КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 710206 томов
Объем библиотеки - 1385 Гб.
Всего авторов - 273852
Пользователей - 124895

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Влад и мир про Коновалов: Маг имперской экспедиции (Попаданцы)

Книга из серии тупой и ещё тупей. Автор гениален в своей тупости. ГГ у него вместо узнавания прошлого тела, хотя бы что он делает на корабле и его задачи, интересуется биологией места экспедиции. Магию он изучает самым глупым образом. Методам втыка, причем резко прогрессирует без обучения от колебаний воздуха до левитации шлюпки с пассажирами. Выпавшую из рук японца катану он подхватил телекинезом, не снимая с трупа ножен, но они

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
desertrat про Атыгаев: Юниты (Киберпанк)

Как концепция - отлично. Но с технической точки зрения использования мощностей - не продумано. Примитивная реклама не самое эфективное использование таких мощностей.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Журба: 128 гигабайт Гения (Юмор: прочее)

Я такое не читаю. Для меня это дичь полная. Хватило пару страниц текста. Оценку не ставлю. Я таких ГГ и авторов просто не понимаю. Мы живём с ними в параллельных вселенных мирах. Их ценности и вкусы для меня пустое место. Даже название дебильное, это я вам как инженер по компьютерной техники говорю. Сравнивать человека по объёму памяти актуально только да того момента, пока нет возможности подсоединения внешних накопителей. А раз в

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Влад и мир про Рокотов: Вечный. Книга II (Боевая фантастика)

Отличный сюжет с новизной.

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Влад и мир про Борчанинов: Дренг (Альтернативная история)

Хорошая и качественная книга. Побольше бы таких.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Провинциальная история [Наталья Гончарова] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Наталья Гончарова Провинциальная история


…И в тишине скользящей с неба серебристой

пыли, во мраке мирозданья темноты, во льду

безбрежной пустоты, мы словом зажигаем

свет души, чтобы согреть других и чтоб

самим согреться.


Уездный город Б N-ской губернии. 1906 г.

— Поставь стул! — в отчаянии гневно воскликнул молодой мужчина, глядя на своего нерадивого слугу, держащего в руках грустный образчик мебельного дела — старый стул, с потертой, но все еще различимой, обивкой кретон.

— «Каво»? — переспросил тот, но стул не поставил, а продолжил пятиться назад, по всей видимости, желая как можно быстрее выполнить все господские поручения, и отправиться по своим делам. Дел у него, к слову сказать, было не мало, и уж были они, по его скромному разумению, поважнее хозяйских, о чем он и желал бы сказать, да не мог, и оттого помалкивал, однако ж, в том молчании и был сей протест.

— Николай, не «каво», а «что». Сколько же тебя исправлять можно? Ей Богу! — раздраженно поправил его барин и даже поморщился, будто вдохнул винного уксуса ненароком. Хотя сравнение то было недалеко от истины, потому как от Николая исходил до того тяжелый дух, что парадную, как только слуга начал работать, пришлось проветривать. И вот прошел уж целый час, и все застыли от сквозняка, а дух все также тяжек и пахуч.

Но поделать с этим было нечего, ибо слуга тот достался ему в наследство, как и то именье, в парадной которого и стоял тот о ком и будет сия повесть. А именно, о молодом, привлекательном, однако ж, грустном, и уже порядком притомившимся от безделья, дворянине, Петре Константиновиче Синицыне.

— И не забывай, говорить, Ваше сиятельство, Петр Константинович! Твоя простота для человека образованного, к тому ж шесть лет, прожившего в Петербурге, ей Богу невыносима, — не преминул заметить Синицын.

Николай из всей речи хозяина разобравший только, ту часть, где говорилось, что к каждому слово надобно прибавлять: «Ваше сиятельство», желая услужить барину, как умел, переспросил по-новому:

— «Каво»? — и тут же спохватившись, торжественно добавил: — Ваше сиятельство! — но стул не поставил, хотя пятиться к выходу перестал, ожидая других, не менее «важных», опять же по его скромному разумению, указаний.

Петр Константинович понял, что плетью обуха не перешибить, решил с безграмотностью и дикостью, покамест, не бороться, а оставить все как есть, ограничившись лишь повторением указаний, уяснив при том: чем кратче, тем, пожалуй, лучше:

— Поставь стул, кому говорят, ПОСТАВЬ! Ведь он один остался, ведь должен же я на чем-то сидеть! Ведь не стоять же мне в парадной, как лакею! — да так сие указание по-командирски крикнул, что Николай испуганно осел, но стул отчего-то по-прежнему из рук не выпустил, толи с испуга, толи из природного скудоумия.

— Сюда, — уже милостиво пояснил Петр Константинович, и длинным и тонким своим перстом указал на место подле фронтальной стены. И была в том жесте и царственная строгость, и отчаянье бедности.

Николай выполнил все как велено, и встал в проеме, едва ли понимая, как себя теперь вести и следует ли удалиться, иль остаться, ибо сие поведение хозяина, не знал как расценить, как все новое и мало изученное, и оттого вдвойне пугающее.

Петр Константинович вздохнул тяжело, что-то пробурчал себе под нос, и, разместившись на единственном стуле, обвел взглядом пустую гостиную, в которой лишь час назад, все было так, как в тот день, когда он последний раз бывал здесь. И та явная и броская разносортица которая была в убранстве парадной еще совсем недавно, что восхищала его, когда он был совсем ребенком, теперь же горько осознавалась им как крайняя бедность и отчаянная стесненность в деньгах.

Ах¸ если бы он понял это раньше…


С юных лет Синицын, начитавшись книжек, грезил службой, а вернее сказать теми преференциями, которыми служба одаривала единиц, что вскарабкавшись наверх, купались в лучах власти и почета. Однако же отчего-то, его сознание, упускало сам путь к вершине, который за немаловажной деталью, был труден и тернист, и удавался лишь немногим. И матушка, и батюшка, глядя на своего единственного сына, златокудрого красавца, потворствуя детским мечтам, и оберегая от жизненных трудностей и тревог, взрастили в нем обманную уверенность, что все возможно без усилий.

Но, вступив на гражданскую службу в должности коллежского регистратора, чин низший, чин ничтожный, и получив рабочее место, аккурат, подле вросшего в землю на треть окна, так, что вместо солнца и голубого неба, ему виднелись лишь ноги прохожих, Петр Константинович ощутил себя не будущим Наполеоном, а навечно обреченным узником бумаги и пера, без срока и надежды на освобожденье.

Так просидел он на том месте подле вросшего в землю окна, которое то засыпало, листьями, то заметало снегом, целый год, и просидел бы дольше с той же пользой, если б не один прекрасный день…

Не сказать, чтобы нечто особенное произошло в тот день, однако, выйдя из полумрака подвала, Петр Константинович по-новому взглянул на действительность вокруг себя, и увидев яркий свет и небо голубое, и, щурясь с непривычки будто крот ослепший, со всей ясностью и действительностью, неожиданно и пугающе для самого, себя представил все годы вперед, которые ему суждено провести здесь, и, до той степени ужаснулся картиной будущего, что в тот же день незамедлительно подал в отставку.

Конечно, после увольнения, и осознание того, что интереса ни к гражданской, ни к военной службе он не имеет, перед ним неизбежно должен был встать вопрос: чем же заняться дальше молодому, в меру образованному, в меру умному, слегка ленивому и лишенному воли дворянину?

Но судьба сложилась иначе…

Друг за другом, с разницей лишь в месяц скончались его горячо любимые родители.

И, вступив незамедлительно в наследство, он, провинциальный юноша, опьяненный свободой, в союзе с финансовой безграмотностью, перебравшись в Петербург, и сделав несколько неосмотрительных денежных вложений, вдруг обнаружил, что не так богат, как ему по желторотости казалось.

И все бы ничего, если бы он вовремя остановился, но, пронесшись по Петербургу, как пудель без ошейника и поводка, соря остатками наследства тут и там, в один ненастный день, так же ясно и со всей ответственностью, как когда-то подле в землю вросшего окна, ощутил горечь настоящего и осознал, что по уши в долгах.

Так что теперь, сидя на последнем, пока еще не проданном стуле, с полными карманами, не золотых, а закладных, он сгорбился, ссутулился и загрустил, и чуть ли не заплакал.

Правда, был в случившемся и положительный аспект, который он открыл для себя:

чем меньше денег, тем большее в душе успокоенье, вот только лишь до той поры, пока не начинаешь думать о будущем и дне грядущем.

А перспектива была такова, что ему всю жизнь предстояло провести в этой глухой дыре, в нищете, влача жалкое существование обедневшего дворянина, либо вновь вступить на службу, и жить все также в нищете. Стало быть, выбор между плохим и уж плохим, но слишком.

Нет, не такой жизни он для себя желал, и его разум, хотя и не слишком умного, но, однако же, и не слишком глупого человека, тем более уже отягощенного столичным опытом, вдруг, неожиданно для самого себя, обнаружил выход.

Глаза заблестели, крапинки пота выступили на лбу, крайнее возбуждение, и проблеск надежды, и неожиданный вопрос, прогремевший в пустой гостиной, и напугавший не только подпиравшего стену Николая, но даже его самого:

— А нет ли богатых невест в городе на выданье?!

— Невест? — недоумевающе переспросил слуга.

— Да-да, невест! И чем богаче, друг мой, тем, пожалуй, будет лучше! — закричал он и, подскочив со стула, начал бегать по комнате в ажитации, а мысли, мысли неслись куда-то вдаль: — И чтобы приданое немалое, и чтобы не слишком дурна собой! Конечно же, неплохо было бы, чтобы она была хороша собой, да-да, хороша собой и несметно богата! Затем, немного задумавшись, сам себя одернул: — Конечно, может слишком многого желаю? Как считаешь? Уж на то, чтобы она была красива, пожалуй, в моем положении уповать не следует. Достаточно, хотя бы того, чтобы она была не безобразна. Ну что молчишь? Есть ли такие в городе невесты?

Николай почесал затылок, потом погладил бороду, и осторожно, боясь что-нибудь сболтнуть лишнего, заговорил: — Ваше благородие, больно вы поздно приехали, уж и сезон прошел. Знаете ли, те, что хороши собой, да с приданым — уж разобрали давно, а те, что дурны, но все же с приданым, разобрали, но чуть позже, однако же, тоже разобрали. Красавиц без приданого и тех почти что разобрали, Ваше благородие. Нет, точно, никого!

Синицын приуныл, но тут же спохватившись, с тем же рвением спросил:

— А нет ли вдовых? Коим после смерти мужа осталось состояние не малое, пусть уж не молодых, но уж не слишком старых? Так нет ли? — переспросил нетерпеливо.

— Точно, как это я запамятовал, вот я — дурень! Есть Ваше благородие, есть! Наталья Тимофеевна Апраксина, — затем, помолчав, добавил: — вот только ей уж пятьдесят.

— Ты что же шутишь надо мной? Мне двадцать восемь, ей Богу не смешно, ежели ты шутить собрался! — гневно воскликнул Петр Константинович, — и, закусив губу, отчаянно прошептал: — и как такому случится было можно! Так все плохо… И ни надежды, ни соломинки, хоть руки опускай.

— Погодите-ка, Ваше благородие, я совсем запамятовал. Есть в городе невеста, ну как невеста, ей уж тридцать лет, батюшка ее генерал Гаврон. Может, помните его?

— Ну как же! Знаю, знаю! Кто ж не знает генерала Гаврона? Ну, продолжай, не буду перебивать.

Однако ж тут же спросил: — Сколько ж за нее дают? — будто справляется не о невесте, а о лошади, или о любом другом ценном в хозяйстве животном.

— Вот сколько, Ваше благородие, дают, точно не знаю, но батюшка ее, уверен, и целого состояние не пожалел бы, чтобы замуж выдать дочь! Это я уж точно знаю.

— А что ж не так? В чем же подвох? — настороженно спросил Синицын.

— Подвох там не один, — хитро, в усы засмеялся Николай, — взять, хотя б лицо. Быть может, видели вы генерала лично?

— Как же не видел! Видел еще как! Мордаст и кривоног, ей Богу, будто только что из леса. И нрав такой крутой, не приведи Господь такого свекра.

— Ну вот, — покачал в знак одобрения головой слуга, — и дочка, будто копия его.

— Неужто, все так плохо!? — обомлел Синицын.

Николай снова молча утвердительно покачал головой, а затем, прочертив вокруг лица ровный идеальный круг, произнес: — И овал той барышни, будто по циркулю крутили!

— Бедный! Бедный я! — театрально вскликнул Петр Константинович, но спохватившись, что он сейчас не в том положение, чтобы блажить без дела, уже серьезно продолжил: — Ну что ж, у бедняка, мой милый, выбор не велик, а потому, вели все разузнать. Когда бывает дома? Чем увлекается? Что любит? И как бы так устроить невзначай, чтобы без батюшки, нам встретиться нечаянно? Подумай хорошенько, я тебя не тороплю, однако ж, помни: время то не терпит! С этим безденежьем необходимо что-нибудь решать. А то так и присесть, да что уж там присесть, прилечь то будет негде! — заключил Синицын, обводя глазами пустой дом без мебели с одним лишь одиноким стулом, чей простенький кретон уж вытерся давно.


В тот день Татьяна Федоровна Гаврон, прихватив с собой собаку, подругу, и корзинку для пикника, на ладной бричке, запряженной волной, но незлобивой чубарой лошадкой, отправилась на прогулку в парк раньше обычного. А все потому, что с самого утра она была в таком дурном настроении, а телом завладела такая странная тоска, что и дышать то в доме стало невозможно. И теперь, остервенело таская за собой несчастную процессию из безвинного пса и подруги почти три часа по парку, барышня Гаврон, тем самым, отчаянно старалась развеять дурное настроение. Однако же уже через четверть часа стало ясно — все попытки тщетны, а посему, оставшиеся два часа прошли также зря. Она и сама с ясной уверенностью не могла бы сказать, отчего сегодня не в духе, хотя, кого хотим мы обмануть, конечно, если покопаться в душе, Татьяна могла бы с точностью определить, отчего тоскует, но причина та, была настолько личного свойства, что даже себе самой она в том признаваться не хотела. И все это внутреннее противоречие, разъедающее ее изнутри, привело к тому, что лучше от прогулки не становилось, а становилось только хуже. А значит, пора было возвращаться домой.

И в скором времени кучеру велено было поворачивать назад, тем более что никто супротив ничего не сказал, собака, потому что не могла, а подруга, потому что попросту не смела.

Как вдруг, откуда ни возьмись, на них чуть ни совершил наезд всадник на коне, ну или конь со всадником, в шуме и крике, разобрать было не возможно.

Брань извозчика, и визг подруги, и даже лай испуганного пса. Но трагедии чудом удалось избежать, и теперь все участники сего инцидента смотрели друг на друга толи с испугом, толи с любопытством, толи со злости, а скорее, все чувства сразу.

Первым нарушил затянувшееся молчание как раз молодой мужчины, что сидел на дерзком и дурно воспитанном кауром коне.

— Простите меня великодушно, милые сударыни! Я и сам не знаю, как это случилось. Мой резвый конь, верно, отвык от хозяина, я только что прибыл из Петербурга, а посему не гневайтесь, прошу! Тем более, что с радостью вину сию я искуплю, ну и, конечно же, мое почтение! — и с этими словами театрально поклонился, не слишком, правда, низко, чтобы не свалиться с лошади и окончательно не оконфузиться перед дамами.

Ах, если б тот конь мог говорить. То он бы непременно поведал, что везет он не хозяина, а некоего господина, хоть и славного, не незнакомого, и едва ли умеющего обращаться с лошадьми. А потому прогулка по парку превратилась для обоих не в приятную прогулку, а в непрерывную борьбу, между неумелым всадником и дерзким, воспитанным не слишком, но восхитительно прекрасным светло-каштановым конем.

Татьяна Федоровна сердито посмотрела на всадника.

Что ж, прекрасен, спору нет. И конь, и всадник в цвет каурого коня, с роскошной золотистой шевелюрой, — подумала Татьяна Федоровна, едва ли в силах скрыть свое восхищение. Она инстинктивно повернулась к своей подруге, и, увидев как та, с не меньшим восхищением смотрит на незнакомца, едва ли не открыв рот, внимая каждое сказанное им слово, как бы глупо оно не звучало, разозлилась. Ибо картина была такова, что сродни зеркалу. И зрелище сие ей не понравилось, и даже отвратило.

Взяв себя в руки, она уже серьезно произнесла: — Мы, конечно же, принимаем ваши извинения, но вы должны быть осмотрительнее впредь. Лишь Божьим чудом, мы не пострадали.

И уже намереваясь дать знак извозчику рукой, чтоб разъезжались, та, властно подняла указательный палец вверх, как вдруг, молодой человек, словно не слыша и не видя происходящего, стремясь любой ценой задержать процессию, как ни в чем не бывало, вдруг, быстро заговорил:

— Я ведь и не представился! Запамятовал! Петр Константинович Синицын. К вашим услугам. И вот ведь не задача, я верхом, вы в бричке, и не подать руки! Ей Богу, вот ведь упущенье. Может быть, пройдемся? А парк, то парк, чудо, благодать и тишина… — сладко пропел он, и сентиментально посмотрел вдаль, а затем томно взглянул на барышень.

Видя, что подруга уже почти согласна, Татьяна Федоровна неожиданно почувствовала такое смущение и такой стыд, и за подругу, и за себя, но прежде всего за себя, ибо испытывала те же чувства, а то и большие, что и она, и, не желая поддаваться легковерности и безрассудству, резко ответила:

— Нет, благодарю, всего хорошего! Антип! Езжай! Не занимай дорогу!

И бричка укатила вдаль.

Петр Константинович Синицын с тоской посмотрел в сторону уезжающих дам, пока те не растворились в зелени парковой листвы, и очень громко чертыхнулся, чем напугал несчастного уставшего коня.

— Вот ведь болван, вот остолоп, отправлю на конюшню, на скотный двор! — бранился Петр Константинович Синицын. Но не себя, конечно же, ругал он, а бедного слугу, что раздобыл такого дерзкого, строптивого коня. Кто ж сам себя ругать то будет, когда всегда есть человек, на которого с легкой совестью можно возложить ответственность за свои неудачи и ошибки. А если даже такого человека нет, его следует раздобыть, ибо муки собственной никчемности воистину невыносимы.

— И надо же так было опозориться при дамах! — горько воскликнул Синицын.

Ведь он хотел подъехать к ним гордо, гарцуя на прекрасном жеребце, а тот его понес прямо на бричку. Он уж и так, и эдак, и хорошо хотя бы, что вовсе не свалился с этого негодного коня.

Но самое ужасное в этой ситуации было то, что все что говорили о Татьяне Федоровне Гаврон — чистая правда. И он сейчас говорил не о внешности, ибо в суматохе и волненье, не успел толком и разглядеть ее.

Запомнил он только сурово сдвинутые брови и недовольство, и высокомерие, и властный голос, будто генерала на параде, и как она неласково смотрела.

— Мда, уж, задачка будет не из легких. Надо будет что-нибудь придумать, но только уж теперь без декораций, и без живого реквизита, — и он недовольно покосился на своего коня, который по неведомый причине, после всего учиненного им переполоха, отчего-то, теперь был и смирен, и покладист, и покорен.

— Без лишнего вступления, знакомство, встреча, лицом к лицу, наедине, уж в этом ему равных нет, — подумал Синицын и с довольной улыбкой направил лошадь обратно в свое именье, хотя, своим назвать его уже едва было возможным, поскольку срок оплаты закладных близился стремительно и беспощадно.


К тому времени, когда Татьяна Федоровна прибыла домой, батюшка уже был на дома и даже успел начать ужинать без нее.

— Что-то вы папенька сегодня раньше обычного?! — весело воскликнула Татьяна, радостно обняв и поцеловав отца, после чего попросила принести второй прибор, так как за время прогулки, учитывая все пережитое, страсть как проголодалась.

Надобно отметить, что Татьяна Федоровна и без того имела аппетит отменный, и нет таких событий дурных или хороших, которые могли бы на него повлиять. Этим она была вся в батюшку, и потому оба они имели телосложение справное, крепкое, да здоровое.

— Устал моя милая, устал, и рапорты и донесения, допросы! Пора уж мне, однако, на покой. Стар я стал, а времена тяжелые, как раньше уж не будет, и не жди. Сегодня вот, писал губернатору, по поводу того дела, ты помнишь, как раз вчера об этом говорили, как его, да что ты будешь делать. Запамятовал. Вот видишь, милая, в отставку мне пора.

— По делу Емельяна Кулакова об агитации против царской власти?! — с жаром спросила Татьяна.

— Нет, другое, да как же его…. Сегодня ведь писал, — недовольно перебирал в памяти Федор Михайлович Гаврон, стараясь вспомнить имя виновника такого переполоха в уезде, что дело даже дошло до самого генерал губернатора.

— Илюшин? Спор по поводу кирпичного завода?

— Да нет же, не помню, хоть стреляй, да ну и Бог с ним. Лучше скажи мне как прогулялась? Видела ли в городе кого? — спросил Гаврон, стараясь переменить тему разговора, но видя, как жарко горят глаза дочери, понял, что попытки те не увенчаются успехом. И так и получилось.

— Ну как же батюшка, мне теперь страсть как любопытно стало! Ветеринарный врач? Изготовление брошюр? Судья Петров? Изготовление листовок? — не унималась Татьяна, выкрикивая то одно, то другое предположение.

Она с самых юных лет интересовалась всеми делами батюшки, и не было большего расстройства для нее, чем то, что женщина не может сделать карьеру подобно ее отцу. Она точно знала, что благодаря пытливому уму, и чутью, а также любопытству, из нее бы получился великолепный становой, а может и уездный исправник как ее батюшка. Но место женщины в гостиной с вышиваньем. Как все-таки несправедливо устроен этот мир. Равенство в нем нет, и верно никогда не будет.

— Твое б упорство, милая, да в нужное бы русло повернуть. Ты будто ветер, который без ветряной мельницы, не знает куда ему и деться, — полушутя, полусерьезно заметил батюшка, с любовью посмотрев на дочь.

— Это вы батюшка опять про замужество я так понимаю? — с раздражением спросила Татьяна.

— Заметь. Не я это сказал.

— Но вы, ввиду это имели. Тем более уж вам ли не знать, что в том нет моей вины, кто ж виноват, что природа раздает человеку лишь по одной достоинству, кому то красота, а мне вот ум достался, — засмеялась Татьяна.

— Ты, милая, лукавишь, в нашем уездном городе, на тысячу мужчин, всего семьсот женщин, так что, ежели бы ты хотела, то давным-давно нашла бы себе пару без труда. Всему виной твои пустые прихоти, и то, что я избаловал тебя, дав слишком много воли. А я старею, совсем немного, и вовсе стану немощным стариком. Не такой жизни для тебя желала твоя матушка. Разве ж ты сама хочешь провести жизнь рядом со стариком, что скоро обрастет бородавками не хуже болотной жабы?

Татьяна посмотрела на своего отца, и только сейчас заметила, как он постарел, в глазах уж не было былого блеска, лицо осунулось, когда то бравые усы, медленно клонились к низу, будто и они устали не меньше своего хозяина.

Она поспешно встала из-за стола, и, подбежав к отцу, тепло обняла его за шею.

— Батюшка, иной судьбы я не желаю, кто знает, была бы я счастлива, если б приняла предложение одного из прохвостов, что сватались ко мне, не имея даже привязанности, что неотъемлемая часть проживания двух чужих людей вместе. Уж лучше быть одной, чем в браке без любви. И потом, я счастлива… по большей части…, — на минуту задумалась Татьяна. — Вот вам крест! — с жаром воскликнула и спешно перекрестилась, скорее стараясь убедить себя, нежели отца.

— Ну, полно, полно тебе, голубушка, это ж я так, не слушай старика, тебе виднее. Так как прогулка? Что в городе? Я из своих казематов и жизни то не знаю, вот вроде наверху, а жизни, жизни то, хуже чем из ямы не видать, — стараясь сменить тему, которую сам же опрометчиво начал, стал расспрашивать отец, ласково похлопав дочь по ладошке, в знак поддержки и успокоения.

— Помнишь ли канавы возле катехизаторского училища? — спросила Татьяна, которая была в душе и рада сменить тему тягостную, тему болезненную.

— Как же! Помню, как раз там по весне дорогу так размыло, что в грязи целый воз умудрился потонуть! А дураки вместо того, чтоб спасать, лишь глазели на диво дивное! Тьфу, да и только. Хотя, что с них взять, коли без ума родился, без ума и жить придется.

— И эти канавы, что все лето рыли, теперь к осени засыпают. В толк не возьму. Зачем? Почему? — удивленно спросила Татьяна. — Ведь столько вложено труда. А рядом успели и настилы постелили. Да такие ладные! Не понимаю, батюшка. Может, ты мне растолкуешь? Зачем было столько работы делать, чтоб потом все обратно вернуть?

— А я тебе сейчас все объясню. Канавы те нарыли без инженерского ума. Мол, так и так, топит! Айда, канавы рыть! Дорогу то топить перестало, так вместо дороги дома топить начало. Дома то, вдоль канав, да с уклоном. Теперь обратно как было возвращают. Работать без ума, хуже, чем вовсе не работать. Это я тебе с уверенностью говорю. Поскольку от такой работы толку нет, и мало того что без толку, так еще и убытки.

Татьяна задумалась, и Федор Михайлович задумался. С минуту помолчали.

— А вот еще, я совсем запамятовала. В парке произошел пренеприятный инцидент, — решила сменить тему Татьяна. — Но вы, батюшка, не волнуйтесь, это я вам сразу говорю, что волноваться не стоит, так как все чудным образом разрешилось… — поспешила уверить его дочь, потому как увидела тревожное лицо отца от одного лишь упоминания «пренеприятный инцидент», так что уже пожалела, что вообще начала об этом рассказывать. До чего же она не любила себя за свою несдержанность, вот если б научиться сначала думать, а лишь потом говорить. Право слово, какое бы это было благословенье для нее, так как острый язык и торопливость, и резкость, и еще много разных дурных черт приносили ей одни лишь хлопоты, и никакого ублаготворения.

И теперь, решив поступить по-новому произнесла:

— Словом, все закончилось вполне чудесно и даже прекрасно. Так что и рассказывать смысла нет.

— Да уж говори, коли начала, своим успокоением ты меня супротив, тревожишь только больше, — рассердился отец.

— В общем, один неосмотрительный всадник, чуть было не совершил наезд на нашу бричку, и Бог знает, что могло случиться. И не разберешь в той суете, толи конь был слишком норовист, толи всадник неумел. Однако же не стоило мне вам и рассказывать, когда все так чудесно разрешилось, и никто не пострадал! — быстро закончила рассказ Татьяна, увидев побледневшее лицо отца.

— Чтоб его! — воскликнул Федор Михайлович Гаврон, и треснул кулаком по столу. — Быть может он тебе знаком? Ты мне скажи, я сразу с ним беседу проведу, да так, что больше на коня он и не сядет.

— Да нет же, батюшка, он мне не знаком, и видела его впервые, — тогда как про себя подумала, что ежели бы и знала его, то никогда бы в том не призналась, видя какой гнев вызвало сие события у ее отца. Впредь, это будет для нее уроком, поменьше говорить, побольше думать, а лучше и вовсе держать рот на замке, а мысли хотя бы в относительном порядке.


Придя пораньше в главную ресторацию уездного города Б, Петр Константинович Синицын выбрал самый тихий столик и, заказав из всех предложенных яств лишь стакан чая, как символ крайней денежной нужды, стал ждать своего друга детства, купца первой гильдии Михаила Платоновича Игнатьева.

Отец того был известным и вполне успешным хлеботорговцем, но вот сын, сын пошел еще дальше. И после смерти отца, заимев целое пароходство, скупал зерно по всей округе за копейки, а затем сплавлял его вниз по реке, в город N-ск, той же N-ской губернии, где жизнь била ключом, так как от золотодобытчиков и других переселенцев не было отбоя.

Он не видел своего друга целых шесть лет, и если уж говорить по чести, не жаждал видеть и сейчас. Находясь в трудном денежном положении, потеряв даже то малое что имел, он не хотел и не желал смотреть на своего друга, что был успешен и удачлив, как немой укор, как образ того кем он мог стать и кем уже не станет.

Но обстоятельства сложились таким образом, что первое знакомство с барышней Гаврон оказалось не таким победоносным как он того желал, а других идей и уж тем более возможностей, вновь встретиться с ней он не имел. Все же шесть лет его отсутствия не могли не сказаться, город изменился и, утеряв даже те связи, которые были в юности, он понял, что больше здесь никому не нужен. Без денег и без власти он совсем один. Более того, Синицын понял, что одинок он даже сильнее, чем ему представлялось в самых грустных своих перспективах.

Словом, проведя весь день после инцидента в парке в размышлениях бесплодных, и не придумав ничего путного, он не нашел ничего лучше, как воспользоваться помощью друга детства Игнатьева. И наступая на чувство собственного достоинства, он осознал с горечью осознал, что гордость бедняку не по карману.

Конечно, он предпочел бы претворять свой план в одиночку, ведь чем меньше людей знают о том, тем лучше, но выбирать в сложившейся ситуации не приходилось.


— Петя! Ты ли это!? Я уж думал ты к нам ни нагой, как ни как петербуржский житель! — весело воскликнул Игнатьев, впрочем, не без иронии, приближаясь к столику, за которым сидел несколько сконфуженный Синицын.

Надев улыбку, он что есть силы изобразил радость, так что даже уголки губ заболели, и радушно распростер объятия:

— Миша! Михаил! Михал Платонович! Даже не знаю как к тебе теперь обращаться! И бороду отрастил! И усы! И справен стал, и возмужал! Тебя и не узнать! — не без доли зависти воскликнул Синицын, глядя на своего друга, так изменившегося за эти годы.

И если бы все дело было только во внешности… Боль для Синицына была в том, что те внешние перемены, которые произошли с Игнатьевым, всего лишь отголоски внутренних изменений, так как духовное развитие, равно как и его отсутствие такого и даже регресс, неизменно отражаются на лице и теле. Но есть ли перемены в нем самом?

Синицын вдруг почувствовал себя плешивым псом, которого вот-вот лишат даже будки, и испытал почти физическую неприязнь к своему, некогда горячо любимому, другу, с которым совсем недавно стоял на одной ступени, а теперь его уж не догнать.

— Мой друг, неужто, ты не голоден совсем? Грех прийти в ресторацию и не отобедать.

— Я только чай, старая привычка, до трех часов не ем, да и кусок в горло не лезет.

— Брось, тут такой отменный стол. Официант! — И Игнатьев залихватски щелкнул пальцем, подзывая расторопного мальчишку лет пятнадцати не больше.

— Нам бутерброды с паюсной икрой, и рыбное жаркое, и ростбиф, и консоме, и это, как его… Забыл совсем названье… А-а-а, точно! Филе соте неси, и крепкого давай! — крикнул Игнатьев, даже не взглянув в меню, что явно указывало, на то что он знает его наизусть, а значит завсегдатай.

Какой обед без крепкого, пустая трата времени и денег! — и с этими словами Михаил Платонович весело рассмеялся, лукаво глядя на Синицын из под густых прямых бровей.

— Ну что, рассказывай. Как Петербург? Какими судьбами к нам пожаловал? Опять.

Синицын замялся, не зная с чего начать, и пребывая в сомненьях, а стоит ли все затевать и не лучше ли прекратить все, когда б уже не стало слишком поздно?

К счастью подоспел официант. Налили водки.

И выпив рюмку натощак, Синицын понял, что изрядно захмелел.

Закусили бутербродами, и стало легче на душе, и говорить то стало как-то проще.

— Тут такое дело, Михаил, — начал Петр Константинович расхрабрившись, — не от хорошей жизни перебрался я из Петербурга в город Б, не от хорошей.

— Это я итак уж понял, — поддержал Игнатьев, с любопытством глядя на своего друга детства, будто видел его впервые, однако же притом, не забывав положить в рот огромный кусок ростбифа.

— Так уж случилось, — неуверенно начал Синицын, — потом будто передумав, замешкался, но уже через секунду твердо произнес: — я крайне стеснен в деньгах, скажу больше, я заложил именье, и срок по закладным истекает меньше чем через месяц.

— Уж не в долг ли ты просишь? — настороженно спросил Игнатьев, сразу же перестав есть и пристально посмотрев на Петра Константиновича, пожалуй, уже без прежнего дружелюбия и высокомерной теплоты, коей одаривал так щедро лишь назад минуту, своего менее удачливого друга.

— Нет! Что ты! Как можно! Я бы никогда не поставил нашу дружбу выше денег! Поверь, эти дружеские связи для меня вовек ценней всего! — с жаром ответил Синицын, тогда как правда была в том, что должен он был такую сумму денег, которую бы никто не дал взаймы просто так, а закладывать было уже нечего. И, осознавая сей факт с ясностью и ответственностью, потому в долг и не просил.

— Ммммм, — нечленораздельно промычал Игнатьев, правда, уже немного расслабившись.

— Ты мне лучше скажи, знаком ли ты с исправником Гавроном?

— С Гавроном? — изумленно переспросил Игнатьев.

— С Гавроном, исправник есть такой. Да ты наверняка его ведь знаешь. Вот только насколько близко с ним знаком?

— А как же! Кто ж его не знает, можно сказать, второе по важности в нашем глухом уездном городке лицо. Я просто твой вопрос в толк не возьму. Зачем тебе Гаврон? Уж не на службу ль ты собрался?

— Да погоди, не задавай вопросов, дай мне вначале разузнать, — нервно засмеялся Петр Константинович. — И что ты о нем думаешь?

— Да что тут думать, резкий и прямой, и кажется простым, но хитрый и коварный, исправник одним словом, что еще сказать.

— А дочь его?

— А дочь….? — сбитый с толку Игнатьев и вовсе перестал что-либо понимать в этом разговоре, но так как ход мыслей Синицына, больше не представлял для него угрозы, расслабился и из любопытства, даже подался вперед, стараясь предугадать, что дальше скажет тот.

— Да, дочь Гаврона. Что думаешь о ней?

— Да нечего тут думать. Я ее совсем не знаю, может видел в церкви издали, но так уж лично, близко, не знаком. И потом, меня сейчас интересуют барышни другого сорта, понимаешь? — весело спросил Михаил Платонович, а взглядом указал на дородную барышню, чей род деятельности, судя по наряду, ни для кого не был секрет.

Синицын махнул рукой в знак того, что его сия барышня не интересует.

— Мне сейчас не до того… — сказал он вслух, а про себя подумал: — да и не по карману.

— Так ты мне не сказал. Зачем тебе Гаврон и дочь его тем паче?

— Да погоди, все расскажу, но не спеша. Теперь к тебе моя просьба будет.

Игнатьев, конечно, снова напрягся при слове «просьба», но промолчал и виду не подал.

— Сведи меня с барышней Гаврон. Ни с ней, ни с ним я не знаком, не вхож в их дом, и шанса быть вхожим в дом я не имею. Устрой нам встречу, ужин, выдумай причину, мол так и так, обсудить может чего надо. Какие тут у вас проблемы в городе? Земля? Разбои? Тебе виднее, мне и в голову, пожалуй, ничего путного и не придет. А остальное сделаю я сам.

— Так, так, голубчик, кажется я начинаю понимать… — засмеялся Игнатьев. В зятья чтоли к Гаврону навострился?

— Ты угадал. Я не горжусь собой. Но жизнь заставит, сам знаешь, еще не так гопак плясать начнешь! — горько заключил Синицын и с горя снова выпил рюмку водки натощак.


Порешав дела, и обо всем сговорившись, выйдя из ресторации, Синицын и Игнатьев ударили по рукам и разошлись в разные стороны, всяк по своим делам.

Игнатьев уехал на бричке, а Петр Константинович бричку решил не брать и не только потому, что в кармане было пусто, а потому, что выпив две рюмки водки и от волнения даже не закусив, выйдя на свежий августовский воздух, почувствовал себя дурно и оттого решил пройтись пешком.

В конце августа, днем еще сохранялось тепло, и порой было даже жарко, а вот ночи, ночи стали холодными и неласковыми. И ближе к вечеру, на реку опускался густой туман, заполняя собой весь город в низине белой молочной завесой, скрывая грязь дорог и унылость уездного города, что и городом то по правде назвать было нельзя.

Он ослабил ворот рубахи и полной грудью вдохнул влажный терпкий воздух, запах угля, мокрой листвы, сырой земли и конского навоза.

На улицах почти никого, лишь треск настила под сапогами редких, угрюмых и неразговорчивых прохожих.

Ему вдруг стало так одиноко и так дурно, он вспомнил, что совсем один, ни матушки, ни батюшки, нет никого, кому бы он был дорог и оттого так грустно и так горько.

Последние сладкие дни лета, а там уж и до октября рукой подать. И срок по закладным, и бедность, и безденежье, и разные лишения.

Под ногами первые опавшие листья.

И так красиво, и так грустно.

И рифма не идет.

Ни хватки, ни таланта, ни ума.

Ничтожество! — Горько произнес вслух Синицын и ускорил шаг.


Татьяна сидела у зеркала, заканчивая приготовления к традиционной послеобеденной прогулке. На пороге комнаты терпеливо лежал ее верный пес, в любой момент готовый сорваться и бежать, лишь только хозяйка даст знак, что пора, и то и дело вилял хвостом в качестве призывного жеста, показывая свою решимость и согласие.

Она посмотрела на свое отражение и грустно усмехнулась, видя первые следы увядания в уголках все еще ясных, однако же, зрелых и потому печальных глаз.

Татьяна давно смирилась с тем, что далеко не красавица, и даже ничего против того не имела, конечно, ежели бы ей постоянно об этом не напоминали другие. Но перейдя рубеж от девушки к женщине, ее вдруг охватила какая то неосязаемая тревога и печаль, и тоска по чему-то, что уходит, и уже не вернешь. Словно еще немного и она упустит свой последний шанс. Вот только на что? На замужество? Или на счастье? И есть ли тождество в этих двух до странности не схожих, но будто однокоренных словах.

И время, время перестало быть ее союзником и другом, что давало ей ото дня расцвет, и ум, и понимание вещей, теперь же оно стало ее злейшим врагом, что отбирает восторг, надежды и радость от познания каждого будущего дня.

Из размышлений ее вывел голос служанки, принесший прогулочное платье, и объявивший спутанно, хотя и вполне понятно, о прибытии на ужин неких гостей, чьи имена были ей до боли знакомы, но вместе с тем неизвестны.

— Ты не торопись, а изложи по порядку, что батюшкин помощник сказал? — сердито переспросила Татьяна.

— Двое, дела обсудят, велел подать террин, и стерлядь паровую, и сытно, и вкусно, но чтобы без изысков, так чтоб понравилось, но уж не так, чтоб восхитить.

— Странно… И что это за гости? Не сказал?

— Мол, по делам, да по работе, а кто уж там, не говорил, а может, говорил, да я забыла, — задумчиво произнесла служанка.

— Я так и знала! — раздраженно воскликнула Татьяна. — А батюшка, верно, забыл, что стерляди то нет, в верховье месяц как ушла, вот что значит, когда к хозяйству не касаешься и дела не имеешь. Подай, что я тебе скажу. Ну вот! Теперь не до прогулок! Вели извозчику не ждать. Не еду никуда, я так и знала ничего не выйдет! Выходит зря я собиралась, теперь вот заново готовиться, ведь батюшка не знает, что к прогулке и к ужину, в одном наряде к людям выходить нельзя! — сокрушалась Татьяна и через минуту добавила: — Воля бы батюшки, о нашем не гостеприимстве и не радушии легенды бы по городу слагали. Он человек хотя и умный, но в быту, пожалуй, бесполезнее и не найти, служилый человек, а лучше и не скажешь. Агриппина! Зови сюда кухарку! Да поживей! Порасторопней! До ужина всего лишь три часа! — запальчиво воскликнула Татьяна, лишь мельком взглянув на часы, чья стрелка, казалось, даже двигалась теперь быстрее, и стремглав бросилась готовиться к приему гостей.


Прозрачный стеклянный воздух, ни пения соловья, ни треска горихвостки, все стихли, убаюканные первыми холодными ночами, лишь щелканье сороки на ветке с медленно желтеющей листвой. Зима почти что у порога, ведь осень, только сени для зимы.

Синицын, что вошло у него в полезную привычку, не взял бричку, а отправился пешком, так что теперь, ежась в вечерней сентябрьской прохладе, испытывал странное чувство удовлетворения от претерпевания трудностей, словно тем самым бичуя себя, находил в том отраду, как наказание за малодушие всех прошлых лет. Он с дотоле невиданным упрямством, неожиданно для самого себя, шел к намеченной цели, обретя надежду на лучшее, пусть пока лишь только мечтах. И даже сейчас, идя пешком и сберегая копеечку, находил в том странное счастье, ибо впервые не тратил, и если не преумножал, то хотя бы сохранял то малое, что еще осталось.

В условленном месте, подле дома уездного исправника Гаврона, аккурат, в назначенное время, подъехала бричка Игнатьева.

Обменявшись парой фраз, они уже готовы были постучать, как мимо них прошла девушка, до того нежное и утонченное создание, что даже Синицын, в настоящее время обуреваемый сотней куда более насущных мыслей и проблем, и не имеющей настроения романтичного, остановился и на миг очарованный замолчал.

Ростом не низкая и не высокая, чуть больше двух аршинов, того правильного женского роста, так, чтобы мужчина рядом с ней не чувствовал себя ни нелепым великаном, ни карликом подле горы. Тонкая, гибкая, ловко, но плавно идущая по грубому деревянному настилу, будто по персидскому ковру. Темные и бархатные чуть округлые глаза, и нежный персик кожи, и мягкий плавный губ изгиб.

Как только девушка удалилась от них на расстояние достаточное, чтобы разговор их уже не был ею услышан, Игнатьев глядя на восхищенный взор Синицына, весело заговорил:

— Ты мой друг не в ту сторону смотришь, бедна как церковная мышь, хотя и красива. Бесспорно.

— Так кто же она? — полюбопытствовал Синицын.

— Приставлена, не то компаньонкой, не то сиделкой, к старой купчихе Лаптевой, старческие прихоти исполнять. Толи Лепешева, толи Лемешева, не припомню точно.

И не позавидуешь, тем более у самой купчихи, две дочери, и одна глупее другой, так что участь ее не из лучших. С другой стороны, какой еще участи можно ждать, ежели, ты рожден в бедности, да в бесправии, придется смириться, что каждый тобой помыкать будет, таков уж закон жизни, и не нами писан. Ну да ладно, не наше это дело, — заключил Игнатьев, и рукой дал знать, что пора идти.


У вдового надворного советника, уездного Исправника Гаврона, дом был хоть и не велик, но ладно расположен, и занимал самое удобное положение на центральной улице города Б, а именно стоял на возвышенности, и в отдалении. И в те дни, когда все тонули по весне или слякоти осени, он стоял цел и невредим. Деревянный, в два этажа, с кружевными ставнями, и множеством окон, отчего и в хмурый день, и до позднего вечера, когда уж солнце почти скрылось за горизонт, не нужна была ни лучина, ни керосиновая лампа, ни даже свечи.

— Красиво, — подумал про себя Синицын, любуясь полыми синицами, вырезанными в деревянных ставнях и притаившимися в глубине буйной древесной листвы.

— Умно и рачительно, — подумал Игнатьев, в уме считая, сколько можно сэкономить, с таким добрым освещением.

В парадной их встретила прислуга, и любезно предложила пройти в обеденную. В обеденной их уже ждала хозяйка дома, Татьяна Федоровна Гаврон, лично. Правда одна, в отсутствии батюшки, и вид имела едва ли радушный, но увидев двух красивых молодых людей, оторопела и даже растерялась.

— Доброго вечера, Татьяна Федоровна! Простите великодушно за наш поздний визит! Что-то не вижу вашего батюшки. — Начал разговор Игнатьев, оглядывая комнату, будто Федор Михайлович Гаврон мог спрятаться за комодом, диваном или даже за шкафом.

— Доброго. Батюшка сообщил, что задержится, но любезно предупредил о прибытии гостей… — медленно растягивая слова, произнесла Татьяна. — Правда не соизволил предупредить коих именно, — аккуратно добавила в конце.

Игнатьев весело засмеялся, и, целуя руку, протянутую ему для приветствия, важно произнес: — Купец 1 гильдии, Михаил Платонович Игнатьев, а это мой друг, дворянин, Петр Константинович Синицын.

Синицын, целый день репетировавший в голове встречу, и придумавший сотню шуток, и очаровательных, и забавных, и галантных, искусно вплетенных в само приветствие, вдруг не смог произнести и двух слов, до того его скрутило как жгут стеснение и смущение. А все, что он сказал, состояло лишь из двух фраз:

— Доброго Вам вечера, сударыня. — И: — Петр Константинович Синицын, — а затем, нелепый поклон.

Воцарилось напряженное молчание.

— Позвольте же предложить вам чаю, пока батюшки нет, не стоять же нам вот так, посередь комнаты, и хотя ужинать в отсутствии хозяина едва ли будет уместно, но чай, вполне удобоваримо, к тому же, это самое малое, что я могу вам предложить, — пошутила Татьяна.

Все трое чинно сели. Подали чай.

Заговорили, как водится, конечно, о погоде, о чем же еще дозволительно говорить трем незнакомым людям в первую их встречу.

И незаметно каждый из-под чашки чая пытался как можно деликатнее друг друга рассмотреть.

Синицын не без радости отметил, что барышня Гаврон, не так дурнасобой, как ее описывал слуга. Да не красавица, да станом не тонка, зато крепка, да и здоровьем будто пышет. Широкая грудная клетка, однако же, все прелести даже на глаз упруги. Пусть талия не слишком узкая, зато крута в бедрах. Не миловидна, однако же, приятна.

Татьяна Федоровна Гаврон тоже времени не теряла даром, и нет-нет, да и стреляла взглядом то в купца Игнатьева, то в дворянина Синицына.

И если Игнатьев был мужчина того сорта, который она часто встречала в своем городе. Крепкий, крупный, с широкими крестьянскими ладошками, пышными, усами и круглой необъятной бородой. И во многом поэтому интереса к нему не заимела. А может, еще какой неведомой, или ведомой лишь одной природе причине. Тогда как Синицын, захватил все ее женское внимание, без остатка.

Безусый, безбородый, с гладким лицом херувима, тонкий станом, с ладонью пианиста, изысканный и утонченный, как будто только что сошел со страниц бульварного жеманного романа. Однако же его утонченность и изящество было не сверх той меры, когда бы эти черты стали женственны, а именно в той мере, в которой они предавали природной мужественности особенное очарование.

От увиденного, ей отчего-то стало нестерпимо жарко в груди и в лице. Может виной тому был крепкий чай?

Ну а Игнатьев оглядывал обеденную. Дорогая со вкусом мебель, ровно в том количестве, в каком была нужда, все на своих местах и чистота, и прислуга в таком состоянии, в каком и в роскошных дворянских домах не всегда бывает. И ровно в том количестве, в котором необходимо, не так, чтобы один слуга от дел с ног сбился, и не так, чтобы десять, с ног друг друга сбивали. Порядок он всему глава, — подытожил он, довольный виденным.

Хлопнула дверь, все дружно и даже радостно подпрыгнули и встали будто солдаты на параде, так как нейтральные темы были почти исчерпаны, а на тонкий лед личной беседы никто вступать не решался.

Федор Михайлович Гаврон прошел в обеденную напрямик в сапогах, оставляя комья грязи на идеально чистом полу, прямо на виду у гостей.

Сие варварство не укрылось от зорких глаз Татьяна Федоровны, и едва не выдав себя сердитым взглядом, брошенным на отца, как стрела из лука, чья тетива была натянута до крайней степени напряжения, она испуганно спохватилась, что не одна, и мило и почти блаженно улыбнулась гостям. Мол, что с него возьмешь, отец, хотя старик, но все же он отец. Тогда как будь они одни, то батюшка бы был удостоен грозной тирады и даже лекции о том, как надобно себя вести в обществе людей, без оглядки ни на возраст, ни на чин.

— Добрый вечер! Рад вас приветствовать! — поздоровался Федор Михайлович, неспешно подходя к молодым людям.

— Ваше благородие! Мое почтение! Мое почтение! Ваше благородие! Разрешите вас поприветствовать! — как по команде, будто стая шумных воробьев, наперебой поздоровались Игнатьев и Синицын.

Наконец знакомство состоялось, можно было пройти к столу.

Подали первое, уху из налима с расстегаями. Понемногу тепло рыбного отвара согрело не только нутро, но и сам разговор. А неловкость, царящая в любой малознакомой компании, понемногу исчезала с каждым новым, отправленным в рот расстегаем.

Конечно, если б не «надзиратель» в лице Федора Михайловича во главе стола, беседа теперь, средь молодых людей, которые уже освоились, велась бы живей. Но приходилось подлаживаться, когда перед тобой столь мудрый возраст и столь крупный чин, тем более последнее, скорее, а даже более чем вероятно, было фактором самым важным и даже решающим.

Только неугомонной и сумасбродной таксе все было ни по чем, и она сновала под столом из стороны в сторону, будто одержимая бесам, стараясь укусить прибывших гостей, то за пятку, то за носок, отчего те смешно дрыгали ногами, а набор движений отчетливо напоминал канкан. О сей неприятности хозяевам ни Синицын, ни Игнатьев, правда, сказать не решались, а посему стойко терпели, при том каждый старался направить безудержную и неспокойную таксы в противоположную сторону, а точнее друг против друга

— Я чего задержался то, опять появились в городе листовки социал-демократического толка. А после погромов это, можно сказать, теперь дело первоочередной важности. Вы Петр Константинович случаем не социал-демократ? Я вот про Михаил Платоновича знаю доподлинно, он человек свой. А вы, как известно, в Петербурге долго жили. А так уж устроено у нас, ежели какая пакость там заведется, — и он с этими словами отчего то указал пальцем вверх, — то аккурат года через три-четыре и к нам придет. Уж такой у нее ход. Медленный да верный.

— Что вы, Ваше благородие! Никак нет! Не в мои намерения входит что-то менять во всей Империи, я вполне доволен всем, — а про себя подумал, что ему бы со своей жизнью разобраться, и свой кусок хлеба найти, прежде чем начать радеть за сытость других, пусть и находящихся в большей нужде.

— Я это почему спрашиваю, время сейчас тяжелое, темное, всегда надобно знать, кто в твоем доме, так сказать успокоения ради. — Затем хитро усмехнулся, и предложил: — ну что ж, по рюмочке?

— Папенька! Что же вы опять все о работе, да о работе! Разве ж это учтиво? Петр Константинович только прибыл в город. Разве ж он в курсе местных дел. А вы нового человека старыми проблемами в конфуз только вгоняете.

— Петр Константинович, лучше расскажите нам о Петербурге! Например, о кулинарных изысках! У нас в провинции стол сытный, да простой, и оттого вдвойне интересно, что благородные господа в Петербурге подают? Тем более, мы тут в провинции по большей части, как до того мой батюшка верно заметил, своим кругом живем, а потому все новое идет к нам медленно, или вовсе не приходит. А источник знаний: слухи да газеты. Но слухам верить нельзя, а газетам можно верить и того меньше. Так и живем, в слепоте, да невежестве, — заключила Татьяна и посмотрела из под чашки чая, словно из под веера на находящегося в некотором замешательстве Синицына.

Тот, приободренный милостью хозяйки, уж было открыл рот, чтобы заговорить, про себя воздавая хвалу Богу за представившеюся возможность блеснуть умом и Петербуржским шармом. Тем более, что он начал уже волноваться, так как начало знакомства было безвозвратно упущено, а вклиниться посередь беседы не представлялось возможным. Он и сам не знал, отчего ведет себя так скованно и неумело в компании, казалось бы, простых и едва ли примечательных людей. Может, неудачи дней минувших окончательно пошатнули его веру в себя, а может, на то были другие причины, так или иначе, ясно было одно, сия причина кроется лишь в нем и только в нем самом, так как других едва ли можно было уличить в отсутствии дружелюбия, да и та простота, которая царила в доме, должна была стать ему помощником, а стала, отчего-то, непреодолимой преградой.

И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.

Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.

— Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.

Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, — заключил он и принялся за третий расстегай.

Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.

Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.

А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.

Немного поговорили о том, немного о другом.

Ужин закончился.

Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, — любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.

Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.

— Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.

— Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, — нехотя встал из-за стола Игнатьев.

— Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, — распорядилась Татьяна.


Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.

Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:

— Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.

— Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… — многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.

Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.

— Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? — неожиданно спросила барышня Гаврон.

Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.

— Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.

— «Велосипедный руль»? — переспросила Татьяна.

— Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, — это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, словно воротник, то «борода — жабо». Разве ж вы не знали?

Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.

— Откуда же мне было знать, верно, мужчины в секрете держать такие нелепицы касающиеся их туалета.

— Так вот, усы «велосипедный руль», — продолжил Синицын, — с детства были моей мечтой. Ибо и батюшка мой носил такие, и дядья, да и все вокруг. Но ведь не растут как надо! Черти! И рыжие, и редкие, никакого шика, одно недоразумение.

И оба уже засмеялись без стеснения, и такая веселость и такое настроение овладело обоими, будто они выпили шампанского, а не чаю.

— Татьяна Федоровна! А не соизволите ли вы со мной завтра отправиться на прогулку. Ведь я совсем не лукавил когда говорил, что один одинешенек в этом месте. Не откажитесь сопроводить меня в парк? — решил перейти в активное наступление Синицын, пока позволяла возможность.

— Парк?

— Парк. Парк, парк. Синицын. Парк. Синицын…, — будто не узнавая слова, повторяла Татьяна. Как вдруг глаза ее округлились, и она воскликнула:

— Уж не вы ли Петр Константинович несколько дней назад едва ли не совершили на нас наезд с подругой?!

Сердце Синицына выпало из груди и свалилось, с гулким стуком прямо на пол, будто клубень картошки. В страхе он посмотрел на нее, пытаясь понять, догадывается ли она о чем либо? И гневается ли на него?

Но лоб ее был безмятежен, а в спокойном и пристальном взгляде ни гнева, ни ярости, а лишь женское любопытство.

Он тяжело выдохнул сквозь плотно сомкнутые губы, так что щеки его раздулись как у болотной лягушки и попытался взять себя в руки:

— Я, … Был…. Это был я, боялся в том признаться. Каюс-с-с…. — запинаясь, начал Синицын, с трудом подыскивая верные и правильные слова.

Татьяна Федоровна глядя на его смятение весело засмеялась. Его бледность и речь обрывками фраз она приняла за раскаяние и вину, что в ее глазах явно свидетельствовало о его доброте и благородстве, и повинуясь материнскому инстинкту поспешила прийти к нему на помощь.

— Теперь, зная как вы дурно управляетесь с лошадьми, пожалуй, откажусь от вашей повозки, я за вами сама заеду, только укажите мне адрес, — решительно произнесла Гаврон.

— Конечно, конечно, и даже не спорю, желание барышни для меня закон, даже если это станет ударом по моей гордости. Что есть моя гордость перед счастьем прелестной сударыни? — галантно согласился он, и осторожно вытер тыльной стороной ладони пот, выступивший как роса, на белом как полотно лбу. — А лучше, сговоримся увидиться подле гимназии в определенный час, — произнес Синицын, так как не хотел уж совсем ставить себя в положение слабое и заведомо проигрышное.

Дверь из кабинета приоткрылась, заслышались шаги и обрывки фраз:

— Причина в том, что люди никакого интереса к выборам не имеют, из ста людей с избирательным правом лишь шесть явили свою волю. И кого мы теперь имеем?! Что за глава? — звучал возбужденный и раздраженный голос отца.

Впрочем, чем старше он становился, тем яростнее спорил и тем ближе к сердцу принимал несчастья Отечества.

— Федор Михайлович, как я вас понимаю, как я вас понимаю. Но помяните мое слово, он землю не продает, потому что себе сберегает. Такой глава города долго не протянет, это я вам с уверенностью скажу, — вторил ему Игнатьев.

Федор Михайлович похлопал по-отечески того по спине, затем взял его руку в свои крупные ладони, крепко пожал, и скрепя сей жест словом, произнес: — Сейчас Михаил Платонович человека со сходными взглядами и не сыщешь, кто во что горазд, какофония кругом, и ни крупицы здравого смысла. Один, к примеру, такое говорит, что даже ушам не веришь, и думаешь, ну уж ладно, уж он один такой дурак, а поворачиваешься, другой еще хуже. И так по кругу!

— Но не будем об этом больше! — резко оборвал свою речь Федор Михайлович с опаской примирительно глядя на дочь, которая не смела при двух гостях проявить недовольство, а потому глядя на отца, лишь улыбалась какой то странной, словно прибитой на гвоздь улыбкой.

Гости начали кланяться и прощаться, благодарить за все, и все были полны такой учтивости, какая бывает, когда знакомство прошло так гладко как только возможно, и, тем не менее все старались его поскорее закончить, верно опасаясь что еще минута, и произойдет нечто, что сведет все усилия на нет.

Когда все почти вышли, Петр Константинович так изловчился, что незаметно для всех, оказался в той близости от Татьяны Федоровны какой между ними еще не было.

Он едва уловил запах выпечки, жаркой печи и свечного воска. Наклонившись за шляпой вдыхая ароматы тепла и дома, он тихо шепнул ей на ушко:

— Завтра в три, у входа в гимназию.

Она молча кивнула головой в знак согласия, и чинно нахмурила брови, приняв вид серьезный и невозмутимый. А в душе, в душе бушевали невиданные до сей минуты страсти. И все что копилось в ней, вся нерастраченная любовь и нежность и страсть как снадобье из большого количества ингредиентов под глиняной крышкой, теперь бурлило и кипело, доведенное до той степени готовности, когда еще немного промедления, и любовное зелье станет ядом, для нее самой и всех вокруг.

Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.

Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.

Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.

А он? Что чувствует он?

Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне — это не любовь.

И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.

Их разговор сродни чаепитию, незамысловатое и простое действо, важность которого едва ли можно было недооценить, ибо оно греет не только ладони, но и душу.

Тем более интерес в ее глазах и даже восхищение, льстило ему, как снадобье, что лечит раны, нанесенные другими людьми до их знакомства.

Он перестал верить в себя, он перестал уважать себя, и ее восторг в нужное время и в верный момент, возвысило его самого в его же собственных глазах.

И это ли не прекрасно?

Придя домой, прежде чем лечь спать, он еще побродил по пустым комнатам, где каждый шаг по старому полу гулко отзывался протяжным эхом, он скользил рукой по стенам, постучал по спинке оставшегося стула. И мысль о зале с мебелью, рачительной хозяйкой, и малыми детишками, вдруг приятно отозвалась в его маленьком и одиноком сердце.


В то утро Татьяна встала в легком и чудесном настроении, в котором вставала лишь в глубоком детстве, и то, только когда маменька была еще жива.

В окне все тоже грустное начало сентября. Еще пару месяцев назад дом утопал в алых мальвах, как в клубничном варенье, а теперь был обнесен словно колючим частоколом их остовом отцветших. Когда то прекрасных, но странных провинциальных «роз».

А в душе, в душе цветущий сад, прелесть и отчаяние поздних первых любовных чувств.

Пропустив завтрак и спустившись только к обеду, в своем лучшем наряде, нежно розовом платье с пышными рукавами и пышной юбкой. Такое платье едва ли годилось для простой послеобеденной прогулки, но разве можно скромно устоять и не явить объекту свой влюбленности себя в лучшем свете.

В кой то веке, она почувствовала себя привлекательной и желанной, и, увидев себя в зеркало, не отвернулась, и даже не нахмурилась, а зарделась, и в целом осталась довольна.

Неспешно обедая, а скорее витая в облаках, без аппетита и желания, чему она была несказанно рада, ибо прекрасный аппетит был ее болью и ахиллесовой пятой, в очередной раз посмотрела на часы.

Как вдруг ее из размышления вывел, с трудом сдерживаемый полушепот, полукрик служанки Агриппины: — Сударыня! Сударыня! К вам гости!

— Ко мне? — удивленно переспросила Татьяна. — Может ты чего перепутала? Может к батюшке?

— Нет, нет, к Вам, лично! Сударь, что был вчера! — торжественно воскликнула Агриппина.

— Он… — прошептала Татьяна, побелев, а затем, через секунду покраснела как мак. — Вели обождать! — срываясь из-за стола, так резко и так быстро, что едва все тарелки не полетели на пол, суетливо начала бегать по комнате, поправляя то, что ей казалось, стояло или лежало неверно или неидеально.

— Убери все со стола! Да принеси чаю! Да, поживей! — кричала она, уже не заботясь, что может быть услышанной, до того напряжение овладело ей. И, наконец, сделав то, что, по ее разумению, надобно было сделать, плюхнулась на диван, приняв позу чинную и жеманную, взяла чашечку чая и поднесла театрально к губам, но руки так дрожали, что фарфоровая чашка зазвенела о блюдце пронзительно и тревожно, так что пришлось от этой идеи отказаться и оставить чай в покое.

С минуту посидев, и усмирив тревожное биение сердца, она выдохнула сквозь зубы:

— Зови!

В коридоре пол протяжно скрипнул под тяжестью мужского тела и громкий стук сапог, и сердце вновь, как сердце кролика забилось.

— Добрый день, Татьяна Федоровна! Простите, что без предупреждения, мимо проезжал, и решил засвидетельствовать вам свое почтение, буквально на минуту.

— Вы??? — выдохнула Татьяна, так что и разобрать было тяжело, был ли то вопрос или просто шумное протяжное дыхание.

Перед ней стоял не Петр Константинович, по ком сердце билось так часто и так трепетно, аккурат, со вчерашнего вечера, а Михаил Платонович Игнатьев, собственной персоной.

Довольный и улыбающийся!

— Вы верно своего батюшку ждали, Татьяна Федоровна, не так ли? — пришел ей на помощь Игнатьев, от чьего взгляда не укрылось удивление и даже тень разочарования на лице барышни Гаврон.

— И вам доброго дня, Михаил Платонович. Да, конечно, — замешкалась Татьяна. — Он иногда обедает дома, ежели, ему надоедать обедать в трактире, — уклончиво объяснила она, но взяв себя в руки уже увереннее продолжила: — тем не менее, тот факт, что вы не папенька, ничуть не умаляет приятности от вашего визита.

— Ваши слова, услада для моих ушей, — проворковал он, целуя ее руку неприлично долго, так что успел даже пощекотать ее своими пышными и мягкими кошачьими усами.

— Не желаете ли отобедать? Или чаю?

— Знал бы что предложите, обедать бы не стал, а так, уж отобедал, премного благодарен, а вот от чая не откажус-с. Знаете ли, вкусный сорт чая в наших краях редкость и оттого ценность, — многозначительно произнес он.

— И не говорите, уж сколько мы не пробовали, все не то. Но я нашла такой, что мне по вкусу, и не горький и не пресный, а терпкий и густой, у госпожи Мазуровой выписываю, по каталогу, — серьезно заявила Татьяна.

— Вы, Татьяна Федоровна, редких женских качеств образец, — произнес он и посмотрел на нее искоса, слегка наклонив голову вправо, будто коршун на свою добычу.

— Это каких же? Боюсь поинтересоваться…

— Рачительность и хозяйственность, Татьяна Федоровна. Эти качества всему голова.

— Мммм…. — засмеялась Татьяна, — вы про эти качества! Лукавить и жеманничать не буду, в том смысле нет. Вы правы, все как есть.

Поговорили о том, о сем, обсудили дела городские, дела уездные, дела провинциальные.

Татьяна не осмеливалась посмотреть на него прямо. Лишь на секунду, когда он увлеченно отпивал из чашки, а взор его был устремлен на блюдце, она мимолетным взглядом окинула его. Зачем он пришел? Какие цели преследует? Не может быть, чтобы и он проявлял к ней интерес. Как, право, странно, то не было женихов, то сразу два.

Михаила Платоновича можно было даже назвать привлекательным, он был высок и крепок, не худ и не толст, но во всем его лице, была некая грубость и полное отсутствие изящества. Впрочем, как по ее мнению и в ней самой. И оттого ей казалось, будто они два деревянных неуклюжих и неповоротливых истукана, вытесанных из одного дерева и сложенных в одном сарае.

Не было в ее глазах восхищения им, ибо разве ж можно восхищаться мужчиной, видя себя в нем как в зеркале?

И беседуя о рытвинах, да канавах, о выборах, о землях, о строительстве Гимназии и других делах важных и насущных, однако же, лишенных какого бы то ни было духовного содержания проблемах, она то и дело поглядывала на часы. Сердце, сердце стремилось к тому, кто был так восхитительно непрактичен, и так притягательно неприспособлен к жизни.

Визит затянулся, но не настолько, чтобы стало неприлично, и Игнатьев хотя и человек грубый, тем не менее, не лишенный чувства меры и даже провинциальной галантности поспешил откланяться, и уже на пороге, будто невзначай, так, будто из учтивости спросил:

— Мне страсть как понравился ваш чай, но я в этом смыслю мало. Да и разве ж все смыслом обымешь? Я завтра собираюсь посетить Народный дом, меня тут пригласили в общество трезвости. Не смотрите на меня с осуждением, не я начинатель этого пустого дела, и толку в том вижу не больше вас, и даже поспешил бы отказать, ежели бы точно знал, что сие начинание приведет к результату, а так как знаю, что результата не будет, то отчего б не посетить?

Татьяна удивленно посмотрела на Игнатьева, с трудом понимая, как соотносится чай с обществом трезвости, но вслух ничего не сказала, а продолжила слушать, правда, уже чуть нахмурив брови.

— Я, верно, странно изъясняюсь, — засмеялся Игнатьев. Вот чего-чего, а ладной речи Бог мне не дал. Благо другим не обделил, — пошутил Михаил Платонович, но увидев что шутка сия отклика не нашла, уже серьезно продолжил: — Недалеко от Народного дома, есть чайная лавка, и столько сортов чая в ней, что поди туда я сам, мне и во век не разобраться. Не сопроводители ли вы меня завтра до Народного дома? Так сказать помощь в выборе оказать? Тем более там и книжная лавка есть, а я как успел заметить, вы книги любите… — заключил Михаил Платонович, и кивнул головой в сторону тумбы, где друг на друге лежала стопка книг, и, посмотрев снова на нее, на его таком уверенном лице, вдруг отразилась тревога и даже подобие смущения.

Татьяна Федоровна посмотрела на него и уже готова была поблагодарить, но отказаться, однако же, вид его, удрученный и робкий, что никак не вязался с его фигурой, сильной и уверенной вызвал вдруг в ее кажущемся жестком, но мягкосердечном сердце, отклик и неожиданно для самой себя она ответила:

— Мне будет крайне приятно оказать вам помощь, тем более в таком пустячном и не трудном деле.

— Тогда до завтра. Ровно в два. Под шпилем, — коротко будто отдал приказ, произнес Игнатьев и, распрощавшись, вышел.


Придя на встречу задолго до обещанного часа, с прицелом оглядеться, поразмыслить, и обрести умиротворение, Петр Константинович через минуту об этом пожалел. Вместо спокойствия к нему пришла такая нервозность, и такое беспокойство, что в пору хоть беги.

Вот только незадача, бежать то некуда, увы.

Через час ожидания и бесполезной маяты, вдали показалась бричка Гаврон.

И он, задержав на минуту дыхание, одел улыбку, как самый дорогой галстук, нервно поправил бутоньерку из искусственных цветов в кармане сюртука, и шагнул на мостовую так же решительно как шагают только в будущее, минуя настоящее.

— Татьяна Федоровна! Вы обворожительны! — воскликнул Синицын и учтиво подал ей руку, помогая спуститься с брички.

Правда, была в том приветствии доля лукавства. Не то чтобы она не была обворожительна, хотя, к чему обманывать, в тот день, обворожительного в барышне Гаврон, было мало. Розовый цвет делал ее лицо болезненным, а огромные воланы на рукавах, делали ее приземистое низкорослое, но крупное тело почти квадратным. Он и вчера заметил, что миниатюрной назвать ее было нельзя, однако еще вчера она не выглядела столь пугающе громоздко.

Его чувства к ней будто качели, на середине — встреча первая, вверх — встреча вторая, ну а сейчас — черед вниз падать.

Она же глядела на него с тем же восхищением, что и вчера и даже больше. За годы, проведенные в Петербурге, он и правда приобрел лоск, пообтесался, стал гибче во вкусах и во взглядах. В нем не было больше той косности, и той узости мышления, что часто встречается у провинциальных жителей. А посему, для барышни Гаврон, неискушенной провинциальной старой девы, он был почти принц, из прекрасной и далекой страны.

— Татьяна Федоровна, я весь в вашей власти! Так что путь указывать только вам, за то время что меня не было здесь, так много изменилось. Гимназия, Народный дом, и дух, дух города другой, дух торговли, дух коммерции. Великолепно! Старый добрый уездный город Б, и не узнать.

— На заднем дворе гимназии есть сад, в будние дни он открыт для посетителей, и там чудо как хорошо.

Синицын галантно подставил ей руку, а она робко оперлась о нее.

Ее густые тяжелые русые волосы были зачесаны на прямой пробор и скреплены на затылке. Прямой крупный и решительный лоб. Чуть хмурые брови вразлет. Черты ее лица были правильны, однако же, излишне строги, если не сказать суровы.

Он с любопытством смотрел на нее сверху вниз, пока они шли к саду, и с удивлением осознавал, что может так случиться, а скорее более чем вероятно, в скором времени она станет его женой. И что прикажете с этим «счастьем» делать?

Эта мысль не была ему противна, и даже чем-то нравилась ему. Было в ее твердой фигуре нечто спокойное, надежное, и незыблемое, и устав трепетать на ветру то влево, то вправо, будто флюгер на ветреном месте, он был и рад тому спокойствию и ровным, но теплым чувствам.

Поговорили о книгах, о природе, немного о благоустройстве, но совсем чуть-чуть, и снова о книгах.

Он рассказывал о Петербурге, обо всем что видел и где бывал, разумеется, упуская подробности, что выставили бы его в нелестном свете в ее глазах. Она не знала о нем ничего, и это нравилось ему, так как давало возможность нарисовать образ самого себя таким, каким он хотел себя видеть, а не таким какой он есть. И все было прекрасно, до той поры, пока она не спросила:

— Значит ли это, что вы желаете и имеете намерение вернуться в Петербург, как только все ваши дела здесь будут улажены? — осторожно спросила она, стараясь не выдать свой главный страх.

От его взора не скрылось, как при этих словах она задержала дыхание, а взгляд предусмотрительно отвела, верно, чтобы он ничего не смог прочесть в них.

И неожиданно для самого себя, в ответ на чистоту и ясность этих женских чувств, перечеркнув весь тот образ бравого петербургского франта, который он так тщательно рисовал, он произнес:

— По правде сказать, не верьте всему тому, что я говорил вам минуту назад. Я лишь хотел очаровать вас и произвести благоприятное впечатление, но видимо перестарался, — полушутя произнес он. — Видите ли, Татьяна Федоровна, я глубокий провинциал, и как бы не было тяжело мне в том признаваться, я там чужой. И выглядел в том обществе нелепо, несуразно и даже старомодно. Я не вернусь туда, мне нет там места. Столицу покоряет тот, кому есть, что предложить, а мне нечего было предложить тогда, нечего предложить и сейчас. А посему в столице я обречен на поражение. Видите ли, Идолу тщеславия надобно приносить жертву не единожды, а каждый Божий день, но даже после того, ты не можешь быть уверен в результате. Он хитрый, он коварный, он так и норовит, взять, а тебя измолоть, уничтожить, а прах твой выкинуть, будто золу из печки.

И как только он произнес это, слова, которые до того момента казались искусственными цветами бутоньерки, оттаяли, ожили и зацвели. Их беседа, перестала быть фарсом и театральной пьесой, а стала подлинными диалогом жизни.

Он остановился и посмотрел на нее тревожно, но, не поняв по ее внимательным глазам ровным счетом ничего, спросил:

— Верно вы обо мне теперь дурного мнения? — и напряженно нахмурился.

— Вот видите, на переносице у вас морщинки, — и она дотронулась пальцем до сердитой складки между бровей. — Это хороший знак, люди без морщин меня пугают, такие гладкие, такие правильные, не хмурятся — а значит, не думают. — Затем немного помолчав, продолжила:

— Я, Петр Константинович, в юности тоже была о себе гораздо лучшего мнения, чем сейчас, все детство мне казалось, будто во мне нечто особенное, а теперь мне почти тридцать, а ничего особенного во мне так и нет. И знаете, и хорошо, великая свобода быть непримечательным человеком, ты никто, а до тебя и дела нет.

Не так далеко от них гуляла пара, чуть дальше еще одна, но он, словно забыв обо всем, будто были они в том саду одни, вдруг притянул ее к себе, наклонился и молниеносно поцеловал ее, так что их губы соприкоснулись лишь на миг, а затем так же резко выпустил из своих ладоней.

Весь оставшийся путь, они почти не говорили друг с другом. Произошедшее как сети спутало и сковало их, и не было понятно, было то приятно или наоборот.

Он думал о себе, она думала о нем.

Прощаться не торопились, но и говорить о делах пустячных, стало отчего- то невозможным.

Занятия в гимназии закончились, и стая учениц в своих черно-белых платьях, как шумные и беспокойные стрижи, заполонили собою все вокруг, рассеяв магию, как пыльцу, до того момента спустившуюся с небес на двух таких разных, но схожих в одиночестве людей.

Путь подошел к концу, пора было прощаться.

— Спасибо за прогулку, Петр Константинович, — коротко произнесла Татьяна. Она не знала, что и думать, вот минуту назад на глазах у всех он поцеловал ее, а теперь будто сторонится.

Значит в ней что-то не так. И похоронив мечты о любви и о счастье, она мысленно распрощалась с ним навсегда.

Но он поцеловал ей руку, и, улыбаясь, произнес, как ни в чем не бывало:

— Это в пору мне благодарить вас, что целый час терпели мое присутствие, я, честно признаюсь, как приехал сюда, так будто сам не свой. То сяду не туда, то встану не там, то скажу невпопад. Я уже и не там, но еще и не здесь. Но все наладиться, я так надеюсь.

Так что, ежели, уж я не совсем вам противен, не откажитесь встретиться со мной вновь? Обещаю, в следующий раз, я вам докажу, что не всегда так скучен и зануден, — шутливо произнес он, и посмотрел на нее, едва сдержав такое сильное смущение, что больше походившее на стыд.

— Вы слишком строги к себе, мне, право слово, было совсем не скучно, и …. — Татьяна запнулась на полуслове, но он галантно вновь поцеловал ей руку, хотя в том не было нужды, и спросил:

— Завтра в три?

— Завтра в три. Что же я такое говорю, совсем запамятовала, мы завтра с подругой идем в Народный дом, так что завтра никак, — вынужденно солгала Татьяна. — Может послезавтра? Здесь же, в парке, в три? — с надеждой спросила Татьяна, боясь, что перенеся встречу, она тем самым может обидеть его или отвратить, и он вовсе откажется и исчезнет. Как же она проклинала себя, что согласилась увидеться с Игнатьевым.

Но Синицын, кажется, ничего не заметил. Все также улыбаясь, обходительно снял шляпу, и поклонившись, галантно уточнил:

— На день позже, но также в три.


Они расстались час назад, а Петр Константинович все еще бродил по городу. Он будто видел его впервые, кто знает, может, так много изменилось, а может, изменился он. Конечно приток купеческих денег, не мог не отразиться на архитектуре города, все больше каменных домов, все больше крупных магазинов и маленьких лавчонок, все больше роскошных рестораций и захудалых, но веселых питейных. Деньги усложняли, запутывали жизнь, жизнь простую, жизнь провинциальную. Там где были лишь трубы домов, теперь кругом шпили, там, где были прямые грубые избы, теперь деревянное кружево ставней. Фасад другой, а люди, кажется все те же…

Близился вечер, солнце скользило за горизонт, превращая дома в зловещие тени-призраки, утопающие в вишневом сиропе заката.

Ему вдруг стало не по себе. Нечто, похожее на страх, или на вину, или еще какое-то новое для него чувство, прокралось в самое сердце и, поселившись в нем, пустило свои корни.

И вместо того, чтобы изучить, осознать, понять, он решительно отмахнулся от него, напоминая сам себе, что до срока закладных осталось так немного.


Вечером за столом Татьяна первым делом рассказала батюшке о визите Игнатьева, и о том, что он пригласил ее сопроводить его в Народный дом, куда ему надобно по делам общества трезвости. И, дескать, за одним, помочь ему в выборе чая, так как в прошлый визит с господином Синицыным, ему страсть как понравился чай, который подавали в их доме.

Федор Михайлович внимательно все выслушал, одобрительно махнул головой и заключил:

— Рад доченька, рад, ступай. Благословляю.

— Это вы батюшка так легко согласились, потому что Михаил Платонович вам по нраву?

— Да что, ты, что ты голубушка! Я так и не скажу! — засмеялся Гаврон. — Я ваш пол, женский, слишком хорошо знаю, и если вам указать что, то вы это воспримете как приказ, а благословение отцовское, как принуждение. Так что, ты голубушка моя, хочешь — иди, хочешь — не иди, тут ты вольна поступать, как вздумается и как душеньке твоей угодно.

Ответ Татьяне не понравился, и, сжав губы в тонкую линию замолчала, но уже через минуту не выдержав, спросила:

— Все-таки, вы уж батюшка скажите! Вы батюшка мой, проницательны, дурного человека за версту чуете, равно как и хорошего. Так по нраву он вам или нет?

Поняв, что спорить с дочерью бесполезно, Федор Михайлович покорно сдался:

— Дурной он или хороший понять нелегко, для того время нужно. Но человек он толковый, не пустой. Таких, я люблю.

А через минуту спросил:

— А тебе, я понимаю, по нраву Синицын?

— С чего это вы батюшка взяли?! — воскликнула Татьяна, да так громко, что тем самым выдала себя с головой.

— Вот. Вот, — постучав пальцем по столу, заключил Гаврон.

Осознав, что отрицать бесполезно, немного замешкавшись, но затем нерешительно спросила:

— И как он вам?

— Пустобородый, — коротко ответил отец.

— Что же это значит? Что бороды у него нет? И что ж с того? — удивилась Татьяна.

— Бестолковый это значит, — твердо сказал отец, и принялся усердно есть, дав понять, что говорить на эту тему больше не намерен.

Татьяне стало грустно и обидно, оттого что батюшка не разделяет ее чувств к Синицыну и не увидел всего того, что видела в нем она. И, также, не желая больше разговаривать, точь-в-точь, как он, принялась за еду с удвоенной силой.

Чай в тот вечер, каждый пил в своей комнате один.


Здание Народного дома располагалось на пересечении улиц Виноградной и Крепостной. А вход, аккурат, по центру, там, где шпиль отделан черепицей, как хвост морской рыбы. Трехэтажное, многоярусное, со множеством пилястр и карнизов, здание было построено в готическом стиле, однако же простота, отсутствие узких окон, башен как иглы, и заостренных арок, делало его не громоздким, а воздушным и почти невесомым. А отсутствие архитектурных соперников и полотно голубого неба явило городу произведение искусства, в переплетении человеческого замысла и случайностей природы, порядка четких линий в союзе с хаосом нагромождения.

Построенное на частные пожертвования купца Копытова, как центр культурной жизни маленького уездного города Б, он возник не рано и не поздно, а в свое время, когда потребности мирские удовлетворены с лихвой, а душа начинает стремиться к пище духовной. А по-другому и не бывает.

Путь Татьяны лежал по улице Виноградной, а путь Михаила Платоновича по Крепостной. И так случилось, что встретились они в точь как сговорились, под шпилем, и оба рассмеялись.

— Татьяна Федоровна, пунктуальность в даме, ценнейшее из качеств людских. Даже если у вас нет других положительных. Вам одного его с лихвой хватит, — заявил Игнатьев, предлагаю руку для того, чтобы она могла о нее опереться.

— Даже не знаю, стоит ли обидеться, Михаил Платонович на сию похвалу или порадоваться, — засмеялась Татьяна.

— Уж точно не обидеться. Не слишком в словесах я удалой. Что ж, я время брал с запасом. Может сначала посетим чайную лавку и лишь затем…? А, Бог с ним с обществом трезвости, пойдемте по городу прогуляться, а ежели за то время, что меня не будет, трезвенники пьяницами обратятся, стало быть, так судьбе было угодно.

Говорили о делах хозяйственных, делах городских. Обсудили, содержание Народного дома и решили, что обходится оно не дешево, и что благое дело, которое Копытов задумал, вложив все свои сбережения в этот проект, может против него обернуться, так как людская благодарность, хоть и щедра вначале, да только память коротка. И, ежели, дурное долго помнится, то доброе отчего-то быстро забывается.

Проходя мимо, сравнили Пассаж Филиппова с Пассажем Фетисова и созвучно решили, что первый, тот что построен Купцом Московским, хотя и прекрасен, и нет в нем изъяна, отчего-то проигрывает пассажу Фетисова, построенному купцом местным, в котором всего чрезмерно и с излишеством, однако же так близко и понятно вкусу провинциальному.

Не было в том разговоре ни пауз, ни молчания, ни запятых, ни точек, и каждое слово, сказанное им и ей, как петелька к петельке, но так ровно, и так спокойно, будто бы совсем без чувств.

Она смотрела на него внимательно, и не было в его жестах и фразах того, что могло ее отвратить, однако и не было того, что могло восхитить. Как привычный пейзаж в окне, все те же березы и воробьи и тоже голубое небо над гладью стальной сибирской реки. И взгляни чужестранец на тот вид, он бы непременно восхитился, но человек рожденный здесь, видя сей пейзаж из года в год, принимал его как данность, и оттого словно разучился восхищаться им.

Выбрали чай, пустились в обратный путь.

Его сильная, крепкая и крупная рука, и твердый ровный широкий шаг, и грубый низкий голос воскресили вдруг в памяти Татьяны картину ее детства. Середина декабря, злой и лютый мороз, ее укутывают мехом и усаживают в сани, холодно так, что и дышать трудно, однако же, в телеге тепло, и надежно. И также спокойно.

— Татьяна Федоровна, вы будто меня и не слушаете вовсе? — полушутя, полусерьёзно воскликнул Игнатьев. — Вот уж не думал, что мои рассказы могут усыпить барышню или вогнать ее в тоску. Ей Богу, худшего комплимента для мужчины, который так пытается понравиться, и не придумаешь.

Татьяна засмеялась и даже смутилась.

— Мне просто вспомнилось… День, один морозный день из детства, и подробностей не помню, и вместе с тем воспоминания так живы и так красочны, будто случились лишь вчера, и я даже помню свои мысли, и тот мороз на щеках, как они горели, — и с этими словами она дотронулась до щеки, которая и сейчас пылала, правда от смущения.

Смущение то было такого толка, как будто бы ее застали врасплох за делом такого интимного свойства, что относятся к порывам нашей души, и оттого являют собой самое сокровенное внутри нас.

Своей большой рукойон отнял ее руку от лица, и погладил по щеке тыльной стороной ладони.


— Вам со мной и мороза бояться не стоит, — произнес он серьезно, и эта фраза прозвучала неповоротливо и тяжеловесно, как если бы актер со сцены театра, вдруг начал декламировать свою роль посередь города в полдень. И сам, почувствовав это, он вдруг смутился, и отвернулся, а затем посмотрел вверх, будто увидел нечто интересное в небе.

— Татьяна Федоровна! Михаил Платонович! — вдруг послышался женский крик с другой стороны улицы.

На всех парах к ним неслась, как бригантина с надутыми парусами Надежда Петровна Горемыкина.

Игнатьев даже в лице сошел, до того ее появление было не к месту, и нарушало все его планы, тогда как Татьяна Федоровна даже вздохнула с облегчением, понимая, что беседа пошла по опасной тропинке, и еще чуть-чуть, и кто знает, какие признания могут быть произнесены безвозвратно. В обычной жизни Гаврон едва ли выносила Горемыкину, до того, та была глупа и заносчива, но сейчас, она была рада даже ей.

— Здравствуйте, Надежда Петровна, — сухо произнес Игнатьев, давая понять, что ее появление нарушает близость свидания.

Не обращая на это внимание, Горемыкина влилась в беседу, будто здесь и была. И нисколько не смущаясь, то засыпала всех вопросами, то досаждала рассказами. И весь ее разговор был таким пустым, что напоминал канонаду выстрелов на параде, имеющих целью, не поразить соперника точно в цель, а произвести как можно больше шума, желая напугать его, а на деле получалось только оглушить.

Однако увидев, что ни в глазах Игнатьева, ни в глазах Гаврон, нет ни интереса, ни любопытства, из мести, развернула русло разговора в направление личное, в направление опасное.

Татьяна Федоровна, я, кажется, вчера вас видела подле гимназии, аккурат, в три, дай мне Бог памяти, и хотя я часы не ношу, но уверенна, было три. Господин, что с вами был, ну вылитый Никодим Афанасьевич Лепешкин, наш прославленный режиссер, он, кстати, поставил пьесу французского… — и не помня ни название пьесы, ни тем более автора, меж тем нисколько не смущаясь, все с тем же знанием дела, продолжила: — И мне даже показалось, Лепешкин, но подошла чуть ближе, нет! Так кто же ваш вчерашний «собеседник»? — ударение упало на последнее слово, а на верхних клыках появились капельки яда гремучей змеи, так что слово «собеседник» приобрело не свойственное ему значение, сравнявшись в значении со словом «любовник», причем в контексте самого дешевого бульварного романа.

Гнев Татьяны Федоровны был такой силы, что казалось, еще немного, и она задымиться как паровоз, издавая тревожные и резкие гудки! И являясь барышней не робкого десятка, она резко повернулась к Игнатьеву и, улыбнувшись неестественной восковой улыбкой, произнесла:

— Милый Михаил Платонович, я совсем запамятовала, мне надобно быть дома ровно в пять, батюшка меня о том настоятельно просил. Придут ставни чинить, а без моего хозяйского взгляда, сами знаете, все будет не так. И спасибо вам за встречу, еще свидимся. И знайте, батюшка мой благоволит вам и всегда рад видеть в нашем доме.

И, улыбнувшись, уже готова было уйти, но затем остановилась и, обернувшись, гордо произнесла:

— Впрочем, как и я.

— Всего вам… премного благодарен, — в расстройствах чувств, произнес Игнатьев, а затем, поклонившись Горемыкиной, при этом, даже не взглянув на нее, молча удалился.

А яд сгубил, по большей части, того, кто источал его так щедро и так великодушно.


В тот вечер, Татьяна была будто сама не своя. Она так привыкла жить в образе непривлекательной и уже не молодой старой девы, что появление двух поклонников сразу, не только не осчастливило ее, но и внесли в душе такую сумятицу и такое волнение, отчего стало грустно и даже горестно. Сегодня, побывав на втором свидании за неделю, она ясно осознала, что жонглирование двумя предметами сразу, не ее конек. И, недолго думая, решила как можно скорее покончить с этим. В том, какой сделать выбор, она не сомневалась ни минуты, сердце, сердце стремилось к Синицыну, и за ним, только за выбором сердца и стоило идти.

Она не была глупа, и не была наивна, и потому понимала, что остаться другом с Игнатьевым не представится возможным, ибо тот был человеком особого рода, который выбирал лишь между всем и ничем и довольствоваться малым не желал ни в работе, ни в личной жизни.

И, порешив сей вопрос, примирив выбор сердца и разума, она крепко уснула.


Утром, счастливей ее, пожалуй, и не было во всем уездном городе Б. Со дня их последней встречи не прошло и полных двух дней, и за эти два дня, она в полной мере осознала силу своих чувств. Сердце трепетало от одного лишь воспоминания о нем. Он был так прекрасен, что казалось, ежели она будет рядом, то его красота, как благодать, снизойдет и на нее. И привыкнув к своему отражению, она все же знала, что ее с трудом можно назвать привлекательной, и может от того, так стремилась соединить себя союзом со столь красивым созданием, будто тем самым компенсируя свои природные изъяны и несовершенства.

Она могла бы любоваться им вечно, без устали, тем благородным контрастом между его такими темно-карими глазами и светлыми золотистыми волосами. Он будил в ней все самые благородные и возвышенные чувства, кои в нас пробуждает любое прекрасное произведение искусства, а произведение искусства природы всего сильней.

Она боготворила в нем его утонченность и изысканность, и сдержанность, и некую тайну, которую он будто скрывал.

Посмотришь на Михаила Платоновича, и все в нем ясно, и его намерения, и его мысли так прозрачны и так ясны и так скучны. А взглянешь на Петра Константиновича, и все будто в тумане, и так загадочно и так манит.

И снова лучшее платье, и снова сборы, и снова волнение.

И опять Агриппина с волнением сообщает о прибытии гостя, вот только на сей раз Татьяна сама поняла, что это Игнатьев, ибо за Петром Константиновичем не водилось привычки являться к ней вот так в дом, без приглашения. И снова в этом сравнении выигрывал Синицын, отличавшейся тактом и не назойливостью.

Она с неохотой вынуждена была велеть Агриппине впустить его, как бы ей не хотелось обратного. И хотя Татьяна была барышней резкой, однако же, благовоспитанной, и разворачивать гостей на пороге, привычки не имела.

— Доброго вам дня, Татьяна Федоровна. Позвольте сразу извиниться за свой визит без приглашения. Однако события вчерашнего дня, вынудили меня к этому, — начал Игнатьев серьезно почти с порога. Лицо его было хмурым и сосредоточенным. Видимо именно так он выглядел, когда решал важные дела, касающиеся зерна или пароходства.

— Здравствуйте, ничего страшного, проходите же, — сухо ответила Татьяна, приглашая Игнатьева присесть, но сама встала поодаль, около окна, и чай не предложила.

Еще вчера вечером она решила не давать надежду Игнатьеву на дальнейшие ухаживания. И являясь барышней прямой и честной, не желала вовлекать того в треугольник, даже если бы ей это принесло некие блага.

— Что же вас заставило нанести мне визит? — спросила она и сама осталась недовольна, как грубо и как резко прозвучали ее слова. Все же, он был с ней добр и дружелюбен, и не заслуживал ни толики грубости. И стремясь исправить ситуацию, добавила: — Я знаю, вы человек занятой, и наверняка для вас выкроить час другой нелегко, стало быть, дело важное…

— Это вы верно подметили, — не стал отрицать Игнатьев, тем самым, давая понять, что и сам желает перейти к делу как можно быстрее, не меньше ее.

После этих слов он встал и начал ходить по комнате туда и обратно, испытывая своего рода напряжение и не зная с чего начать, а главное стоит ли, но затем, будто приняв окончательное решение, после тяжелой борьбы двух противоположностей внутри себя, остановился, посмотрел пытливо на Татьяну Федоровну и заговорил:

— Видите ли, я человек простой и прямой, и те же качества ценю и в людях. Может оттого, вы пришлись мне по душе.

Татьяна уже хотела было остановить его, не дав признаниям сорваться с уст, коих обратно не забрать и не забыть, но он так грозно посмотрел на нее, что она, не произнеся ни слова, умолкла и отвела взор. Будто его прямой и открытый взгляд причинял ей нестерпимые неудобства.

— Однако же в делах любовных, прямой путь не лучший, — продолжил он, — и я желал, все сделать по правилам, степенно, без спешки. Чтобы мы как можно лучше узнали друг друга, и вы прониклись ко мне со временем теми же чувствами, которыми я проникся к вам. Но встреча с Горемыкиной и то, что она сказала вчера, подтолкнуло меня к тому, чтобы ускорить процесс, дабы не остаться в дураках. Да, да, в дураках, вы не ослышались, не удивляйтесь. А я, знаете ли, в дураках оставаться не люблю.

С первой нашей встречи я понял, что вы барышня разумная, степенная, хозяйственная. Руководите всем по уму, толково, а я человек занятой, хозяйствую в конторе, и жену ищу под стать себе, чтобы дом держала в порядке, и вместе мы тогда построим жизнь по уму, да по разуму, — произнес он сухо, будто зачитывал план городского строительства, нежели чувства нежные, чувства любовные.

Нет, не такие слова мечтает услышать женщина. И посмотрев в окно, Татьяна произнесла:

— Вы, Михаил Платонович говорите, будто о деле своем. Но разве ж польза достаточное основание для вступления в брак?

— Думаю, люди вступают в брак и с наименьшими основаниями, — серьезно ответил он.

— По мне, этого не достаточно, боюсь, вынуждена сказать вам — нет.

— Я испытываю к вам чувства… — с трудом произнес он, так и не решившись сказать «люблю» и эти слова прозвучали так странно и так искаженно, будто произнесены были им, не на своем родном языке, а на заморском диалекте.

Татьяна повернулась, и с горечью произнесла:

— Простите, но в моем сердце тех же чувств к вам нет, в пример ему, не упомянув слово «любовь».

Внезапно в его глазах вспыхнула ярость, и он запальчиво воскликнул:

— Уж не значит ли, что в вашем сердце есть любовь к нему? Да, да, не изображайте смущение! Я знаю, что вы прекрасно поняли о ком я, — словно освободившись от тяжелого груза, выплюнул последние слова.

Татьяна не сказала ни слова, но в том молчанье, был ответ.

Игнатьев драматично засмеялся, а щеки его налились кровью.

— Я был о вас лучшего мнения, мне казалось, вы женщина разумная и прозорливая и сами в состоянии разглядеть прохвоста. Неужто, вы думаете, что мы пришли к вам с визитом случайно? Так знайте же, ваша с ним встреча не больше чем план по поимке богатой глупой невесты. Именно он пришел ко мне, с просьбой свести его с вами, так как подстроенная встреча в парке не увенчалась успехом. Он в долгах, он разорен, его именье заложено, и срок по закладным уж почти истек. Все его слова, все, что он говорил вам… Чтобы он не говорил. Одно притворство! Он лжец! Тогда как в моих чувствах вам нет причины сомневаться, я достаточно самостоятелен и состоятелен, чтобы выбирать по разуму, да по сердцу, а не по нужде. Как вы могли полюбить человека никчемного, пустого! Воистину, женщины глупы! — зло воскликнул он, и уже хотел уйти, но остановившись, будто пытаясь приручить яростного зверя в себе, произнес:

— В порыве чувств, я слишком много наговорил, и видит Бог, буду о том жалеть. Но даже при всем этом, я не отказываюсь от своих чувств. И если вы одумаетесь, я буду ждать вас.

И с этими словами ушел.


Прошел час. Она так и стояла недвижимо перед окном. Боль сродни физической, завладела всем ее телом и разумом, боль, от которой не спрятаться, не скрыться. Если б можно было заплакать, облегчить душу, но немая скорбь сковала уста. Она была несчастна настолько, насколько может быть несчастен нищий, нашедший целое состояние и, не успев насладиться счастьем свалившемся на него, потерял все за долю секунды. Татьяна нисколько не сомневалась в правдивости слов Игнатьева. И та встреча в парке, и его приезд из Петербурга, и некая уклончивость в ответах, и самое главное, что ее любящее сердце не хотело замечать, знаки и полутона его фраз. Он не любил ее. Нет, не любил.

Заморосил дождь, частый и до того мелкий, что напоминал лишь рябь на окне, и только по разводам на стальной глади реки можно было без сомнения сказать: идет дождь.

Небо хмурое, тяжелое, чугунное.

Первым ее порывом было не идти на встречу, и больше не видеться с ним, сказаться больной, спрятаться, или вовсе уехать на время из города.

Но что-то, она и сама достоверно не знала что, гнало ее туда, туда, где он ждет ее. Может она надеялась, он убедит ее в обратном, солжет, усыпит обещаниями и ласками, обнимет, удержит.

Он ждет ее…


И он ждал.

Там где сговорились, подле гимназии, как в первый раз. Его тонкая гибкая фигура, как мачта прекрасного одинокого корабля, возвышалась над прохожими почти на голову. И горечь неминуемой предстоящей утраты, словно яд в крови, распространился по всему ее телу.

В душе такая сумятица, боль от обмана, боль разбитых надежд, но даже тогда ей казалось, скажи он те самые верные слова, и она бы простила его.

Петр Константинович понял все по ее глазам, понял он и источник сведений.

— Ваше именье заложено? — без обиняков спросила она.

— Срок по закладным меньше чем через месяц, — сухо и безучастно ответил он.

— Неужели вы так корыстны, что готовы были провести со мной всю жизнь, с нелюбимым человеком, лишь бы не потерять его?

— Все совсем не так, — запнулся он, — сначала, да, но потом, я проникся к вам… — и он снова замялся.

— Что же вы любите меня? — с вызовом спросила она и, не дожидаясь ответа, рассмеялась.

— Если б я знал, что это. И разве ж это важно? Вы славная, вы добрая… — стараясь подобрать верное слово, перебирал в памяти то, что чувствовал Синицын, — вы теплый человек, мне с вами было до того тепло. И даже сейчас я не решился бы вот так судить о том, любовь то или нет, однако же это чувство, до того близко к сердцу… — и он отчего-то положил ладошку себе посередь груди, в районе желудка. — Вы должны знать, меня обманули, я был наивен, я был дурак, да что говорить, я и сейчас дурак, я потерял все, и должен потерять именье, я буду, что бездомный, без дома, без средств. Если бы я был хотя бы не образован, то смог бы пойти батрачить или в подмастерье, но что прикажете делать образованному человеку? Ведь образованный человек не может работать за гроши? Это против его достоинства! Ведь это ж последнее преступление рабство образованного человека! И потом, я один, никого, ни одной живой души подле меня, и мое отчаяние, поймите, мое отчаяние было такой сил, да и сейчас оно все тоже, что я был бы согласен и сейчас на любой бесчестный поступок, лишь бы выжить и найти свое место! — запальчиво выкрикнул он.

От этих слов ей стало почти дурно. Если б он сказал, то, что она хотела слышать, если б он соврал… О-о-о, даже тогда она бы простила его. До той степени отчаяния она любила его. И даже сейчас она не могла не восхищаться его отчаянной наивной и глупой наглостью, его слепотой и таким безнравственным благородством.

— Мы больше не свидимся. Я обещаю хранить вашу тайну, но с тем лишь условием, что вы не будете искать встречи со мной и с моим батюшкой. Мне нет нужды мстить вам, однако же, и нет желания, когда-либо больше видеть вас.

— Я все понимаю, — безжизненно произнес он и опустил голову.

Он не смотрел ей вслед, даже когда ее фигура исчезла за поворотом, он все еще стоял, не поднимая глаз под мелким рассыпным дождем, таким мелким, что не будь ряби на прозрачной и серой воде, то было бы нельзя достоверно сказать, идет ли тот дождь, или только грезится.


Она шла домой почти на ощупь, по памяти, не разбирая дороги, из-за застлавшего глаза, как ей казалось, дождя. Только это были слезы отчаяния, слезы боли, слезы разбитых надежд, но вместе с тем слезы спасительные, ибо только им под силу исторгнуть из души ту непереносимую боль, что чувствует человек, чье сердце, что он держал в руках как дар другому, было раздавлено и втоптано в грязь. Сквозь мутное стекло слез, она с трудом различала родной город, он будто перевернулся сверху вниз, выцвел, вылинял, поблек, и теперь зловещими обломками нависал над ней, стремясь ее раздавить. Она большими глотками вбирала в себя воздух, но казалось, лишь все больше задыхалась в этом влажном густом тумане из дождя и слез.

Внезапно остановившись, она вдруг испытала такой ужас, от мысли, что больше никогда не увидит его, и осознала, что страх потерять его гораздо сильнее ее гордости. Она поняла, что готова простить все, и даже умолять его жениться, готова была поставить на кон приданое и все что имела, лишь бы удержать его. Она лихорадочно посмотрела по сторонам, будто искала его взглядом, и опрометью кинулась через дорогу, где еще минуту назад стоял он.

До нее донесся крик извозчика и стук копыт и скрип телеги, но она будто отгородилась от звуков, от шума города и людей, заполнявших его. Она бежала к нему, не видя и не разбирая дороги.

— Стой!!!!!! — Истошный вопль извозчика.

Обернувшись на крик, она увидела нависающий круп лошади, и копыта совсем рядом с ее лицом, она инстинктивно прикрыла лицо рукой, и закричала.

Вот только кричала ее душа. Не проронив ни слова, она лишь упала на колени, съежившись, и приготовившись к неминуемой гибели.

Секунда, минута. Тишина.

Открыв глаза, невидящим взором она посмотрела по сторонам.

Бледный как снег извозчик бранился и бегал вокруг, а его лошадь, успокоившись, стояла поодаль, как ни в чем не бывало, покусывая старую уздечку в зубах. Пара любопытных зевак. И больше никого.

И чудом избежав гибели, она вдруг в одночасье обрела спокойствие, будто лихорадка, что терзала ее все это время, прошла в одно мгновенье.

Извозчик помог ей встать. Она медленно отряхнула платье, потерла ушибленную руку, измученно улыбнулась и, не оглянувшись, повернула домой.


Канун Рождества. 1906 г. Уездный город Б N-ской губернии.


В доме искусной хозяйки Татьяны Федоровны Гаврон все уже давно было готово к Рождеству. В печи томился поросенок и фаршированный гусь, а пряники остались лишь полить глазурью.

Но подруга сказала, что в Пассаже Филиппова привезли настоящие германские игрушки, и хотя елка уже была наряжена, но разве ж яблоки и пастила с конфетами могли сравниться с настоящим стеклянными игрушками? И решив, что настоящему рождеству без них не быть, Татьяна отправилась в Пассаж.

Ясный погожий день. И солнечно и чуть морозно. На улице суета, не протолкнуться, не город, а одна большая ярмарка, прямо подле дома, не сходя с телеги, шумно и крикливо торгуют уткой и гусем. Чуть поодаль тетерева и рябчики. В кадках везут квашеные яблоки, капусту и огурцы.

Не встать и не протиснуться. Наконец высвободившись из плена людской толпы, правда, несколько раз, едва не упав, на скользкой и накатанной, словно политой сахарной глазурью дороге, Татьяна оказалась на маленьком пятачке свободы, но все еще так далеко от Пассажа. Татьяна Федоровна начала озираться по сторонам, ища безопасный путь и уже даже подумывая об отступлении. Едва ли даже самая красивая елочная игрушка стоила таких мучений.

Вдруг, чья то рука, прямо из толпы выдернула ее и потащила за собой. От испуга она даже не успела начать сопротивляться, а лишь покорно повиновалась и мысленно смирилась с какой бы то ни было участью. Оказавшись вне зоны шумной толпы, она, наконец, подняла глаза на своего похитителя.

Утонченные черты лица, все те же темно-карие меланхоличные глаза, широкие и трепетные крылья носа, и две глубокие прямые линии между нахмуренных бровей. Он был тот же, но ореол последних невзгод и неудач, сделали его почти по-библейски красивым.

— Простите если напугал, увидев вас, не мог не прийти на помощь, — извиняясь, неуверенно произнес он.

— Здравствуйте, Петр Константинович, мне не за что вас извинять, скорее я должна благодарить вас за свое спасение, — шутливо ответила Татьяна, но голос дрогнул и резко оборвался.

Она смотрела на него, будто видела впервые. Не было ни обиды, ни ненависти, лишь странное чувство пустоты, будто в груди все полое, и даже удары сердца не были слышны.

— Я думала, вы уже покинули наш город… — начала разговор Татьяна, видя, что он едва ли смеет сам начать беседу.

Он посмотрел на нее с униженной благодарностью, затем уклончиво произнес:

— Последние дела именья… — а в руке показал сверток бумаг.

Она хотела спросить, удалось ли ему сохранить дом, но не решалась, и словно предугадывая ее вопрос, он сам поторопился объяснить:

— Именье продано, но вместе с тем, часть формальных дел осталась, и я… словом я сейчас в съёмной квартире, но после Рождества планирую отбыть.

С губ едва не сорвался вопрос: «куда?», но она сдержалась, а вместо этого произнесла:

— Мне жаль это слышать.

— Мне тоже, — просто сказал он, затем немного помолчав, наконец, произнес то, что желал сказать, но не решался:

— Мне нужно ваше прощение, случившееся, будто камень на мне, я словно привязан к этому месту, и уж именья нет, а я все здесь. Будто меня что-то удерживает. Стало быть, мне это нужно.

Она хотела сказать, что прощает его, но, по правде сказать, прощать было нечего.

— Пустяк, ежели вам станет одиноко до вашего отъезда, приходите к нам, батюшка ни о чем не знает, так что не беспокойтесь о том, а я уж все забыла, вы мне будто друг теперь, — солгала она, и, взяв его руку в свою накрыла ладошкой.

Его ладонь была холодной, будто снег. Он и сам побледнел, но заставив себя улыбнуться, и словно ни в чем не бывало, солгал:

— Спасибо, мне стало легче, пренепременно приду.

Их руки разомкнулись, а пути разошлись.

Больше они никогда не виделись.


Эпилог.


На Рождество пошел снег, именно такой, каким мы его видим в наших мечтах. Сказочный, крупный, кипельно-белый, но совсем невесомый, а если упадет на ладошку, то в миг растает, оставшись на ладони всего лишь каплей воды.

Подъехали сани, запряженные роскошными гнедыми лошадьми. Татьяна радостно улыбнулась и поспешила в парадную.

Раздался низкий мужской голос с хрипотцой с мороза, отдающий последние указания перед праздниками извозчику.

— Здравствуй моя женушка, здравствуй моя голубушка, — произнес Михаил Платонович, стряхивая с ворота сюртука, подтаявший как сахарная вата снег.

Протянув ей рукав, чтобы она помогла стянуть с него отяжелевшую от снега одежду, Михаил Платонович, что-то начал рассказывать о зерне, и о том, что может так случиться, лед в этом году пойдет рано, а это страсть как хорошо для дела.

Рассказывал еще много чего, что случилось в городе под рождество. Она улыбалась, кивала, но не слушала.

— Ты что-то молчалива сегодня моя голубушка и задумчива сверх меры, — искоса посмотрев на нее, спросил Игнатьев.

— Притомилась с хлопотами, — просто ответила она, но, не выдержав его умного и пытливого взгляда отвернулась.

Да и он больше расспрашивать не стал.

— Скоро батюшка должен подъехать.

— Тогда без него не начнем, ты же знаешь, я Федору Михайловичу всегда рад, он главный наш гость теперь во век.

— Ты верно на мне и женился, только из-за Федора Михайловича? — смеясь, спросила Татьяна.

Он подойдя к ней, обхватил ее за талию и, подняв на аршин, покружив ее в воздухе, опустил так легко, как если бы она совсем ничего не весила, а затем крепко расцеловал в губы.

Она засмеялась, и попыталась оттолкнуть его, но так нежно, будто и без намерения оттолкнуть.

Однако же он отпустил ее, и тоскливо посмотрев на праздничный стол, заключил:

— Раз уж, без Федора Михайловича начинать нельзя, тогда чтобы не искушать себя, пройду-ка я в кабинет, еще поработаю.

В обычный день, она непременно отговорила бы его, но не сегодня…

Оставшись одна, она вновь подошла к окну.

Снег понемногу стихал, становясь все мельче и реже, пока не стал мелкой крупой, как пыль, что блестит перламутром в тусклом свете горящих свечей в окне. Она подумала о нем, и о том Рождестве, что могло быть, но не случилось, и том, что есть у нее сейчас и что истинно ценно и, постояв еще немного, улыбнулась, будто кому-то в темноту ночи и задернула шторы.