гест сказал, что его, мол, зовут Хельги, он слуга клирика, сопровождает оного через горы, и спросил, не укажут ли им дорогу, за хорошую плату.

— Припоздали вы с путешествием, — сказал мужчина.

— Через неделю еще больше припоздаешь, — обронил Гест.

Незнакомец усмехнулся, с удивлением, впустил Геста в дом, закрыл дверь и пригласил его сесть у очага, где поблескивала кучка углей. Гест поблагодарил, прихватил по дороге парочку поленьев и начал раздувать жар, но лишь один уголек налился багрянцем, точно бычий глаз, затрепетал алой рыбкой и брызнул снопом искр. Тут Гест ощутил болезненный пинок под зад, от которого перелетел через очаг и врезался головой в лавку. Двое мужчин, явившиеся невесть откуда, прижали его к полу, надели на ноги цепи. Он закричал, что они совершают большую ошибку, ведь он всего-навсего маленький человек, ярлов трэль, тварь Божия… Но детина, впустивший его в дом, захохотал: дескать, они тут всякого ворья навидались.

— Ты кто такой? — спросил он, велев тем двоим забрать у него оружие и деньги.

Они посадили Геста на лавку, прицепили цепи к кольцу, вделанному в камень под очагом. Главарь открыл кошелек, пересчитал серебро. Двое других сидели у огня, многозначительно и удовлетворенно поглядывая друг на друга, потом принялись швырять в Геста деревянные чурки, оглушительным хохотом встречая его отчаянные попытки уклониться от ударов.

— Богач! — Главарь прищелкнул языком и высыпал серебро в кошелек. — Где своровал?

— Серебро не ворованное. Оно принадлежит Кнуту священнику, клирику Эйрика ярла из Трандхейма.

Одна из чурок угодила ему в лицо, расквасила нос, разбила губу, парни весело заулюлюкали и продолжили свою забаву. Главарь спрятал кошелек за пазуху, сгреб Геста за грудки, поднял повыше, насколько позволяли цепи, всмотрелся в разбитое лицо, словно выискивая какой-то секрет.

— Ты сюда не пешком добрался, — произнес он. — Где твой конь и снаряжение?

Гест рассказал.

— Там вы и священника найдете, — добавил он. — Он подтвердит, что я говорил чистую правду.

Главарь недовольно заворчал, отпустил его, сделал знак остальным, те быстро оделись и ушли. Гест закрыл глаза, вернее, веки сами опустились, но даже оклематься не успел — отворилась другая дверь, вошла старуха в сером платье, прищурясь, глянула на очаг и спросила, что тут за шум.

— Иди спать! — гаркнул главарь.

Но старуха заметила Геста:

— Это ж ребенок совсем.

— Ворюга он! Иди спать!

Гест смочил губы кровью, объяснил, зачем он здесь, но не понял, произвело ли это на нее хоть какое-то впечатление.

Она открыла матерчатую сумку, достала грязный лоскут, принесла миску с водой и принялась смывать кровь с его лица. Гест заметил, что на морщинистой ее шее болтается серебряный крест с мелкими красными камешками, похожими на мороженую бруснику или на слезы, что Сын человеческий пролил над заблудшими мира сего.

— Мы посланы Богом, — внезапно сказал он. — Бог желает, чтоб вы нам помогли.

Она велела ему замолчать, продолжая оттирать кровь. Главарь тем временем сел, вытащил откуда-то маленький деревянный бочоночек, положил его на колени. Снаружи донесся шум, дверь открылась, в комнату, пошатываясь, ввалился Кнут священник, в волосах и бороде у него белел иней, за спиной — те двое парней, тут только Гест смекнул, что все трое — родные братья. Старший встал, неодобрительно глядя на клирика.

— С виду вроде бы и впрямь монах, — сказал он. — Ну, так что, брехун этот правду говорил? Или ты прикидываешься?

Кнут не мог выдавить ни слова.

— Священник он! — крикнул Гест. — Покажи ты им, что умеешь! Прочти молитву!

Клирик, вконец павший духом, начал чуть слышно читать молитву, братья слушали, насмешливо ухмыляясь. Старший опять сел на почетное место, взял в руки бочонок, велел младшему сходить за едой и энергично стукнул костяшками пальцев по донышку.

А Кнут священник продолжал свою ревностную молитву, sursum corda…[396] И Гест понял, что он готовится умереть. И вошли они в это медвежье логово с открытыми глазами, sursum corda, но дальше были произнесены другие слова, которые, как он знал, означали: «Сатанинское отродье, они пришли с огнем и мечом, со штурмовыми лестницами, и стены каменные треснули…» — так франкский монах Аббон говорил братьям своим, когда норманны брали штурмом Париж, и он едва не засмеялся, но тут старуха шваркнула на стол миску.

— Коли он вправду священник, — воскликнула она, — то я хочу, чтобы он крестил моих сыновей!

— Ты можешь сама попросить его, — сказал Гест.

— Можешь окрестить моих сыновей? — крикнула она, словно клирик совершенно оглох.

Кнут кое-как собрался с духом и поднял голову, потом наконец вымолвил:

— Да, могу по крайней мере осенить их крестным знамением, но о самом крещении речь пойдет, только когда они лучше познают вероучение, ибо Господь не принимает к Себе несведущих…

— Тогда вы останетесь здесь, пока ты не научишь их вере, — решительно заключила старуха.

Кнут опять воротился к страстям блаженной памяти Аббона. Не желал ни подняться с ледяного пола, ни поесть, невзирая на тычки, которыми его награждали братья. Гест же, напротив, умял подчистую то немногое, что ему бросали, но пива пил мало, не в пример братьям, хлеставшим кружку за кружкой.

Младший сызнова принялся швырять в Геста чурками. Звали его Ивар, старшего — Дромунд, среднего — Хадди. Ивар повторил, что не верит ни этим разговорам насчет вероучения, ни тому, что они духовного звания, наверняка обыкновенное ворье, потом вдруг ухмыльнулся и предложил оставить Геста ночевать на улице: мол, поглядим, вправду ли Белый Христос простер над ним длани Свои.

Братьям замысел понравился.

Хадди отцепил цепи от кольца, выволок Геста наружу, приковал к столбу посреди двора. Гест видел черную змею реки в долине, слышал холодный голос воды, крики старухи, просившей за него, однако Дромунд отпихнул ее в сторону.

— Пошли в дом, позабавимся со священником, — сказал он.

Гест осторожно положил щеку на колкую траву.


Над ним величественной завесой колыхались всполохи северного сияния, из дома долетали возгласы, смех, сдавленные крики. Дверь распахнулась, Ивар, пошатываясь, выбрался наружу и помочился Гесту прямо в лицо — для сугреву. Немного погодя явился Хадди, за ним Дромунд, и Гест подумал, сколь унизительна такая вот смерть, начал молиться, но был не в силах произнесть ни sursum corda, ни magnus es, Domine, et laudabilis valde…[397] и дивился страху перед молитвою, перед последней надеждою. Но в конце концов все же попытался и обнаружил, что слова легко слетают с губ, смиреннейшие стихи, мало-помалу голос замер, а он вновь согрелся, боль в спине утихла, он сумел повернуться на бок, однако по-прежнему не слышал своих слов, сквозь тонкую корочку льда видел искристое звездное небо.

Ног своих Гест не чувствовал, одежда примерзла к телу, но руки пока что слушались, он мог сплести их для молитвы и сжать в кулак — сумел выковырять пальцами камень и начал скрести мерзлую землю вокруг столба, тут дверь опять распахнулась, он ощутил пинок, и голос вернулся к нему пронзительным криком.

— Жив, — разочарованно сказал Дромунд. — Что будем делать?

— По-твоему, он ребенок? — спросил Хадди.

— Нет, просто маломерок. Пускай полежит тут до восхода солнца.

Они опять помочились на него. Гест перевернулся на спину, поморгал глазами, и ему почудилось, будто рубахи у них в крови и рты не ухмыляются, а кричат в безумном, смертельном ужасе, головы их истекали кровью, за спиною же у них трепещут крылья исполинского орла,[398] распахнутые в вечность.

— Господь да смилуется над вами, — прошептал он. — Чего он сказал?

— Сказал, что Господь милостив. Может, он тоже из духовенства.

— А хоть бы и так. В дом он не войдет.

Геста уносила теплая река, лишь безмолвные слова остались с ним, потом он вдруг почуял резкую вонь, увидел спутанные седые космы и беззубый рот, на тощей шее болтался крест. Шел густой снег, и уже давно.

— Ты жив, — сказала старуха.

Гест хотел ответить, но она низко склонилась над ним, смахивая снег, потому что Гест утопал в пушистом снежном море. Потом она отцепила цепи и потащила его, спина отзывалась болью, однако ж скользить в пушистом море было приятно, сквозь белизну пробились краски, очаг, с трепещущим, красивым пламенем; так уже было раньше, подумал он, зажал руки меж колен, крепко стиснул зубы, пока не ощутил вкус железа и не услышал хриплый кашель, Дромундов хохот, которому не было конца.


Дромунд лежал на лавке прямо напротив него. Но братьев его не видно. На полу ближе к входной двери — Кнут священник, лежит ничком, волосы почернели и слиплись, одна рука неестественно вывернута. Дромунд откинул одеяло, сел, швырнул в очаг полено, зевнул и решительно объявил:

— Священник-то ты!

Гест вопросительно взглянул на него.

— А он так, бродяга, — пояснил Дромунд.

Гест промолчал.

Дромунд поежился, накинул на могучие плечи меховой плащ, вышел вон. В тишине слышались только стоны Кнута священника. Сделав над собою усилие, Гест сел. По всей видимости, настал новый день. Он сумел скатиться с лавки, подполз к клирику, перевернул его на спину, хлопнул ладонью по щеке.

— Ни слова больше! — прошептал он. — Что бы они с тобой ни делали — ни слова!

Кнут священник попытался разлепить опухшие веки. Верхняя губа у него была рассечена, зубы в крови, шея и одна щека в занозах. Гест вытащил занозы, сломанную руку положил ему на живот.

— Мне холодно, — всхлипнул Кнут. — Подтащи меня поближе к очагу.

Гест ухватил его за подол плаща, попробовал сдвинуть с места, пальцы не слушались, нестерпимо воняло мочой, и он опять канул в пушистое забытье.


Старуха искала у него в волосах, негромко напевая сиплым голосом. Дромунд и Хадди снова пили, тихо разговаривая между собой. Ивара не видно, входная дверь распахнута настежь, и в свете очага он увидел в снегу ноги своей лошади, Сероножки. В дом занесли одну суму, потом другую, потом Кнутов сундук с книгами и Гестову котомку. Вошел Ивар, принялся вытаскивать вещи, расшвыривая их по полу, в том числе книги — проповеди Папы Григория, житие святого Бенедикта, требник, собственноручные Кнутовы извлечения из «О граде Божием», каковые, по словам клирика, помогали ему общаться с варварами и обращать их в истинную веру. Но вот в руках Ивара оказался толстый фолиант — Священное Писание.

Дромунд поднял взгляд, потребовал книгу себе, открыл, уставился на кремовые страницы.

— Ты понимаешь эти значки? — спросил он у Геста, тот кивнул. — Тогда читай.

Он перебросил книгу через очаг, Гест поймал ее, обвел взглядом — Кнут ему даже прикоснуться не позволял к этой святыне, только он сам да Гюда, супруга ярла, листали эту книгу, дар клирику от конунга Олава. За спиной послышался стон. Гест оглянулся: Кнут тоже лежал на лавке, укрытый овчиной, сломанная рука обмотана грязной тряпицей. Гест попробовал сесть, пробормотал:

— Сколько мы тут пробыли?

— Ты священник, — нетерпеливо сказала старуха. — Читай.

— Сперва мне надо поесть. И испить чего-нибудь.

Дромунд недовольно заворчал, но все же сделал знак Хадди. Гест ел не спеша и пил много, хотя только воду. Потом открыл книгу и начал читать по памяти:

— In principio creavit Deus caelum et terrain…[399]

— Многие слова ты читаешь снова и снова, — перебил Дромунд немного погодя.

— Иначе нельзя, — ответил Гест. — Надобно читать их снова и снова, тогда только запоминаешь. А слова, записанные в книгах, никак нельзя забывать.

Дромунд сказал, что ему это непонятно.

Гест продолжил чтение.

Дромунд полюбопытствовал, о чем он читает, и Гест рассказал об искушениях Адама и его неразумии. Дромунд долго сидел в задумчивости, потом удовлетворенно хлопнул себя по коленям и объявил, что история хоть куда. Но вправду ли Гест читает на тарабарском языке то же самое?

— Да, — сказал Гест.

— И это чистая правда?

— Конечно, — отвечал Гест. И прочел об Иудифи, которая обманула военачальника Олоферна и спасла свой родной город Ветилую, перевел и это, и опять Дромунд объявил, что история хоть куда, а потом спросил, правда ли это.

— В этой книге все чистая правда.

Хадди с Иваром ничего не говорили, вроде бы и не слушали. Дромунд влепил Ивару затрещину и велел повторить его слова. Ивар нехотя повторил, что история хоть куда. Братья выпили. И Дромунд потребовал, чтобы Хадди тоже повторил: история хоть куда. Тот повиновался. Гест кивнул и закрыл книгу.

— А теперь я скажу вот что, — торжественно провозгласил он. — Первым креститься будет Дромунд, ибо он из вас старший и самый умный. Следующим крещение примет Хадди, а последним — Ивар. Креститься будете водою. Поскольку же у вас нет ни бочек больших, ни лоханей, мы спустимся к реке и совершим обряд там, по очереди, однако прежде вам должно побольше узнать о вероучении, особливо Ивару и Хадди.

Дромунд удовлетворенно заворчал. А вот Ивару не понравилось, что крещение они примут не все разом, и ученье ему тоже, мол, без надобности. Дромунд на это сказал, что его мнения никто не спрашивает, коли священник приказал, они обязаны подчиниться. Хорошо бы, заметил Гест, и слугу его накормить. Старуха поднялась, взяла миску с едой, подошла к Кнуту, хотела помочь ему сесть. Но Кнут покачал головой: дескать, не надо. Тогда Гест прикрикнул, что должно принять угощение, предложенное хозяевами, ведь отказом нанесешь им незаслуженную обиду. Тихонько плача, Кнут съел немножко хлеба, запил водой.

Гест продолжил рассказ о вере. И на другой день тоже. Кормили его обильнее. А старуха снова и снова повторяла, что он поистине послан Богом. Братья же опять начали пить, и Ивар с Хадди опять завели свое: мол, хотим креститься все разом. Дромунд повторил, что решает тут священник. И Гест сказал, что поскольку Хадди и Ивар слушают его внимательно и могут пересказать все, что он говорит, то, пожалуй, он устроит крещение для всех троих разом, если, конечно, Дромунд не возражает.

Дромунд ответил, что ему надо поразмыслить, решение-то непростое. Тут вмешалась старуха, сказала, что незачем ему становиться братьям поперек дороги, и вспомнила, как сама приняла крещение, в Бьёргвине, где епископ конунга Олава разом окрестил более сотни мужчин, женщин и детей, целые толпы зашли в воды Вагена и приняли таинство крещения, она была среди первых и тотчас преисполнилась благодатного света.

Он уже слыхал все это, сказал Дромунд, и вообще, ее болтовня надоела ему хуже горькой редьки. Он опять погрузился в раздумья. Братья выпили еще. Немного погодя Ивар примерился было бросать чурки в Кнута священника, но Дромунд остановил его.

Гест встал, с Библией в руках подошел к Дромунду, велел ему положить руку на книгу и дать клятву, что он не станет противиться крещению братьев, такова его обязанность как главы семейства.

— И такова же Божия воля, — добавил он, — коей ты, несомненно, не ослушаешься.

Дромунд оттолкнул книгу — он, мол, еще раздумывает. Гест не отступал, терпеливо протягивал ему Писание снова и снова. В конце конзов Дромунд сдался, положил руку на Библию и следом за Гестом повторил:

— Alia sunt, quae semper credentur et numquam intelligentur…[400]

Гест торжественно поблагодарил его и сказал, что сейчас они все вместе вознесут молитву, теми словами, какие они так часто от него слышали: «Magnus es, Domine…», а потом спустятся к речному затону и примут крещение, в собственной купели Господней.

Братья сделали как велено, оделись. Но на пороге Дромунд задержался и сказал, что Гестов слуга должен пойти с ними, он, мол, ему не доверяет.

Кнут священник не слышал его, так и лежал на лавке. Ивар сгреб его за шиворот, потащил наружу. Тогда и старуха пошла за ними.

Гест шагал впереди, с Библией в руках. Мороз стоял нешуточный, снегу навалило чуть не по колено. В темной синеве над головой поблескивали звезды, над белыми хребтами гор, точно камыш, колыхались зеленые волны северного сияния. Гест остановился, велел им посмотреть на это чудо Господне, принять его в себя как знамение. Братья повиновались. Затем они спустились на берег затона. Гест пал на колени, моля Господа принять к Себе сих трех братьев и защитить их от всякого зла и искушения. Ивар тоже пал на колени. Дромунд поспешил последовать его примеру, после чего к ним присоединился и Хадди, старуха же осталась стоять, с гордостью глядя на них.

Устремив взгляд на всполохи северного сияния, Гест осенил каждого из братьев крестным знамением, передал Библию Кнуту священнику, который изо всех сил прижал книгу к себе, разбил ногой затянувший затон лед и по пояс зашел в воду. Из проруби густо повалил морозный пар.

Братья последовали за ним. Хадди бранился, кричал, что они тут помрут. Дромунд поднял его на смех, но голос у него дрожал, когда он попросил Геста поскорее совершить таинство, потому как холод жжет огнем. Гест спокойно ответил, что все займет ровно столько времени, сколько назначено Богом, прошел еще несколько шагов, наткнулся на кольцо больших камней, вскарабкался на один из них и сказал, что он слишком мал ростом, чтобы идти дальше, но Дромунд пусть пройдет мимо него и станет по ту сторону камней.

Дромунд побрел дальше, вода достигала ему до подмышек. Гест возложил руку ему на голову, произнес священные слова и велел трижды нырнуть. Дромунд повиновался. Гест сказал ему посторониться и ждать, пока Хадди с Иваром тоже примут крещение, — тогда он в завершение таинства благословит всех троих.

— Теперь вы все крещены, — торжественно произнес он. — И войдете в царство Божие…

В тот же миг он двинул Дромунда по физиономии, так что тот попятился назад, крикнул Кнуту священнику: «Беги!» — прыгнул на другой камень, вмиг домчался до берега, дернул старуху за юбку, свалил в воду.

Хадди — он опомнился первым — кинулся спасать мать. Гест между тем догнал Кнута священника, потащил его к дому. Дело шло мешкотно, клирик едва передвигал ноги, впрочем, преследователи замешкались еще больше. Гест с Кнутом успели войти в дом, Гест запер обе двери, бросился к очагу, сорвал с себя заледеневшую одежду, принялся отчаянно растирать тело, попрыгал, надел сухое. Кнут священник все это время, рыдая, лежал на полу и молился. Гест пнул его, велел помогать: надо подпереть двери лавками. Кнут не пошевелился.

— Uncle hoc monstrum…[401]

Снаружи слышались истошные крики, в дверь отчаянно замолотили.

— Того гляди, крышу снесут, — всхлипнул Кнут.

— Не сумеют, — возразил Гест. — Слишком они замерзли. Им бы подле лошадей устроиться. Но, по-моему, до этого они не додумаются.

Шум нарастал. Гест метался по дому, придвигая к дверям столы и лавки. Потом стал возле входа и крикнул:

— Дромунд, ты слышишь меня?

За дверью настала тишина.

— Дромунд, ты слышишь меня? — повторил Гест.

— Слышу, — ответил Дромунд. — Это же коварный обман. Предательство.

— Нет-нет! — крикнул Гест. — Просто мы не в состоянии открыть эту дверь. Тащите старуху за дом, мы откроем черный ход.

Донеслись голоса, судя по тону, перебранка, новый стук в дверь, и все стихло. Гест поспешил к черному ходу, дождался, пока они застучат в эту дверь, однако не отозвался: пускай еще померзнут.

За спиной у него Кнут священник стоял на коленях, обхватив голову здоровой рукой.

— Дромунд, слышишь меня? — опять крикнул Гест.

Дромунд ответил, что слышит, и добавил, что со старухою надобно поспешить, без памяти она. Вот и все, что он сумел вымолвить.

— Мне и эту дверь не открыть! — крикнул Гест. — Ступайте назад, к первой, слуга мой отворил ее.

Снова вопли и отчаянный стук, затем голоса стали тише и замерли совсем.

Гест сызнова спросил, слышит ли его Дромунд.

— Слышу, — сказал тот. — Ну, что теперь?

— Я Хадди! — крикнул Гест.

Ответом было молчание.

— Я Хадди! — повторил Гест. — И рожден с изъяном.

Тишина взорвалась диким ревом. Потом негромко донеслось:

— Мы идем к другой двери.

Гест перебежал туда. На сей раз им потребовалось больше времени. В конце концов за дверью послышался шорох, кто-то осторожно поскребся, и Дромунд прохрипел:

— Открой. Мы же насмерть замерзнем.

— Я Ивар! — крикнул Гест. — Сейчас открою. — Но не открыл, только загромыхал лавками. — Сейчас!

Кнут священник все так же стоял на коленях.

— Я Ивар! — опять крикнул Гест. — И рожден с изъяном!

Вновь послышались скребущие звуки, словно от медвежьих когтей, царапающих стены западни. И невнятный шепот:

— Это я, Ивар. И я здесь, снаружи.

— Нет! — отозвался Гест. — Ивар — это я. Я в доме, только вот дверь эту открыть не в силах. Ступай к черному ходу, там открыто, для всех открыто.

Все стихло.


Гест отошел к очагу, сел, сложил стихи; лицо у него горело от жара, он обливался потом, но руки-ноги толком не слушались. Кнут священник еще некоторое время молился, потом осторожно убрал руку от лица и вопросительно посмотрел на Геста. Словно издалека доносились какие-то странные звуки, похожие на детский плач. Кнут с превеликим трудом взгромоздился на лавку, осторожно положил сломанную руку на Библию, переплел разбитые пальцы.

— Она пострадала? — спросил он, будто сам ослеп.

Гест взглянул на книгу и сказал, что она цела. Кнут перевел дух. И внезапно со всхлипом выдавил:

— Кто ты?

— Я Торгест сын Торхалли, — громко отвечал Гест, — сына Стейнгрима сына Торгеста сына Лейва, который приплыл из Наумадаля в Исландию и занял земли в Йорве, когда в Норвегии правил Харальд Прекрасноволосый.

Кнут покачал головой, перевел воспаленный взгляд на огонь в очаге, измученное лицо приняло жесткое выражение, холодное молчание стеной стало между ними.

— Ты дьявол, — пробормотал Кнут надтреснутым старческим голосом. — Дьявол в образе ребенка. Или послан исполнить его дело. И все мы погибнем из-за тебя.

— Я Торгест сын Торхалли, — во весь голос повторил Гест. — Теперь мы поедим и ляжем спать. Ну и выпьем, конечно. А завтра или послезавтра отправимся назад, в Нидарос, если они не устроятся при лошадях, но это вряд ли. Через горы нам сейчас не перебраться, а вот весной мы снова двинемся в путь, ты — в Хедебю, я — на озеро Мёр.

Он глубоко вздохнул, пристально глядя на Кнута. Тот опустил глаза.

— Перво-наперво мы притащим сюда, к очагу, все одеяла и овчины, соорудим постель и будем спать, пока не отоспимся.


Из дома Гест вышел два дня спустя, когда кончились дрова. Старуху и Ивара он нашел в снегу за домом, Дромунда и Хадди — в загоне, вместе с тремя лошадьми, которых они забили кольями, в том числе и лошадь Кнута. Других коней видно не было. Гест пошел по следу и обнаружил у реки Сероножку и пеструю кобылу братьев, обе они очень замерзли и измучились. Он отвел их в усадьбу, откопав от снега один из стогов, хорошенько накормил, поместил под крышей. Через два дня он оседлал обеих, навьючил на Сероножку свою котомку и Кнутов сундук с книгами, а клирикапосадил на пеструю кобылу.

Сам он шел впереди, пешком, вниз по долине, на север, и в седло вскочил, только когда они очутились в оппдальских лесах, на мерзлой бесснежной земле.

Via illuminative[402]

Кнут испытывал тяжкие боли и сильно мерз, однако же Гест все равно обходил усадьбы стороной. Вечером второго дня, когда миновали Медальхус, Кнут упал с лошади. Гест поднял его в седло, привязал к луке и укутал одеялами.

В город они пришли на рассвете. Гест разбудил конюха, сказал, что путешествие было недальним, но долгим, и велел поскорее привести Кнуту священнику лекаря. Когда лекарь явился, Кнут был в сознании. Гест уложил его в постель, а сам поспешно развел огонь и согрел молоко, меж тем как Кнут рассуждал о милости Божией и благодарил Господа за то, что Он сохранил ему жизнь или даровал еще одну, в надежде, что в оной будет больше света, нежели в той, каковая недавно завершилась. Но улыбался он криво, и взгляд был зыбкий, расплывчатый.

Лекарь выправил искалеченную руку, составил кости как надо, наложил повязку, от боли у Кнута брызнули слезы, но он засмеялся и тотчас надолго канул в свои говорливые грезы.

Ухаживал за ним Гест. Временами клирик ронял:

— Я умер.

Гест согласно кивал:

— Да, верно.

Бывало, Кнут говорил и другое:

— Я жив.

Гест и тут соглашался без возражений. Опекал клирика так, как мать опекает умирающего ребенка, с невероятным терпением, ухаживал и за ним, и за Гудлейвом, который по-прежнему лежал в каморке над конюшней, цепляясь за жизнь, и рассудком был светел, как никогда, а вдобавок радовался, что они вернулись, ведь молчун-конюх — компания никудышная.

С одра болезни Кнут священник поднялся лишь к концу января. И тогда низошел на него священный свет, праведная, неуязвимая броня. Лицо более не дергалось, взгляд набрал твердости, руки не суетились, сдержанно покоились на коленях. Вот как бывает, когда вдребезги разбитое снова собирают воедино, он жил, и умер, и теперь познал глубинную суть всех вещей.

Самое же главное, он уже не сидел в четырех стенах, ходил по городу, на виду у всех. Даже когда иной раз улицы полнились шумом и грозными кличами язычников, Кнут оставался безмятежен, он просто-напросто был под защитой, и не только Господа Бога, но и ярла, женатого на истинно верующей Гюде, которая еще минувшим Рождеством навестила его и очень сокрушалась, глядя на его убожество. Она подарила ему драгоценный браслет и места себе не находила от тревоги, пока, навещая его снова и снова, не убедилась, что силы возвращаются к нему, медленно, но верно. Сам Кнут говорил, что завершил очищение и ступил на via contemplativa,[403] на путь в царство разума, и хотя не достиг еще высшей ступени, via illuminativa, был в этом смысле открыт и преисполнен упования.


В течение зимы на Кнутовы мессы приходило все больше людей, тех, кому открылось преображение нерешительного, перепуганного фарисея в новоявленного апостола библейского размаха. Они желали креститься. Желали молиться. Желали получить ответ на непостижные вопросы, утолить жажду, возникшую не по причине нехватки воды. Бывали там и иные из людей ярла — скальды и дружинники, в первую очередь старые воины конунга Олава, которым Эйрик даровал пощаду, но и такие, что возвели сомнение в ранг главного жизненного правила, например Халльдор Некрещеный; Халльдор уверял, что приходит затем только, чтобы посмеяться над священником, однако постоянно ввязывался в разговоры, которые неизменно заканчивались для него ощущением, будто он что-то утратил — не то малую толику славы, не то чуточку достоинства.

— Ты-то почему всегда молчишь? — раздраженно говорил он Гесту, который в ту пору безмолвно сидел обок Кнута священника, присматривал за ним, как озабоченный лекарь.

— Мне встревать незачем, — отвечал Гест.

И Халльдор приходил опять, с новыми насмешками и новыми возражениями, а Кнут священник выслушивал их с обезоруживающей кротостью либо встречал хитроумными загадками и духовной силой смиренного человека.


Вернулся в город и Асгейр священник, со своими тремя армянскими монахами, они прятались на Агданесе, дожидаясь знамения, каковым и стала молва о Кнуте священнике. Асгейр хотел немедля приняться за восстановление своей церкви. Но Кнут отсоветовал, вернее, предложил перво-наперво испросить у ярла позволения и защиты. Ярл принял священника, выслушал его, однако решать ничего не стал, сей вопрос был ему неинтересен, ведь из города прогнал Асгейра не он, а простонародье. Кнут священник разрешил Асгейру до поры до времени служить мессы в своей церкви, а монахов использовал на разных работах в доме и по соседству, в первую очередь они пособляли ремесленникам и торговцам, которые потихоньку начали ворочаться в свои заброшенные дома на берегу реки.

— Оно и видно, что одним только мечом страну в христианство не обратишь, — говорил Кнут священник.

Никаких протестов из Хладира так и не воспоследовало.


А однажды под вечер, аккурат перед Пасхой, на реке появился корабль, который привез колокол, дарованный Гюдой и предназначенный для церкви Кнута священника, чтоб было ему чем благовестить, — звоны небесные. Гест созвал монахов, подвесил колокол, и Кнут священник звонил от полноты сердца — уж не начала ли гордыня одолевать его?

Нет, он более не впадал в заблуждения. Колокол этот, несомненно, из военных трофеев, но разве не замечательно, коли разрушенное и загубленное в одном месте способно в новом великолепии возродиться в другом, где оно, может статься, куда нужнее? Вдобавок Гюда не могла прислать сей дар без молчаливого согласия ярла, молчаливого согласия, в коем Кнут священник теперь настолько уверился, что всего неделю спустя посоветовал Асгейру наведаться к ярлу еще раз. Ярл снова не сказал ни «да», ни «нет», смотрел недовольно и выпроводил Асгейра мановением руки, каковое клирик истолковал как позволение приступить к делу. Кнут священник, разделяя его мнение, связался с бондом, который в свое время разрешил Гесту порубку в своем лесу, на этот раз клирику даже платить за древесину не пришлось, бонд самолично заготовил бревна и привез в город, хотел внести вклад в восстановление памяти конунга Олава.

Кнут священник благословил бревна, а Гест, монахи и два недавно крещенных Кнутом ремесленника изготовили из них доски, обтесали.

Только вот вопрос: какой должна быть церковь — побольше или поменьше сгоревшей? И такой же ли архитектурно? Кнут священник считал, что она должна быть в точности как прежняя. Но Асгейр хотел церковь побольше, по крайней мере немножечко повыше, чтобы она возвышалась над остальными постройками на мысу, и полагал, что Кнут не имеет никакого права называть свой храм церковью Олава, ведь это имя носит его церковь. И Кнут священник уступил.

Вдобавок он решил, что Гесту надобно выучить латынь и поглубже вникнуть в Писание, а не просто воспроизводить по памяти непонятные звуки, хотя память у него, бесспорно, громадная; поэтому он дал Гесту восковую табличку для письма и книгу, с которой списывать, объяснял смысл и поправлял начертание букв, и Гест быстро делал успехи.

— Ты уже наловчился, — говорил Кнут.


Лишь одного клирик упорно избегал — разговоров о кошмарной поездке в Дривдаль, а если Гест заводил об этом речь, щурился с отсутствующим видом и тотчас начинал рассуждать о другом:

— Ты станешь диаконом! И научишь Тофи — одного из армянских монахов — норвежскому языку, он из них самый способный.

Дня не проходило, чтобы Кнут не разглагольствовал о блестящем будущем церкви на Нидарнесе. И о Гестовом месте в нем.

— Ты будешь осенен крестным знамением среди первых.

— Вскорости, — сказал Гест, поскольку все это вдруг стало не к спеху. И клирик тоже особо не приставал, словно мысль o крещении, которое он сам же и затеял, будила в нем неприятные воспоминания.

— Пиши: Nee ego ipsum capio totum, quod sum, — велел он. — Это значит: даже я сам не понимаю себя до конца. Так написал епископ Августин,[404] а я переписал из его большой книги в Кантараборге.[405]

Гест послушно написал, но заметил:

— А мне больше нравится другое высказывание: Nam haec longa aegritudo erit, сиречь: Ибо она — то есть жизнь земная — будет непрерывной долгой болезнью. Это тоже из Августина, и тоже переписано тобою.

Тут Кнуту возразить было нечего. Однако противоречивость более не сбивала его с толку, он словно бы покорился таинственному, вдохновился могучей загадкой смирения, и это было ему к лицу, он сделался водителем и столпом бытия, а не просто хилым придатком сильного владыки.

И никаких протестов из Хладира так и не воспоследовало.

Наоборот, ярлова супруга Гюда вместе со своею золовкой Бергльот и мужем ее, Эйнаром сыном Эйндриди из Оркадаля, навестила Кнутову церковь, присутствовала на богослужении, а затем отправилась на Асгейрово пожарище, где из пепла уже вставала новая церковь. Эйнар больше молчал, но Гюда и Бергльот не скупились на похвалы, обещали Асгейру щедрые дары и денег предложили.

Асгейр так воспрянул духом, что в тот же вечер сел к столу в своем убогом скриптории и написал письмо архиепископу Бременскому, которое начиналось словами: «Yric Dux nos ecclesiam novam aedificare permisit…»,[406] а в конце гласило даже, что ярл «ad fidem nostram transiit»[407] это последнее Кнут счел изрядным преувеличением, ведь религиозное безразличие ярла всему свету известно, в том числе и в Бремене, в итоге он отказался подписать письмо, еще и потому, что в Данию письмо отправится на одном из ярловых кораблей; лишь призвав на помощь все свое красноречие, он убедил друга подождать с отправкой письма до тех пор, пока церковь не будет полностью отстроена.


В конюшне стало многолюдно. За Гудлейвом присматривали теперь Тофи и его собратья, и Гест, усердно проработав целый месяц на строительстве Олавовой церкви, возобновил связь со знакомым эйрарским корабелом. Мало-помалу он отдалился от обеих церквей, нанялся на ближайшие полгода к корабелам и Кнута навещал, только чтобы писать, учиться, задавать вопросы, на которые не знал ответа.

Корабела звали Стейнтор сын Хамунда, и аккурат сейчас он строил для ярла три боевых корабля, больше ста двадцати человек трудились на верфи, а еще без малого две сотни валили лес и свозили бревна в город. Гесту и еще шестерым мастерам предстояло украсить резьбой штевень, поручни и рулевые весла. Корабел рассчитывал, что корабли будут готовы сразу после Пасхи, поскольку ярл как раз в это время собирался отплыть на юг, дабы примерно наказать одного сильного хёвдинга, Эрлинга сына Скьяльга из Солы, который, как слышал Гест, сохранил за собою земли, пожалованные конунгом Олавом, и не выказывал ни малейшего желания подчиниться ярлу; Эйрик намеревался обломать ему когти, а уж тогда можно и в Англию отправиться. Когда же Стейнтор начал поговаривать, что и ему надобно наведаться на юг, в родные места на озере Мёр, набрать работников, в душе у Геста вроде как что-то перевернулось. Он бросил взгляд на город, где вновь бушевала весна, и понял, что не может назвать его своим, во всяком случае, пока жив Онунд, но, с другой стороны, это все же его город. Пора двигаться дальше, и если не на юг, к Меру, то куда?

Гест не знал, однако, что существует шестнадцать стран света и все они ведут прочь из Трандхейма.

Он потолковал со Стейнтором, который отнюдь не горел желанием отпускать уже имеющихся работников, когда ему необходимо еще больше рабочих рук, тем более что Гест резчик каких поискать, он ведь подумывал доверить ему драконью голову.[408]

— Не стану перед тобой таиться, — сказал Гест. — Мне надо уехать отсюда до того, как придут корабли из Исландии. Я могу заплатить за себя, а кроме того, могу тебя успокоить: опасность грозит мне вовсе не от ярла, чьим благорасположением ты, насколько я знаю, весьма дорожишь.

Стейнтор уступил, пообещал Гесту место на корабле, а уж со всем прочим он пускай сам справляется.

Гест снова собрал вещи, приготовился. И тут его все-таки охватила тревога. Он готовился к отъезду и словно бы искал повод остаться. И каждый раз, когда Стейнтор откладывал отъезд, с облегчением вздыхал. Но в один прекрасный день ярл самолично прибыл на верфь обозреть корабли, и Гест разговорился с Халльдором Некрещеным, и тот с плохо скрытой издевкой сказал, что не мешало бы ему завтра пожаловать в Хладир, потому как именно завтра за убийство Одда сына Равна казнят некоего человека, у которого богатые бонды с Мера обнаружили брошь-фибулу, принадлежавшую Одду, и взяли его под стражу.

— Я приду, — сказал Гест.


Весь последний месяц он ночевал либо на верфи, либо в трактире, у той молодой бабенки, когда у нее не было другой компании. Но этой ночью вернулся к Кнуту священнику и нашел его спящим в комнатке при церкви.

— Это ты, сын мой, — сказал клирик, зевнул и благочестиво перекрестил рот. — Что тебе надобно?

— Через день-другой я уеду, — сказал Гест. — Но прежде хотел бы кое о чем тебя спросить.

— Не могу отказать тебе в этом, ты ведь знаешь.

Гест попросил клирика сесть и выслушать его.

— Я рассказал тебе про Онунда сына Стюра, который прошлой осенью нашел меня в Сандее, — продолжал он, — и тому была не одна причина. Думаю, ты это понял. Теперь же я хочу знать, кто указал ему дорогу — ты или Эйстейн сын Эйда, ведь никто другой этого сделать не мог.

Кнут священник некоторое время смотрел в пространство перед собой, не то новым своим взглядом, не то вспоминая загадочную пощечину, полученную от Геста. Потом ушел в себя, на лице проступило давнее страдальческое выражение, глаза сделались пустыми колодцами, губы задрожали, руки бестолково теребили одна другую.

— Ты все это время знал? — спросил он, пытаясь прикрыть ладонями срам.[409]

— Да, — ответил Гест.

— Ты губишь меня, сын мой, губишь… да, правда, это был я. Они угрожали мне. И не только этот ужасный Онунд. С ним пришли двое ярловых людей. А я был слаб. Можешь ли ты простить меня или убьешь?

— Зачем мне убивать тебя, коли я и Онунда не убил. Нет, ты будешь жить в Трандхейме, пока не умрет Гудлейв, да и после тоже. Но должен сказать, я рад услышать, что это был ты, а не Эйстейн, ведь иначе пришлось бы признать, что я ошибся в вас обоих. — Он вздохнул. — И еще один вопрос: можно ли мне взять Сероножку?

Священник озадаченно воззрился на него:

— Это всё?

— Да, всё. Я хочу знать, дашь ли ты мне лошадь или придется ее украсть.

— Дам, и с охотою.

Кнут встал, снова спокойный, хотел обнять Геста, но тот взглядом остановил клирика. Есть еще одна закавыка, сказал он, и, как ему кажется, тут клирику будет проще помочь ему советом. Он рассказал про Рунольва, который, по-видимому, сидит в хладирском застенке, ожидая казни, хотя он ни в чем не виноват, виноват Гест.

— Что мне делать?

Кнут задумался. Потом сказал:

— Ты должен немедля отправиться в Хладир и предать судьбу свою в руки ярла. Я поеду с тобой и буду просить, чтобы ярл сохранил тебе жизнь, он человек справедливый. И Гюда тоже будет просить за тебя.

— Она думает, меня зовут Хельги, — заметил Гест.

Священник опять вздрогнул.

— Да, — упавшим голосом произнес он. — И назвал тебя этим именем я сам. Но другого выбора у нас нет.

Он выпрямился, расправив плечи, словно переваривая свое решение, оделся, повесил на шею крест, поцеловал его и прочел короткую молитву.


Оба прошли в конюшню, оседлали лошадей, бродом пересекли реку и поскакали дальше, к Хладиру, в молчании, напряженном и мучительном молчании, в котором сквозило предвкушение всего того, что может стать пробным камнем для новой силы Кнута священника.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — обронил Гест.

— Ты всегда это знаешь.

— Ты думаешь, зачем я просил Сероножку, если добровольно еду с тобой в Хладир?

Кнут покосился на него и сказал, что ему совершенно неинтересно строить домыслы по поводу загадок.

— Не-ет, ты думаешь об этом. Потому что не доверяешь мне.

— Может быть, — отозвался Кнут священник. — Легко предать такого, кто сам предатель. Вот о чем я думал. А ты за что-то мстишь. Теперь же у меня нет выбора.

— Да, выбора нет, — сказал Гест. — Но сейчас, когда это сказано, ты спокойнее, чем только что, когда был наедине со своими мыслями, верно?

— Пожалуй, — с удивлением проговорил Кнут. — Пожалуй. — Он замолчал, продолжая смотреть на Геста.


Оставив коней на попечение бездомных, они присоединились к толпе нищих, которые спозаранку собрались перед резиденцией ярла, дожидаясь, когда Эйрик ярл со слугами-свейнами, скальдами, челядью и разряженным двором отправится к дружине.

Кнут священник немедля заступил властителю дорогу, распростер руки, остановил всю процессию и, склонив голову набок, невнятно и торопливо пробормотал, что пришел сюда с одним человеком, которому необходимо поговорить с ярлом об узнике, коего считают убийцей Одда сына Равна.

В ярком свете Гест увидел, что лицо у Эйрика измятое, будто он не спал всю ночь, но не пировал, а сидел за вялой беседой о близкой катастрофе, поэтому соваться к нему с запутанными признаниями сейчас ох как не ко времени. Он дернул Кнута за рукав, попросил прощения за дерзкое их поведение, однако ж добился-таки своего: ярл его выслушал.

Но едва Гест закончил рассказ — упомянув и о поводе мести, об Ари, которого так несправедливо убили и который был ему как брат, — ярл лишь коротко взмахнул рукой, приказывая своим людям схватить его, и нетерпеливо пошел дальше, заспанная свита поплелась следом.


Кнут священник растерянно проводил взглядом Геста, которого повели прочь, к дому, крышей смыкающемуся с земляным валом. По запаху Гест тотчас смекнул, что Рунольв тоже здесь. Его потянули к бревенчатой стене, прижали к ней спиной, пока он не разглядел узкий лучик света, падавший внутрь сквозь щелку в кровле. Рунольв подставил свету свою потрепанную физиономию и укоризненно усмехнулся.

Гест резко высвободился и немедля напустился на него: как же вышло, что он не сумел целым-невредимым пробраться на север, ведь кто-кто, а он, Рунольв, умел сделаться невидимым когда угодно и где угодно, вдобавок у него вся зима была в запасе. Но великан пожал плечами, поднес два пальца одной руки к указательному пальцу другой, что означало «дом», и передернул плечами в знак того, что искал приюта по причине стужи, потом закрыл глаза и обхватил левой рукой запястье правой: мол, повязали его во сне.

— Ты всю зиму пробыл на Мере?

Рунольв оставил этот вопрос без ответа. Но совершенно рассвирепел, когда Гест рассказал, почему он очутился здесь. Великан гримасничал и оглушительно рычал, поди, аж в Свитьоде всех журавлей распугал.

Гест рассмеялся и сказал, что Рунольв хороший человек и когда-нибудь ему за это воздастся. Рунольв лишь отмахнулся, потом ногтем накорябал на освещенной балке двух человечков.

— Это мы? — спросил Гест.

Рунольв склонил голову набок, показывая, что один из человечков женщина, знаком изобразил узел, имея в виду брак, указал на Геста, затем покачал головой и с презрением отпихнул его от себя. Гест невольно опять засмеялся:

— Будь у тебя дочь, ты бы не отдал ее за меня, так как я слишком глуп, да?

Рунольв кивнул, провел пальцем по горлу, ткнул в грудь себя и Геста и обмяк: дескать, оба они умрут, и самое ужасное, что Гест умрет вместе с ним.

Гест объяснил, что после его признания ярл непременно отпустит Рунольва на волю и что он тоже постарается вымолить себе жизнь, глядишь, оба уцелеют.


На исходе дня за ними пришли стражники, заковали обоих в железа, поэтому идти в гору к большому дому было очень нелегко. Их вывели на задворки, а оттуда погнали вниз, на ровную лужайку, где вечернее солнце озаряло бесснежную проталину. Там вокруг двух длинных столов строем стояла вся дружина и на роскошном почетном сиденье восседал ярл. Из всех собравшихся сидел он один. Его супруга Гюда, и Кнут священник, и исландские и норвежские скальды — все стояли. Гест приметил среди собравшихся разряженного надменного юнца и решил, что это, наверно, и есть ярлов сын, молодой Хакон, тот стоял меж двух красных щитов обок Гюды, словно бы тулился к ней, и потому выглядел сущим ребенком, отчего отнюдь не выигрывал.

Воевода, Даг сын Вестейна, подошел к пленникам, приказал стать у столбов, врытых в землю. Каждого привязали. Даг воткнул у их ног по ветке орешника, выпрямился и взглянул на ярла, который чуть заметно кивнул. Настала тишина.

Столько народу — и тишина. Гесту она казалась огромной, как смерть, и когда двое мужчин с топорами направились к ним, он сообразил, что вот сейчас их казнят, причем быстро, чтобы поскорее начать празднество, и закричал:

— Нам не дадут слова?

— Чего? — переспросил Даг, не подавая виду, что узнал его.

Гест повторил. Даг немного подумал, повернулся к собравшимся и крикнул, что один из пленников хочет что-то сказать.

Ярл качнул головой.

Геста бросило в пот. От почетного сиденья его отделяло огромное расстояние, придется кричать во все горло, а тот, кто кричит, обречен смерти, но выбора нет, он пронзительным голосом потребовал позволения говорить, стараясь не замечать взглядов вооруженных топорами палачей, которые остановились возле них, в шлемах с забралом, глаза тонут во мраке.

Кнут священник, кусая губы, стоял подле Гюды. Заметно вздрогнул, покосился на госпожу, та кивнула, как бы ненароком. Гест снова закричал, на сей раз обращаясь к клирику. Кнут собрался с духом, наклонился и что-то шепнул ярлу на ухо. Даг сын Вестейна тоже что-то сказал ярлу, в другое ухо, следом в короткий разговор вмешался еще и третий. Ярл знаком велел всем отойти и крикнул через бесснежное пространство:

— Один говорит, надобно дать тебе слово. Другой же говорит, что, коли дать тебе слово, придется тебя помиловать, ибо язык у тебя бойкий да вкрадчивый. Но я все-таки рискну, коли ты угадаешь, кто что сказал.

Ярл произнес все это, слегка улыбаясь, среди собравшихся послышались негромкие смешки.

— Тут ничего сложного нет, — быстро откликнулся Гест. — Оба они сказали и то и другое, Кнут священник и Даг сын Вестейна.

Ярл озадаченно взглянул на них — оба смотрели прямо перед собой, — потом вскричал:

— Ловко сказано! Но чего ради ты держишься за жизнь, маломерок, тебя же от земли почитай что не видно?

— Живая собачонка лучше мертвого льва, — отвечал Гест и тотчас услыхал сиплое перханье Рунольва, повернул голову и увидел на его лице одобрительную ухмылку.

Ярл коротко рассмеялся, окружающие тоже, но уже в следующий миг снова воцарилась тишина, которую нарушил Рунольв: он вдруг рванулся в своих путах и взревел прямо в лицо человеку с топором, стоявшему перед ним, тот попятился и, оступившись, упал навзничь.

Ярл вновь рассмеялся. Захохотала и дружина, во все горло.

Упавший, ругательски ругаясь, встал на ноги, свирепо глянул на Рунольва, потом перевел взгляд на ярла, который подал ему какой-то непонятный знак. Он сунул топор под мышку, развязал Геста, разомкнул цепи, подвел на десять шагов. Теперь Гест видел глаза ярла. Я наступил на ветку орешника, подумал он, скользя взглядом по окружению Эйрика, — Кнут священник потупил взор, Гюда сияла отрешенной своей красою, стройная и хрупкая, как стекло, в облегающем голубом платье по щиколотку, толстая коса перекинута через левое плечо, ворот мехового плаща открыт, так что он видел черное пятнышко на ее шее, составлявшее резкий контраст с белой кожей и золотым ожерельем, Гюда тоже прятала глаза.

А вот Халльдор Некрещеный смотрел прямо на него, как и сын Гюды, юнец с распахнутыми голубыми глазами, с непокорными светлыми волосами, с великолепным мечом на поясе, он стоял широко расставив ноги, будто приготовился к схватке, но поза эта казалась скорее заученной, нежели естественной.

И сам ярл. Точно живое изваяние. Подлинное воплощение всех беспримерных битв, в которых он сражался с тех пор, как двенадцати-тринадцатилетним подростком впервые отправился в поход. Подобно другим могущественным мужам, которых встречал Гест, одет Эйрик был скромнее своего окружения, ни браслетов, ни перстней, из оружия лишь короткий, простой меч, вокруг стоят без малого две сотни верных людей, скальды, слуги, воины, крепко упершие в землю древки копий, и Гесту невольно вспомнилось безмолвие под дождем, когда целую вечность назад Снорри и супротивники его стояли друг против друга на берега Хвитау.

Но тут произошло кое-что странное: Эйрик ярл встал с почетного сиденья, уступил его Гюде. Затем она тоже встала, и ее место занял сын, Хакон, который в свою очередь встал, вновь предоставив почетное сиденье отцу. Эйрик устроился поудобнее, положил ладонь на колено, скользнув взглядом по пивным кружкам и бочонкам на столе справа от него, и посмотрел на Геста:

— Тишина кругом, все могут тебя услышать, маломерок, но я ничего не слышу.

Гест прочистил горло и произнес стихи:

Быстрый разумом муж
бдит ночь напролет.
С тревогою размышляет о многом.
Он смертельно устал,
когда занимается день.
А путь его был ох как долог.
Невнятный шум пробежал среди собравшихся. Кнут священник заслонил пальцами лицо, будто решеткой, ярл же смотрел на Геста в упор.

— Ты смеешься надо мною, исландец? — вопросил он. — Что ведомо тебе о том, отчего я не сплю ночей?

Гест сказал другие стихи:

Всех лучше тому,
кто не знает, что ждет впереди.
Ум человеку слишком большой не потребен,
сколько поймет, то и ладно;
ведь постигающий всё
редко бывает счастлив.
— А это недурно, — сказал ярл, опережая отклик остальных. — Но как моим не слишком умным людям понять, хвала это или насмешка?

— Государь, — Гест пал на колени, — это насмешка для непонятливого.

— Ну что ж, тем и ограничимся, — сухо бросил ярл.

А Гест продолжал:

— Государь, годами приезжали к тебе исландцы, среди них величайшие наши скальды — Гуннлауг Змеиный Язык, Халльфред сын Оттара, Торд сын Кольбьёрна, Орм сын Стурольва и многие другие… Приезжали, чтобы убить тебя, обокрасть или насмехаться над тобою. Но ты, государь, даровал им всем пощаду, как только выслушивал их притязания и защитительные речи. Ты, государь, решил запретить поединки в стране и объявить всех преступников вне закона. Поэтому и я, самый ничтожный и жалкий из всех виденных тобою исландцев, прошу у тебя милосердия и справедливости, ибо я убил Одда сына Равна, имея на то серьезную причину, убил, потому что не мог иначе — по закону, который властвует нашими сердцами и повелевает нам не предавать друга и брата, но отмстить за него, пусть даже это будет последнее, что мы совершим. И твоим сердцем, государь, властвует сей закон, — добавил Гест и перевел дух.

Средь мертвой тишины ярл произнес:

— Да, ты прав. Но тебе я не друг. Я был другом Одда. Что скажешь на это?

— Нет у меня ответа, государь. — Гест взглянул на Кнута священника, который смотрел на свои руки, и сказал, словно по наитию: — Месть в руце Господней, не в человеческой.

— Стало быть, у тебя есть рука Господня? — просто спросил ярл.

— Нет. И за это я тоже прошу у тебя прощения.

— Я не Бог, — сказал ярл. — Я человек.

Левой рукой он сделал какой-то знак, и Гест услышал глухой хлюпающий звук — топор раскроил череп Рунольва. Но он не оглянулся. Ярл и бровью не повел. У молодого Хакона дернулась щека, Гюда смутным взглядом смотрела в никуда, меж тем как вокруг раздавались одобрительные возгласы.

И вновь настала тишина. До Геста донеслись легкие шаги по скользкой вешней траве. Какой-то человек с оружием подошел к нему, показал кровь.

— Этот человек произнес над Оддом надгробное слово, — громко сказал ярл. — Как мне исполнить и его просьбы, и твои, коли все имеют право на месть и он мне друг, а ты нет?

Гест не ответил, он смирился.

— И здесь существует свой закон, — продолжал Эйрик. — Он тоже властвует нашими сердцами, по твоему красивому выражению, и гласит, что я могу пощадить тебя, даже не требуя ни эйрира выкупа, ибо я только что предоставил Харальду возмещение за убийство его брата, а вдобавок ты убил Транда Ревуна, лиходея из самых худших, который грабил и убивал в наших землях. Но пощажу я тебя лишь при одном условии: ты должен поклясться здесь и сейчас, что никогда больше не появишься ни в Трандхейме, ни в ином месте, где я нахожусь, ведь ввиду случившегося нынче и ввиду сказанного тобою ты при новой встрече со мной должен последовать закону, властвующему твоим сердцем, и попытаться убить меня, верно?

Гест стоял на коленях, вконец обессилев.

— Никак хитроумный исландец потерял дар речи?

— Кто говорит, тот умрет, — пробормотал Гест, не поднимая головы.

— Что?

— Я даю клятву, — сказал Гест и произнес надлежащую формулу. — Однако у меня есть еще одна просьба, — поспешно добавил он, старательно избегая смотреть на Кнута священника.

— Вот как. И о чем же ты просишь?

— Позволь мне забрать тело, чтобы Кнут священник мог похоронить его возле церкви в городе, ведь Рунольв был христианином.

На лице ярла заиграла легкая улыбка.

— В таком случае у меня тоже есть просьба, точнее, пожалуй, вопрос: можешь ли ты честно сказать, что сильнее — твое слово или этот закон у тебя в сердце?

Впервые Гест вовремя заметил ловушку и быстро ответил, что, пока он не будет видеть ярла, перевес останется за словом и что он сам позаботится, чтобы взгляд его впредь не упал ни на ярла, ни на кого из его дома.

— Хороший ответ, — сказал Эйрик и велел ему подняться. — Можешь забрать труп, двое моих людей проводят тебя и клирика до церкви, и мы никогда более не увидимся.


Ночь. Белесая, мягкая весенняя ночь. Молитвенно сложив руки, Гест смотрел на могилу Рунольва и думал, что отныне орлы в Свитьоде не разлетятся, будут сидеть на скалах и гибнуть от стрел охотников, точно гуси с подрезанными крыльями. Он воочию видел перед собою этих недвижных, обреченных смерти исполинов, и ему было совершенно не до смеха, он недооценил ярла и недооценил себя, разом сделал две ошибки, а все потому, что в гордыне своей не уразумел: лишь страх способен истребить закон в его сердце, закон мести, тот самый страх, который он презирал, жалкий, унизительный страх Кнута священника, испуг и трепет, отнимающий у труса право на жизнь, когда все прочее уже потеряно.


Гест оставил могилу, поднялся к Гудлейву, который считал смерть благословением и теперь смотрел на него блекло-серыми, водянистыми глазами, будто хотел сказать, что Рунольвово время истекло.

— Нет, не истекло, — возразил Гест. — Ведь это означало бы, что я не виноват. Только вот от такого осознания проку чуть, я же ничегошеньки не понимаю и никогда не изменюсь.

— Может, и так, но Господь не дал бы тебе сил отправиться в Хладир, если б не видел в этом смысла, Он хотел, чтобы ты остался в живых, а Рунольв упокоился в двух землях: тело его здесь, голос же — в Ирландии…


Гест покидает Гудлейва, идет в город к той женщине, с которой спал так много раз, говорит, что отныне она будет зваться Гюдой, и она охотно соглашается — не впервой! — лишь бы отвязался поскорей, спать охота. Но Гесту впору горы ворочать, только под утро он засыпает без сил на белой ее груди, как ребенок, да он и есть сущий ребенок, легонький, даже спихивать его незачем. А вот просыпается он в один миг, вырывается из сна и обнаруживает, что женщина исчезла и чья-то крепкая рука держит его за горло. Халльдор Некрещеный, склонясь над ним, говорит:

— Тихо, не шуми!

Скальд выпрямляется, велит ему одеться и идти за ним. Гест встает, послушно исполняет приказ, однако в трактире сидит один-единственный посетитель, в простом поношенном купеческом платье, безуспешно пытаясь спрятать лицо под широкополой шляпой. Это Даг сын Вестейна, правая рука ярла, белобрысый, бледный богатырь, большой мастер прикидываться не таким, каков он есть, — посмотреть на него, так вроде бы и медлительный, и неповоротливый, и сонный, в два счета одолеешь, а в итоге он снискал себе прозвище Бессмертный. И вот сейчас сидит за столом, без всякого выражения смотрит на Геста.

— Ярл интересуется тобой, — сухо говорит он и добавляет, что, как ему известно, Гест несколько лет свободно бывал среди дружины, сопровождая одного из лучших его людей, Эйстейна. Гест кивает. А Даг, положив ручищи одну на другую, щурится от солнца и говорит, что вчера в Хладире ярл задал ему вопрос, на который он не ответил: ведомо ли Гесту, отчего ярл не спит ночами?

— Я знаю не больше, чем другие, — быстро сказал Гест.

— А что именно знают все?

— Все говорят, что конунг Свейн не то погиб в Англии, не то умер от болезни, что сын его, Кнут,[410] собирает силы, чтобы продолжить войну против короля Адальрада, и что он в письме просил ярла сдержать обещание, данное в свое время конунгу Свейну.

— По-твоему, этого достаточно, чтобы ярл ночами не смыкал глаз?

— Нет, он размышляет о том, какой ответ дал бы в таком случае его отец, Хакон ярл. И сдается ему, что отец нашел бы предлог отказаться от похода, ведь Кнуту всего-навсего шестнадцать лет от роду и совсем недавно его изгнали из Англии, ровно собачонку, он даже тело отца с собою не забрал.

— Так говорят в городе или так думаешь ты сам?

— То и другое.

— И что же это значит для ярла?

— Ничего. Он человек более выдающийся, нежели отец, и всегда будет выполнять свои обещания. Поэтому он думает, что в попытке завоевать Англию может стать Кнуту советчиком и первым помощником. И видит здесь для себя великий шанс, ведь та часть Норвегии, где он властвует после Свольда, слишком мала.

На лице Дага сперва отразилась легкая досада, но затем он саркастически усмехнулся и встал.

— Выходит, ты все же не так умен, как мы думали. Или, наоборот, так глуп, как мы опасались. Однако пришел я сюда не затем, чтобы спрашивать об этом, недомерок. Халльдор, земляк твой, говорит, что ты скрывался у Эйнара в Оркадале. Это правда?

— Да, — ответил Гест, опустив голову.

Случившееся дважды

Весна. Гест трудится на верфи, учит латынь по книгам, которые берет у Кнута и Тофи, выводит буквы на восковой табличке. Он ждет Онунда, дабы наконец избавиться от всего того, что угрозой висит над головою. Убегать нет смысла. Но Онунда нет как нет. Гест радуется теплу и птичьему щебету, который смутно напоминает о том времени, когда он вместе с Тейтром скрывался в лесах и думал, что если продержится достаточно долго, то сможет вернуться в Исландию, свободным человеком. Правда, день ото дня в нем нарастает тревога, ведь теперь он на виду у всех, и отсутствие Онунда может означать, что там, на севере, с ним что-то приключилось, что Тородд либо Ингибьёрг сумели остановить его, или же дело совсем в другом… И вот однажды вечером он завершает работу над рулевым веслом, но Стейнтору оно не нравится.

— Что это за диковинные знаки? — спрашивает корабел.

— Иллюминованные буквы, так они называются, — отвечает Гест.

— А что они означают?

— Не знаю, — говорит Гест, — я видел их в одной святой книге.

Стейнтор — человек верующий, и это объяснение успокаивает его, он сдержанно кивает и говорит, что хорошо бы Гесту украсить румпель драконьими зубами или орлиными когтями, как бы обхватывающими его с обеих сторон, так что получится вроде как шапка, или шлем, за которую удобно взяться руками, стоя у руля. Гест согласно кивает — и встречается глазами с Халльдором Некрещеным, тот неслышно подошел и, заложив руки за спину, стал рядом с таким видом, будто забрел на верфь совершенно случайно.

Они улыбаются друг другу.


Гест выполняет работу, в тот же вечер пересекает мыс и идет к церкви, где Кнут священник, стоя на ветхом причале, выплескивает в воду бадью помоев, на радость чайкам, вообще-то помои предназначаются на корм свиньям, но клирику нравится наблюдать за этими ненасытными хищницами, такая у него привычка, он разговаривает с птицами, бранит их, и смеется, и выговаривает им, когда они клюют и бьют друг дружку в драке за еду. Гест подходит к нему, становится рядом, перед вихрем из перьев и криков, и не открывает рта, пока не перехватывает тревожный взгляд Кнута.

— Я уезжаю, — говорит Гест. — Возьму Сероножку.

— Да, конечно, бери, — отвечает Кнут священник.

Они обнимаются.

Гест навещает Асгейра и монахов, слушает, как Тофи произносит новую фразу, которую выучил по-норвежски: «Мне холодно». Проводит рукой по лбу Гудлейва, обменивается с ним взглядами, как положено, седлает Сероножку и покидает город.

Он держит путь на юг. Через горы, в сторону озера Мёр. Но едет совсем не туда, про Мёр он придумал специально для Кнута священника, для человека, которому не доверяет, для человека со страхом. Не доезжая до Медальхуса, он сворачивает с торной дороги на запад, едет через лес и снова попадает в Оркадаль к хёвдингу Эйнару сыну Эйндриди. Роскошные хоромы, что Эйнар строил прошлой осенью, воздвигнуты, красуются бревенчатыми стенами, сияют в вешнем свете, словно желто-белое масло. На крыше Гест замечает малорослого трэля, который носил ему еду, сейчас десять работников под его началом кроют крышу дерном. Гест останавливает лошадь, наблюдает за ними, наслаждается зрелищем работы, потом выезжает на лужайку перед домом и громко объявляет, что приехал вручить Эйнару подарок.

— Знамение! — восклицает трэль, узнав его, спускается с крыши и спешит в большой дом, а вернувшись, сообщает, что Эйнар ждет.

Привязав Сероножку, Гест проходит в помещение. Хёвдинг стоит у стола, спиной к нему, одевается, через голову натягивает куртку и, не оборачиваясь, спрашивает, чего желает пришелец.

— Нет у меня друзей в этом краю, — говорит Гест, — и все же я пришел к тебе с подарком.

Эйнар, вздрогнув, оборачивается, с удивлением смотрит на него:

— С подарком?

Эйнар в подарках не нуждается, не принимает он подарков от маломерков, не имеющих друзей, однако спрашивает:

— А что это за подарок?

— Лошадь, — отвечает Гест.

— Вот как. У меня своих лошадей достаточно.

— Тогда и для еще одной место найдется.

Эйнар долго смотрит на него:

— Но ведь тебе нужно от меня что-то еще?

— Да, — кивает Гест.

И хёвдинг предлагает потолковать на улице, на вешнем воздухе, жестом показывает на мыс к западу от пристани, залитый сейчас лучами вечернего солнца. Гест хочет посторониться, пропустить Эйнара вперед, но в тот же миг сильные руки подхватывают его под мышки, поднимают на несколько футов над землей, держат так, покачивают вверх-вниз, будто взвешивая, и наконец осторожно ставят наземь.

— Легкий как перышко, — произносит Эйнар с удовлетворением и знаком велит Гесту идти обок, а не позади и не впереди, как ходят трэли. Они шагают рядом. Слушают трескучий крик сороки, смотрят на бурые холмы, усыпанные желтыми цветами мать-и-мачехи.

— Ты был при Свольде, — говорит Гест.

— Да, — отвечает Эйнар.

— О чем вы думали перед битвой?

— Думали, что победим.

— На сей раз все иначе, — говорит Гест. — Ярл знает, что не сможет победить Англию, и тебе не стоит идти с ним в этот поход.

Эйнар останавливается, глядит на него.

— По-твоему, я должен предать своего вождя?

— Ярл тебе не вождь. Твоим вождем был конунг Олав. Ты должен сказать Эйрику, что в свое отсутствие он не может оставить страну без прикрытия, тебе надобно сделаться опекуном его сына Хакона и править вместо него. Он согласится, ведь ты не только женат на его сестре, ты еще и самый могущественный хёвдинг в Трёндалёге. И ты не сложишь вместе с ним голову на чужбине.

Эйнар снова остановился.

— Я и сам думал об этом. Кто ты? Провидение?

Гест улыбается:

— Нет. Я просто пришел подарить тебе лошадь, потому что ты помог мне, когда я впервые оказался здесь, а завтра корабль Стейнтора сына Хамунда, ярлова корабела, заберет меня отсюда, и лошадь я взять с собой не могу, зовут ее Сероножка, и норов у нее весьма крутой. Только и всего.

Эйнар смеется.

— Странный ты человек. Большинство людей хвастает своими дарами и, уж во всяком случае, не умаляет их.

— Это потому, что Я людям потакаю, поддакиваю, — отвечает Гест. — Тогда выходит по-моему и когда я этого не делаю.

Улыбка Эйнара блекнет.

— Пожалуй что так, — говорит он. — Но прежде чем я приму совершенно незнакомую лошадь от совершенно незнакомого человека, мне хотелось бы знать, нет ли тут какого подвоха, не наживу ли я себе недругов, коли эту лошадь увидят в моей дружине, и нет ли за тобою погони.

— Нет за мною погони.

— Тогда я не понимаю, зачем ты отдаешь мне лошадь.

— Вот так же ты отвечал, когда конунг Олав наделял тебя подарками?

— Да. Если не видел, чем их заслужил.

— Чего же ты не видишь здесь?

Эйнар сел на камень и, прищурясь, стал смотреть на узкий залив, где борт к борту стояли на якоре боевой корабль и тяжело груженный кнарр, несколько мальчишек, перегнувшись через планшир, удили рыбу. Гест остановился прямо перед хевдингом, а тот закрыл глаза, всерьез задумался и наконец произнес:

— Не знаю.

На следующий вечер в Оркадальский залив заходит Стейнтор, забирает Геста на борт, у него два корабля, на каждом по восемнадцать гребцов и отборные воины в кольчугах, которые пока только спят да пьют. Ветра нет, лениво моросит дождь, и ритмичные гребки весел мчат их по серой морской глади. Ночью холодает, проясняется, задувает попутный восточный ветер. Южнее на горных склонах еще лежит снег, Гест стоит у руля, рядом с ним Стейнтор; Гесту нравится стоять у руля, нравятся сосредоточенно-бесстрастные лица гребцов, размеренные движения могучих тел, дремотные постанывания скользящего корабля, полный ветра парус, а когда весла убирают — скрип снастей, хлопки шкотов, всхлипы обшивки. Мне по душе море, думает он, я возвращаюсь домой, — мимолетное ощущение счастья, совершенно не укорененное в окружающем его мире, потому что, когда команда укладывается в спальные мешки, а он стоит, слушая плеск волн за бортом, Стейнтор вдруг что-то замечает.

— Корабль, — говорит он. — Вон там.

Гест корабля не видит. Но не удивляется, когда Стейнтор отодвигает его в сторону, сам берется за руль, меняет галсы, идет прямо к бесформенной темной массе. В самом деле корабль, стоит на якоре возле берега, на палубе палатки,сверху тщательно прикрытые грудами ветвей и мелких деревьиц. Возможно, судно исландское, купец, а возможно, шайка викингов, норовящая укрыться от береговых дозоров ярла, и Стейнтор велит Гесту будить команду.

— У нас на борту лучшие ярловы воины.

Гест поневоле вынужден будить каждого по отдельности, велит вставать и вооружаться, все происходит быстро, без шума, Стейнтор без промедления идет в атаку, знаком приказывает убрать парус, они цепляют за планшир абордажные крючья, режут крепеж палаток и завладевают кораблем, потратив не больше времени, чем на швартовку к причалу.

На борту оказалось пятнадцать человек, всех связали, найденное оружие сложили в кучу. Стейнтор стал перед пленниками, попросил тишины, сообщил, кто он такой, и велел кормчему выйти вперед и поведать, кто он и откуда.

Молодой парень, худой, с курчавыми, черными как смоль волосами и колючим взглядом, сделал несколько шагов вперед и довольно невнятно, пришепетывая, сказал, что зовут его Свейн сын Ромунда, родом он из Исландии, с Восточных фьордов, а сюда они пришли недавно, из Ирландии, чтобы продать в Норвегии свои товары, Стейнтор может сам убедиться, проверив их груз.

— Почему же ты стоишь на якоре здесь, а не в городе?

— Мы пришли ночью, — спокойно отвечал Свейн, и Гест обратил внимание, что и сам он, и люди его крайне утомлены, глаза у всех красные, да и корабль заметно потрепан жестокими штормами. — Погода на всем пути была скверная, и мы причалили тут, чтобы отоспаться.

Он добавил, что на борту с ним двое его братьев, и кивнул на двух парней помоложе, которые один за другим вышли вперед, и в этот миг Гест узнал их, последний раз он видел их детьми, они сидели в снегу возле усадьбы Клеппъярна Старого, смотрели, как Тейтр уложил его на лопатки, а было это пять лет назад.

Взяв Стейнтора за плечо, он отвел его на нос.

— Этот человек лжет, его зовут иначе. И я не удивлюсь, если он лжет и насчет всего остального. Поскольку же он лжет ярловым людям, выходит, он что-то утаивает и от ярла. По-моему, ты должен пригрозить, что отрубишь младшему ноги, если старший не скажет правду.

Стейнтор недоверчиво взглянул на него, и Гест добавил:

— Я сам могу это сделать.

— Не уверен я, что он один врет насчет своего имени, — сказал Стейнтор. — Однако, разделяя твои сомнения касательно ярла, предоставлю тебе свободу действий, но только при одном условии: ты сообщишь мне все, что сумеешь выяснить, иначе мои люди отрубят ноги тебе.

Вместе с тремя братьями Гест сошел на берег, углубился в рощу, где обнаружилась расчищенная стоянка — дрова, тюки с товаром и оружие валялись вокруг кострища.

— А вы давно тут стоите, — заметил он, разжег костер, предложил братьям сесть и потолковать на свободе. — Не узнаешь меня? — спросил он у Свейна.

— Коли б узнал, не назвался бы Свейном сыном Ромунда с Восточных фьордов, — ехидно бросил тот.

— Хочешь, поди, чтоб я вывел тебя на чистую воду. А я дам тебе возможность употребить твое хитроумие на кое-что получше смерти: расскажи мне, кто ты и что здесь делаешь. Если ты не провинился перед ярлом, я уговорю Стейнтора, и он позволит вам плыть дальше. В противном случае я велю отрубить ногу твоему младшему брату, и мы все равно добьемся от вас правды.

— Не очень-то это похоже на свободные условия, — заметил Свейн. — Но, видать, другого выхода нет.

Он признался, что по правде его зовут Атли, он сын Харека, брата Клеппъярна Старого, и рассказал, что торговлей они занимаются уже несколько лет, с минувшего лета на норвежском побережье. И здесь они по причине кровной распри убили одного человека, только он был исландец и ярлу не друг, так что с Хладиром им делить нечего.

Гесту стало не по себе.

— Что за кровная распря?

— Тебе ли не знать, Торгест сын Торхалли. — Атли встал, поднес связанные руки к огню. — Та самая распря, что вспыхнула меж Снорри Годи и нами, обитателями Боргарфьярдара, когда ты зарубил Вига-Стюра и нашел прибежище в наших краях… Мы отомстили за убийство Торстейна сына Гисли и сыновей его, Гуннара и Свейна.

Перед внутренним взором Геста Исландия вновь канула в море, со всеми людьми и всеми голосами, с зыбким туманом, черным льдом и лебедями, что прилетают по весне.

— Торстейн убит? — спросил он.

— Да, как и его сыновья.

Атли рассказал, что в то лето, когда Гест ушел, Снорри ничего на альтинге не добился, а потому явился в Бё осенней ночью, когда в доме был только Торстейн с сыновьями. Они послали одного человека на крышу, чтоб шуршал соломой, пусть, мол, в доме подумают, будто лошадь с привязи сорвалась. Торстейн вышел за дверь, и его тотчас зарубили. Гуннар проснулся от шума, окликнул отца и, не получив ответа, тоже вышел наружу. Затем настал черед Свейна, мальчонке было лет девять, не больше, Снорри натравил на него своего младшего сына.

Пока Атли все это рассказывал, Гест, как наяву, видел перед собою мальчика Свейна, который тогда ростом был под стать ему и теперь уж никогда не станет выше. Свейн и Ари, дети вроде него, собственные его беды, он принялся кружить вокруг костра, как зверь в клетке, все ближе и ближе к огню, мотая головой из стороны в сторону, Атли тем временем отбарабанил имена всех, кто был вместе со Снорри, и добавил, что Хельга нашла трупы, когда наутро вернулась с дочерьми домой, они ездили на горное пастбище. Они предупредили соседей из Лекьямота, но к тому времени Снорри давным-давно ушел в Даласислу, и случилось все это в тот год, когда Гест покинул Исландию.

— И кого же вы убили в отмщение? — спросил Гест, просто для поддержания разговора.

— Халля сына Гудмунда.

— Кого?

— Халля сына Гудмунда из Брейдабольстада на Хунафлои.

Гест прищурился:

— Ты ведь его не упоминал?

— Нет. Мы преследовали одного из людей Снорри, но он скрылся, с помощью Халля.

Гест долго сидел, прикидывая, чем это, собственно говоря, чревато, потом сказал:

— Я знаю, кто такой Халль. Однако его почитали человеком миролюбивым и умным. К тому же он потомок самого Эгиля сына Скаллагрима. Отец его — один из могущественнейших хёвдингов Норланда, а два его брата не успокоятся, пока не зальют кровью весь Боргарфьярдар. Разве не так?

— Что ж ты-то сам тогда не подумал об этом? — воскликнул Атли.

Гест вздохнул:

— Торхалли был мне отцом, Вига-Стюр — его убийцей, а Торстейн приходился мне дядей. Халль сын Гудмунда не состоял в родстве ни со Стюром, ни со Снорри, ни с кем другим из числа убийц.

— Мы тоже в родстве с Торстейном. А Халль помешал отмщению, — спокойно произнес Атли.

— Потому что помог некоему человеку, — сказал Гест, больше себе и небу, нежели трем братьям. И попросил Атли рассказать иные исландские новости, опять-таки в первую очередь для того, чтобы поддержать разговор. Полюбопытствовал, где была Аслауг, когда Снорри учинил смертоубийство в Бё. Атли рассказал, что через год после Гестова исчезновения она вышла за Гейрмунда и перебралась в Скоррадаль, у них двое сыновей, первенца она назвала Торгестом, а второго — Торхалли, в таком вот порядке.

Гест улыбнулся:

— Значит, она думает, меня нет в живых?

— Пожалуй что так.

— А Гейрмунд даже в собственном доме не распоряжается?

— Нет, — ответил Атли. — Говорят, она вышла замуж из-за денег, а не по любви.

— Умная женщина, — сказал Гест. — И сильная.

Атли промолчал. Потом спросил, как Гест поступит с ними.

— Тут решаю не я.

Гест крепко задумался, ведь в этой истории все ж таки была загадка, закавыка или не сформулированный покуда вопрос о том, почему Онунд по-прежнему преследовал его, коли Онундов отец уже отмщен. Ведь Онунд не мог не знать об этом, коль скоро все случилось еще в тот год, когда Гест покинул Исландию. Он спросил, знает ли Атли, где находится Онунд.

— Кабы я знал, его бы уже в живых не было, — просто сказал Атли и опять спросил, как Гест поступит с ними. — Ты ведь явно имеешь большое влияние на кормчего, верно?

— Да, — быстро сказал Гест. — Я уговорю его отпустить тебя в Хладир. Там ты придешь к ярлу и скажешь, что желаешь отправиться вместе с ним в поход на запад, в Англию. Тогда он отнесется к вам без подозрений. А в море, когда флот направится к Хьяльтланду,[411] вы сможете удрать.

Атли ответил, что план ему по душе, и взглянул на братьев, которые согласно кивнули.


Они вернулись на корабль, где ярловы люди пили вместе с исландцами. Гест сказал Стейнтору, что кормчего по-настоящему зовут Атли, а в остальном совесть у него чиста, он идет в Хладир, просить места в войске. Стейнтор отозвался не сразу:

— Они твои земляки. Пусть Атли даст клятву, что сделает, как ты говоришь. Однако ж оружие мы оставим у себя, как и большую часть продовольствия. Но по возвращении все вернем, если, конечно, еще застанем его в городе.

Атли возражать не стал. Гест вновь отвел его в сторонку и, вручив перстень, который достался ему от матери, попросил отвезти эту вещицу в Исландию и отдать Аслауг в знак того, что он жив, крохотный, несущественный знак, ведь отныне ни Исландия, ни даже Аслауг его не интересуют, все они умерли в тот миг, когда он услышал о Торстейне и его сыновьях, он, Гест, уничтожил их, тем не менее пусть она получит этот перстень, он же толком не сознавал, что делал, просто протянул перстень Атли и сказал все то, что сказал. Позднее он назовет это отчаянием, настолько безмерным, что целый мир идет прахом, а от детства остается лишь едва заметный волосок.

Атли кивнул:

— Я помню, как ты мерился силами с Горным Тейтром. Не укладывалось у меня тогда в голове, что такой маломерок сумел прикончить Вига-Стюра. Тем более что Тейтр уложил тебя на обе лопатки.

— А теперь? — спросил Гест.

Атли усмехнулся и пожал плечами.


Перегрузив товары исландцев на свои корабли, они продолжили путь. Но едва обогнули мыс, как ветер стих. Следующей ночью тоже царил полный штиль. Гест ходил чернее тучи, взвинченный, раздраженный, недовольно фырчал, когда Стейнтор с ним заговаривал, бродил по палубе, сопя и гримасничая, слагал хулительные стихи и затевал ссоры с командой, опрокидывал пивные кружки, швырял в море спальные мешки.

Народ начал поколачивать его и кулаками, и веслами, а он увертывался и продолжал куролесить. Стейнтор прикрикнул, велел всем утихомириться, но они аккурат придавили Геста к палубе, колошматя его кулаками и кружками, накрыли щитом и забавы ради скакали на нем да еще и несколько ведер воды на него выплеснули, когда же его наконец оставили в ватном беспамятстве, было уже за полночь.

— Мне надо в Бьёргвин, — сказал Гест.

— Со мной ты, во всяком случае, не поплывешь, — решительно заявил Стейнтор. Однако потом немного смягчился. — Я друг Эйстейна сына Эйда. И могу отправить тебя в Бьёргвин, к моему сыну, он тоже корабел. Побудешь там, пока не объявится Эйстейн, он ведь собирается с ярлом в поход на Англию. Попроси его, пусть возьмет тебя на Западные острова,[412] здесь тебе оставаться нельзя, и в Исландию опять же путь заказан.

Гест согласился.

— Я две ночи не спал, — буркнул он.


Под ехидные прощальные возгласы команды Стейнтор посадил Геста на другой корабль, и тот доставил его на юг, в Бьёргвин. Жил он вместе с шестьюдесятью работниками-корабелами в большом вонючем доме, где была всего одна дверь и один очаг, днем работал, строил на верфи у залива Ваген корабли для важного хёвдинга, сиречь для Эрлинга сына Скьяльга, а вечерами и ночами сидел в кабаках и крепко пил.

Потеплело, острова и горы вокруг Бьёргвина зазеленели. Сам город оказался куда меньше Нидароса, просто беспорядочное, шумное торговое поселение, пристань с лавчонками, палатками да некрашеными домишками по-над фьордом, причалы, лодочные сараи, усадьбы, а вот церкви нет, хотя священник и пятеро монахов добрались сюда и по праздникам служили мессы, прямо под открытым небом или в ветхом сарае, где перед началом литургии вешали над дверью незамысловатый деревянный крест, а после службы сразу убирали.

Конечно, здесь не приходилось нервозно оглядываться на ярла, зато хватало других важных людей, которые так или иначе состояли в союзе с Эрлингом сыном Скьяльга из Солы, самым могущественным из южных хёвдингов. При конунге Олаве он был лендрманом и херсиром,[413] а после Свольда заключил мировую с ярлом Свейном, братом хладирского ярла Эйрика, однако отнюдь не подчинялся ни тому ни другому. Человек независимый, упрямый, суровый, Эрлинг тем не менее пользовался у своих подданных любовью и уважением, поскольку был щедр, по крайней мере к тем, кому доверял, а к их числу принадлежала едва ли не половина прибрежного населения. Вдобавок ходили слухи, будто Эрлинг задумал уклониться от предстоящего похода на Англию; Гест поддерживал эти домыслы, с кем бы ни встречался — с рыбацкими старшинами, с купцами, с корабельщиками, — постоянно твердил про ярлово проклятие, про то, что удача изменила и ему и Хладиру и что Англия станет его Свольдом.


Со временем Гест устроился у одной женщины, которая вытянула из него последние деньги, эта красотка, словно бы неуместная и странная в спившемся городишке, изрядно наловчилась, однако, сеять раздоры меж мужчинами, с которыми водила компанию. Откликаться на имя Гюда она не желала, сколько бы Гест ни упрашивал и ни платил, стояла на своем, и точка: она Йорунн из Восса, крестьянка, сбежавшая от мужа, из самой что ни на есть жалкой, захолустной усадьбы возле ледника, и мечтающая когда-нибудь отправиться в Румаборг и с благословения Папы выйти замуж за кардинала, — ясное дело, о вероучении она ни малейшего понятия не имела.

— Надо только верить, — отвечала она на Гестовы раздумья, будто вера могла преобразить мертвые тела в Бё, стоявшие у Геста перед глазами, сделать все как раньше, освободить его от вины.

Однако ж Йорунн была чистая и дикая, как запальчивый ребенок. И Гест несколько раз сватался к ней, правда с пьяных глаз, наутро сожалея об этом. Но во время следующей попойки сватался снова, говорил, что будет ее кардиналом, он ведь и латынь знает. Йорунн его предложения отвергала, называла своим исландским мальчиком-двергом. В ответ Гест провозглашал ее Колдуньей с белых гор, потому что, пробыв тут месяц, обнаружил, что она ясновидящая. Пришел домой мокрый, вусмерть пьяный после очередной ночи в дурной компании и проснулся от ее мелодичного голоса. Лежа с закрытыми глазами, она сказала, что видит четверых детей, играющих на бурой весенней лужайке под большой четырехглавой горою, двух мальчиков и двух девочек, Халльберу и Стейнунн.

— Они смеются? — спросил Гест.

— Да, — отвечала Йорунн, — ведь мальчики не знают, что хладирский ярл казнил их отца, а девочки думают, что ты вернешься. Еще я вижу крупную темноволосую женщину, которая учит их ткать, сейчас она поднимается на гору, по этой тропе она ходила много раз, сама ее и проторила, но сейчас она идет медленно, потому что носит под сердцем дитя, и на губах у нее играет светлая улыбка, ведь она уже любит это дитя, будто глаза его не один год смотрят на нее, это мальчик, твой сын, он растет у нее во чреве, набирается сил, как раз оттого, что она изо дня в день поднимается на горную кручу и молится перед крестом, вырезанным на скале.


Эта картина так явственно предстала у Геста перед глазами, что рука его невольно потянулась поддержать Ингибьёрг, хоть она и оттолкнет его, ей помощь не надобна, пусть даже она вдруг с криком сгибается.

— Пришел срок, — испуганно говорит он и видит, как она рожает на траве под вешним солнцем, как появляется на свет красный орущий мальчуган, которого она встречает ликованием, ибо теперь будущее усадьбы и рода обеспечено. Внезапно ребенок замолкает, будто ему нечем дышать, и она сама окропляет его водой, дабы он не погиб, прежде чем хоть раз согрешит, и, встрепенувшись, он опять принимается кричать.

Гест с облегчением переводит дух, но тотчас его молнией пронзает мысль, что, может статься, этому мальчику придется взять в руки оружие и мстить за него, коли он, Гест, не сумеет остаться в живых, а затем жить в столь же бесконечных скитаниях. Потрясение столь велико, что Гест решает проснуться; любой может проснуться, думает он, и я тоже, надо просто открыть глаза, — и он видит Йорунн, теплую, красивую, с такой же светлой улыбкой на губах, как у Ингибьёрг, потом и она открывает глаза.

— Ты все видела? — недоверчиво спрашивает он.

— Да, видела.

— Ребенок жив?

— Жив.


Зато Гест теперь не жив. Утром он идет на работу, сосредоточенно режет узоры на рулевых веслах и планширах по образцам, какие ему дают, пьет только по вечерам, и не до умопомрачения, а так, чтобы скоротать время, пока надоедливые мужчины Йорунн сделают свое дело и она сможет вновь открыть свои провидческие глаза.

— Ты видишь Грани? — спрашивает он. Грани, который глаз не сводит со Стейнунн. Она видит седовласого Тородда, что и нынешний год собирается в горы на плавильню, и Хедина, который переберется в Хавглам вместе с женщиной из почтенного тьоттского рода. В особенности же Гест интересуется сыном, тот уже ползает в траве и летом будет крещен — каким именем его нарекут? Н-да, на севере в Сандее жизнь у всех идет своим примечательным чередом, и в порыве дерзкой уверенности он предполагает, что Онунд, наверно, не сумел натворить там больших бед, и спрашивает, не видит ли Йорунн и его:

— Можешь увидеть Онунда?

— Да, — отвечает она, но лишь после того, как Гест подробно его описывает. А видит Йорунн вот что: Онунд бредет берегом фьорда, четыре дня, и ясным осенним днем приходит в Сандей, измученный голодом, стужей и лютой ненавистью, но к тому времени люди его так околдованы радушием Ингибьёрг, что все его яростные призывы пропадают втуне, кроме того, он узнаёт, что Ингибьёрг отправила Геста на юг, к ярлу, и что она готова одолжить ему, Онунду, корабль, чтобы он мог добраться до Тьотты.

Затем Онунд исчезает. Йорунн не может сказать, чем он занят после Сандея, парус его точно крыло на волнах — взмах, и он пропал в вышине. И это тоже на удивление под стать Гестовым надеждам, он пьет еще меньше, а работает еще больше и как-то вдруг приобретает славу прилежного и искусного мастера.


Каждый вечер по возвращении домой Гест терпеливо ждет, глядя, как Йорунн наполняет кожаный пузырь горячей водой, потом холодной и снова горячей, зажимает его между ног, промывает себе влагалище, чтоб не осталось в нем семени тех мужчин, с которыми она спала. Гест даже сам греет воду, лишь бы поскорее лечь в постель и устремить взор на Сандей, — Йорунн вздрагивает от холодной воды, стонет от горячей, заливаясь румянцем, и вздрагивает опять, она не прочь и немножко подкрепиться да пропустить кружечку-другую пива, а прежде чем сосредоточиться, непременно требует у Геста денег, до нитки норовит его обобрать, но уж тогда поведает что угодно, про Стейнунн, которая, стоя на берегу, рассказывает историю…

Какую же именно?..

На этот вопрос у Йорунн ответа нет, никогда.

Постепенно Геста начинает раздражать, что одно Йорунн видит, а другое нет. В особенности ему удивительно, что она не рассказывает ни про Исландию, ни про Нидарос, хотя новости оттуда очень бы пригодились. И вот однажды утром он просыпается от собственного голоса, да, голос явно его собственный, ведь в комнате никого больше нет, он садится на постели и понимает, что говорит во сне и что так с ним было всегда, говорит о том, чего страшится, на что надеется, о чем тоскует, он — мечтатель-сновидец, а Йорунн, вероятно, не более чем внимательная слушательница?

Гест встает, выходит на улицу, оглядывает крохотную лачугу. Возвращается внутрь и спрашивает себя, стоит ли идти на верфь. Стоит ли дожидаться Эйстейна? В конце концов на верфь он все-таки идет. Но как раз этим утром «Суровый Барди» — корабль, который они строят для Эрлинга сына Скьяльга, — найден в плачевном состоянии, изрубленный топорами и звериной ненавистью. Многие говорят, что за лиходейством стоит сам Эрлинг и его люди и что они же искорежили другие корабли на побережье, дабы под этим предлогом уклониться от ярлова похода на Англию. И тогда Гест уходит. Покидает свое рабочее место, возвращается в лачугу, никого там не находит и снова собирает свои вещи, вернее жалкие их остатки, ибо недели, проведенные с Йорунн, с женщиной, которая умеет дать мужчинам именно то, чего они жаждут, сиречь их собственные мечты, дорого ему обошлись. С собой он берет оружие, условный знак, полученный от Ингибьёрг, немножко денег, однако к деньгам Йорунн не прикасается, она их заслужила, обвела его вокруг пальца и преподала хороший урок насчет собственной его неосведомленности. Засим он уходит из города, держит путь на восток.


Гест идет в глубь страны, шагает берегом фьорда, смотрит, как день открывает взгляду горы, вокруг нежной зеленью сияет лето, а Гест вновь занят тем, для чего рожден на свет: идет, перемещает свое маленькое тело, покидает одно место и приходит к другому, покидает и его, идет дальше, продолжает свою историю, тут и там уговаривает бондов и рыбаков перевезти его через реки и мелкие рукава фьордов, он в Норвегии и платит за перевоз совсем немного, большей частью рассчитывается стихами да рассказом. В плохую погоду заворачивает в усадьбы, просит ночлега, а не то ночует под сводом Божиих небес или на сеновале, взломав дверь, коли она заперта.

Когда народ спрашивает, кто там пришел, он отвечает: «Смерть», — но отвечает с улыбкой, и его впускают. Зовет он себя то Хермодом сыном Одина,[414] то Иваром Крещеным, то говорит, что он из земли скоттов и имя ему Малькольм, и развлекается, меняя выражение лица и коверкая слова на манер купцов-русичей, которых встречал в Трандхейме, — якобы это и есть ирландский язык. В одной усадьбе его обзывают рванью и, ругательски ругая, гонят взашей, тогда он ночью возвращается, крадет там одежду и провизию, а в очередной усадьбе сообщает, что ходил в викингский поход, рассуждает про Англию и Валланд,[415] и народ как будто бы находит удовольствие в этих баснях, ведь при всей надуманности они достаточно похожи на правду, чтобы возбуждать у слушателей интерес, вызывать возражения и поправки, смех и слезы, а значит, трапеза обеспечена.

С особым восторгом к нему, чудаку, относятся дети, по сути-то Гест и сам ребенок в образе маленького взрослого или маленький взрослый в образе ребенка, и когда он уходит, они бегут следом и весело гомонят, пока он, состроив жуткую рожу, не нагоняет на них страху и не заставляет воротиться домой.


Добравшись до вершины фьорда, Гест взбирается на гору и продолжает путь на восток, мимо искрящихся ледников, и ему чудится, будто рядом стоит Тейтр, повторяя, что в тумане человек поднимается слишком высоко, из опасения, как бы не пришлось спускаться слишком низко. И все ж таки Гест сбивается с дороги и целую неделю не видит ни людей, ни жилья, удит рыбу в озерцах и горных ручьях, ловит куропаток, а то и голодает по нескольку дней кряду, этому он тоже научился у Тейтра.

— Я голоден, — говорит он, просто чтобы услышать собственный голос.

— Ты это о чем? — отзывается Тейтр. — Иди, пока одежа твоя не высохнет, а потом ложись спать.


Ориентировался он только по солнцу, звездное небо было блеклым, неясным, а окружающая местность вообще ничего ему не говорила, пейзаж повторялся как дурной сон, складка за складкой, нагорье за нагорьем, без конца и края, серо-зеленое море оцепеневшей зыби простиралось за окоем, и Гест думал, что не иначе как уже забрел аж в Свитьод, вдруг очутился в каких-то лесах, из которых не может выбраться. Поднявшись на вершину кряжа, он вроде бы определял нужное направление, но как только спускался в зеленое море, тотчас сбивался с пути. В конце концов в одной усадьбе он выяснил, что находится в долине Халлингдаль и что до озера Мёр ему предстоит пройти столько же, сколько он прошагал от Бьёргвина.

За небольшую плату один из бойцов провел его через ближайшую горную гряду. Продолжив путь, он наткнулся на небольшую пастушью хижину, взломал дверь и отлеживался там два дня, копил силы. Но на третью ночь, в самый темный час, проснулся от голосов, вышел наружу и увидел, что лес подступил ближе, вернулся в хижину, опять уснул, и опять проснулся, и тут только сообразил, что это за голоса — с ним говорило одиночество.

— Онунд, слышишь ли меня? — крикнул он.

И лес подступил еще ближе.

Делать нечего, надо собираться, идти дальше, и Гест идет, натыкается на усадьбу, а затем выходит на сетер, на горное пастбище, где обретается один лишь мальчонка-пастух, которого он, пригрозив оружием, уводит с собой. Лето давно перешагнуло на вторую половину, когда они перевалили через последний кряж и увидели впереди озеро Мёр, длинное и узкое. Мальчонка указал Гесту, где расположена усадьба Ингольва сына Эрнольва, приходившегося Ингибьёрг дядей по отцу, а Гест пропел ему стихи и сказал, что такова награда ему в этом мире.

— Щедрая награда, ничего не скажешь, — заметил мальчонка.

— Это молитва, — пояснил Гест, не сводя глаз с озера, которое под низким солнцем походило на сверкающий меч. — И сложил ее величайший из скальдов.

Мальчонка пожал плечами и ответил, что его это не интересует, он в жизни не встречал этакого скупердяя, как Гест, который вдобавок разговаривал во сне, бесперечь болтал обо всем, что нормальный человек держит при себе. С этими словами он отвернулся и зашагал на запад, к дому.

Гест поневоле сел и спросил себя: как Тейтр умудряется жить один? Год за годом. Впрочем, все, кого ему недоставало, в последние дни были рядом, близко, как никогда.


Народ трудился на обширных спелых нивах, которые золотистыми коврами спускались от опушки леса к озеру, — и женщины и мужчины. Гест насчитал одиннадцать лошадей и десяток волов, с телегами и без, тут же сновала ребятня, больше гомонила и забавлялась, чем работала. Однако он не спустился во двор, к домам, постоял, потом сел, глядя на эту усадьбу и с волнением думая о том, что добрался до цели, что именно здесь все решится, что бы это ни было.

Немного погодя его заметили, принялись показывать пальцем. Одна из женщин оторвалась от работы, медленно пошла вверх по склону, с граблями в руках, выставив их вперед, словно оружие, остановилась на почтительном расстоянии, козырьком приставила ладонь к глазам, долго смотрела на него и наконец спросила, кто он такой.

Гест на вопрос не ответил, но в свою очередь крикнул:

— Эта усадьба называется Хов?

— Да, — откликнулась женщина.

— Люди из горной долины сказали мне, что здесь живет Ингольв сын Эрнольва. Это верно?

— Да, — опять сказала она и подошла ближе.

Тут Гест разглядел, что она не из трэлей, платье на ней было из цветного льна, а на стройной белой шее поблескивала цепочка, плечи у нее тоже куда белее, чем можно бы ожидать, волосы заплетены в косу и закручены узлом, который, правда, успел распуститься, на лбу и на верхней губе виднелись бисеринки пота, но глаза тонули в тени.

— Ты не могла бы позвать сюда Ингольва? — крикнул Гест. — И скажи ему, пусть придет один. — Оружие я положу здесь. И буду ждать вон там, на холме, чтоб вы видели: я пришел с миром.

— Нам не видать, что прячется в лесу.

Гест улыбнулся:

— Тогда я спущусь к сараям и подожду там. А ты приведешь Ингольва, ладно?

Она кивнула, попятилась на несколько шагов, потом повернулась и побежала прочь.

Гест неторопливо пошел следом, глядя на ее узкую спину, на волосы, развевающиеся за спиной, точно флаг, потом она исчезла среди домов, откуда донеслись странные крики. Он сел и стал ждать. Наконец возле самого большого дома появился мужчина, старик, с седыми прядями в волосах и бороде, но крепкий, осанистый, и медленно зашагал по свежескошенной лужайке. Лицо у него было широкое, открытое, глаза зорко примечали все вокруг.

Откуда ни возьмись, появились еще двое, молодые парни, каждый с обнаженным мечом у бедра, Гест углядел, как старик подал им едва уловимый знак, после чего остановился, на расстоянии пяти шагов. Они поздоровались, некоторое время постояли, присматриваясь друг к другу, потом оба сели.

— Нынешним летом приезжал к нам гонец из Халогаланда, — сказал старик, облокотясь на колено. Гест заметил под его кожаным плащом золоченые ножны и пожалел, что оставил оружие у леса, а еще вспомнил, как заторопился мальчонка-пастух, когда они увидели эту усадьбу, и, задумавшись, слишком поздно обнаружил, что двое парней вот-вот окажутся у него за спиной. Он поднялся на ноги.

— Зачем эти люди заходят мне за спину?

— Затем, что я так велел, — ответил Ингольв. — Кто тебя послал?

— Ингибьёрг.

— Да, ростом ты, как я погляжу, невелик, и это главная твоя примета. А условный знак от Ингибьёрг можешь предъявить?

— Он в котомке. — Гест кивнул в сторону опушки. — Вместе с моим оружием.

— Сэмунд сходит за твоим добром, а ты подождешь тут. Садись.

Гест подчинился, думая о том, что за лето побывал в таком множестве усадеб, что и счет им потерял, но этак его нигде не встречали.

— Здесь что же, размирье? — спросил он.

— Мы долго жили в мире, — ответил Ингольв, по-прежнему с показным спокойствием в голосе, взгляд прищуренных глаз оставался непроницаем. — Однако я человек осторожный. Эти двое — мои сыновья, Хавард и Сэмунд.

Старик не пошевелился, пока не вернулся Сэмунд, который бросил Гестово оружие наземь, а котомку протянул отцу. Ингольв развязал ее, отыскал кошелек, торжественно извлек оттуда перстень Ингибьёрг, повертел его так и этак, словно радуясь встрече с давними воспоминаниями, и наконец сказал, что Гест, должно быть, и впрямь близкий друг Ингибьёрг.

— Ведь этот перстень я подарил ей на свадьбу, больше двадцати лет назад, он принадлежал ее бабке по отцу. Что ж, добро пожаловать, погостишь у нас, сколько я позволю. Возьми свое оружие, Сэмунд покажет, где ты будешь ночевать, а вечерком расскажешь мне про свои скитания.


Ингольв повернулся и зашагал к домам, все той же неспешной походкой. Гест поежился. Но тут Сэмунд улыбнулся, сверкнув крупными белыми зубами. Он был лет на десять старше Геста, стройный, широкоплечий, с той же грозной живостью в облике, как и отец, черная борода подстрижена узким клинышком, Гест видел такие у викингов, вернувшихся из походов.

Он закинул топор на плечо, сунул меч в ножны, взял копье, держа его острием вниз, другой рукой подхватил котомку.

— Вы знаете, кто я? — неожиданно спросил он, глядя на улыбающегося Сэмунда.

— Да, — ответил тот.

— Зачем же мне тогда рассказывать про мои скитания?

— Хотим послушать, расскажешь ли ты то же, что нам известно.

Гест вспомнил Ингибьёрг, ведь она считала, будто он что ни скажет, то соврет.

— Случившееся однажды не должно случиться вновь, — сказал он.

— Что? — переспросил Сэмунд.

— Привычка у меня такая, — обронил Гест, заметив, что обитатели усадьбы вернулись к работе. — Я сам с собой разговариваю.

Птицы

Итак, Гест в Хове. Под крылом Ингольва сына Эрнольва, бывшего лендрмана конунга Олава. Отец его был херсиром при Хаконе Воспитаннике Адальстейна, а прадед верой-правдой служил конунгу Харальду Прекрасноволосому, собирателю норвежских земель. Высокий дух Прекрасноволосого жил в этом боготворном краю словно в общине единоверцев, с сокрытыми в лесах дозорами. Немногочисленные друзья Ингольва обосновались за озером, в Хедемарке, прежде всего могущественный Рёрек, мелкий конунг, которого Ингольв знал еще с тех пор, когда отцы их служили в дружине конунга Хакона.

В усадьбе было три больших дома, расположенные плавной Дугою, ровно укрепление, открытое в сторону полей и озера, множество кораблей стояло там у пирсов, в том числе морской корабль, который Ингольв доставил сюда из Вика и почитал как память о временах своей морской славы. За большими Домами находились двухэтажные бревенчатые клети и сараи, большой скотный двор, два длинных коровника, загоны для лошадей, овчарни и сеновалы вдоль всей опушки леса; посреди дворовой лужайки рос могучий дуб, бросавший прохладную тень на свору блохастых собак, что спали на привязи.

Странные крики, которые слышал Гест, доносились из продолговатых клеток, которые были установлены на сваях и вереницей тянулись от бани до скотного двора; в клетках, привязанные за лапу тонкими кожаными ремешками, сидели на обтянутых кожей жердинках ловчие птицы — соколы, коршуны, ястребы. Они-то и издавали наперебой эти крики, похожие на детский плач и вековечную тоску, меж тем как над ними и вокруг них гомонили тучи яростных дроздов и ворон. У Ингольва было девятеро сыновей и две дочери, всех их родила ему Рагнхильд дочь Свавара, на которой он женился на Готланде во время своего первого похода, но за год до появления Геста болезнь свела ее в могилу. Сейчас в усадьбе оставались только дочери да двое сыновей, с виду веселый и беззаботный Сэмунд и Хавард, хозяин ловчих птиц, с отчужденным взглядом мутно-серых глаз, с землисто-серым лицом, будто смерть уже вонзила в него свои когти. Он был немного старше Геста и ростом изрядно повыше его, неизменно носил одежду из темной кожи и отличался немногословием.

В главном доме по стенам висели ковры, изукрашенные шлемы и щиты, в изобилии имелись там и цветное стекло, и оружие — наследие, добыча грабежей и военные трофеи, ведь Ингольв много лет разорял чужие берега, прежде чем примкнул к войску Олава сына Трюггви (тогда оно стояло в Нормандии), а позднее в тот же год участвовал в последнем походе Олава на Англию, когда конунг зимою принял крещение. Ингольв тоже крестился, по приказу конунга, и с тех пор, как принял наследство после брата, погибшего вместе с Олавом при Свольде, сидел в Хове, держа врагов на расстоянии, а друзей на привязи щедрости; слыл он тороватым и скупым, жестким и уступчивым, порой даже легковерным, потому что действовал смотря по обстоятельствам.

Некогда в усадьбе было языческое капище, но Ингольв и Рагнхильд своими руками сровняли его с землей, теперь же, на склоне лет, старик подумывал, не воздвигнуть ли на том месте церковь, в память о Рагнхильд, да все ждал знамения, ведь он ничего не делал вгорячах, ему непременно требовался явный знак свыше, который ни с чем не спутаешь.


Поселили Геста в постройке, где у Ингольва жили верные люди, звали их работниками и управителями, а не то и гостями, но они больше походили на военную дружину, не расставались с оружием, несли охранную службу, охотились в лесах, ловили в озере рыбу и только в страду трудились наравне с трэлями, как обыкновенные работники, и каждое лето Ингольв отсылал третью их часть в военный поход.

В первый же вечер Геста отвели в пиршественный зал и указали место подле Ингольва, сделал это угрюмый, непомерно толстый хьяльтландец,[416] который явно недоумевал, за что маломерку такая честь.

— Ты кто? — спросил он, однако, не дожидаясь ответа, повернулся к Гесту спиной.

Все ели, пили вино и пиво, а Ингольв, сидя на почетном месте, с выражением ребяческой гордости на широком лице обозревал собравшихся. Временами он обращался к Гесту, выслушивал его ответ, затем, то ли потеряв нить разговора, то ли интерес, опять погружался в собственные мысли, а немного погодя снова начинал разговор. С оттенком смиренной горечи он поведал, что старший его сын служит у свейского конунга Олава, второй же по старшинству — в дружине датского конунга Свейна, ему пришлось пойти на это по тактическим соображениям, после Свольда, уступить сильнейшему, чуть ли не пожертвовать сыном, покупая мир. Правда, остальные сыновья ушли в викингские походы.

— Конунг Свейн умер, — заметил Гест.

— Верно, — кивнул Ингольв. — Но Эйвинд явно об этом не знает, потому что хочет остаться в Дании, у Кнута. — Он устало вздохнул. — А теперь, исландец, я желаю услышать, правда ли все то, что про тебя рассказывают.

Гест ответил, что знать не знает, что про него рассказывают, однако ж принялся излагать свою историю, хотя на сей раз обошел молчанием последние события с Онундом, тот факт, что подарил жизнь своему гонителю, а также некоторые подробности жизни у Кнута священника, но, поскольку уже слыхал о строительных планах Ингольва, сообщил, что возвел на мысу Нидарнес церковную стену и что ярл определенно проявляет к новой вере все большую благосклонность.

Ингольв спокойно слушал, потягивая вино, но, как только был упомянут ярл и убийство Транда Ревуна, насторожился и велел Гесту повторить это еще раз.

— Коли ты вправду тот самый человек, за какого я тебя принимаю, ты наверняка хочешь знать, как обстоит с этими детьми. Старшая девочка выйдет за Грани, который был здесь нынешним летом, так решила Ингибьёрг, и насколько я понимаю…

— Грани был здесь?

— Да, думал повидать тебя. А теперь, поди, рассказывает там, что ты умер или отвернулся от них. Он приехал с двумя людьми Ингибьёрг, а уехал с пятью моими. — Старик коротко хохотнул. — Они вернутся до наступления зимы.

— Чего же он хотел? — спросил Гест.

— Хотел сообщить, что Ингибьёрг родила сына. И назвала его в твою честь. А еще хотел предупредить тебя насчет одного исландца, которого ты, по слабости характера, не убил, он по-прежнему ищет тебя, а вероломных людей всюду хватает.

— И здесь тоже?

— И в Сандее тоже, — поправил Ингольв. — Поэтому я прогоню тебя, как только замечу, что ты ставишь под угрозу моих людей.

— Что ж, постараюсь сделаться незаменимым, — сказал Гест с наигранной беззаботностью.

Но старик, кажется, не разделял его мнения.

— Как я говорю, так и будет, — помолчав, сказал он.

Гест тоже помедлил, потом обронил:

— Такое никому не дано.

Снова повисло молчание, Ингольв размышлял.

— Смутные времена наступают, — задумчиво произнес он. — В народе говорят про нового конунга, который снова будет собирать страну и крестить ее. И произойдет это вскорости, ибо страна останется без защиты, коли ярл отправится на запад. Однако ж многие из здешних вождей по-прежнему держатся старой веры, а стало быть, начнутся распри, и при таких обстоятельствах я не могу впутываться еще и в твое дело.

Все это время Ингольв смотрел на застолье, но теперь взглянул прямо на Геста, словно подчеркивая значимость своей последней фразы.

— А сейчас, по-моему, пора выпить за Ингибьёрг, — сказал он с нежданной улыбкой и поднял кубок. — И за ее сына.

Гест, как наяву, видел перед собою этого сына, еще одного мальчонку, который носит его имя, и еще одну мать, которая считает его мертвым; вот такова смерть, думал он, глядя на старика поверх изукрашенного серебряного кубка.


Дочери Ингольва расхаживали по залу, подавали еду и напитки. Младшая, Аса, была молчалива и сурова, одета скромно и не слишком пеклась о своей внешности. А вот у старшей, Раннвейг, в ушах и на шее блестели золотые украшения, и платье ее, лазурно-голубое, с глубоким вырезом, по словам Ингольва, было привезено им из франкских земель в подарок ее матери, вообще-то по наследству оно досталось Асе, но та его не взяла, она ни на что не притязала, не в пример Раннвейг, которая хотела получить все, и платье перешло к ней. Именно Раннвейг встретила Геста на опушке, поэтому, когда она проходила мимо, он с улыбкой спросил, знает ли она теперь, что прячется в лесу.

— Нет, — ответила девушка.

Ингольв сообщил, что она выйдет за Рёрека, а потом опять завел речь о церкви, которую собирался построить, о том, что сей замысел осенил его во время паломничества в Румаборг: после кровавого поражения при Свольде он, сломленный и павший духом, пришел в саксонскую землю, и там Господь обратился к нему и призвал в Румаборг, и он отправился туда с горсткой людей, как нищий попрошайка, и увидел город столь невероятной красы, что самый закоренелый язычник поневоле бы рухнул на колени и попросил прощения за свой нелепый образ жизни. Не переводя дыхания, он начал уговаривать Геста совершить такое же паломничество, тогда он поймет, какая сила вела его по земле, ведь божественный порядок есть во всем, даже в путаных скитаниях вроде Гестовых.

Гест помолчал, потом печально сказал, что, куда бы ни приходил, он всюду был незваным гостем.

Ингольв улыбнулся и заметил, что быть званым и быть желанным все-таки не одно и то же, здесь Гест желанный гость, а в Румаборге он будет и желанным и званым.


Дни стояли погожие. Лето вообще выдалось погожее. И в лесах царила до того величавая тишь, что Гест словно бы слышал небеса, а изредка набегавшие тучи, пролившись дождем, исчезали, и над миром вновь сияло солнце.

Гест резал по дереву, так, для собственного удовольствия, ведь ему ничего не поручали, слушал, о чем люди говорят, развлекал молодежь стихами и нелепыми историями и не упускал случая поболтать с Раннвейг. Она смеялась его рассказам и гримасам, но на вопрос, знает ли она теперь, что прячется в лесу, всегда отвечала «нет».

— Я тебя не знаю, — твердила она. — И знать не хочу.

С Асой же он разговаривал мало. Хмурая, неприветливая, с узким худеньким личиком, она распоряжалась на поварне как солидная пожилая хозяйка, хотя на правах младшей хозяйской дочки вполне могла бы и бездельничать. Все ключи были у нее, и она доглядывала за всем, до чего у Ингольва руки не доходили, хотела-де таким вот манером крепко-накрепко зацепиться в усадьбе, срастись с Ховом, шушукался народ, тогда, глядишь, отец не отдаст ее замуж как залог одного из многих хитроумных союзов, какие он непрерывно заключал, Аса мужчинами не интересовалась, в том числе и Гестом; она никогда не смеялась над его байками, да и с другими, как он заметил, в разговоры вступала редко, разве что с ребятишками, но по временам подолгу шепталась с отцом, а не то советовалась с Хавардом, оба они были младшими в семье. Она тут вроде как не своя, думал Гест, ровно хищная птица в Хавардовой клетке, с привилегиями, правда, и без колпачка, однако ж с незримым кожаным шнурком на ноге.

Зато Гест хорошо поладил с обоими братьями, при всей их непохожести. Сэмунд, вспыльчивый, непоседливый, безжалостный, с первой же минуты стал относиться к Гесту как к ближайшему родичу.

— Седлай коня, — сказал он. — И едем со мной.

Хавард нравом был совсем другой — замкнутый одиночка, бирюк, серый его взгляд покоился в себе либо устремлялся вдаль, к окоему. Когда начиналась охота, верховодил всегда Сэмунд, кричал, командуя людьми и сворой лающих псов, а охотились они на оленей, и он украшал стены дома рогами да шкурами. Хавард же ставил капканы, устраивал ямы-западни, охотился со своими ястребами и о трофеях не пекся.

— Кроме печенки, мненичего не надо, — говорил он.

Печенку он резал на куски и запихивал в глазницы конской шкуры, которую натянул на козлы в одном из сараев. Там, закрыв все окна, он натаскивал своих ястребов, сперва держал их впроголодь, потом выпускал в сумрачном сарае: пусть ищут корм и учатся ослеплять крупную дичь.

К своим птицам Хавард относился точно так же, как Гест к Одинову ножу, считал их сугубо личным достоянием; помахивая манком, который собственноручно смастерил из голубиного крыла, он настойчивым свистом подзывал величавых птиц, чтобы после неудачной атаки они возвращались к нему, садились на защищенную кожаной перчаткой руку, а как-то раз обронил, что, не будь Гест таким маленьким, можно было бы закладывать печенку ему в глазницы и обучать ястребов да коршунов для войны, но, увы, нельзя, чего доброго, на детей нападать станут.

Гест рассмеялся.

Хавард, однако, даже не улыбнулся, смотрел сквозь него своим стеклянным взглядом и заметил, что вовсе не думал шутить; Геста он уважал, за исполненную месть и за странствия, и часто просил его рассказать о море.

И Гест охотно рассказывал. Дескать, море, оно словно небо, по которому плавают корабли, Мёр в сравнении с ним как лужа мочи, оставленная великаншей, — вот тут Хавард улыбался.

Одну из своих птиц Хавард звал Митотином, по имени чародея, который умел превращаться в божество. В свое время этот двухгодовалый коршун порвал парню ухо. Но Хавард только подточил ему клюв и продолжил обучение, и теперь Митотин мог сидеть и на плечах его, и на голове, не причиняя ему ни малейшего вреда — когда был сыт. Зато голодный коршун мог ослепить и лося и оленя, и он всегда возвращался, хотя легко выжил бы на свободе.

— Только он об этом не знает, — сказал Хавард.

— Какой же он тогда чародей, — заметил Гест. — Один прогнал Митотина, а народ убил его.

— Верно. Расскажи-ка про море.

— Ну, слушай…

Однажды, когда он рассказал про Тейтрову морскую болезнь и про то, как они спасали Онунда и его корабельщиков, Хавард вдруг обронил, спокойно, будто подводя итог:

— Ты все видишь.

— О чем это ты?

— Ты уже знаешь, что здесь происходит.


Ингольв любил рыбачить немного южнее усадьбы, в тихой бухточке, отгороженной от озера лесистым островом, в детстве он звал эту бухточку своим морем. Красивое место, окаймленное лиственными деревьями, поросшее камышом и водяными лилиями, народ в усадьбе говорил, что в глубинах прячется какая-то тайна.

— Что за тайна? — допытывался Гест.

И в ответ неизменно слышал:

— Тайна, и всё.

Говорилось это в шутку, но шутка кончалась, если кто сдуру принимался задавать вопросы.

Иной раз Гест сопровождал Ингольва, сидел на веслах. И вот однажды вечером, глядя, как ночь опускается на холмы и на озеро, старик сызнова завел речь о волшебной красе Румаборга. Сказал, что сын его, Эйвинд, скоро приедет из Дании и останется здесь на Рождество, он приезжает каждые два года, и что потом Гест может отправиться с ним на юг.

Гест кивнул, сложил весла в лодку, встал, широко расставив ноги, и принялся раскачиваться вперед-назад, только планшир поскрипывал. Затем сказал, что расскажет Ингольву загадку-притчу.

Ингольв ответил, что не прочь послушать. А Гест прибавил, что слушать надо внимательно, загадка непростая.

— Два человека ловят рыбу, — начал он. — И коли тот, что поклоняется Господу, поймает двух больших рыб, а тот, что поклоняется старым богам, — двух мелких, то язычник бросит двух больших рыбин в воду и скажет, что нынче им придется довольствоваться мелкими. Коли же, наоборот, христианин поймает двух мелких рыбешек и вздумает отправить крупных в воду, язычник пригрозит, что швырнет в воду и утопит его самого. Какой вывод ты отсюда сделаешь, а?

Ингольв задумался.

— Ты что же, опять над Господом насмехаешься? — спросил он.

— Нет.

— Угрожаешь мне? Хочешь меня в воду спихнуть?

— С какой стати? Ты был добр ко мне. Так что я снова скажу «нет».

Ингольв сказал, что сдается, пусть Гест сам ответит. Гест сказал, что прежде должен повторить загадку еще раз. И повторил. Ингольв рассмеялся:

— Я и теперь ничего не понял. Ну разве только ты над старыми богами насмешничаешь?

— Нет, опять не угадал.

Гест сел и рассказал, как много лет назад два человека сидели на берегу исландской реки и не могли перебраться на ту сторону, река-то была широкая, и по ней шел лед. Один из этих двоих, маленький, слабосильный, так измучился в долгом странствии, что хоть ложись да помирай. Второй же был большой и сильный. И пока они сидели, глядя на дальний берег, он рассказал своему малорослому спутнику эту притчу-загадку, и тот засмеялся. А в следующий миг силач столкнул его в воду и сам прыгнул следом. И оба они вправду одолели реку.

Ингольв взглянул на него и сказал, что теперь ему вовсе ничего не понятно.

— Рыбаки-то твои тут при чем?

— Маленький слабак — это я. А большого зовут Тейтр, народ кличет его Горным Тейтром, и все — что приверженцы новой веры, что сторонники старых богов — считают его полоумным и чуть ли не чудовищем. Но я-то знаю лучше, ведь он спас мне жизнь, без него я бы наверняка помер.

Ингольв долго молчал.

Потом смиренно проговорил, что у этой истории так много смыслов, что он ничегошеньки не разумеет, сколько бы ни ломал себе голову. И добавил, что никогда больше не станет заводить с Гестом разговоры про Румаборг и про новую веру.

— Значит, ты все ж таки понял. Не воображай, будто тебе известно, кто я есть. В первый вечер, когда я рассказывал о моих скитаниях, ты не слушал меня, только следил, совпадает ли моя повесть с рассказом Грани. А вот сейчас ты слушал, потому что боялся.

Ингольв молчал, закрыв лицо руками.

Гест взялся за весла, развернул лодку носом к берегу и некоторое время сидел, глядя на беззвездное небо над головой старика, на его пальцы с распухшими суставами, зарывшиеся в поседелые черные волосы.

— Через год-другой я умру, — сказал Ингольв. — И день за днем я живу в страхе: вдруг придет весть, что с одним из моих сыновей что-то случилось.

— Больше так не будет. — Гест смотрел на капли, которые, точно густая смола, падали с весел. — Завтра ты будешь вспоминать нынешнюю рыбалку и начнешь бояться, как бы я не приударил за твоей красоткой-дочерью, которую ты решил выдать за Рёрека конунга. Но опасаешься ты не меня одного, тебе не по нраву, что она благосклонно посматривает на Торира сына Дага, дружинника твоего, ведь он низкого рода. Конечно, отец обязан заботиться о таких вещах, однако ж все это сущие пустяки по сравнению с тем, что ты свершил в своей жизни. Вдобавок я тебе нравлюсь. Ты стар…

Ингольв посмотрел на него, не говоря ни слова. Потом наконец произнес:

— Ты опасный человек. Похож на самые черные мои мысли.


Шли дни, листва деревьев успела пожелтеть, и Гест уже начал дивиться, что люди, сопровождавшие Грани в Нидарос, все не возвращаются, ведь минуло так много времени. И вот однажды утром Сэмунд разбудил его и сказал, что отец желает с ним говорить. Гест встал, оделся, пошел к Ингольву и нашел его в одиночестве у пиршественного стола в главном доме. Старик собирался к Рёреку, чтобы обсудить свадьбу, назначенную на Рождество, и попросил Геста поехать с ним.

Гест не ответил. Тогда Ингольв пояснил, что высоко ценит его суждения, хотя понять их зачастую трудно, и теперь хочет узнать, что он думает о Рёреке.

На это Гест сказал, что может, конечно, поехать с ним, хотя вряд ли стоит ожидать какого-то результата.

— Почему же?

— Я много чего слышал об этом человеке.

Ингольв возразил, что Сэмунд болтает почем зря, послушать его, так в мужья сестре вообще никто не годится, стало быть, надо седлать коней.


Выехали они отрядом в двенадцать человек. Был среди них и Сэмунд, но Хавард и Раннвейг остались дома, Ингольву хотелось взять Раннвейг с собой, однако она с утра пораньше куда-то ушла и не вернулась.

Накануне Сэмунд с Гестом ходили на охоту, Гест ничего не добыл, а Сэмунд уложил лося и теперь насмехался над Гестом, дескать, лучник из него никудышный, или, может, маломерок просто боится крупных животных.

Гест сказал, что в Йорве у них дома была шкура белого медведя, которого ненароком занесло на льдине во фьорд, они с отцом зарубили зверину топорами, а было Гесту тогда лет шесть, не больше, так вот под этой медвежьей шкурой все население усадьбы помещалось, вместе с лошадьми.

— Не много же у вас лошадей-то было, — заметил Сэмунд.

— Сто двадцать.

— Значит, не иначе как мелкой породы.

— Почему? Средние.

Они пришпорили коней и принялись стрелять из луков по стволам деревьев, с криком и шумом, Ингольв велел им успокоиться, ведь они уже в Оппландских лесах.

— Что с тобой, отец? — вскричал Сэмунд. — Неужто страх тебя обуял на старости лет? И почему мы не отправились на корабле? У тебя никак и морская болезнь открылась?

Они продолжили забаву. Но тут старик остановил коня.

— Не знаю, — сказал он, — что будет, когда ты, Сэмунд, станешь хозяином в усадьбе, ибо ведешь ты себя опрометчиво, неразумно.

Сэмунд ответил, что вовсе не рвется в хозяева, он хочет стать викингом, как братья, а отец норовит привязать его к земле, ровно раба-трэля.

Ингольв покачал головой и велел всем спешиться, пригрозив, что ослушников сей же час отошлет домой.

— Тогда мы едем домой. — Сэмунд вскочил в седло. — Мне с Рёреком обсуждать нечего.

Гест тоже сел на коня.


Ингольв со свитой вернулся только через четыре дня. Был он молчалив и хмур и тем вечером в зал не вышел. Спутники его о поездке ничего не рассказывали, а хёвдинг и на следующий день не появился. Только на третий вечер он спустился к лодочному причалу, где Сэмунд с Гестом распутывали сети, и велел Сэмунду уйти, он, мол, хочет потолковать с Гестом наедине.

Сэмунд объявил, что никуда не уйдет, отец ему больше не указчик, и коли ему надо поговорить с Гестом, они сами могут пойти в другое место.

Ингольв отвел Геста в сторону, на небольшой взгорок, они сели, и поначалу старик говорил о том, что, наверно, зря не позволил Сэмунду уехать в поход, но других сыновей держать в узде было еще труднее, а Хавард слишком вялый, с усадьбой не управится.

— Он до сих пор по матери горюет, и кроме как до птиц, ему ни до чего нет дела, не интересно даже, мир ли кругом, ходит да молчит, не угадаешь, о чем он думает.

Сперва Гест помалкивал.

Но потом заметил, что, будь Сэмунд таким храбрецом, как думает Ингольв, он бы давным-давно уехал из дома, наперекор отцовским запретам.

Ингольв вроде как пропустил это замечание мимо ушей, однако, помолчав, с удивлением сказал:

— Я и сам об этом думал.

Гест подобрал горстку камешков, бросил один в воду, подождал, пока разойдутся круги, бросил еще один; полное безветрие вокруг, свечерело, из лесу доносилось далекое блеяние овец. В вышине пронесся Митотин, исчез в тени багряной рябины, на косогоре возле домов стоял Хавард, смотрел на них.

Ингольв перевел дух и сказал, что брачные узы меж Раннвейг и Рёреком укрепят связи с заозерьем. А Гест спросил, почему он не укрепит связи с оппландскими хёвдингами из Хадаланда и Тотна, тогда можно и без Рёрека обойтись.

В ответ Ингольв сообщил, что тому есть много причин, в том числе давняя кровная вражда.

— А у Рёрека владения обширные. И могут еще расшириться.

— Но в этом ты уже не вполне уверен? — вставил Гест. От Сэмунда он слышал, что распри с оппландцами начались из-за рабыни, которая стала причиной ожесточенных схваток меж молодым в ту пору Ингольвом и соседом его, хёвдингом Стейном сыном Роара.

— У Раннвейг это замужество никогда восторга не вызывало, — продолжал Ингольв. — Но она слушается меня. И хотела, чтобы ты встретился с Рёреком, а потом сказал, что ты о нем думаешь. Это ее затея.

— Рёрек стар. — Гест опять бросил в воду камешек.

— Верно. И после его смерти Раннвейг сможет распоряжаться его владениями, как пожелает. Коли родятся у них сыновья, они и будут наследниками, других сыновей у него нет.

— Он не христианин, — сказал Гест.

— Верно, но он стар.

Гест взглянул на Ингольва и увидел, что тот улыбается.

— Хочу спросить тебя кое о чем. На эти мысли тебя навел не иначе как новый конунг-христианин, который, как вы думаете, станет владыкой над всею страной, ведь Рёреку-то, не в пример тебе, недостанет хитрости вовремя принять новую веру, наоборот, он упрям, самолюбив… и стар, так?

— Так.

— С другой же стороны, ты не хочешь оказаться Рёрековым противником, коли новый конунг потерпит неудачу, так?

— Так, — опять сказал Ингольв.

Гест задумался.

— Я дам тебе совет, — наконец сказал он. — Но только при условии, что ты ему последуешь.

Ингольв порывисто провел рукой по волосам.

— Никогда я на такое не соглашался, — проворчал он.

Гест бросил в воду последний камешек.

— Но сейчас у тебя нет выбора, а? Ведь я дам тебе собственные твои советы.


В ближайшие дни они старика не видели. Ингольв закрылся у себя в опочивальне и ни с кем разговаривать не желал. Аса приносила ему еду и питье, но и с нею он не разговаривал, только, опустошив очередной бочонок, велел принести еще пива. И Аса впервые обратилась к Гесту с просьбой образумить отца.

Гест ответил, что толку от его вмешательства не будет, и вместо этого попробовал ее рассмешить — в нем исподволь возник интерес к этой странной девушке, которая была вовсе не так уж и дурна собою, кожа у нее белоснежная, как у Гюды, а характер твердый, как у Ингибьёрг, даже коротко стриженные, нечесаные волосы ее не портили, он просто обязан заставить ее засмеяться, но она даже улыбнуться не желает, пока он не выведет отца из этой кручины, что тяготит всю усадьбу.

Пришел Хавард с известием, что двое соседей собрали народ и сызнова притязают на несколько охотничьих ям, из-за которых рассорились в незапамятные времена. А в этаких обстоятельствах дурной знак, что старик закрылся в доме, ровно покойник в каменном кургане.

— Оставьте его в покое, — сказал Гест. — Сам скоро выйдет.


И он вышел. Босой, в белой рубахе, Ингольв походил на этакого поверженного апостола; кликнув двух трэлей, он велел истопить баню и объявил, что с ним вместе в баню пойдут Сэмунд, Хавард и Гест.

Когда все трое пришли в баню, старик сидел с пивом и кружками, пригласил их раздеться, сесть рядом и тоже отведать пива.

Потом он сказал, что обдумал одну вещь, о которой ему как-то раз сообщил Сэмунд.

— И я пришел к выводу, — продолжал он, не глядя на сына, — что он прав насчет Рёрека. Рёрек — старый, подозрительный язычник, не достойный ни родства с нами, ни нашей дружбы. Потому-то я решил так: пусть Раннвейг убежит с Ториром сыном Дага, а Сэмунду я даю полномочия замириться с оппландскими соседями, прежде всего со Стейном сыном Роара, ибо его слово здесь самое веское.

Все это Ингольв произнес на одном дыхании, как бы с силой выбросил из себя, после чего перевел дух.

— Ничего не скажешь, совсем новая песня, — пробормотал Сэмунд.

— Только никому ни слова, — продолжал старик. — В том числе и Раннвейг с Ториром, ведь по их лицам народ мигом все поймет. Они поедут на север к Ингибьёрг и до поры до времени останутся там, Рёрек-то наверняка осерчает… А хватит ли у Торира сил добраться до Халогаланда?

— Хватит, — ответил Гест, прежде чем Сэмунд открыл рот.

— Хватит, — подтвердил и Хавард. — Но сделать это нужно до того, как ляжет снег. Так что времени в обрез.

— Завтра ночью?

— Да, — сказал Гест.

— С какой стати сестре бежать от такого немощного старикана, как Рёрек? — недовольно буркнул Сэмунд, но отец резко его оборвал:

— Довольно! Чтоб я больше не слышал от тебя этих ребячливых разговоров! Твоя задача теперь — миром решить дело с Рёреком; предложишь ему в жены Асу, а еще большой выкуп и непременно убедишь его, что Раннвейг и Торир сами ударились в бега, против нашей воли.

Сэмунд усмехнулся:

— По крайней мере, тут ты сделал правильный выбор.

— Будем надеяться. А теперь выметайтесь отсюда, хоть вонища от вас по-прежнему, как от поросят. Я хочу побыть один. — Ингольв вздохнул и напоследок прибавил: — А ежели ты, Хавард, желаешь о чем-то меня спросить, придется тебе подождать. Пусть сперва Раннвейг с Ториром уедут.

Гест и Сэмунд встали, намереваясь выйти вон, однако Хавард с места не сдвинулся.

— У меня много вопросов, — буркнул он, — я ведь не знаю пока, какое будущее ты уготовил мне. Но перво-наперво хочу спросить вот о чем: Ингибьёрг и Раннвейг состоят в родстве, так разве Рёрек не станет искать сестру там?

— Нет такого обычая, чтобы женщина умыкала мужчину и увозила к своим родичам, — ехидно заметил отец. — Все обстоит как раз наоборот, в особенности если мужчина более низкого рода, К тому же у Торира есть родня к югу от наших мест, Рёрек будет искать их там.

Сэмунд опять усмехнулся:

— Нашему отцу хитрости не занимать.

— Что верно, то верно, — сказал Хавард.


Ночи стали темнее, листва потихоньку, точно мед, сплывала с деревьев, потому что ветра не было. И на следующий день после совета в бане Ингольв объявил, что настала осень и пора отпраздновать festivitas omnium sanctorum,[417] как принято во всем христианском мире, с застольем и истовыми молебнами.

Гест, Сэмунд и Хавард целый вечер сидели вместе с остальными, но пили мало. Около полуночи Ингольв отслужил небольшую мессу, как его научил Гест, а в заключение сказал, что теперь можно еще немного выпить, дабы освятить остаток ночи, ибо так тоже принято в мире.


Гест с Сэмундом вооружились и пошли в тот дом, где ночевал Торир, а с ним еще девять человек; оглушив парня, они перетащили его в один из свайных амбаров и окатили водой. Торир очухался, завопил было про красные вражьи щиты, потом в голове у него прояснилось, и он увидал перед собою Сэмунда, господина своего, который, презрительно глядя на него, изложил вышеозначенный план, а под конец сказал, что, если Торир не исполнит все, как велено, он будет тотчас убит.

— Он правду говорит? — спросил Торир у Геста.

— А то! — бросил Сэмунд.

— Мог бы и не грозить, — растерянно улыбнулся Торир. — Я же тут ради Раннвейг.

Сэмунд грозно замахнулся кулаком, Торир отпрянул, защищаясь. Гест велел обоим угомониться, подождал, пока не настала полная тишина, и как бы невзначай спросил, вправду ли Торир собирался сбежать с Раннвейг.

Сэмунд недоуменно воззрился на него.

Торир немного подумал и согласно кивнул, впрочем нерешительно и с легким вызовом.

— Ты с кем-нибудь говорил об этих планах? — продолжал Гест.

Торир опять задумался, потом сказал, что Раннвейг он словом об этом не обмолвился, не посмел, но доверился Арни сыну Навара, Ингольвову дружиннику из свейских краев, хотел выяснить, не пособит ли Арни найти прибежище в Свитьоде.

— Я никогда не доверял этому человеку, — сказал Сэмунд. — Но прислал его сюда мой брат.

— Вообще-то нам это на руку, — заметил Гест и снова обратился к Ториру: — Если после твоего побега Арни расскажет здешним людям про твои планы — а мы позаботимся, чтобы он так и сделал, — то, надеюсь, тебе понятно, что путь назад тебе заказан.

Торир сглотнул и кивком показал, что ему все понятно.

Сэмунд тоже задумался, кивнул и наказал будущему зятю ехать не северным трактом через Гудбрандсдаль, а сперва на юг и вокруг озера, через земли Рёрека, и дальше на север, по нагорью Хьёлен, на Сельбу. Он получит деньги, чтобы заплатить за лодочную переправу и проводникам, хорошо знающим побережье.

— В усадьбы не заезжайте и в разговоры ни с кем не вступайте, пока не перевалите через горы. Можешь дать клятву, что так и сделаешь?

— Клянусь, — сказал Торир, уже спокойнее.

Он был красивый парень, чуть сутуловатый, правда, и вертлявый, но сильный, крепкий в кости, а вдобавок замечательный охотник, Гест не раз завидовал его длинным ногам и проворству, однако сейчас только диву давался, как легко оказалось его сломить. Еще он заметил, что ему самому нравится эта игра, нравится быть вроде как одним из хозяев Хова, родичем Ингибьёрг и здешней ее рукою.


Они поднялись к опушке, зашли в лес, где ждали Ингольв, Хавард и Раннвейг. Факелов не зажигали, но Гест разглядел четырех лошадей, двух вьючных и двух под седлами. Ингольв взял Торира за плечи, повернул так, чтобы лунный свет озарил его перепачканное лицо, и сказал, что всегда питал к нему симпатию и относился с доверием. Торир покосился на Раннвейг, которая ободряюще улыбнулась, и заверил, что не подведет старика.

В прохладном ночном воздухе Гест чуял запах девушки, веяло не то розовыми лепестками, не то благовонными травами, как от женщин из ярловой свиты, от Гюды. Но она была в мужском платье, волосы подобрала и спрятала под капюшоном. Раннвейг обняла Торира, потом отца, преклонив колено, поблагодарила его, поочередно обняла братьев и наклонилась было к Гесту, однако он отпрянул и спросил:

— Теперь-то знаешь, что прячется в лесу?

— Нет. — Она засмеялась.

— Тогда я дам тебе вот это. — Гест вынул перстень, подаренный Ингибьёрг. — Как только доберетесь до места, отдай его Ингибьёрг и скажи, что хочешь позаботиться о девочках, о Стейнунн и Халльбере. Коли она осерчает, а это уж точно, скажи, что поступаешь так ради меня, она осерчает еще больше, но злость пройдет быстрее.

Раннвейг надела перстень на палец, поблагодарила, вновь тщетно попыталась обнять Геста и вскочила в седло. Торир уже сидел верхом, Ингольв держал коней под уздцы.

— Не теряйте времени впустую, — нахмурясь, сказал он. — Сроку у вас всего неделя.

Когда всадники скрылись из виду, Ингольв обернулся к Гесту:

— Не доверяю я ни Ториру, ни тебе, так почему же я все это делаю?

Сэмунд рассмеялся и сказал, что теперь пора на боковую, проспаться после праздника.


Лишь к вечеру следующего дня один из дружинников пришел к Сэмунду с известием, что Торир сын Дага пропал.

— Да ну, вряд ли он куда далеко уехал, — отмахнулся Сэмунд, не вылезая из-под одеяла, и нарочито громко засопел.

Хавард тоже воспринял новость с полным безразличием, пошел натаскивать своих ястребов. В общем, день этот ничем не отличался от многих других. Однако за ужином Сэмунд подозвал к себе давешнего дружинника и спросил, воротился ли Торир.

— Нет. И я вынужден сообщить, что оружие его тоже исчезло.

— Может, он к родичам своим отправился?

— Вряд ли, — усмехнулся дружинник.

— Так-так, — протянул Сэмунд. — А что ты думаешь?

— Я думаю, пока Раннвейг здесь, Торир никуда не уедет, во всяком случае, этак вот, ни с того ни с сего.

Сэмунд задумался, кликнул Асу и велел ей привести сестру. Аса ушла, а вернувшись, сказала, что Раннвейг нигде нету и вещи ее тоже пропали. Сэмунд вскочил и приказал всем искать, когда же ни Раннвейг, ни Торира найти не удалось, поднял тревогу, велел дружинникам взять оружие и седлать коней. Дружину разделили на три отряда, один, во главе с Арни сыном Навара, поскакал на север, через долину Гудбрандсдаль. Добравшись до самых гор Довре, они повернули назад и пять дней спустя были в Хове, с пустыми руками.


Народ только диву давался: ох и странная история. За Ториром-то не замечалось ни вероломства, ни особой изобретательности, хотя уж который год все шушукались про его немыслимую любовь. И когда Арни сын Навара воротился в усадьбу, Сэмунд с дружиною ждал его во дворе, поздоровался и спросил, сыскал ли он что. Арни ответил, что ничего не сыскал, и поведал, где побывал и с кем разговаривал. Однако, едва он спешился, Сэмунд приказал взять его в железа.

— Зачем это? — спросил Арни, крупный, сильный мужчина, крутой нравом, снискавший в походах весьма мрачную славу, но знаменитый и своею неколебимой верностью друзьям, только вот аккурат сейчас оных вокруг не видел. — Я что же, плохо искал?

— Наоборот, слишком хорошо. Что ты делал в Довре?

— Выполнял твой приказ, Сэмунд сын Ингольва, искал твою сестру и негодяя Торира сына Дага.

— Стало быть, вы не отсиживались без дела у реки там, на севере?

— Нет, — отвечал Арни. — Спросил кого хочешь.

Сэмунд прищурился:

— Видишь ли, кое-кто здесь утверждает, что Торир сбежал в Свитьод, с твоей помощью. Вот и выбирай: либо ты все отрицаешь, и тогда я запытаю тебя до смерти, либо признаешься, и я дарую тебе пощаду, при двух условиях.

Арни задумался:

— Каковы же эти условия?

— Во-первых, завтра ты поедешь с нами к Рёреку и засвидетельствуешь, что затеял побег сам Торир. Во-вторых, ты изъявишь готовность вместе с тремя людьми отправиться в Свитьод, убить Торира и вернуть Раннвейг Рёреку, иначе миру здесь не бывать. Я знаю, у тебя там свои счеты, оттого ты и очутился у нас, но придется рискнуть, а коли ты их не найдешь, ворочаться тебе необязательно.

Арни согласился.

— Торир действительно говорил мне, что хочет сбежать с Раннвейг. В Свитьод. Но я ему отсоветовал, сказал, чтоб он никогда об этом не заикался, такова чистая правда.

Сэмунд велел накормить его и запереть в сарае.


Ингольв меж тем носа из дому не казал. И к Рёреку на другой день с ними не поехал. Народ говорил, он, мол, горюет о пропавшей дочери, которая либо обвела его вокруг пальца, либо была похищена, а вдобавок его угнетает мысль, что земли его и власть отойдут сыновьям, которые даже сестру защитить не сумели. Н-да, состарился Ингольв и преисполнен тревоги и страха, а от этого человек и вовсе дряхлеет не по годам.

Гест тоже к Рёреку не поехал. Крутился возле Хаварда и его птиц или в одиночестве бродил по лесу, все ждал людей, которых Ингольв послал на север с Грани.

Они не возвращались.

Зато, проведя целую неделю в Хедемарке, вернулся Сэмунд и рассказал отцу, что поначалу Рёрек рвал и метал, а предложение насчет Асы воспринял как оскорбление, — словом, расчеты их оказались правильными. Когда же Сэмунд упомянул про выкуп, Рёрек успокоился, усадил Сэмунда на почетное место подле себя, и расстались они в дружестве, обменявшись дорогими подарками, Рёрек, к примеру, подарил ему вот это новгородское копье.

Ингольв взял копье, осмотрел, буркнул, что, мол, Рёрек, как водится, слукавил, но Сэмунда похвалил.

Однако ж, когда сын прямо на следующий день вознамерился ехать на юг, дабы предложить мировую Стейну сыну Роара из Хадаланда, старик покачал головой и сказал, что Гест все вверх дном перевернул в его владениях, да еще и с сыновьями его спелся, сколь это ни прискорбно, а потому он не разрешит Сэмунду взять с собою больше двух людей; Хавард, Гест и все прочие останутся в усадьбе, будут обеспечивать охрану, ведь история с Раннвейг и Ториром, по сути, признак слабости, и вообще, мужчина, у которого таким манером похищают дочь, пятнает свою честь позором, пачкает и себя, и усадьбу свою, раньше он не видел этой стороны дела, не видел, сколь коварной сетью сам себя опутал, — вот что угнетало Ингольва, утратившего ясность зрения.

— Надо бы все ж таки поставить церковь, — уныло сказал он. — На том месте, где было капище. Пособишь мне?

— Отчего же не пособить, — ответил Гест.

— Ладно, возьму с собой дюжину людей, — решил Сэмунд. — Меньше нельзя, воспримут как оскорбление. Я приглашу Стейна сюда на Рождество, пусть приезжает со всеми своими сыновьями и сколь угодно большой свитой.


Два дня спустя наконец-то воротились люди, сопровождавшие Грани через горы. Ингольв принялся расспрашивать их про усадьбы, куда они заезжали, про свадьбы, раздоры и смерти в тех краях, где пролегала дорога, по которой он столько раз ездил, и про обстоятельства в Трандхейме. И узнал, в частности, что, отправляясь в Англию, ярл намерен передать бразды правления своему сыну Хакону, а регентом при нем поставить Эйнара сына Эйндриди из Оркадаля. Эту новость Ингольв воспринял с воодушевлением:

— Может, избавимся наконец от этого ярла.

Но Гест ничего нового не узнал, ни о Грани, ни о Сандее, потому что с Грани они расстались чуть севернее Трандхейма, и его охватило огромное разочарование, ведь Стейнунн и Халльбера по-прежнему пели в его снах, каждую ночь, и Стейнунн все так же крепко сжимала в грязной ладошке золотую брошь и смотрела на него таким же взглядом, каким потерянная дочь смотрит на никчемного отца, он опять закрыл глаза, но в тот вечер заснуть не смог.


Гест стоял на берегу бухточки, где обычно рыбачил Ингольв, он запалил костер, а сам с факелом в руке бродил взад-вперед у кромки воды, ловил раков, как его научил Хавард. За спиной у него был берестяной короб. Раки ползли к приманке из гнилого мяса, слепли от факела, и можно было брать их голыми руками, он слышал, как они шебуршат в коробе, будто галька в ручье, и думал о том, что давненько не слагал стихов, что исландский голос в нем умолк. И тут заметил багровую звезду, красный глаз, оставленный на небе Митотином. В лесу что-то хрустнуло, он было решил, что это костер, где горело смолье, но, не оборачиваясь, снял короб, поставил наземь и в тот же миг выронил факел — что-то рубануло его по плечу. Он шагнул вперед, в воду, нырнул, поплыл с открытыми глазами в вязкой, холодной жиже, скользнул к поверхности, как раненая выдра, набрал воздуху и снова нырнул, коченея от холода, выбрался на другой берег, раны в плече он не чувствовал, но она кровоточила, при свете луны кожа казалась сизой, а кровь черной.

Гест сорвал с себя одежду, отжал, надел снова. С другого берега донеслись голоса, в отблесках костра метались тени, хлопали птичьи крылья, слышался лязг оружия.

Он побежал назад, берегом бухты, упал, до крови разбил ладони и коленки, встал и побежал дальше среди черных деревьев, напоследок вдоль ручья, чтобы шум шагов утонул в плеске воды, и увидел у костра Хаварда и двух его сокольников, а на земле у их ног лежали еще двое, со связанными за спиной руками, оба раненые. Чуть в стороне обнаружился и третий, безжизненное тело, на спине которого сидел Митотин, полураскинув крылья и открыв клюв, но не издавая ни звука.

Гест услыхал, как Хавард спросил одного из пленников, кто он такой, но еще прежде, чем тот ответил, узнал Онунда.

Подойдя к костру, Гест подбросил смолья в огонь. Короб опрокинулся, и раки торопливо ползли к воде, он присел на корточки и одного за другим отправил их в короб.

— Онунд пришел встретиться со мной, — сказал он.

— Конечно, — обронил Хавард. — Но встретил меня.

Гест сел подле костра, зубы у него стучали, плечо онемело, спину свело болью.

— Он хотел убить тебя, — сказал Хавард.

— Да. При последней нашей встрече я пощадил его. И теперь спрашиваю тебя, поступишь ли ты точно так же.

Хавард озадаченно воззрился на него, подошел ближе, увидел рану, провел пальцем по сизой коже.

— Мне он ничего не сделал. Только нарушил здешний мир и покой. Но по-моему, отпускать его не очень-то разумно.

Помолчав, Гест сказал:

— Удача не сопутствует этому человеку. Оттого ли, что я везучий, оттого ли, что дело его приносит несчастье, не знаю. Много людей погибло из-за этого мерзавца.

Хавард в замешательстве огляделся по сторонам. Митотин перелетел к нему на плечо, но он отмахнулся, и коршун сел на колено Геста, чего прежде не бывало, и, не глядя на него, нервно встопорщил крылья, словно просил позволения посидеть. Гест его не прогнал.

— А ты, Онунд, что скажешь? — наконец спросил Хавард.

— Тому, кто убил моего отца, да еще и насмехается над ним, пощады не будет, — бросил Онунд.

Голос его показался Гесту до странности грубым, сиплым. Исландец изменился, отощал, заметно постарел, лицо пожелтело, опухло, но смотрел он надменно и одет был по-прежнему броско, как важная особа с плохим вкусом и множеством скверных привычек, пальцы и запястья унизаны перстнями и браслетами.

— Что ж, тогда нам остается только одно, — сказал Хавард.

— Поступай, как хочешь, — отозвался Онунд.

Гест согнал коршуна с колена, присел на корточки перед пленником, испытующе посмотрел на него:

— Сколько людей было с тобой?

Глаза у Онунда забегали. Хавард скрылся в лесу.

— Только те трое, что здесь, — в конце концов ответил Онунд.

— Я тебе верю. — Гест позвал Хаварда обратно. — Ведь ты глуп и простоват, и все твои секреты у тебя на лице написаны. Но как ты разыскал меня на сей раз, тебе и сюда указал дорогу священник?

— Нет, — вызывающе бросил Онунд, но взгляд его тотчас опять потух. Гест ждал, и немного погодя пленник нехотя рассказал, что корабль его стоял в заливе на севере Трёндалёгского побережья, они готовились к отплытию. Там-то и приметили людей Ингибьёрг, которых запомнили по Сандею, те расплачивались за стоянку большого двенадцативесельного челна. Онунд выяснил, что это впрямь халогаландцы — пришли в Трандхейм с железом, возвращались на север с солью. Однако в челн погрузились не все, несколько человек отправились верхом на юг, и Онунд последовал за ними, сюда.

— Разве ты не слышал об убийствах в Бё? — спросил Гест. — Разве не знаешь, что Снорри Годи убил Торстейна сына Гисли и его сыновей?

Онунд хмуро сказал, что знает.

— Что же тогда движет тобою? Ведь отец твой отмщен убийством трех хороших, невинных людей, а вдобавок ты нанес мне эту рану.

Онунд молчал.

— Может, нестерпимо для тебя, что я пощадил тогда твою жизнь? Стыд мучает?

Онунд по-прежнему молчал, а Гест вдруг заметил у него на лбу три глубокие царапины, следы когтей, и струйку крови, сбегавшую из левого уха.

— Думаю, ты должен ответить, Онунд, — решительно произнес Хавард.

Онунд молчал.

— Я снова подарю тебе жизнь, — сказал Гест. — И еще больше стыда. Посмотрим, на что ты все это употребишь. — Он посмотрел на Хаварда, который медленно покачал головой. — Но сделаю я это потому только, что ты не лютовал в Сандее, не знай я об этом, быть бы тебе убиту.

— Я человек чести, — сказал Онунд. — Как ты.

Хавард велел сокольникам присмотреть за птицами и повел Геста за собой в лес. Возле бухты стоял крепкий лодочный сарай, и он предложил запереть пленников там, пока они все как следует не обдумают, хотя сам он считает, что обдумывать особо нечего.

— У Онунда есть могущественные друзья, — сказал Гест. — В том числе и здесь, в Норвегии. А вы живете в окружении врагов, как и я. Вдобавок я не верю в его байку про то, как он меня нашел, он болен и в седло давненько не садился, поэтому я не удивлюсь, если у него найдутся тут пособники. Коли он исчезнет, они будут его искать.

Хавард все еще медлил.

— Прошлый раз ты пощадил его, думая тем самым уберечь своих друзей в Исландии. Теперь ты знаешь, что это не впрок, и все-таки вновь даришь ему жизнь?

Гест скривился, а Хавард продолжал:

— Однако ж я не заметил обмана ни в чем, что ты здесь у нас делал, так что поступай как знаешь. Только послушай совета, Сэмунду ничего не говори, он враз их перебьет.

— Спасибо, — поблагодарил Гест.


Они приказали сокольникам погрузить труп и все оружие в лодку и сбросить в бухту, потом разыскать в лесу коней и снаряжение и от всего этого тоже избавиться. Пленников заперли в сарае и пошли в усадьбу.

На полпути Гест остановился, поблагодарил Хаварда за то, что он спас ему жизнь. Хавард только отмахнулся: мол, не за что тут благодарить.

Домашние уже легли спать, но уголья в очаге еще не погасли. Гесту надо было перевязать рану, а Хавард, подбросив дров в очаг, неожиданно и совершенно непривычным тоном сказал, что хочет кое-что с ним обсудить.

— Я говорю об этом потому только, что знаю: ты уже все понял.

— Что понял-то? — переспросил Гест.

— Ты ведь наверняка смекнул, как я сумел подоспеть аккурат в тот миг, когда Онунд ударил тебя топором.

— И что же я смекнул?

Хавард, явно в замешательстве, поковырял палочкой уголья, поджег ее, поднес к глазам Митотина, который ответил вопросительным взглядом. Хавард улыбнулся, бросил палку в огонь.

— Вчера Аса встретила Онунда на пастбище повыше усадьбы. Он не сказал ей, кто он такой, но она сама догадалась, хоть и не желает в этом признаться. Она-то и выложила ему все, что требовалось, очень уж осерчала на тебя за то, что ты придумал отдать ее Рёреку. Однако нынче вечером все-таки предупредила меня. Вот я и прошу тебя: не брани ее.

Если Онунд встретил Асу накануне вечером, подумал Гест, то он не ошибся, и исландца привели сюда вовсе не люди, сопровождавшие Грани, хотя Хаварду он сказал так не потому, что был в этом уверен, а просто в стремлении уберечь Онунда от смерти. И тотчас на плечи его опять легла свинцовая тяжесть, неподъемное бремя, вроде того, что угнетало его, когда он услышал о смертоубийстве в Бё.

— Откуда мне было это знать?

— Выходит, я рассказал то, о чем тебе и знать не надо, — вздохнул Хавард.

Гест помолчал, размышляя о новой своей проблеме.

— О чем думаешь? — спросил Хавард.

— Ни о чем.

Хавард встал, долгим взглядом посмотрел на него, потом сказал:

— Давай принесем клятву побратимства. Я слыхал, так поступают мужчины, которые не слишком доверяют друг другу, но очень хотели бы доверять.

— Я не против, — отозвался Гест и скинул рубаху, рана на плече оказалась неглубокой, но кожа была содрана, синяк изрядно увеличился, и кровотечение не унялось. — А можно использовать кровь из раны, нанесенной лиходеем?

— Не знаю, — отвечал Хавард. — Знаю только, что кровь надо смешать с землей или сажей.

Он достал нож, полоснул лезвием по большому пальцу — кровь закапала в подставленную плошку. Гест выдавил туда же кровь из раны, Хавард добавил сажи и размешал все кончиком ножа, получилась густая черная масса, застывшая прямо у них на глазах. Потом оба обхватили руками эфес меча, который отец подарил Хаварду по случаю крещения, и поклялись в вечной верности, что бы ни случилось, и в том, что, если одному из них суждено погибнуть, другой отомстит за него.

Но Гест знал, что ночь эта будет короткой, так как ему придется еще раз выйти из дома и предпринять кое-что очень важное, в одиночку, без побратима.


Однако ж ночь затянулась. Проснулся Гест далеко за полдень, оттого что Сэмунд велел ему вставать, и поживее. Он только что вернулся из Хадаланда и желал, чтобы Хавард, Гест и еще двое родичей снова поехали с ним к Стейну сыну Роара и засвидетельствовали мировую, которой он сумел достичь. Сэмунд сиял так, будто одержал великую победу на поле брани.

Гест проворчал, что он не в настроении, что у него болит живот и голова раскалывается с перепою. Но Сэмунд объявил, что выбора у него нет. Делать нечего, Гест встал, поехал, изо всех сил скрывая рану и боль, которая огнем жгла тело от ключицы до самого бедра и порой сводила лицо.

В Хадаланде они пробыли три дня. Мировую со Стейном скрепили рукопожатием, пировали, обменивались подарками, и Стейн обещал на Рождество пожаловать в Хов. Но Хавард прослышал, что Сэмунд посулил отдать Асу за младшего сына Стейна, Сигурда, шустрого, говорливого парня в Гестовых годах. И это Хаварду очень не понравилось. Он вышел с братом на улицу и спросил, уж не повредился ли тот рассудком.

— Ингольв предоставил мне свободу действий, — ответил Сэмунд. — Но коли ты желаешь другого уговора, займись этим сам. А ты, Гест, как думаешь?

— Никак. У меня рука болит.

— Да ну? Что с тобой стряслось?

— С лошади упал.


Приложив некоторые усилия, Хавард весь остаток вечера просидел обок Стейна и спросил у хёвдинга, вправду ли Сэмунд обещал Сигурду свою сестру. Стейн кивнул.

— Н-да, коли так, поступил он не очень-то разумно, — сказал Хавард, внимательно следя, чтобы никто не слышал их разговора. — Ведь Аса такая же упрямая и своевольная, как и все мы, и, насколько я знаю отца, тут он позволит решать ей самой. Впрочем, я могу представить ей это дело наилучшим образом, потому что знаю Сигурда как бравого парня, о нем дурного слова не скажешь, ты же сам знаешь, как для нас важна эта мировая.

Стейн был примерно того же возраста, что и Ингольв, хмурый коротышка с рыбьими глазами и широким лицом, никогда не выезжавший за пределы собственных лесов, а владения его простирались от Ингольвовых земель на севере далеко на юг, к западной границе Вика. Прищурясь, он посмотрел на Хаварда и спросил, чье же слово имеет вес.

— Ты о чем? — в свою очередь спросил Хавард.

— Сперва толкует один, потом другой. Много ли у вас в Хове таких, что распоряжаются, да по-своему?

Хавард сказал, что вполне понимает, куда клонит хёвдинг, и что насчет этого дела они, может статься, говорили по-разному, но не по злому умыслу, а по недоразумению.

— Я тоже понимаю, — отозвался Стейн. — И знаю тебя как честного и хорошего человека, потому и мы не отступим от этого обещания, ибо небезразлично мне, на ком женится Сигурд. Так и скажи отцу и Асе: мы очень довольны нашим уговором.

Гест, сидевший рядом с Хавардом, громко рассмеялся, подтолкнул побратима локтем и воскликнул, что надо выпить за Асу и Сигурда.

Хавард нехотя положил руки на стол, взгляд его скользнул по пирующим и остановился на Сигурде, который сидел на другом конце, глядя на них с по-детски вопросительной улыбкой. Вообще-то Хавард, был о нем не особенно высокого мнения, однако сейчас поднял кубок и держал его перед собою, пока Сигурд не поднял свой. Оба выпили. Стейн тоже осушил свой кубок, рыгнул и добродушно хлопнул Хаварда по плечу:

— Жаль, нет у меня красавицы-дочки вроде Асы, а то бы я позволил ей самой принять решение, коли бы ты попросил ее в жены, потому как мало кто был бы мне столь желанным зятем, как ты, Хавард, я бы предпочел тебя твоему сумасбродному брату, которого ты сопровождаешь, ибо я знаю: тебе можно доверять.

Хавард и на сей раз сумел изобразить улыбку.


По дороге домой Гест с Хавардом ехали чуть впереди остальных. Когда они узкой тесниной спускались к Меру, Гест вытянул вперед здоровую руку, и немного погодя на нее опустился Митотин. Хавард свистнул — коршун перелетел к нему. Гест тоже свистнул, и снова Митотин покинул хозяина, словно тяжелый снежный ком, пал Гесту на плечо и замер, полураскрыв крылья.

Гест рассмеялся.

— Понятно тебе, что ты тут лишний?! — крикнул он через плечо и взмахнул рукой, так что Митотин поневоле взлетел и вернулся к хозяину.

— Ты никак воображаешь себя святым? — насмешливо воскликнул Хавард.

— Что ты имеешь в виду?

— Думаешь, Онунд не может навредить тебе, потому что ты под защитой Божией?

— Не знаю, — ответил Гест. — Но я все еще жив. Ну а с Митотином я просто пошутил, и, на мой взгляд, тебе полезно повстречать кого-нибудь похитрей тебя самого, вот как Стейн. Вдобавок он вам больше не угроза, напротив, нуждается в вас, потому что вел себя ничуть не лучше Ингольва.

— А ты все ж таки несвятой, — сказал Хавард. — Рана-то твоя никак не заживает.


Вернувшись в усадьбу, Гест пошел к сараю возле бухты и обнаружил, что он пуст, дверь взломали изнутри железным прутом, который погнутый стоял тут же, за створкой. Он зашагал обратно, хотел наведаться к Хаварду, но канул в ночь с чадящими кострами звезд. Ударился лбом о каменный порог и лежал там без движения, пока теплые руки не подняли его, не отнесли в дом, на постель.

Открыв глаза, он увидел Асу, девушка сидела у двери, в клубах пара, валивших из ушата с водой, белый ее лоб влажно поблескивал, крохотные капельки искрились на губах, в незримом пушке на подбородке; она опустила в воду тряпицу, прополоскала, вытащила, подождала, когда можно будет отжать, и вздрогнула от неожиданности, перехватив его взгляд. В тот же миг лицо ее привычно застыло, и она стала похожа на Ингибьёрг, даже слишком похожа. Гест покосился на свое обнаженное плечо: рана была чистая, но не затянулась, выглядела совсем свежей, он не чувствовал прикосновений Асы, чувствовал только рану — спиной, всеми членами, желудком и лицом, а вот голова словно полна тяжелого, мокрого снега.

— Сейчас ты, по крайней мере, не смеешься, — сказала Аса и отдернула руку, точно опасаясь заразы. Гест тщетно попытался состроить гримасу, и она удовлетворенно кивнула. — Ты вечно смеешься. Потому и не нравился мне.

— А теперь я тебе нужен?

— Нет, — ответила она.

Гест спросил, что она рассказала Онунду. Но она сосредоточилась на ране и заговорила о том, что хорошо умеет врачевать, у нее это от матери, и отец с братьями на себе в этом убедились, все раны, какие лечила Аса, зарастали, даже шрамов не оставалось; она заметила, что Гест холодный, будто покойник, стало быть, лечить надобно теплом, телесные соки у него вышли из равновесия, слишком много в них черной жёлчи, а виной тому либо чары и проклятие, либо отрава на лезвии топора.

— Знаешь, кто это сделал? — спросил Гест.

— Да. Я знаю, и Хавард знает, а больше никто.

Гест сказал, что должен предупредить Ингольва и Сэмунда, иначе никак нельзя. Аса вновь поджала губы и с силой придавила тряпицу к ране — тупой меч боли насквозь пронзил все его тело, он вскрикнул, и по губам девушки скользнула едва уловимая усмешка.

— Contraria contrariis,[418] — сказала она. — Впрочем, если ты думаешь, что в другом месте тебе помогут лучше, я перечить не стану.


Рана походила на красную пасть с кривыми темными зубами, Гест лежал не шевелясь, меж тем как Аса накладывала на нее влажные зелья. Когда девушка наклонялась, он невольно заглядывал в вырез ее платья и почему-то не мог отделаться от мысли, что она нарочно стала коленями на дощатый топчан. Закрыв глаза, он почувствовал, как руки ее помягчели, и эта смесь жесткости и мягкости напомнила ему Ингибьёрг. Аса — это юная Ингибьёрг, двадцати лет от роду, красивая той красою, что открывается лишь глазу чистому, как воздух. Он невольно засмеялся, а она мгновенно выпрямилась и прикрикнула, чтоб лежал смирно. Наконец она прикрыла рану листьями подорожника и взялась за перевязку, обматывая ему плечо и торс длинной полоской ткани. Руки девушки так и летали вокруг, обнимали его, и Гест изо всех сил старался замереть, когда белая грудь касалась его кожи, и он чуял неизъяснимое, сладкое благоухание, непохожее на пряный, травяной запах Раннвейг, благоухание чистой кожи, вот так же, наверно, пахнут небеса. Он осторожно прихватил грудь зубами, почувствовал, как Аса напряглась, но не отпрянула, словно ожидая не то завершения, не то продолжения, он чуть сильнее сжал зубы, начал сосать, а она скользнула ближе, села на него, поневоле Гест прикусил еще крепче и удивился, что она застонала, будто никогда не бывала с мужчиной, и он едва не съежился снова, однако тут она застонала как должно; он смотрел в ее приоткрытый рот, где дыхание стихло, как ветер в густом лесу, тишина эта продолжалась, пока Аса не обмякла с чуть слышным всхлипом; сам Гест тоже был безгласен, успел только увидеть, как щеки и грудь Асы ярко зарделись, и в тот же миг веки его сомкнулись, словно тяжелые дверные створки.


В следующие дни она приходила каждое утро, меняла повязку, убедившись, что рана не затянулась, и сидела на нем, пока дыхание не замирало на губах и румянец не заливал бледные щеки. Он покусывал ее грудь и не думал больше о своей незаживающей ране. Да и ни о чем другом не думал. Оцепенел. Пока не явился Хавард. Тут-то Гест подумал, что, пожалуй, побратиму не мешало бы прийти раньше, но Хавард сказал, что ходил со своими сокольниками на охоту, далеко в горы, а сообщение о побеге Онунда воспринял равнодушно.

— Этого следовало ожидать, — заметил он. — По крайней мере, ты именно этого и ожидал, верно?

— Кто-то из здешних мог ему пособить? — спросил Гест.

— Ты?

Гест хмуро посмотрел на него.

— На Асу намекаешь? Нет, не думаю, — сказал Хавард. — Сараем этим пользуется один Ингольв, а он из дому не выходит. Рана-то твоя как?

— Не знаю. Я о ней не думаю.

Хавард едва заметно усмехнулся и полюбопытствовал, о чем же он тогда думает.

— Не проклятие ли над тобой тяготеет?

— Вполне возможно. — Гест попытался улыбнуться в ответ, буркнул, что горячки у него нет, боль утихла и силы скоро восстановятся, только вот рана эта на плече — зияет, будто рот, кричащий от безумной боли, которой он не чувствует, она тревожила его, пугала, когда он не спал и находился в забытьи.

Он звал Асу, и вечером и утром. Дело в том, что она взяла в привычку забывать про него на день-другой, а он тогда места себе не находил и посылал за нею трэлей и других людей. В конце концов она приходила, хмурая, недовольная, Гест перестал ее понимать, мягкие ее руки делались все грубее, вода была то слишком горячая, то слишком холодная, улыбка фальшивая, а рана упорно не заживала.

— Уйти ты не сможешь, — объявила она в один прекрасный день, вроде как объясняя собственное безразличие, ведь посиделки их тоже прекратились. — Умрешь от этой раны.

Аса и золото к ране прикладывала, и травами пользовала, и водой, и какими-то вонючими составами, которые смешивала в маленьких деревянных плошках, и губами к ней прикасалась, а Митотин, по команде Хаварда, даже клювом по ране провел. Но все было напрасно, ничего не менялось, рана на плече зияла точно большая красная пасть.


В Хове жили два старых вольноотпущенника — Ротан и Пасть, а звали их так потому, что рты у обоих были большие, широкие, вдобавок один родился с волчьей пастью. Еще их звали Двойчатами, ведь, если не считать означенного изъяна, коим страдал Пасть, они совершенно друг от друга не отличались, были близнецами, приземистые, могучие здоровяки, многие годы ходившие с Ингольвом в викингские походы.

Позднее Ингольв поручил им заботы о своих сыновьях, и Двойчата учили их владению оружием, тонкостям охоты и премудростям кодекса чести; в особенности оба привязались к Эйвинду, который сейчас находился в Дании, у конунга Кнута. Когда же Двойчата постарели, Эйвинд с отцом решили, что им надобно остаться в Хове и вкушать заслуженный отдых, занимаясь мирным сельским трудом, да только старикам это вовсе не нравилось.

Одного Ингольв определил в оружейную мастерскую, а второго поставил начальствовать над сушильнями, но в тот же день оба явились к своему господину и сказали, что хотят быть вместе, как всегда. Речь держал Пасть, хотя обычно он избегал открывать рот, только вот сейчас иначе было нельзя: стоило Пасти заговорить, как Ингольва одолевала поистине болезненная неловкость, и он готов был исполнить любое желание; так вышло и на сей раз.

С тех пор они ели, спали и трудились бок о бок — в оружейной мастерской, а говорил за обоих всегда Ротан, ну, когда без разговоров было никак не обойтись, ведь большей частью они избегали людей, общались с одним лишь Хавардом, за птицами его смотрели.

Именно Двойчата были при Хаварде, когда он одолел Онунда в Ингольвовой бухте. До некоторой степени они и к присутствию Геста притерпелись, потому что он, как говаривал Ротан, бедолага вроде них самих, ведь им было невмоготу слоняться в тишине Хова, разрываясь на части между лояльностью к господину и тягой к лязгу оружия и кровавому вкусу славы; никто не вправе отнимать у мужчины эти услады, только смерть. И оба диву давались, что Гест, вольная душа, сидит здесь сложа руки, в этаком полусне.

— Хотя больно уж ты мал, — сказал Ротан. — Почитай что в упор не разглядишь.

И оба покатились со смеху.

Оживлялись Двойчата, только когда Ингольв посылал их на местные тинги и на ярмарки продавать оружие и инструмент, собственными руками изготовленные в Хове, вдобавок в их задачу входило смотреть во все глаза и держать ухо востро, чем они занимались столь ревностно, что Ингольву, как правило, приходилось кое-что выбрасывать из их красочных донесений, сопоставлять оные с тем, что он слышал от прохожих бродяг, купцов и прочих осведомителей. Ведь Двойчата первым долгом сообщали новости, которые сулили им скорый отъезд из усадьбы, — междоусобицы в Дании, война в Англии, интриги среди мелких соседних конунгов; Двойчата обожали беспорядки, ибо там были возможности, была жизнь.

Однако еще в начале зимы в Хов заявились трое датских торговцев, мед предлагали, да по цене поболе, чем за шкурки выдры. И отчасти они подтвердили донесения Двойчат, к примеру, что датчане фактически построили новый флот взамен утраченного Кнутом, когда после гибели отца он, поджав хвост, позорно бежал из Англии. В Дании меж тем правил его брат, Харальд, крепко держал страну в узде и вовсе не собирался делиться властью с младшим братом. Поэтому у Кнута оставалась единственная возможность, а именно еще раз напасть на Англию и Адальрада.

Правда, торговцы слыхали про какой-то загадочный флот, что стоял в Нормандии под стягом некоего норвежского конунга-викинга, который поддерживал короля Адальрада и англичан, против датчан.

Звали этого конунга Олав сын Харальда,[419] и родом он был с берегов Мера, потомок Прекрасноволосого, к тому же крещеный. Сейчас флот его исчез, одни говорили, будто ушел к Северному проливу, а затем на Румаборг, другие уверяли, что он взял курс на Оркнейские острова, а оттуда ведь морем рукой подать до Хьяльтланда да и до Норвегии.


Для Двойчат Ингольв был открытой книгой, и Ротан в своей вкрадчиво-покорной манере тотчас принялся исподволь внушать ему, что он и думать ни в коем случае не должен о поддержке возможного норвежского претендента на трон, против датчан, ведь Эйвинд, самый многообещающий его сын, находится в Дании.

— Эйвинд, Эйвинд… — произнес Ингольв, стараясь их успокоить. Выходит, один его сын у свейского короля, другой в Дании, прямо как заложники. И на следующий день после отъезда торговцев Двойчата пришли к постели Геста и попросили его встать: Ингольв желает говорить с ним.

— Я не могу ходить, — ответил Гест. — Я умер.

Не обращая внимания на Гестовы протесты, Ротан взвалил его на плечо, отнес в большой дом, где в одиночестве сидел Ингольв, и уложил на меховое одеяло возле очага.

— Дело касается церкви, — сказал старик. — Пора бы начинать строительство, Двойчата присмотрят за работами…

— Сейчас зима, — проворчал Гест. — Бревна из лесу не вывезешь.

— Осень сейчас. И лес я могу вывезти когда захочу…

Они перебросились еще несколькими вялыми фразами, после чего Гест перебил Ингольва и сказал, что его клонит в сон, так, может, Ингольв прямо выложит, что ему надобно.

Старик провел рукой по волосам, шмыгнул носом.

— Видишь ли, датчане, которые тут были…

— Да, я слыхал про них.

— Коли то, что они рассказывают, правда… ты, вероятно, не знаешь Эрлинга сына Скьяльга, зато бывал в Оркадале у Эйнара, которого ярл хочет оставить регентом на время своего отсутствия…

— И ты хочешь знать, как поведут себя хёвдинги, если в отсутствие ярла случится нападение на страну?

Ингольв кивнул.

— Эйнар сдержит слово, данное ярлу, — сказал Гест.

— И будет сражаться?

— Этого я не говорил. Эйнар хёвдинг, но не властитель, он будет исполнять приказания ярла, пока ярл способен приказывать.

— Стало быть, если ярл погибнет или откажется от страны, Эйнар сочтет себя свободным от обета?

— Думаю, да. Он человек ярла ровно в той мере, в какой ему это выгодно. А Эрлинг сын Скьяльга, как тебе известно, никогда не был ярловым сторонником, ты был с ними при Свольде, они такие же, как ты.

— Но сейчас так много всего сходится! — вдруг воскликнул Ингольв. — Во-первых, новый претендент тоже зовется Олавом. Он тоже в союзе с королем Адальрадом. И намерен собирать страну. И хочет, чтоб она приняла христианство. И он потомок Прекрасноволосого…

— Поэтому ты думаешь, второй раз это случиться не может?

Ингольв надолго задумался.

— Может, это ловушка, — пробормотал он, — вот что я имею в виду.

Не слова, а тяжелый снежный ком.

— А может, Божия воля? — подсказал Гест.

Но Ингольв не слышал, он чувствовал себя как никогда старым, н-да, больно признать, однако он успел замириться с давним врагом, со Стейном, и поссориться с давним другом, с Рёреком, вооружился и усилил дозоры, размышлял, строить ли церковь, поднимать ли паруса или устремить взгляд в небеса… И еще одна мелочь: обратил ли Гест внимание, что король Адальрад вышвырнул Кнута в море с такою поспешностью, что тот даже не мог забрать с собою тело отца, конунга Свейна?

— Да, я слышал об этом. Но на самом-то деле ты ведь думаешь о том, сумел ли и Эйвинд целым-невредимым покинуть Англию, верно?

— Верно, — сказал Ингольв, потупив взор. И повторил: — Верно.


На другой день Двойчат вызвали из оружейной и вместе с двадцатью работниками послали в горы валить лес. Гест кое-как поднялся со своего одра и провел с ними несколько дней, плечо ему больше не докучало, он лишь испытывал жаркую слабость, не иначе как от меховых одеял, которыми укрывался. Между тем выпал снег. И падал снова и снова. В огромных количествах. Стеной. Засыпал все вокруг. Они тонули в нем чуть не по пояс.

— В Исландии и в Халогаланде снег похож на море, — сказал Гест Двойчатам. — Лежит волнами.

Двойчата не удивились. Они бывали в Исландии, бывали на Оркнеях и в Шотландии, во Франции и в Ирландии, в Гардарики,[420] и в Румаборге и не могли взять в толк, чего ради бродят тут в глубоком снегу и ворочают мерзлые бревна, когда их зовет широкий мир.

Но Ингольв не отступался, приказал трэлям расчистить снег, чтобы он мог обойти давнее капище, где поднимется новая постройка, а после его ухода Гест велел расчистить площадку еще раз, и гораздо тщательнее, чтобы работники кирками и ломами начали долбить промерзшую землю.

Немного погодя хёвдинг передумал: строить надобно не из стоячих бревен, а из венцов, как церковь у Стейна сына Роара. Сызнова эта смесь сомнений и медлительности. Но для венцов необходимо каменное основание, навезли камня, принялись тесать, но в этой работе Гест не участвовал, все это стало ему надоедать, укрытие его вновь зашаталось, и он ничего не мог поделать.


Вот он и бродит по заснеженным лесам, думает об Асе, об этой странной женщине, которая начисто стерла его из своей памяти, при нем Митотин, и на фоне неба крылья ястреба словно листья папоротника на фоне красно-бурой болотной руды, ведь дни стояли короткие, багряные, лед сковывает бухты и всего за пять коротких дней полностью укрывает озеро, потом выпадает еще больше снегу, сухая белая стужа окутывает леса, цепенит людей и животных, но не Митотина; Гест сумел-таки взять над ним власть, как военачальник, уверенными жестами, и посвистом не от мира сего, и едой, не в последнюю очередь едой, — накорми Митотина, и он будет творить в небе чудеса.

На ногах у Геста снегоступы, лыжи он недолюбливает. Пасть на плече по-прежнему открыта, и чудится ему, будто он сам парит на ястребиных крыльях в море белизны. Но вот ястреб зависает над склоном холма и с уверенным криком падает вниз. Гест идет следом и видит: Митотин сидит на снежном бугре — то ли на занесенной снегом кочке, то ли на камне — и что-то терзает клювом и когтями. Гест замечает цветную ткань, кожаный башмак и понимает, что это, еще прежде чем разгребает снег. Нога, еще одна, спина, две спины — два мертвеца с рублеными ранами на затылке и голове, мороз уберег их от тления, кажется, будто смерть настигла их вот только что, бездыханные, но как живые. Гесту ясно и кто они такие — это Онунд и один из его спутников, которых они заперли в сарае возле бухты. Но опознаёт он их по одежде и браслетам, лица объедены зверьем. Продолжает отгребать снег, все совпадает, цвет волос, рост, оружие, это действительно Онунд, человек, от которого он скрывался семь долгих лет; что ж, теперь скитаться незачем, он может вернуться куда угодно — в Сандей, в Исландию; итак, скитаниям пришел конец, причем в тот самый миг, когда рушится последний его приют.

А руки все копают, он находит мешочек с серебряными слитками, несколькими монетами и множеством золотых перстней, там же лежит вырезанная из дерева орлиная голова, его собственная детская работа, при виде которой мать почему-то расплакалась. Ноги не держат, он садится, смотрит на орлиную голову, на пропавшую хищную птицу, потертую, темную от жира, захватанную грязными руками, и вроде бы вспоминает, что сестра ответила, когда он спросил, не забрали ли Онунд или Снорри чего-нибудь в Йорве: «Ничего».

Но позднее она заметила, что орлиная голова пропала… хотя нет, Гест подарил ее Эйнару, тому бедолаге, что знал столько историй и искал прибежища в Йорве, с него-то все и началось. Стало быть, Стюр забрал ее у убитого и отдал Онунду?


Гест встает, не выпуская орлиную голову из рук, обходит вокруг покойников; он помнит всё: лицо Эйнара, когда тот похвалил его мастерство, затем смущение, когда Гест, обиженный на мать ребенок, швырнул ему резную голову, и нерешительность в ответ на Гестово упрямство: «Бери! Бери!» В конце концов Эйнар принял подарок и владел им, пока не пал от руки Стюра, который забрал орла себе и отдал сыну.

Или Онунд нашел его в Стюровом наследстве?

Но знал ли он, что фигурку вырезал Гест?

И зачем таскал ее с собой?

Онунд был мертв, куницы и лисы обглодали его лицо, лишь тишина звенела средь черных елей. И это вправду Онунд, а при нем означенная фигурка.

Гест разжигает костер, ведь отсюда расползается нечто большее, чем великое безмолвие, он собирает хворост, ногой разгребает снег под елкой, садится и, уже преисполнившись твердой уверенности, осторожно кладет орлиную голову в огонь, следит, как пламя пожирает ее, и думает, что сейчас у него на глазах исчезают знамение, и проклятие, и детство, и большая часть его жизни, он сжигает все это и может вернуться куда угодно — в Сандей, а то и в Исландию… но сознает ли он это, хотя сидит здесь и ждет, пока костер догорит, и видит, что и Митотин ждет, замерев на снежном бугре и поглядывая то на Геста, то на трупы, а все вокруг мало-помалу погружается в темноту?

Гест встает, палкой раскатывает уголья — орлиная голова исчезла, — еще раз осматривает трупы (в самом деле Онунд), прячет мешочек в карман и уходит прочь, возвращается в Хов, совсем другим человеком.


Той ночью к нему опять пришла Аса. Он спросил, где она была, и недружелюбно добавил, что рана зажила.

Однако она сняла повязку, увидела, что пасть зияет по-прежнему, и опять сидела на нем, как до наступления морозов, такая же мягкая и одновременно жестко-суровая. Но Гест был другим. И когда она ушла, он встал, открыл мешочек и снова осмотрел Онундово имущество, но ничего такого не нашел, ну разве только в золотых перстнях таился некий особый смысл. А сна все не было, волей-неволей Гест вышел на улицу и стал смотреть на луну, которая серебряным яйцом висела над белыми лесами. Стужу он, во всяком случае, ощутил.

Когда снег опять засыпал все следы, Гест пошел к Хаварду и попросил Митотина: решил, дескать, на охоту сходить. Хавард отвечал, что тоже собирается на охоту, и они отправились в лес вместе, как Гест и рассчитывал. Словно невзначай он привел друга к месту находки, проследив, чтобы Хавард наткнулся на трупы, спросил, видел ли тот их раньше, и услышал в ответ, что нет.

— Место выбрано умно, — с сухим одобрением сказал Хавард. — Далеко от усадьбы. Но почему ты их не закопал, ты ведь не собирался объявлять, что убил их?

— Их убил не я, — отвечал Гест. — А тебя привел сюда, только чтобы удостовериться, что и ты этого не делал. Сэмунд наверняка тоже ни при чем, он бы тебе рассказал. Кто же тогда?

Еще не договорив, Гест вдруг смекнул, что попал в ловушку.

— Это Онунд? — спросил он.

Хавард с сомнением глянул на него, присмотрелся к трупам.

— Да, Онунд, — медленно проговорил он. — Но оружие?

— Вот именно. Оружие мы утопили в бухте. Возможно, они добыли себе новое. Однако и башмаков таких у Онунда не было.

— Я не помню, что за обувку носил Онунд. Но у тебя ведь другое на уме?

— Верно. Коли ни ты, ни я, ни Сэмунд, ни кто другой из усадьбы этого не совершали, то, значит, грабители или злодеи какие, но почему они их не ограбили?

Гест развязал котомку и показал кошелек, Хавард осмотрел содержимое, пробормотал, что ценности немалые.

— А вот почему, — продолжал Гест. — Хотели, чтоб мы его опознали. Так что, может, это вовсе и не он.

Хавард опешил. Потом засмеялся:

— К чему ты клонишь?

— К тому, что кто-то — возможно, сам Онунд — оставил этих покойников здесь, возле проезжей дороги на Хадаланд, чтобы люди из усадьбы нашли их и поверили, будто он мертв.

Хавард задумался, по-прежнему улыбаясь, еще раз перебрал содержимое кошелька и спросил, есть ли там что-нибудь, прямо указывающее на Онунда. Гест сказал, что нет, была орлиная голова, но он ее сжег.

Хавард присел на корточки подле покойников, поковырял ножом драную их одежду.

— Все ж таки это Онунд, — решительно сказал он. — Я уверен. — Встал, огляделся по сторонам. — Но мы на всякий случай устроим засаду вон там, на холме, пускай Двойчата покараулят, не придет ли кто сюда. Мне тоже не нравится, что их не ограбили. И оружие — откуда оно взялось? Заберем его с собой, только пока ни слова никому не скажем, ни Ингольву, ни Сэмунду.


В тот же вечер один из трэлей сообщил Гесту, что за ужином он должен занять место рядом с Ингольвом. Старик встретил его дружелюбной улыбкой, расспросил, как рана, а затем снова повел речь о слухах насчет Олава сына Харальда, что-де этот викингский вождь наверняка не упустит своего, пока датский конунг и хладирский ярл чинят в Англии кровавую расправу.

— Дело в том, — негромко сказал он, — что Олав из этих мест, из Оппланда, он пасынок Сигурда Кислого, который в дружбе со Стейном сыном Роара…

Гест усмехнулся:

— И ты бы предпочел, чтобы сын твой не очутился на неправильной стороне, коли Олав впрямь возьмет власть?

— Лишь бы он вернулся, — вздохнул Ингольв, отрезал кусок лосятины и неожиданно добавил: — А тебе надо бы пока посидеть в доме. До Рождества.

— Это почему? — спросил Гест.

Старик долго смотрел на него, дожевал мясо и с наигранным безразличием сказал, что после Рождества он сможет уехать отсюда вместе с Хавардом, Ингольв выкупил сыновнюю долю наследства, даст ему морской корабль, что стоит в Вике, и людей, которых он сам себе выберет.

— Посмотрим, кого он выберет — воинов или торговцев.

— Ты вроде как надеешься, что торговцев.

— Ни на что я не надеюсь, — возразил Ингольв. — Я над Хавардом власти не имею. И никогда не имел, так и запомни.


Снегу навалило еще больше. И стужа по воле Божией все крепчала. А Двойчата, сидевшие в засаде недалече от покойников, никого, кроме зверья, не видали. Пасть за двоих сетовал на мучения, какие они терпят от холода, твердил, что оба хотят обратно в усадьбу, церковь строить, там хотя бы двигаешься все время. В конце концов Хавард засаду снял, решил, что Гесту опасаться нечего. Однако и он считал, что из дома побратиму лучше не выходить.

Шли дни, в усадьбе готовились пышно отпраздновать Рождество, мыли-чистили большой дом и дома для гостей, забивали быков и баранов, свозили целые горы дров, доставали рыбу из бочек и ларей, с утра до ночи воздух полнился ароматами коптилен и свежевыпеченного хлеба. Ингольв ждал. Ни с кем не разговаривал, выйдет подкрепиться и снова исчезнет, снова ждет — одного из девяти своих сыновей.

Он совсем уж было превратился в нелюдима-отшельника, но вот однажды утром на мысу затрубил рог. Все высыпали во двор на мороз, всматриваясь в бесснежную гладь озера, где черной змейкой двигалась вереница саней. Это Эйвинд! Девять конных саней, на безопасном расстоянии друг от друга.

— Не забыл родные места, — пробормотал Ингольв, когда змейка ловко обошла первое укрытое снегом разводье, завиляла, огибая устья ручьев, и наконец заложила широкую дугу вокруг водопоя.

Старик стоял раскинув руки — ни дать ни взять король в лохматой волчьей шубе, румяный от холода, окутанный морозным паром; сына он встретил довольным ворчаньем и широкой улыбкой — какой сын может пожелать большего?

Гесту показалось, что по щекам Ингольва катятся слезы, а тот и не думал их утирать, он обнял Эйвинда, который сидел во вторых санях, по очереди приветствовал каждого из его спутников — было их тридцать два человека, — будто все они приходились ему сыновьями; по знаку Ингольва трэли вынесли бочонки с пивом, принялись всех угощать, Эйвинд же обеими руками раздавал подарки, никого не обошел улыбкой и добрым словом, тем паче Двойчат, которые расплакались как дети, пали на колени и упорно не желали вставать, пока он не хлопнул их как следует по спине и не ткнул носом в кружку с пивом — к полному восторгу собравшихся.


Эйвинд походил на Сэмунда, только был старше, в угольно-черных волосах кое-где виднелись уже белые пряди, он казался спокойнее брата и держался солиднее. Но и сходство с Хавардом опять-таки бросалось в глаза — тот же прозрачный взгляд, кошачья гибкость сутуловатой фигуры, сероватый оттенок кожи. Сейчас он выкладывал перед Асой привезенные из Англии бесценные дары — платья, ткани, стекло, украшения, — вручив отцу меч с золотою насечкой, а братьям алебарды на длинных рукоятях.

Потом Эйвинд замер, оглядываясь по сторонам, и Сэмунд отвел его в сторонку, чтобы рассказать о Раннвейг. Лицо Эйвинда осталось непроницаемым. Зато Ингольв вскричал, что во всем согласен с Сэмундом, который станет хозяином усадьбы.

И на сей раз Эйвинд даже бровью не повел, только вытащил из саней красновато-коричневый деревянный сундучок, окованный серебром, достал оттуда золотой перстень с самоцветами, надел его на левый мизинец, закрыл крышку и отдал сундучок и ключ Асе, та склонила голову, залилась краской и пробормотала, что сохранит сундучок до возвращения Раннвейг. Эйвинд и тут ничего не сказал. Молчальник, подумал Гест, только улыбается, как и подобает вернувшемуся домой сыну.


Они пировали в большом доме, Ингольв, возбужденный, раскрасневшийся, сидел на почетном месте, вернее, полулежал, сложив руки на широком животе, говорил мало, пил в меру, с детским удовольствием наблюдая за пирующими. Временами окликал Эйвинда, спрашивал его мнения о еде, о ледовой обстановке, о путешествии в Норвегию… Когда же пир подошел к концу, он все-таки заговорил о том, что на самом деле занимало его мысли: действительно ли Эйвинду так необходимо соблюдать обязательства перед датским конунгом?

— Ты сам заключил это соглашение, отец, — спокойно ответил сын.

— Знаю, — сказал Ингольв. — Но я дал обязательство Свейну, а не сыну его…

— Обязательство сыну дал я, отец. И ни Свейн, ни Кнут никогда не относились к нам как к заложникам. Мы — люди свободные. Были и есть.

Ингольв провел пальцами по волосам и буркнул:

— Датчане нам чужие.

На губах Эйвинда по-прежнему играла безучастная усмешка.

— Много времени прошло после Свольда, отец, пора бы забыть.

— А тебе, сын мой, пора бы уразуметь, что иные вещи забывать нельзя.

Ингольв ушел к себе, и тогда Эйвинд обратился к Гесту.

— Как по-твоему, кто из них самый сильный? — безразличным тоном спросил он, кивнув на Двойчат, которые сидели на лавке впереди, спиною к ним; Гест впервые видел их в большом доме, однако они не ели и не пили, просто сидели перед долгожданным своим господином и смотрели в огонь, точно два каменных стража.

— Никто, — ответил Гест.

— Почему ты не сказал — оба? — улыбнулся Эйвинд.

— Потому что думаю, они никогда не мерились силами друг с другом.

Эйвинд опять улыбнулся, хлебнул из кружки и стал слушать Сэмунда, который в четвертый раз уже рассказывал про мировую со Стейном сыном Роара. Немного погодя Эйвинд обернулся к Гесту, сказал, что слышал о нем еще несколько лет назад, убийство Вига-Стюра и в Хедебю было у всех на устах.

— Мало того, и Хавард и отец твердят, будто ты видишь то, чего никто другой не видит.

— Этого я не умею.

— И все-таки, можно задать тебе один вопрос?

Гест сказал, что спросить он может о чем угодно, только ответы будут так себе, самые обыкновенные, он ведь не прорицатель.

— Нынешней осенью у берегов Ютландии затонул исландский торговый корабль. Кормчего звали Атли сын Харека, он из Боргарфьярдара. С ним были двое его братьев, все они погибли. Я подумал, что тебе, наверно, стоит узнать об этом.

— Да. — Гест сглотнул. Ему не нравился этот брат, не нравилась его манера говорить, вести себя. Одновременно он видел перед собою материн перстень, который отдал Атли с просьбой отвезти в Исландию как весточку для Аслауг, теперь эта вещица лежит на дне морском у берегов Дании, и он, Гест, мертв для сестры точно так же, как тогда, когда она назвала его именем своего старшего сына. Но до сих пор он, как наяву, видел ее лицо и слышал голос, говорящий, что он сильный.

— По-твоему, это хорошая новость или плохая? — прервал Эйвинд ход его мыслей. — Учитывая нынешнее твое положение.

— Пожалуй что хорошая, — задумчиво произнес Гест, словно прикидывая, не пойти ли на поводу у надежды. — Атли убил невинного человека из Северной Исландии. Теперь же родичам убитого мстить некому.

— Ты уверен?

Гест помолчал и в конце концов поневоле признал:

— Нет. Вероятно, это вообще ничего не значит. Месть продолжится…

— В роду Атли?

Гест сглотнул застрявший в горле комок.

— Да, — тихо сказал он. — А это и род Клеппъярна, и род Торстейна, и мой…


Недели две спустя, под вечер, когда Хавард укладывает снаряжение в большущий деревянный сундук, Гест сидит рядом, наблюдает за ним, но мысли его по-прежнему заняты ютландским кораблекрушением, в котором погиб Атли сын Харека, и найденными в лесу загадочными покойниками, ведь эти два события вторгались в дальнейшую его судьбу; вдобавок ему не дает покоя довольство, которое читалось на лице у Асы. Она вдруг и против договоренности с Сигурдом сыном Стейна возражать перестала. Эйвинд даже предложил будущему зятю место на своем корабле, чтобы отложить свадьбу на год-другой.

Ингольв и Двойчат обещал отпустить, пускай помирают, коли охота. Правда, тут он и о Хаварде заботился, Хавард-то в море не ходил, плавал только по Меру, Ингольв и у Геста спрашивал, не стоит ли определить Двойчат на Хавардов корабль, они же замечательные мореходы. Гест ответил, что не знает.

Сейчас дверь распахнулась, в дом с топотом ввалились Двойчата, а следом за ними Эйвинд, Сэмунд и Ингольв, который тотчас велел вольноотпущенникам выйти вон, сам же опустился на крытую кожей Хавардову лавку, одобрительно поцокал языком и, ни к кому в частности не обращаясь, осведомился, помнят ли они, о чем толковал Эйвинд вечером по приезде в Хов.

— Нет, — сказал Гест.

— Да, — сказал Хавард.

Ингольв с досадой покосился на Геста и продолжил:

— Я только хочу сказать, что поход, который вам предстоит, не похож на те, в каких довелось участвовать мне самому, и я знаю, там, куда вы задумали отправиться, друзей у вас нет, ни одного!

В следующий миг он выбежал за дверь. Они оторопело проводили его взглядом. Один лишь Эйвинд бровью не повел.

— О чем это он? — спросил Сэмунд.

— Завтра выезжаем, — сказал Эйвинд. — Гест тоже с нами.

Гест не ответил, в плече у него была рана, которая никак не заживала, хотя не болела, не гноилась. А когда этой ночью пошел спать и кругом царил такой кромешный мрак, какой бывает, только если все факелы догорели и луна отдыхает, он подумал, что зрение ему в общем-то без надобности, он знал Хов не хуже, чем Йорву, Сандей и конюшню Кнута священника, а еще ему стало ясно, что рана его не будет потихоньку зарастать, она вообще не зарастет, и росту в нем никогда не прибавится, он был и останется ребенком.

И вот он двигается в темноте, не натыкаясь ни на какие препятствия, в темноте без запахов и шороха птичьих крыльев, белая кожа, что ненароком касается его губ, сделалась сухой, точно кора, — Аса пришла к нему в эту последнюю ночь, только он не знает почему, хоть она и говорит, будто пришла, чтобы не забыть его, мол, теперь-то уж навсегда его запомнит, единственного мужчину в своей жизни, ребенка. Он думает, это прощальный дар человеку, который, как она надеется, никогда не вернется, дар вроде того меча, который он получил от Торстейна, покидая Бё. Но вот поодаль брезжит свет, и он видит, что это, внемлет звукам, по которым истосковался, — там море.

«У моря есть конец?» — спросил Тейтр, когда они сидели на берегу Рейдарфьорда, глядя в вечность.

«Нет, — ответил Гест. И, помолчав, уточнил: — Это путь, ведущий во все стороны».

Часть третья

Англия

Давным-давно, восьмилетним мальчуганом, Гест, сидя на дереве, услышал от отца одну историю и теперь рассказывал ее Хаварду:

— К западу от Йорвы, недалеко, за один короткий день доскачешь, расположена усадьба Арнарстапи, глядящая на то же неукротимое море, что раскинулось перед Йорвой, только позади нее высятся исчерна-серые скалы и надежным бастионом блещет ледяная громада Снефелльсйёкуля. Возле усадьбы, как и в Йорве, бежит река. Солнечным летним днем два мальчика и две девочки играли у реки, съезжая по обледенелым склонам. И вышло так, что одна из девочек замешкалась на речной льдине, и течение вынесло ее во фьорд, она сумела выпрыгнуть на морской лед, который в ту пору заходил далеко вверх по фьорду, а остальные дети побежали домой предупредить родителей. Однако тем временем пал туман. А затем началась ужасная непогода, за ночь лед вскрылся, льдины унесло в море.

Все ж таки они наладили лодки и искали целых три дня. Когда же в конце концов прекратили поиски, отец спросил вторую дочку:

«Она была тепло одета, верно?»

«Да», — ответил старший мальчик.

«Тогда она сможет продержаться много дней. Глядишь, доберется до Акранеса или до Рейкьянеса, а то и до Оркнеев или аж до Англии».

Никто из них словом не обмолвился о том, что льдины растают, дело-то шло к лету. Когда же настала осень, а вестей о девочке по-прежнему не было, все решили, что ее нет в живых. Звали девочку Хельга, и было ей одиннадцать лет.

Однако она не умерла.

Хельга оказалась на большой льдине, которая дрейфовала не на юг, а на север, к Гренландии, и через семь дней прибилась к берегу в Браттали; тамошние норвежские поселенцы и спасли девочку, взяли к себе. У них она прожила следующие тринадцать лет — не то рабыней, не то приемной дочерью. Красивая, глаз не отвесть, только вот диковинная ее история наводила на мысль, уж не троллевского ли она роду, вдобавок и работала наравне с мужчинами и все время твердила стихи, которые сложила на льдине, глядя, как Исландия исчезает в морском просторе, в этих стихах были поименно перечислены все горы на Мысу, включая блистающий Снефелльсйёкуль, — последнее, что она видела в родном краю.

Прожив в Гренландии без малого четырнадцать лет, Хельга села на норвежский корабль, добралась до Нидароса и там перезимовала. А следующим летом исландский купец доставил ее на родину. Она снова увидела горы и отчий дом, встретилась с родичами и соседями. Но покоя не нашла. Ведь все переменилось. Краски, звуки, запахи, люди, дома — незнакомый, чужой мир, который уже никогда не станет ее собственным.

Вот и бродила она в горах, точно призрак. Так-то бывает: коли все считают человека мертвым, он и вправду мертв. Гест помолчал, потом добавил:

— Ты наверняка не поймешь эту историю, ведь рассказ занимает очень мало времени, тогда как семь дней на льдине длятся бесконечно, да еще надобно присоединить пятнадцать лет, прожитых на чужбине.

Тем не менее Хавард объявил, что все понял. От бледности его землисто-серое лицо приобрело оттенок нечистой муки, под опухшими красными глазами залегли черные круги, слюна текла из безгубого рта, который он не закрывал, чтобы ветер продувал язык, зев и глотку. Митотин тоже страдал от морской болезни. Но он хотя бы мог взлететь, прежде чем съеденное запросится наружу, и, раскинув крылья, парил над кораблем точно золотой стяг.

— Но почему твой отец рассказал тебе эту историю? — спросил Хавард.

— Потому что я сидел на дереве.

— А зачем ты влез на дерево?

— Чтобы он рассказал какую-нибудь историю.


Ветер стих. Штиль. Далеко на юге серела у окоема тонкая полоска — Флемингьяланд.[421]

Легкая дымка скользила над гладкой морской поверхностью; слабый теплый ветерок пах лесом, гниющими водорослями, мокрой землей; яркий солнечный диск слепил глаза, а небо словно бы опустилось вниз, белое, каким оно бывает лишь над тающими снегами.

Ротан от имени Хаварда приказал взяться за весла и сел подле брата. Гест тоже греб, рана не докучала ему, а насмешки корабельщиков — весло-то втрое больше нашего недомерка! — он пропускал мимо ушей. Мало-помалу и Хавард чуток оклемался, поел, напился воды. Когда же под вечер надвинулась сизая облачная гряда, он сам приказал поднять парус, стал подле Геста у рулевого весла, как и подобает настоящему кормчему, твердо стоящему на ногах.

— Расскажи еще про Хельгу, — попросил он, не отводя глаз от корабля брата, который шел с правого борта, на расстоянии пятнадцати—двадцати корпусов, с левого борта шли еще три корабля, в общей сложности восемнадцать судов — флот Эйвинда сына Ингольва, под белым стягом конунга Кнута, чуть более шести сотен человек, датчане и норвежцы, свей, немного славян, вендов и саксов, что примкнули к ним в Фюркате, Хедебю и Трелаборге,[422] а также два исландских корабля из Эйяфьорда. Над флотом висел вечно трепещущий покров из звуков, из шумов морского похода — стоны корабельных бортов, скрип такелажа.

— Так эту историю рассказывают детям, — сказал Гест. — Но когда попал в Бё, я услышал, как ее рассказывают взрослые, недаром говорят, что между собой взрослые рассказывают правдивее, детям-то не все полагается слышать. Так вот, Хельгу, оказывается, столкнул на льдину один из мальчишек, сверстник ее, по имени Раудфельд; брат его, Сёльви, тоже в этом участвовал, он был годом моложе. И когда выяснилось, что они натворили, отец Хельги пошел в Арнарстапи, схватил обоих мальчишек и утащил в горы. Там он сбросил Раудфельда в расщелину, которая с тех пор и зовется Раудфельдовой. С Сёльви он поднялся еще выше и столкнул его с обрыва, который теперь называют Сёльвахамар. Отец Хельги носил имя Барди, в Исландию он прибыл среди первопоселенцев из Норвегии, а когда случилась эта история, было ему немного за пятьдесят.

Когда отец мальчишек воротился домой и узнал о мести, он накинулся на Барди с кулаками, но Барди был силушкой не обижен и избил его до полусмерти, сломал ему бедро и руку.

Однако с тех пор не мог Барди спокойно жить в своей усадьбе, не мог общаться с людьми, отдал он усадьбу и имущество друзьям и родичам, а сам дикарем бродил в горах, ночевал в пещерах да средь камней, будто призрак.

Когда же Хельга вернулась, живая-невредимая, и тоже не могла найти себе покоя в родных местах, ничего не изменилось, для отца она оставалась мертва, как была мертва для него все годы после исчезновения, он и узнавал ее, и не узнавал, меж знакомым и незнакомым зиял временной провал. Правда, она осталась с ним в горах, и они жили бок о бок, как чужие.

— И какой же из двух рассказов правдив? — спросил Хавард.

— Оба, — отозвался Гест.

— Ты всегда так говоришь, когда не можешь ответить.

— Верно, — согласился Гест. — Кой-чему я научился. Только надобно добавить: Барди и отец мальчишек были родными братьями. Значит, новой мести не предвиделось. И, как говорят в народе, для них обоих из этого, пожалуй, ничего хорошего не вышло… Между прочим, я вижу землю.


В тот же миг они увидели, как Эйвиндов корабль, успевший лечь на другой галс, прошел прямо у них перед носом. Хавард налег на рулевое весло, приказал команде выполнить разворот и перевел взгляд на Эйвинда: стоя у планшира, тот поднял над головой скрещенные руки в знак того, что надо зарифить парус.

Остальные корабли получили тот же сигнал, а Эйвиндов корабль сделал разворот и, зарываясь в волны, снова пошел им навстречу. Вот сейчас произойдет столкновение — и тут Эйвинд прыгнул к ним на палубу.

— Это не мы, — сказал Ротан, когда хёвдинг очутился перед ними, сказал из опасения, что они сызнова чересчур близко подошли к его кораблю и перекрыли ему ветер, именно они, Двойчата, которые не могли потерять своего господина из виду.

Но Эйвинд, смеясь, отмахнулся.

— Как дела, брат? — спросил он, ехидно взглянув на Хаварда, который в ответ громко засопел, и прибавил: — Мы забрались слишком далеко к северу. — Показал на далекий берег. — Это Восточная Англия. Здесь в море впадают Хумбер и Трент, по воде видать, побурела она. Однако ж нам надо не сюда. — Он умолк, словно погрузившись в задумчивость.


Англия была низкая, серая. Виднелась на горизонте словно обломок старой доски, скалы, что поднимались на незримом берегу, величавостью похвастаться не могли, низкие, точно корабельные поручни. Близилось утро, море катило тяжелые темные волны, теперь они и птиц разглядели, несколько черно-белых пятнышек, трепещущих в воздухе, беззвучных и нереальных, как мотыльки, так далеко, что Митотин не обратил на них внимания.

— Видите вон там серые пятна? — спросил Эйвинд, показывая на растрепанную полупрозрачную полоску в тумане над скалами, которая двигалась в такт с прибоем и корабельной качкой, — не то редколесье, не то испарения, что поднимаются от земли, когда Господь зажигает новый день.

— Лес? — спросил Хавард.

— Люди, — ответил Эйвинд. — И кони. Это земли Ульвкеля и Ухтреда, первыхсановников Адальрада, только их нам и следует здесь опасаться. Стало быть, мы пойдем на полудень, в Уэссекс, и встретимся там с Кнутом и Эйриком.

Ротан хотел было возразить, но Эйвинд взглядом остановил его и продолжил:

— Они заметили нас еще вчера. И успели собрать большое войско. — Он помолчал и с улыбкой добавил: — Впрочем, они нарочно стали так у нас на виду, на самом деле их, возможно, куда меньше.

Двойчата и Хавард вопросительно смотрели на хёвдинга, и Ротан опять собрался что-то возразить, но Эйвинд уже принял решение:

— Уходим в открытое море.

Он сделал знак рукой. Его корабль тотчас развернулся к ним носом, он перепрыгнул назад, а немного погодя весь флот снова поднял паруса.


— Вижу землю! — сказал Гест. За последние сутки он уже трижды повторял эту фразу. Но на сей раз сперва он увидел не землю, а корабли, флот Эйрика ярла на морской глади под прохладным послеполуденным солнцем. Корабельщики спокойно сидели или дремали за веслами, меж тем как снасти легонько покачивались, будто сухой камыш на по-осеннему притихшем лесном озерце.

Но за лесом мачт наконец-то возникла земля, опять же низкая, серая, окутанная молочно-белым туманом.

В лесу мачт Гест разглядел флаги Кнута и Эйрика, заметил и что корабли стоят на якоре либо зачалены один к другому — флот в ожидании. Эйвинд проскользнул меж ними, ловко прошел сквозь строй, направляясь к скалам, которые постепенно становились белее и выше, туман рассеялся, пологие холмы словно оплеснуло яркой зеленью, узкие теснины зелеными клиньями прорезали белые как мел берега.

Люди на других кораблях молча смотрели на них, иной раз слышались крики, кое-кто приветственно махал рукой или поспешно потрясал копьем, многие вообще не выказывали интереса. Повсюду на палубах народ — лежат, спят, что-то стряпают, ковыряются со снастями и оружием, ждут, причем, видимо, уже много дней.

Но вот Гест заметил человека, который показался ему знакомым, и осанка, и одежда наводили на мысль, что это важная персона, синяя шелковая рубаха небрежно препоясана туго затянутым ремнем, украшенным серебряными клепками, башмаки со светлыми кожаными шнурками, обвивающими ногу до самого колена, черные кудри, маслянисто поблескивающие на солнце.

— Маленький исландец, — медленно проговорил он.

А рядом с ним еще один, одетый почти столь же броско, но с коротко стриженными волосами и оттопыренными ушами, над могучими плечами виднеется лук — этого человека и это оружие Гест узнал бы и в кромешной тьме: Тейтр. А первый был Хельги сын Скули, доставивший их из Исландии в Норвегию, «торговец» с одним-единственным пальцем на правой руке, толком не знавший, друг он хладирскому ярлу или враг.

Тут и Тейтр увидел Геста, сперва посмотрел прямо на него, потом отвел глаза, будто обжегшись, покраснел и отвернулся.

Гест передал Хаварду рулевое весло, поднялся на кормовое возвышение, перепрыгнул на тот корабль, стал прямо перед дикарем, воскликнул:

— Тейтр, друг мой!

Но Тейтр молчал. Лицо у него было красное, обветренное, дыхание вырывалось короткими, свистящими толчками, челюсти двигались, как при расставанье в Нидаросе. Правда, выглядел он помолодевшим, вполне благополучным, чтобы не сказать зажиточным — на мускулистой шее висел золотой крест, свежий шрам тянулся от левой брови вниз по щеке, еще два крестом прорезали правое предплечье. Мотнув головой, он наконец хмуро проворчал:

— Где ты был-то?

— Если ты сейчас снарядишь лук, то я уверен, стрела твоя упадет в Англии.

Тейтр покачал головой и повторил:

— Где ты был? Мы-то при Клонтарфе[423] были!

Гест рассмеялся.

— Не по душе мне море, — сказал он. — И эта земля не по душе. И лес этот тоже…

Но Тейтр смеяться не стал.

— Мы при Клонтарфе были, — еще раз сказал он, словно затем, чтобы Гест в конце концов усвоил, что они были при Клонтарфе, к северу от Дублина, про Ирландию-то Гест слыхал?..

Хельги перебил его, спросил, кто командует флотом, с которым прибыл Гест, однако ж Тейтр не дал заткнуть себе рот и гнул свое:

— Тебя и при Твидегре не было. — Он с силой прижал палец к ямке на Гестовой шее, будто в чем-то обвиняя. Тут Гест наконец-то навострил уши, ведь Твидегра расположена на плоскогорье Арнарватнсхейди, которое они пересекли, когда только-только ушли от Иллуги Черного и Гест еще был способен сам нести оружие. Ему подумалось, что Тейтр намекает на какие-то свои притязания, хочет стребовать старый должок. Но Хельги пояснил, что в прошлом годе там случилась большая битва, равных коей в Исландии не бывало, меж войском некоего Барди сына Гудмунда из Северных земель и Гестовыми друзьями из Боргарфьярдара, возможно, схватка эта стала последним отголоском убийства Вига-Стюра…

— Барди сын Гудмунда?.. — переспросил Гест.

— Ну да, брат Халля, убитого в Норвегии племянниками Клеппъярна, сынами Харека. И отомстил он сполна, опять же с помощью Снорри Годи. Но Тейтр хочет сказать, что тебе беспокоиться не о чем, пусть и говорит он вовсе другое, на самом-то деле он рад тебя видеть, после Клонтарфа о тебе только и толкует, будто ты ему единственный родич.

Гест опустил глаза, голова у него шла кругом, он думал об Атли и братьях его, что лежат на дне морском у датских берегов, вместе с перстнем матери, а Хельги меж тем рассказывал о павших и уцелевших при Твидегре, Тейтр же едва заметным кивком сопровождал каждое названное имя. Гест поднял глаза, сказать ему было нечего, внутри зияла пустота, потом, глядя на Тейтров крест, спросил:

— Ты что же, принял веру? Крестился?

Тейтр промолчал. А Хельги сказал, что Снорри еще несколько лет назад уплатил виру за убийства в Бё. Торстейна и Вига-Стюра зачли одного за другого, а за Гуннара Снорри выложил три сотни серебром.

— А за Свейна? — спросил Гест. При мысли о маленьком двоюродном братце из Бё он почти вышел из апатии.

— Свейна не убили.

— Он жив?

— Жив, сказывают. Во всяком случае, дело против тебя решено и закрыто, ты можешь вернуться в Исландию и жить там свободным человеком.

Гест задумался, потом взглянул в лицо здоровяка, который тем временем снова успокоился. Тейтр смущенно покосился на свой крест, вроде бы примирился с ним и расплылся в широкой улыбке.

— Мы при Клонтарфе были, — опять повторил он.


Гест вернулся на Хавардов корабль. Братья обедали, вместе с Двойчатами и Сигурдом сыном Стейна. Он уже смекнул, отчего флот стоит — прилива дожидается, который перенесет его через бесконечную песчаную отмель, к скалам, свидетельствующим, что Англия не очень-то и низкая, просто равнинная, плоская. Долины-то вон какие широкие, отлогие, он различал дома, движение на полях и лугах, людей, скот, а у подножия скал, сколько хватало глаз, целый лес морских кораблей — датский флот Кнута и часть Эйрикова, сотни судов, установленные на катки и укрытые парусиной, и тьма-тьмущая людей и коней; там кипела работа: волокли бревна-катки и палы, сгружали товар, складывали в штабеля, куда-то везли — ни дать ни взять громадное торжище, по сравнению с которым Хедебю казался глухим исландским поселком.

Как выяснилось, земля к западу от места высадки была островом, а в проливе стоял еще один флот, под незнакомым Гесту флагом, корабли небольшие, многие не похожи на норвежские и датские.

— Эдрик Стреона, — сказал Эйвинд, перехватив его взгляд. — Английский хёвдинг, примкнувший к нам… А о чем ты думаешь?

Гест озадаченно посмотрел на него:

— Я свободен. Совершенно свободен.


Как только начался прилив, дело пошло быстро, и еще до наступления темноты Эйвиндовы корабли тоже стояли у скал. Заночевали на борту, выждали еще сутки — тем временем все больше кораблей становилось на прикол, — питались провизией, которую привезли с собой, и не покидали побережье. На третий день Эйвинд отлучился куда-то в сопровождении двух воинов, а вернувшись, привел лошадей, старых, изможденных, вдобавок без седел.

Сигурда оставили присматривать за кораблями; нетерпеливых Двойчат, Геста и Хаварда Эйвинд взял с собой. Крутая тропа вывела их на пыльную дорогу, что змеилась среди пышных, волнующихся нив, через маленькие тенистые перелески, по ней они добрались до большой каменой усадьбы, чья высокая каменная же ограда уходила по обе стороны далеко к окоему; усадьба, похожая на крепость, стояла на холме, откуда открывался вид на поля, леса и море, а на море по-прежнему виднелись тучи кораблей, ожидающих прилива.

За оградой двое мужчин играли в тавлеи, они сдержанно поздоровались с Эйвиндом. Вдали мычали коровы, пятеро черных свинок похрюкивали в грязной луже, куры сновали под ногами работника, разделывающего овцу, еще двое мужиков рубили дрова, намереваясь разложить костер. Стены домов были целы, чего не скажешь о кровлях — нету их, сгорели вроде бы, но давно, потому что сажу и гарь смыло дождем, и над всем этим низкое английское небо, насыщенное влагой, мглистое, как сон.

— Какое тут все зеленое! — удивленно воскликнул Гест. — В жизни ничего подобного не видывал.

— Надо подождать, — сказал Эйвинд, отошел к игрокам, о чем-то с ними потолковал, а вернувшись, повторил, что надо подождать. — Возможно, до вечера. В Винчестер поедем, он в нескольких милях к востоку…

Стали ждать. Овчары принесли поесть. И Гест рассказал Хаварду новости из Исландии, рассказал о выплаченных вирах, уладивших распрю со Снорри, и о смертоубийстве при Твидегре, по причине коего распря может продолжаться до бесконечности, а пока говорил, все это обернулось сущим пустяком, который поначалу вроде бы и не касался его, но постепенно приобрел сходство с зачатком бури, и побратим спросил, что его гнетет.

— Не знаю, — ответил Гест.

— Могу поехать с тобой, — предложил Хавард. — Когда тут закончим.

Гест опять сказал, что ни в чем не уверен, но мало-помалу мысль начала принимать четкие очертания, она пришла еще ночью как смутная догадка, росток той решимости, которая в свое время вывела его из оцепенения после убийства отца, в тот вечер, когда он увидел кровь на рукояти топора. Ненароком он бросил взгляд на этот топор, лежавший сейчас в траве рядом с ним. И тут случилось то, что случается лишь в мгновения, когда люди видят себя как бы со стороны: из ближайшего леса выехал конный отряд и неспешной иноходью направился к ним, предводитель был в сине-черной одежде, темные волосы, заплетенные в косу, лежали на правом плече, словно обрубок каната, на коленях щит с тем же черно-лазоревым знаком, какой украшал плащ. Эйвинд поднялся на ноги.

— Это он. Тот, чьи корабли стоят в проливе!

Гест всмотрелся в загорелое, обветренное лицо: широкое, скуластое, глаза большие, посаженные близко к белой, костлявой переносице, холодно-равнодушные, нос острый, как лезвие ножа, левая рука небрежно сжимает поводья, правая спрятана за спиной.

— Эдрик Стреона, — тихо сказал Эйвинд. — Ярл Мерсии, сын раба, поднявшийся из ничтожности. Сперва он был на стороне короля Адальрада. Потом переметнулся к Свейну. Потом опять к Адальраду. А теперь с нами, только Адальрад пока об этом не знает.

— Вы ему доверяете? — спросил Хавард.

— Он на стороне победителя, — отвечал Эйвинд. — Поэтому мы считаем его добрым знаком.


Пестрый отряд подскакал к ограде. Эдрик, сидя на коне, вперил взгляд в Эйвинда, слегка усмехнулся, спешился, шагнул к нему, дважды произнес полное его имя, обнял и сказал, что рад снова видеть его в Англии.

Эйвинд поблагодарил, отступил на шаг-другой и учтиво поклонился, назвав Эдрика олдерменом[424] могущественной Мерсии. Лицо ярла приняло скорбное выражение, и он громко, словно читая стихи, на весьма ломаном норвежском проговорил:

— Моя любимая Мерсия! Ныне ее разоряют Ухтред и Ульвкель, она обливается слезами и кровью, и только конунг Кнут способен избавить нас от Адальрада.

Эйвинд слегка поклонился, словно показывая, что относится к сему панегирику несколько скептически. Эдрик же безучастно пожал плечами и тут увидал Митотина, который сел на плечо Хаварда.

— До чего красивая птица! — воскликнул он. — Ты ее из Дании привез?

— Из Норвегии, — ответил Эйвинд. — Это мой брат Хавард, прибыл с нами завоевывать Англию.

— Зачем ему Англия, — сказал Эдрик, протягивая руку, — коли у него есть такая птица!

Ястреб попытался клюнуть его, но с места не сдвинулся, только искоса поглядывал на хозяина. Эдрик рассмеялся:

— Ты ему доверяешь?

— Да, — сказал Хавард.

— Сколько возьмешь за него?

— Он не продается, — отвечал Хавард.

— Ну? А подарить его можно?

— В нынешнем состоянии нет.

— Это как понимать?

— А очень просто: я могу посадить его в клетку и вручить тебе. Но вручу-то я тебе клетку, а не птицу.

Эдрик задумался, обвел взглядом своих людей, которые по-прежнему сидели верхом и не выказывали особого интереса к разговору.

— Я бы и сам дал точно такой же ответ, спроси меня кто-нибудь, отдам ли я Мерсию. Благодарение Богу, вы здесь. Завтра мы приведем коней и проводим вас в Винчестер. — Он быстро взглянул на Эйвинда и насмешливо добавил: — Твой любезный конунг горит нетерпением, молодой человек.


Пока шла эта беседа, Гест решил вернуться в Исландию и убить Снорри Годи. Вместе со Свейном сыном Торстейна из Бё, который до сих пор жив и должен отомстить за отца и брата, сколько бы виры за них ни заплатили на тинге, а может, и вместе с Хавардом и Тейтром. И он обеспечит себе поддержку южных хёвдингов и на альтинге предложит за этого могущественного мужа выкуп в три сотни. Ровно три сотни. За непобедимого Снорри Годи. Это будет прекрасное, избавительное деяние, благодаря которому он будет жить долго, пока есть на свете люди.

Удивительно, как он не понял этого раньше, когда Атли поведал об убийствах в Бё, хотя, наверно, дело тут во времени, ведь месть требует времени, и в смерти Онунда, месть требует трех сотен серебром, и кровавой сечи при Твидегре, и примирения на альтинге, мнимого примирения, лишь тогда тот, кто все это начал, Торгест сын Торхалли, сможет вернуться и закончить все, раз навсегда.

Он провел ладонью по плечу, однако раны не ощутил. Хавард посмотрел на него. Гест не отвел взгляда, он был полон силы, как в тот раз, когда, горланя, гнал коня по лесам к югу от Хова и стрелял из лука по сухим деревьям.


Но на следующий день они в Винчестер не попали. Получив лошадей, они во всех направлениях метались по Уэссексу, вовлеченные на целых два месяца в какое-то нереальное смешение мелких сшибок, скачек и бесплодного ожидания, ждали новостей, приказов, продовольствия, свежих лошадей и не в последнюю очередь того, что никак не начиналось, — войны. Противник уклонялся, затаивался, грабил собственную страну или рассредоточивался, а население было так измучено и сбито с толку, что видело в датчанах сразу и палачей и освободителей.

И когда та часть войска, где находились Гест и Хавард, наконец-то — под проливным дождем, который упорно не желал переставать, — могла вступить в Винчестер, почти весь Уэссекс, прежде столь надежный бастион в обороне Англии, оказался в руках конунга Кнута.

С другой же стороны, четкая Гестова мысль о новой мести соответственно утратила ясность, и сейчас тем паче отчетливей не стала, ведь за мощными стенами Винчестера, возведенными двести лет назад сподвижником Божиим, святым Суитином, был самый большой из виденных им городов, с тысячами жителей, с несколькими монастырями и церквами, с собором, который построил еще один сподвижник Божий, король Альфред Великий,[425] а из притвора этой величественной постройки струились, смешиваясь с шумом дождя, неземные звуки.

Свечерело, рыночная площадь тонула в полумраке, покупатели расходились по домам, несколько ребятишек купались в колоде с водой, хлопотливые торговцы поспешно собирали остатки товаров, грузили на лошадей и повозки, воздух полнился разноголосицей англосаксонской и норвежской речи, и лишь вокруг замка стояла вооруженная датская стража, однако же их в первую очередь привлекли звуки, доносившиеся из распахнутого соборного притвора, именно эти звуки заставили их спешиться и войти в мягкую тьму, что укрывала этак сотню людей, и в могучий гул, оплетавший напевный голос священника.

Гест узнал латинские слова, но песнь долетала сверху, и была это не просто песнь, но многоголосая музыка, а создавали ее орган, дивное диво с несчетными трубами, и шестеро монахов во главе с кантором, они стояли спиной к прихожанам, устремив взгляд вверх, на освещенный запрестольный образ, откуда на них мрачно взирала вереница безмолвных черномраморных апостолов; звуки плыли и снизу, и сзади, и от высоких закрытых окон, окутывали, словно пелена дождя, и Гест совершенно изнемог, будто сраженный цепенящим ударом, Хавард выдавил из себя короткий издевательский смешок, Митотин спрятал голову под крыло и стал похож на курицу, а музыка все звучала, но вот органист, сидевший на возвышении слева от алтаря, поднял руки над клавишами, и в наступившем космическом безмолвии витала в вышине под сводом лишь песнь монахов, то снижалась, то воспаряла ввысь широкими кругами, точно ловчая птица в поисках добычи, затем вновь вступил голос священника и, будто спокойная река, увлек мысли в торжественные молитвы и опять погрузил их в кипучие звуки органа. Гест не выдержал — в соборе было холодно, как летом в колодце, он осенил себя крестным знамением, встал, чувствуя рану в плече и леденящую стужу, и выбежал под дождь, без оглядки, вскочил на коня и во весь опор поскакал к лагерю, будто за ним кто гнался.


Но музыка не пропала. Она возвращалась с воспоминаниями — о случившемся единожды и дважды, о малом и о большом, о лицах, и историях, и нелепейших затеях, возвращалась вместе с запахами и звуками, словно за плечами у него была вечность, заставляла его вновь пережить и увидеть всё разом: Стейнунн и Халльберу, мать и погибших в Бё, Йорву, Ингибьёрг, отца и Тейтра, который оставил его в живых; он заглянул в лик Господень, не только глазами, но всем своим существом и непостижной душою, о которой написано в книгах Кнута священника и которая зримо является во тьме страха, он увидел Бога и великую смерть, и тогда четкая мысль его не просто утратила ясность, но полностью канула в небытие.


Ночью его разбудил Эйвинд, которого он в глаза не видал уже неделю с лишним, и сказал, что им с Хавардом велено вместе с ним отправиться в город, в замок.

Шли пешком, под дождем, обернувшимся теперь холодной изморосью, и в замке впервые увидели конунга, Кнута Датского, правда с расстояния более сотни шагов, семнадцатилетнего юнца, который вознамерился завоевать самую богатую страну на свете, вместе с ним был Эйрик хладирский ярл и еще четверо вельмож, в том числе Эдрик Стреона, одетый все в ту же сине-черную рубаху. Они сидели за овальным столом, на возвышении меж двумя очагами, под венцом из пылающих факелов. Позади них стояли вооруженные стражи, а вокруг в зале сидело и стояло человек сто безоружных людей.

О чем шла беседа за столом, они не слышали. Гест видел, что Эдрик и высокий светловолосый человек справа от него оживленно беседуют, лишь время от времени обращаясь к молодому конунгу, который тогда как будто бы принимал их заявления ad notam.[426] Иной раз и Эйрик вставлял слово, однако весьма сдержанно, словно являл собою этакий норвежский бастион между английскими вельможами и своим датским шурином, сам же Кнут вообще рта не открывал.

Судя по всему, конунг начал скучать, взял кусок хлеба, осмотрел, положил на место, схватил кубок и, медленно потягивая вино, обвел взглядом перешептывающееся собрание, а заметив Эйвинда, кивком подозвал его к себе. В тот же миг все разговоры умолкли. Эйвинд преклонил колени, Гест так и не понял, в знак ли покорности или эта его поза позволяла конунгу что-то шепнуть ему на ухо. Мгновение спустя Эйвинд поднялся, поклонился каждому из вельмож за столом, снова пересек зал, вывел Геста и Хаварда во двор замка и сказал, что отныне их пути расходятся, ибо ему поручено командовать той частью датского войска, которая возьмет в осаду Лондон, где засел король Адальрад с королевой Эммой, младшими сыновьями, витаном, сиречь королевским советом, и остатками войска.

Хавард же и Гест останутся с Кнутом и Эйриком, пойдут с их войском на север, где ярлы Ухтред и Ульвкель по-прежнему держат оборону. Эдрик Стреона тоже будет при них, ведь для него Мерсия — родной край, а для Кнута и Эйрика — почти неведомая территория.

И еще одно сказал им Эйвинд, причем очень серьезно: вечером накануне пришла весть, что сын Адальрада от первого брака, Эдмунд, сбежал из Лондона и присоединился к ярлам на севере — лишнее подтверждение, что все решится именно там. Как только северные провинции будут в руках датчан, падет и Лондон.

— Двойчат возьмете с собой, — напоследок резко бросил Эйвинд, словно опасаясь возражений.

Гест хотел спросить, под чьим началом им предстоит служить, но Эйвинд предупредил вопрос и сказал, как бы предостерегая:

— Начальник ваш из войска Эйрика, а зовется он Даг сын Вестейна.

Гесту снова послышалась музыка, но он промолчал. Хавард испытующе посмотрел на брата, вроде бы хотел возразить, однако тоже не сказал ни слова. Опять-таки и Эйвинду добавить было нечего.


Гест все больше думал о небесных силах, а вовсе не о предстоящем походе. Пока войско стояло в Винчестере, он дважды ходил в собор, слушал орган и мессы, увидел книги, повергшие его в благоговейный трепет, те самые, что в свое время оставили неизгладимый след в душе Кнута священника, были созданы или переписаны в крупнейших церковных центрах — Клюни, Шартре, Ионе, Румаборге — и сияли неземною красой.

По пути на север через Бекингемшир, Бедфордшир, Нортгемптоншир он тоже посещал все монастыри и церкви, маленькие невзрачные бревенчатые постройки и роскошные сооружения из камня, в сравнении с которыми Божий храмы, знакомые ему по Нидаросу и Хедебю, выглядели сущими собачьими конурами. Повсюду он чувствовал, как лицо горит от стыда, слышал в душе ту же многоголосую песнь, что истребила в нем давнюю четкую мысль. И вот однажды поздно вечером, когда они вошли в придорожную деревушку, очевидно разоренную передовым отрядом Дага сына Вестейна, и увидели меж сожженных домов мертвые тела — взрослых и детей, рабов и свободных крестьян, — Гест заметил серебряный крест, взблеснувший на нагом детском тельце: мертвая девочка лет восьми — десяти лежала в грязной луже и была хорошо видна орде варваров, которые — под водительством Двойчат — немедля кинулись в развалины искать ценности.

Но на девочку и крест никто внимания не обратил.

Гест неторопливо спешился, подошел к девочке, снял с нее крест и надел себе на шею.

Минуло больше месяца с тех пор, как они покинули Винчестер, а Даг сын Вестейна так его и не приметил. Приметил только сейчас, ибо тоже положил глаз на мертвую девочку и серебряный крест.

Рослая фигура вразвалку приблизилась, схватила под уздцы коня, вперила взгляд в драгоценный крест. И тут Даг узнал Геста.

— Коротышка-исландец, — проговорил он и закрыл глаза, словно эта встреча скорее огорчила его, чем разозлила.

Гест не ответил.

Даг тоже ничего больше не сказал, выпустил уздечку, отвернулся и тяжелой походкой зашагал к отряду, ожидавшему у околицы.


Неделей позже Гест и Хавард сидели на мосту через Трент, у подножия старой ноттингемской крепости, ощипывали каждый своего гуся, меж тем как Митотин, скребя когтями по нагретым солнцем бревнам, сновал рядом и яростно клевал потроха. Тут на городской стороне появился Даг, а с ним трое воинов, знакомых Гесту по Эйриковой дружине, они прошли по мосту, остановились обок и некоторое время наблюдали, как гусиные перья, точно снег, падают в по-осеннему бурую речную воду.

— Зная, что ты здесь, я не могу не сообщить об этом ярлу, — со вздохом сказал Даг.

— Понятное дело, — отозвался Гест.

— Так что думаю, тебе лучше пойти с нами. По крайней мере, явишься вроде как добровольно.

Хавард отложил гуся в сторону. Встал и объявил, что без него Гест никуда не пойдет.

— А с какой стати ты вообразил, что сможешь защитить его, если я не могу? — осведомился Даг.

— Он мне брат, — отвечал Хавард. И сразу же Митотин сызнова поднял шум, выпятил пеструю грудь и стал похож на пушистый узорный мяч.

— Это еще кто? — спросил Даг.

— Ворона палёная, — буркнул Хавард. — Без меня Гест никуда не пойдет.

Даг опять досадливо поморщился, он успел и Двойчат заметить, которые слезли с мостовой опоры и смотрели прямо на них, а потому пожал плечами и махнул рукой: мол, поступайте как угодно, главное, пошли с нами.


Следом за Дагом они вошли в ворота крепости, построенной сто лет назад королем Эдуардом[427] когда он решил, что раз навсегда освободил Англию от датчан, теперь же там стоял норвежский ярл с дружиною, советниками, множеством прислуги и поваров.

Эйрик стоя громко разговаривал с кем-то сидящим в глубоком кресле. Даг хотел было удалиться. Но ярл, судя по всему, был рад прервать разговор и подозвал их ближе.

Гест и Хавард преклонили колени и учтиво поздоровались. Ярл нетерпеливым жестом велел им подняться и кивнул на стол, где на козлах, точно корабль, лежал винный бочонок с краником в донце.

Ни Гест, ни Хавард даже не пошевелились.

— Мне должно угостить вас? — спросил Эйрик, который только теперь углядел Митотина.

В следующий миг с почетного сиденья поднялась Гюда, с любопытством воззрилась на них. Она была в длинном винно-красном платье с меховой оторочкой на капюшоне, подействовавшем на Геста примерно как органные каскады в Винчестере, на щеках у нее играл яркий румянец, как после бурной ссоры, но глаза светились зеркальной ясностью, она безучастно взглянула на птицу, чуть заметно улыбнулась и словно бы глазам своим не поверила, увидев Геста, который опять пал на колени, на сей раз как почитатель, прикрыла рукой черное пятнышко на шее и нервно посмотрела на мужа — тот спокойно расхаживал подле стола, наливал вино и любовался ловчей птицей.

— Ты пришел преподнести мне сей драгоценный дар? — спросил он, досадливым жестом вновь приказывая Гесту подняться на ноги.

— Нет, — ответил Хавард.

— Отчего же нет?

— Я уже обещал его Эдрику Стреоне.

Эйрик с интересом посмотрел на него:

— А зачем?

— Затем, чтобы птица выклевала ему глаза, — сказал Хавард.

Ярл громко хохотнул, взглянул на Гюду, которая рассеянно улыбалась, и наконец вперил взгляд в Геста.

— Тебе известно, — проговорил он, по-прежнему обращаясь к Хаварду, — что этот маломерок намеревается убить меня? Некая внутренняя сила повелевает ему убить меня, и он не властен над этой силой, а потому поклялся никогда более не появляться вблизи меня. Однако вот он, здесь, в Англии. Что ты думаешь по этому поводу?

Эйрик глотнул вина. А Хавард не нашел что сказать. Гест заметил, что Даг сын Вестейна, стараясь не привлекать к себе внимания, стал у окошка, выходящего на реку, тот самый Даг, что в Нидаросе приходил к нему потолковать об Эйнаре из Оркадаля.

— Если дозволишь мне, государь, молвить слово в мою защиту, то я скажу, что очутился здесь не по своей воле и не по зову сердца и о мести не помышлял с того вешнего дня почти два года назад в Нидаросе, когда стоял перед тобою. Думаю, Даг это подтвердит.

— Даг? — Эйрик взглянул на воеводу, который нехотя поклонился и сказал:

— Малыш-исландец долго пробыл у нас. И никто не замечал в его поступках обмана и предательства. В Нидаросе он состоял при Эйстейне сыне Эйда.

Ярл как будто бы оценил столь блестящий отзыв.

— Эйстейн — человек достойный. Сражался при Клонтарфе, — сказал он. — И уцелел. Теперь, поди, в Исландии сидит, во всем своем скромном величии.

Даг кивнул и опять уставился в окно.

Гюда с нервным смешком вмешалась в разговор:

— Он умеет рассказывать истории.

— Что он умеет?

Она повторила, уже без смеха.

— Выходит, ты тоже знаешь его?

— Да. Он умеет читать и запоминает все, что слышит, слово в слово, я видела его в церкви в Нидаросе, он умный человек.

Гюда произнесла все это бесхитростным тоном. И ярл вроде как призадумался над ее словами, но по-прежнему с иронической усмешкой на губах. Потом сказал:

— Зато я не так умен. Поэтому вы проведете ночь в темной, а я решу, что с вами делать.

Гест кивнул, пробормотал, что ему все равно, снова пал на колени и попросил разрешения преподнести подарок ярловой супруге.

Эйрик, посчитав аудиенцию законченной, уже отвернулся к винному бочонку, однако, услышав эти слова, насмешливо глянул на Геста:

— Друг твой не хочет сделать подарка мне. А вот ты хочешь преподнесть подарок моей супруге?

— Да, — ответил Гест с непроницаемым видом, снял с себя крест убитой девочки и шагнул к Гюде, голова у него кружилась, но он сумел превозмочь слабость. На лице Гюды расцвела осторожная улыбка.

— Какая красота!

Ярл подошел к ней, выхватил крест.

— Что здесь особенного? Обыкновенный крест. И серебро-то так себе, плохонькое, вдобавок в пятнах. Что это?

— Слезы Англии, государь.

Оба оцепенели. Гест услышал, как Хавард перевел дух, когда ярл вдруг грохнул кулаком по столу и выкрикнул «нет!», трижды, потом как-то весь резко скорчился и замер в напряженной позе, сжимая и разжимая кулаки.

Мгновение спустя он выпрямился и сухо бросил, что Гест и Хавард могут остаться в войске и беспрепятственно ходить куда угодно, ибо он им доверяет.

— Ты умный человек, государь, — сказал Гест и поблагодарил.

— Этого я не знаю, — тем же сухим тоном произнес ярл, но с насмешливой улыбкой. — Зато знаю хотя бы, как ты остаешься в живых, маломерок. Выглядишь невиновным.

Даг сделал им знак, они поклонились и поспешно вышли вон.

— Как тебе это удалось? — спросил Хавард, глядя на свои трясущиеся руки.

— Не знаю, — ответил Гест.


Следующим вечером их снова призвали в парадный зал. Ярл желал послушать историю, и настроение у него улучшилось. Гест рассказал про святого Антония, который раздал отцово наследство беднякам и поселился в пустыне отшельником-аскетом… однако на лице ярла прочел лишь очень умеренный интерес, притом что в глазах Гюды горело увлечение. Тогда Гест стал рассказывать о себе, об убийстве Вига-Стюра и бегстве, которому не было конца, хотя дело давно закрыто, и эта история пришлась ярлу больше по вкусу.

— Ты человек свободный, — сказал он. — Можешь делать что угодно. Отчего же ты здесь?

Гест собрался с духом:

— Я рассказал тебе об этом, государь, чтобы ты узнал меня.

На следующий вечер он поведал о Хельге на льдине, о погребении Бальдра и о встрече Эйрика Кровавой Секиры с Эгилем сыном Скаллагрима в Йорвике[428] в незапамятные времена.

Эти истории, по всей видимости, тоже вызвали у ярла интерес — слушая, он потягивал вино и нет-нет поглядывал на жену, которая даже хотела вознаградить Геста за историю о Хельге золотым перстнем. Но говорил Эйрик мало, только поблагодарил, когда Гест закончил, и жестом велел ему удалиться.

Когда же на третий вечер они сидели вдвоем и Гест рассказывал про святого Колумбу[429] Эйрик прервал его посреди истории: он, мол, хочет кое-что ему сказать — и предложил угоститься вином.

Подождав, пока Гест нальет себе вина и пригубит кубок, ярл сказал:

— В Оукеме бесчинствовали не люди Дага сына Вестейна, а солдаты одного из английских ярлов, предположительно Ульвкеля. Что ты думаешь по этому поводу?

Гест негромко отвечал, что князья, бесчинствующие в собственной стране, вряд ли верят в успех предприятия, которому служат, и это, скорее всего, знак отчаяния. Потом добавил: ему-де удивительно, что ярл вообще спрашивает об этом его, ведь он понятия не имеет, что творится в английских лесах.

— Я задавал этот вопрос по меньшей мере сотне людей, — сказал ярл с насмешливой улыбкой. — А теперь спрошу тебя о совсем другом: эта Хельга на льдине, чем она питалась целых семь дней?

— Водой. Пила только воду из лужиц на льдине. А один раз поймала птицу и съела сырьем. Но хуже всего другое: ей нельзя было спать и приходилось почти все время стоять во весь рост, чтобы не замерзнуть до смерти.

Ярл надолго задумался.

— Нечасто мне доводилось слышать столь странные истории. По-твоему, это не выдумка?

— Нет, — сказал Гест.

— Почем ты знаешь?

— Просто никто бы не сумел выдумать такое.

Эйрик опять задумался.

— А это тебе откуда известно? — наконец спросил он.

— Так, ниоткуда.

Ярл коротко хохотнул, потом сказал:

— Впредь мы еще не раз с тобой побеседуем. И за зиму я решу, как с тобой поступить. Сейчас ты можешь идти. А сокольнику передай, чтобы не попадался мне на глаза. Пусть сидит в Даговой дружине и делает что хочет, но я не желаю видеть ни его самого, ни птицу его. Так ему и скажи.

— Скажу. — В очередной раз Геста поразил резкий перепад ярловых настроений. Однако он сделал и еще одно открытие: ему нравилось разговаривать с ярлом, он как бы заучивал наизусть чрезвычайно сложную сентенцию и при этом обнаружил, что смысл ее меняется, снова и снова.


Продолжая поход на север по болотистому западному берегу Трента, они вышли к городу Гейнсборо, в центре которого высилась новая крепость. Годом раньше здесь скончался конунг Свейн, а сейчас ликующие толпы народа, датчан и норвежцев, встречали их как освободителей. Всего несколько дней назад Ухтред, ярл Нортумбрии, разорил и сжег городские окраины, и ни коней, ни тягловой скотины в округе было не сыскать.

Эйрик и ближняя его дружина расположились в крепости, остальному же войску Даг сын Вестейна — со времени встречи в Ноттингеме он не удостоил Геста ни единым взглядом — приказал стать лагерем в роще к северу от города, послал десять человек за убойной скотиной и хлебом, а сам, не дожидаясь, пока поставят палатки, уехал прочь.

Всю ночь не переставая лил дождь, факелы погасли, костры чадили, люди мерзли, спали плохо, и, когда забрезжил рассвет, отнюдь не предвещавший улучшения погоды, Хавард начал ворчать: мол, надо вставать и искать пристанища в усадьбе на опушке рощи. Как вдруг по раскисшей земле прокатилась глухая дрожь, усилилась, разом напомнив исландское землетрясение, — это был топот конских копыт, в лесу мелькнули огни факелов и тотчас потухли, улюлюкающие всадники черной лавиной хлынули из-за деревьев, промчались по мокрому лагерю и опять исчезли, Гест даже из спального мешка выбраться не успел.

Сперва настала тишина, нарушаемая только шумом дождя, затем поднялся жуткий гвалт: истошно кричали перепуганные и пострадавшие в порубанных палатках, ржали бьющиеся в грязной жиже искалеченные кони. Полуголый Ротан бестолково метался по лагерю, гаркнув в лицо кому-то из раненых:

— Слабак! Слабак!

За ним по пятам ковылял брат, размахивая мечом и волоча на ноге мокрый хвост одежды. Хавард успел и одеться и вооружиться, но и только.

— Что это было? — спросил он.

Гест вышел из палатки во взбудораженный лагерь — три-четыре сотни разъяренных, израненных, насквозь мокрых воинов, три десятка убитых, лошадей вполовину меньше, чем было, и те в большинстве раненые.

Пострадавших решили разместить в усадьбе, развели огонь, послали пятерых гонцов в город предупредить ярла, спешно отрядили погоню за нападавшими, наобум, и вскоре она вернулась ни с чем.

— Они не хотят сражаться! — крикнул Ротан. — И здесь тоже!

Прискакал ярл во главе дружины, по обыкновению одетый роскошно, но строго, с непокрытой головой. Не обращая внимания на дождь, он напустился на трех Даговых людей, которых по очереди вызвал пред свои очи, и совсем рассвирепел, когда оказалось, что ни один не может сказать ни сколько примерно насчитывалось нападавших, ни кто это был. Вражеское оружие, большей частью стрелы, но также несколько топоров и копий, собрали в кучу у ног ярла. Определить их принадлежность никто не смог.

Тут Эйрик заметил Геста.

— А ты, недоросток-исландец, который все видит и все помнит, ты что скажешь про этих людей?

— Ничего, государь.

На сей раз ярл вспылить не успел, потому что слово взял один из советников Эдрика Стреоны:

— Это были не Ухтредовы люди. — Он выхватил из кучи оружия стрелу и показал ярлу обмотку из тонкой серебряной проволоки у оперения. — Это отряд Эдмунда, Адальрадова сына, который нынешней осенью сбежал из Лондона. В народе его уже прозвали Железнобоким. И, как я понимаю, именно его нам следует опасаться, ведь нет у него земель, чтоб их оборонять, всех владений — конь под седлом. Нам его не найти, а вот он нас отыщет, когда ему удобно, а нам несподручно, как нынешней ночью.

Ярл меж тем успокоился, словно взгляд на стрелу разом отмел все сомнения, он не любил загадок, предпочитал реальные факты и явных врагов; похлопывая по ладони наконечником стрелы, он оживленно объявил:

— Ну что ж, теперь все ясно: идем на Нордимбраланд.[430] Коли прежде побьем Ухтреда, Эдмунду нигде не будет покоя. Выступаем сегодня, незамедлительно, прямо сейчас!

Он поворотился спиной к потрепанному войску, тронул коня и исчез в завесе дождя, из которого, казалось, была соткана эта страна, а Даг сын Вестейна приказал свертывать лагерь, яростно подгоняя людей, будто хотел убедить весь мир, что никогда более не допустит, чтобы этот варвар, английский принц по прозвищу Железнобокий, коварно напал на его спящее войско.


К вечеру, когда они продолжили путь на север берегом мутного, бурого Трента, все войсковые отряды разослали по округе дозорных и походные заставы, в одну из которых назначили Двойчат, Хаварда и Геста. На другой день они встретились с войском Кнута, тоже пострадавшим от ночных вылазок неуловимых улюлюкающих налетчиков. Все только и говорили, что о Железнобоком, имя его внушало почтение, произносилось с яростью и было окутано загадочными домыслами. Спустя два дня к ним присоединились Торкель Высокий и Эдрик Стреона, а через неделю после выступления из Гейнсборо датские войска стояли на южном берегу Хумбера, реки еще более полноводной и мутной, перед ними лежала Нортумбрия, дождь заливал леса, столь же дремучие и непроходимые, как те, сквозь которые они с таким трудом пробились, покинув Ноттингемшир.

Вверх и вниз по течению отрядили дозорных; по возвращении они доложили, что в округе есть три моста, один, правда, был подожжен, но дождь погасил огонь и все три можно использовать; и впервые ярл дал войску разрешение крушить все на своем пути, лишь бы люди целыми-невредимыми одолели этот окаянный грязный поток, отделяющий их от богатых северных краев.


Вместе с Хавардом и Дагом сыном Вестейна Гест скакал во главе той части войска, что переправлялась по обгоревшему мосту. Но едва они добрались до середины шаткого сооружения, как одна из лошадей провалилась сквозь настил, из-за чего в задних рядах возникла сумятица. Один человек упал в реку, и прежде чем удалось успокоить перепуганных животных, мокрые чащобы Нортумбрии ожили, целая лавина всадников и пеших воинов выплеснулась на северный берег, хлынула на скользкие доски моста, в воздухе засвистели стрелы, замелькали копья. Гест успел заметить, что в горло его лошади вонзилось копье, а в следующий миг она стала на дыбы, оскользнулась и, точно мешок с шерстью, швырнула его через перила — он увидел чье-то лицо, падая, ударил мечом и падал бесконечно долго, падал, дергая руками и ногами, пока не очутился в воде, почти одновременно с лошадью, меч выскользнул из рук — вот и остался я без меча, мелькнуло в голове, — а тем временем следом за ним в реку градом посыпались кони, люди, оружие. Он тонул, конское копыто ударило в спину, нет, это был меч, а теперь необходимо вздохнуть, он сделал вдох, ринулся в круговорот сверкающих красок, закашлялся, почувствовал, как его крепко схватили за щиколотку, с силой потащили вверх сквозь мешанину тел, по-прежнему падавших в воду, увидел свет, глотнул воздуху, а потом навзничь лежал в топкой жиже на северном берегу, слушая странный шум, чавкающие звуки, которые постепенно переросли в глухой гром, лязг оружия. Взгляд его был прикован к резким, угловатым движениям могучей, медвежеватой фигуры: сжимая в одной руке меч, в другой — Гестову ногу, Пасть грузно шагал вверх по склону, к мостовому быку, выволок Геста на сухое место и там оставил. Следом за ним брели из той же прибрежной топи мокрые, черные от грязи люди, и Гест сообразил, что они не упали с моста, а переплыли реку вместе с конями, сам же он не шевелился, снова утонул в мутном забытьи, пока хриплый натужный кашель не вырвал его из этой пучины — перед ним было забрызганное кровью, горящее презрением лицо Дага сына Вестейна.


Гест сел, с изумлением обнаружив, что меч-то вот он, у него в руке. Вокруг, куда ни глянь, Даговы люди остервенело рубили мертвых и умирающих, весь лесистый берег полнился безумными воплями и смертоубийством, и по-прежнему лил дождь. Теплая струйка текла из новой раны в плече, на сей раз в другом, спину ломило, болела нога. Он привстал на колени, разглядел, что рана неглубокая, оторвал рукав, перевязал ее, поднялся во весь рост, так и не выпустив меча из бессильных пальцев, но все уже миновало, только бесконечная вереница воинов, ведя в поводу взбудораженных коней, тянулась по шаткому мостовому настилу, потом он увидел Хаварда, который крушил оружие мертвеца, и без того растерзанного в клочья. Даг уже отдавал распоряжения, наводил порядок среди своих людей, велел перевязать раненых, собрать уцелевших коней, а остальных прикончить. Подъехал ярл, тоже забрызганный кровью, скользнул взглядом по Гесту, но как бы и не заметил его, подбоченился и громовым голосом крикнул в неразбериху, что ныне ночью Бог даровал им великую награду.

— Он возвратил нам тепло. Есть тут такие, что мерзнут? Нет, таких не найдется.

И объявил, что они немедля выступают на Йорвик — и предадут огню все Ухтредовы поселения, датские же не тронут. Это очень важно.

— Только Ухтредовы! Не датские!


Пошатываясь, Гест подошел к Пасти, который как раз отрубил руку покойнику, чтобы забрать золотое запястье, и поблагодарил за спасение своей жизни. Тот недовольно посмотрел на него и косноязычно крикнул, что не по заслугам Гесту честь, ему ярл приказал. Потом вдруг сменил гнев на милость, широко улыбнулся и спросил, во сколько, интересно, сам Гест ценит свою жалкую жизнь.

Гест покачал головой, снял с пальца перстень, подаренный Гюдой, протянул ему. Пасть поднесперстень к браслету, которым аккурат успел завладеть, продемонстрировал, как он мал, и с усмешкой покачал головой:

— Маленький человек, маленький перстень.

Гест отошел от него, сел рядом с Хавардом. Побратим спросил, не ранен ли он.

— Нет, — ответил он.

— Я видел, как ты упал, — сказал Хавард, выложив на траву свои трофеи, и спросил, не хочет ли Гест что-нибудь взять себе, например топор, он ведь вроде бы лишился всего, что имел, кроме этого нелепого маленького меча.

Гест устало улыбнулся.

Хавард пожал плечами, завернул оружие в кусок парусины, привязал к седлу. Гест сообразил, что за последние несколько дней его уже дважды застали врасплох, словно у него не только ранено плечо, но и повреждены глубинные фибры его существа, ведь он утратил проворство, и прозорливость, и остроту мысли. Что со мной? — думал он.

Нортумбрия

Пять дней спустя датское войско сосредоточилось на окраине деревни Тадкастер, неподалеку от римской дороги на Йорвик. Гест лежал на сермяжном одеяле у опушки леса и пытался заснуть, но тщетно, уже который год он толком не спал. Мрачно смотрел в спину ярлу, а думал лишь об одном — искал надежду, ведь с тех пор, как переправились через Хумбер, они дважды сталкивались с Ухтредом и однажды — с Ульвкелем, из всех трех сшибок вышли победителями, правда с большими потерями, а Гест и в этих случаях, мягко говоря, не отличился.

Но по крайней мере дождь прекратился, тучи обернулись туманной дымкой, тающей в белесой голубизне неба, подморозило, слабые солнечные лучи поблескивали в заиндевелой ярко-зеленой траве, и бесконечные холмы раскинулись вокруг, точно волны в зеленом травяном океане.

Позади ярла стояла его дружина, рядом с ним сидел на коне Кнут сын Свейна, датский конунг, семнадцатилетний юнец, одержимый грандиозной идеей, завоеватель. Оба они негромко беседовали. Разговор шел о деревушке Тадкастер, что лежала впереди на расстоянии нескольких полетов стрелы: что там за население — скандинавы или англосаксы? Ждать ли новой схватки? Ярл и конунг на что-то показывали, жестикулировали, Гест слышал, как они смеются.

Однако нападения не последовало. Три всадника внезапно выехали из лесу поодаль и не спеша направились к ним, на расстоянии друг от друга, разведя руки в стороны, словно обрубки крыльев, один сжимал белый флаг, вяло колыхавшийся в безветренном воздухе.

Ярл и конунг спокойно ждали. В пяти шагах от них всадники остановили коней. Тот, что с флагом, приветствовал обоих, назвал свое имя и сообщил, что он посланец Ухтреда, олдермена Нортумбрии, который приглашает датского конунга и его людей встретиться через три дня в замке Кингс-Сквер в Йорке — для переговоров. До тех пор Ухтред объявляет перемирие.

Кнут хотел было ответить, но все-таки обернулся к зятю.

— Скажи Ухтреду, — отвечал Эйрик, — что мы питаем глубочайшее уважение к нему и его людям, они из числа храбрейших воинов, с какими нам доводилось сражаться. И мы будем рады принять его в стенах Королевского замка в Йорке, через три дня. И тоже объявляем перемирие по всей Нортумбрии на этот срок.

Человек с флагом в замешательстве огляделся по сторонам, сумел взять себя в руки, неуверенно поклонился и повернул коня.

Конунг и ярл не двинулись с места, пока посланцы Ухтреда не исчезли из виду. И снова Гест услышал их смех средь зеленой стужи. Эйрик наклонился к Дагу сыну Вестейна, что-то сказал ему на ухо и неторопливо поехал к деревушке, меж тем как измученное войско взгромоздилось на уцелевших лошадей и поползло следом, ковыляющей, вялой вереницей, похожей на беженцев, призраков, мертвецов… Тут только до них дошло, чему они были свидетелями: большой полководец, один из славнейших в Англии, объявил о капитуляции. Я мог бы первым догадаться об этом, подумал Гест, но, увы, он и тут опоздал.


Тою же ночью он был разбужен Дагом, вырван из сна, сравнимого разве что с вечностью, и обнаружил, что лежит рядом с Хавардом в полуразрушенной конюшне. Очухаться ему толком не удалось, потому что Даг схватил его за ноги и по усыпанному соломой полу выволок наружу.

— Ярл желает говорить с тобой, — бросил воевода, поставил его на ноги и по узенькой улочке, освещенной факелами, зашагал к постоялому двору, где ярл сидел за выпивкой, в обществе четверых мужчин, которые при их появлении тотчас встали и ушли. Эйрик предложил Гесту сесть, а когда и Даг удалился, долго изучал его лицо, будто никогда раньше не видел, потом подвинул ему кружку с пивом и сказал:

— Будь ты ярлом Нордимбраланда и вздумай заманить датское войско в засаду, какое место подошло бы лучше Тадкастера, где все спят?

Гест уже почти проснулся.

— Ты это предусмотрел, государь.

— Верно, — сказал Эйрик и тотчас потерял интерес к этой теме. — Эдрик поставил вокруг деревни дозоры, мы можем спать спокойно.

Ярл помолчал, глядя на Геста тем же взглядом, что был ему знаком по первой встрече в Нидаросе, потом напрямик спросил, знает ли он «Бандадрапу».

— Да, знаю, — ответил Гест и, увидев, что ярл ободряюще кивнул, пропел стихи от начала до конца.

Ярл снова кивнул, едва ли не смущенно, и стал рассказывать о своем детстве у приемного отца Торлейва Кроткого, умный был человек, хоть и язычник, скальд Халльфред сын Оттара выколол ему один глаз, по приказу конунга Олава сына Трюггви, тогда-то ярл и возненавидел Олава. Рассказал он и о своем брате Свейне, которого никогда не любил, а потому при всяком удобном случае норовил отделаться от него минимальными подачками, и об отце, хладирском ярле Хаконе, о первом своем походе в земли вендов, об осаде Альдейгьюборга, а затем попросил Геста все это повторить. Гест просьбу исполнил.

— Ты используешь другие слова, — заметил ярл.

— Да, — сказал Гест.

Эйрик задумчиво смотрел на него, и он смекнул, что ярл ждет подробного объяснения, и сказал, что хотя он и использовал другие слова, это вовсе не означает, что рассказ неправдив, ведь и ярлов брат Свейн наверняка бы поведал обо всем другими словами, притом что суть осталась бы правдивой, верно?

Ярл задумался и опять кивнул, словно по достоинству оценил, что Гест дерзнул привести столь рискованный пример. Потом рассказал о битве при Свольде и гибели конунга Олава, рассказывал долго, называя имена кораблей и людей, павших и уцелевших, героев и трусов, велел Гесту повторить и это. Гест повторил, опять же своими словами.

— Гюда говорила, будто ты и длинные истории можешь повторить слово в слово.

— Могу и так. — Гест снова начал рассказ о битве при Свольде — на сей раз словами ярла, даже копируя его голос. Тут Эйрику явно стало не по себе. Однако он несколько раз одобрительно кивнул, а в заключение спросил, помнит ли Гест, что произошло, когда они на прошлой неделе переправлялись через Хумбер.

Гест перечислил, кто из ярловых людей что делал и где находился, назвал многих погибших и скольких недосчитались англичане. Но поспешил добавить, что обо всем об этом слышал от других, так как сам упал в реку и, пока это происходило, был без сознания.

— Да, я видел, — задумчиво обронил ярл и опять замолчал, а потом чуть ли не торжественно произнес: — Я принял решение. И мне без разницы, что воин из тебя никудышный. Через два-три дня мы возьмем Йорвик, и тогда ты будешь ночевать под моей крышей, находиться подле меня, все слушать и запоминать, чтобы слагать стихи или рассказывать обо всем в точности так, как было. По силам ли тебе такое?

— Да, — ответил Гест, и снова ему показалось, что собеседнику прямо-таки неловко говорить с ним столь откровенно или оказывать ему столь непомерно великую честь.

Они отхлебнули пива, и Эйрик добавил, словно объясняя свое неожиданное решение, что оба его нидаросских скальда повернулись к нему спиною. Потом быстро поднялся, наполнил кружки.

— Ты теперь единственный во всем войске, кому наливал Эйрик ярл, — произнес он таким тоном, будто окончательно вынес смертный приговор.

Гест поднес кружку к губам, отпил.

— У меня рана в плече, — сказал он, — которая никак не зарастает.

— Да ну?

Гест встал, скинул рубаху, показал рану.

— Странно. — Ярл провел пальцем по красной коже. — Похоже на рот, на женский рот. Как ты ее получил?

Гест рассказал, и Эйрик опять задумался:

— А дальше?

— Дальше?

Поразмыслив, Гест рассказал об убийствах в Бё, об убийстве Ари, и снова ему пришло в голову, что вывод отсюда может быть только один: те, кто брал его под защиту, и те, кого жалел и защищал он сам, поплатились за это жизнью, он не баловень судьбы, а ходячая беда, — и, по всей видимости, ярл пришел к этому выводу еще раньше его, потому что изобразил на лице чуть ли не победоносную улыбку и сказал:

— А я не боюсь. Даг говорил, многие из наших людей считают тебя чуть ли не святым. Ты, мол, умеешь гримасничать и ведешь себя не как другие, прямо как ребенок, кое-кто твердит, что ты и есть ребенок, хотя в то же время мужчина, может, это болезнь какая? А не бывает с тобой, что ты иной раз впадаешь в сон и грезишь так отчетливо, будто все происходит наяву?

— Да, бывает, — удивленно ответил Гест.

Эйрик сказал, что ему доводилось видеть людей, которые внезапно падали и бились в корчах, а потом вставали как ни в чем не бывало. Знавал он и таких, что впадали в сон без корчей, некоторые даже не падали, более того, сами того не замечая, ходили вокруг, их звали снобродами, — может, и у Геста этакая болезнь?

— Да, только вот я не знаю, болезнь ли это, — пробормотал Гест, — ведь я всегда вижу выход, по крайней мере, находил раньше, до того, как получил эту рану.

На сей раз ярл задумался надолго.

— Коли это не хворь, то все ж таки, наверно, на что-то похоже, ведь все на что-нибудь да похоже, вот и скажи мне, своими словами, на что это похоже, а?

— На стужу, — сказал Гест, и тотчас ему вспомнилось минувшее лето, день, когда он бродил по Хедебю, городу, где прошло детство Кнута священника, любовался расписными домами и церквами, гаванью с великим множеством кораблей, принимающих на борт грузы и готовящихся к походу, с людской суетой, ремесленниками, торговцами, рыбаками, предлагающими на продажу улов, распространяющий на жаре удушливую вонь, и вдруг услышал Кнутов голос:…et spiritus Dei ferebatur super aquas…[431] — услышал так явственно, что вздрогнул и перекрестился, слова звучали предостерегающе, и он понял, что предостережение адресовано ему, ведь он уже который день подумывал сбежать из этого похода, сбежать от Хаварда и Эйвинда, двинуть на юг, через земли саксов, может, до самого Румаборга, но мгновение спустя его вновь захлестнул холод, потому что предостережение касалось не Румаборга, а смерти, впервые он ощутил леденящий страх смерти, ему не хотелось умирать, никогда не хотелось, но лишь сейчас он оцепенел при одной мысли об этом.

— На стужу, — повторил он.

Ярл протянул руку, несколько раз провел ею перед глазами Геста — тот даже разглядел тоненькие волоски на его пальцах, — потом спросил, не спит ли он.

— Нет, — засмеялся Гест.

— Странный ты человек, — сказал ярл.

Оба выпили.

По дороге в конюшню Гест заметил, что один из факелов сгорел и потух, подумал о том, что Эдрик Стреона окружил деревню крепким кольцом дозоров, лег подле Хаварда и уснул. Разбудил его пинок конского копыта по ляжке — на дворе стоял белый день, дождя не было. Нортумбрию укрыл первый снег, мокрый, но все-таки снег, а небо сияло чистой голубизной.


Йорвик раскинулся у слияния двух рек, Фосса и Уза, большой город — свыше десяти тысяч жителей, два десятка церквей, путаная сеть улочек, множество малых и больших мостов, иные попросту дощатые времянки, несколько монастырей, и повсюду кипучая будничная жизнь, особенно на прибрежных улицах: торговцы, ремесленники, чеканщики монет, оружейники, крестьяне, причем почти все говорили по-норвежски. Здесь на старости лет имел резиденцию Эйрик Кровавая Секира, здесь, сидя в плену, Эгиль сын Скаллагрима сочинил «Выкуп головы»,[432] здесь король Адальстейн воспитывал норвежского конунга Хакона, первого, устами которого в Норвегии глаголал Господь и который впоследствии заслужил прозванье Добрый. Йорвик был первым норвежским городом в чужой стране, подлинно Нидарос на земле англосаксов, теперь вот и Кнут с Эйриком ярлом вступили в этот город, встреченные как освободители и давними земляками, и английскими магнатами, которые с благоговейным трепетом препроводили их в старинную римскую крепость, королевскую резиденцию, будто специально для них построенную, и предоставили в их распоряжение все необходимое, в том числе харчи и кров для тысяч промокших, раненых и усталых воинов.


Очутившись здесь, в конечном пункте северного похода, Гест первым делом отправился в роскошную церковь Святой Троицы, пал на колени перед изображением Христа над алтарем и поблагодарил, что еще жив, а вовсе не мертв.

Погруженный в молитву, он вдруг обнаружил рядом Дага сына Вестейна и двух его ближних людей, молящихся о том же, а подле них — Хельги и Тейтра, которого встретил еще на пути из Тадкастера.

Тейтр произносил слова, каких никто от него прежде не слыхивал, громко, нараспев:

— Я знаю, Ты видишь меня, Господи, хотя я, глупый раб Твой, не вижу Тебя, я и ничего другого видеть не способен, потому что слеп, как все, и не вижу, пока Ты не велишь видеть…

Только Хаварда здесь не было.

Днем раньше он упал с лошади и повредил ногу, а лекарь, который пользовал его, обнаружил у него в животе старую рану от стрелы, получил он ее еще при переправе через Хумбер и с тех пор скрывал. Лекарь уложил ногу в лубки, выдавил из раны наконечник стрелы, прижег больное место и вместе с остальными ранеными отправил Хаварда в лазарет, устроенный в подвалах йорвикской крепости. Там он теперь и лежал в горячке под присмотром удрученных Двойчат и Митотина. Гест помолился и за него тоже, за здравие своего побратима, тот, конечно, человек не очень-то верующий, но, как и все, тварь Божия.

— Где ты научился этой молитве? — спросил он Тейтра, когда они вышли из церкви.

— Бог невидим, — нехотя сказал Тейтр.

— Верно, но откуда ты это знаешь?

Тейтр передернул плечами, вероятно имея в виду, что это само собой разумеется, Он ведь и правда невидим, видимы лишь дела Его, земля и деревья, море, снег и птичье пение, хотя пение только слышимо, ну да это все равно, так же обстоит и с Господом.

Гест кивнул.

— Но где ты этому научился?

Тейтр мотнул головой.

— У священника? — не отставал Гест.

Тейтр опять мотнул головой. Гест продолжал вопросительно смотреть на него, и в конце концов здоровяк ткнул себя пальцем в грудь.

— Сам додумался?

На это Тейтр сказал «да» и добавил, что недолюбливает священников, не отвечают они на те вопросы, какие он задает. Вдобавок вечно умудряются заморочить его, сбить с толку, так бывало каждый раз, когда он разговаривал со священниками, и теперь он беседовал с Богом сам, напрямую.

Гест кивнул и спросил, помнит ли он историю про двух рыбаков, язычника и христианина, и Тейтр тоже кивнул, с улыбкой, но сразу же замкнулся и объявил, что Гесту незачем затевать разговоры об Исландии, ему, Тейтру, в Англии хорошо и он не желает никаких других помыслов.

Тейтр и Хельги вместе с двадцатью другими воинами помещались у статной, средних лет вдовы по имени Гвендолин, большая ее усадьба лежала у самого слияния рек, а сама вдова отчасти была датского происхождения; туда-то Тейтр и позвал Геста — выпить и попировать. Но Гест, увы, собой не располагал, он теперь человек ярла, связанный по рукам и ногам, точно трэль на незримой цепи, а в этот день история Англии перейдет в новое русло.


Большой зал в крепости был разубран точно к свадьбе, в одном конце длинного, дымного помещения толпилось около сотни человек — йорвикский витан, Эйрикова дружина и Кнутов походный двор. За спиной у конунга и ярла — они негромко разговаривали о чем-то у высокого стрельчатого окна, куда вливался мягкий вечерний свет, — стоял архиепископ Йорвикский Вульфстан II, в длинном одеянии кремового шелка и в палии[433] с шестью крестами, которым он красиво обвил свои сплетенные руки; архиепископ задумчиво покусывал прядку густой седой бороды, был он уже стар, однако широкоплеч, осанист, высок ростом, только вот левый глаз как бы слегка нависал на щеку, будто, не в пример правому, с трудом удерживался в глазнице.

Вскоре после того, как Гест с Дагом вошли в зал и Гест, по едва заметному знаку ярла, стал перед дружиною, отворилась дверь в другом конце помещения, и стражники ввели еще одного человека, безоружного, темноволосого, на вид одного возраста с ярлом, одетого просто, в грязный плащ темно-красного цвета. Это был прежний владыка северных земель, олдермен Нортумбрии Ухтред, женатый на дочери короля Адальрада, муж могущественный и достославный, теперь, правда, измученный и хмурый, хотя смотрел он твердо и голову держал высоко.

В тишине, которая настала с его появлением, Ухтред быстро огляделся по сторонам, увидел обернувшихся к нему конунга и ярла, сообразил, наверно по возрасту, кто из них конунг, и почтительно поклонился сперва ему, а затем — чуть небрежнее — ярлу, после чего на чистейшем норвежском произнес, что почитает за честь сложить оружие перед столь великими мужами и делает это, полностью принимая условия, кои благоугодно выставить победителям, они могут изувечить и убить и его самого, и его людей, он лишь просит за народ Нортумбрии, тот достаточно настрадался за последние двадцать лет, пожалуй самые скверные в истории страны.

— Вдобавок половина этих людей датского происхождения, — сказал он. — Да и вторая половина ждет мира, как дождя в жесточайшую засуху. Нет в Англии другого короля, кроме Кнута Могучего. — И снова поклонился.

Кнут бесстрастно кивнул в ответ на льстивую речь, с холодным интересом всмотрелся в Ухтреда и спросил, не было ли его родичей среди заложников, которых датское войско годом раньше покалечило в Сандвике.

— Там был мой сын Элдред, — ответил Ухтред. — Ему отрубили кисть руки, государь. Но он жив и может пользоваться другою рукой. Он один из лучших моих людей.

Кнут холодно усмехнулся.

— Говорят, — произнес он, — у тебя плохие отношения с королем Малькольмом в Шотландии?

— В Шотландии?

— Да, в Шотландии. Говорят, несколько лет назад, после сражения при Дареме, ты приказал обезглавить всех павших Малькольмовых воинов, насадить их головы на колья и выставить на городской стене, но сперва велел горожанам вымыть эти головы, чтобы народ мог узнать лица, и каждой из женщин дал за работу по корове. Так ли это?

— Да, государь. Ведь среди них было много изменников, а с тех пор Шотландия и Нортумбрия жили в мире.

Кнут явно не слишком доверял такому миру.

— Что ж, теперь все знают и как выглядишь ты, — язвительно бросил он и перевел взгляд на зятя, который все это время молчал, едва ли не безучастно, и даже успел сесть.

— Мы ждали здесь всех троих, — сказал ярл, не вставая, — тебя, Ульвкеля и Эдмунда, Железнобокого, о котором все только и говорят.

— Ульвкель вернулся в Восточную Англию, — отвечал Ухтред. — Мне возвращаться некуда. А над Эдмундом никто власти не имеет. Мне думается, он поскакал на Лондон, чтобы присоединиться к отцу.

— Тогда ответь мне, не кривя душою, — Эйрик встал, шагнул ближе к пленнику, — по-прежнему ли силы Ульвкеля столь велики, что он рассчитывает противостоять нам?

Ухтред опять нерешительно помедлил.

— Как тебя понимать, государь?

— Любопытно нам, готов ли он так же, как ты, сложить оружие.

— Нет. Однако он это сделает, пусть и без охоты, когда война придет к концу.

— Отрадно слышать. Что ж, тогда будем ныне вместе пировать и веселиться, только прежде ты в присутствии собравшихся здесь свидетелей, архиепископа Йорвикского и первых лиц города, принесешь клятву вечной верности конунгу Кнуту. Станешь покорно исполнять его приказания и никогда не попытаешься обмануть ни его, ни меня, ни кого другого из его людей, и поклянешься в этом от своего имени и от имени братьев твоих, сынов твоих и всех твоих людей в присутствии сих свидетелей. Готов ли ты принести оную клятву?

— Да, государь. Только бы в стране настал мир.

Ухтред произнес надлежащую формулу, как положено, во всей ее бесконечной затянутости, и снова поклонился конунгу и ярлу. Эйрик смотрел на него без всякого выражения.

— Ну вот и ладно, — произнес он, а затем добавил, что теперь Ухтред может пойти и выбрать заложников, коих предоставит в их распоряжение, а также подыскать место встречи, чтобы подробно договориться о распределении власти в стране. — Нам необходимы здесь, на севере, надежные люди, особенно ввиду твоих плохих отношений с Шотландией, ведь даже мы не можем вести одновременно две войны.

И снова Ухтред словно бы хотел возразить. Но и конунг, и ярл уже повернулись к нему спиной.


Как только Ухтред вышел за дверь, архиепископ и витан тоже собрались было покинуть зал, но Эйрик остановил их и сделал знак Дагу. По затоптанному деревянному полу воевода прошагал к дальней двери, открыл ее и воротился в сопровождении духовенства — монахов, священников, двух аббатов и даже пяти монахинь, смиренных и более или менее оцепенелых от страха, одна из женщин откровенно плакала; все они поочередно опускались перед конунгом на колени и разражались нескладными, путаными молитвами, латинскими, норвежскими, англосаксонскими, и Гест заметил, как белая тень скользнула по недвижному апостольскому лицу архиепископа.

Эйрик велел Даговым людям зажечь факелы и снова отошел к окну. Ведь теперь речь будет держать конунг, юноша, которого Гест до сих пор видел всего два раза, притом издалека, и не сумел составить себе о нем представления, лишь сейчас ему подвернулся удобный случай.

С истинно королевским достоинством и моральным превосходством, каковые были скорее под стать правителю средних лет, Кнут сначала низко поклонился перепуганным слугам Божиим, велел им подняться на ноги и посмотреть ему прямо в глаза, ибо пришел он не только затем, чтобы покорить Нортумбрию, но и затем, чтобы попросить у них у всех прощения, и от своего имени, и от имени отца своего, датского конунга Свейна сына Харальда, и от имени всех их людей, ведь много лет они разоряли и грабили богатства Англии.

— Я понимаю, твое высокопреподобие, — сказал он, обращаясь к архиепископу Вульфстану, — сделанного не воротишь, но можно, наверно, кое-что исправить, если я здесь и сейчас, в присутствии свидетелей, дам клятву, что заново отстрою монастыри в Тавистоке и Серне, церковь Девы Марии в Эксетере, женский монастырь на Танете,[434] монастырь Святого Эдмунда в Восточной Англии и не в последнюю очередь церковь Христа в Кантараборге, сожженную войском отца моего четыре года назад. Кроме того, я намерен уплатить большой выкуп за убийство архиепископа Эльфхи, даровать церквам и монастырям привилегии, имущество и защиту, дабы впредь оградить их от разорения, поджога и непомерных налогов. Все это будет письменно закреплено в указах и хартиях, как только я стану повелителем всей страны, ибо решение мое не зависит от того, простите ли нас ты и архиепископ Кантараборгский Лейфинг или нет, присоединитесь ли к нам или нет, дело сие не просто касается датчан и англосаксов, его должно уладить между мною и Богом.


В зале царила полная тишина, и юный конунг сумел окружить себя ею словно сияющим плащом.

— Оттого-то я не стану сейчас ни требовать, ни принимать от тебя и твоих людей присягу верности, ведь твой король по-прежнему жив и находится в Лондоне, а верный слуга не может иметь двух господ. Однако ж хочу прямо сейчас просить тебя быть мне советником, когда война закончится, — советником во всех делах, касающихся церквей Англии и законов, а также мира в стране, потому что никто не сможет установить мир и править этой гордой державой без воли Божией. Но на эту просьбу ты дашь ответ по истечении трех дней, когда обдумаешь ее и посоветуешься со своим Богом.

Кнут преклонил колени, поднес к губам край епископского паллия, поцеловал и поднялся, глядя старцу прямо в глаза. Лицо под густой седой гривой выглядело растерянным и раздосадованным, руки нервозно совершили несколько крестных знамений, и только потом Вульфстан хриплым голосом произнес латинскую фразу, причем дважды повторил ее, прежде чем Гест справился с переводом.

— Он вернется через три дня. С ответом, который конунгу уже сейчас известен.

Улыбка Кнута стала еще более открытой, Вульфстанова же — еще более неоднозначной. Однако конунг вновь поклонился, а архиепископ, поняв, что аудиенция окончена, отошел к своим единоверцам, встретившим его как заблудшее чадо, и увел их за собою из сумрачного зала.


Когда они удалились, Даг принялся наводить порядок и выпроваживать народ. Гест тоже собрался уходить, но ярл взглядом остановил его.

В конце концов они остались втроем — конунг, ярл и он. В очаг подбросили дров, принесли стол с канделябрами, вино и еду, правители сели ужинать, но долго не говорили ни слова, а Гест стоял у окна — недвижная тень в вечернем сумраке.

Эйрик одобрительно кивнул шурину и поднял кубок. Кнут, однако, лишь посмотрел на него, сказал, что, помимо естественного недовольства, прочел на лице архиепископа кое-что еще, интересно почему?

— Он знает о той женщине из Нортгемптона, — посмеиваясь, сказал Эйрик, — которая родила от тебя сына, и ему это не по душе, огорчает его больше, чем поражение Адальрада, так, может, тебе жениться на ней?

— И всё? — Конунг был явно озадачен.

— Думаю, да. Вульфстан видит в нас не врагов, а справедливую кару, постигшую безбожную Англию. После всего, что услышал здесь нынче вечером, он прекрасно понимает и что надобно делать, дабы вернуть церкви достойное положение. Поэтому, когда придет время, он коронует тебя, он или Лейфинг, выбери того из них, с кем у тебя самые большие сложности.

Кнут отпил глоток вина.

— Значит, страной все-таки будет править Бог, а не я?

Эйрик хрипло хохотнул, и Гест испуганно вздрогнул. Внизу, в городе, погас костер, голуби вспорхнули с каменной стены за окном, за спиною слышался звон столового серебра и треск сухих дров в очаге. Немного погодя открылась маленькая дверца в углу, ведущая в многогранную башню, Даг сын Вестейна впустил какого-то человека и снова исчез.


Гест не сразу узнал этого не очень высокого, крепко сбитого мужчину в сине-черной рубахе; единственный в зале, пришелец был вооружен, при мече и секире, в кольчуге, с помятым железным шлемом под мышкой, — Эдрик Стреона, олдермен Мерсии.

Эйрик обернулся, коротко поздоровался, предложил сесть, налил вина. Эдрик сел, покосился на Геста — тот вышел на свет, — кивнул, некоторое время переводил взгляд с конунга на ярла и обратно и не пил, пока Эйрик не поднес к губам свой кубок, тогда выпил и он, с жадностью; ему налили еще.

— Нордимбраланд мы оставим Ухтреду, — неожиданно сказал Эйрик. — Ты имеешь что-нибудь возразить?

— Да, — быстро отвечал Эдрик.

Эйрик с Кнутом переглянулись.

— Каковы же твои возражения? — спокойно осведомился конунг. — Ему нельзя доверять?

— Да нет.

— Стало быть, доверять ему можно? — сказал ярл.

— Как? — Эдрик словно бы только теперь осознал, с кем разговаривает, и быстро перевернул собственное мнение: — Ну да, да. И потому вам его лучше не удерживать.

Конунг рассмеялся:

— Зато мы можем удержать тебя, Торкеля Высокого и других знатных мужей, на которых ни один правитель никогда не мог положиться?

Вопрос был задан безыскусным тоном и как будто бы позабавил Эдрика, он медленно пожал плечами и сосредоточился на еде, но что-то опять встревожило его. Ярл произнес:

— Мы попросили тебя прийти, чтобы выразить благодарность тебе и твоим людям, ведь, не будь вас, мы бы не сидели сейчас здесь, в Йорвике. Старинная Мерсия вновь в твоих руках, ты имеешь больше земель и занимаешь более высокое положение, чем когда-либо, и мы искренне желаем крепить наше дружество.

Он встал, ненадолго скрылся в сумраке справа от очага и воротился к столу, держа в руках длинный меч в черных кожаных ножнах, окованных золотом. Выдернув меч из ножен, Эйрик положил его перед гостем, который широко раскрыл глаза и осторожно провел пальцами по блестящей стали.

— Прими этот дар, — сказал Эйрик, садясь, — и прости, что мы не призвали тебя раньше, нам кажется, тебе лучше не появляться прилюдно в нашем обществе. И я уверен, ты поймешь причину, если услышишь, что мы последуем твоему совету и прикажем убить Ухтреда, но не сейчас, и сделаешь это не ты и не твои люди. — Он помолчал и добавил: — Однако ж у такого человека, как Ухтред, наверняка есть и другие враги?..

— А то, — рассеянно обронил Эдрик, не отрывая взгляда от меча.

— Пусть пройдет месяц-другой, — продолжал Эйрик. — А ты пока подумаешь, как это осуществить…

Эдрик кивнул, спрятал меч в ножны и опять положил на стол.

— Теперь давай обсудим кое-что еще, — снова заговорил Эйрик. — Восточная Англия покуда не в наших руках, Лондон тоже. Я возглавлю поход на Ульвкеля, Кнут же выступит на Лондон — вместе с тобой?

Эдрик опять кивнул. А ярл, выдержав короткую паузу, добавил:

— И тут, естественно, возникает вопрос об Адальрадовом сыне Эдмунде: если народ говорит правду и Железнобокий пробился к отцу, то он способен причинить нам много вреда.

— Верно, — кивнул Эдрик.

— Ты Эдмунда знаешь?

— Да.

На сей раз ярл не удовлетворился односложным ответом.

— Так как, в сущности, ты человек Адальрада?

Воцарилась тишина. Эдрик явно растерялся. Кнут поднял глаза, но спокойно продолжил трапезу, Эдрик же аккуратно отставил кубок, обхватил ладонью меч, словно опасаясь, что он исчезнет, и устремил невидящий взгляд на Геста. Эйрик пришел на помощь:

— Раньше ты был человеком Адальрада.

— Верно. Раньше.

— Сумеешь стать им вновь?

Опять тишина. Впервые за все время гость улыбнулся:

— Да.

— Несмотря на плохие отношения с Эдмундом?

Улыбка стала еще шире.

— У Эдмунда и с отцом отношения не сказать чтобы хорошие, хотя сейчас они заодно.

— Значит, ты сумеешь пробраться в город, предать свою жизнь в руки Адальрада и снова завоевать его доверие, и не только его, но и Эдмунда Железнобокого?

— Сумею, — отвечал Эдрик Стреона.

— Я тебе верю, — сказал Эйрик.

Раз-другой переглянувшись с конунгом, он отпил глоток вина, мельком посмотрел на Геста и дал кой-какие указания насчет похода на юг — о кораблях, которые придут из Уэссекса к побережью Восточной Англии, и о том, какую позицию Эдрику должно занять к этому походу и к передвижениям Кнута, — затем, возвысив голос, сказал в заключение, что уйти Эдрику придется тем же путем, Даг сын Вестейна выведет его за пределы города, где он и должен находиться, пока датское войско не выступит в поход, а теперь ярлу и конунгу предстоит пировать с Ухтредом.

Эдрик быстро встал, взял меч, на мгновение задержав взгляд на блестящей стали, церемонно поклонился и исчез.

— Что ж, можно пригласить Ухтреда, — весело сказал ярл, наполняя кубок конунга. — Но сперва малыш Гест поведает нам историю о девочке, которая семь дней провела на льдине…


Снова зарядил дождь. Лил не переставая три дня и три ночи. Воины тем временем пили, ели да спали. Еле-еле, через силу, начались приготовления к новому походу, на юг. Правда, Геста все это не очень-то и касалось, он был отдан произволу переменчивых ярловых настроений, а на свободу вырывался лишь во второй половине дня, когда ярл совещался в городе с важными персонами, и шел тогда в церковь Троицы, чтобы побеседовать с незримым Богом и помолиться, в том числе за Хаварда, ведь друг его никак не выздоравливал. И однажды нежданно-негаданно Гест столкнулся с архиепископом Вульфстаном, который в одиночестве поднимался по отлогой каменной лестнице, спеша укрыться от дождя.

— А-а, маленький карлик, — сказал прелат и хотел было пройти мимо.

Но Гест сердито вскричал:

— Non sum nanus![435]

Старец отпрянул и на ломаном норвежском заверил, что никоим образом не хотел его обидеть.

— Однако ж ты хотел о чем-то спросить меня? — сказал Гест, не давая прелату опомниться.

— Спросить? О чем?

— Ты хочешь знать, можешь ли положиться на ярла и конунга. Можешь. Они сдержат свои обещания, и перед тобою, и перед церковью.

Вульфстан остолбенел. Устремил на Геста свои разные глаза, устало шевельнул рукой и тихо произнес:

— Лишь бы настал мир.

— А теперь я спрошу тебя кое о чем, — продолжал Гест, не давая ему уйти. — Мой брат болен и не получает надлежащего ухода. Я не сомневаюсь, что ты знаешь в городе лекаря, который может исцелить его.

Из-под седой бороды проступила легкая улыбка, архиепископ на миг задумался, потом любезно кивнул:

— Пожалуй. Здесь есть ирландский монах по имени Обан, Господь не только благословил его руки, но и наделил большим практическим умом. Если ты подождешь, я приведу его.

Гест замялся:

— У меня есть еще одно дело.

— Да?

— Я хочу креститься. И прошу тебя совершить обряд. Взамен я попрошу ярла сделать тебе подарок — organum hydraulicum[436] как в Винчестере.

Лицо старика приняло удивленное выражение, которое быстро уступило место унынию.

— Тебе не нужно делать мне подарки за крещение, — пробормотал он. — Пойду приведу Обана, а о другом поговорим позже.

Обан оказался ростом чуть повыше Геста, но пятнадцатью годами старше, безбородый, как ребенок, с серыми, кроткими глазами, правда, полными испуганного упрямства — он явно отнесся к этому поручению с большой опаской. Вдобавок Обан не знал ни слова по-норвежски и поневоле повторял каждую свою латинскую фразу по нескольку раз, потому что Гест понимал его далеко не сразу.

Добравшись до крепости, они спустились в старую дубильную мастерскую, где осталось совсем немного раненых, в том числе Хавард, который лежал на нарах в глубине помещения, под неусыпным надзором Митотина и Двойчат. Ротан сидел на каменном полу, уткнувшись головой в колени, а Пасть храпел на нарах, подле больного.

Гест посмотрел другу в глаза, тот ответил затуманенным взглядом и пробормотал, что Мёр вышел из берегов и кишит не то рыбой, не то хвоинками и мелкими зелеными шишками, — голос был чужой, не Хавардов.

Гест растолкал Пасть, откинул одеяла, показал Обану черную, опухшую рану и заметил, как у монаха дернулись веки, когда он наклонился и понюхал ее; потом Обан, прислушиваясь к стонам больного, ощупал желтоватую кожу и тихо сказал:

— Moribundus.[437]

Гест кивнул Ротану, тот поднялся на ноги, сгреб монаха за грудки и объявил, что ему не жить, если он сей же час не спасет Хаварда.

— Он говорит, — «перевел» Гест, — что любит Хаварда как сына и не сможет жить, коли он умрет. Но если ты исцелишь его, то будешь щедро вознагражден, ибо он человек верующий, богобоязненный и всегда держит свое слово.

— Он так сказал? — Обан посмотрел на Ротанову руку, потом перехватил его грозный взгляд.

— Именно так. — Гест велел Ротану отпустить монаха.

— Рану необходимо вскрыть и прижечь еще раз. Он сильный? Выдержит?

— Да.

— Тогда сделаем это прямо сейчас.

Гест объяснил Ротану, что им предстоит, и добавил, что пришлось посулить Обану большие пожертвования, дабы все прошло удачно: чем больше дар, тем больше шансов, что Хавард поправится.

Ротан недоверчиво глянул на него и увел брата на улицу, под дождь, где они принялись что-то обсуждать. Обан меж тем готовился произвести вмешательство.

Вернулся Ротан и сказал, что они с братом решили отдать монаху часть своих походных трофеев, но не всё, они не думают, что надобны пожертвования, это же просто суеверие, да и Гесту они всегда не больного доверяли…

— В общем, если Хавард останется жив, — продолжал он, — Обан получит этот вот золотой перстень, и это серебро, и два меча, и перстень, который ты подарил Пасти. Еще Пасть говорит, что не стоит грозить ему убийством, он должен ведь прижигать рану, имея в мыслях полную ясность, верно?

— Что ж, вполне разумно, по-моему, — сказал Гест.

Ротан все еще сомневался, но в конце концов принял-таки решение, хоть и с трудом. Причем требовательно заявил, что будет сам держать Хаварда и при необходимости сунет ему в зубы кожаные лоскутья, а когда все кончилось, был совершенно без сил, потный, злой и измотанный куда больше, чем после битвы. Пасть же только рыдал в голос и не находил себе места — ни в дубильне, ни на улице, под дождем.

Три недели спустя, покидая Йорвик, они перенесли Хаварда в плоскодонку, уложили на кучу меховых одеял, укрыли старой парусиной. Река Уз доставила их к Хумберу. Подморозило, погода стояла ясная, такая здесь была зима — мокрый снег, а не то мороз без снега, лед, никогда не обретавший прочности, никогда не буревшие луга.

Большая часть Кнутова войска к тому времени уже ушла на юг, чтобы устроить зимние квартиры под Нортгемптоном и Оксфордом, а также кольцо осады вокруг Лондона, этого стойкого города. По прошествии недели, проведенной на разных кораблях и лодках и даже частью на спине коня, Хавард сумел на своих ногах войти в Ноттингемский замок, где Гест определил его под одной крышей с Эйриковой дружиной, вместе с Двойчатами, хотя ярл видеть Хаварда по-прежнему не желал — кто знает, чем уж ему не угодил этот человек с ловчей птицей на плече.


Гест меж тем принял крещение, в йорвикской церкви Святой Троицы. Крестил его сам архиепископ, при деятельном участии свидетеля — Тейтра. Во время обряда мысли его растерянной птицей метались меж мальчиком Ари, крещенным однажды летом в Сандее и не ощутившим никакой разницы, и Эйстейном сыном Эйда, который утверждал, что после крещения не испытывал ни малейшего страха. Вульфстан же с улыбкой сказал:

— Нет, от страха я тебя не избавлю. Но после этого кое-что нельзя ни совершить повторно, ни вернуть, подобно тому как взрослый муж не может вновь стать ребенком.

— Стало быть, невозможно отпасть, утратить веру…

— Да нет. Невозможно повторить таинство, как невозможно и упразднить оное.

— Но ведь так обстоит и с любым другим поступком: сделанного не воротишь.

— Да, однако в других случаях существуют раскаяние и прощение. Что же до таинства, то здесь нет… чуть не сказал: прощения. Впрочем, по-моему, тебе пора бы кончать с этими вопросами и сосредоточиться…

— Я увижу Господа?

Тейтр нетерпеливо дернулся всем своим могучим телом. Гест глянул на него, вздрогнул и сказал:

— Ладно, давай!

Вульфстан приготовился, открыл рот…

— Нет-нет! — опять вскричал Гест и снова пошел на попятный: — Я же не верую.

Архиепископ возвел очи горе. Тейтр обошел вокруг обоих, быстро наклонился вперед, крепко обхватил друга руками и спокойно велел:

— Крести его!

Вульфстан помедлил, но в итоге повиновался. И Гест не протестовал, только глаза закрыл, слушал могучие слова, расслабился и ощутил, как прилив облегчения оплеснул выжженные солнцем пески.

Потом старый друг вручил ему подарок — нож, который в свое время получил от Клеппъярна Старого, быть может затем, чтобы исполнить черное дело, у Геста так и не хватило духу дознаться до истины, как не хватило духу усомниться в Тейтровой дружбе, тем более сейчас. Нож был красивый, английской работы, и Тейтр хранил его как украшение, ведь много лет это была почитай что единственная его собственность, но теперь-то он разбогател, изволите видеть. А когда позднее они выпивали у Гвендолин, он спросил, почувствовал ли Гест какую-нибудь перемену.

Гест опять закрыл глаза, словно ответ можно найти только впотьмах.

— Не знаю, — сказал он, и снова ему почудилось море. — Только вот я заметил, что о вере способен задавать лишь совершенно детские вопросы, будто во всем, что касается веры, я с годами умнее не становлюсь, а стою на месте.

Тейтр недоуменно взглянул на него и засмеялся. Гест с досадой открыл глаза, спросил:

— А где крестили тебя?

По обыкновению, Тейтр отвечать не желал, оборвал смех, и вид у него был в точности такой, как в тот раз в исландских горах, когда Гест спросил, откуда он родом, и он ответил: «Отсюда». Ответил как нельзя более естественно. Однако сейчас Гест настаивал, и Тейтр угрюмо буркнул:

— Под Клонтарфом.

— До или после сражения?

— После, — сказал Тейтр и взмахнул рукой, в знак того, что для человека чести просить защиты Господа до сшибки на поле брани равносильно поражению. Немного поразмыслив, он поник головою и помахал другой рукой.


Тейтр был среди тех, кому предстояло остаться в Йорвике, вместе с Хельги и отрядом тингманов и надежных воинов, которым Эйрик поручил держать под надзором не только покоренный город, но и Ухтреда, каковой — лишенный чести, достоинства и боеспособных людей — будет иметь резиденцию в королевском замке.

Однако жил Тейтр по-прежнему у вдовы Гвендолин, и Гест подозревал, что он делит с нею не только стол, во всяком случае, с тремя ее малолетними сыновьями он играл как с родными, вдобавок в повадке его появилась легкая вальяжность, а ее, пожалуй, можно объяснить только постоянным общением с женщиной.

Сам Тейтр об этом не распространялся, называя Гвендолин «вдова», «она» или «женщина». Хельги отказался впредь ночевать в замке. Мало того, Тейтр решил, что в Исландию возвращаться не станет.

— Мне Англия по душе, — сказал он, будто и впрямь так думал, а особенно ему по душе непроходимые леса, где еще больше дичи и птичьего гомона, чем в норвежских, даже в зимнюю пору, там и кабаны водятся, и возвращаться ему некуда — здесь у него есть все, а там нет ничего.


Гест тоже был не чужд этаких помыслов, ведь неволя, в коей его держал ярл — своими странными приказами, неожиданными вопросами и раздражающими требованиями, — почти вывела его из апатии, оживила, это была игра, словесная игра, ярл бросал ему вызов, и Гест вызов принимал, выражался обиняками и загадками, хитрил, порой испытывал ярлово терпение, высказываясь искренне, начистоту, в том числе о настроениях в войске и об управлении городом, или упорно настаивая, что ярлу необходимо сделать городу щедрый подарок, например орган, дабы обеспечить себе полную поддержку архиепископа. Ярл то усмехался, то позволял себе короткие взрывы возмущения, а не то пускался в пространные рассуждения о распрях и о важных людях, особенно в Берниции, на вечно беспокойной границе Нортумбрии с Шотландией короляМалькольма, этой тенью на севере. Однажды ночью он поднял Геста с постели, чтобы тот стал свидетелем его встречи с Ухтредом, а затем они вместе обсудили, что можно сделать в обеспечение мира на севере.

Но после встречи ярла занимало только одно:

— Ухтред выглядит так, будто он уже мертв, правда?

Гест сказал, что, на его взгляд, Ухтред производит вполне надежное впечатление.

— В том-то все и дело, — сказал Эйрик, с таким видом, будто пытается представить себе, каково быть Ухтредом именно сейчас, и было это наверняка ужасно, потому что он спросил, случалось ли Гесту когда-нибудь чувствовать сострадание.

— Да, — ответил Гест.

— К кому же?

Гест рассказал о хавгламских детях, но подразумевал и себя как ребенка, себя и сестру, эта легкая жалость к себе заставила его покраснеть, ведь на самом деле он думал обо всех детях, и о бедняках, и о калеках, и даже об иных из числа сильных мира сего. Слушая его, Эйрик смотрел все более задумчиво, будто соглашаясь, но затем заметил, ему-де странно, что Гест не упомянул про Хельгу на льдине.

— Она же была ребенком, — сказал Гест.

— Да, то-то и удивительно, — отозвался ярл. — Как подумаешь, сколь долгий срок для ребенка — семь дней и семь ночей. Но она ведь хотела жить, верно?

— Конечно. Только вот все считали ее умершей, а в таком случае нет смысла оставаться в живых.

— Н-да, удивительно, — повторил ярл. — Так происходит и когда умираем мы?..

Но прежде чем Гест успел ответить, ярл быстро отвел глаза, ссутулился и обронил:

— Гюда хочет иметь много детей, а я не могу дать ей этого. И могу сказать обо всем об этом тебе, но не Дагу и никому другому, вот почему ты здесь, понимаешь?

— Да, — тихо сказал Гест и подумал, что разговор с ярлом все равно что разговор с самим собой, к примеру разговор о времени, величайшей божественной тайне, это же оказались собственные Гестовы мысли. Интересно, а как думает ярл? Может, и для него разговор с Гестом как разговор с самим собой? Впрочем, этот вопрос он задавал себе и раньше, но ответа так и не нашел.

— Что же такое, собственно говоря, сострадание? — произнес ярл. — И какая от него польза?

— Я не знаю.

— Речь не об Ухтреде! — сердито воскликнул ярл. — Ты разве не понял, что, когда мы впервые встретились, ты, отомстив за молодого парня, который не состоял с тобою в родстве, говорил о законе, живущем в твоем сердце, а ведь это не что иное, как сострадание. Вот почему я задал тебе этот вопрос.

Впервые Гесту отчетливо вспомнилась пощечина, которую он дал Кнуту священнику, потому что мысли переполняли его, как полая вода, грозящая прорвать непрочную запруду; Вига-Стюру он отомстил, ибо того требовали долг и ненависть, тогда как месть Транду Ревуну и Одду сыну Равна объяснялась состраданием, добротой или даже любовью, какие он почувствовал к совершенно чужим ему людям, к хавгламским детям, тою же самой загадочной силой, которая побудила его отца принять Эйнара.

Однако итог подвел ярл:

— Месть, кажется, произрастает повсюду, как ни крути и какому богу ни поклоняйся. Потому-то ты все еще в сомнениях, да-да, в сомнениях, ты не вполне веруешь в того Бога, к которому обратился, ты таков же, как я.


Вот какова была его неволя, клетка не слишком заметна, тьма не слишком непроглядна, а сил, чтобы снова сбежать, опять же недоставало — да и куда сбежишь? Вдобавок ночами он слышал глас Божий, словно ветер в листве, так новое время года нежданно приходит в заснеженный край и превращает его в райские кущи, и, лежа под одеялом, Гест обдумывал, что он завтра скажет ярлу, дабы упредить его.

Хорошие были мысли.

Пусть даже ничего из них не выходило — лишняя забава, игра, в которой Гест проигрывал, ведь ярл не Тородд Белый, не Ингольв и не три брата-безбожника в уединении норвежских нор, ярл видел его насквозь и разбирался в том, чего сам он не понимал, вдобавок вроде как смеялся над этим. Теперь вот взял в привычку называть его рану стигматом, с нескрываемым ехидством, а Гест понятия не имел, что означает это слово. Когда же спросил у Вульфстана и выяснил, то опять устыдился: мне бы следовало это знать, думал он, рана-то моя, и я должен был прикинуть, что о ней можно подумать.

Восточная Англия

По дороге в Ноттингем Хавард был неразговорчив, однако лицо его приобрело естественный сероватый цвет, ел он все лучше, мог гулять по улицам и даже немного охотился с Митотином в дубовых и буковых лесах вокруг города. Как-то раз, когда вдвоем с Гестом отправился в леса, он придержал лошадь и смущенно и торжественно объявил, что пришло время поблагодарить исландца за спасение его жизни, и добавил, что теперь все между ними полностью решено, они квиты.

Прозвучали эти слова так, будто дружеству их пришел конец и надобно восстановить его, на более сложных условиях.

— Твоя рана как-никак заживает, — сказал Гест, — моя же по-прежнему открыта.

Хавард надолго задумался, потом заметил:

— Ты крещен.

Гест с любопытством посмотрел на него:

— Ты тоже хочешь принять крещение?

— Может быть, — проговорил Хавард и добавил, что с некоторых пор начал удивляться, почему отец с матерью не окрестили детей, когда сами приняли веру, что вообще-то вполне в духе Ингольва, он ведь никогда не умел выбрать надежную позицию. Потом стал рассказывать, что видел, лежа в горячке, бредовые картины, совершенно ему непонятные: они с Гестом скакали берегом Мера на юг, высылая вперед Митотина, а тот всякий раз возвращался с предметами, совершенно не поддающимися истолкованию, — то принес человечью голову, похожую вроде бы на хладирского ярла, то змею, что грызла его, Хавардово, сердце, то шкурку выдры, которая в детстве служила ему игрушкой, а теперь оказалась продернута сквозь носы всех братьев, точно этакое здоровенное бычье кольцо, все они сидели за столом в Хове, как скотина на привязи, Ингольв в полусне на почетном сиденье.

— Думаешь, я таки умру? — спросил Хавард.

— Нет, — ответил Гест. — В это я вообще не верю. Но почему ты сказал, что хочешь креститься?

— Не знаю, я ведь и не боялся.

— Значит, ты веруешь в Бога Отца и в Белого Христа?

— А ты?

— Я верую, — сказал Гест, правда чуть помедлив. — После того, что было в Йорвике, я знаю, что сила Божия беспредельна, раз Он способен воспользоваться даже столь безбожными людьми, как Эйрик и конунг Кнут, то Он везде и во всем, независимо от того, видим мы Его или нет.

Хавард улыбнулся:

— Опять ты говоришь о другом, будто не желаешь истолковать мои видения.

— Верно, — кивнул Гест, — не могу я их истолковать.


В середине зимы произошли два события, которые вновь изменили отношение Геста к ярлу. Они стояли на подъемном мосту, который соединял замок с дорогой, ведущей к мосту через Трент; оттуда открывался вид на город и на замерзшие земли на западе. На башне запела труба, и на площадь перед ними вылетел конный отряд — Эдрик Стреона со своими людьми.

Эдрик спешился, пал на колено, с привычной иронией в движениях, и без обиняков сообщил, что Ухтред убит, в междоусобице с местным нортумбрийским хёвдингом, неким Торбрандом сыном Харальда.

Ярл даже бровью не повел.

— Эта новость нужна не мне, а конунгу Кнуту. Немедля скачи в Нортгемптон, я уверен, он щедро тебя наградит, если, конечно, никто не опередит тебя. Но скажи мне, кто этот Торбранд — большой человек или маленький?

— Он важный человек и был в королевском замке, когда Ухтред принес конунгу клятву верности, как и он сам.

Эйрик кивнул и сказал, что припоминает его.

Едва Эйрик с отрядом уехал, как дозорный на башне опять затрубил в трубу, на сей раз указывая на северо-восток: на правом берегу Трента появился новый конный отряд, более восьми десятков человек, как прикинул Гест, и в тот же миг он увидел, как ярл побледнел, на нем просто лица не было. Между тем предводитель отряда остановил коня и о чем-то заговорил с караульным у ворот, а тот обернулся и взмахнул копьем, словно в ознаменование важного события.

Незнакомец поскакал дальше, уже в сопровождении всего десяти воинов, и остановился перед ними. Это был Хакон, сын ярла, по обыкновению роскошно одетый. Выглядел он не намного старше, чем в тот последний раз, когда Гест видел его в Нидаросе, только пополнел, чтобы не сказать разжирел, губы кривились в жесткой усмешке.

— Не поздороваешься со мною, отец? Ты не рад? — произнес он, поскольку Эйрик молчал. — Впрочем, это все равно. — Хакон спешился и пал перед отцом на колени. — Мы пришли в бесславии. Олав сын Харальда изгнал нас из страны.

Эйрик, по-прежнему бледный как полотно, поднял сына на ноги, они обнялись.

— Что ж, этого надо было ожидать, — сухо произнес ярл. — Ведь мы оставили страну без власти и без воинской защиты.

Хакон смотрел на него как ребенок.

— В один день, — спокойно продолжал ярл, — я потерял свою прежнюю страну и получил новую. Кнут сделал меня ярлом Нордимбраланда.


Три монахини и дряхлый монах, стоя на небольшом возвышении, печально воспевали хвалу небесам при свете трех факелов, пламя которых искрилось на золоченом, в человеческий рост, распятии из испанской Каталонии и великом множестве блестящих латунных канделябров.

Перед ними на почетном месте восседал Эйрик ярл, сложив руки на коленях, недвижный, седовласый, но с виду годов на десять моложе своих пятидесяти прожитых зим, рядом с ним — сын, Хакон, толстый, краснощекий, да еще и со страдальческим выражением на пухлой физиономии, и его мать Гюда, она несмело улыбалась, положив руку сыну на плечо. На протяжении вечера он сделает несколько неуклюжих попыток стряхнуть ее руку.

За спиной у них стояли Даг сын Вестейна, бывший йомсборгский викинг Торкель Высокий, пестрая группа тингманов, ближние люди Хакона, сопровождавшие его из Норвегии, и Гест, который все последние дни только диву давался, с каким спокойствием ярл воспринял утрату отчизны, родной земли, власть над коей унаследовал, но и заслужил в легендарной битве при Свольде и коей благоразумно правил твердой рукою все пятнадцать лет, что был верховным ее потентатом.

Но этот вечер знаменовал и что конунг Кнут сделал его преемником Ухтреда, предоставив куда больше привилегий, чем имел его предшественник.

Местный клирик, поклонившись собравшимся, отслужил короткую мессу, прочел молитву и благословил нового государя, несколько раз красиво осенив его крестным знамением, а затем вместе с монахинями и стариком-монахом покинул высокий сводчатый зал. Запыхавшиеся слуги внесли столы, щедро уставили их яствами и напитками. И на сей раз Эйрик противу обыкновения не сидел молчаливый и грозный во главе стола, а с улыбкой расхаживал среди гостей, приветствовал каждого, беседовал со всеми без разбору, пил, как другие, но не напоказ.

Однако около полуночи он отвел в сторону сына и Торкеля Высокого, послав призывный взгляд также и Гесту, и велел им пройти в соседний покой, где Хакон ночевал и хранил те немногие вещи, какие сумел прихватить с собой из родных краев.

Как только дверь закрылась, отрезав взрывы смеха и гул голосов, праздничная улыбка ярла исчезла, на лице вновь появилось грозное выражение; смерив взглядом каждого, он чопорно произнес, что прежде всего хочет поблагодарить Торкеля, проделавшего долгий путь из Нортгемптона с посланием от конунга, и тотчас перешел к делу, каковое и побудило его просить конунга, чтобы весть о новом его ранге привез именно Торкель.

— Я хотел потолковать с тобою наедине. Ведь мы встречались раньше. На Хьёрунгаваге.[438] И расстались далеко не друзьями.

Торкель, едва ли не с детских лет прославленный воин, не без причины снискавший еще и прозвище Лошадиная Морда, хмуро кивнул и переступил с ноги на ногу.

— Теперь мы оба последовали за конунгом Кнутом в Англию, — продолжал ярл. — Каждый со своим войском и по отдельности, на расстоянии, таково было мое желание, ибо я тебе не доверяю — памятуя о Хьёрунгаваге и потому, что ты много лет держал сторону Адальрада.

Торкель и на это согласно кивнул.

Был он в Эйриковых годах, высокий, худой, сутулый, с веснушчатыми ручищами, болтавшимися возле колен, одет скорее как состоятельный бонд, а не как один из могущественнейших военачальников конунга. Под началом Торкеля находилось около двух тысяч ратников, и конунг — втайне — посулил сделать ярлом и его тоже, возможно как раз над Восточной Англией, как только Ульвкель будет разбит. Судя по выражению его лица, он вполне понимал ярлову недоверчивость, однако, как он сказал, не мог не признать, что после битвы в заливе Хьёрунгаваг Эйрик проявил поразительное великодушие и пощадил многих из его, Торкеля, друзей, наперекор воле собственного отца, Хакона ярла. Стало быть, мстить Торкелю не за что, и он полагает важным сказать об этом.

— И я не Эдрик Стреона, — напоследок добавил он.

Но ярл на это обронил:

— Жаль. Потому что в случае с Эдриком мне, по крайней мере, ясно, чего от него ждать.

Повисла неловкая пауза, и Торкель воспользовался ею, направив беседу в несколько иное русло:

— Я знаю Восточную Англию. И знаю Ульвкеля. И мои соглядатаи разосланы повсюду, так что я для тебя наилучший соратник. Сюда я прибыл по приказу конунга, однако с охотою отправлюсь назад к нему по твоему приказу, коли так надобно.

Эйрик сел в кресло у окна, провел ладонями по резным подлокотникам, вытянул ноги и некоторое время неотрывно на них смотрел, зажмурился и внезапно устремил взгляд на сына, с нетерпением ожидавшего случая вмешаться в разговор.

— Мой сын, — с расстановкой произнес ярл, вновь глядя на Торкеля, — нынешней осенью был изгнан из Норвегии Олавом сыном Харальда. По его словам, Олав успел подчинить себе почти всю страну и намерен стать конунгом над нею. Что ты об этом думаешь, ты же много лет ходил с Олавом в морские походы.

Торкель явно медлил.

— Верно, я знаю его как человека богобоязненного и великого воина, — наконец негромко сказал он. — Но не думаю, что он в состоянии удержать Норвегию дольше, чем ты и конунг Кнут позволите ему.

— Льстишь?

— Нет, я искренне так думаю. Олав не властитель.

Ярл кивнул, по губам его скользнула насмешливая улыбка.

— Мой сын обещал ему — от моего имени — впредь никогда не заявлять прав на Норвегию. Этим обещанием он спас себе жизнь, если тут можно говорить о жизни. Но огорчительно другое: у меня появилась еще одна причина не желать, чтобы в Восточной Англии ты был со мною рядом, — твое дружество с Олавом.

Торкель знаком показал, что ему это понятно.

— Поэтому решение мое таково, — продолжал ярл. — Ты возьмешь Хакона с собой и обучишь по мере сил. Сам видишь, он толстый как поросенок и в сражениях никогда не бывал, так что задача не из легких. Но если к тому времени, когда все закончится, он будет жив, я замолвлю о тебе слово перед конунгом Кнутом, и он сделает тебя ярлом Восточной Англии. А это большая страна. — Эйрик жестом остановил сына. — Теперь же пусть Хакон поведает, как Олав перехитрил его, чтобы нам было над чем посмеяться после долгой беседы, ведь разговоры эти так утомительны.

Хакон безнадежно покачал головой, прошелся взад-вперед по комнате, будто в поисках тихого уголка, и нехотя начал рассказывать, как он с двумя боевыми кораблями угодил в Олавову засаду, как оба корабля перевернулись, а он сам был выловлен из воды, словно мокрый котенок, и доставлен к Олаву на корабль, где с него стребовали роковое обещание.

Мало-помалу Хакон увлекся своей плачевной историей, которая все больше походила не то на защитительную речь, не то на героическую повесть шиворот-навыворот, даже румянец стыда исчез.

— Расскажи, что ты ему говорил, — попросил отец.

— Я сказал, что на сей раз победа за Олавом, но в следующий раз она, возможно, будет за мною.

Торкель захохотал. Ярл улыбнулся. Хакон опустил глаза.

— И что ответил Олав?

— Он сказал: «А тебе не пришло в голову, что ты уже не увидишь ни побед, ни поражений?»

Торкель захохотал еще громче. Хакон тоже засмеялся, правда, не слишком уверенно, однако закончил рассказ и добавил, что будет рад сражаться бок о бок с таким человеком, как Торкель.

— Тем более что отец мой столь нетверд на ногу, что полагает необходимым этак вот насмехаться над своим единственным сыном.

Тут уж и ярл захохотал во весь голос, встал и, воспользовавшись благодушным настроем, выпроводил всех за дверь. Но Геста задержал: мол, хочет кое-что сказать ему наедине. И с брюзгливой миной проворчал, что, сдается ему, Гест никакой не скальд, ведь до сих пор он не слыхал из его уст ни единого стиха, ни насмешливого, ни хвалебного, да Гест, поди, и не помнит, когда приличествует произносить такое.

Гест возразил, что за скальда себя не выдавал и что не он придумал ходить по пятам за ярлом, ровно кравчий, без всякой пользы.

Эйрик долго смотрел на него. Потом с ледяным спокойствием произнес, что превыше всего ценит в Гесте его бесстрашие.

— Ты человек прямой, искренний, правдивый, — сказал он. — Наверно, я уже говорил тебе, что именно поэтому ты здесь?

— Нет. Ты говорил, что я единственный, с кем ты можешь быть откровенным.

— А откровенным я могу быть только с человеком правдивым, хоть ты и считаешь себя лжецом. Впрочем, ты наверняка понял, что я знаю тебя лучше, нежели ты сам. А теперь, пожалуй, от тебя будет и польза. Ибо я желаю, чтобы ты находился рядом с Хаконом и защищал его по мере сил, причем незаметно, ведь он горд и молод и, скорей всего, попытается исправить свои промахи. Возьми с собою того сокольника и отчаянных братьев, обещай им что угодно, возможно, впоследствии сумеешь сдержать свое слово.

Гест пробормотал, что согласен.

— Но смотри возвращайтесь живыми. Оба. Или ни один.

Гест опять не удержался и спросил, неужто и Хакону одному нельзя возвращаться, живым. По лицу ярла скользнула тень недовольства.

— Да, ты только с виду простак, — сказал он. — И я хочу, чтобы, когда все кончится, ты вместе со мною совершил паломничество в Румаборг. А теперь можешь идти.

Гест недоверчиво посмотрел на него.

— Господь велик, — пробормотал он, направляясь к двери, и на пробу несколько раз перекрестился. — Непостижно велик.


Следующие три месяца Гест провел в походе, день и ночь, с друзьями из Хова, с ярловым толстяком-сыном и Торкелем Высоким. Молодого Хакона и впрямь нелегко было держать под защитой, он кидался в схватку в первых рядах, с запальчивым безрассудством и неутомимостью, совсем как отец, что в пешем, что в конном строю, спал тоже мало, проявлял интерес к планированию и организации и на свой живой щит во главе с Гестом смотрел презрительно.

Этот поход складывался примерно так же, как поход на Йорвик, вновь кошки-мышки — Ульвкель уклонялся от серьезного сражения, устраивал засады, совершал короткие неожиданные налеты на ярловы отряды, обыкновенно по ночам, исчезал, а через день-другой нападал снова, в другом месте.

Эйрик быстро извлек отсюда урок, разделил войско на еще более мелкие единицы, до того мелкие, что они скорее походили на приманку, отрядил в них лучших своих людей и приказал им располагаться на привал и пировать-выпивать в густых рощах и в словно бы неохраняемых постройках, позаботившись, чтобы они постоянно держали связь друг с другом, через гонцов и дозорных.

Лишь один раз, западнее Ипсвича, они столкнулись с самим Ульвкелем, но случилось это неожиданно для обеих сторон, ни те, ни другие не успели перестроиться в боевые порядки, вдобавок дело было вечером, и после короткой ожесточенной схватки в кромешной тьме Ульвкель опять сумел улизнуть, не понеся значительных потерь.

Однако на сей раз Эйрик не пощадил пленных. Приказал Дагу и Торкелю перебить целую сотню и для устрашения выставить их головы на кольях в близлежащих городках и весях, а затем самолично — притом, что тамошние предводители клятвенно заверяли его в своей благонадежности — объявил населению, что при малейшем намеке на предательство предаст огню всю Восточную Англию, город за городом, деревню за деревней, убивая всех без разбору.

Следующая сшибка произошла у деревушки Бёрнем, севернее Бранкастера. Но Ульвкель с большей частью войска и тут сумел ускользнуть. Эйрик же на сей раз пощадил пленных. Великодушно помиловал многих воинов датского происхождения, а также кельтов и англосаксов; лекари перевязали раненых, оказали им помощь, после чего, к великому удивлению пленников, ярл отпустил их по домам, а сам продолжил поход на восток и на юг, вдоль побережья, той скалистой равнины, что без малого год назад, ночью на исходе лета, открылась перед Гестом и Хавардом, посылал войско то в одном, то в другом направлении через болотистый край, словно челнок через сырое тканьё, налаживал действия флота, переброску воинов, лошадей, заложников и раненых и мало-помалу подчинял себе область за областью, город за городом.

Пленных он по-прежнему щадил, отпускал на свободу, в результате многие из них снова брались за оружие. После небольшой стычки при Хемсбю, опять-таки на побережье, среди раненых уже в третий раз обнаружился некий человек средних лет, малорослый, лысый. Ранен он был в спину и в ногу. Эйрику доложили о нем, он подошел и спросил, как его зовут.

— Крокслер, — ответил тот.

— А ты терпелив, — заметил ярл. — Ты человек Ульвкеля?

— Да. На вечные времена.

— Ульвкель — великий воин и достойный противник, — произнес ярл. — Поэтому ты наверное понимаешь, что выбора у меня нет.

Крокслер кивнул, только сказал на своем странном смешанном наречии, что есть у него одна просьба: пусть его поставят лицом к морю, чтобы, покидая сей мир, он мог видеть то же чудо, какое увидел, когда пришел в него, ведь он родился на этом побережье и сражался за эту землю и ее гордого защитника, Ульвкеля.

Ярл сказал Дагу исполнить просьбу Крокслера; казнь состоялась в присутствии всех остальных пленников, которым затем даровали пощаду.


Тою же ночью Гест окончательно уверился в одном деле, странном и весьма щекотливом. Он встал с ощущением удушья, подошел к костру, возле которого, негромко разговаривая со своими людьми, сидел молодой Хакон, и обратился к нему таким же вкрадчивым тоном, каким обращался к его отцу, когда хотел поставить на своем; юнец тоже не устоял.

— Что я могу для тебя сделать? — учтиво спросил Хакон, отойдя на несколько шагов от костра.

— В войске Торкеля есть один исландец, — сказал Гест, — я неоднократно видел его, но узнал только сегодня, потому что он очень изменился, и, судя по всему, он тоже меня узнал.

— У вас с ним какие-то счеты?

— Нет, но он меня избегает, а это странно, ведь он женат на моей сестре, стало быть, мы родичи, имя ему Гейрмунд, прозвали же его Крепкая Шкура.

Хакон улыбнулся и спросил, где этот Гейрмунд находится. Гест провел его по травянистой лужайке к белому каменному знаку, возле которого спал зять с пятью другими исландцами. Теперь Гест узнал и их, хотя они были мальчишками в ту Пасху, когда он мерился силами с Тейтром во Флокадале у Клеппъярна.

— Сядь и назови свое имя, — резко бросил Хакон и поставил ногу на Гейрмунда, тот застонал, протер глаза, сгоняя сон в каштановую бороду, которая скрывала его лицо. Разглядев говорящего, он вздрогнул, а когда увидел Геста, вздрогнул опять, и Гест подумал, что это хорошо, ведь он было вновь усомнился, что сей богатырь вправду тот разряженный юнец, который, как наяву, представал у него перед глазами, оттого что трусил посвататься к Аслауг.

— Этот человек утверждает, что ты не желаешь с ним говорить, — сказал Хакон.

Гейрмунд смотрел то на одного, то на другого, в глазах его явственно читалось упрямство.

— Да, я и сейчас не желаю, — сказал он.

Сын ярла смотрел на него с удивлением, определенно не зная, как быть дальше.

— А придется, — вмешался Гест. — Или Хакон запытает тебя до смерти, но прежде ты увидишь, как умрут твои друзья. Что скажешь на это?

Гейрмунд молчал. Скрестил руки на груди и уставился в темноту над рокочущим морем. Потом наконец проговорил:

— Гест не из тех, кто приносит удачу. Он проклятие. Мы были при Клонтарфе и уцелели. Сейчас мы здесь, но неделю назад, когда увидел Геста, я ходил к Торкелю, просил отпустить нас. Он отказал. Только поэтому мы до сих пор здесь.

Хакон нерешительно взглянул на Геста, который и бровью не повел.

— Он же твой шурин, — сказал Хакон Гейрмунду.

— Уже нет.

Гейрмунд опять устремил взгляд на море, недвусмысленно показывая, что для него разговор закончен.

Но тут поднялся один из его друзей, бледный и худой парень, назвался Торгримом из Боргарфьярдара. Гест и его помнил по Флокадалю.

— Коли Гейрмунд говорить не хочет, так, может, я скажу? — Взгляд его нервно перебегал с безмолвного друга на Хакона и обратно.

— Только чтобы я не слышал, — буркнул Гейрмунд.

Хакон по-прежнему был в замешательстве, однако Гест кивнул, они отошли подальше, сели. Торгрим сказал, что Гейрмунд — малый гордый, хотя Гесту опасаться нечего. Дело вот в чем: он, конечно, все-таки получил Аслауг, и она родила ему двоих сыновей, только потом она развелась с ним и вышла за более состоятельного человека из Скагафьярдара, причем забрала и приданое свое, и выкуп за невесту, и сыновей. Гест почувствовал, как удушье проходит.

— Значит, ей живется хорошо? — спросил он.

— Думаю, да. У нее есть теперь еще две дочери, а когда мы уходили в поход, народ говорил, она опять ждет ребенка.

Гест задумался, помедлил, но все же спросил:

— Как зовут ее мужа?

Торгрим назвал имя, знакомое Гесту только понаслышке, и повторил, что это скагафьярдарский хёвдинг и слава о нем добрая. Хакон вопросительно взглянул на Геста:

— Это хорошие новости или плохие?

— Пожалуй, хорошие. — Гест снова обратился к Торгриму: — Гейрмунд видится с Аслауг и с сыновьями?

— Да, но мы уже три года не были дома и…

— И я полагаю, что по возвращении он не захочет передать ей знак, что я жив?..

— Пожалуй… Но может, я передам?

Гест оглядел себя, воззрился в темноту и пробормотал, что ничего другого у него нет:

— Вот возьми.

Одинов нож, единственная — помимо топора — вещь, до сих пор связывавшая его с сестрою и с Йорвой, истончившийся, похожий на плоское шило нож.

— Она узнает его. Еще я даю тебе деньги, — Гест протянул ему кошелек, — ты можешь оставить их себе, я знаю, ты хороший человек и сдержишь обещание.

Торгрим взял нож и кошелек, поблагодарил и поспешил к друзьям; Гест и Хакон пошли к своему костру. Хакон с любопытством смотрел на Геста, потом спросил:

— Ты доволен?

— Да, — ответил Гест и остановился. — Зря твой отец казнил Крокслера.

Хакон насупил брови.

— Да, — сказал он, неожиданно тоном совершенно взрослого человека, — мне это тоже не по душе. Но он поступил правильно. Это гордый народ.

Гест немного постоял, поблагодарил, пошел к себе и лег спать. Спал долго, а когда проснулся, подумал, что забыл спросить у Торгрима, приняла ли Аслауг крещение. Но потом решил, что это не важно, можно спросить позднее, коли будет охота.


Лишь весной появились первые признаки того, что ярлова тактика себя оправдывает: священники, богачи и местные хёвдинги тайно просили за отдельных лиц и целые отряды, которые хотели отложиться от Ульвкеля и присоединиться к нему.

— Мы всех принимаем, — говорил Эйрик. — Пусть приходят добровольно и во имя Господа.

Поступали сообщения о вредительстве и поджогах в Ульвкелевых амбарах и городах, а действовали там не то неведомые злоумышленники, не то перебежчики, которых становилось все больше; к ярлу переходили уже в массовом порядке, боевыми отрядами, с лошадьми и оружием, и не в последнюю очередь с бесценными сведениями об Ульвкелевых обычаях и секретах. И в конце марта они сумели-таки взять его в кольцо, почти на том же месте, под Ипсвичем, на Рингмарской пустоши, и на сей раз столкновение ни для кого не было неожиданностью. Полдня противники не спеша готовились к схватке. И вот началось. Ярл, по обыкновению, шел впереди, в пешем строю, обок своего знаменосца, шел с непокрытой головой, сжимая в одной руке простой меч, в другой — легкий топорик на длинной рукоятке, рядом шагали два щитоносца. Он вклинился прямо в горланящие вражеские ряды, а когда разгорелась сеча, выбрался из сумятицы и, перемещаясь вдоль смешавшихся боевых порядков, как огромная кошка, выкрикивал приказы, костерил тех, кто не обращал внимания на его вымпел и распоряжения, посылал в бой конников и лучников, выводил из кровавой сшибки раненых, не замечая брыкающихся коней, дождя стрел и падающих воинов, словно и рожден на свет только для такого дела.

Гест между тем сновал вокруг, со своей незаживающей раной, вялый и насквозь набожный, предупреждающе размахивал руками, измученный человек с неподъемным мечом и старым лесорубным топором с рыбьей головой на рукояти. Поле боя виделось ему как безумное мельтешение мокриц и крыс в драке за изуродованный труп, как сон, который даже кошмарным не был, просто далеким, жарким, холодным и непостижимым, как реальный мир. И сейчас он не умрет, но снова увидит, как опускается ночная тьма, увидит в отблесках первых факелов вьющийся на ветру вымпел Торкеля Высокого, который мало-помалу продвигался сквозь ряды противника, увидит Хакона, такого же целеустремленного и упорного, как отец, Хаварда, у которого одна рука бессильно обвисла, но лицо сияло торжеством, а над ними, как и весь день, с криком парил Митотин.

Правда, из Двойчат он увидел только одного — Пасть: багрово-красный лицом, он рубил мечом направо и налево, будто никак не мог выбраться из непролазных дебрей, в нем чувствовалось что-то отчаянное и измученное, он дрался, что-то ища.

В предрассветных сумерках Ульвкель с сотней людей, пробив брешь в рядах Торкелевых воинов, сумел вырваться к побережью, где у них было спрятано два корабля; они успели поднять паруса, прежде чем ярл разобрался в происходящем.

Но из Двойчат Гест по-прежнему видел только одного. Ротана они отыскали уже ближе к полудню, он сидел прислонясь к мертвому коню, с распоротым животом и стрелой в голове.

— Говорить можешь? — спросил Хавард, присев перед ним на корточки.

Ротан сонно взглянул на него одним глазом и кивнул.

— Говорить можешь? — повторил Хавард.

— Да, — ответил Ротан и умер.

Пасть исторг стонущий рев, схватил топор и бросился крушить раненых и убитых. Подоспевшие люди Дага сына Вестейна скрутили его, но он продолжал бушевать. В конце концов подошел ярл, вместе с сыном, который был изрядно потрепан, хотя ни одна рана жизни не угрожала.

Тут Пасть замолчал, передернул плечами, высвободился, застыл среди кровавой грязи, точно могучее дерево, в отчаянии глядя на своего господина, лицо его посинело, изо рта вырывались нечленораздельные трубные звуки.

— Что он говорит? — спросил ярл, обернувшись к Гесту.

— Говорит, что ты должен убить его, государь. Не может он жить, когда брат его сидит вон там.

Ярл скользнул взглядом с одного брата на другого, казалось обдумывая эти слова, потом вдруг устало посмотрел на свой топор — порядок на поле боя наводят с оружием в руке, нельзя идти по полю боя без оружия, там всегда найдутся живые, сражение еще не кончено… Левая рука перехватила топор, правая поднялась к перепачканному лицу, стерла кровавый пот, провела по бороде — полководец в минутном замешательстве, могучий и бессильный, ссутуливший плечи, как в тот миг, когда он услышал весть об утраченной родине.

— Нет, — наконец произнес он, — я не могу убить такого доброго воина.

Он отвернулся от Пасти, устремил взор на Геста и Хаварда, попросил привести безумца в чувство, приказал продолжить обход, позаботиться о раненых, подсчитать убитых, вырыть могилы, собрать оружие, коней… За этой работой он надзирал соколиным оком, пока пустошь не стала похожа на свежую, политую дождем пашню. Посреди нее он воткнул крест, который Даговы люди сорвали с церкви в ближнем городке, искоса глянул на него и проворчал:

— Интересно, долго ли он тут простоит. Вещь, пожалуй, ценная, а человек слаб, ужас как слаб.


Ротана похоронили на Рингмарской пустоши, вместе с тысячами других. Раненых разместили в палатках и по усадьбам. Войска еще стояли в округе, когда гонец доставил из Оксфорда хвалебное послание от конунга Кнута, где тот обещал сделать Торкеля ярлом Восточной Англии. Эйрику было приказано воротиться в Нортумбрию, ибо Лондон вскоре тоже падет и настанет пора установить по всей державе новый закон, датское право на вечные времена.

Еще гонец рассказал, что всего через два дня после Рингмарской битвы небольшой отряд — без сомнения, Ульвкель и остатки его войска — сумел пробиться в Лондон сквозь кольцо Кнутовой осады и примкнул к Адальраду и Железнобокому. Гест слышал, как ярл тихо сказал сыну, который перевязал свои раны и выступал сейчас как отцов наперсник:

— Вряд ли мы видели Ульвкеля в последний раз. Этот человек еще для конунга Свейна был сущим кошмаром.


Следующим вечером устроили попойку, вроде как праздник, печальный и тихий. Гест не участвовал, спал в сарае. Наутро выступали на северо-запад, сначала в сторону Ноттингема. Пасть так и не очухался и потому, с цепью на шее и связанными руками, как собака, шел пешком за лошадью Хаварда, который то и дело кричал через плечо, что вольноотпущенник наверняка скоро придет в себя и незачем обращаться с ним так недостойно. А Пасть, всхлипывая, твердил: хорошо же Хавард наградил его за верную службу, ничего не скажешь, что Ингольв-то станет говорить? И Эйвинд?

От еды он отказывался, у костра греться не желал, бился головой о деревья и отчаянно пинал ногами всех и каждого, кто к нему приближался. И однажды теплым тихим вечером, когда они стали лагерем в густом лесу и костры мерцали среди деревьев, словно свечение моря, к Гесту подошел Хакон, сказал, что отец хочет поговорить с ним, дело касается безумца, которого они тащат за собой, пешехода, как его успели прозвать.

Эйрик предложил Гесту сесть, серьезно сказал, что хорошо знает, что война способна сделать с человеком.

— Ты посмотри на себя. Люди не ведают, что происходит.

Гест кивнул.

— Словно бы находятся у Бога, — продолжал ярл, смущенно, вероятно оттого что помянул Бога.

Гест опять кивнул.

Эйрик положил руку ему на плечо, тотчас же отдернул ее, будто опасаясь заразы, и сказал, что терпение его иссякло, они должны призвать безумца к порядку, иначе все-таки придется его убить.

Гест вернулся к Пасти, сказал, что он ведет себя как избалованное дитя, идиотское нытье — сущая насмешка над жизнью и памятью брата, к тому же он поклялся до самой своей смерти служить Хаварду и Эйвинду. Пасть все это слышал и раньше и думал об этом, постоянно думал, но ведь Ингольвовы сыновья в нем более не нуждаются, на что им этакая развалина, человеком-то грех назвать, маленький, вроде Геста.

— Выходит, Ротан останется без отмщения? — свирепо вскричал Гест.

Пасть помолчал немного, потом спросил:

— Ты это о чем?

— Ульвкель в Лондоне, — сказал Гест. — Весной ярла призовут туда брать город. А ты что же, будешь сидеть тут и реветь, как дитя на собачьей цепи?

— Жестокие слова, — отозвался Пасть.

— Да. — Сказавши это, Гест пошел спать.

Наутро Пасть сидел вместе со всеми у костра и ел, жадно и обстоятельно. Не глядя на Хаварда, он попросил снять цепь и дать ему коня.

— На что он тебе? — спросил Хавард.

— Чтоб сидеть на нем, — отвечал Пасть.

Преддверие ада

Между тем пребывание в Ноттингеме затягивалось. Ярл не хотел уходить на север, в Йорвик, пока не будет вполне уверен, что не понадобится Кнуту под Лондоном. А вести оттуда, мягко говоря, и внушали бодрость, и приводили в замешательство, притом что было их великое множество. В частности, после зимней позиционной войны Кнутовы люди начали копать от Темзы канал, чтобы войти в город прямо на кораблях, — копье, нацеленное в сердце города. Одновременно из Лондона непрерывным потоком шли беженцы, печальные, растерянные, они рассказывали, что в городе царит сущий ад, витан давным-давно бы сдался, если бы не Железнобокий, а этот человек не то последний дар Господень Англии, не то мученик, не то хрупкая иллюзия, что на краю бездны поражает их неверием.


Решив остаться в Ноттингеме, Эйрик послал гонцов за архиепископом Йорвикским Вульфстаном, который не замедлил прибыть с пятью советниками и двумя монахами, в том числе Обаном, в свое время лечившим Хаварда. Прежде всего ярл не хотел рисковать: вдруг в его отсутствие архиепископ надумает вернуться к прежним английским помыслам? Вдобавок он намеревался обсудить с Вульфстаном паломничество. Когда-то в далеком детстве Эйрик был крещен, но считал то крещение ненастоящим, поверхностным, а потому нужно, чтобы таинство сие было совершено над ним повторно, в Румаборге, самим Папою.

Вульфстан сказал, что английскую церковь необязательно рассматривать как первейшее дело святейшего престола и причиной тому давний конфликт: английские архиепископы сами назначали себе преемников и не ездили в Румаборг, чтобы принять паллий.

Впрочем, это разъяснение лишь укрепило ярла в намерении совершить паломничество, ведь он сможет смягчить напряженные отношения. Кстати, он хотел обсудить с Вульфстаном еще одно дело: прежде чем стал архиепископом в Йорвике, Вульфстан был епископом в Лондоне, прекрасно знал город, лично знал короля Адальрада, его двор и образ мыслей и, наверно, мог бы кое-что рассказать?

Вульфстан нахмурил брови и напомнил ярлу об обещании уважать узы верности, связующие его с Адальрадом.

— Народ жаждет мира, — резко бросил ярл. — Твой народ.

Вульфстан надолго задумался, сохраняя на лице упрямое выражение. Эйрик произнес:

— «В давние времена записано и предречено, что после тысячи лет сатана освободится. Тысяча лет и даже больше минуло с тех пор, как Белый Христос ходил средь человеков, и близится время Антихриста…»

Архиепископ побелел лицом до самых седин, ибо то были собственные его слова, записанные в одной из первых его проповедей и, по просьбе ярла, переведенные Гестом.

Эйрик спокойно ждал, пока Вульфстан возьмет себя в руки.

— Ты написал это много лет назад, — продолжал он. — И кого же ты подразумевал под Антихристом — ваших собственных вероломных хёвдингов, которые только и делали, что грабили родную страну, занятые предательством, кровной местью и ненавистью, по твоим же словам? Или нас, которые приходили из-за моря чинить здесь разбой? Но теперь мы можем обеспечить здесь мир, коего ты жаждешь столько лет.

Снова надолго повисло молчание, наконец архиепископ проговорил:

— Что ты хочешь знать?

— Ничего! — вдруг беззаботно воскликнул Эйрик. — Я просто хочу, чтобы ты понял: нам можно доверять. — И уже иным, назидательным тоном произнес: — Прежде чем сомневаться в других, надобно уразуметь, можно ли положиться на себя самого.

Вульфстан пристыженно опустил голову.

— Боишься? — спросил ярл.

— Да, — едва слышно отвечал архиепископ.

— Боязливые вероломны, — бросил Эйрик и повернулся к нему спиной.

Старик опять опустил голову, правда, на сей раз в этом движении сквозила ярость, хотя для протеста ее недостало. И в Гесте шевельнулось презрение, хотя испытывать оное к столь важной духовной особе было непозволительно, — то самое презрение, какое он испытывал к Кнуту священнику, прежде чем тот ступил на via illuminativa, тогда, в обледенелых норвежских горах, на распутье зверской жестокости.


Тем не менее в течение этих недель Гест не раз имел дело с Вульфстаном, прежде всего уговаривал архиепископа крестить Пасть, будто нуждался в сообщнике, в таком же верующем против воли, как и сам, вдобавок ему пришлось крепко потрудиться, чтобы Пасть дал согласие креститься. Ведь, судя по всему, Пасть считал это совершенно бессмысленным вмешательством в свое незаслуженное бытие.

Но Гест поставил на своем, и Пасть был крещен по самому простому обряду в ноттингемской церкви Девы Марии, вместе с пятью ближними Эйриковыми людьми, в том числе Дагом сыном Вестейна, так как Эйрик не мог более окружать себя нерешительными и сомневающимися в небесных вопросах, крещение было делом и политическим, и религиозным.

Пасть, правда, отказался творить крестное знамение и упорно не желал прочесть по-латыни Вульфстанову короткую молитву — дескать, Господь все равно его выговор не поймет.

Гест растолковал Вульфстану его тарабарщину, и архиепископ успокоил Пасть словами:

— Господь все слышит. И все видит. И все понимает.

— Нет, — отрезал Пасть, и на сей раз даже Вульфстан понял его.


После обряда Вульфстан отвел Геста в сторону и сказал, что, как он подозревает, за его рвением кроется не только потребность обеспечить этому язычнику Божию милость, но и что-то еще. И Гест, который никогда прежде не исповедался, решил это сделать, только как можно более неофициально и не торжественно, словно никакая это не исповедь, и рассказал о всех смертях, причиной коих стал, не о Транде Ревуне и не об Одде сыне Равна, а о тех, кто вставал на его защиту и кого брал под защиту он сам, упомянул и о том, что сказал Пасти про долг отмщения, стараясь вернуть ему бодрость духа; мысль о мести — вот чем жил Пасть, и для него загадка, что месть одновременно и справедлива и губительна, как чума.

Вульфстан долго смотрел на него, а Гест думал, не рассказать ли и о ране на плече, о знаке мести, но тут ему пришло на ум кое-что другое, и он впервые облек эту мысль в слова.

— Жажда мести может исчезнуть! — с неожиданной радостью воскликнул он и рассказал, как хотел воротиться в Исландию и убить Снорри Годи, так вот эта мысль исчезла, ни разу не навещала его всю зиму.

Вульфстан встревожился еще сильнее.

— Но и слабаком я тоже быть не хочу. — Гест снова приуныл, а затем все же поведал о ране и о том, как ее получил.

Архиепископ попросил показать рану, сказал, как и ярл, что она похожа на рот, и задумался. Впрочем, быстро оживился:

— Может, ты святой?

— Нет-нет, — быстро сказал Гест. — Нет-нет-нет… я всего лишь хочу, чтобы это гниение прекратилось, ведь во мне царит вечная ночь, inanis et vacua[439] даже когда вновь пришла весна и небеса наполнились огромными стаями гусей и тучами лебедей, которые летят не иначе как в Исландию, а вот ему пожалуй что надо навестить Обана, монаха с целительными руками, если и Вульфстан не знает, как быть.

— Да, сходи к Обану, — безнадежно вздохнул старик. — Мне кажется, так будет лучше всего.


Затем в Ноттингем пришла поистине радостная весть — в лице самого конунга Кнута, ему сравнялось восемнадцать, и он больше походил на серомраморное греческое божество, чем на дельного датского вождя. С ним прибыла половина его двора, где было теперь множество англичан, в том числе архиепископ Кантараборгский Лейфинг и конунгова фаворитка из Нортгемптона вместе с двумя маленькими сыновьями, которых она успела ему подарить.

Нежданно-негаданно они явились в старом замке и были встречены изумленным ярлом, который, вскинув брови, выслушал известие, что король Адальрад мертв и скончался он от руки Божией, сиречь от болезни, в день святого Георгия сего лета Господня 1016 и был похоронен в Лондоне в соборе Святого Павла, второпях, словно вместе с телом спешили избыть и печальную о нем память.

Вдова, королева Эмма, с двумя малолетними сыновьями сумела перебраться в Нормандию — словом, все кончилось, причем бесповоротно, так что витан постановил черным по белому записать, что они подчиняются конунгу Кнуту и клянутся никогда впредь не поддерживать никого из Адальрадова рода, то бишь отныне править Англией будет датский дом.


Гест сидел на низком стуле позади знатных особ в парадном зале, дремал, слушая вполуха беседу короля и ярла, которые взволнованно рассуждали о возможности нового захвата Ирландии, потерянной в битве при Клонтарфе, о возможности возврата Норвегии, о норвежском языке, который через несколько лет будет звучать всюду на Британских островах, о Нормандии, как насчет нее? Не говоря уж о Шотландии, которая никогда — целиком и полностью — не была в руках северян. Только о Лондоне они не упоминали, об этой еще не завершенной главе в печальной истории Адальрадова рода.

Лишь ранним утром — солнце уже поднялось над нежно-зелеными верхушками деревьев, и вешние птичьи песни вливались в окна, словно журчащая мелодия органа, — ярл осторожно завел беседу о другом:

— Пора, пожалуй, снова использовать Эдрика Стреону. Железнобокий, верно, готов уже принять любую помощь, откуда бы она ни пришла.

Король усмехнулся, но не откликнулся на эту идею, и Гест смекнул, что он отнюдь не имел намерений допускать зятя к участию в решающих сражениях за Лондон. Однако два дня спустя вопрос всплыл опять, на сей раз о нем заговорила Пода, которая напрямик заявила брату, что он, по-видимому, не вполне сознает, чем обязан своему зятю:

— Ведь в планах, которые ты сейчас строишь, дорогой братец, по-моему, куда больше юношеского задора, нежели королевского разумения.

Кнут обезоруживающе улыбнулся, заверил и ее, и Эйрика, что он, конечно, высоко ценит вклад хладирского ярла, однако сейчас зять должен обеспечивать стабильность на севере, ибо это жизненно важно. Взамен он охотно возьмет с собой Хакона, о котором за последние дни составил себе превосходное мнение.

На это ярл и Гюда согласились. А Хакон уже не ликовал, как ребенок, по поводу королевской похвалы, он лишь коротко кивнул и сказал, что готов следовать за Кнутом, даже более чем готов.


Когда же Эйрик наконец решил воспользоваться сухой погодой раннего лета и выступить на север, из Гримсбера прибыл конный норвежский отряд и сообщил, что его брат Свейн — оба они никогда друг с другом не ладили — и Олав сын Харальда встретились у мыса Несьяр, где состоялось большое морское сражение. Свейн ярл потерпел поражение и бежал в Свитьод. Теперь он умоляет Эйрика воротиться в Норвегию и потребовать свое, ведь без хладирского ярла Норвегия опять попадет в руки потомков Прекрасноволосого, на этот раз окончательно.

Но Эйрик воспринял новость трезво, чуть ли не равнодушно, сказал, что в обессиленной стране только и можно ожидать катастроф. К тому же Норвегия всего лишь крохотная частица в большой игре за Англию.

— А не знаете ли вы, как обстоит с Эйнаром из Оркадаля? — осведомился он затем, несколько мягче.

Они замялись в замешательстве.

— Выкладывайте, — приказал ярл.

— Он пожалуй что никогда не был ничьим сторонником… — начал один.

Но ярл остановил его, сказал, что в лести не нуждается, она выставляет властителя недоумком.

— Эйнар был сторонником конунга Олава. Но моим — никогда. Вопрос в том, присоединится ли он теперь к новому Олаву.

— Мы не знаем, государь.

— Да уж, — обронил ярл с прежним безразличием, — конечно не знаете. — Он попросил их перевезти свое имущество в Йорвик. — И будете при мне до конца года, а там разберемся, как должно поступить.

Но выступление на север он опять отложил.


В Рингмарском сражении Хавард был ранен в спину, хотя рана быстро затянулась, и уже в начале теплого лета он стал понемногу охотиться с Митотином, в сопровождении Пасти, а Гесту по-прежнему приходилось быть при ярле. В редкие свободные минуты он изучал с Обаном латынь или истово молился в церкви Девы Марии; Хавард даже прозвал его кликушей-фарисеем, слепым рабом Божиим, и ярлу этакая набожность тоже начала мало-помалу действовать на нервы.

Как-то раз он взял с собою Геста в замок на краю Шервудского леса, под тем предлогом, что надобно произвести смотр коням, принадлежащим одному человеку, который был с ним в Восточной Англии, и хочет услышать мнение Геста.

— Я в лошадях не разбираюсь, — сказал Гест.

— Знаю, — отозвался ярл и предложил ему спуститься к ручью, где паслись кони.

Первое, что они увидели там, были два полуголых мальчугана, которые натянули над черной водой веревку, с нее свисал пяток шнурков, каждый с пучком перышек на кончике, прячущим внутри маленький крючок; ярл крикнул им, что крючки надобно опустить в воду.

Старший мальчуган выпрямился, посмотрел на них и пожал плечами: дескать, не понимаю.

— Опустите крючки в воду! — досадливо повторил ярл и шагнул ближе.

В этот миг из воды выпрыгнула рыба, заглотнула перышки и повисла на крючке, трепыхаясь и взблескивая на ярком солнце.

Ярл остановился и громко захохотал:

— Ты видел?

— Да, — устало ответил Гест, глядя, как мальчуганы сняли рыбину с крючка и вновь снарядили шнурок. Ярл посмотрел на него с неодобрением и спросил:

— Ты что-нибудь помнишь про Рингмару?

Постепенно Эйрик начал относить эту победу к числу крупнейших своих успехов, который ни в коем случае не должен кануть в забвение или сохраниться лишь в монастырских хрониках, ведь оные не заслуживают доверия.

Гест рассказал, что запомнил, сухо отбарабанил перечень имен живых и павших, без того своеобычного настроя, что позволял ощутить, сколь невообразимо долгое время может пройти на поле брани невообразимо быстро, или, наоборот, погрузиться в неразбериху сражения, крики о помощи, разброд, когда мир зависает в каком-то призрачном состоянии, а именно этот настрой ярл однажды назвал близостью Бога. Но он упомянул, что ему казалось, дело пойдет по мысли Ульвкеля, описал, выказав надежную наблюдательность, Эйриковы действия в решающий миг, а также подчеркнул, как умно сражался ярлов сын, от юношеской бравады первых походных дней в Рингмарском сражении уже не осталось и следа.

— За это я вас наградил, — коротко сказал ярл, не сводя глаз с мальчуганов, которые поймали еще одну рыбину.

Потом он перевел взгляд на Геста и буркнул, что будет жаль, если маломерок сейчас умрет и унесет с собою все свои истории.

— Ты умеешь писать? — спросил Эйрик.

— Да, — ответил Гест.

У него голова закружилась при мысли об этом, особенно при воспоминании о почерке Вульфстана, который, поди, самого Господа способен повергнуть в изумление, о спокойной руке архиепископа на душистом мраморно-белом пергаменте, слова эти будто звуки песни в лесу или снег, что не может упокоиться на лице: «…уразумейте же, что дьявол многие годы сбивал с пути англосаксонский народ, так что было в нем мало благонамеренности, а в стране великие беспорядки…» И когда ярл в следующий миг едва ли не приказал ему составить собственную хронику, наподобие тех, какие множество монахов составляли для английских королей и для духовенства, Гест ответил:

— Как же я сумею отличить правду от лжи, я ведь…

Но Эйрик решительно объявил, что Гест запомнил то, что хотел запомнить, к примеру, как его друг Ротан сидел, прислонясь к мертвому коню и держа в руках, словно младенца, собственные кишки, — что может быть правдивее?

Тем разговор и кончился.

Ярл прошел к лошадям, которые паслись на лугу, там, где ручей образовывал излучину, и воротился с могучим гнедым жеребцом.

— Хочешь? Будет твой.

Гест остолбенел.

— Нет, — сказал он.

— Не-ет, — передразнил ярл, презрительно отвернулся, подвел жеребца к мальчуганам-рыболовам и спросил у старшего, рыжеволосого одиннадцати-двенадцатилетка с широким открытым лицом, умеет ли он ездить верхом. Мальчик понял, что он сказал, подошел на несколько шагов ближе и сказал «да», энергично кивнув.

— Я подарю тебе этого коня. Хочешь?

Мальчик понял и эти слова, но не поверил своим ушам, повернулся к товарищам, которые вброд перебрались через ручей, и о чем-то тихонько с ними заговорил. Потом приблизился, на почтительном расстоянии обошел ярла и с вопросительной миной на лице положил руку на тавро.

— Боишься, что тебя обвинят в краже? — спросил ярл.

Мальчуган опять кивнул.

Эйрик повернулся в сторону замка и пронзительно свистнул, а когда там появился владелец, знаком подозвал его к себе.

— Скажи мальчику, что я дарю ему этого коня.

Владелец обвел взглядом ярла, коня, мальчика, словно оценивая их и сравнивая меж собой, бросил мальчику короткую фразу по-английски и, качая головой, зашагал прочь.

Мальчуган возликовал и ловко, как кошка, запрыгнул на коня, ярл подсадил двух других и некоторое время стоял, глядя, как они скачут по берегу ручья. Потом посмотрел на Геста:

— Со скуки с тобой помрешь!

Тут Гест невольно рассмеялся. Но Эйрик все еще хмурился. А в следующий миг, обнаружив, что мальчишки забыли свою рыболовную снасть, поспешил к берегу, глянул по сторонам, разулся, перешел на ту сторону и отвязал веревку. Гест последовал за ним, отвязал веревку на этом берегу, они осторожно опустили перышки к воде и стали ждать.

— По-моему, перья утиные, — сказал ярл. — Сейчас увидим, удачу ты приносишь или неудачу.

— Тсс! — шикнул Гест. — Рыбу распугаешь.

Ярл пригрозил поколотить его за непочтительность. И тут из воды выметнулась форель, ярл резко дернул веревку, рыба, схватив вместо перышек воздух, плюхнулась обратно в ручей.

— Обманули мы ее, — хихикнул Эйрик.

— Ловить надо было, — сказал Гест.

— Опять ты за свое.

Гест только головой покачал.


В ближайшие дни Гест с помощью Обана разлиновал пергамент, приготовил чернила, очинил лебединые перья, как показал монах, в меру своих слабых сил изобразил маюскулы.[440] Но дальше этого не больно-то продвинулся, отвлекался на самые что ни на есть глупые фантазии, не мог даже решить, каким ножом зачинивать перья, задача казалась ему неразрешимой и непосильной, лето было в разгаре, с жужжащими мухами и гнетущим зноем, он видел пасущихся лошадей, слышал песни пастухов, видел монахов за молитвой и горожанок, что стирали белье, устроившись на обомшелых мостках, казалось, здесь, в этой стране без смены времен года, парил праздник, но без него.

Вдобавок его постоянно тревожил Пасть, в котором с тех пор, как ярл решил остаться в Ноттингеме, угасла последняя искра жизни; изрядное вознаграждение за военные действия в Восточной Англии и то не принесло утешения, он все время видел перед собою лицо брата, и деньги от этого превращались в сор, грязь, мерзость. Временами на него накатывали приступы щедрости, и тогда он раздавал деньги бедным и нуждающимся, раздавал прямо-таки с неистовством, и мало-помалу обзавелся целой свитой попрошаек, которые только и делали, что клянчили да витали в облаках. Потом Пасть начал раздавать и имущество брата, серебро, оружие, снаряжение. Хавард подарил ему превосходного коня, в возмещение за то, что держал его на цепи, — теперь этот конь возил сено счастливому местному крестьянину. На шее Пасть носил две серебряные змейки на кожаном ремешке, они с Ротаном получили их в подарок от матери. Свою он отдал Гесту, а Ротанову — женщине, у которой ночевал Хавард. Та сперва отказывалась от подарка, но Хавард успокоил ее: мол, Пасть ничего взамен не ждет, он человек стеснительный. Потом он раздал и две свои кольчуги, и шлем, и, наконец, одежду и обувь. Есть он перестал, пить тоже не пил. А однажды вечером сказал Гесту:

— Прости меня.

— За что?

Пасть не ответил. А наутро его нашли мертвым, он лежал на соломе, свернувшись клубочком, одетый в грязную рубаху, которую стащил в монастыре на другом берегу реки. Лицо было повернуто в сторону, рот и глаза закрыты, будто ему хотелось спрятаться, руками он обхватил свое скрюченное тело; им не удалось распрямить его, так и похоронили.

Гест отложил письменные принадлежности, принялся мастерить гроб, наподобие тех, в каких хоронили состоятельных христиан, широкий дубовый ящик, вырезал на нем два красивых креста ножом, полученным в подарок от Тейтра, упросил Обана совершить погребальный обряд, непременно упомянуть, что, хотя Ротан лежит на Рингмарской пустоши, а Пасть — здесь, в Ноттингеме, друзья их твердо верят, что Господь вновь соединит их в вечности, каковая постижима лишь для Него. Еще монаху надобно сказать о том, что Пасть осиян особенным светом, ведь даже помыслы о мести оказались бессильны, не удержали его в жизни. После этого Гест не взялся за перо, задумался о другом, о собственном убожестве да и о новом бегстве, правда, не решил пока, куда направиться.


Аккурат в это время ярлу тоже пришлось отвлечься от былых подвигов и заняться другим. Из Лондона сообщили, что Эдрик Стреона сумел-таки втереться в доверие к Железнобокому. Случилось это после сражения подле кентского городка Отфорд, когда датчане обратились в бегство и едва сумели укрыться на островке Шеппей в устье Темзы.

— Есть у меня нехорошее предчувствие, — сказал ярл.

Короче говоря, он начал подозревать, что Эдрик, может статься, вернулся к Железнобокому вовсе не затем, чтобы выдать его датчанам, Эдрик Стреона был большой мастер ловких предательств, и, может статься, ярл — и король Кнут — дали ему повод осуществить еще один блестящий номер?

Тем же вечером после продолжительной беседы с Гюдой, Дагом сыном Вестейна и архиепископом Вульфстаном ярл в конце концов пришел к выводу, что сидеть сложа руки более нельзя. Даг был послан на север, с шестью сотнями воинов, Вульфстаном и его причтом, кроме Обана, которого Эйрик тотчас назначил священником дружины и включил в собственное войско, так как заприметил их с Вульфстаном несокрушимую дружбу. Тысячный отряд останется обеспечивать порядок в Ноттингеме. Остальные же выступят на юг, крупные силы, около двух тысяч отборных, нетерпеливых и отдохнувших воинов, в основном люди из Трёндалёга и Вика, а также англичане, исландцы и венды. Ну вот, решение было принято, а это, считай, уже полдела, на юг они выступили, когда пришла осень.

Ашингдон[441]

Во время этого похода Гест чувствовал себя так скверно, что Хаварду подолгу приходилось вести его коня в поводу, меж тем как он сам, словно мертвый, лежал, припав к конской холке и вцепившись пальцами в гриву.

Но когда вступили в Эссекс, он опять взбодрился, сидел в седле выпрямившись и начал разговаривать по-латыни с Обаном, который ехал обок и вообще-то был совершенно не расположен к разговорам. Хмурый, с замкнутым помятым лицом, он явно досадовал на свое новое звание и сказал, что считает себя самым настоящим пленником, заложником. Гест ответил, что тут он прав, но заверил, что Вульфстан вряд ли станет совершать поступки, которые могут подвергнуть опасности Обанову жизнь.

— Ты же знаешь Йорк, — уныло сказал Обан.

Но в конце концов Гест выудил из него историю о священном монастырском острове Иона в Ирландском море, норвежцы так и называли его — Святой Остров, в юности Обан учился на этом прекрасном, зеленом, как райские кущи, островке в море и, очутившись в Йорке, денно и нощно мечтал вернуться на Иону, ведь все, что он рассказывал об острове, чистая правда, а потом еще раз сказал — ибо речи его всегда отличались обстоятельностью и неторопливостью, — что Вульфстан, разумеется, великий человек и по велению Божию он, Обан, служит ему всем сердцем, но сей поход в Нортумбрию поистине казнь египетская, способная сломить самую крепкую благонамеренность.

— Останемся ли мы живы? — снова и снова вопрошал Обан.

Из всех людей, каких на своем веку встречал Гест, один только Обан прямо говорил, что любит жизнь, наслаждается ею и вовсе не желает ее терять, другие говорили так о родной стране, о женщине, о Боге, а Обан вдобавок употреблял при этом такие слова, как красота, добро, благородство, будто все это можно найти здесь, на земле, а не только на небесах, и охотно ссылался на Кнута священника и армянских монахов из Нидароса, о которых узнал от Геста, ведь они сущие диковины, хрупкие, крошечные ростки, взошедшие в сухой пустыне и живущие лишь благодаря собственному свету. Как-то раз он обратил Гестово внимание на осу: желтые и черные полоски на ее брюшке — это и есть красота, подобно симметрии зернышек в колосе, сладости плода и меда, пятнышкам на чешуе рыбы, не говоря уж о желтом кольце в глазу Митотина, более совершенный круг есть только на небе и называется солнцем, и он мог без конца продолжать в таком же духе, рассуждая о том, как важно отдохнуть, поспать, не просто потому, что приятно сидеть в праздности, наблюдать за людьми, за временами года и грезить, но и потому, что отдых — предпосылка бодрствования, самый надежный друг работы.

Так же обстояло и с ионской историей: однажды к северному побережью острова прибило гроб с телом какого-то скандинавского хёвдинга, судя по одежде его и оружию. Монахи решили, что это не иначе как исландец, а поскольку на шее у него был большой серебряный крест, постановили похоронить его в монастырских стенах. И тут их одолела странная усталость, не приятная истома, а отвратительная мертвящая вялость, они с превеликим трудом вставали к утренней мессе, работали на земле через силу, как старые трэли, многие начали заикаться, мало того, они все время что-нибудь да забывали — принести торфу, привязать лодку, даже прочесть молитву, а уж когда однажды вечером аббат запамятовал имя святого Колумбы, который четыреста лет назад основал этот монастырь, понял он, что они неправильно поступили с телом чужака. Ну, выкопали его и похоронили за стеною. И вмиг сонная пелена над Ионой развеялась. Жизнь вернулась в свою колею, память пришла в порядок. Еще они обнаружили — тем же летом, — что на могиле чужака поднялся дуб и рос он быстрее других деревьев. Но как только достиг трех саженей в вышину, рост остановился, выше дуб с тех пор не стал. Красавец, глаз не отвесть, тем паче что остров-то почти безлесный. Полгода листва у дуба бледно-зеленая с серебристым отливом, а полгода сверкает золотистою бронзой, желудей на нем не бывает, будто он еще дитя, не повзрослел, а крона очертаниями похожа на пламя свечи в безветрие, когда ни одно дуновение не колышет его, — все это есть знак одиночества, которое не дано постичь никому, разве что Хельге на льдине.

— Но почем ты знаешь, что мы останемся живы? — спросил Обан.

— Мы же не будем сражаться, — сказал Гест. — Я никогда больше не стану сражаться.

Такая мысль возникла у него в Ноттингеме. Он-то воображал, что помышляет о бегстве, как пленник воображает себе множество способов побега, теперь эта мысль обрела ясность, но была совсем маленькой.


По пути все было спокойно — Лестершир, Бедфордшир… в Эссекс они вступили в начале октября, и лишь в глубине Хертфордширских земель встретили дозорный отряд Кнута, от которого узнали, что датский конунг покинул Шеппей, переправился на северный берег Темзы, собрав там и большую часть своего флота.

Дозорных послали вперед, предупредить короля, и вернулись они с сообщением, что Кнут встретит зятя в деревне Коньюдон на реке Крауч, там есть крепкий мост, которым Эйрик может воспользоваться. Они продолжили путь сквозь желто-зеленую осень, и мало-помалу стало ясно, что место выбрано осмотрительно либо с отчаяния, ибо находилось оно на полуострове меж двумя реками, а стало быть, можно было обороняться малыми силами и легко отступить — морским путем.

Крауч они перешли холодным ясным днем, король встретил их в большой усадьбе напротив предмостья и уже совсем не походил на мраморного греческого бога, выглядел скорее как обыкновенный вояка, вконец измученный боями, выдохшийся и разбитый; в своих писаниях Гест, по просьбе ярла, предпринял неудачную попытку изобразить его портрет.

Молодое лицо, правда, светилось королевским величием, которое едва ли возможно истребить, тут даже смерть не властна, к тому же он искренне обрадовался встрече, хотя ярл своим появлением нарушил все категорические приказы.

Они по-братски обнялись, Кнут насмешливо склонил голову набок, вроде как удивляясь малочисленности ярлова отряда.

— Остальных-то куда девал? — усмехнулся он.

Хакон, увидев их, тоже как будто бы вздохнул с облегчением, хотя с отцом поздоровался как вполне самостоятельный знатный муж, а не как любящий сын. Словом, все военачальники выказывали сдержанное, выжидательное спокойствие.

— Итак, наши противники — Железнобокий и Эдрик? — спросил ярл.

— Нет-нет, не Эдрик, — заверил Кнут. — Он наш человек. Мы имеем дело с Ульвкелем, который улизнул от тебя у Рингмары, он, видать, решил умереть здесь.

— Не иначе, — хмуро сказал ярл. — А ты стал с флотом тут, на мысу, чтобы вмиг оставить эти позиции, такой у тебя план?

Кнут заметил, что всегда ценил Эйриково честолюбие.

— Ведь ты мучишься из-за того, что упустил Ульвкеля, верно?

Ярл промолчал.

Кнут набросил на плечи светлый плащ, предложил им выйти из дома и принялся показывать на местности позиции и посты — низкую гряду холмов к северу от Крауча, где они различили в вечернем сумраке развевающийся Ландейдан, белый стяг Кнута, в кроне сухого дерева, отлогую долину с извилистым ручейком между Коньюдоном и деревушкой Ашингдон, дымы которой виднелись на западе, широкую Темзу, что спокойно вливалась в море перед свежескошенными полями по левую руку короля, — сообщил, как расставил войска, вписал их в местность, корабли с подкреплением на морской стороне, будто он готовится бежать.

— На самом-то деле это ловушка, — заключил Кнут. — Остается только ждать.

Эйрик обвел взглядом отлично продуманные боевые позиции короля, одобрительно хмыкнул и заметил, что по пути сюда они не видели никаких признаков передвижения войск, стало быть, Железнобокий довольно далеко.

— Нет, — решительно отвечал Кнут. — Он идет вдоль Темзы и будет здесь через день-другой, со всем своим войском, хочет на сей раз биться до конца.

Он описал четыре поражения, которые потерпел летом и осенью, при Пенселвуде, Шерстоне, Брентфорде и, наконец, при Отфорде, подробно рассказал, как Железнобокий расставлял свои силы и вел сражение, упомянул о его зависимости от конницы, о маневренности, о том, что он отдает предпочтение лучникам и любит внезапность, — в итоге как-то само собой возникло впечатление, будто король сознательно позволял застигнуть себя врасплох, чтобы выманить у молодого англосакса его секреты.

Напоследок Кнут оглядел нереально мирный пейзаж и уверенно произнес:

— Для нас это отличное место.

А ярл обронил:

— Интересно, что именно Эдрик рассказал о нас?. Ведь Железнобокий поверил ему!

На это у Кнута ответа не было.

Судя по всему, он явно не желал никаких вопросов. А Гест меж тем присмотрел себе укрытие и стал готовиться к своей судьбе, ибо страна эта слишком велика, слишком сильна и слишком многолюдна, чтобы покориться, по дороге на юг она снова предстала перед ним — огромная, неохватная держава, которая поразила его, еще когда он ступил на землю Винчестера и услышал орган.


В Коньюдоне они встретили и Эйвинда, который за минувший год отощал, как скелет, ослаб телом, лицо покрывала серая бледность, глаза были красные, воспаленные, а все потому, что он, мол, долго лежал больной, горячка какая-то привязалась, даже в двух последних сражениях участвовать не довелось.

Он увел их подальше от чужих ушей, на холм ближе к Темзе, и сказал, что летом получил вести с родины, через корабельщиков из Вика, и выяснил, что Ингольв, как и многие другие хёвдинги Оппланда и Хедемарка, объединился с новым конунгом, Олавом сыном Харальда, неужто Хаварду не понятно, чем это чревато, а?

Воспаленные глаза Эйвинда буравили брата. Но Хавард сказал, что, по его мнению, это ничего не меняет, он же сторонник конунга Кнута и останется таковым, что бы там ни предпринимал отец у себя в Хове.

— А вот я в этом не уверен, — возразил Эйвинд. — Ведь два года назад, когда мы отправились в поход, Аса ждала ребенка, но Сигурд погиб нынешним летом под Брентфордом, отца у ребенка нет, это мальчик, Аса крестила его Ингольвом. И корабельщики говорят, Стейн сын Роара не признает мальчонку, дескать, это не его внук, рожден слишком рано. Ну, я той осенью в Хове не был и ничего не знаю, но ты-то был и, поди, что-то знаешь?

Пока Эйвинд рассказывал, Хавард смотрел на море. Сейчас он согнал Митотина с плеча, бросил беглый взгляд на Геста, сел и подпер голову руками, Митотин меж тем неторопливо кружил над ним.

— Я не припомню, — сказал Гест, — чтобы Аса водила шашни с мужчинами.

— Вот и я тоже не припомню, — решительно бросил Хавард. — Она мужчин не любит. А что Ингольв? Он позволит мальчонке остаться в Хове?

— Ингольв говорит, что ребенка родила Аса, а значит, это его внук, независимо от того, приходится ли он внуком Стейну или нет, народ сказывает, он рад мальчику и зовет его своим маленьким трэлем.

Хавард улыбнулся и вытянул руку, чтобы Митотин вернулся на прежнее место.

— Похоже на него. Но при чем тут Олав сын Харальда?

— Не знаю, — вздохнул Эйвинд. — Знаю только, что, если Кнут завоюет Англию, он и на Норвегию двинет, вместе с хладирским ярлом или с сыном его, о котором составил себе высокое мнение. Как нам тогда быть?

Хавард задумался и ответил не сразу:

— Все ж таки я не думаю, что мальчонка может нам навредить, пусть даже он не Стейнова рода, Аса-то не хотела идти ни за Сигурда, ни за кого другого, поэтому, на мой взгляд, новость эта скорее хорошая, чем плохая. Но скажи-ка мне, брат, не слыхал ли ты чего о Раннвейг.

— Нет, — сердито буркнул Эйвинд. — Хотя надо полагать, вскорости она вернется домой, Рёрек-то выступил против Олава, конунг ослепил его и выслал в Гренландию.

Хавард рассмеялся:

— Туда ему и дорога! Глядишь, с новым конунгом мы поладим куда лучше, чем тебе кажется, только бы тут все кончилось.

— А ведь я прав, братишка, — продолжал Эйвинд, — не разумеешь ты, что к чему. Мы — люди Кнута, хотим мы того или нет, ибо клятв своих не нарушаем — ни ты, ни я, ни кто другой из сынов Ингольва.

Хавард медленно повернулся к нему лицом, встал.

— А тот, на кого мы сейчас целиком и полностью полагаемся, зовется Эдрик Стреона, величайший изменник во всей датской державе. С этим ты согласен?

— Сейчас ты говоришь совсем как Ингольв.

— Да, я же его сын.


Минуло два дня, и вот ночью Гесту опять привиделось дерево, только на сей раз не дерево, похожее на пламя, а пламя, похожее на дерево, — и сквозь золотую листву рвался крик, кричал ребенок, о котором рассказывал Эйвинд, маленький трэль Ингольв, он лежал на руках у Асы, а она твердила, что Гест единственный мужчина в ее жизни. Но прежде чем он приложил ухо к губам мальчика и спросил, отчего он кричал, Хавард двинул его в живот. Оба сидели рядом на куче сырой соломы и, точно подслеповатые рыбы, таращились во мрак, вместе с двумя десятками других (среди них был и Обан). Новый крик рассек темноту, затем еще один, и еще, завязалась схватка. Только на сей раз Железнобокий никого врасплох не застал и кричали его люди, потому что на них дождем сыпались стрелы Эйриковых воинов, которых ярл выставил на обоих склонах неглубокой долины между Коньюдоном и Ашингдоном.

Англичанам пришлось отступить, а когда они чуть свет устремились в конную атаку, Кнут, согласно плану, двинул в бой свои полки. Но половину войска до поры до времени придержал. Эйрик, расположившийся на берегу Крауча, тоже пока бездействовал.

Непривычное зрелище предстало глазам ярловых воинов: их господин спокойно сидел на коне на краю поля брани — обок своего знаменосца, по обыкновению пешего, — смотрел во взбудораженную ночь, которая с первыми лучами солнца мгновенно преобразилась в бурлящую, горланящую сумятицу. На гребне холма в стороне Темзы замер в седле еще один вождь — король Кнут в окружении ближних советников, под белоснежным Ландейданом, сотканным дочерьми Рагнара Лодброка.[442] Он тоже выжидает, словно бы наблюдая солнечный восход над величавым ландшафтом.

Но вот Эйрик отдал коннице приказ выдвигаться вдоль берега реки, по просеке, специально проложенной ими в лесу, и Гест с Обаном, пользуясь случаем, влезли на буролистый дуб, склонившийся к реке, и оттуда следили неспешное Эйриково продвижение вплоть до перешейка меж Краучем и Темзой, где он опять остановился в ожидании, по-прежнему оцепенело — спокойный; для Обана это было уже чересчур, он зажал ладонями уши и затрясся, будто в смертных корчах.

— Что ж он там расселся-то?!

Датский конунг тоже не шевелился. Как вдруг знаменосец его подал знак, и в тот же миг ярл со своей конницей и конунг с пешим отрядом, который будто из-под земли вырос на склоне у него за спиной, ринулись в бой. На полном скаку, с яростными криками, Эйрик промчался по редколесью и ударил в тыл противнику, разом упразднив всякий порядок в этой схватке, которую впоследствии назовет сухопутным морским сражением, воины бились мелкими, разрозненными группами, один на один, как корабельные дружины, и на первых порах казалось, будто возникший хаос на руку датчанам. Тогда-то Гест наконец увидел молодого королевича, последнюю надежду Англии — точно орел в могучем полете он озирал сумятицу сечи, снова и снова пересаживался на свежего коня взамен убитого, рядом с ним Эдрик Стреона в своем приметном синем платье с печальным гербом Мерсии, более сдержанный, чем Железнобокий, выжидательно — безучастный, однако уверенный в себе и осмотрительный, насколько мог судить Гест, и все еще на стороне англичан.

Смотреть тошно, хоть глаза закрывай. Когда же около полудня над полем брани пронесся стон, Гест понял, что дело впрямь пошло неудачно, перевес за Железнобоким, за этим юнцом, который лишь без малого год назад выступил из тени недоумка-отца и успел сделаться героем и вождем несчастного народа. Вдобавок начался дождь, тяжелые, холодные струи хлестали с гнойно-желтого неба, и Гестова рана снова напомнила о себе ледяной стужей. Обан, не таясь, плакал, громко, навзрыд, как дитя; на соседнем суку, встопорщив крылья, сидел Митотин, нервозно поглядывал на речной берег, где его хозяин вместе с отрядом, которому Эйрик приказал оборонять мост, в ожесточенной схватке из последних сил удерживал позиции.

Внезапно над этой удручающей картиной прозвучал сигнал рога, Эдриковы воины тотчас повернулись спиной к истории и занялись ранеными, будто сеча для них была окончена. Кнут заметил сей удивительный поворот и не промедлил заполнить пустоту, оставленную олдерменом, Ландейдан плугом прорезал поле брани в направлении усадьбы и реки, но все произошло так тихо, что Гест лишь задним числом сообразил, что Железнобокий примерно с сотней воинов опрокинул заслон, промчался по мосту и дальше, вверх по склону невысокого холма на севере, оставив за спиной кровавую неразбериху. Вымокший Хавард выбрался из реки и яростно ударил мечом по воде. Эдрик меж тем собрал своих и тоже поскакал прочь по холмам, на восток, к Лондону.

На этот раз Хавард был цел и невредим, впервые вышел из сражения без единой царапины.


Однако такой исход совершенно не устраивал Кнута, он-то замышлял хитроумную ловушку. Поэтому, когда забрезжил рассвет, король выступил по следу англичан, собрав всех боеспособных воинов, коих оказалось свыше восьми тысяч человек, в том числе Эйрик ярл и сын его Хакон. И Хавард, который пренебрежительно распрощался с Гестом, с древолазом, как он выразился, с гнилой душонкой.

— Давно пора, — бросил он.

Гест промолчал. Он жив, вот и всё.

Следующие несколько дней он сообща с Обаном и примерно двумя сотнями других, в большинстве легкоранеными, а также обитателями близлежащих деревень, расчищал поле брани, отделял раненых от убитых. Обан исполнял эту работу стиснув зубы, решительно и смело, el divisit lucem ас tenebras,[443] хоть и измученный смертью, смрадом, стонами, собаками и птицами, а Гест в первый же вечер наткнулся в одной из братских могил на тело Гейрмунда, своего отвергнутого темнобородого зятя, там же он обнаружил второго исландца из тех, кого встретил в Восточной Англии, и затем ходил от могилы к могиле, с палкой в одной руке и мечом в другой, искал, переворачивая каждый труп, вглядывался в лица, пытаясь распознать знакомые черты, в отчаянной надежде не найти того, что ищет, — подобно сотням родичей, бродивших среди этих мук и страданий, только чтобы в душе, как именует ее Писание Господне, добавилась еще одна рана. Он не нашел Торгрима, не нашел и Одинов нож, весточку, которая наконец-то доберется на север, в мирный Скагафьярдар, к сестре, с ее пятью детьми и богатым мужем, снискавшим добрую славу.

Зато они нашли Ульвкеля, несгибаемого защитника Восточной Англии, который без малого двадцать лет верой-правдой служил своему нерешительному королю; Гест не знал олдермена в лицо, но скорбный плач раненых сказал ему, что ошибки быть не может, это Ульвкель, и он воздал израненному телу хёвдинга почести, подобающие возрождению Торгрима, позаботился, чтобы его похоронили отдельно, а поскольку Ульвкель был христианином, они поставили на могиле крест, и Обан отслужил мессу за упокой души. В эти дни он отслужил мессу за упокой несчетных душ, датчан и англичан, иначе он не мог, таким образом он славил жизнь.

Но даже в нездешней пустоте, царящей на поле брани, живут дерзкие побеги надежды, и не успели похоронить мертвых и разместить раненых в палатках и домах, как народ начал препираться по поводу того, вправду ли Эдрик Стреона дезертировал и привел Железнобокого к решительному поражению или же англичане разыграли бегство, чтобы заманить Кнута в ловушку. И это последнее суждение распространялось все шире, не только среди англичан, но и среди датчан, потому что дни текли за днями, шел дождь, падал снег, снова прояснялось, а о двух армиях не было ни слуху ни духу, пропали они, канули в глубинах Англии. Вдобавок ашингдонское население потихоньку начало роптать, ведь за несколько недель до сражения Кнут позволил своим мародерствовать, и Обан блуждал в этой новой враждебности, не ведая, куда податься. И однажды вечером, когда они сидели у костра на северном берегу Крауча, он доверительно сказал своему исландскому другу, что больше не может здесь оставаться, работа исполнена, он свое дело сделал, Кнут с войском, поди, не вернется, не иначе как разбит наголову, так, может, Гест, владеющий столь многими немыслимыми жизненными искусствами, пособит ему, во имя Господа, украсть лошадь.

Гест мрачно усмехнулся. Что ж, у него никогда не было полной уверенности, что Одинов нож не зарыт где-то тут, в этих кошмарных болотах, верил он в это не больше, чем в то, что жив, и любил Обана как человека, чтущего жизнь.

— Пожалуй, я украду двух, — сказал он.

Pax Cnutonis[444]

Через месяц с лишним после битвы при Ашингдоне двое голодных, оборванных нищих вошли в Йорвик; в Нордимбраланде лежал снег, все было тихо-мирно, и архиепископ Вульфстан II встретил их поистине как восставших из гроба, обнял Обана и суховато приветствовал Геста.

Они думали, архиепископ спросит, как они здесь очутились. Или скажет, что здесь им оставаться нельзя, по всей стране бушует месть, бьют датчан и их пособников.

Но Вульфстан поведал, что Эдрик Стреона оставил поле брани при Ашингдоне, предав своего господина, Железнобокого, причем тот предательства не заподозрил. Затем Кнут преследовал их по всей стране, и вот неподалеку от Глостера Эдрик сумел-таки убедить измотанного Железнобокого заключить соглашение с датчанами. Стороны встретились и договорились, что Железнобокий сохранит за собой Уэссекс, где датчан и без того проживало очень мало, но подчинится Кнуту, то есть на самом деле отдаст ему все свое наследство.

И снова Эдрик обнаружил свою лживую натуру, посоветовав Кнуту сразу же нарушить соглашение и убить Железнобокого и двух его малолетних сыновей, пока они у него в руках. Кнут, однако, с этим не спешил и позволил поверженному противнику расположиться в Лондоне, а сыновей его предположительно отправили за пределы страны, кое-кто говорил, в Свитьод.

Гест и Обан переглянулись.

На север они шли больше месяца, ничегошеньки не зная о происходящем в стране и не рискнув расспрашивать людей, которые, пожалуй, могли бы их просветить.

Теперь Гест яростно бросил архиепископу, что все это совершенно не вяжется с тем, что он наблюдал, сидя на дереве во время битвы. Да и Железнобокий никак не может быть настолько наивным, чтобы еще раз довериться Эдрику!

Вульфстан даже не соблаговолил ответить.

— Война кончилась, — веско произнес он, с уверенностью, какой они прежде за ним не замечали.

Тою же ночью Гест заговорил с Обаном о том, не стоит ли им отправиться дальше — на север, на побережье, на Иону.

Но монах был измучен и оглушен, вдобавок он-то уже попал домой, счастливый, как смертельно больной, которому вдруг полегчало. И Гест, послушавшись внутреннего голоса, встал, собрал свои вещи и в одиночку покинул город. Но ушел недалеко, силы иссякли. Тогда он вернулся назад, лег рядом с Обаном, тот не спал, смотрел на него своими умными глазами.

— Что же нам делать? — сказал Гест.

Обан задумался, потом обронил:

— Во всяком случае, в одном ты оказался прав: мы выжили.

— Нет, я говорил так, только чтобы утешить тебя. На самом деле я думал, мы умрем. Ничего я не предвидел.


Несколько дней спустя архиепископ получил от ярла письменное известие, что Железнобокий найден мертвым в своей постели, в Лондоне. Вульфстан не скрывал, что уверен: за этим преступлением тоже стоит не кто иной, как Эдрик. Еще ярл писал, что архиепископу должно прибыть в Лондон, и как можно скорее.

Дело в том, что опьяненный победой Кнут вздумал ни много ни мало посвататься к вдове своего заклятого врага, королеве Эмме, венчанной супруге Адальрада и мачехе Железнобокого, которой минувшим летом удалось бежать в Нормандию, к своему герцогскому семейству. И Вульфстану предстояло на датском корабле отправиться к Эмме в Нормандию с предложением снова стать королевой Англии; в случае согласия она получит гарантию, что если подарит Кнуту сына, то сын этот станет наследником престола, коего означенный король недавно лишил ее сыновей от Адальрада.

Когда Вульфстан получил это послание, при нем находились Гест, Обан и два молодых клирика. Старец сперва побледнел как полотно, глаза забегали, он вскочил со скамьи, заметался по башенной комнате, где они собрались, чтобы подготовить рождественские богослужения.

Затем он еще раз прочел послание Лейфинга, вслух, будто проповедь, трактуя текст во всех его примечательных последствиях, неожиданно засмеялся и, перепуганный собственной реакцией, серьезно повторил свой давешний отзыв о новом короле:

— Кнут — великий человек. Если он получит Эмму, все магнаты в стране объединятся вокруг него. — Он вздохнул. — И не только. Нормандский герцог тоже станет ему опорой. А тогда и король Генрих Саксонский,[445] и Папа непременно дадут ему свое благословение. Боже всемогущий!


В тот же вечер Вульфстан посетил Дага сына Вестейна, который правил здесь в отсутствие Эйрика, велел Гесту перевести для него послание и потребовал охрану, дабы препроводила его следующим утром на юг.

Услышав о сватовстве, Даг громко рассмеялся, сказал, что замысел этот принадлежит не иначе как Эйрику или Гюде, которую Господь, помимо прекрасной наружности, наделил многими талантами, и добавил, что архиепископ может взять с собой людей, каких выберет сам.

Вульфстан пожелал, чтобы и Гест сопровождал его. А Гест отказался. По возвращении в Йорвик он облачился в монашескую рясу и решил отныне устремить взор к небесам, как его бесценный друг Обан, с которым он намеревался совершить паломничество, не в Румаборг по стопам некоего ярла, но на Иону, на Святой Остров в Ирландском море, с пламенеющим дубом без желудей.

Вульфстан всегда относился к Гесту с какой-то неизъяснимой тревогой, теперь же увидел его совсем по-новому, словно ощутил укол собственной совести, прикусил губу и вполне дружелюбным тоном сказал, что Гест, разумеется, волен поступать по своему усмотрению, но ему не должно забывать, что Англия не его держава, а Вульфстанова, посему он, Вульфстан, обязан внести оную лепту в обеспечение мира.

Его слова прозвучали скорее как вопрос, а не как довод, и Гест ответил, что архиепископ, вероятно, прав и бракосочетание Эммы и Кнута принесет пользу и Англии и церкви, тем более что совершит его сам Вульфстан.

— Но ты, верно, думаешь о той женщине из Нортгемптона, Кнутовой фаворитке? — спросил он.

— Да, — сказал архиепископ. Он и правда не мог выкинуть ее из головы, эта Альвива, или как ее там, вызывала у него серьезные опасения, ведь она уже родила королю двух сыновей.

— Верно, и он крестил первенца Свейном, — заметил Гест, — в честь своего отца, и я не думаю, что король с нею расстанется, он хочет иметь обеих женщин, и тут ты ничего поделать не в силах, но, пожалуй, сможешь убедить Эмму потребовать, чтобы он не выставлял Альвиву напоказ, не навлекал позор на себя самого и на королеву, с этим он наверное согласится.

Лицо Вульфстана по-прежнему было непроницаемой маской.

— Трудное дело, — вздохнул он.

— Да, — кивнул Гест. — Однако думаю, при твоем уме все получится. Ведь Кнут наверняка давным-давно продумал все то, о чем мы сейчас говорим, и только ждет, чтобы ты это сказал, тогда он увидит, что ты на его стороне и желаешь ему добра — ему и Англии.

— Facta estlux,[446] — опять вздохнул архиепископ и пошел собираться.


Зиму и весну Гест жил у Тейтра и Гвендолин, а не то и в монастыре с Обаном. Читал, учился и снова начал писать, но не хронику деяний Эйрика ярла, нет, он копировал манускрипты, которые клал перед ним Обан, и занимался этим с таким же рвением, с каким, бывало, резал по дереву, с избавительной страстью в каждом движении. Копировал из «Ecclesiastica» Беды[447] — рассказ о святом Катберте, копировал «De virtutibus et vitiis» Алкуина,[448] а также молитвослов, составленный Вульфстаном в бытность его монахом в Эли.

Еще он учил Тейтра, правда понемногу, потому что Тейтр до сих пор превыше всего ценил молчание и обыкновенно проходил день, а то и два, прежде чем он отвечал на вопросы или сообщал свое мнение, к тому же он с трудом принимал растущую Гестову набожность.

У Гвендолин отношения с Гестом тоже не ладились, и однажды она напрямик сказала ему, чтобы он перестал разговаривать с Тейтром, ведь о чем бы ни шла речь, толковали они про Исландию, Тейтр от этого впадал в беспокойство, уходил на охоту, ночевал под открытым небом, даже в снегопад.

Гест посмотрел на друга, но тот сидел с совершенно непроницаемым видом.

Гвендолин проворчала, что вид у него точь-в-точь такой, как когда он думает про Исландию. И всю эту весну, мирную весну, она продолжала твердить, что Тейтр не должен исчезнуть. Пока он вдруг добровольно не примкнул к отряду, который Даг сын Вестейна послал на север, в Берницию, а когда задача была выполнена, там и остался. Гвендолин пришла в монастырь вместе со всеми тремя сыновьями и сказала, что муж ее отправился в Исландию.

— Нет, — возразил Гест. — Он вернется.

И Тейтр вернулся. К тому времени настало лето, и Гвендолин полюбопытствовала, где он был. Тейтр ответил, что был на шотландской вересковой пустоши, в одной деревушке, он не скажет, как она называется, но опять вернется туда, если Гвендолин еще хоть раз спросит, где он был.

Больше Гвендолин словом не поминала ни Исландию, ни мысли, которые, как она видела, по-прежнему бродили у него в голове.

А Геста все так же недолюбливала.

Гвендолин была женщина высокая, светловолосая, богачка, по происхождению отчасти датчанка, вдова английского купца, который на двух кораблях ходил во Флемингьяланд и в Нормандию. Трое их сыновей уже достигли отроческого возраста и мало-помалу мужали. Тейтр ходил с ними на охоту, брал с собой на работу, выговаривал им, когда они болтали по-английски, стреляли мимо цели из луков, которые он для них смастерил, или неловко сидели верхом, но проявлял такое терпение, какого Гест от него никак не ожидал. Особенно Тейтр любил младшего мальчика, тому было всего восемь лет, но характером он отличался от братьев, странноватый был, нелюдимый, звали его Олав, а в обиходе кликали просто Братишкой, пока он вдруг не перерос братьев — десяти и двенадцати лет от роду — и не превзошел их силой, с той поры его называли только Олавом, а случилось это нынешним мирным летом, когда датский король Кнут сочетался браком с английской королевой Эммой и тем скрепил нерушимый союз двух могучих держав, что было торжественно провозглашено и осенено благословением на трех языках во всех церквах Англии, в том числе и в Йорвике.


Как-то раз Тейтр спросил у Геста, почему Гвендолин больше не рожает детей.

— Родит еще, — успокоил Гест.

Но Тейтр не унимался: ему-де досадно, что Гвендолин не нарожала еще детей, для него было бы легче поселиться тут на покое, коли б у них были дети. Гест повторил свой ответ и спросил, вправду ли Тейтр хотел бы остаться в Англии, навсегда.

— Да, — отвечал Тейтр.

Но все же досадно ему, что Гвендолин не рожает детей. А спустя несколько месяцев он объявил ей, что ее сын Олав вообще-то его, Тейтров, сын и пусть она скажет мальчику об этом.

— Как прикажешь тебя понимать? — спросила она.

— Скажи ему, что я его отец, — нетерпеливо выпалил Тейтр.

— Так ведь это неправда.

— Он этого не знает. Я здесь уже без малого два года и вполне мог бы здесь находиться при жизни его отца.

Гвендолин в жизни ничего подобного не слыхивала, так она ему и сказала. Но Тейтр твердил, что пришел к такому решению после долгих раздумий и другого выхода не видит.

— Вдобавок мальчонка куда больше похож на меня, чем на своих братьев, так что вполне можно считать его моим сыном. А ты больше не рожаешь детей.

Гвендолин не соглашалась: люди-то подумают, что она изменяла мужу, хозяину двух кораблей, а она себе такого не позволяла.

Тейтр ожидал подобных возражений и ответил, что, живя у нее, всегда был готов защитить ее честь, а теперь хочет посвататься, жениться на ней, тогда никто не посмеет судачить ни о ней, ни о нем, ни о детях, если, конечно, она не предпочтет, чтобы он уехал в Исландию, ведь какой ему смысл оставаться в Англии, раз у него даже сына здесь нет.

И Гвендолин сдалась.

Хотя Олаву не сказала ни слова. Тейтр терпел целую неделю, потом сказал ему сам:

— Ты мой сын, — и пристально посмотрел на мальчика.

Олав легонько улыбнулся, взглянул на него и ответил, что давно это знает. Тейтр так растрогался, что невольно спрятал лицо и возблагодарил Господа. В тот же день он попросил Геста пойти от него сватом к Гвендолин, она вдова и может сама принять решение, пусть Гест перечислит ей сокровища, какие Тейтр скопил за годы, проведенные вместе с Хельги, все это добро он принесет в семью, и в конце концов оно достанется Олаву, их сыну. Двум другим мальчикам Тейтр будет опекуном.

Гвендолин дала согласие.


В Англию и правда пришел мир. И народ поверил в него, начал привыкать к нему и даже наслаждаться им, кое-кто даже поговаривал, что датский король лучше истинного англосакса наводит в стране порядок. К тому же Кнут сдержал многие из своих обещаний, данных церкви, витану и народу, отстраивал монастыри, храмы и города, раздавал привилегии и земли, издавал законы, сделал богатыми иных из прежних бедняков, с большим шумом порушил остатки Адальрадовой системы управления, посадил всюду своих людей, причем отнюдь не только датчан, многие из бывших его противников тоже удостоились доверия и почета, от какого у большинства гордыня взыграет.

Однако ж затем он внезапно обложил народ данью наподобие «датских денег», которые в не столь уж давнем прошлом выплачивались грозным северным владыкам морей, и твердой рукою собрал оную, целых семь тысяч двести фунтов серебра выложила Англия да еще больше одиннадцати тысяч фунтов — строптивые лондонцы, что привело к беспорядкам и яростным протестам, пока не выяснилось, что эти сумасшедшие деньги нужны Кнуту, чтобы распустить войско, избавить народ от орды недисциплинированных вандалов, и в первое же лето он отослал домой в Данию большую часть своего флота, вот как надежен был мир.

Архиепископ Кентерберийский Лейфинг отправился в Рим заручиться для Кнута папским благословением, Вульфстан же сделался ближайшим советником короля. И опять пожелал иметь Геста подле себя.

Но Гест опять сказал «нет», хватит с него хёвдингов и власти, равно и тех сторон оной, что благословлены церковью. Поведал архиепископу о том, как при Ашингдоне сидел на дереве, и о так называемом побеге, приведшем его всего-навсего обратно в Йорк, где ярл рано или поздно его найдет, так бывает всегда.

— А чем плохо быть человеком ярла? — заметил Вульфстан.

На сей счет у Геста были сомнения: что хорошего, когда не можешь уйти.

Однако перед расставанием ему хотелось попросить архиепископа кое о чем: когда этой весною торговые корабли снова начали ходить в разные страны, Гест надумал написать своему старому другу Кнуту священнику в Нидарос и хотел, чтобы Вульфстан поставил на письме свое имя, это произведет впечатление на датского клирика, который учился в Англии и знал Вульфстана по имени и в лицо со времен Эли.

Вульфстан ответил, что с удовольствием выполнит его просьбу.

Гест уснастил послание памятными выдержками из своих путаных бесед с Кнутом, в кратких словах поведал об английском походе, о недавно заключенном мире, а особенно о новых своих друзьях в английской церкви и отослал его с норвежским торговым судном, которое отплывало из Гримсбера теплым и тихим днем на исходе лета.

Вместе с Тейтром и маленьким Олавом Гест поехал туда, торжественно вручил кормчему письмо в деревянном ларчике и щедро заплатил за доставку через море и за то, чтобы кормчий передал его непосредственно адресату, и больше никому.


Когда же они стояли на песчаном берегу, глядя, как корабль скользит по штилевому морю, Гест вдруг осознал, что мысль отправить это письмо родилась не только из его воспоминаний о старом нидаросском друге, но шла и от человека рядом с ним, от Тейтра, который нынче захватил с собой лук, тот самый, что они когда-то смастерили в Оркадале, а вдобавок, словно по волшебству, обзавелся сыном. Ведь у Геста тоже был сын, на севере Норвегии. Или даже два сына, если он верно истолковал Эйвиндов рассказ, поэтому его жизнь в Англии лишена того огромного внутреннего покоя, какой присущ Тейтровой. Тейтр нашел здесь дом, впервые, а Гест удовольствовался чем-то похожим на тепло, запомнившееся ему по первым йорвовским годам, но все это хрупко и бренно, как детство.

Кстати, по возвращении из Ашингдона с Гестом произошло кое-что еще — рана на плече почти закрылась.

— Море такое большое, — сказал Олав.

— Да, — кивнул Гест и взглянул на Тейтра. — Есть у моря конец?

— Море — это путь, ведущий во все стороны, — сказал здоровяк, широко улыбаясь.

— Ты умеешь плавать? — спросил Олав, который уже говорил по-исландски не хуже отца. Тейтр взъерошил ему волосы, спросил, в своем ли он уме, скинул одежду, пробежал по бесконечному песчаному пляжу и исчез в медлительных волнах прибоя. Они смотрели ему вслед.

— Он пропадет, — сказал Олав.

— Нет, — сказал Гест и вдруг вспомнил, что как-то раз Тейтр говорил ему, что не умеет плавать, потому, дескать, и не сбежал, когда они с Хельги сыном Скули обогнули Агданес; и Гест вновь задумался о том, почему так и не допытал Тейтра про нож, который ему дал Клеппъярн. Только ли Клеппъярн велел Тейтру разделаться с Гестом, если не удастся выдворить его из страны? Или за этим отчаянным приказом стояла и его родня, Торстейн, Хельга, стремившиеся защитить себя и тех, кому жить в Бё?

Между тем Тейтр появился снова.

Олав торжествующе поднял взгляд на Геста и сказал, что, когда вырастет, купит себе корабль, переплывет море и завоюет Исландию, вместе с отцом. Гест согласно кивнул: хорошая мысль, так исландцам и надо.

Гест

Едва ли не завершающим свидетельством наступления мира стало прибытие на север Эйрика ярла, почти два года минуло с того дня, когда он впервые вступил в Йорвик; прибыл он вместе с сыном Хаконом и супругой Гюдой, которая большей частью находилась в Ноттингеме.

Но в этот ветреный зимний день в Нортумбрию явился не триумфальный кортеж, ярла сопровождало немногим более сотни людей, выглядел он очень усталым и к народу вышел лишь через две с лишним недели.

В своем обращении он сказал, что вернулся, дабы править в Нортумбрии справедливо и великодушно, и вовсе не намерен становиться вторым Эйриком Кровавой Секирой. Но прежде всего он хочет отпустить тех из своих воинов, что желают воротиться в отчий край, в Норвегию. Правда, тут им придется идти на риск, ведь страну собрал под своею рукой новый конунг, Олав сын Харальда, который вряд ли предложит старым хладирским воинам особенные условия, однако Эйрик предоставит им необходимое количество кораблей и никого принуждать не будет. Те же, кто предпочтет остаться, могут рассчитывать на полную его поддержку и помощь во обеспечение достойной жизни в новой стране.

Во время этой первой встречи с войском ярл вообще не коснулся самого жгучего вопроса: намерен ли он создать новый флот и отвоевать Норвегию, ведь теперь тыл у него защищен и нехватки в средствах он не испытывает.

Эйрик держался так, будто этот вопрос не существует или будто Олав сын Харальда не более чем рой назойливых мух, который можно прогнать нетерпеливой рукою.

В таких обстоятельствах свыше половины хладирских воинов предпочли остаться. Им Эйрик дал землю и деньги, другим же — восемнадцать кораблей, которые в течение весны покинули Хумбер, а сам погрузился в планы паломничества в Рим, поскольку сложности, опять потихоньку намечавшиеся на севере ввиду неопределенности границ с Шотландией и сумасбродства тамошнего короля Малькольма, можно считать частью мирной жизни.


Той зимою Гест не видел ярла. Он держался в стороне от замка и дружины, а ярл чуждался монастыря и церкви и вроде как забыл про Геста.

Однако ближе к середине лета прямо в город вошел по реке норвежский корабль, торговый корабль с грузом кож, стекла и медной посуды. Кормчий сошел на берег, отправился прямиком в церковь Святой Троицы и сообщил, что привез письмо архиепископу. Но Вульфстан находился при Кнуте, и кормчего проводили к ярлу. А немного спустя трое дружинников явились в монастырь за Гестом и Обаном — Эйрик желал говорить с ними.

Их препроводили в тот самый зал, где ярл в начале похода принимал побежденных противников. С той поры Гест здесь ни разу не бывал, и снова ему подумалось о том, почему он так и не сбежал, ибо стужа вернулась, как только он увидел глаза ярла, которые впились в его собственные и полностью ими завладели.

Ярл был один, короткостриженые волосы поседели, стали почти белыми, двигался он по-прежнему гибко, пружинисто, но исхудал, в облике и жестах сквозила угловатость.

— Чем же занимается маленький исландец? — без предисловий спросил он.

Гест заметил, что ярл потерял один зуб и слегка шепелявит, отчего кажется более миролюбивым.

— Пишу, — отвечал Гест.

— Значит, ты умеешь писать.

— Да, теперь умею.

Он увидел на массивном дубовом столе деревянный ларчик с открытой крышкой, свой собственный ларчик. Ярл деловито кивнул.

— Письмо пришло, — сказал он. — На имя архиепископа. Но Даг говорит, оно для тебя. Можешь перевести мне его?

Гест подошел к столу, вынул из ларчика пергамент, развернул и сперва невольно улыбнулся, но тотчас почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы при виде неровного почерка Кнута священника, буквы у ученого датского мудреца выходили кривые, неустойчивые, и латынь его была не из лучших, но писал он о теплых ветрах, что наконец-то принесли на север лето, а пришли они с новым конунгом, который оказался истинным вершителем христианских заветов Олава сына Трюггви. При желании Кнут священник мог бы служить мессы прямо на улице, и скоро у него будет новая церковь, куда больше прежней, возводят ее на том же месте, вдобавок сердце его исполнено ликования, что Господь может видеть все это и прочесть Гестово письмо, исторгшее слезы из подслеповатых клириковых глаз, — ведь Гест не только жив, он друг самого Вульфстана. Далее следовало путаное экуменическое изложение одного из давних сокровенных помыслов Кнута: он мечтал служить при архиепископе в Кантараборге, или лучше в Йорвике, а еще лучше в Бремене… Ярл быстро наскучил этими рассуждениями и перебил Геста вопросом, вправду ли он читал, что там написано, а не совершенно другое.

— Я читал, что написано, — сказал Гест.

— Не верю я тебе, — произнес ярл и взглянул на дрожащего Обана, стоявшего рядом. — И от священника дружины пожалуй что проку не будет. Ступай приведи Гримкеля.

Обан исчез и вернулся с аббатом монастыря. Ярл приветствовал его и попросил перевести письмо. Гримкель изложил то же самое, что и Гест. Ярл поблагодарил и жестом отпустил его, потом сел и надолго умолк.

Свечерело. Гест с Обаном смиренно стояли, глядя на ярла, который сложил руки на животе, вытянул ноги и вроде как задремал.

— Вода в реках высоко стоит? — неожиданно спросил он.

— Да, высоко, — ответил Гест. — Дождей выпало много.

— Что ж, тогда скоро в город доставят дар, — сказал Эйрик. — От Гюды.

Он кивнул на ларчик и пергамент, сделал Гесту знак забрать то и другое и исчезнуть.


Дар оказался органом. И прислан был не только Гюдой, но и Вульфстаном. Доставили его на двух плоскодонках, выгрузили на берег, перенесли в церковь Святой Троицы, где пятеро франкских мастеров установили его под неусыпным надзором нетерпеливого ирландского монаха, который всю свою взрослую жизнь служил органистом в Руане и тоже был «подарком», от нормандского герцога, брата королевы Эммы, — словом, глазам изумленных обитателей Нортумбрии медленно, но верно открывалось поистине великое чудо.

Звали органиста Давиддом, но он предпочитал полученное при крещении имя Климент, и в тот день, когда Климент впервые поднял свои гибкие руки и, точно голубиные крылья, уронил их на клавиши, трепет пронизал тысячи слушателей, собравшихся в празднично украшенном храме и возле него, и Гест снова испытал огромное потрясение, подумав о том, что Господь даровал ему аж двух сыновей там, в Норвегии, и столь же прекрасную жизнь здесь, по другую сторону непреодолимого моря. Тейтр тоже посерьезнел и словно бы растерялся, стоял, оборотясь лицом к низкому пасмурному небу и положив руку на плечо своего девятилетнего сына.


Еще полгода ярл провел в уединении, не выходя из замка. Бог весть, чем он там занимался, а теперь вот снова призвал к себе Геста и в первую очередь хотел поблагодарить за советы, которые Гест давал ему, особенно в ходе замирения. Гест недоуменно посмотрел на него.

— На тебя опять напала давняя хворь? — спросил ярл, буравя его взглядом.

— Человек не может быть сразу в двух местах, — пробормотал Гест как в тумане.

— Верно, — буркнул ярл. — Но ты-то, уж точно, способен разом и спать, и бодрствовать. Вдобавок ты забываешь все, что тебе не годится.

Геста охватило леденящее беспокойство, он опустил глаза, потом вдруг спросил:

— Где Эдрик Стреона?

— Об этом мы сейчас говорить не будем. Я хотел обсудить другое…

— Ты убил его… — Геста осенила догадка. — Убил тем мечом, который подарил ему здесь, в Йорвике, а случилось это в Лондоне, на прошлое Рождество. Голову Эдрика ты приказал насадить на кол, а затем предал казни сорок самых преданных ему людей, верно?

— Да-да-да, — раздраженно бросил ярл, будто тема эта давным-давно исчерпана и забыта. Сейчас его интересовало мнение Геста касательно распри меж здешним женским монастырем и одним из его прежних оруженосцев, который надругался над монахиней, опекавшей в Йорвике детей-сирот. Может ли Гест пособить ему в этом деле?

Гест покачал головой.

От имени настоятельницы дело вел Гримкель, с досадной настырностью, произносил длинные тирады о таких понятиях, как защищенность и безопасность, не только для служителей церкви, но для всех, для бедных и богатых, а особенно об ответственности, каковая лежит на властителе, коли он питает надежду слыть справедливым.

Эйрик предложил убить оруженосца, но Гримкель убийства не желал, он хотел справедливости в гражданском порядке. А виновник, парень лет двадцати, из темных лесов суровой ярловой родины, не понимал ни что натворил, ни как ему себя вести, подобно слишком многим в этом сборище варваров, которые, судя по всему, не уразумели, что война кончилась.

Сама ситуация Эйрику была не в новинку. Новым было, что истец не желал осуществить свое законное право. И его до крайности раздражало, что Гримкель, ученый и настойчивый клирик, ярлов земляк, не умел ему этого объяснить, лишь непрерывно красовался и блистал своими рассуждениями, а вдобавок привлек на свою сторону Гюду, чем вконец взбесил Эйрика.

— Что думаешь по этому поводу? — спросил он Геста.

Ярл сам зашел в скрипторий, где Гест выводил одну из Вульфстановых молитв на алтарном образе, который вырезал своими руками.

Гест словно и не слышал вопроса.

— Пятнадцать лет в Норвегии был мир, — сказал он. — Все годы, пока ты сидел в Хладире. Гримкель хочет, чтобы и здесь было так же, хочет, чтобы люди могли безопасно ходить по улицам, вот и все.

Эйрик бросил взгляд на алтарный образ, одобрительно кивнул и заметил, что от этого ответа мало проку.

— Верно. Потому что мне кажется, ты и без моих советов знаешь, что надобно делать.

— Так или иначе завтра ты едешь с нами. Я сказал! — грозно бросил ярл.


В тот вечер Гест бродил по Йорвику, смотрел по сторонам, не то проверял, знает ли его, не то старался запечатлеть в памяти, будто ему предстояло навсегда покинуть город. В Бё он этого не сделал, но не забыл в Нидаросе, в Хове, в Хедебю… А наутро, как велено, явился к Дагу сыну Вестейна, который созвал всю дружину, вместе со всеми вскочил на коня и отправился в путь.

Ехали долго. Ярл скакал впереди. Остановились у обширного луга на окраине Тадкастера, где четыре года назад принимали капитуляцию Ухтреда.

Ярл шагом подъехал к раскидистому буку, забросил на сук веревку, сделал на ней затяжную петлю, оставил болтаться возле своей головы, а сам обратился к дружине с речью, сказал, что привел их сюда, подальше от чужих глаз и ушей, чтобы не навлекать на них позор, хоть, может статься, они того и заслуживают, ведь один из них обесчестил в Йорвике монахиню, а норвежский закон однозначно гласит, что силой принудивший женщину к соитию обязан заплатить за эту мерзость полную виру, в худшем же случае его объявляют вне закона.

Назвал он и ряд других проступков, совершенных воинами, которые сидели на конях и смотрели на него, сказал, какое наказание предусмотрено за них законом, и в заключение провозгласил, что они теперь находятся не в Англии, не в чужой стране, которую должно разорять, жечь и завоевывать, они в Норвегии, в своем родном краю.

Ярл перевел дух и осведомился, не хочет ли кто-нибудь что сказать, к примеру в свою защиту. Все молчали. Ярл повторил вопрос и еще раз подчеркнул, что они не в Англии, а в Норвегии. И тут кто-то спросил, зачем он повесил на дерево петлю.

Эйрик запрокинул голову, посмотрел вверх, будто затем, чтобы выяснить, куда это может привести, — посмотрел сквозь листву в облака, потом перевел взгляд на дружину и усмехнулся:

— Она будет висеть тут.

За все время он ни словом с Гестом не обмолвился.


Но на следующий день Эйрик опять пришел в скрипторий и позвал Геста выйти на улицу, принять дар, от имени Гримкеля.

— А сам он разве не может? — спросил Гест.

Гест вышел на улицу и увидел двух ярловых слуг-свейнов по сторонам нарядной четырехколесной тележки. Сверху она была покрыта тканым нежно-зеленым ковром, похожим на бархатно-мягкую траву, а на ковре стоял плоский черный ларец, окованный золотом. По знаку ярла Гест шагнул к тележке, поднял крышку ларца — внутри оказалась огромная книга. Он открыл ее и прочитал: «Biblia sacra».[449] Слова эти были выведены почерком еще более красивым, чем даже Вульфстанов, до того красивым, что он мнился поистине неземным.

— Это книга, — сказал ярл.

— Вижу. И переписана она в Клюни.

Ярл кивнул. Гест перевернул еще несколько страниц.

— Откуда она у тебя? — спросил он.

Ярл с досадой посмотрел на него.

— Я заплатил за нее две сотни серебром, — ответил он. — В Кантараборге. Она принадлежала одному из бургундских монастырей.

Гест поблагодарил от имени монастыря, он был так потрясен, что едва не лишился дара речи, ему чудилось, будто затылок буравит воспаленный взгляд Кнута священника: как бы его старый друг воспринял такое? Поди, умер бы от восторга. Сделав над собою усилие, Гест закрыл ларец, положил руки на крышку, перевел дух, нутро словно стиснула горячая рука.

— Э-эй!.. — Ярл попытался привести Геста в чувство. — В том письме, которое ты получил из Нидароса от друга своего, Кнута священника, вроде бы говорилось о новой церкви, что строится на месте старой…

— Да, а что? — спросил Гест, поскольку ярл умолк.

— Ты, случайно, не знаешь, какова судьба колокола, который я в свое время даровал Кнуту священнику?

Гест улыбнулся.

Хмуро глядя в землю, Эйрик осведомился, не может ли Гест написать еще одно письмо, насчет доставки оного в Нидарос он сам позаботится. Очень ему любопытно узнать, не висит ли его колокол на звоннице храма, возведенного новым конунгом, ведь это означало бы, что он обратит в христианство неверующий народ, его, ярлов народ, норвежцев?

Гест ответил, что напишет письмо, снова открыл крышку ларца, взглянул на искусный переплет, поднял книгу, всмотрелся в инициал, самый простой и чистый знак их всех троих: In principio creavit Deus caelum et terram…


Ни Эйрика, ни Хакона, ни Гюды Гест больше не видел, до самого Рождества, когда они слушали в церкви бурные пассажи Климентова органа, присутствовал там и Вульфстан. Затем ярл снова исчез, на сей раз не заперся в своих покоях, а уехал из Нортумбрии, и не было о нем ни слуху ни духу, пока не настало пятое английское лето. В один прекрасный день пришла весть, что конунг Харальд Датский, старший брат Кнута, скончался, и Кнут отправился за море принять бразды правления отчим краем, дабы впредь именоваться могущественнейшим властителем на суше и на море.

Меж тем Эйрик и Торкель Высокий правили в Англии как его наместники.

Но Хакон и Гюда вновь водворились в Йорвике. И Гюда начала томиться скукой. Сын в отсутствие ярла правил Нортумбрией, обеспечивал справедливость, учился, с ревностной помощью Гримкеля. А Гюда скучала. И однажды вечером неожиданно встретилась Гесту на дороге в Рипон, где Тейтр годом раньше купил землю и обосновался хозяином вместе с Гвендолин, сыном и двумя пасынками.

Во всей своей ослепительной красе Гюда стояла перед ним на дороге, с черным жучком на шее, в сопровождении потной придворной дамы и одного-единственного стража, в летнюю жару они шли пешком, странновато, ведь Гест тоже шагал пешком, собирал растения, которые дают черную краску. В первую минуту Гюда удивилась, заметив его, будто и думать о нем забыла, но потом решила, что, быть может, он сумеет ее развлечь.

Однако ей хотелось говорить только об утрате брата, конунга Харальда, о церкви в Роскилле, о Хедебю. А Гесту это было не по душе, он видел датские города и знал, что при всей своей красоте они лишь бледная тень английских и что переезд из мест, где родился, в места, где находишься сейчас, преображает те и другие и заставляет людей тосковать, где бы они ни были.

Вдобавок всего-навсего неделю назад он получил второе письмо из Нидароса, в котором Кнут священник сообщал, что ярлов колокол вправду звонит в новой церкви, но ни слова не писал о том, что Гесту действительно хотелось узнать, — о жизни в усадьбе на далеком северном фьорде в Халогаланде. И он строго сказал Гюде, что негоже ей жаловаться да тосковать, надобно довольствоваться тем, что она имеет здесь, в Англии, незачем Бога гневить.

Гюда посмотрела на него с удивлением, пожала плечами, явно растерянная.

Они пошли дальше, Гюда по дороге, Гест обок, на расстоянии восьми — десяти шагов, а чуть поодаль за ними поспешали запыхавшаяся придворная дама и страж, который словно бы спал на ходу. Гюда долго молчала, не то переваривая обиду, не то желая, чтобы Гест раскаялся, но ведь он самый обыкновенный подданный, так под стать ли ей на него обижаться? И прежде чем он собрался с мыслями, приказала ему идти рядом, чтобы ей не приходилось кричать.

— Нет, — сказал Гест.

Она остановилась и пристально посмотрела на него, так что в конце концов он пристыженно опустил глаза и все же подошел ближе.

Гюда оглянулась на придворную даму и стража, велела им отвернуться, наклонилась, быстро поцеловала Геста в щеку и торопливо продолжила путь.

Гест устремился следом, хотел посмотреть, покраснела ли она, был ли это поцелуй, каким женщина дарит мужчину, или ласка матери, утешающей растерянного ребенка, но румянца не увидел, только отрешенную улыбку, и разочарованно шагал рядом, пока она не заговорила вновь, теперь о своем муже, о ярле. Гест набрался храбрости и сказал, что боится его.

Гюда вскинула голову и заметила, что среди знакомых ей людей один лишь ярл постоянно менялся: бывало, только подумаешь, будто знаешь его, а он уже совсем другой; раньше ей это нравилось, ведь она могла доверять ему, всегда, теперь же стало пугать, к тому же и перемены в нем прекратились, нежданно-негаданно, в не самый подходящий момент, словно он добрался до конца пути.

— Наверно, ему достаточно Нордимбраланда, — сказал Гест.

Гюда остановилась и долго с удивлением смотрела на него.

— Может, велишь им повернуться?

Она не сразу поняла, о чем он, но потом крикнула даме и стражу обернуться, а сама наклонилась и опять поцеловала Геста в щеку.

— Но это последний раз. И я желаю, чтобы отныне ты сопровождал меня в таких прогулках и рассказывал мне все, что знаешь, ведь ты умный ребенок. Как же я могла забыть тебя?

В самом деле, как она могла? Отныне Гест только и думал, что о ее коже, о тонких пальцах, о голубой жилке, просвечивающей на запястье, о веснушке над левым глазом, о волосах, похожих на блистающее черное пламя, — он думал о ней день и ночь, когда писал, спал, ел, молился. Однако на исходе осени она вдруг пришла к нему с недвусмысленной просьбой, более того — с четким приказом: ему должно отправиться с ярлом в Шотландию.

— В Шотландию? — удивился Гест. — Что ему там понадобилось?

К тому времени Эйрик, сложив с себя полномочия Кнутова наместника, воротился в Йорвик, с войском, состоящим из датчан, англосаксов и кельтов: сызнова вспыхнули разногласия с королем Малькольмом.

— Опять война? — воскликнул Гест. — Это выше моих сил.

Гюда рассмеялась, а он осерчал, это ее требование выглядело сейчас как подоплека всех их встреч, свело их на нет и привело его в ярость.

— К тому же ярл не желает меня видеть, — продолжал он.

— Как раз желает, — сухо бросила Гюда.

— Он даже не разговаривает со мной.

— Да нет же.

— Что я там буду делать?

— Ну уж это тебе самому решать, ведь, по-твоему, ему достаточно Нордимбраланда, вот и постарайся, чтобы он его сохранил.


Разговор этот происходил в монастырском саду, который годом раньше был отдан под его ответственность и которым он занимался с таким же тщанием, с каким выводил на бесценной коже священные письмена. После ухода Гюды он бродил средь поблекших осенних деревьев, размышляя о ее странных словах, более весомых, чем любые другие, и не в меру многозначных именно сейчас, ведь здешний сад так напоминал Гесту зеленые оазисы из рассказов погибшего Эйнара о Йорсалаланде, — плодородный островок в песчаном море пустыни. Гест достиг конца пути, цели своих скитаний, места, где он желал находиться. Завершившаяся война в Англии стала его собственной войной, оттого и мир был его личным делом, а слова Гюды предостерегали, что все это может опять исчезнуть, коли он не пожелает стать на защиту.

Тем же вечером он пошел к ярлу, попросил доложить о себе; некоторое время Эйрик заставил его мерзнуть за дверьми, однако встретил дружелюбно, тепло, сказал, что не ожидал увидеть его, и добавил, что за минувший год он вроде бы стал еще меньше.

Когда они сели, а слуг выпроводили за дверь, ярл заговорил тем же заинтересованным тоном, как в тот вечер целую вечность назад, при встрече в Тадкастере, когда Гест показывал ему свою рану, клеймо мести. Эйрик казался беззаботным, непринужденным, веселым, вытянул из Геста все, что можно, касательно опасной ситуации на севере, отпускал хитроумные замечания, на которые Гест либо отвечал, либо нет, — давняя, знакомая игра. Но Гест увлекся, чуть ли не загорелся. И ярл улыбался, хотя сразу посерьезнел и кивнул, когда Гест спросил, помнит ли он речь, произнесенную перед дружиной под Тадкастером, возле дерева с петлею-удавкой, ведь тогда он установил мир словом, а не оружием.

— Это были мои воины, — веско сказал ярл. — А Малькольм — наш враг.

— Нет, — возразил Гест. — Он враг англичан.

— Но теперь это наша страна.

— Как Норвегия?

— Нет, — немного подумав, ответил ярл. — Как кошель серебра. Большой кошель.

На это Гест ничего не сказал. Эйрик тоже молчал. Потом встал и произнес, что, как бы то ни было, Гест отправится с ним на север, с этой своей верой в силу слова, там-то и выяснится наконец, кто он на самом деле — вестник беды или вестник удачи. Последние слова он проговорил с кривой усмешкой.

Гест пропустил иронию мимо ушей — а что ему оставалось? — и сказал, что в таком случае хотел бы иметь рядом друга, Тейтра.

— Лучника? — спросил ярл, который знал Тейтра лишь по рассказам Дага и Хакона.

— Да, — кивнул Гест.

— Почему?

— Потому что я ему доверяю.

— Почему?

Гест рассказал о бегстве через всю Исландию и за море, о первом времени в Норвегии, о ноже, которым Тейтр не воспользовался, но позднее подарил Гесту на крестины. Ярл поразмыслил об этом, однако, по всему судя, Гестовой уверенности не разделял.

— Говорят, он всегда стреляет без промаха? — спросил он.

— Да, — улыбнулся Гест. — Говорят, он бы и луну с неба мог сбить, коли б ярл не запрещал, ярл-де любит луну, потому она до сих пор и на небе.

Эйрик тоже улыбнулся, вопросительно.

— Стало быть, здешний народ говорит, что я люблю луну и защищаю ее?

— Да.

Ярл помолчал, как бы смакуя это умозаключение, потом улыбка разом исчезла, и он буркнул:

— Вот вздор!


Настала зима, подморозило. Даже снегу чуток выпало, когда они наконец выступили на север, весьма и весьма крупным отрядом, что, по мысли ярла, обеспечит сговорчивость короля Малькольма. Через посланцев властители условились о встрече в Бамборо, чуть к югу от священного острова Линдисфарн и изрядно южнее реки Твид, то бишь на землях, которые по-прежнему контролировал Эйрик.

Но на пути через Берницию от Малькольма доставили новое послание, с вопросом, нельзя ли перенести встречу на север от Твида, например в Карем, где годом раньше состоялось большое сражение, сиречь на территорию, подвластную самому Малькольму.

— Нет, — сказал ярл. — Мы встретимся в Бамборо.

Он устремил взгляд на посланцев, спросил их имена и нет ли средь них кого из знатного рода.

Вперед выехал молодой мужчина с иссиня-черными знаками на левой щеке, сказал, как его зовут, какого он рода, и отвесил глубокий поклон. Эйрик тоже поклонился, а засим предложил обозреть его войско, пересчитать и запомнить число. После этого он подозвал к себе Дага сына Вестейна, который подал ему меч, тот самый, каковой ярл в свое время даровал Эдрику Стреоне и каковым позднее убил его. Этот меч Эйрик вручил молодому хёвдингу, а тот вынул клинок из ножен и с недоверием воззрился на сверкающую сталь.

— Скажи королю Малькольму, что это мой ему дар, — произнес ярл, — и он останется у него как знак дружества независимо от того, сумеем ли мы прийти к согласию или нет. Возвращайся немедля к твоему суверену и передай, что через два дня мы встретимся в Бамборо, а мой сын… — Эйрик обернулся к Хакону, — поедет с вами и будет заложником у короля Малькольма, от переправы через Твид на юг до возвращения через Твид на север.

Гест, сидя обок Тейтра прямо за ярловой спиной, увидел по лицу Хакона, что отцово решение было для него как гром среди ясного неба, и тотчас подумал: уж не этого ли опасалась Гюда? не этому ли он должен был помешать? Но и оглянуться не успел, а Хакон уже подскакал к шотландцу, поклонился, и они тронулись на север.


К назначенному сроку король Малькольм в Бамборо не явился. Прибыл тот же посланец (без Хакона) с известием, что шотландский король задержится на два-три дня, обстоятельства крайне неблагоприятны, реки вышли из берегов.

— Пусть собирает столько воинов, сколько хочет, так ему и скажи, — отвечал ярл. — Столько, сколько надобно, чтобы чувствовать себя в безопасности. Тогда и Хакон тоже будет в безопасности.


Пять дней спустя шотландские силы окружили деревушку. Ведь Эйрик расположился не в замке, который стоял на скалах в море и который было удобно оборонять, но посреди скопления жалких домишек, в панике оставленных населением. Сам Малькольм въехал в деревню под охраной двух десятков воинов, кроме того, его сопровождали трое советников, женщина ослепительной красоты, монах и маленький мальчик, сидевший на лошади вместе с ним. Рядом скакал Хакон, живой-здоровый.

Король — мужчина в Эйриковых годах, с короткой, ершистой бородой, с волосами до плеч, одетый в темную кожу, — спешился, приветствовал ярла, приложив руку к сердцу, потом указал на монаха и женщину: это, мол, его дочь Беток и муж ее Кринан, аббат в Данкельде. А мальчуган — их сын, Дункан.

— У меня-то нет сыновей, — пояснил он. — Дункан — мой наследник, и разговор у нас пойдет о границах его Шотландии.

Эйрик поклонился. Малькольм обернулся к своей свите, произнес несколько слов, которых Гест не разобрал, после чего женщина с мальчиком и охрана удалились, остались только аббат, советники и Хакон.

Ярл пригласил их в дом, на стол подали напитки. На первых порах разговор шел о сражении при Кареме, где много Эйриковых воинов сложили голову. Так они более-менее нашли общий язык, и Малькольм сказал, что граница должна бы теперь проходить по Твиду. Эйрик оставил это без внимания, он в довольно туманных выражениях рассуждал о двух гордых народах, которым необходимо прийти к согласию, о Шотландии, которую донимали беспорядки на побережье, особенно на севере, где постоянно бесчинствовали оркнейские ярлы, а потому она заинтересована в прочном мире на юге, и в заключение сказал, что они непременно договорятся.

— Только ты сперва отведи свои войска.

Лишь немного погодя Малькольм уразумел, что это означает, хотя ярл повторил свою фразу несколько раз, с терпением, способным сокрушить камень. Минула полночь. Ярл наклонился над столом и указал на Дага, который все это время дремал возле двери:

— Это Даг сын Вестейна, моя правая рука, воевода и мой брат. Через два дня он вместе с войском отправится на север, к Твиду, ибо отныне станет властвовать Берницией. Он будет наблюдать за этой границей.

Малькольм кивнул и заявил, что нынешней же ночью отведет свои полки, что на южном берегу Твида есть деревушка под названием Норем, с мостом, там он через три дня встретится с Дагом.

Он бросил взгляд на зятя, аббата Кринана, тот легонько кивнул.

Эйрик встал. Они обменялись рукопожатием. Малькольм пошел было к выходу, но ярл остановил его и спросил, заберет ли он Хакона снова на север, до речной переправы.

Малькольм опять взглянул на аббата, который на сей раз покачал головой:

— Munera capiunt hominesque deosque.

Эту фразу Гест перевел, только когда шотландцы покинули деревушку:

— Дары смущают и людей и богов.

Ярл задумчиво посмотрел на него и спросил, что бы это значило:

— Имеет ли он в виду землю, которую я ему даровал, или меч? Или то, что сам дал мне, — мир и моего сына?

— Не знаю, — отвечал Гест.


Оставив Дагу большую часть войска, Эйрик в сопровождении восьми десятков человек — Хакон, Гест и Тейтр были среди них — поскакал обратно, на юг. Гесту казалось, он был свидетелем чуда. Но погода вконец испортилась, и в снежной круговерти он вдруг услышал крик и увидел, как Хакон машет рукой, — отец упал с коня. Ярл лежал в бурой болотной жиже, мелкие снежинки быстро засыпали волосы и бороду.

— Поднимите меня, — прошептал он. — Поднимите.

Его подняли, закутали в шерстяные одеяла, посадили на коня. Однако своими силами держаться в седле Эйрик не мог, пришлось его привязать, и он, точно тряпичная кукла, раскачивался из стороны в сторону, пока на рассвете они не прибыли в Дарем, где Хакон занял епископскую усадьбу и уложил отца в постель. Говорить ярл не мог, пищу не принимал, дрожал в ознобе и хрипел, точно умирающий.

Хакон попросил епископа найти лекаря, но в остальном держать язык за зубами, пока Даг не обеспечит на севере замирение, — молчать, если даже ярл умрет. Все следующие дни он сидел на табурете подле отца, Тейтр командовал караулом, а Гест с епископом сновали туда-сюда с горячей водой, питьем, дровами, исполняли поручения… И впервые разговор отца и сына шел о том, что прежде было под запретом, — о Норвегии. Хакон так и не отказался от мысли, что пресловутое обещание, которое он дал конунгу Олаву, ничего не стоит, ибо дано под принуждением.

Ярл же твердил, что никогда бы не стал давать Олаву обещаний, даже под нажимом.

— Я бы такого не сделал.

В этом было различие меж ним, Хаконом и шурином, королем Кнутом, меж тремя мужами, которые держали в своих руках судьбу Норвегии: ярл намеревался держать свое слово, несмотря ни на что, Хакон был готов нарушить обещание, данное в смятении, по опрометчивости или от слабости, а Кнут делал лишь то, что необходимо, и потому именно он, а не хладирские мужи освободит Норвегию, вот так устроен мир.

Гесту не удавалось прочесть по лицу Хакона его мысли, ведь Хакон уже не был юнцом, он походил на отца в расцвете славы, в те времена, когда Гест в лучах вешнего солнца стоял перед ними в Хладире и слышал, как срубили голову Рунольву, — и внезапно его осенило, почему он так и не распростился с этим княжеским домом: наверное, все дело в мести, она исподволь зрела в нем, хотя сам он этого не сознавал, месть была хитра и коренилась так глубоко, что ускользала от мысли, недаром ярл много раз на это намекал.

Потом он снова отметил, что у Эйрика недостает одного зуба, впрочем, с тем же успехом он мог бы лишиться и двух, и, успокоившись, опять сделался угодливым исполнителем разумных наказов Гюды. Но гонцов за нею не послали. Лишь в связи с этим ярл выказал неуверенность, как в тишине после Рингмарского сражения, он будто хотел защитить себя, и сын это понимал.

— Ты боишься умереть, — сказал он.

— Нет! — выпалил отец, пытаясь сесть. Но не смог. Взглядом он приказал епископу выйти вон, потом посмотрел на сына. — Да, боюсь. Теперь боюсь.

Он перевел взгляд на Геста и вскричал:

— А вот он боится всегда, хоть опасаться ему нечего!

Повисло долгое молчание. Потом Эйрик тихо проговорил, словно давая последнее напутствие:

— Если Кнут выразит недовольство замирением с Малькольмом, не защищай этот шаг, скажи, что так решил я, именно я, а не ты и не Даг. Обещаешь?

Хакон обещал. Гест с привычной для малорослого человека обидой отметил, что его опять как бы и не видят, и подумал: вот лежит мужчина, если он умрет, то оставит вдовой не кого-нибудь, а Гюду, мужчина, так и не узревший истинного Бога, но помышлявший о границе меж двумя странами, которая уменьшила его владения, мало того — изо всех сил старавшийся унести месть с собою в смерть, какдавным-давно следовало бы поступить и ему.


Но ярл не умер. Больше месяца он пролежал в Дареме. Пока Даг сын Вестейна не закончил пограничные дела с шотландцами и не воротился на юг. Как раз тогда грянула одна из здешних оттепелей, которые случаются совершенно не ко времени. Ярл, седой, состарившийся, но с победоносной улыбкой на губах, сидел на шкуре возле епископского дома, глядя на бледное солнце.

— Пришлось мне отдохнуть маленько, — сказал он Дагу, который быстро соскочил с коня и бросился к нему. Ярл схватил его за руку и неуверенно стал на ноги. — Видишь, я крепок, как конь.

Три дня спустя они прибыли в Йорвик, где ярл был передан под опеку супруги и надолго скрылся из глаз окружающих. Лишь летом он появился вновь, причем выглядел на удивление бодро. Издалека. Вблизи было видно, что взгляд у него как мутная вода. Государственными и военными делами он тоже не интересовался, препоручил сыну и Дагу все то, с чем не справлялся Гримкель.

Ярла интересовали только вести с родины, которые он узнавал от купцов, священников и скальдов, что приезжали в Йорвик к нему на поклон, с дарами и прошениями. Он принимал их и терпеливо выслушивал, расспрашивал о новых порядках в Норвегии, был сдержан и неизменно отметал все призывы взяться за оружие. Эйрик ярл все для себя решил. Он сидел на своем месте, на юге и на севере царил мир, а умный человек затем и воюет, чтобы установить мир.

— И не думайте, будто я так говорю потому только, что состарился! — восклицал он.

Об этом Гесту рассказал встревоженный Гримкель, который полагал, что один только маленький исландец в состоянии вразумить ярла.

— Он просил меня прийти? — спросил Гест.

— Нет, — ответил Гримкель.

— Тогда я к нему не пойду, — сказал Гест.

За последние полгода он и Гюду в глаза не видел. Таинственное поручение, возложенное на него в Шотландии, было исполнено незримою дланью, которая не притязала ни на одобрение, ни на внимание. Однако наутро аббат явился снова, на сей раз с ярловым приказом. Гест пошел в замок, был впущен, но Эйрик встретил его с удивлением:

— Что тебе нужно?

— Гримкель сказал, ты хочешь говорить со мной.

Ярл стоял у окна. Теперь он опустился на лавку.

— Нет, я тебя не звал.

Гест собрался было удалиться, но ярл остановил его.

— Гримкель боится утратить свое влияние, когда я состарюсь и умру, — сказал он, — вот и хочет, чтобы ты меня вразумил.

Гест молча кивнул.

— Ты ничего не скажешь? — спросил ярл.

— Нет.

Ярл спокойно взглянул на него:

— Я не здоров и не болен. Так, серединка на половинку, и ничего поделать не могу. — Он вдруг вспомнил о чем-то и шевельнул длинными костлявыми пальцами. — Поди-ка сюда!

Гесту пришлось скинуть с плеч рясу, показать рану.

— Надо же, почти заросла, — удивился ярл.

Хочешь не хочешь Гест кивнул.

— Это Обан тебя излечил?

Гест пожал плечами: дескать, кто его знает, но Обан, пока был рядом, все время интересовался раной, пользовал ее травами, производил всякие загадочные манипуляции, в конце концов она стала зарастать — медленно, как взрослеет ребенок, — и вполне возможно, этому способствовали Обановы руки.

— А вот мне он помочь не в силах, — пробормотал Эйрик. — Больше года дневал тут и ночевал, но толку чуть. И на все мои вопросы отвечает одно: дело в том, что я не препоручил себя Господу.

Гест надел куртку и опять собрался уходить.

— Это оттого, что он боится. Как увидит тебя, руки у него дрожат и мысли путаются.

— Чепуха! — бросил ярл.

— Тебе следовало бы обращаться с ним так же, как с Гюдой и с Дагом, — сказал Гест. — Уважительно.

Ярл фыркнул:

— Больше тебе нечего сказать?

— Нет, — отвечал Гест.


От короля Кнута пришло цветистое послание, в котором он вопрошал, может ли племянник Хакон присоединиться к нему, направится ли он, Кнут, в Румаборг или будет готовить поход на Свитьод либо на Норвегию. И ярл без возражений отпустил сына, только обнял его, дал с собою дорогие гостинцы, поблагодарил и похвалил за все, что он совершил в Нордимбраланде и в конфликте с королем Малькольмом.

— Теперь ты можешь забыть все, что я говорил, и быть сам себе хозяином.

Но перед отъездом Хакон пришел в сад и спросил, не желает ли Гест сопровождать его, ведь он научился ценить исландца.

— Нет, — сказал Гест.

— Почему?

— Не знаю, — ответил Гест, и это была чистая правда.

Хакон задумался, потом спросил:

— Ты любишь моего отца?

— Да.

Хакон опять задумался:

— Он никогда не поедет в Румаборг, верно?

— Ни один из нас не поедет, только я не знаю, оттого ли, что он болен, или оттого, что не хочет. А может, по обеим причинам. Твой отец странный человек. Вроде меня.

Они сидели на каменной садовой ограде, болтали ногами, слушали жужжание первых насекомых. За цветущими деревьями виднелся город и крест на башне церкви Святой Троицы. Была весна, теплый вешний вечер. Неожиданно Гест кое-что вспомнил и спросил:

— Вы собираетесь завоевать Норвегию, прогнать конунга Олава?

— Да, — ответил Хакон. В этот миг он, как никогда, был похож на отца. Во всем облике ни следа рисовки и щегольства, ни дорогого оружия, ни золотых перстней, взгляд и осанка полны достоинства. — Да, — повторил он, словно отметая все сомнения.

— В Нидаросе, — сказал Гест, — у меня есть друг, он священник, из сторонников конунга Олава. За то время, пока я здесь, он прислал мне три письма, но уже почти два года от него нет вестей. Ты не откажешь мне, если я попрошу взять его под защиту, коли он еще жив? Он хороший человек.

Хакон сказал, что сделает все возможное, и вдруг добавил:

— Я помню его.

Они посмотрели друг на друга, улыбнулись. Потом Хакон полюбопытствовал, известно ли Гесту, что сталось с тем ножом, с Одиновым ножом, который он отдал Торгриму тогда, ночью, в Восточной Англии, и Гест рассказал, что при Ашингдоне нашел убитыми Гейрмунда и двух других исландцев, Торгрима среди них не было.

— А прошлым летом я получил вот это. — Гест достал затертый вкосник, ленточку, которую его мать некогда соткала для маленькой Аслауг и которую он теперь носил на кожаном ремешке, как прежде нож. — Ее привез исландский купец. Он сообщил, что Аслауг нож получила и что в Скагафьярдаре ей живется хорошо, но теперь она нуждается в моей помощи, она купила половину корабля для своего сына, ему уже пятнадцать, и он может отправиться в Норвегию, просить место в дружине конунга Олава.

— Его тоже надобно взять под защиту? — спросил Хакон, с отцовской суровой язвительностью.

— Нет, — отвечал Гест. — Это мать хочет отправить его в Норвегию, сам он хочет приехать сюда, помолиться в церкви, которую Кнут и Эмма построили под Ашингдоном, хочет увидеть место, где погиб его отец.

Гест умолк. Аслауг прислала ему еще и серебряную чарку искусной работы, вероятно как неопровержимое доказательство собственного благополучия, рассчитывая поразить брата, однако на Геста это произвело удручающее впечатление, частица беспомощного исландского благополучия, не идущего ни в какое сравнение с тем миром, в каком жил он сам.

— Чего же она тогда хочет? — спросил Хакон.

— Она хочет, чтобы я проводил его в Ашингдон, а потом уговорил оставить Кнута и Эйрика и перейти к норвежскому конунгу Олаву.

Хакон нахмурил брови:

— И ты это сделаешь?

— Нет. Иначе не стал бы тебе рассказывать. — Гест улыбнулся. — Я спросил у твоего отца, а он ужасно разозлился, велел приказать парню остаться, если он здесь появится, и в случае чего посадить его под замок.

— И что же, ты так и поступишь?

— Нет. Я вообще не стану ничего делать. И твой отец это знает.

Хакон задумчиво кивнул. За спиною у них солнце клонилось к закату, на монастырской стене напротив чернели две тени, высокая и низкая. Холодало. Они спрыгнули с ограды, зашагали через сад. Внизу было еще прохладнее. Наконец Хакон сказал:

— Как по-твоему, в том, что меня отзывают отсюда именно сейчас, есть некий подспудный смысл? — Он смотрел на яблоневый цвет, белыми снежинками слетавший на росистую траву и в тихий ручей, змейкой бегущий меж корявых старых корней.

Гест сказал, что не понимает вопроса и лучше Хакону в этом не копаться.

Они попрощались. Гест получил кожаный кошелек с золотыми монетами йорвикской чеканки (на одной стороне король Кнут, rex anglorum,[450] на другой — вороны Ландейдана) и добрый совет держаться ярла, оставаться при нем, что бы ни случилось.

— Ибо теперь я понимаю, что вас не разлучить.


Но когда Хакон ушел, Гест кое-что придумал. Конечно, он жил в безупречном мире, который не хотел покидать, но в этой безупречности кой-чего недоставало, и остаток нынешнего дня и весь следующий мастерил из дощечек от старых ящиков водяное колесо, насадил его на круглую спицу, а концы ее закрепил меж камней по берегам садового ручья. Колесо было почти такое же, как то, какое некогда сделал ему отец, только чуть побольше, и вертелось оно медленнее, потому что этот ручей тек неспешно. Странно, думал Гест, почему я раньше не догадался сделать колесо, ведь оно успокаивает, как тогда, в детстве, а еще думал о том, что когда-нибудь сюда придет Гюда, спросит, что это за штука и нельзя ли ее к чему-нибудь приспособить, а он скажет, что нет, просто на колесо приятно смотреть, и она с ним согласится.

Следующие несколько дней он мастерил скамейку, низкую, чтобы сидеть, не болтая ногами, возле водяного колеса и слушать журчащий голос Йорвы, хотя от детства его отделяло целое море; водяное колесо и шелест фруктовых деревьев — два его мира разом.

Но Гюда не приходила.

И это его огорчало, словно он не желал понять, что был всего лишь орудием этой загадочной женщины, которая соединила в себе двух других его возлюбленных, Ингибьёрг и Асу, соединила в существо более высокого порядка, сохранив при этом собственную неповторимость. Колесо вертелось день и ночь, а она не появлялась, даже не зашла спросить, как поспевают яблоки, хотя в минувшие годы никогда об этом не забывала.

Однако Гест снова увидел свои руки за работой, а тот, кто видел свои руки за работой, вечен и бессмертен, и он снова взялся резать по дереву, на досуге, когда не писал, и прежде всего сделал красивую спинку для скамьи, вырезав на ней тот же узор, что на фронтоне органа в церкви Святой Троицы. Потом он украсил резной каймою одну из лопастей водяного колеса и обнаружил, что она превратилась в живую змейку, которая увлекала его взгляд и мысли далеко-далеко. Пришел Обан, долго любовался колесом и змейкой, посидел на скамье и сказал, что теперь Гест, наверно, понял, как важно им было остаться в Йорке. Обан, конечно, не Гюда, но и он тоже ногами не болтал и сказал то, что нужно, то, чего Гюда, пожалуй, в конечном счете не сказала бы.

Исподволь в голове у Геста начал обозначаться другой вопрос, давнишний, коренящийся в боязни, что длиться вечно ничто не может, и сводившийся к тому, о чем они с ярлом говорили еще при первой встрече, к закону в душе человека, ведь мог ли ярл в самом деле — пусть даже состарившись и устав от жизни — не испытывать ни малейшего поползновения отомстить новому норвежскому конунгу и вернуть себе отчий край, неправда ведь, что он сидит здесь тихо — мирно?!

И когда однажды под вечер пришел Гримкель и сообщил, что Эйрик желает с ним говорить, Гест тотчас отправился в замок, чтобы получить окончательный ответ на свой вопрос: как ты сумел задавить в себе жажду мести? И ярл наверняка скажет: только силою воли. Потом он, вероятно, слегка усмехнется и добавит, что Хакон и король Кнут все равно отвоюют отчий край, умный человек обретает то и другое, и месть и уважение, поскольку слово свое не нарушает, не в пример глупцу, которому не дано ничего.

Но ярл не дал ему повода заговорить об этом, он полулежал в мягком кожаном кресле и повел речь о давних переговорах насчет мира в Шотландии, решительно заявил, как важно, что Гест запоминал все слово в слово, а главное, что добился соглашения именно он, ярл, а не Хакон.

Гест удивился давнему и совершенно никчемному упрямству, с каким все это было сказано, а потом на него вдруг снова нахлынула зимняя стужа, и он почувствовал, что его видят насквозь, неусыпно за ним следят, — неужто ярл знает, чем он занимался в монастыре?

Он покорно промямлил, что конечно же все помнит, но ярл не успокоился, пока он не пересказал все, сперва своими словами, потом ярловыми, особенно подчеркнув роль Хакона — неосведомленного заложника и все ж таки сына своего отца.

— Значит, Кнут не одобрил это соглашение?

— Нет, — ответил ярл, уже спокойнее.

— Он считает это предательством?

— Да, — сказал ярл и закрыл глаза в знак того, что аудиенция окончена.

Гест пошел восвояси, изнывая от нового беспокойства, в особенности загадочным знаком ему казалось то, что за все время в замке он ни разу не вспомнил о Гюде, а ведь был так близко от нее, только открой дверь и…


Вновь настало лето, как никогда знойное и душное, Гюда выходила со свитою в город, и Гест издали наблюдал за нею; в противоположность супругу, она была совершенно неподвластна времени, если не считать подушечки жира на шее, заметной на ярком солнце, но это Гюду не портило, она как была, так и осталась небесной гостьей на земле.

В город прибывали торговые корабли и купцы, ибо Йорвик процветал в мирном своем великолепии, приехал новый архиепископ, получил торжественную аудиенцию у ярла, проинспектировал монастырь — водяное колесо весьма похвалил, — послушал раскаты органа в церкви Святой Троицы. А в тот вечер, когда Гест вез из сада первые осенние яблоки, он вдруг заметил знакомый силуэт впереди конного отряда, который аккурат спешился возле замка, — тяжелая ширококрылая птица опустилась на деревянную крестовину, вбитую в землю одним из приезжих. Это был Митотин, а возглавляли отряд Хавард и его брат Эйвинд, более не страдавший таинственной лихорадкой, но, как и все остальные, потный, красный, запорошенный дорожной пылью.

— Маленький исландец, — вскричал Хавард, поднял его с телеги, заключил в объятия и, судя по всему, не держал зла на ашингдонского «древолаза». И Хавард, и его брат были одеты и вооружены, как англосаксонские хёвдинги, и цвет лица у обоих изменился — серый оттенок исчез без следа.

— Мы прибыли повидать ярла, — сказал Эйвинд, хлопнув по ладони пергаментным свитком. — Но он, говорят, не принимает.

— Хворает он, — отозвался Гест и первым вошел в замок. В аванзале за столом сидел Гримкель и с превеликим усердием что-то писал, за спиной у него в углу спал единственный стражник.

— Он не желает, чтобы его беспокоили, — буркнул аббат.

Но Гест смело отворил дверь; ярл, лежа на столе, шепотом разговаривал с Обаном, которого призвал осмотреть гнойник в горле, мешавший ему глотать и говорить.

Гест шагнул ближе, сообщил о новоприбывших.

Ярл покосился на вошедших, сделал Обану знак удалиться, опять-таки жестом велел и Гесту выйти вон и прислать сюда Гримкеля: пусть послание переведет надежный человек.

— Кто не пишет, не будет и читать, — шепотом сказал он Гесту, с каким-то непонятным упрямством.

Гест вышел на улицу, где воины меж тем расположились в траве отдохнуть. Хавард развязал мешок, достал еду, пригласил Геста сесть и стал рассказывать, что два года провел в Норвегии, в Хове. С неизъяснимым трепетом Гест слушал рассказ друга о жизни в усадьбе на берегу Мера: старый Ингольв постарел еще больше, но правил своею отчиной с прежней хёвдингской суровостью, к великой досаде Сэмунда, и оба они были ярыми сторонниками конунга Олава.

Упомянул Хавард и о сыне Асы, мальчонке сравнялось семь лет, и Ингольв называл его теперь не маленьким трэлем, а маленьким конюшим, возможно, он и станет наследником, коли его не обставят двое сыновей Раннвейг, с которыми она воротилась домой, проведя четыре года в Халогаланде.

Гест не решился подробнее расспросить об Асе, о ребенке — растет ли тот как положено или маловат для своих лет, ласковый эпитет «маленький» несколько встревожил его, — и о Сандее; в глазах у него рябило, а Хавард засмеялся и сказал, что с охотою расскажет и больше, пусть Гест только попросит, — нравилось ему вить веревки из побратима. Пересилив смятение, Гест попросил. И Хавард не спеша поинтересовался, знает ли он, что у Ингибьёрг не одна усадьба, а две. Гест, как наяву, увидел перед собой эти две усадьбы у подножия гор, увидел мост через реку, который строил своими руками, когда Ингибьёрг, стремясь развеять печаль по мужу, решила соединить усадьбы в одну.

— Ну а теперь она надумала снова их разделить, — сообщил Хавард. — И одну отдать сыну своему Грани, который женится на той девочке, спасенной тобою в Хавгламе.

— На Стейнунн?

— Это которая старшая?

Гест кивнул.

— Да, на ней, — сказал Хавард. — А младшую она обещала одному из людей Харека, не помню кому… — Он легонько улыбнулся.

— И что же? — нетерпеливо воскликнул Гест.

— Вторую усадьбу она передаст младшему сыну, по имени Торгест. Он унаследует половину всего, чем она владеет, хотя отец его так больше и не объявился, не то бы усадьба досталась ему. Представляешь? Пусть даже он этого не заслужил…

Гест сумел улыбнуться, невзирая на липкую рябь перед глазами, хотел утереть потный лоб, ведь все это обрушилось на него в одночасье, два мира, которые даже в мыслях соединить невозможно, столкнулись, но вдруг сообразил, что уже не ощущает жаркой банной духоты, пот высох, обернулся инеем, глаза кое-что подметили, еще когда побратим устремился к нему в порыве искренней радости встречи. Хавард снова убрал еду в мешок, так к ней и не притронувшись, схватил Митотинову крестовину — испуганная птица взмыла в воздух, — продел в петлю за седлом. Тут Гест обнаружил, что остальные тоже не отдыхали, не закусывали, но ждали, готовые к отъезду; в этот миг из мощенного камнем перехода сломя голову выбежали Эйвинд и два его спутника и вскочили на коней.

Гест хотел спросить, в чем дело, отчаянно хватал ртом воздух, хотел крикнуть, что зря они так, ярл болен, стар и все равно бы скоро умер, но не мог вымолвить ни слова, хотел напомнить про Свольд, сказать, что понимал это и предвидел, более того — ожидал, и спросить, по чьему приказу они действовали — конунга или Ингольва, однако тут Хавард, резко поворотив вздыбленного коня, сказал, что их корабль стоит в Хумбере и они возвращаются в Норвегию:

— Навсегда. Я передам Асе поклон от тебя.

Гест не шевелился, не мог.

Хавард натянул поводья, сдерживая коня.

— Что бы ни случилось, — крикнул он, — знай, я рассказал тебе чистую правду, ибо я твой друг!

Он дал шпоры коню и поскакал вдогонку за отрядом. И вдруг Гест услыхал собственный пронзительный голос, перекрывший воркование голубей, топот конских копыт и шум купеческих повозок, солнечный свет и кровь в его жилах:

— Это ты убил Онунда!

Хавард резко остановил коня, повернулся и спокойно посмотрел на него через пустую площадь.

— Почему? — крикнул Гест в эту призрачную пустоту. — И почему ты не сказал?

Побратим легонько усмехнулся.

— Беги! — крикнул он. — Беги, маленький исландец!

В следующий миг отряд исчез. А Гест все стоял, глядя по сторонам и ничего не видя, город вокруг снова полнился движением, которое царило в нем с тех пор, как мир принес ему свободу. И тут Гест наконец побежал, бросил телегу и побежал назад, к монастырю, где Обан задумчиво сидел в тени под стеною и потягивал из кожаного меха вино.

— Они убили ярла!

Монах не понял, даже когда Гест повторил эту фразу и поспешил дальше, в келью, спрашивая себя, хочет он жить или нет, и по обыкновению не получая ответа. А руки его меж тем собирали вещи, это и был ответ, собирали оружие, серебряную чарку Аслауг, кошелек с золотом, подаренный Хаконом, серебряную змейку, что носил на шее Пасть, Тейтров нож и свою бесценную книгу. Потом он опять вышел наружу и тотчас увидел лицо Обана, на котором проступили мелкие морщинки, словно нити основы на изношенной ткани, открытый рот, умоляющий сказать, что это неправда. Увы, Гест не лгал.

— Это мы виноваты, — крикнул Обан. — Даг нас убьет.

— Нет, — перебил Гест. — Только меня.

Обан бросил взгляд на водяное колесо, скорчился, будто от судороги, но сразу же выпрямился, вид у него был как тогда, на дереве в Ашингдоне.

— Надо бежать, — крикнул он. — Надо…

— Нет! — снова перебил Гест, на сей раз непререкаемым тоном. — Даг знает, что ты здесь ни при чем. Он никогда не причинит тебе зла. Если ты не пойдешь со мной.

Он быстро расцеловал друга в обе щеки, выслушал новую порцию ирландских ламентаций и поскакал прочь из города.


Направился он в Рипон. Тейтр с сыновьями, проклиная жару, свежевал оленя. По лицу друга он сразу понял, что Даг сын Вестейна ни перед чем не остановится, чтобы найти убийцу ярла и разделаться с ним так, что смерть Транда Ревуна покажется детской забавой.

Здоровяк оставил работу, вытер руки, меж тем как взгляд его спокойно скользнул по каменным оградам вокруг усадьбы, по загону, где в тени бука дремали одиннадцать кобыл и вороной жеребец, по Гвендолин, которая медленно шла от колодца с двумя ведрами воды. Взглянув на Тейтра, она уронила ведра — муж ее не иначе как опять собрался в Исландию.

— Нет! — Она рухнула на лавку и закрыла лицо руками. Тейтр же не спеша, словно в полусне, продолжал размышлять и, наконец приняв решение, просто сказал, что должен переправить Геста за пределы страны.

Гвендолин вскочила и крикнула, что в таком случае ему надо взять с собой сына, Олава. Тейтра опять охватили сомнения. Он смотрел на двенадцатилетнего мальчика, стоявшего рядом, и никак не мог прийти к решению — коли возьмет его с собой, то непременно вернется, Гвендолин это знала.

Тейтр скрылся в доме, собрал вещи, снова вышел — Гвендолин стояла во дворе, со всеми тремя сыновьями, точно неприступная крепость; Тейтр велел старшим отвести Гестову лошадь подальше на пустошь и утопить в трясине, знаком подозвал Олава, тот просиял и вскочил в седло.

Они поскакали прочь, не оглядываясь. И не говоря ни слова.

Молчали до тех пор, пока не настала ночь. Тейтр с Гестом лежали у костра, слушая шелест листвы и ровное дыхание Олава, и тут Тейтр спросил, куда они отправятся. В Исландию?

Гест не знал. Он думал о тех двух местах, что жили в его грезах, — о Сандее и Йорве, и о двух женщинах, Ингибьёрг и Асе, окутанных пеленою глубокой печали и давным-давно соединившихся в его душе в одно существо.

— Двинем на север, — неуверенно сказал Гест. — В Катанес… На Оркнейские острова…

Тейтр не возражал, он любил Шотландию, там были горы, по крайней мере высокие холмистые кряжи, а возле Думбартон-Рока живет его друг, норвежец, с которым он познакомился под Клонтарфом. Гест спросил, где расположен этот Думбартон, а услышав, что на западном побережье, у Ирландского моря, спросил, не найдется ли у этого друга корабля или хоть челна на продажу, и Тейтр ответил, что это вполне возможно, ведь друг его — важный человек.

Однако полной ясности по-прежнему не было, хотя Гест и пытался объяснить, что произошло в Йорвике и почему.

— А ты терпеливый, — сказал Гест, поскольку друг не выказывал любопытства.

Тейтр буркнул, что не понимает, о чем это он, и вообще, пора спать, а завтра Гест снова станет самим собой.


Но Гест и назавтра был сам не свой, ночью ему грезилась Йорва, сожженная дотла, и теперь он решил держаться в стороне от дорог, так что через Стратклайд они двигались медленно. На другой день лошадь Олава сломала ногу, мальчик пересел за спину к Гесту, потом Тейтрова лошадь поранилась, и великану пришлось идти пешком. Ночевали все время под открытым небом, а когда раз-другой понадобилось спросить дорогу, переговоры вел Тейтр. Гест молчал, он размышлял — размышлял, глядя на отца и сына, которые смеялись и затевали игры, светловолосый смышленый мальчуган вправду походил на отца, а тот, конечно, уставал, но после нескольких часов сна вновь был бодр и, как заяц, бежал по верещатникам. Лето близилось к концу, когда они вышли к Клайду и на другой стороне искристого фьорда, прорезавшего пустынное западное побережье Шотландии, увидели скалы Думбартон-Рока. Гесту опять подумалось, что он добрался до конца пути. Снизу вверх он посмотрел на Тейтра, который казался совершенно невозмутимым, как в тот раз, когда они пересекли Исландию, а Тейтр сверху вниз посмотрел на него, с улыбкой, ведь перед ними раскинулся Клайд, гладкий, спокойный, две радуги сияли над ним в лучах заката, и он походил на ту исландскую реку, которую Гест не мог преодолеть. Тейтр сложил на траву оружие и мешок с вещами, скинул рубаху и сказал:

— Поплыву на ту сторону. Ждите здесь.


На следующее утро Тейтр вернулся с обшарпанной лодкой без паруса и лишь с парой весел. Судя по его лицу, что-то не так, подумал Гест. Но Тейтр ничего не говорил: мол, коли Гест молчит, то и он говорить не станет, ему ведь даже неизвестно, куда они отправятся, и ему это не по душе.

Гест по-прежнему молчал. Посмотрел на лодку, однако ж сесть в нее не попытался. Тейтр опустился на жесткий моренный песок, устремил взгляд на фьорд и его окрестности, потом признался, что друга своего не видал, зато потолковал кое с кем из исландцев и они сказали, что нордимбраландский ярл убит, коварно, из-за угла, в стране полный хаос — ищут убийц.

— Это всё? — спросил Гест.

— Да, — сказал Тейтр и, помолчав, добавил, что лодку он украл, а стало быть, лучше всего им поскорей отсюда убраться.


Они отчалили от берега, но свернули в первый же рукав фьорда — так решил Тейтр — и поплыли меж могучими синими утесами, а через некоторое время наткнулись на старого рыбака, который сидел на отлогом берегу, чинил сети, но человек этот понимал только Обаново наречие, так что они далеко не сразу выяснили, что за горой, у следующего фьорда, есть церковь, вот с тамошним священником им и надо потолковать.

Во время разговора старик то озабоченно косился на их утлую лодку, то, на всякий случай, поглядывал на небо — погода стояла изменчивая, — а уж потом кивнул на скалы.

Гест дал ему золотую монету, заодно всучил и лодку. Дальше они опять пошли пешком. Лил дождь. Заночевать пришлось прямо в горах. Тут только Тейтр обнаружил, что Гест вроде как что-то прижимает к животу, сидит и не то дитя укачивает, не то привычно старается унять какую-то боль внутри.

— Что там у тебя? — спросил Тейтр.

Гест опустил глаза, потом посмотрел на него и сказал:

— Книга.

— Библия?

— Нет.

— А что же за книга тогда?

— Моя книга. Я ее написал. Там записано все, что я видел.

Тейтр задумался:

— Так-таки все?

— Да, — сказал Гест, разжал руки, открыл книгу, устремил взгляд на пергамент, пробежал по строкам, рукопись была совершенна, буквы четкие, красивые, как у Вульфстана, даже еще красивее, потом закрыл книгу и снова прижал к себе. — Я думал, что помню все, но нет, у меня в голове протечка, я сплю, вижу сны и забываю, а вот теперь все здесь, на этих страницах, и никогда не исчезнет. Никогда.

Тейтр сломил несколько веток, бросил в костер, потом спросил, нельзя ли подержать книгу. Гест протянул ему ее. Тейтр взял книгу, взвесил на ладони, полистал и долго сидел в ожидании, что Гест что-нибудь скажет. Но тот молчал.

— Там что же, и про меня написано? — в конце концов выдавил Тейтр.

Гест улыбнулся:

— Не по душе мне море, не по душе лес, не по душе эта земля, я… — он сделал широкий жест рукой, — родом отсюда.

Тейтр хмуро захлопнул книгу, перебросил через костер. Гест поймал ее, снова прижал к животу. Немного погодя Тейтр спросил, не пора ли ложиться спать, с закрытыми глазами ему лучше думается, а сейчас аккурат надо о многом поразмыслить. Гест согласился: спать так спать.


На другой день они вышли к фьорду с церковью. Гест долго беседовал со священником, словно скрывать ему было совершенно нечего или словно он пришел в родной дом и хочет остаться. В конце концов Тейтр не выдержал:

— Куда же мы пойдем?

— На Святой Остров, — сказал Гест, чтобы священник не понял. — Ни в Катанес, ни на Оркнеи я не хочу…

Тейтр снова сказал, что Гест сам не свой. В тот вечер он опять завел речь о книге:

— Ты и про лук написал? Который мы мастерили в Оркадале?

— Да, — ответил Гест, чувствуя вроде как облегчение оттого, что все ж таки не стал расспрашивать друга про нож. — Много.

— Это как?

— Я долго думал о нем, пока писал, вот и получилось много.

Тейтр покачивался взад-вперед, и Гест догадался, что сейчас он задаст вопрос, который обдумывал целый день.

— А про Олава ты написал?

— Конечно. Я написал, что он твой сын.

Тейтр закрыл лицо руками и долго сидел так, потом опустил руки и улыбнулся:

— Мне по душе твоя книга.

Они заночевали в усадьбе у священника, утром их на лодке доставили к вершине фьорда, а дальше они опять зашагали пешком на север, так распорядился Тейтр, который упорно хотел в Катанес, домой в Исландию, им необходимо попасть домой.

Но Гест сказал «нет».

— У нас нет дома.

— Тогда в Норвегию, у тебя же в Норвегии два сына!

Гест остановился и воскликнул:

— Неужто тебе не понятно, что убийство ярла — это месть?! Она повсюду и никогда не перестает. Ярл это знал. Потому-то и отдал королю Малькольму то, что он хотел получить, и использовал собственного сына как заложника, чтобы защитить его. Теперь он унес месть с собой в могилу. А я должен унести ее с собой на Иону, потому что Даг будет искать меня везде, куда бы я ни скрылся, но он не должен найти меня в Норвегии, где живут мои сыновья, не должен найти меня, не должен… Во мне отрава, Тейтр, я болен и сею заразу, с тех самых пор, как мой отец… мой отец…

Он бессильно поник. Тейтр смотрел в пространство. Потом сдался.

— Ладно, — сказал он, помолчал и добавил: — Только ради твоей книги!


Они перевалили через еще один кряж, на запад, и спустились к очередному фьорду, который Тейтр переплыл, чтобы опять стащить лодку. Следующую горную гряду одолели за три дня, потому что Гест больше не мог идти, пришлось его нести, и Тейтр нес, а сынишка шел рядом, тащил оружие. Когда впереди наконец открылось море, над которым ползли низкие тучи, Гест вконец обессилел, и Тейтр, хочешь не хочешь, взял дело в свои руки. Захватив с собой золото, полученное Гестом от Хакона, он отправился в ближайшее поместье и сказал, что хочет купить корабль, за любую цену, а еще попросил рассказать, как добраться до Ионы.

Тою же ночью они отправились в путь, прошли меж островами прямиком в Ирландское море, погода была хорошая, с берега задувал слабый ветер, правда, то и дело принимался дождь, ненадолго переставал и принимался снова, так уж повелось в этом царстве воды и ветров, где путаются все времена года. Гест и Олав крепко спали, когда на рассвете Тейтр привел корабль в белую бухту на самом севере Ионы, единственного неземного места на земле.

Причалив к берегу, Тейтр пошел в монастырь, где как раз закончилась утренняя месса, вывел аббата за собою на росистый луг и воззрился на него воспаленными, красными глазами.

— Откуда ты, брат? — опасливо спросил аббат, глядя на здоровяка, который крепко стиснул мощные челюсти и скрипнул зубами, сжимая кулаки.

Призвали монаха, разумевшего по-исландски, Тейтр объяснил, в чем дело, и отвел их к кораблю, где Олав и Гест по-прежнему спали на корме.

— Мои сыновья, — сказал Тейтр и, разжав кулаки, обеими руками указал на них, будто на дивное диво.

— О ком из них ты рассказывал? — спросил монах.

— О нем, — ответил Тейтр, сгреб Геста со всеми одеялами и меховой подстилкой и отнес на траву.

— Вы можете о нем позаботиться? Он сущее дитя, но вообще-то святой и никогда не причинит вам зла.

Аббат и монахи вопросительно переглянулись, аббат кивнул.

Тейтр поблагодарил и хотел отдать им последние золотые монеты, но они отказались. Тогда он перенес на берег Гестовы пожитки, кроме оружия, положил с ним рядом, сунул книгу ему под мышку, потом столкнул корабль на воду и поставил парус.

Он обогнул мыс и пошел левым галсом, а потому не видел, как аббат выпрямился возле Гестова ложа и что-то крикнул, да и слов его не слышал, слышал только ветер и море. Правил Тейтр на юг, к острову Мэн. А оттуда взял курс на Ланкастер, там он продаст корабль, купит себе и сыну коней, и они поскачут назад, в Йорвик, единственное место, где Гест наверняка найдет его, если когда-нибудь передумает и ему потребуется помощь, чтобы добраться до Исландии, а может, до Норвегии, коли не сумеет он устроиться под деревом на Ионе.

Примечания

1

Византий — древнее название Константинополя (до 330 г.).

(обратно)

2

Эпарх — градоначальник Константинополя в Византийской империи.

(обратно)

3

Трирема — военное гребное судно с тремя рядами весел.

(обратно)

4

Севастократор — один из новых титулов, введенных в правление Алексея I Комнина. Присваивался лишь членам императорской фамилии.

(обратно)

5

Парадиз по-персидски означает «райский сад».

(обратно)

6

Гиппарх — командующий кавалерией.

(обратно)

7

Логофет — в Византии название некоторых высших государственных должностей.

(обратно)

8

Андромеда, дочь эфиопского царя Кефея и Кассиопеи, была прикована к скале для принесения в жертву морскому чудовищу, которое грозило затопить ее страну.

(обратно)

9

Битва при Диррахии состоялась 18 октября 1081 г. После поражения византийцев часть Византийской империи — Северная Греция — на несколько лет оказалась под властью норманнов.

(обратно)

10

Паракимомен — придворный, который надзирает над слугами, охраняющими императорскую опочивальню.

(обратно)

11

Никифор III Вотаниат — император Византии в 1078–1081 гг.

(обратно)

12

Далматика — просторная длинная туника с короткими рукавами.

(обратно)

13

Никифор Мелиссин — малоазийский аристократ.

(обратно)

14

Английского короля Гарольда II (ок. 1020–1066).

(обратно)

15

Харальд III Сигурдсон (1015–1066).

(обратно)

16

Вильгельм I Завоеватель (1028–1087) — английский король. Носил прозвище Бастард (Незаконнорожденный), поскольку был сыном герцога Нормандии Робера Великолепного и дочери кожевника.

(обратно)

17

Михаил VII Дука — император Византии в 1071–1078 гт.

(обратно)

18

Перистиль — прямоугольный двор, окруженный крытой колоннадой.

(обратно)

19

Левант — историческое название Восточного Средиземноморья.

(обратно)

20

Нимфей — святилище нимф, павильон с фонтаном.

(обратно)

21

Это название произошло от знаменитого маяка, построенного в III в. до н. э. на острове Фарос.

(обратно)

22

Боэмунд I Тарентский (ок. 1050–1111) — участник норманнского вторжения 1081 г.

(обратно)

23

Аркадия — горная область в центральной части полуострова Пелопоннес.

(обратно)

24

Персефона — богиня мертвых, подземного царства и плодородия, дочь Зевса и Деметры. По желанию Зевса Аид, царь подземного мира, похитил Персефону и увел ее супругой в свои владения.

(обратно)

25

Константин I Великий (324–337) — римский император. Феодосий II Малый (408–450) — восточноримский император. Стены Константина и Феодосия, а также морские стены, выстроенные в V в., надежно защищали Константинополь в течение многих столетий. Стены Феодосия, защищавшие город с суши, тянулись через весь полуостров на протяжении 5,5 км, состояли из трех рядов и имели 96 башен.

(обратно)

26

Речь идет о событиях июля 1096 г., когда передовые отряды крестоносцев под предводительством Петра Пустынника, не дождавшись подхода основных сил, переправились в Малую Азию и были разгромлены турками под Никеей.

(обратно)

27

Фибула — пряжка для застегивания верхней одежды.

(обратно)

28

Цистерна — резервуар для сбора дождевой воды. Иногда несколько цистерн соединялись между собой. Такие цистерны, питавшие водой крупные города, достигали порой гигантских размеров. Например, для перекрытий самой большой античной цистерны в Константинополе (возможно, именно о ней и идет здесь речь) потребовалось 420 колонн.

(обратно)

29

Гуго Вермандуа был братом французского короля Филиппа II Августа.

(обратно)

30

Готфрид Бульонский, герцог Лотарингский (ок. 1060–1100).

(обратно)

31

Генрих IV (1050–1106) — император Священной Римской империи.

(обратно)

32

Титул византийского императора.

(обратно)

33

Ромбовидный кусок ткани, нашиваемый на далматику для украшения.

(обратно)

34

Василий II Болгаробойца (958–1025) — византийский император с 976 г. В 1018 г. покорил Болгарию.

(обратно)

35

Феофан Византиец — византийский историк 2-й половины VI в., автор 10-томного труда по истории Византии 566–581 гг. Прокопий Кесарийский (ок. 500 — после 565) — византийский историк, советник полководца Велисария. Написал «Историю войн Юстиниана».

(обратно)

36

Юстиниан I (482–565) — византийский император с 527 г. Завоевал Северную Африку, Сицилию, Италию. При нем был построен храм Святой Софии в Константинополе.

(обратно)

37

Катафракты — особый вид конницы: всадник и лошадь защищены чешуйчатым панцирем, на голове всадника шлем с забралом. Основное вооружение — копье.

(обратно)

38

Герои «Илиады» Гомера.

(обратно)

39

Говорить! Говорить! (искаж. фр.)

(обратно)

40

Катамит (лат.) — любимчик.

(обратно)

41

Шеол — в иудаистической мифологии царство мертвых, «нижний» мир.

(обратно)

42

Византин — золотая византийская монета

(обратно)

43

Боэмунд Тарентский (ок. 1050-1111) — норманнский полководец, впоследствии князь антиохийский

(обратно)

44

Василевс — титул византийских императоров

(обратно)

45

Роман IV Диоген — византийский император (1068-1071), низложенный во время пребывания в плену у турок

(обратно)

46

Отец Боэмунда Тарентского Роберт Гвискар, вождь норманнов. Победитель битвы при Диррахии в 1081 г., в результате чего часть Византии — Северная Греция — отошла к норманнам. В 1085 г., после ряда поражений норманнов, умер от чумы

(обратно)

47

Готфрид Бульонский, герцог Лотарингский (ок. 1060-1100), и его брат Балдуин (ок. 1058-1118), впоследствии король Иерусалима, — участники 1-го крестового похода. Боэмунд намекает на события 1096 г., о которых рассказано в романе Т. Харпера «Мозаика теней»

(обратно)

48

Вильгельм II Рыжий, английский король (1056-1100), — сын Вильгельма I Завоевателя (1028-1087), который носил прозвище Бастард (Незаконнорожденный), поскольку был сыном герцога Нормандии Робера Великолепного и дочери кожевника

(обратно)

49

Палла — теплая шерстяная накидка

(обратно)

50

Гуго Вермандуа, брат французского короля Филиппа II Августа

(обратно)

51

Фатимиды — династия египетских халифов (969-1171)

(обратно)

52

Петр Пустынник — предводитель передовых отрядов крестоносцев, которые в июле 1096 г. были разгромлены турками под Никеей

(обратно)

53

Велисарий (ок. 504-565) — полководец императора Юстиниана I

(обратно)

54

Примикирий — глава корпорации нотариев, оформлявших различные акты для епископа

(обратно)

55

Роберт II Коротконогий, герцог Нормандский (ок. 1054-1134) был сыном Вильгельма Завоевателя

(обратно)

56

Августеон — площадь в Константинополе

(обратно)

57

Цистерна — подземный резервуар для сбора дождевой воды. Такие цистерны, питавшие водой крупные города, достигали порой гигантских размеров

(обратно)

58

Юстиниан I (482-565) — византийский император с 527 г. Завоевал Северную Африку,Сицилию, Италию

(обратно)

59

Преторианцы — императорская гвардия в Древнем Риме

(обратно)

60

Грич – гора, на которой располагалась древняя часть средневекового Загреба, носившего поэтому название Верхнего города.

(обратно)

61

Клек – гора в южной части Хорватии, в хорватском фольклоре место пребывания ведьм.

(обратно)

62

Король Матяш… – Имеется в виду Матяш Корвин (1443–1490) – венгерско-хорватский король с 1458 г.

(обратно)

63

В хорватских землях до 1850 г. официальным языком был латинский.

(обратно)

64

доброе утро (лат.).

(обратно)

65

после ненастья проглядывает солнце, следовательно (лат.).

(обратно)

66

и так далее (лат.).

(обратно)

67

стало быть (лат.).

(обратно)

68

как следует обдумав дело (лат.).

(обратно)

69

Я сказал! (лат.)

(обратно)

70

Золотая булла. – Имеется в виду Золотая булла Белы IV, выданная в 1242 г. Загребу (Градецу) и даровавшая ему права свободного королевского города.

(обратно)

71

высокочтимый друг! (лат.)

(обратно)

72

Мир тебе! (лат.)

(обратно)

73

между нами (лат.).

(обратно)

74

Да здравствует высокочтимый! (лат.)

(обратно)

75

Белые монахи – так называли в народе по их белой одежде членов монашеского ордена св. Павла Тивлянина, появившегося в Хорватии в XIII в. Был закрыт Иосифом II в 1786 г. Главный монастырь ордена располагался вначале в Реметах, близ Загреба, а с начала XV в. – в Лепоглаве.

(обратно)

76

да простят мне эти слова (лат.).

(обратно)

77

Если не смогу склонить вышних (богов), обращусь к Axeронту (в ад) (лат.).

(обратно)

78

Имеется в виду деятельность М. Лютера и хорватского феодала Ивана Унгнада.

(обратно)

79

Витембергский монах. – Имеется в виду Иван Унгнад.

(обратно)

80

обоснованное право (лат.).

(обратно)

81

Прабилежник – представитель бана в суде, скреплял банские решения печатью.

(обратно)

82

Ауэршперг Герберт – с 1557 г. верховный военачальник в Сене, в 1569–1575 гг. – верховный военачальник Хорватско-Славонской Краины.

(обратно)

83

Следовательно (лат.).

(обратно)

84

Смилуйся! (лат.)

(обратно)

85

В средние века улица в предместье Загреба. Ныне главная улица города.

(обратно)

86

Немецкая весь – немецкая ремесленная слобода под старым Загребом.

(обратно)

87

Влашская улица – одна из самых старых улиц Загреба, расположенная у подножья Капитула. Возникла в XIII в.

(обратно)

88

кафедральные (лат.).

(обратно)

89

заметь хорошо (лат.).

(обратно)

90

Сигизмунд (Шимун) Люксембургский (1368–1437) – император Священной Римской империи с 1410 г., с 1387 г. – король венгерский и хорватский, в 1419–1421, 1436–1437 гг. – король чешский; вместе с папой римским возглавлял борьбу европейской феодальной реакции против гуситов.

(обратно)

91

Рудольф II Габсбург (1552–1612) – австрийский эрцгерцог, с 1576 г. – император Священной Римской империи, король чешский, венгерский и хорватский. Был проводником католической реакции. Чтобы ограничить права хорватских магнатов, в 1578 г. передал верховное командование войсками Хорватско-Славонской Краины своему наместнику в Штирии – эрцгерцогу Карлу, подчинив ему в военном отношении бана и сабор.

(обратно)

92

Король Владислав I (1424–1444) – король польский с 1434-го и венгерско-хорватский с 1440 г.

(обратно)

93

Бериславич Петар (1450–1520) – епископ, хорватский бан с 1513 г. Возглавлял оборону хорватских земель от османских завоевателей.

(обратно)

94

Первое воскресенье после крещения (лат.).

(обратно)

95

наедине (лат.).

(обратно)

96

Мир вам (лат.).

(обратно)

97

почтеннейший (лат.).

(обратно)

98

Сим победиши! (лат.)

(обратно)

99

Да здравствует бан! (лат.)

(обратно)

100

Здравствуй (лат.)

(обратно)

101

Да почиет с миром! (лат.)

(обратно)

102

А. Рудольф?… Ищет по звездам счастье… – Намек на Рудольфа II, занимавшегося астрологией, когда его подданные гибли на полях сражений.

(обратно)

103

тяжба возбуждена правильно и точно в соответствии с законами отечества (лат.).

(обратно)

104

для информации суда (лат.).

(обратно)

105

Он восторжествовал! (лат.)

(обратно)

106

По какому праву? (лат.)

(обратно)

107

довод к человеку (лат.).

(обратно)

108

наоборот (лат.).

(обратно)

109

Будьте мудры, как змеи (лат.).

(обратно)

110

то есть (лат.).

(обратно)

111

Человеческое право (лат.).

(обратно)

112

Отрицаю, высокопочтенный, отрицаю! (лат.)

(обратно)

113

Основа (лат.).

(обратно)

114

по самой сути права (лат.).

(обратно)

115

и так далее (лат.).

(обратно)

116

Таверник – глава венгерского государственного казначейства.

(обратно)

117

Обращение к народу (лат.).

(обратно)

118

Точка! (лат.)

(обратно)

119

Кстати (лат.).

(обратно)

120

Очень хорошо, великолепно (лат.).

(обратно)

121

В самом деле (лат.).

(обратно)

122

Хорошо сказано! (лат.)

(обратно)

123

Характер и повод (лат.).

(обратно)

124

второе я! (лат.)

(обратно)

125

предположим (лат.).

(обратно)

126

достопочтенный (лат.).

(обратно)

127

Аргументы (лат.).

(обратно)

128

Эрцгерцог Эрнест – сын императора Максимилиана, эрцгерцог австрийский, бургундский, граф тирольский, наместник императора в Венгрии. С 1578 г. – главнокомандующий венгерскими войсками.

(обратно)

129

Папинианцы – последователи Папипиана (ок. 150-! 212), римского юриста и государственного деятеля.

(обратно)

130

Подшить к делу (лат.).

(обратно)

131

Тише едешь – дальше будешь (ит.).

(обратно)

132

формально (лат.).

(обратно)

133

в юридических вопросах (лат.).

(обратно)

134

Местопребыванием императора Рудольфа II была Прага.

(обратно)

135

Да будет высшим законом спасение отечества (лат.).

(обратно)

136

мнимым мужчиной (лат.).

(обратно)

137

Покуда в Риме совещались, Сагунт пал (лат.).

(обратно)

138

Через трудности к звездам! (лат.)

(обратно)

139

Ваше высочество, всемилостивый господин бан! (лат.)

(обратно)

140

славный наш наместник короля (лат.).

(обратно)

141

увенчанный лаврами поэт (лат.).

(обратно)

142

над правом свободного передвижения (лат.).

(обратно)

143

почтенный магистрат (лат.).

(обратно)

144

кто хорошо распознает, тот хорошо учит (лат.)

(обратно)

145

Параграф об оскорблениях (лат.).

(обратно)

146

Что нам делать? (лат.)

(обратно)

147

В вине истина, дорогой судья! (лат.)

(обратно)

148

Покорнейший слуга (лат.).

(обратно)

149

Крсто Унгнад – хорватский бан в 1578–1584 гг.

(обратно)

150

Ради бога (лат.).

(обратно)

151

Страшно сказать (лат.).

(обратно)

152

полномочных членов магистрата (лат.).

(обратно)

153

Это так (лат.).

(обратно)

154

Довольно (лат.).

(обратно)

155

порождение дьявола! (лат.)

(обратно)

156

И избави нас от лукавого! (лат.)

(обратно)

157

чтобы приобрести расположение, благосклонность (лат)

(обратно)

158

Черт возьми! (фр.)

(обратно)

159

Большая Медведица (лат.).

(обратно)

160

достопочтенный брат (лат.).

(обратно)

161

женского рода (лат.).

(обратно)

162

ваша честь! (лат.)

(обратно)

163

звери ада (лат.).

(обратно)

164

официально, торжественно (лат.)

(обратно)

165

Отречение от должности (от лат.).

(обратно)

166

фомина педеля (ит.).

(обратно)

167

Опасность в промедлении (лат.).

(обратно)

168

Храни меня бог (исп.).

(обратно)

169

преступление в нарушении свободного прохода, данного нашим величеством (лат.).

(обратно)

170

Слуга покорный (лат.).

(обратно)

171

Слава трапезе господней! (лат.)

(обратно)

172

Квадривиум — средневековый университетский курс наук (арифметика, геометрия, астрономия и музыка).

(обратно)

173

Английская потовая лихорадка — острое инфекционное заболевание, истинная причина которого неизвестна; вызвала эпидемии в Англии и некоторых странах континентальной Европы в XV–XVI вв.

(обратно)

174

Венерин яд. (лат.).

(обратно)

175

Виски (ирл.).

(обратно)

176

Грендель — чудовище, персонаж англосаксонской эпической поэмы «Беовульф».

(обратно)

177

Длинноносый — прозвище короля Франции Франциска I Валуа.

(обратно)

178

Моя малышка, милочка (фр.).

(обратно)

179

Аннуитет — годовая рента; средства, выделяемые на содержание.

(обратно)

180

На месте преступления (фр.).

(обратно)

181

Холм Венеры (лат.).

(обратно)

182

Куртизанка (ит.).

(обратно)

183

Йомены — свободные крестьяне в Англии XIV–XVII вв.

(обратно)

184

Хвала Пресвятой Деве Марии! Да благословит вас Господь! (лат.).

(обратно)

185

Хвала Всевышнему (лат.).

(обратно)

186

До свидания; прощайте (фр.).

(обратно)

187

Бесси (Элизабет) Блаунт (1502–1541) — любовница короля Англии Генриха VIII.

(обратно)

188

Скамеечка для молитв (фр.).

(обратно)

189

Аббатство Святой Марии деи Пратис (или Лестерское аббатство) находится в 2 км. от г. Лестера. Сюда и была сослана Анна Гастингс.

(обратно)

190

Удачи! (фр.).

(обратно)

191

Отлично (фр.).

(обратно)

192

Лига Камбраи — коалиция, созданная в 1508 году и направленная против Венеции. К ней присоединились почти все европейские государства.

(обратно)

193

С удовольствием! (ит.).

(обратно)

194

Майское дерево — украшенный цветами столб, вокруг которого в Англии танцуют первого мая, празднуя приход весны.

(обратно)

195

Пикты — один из самых таинственных древних народов в истории Британии, обитавший в Северной Шотландии в эпоху Римской империи и несколькими столетиями позже.

(обратно)

196

Битва при Гастингсе (1066 г.) закончилась победой герцога Нормандии Вильгельма над англосаксонскими войсками короля Гарольда II.

(обратно)

197

Добрый вечер (фр.).

(обратно)

198

Прощайте! (фр.).

(обратно)

199

Услуга за услугу? (лат.).

(обратно)

200

Вольта — старинный парный танец. Во второй половине XVI — начале XVII вв. был популярен при дворах многих европейских стран, особенно во Франции и Англии.

(обратно)

201

Разрушители; наемные убийцы (ит.).

(обратно)

202

Сидеть! Тихо! (лат.).

(обратно)

203

Фамильярное прозвище короля Генриха.

(обратно)

204

Лига (лье) — мера длины, равная 4,83 км.

(обратно)

205

Отец народов (фр.).

(обратно)

206

Дерьмо! (фр.).

(обратно)

207

Нет, конечно! (фр.).

(обратно)

208

Черт возьми! (фр.).

(обратно)

209

Какой красавчик, а? (фр.).

(обратно)

210

Туше! (фр.) В фехтовании — укол (удар), нанесенный в соответствии с правилами.

(обратно)

211

Друг мой (фр.).

(обратно)

212

Тайно, конфиденциально (лат.).

(обратно)

213

Торжество любви (фр.).

(обратно)

214

Секст Проперций — древнеримский элегический поэт I в. до н. э., для которого любовь — цель жизни, превыше даже воинской победы.

(обратно)

215

Старинная карточная игра наподобие покера.

(обратно)

216

Черт подери! (ит.).

(обратно)

217

Хорошо, хорошо! (ит.).

(обратно)

218

Здесь: настоящий, подлинный король (лат.)

(обратно)

219

В средние века тростником посыпали каменные полы из гигиенических соображений.

(обратно)

220

Экспромтом (лат.).

(обратно)

221

Не трогайте меня! (лат.).

(обратно)

222

Глупец (фр.).

(обратно)

223

Успокойтесь (фр.).

(обратно)

224

Падуя — город в северо–восточной Италии. В университете Падуи с 1592 г. преподавал Галилео Галилей.

(обратно)

225

До свидания! (фр.).

(обратно)

226

Обычно участники турнира вывешивали в особом порядке свои щиты с указанием их родословной и предпочтений для поединков, составляя таким образом «рыцарское древо». Тот, кто желал сразиться с кем–либо, подъезжал к щиту соперника и ударял в него копьем или мечом.

(обратно)

227

Посох Иакова — посох, с которым патриарх Иаков перешел Иордан. По преданию, он обладал магической силой.

(обратно)

228

Не так ли, дорогая моя подружка? (фр.).

(обратно)

229

В качестве альтернативы дуэлям (или перед ними) можно было поражать копьем подвешенные кольца или вращающиеся манекены, причем, если рыцарь проявлял недостаточную ловкость, деревянный «противник» разворачивался вокруг своей оси и бил его мешком по спине.

(обратно)

230

Парвеню — выскочка.

(обратно)

231

Здесь: поединок ради удовольствия соперников (а не до смерти или увечья), с затупленными копьями (фр.).

(обратно)

232

Здесь: поединок до полной победы, как в настоящем бою (фр.).

(обратно)

233

Здесь: громко (фр.).

(обратно)

234

Здесь: горе тому, кто задумал зло (фр.).

(обратно)

235

«Сэр Гавейн и Зеленый рыцарь» — староанглийская поэма неизвестного автора XIV века, посвященная приключениям сэра Гавейна, племянника короля Артура.

(обратно)

236

Потенциально, по возможности (лат.).

(обратно)

237

В силу самого факта (лат.).

(обратно)

238

Здесь: благодарственная молитва новоиспеченного члена (лат.).

(обратно)

239

Милый друг, возлюбленный (фр.).

(обратно)

240

Здесь: дружок, маленький друг (фр.).

(обратно)

241

В то время — район трущоб в северной части Лондона.

(обратно)

242

Лондонский мост — до 1749 года единственный мост через Темзу в Лондоне.

(обратно)

243

Игра слов: котел для варки мяса — публичный дом (устар. англ.).

(обратно)

244

Саутворк — район Лондона на южном берегу Темзы.

(обратно)

245

Полосатый капор — тюремная одежда для женщин, совершивших прелюбодеяние; «белая палочка» символизирует мужской половой орган.

(обратно)

246

Олдгейт — район Лондона, получивший свое название от восточных ворот города.

(обратно)

247

Чипсайд — улица в Лондоне. Ранее так называлась рыночная площадь. В 1382 году городские власти специально выделили улицу Коккеслейн для того, чтобы поселить на ней проституток.

(обратно)

248

Моя красавица (фр.).

(обратно)

249

Верховный констебль Англии — седьмой из высших сановников государства, располагающийся ниже великого камергера и выше графа–маршала.

(обратно)

250

Непорочная девственница (лат.).

(обратно)

251

Максимилиан I (1459–1519) — император Священной Римской империи с 1508 года.

(обратно)

252

Трупное окоченение (лат.).

(обратно)

253

Кому выгодно? (лат.).

(обратно)

254

Самайн — праздник, посвященный сбору урожая, а также день почитания мертвых в Ирландии и Шотландии. После принятия христианства Самайн превратился в День всех святых, отмечаемый 1 ноября, а затем в Хэллоуин.

(обратно)

255

Моя дорогая (гэльск.).

(обратно)

256

Тауэр — крепость, долгое время служившая резиденцией английских монархов, а затем ставшая печально знаменитой тюрьмой для государственных преступников, первый из которых был заключен в нее еще в 1100 году.

(обратно)

257

Крик души (фр.).

(обратно)

258

Красивый мужчина (фр.).

(обратно)

259

Эспаньола — одно из названий острова Гаити в период испанского колониального господства.

(обратно)

260

Айна — старинное ирландское имя, означающее «блеск, великолепие, пышность». Королева эльфов в провинции Мюнстер (Ирландия) носила имя Айна. В легендах ее называют «доброй феей» и «женщиной, которой везло всегда — ив любви, и в богатстве».

(обратно)

261

Геспер — вечерняя звезда. Когда стало известно, что и утренняя, и вечерняя звезда — это планета Венера, Геспера стали отождествлять с Люцифером, «светоносным», «утренней звездой».

(обратно)

262

Лугнасад — праздник первого урожая в Ирландии. Согласно древнему календарю, Лугнасад отмечал конец лета и начало осени.

(обратно)

263

Ангел–нобль — старинная золотая монета.

(обратно)

264

Ловить рыбку — снять женщину (жарг.).

(обратно)

265

От river — река, поток (англ.).

(обратно)

266

Битва при Ажинкуре — состоялась в 1415 году во Франции, во время Столетней войны. Англичане под командованием Генриха V нанесли поражение численно превосходящей их французской армии, в основном благодаря лучникам.

(обратно)

267

Эдвард Длинноногий — прозвище короля Эдварда I.

(обратно)

268

Филистимляне — в Библии доеврейское население Палестины; в переносном значении — варвары.

(обратно)

269

Карл Великий (747–814) — король франков с 768 г., король лангобардов с 774 г., герцог Баварии с 788 г., император Запада с 800 года. Дал начало династии Каролингов. Прозвище «Великий» Карл получил еще при жизни.

(обратно)

270

Тироль — область в Австрии.

(обратно)

271

Койтс — игра, участники которой бросают кольца на крюк или заостренную палку.

(обратно)

272

Святой Януарий — мученик, почитаемый католической и православной церковью, покровитель Неаполя, известный регулярно (трижды в год) происходящим чудом. Сутью чуда является разжижение, а иногда даже вскипание хранящейся в закрытой ампуле засохшей жидкости, считающейся кровью св. Януария.

(обратно)

273

Коллегия юристов гражданского права в Лондоне

(обратно)

274

Тысяча извинений (фр.).

(обратно)

275

Не болен ли он? (фр.)

(обратно)

276

Божественная Цирцея (фр.).

(обратно)

277

Я в восторге! (фр.)

(обратно)

278

И простите, барышня, но… (фр.)

(обратно)

279

Это меня очень огорчает (фр.).

(обратно)

280

Ах, Франция! Это восхитительная нация, первая в мире! (фр.)

(обратно)

281

Пустяки (фр.).

(обратно)

282

Маленькое напоминание для леди Галифакс (фр.)

(обратно)

283

Я только и делаю, что совершаю неловкости, не правда ли? (фр.)

(обратно)

284

В военном суде это символизирует приговор к смертной казни

(обратно)

285

Ласкательное от «Антуанетта»

(обратно)

286

Парадизо — рай

(обратно)

287

Все перечисляемые здесь имена принадлежат к популярнейшей родовой неаполитанской знати

(обратно)

288

Сэру Уильяму

(обратно)

289

Морская ласточка

(обратно)

290

Боязнь пустоты

(обратно)

291

Без страха и упрека (фр.)

(обратно)

292

Семейной жизни вдвоем (фр.)

(обратно)

293

Дражайший доктор (ит.)

(обратно)

294

Намек на происхождение Руффо от княжеского рода Колонна

(обратно)

295

Феррери убили потому, что он потребовал в гавани лодку на французском языке, как посоветовал ему кардинал Руффо

(обратно)

296

60 000 испанских дукатов

(обратно)

297

Внимание! Внимание! Внимание! Вся вахта со штирборда! Слышите ли вы приказ? Вся вахта с бакборда! Вся команда, вся команда! Выходите с бакборда! Выходи вся команда! Эй, внизу, подъем! Встать с кровати! Встать с кровати! Встать с кровати! (англ.)

(обратно)

298

«Счастливая браками Австрия!» — крылатые слова, намекающие на могущество Габсбургов, построенное на семейных браках

(обратно)

299

Автор искажает факт: военный суд приговорил Карачиолло к пожизненному заключению, но Нельсон отменил этот приговор и, по праву дискреционной власти, приказал повесить его на рее «Минервы»

(обратно)

300

На самом деле Нельсон получил этот титул лишь через полтора месяца после казни Карачиолло

(обратно)

301

Вулкан — бог огня у древних италиков, а также защитник от пожаров. В Риме, на Капитолийском холме, было его святилище — Волканал. В честь его в августе совершались «волканалии» — празднества с играми в цирке. Вулкан соответствует греческому Гефесту. А Гефест связан с великанами — циклопами.

(обратно)

302

Завоевание (Conquest) — термин в английской истории, как, например, у нас Смута. Он означает завоевание Англии норманнами, Вильгельмом Завоевателем. При этом разумеется знаменитая битва у Сенлака (прежде говорилось — у Гастингса) в 1066 году, где были разбиты англосаксы и пал их герой Гарольд.

(обратно)

303

Эрл — старый саксонский титул знати, которому соответствовало потом «графское» достоинство, занесенное норманнами с материка.

(обратно)

304

Барбакан (франц. barbacane, взято с арабскаго) или барбиган — передовое укрепление в средневековых городах. Его воздвигали обыкновенно перед главными воротами, которые были защищены еще забралом или железною решеткой, называвшеюся portcullis.

(обратно)

305

Блэкхит (Blackheath) или Черный Вереск — роща под Лондоном, почти сливающаяся с гринвичским парком.

(обратно)

306

Ломбардцами назывались в Средние века всякие банкиры, менялы, ростовщики — вообще люди, занимавшиеся «ломбардским делом» или «торговавшие деньгами». Отсюда и ломбард — учреждение для выдачи денег в займы под залог на короткий срок.

(обратно)

307

Сендаль — плотная шелковая материя.

(обратно)

308

Майская Березка, или маевка была пережитком весенних празднеств язычества. В Германии и особенно в Скандинавии и теперь носят Майское Древо по деревне и потом сажают его на площади. Его обвешивают лентами, колбасами, пряниками; вокруг него водят хороводы. Накануне ночью жгут «майские огни» — костры, через которые прыгают молодые парни и девушки парами. Затем выборный «майский граф» с графиней торжественно въезжают в село: это — наступление весны. Тут же добрые молодцы показывали свое искусство стрельбы «в птичку». В других странах Майское Древо давно уже заменено его подобием — Майским Шестом.

(обратно)

309

Сын Вильгельма Завоевателя, Генрих I выдал свое единственное дитя, дочь Матильду, замуж за Готфрида Анжуйского (1128). Готфрид был прозван по обычаю тех времен Плантагенетом, он носил на шлеме полевой цветок растения planta genista (род дрока). Сын Готфрида вступил на английский престол в 1154 году под именем Генриха II. С него началась династия Плантагенетов, которая царствовала в Англии до 1485 года.

(обратно)

310

Говорильней (parlour, parlatorium, locutory) назывались сначала залы в монастырях, предназначенные для бесед с прихожанами; к концу Средних веков это же имя носили гостиные у знати и богачей.

(обратно)

311

Мессер (итал.) — господин.

(обратно)

312

Под чеддром здесь разумеется сыр, которым и теперь славится деревня Cheddar, в графстве Сомерсет, на юго-западе Англии.

(обратно)

313

Поэт-лауреат (лат. poeta laureatus) — увенчанный лаврами поэт. Обычай прославлять любимых поэтов при жизни идет из Эллады, где на них надевали венки во время «мусикийских» состязаний. В Англии этот обычай возник лишь при Эдуарде III. Несколько позже стало правилом, чтобы король как бы посвящал поэта в особое рыцарское достоинство, только посредством удара мешком, а не мечом. С Эдуарда IV поэт-лауреат стал придворным чином, он был обязан сочинять оды на придворных торжествах.

(обратно)

314

Мастер — очень распространенный в Средние века титул. Слово происходит от латинского magister — набольший, старший. Отсюда французское мэтр — учитель, которое и теперь прилагается к знаменитостям даже в области литературы и искусства.

(обратно)

315

Мидуэй — правый приток Темзы, протекающей по графствам Сессекс и Кент. Он не велик, но глубок, с Мэдстона судоходен. Он огибает остров Шеппи.

(обратно)

316

Ламбет (Lambeth) — часть Лондона на южном берегу Темзы. Здесь находится пышный дворец, который с XIII века служит местопребыванием архиепископа Кентерберийского.

(обратно)

317

«S.S.» — сокращение от Sacra Scriptura (Священное Писание) или Sua Sanctitas (его святейшество, Папа). В данном случае эти буквы означают почетный титул вообще.

(обратно)

318

Госпиталиты, или иоанниты — члены старейшего из духовно-рыцарских орденов, вызванных Крестовыми походами и поддерживавших Иерусалимское королевство. Он возник в 1099 году из госпиталей (гостиницы с больницами; от лат. hospes — чужеземец, гость) для богомольцев, устроенных итальянскими купцами в честь Иоанна Милостивого. Внешним отличием госпиталитов от других подобных орденов был черный плащ с белым крестом. Глава их назывался великим мастером (фр. grand maotre, англ. Grand Master, или лорд св. Иоанна) или, по укоренившемуся потом немецкому произношению, гроссмейстером. Иоанниты были любимым орденом Пап, которые одаряли его многими привилегиями. Около 1300 г., когда пали владения христиан в Палестине, иоанниты переселились на о. Родос. В описываемое время они процветали особенно: по ходатайству Пап к ним перешло много сокровищ ордена храмовников, уничтоженного тогда французским королем.

(обратно)

319

Вильгельм II Рыжий (Rufus) — второй сын Вильгельма Завоевателя, царствовавший в 1087–1100 гг.

(обратно)

320

Лоллардовской Башней (Lollards'Tower) называлась страшная тюрьма при дворце архиепископа во времена первых Ланкастеров.

(обратно)

321

Лиденхолл (Leadenhall) от англ. leaden — свинцовый.

(обратно)

322

Сэр Ричард Уиттингтон, мало известный в Европе, пользуется славой в Англии. Это был богач и патриот описываемого времени. Года за два до восстания Тайлера он дал взаймы Сити большую сумму; потом он делал ссуды и подарки самим королям, строил церкви и школы. Граждане отблагодарили его: он стал сначала олдерменом, потом шерифом Лондона, наконец, лордом-мэром (1397–1419) и членом парламента. Англичане называют своего Уиттингтона «образцовым купцом Средневековья».

(обратно)

323

Отлучение, или интердикт, собственно, значит запрет. Когда интердикт налагался на целую страну (interdictum generate), совершался мрачный, потрясающий нервы обряд с погашением свечей в храмах. Алтари и иконы покрывались трауром; службы и требы прекращались; никто не смел есть мясо и стричься; все каялись ежедневно; браков не совершалось; младенцев не крестили; трупы валялись на улицах и дорогах без погребения. Понятно, что народ приходил в страшное возбуждение — и нужно было умилостивить папу: интердикт был важным орудием церкви в борьбе с государством.

(обратно)

324

Эйнсворт имеет ввиду здесь, очевидно папу Григория XI; но он был введен в заблуждение, вероятно, путаницей в счете пап, произведенной «великим расколом». Во время мятежа 1381 года было два папы, но ни одного Григория. Григорий XI, возвратившийся из Авиньона в Рим в 1377 г., умер год спустя. В Риме его преемником был Урбан VI (1378–1389), а в Авиньоне был провозглашен свой папа, Климент VII (1378–1394). Так четыре раза чередовались двойные папы, до 1415 года.

(обратно)

325

Смитфилд (Smithfield) — площадь в Сити. Это — старинное Гладкое Поле (Smoothfield), служившее как для турниров, так и для казней.

(обратно)

326

Дунстан (Dunstan), причисленный папами к лику святых за ревность к церкви и особенно монашеству, был первообразом английского прелата — дельного, практического пастыря и в особенности упорного политика. Он жил в бурное время, когда по смерти мудрого и сильного Альфреда Великого престол занимали его жалкие потомки. Страну терзали не только набеги свирепых датчан, этих морских разбойников, но и усобицы между еще не сплотившимися частями Англии, между их родовыми царьками. Маленький, живой, горячий, Дунстан отличался простым красноречием и остроумием, увлекался народною поэзией, ездил с арфой за плечами и был так учен для своего времени, что слыл колдуном. Память о нем прочно сохранялась в народе. Даже долго после Тайлера любимой поговоркой англичан было: «Клянусь святым Дунстаном!».

(обратно)

327

Анна Богемская (Anne of Bohemia) — первая супруга Ричарда II, на которой он женился тотчас после мятежа Тайлера. Брак, конечно, был политический, как и подобало в Средние века: Анна была дочь немецкого императора, Венцеслава богемского, а тот не признавал авиньонского папы. Следовательно, этот брак был угрозой Франции, с которой вечно враждовалРичард II.

(обратно)

328

Предатель.

(обратно)

329

Знать, аристократия. (Примеч. перев.)

(обратно)

330

«Дело пойдет! Дело пойдет на лад!» (припев революционной песни).

(обратно)

331

Куртка с узкими фалдами и металлическими пуговицами.

(обратно)

332

Бонд — свободный землевладелец, сельский хозяин. (Здесь и далее прим. пер.)

(обратно)

333

Хёвдинг — глава большого рода и предводитель бондов своей округи.

(обратно)

334

Вира — выкуп за убийство свободного человека

(обратно)

335

Йорсалаланд — древнескандинавское название Палестины.

(обратно)

336

Ярл — правитель области в Норвегии и Дании, представитель высшей знати, уступавший в социальной иерархии только конунгу.

(обратно)

337

Берсерк — свирепый воин, который в боевом исступлении сокрушал все и вся на своем пути.

(обратно)

338

Альтинг — всеисландское вече, учрежденное в 930 г. и ежегодно собиравшееся на Полях Тинга в юго-западной Исландии; там решались споры, вершился суд, заключались различные сделки

(обратно)

339

Тингман — доверенный человек хёвдинга, при необходимости выполняющий на тинге его поручения

(обратно)

340

Вик — селение в южной Исландии.

(обратно)

341

Обычай требовал в тот же день объявить на ближайшем хуторе о совершенном убийстве, иначе убийство считалось позорным и убийца был не вправе откупиться вирой.

(обратно)

342

Адальрад — английский король Этельред Неразумный (978–1016).

(обратно)

343

Альвы — по древнескандинавским поверьям, духи природы.

(обратно)

344

Годи — предводитель общины-города в Исландии.

(обратно)

345

Вёлунд — волшебный кузнец в скандинавском фольклоре

(обратно)

346

Исландия приняла христианство в 999-м или в 1000 г.

(обратно)

347

Виса — простое строфическое стихотворение, обычно предназначенное для пения.

(обратно)

348

Кеннинги — составные метафоры, зашифровывающие ключевые понятия скальдической поэзии, например дорога сельдей — море.

(обратно)

349

Гои — в языческом календаре, сохранившемся в Исландии, месяц с середины февраля до середины марта.

(обратно)

350

Нид — хулительные стихи.

(обратно)

351

Эйрик, ярл, сын Хакона — правитель Норвегии в 1000–1015 гг.

(обратно)

352

Марка — мера веса (216 г.) и одновременно денежная единица.

(обратно)

353

Сикилей — древнескандинавское название Сицилии.

(обратно)

354

Кнарр (кнорр) — морское торговое судно.

(обратно)

355

Имеется в виду Эгиль сын Скаллагрима (Скаллагримссон; ок. 910–ок. 990) — величайший исландский скальд.

(обратно)

356

Нидарос (Трандхейм) — старинное название г. Тронхейм.

(обратно)

357

Хакон Добрый (Хакон Воспитанник Адальстейна) — норвежский конунг (ок. 945–ок. 960).

(обратно)

358

Имеется в виду хладирский ярл Хакон Могучий, правивший Норвегией в 974–995 гг.

(обратно)

359

Олав Трюггвасон (сын Трюггви) — норвежский конунг (995–1000); при нем Норвегия и Исландия официально приняли христианство.

(обратно)

360

Свольд — островок, местонахождение которого неизвестно, в сагах сказано только, что расположен он близ берегов Вендской земли.

(обратно)

361

Эйрар — берег в устье реки Нид.

(обратно)

362

Бьёргвин — старинное название г. Берген.

(обратно)

363

Миклегард — древнескандинавское название Константинополя.

(обратно)

364

Драпа — хвалебная скальдическая песнь, отличавшаяся особенно сложной формой.

(обратно)

365

Эйрик Кровавая Секира (ум. 954) — норвежский конунг.

(обратно)

366

Имеется в виду Харальд Прекрасноволосый (ок. 848–ок. 931) сын Хальвдана Черного — первый единовластный конунг Норвегии

(обратно)

367

Кассиан Иоанн (ок. 360–ок. 435) — основатель монашества и один из главных теоретиков монашеской жизни; двадцать четыре «Собеседования» посвящены различным предметам нравственного христианского учения.

(обратно)

368

«О граде Божием» (лат.) — сочинение бл. Августина.

(обратно)

369

«Церковная история» (лат.).

(обратно)

370

«Жемчужина души» (лат.).

(обратно)

371

Тавлеи — игра на доске, вроде шашек, популярная в древней Скандинавии.

(обратно)

372

Вик — побережье Норвегии от Лангесуннсфьорда до Ёта-Эльва.

(обратно)

373

Свитьод — древнескандинавское название Швеции

(обратно)

374

Халогаланд — давнее название северной Норвегии.

(обратно)

375

Серкланд — страна сарацин.

(обратно)

376

Кровавый орел — позорная казнь у викингов: жертве рассекали ребра со стороны спины, поднимали их и выдергивали легкие.

(обратно)

377

«Тёкк» означает «благодарность».

(обратно)

378

Вальхалла — палаты Одина, куда вступают павшие в битве воины.

(обратно)

379

Халльфред сын Оттара, по прозвищу Трудный Скальд, — исландский скальд, служил у конунга Олава сына Трюггви.

(обратно)

380

Скули сын Торстейна — исландский скальд, внук Эгиля сына Скаллагрима.

(обратно)

381

Халльдор Некрещеный — исландский скальд.

(обратно)

382

Южные острова — древнескандинавское название Гебридских островов.

(обратно)

383

Тренды — жители Трёндалёга, области в Норвегии.

(обратно)

384

Румаборг — древнескандинавское название Рима.

(обратно)

385

Вейцла — кормление, сиречь принудительное (для хозяев) содержание владетельного лица со свитой, а в данном случае — ратников.

(обратно)

386

Свейн Вилобородый — датский конунг (ок. 986–1014), завоеватель Англии (1012 г.).

(обратно)

387

Ран — в скандинавской мифологии: морская богиня.

(обратно)

388

Евр. 5:5.

(обратно)

389

Молиться — то же самое, что говорить (лат.).

(обратно)

390

Лендрман — обладатель земельного пожалования от конунга, приносивший ему присягу верности.

(обратно)

391

Одинов мёд — поэзия

(обратно)

392

Смертельная вражда (лат.).

(обратно)

393

Флокк — древнескандинавский скальдический стих без рефрена.

(обратно)

394

Харальд Синезубый сын Горма — датский конунг (ок. 940–ок. 985).

(обратно)

395

Не кара, но причина доставляет страдания (лат.).

(обратно)

396

Вознесем сердца (лат.).

(обратно)

397

Велик Ты, Господи, и премного славен (лат.).

(обратно)

398

Орел — символ Бога.

(обратно)

399

В начале сотворил Бог небо и землю… (лат.) Быт. 1:11

(обратно)

400

Другие же просто поверят и никогда не поймут (лат.)

(обратно)

401

Откуда это чудовище (лат.).

(обратно)

402

Просветленный путь (лат.).

(обратно)

403

Созерцательный путь (лат.).

(обратно)

404

Имеется в виду св. Августин Кентерберийский (ум. 605) — бенедиктинец, архиепископ, просветитель Англии.

(обратно)

405

Кантараборг — древнескандинавское название г. Кентербери.

(обратно)

406

«Эйрик ярл дозволил нам воздвигнуть новую церковь» (лат.)

(обратно)

407

«Перешел в нашу веру» (лат.).

(обратно)

408

Драконьими головами украшали штевень боевых кораблей.

(обратно)

409

По обычаю, скандинавы спали без одежды.

(обратно)

410

Кнут Могучий — датский конунг (1019–1035), в 1016–1035 гг. был королем Англии.

(обратно)

411

Хьяльтланд — Шетландские острова.

(обратно)

412

Западные острова — Англия.

(обратно)

413

Херсир — местный предводитель в Норвегии, рангом ниже ярла; первоначально мелкий племенной вождь.

(обратно)

414

Хермод сын Одина — персонаж древнескандинавской мифологии, герой и вестник богов.

(обратно)

415

Валланд — древнескандинавское название Франции.

(обратно)

416

Хьяльтландец — уроженец Хьяльтланда, то есть Шетландских островов.

(обратно)

417

Праздник всех святых (лат.).

(обратно)

418

Противное [излечивается] противным (лат.).

(обратно)

419

Олав сын Харальда (Олав Святой) — норвежский конунг (1016–1030).

(обратно)

420

Гардарики — древнескандинавское название Руси.

(обратно)

421

Флемингьяланд — древнескандинавское название Фландрии.

(обратно)

422

Фюркат, Хедебю, Трелаборг — поселения и лагеря викингов на территории Дании.

(обратно)

423

Клонтарф — место сражения 23 апреля 1014 г., когда скандинавские захватчики были разгромлены близ Дублина ирландцами под командованием верховного короля Бриана Бороиме; скандинавы потеряли шесть тысяч человек, однако Бриан и его сын пали в битве.

(обратно)

424

Олдермен — представитель высшей знати в англосаксонском обществе, назначенный королем управлять широм, то есть графством.

(обратно)

425

Альфред Великий — король Уэссекса (849–899).

(обратно)

426

К сведению (лат.).

(обратно)

427

Вероятно, имеется в виду король Уэссекса Эдуард Старший (ум. 924).

(обратно)

428

Йорвик — древнескандинавское название г. Йорк.

(обратно)

429

Святой Колумба (ок. 521–597) — ирландский миссионер, причисленный к лику святых.

(обратно)

430

Нордимбраланд — древнескандинавское название Нортумбрии, англосаксонского королевства в Англии.

(обратно)

431

…и Дух Божий носился над водою… (лат.); Быт. 1:2.

(обратно)

432

Эгиль был захвачен в Йорке своим врагом Эйриком Кровавой Секирой (в то время правителем Йорка). Ночью, в ожидании казни, он по совету своего друга сочинил хвалебную песнь об Эйрике. Исполнив ее наутро перед конунгом, Эгиль получил разрешение уехать.

(обратно)

433

Паллий — епископский плащ.

(обратно)

434

Танет — остров в устье реки Стор, у берегов Кента.

(обратно)

435

Я не карлик! (лат.)

(обратно)

436

Орган (лат.).

(обратно)

437

Здесь: он умирает (лат.).

(обратно)

438

Хьёрунгаваг — залив, где Хакон ярл и Эйрик ярл сражались с йомсвикингами.

(обратно)

439

Глубокая и пустая (лат.).

(обратно)

440

Маюскул — прописная буква.

(обратно)

441

В истории эта деревушка известна также под латинским названием Ассундун.

(обратно)

442

Рагнар Лодброк — легендарный викинг, согласно сагам живший в IX в.

(обратно)

443

И отделил свет от тьмы (лат.). Быт. 1:4.

(обратно)

444

Кнутов мир (лат.).

(обратно)

445

Имеется в виду Генрих II Святой, император Священной Римской империи (973–1024).

(обратно)

446

И стал свет (лат.). Быт. 1:3.

(обратно)

447

Имеется в виду «Церковная история народа англов» англосаксонского летописца Беды Достопочтенного (672 или 673 — ок. 735).

(обратно)

448

«О добродетелях и пороках» (лат.) — трактат Флакка Альбина Алкуина (ок. 735–804), ученого монаха эпохи Каролингского возрождения.

(обратно)

449

«Священное Писание» (лат.).

(обратно)

450

Король английский (лат.).

(обратно)

Оглавление

  • Том Харпер «Мозаика теней»
  •   α
  •   β
  •   γ
  •   δ
  •   ε
  •   ς
  •   ζ
  •   η
  •   θ
  •   ι
  •   ια
  •   ιβ
  •   ιγ
  •   ιδ
  •   ιε
  •   ις
  •   ιζ
  •   ιη
  •   ιθ
  •   κ
  •   κα
  •   κβ
  •   κγ
  •   κδ
  •   κε
  •   κς
  •   κζ
  •   κη
  •   κθ
  •   От автора
  • Том Харпер Рыцари Креста
  •   I У стен (7 марта — 3 июня 1098 года)
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •     19
  •   II За стенами (3 июня — 1 августа 1098 года)
  •     20
  •     21
  •     22
  •     23
  •     24
  •     25
  •     26
  •     27
  •     28
  •     29
  •     30
  •     31
  •     32
  •     33
  •     34
  •     35
  •   ИСТОРИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ
  • Август Шеноа Сокровище ювелира
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   Пояснительный словарь
  • Рона Шерон Королевская кровь
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  •   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
  • Генрих Фольрат Шумахер Паутина жизни. Последняя любовь Нельсона
  •   ПАУТИНА ЖИЗНИ
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •   ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ НЕЛЬСОНА
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     XXXIII
  •     XXXIV
  •     XXXV
  •     XXXVI
  •     XXXVII
  •     XXXVIII
  •     XXXIX
  •     XXXX
  •   Комментарии
  •   Хронологическая таблица
  • Лоуренс Шуновер Крест королевы. Изабелла I
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  •   Глава 24
  •   Глава 25
  •   Глава 26
  •   Глава 27
  •   Глава 28
  •   Глава 29
  •   Глава 30
  •   Глава 31
  • Уильям Эйнсворт Уот Тайлер
  •   Книга первая МЯТЕЖ
  •     Глава I КУЗНЕЦ, МОНАХ И БЕГЛЫЙ
  •     Глава II ЭДИТА
  •     Глава III СВИДАНИЕ НА ПОЛЕ ДАРТФОРД-БРЕНТ
  •     Глава IV ПРИНЦЕССА УЭЛЬСКАЯ У НАСТОЯТЕЛЬНИЦЫ
  •     Глава V ДАРТФОРДСКАЯ НАСТОЯТЕЛЬНИЦА
  •     Глава VI СОВЕТ ЛЕДИ ИЗАБЕЛЛЫ
  •     Глава VII ЛЯПИС-ЛАЗУРЕВАЯ ПЛАСТИНКА
  •     Глава VIII ОТВЕТ КУЗНЕЦА СЭРУ ГОЛЛАНДУ
  •     Глава IX В ЧАСОВНЕ СВ. ЭДМОНДА
  •     Глава X КУПЕЦ-ЛОМБАРДЕЦ
  •     Глава XI СБОРЩИК ПОДАТЕЙ
  •     Глава XII МАРК КЛИВЕР, ЭЛАЙДЖА ЛИРИПАЙП И ДЖОСБЕРТ ГРОТГИД
  •     Глава XIII ДЖЕФФРИ ЧОСЕР
  •     Глава XIV МЯТЕЖНЫЙ РАЗГОВОР ПОД ДУБОМ
  •     Глава XV ЧОСЕР И ЭДИТА
  •     Глава XVI ОТШЕЛЬНИК
  •     Глава XVII ТАИНСТВЕННЫЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКИ В ГОСТИНИЦЕ
  •     Глава XVIII КУЗНЕЦ В КУЗНИЦЕ
  •     Глава XIX У ОТШЕЛЬНИКА
  •     Глава XX ТАИНСТВЕННЫЙ ОТПРАВИТЕЛЬ ЛАРЧИКА
  •     Глава XXI ОСВОБОЖДЕНИЕ
  •     Глава XXII ЭДИТА И ЕЕ ОСВОБОДИТЕЛЬ
  •     Глава XXIII ВНЕЗАПНАЯ ССОРА
  •     Глава XXIV МЕССЕР ВЕНЕДЕТТО И РАЗБОЙНИКИ
  •     Глава XXV ЧАС ПРИБЛИЖАЕТСЯ
  •     Глава XXVI ЗНАК К МЯТЕЖУ
  •     Глава XXVII МЯТЕЖНИКИ ВЫСТУПАЮТ ИЗ ДАРТФОРДА
  •     Глава XXVIII ПОХОД В РОЧЕСТЕР
  •     Глава XXIX ИЗ РОЧЕСТЕРА В ХАРБЛДАУН
  •     Глава XXX ГЛАВАРИ МЯТЕЖНИКОВ И ПРИНЦЕССА
  •     Глава XXXI ГОЛЛАНД И ЕГО СПУТНИКИ ВО ДВОРЦЕ АРХИЕПИСКОПА
  •     Глава XXXII МОНАХ НОСРОК И ЕГО ЦЕПНЫЕ СОБАКИ
  •     Глава XXXIII ГОСТИНИЦА В МЕРСЕРИ ЛЕНЕ
  •     Глава XXXIV ОСАДА АРХИЕПИСКОПСКОГО ДВОРЦА
  •     Глава XXXV ЗАЩИТНИКИ РАКИ СВ. ФОМЫ
  •     Глава XXXVI КОНРАД БАССЕТ И КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ
  •     Глава XXXVII ФРИДЕСВАЙДА
  •     Глава XXXVIII ВЫСТУПЛЕНИЕ МЯТЕЖНИКОВ ИЗ КЕНТЕРБЕРИ
  •   Книга вторая МОЛОДОЙ КОРОЛЬ
  •     Глава I ЭДИТА В ПРИДВОРНОМ ШТАТЕ
  •     Глава II ЭЛЬТГЕМСКИЙ ДВОРЕЦ
  •     Глава III РИЧАРД БОРДОССКИЙ
  •     Глава IV ЮНЫЙ КОРОЛЬ И ЭДИТА
  •     Глава V СЭР ЕВСТАХИЙ И УКАЗАНИЯ ПРИНЦЕССЫ
  •     Глава VI СЭР СИМОН БУРЛЕЙ
  •     Глава VII СЭР ВАЛЬВОРТ И СЭР ФИЛПОТ
  •     Глава VIII АРХИЕПИСКОП КЕНТЕРБЕРИЙСКИЙ И ЛОРД СВ. ИОАННА
  •     Глава IX ОТВАГА БАРОНА ДЕ ВЕРТЭНА И СЭРА ФИЛПОТА
  •     Глава X ЛЕЙТЕНАНТ ТАУЭРА
  •     Глава XI ПРИЗНАНИЕ СЭРА ЕВСТАХИЯ ЭДИТЕ
  •     Глава XII ВОЗВРАЩЕНИЕ СЭРА ДЖОНА ИЗ ПОХОДА
  •     Глава XIII РАССКАЗ СЭРА ДЖОНА ГОЛЛАНДА
  •     Глава XIV БАССЕТ ТРЕБУЕТ ВЫДАЧИ СЭРА ГОЛЛАНДА
  •     Глава XV ПОДЗЕМНЫЙ ХОД
  •     Глава XVI ПРИБЫТИЕ ПРИНЦЕССЫ В ТАУЭР
  •     Глава XVII ПОМОЩЬ ОСАЖДЕННЫМ
  •     Глава XVIII ПРИКЛЮЧЕНИЯ СЭРА ОСБЕРТА В ПОДЗЕМНОМ ХОДЕ
  •     Глава XIX МУЖЕСТВЕННАЯ ЗАЩИТА ЭЛЬТГЕМСКОГО ДВОРЦА
  •     Глава XX ОСВОБОЖДЕНИЕ ДВОРЦА
  •   Книга третья БЛЭКХИТ
  •     Глава I ОСАДА РОЧЕСТЕРСКОГО ЗАМКА
  •     Глава II ПОСЕЩЕНИЕ ДАРТФОРДА ТАЙЛЕРОМ
  •     Глава III ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ОТШЕЛЬНИКА
  •     Глава IV БЕГЛЫЙ — ВОЖДЬ ЭССЕКСЦЕВ
  •     Глава V СДАЧА ЭЛЬТГЕМСКОГО ДВОРЦА
  •     Глава VI ВЫГОВОР СЭРУ ДЖОНУ ГОЛЛАНДУ
  •     Глава VII ССОРА МЕЖДУ КОРОЛЕМ И СЭРОМ ГОЛЛАНДОМ
  •     Глава VIII ПОРУЧЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА КОРОЛЮ
  •     Глава IX СЭР ЛИОНЕЛЬ С ДОЧЕРЬЮ — ПЛЕННИКИ В ЭЛЬТГЕМЕ
  •     Глава X ИЗМЕНА КОНРАДА ДЕЛУ МЯТЕЖНИКОВ
  •     Глава XI КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ В ТЮРЬМЕ
  •     Глава XII РОТЕРГАЙТСКОЕ СВИДАНИЕ
  •     Глава XIII КАТЕРИНА В ПОДЗЕМНОМ ХОДЕ
  •   Книга четвертая САВОЙ
  •     Глава I ЗАМОК ДЖЕКА СОЛОМИНКИ
  •     Глава II ГИБЕЛЬ ГОСПИТАЛЯ СВЯТОГО ИОАННА ИЕРУСАЛИМСКОГО
  •     Глава III СОЖЖЕНИЕ ДВОРЦА ЛАМБЕТА
  •     Глава IV ПОСОЛЬСТВО ЭДИТЫ К УОТУ ТАЙЛЕРУ
  •     Глава V ВСТРЕЧА ГЛАВАРЕЙ МЯТЕЖНИКОВ НА ЛОНДОНСКОМ МОСТУ
  •     Глава VI УОТ ТАЙЛЕР В КРЕСЛЕ ДЖОНА ГОНТА
  •     Глава VII ОБЕЗГЛАВЛИВАНИЕ МЕССЕРА ВЕНЕДЕТТО
  •   Книга пятая СМИТФИЛД
  •     Глава I НОЧЬ УЖАСОВ
  •     Глава II ВСТУПЛЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА В ТАУЭР
  •     Глава III ПРЕДЛОЖЕНИЕ УОТА ТАЙЛЕРА КОРОЛЮ
  •     Глава IV КАЗНЬ АРХИЕПИСКОПА И ЛОРДА ВЕРХОВНОГО КАЗНАЧЕЯ
  •     Глава V КАТЕРИНА ДЕ КУРСИ В ДАРТФОРДСКОМ МОНАСТЫРЕ
  •     Глава VI КОНРАД БАССЕТ — ПОБЕДИТЕЛЬ БЕГЛОГО И РЫЦАРЬ
  •     Глава VII ОКОНЧАТЕЛЬНОЕ СОВЕЩАНИЕ КОРОЛЯ С ТАЙЛЕРОМ
  •     Глава VIII НОВОЕ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ОТШЕЛЬНИКА
  •     Глава IX СУДЬБА ГЛАВАРЯ МЯТЕЖНИКОВ
  •     Глава X БЕЗВРЕМЕННАЯ МОГИЛА
  • Эвелин Энтони Любовь кардинала
  •   ОТ АВТОРА
  •   ПРОЛОГ
  •   Глава 1
  •   Глава 2
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  • Кэролли Эриксон Тайный дневник Марии Антуанетты
  •   ПРОЛОГ
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ
  • Лаура Эскивель Малинче
  •   Глава первая
  •   Глава вторая
  •   Глава третья
  •   Глава четвертая
  •   Глава пятая
  •   Глава шестая
  •   Глава седьмая
  •   Глава восьмая
  •   Благодарности
  • Рой Якобсен «Стужа»
  •   Часть первая
  •     Случившееся дважды
  •     Снорри
  •     Стрелы
  •     Бог
  •     Дети
  •     Вдова
  •   Часть вторая
  •     Месть
  •     Стужа
  •     Via illuminative[402]
  •     Случившееся дважды
  •     Птицы
  •   Часть третья
  •     Англия
  •     Нортумбрия
  •     Восточная Англия
  •     Преддверие ада
  •     Ашингдон[441]
  •     Pax Cnutonis[444]
  •     Гест
  • *** Примечания ***