КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 711583 томов
Объем библиотеки - 1394 Гб.
Всего авторов - 274185
Пользователей - 124994

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Русич: Стервятники пустоты (Боевая фантастика)

Открываю книгу.

cit: "Мягкие шелковистые волосы щекочут лицо. Сквозь вязкую дрему пробивается ласковый голос:
— Сыночек пора вставать!"

На втором же предложении автор, наверное, решил, что запятую можно спиздить и продать.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Багдерина: "Фантастика 2024-76". Компиляция. Книги 1-26 (Боевая фантастика)

Спасибо автору по приведению в читабельный вид авторских текстов

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
medicus про Маш: Охота на Князя Тьмы (Детективная фантастика)

cit anno: "студентка факультета судебной экспертизы"


Хорошая аннотация, экономит время. С четырёх слов понятно, что автор не знает, о чём пишет, примерно нихрена.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
serge111 про Лагик: Раз сыграл, навсегда попал (Боевая фантастика)

маловразумительная ерунда, да ещё и с беспричинным матом с первой же страницы. Как будто какой-то гопник писал... бее

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Равнинный рейд [Павел Вежинов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Равнинный рейд

Над равниной спускался вечер. Солнце давно уже зашло, но над волнистой линией горизонта все еще горела широкая желто-зеленая полоса. С востока же надвигалась ночь. Вдали темнели стога сена, высокие остроконечные тополя, холмы, а скошенные луга казались темными и холодными, будто вода. В слабом свете гаснущего заката свежо и чисто, как кусок брынзы, белела передняя стена сыроварни, окруженная со всех сторон густыми тенями фруктовых деревьев.

На ступеньках, опустив на колени натруженные, мозолистые руки, сидел ссутулясь пожилой человек в вылинявшей бумажной рубашке и резиновом фартуке. Выражение недавней усталости уже исчезло с его лица, и сейчас он просто отдыхал, ничего не видя и не слыша. Глубокое спокойствие равнины, казалось, не доходило до его сознания, но оно было в нем самом, подобно тому как одежда его была пропитана стойким кисловатым запахом брынзы, которого сам он не замечал.

Лет ему было около шестидесяти. Его заросшее лицо перерезали глубокие морщины. В волосах виднелась седина. Он давно уже сидел неподвижно, но его латаная рубаха, мокрая от пота и рассола, все никак не просыхала. Шла середина августа, и крестьяне дней пять как перестали приносить молоко, но дел на сыроварне хватало. Два его молодых помощника ушли на праздник в соседнее село, и всю вторую половину дня он крутился один. Старика это не тяготило — в последнее время он даже предпочитал работать в одиночестве вместо того, чтобы часами слушать беззаботную болтовню и веселый хохот парней, поглощенных своими любовными историями. При воспоминании о ребятах он нахмурился — времена нынче тяжелые. До гулянок ли сейчас?

В это мгновение ему почудилось, что где-то вдали, у лилового холма, застучала колесами повозка. Но напрасно он вслушивался в тишину — звук так и не повторился. Вокруг не видать было ни телеги, ни людей, и равнина покоилась в сумерках все такая же неподвижная, тихая и безлюдная.

Там, откуда донесся шум, на склоне пологого косогора, высилось три черных дерева с круглыми шапками листвы. Ниже проходила дорога — почти невидимая из-за оград, разделявших виноградники. Любопытно, кого бы это могло принести сюда в эту пору?! Вглядевшись повнимательней, сыровар различил фигуру пешехода, и мгновенно его зоркий глаз узнал белый пиджак старосты. Другого такого пиджака не было на селе.

Брови старика недовольно сдвинулись — лицо стало замкнутым и строгим. Ему уже не раз приходилось слышать, что староста встречается здесь с любовницей, женой мобилизованного из другого села, которая ночует в шалаше на винограднике, но видеть он его не видел. Сердце старика захлестнуло злобой — на днях его собственная дочь намекнула ему, что, мол, староста увивается и за ней.

В это мгновение на узкой тропке, что вилась среди фруктовых деревьев, показалось двое неизвестных. Сыровар удивленно посмотрел на них, но не шевельнулся с места. Это были молодые ребята — в мятых брюках, резиновых царвулях[1], заросшие густой щетиной. Они тихонько переговаривались между собой, даже не глядя в сторону сыровара, но тот смутно почувствовал в их поведении что-то тревожное и неестественное. Ребята тем временем подошли поближе. Один из них — низенький и взлохмаченный, в зимнем свитере, почему-то широко улыбнулся старику, но улыбка вышла натянутой.

— Добрый вечер, папаша! — начал он и чуть сдвинул кепку на затылок. — Ты, никак, один сегодня?

Сыровар поднял взгляд на гостей. Панибратский тон незнакомца не понравился ему, и старик хмуро повел бровями. Другой, повыше, с загорелым и обветренным лицом, с толстыми бледными губами, неотступно наблюдал за ним, держа руки в карманах зеленой потрепанной брезентовой куртки.

— Чего вам надо? — буркнул сыровар.

— Мы к ребятам, — усмехнулся низкий.

— Нету их. На праздник ушли! — коротко бросил сыровар и отвернулся. Весь его вид красноречиво говорил: «Ладно, спросили и убирайтесь! Нечего мне тут с вами лясы точить!»

Парни вопросительно переглянулись, потом неловко замолчали. Тот, что повыше, наконец вынул руки из карманов зеленой куртки и наклонился над стариком:

— Слышь, папаша, мы партизаны… Только не подымай шуму…

Сыровар дернул головой и ошеломленно уставился на пришельцев. Лица их стали серьезными и напряженными, глаза испытующе смотрели на него. Заметив проблеск радости в его взгляде, парень повыше облегченно вздохнул и на мгновение даже перестал чувствовать тяжесть пистолета в правом кармане куртки.

— Н-но как? — поперхнулся от волнения старик. — Какие ж могут быть партизаны на равнине?!

— Могут, как видишь! — добродушно засмеялся низенький крепыш. — И не такое теперь случается…

В это время на узкой тропке выросло еще трое. Быстро оглянувшись, они бросились в разные концы сада. По их серьезным озабоченным лицам, по винтовкам, взятым наперевес, старик убедился: сыроварня и впрямь захвачена партизанами. А на тропку вышла новая группа и направилась прямо к нему.

Одеты они были разношерстно — кто в брезентовые туристские куртки, кто в солдатское, а один, с ручным пулеметом через плечо, щеголял в полицейской форме. Опытный глаз сыровара прикинул, что они хорошо вооружены — лучше, чем он ожидал. С гранатами, прицепленными к поясу, с поблескивающими патронташами через плечо, все они сжимали в руках боевые винтовки. На одной из солдатских фуражек старик заметил пятиконечную звездочку, и сердце его забилось радостью. Нет никаких сомнений — перед ним настоящие партизаны! Как и первые, они были в мятой, поношенной одежде с приставшими соломинками, травинками, пятнами желтой глины.

— Старик один, товарищ командир, — доложил высокий партизан. — Прикажете начинать?

— Начинайте! — распорядился командир и внимательно, с недоверием поглядел на старика.

Сыровару стало не по себе. Он, конечно, никогда не думал, что сюда, в густонаселенную равнину, где на каждом шагу село, могут спуститься партизаны, но в минуты вечернего отдыха и в нередкие бессонные ночи ему не раз приходила в голову мысль, пусть пока еще очень робкая, что ежели он поднимется в горы, то наверняка повстречает партизан. Да, иначе представлял он себе эту встречу!.. Как все нескладно вышло… А он-то воображал, что получится по-другому — торжественно и сердечно! Но вот партизаны сновали вокруг, не обращая на него ни малейшего внимания, а он, неловкий и какой-то чужой, топтался в стороне и не знал, что сказать, как дать им понять, что он свой. Ему хотелось пожать им руки — каждому в отдельности, пригласить: «Садитесь, ребята! Будьте как дома!», но слова застревали у него в горле, и только в глазах щипало. Но почему же он все-таки молчит? Характер, что ли, у него такой дурацкий или за годы одиночества он и впрямь сделался чужим?

— Начинайте! — повторил командир. — Времени терять нельзя!

Сыровар оглянулся на командира. Это был русый, голубоглазый здоровяк, в тесной курсантской форме без погон, с крупным носом и руками крестьянина. «Хозяин, — решил про себя старик. — Из тех испольщиков, что сплошь да рядом управляются получше господ». Юноша спокойно отдавал распоряжения, зорким, наметанным взглядом наблюдал, что еще надо сделать. По тому, как он произносил слова, чувствовалось, что он здешний. Командир поглядел на сыроварню — на этот раз с некоторым беспокойством — и подошел к высокому бойцу. «Того и гляди еще руки свяжут! — залился краской стыда старик. — Как мне сказать, чтобы поверили?!»

Только он было набрался храбрости и открыл наконец рот, как к нему подошел невысокий широкоплечий молодой человек с умным и спокойным лицом. «Видать, из города. Ученый», — пронеслось в голове у сыровара, хотя одет паренек был, как и все, в мятые брюки и брезентовую куртку. И кожа у него обветрилась, как у всех, от жизни на открытом воздухе. Только ботинки — туристские, на добротной, толстой подошве — казались новыми и подобранными по ноге. Низенький, подойдя к нему вплотную, как это делают близорукие, дружелюбно спросил:

— Ну как, папаша, есть у тебя сыр?

— Найдется! — ответил обрадованный мастер. — Берите сколько душе угодно!

Партизаны засмеялись.

— Взять-то мы возьмем, — заметил парень, — но что останется, надо так разделать, чтоб и псы воротили нос…

— Зачем? — удивился сыровар.

— Как зачем? Ты что ж это, не знаешь, кто нынче жрет брынзу да сыр? Вот в вашем селе, к примеру, скажи, едят теперь люди сыр?

— Да как вам сказать? Едят помаленьку…

Вокруг снова засмеялись.

— Едят кто что успел припрятать. А тот, что вы делаете здесь, отсылают прямехонько немцам…

Старик вздрогнул от неожиданности. Ему, конечно, приходилось слышать, что болгарской брынзой и сыром кормят гитлеровскую армию, но он никогда не представлял себе, что именно его брынзу и сыр могут есть фашистские молодчики. При одной мысли об этом у него перехватило дыхание, и, не зная, что сказать, сыровар пробормотал невнятно:

— Ну, что же, вам виднее, ребята! Делайте, как решили…

— Эй, папаша, принеси керосину! — крикнул кто-то из глубины помещения.

Когда наливали в брынзу керосин, у сыровара защемило сердце. Десятки лет добросовестной работы научили его ценить свой труд, беречь каждый кусочек брынзы. А здесь столько ведер молока, столько дней непосильной работы — и все вдруг летит к черту! Но старик в ту же секунду устыдился своих мыслей. Тоже нашел, что жалеть сейчас! Да может эту самую брынзу в то время, как у него такие гости, и вправду едят немцы!..

— Лейте, лейте! — проговорил он вдруг и не узнал своего голоса. — Чтоб ей было пусто, этой брынзе!

Зря сказал: тот, в новых ботинках, может решить по его голосу, что он это не от души… А юлить с этими людьми нельзя — все, что угодно, но не ложь…

Вдруг сыровара пронзила мысль: староста! Ведь перед тем, как прийти партизанам, он видел его идущим по дороге к сыроварне! И, обернувшись, старик решительно потянул за руку командира, просматривавшего наряды.

— Староста идет! — выкрикнул он. — Как же это я забыл?!.

— Какой староста?

— Наш… Белосельский…

Командир и тот, в туристских ботинках, быстро переглянулись.

— Откуда ты знаешь? — подозрительно уставился на него командир.

— Видел на дороге… Он сюда шел…

— Давно?

— Перед тем, как вам прийти. Теперь уж, должно, близко.

Партизаны снова переглянулись. Парень в туристских ботинках подошел поближе к командиру и тихо, но настойчиво сказал:

— Надо обязательно проверить!

Командир, кивнув, выбежал за дверь. Низенький, в ботинках, подошел поближе, к старому мастеру и, будто видя его впервые, спросил:

— Вашего старосту Асеновым зовут?

— Асеновым.

— Он, значит! — присвистнул парень.

Лицо его сразу посерьезнело. По неподвижному, остановившемуся взгляду было видно, что он размышляет.

— Ну, и как тебе… этот ваш староста?

— Мерзавец! — мрачно буркнул старик.

Парень довольно засмеялся.

— Вот и мы тоже слыхали, — покачал он головой и снова поглядел на мастера.

— Еще бы! — внезапно распалился старик. — Другого такого и не сыщешь!

— Он был, говорят, околийским[2] начальником?

— Был, да не в наших краях… С женой начальника, сказывают, спутался, вот его и разжаловали…

— Он, вроде, агроном?

— Агроном, — кивнул старик. — Но в поле выходит только на охоту — с бабами баловаться…

Партизан снова усмехнулся и посмотрел в окно… Сумерки сгустились, но на дворе было еще отлично видно. Только небо на западе позеленело, да старые деревья на холме сделались совсем черными. Партизаны, что еще совсем недавно деловито сновали по саду, теперь попрятались, и тропинка выглядела безлюдной. Уставясь пустым взглядом вдаль, парень в ботинках, казалось, никого не видел — он только прерывисто вздохнул, и в это мгновение старый мастер по каким-то еле уловимым признакам понял: человек этот не только ученый, но и умный. И даже малость страшный… Не разберешь, как далеко он видит и как далеко летят его мысли. А на вид совсем обыкновенный — маленький, в жеваной одежде… Но как быстро вылетел командир, стоило маленькому шепнуть два слова… Сыровар глубоко вздохнул и опасливо покосился на полуоткрытую дверь. В зеленой полосе неба над горизонтом горела вечерняя звезда. Но мастеру было не до звезд. Он прислушался. Ничего. Спокойно. И вдруг тишину наступающей ночи рассек пронзительный крик совы. Партизан чуть заметно вздрогнул.

— Идут! — прошептал он.

На тропинке показался парень в белых царвулях из свиной кожи и винтовкой под мышкой. Подойдя, он весело крикнул:

— Попался, товарищ комиссар! Ведут!..

Спустя немного времени к дому подвели пойманного старосту. Он был в одной рубашке с оторванными пуговицами и разодранным рукавом, с брови стекала струйка крови. Дыша тяжело, как человек, долго боровшийся или бежавший, староста нервно покусывал губы. Сзади, в нескольких шагах от него, шел командир, небрежно сунув под мышку белый пиджак старосты.

* * *
Помимо всего прочего, за что староста должен был держать ответ, он еще оказал сопротивление при аресте. Один из молодых партизан, усевшись на низенький треногий стульчик, то и дело ощупывал пальцем вздувшуюся верхнюю губу и мрачно поглядывал на арестованного. После первого взрыва возмущения сельский начальник попритих, и нахальный огонек в его глазах, известный каждому на селе, потускнел и угас. Он сидел на скамейке у стены, сгорбив плотные, широкие плечи, и глаза его, ни на чем не останавливаясь, затравленно бегали по сторонам. Командир холодно и испытующе продолжал наблюдать за ним. «Такой, — подумалось ему, — ко всему глух и слеп и дрожит только, как бы с его милостью ничего не приключилось». Красное, откормленное лицо старосты нервно вздрагивало, время от времени он проводил кончиком языка по засохшим губам.

Подойдя поближе к двери и наклонившись над бумагами, комиссар что-то искал в слабом сумеречном свете. Старик встал и, хлопая по карманам, принялся искать спички. Стекло у керосиновой лампы было совершенно черным от копоти, и он ловко протер его клочком мятой газеты. Желтый, тускло мерцающий свет озарил лица присутствующих, но за чанами и в углах сыроварни стало еще темней. Командир передвинул лампу, и его огромная, резкая тень выросла на стене. Партизаны, усевшись где попало и опираясь на свои винтовки, с мрачным любопытством поглядывали на старосту. Нет, не с одним только любопытством, смутно почувствовал сыровар, но и еще с чем-то таким, что заставило его вздрогнуть. Комиссар наконец нашел то, что искал и, не оборачиваясь к старосте, спросил:

— Как тебя зовут?

— Ангел Петров, — ни на секунду не задумываясь, тут же выпалил староста.

— Асенов зовут вас, господин староста, Асенов… — сверкнул глазами комиссар. — Ангел Петров Асенов.

Тон его не оставлял сомнений. Круглое юношеское лицо враз утратило выражение доброты и стало жестким и властным. Поднеся к лампе свой листок, он еще раз пробежал его глазами.

— Тебе, Асенов, — твердо произнес он, — вынесен смертный приговор.

— Мне?! — в растерянности вскочил с места староста. — Мне смертный приговор?!.

Комиссар нахмурился еще больше. Партизаны молчали. Набравшись храбрости, староста выкрикнул:

— Какой такой приговор?! Кто меня судил?!

— Приговор вынесен партизанским отрядом! — прервал его комиссар.

— Каким отрядом? Ничего не знаю… Я такими вещами не занимаюсь… Я староста… Об отряде не слыхал…

— Слыхал, сукин сын! — с нескрываемой ненавистью бросил ему в лицо один из партизан.

Комиссар сделал знак молчать.

— Нечего время тянуть с ним попусту! — строго сказал он и повернулся к старосте: — Слушай, что здесь написано: «За издевательства над мирным населением…»

— Неправда! — выкрикнул по-бабьи староста. Потом откашлялся и сипло повторил: — Неправда! С какой стати?

— Не перебивай! — взорвался комиссар. — Слушай! «…и за сотрудничество с полицией, вследствие чего было арестовано шестнадцать молодых патриотов Белосела, а двое из них после зверских пыток были убиты без суда в околийском управлении…»

— Неправда! — снова закричал староста, но уже не так уверенно.

Комиссар метнул на него разъяренный взгляд, но промолчал. Придвинувшись к лампе, он продолжал читать:

— За совершение вышеуказанных преступлений староста Белосела Ангел Петров Асенов приговаривается к расстрелу. Приговор привести в исполнение, не производя дополнительного следствия, а только после устного уведомления осужденного при первом удобном случае».

— Какое еще там следствие! — удивился высокий в зеленой куртке. — А ежели так уж оно вам приспичило, пожалуйста — вот человек из его села. Можете у него спросить!..

Староста обрадовался и, с надеждой обернувшись к пожилому мастеру, промолвил мягко:

— Скажи, бай[3] Атанас! Скажи все по совести!

Сыровар в растерянности обернулся к старосте, не веря своим ушам.

— Товарищ комиссар, — поморщился командир. — Ясно сказано — без дополнительного следствия.

— Знаю, — кивнул головой комиссар. — И все же вреда от этого не будет — пусть человек скажет…

— Чего там говорить! — вздохнул старик. — Насильник! От него вся околия стонет… А то, что наши ребята убиты, это я еще не знал…

— Убиты! — стрельнув ненавидящим взглядом в старосту, подтвердил командир. Потом поднялся, подошел к комиссару и шепнул ему что-то на ухо. Комиссар кивнул головой.

— Правильно! — сказал он и обернулся к партизанам. — Нечего, ребята, тянуть. Выводите его!

Староста до такой степени пал духом, что когда ему вязали руки, он машинально подчинялся, не издав более ни звука. Лицо его побелело как полотно, в уголке рта собралась слюна. Перед тем, как его вывели, командир тихо распорядился:

— Будете ждать моего приказа! И глядите в оба! Не зевайте!

Как только дверь захлопнулась за старостой, партизаны шумно повставали с мест. Молоденький паренек в гимназическом мундирчике словно оправдывался в чем-то перед собой:

— Так ему и надо! Заслужил! Он-то наших не жалел…

Комиссар снисходительно улыбнулся. Тени деловито сновавших партизан плясали и скрещивались на стене. Откуда-то из глубины сыроварни голос командира озабоченно поторопил:

— Давайте, ребята, поживее!

Гулко раздавались удары топора, разбивавшего деревянные чаны. Выждав паузу, сыровар встал со своей низенькой табуреточки и обратился к комиссару:

— Что я вам хотел сказать. — Его худощавое морщинистое лицо выражало беспокойство.

— Что, папаша, котлов стало жалко?

Мастер смутился еще больше.

— Чего там! Котлы так — ерунда! — забормотал он. — Я не про то хотел сказать — взяли бы вы меня с собой…

— С собой? — изумился комиссар.

— Ага… С собой… В горы…

Командир, что случился рядом, фыркнул:

— Староват, папаша…

— Ты с этим, парень, не шути, — строго сказал мастер. — И постарее меня уходили…

— Правильно, правильно, папаша, — успокоил его комиссар. — Сколько тебе лет?

— Мне? Пятьдесят шесть…

Командир впервые внимательно, с ног до головы, оглядел сыровара.

— И правда, силенка в тебе еще, пожалуй, есть, — вяло согласился он.

— Я один тут со всем справлюсь, — просто сказал старик.

— В партии состоишь? — спросил комиссар.

Лицо мастера чуть заметно дрогнуло, но комиссар этого не заметил.

— Нет, в партии не состою. Но участвовал в Сентябрьском восстании[4]

— Ну, хоть с кем-нибудь из наших ты связан?

— Зять мой коммунист, да он сейчас в тюрьме… Это произвело впечатление.

— Как его зовут?

— Величко Георгиев… Из Белосела, мы жили вместе…

— Что-то я не слыхал…

— Ну, раз вы не хотите верить, то и об чем тут толковать, — горько вздохнул мастер.

Он сразу как-то весь поник, лицо стало отчужденным, безучастным.

Комиссар, заложив за спину свои чуть коротковатые руки и опустив голову, стал в раздумье шагать из угла в угол. Чаны были уже разбиты, сыр выброшен и растоптан. В это мгновение за дверью ухнул выстрел, послышались тяжелые и торопливые шаги, а затем часто и тревожно застрочил автомат. Партизаны, побросав топоры, схватились за винтовки и замерли в напряжении. Спустя минуту стрельба прекратилась — так же внезапно, как и началась. В воцарившейся тишине — ни шагов, ни голосов, ни выстрелов — было что-то неспокойное. Вдруг за дверью выругались в сердцах. Партизаны, переглянувшись, повыскакивали в сад.

Сыровар вышел последним. Возле дома, поперек тропинки, с руками, связанными за спиной, лежал неподвижно староста. Головы его не было видно — ее скрывали лопухи, но старик отчетливо различил темные пятна крови на рубашке. Хоть он и ожидал увидеть это, все же ему сделалось не по себе. Командир, взглянув на убитого, насупился:

— Как это произошло?

— Повели мы его, — возбужденно стал объяснять один из охраны. — И черт его дернул побежать. Я стрелял, да вроде не попал. Хорошо еще, что Янко подоспел с автоматом…

— Я ж предупреждал — глядите в оба!

Провинившийся пожал плечами.

Комиссар, напряженно смотревший, в широкую безжизненную спину старосты, произнес:

— Развяжите ему руки…

Один из бойцов, присев на корточки, разрезал узел перочинным ножом.

— По заслугам получил, мерзавец! — как-то чересчур громко повторил молоденький партизан в гимназическом мундире. — Собаке собачья смерть!

— Ты что — уж не жалеть ли его вздумал? — покосился на него командир. Паренек покраснел. Комиссар похлопал его по плечу и мягко сказал:

— Ничего. Привыкнешь…

— Давайте, ребята, собирайтесь, — обеспокоенно произнес командир. — Стрельбу нашу небось слыхали…

— А сколько до села? — повернулся комиссар к старому мастеру. Тот вздрогнул.

— До Белосела четыре километра, но до Извора гораздо ближе…

— Сыроварню надо поджечь, — твердо и достаточно громко, чтобы его услыхали все, приказал политкомиссар. — Нельзя бросать дело на половине…

Командир резко обернулся.

— К чему это надо — поджигать?

— А как? Им, что ли, оставить?

— Слушай, Тимошкин, — сдерживая раздражение, стал убеждать его командир. — Зачем подвергать себя лишней опасности? Сыроварню ведь нельзя использовать…

— А помещение можно, так? Что нам мешает его поджечь?

— Да то, что зарево видно издалека. А во всех трех селах полиция…

— Полиции в селах не так уж много… И по телефону не дозвонишься — связь с городом прервана.

Командир, заметив, что партизаны прислушиваются к их спору, замолчал. Он командовал боевой группой, но Тимошкин входил в штаб отряда, и слова его имели вес. Но как только они остались одни, командир опять повторил:

— Незачем напрасно рисковать.

Комиссар оглянулся на партизан, таскавших сушняк.

— Поговорим по дороге! — возразил он нетерпеливо и тут же в душе упрекнул себя за тон.

Когда в сыроварне уже полыхал костер, комиссар вдруг вспомнил о мастере, который стоял невдалеке от него, все такой же чужой и безучастный, с невидящими глазами.

— Эй, папаша! — окликнул он его. — Что же ты не собираешься?

— Я не понял, — растерялся старик. — Я подумал…

— Давай, давай! — бросил на ходу Тимошкин.

Пока старик дрожащими руками собирал свой немудреный скарб и заталкивал его в холщовую торбу, сыроварня занялась. Клубы дыма и языки пламени вырывались из открытых окон, крыша зловеще затрещала. Притаившись рядом в саду, партизаны наблюдали за пожаром и с тревогой прислушивались к ночи — все такой же безмолвной и таинственной. Стало уже совсем темно. Но по небу все еще бродили бледные отсветы — туманные дымки каких-то далеких отражений, сквозь которые с трудом пробивались лучи звезд. Единственное, что можно было различить, кроме треска горящих балок, — это протяжное кваканье лягушек да августовский стрекот цикад.

* * *
В общем волнении и спешке старый сыровар совсем позабыл о стуке колес, который он слыхал перед приходом партизан. А между тем он не ошибся: староста Белосела проехал в бричке примерно в километре от сыроварни. Правивший повозкой Манол Монев, слуга общины, невзрачный человечек, привык уже к подобным выездам с сельским начальником. Доехав до подножия холма, он остановил откормленную лошадь и вопросительно взглянул на старосту.

— Убери повозку с дороги! — лаконично распорядился тот и соскочил на землю. Вскоре его широкая, плотная спина, туго обтянутая белой материей пиджака, мелькнула где-то у поворота дороги. Слуга развернул бричку. Продолжая сидеть на козлах, только осторожно привстав, когда повозка пересекала канаву, Манол въехал в орешник. Староста не решался оставлять бричку перед самым виноградником любовницы, и слуге велено было дожидаться здесь. А когда он вернется, Манол не знал и не осмеливался спрашивать: может, в полночь, может, через два часа, а может, и на рассвете, как уже раз случилось…

На всякий случай он выпряг лошадь, привязал ее и, потоптавшись на месте и не придумав ничего лучшего, прилег рядом на траву. Одиночество, теплый вечер, неотступные, навязчивые мысли о греховном времяпрепровождении начальника не давали ему покоя. Перед Манолом на мгновение всплыло круглое белое лицо крестьянки с черными, словно подведенными бровями, ее склонившаяся над мотыгой сильная, здоровая спина — и Манол, застонав, вскочил:

— Тьфу, не по летам мне это!

Чтобы рассеяться, он взялся за оглобли и закатил бричку поглубже в заросли. Потом, отвязав лошадь, пересек дорогу и спустился в луга. Здесь он вбил в землю маленький колышек и заботливо привязал животное. Стемнело. Небо на западе меркло. Манол бесцельно походил, поскучал — и вспомнил вдруг о грецких орехах, что росли на Богдановском винограднике, наверху, у подножия холма. Делать было все равно нечего, и он отправился туда.

Когда Манол поднялся наверх, тьма сгустилась. Шалаша не было видно — только вдали едва заметно белели стены сыроварни. Хилый, изможденный человек тяжело опустился на землю — и вдруг вскочил как ужаленный. Откуда-то со стороны сыроварни прогремел одинокий выстрел, а вслед за ним застрочил автомат. Рассыльный замер на месте. Что это значит? И кто бы это мог стрелять в поле из автомата?

Рассыльный прислушался и торопливо начал спускаться вниз. От страха и оттого, что склон был крутой, ноги у него подкашивались. Поэтому, очутившись в виноградниках, он с облегчением перевел дыхание. Холодные, чуточку клейкие листья били Манола по лицу, но он ничего не замечал. Добравшись до места, где его оставил староста, Манол дрожа забился в орешник и сел рядом с повозкой. Загадочные выстрелы, темень, глушь — все это леденило душу. Он посидел еще немного, а потом осторожно встал. Первой его мыслью было впрячь повозку и немедля бежать. Но вспомнив, что лошадь пасется на полянке, по другую сторону дороги, он закусил губу. Что делать? Всматриваясь в темноту, он подумал о странных выстрелах. И ощутил вдруг жгучее любопытство — что же все-таки произошло?!

Меж тем вдали, среди ветвей деревьев, заалело бледное зарево. Манол не сразу и заметил его. Но когда оно разрослось, когда стали явно различимы огненные языки пламени, слуга оцепенел от ужаса. «Ну и дела, — пробормотал он. — Эх, лошадь бы сюда!» Но лошадь была довольно далеко, а пересекать открытую поляну он не решался. Совладав, наконец, с собой, рассыльный решил подобраться к лошади виноградниками, в обход.

Он с опаской оглянулся по сторонам, перемахнул через дорогу и нырнул в виноградники. Но не прошел он и нескольких метров, как чьи-то далекие шаги, хруст веток и приглушенные голоса заставили его спрятаться за кустами ежевики. Голоса вскоре утихли, но шаги слышались все явственней, умножались, шли на него. Рассыльный до предела напряг зрение — и разглядел человеческие головы, а над ними, на фоне неба, штыки. У него занялся дух. Неизвестные двигались прямо на него, и он словно врос в землю.

Но вот те, что шли первыми, остановились — на полянке собралось несколько человек. На плече одного из неизвестных Манол различил силуэт пулемета.

— Не сюда! — произнес кто-то в темноте. — Так мы выйдем на дорогу!

Голос показался рассыльному знакомым, словно он слышал его много раз. Обменявшись несколькими словами, люди снова двинулись в путь. Но шаги уже не приближались, а удалялись. И за первой группой шли, похоже, другие…

Наконец, голоса замолкли, но Манол еще несколько минут не выходил из-за кустов, лихорадочно соображая. «Партизаны, — догадался он. — Как пить дать, партизаны. Подожгли сыроварню — и бежать!» И опять его заело любопытство. Коли нет никакой опасности, отчего не пойти, не посмотреть? Он поднялся, сделал несколько шагов и остановился в нерешительности. Потом любопытство все же взяло верх над бессмысленным животным страхом, и он, уже не думая, ринулся вперед, глядя на оранжевое зарево пожара, словно ослепленный им. Но когда он очутился в саду, страх снова схватил его за горло. Он посмотрел на сыроварню. Пламя вырывалось из обугленного остова громадными рыжими языками, рассыпавшими тысячи искр. Зато ночные тени от этого казались еще темней. Рассыльный на цыпочках пересек сад, но, когда ступил на тропинку, вдруг отпрянул назад. Там, в каких-нибудь двух шагах от него, лежал, освещенный пожаром, труп старосты. Рассыльный с секунду постоял неподвижно, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, потом издал нечеловеческий вопль и, спотыкаясь, не разбирая дороги, понесся обратно, вниз.

Как он нашел повозку, как впряг лошадь — Манол не помнил. Он пришел в себя лишь тогда, когда вдали, наконец, показались мерцающие огни села. Всю дорогу он мучительно думал. Въезжая на тихие, спящие улицы, он невольно оглянулся назад и увидел за далеким холмом слабый отблеск пожара. Там, возле горящей сыроварни, лежало мертвое тело старосты. Он зябко повел плечами. И решил: про партизан ни слова! Про все другое можно рассказать, но про партизан — нет! Почему он пришел к этому решению, Манол и сам не понимал: то ли ему хотелось помочь тем, кто убил ненавистного старосту, то ли он боялся произнести вслух само это слово «партизаны»… Одно лишь было ему совершенно ясно: о встрече с партизанами — молчок!

* * *
Полицейский участок в Белоселе помещался в бывшем здании общинного суда. Начальником его был старший полицейский Флоров, по прозвищу Валах. Родом он был из далекого придунайского селения, но уже не первый год жил бобылем в тесной комнатенке тут же при участке, хотя был женат и, как рассказывают люди, имел даже троих детей. Жену он заставил в одиночку нести все тяготы по хозяйству, а оно было отнюдь не бедное… Еще с юношеских лет Валах почувствовал непреодолимое влечение к папкам, канцеляриям, строгой форме и одновременно лютую ненависть к нечистоте и беспорядку старого отцовского двора. Отслужив положенное в солдатах, он ненадолго вернулся домой — для того только, чтобы жениться, — и опять покинул село в форме курсанта полицейского училища. Молодой исполнительный полицейский, жадный до власти и чинов, он очень быстро продвигался по службе и, обскакав своих коллег, получил, наконец, самостоятельную и ответственную должность начальника полицейского участка.

В субботу вечером старший полицейский сидел в своей чистенькой канцелярии и мелким старательным почерком с завитушками писал донесение начальству. Весь его внешний облик являл подтянутость и опрятность. Хотя волосы у него были светлые, лицо, словно покрытое равномерным слоем краски, было цвета ржаного хлеба. Даже на губах лежал такой же коричневый оттенок, а зеленые колючие глаза с удовольствием скользили по строчкам. Он останавливался, любовался написанным и продолжал заботливо нанизывать ровненькие, аккуратненькие буковки. Верный своим привычкам, Флоров расстегнул только верхние пуговицы мундира, и из-под него виднелась чистая рубашка с вылинявшей от стирки вышивкой. Флоров уже почти заканчивал донесение, когда в дверь тихонько постучали.

— Войдите! — сказал он строго, дописал последнее слово и тогда лишь повернул голову. На пороге, с шапкой в руках, стоял рассыльный общины.

— Ну, чего там у тебя еще?

Увидев растерянное лицо Манола, старший полицейский тут же догадался: случилось что-то необыкновенное. Необыкновенного он не любил — оно противоречило его идеалу аккуратности и порядка, но и не избегал его, так как оно давало ему возможность выдвинуться. Слуга сделал шаг вперед.

— Господин начальник, — пролепетал он. — Там… старосту убили…

— Что? — не поверил своим ушам Флоров. — Что ты такое говоришь?

Слуга, уставясь в землю, молчал.

— Что ты говоришь! — вскочил полицейский, схватил рассыльного за ворот и притянул его к себе. — Кто его убил?

— Убили, господин начальник, — сокрушенно выдохнул он.

— Кто убил, я тебя спрашиваю?

При виде злого лица полицейского, его колючих зеленых глаз, рассыльный не выдержал и проговорился:

— Партизаны убили… на сыроварне…

— Ты в своем уме?! — взревел полицейский. — О каких ты партизанах болтаешь? Кто это тебе сказал?

— Сам видел, господин начальник… Там, возле сыроварни…

— Может, это наши ребята? Что-нибудь из-за бабы?

— Нет, какое там — партизаны, — махнул рукою Манол.

Только сейчас до Флорова дошло, что дело действительно серьезное. Постаравшись взять себя в руки, он грубо приказал рассыльному:

— А ну, расскажи подробно!

Слуга присел на краешек стула и, заикаясь от волнения, начал свой бессвязный рассказ. Он то и дело забегал вперед, нещадно путал имена и время, так что Флорову приходилось останавливать и переспрашивать его. Уловив, наконец, суть дела, Флоров повернулся к рассыльному спиной и стал крутить ручку телефона.

— А сыровар? — вспомнил он вдруг. — Ты бай Атанаса видел?

— Нет, не видел, — ответил рассыльный. А в ушах у него прозвучал знакомый голос, услышанный на тропинке. Так это же… голос сыровара! К счастью, полицейский все еще стоял спиной и не заметил смятения и растерянности, изобразившихся на лице слуги. Флоров долго мудрил над телефоном, раздраженно повторяя в трубку: «Алло, алло, алло!» Потом в досаде отошел от аппарата:

— Перерезали провода…

Подумав, он обратился к рассыльному:

— Лошадь ты распряг?

— Нет, — пробормотал тот.

— Тогда немедленно вызови докторшу и жди меня у брички. Ясно?

Как только слуга вышел за дверь, начальник участка собрал полицейских и стал отдавать распоряжения: двое вместе с докторшей немедленно отправятся на сыроварню и освидетельствуют труп. Сам он поедет за 15 километров в соседний город, околийский центр, и предупредит местные власти о налете партизан. После того как подчиненные вышли, Флоров застегнул на все пуговицы мундир, тщательно осмотрел свой черный браунинг, вставил недостающие патроны в магазин, и сунул пистолет в карман. В дверях он помедлил и, вернувшись, снял со стены свой автомат, висевший на гвозде над раскладушкой. Внизу, у повозки, под фонарем, его уже дожидался рассыльный и полная, седая докторша. Он задумчиво взглянул на них и в последний раз распорядился:

— Если староста уже мертвый, оставьте его на месте и не трогайте…

Флоров почувствовал на себе неприязненный взгляд женщины, спокойно завязывавшей платок, и раздраженно прикрикнул на рассыльного:

— Давай, бай Манол, садись!

— Может, кто другой отвезет вас, господин начальник, — неуверенно начал слуга. — Я уж на ногах не держусь!..

Но полицейский не стал и слушать.

— Трогай, бай Манол!

Рассыльный скрепя сердце сел на козлы и дернул поводья. Когда они выехали из села в черное, глухое ночное поле, слуга почувствовал, как у него мурашки по спине поползли. А ну как партизаны выставили засаду где-нибудь у шоссе? И чем дальше катилась бричка в кромешную тьму, тем страшнее ему делалось, тем противней ныло под ложечкой. И кто его только тянул за язык? Надо же было проговориться перед Флоровым! Ночь была темная, небо черное, озаренное лишь неспокойным мерцанием звезд, и всякий пень или придорожный камень казались ему лежащим человеком, приготовившимся стрелять. Страх его рос неудержимо: он душил его, перехватывал дыхание. Манола бросало то в жар, то в холод, руки не слушались, и он с трудом удерживал поводья. Чтобы приободриться, он то и дело оборачивался назад и боязливо поглядывал на полицейского, сидевшего с напряженным, окаменелым лицом. Почему он так ощетинился, так сторожко уставился вперед? Тоже боится партизан? Рассыльный вздрагивал и снова начинал всматриваться вдаль — в пустынное, мрачное шоссе с черными недвижными силуэтами деревьев.

Только когда он увидел впереди тусклые электрические огни городка, он вздохнул, хоть и не совсем еще успокоившись, и перестал погонять лошадь.

* * *
Каждую субботу, часов с восьми, в квартире околийского начальника Киселова обычно играли в покер. Собиралась, как правило, одна и та же компания — капитан полиции Мирковский, зубной врач и молоденький студент, сын текстильного фабриканта Сурдолова. Мальчишка играл из рук вон плохо, но расплачивался наличными — поэтому его терпели. Непременным участником четверки был, разумеется, хозяин. Киселов, еще совсем не старый человек, стал околийским начальником недавно. В маленьком провинциальном городке знали подноготную каждого, но о нем известно было мало. Поговаривали, что он подкидыш и вырос в каком-то софийском приюте. Что он кончил юридический факультет, а потом Школу офицеров запаса. Кончил блестяще: об этом свидетельствовали его дорогие золотые часы с надписью «За отличие». Было так же точно известно, что перед тем, как приехать сюда, он занимал должность коменданта в организуемых властями летних рабочих лагерях. Как он получил пост околийского начальника, из-за которого передралось несколько пронырливых мерзавцев из местных, — этого никто не знал. С людьми он вел себя более высокомерно, чем это позволял ему его пост, а к службе относился с некоторым презрением, словно рассматривал ее как трамплин для достижения иной, более высокой цели. При всем при этом обязанности свои он выполнял исключительно серьезно, так что те, кто его назначил, не жалели о выборе.

С самого приезда околийский начальник жил у бывшего судьи Кынева, занимая неприветливую комнату, заставленную старомодной мебелью. Квартирант и его хозяин — нервный, капризный и старомодный, как его комната, старик — недолюбливали друг друга и, встречаясь в темном коридоре, здоровались сквозь зубы, принужденно. Старик рассердился еще в первый день, когда квартирант бесцеремонно снял со стенки его юношеский портрет — в канотье, со стоячим воротничком и кокетливой тросточкой. На гвозде теперь красовалось новое розовое полотенце с вытканной надписью по краям «Боже, храни Болгарию». Если б не это полотенце и свежеструганая рама с противокомарной сеткой в окне, комната походила бы не на жилье процветающего молодого человека, а на чулан со старым барахлом.

Но когда к Киселову по субботам приходили его друзья, комната меняла облик. Круглый стол с жесткими стульями выдвигался на середину, над ним густыми сизыми клубами повисал едкий табачный дым, к которому примешивался тонкий запах приносимой капитаном Мирковским мастики[5]. В этот вечер он пришел первым, вынул из кармана бутылку и благоговейно водрузил ее на стол. Это был высокий лысый мужчина с рыхлым, мучнистого цвета лицом, которое никогда не покрывалось загаром, и жесткими, свисающими вниз грязновато-русыми усами. Налив себе мастики и подцепив на вилку несколько кружочков огурцов, он встал, расставив ноги, посреди комнаты и, держа рюмку в руке, спросил небрежно:

— Слушай, Киселов, что ты думаешь делать с Борисом Рачевым?..

— А что думать? — холодно ответил околийский. — Передам его следователю и все…

— Ты ж знаешь — областной просил за него!

— Раз просит, пусть издает приказ, — возразил с неприязнью Киселов, расправляя тонкими пальцами зеленое сукно стола.

— Можно я без приказа…

— Нельзя! — взорвался околийский начальник. — Завтра проверят — и весь спрос с меня… Я вообще не могу понять, с какой это стати областной директор заступается за коммуниста. Кое-кто сделает из этого хорошенький вывод!

— Зачем же так далеко… Рачев ему родня…

— Тем хуже! — зло прервал его Киселов. — Стыдиться надо таких родных, а не потакать им. У меня один подход к коммунистам: или мы их раздавим сегодня, или они нас раздавят завтра. И брось ты областного — он просто хочет все перевалить на нас…

Капитан Мирковский помолчал, а затем, слегка покачиваясь на расставленных ногах, сказал с неопределенной улыбкой:

— Не умеешь ты вести себя с начальством, Киселов. Не сделать тебе карьеры…

Околийский криво усмехнулся, словно хотел сказать капитану: «Я не делаю карьеры, дурак. Я делаю большую карьеру!» Капитан уловил смысл этой полупрезрительной улыбки, нахмурился, задетый, а его усы, казалось, злобно ощетинились.

— Ну и маньяк же ты, братец мой! — вырвалось у него. — Бог знает, что думаешь о себе! С людьми ведешь себя так, будто они ничтожества перед тобой, нуль! А если уж на то пошло, то коммунистов у меня на счету в сто раз больше, чем у тебя. Только я не важничаю, как ты…

В дверь настойчиво позвонили.

— Это мое дело, как себя вести! — холодно процедил сквозь зубы Киселов и отправился открывать. — А что обо мне думают твои приятели, мне совершенно безразлично.

Он вернулся с юным Сурдоловым. На фоне подчеркнутой франтоватости студента убожество комнаты, где они сидели, стало еще заметней. На юноше был новый дорогой костюм в мелкую клеточку, голубая рубашка с модным высоким воротничком и длинными манжетами, на которых поблескивали золотые запонки, и, несмотря на жару, шелковый галстук с булавкой. Это мануфактурное сияние подействовало на служителей власти подавляюще, и они угрюмо замолчали. Вместе с тяжелым запахом одеколона Сурдолов принес и неприятную новость — русские снова прорвали линию немецкой обороны под Харьковом.

— Откуда ты знаешь? — окрысился на него околийский начальник.

Сурдолов пожал плечами и с расческой в руке подошел вразвалочку к зеркалу. Густые волосы его мелко вились и не поддавались гребенке. Поэтому, несмотря на модный костюм, выглядел он провинциально.

— Смотри, запечатаю и ваш приемник! — пригрозил околийский начальник. — Чтоб сплетни не разносили…

Студент заботливо подул на гребенку.

— В том-то и дело, что это не сплетня, а чистая правда! — сказал он и спрятал гребешок в карман. — Что-то у твоих друзей дела не клеятся…

— А кто твои друзья? Скажи! — взъерепенился околийский.

— Речь идет не о друзьях, а об интересах! —заявил запальчиво студент. — Если хотите знать, то англичане куда более культурная нация…

Его самоуверенность и спесь раздражали капитана.

— Эй, ты, ворона мануфактурная! От кого ты слыхал эти глупости? От отца?

— Почему? У самого есть голова на плечах…

Киселов сжал челюсти.

— Ты скажи своему отцу — пусть понапрасну не надеется. Если немцы проиграют войну, за спиной у них останутся только змеи да пепелища…

— И у нас? — с вызовом спросил студент.

— И у нас! И везде!

— Нет уж, дудки! — вспылил Сурдолов. — Для нас еще не все потеряно…

С круглого откормленного лица студента долго еще не сходили пятна возбуждения и злости. Не рассеял его даже приход зубного врача Досева. Этот низенький, толстый человек был в неряшливых белых брюках и потрепанном пиджачке, хотя, все это знали, за последние годы он загребал деньги как никогда. Досев предпочитал отмалчиваться при спорах. Его невзрачное, серое лицо обычно ничего не выражало, и все-таки Киселов, чувствуя его жадную, слабую и трусливую душу, глубоко его презирал. Врач ощутил накаленную атмосферу и неуверенно спросил:

— Ну, как? Будем играть?

Стол выдвинули на середину комнаты, достали новую колоду карт и начали игру. Время от времени капитан Мирковский вытаскивал из-под стола бутылку мастики и разливал по рюмкам. Окна были распахнуты, но капитан очень скоро вспотел и расстегнул воротничок голубого мундира. Из-под мундира виднелась белая, противно-веснушчатая кожа с редкими рыжими волосками на груди. Все увлеклись игрой, зеленое сукно покрылось разноцветными фишками. В этот вечер околийский начальник против обыкновения проигрывал. Он все не мог придти в себя после неприятного разговора и сообщения о Харькове. Поведение наглого студентишки да и Мирковского угнетало его. «Нескладный день! — повторял про себя околийский, рассеянно сдавая карты. — С какой стати этот глупый пижон и этот пьяница со мной фамильярничают? Тоже нашли приятеля!» Кровь снова хлынула ему в лицо, он допустил грубую ошибку — и сразу крупно проиграл.

Часов около десяти раздался длинный и нервозный звонок. Киселов вышел, а Мирковский, дожидаясь его, нетерпеливо сжимал свои три валета в руках. Банк был крупный, а остальным карты, судя по всему, попались неважные. Бросив алчный, собственнический взгляд на кучку фишек, Мирковский крикнул:

— Давай, Киселов! До каких пор тебя тут ждать?!

Начальник вернулся чем-то расстроенный. Кивнув капитану, он сказал хрипловатым, изменившимся голосом:

— Мирковский, выйди на минутку!

Оба вышли в темный коридор.

— Что случилось? — тревожно спросил Мирковский.

— У нас появились партизаны! — приглушенно произнес Киселов. — Сообщили из околийского управления…

— Не может быть! — опешил капитан. — Где их видели? Когда?

— У Белосела… Я пойду — надо все разузнать подробно…

Мирковский непристойно выругался.

— Тише! — одернул его капитан и посмотрел на дверь. — Лети быстрей к поручику Черкезову. Поднимите части по тревоге…

— А после?

— После приходите ко мне, в околийское управление. Ну, не задерживайся, иди…

Он вернулся в комнату. Гости в тревожном недоумении все еще сидели за столом.

— Господа! — сказал он как можно спокойней. — К сожалению, придется прекратить игру. У нас служебные дела!

Врач и студент испуганно переглянулись. Околийский, поняв их мысли, добавил:

— Ничего особенного не произошло. Но я попросил бы не комментировать этот случай.

Околийское управление было от дома в двух шагах, и Киселов почти бежал. Но, приблизившись к зданию управления, он нарочно замедлил шаг и пошел со спокойным видом — ничего, мол, такого не случилось. У входа полицейский отдал ему честь, и Киселов стал подниматься по лестнице, чувствуя, что задыхается. Начальник участка из Белосела ждал в его кабинете — как всегда, подтянутый, но несколько взвинченный сегодня; он начал подробно рапортовать о том, что произошло.

— А сыровар? — нахмурился околийский.

— О сыроваре, господин начальник, ничего не могу сказать. Или убит, или прячется в виноградниках. Рассыльный общины не видал. Я думаю, и староста, может, только ранен…

— Как же! — процедил сквозь зубы околийский. — Так они его и оставят… раненым. Где, вы говорите, рассыльный?

— У дежурного.

Околийский начальник и Флоров перешли в кабинет дежурного. Рассыльный сидел понуро на табуретке и беззвучно зевал. На его морщинистой шее вздулись жилы, дубленая кожа, казалось, еще больше потемнела. Увидев околийского начальника, он стянул с головы фуражку, но в смущении забыл встать.

— В скольких примерно шагах от тебя прошли партизаны? — спросил околийский.

Слуга вздрогнул и задумался.

— Шагах в тридцати, господин начальник, — робко солгал он.

— Сколько их было?

— Не знаю, господин начальник. В темноте не разберешь.

Околийский подошел к рассыльному и, прищурившись, мягко спросил:

— Ну, подумай. Так-то уж не видел, десять человек или сто?..

— Не видал, господин начальник.

Околийский вдруг замахнулся и ударил тщедушного человека по сухой, ввалившейся щеке. Слуга, не ожидавший этого, упал. В глазах его промелькнули ужас и смятение. Щека его горела.

— Встать с полу! — рявкнул околийский.

Рассыльный испуганно поднялся и в растерянности стал натягивать шапку.

— Снять шапку! — гаркнул околийский, и лицо его побагровело. — Говори, сколько человек?

— С сотню будет, господин начальник, — дрожа пробормотал рассыльный.

— А какое у них оружие?

— Винтовки, господин начальник.

— А пулеметы?

— Не видал, господин начальник.

Новая пощечина обрушилась на небритое лицо рассыльного.

— Не было пулеметов, господин начальник, — сокрушенно проговорил рассыльный. — У всех были одни винтовки…

— А автоматы?

— Не было, господин начальник.

— Слушай, скотина! — прошипел околийский. — Если у них окажутся автоматы, я прикажу тебя повесить…

— Не было, господин начальник, — мертвым голосом, не думая, повторил рассыльный.

Околийский, сунув руки в карманы, прошелся взад-вперед по комнате.

— Когда ты слышал стрельбу на холме, что это было — единичные выстрелы или частые очереди?

Рассыльный вдруг вспомнил, но с перепугу не в состоянии был соображать.

— Он мне сказал, господин начальник, — вмешался начальник белосельского участка, — что слыхал стрельбу из автомата.

— Видал, сукин сын! — разъярился околийский.

В осторожно приоткрывшейся двери мелькнул синий полицейский мундир.

— К телефону, господин начальник!..

Киселов вышел. Пока он отсутствовал, по коридору прошли двое: капитан Мирковский, туго перетянутый поясом, с автоматическим пистолетом на боку, и командир жандармской роты, расквартированной в городке, поручик Черкезов, — худой, нескладный, с желтым, почти безбровым лицом. Мирковский без стука вошел в кабинет и пропустил поручика. Околийский только что положил трубку и с озабоченным лицом стоял у письменного стола. На Мирковского он бросил невидящий взгляд, как на пустое место, но когда посмотрел на поручика, в глазах у него затеплилось еле уловимое выражение симпатии.

— А, Черкезов, хорошо, что пришел! — сказал он неожиданно смягчившимся голосом. — Поднял роту по тревоге?

— Ты же знаешь: палец у меня всегда на спуске! — усмехнулся поручик.

Улыбки околийского и Черкезова были до странности похожи: кривые и неестественные. Капитан Мирковский, рассеянно наблюдавший за ними, досадливо поджал губы. Эта взаимная симпатия чем-то раздражала его. Околийский сел за письменный стол и тихонько вздохнул.

— Господа! — начал он начальническим тоном. — Пока сведения такие: партизанский отряд в сто человек совершил налет на белосельскую сыроварню.

— Белосельскую? — вздрогнул поручик.

— Да, верно, ты ж из Белосела. На сыроварне они поймали и убили белосельского старосту. Знаете — Асенова. Можно сказать, нашего лучшего старосту в околии. Затем они подожгли сыроварню и взяли курс на Златарицу. Здесь — мне только что сообщили — они обезоружили солдат, которые охраняли сено для гарнизона, а потом подожгли и сено…

— А что с сыроваром? — спросил поручик.

— О нем сведений нет. В виноградники удрал, наверно. А о партизанах, господа, — что вам еще сказать? Может, пара автоматов у них есть, но пулеметов, кажется, нету. Я предлагаю следующий план: ты, Мирковский, отправишься в Златарицу и пойдешь по их следу. А тебе, Черкезов, по-моему, лучше двинуться на Рековицу — отрезать дорогу в горы. Вот и все. В военные дела не буду вмешиваться — о паролях и сигналах сами, я думаю, договоритесь.

Перед тем, как офицеры ушли, Киселов вспомнил:

— Слушай, Черкезов, взял бы ты с собой рассыльного!

— Какого рассыльного? — обернулся, задержавшись в дверях, поручик.

— Белосельского… Он видел партизан… Если вы их схватите, он мог бы некоторых опознать…

— Нет, не надо! — отрубил поручик. — Некогда! Пусть Мирковский берет.

Уходя, капитан Мирковский заглянул в комнату дежурного, окинул хмурым взглядом рассыльного и прикрикнул:

— Иди за мной!

Манол поднял глаза на капитана — в них застыли безнадежность и страх, но не осмелился перечить. Тащась на ватных ногах к дверям, он твердил про себя одно и тоже: «Зачем я выдал их? Зачем!» На дворе была все та же темень, безлюдье и тишина. Выйдя на городскую площадь, откуда открывался более широкий вид, они разглядели на горизонте бледное красноватое сияние, застывшее в зловещей неподвижности над черными крышами домов.

* * *
Командир дивизии Козарев вернулся поздно вечером домой возбужденный и разгневанный. В комнате никого не было, и он в бешенстве стал ходить от стены к стене, в сотый раз мысленно повторяя одну-единственную фразу: «Да я этому паршивому щенку шею завтра сверну!» Причиной столь бурного генеральского гнева был обыкновенный паренек, только что окончивший гимназию и совершенно не ожидавший вызвать негодование у этого красивого, крупного, холеного мужчины с розовой шеей и намечающимся брюшком — чуть более заметным, чем ему хотелось бы. События развернулись следующим образом: возвращаясь из охотничьего парка, где он вручил серебряный кубок победителю в спортивной стрельбе и просидел на торжественном банкете ровно столько, сколько позволяло его достоинство, он зашел, чуть на взводе, в ресторан. Заведение было переполнено, и пока рослый генерал, возвышаясь у буфетной стойки, обводил близоруким взглядом зал, к нему с поклоном подошел редактор местной газеты и почтительно произнес:

— Господин генерал, просим к нашему столику!

— Благодарю! — с достоинством ответил Козарев и двинулся по узкому проходу между столиками, слегка подталкиваемый в спину.

Когда он подошел, все собравшиеся поднялись — все, кроме одного юного нахала. Генерал, испепелив его взглядом, сел на предложенное место. С четверть часа он пребывал не в духе, хмуро и отрывочно отвечал на любезности, но после нескольких рюмок сливовицы поступок юнца перестал его занимать. И, может, он вообще забыл бы о нем, если бы инцидент не повторился: когда Козарев собрался уходить и все встали с мест, почтительно раскланиваясь, наглец не пошевельнулся.

— Сопляк! — неожиданно взревел генерал. — Я тебя проучу!

Он круто повернулся на каблуках и быстро пошел к дверям. Компания сидела как громом пораженная, а Козарев чуть не бежал — редактор еле догнал его у выхода. Его лиловое дряблое лицо — лицо пьяницы — было озабочено, но когда он заговорил, на губах у него заиграла припасаемая для подобных случаев угодливая улыбка.

— Не сердитесь, господин генерал! — быстро говорил он. — Вы знаете, какая нынче молодежь… И казармы-то еще не нюхала…

— Как зовут этого сопляка? — прервал его генерал.

— Алексей Киров, господин генерал… Поэт… Местная знаменитость…

— Алексей! — повторил багровый генерал. — Что это за имя? Это не болгарское — это русское имя…

— Вы же знаете, господин генерал. Поэты все немного со странностями. Каких имен только не выдумывают…

— Чей он?

— Спиридона Кирова сын… Хозяина книжной лавки…

— Я этому паршивому щенку шею сверну! — пообещал генерал и вскочил в пролетку так стремительно, что рессоры заскрипели.

Фраза эта всю дорогу не выходила у него из головы. И сейчас покоя не давала. Он налил себе стакан воды и залпом выпил, но вода не погасила ярости. В коридоре кто-то зашумел, и Козарев позвал:

— Иванка!

Горничная появилась на пороге с равнодушным, сонным лицом.

— Где госпожа? — накинулся он, все еще держа стакан.

— В спальне…

— Что она там делает?

— Читает…

— Читает! — иронически протянул генерал. — Скажи, чтобы пришла сюда…

Когда генеральша — высокая женщина с желтым лицом и чересчур длинными руками — вошла в комнату, генерал громко кричал в телефонную трубку: «Алло, алло… Ничего не слышно!» Наконец, когда ему, по-видимому, объяснили, кто звонит, он поубавил тон:

— Но, господин областной директор, что вы себе там под нос бормочете? Скажите ясно, в чем дело!

Генеральша, присев на диван, безучастно наблюдала за мужем, который по нескольку раз на дню впадал в такое настроение.

— Кто вам сказал? — спросил он громко. — Киселов? Нет, не знаю… Ну, и дальше?

На лице генерала появилась тень заинтересованности. Он внимательно, не перебивая, слушал… А потом разразился криком:

— Что за глупость — из-за десяти человек поднимать целые полки!

В трубке затрещало, и до генеральши долетело слабое эхо целого каскада слов.

— А хоть бы и сто! Вы чем располагаете? У вас ведь какие-то силы есть! Один только жандармский полк…

В трубке снова громко затрещало, и желтолицая дама на диване наконец-то навострила уши.

— Знаю, знаю! — отвечал генерал. И все-таки это ваши люди… Не в городе, так где-нибудь поблизости… Не мертвые, не больные, слава богу…

После этого генерал довольно долго слушал собеседника, и жена нетерпеливо встала. Подойдя к открытому окну, она глубоко вздохнула. Неосвещенную, тихую улицу перебежал одинокий пес и тут же скрылся за углом. Генерал за ее спиной снова заговорил, но уже гораздо мягче:

— Хорошо, я с ним обязательно свяжусь… Будьте уверены, господин областной директор: если я получу разрешение, ни один из них не прорвется в горы! Всех переловим… как щенков!

Генерал положил трубку, снова снял и через гарнизонный коммутатор попросил кабинет министра. Его и без того румяное лицо горело от возбуждения.

— Знаешь, что случилось? — пробурчал он. — В области появились партизаны…

Жена устремила на него обеспокоенный взгляд серых бесцветных глаз.

— Ты об этом говорил с директором?

— Об этом… Он хочет, чтобы некоторые полки приняли участие в преследовании партизан, но я не могу это решить самостоятельно. Надо поговорить с министром.

Жена задумалась.

— Слушай, Геннадий! — проговорила она тихо. — Лучше бы тебе не вмешиваться…

В голосе ее не было никакой надежды, лицо оставалось неподвижным.

— Почему? — удивился генерал.

— Это политика, а ты видишь, какие нынче времена…

Генерал не привык к тому, чтобы ему давали советы, и с еще большим изумлением уставился на жену.

— Если придут красные, — сказал он неуверенно, — то уж не станут выяснять, кто участвовал, кто нет…

— А если станут? — еле слышно прошептала жена. — Ты офицер, а офицеры всегда бывают нужны…

— Хорошенький совет! — возмутился генерал. — Я присягал царю!

— А если придут?

— Если они действительно придут, то выход один; пулю в лоб тебе, потом себе — и конец! В сотый раз тебе говорю!

Жена замолчала. Она хорошо изучила характер мужа, знала — ничего подобного не произойдет. Не станет он убивать ни ее, ни себя, когда в страну вступит Красная Армия. Просто придет беда. И беда эта застанет их дрожащими в спальне, в домашних туфлях. За долгие годы супружеской жизни она привыкла к этому человеку, сотканному из тщеславия, суеты, из истерических воплей и криков, которые делали ее с каждым днем все бессловесной и безличней. Подавив еле слышный вздох, генеральша встала с дивана. Раскатистый, зычный голос мужа настиг ее у двери:

— Неужели ты не понимаешь, что для меня это возможность выдвинуться? — Так-таки не доходит? В министерстве уже забыли, что есть такой генерал Геннадий Козарев! Или ты хочешь, чтобы я вечно плелся где-то в хвосте?!

Генеральша остановилась. В сущности, он никогда не плелся в хвосте, хотя — жена это прекрасно знала — не отличался ни способностями, ни умом, ни даже умением использовать связи и угождать начальству. В чем же дело? Может, его шумливость, громогласность, величественная осанка предопределила успех? Жена не могла взять в толк. Взглянув на него с некоторым удивлением, генеральша тихо произнесла:

— Не хочу я вмешиваться в твои дела, Геннадий! Поступай, право, как знаешь…

А может быть, он, как пишут в книгах, родился под счастливой звездой? Да нет, какая там звезда! В мире существует равновесие, и рано или поздно эта дутая фигура лопнет, словно мыльный пузырь… Войдя в свою спальню, расстроенная генеральша опустилась бессильно на постель.

* * *
Заседание кабинета министров затянулось допоздна. Наконец, часам к десяти министры, утомленные долгими разговорами и обеспокоенные неопределенным сообщением о состоянии здоровья царя, стали выходить группами. Военный министр, взяв рассеянно фуражку, начал медленно спускаться по лестнице. Но увидев, что на площадке его дожидается министр внутренних дел, он досадливо поморщился: после заседания он испытывал страшную усталость, раздражение, и ему не хотелось говорить. Министр внутренних дел наблюдал за ним с многозначительной улыбкой, а когда он спустился вниз, фамильярно взял его под руку:

— Вы сегодня будете на банкете?

— Да какой там банкет, — возразил министр, неприятно удивленный. — Просто обыкновенный ужин. Я так устал, что даже не знаю…

Министр внутренних дел метнул на него быстрый взгляд.

— Идите, идите, господин генерал, — произнес он с некоторой тревогой. — Там вы познакомитесь с очень интересным человеком…

— Я не сказал, что не пойду, — покосился на него генерал, и подозрения его усилились. — Я сказал только, что устал.

Военный министр получил приглашение — любезное и настойчивое одновременно — присутствовать нынче вечером, как выразился хозяин, столичный инженер Христов, «на скромном ужине в тесном кругу». К ужину, который состоится часов в десять на загородной вилле инженера, ожидают, было сказано в записке, «очень интересного и ценного человека» — надо полагать, немца. Министр догадывался: его приглашают не столько для того, чтобы доставить ему удовольствие, сколько чтобы познакомить с этим человеком. Слова министра внутренних дел полностью подтвердили его догадки, заставили думать, что немец, по-видимому, влиятельней, чем он предполагал, и кое с кем уже встречался.

Выйдя на улицу, генерал сел в машину и уже без колебаний дал адрес инженера. Шофер поехал сначала по Раковской, потом свернул на бульвар патриарха Ефтимия, и вскоре машина уже катилась по Княжевскому шоссе. Внутри было душно, и министр медленно опустил стекло. Его обдало тугой струей прохладного вечернего воздуха, и он с удовольствием откинулся на спинку сиденья. Ночь была теплой. Время от времени навстречу с лязгом пролетали трамваи. Иногда машина догоняла вагон и с минуту ехала рядом, так что какое-то мгновение генералу казалось, что они не движутся. За освещенными стеклами трамвая мелькали фигуры экскурсантов — с гитарами, рюкзаками, в ярких платках, которые, несмотря на поздний час, отправлялись на Витошу[6]. Потом машина плавно набирала скорость, и все оставалось позади. Вдруг ее фары осветили движущуюся колонну немцев — они вызывающе и громко пели военный марш. «Что же представляет собой этот немец? Что за птица?» — вспомнил министр. Если судить по дому, куда он ехал, то не исключено, что это важная персона гитлеровской разведки.

Помимо звания инженера-механика и представителя крупнейших фирм германской тяжелой индустрии, Христов имел, наверно, и тайный титул, занимал какой-то секретный пост, о котором генерал не знал. Инженер был тесно связан с немцами, с германским посольством, но не по линии политической доверенности, как, скажем, он или любой другой министр, а по какой-то совершенно тайной, скрытой от них линии. Вполне возможно, что он играет вовсе не последнюю роль в гитлеровской разведке. Другие министры, заметил генерал, вели себя с Христовым осторожно и почтительно — как с человеком, который может контролировать их действия. Каким образом обыкновенный, еще вчера никому не известный инженер смог добиться такого положения, министр не понимал. Ему не раз приходилось слышать, что инженер будто бы является секретарем болгарской организации «антикоминтерна», но, надо признаться, даже этого он не знал наверняка. Однажды он осторожно намекнул начальнику разведывательного отдела министерства, что, мол, ему хотелось бы узнать — не официально, боже упаси, а лично, просто из человеческого любопытства, — что представляет собой инженер Христов, на что начальник разведывательного отдела молча кивнул в ответ. И после этого, разумеется, ни слова, будто и разговору не было. И министр не посмел настаивать — а вдруг столкнется с гитлеровской разведкой и навлечет на себя подозрения?! Этого он боялся пуще всего. И еще одного обстоятельства военный министр никогда не забывал: того, что, по сути дела, инженер Христов держал его в своих руках. Несколько лет тому назад, еще не будучи министром, он получил непосредственно от инженера огромные незаконные комиссионные за доставку болгарской армии немецкого оружия, которое на поверку оказалось почти негодным. Сопоставляя некоторые факты, генерал спрашивал себя: уж не инженер ли, если быть откровенным, помог ему стать министром?

Машина свернула с асфальтированного шоссе и остановилась перед двухэтажной виллой. Двор был обнесен высокой оградой, а под аркой горела яркая электрическая лампочка. Какой-то штатский, быстро подбежав, открыл дверцу автомобиля. И хоть генерал, пересекая двор, не оглянулся и не посмотрел в сторону, он ощущал, что и улица, и полуосвещенный сад усиленно охраняются.

Христов, любезный и самоуверенный, с чересчур широкой улыбкой, встретил его на лестнице. Это был рослый, широкоплечий мужчина с грубо высеченными чертами лица, чуть смягченными безбедной жизнью. Костюм безупречного покроя великолепно на нем сидел: каждая складочка, каждый шов, казалось, подчеркивали, что он шился за границей. Было уже около половины одиннадцатого, и все гости собрались. Инженер вежливо представил их министру, хотя тот уже был со многими знаком. Здесь присутствовал секретарь немецкого посольства Шнейдер, пресс-атташе Кениг, корреспондент Германского телеграфного агентства Мерлингер, генерал фон Зиммель, рыжая дама — и не красивая, и не очень хорошо одетая, которая кокетливо улыбнулась ему, и, наконец, маленький розовый человечек, названный просто «доктор Юлиус». Министр незаметно огляделся по сторонам в надежде увидеть таинственного гостя, и это не скрылось от глаз человечка — он слабо улыбнулся.

Инженер пригласил их в зал — очень просторный, почти без мебели, обшитый деревянными панелями и украшенный лишь бледными фресками работы известного профессора. В центре зала под яркими люстрами был накрыт длинный стол с разнообразными холодными закусками. До министра скоро дошло, что гость, в честь которого его пригласили — не кто иной, как доктор Юлиус. Это было легко понять по тому почтительному тону, каким разговаривали с ним штатские немцы, по тому, как щелкал каблуками и сгибался в три погибели фон Зиммель — несгибаемый гитлеровский генерал, и даже по немому обожанию во взгляде некрасивой рыжеволосой дамы, которая, судя по всему, была его секретаршей.

Только сейчас министр сумел разглядеть маленького доктора. Лицо у него было розовым и гладким, с двойным подбородком: жидкие волосы заботливо уложены волосок к волоску, чтобы прикрыть лысину. Ел доктор Юлиус с отменным аппетитом, намазывая сосиски и бутерброды таким густым слоем горчицы, что министру, страдавшему желудком и печенью, просто становилось худо. Говорил доктор Юлиус мало, зато много ел. Одетый в черное официант подал вино, и министр — в который раз — убедился: скромный инженер угощает их такими напитками, о которых он, генерал, может только мечтать.

Лишь насытившись как следует, доктор обратил внимание на генерала. Речь зашла о почтовых марках. Немец выказал себя таким знатоком болгарской филателии, что министр, который тоже собирал марки, пристыженно замолк. Разговор продолжался все в том же легком и чрезвычайно любезном тоне, даже когда все гости перешли в другую — по замыслу хозяина, «болгарскую» комнату, уставленную деревянной резной посудой, медными блюдами и чубуками. Усевшись в жесткие, неудобные кресла и не без некоторой неловкости выставив перед собой длинные чубуки с дымящимися на конце папиросами, собеседники все так же неторопливо заговорили о программах берлинских варьете, и доктор даже неумело напел какую-то новую популярную песенку.

Министру — он был весь вечер начеку — стало это надоедать. Какого черта его сюда позвали? Слушать пустую болтовню? От вина, напряжения и усталости у него побаливал желудок. Он поднялся, но в этот момент патефон в большом зале заиграл веселый тирольский вальс. Генерал фон Зиммель подхватил рыжую даму, а за ними с наигранным оживлением потянулись и другие. В комнате осталось только трое: доктор Юлиус, инженер и военный министр. «Подстроено», — решил про себя генерал, которого все это коробило. Разговор меж тем переменился, и министр, наконец, узнал единственный конкретный факт за этот вечер: доктор Юлиус откровенно стал описывать трудности, возникающие на транспорте из-за постоянных налетов партизан. Лицо его, отметил министр, после того, как они переменили тему, тоже стало другим. Оно не казалось уже розовым и гладким, голубые глаза поблекли. Отложив нелепый чубук, он сказал озабоченным тоном:

— Партизаны — это серьезная опасность…

Генерал учтиво согласился. Доктор Юлиус бросил на него долгий взгляд и произнес раздельно:

— У нашего правительства есть сведения, что и у вас партизаны оживились…

— Да, пожалуй, — без особой охоты согласился министр.

— Это нехорошо, господин военный министр! — с явным неодобрением заметил доктор Юлиус и укоризненно покачал головой. — Наше правительство и в первую очередь генеральный штаб заинтересованы в прочном тыле. Об этом говорилось и царю, но вы как военный министр лучше разбираетесь…

— Мы, герр доктор, делаем, что можем! — с обидой в голосе сказал министр.

— Что можем, что можем… — усмехнулся доктор.

— Разумеется, и то, что нужно!

Доктор Юлиус откинулся назад, и его гладкое, холеное лицо вдруг приобрело выражение жесткости.

— Вы, господин генерал, не только министр, но и государственный деятель. Завтра вы можете и не быть министром, но государственным деятелем, мой друг, обязаны быть всегда. И вопрос с партизанами, мне думается, надо решать по-государственному…

— По-моему, мы решаем его именно по-государственному, — залился краской министр. — Так называемые партизаны — это, в сущности, горстка мальчишек, к тому же плохо вооруженных, единственная забота которых — скрываться от преследования карательных частей. Мне кажется, если мы поднимем шум, вышлем против них и воинские подразделения, мы чего доброго еще посеем сомнения в прочности нашей власти. Люди подумают — и не без основания, что или власть слишком слаба, или партизанам, может, нет числа, раз против них бросают такие силы… Речь, как видите, идет о политике… Но в рамках полиции и жандармерии мы действуем с необходимой твердостью. Министр внутренних дел, надеюсь, познакомил вас с некоторыми нашими новыми методами, которые, надо думать, дадут эффект…

Доктор Юлиус покачал головой.

— Мне кажется, господин генерал, вы просто недооцениваете опасности, создаваемой партизанами. Не знаю уж, как вам втолковать, но я уверен, что в настоящий момент — это ваша главная национальная опасность. Даже такое важнейшее обстоятельство, как исход этой гигантской войны, имеет для вас меньшее значение, чем исход битвы с коммунистами. Это вопрос вашего существования, вопрос жизни и смерти!

Военный министр оторопело посмотрел на собеседника. Он слыхал это не впервой — подобные мнения высказывались и в министерстве, и в кабинете министров, но никогда еще они не доходили до него с такой страшной убедительностью! И дело было не в самих словах, а в страстном тоне доктора Юлиуса, в его серьезном, напряженном лице, в остановившемся, холодном взгляде — во всей этой неожиданной и пугающей перемене во внешности розового доктора. Вопрос жизни и смерти! На генерала повеяло холодом, хотя в комнате было тепло, сияли электрические лампы. Ему вдруг стали ужасающе ясны и реальность этой угрозы, и его собственная пассивность, и бездонная, черная пропасть, куда его толкали события.

— Да, пожалуй, мы делаем еще не все, — промолвил тихо генерал.

— Вот видите? А надо делать! И своевременно. Вы знаете, как поступают с мухами? Сонная, безжизненная муха зимой — невелика опасность. Но ее надо безжалостно уничтожить, иначе к осени она расплодит миллионы и миллионы.

— Понимаю! — словно загипнотизированный, согласился генерал.

— Вот так обстоит дело и с партизанами. Чтобы облегчить себе задачу и сэкономить свои усилия, вы должны еще с самого начала нанести им решающий удар. Чем раньше, тем лучше… Уничтожьте их, истребите на корню! Или в крайнем случае изолируйте, отрежьте от населенных пунктов… Вы понимаете, господин генерал; не так страшны сами партизаны, как толки о них, отзвук их дел; как тот дух отрицания и смуты, который они сеют среди населения. Ни в коем случае нельзя допускать их контакта с населением. Всякое соприкосновение с ними ведет к распространению заразы…

Какой-то юноша в темных полосатых брюках — его на ужине не было видно — вошел в комнату и поклонился:

— Господина министра просят к телефону…

— София?

— София. Военное министерство.

Инженер движением руки отослал секретаря. Лицо доктора Юлиуса опять стало розовеньким и гладким, глаза смотрели добродушно. Закурив сигарету, он добавил обыкновенным голосом:

— Я говорю вам это, господин министр, от имени нашего правительства. Это, разумеется, и в наших интересах, но куда более — в ваших…

Министр встал и учтиво поклонился. А когда через несколько минут он вернулся, все гости снова собрались в «болгарском» уголке и пили вермут, поданный в рюмках из богемского хрусталя. Только хозяина не хватало, но и он вскоре возвратился — с любезной маской на грубом лице. Разгоряченные танцами и вином, гости оживленно разговаривали. Только министр сидел в углу молчаливый и подавленный. Он побыл еще с полчаса (за это время он несколько раз ловил на себе испытующий взгляд доктора), после чего, извинившись, откланялся и вышел в сопровождении хозяина. В большом, ярко освещенном зале неуклюже танцевали генерал фон Зиммель и рыжая дама. Военный министр не без труда изобразил беспечную улыбку, но глаза его оставались хмурыми. Бессознательно потирая печень, генерал стал неторопливо спускаться по белой лестнице. В дверях инженер попрощался с ним — на этот раз уже с неподдельной любезностью, как с человеком, взвалившим на себя и его собственное бремя — и, задумавшись, вернулся в комнаты.

Доктора Юлиуса он застал одного в «болгарском» уголке. Маленький немец перегнулся через столик:

— С кем разговаривал министр?

— С военным министерством, — ответил Христов, вытаскивая из кармана изящную записную книжку. — Запрашивали инструкции. Возле Н. — это маленький городок в глубине Дунайской равнины — появилась группа партизан…

— Любопытное совпадение, — усмехнулся доктор Юлиус. — Неприятное, что и говорить, но удивительно к месту, правда? Такого еще не случалось…

— Да, это что-то новое, — согласился инженер. — До сих пор партизаны не осмеливались углубляться так далеко в равнину. Генерал Козарев испросил разрешение бросить против них войсковые части, чтобы отрезать их от гор.

В глазах доктора Юлиуса загорелась искорка.

— Есть у вас карта? — попросил он. — Безразлично, какая…

Инженер снисходительно улыбнулся. Да, у него есть такие карты, какие не снились и военному министру! Он принес одну из них из кабинета, и над низеньким журнальным столиком склонились две головы.

— Министр отдал такое распоряжение. — Желтый от никотина палец инженера ткнулся в маленький черный кружок. — Части, расквартированные у подножья гор, образуют тесный полукруг с центром в околийском городке. Полицейские и жандармские части двинутся по следам партизан и загонят их в мешок. Кольцо сомкнется, и партизаны будут схвачены и уничтожены.

— План не плохой! — с прояснившимся лицом откликнулся доктор Юлиус. — Только если он не будет выполнен, то останется клочком бумаги…

— Министр приказал генералу Козареву лично руководить действиями.

— Как вы его назвали?

— Генерал Козарев…

— Что он из себя представляет?

Инженер на секунду задумался.

— Способный и буйный генерал, — сказал он не очень убежденно.

— Буйный? — брови доктора Юлиуса с недоумением поползли вверх.

— Я хочу сказать — решительный и дерзкий…

— Я бы предпочитал разумного и осмотрительного, — со вздохом ответил доктор. — Какие части включатся в преследование?

— Целая дивизия.

— Немало! — По лицу доктора Юлиуса скользнула удовлетворенная улыбка. — Мы, к сожалению, не можем позволить себе такой роскоши. А из скольких человек приблизительно состоит эта партизанская группа?

— Их там около сотни, и к тому же не очень хорошо вооруженных.

— Оружие — это не самое главное. Важно не дать им выскользнуть из окружения, не упустить их, понимаете?

— Ну, не думаю. Кордон будет чрезвычайно густым…

Доктор Юлиус помолчал немного.

— Подсчитайте, — попросил он, — сколько километров от городка до ближайших предгорий.

Тщательно измерив расстояние бумажкой, инженер приложил ее к масштабу.

— Около сорока километров по прямой.

— Надо думать, — пробормотал доктор, словно обращаясь к самому себе, — за ночь они их не пройдут?

— Исключено, — ответил Христов. — Они будут двигаться ночью, без дороги, прямиком через нивы и жнивье. Это их, бесспорно, задержит. За те шесть или семь часов, что им осталось до утра, они далеко не уйдут, особенно если полиция напала на их след…

Доктор Юлиус взглянул на часы: стрелки показывали час.

— Только бы полки успели развернуться, — произнес он озабоченным тоном. — А министр отдавал распоряжения по телефону?

— По телефону. Я в это время был у параллельного аппарата и слышал…

— Неразумно с его стороны, — покачал головой доктор. — Весьма опасная привычка…

Инженер, свернув карту, закурил. На его грубом, темном лице появилось одновременно и довольное, и какое-то хищное выражение. Доктор Юлиус, поднеся к губам рюмку вермута, сказал:

— Проверьте завтра и обязательно доложите. Мне необходимо привезти в Берлин некоторые факты. Хотелось бы положительные…

— Можете быть абсолютно спокойны! — оптимистически заверил инженер. — Дивизия против горстки партизан — это дело нешуточное. К тому же у наших партизан совсем ничтожный военный опыт…

Но доктор был вовсе не спокоен. За годы тяжелой, упорной борьбы с коммунистическими партиями в оккупированных Германией странах судьба не раз сталкивала его с разными неожиданностями — порой самыми невероятными. Ценой многих роковых ошибок он научился уважать противника и не принимать на веру заявлений министерства пропаганды. Враг, убедился он, силен разнообразной и богатой тактикой, неисчерпаемой энергией и исключительно тесными связями с обычными человеческими массами. Он понял, с какой неумолимой последовательностью рыли они огромную могилу — и ему, и всему его миру, за это он ненавидел их вдвойне. И все же, подняв взгляд на инженера, он заявил довольно бодро:

— В Берлине, господин инженер, я дам справедливую оценку вашей деятельности. Впрочем, нечего скрывать, и без того вас ценят очень высоко…

Лицо надменного инженера вспыхнуло.

— Вы знаете, что можете целиком положиться на меня, герр доктор. — Он поклонился так глубоко, что немец увидел круглый пятачок тщательно замаскированной плеши на его затылке. С горькой улыбкой, приобретенной за последние года два, доктор Юлиус иронически подумал: «Знаем мы и другое, господин инженер, — сколько рейхсмарок и концессий вы вам стоите!» Улыбка быстро сползла с его лица, и он предложил тост:

— Итак, за удачу, господин инженер… За вашу и нашу удачу этой ночью!..

* * *
Покончив с сыроварней, партизанская боевая группа взяла направление на Златарицу и свернула вправо от шоссе, соединявшего Белосел с соседним околийским городом. Старый мастер тотчас же сообразил, что партизаны отступают в горы — их острые темно-синие зубцы едва виднелись на горизонте. Шли напрямик, через поля и виноградники, длинной партизанской колонной, которая вместе с сыроваром насчитывала пятнадцать человек — в основном молодых ребят, привыкших к трудностям партизанской жизни, к тяжелым ночным походам. Бай Атанаса поставили в середину, и неопытный, молоденький Клим, который шагал за ним в затылок, не раз ему позавидовал. Этому юноше с тонким лицом дали в отряде имя Огнян, но оно к нему не пристало. Все упорно называли его Климом — по имени горьковского героя. Видно, из-за внешности и роговых очков, которые он, впрочем, потерял в первой же операции. Климу нелегко было без очков — он то и дело спотыкался и попадал то в кукурузу, то в колючие заросли ежевики. Старый же мастер шагал легко и ни разу не сбился с дороги. Поняв, что за человек идет за ним, бай Атанас сократил дистанцию и по-отцовски предупреждал: «Осторожней, сынок, канава!», «Яма!», «Посторонись!» Клим мучительно краснел в темноте, вытирал рукавом рубашки свежую ссадину на подбородке и изо всех сил старался не отставать. После одного короткого привала бай Атанас попытался у него взять брезентовую сумку с пулеметными лентами но Клим судорожно вцепился в ручку:

— Не надо, дедушка! — сказал он, задыхаясь. — Мне не тяжело! Прошу тебя, отпусти!

Старик понял и не настаивал.

— Оно, конечно, не тяжело, — стал оправдываться он. — Да ты, я вижу, к ночной ходьбе непривычный…

— Привыкну! — упрямо сказал паренек.

— Что это еще там за разговорчики? — отозвался кто-то сердито. — Сохраняйте дистанцию!

Сыровар узнал голос командира и торопливо зашагал вперед. Здесь, на равнине, среди кукурузных полей и бахчей, ночь показалась ему еще темнее. «Партизаны, — подумал он, — нарочно выбрали новолунье, чтобы спуститься с гор». Черное небо давило на плечи, и даже яркое мерцанье звезд не рассеивало мрака. Старик знал, что через несколько часов небо посветлеет, и поблекшие звезды зальют его мягким светом. Тогда будет лучше видно, яснее слышно, а около полуночи начнет дуть слабый, теплый ветерок. В это пору можно спать на дворе, не закутываясь овчиной — в сене или куче сорной травы где-нибудь на меже. А к рассвету снова потемнеет и станет чуть-чуть прохладней. Воздух тогда делается, что вода — так приятно он освежает, особенно, когда человек всю ночь не спал, и веки у него слипаются.

Внезапно — впервые за много лет — старик попал во власть воспоминаний. Далеких и смутных воспоминаний, смешанных с ощущением прохлады и покоя предрассветных часов. Вот он выходит из сыроварни, смотрит на порозовевшее небо, вдыхает сладковатый воздух. Потом наклонится над луженым котлом и плещется до тех пор, пока скулы не заломит, а к затылку не прильет разгорячившаяся кровь. Когда это было? Бай Атанас всем существом своим вдруг почувствовал, что в жизни есть и хорошие вещи, радующие глаз и сердце. Казалось, он вступает сейчас в другой мир, где все такое чистое и свежее, как будто он заново начинает жить. Такое же чувство, припомнилось ему, испытал он много лет тому назад, когда поднялся после тяжелой болезни. Ноги у него подкашивались от слабости, но все выглядело новым, необыкновенным, точно предстало перед ним впервые. А разве теперь не так? Сколько раз проходил он бывало по этим хоженым-перехоженным местам, но словно только сейчас рассмотрел их как следует. Черная завеса разорвалась, и горький стыд, давивший его много лет, рассеялся и исчез. Бай Атанас шагал легко и с нежностью поглядывал на маячившие перед ним темные фигуры партизан. От них пришло к нему все это необычное, они помогли ему заново родиться. Бай Атанас вздохнул. Вокруг царило все то же безмолвие — слышны были только размеренные шаги да неугомонная трескотня кузнечиков. Неожиданно голова колонны остановилась, впереди о чем-то приглушенно заговорили. Потом из темноты вынырнул комиссар и подошел вплотную к сыровару:

— Как ты думаешь, бай Атанас, с какой стороны села мы подойдем?

Старик знал местность как свои пять пальцев.

— С нижней, — убежденно сказал он. — Со стороны поста…

— Какого поста?

Сыровар уловил нотку удивления в голосе комиссара, и хлопнул себя по лбу.

— Надо же! — всполошился он. — Чуть было не забыл!

— Что за пост? Сельский? — нетерпеливо переспросил его комиссар.

— Какой там сельский! Военный караул… Солдаты сено сторожат…

— Сколько человек?

— На днях было три солдата и младший унтер… А сейчас даже и не знаю…

Комиссар подробно расспросил сыровара, и его плотная, коренастая фигура вновь растворилась в темноте. А спустя еще немного времени колонна зашевелилась и тронулась вперед. Бай Атанас попытался точно представить себе их маршрут. Они двигались все время на юг и, если и впрямь не меняли направления, должны были скоро подойти к шоссе, связывавшему Златарицу с околийским городом, примерно в километре от села. Именно здесь находился пост, который охранял сено. Сразу за Златарицей идут угодья соседнего села Василиша, где завтра большой праздник. Крестьяне съезжались туда на лошадях со всей окрестности, распрягали их возле часовни и проводили всю ночь у костров — пекли кукурузу, пили ракию[7] и допоздна неспешно толковали о своих крестьянских делах и о том, что творится в мире. В первый раз он попал на этот праздник мальчонкой, еще до сербской войны. «Там сейчас, — лихорадочно соображал он, — полнонароду. Еще, неровен час, нарвемся на какого-нибудь гада…» Только он собрался предупредить об этом командира, как его позвали вперед.

Тимошкин и командир шагали плечом к плечу вслед за проводником и о чем-то тихо, но оживленно разговаривали. Командир, чуть-чуть наклонившись, внимательно слушал с озабоченным лицом. Когда бай Атанас подошел поближе, Тимошкин прервал разговор на полуслове и изучающе посмотрел на него.

— Знаешь ты эти места, бай Атанас?

— Как не знать? Здесь вырос…

Командир отломил немного сыра от куска, что держал в руке.

— Можешь ты незаметно вывести нас к посту?

— Могу! — кивнул сыровар.

— Выходит, хорошо, что мы тебя взяли, — усмехнулся командир. — Ладно, иди вперед с проводником и глядите у меня в оба, ясно?

Бай Атанас напомнил им о предстоящем празднике в Василише. Выслушав, командир серьезно сказал:

— Мы подумаем… Это верно — мимо часовни опасно проходить…

Проводник был высокий парень в парусиновой куртке. Сыровару уже приходилось слышать его имя — Бородка. Бай Атанас покосился на него — никакой бороды не было. «Может, была, а теперь осталось одно прозвище?» — подумал он, и в душе у него вдруг шевельнулась нежность к этому парню. А лицо у проводника серьезное — все внимание и слух. Старику сделалось совестно. «Глядите в оба!» — предупредил командир, а он задумался, размечтался… Нахмурив брови, бай Атанас уставился зорким взглядом в ночь — все такую же глухую и темную. До села проводники шли молча, только изредка перебрасываясь шепотом, обрывочными замечаниями. Бородка до конца оставался серьезным — не зазевался ни на миг, не рассеивался, не отвлекался. Наконец, сыровар сказал:

— Близко уже. Село во-он там — видишь кучку деревьев?..

Бородка тщетно вглядывался в темень — он ничего не мог разглядеть. Старик, поняв это, добавил:

— Маленькая деревенька — электричества нет… Да и керосину нынче не достанешь…

— Стой! — скомандовал вдруг Бородка, когда они вступили в маленькую рощу. — Надо кое-что обдумать…

Напряженное лицо Бородки преобразилось — стало вдруг шутливым и беззаботным. Пока партизаны подтягивались, старик не удержался и спросил, откуда у него такое имя.

— Есть одна песня, бай Атанас, — добродушно засмеялся Бородка и, наклонившись, вполголоса пропел в самое ухо сыровара:

Борода моя, бородка…
— Тихо! — одернул командир.

— Я объясняю ему, — улыбался проводник, — почему меня так прозвали… И, понизив голос до шепота, докончил:

Борода моя, бородка,
До чего ж ты отросла?
Говорили раньше щетка,
Говорят теперь метла!
— Нравится? — спросил он.

— Песня, — снисходительно улыбнулся сыровар. — Понятно, хоть и по-русски.

— Хорошая песня, — вздохнул Бородка и довольно потер руки. — Придем в лагерь, споем по-настоящему. У нас ведь и хор свой есть.

Когда все бойцы подошли, командир изложил им вкратце план нападения на военный пост. Трое партизан, одетые в солдатскую форму и вооруженные одними пистолетами, открыто выйдут на большак. Скирды сена, объяснил сыровар, стоят почти у самой дороги — шагах в пятнадцати от нее. У часового наверняка не возникнет никаких подозрений при виде шагающих по дороге солдат. Они даже могут спросить его о чем-нибудь… Потом они стремительно обезоружат его, а там и весь караул. Этот простой до предела план был разработан очень детально: бойцы предусматривали возможные осложнения, уточняли места сбора и условные сигналы. Труднее всего оказалось подобрать три полных солдатских формы. Многие из партизан ходили в солдатском, но никто не был экипирован полностью. Один так и остался без сапог и отправился в царвулях.

Когда подготовка была закончена, группа прошла немного вперед и залегла в кукурузе у дороги. Трое «солдат» и несколько бойцов, которым поручалось устроить засаду, двинулись дальше, осторожно ступая по опавшей листве. Не прошли они и десяти шагов, как их не было уже слышно — все потонуло во мраке. Только чуткий слух сыровара улавливал еще с полминуты легкий хруст — и, наконец, все затихло. Старик давно уже так не волновался — сердце гулко стучало у него в груди. Справятся ли ребята? А ну как с ними случится беда? Кто-то присел рядом на землю. Бай Атанас повернул голову — Тимошкин, в потемках казавшийся еще меньше. Он внимательно изучал лицо сыровара. Эта привычка комиссара очень смущала старика, как-то сковывала его.

— Ежели тебе, отец, повезет, — прошептал он, — то еще сегодня получишь хорошую винтовку…

Сыровар покачал головой.

— Мне-то ладно — вот ребятам бы повезло…

— Ты умеешь обращаться с винтовкой?

— Как же не уметь, товарищ комиссар? — улыбнулся бай Атанас. — Я в двух войнах участвовал.

Тимошкин удивленно вскинул брови. От его взгляда, несмотря на темень, не укрылась быстрая улыбка, неожиданная на этом лице — весь вечер таком безрадостном и мрачном. И улыбка, и какое-то особенное поведение сыровара — не походил он на обычных крестьян — озадачивали Тимошкина, возбуждали непонятное подозрение, хотя, вообще-то говоря, старик был ему симпатичен.

— А в двадцать третьем году сражался?

Бай Атанас кивнул.

— Я на прокладке дороги работал — линию тянули в Лом… И как только вспыхнуло восстание, вступил в Лопушанский отряд.

— Ты был тогда в партии?

— Нет, товарищ комиссар, но разбирался, что к чему. Два раза с отрядом участвовал в боях, а когда нас разбила армия, бежал вместе с другими товарищами в Сербию. Там пробыл полтора года. Потом оказалось, что в селе не знают, где я был и что делал. Не знали даже, что я в восстании участвовал. Весной, когда лес зазеленел, я и еще двое перешли границу. В селе так никто ничего и не узнал.

— И до сих пор не знают?

Бай Атанас сообразил, что на уме у комиссара, и усмехнулся.

— Как не знать? Потом кой-кому сказал…

Вдали послышался крик совы. Комиссар, сидевший как на иголках, отметил:

— Вышли на большак!

Старик и Тимошкин помолчали, тревожно вслушиваясь в темноту. Потом сыровар спросил:

— Что будем делать с сеном, товарищ комиссар? Подожжем его, что ли?

— Да, — рассеянно отозвался Тимошкин, все еще вслушиваясь в темь.

— Это хорошо, — пробормотал старик и сразу почувствовал на себе удивленный взгляд комиссара.

— Что ж хорошего? — сдержанно возразил Тимошкин. — Из-за каких-то двух скирдов подымем на ноги полицию и жандармерию…

— В том-то и дело, — многозначительно заметил сыровар. — Это уж само собой…

Взгляды Тимошкина и старика скрестились — каждый думал о чем-то своем. Потом сыровар добродушно усмехнулся.

— Чего уж там играть в прятки, товарищ комиссар. Ясно — для того вы и спустились, чтоб о вас заговорили…

Губы Тимошкина растянулись в улыбке. Он помолчал, внимательно прислушиваясь, а потом с ехидцей сказал:

— Правильно рассуждаешь, бай Атанас. Но я вот что думаю: раз ты такой человек и все понимаешь, чего ж ты сыр-то пожалел?

Бай Атанас смущенно крякнул.

— Пожалел ведь? — не отступался Тимошкин.

— Пожалел, — прошептал старик. — И ведь черт бы его подрал: не мой это сыр и не соседа. Государство его купило. А чье это государство — известно, слава богу…

— Вот видишь!

Старик задумался.

— Не сыра мне жалко, товарищ комиссар, — неуверенно начал мастер, — а труда своего, понимаешь? Пота людского, как говорится… Люди у нас домовитые, работящие, умеют уважать труд. Лодырям у нас живется несладко. А что сделают своими руками — то уж берегут хорошенько. Вот я и подумал, как увидел, что вы там на сыроварне понаделали: не помянут вас крестьяне добром. А это не гоже, так?

— Выходит, мы зря подожгли сыроварню? — суховато спросил Тимошкин.

— Это другое дело! Тут, пожалуй, еще обрадуются. Скажут: отделались от сыроварни, отделаемся и от нарядов. Кто что дал, теперь не докажешь. Список-то ведь сгорел! А за старосту — это уж точно — люди будут благодарить. По всем селам разнесется слух…

Бай Атанас замолк на полуслове. Вновь послышался далекий сигнал, и Тимошкин, который все время явно дожидался этого момента, вскочил на ноги и скомандовал:

— Встать! Быстро за мной!

Метрах в ста не доходя до дороги их повстречал боец из засады и запыхавшись сообщил:

— Взяли, товарищ комиссар. В одном исподнем, что называется… Они и ахнуть не успели…

Партизаны, опасливо озираясь, пересекли большак. Поодаль дороги возвышались четыре еле различимых во тьме огромных скирда сена. Сыровар опытным глазом сразу прикинул: это сено собрано чуть ли не со всей околии. Бойцы осторожно обогнули скирды. Послышался тихий свист. От одного из скирдов отделилась фигура человека, махавшего рукой.

— Сюда! — приглушенно позвал он. — Идите сюда, за скирд!

К ровно уложенной стене сена примыкал небольшой навес, сверху покрытый сухой листвой, а снизу застланный мягким клевером. На коротко обрезанных суках подпорок висели солдатские вещевые мешки и брезентовые торбы с сухарями. На земле валялись в беспорядке алюминиевые кружки, сапоги и огрызки молодой кукурузы — видимо, только-только брошенные: от них исходил еще приятный запах кукурузного сока и углей. Подле навеса сидели в ряд три солдата и их начальник — все в несколько неестественных позах из-за связанных за спиной рук. Их охранял заросший щетиной невысокий крепыш Пырван, вечно голодный дружок Бородки, и Чапай, самый старший в группе, с узким лбом, но умными глазами и запущенными длинными усами — партизаны тщетно умоляли его закрутить их на чапаевский манер. Когда к навесу подошел комиссар, Пырван заговорщицки подмигнул ему и показал на арестованных. У тех был не очень перепуганный вид — они скорее выглядели смущенными и моргали виновато. Пырван в двух словах, шутливым тоном, рассказал, как их взяли в плен. Возле сена не было часового — все четверо дружно храпели под навесом. Обезоружить их, связать им руки было делом одной минуты. Этот веселый рассказ партизана, казалось, обрадовал и солдат: у них отлегло от сердца.

— Ну, герои, хорошо же вы охраняете царское добро! — засмеялся комиссар.

Все четверо, сгорая от стыда, подняли на него глаза. А один, с круглым, добродушным лицом, попытался даже улыбнуться.

— Чтобы этому сену было пусто! — мотнул он головой. — Довело нас до беды!

Другой, щупленький, с хитринкой в глазах, видно, завзятый балагур в казарме, ухмыльнулся во весь рот.

— Вы бы мне, братцы, спину почесали, — протянул он, поводя плечами. — А то меня, связанного, блохи заедят…

Партизаны заулыбались.

— Будь покоен! — отозвался Бородка, который тоже прислушивался к разговору. — В казарме тебе почешут спину…

Но солдаты не подхватили шутки — при напоминании о казарме они повесили носы. А один с горечью вздохнул и протяжно произнес:

— Хоть бы винтовки нам вернули… Ну, правда, выньте патроны и отдайте — мы ж не сможем стрелять…

— Еще чего! — отрезал Бородка.

Солдат, просивший винтовку, с усилием глотнул.

— Нас судить за это будут, товарищи, — продолжал он упавшим голосом. — И сено, скажут, не уберегли, и винтовки-то у вас отняли… Вкатят по пять-шесть лет…

— А то и больше! — мрачно добавил сидевший рядом солдат.

— А мы, сами видите, бедняки… У меня ребенок, жена… Кто будет их кормить? Ни земли, ни лавки, ни скотины… С голоду передохнут…

— А наших детей кто кормит, как ты думаешь? — неожиданно взорвался Чапай. — Все это болтовня!

Тимошкин вытянул занемевшие ноги и молчаливо поглядел на солдат.

— Если вы боитесь тюрьмы, то выход есть, — проговорил он медленно.

Солдаты обернулись к нему с надеждой.

— Уйти вместе с нами в горы! И пусть прокурор вас ищет в лесу, коли у него нет другой заботы.

Солдаты подавленно молчали. Испуганные, растерянные, они не смели взглянуть в глаза комиссару. Только их старший, мучительно размышляя, украдкой посматривал на партизан.

— Не выйдет, ребята… Не для нас это, — выдавил из себя балагур.

— Ну, и шкуры! — возмутился Чапай и сердито пошевелил усами.

Удар был на в бровь, а в глаз. Пленные совсем впали в уныние. Круглолицый глухо произнес:

— Не в том дело, товарищ комиссар. Мы ведь не о себе. Нам-то что — взяли да пошли. Все лучше, чем по тюрьмам мотаться… Да наши в деревне за нас поплатятся… Неужто сами не знаете? Уйдет кто в горы — поджигают дом, родных угоняют на поселение…

— Подумайте! — сухо отрезал комиссар. — Оружия мы вам не отдадим, а то еще и в исподнем выпустим… Винтовки нам позарез нужны.

Солдаты молчали. По их замкнутым, испуганным лицам было видно, что решения они не переменят. Но унтер-офицер как будто колебался, и Тимошкин спросил его:

— А ты, товарищ?

— Я пойду с вами, — мрачно произнес он.

— Как тебя зовут?

— Иван Монев Крыстев. Я отсюда, из Рековицы…

— Кто из Рековицы? — с любопытством отозвался один из партизан.

— Я, — повернулся на голос пленный.

Партизан вышел из темноты и уставился пристальным взглядом в смущенное лицо унтер-офицера.

— Знаю, — заявил он. — Ты у бай Моню младший. Точно? А ты меня что — не признаешь?

— Признаю, — неуверенно протянул парень, но было ясно — не помнит.

— Я ночевал у вас два года назад, — сказал партизан и почесал подбородок. — Что он за птица, не знаю, товарищ комиссар, но отец его — хороший человек.

Отведя в сторону Тимошкина, он добавил:

— Его отец помогает партизанам. У него зимовали бай Желю и Стоичко Черный… Не думаю, чтоб из парня получилась сволочь…

В этот момент перед ними выросла крупная фигура командира. Он отослал партизана и заговорил:

— К поджогу готовы, товарищ комиссар. Подожжем сразу все скирды, и надо немедля убираться…

Помолчав немного, добавил:

— У меня есть идея, товарищ комиссар. Не знаю только, как ты на это посмотришь…

Какая-то невысказанная обида прозвучала в его словах. Комиссар слегка нахмурился.

— Ну, что же — выкладывай!

— Видишь ли, вместо того, чтобы идти на юг, мы могли бы свернуть к востоку и двигаться параллельно шоссе, связывающему Златарицу с околийским центром…

— А потом? — озадаченно спросил Тимошкин.

— Дело вот в чем, — уже более уверенно стал объяснять Волчан. — Горы повернуты к нам подковой, а в центре дуги — представь себе карту — находится городок. Так вот — вместо того, чтобы упереться в центр, мы выйдем к левому краю.

Тимошкин раздумчиво почесал в затылке.

— Дуга не совсем правильная, — заметил он. — Края ее несколько растянуты. Прибавь еще шесть километров до города. Мы ни на минуту не должны забывать, что нам надо пройти это расстояние до рассвета, за один переход. Застанет нас утро на равнине, Считай — дело наше гиблое.

— Что верно, то верно, — согласился Волчан. — Десять километров крюку…

— А ну как эти километры окажутся для нас фатальными? Нам и без того еще идти да идти… Успеем ли за один-то переход?

— Я вот как прикидываю, — терпеливо пояснил командир. — По пожарищам жандармы догадаются — тут особого ума не надо, — в каком направлении мы движемся. Они расставят всюду засады. И мы должны будем вступать в сражения, чтобы продвигаться вперед. Какие они двинут силы против нас, сколько выставят засад, этого мы, само собой, не знаем. Но уж во всяком случае в боях мы потеряем больше времени, чем если пойдем в обход…

Тимошкин моментально оценил огромное преимущество нового плана. «Хороший командир! — порадовался он. — Просто отличный командир!» Но лицо его оставалось серьезным, голос звучал все так же сдержанно:

— Согласен! Убедил! Действуй!

Тимошкин снова вернулся к солдатам. Унтер-офицер, похоже, преодолел свои колебания и робость — он открыто взглянул на комиссара. В глазах его все еще светилось возбуждение, но мрачный огонек исчез.

— Развязать его! — приказал Тимошкин. — Отдайте ему винтовку!

Партизаны разрезали узел, и Монев с удовольствием пошевелил затекшими пальцами, а потом нежно притронулся к старенькой винтовке. Янко — вчерашний гимназист — успел уже сбросить ученический мундирчик и переодеться в солдатскую форму. Юноша сразу как будто возмужал, стал шире в плечах и выше. А Клим все еще примерял сапоги, слушая добродушную воркотню сыровара:

— Кто же так наматывает портянки? Дай я тебе покажу…

Старик наклонился и проворно стянул ему ногу стиранными портянками.

— Видал? Теперь обувайся!

— Готовы? — строго спросил Тимошкин, а затем обернулся к солдатам. — Ну, что ж, товарищи, не поминайте лихом. Взяли мы у вас пару-другую сапог — ну, да беда невелика. Семь бед — один ответ, как говорится. Так ведь?

— Да уж чего там! — вздохнул уныло круглолицый солдат.

— Ну, ладно, нечего считаться. Зла мы вам не хотим. Мы лишь делаем свое дело, и дело это не только наше, а общее, всего народа. Вы это скажите всем солдатам, вашим товарищам по казарме. Партизаны не убивают солдат — мы только, ежели на нас нападут, обороняемся от них. И делаем это для всего народа — чтобы спасти его от пропасти, куда его толкают фашисты, сбросить с его спины эксплуататоров. Не захотели уйти с нами в горы — воля ваша, поступайте, как знаете. Хотя, поверьте мне, придет день, и вы об этом горько пожалеете. Я говорю это к тому, чтоб вы не затаили на нас обиду…

— Понятно, товарищ, — все так же уныло, но с какой-то сердечной ноткой ответил один из пленных.

— Ну, всего! Не обижайтесь, братцы. И не очень-то болтайте начальству. Сколько нас, вы не знаете и сами, а спросят — скажите много.

Как только группа растворилась в темноте, огромные, высоченные скирды сена разом занялись огнем. Клубы густого белого дыма, озаренного алым пламенем, взметались в воздух, а затем плавно опускались на кукурузные поля, словно таяли в молочном тумане. Дым постепенно становился не таким удушливо густым, а длинные огненные языки, алчно лизавшие черноту неба, становились все ярче и ожесточенней. Вскоре группа ступила на колею, шедшую почти что параллельно шоссе, что вело в околийский центр. Там партизаны дождались товарищей, которые остались, чтобы поджечь скирды. Командир подсчитал людей и негромко распорядился:

— Будем двигаться на восток по колее и как можно быстрей. Арьергард заметет следы… Пырван, бери людей и за дело!

К этой маленькой партизанской хитрости они прибегали уже не раз и знали, что надо делать. Арьергард двинулся на юг, чтобы сбить с толку преследователей, а затем тропинками и межами вернулся на колею. Эта несложная операция, выполненная четко, быстро и уверенно, все же задержала немного партизан, и, миновав опасную зону, они зашагали на пределе. Где-то между Златарицей и городом бойцы увидели, как навстречу движется сверкающая вереница огней. Лучи автомобильных фар прорезали темень и, казалось, подозрительно прощупывали придорожные участки. Машины, должно быть, спускались под уклон: партизаны ясно различали расположенные симметрично, на равном расстоянии друг от друга, пары электрических глаз. Свет приближался, становился все ярче. Бойцы не мешкая залегли в кустах. Рев моторов резко усилился, и машины прошли в какой-нибудь сотне метров от партизан. Волчан, который наблюдал за дорогой, тихо шепнул:

— Каратели… Что-то слишком быстро примчались…

— Готовы были, — вздохнул комиссар.

— Вот не думал, что дорога так близко. Прямо под самым носом проехали.

— Проехали и уехали…

— А могли бы встретить их залпом, — огорченно заметил командир. — Разбежались бы, как цыплята.

Грузовики меж тем удалялись, и размеренный гул моторов стал постепенно ослабевать. Волчан снова поднял колонну и, пропуская бойцов вперед, поторапливал:

— Шире шаг!

Колонна пересекла главное шоссе, совсем пустынное в эту пору, и километрах в двух от города опять свернула в поля. Шли торопливо, без лишней осторожности — то тропинками, то проселками, но больше напрямик по жнивью, все в одном и том же направлении — на восток-юго-восток. Небо над ними посветлело, мягкий полуночный свет залил широкую равнину. Бойцы уже выбрались на пространство, где их никто не ждал и не искал, и чувствовали себя свободней. Перед ними расстилалась равнина, сплошь засеянная кукурузой и подсолнечником, пересеченная кое-где обширными плешинами, жнивьем и черными полосами под паром — бесконечная тихая равнина, которая неуловимо поднималась вверх. Села здесь попадались реже, меньше дорог перерезало поля, и так как не было бахчей и виноградников, вряд ли тут могла произойти нежелательная встреча. Партизаны воспользовались этим и летели над безмолвной равниной, словно черные птицы. Каждый пройденный километр приближал их к невысоким предгорьям, поросшим реденьким мелколесьем — к той спасительной для них зоне, где уж ни полиция, ни армия не были им страшны.

* * *
Около часу ночи окрестности Рековицы огласились хаотической стрельбой из винтовок и автоматов. У поручика Черкезова, проверявшего посты за селом, захолонуло сердце. Слева, в поле, где гремели выстрелы, жандармские части расставили засады — не иначе, как на одну из них нарвались в потемках партизаны. Стрельба усилилась, послышались тупые разрывы гранат, а затем в общий концерт включились и солидные пулеметные очереди. Поручик вышел из оцепенения и нервно закричал:

— Колев!

Низенький молодцеватый унтер-офицер ловко щелкнул каблуками.

— Поди узнай, что там за стрельба! — коротко приказал поручик. — Проверь и доложи мне!

Унтер снова щелкнул каблуками и повернулся, чтобы идти. Но его тут же остановил неестественно сиплый голос поручика.

— Отставить! Я сам пойду!..

Как только Черкезов углубился в черноту кукурузных полей, худое желтое лицо его исказилось, щеки странно задергались. Он даже не пытался унять свой страх — стуча зубами, как в лихорадке, с трудом переставляя непослушные ноги, он машинально шел вперед. На какое-то мгновение Черкезов весь отдался этому чувству — он умышленно не боролся с собой, чтобы потом усилием воли разом взять себя в руки. Откуда брался в нем этот страх — Черкезов и сам не знал. Перед собой он не стыдился этой трусливости, но пуще всего боялся, как бы другие его не раскусили. Поэтому приступы животного страха всегда сменялись у него приступами самой необузданной жестокости. За этой жестокостью поручик инстинктивно прятал свой страх, ею старался выделиться среди товарищей, чтобы заработать свой хлеб — доверие тех, от кого зависело его продвижение по службе. И если имя его произносили с трепетом по всей околии, то причиной тому были не его способности командира — Черкезов это трезво сознавал — а его страшная слава неумолимого и бессердечного человека, фанатически преданного власти.

Впереди снова загрохотало, и поручик увидел над полями синеватые вспышки взрывов. Сердце бешено застучало у него в груди, но он крепко сжал зубы. Хватит! Ногти, судорожно впившиеся в ладони, оставили лиловатые следы. Хватит, в конце концов! Шаг его постепенно стал тверже, лицо окаменело. Немало нервов и напряжения стоила ему эта маска, но он знал: теперь уже ничто не в состоянии вывести его из равновесия. Он может говорить и делать, что угодно. Только не улыбаться! Над ним несколько раз зловеще просвистели пули, но он только чуть пригнул голову и продолжал идти.

В это мгновение послышались чьи-то возбужденные голоса, и перестрелка разом смолка — так же внезапно, как и началась. Лишь пулемет еще лаял в одиночестве, но и тот скоро заглох. Над равниной воцарилась напряженная, гнетущая тишина — после недавнего грохота сражения она казалась неестественной. Встревоженный этим неожиданным затишьем, Черкезов поспешил было вперед, но навстречу ему, спотыкаясь и ломая кукурузные стебли, выскочил человек в военном.

— Стой! — окрикнул его поручик и направил на него пистолет.

Человек, озираясь по сторонам, послушно замер на месте.

Поручик сделал еще три шага, держа палец на спуске.

— Стойко, ты? — узнал он жандарма. — Что у вас там стряслось?

— Ох, господин поручик, и не спрашивайте, — запыхавшись, проговорил жандарм. — Такую кашу заварили…

— Какую еще кашу?! — взорвался офицер.

— Обознались мы, господин поручик, — виновато сказал жандарм. — На нас шли люди капитана Мирковского, и мы, покуда разобрались что к чему, чуть не перебили друг друга…

Кровь хлынула в голову Черкезову, перед глазами у него поплыли круги.

— Свиньи! — взвизгнул он бабьим голосом. — Мерзавцы! Я вас проучу!

— Но, господин поручик…

— Есть убитые?

— Вроде нет, господин поручик, — пробормотал испуганный жандарм и отступил назад.

Не удостоив подчиненного взглядом, Черкезов побежал вперед. Жандарм обманул его — был убитый, один единственный, и никаких раненых, несмотря на отчаянную стрельбу. Поручик склонился над убитым и направил ему в лицо бледный луч электрического фонарика. Это был фельдфебель Панаретов, громадный детина с румянцем во всю щеку и тяжелыми, сильными кулаками, которые сейчас безжизненно лежали на взрытой гранатою земле. Пуля попала ему в горло и засела, должно быть, в позвоночнике, так как крови не было видно. Рука поручика Черкезова не дрогнула, светлое электрическое пятно неподвижно замерло на лице убитого, Много трупов за последние годы видел поручик, много страшных ран, но все еще не насытился видом крови. Вот и сейчас он долго бы еще смотрел на распростертое мертвое тело, если бы перед ним не вырос капитан Мирковский — злой, как черт, возбужденный перестрелкой, все еще с шумом сражения в ушах. В потемках послышался звук пощечины, громкая ругань, а затем капитан подошел к трупу фельдфебеля.

— Только этот, слава богу?

Поручик Черкезов не ответил. Его желтый от курения палец нащупал кнопку, и фонарик погас. Ночь, казалось, стала еще чернее. Из непроглядной густой тьмы послышался расстроенный голос капитана:

— Вот это влипли! Нечего сказать! Сраму теперь не оберешься!

— Ничего удивительного нет, — отозвался холодно поручик. — Я тебе сто раз повторил пароли, да ты разве станешь слушать?

Капитан захлебнулся злобой. С тех пор как они работали вместе, поручик все время норовил свалить на его плечи ответственность за неудачи.

— Ну и сволочь же ты, Черкезов! Почище Киселова! — прошипел он. — Да ты знаешь, что твои кретины первыми открыли огонь, не спрашивая ни паролей, ничего! От тебя они что ли заразились этим заячьим страхом?

Будь светлее, Мирковский увидал бы, как желтое, бескровное лицо поручика внезапно побагровело. Хуже слова, обиднее, страшнее трудно было и придумать! У поручика перехватило горло, все перед ним поплыло. Значит, это известно! Значит, все же известно то, что он так старательно скрывал! Заячий страх! Ему хотелось выкрикнуть что-нибудь хлесткое, оскорбительное, но слова застревали в горле, обмякший язык не слушался. Наконец, он выдавил из себя:

— Опрос покажет, кто стрелял первый…

— Иди ты с этим опросом знаешь куда? — грубо бросил Мирковский.

Наступило враждебное молчание — долгое, напряженное. Мирковский сунул в зубы сигарету, чиркнул в темноте спичкой. Слабое пламя озарило его лицо и погасло — во тьме светился только красноватый огонек. По тому, как он то и дело разгорался, чувствовалось: капитан жадно и глубоко затягивается. Поручик, не сводя глаз с огонька, пытался собраться с мыслями. Вдруг, спохватившись о чем-то, он нажал кнопку электрического фонарика и направил светлый кружок на запястье убитого фельдфебеля. Ясное дело — нет! Кровь снова хлынула ему в лицо. У Панаретова был отличный хронометр со светящимся циферблатом — во время частых ночных операций он оказывал им большую помощь. И вот часы эти уже исчезли, а Черкезов прекрасно помнил: нынче ночью он раза два спрашивал, который час.

— Кто спер часы?! — завопил он в ярости.

Жандармы испуганно молчали.

— Кто взял хронометр, я вас спрашиваю?!

Никто не ответил: жандармы не смели поднять на поручика глаза. Только на лице капитана Мирковского появилась язвительная улыбочка. Он с нескрываемым интересом ждал, чем кончится все это.

— Свиньи! — рявкнул взбесившийся поручик. — Прохвосты! Кто украл часы?!

— Может, обыщем, господин поручик? — несмело предложил унтер-офицер Кынчев.

— Обыскивай! И не медля!

Унтер-офицер выстроил взвод. Пока жандармы, толкаясь локтями, переминались с ноги на ногу в строю, один из них удивленно свистнул:

— Поглядите, господин поручик. Вон их куда забросили!..

— Принести! — передернулся поручик.

Да, хронометр фельдфебеля. Ремешок у часов хороший — нечего и думать, чтоб фельдфебель мог потерять их в схватке. Не иначе, как кто-нибудь украл, а теперь, желая отделаться, бросил с перепугу на землю. Поручик подозрительно взглянул на жандарма, который подал ему часы, и спросил хрипловатым голосом:

— Ты их туда забросил?

— Что вы, господин поручик! — воскликнул парень.

Черкезов замахнулся изо всех сил и ударил кулаком солдата. Удар пришелся ему по шее — жандарм пошатнулся, но все же устоял. Взбешенный поручик снова замахнулся, но солдат уклонился в сторону. Тогда Черкезов, вне себя от ярости, стал как попало пинать его ногами перед строем ошалевших жандармов, которые, когда он приближался к ним, непроизвольно отстранялись. Удары сыпались один за другим, и после каждого Черкезов чувствовал, как тает его обида, гнев, как в соприкосновении с обмякшим телом испаряется заряд тех чувств, что душили ему грудь. Наконец, капитан Мирковский, с удовольствием наблюдавший сцену, тронул поручика за плечо.

— Слушай, Черкезов, брось ты это! — сказал он, сам успокоенный зрелищем. — Завтра ими займешься!

Поручик взглянул на него невидящими глазами.

— Я говорю, брось! — повторил капитан. — Надо подумать, что делать с партизанами. Мы столкнулись, а их нет и нет. Как сквозь землю провалились…

Но поручик, пока не успокоился, не мог говорить о партизанах. После краткого совещания полицейская и жандармская группы разошлись в разных направлениях: капитан Мирковский на юго-запад, а поручик Черкезов — на юг. Шагая впотьмах по ухабистому проселку, Черкезов впервые по-настоящему задумался о партизанах. Куда они делись? Уж не отклонились ли к востоку от Рековицы в районе шоссе? Да нет, вряд ли — там много сел, а партизаны избегают густонаселенных районов. «Судя по всему, — рассуждал поручик, — они взяли резко на запад, обойдя блокированный район. Но к чему бы им обходить его? Откуда они знают, что за Рековицей расставлены полицейские засады? Да просто сами, видно, догадались и подались на юго-запад, туда, куда двинулся Мирковский». При воспоминании о капитане Черкезову снова сделалось тошно — он поспешил выбросить его из головы. Уж лучше думать о партизанах!

Но мысли о партизанах тоже не доставляли особого удовольствия. В нем все больше зрело подозрение: а ну как этот старый дурак и вправду ушел с ними?! Показания белосельского рассыльного немало озадачили его. Исчез? Да нет, не такой он человек, чтобы взять да и удрать к партизанам… А что, если действительно удрал? У поручика мороз пробежал по коже. Этой ночью или завтра утром они их так или иначе догонят, завяжется сражение, будут пленные, убитые… Да что там — всю группу наверняка окружат и уничтожат… А вдруг среди убитых партизан найдут и труп старика? Что подумает о нем начальство? О жандармском поручике Черкезове, о карьере его, завоеванной ценою таких усилий? Ему уже намекали, что в ближайшее время он получит погоны капитана, о которых он так страстно мечтал. Что станется с его капитанскими погонами?

Поручик почувствовал, как сердце снова учащенно застучало у него в груди, и зашагал быстрей. Но куда ему, в сущности, торопиться? Если партизаны улизнут, то ему это только на руку. Может, дать им убраться восвояси? Только один-единственный разок… Чтобы отвлечься от этих мыслей, поручик погладил стекло хронометра, тикавшего в верхнем кармане мундира. Добыча! Хоть маленькая, но добыча! Как мечтал он в школьные годы о самых простых металлических часах! А это золотой хронометр! Уж он найдет способ, чтобы часы стали его собственностью…

Проселок сворачивал на восток, и группа, возглавляемая поручиком, сошла с дороги на кочковатую стерню. Все молчали. Жандармский взвод вытянулся в длинную колонну — понурые, вялые, недовольные люди с грубыми лицами профессиональных убийц, казалось, спали на ходу. В душе они, конечно, проклинали это бессмысленное скитанье в потемках. Было уже около двух часов. Еще немного — и рассветет, а они так и не наткнулись на какие-либо следы партизан.

* * *
Несчастье случилось именно тогда, когда его меньше всего ждали. Колонна двигалась все в том же направлении — на восток-юго-восток, к левой оконечности гор. Во главе ее шел Бородка, а в пяти шагах от него — неутомимый сыровар. Остальные, колонной по одному, примерно в двадцати шагах. Все были в боевой готовности, с винтовками наперевес, хотя надеялись, что уж здесь-то они вне досягаемости.

Цепочка двигалась по узкой тропке, пересекавшей кукурузные нивы, и Бородка, почувствовав, что тропа чересчур отклоняется на юг, собирался остановить колонну и повести ее напрямик, через поля. В это мгновение раздался выстрел, перед глазами у него сверкнула молния, и он рухнул на землю. Послышалось щелканье затвора, и в глухой ночной тишине грянул второй выстрел. Сыровар остановился как вкопанный и почувствовал, что возле уха противно просвистела пуля. Через какую-то долю секунды бай Атанас уже пришел в себя, но не залег, а впился взглядом в ту сторону, откуда ухнул выстрел. Несмотря на кромешную тьму, он тотчас же увидал стрелявшего — невысокого человека в фуражке, наклонившегося над ружьем. Бай Атанас скорее догадался, нежели увидел, что незнакомец сопя пытается справиться с затвором, который, видать, заело.

— Стой! — угрожающе крикнул сыровар и полетел вперед.

Увидев бегущего к нему человека, незнакомец дал стрекача. Ружье мешало ему, и, не долго думая, он зашвырнул его подальше в кусты. Старик тоже бросил винтовку и хриплым голосом закричал:

— Ребята! Сюда, ко мне!

По треску ломающихся стеблей кукурузы бай Атанас чувствовал: незнакомцу не удалось далеко уйти; расстояние между ними, как видно, оставалось тем же. Беглецу надо было продираться сквозь густые заросли кукурузы, а перед ним был готовый коридор, и бай Атанас несся изо всех сил, насколько ему позволяли годы. Страх упустить впотьмах незнакомца и страшная, дикая злоба на него придавали старику силы, и он все бежал и бежал, хотя сердце чуть не выскакивало у него из груди. Только оно, старое, не слушалось. Лишь бы не подвело!

— Сюда, ребята! — повторил он тише и только сейчас услыхал и сзади, и слева, и справа от себя треск ломающихся кукурузных стеблей.

Бай Атанасу помогла случайность. Перед беглецом внезапно выросла ограда, окружавшая фруктовый сад, и он, не заметив колючей проволоки, зацепился за нее штанами. Пока он выпутывался, рука сыровара ухватила его за ворот, рванула и повалила наземь. Беглец в отчаянии попытался укусить эту руку, но сыровар сжал его рот и все лицо заскорузлыми железными пальцами. Беглец притих и захрипел.

Первым, запыхавшись, подоспел командир, а за ним несколько бойцов. Три пары рук легко, как мешок сена, подняли сухощавого незнакомца и поставили его на ноги. Сыровар, прерывисто дыша, всматривался в его лицо. Это был обыкновенный деревенский сторож в рваной коричневато-зеленоватой форме, с тонкой шеей и испитым лицом, лет около сорока. Маленькие его глазки затравленно перебегали с одного партизана на другого. Вид у него был жалкий: тощий, кожа да кости, с рыжеватыми жиденькими волосами, он казался растерянным и беспомощным.

— Ты зачем, паразит, стрелял? — сдавленным голосом спросил Стойчо и ткнул его кулаком в живот.

Сторож тоненько пискнул, как суслик, и сложился пополам. Командир брезгливо поморщился.

— Хватит! — сухо приказал он. — Выведите его на тропинку!

Вокруг Бородки, лежавшего навзничь, стояло несколько человек. Когда к ним присоединились партизаны, которые участвовали в поимке сторожа, Тимошкин, стоявший на коленях, поднялся с потемневшим лицом.

— Жив еще, — проговорил он глухо. — Дышит еще пока…

При слабом свете звезд видно было лицо раненого — мертвенно бледное, но красивое, чистое и спокойное. Пуля попала ему в череп, но, по-видимому, не задела мозга, и Бородка, казалось, спал — неподвижный, почти бездыханный, как-то странно успокоенный. Тимошкин снова склонил голову. Его круглое небритое лицо было взволновано, а в близоруких, воспаленных бессонницей глазах стояли слезы. Партизаны молчали. Закусив дрожащие губы, они тоже глотали слезы.

— Что за парень был! — с болью в голосе проговорил, наконец, командир. — Подумать только, что за парень!

— Нет надежды? — вздрогнул Волчан.

— Насколько я понимаю, очень маленькая, но, может, я ошибаюсь… Он нуждается в сложной операции — надо было бы удалить кости, которые давят ему на мозг.

Внезапно Тимошкин увидел убийцу и бессмысленно уставился на него покрасневшими глазами. Губы комиссара дрогнули — казалось, он хотел что-то сказать, но промолчал. И партизаны вокруг молчали. Сторож тоже посмотрел на раненого, но взгляд его абсолютно ничего не выражал — ни раскаяния, ни мысли.

— Зачем ты стрелял? — глухо, против воли, спросил его комиссар.

Сторож, не отвечая, потупил голову. Его худая шея напряглась.

— Говори! — с угрозой повторил Тимошкин.

Но сторож, как дикое бессловесное животное, попавшее в ловушку охотников, так и не раскрыл рта. Сыровар тихонько вздохнул:

— Он подумал, что нас только двое… Может, награду получить захотел… Или, чтоб его начальство похвалило…

— Делайте носилки! — приказал Волчан. — Выдерните две жерди из ограды и натяните между ними полотнище.

— Понесем? — с колебанием спросил Тимошкин.

— Понесем! — твердо ответил командир.

Наступило долгое молчание. Лицо Тимошкина выражало попеременно то решимость, то боль.

— Уберите это животное! — вскипел он вдруг и кивнул на сторожа. — Отведите его куда-нибудь…

Тимошкин снова склонился к раненому, взглянул в его безжизненное лицо.

— Если мы понесем его, — сказал он тихо, — то к утру не доберемся до гор… Он нас очень задержит… А застанет нас рассвет внизу, сами знаете, что это значит…

Словно лес загудел — зашумели, заговорили со всех сторон партизаны, страстно, настойчиво, убежденно.

— Товарищ комиссар… Товарищ комиссар… Давайте возьмем его с собой… Не бросать же, товарищ комиссар… Мы его понесем…

— Оставим лучше где-нибудь в селе… У надежного человека…

— Нет у нас здесь в округе своих людей… Оставим, а он потом испугается, что его выдадут властям… Лучше уж взять с собой…

Тимошкин, колеблясь, потупил голову: слова товарищей, их взгляды, казалось, обжигали ему лицо. А приказ? Но что это за приказ, если он теряет смысл?

— Товарищ комиссар, — сказал бай Атанас. — Давайте его возьмем…

— Ты так думаешь? — встрепенулся Тимошкин.

— Я так думаю, что лучше взять…

— А может, от нас только этого и ждут — чтобы мы распустили нюни?

— Товарищ комиссар, давайте возьмем! — стоял на своем бай Атанас. — И черт с ним, если придется умереть. Бывает ведь смерть, что стоит жизни.

Тимошкин поднял глаза на старика. Выражение его лица смягчилось.

— Берите! — сказал он звенящим голосом. — Мы его понесем!

Бойцы кинулись сооружать носилки. Забыв от возбуждения всякую осторожность, они выламывали из ограды жерди, разыскивали ремни и веревки, привязывали к жердям полотнище, спорили между собой. Наблюдавший за работой Волчан шикнул на них и подошел к Тимошкину. Сейчас, когда все уже было решено, он испытывал неудобство перед комиссаром.

— Что будем делать с этим… сторожем? — негромко спросил он. Тимошкин не сразу его понял.

— А ты что думаешь? — скривил он губы.

— Если оставить — эта мразь наведет на след…

— Тогда ясно! — насупился Тимошкин.

— Нам еще здорово повезло, что мы его все-таки поймали. А то через каких-нибудь полчаса за нами бы понеслись вдогонку!

И, взглянув на Тимошкина, добавил, чтобы доставить ему удовольствие:

— Это все твой старик… А я-то не хотел его брать, дурачина…

Комиссар не ответил. Помолчав, он спросил Волчана:

— А вдруг эти выстрелы слыхали? Не в такой уж мы безопасности…

— Нет, — покачал головой Волчан. — Село отсюда в трех километрах, а вокруг, по словам сторожа, ни души…

Оба снова погрузились в молчание — каждый думал об одном и том же, не смея произнести свои мысли вслух. Наконец, Тимошкин вздохнул и, почесав ладонью щеку, спросил:

— Кто ликвидирует сторожа?

— Я, — нахмурился командир. — Ничего не поделать…

— Может, найдутся добровольцы?

Волчан, кивнув, отошел к бойцам, сидевшим в тени высокого дерева. Он спросил — и не узнал своего голоса, твердого, командирского голоса, всегда вселявшего уверенность в бойцов. Он почувствовал в темноте, как ребята отвели глаза, смутились. Стоичко Васев, по прозвищу Ремешок, тихий, ничем не примечательный парень, которому однако безоговорочно доверяли все командиры, даже во время самых сложных операций, встал и подтянул солдатский ремень, отвисший под тяжестью гранат.

— Раз нужно, товарищ командир…

— Приходится, — пробурчал Волчан.

Стоичко наклонился, чтобы взять винтовку.

— Неохота руки марать, да что поделаешь? — сказал он и снова подтянул ремень.

Когда все было готово, колонна снова двинулась вперед. Во главе ее шел Чапай, немного знакомый с этими местами — он работал здесь на молотилке. Ему, конечно, далеко было до Бородки, знавшего местность как свои пять пальцев, но партизаны шагали медленней, и он успевал ориентироваться. Тимошкин, задумавшись, с грустным лицом, шел по обыкновению в середине цепочки. Кто-то, склонившись к нему, спросил:

— Выживет, товарищ комиссар?

Тимошкин, казалось, не слыхал вопроса и продолжал идти вперед. Невдалеке раздался выстрел, но никто не повернул головы, не нарушил дистанции. Сзади послышались быстрые шаги — Стоичко, задержавшийся из-за сторожа, торопился догнать товарищей. Только сейчас Тимошкин обернулся и встретился с горестным взглядом сыровара.

— По-моему, не выживет, — сказал он. — Может, и в сознание не придет…

— Ты… доктор?

— Что-то вроде того, — неохотно сказал Тимошкин.

Вскоре цепочка вышла на просторное, видно, недавно убранное поле, края которого терялись в ночи. Бойцов, что несли раненого, пора было уже сменить, и они поставили носилки наземь. Клим, оказавшийся тут как тут, мигом вцепился в необструганные палки, но командир поморщился:

— Оставь!

Парень расстроенно взглянул на Волчана.

— Почему, товарищ командир?

— Не по плечу тебе, не справишься, — нетерпеливо отрубил Волчан.

Бай Атанас заметил, что у комиссара легли сердитые морщинки между бровей.

— Оставил бы ты парня в покое, Волчан! — сказал он, и старик почувствовал в его голосе нотки еле сдерживаемого раздражения. — Раз хочет — пускай несет…

Волчан махнул рукой и отошел. Глядя на тонкую, напрягшуюся от усилия шею юноши, видя, как тот уже через несколько шагов согнулся вдвое и чуть не падает, бай Атанас с укоризной произнес:

— И правда, не для него это, товарищ комиссар… Хилый да к тому же еще не видит, что ли…

— Ничего, пусть понесет…

— Да он ноги свои еле носит…

— Это неважно, бай Атанас, — терпеливо ответил Тимошкин. — Кто хочет, тот всегда сумеет…

Но сыровар покачал головой.

— Не могли уж найти другого — на нем свет клином сошелся… Я с самого начала не мог понять, зачем вы такого взяли…

— Взяли, потому что заслужил, — коротко сказал Тимошкин.

На том, чтоб Клима включили в боевую группу, настоял в штабе он сам — с ним долго не соглашались. Юноша был простым бойцом в отряде имени Александра Матросова, но начальник его, упрямый парень, хоть и на редкость талантливый командир, не давал ему развернуться и показать себя. Хрупкое физическое сложение Клима, его близорукость были для командира непростительными недостатками. Тимошкин же чувствовал в юноше и чистоту, и беззаветную преданность делу и был уверен, что из него получится превосходный боец, лишь бы сам он получил возможность поверить в свои силы и способности. Чтобы поднять его авторитет, Тимошкин разрешил ему участвовать в этой серьезной и рискованной операции, ни на минуту не усомнившись в нем и не пожалев об этом. Клим был не единственным новичком в группе. Паренек в гимназическом мундире показал во время учебных стрельб удивительные результаты, которые никому еще не удалось повторить, но он ни разу не участвовал в сражении. Тимошкин решил взять и его, хотя не был в нем так уверен, как в худеньком, близоруком Климе.

Колонна внезапно остановилась. Клим, задыхающийся, весь в поту, выпустил рукоятки носилок, но, когда его настигли задние, снова схватил их и пошел. В глазах Тимошкина засветилась нежность. И сыровар с отцовским чувством следил за щупленьким человечком, который упрямо шагал во мраке. Вдали темнела высокая стена кукурузного поля.

* * *
Рассвет застал партизанскую группу в дубовой роще, километрах в пятнадцати от лесистых холмов. Пока Тимошкин и командир осматривали окрестности, партизаны, измотанные тяжелым ночным походом, прилегли под развесистыми деревьями, и скоро то тут, то там послышалось тонкое, прерывистое посвистывание или густой басовый храп. Для опытных бойцов было совершенно ясно: им придется провести здесь день, и они расположились на отдых, но новички были в напряжении и время от времени поглядывали на заросли, в которых скрылись командиры. В воздухе веяло утренней прохладой, трава светилась капельками росы, а над головой, среди ветвей деревьев, просвечивало розовое небо. После непрерывного десятичасового перехода ноги гудели, словно налитые свинцом, глаза невольно слипались. Только часовые, сняв рюкзаки, прохаживались с винтовками через плечо.

Тимошкин и командир вернулись скоро. Роща показалась им удобной для дневки, и по пути они приняли решение до темноты оставаться здесь. Лицо у комиссара было утомленным, глаза покраснели и опухли. Перед тем как углубиться в рощу, он еще раз бросил тоскливый и как будто прощальный взгляд на далекие зубчатые гребни, слегка позолоченные зарей. Доберутся ли они до них? Тимошкин постарался отогнать эту мысль и, присев на землю под кустами, стал набрасывать в своем блокноте приблизительный план местности.

Роща была маленькая — от силы пять-шесть гектаров, редкая по краям, но, к счастью, заросшая густым кустарником… Преимущество ее заключалось в том, что она почти со всех сторон окружена была жнивьем и паром, так что подкрасться незаметно и застать партизан врасплох было просто невозможно. Правда, с севера к роще примыкала неширокая полоса кукурузы. Здесь, решили Тимошкин и Волчан, надо выставить усиленную охрану. Метрах в трехстах к западу от них равнину пересекала неглубокая балка, которую партизаны перешли, прежде чем попасть сюда. Самым, пожалуй, неприятным был проселок, огибавший дубняк — днем, надо думать, оживленный. Кроме того, в такие рощицы пастухи обыкновенно в полдень загоняют стада овец (хотя пока при осмотре местности следов скотины как будто не обнаружилось), да крестьяне, сморенные зноем и тяжелой работой в страду, приходят отдохнуть здесь часок-другой. Одна надежда, что завтра воскресенье и мало кто выйдет в поле. Нанеся на свой грубый план все, что могло им потом понадобиться, комиссар обернулся к Волчану, который с интересом наблюдал за ним.

— Сразу видно — не был в казарме, — снисходительно улыбнулся он. — Такой топографии нигде и нету…

— Была бы правильная, — буркнул Тимошкин, засовывая блокнот в карман. — Ну, что же, пошли?

Когда они возвратились в лагерь, почти все партизаны спали. Волчан разбудил их, выставил посты, наметил подходящее место для дневки и велел перенести туда носилки с раненым, который все еще не приходил в сознание. Теперь, при свете, Тимошкин осмотрел его, пощупал пульс — и бойцы по выражению его лица догадались, что дело худо.

— Ложись! — посоветовал Тимошкину Волчан. — Ребята пока что подежурят…

Примостившись рядом с товарищами, Тимошкин с наслаждением вытянулся. Несмотря на опасность и риск, он вдруг почувствовал удивительное спокойствие и не заметил, как заснул. Открыв глаза, он в первое мгновение не мог сообразить, где он. Над головой, среди ветвей деревьев, сияло ослепительное летнее солнце, вокруг похрапывали товарищи. От суховатой редкой листвы веяло зноем, упоительно пахло застоявшимся лесным воздухом, прелыми листьями, влажной землей. Прямо над ним на ветку дерева уселась сойка, но, пугливо покосившись на лежащих внизу людей, вспорхнула крыльями и улетела. Было тихо — только где-то вдали неумолчно стрекотали кузнечики. Покоем веяло от этой картины — вечностью и покоем! Солнце освещало открытую полянку — там под порывами легкого ветерка колыхались метелки тимофеевки, желтел высохший овсюг. Под кустами, маленькая и красная, горела на солнце земляничка. Солнце, игра теней, тишина, синь высокого неба… А рядом лежит умирающий Бородка, и рыщут вокруг остервенелые жандармы, и всех его товарищей подстерегает смерть… Тимошкин снова прикрыл глаза, но сон уже не шел к нему. Большие черные надоедливые мухи жужжа кружились вокруг него и садились на лицо. Тимошкин замахнулся, на них несколько раз, зевнул беззвучно и поднялся. Взгляд его невольно упал на часы — было без четверти двенадцать. Что ж, неплохо — полдня прошло, а они еще живы, на свободе. В тени высокого старого дуба лежал все так же на носилках Бородка. Его синеватые, ввалившиеся глазницы занимали, казалось, половину лица; подпухшие веки не шевелились, как крылья летучей мыши. Десятки мух уселись на его землистое, одутловатое лицо, и комиссар сердито разогнал их. Бородку можно было принять за мертвого, но комиссар — скорее сердцем — почувствовал его слабое дыхание. Подумав, Тимошкин вынул из кармана чистый, аккуратно сложенный носовой платок и прикрыл им лицо товарища.

Вдруг где-то на опушке рощи послышался скрип телеги. Звук был совершенно ясным и отчетливым. Тимошкин замер на месте. «Там же проселок! — вспомнил он и пошел по направлению к дороге. Дойдя до опушки, он залег в кустах и осторожно осмотрелся. Перед ним простиралась равнина — бескрайняя, тихая, пустынная, с зыбким сизым маревом над жнивьем. Вокруг, насколько хватало глаз, не видать было ни людей, ни скотины — только голое желтоватое поле, раскаленное и печальное, с зелеными пятнами кукурузных нив и одинокими раскидистыми деревьями. Долго сидел он, устремив взгляд на изнывающую от жары равнину, пока за спиной у него не послышались осторожные шаги. Стремительно оглянувшись, комиссар увидел старого сыровара, который незаметно приблизился к нему.

— Командир меня послал, — шепнул он, словно кто-то мог его услышать в этом мертвом безлюдье. — Говорит, через полчаса собрание…

— Ладно, — кивнул Тимошкин.

По напряженному лицу сыровара чувствовалось, что он хочет еще что-то сказать, но не может решиться.

— Ну, — помог ему комиссар. — Что случилось?

Старик смутился.

— Разговор есть, товарищ комиссар, — глухо произнес он.

Тимошкин взглянул на него внимательней. Лицо бай Атанаса, такое помолодевшее после того, как он вступил в отряд, сейчас снова казалось старым. Что же все-таки случилось? Он похлопал старика по плечу.

— Ну, говори. Слушаю…

Сыровар с усилием глотнул.

— Ты слыхал о поручике Черкезове? — мрачно спросил он.

— Еще бы! Кто же о нем не слышал?

— Так вот… Поручик Черкезов… мой сын…

— Не может быть! — вздрогнул Тимошкин.

— Сын! — с болью повторил старик. — С тех пор, как я понял, что это за человек, мне, веришь ли, жизнь не в жизнь… В селе своем стыдно показаться, соседям в глаза неловко посмотреть… Коммунисты — такие люди! — поняли, предлагали работу. Только я не решился…

— Почему ж ты не сказал с самого начала? — вскинул брови Тимошкин.

— Не посмел, товарищ комиссар… Боялся… а ну как не поймете? Лучше, думаю, пусть на деле посмотрят, что я за человек, а потом, может, и простят. Вот я и не сказал.

— Чудный сюрприз! — огорченно протянул Тимошкин. — Отец поручика Черкезова!

В глазах сыровара застыло выражение глубокого, неподдельного горя.

— Я знаю, что виноват, товарищ комиссар, перед вами, перед всем народом, что вырастил такого сына. Виноват, что вовремя не понял, что за тип из него растет, не наставил на путь истинный. В кого он пошел, ума не приложу — только уж не в наш род. Поэтому у меня давно к нему душа не лежала, и я махнул на него рукой. Он уехал в город, в гимназию. Что он там делал, с кем водился, не знаю, но что из него вышло — это вы сами видите…

— Другого такого и не сыщешь! — мрачно вставил Тимошкин.

— Уж я-то его знаю, товарищ комиссар. Аспид, не человек… К ним ведь все такие идут, все такие на их удочку попадаются… Раньше он нет-нет да и заявится домой. Молчит, слоняется весь день по комнатам, сам себе поджарит яичницу, сам ее, паразит, и съест. По дому или по хозяйству — боже упаси, ни к чему не прикоснется: боится руки запачкать. А позапрошлым летом дождался, когда дома никого не было, и все вверх дном перевернул. Нашел подпольную литературу — ее Величко спрятал, мой зять, — и прямо в околийское управление. Ведь какой мерзавец, скажи, — сестру родную не пожалел! Сейчас Величко затаскали по тюрьмам, а дочка смотрит на меня так, будто я виноватый…

Голос сыровара задрожал — он осекся и замолк. Тимошкин заглянул в его померкшее, тоскливое лицо — таким он увидел его впервые на сыроварне, — и в сердце комиссара шевельнулась жалость, сострадание к этому старому и измученному человеку, почти ровеснику его отца.

И все же, несмотря на свои годы, он лежит сейчас рядом с ним в кустах, моргает выгоревшими ресницами и ожидает приговора. А кто он такой, собственно, чтобы судить? Что понимает, он в отцовских чувствах и крестьянских обычаях? И почему он сейчас должен копаться во всем этом, если ясно одно: старик сам попросился в отряд, а когда ранили Бородку, вел себя самоотверженно. Тимошкину захотелось утешить старика, но он не находил слов.

— Что тебе сказать, бай Атанас! — тихо заговорил он. — За сына никто в конце концов не может требовать с тебя ответа, а сам ты человек настоящий… Не знаю, слыхал ли ты о Тарасе Бульбе? Сын его предатель, но Тарас Бульба остается Тарасом Бульбой. Неприятно, конечно, что сын опозорил твое имя, но честь твоя — это само собой. Ее он запятнать не может.

— Может, — горестно произнес старик. — Я так понимаю, что может…

Тимошкин ничего ему не ответил. Вдали послышался стук колес, а потом из-за поворота показалась зеленая бричка. На козлах сидело два мужика, а сзади, в сене, платок к платочку, полулежали рядышком их жены, и было видно, как они быстро шевелили губами. Бричка проехала, а за нею появился усталый пешеход — босой, в одной потной рубашке, с коричневым пиджаком через плечо. Когда и он скрылся за деревьями, Тимошкин повернулся к старику:

— Пошли… Пора на собрание…


Все партизаны, кроме часовых, сидели в тени высокого дуба. Они не совсем еще стряхнули с себя сон, но были в отличном настроении и, как подумалось Тимошкину, не особенно сознавали, какая страшная опасность грозит им в этом маленьком дубнячке, среди раскаленной зноем равнины. Тимошкин окинул взглядом группу и шутливо произнес:

— Что ж, провернем собрание натощак, чтобы совесть была чиста после обеда…

— Мы уж подзакусили, товарищ комиссар, — стряхивая крошки хлеба с усов, отозвался Чапай.

Бойцы засмеялись и, усевшись поудобней, приготовились слушать. Выждав, пока наступит тишина, Тимошкин начал уже серьезно:

— Так сложились обстоятельства, товарищи, что я считаю необходимым дать вам некоторые объяснения. Вы, наверно, заметили, что вчера я настоял на поджоге сыроварни. На первый взгляд может показаться, что в этом не было необходимости. Мы привели в негодность инвентарь, уничтожили запасы брынзы, сожгли списки поставок. Зачем, спрашивается, еще пускать петуха и собирать ищеек со всей околии? Сам командир, не посоветовавшись со мной, высказал эту мысль, верно?

— Верно, — кивнул Волчан.

— После этого мы подожгли сено и тем самым выдали наш маршрут. Пришлось резко изменить направление, потерять при этом много времени и встретить рассвет на равнине, а не в горах, как нам предписывал приказ.

Всматриваясь в напряженные лица товарищей, Тимошкин спросил внезапно:

— Теперь скажите мне, что это — легкомыслие или просто неопытность?

— Ну, что вы, товарищ комиссар! — отозвался первым Стоичко. — Как можно говорить такое?

Зашумевшие разом бойцы единодушно поддержали товарища.

— Начнем сначала! — прервал их Тимошкин. — Давайте рассмотрим по порядку. Приказ штаба был яснее ясного: осуществить разведывательный рейд, проверить возможность будущих операций и боевой готовности врага, поднять дух населения. И, это уж само собой, вернуться на базу с минимальными потерями. Возникает такой вопрос: может, я увлекся, перестарался? В этом я буду отчитываться перед штабом, и штаб решит, правильно ли я поступил, но сейчас, перед лицом опасности, которая нам все еще угрожает, я хотел бы дать отчет и вам…

Бойцы смотрели на него серьезно, но в глазах их Тимошкин не прочел упрека или недоверия.

— Вот мое мнение, а потом и вы выскажете свое. Смысл партизанского движения, я считаю, не только в том материальном ущербе, который мы причиняем врагу, но и в огромном политическом эффекте наших боевых действий. Чем глубже мы прячемся, чем бесшумнее мы действуем, тем меньше эффект, по-моему. Мне ж хотелось, чтобы наша группа, несмотря на ее малочисленность, огненным вихрем пронеслась через поля, разбудила бы всех заснувших. Пусть горит сыроварня! Пусть рыскают по нашим следам полицейские ищейки! Пусть трясутся всякие мерзавцы в своих спокойных, теплых берлогах! Пусть видят, что мы сильные, не боимся их, ловко маневрируем у них под носом! Пусть поднимут по тревоге и войска! Чем больше сил будет к нам приковано, тем неуверенней они себя почувствуют…

Тимошкин неожиданно замолчал, бойцы повскакали с мест. С опушки долетел сигнал тревоги — резкий и нетерпеливый. Партизаны похватали оружие и, не дожидаясь приказа, кинулись к опушке рощи.

— Стой! Без шума! — скомандовал Волчан. — Соблюдать осторожность!

Из-за деревьев показался часовой. По его взволнованному лицу было видно — тревога не напрасная.

— Кавалерия, товарищ командир! Солдаты! — закричал он издали.

— Сюда идут?

— Нет, по дороге!

— Может, и пройдут мимо! Никому не выходить из прикрытия! — распорядился командир. — Залечь в кусты и маскироваться!

Когда Тимошкин выглянул на дорогу, солдаты были уже недалеко. Конный разъезд — около десяти всадников на хороших белых лошадях — шел рысью, никуда не сворачивая и не оглядываясь по сторонам. Их запыленные пропотелые гимнастерки и фуражки белели на солнце, а новые желтые карабины ритмично подскакивали на спине. Разъезд поравнялся с дубняком и, не сбиваясь с равномерной рыси, поскакал в сторону гор. Партизаны вздохнули облегченно — уф, опасность миновала! Только юношеское лицо Волчана с морщинкой озабоченности на лбу оставалось неспокойным.

— Не нравится мне все это, Тимошкин! — сказал он тихо комиссару. — Мы и без того замешкались с окопами. Предлагаю прекратить собрание и начать укрепительные работы.

— Ты думаешь, это только начало?

— Конечно. Первая ласточка.

— Хорошо! — согласился комиссар. — Какой ты предлагаешь план?

Не успел он отдать распоряжения, как часовой снова сообщил: по дороге, гудя мотором, прошла военная машина. Тимошкин заметил, что один из офицеров, сидевших сзади, оглянулся на рощу и рассматривал ее до тех пор, пока шофер не прибавил газу и летние формы офицеров не скрылись за поворотом.

Бойцы энергично принялись за работу. Земля была мягкая и податливая, но инструментов не хватало, и кроме того землю из стрелковых окопов приходилось носить назад, чтобы не выдать врагу позиций.

Спустя некоторое время Тимошкин поглядел на часы — без двадцати два! Большая часть дня уже прошла, а они еще не обнаружены. Может, им все же повезет? Интересно, разыскивают ли их в этой части равнины? Ему хотелось верить, что нет, но воспоминание об офицере, который приглядывался к роще, не давало ему покоя. И все-таки — кто знает…

Около двух передовой пост снова подал сигнал тревоги. По проселку, почти без строя, усталой, расхлябанной походкой, в мундирах, распахнутых на груди, шла группа полицейских. Один из них — все это сразу же заметили — нес на плече ручной пулемет, а двое других тащили за ним тяжелые сумки с лентами. Всего их было восемь человек: шесть рядовых полицейских, офицер и с ними какой-то штатский. По тому, как они вяло двигались, по винтовкам, болтавшимся за спиной, явно было, что у них нет никаких серьезных намерений.

— И эти, похоже, мимо пройдут! — убежденно шепнул Волчан и скомандовал «Ложись!»

Но надежда его не оправдалась. Поравнявшись с дубовой рощей, полицейские свернули с проселка и ступили на стерню. Впереди шли офицер и штатский, другие — гуськом — за ними. Офицер был совсем молодой. Небрежно сдвинутая на затылок фуражка и шаткая, неуверенная походка выдавали в нем человека выпившего. Штатский, чем-то походивший на охотника — он был в расстегнутой до пояса цветной рубашке, поношенных галифе и высоких желтых ботинках — тоже казался молодым и тоже чуть-чуть подвыпившим. Оба о чем-то оживленно болтали и то и дело прыскали со смеху. Их, видно, послали прочесать лес, но все смотрели на это как на ненужную, бессмысленную затею, ни на секунду не допуская мысли, что в роще и вправду могут быть партизаны.

Подойдя примерно шагов на двадцать, один из полицейских, что шел в хвосте, заметил, видно, что-то подозрительное, так как тревожно ткнул товарища и стал всматриваться в кусты. В то же мгновение послышалась четкая, отрывистая команда, и дружный залп нескольких винтовок потряс безмолвную равнину. Офицер и рядовой с пулеметом рухнули как подкошенные, а штатский сделал несколько шагов, согнулся вдвое и медленно опустился на землю. Остальные бросились бежать, но их настигла пулеметная очередь, и они попадали один за другим на сухую колючую стерню.

* * *
Несмотря на ответственное дело, которое вдруг свалилось ему на голову, генерал Козарев надеялся все-таки соснуть часок-другой и с тоской поглядывал на мягкую бордовую кушетку, стоявшую в углу кабинета. Его упитанное, крупное тело, привыкшее за десятилетия к размеренной жизни, неудержимо стремилось к отдыху, веки у него слипались. Отдав все приказы и распоряжения, он проводил до двери начальника штаба дивизии подполковника Сюлемезова и дружески похлопал его по плечу. Подполковник сверкнул стеклами очков, отдал честь и исчез в ночи. «Все!» — с облегчением вздохнул генерал и, заранее предвкушая удовольствие, мягкими кошачьими шагами подошел к бордовой кушетке. Пружины мелодично скрипнули под ним. Протянув машинально руку, Козарев погасил лампочку. Сон словно мягкой пуховой подушкой лег на его усталое лицо — он тут же захрапел. В это же самое мгновение телефон на письменном столе ожесточенно зазвонил. Сделав паузу, он затрезвонил еще сильнее и настойчивей. Генерал, не попадая в шлепанцы и раздраженно чертыхаясь, поднял, наконец, трубку.

Это был областной директор — радостный и возбужденный. Ему только что сообщили из Рековичского общинного управления, что неподалеку от села слыхали оживленную перестрелку, и он в свою очередь спешил уведомить об этом генерала. Когда прибудут туда войска? Какие силы? Козарев нетерпеливо выслушал наивные вопросы директора и сердито бросил в ответ:

— Ложитесь спать, господин областной директор! И ни о чем не беспокойтесь!

Теперь вот надо еще звонить подполковнику Сюлемезову, давать новые указания… Четверть часа спустя подполковник сам позвонил ему — тревогу в Рековице подняли, оказывается, напрасно: это полицейские и жандармы столкнулись между собой в потемках. Новость почему-то обрадовала генерала — должно быть, ему впервые в жизни пришелся не по душе тот факт, что с делом, выходит, можно справиться и без его участия. Задумав впечатляющий красивый маневр, он непременно хотел осуществить его и доложить министру.

Но потом посыпались сообщения одно другого неприятней, и тут уж было не до сна. Полки поднялись по тревоге неорганизованно, со значительным опозданием. Кое-кого из офицеров не оказалось ночью дома, другие явились через час, а в одном из подразделений, как докладывал ему сонно сам начальник разведывательного отдела, офицеры пришли в казарму прямо с какого-то развеселого банкета — «пьяные вдребезину».

— Безобразие! — рявкнул в трубку генерал и чуть не бросил ее на пол.

Выход полков на исходные позиции тоже проводился беспорядочно. Роты попусту плутали впотьмах, связи между отдельными подразделениями почти не было налажено. Всюду, докладывали по телефону, царил такой ужасающий хаос, что Козарев рвал и метал — голос его охрип от ругани. Красивый маневр, которым он собирался блеснуть в министерстве, по сути дела провалился. Внезапно злоба его иссякла — она перешла в, страх. А что если в этой общей сумятице партизаны пробьются в горы? Что он скажет в министерстве? Забыв все свое генеральское величие, он почти умоляюще спросил начальника штаба Сюлемезова:

— Скажите, господин подполковник, как нам выпутаться из этого идиотского положения? Что вы можете предложить?

Трубка на несколько секунд замолкла. Генералу вдруг показалось, что на той стороне провода ехидно подсмеиваются над его растерянностью, но голос подполковника прозвучал серьезно и озабоченно:

— По-моему, господин генерал, полки надо вернуть на исходные позиции…

— То есть, как на исходные позиции? — не сразу понял генерал.

— Я хочу сказать — на места, откуда они начали движение.

— Понятно! — буркнул генерал.

— Мы, таким образом, не будем их разыскивать по всей равнине, а подождем на месте. Партизаны или наткнутся на кордон или будут вынуждены остаться внизу. Если они останутся внизу, днем мы их так или иначе выловим. А если наткнутся на кордон…

— Правильно! — одобрил генерал. — Действуйте!

К тому времени, когда воинские части преградили дорогу в горы, уже давным давно рассвело. Генерал, не дожидаясь сообщений, сам отправился на проверку. Пока мощная военная машина везла его в направлении гор, Козарев невольно задремал. После трудной бессонной ночи он не казался уже таким подтянутым. Куда девалась его представительность, его юношеский румянец? Начальник штаба, сухопарый, молчаливо-меланхоличный офицер в пенсне с безукоризненно протертыми стеклами, бросал полупрезрительные взгляды на отвисшую губу начальника и все больше замыкался в себе. Солнце поднялось уже высоко и освещало широкую равнину, лежащую по обе стороны шоссе — по-утреннему тихую, прохладную, с желтеющими кукурузными нивами и голубоватыми виноградниками, среди которых виднелись шалаши и небольшие белые домишки. Крестьян в полях почти не попадалось, но зато все чаще и чаще встречались жандармские и полицейские патрули и усиленная охрана при въезде и выезде из сел. Машина проносилась мимо них на бешеной скорости, и все же, привлеченные золотом погон, служители власти успевали увидеть спящего генерала. Подполковник не знал куда деться от досады — на его костистом лице проступила краска стыда. К счастью, в одной из деревень шофер врезался в гусиное стадо, которое как раз пересекало дорогу, поднялся ужасный шум и гвалт, и генерал, наконец, открыл свои голубые, по-детски глуповатые со сна глаза.

— Где мы? — спросил он и бесцеремонно зевнул во весь рот.

— Приближаемся, господин генерал, — сухо ответил подполковник.

Проверка подняла настроение Козарева: короткие, обрывистые команды, рапорты командиров, щелканье каблуков, яростное «здравия желаем», которым солдаты и офицеры словно старались загладить свою вину, влили спокойствие в генеральское сердце, несколько смягчили его, и он пустил в ход лишь малую толику заготовленных им заранее громогласных истерических угроз. Что касается штабиста Сюлемезова, то сердце его не было столь податливым, как у бравого генерала, и он заметил то, что ускользнуло от поверхностного взгляда начальника: невыспавшиеся и враждебные лица солдат, их разболтанную походку и неряшливый внешний вид, брошенное как попало оружие. Для генерала это были всего навсего солдаты — «орлы», «ребятушки», «молодцы», как он любил к ним иногда обращаться. Он не думал, не мог себе представить, что раньше они не были солдатами, что вскоре вновь перестанут ими быть. Но подполковник Сюлемезов, который присутствовал недавно на процедуре переодевания новобранцев в военную форму, отлично знал, что под каждым солдатским мундиром скрывается обыкновенный рабочий или крестьянин, человек, оставивший дома семью, бросивший работу в мастерской или на поле, чтобы болтаться теперь впустую по бескрайней равнине. Когда генеральская машина, вздымая клубы белесой пыли, повернула в околийский центр, подполковник совсем ушел в себя.

Но теперь даже генерал почувствовал, что в блокированном районе происходит что-то неладное. Деревни, через которые они проезжали, угнетали своим безлюдьем, своей зловещей, угрюмой тишиной, нарушаемой лишь собачьим лаем, беспокойным кудахтаньем кур да шагами полицейских. Жители как сквозь землю провалились. Только изредка, где-то впереди, не оглядываясь на машину, перебежит дорогу бабка, да ребятишки высунут из-за ограды посветлевшие за лето головы и тут же в испуге спрячутся. Генералу стало не по себе — он обиженно сдвинул брови. Да кто он такой, в конце концов, что все бегут от него в панике? Что он им такого сделал?

В селе Габыре Козарев увидел машину областного директора и велел остановиться. Встреча двух областных начальников — полицейского и военного — особой сердечностью не отличалась. Директор, невысокий, обрюзгший человек в желтоватой шелковой сорочке и чесучовом пиджаке, был против обыкновения молчалив: он только наливал себе содовую воду из оббитого стеклянного сифона и расстроенно вытирал лысину маленьким, почти дамским носовым платком. Обменявшись с ним несколькими словами, Козарев узнал, что полиция и жандармерия прочесали весь блокированный район, но, к огромному своему удивлению, не обнаружили ни намека на партизан; они не встретили даже человека, который бы видел или слышал что-либо подозрительное. Партизаны, по выражению директора, исчезли прямо-таки «фантастически», словно превратились в тени.

Кашлянув, директор заметил:

— Боюсь, господин генерал, как бы войсковые части не пропустили их через кордон…

— Глупости! — вспыхнул генерал. — Это невозможно — в моем кордоне не было ни малейшей лазейки…

Директор кисло улыбнулся.

— Может, попрятались по селам… Мы сейчас как раз проверяем все сомнительные дома.

В самом гнуснейшем настроении, с удвоившимися морщинами вокруг глаз, Козарев снова уселся в машину. В довершение ко всем бедам у него разболелся зуб, все тот же, давно испорченный коренной, который генерал бесконечное число раз обещал жене починить и все не сдерживал обещания. Зуб частенько его беспокоил, но страх перед сверкающими на солнце зубоврачебными инструментами оказывался сильнее боли. Сейчас его еще сверлила мысль: а что если партизаны и вправду проскользнули через кордон, которого — он сам это отлично знал — до рассвета по существу не было. Не окажется ли этот случай гибельным для его карьеры?

Только около половины третьего он получил, наконец, известие, что партизаны обнаружены, и облегченно откинулся назад.

* * *
Ровно в четыре генерал Козарев, посмотрев на золотые часы, дал сигнал начинать атаку. Когда поднявшиеся цепи солдат заключили маленькую рощу в широкое плотное кольцо, генерал невольно поморщился: картина была вовсе не такая эффектная, как он себе представлял. Солдаты шли в наступление через силу, с трудом отрывались от земли и делали слишком короткие перебежки. Офицеры с пистолетами в руках метались в злобе за спиной наступавших и подгоняли их громкой руганью, но атака развивалась вяло, хотя из рощи до сих пор не последовало ни одного выстрела.

Сидя в укрытии со стороны западной опушки рощи, генерал с недоумением наблюдал за странным ходом атаки. Почему же те не стреляют? И почему, несмотря на это, пехота движется так медленно? Он обернулся, чтобы позвать связного, но тут же снова уставился вперед. Когда атакующие подошли к роще метров на двести, оттуда раздался дружный ружейный залп. За ним последовала пулеметная очередь. Пехотинцы, которые и без этого еле тащились, на мгновение замерли на месте и панически ринулись назад. Пулемет, дав несколько очередей, замолк, но ружейная стрельба продолжалась, пока солдаты кое-как не попрятались по стрелковым окопчикам.

Все произошло так быстро и неожиданно, что генерал, оцепенев, медленно опустился на землю. Если б не трупы в открытом поле и не долетавшие до его ушей стоны раненых, он подумал бы, что все это ему померещилось, что никакой атаки и не было. И впрямь, разве это возможно, чтобы два пехотных батальона разбежались, как перепуганные птенцы, при первом залпе партизан? Уж не сон ли ему снится страшный? В это мгновение он снова услыхал оживленную стрельбу и как ужаленный вскочил на ноги, приникнув в окуляру дальномера. Поле перед ним было по-прежнему пустым, а стрельба, которую он слышал, долетала со стороны дороги, где действовали полицейские и жандармы. Козарев взревел сквозь стиснутые зубы и оглянулся — перед ним стоял, закусив губу, подполковник Сюлемезов.

— Выясните, что там происходит, — сухо приказал Козарев.

Пока телефонист, налаживая связь, что-то кричал надсадно в трубку, стрельба по другую сторону рощи постепенно затихла. Подполковник, выслушав донесение, отдал трубку и с мрачным видом подошел к своему начальнику.

— И там атака отбита, господин генерал, — хмуро рапортовал он.

— Отбита! — взъярился генерал. — И там тоже отбита!

— Они докладывают, господин генерал, что понесли тяжелые потери… Убит капитан Мирковский.

Только сейчас Козарев, наконец, дал волю своему гневу. Когда спустя несколько минут все затихло, командиры, потупясь в землю, с багровыми пятнами на щеках, все еще испуганно моргали. Окинув их возмущенным взглядом, Козарев нервно зашагал взад-вперед. Командиры попеременно видели то его яростное лицо, то налившуюся кровью шею и ждали распоряжений. Остановившись, он еще раз обвел подчиненных негодующим взглядом и рявкнул во все горло:

— Чего вы тут ждете? Убирайтесь к солдатам! Ткните их мордой в землю!

Среди офицеров был один полковник. Он обиженно вспыхнул, отдал честь и, не спрашивая разрешения, нервно заговорил:

— Господин генерал, разрешите повторить атаку! Я лично поведу батальоны!

— Идите! Атакуйте! — выкрикнул генерал. — Немедленно атакуйте!

И все же, несмотря на это обещание, атака повторилась только в половине седьмого, когда прибыло подкрепление. На этот раз против горстки партизан были брошены свежие силы, а другие остались в резерве, за линией обстрела. Густые непрерывные цепи солдат и шквал картечи, обрушившийся на рощу, — все это производило внушительное впечатление, и Козарев воспрянул духом. Но партизаны на этот раз не дожидались, пока атакующие подойдут на близкое расстояние, а сразу открыли по ним огонь. Может, их прельщала густота рядов, а может — надеялся Козарев — они утратили, наконец, свое первоначальное хладнокровие. Но спокойствие генерала длилось всего секунду. Атака разворачивалась, как и в первый раз, вяло и без охоты. Солдаты, испуганно жались к земле и, с трудом отрываясь от нее, медленно шли вперед. Скоро Козарев инстинктивно почувствовал, что противник отнюдь не в растерянности: он поддерживал равномерный огонь, а пулеметчик, дававший время от времени короткие злые очереди, экономил, как видно, патроны для решительного удара.

Метрах примерно в двухстах от рощицы наступающие снова залегли, и теперь уж ничто не было в силах оторвать их от земли — ни остервенелая ругань офицеров, ни посылаемые к ним вестовые, ни громкие приказы генерала. Склонившись к начальнику, подполковник Сюлемезов сдержанно, но довольно нервно произнес:

— Излишне, господин генерал! Мы таким образом рискуем офицерами…

Козарев и сам уже заметил, да и донесения это подтверждали, что партизаны в первую очередь целились в офицеров. Разве перепуганные, растерянные люди станут действовать так расчетливо? Господи, конечно, нет! Поняв, кто к нему обращается, генерал хрипло произнес:

— Они только этого и заслуживают! Пули — и больше ничего!

В двадцать минут восьмого генерал приказал приостановить атаку и вызвал офицеров на совещание. Снова метать громы и молнии, снова истерически вопить было по меньшей мере глупо. Он заговорил со сдерживаемым возмущением, но уже на первых словах снова сорвался на крик. Его раскатистый, зычный голос доносился до позиций.

— Что ж это за безобразие, господа! — гаркнул он, захлебываясь яростью. — Кого вы поднимаете в атаку — солдат или башибузуков? Я не знаю, как все это понимать — у меня в голове не умещается! Выходит, Болгария перед пропастью, Болгария уже мертва! Такой доклад я должен послать в Военное министерство?

Офицеры подавленно молчали.

— Столько бойцов против горстки людей! — продолжал генерал. — А если б у противника были равные силы? Где б я вас тогда искал — в Дунае?!

Генерал сделал несколько шагов и, остановившись возле онемевшего телефониста на пункте связи, снова закричал:

— Зараза проникла до мозга костей. За это неслыханное разложение в армии я с вас спрошу, господа!

Один из офицеров, взмокший от напряжения, отозвался неуверенно:

— Разрешите заметить, господин генерал: в моем полку все больше старички…

— Ну и что из того?

— Да как вам сказать, господин генерал, — они давно отвыкли от казармы, забыли, как службу-то несут… Почти ни один и пороху не нюхал: разве что во время учебных стрельб… Это их первый бой… А в первый раз, господин генерал, люди всегда робеют…

— Хорошенькое объяснение! — взорвался генерал. — По-вашему, господин подполковник, выходит, что войска во время первого боя должны разбежаться кто куда и боя, как такового, быть не может?..

Офицер сконфуженно замолчал, но потом несмело добавил:

— И кроме того, господин генерал, от продолжительного отсутствия в казарме их национальное сознание ослабло…

— А вы где были? — прервал его генерал. — Вы их почему не воспитывали? Почему не вдохнули в них вновь национальное сознание?

Полковник, вызвавшийся на первом совещании повести свою часть в атаку, вмешался без разрешения:

— Господин генерал, наши солдаты мобилизованы лишь две недели назад. Не можем мы за такой короткий срок сделать то, что наша общественность не сумела сделать за десять-пятнадцать лет!

— Все-то вы знаете! — поутих генерал. — И всегда найдете виновных. Вам бы стать директором Национальной пропаганды!

Полковник обиженно поджал губы. Генерал, переведя дыхание, заговорил более сдержанно — чувствовалось, что он изо всех сил старается придать голосу спокойствие.

— Сейчас нечего ломать здесь голову и искать виноватых. Мы это успеем сделать завтра. Приказываю всем разойтись по местам и подготовить части к атаке — последней атаке, господа! Предупреждаю — в случае неудачи ответственность падет на вас! И хоть мне стыдно об этом говорить, но в наступлении, господа, примет участие и резерв.

Гнев снова подступил ему к горлу, и генерал внезапно вскипел.

— Идите! — кончил он криком.

Начальник штаба, который до сих пор не проронил ни единого слова, глухо сказал:

— Господин генерал, разрешите мне доложить свое мнение!

Козарев бросил на него сердитый взгляд.

— Не разрешаю! — отрубил он и повернулся к офицерам. — Идите, идите, господа!

Только когда они скрылись из виду, генерал овладел собой и взглянул на своего помощника.

— Слушаю вас, господин подполковник! — буркнул он, пряча за грубоватым тоном чувство некоторой вины перед ним. — Жду вашего ценного мнения.

Подполковник с обиженно-замкнутым лицом поднялся с раскладного стула.

— Мне кажется, господин генерал, что мы напрасно жертвуем людьми, бросая их в эти лобовые атаки. То, что мы введем в бой и резерв, вряд ли изменит положение — и без того густота рядов оборачивается нашим минусом. Гибнет слишком много людей. А это действует на солдат гнетуще — даже многочисленность их рядов не может поднять их дух. Бесспорно, если так продолжать, мы в конце концов их возьмем. Но разве это победа? Наверху нас могут спросить: какой ценой вы добились победы? И, конечно, по головке не погладят…

— Не могли бы вы выражаться ясней! — прервал его генерал.

— Нам не нужна Пиррова победа, господин генерал. Нам нужна легкая, эффектная победа, которая подняла бы настроение солдат. И если уж на то пошло, господин генерал, нельзя недооценивать противника. Мы, например, предприняли атаку без всякой поддержки артиллерии…

Генерал залился румянцем.

— Этого еще не хватало! Как вам не совестно такое говорить! — искренне возмутился он. — Столько батальонов против горстки босяков — и еще артиллерийскую поддержку! Может, и авиацию потребуете?

— Разрешите заметить…

— Не перебивайте — теперь я говорю! Неужели вы не понимаете, что это вопрос чести? Я сам знаю, что если выставить против них полевую батарею и стрелять несколько часов, от них мокрого места не останется…

— Вот это я и предлагаю!

— А я не принимаю! Вы слыхали, господин подполковник, как ухает в поле, в тишине одна единственная батарея?

Подполковник молчал.

— Слыхали, я вас спрашиваю? Да наши выстрелы до Румынии докатятся. Что подумает население? Тут не фронт, тут же мирный тыл, и мы не имеем никакого права превращать его в поле битвы. И, кроме того, я уже сказал — это вопрос чести. Завтра все нас поднимут на смех: не хватило Козареву дивизии — выставил против партизан орудия. Можно подумать, что перед нами бог весть какой противник!

Подполковник сделал шаг назад.

— Говорите! — остановил его Козарев. — Докладывайте! Что вы думаете?

Подполковник, закусив побелевшую губу, произнес сдавленным голосом:

— Боюсь, господин генерал, что в конечном счете нам все же придется прибегнуть к артиллерии…

— Вы не верите в успех новой атаки?

— Не верю, господин генерал. У них есть автоматическое оружие, которым они расчетливо косят наши сгущенные ряды. А пехота наша — не пехота, а просто какой-то штатский сброд… Все равно ведь рано или поздно нас вынудят пустить в ход артиллерию. Так, по мне, лучше уж сейчас, чтобы не срамиться зря…

— А это, по-вашему, не срам, когда среди ночи грянет артиллерия — она и мертвого с постели поднимет…

— Разрешите идти, господин генерал?

Козарев ничего не ответил. — Постояв мгновенье в раздумье, он снова нервно заходил по оврагу — десять шагов вперед, десять назад; лицо его выражало колебание. Солнце уже клонилось к западу, высокие жилистые грабы на крутом склоне оврага бросали длинные тени. И справа, и слева, и за рощей, обстреливая ее со всех сторон, время от времени равномерно строчили пулеметы. «А вдруг опять атака провалится?» — обожгла генерала мысль. И он тут же с неизбежностью понял: именно так и будет. Какой же рапорт он подаст начальству? Что станется с его карьерой? И почему он не послушался жены и впутался в эту проклятую историю?!

Остановившись на секунду в нерешительности, генерал повернулся к подполковнику, который, сидя в нескольких шагах на своем складном стульчике, смотрел сквозь сверкающие стекла пенсне на голый рыжеватый склон оврага.

— Сюлемезов! — позвал раздраженно генерал. — Отмените атаку!

— Слушаюсь, господин генерал! — вскинул голову начальник штаба.

— Приказываю приостановить стрельбу! Немедленно вызвать батарею. Как вы думаете, когда примерно она прибудет на позиции?

— К одиннадцати часам, господин генерал, — не задумываясь ответил подполковник, словно ждал этого вопроса.

— Поздно! — буркнул генерал. — Но ничего! Я все равно не стал бы поднимать шум среди ночи. Используйте все свободные части, укрепите кольцо окружения. Не исключено, что они ночью попытаются пробиться в горы.

— Наверняка, господин генерал.

— Это было бы нам только на руку — мы раздавили бы их и без помощи артиллерии. Как только они вылезут из норы, они нам уже не страшны. Важно только, чтоб кордон был крепкий, особенно с юга, со стороны гор, куда они, надо думать, будут рваться.

— Это уж точно, господин генерал.

— Я требую полной боевой готовности. За все отвечают офицеры.

— Слушаюсь, господин генерал.

— Вместе с артиллерией пусть пришлют и прожекторное отделение — оно будет освещать окрестности. За исполнение всех приказов несете личную ответственность вы.

— Слушаюсь, господин генерал.

Приняв решение, генерал почувствовал, как по телу его разливается спокойствие, облегчение. Только зуб продолжал болеть, хотя он принял послеобеда четыре таблетки аспирина. Боль, правда, была терпимая, но она его раздражала, портила настроение. С каким таким негенеральским характером он уродился — не мог переносить ни боли, ни невзгод — даже самых маленьких и пустячных? И в дополнение ко всему Козареву предстояло провести здесь, в поле, бессонную ночь. А он уже сейчас был бы не прочь соснуть. Почему бы ему не оставить все на подполковника, раз они до утра ничего предпринимать не станут? Да, нет, опасно… А, собственно, почему? Он решительно махнул рукой, словно отгоняя дурные мысли. Не лучше ли в самом деле подумать, где тут можно вздремнуть. «А что было на турецкой границе в тридцать девятом! — вдруг вспомнил он. — Что было на Страндже! Громадные серые полёвки, как груши падавшие на брезентовые палатки, змеи, которые кольцом сворачивались под подушкой!» Тогда его, помнится, всем взводом охраняли от всяких гадов. И все-таки уберечься было невозможно. Но охота ему об этом думать! Нет у него, что ли, других воспоминаний — приятней и интересней?

Солнце зашло. Над пустынной равниной горело оранжевое зарево. Грабы на склоне балки почернели, тени растаяли, свежий ветерок шелохнул их безжизненные листья. Генерал, устало вздохнув направился к телефону.

* * *
К вечеру на позиции полицейских частей прибыл околийский начальник Киселов. Первое, что он здесь услыхал, — это известие о смерти капитана Мирковского. Новость была не из приятных: Киселов отлично понимал, какое тягостное впечатление произведет она на приверженцев власти в маленьком околийском городке. Как это произошло? Смуглый, сухопарый полицейский поручик, для своего чина весьма немолодой, мямлил что-то очень бестолково и никак не мог объяснить. Мирковский был пьян, не соблюдал осторожности и в первой же атаке пуля угодила ему в живот. Здесь рассказ становился совершенно бессвязным и непонятным. Должно быть, подумал про себя Киселов, раненый звал на помощь, стонал, но не нашлось ни одного человека, кто бы вынес его с поля боя. Вторая пуля, более меткая, лишила капитана жизни. Поручик сам видел его труп. Но пулеметные очереди партизан заставили их отойти обратно, оставить тело убитого командира в поле, перед партизанскими позициями.

— Если хотите, господин начальник, можете посмотреть на него в бинокль — с наблюдательного пункта видно… — закончил рассказ поручик.

— Да нет, к чему, — поморщился Киселов и, подумав немного, спросил:

— Белосельский рассыльный с вами?

— Здесь, господин начальник…

— Приведите…

Манола, чуть живого от страха, разыскали где-то за межой. После всего, что ему пришлось пережить, он еще больше сморщился, пожелтел и казался совсем безликим. Из запавших синеватых орбит глядели беспокойные глаза. Даже взгляд его изменился — вместо прежней слабости и безответности, в нем появилось что-то отчаянное, мрачное и упрямое. Когда Манола вызвали к начальнику, он пополз, прижимаясь к земле, но унтер грубым бесцеремонным пинком заставил его подняться на ноги.

— Стреляют, господин унтер-офицер! — хрипло выдавил из себя рассыльный. — Того и гляди убьют…

И впрямь — партизаны стреляли редко, но очень точно: полицейским приходилось все время быть начеку. Рассыльный постарался побыстрее перебежать открытое пространство, но, увидев перед собой Киселова, позабыл о всякой осторожности и замер как столб на месте. В глазах маленького незлобивого человечка вспыхнула глухая ненависть. Киселов холодно посмотрел на него, но уже в следующий момент узнал и нахмурился.

— Поди сюда, — сухо приказал он.

Манол робко подошел к нему. Поручик, лежавший в неглубоком окопчике, где был устроен наблюдательный пункт, предупредил:

— Вы бы залегли, господин начальник. Там у них есть один стрелок — муху, как говорится, не пропустит!

— Я не муха, — огрызнулся околийский и сурово поглядел на рассыльного.

— Сыровар ушел с партизанами?

Вопрос был поставлен так внезапно, что рассыльный невольно вздрогнул и покрылся красными пятнами.

— Не знаю, господин начальник, не видал…

— Врешь, скотина, — прошипел он. — По глазам вижу, что врешь.

Слуга в отчаянии замолк. «Промолчи я и тогда, — подумал он, — я не торчал бы теперь перед тобой, а сидел себе спокойно дома!»

— Отвечай, — рявкнул околийский. — Слышишь? Кому сказано!

— Что отвечать, господин начальник, я ничего не знаю…

Киселов еле сдерживал себя — его злое узкое лицо вытянулось еще больше.

— Кто заманил старосту на сыроварню? — продолжал допрашивать он. — Бай Атанас зазвал?…

— Какой бай Атанас! — откликнулся рассыльный, почувствовав твердую почву под ногами. — К бабе он там одной ходил. Я сколько раз его возил на бричке…

— К бабе? — поднял брови околийский. — Как ее зовут, не знаешь?

— Гиной зовут, а фамилии не скажу… Муж ее, господин начальник…

Рассыльный не успел докончить. Киселов явственно услыхал, как мимо его ушей просвистела пуля, и слуга с окровавленным лицом рухнул будто подкошенный. Околийский, мертвенно бледный, бросился наземь и ползком добрался до окопчика наблюдательного пункта. Равнодушно посмотрев на труп, на алую кровь, которую жадно впитывала сухая, потрескавшаяся земля, поручик укоризненно пробормотал:

— Я же говорил вам, господин начальник, — здесь шутки плохи. Перед тем как вам сюда приехать, прихлопнули связного поручика Черкезова.

— Где Черкезов? — с пересохшим горлом спросил его околийский.

— Здесь поблизости… Возле той сухой груши. Видите? — показал поручик.

Киселов собрался было встать, но какая-то невидимая рука словно прижимала его к земле, тянула с силой назад. В двух шагах от него, черный, в последних бледных лучах заката, лежал неподвижный труп слуги. Еще бы несколько сантиметров, и вместо этого невзрачного человечка, такой же черный и неподвижный, с медленно стекающей на землю кровью, лежал бы он сам, Киселов. При этой мысли околийский начальник почувствовал странную пустоту внутри. От предчувствия, что, может быть, скоро действительно так и будет, его действительно настигнет смерть, у Киселова противно засосало под ложечкой. Он полежал около десяти минут, пытаясь взять себя в руки, и, наконец, усилием воли поднялся и медленно пошел назад. Снова мимо ушей его просвистела пуля, снова ее жгучее дыхание чуть коснулось его пылающих щек, но судьба и на этот раз пощадила его. Безбородый гимназист в лесу, раздосадованный своим промахом, теперь старательно целился в другую мишень. Задержав дыхание, он плавно нажал спуск винтовки. Послышался выстрел, и жандарм, разносивший жестяные банки с мясными консервами, выпустил латаное полотнище брезента и упал навзничь. Полотнище развернулось, из него высыпались и выкатились по земле банки — красноватые в лучах заката.

Когда Киселов отыскал Черкезова, тот просматривал документы и бумажник убитого полчаса назад связного. В бумажнике было три потертых, но тщательно разглаженных тысячелевовых бумажки, несколько колец и даже целый золотой мост, снятый, видно, с челюсти одной из жертв во время какой-то карательной операции. Услышав голос околийского начальника, Черкезов вздрогнул, словно его застали на месте преступления, проникли в его грязные жандармские мысли — мысли о грабеже, добыче.

— Здравствуй! — ответил он не очень вежливо на приветствие околийского начальника. — Крепкий орешек, а?

Киселов посмотрел на него в упор.

— Похоже, отец твой сбежал с партизанами! — сухо, даже с неприязнью произнес он. — Следствие ведет к тому…

Растерявшийся от неожиданности поручик даже не успел ответить.

— Чудный сюрприз будет, если завтра его найдут среди трупов партизан, — также сухо продолжал околийский. — Представляю какое мнение составит о тебе начальство…

У Черкезова зашлось дыхание, кровь кинулась ему в лицо. Позднее, когда он остался один среди вечереющего поля, он стал лихорадочно искать выход: что сделать, как убедить других и прежде всего свое начальство, что он не такой, как его отец — тем, что он сделал за последние годы, он напрочь, не на жизнь, а на смерть связал себя с ними, с Киселовыми. Неужто Киселов этого не понимает? Неужели и вправду думает, что какой-то там еще отец может иметь значение для его судьбы, для их общей судьбы? Кто-кто, а Киселов-то должен знать: они связаны одной веревочкой, вместе марали руки в крови, слишком много грехов за ними водится, чтобы выбирать себе сейчас какую-то иную дорогу. Поручик вздохнул и с ненавистью взглянул в ту сторону, где исчез начальник. Если он не может его понять, то кто же его тогда поймет, что скажет на это генерал, их областной директор?

Черкезов встал. С юга, со стороны гор, повеяло вечерней прохладой. А небо там синее и холодное, мрачно, враждебно громоздятся зубчатые хребты. По полю, спотыкаясь, брел солдат, неся в руках охапку соломы Наверно кому-нибудь из начальников постелить, — подумал про себя Черкезов. Согнувшись в три погибели в окопчиках, жандармы молча и деловито ужинали: таскали пальцами куски говядины, облизывали желе. Лица у них были хмурые, усталые, и Черкезова пробрала дрожь. День, который уходил, не принес ему ничего хорошего, а о том, что его ждет завтра, поручик не смел и думать.

* * *
Несмотря на то, что партизаны отразили уже две атаки, они лежали в своих окопах грустные, озабоченные. Часам к пяти тихо и незаметно скончался Бородка — никто и не слыхал его последнего вздоха. Рядом с ним товарищи положили тело убитого Чапая: смерть застала его за ручным пулеметом, захваченным у фашистов. Чапай превосходно сражался, и только к концу второй атаки пуля прервала его яростную стрельбу. Но в какой именно момент он умер, товарищи не знали: стрелковые окопы находились на некотором расстоянии друг от друга, за кустами и деревьями. Его нашли холодного и неподвижного, с рукой сжимающей магазин пулемета, и устремившегося вперед, как будто перед тем, как умереть, он приподнялся, чтобы получше разглядеть поле боя.

Шагах в десяти от него, среди вещевых мешков, безмолвно лежал Клим. Пуля попала ему в желудок и осталась там, причиняя жестокую, нечеловеческую боль. Когда его ранили, он вскрикнул, позвал на помощь, и двое бойцов в разгар атаки перенесли его назад, и оставили в неглубокой ложбинке, за грудой вещевых мешков. Пока бушевал огонь сражения, Клим еще позволял себе стонать, но как только стрельба затихла, он сжал зубы и больше не издал ни единого звука. Темнело. Сквозь редкие ветви деревьев проглядывало золотисто-голубое небо — живое, трепетное, прекрасное, с поминутно сменяющимися тонами, с маленькими пестрыми облачками, незаметно таявшими вдали. Гулко отзывались в предвечерней тишине редкие одиночные выстрелы, листва под дуновением легкого ветерка зашелестела, ожила. Клим все так же лежал под деревом — неподвижно, с открытыми глазами, устремленными в гаснущее небо — он не мигал даже тогда, когда раздавались выстрелы. Несмотря на мучительную боль, Клим ощущал запахи леса, ядовитую пороховую вонь и тяжелый зловещий запах своей собственной крови. За эти минуты одиночества юноша все обдумал и решил. Живой, он ощущал уже холод смерти, и все-таки был спокоен. Только изредка из глубины души поднимался бессознательный ужас, вспыхивала пронзительная жалость к себе, но он подавлял их, продолжая смотреть на теплое живое небо. А оно уже больше не вызывало в нем грусти, как в первые минуты, не печалило своей невозмутимой вечностью. И на него, и на небо, и на деревья скоро ляжет черная тень, но сколько поистине прекрасного остается навеки в мире, и в этом прекрасном навсегда останется жить и он.

Часам к восьми к Климу подползли Тимошкин и командир. Стрельба заглохла, и в дубнячке воцарилась лесная тишь. Осмотрев рану Клима, Тимошкин набросил на него легкое одеяло. По тому, как дрожали его веки, чувствовалось, что комиссар с трудом сдерживает волнение. Клим, повернув к нему голову, спросил:

— Как атака? Отбили?

— Да. И представь — без особого труда, — ответил ему Тимошкин. — Янко Павлов попал в майора, прихлопнул его на месте. Это его вторая удача после полицейского капитана…

Легкий, едва заметный румянец выступил на щеках Клима.

— А некоторые товарищи не хотели его брать… Говорили, что неопытный…

— Мы подобрали лучших бойцов, — серьезно сказал Тимошкин.

Клим еще гуще покраснел.

— Вы это потому, товарищ комиссар, что я раненый… И вам меня жалко…

— Нет, Клим, это неверно… Я всегда верил в тебя, знал, что могу на тебя рассчитывать… В этот рейд, ты сам понимаешь, я не мог подбирать людей, исходя из личных симпатий.

— Я ничего не сделал… Ничего особенного, — еле слышно прошептал Клим.

— Не говори так, Клим! То, что мы делаем, пусть даже самая малость, не может быть «ничем особенным»…

Снова грянул выстрел на опушке. Но Клим его не слыхал. Спустя мгновение до него донеслись слова комиссара:

— Ты, брат, полежи, а через несколько минут я снова тебя проведаю.

Клим, приоткрыв глаза, вздохнул.

— Куда ж я денусь, товарищ комиссар… И рад бы уйти, да не могу…

Волчан и Тимошкин отползли в сторонку и присели за могучим стволом старого кряжистого дуба. Пока Тимошкин вытаскивал из кармана план рощи, командир молчал. У него давно уже созрела идея, но слова, которые он заготовил, казались бледными и неубедительными. Тимошкин бросил беглый взгляд на план и сказал как-то через силу:

— У нас нет времени на размышления! Надо быстро решать, что делать!..

— Ладно — в двух словах! — произнес Волчан. — Я предлагаю совершить прорыв из неприятельского окружения. И чем раньше, тем лучше…

Тимошкин медленно повернул к нему голову, будто собираясь с мыслями.

— Мотивы?

— Мотивов очень много! Первое, это неожиданность… Части, ты видишь, перегруппировываются, теснятся, дают место подкреплению. Не успеют они сориентироваться в незнакомой обстановке, как мы внезапно обрушимся на них, тем более, что они, наверняка, не ждут удара раньше полуночи…

— Это верно! — согласился Тимошкин. — Прорывы всегда совершают поздно, в глухую пору, когда даже самые выносливые начинают клевать носом. А почему бы, собственно, и нам не налететь на них перед рассветом? Они тогда вялые, расслабленные со сна…

— В принципе было бы неплохо! — кивнул головой Волчан. — Но в данном случае вряд ли осуществимо… Чем меньше времени останется до рассвета, тем бдительней они будут.

— Что ж, логично, — согласился Тимошкин.

— Это еще не все, — продолжал Волчан. — Тебе не показалось странным, между прочим, что они так рано прекратили стрельбу? Время для третьей атаки было, а они не стали нападать. Почему? Да потому что не хотели попусту рисковать. Они поняли: при лобовых атаках они несут большие потери, но ничего не добиваются. Теперь они, мне кажется, решили ликвидировать нас иначе — с помощью артиллерии, даже самолетов. Риска для их людей никакого, а успех обеспечен…

— Да, — мрачно кивнул Тимошкин. — Все это вполне логично.

— Так зачем же нам ждать беды? Для артиллерийского обстрела темнота не помеха. Может, батареи уже движутся сюда. Зачем нам их дожидаться?

Тимошкин в раздумье провел ладонью по небритой щеке.

— Когда, по-твоему, надо выступить?

— Около десяти. И еще один вопрос — в каком направлении мы двинемся? Я предлагаю прорвать окружение с севера, со стороны равнины.

Тимошкин дернулся.

— Интересно! И мне это приходило в голову…

— В этом есть свои неудобства. Если мы пробьемся с севера, нам потом придется дать крюку: обойти войсковые части и снова повернуть на юг. Дело не в расстоянии, конечно, а в том, что они могут перерезать дорогу, выйти навстречу нам.

— Да, с этим надо считаться…

— Но, с другой стороны, противник ожидает, естественно, что мы будем рваться на юг. Там фашисты укрепят кольцо, подтянут туда резервы. Пробить такую прочную стену с горсткой людей немыслимо. А с севера кордон, наверно, послабей… И бдительность не такая… Нам бы только вырваться на простор, а там мы сможем в темноте маневрировать и запутать следы… Пятнадцать километров — не такое уж расстояние. Пока они опомнятся, придут в себя, мы уже будем далеко.

— Я примерно так же представлял себе это, — задумчиво произнес Тимошкин.

— Еще одно соображение: с севера от рощи тянется длинная полоса кукурузы. По ней мы сможем сравнительно незаметно выбраться на открытое место.

Тимошкин не сразу ответил командиру. Помолчав, немного, он сказал дрогнувшим голосом:

— Хорошо. А что мы будем делать с Климом?

Высокий, затененный козырьком фуражки лоб Волчана прорезали морщины. Он виновато взглянул на комиссара, вздохнул и нерешительно сказал:

— Взять его с собой невозможно. Сначала нам придется ползти, как сусликам, а потом бежать изо всех сил.

— Но оставить… — сказал комиссар. — Он же в полном сознании…

— Нам ведь это не впервые, Тимошкин, — печально произнес Волчан. — Иногда это неизбежно. Ты же знаешь, как погиб Виктор…

— О Бородке ты говорил другое! — сухо возразил Тимошкин.

Волчан укоризненно взглянул на товарища.

— Тогда у нас был какой-то шанс… Мы не были в окружении… И все-таки… может быть, мы ошиблись…

Тимошкин встал — в его сузившихся глазах вспыхнул слабый огонек.

— Мне кажется, есть одна возможность! — с горечью сказал он.

— Спасти его? — встрепенулся Волчан.

— Нет, спасти его мы не сможем… Но можем ему помочь… Смерть смерти рознь… Не всякая смерть страшна…

* * *
Клим лежал под темными ветвями и вслушивался в тишину — неестественную и страшную после непрерывной перестрелки. Порой справа доносились голоса — слов разобрать было невозможно, но Клим знал, что это командиры решают судьбу отряда. Когда все стихло, он понял, что разговор окончен, и мучительно напряг слух. Но к нему никто не подходил. Клим закрыл глаза и открыл их снова: ему показалось, что с закрытыми глазами боль в животе сильнее. Вокруг было все так же тихо, потом послышался слабый шорох — кто-то медленно полз. Клим вздрогнул, приятное тепло разлилось по его щекам. Спустя несколько секунд комиссар с тревогой наклонился над раненым, словно испугался, уж не умер ли он. Не поворачивая головы, Клим скосил глаза на Тимошкина.

— Что решили, товарищ комиссар?

— Пойдем на прорыв, Клим! — ответил Тимошкин. — Постараемся незаметно подползти и обрушимся на них…

Юноша понял, что его ожидает — он был к этому готов.

— Вы не можете меня взять! — прошептал он. — Я вам помешаю!

— Дело не только в этом, Клим! Кому-то надо остаться в роще, чтобы прикрывать наш отход. Если стрелять отсюда время от времени, они подумают, что мы все еще здесь. Для нас это очень важно.

Тимошкин увидел, как густой румянец выступил на бледном лице юноши. Комиссар этого не ожидал. Полумертвый вступал в строй живых как самый необходимый. Конец не будет уже таким страшным, он застанет человека на посту: юноша поможет своим товарищам вырваться из кольца смерти.

— Я буду прикрывать вас! Вы увидите… — взволнованно произнес Клим.

Лицо раненого оживилось, он даже чуть приподнялся на локтях. Глаза его выражали гордость и сознание долга. Тишина не казалась уже такой гнетущей, а деревья — такими черными; гаснущее небо нежно прикасалось к их светлым макушкам. Климу дышалось почти легко, боль в желудке казалась далекой и какой-то чужой. Он поднял глаза на комиссара, который все еще в задумчивости стоял рядом с ним. Лицо Тимошкина, огрубевшее от нелегкой жизни в горах, выглядело в этот момент спокойным, странно красивым и сердечным. С гор потянуло слабым ветерком — с далеких, милых, родных гор, где был сейчас отряд имени Александра Матросова. Там узнают о нем и никогда не забудут его имени. Жил на свете Александр Матросов, жил Клим, никому не известный почтовый чиновник в провинциальном городке. Много на свете юношей и девушек жило в это великое время. Разве они умрут? Клим уже не думал о смерти и не ощущал ее приближения. Там, где идет битва за жизнь, нет и не может быть смерти.

* * *
Клима перенесли на опушку рощи и осторожно положили в один из стрелковых окопчиков. Ему оставили фляжку с водой, карабин и несколько пачек патронов. На поясе у него висела лимонка — ее тоже оставили. Когда пришло время прощаться, Тимошкин положил рядом с ним на землю старый, слегка заржавленный наган. Клим покосился на него и понял, губы его чуть дрогнули.

— Возьмите пистолет, товарищ комиссар! Он вам еще понадобится.

— Клим… — начал Тимошкин, но слова застряли у наго в горле.

— Гранатой, товарищ комиссар, — прошептал паренек. — Надежней. Граната не даст осечки.

Но Тимошкин не взял пистолета. Около десяти часов партизаны стали прощаться с товарищем. Они подходили к нему по одному, притрагивались к его руке, прикасались губами к бледному, слегка вспотевшему лбу и, потрясенные, со слезами на глазах, уходили в ночную темень. Ярость вскипала у них в груди, пальцы судорожно сжимали винтовки.

— Прощай, Клим! — глухо произнес Волчан.

— Прощай, мой мальчик! — с нежностью сказал Тимошкин, последним подойдя к раненому. — Я помню свой долг! Мы никогда не забудем тебя!

— Прощайте, товарищ комиссар! — взволнованно ответил Клим. — Передайте привет товарищам…

Тьма сгустилась. Слабый ветерок шелестел в листьях деревьев. Клим видел, как его товарищи один за другим таяли во мраке. Как он ни прислушивался, ни один звук не подсказывал ему, здесь партизаны или уже ушли. Минут через пять он прижал приклад карабина ко дну окопчика и, волнуясь, нажал спусковой крючок. Раздался выстрел, из черного ствола вырвался сноп пламени.

Но зачем же стрелять в небо? Разве тратит впустую патроны настоящий боец? Он повернулся, и мучительная боль заставила его стиснуть зубы. «Только бы сознания не потерять!» — пронеслось у него в голове, и он вцепился руками в землю. Отдышавшись немного, Клим направил винтовку в сторону вражеских окопов и снова нажал спуск. Выждав, пока успокоится боль, он выстрелил еще раз.

Враги не отвечали. Всматриваясь в темь, Клим облизывал потрескавшиеся губы. «Нет! Так не годится! — думал он. — Они могут обратить внимание, что стреляют из одного и того же места!» Эта мысль встревожила его, он огляделся по сторонам. Ползти! Обязательно переменить место! Но сможет ли он, достанет ли ему сил? Вдруг он лишится сознания от боли и его захватят живым? Мурашки пробежали у него по коже. Потянувшись, он перевалился через бруствер и усилием воли пополз. Страшная боль раздирала ему внутренности, но раненый полз и полз вперед. Обессилев, он остановился и перевел дух. Руки его дрожали от слабости, на лбу выступила испарина. Направив карабин на вражеские позиции, юноша снова выстрелил.

Винтовка больно толкнула его в плечо. Клим пополз дальше, тихими стонами заглушая режущую боль. Еще немножко, еще совсем немножко, и товарищи прорвут кольцо, выйдут на свободное пространство. «А пистолет?» — обожгла его мысль. Он забыл его на бруствере. Нащупав шероховатую поверхность гранаты, Клим вздохнул с таким облегчением, словно она дарила ему жизнь.

В роще было тихо, и только хруст сухих сучьев и шорох раздвигаемых кустов выдавал присутствие человека. Юноша полз, останавливался, отдыхал, и снова продолжал ползти. Он забыл обо всем на свете и думал только об одном: стрелять! Силы постепенно покидали его, очень хотелось пить. Но он оставил в окопе и флягу. До нее ли ему сейчас?! Главное — ползти, стрелять!

Внезапно страшная волна взрывов потрясла сонную равнину.

«Гранаты! — обрадовался Клим. — А раз пошли в дело гранаты, значит, наши подползли незамеченными!» Вслед за взрывами наступила тишина, а потом послышалась перестрелка. Клим не шевелясь, с замиранием сердца прислушивался к грохоту боя. Выстрелы удалялись, с каждой минутой становились все глуше, реже. «Спаслись! Прорвались!» — подумал Клим со слезами счастья на глазах.

Теперь, когда товарищи были в безопасности, Клим бессильно опустился на землю. Губы его взволнованно дрожали, слезы заливали лицо. Земля была теплая, упоительно пахло лесными травами. Все! Спасены! И он им помог, своими собственными руками. Может, именно благодаря ему они летели теперь по равнине — все больше и больше забирая на юг, все ближе к отрогам гор. Он помог им, он прикрыл их отход! Теперь в их отряд снова вольются двенадцать сильных, закаленных бойцов, вольется драгоценное оружие, боевая слава. Отряд живет, отряд будет жить!

Полицейские и войсковые части, охваченные паникой, были потрясены новым взрывом в лесу. Взрывной волной качнуло деревья, лиловатая вспышка осветила их черные кряжистые стволы — и снова воцарилась тишина.

* * *
Все произошло быстро и внезапно. Расчистив себе дорогу гранатами, партизаны вырвались на простор. В темноте они разглядели неясные фигуры солдат, панически разбегавшихся во все стороны. Перепрыгивая стрелковые окопчики и стреляя из пистолетов и автоматов, партизаны зашли в тыл. В потемках тяжело упала на землю граната — один из партизан отшвырнул ее на бегу ногой. Яркая вспышка взрыва на секунду ослепила бегущих партизан, кто-то вскрикнул, но, поняв, что это не свой, бойцы устремились дальше.

— Господин поручик! — послышался во мраке страшный вопль.

— Сюда, сюда-а!

Пырван выругался и, повернувшись на крик, дал короткую очередь. Бежавший на шум и выстрелы Черкезов услыхал зловещий свист пуль и в страхе кинулся на землю. Как всегда в такие моменты, сердце его чуть не выскакивало из груди, все его худое, жилистое тело била неудержимая дрожь. Во мраке явственно послышался топот — вот он поравнялся с ним. Черкезов сжал в руках автомат и приготовился стрелять. Впотьмах нельзя было разглядеть — свои это или партизаны? Внезапно смутные, еле различимые фигуры выбежали из-под прикрытия деревьев на шоссе и исчезли в полях.

Все произошло с такой стремительностью, что поручик не успел даже нажать спуск. Перед ним на мгновение мелькнула костистая фигура пожилого крестьянина, который, пригнувшись, бежал вперед. Отец? А может быть, нет? Страх снова подступил ему к горлу. И если отец — пусть лучше убирается! К черту, куда угодно! Недоставало еще, чтобы завтра все узнали об его позоре! Лютая ненависть к партизанам снова захлестнула, ослепила Черкезова. Он с силой нажал спуск. Длинная очередь трассирующих пуль разорвала ночную темень, прочертила на черном небе их светлые траектории. Поручик стрелял, пока не кончились патроны, и вновь сменил диск.

Преследуемые неожиданным огнем, бойцы метнулись в разные стороны, но продолжали бежать вперед. Стрельба вскоре замолкла. Перед ними была ночь, свобода и тишина. Бойцы снова собрались вместе и, не останавливаясь, помчались дальше, забирая чуть-чуть на запад. Простор неудержимо манил их к себе, равнина принимала их в молчаливые материнские объятия. Бойцы пробежали во весь дух уже несколько сот метров, но никто не ощущал усталости, крепкие ноги легко несли их по шелестящему колкому жнивью.

* * *
Незадолго до прорыва генерал Козарев собрал командиров на совещание и, недовольно кривясь, выслушивал их короткие рапорты. На походном раскладном столике горело несколько карбидных ламп — их химический белый свет выхватывал из тьмы фигуры собравшихся, рыжеватые склоны балки. Начальник штаба докладывал генералу, что самое позднее через полчаса артиллерия будет здесь. Тень удлиняла нос подполковника, в тщательно протертых стеклах пенсне отражались огоньки ламп. Помолчав немного, он нахмурился и предложил немедленно начать обстрел рощи, тем более, что с батареей прибудут и прожекторные части. Генерал выслушал помощника и метнул на него сердитый взгляд.

— Вы скоро тени своей бояться станете! — пробурчал он раздраженно. — Через кольцо не только партизаны — муха не пролетит…

— Но пойти на прорыв они могут! — возразил подполковник. — Впрочем, я не настаиваю, господин генерал. Риск, в конце концов, ваш.

— Риск! — вскинулся генерал. — По-вашему, это тоже риск — держать несколько мышей в мышеловке? Самое большее, что они могут сделать, это доесть брынзу.

— Или подмочить чью-то репутацию! — дерзко подхватил подполковник. — И такие вещи случаются. Я думаю, господин генерал…

Подполковник не докончил. Волна взрывов потрясла воздух, земля, казалось, заходила ходуном. Тени дрогнули, карбидные лампы, стукнувшись друг о друга, тоненько зазвенели, язычки пламени затрепыхались. Все стояли как громом пораженные, глядя в ту сторону, откуда донесся этот неожиданный взрыв.

— Что там такое? — придя в себя, выкрикнул генерал.

Никто не ответил. Все напряженно вслушивались в тишину.

— Что там такое?! — повторил Козарев.

Телефонист уже испуганно кричал в трубку «Вулкан! Вулкан!», но «Вулкан» ничего не знал. Невразумительно отвечали и другие телефонные посты. Только какой-то неизвестный связист с поста «Рила», еле сдерживая злорадство, возбужденно сказал:

— А то случилось, что партизаны сбежали… Стреляют где-то у нас за спиной…

Глаза солдата вспыхнули от радости.

— Говори с начальником штаба! — сказал он и подал трубку.

Подполковник подошел к телефону и с полминуты, не ругаясь, ни о чем не спрашивая, серьезно слушал донесение. Его тонкие злые губы совсем исчезли, рот, как у мертвеца, превратился в узкую щель. Отдав трубку, он выпрямился и сухо, без выражения сказал:

— Господин генерал, партизаны прорвали кольцо и вышли из окружения.

Генерал ошеломленно уставился на него — он не верил своим ушам.

— Они прорвали блокаду с севера, — счел нужным добавить подполковник. — Именно там, где надо!

Генерал опять не ответил. Его крупное холеное тело словно съежилось, стало меньше, всегда румяное, гладкое лицо приобрело землистый оттенок. Обведя беспомощным взглядом стоявших в растерянности офицеров, генерал потер подбородок и тихо сказал:

— Позор…

Никто из подчиненных не смел пошелохнуться, перевести дыхание. Вскинув голову, Козарев вздохнул и повторил убитым голосом:

— Позор, господа, позор!

У офицеров было такое чувство, что перед ними не генерал Козарев, а какой-то другой человек, которого они впервые видят. Лицо его утратило уверенность, в маленьких глазах затаился страх — обычный, негенеральский страх. Подумав немного, он добавил:

— Ясно, господа, проворонили…

Безнадежно махнув рукой, он ссутулясь поплелся к палатке, которую солдаты незадолго до этого поставили для него. Никто из офицеров не сдвинулся с места, не промолвил ни единого слова, никто вообще не думал о партизанах, стремительно приближавшихся сейчас к горам. Все думали о тех партизанах, что однажды спустятся с гор — в какой-нибудь страшный, и в то же время самый обыкновенный, будничный день расплаты. Об этом думали они и о себе — о своих твердых золотых погонах, блестящих пуговицах и звездочках, о начищенных сапогах и железных крестах немецкого фюрера. Белые язычки пламени в карбидных лампах горели спокойно, темные тени недвижно лежали на утоптанной земле. Сухие жилистые грабы над головой тихо, взволнованно шелестели своими жесткими листьями. Было темно, как и на протяжении всей ночи — страшной и победной ночи для тех, кто рвался сейчас в горы. Черное небо не давило им на плечи, мрак окутывал их со всех сторон, но не мешал — он вел их через пади, ложбины, рощи, балки и межи, все вперед и вперед, все дальше и дальше от растерянной своры преследователей.

Примечания

1

Царвули — болгарская крестьянская обувь.

(обратно)

2

Околия — бывшая административная единица в Болгарии.

(обратно)

3

Бай — уважительное обращение к пожилому мужчине.

(обратно)

4

Антифашистское восстание 1923 года.

(обратно)

5

Мастика — анисовая водка.

(обратно)

6

Гора близ Софии.

(обратно)

7

Ракия — фруктовая водка (сливовая, виноградная и т. д.).

(обратно)

Оглавление

  • *** Примечания ***