КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706129 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272720
Пользователей - 124655

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

a3flex про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Да, тварь редкостная.

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Крылья Руси (Героическая фантастика)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах, однако в отношении части четвертой (и пятой) это похоже единственно правильное решение))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

В остальном же — единственная возможная претензия (субъективная

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).

Всегда в седле (Рассказы о Бетале Калмыкове) [Аскерби Тахирович Шортанов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Авторизованный перевод с кабардинского Валентина Кузьмина


С(Кав)2 Ш79


Художник Б. Борисов

НАЧАЛО

Солнце еще не успело слизать блестки утренней росы с черепичной крыши мечети в селении Хасанби, как во дворе этого дома аллаха стали собираться ученики медресе. Юные сохсты[1] вели себя не очень-то благопристойно, невзирая на близость мечети, и, как это свойственно всем мальчишкам, бегали и шалили, оглашая двор веселыми криками.

Только Харис молча и потерянно стоял у ворот, не принимая никакого участия в общей возне и не обращая внимания на шумные забавы своих однокашников.

Мальчик прислонился к стойке ворот, застывшей за долгую осеннюю ночь, и, казалось, вовсе не чувствовал холода, который легко добирался до его тела сквозь ветхую рубашонку.

Он был охвачен беспокойством. То, что предстояло ему сегодня, целиком занимало его. Ни о чем другом он думать не мог.

В который раз Харис со страхом пытался представить себе, как это будет.


…Медленно и неотвратимо протянется к нему длинная белая рука эфенди, в которую Харис должен вложить двадцатикопеечную монету, завернутую в новый носовой платок из чистого шелка.

На несколько секунд холеная ладонь муллы неподвижно застынет в воздухе, потом резко опустится, и эфенди грозно уставится на Хариса своим сверлящим взглядом. И лишь аллах знает, что произойдет дальше.

В одном мальчик был почти уверен: от эфенди нечего ожидать пощады. А откуда Харису, сыну бедного пастуха, взять шелковый платок и двугривенный?

И хотя руки мальчика машинально обшаривали карманы, — чуда не случалось: кроме прорех, в карманах ничего не было.

Он не принес эфенди подарка и нарушил обычай…

Ожидание церемонии, которая вскоре должна была состояться, обычно повергало в уныние детей бедняков, не имевших за душой ни полушки. Сынки сельских богатеев, наоборот, ждали с нетерпением, как настоящего праздника, нарушавшего монотонные будни хасанбиевского медресе. Ритуал этот назывался «кручением языка» и устраивался всякий раз, как только мулла заканчивал со своими воспитанниками зубрежку очередной главы из корана.

«Языковерчение» приобрело, таким образом, магический смысл, якобы содействуя закреплению уже полученных знаний и успешному усвоению новых.

Дети, ходившие в медресе, обязаны были подносить своему духовному наставнику традиционный сий[2], как бы в уплату за труды и за то, что мулла «вкрутит» каждому из них язык, обмотав его розовый кончик шелковым носовым платком.

Харис накануне одолел наконец малый коран, и в знак благополучного завершения этого многотрудного дела эфенди намеревался «вправить» мальчишке язык именно сегодня.

Стоило это двадцать копеек, которых у Хариса не было. Он знал о вошедшей в пословицу жадности эфенди, но в глубине души все же надеялся, что старик смилостивится над ним и простит за бедность.

Увы, надежда — это то, что многие отцы оставляют своим детям в наследство.

…Не в силах отделаться от грустных мыслей, мальчик с тайной завистью поглядывал на своих беззаботных сверстников, но, убедившись, что, увлеченные игрой, они не обращают на него ровно никакого внимания, со вздохом опускал голову.

С детства он был тихим, робким и неразговорчивым; Никто не научил его противостоять невзгодам, которые жизнь преподносила ему довольно часто. Подавленный постоянными неурядицами, он смирился и. принимал их как нечто само собою разумеющееся, «ниспосланное ему аллахом». От природы скромный и уважительный, Харис принадлежал к числу тех, кто не возьмет чурека, протянутого ему из милосердия, пока не уверится, — что нет никого другого, кто нуждался бы в этом чуреке больше, чем он.

Рос мальчуган в постоянной нужде и, как и его родители, едва сводившие концы с концами в своем немудрящем хозяйстве, призвание свое и радость видел только в молитве аллаху. Именно из таких и выходят обычно рьяные приверженцы мусульманства, отдающие себя богу слепо, не рассуждая.

Отец маленького сохсты был человеком незаметным и богобоязненным. За долгие годы смиренного поклонения всевышнему он основательно протер свой чабанский дубленый полушубок, на котором преклонял колени во время намаза[3]. Не отставала от него жена, часами не сходившая с намазлыка[4]. А когда Харису по возвращении из медресе случалось дома читать коран или петь тягучий зачир[5], слегка подвывая и проглатывая окончания слов, как это делал сам эфенди, родители мальчика пребывали на верху блаженства.

Происходило это, по обыкновению, вечерами, когда с хозяйственными делами бывало покопчено и семья собиралась у догорающего очага.

Отец и мать сидели у огня молча, с повлажневшими глазами, и, позабыв об усталости и обо всем на свете, мысленно благодарили бога за то, что он послал им такого сына.

И Харис старался изо всех сил.

Он тянул мелодию гладко и напористо, поднимая ее все выше и выше. Казалось, нет преград этому тоненькому звонкому голосу. Но вот голосок его, дрогнув, срывался и, падая вниз, глуховато роптал, заканчивая молитву. Это место зачира отец Хариса любил больше всего. Украдкой смахнув с ресниц набежавшие слезы, он степенно поглаживал бороду и, подмигнув жене, говорил солидно и громко: «Из этого парня, пожалуй, выйдет мужчина!»

Потом Харис укладывался спать, а старики еще сидели до поздней ночи.

После таких вечеров отец, выгоняя поутру скот односельчан на пастбище, особенно бодро и весело покрикивал на животных, размахивая своим неизменным пастушьим посохом, оживленно и приветливо переговаривался с соседями. Доброе настроение он уносил с собой в степь, и оно сопутствовало ему до самых сумерек, когда наступала пора пригонять стадо в селение.

Возвратившись домой, он спрашивал первым долгом о сыне…

* * *
…Шум и крики во дворе мечети усилились, и Харис очнулся. Взгляд его остановился на крепыше лет тринадцати, который затеял борьбу с ребятами. Он поочередно припечатывал их к земле. но побежденные не унимались и, набрасываясь на него всем скопом, визжали от удовольствия.

Харис невольно оглядел свое худое тело, иссушенное недавно потрепавшей его малярией, и горько усмехнулся. Он завидовал этому мальчику.

«И почему бог создал меня таким хилым и слабым?» — подумал он и вдруг увидел, что, избавившись от своих противников, крепыш направляется к нему.

— Сегодня ведь у тебя праздничный день, Харис… Почему же ты такой невеселый?..

Харис потупился.

— Я ничего не принес эфенди, Бетал.

— Ему известно, что у тебя нет денег… может, он не потребует? — не очень уверенно сказал Бетал, понимая, что мулле неведомо такое чувство, как жалость.

— Может быть… я надеюсь…

Нельзя сказать, чтобы они дружили, но Бетал испытывал какую-то особую симпатию к сыну сельского пастуха. Не было случая, чтобы он не заступился за Хариса, если того обижали. Вскоре самые неисправимые сельские задиры оставили Хариса в покое, предпочитая не связываться с Беталом: о силе его среди учеников медресе рассказывали разные диковинные истории, обраставшие все новыми и новыми подробностями, так что отличить правду от вымысла было весьма не просто.

Что же касается Хариса, то он так дорожил этой непонятной, по его мнению, привязанностью к нему Бетала, что старался как можно реже прибегать к помощи своего добровольного покровителя, чтобы, упаси бог, не наскучить ему.

В глубине души Харис мечтал о более близкой дружбе, о том, чтобы Бетал заменил ему брата. «Какое это было бы счастье, — думал он иногда, лежа в постели. — О аллах, устрой так, чтобы Бетал сделался моим братом! А если нельзя, то пусть он всегда будет здоров и счастлив!»

Во сне мальчик видел своего кумира только богатырем, скачущим на вороном шагди[6] впереди целого войска победителей…

Голос Бетала снова вывел его из задумчивости:

— Эфенди идет. Может быть, все же аллах смилуется над тобой, Харис?

Мулла шел не торопясь, размеренно, шаг за шагом тыча в землю суковатой палкой с жестяным наконечником. Мохнатую баранью папаху он низко надвинул на лоб, словно пряча глаза от слабых лучей осеннего солнца, пробивающихся сквозь плотную пелену туч.

Мальчики, увидев муллу, мигом прекратили возню и заняли свои места в медресе. Старик пошаркал у порога ногами, обутыми в красные сафьяновые чувяки, и, войдя в комнату, медленно обвел сидящих пронзительным взглядом, будто ощупывая каждого. Шлепая чувяками по земляному полу, эфенди прошел к своему почетному месту — низенькому стулу, покрытому небольшой пуховой подушкой, — и сел, снова придирчиво оглядев воспитанников. Харис с трепетом почувствовал, что мулла смотрит на него.

— Сегодня день твоей радости, Харис, — вкрадчивым голосом начал эфенди, кривя губы в усмешке, — день, подаренный тебе всеблагим аллахом… Сегодня для тебя начинается новый путь… отныне твоя жизнь и твои помыслы должны принадлежать богу. И пусть он поможет тебе преуспеть на этом пути… Да будет так… А теперь принеси-ка сюда платок и двугривенный…

Харис с трудом встал. Ноги у него подкашивались. Понурив голову и заливаясь краской стыда, он с трудом выдавил из себя:

— Я… я… не принес денег, эфенди…

— Как же так, мой мальчик? — снова скривились губы муллы, а глаза суетливо забегали. — Ты ведь опозорил меня! А я говорю тебе добрые слова. Как же так? Разве могу я теперь вправить тебе язык?.. Отвечай! Что же ты молчишь, словно набил рот мукой? Понимаешь ли ты сердцем все то, чему я учу тебя, не жалея сил?..

— Понимаю… — еле слышно ответил Харис.

— А раз понимаешь, ступай домой и передай отцу, что теперь за неуплату долга в положенный срок он обязан прирезать для меня барана с тремя белыми ножками. Ступай и благодари аллаха, что я нынче добрый. Будь на моем месте другой, совсем не видать бы тебе медресе после такого позора! Ступай и без платы не возвращайся…

Бетал поднялся со своего места.

— Прости меня, уважаемый эфенди. Я знаю, что кручение языка стоит двугривенного. Но и тебе известно, что целого барана с тремя белыми ножками негде взять бедняге Харису. Не простишь ли ты ему долга?

Уши у Бетала пылали, напряженный голос слегка дрожал. Ох, как непросто ему было вступиться за Хариса перед самим всесильным эфенди!

Мулла опешил от такой неслыханной дерзости.

— Ты… ты как посмел, богохульник?! Опомнись! Сейчас же повинись перед аллахом!

Бетал покраснел еще больше и упрямо поджал губы.

— Я… я не знаю, в чем должен виниться. Но достопочтенный эфенди, ведь все селение знает, что в хозяйстве у родителей Хариса нет ни одного барана… только два козленка…

Мулла попытался что-то сказать, но задохнулся от гнева и, побагровев, несколько секунд молчал, сверля Бетала взглядом.

Бетал огляделся. Мальчики старательно отворачивались. Он еще мгновение постоял в нерешительности, будто ожидая поддержки, потом потупился и тихо сел, пробормотав как бы в свое оправдание:

— Клянусь, не понимаю, как это получается. Ты ведь много раз говорил нам, эфенди, что вера в аллаха облегчает жизнь беднякам. А вот Харису не облегчает. Как это понять, эфенди?

Подобные разговоры Бетал затевал не впервые, за что обычно получал словесную взбучку от рассерженного учителя. Но на сей рас вконец разгневанный мулла, видимо, решил использовать всю полноту своей власти.

Сохсты с тайным трепетом (а иные и со злорадством) молча следили за выражением лицо своего наставника. На плоском лбу его и дряблых щеках резко обозначились темно-лиловые склеротические жилки, а круглый подбородок, оканчивающийся реденькой бородкой, мелко вздрагивал от едва сдерживаемой ярости.

В комнате повисла гнетущая тишина. Зная крутой нрав учителя, дети буквально замерли на местах, ожидая неминуемой грозы. Бетал сидел хмурый, чувствуя, как неприятный холодок ползет у него между лопаток. И только несчастный Харис, не понимая, что происходит, все еще стоял со смиренным видом, умоляюще сложив на груди руки.

Наконец старик овладел собою и, мстительно ухмыльнувшись, перевел взгляд с Бетала на великовозрастного тупицу Мусу, сидевшего позади всех.

Муса был намного старше своих однокашников. Сверстники его уже самостоятельно проповедовали слово ислама, а он из-за своего небывалого тупоумия много раз начинал ученье с самых азов. Эфенди, разумеется, давно бы прогнал его, не будь у Мусы довольно состоятельных родителей и… еще по одной причине.

Дело в том, что, кроме ученья, Муса исполнял в медресе некую щекотливую миссию, требовавшую применения грубой физической силы.

Поймав взгляд муллы, Муса тотчас сообразил, чего от него хотят, и, выпрямившись во весь свой огромный рост, подошел к Беталу.

В следующее мгновение застигнутый врасплох Бетал барахтался на пыльном полу, тщетно пытаясь освободиться от сидевшего на его спине Мусы, который больно стиснул ему бока коленями. Левой рукой Муса привычно подогнул к себе ноги Беталла, сбросив с них гуаншарики[7], а правой взял короткую кизиловую палку, протянутую муллой, и принялся что есть силы колотить «провинившегося» по голым пяткам.

— Рр-а-з!.. Два… три… четыре… — загибая пальцы и притопывая в такт ударам ногой, считал эфенди. — Всыпь ему как следует! Доводи счет до десяти!..

Но Мусс не удалось «довести счет до десяти». Оправившись от неожиданности и овладев собой, Бетал напрягся и одним рывком сбросил Мусу.

Сохсты тихо ахнули. Такого им видеть еще не приходилось.

— Прости, эфенди, — сказал он смиренным тоном, но в глазах его покорности не было. — Если я виноват — пусть меня накажет аллах, a не этот… — Он презрительно скривил губы, бросив уничтожающий взгляд на растерянного Мусу, стоявшего до сих пор с открытым ртом.

Старик, подняв с полу оброненную палку, хотел было ударить мальчика, по тот легко увернулся и выскочил из медресе, хлопнув дверью.

— Нет в роду Калмыковых истинной веры! — завопил ему вслед мулла. — Гяуры[8] и отступники они! Вместо того, чтобы трудиться в родном ауле, как поступают истинные мусульмане, якшаются с русскими, какие-то непонятные дела завели с ними в станице… Отступники!.. Если уж я не помогаю беднякам, то кто тогда помогает?.. Аллах свидетель, нет в нашем ауле человека, кто жалел бы бедняков больше, чем я! А этот негодник смеет упрекать!.. Давно известно, что сердцем его отца завладела нечистая сила и нет у Эдыка ничего мусульманского. А сын идет по стопам отца! Яблоко от яблони недалеко падает! Иноверцы!

Излив все свое негодование, эфенди заметил наконец Мусу, который все еще сидел на полу и растерянно ощупывал распухший окровавленный нос.

— Ступай умойся, — брезгливо скривился мулла и, повернувшись к Харису, заговорил медоточивым голосом:

— Аллаху ведомо, отрок: одни лишь правоверные — истинные заступники бедных. Иди же домой без страха и обиды… Твой отец не забыл бога и непременно найдет что-нибудь в уплату за твое ученье. А если не найдет… делать нечего. Приходи снова, я стану учить тебя из милости, сынок, ради нерушимой веры нашей, ради аллаха…

— Дай бог тебе благополучия, эфенди, — низко поклонился Харис и бочком, стараясь не привлекать внимания, вышел из медресе.

Во дворе он огляделся, надеясь увидеть Бетала, но того нигде не было.

Взбудораженный происшедшим, Бетал медленно шел по улице вдоль забора, окружавшего просторный двор мечети, и пытался привести свои мысли в порядок.

С некоторых пор это становилось все труднее. То, что раньше вовсе не интересовало его, теперь не давало ему покоя. Вот хотя бы эфенди. С детства Беталу внушали, что мулла — первый помощник аллаха на земле, что человек он праведный и богобоязненный. Как все это согласовать с тем, что мулла жаден, жесток и лицемерен? Иначе зачем бы ему понадобилось так обижать бедного забитого Хариса.

Беталу самому становилось не по себе от этих крамольных мыслей, но они упрямо лезли ему в голову, и ничего нельзя было с ними поделать.

Вспоминая о том, что он наговорил учителю, Бетал испытывал укоры совести. Во всяком случае он не был твердо уверен, что поступил правильно. И больше всего его тревожила встреча с отцом. Как-то отнесется отец к его поступку?.. По головке, скорее всего, не погладит…

Отца Бетал и уважал, и побаивался.

Эдык Калмыков слыл среди односельчан человеком честным и глубоко порядочным, хотя довольно-таки вспыльчивым. Мнение свое о чем-либо он выражал всегда категорически и нелицеприятно, нисколько не заботясь о том, нравится оно окружающим или нет. Бетал не однажды слышал, как отец говаривал сельским воротилам такие вещи, которые другому могли бы и не сойти с рук.

Мальчик опасался не побоев. В семье Калмыковых никогда не били детей. Гораздо хуже было другое. Если Эдык осудит поступок сына, то нелегко будет потом вернуть его расположение. Калмыков-старший отнюдь не принадлежал к числу тех, кто легко и быстро менял гнев на милость. В симпатиях и антипатиях своих он бывал тверд и непреклонен. Он мог целый месяц не разговаривать с провинившимся, не удостаивая его даже взглядом.

Это и мучило Бетала, которому почему-то казалось что отец не только не одобрит его поведения, но и с презрением от него отвернется.

Незаметно мальчик вышел за околицу селения, пересек чей-то огород и оказался в открытой степи.

Безмолвна и пуста была осенняя степь. Ни резких дурманящих запахов, ни ярких красок. Все приглушили и смяли первые ночные заморозки. Даже трава под ногами была выцветшая и вялая.

Солнце давно уже скрылось за тучами, а серое водянистое небо низко осело над степью.

По обочинам проселочной дороги, на которую вышел Бетал, стояли надломленные и пожелтевшие кукурузные стебли, сырые от холодной утренней росы, такие же хмурые, как само это неприютное поле.

Он, может быть, пошел бы и еще дальше, не зная, куда и зачем, если бы вдруг внимание его не привлек детский плач, чуждо и непонятно прозвучавший здесь, посреди пустынной степи.

Бетал вздрогнул и, прислушавшись, побежал на крик.

На краю поля стояла одноконная бричка, а под нею, на охапке кукурузных бодыльев, лежал грудной ребенок, завернутый в домотканую шерстяную подстилку. Правую ручонку он выпростал из-под тряпья и отчаянно орал, засовывая себе в рот судорожно сжатый кулачок.

— Не реви, — проговорил Бетал. — Не реви…

К его удивлению, ребенок, услыхав незнакомый голос, перестал плакать. Бетал поставил ногу на ступицу колеса и, приподнявшись, осмотрелся. Довольно далеко от повозки женщина, согнувшись, срезала седлом кукурузные стебли. Он узнал ее сразу. Это была вдова Мадинат, — старенький домишко ее стоял в нескольких десятках шагов от двора Калмыковых.

Взяв младенца на руки, Бетал зашагал к ней прямо через заросли.

— Здорово плачет, — сказал он, протягивая ребенка матери. — Наверно, голодна.

— Что же делать-то? — выпрямившись и узнав Бетала, ответила Мадинат. — Не разорваться же мне! Дитя плачет — есть требует, а дома — единственная кормилица, коровенка наша, вот-вот падет от бескормицы… Видно, аллах за что-то гневается на нас… — Она взяла ребенка, подняла на Бетала свои запавшие глаза, в которых застыла усталость, и тихо добавила: — Дай бог тебе счастья. И всему роду твоему. Не похожи вы на других людей…

Не говоря ни слова, Бетал нагнулся, подобрал брошенный вдовой серп и принялся за работу.

Мадинат кормила девочку грудью и, глядя на уверенные и ловкие движения неожиданного помощника, привычно и безнадежно думала о своем: «Наверное, такая уж выпала мне судьба… Не знаю, за что господь наказал. Был у меня работящий муж, да помер, упокой аллах его душу… Хоть бы небо мне сына послало такого, как этот славный малый. Одни ведь дочери у меня… И те — мал мала меньше".

Бетала одолевали иные мысли. И опять они вертелись вокруг все тех же неразрешимых вопросов, которые в последнее время не давали ему покоя. Почему в мире все так запутано и непонятно? Одни умирают в нищете, другие купаются в роскоши? Почему несчастья и беды — удел одних бедняков, почему только они всегда и во всем виноваты?..

Нет, что-то не так, как нужно, устроено на белом свете!

Вот и у них в семье. Сколько помнит себя Бетал, в доме Калмыковых царила беспросветная бедность. Отец был табунщиком, Бетала он еще в раннем детстве взял к себе подпаском.

Не так уж трудно понять, что ты беден. Для этого совсем не обязательно дожить до седых волос. И Бетал Калмыков довольно рано понял, что бедность — удел многих его односельчан. Бедность! Она несла с собой побои и злые насмешки, предъявляла неумолимые и жесткие требования и тех, кто не умел с ними справляться, безжалостно гнула и — ломала, не считаясь ни с чем.

Бедность диктовала свою суровую волю, но для тех, кто не опускал головы, а упорно шел против ветра, она могла быть не только мачехой, но и матерью.

Бедность многому научила Бежала.

— Эй, Бетал, — позвала Мадинат. — Хватит, милый, довольно.

— Разве этого хватит?

— Нельзя нам задерживаться. Бричка не наша. Я взяла ее у эфенди за плату, а он велел приехать пораньше.

Погрузив на телегу срезанные бодылья, Бетал ловко увязал их веревкой. Получился вполне исправный возок.

На обратном пути он вел лошадь под уздцы, а Мадинат с девочкой на руках шагала рядом. Она отказалась сесть в повозку, опасаясь гнева муллы, который не велел перегружать кобылу.


…Близился полдень. Тучи опустились еще ниже. Грузные и тугие, они, казалось, ежеминутно готовы были пролиться на землю никому теперь не нужным холодным дождем. С малкииских высот быстро' наползал на поля густой туман, застилая их влажной белесой пеленой. В его клубящемся мареве постепенно скрывались и дальние горы, одетые кудрявым ореховым лесом, и деревянный похилившийся после недавнего разлива мост через реку, и первые домишки селения Хасанби, показавшиеся за поворотом дороги.

Когда Мадинат и Бетал въехали в аул, приспело время полуденного намаза. В сыром воздухе глухо плыл над селением молитвенный речитатив, доносившийся из мечети. Голос муллы, приглушенный толстыми стенами и смягченный туманом, казался нереальным, словно возникавшим из пустоты.

Вдова поклонилась в сторону мечети и прошептала: «О аллах, смилуйся над нами, спаси и оборони нас…» — Спасибо тебе, сын Эдыка, — сказала она уже громко, пытаясь взять у него из рук недоуздок. — Теперь я и сама доеду…

Но Бетал отрицательно покачал головой. Раз он начал дело, он должен и довести его до конца. Мальчик ловко взял лошадь под уздцы и. заведя бричку во двор Мадинат, разгрузил ее, складывая кукурузные стебли у дверей плетеного сарайчика. Потом, несмотря на просьбы вдовы войти в дом и подкрепиться «чем бог послал», попрощался и вышел на улицу.

Оставшись один, он в нерешительности остановился, не зная, куда идти. Домой не хотелось, хотя он с утра ничего не ел и голод основательно давал о себе знать.

Но, уж конечно, не в медресе. Там ему теперь делать нечего. Размышления его прервал хрипловатый мужской голос, прозвучавший в тумане так отчетливо, как будто говоривший стоял рядом. Голос был знакомым, хотя человека, которому он принадлежал, нельзя было разглядеть. Бетал насторожился: кто бы это мог быть?..

— Дай-то бог, дай бог нашему сыну окончить медресе, а там…

Последних слов мальчик не расслышал, но тут же вспомнил, кому принадлежал этот простуженный голос. Масхуд! Отец маленького Хариса!..

— А барашек этого года? — спросил кто-то.

— Этого года, Кербеч… молодой и жирный… На здоровье нашему эфенди. Ты ведь знаешь, Кербеч, наш сын выучил малый коран, и теперь эфенди должен вправить ему язык…

Из тумана наконец показались отец Хариса и его сосед Кербеч. Они шли по направлению к мечети. Масхуд тянул на веревке отчаянно упиравшегося барашка.

«Недаром говорят: упрям, как баран», — подумал Бетал, с усмешкой глядя, каких трудов стоило пастуху Масхуду сладить с упрямым животным.

Потом Беталу вспомнилось утреннее происшествие в медресе, и он зло пробормотал себе под нос: «Все-таки получит белоногого барашка наш мулла, чтоб ему подавиться бараньей печенкой…»

Мальчик повернул было за угол, намереваясь идти домой, но замедлил шаг, услышав снова Кербеча:

— Немало добра огребает мулла… Неужели это справедливо, Масхуд?..

— Зачем так говоришь, Кербеч? — встревожился пастух. — Эфенди — святой человек. Не бери греха на душу!

— Может, и святой, — в сомнении процедил сквозь зубы Кербеч. — Но только дела у него не святые…

— Замолчи! Замолчи ради аллаха! Пусть не услышит он твоих слов, пока не отдам я эфенди плату за сына…

Темные фигуры скрылись в тумане. Бетал иронически усмехнулся. Видно, таким, как Масхуд, на роду написано терпеливо нести свою ношу. Взял у кого-то взаймы барашка. А чем отдавать станет?..

На пути домой Бетал, по-обыкновению, задержался возле большого белого дома с зелеными ставнями, который всегда вызывал в нем странное, таинственно зовущее чувство. Он отлично знал, что белый дом называется школой, что учатся там сынки местных богатеев, а ученье идет не на кабардинском или арабском, а на русском языке. Но осведомленность его не только не сглаживала того трепетно-тревожного ожидания, которое охватывало Бетала каждый раз, когда он проходил мимо школы, но, наоборот, обостряла и усиливала это ощущение.

Чего он ждал? На что втайне надеялся? Бетал не сумел бы ответить на эти вопросы. Попасть в русскую школу было совсем не просто. И не стоило думать об этом.

Он знал, что ученики здесь держали в руках во время занятий не истрепанные и пропахшие прелью святые книги, а буквари с цветными картинками. В них рассказывалось не о «божественном», а о самых простых вещах, о том, как устроено все в природе.

Громко, заливисто прозвенел звонок.

Прежде, когда Бетал был совсем маленьким, он пускался наутек, услыхав трезвон школьного колокольчика. Потом любопытство перебороло страх; и он не уходил дальше противоположной стороны улицы, наблюдая, как ученики бегают взапуски по двору или играют в альчики[9].

Сегодня он даже не отошел от калитки. Мальчишки, по звонку высыпавшие на улицу, промчались мимо, не обратив на него внимания.

И тогда Бетал Калмыков сделал то, о чем безотчетно помышлял уже много месяцев.

Он открыл захлопнувшуюся калитку и вошел во двор. Потом деловито нарвал сухой травы под забором и тщательно вытер гуаншарики, испачканные дорожной грязью. Еще раз оглядел свои ноги, отодрал от штанов липучку и, твердо шагнув на деревянное крыльцо, распахнул зеленую школьную дверь.

В коридоре — пусто и темновато. Осторожно, стараясь не дышать, Бетал сделал несколько шагов и тронул первую попавшуюся дверь. Она открылась с легким скрипом. Класс. И тоже — пустой.

Все здесь было Беталу в диковинку. В углу широкой и просторной комнаты стояла квадратная доска, выкрашенная в черный цвет. Она была черна, как деготь, которым его отец Эдык смазывал сапоги, купленные в городе на базаре. На доске четко выделялись белые непонятные ему цифры и буквы. А на столе, блестя свежей краской, стоял похожий на большую тыкву шар, испещренный разными линиями и странными желто-зелеными рисунками. Такой же шар Бетал видел однажды в лавке армянина в казачьей станице Марьинской. Мальчику говорили тогда, что нет на свете такой страны или реки, такого моря или государства, которых нельзя было бы увидеть нарисованными на этом пестром вертящемся шаре.

Бетал не поверил. Не поверил он и в то, будто земля кругла, как эта раскрашенная картонная тыква.

А сейчас к прежнему чувству недоверия примешивалось нечто новое. Ему хотелось услышать рассказ о глобусе еще раз. И обо всем, что рассказывают детям школьные учителя…

Бетал робко тронул глобус рукой. Шар медленно и легко повернулся другой стороной. Бетал тронул еще раз, пробуя ладонью на ощупь гладкую лакированную поверхность.

Он не слышал, как скрипнула дверь и вошла учительница.

— Здравствуй, — приветливо улыбнувшись, сказала она.

Бетал отдернул руку от глобуса и в смятении кивнул головой. Но не испугался. От учительницы веяло доброжелательностью и участием. Это было во всем: и в ее золотых волосах, связанных толстым жгутом на затылке, и в прозрачных голубых-голубых глазах, каких мальчик никогда не видел у своих односельчан, и даже в черном муслиновом платье, которое доставало почти до самого пола и ладно облегало ее высокую и стройную фигуру.

В небольшом селении Хасанби все знали друг друга. И Бетал, конечно, знал в лицо рыжеволосую русскую учительницу. Ее звали Надеждой Николаевной, и рассказывали о ней страшные вещи. Да и то шепотом. О том, что отец ее пошел против самого русского царя, а его заковали в железо и сослали в далекую Сибирь, где зимой на лету замерзают вороны, а летом нет житье от комаров. Говорили еще, что самой учительнице царь запретил жить в Москве и Петербурге и в других больших городах, навечно поселив ее у них в Хасанби.

— Глобус, — сказала Надежда Николаевна. — Ты, наверное, уже видел такой? Ну-ка, покажи мне Кавказ.

Лицо Бетала медленно заливалось краской.

— Я… я это не знаю… — с трудом ответил он по-русски.

— Вот Кавказ, посмотри, — показала Надежда Николаевна, слегка повернув глобус. — А Эльбрус и ваше село… примерно здесь… Ты слышал, что Эльбрус очень высокая гора? Выше всех гор.

— Нет, не слышал, — с огорчением ответил Бетал.

Учительница невольно залюбовалась мальчиком.

Крупные черты лица. Черные выразительные глаза, широкий с горбинкой нос, полные, крепко сжатые губы и упрямый, выдающийся вперед подбородок — признак натуры сильной и волевой: Сейчас лицо юного Калмыкова выражало лишь одно непреодолимое желание — знать. Знать все, о чем она ему тут говорила, и еще больше того.

Надежде Николаевне и раньше доводилось слышать о Калмыковых. Она знала, что семья у них большая и что, несмотря на свою бедность, Эдык Калмыков никогда не ломал шапки перед пши и уорками, а при случае смело выступал против княжеского произвола.

Заглянув в глаза Беталу, учительница ласково спросила его доверительным шепотом:

— Учиться хочешь?

— Да!

— Я часто вижу тебя из окна… Ты всегда стоишь у плетня. Давно надо было зайти ко мне. Ведь ты немножко говоришь по-русски?

— Да. Совсем плохо, — смущаясь своего произношения, ответил он.

— Ничего. Со временем научишься как следует. А кто тебя учил говорить по-русски?

— Сам. В станице. Мой отец там… табунщик… батрак…

Надежда Николаевна на мгновение задумалась, глядя на мальчика, потом, видимо, решив про себя что-то, сказала:

— Так вот, Бетал. Если хочешь учиться, приходи ко мне в класс завтра с утра.

— А сколько плата надо? Деньги сколько? — опустив глаза, спросил он.

— С таких хороших ребят, как ты, мы ничего не берем, — улыбнулась она. — Ну, ступай. И приходи завтра…

Бетал не помнил, как вылетел из школы. Он мчался домой во весь дух, не разбирая дороги.

Вдруг он резко остановился, вспомнив утреннюю историю. Нет, пожалуй, не видать ему русской школы как собственных ушей! Разве злопамятный эфенди оставит дело без последствий?..

Перед мысленным взором Бетала на мгновение возникло суровое и непреклонное лицо отца.

— Нет, — упавшим голосом прошептал мальчик. — Отец не простит. Не для таких, как я, эта школа.

К дому он подошел подавленный и угрюмый. Машинально затворил за собой калитку, прислушался. Из комнаты доносился разговор. Один голос, низкий и спокойный, принадлежал его отцу, второй, визгливый, скрипучий… ну, конечно же, эфенди! Пришел жаловаться. Теперь добра не жди. Этот разрисует все в лучшем виде. Что было и чего не было.

Отступать поздно. Да и не в характере Бетала.

Он шагнул вперед, собираясь войти в комнату и предстать перед своей судьбой, но в это время увидел выходившую из кухни мать и бросился К ней.

— Что же ты натворил, сыпок? — тотчас запричитала она. — Эфенди сам пожаловал в наш дом, и гневу его нет предела… лучше тебе не попадаться отцу на глаза!

Бегал нахмурился.

— Не знаю, нана[10]… может, правда не для всех одна?.. Но эфенди каждый божий день твердит, что нужно быть добрым и жалостливым, а с бедняги Хариса содрал сегодня целого барана…

— Не касайся ты их дел, мой мальчик, — уговаривала его мать, с опаской поглядывая на дверь, ведущую в комнату, где находились Эдык и мулла. — Пусть хоть перегрызутся все до последнего. Разве твое это дело?..

— Может, и мое…

— Оставь, милый. Пойдем-ка лучше я покормлю тебя. Ведь целый день где-то бродишь голодный. Скоро уж вечер.

Мать не без умысла старалась увести Бетала на кухню. Ей хотелось хоть ненадолго оттянуть грозу, которая, как она думала, непременно должна разразиться над головой ее любимого сына.

Мальчик знал, что она права. Отцу лучше не попадаться под горячую руку. Его нелегко было вывести из равновесия, но если уж это кому-либо удавалось сделать, то Эдык, простодушный, легко принимающий всё на веру, бушевал долго и неукротимо, изливая свой гнев на ком попало, не щадя ни правого, ни виноватого. Потом, правда, отойдя и здраво обо всем поразмыслив, он сам мучился, если бывал неправ, и никогда не стеснялся признать собственный промах.

Бетал не столько боялся отца, сколько опасался его огорчить и расстроить.

Бывало, когда Эдык Калмыков возвращался с работы домой, маленький Бетал, забившись куда-нибудь в уголок, с восхищением и немым обожанием наблюдал, как отец умывается, поливая свои богатырские плечи водой из кумгана[11]. С раннего детства отец был для Бетала примером человеческой силы, чести и справедливости…

Мать поставила на столик миску с чуреками[12] и кружку калмыцкого чая.

— Сегодня нет в доме мясного, сынок, — извиняющимся тоном сказала она и села на циновку напротив, наблюдая, как он ест. Потом вздохнула, подумав, как быстро растет ее любимец (скоро ростом с отца станет!), и снова заговорила:

— Эфенди занят делами божественными, сынок. Не нужно бы тебе становиться ему поперек дороги! Не нашего ума это…

— Разве слуга аллаха должен обижать бедных?

— Не нашего ума это дело, — не зная, что сказать, повторила она и, бросив взгляд на дверь, почтительно встала.

В комнату вошел Эдык.

Бетал вскочил из-за стола и застыл возле стены, как изваяние.

Нет в кабардинской семье закона сильнее и неумолимее, чем почитание старших, а в семье Калмыковых закон этот был доведен до предела.

Эдык молча прошел к очагу и сел, взяв в руки кожаное плетенье для конской сбруи, оставленное, как видно, в ту минуту, когда явился мулла. Хозяин дома сидел у огня спиной к сыну и занимался своим делом, не говоря ни слова. Трудно было понять по выражению его сурового лица, что у него на уме.

Это было самое худшее. Неизвестность. Что скрывалось за отцовским молчанием?..

Бетал стоял у стены бледный, не смея пошевелиться.

— Садись и ешь… — в голосе отца не слышалось гнева. А может быть, так только показалось Беталу?

Он сел, стараясь не производить лишнего шума, но все еще не решался продолжать свою трапезу.

— Стало быть, самого эфенди заставляешь жаловаться?.. Видя, что Бетал не отвечает, мать решилась вмешаться: — Молод он еще, зелен… Вот и дурит. Разве он понимает?

— Понимает не меньше тебя, — отрезал Эдык. — И зря ты за него заступаешься. Сдается мне, он и сам умеет за себя постоять…

У Бетала отлегло от сердца. В тоне, каким отец произнес последние слова, совсем не было угрозы: он вовсе не собирался наказывать сына. Больше того — он как будто оправдывал, одобрял его маленький бунт в медресе.

— Попробуй-ка, найди ее, правду, — как бы размышляя вслух, негромко заговорил Эдык. И, хотя ясно было, что ни от кого он не ждет ответа, Бетал понял: отцовская речь — для него. — Эфенди только и твердит о сохранении веры, — продолжал Эдык прежним тоном, — но сам необдуманно рубит сук, на котором сидит… Князья Хатакшоковы вторят мулле, а сына отдали в русскую школу, и никто их за это отступниками не называет! Где же правда?.. Сами кричат во все горло: «Охраняйте святую мусульманскую веру!» и сами же открывают школу, где детей учит белолицая русская женщина… Неужто коран и медресе созданы только для бедняков?.. Вот этого-то и не мог сказать мне наш уважаемый эфенди. Разозлился и ушел. Скатертью ему дорожка…

Эдык замолчал и задумался. Бетал, все еще робея, сказал тихо:

— Я был у русской учительши… Она сказала, что мне можно прийти в школу, если я захочу… И если ты, отец…

— Мало ли что сказала она… Ты уже выбрал свою дорогу… — не глядя на сына, сказал Эдык и вышел из кухни.

…Ночью Бетал долго не мог заснуть. Все перемешалось у него в голове. Сердится отец или нет?.. А если нет, пустит ли он Бетала к Надежде Николаевне? Ах, как это было бы здорово!..

* * *
Хмуры и прохладны осенние зори в верховьях Малки. На взгорьях еще лежит черная густая мгла, наглухо закрывая и лес, и дорогу, петляющую вдоль леса; в долинах и по берегам реки, зацепившись за верхушки деревьев, притаились мокрые хлопья не растаявшего за ночь тумана, а над степью, там, далеко-далеко, чуть сереет блеклый дрожащий рассвет…

Мать еще затемно разбудила Бетала.

— Вставай, собирайся, сынок, отец зовет.

Мальчик быстро оделся и вышел во двор. В предрассветной темноте он увидел у коновязи двух оседланных лошадей.

Бетал поежился и зевнул. Было холодно. Лошади всхрапывали, тонкий ледок первых заморозков негромко потрескивал у них под копытами.

Попыхивая самокруткой, из темноты показался Эдык. Молча отвязал одного из коней и, не касаясь стремени, легко вскочил в седло.

— Садись и ты…

Бетал повиновался, ни о чем не спрашивая, и они пустились в путь.

Ехали шагом. Когда отец направил свою лошадь вброд через Малку, Бетал все понял.

«Вот и пришел конец моему ученью, — грустно подумал мальчик. — И в медресе, и в школе… сказано: если не повезет, то хоть залезь на верблюда, все равно собака тебя укусит»…

Что ж, чему быть, того не миновать! Эдык Калмыков всю свою жизнь был табунщиком. Такая же судьба ожидала, наверно, и его сына. Завидная доля: бесконечные скитания, долгие осенние ночи у костра и неприхотливый ночлег: вместо подушки — седло, пропахшее лошадиным потом, вместо одеяла — бурка. И во всем табуне — ни одного своего жеребенка…

Понемногу светлело. Внизу, под ногами лошади Бетала, поблескивала прозрачная вода реки. Он даже видел белые камни на дне.

Всадники выбрались на берег. Стали видны ближние, одетые лесом горы. За одну из них зацепилось краем белое ватное облако.

Бетал огляделся по сторонам, вдохнул полной грудью вольный воздух долины и вдруг почувствовал, что ему все равно. Пусть все будет, как будет!

Когда они прибыли на место, совсем рассвело.

Пригнанные с пастбищ лошади стояли в специальных загонах. Тут же на огромной поляне, вытоптанной сотнями лошадиных копыт, раскинулась своего рода ярмарка. Товар — только кони.

Сюда съехались торговцы со своими небольшими табунками и крупные коннозаводчики, скупщики лошадей из Большой Кабарды и из Малой, даже из Кизляра и Моздока; были тут грузинские и армянские купцы, гребенские казаки, русские солдаты, цыгане. Повсюду — говор, смех, забористые горские шутки.

Владелец нескольких лошадей, дородный казак в синей черкеске, которая, казалось, — вот-вот расползется по швам на его жирных плечах, сидел под копной на охапке соломы и яростно торговался, расхваливая стати своей вороной лошади.

— Пойми ты, дурья башка! Ведь не цыганскую, не дутую и не крашеную лошадь тебе продаю, а настоящую кабардинку! Чистых кровей! У самого начальника округа… да что округа, — у наместника Кавказа нет такого коня! Клянусь, нет! Вот те крест! — и казак истово перекрестился.

Увидев Эдыка, он вскочил с места.

— Разве понимаете вы толк в лошадях?.. Вот кто понимает толк в лошадях! Эдык! Калмыков! Спросите его, что за лошадь я вам продаю!

Казак говорил правду. Одного беглого взгляда Эдыку было достаточно, чтобы по достоинству оценить лошадь.

Он спешился и, осмотрев коня, подтвердил, что тот действительно стоит денег, которые за него просят.

Как раз в этот момент к Эдыку торопливо подошел еще один казак, сероглазый, с реденькими, едва пробивающимися усиками.

— Пособи, добрый человек… — попросил он, засматривая в глаза Эдыку. — Кажуть, ты по-нашему кумекаешь и в лошадях мастак. А меня в армию забирають… так батько собрал все, шо в дому было, и послал лошадь куповать… Пособи…

— Если надо, выбирай, — сказал Эдык. — Здесь много лошадь…

— Коли б я знал, какую взять…

Эдык подошел к плетневому загону.

— Ту видишь?

— Котора сбоку? Вороная?..

— Да. Хорош конь… возьми.

Казак покачал головой:

— Необъезженный он…

— Сам учить надо. Сам — лучше. Поймай и посмотри…

Казак вошел внутрь загона. Но поймать вороного оказалось не так-то легко. Он ловко увернулся от рук казака и, дернув шеей, затерся в гущу табуна.

Пришлось парню все начинать сначала. Вытянув левую руку вперед, чтобы обманным движением правой схватить жеребца за гриву, казак, крадучись, подбирался к нему все ближе и ближе. Вот осталось не более пяти шагов… трех… двух… Парень протянул было руку, но чуткая лошадь, будто играя, взбрыкнула задними ногами, и казака обдало комьями твердой утоптанной глины, полетевшей из-под копыт. Незадачливый казак мигом очутился по эту сторону загородки.

Вокруг захохотали.

— Энто тебе не дома на печке блох ловить!

— Конь, чай, не девка, не приворожишь!

— Ха-ха-ха!

— За хвост ухвати его, малый, за хвост!..

У казачка даже шея покраснела от стыда и обиды.

— Помогнуть надо, — сказал кто-то.

Тотчас нашлись охотники изловить норовистого жеребца. В загон вошли сразу несколько человек и стали обходить коня, оттесняя его от табуна и прижимая к забору. Он медленно отступал, словно понимая, что не сможет пробиться сквозь сужавшееся вокруг него кольцо… Потом внезапно остановился, храпя и роя копытами землю. Люди тоже остановились, невольно залюбовавшись. В это время жеребец рванулся к плетню, перемахнул через него, чуть зацепив копытами, победно заржал и проскакал прочь.

Толпа загудела, заволновалась.

— Эй! Держите!

— Не упускайте!..

— Аркан! У кого есть аркан?

Через минуту с десяток всадников уже неслись по взгорью, растянувшись длинной цепочкой. Свист, улюлюканье, подбадривающие возгласы…

Однако полчаса бешеной скачки не принесли успеха преследователям. Никому не удалось настичь вороного. Вытянувшись в струну, он мчалсяровным наметом. Черная грива его, как крылья, играла под ветром. По одному, по два, на взмыленных лошадях, верховые вернулись к загону.

А молодой новобранец-казак с загоревшимися глазами следил за скачкой и от удовольствия прищелкивал языком:

— Цо-цо… Вот это коняка!.. Дюже хорош!.. Спасибо тебе, добрый человек, — бросился он пожимать руки Эдыку. — Уважил! И впрямь, видать, остер у тебя глаз на лошадей!..

В разговор вмешался и хозяин, тучный казак в синей черкеске, который во время этого переполоха забыл даже о своем торге:

— Правда твоя. Золотой скакун. Берешь, что ли?..

— Беру!

— Тогда излови. Поймай и плати гроши… По рукам, что ли?..

— Вижу я, не поймать ему такого коня, — сказал Калмыков и, взяв аркан, сел на лошадь.

Вороной между тем, чуть приостыв от погони, гарцевал в полуверсте от загона, словно поддразнивая коневодов.

Эдык поскакал к нему напрямую, по косогору, держа в левой руке поводья, а правой изготавливая волосяной аркан.

Жеребец насторожился, услышав топот. Поднял голову, прянул ушами, но все еще не трогался с места. Когда расстояние между ними сократилось более чем на две трети, вороной снова заржал и пустился вскачь.

Эдык, не отставая, несся за ним. Свежий конь табунщика, испытанный и верный скакун, слушавшийся малейшего движения своего седока, медленно, но верно настигал вороного.

Обезумев от ярости, тот уже не разбирал дороги, перескакивая через рытвины и канавы, ободрал бок о колючий терновник и, кося выпуклым, налившимся кровью глазом, дико храпел и летел к обрыву над Малкой, которая делала здесь крутой поворот.

Люди стали громко кричать, надеясь отвлечь жеребца и заставить его изменить направление, а кто-то даже дважды выпалил из ружья. Но и крики, и выстрелы только еще больше напугали животное. Прижав уши, вороной летел навстречу неминуемой гибели…

— Пропал конь…

— Загубит его Эдык…

— Загубит, загубит, — подхватил толстый казак, а его молодой покупатель сел на землю и закрыл руками лицо, не в силах дальше наблюдать за происходящим.

— Такая лошадь… — вздохнул кто-то рядом с ним.

В это мгновение засвистел аркан, пущенный рукою Эдыка. Все замерли. Вороной как-то неестественно выгнул шею, встал на дыбы на полном скаку и упал на влажную землю в двух саженях от обрыва.

По толпе прокатился вздох облегчения.

Будто отвечая общему настроению, из-за туч вдруг показалось солнце, ярко осветив долину. На пожухлой траве, на кустарниках заблестели сережки замерзшей росы.

Добрая половина базара хлынула к обрыву, где только что Эдык Калмыков остановил вороного.

— О аллах, еще бы немного — и конец…

— Сорвался бы в пропасть, если бы не Эдык!

— Разве кто-нибудь видел, чтобы аркан, брошенный Эдыком, не достигал цели?..

— Он прирожденный табунщик!

Бетал бежал вместе со всеми, слышал все это и был горд за своего отца.

— Клянусь, — отдуваясь и придерживая руками свой колыхавшийся живот, заговорил владелец коня, подбежав к Эдыку, — клянусь, давно я так шибко не бегал! Ну и хват ты, Калмыков… ничего не скажешь! А конь-то каков, а? Не сыщешь такого во всей Кабарде! Что, братцы, кто больше дает?

Эдык коротко бросил:

— Не хвали много. Пробовать надо. Смотреть надо, как под седлом пойдет! Седлайте его!..

Вороного оседлали. Он фыркал, косясь на людей, вздрагивал от прикосновения и пытался сбросить с себя седло. Но чувствовалось, что и долгая изнурительная скачка, и аркан Калмыкова несколько поохладили его пыл.

Эдык обвел взглядом собравшихся. Выбор его пал на Бетала.

— Садись, — коротко приказал отец.

В первую минуту Бетал растерялся. Покраснев от смущения, он смотрел на Эдыка и не верил своим ушам.

Но отцу не пришлось повторять. Поняв наконец, что от него требуется, мальчик подошел к коню и вдруг с гордостью ощутил, что его нерешительность словно испарилась. Он смело потрепал коня по шее, ухватился обеими руками за густую гриву и взобрался в седло.

Эдык, все еще держа вороного за поводок, отвел его шагов на десять в сторону и отпустил.

Конь не двинулся с места. Опустил голову и широко расставив передние ноги, он стоял, как бы выжидая. Бетал достал из-за пояса нагайку и хлестнул его по крупу. В тот же миг вороной неожиданно отпрянул вбок, едва не сбросив наездника. Бетал обеспокоенно посмотрел на отца. Эдык отвернулся с напускным равнодушием. Бетал вспыхнул и снова сильно ожег жеребца плетью. Тот взвился на дыбы, тряхнул головой и, опускаясь на передние ноги, одновременно швырнул задние вверх, задирая круп.

Бетал перелетел через голову жеребца и, перевернувшись в воздухе, покатился по оттаявшей мокрой траве, больно ударившись плечом. Несколько человек, стоявших поблизости, бросились к нему.

Отец и бровью не повел. Он поймал коня за поводок и принялся деловито подтягивать седло. Только после этого обернулся к сыну. Бетал подошел прихрамывая.

— Садись!

В голове у мальчика гудело, вроде бы десятки шмелей жужжали одновременно, ныло плечо, саднило колено, из разодранной щеки сочилась кровь.

Он этого не замечал. Он слышал только властный голос отца, в котором для посторонних не было ничего, кроме жесткого приказания. Но Бетал слышал в этом голосе и с трудом скрываемое беспокойство, и желание увидеть в сыне будущего джигита, достойного себе преемника, и, наконец, мужскую суровость, предписанную неумолимым адыге хабзе[13].

Бетал без колебаний подошел к жеребцу и снова вскочил в седло.

— Повод держи короче, — вслед ему крикнул отец.

Почувствовав силу в руке, державшей повод, жеребец показал все, на что он способен: мелко вздрагивал всем телом, вертя головой, вскидывал задними ногами так, что седок буквально съезжал на его шею, становился на задние ноги, едва не опрокидываясь назад. Но Бетал, вцепившись в гриву, прижался лицом к потной шее коня с твердым намерением усидеть на нем, чего бы ему это ни стоило.

В моменты коротких передышек, когда вороной на секунду опускался на все четыре ноги и тяжело дышал, как бы раздумывая, какое еще выкинуть коленце, мальчик хлестал его нагайкой.

И с каждым ударом конь становился покорнее. Наконец он сорвался с места и понес Бетала вдоль реки, по проселку, ведущему к станице Марьинской.

Мальчик слегка отпустил поводок, еще раз для острастки стегнул лошадь плетью и покрепче умостился в седле, приготовившись к долгой скачке.

Однако сильный и норовистый скакун был еще слишком молод и не привык к бегу на большие расстояния. У околицы Марьинской он уже ронял на дорогу клочья пены и, сбившись С шага, перешел на скорую рысь, разбрасывая копытами комья грязи.

Станичные псы, как водится, подняли неистовый лай и бросились вдогонку за всадником. Это снова подстегнуло вороного, и он понесся, как ветер.

Из домов выбегали люди, что-то кричали вслед, но Бетал их не слышал: изо всех сил натягивая поводок, он думал только о том, как бы этот черный дьявол не влетел на всем скаку в чьи-нибудь ворота или сарай. Мальчик знал, что необъезженные лошади имеют такое обыкновение, весьма опасное для седоков.

Но станица вскоре осталась позади, а вороной все скакал и скакал.

…Из ногайских степей потянуло теплым ветром. Тучи ушли с горизонта и открыли над головой Бетала широкую полосу голубого простора.

Он попытался направить коня в объезд станицы, чтобы вернуться к загону, и вдруг с радостью почувствовал, что лошадь ему повинуется.

Солнце светило теперь ему в спину, согревая его тело и его сердце, наполненное сейчас ликованием и смутным ожиданием перемен, которые обязательно должны случиться в его судьбе.

Вороной совсем присмирел и пошел шагом.


…Эдык сидел под копной вместе с хозяином табуна. Поодаль стояли и молодой казак, который торговал лошадь, и другие, заинтересованные исходом скачки.

Увидев Бетала, толстяк повеселел:

— Клянусь! Нет такой лошади во всей Кабарде! Валлаги, золотой конь! Кто дает больше?..

Бетал спешился, отдав повод хозяину.

С боков коня падала пена, он стоял, статный и разгоряченный, в облаке пара, струившегося на солнце от мокрой шерсти. Но в темных глазах коня уже не было ярости и протеста.

Эдык поднялся, подошел. Взял в руки лошадиную морду и поцеловал в лоб, где красовалось лучистое белое пятно, похожее на звезду. Потом, не глядя на стоявшего рядом Бетала, негромко сказал:

— Похоже, паршивец, что ты все же станешь табунщиком…

ОКО ЗА ОКО…

Эдыку не спалось. Всю ночь напролет он бодрствовал у огня в маленьком облезлом домишке на полевом стане. Сидел у очага, ворошил корявой обугленной палкой догорающие угольки и думал о жизни.

Мысли текли ровной неторопливой чередой, словно размягченные и убаюканные теплом и покоем.

Изредка он подремывал. Тогда голова его опускалась ниже к огню, и на сухом лице, освещенном багрово-красными бликами, резче обозначались морщины.

Эдык ковырнул своей палкой массивный дубовый кряж, весь перевитый болезненными узлами и изуродованный наростами. Старый пень тлел с утра, не поддаваясь огню.

И, сам не зная, как это получилось, Эдык вдруг сравнил его с человеческой жизнью.

В самом деле, разве не так, как дерево, растет и живет человек?..

Сначала малый и слабый, подвластный любому ветру… Проходит время, и он пускает корни в родную землю, все глубже, все крепче. А там и обрастает твердой корой, на которой с каждой прожитой осенью и зимой запекаются новые раны от ливней и стужи, от ударов судьбы… Потом — одряхлеет, уронит на замшелую землю отсохшие сучья и отгнившую морщинистую кору и засохнет на корню, едва обретя силу и мудрость…

Так и этот дубовый кряж, отдающий теперь людям свое тепло, последнее, что у него осталось. А ведь когда-то. молодой и крепкий дуб шелестел зеленой листвой, широко простирал к солнцу гибкие ветки. Пережил он все метели и бури, выстоял, не сломился, а вот неумолимое и быстротечное время свалило его…

Когда Эдыка одолевали подобные мысли, он, всегда суровый и скупой на внешние проявления чувств, подсознательно ощущал их некоторую сентиментальность и хмурился.

Глянув в угол, где на соломе, замотавшись в старую протертую бурку, посапывал во сне его старший сын Бетал, Эдык вспомнил собственного отца.


…Его загрубевшие ладони, натертые до блеска рукоятками вил и кос, бугрившиеся желтоватыми мозолями, твердыми, как кость… Его спокойную, размеренную речь…

«Человек рождается на свет не для того, чтобы творить дурные дела, — бывало, говаривал он. — Человек должен быть добрым и прощать. Даже если его обижают, — прощать!»

Прежде, в молодости, Эдыку казалось, что отец прав.

С годами слепая детская вера в отцовскую непогрешимость сначала дала заметную трещину, а со временем и вовсе угасла. Жизнь не оставляла камня на камне от древней, как сам мир, философии всепрощения.

«…Если обижают, — прощать! иронически повторил Эдык. — Нет, отец, так не выходит! Нельзя жить на земле и сносить оскорбления. Проживешь, — никто о тебе и не вспомнит. А ведь человек для чего-то рождается?!. Значит, должен оставить по себе хоть добрую память. А не исчезнуть без следа, как ветер в открытом поле!..

Вот я, Эдык Калмыков, — зачем я нужен? Пасти лошадей?.. С пеленок — в степи. Много ль она мне дала? Ничего. Одни огорчения и мозоли… Такой ли жизни пожелаю я своему старшему сыну?.. И он до седых волос будет гнуть спину на богатеев?.. А если не ту судьбу я ему готовлю?.. Не лучше ли наскрести денег на его ученье?..»

Эдык встал и вышел из домика.

Стояло раннее летнее утро. Широко распахнулась зеленая степь, подернутая влажным парным маревом, наполненная запахами росной травы и свежего сена. На востоке, где уже всходило солнце, повисла над землей длинная неподвижная туча. Чем ближе к солнцу, тем все резче менялись ее цвета: от зеленовато-серого до пурпурно-красного. Будто подожгли ее сбоку, и она запылала горячим пламенем.

Увидев тучу, Эдык сказал про себя: «Кажется, год будет хорошим. Дай бог, чтобы он принес нам счастье».

С предгорий потянуло свежим утренним ветерком, и Эдык с удовольствием подставил ему лицо.

Докучные мысли, не дававшие ему ночью покоя, незаметно для него самого растаяли, как легкий и прозрачный туман над утренним ковыльным простором. Сон как рукой сняло. Эдык ощутил во всем теле привычную силу и бодрость. Губы его тронула улыбка…

Такое случалось не часто. Неулыбчивым был табунщик Эдык Калмыков, и немногие односельчане видели его лицо осененным радостью.

Однако его нельзя было назвать человеком замкнутым и нелюдимым. Он умел, если возникала в том надобность, поддержать компанию, но и тогда больше молчал и слушал, чем говорил.

Эдык возвратился в домик. Плетневые, обмазанные глиной стены его облупились, глина местами обвалилась вовсе, открыв зияющие дыры, в которые теперь заглядывало солнце. Он посмотрел на спящего сына. На губе Бетала заиграл солнечный зайчик. Словно ощутив его тепло, подросток улыбнулся во сне, пожевал губами.

Эдык стоял, не шевелясь, и с каким-то новым, незнакомым ему раньше чувством смотрел на повзрослевшее лицо сына, на золотящийся в солнечном луче мягкий пушок над его верхней губой.

Сын был очень похож на отца. И почему Эдык раньше не замечал этого?.. Таким он сам был в молодые годы, в те давно прошедшие годы…

— Нет, — вполголоса сказал Эдык, — Нет, нечего делать ему в степи. Ничего не принесет она, кроме бедности и невзгод… Не стану я мешать его счастью! Никто ведь не знает, где и в чем оно, счастье… Не стану мешать!..

Отец подошел ближе и осторожно тронул Бетала за плечо.

— Солнце уже встало. Пора.

Бетал тотчас поднялся (он не был приучен нежиться по утрам в постели) и принялся деловито стряхивать с одежды налипшую на нее солому. Потом пошел к мутноватой речушке, протекавшей тут же, неподалеку, и умылся.

Возле речушки росла старая груша, широко разбросав ветви. Бетал подпрыгнул, схватился за одну из них и несколько раз подтянулся, как на турнике. Сегодня ему удалось подтянуться на два раза больше, чем вчера. Довольный собою, он вбежал к отцу, сидевшему в домике, у очага.

— Мясо поджарить?

Эдык разгреб золу, достал несколько печеных картофелин.

— Сегодня обойдемся картошкой. Да чаю с сыром попьем… Что, недоволен?

— Доволен, отец. Вот если б еще немножечко масла…

— Ничего И так сойдет. Картошка — еда здоровая…

Эдык вынул нож из самодельных ножен, разрезал чурек на небольшие кусочки, потом достал кружок домашнего копченого сыра с красновато-коричневой корочкой и тоже нарезал. Все это положил на плетень, заменявший им стол.

Бетал палил из котелка две кружки калмыцкого чая.

В семье Калмыковых разносолов не знали. В еде были умерены и неприхотливы. И сейчас отец с сыном с таким аппетитом принялись за свою скромную трапезу, будто в жизни не едали ничего вкуснее печенной в золе картошки и сыра, отдающего дымком очага.

Эдык ел степенно, как человек, знающий цену хлебу, медленно прихлебывал из кружки обжигающий губы чай и все поглядывал на сына.

— Ну, как тебе здесь? Ничего?..

— Ничего… Нравится, — ответил Бетал, не понимая, к чему клонит отец.

— А, может, в медресе лучше? — лицо Эдыка, как всегда, непроницаемо. Невозможно понять, что он задумал.

— Твоя воля, отец, — опустив глаза, проговорил Бетал. — Как ты захочешь…

— Как я захочу? Ладно. Тогда иди, седлай лошадей, а я попрошу Мудара присмотреть за табуном до моего возвращения.

Они ехали шагом. Отец, верный себе, молчал, погрузившись в свои думы, а Бетал пытался разгадать смысл последних отцовских слов: «…до моего возвращения…» Значит, отец решил куда-то отвезти Бетала и оставить его там, а сам должен вернуться в степь, к табуну?.. Куда же они направляются?..

Упоминание о медресе заставило Бетала поначалу подумать, что Эдык решил упросить эфенди принять сына обратно. Но ведь они с муллой крепко повздорили! Едва ли гордый Калмыков пойдет на попятный.

Однажды отец говорил Беталу о своем намерении отдать его в батраки. И это было вполне резонно: семья большая, заработка отца не хватало. А Бетал — старший. Почти взрослый малый, хотя ему нет еще и четырнадцати. Широкоплечий, мускулистый. Другие дети — один меньше другого. Кому же помогать отцу, как не Беталу?

Да он, собственно, и не боялся никакой работы. Не он первый, не он последний. Он даже рад был идти в батраки: и семье облегчение, и не придется больше зубрить коран и каждое утро слушать скучные проповеди эфенди. К тому же Бетал с первых дней пребывания в медресе невзлюбил арабский. И не потому, что мальчику не нравилось, как звучит этот чуждый и непонятный язык, — просто он не выносил тупой и нудной зубрежки, которая безраздельно господствовала в медресе.

Монотонный, изматывающий душу голос эфенди, читающего коран, склоненные головы учеников, хором повторяющих неведомые слова, тяжкий спертый воздух, насквозь пропитанный запахами прели и пота, надоедливое жужжание мухи, бьющейся об стекло тусклого маленького оконца…

Неужто теперь все сначала?..

Что делать?..

Если отец решил, против его воли не пойдешь! Об этом мальчик и не помышлял.

В лицо Беталу дул несильный ветерок юга, неся теплое дыхание солнечной пашни и дурманящие запахи летнего степного разнотравья. Лошадь его лениво перебирала ногами, неторопливо вышагивая за буланым конем Эдыка. Сын ехал слева и чуть позади отца, как и полагалось по издревле заведенному обычаю.

Поглядывая на широкую, уже слегка ссутулившуюся отцовскую спину, Бетал терпеливо ждал. Скоро все выяснится.

С севера летела стая серых птиц. Дикие голуби. Увидев их, Эдык остановился.

Бетал вначале подумал, что отец решил подстрелить парочку голубей, и тоже придержал лошадь. Но Эдык даже не притронулся к ружью, висевшему у него за плечами. Он молчал, слегка прищурившись, следил за полетом голубей. Серые птицы летели низко, свободно и широко растянувшись над степью. Вот они над головами путников… поднялись повыше, сделали круг и сели в траву, тут же, неподалеку. Снова вспорхнули с шумом, напугавшим юркую ящерицу, пристроившуюся погреться на камне, и умчались прочь, постепенно исчезая в прозрачном воздухе.

Эдык сказал, словно бы про себя:

— Белогрудые голуби… Красиво летят. Вольно…

Больше он не промолвил ни слова и тронул коня. Бетал последовал его примеру.

Так, в молчании, они подъехали ко двору Калмыковых. У мальчика упало сердце: за плетнем, возле дверей кухни, стояли мать Бетала Быба[14] и эфенди.

Мулла прислонился спиной к забору и не видел неслышно подъехавших всадников. Быба сказала, кивнув в сторону мужа и сына:

— Что я, бедная женщина, могу решать, уважаемый эфенди?.. Вот они сами… Поговорите с ними.

Мулла обернулся:

— A-а! Легки на помине! Ну и хорошо! Ну и хорошо!

Трудно было понять, действительно его обрадовала встреча или все это обычное притворство, на которое эфенди был великий мастер.

Поздоровавшись с Эдыком за руку, почтенный гость увел Калмыкова-старшего в сторону, бросив при этом неприязненный взгляд на Бетала.

Тот отлично понимал, зачем явился к ним в дом мулла. Конечно, чем больше сохст, тем выгоднее мулле!..

Бетал привел лошадей в порядок, подбросил нм сена и вошел в кухню. Мать встретила его встревоженным взглядом.

— Что же ты натворил, сынок! Весь аул осуждает тебя… скоро про тебя сложат плохие песни. Так говорит эфенди. Все дети учатся, а ты гуляешь в степи без дела…

— Быба, — сказал Бетал ласково. — Ничего, может, отец не из-за этого привез меня?

— Эфенди разгневан так, что не приведи аллах, — продолжала она. — Говорит, что и другие ученики его идут по твоим следам.

— Он это сам сказал?

— Не только это… Он говорит, что ты изменил нашей вере, уйдя из медресе… Грозился тебе проклятием… Не испытывай, сынок, терпенье аллаха, вернись.

Бетал грустно посмотрел на мать. В больших глазах его были укор и сострадание к ней, и неуверенность, что он сам поступил правильно в этой истории с эфенди, как подобает мужчине…

— Хорошо, Быба, хорошо…

Мать не замечала его состояния и твердила свое:

— Не давай, сынок, повода людям повсюду трепать твое имя. И так уж об отце Нашем по всему селу слух идет, что он редкий гость в мечети.

— Разве им неизвестно, что отец днюет и ночует с табуном? — сказал Бетал.

— Не знаю, милый, а только говорят так.

— Ну, и пусть говорят, — не сдержался он.

— Как можно?! — всплеснула руками Быба. — Мы с людьми живем, сынок. Нельзя с людьми не считаться! Иначе — кто же нас станет уважать? Вот ты с эфенди разговаривал непочтительно! А он постарше твоего отца будет. Как же тебе не совестно? И не лучше ли спокойно жить на свете?

Бетал пожал плечами. Разве он знал, как лучше? Одно было ему понятно — не все, далеко не все в этой жизни устроено правильно и справедливо.

— Не знаю, Быба, не знаю. Но я… я постараюсь узнать…

Она осторожно пригладила волосы у него на виске.

— Ты, наверное, голоден? Садись-ка, поешь! — Быба засуетилась, пододвигая к нему анэ[15], стоявший у самого очага. — Я лицуклибже[16] сготовила, кушай на здоровье…

Распахнулась дверь, и в кухню вошел Эдык. Весь вид его выдавал крайнюю степень раздражения. Он бросил суровый взгляд на жену, втайне надеясь, что она поймет причину этого раздражения и своим женским участием смягчит и успокоит его.

Но Быба знала лишь одно: эфенди и ее муж разговаривали. А о чем — то ведомо им и аллаху. Потому и произнесла она совсем не те слова, которых ждал от нее Эдык:

— Садись, поешь. Эфенди еще и не такое скажет!..

Эдык вспыхнул:

— Откуда тебе известно, что он мне говорил?!

— Спаси господь! Почем мне знать? Эфенди — на то и эфенди, чтобы вершить дела всего аула, — попыталась Быба загладить свою неловкость. — Вот он и беспокоится за нашего сына!

— Беспокоится? Как же! — насмешливо оборвал ее Калмыков. — Известно мне, о чем он печется!..

— Садись, поешь, — не зная, как себя вести, уговаривала его Быба.

Но к еде он не притронулся и, угрюмо обронив: «Пусть сын оденется поприличнее!» — ни на кого не глядя, вышел во двор.

Не понимая, что происходит, Быба окончательно растерялась. Она стояла посреди кухни напуганная, жалкая, с прижатыми к груди руками, и молча смотрела на сына. Глаза её медленно наполнялись слезами.

Бетала приказ отца огорошил не меньше, чем мать. Одеваться! Но зачем? Неужели все-таки медресе?..

Мысленно распростившись со своими мечтами, Бетал прошел на мужскую половину дома и стал переодеваться. Вместо потертых суконных штанов, пестревших разномастными заплатами, надел серые казацкие галифе; старенький дырявый бешмет заменил атласным, который ему сшила мать к какому-то празднику, а на голову сердито нахлобучил серебристую смушковую папаху, переделанную из дедовской.

Одежду эту Бетал надевал редко, в дни больших праздников и семейных торжеств, и чувствовал себя в ней скованно и непривычно. Правда, он выглядел в ней по меньшей мере как сынок сельского старшины или кого-нибудь чином повыше. Но он согласился бы не Носить ничего подобного и остаться на всю жизнь в лохмотьях, лишь бы не слышать больше о ненавистном ему медресе.

По правде говоря, Бетал и сам как следует не понимал, почему он так возненавидел это божье заведение. Разумеется, не потому, что его едва не поколотил великовозрастный Муса. Если б в честной борьбе, еще неизвестно — кто кого…

И уж вовсе не думал мальчик о приятии или неприятии религии вообще. Подобные вопросы просто не могли прийти ему в голову. Слово «религия» совершенно не имело для него отвлеченного смысла и вбирало в себя вещи и явления вполне конкретные и как будто незыблемые: мечеть, муэдзина, взывающего по утрам к правоверным, муллу, молитвы и коран, который он безуспешно долбил несколько лет.

Именно эти конкретные, зримые вещи, люди, явления и вызывали его раздумья, в которых царил полнейший сумбур.

Мальчик знал пока только одного служителя аллаха — своего бывшего учителя. Но облик его удивительно точно совпадал с тем, что рассказывали о других муллах завзятые сельские балагуры и богохульники. Бетал не раз слышал подобные рассказы. В них постоянно фигурировали эфенди — пройдохи и сластолюбцы. «Разве о хороших и праведных людях народ сочинит такие истории?» — недоуменно спрашивал Бетал самого себя.

И не умел ответить. Одно знал твердо: возвращаться в медресе он не хотел.

…Эдык ждал сына у ворот. Увидев, что Бетал появился наконец во дворе, облаченный в парадный костюм, Калмыков-старший, по обыкновению не говоря ни слова, повернулся к нему спиной и широко зашагал по улице, уверенный, что сын последует за ним.

Бетал шел за отцом в некотором отдалении. Теперь все, решительно все стало ему безразлично. Кто-то попадался им навстречу, здоровался с отцом. Бетал тоже кому-то кланялся, не поднимая опущенной головы.

Они шли прямо к мечети. Но отец неожиданно повернул в сторону. Бетал растерянно остановился. Эдык, между тем, по-прежнему не оглядываясь, свернул в глухой переулок и скрылся из вида.

Бетал судорожно глотнул, — ему вдруг не хватило воздуха, — и бросился за ним.

Отец вел его не в медресе!

Отец шел в русскую школу!

* * *
Все, что случилось потом, мальчик помнил, как в тумане. У него гулко колотилось сердце, — казалось, оно вот-вот выпрыгнет из груди.

Он не слышал, как Эдык вежливо и с достоинством разговаривал с учительницей, старательно произнося русские слова; не видел, как отец ушел, оставив его одного с Надеждой Николаевной, которая ласково взяла его за руку и ввела в класс.

Войдя, Бетал огляделся. Лица сидящих за партами он видел, но не узнавал. Будто смотрел на них сквозь залитое дождем стекло.

— Засохшие чувяки[17],— презрительно сказал кто-то по-кабардински, и Бетал очнулся.

Конечно, его появление не понравилось тем, кто сидел в этом классе. В русскую школу посылали своих детей всесильные Хатакшоковы, Агубековы, Кармовы, их угодники и прислужники Паштовы, все их сородичи и приживалы. У каждого — немеренные десятины земли, фруктовые сады, сенокосы и скот, целые табуны чистопородных коней.

Надежда Николаевна некоторое время помедлила, раздумывая, куда посадить новенького, и, то ли выказывая этим свое особое расположение к юному Калмыкову, то ли бросая вызов княжеским отпрыскам, которые вызывающе усмехались, разглядывая костюм Бетала, но она вдруг решительно подвела его к первой парте, где сидел сын Хатакшокова, и сказала:

— Здесь, Калмыков, твое место. Садись.

Хатакшоков, крупный плечистый парень с густыми бровями, почти сросшимися на переносице, демонстративно отодвинулся. Несколько других учеников, главным образом из богатых семей, тоже отвернулись от Бетала с брезгливыми минами.

Мальчик упрямо сжал губы, мысленно давая себе клятву сдерживаться до последней возможности и не обращать внимания на обиды и насмешки. Хороша будет его благодарность отцу, если он в первый же день подерется с кем-нибудь из этих слюнтяев и его прогонят из школы. Нет, что угодно, только не это! Ему выпало счастье учиться здесь, и он покажет, что достоин своего счастья!

Надежда Николаевна постояла несколько минут молча, наблюдая за реакцией ребят на появление новенького. Наконец она недовольно покачала головой и продолжала урок. Однако слушали ее плохо. Да и сама она чувствовала: в классе что-то разладилось.

«Постепенно утрясется, — успокаивала она себя. — Выйдут на перемену, познакомятся поближе…»

На перемене случилось иначе.

Мирзабек Хатакшоков, сосед Бетала по парте, едва дождавшись звонка, увлек своих друзей в самый дальний угол палисадника, в тень высокого тополя, росшего за оградой. Вокруг Мирзабека собрался весь класс. Возвышаясь над всеми, Хатакшоков размахивал рукой, сжатой в кулак, будто грозя кому-то.

Бетал, остановившийся на пороге школы, слышал возбужденные, негодующие возгласы, видел неприязненные, злобные взгляды, но слова до него не долетали. Впрочем, он и так понимал, в чем дело. Против него что-то затевают!

Он постоял еще немного, тщетно пытаясь догадаться, какой ему готовят подвох, и, не дожидаясь звонка вернулся на свое место.

С беспокойством шла на урок и Надежда Николаевна. Она не первый год учительствовала (и в России, и на Кавказе) и хорошо знала, чего можно ожидать от сынков местных воротил, независимо от того, какой они национальности: русские, армяне или кабардинцы. Здесь, в кабардинском селении Хасанби, у нее пока не было стычек с учениками, а вот сегодня определенно назревало столкновение.

Войдя в класс, она увидела Бетала. Остальных не было.

Надежда Николаевна ободряюще улыбнулась, как будто ничего особенного не происходило, и будничным тоном спросила:

— Где твои новые товарищи?

Мальчик потупился. Учительница повторила свой вопрос.

— Мой товарищ нет, — тихо ответил он, не глядя на нее.

— Ну, ладно, тогда позови их.

Бетал поднял голову. В его больших открытых глазах было недоумение. Шутит она или говорит серьезно?

Надежда Николаевна не улыбалась.

— Хорошо, — еще тише сказал он, неловко вставая. Но не успел он выбраться из-за парты, как дверь класса распахнулась, пропустив шумную ораву школьников во главе с Мирзабеком. Лица мальчишек были возбуждены, глаза заговорщически блестели. Влетев в класс, они остановились у дверей и умолкли.

Спокойно, с едва уловимой улыбкой, учительница сказала:

— Садитесь, джигиты!

— Не сядем! — вызывающе заявил Мирзабек. Он учился в русской школе дольше всех и неплохо говорил по-русски.

— Почему же?

Хатакшоков показал пальцем на Бетала.

— Сзади него никто не сядет… Школа — наша, мы в ней учимся. И старые обычаи мы не позволим растоптать!..

Надежда Николаевна грустно покачала головой. Знакомый тон. Примерно так же держал себя с ней и отец этого мальчишки, сам князь Хатакшоков.

— Кто же собирается растоптать ваши обычаи? — теперь в голосе ее зазвучали металлические нотки.

Мирзабек, почувствовав, что пересолил, заговорил более миролюбиво:

— В Кабарде впереди пши и уорков никто не имеет права садиться. А этот, — он пренебрежительно кивнул в сторону Бетала, — сел рядом со мной… Кармовы смотрят на его спину… Вы не знаете… Его дед был нашим холопом.

— А отец — наша табунщик! — выкрикнул Паштов, прячась за чужие спины.

Надежда Николаевна подавила закипавшее в ней раздражение.

— Школа для всех. Здесь нет и не должно быть никаких различий. Все вы ученики, и у каждого из вас — равные права.

Последние слова ее потонули в нестройном хоре возмущенных голосов:

— Равные права?!

— Как бы не так!

— Мы будем жаловаться старшине!

Мирзабек, закусив губу, выступил вперед. Воспитанное в нем с детства высокомерие взяло верх над исконным народным обычаем, неукоснительно предписывающим уважение к старшим.

— Здесь — Кавказ, а не Россия! — зло крикнул он. — А у людей Кавказа — свои обычаи! Не позволим порочить нашу княжескую честь! И не забудь, что твоего отца сослали в Сибирь!

Надежда Николаевна тихо ахнула. Не обращение на «ты» смутило ее, — кабардинский язык не знает официального «вы», — почти физическую боль ей причинило упоминание об отце. Услышать такое от собственного ученика!

Она подошла к окну и отвернулась от ребят, чтобы они не увидели слез на ее глазах.

Бетал вскочил и угрожающе двинулся к Хатакшокову. Лицо Бетала. потемнело.

— Ты!.. Княжеская мразь!.. Заткнись — не на базаре!.. — яростно и глухо сказал он по-кабардински. — Я сяду на другое место!.

Взяв тетрадь и карандаш, которые дала ему учительница, Бетал прошел в конец класса и сел на самую последнюю, пустовавшую парту.

Мирзабек удовлетворенно хмыкнул и дал знак всем садиться Ребята быстро расселись по своим местам, стараясь не шуметь и с опаской поглядывая на Надежду Николаевну, все еще стоявшую у окна. Многие, видно, не на шутку раскаивались в том, что произошло, и укоризненно посматривали на Хатакшокова. Да и сам Мирзабек, поостыв, чувствовал себя не столь уверенно, как несколько минут назад. Еще неизвестно, как отнесется к его выходке отец, если эта рыжеволосая вздумает наябедничать. Хатакшоков-старший был крут на расправу.

Надежда Николаевна смотрела на пустующий школьный двор, густо заросший ярко-зеленой травой, на которой так любили играть и бороться ее ученики, и размышляла, как поступить.

Настоять на своем?

Предположим, она сумеет. Но уверена ли она, что назавтра в ее школьные дела не вмешаются «отцы селения», и крестьянским ребятам, вроде Бетала Калмыкова (а их было уже несколько человек), не придется покинуть школу?

Она была глубоко убеждена, что далеко не все дети ее школы, такие разные по характерам и сословной принадлежности, единодушны с Мирзабском, чванливым и мстительным, как и его отец. Но пока ни один из них, кроме новенького, не отваживался возразить сыну сельского князя, пользующегося, по слухам, поддержкой и расположением окружного начальства.

Надежда Николаевна отошла от окна и, остановившись возле стола, на котором лежал раскрытый классный журнал, медленно обвела взглядом притихших учеников. Почти все они, за исключением некоторых, опускали глаза. Мирзабек не сделал этого: он продолжал смотреть на нее с независимым видом.

«…Не забудь, что твоего отца сослали в Сибирь…», — снова застучало у нее в висках. Она попыталась заставить себя улыбнуться, как обычно, и начать рассказывать, но улыбка получилась жалкой, и, чтобы не расплакаться, ей пришлось сказать им, что занятий больше не будет и что они могут идти домой.

Уходя, она оглянулась и встретила сочувственный, понимающий взгляд Бетала: «Что я мог сделать?» — словно говорил он.


…В классе застыла гнетущая, тревожная тишина. Не слышно было даже дыхания ребят.

Тишина давила. Каждый чувствовал на своих плечах ее тяжесть.

Неизвестно, сколько бы времени они так просидели, если бы Калмыков не собрался уходить.

Когда он шел мимо парты Мирзабека, тот схватил его за руку.

— Ты во всем виноват!

— Отпусти по добру! — сказал Бетал.

— Видали его? Отпусти! И не подумаю, сын Калмыковых, — издевался Мирзабек.

Первым побуждением Бетала было как следует размахнуться и ударить обидчика, но он вовремя вспомнил данное самому себе обещание.

— Пусти! В последний раз говорю!

Мирзабек оглянулся, как бы ища сочувствия, но на этот раз его никто открыто не поддержал. Он разжал руку.

— Княжеская честь, говоришь? — с издевкой проговорил Калмыков, поправляя ворот бешмета. — Не таким бы, как ты, говорить о чести и совести!

Когда дверь за Беталом захлопнулась, класс еще несколько минут сидел тихо. Первым нарушил молчание Кармов:

— Позор нам всем! — сказал он. — И почему неймется именно тебе, Мирзабек? Ты нам мешаешь учиться. Уж больно заважничал! Что плохого сделал тебе сын Калмыкова? Зачем ты обидел учительницу?..

— Я заважничал?! Смотри, не пожалей о сказанном! Я ведь могу из тебя дурь выбить!

— Попробуй! Увидим, кто кому выбьет!

— И попробую! Тогда не скули, — поздно будет!

Оба уже стояли посреди комнаты, наскакивая друг на друга, и, пожалуй, сцепились бы, если бы товарищи не развели их в разные стороны.

…Бетал неторопливо шагал домой, и перед ним стояло огорченное лицо Надежды Николаевны. Он винил себя больше всех в сегодняшнем происшествии. Ну надо же было, в самом деле, усесться за первую парту! Как будто не все равно ему, где сидеть?! Раздразнил только княжеское отродье.

Потом мысли его обратились к Сибири. Видно, досужие болтуны не лгали, и туда действительно был сослан отец учительницы. Бетал имел весьма смутное представление об этой неведомой и далекой стране. Он знал по рассказам взрослых, что там царит страшный холод и туда увозят закованных в железо преступников — воров, грабителей и убийц.

Воображение рисовало ему бесконечные глухие леса, где рыщут голодные волки и беспрерывно стучат топорами каторжники в цепях, срубая столетние деревья, покрытые льдом и снегом…

Отец Надежды Николаевны не мог быть плохим человеком. В это Бетал не верил. Но тогда за что же его сослали? И почему самой учительнице запрещено покидать захолустное Хасанби? Что она такое сделала, чтобы потерять право жить, где ей хочется?

Жизнь продолжала ставить все новые и новые вопросы. Только вот ответить на них было некому.

Домой Бетал возвратился задумчивый и рассеянный.

* * *
Время летело быстро. С того памятного дня, когда отец отвел Бетала в русскую школу, не случалось больше никаких из ряда вон выходящих событий, и юный Калмыков, полностью отдался ученью, понемногу привыкая к новой для него обстановке.

Он изрядно отстал от своих сверстников, но упорство, природная любознательность, а главное, страстное желание все знать и уметь помогли ему наверстать упущенное.

В свободные от занятий дни, а иногда и вечерами он по-прежнему навешал отца, пасшего общественные табуны в казачьей станице Марьинской. На стане, где жили табунщики, часто звучала русская речь, и Бетал владел русским лучше многих своих одноклассников.

Правда, это лишь подливало масла в огонь, раздувая ту беспричинную, как ему казалось, ненависть и злобу, которые питали к нему сынки знатных богатых родителей, а особенно Мирзабек Хатак-шоков.

Бетал научился держать себя так, словно их вовсе не существовало.

Открытого вызова они пока не бросали, но подчеркнуто сторонились его, собираясь группами, и шушукались по углам. Он не раз ловил на себе косые взгляды, замечал многозначительные усмешки.

Исподволь, незаметно назревал новый взрыв.

Успехи Бетала в ученье, разумеется, отнюдь не способствовали налаживанию отношений. Надежда Николаевна тоже невольно усугубляла конфликт: стоило ее любимцу решить задачку по арифметике, с которой не могли справиться остальные, или выразительнее других прочитать стихи, как она неизменно хвалила его. Она видела потемневшие от досады и зависти лица его недоброжелателей, отлично понимала, в чем дело, но обыкновению своему не изменяла. Похвалу получал в классе тот, кто ее заслуживал.

Бывало, Надежда Николаевна оставляла мальчика после уроков и занималась с ним вечерами.

Жила она в небольшой пристройке к школьному зданию. Комнатушка ее была обставлена более чем скромно: простая железная кровать, квадратный стол, застеленный клеенкой, три венских стула. На выцветшем, потертом ковре, висевшем на стене возле кровати, — фотографии, а в головах — большой портрет человека в пенсне с бородкой клинышком. На белом паспарту еще в первый свой приход сюда Бетал по складам прочитал надпись: «Чернышевский».

Мальчик подумал, что на портрете изображен отец Надежды Николаевны, но она разуверила его, показав небольшую фотографию в рамке, висевшую тут же, на ковре. Бетал еще раз посмотрел на портрет и мысленно решил, что отец учительницы, тоже носивший бородку и очки, очень похож на этого Чернышевского. Да и глаза у них похожи. Чуть прищуренные, умные и немного задумчивые. Казалось, они видели далеко-далеко, знали нечто такое, о чем другие и не подозревали.

— Почему твоего отца сослали в Сибирь? — испугавшись собственной дерзости, спросил однажды Бетал.

Надежда Николаевна пытливо посмотрела на него. Он покраснел от смущения. Она улыбнулась:

— Это длинная история… Но, если хочешь, я расскажу.

— Хочу.

Учительница помедлила, собираясь с мыслями.

— Мы жили тогда в Петербурге, — ровно и негромко начала она, чуть наклонив голову и как бы прислушиваясь к собственному голосу… — Столица… огромный, шумный город. Отец мой служил простым машинистом, хотя и был человеком довольно грамотным и начитанным, мать зарабатывала шитьем на дому. По вечерам у нас всегда собирались друзья и приятели отца. Я в ту пору училась в гимназии. Сначала мне казалось, что люди, приходившие к нам в дом, — обычные гости, которые пьют чай с вареньем, разговаривают о том о сем и уходят. Однако вскоре я заметила, что круг отцовских знакомых стал расширяться. Народу у нас бывало все больше, несмотря на то, что жили мы на глухой улочке, на самом краю Петербурга…

Бетал слушал, не перебивая, боясь пропустить хоть одно слово.

Надежда Николаевна говорила о том, как постепенно ей раскрылся подлинный смысл ежевечерних собраний в доме отца и как она, юная гимназистка с косичками, стала их непременной участницей. Речи, которые она здесь услышала, были необычны и опасны… О тяжелой жизни рабочих окраин Питера, о трудной крестьянской доле в деревне, о власть имущих, которые получают все блага из рук других, ничего не давая взамен.

Потом отец и его друзья-железнодорожники стали приносить небольшие книжки, напечатанные мелким убористым шрифтом на плохой серой бумаге. В этих книжках было написано, что народ должен сам стать хозяином своей судьбы, свергнув власть царя, помещиков и буржуев. И жизнь надо перестроить заново, главными вожаками сделать рабочих и крестьян.

Еще Бетал понял, что это опасное, но справедливое дело называется революцией, а совершить ее можно лишь с помощью самых честных и мудрых людей на свете, которые носят имя большевиков…

— Руководит ими Ленин, — сказала учительница. — Он тоже был сослан в Сибирь, в далекое село Шушенское… Так вот, Бетал, когда мы однажды читали книгу, написанную Лениным, в дом ворвались жандармы и всех арестовали. Многих присудили к каторжным работам… и моего отца тоже. Он и сейчас там, в Сибири. На приисках, под землей…

Калмыков сидел, не шевелясь, переполненный внезапным чувством радостного облегчения. Как будто исчезло, улетело, как дым, нечто угнетавшее и мучившее его вот уже много дней. Он широко улыбнулся и посмотрел прямо в глаза Надежде Николаевне.

— Хорошо. Я рад. Я раньше думал, твой отец украл или убил… потому Сибирь. Теперь я знаю. Он хороший человек. Он не за себя, он — за бедных. Я правильно говорю?

— Так, Бетал. Ты все правильно понял.

— А Ленин тоже машинист паровоза?

Надежда Николаевна ответила без улыбки:

— Он тоже… Он защитник всех бедняков… во всем мире…

Бетал покачал головой, довольный, и несколько раз повторил про себя: «Ленин… Ленин…» Имя было простое, доброе, хотя и непривычное для слуха. Почему-то ему вдруг вспомнились сказания о нартах[18], и он подумал, что Ленин, наверное, похож на нарта, раз он за бедных, за тех, кому трудно живется. Но он не сказал этого вслух.

Надежда Николаевна пододвинула к нему тетрадь и чернильницу.

— А сейчас будем писать. Мне не нравится твой почерк, Бетал. Слишком велик наклон. Всегда помни: если сразу не научишься делать что-либо как следует, то потом,сколько ни старайся, ничего не выйдет. Попробуй-ка так, чтобы буквы у тебя не ложились на бок.

Бетал взял ручку.

— Пиши: «Мы работаем — они едят…»

Мальчик поднял голову от стола. В глазах его заплясали веселые искорки: конечно же, он понял, кто эти «мы» и «они». Обмакнув перо в чернильницу, он собрался было приступить к делу, как вдруг перо замерло у него в пальцах. Он насторожился, прислушался.

Учительница, ничего не заметив, повторила:

— «Мы работаем…» Что с тобой?

— Ничего.

Опершись грудью о край стола и слегка наклонив голову, Бетал начал медленно и старательно выводить буквы.

Из окна за его спиной выглядывала луна, споря с желтым светом стоявшей на столе подслеповатой керосиновой лампы, и трудно было решить, на чьей стороне преимущество.

Бетал снова прервал свое занятие и, обернувшись, стал всматриваться. В потоке лунного серебра, лившегося в окошко, маячил чей-то темный силуэт. Когда мальчик повернулся, тень отпрянула и тотчас исчезла.

Надежда Николаевна тоже заметила.

— Не обращай внимания. Пиши.

Он повиновался, но в это время послышался звон разбитого оконного стекла, и на пол, возле стола, упал увесистый камень. Бетал схватил его и бросился к выходу.

Выбежав во двор, он увидел, как через забор метнулась тень, — чья-то фигура, показавшаяся ему знакомой.

Он выглянул на освещенную луной улицу и узнал удиравшего во всю прыть Мирзабека.

Когда Бетал возвратился в комнату, Надежда Николаевна коротко спросила:

— Он?

— Да, — ответил мальчик, догадавшись, кого она имеет в виду. — Сын Хатакшокова.

…Утром Бетал пришел в школу раньше всех. Стоя на табуретке под окном Надежды Николаевны, он заменял разбитое накануне стекло. Увлеченный своим делом, не заметил, как с трех сторон его окружила стайка мальчишек во главе все с тем же не унимавшимся Мирзабеком.

— Калмыковы так привыкли батрачить, — сказал Мирзабек, язвительно усмехаясь, — что и дня не могут прожить, не услужив кому придется… Клянусь аллахом!..

Бетал обернулся. Спокойно оглядел обступивших его парней.

— А ты думал — разбил стекло в чужом доме и уже — князь?

— О ком, говоришь? — вспылил Мирзабек, и его тут же поддержали:

— О ком?..

— Назови!

— Кто бы он ни был, он среди вас!

— Назови, если знаешь!

— Мирзабек! — сказал Бетал.

— Ты меня видел? Ты видел?.. — наседал Хатакшоков.

— Дурак, — насмешливо сказал Калмыков, — не помнишь, что ли, как оставил на плетне лоскут от своей черкески, когда перелезал сюда, во двор школы?

И Мирзабек попался на удочку. Он вздрогнул и, задрав полу черкески, стал поспешно осматривать ее.

— Не ищи, я ведь пошутил!

Убедившись, что черкеска цела и он сам себя выдал, Мирзабек покраснел от досады и толкнул ногой табуретку, на которой стоял Калмыков.

— Шути, да знай меру!

— Что, не нравится?

— Лучше прекрати, сын Калмыковых! Как бы не пришлось потом пожалеть!

— Я не из тех, кто жалеет о сказанном!

— Ладно. Сейчас увидим!

— Увидим. Чего же ты ждешь, Хатакшоков?..

Неизвестно, чем кончилась бы эта словесная перепалка, если бы не зазвенел звонок. Ученики неохотно потянулись в класс, вполголоса переговариваясь. Некоторые открыто высказывали свое разочарование тем, что назревавшая драка не состоялась, другие не сомневались, что она обязательно произойдет, стоит лишь подождать, третьи помалкивали, не зная, чью сторону принять в этой затянувшейся ссоре.

Все понимали, что откровенная вражда между Беталом и Мирзабеком, возникшая в тот день, когда Эдык Калмыков привел своего сына в русскую школу, не только не утихает со временем, но, наоборот, разгорается все сильнее и неминуемо должна разрешиться шумным скандалом.

Правда, теперь класс не был таким единодушным, как прежде: если бы Беталу удалось сбить спесь с Мирзабека, многим это доставило бы удовольствие. Однако мало кто рассчитывал на подобный исход. Придирки заносчивого Хатакшокова Калмыков чаще всего оставлял без внимания, изо всех сил стараясь сдержать данное самому себе слово не ввязываться в драку без крайней на то надобности. В конце концов его доброжелатели свыклись с мыслью, что Бетал не надеется на свои силы, а противники сочли его трусом. Естественно, что первые даже не пытались открыто высказывать ему свое расположение и сочувствие, а вторые все больше наглели.

После первого урока подростки шумной гурьбой высыпали во двор. Бетал по-прежнему сидел позади всех и вышел на перемену последним.

Он заметил, что у ограды, в тени тополя, как обычно, собралась группа ребят. Увидев его, они разбрелись по двору. Мирзабек и его «свита» оказались возле крыльца.

Не придав этому значения, Бетал начал спускаться по деревянным ступенькам. Все остальное произошло довольно быстро: Хатакшоков подставил ногу, и Бетал рухнул на землю. Не успел он пошевелиться, как на него навалилось сразу трое — сам Мирзабек и сыновья Агубекова и Паштова.

Мирзабек усердствовал больше всех. Ничуть не смущаясь тем, что они втроем напали на одного, он уселся Беталу на спину и молотил его кулаками.

Лежа вниз лицом в нагретой солнцем сухой пыли, Бетал молча сопел, тщетно пытаясь освободиться. Долгое время ему это не удавалось, и он только вздрагивал при каждом ударе, глотая слезы ярости и обиды.

Наконец, собрав последние силы, в каком-то исступленном рывке он перевернулся, сбросив с себя всех своих противников, и вскочил на ноги. Мгновение он стоял так, разъяренный, тяжело и шумно дыша, с лицом, перепачканным пылью, в грязных разводах от непросохших слез, стоял, широко разбросав крепкие ноги и чуть наклонив голову, готовый расправиться с каждым, кто подойдет к нему близко.

Взгляд его остановился на Мирзабеке.

— Ты… подлая тварь! — хрипло выдохнул он и бросился на Хатакшокова. Мирзабек от его удара со всего размаху упал на траву.

— Оставишь меня в покое? Оставишь? — приговаривал Бетал, упершись коленом в грудь поверженного врага и осыпая его градом ударов.

Из носа и разодранного уха Мирзабека сочилась кровь, губы распухли. Только остатки княжеской спеси и жгучий стыд мешали ему сейчас зареветь во весь голос и униженно просить о пощаде.

Трусливые дружки не поддержали его, растерянно созерцая со стороны картину избиения своего вожака.

— Ну?! Будешь еще приставать? — не давал ему вздохнуть Бетал, каждый раз подкрепляя свои слова новыми ударами.

— Не буду! Оставь меня! — взмолился Мирзабек.

В это время внимание Бетала привлек длинноногий сын Агубекова, попытавшийся в суматохе улизнуть на улицу. В один миг Бетал очутился рядом с ним. Он схватил долговязого мальчишку за пояс, слегка нагнулся и перекинул его через себя. Агубеков упал сначала на плетень, огораживающий школьный двор, а потом мешком свалился на камни по ту сторону забора. Ударился он, видимо, основательно. Долго еще вся округа внимала его завываниям.

Порядком струхнувший Паштов, разумеется, дождался бы своей очереди, если бы не Надежда Николаевна, выбежавшая на шум и крики. Увидев ее, Бетал опомнился и принялся отряхивать испачканную, пыльную одежду.

— Как вам не стыдно?! — с обидой в голосе сказала учительница. — Сейчас же ступайте в класс!

Бешмет Бетала был изрядно разорван, грязное лицо — в ссадинах. Он сбегал к речке, умылся; как мог, привел себя в порядок и только тогда возвратился в школу.

Он не пошел на свое место позади всех, а сел за первую парту, туда, где когда-то посадила его Надежда Николаевна. По классу пробежал шепоток. Снова отворилась дверь, и показался Мирзабек Хатакшоков. Лицо его распухло, глаза были мокры от слез. Он безропотно уселся позади Бетала.

Агубеков в тот день на занятия так и не явился. С ревом он ушел восвояси, жалуясь каждому встречному, что сын Калмыкова «поломал ему ребра».

К вечеру о драке, случившейся в школе, знал весь аул Хасанби.

Бетал, подходя к дому, с трепетом думал о предстоящей встрече с отцом. Тихонько отворил калитку и, стараясь не шуметь, юркнул к матери в кухню.

Возле очага, спиной к дверям, сидел Эдык.

Бетал неподвижно застыл у порога. В кухне воцарилось тягостное молчание. Первым нарушил его Калмыков-старший:

— Если тебе хотят выцарапать глаза, хватай обидчика за горло, — очень тихо произнес Эдык. — Око — за око. Молодец!

НОВАЯ ДОРОГА

В Екатеринодаре свирепствовал холодный, пронизывающий ветер, зимний гость из ногайских степей. Со свистом и завыванием разгуливал по тесным кривым улочкам и переулкам, подхватывал на бульварах пожухлые сухие листья и, кружа, гонял их вдоль стен и заборов.

Иногда ветер внезапно утихал, словно собираясь с силами, и только изорванная в клочья бумага, тряпье и иной мусор, густо покрытый пылью, свидетельствовали о недавнем разгуле стихии.

Потом где-то за шумной разволновавшейся Кубанью буря снова брала разгон и неслась к городу, сначала — с прохладцей, но постепенно ускоряя свой бег, находила те же, недавно покинутые ею улицы, яростно захлестывала дома и сараи, стонала и жаловалась, заплутавшись в глухих закоулках. А вырвавшись на свободу, за пределы мрачных слепых окраин, исчезала в наполненной гулом степи.

Вот в такую-то бурю по одной из екатеринодарских улочек, вобрав голову в плечи и отворачивая лицо от хлещущего песком вихря, упрямо шагал коренастый паренек в дубленом полушубке и бараньей папахе.

Встречая очередной порыв ветра, он подставлял ему бок и продолжал идти, двигаясь вперед неровно, толчками, будто тащил тяжело нагруженный воз. А ветер, вроде бы разозленный таким упорством, ошалело трепал полы его полушубка, пытался сорвать с головы лохматую шапку, а с левого плеча — дорожную сумку с харчами.

Но юноша не сдавался.

На полных губах его играла улыбка, и видно было, что, как бы ни разыгралось ненастье, оно не в состоянии испортить ему настроения.

Так даже лучше. Пусть бьет в лицо колючий песок, мешая смотреть и видеть, Пусть ополчатся на него и на город все силы небесные и земные, — этот дьявольский шабаш только придаст духу, вселяет веру в себя и свое назначение.

Казалось ему — не было сейчас на свете силы, которая могла бы принудить его отступить, свернуть с избранного пути. Сквозь бурю и мрак, сквозь стужу и завывание ветра виделись ему дальние дали собственной его жизненной дороги, пусть нелегкой, но озаренной радужным сиянием высокой мечты.

Голова его была переполнена мыслями, которые возбужденно мелькали, вспыхивая и угасая, и лишь они, эти отрывочные, но светлые мысли, связывали его с тем миром, в котором он сейчас находился.

То, чего он хочет, к чему стремится, — обязательно сбудется. Так должно быть и так будет. Он ни минуты в этом не сомневался.

Можно простить подобную самоуверенность человеку, достигшему как раз того счастливого возраста, когда буквально все представляется возможным и достижимым. В шестнадцать лет мечта, даже самая дерзкая, и ее исполнение непременно находятся рядом, — стоит только сделать усилие, протянуть руку. Тем более, что в нагрудном кармане лежит аккуратно сложенное вдвое рекомендательное письмо, написанное очень хорошей и умной женщиной, учительницей Надеждой Николаевной. И, если уж она написала, то едва ли найдется человек, который не выполнит ее просьбы.

Юноша потрогал карман рукой и, ощутив ладонью плотный прямоугольник письма, широко и радостно улыбнулся.

Теперь он держался правой стороны улицы, пристально вглядываясь в висевшие на углах домов таблички с номерами.

Наконец он, видимо, нашел то, что искал, и в нерешительности остановился возле двухэтажного здания.

Сложенное из красного кирпича, оно облупилось и почернело от времени и производило бы, пожалуй, впечатление пасмурное и тягостное, если бы не блестевшие новой краской двери и окна, придававшие ему некоторую свежесть.

Над высокими двухстворчатыми дверьми была приколочена неказистая железная вывеска, надпись на ней гласила: «Екатеринодарское железнодорожное училище».

Ветер внезапно стих. Парень постоял, прислушиваясь, как в наступившей тишине гулко стучит его собственное сердце, снова потянулся рукой к заветному карману, где лежало письмо, и вошел в здание, плотно притворив за собой массивную дверь.

В передней его встретил белобородый статный старик, похожий на казака, в форменной фуражке и синем сюртуке с блестящими пуговицами. Швейцар.

— К кому пришел? — басом спросил он.

— Начальник надо. Начальник училищ, — спокойно ответил парень.

— А сам откуда будешь?

— Кабарда пришел.

— А-а-а, — с интересом оглядев крепкую фигуру вошедшего, протянул старик. — Знаю. Как же. Коневоды у вас знатные там…

Парень молча ждал.

Швейцар посопел, подергал ус и снова заговорил, словно забыв о посетителе:

— Кабардинцы — народ лихой. Настоящие джигиты. Я уж их знаю… Мало ли, что стою здеся. Было время, и мы дела делали. Еще когда с турками в семьдесят седьмом воевали. В нашем полку много черкесцев было. Отчаянные, черти! На всем скаку одним выстрелом подкову с лошадиного копыта могли сбивать… Один черкесец на коне десятка других стоил. Ей-богу, стоил!..

Он поднял свою большую руку с толстыми узловатыми пальцами и, широко перекрестившись, погладил серебристую бороду.

— Как звать-то тебя? — вдруг вспомнил он о своем терпеливом слушателе.

— Беталь… Калмык…

— Вот так-то, Бетал Калмыков… — и старик опять пустился в воспоминания:

— Твоя мать, парень, пожалуй, еще в незамужних ходила, когда я уж и пороху понюхать успел… — крупные складки и морщины на его крутом лбу стали еще глубже. — Дай бог памяти… В Карсе это случилось. Сидели мы, стало быть, в окопах, ожидали, когда турки наступят. Смеркалось. Днем-то янычары разов пять на нас в атаку ходили, да мы сдюжили, отогнали их, стало быть… А ить глупы они, не дай бог. «Алла! Алла!» — кричат себе и бегут безо всякого понятия и воинского порядку. Одно у них хорошо: ни раненых, ни убитых своих они на поле боя не оставляют… Мало что басурманы, а не видал я, чтобы хоть одного убитого бросили. Однако — глупы. Если передних перестреляют, они все одно лезут… Под пулями так и валятся, как колосья под серпом, а лезут. Так-то милый. Семь атак мы в тот день отбили.

— Пять — раньше сказал, — поправил Бетал.

— Пять ли, семь ли, — кто считал, — добродушно отозвался старик, ничуть не обидевшись. — Ты знай слушай. Наутро, стало, они сызнова с силами собрались и наперли… По гроб жизни, до самого моего смертного часу буду помнить… — он облизнул бескровные сухие губы, подергал ус, — живого места на поле не было: повсюду турки. Куда ни глянь, — их красные сарыки[19] мельтешат. И окромя ихнего «Алла, алла!» — ничего не слыхать. Как саранча, насели. Разве ж тут устоишь?.. Ну, отступили мы… Окопы наши были недалече от лесу, так мы и хватили туда, в лес. А турки не отстают, жарят за нами. И вот, кажись, уж и спасенья нет — настигают они нашего брата. Шашками своими кривыми — ятаганами — рубят безо всякой пощады… Тут-то из лесу и ударили ваши черкесцы… Отколе взялись, нам невдомек было, а только выскочили они из-за деревьев, как буря; на конях все, сабли наголо… Что там было, парень… Такой сечи я ни до того, ни после уж не видал. Сколько там на поляне турок-то полегло — и не сосчитать…

Старик задумался, глаза его, прежде бесцветные и потухшие, молодо загорелись. Он, чего доброго, припомнил бы еще не одну историю, если бы не бросил взгляд на переминавшегося с ноги на ногу Бетала.

— А ты что ж, учиться здесь будешь?

— Да.

— Это хорошо. Однако черкеса-машиниста мне видеть не доводилось. Наездников видал, а машинистов нет, — улыбнулся швейцар. — Да паровоз-то, верно, легче оседлать, чем коня. Конь, он скинуть могет запросто. Так, что ли?.. Ну ладно, Бетал. Поди, наморился с дороги, а я тут — с разговорами. Значит, так: по коридору пойдешь и на правой стороне, за четвертыми дверями сам иншпектор училища и будет. Ступай. Однако котомку оставь. У нас тут свои порядки — с вещами в училище заходить не положено.

Бетал положил сумку на подоконник возле швейцара и пошел по длинному безмолвному коридору. Вокруг — тишина, ни единого шороха. Он невольно умерил шаг, стараясь не производить лишнего шума. Достал из кармана письмо Надежды Николаевны, старательно пересчитав двери, подошел к четвертой. И, оробев, остановился. Потом пересилил себя — осторожно открыл дверь и вошел в кабинет.

Это была просторная, очень чистая комната. В углу за письменным столом сидел худощавый мужчина и читал книгу. Появления Бетала он не заметил и продолжал читать.

Над головой инспектора висел поясной портрет императора. Водянистые болезненные глаза Николая Второго в упор, не мигая, смотрели на юношу. Взгляд их был строг и подозрителен.

Бетал вспомнил, что точно такой же портрет висит в сельском правлении родного его аула Хасанби. Отец Бетала Эдык как-то обронил в минуту досады, увидев царское изображение: «Везде висит, куда ни повернись!» Да и любимая учительница юного Калмыкова, Надежда Николаевна, тоже нелестно отзывалась о «самодержце всея Руси». По ее словам, это был ограниченный солдафон и жестокий деспот.

Разглядывая знакомый портрет, Бетал вспомнил напутствие Надежды Николаевны, вручившей ему письмо: «Помни, Бетал, тот человек, которому я пишу, — с нами. С нами, понимаешь?..»

Конечно же, он понимал. Одно удивляло его — точно такого царя он, Бетал, выкрал из хасанбиевской школы и, отодрав холстину от рамы, сжег и то и другое на пустыре. А здесь, над головой человека, которому верит Надежда Николаевна, висит все тот же Николай Второй… Может, нарочно так, чтобы не было подозрения?..

Пока Калмыков думал об этом, инспектор ни разу не поднял головы. Наконец он шевельнулся, потянул носом (обутые в сыромятные гуаншарики ноги Бетала изрядно вспотели) и взглянул на посетителя. Не спеша отодвинул от себя книгу, потрогал на переносице пенсне в золотой оправе и принялся рассматривать юношу.

Бетал смутился, порозовел.

— Ну-с, что вам угодно, молодой человек? — у инспектора был высокий, довольно приятный голос.

Калмыков молча подошел, положил на стол письмо.

Инспектор кивнул, ловким движением сбросил пенсне на кончик носа и принялся за чтение.

Внешность его была мало примечательна: слегка удлиненное сухое лицо, нос с горбинкой и тонкие язвительные губы.

Прочитав послание Надежды Николаевны, он снял пенсне; оно повисло на черном шелковом шнурке и заблестело, покачиваясь над верхним карманом форменного сюртука.

— Насколько я понял, вы разыскиваете Ивана Лазаревича?

Бетал кивнул.

— Письмо — от Надежды Николаевны?

— Да.

— Неужели ее до сих пор не посадили?

— Нет, не посадил… — пробормотал Калмыков, не на шутку встревоженный этим вопросом. — А зачем Надежда тюрьма сажать? Лучше нее нет человек… бедных уважает…

— «Уважает бедных», — иронически повторил инспектор. — Одни слова. Под видом защиты интересов бедняков все эти господа хотят лишь одного — захватить в свои руки власть… А о самих бедняках они не очень-то заботятся…

Широко раскрыв глаза, слушал юноша эти странные для него речи. Каждое слово падало на его сердце, как удар тяжелого молота. Как же это?.. Уж не ошибся ли он?

— Вы… тот самый начальник? — с сомнением в голосе спросил Бетал.

— Я действительно инспектор училища, но… того Ивана Лазаревича, которого вы ищете, здесь нет. На его место назначили меня. А его арестовали. И поделом: он наводнил училище отщепенцами со всей России. Но, слава богу, наш император…

Он не договорил и, повернувшись к портрету, как-то неестественно вытянулся в кресле, Калмыков ничего не сказал: взял лежавшее на столе письмо и, круто повернувшись, направился к дверям.

— Очень хорошо, молодой человек, очень хорошо! — кричал ему вслед инспектор. — Возвращайтесь домой к своей крамольной наставнице… А здесь вам делать нечего, да-с!.. Ходят тут оборванцы разные!..

Последние слова он произнес, когда юноша уже закрывал двери. Лицо Бетала густо залилось краской. Швейцар тоже, видимо, услышал. Он подал Калмыкову сумку и сочувственно сказал:

— Не робей, парень. Это уж всегда так: коли беден, так нет тебе места в жизни… Плохой он человек, душевности не имеет. Иван Лазаревич — тот другое дело…

— Давно Иван Лазар тюрьма сидит? — спросил Бетал.

— Да почитай — полгода.

— За что?

— Бог знает… Человек они хороший. Вот за то, должно, и посадили. Теперь нелегко найти хорошего человека. Ровно бешеные собаки люди стали. Один другому в лицо плюет. Да что там!.. К покойникам уважения нет, веры нет, совести нет… Так-то, братец. Иван Лазаревич, бывало, не поздоровавшись, не пройдет мимо. А то и постоит, об здоровье справится али спросит, чего во сне видал… Люди его любили. А энтот новый — ирод. Намедни вздремнул я и дверь ему не открыл тотчас. Промедлил, стало быть, «Скотина!» — кричит. И глаза вытаращил. А нешто я скотина?.. Я человек. Образованности ихней во мне, конечное дело, нету, но понятие имеем. Человек я. Седой уж…

Старик замолчал, обиженно поджав губы, задумался. Потом встрепенулся, спросил:

— Чего же теперь делать будешь? Обратно до дому?

— Не знаю, — хмуро сказал Калмыков. — Пойду. Прощай!

— Прощай, джигит. Храни тебя бог…

Когда Бетал вышел из училища, ветра не было. Буря, видно, окончательно утихомирилась. Но воздух над городом стоял сухой и тяжелый от пыли, которая мешала дышать, лезла в нос, в легкие. Небо над Кубанью висело по-прежнему зловещее, черное.

Калмыков потерянно побрел по улице, сам. не зная куда. Оглушенный, подавленный, он никак не мог смириться с мыслью, что мечта его лопнула, как мыльный пузырь, и надеяться больше не на что.

Постепенно нм овладело безразличие.

Неизвестно, сколько времени он пребывал бы в таком состоянии, если бы внимание его не привлекла пара диких гусей, показавшихся из-за тучи. Они летели не слишком высоко и четко выделялись на сером небе. Впереди — крупная, ширококрылая птица, сзади — поменьше. Видно, мать с детенышем, отставшие от стаи.

«Бедняги, — подумал Бетал, следя за их полетом. — Наверное, пока мать учила этого мальца летать, время-то и ушло. Догонят ли теперь стаю? На дворе ведь поздняя осень. Долетят ли до места или замерзнут где-нибудь по дороге?.. Помоги вам аллах, добрые птицы!..»

Гуси протяжно закурлыкали, как бы в ответ на его мысли, и снова скрылись за облаками. Бетал еще долго стоял, глядя им вслед и потеряв представление о времени. Ему вдруг вспомнились последние слова матери, которая всеми силами пыталась удержать его от безрассудной, как она считала, затеи. «Не уезжай, сынок, — слезно просила Быба. — Слышала я, велика Россия, ни конца, ни краю ей нету. Пропадешь ты… Живи лучше на своем месте, как все люди…»

Но Эдык не поддержал жену. Сведя густые брови на переносице, он сказал, что тот, кто боится дальней дороги, никогда не станет мужчиной.

И Бетал, окончив в старом Хасанби двухгодичную русскую школу, отправился в путь, за новой наукой.

А теперь он брел по чужому неприютному городу и не мог собрать воедино путаные, неясные думы.

Когда с человеком внезапно стрясется беда, он нередко впадает в странное оцепенение, и тогда кажется, будто реальная жизнь, люди, события проплывают стороной, не задевая чего-то важного, главного. Расслаблены мышцы, необъяснимой дремотой скованы чувства. Словно ты — это не ты.

«Зря я приехал. И как глупо все получилось. Не послушался матери, вот оно и вышло — хуже некуда. И чего я не видел в этой России?.. Не мог, что ли, остаться в родном селе?.. Вернусь. Лучше вернусь домой, чем пропадать тут без дела».

И Калмыков повернул к вокзалу.

Вокзал был переполнен. Люди вплотную друг к другу сидели на длинных деревянных скамейках, лежали на грязном полу, подложив под головы мешки и баулы.

Беталу ударил в нос тяжкий теплый воздух, пропитанный запахами крестьянского пота, крепкого табака и кислой капусты.

У него слегка закружилась голова, и впервые за весь день он вспомнил, что с утра ни разу не присел. Ноги гудели. Отыскав взглядом свободное местечко, Бетал протиснулся в самый угол, вправо от входных дверей, и развязал было сумку, собираясь перекусить. Но раздумал. Есть совсем не хотелось. Он предпочел свежий воздух и, покинув здание вокзала, вышел на перрон.

Здесь тоже было многолюдно и шумно. Повсюду сновали куда-то спешившие люди, разноголосо отдавались в напитанном гарью холодном воздухе гудки паровозов, лязг буферов, шипение пара.

Бетал очнулся. Весь этот грохот и металлический скрежет неожиданно оказались ему по нутру, словно всю свою жизнь он только и делал, что торчал на железной дороге.

Здесь пахло огнем, железом и… работой.

«Неужели на такой огромной станции не нужны лишние руки? — подумал он с надеждой. — Ну хорошо, вернусь я в селение, а что выгадаю? Только обрадую своих врагов — Хатакшоковых, Кармовых и Агубековых… Вот уж будут злорадствовать. От одного Мирзабека сколько услышишь насмешек да издевательств. Скажет, заважничал, в большой город ездил, да с позором приплелся обратно. Так и ждала его Россия, что вот придет он, Калмыков, в своих драных гуаншариках… Валлаги, Мирзабек скажет. Мать, конечно, обрадуется, а отец огорчится…»

Пронзительный свисток прервал его мысли: к станции подходил ростовский поезд. С вокзала на перрон хлынул людской поток. Бетал посторонился, пропуская толпу, тяжело нагруженную мешками, свертками и чемоданами всех мастей и размеров.

Увлеченный общим порывом, он тоже двинулся было к поезду, решив сесть в первый попавшийся вагон и доехать до Кавказской. Но потом отстал от других и, примостившись на ступеньках пакгауза, равнодушно стал смотреть на суматоху посадки.

Людей становилось все меньше, — поезд словно поглотил беспорядочную толпу, шумевшую здесь несколько минут назад. Только опоздавшие еще бежали к своим вагонам.

В третий раз ударил гулкий станционный колокол, когда на опустевшем перроне появилась полная женщина с довольно объемистым брезентовым узлом в одной руке и с чемоданом в другой. Сзади нее, уцепившись за материнский подол, семенила девочка лет трех-четырех, повязанная до самых бровей большим пуховым платком. Она громко плакала.

— Скорее, скорее беги, горе ты мое! — причитала мать.

Девчушка выпустила подол и, увидев, что отстает, заплакала еще громче, еще настойчивее. Мелко перебирая пухлыми ножонками, она по-прежнему бежала за матерью, протягивая к ней руки:

— Ма-ма! Ма-ма!

— Подождите, подождите ради бога! Не отправляйте поезд! — кричала женщина.

В ответ лязгнули буфера, и состав медленно тронулся с места как раз в тот момент, когда женщина с ним поравнялась. Стоявшие в тамбуре пассажиры приняли у нёс узел и чемодан. А она, ухватившись за поручни и как будто пытаясь удержать поезд, бежала за ним и беспомощно оглядывалась на дочь, оставшуюся на перроне:

— Остановите! Остановите!..

— Ма-а-ама!.. — в голос рыдала девочка, бегая по краю дебаркадера.

А поезд набирал скорость.

Бетал сбросил с плеча сумку и кинулся к ребенку.

— Садись! Вагон садись!.. — крикнул он женщине.

Она уже выпустила из рук поручни того вагона, в котором были ее вещи, и в изнеможении остановилась. Чьи-то руки из другого вагона подхватили ее и втащили в тамбур.

Калмыков на бегу поднял малышку и помчался вдогонку поезду. Ему что-то кричали и с перрона, и из вагонов, но он ничего не слышал и не понимал, движимый одним стремлением — догнать, во что бы то ни стало догнать. И он бежал так, как не бегал ни разу в жизни.

— Жми, парень!

— Давай, давай!

Больше всего он боялся споткнуться и выронить свою ношу. Девочка умолкла, глядя расширенными от страха глазами в сторону поезда и изо всех сил прижимаясь к Беталу.

…Еще несколько шагов. Еще шаг… Он не видел ничего, кроме ступенек вагона и протянутых к нему рук. Последним усилием он рванулся вперед и передал ребенка людям, столпившимся в тамбуре.

Смеясь и плача, мать девочки закричала Беталу:

— Ростов!.. Запомни: Ростов, улица Купеческая, дом пятнадцать! Пятнадцатый дом, слышишь? Когда будешь в Ростове — приходи. Обязательно приходи! Не забудь — пятнадцатый дом!..

Кроме слова «Ростов», Бетал ничего не слышал. У него звенело в ушах и пересохло во рту. Подошли несколько человек, — каждый хотел пожать ему руку. Какой-то казак с плетеной корзиной за плечами подошел, поставил корзину и молча обнял Бетала. Потом так же молча взял свою поклажу и степенно пошел к выходу в город.

Радостный и смущенный, Калмыков вернулся к пакгаузу.

Сумки нигде не оказалось. Это его огорчило. Не потому, что в ней было что-нибудь ценное. Харчи и смена белья — невелико богатство. Но сумку, сшила его мать, это память о ней и о доме.

Однако он вскоре забыл о Пропаже, занятый другими мыслями.

Что же все-таки делать? Ехать домой или нет? Вернешься — засмеют княжеские сынки. А если оставаться, то где жить, где работать? У него ведь нет никакого городского ремесла за плечами. Табунщики-то здесь не нужны.

Медленно подкатил маневровый паровоз, обдав задумавшегося Бетала густым облаком пара. Сразу стало тепло и приятно. Он даже ненадолго закрыл глаза. Но вот лица его коснулся свежий ветерок, пар рассеялся, и перед Калмыковым, над самой его головой, возник чумазый улыбающийся машинист, высунувшийся из окна паровозной будки.

— Что? Чуть не задохся?..

Бетал тоже улыбнулся.

— Поднимись-ка ко мне, парень.

— Я? — переспросил юноша, не уверенный, что приглашение относится именно к нему.

— Ты.

— Сейчас.

Бетал поднимался по отшлифованным подошвами черным ступенькам так осторожно, как будто ему никогда в жизни не приходилось наступать на железо.

Внутри паровоза было столько блестящих рычажков, железок, стекол и кнопок, что Бетал оробел и неловко прислонился к стенке, боясь за что-нибудь зацепиться.

— Это ты бежал с девочкой?..

Юноша кивнул.

— Тогда получай свое добро, — сказал машинист, протягивая Беталу сумку. — Мы прибрали ее на всякий случай, мало ли что бывает. Забирай…

— Спасибо.

— А ты парень стоящий, — с интересом разглядывая Бетала, Сказал машинист. — Откуда сам?

— Кабарда.

— На побывку к кому, что ли?

— Нет. Училище наша хотел… машинист учиться хотел…

— Ну и как?

— Не получился…

— Почему?

— Бедный я. Бедный не берут.

Машинист резко повернулся и посмотрел Беталу в лицо. Потом отпустил глаза и нахмурился. На щеках его заиграли желваки. Ясно было, что слова юноши задели его за живое.

— Ну что же ты стоишь? Бери свою котомку.

Бетал протянул руку, неохотно взял сумку и нерешительно шагнул вниз. По тут же обернулся. Нетрудно было догадаться, как не хотелось ему уходить. Взгляд его был красноречивее всяких слов. Светились в нем и невысказанная мольба, и горечь, и проблеск надежды на неожиданную удачу.

Машинист улыбнулся.

— Бедных, говоришь, не берут? — задумчиво переспросил он. — А как тебя зрать-то?

— Беталь…

— Хорошее имя. Что ж, давай знакомиться, — меня Родионом Михайловичем кличут. А это вот мой помощник, — машинист показал на стоявшего у противоположного окна человека в замасленном комбинезоне. — Знакомься.

— Николай, — коротко отозвался помощник, протянув руку.

Родион Михайлович грубовато-ласково взял Бетала за плечи и усадил на ящик с инструментами.

— Что же ты теперь делать будешь? А, Бетал?

— Не знаю.

— Не унывай, брат. В училище не попал, так, может, другое что-нибудь найдешь…

— Я на машинист учиться хотел…

Бетал говорил правду. Это не было уловкой. Ему действительно страстно хотелось стать машинистом, человеком, управляющим сложной огромной машиной. Ни замасленная грубая одежда, которую носили эти люди, ни жар, струящийся из раскаленной топки, ни грохот колес — ничто не могло испугать его, поколебать его решимости. Машинистов он представлял себе богатырями, людьми сильными и бесстрашными, способными на любой подвиг. Недаром же отец Надежды Николаевны, любимой учительницы Бетала, тоже водил поезда. И Иван Лазаревич. Тот, которому было адресовано рекомендательное письмо.

Стать машинистом — это значило увидеть и узнать много нового, неизвестного. Свой край, да и всю страну. Под дробный перестук колес промчаться через всю Россию, сквозь густые леса, шумящие листвой по обеим сторонам дороги, мимо неведомых больших городов и незнакомых селений, через мосты и бурливые реки, в горах и в степи… Что может быть удивительнее?! Не сосчитаешь людей, с которыми доведется встретиться на пути, не перескажешь историй, услышанных в долгих поездках.

Железная дорога все больше, все сильнее овладевала воображением Бетала. Стоило ему услышать специфический запах мазута, железа и гари, увидеть, как паровоз, таща за собой серо-зеленый состав, проносится мимо станции, весь в облаке пара, грохочущий колесами и шатунами, перевитый трубами и поручнями, закопченный и заносчивый, как у юного Калмыкова замирало сердце.

Позволь ему сейчас его новый знакомый Родион Михайлович притронуться к желтовато-медным рукояткам пульта, нажать на рычаги, которые приводят паровоз в движение, — и счастливее Бетала не было бы парня на свете.

— Не так это просто, брат, учиться на машиниста, — сказал Родион Михайлович. — Вот я… шесть лет кочегаром. Потом два года помощником ездил…

— Я могу… и кочегар могу и все, — заторопился Бетал. — Самый трудный работа согласен.

— Ну что ж. Испытаем его, Николай, а? — Родион Михайлович подмигнул помощнику. — С завтрашнего утра и займемся делом. Там и увидим, что получится. А ночь у меня проведешь…

…Вечером, после работы, шагая вместе с новыми друзьями к дому Родиона Михайловича, Бетал видел свое будущее в самом радужном свете. Рядом с ними, этими большими, сильными людьми, он, сын Калмыкова, обязательно станет машинистом.

Бетал шел уверенно и твердо, молча поглядывая на Родиона Михайловича, и только улыбался, не умея словами выразить свои чувства.

НА СТАНЦИИ

Утро выдалось солнечное, но холодное. Ночью выпал неглубокий снег, выстелив застывшую землю ослепительно-белой гладью. Ветви кустарников и деревьев заплела узорчатая морозная вязь, уцелевшие ржавые листья и тополиные сережки заледенели и слегка позванивали, качаясь от ветра.

— Славное угро, Бетал, — сказал Родион Михайлович, выйдя на улицу и полной грудью вдохнув свежего студеного воздуха. — Твое утро… — Застегнул медные пуговицы на тужурке и добавил: — Ну что ж, испытаем сегодня твое счастье! Пошли!..

Не отставая от широко шагавшего Родиона Михайловича, Бетал шел окрыленный, испытывая ни с чем не сравнимое чувство подъема и радостного ожидания.

Разумеется, машинистом он станет не сразу: для этого надо многое узнать, многому научиться. Но он ведь — на пути к цели и согласен трудиться и год, и два, и даже три года, лишь бы добиться своего. Он будет кочегаром, простым угольщиком, кем угодно, — только бы в конце этой новой, трудной, но желанной науки его ждал такой же паровоз, какой много лет водит Родион Михайлович.

Они вошли в гулкое здание депо, наполненное грохотом и голосами железнодорожных рабочих. В лицо им ударил теплый запах мазута и гари. На рельсах стояло под паром шесть-семь паровозов. Тут же, неподалеку от путей, работали люди возле незнакомых Беталу машин и верстаков с тисками и наковальнями. Оттуда раздавался такой невообразимый трезвон, какого, наверное, не смогли бы поднять все кузнецы Кабарды, вместе взятые.

Приветливо кивая друзьям и знакомым, Родион Михайлович шел быстро, и Калмыков не успевал как следует разглядеть, что происходило вокруг. Он смотрел во все глаза, стараясь ничего не пропустить. Ему хотелось подольше побыть в этом закопченном здании с высоким сводчатым потолком, стать в один ряд с черными от копоти людьми, взять в руки тяжелый молот и ковать нм разные детали, испытывая силу огня и железа.

Но Родион Михайлович, не останавливаясь, провел юношу через все депо, и они очутились в просторном дворе, обсаженном по краям акацией. В глубине двора стоял трехэтажный дом под черепичной крышей. Они вошли в подъезд.

На втором этаже машинист остановил полного круглолицего человека и, сняв шапку, почтительно заговорил с ним. Бетал из вежливости отошел в сторонку. Слов он не слышал, но понимал, что разговор идет о нем, и волновался.

— Ничего не получится, Родион, — говорил незнакомец. — Нам предложено уволить нескольких человек, не то что принимать новых… Сам знаешь, перевозки сократились, особенно хлеб…

— Понимаю, конечно, но все же…

— Не выйдет. Не разрешат мне.

— Больно уж парень-то славный… Посмотрите хоть сами…

— Что из того, если я посмотрю, — он все-таки бросил мимолетный взгляд на юношу. — Помочь не могу.

— Неужто никак нельзя?..

Круглолицый вместо ответа стал подниматься по лестнице, но вдруг остановился:

— Ладно. Веди его к истопнику Митрохе. Он вчера приходил ко мне за помощником.

— Я же не о том прошу, — с досадой сказал машинист, комкая в руках свой кожаный картуз.

Калмыков терпеливо ждал, уже догадываясь по выражению лица Родиона Михайловича, что ему не повезло и дело не сладится.

Машинист постоял еще немного, глядя вслед своему удалявшемуся собеседнику, потом махнул рукой и натянул картуз.

— Пойдем, Бетал…

Спускаясь по лестнице, юноша подумал, что и на железной дороге встречаются разные люди. Есть такие, как его русская учительница Надежда Николаевна, — добрые и справедливые, а есть холодные и бездушные, как мулла его родного селения Хасанби.

Солнце поднялось выше, пригрело, и с акаций со звоном падали льдинки.

— Не переживай, все устроится, — ободряюще сказал Родион Михайлович, слегка похлопав его по плечу и прибавляя шагу. — Не огорчайся. И я так начинал… Думаешь, сразу посадят на паровоз?.. Так они и посадят, держи карман шире…

Кого он имел в виду под словом «они», Бетал так и не понял, но догадался, что люди эти плохие.

— Мне вот всякое приходилось, — продолжал машинист, искоса поглядывая на Бетала. — Поначалу, как попал я на железную дорогу, бидоны со смазкой таскал. Мастер вагонные колеса осматривает — там стукнет, тут пристукнет, потом в буксу смазки подольет. А я одно — волоку за ним по пятам эти распроклятые бидоны. Сам заливать смазку не смел. Не доверяли. Дело-то не простое. Каждый винтик — на своем месте, и значение громадное имеет…

Калмыков внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Железная дорога, брат, вся на винтиках. Так и запомни. Стоит один открутить, как и другие ослабнут. И человек тоже. Отпустишь один-разъединый винтик — все в тебе сразу и разболтается. Понял? Держись, брат! Раз не повезет — не отчаивайся и головы не вешай. В другой раз пробуй, не отступайся. Что ты, богом обиженный, что ли?

Они подошли к зданию вокзала и повернули к небольшому кирпичному пакгаузу с пристройкой под односкатной железной крышей. Внутри пристройки было прохладно и темно: сквозь зарешеченные маленькие окошки под потолком света проникало немного.

С деревянного топчана в углу поднялся старик с седой всклокоченной бородой.

— Нас к тебе прислали, Митроха, — сказал Родион Михайлович.

— Входите, коли прислали, — отозвался старик сонным хриплым голосом.

— В компанию принимаешь?

— Нам-то что?… Мы всех принмаем, раз начальство велит.

Митроха нехотя поднялся, натянул на себя видавший виды кожушок, который до этого служил ему одеялом, и пододвинул Родиону Михайловичу низенькую табуретку. Потом бросил взгляд на Бетала и показал ему жестом на охапку колотых дров, лежавших у возле стены.

— Садись, молодец, на дрова, коли ноги свои жалеешь.

— Помощника я тебе привел, Митроха…

— Помощника? — старик пошевелил бровями, еще раз оглядел Калмыкова. — Раз такое дело, проходи, молодец, садись на топчан.

Бетал отрицательно покачал головой.

— У нас не положено. Когда старший есть, младший сидеть нельзя…

— Не положено, говоришь? Разве нынче уважение понимают? Нынче у каждого свой закон. Садись…

…Так судьба свела однажды простого русского старика Митроху и едва начинающего самостоятельную жизнь кабардинца Бетала Калмыкова.

* * *
Через несколько дней Бетал переселился к истопнику. Родион Михайлович не хотел отпускать юношу, предлагая жить по-прежнему у него, но Бетал не согласился. Он видел, в какой тесноте ютилась семья его старшего друга, занимая вшестером одну небольшую комнатушку, к которой примыкали такая же тесная кухня и сенцы. У машиниста было трос детей — девочка и два мальчугана; младший — грудной. Кроме того, у них жила и мать жены Родиона Михайловича.

Бетал нередко возвращался с работы поздно, и волей-неволей ему приходилось будить хозяев. Он терзался тем, что доставляет им много хлопот, и поэтому, как только появилась возможность уйти к истопнику, решил сделать это сейчас же, не откладывая в долгий ящик. Тем более, что Митроха настаивал. Как видно, он изрядно скучал в одиночестве и обрадовался, что сможет держать нового помощника при себе.

На старика явно произвела впечатление почтительность юноши по отношению к старшим, а Беталу Митроха понравился с первых же дней их знакомства. Так что все устраивалось как нельзя лучше.

Истопник раздобыл где-то досок и сколотил для Бетала неуклюжий, но крепкий топчан.

Вместе они принесли со станции две добрых вязки сена из запасов, предназначенных «для российских солдат». Теперь это сено стало «матрацем» Бетала.

Не прошло и месяца, как Калмыков довольно хорошо изучил характер старика и не на шутку привязался к нему.

Митроха был молчалив. Бетал тоже не имел обыкновения болтать попусту и очень быстро научился понимать старика без слов. Стоило тому бросить взгляд на ведро с водой, стоявшее у входной двери на невысоком ящике, как Бетал тотчас вскакивал со своего места и подносил старику воды в большой жестяной кружке. Если Митрохе хотелось чаю, юноша догадывался и об этом и кипятил воду в старом медном чайнике, какие, наверное, бывают на любой железнодорожной станции. Пока старик пил, посапывая в густые прокуренные усы, Бетал колол дрова, складывал их в углу штабелем.

Истопник удовлетворенно покрякивал, следя за быстрыми и ловкими движениями своего молодого помощника. Иногда в его спокойных и, казалось, выцветших от времени серых глазах, появлялось выражение дружеского участия.

Теперь он все чаще покидал пролежанный тюфяк, даже если в этом не было видимой необходимости, все чаще оживлялся, словно заражаясь энергией Бетала, и помогал ему навести порядок в помещении.

Прежде Митроха редко утруждал себя подобнымихлопотами. Дни его тянулись лениво и сонно. По утрам он вставал с постели, натягивал на худые плечи кожушок, пил свой неизменный чай и, не торопясь, отправлялся исполнять привычную и порядком надоевшую ему работу — растапливать печи на станции. Вечером, замкнув пристройку изнутри на щеколду, он снова забирался на свое ложе.

Неделями старик не брался за веник, пока все вокруг не покрывалось толстым слоем густой серой пыли.

И ему ничего не хотелось. Одинокий, уставший от жизни, всеми забытый, он тихо и незаметно угасал, словно по инерции продолжая делать свое нехитрое дело.

Если ему не спалось и не лежалось, он молча сидел на топчане, безразличный и равнодушный ко всему на свете, и, близоруко щурясь, разглядывал паутину, темневшую по углам.

Теперь он неузнаваемо переменился. Молодой задор и энергия Бетала будто встряхнули старика. Он постоянно с чем-то возился, испытывая явное удовольствие от того, что не сидит сложа руки. Починил скрипучую колченогую табуретку, разобрал и снова сложил давно дымившую печь. А когда это не помогло и дым по-прежнему проникал под своды их жилья, — раскидал по кирпичику и трубу, а потом сложил ее заново.

Митроха и сам чувствовал перемену в своем настроении и охотно повторял горскую поговорку, услышанную нм от Бетала: «Вошел в самого себя, как кинжал в ножны».

Однажды утром Калмыков сказал ему:

— Сегодня, дада, надо баня идти….

— «Дада»? — переспросил старик. — Это на каком же таком языке?

— На кабардинском.

— А что ж оно значит?

— По-нашему — «дада», по-вашему — «деда», — улыбаясь, ответил Бетал.

Истопник покачал головой, как бы чему-то удивляясь, и, верный своей привычке изредка пофилософствовать, пустился в рассуждения:

— Видишь, как получается… все хорошие слова на свете друг на дружку похожи. «Дада» ли, «деда» ли смысл един. Или, к примеру, слово «мать». Самое что ни на есть доброе слово. Слыхал я его на разных языках — и похоже. Неспроста ведь. Что у одного народа хорошо, то и у другого славно… От одного к другому хорошее-то передается. Понял, что ли?..

Бетал кивнул. Митроха пригладил бороду.

— То-то. У каждого слова свой смысл. Его понять надо.

Бетал все больше привыкал к старику. Из его рассказов он уже знал, что тот всю свою сознательную жизнь провел на железной дороге. Да и родился на какой-то узловой станции, названия которой Бетал не запомнил. В молодости Митроха был кочегаром на паровозе. С годами угольная пыль, недоедание и простуды сделали свое дело — он заработал чахотку и вынужден был уйти с паровоза. Несколько лет служил путевым обходчиком. Болезнь как-то приутихла, отпустила его. К старости он стал слаб на ноги, не мог долго ходить, и его перевели в истопники, поселив тут же, на станции.

Внешне он был похож на любого другого русского работягу, ничего не видавшего в жизни, кроме нелегкого труда ради куска хлеба. Пожелтевшие на висках спутанные седые волосы, окладистая широкая борода и прищуренный взгляд из-под белых бровей. К этому надо добавить непомерно длинные жилистые руки с большими узловатыми пальцами и шершавыми бугристыми ладонями. Натруженные, работящие руки. Вот и весь Митроха, один из тех, на ком держалась, по его словам, «матушка Расея».

Вся жизнь и вся радость старика заключались в железной дороге, к которой он прирос сердцем за долгие годы.

— Дело наше тяжелое, — говорил он Беталу в те дни, когда на него вдруг нападала словоохотливость. — Шумное… Ты — горец, тебе, понятно, весь этот грохот в диковинку. Вот и спишь, чую я, непокойно: паровозишки-то гудят, будят не ко времени… Возьми, к примеру, мужика, ему дорога в тягость. Опять же — в вагоне нипочем не уснет. А мы люди привычные… Заберешься, бывало, на полку и дремлешь. Колеса стучат, вагон, ровно люльку, качает, убаюкивает тебя. Чего еще надобно? Душа отдыхает. А уложи меня где-нибудь посереди степи, — глаз не сомкну. Тишина одолеет. Хоть бы какая железка задребезжала. Привыкли мы, брат, к железному звону. А привычка — она вещь великая… Стар уж я стал и помру скоро, а все мне кажется, что и после смерти паровозные гудки буду слышать…

Бетал сделал протестующий жест.

— Ничего тут не попишешь, — продолжал старик, — помру я, наверно, скоро. Одного только хочу — пусть положат меня не на кладбище, а возле путей… На кладбище тихо, а я тишины не люблю…

Митроха помолчал, посопел в усы, видимо, решив, что напрасно затронул столь мрачную тему, и заговорил вдруг совершенно другим тоном, засматривая Беталу в глаза:

— А знаешь, дружок у меня был. Федором звали. Машинист — что надо. И так к паровозу привык, что и ходил, как паровоз, — с шумом. Идет, бывало, и отдувается: «Пуфф-пуфф, пуфф-пуфф».

Бетал улыбнулся.

— Так его «пуфф-пуфф» и дразнили. Уж если один раз обсмеют тебя по какому-либо случаю, всю жизнь от. надсмешки проходу не будет… Вот и я к старости стал Митрохой. Так-то. Жизнь, брат…

Когда Митроха заводил речь о жизни, Бетал слушал с особым вниманием: начинал старик обычно с пустяков, а потом рассказывал немало интересного и поучительного.

Временами он подолгу молчал. Сидел на топчане, уставившись в одну точку, и не притрагивался к еде. Кто знает, какие мысли бродили тогда в его голове?..

Бетал не мешал ему молчать и выполнял один всю работу. У них давно уже все было общим — и деньги, и еда, поэтому, когда Митроха впадал в свое созерцательно-молчаливое настроение и забывал о еде, Бетал тоже считал своим долгом поститься. Старик приходил в себя, спрашивал:

— Ты почему не ешь? Приготовь мясо и подкрепись… Голод, он, брат, не тетка!

— Я не голодный, — отвечал юноша.

— Как это «не голодный», коли с утра не ел?..

— Ураза[20] держу, как ты, дада, — шутил Бетал.

— Эх, что мне с тобой делать, — вздыхал истопник и вставал жарить мясо. За едой и разговорами он оттаивал, и все снова становилось на свои места.

Иногда спрашивал Бетала:

— Ты сегодня все тринадцать печей растопил?

— Все, дада.

— Было бы их поменьше, что ли… Или уж побольше. А то — тринадцать!

— Разве не все равно?

— Нет, Бетал, есть разница: не правится мне это число — тринадцать…

— Почему?

— Несчастливое… Примета есть. На себе я испытал… Паровоз покинул двадцать пять лет назад, а как сейчас помню… Тринадцатого марта… А когда обходчиком служил, о шпалу споткнулся, ногу вывихнул… тоже тринадцатого, только — августа. И старуха моя приказала долго жить — тринадцатого… апреля.

Бетал недоверчиво покачал головой.

— Ты сам, дада, тринадцатого декабря пустил меня ночная смена… вагон грузить, шабашка работать. Ничего же не случился?..

— Не смейся. Нельзя над этим смеяться. Мало ли что может быть… Да и не нравится мне вовсе, что ты ночами работаешь. Всех-то денег не заберешь, а неровен час упадешь с мешком муки или другой какой ношей. Что тогда? Лучше уж сам себя сбереги, тогда и другой тебя пожалеет. Купец, на которого ты спину гнешь, не сжалится, не таковский…

Беталу вспомнилось, как это было. Маленький, толстый человек, купец первой гильдии, нанимавший его на ночную погрузку, насмешливо щурясь и меряя фигуру Бетала оценивающим взглядом, говорил: «Смогешь десять шагов пройти с мешком под мышкой — возьму! А не смогешь — проваливай!»

Бетал молча схватил мешок с мукой и, слегка изогнувшись и прижав мешок к правому боку, зашагал к вагону. До вагона было гораздо больше, чем десять шагов, однако он подошел почти вплотную к открытой двери теплушки и швырнул туда тяжелый груз.

Купец не поверил своим глазам и несколько минут стоял, разинув рот, с довольно глупым видом.

— …Ты сильный, Бетал, — продолжал между тем Митроха, — но не растрачивай свою силу зазря. Знаю я, — жестом остановил он готового возразить юношу, — нужда тебя заставляет днем печи-растапливать, а ночью мешки таскать… И все же сберегай здоровье…

Однако Беталу «жалеть» себя особенно не приходилось. Заработков его едва хватало на еду и одежду, а ведь надо было и о семье подумать. Он знал, что не раз еще спросят соседи его отца Эдыка: «А шлет ли тебе сын гостинцы из России?» И если мог отец похвалиться сыновним подарком, честь и хвала такому сыну, если ж нет, — бог ему судья: стало быть, вырос ленивым и неблагодарным.

И об этом любил поговорить старый Митроха.

— Помогать отцу с матерью — самим богом заповедано, — поучал он Бетала. — Вот я, к примеру, с шести лет отцу в помочь был. Еще ноги нетвердо ставил, а уж трудился не за страх, а за совесть. И ты — молодец. Правильную линию держишь. Человека труд закаляет. Погляди хоть на господ наших. Сами-то хилые, немочные, а дети их и того хуже. Чуть ветерок потянет — сразу в постель. А рабочий человек не таков. Взять хоть меня. Чахоткой болел? Болел. А выдюжил. Живучий, значит. Кости у нашего брата крепкие…

Он не договорил и, слегка склонив голову набок, стал прислушиваться.

— Посторонись! — донесся со станции резкий, повелительный окрик. — Посторо-о-нись!

— Снова пригнали, — вздохнул старик.

— Кого?

— Ссыльных… революционеров, стало быть. Крепкие душой люди, сынок. Пойдем, посмотришь на них…

Когда Бетал и Митроха подошли к дебаркадеру, более сотни закованных в кандалы каторжников, звеня железом, медленно шагали вдоль путей. Нестройная серая масса их колыхалась из стороны в сторону. Сопровождавшие их верховые казаки теснили толпу лошадьми, в воздухе стоял сухой, неприятный посвист нагаек. Среди толпы, судя по приглушенным возгласам и рыданиям, были близкие, родственники и знакомые осужденных.

— Сторо-о-нись! — снова послышался злобный голос жандармского офицера.

Неожиданно рядом с Калмыковым выросла фигура Родиона Михайловича.

— Смотри, Бетал, во все глаза. Смотри и запоминай…


…Окрики, удары нагаек, плач женщин и детей…

Политических согнали в угол большого станционного двора. Долго еще над колонной оседала пыль. Серая пыль, серые лица и одежда. Но странное дело: эти закованные в железо люди не оставляли впечатления подавленности. Они стояли с гордо поднятыми головами, открыто и смело глядя на своих конвоиров, на скорбную притихшую толпу. И в глазах их не было ни смятения, ни страха.

— Эти люди — богатыри, — шепнул Беталу Родион Михайлович. — Они как ваши нарты, потому их и сковали цепями.

К ссыльным никого не допускали. Какая-то женщина с малышом на руках, плача, умоляла жандармского офицера:

— Ради бога, позвольте, там мой муж… позвольте… только маленький узелок…

— Нельзя! Не положено! — заученно отрезал он, даже не взглянув на женщину.

— Тут только продукты, господин офицер, — продолжала она, — дозвольте уж…

— Сказано тебе — нельзя!

Бетал подошел к женщине, тихо спросил:

— Котора твой муж?

Она благодарно всхлипнула:

— Вон тот, высокий. Возле дерева стоит.

Бетал взял у нее узелок и быстрым шагом направился к осужденным. Жандармский офицер преградил ему путь, взмахнул плетью.

— Куда прешь? Назад!

Бетал сделал обманное движение, будто пытаясь увернуться от удара, скользнул под брюхом лошади и подбежал к дереву. Офицер ринулся было за ним, но каторжане, взявшись за руки, прикрыли юношу.

Вокруг засмеялись.

— Ловок!

— Смелый парень, ничего не скажешь!

— Кто таков?

— Помощник истопника Митрохи.

Между тем Бетал, вручив узелок кому следовало, перемахнул через железную ограду и скрылся.

…Шло время, а перед глазами Калмыкова все стояла врезавшаяся в его память картина — в углу станционного двора толпа серых запыленных людей в кандалах…

После того дня ничего примечательного не случилось. Приходили и уходили поезда, сновали по перрону люди, занятые своими мыслями и заботами.

Бетал, как и прежде, днем растапливал печи, а ночью прирабатывал на погрузке. Неторопливо текло время. Без больших перемен. Без новостей.

* * *
Прошла зима. Весна наступила сразу, стремительная, буйная. В один из первых весенних дней Митроха куда-то исчез с утра и отсутствовал целый день. Возвратился только к вечеру. Был он изрядно пьян и с трудом держался на ногах.

Бетал ни разу до этого не видел истопника пьяным или даже навеселе. Он усадил его на топчан, снял с него фуфайку, стоптанные сапоги, взбил подушку и попытался уложить старика.

Тот решительно запротестовал:

— Нет, не хочу… не ляжу. Ты знаешь, где я был? Не знаешь? Далеко ходил. Домой не хотел возвертаться… Однако тебя одного бросить не смог… Ты… ты славный малый. Вот я пришел. Вырвался от них…

— Где был, дада, зачем долго ходил?

— У бедняков, — икнув, ответил Митроха. — У таких же, как мы с тобой. Много ведь их в нашем городе. Знаешь ты это?..

Покрасневшие мутные глаза его устало щурились. Временами проскальзывало в них что-то невысказанное, тревожное. Потом взгляд его снова останавливался на Бетале и заметно теплел. Митроха встряхивал головой, как бы прогоняя опьянение, и тер морщинистые веки своими узловатыми, грубыми от работы пальцами.

— Да, Бетал… Много на свете таких, как мы. Белый свет полон нищих да неимущих. Ни имен, ни прозвищ их никто не знает… Одно слово — нелюди. Вот и меня… Митрохой кличут, а кто посовестливей — никак не называет. А ведь я Митрофаном крещен! Митрофан Евсеевич!

Никогда прежде ни трезвый, ни пьяный не изливал старик никому свою душевную боль. Видно, до конца поверил черноглазому кабардинскому парню и теперь выкладывал ему все, что накопилось на сердце за долгие годы.

— А ты сам-то, молодец, думал ли о своей жизни? А о том, почему пьют люди горькую, думал? — ероша рукой спутанную бороду, вопрошал Митрофан Евсеевич. — Молод ты еще, брат… Не трясла тебя жизнь так, чтоб не то что листья, но и ветки обсыпались. А пока жизнь-то не тряхнет хорошенько, настоящим мужчиной не станешь… Почему, к примеру, пьют люди? Я сам-то не бог весть какой охотник до выпивки. Об этом все знают. Сегодня… сегодня не в счет… А пьют люди одни от бедности, чтоб забыть хоть на денечек о своей горькой доле, другие от избытку, с жиру, стало быть. А бедняк дернет чарку — и цветы ему цветут, и добра у всех вдоволь, и на душе светло… Самого себя, значит, обманывает человек…

Бетал слушал молча, сочувственно поглядывая на старика. До него не доходил сейчас смысл тех слов, которые произносил Митрофан Евсеевич, но сама интонация, сама поза его, худое печальное лицо — все это говорило громче и яснее, чем любые слова. Кто-то безжалостный и холодный ни за что ни про что загубил человеческую судьбу, судьбу простого истопника Митрохи…

— Надоел я тебе? Я уже и себе надоел. Потерпи. Нынче немало на земле людей, которые самим себе в тягость. Да и как не опостылеть себе, коли всю жизнь перед господами спину дугой выгибаешь?..

Глаза его неожиданно загорелись:

— Ты не думай. Я не такой. Митроха ни перед кем еще спину не гнул. Тебя вот в Екатеринодаре инспектор в училище не принял. А почему? Не поклонился ты ему, не принизился перед ним. И молодец. Человек должон себя соблюдать… А инспектор… Вот послушай-ка одну историю.

Митрофан Евсеевич уселся на топчане поудобнее и, залпом выпив всю воду из кружки, начал рассказывать.

История его была о начальнике одной из мелких станций на Ялтинской железной дороге, где Митроха служил еще в молодые годы. Начальник этот однажды прослышал, что мимо их богом позабытого полустанка должен проследовать царский поезд. Его императорское величество вместе с семьей отправлялся на отдых в Ливадию.

— Видел бы ты, как засуетился, выродок… — презрительно кривя губы, говорил Митрофан Евсеевич. — Ни есть, ни спать не давал нашему брату: все гонял по шпалам, заставлял по сто раз подкручивать каждую гайку. И себе роздыху не давал, тормошился, бегал, ровно помешанный… А когда царский поезд проезжал мимо нас, мокрый снег шел с дождем. Снял начальник фуражку, да, как стоял, так и бухнулся на колени, прямиком в лужу. Голову опустил, вода по ней течет за шиворот ему… Я сам-то не видел, но, говорят, царь у окна вагона стоял…

— И что дальше? — не выдержал Бетал и тотчас смутился: не должен горец обнаруживать своего нетерпения.

— Заболел. Чуть не помер, холопская его душа. Однако очухался. Дня три, кажись, прошло — и телеграмма. Повышение в чине вышло. Недаром, стало быть, в луже на коленках елозил… И кто бы ты думал был этот начальник станции? — лукаво прищурился Митрофан Евсеевич.

— Не знаю…

— Инспектор училища он нынче. Того самого, куда ты не попал. Недавно я его в городе встретил, так он в мою сторону и не глянул. Знал, что не поклонюсь я ему. Нипочем не поклонюсь, болячка ему на лоб! Хоть самому царю, а не поклонюсь!.. И те политические, которых ты видал, — тоже. Потому и в кандалах они! Вся Россия — в кандалах!..

Старик закашлялся.

Бетал вскочил, зачерпнул в ведре воды, подал ему. Отхлебнув немного, Митрофан Евсеевич вернул кружку и притих.

А у Бетала были свои мысли. «Добрый старик, — думал он. — И жалуется не потому, что стар. Просто — накипело на сердце. Всю жизнь, видно, таил обиды свои. Правильный человек».

— А коли хочешь поклониться, — тихо сказал Митроха, ни к кому не обращаясь и словно прислушиваясь к собственным словам, — кланяйся рекам и травам, горам и степям, кланяйся зеленым долинам и небу, кланяйся и тому, что человек своими руками сотворил — дворцам, паровозам, машинам всяким… Подумаешь — царь! Император! А что он мне хорошего сделал?.. Ничего! Был у Митрохи единственный сын, и того убили в Маньчжурии, на царской войне… — старик снова зашелся в кашле. — А зачем мне та постылая война? Какого лешего мне в ней?.. Не найдешь на земле бедняка, которому война не была бы на беду и на горе, — голос Митрофана Евсеевича зазвенел. — Зачем Маньчжурия моему Петру, царствие ему небесное?.. Худо ли, бедно ли, а кое-как жили мы, концы с концами сводили. Я уж сыну и невесту сосватал, и свадьбу наладили, а сыграть не успели. Забрили его на японскую. Не вернулся. Положил живот за царя-батюшку! И отписали нам похоронную с орлом о двух головах. Вот-те и цена человека!

Он смахнул набежавшие слезы и тихо продолжал:

— От царя — кандалы да тюрьма… Так-то… А сегодня шесть лет, как убили моего Петра. Шесть лет… Одинок я, брат. Ни жены, ни детей, ни сестер, ни братьев… Помру, — некому глаза закрыть. Э-э-х! Петро, Петро! Оставил ты меня одного на этом распроклятом свете!.. И ты, Степановна!..

По морщинистому лицу Митрохи текли слезы. Он уже не стыдился их и не вытирал. Перестал он замечать и Бетала, которому тоже хотелось плакать, забыл, что давно пора спать, что сам он сидит полураздетый и босой. Тихим, сдавленным голосом он продолжал говорить о горестной своей судьбе… Потом умолк, затуманенный взгляд его остановился на Бетале.

— Никому не кланяйся, парень! — громко закричал он вдруг. — Слышишь?

Митрофан Евсеевич вскочил, пошатнулся и, потеряв равновесие, упал на топчан. Бетал уложил его поудобнее, укрыл одеялом и полушубком. Старик не противился. Он совсем обессилел и лежал теперь неподвижно, бормоча себе под нос что-то нечленораздельное.

Бетал погасил лампу и тоже лёг. Болела голова, ныли руки и ноги, привычно ломило поясницу, — работа грузчика давала о себе знать.

Той ночью Бетал долго не мог заснуть. Мысли одна другой тревожнее не давали ему покоя. «Русские — великий народ. Почему же. они терпят несправедливость, как и все другие? — недоумевал он. — Почему молчат и ничего не предпринимают?..»

…За последние месяцы Калмыков сильно изменился. Стал серьезнее, рассудительнее. Теперь он замечал многое из того, на что раньше просто не обратил бы внимания. Работа на станции, где всегда бывало шумно и пестро, где без конца мелькали люди самых разных профессий, характеров и сословий, обострила его наблюдательность. Он отлично знал, например, что пухлые фибровые чемоданы и тяжеловесные кофры, окованные серебром, могли принадлежать лишь проезжим господам с тугим кошельком и что самих этих господ гораздо меньше, чем тех мужиков да мастеровых, которые таскают на своем горбу рогожные мешки, фанерные баулы и довольствуются прокуренным вагоном третьего класса.

«Почему те, которых меньше, всегда правы? И остальные у них под пятой? И у нас ведь так: десять семей держат в кулаке все село. И наживаются за счет бедняков… Почему?..»

Ответов на все эти вопросы по-прежнему не было. Однако Бетал все чаще задумывался о том, так ли уж разумно устроен мир, как это казалось ему прежде. Возможно, он нуждается в переделке? Разве в справедливом мире может быть столько горя?..

Размышления юноши изредка прерывал Митрофан Евсеевич. Он стонал и вскрикивал во сне, потом снова затихал и негромко посапывал, чмокая, как ребенок, губами.

Бетал так и не заснул до рассвета. Утром Митроха проснулся, сел на топчане, свесив босые ноги. Вид у него был помятый и немного сконфуженный. Поглядывая на Бетала, он, видимо, силился вспомнить, не наговорил ли вчера вечером лишнего.

Бетал тоже поднялся с постели, едва заметно улыбнулся.

— Вчерашний день я того… сразу заснул?.. Не колобродил?

— Сразу спал, сразу, — торопливо соврал Калмыков, чтобы не расстраивать старика.

— Слава богу. Кошмары вроде не снились.

Митрофан Евсеевич снова бросил испытующий взгляд на Бетала и покачал головой.

— Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, — пробормотал он хмуро. — Раньше со мной такого не бывало, чтоб не помнил, о чем говорил.

Кряхтя, он встал, натянул сапоги и Подошел, шаркая ногами, к ведру с водой. Напился, смахнул с бороды капли и, обессиленный, опустился на табуретку.

— Ох-о-хо! Старость — не радость…

Бетал заварил чай покрепче, налил в жестяную кружку.

— Пей, дада. Совсем горячий.

— Дай бог тебе здоровья, Бетал, — повеселел Митрофан Евсеевич. — Если сам не отплачу за твое добро, бог тебя вознаградит…

Они наскоро позавтракали и отправились растапливать печи. Начинали они обычно с кабинета начальника станции. Сегодня немного опоздали, и начальник был у себя. Постучавшись, первым вошел старик с ведерком в руках, в котором лежали сухие щепки для растопки, а следом за ним В кабинет протиснулся Бетал с увесистой охапкой дров, скрывавшей его голову.

— А! Митроха?! — сказал начальник, смеясь. — Это ты вчера телеграфные столбы подпирал! Хорош был, нечего сказать! Я думал — неделю не отойдешь!..

Последние его слова утонули в грохоте: Бетал сбросил дрова на пол и, сверкая глазами, медленно подошел к начальнику. Случайно или нет, но рука его легла на тяжелое мраморное пресс-папье, оказавшееся на краю стола.

Начальник удивленно попятился.

— Ты… ты чего, парень?..

— Не Митроха он, — глухо сказал Бетал. Взгляд юноши не сулил ничего хорошего. — Митрофан Евсеич он…

— Конечно… конечно… — пробормотал начальник, — Митрофан Евсеич… Я же не знал…

Когда они разожгли огонь в голландке и вышли, истопник сказал, усмехаясь:

— Видно, до смерти напугал ты его… А только не следовало. Придираться теперь зачнет…

Однако настроение у старика поднялось. Он перестал хмуриться, заметно оживился.

* * *
Весна стояла теплая, яркая. Высохла влажная земля, шире распахнулось нёбо.

В один из субботних дней Бетал, как всегда, получил жалованье и решил проведать Родиона Михайловича.

На душе было легко, ни о чем плохом как-то не думалось. У юности такое бывает и без особых причин.

Близится к закату переменчивое весеннее солнце, рассыпая на город бледно-лиловые лучи и будто не желая скрыться за чертой горизонта, янтарно поблескивают оконные стекла в домах, привычно гудят паровозы, — и вот уже возникает, словно бы из ничего, щемящее чувство радостного ожидания. И верится, что с тобой обязательно должно случиться что-то хорошее, светлое.

Родион Михайлович в тот вечер задержался. Поиграв с детьми, Калмыков собрался было уходить, когда хозяин наконец пришел с работы. Разумеется, он не отпустил Бетала.

Стемнело, и у Родиона Михайловича начали собираться люди. Всего семь человек. Самый молодой — помощник машиниста Николай, уже знакомый Беталу. Остальные — гораздо старше. По их одежде, по тяжелым рабочим рукам с въевшейся в них металлической пылью Бетал сразу определил, что все они имеют дело с огнем и железом.

Спокойные, немногословные, они негромко здоровались и проходили в другую комнату.

— Сегодня твоя очередь идти к воротам, — сказал Родион Михайлович помощнику. — Ступай и смотри в оба. Сам Знаешь…

Свернув самокрутку, Николай нехотя вышел.

— А ты сиди, — остановил машинист собравшегося было уходить Калмыкова. — Пора уж тебе… — Он достал небольшую потрепанную книжку и раскрыл ее на середине. Бетал с трудом разобрал название: «Евангелие».

— Начнем, что ли? — спросил Родион Михайлович, окинув взглядом гостей. — Сегодня мы почитаем дальше сочинения святых апостолов Марка, Матфея, Луки и Иоанна, — тут он повысил голос, чтобы его слышали женщины, возившиеся на кухне. — Начнем же, во славу господа нашего Иисуса Христа…

Калмыков терялся в догадках. Как все это непохоже на Родиона Михайловича. «И зачем он меня задержал? — думал юноша. — Может, в христианство обратить хочет?»

— Святые апостолы эти были любимыми учениками самого Иисуса, — заговорщически подмигнув Беталу, продолжал машинист. Потом улыбнулся в усы и достал из внутреннего кармана куртки тоненькую зеленую книжечку.

— А теперь почитаем свое евангелие, — понизив голос, сказал он. — Слушайте.

Читал он не спеша, стараясь выделять голосом самые важные места.

«Царизм перешел в наступление, и первая русская революция захлебнулась в крови. Но она еще не закончилась, она — лишь пролог грядущих революционных битв.

Пролетариату, чтобы победить и свергнуть самодержавие, необходимо крепить союз с трудовым крестьянством и вооружаться для борьбы со злейшим врагом народа — царизмом. Революция — это честь и совесть рабочего класса, и все, кому дорого дело революции, должны сплотиться вокруг большевистской партии и ее вождя Ленина…»

Хлопнула входная дверь. Вбежал Николай.

— Идут. По-моему, сюда…

Едва Родион Михайлович успел спрятать зеленую книжку за пазуху и взять в руки «Евангелие», как в доме появились жандармы.

— Десять заповедей оставил нам господь наш Иисус Христос, — не обращая внимания на вошедших, елейным топом говорил Родион Михайлович. — И самая главная христианская заповедь гласит: «Возлюби ближнего своего, как самого себя…»

Жандармы растерянно поглядывали друг на друга, переминаясь с ноги на ногу. Самый толстый и, видимо, главный из них зевнул и, устыдившись, перекрестился. Потом подошел к столу и внимательно оглядел всех, особенно Бетала.

— А этот кто?..

— Паренек из кабардинцев. Помощник истопника на станции, — ответил Родион Михайлович.

— Желаете обратить в православную веру?

— Так точно.

— Что ж, дело похвальное. Религия — трону опора. Можете продолжать, — пробурчал жандарм, однако походил еще по комнате, заглянул на кухню, потоптался там и наконец, уверившись, что в доме ничего предосудительного не происходит, поплыл к дверям, кивнув остальным, чтобы последовали его примеру. Когда шаги непрошеных гостей стихли во дворе, Родион Михайлович снова достал зеленую книжечку.

Бетал слушал внимательно, хотя далеко не все было ему понятно. Ушел ой поздно ночью, переполненный новыми мыслями и впечатлениями. «Есть, есть в России смелые и надежные люди… И силы хватит у них, и сделать они могут многое…», — думал юноша, шагая по притихшим пустынным улицам.

Он хорошо запомнил, что людей этих называют большевиками, что они-то и есть защитники простого народа. Он шел и твердил три новых заветных слова, которые отныне навсегда войдут в его жизнь:

Большевики. Ленин. Революция.

Ему казалось, что слова эти светятся, как яркие ночные звезды, что рождены они огнем и железом, с которыми имеют дело все труженики земли — и рабочие этой станции, и мастеровые депо, и машинисты, и бедняки из Хасанби, и миллионы других…

Он шел легко и свободно. Лязг буферов и свистки маневровых паровозов, ровный чугунный гул колес подходящего к станции поезда и медный голос станционного колокола — все эти привычные звуки казались ему песней надвигавшейся Революции, о которой говорил сегодня Родион Михайлович.

Когда Бетал вернулся домой, Митрофан Евсеевич уже спал.

ПЕРВЫЙ УДАР

Клишбиев стоял на взгорке, широко расставив крепкие, с толстыми икрами ноги, обутые в новые хромовые сапоги. Он хмурился, недовольный, что ему пришлось тащиться из Нальчика в такую даль, до самого верховья Малкинского ущелья.

«Правителем Большой и Малой Кабарды и пяти горских обществ» полковника Клишбиева назначили несколько лет назад, и мало кто из собравшихся здесь крестьян-скотоводов не знал его в лицо.

Он приехал с казаками и личной охраной. Казаки перекрыли дорогу, по которой крестьяне гнали стада и отары на летние пастбища. Полковник стоял на. возвышении, и от этого крупная массивная фигура его казалась еще внушительнее.

— Я предостерегаю вас! Не бунтуйте! — жестким низким голосом говорил он, обращаясь к безмолвной толпе. — Живите спокойно, тихо, и никто вас не тронет. Не забывайте, что Кабарда существует не сама по себе. Мы зависимы от России, державы большой и сильной. Решение российских властей должно быть для нас законом. А решение о пастбищах — воля самого государя. Подчинитесь! Клянусь, я не посоветую вам плохого!..

Клишбиев умел говорить с простым народом. В нужные моменты откуда бралась и улыбка, и располагающая интонация. А тонкое знание кабардинских обычаев и традиций, самоуверенность и апломб не раз выручали его в особо ответственных случаях.

— Вы знаете, что Россия располагает немалым количеством войск. Их надобно снабдить всем необходимым. Для кавалерии царь требует от нас кабардинских лошадей, которые славятся во всем мире. И если мы не передадим коннозаводчикам Вольских пастбищ, то потеряем возможность сохранить племенных лошадей, чистую породу… — голос его вдруг зазвенел, и в нем отчетливо послышались горделивые нотки — Именно теперь мы не имеем права забывать о таких вещах, как кабардинская лошадь, кабардинское седло, кабардинская сабля… И я призываю вас: подчинитесь!..

Клишбиев пустил в ход все свое красноречие. С лица его исчезло недовольное выражение, оно даже стало приветливым.

— Так не уроним же кабардинской чести! Пусть не пойдет по России о нас плохая молва!..

Люди стояли молча, слегка оглушенные и растерянные, не зная еще, как отнестись к тому, что говорил правитель. А ему показалось, Что он достиг своей цели и посеянные им семена упали на благодатную почву.

— Я знал! — торжествующе воскликнул он. — Я был уверен, что вы настоящие мужчины, уважающие себя верноподданные, которые высоко чтут государя-императора…

Ему не дали продолжать. Неподвижная до сих пор толпа зашевелилась, негодующе зашумела. Отдельные выкрики слились в один гневный всплеск. Передние ряды разомкнулись и пропустили вперед плотного коренастого паренька лет двадцати. На плече у него висели сумка и ружье.

Клишбиев тотчас узнал его: «Опять Калмыков», — прошептал он с досадой.

Полковнику не раз приходилось слышать о том, что среди крестьян, живущих в устье Малки, зреют нежелательные настроения и даже возникла крестьянская организация «Карахалк», руководителем которой будто бы является Бетал Калмыков.

Клишбиев недоуменно передернул плечами: почему-то этот парень раздражал его. Он и сам не мог понять, почему.

Между тем Бетал немного поднялся по склону и, повернувшись, обратился к толпе:

— Все слышали, что сказал сын Клишбиевых?.. Он призывает соблюдать честь своей нации и заботиться, чтобы о вас не пошла по России дурная слава… — Калмыков бросил взгляд на полковника. — А ты сам, господин, разве всегда помнишь о законах чести? Если бы это было так, неужто ты стал бы отнимать у нас земли, которые принадлежали еще отцам и дедам тех, кто сейчас стоит перед тобой? Что же прикажешь, ваше высокоблагородие?.. Значит, пусть скотина жалкого бедняка лижет голые камни на берегах Малки, в то время как твои стада будут тучнеть на пастбищах, испокон века принадлежащих карахалку? И это ты называешь честью кабардинца?..

Клишбиев молчал, в упор глядя на Бетала. Он еще не решил, как себя вести в изменившейся ситуации, и тщетно пытался унять закипавшее в нем раздражение.

— Кабардинские князья и уорки давно сожрали все, что у них было, и теперь, ковыряя в зубах, пасутся возле духана, выбирая кусок пожирнее. Этот кусок и есть наши Вольские и Нагорные пастбища!..

Полковник понял, что самое важное сейчас — заставить Калмыкова замолчать.

— Кто ты такой? — обрушился он на юношу. — С каких пор в Кабарде безусый щенок лезет с разговорами раньше убеленных сединами уважаемых стариков?

Со всех сторон раздались выкрики:

— Дай ему говорить!..

— Пусть скажет!

Из толпы вышел глубокий старик, по имени Пшемахо Ирижев, и приблизился к Клишбиеву.

— Он молод, потому и не даешь ему говорить? — полувопросительно сказал он. — Но правда ведь не знает разницы в годах, господин. Ты волен отобрать у нас землю, но только аллах может отнять у человека дар речи. Мы пришли к тебе с миром. Видишь — мы плохо вооружены и не хотим, чтобы пролилась кровь. Но не поступайте с нами жестоко…

— Решение о пастбищах обязательно для всех, кто живет в Кабарде, Пшемахо, — сказал Клишбиев сдержанно.

— Ты прав, уважаемый, мы действительно живем в Кабарде, — не отступал Ирижев, — но разве можно делить нашу землю без нашего ведома? Разве есть такие законы?

— Так постановил Кабардинский сход… А знаешь ли ты, старик, Воронцова-Дашкова?

— Ты говоришь о полуимператоре? Его так называют простые люди.

— О нем. Он настоял, чтобы общинные пастбища были переданы коннозаводчикам.

— И забыл спросить у нас согласие, — отрезал Пшемахо.

— В Петербурге затвердили бумагу… Сам государь подписал ее.

Старого Пшемахо Ирижева все знали, как человека выдержанного и уважительного, который никогда не скажет лишнего слова и в споре непременно найдет способ уладить дело добром. Но и он с трудом сдерживал гнев. Глаза его загорелись:

— Еще не родился ни один из Романовых, — сказал он, — когда наш скот пасся на Вольских и Нагорных пастбищах! И то, что творится теперь, — беззаконие и оскорбление, которого не прощают! Взгляни вниз по ущелью! Видишь?..

Клишбиев машинально повиновался и бросил взгляд на нижнюю часть теснины, запруженную скотом.

По правой стороне сплошной надломленной стеной громоздились скалы, слева, за дорогой, на дне пропасти, шумела бурная Малка. На узкой полосе земли, между скалами и обрывом, сгрудились отары овец, стада коров, табуны лошадей. Над ними клубилось пыльное облако. Заглушая неумолчный говор реки, разносилось вокруг конское ржание, блеяние голодных овец, мычание коров. Животные сбились в кучу, давили друг друга, сталкивали в пропасть. Возле стад метались чабаны и табунщики, тщетно пытаясь навести порядок.

И каждый, кто проделал весь долгий путь до пастбищ, понимал, что случилось нечто невероятное.

Шум и неразбериха все нарастали: сзади, не видимые за поворотом дороги, подходили все новые и новые стада и отары, их чабаны, не зная, в чем дело, продолжали понукать животных и гнать их вперед.

Трудно представить себе более страшное зрелище, чем обезумевшая от страха масса скота.

Крики и ругань гуртовщиков, жалобные стоны раздавленных или свалившихся с кручи овец и лошадей, злобный лай потревоженных волкодавов — все смешалось в один иесмолкающий протяжный гул.

Клишбиева эта картина не взволновала. Он видел сейчас перед собой только Бетала Калмыкова, дерзкого парня в потертом бешмете, юнца, который, невзирая на присутствие правителя, снова самовольно заговорил, овладев всеобщим вниманием. Теперь он почти кричал, стараясь перекрыть приближавшийся гул, и люди охотно слушали его.

— Кабардинские князья и уорки сами решили отобрать общинные Зольские пастбища. И пусть его высокоблагородие не уверяет, что это приказ царя! А если даже и так? До каких пор будем мы терпеть то, что терпеть невозможно?.. Честь кабардинца!.. А для чего тебе, сын Клишбневых, такая охрана? — Бетал показал рукой в сторону казаков. — Охранять кабардинскую честь? Не так ли?

Калмыков стоял в некотором отдалении от Клишбиева и до последнего долетали лишь обрывки фраз, но и этого было достаточно, чтобы окончательно вывести полковника из равновесия.

— Эй! Стащите его оттуда! — крикнул он срывающимся голосом.

Два стражника из тех, что сдерживали людей и стада на дороге, бросились к Калмыкову. Тот сдернул с плеча двустволку.

— Взять его!

Стражники приблизились к каменистому уступу, на котором стоял юноша.

— Не подходите! — твердо сказал он, вскидывая ружье и прицеливаясь. — Ни шагу дальше!..

Оба солдата переглянулись и мигом съехали вниз по склону Увидев это, ободренная толпа всколыхнулась.

— Гоните стада! Чего вы ждете?!. — Калмыков сделал широкий жест рукой, как бы расчищая дорогу. — Вперед!..

— Вперед! — подхватили воодушевленные его призывом скотоводы. — И позор тому, кто отступит!

Пастухи двинули стада.

Стоило передним тронуться с места вслед за могучим белолобым быком-вожатым, как все снова пришло в движение. «У-у-ей! У-а-х!» — раздавались повсюду зычные окрики, дорога ожила, заплескалась вспененным пыльным потоком.

На дороге в два ряда стояли верховые казаки и личная охрана полковника.

— Назад! — во всю силу своих легких закричал Клишбиев.

— Назад! — эхом отозвались казаки.

Но было уже ясно, что остановить поток невозможно. Медленно и неотвратимо он заливал дорогу, приближаясь к заслону.

Казаки едва сдерживали лошадей. Те, словно чувствуя надвигающуюся беду, дико всхрапывали, рыли землю копытами.

— Назад!

— На-а-зад!!

Впереди стада шли люди, вооруженные как попало: кто с допотопным кремневым ружьем, которое брали на пастбища, чтобы пугать по ночам волков, кто с обыкновенным охотничьим ружьем, а кто и вовсе ни с чем. Их толкали вперед на казачьи штыки и нагайки долго сдерживаемые гнев и ненависть к тем, кто совершил над ними еще одну несправедливость. Едва они подошли к казачьей цепи, как один из казаков, не ожидая команды, вскинул карабин и, не целясь, выстрелил. Пуля попала в голову белолобому вожаку. Бугай остановился, как вкопанный, взревел и ринулся вперед, на обидчика. Цепь дрогнула и порвалась. Сделав несколько неверных шагов, смертельно раненный бык с ревом рухнул на краю дороги.

— А-а-а! Бейте их! Бейте!

Крестьяне бросились вперед. Прогремело несколько выстрелов.

Поток захлестнул стражников и казаков.

Все смешалось — выстрелы, крики, шум рукопашной схватки. В ход пошли камни, палки и кулаки.

Многие в тот памятный день были ранены, а иные навсегда остались лежать в ущелье Малки.

Час спустя ничто уже не напоминало о недавно разыгравшейся здесь трагедии. Нескончаемой серой лентой потянулись по свободной теперь дороге стада, отары и табуны. К закату они уже мирно пощипывали траву на благодатной зеленой Золке.

Каждый занимал свое прошлогоднее место, словно бы ничего не случилось. Вспыхивали огоньки вечерних костров, закипало варево в закопченных чугунных котлах, негромко переговаривались, устраиваясь на ночлег, намаявшиеся за день люди, несказанно гордые своей первой победой, которая так нелегко и недешево им сегодня досталась.

Все — как обычно. Начиналась привычная жизнь на пастбищах. Однако…

* * *
В тот момент, когда разъярённая толпа крестьян-скотоводов смела казачью цепь, преградившую им дорогу на Вольские пастбища, Клишбиев понял, что лучший выход для него в создавшемся положении — вернуться за подкреплением.

Он вскочил на коня и вместе с единственным оказавшимся возле него казаком ускакал вперед. Кое-как они спустились с обрыва и, переправившись через Малку, поехали по направлению к Пятигорску.

В пути полковнику встретился возвращавшийся с пятигорского базара мулла из селения Хасанби.

Эфенди был немало озадачен, увидев правителя. Клишбиев ехал рысью, нахлестывая коня. Лицо его было хмуро.

Как видно, случилось нечто необычное.

После обмена приветствиями мулла не сдержал любопытства:

— Что произошло, господин? Куда так торопишься?

— Сам-то ты откуда? — не отвечая на вопрос, недовольно буркнул полковник.

— Из Пятигорска. Небольшое торговое дело…

— Все по торговым делам шляешься, любезный. А паства твоя не хочет признавать ни корана, ни власти — бунт подняли из-за пастбищ на Золке.

— Может ли это быть? Стало быть, карта твоя бита, уважаемый? — по простоте душевной заметил эфенди.

— Много болтаешь попусту, — огрызнулся полковник. — Пусть я стану неверным, если ты сам когда-нибудь не окажешься битым. Езжай-ка лучше поскорее к своему дураку-князю и передай ему, чтобы собирал всадников. Не время теперь шутки шутить!

Мулла испуганно заморгал.

— Бога ради не гневайся… Сболтнул я по глупости. Аллах свидетель, все передам князю, как приказываешь. И сам соберусь со всадниками. Только не гневайся…

— Хорошо, эфенди, — уже спокойнее сказал Клишбиев. — Поезжай с богом. А я — в Пятигорск. Буду говорить с самим генерал-губернатором.

Не попрощавшись, он дал шпоры коню. Вслед за ним затрусил на своей кобылке казак.

Мулла еще долго стоял на дороге, глядя на широкую спину удалявшегося правителя.

— Кажется, всыпали войлочные пояса сыну Клишбиевых, — злорадно прошептал служитель аллаха. — Поделом же ему. Не будет совать нос в чужие дела. Если у него власть, то у нас — шариат. И мы тоже кое-чего стоим. И туда же — с поручениями: «Передай князю»… Не было бы общим наше дело… Что ж, пожалуй, скажу Хатакшокову…

Эфенди степенно погладил бороду и, тронув лошадь, не спеша продолжал путь. К нему снова возвратилось благодушное настроение, нарушенное было грубостью Клишбиева.

Мулла осторожно потрогал рукой притороченный к седлу мешок, в котором лежали покупки и среди них — шерстяной женский платок, подарок молодой супруге эфенди. Новую жену он ввел в свой дом недавно и теперь не без удовольствия представлял себе скорую встречу.


Если снизу окинуть взором Зольские пастбища, то многочисленные кошары, раскинувшиеся по зеленым склонам, напоминают плетеные корзинки, в которых наседки обычно высиживают цыплят.

Покосившиеся, сплетенные из веток и камыша еще во времена оны, кошары наполовину сгнили, но кое-как держались и по-прежнему давали скотоводам приют и кров на все лето. В большинстве из них не было дымоходных труб, — дым очагов, просачиваясь сквозь дырявую крышу, курился над ней слоистым сизым войлоком и медленно таял в воздухе.

Жалкоестойбище бедняков-скотоводов. Но и ему они были рады, наивно уверовав в свою окончательную победу и в то, что отныне никто не посмеет потревожить их здесь, на земле отцов и дедов.

Главное, что занимало сейчас их помыслы, это как бы поинтереснее и поярче рассказать обо всем, что произошло утром: как свистели по ущельям казацкие пули, как разомкнулась под натиском простых горцев казачья цепь, как была силой открыта дорога на Золку.

Находились среди чабанов и такие, кто вовсе не верил, будто князья и дворяне способны так подло предать народ и отнять у него выпасы для скота, которыми пользовался он испокон века.

Словом, куда бы ни тянулась ниточка разговора, неизменно возвращался он к утренним событиям, и голоса беседующих становились громче и тверже, глаза сверкали, мозолистые ладони сами собой ложились на рукояти кинжалов.

Разговорчив и обычно молчаливый пастух Масхуд, который наравне со всеми участвовал утром в столкновении с казаками. Безответный и тихий, он за всю свою жизнь не обидел и мухи, а сегодня до того разъярился, что основательно перетянул палкой по спине одного из клишбиевских стражников. Сейчас Масхуд совершенно не испытывал угрызений совести, — наоборот, он весь был охвачен чувством радостного возбуждения. В стычке ему рассекло камнем щеку, и все-таки Масхуд широко улыбался в усы, сидя у очага и поворачивая над огнем жарившееся на шампурах мясо.

— Любопытная штука жизнь, — сказал он с таким видом, как будто древняя эта истина ему первому пришла в голову. — Кто смел, тот два съел, а голодному трусу достаются одни объедки…

— Что ты имеешь в виду, Масхуд? — спросил Бетал, подсаживаясь к огню.

— Мне ли тебе рассказывать, ты ведь человек ученый… В России бывал.

— А все же? — настаивал на своем Калмыков.

Масхуд покрутил ус, пожал плечами, как бы извиняясь, если что-либо не так скажет.

— Что я понимаю? Одно я знаю твердо, Бетал, — если б не пустили мы в ход наши ружья и палки да возвратились бы по домам, как велело начальство, где бы сейчас пасся наш скот?.. Волей-неволей пришлось бы покупать участки у князя Хатакшокова. А прежде упрашивать да умолять его, чтобы продал нам телка за цену коровы… Я ведь с малых лет брожу с пастушьей палкой в руках и о земле думаю… Не имел я ее сроду…

Калмыков с любопытством посмотрел на Масхуда. Он давно знал этого степенного, робкого человека, не раз слышал, как о нем отзывались другие, и сложившееся у него представление о Масхуде никак не вязалось с «крамольными» речами расходившегося пастуха.

Ни один житель селения Хасанби не видел Масхуда в веселой компании, никто не слышал, чтобы он произнес более десяти слов кряду. И вдруг…

— Кто мы такие? — продолжал между тем пастух. — Притаились, как пугливые мыши, шевельнуться и то боимся. А ведь ты сам свидетель, Бетал, только чуть ворохнулись сегодня, и выпасы наши при нас остались… Так-то, дорогой. Кто смел, тот прокормит себя и семью, а трус голодать будет. Жизнь, она хитрая штука, брат…

Видно, впервые за всю свою подневольную пастушескую жизнь поверил Масхуд в собственные силы. Много, ох много передумал он за долгие ночи и дни бесконечных блужданий по кабардинской степи, и теперь плоды этих горьких дум, мысли дерзкие и красивые, неудержимо рвались наружу.

— Порядком я наслушался всяких хабаров[21], что господа и хозяева наши тоже когда-то были такими же бедняками, как мы, а потом пустили в ход силу, выбрались по спинам других наверх и теперь душат народ без жалости. — Масхуд зло сплюнул в огонь и, помолчав немного и убедившись, что его слушают, заговорил снова. — И участки они взяли силой… Да, известное дело, аллах создаст всех людей разными. Одному дарит он смелое волчье сердце, а другого делает похожим на слабую женщину… Однако не бог делит между людьми землю. Клянусь, никто такого не видел!..

Ну вот и думаю я себе: если отняты у нас пастбища силой кинжала, так почему нельзя силой отобрать их обратно? Это справедливо. Нужна только смелость… Разве кто-либо из нас не знает, что Зольские пастбища принадлежат всему обществу, что они наши? Слава аллаху, все знаем. И что было бы, если б мы уступили? Когда-нибудь помирать придется, а детям нашим никто об этих землях и слова вымолвить не позволит. Так и будут молчать, вроде рот мукою набит. «Не морочьте голову, — скажут им, — пастбища эти еще деды наши завоевали силой кинжала!» И взглянуть на Золку не дадут нашим детям! Вот и выходит, что на силе весь свет издержится!..

Скотоводы, сидевшие у очага и слушавшие Масхуда, не нашлись, что ответить. Да и не искали они ответа: все, что говорил пастух, было правдой.

И не одному ему приходили в голову подобные мысли. Удивительным было другое: никогда прежде ни один из них не представлял себе все это так ясно и просто, как теперь, после искренних, идущих от самого сердца слов их товарища. Пожалуй, не представлял и сам Масхуд, и лишь теперь к нему пришло нежданное и необъяснимое озарение, словно мелькнул где-то вдали яркий свет и осветил на миг окружающий его непроглядный мрак. Масхуд не знал, откуда и почему пришел этот свет… — И не думал об этом.

— Твоя правда, Масхуд, — первым прервал затянувшееся молчание Бетал. — Умирающий с голоду умирает потому, что он трус. И мир переполнен голодными. Все было бы иначе, если б они объединились в один добрый кулак… И страшен был бы удар этого кулака…

— Чем прибегать к силе, лучше решить дело миром. Так, кажется, говаривали наши предки, — вмешался молчавший до сих пор Исмел.

— Пока народный кулак не ударит по несправедливости, не будет никому мира, Исмел, — убежденно сказал Калмыков. — Без кулака на этой земле порядка не наведешь.

Исмел в знак неодобрения покачал головой, поправил папаху.

— Когда бы в наши дела не вмешивались чужеземцы со своими обычаями и законами, клянусь аллахом, жили бы мы припеваючи, в полном согласии. Мы ведь один народ. Мы все — адыги[22]. Ты говоришь «кулак», а того не знаешь, что кулак рождает в человеке злобу, делает его жестоким. Кулаком ничего не добьешься. Вот ты побывал в России. Разве люди там живут, выставив вперед сжатые кулаки? Им живется лучше, чем нам, потому что они живут в согласии, хранят свою родовую честь, честь своего народа.

Бетал усмехнулся:

— В России еще больше таких, как мы. Есть и победнее нас. Мы хоть как-то перебиваемся. Ничего-то ты не знаешь, Исмел.

— Так ли? — усомнился Масхуд. — А пши Хатакшоков клянется, что мы нищенствуем потому, что русские выжимают из нас все соки!

— Пусть себе говорит! На то он и князь! А бедняки, Масхуд, везде одинаковы: русский ли, кабардинец или ногаец…

Исмел молчал, занятый тем, что выкатывал из очага хворостинкой тлеющий уголек и, как только он угасал, тут же закатывал его обратно. Видно было по его лицу, что он хочет заговорить, но никак не решается и словно выжидает чего-то, вспыхивая и остывая, как тот уголек, с которым он продолжал возиться. Наконец он не выдержал — сломал прут и, отбросив обломки в сторону, медленно, будто взвешивая каждое слово, начал:

— Клянусь аллахом, никто не сумеет устроить, чтобы в этом мире не было богатых и бедных и чтобы все были равны, как зерна в колосьях. Люди похожи друг на друга лишь в утробе матери. Или когда они мертвы. Вот ты сам сказал, что у россиян много бедных. Допустим, я верю. Значит, бедного везде обманывают? И в России, и в Турции обманывают? И в Кабарде? — и сам себе ответил. — Обманывают потому, что бедняка легко обвести вокруг пальца. Вот наша беда. Не поддавались бы мы обману, и участь наша была бы лучшей. А кулаками мы ничего не добьемся. Не надо поддаваться обману — и все. Я так скажу.

Исмел пошарил рукою вокруг, ища хворостину, потом, видимо, вспомнил, что выбросил ее, и продолжал, понизив голос:

— Помнишь, Масхуд, как вы все послали меня на сход в Нальчик? Не рассказывал я раньше — совестно было… Да уж ладно, теперь расскажу…

Ну так вот, сел я, значит, на лошадь и поехал в Нальчик. Зачем еду — не знаю. Что делать там буду — не знаю. Приехал. Захожу в такую большущую кунацкую, где стульев стояло больше, чем у всех нас пальцев на руках и ногах.

Оробел сразу: все князья и уорки Кабарды там сидели. Увидели они меня. Сам Клишбиев, а после — Мудар Анзоров и Агурбек Исламов руку мне пожали. Сижу, дивлюсь: «Интересно, что же такого совершил я, старый бедный чабан? За что мне такая честь от богачей?» Однако ничего в своей жизни не могу вспомнить. Ни смелости никакой, ни геройства не совершал… — старик почесал в затылке, слегка сдвинув лохматую свою шапку на лоб. — Да… еще позабыл: когда явился я в слободу, коня моего завели в конюшню самого енарала Шипшева, а меня накормили досыта и спать уложили в богато убранной комнате… Ну, так вот, сидел я, значит, до заката среди самых высоких людей Кабарды и ни слова не разбирал из того, что они говорили, потому что говорили они на языке неверных… Одно понял я — о Зольских пастбищах шел разговор. Ругались, спорили. Как стемнело, отвели меня снова в дом для проезжих. Гостиницей называется. Опять же — в комнату с дорогими коврами. Верите, в жизни не видывал я такой постели, — белее снега. Однако слушайте дальше.

Хозяйка-матушка[23] разобрала постель. Как ушла она, я подушку примял, чтобы думали, будто спал я на ней, а сам постелил бурку на пол да и лёг себе. На постели непривычно: больно уж чиста, еще выпачкаешь, не приведи аллах!

Кто-то не удержался от недоверчивого восклицания. Исмел строго посмотрел на провинившегося, который осмелился перебить старшего, но ничего не сказал и повел свой рассказ дальше:

— На рассвете встал я пораньше, чтобы матушка не увидела, что спал на полу, — и опять на сход. Долго сидели. Господа снова спорили, чуть дело до кинжалов не дошло. Вот тогда-то сын Клиш-биевых и обратился ко мне: «Русские власти требуют с нас, Исмел, кабардинских коней. А мы не сможем их дать, если не построим на Золке несколько конных заводов. Об этом мы и просим у царя-императора, и ты от имени приславших тебя сюда односельчан должен подписать это прошение». И протягивает мне бумагу. Что оставалось делать? Обмакнул я палец в чернила и приложил к бумаге. Разве знал я, что бумагой той отнимают у нас коннозаводчики Зольские пастбища? Видит бог, не знал. Вот как, братья, обманули меня, старика. Потому и говорю я — нельзя поддаваться обману! А на кулаках мы никому ничего не докажем. Мы все кабардинцы, все люди одной веры, и должны договориться по-хорошему. И пусть чужеземцы не путаются у нас под ногами…

Старик замолчал и несколько минут неподвижно смотрел на догоравший костер. Потом беспокойно оглядел лица своих слушателей, тоже хранивших молчание, и неохотно добавил:

— Как подписал я прошение, которое дал мне Клишбиев, так сразу и заботиться обо мне перестали. Коня мне привели из конюшни енарала Шипшева, покормить меня на этот раз позабыли, а в комнате с коврами пировал с коннозаводчиками Мудар Анзоров… Этот незаконнорожденный даже не предложил мне садиться за стол. Чуть не лопнул я тогда от злости. «Так тебе и надо, когда ты глуп», — сказал я себе, сел на лошадь и поехал домой. Нет правды на свете.

Немел замолчал. Сам того не подозревая, он подвел свой рассказ именно к тому логическому концу, которого ожидал Калмыков.

— Значит, Мудар Анзоров не пригласил тебя к столу, уважаемый? — спросил Бетал.

— Валлаги, не сказал «садись и будь гостем!»

— Ты говоришь, с господами лучше миром договориться, по совести. Анзоров разве с тобой по совести поступил?..

— Бесстыжие глаза и дым не проймет, — сказал кто-то.

— Понадейся на их совесть, — горько усмехнулся Немел и поворошил палкой притухший костер. Потом распрямил усталую спину, потянулся, огляделся вокруг. Над горами уже повисла оранжевая луна, похожая на блестящую медную тарелку.

— Вокруг луны — ободок, — тихо сказал Исмел. — Не к добру это… плохая примета… Успокоится ли теперь сын Клишбиевых? Что делать станет?

— Он еле ноги унес, — беспечно отозвался Масхуд. — До нас ли ему будет?..

Калмыков возразил:

— Кто знает. Сдается мне, подался он к генерал-губернатору. Чует мое сердце…

— И я так думаю, — вздохнул Исмел, потирая поясницу. — Масхуд, тебе сторожить — смотри же не спи. Волки сегодня не дадут нам покоя — первая ночь на пастбище никогда не бывает тихой… — Поднявшись, он снова бросил взгляд на луну. — Луну окружает сияние. Видите? Не к добру это… К большой беде… Издревле так говорят люди… Быть крови…

Верхняя половина лунного диска окрасилась в ярко-пурпурный цвет, словно полыхнул по небу отблеск пожарища; посредине он по-прежнему отливал медью, а книзу становился бледно-оранжевым.

Бетал тоже посмотрел на луну, но, разумеется, ничего зловещего на ней не увидел. Впрочем, и без того он был охвачен смутной, необъяснимой тревогой, и чувство это не проходило, несмотря на мирную тишину ночи, разлившейся над горами. Он отошел от кашары и медленно побрел вниз, размышляя над последними словами старика. Однако эта мысль занимала его недолго: луну заволокло тучами, и ночь стала совсем черной. Только горевшие на склонах костры да отблеск угасавших очагов разгоняли густеющий мрак.

Становище успокоилось, притихло, лишь изредка раздавались то тут, то там привычные крики: «Эй, берегись, волки!.. Эй-уий, уий-ра! Не зевай, волки!..»

Кошара, в которой Калмыкову предстояло провести ночь, находилась внизу, в лощине. Спустившись, он поднял голову: на укрытых густою тьмой вершинах хребта весело мигали огоньки, словно бы это были не разложенные на земле костры, а новые искрящиеся звезды на небе. Вид этих живых, мерцающих огоньков отвлек Бетала от тяжелых дум. Он вспомнил опять весь сегодняшний день, стараясь удержать в памяти все, что делалось и говорилось его товарищами-скотоводами, не упустить ничего важного, ни одной мелочи. Он не знал, зачем ему это нужно, но был убежден, что события сегодняшнего дня могут изменить всю его жизнь и, возможно, не раз ему придется о них рассказывать.

Среди многочисленных преданий кабардинской старины ничего похожего не было. Ни в одной легенде не говорилось о том, как восстали против воли господ более двенадцати тысяч людей одновременно. Даже знаменитый Дамалей — Широкие плечи не смог поднять против жестоких князей столько народу.

В который раз перед Калмыковым возникала утренняя картина — огромная масса людей, одержимых гневным протестом против насилия и произвола. И он был горд, чувствуя себя частицей этой могучей яростной силы.

С той поры, как Бетал вернулся из Екатеринодара домой, он изрядно вытянулся, возмужал. В свои неполные двадцать лет Калмыков был вс по возрасту крепким и сильным: нелегкая работа и постоянная жизнь в степи закалили его.

«Наш старший — совсем мужчина», — не скрывала своей радости мать. Отец замечал и другую перемену в сыне после его возвращения из города. Бетал нередко заговаривал о вещах, мало понятных Эдыку, но тем не менее пугавших его. То, что говорил сын, было для Эдыка смутным и туманным и все-таки находило в его душе отклик, хотя одно он знал твердо — разговоры эти небезопасны. За подобные вещи людей ссылали в Сибирь на каторгу. Несколько раз Эдык пытался предостеречь юношу, но не проходило и месяца, как Калмыкову-старшему снова рассказывали о каком-либо справедливом, но дерзком и весьма рискованном высказывании или поступке сына. «Молодец парень, дай аллах ему здоровья!» — говорили люди, и отец постепенно привык и даже стал гордиться Беталом.

А рассказывали о нем многое.

Какой-то спекулянт из станицы Марьинской, продавая материю, ловко и нагло обмеривал покупателей. Однажды одному из хасанбиевских бедняков случилось покупать в станице холстину для погребального савана. Бетал Калмыков был при этом и заставил торгаша вымерить ткань как следует. Оказалось, что не хватает целого аршина. Бетал не пожалел для торгаша резких слов и так напугал его, что тот с той поры, меряя мануфактуру, всякий раз оглядывался — нет ли где поблизости Калмыкова.

Рассказывали и другой случай.

В Пятигорске держал конезавод маленький щупленький человечек, по фамилии Тургуй. Другого такого пройдоху и обманщика надо было поискать. Похож он был на важного нахохлившегося воробья. Да и нос его, пожалуй, напоминал воробьиный клюв.

Выращивал Тургуй племенных жеребцов и держал случной пункт; наживая на этом немалые деньги. К нему гнали лошадей крестьяне близлежащих селений и, поскольку другого такого Тургуя они не знали, последний находился вне конкуренции. Тургуй же, поняв свою выгоду, самым бессовестным образом вздувал цены, клятвенно заверяя своих клиентов, что жеребцов своих он привез из Англии, Аравии, Турции и Франции и что подобных им не сыщешь в целом свете. Доверчивые крестьяне наперебой стремились привести своих лошаденок к Тургую, несмотря на высокую цену. Какой же кабардинец не захочет иметь породистого жеребенка?

В одни из таких «бойких» дней на завод Тургуя приехал Бетал.

— Сколько он берет с вас? — спросил Калмыков у одного крестьянина.

— Пять рублей, — был ответ.

— Но послушай, — поразился Бетал, — ведь за эти деньги можно купить двадцать мерок кукурузы.

— Можно, — согласился крестьянин. — Но что же делать? У нас другого выхода нет. Лошади-то нужны, сам понимаешь. А Тургуй, что ж… Кто много имеет, тому хочется еще больше…

Бетал не стал слушать дальше и пошел к коннозаводчику.

— Почему ты так бессовестно поступаешь? — спросил он хозяина. — Или твои жеребцы лучше тех, что стоят в царских конюшнях?

Тургуй вскинул брови, нахмурился.

— Не суйся не в свое дело. Есть деньги — плати, нету — проваливай и не морочь голову!

— Ах так?!. — вскипел Бетал. — Сейчас я покажу тебе, морочу я голову или нет! — он схватил Тургуя за воротник и основательно встряхнул.

— Будешь еще по пять целковых ломить?

Тургуй с усилием отрицательно покачал головой.

— Хватит с тебя двух рублей?

Тургуй закивал.

— Смотри же, — отпуская его, сказал Калмыков, — не сдержишь слова, пеняй на себя.

С тех пор Тургуй не брал с крестьян более двух целковых.

Подобных хабаров о Калмыкове ходило немало, и не всегда можно было в них отличить правду от вымысла — чего не припишет стоустая молва человеку.

Особенно же любили хасанбиевцы рассказывать о происшествии, недавно случившемся якобы на пятигорском базаре.

Среди других торговцев сидел в тот день во фруктовом ряду старик-кабардинец, оставшийся в японскую без ноги. Устроившись на перевернутой вверх дном сапетке[24] и вытянув вперед свою негнущуюся деревяшку, он продавал яблоки.

Подошел отставной казачий генерал с женой. Купил яблок. И надо же было его супруге, уходя, споткнуться о деревянную ногу старика.

Генерал ни за что ни про что обругал его:

— Скотина! Держи свои ноги подальше!..

Стоявший рядом Калмыков вступился:

— Из-за таких вот генералов этот бедняга стал калекой. И на него же кричат!..

Генерал побагровел. Казалось, его хватит удар. С минуту он молча смотрел на Бетала, — губы его дрожали, — и вдруг плюнул ему в лицо.

Калмыков вздрогнул, вытер щеку рукавом черкески и резким тычком ударил генерала кулаком в нос. Тот откинулся назад и едва устоял на ногах. Из носа потекла кровь.

Поднялась суматоха. Пока судили да рядили, Бетал исчез.

…Сейчас он лежал у входа в свою кошару на охапке прошлогоднего сена, закинув руки за голову и глядя в бездонное черное небо, раскинувшееся над ним. Он думал о том, что все больше волновало его. О людях, о том, как устроен мир…

Он чувствовал, что трудовые горцы его родины нынче не похожи на забитых и бессловесных рабов, какими они были прежде. Он видел их силу, ему казалось, что она достаточно велика, чтобы теперь же, без промедления, сокрушить угнетателей. Все чаще Бетал вспоминал Родиона Михайловича, екатеринодарского машиниста, первого своего учителя, который рассказал ему о классовой борьбе, о революции…

«Ударив одного генерала по носу, дела не сделаешь», — усмехнулся Бетал.

Незаметно для себя самого он заснул, так и не войдя в кошару.

Со стороны Эльбруса ветерок принес прохладное дыхание ледников, но Бетал не проснулся. Он крепко спал, изредка улыбаясь своим снам.

Солнце уже стояло довольно высоко над хребтом, когда подскакавший к кошаре всадник разбудил его.

— Поторопись, Бетал, — спрыгнув с лошади, сказал он. — Ты должен без промедления скрыться… Меня прислал Пшемахо…

— Что случилось? — спросил ссадинка Масхуд.

— Узнаете, что случилось, если заглянете в долину Бнлимуко. Клишбиев стянул войска. Много войск. Тебя ищут, Калмыков. Казаки посланы, чтобы арестовать тебя…

— Клянусь, ты прискакал вовремя, — заметил Масхуд, показывая рукой вниз. Там, у входа в ущелье, замаячили фигурки солдат. — Уноси ноги, Бетал. Если они схватят тебя, добра не жди!

— Нет, — неожиданно для всех сказал Калмыков, — Валлаги, не уйду отсюда, — пусть делают со мной, что угодно!..

Калмыкову казалось, что бегством он лишь уронит свое достоинство в глазах односельчан. Но старший чабан, седобородый Исмел рассудил иначе:

— Ты не прав, джигит! Что выиграешь ты, сдавшись стае волков на милость?.. Отправляйся-ка лучше на вершину горы Кинжал и выжидай там, как обернется дело. А мы тебя потом навестим, не забудем. Поспеши же. Если стражники сейчас тебя заметят, то непременно снарядят погоню. Я уж знаю. Не медли, скрывайся, парень…

Бетал неохотно поднял с земли бурку, закинул двустволку за спину. Он все еще колебался. Но разве можно ослушаться старшего?..

Исмел вынес из кошары сумку с провизией.

— Возьми это с собой. Не в гости едешь.

— Спасибо, отец.

— Когда поднимешься до урочища Кинжал, найдешь много пещер. Там укроешься от непогоды.

Исмел сурово и испытующе посмотрел на Бетала, как бы проверяя собственные сокровенные мысли.

— Вот что принес тебе твой кулак, — укоризненно сказал старик и нахмурился.

А во взгляде Бетала были тепло и благодарность к этому славному старику, который хотел сейчас казаться строгим и разозленным.

— Ну, чего ждешь?! Укатывайся отсюда! — и опять не зазвучала в этом окрике настоящая злость, как того хотелось Исмелу.

Бетал улыбнулся, кивнул всем на прощанье и зашагал по тропе, ведущей к урочищу.

Старик некоторое время смотрел ему вслед. Покачал головой, пробормотал:

— Ох уж этот мне род Калмыковых! Трудные люди, нетерпеливые люди! Не сидится им спокойно на белом свете!..

Калмыков пересек глубокую балку, поросшую терновником и калиной, и шел уже по ущелью, когда к кошарам на взмыленных лошадях подскакали казаки. Предводительствовал отрядом Мудар Анзоров, хорошо знавший Бетала.

Не слезая с коня, Анзоров вплотную подъехал к Исмелу:

— Где этот собачий сын?

Ни один мускул на лице старика не выдал его волнения. Исмел спокойно ответил:

— Коли приехал, будь гостем, Мудар! Угощать тебя мы не станем, но уважим, несмотря на то, что начал ты беседу с недоброго слова. Приглашайте же, чабаны, дорогого гостя!

Масхуд и его подручный Касбот двинулись было вперед, но Анзоров хлестнул лошадь и поставил ее на дыбы.

— Не нуждаюсь в ваших приглашениях!..

— Нуждаешься или нет, я не знаю, а вот здороваться надо…

— Вам ли знать, что полагается, а что нет! — вскричал Анзоров. — Вы же забыли и законы и совесть!

Но Немела не так-то легко было вывести из равновесия и заставить изменить избранную им линию поведения. Сейчас нужно было оттянуть время, все остальное неважно.

— Хоть ты и не удостоил меня уголка твоего пышного стола в Нальчике, — по-прежнему сдержанно и вежливо говорил Исмел, понимая, что это бесит Мудара, — однако слезай с лошади и будь нашим гостем. Мы зла не держим.

— У вас находится сын Калмыковых! — уже спокойнее заявил Анзоров. — Выдайте мне его!

— Находился.

— Где он?..

— Уехал.

— Куда уехал?

Старик медленно обвел пристальным взглядом молчавших Масхуда и Касбота. У тех душа ушла в пятки: «А вдруг скажет?..»

— Куда уехал? Сказал, что в Нартсано[25]… Так он сказал, Масхуд?

Пастух пришел в себя и, поклонившись Мудару Анзорову, подтвердил:

— Так, господин. В Нартсано направился. Вечером вчера и уехал.

— Может, и немного пораньше… А зачем, Мудар, понадобился тебе сын Калмыковых? Клянусь, из-за этого парня не стал бы я загонять лошадей. Слезай же с коня, и пусть спешатся твои люди. Нельзя нарушать обычай.

Слова старика едва ли доходили в этот момент до Анзорова, взбешенного неудачей. Сжимая побелевшими пальцами нагайку, сложенную вдвое, он то приподнимал ею край каракулевой папахи, то снова надвигал на лоб, не зная, что предпринять. Гнедой его нетерпеливо рыл копытами землю возле самого входа в кошару.

— Ты здесь старший? — спросил наконец Мудар.

— Да, я.

— Тогда приезжай в Билимуко. Там и поговорим. Да забери с собой всех старших с соседних кошар. И помни — это приказ Клишбиева. Не придешь, будет худо!

Стегнув лошадь, он ускакал, увлекая за собой казаков.

Исмел пожал плечами.

— Свинью, нечистое животное, и ту пожалеть можно, а на таких, как этот, нету у меня жалости!

В долине Билимуко, куда Исмел вскоре явился с двумя-тремя старейшинами из других кошар, было многолюдно. Спешившись и держа коней в поводу, стояли казаки. Чуть поодаль от них — кабардинская знать. Исмел узнал Инала Хатакшокова, Жираслана Кармова, Агурбека Исламова и других. Перед ними, словно осужденные на казнь, — скотоводы и табунщики?

Опершись на свою большую чабанскую палку, впереди крестьян стоял Пшемахо Ирижев и от имени всего сельского общества вел разговор с господами.

Пшемахо Ирижев — коренастый горец невысокого роста с большой круглой головой и широким лбом — был одним из «подстрекателей» бунта, как считали власти, и одним из самых уважаемых людей среди крестьян окрестных селений. Одет он был в поношенную черкеску, из-под которой выглядывал такой же потертый бешмет. На голове — серая лохматая шапка, на ногах — серые ноговицы. И даже лицо его, сейчас суровое и решительное, казалось серым, похожим на выгоревшую от солнца, давно не видавшую дождей пашню.

— Уважаемые князья и уорки, — наставительным тоном говорил Пшемахо, видимо, надеясь устыдить слушавших его коннозаводчиков, — отбирая у нас Зольские и Нагорные пастбища, вы совершаете деяние незаконное и преступное. На любом коране можем поклясться, что вы поступаете с нами противно всем законам божеским и человеческим! Или неизвестно вам, что пастбища принадлежат всему обществу? Так имейте же сострадание к нашей участи… Подумайте не только о себе, но и о нас, грешных…

В это время на середину поляны с книгой корана в руках вышел мулла из Хасанби. Неизвестно, сделал он это по собственному почину или по чьему-то поручению.

— Мусульмане, преданные аллаху! — начал он, протягивая вперед коран. — То, что держу я перед вами, — плод великой мудрости аллаха! Так одумайтесь же перед лицом святыни! Если почитаете ислам, если чтите родителей ваших, то оставьте дерзкую затею, отступитесь от Зольских пастбищ… Взгляните, — он показал рукой на солдат. — Сила не на вашей стороне! Не вам нарушать царское повеление. Вас склоняют к бунту недоброжелатели ваши. Не слушайте этих обманщиков. Те, кто вас подговорил, позорно сбежали. Где Бетал Калмыков, может, знаете, а?..

Со всех сторон раздались негодующие возгласы:

— Тебе что за дело?

— Где был, там нету!

— Не лез бы лучше куда не надо!

Мулла пропустил реплики мимо ушей и, подняв толстый томик корана еще выше, продолжал свою проповедь:

— Уходите с участков, пока есть время. Пусть ими владеют законные хозяева. Именем корана заклинаю вас — откажитесь!..

Пшемахо шагнул к мулле.

— Не позорь священную книгу, эфенди, не совершай греха, — глухо сказал он. — Уходи, если ничего другого не имеешь сказать!

— Разве чернь почитает коран? — крикнул кто-то из князей. — Они давно продались иноверцам! С ними можно говорить только языком пушек?..

Крестьяне ответили возмущенными возгласами. Поднялся ропот. Все кричали, потрясали сжатыми кулаками, хватались за рукояти кинжалов. В общем шуме ничего нельзя было разобрать.

Но вот со стороны реки показались генерал Степанов, исполнявший в то время должность начальника области, и полковник Клишбиев.

Толпа, увидев их, немного утихла.

Генерал шел не торопясь, изредка нагибаясь, чтобы сорвать полевой цветок и присоединить его к собранному букету. За ним шли два казака — тоже с цветами, неумело держа букеты, будто веники, стеблями вверх. Клишбиев сопровождал генерала, и на недовольной физиономии его было написано неодобрение пустым забавам, которым изволил предаваться Степанов.

Генерал по сравнению с крупным Клишбиевым казался недомерком. Да и вообще в том, как он срывал очередной цветок и подносил его к носу, чтобы понюхать, а потом выбросить или присоединить к букету, было что-то смешное и несерьезное и уж во всяком случае явно не соответствовавшее моменту. Никому и в голову не приходило, что Степанов просто-напросто ломает комедию.

Когда Степанов приблизился, Мудар Анзоров торопливо сбросил с плеч бурку и расстелил ее на плоском широком камне, лежавшем возле его ног.

— Садитесь, ваше превосходительство.

Но генерал не обратил внимания на этот жест.

— Камень холодный, господин генерал, — покраснев, заметил Анзоров.

— Мы, солдаты, народ привычный, — сказал Степанов и покрутил ус. На самом деле он был довольно хилым и всю жизнь страдал от простуды.

«Рисуется, — подумал Мудар. — Больше валялся в постели, чем воевал».

Генерал взял у солдат букеты. Стал рассматривать собранные цветы и травы.

— Ну как? Договорились, господа, миром со своими холопами?.. — и, не дожидаясь ответа, повернулся к Клишбиеву. — Эта трава — отменное лекарство, полковник. Пожалуй, лучше было мне стать ботаником, чем генералом. Оно спокойнее. Не пришлось бы возиться с вашими земельными делами… Ну, так до чего вы договорились?

И опять, не дав никому раскрыть рта:

— А это от фурункулов, полковник. Моя супруга ими мучается, — он пожевал травинку, сплюнул. — Вот и вы, господа, у меня, как чирьи под мышкой. Ну, так что?..

Старше других среди князей и дворян был Инал Хатакшоков. Кашлянув, он выступил вперед.

— Господин генерал, к прискорбию нашему, должны мы доложить, что случилось такое, чего не знает история кабардинцев: холопы наши перестали повиноваться…

Степанов, казалось, не слушал Хатакшокова, продолжая возиться с букетами, сортируя цветы и травы.

Он даже не поднял головы.

— Короче, князь…

— Я и так стараюсь быть кратким, ваше превосходительство. Стоящие перед вами темные крестьяне — просто обмануты…

Степанов на секунду оторвался от своего занятия.

— Где же тот удалец, о котором вы мне докладывали? — спросил он Клишбиева. — Как там его?..

— Калмыков, ваше превосходительство. Сбежал.

— Ничего-то ты не умеешь, полковник, — фамильярно заметил генерал. — Бунтовщики удирают — из-под самого твоего носа. Конокрадов только можешь ловить… Посмотри-ка, каков экземпляр, а?

Клишбиев, поморщившись, взял протянутый Степановым цветок и, повертев его в руках, сказал резко:

— Крестьяне отказываются выполнять приказ властей…

— Кто отказывается? — словно проснулся Степанов.

— Все стоящие здесь.

Генерал окинул взглядом толпу бедняков. Уловив этот взгляд, к нему подошел Пшемахо Ирижев. Почтительно остановился в двух шагах, с достоинством поклонился. Генерал пронзительно посмотрел на него. Пшемахо не. отвел глаз. Ирижев многое слышал об этом человеке, который не сумел заслужить почестей и наград на полях сражений, но зато прославился дикой расправой над безоружными рабочими-демонстрантами в Грозном. Ходили слухи, что каратель получил за грозненские события награду из рук самого императора.

На губах Степанова заиграла неожиданная улыбка. И глаза подобрели, подкупающе заискрились.

— Ну, старина, выкладывай, чего вам недостает? Чего нужно-то?.. — доверительно спросил он у Пшемахо.

— Нашэ земла, господин. Нашэ Золка, — с трудом отвечал по-русски Ирижев. — Где нога стоит, то земля нашэ, аллах дал.

— Аллах, говоришь? — по-прежнему масляно улыбался Степанов. — Это ты неплохо сказал. Видать, неглупый старик, а?

Пшемахо молчал. Степанов понюхал цветы.

— Что-то они порохом пахнут… Ну ладно, старче, земля пусть себе создана богом, но распределяет-то ее не бог, а царь, помазанник божий… Так-то, милый мой.

— Нашэ не можно терпит… невернэ царске указ… Умром, не дадим Золка! — во весь голос крикнул Пшемахо.

— Умрете?! — выкрикнул генерал, отшвырнув далеко в сторону цветы и травы, которые только что с таким тщанием перебирал. — Так тому и быть! Помирайте!..

Он выдернул из кармана галифе массивный, видимо, серебряный портсигар и, сунув в рот папиросу, взмахнул рукой.

Конные казаки тотчас же разомкнулись.

На открытом, сравнительно ровном месте позади казаков стояли… пушки.

Офицер-батареец взмахнул шашкой, и над долиной Билимуко ударил орудийный гром. Один за другим на склонах ухнули взрывы, взметая кверху столбы каменистой земли, ломая ветхие плетневые кошары.

Степанов стоял на камне и, приседая при каждом взрыве, выкрикивал:

— Что, не нравится?! Не нравится?!

Не успел рассеяться дым первых залпов, как конная лава казаков с саблями наголо затопила толпу крестьян, смяла и опрокинула ее вместе с отарами овец и стадами. Выстрелы, крики и стоны повисли над долиной, запахло гарью от загоревшихся сухих плетней. А генерал все стоял на камне и, размахивая руками, кричал петушиным срывающимся фальцетом:

— Так их! Так! Умирайте же, негодяи!..

К вечеру на Зольских пастбищах не осталось ни скота, ни людей. Те, кто уцелел и не был арестован, разошлись по своим аулам.

Один из очагов восстания был ликвидирован.

* * *
Бетал Калмыков смотрел на Золку. Там, далеко внизу, утихало пламя пожаров…

Он стоял здесь уже давно, бессильный изменить что-либо в той трагедии, которая разыгралась в ущелье.

Он слышал, как разорвали напряженную тишину первые артиллерийские залпы, видел, как шарахнулась толпа, теснимая конными казаками.

Весь ужас этого дня в долине Билимуко видел Бетал Калмыков. В одну горькую траурную мелодию слились для него все скорбные звуки долины. И долго еще после того, как наступила тишина, чудился ему одинокий жалостный стон, доносившийся из ущелья…

Бетал Калмыков стоял на склоне горы Кинжал и смотрел вниз, на Зольские пастбища. Он не замечал, что по обветренному суровому лицу его катятся крупные слезы…

ГОСТЬ ИЗ РОССИИ

Зольское восстание было подавлено, но царские власти, напуганные его размахом, больше не надеялись на верноподданнические чувства кабардинской бедноты и ввели в мятежные села солдат. Содержались расквартированные по аулам воинские части за счет так называемых «общественных сумм», иными словами, за счет крестьян.

Однако наместник Терской области генерал-губернатор Флейшер не удовлетворился этой мерой, и Клишбиеву было строго-настрого приказано разыскать руководителей восстания, чтобы предать их суду и сослать на каторгу.

На Золке было убито и ранено около шестидесяти человек. Более пятидесяти — арестовано и брошено в тюрьмы. Несколько десятков крестьян со дня на день ожидали ареста. Некоторые из них, подобно Беталу Калмыкову, скрывались в горах.

Правитель Большой и Малой Кабарды и пяти горских обществ полковник Клишбиев лез из кожи вон, стараясь выследить и схватить Бетала. Пока это ему не удавалось.

Клишбиев злился, бранил сельских старшин последними словами, но дело не двигалось.

Калмыков скрывался в верховьях ущелья Малки. С ним жили несколько чабанов, изгнанных с Зольских пастбищ. Здесь же, на крутых склонах хребта, они пасли скот.

Пещера, заменившая Беталу дом, была так хорошо укрыта от посторонних взглядов, что найти ее мог лишь человек, знающий ее местоположение. К тому же пробраться к пещере было далеко не просто. Находилась она неподалеку от подножия Ошхамахо[26], в тесном ущелье, из которого выбегала безымянная речушка. Среди скалистых уступов и диких зарослей вилась еле заметная тропка. Других подходов к тайнику Бетала не было. Сидя в пещере, лицом к узкому каменному входу в нее, он чувствовал себя в безопасности и готов был сразиться хоть с целым светом.

По вечерам сюда собирались скотоводы с ближайших кошей. Они приходили «на огонек», послушать и поговорить о памятных днях на Золке. И хотя с той поры прошло уже немало времени, зольские события по-прежнему оставались главной темой для разговоров. Когда же и она иссякала, беседа незаметно переливалась в другое русло: перебирали новости или рассказывали старинные предания и легенды.

Дни Бетала Калмыкова тянулись здесь медленно и размеренно, похожие один на другой. И вот однажды привычное течение этой неторопливой жизни было нарушено. Старик Исмел ушел поутру за водой и вскоре вернулся. Бетал в это время был занят починкой своих прохудившихся гуаншариков.

— Скорее, Бетал, — сказал Исмел, с трудом справившись с одышкой. — Не медли и уходи отсюда. Наши чабаны показали мне человека, который вот уже несколько дней неизвестно зачем крутится в этих местах. Чует сердце мое — не с добром он пришел… Не наш он…

— Каков он из себя? — обеспокоенно спросил Калмыков. — Ты видел его?

— Видел. Но издалека. Подойти не решился. Он все больше здесь бродит, под нашей пещерой, внизу, у речки, где мы воду берем. Там он и живет теперь. Даже полотняный шатер поставил. Ох, Бетал, не к добру это. Подослали его сюда, не иначе. С ним еще один кабардинец, изменник, наверно…

Беспокойство старика было вполне объяснимо. И он, и другие обитатели пещеры хорошо знали, что Бетала разыскивают жандармы и что ему несдобровать, если он попадет в лапы «закона».

— Ты должен уйти в другое место, Бетал, — настаивал Исмел. — Если этот пришелец увидит тебя, все пропало.

Тревога, поначалу охватившая Калмыкова, немного улеглась. Он уже считал, что Исмел преувеличивает опасность.

— Куда же я пойду?

— Свет велик, дорогой. Найдешь убежище.

— Почему я должен прятаться от одного человека?

— Разве в этом смысл — один или два? А если он плохой человек? Лучше бы тебе уйти… — не сдавался старик.

Бетал натянул на ноги гуаншарики, завязал тесемки и глянул снизу вверх на стоящего перед ним Исмела.

— Пойдем, ты покажешь мне его. Раз он пришел проглотить меня, должен я на него посмотреть или нет?

Исмел отрицательно покачал головой.

— Нет. Так дело не пойдет, сын Калмыковых. Послушайся меня, старика, уходи, пока не случилось беды. Разве тебе известно, что он не привел с собою казаков? Здесь — горы. Туман вокруг. Уходи.

Бетал беспечно засмеялся.

— Не хватало еще, чтоб из-за меня они притащили сюда войска! Много чести одному Калмыкову…

— Никто ничего не знает, — упрямо твердил Исмел. — На все способны эти бешеные собаки.

— Наши предки говорили, Исмел: «Не умирай, пока не заглянешь в лицо врагу». Я иду. Я должен посмотреть на него, а там — будь что будет!..

Он вышел из пещеры.

Исмел с беспокойством прислушивался к звукам его удалявшихся шагов.

— Возьми хоть ружье с собой! — крикнул старик вдогонку.

Уже из зарослей донесся ответ Бетала:

— Никогда не показывай первым, что у тебя за душой! — и это говаривали наши предки.

Разумеется, он немного рисовался, в глубине душе сознавая, что поступает более чем неосторожно.

Время было трудное, неспокойное. Один необдуманный шаг — и прощай, свобода. Но юность беспечна. И неудержимы ее порывы. На крыльях смелости устремляется она к своей цели путями подчас необъяснимыми, лишенными логики и далекими от здравого смысла и осмотрительности, свойственных мудрой зрелости.

Тут главное — сердце и чувство, а не рассудок. И Беталу Калмыкову, натуре порывистой и горячей, такая страстность и бесповоротность решений была присуща больше, чем кому бы то ни было.

Вот и сейчас он отдавал себе отчет в том, чем могла кончиться его затея. Тюрьмою, ссылкой, Сибирью. И все-таки шел.

Мужество, храбрость — эти качества ценились в народе превыше всего. Только сильный и отважный человек достоин признания и уважения. Так рассуждал и с этим жил Калмыков.

Он давно уже успел пожалеть, что послушался Исмела и ушел из долины Билимуко в день восстания. Он не мог простить себе, что находился в безопасности, в то время как его соплеменники оказались перед жерлами пушек.

Петлявшая внизу среди валунов тропинка выводила к реке. Подойдя к тому месту, где они обычно запасались водой, Бетал заметил белую палатку, едва видневшуюся среди кустов терновника.

Он остановился.

«Если Исмел неправ и этот пришелец не таит камня за пазухой, то почему он поставил свой шатер именно здесь? Там, где мы берем воду? Разве не лучше место под прикрытием скалы? Или на зеленой, заросшей травой поляне? Нет, Исмел говорил правду. Человек, поселившийся у воды, знает, что здесь чаще бывают люди, и он увидит всех, кого пожелает. Он выслеживает кого-то. Может быть, и меня. Что же мне… действительно следует уходить?..»

Однако желание увидеть таинственного незнакомца пересилило. Бетал подошел к палатке и громко сказал:

— Салам алейкум!

Из палатки сначала высунулась мужская голова, потом вылез и ее владелец.

— Алейкум салам! Будь гостем, коли пришел!

Бетал, оказывается, знал этого человека. Он был родом из селения Кармово, носил такую же фамилию — Кармов — и принадлежал к роду, старшие представители которого были непрочь называться уорками.

Встреча мало обрадовала Калмыкова. Теперь он начинал убеждаться, что подозрения Исмела имели достаточное основание.

— Слышал я, что не очень нуждаешься ты в гостях, — сказал Бетал.

Кармов прищурился. Смерил собеседника презрительным взглядом и криво усмехнулся.

— Слава аллаху, гостей хватает!

— Где же твой гость?

— На речке, там, в низине, — неохотно ответил Кармов. — Клянусь, не знаю, откуда берутся такие, как он. Чудак. Когда поднимались сюда, увидел он, как у какого-то голодранца арба сломалась. Ни шагу не ступил дальше, пока не помог починить арбу. Целый день на это потратил. А мне, как проводнику, в день всего два целковых платит. Сказал я ему однажды, что зря с ним провожу время, бездельничаю. «Не горюй, — говорит, — плату накину». Ну и замолчал я. Чудной человек. Как прибыли сюда, ступеньки там у речки рубит. «Скользко, — говорит, — в дождливую погоду кто-нибудь оступится, убиться может, когда по воду пойдет…».Ему-то что за дело? Ну, положим, убьется?.. Не он же. Удивительный человек… Отродясь не видал я таких…

— Кто он?

— Русский. А кто — не знаю. Попросил привести его к Ошхамахо. Ну я и привел. Вроде хочет на вершину подняться.

А туда ведь еще никто не ходил. Но этот сумеет. Сам аллах пособит ему.

— Не говорил он, откуда прибыл?

Но Кармов, не отвечая на вопрос, все продолжал перечислять достоинства русского:

— Должно быть, и родители его добрые люди. Три дня я с ним, а он услужлив, как младший брат. И все успевает, все может. Сам одежду латает, сам стряпает, сапожничает. И все так ловко, от души… — Кармов облизнул губы. — Конечно, не все русские как он. Иным только попадись в недобрый час — обведут и выведут, в порошок сотрут.

Калмыков слушал с двойственным чувством: то ему казалось, что Кармов говорит искренне, то он не верил ему ни на грош, убежденный, что славословие по адресу незнакомца — не больше, чем искусный ход, призванный усыпить его бдительность.

— Откуда он взялся? — повторил свой вопрос Бетал.

— По его словам, он служит во Владикавказе, в какой-то газете…

Калмыков, оборвав разговор, пошел вдоль речки, к тому месту, где пастухи обычно брали воду. Спуск действительно был неудобный — почерневшие каменные глыбы, круто обрывавшиеся к воде.

Внизу, у самой реки, мужчина в черной сатиновой косоворотке, с темно-русыми волосами, выбивал в камне выемки для ног. Услышав шорох, он разогнул спину и стал рассматривать Бетала.

На вид русскому можно было дать лет двадцать семь — двадцать восемь. Он был невысок, коренаст, широк в плечах. Зачесанные назад густые волосы, загорелое лицо, отчего он казался брюнетом. Глаза — карие, искрящиеся, взгляд — добрый, открытый и располагающий.

Вся его ладная фигура дышала бодростью, душевной силой.

— Здравствуй, — сказал Калмыков, глядя на него в упор. Быстро поднявшись по ступенькам, незнакомец протянул руку: — Здравствуй!

— Дело, которое делаешь ты, — трудное дело, долгое. Один не сможешь, камень крепкий…

Русский улыбнулся.

— Я начну — другие закончат. Важно начать. Говорят, у кабардинцев есть замечательная пословица: «В неначатом деле змея сидит»… А ходить по такой круче за водой, думаю я, неудобно. Не так ли?

— Привыкли мы.

— Не стоит привыкать к плохому. Долго ли поскользнуться и ногу сломать…

— Бывает… Прошлый год один чабан упал… Сильно расшибся.

— Вот видишь. Но я не понимаю: раз пастбища ваши общие, то и спуск этот к воде должен служить для всех. Почему бы сообща не сделать его удобным?

— Были общие. Теперь не наши пастбища! — резко сказал Калмыков.

— Та-а-к, — неопределенно протянул незнакомец.

Либо он совсем ничего не знал о зольских событиях, либо ловко притворялся.

— Как сюда шел? — спросил Бетал. — Через Кабарду?

— Да, конечно.

— Солдат в аулах видал?

— Видел.

— А почему солдаты — не знаешь?

— Нет, — ответил тот, испытующе посмотрев на Бетала, и едва заметно улыбнулся.

Бетал в сомнении покачал головой.

— Бунт Кабарда… Коннозаводчики пастбища отняли… Потому поднялся народ. Во-о-н, видишь, орлы? Над ущельем — видишь орлы?.. Падаль ищут… скот побитый… пушки там стреляли. Понял?

— Понял, — что-то обдумывая про себя, рассеянно отозвался русский. — А ты сам-то кем будешь? Пастух или чабан?

— Не пастух и не чабан.

— Что же ты делаешь здесь?

Вопрос не понравился Беталу. Он неопределенно мотнул головой в сторону хребта.

— Люблю горы. Потому — здесь.

Незнакомец принял ответ за чистую монету.

— Вот и я тоже люблю горы. Хочу подняться на Эльбрус. Спутника, понимаешь, ищу. Может, пойдешь со мной?

— Идти Ошхамахо? Нет. Времени нет.

— Так, может быть, разрешите пожить с вами, пока я найду себе попутчика?

— С нами нельзя. Опасно, — не зная, как себя вести, сказал Калмыков.

— Почему же?

— Тебе же лучше без нас. Кто скажет, что завтра будет. Никто. Лучше…

Бетал не договорил, снова укрепившись в первоначальных своих подозрениях. В самом деле, трудно было поверить, чтобы этот человек находился тут ради восхождения на Эльбрус.

«Выдумывает все, — думал Бетал. — Если не злое дело он затеял, то зачем тогда мы ему нужны? Присоединиться хочет. Хитрость — и ничего больше. Исмел прав, это плохой человек…»

Два чувства боролись в Бетале — вполне понятная в его положении недоверчивость и необъяснимая симпатия к пришельцу, которую он почувствовал сразу и которую не могли заглушить никакие подозрения.

Исподлобья, сурово и испытующе, но не зло и не враждебно Калмыков молча смотрел на своего собеседника. Тот, как видно, чувствуя, что в душе горца идет какая-то непонятная ему борьба, тоже выжидающе стоял, не опуская взгляда.

Наконец Бетал улыбнулся и извиняющимся тоном сказал:

— Владикавказ живешь?.. Оттуда приехал?

— Да. Я сотрудник газеты «Терек». Может, слыхал? Фамилия моя — Киров, а горцы называют Миронычем. Однако не подумай, что я родственник персидского царя Кира… Ты, я вижу, человек недоверчивый. Так вот, ни с царями, ни с князьями-я не в родстве, просто фамилия у меня такая.

— Ладно. Хочешь к нам — пошли тогда, — сказал Калмыков. — Мы от людей прячемся, но гостя уважаем. В старой пещере живем, наверх идти надо. Придешь?

— Приду, — пообещал Киров.

Через несколько минут он был уже возле палатки и расспрашивал своего проводника о Калмыкове.

— Видел этого парня?

— Видел. Сын Эдыка Калмыкова. Беталом звать.

— Говорит — не пастух и не чабан. Кто же он и что делает здесь, в ущелье?

— Бунтовщик, — заявил «Кармов. — Прячется тут.

Теперь Киров окончательно решил побывать в пещере у Калмыкова. Он понимал, что это сопряжено с известными трудностями: придется как-то преодолеть вполне объяснимую в подобной обстановке недоверчивость этих людей, тем более, что о себе Киров не мог особенно распространяться, памятуя, что жандармы упорно разыскивают «социал-демократа Сергея Кострикова».

Царские ищейки давно уже вынюхивали местопребывание «поименованного революционера Кострикова», организовавшего подпольную типографию и выпускавшего антиправительственные листовки в Томске и Иркутске, поднимавшего рабочих на борьбу с самодержавием, не раз сидевшего в тюрьмах в качестве «политического».

Спасаясь от «всевидящего ока», Киров приехал на Кавказ, переменил фамилию и осел во Владикавказе.

Так что и ему тоже следовало соблюдать осторожность. Однако и в нынешнем своем положении он ни в коем случае не мог и не хотел отказаться от встречи с людьми, участвовавшими в Вольском восстании.

Сегодня же он окончательно решил пойти к ним.

…Солнце неторопливо опускалось за горы. Последние лучи его косо скользнули по пещере, где жили Бетал и его друзья, и ударили в противоположный склон ущелья.

Освещенный солнцем по грудь, Бетал стоял у входа в пещеру. На лице его блуждала улыбка. То ли от этих нежарких солнечных лучей, озаривших на мгновение его всегда затененное скалой каменное пристанище, то ли по другой какой причине. Наверное, поэтому на предостережения Исмела он отвечал шутливыми фразами.

— Нет, Бетал, по лицу не узнаешь, что у человека на сердце. Ты говоришь: «Человек с такими глазами не может совершить подлость». Нельзя ничего узнать по глазам. Выдаст он тебя — и делу конец. А как поведут в Сибирь со связанными железной цепью руками и ногами, вот тогда узнаешь. Молод ты еще.

Бетал жмурился от солнца и твердил свое:

— Я верю ему. Он, должно быть, хороший человек. Это видно.

— Пусть лучше разойдутся ваши дороги. Не связывайся с ним, парень. Я, правда, не видел его лица, но лучше не доверяться чужим. Все бурлит нынче на земле — ничего не поймешь, где добро, а где зло…

— Если не видел, смотри, — сказал Калмыков. — Он идет сюда. Из зарослей терновника показались Киров и его проводник. Исмел неохотно поднялся и ответил на приветствие, не спуская настороженного взгляда с русского гостя.


…За весь вечер Исмел ни разу не раскрыл рта, за исключением тех случаев, когда ему задавали вопросы. Отвечал он односложно и снова замыкался на все замки. Понадобилась еще одна встреча с Кировым, чтобы недоверчивый старик тоже проникся доверием к Миронычу. В конце концов лед растаял, и Исмел признался Беталу, что русский ему «по душе», что это человек, которому, по выражению старика, «можно доверить собственную голову».

Случилось «примирение» Исмела с Миронычем так. Кармов, проводник Кирова, уехал, и Мироныч остался в палатке один.

— Нехорошо, — сказал Калмыков. — Разве кабардинский обычай позволяет, чтобы он сидел там один и мы не пригласили его к себе?

Другие чабаны поддержали Бетала, только Исмел, от которого, как от старшего, Зависело окончательное решение вопроса, демонстративно молчал.

Прошла еще одна ночь. Киров по-прежнему был в палатке в полном одиночестве.

Наутро, когда обитатели пещеры завтракали, Исмел сказал:

— Некрасиво. Не по-кабардински. Идите, приведите русского.

После того как Киров пришел в пещеру, Исмел еще целый день продолжал приглядываться к гостю и ничем не выказывал своего отношения к нему. Словно бы Мироныча среди них и не было. Но на следующее утро старика словно подменили.

А случилось вот что. Накануне чабаны допоздна засиделись за разговорами и утром проспали. Первым проснулся Исмел. Открыв глаза, он увидел широкую спину русского гостя, который деловито возился с чем-то у очага. Исмел сбросил с себя бурку, которой укрывался, встал, подошел к Кирову. Тот жарил мясо на шампурах, изготовленных из кизиловых прутьев. Рядом стоял почти полный котел с исходящей молочным парком аппетитной пастой[27], сбоку, на огне, закипал калмыцкий чай.

Старик даже побелел от гнева. Подошел к спящему под буркой Беталу, сердито пнул его ногой. Остальных разбудил тем же неделикатным способом и даже постаскивал с них бурки.

— У вас есть хоть капля совести? — яростно шептал он по-кабардински. — Опозорили мои седины. Где это видано, чтобы гость завтрак готовил, а хозяева дрыхли без задних ног?.. Может, вам хочется, чтобы обо мне позорную песню сложили?

Возмущению его не было предела. С тех пор чабаны стали осторожнее. Стоило Кирову чуть свет пошевелиться, как кто-нибудь тут же вскакивал и принимался за стряпню.

Следующее утро окончательно примирило Исмела с Миронычем. Во время завтрака, когда все молча и деловито ели, на крутизне, довольно далеко от пещеры, показались два тура. Они резвились на солнце, прыгали с уступа на уступ, словно демонстрируя свою ловкость и силу. Исмел побежал в пещеру и вынес свою двустволку.

— Держи, Бетал, — протянул он Калмыкову ружье. — Твои глаза зорче моих.

Бетал не успел прицелиться: Киров положил на ружье руку.

— Может быть, не надо? — мягко сказал он. — Жаль уничтожать такую красоту… Мы ведь не умираем с голоду!

Калмыков покраснел, опустил ружье и бросил быстрый взгляд на Кирова. Ему отчетливо вспомнился другой случай. Очень давно это было. Его отец Эдык, прицелившись в диких голубей, вдруг раздумал стрелять. Бывает, очевидно, в жизни любого охотника такой момент, когда он вдруг поймет бесцельность и даже преступность убийства животного.

Все чувствовали себя неловко. А Исмел подумал: «Человек, который пожалел зверя, плохим быть не может. Есть у него и честь и совесть. Да простит меня аллах, чуть не взял грех на душу!..» Вскоре об этом случае знали уже и чабаны соседних кошей, и не было конца рассказам о русском госте, который приехал, чтобы взобраться на Ошхамахо. От передачи из уст в уста рассказы эти, затевавшиеся по обыкновению вечерами у пастушеского костра, расцвечивались все новыми красками, обрастали новыми подробностями.


…Как-то само собой получилось, что в пещеру «на огонек» собралось довольно много народу. Убежище Бетала благодаря Миронычу становилось все более известным.

У входа в пещеру, перед пылавшим костром, сидело не менее двух десятков людей. Едва начинало темнеть.

Разговор шел о намерении Кирова подняться на вершину Эльбруса.

— Валлаги, я думаю, человеку это не под силу, — сказал Масхуд и невольно посмотрел в сторону Ошхамахо.

Все головы тоже повернулись туда. На темнеющем небе четко выделялись две величавые сахарные головы. Ледяные шапки блестели холодно и спокойно, и от этого блеска становилось прохладнее.

— Один человек туда уже поднимался, — сказал Киров, когда ему перевели реплику Масхуда. — И не великан, как кто-то говорил, не генерал и не князь. Такой же чабан, как любой из вас. Есть старинные бумаги, в которых записано, что почти сто лет назад это сделал крепостной князя Хатакшокова пастух Киллар.

Со всех сторон посыпались возгласы удивления:

— Не может быть!

— Удивительные вещи он говорит!

— Неужели правда?!

Киров прислушивался к гортанной кабардинской речи и с нескрываемым интересом рассматривал загорелые мужественные лица горцев. Ему было понятно их недоверие. Жизнь тяжела, простой народ — в плену страха и суеверий. Кому придет в голову дерзнуть взобраться на вершину, где, по преданию, обитает сам бог? А вот Киллар решился…

— Если это записано в книге, — по-русски сказал Калмыков, — значит, правда. Если неправда, зачем бумагу портить? Не князь, не уорк — простой чабан. Совсем простой… — в голосе его была гордость.

— В Пятигорске и Тифлисе находятся две чугунные плиты, на которых записан подвиг Киллара, — заметил Киров. — Плиты изготовлены в его честь, чтобы люди помнили…

На этот раз все поверили, кроме Исмела. Старик недоверчиво покачал головой и медленно заговорил по-кабардински, поглядывая временами на Бетала, который переводил Кирову слова старого чабана.

— Вот он собирается на Ошхамахо… А знает ли он, что вершину этой горы люди считают обителью бога?.. Из нартов только один Сосруко рискнул подняться туда…

— А кто он такой, ваш Сосруко? — спросил Киров, выслушав перевод.

— Расскажи, Исмел, — попросил Бетал. — А я, как могу, буду переводить.

Мироныч достал из кармана своей кожаной куртки толстую тетрадь в черной клеенчатой обложке и ближе пододвинулся к огню, готовый записывать. Он делал это не впервые: тетрадь наполовину была заполнена горскими преданиями, которые ему удалось услышать во время своих скитаний по Кавказу.

Легенда об Эльбрусе обещала быть особенно интересной. И Киров не обманулся в своих ожиданиях.

Исмел говорил неторопливо, степенно, плавно закругляя окончания фраз. Это напоминало речитатив и звучало примерно так:

«На вершине Ошхамахо обитали всесильные боги. Давным-давно, еще в те времена, когда не родился мир, нашли они там свое пристанище.

Собрались на Горе Счастья бог лесов и охоты Мазитха, бог животных Амыш, Тхаголедж — бог плодородия, Созреш — бог домашнего очага, бог-кузнец сильнорукий Тлепш и сам великий бог жизни Псатха.

И было у них пиршество великое. Рекой текло янтарное сано, столы ломились от всяких яств.

Так ежегодно устраивали они праздник и приглашали на него самого отважного человека земли, чтобы поднял он заздравный рог с хмельным напитком богов.

И великий почет ожидал на земле человека, удостоенного такой чести.

Но вот прошло уже больше тысячи лет, а боги никого не звали на вершину Эльбруса. «Нет на земле достойного витязя», — говорили они.

И вот тогда-то родился Сосруко, сын камня. Узнали о нем боги.

Однажды, когда тхамадой за столом оказался сам Псатха, он встал и спросил:

— Неужто и в этом году нет достойного среди нартов?

— Есть такой на земле! — ответил Созреш. — Говорят люди, нет богатыря мужественнее и благороднее Насрена Длиннобородого!

— Нет лучшего охотника, чем Шауей, сын старого Канжа, — вскричал Мазитха. — Он больше других достоин заздравного тоста!

— Разве можно позабыть Горгонижа и преподнести рог твоему Шауею, — разозлился Амыш. — Лишь один Горгоннж — настоящий муж среди нартов!

Услышав слова Амыша, не вытерпел Тхаголедж:

— Не хочу я внимать глупым речам Амыша, — сказал он в гневе. — Не годится Горгоннж даже на то, чтоб обменять его на грехи славного Хамиша, лучше которого никто не умеет у нартов выращивать просо. Только Хамиш заслуживает тоста богов!

Тогда поднялся бог железа и кузнечного ремесла:

— Все, кого вы назвали, не усидели бы на своих местах, услыхав имя того, кого я назову. Недавно родился он в стране нартов, но полно его сердце отваги, и нет никого сильнее его на свете. Это он одним рывком вытащил мою наковальню, которая ушла на седьмое дно земли: вытащил и загнал её еще глубже… Он молод, но храбрее и сильнее его нет никого среди племени нартов.

— Кто же он, чей подвиг нам всем по сердцу? — спросили боги. — Где искать его, Тлепш?

— Я говорю о Сосруко. Он один достоин чаши, наполненной сано. Он — краса и гордость всех нартов.

Согласились боги, и Псатха велел позвать Сосруко и преподнести ему полный рог сано.

Семь дней и семь ночей поднимался Сосруко на обледеневшую гору.

Узнал о том верховный бог Тха и разгневался, что без его ведома позвали боги юношу на свое пиршество.

— Много чести для пастушьего сына приглашать его отведать напитка богов. Да и не хватит у него силенок подняться на Гору Счастья, — сказал Тха и пролил на землю ливень. Но не вернулся Сосруко и упрямо продолжал взбираться.

На второй день разогнал Тха дождевые тучи и открыл знойное солнце. Растаяли льды на Эльбрусе, и скользкими стали отвесные склоны. Но и тогда Сосруко не повернул назад, а продолжал упрямо карабкаться вверх.

На третий день наслал Тха на землю трескучий мороз, и стали лопаться от холода твердые камни.

Но Сосруко все продолжал свой нелегкий путь.

На четвертый день разгневанный Тха обрушил на смельчака снежные лавины, но и это не остановило Сосруко. На пятый — посыпались с Ошхамахо острые куски льда — и прямо в грудь славному нарту. Но нет, не дрогнул Сосруко.

На шестой день уже целые горы и хребты с грохотом обваливались на могучие плечи Сосруко, но он все взбирался, отбрасывая тяжелые глыбы то лбом, то рукою, то грудью.

А на седьмой день, когда богатырь приближался к самой вершине, великий Тха совсем разъярился.

Стегали по склонам Ошхамахо тугие струи проливного дождя, хлопьями сыпал снег, завывала свирепая буря, сметавшая на своем пути деревья и скалы.

Тут вышел из терпения и Сосруко: вынул он из ножен свой меч и, размахнувшись, ударил. Но не попал во всесильного бога, а промахнулся и рассек надвое белую вершину Эльбруса.

Вышли все боги ему навстречу, самый старший — бог жизни Псатха вручил ему рог, наполненный сано.

— Помни, о пришелец с земли! Этот рог тебе вручают боги. Каждый год собираемся мы здесь на пиршество и вот уже тысячу лет не видели человека, достойного напитка богов. Раз ты явился, подними рог и выпей. Но помни: хмельное сано валит с ног самых сильных: А кто опьянел, не встать ему в течение семи дней и ночей. Нет у вас на земле такого напитка! Осуши рог до дна, покажи, на что ты способен!

Одним духом осушил Сосруко рог и ничего не почувствовал. Переглянулись удивленные боги.

А Сосруко стоял спокойно и улыбался.

— Ступай же домой, — сказал ему Псатха, — и расскажи на своей земле о вкусе и крепости напитка богов.

— Я вкусил его сладость, — сказал Сосруко, — но не почувствовал крепости. Прошу вас, боги, — дайте мне еще сано!

Снова переглянулись удивленные боги, и никто из них не был против, только Псатха не согласился:

— Не в обычае у нас преподносить людям земли больше одного рога, — сказал он сердито.

Тогда Тлепш допросил за Сосруко.

Но и Тлёпшу Псатха ответил отказом.

Обратился юноша к богу жизни:

— О бог богов Псатха, тебе ли не знать, что каждый муж пьет столько хмельного, сколько позволяют ему его сила и мужество. Ты видел, я осушил рог с вашим сано, ничего со мной не случилось. Вспомни свои слова. Не ты ли говорил, что любой человек земли, отведав сано, не сможет подняться семь дней и ночей. Но я-то твердо стою на ногах, Псатха! Пусть будет по-твоему. Раз ты сказал идти, я пойду и расскажу людям, как вы меня угощали, я расскажу им, что боги на Ошхамахо пьют сладкую воду…

Встревожились боги, услышав слова Сосруко. Наперебой стали уговаривать Псатху:

— Позволь, о всесильный, ему еще выпить. Иначе ославит он нас на земле и род наш предаст позору! Нельзя допустить, чтобы люди думали, будто пьем мы вместо хмельного сладкую воду!..

Уступил Псатха:

— Будь по-вашему. Налейте ему еще один рог сано!

— Твое слово — закон, — сказал бог лесов и охоты, встал и налил полный рог сано из большой кадки.

Осушил витязь и этот рог. Потом подошел к Мазптхе, заглянул в бочку.

— Что-то дна в ней. не видно. Неужто вся она до краев наполнена сано?

— Ты прав, — ответил Мазитха, — здесь хранится чудодейственное наше сано.

— То, что говоришь ты, удивительно, — сказал Сосруко.

— Удивительны лежащие на дне кадки зерна. Чудесна крепость, которую они в себе таят. Только имеющий зерна сможет приготовить этот напиток, — сказал Тхаголедж, бог плодородия.

Услышал его слова Сосруко и сделал вид, будто смотрит в кадушку. А сам схватил ее обеими руками, поднатужился да и швырнул вниз с вершины Эльбруса. Упав на землю, разбился бочонок, и ручьями побежало по долине благодатное сано. А зерна, едва коснувшись земли, проросли, пустили побеги и превратились в цветущие виноградники.

Когда созрели виноградные гроздья, показали их нарты мудрой красавице Сатаней, матери Сосруко, матери партов. Сорвала она лозы, сложила в кадушку и накрыла тяжелым камнем.

Не больше года прошло, как взыграло готовое сано и сорвало камень с кадушки.

Отведали нарты янтарного сано и пустились по кругу в пляс.

Так подарил Сосруко нартам чудесный напиток. И стали они каждый год устраивать пиршество…»

Исмел кончил. Умолк и Бетал, вполголоса переводивший Кирову слова старика.

Некоторое время все молчали, захваченные легендой. Киров дописал страничку, захлопнул тетрадь и тихо сказал:

— Красивое предание, полное глубокого смысла…

— Таких у нас много, — заверил Исмел. — Не повторяя ни одного из них дважды, будем рассказывать каждый вечер, и на весь сезон хватит.

— А кто же все-таки этот Сосруко? — спросил Киров.

— Он такой же, как и мы, — ответил Калмыков. — Отец Сосруко — нартский пастух.

— А чем наши князья и уорки не похожи на тех, кто прятал от людей сано? — спросил Масхуд, но тут же умолк, пораженный собственной смелостью.

— Так везде жизнь устроена, — вставил Исмел. — Говорят же — сытый голодного не понимает.

Последнюю фразу Бетал перевел Кирову с превеликим трудом. На перевод пословиц его знания русского языка пока не хватало.

Сергей Миронович кивнул.

— У нас сеть такая же. Спасибо, я понял. Действительно, сытый голодного не разумеет. И знаешь, ведь интересы, мысли, даже поговорки бедных людей из многих стран мира совпадают… Значит, о многом думают они одинаково. И нужно объединить людей в один могучий кулак.

Бетал вскочил, обрадованный и возбужденный.

— Я же говорил! Я говорил, Исмел! — закричал он по-кабардински. — Кулак нужен, а не слезные просьбы! Видишь! Гость из России говорит то же самое!

Он повернулся к Кирову и, жестикулируя, повторил все это. От волнения усилился его кабардинский акцент, но что значили подобные мелочи, когда наконец нашелся человек, способный его понять. И он старался как мог вразумительнее выложить все свои мысли, давно ставшие для него убеждением.

— Я думаю так. Разговорами делу не поможешь? Надо взять ружья, кинжалы и так прижать князей и уорков, чтобы пикнуть не могли. Иначе нельзя. Слова не помогут, только то, что возьмем своим мужеством, будет наше! А ты, Исмел, говоришь — лучше уладить все миром…

— Много помог тебе твой кулак на Зольских пастбищах? — старик снял папаху, вытер пот со лба, снова надел ее. — Загнали нас хозяева под самые небеса, где скоту и повернуться негде. Вот и все, что кулаком завоевали мы…

— Не горюй, Исмел. Кто один раз ударит, может не достичь цели. Кто ударит дважды — тот своего добьется.

— Перестань, парень. Нет пользы. в драке. Вчера, говорят, из-за выпасов подрались жители Кучмазукино и Абуко Хабла, — насупился Исмел.

— О чем спор? — спросил Киров.

Калмыков перевел.

— Ссоры и стычки из-за пастбищ между бедняками — это как раз на руку господам, — сказал Киров. — Они рады будут, если бедняки поубивают друг друга. Надо знать, кого бить. Вот Сосруко ваш, хоть и давно был, а знал это. И понятно: он ведь сын пастуха…

Возле костра было тихо. Каждый боялся пропустить хоть что-нибудь из этого спора, который собеседники вели то по-русски, то по-кабардински. Слегка потрескивали в огне поленья да тихо вздыхали чабаны, близко к сердцу принимая услышанное.

— А скажите, — вдруг спросил Киров, — есть ли у вас сказание, в котором Сосруко сражался бы с простыми людьми?

Ну, предположим, с чабанами, табунщиками… С такими же, как вы?..

Исмел понял и задумчиво потер лоб шершавой ладонью.

— Нет, я такого не слышал.

— Почему же вы, дети нарта Сосруко, поднимаете руку друг на друга? Ваш герой отнял у богов чудесный напиток и подарил его людям. И вы должны идти по его стопам. Пора силой отпять у князей землю и волю…

Страшно и в то же время необыкновенно притягательно было то, что говорил им, потомкам Сосруко, гость из России. Все они много раз, еще со времен полузабытого детства, слышали предания о сыне камня, но не видели в них ничего, кроме красивых и занимательных сказок. И только сейчас открылся им весь дерзостный смысл легенды: ведь Сосруко ударил самого бога!

Они понимали не все, что говорил Киров, но сердцем чувствовали высокую правду его слов.

— На Эльбрусе, говорите вы, сидят боги. Разве не похожи они, прячущие от людей и сано, и огонь, и семена проса, на ваших хозяев — князей, дворян и царских чиновников? Сосруко перекинул кадушку с напитком богов и пролил его на землю. Так сделайте больше, чем сделал он! Ведь вас много! Помогите нам сбросить царя с его трона, прогнать его помощников — князей, генералов, старшин! Отобрали у вас Вольские пастбища — верните их силой, не отступайте!

Диковинные и жгучие, как огонь, слова говорил этот гость из России. Среди тех, кто сидел у костра, были разные люди. Одни настолько привыкли к установившемуся порядку вещей, к произволу и несправедливости, что сама мысль о протесте, да еще с оружием в руках, казалась им преступной и невероятной. В их сердцах и умах речи Кирова не пробуждали ничего, кроме подавленности и страха. Но были здесь и другие. Давным-давно, как искра в золе, назревало в них недовольство жизнью, и сейчас, после зольских событий, они вспыхивали, как порох, стоило лишь поднести спичку.

И у таких загорались усталые глаза, вновь оживала в душе надежда на лучшие времена, утраченная вера в свои силы. Вновь начинал биться в их сознании беспокойный вопрос «почему?». Почему они должны только терпеть?

— Но чтобы победить, надо помогать друг другу, поддерживать кто чем может. И не всегда, Бетал, следует отказываться от слов. Вот ты говоришь, пора припугнуть князей оружием. Предположим. Но чтобы люди взялись за оружие и пошли за тобой, надо убедить их словами. Необходимо сказать им всю правду и так, чтобы они поверили тебе. Вот и получается, Бетал, — Киров положил руку ему на плечо, — что слово — тоже оружие. Если хочешь, оно даже сильное оружия. Запомни это.

Калмыков в смущении опустил глаза и покраснел. И тихо повторил, как бы запоминая:

— Слово — тоже оружие…

…Занимался рассвет… На посветлевшем небе, как раз над хребтом, мерцала бледная утренняя звезда. Постепенно исчезали тени ущелья, по всему было видно, что где-то там, за синими увалами и голубыми вершинами, прячется солнце. Но оно обязательно взойдет…

ЦАРСКИЙ ПОРТРЕТ

Весна в семнадцатом году выдалась ранняя. Уже в марте над Малкинским ущельем по-весеннему щедрое солнце разогнало обрывки туч и отвоевало у льда середину реки, где теперь бодро журчала посветлевшая за зиму, похожая на айран[28], вода старой Малки. Только по ночам у берегов вновь образовывалась тонкая и прозрачная ледяная кромка, сквозь которую виднелось каменистое дно.

Запомнился этот март и Беталу Калмыкову, возвращавшемуся в один из таких солнечных весенних дней в родное селение Хасанби.

На мосту через реку он нос к носу столкнулся с двумя вооруженными кабардинцами. Один из них выхватил пистолет.

— Стой! Не вздумай бежать, сын Калмыковых!

Бетал остановился. Лицо его оставалось по-прежнему спокойным. Он даже улыбнулся, узнав в одном из них товарища своих детских игр, и, прищурившись, спросил:

— Отчего ты так стараешься, Харис? Помнится, я не сделал тебе ничего дурного. Что случилось?..

— Придем в правление — узнаешь, что случилось, — охрипшим от волнения голосом ответил Харис. — У старшины давно уже есть приказ схватить тебя и передать властям. Твое место — на каторге…

— Приказ — приказом, но, может быть, сначала поздороваемся? Или ты не мужчина? А револьвер убери, я сам пойду в правление…

Не дожидаясь ответа и не оглядываясь, Калмыков широко зашагал в сторону Хасанби. Харису и его молчаливому спутнику не оставалось ничего другого, как последовать за ним.

Бетал шел легко, свободно, подставив разгоряченное лицо ветру. На лице его светилась улыбка.

Жители Хасанби, наблюдая за необычной процессией, терялись в догадках. Они знали, что Бетала разыскивают и собираются арестовать, чтобы предать суду и сослать в Сибирь. Но известно им было и другое: сам Калмыков не так прост, чтобы сдаться без сопротивления.

Не чудо ли — хилый и трусливый Харис ведет Бетала впереди себя. За всю свою двадцатилетнюю жизнь Харис не совершил ничего, что было бы достойно мужчины-горца. Да и спутник его не больно-то храбр. И почему Бетал покорился им?

Некоторые рассуждали так: «Надоело, наверно, скитаться в чужих краях, одолела тоска по родным и близким, вот и вернулся». Другие говорили: «Убедился сам, что из того безнадежного дела, которое он затеял, ничего не получится, вот и сдался на милость закона». Третьи клялись: «Князья и уорки сломили его и заставили перейти в свой лагерь».

Словом, толков и пересудов, пока Бетал в сопровождении своих конвоиров шел к правлению, возникло великое множество. Но в глубине души никто всерьез не допускал мысли, что сын Эдыка Калмыкова предал или струсил. Что-то, видно, произошло такое, чего они не знали, а Бетал знал.

Оставалось терпеливо ждать.

Калмыков словно не замечал любопытных взглядов, которыми провожали его встречные, не слышал слов, произнесенных вслух за его спиной. Он свернул в маленький узкий переулок и оказался у входа в правление.

Все тот же неказистый, обмазанный глиной дом, та же старая ива и коновязь, подгнившая с одного бока и оттого стоявшая косо. И дом, и дерево, и коновязь основательно потрепало время. Со ствола ивы местами сползла кора, он почернел, многие ветки засохли и торчали вверх, словно воздетые в мольбе просящие руки. Под деревом на очищенном от коры чинаровом бревне с понурым видом сидело несколько мужчин. К дереву были привязаны баран и телка.

Бетал направился к сидящим и, увидев среди них старика Масхуда, возле которого стояли таз и кумган, в удивлении остановился.

— Что произошло, Масхуд? — спросил Калмыков. — Для чего ты вытащил на свет божий свой таз и кумган?

Масхуд тяжело поднялся с бревна, хмуро уставился взглядом в землю.

— Дерут с нас, кровососы, три шкуры, — сказал он, не поднимая головы. — Долги торгашу больше нечем платить…

Его поддержал незнакомый Беталу мужчина в черном изодранном полушубке, подпоясанном сверху шерстяным кушаком:

— Этот серебряный кинжал — единственная память об отце, которая осталась в нашей семье. Взгляни! Приходится отдавать, ничего не поделаешь!

— Кинжал что, кинжал — полбеды, — вступил в разговор третий, показывая расшитое шелком платье из красного бархата. — А вот, посмотрите: от родителей досталось жене праздничное платье, и я должен отдать его!.. Хапуга! — он повернулся в сторону правления и погрозил кулаком. — Пусть он сдохнет и заберет с собой это платье в могилу вместо погребального савана!

— Так и живем, — уныло сказал Масхуд. — Бог дает, а спекулянт этот отбирает все подчистую… Не насытить его жадную утробу…

Бетал не стал слушать дальше.

— Ничего не отдавайте! Поняли? — громко и твердо заявил он. — Уносите домой свое добро. Теперь всё будет иначе! — и вошел в правление.

Харис и его спутник остались во дворе. Мужчины переглянулись, недоумевая. Почему Бетал сказал такие слова? Может, в мире что-нибудь изменилось? Или у сына Калмыкова нынче могущественные покровители? Разве можно не отдать долг лавочнику?

При появлении Бетала в комнате правления старшина поспешно вскочил. Был он тучен, но, несмотря на свою комплекцию, довольно подвижен. И рыжеволос. Даже усы — рыжие.

— Ты оказался умнее, чем я думал, — сказал он, потирая свои волосатые руки. — Гораздо умнее. Лучше самому предать себя в руки закона и положиться на его милость, чем ждать, пока тебя схватят и посадят в кутузку!

Калмыков молча слушал. Взгляд его выражал презрение и насмешку.

Но старшину уже «понесло», и он, ничего не замечая, продолжал:

— Люблю порядок. Ты хорошо поступил, правильно поступил, что вернулся в селение. Валлаги, окружное начальство дышать не дает: все пишет и пишет, как ему только бумаги не жалко, — отыщите, изловите бунтовщика! Это тебя, значит. Вроде бы других забот, кроме как тебя ловить, у них и нету. А я, если говорить чистую правду, струсил немного — снимут, думаю, меня с должности старшины, если тебя не поймаю. А ты сам пришел. Ай, молодец! Пойдем-ка теперь в мой каменный сарай. Одну всего почку посидишь в сарае, а завтра чуть свет в Нальчик тебя отправлю. Пошли!

Калмыков не двинулся с места.

— По какому закону хочешь ты посадить меня в свой сарай?

Старшина приосанился, поддернул ус и показал рукой на поясной портрет Николая II, висевший на стене в багетовой раме, носившей следы былой позолоты.

— По закону государя нашего императора!

Бетал слегка придвинулся к старшине и шепнул доверительно:

— Царя уже нет! Свергли его…

— А-а-э-э?! Как ты сказал? — с трудом выговорил старшина, опускаясь в кресло. — Как же так?

— Давно пора было…

— Совсем свергли?!.

— Совсем, старшина. Вверх тормашками полетел!

Старшина оторопело моргал. На расплывшейся круглой физиономии его было написано полнейшее недоумение.

— Бумагу! Бумагу покажи, где про это сказано! — вдруг закричал он. — Бумагу давай!

Калмыков достал из-за пазухи свернутую вчетверо листовку, отпечатанную типографским способом, и протянул старшине. В отличие от многих других представителей местных кабардинских властей, хасанбиевский старшина знал русскую грамоту.

Заикаясь и с трудом выговаривая слова, вконец расстроенный старшина прочитал вслух:

«Николай Второй отрекся от престола в пользу брата своего Михаила Романова. Но последний, напуганный размахом революционного движения масс, также отказался принять трон.

Итак, граждане России, самодержавие свергнуто, теперь сами трудящиеся должны взять власть в свои руки…»

Все еще не веря себе, старшина повертел листовку, посмотрел ее на свет и грозно взглянул на Бетала.

— Откуда взял эту бумагу?

— Читай. Внизу написано.

Подпись гласила: «Владикавказский комитет Российской социал-демократической рабочей партии».

Старшина пожевал губами, повторяя прочитанное про себя. Видимо, подпись от этого не стала ему понятнее.

— Что это за комитет? На чьей арбе он сидит?

Бетал охотно ответил, с любопытством наблюдая за реакцией своего собеседника:

— Комитет этот — народный вожак. А сидит он на арбе всего трудового народа.

— О-о-о! — протянул старшина, явно озадаченный. — Это удивительно, что ты говоришь…

— Ладно, — оборвал его Калмыков. — Довольно болтать, собирай-ка жителей села.

— Это зачем же? Почему я?..

— А потому, — теперь Бетал вплотную подошел к старшине. — Хватит тебе здесь распоряжаться. Делай, что говорят!

— Но-но! Не горячись, сын Калмыковых! Не забывай, что наше ружье тоже заряжено и стреляет!

— Пришло время его разрядить, — строго сказал Калмыков. — Много раз вы все, кто наверху, совали нам под нос оружие и сбивали нас с ног. Хватит! Созывай жителей села!

Старшина решил, что лучше ему сейчас не противиться. Мало ли что… может, и вправду сила нынче на стороне оборванцев.

— Наше дело маленькое, — пробормотал он примирительно и вышел из комнаты. Бетал последовал за ним.

В коридоре правления между тем разыгрывалась одна из тех сцен, которые не были редкостью в этом здании. Торговец, которому Масхуд и его друзья по несчастью принесли свои вещи и привели скотину в уплату за долги, поднял шум, в расчете на то, что ему удастся завершить сделку повыгоднее.

— Забери свой паршивый кумган! Верни мои деньги, и я знать ничего не знаю. Верни мои деньги!

— Но послушай, — пытался было возразить Масхуд. — Нет у меня денег…

— Они ничего не хотят вернуть мне, — увидев старшину, запричитал лавочник. — Пусть они отдадут мои деньги! Не нужны мне ни их кинжалы, ни бараны, ни телки. Пусть вернут мои деньги!

Старшина отмахнулся с досадой, как от назойливой мухи:

— Разве важны сейчас твои деньги?! Рушится все, понимаешь? Нету царя…

— Пусть пропадет твой царь пропадом, — не понял торговец. — Мне нужны мои деньги. Пусть… — тут он встретил взгляд старшины и осекся, сообразив, что сгоряча сболтнул лишнее.

— Да сохранит аллах государя нашего! — поспешно сказал он.

Бетал рассмеялся:

— Нет теперь царя твоего. Молись не молись — назад не вернешь.

— Умер?

— Свергли его, сбросили с трона головой вниз.

Стоявшие тут же крестьяне переглянулись.

— Может ли это быть?

— Правда ли, Бетал?

— Правда. Вот бумага из России. Никто теперь не сможет грабить вас, прикрываясь царским именем! Ступайте по домам и расскажите всем, что царя прогнали! Пусть люди идут в правление!

Чувствуя, что власть ускользает от него, и пытаясь сохранить остатки своего престижа, старшина крикнул им вслед:

— Скажите, что я велел всем немедля собираться возле правления!

Но слов его уже никто не слышал. Масхуд даже позабыл таз и кумган и так припустил по улице, словно к нему воротилась резвая молодость. На бегу он кричал:

— Слушайте все! Слушайте, люди! Царя скинули!

Он бежал, спотыкаясь о кочки и комья грязи, полы его черкески развевались, лоб взмок от пота, но разве все это имело хоть какое-нибудь значение по сравнению с той невероятной и счастливой вестью, которую он первым нёс по родному селению и первым сообщал о ней людям!

— Слу-шай-те-е! Слушайте, добрые люди! Царя сбросили головой вниз! — Голос Масхуда прерывался от возбуждения, но звучал бодро и звонко, далеко разносясь по аулу.

Когда Масхуд пробегал мимо мечети, эфенди был занят полуденным намазом. Прихожане усердно отбивали поклоны, монотонно бормоча непонятные им арабские слова молитвы. Мулла время от времени воздевал очи горе и возглашал скрипучим фальцетом: «Аминь!»

— Аминь! — разноголосо раскатывалось вокруг.

Едва голоса утихли, плавным эхом отразившись от стен, как снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь мерным бормотаньем молящихся.

В это время в мечети появился Масхуд.

— Царя свергли! — во всеуслышание объявил он.

Слова эти оглушили всех. Словно гром грянул среди ясного неба. Люди замерли на ковре, не поднимаясь с колен и не зная, как принимать известие, принесенное пастухом.

— Кровопийцу-царя свергли! — снова закричал Масхуд.

— Ты что? Сдурел? — с трудом вымолвил лишившийся дара речи мулла, — Клянусь аллахом, он спятил! Посмотрите на него, правоверные!

Все повернулись.

Масхуд с досады чуть не топнул ногою. Почему они не верят ему? Ведь он не солгал в своей жизни ни разу, и многие знают об этом. Почему же они застыли, словно изваяния, почему не радуются вместе с ним?

Он глубоко вздохнул и тихо, но четко и ясно, выделяя каждое слово, так что оно было слышно в любом уголке мечети, сказал:

— Бетал Калмыков привез из России бумагу, в которой черным по белому написано, что царя больше нет. Возле правления сейчас собирается сход. Старшина тоже там.

— Иди своей дорогой. Не мешай молитве, — оборвал его мулла.

Масхуд круто повернулся и вышел. Расстроенный тем, что люди не обратили внимания на его новость, он до самого правления ни разу не обернулся.

Но старик ошибся. Едва он перешагнул порог мечети, как люди зашевелились.

Эфенди сделал попытку удержать их:

— И язык, и обычаи, — сказал он, — и каждый шаг наш — все это определено хранителем и повелителем нашим, великим аллахом. Он один волен в наших судьбах и в жизни всего нашего края. И, несмотря на то, что молимся мы не на одном ковре с русскими, аллах повелел нам чтить русского царя и его державу! Пусть навеки здравствует русский царь! Аминь!

Несколько нестройных голосов прозвучало в ответ:

— Аминь!

— Хамзет! — строго окликнул мулла молодого парня, поднявшегося с колен. — Куда собрался?

— Там, говорят, царя свергли, а мы здесь сидим, эфенди, — извиняющимся тоном ответил тот и шмыгнул за дверь. Тотчас его примеру последовало еще несколько человек.

Увидев, что паства его разбегается, мулла попытался прибегнуть к последнему средству:

— Что вы делаете, несчастные? Почему уходите, не закончив молитвы? Аллах свидетель, великий грех берете на свои души!

— Вернемся и домолимся, эфенди! — крикнул кто-то.

— Назад! Назад, богохульники!

— Не гневайся, эфенди, мы вернемся!

— Закончим намаз, тогда…

— С царем покончили, уважаемый эфенди, пока мы здесь сидели!

И народ валом повалил из мечети. Люди так торопились, что выскакивали, даже не завязав шнурки на гуаншариках, не успев набить в них соломенную подстилку. Никому не хотелось опоздать на сход и прозевать самое интересное — рассказ о том, как скинули царя вниз головой.

Мулла, опомнившись от своего поражения, после минутного раздумья решил не отставать от других. Схватив свою суковатую палку с железным наконечником и оставив на мухарабе[29], раскрытый коран, он помчался на сход.

Когда Масхуд вернулся, во дворе правления уже негде было стоять. Толпа разноголосо гудела, встревоженная, любопытная, испуганная.

Сельские багатеи, как и всегда, сидели на почетном месте, на широкой доске, положенной концами на большие камни. Лица их были подчеркнуто спокойны, будто ничего особенного не случилось идля тревоги и беспокойства нет никаких оснований.

За их спиной стояли старики, затем — мужчины средних лет и молодежь.

Услышав потрясающую новость, женщины, которым вообще запрещалось показываться на сходе, на этот раз не утерпели и сгрудились за плетневой оградой, прикрывая лица платками.

Старшина расхаживал взад-вперед перед входом в правление, не зная, что предпринять. Обычно он открывал сход, но сегодня не решался выступать первым.

Наконец на крыльцо поднялся Бетал и хотел было заговорить, но запнулся. В голове его теснилось так много мыслей! Так много радостного и светлого хотелось ему сейчас сказать этим людям, что он растерялся, не зная, с чего начать.

Молча, слегка покраснев от волнения, стоял Калмыков и смотрел на толпу. Молчали и его односельчане, ожидая, что он им скажет.

В толпе Бетал приметил два знакомых лица. Мирзабек Хатакшоков, давнишний недруг его, и Харис.

Мирзабек, одетый в новенький, с иголочки, адвокатский сюртук, занимал почетное место справа, среди дворян.

Харис, жалкий, в мешковатой поношенной одежде старался затеряться в толпе, словно стыдился себя самого.

Бетал откашлялся и заговорил:

— Сегодня радостный день для тех, кто добывает кусок хлеба своим трудом! Нет больше русского царя, самого ненасытного кровопийцы, который обирал наших отцов и матерей, обирал нас с вами. Он отнимал у нас землю и скот, обычаи и язык, нашу свободу и наше достоинство. Теперь его сбросили такие же труженики, как и вы! — голос Бетала окреп, стал увереннее и громче: — А раз свергли царя в России, мы должны теперь скинуть с нашей шеи князей и уорков! Много нашей крови они выпили! Довольно!

Калмыков сурово и презрительно оглядел тех, кто сидел на длинной скамейке. Слова его падали на их головы, как тяжелые глыбы камня, и он видел это, как видел и другое, — с каждым словом его все ярче светились глаза бедняков, все больше распрямлялись их натруженные усталые плечи.

И он продолжал, подбодренный молчаливой поддержкой, которую прочитал во взглядах простых крестьян:

— Надо бы вспомнить сегодня, как четыре года назад на Зольских пастбищах именем царя нас расстреливали из пушек!.. Царь тогда не знал жалости! И мы безо всякого сожаления должны избавиться от тех, кто соблюдал жестокие царские законы, кто выполнял царские приказы. Так думаю я, Бетал Калмыков. А что скажете вы?

Бетал отлично понимал, что, чем скорее в аулах и станицах Кабарды и Балкарии будет установлена новая революционная власть, тем лучше для простого крестьянина. Нужно было как можно скорее отстранить от управления господствующие классы и провести первую и самую важную реформу: отобрать у коннозаводчиков Зольские и Нагорные пастбища и возвратить их законному владельцу — сельской крестьянской общине.

Однако он не знал — какую власть устанавливать и как это сделать.

Не знали этого и стоявшие во дворе правления труженики-горцы, каждый из которых в лучшем случае имел пару быков, да корову, да десяток овец. Разве могли они, хасанбиевскне бедняки, догадаться, каким образом начинать такое новое, никому не известное и, по-видимому, небезопасное дело? Вопрос Бетала застал их врасплох.

Но вот от группы сельских богачей отделился Кейтуко Паштов и, медленно взойдя на крыльцо, остановился рядом с Калмыковым и старшиной.

Несмотря на свое княжеское происхождение и богатство, Кей-туко за свой ум пользовался уважением доброй половины села. Кроме того, он достиг уже того преклонного возраста, когда по кабардинскому обычаю уважение следует оказывать независимо от личных качеств.

Поэтому Бетал решил подождать, что тот предложит.

— Царя скинули, потому что он заслужил это, — вкрадчиво заговорил Кейтуко, поглаживая бороду. — Кого из нас не душила его ненасытная рука? Нет среди нас такого! Всех кабардинцев заставлял этот сын гяура плакать горючими слезами! Он отнял у нас родину, надругался над нашими обычаями. Разве мы позабыли свою историю? Нет, мы помним, как гяуры штыками срывали с наших женщин одежды и потешались над ними! Есть ли на родине нашей хоть одно селение, хоть один аул, жители которого не подвергались бы постоянным гонениям! А где наши луга и пастбища? Разве не царь подписал бумагу, по которой их отобрали?! Мы должны обо всем вспомнить сегодня!

Многих до глубины души взволновала речь Кейтуко, умело задевшего нужную струну и взывавшего к чувству национальной гордости.

Бетал заметил реакцию слушателей, но не перебивал Кейтуко, обдумывая собственную линию поведения.

— Пока Россия не припечатала своим сапогом нашу землю, мы жили в согласии, — неторопливо продолжал Паштов. — Жили дружно, заботясь о своей земле, о своем хлебе, о своем железе, о своих обычаях. Так давайте же вернемся к этому, уважаемые односельчане! Великую службу сослужил нам аллах, избавив нас от царя-иноверца. Так давайте же будем жить, сохраняя наше достоинство и то малое, что мы имеем!

Из толпы донеслось несколько одобрительных возгласов:

— Клянусь, он правильно говорит!

— Слово правды хорошо, когда сказано вовремя!..

— Побеспокоимся-ка лучше о собственных головах. Россия пусть, как хочет, а мы — сами по себе!..

Калмыков почувствовал, что сход начинает принимать нежелательное направление. Слишком уж велика была разница между тем, что хотел сказать народу он сам, и тем, что говорил сейчас своим тихим елейным голосом Кейтуко Паштов.

Медлить дольше становилось опасно. И Бетал поставил вопрос ребром:

— Хватит тебе, Кейтуко, топтать чувяки вокруг кабардинских обычаев. Говори прямо: отдаешь свой участок беднякам или не отдаешь?

У Паштова забегали глаза.

— Что ты так сразу?.. Дай хоть подумать, сын Калмыковых…

— Думать тут нечего. Говори, что собираешься делать? — не отступал Калмыков.

— Не торопи, ради аллаха! Дай обмозговать… Бог даст, доберемся и до участков.

Толпа зашумела. Вопрос Бетала о земле нашел самый живой отклик в душе каждого бедняка.

— Сказки рассказываешь!

— А нельзя ли поскорее «добираться" до участков?

— Говори о пастбищах, Кейтуко! Говори, — требовала толпа, и Паштов понял, что проиграл. Однако он еще попытался шутить.

— О земле, уважаемые? Извольте — как наступит смертный час, так земли не минуем.

Он разулыбался, ожидая смеха как награды за остроумие. Но никто не смеялся. Люди стояли хмурые, злые. Пришлось Кейтуко как-то сглаживать впечатление от своих слов:

— Клянусь, если больше станем беспокоиться о своей чести, обычаях и вере, любой найдет себе участок. А я что, — я, как село решит…

Все поглядывали на старейшего среди дворян Хаджи Цука Агубекова, ожидая, когда Он заговорит.

Хаджи Цук был глуховат и поэтому вечно приставал к соседям с расспросами. При этом он наклонял голову и приставлял ладонь к уху: «Ради аллаха, что он такое сказал?» — спрашивал старик то у одного, то у другого.

Сегодня Хаджи Цук долго не мог добиться ответа, но когда узнал, что речь идет о передаче беднякам пастбищных участков на Золке, а припертый к стене Кейтуко почти с этим согласился, тотчас вскочил и, взобравшись на крыльцо, пронзительно закричал, перекрывая шум толпы (голосом его бог не обидел):

— Ты, Кейтуко, сядь на место. Можешь кому угодно подарить свой участок! Однако за других не решай! Твой род никогда не славился мужеством! Вы все больше горазды из-за угла стрелять…

— Зачем, уважаемый Хаджи, позоришь мой род? — сказал Паштов, заискивающе поглядывая на толпу. — Клянусь, никогда не был свидетелем особого геройства со стороны Агубековых… Но дело не в том. Я говорю — как село решит, так тому и быть! Скажет сход, что надо переделить землю, — переделим. Иначе, Хаджи, нельзя!..

— Ты бы помолчал, Кейтуко, когда говорят старшие! — возвысил голос Хаджи. — Агубековы не позволяли ни собаке, ни кошке лизать кончик своей сабли!

Убедившись, что окончательно посрамленный Паштов не собирается больше раскрывать рта, Хаджи Цук решительно повернулся к Беталу Калмыкову и, опершись грудью на свою суковатую клюку, строго сказал:

— Послушай-ка, сын Калмыковых, кто дал тебе право распоряжаться нашими участками? Или ты думаешь, будто землю нам раздавал твой дед Даут?

Кровь бросилась Беталу в голову, но он все-таки совладал с собой и ответил этому хитрому старику спокойно, с достоинством, ничем не выдавая своего гнева:

— По-твоему, пусть один владеет девятью шубами, а девять других — вовсе без шуб останутся? Нет, Хаджи, так больше не будет!

Толпа снова оживилась. На середину вышел Мирзабек Хатакшоков. Он обвел собравшихся надменным взглядом поверх голов, и все стихло. Шутка ли, Мирзабек учится на адвоката в самом Петербурге. Что-то он скажет.

Речь свою Мирзабек начал неторопливо, степенно, как и подобает ученому человеку. Обращался он не столько к привилегированному сословию, к которому принадлежал сам, сколько к старикам, самым уважаемым людям аула, чем снискал себе расположение многих слушателей.

— Дорогие односельчане! Наши почтенные старейшины, да продлит аллах вашу жизнь! Для меня большая честь говорить в вашем присутствии, и я заранее прошу у вас прощения, если скажу что-нибудь не так.

Я находился в Петербурге, когда свергли царя. И то, что расскажу сейчас, видел собственными глазами! Россия бурлит. И русские сами не знают, что делают. Царя сейчас действительно нет, но кто знает, надолго ли это?.. Никто из нас не уверен в завтрашнем дне. А мне думается, что такая огромная страна, как Россия, не сможет и дня прожить без царя. Сбросили с престола Николая Романова — займет этот престол какой-нибудь Иван. И не стоит нам забегать вперед!

Калмыков раза два порывался перебить Хатакшокова, но сдерживался.

— Вот вы здесь подняли спор из-за участков, — продолжал Мирзабек. — Когда это было видано, чтобы из-за клочка земли кабардинцы готовы были перегрызть друг другу глотки? Позабыли вы и о кровном братстве и о чести нашей национальной. Земли вам не хватает? Да разве мало ее вокруг? Вон казаки и пашут, и сеют, и хлеб собирают на землях, что испокон веков были нашими…

Пора было положить этому конец. Бетал стремительно спустился по ступенькам крыльца, подошел к Мирзабеку и взялся за одну из блестящих медных пуговиц его адвокатского сюртука.

— Сдашь ли ты свой участок, сын Хатакшоковых?

— Почему ты вообразил, что можешь приказывать всем? — возмущенно ответил Мирзабек.

— Посмотрите на него… — Бетал отступил на шаг, как бы показывая Мирзабека толпе во весь рост: — видите, как одет? Разве красуется на чьей-либо груди такая золотая пуговица? Как бы не так! Большинство не может тесьму купить на очкур.

— Это форменная одежда юриста, — пожал плечами Хатакшоков.

— А видел ли ты, как одеваются бедняки, Мирзабек? Если не видел, то посмотри… Харис, выйди-ка сюда, на середину!

Харис, не зная, куда ‘ девать от смущения руки, вышел из толпы и потупился. Полушубок его имел такой вид, будто его терзали собаки, из прохудившихся гуаншариков пучками торчала солома.

— Сравните этих двух людей, односельчане! — гремел над толпой зычный голос Бетала. — Они одногодки, оба учились в медресе. Но один ест на серебряном блюде, а с другого последнее рубище валится. Почему так? Что же ты молчишь, Хатакшоков? При чем тут казаки?

Мирзабек изобразил на своем холеном лице подобие улыбки.

— Царскую власть охраняли у нас казаки. А раз нет государя, то не должно быть и казаков, не так ли? Именно это я имел в виду.

— Может быть, казаки и охраняли, но главной-то опорой царя у нас здесь были такие, как ты! Князья и уорки!

И тут, наконец, произошло то, что должно было произойти, к чему Калмыков так упорно склонял и Паштова, и Агубекова, и Хатакшокова.

Первым не выдержал Хаджи Цук Он выскочил на середину и с силон вонзил в оттаявшую землю свой посох.

— Нет мне дела до казаков. Но запомни, сын Калмыковых: отныне и навсегда ни один голодранец близко не подойдет к моему участку! А кто сунется — заработает пулю! Призываю аллаха в свидетели!..

Поднялся галдеж. Все кричали, трудно было что-нибудь разобрать.

— Тогда мы конфискуем твой участок, Хаджи (это голос Бетала)!

— Что ты сказал? Только посмей, негодяй! Я купил свою землю, ее дал мне закон (это Хаджи)!

— Того, кто издал закон, самого теперь нет!

— Есть!

— Нет!

Никто не заметил, как Масхуд, воспользовавшись суматохой, вбежал в правление и вскоре появился с портретом царя в руках. Он спустился с крыльца, приблизился к скамейке, где сидели сельские богатеи, и остановился в двух шагах от них, держа портрет над головой.

— Нет его! — крикнул старик и, еще выше подняв портрет, что было сил грохнул его об землю. Стекло разлетелось вдребезги, рама перекосилась, потянув полотно, и на лице Николая II возникла гримаса. Масхуд с неожиданной яростью принялся топтать царское изображение. В одно мгновение лицо российского императора было перепачкано грязью.

Сельский старшина, который до сих пор стоял молча, не зная, на что ему решиться, вдруг вылетел вперед и, выхватив свой пистолет, прицелился в поверженного царя.

— Вот это правильно! Так его!..

Кто-то ударил в ладони, заметив, что движения Масхуда напоминают танец, другие подхватили, и вот уже вся толпа дружно хлопала, подзадоривая расходившегося пастуха.

— Давай, Масхуд! Давай!

— Пляши живей, ног не жалей!

— Давай!

У Масхуда распоролся носок гуаншарика, но он не обращал на это внимания, продолжая вытанцовывать на царском портрете с таким азартом, как будто перед ним павой плыла по кругу самая красивая девушка Хасанби.

— Э-э-й! Масхуд! Живей! Давай! — неслось со всех сторон.

Сидевшие на доске сельские дворяне молчали. Им не нравилось, что пастух танцевал на царском портрете. Но никто из них не отважился встать и попытаться прекратить издевательство. С толпой шутки плохи.

Только мулла вмешался:

— Что вы делаете? Опомнитесь, несчастные! Не навлекайте позор на наши головы? Хоть и скинули его вниз головой, но все же он был царем… Неизвестно еще, чем все это кончится…

Слова его потонули в шуме голосов.

— Жми, Масхуд, дави крепче!

— Не жалей пятки!

— Пляши, Масхуд!

…Солнце уже клонилось к закату, когда сход медленно стал расходиться. Небо потемнело, черепичные крыши, беленые стены мазанок, лица людей окрасились красноватыми лучами заката.

Спор был на сходе долгим и безрезультатным. Ни одной из сторон не удалось одержать полной победы. Богачи не хотели просто так расстаться с землей, бедняки побаивались возможной расплаты, не верили в свои силы. В конце концов решили «не торопиться и подождать, как поступят жители других селений». «Как все — так и мы», — дальше этой осторожной формулы Беталу Калмыкову, несмотря на все его красноречие и убежденность, не удалось увлечь трудовое большинство схода.

И все же это была победа. Вопрос о земле по-прежнему оставался открытым, но Бетал был доволен. «Сегодня земли еще в руках князей, завтра они будут в руках крестьян, — думал он. — Мы поступим с хозяевами так же, как они поступили с нами на Зольских пастбищах. А вот — что дальше? Царя нет… Чья же должна быть власть? Если наша, то как ее устанавливать?..»

Придя домой и отворив дверь в кухню, он увидел отца. Эдык сидел у очага и сушил гуаншарики.

— Отнять нужно у них землю, сынок, — негромко сказал он. — Отнять! Не отступай, сын!..

Беталу показалось, что еще никогда во взгляде отца, обращенном к нему, не было столько тепла. Эдык был доволен сыном и не скрывал этого. Еще бы: теперь его Бетал стал совсем взрослым.

— Силой отнять надо! — повторил Эдык.

* * *
Вскоре наступило время отправки скота на летние пастбища. Бетал повсюду разослал своих конных гонцов, которые оповестили жителей окрестных сел о том, что пришла пора гнать скот на Золку.

И день этот наступил.

Зольские и Нагорные пастбища, которые четыре года тому назад коннозаводчики силой отняли у крестьян, снова стали их собственностью. И Бетал Калмыков был счастлив, что земляки доверили ему вести их теперь, в мае семнадцатого года, на древнюю Золку.

После захвата пастбищ Калмыков возвращался из урочища Кинжал и не мог отказать себе в удовольствии завернуть к старой пещере, которая когда-то служила ему надежным убежищем.

Переправившись через речушку, где они брали воду, он увидел выбитые в скале ступеньки и вспомнил «русского гостя».

Калмыков спешился, подошел поближе и долго стоял в раздумье…

Где теперь Киров?.. Как встретиться с ним? А встретиться нужно во что бы то ни стало…

ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!

Киров стоял у окна, разглядывая прохожих. Было мартовское утро 1918 года, ветреное, туманное и слякотное. Пушистый мокрый снег ватными хлопьями сыпался на мостовые, на черепичные крыши домов. Ложась на оконное стекло, он быстро таял и сбегал вниз извилистыми ручейками.

Стекло изнутри вспотело, и Киров протер рукавом кружок, сквозь который он по-прежнему мог видеть прохожих, торопливо сновавших мимо гостиницы «Бристоль».

Разношерстная публика наводнила в эти дни Пятигорск. Были тут напуганные революцией, удравшие из Центральной России респектабельные буржуа в добротных бобриковых пальто с куньими воротниками и большими черными зонтами в руках; отставные военные, спившиеся и растерянные, в пестрой одежде с чужого плеча; вездесущие обыватели, одетые кто во что горазд, и наконец казаки и горцы. И те и другие ходили группами, заполонив буквально весь город. Никогда прежде, даже в дни гуляний и ярмарок, не видел Пятигорск такого скопления народа.

Никто не осмеливался показываться на улицах в одиночку. Кое-кому выгодно было искусственно подогревать вражду между горцами и казаками.

Киров провел рукой по лицу, как бы стирая с него усталость. Покрасневшие от бессонницы глаза его недовольно сощурились. Не оборачиваясь, он сказал:

— Не нравится мне, Ной, все это…

С тахты с трудом поднялся Ной Буачидзе, но, закашлявшись, снова положил голову на подушку.

— Революция — дело не одной недели, — ответил он. — Надо разъяснять горцам при всяком удобном случае, кто их истинный друг, а кто… враг.

— Я вызову тебе доктора, Ной.

— Вызовешь или нет — это ничего не изменит: я все равно не могу лечь и оставить дело.

— И утро сегодня промозглое, как назло.

— В том-то и штука, — Буачидзе показал пальцем на свою грудь. — Здесь все заложило. Дышать не даст.

Он снова закашлялся. В горле у него хрипело и булькало. Киров подошел к больному, мягко взял его влажную ладонь в свою.

Ной сильно сдал за последнее время. Побледнел, осунулся. Черты лица заострились, щеки запали. Только глаза, необыкновенно живые, теперь лихорадочно блестевшие, не поддавались болезни.

— Нет, так не годится, я все-таки вызову доктора, — сказал Киров, поправляя Ною подушку. — Здесь, насколько я знаю, находится сейчас известный петербургский профессор. Его-то мы и добудем…

— Если бы революция была делом одной недели, — возвратился Буачидзе к прерванной мысли, — мы бы, Мироныч, закончили ее еще в пятом году…

Последних слов Киров не слышал: он разговаривал по телефону. Распорядившись, чтобы профессора во что бы то ни стало нашли, он снова повернулся к Ною:

— Знаешь, говорят, этот доктор прелюбопытнейший человек. Революции, конечно, не ждал. Испугался — и давай бог ноги. Удивляюсь, как он не оказался в Париже. Впрочем, понятно: «Родину, — говорит, — люблю». Но клянется, что к политике не имеет никакого отношения. Медицина и политика, по его мнению, несовместимы. Медицина, видите ли, наука гуманная, а политика нередко исключает всякий гуманизм. Болезни, голод, войны — порождение политики. Если бы ее не было, люди жили бы в мире и согласии, занятые своими семейными делами. Словом, ничего оригинального в его взглядах нет. Знаем мы с тобой этих интеллигентов, якобы стоящих в стороне от политики…

— Только на словах, — сказал Ной.

— Да… Так вот, самое интересное, что наш профессор с одинаковым тщанием лечит в госпиталях и белых и красных. Когда в Кисловодске стояли белые, а наши удерживали Пятигорск, он, говорят, до обеда обслуживал белых, а после обеда ездил в Пятигорск и лечил наших… Это, пожалуй, тот единственный случай, когда человек, утверждающий, что он стоит вне политики, не лжет и не рисуется. Попробуй заговори. Сейчас снимет свое пенсне и этаким вежливо-ледяным тоном: «Если не хотите, чтобы я ушел, перемените тему, милостивый государь. Разговоров о политике я не терплю». Словом, такое впечатление, что сейчас его хватит удар… Побледнеет весь…

Киров рассказывал с улыбкой, стремясь расшевелить больного, отвлечь его от невеселых мыслей. И ему это удалось. Буачидзе тоже улыбнулся.

— Что ж, и на том спасибо, — сказал он. — Пусть хотя бы так ведет себя хваленная «российская интеллигенция». Без подлостей, по крайней мере. Правда, не все такие.

Он приподнялся на подушке, оперся на локоть.

— На съезде я тоже обратил внимание на одного «российского интеллигента». Вначале он путался с эсерами и меньшевиками, потом его можно было видеть в составе большевистской фракции. Не знает, бедняга, куда податься. Из шатающихся. Позавчера подходит ко мне и говорит: «Извините меня, товарищ Буачидзе, но я иногда не понимаю вас, большевиков. Должен признать, что в ваших словах и делах гораздо больше истины, чем у кого бы то ни было. Но, право, вы только выиграли бы, избавившись от вашей излишней резкости и прямолинейности… — Ной покачал головой. — Надо же — люди вас боятся, говорит… Вероятно, я вступил бы в вашу партию, если бы не это…».

Наконец, по его мнению, мы, Мироныч, слишком много воли даем горцам. Калмыкова вспоминал. Разве, мол, не позор, что этот самый Калмыков не дал выступить очередному оратору, а ничтоже сумняшеся, стащил его с трибуны. «Когда-нибудь и вас, товарищ Буачидзе, вот так же схватят за шею и выбросят вон. Вспомните тогда меня. Дайте срок».

— Словом, показал свое гнилое нутро? — вставил Киров.

— Да, не удержался… Ну, я на другой день передал Беталу содержание разговора. Тот попросил показать ему этого интеллигента. Я исполнил его просьбу, а теперь раскаиваюсь, — Ной улыбнулся широкой, подкупающей улыбкой. — Не знаю, что Бетал сделал с ним, но на съезде он больше не появлялся… — И без очевидной связи с предыдущим: — Как ты думаешь, Мироныч, выйдет толк из Бетала?..

— По-моему, выйдет, — серьезно отвечал Киров. — Я знаю его давно. В свое время собирался взойти на Эльбрус вместе с ним. Кабардинские крестьяне подняли тогда восстание на Зольских пастбищах, и Калмыков был среди них. Слышал?..

— Слыхал. Кабардинцы, Мироныч, — народ смирный и дружный. Что решили — от того не отступятся. Сто тридцать делегатов прибыло от них на съезд. Сто тридцать. Больше всех.

В дверь негромко постучали.

— Войдите! — сказал Киров. — Видимо, это профессор.

Ной Буачидзе нехотя приподнялся, свесил с тахты худые ноги в шерстяных носках, укутался байковым одеялом.

Отворилась дверь, и вошел Бетал Калмыков.

Он был в овчинном кожухе, из-под которого выглядывала серая черкеска. На голове — смушковая папаха. На груди, крест-накрест, — портупея, сбоку, у бедра, маузер в деревянной кобуре.

Он остановился у порога, большой, сильный, полный энергии.

— Проходи, Бетал, — сказал Киров, ответив на его приветствие. — Будь гостем.

Калмыков осторожно, стараясь ничего не задеть и не повалить по дороге, подошел к столу. Ослабил ремень портупеи, достал из-за пазухи новенький партбилет и протянул его Кирову.

— Вот, смотри, — гордо сказал он.

Сергей Миронович крепко обнял Бетала.

— Сам Анджиевский дал… — не успел Калмыков закончить фразу, как на плечи его легли дружеские руки Ноя Буачидзе, вставшего с постели.

— Поздравляю тебя, Бетал… Видишь, Мироныч, большевиков на Кавказе становится все больше.

И Ной расцеловался с Калмыковым.

— Кстати, скажи-ка нам, — прищурившись, спросил он. — Что ты сделал с тем хлюпиком, которого утащил со съезда?

— Контра он, — сердито сказал Калмыков, помогая Буачидзе дойти до тахты. — Можно пропустить всех эсеров мимо заряженного ствола, а таких, как он, стрелять надо! Казаков мутил! Если, говорит, казаки уступят власть горцам, — конец. Сожгут горцы казачьи станицы, отнимут жен и детей у казаков… А нам другое: казаки перед царем выслуживались, и позволил он им отобрать у нас земли, те, что прадедам нашим принадлежали. Потому и обнищали горцы. Из-за казаков. Гоните их, говорит, из Кабарды, с Кавказа гоните…

— Так и сказал?

— Так и сказал, — глаза Бетала засверкали. — Подлый человек, двойная душа! Почему, говорит, пришли вы, горцы, на съезд и сидите рядом с казаками? Оглянитесь: чеченцев, ингушей, осетин — мало на съезде. Свои дела у них дома. И вам надо в своей сакле порядок навести. Уезжайте отсюда!

Киров смотрел на своего друга с нескрываемым удовлетворением, в душе радуясь за него. «Возмужал, вырос, — думал Сергей Миронович. — Революция подняла его, открыла ему глаза. Верный человек будет!»

— Наши делегаты попросили меня убрать его, — продолжал свой рассказ Бетал. — В отаре овец не место волку, сказали они.

Всякое может случиться. Как бы мы нечаянно не зашибли его совсем. Избавь нас от греха!

— Ну, и ты избавил? — стараясь не улыбаться, спросил Киров.

— А что мне оставалось делать? Я увел его со съезда в трактир, накормил досыта, а потом в подвал посадил.

— Как посадил? В какой подвал?

— Простой подвал. На замок запер.

Глядя на вполне серьезное, бесхитростное лицо Бетала, Киров усилием воли снова подавил желание рассмеяться.

— Это же… беззаконие, — сказал Буачидзе.

— А что было делать? Народ сказал — если мы его стерпим, наши кинжалы не стерпят. Чем убьют, пускай лучше сидит, пока съезд не кончится. Я ведь как лучше хотел. Проходимец он…

Первым расхохотался Киров. Потом Буачидзе. Вскоре смеялись все трое.

— Однако ты крут на расправу, — сказал Сергей Миронович, — но вот что заметь: одну истину все-таки изрек этот интеллигентик — мало на съезде чеченцев и осетин. А пока не завоюем мы большинства среди горцев, не сумеем и установить на Северном Кавказе нашу власть. Ной тоже об этом говорит — пока на съезде достаточно полно представлены кабардинцы и балкарцы, а остальные… — он развел руками. — Да и слов много. Больше недели говорим, а конкретного дела нет.

— Особенно разговорчивы меньшевики, — сказал Буачидзе. — Ходят вокруг да около, а ясно не скажут, чего они добиваются. Вот если бы ты, Бетал, сумел убедить своих делегатов в необходимости установления власти Советов, то сослужил бы революции немалую службу. И другие бы пошли за вами. Сможешь?..

— Попробую, — не очень уверенно ответил Бетал.

— Попробуй.

Взглянув на Калмыкова, Буачидзе понял, что тот займется поручением сейчас же, не откладывая на завтра. Протянув вперед свою длинную худую руку и будто отрубая ладонью каждое слово, Ной заключил:

— Дело это чрезвычайной важности, Бетал Эдыкович. Будь внимателен. Мы тебе доверяем…

Киров дружески взял Бетала за руки, и, глядя ему в глаза, проникновенно сказал:

— Ты теперь член нашей партии, и то, что тебе придется делать, — поручение партии!

— Я знаю, Мироныч.

— Знать мало: чувствовать надо, всей душой чувствовать.

— Понимаю, Мироныч…

* * *
Выйдя из гостиницы «Бристоль», Калмыков направился к старым армейским, казармам, где размещались делегаты проходившего в тс дни в Пятигорске Второго съезда народов Терека. В числе других на съезде присутствовали посланцы Кабарды и Балкарии.

Бетал размашисто шагал по мокрым унылым улицам, весь поглощенный предстоящими делами. Он не замечал холода, не чувствовал, как на лице тают мокрые хлопья снега и стекают за шиворот студеными струйками.

Мысли его были о той великой партии, сыном которой он стал отныне и навсегда, о том великом общем деле, которое делала вся партия и вместе с нею он — сын простого кабардинского табунщика, Бетал Калмыков.

Он думал о том, что революция всколыхнула и подняла к иной жизни все народы, населяющие огромную Россию. И самое главное сейчас — сделать так, чтобы каждый из этих больших и малых народов понимал революцию одинаково, независимо от своих мелких интересов и выгод. Природный ум, здравый смысл и та политическая закалка, которую он успел получить за последние годы, подсказывали ему, что революция на Кавказе зависит именно от этого. И суть ее вовсе не в пресловутой «чести нации», не в тяжбах из-за отдельных участков и пастбищ, не в сохранении национальных устоев и обычаев, на которые, кстати, никто и не посягает, а в том огромном, единственно правильном и необходимом, что Советская власть принесет и горцам, и казакам, и иногородним.

Занятый размышлениями, Бетал замедлил шаги, машинально прислушиваясь к позвякиванию о брусчатку железных подковок своих солдатских сапог.

«Киров мне верит. Ной верит. Я должен быть достойным их доверия. Иначе нельзя. Сейчас все кавказцы — словно заряженные ружья. Только тронь за курок — раздастся выстрел. А выстрелишь раньше времени — промахнешься. Сначала нужно, чтобы и кабардинцы, и чеченцы, и осетины, и балкарцы, и дагестанцы стали заодно. Тесно тогда будет на нашей земле князьям и уоркам — не найдут, где воды напиться. И почему мы никак не хотим этого понять? Русские давно поняли и заботятся о нашем единстве больше, чем мы сами…»

За поворотом улицы показались серые здания бывших казарм, построенные давным-давно для солдат Апшеронского полка. Стояли они на склоне горы, близко друг к другу. Приземистые, с одинаковыми квадратными окнами, казармы производили тягостное впечатление.

Киров и Буачидзе, размещая делегатов съезда, учитывали одно немаловажное обстоятельство: нужно было разъединить враждебно настроенные друг к другу делегации. Между казаками и чеченцами поселились кабардинцы и балкарцы, между ингушами и осетинами — иногородние. Эта маленькая хитрость пока что оправдывала себя: никаких конфликтов и инцидентов в казармах со дня открытия съезда не возникало.

Калмыков вошел в подъезд.

Два узких окошка, расположенных по краям несуразно длинного коридора, пропускали так мало света с улицы, что Бетал некоторое время стоял, прислонившись спиной к стене, чтоб не налететь на кого-нибудь, пока глаза его освоятся с полутьмой.

Наконец он осторожно двинулся вперед и, дойдя до пирамиды с оружием, остановился.

Проход загородил бородатый старик-чеченец в чалме, стоявший в молитвенной позе на коленях на разостланной бурке. Рядом с ним на полу лежали его ружье, сабля и кинжал.

Калмыков отлично понимал, что пока старый хаджи не закончит утреннего намаза, путь дальше закрыт.

Старик заметил Бетала, но продолжал молиться с прежней медлительностью и невозмутимостью.

Прошло несколько минут. В коридор вошли три подвыпивших казака. Громко переговариваясь, они приближались к тому месту, где стоял Калмыков. Один из гуляк вполголоса затянул песню.

Хаджи, продолжая намаз, пододвинул к себе ружье.

Казаки были уже в трех шагах и продолжали шуметь, хотя и заметили старика.

Бетал загородил им дорогу.

— Тихо! — негромко сказал он.

Кудрявый казак, который пел песню, от удивления замолк, вглядываясь в темноту коридора:

— А ты кто такой? Ты кто? Атаман, что ли?

Дружки-его поддержали:

— Ишь ты! Маузер прицепил, так думаешь — испугались тебя?!.

— Мы — казаки! Понял? Сам царь не говорил нам «Тихо!». А ты отколь взялся? Кто таков?

Бетал показал им свой партийный билет.

— Вот кто я такой, товарищи!

Казаки мгновенно затихли и, шикая друг на друга, повернули назад.

Калмыков облегченно вздохнул.

В это время старик-чеченец закончил молитву и тяжело поднялся с колен.

— Салам алейкум! — подошел к нему Бетал.

— Уалейкум салам! — отвечал старики продолжал на довольно чистом русском языке: — Ты славный парень. Кто ты?

— Из Кабады. Калмыков.

— А-а, — протянул старик. Слышал я о тебе от Асланбека Шарипова. А ты молодец, — чеченец кивнул по направлению к двери, куда удалились казаки, — послушались они тебя. Аллах свидетель, если б помешали молитве, пристрелил бы на месте! Правда, одной ногой я стою в могиле, но ружье мое еще не знало промаха!

— Дай бог, чтобы и впредь так бы, — сказал Калмыков. — Но, прости меня, стрелять надо только в своего врага… Да и то, если ты твердо уверен, что это враг. — Калмыков наклонился и, быстрым движением подняв бурку с пола, накинул ее старику на плечи.

— Спасибо. Я вижу, ты вырос у хороших родителей. Дай бог тебе счастья…

— Скажи, уважаемый, — спросил Бетал, — в какой комнате живет Асланбек Шарипов?

— Нет его. В город пошел. Зачем нужен? Скажи, если не секрет.

— Очень нужен мне Асланбек. Но раз его нет, может, ты, хаджи, пойдешь со мной к кабардинцам?

Старик с готовностью согласился:

— Пойдем, дорогой! Ради тебя что хочешь сделаю!

Казарма, в которой жили посланцы Кабарды и Балкарии; была, пожалуй, самой большой из всех. В огромной комнате, освещенной несколькими небольшими окнами, было душно, накурено. Повсюду — на деревянных нарах, на стульях и подоконниках — сидели горцы. Калмыков застал почти всю делегацию в сборе.

Поздоровавшись, он заговорил без всяких предисловий:

— Товарищи! Я пришел, чтобы сказать: русские большевики и сам Ленин надеются на вас! Вам известно, что на Северном Кавказе у нас еще нигде не установлена народная власть. А в такое время, как сейчас, когда вся страна бурлит, как похлебка в пастушьем котле, нельзя допустить, чтобы каждый аул, каждое село, каждый народ придумывал себе свою, отдельную власть!.. — Бетал перевел дух, оглядел собравшихся и, убедившись, что его внимательно слушают, заговорил снова с еще большим воодушевлением: — Управление на Северном Кавказе сосредоточено в руках тех, кто и при царском режиме угнетал трудовой народ, в руках князей и уорков. Чежоковы, Коцевы, Анзоровы — они правят нами!.. Царя нет, а князья остались и по-прежнему сидят на нашей шее… А мы ничего не предпринимаем. Вторую неделю торчим в Пятигорске безо всякого толку. Дальше пустых разговоров дело по двигается…

Так вот. Большевики хотят помочь нам сбросить ярмо помещиков и установить власть нашу, крестьянскую… Чтобы земля и вода принадлежали нам всем. Это Советская власть. Только она поможет нам получить землю, обзавестись хозяйством, только она даст нам настоящую свободу! И мы, посланцы Кабарды и Балкарии, должны все как один стоять за нее, должны привлечь на свою сторону большинство в других делегациях!

Самый старший из кабардинцев выступил вперед для ответного слова.

— Ты хорошо сказал. Однако дело не в том, как будет называться новая власть… Сидим мы на большом сходе и видим: казаков больше, а горцев меньше. Позволят ли нам забегать вперед! Как бы не попасть пальцем в небо! Нас Кабарда послала сюда. Как можем решать за других?

Старец из Чечни, которого привел с собой Калмыков, попросил слова. Говорил он по-русски довольно сносно, но с заметным акцентом.

— Я чеченец, — начал он, взглядом успокоив Бетала и как бы уверив его, что он скажет именно то, что нужно. — Моих соплеменников мало на этой встрече. А на вас я имею зло…

Он остановился на полуслове, рассматривая собравшихся. Заинтересованные столь необычным началом, делегаты притихли, недоуменно переглядываясь.

— Я стар, — продолжал старик, — давно пора в могилу. Вы должны верить мне — на старости лет не совру. А зло на вас держу потому, что забыли вы о бедах всей страны, а сбежались на круг и деретесь между собой! Разве неправда? Разве нет больше вражды между горцами разных племен и селений?. Нет беды горше этой. Аллах не простит… В мире и добре надо жить. Но для этого твердая власть нужна. Не знаю, как вам, а мне нравится та, о которой говорил Бетал. Если даст она закон, по которому придем к миру между собой, я — за нее!

Он степенно и важно погладил белую бороду, поправил чалму на голове и так же неторопливо, с достоинством продолжал:

— На меня не обижайтесь за науку. Но среди вас нет никого старше меня… И по праву старшего скажу — не забудьте — достоин жалости и презрения тот, кто не видит ничего дальше своего плетня. А вы не собьетесь с дороги, пока с вами идут такие, как этот джигит, — он положил руку на твердое плечо Калмыкова. — И, если вы не против, чеченцы подхватят песню, которую запоют кабардинцы. И пусть великий аллах и пророк его Мухаммад поведут нас по праведному пути!

Люди оживились. Речь чеченского хаджи всех взбудоражила.

— Правильно!

— Хорошо сказал!

Калмыков поднял руку, прося тишины.

— Пойдемте к иногородним! — предложил он. — Они такие же бедняки, как мы, и присоединятся к нам.

Бетал был прав. На Кавказе действительно не было сословия беднее и бесправнее иногородних. Казаки и близко не подпускали их к своим станицам, где само слово «иногородний» приобретало обидный смысл.

Не имея ни двора, ни кола, большая часть их ходила в батраках. Образовался этот слой русского и украинского населения края из переселенцев с Украины, из Рязанской, Орловской и Воронежской губерний, покинувших родные места в поисках куска хлеба.

В казарму, где размещались иногородние, Калмыков вошел с целой сотней своих соотечественников. В длинном пустом коридоре сразу стало тесно и шумно. Иногородние выходили из комнат и тоже становились вдоль стен, ожидая, что будет дальше. В большинстве своем были это люди тихие и запуганные, привыкшие к постоянным ударам судьбы. И на съезде они больше молчали и слушали, чем говорили, предпочитая тихо сидеть на своих «бедняцких местах», «не нарываться на неприятности». К горцам они относились с сочувствием, казаков боялись. Однако и в их среде давно уже назревал протест, и нужна была лишь небольшая искра, чтобы воспламенить эту дремлющую пока силу.

Поздоровавшись, Бетал громко спросил:

— Кто-нибудь есть из монархистов? Кто за царскую власть, выходи из казармы! Никто не тронулся с места. Крупный бородатый мужик. стоявший неподалеку от Калмыкова, явно обиделся.

— Ты почему подумал про нас так? — зло спросил он. — Пошто нам царь? Он сроду нас не жаловал, Николашка твой! Али не знаешь, каково нам живется? Почему обижаешь?

— Мы пришли не затем, чтобы обижать вас, — ответил Бетал. — Мы пришли к вам за помощью, пришли с дружбой. Если хотите получить землю и выйти из нужды, присоединяйтесь к нам!

— Мы не супротив, — отвечал все тот же бородатый мужик, как видно, старший в делегации. — Бедняки завсегда помирятся. Мы. уж и сами хотели до вас податься…

— Свободу и землю трудовому люду может дать только Советская власть! — торжественно сказал Калмыков. — Будете с нами стоять за нее?..

— Будем! Мы — за Советы! — раздалось со всех сторон.

— Даешь землю!

…На съезд горцы и иногородние шли вместе. Собираясь у казарм, они сагитировали еще несколько десятков казаков из тех, что победнее.

* * *
Киров и Буачидзе собирались уже покинуть гостиницу и отправиться на съезд, когда в номер постучали.

Это был профессор Николай Федорович Боголюбов, высокий худощавый мужчина лет пятидесяти пяти или больше, болезненного вида, в пенсне, с остренькой седеющей бородкой клинышком.

— Чем могу служить? — ни на кого не глядя, спросил он мягким, низким голосом и, поставив саквояж на подлокотник кресла, опустил на него обе руки.

— Если не ошибаюсь, вас величают Николаем Федоровичем? — протянул Киров руку.

— Да-с.

— Мы хотели бы, профессор, попросить вас осмотреть вот этого товарища. — Киров показал на Буачидзе.

— Я готов.

Боголюбов снял свое довольно поношенное драповое пальто и, не найдя вешалки, повесил на стул, потом деловито вымыл худые белые руки под умывальником и, подхватив свой саквояжик, подошел к Буачидзе.

— На что жалуетесь, молодой человек? — холодная рука профессора легла на горячий лоб Ноя.

— На эсеров и меньшевиков, — серьезно ответил тот.

— Я пришел не для шуток! — отрезал Боголюбов.

— Простите, профессор.

— Итак?

— Грудь… Кашель душит…

— Вид у вас неважный, батенька.

— Знаю.

— Гм… гм… Туберкулез.

— Тоже знаю.

Профессор пощупал пульс.

— Температура повышенная… тридцать восемь, если не больше.

— Пожалуй, что так.

Боголюбов выслушал Буачидзе, спрятал стетоскоп в карман сюртука.

— Лекарства, необходимого вам, не найдешь во всем городе. Беда сейчас с лекарствами!

— Вы все-таки напишите рецепт, доктор, — вмешался Сергей Миронович. — Мы попытаемся.

— Неспокойно стало в России, — как бы извиняясь, проговорил профессор. — Все перепуталось, перемешалось… Вот-с, пожалуйте рецептик.

— Мы наведем порядок, Николай Федорович, — сказал Ной, — дайте срок!

— Кто это «мы»?

— Большевики.

— Гм, — губы профессора скривились. — Большевики?

— Да, Николай Федорович, большевики, — сказал Киров.

— И лекарств будет вдоволь, каких хотите! — добавил Ной, застегивая рубашку.

Боголюбов поправил на носу пенсне и со скептической улыбкой посмотрел на Кирова.

— Поверьте, профессор, так будет, — повторил тот.

— Знаете, милостивый государь, — заметил Боголюбов. — Мне бы сейчас несколько порошков для вашего больного… это получше всяких сказок о будущей райской жизни… Впрочем, подождите-ка… — он стал рыться в саквояжике. — Кажется, у меня есть кое-что… для себя берег. Видите ли, у меня тоже открывался процесс… лечил я себя сам и довольно успешно. Вот-с, нашлись, — он положил на стол пакетик с порошками. — Три раза в день принимайте. И обязательно — ноги в тепле. Сейчас особстрение у вас, потому — лежать и лежать. Вставать нельзя ни в коем случае. Надеюсь, понятно?

— Чего ж тут не понять, профессор. За лекарство — спасибо, но одно из ваших условий я выполнить не смогу.

— Какое именно?

— Я должен встать.

— Это еще почему?

— Возможно, вы слышали о втором съезде народов Терека? Так вот я не могу не присутствовать на нем.

— Оставьте даже мысль об этом.

— Невозможно, Николай Федорович, — улыбнулся Ной своей обезоруживающей улыбкой. — Я комиссар.

— Вы больной, милостивый государь! — вскипел профессор. — А я — ваш комиссар или как там еще! Обойдутся без вас! Нельзя шутки шутить с такой болезнью, поймите же наконец. У вас скоротечная!

— Еще раз спасибо вам, Николай Федорович, — сказал Буачидзе и, сев на тахту, стал натягивать сапоги.

— Куда же вы?

— На съезд.

— Это исключено!

— Это необходимо, — как можно мягче сказал Ной.

Профессор неожиданно сдался, видно, решив, что такого пациента не переспоришь.

— Хорошо. Но, раз такое дело, я иду с вами. Это безумие. Вам может сделаться плохо.

Буачидзе молча пожал рукурассерженному старику.

…Когда Киров и Буачидзе с профессором вошли в помещение театра, в нос им ударил въедливый запах пота и табака. Дымили повсюду нещадно. Под потоком вилось сизое облако. В проходах и коридорах валялись клочья бумаги, обрывки газет.

«Все это следствие их хваленой революции, — сморщившись, подумал профессор. — Загадили Россию, лапотники… И прежде-то она особой чистотой не отличалась, а теперь — и подавно».

Боголюбову пришлось сразу же расстаться со своим подопечным: Буачидзе и Киров ушли в президиум. Профессор вошел в зал и стал пробираться в первые ряды партера, чтобы быть поближе к больному.

Бросив взгляд на сцену, он увидел Кирова. Тот ободряюще кивнул и показал глазами на свободные места, оставленные для делегатов фракции большевиков.

Николай Федорович сел рядом с Беталом Калмыковым. Некоторое время с интересом наблюдал за ним, потом отвернулся. Профессор был Изрядно сердит, что ему пришлось явиться на это «сборище», как он мысленно назвал съезд, и, таким образом, невольно оказаться причастным к политике, которую он терпеть не мог и считал повинной во всех смертных грехах человеческих.

В зале стоял шум, и выступающих он не слушал, занятый своими думами. Когда Боголюбов сел, на трибуне как раз ораторствовал какой-то эсер, не жалевший черной краски для характеристики политической позиции большевиков. Калмыков не выдержал и что-то выкрикнул с места. Когда он снова садился, Николай Федорович спросил:

— Простите за нескромность, кто вы?

— Я большевик, — ответил Бетал.

— Гм…

Боголюбов решительно встал. Найдя свободное место с противоположной стороны зала, возле входных дверей, он сел там. Он понимал, что это ребячество, но тем не менее не хотел сидеть среди тех, кто, по его мнению, «вверг Россию в пучину бедствий», как выражались в ту пору либеральные и контрреволюционные писаки.

Однако и здесь Боголюбов оставался недолго. Когда от имени большевиков выступал Анджиевский, вся левая сторона партера кипела негодованием. Профессор спросил одного из своих новых соседей:

— Простите, гм… товарищ, к какой партии вы принадлежите?

— Я кадет. А что?

— Ничего-с. Еще раз извините, что полюбопытствовал.

Чувствуя, что он становится смешным в своем упорном нежелании сидеть среди людей, занятых политикой, старик все же покинул и это место. Сначала он просто стоял возле дверей, раздумывая, не уйти ли ему совсем, потом, увидев отдельно стоявший стул, сел на него и закинул ногу на ногу. Теперь он мог быть спокоен: никто не сможет сказать, что Николай Федорович Боголюбов принадлежит к какой-либо фракции.

На трибуну в это время взгромоздился огромный рыжеусый казак и обрушился на осетин и иногородних.

— На нас нечего пенять, — гремел его гулкий бас над невольно притихшим залом. — Ну, служили царю казаки! Так мы ж от того не отрекаемось! Служили. Мы люди вольные, походные! Такими нас господь бог породив… Ежли потребуется, и новой власти послужим! Однако долю нашу казачью не замайте! Не отдадим!

Кто-то из горцев закричал с места:

— Где доля? Долю царь давал! Царя — долой, казаков — тоже долой!

Казак нахмурился.

— Опять царя мне под нос суешь?.. Может, это вы, кавказцы, — в двенадцатом году с атаманом Платовым хранцузиков из России погнали?.Или Париж брали? А може, это вы в Балканскую войну туркам носы утерли, а? Где вы были, когда наши отцы кровь проливали на Шипке и под Плевной?

Его снова перебили. Со всех сторон неслись негодующие возгласы:

— Знаем, что вы мастера кровь проливать!

— Мы не забыли Зольские пастбища!

— Может, вспомнишь, как в Петербурге рабочих расстреливал?!

— Пятый год позабыли?..

— Слезай с трибуны! Тут тебе не казачья сходка!

— Уходи, пока цел!

Зал разошелся. Ничего нельзя было разобрать в поднявшемся шуме и гаме. Председательствующий Ной Буачидзе, не переставая, звонил в колокольчик, но это не помогало.

Боголюбов впервые в своей жизни присутствовал на таком бурном собрании.

«Чего доброго, ринутся друг на друга и передерутся. Плачевное будет зрелище…»

Обстановка на съезде была действительно накаленной.

Большинство казаков владели достаточным количеством земли и скота, пользовались по сравнению с горцами и иногородними целым рядом «вольностей» и, разумеется, понимали, что с приходом новой власти кое-чем им придется поступиться. Все это мало трогало бедняцкую часть казачества, но верхушка яростно отстаивала свои привилегии.

Рыжеусого казака сменил на трибуне какой-то чиновник в форме железнодорожника. Тряся кадыком, он пытался перекричать зал:

— Кто из нас не служил царю?!. Что греха таить? И незачем нам обвинять в этом казачество. И следует помнить, что состоянием своим и положением в обществе мы не обязаны ни господам горцам, ни иногородним! Оно заработано нашим собственным потом..

Бетал пристально смотрел на оратора, пытаясь вспомнить, где он мог его видеть. Они, безусловно, встречались, но где?

Он морщил лоб, ерзал на стуле, сетуя на свою память. И вдруг вскочил:

— Зачем врешь?! Своим потом заработал? Все врешь! — и Бетал обернулся к залу. — Я знаю его! На железной дороге служил. Когда царь мимо его станции ехал, он на коленях в луже стоял. Без шапки. Пока поезд не проехал, в луже стоял. За то и получил землю и должность! А говоришь — потом! Где совесть? Где честь?

Поднялся хохот. Пристыженный оратор ретировался. Это был инспектор Екатеринодарского железнодорожного училища, представлявший на съезде казачью фракцию.

Буачидзе предоставил слово Сергею Мироновичу Кирову.

Киров поднялся на трибуну и некоторое время стоял молча, рассматривая сидевших перед ним людей. Потом поправил рукой сбившуюся на лоб прядь волос, негромко'заговорил:

— Мы ничего не выиграем, а, наоборот, проиграем, если станем тратить время на бесполезные споры и препирательства. Слов сказано много. Не пора ли перейти к делу? В конце концов и горцам, и казакам, и иногородним придется попять одно: необходимо единство. Оттого, что мы перегрыземся, ничего не изменится. Наша задача — договориться, прийти к взаимному согласию во что бы то ни стало! Если мы хотим справиться с душителями революции, то прежде всего должны объединиться и широким фррнтом противостоять врагу! Если мы хотим иметь землю, самостоятельно распоряжаться собственной судьбой, мы должны объединиться! Если казаки и горцы достигнут взаимопонимания и единства на основе братства, дружбы и взаимного уважения интересов друг друга, то никакая сила не одолеет их. Товарищи! Я призываю вас к объединению! И пусть союз ваш будет так же крепок и вечен, как вечны Кавказские горы! У горцев есть пословица: «На чьей арбе сидишь, того и песню пой». Мы должны сесть на одну арбу и петь одну, общую песню в этих чудесных краях, где в ущельях грохочут горные реки, а на равнине зеленеют поля! Так пусть же горы и степи поют песню революции, песню братства! Тогда мы сумеем одержать победу! Это говорим вам мы, большевики!

Кирову устроили овацию. В грохоте аплодисментов и восторженных криков потонули недовольные возгласы.

На сцену вышел Бетал Калмыков. Меньшевики, знавшие его, продолжали шуметь, не давая ему говорить. Минуты три-четыре он стоял молча, терпеливо ожидая, пока стихнет шум.

— Кто хочет бороться за настоящую свободу, — начал он наконец, — идемте с нами! Горцы, казаки, иногородние! Все равно кто! И знайте: свободу и мир, землю и воду может дать бедняку только одна Советская власть! Голосуйте за Советы, за дело Ленина! Я говорю вам это от имени землепашцев Кабарды и скотоводов Балкарии — мы за власть Советов!

Тут Калмыкова прервали. Из президиума вскочил пожилой эсер с бородкой. В руке он держал какую-то бумагу.

— Не имеете права! Не имеете! — срывающимся голосом закричал он. — О какой-такой власти Советов может идти речь, когда есть эта телеграмма из Нальчика… Знаете, что в ней, господа делегаты?

— Читай! — громко сказал Калмыков.

— Вы мне не тыкайте… В телеграмме сказано следующее: «Делегаты, явившиеся на съезд от имени Кабарды и Балкарии, никем и нигде не избирались. Это подставные лица. Их заявления и действия не могут иметь законной силы».

— Кто подписал телеграмму? — сдвинул брови Калмыков.

— Кто бы ни подписал, — она из Нальчика!

— Читай подпись!

— Читай!

Старичок замялся, подергал бородку. Буачидзе потянулся, взял у него из рук листок.

— Чежоков, Конев, Анзоров, — громко прочитал он.

Калмыков снова заговорил:

— Все сидящие здесь кабардинцы и балкарцы знают этих господ. Они — князья и коннозаводчики, из тех, кто в 1913 году отбирал у крестьян Зольские пастбища! Хамид Чежоков владеет участком, в котором больше десяти тысяч десятин удобной земли! Коцев не знает счета своим табунам! А дед Мудара Анзорова — царский генерал. Так кто же народ — они или мы?.. Вот сидит старый чабан Масхуд. Масхуд, встань и скажи, каким богатством владеешь ты?

Старик нехотя встал и смущенно опустил голову.

— Говори же, Масхуд.

С трудом подбирая слова, он ответил по-русски:

— Что ест? Ничего нэт! Вся жизнь батрак, вся жизнь голодный. Быка нэт, конь нэт. Крыша дыркам, снег летит, дождь летит… чинит нечем.

Многие засмеялись.

— Смеять не надо. Шуткам нэту. Пастух я, чабан… Плохо жил, бедно.

Он сердито засопел в усы и сел на место, но через мгновение вскочил снова и закричал:

— Где хороша власть, который земля дает? Где советска власть? Давай советска власть!.. Кто не хочит, кто против — пошел шайтан!

Больше никто не смеялся, несмотря на ужасный акцент, с которым старый Масхуд произнес свою речь. Эсеры и меньшевики явно нервничали, чувствуя, что съезд принимает нежелательное для них направление. Особенно суетился старичок с хохолком на затылке, сидевший в президиуме.

— Не имеете права поднимать вопрос о власти! Съезд неправомочен! Где осетины, где ингуши? А каков состав чеченской делегации? Два-три человека! Я протестую!

Уже знакомый Калмыкову чеченец с чалмой на голове пробирался между рядов, направляясь к сцене. Он был в бурке и башлыке. Под буркой угадывалось ружье.

Поднявшись по ступенькам на сцену, он снял с себя бурку, аккуратно свернул ее и положил на край стола. Поверх бурки бросил башлык, ружье прислонил к трибуне. Все это спокойно, с невозмутимым видом. Потом обратился к тому пожилому эсеру, который читал телеграмму из Нальчика:

— Зачем кричишь? Чечены, чечены! Ты сам кто? Чечен? — В президиуме и в первых рядах засмеялись. — Нет. Для чего тогда за чеченов говоришь? Я чечен. Я буду говорить. А ты молчи!..

— Наша партия не признает национальных различий! — горячился пожилой эсер.

— Что признаешь, что нет, — не знаем, — отмахнулся чеченец. — И знать не хотим. Нам нужна власть, которая хлеб дает, жизнь дает, обычаи наши не обидит! Мы хотим то же самое, что и Кабарда! Советы! Не веришь — идем со мной по аулам. Сам спрашивать будешь. И пусть аллах меня покарает, если я говорю неправду! Все чечены скажут на этом сходе так, как говорят кабардинцы!

Неторопливо накинув бурку и повязав башлык, он взял ружье и с достоинством удалился. Уже с места крикнул:

— Власть народа хотим! Сами выберем, сами поставим, а ты не суй свои вилы в чужое сено!

Снова разгорелись дебаты. Большинство казачества, меньшевики и эсеры старались сорвать работу съезда. Ссылаясь на малочисленность осетинской, чеченской и ингушской делегаций, они утверждали, что съезд не имеет права принимать окончательного решения. Но Буачидзе не отступал.

— Тем не менее съезд остается съездом. Любая делегация, любая фракция имеет право высказывать свою точку зрения и отстаивать её. Предложение о поддержке Советской власти поступило от вполне представительной делегации Кабарды и Балкарии, которая насчитывает сто тридцать человек. Мы должны поставить это предложение на голосование.

В зале поднялся невообразимый шум. Чувствуя, что дело близится к концу, больше всех усердствовали меньшевики и эсеры. Крики, свист, топанье ног. Буачидзе, покраснев от гнева и беспрерывно звоня в колокольчик, тщетно пытался успокоить собравшихся. Что-то крикнув, он натужно закашлялся и отвернулся, согнувшись над спинкой стула. Спина и плечи его вздрагивали от жестокого приступа кашля.

Профессор Боголюбов привстал, но в этот момент Ной обернулся и жестом остановил его, как бы говоря: «Не волнуйтесь, пройдет. Ничего особенного».

«Удивительные люди эти большевики, — с невольным уважением подумал Николай Федорович. — Еле держится на ногах, а туда же — спорит, стоит на своем. И как яростно. Совершенно не жалеет себя! Поразительно!..»

— Итак, — снова заговорил Буачидзе, справившись с кашлем. — Голосуем предложение делегации Кабарды и Балкарии! Кто за установление на Тереке Советской власти, прошу поднять мандаты!

Достаточно было одного взгляда, чтобы определить, что подавляющее большинство сидящих в зале голосовало за власть Советов. В поднятых руках затрепетали красные прямоугольнички.

Стали считать голоса.

— Двести двадцать!

— Кто против?

Буачидзе торжествующе оглядел зал. Поднялось всего несколько десятков рук.

— И подсчитывать не стоит: меньшинство. Таким образом, товарищи, Второй съезд народов Терской области абсолютным большинством голосов принял Советскую власть!

Меньшевики и эсеры демонстративно вставали, гремя стульями, и покидали съезд. Вслед им неслись шутки, иронические замечания:

— Ступайте, откуда пришли!

— Эй, лысый, шапку забыл! Возьми шапку-то, пригодится!.

— На кого ж вы нас, горемычных, покидаете?

— Скатертью дорожка!

Киров и Буачидзе стояли. Лица у обоих были светлы и радостны. Большевики одержали на Северном Кавказе еще одну важную победу.

Тут же решено было послать телеграмму Ленину: «Председателю Совета Народных Комиссаров, товарищу Ленину. Терский областной демократический съезд народов 4 сего марта постановил признать власть Совета Народных Комиссаров».

…Профессор Боголюбов ушел домой в глубоком раздумье. В нем словно произошло раздвоение. По-прежнему оставался пожилой ворчливый человек, упрямо не желавший иметь ничего общего с политикой, но появился и другой — сомневающийся в собственной непогрешимости, пытающийся понять, что происходит вокруг. И тот, второй, думал: «Пожалуй, большевики эти на что-то способны. Люди идут за ними… Может, действительно, они сумеют, придя к власти, облегчить страдания народа?.. Кто знает?.. Поживем — увидим».

Но, как бы то ни было, с того дня профессор Боголюбов перестал злиться, если при нем затевались разговоры о политике.

* * *
На следующее утро съезд в полном составе (за исключением части покинувших его последнее заседание меньшевиков и эсеров) переехал во Владикавказ. Сделано это было потому, что Владикавказ считался столицей Терской области и находился гораздо ближе к Чечне и Ингушетии. Можно было обеспечить большее количество чеченских и ингушских делегатов, не говоря уже об осетинах.

Ехали поездом, тремя составами.

В тот же день Бетал Калмыков по просьбе Кирова пришел к нему в номер гостиницы. Сергей Миронович, как всегда, был бодр, деятелен, хотя и не скрывал некоторой озабоченности.

— Ну, Бетал, — сказал он, усадив гостя. — Провозгласили мы Советскую власть. Хорошо. Но теперь надо повсеместно ее укреплять. Это одна из первостепенных наших задач. Понимаешь?

— Понимаю, Мироныч.

— В селениях и аулах избирайте комиссарами самых бедных крестьян. Тружеников. Разумеется, они должны быть людьми решительными, смелыми и беззаветно преданными делу Ленина…

— Да, но… они ведь почти все неграмотны… как же они будут выполнять свои обязанности? Русский язык тоже плохо знают, а то и совсем…

— Ничего. Не все сразу. Главное — массы должны убедиться, что мы действительно устанавливаем власть бедняков, власть трудящихся. И никого не ждите, слышите, немедленно создавайте Советы.

Калмыков решил тут же высказать мысль, которая тревожила его все эти дни:

— Чтобы разрушить старые порядки и установить новые, нужна сила, Мироныч…

— Какая такая сила? — Киров прищурился, вроде бы не понимая, о чем идет речь.

— Армия, — ответил Бетал.

— Армия? Сам народ — вот тебе готовая армия. Только подними его, убеди в необходимости взяться за орудие? На то ты и большевик. Ты ведь знаешь, что Терский Совнарком еще не имеет воинских частей. Так что, Бетал, не надейся — ни одного солдата не получишь! Понял?

— Трудно, Мироныч. Без солдат — трудно.

Киров отвернулся к окну. Некоторое время рассматривал герань на подоконнике. Поправил волосы рукой, снова глянул на Калмыкова. Взгляд прямой, открытый. Киров никогда не смотрел на собеседника искоса, украдкой, ни в жестах, ни в интонациях его, ни в самом содержании того, что он говорил, не было ничего уклончивого.

— Знаю. Трудно, но возможно. Было бы легко — не поручили бы тебе, Бетал.

У Калмыкова слегка порозовели щеки. Слова Кирова были, ему приятны, хотя и не рассеивали полностью его сомнений.

— Буачидзе и я сейчас нужны здесь и в Кабарду приехать не можем, — добавил Сергей Миронович. — Сам видишь — на вулкане сидим. А на тебя мы надеемся, Бетал. И раз ты избран одним из комиссаров Совнаркома, значит, на тебя надеются многие…

— Я понимаю.

— Хорошо, что понимаешь.

— В Кабарде власть захватили ставленники Временного правительства, — сказал Калмыков.

Киров поднялся со своего кресла, оперся обеими руками о стол, покрытый выцветшей плюшевой скатертью, и твердо сказал:

— Выгоняйте! Нечего с ними церемониться! Ясно?

— Да.

— Но горцам нужно разъяснить, что образ правления эмиссаров Временного правительства мало отличается от того, что было при самодержавии. Землю у князей и крупных землевладельцев отбирайте и передавайте крестьянам немедленно! — Сергей Миронович заглянул Беталу в глаза. — Да что это ты скис?

— Отобрать-то мы отберем землю… — протянул Калмыков. — Да не о том думаю я…

— О чем же?

— Дай мне, Мироныч, хоть роту, и две-три пушки.

— Откуда я их возьму?

— Может, их тех, что в Грозном?

Киров взмахнул ладонью, как отрубил:

— И не мечтай. Из Грозного нельзя трогать ни одного человека, там нефть, бензин. Это позарез нужно нашей Красной Армии. Грозный надо охранять зорко… Вот, смотри, — Киров покопался в ящике стола: — телеграмма от Владимира Ильича… Он просит бензин.

Бетал аккуратно развернул листок своими крупными мясистыми пальцами. Прочел. Задумался… Раз Ленин пишет, значит, надо…

Сергей Миронович молча ждал. Видимо, его беспокоили сомнения Калмыкова. В то же время он отлично понимал, какую сложную и ответственную задачу возлагает на совсем еще молодого большевика.

И Киров предложил выход:

— Есть сведения, что Дикая дивизия вернулась с австрийского фронта и находится сейчас в Нальчике. Поработайте с ее личным составом. Поагитируйте как следует. Я убежден, что найдется немало надежных бойцов, преданных революции! Но самое главное — опора на широкие народные массы. Прежде всего идите к ним! Подымайте их!..

Бетал вышел от Кирова с сознанием всей важности и ответственности порученного ему дела. Но реальных, надежных путей выполнения его пока не видел. Рассчитывать можно было лишь на собственные силы. Вначале, думая, что получит в свое распоряжение красноармейцев, Калмыков предполагал пройти из конца в конец всю Кабарду, начиная с Малой, и повсюду создавать Советы из наиболее энергичных и смелых представителей сельской бедноты, используя в случае надобности вооруженную силу. Теперь такая возможность отпадала, и Калмыков решил, пока суд да дело, собрать под ружье делегатов съезда от Кабарды и Балкарии. Однако если исключить стариков, больных и просто не имеющих огнестрельного оружия, то и этих сил было маловато.

Бетал прошел по длинному гостиничному коридору к себе в номер и, закрыв дверь на ключ, лёг на кушетку. Старые пружины жалобно запели под его грузным телом.

Постепенно комната погрузилась в темноту. Калмыков лежал в прежней позе и в сотый раз мысленно взвешивал все «за» и «против».

Внезапно его осенило: «В России ведь не устраивали революцию в каждом городе и деревне. Революцию совершили в самом сердце страны — в Петрограде. И сразу скинули царя. Тогда другие города и села поднялись сами… Ленин начал сверху. Это мудро. И если мы вначале ударим в Нальчике и там организуем Совет, разве не пойдут за нами все селения и Малой и Большой Кабарды?.. Разве Балкария не поднимется?..»

Утром Калмыков поделился своими соображениями с Кировым и Буачидзе. Они одобрили их.

В тот же день делегация кабардинцев и балкарцев отбыла на родину, предварительно согласовав день и час встречи в Нальчике.

Калмыков выехал через три дня после отъезда своих соотечественников вместе с ингушом Чохом Ахриевым и грузином Палавандашвили.

В пути не обошлось без неприятностей.

Неделю назад на владикавказском базаре сторонники Временного правительства, усвоившего самодержавную политику «Разделяй и властвуй!», спровоцировали резню между осетинами и ингушами. В результате столкновения погибло девять осетин.

Едва поезд, увозивший Бетала Калмыкова, Чоха Ахрнева и Палавандашвили в Нальчик, вышел со станции и достиг семафора, как был остановлен вооруженным отрядом осетин, горевших желанием отомстить за павших родственников и друзей. В вагон, где сидели Калмыков, Ахриев и Палавандашвили, ворвались семь мужчин с обнаженными саблями и револьверами в руках. Вел их высокий, широкоплечий осетин в серой лохматой папахе. По его команде они двинулись по коридору, мимо купе, осматривая всех и задерживаясь лишь там, где находились горцы. Искали ингушей.

Ахриев моментально все понял и решил попытаться незаметно выйти.

— Нет, это не годится, — тихо сказал Калмыков. — Вокруг поезда полно осетин. Далеко не убежишь.

— Что же делать? — внешне Ахриев был спокоен, но лицо его слегка побледнело.

— Вот что, — решительно заявил Бетал: — ты не ингуш, ты — кабардинец. Я буду говорить с тобой по-кабардински, а ты изредка отвечай мне одним-двумя словами, которые ты знаешь, — «пэж» или «валлаги, пэж»[30] И, главное, не волнуйся.

Когда к ним подошли осетины, Калмыков увлеченно что-то рассказывал Ахриеву, положив ему на колени свои крупные кулаки, Он смотрел ингушу прямо в глаза, словно не замечая, что творится вокруг.

— Ну, было у него два быка. Погнал он их за сарай… погнал…

— Пэж… — закивал Ахриев, — валлаги, пэж!..

— Споткнулись быки и упали оба…

— Кто такие? — прервал его осетин в лохматой папахе, слегка тронув Бетала рукоятью револьвера.

Калмыков оглянулся, сделал удивленное лицо, встал и протянул руку:

— Салам алейкум!

— Кто вы? — не отвечая, спросил тот.

— Как кто? Кабардинцы, разве не видишь? Входите — гости будете!

Осетин пропустил приглашение мимо ушей. Взгляд его остановился на Чохе Ахриеве. Ингуш выдержал его не моргнув.

— А ты кто?

Бетал вмешался:

— Алий Кармов. Уорк из нашего села.

— Уорк, говоришь?

— Валлаги, пэж!..

— Обознался я, значит. Похож ты, Кармов, на одного ингуша!.. Громко переговариваясь, они ушли. Ахриев глубоко вздохнул.

— Быстро ты сделал из меня уорка, Бетал…

— Эту резню затеяли дворянчики по чьей-то указке. Видишь, как он себя держит! Мститель! Из ноздрей — пламя! Вот таких в первую очередь надо обезвредить, чтоб не мутили народ. Поджигатели!..

Бетал был прав. Так же, как некогда царские чиновники, так теперь противники большевизма, представители горского дворянства и буржуазии, стремились натравить одну нацию на другую, чтобы отвлечь трудящиеся массы от революционной борьбы. Поводов для этого находилось сколько угодно. Чаще всего подобные конфликты начинались из-за земли. Местные землевладельцы зарились на соседские участки и не скупились на клятвенные заверения, что наделы эти принадлежали еще их отцам и дедам или были завоеваны далекими предками. А раз так, то все, что ныне расположено на спорных землях, — леса ли, реки или города, — их собственность. И возникала длительная вражда, приводившая, как правило, к вооруженным стычкам и кровопролитию.

Резня на владикавказском базаре была лишь эпизодом такой вражды, разгоревшейся несколько недель тому назад между осетинами и ингушами. Вспыхнула настоящая война. Противные стороны укрепились в своих аулах и селениях.

В те дни, когда второй съезд народов Терека переехал в полном своем составе во Владикавказ, в ингушское селение Базоркино отправилась для примирения враждующих сторон делегация во главе с Сергеем Мироновичем Кировым и балкарцем Солтан-Хамидом Калабековым. Калабеков был убит, но Кирову удалось найти путь к примирению и предотвратить назревавшую войну между осетинами и ингушами.

Тем не менее еще долгое время то тут, то там возникали кровавые столкновения.

— К счастью, кабардинцы не были замешаны в этой братоубийственной борьбе, — заметил Ахриев, как бы продолжая прерванный разговор, когда осетины покинули состав и поезд тронулся.

— Кабардинцы, думаю я, более спокойные люди, во всяком случае сегодня, — поддержал его Палавандашвили. — Интересно, в чем тут дело? Может, у вас больше земли?

Бетал пожал плечами:

— С землей у нас, как у всех других горцев. Разница небольшая. Не в этом дело. Земля — удобный предлог для споров. А стравливать народы — на это кабардинские князья и уорки такие же мастера, как и осетинские алдары. От вражды много бед. Пока она не затухнет, мы не будем знать покоя.

Облокотившись на столик, Бетал смотрел в окно вагона.

Мимо проплывали пожелтелые островки прошлогодней нивы, освободившейся от снежного покрова под лучами раннего мартовского солнца, одинокие голые курганы. В тени деревьев, возле железнодорожной насыпи, в низинах и поймах рек снег еще не сошел, — слежавшийся, ноздреватый, как губка, он давно утратил свою белизну и свежесть и приобрел грязновато-серый, пепельный оттенок.

Степь влажно и тяжело дышала, над нею в дрожащем теплом воздухе стлался легкий парок. Он то поднимался вверх, повинуясь идущим от проснувшейся земли властным весенним токам, то снова опускался, касаясь выцветшей изломанной стерни и рыхлых земляных комьев.

— Скоро весна, — задумчиво проговорил Калмыков. — Соскучились по земле люди.

— До сих пор мы не сумели дать землю горскому крестьянству, — подхватил Ахриев. — Если мы хотим, чтобы нам поверили, надо покончить с земельным вопросом раз и навсегда… Раздадим землю — завоюем доверие. Не иначе.

— Вопрос о земле мы у себя давно подняли, — отозвался Бетал. Он понимал, что земельная проблема сейчас больше других волнует Чоха Ахриева; потому что в Чечне и Ингушетии все оставалось по-старому. — Мы отняли у своих князей и коннозаводчиков Зольские и Нагорные пастбища. И пусть не сомневаются — доберемся и до их участков.

— Муртазово, — сказал Палавандашвили, выглянув в окно.

— Здесь белые, — обеспокоенно заметил Ахриев. — Что будем делать? Как нам перехитрить эту собачью свору?

— Покажи мандат, что ты член Терского Совнаркома, окажут тебе великие почести, — мрачно пошутил Калмыков. — А ведь дело наше — дрянь, посмотрите…

Поезд медленно подходил к станции. По обе стороны состава стояли солдаты.

— Да, кажется, влипли, — Ахриев инстинктивно отпрянул от окна.

Палавандашвили достал наган, покрутил барабан, пересчитав патроны.

Поезд плавно остановился, На перроне послышались голоса, шум. И чей-то резкий, металлический голос: «Документы! Извольте предъявить документы!»

К Беталу подошел проводник. По его лицу было видно, что он хочет что-то сказать, но не решается.

— Что случилось? — спросил Калмыков.

Проводник замялся, еще раз пристально оглядел всех троих.

— Они ищут какого-то Калмыкова, — тихо сказал он.

Бетал поднялся, переглянулся с товарищами.

— Нас ищут.

Проводник кивнул, как будто он в этом и не сомневался, и, ничего не объясняя, тихо буркнул:

— Идите за мной. Быстро.

Он впустил их в свое маленькое купе.

— Сидите здесь. И не дышите.

Щелкнул ключ в замке, и они остались втроем.

Купе было узким и тесным. Даже маленький Ахриев испытывал неудобство, не говоря уже о рослом и грузном Палавандашвили, втиснувшемся в угол возле самого окна.

Ахриев шепнул:

— Отодвинься от окна!

— Ты что? Совсем душа, в пятки ушла? — попытался сострить грузин.

— Если по правде, то болтаться на виселице я не хочу Нахожу что занятие не из приятных!

В этот момент возле самых дверей купе раздался тот же окрик.

— Документы!

Загрохотали тяжелые солдатские сапоги. Трое друзей притих ли Палавандашвили отстранился от окна и осторожно задернул его шторкой.

— Документы!

— Ваше высокоблагородие, — послышался чей-то глухой голос возле самой двери в купе, — когда же, наконец, перевешаете вы всех этих христопродавцев-большевичков? Хоть поезда будут ходить по-божески…

Бетал вздрогнул, узнав голос проводника. «Продал, сволочь!» — мелькнуло мгновенное подозрение.

Он выхватил маузер, спрятанный под шинелью. Ахриев и Палавандашвили приготовили револьверы.

— Не беспокойся, — услышали они ответ. — Очень скоро, скорее, чем ты думаешь, братец, мы покончим с большевиками. И поезда будут ходить по-божески.

— Дай господь, ваше высокоблагородие, дай господь…

— Ни одной собаки в живых не оставим, — продолжал все тот же отрывистый, резкий голос, принадлежавший, по-видимому, человеку, который проверял документы у пассажиров.

— Надеемся, ваше высокоблагородие. Россия на вас полагается!

— Кто-нибудь выходил из этого вагона после Владикавказа, любезный?

— Многие выходили. И садились.

— Может, видел троих: один кабардинец с узкими глазами, лицом слегка на калмыка смахивает, другой невзрачный, худой. А третий — великан. Грузин. Не запомнил таких?

— Не видел, ваше высокоблагородие.

— Комиссары… — в голосе белогвардейца послышалось злобное сожаление. — Члены Терского Совнаркома…

— Если б видел, собственными руками предал бы их правосудию, ваше высокоблагородие, — подобострастно отвечал проводник. — Но такие в мой вагон не садились.

— Документы!

Сапоги зашаркали по проходу и удалились. Вскоре раздался пронзительный свисток паровоза, и поезд тронулся. После того как он отошел от станции версты две-три, проводник открыл кyne. И перекрестился.

— Слава богу! Пронесло, — так же хмуро, как прежде, сказал он.

Бетал бросился его обнимать.

— Не надо! Ну что уж… Разве ж я… Если не мы все… народ, значит, то кто же вас охранять будет?..

— Дай бог тебе счастья, — сказал Калмыков.

— Спасибо, генацвале, — добавил Палавандашвили.

— Если бы не вы… — начал Ахриев.

— В Котляревке тоже белые, — перебил проводник. — Вам туда нельзя.

— Знаем, спасибо.

— Перед Котляревкой поезд замедлит ход. Это специально для вас. Прыгайте. Я никого не видел, и вы меня не видели!..

Не доезжая до станции, поезд действительно замедлил ход. Покинув состав, они обошли Котляревскую стороной, потеряв несколько часов, и на полустанке Шардаково сели в поезд, следовавший в Нальчик.

По дороге, уже в Докшукино, выяснилось, что Нальчик тоже занят белопогонниками.

Стемнело. Маленький задорный паровозик с трудом тащил на подъем четыре старых разболтанных вагона. Ехали почти шагом, и прыгать здесь было уже легче, А плотный густой туман, поднявшийся из поймы реки и затянувший все вокруг сплошной серой пеленой, помог им добраться до города незамеченными.

Бетал был настроен на шутливый лад:

— Видите, аллах помогает большевикам: прячет от белогвардейцев. Туману напустил. А еще говорят, что бога нет…

— Опять шутишь, — озабоченно заметил Ахриев. — Как бы не заблудиться нам.

— Не заблудимся.

— Того и гляди — нарвемся на белых.

— Чем это они тебя напугали?

— Напугали не напугали; а следы их нагаек еще не зажили на моей спине, — зло сказал Ахриев.

Вскоре Калмыков и его спутники подошли к низенькому турлучному домику на окраине города. На стук вышла сгорбленная маленькая старушка.

— О! Бетал! Входи.

— Ягудан дома?

— Сейчас придет.

Трое мужчин вошли в комнату, разделись. В каморке, освещенной тусклой керосиновой лампой, было тепло — в печи потрескивали дрова.

Открылась дверь, и вошел хозяин, щупленький невысокого роста тат[31], одетый в старенькое пальто и сапоги. Поздоровавшись с гостями и сняв пальто, он сказал:

— Чежоков и Серебряков подозревают о вашем прибытии. А за твою голову, Бетал, обещана награда — десять тысяч рублей.

— Ого! Неплохо они меня оценили! Как считаешь, Ягудан?

— Мой дом пока вне подозрений, — сказал Ягудан. — Но все же, думаю я, вам лучше находиться в разных местах.

— Пожалуй, ты прав, — согласился Калмыков. — Схватят одного из нас, — другой что-то сделает.

— Тогда ты. оставайся у меня, Бетал, — решил хозяин, — а друзей твоих я устрою у других товарищей.

Ахриев и Палавандашвили ушли с Ягуданом, а Бетал спустился в подвал, где уже не раз скрывался от белогвардейских ищеек. Там было сыро и темно, неприятно пахло сырыми шкурами и шерстью, сложенной под кроватью. Но выбирать не приходилось. Калмыков, не раздеваясь, лёг на кровать и укрылся шинелью.

Заснул он мгновенно.

* * *
На другой день, как было условлено еще во Владикавказе в подвале, где Калмыков провел ночь, стали собираться бывшие делегаты второго съезда народов Терека от Кабарды и Балкарии Новости, Принесенные ими, были неутешительны.

По Нальчику слонялось немало белогвардейских солдат и офицеров, и это наводило на мысль о том, что планы большевиков перестали быть тайной для контрреволюции Иначе почему бы это комиссар Временного правительства Хамид Чежоков и деникинский полковник Заурбек Даутоков-Серебряков, словно гонимые необъяснимым беспокойством, разъезжали целый день по улицам города на пулеметной тачанке, останавливаясь то возле солдатских казарм то в тюремном дворе.

Наконец стало известно, что численность войск нальчикского гарнизона в последние дни заметно увеличилась.

Выслушав всех, Бетал сообщил о своем решении перебраться отсюда, с окраины, в центр города, с тем чтобы быть в курсе событий.

— Завтра базарный день, — сказал Калмыков. Держите своих людей нынешней ночью поблизости от рынка. Это приказ. А начнем завтра утром. Медлить нельзя. Если господа белопогонники, пронюхав о наших замыслах, стянут сюда войска, — все пропало.

Договорившись о деталях предстоящей операций, горцы стали по одному, по двое расходиться. Уходили задами, через огород Ягудана, на котором еще оставались заросли прошлогоднего бурьяна и кукурузные бодылья.

Когда совсем стемнело, Калмыков и трое товарищей, оставшихся с ним, переоделись в белогвардейскую форму и тоже покинули подвал.


…Бетал шел по Воронцовской улице, зорко вглядываясь в темноту.

На нем был короткий полушубок армейского образца, отороченный серым каракулем, такого же меха папаха на голове, на плечах — полковничьи погоны. За ним, на почтительном расстоянии, вышагивали три сопровождавших его «нижних чина».

Изредка навстречу им попадались солдаты. Они испуганно вытягивались перед Беталом и вскидывали руку к козырьку фуражки. Он небрежно козырял в ответ и спешил дальше.

Рядом с базарной площадью, в этот час совершенно безлюдной, в самом центре города[32], стояла гостиница, принадлежавшая купцам Шуйским. Калмыков, не колеблясь, вошел в слабо освещенную фонарем парадную дверь. «Солдаты» — за ним.

В просторной гостиной, за круглым столом внушительных размеров несколько офицеров играли в карты. Между ними завязался спор. Рыжий поручик с порозовевшим от гнева лицом говорил одному из партнеров:

— Извольте возвратить мне взятку, юнкер! Пора бы знать, что дама старше валета!

— Не сердитесь, милейший, — уговаривал его юнкер;— вот-с, возьмите. Я просто ошибся! Но, будь я проклят, если понимаю, почему в картах дама валета бьет!

Остановившись посреди комнаты, Бетал сурово разглядывал расшумевшуюся компанию. Заметив его, они вскочили один за другим.

На мгновение в гостиной воцарилась тишина.

— Нашли чем заняться, поручик! — жестко сказал Калмыков. — Смотрите, проиграете так большевикам и Россию в картишки…

— Простите, господин полковник, мы зашли только немного согреться, — щелкнул каблуками рыжий поручик.

— Патрулируете?

— Так точно-с! Офицерский патруль!

— В гостинице есть свободный номер?

На лице поручика тотчас появилось подобострастное выражение.

— Если даже нет, заставим найти! — браво воскликнул он и, не ожидая приказания, помчался на второй этаж. Через несколько минут он снова спустился вместе с хозяином.

— Номер к вашим услугам, господин полковник!

Бетал оглянулся на сопровождавших его «солдат», которые чинно стояли у дверей, изредка переминаясь с ноги на ногу. Хозяин перехватил его взгляд:

— Не извольте беспокоиться: им также-с отыщется местечко! А засим — пойдемте-с, я покажу вам комнату!

Калмыков хотел было последовать за хозяином, но его несмело остановил поручик. Запинаясь, он сказал, понизив голос:

— Господин полковник… Я, конечно… Но, видите ли, я являюсь старшим патрулем… И мой долг… Не взыщите, я ведь на службе, при исполнении, так сказать!

— Ах, вот что, — рассмеялся Калмыков. — Так бы сразу и говорили. Это хорошо, что вы знаете службу. Вот, прошу вас, — и он протянул поручику документ.

В мандате было написано:

«Настоящий выдан Терским окружным атаманом черкесскому князю, его высокоблагородию, полковнику Пшибитокову. Атаман посылает его в город Нальчик для организации борьбы с большевиками.

Всем военным чинам, а также представителям гражданской окружной администрации надлежит оказывать князю Пшибитокову всяческое содействие». Печать и подпись.

Читая, поручик все больше розовел и вытягивался. В конце концов он застыл, словно изваяние, и, возвратив мандат мнимому князю, запинаясь, пролепетал:

— Простите великодушно, ваше сиятельство… При исполнении, так сказать, служебных обязанностей… Не сочтите за дерзость…

— Ничего, ничего, молодой человек, — снисходительно похлопал его по плечу Бетал.

— Прикажете известить Чежокова о вашем прибытии?

— Не нужно. Я утром встречусь с ним сам.

— Как вам будет угодно!

Стремясь поскорее избавиться от этого не в меру услужливого поручика, Калмыков сказался уставшим и попрощался:

— Спокойной ночи!

Поднявшись на несколько ступенек, он вдруг остановился, видимо, вспомнив о чем-то, и обернулся:

— Поручик, подойдите сюда!

Тот повиновался.

— Те трое солдат, что со мной, должны обойти за ночь всех моих агентов, — понизив голос, заговорщически прошептал Калмыков. — Дайте указание, чтобы им никто не помешал…

— Слушаюсь, господин полковник! — отчеканил поручик, давно мечтавший отличиться по службе. Теперь, казалось, ему такой случай представился. — Я выдам пропуска, и ни одна душа им не помешает!..

— Вот и отлично! Благодарствую!

Но молодому офицеру вовсе не хотелось прекращать разговор. Внушительный вид Бетала, его одежда и манера говорить — все это рождало в. романтической голове поручика самые радужные надежды. Шутка ли, он теперь накоротке с князем Пшибитоковым, выполняющим поручение государственной важности!

— Стараемся, ваше сиятельство, хотя патрульная служба, доложу я вам, занятие самое неблагодарное-с. Да и поведение солдат оставляет желать много лучшего. Приходится нажимать!

— На картишки?

Поручик смутился и поспешил переменить тему:

— Мы ищем одного видного большевика, — сказал он доверительным тоном, — по имени Бетал Калмыков. Я надеюсь, вы…

— Будьте покойны…

— Мы до сих пор не смогли обнаружить, где он скрывается. А нам из-за него, господин полковник, ни дня, ни ночи…

— Охотно верю, — усмехнулся Бетал. — Думаю, что смогу помочь. Не унывайте. И — выше голову!

— Вы бы оказали нам неоценимую услугу, указав на его след!

— Зачем след, его самого найдем!

— Помоги вам бог!

Рыжий поручик наконец удалился. Бетал пошел в свой номер в сопровождении хозяина, который, пока они разговаривали, скромно стоял в сторонке…

Комната была безвкусно обставлена старой мягкой мебелью и освещена несколькими голубыми бра в виде свечей. На полу лежал большой, порядком вытертый ногами постояльцев ковер дагестанской работы, на столе — плюшевая скатерть со свалявшейся бахромой.

Бетал не обратил никакого внимания на всю эту поблекшую роскошь. Он снял полушубок и повесил на спинку кресла. Запер дверь и, не раздеваясь, лёг на тахту, положив обутые в сапоги ноги на край стула. Маузер отстегнул и пристроил у изголовья.

В полночь его разбудили три его спутника. Они принесли хорошие известия.

В городе уже было полным-полно горцев. Почти все селения прислали людей, и каждый час прибывали новые. Придраться ни к чему было нельзя: люди ехали «на базар». На быках, на лошадях, на арбах и одноконных бричках везли они «на продажу» сено и кукурузу, просо и шкуры, бурки и сыр. Многие приезжали верхами. На возах, под сеном и иными «товарами» позванивало оружие: все знали, что дело предстоит горячее.

Убедившись, что все идет, как задумано, Калмыков успокоился и снова улегся, по-прежнему одетый, но долго не мог заснуть, несмотря на усталость. Он лежал, закрыв глаза и терпеливо дожидаясь рассвета. Только под утро забылся чутким, беспокойным сном.

Первые солнечные лучи, коснувшиеся лица, разбудили его. Бетал вскочил, подбежал к окну. Было еще рано. На небосклоне едва показался край солнечного диска. Большое красное солнце лениво выплывало из-за горизонта, щедро обливая золотом снежные вершины гор, городские крыши и окна, церковные купола и кроны деревьев.

* * *
Едва рассвело, как городской базар, шумный и многолюдный, зажил своей обычной жизнью.

Торговля шла смешанная. И сено, и дрова, толстые чинаровые кряжи, и скот продавались вместе, в одном ряду, и оттого шум и суета все возрастали. Базар разноголосо гудел, пестрый, бурливый, яркий.

Калмыкова беспокоило одно обстоятельство. Оказалось, что далеко не все горцы, поднятые делегатами недавнего съезда терских народов, были сосредоточены в городе. Большая Часть их оставалась в селениях Коширской, Калашбихабла, Мисостово и Кундетово. Наконец, далеко не все четко представляли себе, куда и зачем они едут, как развернутся дальнейшие события, что каждый из них должен делать и кому подчиняться. Словом, страдала организация. Одно они знали твёрдо: царя не стало, но отэтого мало что изменилось: по-прежнему землей владели господа; нищие — нищенствовали, а голодные — голодали. Власть, заменившая царскую, ничего, кроме новых бед и поборов, не принесла трудящемуся горцу.

А большевики вели борьбу за «раздел земли и воды» поровну между всеми крестьянами. Ради этого стоило садиться на коня и перепоясаться старинным дедовским кинжалом.

Делегаты, вернувшиеся со съезда, рассказали своим односельчанам о событиях в Пятигорске и Владикавказе, и этого было достаточно, чтобы всколыхнуть народ.

Почти каждое селение снарядило группу всадников для похода на Нальчик. Горцы достали с запыленных чердаков свои старые ружья, навострили затупившиеся сабли, за которые многие не брались со времен Шамиля, и тронулись в путь за землей и волей. Всем обществом для безоружных найдено было оружие, для безлошадных — оседланные кони.

Самые смелые и мужественные, те, кто рожден для славных дел, достойных джигита, отозвались сегодня на призыв русского большевика Кирова.

С разных концов Кабарды и Балкарии тянулись к городу конные отряды повстанцев. Это не могло больше оставаться незамеченным. Очень скоро, почуяв неладное, попрятались патрули и стражники, рассудив, что лучше выждать, чья возьмет в назревающем столкновении, чем соваться в воду, не зная броду.

Когда спящего Чежокова разбудили в этот неурочный час, он хотел было обозлиться, но, услышав доклад о необъяснимом скоплении в городе вооруженных крестьян, мигом вскочил с постели. Облачившись, он поспешил в управление округа и, войдя в свою резиденцию, первым долгом бросился к телефону. В то утро по всей линии гремел его голос.

В распоряжении большевиков не было телефонов, но и они не дремали.

…Перед тем как покинуть гостиницу, Бетал Калмыков сорвал, с полушубка погоны.

— Хватит, — швырнув их под кровать, вполголоса сказал он. — Сослужили вы мне свою службу — и довольно…

Когда он надевал через голову портупею и прилаживал на боку маузер, в дверь постучали.

— Кто?

— Свои.

— Открывай!

Калмыков узнал голоса Ахриева и Палавандашвили.

— Порядок, Бетал! — широко улыбаясь, возбужденно заговорил Чох Ахриев. — Все идет, как мы рассчитывали…

Более сдержанный Палавандашвили сказал:

— Большинство Дикой дивизии — наши! Часть офицеров арестована и сидит в помещении гауптвахты… Два-три офицера пытались оказать сопротивление, ну и солдаты их прикончили. Мы не смогли удержать…

— Беды большой нет, — сказал Калмыков. — По крайней мере, они уже не выступят против нас с оружием.

— Единственная надежда Чежокова — полк из местных уорков, — продолжал Палавандашвили. — Мы не решились без твоего приказа идти туда.

— Правильно сделали. В этом полку — все князья и дворяне нашего края. Фанатики… Доберемся и до них…

Он не договорил: за окном гостиницы послышался дробный цокот копыт. Бетал слегка отодвинул портьеру: это был конный эскадрон.

— Вот и они… — протянул он. — Кажется, отсюда теперь не выйти.

— Они обнаружили наших, — сказал Ахриев. — Больше медлить нельзя. Пора начинать!..

— Пора!

…Базар между тем уже не мог вмещать скопившиеся здесь толпы народа и все прибывающих вооруженных всадников. Узенькие улочки и переулки, ведущие к базарной площади, были запружены людьми, бричками, арбами. Над толпой стоял нестройный гул голосов, то там, то здесь раздавалось конское ржание. Все чего-то ждали, и напряженное ожидание это вот-вот готово было прорваться неожиданным и бурным всплеском долго сдерживаемой людской энергии и силы.

Все взоры были обращены к Гостинице Шуйских.

И вдруг на одном из ее балконов затрепетало на ветру красное знамя.

Тотчас же все пришло в движение. Засверкали клинки и вороненые дула винтовок. Звон копыт наполнил полусонные прохладные улицы города. Где-то хлопнул выстрел. Еще и еще… Гостиницу окружили повстанцы. На балконе появились Бетал Калмыков и его соратники. Бетал поднял руку, требуя тишины. Толпа чуть притихла.

— Товарищи! Люди труда, собравшиеся здесь, к вам наше слово! — громким голосом начал Бетал. — Ненавистного царя свергли, но законы его остались. Кому и знать это, как не вам! Разве не сидят на ваших спинах князья и уорки, как сидели прежде?

— Верно!

— Так оно и есть! — раздался хор голосов.

— Разве нашими участками не распоряжаются господа, как это было при царе?

— Да! Правильно говоришь!

— Долой князей!

Калмыков говорил просто, совсем по-крестьянски, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, чтобы быть услышанным всеми, и изредка взмахивал своей большой крепкой рукой, как бы подтверждая этим жестом сказанное.

— Так решайте же сами, трудовые люди, — гремел над площадью его голос: — можем ли мы вечно жить обездоленными и обделенными, голодными и несчастными? Подумайте, разве не рождены мы для такого дня, как сегодня?.. Вы уже слышали о съезде, который проходил, в Пятигорске и Владикавказе, — на нем была провозглашена Советская власть! Наша власть! И я говорю вам: кто хочет свободы, кто хочет навеки избавиться от рабства и получить землю, — идите за Советской властью!.. Хотите ли вы, люди труда, жить свободно, по своему разуму и умению?

— Хотим! — раскатилось по площади.

— Хотите ли, чтобы земля и вода стали вашими?

— Хотим! — грянуло еще сильнее.

— Готовы ли вы с оружием в руках установить власть трудящихся, власть Советов?

— Готовы!

— Тогда — вперед! И пусть будет проклят тот, кто отступит!

…Бурлящий поток двинулся вслед за Калмыковым. И, казалось, не найти в мире силы, которая способна была бы остановить или хотя бы сдержать напор этой лавы, неумолимо катившейся вверх по Воронцовской улице.

Пешеходы, случайно оказавшиеся впереди, спешили сойти с дороги. Городские обыватели торопливо закрывали двери и ставни, запирали ворота на все засовы.

У самого входа в церковь стоял вчерашний поручик с несколькими патрульными. Он был изрядно навеселе и слегка покачивался на нетвердых ногах, недоуменно разглядывая приближавшихся всадников. Затем взгляд его упал на красное знамя, развевавшееся в первых рядах, и он ринулся вперед, крикнув:

— Патруль, за мной!

Поручик выхватил на бегу пистолет и наткнулся на Бетала Калмыкова. Подняв глаза, он мгновенно отрезвел:

— Гос…подин… Господин полковник… Ваше высокоблагородие! Что же это? Как же?

Слегка придержав лошадь, Бетал нагнулся, ловким движением сорвал с поручика погоны и швырнул их в грязь. Тот ошалело смотрел на Калмыкова, все еще не в состоянии сообразить, что же произошло. Минуту спустя рыжий поручик смешался с толпой и скрылся в одном из дворов.

Справа, у входа в сад, находился одноэтажный кирпичный дом, Некогда здесь размещался Кабардинский суд, а теперь — управление Нальчикского округа, где председательствовал один нз эмиссаров Временного правительства — Хамид Чежоков.

Полковник Чежоков, окруженный офицерами, продолжал яростно вертеть ручку телефонного аппарата, когда в управление ворвались Бетал Калмыков и его товарищи.

Офицеры потянулись было к оружию.

— Спокойно, господа, спокойно, — шевельнув маузером, предупредил их Бетал. — Не вызывайте осложнений!

— Ты не имеешь права! — смерив Бетала бешеным взглядом, закричал Чежоков. — Мы — власть!

— Бывшая. Теперь уже не власть!

— Нас выбирал народ!

— Князья и дворянство вас назначали, — возразил Бетал и, подойдя к окну, выбил его прикладом маузера. — Смотри, разве это не народ?

В прокуренную темную комнатушку ворвался гневный, могучий голос толпы. За окном все кипело. То там, то здесь, как яркие сполохи пламени, вспыхивали красные знамена.

— Именем Советской власти вы арестованы! — торжественно сказал Калмыков. — Сложите оружие!

…В тот же день в большом зале городского реального училища открылся первый съезд трудящихся Кабарды и Балкарии. Это произошло восемнадцатого марта тысяча девятьсот восемнадцатого года. В Кабарде и Балкарии была установлена Советская власть.

Но просуществовала она всего четыре месяца. Вскоре сюда ворвались белогвардейские банты Деникина, Шкуро и Даутокова-Серебрякова…

Пожарами и кровью был отмечен их путь…

РАСПРАВА

Изредка над сонным ущельем раздавались гулкие раскаты орудийных выстрелов, и далекий взрыв ухал где-то за казачьей станицей. Словно напуганные гулом, сухо трещали в ночи болтливые пулеметы. Потом все затихло. Ночь глохла, завернувшись в непроницаемую черную бурку.

Ни шороха, ни дуновения ветерка, ни шума говорливой горной реки.

Тишина…

Но вот за поворотом дороги, на выходе из ущелья, послышались странные звуки, будто лопалась на сковородке жареная кукуруза. Это захрустел под колесами бричек придорожный ледок.

Подводы, которые сопровождал Эдык Калмыков, третьи сутки находились в пути. Лошади с трудом передвигали ноги. Женщины и дети, сидевшие в повозках, закутавшись в одеяла, мужчины, упрямо шагавшие рядом по заледенелой дороге, были утомлены до предела.

Но об отдыхе никто не думал. Все знали, что люди Хамида Чежокова и Даутокова-Серебрякова давно подняты на ноги, чтобы выследить и перехватить этот мирный обоз. Во все концы Кабарды разослал белогвардейский полковник Серебряков свое категорическое предписание: «Семью Калмыкова и всех находящихся при нем жителей селения Хасанби арестовать и препроводить в Нальчик».

Но отдать такой приказ было легче, чем исполнить его: подводы Эдыка двигались окольными тропами и пока что обозу удавалось избегать встреч с белыми.

…Старая, заброшенная дорога, выйдя из теснины, протянулась в степь, через убранные кукурузные поля.

Впереди, взяв под уздцы лошадей первой брички и сутулясь от усталости, шел постаревший за эти годы Эдык Калмыков.

Пар из лошадиных ноздрей забивался ему за воротник бешмета, замерзшая на шапке и башлыке ночная роса, оттаивая от теплого дыхания лошадей, мелкими каплями стекала по щекам и подбородку.

Когда дорога миновала кукурузное поле и повернула к спящему селению, горизонт уже слегка посветлел.

Эдык спешил и без конца понукал коней. Во что бы то ни стало нужно было до рассвета покинуть это открытое место.

А лошади шли все медленнее, спотыкаясь и опуская головы.

Но вот длинное село кончилось, обоз выехал за околицу, Эдык облегченно вздохнул.

— Слава аллаху, — сказал он. — Кажется, прошли…

И тут он увидел темные силуэты верховых, отделившиеся от края аула, и по спине у него пробежал неприятный холодок.

— Несет кого-то нелегкая…

Всадники быстро догнали обоз. Старшего среди них Эдык Калмыков, несмотря на полумрак, узнал сразу. Это был сын местного богатея Хапачева. Ничего хорошего беженцам не сулила подобная встреча.

Между тем, Хапачев обратился к Эдыку:

— Разве так поступают истинные адыги? — вкрадчиво заговорил он. — Как можно, проезжая мимо, не побывать в гостях у того, кто никогда не забудет услуги, оказанной ему сыном твоим Беталом? Мой отец рад приветствовать вас в своем доме, уважаемые путники! Добро пожаловать!..

— Нет, парень, — неохотно отозвался Эдык, настороженно вглядываясь в лица всадников. — Не нам делить кусок хлеба в гостях. Нет у нас времени: едем в Астемирово на похороны нашего родственника…

— На похороны? — слегка ухмыльнувшись, переспросил Хапачев. — Кто же этот бедный родич семьи Калмыковых, что безвременно покинул наш земной мир? Дай аллах ему доброго житья на том свете… Однако, если не обманывают меня глаза, ваши кони валятся с ног от усталости, да и у вас самих вид не очень-то бодрый. Возвращайтесь, будьте гостями…

Эдык насупился, оглядел своих спутников.

Он не знал, как ему поступить. С одной стороны, Калмыков-старший отлично понимал всю опасность такой остановки, с другой — он не знал, как поведут себя Хапачевы в случае отказа, не заставят ли повернуть назад силой. Да и непривычно было нарушить вековой обычай — «адыге хабзе».

Спутники Эдыка, охваченные тревогой, молча стояли вокруг него.

— А вот и отец, — сказал всадник. — И он скажет, что нам будет приятно видеть вас своими гостями.

Старшему Хапачеву было за пятьдесят. Он был невысок ростом и грузен. Сидел на неоседланной лошади. Не по возрасту бодро спрыгнул с коня и быстрыми шагами подошел к Эдыку.

— Приветствую тебя, уважаемый Эдык, чье имя я много раз слышал, но кого не довелось мне увидеть до сегодняшнего счастливого дня, — он протянул Калмыкову обе руки. — Как решились вы проехать мимо моего дома, зная, что я живу здесь? Разве могу я до последнего моего часа не помнить, что сделал для меня твой сын? Насмерть буду обижен, если не погостишь у меня!..

Эдык опустил голову, размышляя. Он знал, что означала фраза старика о Бетале.

Дело в том, что Хапачев принадлежал к числу княжеских приближенных, имел собственный довольно большой магазин и добротный дом, обнесенный внушительной каменной оградой. Имел он обширный сад и приусадебный огород, чем отнюдь не могли похвастать его односельчане. Словом, это был один из самых состоятельных людей в ауле.

Когда революционные отряды Бетала Калмыкова захватили село, чтобы установить в нем Советскую власть, несколько бойцов из крестьян, люто ненавидевшие богатеев, решили без приказа уничтожить все постройки Хапачевых. Как раз когда они поджигали добротный длинный сарай, появился Бетал и строго-настрого запретил всякое самоуправство.

— Сейчас же погасите огонь! — гневно закричал он, не слезая с коня. — Нечего сжигать то, что скоро может пригодиться нам самим. Все имущество князей и их подпевал не сегодня-завтра станет нашим… Как только мы установим повсюду Советскую власть!

Старик Хапачев расслышал далеко не все и по-своему истолковал заступничество Калмыкова. Он самодовольно решил, что Бетал спас его владения не бескорыстно, а из желания поближе сойтись с хозяином дома.

— Не стойте же, поворачивайте коней к нашему дому! — повторил он.

Эдык недоверчиво отнесся к этому неожиданному гостеприимству, но сознание, что он нарушает национальные традиции, заставляло его колебаться. Все же он опять возразил, хотя и без прежней решимости:

— Спасибо на добром слове. Однако нам нужно ехать в Астемирово.

— Храни вас аллах от этой поездки, — замахал руками хозяин, — там сейчас неспокойно, везде воюют, брат на брата поднимает руку.

Хапачеву было доподлинно известно, что в Астемирово находится штаб красных повстанческих отрядов. Знал он также, что там пребывает и Бетал Калмыков вместе с каким-то прославленным комиссаром из грузин. Но, верный своей постоянной привычке хитрить, он сейчас не сказал об этом Эдыку и продолжал упрямо настаивать на своем:

— Поверь, Эдык, до гроба не забуду услуги твоего сына. И говорю я это от чистой души — за пазухой не держу камня. Клянусь, ради Калмыковых жизни не пожалею, голову подставлю под пулю!.. Поворачивайте в мой дом, будете в нем почетными гостями! А туда, куда вы направляетесь, не пройдете — кругом кадеты… Но если так уж хотите, то пусть только солнце взойдет, и я сам провожу вас в Астемирово.

Последний довод произвел впечатление на Эдыка.

— Что будем делать? — спросил он у одного из своих друзей, Ибрагима Мальбахова.

— Как скажешь. Но, думаю я, лучше бы не сворачивать нам с прямого пути.

Женщины и дети, сидевшие на подводах, молчали, но по их лицам видно было, что они замерзли, не выспались и не дождутся окончания затянувшегося спора. Конечно же, все они нуждались в отдыхе.

Эдык оглядел их внимательным взглядом и решительно дернул коней под уздцы.

Когда подводы въехали во двор хапачевской усадьбы, женщин и детей тотчас же увели в отдельную комнату, а мужчин пригласили в кунацкую. Не прошло и нескольких минут, как внесли дымящуюся баранину, пасту и другие блюда.

В кунацкой сидели на циновках — сам Эдык, Мат Мамухов, Ибрагим Мальбахов и Хажбекир Хажимахов. Наконец в кунацкую вошел сам хозяин в сером атласном бешмете. Тугой живот был стянут тонким серебряным пояском, на котором болтался небольшой черный кинжал. Из нагрудного кармана свисала серебряная цепочка часов.

— Пора и закусить, уважаемый Эдык, — сказал хозяин, садясь и закатывая рукава. — Бисмиллаги рахман рахим![33]

Гости еще не успели отведать жареного мяса и ароматной пасты, как вошел сын Хапачева, держа в одной руке штоф русской водки, а в другой — объемистый кувшин с хмельной махсымой[34].

Глянув на него, Эдык вздрогнул: на черкеске молодого Хапачева красовались офицерские погоны. Тот скользнул глазами по гостям и ехидно улыбнулся:

— Замерзли? Отогревайтесь, выбирайте, кому что нравится!

— Когда на столе стоит хорошая кабардинская махсыма, — сказал старик Хапачев, — не станем мы пить русскую водку. — Он налил полную чашу махсымы и протянул Эдыку.

Тот принял чашу обеими руками, кивнув в знак благодарности.

— Пусть в этом доме всегда будут живы добрые обычаи предков, пусть на вечные времена поселятся здесь покой и душевность. Я пью за то, чтобы слова хозяев были правдивы, а дела ясны и правильны!

Эдык Калмыков немного отпил из чаши и передал ее старику.

Хапачев поджал губы. Не понравился ему тост. Он понял, что гости ему не доверяют. Однако согнал с лица недовольное выражение и, широко улыбнувшись, сказал:

— Да будут слова твои угодны аллаху! Вы все оказали мне сегодня такую честь, которую я не заслужу вечно. Разве не знаю я Бетала Калмыкова? Разве не он спас от огня мое добро, когда большевики заняли аул и хотели предать огню все, что я строил своими руками? Клянусь, не забуду этого!

Он помолчал немного, как бы сдерживая волнение, и продолжал уже другим тоном:

— А вы-то сами как очутились в этих местах? Слыхал я, правда, вроде бы в вашей стороне кадеты захватили все… до единого села?.. Да, время теперь лихое, не знаешь, куда судьба повернет… С большевиками с вечера спать ложимся, а поутру встаем с кадетами. Не знаешь, перед кем шапку ломать… А вы, значит, в Астемирово путь держите? Опасно там, не добраться, пожалуй, хотя само селение будто бы в руках большевиков и, говорят люди, сын твой там — самый главный начальник… А вы, гости дорогие, не таитесь от меня, расскажите всю правду. Аллах свидетель, одного добра вам желаю…

Эдык нахмурился. Меньше всего сейчас он был склонен к откровенным разговорам.

— Нам хотелось бы отдохнуть с твоего позволения, — сказал он. — А за угощение — благодарим.

— Как вам угодно, — поднялся хозяин и повернулся к сыну: — Давай-ка, молодец, услужи дорогим гостям, которые оказали честь нашему дому…

Молодой Хапачев отодвинул в сторону низенький столик с едой и напитками и приготовил постели. Эдыку он постелил на массивной деревянной кровати, а остальным — на полу.

— Приятного сна, — сказал старик и вместе с сыном вышел из кунацкой, тихо, без стука притворив за собою дверь.

Эдык не сомкнул глаз, он весь был во власти смутной тревоги. Не прошло и часа, как он разбудил Хажбекира Хажимахова.

— Сходи во двор, осмотрись.

Хажбекир вышел и вскоре возвратился. Лицо его было спокойным.

— Все тихо, но похоже, что кто-то верхом покинул усадьбу… у коновязи не хватает коня. Но, может, мне и показалось. Туман сел. А в комнате женщин свет не горит…

— Не нравится мне все это, — покачал головой Эдык.

— Почему?

— Больно уж красноречив торгаш, так и разливается соловьем. И сын у белых служит.

— Хозяин уважает наши обычаи.

— Если бы только так.

— Валлаги, ты слишком подозрителен, Эдык. Думаю я, он нам зла не желает.

— Как знать… — Эдык прищурился и потер рукою высокий лоб. — Ехать пора. Распрощаемся с хозяевами, скажем спасибо за еду и за отдых и уедем.

Стали собираться к отъезду. Узнав, что гости поднялись, снова пришел старик Хапачев.

— Удивляешь ты меня, Эдык, — обиженно сказал он. — Побыл несколько часов и запрягаешь коней. Задержись ради аллаха, не оставляй в моем сердце обиды!

— Беркет бесын[35], уважаемый, — поклонился Эдык. — Не сомневаемся в твоей доброте и щедрости, но мы должны ехать… Подводы готовы, пора… За гостеприимство — благодарим, и дай аллах тебе здоровья и бодрости!

Хозяин был явно растерян.

— Там стреляют… Война там, Эдык…

Эдык внимательно оглядел двор и вдруг резко повернулся к Ха-пачеву:

— Где сын? Что-то не видно его. Попрощались бы…

Хапачев потупился. Он был в явном затруднении.

— Сын? Сын… это… родственник заболел, да и по торговым делам надо ему… Послал я. Скоро вернется.

— А следовало бы попрощаться, — повторил Эдык, отходя к подводам, на которых уже сидели его домочадцы и родственники, готовые продолжать нелегкий и опасный путь. Но им не удалось даже выехать из усадьбы. На улице послышался топот копыт, и в распахнувшиеся ворота на взмыленных лошадях влетело человек двадцать всадников во главе с участковым приставом Адельгери Астемировым. Они моментально окружили небольшой обоз.

— Связать! — заорал пристав.

Всадники спешились. Сопротивление было бесполезно: защелкали затворы винтовок, со всех сторон на беженцев смотрели вороненые дула.

Эдык узнал нескольких уорков из белогвардейского полка Серебрякова. На плечах у них поблескивали новенькие погоны.

Когда Эдыку скручивали за спиной руки, он увидал среди других и хозяйского сына, — из-под папахи выбивался его черный чуб. Он стоял рядом с Астемировым и, улыбаясь, что-то говорил ему, хлопая себя по голенищу рукояткой нагайки.

Бледный, без кровинки в лице, выступил вперед хозяин дома.

— Видит аллах, не виноват я… — забормотал он, разводя руками, — да и что я могу поделать против такой силы?.. Разве сумею защитить вас?.. Видит аллах, не сумею! Но помни, Эдык, дорогой, вовек не забуду этого страшного дня… Знал бы, что так случится, дал бы тебе свой фаэтон, и мои кони давно умчали бы тебя в безопасное место!

Эдык ничего не ответил. Но взгляд его, полный ненависти и презрения, был понятнее всяких слов. Глаза его сузились, стали колючими и холодными. Была в них и непередаваемая гадливость, будто он только что наступил на змею, и с трудом сдерживаемая ярость, и в то же время упорство, готовность встретить свою судьбу лицом к лицу.

Старик Хапачев не выдержал этого взгляда, он опустил голову, как-то неестественно вскинул вверх короткие руки, словно призывая небо в свидетели, и, круто повернувшись, подошел к Астемирову.

— Если уважаешь мои седины, господин пристав, — громко, так, чтобы слышал Эдык Калмыков, сказал он, — не делай с ними ничего в моем дворе, будь милостив! Не хочу я понести с собою в могилу чужие грехи. Увози отсюда их — и аллах тебе судья!..

Пристав не обратил никакого внимания на слова старика. Он резко дернул коня за повод и подъехал к связанному Калмыкову. Окинул его злобным взглядом.

— Что, думал — не найдем тебя? Зови теперь сына своего, этого жалкого хвастуна, который грозился покончить с нами. Может быть, он тебя выручит? Как бы не так! — пристав сплюнул. — Всю свою паршивую жизнь ходил твой сын в дырявых гуаншариках! Собакой жил, собакой и сдохнет!

— Кто лает вроде тебя, тот собака! — раздался с подводы громкий голос Быбы, жены Эдыка.

Это еще больше распалило Астемирова.

— Обыскать! — приказал он. — Всех до одного — и детей, и взрослых.

Несколько человек с видимым удовольствием приступили к обыску. В клочья, изорвали подушки, одеяла, матрацы. С каким-то непонятным остервенением рвали и ломали все, что попадалось под руку. По двору, словно густые снежные хлопья, носился пух, бесшумно палая на замерзшую землю.

Ничего не найдя, бандиты принялись разбирать подводы, вспарывать штыками хомуты на лошадях. Наконец, взялись и за самих беженцев: мужчин обыскали быстро, а женщин завели в сарай и обшаривали «с пристрастием», не обращая внимания на их протесты и крики.

Хапачев-отец, увидев это, снова подбежал к Астемирову:

— Не навлекай, Адельгери, позор на мою старую голову, — взмолился он. — Аллахом прошу…

Адельгери Астемиров, конечно, знал, что обыск не даст никаких результатов, но ему хотелось подольше поизмываться над гордым Эдыком, сломить его надменное упорство.

— Займись-ка лучше, старик, своим делом! — отрезал пристав.

Услышав это, к Астемирову подъехал оскорбленный Хапачев-сын. Глаза его засверкали.

— Послушай, ты… не для того я привел тебя сюда, чтобы ты орал на моего родного отца. Если бы не наша помощь, не только ты сам, но и твои внуки и правнуки не поймали бы Калмыковых…

— Ладно, ладно, — примирительно отозвался пристав, понижая голос. — Я против твоего отца ничего не имею…

В это время один из белогвардейцев, размахивая руками, подскочил к приставу:

— Вот! С красной звездой на папахе… не иначе — большевик!..

Астемиров взял у солдата картонный прямоугольничек. Это была фотография Бетала Калмыкова.

— У старухи нашли!

Пристав молча рассматривал снимок. Губы его скривились в усмешке.

— Пусть каждый встречный назовёт Адельгери Астемирова лжецом, если не пронесем мы эту голову на штыке по всем кабардинским аулам! — с этими словами он наколол фотографию на штык стоящего рядом солдата. — Пока это только кусок картона, но, дайте срок… и голова будет там же!

Оглядев безмолвную толпу пленных, он повернул лошадь к воротам.

— Ведите за мной весь этот сброд!

Как будто устыдившись позорной сцены с обыском, конвойные позволили женщинам и детям сесть на подводы. Туда же положили жалкие остатки постелей и другой домашний скарб. Мужчин погнали пешком.

Эдык шел со связанными за спиной руками, опустив голову и осторожно переставляя ноги, словно самым главным для него сейчас было не поскользнуться и не упасть на заледенелой дорого.

О чем он думал? Его суровое и спокойное молчание выводило из себя конвоиров, и они то и дело старались толкнуть его грудью лошади или зацепить стременем. Покачнувшись от толчка, Эдык на мгновение задерживал шаг и, снова восстановив равновесие, все так же упорно передвигал ногами, по-прежнему не поднимая головы и не удостаивая взглядом своих мучителей.

Они ничего не могли ему сделать.

Он был верен себе.

Он ничего не видел сейчас, кроме темной земли под ногами, на которой изредка поблескивали замерзшие лужицы.

А думы его, неторопливые и отрешенные думы стареющего, но еще полного сил горца, который предстал перед своей судьбой, были далеки отсюда.

Перед мысленным взором его курилась теплым парком жирующая весенняя нива. Черные борозды ее с зелеными всходами дрожали в нагретом солнцем воздухе, и казалось, что из земли сочатся и уходят в голубое небо живительные и добрые соки, что струится от нее аромат, как от только приготовленной, еще не остывшей пасты…

Жизнь его, Эдыка Калмыкова, висела на волоске, как и жизнь всех, кто сидел впереди на телегах, и тех, кто, как и он, шел теперь в молчании навстречу неизведанному.

Но он не думал о смерти. Он думал о земле, которой с детства были отданы его сердце и его руки.

Почти совсем рассвело. День обещал быть туманным и пасмурным. Низко сидели темно-серые горбатые тучи, и трудно было догадаться, с какой стороны должно всходить солнце.

Эдык не видел рассвета. Он жадно вдыхал едва уловимый запах мартовской земли, еще скованной холодом, но уже томящейся по весеннему освобождению, и внутри у него звенел давно знакомый ему внутренний голос, который он слышал всегда в трудные минуты жизни: «На этой черной благодатной земле немало ухабов и кочек, ям и оврагов, избороздивших ее чело. А сколько колючек и сорняков, сколько бесплодных солончаков и каменистых мест! Стереть бы все это с лица земли, чтобы она вздохнула свободно и глубоко… Изгнать бы людей подлых и ничтожных, тех, у кого нет ни чести, ни совести, ни стыда… И тогда всем хватит этой плодородной и щедрой земли, из-за которой люди убивают друг друга!.. Убивают движимые алчностью, не умея довольствоваться малым. Пока жива жадность, будут наживаться имущие и страдать бедняки…»

Внутренний голос не умолкал. Он становился все чище и ярче, и Эдык с удивлением прислушивался к нему. Мысли были все более неожиданными и высокими, в обычное время они не могли возникнуть… И Эдык объяснил себе это приближением смерти. Всегда так бывает Если человеку остается жить мало, он задумывается о таких вещах, которые раньше ему в голову не приходили…

Им овладело чувство все возрастающей смелости и подъема. Казалось, он может идти так без конца, пока не вопьются в его тело вражеские клинки и пули, и тогда он упадет на грудь этой земли, которой отдал все свои силы и которая теперь, в последний его час, согреет его своим дыханием.

Не доезжая до аула Бороково, пристав остановил процессию. На дороге, ведущей в Астемирово, показался большой конный отряд.

Разглядев погоны на плечах всадников, пристав облегченно перевел дух. Впереди на вороном жеребце скакал не кто иной, как сам правитель Кабарды и пяти горских обществ полковник Клишбиев.

— Кто такие? — спросил правитель, круто осадив коня и сделав знак своим конникам остановиться.

— Пристав Адельгери Астемиров, господин полковник! Арестовал семью Бетала Калмыкова!

— А-а-а? Калмыкова, говоришь?

— Так точно! Вот его отец…

Клишбиев медленно подъехал к Эдыку, с угрюмым любопытством разглядывая его.

Эдык не поднял головы.

Густые черные брови полковника сошлись на переносице. Он поднял руку и ударил старика нагайкой.

Эдык не шевельнулся. На щеке его вспухла багровая полоса.

— Это твое отродье мутит всю Кабарду! — загремел Клишбиев. — Большевистская собака! Я не забыл его со времен Зольского бунта!.. И теперь он не унимается — собрал войско в дырявых бешметах и с каким-то грузином[36] проливает кровь кабардинцев в нашем краю!

Полковник имел все основания ненавидеть фамилию Калмыковых. Конный полк, почти целиком состоявший из дворянских сынков и княжеских отпрысков, с которым Клишбиев пошел на Астемирово, возвращался теперь потрепанным и обескровленным. От недавно сформированного полка осталось лишь несколько неполных сотен.

Вот почему Клишбиев был взбешен.

Закусив губу, он снова размахнулся и изо всех сил ударил Калмыкова. Раздвоенный конец нагайки рассек старику веко, и по лицу его потекла струйка крови.

Но он не шелохнулся. Даже не посмотрел на Клишбиева.

Это еще больше взвинтило полковника.

— Ты что?.. Превратился в истукана?.. — закричал он и снова ударил.

Ни один мускул не дрогнул на суровом, окаменевшем лице Эдыка. Он стоял прямо и твердо, как вековой дуб, которому не страшны невзгоды и бури.

— Значит, ты не считаешь нужным отвечать, когда тебя спрашивают?! — задыхаясь от ярости, закричал правитель. — Так я заставлю тебя развязать язык!

С этими словами он поднял плеть высоко над головой и резко опустил вдоль бурки. Всадники, окружавшие его, спешились по этому знаку и, согнав женщин и детей с подвод, стали прикладами подталкивать всех арестованных к обрыву, нависающему над старым бороковским аулом.

Эдык повернулся спиной к пропасти, но лицом к палачам. Остальные последовали его примеру.

Было тихо. Люди стояли над кручей, стиснув зубы и с ненавистью глядя на головорезов Клишбиева.

С телеги донесся плач ребенка. Это был самый младший брат Бетала, завернутый в одеяло малыш Хасет.

К подводе верхом приблизился один из белогвардейцев и, потянувшись, подцепил ребенка за одеяло штыком и поднял над дорогой.

— Эй, подождите! Остался большевистский щенок!

Он направил лошадь к обрыву и бросил мальчугана под ноги Быбе. Она была близка к обмороку.

— Не трогайте детей, если вы мужчины! — негромко, но отчетлива сказал Эдык.

— А-а-а! Подал голос, красная сволочь! — загремел полковник.

— Не трогайте детей! — спокойно повторил Эдык.

Между тем перед ожидающими своей участи пленными выстроилась команда убийц с винтовками в руках.

К правителю метнулся худенький маленький кабардинец в черкеске, в котором Эдык узнал офицера уоркского полка Миту Джедмишхова.

— Господин полковник, — неожиданно звонким высоким голосом, в котором дрожали слезы, заговорил Джедмишхов. — Прошу вас не расстреливать арестованных! Мы оба с вами носим погоны, и я убедительно прошу вас…

— Что с тобой, Мита, — недовольно пробурчал правитель, — ты сошел с ума?

— Нет, я в здравом уме, полковник, и я ваш единоверец. Прислушайтесь к голосу разума и гуманности… поверьте, вреда не будет. И я… я имею право просить за них. Моя мать умерла, когда мне не было и двух месяцев… Меня выкормила вот эта женщина… — он показал на Быбу, прижимавшую к своей груди маленького Хасета. — Я ее молочный сын.

Сама Быба молчала. Она не могла на таком расстоянии узнать Миту: слезы мешали ей.

Клишбиев, насупившись, отвернулся. Ему была неприятна эта сцепа.

— Ты дворянин, — настаивал Мита. — Послушайся меня. Будь милосерден.

— Разве теперь существует милосердие? — буркнул полковник.

— Справедливость остается на все времена. Ее нельзя отменить или уничтожить.

— Глупости.

Джедмишхов круто повернулся и зашагал к осужденным. Став перед Быбой, крикнул Клишбиеву:

— Тогда стреляй! Но, прежде чем ты убьешь женщину, которая вскормила меня своим молоком, тебе придется покончить со мной! Стреляй, если можешь!

Правитель колебался. Миту Джедмишхова он давно знал как всеми уважаемого офицера, и ссора с ним сейчас, на виду у полка, могла произвести невыгодное впечатление на солдат.

Было и еще одно обстоятельство, с которым следовало считаться: мало кто рискнул бы тягаться с Митой в смелости и мужестве. Не сословным привилегиям, не состоянию обязан был сравнительно молодой Джедмишхов своим высоким чином (как и Клишбиев, он носил погоны полковника), а личным качествам.

К тому же не далее, как вчера, в кровопролитном бою под Астемирово Мита спас Клишбиева, буквально вырвав его из лап смерти.

Правитель не знал, как ему поступить. Пристрелить Миту, и делу конец? Но кто поручится, что это не вызовет бунта в полку?..

— Женщин бы увели и детей… — услышал он позади себя слова одного из солдат.

— Душегубы… — отозвался другой голос.

— Ладно, — криво усмехнулся полковник, — быть по-твоему, Мита! И правда, не к чему лишний грех на душу брать… Веди их, Астемиров, куда хочешь — хоть в рай, хоть в пекло!

Он взмахнул нагайкой и ускакал, не оглядываясь.

День воскресный, базарный. На улицах Нальчика многолюдно.

По решению белогвардейского начальства — Чежокова и Серебрякова — город готовился к праздничному курман-байраму в ознаменование недавней победы над большевиками и установления в Нальчике прежней, «законной» власти.

Повсюду гарцуют верхами прибывшие на торжество князья и уорки со своими нукерами[37].

На подводах они привезли с собой самых красивых танцовщиц и гармонисток, зная, что предстоят танцы, скачки и другие увеселения.

В небольшом скверике, за церковью, перед самым входом в огромный Атажукинский сад, который где-то в предгорьях сливался с лесом, все было запружено бричками, скотом, лошадьми. Здесь резали овец и птицу, разделывали туши. В котлах и на вертелах над кострами варилось и жарилось мясо. Несильный ветерок, тянувший с гор, разносил по городу запах дыма и жареной баранины.

На площади гремела музыка, не умолкали хлопки в такт танцу, на церковной колокольне заливались колокола.

А надо всей этой суетой, возбужденные шумом и весенним теплом, гомонили вездесущие вороны, перелетая с одного дерева на другое.

В полдень по приказу Серебрякова солдаты пригнали в сквер всех, кто был в тот день на базаре. Огромная толпа заполнила все свободное место в садике, многие остались за оградой. Люди не знали, зачем их сюда привели.

Под раскидистым засохшим орехом солдаты торопливо сооружали помост.

О назначении постройки вначале никто не догадывался, но, когда на одну из ветвей накинули черную просмоленную веревку с петлей на конце, толпа притихла.

Это была виселица!

Подошел военный оркестр и заиграл марш. Солдаты оцепили помост.

Толпа заколыхалась. Из передних ее рядов раздался надрывный женский крик:

— Ведут!.. Ведут несчастного!.. О, боже мой!..

Неподалеку от реального училища стояло мрачное серое здание — городская тюрьма. Оттуда и вывели под конвоем высокого кабардинца в одном бешмете, без шапки. Он был в кандалах. Цепи звенели при каждом его шаге.

— Кто таков?.. — спросил какой-то русский чиновник в черной фуражке с кокардой у стоявшего рядом с ним горца.

— Хажбекир Хажимахов, — с готовностью отвечал тот. — Зять Бетала Калмыкова… Самого главного большевика в Кабарде.

— Видно, сильный человек, — с уважением сказал чиновник. — Ишь, как заковали его. Избит весь… и охрана двойная…

Хажимахов шел к виселице медленно, высоко подняв голову и глядя куда-то вдаль, где, скрытые деревьями, должны были сверкать на солнце ослепительно белые снежные вершины гор. На губах его застыла едва заметная презрительная улыбка. В душе его не было места страху, и на виду у своих соплеменников он шел на смерть спокойно и гордо, как подобает борцу за народное дело.

Он ни о чем не жалел в эти последние мгновения своей жизни. Он знал, на что шел, когда взялся за, шашку и сел на коня, чтобы рядом с другом своим Беталом Калмыковым драться за новую власть.

Он ни о чем не жалел.

Одна мысль владела им сейчас: он должен умереть достойно, только бы хватило сил…

На открытом лице Хажбекира, со следами тяжких побоев, с ссадинами и запекшимися шрамами от ударов кнутом, жили и сияли огромные синие глаза, полные несгибаемой силы и жгучей ненависти к палачам. Женщины не могли смотреть в них равнодушно и поспешно отворачивались, украдкой вытирая слезы концами платков. Прежде чем подняться на помост вместе с приговоренным к смерти Хажимаховым, конвойные подтолкнули его к Чежокову и Серебрякову, стоявшему тут же.

Хажбекир впервые видел белогвардейского полковника, палача и вешателя Заурбека Даутокова-Серебрякова.

Скуластое лицо, как у степняка-ногайца, хмурые густые брови, слегка порыжевшие от табака торчащие усики и ястребиный нос. Коренаст и кривоног, как настоящий кавалерист.

Когда арестованного подвели, Серебряков бросил коротко и резко:

— Жаль, что вместе с тобой не будет сегодня болтаться в петле Бетал Калмыков!

— Не жалей, Даутоков, — глухо сказал Хажбекир. — И по тебе плачет веревка. Придет и твой срок!.

Он звякнул цепями и, выпрямившись, стал подниматься на помост. Стоявший там долговязый нескладный офицер, откашлявшись, начал читать приговор:

— Военно-полевой суд войск нальчикского гарнизона, рассмотрев дело Хажбекира Хажимахова, обвиняемого в подрывной деятельности против законного горского правительства области, красного партизана в прошлом и красногвардейца, родственника большевистского главаря Кабарды и Балкарии Бетала Калмыкова, одного из его сообщников…

Офицер читал долго. Приговор, написанный в классическом канцелярском стиле, с обилием тяжеловесных оборотов и придаточных предложений, перечислял все многочисленные «прегрешения» осужденного и заканчивался словами: «…военно-полевой суд постановляет — приговорить Хажбекира Хажимахова к смертной казни через повешение. Приговор окончателен и обжалованию не подлежит».

Оркестр заиграл марш. Всполошилось воронье на ветвях деревьев. Гулко забубнили церковные колокола, кто-то громко и протяжно всхлипнул в застывшей толпе.

Хажбекир глубоко вздохнул, словно собираясь с духом, и закричал, перекрывая пронзительные звуки оркестра:

— Будьте вы прокляты, бешеные собаки! Знайте: я не боюсь смерти и с радостью приму ее за народ! Но недалек и тот день, когда вас всех передушат за ваши злодейства!..

— Вешать! — заорал Серебряков.

— Всех не перевешаешь! успел крикнуть Хажбекир уже с петлей на шее, когда из-под ног у него выбили табуретку.

Веревка натянулась, как струна, и лопнула с сухим треском, не выдержав грузного тела осужденного. Падая, он больно ударился о помост.

Пока вокруг царило минутное замешательство, он очнулся и, напрягая последние силы, встал во весь рост, большой и страшный, с помутневшими глазами и вздымающейся грудью, но не покоренный, не сломленный.

Оркестр умолк, и капельмейстер в растерянности замер с поднятой палочкой в руке. По толпе прокатился сдержанный шепот. Люди оживились в надежде, что приговоренного к смерти помилуют, раз порвалась веревка на виселице. Издавна существовал у всех народов такой обычай. "Не виновен, — говорили в таких случаях, — бог простил ему», — и осужденного отпускали с миром.

Но Серебряков не хотел признавать никаких обычаев. Взбежав на помост, он толкнул палача в спину и яростно закричал:

— Вешать! Чего стоите?

Хажимахов медленно повернулся и, когда полковник оказался возле него, плюнул ему в лицо.

— Ах ты, большевистская сволочь! — в бешенстве прохрипел тот. — Вешать его!

Несколько дюжих казаков в лохматых папахах и синих штанах с лампасами набросились на Хажбекира. Когда его поставили на табурет, все увидели, как с губ его стекали по подбородку на шею и грудь тоненькие струйки крови.

Серебряков взмахнул рукой, давая знак начинать казнь вторично.

По скверу прокатилась глухая волна возмущения.

— Изверги! Бог не простит вам этого!

— Прекратите колокольный звон!

Хажбекиру набросили на шею петлю. Он обвел толпу долгим горящим взглядом и вдруг закричал:

— Да здравствует Совет…

Веревка дернулась и напряглась, оборвав его голос.

Когда полковник Серебряков спустился с помоста, путь ему решительно преградил уже немолодой русский офицер с георгиевским крестом на груди. Худое интеллигентное лицо его было бледно, губы мелко вздрагивали.

— Бог не простит, полковник! Вы совершили беззаконие! Нарушили старинный обычай! Не должен осужденный умирать дважды!..

Серебряков не дал ему договорить. Порывистым движением он сорвал с груди офицера крест и с ненавистью произнес:

— Облачились в этот мундир, чтобы скрыть свое большевистское нутро, поручик? Взять его!

Казаки схватили поручика, не ожидавшего такой развязки, и потащили к виселице.

…Помост вскоре убрали, а тела двух повешенных — горца Хажбекира Хажимахова и неизвестного русского офицера, рискнувшего за него вступиться, висели еще целую неделю. Трупы убирать не разрешали.

Вечерами, когда сгущались сумерки, они словно бы приближались друг к другу, раскачиваемые горным ветром, и силуэты их сливались, как тени двух братьев.

В садике стало пустынно.

Люди обходили стороной скорбное место…

* * *
Казни продолжались. Белогвардейские власти задались целью — устранить всех непокорных и инакомыслящих, лишив тем самым большевиков всякой опоры в городе. Очень скоро, однако, они пришли к выводу, что совсем не обязательно совершать подобные преступления на глазах у всего народа, если можно делать это тайно и без лишнего шума.

…Серебряков, Чежоков и несколько офицеров стояли на возвышении в Атажукинском саду. Внизу, на опушке молоденькой сосновой рощицы солдаты копали яму.

Было тепло. Серебрилась в лучах уходящего солнца река, то скрываясь за верхушками сосен, то снова выбегая на середину пустой каменистой поймы, которую она заполняла всю целиком во время весеннего паводка.

— Что, оплакиваете будущих покойников? — крикнул Серебряков солдатам. — Пошевеливайтесь!

— Поневоле заплачешь, — негромко, но зло отозвался один из солдат. — Руки не поднимаются на такое дело.

— А не хочешь ли стать рядом с большевиками? Место в яме и для тебя найдется!

Снизу ничего не ответили.

Над горами разлился багровый Закат, окрасив в неестественно яркий и горячий цвет и высокие заснеженные вершины, и Черные горы, покрытые лесом, и старую Кизиловку, и макушки развесистых лип Атажукинского сада.

…Из тюрьмы конвоиры вывели группу арестованных. Впереди шел Эдык Калмыков. Привыкший держаться всегда скромно и незаметно, он на этот раз изменил себе и шел с высоко поднятой головой.

Он смотрел на горы, одетые в золото и пурпур этого последнего для него дня, вдыхал весенние запахи пробуждающегося леса, прислушивался к рокоту говорливой речушки. Он знал, что видит все это в последний раз. Лицо его было спокойным и сосредоточенно-строгим.

За Эдыком. шли Мат Мамухов и Ибрагим Мальбахов. Чуть поодаль — женщины и дети.

— Так или иначе — нам конец, — шепнул Ибрагим Эдыку. — Может, попытаться бежать?

Эдык пристально посмотрел на Ибрагима, но не произнес ни слова. Ибрагим понял и пристыженно опустил глаза. Разве можно вести речь о побеге, когда конвойные ведут позади детей и женщин?..

Эдык огляделся, отыскивая взглядом сыновей. В тюрьме они сидели в разных камерах, а Калмыков не хотел умереть, не оставив им своего отцовского наказа, своего последнего завета…

— Назир, Хабала, подойдите ко мне, — негромко сказал Эдык, оглядываясь на солдат. Но те не собирались мешать разговору осужденных.

Сыновья приблизились к отцу и пошли бок о бок с ним.

— У этих людей, если можно назвать их людьми, нет ни чести, ни совести, — начал Эдык. — Мы, старшие, видимо, не сумеем спастись, а вы — дети, вас они, наверно, не тронут… — Он помолчал, собираясь с мыслями, потом продолжал ровным голосом. — То, что я скажу сейчас, — мое завещание вам, молодым… Поэтому запомните крепко мои слова и не забывайте их. Если аллах приведет и встретитесь вы с Беталом, то передайте, что я им доволен. И в этой жизни, и в могиле буду доволен… Все честные и мужественные люди должны бороться за трудовой народ, как делает это Бетал… Будьте же, как он, сыны мои! Любите людей. Когда подрастете — отомстите моим палачам. Никогда не прощайте зла и насилия!..

Эдык замолчал и некоторое время шагал, опустив голову, верный старой своей привычке. Затем он слегка приостановился, будто пораженный неожиданной мыслью:

— Да… но пока вы станете взрослыми, наших врагов, бог даст, уж и на свете не будет… Ну что ж, так тому и быть! Растите без гнева и страха, сыны мои.

Сыновья шли молча, насупив брови. Хабала вот-вот готов был заплакать. Увидев застывшие слезы в его черных глазенках, Эдык ободряюще сказал:

— Будьте мужественными. Не показывайте никогда врагу свои спины и свои слезы.

За поворотом дороги, ведущей к реке, показалась круча, на которой стояли Серебряков, Чежоков и жандармские офицеры. Конвойные велели Эдыку замолчать.

Когда их подвели совсем близко, Серебряков подошел к Эдыку. Глаза полковника сощурились:

— Как же так? — издевательски процедил он сквозь зубы и сорвал с плеч Калмыкова бурку. — Отец большевистского главаря, а ходит раздетым, как последний нищий?!..

Эдык остался в одном нижнем белье. Бешметы и черкески у арестованных отобрали еще в тюрьме.

— Худа одежонка, да наша, — в тон полковнику отвечал Калмыков. — А у вас все краденое, за счет трудового люда нажитое… и забрызгано кровью…

— Скоро вам всем никакой одежды не понадобится, — пыхнув папиросой, равнодушно заметил Чежоков. Он за последние месяцы так привык к расстрелам и кровавым расправам, что это перестало производить на него впечатление.

Серебряков смерил Эдыка с ног до головы ненавидящим взглядом и сделал солдатам знак, чтобы осужденных согнали вниз, к яме.

Женщины остались наверху. Отсюда хорошо были видны освещенная закатными лучами свежевырытая могила и стоявшие на самом краю ее, спинами к яме, трое горцев.

Серебряков достал из кармана губную гармошку, трофей империалистической войны, и заиграл на ней какое-то подобие похоронного марша. Он нещадно фальшивил и, видно, почувствовав это, вскоре у молк и спрятал гармошку. Прошелся наверху по тропинке, разглядывая молчаливую группу родственников осужденных. Все они, даже самые младшие дети, смотрели на него с ненавистью и презрением.

— Что молчите?! Не хотите оплакивать своих отцов, жалкие свиньи?..

Взгляд полковника остановился на Назире.

— Ты сам свинья! — звонким голосом крикнул Назир.

— Ах ты, гаденыш! И ты — туда же! — злорадно ухмыльнулся Серебряков. — Тоже, стало быть, большевик! Ну что ж, ступай вниз, становись вместе с ними!

Быба бросилась было к сыну, но солдаты ее оттеснили. Назира столкнули вниз. Он стал рядом с отцом. Лицо его было бледно, на лбу выступили капельки пота. Но он не плакал.

— Оставьте детей! — угрожающе сказал Эдык. — Будьте хоть раз в жизни мужчинами!

— Повернись спиной! Ну, живо! — завопил Серебряков.

— Я умру, глядя в лицо врагу! — сказал Эдык, прижимаясь к сыну, чтобы ободрить его в эти последние минуты. — И мои друзья тоже! Стреляй, палач!

— Стреляй же! — крикнул Мамухов.

На твердых, будто вырезанных из камня лицах осужденных заиграли багровые блики. Солнце еще раз вспыхнуло на верхушке хребта и скрылось.

Все дальнейшее произошло так быстро, что никто не успел опомниться.

Грянул залп. Одновременно Ибрагим Мальбахов отпрыгнул в сторону и бросился бежать. Эдык и Мат Мамухов чуть качнулись вперед и, медленно осев на землю, скатились в яму. Назир еще стоял, схватившись за грудь — из-под руки сочилась кровь. Один за другим сухо щелкнули еще два выстрела, и юноша упал на тело отца.

В отдалении хлопали выстрелы и трещали прибрежные кусты — это конвоиры бросились вдогонку за Ибрагимом.

Быба надрывно закричала и кинулась было к яме, но солдаты удержали ее и вместе с другими женщинами и детьми потащили в тюрьму. Вскоре их догнали остальные конвойные, так и не поймав Ибрагима: он успел перейти реку и скрыться в лесу.

Быстро стемнело, и яму оставили незарытой.

— Утром забросаем, — сказал Чежоков. — А на ночь поставим часового, чтоб трупы не увезли в аул.

Ночь была холодной и лунной.

…Назир очнулся от холода. Он лежал на спине, на куче глинистой земли, у самого края ямы. В груди у него что-то булькало и хрипело. Он шевельнулся и застонал. Боль пронизывала все его тело, он даже не мог понять, откуда она исходит.

Он попробовал приподняться на локте, но не смог: боль рванула так беспощадно, что он вскрикнул. И стал звать брата… Прерывающимся, хриплым шепотом, то впадая в беспамятство, то снова приходя в себя, он жалобно причитал, в надежде, что кто-нибудь услышит: «Где ты, Бетал?.. Почему ты не едешь за телом отца? Почему не ведешь в Нальчик своих красных орлов, чтобы отомстить за нас?..»

Оставленный Чежоковым солдат, бродивший поблизости с винтовкой в руках, услышал голос Назира.

— Ты еще жив, несчастный?..

— Да-а-а… Слушай… Расскажи людям все, что ты здесь видел. Пусть знают…

— Еще чего захотел, — буркнул солдат, с опаской подходя поближе и вглядываясь в белое, без кровинки, лицо Назира, освещенное луной. — Не положено…

— Ты же человек…

— Что из того? Подневольный я…

— Тогда дай мне тулуп… Холодно…

— Тебя и оставили в живых, чтобы ты замерз…

— Это ты меня вытащил из ямы?..

— Я.

— Значит, пожалел? Так добей меня… Слышишь, застрели, чтобы я не мучился…

— Нельзя. Не положено, — часовой отошел от ямы.

Через минуту одинокая фигура его замаячила наверху, над кручей. Он ходил по тропинке, притопывая ногами.

Назир почувствовал, что боль становится все глуше и постепенно уходит. Но тело сковало холодом, и он уже не пытался пошевельнуться. Он стал складывать гыбзу[38]. Он пел ее шепотом, едва слышно, а ему казалось, что он поет во весь голос, как бывало раньше, когда молодежь. Хасанби собиралась на праздники. Слова и мелодия песни, которую слагал Назир, были гневными и разящими, как кинжал. Он проклинал в своей гыбзе всех белых, проклинал убийц своего отца.

Охранник наверху перестал ходить. Он слушал Назира, и непривычные, дерзкие, как ему казалось, мысли приходили ему в голову.

…Почему зверски убили всех этих людей? Ну, ладно, пусть у Эдыка Калмыкова сын — главный большевик, — это дело другое. И друзья Эдыка тоже, пожалуй, из революционеров. А что сделал этот безусый юнец, за что он умирает?..

Назир застонал.

Часовой прислушался. Снизу больше не доносилось никаких звуков. Он быстро спустился и накинул на юношу тулуп.

— Спа… спасибо, — еле слышно отозвался умирающий.

По ущелью потянуло холодным пронизывающим ветром. Луну закрыли тучи.

…Всю ночь напролет часовой бегал по тропинке, похлопывая себя по бокам закоченевшими руками. Под утро и Атажукинский сад, и камни на берегу реки, и мохнатая, поросшая густым лесом гора Малая Кизиловка покрылись серебристым морозным инеем.

О многом передумал за ночь продрогший часовой. Иногда ему становилось страшно от собственных мыслей, но отогнать их, забыть обо всем, что произошло здесь, под кручей, он уже не мог, даже если бы и хотел.

«Выходит, правда все, что говорят люди о Заурбеке Даутокове? Шакал в человеческом облике. Грабит людей без жалости, стреляет и вешает, не разбирая, где правые, а где виноватые!.. И я — с ними! Не пора ли уносить ноги?.. Подальше отсюда?..»

Наступил сумрачный, серый рассвет. Потом вокруг посветлело, в разрыве между тучами проглянуло солнце.

Назир открыл глаза. Губы его зашевелились.

— Солнце встает…

К нему подошел часовой:

— Чего ты?

Но Назир молчал. Голова его безжизненно откинулась набок.

Солдат долго стоял над ямой.

— Правду говорят люди, что и умереть нужно достойно, — сказал он тихо.

В ТЕ ДНИ…

Зима тысяча девятьсот девятнадцатого…

Трудное, суровое время для большевиков Северного Кавказа…

Убит врагами Ной Буачидзе, председатель Терского Совнаркома. Отступает потерявшая почти половину людей Одиннадцатая Красная Армия. Часть ее осталась на Тереке, часть двинулась к Астрахани, через безводные ногайские степи. Голод, болезни косят бойцов.

Деникин захватил Харьков, Ростов, Орел, Воронеж и приближается к Туле. А за Тулон — Москва…

В тылу Добрармии продолжали войну с белыми порядком потрепанные в боях красноармейские части и партизанские отряды. По приказу Деникина на Терек двинулись два офицерских корпуса. Командовали карательной экспедицией генералы Эрдели и Ляхов…

* * *
Бетала разбудили выстрелы. Еще не понимая, что произошло, он мгновенно вскочил с постели и, не одеваясь, подбежал к окну.

Над Владикавказом едва занимался хмурый рассвет. В предутренней мгле Калмыков разглядел на улице множество теней, метавшихся от одного дома к другому. Изредка мигали вспышки выстрелов. На плечах одного из стрелявших Бетал увидел погоны. Сомнений быть не могло: в город ворвались белые.

Он быстро оделся, не зажигая света. Прицепил к поясу свой неизменный маузер и, выйдя на улицу, спрятался за массивной колонной здания.

За углом раздался цокот копыт о булыжную мостовую, и мимо Бетала с гоготом и криками пронеслась группа конных казаков. Они, как видно, направлялись к бывшему кадетскому корпусу, где теперь были расквартированы бойцы горских революционных отрядов.

Теряясь в догадках, что же все-таки произошло и каким образом белые оказались в центре Владикавказа, Калмыков вынул маузер и, сняв с предохранителя, побежал вслед за казаками, стараясь держаться в тени домов.

Когда он пересекал улицу, перед ним, в нескольких шагах, неожиданно выросли силуэты трех солдат, тащивших громоздкий черный ящик неправильной формы. В темноте Калмыков не сумел разглядеть, что это такое. На плечах у солдат болтались довольно объемистые узлы.

Бетал догадался, что это мародеры, и укрылся за афишною тумбой. Не успели они поравняться с ним, как из ближнего парадного с криком выбежала женщина:

Оставьте ради бога! Ну зачем оно вам!.. Только разобьете! — просила она, хватаясь за ящик.

— Проваливай! — грубо оттолкнул ее один из солдат.

— Радуйся, что самой-то юбчонку не задрали! — с хохотом сказал другой.

— Вы что? — растерялась женщина. — Негодяи… я жаловаться буду! Бога вы не боитесь!..

— Нет теперь таких, чтобы бога боялись! Иди, жалуйся хоть самому Деникину! А мы по его приказу действуем! — солдат подошел к женщине поближе и заглянул ей в лицо. — Ишь ты, — сказал он, — да ты ничо, недурна, стало быть. Степан, ежели хошь, волоки ее…

— А что ж, это мы с нашим удовольствием, — отозвался солдат по имени Степан, прислонил свою винтовку к черному ящику и, не обращая внимания на крики женщины, потащил ее к скамейке, на небольшой бульвар, посредине улицы.

— Пусти, бессовестный!

— Не горюй, бабонька, в живых останешься!

— Помоги-и-и-те! — уже в голос закричала женщина.

В ответ она услышала только грубый хохот, приправленный сальными шуточками. Это потешались приятели Степана.

Веселье их прервал выстрел. Степан охнул и, отпустив свою жертву, со стоном упал на землю.

— Уби-и-ли! — прохрипел он и, дернувшись, затих.

Увидев выбежавшего из-за тумбы Калмыкова с маузером в руках, растерявшиеся мародеры бросились наутек.

Бетал выстрелил им вслед, но промахнулся.

— Да благословит вас господь, — поправляя на себе одежду. сказала женщина и всхлипнула. — Вы спасли… я не знаю, как и благодарить вас…

— Не за что…

— Они забрали последнее, что у меня осталось в доме, — продолжала она, показывая на ящик, и Бетал, вглядевшись, понял наконец, что это пианино. — Ужасно, ужасно…

— Простите, — сказал Калмыков, — но я должен идти. Прощайте.

— Может быть, вы зайдете?

— Спасибо, я спешу. И советую вам не выходить на улицу, пока все не кончится… жизнь дороже фортепьяно, как бы там ни было…

— Желаю вам удачи, — сказала женщина.

…Почти рассвело, но город будто вымер. Жители, напуганные ночной стрельбой, притаились в своих домах, не решаясь появляться на улицах.

Возле старых казарм не утихала перестрелка. Казачьи и армейские части генерала Бичерахова, окружив помещение бывшего кадетского корпуса, поливали его свинцом.

Горцы, укрепившиеся в казармах, не желали сдаваться. Окна и двери здания ощетинились винтовками и пулеметами, а стоявшая у входа в главный корпус старенькая мортира даже время от времени «плевалась» картечью, нанося немалый урон бичераховцам.

Казаки изредка отваживались на атаку и с криками «ура» бросались к казармам, но всякий раз ружейный и пулеметный огонь заставлял их повернуть обратно.

— Где же наши пушки, черт побери! — ругались казаки.

— Голыми руками их не возьмешь!..

— Сдавайтесь, голоштанники! Все одно — вам конец!

— Эй, большевики, собачьи дети, каюк вам — чуете?

Спрятавшись в саду, примыкавшем к казармам, Бетал следил за ходом сражения, мысленно прикидывая, как окружил бы он всю эту белогвардейскую свору, если бы имел время мобилизовать добровольцев, собрать под ружье всех, кому дорога Советская власть.

Но времени не было.

А в нескольких кварталах отсюда белые осадили здание Совнаркома. Там тоже сражались.

Подобравшись к Тереку незамеченным, Калмыков, наверное, первый раз в жизни посетовал на буйный норов кавказских рек.

Терек бурлил и пенился, шумный, стремительный. Посредине он казался черным, как тушь, а у берегов клокочущая вода была желтоватой от песка и глины, которые она несла с гор.

Бетал, пригибаясь, добежал до моста. Здесь русло сужалось, но течение было особенно сильным. Терек бился и шипел, словно пытаясь оторвать куски берега. Калмыков шагнул в холодную воду.

Стоявшие на мосту казаки заметили его.

— Стой!

— Назад!

Нельзя было медлить ни минуты.

Бетал выхватил из нагрудного кармана партбилет, сунул в кобуру маузера и бросился в волны.

Теперь, перекатываясь с боку на бок, влекомый течением, он думал только об одном — как бы не удариться головой о камни, то тут, то там торчавшие из воды. Наконец его отнесло на безопасное расстояние от моста. Казаки несколько раз стреляли ему вслед, но безуспешно.

Он вынырнул на поверхность и, не пытаясь особенно бороться с быстрым течением, широкими саженками поплыл на другой берег. Он зорко вглядывался в кипящие волны впереди себя: увидев гладкую лысину едва видневшегося над рекой валуна, вытягивал руки, хватался за камень и переваливался через него животом.

Он преодолел почти половину расстояния до противоположного берега, как вдруг увидел в нескольких десятках метров от себя перекат. Вода тяжело и шумно переливалась через огромный круглый валун и низвергалась с него в широкую вымоину, которая заканчивалась пещерой, темневшей под крутым берегом. У выхода из грота брызгалась и ревела белая пенистая струя.

Бетал встревожился. Силы его были на исходе, а попасть и такой водоворот даже для испытанного пловца было небезопасно.

Он попробовал изменить направление, но не сумел: его опрокинуло и, швырнув через камень, закрутило в воронке почти возле самого грота. Собрав всю свою волю, он рванулся наверх и, достигнув поверхности, судорожно глотнул воздух. Потом отчаянно заработал руками и ногами, стараясь отплыть в сторону от водоворота.

Река неохотно отпустила его. Когда он выбрался на сравнительно тихое место, где можно было встать на ноги, от пережитого напряжения у него дрожал каждый мускул.

Ухватившись за подмытые корни дерева, свисавшие над водой, он подтянулся и выбрался на сушу.

Некоторое время Калмыков стоял, тяжело дыша и все еще не веря, что ему удалось переправиться целым и невредимым.

Теперь, когда опасность миновала, он почувствовал холод. Чтобы согреться, побежал по едва приметной, но знакомой ему тропке, энергично размахивая руками. Устав, он переходил на широкий шаг, но не останавливался. Надо было спешить. Он почти согрелся: от него валил пар.

Вскоре показались крайние домики ингушского селения Базоркино.

Бетал огляделся. Вокруг было тихо, только по дороге из селения в город неторопливо ехали два всадника. Старик и мальчик. По одежде Калмыков сразу определил, что это горцы, а еще через минуту узнал в пожилом того самого чеченского хаджи, с которым он познакомился в Пятигорске на съезде народов Терека.

— О-а! — поравнявшись с поджидавшим их Беталом, воскликнул чеченец. — Зачем ты пеший?

— Город захватили белые!

— Так ли это?

— К сожалению, так. Казаки Бичерахова окружили старые казармы, а в них — наши горцы вместе с Серго Орджоникидзе и Асланбеком Шариповым.

— Тогда бери лошадь, нельзя тебе без лошади. Вернемся в селение. Ибрагим пойдет пеший.

Мальчик тотчас спрыгнул с седла и, взявшись за поводок, стал сбоку, чтобы подержать Беталу стремя.

— Поехали!

Бетал занял место слева от старика, как предписывал вековой горский обычай, и чуть приотстал. Он ехал на шаг позади и любовался, как плотно, надежно и красиво держался в седле пожилой чеченец. Словно родился на лошади? Плечи старика были неподвижны, туловище слегка наклонено вперед, — он будто плыл по воздуху, легкий, свободный.

Сначала ехали шагом, потом перешли на галоп. Но старик ни разу не тронул поводка, предоставив коню полную волю.

Когда подъехали к базоркинской мечети, там как раз закончилась утренняя молитва, и прихожане высыпали во двор.

Оставив лошадей у коновязи, Бетал и его спутник вошли за ограду Увидев старика чеченца, люди почтительно кланялись, уступали ему дорогу.

— Что привело тебя к нам? — спросил кто-то.

Старик ответил без околичностей.

— Во Владикавказе — беда? Казаки наших стреляют… в казармах. Разве мы бросим их в беде? На коней, добрые люди! На коней! Вот его… — он показал на Бетала, — прислали за подмогой Серго и наш Асланбек!

Необычный клич с минарета слышали в этот день жители ингушского селения Базоркино. Муэдзин, который скликал их по утрам в мечеть на молитву, обращался теперь не только к ревнителям мусульманской веры, а ко всем, кому дорога Советская власть, призывая их с оружием в руках выступить против белоказаков.

— Слушайте, односельчане, — надрывался муэдзин, по привычке закругляя окончания фраз и стараясь вместить их непривычное звучание в заученный ритм. — Не говорите, что не слышали! Старейшины села обращаются к вам!.. Казаки-гяуры захватили Владикавказ? Кто за Советы, кто хочет иметь землю и достаток, — седлайте коней, беритесь за оружие! И в поход, в поход на Владикавказ!

Поднялось почти все селение. Были посланы гонцы в соседние аулы и села. Не прошло и двух часов, как улицы Базоркино заполнились вооруженными всадниками — чеченцами и ингушами. Сказалась, помимо всего прочего, добрая старая традиция — быстро и решительно приходить на помощь своим соплеменникам, оказавшимся в затруднении.

Повсюду раздавались зычные выкрики. Это тоже был старый обычай. Перед бранным делом никогда не помешает воинственный клич, бодрый призыв, придающий людям мужества и отваги.

— Не уроним своей чести! Нас ждут наши братья!

— Вас ждут Асланбек Шарипов и посланец самого Ленина Серго Орджоникидзе! — привстав на стременах, крикнул Бетал Калмыков.

— Пусть будет проклят тот, кто не покажет острие своей сабли генералу Бичераху!

— Довольно жить в ярме!

— На Владикавказ! На Владикавказ!

— Пусть родная мать отвернется от того, кто струсит!

Всадники ринулись по дороге нестройной и бурной лавой. Некоторые, подняв ружья, беспорядочно палили в воздух, раззадоривая себя и товарищей, мчались галопом, тесня и обгоняя друг друга.

Бетал понял, что если он тотчас же не вмешается, может произойти самое худшее — казаки спокойно перебьют это шумное, неорганизованное войско.

— Так не пойдет, хаджи, — сказал он, придерживая коня.

Старик сразу сообразил, о чем идет речь.

— Что поделаешь?.. Молоды они. Кровь кипит.

— И все же их надо остановить.

— Попробуй, если сможешь.

— Их перестреляют, как куропаток… Зря погибнут, и все…

Хаджи помедлил, видимо, решая что-то про себя.

— Тогда скачем вперед, — сказал он, наконец, и стегнул коня плетью.

— Стойте! Остановитесь, говорю! — насколько мог громче закричал чеченец, сопровождая свои слова довольно забористыми ругательствами на родном языке.

Но его мало кто слышал. Давно известно: чтобы остановить разбушевавшийся горный поток, нужно запрудить его впереди.

— Не отставай от меня! — буркнул старик с досадой и, еще раз ударив лошадь, помчался как ветер, обгоняя нестройную растянувшуюся колонну. Бетал держался слегка позади.

Когда отряд остался у них за спиной, чеченец постепенно перешел на рысь, сдерживая тем самым передние ряды, и крикнул:

— Стойте же! Не в набег идем, а на святое дело!..

Лава замедлила свой бег, растеклась вширь по обеим сторонам дороги и остановилась.

Хаджи, наверное, бушевал бы еще долго, не появись на дороге довольно большой отряд всадников в черкесках и бурках.

— Что, старик, — усмехнулся один из них, подъезжая, — как при Шамиле воевать собрался? Не боишься, что перебьют твое шальное войско ни за что ни про что?

— А вы кто будете? — спросил Бетал, разглядывая всадника. Самым примечательным на лице его были усы. Черные, пышные, они, как видно, составляли предмет гордости их владельца, потому что он то и дело подкручивал их.

— Разве не видишь, — кабардинцы…

— Вижу, что верхами вы и при оружии.

— Мы из Дикой дивизии, — сказал другой всадник по-кабардински.

— Хотите присоединиться к нам?

— Смотря для чего. А впрочем, мы знаем тебя. Ты — комиссар Терского Совнаркома, сын Калмыкова. Так вот, комиссар, мы не прочь и соединиться, но с одним условием…

— С каким же?

— Царь за три месяца не заплатил нам жалованье… Возьмешь на себя его долг, — готовы идти за вами.

— Только и всего? — узкие глаза Бетала совсем сощурились, как две щелки. Разговор ему явно не нравился.

— Что, комиссар, не можешь заплатить? — спросил пышноусый.

Бетал приподнялся в седле.

— Царю служили — у него жалованье и получайте! От советской власти за царскую службу ни копейки не дождетесь! А если сейчас пойдете с нами сражаться за революцию, то с сегодняшнего дня и платить будем. Это я вам обещаю.

— А как же за те три месяца? Пропадает, выходит? — наперебой загалдели всадники. — Кормили вшей в окопах, шайтан знает зачем, и ни копейки?

Калмыков сдержал досаду и спокойно ответил:

— Я сказал вам то, что хотел и должен был сказать. И на другие разговоры нет у меня времени. Пока будем здесь торговаться, белые дремать не станут. Кому по пути с Советской властью, пусть едет с нами!

— Жалованье не дадите за старое — мы не поедем!

— Ваше дело!

Едва базоркинцы отъехали с полверсты по направлению к городу, как между воинами Дикой дивизии разыгралась ссора.

Усатый предводитель их все стоял на своем:

— За одну власть воевали, — обманула она нас! Кто поручится, что и эта не обманет? Кто, спрашиваю я?

— Если царю служили, с царя и спрашивать надо, — возразили ему другие. — Прав этот комиссар. Почему новая власть должна царские долги платить?

— Едем. Чем мы хуже других?

Большинство всадников повернули коней и, догнав колонну, подъехали к Беталу. Один из них, взяв на себя обязанности старшего, громко, по уставу, доложил:

— Шестьдесят пять всадников из Дикой дивизии прибыли в ваше распоряжение.

Бетал удовлетворенно улыбнулся, кивнул головой.

— А ваш командир? Почему я не вижу его?

— Он остался. Из состоятельных он. Офицер. Командовал нами на австрийском фронте.

— Тогда все ясно, — сказал Калмыков. — Но командир вам нужен. Назначаю тебя старшим среди ваших джигитов. Согласен?

— Согласен, товарищ комиссар!

…Положение партизанских и красноармейских отрядов, окруженных бичераховцами во Владикавказе, в бывшем здании казарм кадетского корпуса, с каждым часом осложнялось. Убитых и раненых становилось все больше, патроны были на исходе. Мортира у входа в казарму давно замолчала — кончились снаряды.

Когда, казалось, надеяться было уже не на что, снаружи вдруг раскатилось дружное и мощное «ура». Это обрушились на казаков с тыла собранные Беталом Калмыковым вооруженные горцы. Они смяли ряды белых и опрокинули их. Через полчаса все было кончено. Кто не успел унести ноги, сдался в плен.

Бетал, разгоряченный схваткой, со сбившейся на затылок папахой и с обнаженной шашкой в руке подскакал к главной казарме и ловко спрыгнул с коня. Не вкладывая шашки в ножны и по-прежнему размахивая маузером, который он держал в левой руке, Калмыков бросился к дверям и нос к носу столкнулся с Серго Орджоникидзе, выбежавшим ему навстречу.

Серго был без буденовки, волосы его растрепались, на лице — крупинки пороха, китель в нескольких местах прожжен. И только глаза, черные, живые, с искорками, горели бодро и молодо, как всегда.

— Ну, дай бог тебе сто лет жизни, Бетал! — проговорил он, вытирая вспотевшее лицо ладонью и размазывая по нему следы гари. — И где тебе удалось добыть столько геройских ребят? Молодец! Честное слово, молодец!

— Не я молодец. Вот кого благодарить надо, Григорий Константинович, — ответил Калмыков, показывая на подошедшего хаджи. — Это он всадников поднял…

Орджоникидзе подошел к чеченцу и крепко обнял его.

— Я давно знаю, отец, — снова заговорил он, с интересом рассматривая старика, — что чеченцы и ингуши — народ мужественный и смелый. Поверьте мне: того, что вы сегодня сделали, Советская власть не забудет!

Старик с достоинством поклонился.

— Спасибо за доброе слово, брат. Будем служить хорошей власти. В бою — первыми, в бегстве — последними.

* * *
— Слушай, Бетал, — горячился Григорий Константинович. — Когда другие не понимают, — ладно. Но почему ты не понимаешь?.. Нет у нас ни одного снаряда!

— Что же мне делать? Кулаками драться? — насупившись, спрашивал Калмыков. — Они обстреливают нас картечью, а мы сидим в траншеях и боимся высунуть головы. Ответить нечем. Разве это дело?

— Знаю. Но где же взять боеприпасы, если их нет? Кавказ — не Петроград, не Москва… здесь не найдешь ни одного завода, который мог бы выпускать снаряды или патроны. Шалдонские мастерские изготовляют в день всего три тысячи патронов. Столько мы тебе и даем…

— На один залп!..

— Больше нет.

— Что же делать? Зубами воевать?

Орджоникидзе подошел к Беталу вплотную, взял его за плечи и легонько встряхнул. Калмыков поднял голову и, встретив умный проницательный взгляд Серго, опустил глаза.

— Да, Бетал… — тихо сказал Григорий Константинович. — Придется и зубами, раз так нужно для революции…

— Я послал телеграмму Ленину, — продолжал Орджоникидзе, будто не замечая его смущения, — что ты будешь сражаться до последнего патрона. Не хватит патронов — саблями, кинжалами. Не станет их — врукопашную, зубами, наконец! Понимаешь?!

— Я понимаю, — развел руками Калмыков. — Но как это втолковать бойцам?

— Втолкуй. Объясни. На то ты и коммунист…


…Разговор этот происходил в освобожденном от белых Владикавказе вскоре после того, как добровольцы из Базоркино под командой Бетала разогнали бичераховских казаков.

Серго Орджоникидзе собрал у себя всех большевистских вожаков и активистов. Нужно было немедленно принимать самые решительные меры по объединению партизанских сил, по созданию единого красногвардейского отряда, который возглавлял бы вооруженную борьбу за Советскую власть на территории Кабарды, Балкарии и в других местах Северного Кавказа.

Командиром Кабардино-Балкарского отряда был назначен Бетал Калмыков.

Орджоникидзе встал из-за стола, подошел к Калмыкову, крепко пожал ему руку.

— Вот что, — сказал он, — кажется, я нашел выход. Бери-ка ты машину и поезжай в Базоркнно. У меня есть сведения, что ингуши и чеченцы не имеют недостатка в патронах. Деньги получишь здесь, в Совнаркоме. Я думаю, они поддержат нас и продадут излишек боеприпасов. Тем более, что ты умеешь находить с ними общий язык…

Калмыков оживился, порывисто обнял Григория Константиновича.

— Долгой жизни тебе, Серго! Светлая голова! — он повернулся было уходить, готовый тотчас же выполнять поручение, но Орджоникидзе с улыбкой остановил его.

— Не торопись.

Серго внимательно оглядел Бетала, как будто видел его в первый раз.

Тот был одет в новую телогрейку из темно-зеленого сукна, грудь перечеркнута кожаным ремнем портупеи, на котором висел неизменный маузер в деревянной отполированной ладонями кобуре. Синие галифе, заправленные в сапоги, на голове — серая шапка из каракуля. Был он силен и поэтому красив. Красив именно своей силой и статью, светлым открытым лицом с чуть одутловатыми щеками и узкими щелками глаз, которые совсем исчезали за смеженными веками, когда им овладевал гнев.

Сейчас он улыбнулся, ожидая, что еще скажет ему Серго.

— Ну, поезжай, богатырь! — Орджоникидзе шутливо толкнул Бетала в плечо. — Не забудь наш тариф. Патрон — пять рублей, снаряд — сотня. А вот и твои деньги.

В кабинет вошел красноармеец с мешком в руках.

— Бери, — усмехнулся Григорий Константинович. — Хоть и бумажки, а кое-какую цену имеют.

Калмыков подхватил мешок и, попрощавшись со всеми, выбежал во двор. Во дворе Совнаркома одиноко стоял грузовик. Шофер курил в кабинке.

— Жми, друг, в Базоркино, — распорядился Бетал, садясь рядом с ним с другой стороны и поместив мешок между колен.

Мотор несколько раз чихнул, выпустив облачко сизого дыма, потом как-то странно, с присвистом, затрещал, и видавший виды грузовик, неохотно тронувшись с места, рывками покатился по мостовой.

Выехали за город.

— А нельзя ли поскорее? — нетерпеливо спросил Калмыков у шофера.

— На большее его не хватит, — ответил шофер с явным осетинским акцентом. — А если чуть посильнее нажмешь, может тыльную сторону нам показать. Знаешь, казачки, когда поссорятся…

Калмыков громко захохотал.

— А ты помолись, друг, чтоб он не капризничал, и нажимай. Дело спешное. Понимаешь?

— Понимаю. Не маленький. Да не ручаюсь я за нее.

— Жми давай. Я отвечаю…

В Базоркино грузовик вкатился весь окутанный дымом, сердито урча и подпрыгивая на ухабах. Сзади него, растянувшись по сельской улице, с оглушительным лаем и визгом неслась целая свора собак.

В ту пору мужчин любого кавказского аула чаще всего можно было найти либо во дворе сельского правления, либо возле мечети. Именно в одном из этих мест, олицетворяющих в глазах горца власть светскую и духовную, можно было узнать последние новости, получить ответ на недоуменные вопросы.

Прежде здесь собирались для того, чтобы послушать плавные и велеречивые рассказы стариков о героических делах старины, о героях, прославивших свои имена. Теперь же наибольшим вниманием и почетом пользовался не искусный певец и сказитель, а тот, кому известны были последние новости.

Что решили нынче Советы? Кто из большевиков остался в живых в недавнем бою с кадетами? И какие селения и города захватили белые? Куда склоняется соседний народ — к большевикам или к белогвардейцам? И вообще — придет ли когда-нибудь конец всей этой заварухе? Вопросов — тысячи. Попробуй ответь…

Так что не успел глашатай объехать на лошади селение и громогласно оповестить о приезде Бетала, как почти всё жители уже столпились во дворе правления.

Сельский комиссар попросил Калмыкова сказать, зачем он пожаловал. Бетал обвел глазами толпу. Лица сочувственные, заинтересованные.

— Я приехал к вам, братья, по очень важному делу. Нам, большевикам, хорошо известно, что чеченцы и ингуши уважают Советскую власть и не раз доказывали это. И мы этого никогда не забудем. Серго Орджоникидзе послал недавно о вас телеграмму самому Ленину. Похвалу послал.

— Ленин, — прошелестело в толпе.

— Ленин…

— И я опять буду просить у вас подмоги. Сейчас у Терека стоит Кабардинский кавалерийский отряд… почти дивизия, около трех тысяч сабель. Ее задача — не пропустить деникинцев сюда, не позволить врагам жечь ваши дома. Вы знаете, что это за враг Вы сами видели, как они грабили горцев, насиловали женщин, убивали лучших людей из народа!

Бетал перевел дух и, взмахнув рукой, продолжал еще громче, еще торжественнее:

Мы клянемся — пока есть силы, не пустим белых, не дадим им перейти Терек! Но сейчас, братья, наступил такой момент, когда мы уже не можем сдерживать их. И не потому, что мы вдруг стали трусливы, как женщины. Нам нечем стрелять! Нет ни патронов, нн снарядов. На две винтовки осталось по одному патрону. Если белые пронюхают об этом, — конец. Так вот, меня прислали к вам кабардинские всадники. Сказали: «Езжай, попроси у чеченцев и ингушей. Они нам помогут. Если у самих есть — дадут, нету — поищут». То же самое говорил, отпуская меня сюда, к вам, и Серго Орджоникидзе. Вот… — Бетал развязал мешок и показал собравшимся его содержимое. — Пять рублей за патрон, сто рублей за снаряд. Эту цену заплатим!..

Люди стояли молча с непроницаемыми лицами. Калмыков забеспокоился: «Что же это, — подумал он, — неужели они меня не поняли?…»

Из толпы вышел на круг высокий седобородый чеченец, видимо, один из старейшин селения, и, молча подняв упавший на снег мешок, из которого высыпалось несколько бумажек, завязал его бечевкой. Выпрямился и, положив сухие морщинистые руки на рукоять кинжала, неторопливо заговорил с сильным чеченским акцентом:

— Кабардинцам — спасибо, поверили нам. А ты, сын Калмыковых, с обидой пришел, обиду принес. Зачем деньги суешь? — старик повысил голос. — Земля не деньгами стоит, дружба не деньгами держится. Никогда не забывай это! Мешок повезешь, откуда взял. Мы поможем без денег. Ваши враги — наши враги. Что есть, — дадим.

Лицо Бетала медленно заливала краска. Никогда ему еще не было так стыдно.

— Простите за обиду, — сказал он.

Высокий старик обратился к сходу:

— Эй, люди! Несите сюда, у кого что есть! Патроны надо, пули надо! Не жалейте, не роняйте своей чести!

…Прошло не более трех часов, а было собрано уже около пятидесяти тысяч патронов. Два молодых парня помогли Калмыкову ссыпать их в ящики, стоявшие в кузове грузовичка.

К Беталу подошла красивая стройная ингушка в черном траурном одеянии и, опустив глаза, протянула ему австрийскую винтовку, которую прятала под платком.

— Возьми… от мужа осталась… убили мужа белые…

— Мы отомстим за него, сестра, — сказал Бетал.

— Еще возьми, — она извлекла из-под платка туго набитый патронташ. — Сама пошла бы на войну, если была мужчиной. А ружье дайте самому смелому… Мой был не из трусливых, — говорила она по-русски довольно чисто, но не это поразило Калмыкова — он никогда еще не слышал такого бархатного, такого мягкого женского голоса.

— Хорошо, сестра, — сказал он, отводя взгляд, чтобы не показаться нескромным. — Самому меткому и смелому джигиту отдам. Спасибо тебе.

Когда сбор был закончен и Бетал стал прощаться, базоркинцы дали ему в провожатые трех бравых джигитов.

— Пусть едут, — сказал высокий старик. Время неспокойное, может, пригодятся…

Парни с винтовками чинно уселись в кузове на ящики с патронами. Чувствовалось по их взглядам, что они впервые собрались ехать на автомобиле и не очень-то доверяют этой вздрагивающей и дымящей машине, хотя вовсю стараются ничем не обнаружить своего отношения к ней.

Впрочем, опасения их были небезосновательны. Едва грузовичок выехал за околицу и завилял по степи, оставляя за собой сизый шлейф дыма и пыли, как мотор затарахтел и заглох.

— Ну, теперь началось, черт бы его подрал, — выругался шофер, вылезая из кабины.

Покопавшись некоторое время в моторе, он снова сел на место и, включив зажигание, обратился к Беталу:

— Товарищ Калмыков, может, крутанете? Вы, говорят, мужчина сильный!..

Бетал ухмыльнулся, взял ручку. Однако сколько он ни крутил, мотор не хотел заводиться.

Он вспотел, но не добился толку. Потом поочередно снимали свои черкески и с остервенением вертели ручку молодые чеченцы, но тоже безрезультатно. И только когда они вчетвером подтолкнули машину к спуску, мотор на ходу завелся.

Потные, уставшие, все сели на свои места, и шофер дал газ.

До Владикавказа доехали без происшествий. У здания железнодорожного вокзала их остановил комендант.

— Быстро — ко мне! — сказал он, увлекая Бетала за собой. — Орджоникидзе — на проводе, ждет вас!

В крохотной комендантской поминутно звонили телефоны. Дежурный едва успевал отвечать. Увидев Калмыкова, он протянул ему трубку.

— Слушаю…

— Это ты, Бетал?.. Плохие вести у нас. Твоя дивизия, назовем ее так, не сдержала натиск белых в районе моста у селения Борокове. Белые перешли через мост. Положение там тяжелое… Бери первый попавшийся паровоз и немедленно туда! Коменданту я приказал, чтобы тебе дали пулеметы и патроны к ним. Что достал в Базоркино, тоже вези с собой! Ясно?

— Ясно! А куда мне девать деньги, Серго? Чеченцы их не взяли. Обиделись! А патронов собрали тысяч пятьдесят.

— Раздай деньги своим джигитам! Но, слышишь, Бетал, белых вы должны во что бы то ни стало отбросить за Терек.

— Не пожалеем сил!

— Давай! Не теряй времени!

Положив трубку, Бетал спросил коменданта:

— Где пулеметы?

— Погрузили в вагон, стоит на втором пути.

— А паровоз есть?

— Есть один. Только что прибыл из Грозного. Но не знаю, согласится ли машинист. Вторые сутки на паровозе.

— Как это «не согласится»? — Бетал передвинул на поясе мешавший ему маузер. — Приказ Чрезвычайного комиссара. Не слыхал, что ли?

— Слыхал, но… поговорите лучше с машинистом сами.

— Ладно. Организуй погрузку в вагон ящиков, которые мы привезли.

Над станцией, над многочисленными переплетениями рельсов, над составами, ожидающими отправки, висела грязновато-серая пелена дыма и копоти, трудно было разобрать, где она кончается, а где начинаются низкие, неподвижные, снеговые тучи.

Паровоз оказался довольно далеко, в тупике. Спиной к Калмыкову стоял высокий человек в замасленной одежде и заливал смазку в оси колес.

— Кто машинист? — спросил Бетал.

— А что вы хотели? — не оборачиваясь, ответил высокий.

— Я же сказал: мне нужен машинист.

Тот повернулся, и оба замерли в удивлении. Первым опомнился Калмыков.

— Родион Михайлович!

— Бетал! Какими судьбами? Постой, постой, измажешься! — Родион Михайлович осторожно высвободился из медвежьих объятий Калмыкова. — Грязный ведь я.

— Откуда ты? — спросил Бетал.

— Из Грозного. Езжу вот по станциям, ищу цистерны. Не в чем бензин возить на завод. А цистерны все порастащили!

Калмыков не дал ему договорить:

— Родион Михайлович, дорогой! Ради дружбы нашей — помоги. Мост через Терек возле старого аула Бороково захватили белые… Там — мои ребята. Дивизия. Если не сумею доставить хотя бы до Муртазово вагон с пулеметами и патронами, — погибла дивизия, Родион!

— Неужто Дивизией командуешь?

— Потом, потом расскажу, а сейчас ради бога разводи пары!

Родион Михайлович подавил досаду. Ему казалось, что Бетал должен был проявить больше интереса к встрече. Ведь столько лет не виделись!

— Хорошо, — сказал он, берясь за поручень. — Полезай сюда, едем к твоему вагону.

Калмыков, очутившись в будке паровоза, слегка потянул ноздрями воздух. Знакомо запахло мазутом, гарью, железом. Железная дорога! Многое было связано с нею. Сейчас же вспомнился Екатеринодар, неудачная попытка поступить в железнодорожное училище и стать машинистом, как Родион Михайлович, человек, который первым познакомил его с учением Ленина, с законами классовой борьбы и революции…

Комендант не стал их задерживать и, как только вагон был прицеплен, дал "зеленую улицу».

Неслисьмимо покрытые неглубоким слежалым снегом поля, вспархивали чуть ли не из-под колес суетливые сороки, посвистывал в разбитом окне паровоза холодный ветер, но они оба ничего не замечали, захваченные разговором.

— Совсем солидным мужчиной стал, — говорил Родион Михайлович, с улыбкой разглядывая Калмыкова. — Дивизией, выходит, командуешь? Помнишь Екатеринодар?

— Дивизией Серго назвал. Отряд в три тысячи сабель. А Екатеринодар… такое не забывается.

— Это верно.

Бетал замолчал и в свою очередь принялся рассматривать машиниста.

Постарел, ничего не скажешь. И лицо потемнело, осунулось, и усы вроде бы уже не закручивались кверху с прежней лихостью, — они слегка обвисли, пожелтели от табака.

Родион Михайлович заметил его взгляд:

— После того как мы с тобой расстались тогда, — будто извиняясь, сказал он, — я в Сибири успел побывать, на каторге… Штука не сладкая и человека не красит. Враз горбатым станешь… Свободу получил после революции. Однако что это я все о себе… Расскажи-ка лучше, как ты жил-поживал, товарищ комдив?

Прислушиваясь к перестуку колес, Бетал в нескольких словах рассказал все, как было. Верный своей привычке (он терпеть не мог говорить о себе), Бетал рассказывал так, что его собственная фигура все время оставалась в тени, будто он и не играл особой роли в упоминавшихся событиях.

Это понравилось Родиону Михайловичу.

…В Беслане их остановили. Дальше ехать было опасно: по словам коменданта, следующая маленькая станция Дарг-Кох или уже занята белыми, или будет занята с часу на час. О том, Что там было достаточно жарко, свидетельствовала хотя бы прерванная телефонная связь.

Точно о положении дел в районе Дарг-Коха никто ничего не знал.

С этими неприятными известиями Бетал вернулся на паровоз.

— Что будем делать, Родион?

Машинист не ответил. Он молча размышлял, покусывая кончики усов. Задумался и Бетал.

Действительно, какой выход? Если везти пулеметы и боеприпасы на подводах, это займет не меньше двух дней. Что станет за это время с его дивизией — один аллах знает. Нет, оружие и патроны нужно доставить незамедлительно. Но как? Выход один — ехать в Дарг-Кох на свой страх и риск. Если станция занята, — прорываться.

И, словно угадав мысли Бетала, Родион Михайлович сказал:

— Давай-ка один пулемет поставим на тендер, а другой — в будке, вот здесь. И — махнем! Авось пронесет.

Один «максим» установили у правого окна паровозной будки, как и посоветовал машинист, второй — на тендере.

— Мой будет этот, — похлопал граненый ствол Родион Михайлович. — А тебе придется на тендере управляться. Ну, поехали, что ли?

— Давай!

Паровоз издал короткий пронзительный свисток и, попыхивая паром, пошел вперед, быстро набирая скорость. На перрон высыпали люди, что-то кричали им вслед, удивленно качали головами.

Бетал лежал на угле, расстелив свою бурку и сквозь щиток пулемета поглядывая вперед, щурясь от резкого ветра. Мимо проносились телеграфные столбы, и казалось, что они наскакивают друг на друга и переламываются у основания; как хрупкие спички. Степь тоже неслась мимо, холодная и пустая, и вместе с нею мелькали голые кусты и деревья, редкие курганы, одиноко маячившие среди полей.

Приближаясь к Дарг-Коху, паровоз сбавил скорость. Родион Михайлович, видимо, хотел подъехать к станции, производя как можно меньше шума.

Впереди, как раз на повороте, виднелся небольшой лесок. Машинист еще сбавил ход. За поворотом, он знал это, дорога была ровной, как ствол винтовки.

Бетал достал бинокль. Паровоз медленно обогнул лес.

— Белые! — крикнул Калмыков машинисту. — Жми теперь!

— Есть! — ответил тот, нажимая на рычаг.

Паровоз рванул с места и заносчиво помчался вперед, отплевываясь паром.

Белые, находившиеся на станции, услышав грохот, высыпали на платформу и стали по обеим сторонам колеи. Видимо, им не приходило в голову, что нежданные гости могут проскочить мимо, — поэтому никто не бросился к стрелке, чтобы перевести паровоз на запасной путь.

А Родион Михайлович все увеличивал скорость. Старенькая «овечка» вся дребезжала и трепыхалась, готовая вот-вот развалиться на части.

Когда солдаты и казаки, поджидавшие их на путях, сообразили что к чему, было уже поздно: пулеметный огонь смял их и опрокинул на землю.

Заметались по станции выцветшие шинели, казацкие синие шаровары с лампасами, фуражки с красными околышами. Падали, вставали и снова падали уменьшавшиеся на глазах фигурки, беспорядочно паля вслед паровозу.

Проскочили! Бетал дал последнюю очередь из перегревшегося пулемета и разжал затекшие пальцы. Дарг-Кох был уже верстах в двух позади.

Ты живой? — услышал он окрик Родиона Михайловича.

— Живой… Михайлыч, не пожалей гудка! стараясь перекричать шум, ответил Калмыков. — Гуди так, чтобы наши услышали. Муртазово скоро.

Бетал выпрямился во весь рост и, сложив ладони рупором, по-мальчишески задорно закричал на всю степь:

— Эге-гей-й! Идет бронепоезд Родиона! Идет железный пролетарий!..

К голосу его присоединился пронзительный и долгий паровозный гудок, и степь отозвалась далеким гулом…

* * *
Бетал стоял на невысоком холме и рассматривал в полевой бинокль белогвардейские окопы на той стороне Терека. Только что он послал туда сотню из Кабардинской дивизии.

Всадники благополучно переплыли реку и теперь приближались к вражеским траншеям. Как раз в это время из ближнего леска высыпали конные казаки. Они, видимо, намеревались ударить с фланга. Стоявший за мостом бронепоезд прикрывал их орудийным огнем.

Два снаряда разорвались почти рядом с сотней. Строй дрогнул, смешался, и всадники повернули назад.

— Позор! — не выдержал Бетал. — Что они делают?.. Коня мне! Быстро!

Ловко вскочив в седло, он пустил лошадь в воду. За ним последовал и коновод.

На той стороне Терека Калмыков не стал медлить ни секунды и поскакал навстречу казакам. Расстояние между ними быстро сокращалось.

В дивизии не было ни одного бойца, который не знал бы Бетала Калмыкова и его коня.

— Бетал!

— Смотрите, Бетал! Он один!

— Вперед!

И вся сотня, только что во весь опор удиравшая от кадетских сабель, дружно повернула назад и помчалась вслед за своим командиром.

Сотня, которую теперь возглавлял Бетал Калмыков, и казачий отряд неудержимой лавой неслись друг на друга. Утихла пулеметная трескотня, лишь время от времени сухо щелкали винтовочные выстрелы. Но вот обе стороны совсем прекратили стрельбу из опасения попасть в своих.

В воздухе плыл тяжкий топот множества лошадиных копыт и отдавался где-то в пустой зимней степи приглушенным эхом.

В последний момент белоказаки дрогнули, попятились и, довернув коней, бросились врассыпную. Всадники Кабардинской дивизии на всем скаку врезались в их расстроенные ряды.

Исход боя был теперь предрешен. После короткой, но жестокой схватки лишь нескольким вражеским конникам удалось скрыться в лесу.

Когда все было кончено, к Беталу подъехала группа всадников. Они были явно смущены и, опустив головы, молча сгрудились вокруг командира. Никто не решался заговорить первым.

Бетал понял их замешательство и широко улыбнулся.

— В общем, — то вы правильно поступили. Врага надо выманивать на себя. А когда он зарвется, — тут и ударить. Молодцы, храбро сражались!

Всадники переглянулись.

* * *
Зима в том памятном году пришла на редкость хо'лодная. Студеный порывистый ветер насквозь продувал ущелье, на склоне которого прилепился небольшой чеченский аул.

Иногда ветер изменял направление, дул с гор, и казалось, что в горном хребте образовалась огромная брешь, через которую с неистовой силой несет снег и песок.

Днем было немного потише, но зато ночью поднимался буран и укрывал все вокруг клубящейся морозной белизной. Даже брех-ливые аульные псы не подавали голоса. Стояла такая лютая стужа, что и близкие родственники не решались навещать друг друга.

И все же в горах было неспокойно. Несмотря на мороз и метель, разозленные сопротивлением красных партизан, повсюду рыскали офицеры из карательных отрядов Эрдели и Ляхова.

Один из таких отрядов хозяйничал в чеченском ауле. Состоял он не более как из двух десятков солдат и казаков под командованием ротмистра.

Невзирая на пронизывающий холод, жителей нескольких ближайших домов согнали на небольшую площадь перед сельским правлением.

Горцы стояли молча, ожидая, что будет дальше. Невеселые думы можно было прочесть на их обветренных, посиневших от холода лицах. Думы о том, что деникинцы одолели большевиков, и нет теперь от белых солдат никакого спасения: безнаказанно грабят, насилуют женщин, облагают селения и аулы непомерными контрибуциями.

Многие из собравшихся сегодня перед правлением уже не верили, что большевики когда-нибудь возвратятся и снова установят свои справедливые порядки, к которым люди начали привыкать. К хорошему привыкают быстро…

Но были и такие, кто не мог скрыть своей радости и ловил каждое слово ротмистра.

Он сидел на белом коне и рисовался, делая вид, будто мороз ему нипочем. Он даже снял с головы башлык, чтобы лучше была видна блестящая кокарда на его каракулевой папахе.

Лицо у него — крупное, мясистое. Щеки слегка отвисли. Он поминутно натягивал поводок, заставляя коня пританцовывать на месте. Из ноздрей лошади клубами валил пар.

— Не думайте, что генерал Деникин намерен с вами шутки шутить, — зычным голосом кричал ротмистр. — Одиннадцатую армию большевиков мы разгромили окончательно! Партизан загнали в леса. И не мечтайте, что эти голодранцы вернутся. И не помышляйте!

Кстати, генералу Деникину сообщили, что некоторые лица из Красной Армии и партизаны скрываются в вашем ущелье… Если это так, а сведения генерала точны, то я должен заявить вам следующее: мы не тронем вас. С мирными жителями мы не воюем. И генерал Деникин обещает оставить аул в покое — живите себе, как хотите, по своим обычаям. Но не верьте большевикам! Они обманывают простой народ! Это перорё. И второе: всех большевиков, красноармейцев и партизан, которые находятся в вашем ауле или прячутся в лесу, вы должны выдать нам. Иначе — селение будет окружено и мы сожжем его вместе с жителями! Ни один не уйдет живым! Выбирайте! Я говорю ясно? Ну а теперь — к делу. У кого дома красноармейцы или партизаны, обманутые комиссарами, — шаг вперед!

Ротмистр достал из кармана полушубка портсигар, негнущимися от холода пальцами извлек из него папиросу и долго возился со спичками, которые без конца ломались и гасли на сильном ветру. Наконец он вышел из терпения и, отшвырнув измятую папиросу, обвел толпу злым, колючим взглядом.

— Чего молчите? Может быть, онемели? Говорите, ну!

Горцы стояли молча, опустив головы. Вперед выступил белобородый хаджи, давний знакомый Бетала Калмыкова, и неторопливо приблизился к ротмистру. Старик протянул руку и привычным движением погладил коня, потрепал его спутанную гриву. Конь перестал нервно перебирать ногами, присмирел и вдруг ко всеобщему удивлению ткнулся мордой старику в плечо.

Ротмистр удивленно смотрел на чеченца.

— Дай аллах, чтобы счастье привело тебя к нам, — сказал хаджи. — Однако не знаешь горский обычай. Я старше отца твоего и деда. И еще есть здесь такие, как я. А ты ругаешься и сидишь перед нами в седле. Не уважаешь седины. Какого же ответа ты хочешь? Сначала слезай с коня, а потом говори, что надо.

Ротмистр хотел было вспылить, но что-то во взгляде старика удержало его. Он криво усмехнулся и неловко спешился, зацепившись портупеей за стремя.

— Теперь — джигит, — едва заметно улыбнувшись, сказал хаджи, беря лошадь ротмистра под уздцы. — Мы слушали тебя. Послушай же, что мы скажем.

Старик говорил по-русски легко, почти не затрудняясь в выборе слов, и только акцент и манера строить фразу выдавали в нем кавказца. Может быть, это, а может, спокойная властность, исходившая от всего его облика, заставила ротмистра молча выслушать все, что тот сказал.

— Много генералов видел я в своей жизни, много офицеров. Похожи все. Сначала хорошо говорят, потом плохо делают. Грабят, жгут, убивают. На. плечах у них погоны. Как твои. И ты говоришь: зажгу аул, по ветру пущу, если не выдадите спрятанных большевиков. Сжигай! Стреляй! Ты такой же, как все! Но помни: чеченцы не из трусливых. При Ермолове уцелели, выдержим и Деникина. А угрозы — оставь! Говори с нами подобру!

Ротмистр никак не мог понять, к чему клонит старый хаджи.

— И еще скажем, — продолжал тот. — Не часто показывали мы врагу наши спины. А умирать придется, — умрем стоя, не на коленях!

Ротмистр сделал нетерпеливое движение.

— О большевиках — вот тебе наше слово. В этом ауле ни одного не найдешь. Кто приходил — уходил. Неделю раньше — другое дело. А сейчас если и есть из Красной Армии, то юноши без усов, совсем дети. Разве Деникин воюет с детьми? Разве тот, кто воюет с детьми, мужчина?

— Не слушайте его, господин ротмистр, — раздался чей-то голос. — Все сказки рассказывает!

Говоривший оказался одним из белоказаков. Он подъехал к хаджи.

— Старик бессовестно врет, я знаю его!

Хаджи Покачал головой, и трудно было понять, что означал этот жест — то ли он продолжал отрицать присутствие большевиков в родном селе, то ли выражал этим свое презрение к доносчику.

— Взять его! — приказал ротмистр.

Несколько казаков спешились, подбежали к хаджи.

В ту же минуту человек десять чеченцев, обнажив кинжалы, сгрудились вокруг ротмистра и оттерли его от остальных всадников.

— Нет у нас обычая оставлять в беде уважаемых старцев! — крикнул кто-то на родном языке.

— Аллах клянемся! Палец хаджи не тронь! Тронешь тебе кинжал резить будем! Кускам резить будем!

— Чечен не тронь!

— Вы что? В своем уме? — испуганно попятился ротмистр. — Зачем вы хотите погубить себя ради большевиков? Они уже никогда не вернутся к власти. Кабардинцы и грузины давно их прогнали, и вам пора!

— За наш народ не решай! — сурово сказал хаджи и сделал знак, чтобы офицера не трогали. — Не грози, не размахивай саблей. Прикажи лучше своим всадникам, чтобы заходили в наши дома с миром, отведали хлеба-соли, как велит обычай гостеприимства. Пусть отдохнут и согреются у очагов…

Ротмистр стоял в нерешительности, не зная, что предпринять. На открытое столкновение он идти опасался: слишком мало всадников было в его отряде. Лучше уж как-нибудь уладить дело хитростью.

«Ладно. Уступим. Но посмотрим еще, чья возьмет, — мстительно подумал он. — Собственные локти будете у меня кусать!..»

— Хорошо, — сказал он вслух. — Мы принимаем приглашение! Старый хаджи попытался рассеять всякие подозрения: — Даже кровного врага, если он гость, мы охраняем и бережем, как собственный глаз. Пусть твои люди без страха идут в наши сакли.

Проследив за тем, чтобы карателей разместили в центре аула, поближе друг к другу, что, кстати, вполне устраивало и их командира, хаджи еще немного побродил по улицам, убедился, что за ним никто не следит, и только тогда направился до мой.

Сакля его стояла несколько на отшибе, почти у самой околицы, неподалеку от лесной опушки.

Хаджи, прежде чем войти, огляделся и трижды постучал в дверь. Открыли ему не сразу: пришлось повторить условленный стук.

У очага сидел Серго Орджоникидзе в одеянии горца и латал прохудившийся сапог. В углу сакли склонились за шитьем женщины: Зинаида Гавриловна, супруга Григория Константиновича, и Арусак, жена прославленного революционера Камо. Тут же, покачивая люльку с младенцем, стоял Бетал Калмыков и шутливо напевал:

— Спи, милая, не кричи, а то услышит нас генерал Деникин, узнает, где мы, и пришлет своих солдат…

— Уже узнал, — в тон Беталу сказал хаджи, запирая дверь на засов. — Белые здесь!

Калмыков потянулся к маузеру, лежавшему на подоконнике Женщины тихо ахнули.

Орджоникидзе бросил на хозяина быстрый взгляд. Коротко спросил:

— Где они? Сколько?

— Мало. Двадцать — больше не будет. Надежные люди увели их в свои сакли. До завтра ни один сюда не придет.

— Им известно, что мы в ауле?

— Я думаю, они знают, — старик сел возле Григория Константиновича, несколько минут молчал, глядя в огонь. Потом поднял глаза на Орджоникидзе. — Большевики — хорошие люди, Ерджикидз[39]. Правильные люди. И мы рады таким гостям. Живите у нас, сколько захотите. Но сейчас — опасно. Вам надо уйти, пока белые в ауле. Вас, комиссаров, знают в лицо. А за молодцов ваших не бойтесь — в обиду их не дадим. Когда уедете, их спрятать будет легче — имен их никто не знает, а переоденутся, — так те же чеченцы. Что есть у нас, то и у них будет. Накормим, напоим, как надо. И не подумай, Ерджикидз, что о себе тревожимся. Как вас спасти, думаем. Нужны вы еще будете горцам. Однако, если скажете: «Нет, никуда не пойдем!» — дело ваше. Как скажете, так и будет.

Старик хмурился. Нелегко было ему произнести эту заранее приготовленную речь, — какой же горец с легким сердцем откажет гостю от дома, даже если он принужден это сделать ради безопасности и благополучия самого гостя.

Не прими за обиду, Ерджикидз. И ты, Бетал… Все, что слышите сейчас от меня, говорят и мои односельчане, которые желают вам добра и удачи.

Хаджи повернулся к женщинам.

— А они пусть останутся. Трудно им будет в пути в такой мороз. Пусть живут с нами…

— Ты славный и добрый старик, — сказал Орджоникидзе, надевая сапог. — Но напрасно ведешь речь об обиде. Мы отлично понимаем сами, что положение серьезное. Надо уходить. Другого выхода нет. Оставаясь в ауле, мы в сущности будем лишены всякой возможности действовать. А сидеть сложа руки именно теперь Не имеем права…

— Значит, едем? — спросил Калмыков.

— И сегодня же ночью.

— В какую сторону пойдете? — спросил хаджи и, слегка смутившись, добавил. — Если нельзя сказать, не говори.

— Скорее всего по направлению к Куржину, — без колебаний ответил Серго.

— Дай аллах счастливой дороги. Не забывайте нас. И возвращайтесь скорее! Вся надежда, наша на вас!

— Вернемся, обязательно вернемся, старик. А ты, если будет случай, расскажи чеченцам, что, хоть и вынуждены мы сейчас скрываться, но борьба еще не окончена. И на Кавказе победит Советская власть! Пусть не сомневаются!

…Весь день в сакле старого чеченца шла подготовка к отъезду. Приходил Николай Федорович Гикало, которому Орджоникидзе вручил мандат о назначении его командиром всех групп и отрядов Красной Армии и партизан, скрывающихся в Кабарде и Балкарии, Осетии, Чечне и Дагестане. В задачу Гикало входило проследить за тем, чтобы эти группы и отряды до наступления благоприятного момента не обнаруживали себя, а выжидали и накапливали силы.

Поддерживая с ними постоянную связь, Гикало рассчитывал по возможности вооружить и объединить эти разрозненные группы, а затем уничтожить карательные отряды, разосланные Деникиным по горным селениям и аулам.

После наступления сумерек хаджи привел к Орджоникидзе плотного смуглолицего чеченца лет двадцати семи. Черные как смоль усы молодецки закручивались вверх, темно-карие глаза смотрели доверчиво и спокойно.

— Он покажет Дорогу.

— Горные тропы знаешь? — спросил Калмыков у молодого чеченца.

— Он чабан, — сказал хаджи. — Всю жизнь чабан. Не раз переходил через горы. Завяжи ему глаза башлыком — не заблудится.

— Тогда все в порядке, — сказал Григорий Константинович, с любопытством разглядывая проводника.

А тот, пока о нем говорили, не поднял головы и смущался, как девушка.

— Как же тебя зовут? — спросил Орджоникидзе.

— Нургали зовут.

— Ну что ж, Нургали… Значит, пойдем вместе.

— Пойдем…

…Черная бурка ночи укрыла ущелье. В густом, непроглядном мраке не было видно ни звезд, ни очертаний хребта. Лишь еле заметно и расплывчато маячили вдали серыми пятнами снежные вершины гор.

Лучшей ночи нельзя было и пожелать, если бы не холодный морозный ветер, насквозь продувавший ущелье.

Все было готово к отъезду. Сумки приторочены к седлам, вычищены и накормлены кори.

Орджоникидзе и Калмыков знали, что люди из карательного отряда, остановившегося в ауле, спят крепким сном после обильного возлияния, о чем позаботились верные друзья хаджи. А сам ротмистр так увлекся зеленым змием, что к вечеру уже едва ворочал языком.

Настал час отъезда. Орджоникидзе подошел к хозяину дома.

— Мы никогда не забудем того, что ты сделал для нас, — и Григорий Константинович крепко пожал сухую руку старика. — Но я уверен: скоро наступит день, когда мы сможем ответить тебе добром на добро! Обязательно наступит!..

— Счастливой-дороги, Серго!

В это время всхлипнула Арусак, заворачивая в одеяло свою маленькую дочь.

— Ради аллаха, — хаджи бросил на нее сочувственный взгляд, — не берите с собой в такой холод детей и женщин.

Арусак отрицательно покачала головой в ответ на молчаливый вопрос Григория Константиновича. Нет, они с маленькой Гаганой и Зинаидой поедут вместе со всеми. Они не могут и не хотят оставаться.

— Тогда не берите ребенка. Наша невестка будет заботиться о малютке, как о родной дочери. Пожалейте дитя! — старик мягко положил ладонь на плечо Арусак. — Послушай, сестра, даже мужчине опасно отправляться в путь ночью и в такую стужу. А ты — только слабая женщина. Оставайся.

Огромные черные глаза Арусак повлажнели. Она молча смотрела на старика, не зная, на что решиться. Наконец она порывисто обняла его, залилась слезами и поцеловала. Вытерла концом платка свое мокрое лицо и взяла на руки дочку.

— Я готова.

Чтобы обойтись без лишнего шума, лошадей выводили по одной и в поводу вели за околицу.

Когда весь маленький отряд собрался у опушки леса, было уже за полночь. К рассвету нужно было уйти в горы.

Нургали ехал впереди, поминутно останавливаясь и вглядываясь в темноту, чтобы не растерять своих спутников. Дорога петляла среди кустарников и валунов, то спускаясь вниз, то круто карабкаясь вверх. Они почти не разговаривали: ветер хлестал в лицо колючей морозной пылью и снегом, стоило слегка отвернуть башлык — и захватывало дыхание.

Орджоникидзе отпустил поводок, дав лошади волю, и погрузился в воспоминания. Так легче было коротать время. Он и раньше замечал, что в темноте его редко клонило ко сну, большей частью он настраивался на задумчивый лад, и тогда сами собой, безо всякого усилия с его стороны, перед ним одна за другой проплывали картины пережитого.

…Вот первый арест. Это случилось в Гори, когда ему еще не сравнялось и восемнадцати лет. Высокий грузный жандарм вытряхнул у него из-за пазухи пачку большевистских листовок. Волчком завертевшись в руках у жандарма, Серго вырвался и убежал. Его догнали и посадили в горийскую тюрьму…

Потом были тюремные камеры в Сухуме, в Кутаисе. Потом Курхен, Батум, Баку… Из последних пятнадцати лет около восьми он провел за решеткой. Была и сибирская ссылка.

Воспоминания возникали отрывочные, несвязные. Они беспорядочно наскакивали в его сознании одно на другое, неожиданно расплывались и исчезали.

…Франция, Цариж. Затем — маленький, патриархальный, типично французский городок Лонжюмо. Здесь он впервые видел и слышал Ленина. Было это в 1911 году в созданной Ильичем в Лонжюмо партийной школе.

Ничего внешне броского, примечательного не заметил тогда Серго в облике Ленина. Большой, высокий лоб, лысая голова, мягкий прищур глаз. На всю жизнь запомнились глаза — бесконечно глубокие, человечные. И речь — чуть картавая, необыкновенно страстная, убежденная…

…Все куда-то отодвинулось, померкло. И эта морозная, черная, как сажа, ночь, и их опасное путешествие, и все мелкое, личное. Оставался только Ленин, только он один…

Орджоникидзе выполнял многие поручения Владимира Ильича. Дважды ездил он к нему на станцию Разлив, бывал в знаменитом шалаше, ставшем теперь революционной историей.

На всю жизнь запечатлелись в памяти Серго этот шалаш из ветвей и свежескошенного сена и пенек, на котором обычно сидел и писал Владимир Ильич.

…Вот Ленин отрывается от блокнота, задумчиво покусывает карандаш и замечает его, Серго, посланного товарищами из Петрограда. Ильич легко вскакивает со своего места и быстрыми шагами идет ему навстречу. С нетерпением, с пристрастием спрашивает:

— Ну-с, какие новости? Немедленно выкладывайте…

— Хорошие, Владимир Ильич. Восстание готовим. Так и просили передать вам.

— Превосходно, превосходно, — говорит он, щурясь от солнца. — Скоро господа керенские узнают, что собой представляют большевики…

И Ленин с гневом говорит о буржуазии и Временном правительстве. От всей его плотной, крепкой фигуры исходит ощущение силы, надежности и правды. Около него исчезают колебания, меркнут сомнения…

…Григорий Константинович поправил стремя, смахнул с башлыка намерзший от дыхания лед и стал всматриваться в темноту, пытаясь разглядеть Бетала. Однако ничего не увидел и только подивился про себя, как это Нургали в этой кромешной тьме умудряется находить дорогу. Проводник по-прежнему ехал впереди, изредка вполголоса окликая своих спутников.

Темнота и положение, в котором Они находились, никак не располагали к разговорам, и Бетал Калмыков тоже ехал молча, размышляя о жизни, о прошлом, о своей семье.

Он не так давно узнал о. трагической гибели отца и брата Назира, о казни Хажбекира Хажимахова и других испытанных бойцов революции.

Горечь утраты надолго поселилась в душе Бетала. Но внешне он ничем не выказывал своей скорби — горцы скупы на бурные проявления чувств. Никто не — увидел на его глазах ни одной слезинки.

Постепенно боль становилась все глуше, она как-то притупилась, уступив место гневу и ненависти к врагам его класса и его собственным.

Нургали скомандовал остановиться. Они должны были свернуть в сторону от проезжей дороги и двигаться дальше по горной тропе в направлении Хевсурского перевала. Тропа круто уходила вверх и лепилась к скалам, нависая над пропастью, поэтому продолжать путь до рассвета нечего было и думать.

Проводник выбрал для ночлега удобное место под скалой. Здесь по крайней мере не дуло. Кто-то предложил развести костер, но Нургали возразил:

— Нельзя. Ущелье — казак пост ставил… Огонь видел — сюда пришел. Надо темнота сидеть…

Через час начало рассветать. Сначала посветлели темные грани хребта, потом серое туманное утро медленно растеклось по долине.

Маленький отряд отдыхал. Кто просто сидел, прислонившись спиной к скале, кто спал, несмотря на холод и неудобства.

Лошади жевали овес в торбах.

Бетал Калмыков, степной человек, с детства привыкший ко всем превратностям походной жизни, крепко спал под буркой, положив голову, повязанную башлыком, на плоский камень, заменивший ему подушку.

Арусак медленно ходила по тропинке, качая на руках плачущего ребенка. На нее исподлобья поглядывал молчаливый Нургали, который только что проснулся и проверял подпруги у лошадей.

Орджоникидзе тоже встал, зябко повел плечами и подошел к Арусак, заглядывая ей через плечо.

— Ну что, Гагана, что, черноглазая?!. Покричала и хватит, — шутливо сказал он. — Всех кадетов, всех карателей напугала, отдохни теперь малость!

Калмыков, услышав голоса, открыл глаза и быстро поднялся, отряхнув с бурки снежок.

Ребенок не успокаивался.

— Дай-ка ее мне, — попросил Бетал.

Он распахнул на себе бурку, расстегнул на груди полушубок — и, осторожно взяв из рук Арусак завернутую в одеяло малютку, прижал ее к себе.

Арусак с улыбкой наблюдала за ним.

Бетал тоже улыбнулся, но как-то виновато, словно стесняясь своего порыва, и вдруг тихим приятным баритоном запел кабардинскую колыбельную песню:

…Ты и сам не малыш, а краса,
Ты и сам — золотая роса,
Что упала на наше село.
Седловину горы,
Что в снегу до поры,
Для игры ты возьмешь, как седло.
А когда подрастешь,
Ты коня подкуешь,
В руки саблю возьмешь.
И когда кони в бой полетят—
Будешь ты впереди,
А поскачут назад —
Будешь ты позади,
И к тебе не пристанет беда…[40]
Бетал перестал петь, убедившись, что ребенок заснул, и подошел к Орджоникидзе.

— Видишь, Серго. Эсеры и меньшевики меня не понимают, а эта крошка сразу поняла.

— Где ты научился успокаивать детей? — спросил Серго, глядя на Калмыкова так, будто видел его впервые.

— Я рос старшим в семье, — просто ответил Бетал. — Нет у меня ни сестер, ни братьев, которых не держал бы я на руках.

Подошла Зинаида Гавриловна:

— О чем ты ей пел, Бетал?

Он коротко перевел.

— Очень уж боевая колыбельная… Про коня и про саблю…

— В нашем строю хватит места для всех, — серьезно сказал Калмыков. — Борцами за новый мир могут быть и мужчины и женщины…

— А нас бог, что ли, наказал, — вздохнул Серго, бросив взгляд на жену. — Правда, я не умею петь колыбельных песен. Наверно, потому и нет у нас детей…

— Опять начал, — смущенно сказала Зинаида Гавриловна.

— Не сердись, моя красивая, — шутливо продолжал Григорий Константинович. — Злых кони не держат. Смотри, как бы этот гнедой не сбросил тебя где-нибудь по дороге!

Все засмеялись. Ребенок проснулся и заплакал.

— Ну вот тебе! — огорчился Серго. — Это я виноват. Не ко времени вздувал шутки шутить. Придется тебе, Бетал, еще раз приложить все свое старание. Если и теперь утихомиришь Гагану, пошлем тебя воспитывать наследников английского короля.

Калмыков вполголоса запел. Но девочка не собиралась успокаиваться и заливалась плачем. В конце концов матери пришлось взять ее. Бетал снял бурку и соорудил из нее подобие шалаша с помощью двух кизиловых прутьев.

— Тут ты сможешь ее развернуть, — жестом пригласил он Арусак в импровизированный шатер. — Она, видно, мокрая… Сейчас костер будет…

Нургали развязал мешок, в котором они везли сухие дрова, вытащил из него несколько поленьев и искусно развел перед буркой костер. Было уже совсем светло, и он не опасался, что огонь и дым заметят казачьи сторожевые посты.

Над огнем на камнях поставили ведро с водой. Бетал нацедил ее из незамерзающего маленького родничка, бьющего из-под скалы.

Ветер переменил направление и дул теперь снизу, со дна ущелья, завивая над костром слоистый шлейф дыма.

За хребтом порвало плотную завесу туч, и по снеговым вершинам ударили пронзительные лучи солнца. И сразу заплескались на обледенелых склонах янтарные краски, порозовел горизонт, стало чище и выше потеплевшее небо. Засуетились над горами обрывки туч и поплыли куда-то на север, унося с собой яркие блики зари…

Путники грелись калмыцким чаем.

Серго сидел на большом камне, и, прихлебывая из жестяной кружки обжигающий губы напиток, другой рукой озабоченно рылся в карманах своего полушубка.

— Вот, нашел наконец! — торжественно провозгласил он.

На ладони у него лежал кусок шоколада, завернутый в измятый листок фольги. Орджоникидзе старательно сдул с него налипшие крошки и подошел к Арусак, которая по-прежнему сидела с дочкой под буркой.

— Сейчас напоим Гагану. Дайте-ка кружечку… — Он бросил в чай шоколад и, поболтав, протянул матери. — Угощай нашу царевну! Пусть пьет на здоровье!

— Темно тут у меня, — сказала Арусак. — Да и согрелись мы… Снимите, пожалуйста, бурку.

Жмурясь от удовольствия и чмокая, малышка охотно пила из чайной ложечки коричневую теплую жижицу. Все сгрудились вокруг, позабыв о своих собственных делах и заботах.

Мать и дитя…

Было в этом совсем простом, внезапно остановившемся мгновении жизни что-то скульптурно-величественное, вечно таинственное, вечно манящее…

Просветлели небритые огрубевшие лица, будто упал на них отблеск далеких воспоминаний о том, что давно уже позабылось в грозном дыму боев, в тяготах походной судьбы.

Забылось, ушло куда-то в небытие все страшное и плохое, — исчезли волнения и тревоги. Никто не думал о превратностях предстоящей дороги, о том, что по пятам отряда могут идти казаки.

Нургали первым нарушил молчание:

— Солнце. Пора… — сказал он тоном, не допускающим возражений.

Отряд растянулся длинной цепочкой. Впереди — проводник, за ним по одному двигались остальные.

Узкая извилистая тропа круто поднималась вверх. Копыта лошадей скользили на обледеневших камнях. Чем выше, тем становилось все холоднее.

Женщины ехали на самых смирных лошадях. Они стоически переносили все трудности опасного путешествия, хотя ни Арусак, ни жене Григория Константиновича никогда раньше не приходилось преодолевать верхом таких расстояний в горах.

Ребенку, которого держал на руках Бетал Калмыков, мерное покачивание коня вполне заменяло зыбку, и девочка крепко спала весь этот утомительный и трудный день.

До Хевсурского перевала оставалось еще много часов пути.

…Небо, бледно-жёлтое и пустое, еще хранило остатки дневного света, а горы вокруг и тропа уже подернулись вечернею синевой.

Отряд огибал скалу, когда Нургали резко и предостерегающе вскинул руку вверх.

Все остановились. Серго и Бетал подъехали к проводнику.

За поворотом, в сотне шагов от тропы, чернел полукруглый провал пещеры. У входа в нее сидело несколько человек.

Нургали и его спутники молча рассматривали их, спрятавшись за каменным выступом.

— Много люди, — сказал Нургали, нахмурившись. — Плохой люди. Дорога перевал нету… засада.

— Кто же это нас встречает? — прошептал Серго, доставая бинокль. Бетал последовал его примеру, отдав маленькую Гагану матери.

— Казаки, — сказал Калмыков.

Орджоникидзе долго смотрел в бинокль.

— Форма действительно казачья, но уточнить не мешает.

— Я пойду.

— Хорошо. Но будь осторожен.

Бетал спешился и, сбросив с плеч бурку, пополз, искусно прячась за валунами. Он так близко подобрался к сидящим возле пещеры, что мог слышать каждое их слово.

Однако прежде всего он пересчитал лошадей, лениво жующих жвачку. Двадцать три. Значит, столько же и всадников — лошади все оседланные.

У костра сидело только семеро. Лица их были освещены багровым отблеском. Они жарили на шомполах мясо. За плечами у некоторых — карабины. Несколько карабинов прислонены к скале, у входа в пещеру.

Пожилой бородатый казак (он сидел к Беталу лицом) пьяным голосом затянул старинную песню:

За Кубанью; за рекой, там казак гулял;
Не один казак гулял, со товарищем…
Нестройный хор подхватил:
Как товарищ-то его развороный резвый конь,
Оборонушка его — шашка вострая…
Из пещеры вышел есаул.

— Отставить! Почему орете?

— Поем, ваше благородие, — ухмыльнулся бородатый. — Песня душу греет, нешто не знаете?

— Дура! — равнодушно выругался есаул, подходя ближе к костру. — Сколько раз вам объяснять, что здесь могут появиться большевистские комиссары. A ты горланишь. Сигнал, значит, даешь, чтобы остерегались.

— Э-э, ваше благородие, — развязно отвечал тот же казак, — дураки разве те комиссары, чтобы лезти в горы в этакий мороз.

— Заткнись!..

— Это нас начальство не пожалеет. А комиссары, они не без понятия.

— Кому сказал, — закрой рот!

— Закрыл, ваше благородие.

Есаул присел на корточки, выгреб палкой уголек из костра, прикурил самокрутку.

— Сам генерал Эрдели обещал мне, что на месяц домой всех отпустит, ежели изловим кого-нибудь из красных комиссаров.

— Мало чего… — пробурчал другой казак.

— Не веришь генералу?

— Поживем — увидим.

Бетал не стал слушать дальше и пополз к своим.

— Кто они? — спросил Орджоникидзе, когда Калмыков возвратился.

Лицо у Бетала озабоченное и хмурое. Ясно, что вести он принес неутешительные.

— Белые. Из-за нас тут торчат. Поджидают, сволочи.

— Что будем делать?

— Надо пробиваться!

— Сколько их?

— Двадцать три.

— Ну и горяч же ты. Не годится это. Они нас перестреляют, и все.

— Тогда какой выход? Возвращаться?

Орджрникидзе пожал плечами, лихорадочно обдумывая положение. Нервно подергал ус.

— Нургали, — обратился он к проводнику. — Нет ли другого — пути к перевалу? Нельзя ли как-нибудь обойти засаду?

— Нэт! — односложно ответил чеченец.

— Хоть тропинку вспомни.

Нургали прищурился, медленным взглядом обвел утонувшие в сумраке горы. Узкие глаза его стали похожи на две едва заметные щелки.

Тропинку… Легко сказать, — зимою, в мороз, отыскать на заснеженном перевале давно заброшенную прерывающуюся тропу.

— Мы не можем, не должны возвращаться, как бы ни был велик риск, — сказал Калмыков.

— Да, — невесело заметил Серго, — как в сказке: налево пойдешь — сам останешься жив, но конь будет убит; направо пойдешь — сам погибнешь… Только у нас и того хуже, выбора вовсе нет: сзади — Деникин, впереди — казаки. А свернешь с дороги, — загремишь в пропасть.

Орджоникидзе снова задумался и, скрепя сердце, хотел было принять предложение Бетала, но в эту минуту глянул на Арусак, качавшую ребенка, и слова застряли у него в горле.

Потом мелькнула мысль о возвращении и о попытке прорваться в Дагестан. Но и ее пришлось отвергнуть: в Дагестане хозяйничали турки и вооруженные банды религиозных фанатиков Узун-Хаджн. И те, и другие ничуть не лучше деникинцев.

Оставался единственный выход — обойти казачий пост никому не известными тайными тропами.

Все взгляды были устремлены на Нургали. И он понял, чего от него хотят. Он знал одну такую тропу. Но ходил по ней лишь однажды, да и то летом.

— Идем, — тихо сказал Нургали. — Дай нам аллах хороший дорога.

Он нахлобучил шапку на самые брови, крест-накрест затянул на груди башлык.

— Тихо надо, совсем тихо, — предупредил он. — Лошадь водить на повод будем, ехать не будем.

Все спешились, и Нургали удовлетворенно буркнул себе под нос что-то по-чеченски. Ему нравилось, что его распоряжения беспрекословно выполняются. «Хорошие, уважительные люди большевики, — думал он. — Закон знают. Помоги бог провести их через перевал».

Нургали шел медленно, осторожно тыча палкой впереди себя, прежде чем поставить ногу. Ведя лошадей в поводу и напряженно глядя себе под ноги, шли за ним остальные. Ребенка Арусак по-прежнему нёс Бетал Калмыков.

Тропинка все время карабкалась вверх, но проводник не останавливался, видимо, торопясь до полной темноты увести отряд как можно дальше от казачьего поста.

— Как там женщины? — не оборачиваясь, спросил Орджоникидзе.

— Пока не отстаем, — переведя дух, ответила Зинаида Гавриловна.

— А тебя, Бетал, Гагана еще не уморила?

— Пустяки. Лишь бы она не проснулась.

— Не проснется. Луна всходит. А грузины говорят, что в лунную ночь дети спят крепко.

Над хребтом действительно взошла луна, осветив горы, снег и путников дрожащим голубоватым светом.

Ветра не было, только — мороз. Сухой снег жалобно повизгивал под ногами.

Нургали стал чаще останавливаться, давая отдых уставшим людям и лошадям. Но долго отдыхать все равно было невозможно: холод усиливался.

Перевалило за полночь. Погода стала портиться. Со дна ущелья, укрытого теперь густым чернильным мраком, потянулся туман, затрудняя дыхание. Небо и звезды заволокло черными тучами, и только побледневший край лунного диска, плывшего куда-то среди облаков, продолжал ронять неверный свет на тропу.

Нургали продолжал подниматься. Еще медленнее, чем прежде.

Вскоре луна исчезла, стало совершенно темно: в двух шагах ничего не видно.

— Похоже на вчерашнюю ночь, — раздался голос Бетала. — Это уж никуда не годится…

Орджоникидзе попытался шутить:

— Аллах выказывает нам свое расположение — вот и накрыл буркой, чтобы казаки не обнаружили!

— Было бы лучше, если бы он приберег свою бурку для чего-нибудь другого, — сказал Калмыков.

Нургали остановился, выругавшись по-чеченски.

Понял его только Орджоникидзе:

— Что? Темно?

— Совсем не видно. Свет надо.

— Зажигайте фонарь, — распорядился Серго. — Туман. Никто не увидит. Да и отошли мы далеко от того места.

Туман с каждой минутой густел. Желтый кружок света с фонаря с трудом пробивал сырую клубящуюся пелену и, обессиленный, замирал где-то в двух-трех шагах.

Держа в одной руке палку, которой он беспрестанно ощупывал дорогу, а в другой — фонарь, Нургали передвигался с трудом, как будто тащил на своих плечах тяжкую ношу.

Обледеневшие камни припорошило снегом, и малейший неосторожный шаг мог оказаться последним. Скользили солдатские кованые сапоги мужчин, валенки женщин, скользили копыта коней…

Отдельные участки пути приходилось преодолевать чуть ли не ползком. Тогда проводник, останавливался и освещал дорогу. Серго помогал пройти женщинам и Возвращался за лошадьми. Бетал по-прежнему нёс на руках маленькую Гагану.

Хуже всех чувствовала себя Арусак. Родилась она в Грузии, но никогда прежде не бывала в горах, да еще на такой высоте и в таких суровых условиях. У нее кружилась голова, перехватывало дыхание. Она широко раскрыла рот, пренебрегая опасностью простудиться, но воздуха все равно не хватало, и в ушах звенели металлические молоточки.

И чем выше, тем становилось мучительнее.

Она держалась только усилием воли, погасив в мозгу все островки сознания, кроме одной сверкающей точки, которая сливалась с дрожащим светом фонаря Нургали и неумолимо заставляла ее передвигать натруженные за день ноги.

У нее пошла носом кровь. Арусак медленно опустилась на снег.

— Что с тобой? Устала? — обернулся к ней Орджоникидзе, не замечая крови.

— Нет сил, — прошептала женщина.

Ее усадили на лошадь, которую вел в поводу Григорий Константинович.

Больше трех часов продолжался подъем. На вершине Нургали дал им немного перевести дух — и снова в путь. Спуск тоже оказался нелегким. Теперь все усилия людям приходилось употребить на то, чтобы не скатиться в темневшую внизу бездну, заполненную тяжелыми волнами тумана.

Только под утро они остановились на привал в долине, по ту сторону которой начинался Хевсурский перевал. Нургали нарубил сосновых веток и набросал между двумя огромными осколками скалы, служившими надежной защитой и от ветра, и от посторонних глаз.

Легли вповалку, чтобы было теплее, и через минуту все спали тяжелым беспокойным сном.

Однако когда совсем рассвело, неутомимый чеченец снова поднял отряд.

Блеклые лучи невидимого солнца скупо освещали долину. Туман неторопливо расползался, прячась в укромных местах, тучи порвало, и они вереницей потянулись над гребнями гор, оставляя на высоких зубцах ватные хлопья.

Вскоре даль посветлела, у горизонта замаячил клочок голубого неба.

— Как ты себя чувствуешь, Арусак? — спросилБетал.

— Немного лучше, спасибо, — ответила она, приподнявшись на локте.

Под боком у нее завозилась во сне Гагана. Мать Приподняла бурку и с удивлением стала разглядывать кусок овчины, в которой был завернут ребенок. Она не заметила "его вчера, укладываясь в темноте.

— Это ты ее укутал, Бетал?

— Мерзла малышка. Что же было делать?

Арусак потянулась и отодвинула край его бурки. От великолепной овчинной шубы Калмыкова была отрезана вся левая пола.

— Зачем испортил шубу? — в голосе матери звучала невысказанная благодарность. Она открыла личико спящей Гаганы и поцеловала ее в щеку.

Только сейчас увидел Бетал, как измучена Арусак. Лицо. ее почернело, обветренные губы потрескались, на щеках горел лихорадочный румянец.

Он невольно залюбовался ею, хотя Арусак и нельзя было назвать красавицей.

— Смогу ли я, Бетал, когда-нибудь отплатить тебе за все добро, которое ты для меня сделал? Замучила я всех вас.

— Оставим это, — сказал Калмыков. — Ты вела себя молодцом.

…Перед ними лежала дорога на Хевсур. Теперь, когда далеко позади остался казачий сторожевой пост и все страхи минувшей ночи, люди чувствовали себя бодрее, увереннее, посмеивались над собственными злоключениями и над обманутыми казаками.

— Уши отморозят, пока дождутся «красных комиссаров», — шутил Орджоникидзе.

— Неизвестно еще, что нас ждет впереди, — возразил Калмыков, разжигая костер. — Враг хитер, и кто знает.

Но его опасения мало кто разделял.

Нургали, сбив набекрень свою лохматую шапку, так что она почти закрывала ему левый глаз вполголоса напевал песню. Правый глаз его весело поблескивал из-под папахи. В песне не было слов;— во всяком случае, он их не произносил и старательно выводил одну мелодию, которая то напоминала исламей, то еще что-то очень близкое и знакомое.

Весь вид проводника говорил о хорошем его настроении. Да и как не радоваться человеку, выполнившему трудное и опасное дело и оправдавшему надежды, которые на него возлагали.

…Они были уже в пути, когда примерно в полуверсте Калмыков увидел казаков. Он вскинул к глазам бинокль.

— Казаки. Те же самые… — с тревогой сказал он.

Отступать было некуда. Никто из них не согласился бы возвращаться назад той же дорогой, по которой они с таким трудом пришли сюда ночью.

— Ну что ж. Покажем им, кто такие красные комиссары! — сказал Григорий Константинович. — Приготовиться!

Казаки их пока не замечали. Решено было подпустить их поближе и открыть огонь.

Женщин отвели в безопасное место. А сами укрылись за камнями у. обочины едва заметного ненаезженного проселка.

Казаки ехали безо всякого охранения, беспечно растянувшись по ущелью.

Калмыков взял на прицел есаула.

Три выстрела раздалось одновременно. Есаул упал с лошади. Нога его застряла в стремени, Тело неестественно изогнулось. Лошадь, заржав, встала на дыбы и понесла.

Вторым залпом они уложили еще трех белогвардейцев, остальные, увидев, что их командир убит, повернули назад и вскоре скрылись за поворотом дороги, бросив тела погибших на произвол судьбы.

Выждав с полчаса и убедившись, что враги больше не появятся, Орджоникидзе дал команду трогаться в путь. За день нужно было во что бы то ни стало преодолеть перевал — у них кончались запасы еды.

Проселок постепенно сужался, превращаясь в обычную горную тропу, полого поднимавшуюся вверх. Было холодно, как и вчера, но, почувствовав близость цели, люди воспрянули духом. Даже лошади пошли веселее и меньше падали, спотыкаясь о камни, покрытые снегом и льдом.

Бетал ехал, по-прежнему держа на руках Гагану. Закинувшие трое суток он привык чувствовать возле своей груди это маленькое существо, такое далекое от всего того, что совершалось сейчас и с ними, и с нею самой. Юна мирно посапывала, убаюканная покачиванием лошади, и Калмыков, открывая иногда ее личико, улыбаясь, смотрел, как она причмокивает во сне губами. На одном из поворотов дороги едва не случилась беда. Лошадь Бетала скользнула обеими задними ногами и, осев на брюхо, поползла вниз. Калмыков откинулся в сторону и, высвободив из стремян ноги, упал, больна ударившись боком о камень: руки его были заняты Гаганой.

Лошадь дрыгала ногами, повиснув над обрывом.

Все бросились к Беталу, помогли ему подняться. Нургали успел схватить обезумевшую от страха лошадь за повод и медленно, с огромным трудом помог ей встать.

Калмыков заглянул в пропасть.

— Да… — протянул он. — Костей не соберешь.

…Солнце уже садилось, когда отряд Серго Орджоникидзе достиг самой высокой точки Хевсурского перевала.

Внизу, освещенная багрянцем заката, лежала Грузия.

Не скрывая своей радости, Григорий Константинович сорвал с головы шапку и закричал так, что голос его гулким эхом отозвался в долине:

— Эге-е-й! Здравствуй, Грузия!..

И, переведя дыхание, добавил уже другим тоном:

— Но без меньшевиков и эсеров…

* * *
— Торговал, говоришь?

— Так, уважаемый хаджи. Торговать ездил. Совсем обнищали мы, горцы. А войне конца нет, затянулась война. Чем владели мы, — все пропало, все отобрали у нас. Белые придут — берут, красные — тоже… А скот на Курджин погнали, так его по дороге отбили бандиты. Совсем Мало осталось на продажу.

— Какие еще бандиты?

— А бог их знает. Вроде бы горцы, да только с погонами Ответ не понравился хаджи. Он недовольно пожевал губами.

Двойной подбородок его отвис.

— Мир погряз во грехе, — брюзгливым голосом заговорил он. — А мусульман в нечистые дела втянули гяуры. Разве есть теперь достойные люди? Если не украдет один у другого, не предаст товарища своего, не повоюет на чужой стороне, не отнимет соседскую долю, — так и спать спокойно не сможет… Не было у горцев прежде таких обычаев! Гяуры и отступники от истинной веры принесли их!..

Хаджи снова вскинул свой внушительный подбородок. Кадык его задрожал:

Но велик аллах и неизреченна мудрость его! Скоро! Скоро заживем мы своим умом, по своим законам, свято храня честь своей веры. Хвала аллаху, взбрело в голову этим русским гяурам сотворить революцию! Нынче у них собственных дел по горло, и нас они оставят в покое! Клянусь, знал великий Шамиль, упокой аллах его душу, чего искали урусы на. земле Кавказа. Не земли, не воды искали… Мечтали горцев сделать рабами…

Так ораторствовал перед Беталом Калмыковым небезызвестный Узун-Хаджи, дагестанский правитель, вынашивавший планы создания «независимого Дагестана под зеленым знаменем шариата.

…Возвращаясь с партийным заданием из Грузии в Кабарду, Калмыков был арестован узунхаджиевцами.

В темном сыром подвале, куда его заточили, Бетал имел время тщательно обдумать свое положение. Ничего хорошего оно ему не сулило. Он был достаточно наслышан об изворотливом уме и вошедшей в пословицу хитрости Узун-Хаджи, чтобы рассчитывать на легкую победу в предстоящем единоборстве с ним.

Главную слабость грозного своего противника Калмыков видел в его приверженности к религиозной догме, независимо от того, была эта приверженность искренней или лживой.

Во всяком случае Калмыкову точно было известно, что расположить к себе правителя и усыпить его бдительность можно лишь одним способом — обнаружив свою преданность мусульманству и шариату.

И Бетал решил употребить против Узун-Хаджи его же оружие.

Схватили Калмыкова по доносу в одном из высокогорных дагестанских аулов, где в тот момент находилась резиденция Узун-Хаджи. Стоило последнему услышать слова: «большевистский комиссар», как он немедленно распорядился пристрелить арестован-ного, даже не пожелав взглянуть на него. Скоропалительное решение Узун-Хаджи в известной мере было спровоцировано Нури-пашой, недавно приехавшим из Турции и неотлучно находившимся при особе правителя.

Место, где должны были расстрелять Бетала, было расположено на другом конце аула, за крайними саклями.

Когда его повели по извилистым узеньким улочкам, он, не жалея голоса, затянул по-арабски зачир, молитвенное песнопение, памятное ему еще по тем временам, когда он босоногим мальчишкой бегал за «премудростью аллаха» в хасанбиевское медресе. Теперь пригодились уроки муллы.

Из саклей выбегали горянки, не успевшие обмыть руки, по локоть измазанные мукой и тестом, из дворов и конюшен с любопытством выглядывали степенные мужчины, побросав свои хозяйственные дела, из окон тайком подсматривали юные невесты, а вездесущее племя, мальчишек шумной ватагой тянулось за «красным комиссаром», которого сам Узун-Хаджи приговорил к смерти.

А сильный голос Бетала плыл над аулом. Он пел со всем старанием, на какое был способен, пел так, как будто всю жизнь только и делал, что проводил свои дни в молитве.

Узун-Хаджи разговаривал в это время с Нури-пашой. Услышав пение, он вышел во двор, жестом пригласив гостя следовать за ним.

— Кто это? — спросил Узун-Хаджи.

— Большевистский комиссар, — с подобострастной улыбочкой отвечал Нури-паша. — Твои люди, хаджи, ведут его на расстрел.

Правитель Дагестана насупил брови. Густые, черные, они срослись на переносице и напоминали птицу, распластавшую крылья.

— Это грешно! Аллах не простит, если убить человека, который так поет зачир. Аллах не простит!

— Он комиссар, высокочтимый хаджи! Большевик!

— Лживый донос. Большевики зачир не поют. Это воины Шамиля, его славные мюриды, шли на русских гяуров с обнаженной саблей и зачиром на устах! Не станет умирающий молиться богу, если он в него не верит. Не станет молиться.

Узун-Хаджи имел обыкновение по нескольку раз повторять отдельные слова или даже целые фразы, которым он хотел придать особо важный смысл.

— …Не станет молиться, — в третий, раз сказал Узун-Хаджи.

— Как ты решишь, так и будет, — поклонился Нури-паша. — И я не хотел бы брать грех на свою душу.

Хаджи хлопнул в ладоши и велел слугам подать коней.

Они поехали кратчайшей дорогой и прибыли на место казни гораздо раньше, чем туда привели Калмыкова.

За аулом, на высоте, лежала довольно широкая и ровная площадка, занесенная снегом и круто обрывающаяся над рекой. К воде вела узенькая тропинка. Вокруг громоздились горы.

Росло здесь когда-то одно-единственное ореховое дерево, но и оно засохло и стояло теперь голое и бесприютное, разбросав над землей скорбные ветви, будто собираясь обнять ими свежезасыпанные могилы без надгробий, которые еще не успел припорошить снег.

Здесь Узун-Хаджи расстреливал своих пленных.

— На могилы твоих врагов и снег не ложится, — заметил Нури-паша. — Гяуры!

Хаджи ничего не сказал в ответ, бросив угрюмый взгляд в сторону могил.

«Если русские становятся большевиками — это их дело, пропади они пропадом. Но горцев я понять не могу. Что хорошего увидели они у красных? Какая нечистая сила тянет их к коммунистам?.. Ни поста, ни молитвы не соблюдают. Муэдзин зовет правоверных к утреннему намазу, а они делают вид, что не слышат, и ведут дерзкие речи о земле, о воде, о том, какая власть лучше. Ни уважения к старикам, ни твердых законов не признают. Собственный желудок для них превыше всего… Будь они прокляты, большевики!»

Узун-Хаджи немало думал о своем историческом назначении. Он видел себя то в роли имама, то ему казалось, что он — пророк, который непременно добьется того, что не удалось Шамилю, и прославит свое имя в веках. О нем сложат песни и легенды, его станут поминать в молитвах, как новоявленного святого.

Но главным препятствием на пути к этой высокой цели Узун-Хаджи считал все тех же большевиков, которых ненавидел лютой ненавистью.

…Бетала Калмыкова поставили перед засохшим орехом.

Погода хмурилась. По небу торопливо плыли темно-серые тучи. Лишь изредка проглядывало солнце, ярко вспыхивало на снегу и снова исчезало.

Узун-Хаджи и Нури-паша спешились и подошли к осужденному.

— Говорят нам, что ты большевик. Но где ты научился петь зачир? Ведь коммунисты все, как один, безбожники? А?..

— Я торговец, уважаемый хаджи.

— Довольно врать, — вмешался Нури-паша. — Говори лучше правду!

Калмыков понимал, что настала решительная минута. От его хитрости и изворотливости будет зависеть и его дальнейшая судьба: погибнуть здесь без пользы для дела, в этом далеком дагестанском ауле, или выжить и продолжать борьбу. Он выбрал второе.

— Ты видишь, господин, — заговорил он ровным спокойным голосом, — полуденное солнце в зените… Однако ты решил сурово обойтись со мною. Что ж, если позволяет твоя вера — убей меня, но дай сначала последнее слово…

— Говори.

— Я буду просить.

— О чем?

— Позволь исполнить полуденный намаз перед смертью. Узун-Хаджи посмотрел на Калмыкова долгим испытующим взглядом, глаза его повлажнели. Он медленно отвернулся и, сделав знак конвоирам, пошел к своему коню.

В обратный путь по аулу Бетала повезли на лошади, но уже не в подвал, а в какую-то пустую саклю, возле которой выставили караул. В тот же вечер его привели к Узун-Хаджи, и между ними состоялся долгий разговор, во время которого Бетал Калмыков чувствовал себя словно на острие ножа…

— И во времена Шамиля нас не победили бы неверные, сумей мы объединиться, — неторопливо говорил Узун-Хаджи, искоса поглядывая на стоявшего перед ним Бетала. — Сам подумай: когда поднималась Чечня, молчал Дагестан. И наоборот. И на кабардинцев нельзя было положиться. Шамилю они отказали в поддержке. Дали ему для почета одного-единственного скакуна и отпустили. А если бы сразу поднялись Дагестан, Кабарда и Чечня?!. Сам подумай — отчего нам, мусульманам, все не хватает могущества, чтоб расправиться с врагами нашими!..

Калмыков отлично понимал, куда клонит хаджи, но стоял почтительно и тихо, слегка склонив голову набок, в позе смиренного и заинтересованного слушателя.

Узун-Хаджи сидел на тахте, застланной огромным дагестанским ковром, поджав под себя по-турецки тонкие ноги. Худые руки его с холеными нервными пальцами покоились на коленях. На нем был свободный узорчатый халат в восточном вкусе, на голове — сарык[41], как и подобает служителю ислама, носящему высокий духовный сан.

Лицо правителя, продолговатое, аскетического склада, с узкой бородкой клинышком, было непроницаемо. Никаких чувств, казалось, не возникало и не отражалось на этом бесстрастном холодном лице, в темных неподвижных глазах.

Говоря, он растягивал слова, будто давая понять, что каждую его мысль надлежало ценить на вес золота.

— Пророк Мухаммед объединил всех мусульман, — продолжал хаджи. — Слава аллаху, давно пришло время и нам, его верным слугам, жить одной доброй семьей, помогая друг другу… Одно плохо — горских бедняков наших одурачили большевики и втянули в братоубийственную войну. А мы должны восстановить на Кавказе мир и согласие, чтобы самим решать свою судьбу, без гяуров. Шариат — вот что сплотит и объединит нас…

Бетал не сдержался:

— Я торговец, хаджи, и ничего не смыслю в том, что ты говоришь, — мудрено это для меня. Но как можно на русской улице жить законам шариата?

— Не нужны нам русские! Хвала аллаху, сам большевистский главарь Ленин сказал, что каждая нация может жить так, как она сама захочет!..

Узун-Хаджи потянулся и достал из-под шелковой подушки пожелтевшую надорванную газету.

Вот. Здесь стоит подпись Ленина.

— Может быть, и так, уважаемый хаджи, но как ты с помощью шариата заставишь ездить к нам русский поезд?

— Что-о-о? — вскипел хаджи. — Поезд? А на кой дьявол нужен мне этот поезд? Ничего путного он нам не везет, а только увозит! Увозит наше добро и людей, а взамен несет нам неверие и смуту!..

Узун-Хаджи обозлился и больше не растягивал слова, — они вылетали из его маленького сухого рта резко, как удары хлыста.

— Знаешь, что будет, если позволим надеть нам ярмо на шею?.. Сейчас в лесах наших Полно груш и яблок — ни один горец не нагнется за ними, сочтет непристойным. Но если оставим на нашей земле гяуров, то и захочешь, — не соберешь дичку, в Сибирь сошлют, в тюрьме сгноят. Да и подобрать нечего будет, иссякнет добро, все высосут из земли неверные! А ты говоришь — поезд!

— Я знаю торговое дело, — твердил свое Калмыков. — А твои речи, хаджи, непонятны мне. Я знаю, что нет у нас соли, нету железа. И то, и другое надо торговать у русских.

— Обойдемся без них! — отвечал хаджи. — Не нужен нам ни Деникин, ни советская власть!

— Пусть так, тебе лучше знать, хаджи, но даже если все горцы Кавказа соберутся вместе, им не сделать и одной пары галош.

Взгляд Бетала остановился на новеньких блестящих галошах хаджи.

Правитель заметил это и улыбнулся простодушию своего пленника.

— Гм… Ты, я вижу, действительно, кроме торговых дел и молитвы, ничего не знаешь?..

— Так мне написано на роду аллахом.

— Чей же ты будешь?

— Кардановых. Мустафа мое имя.

— А где изучал коран?

— У нас в ауле. В Кушемзукове[42]

— Зачир ты поешь славно. И, если тебе не трудно, спой мне, старику, еще раз.

Бетал мысленно поздравил себя с победой. Раз хаджи просит спеть, значит, удалось усыпить его подозрительность.

И он негромко и протяжно запел, стараясь вспомнить, как это проделывал маленький Харис в те далекие детские годы…

Узун-Хаджи слушал, прикрыв веки и прислонившись головой к стене. Губы его что-то шептали, возможно, молитву, пальцы привычно и быстро перебирали янтарные четки.

В комнату вошел Нури-паша. Поклонился.

— Получены известия из Курджи.

— Дай аллах, чтоб они были добрыми, — Узун-Хаджи неохотно открыл глаза.

— Но они плохие.

— Говори.

— Большевики гонят генерала Деникина, не давая ему оглянуться.

— Ну так что? Пусть себе гонят, — он нахмурил брови.

— Гонят в нашу сторону… К тому же стало известно, что большевистские агенты проникли в Дагестан, чтобы поднять наших горцев против генерала Деникина. Их много, комиссаров… чеченцы, осетины, балкарцы, черкесы. Есть и наши. Вот их фамилии и приметы, высокочтимый хаджи.

Нури-паша вытащил из-за пазухи бумагу и протянул правителю.

— Читай, — приказал Узун-Хаджи.

Нури-паша покосился на Калмыкова, который перестал петь и смиренно стоял в стороне.

— Читай, — слегка повысил голос хаджи.

Нури-паша повиновался. Седьмым в списке стоял Бетал:

«…Комиссар Терского Совнаркома Бетал Калмыков. Кабардинец; росту среднего, широк в плечах и грузен, лицо калмыцкое, скулы выдающиеся, усы короткие черные, русскому языку обучен изрядно…»

Читая, Нури-паша бросал короткие пронзительные взгляды на Калмыкова. Тот стоял спокойно, как будто происходящее нисколько его не касалось.

— Такие новости, — Нури-паша аккуратно сложил бумажку вчетверо и спрятал в нагрудный карман.

— Неважные вести принес, паша. Сказать правду, — с тех пор, как тебя прислали ко мне, не было худших вестей! Аллах свидетель, не было!

— Что я могу поделать, если ваш край проклят самим аллахом?

— Замолчи! — вскипел хаджи. — Не смеешь так говорить! Вы, турки, всегда были двоедушными хитрецами. Бедного Шамиля вы загубили, обманывая его на каждом шагу! Не нас проклял бог, паша, не нас!

Турок элегантно поклонился, видимо, сожалея, что сказал лишнее, и попытался перевести разговор на другое.

— Так что решаешь, хаджи, насчет комиссаров?

— О каком решении может идти речь, когда они еще не попали в мои руки? — с досадой возразил Узун-Хаджи. — Попадутся приготовим им место под сухим деревом! А пока отдай распоряжение и своим, и моим людям, чтобы задерживали всех подозрительных… Всех, слышишь? Потом разберемся!

— Будет исполнено.

Пока шел этот разговор, Калмыков имел довольно времени, чтобы как следует разглядеть Нури-пашу.

Приземистый, крепко скроенный турок… Порывист и резок в движениях, всегда уверен в себе, но учтив и осторожен. Над большими, немного навыкате глазами — редкие кустики белесых бровей. Открытый лоб, слегка выдающийся вперед, перерезала темная набухшая вена, доходившая до середины ястребиного носа. Взгляд проницательный.

Нури-паша не сводил глаз с Бетала.

— Что, паша, — в упор спросил его Калмыков. — Зачем пожираешь меня глазами, как женщину из гарема? Или я на кого похож?

— Не то, чтобы похож, но… тот, о котором я сейчас читал… Калмык… Кал…

— Калмыков, говоришь? Бетал? Знаю. его. Ловок. Из наших мест он. Деникин тридцать тысяч дает за его голову. Что ж, попробуй, уважаемый паша. Поймаешь — тридцать тысяч твои.

Турку не понравились эти слова.

— Я здесь не для того, чтобы наживать русские деньги.

— Довольно, — вмешался Узун-Хаджи. — Не надо ссориться из-за пустяков… Нам известно, что большевистские комиссары имеют головы на плечах. Людей умеют обманывать…

— Хаджи хотел сказать, что большевики, как и торговцы, умеют все — и обмануть и себе подчинить. Не так ли, хаджи? — вкрадчиво сказал Калмыков.

— Обманывать и подчинять — одно и то же. Мы вот только и делаем, что выслеживаем большевиков, будто других дел у нас нет, а они проникли в самую людскую гущу. Как волки, прячутся в отаре овец, — разве найдешь? И на лбу у них не написано, кто коммунист, а кто нет.

Узун-Хаджи повернулся к Нури-паше. На шее у правителя вздулись синие вены.

— Дай эту бумагу, паша, и своим и моим людям. Пусть не пропускают ни одного человека!

Нури-паша низко поклонился и ушел, снова бросив на Калмыкова колючий взгляд.

Нелегко с этими османами, — словно бы оправдываясь, сказал Узун-Хаджи. — Увидят сразу двух черных собак и не знают, какую бить раньше. И заносчивы не в меру. Конечно, нас, горцев, немного. Видно, так уж аллахом решено. Было бы нас поболее, мы бы всему свету показали, каково истинное мужество.

Он некоторое время молчал, поглаживая бороду, потом спросил:

— Ну, а ты, Мустафа, что теперь намерен делать?

— Мое дело — корзины с товаром. Ими и займусь.

— Ты, как я посмотрю, человек с головой, — бросив на Калмыкова оценивающий взгляд, медленно произнес правитель. — И коран изучал… и, пожалуй, трудно найти такого, кто лучше тебя споет зачир. Как считаешь, сумел бы ты расположить к себе сердца многих людей?

— Это мое ремесло, хаджи. Разве, не умея расположить к себе человека, торговлю наладишь?

— Тогда вот тебе мое поручение, Мустафа. Поезжай в свою Кабарду и обойди все селения одно за другим. Сможешь?

— Смогу.

— Обойди все аулы и везде пой зачир. А эфенди пусть читают коран. Собирай людей и зови их служить святому знамени шариата. Дам я тебе хорошего коня и проводников дам. Получишь от меня и бумагу, которую будешь показывать муллам, и они станут твоими помощниками. Непременно станут. Счастливого тебе пути, сын мой! Действуй смело, и аллах тебя не забудет, но остерегайся большевиков.

Распрощавшись с Узун-Хаджи, в сопровождении двух всадников, которых ему дали в провожатые, Бетал покинул аул.

На границе Дагестана и Чечни, на повороте дороги, они наткнулись на тела двух мертвецов. Убитые лежали рядом, присыпанные недавно выпавшим сухим снежком. На одном была серая солдатская шинель и меховой треух с красной звездочкой, на другом — черная черкеска с газырями, из-под воротника которой виднелся краешек бешмета.

Калмыков, спрыгнул с коня и, достав носовой платок, смахнул им снег с лиц погибших. Красноармеец был совсем молод, на верхней губе его топорщился пшеничный пушок. Горец — Крупнее, шире в плечах и гораздо старше своего юного товарища.

— Это дело рук Узун-Хаджи, — сказал Калмыков одному из своих путников.

— Им можно, — тихо вздохнул тот. — Нам они говорят днем и ночью — не совершайте греха, бог не простит, а им бог прощает?

— Разве убийство не грех? — поддержал его и второй всадник.

Бетал поднял с земли замерзший кусок чурека, лежавший возле трупов. Повертел его в руках. Лицо его было суровым.

— Перед смертью кто-то из них поделился с кунаком[43] последним ломтем чурека, — сказал он так, будто подумал вслух. — А поесть не пришлось.

— Я знаю про них, — сказал старший из сопровождавших Бетала. — Наши застрелили. Хаджи приказал. Этот — балкарец, партизан. А другой, с белыми волосами, — русский, красноармеец. Сам видишь — звезда…

— Убить — одно дело, — осуждающе проговорил второй, — но, если совесть есть, разве не надо предать земле?

Не сговариваясь, они втроем перенесли тела погибших в сторону от дороги и обложили камнями: иного способа похорон не было в этом царстве скал и камней.

Долго ехали молча. Каждый думал о своем. И нетрудно. было догадаться, что мысли этих разных и таких далеких друг от друга людей в чем-то близки теперь, ибо навеяны одним и тем же событием…

Они думали о беспощадности и бесполезности жестокости войны, которая уносила в могилу сотни и тысячи их собратьев.

И в то же время — война объединяла людей. Суровая борьба за Советскую власть на Кавказе сблизила бедняков разных племен и народов. Недаром же говорят: «все бедняки — братья»!

Первым прервал затянувшееся молчание Бетал:

— О чем ваш хозяин больше всего любит поговорить с вами? Старший всадник равнодушно пожал плечами.

— Одно слово знает: шариат, шариат… — он развел руками. — Не пойму никак, что дает его шариат. И стариков всех одурманил: сидят возле мечети и только о шариате толкуют.

Между спутниками Бетала было, как видно, полное единодушие во взглядах, потому что младший высказался в том же духе. Говорили они оба по-русски довольно сносно, но с большим акцентом.

— Тех, кому не по нутру шариат, хаджи штрафует именем аллаха и пророка его. А спорить начнешь, — и в тюрьму угодить недолго. — Он подъехал поближе к Беталу и слегка тронул его за рукав черкески: — Клянусь, не могу понять: зачем хорошее дело, если оно хорошее, надо кнутом поддерживать? Что народу по сердцу, он и так примет.

— Тогда зачем же вы сели на коней, которых оседлал вам Узун-Хаджи? — спросил Бетал.

— Аул нас послал, — ответил старшин не очень уверенно. — Мы должны были повиноваться.

— А что говорит хаджи насчет земли?

— Ишь чего захотел! — всадник с удивлением посмотрел на Бетала. — Станет он о нас беспокоиться!

— Разве смерть бедняка — горе для богатого?

— А у него самого есть участок?

— Есть.

— Сколько десятин?

— Я не считал, но говорят, около двух тысяч.

— А у тебя сколько тысяч?

— У меня??!

Собеседник Калмыкова во все горло расхохотался.

— Послушай, парень, — повернулся он к своему младшему спутнику. — Какую чепуху говорит этот человек. Весь аул лопнет от смеха, если услышит! — Он вдруг посерьезнел и сказал резко: — Откуда, по-твоему, я возьму землю? Если бы можно было украсть, я бы украл!.. Я из тех, кого обошел аллах, когда раздавал участки.

— Тогда почему же ты служишь своему жадному хозяину, который имеет две тысячи десятин?

— Я ему не служу.

— А все же выполняешь его волю.

Старший всадник ничего не ответил. Вопросы Бетала и весь этот разговор повергли его в смятение.

— Сам посуди, — не отставал Калмыков. — Вот ты бедняк. Ни надела, ни, как видно, хозяйства доброго у тебя нет, а у хозяина твоего — участки немерянные… Разве равны вы с ним перед лицом шариата?

— Жизнь — как колесо, всегда крутится в одну сторону, — опустив голову, согласился он. — Богатый бедного никогда не поймет. Наверно, так и должно быть…

— Нет, не должно. В России уже давно земли богатеев раздали бедным крестьянам. У нас в Кабарде, когда мы установили там Советскую власть, тоже так было. Правда, князья наши и дворяне снова взяли верх и отняли у нас землю, но это ненадолго.

— Говоришь, в России бедным раздали участки?

— Давно.

— Кто же дал землю?

— Советская власть… Ленин.

— А он кто будет? Царь или, может, генерал?

— Нет, — улыбнулся Калмыков. — Царя и царских генералов он сам прогнал навсегда. Ленин — за бедняков. Понимаешь? Он, как богатырь, как нарт, который стоит за народ!

Оба дагестанца недоверчиво посмотрели на Бетала. Потом лицо старшего просияло, и он с чувством сказал:

— Слава аллаху! Хоть один такой богатырь на земле появился! Может, побоятся его наши сытые толстосумы!

— Ленин… — задумчиво протянул младший, прислушиваясь к звукам нового необычного имени.

…В чеченский аул Шатой они приехали уже заполночь. Аул раскинулся в глубине ущелья. Здесь обосновался штаб партизанского движения, служивший одновременно местом явки тех красноармейцев и партизан, которых во время отступления Серго Орджоникидзе и Бетал Калмыков распределили по селам.

В Шатое были сосредоточены все нити управления частями Красной Армии и партизанскими соединениями, уцелевшими от деникинского разгрома и находящимися теперь в горах Кабарды, Балкарии, Осетии, Дагестана, Карачая, Чечни.

Деникинцы несколько раз пытались прорваться в это узкое и неприступное с боков ущелье, чтобы овладеть Шатоем, но все их потуги оканчивались плачевно. Подступы к аулу надежно охранялись, и белые, не продвинувшись ни на шаг, несли серьезные потери.

Шатой оставили в покое.

…На другой день после приезда Бетал Калмыков пригласил своих проводников в Штаб.

— Вот что я хотел сказать вам, друзья мои, — чуть заметно улыбаясь, начал он. — Во-первых, большое спасибо за помощь, — я уже прибыл туда, куда должен был прибыть. Во-вторых, передайте Узун-Хаджи, что комиссар Терского Совнаркома, которого он разыскивает, — это я, Бетал Калмыков…

Дагестанцы переглянулись.

— Будьте здоровы. Провизия вам на дорогу готова. Ну, вот и все. Прощайте…

Бетал протянул руку, но оба его спутника стояли не двигаясь. Старший, волнуясь, заговорил:

— Не спали мы ночью. Все думали, все говорили. О том, что делается вокруг. Об Узун-Хаджи. О тебе. О том, кто ты такой, мы догадались еще в ауле, и сами устроили'так, чтобы нас послали с тобой. Мы не хотим возвращаться. Возьми нас к себе. И не думай, что в Дагестане нет смелых джигитов!..

Он говорил торопливо и сбивчиво, боясь, что ему не дадут досказать, от волнения путал слова, но Бетал все сразу понял и по-дружески обнял обоих. Он очень редко ошибался в людях, — а этим ему хотелось верить. И еще его радовало, что борьба за самую справедливую на земле власть объединяет народы в одну большую семью.

* * *
Зимой двадцатого года положение на фронтах гражданской войны коренным образом изменилось. Красная Армия перешла в решительное наступление. Деникинцы, неся большие потери, с боями откатывались на юг. Были освобождены Харьков, Воронеж, Ростов.

Светлые дни побед!..

Штаб Терских повстанческих войск в Шатое отдал приказ о выступлении всех партизанских отрядов.

Из урочища Ерокко в Кабарде вывел своих конников Жираслан Гуфов; партизан, скрывавшихся в ущельях Балкарии, возглавил Ахмат Мусукаев; за Тереком оседлали коней джигиты Хажумара Карашаева, а тех, кто нашел убежище в аулах Чечни и Ингушетии, собрал под свою команду Тута Шуков. На защиту Советской власти встал и кабардинский шариатский полк Назира Катханова.

Всеми этими объединенными силами командовал Бетал Калмыков.

Яркие, героические дни!..

Бои — в Астемирово, бои — на станции Муртазово, за селением Клишбиево. Повсюду бегут белогвардейские банды!..

Освобожден город Нальчик.


…Бетал Калмыков стоял над обрывом в Атажукинском саду, где серебряковцы убили его отца и брата.

Он стоял молча, обнажив голову, и смотрел вниз, где чуть приметный бугорок слежавшейся под снегом земли напоминал о кровавых событиях, разыгравшихся здесь год назад.

Бетал медленно поднял голову и посмотрел на горы.

Солнце ярко освещало снежные вершины, и они переливались в его лучах всеми цветами радуги.

Из-за реки доносились звонкие удары молота о наковальню: там стояла крестьянская кузница. Звон железа, высокий и серебристый, весело и бодро разносился вокруг, поднимаясь на высоту птичьего полета и, как песня труда и созидания, плыл в утреннем холодном воздухе, еще не прогретом солнцем. Он будил сердца простых тружеников-горцев, словно напоминая им, что пора приниматься за пахоту.

Лицо Бетала слегка просветлело.

— Что ж, теперь — за работу, — сказал он вполголоса. — Дел у нас много…

В МОСКВУ

Пожалуй, никогда прежде неказистое, сложенное из красного кирпича здание Нальчикского вокзала не было свидетелем такого скопления народа. Небольшой зал ожидания не мог вместить всех, и люди стояли и сидели в привокзальном саду, расстелив под деревьями шинели и бурки.

Все вооружены. Редко у кого не увидишь в руках или за спиной на ремне короткий австрийский карабин, длинную солдатскую винтовку, наган, маузер или саблю у пояса. У многих на шапках и на груди — алые ленты.

Было начало сентября, первого месяца осени, но в Нальчике стояла изнуряющая жара.

Лошади, привязанные к деревьям, лениво отгоняли хвостами назойливых мух и слепней, распряженные быки, стоя возле своих арб, мирно жевали вялое, слежавшееся сено.

Ветра не было. Засыпал над станцией душистый, накаленный расплавленным солнцем воздух. Не шевелились блестящие паутинные нити, протянувшиеся между ветвями, неподвижна пыльная листва. Ни пения птиц, ни задорного лая какой-нибудь бродячей собачонки.

Замерло и выгоревшее от зноя, подернутое желтовато-серой хмарью небо. Так обычно бывает перед осенней грозой.

Несмотря на удручающую жару, на вокзале царило оживление, люди были в приподнятом настроении.

Вскоре погода стала меняться. Со стороны Эльбруса показалась темно-серая тучка. Она быстро приближалась, увеличиваясь на глазах. Потом к ней присоединились другие, такие же темные и угрюмые. На землю легла большая серая тень, слегка повеяло горячим дыханием степи, и туча вдруг взорвалась, уронив сверкающую ветвистую молнию. Раскатисто ударил гром. Но дождя не было. Стало еще суше, чем прежде, в горле першило от запаха пыли.

Несколько человек окружили пожилого бородатого кабардинца, который что-то рассказывал. Его со вниманием слушали.

Прервав свой рассказ, он посмотрел на небо.

— Слава аллаху, дождь собирается… Земля давно просит…

Не успел он договорить, как в верхней части города, где-то над Атажукинским садом, загрохотало, и хлынул дождь. Едва на пересохшую почву упали первые крупные капли, как повсюду заклубились легкие облака взбитой пыли, но тут же осели под напором сильных прохладных струй. Земля потемнела, жадно впитывая долгожданную влагу.

— Рассказывай дальше, Болат, — нетерпеливо попросил один из слушателей, когда вся группа укрылась под деревом.

Болат погладил седеющую бороду, смахивая с нее прозрачные горошины.

— Добрый дождь будет, — сказал он убежденно. В голосе его звучало глубокое удовлетворение потомственного крестьянина, для которого нет ничего выше и важнее того, что имеет хоть какое-нибудь отношение к земле и природе.

— Дальше вот что… — продолжал он наконец. — Как революция началась, имя его многим стало известно. А я еще раньше о нем слыхал. После того, как погнали мы Клишбиева с Зольских пастбищ, меня услали в Сибирь. Там я о нем и узнал.

Болат не мог отказать себе в удовольствии немного помедлить и тем еще больше раззадорить внимание окружающих. Он видел, что все взгляды устремлены на него, что слушают его, затаив дыхание, и это льстило ему.

В наших краях о нем услыхали после революции… Тогда он отнял землю у князей и помещиков. У них отнял, а нам роздал. Декрет такой вышел. Закон по-нашему. Помню, наш сельский князь встал на сходе и говорит: «Вранье! Нет и не может быть в России человека, который отнимет у нас землю. Еще не родился такой!..» — «Родился!» — вставая, ответил я. А князь спрашивает: «Ты слышал об этом или сам его видел?» — Соврал я тогда, люди, сказал, что видел самого Ленина, и описал его князю. Описал так, как сам в мыслях видел. Великан он, говорю, каких еще свет не рождал, и нет под луною нарта, который мог бы одолеть его в поединке. А про мощь его и силу, говорю я князю, лучше и не спрашивать! В плечах — скала, роста огромного, с молодецкими усами, а меч его не могут поднять трое джигитов.

Широко, мол, шагает он по берегам Индыл[44]-реки и наделяет всех бедняков землею. Меряет ее саженьим шагом и отдаст бедным! Отбирает у богатеев и отдает! А теперь, говорю, скоро и к нам будет. Близко уже — перешагнуть через Тен[45] осталось…

…А гроза между тем расчистила небо, ливень прекратился так же внезапно, как начался, и в разрыве между тучами показались далекие горы, освещенные золотистыми лучами солнца.

Воздух стал чистым и свежим, дышалось легко и свободно. По привокзальному скверу распространился пряный запах уже слегка привядшей листвы, ожившей под недавним дождем.

— Когда я сказал это, — продолжал Болат, — разве можно было удержать нашу сельскую бедноту? Закричали, зашумели все: «Не будем ждать, пока он придет сюда! Раз прислал он нам новый закон, будем сами делить землю по-новому! А воспротивятся господа, — посмотрим еще, чья возьмет. Ни шагу назад не отступим! И чего нам бояться, раз есть у нас такой богатырь и защитник!..»

— И поделили?

— А как же, — отвечал Болат. — Надел нашего князя первым поделили. Хоть и осень стояла, а распахали. Радость была большая… Некоторые богатеи хотели идти против нас, но Ленина крепко боялись…

— А какой он на самом деле?

— Да вон, смотрите… — Болат показал рукой на большой портрет Ленина, висевший над входом помещение вокзала.

Люди некоторое время молча рассматривали портрет.

— Значит, Бетал Калмыков к нему едет?

— Раз в Москву, значит, к нему, — уверенно сказал Болат. — Нельзя Беталу быть в Москве и не заходить к нему. Вот мы и решили всем селением на сходе — послать Ленину хорошего кабардинского скакуна, настоящего альпа[46]. У такого, человека должен быть исправный скакун…

Болат бросил взгляд в гущу деревьев, где стоял, сторожко поводя ушами, красавец вороной чистой кабардинской породы. От его шелковистой лоснящейся шерсти, только что омытой дождем, поднимался легкий парок, тонкие ноги с широкими копытами нетерпеливо месили глинистую землю… Длинное поджарое туловище, длинная шея с короткой мордой, изящные сильные ноги, белая отметина на лбу — ни один знаток не мог бы пройти равнодушно мимо такого коня.

Он не стоял на месте спокойно, смирившись с уздою. То и дело дергал шеей, силясь оборвать веревку, слегка взбрыкивал, если кто-нибудь подходил сзади, и все косил глазом, будто требуя, чтобы люди освободили его и пустили поразмяться в просторную степь, лежавшую за вокзалом.

— Хорош, — сказал один из слушателей.

— Не стыдно посылать такому человеку, — заметил другой.

— Не берут его у меня, — пожаловался Болат. — Не хотят брать. Вагона, говорят, нету. К самому начальнику ходил. Не могут найти вагон. Что сделаешь? Вся страна в разрухе лежит, все поразграбили беляки. Разве найдешь лишний вагон? Не знаю, как быть. Жду вот самого Бетала. Если уж он не поможет…

Все посочувствовали Болату. Выразили надежду, что выход найдется, и каждый сказал ободряющие слова, как и полагалось по обычаю.

…Не один Болат поджидал на станции Бетала Калмыкова. Все, кто был здесь, ждали именно его. Слух о том, что он уезжает в Москву, достиг самых отдаленных аулов, и горцы собрались на проводы. Еще бы: в Москве Бетал увидит самого Ленина…

В полдень к вокзалу подкатила тачанка, запряженная тройкой рослых коней. На передке сидел Бетал Калмыков в серой суконной гимнастерке армейского покроя и в галифе, заправленных в сапоги. На голове — маленькая барашковая шапка. Он слез с тачанки и, увидев Болата, окруженного молодежью, быстрым легким шагом направился к нему. Калмыков был удивлен столпотворением на вокзале и никак не связывал его со своим отъездом, о котором никого не извещал.

— Что случилось, Болат, — спросил он, — кого-нибудь встречаете?

— Встречать не встречаем, просто мы… — старик было замялся, но потом махнул рукой и, широко улыбнувшись, сказал: — Слыхали мы, что ты уезжаешь в Москву, значит, к самому Ленину… Вот и пришли пожелать тебе доброго пути.

Калмыков пожал ему руку.

— Дай бог тебе счастливой старости, Болат!

— Э-э, Бетал, не тот я теперь, что прежде, совсем старый, совсем плохой. А тебе мы желаем удачи. И знай, что народ верит большевикам, надеется на них!

— Не пожалеем сил, Болат, — серьезно и твердо сказал Калмыков.

— Мы верим. Но у меня к тебе просьба, Бетал.

— Говори.

— У себя в ауле мы решили на сходе послать Ленину коня. Вот он стоит. Чистых кабардинских кровей, — Болат кивнул в сторону сада. — А здешний начальник говорит — нету вагона. Как же так? Раз мы нашли лошадь для Ленина, неужели не могут они найти один старый вагон? Помоги, Бетал!..

Калмыков задумался. Как-то нужно было, не обидев этого славного старика и его односельчан, сказать ему, что Ленину не нужна лошадь. Спрятав улыбку, Бетал ответил:

— Дорогой Болат, поверь мне, бывают такие случаи, когда помочь невозможно. На всей станции нет ни одной свободной теплушки. Даже тот вагон, в котором мы собираемся ехать, с трудом достали во Владикавказе. Хорош ваш подарок, очень хорош, но что же поделаешь…

Старик вздохнул:

— А ты увидишься с Лениным?

Наверное, встречусь.

— Так скажи хотя бы — может ли сидеть на этом шагди такой богатырь, как он?

— Ваш подарок достоин его, — торжественно сказал Калмыков, — и я обязательно расскажу о нем Владимиру Ильичу, если мне удастся встретиться с ним.


…Шумными были проводы. Узнав об отъезде Калмыкова в Москву, горцы прибывали на станцию не с пустыми руками. Они везли ему свои нехитрые домашние гостинцы — сыр, мед, топленое масло, груши и яблоки. Некоторые даже приготовили в подарок бурки, ноговицы, теплые шапки из бараньих шкур. Народ бесхитростно и просто выражал свои чувства к человеку, который навечно связал свою судьбу с революцией и будет представлять там, в далекой Москве, у самого Ленина, всю Кабарду и Балкарию.

Все они сгрудились возле вагона, предназначенного для Калмыкова и сопровождавшей его делегации, и, ни у кого не спросив разрешения, глубоко убежденные, что поступают правильно, грузили свои приношения.

Вагон был товарный: обыкновенная теплушка, ветхая, но залатанная свежевыструганными досками. Бока ее пестрели надписями на русском, английском и немецком языках — где только не носило ее за эти годы. Видно, побродил этот ветеран железной дороги по российским просторам, побывал в переделках во время гражданской войны, принял на себя не одну белогвардейскую пулю.

Бетал был смущен и тронут вниманием своих соотечественников, хотя отлично понимал, что появление их на вокзале вызвано не столько его отъездом, сколько тем обстоятельством, что он, человек, представляющий в крае Советскую власть, едет вМоскву, к вождю. Правда, Калмыков отнюдь не был уверен, что ему посчастливится встретиться с Ильичем, но огорчать собравшихся он не хотел и отвечал всем неопределенно: «Возможно, увижусь с ним».

Калмыков стоял на перроне рядом с Болатом, взволнованный и возбужденный. Черные глаза его открыто и благодарно смотрели на всю эту массу народа, скуластое лицо, загорелое и обветренное от постоянного пребывания в степи, светилось радостью.

Он знал и любил этих людей.

Вот старый Болат. Это он в девятьсот пятом поднял своих односельчан против князей Альховых и Боташевых. Был он и на Зольских пастбищах в тринадцатом, когда кабардинские крестьяне восстали против коннозаводчиков.

Потом Болат воевал с бандами белогвардейского полковника Даутокова-Серебрякова, воевал с деникинцами в Кабардинской дивизии…

А вот этот совсем мальчишкой сел на коня и пошел мстить белым за смерть старшего брата, которого они живым закопали в землю. Паренек и сейчас совсем юн: на верхней губе едва пробивается темный пушок…

Взгляд Бетала задержался на мальчугане лет десяти-одиннадцати, стоявшем в сторонке, возле вокзальной ограды. На нем были брезентовые штанишки, латаная-перелатаная рубашонка из бумазеи, подпоясанная шерстяным пояском. На голове, налезая на глаза и придавая ему вид маленького старичка, смешно сидела огромная барашковая папаха.

«Отцовская… или деда», — подумал Бетал и подошел к мальчику.

— Чей же ты, молодец?

Мальчик сдвинул шапку на затылок, доверчиво глянул па Калмыкова снизу вверх.

— Блянихбвых! — стараясь говорить басом, ответил он.

Бетал хорошо знал эту семью. Отца маленького Блянихова расстреляли люди Чежокова и Серебрякова вместе с Эдыком Калмыковым еще в восемнадцатом году.

— Учишься, малый?

— Нет…

Ради них, ради их будущего мы сражались, — громко сказал Калмыков. — И они должны учиться, должны стать грамотными и умелыми!.. Хочешь учиться? — спросил он мальчика.

— Хочу.

— Хорошо, джигит. Вот я еду в Москву и попрошу, чтобы нам разрешили открыть в Нальчике большую школу для таких, как ты. Обязательно попрошу.

— У кого? — спросил мальчик.

— У Ленина… — он кивнул, на портрет вождя, висевший у входа в здание вокзала. — Это и есть Ленин. Понимаешь?

— Ле-ни-н, — с трудом повторил мальчик непривычное слово.

Вопрос о новой школе для кабардинских и балкарских детей давно волновал правительство области и самого Бетала. В этой школе должны учиться дети тех, кто сражался за Советскую власть на Кавказе, кто погиб в борьбе за новую жизнь.

«Нужно, непременно нужно открыть такую школу, — думал Калмыков, подходя к вагону. — Правда, пока что страна в большой нужде: не хватает хлеба, соли, одежды… И все-таки детей надо учить… Молодые должны расти настоящими людьми, коммунистами. Если будут препятствия, пойду к Серго, попрошу, чтобы устроил встречу с Ильичем…»

Попрощавшись со всеми, он взялся за скобу вагонной двери и одним прыжком, словно садился на лошадь, очутился в теплушке. Повернулся лицом к провожающим, приветственно поднял руку.

Толпа зашевелилась, зашумела.

— Счастливого пути, Бетал!

— Хорошо доехать тебе!

— Да поможет тебе аллах!

— Передай Ленину наш салам! Ленину — салам!

Маленький паровоз пыхнул паром и, задорно засвистев, тронулся с места.

В Прохладной вагон Калмыкова прицепили к одному из составов, следовавших в Москву.

Бетал сидел на стуле у раскрытых дверей теплушки и размышлял. Ему никто не мешал.

Мимо проносились разбитые в недавних боях станции и деревушки, поваленные телеграфные столбы, сгоревшие хаты. Разруха и запустение. Поля — желтые, выжженные засухой и войной.

Колеса монотонно Стучали на стыках, будто требовали упорно, настойчиво: «Запомни, запомни, запомни все это!..».

Дождь захватил большие участки, и земля была влажной, но пахло не свежей травой, а подопревшей соломой.

Чем дальше уходил состав в глубь России, тем становилось все холоднее. Дверь теплушки пришлось закрыть. Калмыков забрался на верхние нары, к маленькому оконцу, за которым посвистывал ветер, ошалело носившийся по голым полям.

Бетал с болью в сердце смотрел на эту огромную пустую степь и думал о том, как много нужно приложить сил и энергии, чтобы возродить землю, построить новую жизнь…

Трудящийся горец получил надел, но нет у него семян, чтобы его засеять.

Тысячи людей остались без. крова: белые сожгли их сакли…

Через бурные кавказские реки почти нет мостов, все они взорваны. В весенний паводок тонет немало людей и скота…

Нет. железа, чтобы делать плуги и бороны, нет соли, чтобы вялить мясо.

А тут еще банды, скрывающиеся в горных лесах. В стычках с ними гибнут лучшие люди.

И все-таки большевики победили! И не падают духом!

Что ж он, Бетал Калмыков, скажет Ленину? Станет просить помощи? Но ведь не только Кавказ — вся Россия в разрухе. А он будет просить денег на школу, бумаги, чтобы печатать газету?..

«Расскажу все, как есть. Ничего не скрою, — решил он. — Расскажу, что голодно у нас в аулах на втором году Советской власти и что враги объясняют это так, как им выгодно: будто аллах разгневался на большевиков и послал засуху и неурожай… Все расскажу. И про то скажу, что народ наш великий, но все силы свои, всю жизнь готов положить за Советскую власть!» —

В 1928 ГОДУ

Был пасмурный холодный день поздней осени 1928 года. Шел мокрый снег с дождем. Легкий морозец сковал гололедицей разъезженные дороги.

Из окутанных сумерками зарослей терновника, протянувшихся вдоль кабардинского селения Алтуд, воровато озираясь, вышли два вооруженных горца.

Так случилось, что в это самое время сельский паренек искал за околицей пропавшего теленка. Его напугало появление неизвестных мужчин. Слишком живы были в воображении мальчугана недавние рассказы взрослых о скрывавшихся в лесах братьях Шипшевых, бывших белогвардейцах, а теперь — обыкновенных бандитах, ярых врагах новой власти.

Позабыв об исчезнувшем теленке, мальчик опрометью бросился к сельсовету. Там он несколько минут не мог выговорить ни слова, задыхаясь и вытирая со лба пот мокрыми грязными ладошками.

— Ну, чего тебе? — спросил председатель, смуглый пожилой кабардинец с прокуренными усами.

— Там двое… ружья у них… — торопливо, боясь, что ему не поверят и перебьют, заговорил мальчик. — И пистолеты, и кинжалы… и еще такое длинное, как ружье на треноге…

— Пулемет, — сказал председатель. — А где ты их видел?

— Там, в кустах, на краю села! Одеты плохо они и бородатые… Один высокий, другой — пониже!

— В чей двор они зашли, не видал?

— Нет. Не знаю. Что знаю — сказал… Пойду я. Теленок пропал. Искать надо… — и он выскользнул за дверь.

Председатель сельсовета озабоченно потер небритый подбородок. Первая мысль его была о братьях Шипшевых — Тугане и Темиркане, главарях банды грабителей и убийц, которая долгое время терроризировала население отдаленных аулов и казачьих станиц.

Немало врагов было в то время у молодой Советской республики. Одни затаились, притихли, забившись в свои норы и надев личину добропорядочности, другие скрывались в горах вместе с бандами таких же отщепенцев, как они сами.

С некоторых пор братья остались вдвоем. Банда была частью уничтожена, частью распалась, ибо люди очень скоро поняли всю бессмысленность и обреченность затеи бывших князьков возродить в области старые порядки.

Старший Шипшев — Темиркан — служил когда-то при царском дворе и носил чин полковника. Оба брата воевали позднее в кадетских частях, затем вступили в добрармию Деникина.

Люди это были до дерзости смелые, озлобленные неудачами и постоянным Преследованием. Оба — великолепные наездники и стрелки. Нельзя было отказать им в хитрости и изворотливости: много раз их выслеживала милиция, но братья неизменно ускользали из рук правосудия.

Высоко в горах к ним вообще почти невозможно было подступиться: искусно прячась за выступами скал, бандиты вели такой прицельный губительный огонь, что пытаться взять их не имело смысла. Словом, как говорят кабардинцы, каждый из братьев «проглотил волчье сердце».

Председатель Алтудского сельсовета все это прекрасно знал. Понимая, что нельзя терять ни минуты, он с остервенением крутил ручку эриксоновского телефонного аппарата, висевшего на стене.

— Баксан! Э-э! Баксан! Дайте окружком! Да поскорее! — кричал он в трубку. — Окружком?.. Говорят из Алтуда. Да, сельсовет… Шипшевы у нас объявились! Что? Не слышно?.. Шипшевы — в селении у нас! Да! Поторопитесь!..

* * *
Калмыков сидел в своем кабинете и щелкал на счетах, прикидывая, во что обойдется покупка для детей-сирот необходимой одежды и обуви.

Зазвонил телефон. Бетал поднял трубку, продолжая считать.

— Слушаю…

Голос встревоженный:

— Бетал?

— Да.

— Братья Шипшевы — в Алтуде!

— Кто говорит?

— Баксан. Нам сообщили из Алтудского сельсовета! — говоривший сообщил подробности и назвал свою фамилию и должность.

— Хорошо! Сейчас выезжаю! — Калмыков положил трубку на рычаг и поспешно вышел из кабинета.

Медлить нельзя. Пока Шипшевы разгуливают на свободе, в Кабарде и Балкарии никто не может чувствовать себя в безопасности. Если же удастся их арестовать, это будет решающим ударом по бандитизму: от Шипшевых наверняка потянется ниточка ко многим, не раскрытым до сих пор преступлениям. Правда, задержать братьев — дело нелегкое.

Калмыков распорядился, чтобы приготовили грузовик, стоявший во дворе ОГПУ, и как можно скорее снарядили для поездки в Алтуд оперативную группу. Кроме того, в Алтуд должны были выехать бойцы артдивизиона, расквартированного в Нальчике. Опергруппу возглавил работник ОГПУ Михельсон.

Старенький грузовичок, немало побегавший по дорогам гражданской войны, заглох в нескольких километрах от Баксана.

— Когда спешишь, с ней обязательно что-нибудь приключается, — с досадой сказал шофер и, выругавшись, вылез из кабинки.

— Мы были бы ей премного обязаны, если бы этой ночью она изменила своему обыкновению, — указал Калмыков, тоже выходя на дорогу.

Смеркалось. Снег перестал. Подморозило. Оперативники в кузове закурили.

— Лучше иметь хорошую тачанку, чем такой драндулет! — со злостью сказал шофер, копаясь в моторе. — Клянусь, лучше!

Чтобы его утешить, Калмыков возразил:

— Старушка немало послужила на своем веку. Серго Орджоникидзе на ней ездил. Вполне заслуженная машина.

С севера наползал густой_туман. Стало совсем темно. Бетал светил шоферу спичками. Ему помогали бойцы опергруппы, высыпавшие из кузова погреться. Спички поминутно гасли, шофер чертыхался.

Дольше ждать Калмыков не мог:

— Я иду в Баксан пешком, — сказал он шоферу. — Тут уж недалеко. Пришлю кого-нибудь на подмогу. Если справишься с машиной сам, — гони сразу в Алтуд…

Михельсону Бетал приказал оставаться с группой в машцне. 'С транспортом в области было туго, а в Баксане едва ли найдутся свободные лошади, что же касается машин, то их там вовсе не было.

Бетал спешил, широко вышагивая по замерзшей скользкой дороге. Шипшевы на одном месте долго не задерживаются — это он знал. Нужно торопиться.

Братья появлялись обычно к ночи в каком-нибудь селении, запасались провизией, одеждой и патронами у своих тайных родичей и единомышленников и так же незаметно исчезали к утру.

Калмыков вспомнил, как ловко ускользнул однажды из западни Темиркан Шипшев. Милиция перед рассветом окружила дом, в котором он находился. Казалось, ему не уйти.

Еще затемно хромая старушонка в черном платье и таком же вязаном платке вышла из дому с кумганом в руках и заковыляла к отхожему месту, расположенному в конце города.

Подозрений она ни у кого не вызвала, и для милиции было полной неожиданностью, когда убогая старуха вдруг выдернула из-под платка карабин и, небезуспешно обстреляв своих преследователей, ускакала на чужом коне, пасшемся невдалеке от дороги. Это был переодетый Темиркан Шипшев.

…Во дворе. Баксанского окружкома Калмыкова поджидали человек двадцать всадников. Среди них были и молодые работники милиции, и старые партизаны, которых он помнил еще со времен гражданской войны.

Все удивились, что он пришел пешком. Не отвечая на расспросы, Калмыков сел в запряженную тачанку, стоявшую наготове, и стегнул лошадей вожжами.

— За мной! Живее!

Туман мешал быстрой езде, застилая дорогу серой холодной пеленой.

Бетал злился, подстегивал лошадей и тут же сдерживал их, чтобы не налететь в темноте на забор или вообще не сбиться с пути.

За Баксаном туман поредел, а потом и вовсе исчез, открыв бескрайнюю степь, отгороженную слева едва различимым силуэтом хребта, и черное небо, усыпанное мелкими дрожащими звездами.

Калмыков пустил лошадей вскачь.

Когда они подъехали к Алтуду, близился рассвет.

Бетал круто осадил лошадей и поднял руку, останавливая свой отряд: к селу нужно было приблизиться скрытно, чтобы не спугнуть бандитов.

— Рассредоточимся, — сказал он. — Нужно блокировать Подступы к селению. Главным образом в наиболее пустынных местах?

А старая скотопрогонная дорога? — спросил кто-то. — На ней тоже не мешает организовать засаду.

Нет, не нужно, возразил он. Сыновья генерала Шипшева не так глупы, чтобы появиться в таком открытом месте. Они предпочитают одиночество и нападают исподтишка…

Вскоре подоспела подмога: приехала на машине опергруппа Михельсона, верхами прибыли бойцы артдивизиона.

Село окружили со всех сторон.

Утро пришло влажное, пасмурное, но тумана не было. Над Алтудом еще царила сонная тишина, а из труб некоторых домишек уже показался белесый дымок. Забрехали дворовые псы, где-то ударил топор, заржала лошадь. Пастух выгнал на дорогу стадо.

Калмыков приказал нескольким бойцам своего сводного отряда незаметно войти в село и проследить, чтобы бандитам не удалось ускользнуть, затерявшись в стаде, среди коров.

Но нет, все в порядке: скотину сопровождают только пастух и подпасок с собакой. Значит, Шипшевы либо покинули селение затемно, еще до приезда оперативной группы, либо затаились в одном из домов.

Разумеется, и сами жители, и бандиты, если они еще здесь, поняли, что за люди окружили старый Ал. туд.

Так где же искать бандитов?

Несмотря на все усилия ОГПУ и милиции, никак не удавалось установить связи неуловимых братьев. Ясно одно: их прячут либо родичи, либо те, кто недоволен Советской властью,

А попробуй, угадай этих недовольных. Узнай — друг он тебе или враг, если открыто никаких враждебных действий не совершает и держит язык за зубами. В душу ведь не заглянешь.

Могло случиться и так, что Шипшевы просто воспользовались вековым обычаем гостеприимства и находятся у людей, им совсем не знакомых. Разве не могли они сказать хозяину любого из этих домов: «Сохрани наши головы, добрый человек, мы вверяем их только тебе и аллаху!» Разве предаст кабардинец даже кровного врага своего, защищенного обычаем гостеприимства? Такого еще не бывало… А каждый дом не Обыщешь.

Все это промелькнуло у Бетала в голове, пока посланные его обшаривали стадо.

Он подозвал к себе лучших молодых чекистов — Хабалу и Шихима.

Высокие широкоплечие парни были даже одинаково одеты: на обоих полушубки, галифе защитного цвета, щегольские хромовые сапоги и красноармейские шлемы на головах.

— Хабала, — спросил Бетал, — как думаешь, у кого они могут скрываться?

— Трудно сказать, но подозрение у меня есть!

— Кого подозреваешь?

— Алоевых.

— Кем они доводятся Шипшевым?

— Батраками у них были.

— Где дом Алоевых, знаешь?

— Нет. Не знаю.

— В таком случае выясните с Михельсоном. И проверьте этих людей!

Несколько чекистов в сопровождении Михельсона и одного из алтудцев направились к жилищу Алоевых. Сакля их стояла на самом краю села, старая, покосившаяся, крытая слежавшимся камышом. Посредине двора — яма, откуда, по-видимому, извлекали глину для обмазки стен. Михельсон, Шихим и еще два-три человека расположились- в ней, установив на краю ручной пулемет системы «Льюис». Хабалу послали в дом.

Медленно, не прячась, он пошел через весь двор, не спуская глаз с темных окон. Вдруг одно из них распахнулось, и выглянула старушечья голова, повязанная серой шерстяной шалью.

— Чего тебе? Хозяин нет дома! — крикнула старуха по-русски.

Хабала кивнул и, не обращая внимания на окрик, так же невозмутимо вошел внутрь через заднюю дверь, выходившую в сад.

Увидев, что перед ней кабардинец, старуха забормотала что-то уже на родном языке, недовольно косясь на его буденовку, украшенную красной звездой.

— Напугал ты меня своей островерхой большевистской шапкой, — расслышал Хабала. — Садись, молодец, гостем будешь.

— В доме есть кто? — не принимая приглашения, спросил он.

— Нет никого. Сын в Исламово уехал.

— Зачем?

— Гармонист он. На свадьбу увезли.

— Твой сын — гармонист?

— Аллах порадовал меня сыном, — с гордостью заявила она. — Дня нет, чтоб не приехали за ним то из одного, то из другого аула…

— Дай бог ему долгой жизни, — сказал Хабала.

Бегло осматривая комнату, он задержал взгляд на внутренней двери.

— Куда она ведет?

— В прихожую ведет, в прихожую, молодец, — затараторила старуха. — Она у нас заколочена! Кукурузу мы там держим. Заколочена, сынок!

Хабала толкнул дверь ладонью. Она не поддалась.

— Кукурузой с той стороны завалена, не откроешь…

Она плотно сжала синеватые сухие губы. Интерес гостя к двери явно встревожил ее.

Хабала равнодушно кивнул и вышел в сад. Потоптался возле одного из деревьев и, будто из простого любопытства, заглянул в подслеповатое окошко летней кухни. Ничего там нс разглядел, но заметил под окном скрученные пучки сена, не оставлявшие никаких сомнений в том, что где-то неподалеку прячется человек, который не может пойти в уборную открыто, с кумганом в руках.

Хабала щелкнул затвором своего карабина, вогнав патрон в ствол, и пружинистой походкой обошел дом с фасадной стороны. Бесшумно поднялся по деревянным ступенькам на открытую галерею и, прижавшись к стене, дулом карабина сбросил крючок с двери, ведущей в прихожую. В ту же секунду прогремел выстрел. Пуля пробила двери. Открывай Хабала крючок рукой, — не миновать бы ему верной смерти.

Не успел молодой чекист спрыгнуть с галереи, как дверь распахнулась, и на пороге появился Туган Шипшев. Увидев Хабалу, он с быстротою молнии вскинул ружье к плечу. Но выстрелить ему не дали. Короткая пулеметная очередь из ямы — и на груди у Тугана задымилась одежда. Он рухнул, как подкошенный, гулко ударившись головой о верхнюю ступеньку.


…Михельсон и его люди обшарили каждый уголок в сакле и во дворе, но не обнаружили никаких следов второго бандита.

Где же мог скрываться бывший царский полковник Темиркан Шипшев?

То, что следов его пребывания не нашли в доме Алоевых, ничуть не смущало опытного Михельсона. Дело в том, что братья очень редко устраивались где-либо на ночлег вдвоем. На этот раз предосторожность оказалась не лишней для старшего брата.

Когда Калмыкову сообщили, что Туган Шипшев убит, он нахмурился.

— Второго хотя бы надо схватить живым! — недовольно сказал он, не глядя на Михельсона.

В ауле уже царило необычное оживление. Хабар о перестрелке, о том, как Тугана прошили пулеметной очередью, мгновенно облетел всех жителей Алтуда.

Бетал молча шел по улице в сопровождении опергруппы. Брови его почти сошлись на переносице, взгляд не предвещал ничего доброго.

Вдруг он неожиданно остановился. Что-то привлекло его внимание. Шихим проследил за направлением его взгляда. В одном из дворов, не обращая внимания на соседей, толпившихся у плетня и возбужденно обсуждавших случившееся, какой-то старик как ни в чем не бывало колол дрова. Одет он был в выцветшую темносинюю черкеску, на голове — меховая черная шапка, порыжевшая от времени.

«Едва ли это только природная невозмутимость кабардинца… — подумал Калмыков. — А может быть, он глухой?»

— Шихим, — повернулся Бегал к молодому оперуполномоченному. — Видишь вон тою старика?

— Вижу.

— Как он тебе кажется? Не подозрителен? Все взбудоражены, никто, услышав стрельбу, в доме не усидел, все на улицу выбежали, а он… Тюкает себе топором. Сходи, посмотри. Может, слеп он. Или — глухонемой? Но будь начеку.

— Есть.

Пошли человек пять. Впереди — Шихим, худощавый, подтянутый, в слегка тесноватом ему желтом овчинном полушубке.

Чтобы попасть во двор, где невозмутимый старик продолжал возиться с дровами, нужно было перейти вброд через маленькую речушку, разделявшую селение на две половины. Берега ее сковало неровной ледяной кромкой, а посредине неслышно и быстро текла чистая прозрачная вода, сквозь которую отчетливо были видны белые камни на дне.

Чекисты находились на высоком правом берегу, и Шихим решил попытаться перепрыгнуть через речушку. Держа карабин наперевес в правой руке, он коротко разбежался и прыгнул, попав ногами на самый край ледяного припоя. Остальные последовали за ним тем же манером.

Едва он подошел к усадьбе на противоположном берегу, как из окна дома раздался выстрел. Шихим упал и, вскинув карабин, попытался выстрелить, но не смог: ладонь правой руки залило кровью. Он громко выругался и, преодолевая боль, трижды разрядил карабин в то самое окно, откуда стреляли. Товарищи его тоже сделали несколько выстрелов.

Старика во дворе уже не было, только топор валялся на прежнем месте.

Шихим переждал несколько минут. Тишина. Стоило ему попробовать подняться, как из другого окна снова прогремел винтовочный выстрел. Он упал и пополз, доставая левой рукой гранату.

Сзади послышался голос Бетала:

— Живым, слишишь, Шихим! Живым взять его!

Около получаса Темиркан Шипшев отстреливался.

Дом окружили со всех сторон. Пришли многие жители, вооруженные охотничьими ружьями, но бандит, как видно, сдаваться не собирался. То из одного, то из другого окна хлопали выстрелы, а когда бойцы опергруппы попытались приблизиться к дому, сухо застрочил пулемет? Пришлось снова залечь.

Кто-то из алтудцев предложил поджечь солому вокруг сакли, но Бетал не согласился.

— Может вспыхнуть пожар. Так нельзя. Мы должны заполучить его иначе! И обязательно живым!

Калмыков решил воспользоваться старинным кабардинским обычаем и послать к Темиркану мирную делегацию стариков селения на переговоры.

Стариков собрали. Бетал объяснил им, что он ннх требуется:

— Сами видите, уважаемые: если раньше братья Шипшевы все время от нас ускользали, то сегодня им уже не вырваться. Туган мертв. Темиркану деваться некуда. Будет лучше, если он сдаст оружие добровольно. Не прольется лишняя кровь. Вам хорошо известно, седобородые, как чтят кабардинцы совет и наказ старшего. Так вот, я прошу вас пойти к Темиркану и предложить ему сдаться!

Старики переглянулись. Видно было, что им польстила просьба Бетала. Еще бы: к ним обратился за помощью сам начальник Советской власти.

Они согласно закивали головами и степенно, исполненные важности порученного им дела, направились к дому. Впереди, опираясь на палку, шел древний старец, высокий, с длинной белой бородой, закрывавшей на груди газыри. Войдя во двор, он поднял вверх руку, требуя прекратить перестрелку.

Пулемет замолчал.

Старики вошли в дом.

Наступила полная тишина. Все, затаив дыхание, ждали, чем кончится затея с переговорами.

В разрыв между тучами ударило солнце, осветив заиндевелые крыши, блеснув золотом в оконных стеклах.

Почти все мужское население Алтуда, укрывшись за деревьями и сараями, чтобы не попасть под выстрелы, с нетерпением ожидало развязки. Женщины тоже побросали свои домашние дела и, собравшись стайками на огородах, на свой лад обсуждали происходящее.

Было о чем поговорить. Одни считали, что Темиркан непременно последует совету старейшин и сложит оружие, другие божились, что не такой он человек, чтобы сдаться без боя.

Старики вышли из дома. Все споры мгновенно умолкли.

— Что он сказал? — спросил Калмыков.

Бородатые парламентеры замялись. Наконец старший из них, погладив бороду, заговорил:

— Темиркан сказал, что он произошел из древнего рода кабардинских князей и не может склонить голову перед первым встречным. «Не сдамся, пока буду дышать, — сказал он нам. — Но уважу честь вашу, если придет ко мне сам Бетал Калмыков!» Это все, чего мы могли от него добиться.

Никто не ожидал такого ответа.

Что задумал Темиркан Шипшев? «Если придет ко мне сам Бетал Калмыков…» Может, хочет обмануть и убить Бетала, отомстив и за себя, и за своего брата Тугана?

Об этом думали все. Думал и Калмыков. Но ему не давала покоя еще одна мысль: «Если не пойти, что скажут о большевиках все эти простые люди?»

— Мы пораскинули умом, Бетал, — снова нарушил молчание высокий старик, — и решили, что ты не должен идти. Шипшевы всегда были лживы, как степные шакалы. Обманом убить человека — для Темиркана сущий пустяк! «Не верь старому волку и уорку не доверяйся!» — говорят в народе. Не ходи, Бетал!

Калмыков покачал головой и шагнул к воротам. Старик преградил ему дорогу.

— Не пустим. Мы сделали, как ты просил. Теперь ты исполни нашу просьбу. Подчинись!

Вместо ответа Бетал снял с пояса маузер, улыбаясь повесил его старику на шею и решительно двинулся к дому.

Стало еще тише. Каждому слышался стук его собственного сердца. Все стояли, напряженно сжимая в руках карабины, готовые ринуться вслед за ним в любую минуту.

С легким скрипом захлопнулась за Беталом входная дверь.

Минута… другая…

Тишина… Давящая, тягостная…

Общая тревога достигла предела, когда, наконец, на крыльце появился Калмыков, державший за локоть безоружного Темиркана Шипшева.

Крупный, среднего роста с массивной головой, он как-то сник: плечи его безвольно обмякли, глаза были опущены вниз. Ничего не осталось в нем от бывшего блестящего офицера императорской гвардии, потом — предводителя белогвардейской банды. «Люди видели смертельно уставшего сломленного человека.

Калмыков подвел его к грузовику и, посадив в кабинку, сел рядом. Машина заворчала, чихнула несколько раз для порядка и, покатила по проселку в Баксан.

Бетал так торопился, что даже не взял охраны.

В БАКСАНЕ

Ранним июльским утром, едва жители села выгнали коров в стадо, над просыпающимися улочками загремел мощный раскатистый. бас:

— Еге-е-гей! Люди аллаха, собирайтесь в окружное правление! Сегодня — большой сход карахалка! Эге-е-й! Поторапливайтесь, уважаемые односельчане!

Кричал так, выполняя старинную роль глашатая, маленький щуплый человек лет пятидесяти, восседавший на неказистом пегом коньке.

Глядя на его впалую грудь, узкие сутулые плечи, на бесцветное лицо с реденькой бороденкой, трудно было предположить в нем обладателя столь зычного и низкого голоса.

Лошадка трусила мелкой рысцой, испуганно шарахаясь в сторону после каждого выкрика своего седока, и заплетала ногами.

Тон неимоверно важничал оттого, что ему поручили серьезное дело, и воинственно размахивал старой тупой саблей, изредка хлопая ею плашмя по крупу своего одра.

— Эге-е-й! Собирайтесь в круг!

Взбудораженные крестьяне выскакивали из домов, судили да рядили, объясняя появление глашатая каждый на свой лад и пугая друг друга нелепыми догадками.

Так уж было заведено испокон века. Если случалось в ауле что-либо необычное, раздавался то тут, то там призывный голос глашатая и, едва сдерживая нетерпение и любопытство, горцы седлали коней, запрягали брички, а то и просто пешком торопились на место схода.

На этот раз поднял на ноги всех жителей селения Плешивый Хамид.

Он был довольно известным человеком в своей округе: рассказов и небылиц всяких ходило о нем великое множество.

Всю жизнь Хамид провел в бедности. А тут еще одно горе— голова его раньше времени облысела, и сельские острословы прозвали его Плешивым.

Трижды он женился и трижды оставался вдовцом. В четвертый раз попытал счастья с вдовушкой из ногайского племени и жил с нею благополучно вот уже семь лет. Каждый год она рожала ему по ребенку, и Хамид воспитывал теперь семерых сыновей.

На соседей Хамиду положительно везло. Люди это были большей частью добрые и уважительные. Они помогали ему и едой и одеждой. Сыновья его росли на даровых харчах.

И Хамид не унывал. «Если я беден, — что из того? — любил говаривать он. — На таких, как я, весь свет держится! Не было бы нас, бедняков, откуда тогда знать богатеям, что они богаты?..»

Нравилось ему участвовать во всех сходах и сборищах, бывать на похоронах и на свадьбах. Он отнюдь не забивался в угол, не стеснялся своей потрепанной одежонки, а напротив, всегда норовил воспользоваться моментом, чтобы произнести речь, сказать несколько «глубокомысленных» слов.

В ту горячую суровую пору, когда решался вопрос — быть или не быть на Северном Кавказе советской власти, Плешивый Хамид умудрился не примкнуть ни к одному лагерю и дипломатически выжидал, чем кончится заваруха.

Он не стал ни кадетом, ни большевиком, ни шариатистом: все боялся продешевить, усевшись не на ту арбу.

А когда революция совершилась вовсе без его участия, Хамид забеспокоился, как бы не остаться «с носом», и зачастил на собрания и на сходки, где неизменно держал путаные пространные речи, на все лады расхваливая новую власть.

Вскоре он прослыл активистом и его даже приняли в партию, хотя сам Хамид решился на столь важный шаг совсем не по внутреннему убеждению, а движимый лишь одной-единственной мыслью — как бы не оказаться ему в стороне от главного течения жизни и не застрять в бедняках до скончания века.

Он перестал клясться именем аллаха и говорил теперь: «Клянусь своим партейным билетом!», театрально положив ладонь правой руки на пришитый к бешмету изнутри нагрудный карман.

И вот однажды произошла история, навсегда избавившая его от этой привычки, а заодно и от партбилета, которого он не заслуживал.

Понадобилось ему в Прохладную. Сел в вагон и поехал, ничуть не смущаясь, что у него нет проездного билета. Где-то на середине пути в вагоне появился кондуктор.

— Ваш билет? — потребовал он, подойдя к Хамиду.

С важным видом тот полез в заветный карман и, достав свою партийную книжку, протянул кондуктору.

— Это не дает права на бесплатный проезд. Потрудитесь освободить вагон.

Хамида выпроводили на первой же остановке. Железнодорожного билета он, разумеется, не купил по той простой причине, что у него не было денег, и зашагал домой пешком. Возвратившись в селение, весь в пыли, усталый и злой, он явился к секретарю ячейки и положил перед ним партбилет.

— Клянусь, незачем мне таскать в кармане эту красную книжечку, которая не дает никаких прав. Даже в поезд с ней не пускают…

Рассказывали, что с тех пор Хамид стал все чаще брюзжать и при всяком удобном случае поносить новые порядки.

Знакомым своим и близким он нашептывал:

— Ну что, в самом деле, дала нам эта советская власть? Как были нищими, так и остались…

Незнакомым высказывался осторожнее:

— Валлаги, с таким трудом завоевали мы Советы, сколько жертв принесли, сколько крови пролили! Однако что-то не верится, будто все при новой власти равными станут. Я вот, к примеру, как не имел ничего, так и теперь не имею. А каких только трудностей не перенес, воюя за нынешние денечки. Для кого воевал, спрашиваю я вас? Сидел на нашей шее Хатакшоков, скинули его — другой сел. Председатель. А там еще — окружком да начальство, которое в Нальчике. Все — над нами!

Многие знали, что Хамиду за всю гражданскую едва ли пришлось подержать в руках винтовку, но даже им иногда начинало казаться, что они ошибаются и Хамид вправду совершил все то, о чем говорил. Если часто повторять ложь, она станет похожей на истину.

Ну, а те, кто раньше был незнаком с Хамидом, верили ему — безоговорочно, считая, что люди незаслуженно обижают почтенного и уважаемого человека.

Так Хамид завоевал популярность. Вскоре нашлись хитрецы, которые поняли, как выгодно можно использовать Плешивого Хамида в своих интересах.

Кто хотел загребать жар чужими руками, кому нужно было тайно пустить гаденький кулацкий слушок по селению или повернуть по-своему мнение схода, те ловко пользовались услугами этого болтуна, не отличавшегося ни догадливостью, ни разборчивостью в знакомствах.

Гордый оказанным ему «довернем», воображая себя незаменимым политиком, он первым выскакивал вперед, как только выдавался случай продемонстрировать ораторские таланты.

Самодовольно прищурив и без того узкие маленькие глаза, он отчаянно тер блестящую свою лысину, словно извлекая из нее новые «мудрые» мысли, и начинал нести околесицу.

Он напыживался, заламывал перед грудью сухие руки и обязательно вставлял в свою речь русские слова, о значении которых имел весьма смутное представление.

— Разве существуют на свете несчастья и беды, которые не довелось испытать бедняку-крестьянину? — патетически вопрошал он и тут же хихикал, так что собравшиеся никак не могли сообразить, шутит он или говорит серьезно.

— Товарищи, граждане, односельчане! Не дай аллах, чтобы вы надоели советской власти! Однако не думайте, что так уж понадобились вы государству. Нас собрали сегодня, чтобы узнать наши дела и заботы… говорят же: «Кто хорошо тянет, того погоняют!» Хотел бы я знать, когда же, наконец, перестанут нас мучить налогами? Когда наступит время, чтобы не мы кормили советскую власть, а она нас кормила?

Никто как будто не придавал значения безудержной болтовне Хамида, но, тем не менее, она постепенно творила свое разрушительное, черное дело, смущая простой народ.

Когда в области стали создаваться колхозы и начинание это натолкнулось на скрытое сопротивление кулаков и их подпевал, в родное село Хамида прислали уполномоченного из города, работника ОГПУ Хабалу, отличившегося в свое время в перестрелке с матерым бандитом Туганом Шипшевым.

Хабала — рослый горец с закрученными вверх, на манер бараньих рогов, усами, приехал на тачанке в сопровождении нескольких милиционеров.

Жители аула собрались, как всегда, на площади перед зданием окружного правления.

Хабала, дождавшись тишины, выступил вперед:

— Да сопутствует вам удача в ваших делах и заботах, друзья мои! — начал он свою речь с традиционного горского приветствия. — Зачем вы позорите честь своего аула? Чего хотите, чего добиваетесь? Вся беднота, все селения Кабарды объединяются в колхозы! А вы что раскачиваетесь и колеблетесь? Живете по подсказке бывших уорков, прислушиваетесь к шептунам из княжеского охвостья? Кулаки сбивают вас с толку. Пора бы уже понять, что Советская власть и без вас обойдется, а вот вы без нее — пустое место. И мы, коммунисты, говорим вам: объединяйтесь в колхоз! Это выгодно: и хозяйствовать, и жить легче будет. И запомните: колхозы — это окончательно и надолго!

Не успел Хабала закончить, как перед ним оказался Хамид, одетый в долгополую овечью шубу, которую он носил и зимой и летом, до того драную, что казалось, будто ее рвала на части целая собачья свора,

— Товарищи, граждане, уважаемые односельчане! — как всегда громогласно заговорил Хамид, ни у кого не спрашивая позволения. — Вы все давно меня знаете. Только гость из города не знает Хамида. Я зря не люблю молоть языком, но все же осмелюсь спросить у нашего гостя: кому не по вкусу вяленая баранина и щепотка соли? Кто против того, чтобы быть богатым и сытым? Может, я? Или хромой Камбулат? Или, может быть, мой дед, старый увечный Батокоз… Однако не в этом суть. Вот, видите шубу на мне, дорогие односельчане! Еще при царе я носил ее. А мы ведь за революцию кровь проливали. Остался я в жалкой изорванной шубе. Каким был, таким остался. А вот председатель наш — каждый день новые суконные штаны надевает. Он заслужил, значит! — Хамид распахнул свое рубище и, ничуть не смущаясь, показал всему честному народу худые штаны, едва державшиеся на очкуре. — Смотрите все! Для того разве завоевывали мы советскую власть?! «Девять без шуб, а один — в девяти шубах!» Разве это порядок? Где справедливость? За что боролись?!.

— Когда и где ты проливал кровь за советскую власть? — с трудом сдерживая негодование, перебил его Хабала. — В каких частях ты воевал?

— Я? — Хамид сразу сник, глаза его, воровато забегали по сторонам. — Ну, это… так если ж я и не много сам воевал, то уважаемые мои соседи разве не сражались, не щадя жизни? Но и я… и я тоже… стрелял в самого генерала Шкуро, когда красные гнали его с Кавказа. Не попал только, промазал, значит…

Сход разразился смехом.

Когда толпа утихла, Хабала сказал, пристально и строго посмотрев Хамиду в глаза:

— Если председатель сельсовета слишком часто меняет свою одежду, мы проверим, на какие доходы это делается. Виновен — снимем с работы. Дело недолгое. А вот ты чем дышишь? Может быть, ты против колхоза?

Хамид струсил:

— Почему против? Совсем даже не против… — забормотал он, пятясь назад. — Однако лучше бы не загоняли нас силком в тот колхоз… Надо — по доброй воле. Так я говорю, товарищи, граждане?

Толпа молчала.

— А сам-то ты кто такой? — жестко спросил Хабала.

— Я?.. Бедняк.

— Ты — бедняк? — тон Хабалы заставил Хамида съежиться, но он все еще продолжал хорохориться, стараясь не ударить лицом в грязь перед собравшимися.

— Да, я бедняк, — повторил он, поднимая голову. — Посмотри на меня, весь я тут…

— Мне известно, кто стоит за твоей спиной! — крикнул Хабала и сделал знак милиционерам. Они обступили Хамида, под руки вывели его из круга на глазах у схода и посадили в тачанку.

На виду у всех тачанка с арестованным перевалила через бугор и пропала за поворотом. Через несколько минут с той стороны донеслись звуки выстрелов.

Толпа заколыхалась, глухой ропот прошел по рядам.

— Еще есть такие бедняки? — сверкнув глазами, спросил Хабала.

Никто ему не ответил. Крестьяне молча подходили к столу, за которым сидел секретарь с толстой разлинованной книгой, и записывались в колхоз.

Прошло немногим больше недели, и всеми втихомолку оплаканный Хамид возвратился в аул целым и невредимым. На расспросы он не отвечал, многозначительно опуская глаза и тем давая понять, что все, происшедшее с ним в городе, — тайна, которую он никому не имеет права открыть.

Именно этот Хамид ранним июльским утром и разбудил все селение, призывая своих сограждан поспешить в Баксан на сход к окружному комитету, помещавшемуся в двухэтажном здании бывшей княжеской усадьбы. Стояло оно у самой реки и было обнесено кирпичным забором. Вокруг, во дворе, располагались службы.

Нежаркое солнце едва поднялось над горизонтом, когда двор — Баксанского окружкома был уже переполнен народом.

Стоял невообразимый галдеж. Тщетно работники окружкома пытались успокоить необычно возбужденных крестьянки навести хотя бы относительный порядок.

Среди всех выделялся своим ростом и голосом широкоплечий силач Марем. Он влез на стоявшую у забора бричку и говорил, перекрывая гомон толпы гулким и звонким голосом:

— Сегодня нас силой сгоняют в колхоз! — почти кричал он. — А завтра? Неизвестно, что с нами сделают завтра. Когда советская власть пришла, твердили все, что отныне горцы заживут свободно. А теперь не так. Каждый лезет вперед и нор'овит решить все за нас. А мы что? Разве крестьяне не могут сами распорядиться своей коровой и своей жизнью? Почему в борозды, пропаханные нашими плугами, обязательно лезут чужие? Почему? Неужели мы не можем договориться между собою, как наладить жизнь и работу? У кого быка, у кого корову отнимают, в колхоз гонят. Паршивую индюшку и курицу — и то не имеем права держать! До чего дожили!

Неподалеку от брички, на которую взгромоздился Марем, стоял Хамид и отчаянно завидовал.

Он не мог простить себе, что замешкался и уступил другому право говорить первым.

«Почему я не на его месте?..» — с тоскою думал Хамид и с досады кусал свои желтые от табака ногти.

Впрочем, он зря терзался. Если не Марем, то другие все равно не дали бы раскрыть рта плешивому бедняку. С самого начала стало понятно, что главенствовать на сегодняшнем сходе намерены те, кто в старые времена пользовался «уважением и почетом», у кого мошна потуже, чем у Хамида и ему подобных.

Марем, к примеру, в былые дни владел несчитанными табунами и мог устраивать скачки, слава о которых гремела по всему краю.

И чего, собственно, Хамиду не сидится на его- привычном бедняцком месте? Может, он очень нужен таким, как Марем, и всем иным, кто прячется за его широкую кулацкую спину? Едва ли. Не сидеть ни Марему, ни его подпевалам за одним столом с неимущими, бедняку с богатеями не поравняться…

Шум, возобновившийся с новой силой, отвлек его от невеселых мыслей. Люди что-то кричали, спорили до хрипоты, размахивая руками.

— Начали с лошадей и быков, — продолжал Марем, не обращая внимания на то, что его плохо слушают, — а скоро до жен наших и детей доберутся! Коммунисты все хотят сделать общим! И жен тоже! И спать будут вместе, вповалку, на одном широченном матрасе и укрываться одним одеялом. Трактором это одеяло на нас станут натягивать, трактором — стягивать! Вот куда, добрые люди, ведут нас большевики и коммунисты…

Выкрики, свист, улюлюканье, налитые злобой глаза, руки, судорожно хватающиеся за рукояти кинжалов. Кое-кто даже вооружился кольями, выдернутыми из плетня. По всему было, видно, что крестьян кто-то подстрекал к открытому выступлению, ловко раззадоривал их, сам оставаясь в тени.

Долго ли было в то трудное время сбить с толку наивного и доверчивого горца, Нашептав ему, что он снова, в который уж раз, стал жертвой обмана и несправедливости, что его силой хотят загнать в колхоз и обобрать начисто, не оставив в хозяйстве ни коровы, ни овцы, ни даже цыпленка? Долго ли?..

Сход бурлил. Марема уже никто не слушал. Наступил такой момент, когда недоставало лишь одной незначительной искорки, чтобы дело кончилось взрывом.

Во двор окружкома въехали на взмыленных лошадях шесть милиционеров.

— Видали? — все еще стоя на бричке, обратился к толпе Марем.

— Испугать пас хотят! Нет, сегодня никто не отступит, если только он считает себя мужчиной!

Дальнейшее произошло так быстро, что всадники из милиции не успели даже опомниться. Их сняли с лошадей, отобрали оружие и связали.

Первая удача опьянила растревоженную, гудящую, как пчелиный улей, массу людей. Теперь уже трудно было взывать к благоразумию и спокойствию: во дворе окружкома кипела раскаленная лава, грозя захлестнуть все, что станет ей поперек дороги.

— Будьпроклят аллахом тот, кто струсит и пойдет на попятный!

— Бей коммунаров!

— Хватайте колья, обнажайте кинжалы!

— Не позволим отнять у нас жен и детей!

— Бей!!.

— Ломай тюрьму!

Толпа готова была броситься сейчас куда угодно, найдись человек, который повел бы ее за собой.

Хамид, запутавшись в людском море, вертелся с обнаженной саблей в руках и кричал что-то вместе со всеми, захваченный диким азартом. Он уже не властен был ни над своей головой, ни над своим телом, — одна заветная мысль гвоздем засела в его разгоряченном мозгу: «Как бы мне отличиться сейчас среди всех своим мужеством и бесстрашием, кай бы совершить такое, чего не могут другие!»

Внимательный взгляд различил бы в бушевавшей толпе и таких горцев, которые не разделяли всеобщего помешательства, но сделать они ничего не могли, их несло, как щепки на поверхности вспененного потока, низвергающегося с высокой горы. Они не знали, куда вынесет их своенравный поток, — может, швырнет на берег, как ненужный мусор, а может, домчит к самому морю, где сольется с другими реками…

Хамид метался со своей саблей из стороны в сторону, точно его стегали хворостиной.

— Власть мы завоевали, чтобы стать свободными! — кричал он охрипшим басом.

Кто-то сказал ему в самое ухо:

— Лучше замолчи, брат. В жизни не бывало, еще такой власти, чтобы всем угодила.

— Перестаньте дурачиться, люди! — взывал к толпе чей-то благоразумный голос. — Что толку с того, что пошумите и разойдетесь?

Но слова эти утонули в неистовом гвалте. Никто не хотел слушать добрых советов, и, размахивая кольями и кинжалами, толпа ринулась к неказистому зданию тюрьмы. Разгромив его и выпустив нескольких сидевших там конокрадов, люди окончательно распали-лись и снова запрудили широкий двор окружного комитета. Разогнать охрану и самих «комитетчиков», захватить оружие и единственный пулемет «максим», которым располагал округ, было делом нескольких минут.

Недовольство и беспорядок, ловко спровоцированные местными кулаками и иже с ними, оборачивались мятежом против советской власти.

Отхлынув от окружкома, гудящая волна залила дорогу, связывающую Нальчик с Пятигорском, а вскоре и мост через реку Баксан. На мосту установили пулемет с твердой решимостью никого не пропускать по дороге ни туда, ни обратно. Мало кто из этих обезумевших людей, захлестнутых стадным чувством, представлял себе более ясную и осмысленную цель. Скорее всего большинство обманутых и ослепленных беспричинной злобой горцев не давало себе труда подумать, во что может вылиться происходящее, где-то. в глубине души надеясь, что случится нечто такое, из-за чего тотчас утихнет всеобщая ярость.

Но подобные мысли скрывались слишком глубоко в недрах толпы, и нечего было и думать, что они возобладают над стихийным пожаром, умело разожженным в крестьянских сердцах врагами колхозного строя.

Внешне людская масса была сейчас монолитной, готовой к самым решительным и безрассудным действиям. Ощетинившись кольями и винтовками, похожая на единый чудовищный организм, она по-прежнему бурлила, расплескавшись вокруг моста.

И некому было остановить ее.

Немилосердно жгло солнце, словно наверстывая упущенное. В бездонном голубом небе, подернутом желтоватою дымкой, застыли прозрачные крылья перистых облаков.

И вдруг — встревоженный крик:

— Смотрите — идет! Сам идет, один!

Из-за поворота действительно вышел человек. Он направлялся к мосту, туда, где стоял пулемет.

Это был мужчина, крепкого сложения, одетый в гимнастерку и галифе пепельного цвета, в руках — брезентовый дождевик.

Он не спешил. Толпа смолкла. Твердые шаги его были хорошо слышны в притихшей степи. На широком скуластом лице, освещенном жаркими лучами полуденного солнца, блуждала горькая усмешка, но не было заметно и тени тревоги и беспокойства. Изредка он посматривал по сторонам, на ровные желтые поля поспевшей пшеницы, раскинувшейся по обеим сторонам дороги, и хмурился.

Он шел совершенно спокойно, в каждом шаге его, в размахе крепких, сжатых в кулаки рук чувствовалась сдержанная сила и властность.

— Стреляйте! — раздался истерический выкрик. — Стреляйте в него!

Кто-то бросился к пулемету. Торопливо, дрожащими руками стал дергать замок. Его заклинило.

— Не ходи дальше! Стой — или рассеку тебя на части! — истошным голосом вопил пулеметчик.

Но пришелец словно не слышал предупреждения и продолжал идти, как ни в чем не бывало.

— Тебе говорю: стрелять буду!

Но было уже поздно. Человек в гимнастерке сделал несколько быстрых шагов и, очутившись возле пулеметчика, положил руку на горячий от солнца кожух «максима».

— Так ты не застрелишь и полевой мыши, — усмехнулся он. — Лента у тебя, брат, неправильно вдета, с перекосом. Сделай вот так… Вот… и здесь… — нагнувшись, он ловко и быстро удалил неисправность. — Теперь стреляй в кого хочешь.

Пулеметчик стоял, потупившись. Губы его вздрагивали от пережитого напряжения.

— Так-то, брат, — снова заговорил пришедший, положив тяжелую ладонь на плечо горца. — Знай теперь: в своих пулемет не стреляет!

Он оглядел присмиревших мятежников и, увидев неподалеку от моста группу стариков, направился к ним. Подойдя, обратился к самому старшему:

— Салам алейкум, Инал.

— Уасалам алейкум, Бетал, — старик пожал протянутую ему руку. — С приходом тебя.

Старики, да и все, кто находился в тот день возле моста через реку Баксан, были явно растеряны: никто и думать не мог, что Калмыков явится сюда не во главе целого войска милиции, а один, безоружный, с пустыми руками и открытой душой.

Улеглась бессмысленная ярость, потухли горящие глаза. Те, кто сомневался и колебался, почувствовали себя совсем неловко, как дети, нашкодившие в отсутствие старших.

— Инал, — Калмыков обратился снова к нему, — разве тебе не выдали ссуду на покупку коровы?

— Выдали, Бетал. Да вознаградит тебя аллах за доброе дело, — устыдившись, опустил седую голову Инал.

— А как чувствует себя твоя больная жена, Кильшуко? — спросил Бетал щупленького остроносого старичка.

— Беркет бесын, — не поднимая глаз, ответил тот. — Лежит еще. В больнице.

— Послезавтра должен приехать в Нальчик московский профессор, большой доктор… Он обязательно поможет твоей жене…

— Дан бог, Бетал, чтобы я смог добром заплатить тебе за добро, — ответил старик и осекся.

— Не меня ты должен благодарить, Кильшуко, — сказал Калмыков.

— А кого же?

— Советскую власть. Только ее…

Кильшуко потупился, в смущении подергал себя за редкую седую бороду и тихо сказал:

— Может, аллах даст нам время… искупить…

Поблизости от стариков стояло еще несколько горцев. Среди них выделялся рослый Марем; время от времени он бросал на Калмыкова злобные взгляды. Возле него услужливой юлой вертелся Плешивый Хамид.

Все это не осталось незамеченным для Бетала. Однако, когда он обратился еще к одному старику, ему пришлось на время выпустить из поля зрения Марема и его окружение. Старик, с которым Бетал заговорил, вдруг ринулся вперед и, резко оттолкнув Калмыкова в сторону, заслонил его собой.

С перекошенным лицом прямо на Бетала надвигался Хамид с обнаженной саблей в руке. Он оттолкнул старика, преградившего ему путь, и в тот же момент над головой Бетала сверкнул клинок.

Калмыков инстинктивным движением отпрянул вбок и, схватив Хамида за кисть, вырвал у него саблю.

— Ого! — шумно вздохнув, сказал он. — Да ты, как видно, всерьез?!.

Бетал с трудом сдерживал накипавшую ярость. Он знал за собой подобные приступы неистового гнева и всегда старался вовремя обуздать их. А сейчас — тем более: с такой массой возбужденных горцев можно говорить только спокойно, имея трезвую голову на плечах.

Калмыков некоторое время стоял молча, рассматривая лезвие сабли, отнятой у Хамида.

За ним настороженно следили десятки глаз. Одни — с ненавистью и страхом, другие — с тайной надеждой и восхищением. Но почти все понимали, что судьба их сейчас зависит от этого человека.

Не выпуская из рук сабли, он влез на подводу, стоявшую рядом, и оглядел толпу. Спокойный, сильный, он теперь улыбался, овладев собой. Он вдохнул полной грудью теплый степной воздух, пронизанный запахом спелой пшеницы, и сказал так, чтобы его могли слышать все:

— Неужели вы не слышите, как пахнут созревшие колосья? Разве вы не крестьяне? Прислушайтесь, как стонут хлеба, просят приложить руки…

— Мы уж не знаем, кого нам теперь и слушать! — выкрикнул кто-то.

Словесная перепалка не входила сейчас в расчеты Калмыкова. Возникнет шум и гам, в котором ничего нельзя будет разобрать, и все его замыслы рухнут.

— Взгляните на эти поля! Если зерно просыплется на землю, чем вы накормите своих детей? Что скажете?

Марем вышел вперед.

— О каком поле ты ведешь речь, сын Калмыковых? Разве оно наше? Разве накормим мы детей своих, убирая казенный хлеб?.. Мы хотим быть свободными! Вот, на Кубани, говорят, у казаков нету никаких колхозов!..

Бетал прикусил губу. Гнев снова завладел им. Казалось, с этим уже ничего не поделаешь. Но он сдержался и на этот раз, отчаянным усилием воли заставив себя говорить спокойно. И все же голос его слегка дрожал:

— Я обращаюсь не к тебе, Марем! Ты не думай, что мы не знаем тебя! Мы не забыли, как ты встречал деникинцев верхом на добром коне и ушел за ними из селения. Это ты водил в атаку против своих братьев казачьи сотни Серебрякова. Не с тобой говорю я сейчас, не к таким, как ты, мое слово! — Бетал сильным красивым жестом выбросил правую руку вперед и вверх, опираясь левой на рукоять Хамидовой сабли. — С тобой, карахалк, говорю, к тебе — моя речь!

Калмыков чувствовал, что в настроении толпы уже назрел перелом, что вот-вот обстановка должна разрядиться и зависит это теперь от него одного.

— Я знаю, — продолжал он, — среди вас немало таких, кто и сам не знает, зачем и против кого поднял оружие! Враги народа заставили вас сделать это. Но запомните: сегодня вы совершили ошибку, в которой всю свою жизнь будете раскаиваться. Историю назад не повернешь, колхозы нынешние — не на день и не на месяц. И что стряслось с вами? Всю жизнь говорили — как все, так и мы, а сегодня пошли против всех! Или хотите снова в батраки к Марему идти? А может, решили бежать по следам Хамида, который только и делал, что был на побегушках у богатеев? Взгляните лучше на эти поля. Колосья гнутся к земле под тяжестью зерен. Убирать хлеб — вот ваше дело, — а не стоять на дороге, опираясь на заржавевшие ружья! Если хотите жить по-человечески, — берите серпы, косы, вилы, садитесь на жатки! Вот что хотел я сказать вам. Только это!

Он еще постоял некоторое время на бричке, наблюдая за крестьянами, которые медленно стали расходиться. Большинство из них и вправду стыдились сейчас самих себя, недоумевая, как это могли они потерять голову и пойти на такое; другие были в замешательстве, третья втайне досадовали, что мятеж не удался. Бетал Калмыков вошел в здание окружкома и велел собрать весь актив.

На второй день после памятных событий у моста он вышел па уборку вместе с работниками окружного комитета партии и добровольцами-коммунистами.

Со стороны Баксанского ущелья тянуло свежим утренним ветерком, который приносил сюда, в степь, пряные запахи альпийских лугов и прохладное дыхание снежных вершин.

Взошло солнце. Огромное, слегка сплюснутое, блестящее, как начищенный медный таз.

Бескрайнее пшеничное море золотилось под ветром, колосья клонились к земле, с трудом удерживая тяжкую ношу зерен…

Навстречу Калмыкову и его друзьям шли крестьяне. Те самые, с которыми он говорил здесь, у моста, два дня назад. Одни шли пешком, другие приехали на подводах или вели в поводу лошадей.

Люди шли на уборку. Их звала земля. Они не могли без нее.

— Давайте начнем, — просто сказал Бетал, шагнув с серпом в густую шпеницу.

СУББОТНИК БЕТАЛА

Над осенней степью низко плыли тяжелые тучи. Пустые поля почернели, налились влагой, дорогу развезло от затяжных дождей.

На придорожном камне сидела Наржан Хамдешева, бедно одетая пожилая кабардинка. Один чувяк она сняла с ноги и пыталась пришить раскисшую, наполовину оторвавшуюся подошву. Грязный чувяк измазал ей подол платья, но она не обращала на это внимания, сосредоточенно протыкая иглой сыромятину и протягивая сквозь нее длинную нитку.

Позади на одинокую копну сена лениво опустился орел. Сложив отяжелевшие крылья, он нахохлился и распушил перья. Изредка орел поднимал голову, оглядывая окрестность, потом снова втягивал длинную морщинистую шею и замирал так, не обнаружив в мокрой голой степи ничего интересного.

Степь была пуста у бесприютна, как этот голодный старый орел, как усталая душа Наржан, пустившейся в дальний путь в осеннюю непогоду.

Кое-как починив свой чувяк, она встала и, опираясь на палку, заковыляла дальше.

И орел, будто из солидарности, тоже взлетел и, медленно взмахнув большими крыльями, поднялся ввысь, не оставив на земле даже собственной тени.

Путника, как известно, увлекает вперед надежда. Вера в негаданную удачу помогает в дороге, скрадывает долгие расстояния.

Кто знает, — может, так было и с Наржан Хамдешевой, но самой ей казалось, что в сердце у нее сейчас — такая же тягостная, мрачная осень, как о обступившей ее со всех сторон безмолвной равнине

Погруженная в невеселые думы, она машинально, как заведенная, передвигала ногами Собственно мыслей не было, оставалось лишь горькое сознание своей неустроенной жалкой судьбы и смутное чувство необходимости предпринять еще и эту, последнюю, попытку как-то разорвать унылую цепь невезения.

Поэтому она шла в город.

Кабардинцы говорят, что человек, у которого болит все тело, не может понять, что именно у него болит. Так и Наржан не умела выделить из целого вороха своих забот самое важное, самое неотложное.

Жизнь не баловала ее радостями. А от вечных невзгод в душе рано поселились пустота и неверие. Собравшись в Нальчик со своими жалобами, она не столько рассчитывала на помощь, сколько смутно надеялась удовлетворить давнюю потребность высказаться, перед кем-то излить все, что накопилось за долгие годы.

Может, ей тогда станет легче? Может, вздрогнут и приподнимутся смиренно опущенные усталые веки и сверкнет в потухших глазах огонек надежды?..


…В городе Наржан несколько оживилась. Видимо, подействовала на нее непривычная суета, царившая здесь на улицах. Городские люди все куда-то спешили, занятые своими делами, никто из них не обращал на нее никакого внимания.

По Кабардинской улице она поднялась вверх и прерывающимся от волнения голосом спросила у прохожего, показавшегося ей кабардинцем:

— Где тут сидит ваш самый главный?

— Кто тебе нужен, мать?

— Ваш самый главный, — ответила она, довольная, что не ошиблась и может объясниться с этим человеком на своем родном языке.

— Главный у нас Бетал Калмыков.

— Дай бог тебе долгой жизни, уважаемый, — сказала Наржан, кланяясь, — он-то и нужен мне.

— Во-о-он, видишь: большой дом на той стороне?.. Там он и находится, — показал прохожий на угловое двухэтажное здание.

— Дай аллах тебе здоровья, — повторила женщина.

Перейдя через улицу, она в нерешительности остановилась: в здании было несколько дверей. Наконец, Наржан решила, что ей надо — в среднюю дверь, — больше всего посетителей входило и выходило именно здесь.

Не успела она перешагнуть порог вестибюля, как к ней подошел милиционер в синей форме, с кожаной кобурой у пояса и по-кабардински спросил:

— Ты к кому, мать?

— К самому большому начальнику, сынок.

— Откуда пришла?

— Из села я.

— В райкоме была?

Наржан недоуменно пожала плечами.

— Не знаю я, сынок, про что ты говоришь… мне бы к Калмыкову.

Милиционер покачал головой.

— Сначала, мать, в район тебе надо… Сама посуди — разве это дело, чтобы каждый тащил свои сельские дела Калмыкову?

«Раз он с наганом, то, скорее всего, — из начальства», — подумала Наржан и снова заговорила униженным просительным тоном:

— Милый сынок, разве ж я знаю… неграмотная я… Может, и была в том рай… районе, как ты говоришь, если уж сюда доплелась… С жалобой я. С жалобой к Беталу. Пропусти меня к нему, и бог не оставит тебя своею милостью.

Милиционер заважничал. Даже голос у него сразу стал другим, каким-то тусклым, бесцветным.

— Не для того меня здесь поставили, чтобы от аллаха милостей ждать. Это обком! Понятно тебе — обком партии! Здесь государственные дела решают. Го-су-дар-ствен-ные! Ясно?!.

Охранник был молодой, и Наржан рассердилась.

— Ровно сельский князь говоришь! Сердца в тебе нет! В такую даль шла пешком.

— Князь не князь, — слегка смутился он, — а раз по личному делу, иди, мать, в собес, — он на этой же улице, только пониже, туда, к вокзалу.

Наржан заколебалась. Может, и правду говорит этот парень в синей одежде? Стыдно своими ничтожными заботами отрывать от важного дела такого человека, как Бетал Калмыков. Не лучше ли пойти к кому-нибудь другому?..

Она безнадежно махнула рукой и, выйдя из вестибюля, направилась на противоположную сторону улицы, где можно было спокойно посидеть на ступеньках парадного. Примостившись возле стены, она поджала под себя ноги, закрыла прохудившиеся чувяки подолом платья и беззвучно заплакала, вытирая слезы концом платка. Рушилась последняя ее надежда.

Наржан уже собиралась подняться и идти на поиски собеса, как к зданию обкома партии подъехала легковая машина желтоватого цвета и из нее вышел Бетал Калмыков. Она сразу узнала его плотную, слегка полнеющую фигуру, маленькие усики на верхней губе. Она хотела было встать и подойти, но Калмыков, увидев ее, подошел сам.

— В чем дело, сестра? Почему сидишь здесь? — спросил он, протягивая ей руку.

Хамдешева пожала ее, поднялась с его помощью.

— Не пускают к тебе, Бетал, — вздохнула она, не глядя на него. — Тот парень в синем…

— Ты хотела со мной говорить?

— Да.

— Тогда пойдем, — Калмыков мягко взял женщину за локоть и повел через улицу. По узкой лестнице они поднялись на второй этаж. Он открыл перед ней дверь кабинета.

Это была длинная комната, устланная большим ковром. Возле трех высоких окон стоял массивный письменный стол с крышкой, обитой малиновым сукном. По обеим сторонам его — несколько кресел с подлокотниками, обтянутых белыми парусиновыми чехлами. На столе — два телефонных аппарата.

— Садись, сестра, — Бетал подвел женщину к креслу. — И скажи, зачем я тебе понадобился.

— Не осуждай меня, Бетал, — начала она едва слышно, — за то, что помешала твоим важным делам. Но чего не заставят нужда и горе. Правда, и я, и мой муж не так уж много сделали для новой власти. Если скажу, что много, — обману тебя. Однако мы всем очень довольны, — голос женщины дрожал от волнения. Бетал чувствовал, что она вот-вот расплачется.

— Не стесняйся, рассказывай все, — ободряющим тоном сказал он, улыбнувшись ей. — Что у тебя на душе?

От этой его улыбки, от участливого голоса и доброй заинтересованности, с какой он слушал ее, Наржан растерялась, слезы снова навернулись ей на глаза.

— Да что там, у меня на душе… Только бедность моя и печаль, — она вдруг спохватилась, что не назвала ему себя: — Хамдешева я… может, слыхал? Дед и отец батрачили, всю жизнь бедствовали. А теперь и мы никак не расправим плечи, обнищали вконец. И помочь некому в нашей горькой жизни.

— Муж твой чем занимается?

— В колхозе работал, пока в силах был, себя не жалел. А теперь — больной, с постели не встает. Два года, как слег. Если раньше что и было в дому, то теперь пусто, как в дырявой сапетке… И детишек пятеро, мал мала меньше…

— Учатся они?

— Какое там учатся. Ни одежды, ни еды вдоволь не имеют. Поверишь, Бетал, одни чувяки в доме на всех, да и те худые…

— Колхоз не помогает?

— Когда хозяин мой работал, имел эти самые… трудо… трудодни, не знали мы бедности, а нынче — откуда взять? С пятерыми-то да с больным мужем разве могу я в колхоз на работу идти? Да и какая от меня польза? Еле ноги волочу… — Наржан опустила голову. — Вот и привезла я к тебе, Бетал, горе мое и заботу… Вдруг, думаю, поможет новая власть.

Калмыков уже давно встал со своего места и, бесшумно ступая по ковру, нервно ходил по кабинету из угла в угол. Каждое слово женщины тяжестью ложилось на его сердце.

Наконец, как видно, решив про себя что-то, он накинул на плечи дождевик и подошел к ней.

— Пойдем, сестра. Попробуем помочь твоему горю.

Он вывел ее на улицу и усадил в машину, которую хорошо знали во всей Кабарде и дети, и взрослые, потому что не было в области селения или аула, где не побывал бы на своем стареньком «форде» Бетал Калмыков.

Вскоре узкие мокрые улицы Нальчика остались позади, и машина выбралась на широкую грунтовую дорогу, обсаженную по краям молодыми деревьями.

Наржан догадалась, что Калмыков везет ее обратно в село, и не на шутку перепугалась. Что он задумал? Такой гость, как Бетал, важнее любого гостя, а что поставит она на стол, если он войдет в ее дом? Нет для кабардинца страшнее позора, чем отпустить гостя без угощения!

От этих мыслей у нее заломило в висках. Она уж и не рада была, что вздумала идти в город со своею жалобой, и ругала себя. Почему не сидела на месте?.. Зачем придумала себе такое наказание?

Автомобиль въехал в селение. Узенькие грязные улочки, плетни, увитые старой густой крапивой, покосившиеся, крытые соломой домишки. За машиной тотчас увязались ленивые деревенские псы и голосистые мальчишки, которые с гиканьем и улюлюканьем неслись вдоль заборов, разбрызгивая грязь босыми ногами.

— Где твой дом, сестра? — спросил Бетал.

— Разве увижу сразу, когда мчимся так быстро, — смущенно пролепетала она.

Бетал дал знак шоферу, и машина замедлила ход.

Когда они поравнялись с полузасохшей одинокой ивой, Наржан сказала:

— Доехали, слава аллаху.

Калмыков вышел. Его обступили дети.

— Думал, не догоним? — спросил плотный мальчуган лет десяти, размазывая по лицу рукавом брызги жидкой глины. Глазенки его сверкали так ярко и задорно, что Бетал не удержался от улыбки.

— Ну, раз вы меня догнали, — сказал он серьезным тоном, — то садитесь в машину.

Ему не пришлось повторять дважды. Босоногая стайка мигом умостилась на заднем сиденье.

— Покатай их, — сказал Калмыков шоферу и направился к дому Наржан Хамдешевой.

Жалкая это была хибарка. Солома на крыше свалялась, стены облупились, обнажив старую глину и потрескавшиеся от времени колья плетня. Когда Калмыков шагнул в комнату, в нос ему ударил застарелый запах прели и сырости. Большой почерневший очаг в углу не грел, в казане было пусто. За очагом, вплотную к стене, стояла старая деревянная кровать, на которой, укрытый тряпьем, лежал больной Лукман, муж хозяйки. Худое лицо его с заострившимся подбородком было бледным, веки полузакрыты. У изголовья сидел старший сын, подросток лет двенадцати, и вытирал грязным лоскутком пот, поминутно выступавший на лбу отца. Несколько в стороне жались друг к другу на земляном полу еще трое заросших худеньких мальчишек, а пятый лежал в низенькой люльке.

— Садись вот здесь, Бетал, — сказала Наржан, пододвигая ему маленькую табуретку, и торопливо вышла.

Услышав это имя, больной с усилием приподнялся на локте, открыл глаза.

— Может ли это быть?.. — прошептал он, вглядываясь в лицо гостя.

— Лежи, лежи, — остановил Калмыков Лукмана, поправляя ему подушку.

Снова появилась Наржан, держа в руках большую деревянную миску с мукой.

Бетал тотчас догадался, в чем дело:

— Сбегала к соседке? Да?

— Нельзя же без угощения, Бетал, — густо покраснела женщина.

— Ну что ж, угощать гостей — хороший обычай, — весело сказал он. — И еще кабардинцы говорят: «Без соседа, как без штанов», — он встал с табуретки, подошел к мальчикам. Спросил у старшего: — В школу не ходишь, значит?

Тот ничего не ответил и не поднял глаз, сосредоточенно разглядывая свои босые грязные ноги. Калмыков вздохнул и вышел во двор. Наржан — следом за ним.

— Прошу тебя; Бетал, не уезжай так… я мигом что-нибудь приготовлю…

— Спасибо. Я не ухожу. Просто хочу посмотреть ваше хозяйство.

— Какое там у нас хозяйство, — забеспокоилась она, — так, звук один.

— Не горюй, сестра. Все устроится…

— Дай аллах.

Бетал вошел в плетеный сарай, крытый подгнившей соломой, покосившийся, придавленный временем. Внутри было пусто. Дверь плотно не закрывалась.

Он побродил по двору. Грядки ничем не огорожены. Напротив дома — одинокий, выбеленный дождями столб, накренившийся набок, другой столб и сами ворота, некогда стоявшие здесь, давно сгнили и развалились.

Он вышел на улицу. Наржан проводила его недоумевающим взглядом.

Шагах в пятидесяти от жилья Хамдешевых красовался за добротной каменной оградой высокий туфовый дом под железной крышей, с длинной застекленной верандой.

— Чей это? — спросил Бетал у какой-то женщины, проходившей мимо.

— Разве не знаешь? Это дом Балахо, — охотно отвечала она. — Недавно выстроил.

Он не стал спрашивать, кто такой Балахо, он знал его как участника гражданской войны, старого члена партии. Теперь Балахо был председателем колхоза.

Калмыков резко повернулся и зашагал обратно. Брови его сошлись на переносице.

Выбежавший из дома Балахо догнал его, пристроился слева и молча пошел рядом, догадываясь, что Калмыков взбешен, но не понимая, что именно вывело его из себя.

Не поворачивая головы, Бетал на ходу обронил:

— Ты, Балахо, наверное, думаешь, что Советскую власть завоевали для тебя одного?

— Я ведь тоже был среди тех, кто ее завоевывал, — с тревогой ответил председатель.

— Был, — отрезал Калмыков. — Однако добывал ты в боях не Советскую власть, а собственное благополучие!

— Но, Бетал…

— Каменной стеной от людей отгородился… Даже воробей к тебе не проникнет!.. Почему не замечаешь, как другие живут?..

— Я вижу.

— Хамдешевых тоже видишь?

— О каком Хамдешеве ты говоришь? Об Исуфе?

— Вот об этом, — сказал Калмыков, входя во двор, где все еще стояла Наржан, и больше не обращая внимания на Балахо.

С минуту он постоял, осматривая двор. Потом поднялся немного выше мазанки Хамдешевых, на открытое и пустое пространство двора, и стал что-то измерять шагами. Положил по углам камни. Потом снял плащ, повесил на сучок ивы.

Балахо молча смотрел на все эти странные приготовления, тщетно пытаясь сообразить, что Калмыков затеял.

— Найди-ка мне лопату, сестра, — попросил Бетал.

Наржан засуетилась, открыла пустой курятник, достала оттуда лопату. Калмыков по-крестьянски поплевал на ладони и начал копать.

— Клянусь богом, он роет траншею под фундамент, — тихо, будто говоря с самим собой, произнес председатель. — Позор нам всем!.. Позор!..

Балахо опрометью вылетел на улицу. Трудно было поверить, глядя на грузного и рослого председателя, что он способен на такую резвость. Балахо бежал, разбрызгивая жидкую грязь, которая с хлюпаньем вылетала из-под его сапог, и стучал во все калитки подряд:

— Идите во двор к Лукману Хамдешеву, — кричал он, шумно дыша от натуги. — Сам Бетал Калмыков устраивает шихах[47]! Скорее! Поторопитесь!

Вскоре на площадке, где Калмыков разметил будущий дом, яблоку негде было упасть. Крестьяне пришли с лопатами и топорами, многие принесли пилы, фуганки и другие столярные инструменты. Со всех сторон тащили камень, бревна, тес, плетни. Явились даже глубокие старики и расселись на огромном чинаровом кряже, чтобы посмотреть, как молодые будут работать, помочь им дельным советом, поворчать, что минули былые дни и перевелись в Кабарде умельцы.

Субботник всколыхнул все селение. Многие поговаривали: «Когда это было видано, чтобы такой большой человек сам приезжал в село и брал в руки лопату? Валлаги, не припомню!»

«Опозорились мы, — говорили другие. — Стыдно нам, что не сделали сами того, что нужно. Не дай аллах, сложат о нас насмешливые песни и будут распевать по всей области. Хороший урок дал нам сегодня Бетал Калмыков! Нельзя жить рядом с соседом и не видеть, что он в беде! Стыд и позор нам!»

Стоустая молва о том, что сам Бетал устроил шихах во дворе у больного Лукмана Хамдешева, вскоре добралась до самых окраин селения и вылетела за его пределы.

Каким образом действовал этот удивительный беспроволочный телеграф, неизвестно, важно, что результаты не замедлили сказаться: к дому Лукмана одна за другой стали подъезжать тачанки и брички всех мастей и размеров, привозившие встревоженных и растерянных районных руководителей, работников медицины, просвещения и торговли. Теперь все испытывали настоятельную необходимость хоть чем-то быть полезными и обязательно принять участие в субботнике.

За несколько дней для семьи Хамдешевых были построены хороший дом и сарай. Новую усадьбу огородили плетнем, иевесили ворота.

Через неделю утром Бетал Калмыков вывел больного Лукмана из его старой мазанки и, поддерживая под руку, торжественно ввел в новый дом.

Лукман был тронут до слез.

Вскоре во двор стали ввозить на телегах столы и стулья, да так много стульев, что все подумали, будто предстоит той[48] по поводу новоселья.

Но у Калмыкова были иные намерения: в новой усадьбе Хамдешева он собирался провести внеочередное заседание бюро обкома партии.

Были приглашены не только обкомовские работники из Нальчика, но и руководители районов, председатели колхозов и сельских Советов.

Вокруг дома Лукмана собралось почти все селение. Каждый понимал, что сегодня здесь произойдет нечто необыкновенное. Пришли даже дряхлые старики и важно уселись на бревнах, оставшихся от вчерашней стройки.

Из-за туч показалось солнце и заблестело на стеклах нового дома. Стало теплее.

…Бетал Калмыков подошел к столу, накрытому красным сукном и поставленному прямо перед домом на чистые еловые стружки, и открыл заседание.

Сегодня обсуждался вопрос о внимании к человеку. Самый главный и единственный вопрос повестки дня.

Бетал обвел взглядом собравшихся. Чуть прищуренные глаза его светились удовлетворением от того, что было сделано здесь, во дворе Лукмана, но изредка в них сквозило и нечто иное, словно мелькала какая-то тень, омрачавшая радость доброго дела.

Заложив ладонь за полу ватной телогрейки, он медленно заговорил:

— Сегодняшнее бюро будет необычным не только потому, что проводим мы его на открытом воздухе… В нашем заседании принимают участие руководители районов, колхозов, сельские коммунисты и беспартийные. Мы не хотим скрывать от них положения дел, не собираемся прятать от них недостатки. Ленин сказал, что нельзя считать коммунистом человека, который не в состоянии осознать свои ошибки и исправить их. Я это к тому, что среди нас есть еще люди, которые не уважают других, пекутся лишь о своем, остальное их мало интересует. Они не видят простого труженика, смотрят мимо него.

По рядам прошло легкое движение. Все почувствовали себя неловко. Ясно было, что Калмыков заденет сегодня многих.

— Среди нас есть люди, — повторил он, — которым кажется, будто Советская власть завоевана только для их собственного благополучия. Они прибирают к рукам и свое и государственное, мало чем отличаясь от князей и уорков, которых совсем не так уж давно сбросила революция! Такие коммунисты нам не нужны! — он взмахнул рукой, будто отрубая что-то, видимое лишь ему одному. — Не для того мы опрокинули старый строй, чтобы кто-нибудь снова помыкал нами! Помните: революцию совершил народ! И совершена она — для народа! Только для него! А не для того, чтобы Балахо имел туфовый дом со стеклянной верандой, а Лукман ютился в пустой завалюхе! Больше того. Среди нас есть руководители, которые отрастили себе солидные животы и не в состоянии уже самостоятельно их носить, — обязательно надо автомобиль! Едут они, развалясь на сиденьях и не замечая ни стариков, ни больных ни старух, которые проходят мимо! И не понимают, что и положение, и машину — все дали им такие вот старики, которые делали революцию и сейчас продолжают трудиться во имя нее!

Калмыков говорил страстно и убежденно.

— Разве может руководить тот, кто не уважает людей, не обращает никакого внимания на их насущные нужды? — продолжал он, слегка понизив голос. — Нет, не может. Так говорит наша партия, так говорил Ленин. И большевики называются большевиками именно потому, что они стоят за большинство народа!.. Я сейчас вспомнил вот что… — голос Бетала вдруг изменился, стал мягче, проникновеннее. — Это еще в царские Времена случилось. Ленину однажды понадобилось на другую сторону Волги. Он спустился к переправе, и тут оказалось, что ею завладел один местный купец. Конкуренции, соперничества, значит, он не терпел и не давал развернуться тем, у кого были свои маленькие лодки. Владельцы этих лодок и пожаловались Ильичу на самоуправство купца. Оказывается, он приказывал своим людям топить или угонять все лодки, кроме его собственных.

Ленин отложил свои срочные дела, написал в суд жалобу по всем правилам и выступил на суде в защиту мелких перевозчиков… Видите, как! Это и есть человечность… И мы, большевики, постоянно должны помнить, что самая главная наша задача — служение человеку.

Калмыков отлично знал, какой популярностью пользовался издревде заведенный обычай взаимопомощи, К которому он так вовремя прибегнул несколько дней назад, устроив шихах в пользу Лукмана Хамдешева. Теперь Беталу хотелось еще раз сказать об этом на бюро, вкладывая в старую добрую традицию новый революционный смысл. Именно так следовало отбирать для новой жизни все лучшее из того, что было у народа в прошлом. Бетал интуитивно чувствовал это.

— С давних времен, — говорил он, — кабардинцы охотно, без просьб и напоминаний, устраивали шихах, чтобы помочь своим друзьям и просто соседям. И пусть никто из вас не думает, будто Советская власть отвергает все прежние обычаи. Нет, от такой народной традиции, как субботник, мы не только не отказываемся, но всячески будем развивать и укреплять эту форму взаимопомощи. Если прежде шнхах устраивали соседи, собираясь по пяти- или десятидворкам, то теперь на субботники и воскресники должны выходить все жители села. Если одна бригада бескорыстно поможет другой, один колхоз станет в чем-то опорой для другого колхоза, район — для района, нам всем от этого — только выгода!

Старики удовлетворенно закивали головами. Им понравилось, что Калмыков так хорошо и уважительно отозвался о старинном обычае.

— Пусть каждый знает, — Бетал привычным движением поднял руку над головой, — что мы должны построить нашу жизнь так, чтобы колхозы стали богатыми, а колхозники — зажиточными. Не для того мы завоевали Советскую власть, чтобы один Балахо и такие, как он, завели себе каменные хоромы.

…Над степью повисли вечерние сумерки, когда заседание бюро закончилось. Выступали многие, говорили горячо и заинтересованно. Но не в этом было главное. Главное было в том, что у каждого, кто находился сегодня во дворе у Лукмана Хамдешева, с новою силой разгорелся в сердце огонек веры в завтрашний день.

Люди расходились радостно возбужденные. На таком бюро многие их них присутствовали впервые.

…И снова, как водится, эхо об этом событии разнеслось по всей Кабардино-Балкарии, всколыхнуло народ на хорошее дело. Под лозунгом: «Каждому колхознику — добротный дом!» — по всей области прокатилась волна субботников.

Бетал Калмыков после заседания бюро уезжал в Нальчик. Но не один. Он увозил с собой двух старших мальчиков Хамдешевых, собираясь устроить их в интернат при городском доме пионеров. Открывая дверцу машины, услышал вежливое покашливание.

Сбоку, чуть позади Бетала, стоял Балахо. Глаза Калмыкова сузились, взгляд их стал холодным и пронзительным. Многие убедились на горьком опыте, что взгляд этот не сулил ничего приятного.

— Ладно уж… Прости, Бетал, — протянул руку Балахо. — Все сделаем, утрясем…

Но Калмыков не подал своей руки.

— Еще, значит, сердишься на меня? Клянусь тебе, — все утря'сем…

— Посмотрим.

Ничего не сказав больше, Бетал уехал.

Утром Балахо освободил свой новый дом и отдал колхозу под детские ясли.

Редактор Т. И. Петелина

Художественный редактор Е. Ф. Николаева

Технические редакторы В. Д. Копнова и Л. А. Фирсова

Корректор Т. Б. Лысенко

ИБ № 2734 Сдано в набор 19.04.82. Подписано в печать 16.12.82. Формат 84xl08/ai. Бумага тнпогр. № 2. Гарнитура литературная. Печать высокая. Усл. печ. л. 14,28. Усл. кр. — отт. 14, 91. Уч. — изд. л, 17,46.

Тираж 50 000 экз. Заказ № 1146. Цена 1 р. 20 к. Изд. ннд. ЛН-90.

Издательство «Советская Россня" Государственного Комитета РСФСР по делам издатсльстз. полиграфии и книжной торговли. 103012, Москва, проезд Сапунова, 13/15.

Книжная фабрика № 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и кнржиой торговли, г. Электросталь Московской области, ул. нм. Тевосяна, 25.

Отпечатано с фотополимерных форм «Целлофот».




Примечания

1

Сохста — ученик медресе.

(обратно)

2

Сий — подарок духовному пастырю.

(обратно)

3

Намаз — молитва.

(обратно)

4

Намазлык — коврик из козлиной шкуры, на котором совершают намаз.

(обратно)

5

Зачир — духовное песнопение

(обратно)

6

Шагди — кабардинская скаковая лошадь.

(обратно)

7

Гуаншарики — чувяки из сыромятной кожи.

(обратно)

8

Гяуры — неверные.

(обратно)

9

Игра в альчики — в бабки.

(обратно)

10

Нана — мать.

(обратно)

11

Кумган — кувшин.

(обратно)

12

Чурек — лепешка из кукурузной муки.

(обратно)

13

Адыге хабзе — неписаный свод законов.

(обратно)

14

Быба — второе имя матери Бетала. Настоящее имя — Унаос. В кабардинских семьях дети называют мать ее вторым именем.

(обратно)

15

Анэ — низенький столик на трех ножках.

(обратно)

16

Лицуклибже — кабардинское мясное блюдо.

(обратно)

17

Так высшие сословия Кабарды называли простой народ, «чернь».

(обратно)

18

Нарты — богатыри, герои эпоса народов Кавказа.

(обратно)

19

Сарыки — повязки на голове.

(обратно)

20

Ураза — мусульманский пост.

(обратно)

21

1 Адыгами называют себя черкесы, кабардинцы и адыгейцы.

(обратно)

22

Адыгами называют себя черкесы, кабардинцы и адыгейцы.

(обратно)

23

Так кабардинцы называли в те времена русских женщин.

(обратно)

24

Сапетка — плетеная круглая корзина.

(обратно)

25

Нартсано — Кисловодск.

(обратно)

26

Ошхамахо — Гора Счастья. Кабардинское название Эльбруса.

(обратно)

27

П а с т а — крутая, застывшая пшенная каша. Подастся к мясным блюдам вместо хлеба.

(обратно)

28

Айран — кислое молоко (балк.).

(обратно)

29

Мухараб — место муллы в мечети.

(обратно)

30

Валлаги пэж — ей-богу, правда.

(обратно)

31

На этом месте теперь кинотеатр «Победа».

(обратно)

32

На этом месте теперь кинотеатр «Победа».

(обратно)

33

Бисмиллаги рахман рахим! — Да поможет аллах!

(обратно)

34

Махсыма — напиток, напоминающий брагу.

(обратно)

35

Беркет бесын — спасибо.

(обратно)

36

Имеется в виду С. Орджоникидзе.

(обратно)

37

Нукер — всадник-телохранитель.

(обратно)

38

Гыбза — песня-плач, причитание.

(обратно)

39

Так чеченцы называли Орджоникидзе.

(обратно)

40

Перевод Н. Гребнева.

(обратно)

41

Сарык — головной убор мусульман.

(обратно)

42

Ныне селение Баксан.

(обратно)

43

Кунак — друг, товарищ.

(обратно)

44

Индыл — Волга.

(обратно)

45

Тен — Дон.

(обратно)

46

Альп — сказочный конь.

(обратно)

47

Шихах — кабардинский обычай, по которому односельчане коллективно помогают соседу в постройке дома, уборке урожая и т. д.

(обратно)

48

Той — празднество, пир.

(обратно)

Оглавление

  • НАЧАЛО
  • ОКО ЗА ОКО…
  • НОВАЯ ДОРОГА
  • НА СТАНЦИИ
  • ПЕРВЫЙ УДАР
  • ГОСТЬ ИЗ РОССИИ
  • ЦАРСКИЙ ПОРТРЕТ
  • ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!
  • РАСПРАВА
  • В ТЕ ДНИ…
  • В МОСКВУ
  • В 1928 ГОДУ
  • В БАКСАНЕ
  • СУББОТНИК БЕТАЛА
  • *** Примечания ***