КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 711926 томов
Объем библиотеки - 1397 Гб.
Всего авторов - 274276
Пользователей - 125022

Последние комментарии

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
medicus про Русич: Стервятники пустоты (Боевая фантастика)

Открываю книгу.

cit: "Мягкие шелковистые волосы щекочут лицо. Сквозь вязкую дрему пробивается ласковый голос:
— Сыночек пора вставать!"

На втором же предложении автор, наверное, решил, что запятую можно спиздить и продать.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Багдерина: "Фантастика 2024-76". Компиляция. Книги 1-26 (Боевая фантастика)

Спасибо автору по приведению в читабельный вид авторских текстов

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
medicus про Маш: Охота на Князя Тьмы (Детективная фантастика)

cit anno: "студентка факультета судебной экспертизы"


Хорошая аннотация, экономит время. С четырёх слов понятно, что автор не знает, о чём пишет, примерно нихрена.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
serge111 про Лагик: Раз сыграл, навсегда попал (Боевая фантастика)

маловразумительная ерунда, да ещё и с беспричинным матом с первой же страницы. Как будто какой-то гопник писал... бее

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Актеры [Павел Абрамович Гарянов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Актеры

ОТ АВТОРА

Мои дорогие читатели, особенно театральная молодежь! Эта книга о безымянных тружениках русской сцены, русского театра, о которых история не сохранила ни статей, ни исследований, ни мемуаров. А разве сражения выигрываются только генералами. Простые люди, скромные солдаты от театра, подготовили и осуществили величайший триумф русского театра. Нет, не напрасен был их труд, небесследно прошла их жизнь.

Не должны быть забыты их образы, их имена. В темном царстве губернских и уездных городов дореволюционной России они несли народу свет правды, свет надежды. Пусть знает молодое поколение советских актеров, строящих самое идейное, самое совершенное и передовое советское искусство, о тех незаметных, скромных людях, которые в тяжелых условиях полицейско-царского произвола неустанно творили свое благородное дело.

Более полвека я отдал русскому театру. Неоднократно наша молодежь обращалась ко мне, чтобы я написал о былом, старом театре, о людях той эпохи, о спектаклях того времени. Я — актер-драматург, я не журналист и не романист. В этой книге я написал то, что видел собственными глазами и пережил своим сердцем.

Люди, обстановка, ситуации, о которых я пишу, мною не выдуманы. Я видел их, знал, жил среди них, встречался с ними во многих театрах старой России, работал с ними. Я исколесил дореволюционную Россию вдоль и поперек. К сожалению, многие думают, что в старое время на сцене были только одни Аркашки, Робинзоны, Шмаги и Коринкины (образы, выведенные в пьесах Островского). Да, были и такие, но были актеры, полные достоинства и благородства, огромной любви к театру, к искусству, к Родине. Они несли со сцены народу свое пламенное слово о свободе, о грядущем счастье народа. Творя и работая среди этих людей, я научился ценить и уважать тех безвестных солдат искусства. Не будь этих скромных и благородных тружеников, русский театр никогда не поднялся бы до такой огромной высоты, на какую он возведен корифеями нашей сцены.

Как я написал эту книгу — не мне судить. Судите об этом Вы, мои дорогие читатели.


АВТОР

Посвящаю светлой памяти артистки Нины Адамовны ГАРЯНОВОЙ


Возможно ли описать все очарование театра, всю его магическую силу над душой человека… О, ступайте, ступайте в театр, живите и умрите в нем, если можете!

В. Г. БЕЛИНСКИЙ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА 1

С самого раннего детства меня влекло к театру, к искусству, к зрелищным, ярмарочным и уличным представлениям. Помню свое первое знакомство с веселым озорником Петрушкой. Хмурый желтолицый человек с жесткими усами поставил на наших глазах пеструю ситцевую ширму, зашел за нее, глухо откашливаясь, — и вдруг на ширме показался горбоносый крохотный человечек с писклявым голоском… Я обомлел сначала от удивления, а потом от восторга. Петрушка стал моим любимым развлечением, а старый желтолицый петрушечник — первым человеком, приобщившим меня к чудесам искусства.

В больших отцовских сапогах, в большой шапке я ходил за петрушечником со двора во двор, забывая о холоде и голоде. Темнело. Усталый петрушечник заканчивал работу; я провожал его до самого порога и только тогда возвращался к себе домой, часто получая взбучку за позднее возвращение. Усталый и довольный, я долго не мог уснуть, в сотый раз повторяя слова Петрушки и других персонажей этой несложной пьесы.

Ярмарочные, балаганные представления я смотрел по многу раз в день и быстро выучил наизусть весь их незатейливый репертуар. А на утро где-нибудь в сарае или в уединенном углу двора, собрав своих приятелей и вымазав им и себе лица краской, мелом и сажей, под неудержимый хохот ребят я давал свои представления, копируя все, что видел в балагане и на ширме петрушечника.

Как у петрушечника, так и у ярмарочных артистов я был желанным и полезным: помогал носить ширмы и бутафорию, а в балагане, натужась, открывал занавес, подавал и собирал реквизит и, как сказали бы теперь, «стоял на шумах». За это меня всегда пропускали бесплатно во все балаганы и позволяли прокатиться на карусельном коне. Еду я на таком свирепом коне — и счастью моему нет предела. А как завидовали мне мои друзья! Но при моей помощи и им удавалось посмотреть эти представления; куда только я их не прятал, в какие щели не засовывал. Они сидели там скрюченные в три погибели, но терпели все и смотрели.

Первыми настоящими актерами, которых я увидел еще мальчиком, были драматические актеры Богданов, Неволин, Межевой, Алашаевский и Морская.

Шел «Ревизор». Брат посадил меня на галерку, дал мне огромное яблоко и оставил меня одного. Поднялся занавес. Все происходящее на сцене так ошеломило меня, что яблоко выпало у меня из рук и полетело прямо вниз, в партер, на голову какому-то лысому военному. Это оказался, как мне потом объяснил брат, помощник пристава. Тогда я не знал, что это за персона и какие последствия могла бы иметь моя детская неосторожность. Мне было очень жаль яблока. Лысина пристава меня не занимала.

Милое детство! Быстро забываются невзгоды… Из любых бумажек и ломаных кирпичей мы сооружали себе замок, надевали на голову бумажные колпаки — это были наши шлемы или короны; дубина на плече сходила за ружье, а деревяшка, прицепленная к боку, — за шашку или меч. Вот ты и король или полководец. Я до того «входил в роль», что ребята прекращали игру и превращались в моих зрителей. И смеху и радости нашей не было конца. Только грубый окрик и брань какого-нибудь взрослого нарушали эту единственную тогда радость. Но в детстве зла долго не помнишь. Смотришь, минута-другая, и снова начинается шумная игра. Мгновенно придумана новая «трагедия» или «комедия»…

Лет семи я тяжело заболел и почти два года пролежал в больнице; перенес несколько крайне тяжелых операций. Мальчик я был шустрый, а после операции при малейшем движении швы расходились. Снова и снова меня клали на операционный стол, снова и снова я переносил невыносимые страдания. А чтобы это не повторялось, мою больничную кроватку превратили в тюрьму: надели на нее железную сетку, заперли на замок, и я уже не мог никуда выйти из нее. Грустно и горько мне было. А солнце так ярко светило в большие окна больницы, так хотелось на улицу, к солнцу, к детским забавам… И вдруг, о радость, мои ребята, появляются у окна и приносят гостинцы: самодельную цветную игрушку — пищалку, шапку с настоящей кокардой какого-то станового пристава, яблоко, такое кислое, что глаза на лоб лезут. Ребята наперебой, друг перед другом, прижимая носы к оконному стеклу, строят забавные гримасы и задают такие представления, что громкий смех больных долго звучит в нашей палате, пока не приходит дежурный врач или сестра. Тогда «артистов» бесцеремонно удаляют от окна, а больных водворяют на места, меня ожидает в лучшем случае новая мучительная перевязка, а в худшем — операционный стол, где приводят в порядок мои раны.

Но детство неугомонно. Чуть станет легче, взрослые больные, которым в больнице смертельно скучно, окружают мою кровать-тюрьму, и я начинаю строить такие рожи, что больные смеются до слез. А я, гордый и счастливый их вниманием, продолжаю представление. Так я, маленький больной «артист», заточенный в клетку, становлюсь необходимым этому, одетому в больничные халаты, зрителю. И когда, наконец, сетку снимают с моей кровати, я начинаю играть настоящий спектакль. Надев докторский халат, я изображал перед больными наших палатных врачей. Первым номером шел доктор С-ский. Это был очень толстый, добрейший человек в очках. Он не ходил, а как-то смешно переваливался с боку на бок. Подойдя к койке, он громко откашливался и стремительно хватал больного за руку, пробуя пульс. Больной обычно пугался и шарахался в сторону, а доктор фальцетом протяжно повторял: «Да-да! Да-а-а!» Я добросовестно изображал доктора и больного, и мои зрители хохотали до упаду. Вторым номером моей программы шел доктор К-ский — злой, корыстный человек. У него были жесткие полурыжие-полуседые волосы, они не лежали на голове, а торчали. Больные боялись его и ненавидели, а доктор ненавидел больных. С простым людом он был груб, всем говорил «ты», быстро перебегал от одного больного к другому и задерживался-только около тех, кто побогаче. К ним доктор обращался на «вы» и становился сразу внимательным и вежливым. А бедняку он насмешливо бросал грубые слова: «Чего лежишь здесь? Напрасно время отнимаешь у нас». И, сказав это, доктор быстро-быстро убегал из палаты. Когда я «исполнял» этот номер, больные мало смеялись. Они возмущались и ругали этого бессовестного человека. Третьим номером моей программы шел хирург, который меня несколько раз оперировал. Это был доктор Ш-ов — человек не от мира сего. Его мучил страшный тик. Но стоило ему зайти в операционную и взять в руки скальпель, как тик прекращался, и доктор производил впечатление вполне здорового человека, и сколько бы ни длилась операция, он в это время был как будто выкован из железа. Но как только операция кончалась, этот чудесный доктор становился опять несчастным больным. Вспоминая его лицо, его огромные и ясные глаза, густые вьющиеся волосы и бородку, я почему-то всегда представляю себе Уриэля Акосту. Между прочим, мне и позже пришлось наблюдать, что тот или другой недуг под влиянием обстоятельств временно прекращается. Позже, когда я стал профессиональным актером, я играл с ныне покойным артистом Николаем Россовым. Это был трагик, игравший тогда весь классический репертуар — Гамлета, Отелло, короля Лира, Уриэля Акосту, Макбета, Ричарда и т. д.

Н. Россов страшно заикался, но как только он выходил на сцену, заиканья его как не бывало. Это был актер-фанатик, актер-самоучка. И многие классические роли он играл прекрасно.

Представления, которые я демонстрировал тогда перед больными нашей палаты, доставляли им немало радости, и зрители мои в награду за развлечение щедро делились со мной сладостями, которые им приносили друзья и родственники.

Порой родители брали меня из больницы домой, и после больничной обстановки мне дома все казалось как-то особенно хороню. Мать, отец, старший брат, сестра (я был младший в семье) все были со мной нежны и ласковы. Но счастье длилось недолго. Я снова заболевал, раны после операции не давали мне покоя, и меня опять увозили в ненавистную больницу. Опять операционный стол, опять клетка-тюрьма. Длинные, осенние, дождливые дни и ночи проходили в страданиях и слезах. Мучали меня также стоны и бред больных. Больные нередко умирали. Все это оставляло в моей детской душе тяжелое чувство.

ГЛАВА 2

Счастье улыбнулось мне: я — дома. Из больницы меня привезли домой. В нашей подвальной квартире было много цветов. Мама их очень любила. Она и нас приучила любить цветы, птиц и животных. Мама такая тихая и ласковая, она так нежно целует и прижимает меня к себе. Она умеет как-то особенно смотреть мне в глаза. От этого взгляда сердцу тепло и радостно, и я дремлю у нее на руках. Чувствую, как она бережно переносит меня на кровать… Да, да — клетки нет… и я сладко засыпаю. Ночью просыпаюсь и не сразу понимаю, где я. Никто не стонет, не бредит, не кричит. Всматриваюсь: горит маленький ночничок, и слышно дыхание мамы. Как хорошо дома! Засыпаю. Утром в наш подвал прокрадывается осеннее солнце. Я просыпаюсь, быстро вскакиваю с постели. Все тут, все! И мама, и сестренка, которая очень похожа на маму, и брат — все они возле меня. Они одевают меня, кормят какими-то очень вкусными лепешками. А сколько разных игрушек принесли! Чего-чего тут нет: и паровоз, и лошадка, и сани. Все это смастерил мой старший брат Илья. А сестра дарит мне разные коробочки, цветочки. Но главный подарок сестра Соня тоже смастерила своими руками. Это собака Найда. У нас в детстве была собачонка Найда. Мы все ее очень любили. Но она заболела и погибла: все в доме были огорчены смертью этого умного маленького существа. А мы, дети, даже плакали и похоронили ее у себя в садике. И вдруг опять Найда. Она как живая — мягкая, и глазенки-пуговицы смотрят на меня. Радости моей нет предела. Я прижимаю к себе Найду. И вдруг на меня с шумом и свистом налетает паровоз. Конечно, всю музыку создает мой брат Илюша, старательно показывая свое мастерство и удаль.

«А это, сынок, от меня подарок», — говорит мама. Я не успел оглянуться, как брат и сестренка наполовину закрыли дверь маминым клетчатым платком, который в мгновение ока превратился в ширму и за этой ширмой показался Петрушка. Да как запищит, да как захохочет, да как запляшет — уму непостижимо. Как зачарованный стою я, не веря своим глазам и ушам, и немею от восторга. А Петрушка на мамином платке куражится и ломается, а потом кричит: «Здравствуй, Павлушка! Тебе шлет привет Петрушка!» И, словно в сказке, появляется паровоз, и Петрушка уже сидит в нем, пищит и кричит: «Тпру-у, приехали!» Останови паровоз, Петрушка гостинцев привез Павлушке». А тут откуда ни возьмись на паровозе Найда, как залает на Петрушку, как закричит: «Да как ты смеешь пугать нашего Павлушку, пошел вон с паровоза». Тут Петрушка испугался и кубарем слетел с паровоза, а Найда на него — и ну его трепать да рвать ему штаны, да лаять на него, а он как заорет: «Караул, грабят, убивают!»

И вдруг дверь с улицы с шумом открылась. Это приехал папа. Он эти дни был в отъезде, и мама привезла меня из больницы без него. Петрушечное представление было нарушено. Отец поднял меня на руки, целовал без конца, потом открыл смешной пузатый дорожный чемодан и сказал мне: «Ну-ка, сынок, зажмурься». Он всунул мне в руки цветной сверток. «Теперь смотри». Когда я раскрыл сверток, там оказались сапожки — темно-коричневые с отворотами. Папа сейчас же надел их на меня, брат напялил мне на голову какую-то кепку, и я сразу стал похож на циркового жокея. Брат посадил меня на плечи и стал бегать по комнате со свистом и криком: «Алле, алле, гоп, гоп!» Но тут я испугался и заплакал. Мама сняла меня с плеч брата и уложила в постель. В доме сразу стало тихо-тихо. Все заговорили почему-то шепотом, а мама дала мне в руки Петрушку. — «Спи, сынок, спи!» И я заснул, обняв своего нового друга, который потом стал первейшим актером моего театра. Кого-кого он только в дальнейшем не играл. А особенно хорошо играл злых королей, бандитов и отравителей.

Так шли дни моего детства. Ко мне приходили в гости друзья — «актеры» моего балаганного театра, и Петрушка потрясал их своим талантом, хитростью и остроумием. Наступали рождественские праздники. Мои товарищи рассказывали, какие обновки готовят им их мамы и папы. А мы жили бедно. Отец еле-еле зарабатывал на пропитание. Мой отец служил у купца Конякина, у этого купца с лошадиной фамилией были свои табуны лошадей, которые он продавал на ярмарках и на базарах. Были и скакуны, которых надо было объезжать, укрощать. Мой отец объезжал диких скакунов, пока лошадь не искалечила его — сбросила его с себя и разбила ему голову. Отец был в тяжелом состоянии, долго болел, поправиться уже не смог и стал инвалидом. Он мог только давать наездникам советы, а это, конечно, давало очень немного, и мы бедствовали… Мама часто плакала: из ее глубоких черных больших глаз лились крупные слезы, она сильно кашляла. Чем крепче я к ней прижимался, тем сильнее она плакала и дрожала. Потом она с грустью говорила: «Маленький мой, ты совсем оборвался. Что же делать? Что делать?». Я рассказывал ей, какие костюмы будут у моих товарищей к празднику. «А у меня нет! Мама, я тоже хочу на праздник красивый костюм». И она, глядя на меня своими печальными глазами, сказала: «Ты ложись, сыночек, спать, а утром у тебя будет новый костюм». Я успокоился и, прижав к себе Петрушку, заснул. Всю ночь мама мастерила праздничный костюм из старой бабушкиной тальмы. Утром на моей кровати лежал превосходный костюм с белым воротничком и новый берет. А сестра сшила новый костюм для Петрушки.

* * *
Прошли рождественские праздники. Мама кашляла все сильнее. Лицо у нее стало бледное, прозрачное, точно восковое. А жить нам становилось все хуже и голоднее. Сестренка часто приносила нам от дедушки и бабушки лепешки, сухари и хлеб. Иногда бабушка сама приносила бублики и мороженые яблоки. Папа часто курил и все играл грустные мотивы на старом, стоявшем в углу клавесине и тихо пел. Даже мои друзья Петрушка и Найда загрустили.

Мама слегла. Она лежала молча, без кровинки в лице. Потом ее отвезли в больницу. Доктора признали у нее чахотку. Лечил ее уже знакомый мне злой больничный врач К-ский. Вместе с матерью в больнице была моя сестренка Соня, которая ухаживала за мамой. Мы с отцом и старшим братом переехали в меньшую квартиру. Жили плохо, было сыро и холодно. Прошла тяжелая для нас метельная зима. Настала ранняя весна и принесла с собой безутешное горе. Маме становилось все хуже и хуже. И вот как-то в один из дождливых дней, рано утром, прибежала сестра домой, бледная, худенькая, вся в слезах, и закричала: «Мама наша умерла!» Мы всей семьей бросились в больницу. Нас с братом туда не пустили. Через некоторое время папа с сестрой вынесли маму, положили на простые дроги, и мы все поплелись за дрогами. Долго мы шли за клячей, которая везла нашу мертвую маму. Мы с сестрой и братом крепко взялись за руки и шли, шли. Плакало весеннее небо, плакали мы — трое осиротевших ребят, папа заключал это грустное шествие. Так мы дошли до дома. А когда вносили маму в дом, спугнули Илюшиных голубей. Они собрались у порога, были голодны и осиротели, как и мы. Мама их всегда кормила.

Мы хоронили маму в весеннюю непогодь. Дождь лил, как из ведра. За гробом шли мы с папой и больше никого. Лицо у мамы было мудрое, ясные глаза были закрыты, а на губах спокойная улыбка. Мне показалось, что она шептала мне: «Ничего, сыночек, ничего». А дождь лил и лил, и стучал о крышку гроба. Когда его заколотили, брат с отцом засыпали могилу, и мы все снова пошли домой, но оставаться там не могли, так как все напоминало нам нашу маму и комната была точно могила.

Мы переехали к дедушке и бабушке. Были они добрые, ласковые, особенно ко мне, самому маленькому. Они жалели и любили меня. Они тоже называли меня «сынок». Но не так это ласково звучало, как у мамы, и не так тихо и нежно.

Смерть мамы убила мое детство. Оно кончилось вместе с ее жизнью. Часто грезились детские сны. Я видел маму, она как будто шептала мне: «Ничего, сыночек, ничего». И казалось, что она вот-вот встанет и тихо скажет, как всегда: «Дети, не надо плакать. Это я уснула». Я просыпался и горько-горько, безутешно плакал.

ГЛАВА 3

Потекли дни, месяцы и годы. Я стал учиться в школе. Пошли уроки, экзамены, школьные спектакли и елки. Завелись новые школьные товарищи.

На всю жизнь запомнился мне наш первый «большой» настоящий спектакль в школе. Режиссировал его наш учитель. Это был славный очень высокий, нескладный, болезненный человек. Ставил он у нас спектакль «Женитьбу» Н. В. Гоголя. Почему-то он мне дал роль свахи. Вначале все шло хорошо; на репетициях и режиссер и товарищи очень смеялись, глядя как я стараюсь войти в роль этой ловкой и хитрой бабы. Но я репетировал без грима и костюма. А в день спектакля меня нарядили в длинное женское платье с турнюром, а парикмахер надел на меня дамский парик и загримировал свахой. Должно быть, я был очень смешон. Товарищи, увидев меня, подняли невероятный хохот и, буквально, извели меня: кто дернет за платок, кто за турнюр, кто за нос и парик, и все кричат: «Ну и баба, ну и баба!» Я не выдержал этого «позора» и сорвал с себя ненавистную одежду. Долго уговаривал меня наш бедный Феофил Феофилович — так звали нашего учителя и режиссера — снова одеться и превратиться в сваху. Спектакль прошел хорошо. Феофил Феофилович сказал, что никто не верит и не поверил, что сваху играет мальчик, а не девочка. И когда нас пригласили играть «Женитьбу» в другую школу, учитель шепнул мне: «Когда будешь раскланиваться перед публикой, сними парик». Я так и сделал. В зрительном зале поднялся такой смех, что я растерялся и убежал, но меня снова заставили вернуться и поклониться. И «сваха» перестала меня огорчать. Окрыленные успехом «Женитьбы» мы повторили ее еще несколько раз и всегда имели большой успех. К рождественским каникулам стали готовить «Ревизора» Гоголя. После свахи я ждал, что мне дадут роль Пошлепкиной или Анны Андреевны, но неожиданно получил роль Хлестакова. Много лет спустя, будучи профессиональным актером, я играл Хлестакова и всегда вспоминал с большим удовольствием свою первую встречу с ним в школьные годы.

«Ревизор» имел еще больший успех, чем «Женитьба». А в школе после этих спектаклей все — от учителей до сторожа — прозвали меня «артистом», и эта кличка переходила за мной из класса в класс. У нас были такие клички, как «тумба», «комод», «лошадь», «курочка», «голубок», «петух», «колбасник», «хрючка». Каких только кличек не придумывали ребята! На этом фоне мое прозвище «артист» звучало гордо и красиво. Втайне я очень гордился им. Я уже мечтал о сцене и потихоньку от школьного начальства пробрался за кулисы профессионального театра и даже участвовал в его спектаклях. Я изображал под сценой волны, на сцене карликов и даже Черномора, за что получал жалованье, как заправский артист — две копейки в вечер.

* * *
Школа наша называлась ремесленной. Кроме грамоты, мы учились в ней слесарному и столярному делу. Окончив школу, я через два года сдал экстерном за восемь классов и уехал в Киев, чтобы продолжать учиться и поступить в драматическую студию, тогда частную, которая принадлежала композитору Лысенко, по классу Старицкой и Матковского. Последний, впрочем, вел только старший класс драматических курсов.

Впервые я увидел Киев и полюбил этот изумительный город на всю свою жизнь. Киев не просто красив, это сердце Украины — город солнца и большой культуры. В упоении я бродил по его улицам, любовался его домами, памятниками, университетом, театрами, музеями, чудесными зданиями, красавцем Днепром и дивным киевским небом.

Я выдержал экзамен в драматическую студию. Но в то время не было ни стипендий, ни общежитий для студентов. Моя семья мне ничем не могла помочь. Я должен был работать, чтобы жить и платить за учебу, днем я работал в мастерской, а вечером занимался в студии. На второй год занятий меня от оплаты освободили, но зато на меня возложили функции секретаря студии. Работал я в эти годы еще и статистом в драме, в опере и в оперетте. Платили за это огромные, по тогдашним моим понятиям, деньги — 50 копеек в вечер. Из них 15 копеек надо было, как дань, отдать старосте, набиравшему статистов. Самое главное: мы, студийная молодежь, дышали настоящим театральным воздухом — ароматом сцены и искусства.

В те годы драматический театр в Киеве держал крупнейший антрепренер Н. Н. Соловцов. Он и сам был прекрасным актером и состав труппы у него был блестящий — первоклассный ансамбль актеров и актрис. У него были такие актеры, как Неделин — одаренный и многогранный артист, Шувалов — знаменитый исполнитель Иоанна Грозного, Гамлета и короля Лира и талантливый тонкий актер Рощин-Инсаров. Я восхищался игрой Рощина, восхищался им самим. Поэтому для меня было большим ударом, когда однажды я узнал, что Рощин-Инсаров убит. Да, этот большой и обаятельный актер был убит художником Масловым, приревновавшим Рощина-Инсарова к своей жене. Убийство было трусливым и подлым. Убийца подкрался к Рощину, когда тот умывался, и выстрелил ему в затылок. Убийца остался безнаказанным. Так нелепо погиб актер огромного таланта. Дело это вскрывает обстановку царского режима тех лет, режима произвола и насилия. Однако похороны Рощина показали, на чьей стороне было общественное мнение города: за гробом этого блестящего актера шла огромная толпа. Народ его провожал в последний путь торжественно и пышно. Его и мертвого, как когда-то живого, засыпали цветами, и мертвому подносили венки. Но это были траурные венки…

В разные сезоны в труппе Соловцова (а после его смерти в труппе Дуван-Торцова) работали такие актеры, как Горев — знаменитый исполнитель роли «старого барина», замечательная актриса Велизарий, Пасхалова, Степанов-Ашкинази, большого дарования актриса М. И. Морская, Богданов — прекрасный Чичиков и городничий, старая чудесная актриса Зверева, восходящая звезда Мещерская, талантливый Борисов, Глебов, Писарев и Юренева, только-только начинавшая блистать своим талантом; Болотина, известный в провинции герой-любовник Орлов-Чужбинин и Николай Чужбинин — прекрасный простак и совсем молодой тогда, начинающий Степан Кузнецов и юный Горелов, с ума сводивший киевскую публику своим исполнением ролей Орленка и Лорензачио.

Я. В. Орлов-Чужбинин.


В киевскую оперу приезжали на гастроли тогда уже прогремевший Федор Шаляпин, совсем еще молодой Собинов, Медэя Фигнер и ее муж Фигнер, который во всех операх играл со своей черной бородкой и усами, не желая их сбривать.

В киевской опере я слышал Батистини и Карузо. В украинском театре на мою долю выпало счастье видеть таких корифеев, как Зеньковецкая, Саксаганский, Садовский, Карпенко-Карий — все это блестящие актеры-художники. Что это были за спектакли и как их украинский народ любил и восторгался ими! За билетами на гастрольные спектакли студенчество и молодежь простаивала в очереди дни и ночи. В сильные морозы студенты, чтобы не замерзнуть, вынуждены были раскладывать костры на площади оперного театра. Молодежь пела песни и терпеливо ждала открытия кассы.

В драматический театр Соловцова приезжали в разные времена года на гастроли В. Н. Давыдов и К. В. Варламов, М. Г. Савина, Г. Н. Федотова.

В начале 1904 года я написал первую свою пьесу в 2-х картинах — «Сказка жизни» (драматический этюд). Пьеску я прочел своим товарищам по студии. Она произвела на них очень хорошее впечатление.

И вот один из слушателей, мой друг Николай, заявил, что он мне устроит бесплатную поездку в Москву, чтобы там прослушали мою пьесу, а до отъезда он меня познакомит с поэтом Скитальцем-Петровым, входившим тогда в моду поэтом-гусляром, который читал свои стихи под собственный аккомпанемент гуслей.

Со Скитальцем я познакомился в квартире моего товарища Николая. Скиталец был одет в черную толстовку, блузу с кушаком, в высокие сапоги. Он носил пенсне. У него были длинные, спадавшие на лоб, волосы. Голос у него — приятный бас. Поэт был очень прост в обращении.

Скиталец тут же прочел мой этюд, похвалил его и пообещал показать Алексею Максимовичу Горькому, который был в то время в Москве.

Скиталец попрощался с нами и ушел, а через неделю я и Николай были в Москве. Горький просил к нему зайти через несколько дней. Я, конечно, был полон ожидания и волнения.

Пришли мы с товарищем к Алексею Максимовичу в час дня в гостиницу «Метрополь». Алексей Максимович встретил нас очень ласково и сердечно, тут же был Скиталец, который, видимо, Горькому все рассказал. Горький дружески поздоровался со мной и Николаем. У него блестели глаза и были такие горячие руки, как будто его температурило, он часто покашливал. Голос у него громкий, гудящий, лицо немного воспалено, длинные волосы упрямо разлетались во все стороны и спадали на небольшой лоб, на котором, несмотря на молодость, уже были глубокие морщины, волосы немного серебрились. Сколько было обаяния в этом лице и во всем его облике, большой, внутренней красоты! Он был в высоких сапогах, темной блузе с поясом, как и Скиталец.

Алексей Максимович, продолжая начатый разговор о моем драматическом этюде «Сказка жизни», советовал мне не бросать пера, хотя и сомневался, чтоб удалось его напечатать. Провожая нас по лестнице до самых дверей, повторял: «Пишите! Пишите!..»

Мы попрощались с Горьким и Скитальцем и ушли окрыленные. А через два месяца пришло сообщение из царской цензуры, что драматический этюд в двух действиях «Сказка жизни» к представлению не разрешается. А. М. Горький был прав: он хорошо знал царскую цензуру, испытав ее на себе.

Второй раз мне посчастливилось встретиться с А. М. Горьким уже в 1934 году на первом Всесоюзном съезде писателей в Москве. Он не сразу меня узнал: прошло немало лет, немудрено было не узнать. А когда вспомнил, то горячо пожал мне руку и сказал: «Желаю вам успеха. Пишите, пишите, это вы, мой друг, хорошее дело делаете».

На этом мы попрощались с Алексеем Максимовичем. Когда Горький поднялся в президиум, он был встречен бурей аплодисментов, на него направили со всех сторон зала «Юпитеры». Он громко сказал электрикам: «Да уберите вы ваши анафемские фонари!» — чем вызвал смех и снова бурю аплодисментов.

Со Скитальцем вторично я встретился в Симбирске, ныне Ульяновске, в 1913 году. Он был бледен, видимо, болен, хмур, грустен и зол. Встретил меня очень дружески, выпили мы с ним по рюмке водки, хотя он и говорил, что врачи ему запретили пить. На мою реплику: «С друзьями можно», он ответил: «Ну, с друзьями, пожалуй, можно». Мы выпили, и по моей просьбе Скиталец спел под аккомпанемент своих гуслей. Актеры, которые были со мной, горячо аплодировали. На нашу просьбу, написать для нашего театра пьесу, он, смущаясь, ответил:

— Это, друзья, надо уметь писать для театра, а я — гусляр. — Он был какой-то опустошенный, голос его звучал печально.

1909 год. Я второй раз в жизни в Москве. Впервые приехал актером, как тогда говорили, наниматься к хозяину — антрепренеру. Сняли с товарищами комнату за шесть рублей в месяц, внесли хозяйке задаток и помчались в театральное бюро Театрального общества. В кармане было четыре рубля 40 копеек. Пришли. Вижу, у самой лестницы, вернее под лестницей, масса народа. Какие-то разношерстные люди скопились там, среди них особенно выделялся человек в светлой поддевке и в дворянской фуражке. Мне объяснили, что человек в дворянской фуражке — знаменитый антрепренер Миллер-Поляков. Он набирает актеров к себе в театральное дело. А в зал, наверху, куда ведет лестница, где совершаются все театральные сделки, он не вхож, так как он жулик: актеров обманет, не заплатит и ночью удерет из окна, а бедные актеры голодают и потом уходят по шпалам или распродают все до ниточки, чтоб уехать из города.

Я поднялся по лестнице наверх, в большой зал, где гудела толпа актеров, актрис, антрепренеров, режиссеров, художников, бутафоров.

У входа в дверь стояла очень скромно одетая женщина, на груди ее — большая кружка с надписью: «Жертвуйте для престарелых актеров!» Я остановился на несколько минут и обратил внимание на эту женщину. Не было ни одного актера или актрисы, которые бы не опустили в кружку какую-нибудь монету или ассигнацию, делая это с большим уважением, а некоторые даже руку целовали женщине, а потом опускали в кружку деньги. Я внимательно всмотрелся в женщину. У нее было немного серое, с легкой желтизной лицо, ровный нос и умные властные глаза. Я спросил, кто она. Мне удивленно ответили: «Да это же сама Мария Гавриловна Савина!» Савина! Державшая в своей маленькой худенькой руке весь императорский Александринский театр, великая русская актриса! Так вот она какая, Савина… Я подбежал к ней и в каком-то приподнятом, счастливом состоянии, вынул все «свои капиталы» и положил в кружку четыре рубля, а 40 копеек оставил себе.

М. Г. Савина.


Мария Гавриловна задержала мою руку на кружке, рубли мои еще не попали в нее и с чудесной материнской улыбкой тепло сказала:

— Постойте, постойте, молодой человек, а себе-то вы оставили деньги? Вы, кажется, все отдали моим старикам, а себе ничего не оставили. Как же вы сами-то будете жить?.. — И так при этом молодо и звонко рассмеялась. Я покраснел и неловко топтался от растерянности на одном месте и, заикаясь от смущения, ответил: «Эта сумма меня все равно не спасет, Мария Гавриловна, а старикам я все-таки внесу и свою маленькую лепту». И быстро протолкнул мои четыре рубля в кружку. Она как-то особенно посмотрела на меня и после недолгого молчания, глубоко вздохнув, сердечно сказала:

— Ну, спасибо вам, молодой человек. — И подала мне свою маленькую бледную руку, которую я неловко пожал, а потом спохватился и поцеловал. Она снова задержала мою руку и спросила, как моя фамилия. Я сказал.

— А какие вы роли играете? — Я ответил: — Какие дадут, — и добавил, что только начинаю театральную жизнь и рад всякой роли, даже без ниточки[1].

— Это хорошо, — ответила Мария Гавриловна, — и без ниточки надо суметь сыграть… Ну, спасибо вам, господин Гарянов, от моих стариков. — Она еще раз пожала мне руку, и я пошел в общий зал, а Мария Гавриловна осталась стоять у дверей с кружкой на груди и продолжала собирать деньги для престарелых актеров.

Через несколько лет я снова увидел Марию Гавриловну, но уже в Петербурге на Александринской сцене и в Москве в Малом театре, куда она приезжала на гастроли… Тут были роли классического репертуара, как Екатерина в «Грозе», но были и безделушки пьесы-пустышки, как произведения Крылова, Шпажинского, Невежина, Дьяченко. Но как она их играла!.. Это была великая русская актриса, тонкой и прекрасной души человек, так много сделавший для русского бездомного, бесприютного, голодного актерства того времени. Мария Гавриловна — основательница Театрального общества. Светлая память о ней всегда останется в сердцах русских актеров.

Совсем иная судьба у советских актеров. В Москве и Ленинграде созданы комфортабельные дома-интернаты для ветеранов сцены. Все двери московских и ленинградских театров гостеприимно открыты для стариков «Дома актеров».

Преемницей и продолжательницей дела ВТО теперь является старейшая народная артистка, лауреат Сталинской премии, артистка ордена Ленина Малого академического театра Александра Александровна Яблочкина, русская женщина-патриотка, прекрасная актриса, человек с ясной, кристально чистой душой.

А. А. Яблочкина, нар. арт. СССР, лауреат Сталинской премии.

* * *
Я потом в течение многих лет приезжал в Москву на актерские слеты и съезды. На этом театральном рынке я наблюдал многих антрепренеров, режиссеров и актеров. Здесь можно было увидеть крупных антрепренеров Н. Н. Синельникова, Н. И. Собольщикова-Самарина, Басманова, Н. Д. Лебедева, В. И. Никулина, Струйского, Строева, юркого Невского, быстрого Ф. А. Корша, важного Незлобина, темпераментного, вечно создающего новые театры режиссера Марджанова.

В. И. Никулин принадлежал к числу тех театральных деятелей-энтузиастов, которых актеры очень любили и с большой охотой шли к нему работать. Вениамин Иванович очень любил актерский народ и театр. У него актеры работали по много лет. Я остановился на В. И. Никулине, ибо он был светлым бликом на том, тогда темном, антрепренерском фоне. Жена его — Никулина — была прекрасной актрисой-героиней.

Антрепренеры, конечно, постоянно были окружены актрисами и актерами, жаждущими и алчущими ангажемента, а таких было большинство. Тут же бывал режиссер-предприниматель знаменитый Иван Ростовцев, внешностью похожий на Костылева из пьесы Горького «На дне». В своих записках Н. И. Собольщиков-Самарин называет его нежно «Ванечка». О, сколько кровушки этот Ванечка выпил из бедных актеров, особенно актрис… Актеры его просто звали «Ванька Каин».

Бывал тут и знаменитый Шпонька, суфлер, который пешком исходил всю Россию: поездов он не признавал. Он обычно телеграфировал своему антрепренеру: вышел тогда-то…

Часто можно было видеть окруженного антрепренерами, режиссерами и актерами известного тогда редактора журнала «Театр и искусство», театрального критика — «грозу актеров», колоритнейшую фигуру с огромной бородой и шевелюрой — Кугеля и рядом с ним его жену, яркую актрису гигантского телосложения, создательницу театра «Кривое зеркало» Холмскую, театрального критика, внешне похожего на художника Левитана, Эфроса, редактора театрального журнала «Рампа и жизнь» Бескина, известного одесского критика Лоренцо.

Театральное бюро, антрепренеры, режиссеры того времени вершили театральные судьбы. Какое великое счастье, что сейчас нет этого позорного театрального рынка купли и продажи талантов, человеческих сердец. Все это стер с лица земли Великий Октябрь.

* * *
В последний год учебы в студии со мной и моими товарищами произошел забавный случай.

Мы, старшекурсники, ставили спектакль «Разбойники». Дело было летом. Спектакль мы давали на даче у одного известного адвоката В. В. под Киевом, в Боярке. Дочь этого адвоката училась в нашей студии. Спектакль шел с благотворительной целью: деньги должны были пойти на революционные цели. И вот в самый разгар спектакля нагрянула полиция. Всех нас в гриме и костюмах под конвоем повели в участок. Продержали несколько часов и только благодаря связям адвоката — отца нашей студийки — нас утром выпустили, и мы в костюмах и гриме «Разбойников» под общий смех идущих на работу горожан возвращались обратно на дачу, где была наша одежда.

В Киев приезжала на гастроли в театр Соловцова М. Н. Ермолова. Первый раз я увидел ее в роли Жанны Д’Арк.

В спектаклях М. Н. Ермоловой я решил быть только зрителем, хотя мог бы в качестве статиста изображать солдата армии Жанны Д’Арк, но это бы мне помешало видеть по-настоящему великую русскую актрису. И вот я — зритель. Сижу на галерке, затаив дыхание. Театр переполнен. Зрительный зал шумит, точно бурное море. Рядом со мной рабочая молодежь. Все как-то особенно взволнованы. Студенты в сапогах, у многих очки, пенсне, длинные волосы. У всех блестят глаза, раскраснелись щеки. Везде шепот: «Ермолова, Ермолова… Мария Николаевна…» Пошел занавес. В зрительном зале наступила такая тишина, что малейший шорох был слышен. Я ничего не помнил, никого не видел, я только ждал Ермолову. И вот она появилась на сцене. Мое сердце забилось, я был близок к обмороку, так велико было мое волнение и ожидание. Ермолова заговорила. Такого голоса я никогда не слыхал — немного низкий, с волнующими нотами… Ее огромный талант все больше и больше захватывал меня. Все мы — и галерка, и партер — были точно загипнотизированы. Жанна Д’Арк — Ермолова призывает в бой на врага — и уже огромная армия, все мы, молодежь галерки, партера встали и все как будто ринулись в бой. Никогда во всей своей жизни не забуду я этот спектакль, Жанну Д’Арк. Горели сердца, сжимались кулаки, мы кричали, неистовствовали, бросали шапки, фуражки, вызывая Марию Николаевну. Мария Николаевна выходила бессчетное число раз на наши вызовы. Наконец, начали открывать только маленький занавес (по тому времени для вызова в большой занавес, который поднимался кверху, был вделан маленький для поклонов). Мы были у рампы, протягивали к ней руки, я видел ее близко-близко, она выходила и одна и со своими партнерами, но я видел только ее, эту гениальную, незабываемую непревзойденную русскую актрису.

* * *
Неоднократно я встречался в будущем с народным артистом Юрием Михайловичем Юрьевым. Еще юношей я смотрел его гастрольные спектакли в Киеве: «Маскарад», «Свадьба Кречинского», «Дон Карлос», «Уриэль Акоста», «Старый Гейдельберг», «Разбойники».

В своих записках о спектакле «Свадьба Кречинского» в Александринском театре с участием К. В. Варламова, В. Н. Давыдова, В. П. Долматова, В. В. Стрельской, И. А. Стравинской, Усачевым, Помарцевым, Шкориным Ю. М. Юрьев писал следующее:

«Как счастлив тот, кому довелось видеть комедию Сухово-Кобылина в исполнении этих могиканов русской сцены! Их игра не может изгладиться из памяти, каждый раз при воспоминании об этом спектакле встают мельчайшие детали их высокого творчества. И мне, как очевидцу, хотелось поделиться этим богатством с теми, кто так или иначе интересуется нашим сценическим искусством, славным его прошлым, дающим большой материал для дальнейшего движения нашего театра вперед».

Ю. М. Юрьев, нар. арт. СССР.


И вот, дорогой читатель, я один из тех счастливцев, который видел этот спектакль, только не в Петербурге, а в Киеве, когда александринцы приехали на гастроли в 1903 году в театр Бергонье (ныне Леси Украинки) полным своим составом. Радость моя была неописуема, словно я, бедный студиец, выиграл крупный выигрыш. Билет на этот спектакль стоил мне целого дня голодного «рациона». Но зато с каким видом я восседал вечером на галерке. Я весь полон счастья и ожидания. С вспотевшего потолка каплет прямо на голову и на нос, а мой сосед по-детски заливается смехом, глядя на меня, до той поры, пока эти капли не начали капать на него. Кроме капель с потолка, меня очень беспокоил пустой желудок, и я невольно вспомнил слова Хлестакова: «…есть так хочется, кажется, как никогда». Мои соседи — веселый студент и рядом с ним нигилистка, стриженая, в пенсне на широкой ленточке, мрачно ждали начала спектакля. Каждый раз как только капля с потолка капала ей на лицо, с ее носа спадало пенсне и она ворчала: «А, черт, это пенсне». У студента, сидевшего между мной и нигилисткой, это вызывало громкий смех, а нигилистка все больше мрачнела и чертыхалась.

П. А. Гарянов (1902 год).


Наконец, раздались долгожданные звонки. Дали занавес. Началось первое действие. Дом Муромских. Гостиная. Сцена Атуевой-Стрельской с Тишкой. Я смотрел с интересом, но мой веселый сосед слева все время отвлекал меня. Он не переставал смеяться и своими длинными руками ударял по плечу то меня, то нигилистку, при этом она теряла свое пенсне и злилась, и это было так смешно, что я сам не выдержал и рассмеялся. Вокруг нас создалось своего рода представление: наш сосед, когда Тишка упал с лестницы вместе со звонком, со смехом подскочил до потолка, а так как потолок был низок и висел над самой головой, то студент так хлопнулся о него, что надолго умолк, и смеялись уже все окружающие; особенно злорадствовала нигилистка.

…Появился Муромский-Варламов. Гром аплодисментов раздался в зале. Смотришь спектакль и видишь помещика, это не театр — это жизнь, великая правда, и в зале тихо-тихо, даже веселый сосед притих, заинтересовался. В зрительном зале время от времени от реплик Варламова вспыхивает смех и опятьпопадает нам с нигилисткой от соседа, который, смеясь, лупит нас куда попало своими длинными руками. Я еще терплю, но нигилистка возмущается, басит и злится. Идет сцена Атуевой-Стрельской с Муромским-Варламовым. В зале взрыв смеха, наш сосед вскочил, со всего размаха снова хватился головой о потолок и присел от боли к удовольствию нигилистки. А действие продолжалось. Появляется Кречинский-Долматов. (Потом за свои актерские годы я видел разных Кречинских; в Москве, в Малом я видел А. И. Южина в роли Кречинского, но В. П. Долматова мне трудно забыть, хотя и прошло полвека. Появление Кречинского-Долматова — это появление изумительного актера, играющего ловкого пройдоху, дельца, игрока, шулера, красавца-авантюриста, не останавливающегося на своем пути ни перед чем; он крушит все, он — натиск, он вертит, как хочет, этими простыми, честными, наивными деревенскими людьми, и он сделает все, что захочет и как захочет. А как он обволакивает беспомощного простака Муромского своими тенетами, своей паутиной, и как этот огромный дядя — Варламов — прямо с головой лезет в эти сети и тянет с собой дочь Лидочку, глупую Атуеву, весь дом и все свое имение и земли. И как это ювелирно делает Долматов-Кречинский! Диву даешься, не веришь, что это на сцене ты видишь жизнь с ее огромной правдой. Что это был за спектакль, что это была за радость и счастье видеть его и присутствовать на нем! Это был великий ансамбль великих актеров-александринцев.

К. Варламов.


Второе действие у Кречинского (не стану описывать подробности). Появляется В. Н. Давыдов-Расплюев. Это его первое появление. Он недолго стоит в дверях и медленно направляется на авансцену, вид у него такой жалкий и смешной: видно, что его и били, и мяли, и бросали, и снова били. Он в сюртуке, измятом цилиндре, и впечатление такое, что когда его даже били, он цилиндр из рук не выпускал. Все это делается на огромной давыдовской паузе, а лицо Давыдова-Расплюева до того смешно, что в зрительном зале стоит стон: так зритель смеется, а мой веселый сосед держится за живот и кричит по-украински:

— Уй, рятуйте, цей артист Давыдов мене в гроб зажене, я не выдержу. Ой, ой!

В. Н. Давыдов.


Все кругом уже гогочут, и даже мрачная нигилистка смеется. Сам я чувствовал, что от смеха у меня заболевают челюсти. А Давыдов все еще не говорит ни слова. Потом идет рассказ Расплюева — блестящий монолог — подробности его избиения. Надо заметить, что если Варламова встретили при первом выходе аплодисментами, то Давыдова аплодисментами не встретили, хотя выход у него весьма эффектный, а зааплодировали ему только тогда, когда он был на авансцене после знаменитой паузы. Затем Кречинский посылает Расплюева достать денег во что бы то ни стало, и после ряда сцен Расплюев возвращается. Денег он не достал, Кречинский грубо набрасывается на Расплюева, валит его на диван, душит, буквально, лупцует кулаками и ногами и произносит свое знаменитое: «В каждом доме есть деньги, непременно есть! Надо только знать, где они… где лежат? Хм-м… где лежат? Где лежат?»

Эту знаменитую реплику я много раз слышал из уст многих актеров. Она стала бытовой репликой в театрах. Но Долматова зритель почти не слушает, он смотрит на Давыдова-Расплюева, и хохот в зале стоит неудержимый. Но вот Долматов-Кречинский сел за стол, а Давыдов-Расплюев — проверять свои кости, и зритель уже не смеется, а стонет. Потом Расплюев-Давыдов говорит: «Ну народится же такой барабан». И так жалко его делается и даже грустно за него, что его бьют, бьют и никто не пожалеет, не накормит, не пригреет… Старый, никому ненужный.

Сцена Федора и Расплюева. Она и уморительно смешна, и до слез трогательна, а местами Давыдов трагичен, и зрительный зал затихал так, что слышно было дыхание и всхлипывание В. Н. Давыдова-Расплюева, ползающего на коленях перед Федором, умоляя его выпустить. Переход к другому моменту. Расплюев бросается на Федора со словами: «Третья…» А потом слезы, крупные слезы катятся из старческих глаз Давыдова-Расплюева. Он говорит тихо-тихо: «Судьба! За что гонишь?..» И резко переходит на грубую перебранку с Федором. Сколько тут красок, сколько тут темперамента, огромного давыдовского таланта и обаяния! Разве это можно забыть? Гениальное не забывается.

Это было тончайшее искусство, которое в этот вечер демонстрировали два гиганта русского театра — В. Н. Давыдов и В. К. Варламов. И весь спектакль был такой прекрасный, спектакль подлинного высокого искусства.

ГЛАВА 4

В драматической студии Киева работать и учиться было интересно. Мы часто беседовали с самыми замечательными актерами и актрисами киевских театров, учились у них многому, особенно у артистов театра Соловцова. Во многие театры нам был открыт путь, потому что мы, за малым исключением, принимали участие в массовках как статисты.

В студии у нас было больше девушек, чем юношей, и благодаря этому в выпускных и экзаменационных спектаклях мы, первокурсники, имели возможность играть с третьекурсниками. Эта работа была очень увлекательной. За годы моего пребывания в студии я сыграл отрывки из «Царя Федора Иоанновича» — сцены с Борисом Годуновым, с Шуйским и Ариной. Сцена нашей студии была маленькая, уютная, всегда тщательно обставленная, костюмы нам давались прекрасные, из театра Соловцова. Нас учили гримироваться, чтобы мы все умели делать сами.

Что это была за радость для молодого студента: садишься за свой гримировальный столик, сам гримируешься, тебя одевает театральный портной, ты забываешь, что ты только еще ученик, забываешь все на свете, ты — царь Федор Иоаннович. Слышно волнение школьного маленького зрительного зала, там твои друзья-однокашники. Звонки. Все папы, мамы, бабушки, дедушки, а может быть, и девушка с голубыми глазами, сегодня все будут тебя смотреть. Сколько людей, столько оценок — желанных и добрых, ласковых и злых.

Дали занавес. Ты вышел на сцену, все и всех забыл и слышишь только биение собственного сердца, а оно так бьется — не удержать, не успокоить, а сколько глаз на тебя устремлено, какое это прекрасное и блаженное, неописуемое чувство!..

* * *
Занавес опустился, ты еще стоишь, как зачарованный, тебя обнимают, поздравляют, целуют, и «она» рядом с тобой. Глаза ее горят особым блеском, щеки залились румянцем, она застенчиво сует тебе в руки цветок и, стесняясь, говорит тебе одному: «Хорошо, очень хорошо!..» А ты все еще не веришь, не очень понимаешь, что происходит, но на душе радостно и почему-то стыдно смотреть ей в глаза. Это сладостное чувство поймет только тот, кто сам это пережил…

Наконец, на сцене появляется учитель-режиссер, твой друг, и говорит уверенно и спокойно: «Молодец, мальчик, все благополучно. Хорошо! Станешь актером, будешь неплохо играть «Федора», а теперь иди раздевайся и разгримировывайся». — И он, по-отцовски обняв, ведет тебя в твою гримировальную комнату.

П. А. Гарянов в роли Буланова («Лес» Островского).


А по окончании этого спектакля все мы, молодежь, гурьбой идем по улицам города, взбираемся на Владимирскую горку, откуда виден чудесный Днепр, гениально воспетый Гоголем и Шевченко. Сколько молодого озорства, мечтаний, планов. Только на рассвете ты, безумно счастливый, приходишь в свою каморку и, наконец, засыпаешь молодым, крепким сном…

* * *
За годы своей театральной учебы я сыграл со своими однокашниками «Недоросля», «Доходное место» — сцены Жадова с Липочкой и сцены Белогубова с Юсовым, «Преступление и наказание» — сцены Раскольникова со следователем, «Обрыв» — сцены Марка Волохова и Веры, «Ревизор» — Хлестакова и городничего, «Женитьбу Бальзаминова» — сцены со свахой, «Лес» — Аркашу Несчастливцева, «Бедность не порок» — Торцова и Митю, «Горе от ума» — Молчалина, «Орленок» — сцена Ваграма, сцены с Фламбо и ряд других ролей.

Летом мы уезжали на практику в профессиональный театр под Киевом или подальше. Тут ты уже актер, тебе перепадают разные рольки, антрепренер положит тебе рублей 25—30 в месяц. А бывали случаи — и тех не заплатит. Глядишь, ночью испарился твой театральный хозяин да еще захватил с собой и парики и пьесы. Но актерская братия не теряется: объявляется «товарищество», и откуда-то сразу все берется — и парики появляются и пьесы. Почти у каждого из актеров труппы на всякий пожарный случай в чемоданчике и сундуках лежат и пьесы и парики. И больше всего и чаще всего «товарищество» такого коллектива, от которых сбежал антрепренер, неплохо заканчивает свой театральный сезон, получив свой скромный заработок. А зимой снова на учебу. Опять родная студия.

П. А. Гарянов (1901—1902 гг.).


За время летней работы в разных профессиональных театрах я встречал много прекрасных актеров, было у кого поучиться, было с кем посоветоваться. Старшие товарищи в театре, уже убеленные сединой, всегда сердечно и терпеливо помогали мне, делая со мной те или другие роли.

Не могу не вспомнить такого актера, как Андрей Иванович Аркадьев. Как он много помогал нам — молодежи. Он учил нас любовно, бескорыстно, искренне и терпеливо.

Я помню его в роли царя Эдипа. Он имел право быть гастролером и показывать свои спектакли в столице, его должна была знать вся Россия, а знали лишь небольшие города и театры, и умер он неизвестным и забытым актером. А сколько таких русских неизвестных актеров огромной силы и таланта, отдавших всю свою жизнь и всего себя любимому театру, ушли из жизни, как Андрей Иванович Аркадьев, неизвестными и забытыми!

Здесь я встретился с чудесным человеком и талантливым актером, тогда еще совсем молодым Г. П. Ардаровым. Мы с ним сохранили нашу дружбу до конца его дней. Народный артист республики Григорий Павлович Ардаров скончался в Казани в 1956 году.

Играл в спектаклях вместе с С. Д. Лепковским — любовником-неврастеником, заслуженным артистом республики. Помню замечательного актера, тогда уже почтенных лет, прошедшего огромный трудный путь — путь русского дореволюционного актера, — это был характерный и комический актер Ив. Ив. Белоконь.

В начале своего творческого пути я встретился с М. С. Бориным. Это был исключительный актер-комик, искристый, яркий, мягкого тона. Все у него было смешно и задорно: и актеры, и публика заливались веселым смехом. В юности я встретился и подружился с В. А. Владиславами артистом Малого Академического театра. Оба мы были тогда совсем юношами, прошла длинная вереница лет и дорог — наши черные головы побелели, а дружба наша сохранилась, стала теплей и сознательнее и такой же молодой и крепкой… Не могу не вспомнить скромнейшего человека и прекрасную актрису, игравшую тогда комических и характерных старух, Е. Мещерскую. Ее сын — драматург Борис Ромашов, давший советскому театру немало талантливых пьес. Будучи уже зрелым актером, я играл в его пьесах: в «Бойцах» — Ленчицкого, в «Огненном мосте» — Геннадия, в «Великой силе» — Милягина.

Позже я ряд сезонов играл (особенно комедийный репертуар) с еще совсем молодой (как и я сам тогда), но очень талантливой, какой-то ясной, лучистой, огромного темперамента, таланта и обаяния актрисой МХАТа Верой Николаевной Поповой и замечательным актером В. А. Бороздиным.

В. А. Бороздин.


За время летних практических работ я сыграл ряд ролей, которые меня тогда захватили, — Роллера в «Разбойниках», гимназиста в «Отметке в поведении», Фридера в «Семнадцатилетних», в «Ученике дьявола» Бернарда Шоу — Этера, в «Лесе» Островского — Буланова и в пьесе Ведекинда, прогремевшей тогда, «Пробуждение весны» — Мориса.

П. А. Гарянов в роли Фридера («Любовь в 17 лет»).


Кончился срок моего пребывания в в труппе. Мне надо было уезжать снова на учебу, кончать студию. Я с грустью расставался с товарищами по театральным скитаниям. Кое-кто убеждал меня оставаться в театре и не учиться дальше. «И без школы можно быть неплохим актером», — говорили они. Правда, это внушали мне чаще всего молодые актеры. Старики же, наоборот, возмущались моими «советчиками». «Актер не имеет права быть неучем, — говорили они. — Актер должен быть передовым, всесторонне образованным человеком. Только тогда он может быть действительно крупным актером, только тогда он понесет народу настоящее искусство». И старики, конечно, были правы. Я понял, что настоящий театр — это большой творческий труд и упорная борьба.

Я простился с моими друзьями и уехал на учебу в свой любимый Киев.

* * *
Летом на каникулы я уехал к себе на родину, в Чернигов, куда часто приезжали знаменитые гастролеры.

Первым приехал в Чернигов Петербургский театр П. П. Гайдебурова. Состав этой труппы небольшой, большинство молодежь, кроме П. П. Гайдебурова и Скарской.

Это был театр большой культуры. Актеры — фанатично преданные своему делу люди. Костюмы, декорации, все аксессуары были чрезвычайно художественно и тщательно выполнены, часто даже до натурализма, но с большой любовью. Спектакли шли без суфлера. (Это было впервые осуществлено в МХАТе). После второго звонка зрительный зал закрывался, а запоздавшую публику уже не впускали. Тогда такие новшества вызывали удивление.

В Чернигове никогда не начинали спектакль, пока со своей свитой не приедет губернатор… и вдруг такое святотатство, с точки зрения знатных перворядников — обывателей меценатов!

Это был театр свободомыслящий. Спектакли там были хорошие и имели успех у рабочей и студенческой молодежи. Шли у них такие пьесы, как «У моря», «Ученик дьявола», «Нора», «Потонувший колокол» и др.

* * *
Вторым гастролером явился Мамонт Дальский. Его репертуар: «Кин — гений и беспутство», «Отелло», «Гамлет», «Отец», «Макбет». Публика валом валит, но первый спектакль отменяют: Мамонт Дальский играет в клубе в карты. Игра идет крупная. Администратор, дрожа от боязни получить пощечину, докладывает ему, что пора начинать спектакль, публика неистовствует, полон театр… «Пошел вон, болван!» — кричит гастролер своему администратору и швыряет ему вслед недопитую бутылку шампанского. Администратор вылетает пулей, зная сильные кулаки Дальского, не раз испытав их на себе. Он не рискует больше просить своего разгневанного «Мамонта». И первый спектакль отменяют при полном сборе. Так иногда длилось несколько дней, спектакли отменялись, пока Мамонт Дальский не проиграется до нитки или всех не обыграет. Это был огромного таланта актер-жуир, прожигатель жизни, красавец, ничего и никого не признававший, кроме себя. Захочет — играет так, что публика сходит с ума, а не захочет — пробормочет весь спектакль и бросится в омут разгула и безобразий. Актеры, которые с ним ездили, боялись его, как огня: он в гневе не раз избивал того или другого.

М. В. Дальский.


Состав его труппы был ужасно убог и низок. Его актеры на сцене часто несли такую ересь, что слушать было невозможно, а Дальскому было все равно. А что это были за декорации, костюмы — страшно смотреть!

В Харькове с Дальским произошел курьезный случай. Не хватало актера на маленькую роль в пьесе «Уриэль Акоста». Уговорили театрального библиотекаря — старого, гнусавого человека — сыграть роль и выручить спектакль. Его кое-как одели и выпустили в его собственной бороде на сцену. Ему надо было отдать Уриэлю Акосте (Дальскому) письмо и сказать при этом: «Письмо Акосте». Библиотекарь, выйдя на сцену, что-то прогнусавил, Дальский грозно спросил:

— Что такое?

Старик гнусаво повторил свои слова.

— Не слышу, — грозным голосом сказал Дальский.

— А ну вас к черту! — неожиданно крикнул библиотекарь. — Я вам не актер. Я — библиотекарь. — Бросил письмо на пол и ушел.

— Негодяй, — проревел Дальский, — одного слова сказать не смог! — и, подняв письмо, как ни в чем не бывало, продолжал сцену.

Бывали случаи, что, ударив какого-нибудь актера, Дальский получал от него сдачу… (Я был у него статистом: изображал солдат, стариков и нищих, и часто мне приходилось наблюдать дикие выходки гастролера).

Погиб этот незаурядный актер в первые годы Советской власти. Он попал под трамвай.

* * *
Потом на гастроли в наш город приехал П. Н. Орленев — актер большого дарования и обаяния. Это он создал новое амплуа в театре — любовник-неврастеник. Он в Петербурге так сыграл царя Федора Иоанновича, что весь Петербург был в восторге, и после него все русские актеры и театры стали играть Федора, подражая ему. И потому, что П. Н. Орленев носил башмаки на очень высоких каблуках и еще внутрь башмаков вкладывал «коски», чтобы быть повыше ростом, все любовники-неврастеники стали копировать и подражать П. Н. Орленеву и в этом. Орленев почти всегда хрипел немного, старались хрипеть и его подражатели. Он был особенной тональности и неповторимого дарования актер.

Все актеры его труппы во главе с самим П. Н. Орленевым были одеты в матросские блузы, береты и длинные плащи и, приехав в город, резко выделялись своими костюмами.

Орленевский состав труппы был крепко спаян творческой дружбой.

Орленева театральный народ любил. Молодым актерам у него было чему поучиться. П. Н. Орленев — изумительной души человек, романтик, бескорыстно служивший искусству. Он тратил свою жизнь и свой талант щедро, огромными горстями, не жалея себя и не рассчитывая своих сил.

Несколько раз я встречался с П. Н. Орленевым и всегда уносил от наших встреч теплое, сердечное чувство о нем как о человеке, актере и оригинальном художнике.

Его, как и многих больших актеров того времени, губила водка, богема, слишком тяжелая была тогда жизнь в царской России. Казалось, все пути к светлой жизни были закрыты. Пути к революции, пути к свободе Орленев не нашел и поэтому сжег свою жизнь…

Орленев со своим составом гастролировал в Германии, Норвегии, Австрии и Америке. В его репертуар входили: «Царь Федор Иоаннович», «Привидение», «Бранд», «Горе и злосчастие», «Преступление и наказание», «Евреи».

Из водевилей Орленев блестяще играл: «Школьная пара» — гимназиста Степу, «Невпопад» — Федьку, «С места в карьер» — мальчика-сапожника.

За годы моего пребывания в студии, летом — на практической работе, а зимой — в театре статистом, мне иногда перепадала и ролька с одним словом, без ниточки. Я многое увидел и многому научился. Главное — было у кого учиться: были актеры в большинстве своем одаренные, искусные мастера. Их знал и любил не только зритель Киева, но и зритель всей России. Низко кланяюсь той плеяде великих актеров, они указали мне подлинный путь упорного труда и безраздельной любви к искусству, к театру, к своему народу!..

* * *
Наступили экзаменационные спектакли, а с ними вместе и окончание студии. Каждому студийцу и студийке отводился почти целый вечер отрывков, в которых он или она показывались. Я, кроме своих старых ролей в отрывках (Орленок, Хлестаков, Раскольников, Жадов), сыграл князя Мышкина в новых отрывках из инсценировки «Идиот» Достоевского. Эта роль стала моей репертуарной ролью. Я ставил ее в свой бенефис. Помню спектакль «Идиот» в Херсоне. Пьесу очень хорошо поставил и сам играл Рогожина Е. О. Любимов-Ланский, народный артист республики (в годы Октября Любимов-Ланской основал первый рабоче-революционный театр — МГСП) — ныне Московский театр им. Моссовета, который сыграл огромную роль в становлении советского репертуара. Первые его пьесы — это «Шторм», «Штиль» и др.

Помню руководителя этого театра, блестящего режиссера, крупного художника, народного артиста Юрия Александровича Завадского во времена его молодых лет. Я его помню в пьесе «Принцесса Турандот» в роли Калафа. Роль Калафа в МХАТе Юрий Александрович играл изумительно и был неописуемо пылок, ярок и красив. Что это был за спектакль!

Ю. А. Завадский, нар. арт. СССР.

ГЛАВА 5

Киев. Тысяча девятьсот пятый год.

В те бурные революционные годы во время спектакля в зрительном зале вспыхивали демонстрации и митинги. Чаще всего это бывало при исполнении пьес Горького. Особенно когда шел спектакль «Дети солнца». Так случилось и во время спектакля «Евреи» Чиркова. Казаки и полиция окружили театр, публику в театре держали до самого утра, переписав всех зрителей, а многих, особенно рабочую молодежь и студентов, казаки отправляли прямо в тюрьму.

В то время театр Соловцова работал над спектаклем «Жизнь человека» Леонида Андреева. В театре ждали приезда автора на последние репетиции к премьере. Актеры нервничали. В цехах не спали ночей. Еще бы! Приезжает сам Леонид Андреев, который был тогда в ореоле славы. Мы, студийцы, конечно, тоже себе места не находили. Играли мы в этом спектакле по несколько ролей: и бродяг, и старух, и нищих, и людей из народа. В пьесах Андреева почти всегда участвовала толпа. Беспокоились мы тогда не только за спектакль, нас тревожило наше будущее: кто в какой город, к какому антрепренеру попадет, какие роли придется играть? И какая труппа, каков репертуар и режиссер? Словом, голова шла кругом от волнения…

Начались генеральные репетиции «Жизни человека». В те годы генеральные репетиции проводились в немногих театрах: во МХАТе, Киевском, Харьковском, да, пожалуй, и все… Остальные театры не могли позволить себе этой роскоши. А теперь, в наше советское время, даже самый маленький театр четвертого пояса в обязательном порядке делает несколько генеральных репетиции до премьеры.

Шла третья генеральная…

В театре появился Леонид Андреев, в окошечко занавеса (в каждом театре на большом подъемном занавесе есть такой не видимый зрителям глазок), мы увидели его в окружении режиссеров и антрепренера.

«Жизнь человека» — мистическая и символическая пьеса. В ней участвуют — некто в сером, старухи, одетые в серое, бродяги, пропойцы и безумцы. Все они что-то кричат, суетятся в каком-то полубредовом состоянии. На сцене все серое, серые сукна, колонны, задники, столы, стулья… Мрачная дикая музыка: грохочут барабаны. Словом, был напущен такой туман и страх, что никто ничего не мог понять… Главное — было непонятно, для чего это все делается… У меня создалось такое впечатление, что не только мы, студийцы, но и актеры и даже режиссеры ничего не понимают! Да так оно, пожалуй, и было на самом деле.

Кончилась репетиция, и на сцену вышел Леонид Андреев. Я видел его впервые в жизни. (В дальнейшем мы встречались с ним у поэта Скитальца.) Леонид Андреев был одет в русскую косоворотку, высокие сапоги, темно-синие шаровары и поддевку. Он был так красив — со своими черными большими глазами и вьющимися волосами. Л. Андреев был очень доволен постановкой, улыбался, всем пожимал руки и благодарил. Даже нам, «безмолвным актерам», он благодарно пожал руки.

Спектакль «Жизнь человека» не имел большого успеха. Хотя публика и вызывала автора. Переодетые городовые и «гороховые пальто» (шпики) стояли даже за кулисами.

В воздухе чувствовалось горячее дыхание революции. Трон качался. Вспыхивали крестьянские восстания и рабочие стачки, которые подавлялись казачьими нагайками.

После премьеры Леонид Андреев дал банкет участникам спектакля «Жизнь человека». Но нас, «безмолвных актеров», он, разумеется, не пригласил.

* * *
Студия окончена. В один из дней ко мне пришел посланец от какой-то «знаменитости» по фамилии Ольрич. Он собирал труппу для гастрольной поездки по Киевской области. Увидев посланца, я невольно вспомнил недавно прочитанную мной главу из книги Дорошевича «Типы Сахалина». Так и казалось, что он убежал с каторги, а каторгу отбывал за убийство, да еще хорошо, если за одно. Звали его Филипп Никандрович Шакалин. Потом я узнал, что все решительно и в труппе, и в городе звали этого субъекта «Филька Косой». С этим самым Филькой я и предстал перед светлые очи гастролера Ольрича… Это был толстый человек, обрюзгший, с рябым лицом и заплывшими глазами. Лет ему было 55—56. Голос у него хриплый, каркающий. Особенно отвратительны были его руки… небольшие, но очень толстые, с короткими мясистыми пальцами. Никогда он не смотрел прямо в глаза, а все куда-то в сторону. Нижняя губа у него была выпуклая, отвратительно толстая. Создавалось впечатление, что его большой живот помещался на тонких, немного кривых «кавалерийских» ногах. Встретил он меня чрезвычайно любезно. Говорил, что для молодого актера работа с ним будет прекрасной школой и что из его «дела» для меня будет открыт путь чуть ли не на столичную сцену.

— Какое счастье для вас, молодой человек, — патетически восклицал он, — что вы попали ко мне, счастлив ваш бог. — Внезапно он спросил меня: пью ли я? Я ответил, что нет. Он громко и хрипло рявкнул «молодец», и от него пахнуло таким перегаром, что у меня закружилась голова, как будто я сам выпил одуряющего зелья. Он закурил сигару. Комната, если это можно было назвать комнатой, наполнилась зловонным дымом. Тошнота подступила к горлу, еще минута — и я бы потерял сознание, но, на мое счастье, дверь этой «обители искусств» с шумом открылась и сквозной ветер рассеял дым его «россейской Гаваны». В дверь стремительно влетел «Филька косой» и радостно, захлебываясь, крикнул:

—Алексей Пермяныч, принесли! Принесли! — По его бурной радости легко было догадаться, что принесли водку, и притом достали-то ее, видимо, с великим трудом, в счет доходов «аглицкого короля».

Гастролер сделал широкий театральный жест и тоном мелодраматического злодея, дрожащим, хриплым голосом прорычал:

— Ос-сел! Чего орешь! Ты не видишь, я занят! Пусть подождут? Пш-шшел!

Филька Косой вылетел пулей, а Ольрич, изысканно улыбаясь мне, с ужасным, прямо-таки гостиннодворским, прононсом произнес:

— Пардон! Пардон, молодой человек! Ну и люди… Моветон! Не понимают деликатности… Никак не могу их научить! — При этих словах гастролер непроизвольно поднял свой волосатый и красный кулак и недвусмысленно погрозил им в сторону двери. Я понял, как этот «гастролер» «учит» своих актеров хорошему тону и какова его «школа».

— Я приглашаю вас к себе в труппу, — продолжал между тем гастролер. — Вы будете играть любовников-неврастеников, первые роли! — И начал перечислять репертуар. Его репертуар был составлен из пьес: «Жизнь человека», «Пробуждение весны», «Непогребенные», «Кин» и еще нескольких пьес, которых я сейчас не припомню, потому что их даже в то время уже никто не играл из-за их архаичности… Должен был я получать в поездке 40 рублей в месяц и играть первые роли. Это было для меня самой главной приманкой. Я понимал, в какую «труппу» я еду и кто этот «гастролер», но не устоял перед соблазном сыграть ряд хороших ролей. Во время нашего разговора в комнату вползло какое-то человекообразное существо. Иначе его нельзя было назвать. Оно остановилось в дверях и промычало (говорить оно уже не могло):

— Аля! Что это значит? Ты заставляешь себя ожидать? Нас, своих друзей? И мы, скажу по совести, ее уже всю… — Существо не успело сказать «выпили», потому что Ольрич грозно крикнул на него:

— Ну, договаривай! — Создание еле держалось на ногах, но все же как-то подтянулось и пьяно отрапортовало:

— По совести говоря, почти ничего уже не осталось. — Это был, «актер» Доскин-Кулаковский. Он кичился своим дворянским происхождением и в пьяном экстазе кричал, что род его происходит от Рюриковичей.

— Пардон, я одну минуточку, — раскланялся «гастролер» и, грубо вытолкнув человекообразное существо, исчез.

Я от нечего делать разглядывал комнату. На стенах висели какие-то карточки, плохие олеографии и афиши. Я начал их читать. Одна из них гласила, что известный артист Ольрич на глазах почтенной публики съест живого человека. В скобках стояло: «Если человек этот сам того пожелает». Мне стало страшно. «Ну и гастролер, — думал я, — ну и актеры». Мои размышления нарушила женщина, которая вошла в эту минуту в комнату. Она была одета скромно, но с большим вкусом. Она спросила меня очень приятным голосом:

— Скажите, здесь живет артист Ольрич?

— Здесь, — ответил я, поклонившись.

— Может быть, это вы?

— Нет, это не я, — сказал я, невольно засмеявшись. — Я только актер, который пришел к нему по делу…

Мы разговорились с ней. Оказалось, что она тоже приглашена поехать на гастроли, что школы она не имеет, но всю жизнь мечтает о сцене, что она одинока — муж у нее умер через год после того, как они поженились, а единственный сын, ради которого она жила, недавно умер от туберкулеза.

— Только сцена может спасти меня от отчаяния и одиночества, — сказала она. — У меня ничего не осталось, кроме сцены.

Женщина заплакала. На вид ей было лет 30, может быть, 35. Лицо у нее было красивым и печальным, чуть-чуть поблекшим от горя. Она сидела такая одинокая, беспомощная, маленькая, так горько рыдала и рассказывала мне, совсем незнакомому юноше, свое горе, что мне стало ее бесконечно жалко. Я не то, что понял, а почувствовал, что она простая, чистая, нетронутая натура, что она, пожалуй, хуже меня знает жизнь, и я решил помочь ей, чем только смогу. И она пришла к этому субъекту, она хотела работать с ним? С кем работать? К кому она пришла? Это злая пародия на актера, на искусство, на людей. Ведь она погибнет. Эти люди растопчут ее… И я все это ей сказал. Я говорил ей, волнуясь и боясь, что вот-вот войдет «гастролер», услышит, что я говорю, изобьет меня и выгонит. Я просил ее не поступать сюда, не ездить с этим «знаменитым гастролером». Если я поеду это не страшно. Я — мужчина, а она — женщина. Она поняла мою искренность и сердечность и ответила мне, вытирая слезы:

— Спасибо вам, юноша, спасибо. Я имею право вас так называть: я на много старше вас, вам, наверное, лет 20, а мне уже 35. Скоро четыре десятка! Сорок лет — бабий век, так кажется говорят? Так вот что я вам скажу, мой друг, я надеюсь, что мы с вами будем друзьями. Я ничего не боюсь: я прошла через такое горе, что мне ничего не страшно. Несчастье может меня согнуть, убить, уничтожить, грязь я к себе не пущу, отброшу. Она меня не коснется. Я умру, но не сдамся! Никогда.

ГЛАВА 6

Итак, мы поехали с «гастролером»… Несколько репетиций, и пьеса «Жизнь человека» была готова. Сам Ольрич играл человека. Неверова Вера Ивановна, так звали актрису, которую я страстно убеждал не ездить с этой компанией, играла жену человека. Кроме нее, были еще две актрисы. Одна из них, жена «гастролера», а другая — тоже чья-то жена… Обе они были жалкие, запуганные создания и плохие актрисы. Жена «гастролера» ко всему прочему еще слегка заикалась. Неверова же оказалась очень талантливой, вдумчивой актрисой. Она кропотливо работала над ролями. Несмотря на то, что Неверова не окончила театральную школу, она правильно и тонко понимала каждый образ, тщательно его изучая. Она действительно не обращала внимания на всех этих лицедеев и заставила их уважать себя. В отношении ее «наши гастролеры» держали себя прилично, насколько они это могли сделать. На вид Неверова (особенно под гримом) казалась очень молодой. Мы с ней играли водевиль «Школьная пара», в «Пробуждении весны» она играла девочку и была моей партнершей. Вера Ивановна была образованным, начитанным человеком. Я ее никогда не видел без книги. Она много читала о театре, об искусстве, хорошо знала русскую и иностранную литературу и историю театра. Вера Ивановна была чрезвычайно интересной собеседницей. Строгая к себе, она была строга и ко мне. И ее советы очень помогали мне в работе над ролями. С моим мнением она тоже считалась. Между нами завязалась настоящая творческая дружба. Мы с ней мечтали о большом, настоящем театре. Для нас искусство было действительно святым. А в нашей труппе актеры были все как на подбор. Ольрич, видимо, «подбирал» актериков, в полном смысле, на себя глядя. Это был букет из шмаг, аркашек и миловзоровых. Но в присутствии Веры Ивановны вся эта компания как бы смущалась, стесняясь своих поступков. Никто не посмел оскорбить ее или обидеть.

Начались «гастроли». Спектакли были непередаваемо убоги. Актеры ролей не знали, говорили на сцене всякую ересь. Руководитель труппы, пожалуй, был хуже всех. Чаще всего он был пьян. Глядя на него, напивались и актеры. Играть с ним, да и со всей компанией было мукой, страданием. Особенно тяжело было Неверовой. «Гастролер» взвалил на ее хрупкие плечи чуть ли не все женские роли.

Помню, как мы заехали в какой-то маленький городок, как говорят, забытый людьми и богом. Играли мы в летнем саду. И вот, после спектакля, мы ушли с Верой Ивановной в глубину сада. Долго сидели молча на полуразвалившейся скамейке, а потом… она горько заплакала (я же кусал губы, чтобы не разрыдаться) от безысходности, оттого, что жизнь заставила нас участвовать в таком преступлении, как эти спектакли. «Такие актеры, — всхлипывала она, — такой «гастролер»!.. — «Друг мой, что делать?» — спрашивал я ее.

В этот вечер она стала моей сестрой, старшим другом и товарищем. Но на мой вопрос: что делать? — у нее не было ответа. Мы оба искали и не могли найти выход из нашего положения. Мы даже не могли бросить это знаменитое «дело» и уйти куда глаза глядят. Ольрич выдавал нам ежедневно авансы в 30—35 копеек в день. На эти деньги мы могли только кое-как питаться. И снова мы играли эти позорные спектакли…

Как в калейдоскопе мелькали городки, местечки, полуразвалившиеся театрики, пыльные сцены, грязные ночлежки, где мы останавливались на жилье. Бывали дни, когда «гастролер», ссылаясь на плохие сборы, не давал нам и 30 копеек. Тогда к нашим мучениям присоединялся и голод. Я уже не мог видеть вечно пьяной морды нашего «гастролера». Я ненавидел его всей душой. Временами я думал, что могу убить это пьяное животное. А он все чаще и чаще заставлял нас голодать, а сам пропивал наши трудовые гроши, которые обязан был давать нам на ежедневное пропитание.

Однажды дело дошло до крупного скандала. Филька Косой напился пьяный, устроил дебош в кабаке, и городовые, под хохот и улюлюканье обывателей, взяли его в полицию. Спектакль пришлось отменить. Но «гастролер», напившийся «от обиды» до положения риз, отправился в полицию освобождать Фильку. За ним увязался и «потомок Рюрика».

В полиции Ольрич начал «с достоинством» защищать честь своего закадычного друга Фильки Косого. В пьяном гневе «гастролер» наскандалил в полиции не хуже Фильки. Комика вытолкнули на улицу, а «раба божьего» Алексея Ольрича посадили со своим другом в каталажку, там наш премьер блаженствовал в «холодной» несколько дней. Спектакли все это время идти не могли. Туго нам пришлось. Нас выручила картошка и арбузы, благо в тот год на них был урожай необычайный. К сожалению, в дальнейшем моем актерском пути бывало часто, что и картошки не было: ходишь голодный, голова от голода кружится, а ты играешь вечером спектакли при пустом холодном зале. О, что это было за время!..

Вера Ивановна была веселым человеком. Она звонко рассмеялась, когда я рассказал ей о приключении наших «трех мушкетеров». Всякие невзгоды она переносила, как истинный философ. Мы с ней варили картошку и ели арбузы, а главное — читали хорошие книги. Забирались мы в наш опустевший театрик, Вера Ивановна садилась за рояль. Она очень хорошо играла. Иногда пела какие-то особенные песни… грустные, они в то же время очищали душу от безысходной тоски и вселяли в нас радость, бодрость и огромную веру в великое будущее. И снова мы мечтали о том, как где-нибудь и когда-нибудь мы будем играть прекрасные роли в большом, уютном театре, в настоящих спектаклях.

ГЛАВА 7

Как-то неожиданно занемогла Вера Ивановна: она простудилась. Температура быстро поднялась до 40 градусов. Врачи на дом бесплатно не шли. В отчаянии я пришел к какому-то доктору и рассказал ему все о нашем тяжелом положении. Он, не говоря ни слова, пошел со мной. По дороге он спросил меня, где мы живем. Я сказал:

— О, это очень далеко.

— Надо извозчика, — покачал головой доктор.

Я ответил, что мы уже несколько дней почти ничего не ели и денег на извозчика нет ни у больной, ни у меня. Старый доктор серьезно посмотрел на меня и проворчал в густые усы:

— Да! Тяжело. Ну-с, пойдемте со мной, молодой человек, не надо падать духом, пока есть люди на земле.

Я мрачно ответил ему, что люди бывают разные.

— Вы правы, юноша, — сказал доктор. — Но я, конечно, имею в виду только хороших людей, а не плохих. С плохими надо бороться и уничтожать их.

Так мы дошли до стоянки извозчиков. Доктор сел в пролетку и пригласил меня.

— Но я не могу, — возражал я.

— Садитесь! — решительно сказал доктор. — Эх, молодой человек, упрямство — это порок. — Мы сели. Доктор сказал извозчику:

— Заедем ко мне на минутку, — и обернулся в мою сторону, — мне надо взять кое-какие инструменты. — И снова к извозчику:

— А ты скорей.

Извозчик, видно, хорошо знал своего седока…

— Слушаю, Мефодий Федорович, мы — мигом.

И действительно он пустил своего коня вскачь. Пролетка покатилась очень быстро. Мы остановились около дома доктора. Доктор не по годам молодо соскочил с пролетки и, бросив мне:

— Подождите немного, молодой человек, — скрылся за дверью.

Вскоре он вышел. В руках у него был большой старомодный саквояж.

— Не задержал я вас? — улыбнулся доктор. — А теперь скорее к больной.

Вера Ивановна лежала в полутемной комнате. Вечерний сумрак почти скрывал ее от нас. Она была в глубоком беспамятстве. Всю ночь она металась в огненной лихорадке и теперь лежала неподвижно, уставшая от страданий. Доктор очень внимательно осмотрел больную. Лицо его сразу стало строгим и озабоченным. Он вздыхал, бормотал себе под нос какие-то латинские термины и, наконец, сказал мне: «Да». После этого он снова долго сидел у постели больной, снова бережно брал ее руку и проверял пульс. Взглянув на меня, доктор встал, взял меня под руку, вывел в сени (так как другой комнаты не было) и спросил:

— А вы кто ей приходитесь?

Я ответил.

— Да, — продолжал доктор, — положение ее крайне тяжелое. Я вам сейчас пришлю из своей больницы сестру милосердия: она будет за ней ухаживать, даст ей лекарство. Если утром больной не будет легче, мы возьмем ее в больницу. У нее крупозное воспаление легких, а сердце-то слабое. Положение очень опасное. Надо быть готовым ко всему. Кто у нее есть? Надо бы вызвать телеграммой.

Я сказал, что у Веры Ивановны никого нет, она совсем одна.

— Да. Время не терпит, — заторопился Мефодий Федорович, — сестра сейчас будет у вас. Она приедет на этом же извозчике. И вы, молодой человек, пожалуйста, не горюйте и не хлопочите об извозчиках. Они меня возят из любви ко мне, — произнес доктор иронически. — Завтра увидимся. Да! А чемоданчик раскройте, здесь лекарство для больной и для вас. До свидания, молодой человек. — И доктор исчез в темноте.

Я зашел к Вере Ивановне. Она снова металась и бредила. Я раскрыл саквояж. Он был битком набит всяческими яствами… А на самом дне чемодана лежал конверт, в котором оказалась 25-рублевая бумажка и коротенькое письмо.

«Молодой человек, — прочел я, — не сердитесь за то, что я привез вам еды и немного денег. Люди, если они люди, в беде должны помогать друг другу. Завтра я буду у больной. Доктор М. Ф. Воскресенский».

Я был очень растроган благородным поступком старого доктора, его прекрасным добрым сердцем.

Сестра милосердия, присланная доктором, очень скоро приехала, мы с ней не спали всю ночь, сидя у постели Веры Ивановны. На рассвете больная пришла в сознание. Губы ее были воспалены. Она слабо улыбнулась мне своей чудесной улыбкой. Такая улыбка и такое лицо бывает только у русских женщин. Такие лица рисуют художники и воспевают поэты.

Когда Вера Ивановна улыбнулась мне, очнувшись от забытья, в ее глазах было столько скорби, душевного смятения и тоски, что я понял: она обречена.

Утром снова приехал доктор. Он внимательно и долго выслушивал Веру Ивановну и как-то особенно серьезно посмотрел в глаза сестры. Доктор произнес свое «да». Сестра куда-то уходила, потом пришла в сопровождении еще двух старых врачей. Мне предложили выйти из комнатушки. Долго совещались три старых врача. Наконец, позвали меня и Мефодий Федорович строго сказал мне:

— Да, так вот, молодой друг, мы вашу Веру Ивановну увезем к нам в больницу, а там видно будет.

Веру Ивановну увезли в больницу, и через несколько дней она умерла, не приходя больше, в сознание. За гробом шли мы с Мефодием Федоровичем, его жена и больничная сестра, которая ухаживала за Верой Ивановной.

Хоронили утром. Был яркий, солнечный день. Шептались листья кладбищенских деревьев. На небольшом могильном холмике лежал скромный венок, купленный на деньги, которые мне дал взаймы старый доктор.

Так кончилась жизнь Веры Ивановны Неверовой, этой чистой, замечательной женщины.

Сколько было в ней страстного горения и любви к жизни и театру! Я сохранил и сохраню на всю жизнь светлую память о ней.

* * *
Наступили тяжелые сумеречные часы. После похорон Веры Ивановны я уныло побрел по улицам. Со смертью этой светлой женщины я потерял что-то очень большое и дорогое мне… Старый доктор меня догнал, посадил в свою пролетку и привез к себе домой. Небольшая уютная квартирка, заставленная шкафами с книгами, большие портреты Пастера, Пушкина, Гете, Гейне. Жена доктора хлопочет, готовит чай. Старики очень ласково, по-родительски ухаживают за мной. Жена доктора внимательно всматривается в меня, по-матерински гладит мою голову и горько рыдает.

Доктор обнял меня и сказал:

— Плачет моя старуха — сына вспоминает. Сын-то у нас актер. Блудный сын! Блуждает где-то по ухабам российским. Где он теперь? Иногда пишет, а больше все молчит. Ушел от нас, из родительского дома. Гордый парень, хороший. Написал нам письмо, что пока не сделается хорошим актером, домой не вернется. Вот мы и ждем. Старуха ночи не спит, все плачет… А он не едет и не едет. Увидимся ли? Давно его ждем. Фамилия у него по сцене своя. Вот карточки в ролях родителям прислал.

Старая женщина быстро встала, собрала карточки своего сына и уже с сияющим лицом начала мне их показывать… А много лет спустя, я встретился с актером Воскресенским, сыном старого доктора Мефодия Федоровича Воскресенского.

name=t10>

ГЛАВА 8

Расставшись с Мефодием Федоровичем, я решил уехать из города, где так нелепо умерла Вера Ивановна. Мне было все равно, куда ехать и где быть.

Я сел в поезд и сошел на первом же большом железнодорожном узле. Здесь был сильный любительский кружок. Он почти весь состоял из врачей. Их руководитель предложил мне поставить и сыграть с ними «Дядю Ваню» А. П. Чехова. Надо было как-то жить! Я дал согласие и приступил к работе. На первом собрании я познакомился с членами кружка. Мне очень понравилось их серьезное отношение к искусству. Мы начали с застольной работы, которая тогда в профессиональном театре не практиковалась. Местная библиотека предоставила нам весь необходимый материал. Мне дали две недели на подготовку к первой читке пьесы. Один из врачей — артист этого кружка — предложил мне жить у него во флигеле. В нем была недурная библиотека. Я мог читать, отдыхать и спокойно готовиться к постановке «Дяди Вани». В Киеве я смотрел этот спектакль в театре Н. Н. Соловцова. Поэтому я знал, в каком направлении должна идти работа. А самое главное, я мог прийти в себя после смерти Веры Ивановны Неверовой. Желая отвлечься от всего пережитого, я с головой вошел в работу и книги, и репетиции пошли полным ходом.

Кружок был серьезный и интересный. Среди любителей оказалось два художника. Мы делали новые декорации. Жены врачей предлагали мне брать из их квартир любую мебель и все вещи, какие мне нужны для спектакля.

Я назначил срок, к которому все должны были выучить роли. Все мои актеры пришли с полным знанием ролей. Суфлера у нас не было. Работа, была горячая, захватывающая. Я решил так готовить спектакль, как готовили его в театре Соловцова.

За кулисами была тишина. Люди приходили на репетиции точно, минута в минуту, разговаривали между собой шепотом. У всех участников спектакля «Дядя Ваня» было особенно торжественное настроение. Сами актеры говорили, что мы не репетируем, а священнодействуем, и действительно это было так. Подходило время генеральных репетиций. Я решил провести их в гриме, костюмах и декорациях, которые только что вышли из-под кисти любителей — врачей. Парики и гримы нам привезли из Москвы. Парикмахер был, как говорят, «на месте», но он не имел париков, а гримером оказался неплохим.

Наступил день первой репетиции, но врач-хирург, который должен был играть дядю Ваню, неожиданно накануне репетиции порезал себе палец во время операции, произошло заражение крови, и он выбыл из строя… Его отправили в Москву. Я остался без дяди Вани чуть ли не накануне премьеры.

Все участники кружка стали убеждать меня сыграть Войницкого. Мне это показалось ужасно смешным. Я — совсем мальчишка — должен буду приклеивать бороду и играть «дядю Ваню». Это получится не Войницкий, а какой-то елочный дед на рождественском празднике. Я наотрез отказался, но репетиции продолжал. К великой радости, вскоре приехал наш «дядя Ваня», но с забинтованной рукой. Так он и играл. Спектакль прошел очень хорошо. Все мои «врачебные артисты» играли с большим настроением. «Дядя Ваня» имел большой успех, и мои друзья-доктора не отпускали меня и решили ставить «Евреи» Чирикова. Эта пьеса меня самого очень интересовала, и я с особым рвением принялся за работу.

Мы работали над пьесой «Евреи» так же тщательно и интенсивно, как и над «Дядей Ваней». Всеми докторами было решено, чтобы Нахмана играл я сам. Я честно сознался, что боюсь играть такую роль, что я для этого еще слишком молод, но мои врачи ничего не хотели слушать.

После долгих споров мы решили — эту роль я буду репетировать в очередь с одним доктором. Работа была захватывающей. После 30 репетиций было решено, что играть должен я. Мы сделали четыре генеральные репетиции в гриме и костюмах.

Спектакль имел большой успех: нас приходили смотреть жители станции и близлежащих к городку местечек. Мы собрали очень приличную сумму денег. Значительная ее часть была отослана врачу, сосланному за революционную деятельность в Сибирь. Сделано это было по единодушному решению всех членов кружка.

Вскоре я попрощался с моими милыми докторами-актерами. Меня провожал весь кружок.

Невольно я сравнил этот кружок любителей с «профессиональным гастролером» Ольричем. Наш «гастролер» всегда с насмешкой и презрением отзывался о любителях. А между тем, в нашем любительском кружке дело было поставлено не хуже, чем в некоторых провинциальных театрах того времени. Мои врачи-любители были настоящими актерами энтузиастами, горячо и бескорыстно любящими театр и искусство. Работая с ними, я отдыхал от постыдной поездки с Ольричем, и мое горе от трагической смерти Веры Ивановны перешло в тихую печаль.

ГЛАВА 9

Помню, как в Киеве я «зарылся» в библиотеки и музеи, где просиживал целые дни. Часами я наслаждался городом, всем виденным мною и прочитанным, а потом уходил на Днепр и долго сидел там, прислушиваясь к шуму волн. Какой это был отдых! Я не был одинок. У меня были друзья-книги и великие творения художников.

Как-то от товарищей я узнал, что в Киеве гастролируют трагики братья Адельгейм — Роберт и Рафаил — и им нужен молодой актер. Недолго думая, я отправился к Адельгеймам. Они встретили меня очень любезно. Я был скромно, даже плохо одет и потому очень сомневался в благоприятном исходе дела. После небольшой паузы Роберт и Рафаил ушли в соседний номер. Очевидно, для того, чтобы посоветоваться наедине. Вскоре они вернулись, и Роберт сказал мне:

— Ваше лицо и фигура (он как бы подчеркнул это) подходят к тем ролям, которые вам придется играть. Мы можем предложить вам 60 рублей в месяц. В первую очередь вы будете играть Пистоля в «Кине». Эту роль у нас всегда играла энженю и даже травести. Но вы худенький и стройный юноша, и мы с Рафаилом (Рафаил кивнул головой) думаем, что это будет гораздо интереснее, если играть Пистоля будет юноша. О вас нам говорили, что вы способный и очень любите театр. Вторую роль вы будете играть в «Трильби» Билли. Вот вам аванс.

Роберт дал мне 30 рублей, которые показались мне 30 тысячами… Я спросил его, где мне расписаться в получении этих денег, но он ответил мне: «Нигде. Я доверяю вам вполне».

Роберт Адельгейм, нар. арт. РСФСР.

* * *
На следующий день к 11 часам я пришел в театр на репетицию. Так началась моя работа с братьями Адельгейм. Роберт со мной, репетировал Пистоля. Сам он играл Кина. Он был прекрасным режиссером: показывал мне каждый жест, каждое движение, каждый шаг, терпеливо и долго повторял со мной одну и ту же сцену. Он учил меня кувыркаться, ходить на руках и очень удивил меня, сказав:

— Каждый актер должен быть акробатом. Вы должны быть хозяином своего тела… и делать с ним все, что захотите.

Репетиции наши шли ежедневно. Рано утром я приходил в театр и мы начинали работу. Ни разу Роберт не вышел из себя, ни разу не повысил голоса. Роль я знал назубок со второй репетиции, что очень ему понравилось.

После первого спектакля и Роберт и Рафаил жали мне руку и поздравляли с успехом. Рафаил репетировал со мной «Трильби». Я ему сказал, что пусть он на меня не сердится, но я играть Билли буду только тогда, когда буду готов. Он ничего не ответил, но на другой день на репетицию пришел и Роберт. И молча смотрел… После репетиции Роберт сказал, что он приветствует мое заявление и что я совершенно прав. Но вскоре я сыграл и Билли и Рувима («Уриэль Акоста»).

Замелькали города, городки и местечки. Успех братья Адельгеймы имели огромный, особенно в еврейских городках. Состав труппы был хороший. Люди были превосходные и настоящие актеры. Роберт рано утром приходил в театр и из большого пульверизатора опрыскивал сосновой водой всю сцену и кулисы. Перед выходом на сцену братья внимательно осматривали каждого актера. Работать с ними было интересно. Роберт много беседовал со мной и, когда он понял, что я серьезно, всем сердцем предан театру, стал относиться ко мне очень сердечно. Однажды я высказал ему мысль, что хорошо было бы создать настоящий народный театр на площади, чтобы народ смотрел представления бесплатно. Такой театр должно было оплачивать государство. Ему эта идея понравилась. Он много и интересно рассказывал о своих путешествиях по Европе. Мечтая о народном театре, я сказал ему, что такой театр я хочу видеть в нашей стране, освободить его от цензурных пут. Такой театр звал бы народ к свободе, счастью, революции.

Со всем юношеским пылом я горячо сказал ему:

— Надо уничтожить самодержавие. Оно душит все живое, держит народ в кабале, в гнете, лучших людей гноит по тюрьмам и казематам, убивает свободную мысль. Мы, русские актеры, должны помочь революции.

Он шепотом остановил меня:

— Говорите тихо. Вы произносите опасные слова, за это можно поплатиться.

Он старался больше не говорить со мной о народном театре.

ГЛАВА 10

Почти пять месяцев я ездил по многим уголкам России с братьями Адельгейм. И везде народ встречал и провожал их прекрасно. Сборы везде были полные. Актерам братья Адельгейм платили с необычайной пунктуальностью, минута в минуту. Со всеми, от актеров до обслуживающего персонала, они были очень любезны и обходительны. Когда я пришел к ним, мой костюм был в весьма плачевном состоянии. И в первые же дни недели Роберт предложил мне аванс, чтобы я купил себе приличный костюм, шляпу и плащ. Когда я все это приобрел и явился к нему в гостиницу, он был искренне обрадован и весело закричал: «Рафа! Скорей иди сюда. Посмотри на нашего Билли. (Я репетировал тогда Билли в пьесе «Трильби»). И Рафаил и Роберт вертели меня вокруг себя и осматривали с ног до головы. Роберт даже сказал мне шутя: «Павел! Вы сами в этом костюме можете разъезжать гастролером и получать 1000 рублей. Ну, чем не гастролер. Правда, Рафа?» Оба они по-мальчишески смеялись и разыгрывали меня, вертя во все стороны. Я им ответил, что новый костюм еще не дает права быть гастролером и получать огромные деньги. Но чувствовал я себя именинником.

Гастроли наши кончились. Братья Адельгейм объявили, что они на некоторое время прекращают спектакли, но надеются, что после перерыва опять встретятся со всей труппой. Адельгеймы записали мой адрес и предложили мне аванс. «Никуда не устраивайтесь, едем с нами», — говорили они. От аванса я отказался, но свой адрес им оставил. Мы расстались. И я снова уехал в свой любимый Киев, где, почти не отдохнув, через несколько дней получил от антрепренера В. Н. Викторова предложение на зимний сезон в Гродно.

И вот я в Гродно. Это славный городок, весь в зелени. Театральная публика ждала нас. Но театр, к сожалению, ремонтировался! Наш антрепренер предложил труппе поездку по польскому краю — в Белосток, Лодзь, Варшаву, Ченстохов, Краков и т. д. Пришлось, конечно, согласиться. Репертуар у нас был — «Большой человек», «Анатэма», «Дети двадцатого века», «Ученик дьявола», «Недоросль».

На первую репетицию собрался весь состав. Режиссер с самого начала произвел на меня неприятное впечатление. Хриплым, пропитым голосом он заявил, что будет «беспощаден», а за нарушение дисциплины намерен «штрафовать, штрафовать, и штрафовать!»

После недвусмысленной режиссерской декларации последовали «будни провинциального театра». Спектакли у нас шли с 3—4 репетиций. Роли за этот срок выучить было трудно, за всех играл суфлер.

П. А. Гарянов в роли Глуховцева («Дни нашей жизни»).


Первый город, в который мы приехали, был Белосток. Сборы там были средние и прием средний. Буржуа пренебрегали нашим театром. «Мы ездим смотреть спектакли в Варшаву», — надменно ответил один из «шляхтичей» нашему антрепренеру на его униженное приглашение посетить наш театр. Нищих в Белостоке было так много, что делалось страшно. На улицах, квартирах лежала печать бедности. В предместьях в ужасных лачугах ютился заводской пролетариат. Но, как это ни странно, театр заполняла беднота да средней руки интеллигенция. Вот кто любит и актеров и театр! Самый большой успех выпал на долю пьесы Л. Андреева «Анатэма». В Белостоке много евреев, и страдания старика Лейзера были понятны им. Публика в Белостоке запросто приходила к нам за кулисы, знакомилась с нами. Нас угощали сладостями, орехами, приглашали в гости на чашку чая, пообедать. И нам казалось, что мы давно знакомы с этими простыми, сердечными людьми. Закончив гастроли в Белостоке, мы горячо и сердечно попрощались с нашими новыми друзьями. Да, это были настоящие друзья. Они пришли на вокзал проводить нас и заполнили весь перрон…

Поезд тронулся, увозя нас в Варшаву…

* * *
В Варшаву мы прибыли утром. Солнце. Чудесный вокзал, длинные широкие улицы, какие-то необыкновенные кафе, огромные витрины магазинов. Коляски с богатыми дамами в них! Дамы, ведущие на цепочках крохотных породистых собачек!.. Мужчины в блестящих цилиндрах!.. А рядом нищета еще более страшная, вопиющая, неприкрытая, нежели в Белостоке. На одного элегантного бездельника приходится десяток оборванных, полуголодных и совсем голодных людей. И это так резко бьет в глаза! Шумят оркестры в шикарных ресторанах, кафе… В этих кафе вы не увидите ни бедняка, ни варшавянина средней руки… Но зато вечером в театре вы не встретите завсегдатая этих ресторанов и кафе… Вы увидите там скромно одетого учителя, доктора, рабочего, мелкого служащего… В руках у него газета, программа и билет в театр…

Играли мы в полуподвальном театре, который принадлежал в то время знаменитым еврейским актерам — чете Каминских. Это были милые, по-старомодному воспитанные люди. Они пришли к нам за кулисы и тут же церемонно представились и перезнакомились со всей труппой. Каминские бывали на всех наших спектаклях, приводя свою дочь, будущую актрису. Театр у них был плохо оборудован, сырой, темный и неуютный. (В наши дни, пожалуй, в самом небольшом городке нет такого плохого театрика). Советские дворцы культуры могли бы гордо стоять на самых центральных улицах Варшавы и поражать своей красотой, уютом и театральной техникой. А в Варшаве жалкий полуподвал назывался «театром». Таково было внимание к культуре при господстве капитала.

* * *
Следующий город был Ченстохов. Тоже плохой театрик, средние сборы и теплый прием со стороны неимущих классов.

Наконец-то мы собираемся «домой» в Гродно на зимний сезон. В первом же спектакле сезона со мной произошел курьезный случай, который мог для меня кончиться потерей работы.

После гастрольной поездки с Адельгеймами я уже начал приобретать собственный гардероб. В то время актеры и актрисы должны были иметь свои костюмы для всех спектаклей. Это теперь дирекция театра обязана делать за свой счет любые костюмы ко всем спектаклям, вплоть до носок и носового платка. Во времена моей молодости актер обязан был иметь все свое… И вот я купил себе фрак, конечно, с чужого плеча и к фраку цилиндр, тоже несколько старомодный. По молодости лет я вообразил, что у меня есть все в гардеробе для так называемого «фрачного» актера, и весьма гордился этим. В пьесе «Большой человек» мне дали играть какого-то француза лет 60… Для того, чтобы хорошо играть эту роль нужна была французская легкость и шик… Текст был насыщен французскими словечками, и потому актер мог щегольнуть блестящим произношением. Словом, это была «салонная роль». Ничего этого я по своей крайней неопытности тогда не понимал, да если бы и понял, то сделать этого по-настоящему не сумел бы. Режиссер со своей стороны не сделал мне никаких указаний.

На спектакль я пришел очень рано, старательно загримировался и оделся в свой собственный фрак. Взяв в руки цилиндр, я вышел из уборной к товарищам. Что такое? Все шарахаются от меня в стороны! Я ровно ничего не мог понять… Что это значит? Мне никто ничего не говорит. Это не то, что теперь, когда на художественном совете обсуждаются эскизы париков и костюмов, а на генеральных репетициях можно спокойно проверить и обсудить грим и костюмы. В то время мы о такой роскоши не мечтали! И вот, когда меня увидели наш режиссер и антрепренер, они, вытаращив глаза, уставились на меня. В это время прозвенели неумолимые театральные звонки и было поздно что-нибудь спасать и менять. Дали занавес. Наступил мой выход. Я играл какого-то серьезного дипломата, престарелого резонера. В публике при моем появлении начался неудержимый хохот. Ни одного моего слова слышно не было. Мой партнер, крепившийся до сих пор, тоже расхохотался. Смех в зрительном зале не умолкал, возрастая в те минуты, когда я по ходу пьесы, вставал или ходил по сцене.

Я был испуган до полусмерти и у меня буквально зуб на зуб не попадал. К счастью моему, дали занавес. Меня вызывали громом аплодисментов. Меня буквально вытолкнули на авансцену… Смех и аплодисменты при моем появлении не только усилились, но перешли в овацию. Я стою, кланяюсь и все еще ничего не понимаю. Мой премьер шипит мне сквозь зубы: «Что вы наделали, сумасшедший!» Я испугался еще больше.

Что же все-таки произошло? Почему так смеялась и аплодировала публика? А случилась очень простая вещь. Мой фрак и весь мой вид были невероятно смешны. Я был тогда очень худенький с мальчишеским лицом. В этом фраке я утонул, брюки были очень коротенькие и узенькие. Фрачная рубашка нелепо вылезла из-под «знаменитого» фрака. К юношескому лицу приклеилась нелепая бородка. На руках были нитяные белые перчатки, как у погребального факельщика. Вдобавок ко всему, у меня выпали манжеты, которые не были прикреплены, и я начал заикаться и долго не мог выговорить ни слова. Вообще весь мой «первый выход» был так виртуозно смешон, что товарищи, которые меня порекомендовали антрепренеру Викторову, были крайне смущены. Антрепренер мрачно спросил меня: «Вы понимаете, что вы натворили сегодня?» Но тут вмешалась жена антрепренера актриса Черкасова. Она сказала, что, по ее мнению, эту роль надо играть именно так, как я играл, что случайно получилась хорошая сатира на тот тип, который я изображал. «Это хорошая находка, — сказала она, — и публика в восторге, так и надо оставить!»

П. А. Гарянов и роли Ганса («Страшно жить»).


С тех пор я играл эту роль именно так, и публика приветствовала меня неизменным гомерическим хохотом. Но справедливость требует сказать, что по всей вероятности на последующих спектаклях я играл не так смешно. Я слишком старался.

В этом сезоне я сыграл в «Недоросле» Митрофана, гимназиста в «Детях двадцатого века» и много других ролей. Хозяева мои зорко присматривались ко мне и, по-видимому, поверили, что я все-таки на что-то годен (если роли мне по плечу). В последующей поездке «гардероб» мой пострадал. На какой-то станции мои товарищи купили десятка два яиц и сумели убедить меня, что единственно подходящее место для их хранения это мой цилиндр. А когда прозвучал железнодорожный звонок, и мы бросились бежать к поезду, цилиндр уронили и вместо яиц в нем оказалась яичница. Надевать его было нельзя.

Труппа наша состояла из 25 человек. Играли мы три, а иногда четыре премьеры в неделю. Труд был адский, а главное, радости в нем было мало. Наш режиссер не обладал ярким дарованием. Он был скучен, сер и мелочно придирчив. Зато в труппе были талантливые актеры — Д. Ф. Константинов, прекрасно игравший Давида Лейзера в пьесе А. Андреева «Анатэма» и А. А. Рославлев, ярко и интересно сыгравший Анатэму.

Закончив вторую поездку по польскому краю, мы снова вернулись в Гродно, но багаж не прибыл с нами по очень простой причине: наш антрепренер в этой поездке прогорел и вывезти труппу ему было не на что. Он заложил весь актерский багаж какому-то ростовщику и на эти деньги вывез труппу в Гродно. А в Гродно под залог, который ему внес кассир, он выкупил актерский багаж. Зимний сезон в Гродно был очень труден. Я много играл. За один этот сезон я переиграл полсотни ролей, так как был занят буквально во всех спектаклях. Антрепренер оценил мои труды и дал бенефис. Это был первый бенефис в моей жизни. Я ставил «Отметку в поведении». Мне аплодировали, меня поздравляли и, конечно, поднесли серебряный портсигар, хотя я и не курил… К концу зимы я получил предложение от антрепренера П. Николаева-Свидерского на летний сезон. Меня рекомендовали ему актеры Богданов и Колокольцев. Главным режиссером у Свидерского был П. П. Горелов. И это привлекло меня больше всего. Я много слышал о Горелове хорошего. И знал, что он очень талантливый и передовой режиссер. Во время моей работы с Гореловым в его семье произошли большие события, свидетелем и участником которых был и я.

Эти события настолько типичны для тех лет, что я считаю делом чести и совести рассказать молодому поколению актеров ту грустную историю, которую мне довелось видеть и пережить.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 1

Я приехал в город Н. в середине мая 1908 года. Прямо с вокзала я пошел к своему новому антрепренеру. Вдоль улиц шли аллеи с пирамидальными тополями и душистыми каштановыми деревьями. В воздухе пахло цветущими яблонями и сиренью. Как пышно цвела сирень в том году!

Николай Николаевич Николаев-Свидерский был невероятной толщины человек. Он был так толст, что ему пришлось заказать себе специальное кресло, так как в обычном кресле он не помещался. Коляска, в которой он ездил, была тоже специальная. Впоследствии от товарищей я узнал, что мой антрепренер был обжора, ел жадно и противно. Вот он только что пообедал (причем ел за пятерых), а ему предложи повторить обед (главное, чтоб это ему ничего не стоило), и он снова начинал есть, как будто неделю голодал. О нем ходил анекдот, что он однажды съел три десятка яиц, закусил обедом из пяти блюд, а на сладкое попросил огромную миску клубники и кувшин молока. Свидерский знал этот анекдот про самого себя и часто рассказывал его театральным новичкам, как бы хвастаясь своим гигантским аппетитом.

Николаев-Свидерский был когда-то актером, но плохим. Женился, взял за женой небольшое приданое. Жена от него вскоре сбежала, но приданое осталось Свидерскому. Он снял театр в провинциальном городке. Другие антрепренеры прогорали там, а ему повезло, и он даже заработал кое-что и расплатился с актерами. После первой удачи он осмелел, стал заправским антрепренером. Актеры охотно шли к нему в антрепризу, несмотря на то, что платил он чуть ли не в половину меньше других, но зато и деньги у него были верные и фирма солидная. Николаев-Свидерский «прогара» не знал.

— У меня, дети мои, — так он называл актеров, — ваши деньги как в банке. Это ваша сберегательная касса.

Он был невероятно скуп. Актеры говорили, что он одну спичку на четыре части делит. Разными правдами и неправдами он постепенно сколотил себе капитал и подобрал прекрасный актерский состав; актеры работали у него по нескольку лет, но знали ему цену: он был телом толст, а душой страшен, и, подшучивая над ним, актеры прямо в глаза цитировали Грибоедова: «Сам толст, его актеры тощи».

Свидерский смеялся так, что стекла дрожали в доме… Когда он приходил к кому-нибудь в гости, то заранее извинялся перед хозяевами: «Вы уж, батюшка хозяин и хозяйка матушка, извините меня, ем я много, аппетит у меня неплохой, так я к вам со своей закусочкой». Продукты он сам покупал на базаре, часами торгуясь за каждый грош. «Неси, сюда, Тимофеюшка, неси!» — обращался он к кучеру. И кучер вносил в дом рогожные кульки, свертки, мешки со снедью, причем Свидерский никогда никого не угощал. Чего-чего у него в доме не было: и балыки, и ветчина, и заливной поросенок с хреном, и почки в вине, и почки в сметане, и грибы, и черная икра, и раки, и рябчики со сливками. Ел все это он сам. Пил он мало, но фруктов поедал массу, а потому привозил с собой, приходя к кому-нибудь в гости, целый кулек, заявляя как бы в шутку: «Детки, это только для меня, как для больного и малокровного».

Кроме обжорства и жадности, Николай Николаевич страдал еще одной слабостью: он до болезни любил попугаев. И как только я явился к нему, он принялся знакомить меня со своими питомцами, которые подняли страшный крик. Николай Николаевич начал тут же рассказывать, что если у него на покупку попугая нет денег, он может заложить ростовщику любую ценную вещь, но обязательно покупает и привозит попугая.

— Вот этого разбойника и матерщинника я купил у какого-то моряка. Видишь, какой красавец? — он с любовью указал мне на красавца попугая, который очень нежно заговорил: «Попочка дурачок, попочка собачка, гав-гав, гав»!» И вдруг этот нежно-розовый попугай разразился такой матросской бранью, что у любого бродяги уши бы завяли, причем делал он это так громко, что ругань была слышна чуть ли не на улице. И я, смущаясь, сказал антрепренеру:

— Закройте окна, это же неприлично. — На что антрепренер спокойно ответил:

— Ничего, его весь город знает.

После обеда, что бы ни случилось, Николай Николаевич спал часа два и храпел так, что не только дом, но и мебель в доме дрожала, а так как попугаи также отдыхали вместе с хозяином часа два, то через некоторое время все попугаи начинали храпеть, подражая и вторя своему хозяину и в доме начинался такой страшный храп, что хоть святых выноси, а весь город и все горожане знали, что в этот час Николай Николаевич и попугаи «почивают».

Его кажущееся добродушие не мешало ему быть жестоким, беззастенчивым эксплуататором. Таким был мой «новый хозяин». Много страшного я потом узнал (и на себе испытал) об этом «милом» толстом человеке…

Я пробыл у него часа два. Свидерский очень тепло встретил меня, но я уже узнал ему цену по письмам товарищей-актеров.

Во время первого нашего свидания Свидерский очень тонко и умно дал мне понять, что от меня самого будет зависеть мое дальнейшее продвижение. И не только способности и честный творческий труд будут приниматься во внимание, но и отношение мое к персоне антрепренера. Все это он сказал мне не прямо, а в виде каких-то иносказаний, шуточек и анекдотов.

— Идите к Николаю Павловичу, — сказал он мне на прощание, — он очень хочет вас видеть.

П. А. Гарянов (1912 год).


Я пошел к Горелову.

Николай Павлович Горелов, наш главный режиссер, был человеком не совсем обыкновенным. О нем тепло, с восторгом говорили мне товарищи.

ГЛАВА 2

Жил Николай Павлович в старинном трехкомнатном домике с колоннами, в глубине небольшого сада, где, как часовые, выстроились серебристые тополя, а по бокам сгибались окутанные бело-розовым облаком цветущие вишневые и яблоневые деревья. Меня поразил уют квартиры Горелова. На стенах в овальных рамах висели портреты предков Горелова и его жены, тут были и портреты его товарищей и друзей, с которыми работал Николай Павлович в разных театрах России. На стенах висели венки и театральные сувениры. Я занялся разглядыванием небольшого серебряного веночка из фиалок. На венке была надпись: «Моему мужу и другу в день первого бенефиса. Коля, моя любовь к тебе сильнее моей жизни. Мария». В это время в комнату вошел Горелов. Я слышал, что он очень красив. И действительно это было так. У него было одно из тех лиц, которыми никогда не устаешь любоваться. Белые, как лунь, вьющиеся волосы составляли красивый контраст с большими черными совсем еще юношескими глазами.

— Здравствуйте, мой друг! — просто и сердечно произнес он. — Я заставил вас ждать… Извините меня.

Я сказал ему что-то вроде того, что мне надо просить извинения, я помешал ему и тому подобное.

— Нет, нет, — сказал Горелов, — вы не правы. Нам нужно побольше молодежи, больше хороших актеров, больше хороших людей, нам нужно узнать друг друга, особенно мне вас, да и плох тот командир, который не знает своих солдат, как самого себя. А ведь мы с вами должны вместе вести борьбу за настоящий театр. Вы, молодежь, наша опора. Ну, а как вам понравился наш город?

Я ответил Николаю Павловичу, что мне все здесь нравится: и город и его дом. Это ему доставило большое удовольствие. Он рассказал мне, как он перевез сюда из Москвы, из родительского дома, всю мебель, любимые вещи, картины, портреты, ковры и даже безделушки.

— Как видите, все старенькое и ветхое, но все напоминает мне дни детства и студенческие годы. — Он указал на старенькое кресло. — Это кресло моей матушки. Его и моль поела и всякие жучки… а мне никаких ценностей за него не надо.

Горелов вспоминал о своей юности, о том, как молодежь собиралась в их доме, как они читали запрещенные статьи Чернышевского, спорили и мечтали о прекрасном будущем своей Родины. Во время разговора в комнату вошла стройная, изящная девушка. В руках она держала букетик свежих ландышей. В комнате при ее появлении стало еще светлее и уютнее. Как будто она внесла с собой всю прелесть солнечной весны и весенних цветов.

— Познакомьтесь, — сказал Горелов, — это моя дочь Наташа. Она тоже актриса. — И по тому, каким любовным взглядом окинул он девушку и как тепло и нежно ответила она ему, я понял, что отец и дочь глубоко любят и уважают друг друга. Наташа без всякого жеманства подала мне руку. Я невольно залюбовался ею. Это было чудесное существо, олицетворение гибкости и непередаваемой простоты. Темно-каштановые густые волосы ее были связаны в изящный узел. Большие лучистые глаза смотрели открыто и чисто. О Наташе я тоже много слышал от своих друзей. Они мне говорили, что Наташа Горелова, несмотря на свой юный возраст, очень давно играет на сцене, что у нее такой талант, о котором в старину говорили «данный богом», что в театре все ее называли «девочка Наташа» и что любят ее даже комические старухи. Все это я слышал о Наташе из разных уст… И вот теперь она сама стояла передо мной.

— Где же вы устроились? — спросила Наташа.

— Да, да! — воскликнул Горелов. — Вот что значит женщина… Я отвлекал вас высокими материями, а вы еще и крова-то не имеете?

Наташа выразительно посмотрела отцу в глаза и чуть-чуть повела головой в сторону сада.

— Верно! Молодец, дочурка! — сказал Николай Павлович. — Видите ли в чем дело, Наташа хочет сказать, что мы можем вам предложить для жилья наш флигелек. Он у нас совсем свободный. Там комнатка, сени и кухонка… Вон он, видите, в саду? — Горелов подвел меня кокну и показал очаровательный маленький, как будто вышедший из детской сказки, домик, сплошь покрытый вьющимся диким виноградом. Я был так тронут, что не находил слов для благодарности.

— Вы погодите благодарить, — шутливо отмахнулся Горелов, — может быть, вам и не подойдет наш «дворец».

— Не может быть, — сказала Наташа, — я уверена, что господину Гарянову он очень понравится… Пойдемте, я вам покажу наш пряничный домик.

Мы с Наташей пошли осматривать «квартиру». Какой чудесный сад был у Гореловых! Наташа с гордостью показала мне цветущие яблони, вишни и сливы, клумбы роз…

— У нас махровые розы, — говорила она, — белые, чайные и пунцовые. Смотрите, а сирени сколько!

В саду цвели ирисы, анемоны, бледно-розовые и бледно-лиловые пионы.

— Как у вас хорошо! — невольно сказал я. Она благодарно взглянула на меня.

— У нас лучше всего на свете… Вы увидите, — почти по-детски сказала она. — Пойдемте в домик.

Домик оказался чудесный. В нем, как у старосветских помещиков, все пело: и двери, и половицы, и, как уверяла Наташа, сверчки. В комнате стояла скромная узкая кровать, застланная ослепительно белым одеялом, круглый стол со старинной вышитой скатертью, цветы на подоконнике и на столе, два-три обтянутых кожей старинных стула да полка с книгами… Пахло в домике мятой и какими-то сухими травами.

— Это баба Анна здесь свои травы сушит, — объяснила Наташа.

— А кто это баба Анна? Ваша бабушка? — спросил я.

— Нет. Моя бабушка давно умерла… я ее почти не помню. А мама умерла, когда мне было всего две недели… Вы знаете, папе так тяжело было, я даже не знаю, как он перенес мамину смерть… Он тогда и сцену бросил и уехал со мной в деревню. Мы целых два года в деревне жили. А потом папа переехал сюда. Актеры обычно много разъезжают по городам, а папа никуда отсюда не хочет уезжать, — рассказывала Наташа. — И я не хочу. У нас есть много актеров, которые здесь работают по нескольку лет: не хотят с папой расставаться. Да и город им нравится.

— Как же вы росли, Наташа, — спросил я. — Кто заменил вам мать?

— Папа, — серьезно ответила девушка. — После смерти мамы он дал себе слово никогда не изменить ее памяти… и остался верен своему слову. Мы с ним такие большие друзья! А как ему было тяжело! Он боялся меня оставлять на нянек и мамок и всегда брал с собой в театр. Завернет в свой гамлетовский плащ и несет в театр. Он гримируется, одевается, а я сплю у него на диванчике. А диванчик на сцену возьмут… на «Иоанна Грозного» или на «Камо грядеши» или на «Материнское благословение», а меня на гримировальный столик положат. В театре все над папой смеялись и говорили, что если бы можно было, он бы и все роли играл со мной на руках, даже Гамлета.

— И вы спали?

— Спала, пока была маленькая, — засмеялась Наташа. — А потом, как немного выросла, не спала. Тихонько, на цыпочках подкрадусь к кулисам или за лесной задник спрячусь, найду щелочку и смотрю, смотрю… И плачу и смеюсь… а потом дома днем все перед зеркалом представляю. Папа не велит смотреть спектакль, а я не могу, ну просто не могу. Я все равно не спала бы, если бы и не смотрела.

— А вы давно сами играете на сцене? — спросил я Наташу.

— Давно. Меня все называют «старой актрисой». Я не помню того времени, когда я не играла. Папа говорит, что уже в пять лет я знала наизусть много стихов: и Пушкина, и Лермонтова, и Жуковского, и басни Крылова читала. Да и пьесы я всегда наизусть запоминала. Ведь это у меня в крови. У меня все деды и бабки, и прадеды актеры и прабабки все актерки, как в старину их звали. Сначала крепостные, а потом вольные, свободные… Папа говорит, что у нас весь род — лицедеи… И баба Анна тоже была актриса. Сорок лет отдала театру, но играла она только выходные роли. У нее таланта не было… да и волновалась она сильно… даже заикалась от этого… Она тоже была совсем одна баба Анна… И вдруг ее из театра уволили… Это через сорок-то лет! Вот папа ее и привел к нам. Так она у нас и осталась. Она мне как родная бабушка! Когда я была маленькой, папа уйдет, а баба Анна одним пальцем танцы мне наигрывает, а я танцую. Надену на себя разные скатерти или папины плащи и перед бабой Анной все представляю, что в театре видела. Играю, за всех играю… Ну, а на сцене мальчиков играла и девочек… «Потомственная актриса», так меня называют.

— Значит, вы и живете все трое в этом домике?

— Да, так и живем! Тепло у нас, уютно!

— Это ваш домик?

По лицу Наташи пробежала какая-то тень.

— Нет, — сказала она печально, — не наш. Богач здесь есть, Богатырев, мы у него арендуем домик.

ГЛАВА 3

Я, конечно, с радостью остался жить у Гореловых. Мой «пряничный домик», как назвала его Наташа, мне чрезвычайно понравился. В нем было очень хорошо… Я никому не мешал и мог спокойно работать над ролями. Горелов часто вызывал меня к себе в свободное от спектаклей и репетиций время, и эти часы проходили у нас в увлекательной, интересной беседе. Чем больше я присматривался к Горелову и Наташе, тем больше я привязывался к ним. Это были не просто честные и хорошие образованные люди, это были люди талантливые, любящие театр больше всего на свете. Я благоговел перед Николаем Павловичем. Его слова были для меня законом. С Наташей мы подружились. Наша дружба была чистой и хорошей, как это бывает в юности. Наташа была на редкость талантливой актрисой. Она очень хорошо играла Джульетту в пьесе «Ромео и Джульетта», Офелию в «Гамлете», Раутенделейн в «Потонувшем колоколе» и девушку Этэн в «Материнском благословении».

Горелов был прекрасным режиссером. Он умел увлечь актеров глубиной и тонкостью своего замысла, всегда интересного. Он боролся за репертуар значительный в те годы, когда на провинциальной да и на столичной сцене царили мелодрамы, феерии с полетами, привидениями, провалами и разными пиротехническими выдумками, пошлые комедии и водевили, драмы и трагедии сомнительного качества. Горелов ставил Гоголя, Островского, Мольера, Гольдони, Гюго, Лопе де Вега и Шекспира. Но, конечно, и он не мог держать чистую репертуарную линию. У нас также иногда шли и «Железная маска», и «Судебная ошибка», и «Убийство Коверлэй». Все эти пьесы большие — в пяти, а то и шести действиях с пожарами, убийствами, потопами, похищениями детей и дуэлянтами — пользовались особой любовью городского мещанства.

В те времена мы все играли — и трагедии, и комедии, и пели в опереттах. Тогда после любого спектакля шли водевили с пением. Герой и героиня, только что сыгравшие душераздирающую трагедию или драму, начинали петь водевильные куплеты и лихо отплясывать фривольные танцы. Недаром тогда существовал в театре рассказ о том, что актер, играющий Тихона в «Грозе» Островского, говорил шепотом «умершей» Катерине: «Эх, хорошо тебе, Катя, а мне еще надо водевиль играть».

Водевиль играли для так называемой «обыкновенной публики» до начала большой пьесы или после драмы или трагедии. Шли большие пьесы с большими антрактами, с водкой в буфете. Благодарная публика — помещики, купцы, меценаты — посылали своим любимым актерам за кулисы на больших подносах разные вина, водки с закусками, чтобы любимые актеры получше, погорячее играли. И не мало было случаев, когда комик или герой так «горячо» играл, уничтожив все присланное, что герой, например, на колени-то станет, чтобы объясниться в любви, а встать сам не может — приходится его поднимать.

…Мы с Наташей были партнерами. Она играла мальчиков, девочек, девушек. Мы с ней пели водевили. Над каждой маленькой или большой ролью работали подолгу, упорно шлифуя каждое слово, каждое движение. Николай Павлович очень помогал нам. Он был строгим педагогом. Мы с Наташей знали, что значат бессонные ночи работы над ролью, мы знали муки, страдания, неудовлетворенность от того, что играем не так, как хотели бы и как мы это чувствуем.

Баба Анна была всегда в курсе всех наших событий и переживала с нами все наши творческие неудачи и волнения. Она была необыкновенно привязана к семье Гореловых. Да это и понятно. Жизнь мало ее баловала. Только в семье Гореловых она увидела впервые ласку, теплоту, то, чего она никогда не знала в своей одинокой, суровой жизни. Она полюбила Наташу, как родную дочь. Своих детей у нее никогда не было, и Наташе она отдала все свое нерастраченное материнское чувство. Мне старушка рассказывала, как она боялась, что маленькая Наташа в детстве умрет, «потому что такие талантливые дети, умные да хорошие, не живут», и как она целыми ночами молилась богу: «Дай Наташе подольше прожить. А если тебе, господь, нужна моя жизнь, то возьми ее». И действительно, если бы это понадобилось, баба Анна без всяких колебаний отдала бы свою жизнь за Наташу.

— Заболела как-то моя Наташа, — повествовала старушка. — Осень была, по крыше дождь стучит, ветер деревья ломает. У Наташи жар, голова горит… Ох, и тяжко мне было. В домике у нас тихо-тихо. Сверчок только скрипел, да вот старый кот, наш Сашка, все мурлыкал… Ох, и хватила я горя. И вдруг Николай Павлович приходит со спектакля и приносит. — Кого бы вы думали? — нашего Фитя (Фить был великолепный бульдог, любимец Наташи). И в чем принес… в театральном берете. Крохотный был щенок, хвостик короткий и белое пятно над глазом, как монокль. Как Наташа его увидела, так и болезни-то забыла, закричала: «Мой, мой!» — и свистит ему: «Фить, фить!» Николай Павлович засмеялся: «Фить да фить — вот он пусть и будет господин Фить». И с того дня Наташа у нас начала поправляться.

Баба Анна могла говорить о Наташе целые сутки.

* * *
Прошел месяц. Я познакомился со своими товарищами. Среди них были люди очень интересные и даже замечательные. Самой колоритной фигурой в нашей труппе был старый друг Горелова Юсуф Нарым-Мусатов. О нем мне хочется рассказать подробнее.

Нарым-Мусатов выходец из старинного рода русско-татарских князей. Это был человек огромного роста и силы непомерной, лет пятидесяти. На театр он тратил огромные деньги. Он получил наследство от матери, но вскоре и земля, и дом были им проданы, а деньги истрачены на театр. Пил он, правда, много, но никогда не пьянел, имел немало любовных историй. Человек страстного темперамента, он по-настоящему любил только театр. Актер он был своеобразный. Прекрасно играл Отелло и Карла Моора, а в современном репертуаре был скучен и посредственен. Вздумалось ему как-то самому стать антрепренером. Он собрал труппу, снял театр, себе назначил все главные трагические роли и очень быстро разорился. Публика холодно приняла его, сборы были средние, а нужно было платить труппе, причем он платил актерам щедрые оклады. Улыбаясь, Мусатов говорил: «Пусть хоть раз актер поживет в свое удовольствие». Ему везло. Останется без гроша, переедет в плохонькую гостиницу из шикарного отеля, спустит свои собольи шубы, бриллианты и перстни (сайки и то не на что купить) и вдруг… где-то умирает богатый дядя, и он снова получает наследство. И все начинается сначала: антреприза, героический репертуар, плохие сборы, разорение… И так повторялось несколько раз.

Нарым-Мусатов был очень доброй и большой души человек. Ненавидел он только самодуров-богачей, меценатов, которые действовали на него, как красный плащ на быка. Почти в каждом сезоне он избивал какого-нибудь толстосума-купца или помещика, причем так избивал, что тот долго ходил в синяках. Возникал судебный процесс, нанимались адвокаты, тратились большие деньги на защиту.

Был у него такой случай. Какой-то самодур-помещик со своей пьяной компанией, в которую входил и полицмейстер, откупил все билеты в театр на спектакль «Отелло». Сели «меценаты» в первый ряд и во время хода действия держали себя непристойно, мешая актерам играть. Тогда Нарым-Мусатов спокойно сошел со сцены в зрительный зал, поднял за шиворот полицмейстера и самого помещика, ударил их несколько раз друг о друга лбами и сбросил с лестницы. Конечно, скандал, судебный процесс, снова трата огромных денег наадвокатов и т. д.

Горелов очень любил Нарыма-Мусатова, но держал его строго и не давал свободы его темпераменту: «Не туда идешь, Юсуф, — останавливал он не в меру разыгравшегося трагика, — не туда». И шутя прибавлял: «Тебя, Юсуф, надо не толкать, а останавливать».

Нарым-Мусатов в первые же дни моего появления в труппе очень хорошо отнесся ко мне. Князь почти никогда и нигде не показывался один. Его сопровождал старый друг, бывший его мажордом Иордан Савельевич. Нарым-Мусатов говорил, что сколько он себя помнит, Иордан Савельевич был всегда около него. Князь своих родителей не помнил. Он остался крохотным мальчуганом без матери, на руках Иордана. Вскоре умер его отец, старый князь. И Юсуф остался на руках опекунов. Вот тут-то Иордан и стал для него самым близким и дорогим человеком. «Я тебя люблю, Юсуфушка», — говорил Иордан князю. И действительно он всю жизнь отдал ему. Он не пил, не курил, ни с кем не встречался, а был предан своему питомцу до последнего вздоха. Он обращался к князю на «ты», по-отцовски ласкал его и журил. А князь с ним был почтителен и ласков. Он говорил Иордану «вы» и «мой дорогой старик». Иордан Савельевич, зная характер своего любимца, при самых бурных кутежах князя умел припрятать на «черный день» кое-какие сбережения. И когда этот черный день наступал, старик подходил к князю и торжественно заявлял ему: «Ну вот тебе, князинька, и деньги сберег для тебя». Князь целовал старика, обещал беречь эти деньги как зеницу ока, но, конечно, сдержать свое слово не мог… Опять наступали тяжелые дни, и опять выручала смерть какой-нибудь дальней тетки. «У тебя родственники умирают по заказу, как будто бы специально для того, чтобы вытащить тебя из безденежья», — смеялся над другом Горелов.

Нарым-Мусатов, кроме всего прочего, до страсти любил охоту. Он без конца покупал себе ружья, патронташи и всякие другие охотничьи снасти, собак, лошадей. Торжественно собирался он на охоту, подогревая свое воображение всякими мифическими «охотничьими рассказами» о небывало удачной охоте и до странности умных собаках. «Охота — это благородная страсть», — говорил он, сверкая глазами. Но результаты этой «благородной страсти» были более чем скромны. А Горелов шутя говорил про Нарыма, что единственно убитой им дичью была неосторожная домашняя утка, задремавшая в камышах.

Меня Нарым-Мусатов неоднократно приглашал с собой на охоту, но я предпочитал оставаться в своем «пряничном домике», где мог запоем читать и без конца работать над той или другой ролью. Частенько ко мне приходил наш комик Николай Колокольцев. Те, кому посчастливилось видеть великого Варламова, всегда говорили, что дарование Колокольцева было таким же стихийным и ярким… Но жизнь их сложилась по-разному. Колокольцев любил провинцию и не хотел уехать из нее, хотя не раз имел приглашения со стороны дирекции казенных театров. Многие удивлялись этому. Я тоже по молодости не понимал старого комика и как-то спросил его, отчего он сидит в провинции, когда у него есть другие возможности… Колокольцев укоризненно посмотрел на меня:

— А кто же, Павлуша, здесь-то останется, — сказал он. — Здесь ведь тоже люди живут! Это же народ! И хорошие есть среди них люди! На что же тогда и актером быть.

— Но ведь у вас, говорят, талант, как у Варламова, — сконфуженно сказал я.

— Не как у Варламова, — поправил он меня, — а как у Колокольцева. Что у вас, молодых, за манера вечно кого-то с кем-то сравнивать! Варламов — гора, богатырь! А я — скромный комик… Но я — есть я! Никому не подражаю, а играю так, как сам чувствую и думаю. А провинции мы нужны, ах, как нужны! Ведь не каждый Шиллера читает или Гоголя, да если и прочтет, не все поймет, как надо. А театр, брат, это великая школа… И мы с тобой люди необходимые, здесь необходимы: по уездам, городкам да городам, а в столицах, там и без нас народу хватает, — горячо произнес Колокольцев памятные для меня слова.

Были у этого замечательного актера и человека свои слабости. Он был прирожденный комик. Толстенький, румяненький, лысенький, с белым ободком волос на голом черепе, с бесцветными пучками вместо бровей — он был необычайно смешон. Но мечтал Колокольцев быть трагиком. С благоговением читал он дома Лира, Кориолана, Отелло… Просил у антрепренера и режиссеров трагические роли, спорил, доказывал. Его всячески отговаривали… Нет, ничего не помогало. Колокольцев не унимался и до того надоедал своими просьбами всем, что ему давали сыграть любимую роль. Он плакал на сцене настоящими горючими слезами, выл, завывал, а публика в это время до слез хохотала. Бедняга кончал спектакль и, ни на кого не глядя, уходил к себе домой. Наутро он не выходил из дому, в театр даже не заглядывал. У него начинался запой, который продолжался дней десять. В это время он никого к себе не впускал и спектаклей не играл. Проходил запой, он являлся в театр смущенным, сконфуженным, извинялся перед каждым товарищем в отдельности и снова начинал работать… Ролей Колокольцев не учил. Он ловко шел «под суфлера» (как и большинство тогдашних актеров). Много тогда было анекдотов по этому поводу. Были анекдотические случаи и с Колокольцевым. Вышел он на сцену, суфлер подает фразу: «Что-то жалко стало», а ему послышалось: «Что-то жарко стало». Он от себя добавляет: «Надо открыть окно», а за окном в это время, по ходу пьесы, снег идет хлопьями. Публика хохочет. Суфлер подает ему следующую фразу: «голодно», а он, не расслышав, говорит: «А что-то холодно стало. Надо закрыть окно»… Когда Горелов подошел к нему с упреком, Колокольцев мрачно сказал ему: «Виноват, принимаю упрек, не учу ролей, а Гоголя наизусть знаю, Грибоедова знаю, Островского, Мольера. Ночью разбудите, скажу. А эту дрянь не учил и учить не буду. Ее учить — память засорять». И действительно репертуарные роли он знал назубок. Наташа как-то сказала мне, что однажды актеры решили подшутить над Колокольцевым и зашили тетрадь, в которой была переписана его роль. Ему надлежало ее выучить, и товарищи следили, откроет он тетрадь или нет. Она так и осталась зашитой. Были с ним вещи и посерьезней. Играл он какого-то барина и по пьесе должен был позвать лакея, которого звали Иван. Имени лакея он не знал, роли не знал и начал кричать наобум: «Николай! Николай!» Суфлер подает ему из будки: «Иван! Иван!» А он кричит свое: «Николай! Николай!» Губернатор сидел в ложе у самой авансцены и хорошо слышал слова, которые подавал суфлер. Он не вытерпел и с возмущением крикнул Колокольцеву: «Не Николай, а Иван, Иван. Барин, а не знаешь, как зовут твоего лакея». Колокольцев ничуть не смутился и стал звать лакея Иваном. За это происшествие губернатор хотел выслать Колокольцева из города, но Горелов выручил его… Он поставил «Свадьбу Кречинского», и Колокольцев так сыграл Расплюева, что в городе недели две только и разговору было о его исполнении Расплюева. Горелов добился, что губернатор приехал на этот спектакль и видел игру Колокольцева. После спектакля градоначальник вызвал к себе Горелова, поблагодарил за спектакль и как бы мимоходом бросил: «А этого, как его, Колокольчикова, можете оставить, хорошо играет, когда захочет».

Меня Колокольцев не раз гостеприимно приглашал к себе. Он очень любил птиц. Понимал в них толк, особенно в соловьях. И я любил у него бывать. Он охотно показывал мне своих пернатых любимцев. В «порядочных» квартирах Колокольцева не держали. Он жил в предместье, в крохотном домике, который превратил в птичник. Каких только птиц у него не было! Они находились у него не в клетках, а просто в комнатах, он устроил для них искусственные деревья, гнезда, жердочки, скворешники. Птицы знали его. Он изумительно подражал им, особенно соловьям. Птицы садились ему на плечи, на руки, были совершенно ручными, и звал он их по именам. У него были три собаки: пудель Лаэрт и две таксы Макс и Мориц. Собаки птиц не трогали, привыкли к ним и оберегали их от кошек. А когда, случалось, умирала какая-нибудь птичка, Николай Евграфович плакал горькими слезами и объявлял в своей квартире траур, хоронил птичку на своем кладбище, где уже немало было птичьих могил. Весной он выпускал птиц на волю, говоря: «Будет, пожили на даровых хлебах, лодыри, поживите-ка своим трудом». Но они жить своим трудом не желали и рано или поздно слетались обратно к Колокольцеву, принимая, видимо, его дом за огромную скворешню.

Если бы Колокольцев жил в советское время, он мог бы развернуться во всю мощь своего огромного дарования. В царской России такому актеру не было «воздуха». Он и работал у Свидерского только от того, что при царизме мало было режиссеров, подобных Горелову… И Горелов знал это и очень ценил Николая Евграфовича.

Как-то во время наших ежедневных бесед Николай Павлович сказал мне:

— Вот у Колокольцева беззаветная любовь к театру. Это человек, который будет умирать с голода, но театр не бросит. Таких мало.

Да и сам Николай Евграфович однажды сказал мне: «Играю, пока могу играть. А сил не хватит — в ламповщики пойду, занавес буду открывать, лишь бы в театре».

С Николаем Евграфовичем я встречался часто за работой. Он помогал мне работать на сцене и наблюдал добрыми глазами старого друга: «Не увлекайся аплодисментами, — как-то сказал он мне, — тебе еще за молодость аплодируют да за то, что у тебя физиономия смазливая. Учись терпеливо, учись. Ты вот за свою жизнь уже успел увидеть много хороших актеров и с Адельгеймами работал, много читал, это хорошо. Они работяги… Я вот плохо работаю… что поделаешь, не могу играть эту дрянь… Вот погоди, скоро классику начнем ставить, там отдохнем… Работая отдохнем, понимаешь?»

Был он бескорыстен и щедр. Последнее мог отдать бедняку. Много лет спустя, мне передавали, что когда Колокольцев умер, у него не нашли даже нескольких грошей на погребение. Бедняки из предместья, где он жил, сложились и похоронили старого актера где-то у кладбищенской ограды, поставив на могиле простой деревянный крест.

ГЛАВА 4

Сезон в Н. был для меня во всех отношениях исключительной школой. Я нашел здесь настоящих друзей, с которыми не расставался в течение многих лет. Здесь работал с прекрасными режиссерами и хорошими даровитыми актерами, у которых было чему поучиться… Здесь я научился уважать и ценить тех безвестных солдат от искусства, которые грудью своей пробивали дорогу русскому театру. Не будь этих скромных и благородных тружеников, русский театр никогда не поднялся бы до такой огромной высоты, на какую он был возведен.

Все мы любили театр и гордились тем, что нам дано счастье творить на его подмостках. И эту гордость сознательно культивировал в нас Горелов.

Горелов никому не позволял унижать театр и актеров, сам вел себя чрезвычайно благородно и от актеров требовал, чтобы они держали себя с достоинством. «Шмаг» и «аркашек» он просто изгонял из труппы. Старался он, как только мог, поднять культуру театра. Его мечтой было создание коллектива, который бы разделял с ним его взгляды на искусство. С таким коллективом (или как раньше говорили, с такой труппой) Горелов думал создать первый народный театр в провинции с репертуаром серьезным и значительным. Почти все актеры, с которыми он работал, были увлечены его идеей. Горелов много раз ездил в Москву, бывал на спектаклях молодого тогда Московского Художественного театра. Он был лично знаком с К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко. О Художественном театре в провинции ходили тогда анекдоты. Большинство актеров, ничего не зная толком о «художественниках» (так их называли), позволяли себе нелепые и часто наивные пересуды о их спектаклях и методах. Горелов с большим уважением говорил об огромной работе Художественного театра и с увлечением рассказывал нам о том новом, что рождалось тогда во МХАТе. Первым в провинции Горелов ставил у себя пьесы Чехова и Горького. Николаев-Свидерский не мешал Горелову. Он был достаточно хитер и умен, чтобы понять, какую ценность представляет Горелов, и очень хорошо видел, что труппа, собранная Николаем Павловичем, стоит намного выше большинства провинциальных трупп. Свидерский видел, что и сборы у него значительно выше, чем у других антрепренеров, а до другого ему не было дела.

Два раза в месяц Горелов собирал всю труппу к себе на занятия. Он подробно знакомил нас с историей Александринского театра и Малого; рассказывал о Савиной, Стрепетовой, Федотовой, Ермоловой, Варламове, Давыдове, Садовском и других корифеях русского театра. Он читал актерам лекции по истории западноевропейского и русского театров и читал так блестяще, что на эти лекции ходили не только актеры, но и местная интеллигенция. Я хорошо запомнил эти лекции, хотя слушал их полвека тому назад. Мне вспоминается большая и уютная комната. Вся труппа в сборе. Горелов стоит в середине комнаты. Глаза его горят. Лицо вдохновенное. Он читает нам о театре Шекспира, и мы все, затаив дыхание, слушаем его… Недалеко от окна сидит Наташа. Она — вся внимание, вся — слух. Лицо ее то краснеет, то бледнеет. Рядом с Наташей Николай Евграфович. Старый комик слегка наклонил голову и внимательно слушает, что говорит режиссер. Слушают и князь Юсуф, и Иордан Савельевич. Это все знакомые для вас, читатель, люди. Я рассказывал вам о них. А вот эту изящную женщину с тонким лицом и белой прядью в темных волосах вы еще не знаете. Это наша героиня Нина Ивановна Макарова-Седая… Рядом с ней красивый юноша, он так похож на Нину Ивановну, что ни у кого нет никаких сомнений в том, кто это. Да это ее сын Виктор. Он учится в Петербурге в Академии художеств и на лето приехал к матери погостить. Мы с ним большие приятели. Я считаю его замечательным художником, а он уверяет всех, что я даровитый актер. Наташа называет нас поэтому «Кукушка и петух».

Актриса Нина Ивановна Макарова-Седая происходила из старинной дворянской семьи. Ушла на сцену, за что была изгнана из дому отцом своим, генералом Макаровым-Седым и предана в собственный деревенской церкви анафеме. Мать не выдержала такого горя и умерла от разрыва сердца.

Нина Ивановна была прекрасной актрисой и чудесным человеком. Ее огромную любовь к сцене, к театру ничто не могло убить. Это была тонкая, умная женщина и актриса. Она была счастлива. Но недолго длилось ее счастье. Муж ее, артист Карелин, простудился на охоте, заболел туберкулезом и умер, оставив ей сына Виктора, которому тогда было 3 года. Она после смерти мужа заболела горячкой; товарищи взяли к себе Виктора, выходили больную и помогли ей стать на ноги. Надо отдать справедливость актерам — им всегда было присуще чувство дружбы. Когда Нина Ивановна уже совсем окрепла и начала играть спектакли, к ней приехал старинный друг их дома, которого она-знала еще девочкой. Он привез ей печальную весть, что отец ее, генерал Макаров-Седой смертельно болен и просит ее приехать к нему со своим сыном проститься. Нина Ивановна в тот же день выехала к отцу, которого застала умирающим. Старик простил ей все и, умирая, оставил часть наследства ей и внуку Виктору. Из бедной актрисы она превратилась в обеспеченную женщину. Помня о помощи, которую ей оказали товарищи в несчастье, она часто помогала актерам и перевела большую сумму денег на приют для беспризорных детей.

Нина Ивановна больше замуж не выходила, посвятила себя целиком воспитанию сына, которого любила до самозабвения, и театру. С Гореловым ее связывала большая дружба и долгие годы совместной работы. Их дети росли вместе с малых лет.

Вот каких замечательных женщин знала русская провинциальная сцена.

Но вернемся к нашему повествованию.

Около Виктора в картинной позе сидит наш герой-любовник Орлов-Батурин. Красавец, как будто сошедший со старинного портрета, сердцеед, позер, он менял костюмы два-три раза в день.

Он пользовался огромным успехом у женщин, а был упоен собою. Это был актер, который часто играл на сцене, сам не понимая, что и кого он играет. Роли он учил назубок, голос имел «бархатный», да и пел очень недурно. Любил покутить, но в день спектакля берег себя. Готовился к спектаклю фанатично: боже сохрани, выпить вина или водки в день спектакля. Мало ел, чтобы было легче играть. Он говорил, что на голодный желудок играть легче, горячее. Успех имел огромный, особенно у женщин. В обыденной, повседневной жизни носил русскую поддевку очень дорогого тонкого сукна, русские лаковые сапоги, рубашку косоворотку, дворянскую фуражку с красным околышем. Он очень гордился своим дворянским происхождением, хотя дворяне его презирали и в дом к себе не пускали, — он ведь был актер! Суеверие его доходило до глупости, до смешного. Плевал через левое плечо, кружась на одной ноге на одном месте, перед выходом на сцену осенял себя троекратным широким крестом, никогда не садился на белую лошадь, когда ему нужно было ехать куда-нибудь. Увидит священника — три раза отплюнется и вернется, кошка перебежит дорогу — он не пойдет, вернется; женщину с пустыми ведрами задержит и молит ее подождать, пока он пройдет.

Однажды он был приглашен к каким-то высокопоставленным господам, что в то время редко случалось с актерами. Это произошло, очевидно, потому, что здесь была замешана женщина. Гость подъехал к парадному крыльцу господского дома. Моросил дождь, тротуары были грязные. Приглашенный расстегнул свой пальмерстон, так называлось в то время модное пальто, чтобы достать деньги для расплаты с извозчиком, в это время у него из бокового кармана выпала роль на тротуар и упала прямо в грязь. Не задумываясь ни секунды, он сел на роль: у актеров есть такая суеверная примета, если роль падает на пол или на землю, и если на нее не сесть, то ее провалишь. И он сел на роль, прямо в грязь. А когда встал, то был весь до того вымазан, что появиться в таком виде в обществе было, конечно, невозможно. Орлов-Батурин вынужден был сесть опять в пролетку и уехать домой. Но самым ужасным был конец. Из окна наблюдали дамы и хозяева, пригласившие его к себе. Увидев Орлова сидящим на тротуаре, они приняли его за пьяного и тут же заперли дом, и приказали слугам не впускать пьяного актера. А влюбленная в него дама написала ему письмо, полное презрения. Она возмущалась тем, что он смел среди белого дня пьяным подъехать к ее дому. Так пострадал наш герой-любовник.

На лекции Горелова он ходил скрепя сердце, так как в глубине души был уверен, что актерам наука не нужна.

Были здесь муж и жена Степик и Манюрочка — «неразлучки», как их называли. Обоим им в то время было 120 лет. По амплуа в прошлом она была водевильная субретка, а он водевильный простак. Годы прошли, они не заметили, как стали стариками. Это была умилительная пара. Супруги не расставались более чем на час-два и то, не выдержав этой «долгой» разлуки, искали друг друга.

Они очень внимательно слушали режиссера, но мне казалось, что ничего не понимали из лекции Горелова, хотя и старались понять.

Тут же был и суфлер Геннадий Фирсов, угрюмый, мрачный человек, Славился он тем, что подавал из суфлерской будки только первым персонажам. Молодежи он не подсказывал ни одного слова, какая бы роль ни была. Он зло и мрачно, вращая рачьими глазами, говорил молодым актерам: «Молод еще сидеть на суфлере, сосунок еще, чтобы тебе суфлер подавал. Роли надо учить, да-с, а не на суфлера надеяться». Актеры называли его суфлер-бог. Действительно, суфлер он был превосходный. Премьер, уходя на сцену во время спектакля, говорил ему: «Фирсов, играй сегодня хорошо!» Это значило — подавай сегодня хорошо. Железной дороги он не признавал. Кончался сезон, он брал свою котомку и отправлялся пешком в следующий городок со своей собачонкой Тузиком, с которой был неразлучен. Он брал его с собой даже в суфлерскую будку. Фирсов говорил совершенно серьезно: «Мой Тузик лучше всех знает, как актер или актриса играет: хорошо или плохо. Тузику я больше, чем кому-нибудь из рецензентов, верю, да-с. Разница та, что рецензент лается, а Тузик молчит».

Фирсов прогремел одной скандальной историей. Было это так. Суфлер с компанией допился до того, что лег в гроб Офелии в театре, а остальные участники компании, облачившиеся кто во что горазд, понесли «мертвеца» по улицам города на кладбище хоронить. Несли его по главной улице, пели погребальные песни, размахивали бутафорским кадилом, пока полиция не посадила всю компанию в полицию и, конечно, «мертвеца», который только в участке протрезвился и «воскрес»… Фирсов слушал Горелова внимательно, но про себя ворчал: «Новаторы! Роли надо учить да играть хорошо. Вот и все!»

Были здесь и молоденькая, очень красивая актриса Миронова с мужем Богдановым. Богданов — актер исключительного дарования, остроумный и язвительный. Он был очень некрасив. (Актрисы называли его Квазимодо). Сутул, небольшого роста. Носил сапоги на огромных каблуках, чтобы казаться выше. Но этот уродливый человек так бывало играл свои роли, что публика была им очарована. Он также замечательно пел. Бывало возьмет гитару и так запоет, что у слушателей подступал комок слез к горлу, самые жесткие и грубые люди, никогда не знавшие жалости, плакали… Его уродливое лицо становилось одухотворенным, глаза глубокими и прекрасными, а голос проникал в душу слушателей. Этот человек завладевал сердцами огромной толпы и она была всецело под обаянием его песен. Эх, какой это был талант! Люди не замечали его уродства, а видели перед собой красивого человека. Он становился не просто красив, а прекрасен!

Богданов стал моим другом. Он искренне поддерживал Горелова в его стремлении создать народный театр. Ненависть его к царскому произволу была горячей и действенной. Он был по своей природе революционером. Близким друзьям, Горелову и мне, он говорил, что если в России вспыхнет революция, он будет на стороне восставших.

Сейчас он сидел в кресле, опустив голову, и серьезно, внимательно слушал Горелова.

Аккуратно посещала эти лекции старая актриса нашего театра Мария Александровна Охотова. Она с большим вниманием слушала гореловские лекции и очень хорошо запоминала их, так как, несмотря на свой преклонный возраст, память у нее была изумительная. Для лекций она всегда одевалась в лучшее свое платье, садилась и не спускала глаз с Горелова. В сорокалетний юбилей она получила от товарищей блестящий кофейник, который свистел, как только закипал, и мы часто пили у нее «кофе со свистком». Женщина она сердечная, мягкая, доброты необычайной. Как актриса, это — поистине самородок. Была она почти неграмотна. Роли ей товарищи начитывали с голоса.

…Горелов закончил речь. Мысль, которую он старался провести в своей лекции, была его излюбленной мыслью о народном театре. Горелов находил в театре Шекспира черты глубокой народности и старался доказать это, ссылаясь на исторические указания и примеры. Когда он закончил лекцию, ему задали ряд вопросов, на которые он тут же ответил…

Такие лекции он читал часто, подолгу готовясь к ним и понемногу втягивая в эти занятия всех наших актеров.

Я понял, эти лекции ему были нужны не только для того, чтобы «поднять культурный уровень актеров», но и для того, чтобы сплотить труппу как можно теснее…

ГЛАВА 5

Мы ставили «Ревизора» Гоголя. В этом спектакле я играл Хлестакова, Наташа — Марию Антоновну, а сам Горелов — городничего. После спектакля я разгримировался, переоделся и ждал Гореловых, чтобы пойти с ними домой. Не помню, зачем я зашел в уборную к Николаю Павловичу. Но войдя, я застал у него каких-то двух незнакомых людей: один был в студенческой форме и пенсне, другой — был похож на рабочего. Он держал фуражку в руке.

— Знакомьтесь, — сказал Горелов, — это наш актер Гарянов, а это… — и он назвал мне две фамилии. Я хотел было уйти, но Николай Павлович остановил меня. Погодите уходить. Вы нам будете нужны. Не стесняйтесь, Василий Васильевич, говорите при Гарянове.

— Ну что же, очень хорошо, коли так, Николай Павлович. Помощь, которую вы нам оказывали несколько раз, особенно этой зимой, позволила нам и нашим товарищам сделать многое. Пишут нам из далекой Сибири, что помощь ваша облегчила их житье. Спасибо вам за это и от них, и от нас. Мы этого не забудем. Спасибо. — Василий Васильевич смущенно помолчал и продолжал: — Вы — наш человек, и в тяжелую минуту мы всегда придем на помощь. На фабрике забастовка продолжается. Сегодня хозяева объявили локаут, и на улицу выброшены рабочие… Конечно, без работы они начнут голодать. Хозяевам фабрики выгодней было бы прекратить забастовку и дать рабочим то, что они требуют, чем объявлять локаут, но они хотят нас запугать и выиграть дело, чтобы еще больше набить себе мошну… Нам нужно продержаться немного, не испугаться, не пойти на приманку хозяев, и мы выиграем наше дело… Для этого нам нужны деньги, которых у нас нет. Когда стачечный комитет получит помощь, мы и дальше сможем действовать смелее и добиться победы над хозяевами.

— Сколько нужно денег? — спросил Горелов.

— Денег нужно много, — сказал студент.

— Свет не без добрых людей, как говорится, — сказал Василий Васильевич, — часть денег мы получили и уже передали стачечникам, но этого мало, нужны еще деньги. Спектакли, концерты для этих нужд делать опасно, полиция разнюхает, нужно что-то другое придумать. Вот за этим-то мы и пришли к вам, Николай Павлович, выручайте рабочий класс. Наступит время, и мы в долгу не останемся, мы народ щедрый, оплатим вам сторицей, — промолвил Василий Васильевич, добродушно засмеявшись.

— Да, нужно достать денег, — произнес Горелов взволнованно. — Спасибо вам, друзья, за доверие, будем что-нибудь делать и придумывать. Во-первых, на днях мой бенефис, и тут я — хозяин, если я сам повезу продавать билеты на свой бенефис, я привезу втрое больше, чем касса возьмет. Для себя я этого не сделал бы, а для такого большого дела можно спрятать самолюбие в карман, тут нужна дипломатическая игра, на то я и актер, чтобы уметь сыграть, правда? — смеясь, спросил он Василия Васильевича.

— Не знаю, Николай Павлович, вам виднее.

— Вы понимаете, — стал объяснять Горелов, — есть такой неписанный закон, когда бенефициант завозит на дом богачам билеты, то за эти билеты платят намного больше их настоящей цены. Ну, если, скажем, билет стоит рубль, то уж меньше трешки ни один купец не даст, неловко, стыдно — все-таки сам бенефициант билет продавать привез. Для себя я ни в жизнь не сделал бы, но для общества — с радостью.

Он стал ходить широкими шагами по своей уборной, потом сел за гримировальный столик и стал снимать грим.

— Вы позвольте мне при вас разгримироваться?

— Пожалуйста. Я еще никогда в жизни не видел, как преображаются артисты, — ответил Василий Васильевич. — А интересно, очень даже интересно!.. Люблю я искусство и театр, Николай Павлович, сызмальства люблю. Поверите ли, вот посмотрю спектакль, а когда он кончается, жалко уходить из театра, не хочется, ей-богу. Вот и книгу. Ежели книга хорошая, кончишь читать ее, так жалко и грустно становится, как будто с дружком расстался. Ну, извините, задержали мы вас…

— Нет, нет, хорошо, что вы пришли, дело нужное, будем делать вместе. Да! Вот что, — воскликнул Горелов и, открыв ключом ящик стола, достал оттуда небольшой пакет и, как бы разделив пополам содержимое пакета, передал Василию Васильевичу, — нате, это вот вам, а это мне, — и половину денег, что были в пакете, он отдал.

— Но… — хотел сказать что-то студент.

— Ничего, от слов начнем переходить к делу. — Он стал с ними прощаться, но в это время кто-то постучал. — Войдите, — сказал Горелов.

Вошел Нарым-Мусатов. Горелов его познакомил со всеми.

— Это мой друг, — сказал он, — Нарым-Мусатов, мы с ним много лет работаем вместе.

— Кровной дружбой связаны — неразрывные, значит, дружки, — подхватил Василий Васильевич.

— Ну, до свидания, — Василий Васильевич и студент стали прощаться с Гореловым, Нарымом и со мною.

— Так через два дня приходите ко мне, друзья, не сюда, в театр, а домой. Вы знаете куда? — обратился Горелов к студенту.

— Знаю, знаю. В котором часу можно?

— Лучше вечером, когда стемнеет. Сегодня воскресенье, значит, во вторник часам к восьми, в сумерки, сумерки помогают, — пожимая им руки и провожая до дверей, сказал Горелов.

Когда ушли Василий Васильевич и студент, Горелов был уже одет и разгримирован.

— Пойдемте, друзья, домой, ночь чудесная, — сказал он. — А ты хорошо сегодня играл, Юсуф.

— Спасибо тебе, Коля, ты редко хвалишь, а если уж похвалишь, значит, стоит.

— Да, да, стоит, — задумчиво сказал Горелов, садясь снова за стол.

— Ты чем взволнован? — спросил его Нарым-Мусатов.

— Так, ничем. Вы, конечно, догадываетесь, кто эти люди? Это представители стачечного комитета. Они приходили к нам, чтобы мы, артисты, им помогли. Завтра фабриканты выбросят на улицу сотни рабочих и заставят голодать их жен, детей и стариков только потому, что они требуют за свой труд столько, чтобы не умереть с голоду.

— Мерзавцы! — громко воскликнул Нарым. Он сильно ударил по ручке кресла и сломал ее.

— «Александр Македонский был герой, но зачем же стулья ломать…», — процитировал Горелов из «Ревизора» и засмеялся.

— Пожалуй, смейся надо мной, Коля, я знаю, что ты с детских лет впитал в себя вольнодумные мысли и идеи — меня этому никто не учил. Я — кутила, буйная голова, только и знаю, что получаю наследство то от тетки, то от дядьки, но и во мне сидит бунтарский дух, и я никого никогда не обижал и не обманывал и все свои деньги я тратил на хорошее дело — на театр, который я люблю больше жизни, и я терпеть не могу мерзавцев… А эти толстосумы — мерзавцы.

— Правильно! Ты прав, честнейшая и добрейшая ты душа, Юсуф. Ты потратил свои деньги на хорошее дело — на театр, так дай денег и этим людям, что ушли отсюда, еще на одно хорошее дело. Мы с тобой почти что братья, я у тебя никогда ничего не просил…

— Ты горд! — проворчал Нарым.

— Дело не в гордости, мне не надо было, я честно зарабатывал свой хлеб, и теперь я прошу у тебя не для себя, мне не нужно, но для этих людей, которые завтра будут выброшены на улицу и будут голодать. Я прошу у тебя и сам помогу им чем возможно. Свой бенефис я целиком им отдам. Юсуф, знаешь что? — вдруг радостно вскричал Горелов. — Купи у меня весь первый ряд на мой бенефис. Завтра я поеду продавать билеты, чтобы больше выручить денег и отдать этим людям, а если ты купишь первый ряд, ты освободишь меня от половины унижения.

— Коля, ясная душа, совесть наша. И… Я не позволю, чтобы ты унижался перед этими ихтиозаврами, продавал им билеты, дай мне всю книжку билетов на твой бенефис!

— На! — весело крикнул Горелов, открывая ящик своего стола и передавая билетные книжки Нарыму. Нарым вынул чековую книжку из бокового кармана и быстро написал чек. — На тебе, Коля, передай своим друзьям. Твои друзья — мои друзья.

— Спасибо, спасибо тебе, человечина, да тут же чек за два сбора, а не за один! — кричал Горелов. Я раздам все эти билеты забастовщикам и студентам бесплатно, богачи и господа дворяне не попадут на мой бенефис. Это будет первый бенефис без богачей от первого до последнего ряда, — говорил возбужденно Горелов.

Мы все были радостно взволнованы. Впервые я присутствовал при такой встрече, при таком серьезном деле… Сердце у меня замирало от гордости и волнения от того, что и мы, актеры, можем помочь великому делу.

ГЛАВА 6

В театре готовили спектакль «Коварство и любовь». Я получил роль Фердинанда, Наташа — роль Луизы. Так как спектакль должен был идти с пяти репетиций (и это казалось Свидерскому огромной цифрой), то мы с Наташей репетировали наши дуэтные сцены дома, в свое свободное время. Николай Павлович приходил к нам, смотрел ту или другую сцену, делал свои указания, и мы снова и снова повторяли все сначала, пока, наконец, не добивались правильного звучания. Я удивлялся Наташе. Она отделывала роль филигранно. Искала каждый жест, каждый поворот и, казалось, не знала усталости. Наташа не терпела никакой небрежности, никаких недоделок. Меня она держала «в струне», хотя я и сам любил точную и тонкую отделку ролей.

От Наташи я много узнал о Горелове. Он закончил университет, театральную школу и прекрасно знал языки. В его домике была довольно обширная библиотека, которую начал собирать еще его отец. Николай Павлович постоянно покупал книги и выписывал их. Свою любовь к книгам он привил дочери.

В один из вечеров Горелов решил просмотреть все, что мы репетировали с Наташей. Мы показали ему все отрывки, и Горелов, как всегда, серьезно и детально их разобрал. Но после этой домашней репетиции, он не ушел к себе, а остался с нами. В этот вечер он был особенно откровенен со мной…

— Знаете, Павлик, — говорил он задумчиво, — мне выпало счастье родиться и вырасти в очень хорошей и честной семье. Отец у меня был педагог театрального училища, в прошлом известный актер. Мать тоже была драматическая актриса. Она очень хорошо играла на рояле, любила, и понимала музыку. В нашем доме всегда была молодежь. Мы читали Некрасова, Гаршина, Надсона, спорили об искусстве, театре, живописи. У нас не угасал пульс культурной жизни. А Малый театр! Как много он значил для нас! Ведь спектакли Малого театра вдохновляли молодежь, будили у людей стремление к правде и свободе. — Я слушал Горелова и ясно-ясно представил себе студенческие, вечера, сходки, чтение запрещенных книг и все, чем жил юный Горелов. Глубоко взволнованный — я сказал Горелову, что разделяю его идеалы и хотел бы только одного — всегда жить и работать с ним…

— Это очень хорошо, — улыбнулся Николай Павлович. — Я тоже хочу, чтобы вы остались в моем театре… и были бы всегда нашим другом.

Вдруг посмотрев на старинные стенные часы с кукушкой, которые прокуковали время, Горелов сказал:

— Павлуша, вы нужны мне. Пойдемте в мою комнату.

ГЛАВА 7

Когда я вошел в комнату Горелова, он серьезно сказал мне:

— Павлуша, вы помните разговор в театре о помощи забастовщикам?

— Помню, — ответил я.

— Так вот, они сейчас придут. Дайте мне слово никому и никогда не говорить об этом — раз, и помочь мне во время бенефиса — два.

Я ответил, что я буду нем, как рыба, и Горелов может располагать мной, как хочет.

В условленный час студент и Василий Васильевич пришли к Горелову. Николай Павлович сразу перешел к делу.

— Так вот, друзья мои, денег я достал, вот они. — Он достал из стола пакет с деньгами и передал его Василию Васильевичу. — Вот, пожалуйста, здесь в пакете не один, а два сбора, вдвое больше денег, чем я бы сделал при помощи кассы, а получил вдвое потому, что бенефис купил мой друг. Это очень хороший человек, но он просил не называть его фамилии. Мы с ним решили так, деньги я от него получил и, как видите, я их вручаю вам, а билеты вы сами будете раздавать рабочим, студентам, молодежи бесплатно. Пусть этот вечер будет заполнен нашими общими друзьями. Вот вам комплект театральных билетов, — сказал Горелов, передавая билетные книжки Василию Васильевичу, — и давайте их, кому найдете нужным. В этот вечер — вы хозяева.

Да вот еще что, я передал вам деньги за вычетом той суммы, которую я по договору должен был отдать своему антрепренеру, — закончил Горелов.

— Ну, спасибо вам, Николай Павлович, — сказал от души обрадованный Василий Васильевич. — Мы приведем на спектакль людей, которые очень редко бывают в театре, потому что у них денег нет, а желание побывать на спектакле огромное. Будут и такие люди, которые никогда за всю жизнь в театре не были. Вот какое дело, вы сделали — громадное дело. Мы век вам этого не забудем, спасибо, спасибо от всех наших… — Они крепко пожали Горелову руку. — Вы не беспокойтесь, Николай Павлович, порядок в театре будет идеальный.

ГЛАВА 8

В свой бенефис Горелов поставил пьесу по роману Виктора Гюго «Человек, который смеется». На спектакле действительно был исключительный зритель, и зал выглядел необыкновенно, совсем по-особому — в первых рядах сидели пожилые рабочие с женами, много было студентов, гимназистов, работниц, реалистов старших классов, юношей в косоворотках, в сапогах. Это был зритель, который воспринимал игру актеров тепло и искренне. Часто в сильных местах пьесы, зрительный зал вставал и аплодировал. Настроение актеров, играющих в этот вечер с особенным подъемом, передалось зрителям, так что сцена и зрительный зал жили одной жизнью, одним дыханием. Было еще то замечательно, что в вечер бенефисного спектакля не было пышных и огромных корзин с цветами, не было каких-то особенных подарков, но у всех зрителей пестрели цветы в руках — большие и маленькие букетики. И бенефицианта и его товарищей буквально засыпали цветами, пусть скромными, но зато в таком количестве, что Горелов и все действующие лица утопали в цветах. Спектакль превратился в праздник и остался в моей памяти навсегда. Я, по желанию Николая Павловича, был в зрительном зале.

После каждого действия играющие во главе с Гореловым выходили на вызов и зрители щедро благодарили актеров. Наконец, наступил кульминационный акт спектакля, когда на сцене происходит заседание пэров, лордов и старейших советников короля, появляется Гуинплен в одежде пэра-лорда Англии. Между ним и лордом-председателем происходит следующий диалог: «Кто вы, откуда вы взялись?» — спрашивает его старейший лорд граф Томас Уортон. Гуинплен отвечает: «Я из бедноты, я — народ, я — нищета, и вы должны меня выслушать!»

В зрительном зале зашевелилось море голов, пристав и городовые насторожились, воцарилась зловещая и напряженная тишина. Гуинплен-Горелов продолжает: «Милорды, вы находитесь на вершине, в ваших руках власть, богатство, все блага жизни; для вас сияет солнце и вы забыли о всех прочих людях».

В зале раздался вздох возмущения, и тишина стала еще зловещее и напряженней, волнение охватило зрителей и актеров. Горелов говорил: «Милорды, я пришел сообщить вам новость: на свете существует род человеческий и этот род — народ…» В зале раздались несмелые хлопки, которые мгновенно смолкли, над зрителями как будто нависла туча, а в дверях показались спрятанные шпики, так называемые «гороховые пальто». А со сцены неслось: «…Это несправедливость, вы захватили в свои руки все преимущества. Страшитесь! Подлинный хозяин скоро постучится в дверь, и будущее сулит вам, лорды, беду!»

В зале буря аплодисментов, которые не умолкали несколько минут, в дверях театра увеличилось число городовых. Горелов продолжал: «Ваше благополучие построено на несчастье бедных людей»… Зрительный зал уже кричал: «Браво, браво!» — «Страшитесь, милорды! — страстно восклицал Гуинплен. — Я вырос в нищете, я дрожал от холода и терпел голод, я испил чашу мук и страданий вдоволь, я знаю, что значит страдание. Я сегодня лорд, как и вы, но это ваша прихоть была сделать меня лордом, я — бедняк, еще вчера на мне были лохмотья… вы, властители, сознаете ли вы, что вы творите, ваш закон — виселицы, богатство и тщеславие, но берегитесь, существует великая сила, новая заря жизни. И эта заря — народ. Она непобедима, она наступит, будущее сулит вам смерть!»

В зале снова вспыхнул взрыв аплодисментов, и Горелов увидел в первом ряду Василия Васильевича, студента и других — это был забастовочный комитет. Гуинплен продолжал с новой силой:

«Лорды, бывал ли кто-нибудь из вас в Нью-Касле на Тайме?.. Там в копях люди зачастую жуют угольную пыль, чтобы хоть чем-нибудь заполнить желудок и обмануть голод; всюду безработица. Известно ли вам, что рыбаки в Гарлехе питаются травой, в Ланкашире закрыты все суконные фабрики, а в крестьянских хижинах нет кроватей, и матери вырывают в земляном полу ямы, чтобы укладывать в них своих малюток, дети, вместо колыбели начинают жизнь в могиле…» Зал затих, затаив дыхание. «…Я видел это собственными глазами. Знаете ли вы, милорды, кто платит вам налоги, — бедняки умирающие с голоду, вы увеличиваете нищету бедняка, чтобы возросло богатство богача, а между тем надо поступить наоборот… (В зале тихие возгласы одобрения). Вы отнимаете у нищего и отдаете государю, по-моему, — это мерзость».

Эта аудитория никогда не слышала такие слова, произносимые громко, она тогда не смела и даже боялась думать так, а Гуинплен-Горелов продолжал страстно: «Я ненавижу королей! Что такое, в сущности, ваш король? Ваш Карл второй, Иаков второй? — после негодяя — злодей. Что такое, в сущности, король — безвольный, жалкий человек, вы кормите этого паразита, из червяка вы выращиваете удава, солитера превращаете в дракона и увеличиваете налоги с бедняков в пользу королевского трона. Берегитесь, смерть уничтожит всех вас и не пощадит никого! Эх вы, всемогущие глупцы, откройте глаза и вы увидите то, что вы сделали со мной, со всем человеческим родом…» На эти слова действующие лица на сцене кричат возмущенно: «Вон его! Долой! Это фигляр!». И поднимается невообразимое возмущение лордов, принцев, пэров, которые почти бросаются на Гуинплена-Горелова. На сцене и в зрительном зале поднялось что-то невообразимое. И на последние слова Гуинплена: «Епископы, пэры, лорды и принцы Англии, знайте, что народ — это великий страдалец, который смеется сквозь слезы, наступит час и он разобьет ваше иго и в ответ на ваше гиканье раздастся грозный рев. Трепещите, ваш неумолимый час расплаты настал, идет народ, идет человек, — и это ваша погибель». Зрители в зале поднялись, замахали кто шапкой, кто фуражкой, кто платком, кто цветами. Люди кричали: «Браво, браво! Ура!» И вдруг в воздух был кем-то брошен кусок красного шелка, и он, как пламя, вспыхивал то там, то здесь. Городовой, увидя такое зрелище, смертельно испугался. Он с перепугу засвистел, но какой-то юноша вырвал у него свисток. Городовой вступил с ним в схватку, за юношу заступились товарищи. Видя нападение, сам пристав начал свистеть. К нему на помощь бежали городовые, а другой пристав вызвал полицмейстера. Схватка в зале дошла до большого накала. Зрители в зале стали действующими лицами, артист — трибуном, который своим талантом, силой своего дарования зажег зрителя. Искусство подлинной правды победило. Действие кончилось, и дали занавес. Пристав с городовыми пошел за кулисы, потребовал экземпляр пьесы и проверил, действительно ли все написано у Гюго, что говорил со сцены артист Горелов. Прибыл в театр полицмейстер с целой сворой городовых и полицейских. Спектакль продолжался. А по окончании его зрители ждали Горелова у театрального входа и проводили своего любимого актера домой.

Полицейские и шпики незаметно следовали за шествием народа с Гореловым. Народ шелс песнями до самого дома артиста. Потом сердечно простились с ним горячими аплодисментами, а кому удалось — пожали ему руку. На утро Горелов был вызван к полицмейстеру, который потребовал от артиста объяснения, почему нельзя было достать ни одного билета на его бенефис, и богатые люди города не могли попасть на спектакль. Горелов объяснил полицмейстеру, что на спектакле был тот зритель, который купил билеты в кассе сам, а не ждал, пока бенефициант принесет ему билет домой… Это, конечно, не удовлетворило полицмейстера, и артист Горелов был им взят под негласный полицейский надзор. После этой истории я очень часто видел возле дома Горелова «гороховое пальто».

Спустя некоторое время после бенефисного спектакля Горелов с радостью узнал, что забастовщики победили, и хозяева согласились удовлетворить требования рабочих. Локаут был отменен. Но в этом радостном известии была и большая горечь — полиция арестовала весь забастовочный комитет, в том числе студента и Василия Васильевича, приходивших к Горелову за деньгами. По приговору суда они были сосланы.

ГЛАВА 9

Спектакль «Коварство и любовь» прошел в Н. двенадцать раз. Это был небывалый успех. Обычно пьесы шли у нас не больше четырех-пяти раз. Наташа имела огромный успех. Обычно исполнительницы роли Луизы играют ее наивной девушкой, полуребенком. Наташа играла ее не так. Ее Луиза была умная, волевая девушка, которая о многом задумывалась и, конечно, многое пережила. Но несмотря ни на что, Луиза молода, а молодость всегда верит в счастье… И Луиза-Наташа после самых горьких раздумий начинала надеяться на счастье… Сцены с Вурмом и последний акт Наташа играла так, что казалось, все это настоящая правда. Всему верилось…

Как я играл Фердинанда, судить не берусь. Товарищи меня поздравляли, а Горелов сказал мне: «Будешь играть хорошо». Я расстроился, но вскоре узнал, что он и Наташе сказал то же самое…

После каждого акта в театре происходило что-то невообразимое. В уборную к Наташе зашел местный богач Богатырев, как-то особенно посмотрел на девушку и сказал: «Позвольте поблагодарить вас за сегодняшний спектакль». — Он вынул из кармана футляр, в котором лежал перстень с большим бриллиантом… «Этот перстень принадлежал моей матери. Я прошу вас принять его». Наташа взглянула на Богатырева своими лучистыми глазами и сказала: «Что вы, господин Богатырев, — и строго добавила: — извините меня. Я не могу принять ваш подарок. Спасибо за внимание и за цветы».

Я видел, как Богатырев вышел из уборной, видел, что лицо его нервно подергивается, и бросился к Наташе.

— Молодец, Наташа, — сказал я, — пусть не думает, что ему все можно.

Когда мы вернулись со спектакля домой, Горелов торжественно заявил нам:

— Ну, Наташа, скоро день твоего рождения, мы закатим пир на весь мир. — И, пожав мне руку, он поцеловал Наташу и сказал:

— Старик Шиллер был бы доволен вами.

Надо ли говорить, как мы были счастливы после этой короткой, но такой значительной для нас фразы. Мы почувствовали и поняли, что жизнь — это очень хорошая штука, что мы молоды и у нас все впереди…

* * *
Подошел день рождения Наташи. Все мы старались приготовить ей какой-нибудь подарок и изощрялись друг перед другом в выдумках. Готовились, как к премьере. Николай Павлович и бутафор театра клеили фонарики, змей, крокодиловы маски. Этим убранством решили украсить садик и веранду. Бутафор даже обещал фейерверк. На веранде был накрыт стол. Талантливая актриса Охотова — сердечная, милая женщина — и баба Анна хлопотали на кухне. Я декорировал всю квартиру и обеденный стол цветами и втайне приготовил сюрприз для Наташи — вылепил точную копию Луизы из пьесы «Коварство и любовь». Статуэтка была, похожа на Наташу в этой роли.

Первым приехал Николаев-Свидерский. Он привез имениннице коробку конфет и роль Фонфана из пьесы «Два подростка» — известной мелодрамы, гремевшей в то время. Наташа давно мечтала сыграть эту роль.

— Вот тебе, Наташенька, мое поздравление. Желаю тебе счастья и и успехов, дорогая моя. А это вот тебе — нового друга в твой репертуар — новую роль. Наташа прочла: «Роль Фонфана» — и запрыгала от восторга и радости.

— Николай Николаевич, — говорила Наташа, прижимая роль к сердцу, — это самый лучший подарок!

Нарым-Мусатов вместе с неизменным Иорданом Савельевичем вручили Наташе какую-то очень замысловатую статуэтку «танцующая девушка». Эту статуэтку нашли при раскопках в Татарии. Археологи считали, что ей более тысячи лет.

Николай Евграфович подарил Наташе своего лучшего соловья Колю.

На бал пришла группа молодежи — ровесники и ровесницы Наташи. Поднялся невероятный крик, шум, общий разговор и молодой, задорный смех.

Пришла Макарова-Седая вместе с Виктором. Виктор подарил Наташе ее собственный портрет, который он написал потихоньку от нее. Портрет был чудесный — Наташа сидела в светлом платье и держала цветы в руке…

Приехали и Миронова с Богдановым, и Степик с Манюрочкой, и Фирсов с Тузиком.

Этим завершился съезд гостей в маленький домик с колоннами. Горелов шутливо пропел: «Хозяин просит дорогих гостей за стол». — «За стол, за стол», — приглашала Наташа. Садились с шумом, смехом, шутками, в каждой тарелке лежала карточка с фамилией — указание кто и где должен сидеть. Толстенного антрепренера посадили рядом с худенькой старушкой Манюрочкой. Степик кричал Колокольцеву: «Береги Манюрочку, ее посадили рядом с Николаем Николаевичем, а он по ошибке и ее съест». Манюрочка воскликнула: «Я — костлявая, Коля (они были на «ты»), мной можно подавиться. Правда, Коля?» — спросила она с улыбкой.

— Я обезьян не ем, — ответил Николай Николаевич под общий смех.

Наташа села рядом с Виктором. Степика посадили рядом со старухой Марией Александровной Охотовой.

— Ну, Манюрочка, попрощайся со Степиком: он попал в лапы Марии Александровны, не видать тебе его больше, как своих ушей, — подшучивал над Манюрочкой Орлов-Батурин.

— Не волнуйся, Манюрочка, — кричал в общем шуме совершенно серьезно Степик, — я тебе, Манюрочка, верен.

Только уселись все за стол, как неожиданно вскричал, шутливо плача, Колокольцев:

— Это безобразие, это издевательство со стороны Наташи — Геннадию Фирсову тарелку поставили, а Тузику нет. — Все громко рассмеялись.

— Тише, тише! Позвольте тост за именинницу Наташу, пей бокал, нальем другой, — пропел Орлов-Батурин. Все застучали в тарелки, засмеялись.

— Да тише же, позвольте мне сказать несколько слов, — поднимая бокал, сказала Макарова-Седая. За столом все утихли. — Я хочу пожелать нашей дорогой Наташе счастливых, радостных дней, чтобы ничто не омрачало ее солнечный, яркий талант на радость нам и нашему дорогому искусству.

— Ура, ура! — затрубил антрепренер Николаев-Свидерский.

— Ура! — воскликнул уже подвыпивший Колокольцев и залился чудесными трелями соловья.

— «Поднимем бокалы и выпьем до дна», — опять запел Орлов-Батурин. Все вторили ему, чокаясь с Наташей, припевая: «Пей до дна, пей до дна, пей до дна». И когда Наташа выпила, все громко, хором произнесли: «Выпила!»

За столом пили, веселились, но вдруг как по команде, все умолкли, зазвенела гитара и запел Богданов. Стало тихо-тихо, только время от времени в садике вспыхивал в воздухе фейерверк и часы куковали. Одна песня сменялась другой, за Богдановым пел Орлов-Батурин, он пел русские залихватские песни, и гости выскакивали из-за стола и пускались в пляс. Потом Горелов играл на рояле, и пары кружились в вальсе и менуэте.

В разгар танцев вошли два человека и внесли на постаменте из живых цветов какое-то сооружение. Горелов спросил: «Что это?» Кто-то снял с сооружения шелковое покрывало. На постаменте стоял огромный торт — точная копия маленького домика с колоннами в глубине садика. Все было художественно, мастерски сделано до мельчайших деталей из сахара и шоколада. Мужчина подал Горелову пакет, низко поклонился и торжественно произнес:

— Это вам и вашей дочери от моего господина. — И, раскланявшись люди ушли.

Горелов вскрыл пакет, в нем оказалась нотариальная бумага, гласящая, что домик с колоннами с такого-то числа (указывался год, месяц и число дня рождения Наташи) переходит в постоянную собственность Горелова и его дочери Наташи Гореловой. Нотариальная бумага была оформлена и скреплена сургучными печатями и подписями и не могла вызвать никаких сомнений. К нотариальной бумаге была приложена записка, лично подписанная Семеном Федуловичем Богатыревым, известным богачом, владельцем многих десятков домов, текстильной фабрики и огромных имений. В записке было коротко написано: «Артистам Горелову Николаю Павловичу и его дочери Наташе Гореловой. Примите мой скромный дар в благодарность за то огромное наслаждение, которое вы доставляете своей игрой. Ваш скромный зритель и поклонник Семен Богатырев». Все это громко прочел гостям Горелов. Нотариальная бумага и записка переходили из рук в руки. Я заметил, что Горелов стоял бледный, встревоженный, к нему по-детски прижалась Наташа, а гости жали им руки и поздравляли. Орлов-Батурин даже сыграл на рояле туш.

— Поздравляю, поздравляю! — кричал он, и все хором пропели:

— Поздравляем дорогих отца с Наташей!

Мне этот подарок показался вестником чего-то плохого, хотя в то время меценаты и безумствующие поклонники подносили своим любимцам-актерам ценные подарки. Это чаще всего были помещики или богатые купцы.

Многие из присутствующих от души поздравляли Горелова, некоторые также от души позавидовали. Снова бал пошел своим чередом. Гости шумели, пели, и только немногие поняли цену этого «щедрого дара» Богатырева. Это были отец и дочь Гореловы, Макарова-Седая, баба Анна, Нарым-Мусатов и я.

— Папа, мне страшно, — прошептала Наташа отцу. «Богач что-то замышляет», — подумал Горелов.

— «Меценат»! — сказал Нарым, весь дрожа от ненависти и гнева, раздавив в руке бокал с шампанским.

— Горе пришло в наш маленький домик, спаси и сохрани, — тихо шептала баба Анна.

Фейерверк озарял разноцветными огнями людей, садик и домик; пары кружились в вальсе; луна освещала спящий город; звезды сияли, как будто ничего не случилось.

* * *
Когда гости разошлись и бал закончился, Горелов взволнованно рассказал мне, кто такой Богатырев.

Отец его был богатый помещик, мот, кутила, картежник. Жену он загнал в гроб своими кутежами и развратом. Он промотал имение жены, связался с какой-то шайкой фальшивомонетчиков и стал делать фальшивые деньги. Ну, конечно, попался. Шайка его разбежалась, остался он один, его арестовали, посадили в тюрьму. Сын уже был взрослым. Он продал лес, часть имения, все это ушло на адвокатов и подкупы судей. Старика Богатырева взяли на поруки, а врачи, которые за это получили большую сумму денег, признали его душевнобольным, и подкупленные судьи это подтвердили на суде. Адвокаты с помощью подкупленных свидетелей и судей доказали, что Богатырев невиновен, и суд оправдал старика Богатырева. Вскоре он умер. Единственным наследником разоренного имения, векселей и долгов он оставил после себя сына Семена Богатырева. Но сын не растерялся. Этот молодой стяжатель, красавец, ловкий, умный и хитрый, получивший поверхностное образование, умел произвести впечатление образованного человека. Он безукоризненно одевался, всегда улыбался, показывая чудесные зубы. У него были большие черные глаза, темно-русые волосы. Он был хорошим наездником, остроумным, веселым хлебосолом. Но за этой привлекательной внешностью скрывался настоящий негодяй. Носились слухи, что отца он задушил собственными руками; одного из сообщников своего отца, который явился к нему и заявил, что на суде он скажет всю правду, через несколько дней нашли в лесу с простреленной головой. Говорили, что это тоже дело рук Семена Богатырева. Он создавал, себе богатство, не считаясь ни с чем. Он решил жениться на очень богатой невесте, чтобы сразу поправить свои денежные дела, а дела эти были крайне плохи. И он вскоре женился на купеческой дочке-миллионерше — Елене Николаевне Пузановой, единственной наследнице двух текстильных фабрик, дома, лавок, магазинов. Она была уже немолодая девушка, лет 28—29. Это была довольно красивая, дебелая блондинка, получившая хорошее образование. Некоторое время она жила за границей, много путешествовала, успела в своей жизни многое увидеть. Управляющий и приказчики обкрадывали и надували ее. Что было делать непонимающей в коммерческих делах девушке. Единственный выход — это выйти замуж за делового человека, чтобы огромные капиталы имели хозяина. И началась вокруг нее свистопляска сватов, свах и женихов, среди которых был и Богатырев. Он действовал умело, тонко, хитро. Они встретились впервые в дворянском клубе на рождественском балу, где вокруг миллионерши Пузановой кружился рой женихов. Тут были дворяне и купцы, адвокаты и офицеры, студенты. Один только Богатырев стоял скромно в стороне и прямо сжигал Елену Николаевну глазами, где бы она ни очутилась. Неотступно, как тень, следил он за ней, и когда она спросила, почему он одиноко стоит в стороне, он ответил, что стоять от нее хотя бы поодаль — это уже счастье. В этот вечер они уже были неразлучны: танцевали, ужинали, мчались на тройке вместе.

Богатырев сделал ей предложение. Она приняла. Через неделю сыграли свадьбу. Венчались в маленькой церковке, с ними были только самые близкие друзья, и молодая пара на другой день выехала в свадебное путешествие в Петербург, Москву, Париж, Италию, Испанию, потом Ниццу. Однажды он попросил Елену разрешить ему выехать на один день испытать счастье в Монте-Карло — сыграть в рулетку. Он верил в свое «картежное счастье», и ему действительно очень везло. Играл он крупно и почти никогда не проигрывал.

В Монте-Карло вместо одного дня Богатырев пробыл три. Когда он собрался уезжать, из Ниццы примчалась Елена Николаевна. Она не спала ночей, думая, что с мужем случилось несчастье. Он как ни в чем ни бывало убедил, что иначе не мог поступить. И они вернулись в Ниццу, а потом в Россию, к себе, в свой город, в свой особняк, на свои фабрики, куда он вступал уже полным хозяином. За время свадебной поездки Богатырев сумел убедить Елену Николаевну, что он может согласиться вести все ее дела только если станет полновластным хозяином всего имущества и богатства, наследницей которого была Елена Пузанова. Она, искренне любя своего мужа, дала ему нотариальное согласие, а ему этого только и надо было. Вот тут-то Богатырев и обнажил свое второе лицо — лицо хищника. Через два года он ушестерил свой капитал разными неблаговидными коммерческими махинациями и темными делами: одних пустил по миру, других посадил в тюрьму за долги и разорил. Жену он упек в сумасшедший дом.

— Вот какой это человек, — сказал мне Горелов. — Теперь вы понимаете, почему меня испугал его подарок.

ГЛАВА 10

В старые времена бенефис имел большое значение в жизни актера или актрисы. Это были своего рода именины актера, праздник, и не только одного актера, праздновавшего свой бенефис, если это был любимый актер, то и остальных актеров и публики. Если бенефициант был любимец публики, то он поправлял материальные и денежные дела антрепренера, а значит и всей труппы. В этот день бенефицианту подносили цветы и подарки от публики и от товарищей. Но самое главное было то, что по-существующему тогда неписаному закону, бенефициант мог играть любую роль, какая ему нравилась в пьесе и, конечно, главную. А для молодого актера или актрисы это были самые радостные и счастливые дни.

К бенефису Наташи готовились тщательно. Должна была идти шекспировская пьеса «Ромео и Джульетта». Роль Джульетты Наташа играла первый раз в жизни. Пьесу ставил Горелов. Роль он готовил с дочерью любовно и трепетно, вспоминая, как он в молодости играл Ромео, а мать Наташи — Джульетту. Наташа жила словно в каком-то угаре — ежедневные спектакли, репетиции. (Она крепко вошла в репертуар и играла уже все главные роли). После каждого спектакля Богатырев под вымышленными именами присылал ей огромные корзины роз — то белых, то красных. Были ценные подношения и до бенефиса, что тогда не очень часто случалось. Наташа была неразлучна с Виктором и на спектакле и на репетиции. Днем она позировала ему два часа, так как он торопился закончить портрет к бенефису. На правах жениха он устраивал ей сцены ревности — его бесили цветы, которые она получала ежедневно, и подарки. Он знал, что делает это Богатырев, который иногда даже заходил во время спектакля в уборную к Наташе. Раз Виктор застал там Богатырева. Юноша не поздоровался с ним, повернулся, демонстративно вышел из уборной и даже не остался на спектакль. Когда Наташа пришла домой, она застала там Виктора. Произошло бурное объяснение, после чего они помирились, и все пошло своим чередом. Время было такое, что ничего не оставалось делать… Цветы и подарки нужно было принимать — их передавала публика. Это был символ любви публики к актеру. У некоторых актеров это вызывало зависть. Бывали случаи, правда, редко, когда актриса демонстративно не принимала цветов или подарка, или просто отсылала обратно «поклоннику». Но после этого нужно было немедленно бросать город, иначе таким смелым людям все равно не было житья. В театре им устраивались обструкции — или их забрасывали солеными огурцами и гнилыми яблоками во время спектакля; или объявлялся бойкот — «публика» не шла на тот спектакль, в котором участвовал актер или актриса, осмелившаяся публично отказаться от подарка «поклонника». Мало того, их преследовали и в другом городе по настоянию того же «поклонника». Эти актеры порой совсем исчезали с горизонта. Нравы и обычаи были дикие, звериные. И Гореловым ничего не оставалось, как терпеть…

Наташа в это время несколько отдалилась от меня. Виктор заполнял все ее свободное время.

Наступил день бенефиса. Билеты уже заранее были проданы. Репетиции и подготовка к бенефисному спектаклю подходили к концу. Это был последний спектакль в сезоне: труппа Николаева-Свидерского уезжала на гастроли в другой город.

Настал день бенефиса. И только Наташа проснулась и вышла из своей комнаты, как слуга Богатырева внес ей огромных размеров корзину голубых роз и в клетке-тереме двух говорящих попугаев. Здесь же была коротенькая записка:

«Примите скромный дар от бедного Богатырева».

Наташа читала записку, а попугаи кричали: «Наташа, поздравляем!». Бульдог Фить и кот Сашка, услышав крик заморских птиц, выходили из себя: один лаял, другой фыркал. Баба Анна встретила Наташу, поздравила ее, осенив крестом, преподнесла ей букетик фиалок и подарила свою единственную ценность — кружевную накидку тончайшей работы.

Мы все вместе пошли на террасу пить чай. Там Наташу ждал отец, он нежно прижал ее к сердцу, поцеловал и поздравил с наступающим бенефисом. Он поворчал на бабу Анну за то, что она свой подарок преподнесла бенефициантке не при публике. Бенефис для актера — это театральный праздник и подарки бенефицианту нужно преподносить при народе.

— Вот это возьми пока себе, девочка, это преддверие к бенефису, — сказал он, вручая Наташе большую коробку ее любимых конфет.

— Как же это вы не при народе вручаете, ворчали, что я старую запыленную театральную накидку дарю бенефициантке не через публику, а сами дарите дорогие конфеты не при народе, — съязвила баба Анна.

— Неверно это, Анна Федоровна! Позвольте вам заметить, что, во-первых, вашей накидке цены нет, так она дорога, а, во-вторых, в театре пыли не бывает, театральная пыль — это золото, это нектар.

Сели за стол. Примчался Виктор с букетом цветов и поздравил Наташу с наступающим бенефисом. Услышав, как кричат попугаи, и узнав, что их прислал Богатырев, сразу помрачнел. Еще принесли небольшой букетик ромашек и письмо от больного актера Егора Ерофеевича Егорова. Это был актер-самородок из крестьян. Мальчиком он остался круглым сиротой, работал слесарем, столяром, маляром, булочником. Грамоту знал по складам. Был поводырем у слепцов, пел с ними на базарах, потом попал в бродячий цирк, выучился цирковому искусству, был даже клоуном. Пристрастился к книгам, читал, что попало, за что получал немало затрещин. В двадцать один год его призвали в армию. Надорванный организм не выдержал, он заболел туберкулезом и полгода провалялся в солдатском околотке. По болезни его освободили от солдатчины. Он попал в театр ламповщиком и давал занавес. И тут всем сердцем полюбил театр. Вскоре Егоров наизусть знал много ролей, он выпрашивал пьесы у суфлера и ночью, при коптилке до рассвета зачитывался ими. Потом ему стали давать маленькие рольки слуг, лакеев, мужиков. Он был все еще ламповщиком и по совместительству актером. Один раз заболел актер, который в «Гамлете» играл Горацио, труппа была небольшая, играть было некому, — хоть спектакль отменяй. Кому-то пришло в голову дать Егору сыграть эту роль.

— Егор! — крикнул режиссер. — Горацио сыграешь?

Побледневший Егор ответил: — Не знаю.

— А роль знаешь?

— Знаю. Я же шесть ролей в «Гамлете» играю, правда все без слов…

— Это неважно. Одевайся, будешь играть.

И он сыграл, да так сыграл, что актеры ахнули. Его обнимали, поздравляли. Кончился спектакль, все разошлись, а Егор все еще не раздевался, ходил, как зачарованный, по сцене в гриме и костюме. Он еще раз для себя сыграл Горацио, а потом всю ночь читал стихи, разные отрывки из пьес. Так и заснул в костюме и гриме. Еще хорошо он пел русские песни. Голос у него был небольшой, но задушевный и доброе русское сердце… Часто он плакал. Потом, когда стал актером, признанным и хорошим, ему бывало скажут товарищи:

— Егор, пусти слезу… — и смотрят на него, а у него крупные слезы льются из глаз.

После этого, смущенно улыбаясь, Егор говорил:

— Страдал много, оттого и плачу.

Товарищи его очень любили. Он был скромный, стеснительный, делился с товарищами последним куском хлеба.

В поздравительной записке Егоров писал:

«Наша милая, родная Наташенька, к великому моему горю, я очень болен. В день Вашего праздника не могу лично поздравить Вас и пожелать Вам счастья и успехов, — тяжелая болезнь приковала меня к постели и, видно, мне уже не встать, а так хочется жить. Когда Вы приходили ко мне в больницу, моя больничная палата озарялась точно солнечным светом. Хочется еще сыграть хоть несколько ролей. Очень хочу сыграть Гамлета, а тогда и умирать не страшно. Если умру, не плачьте, дорогой друг, не омрачайтесь, но иногда навещайте мою могилу. Все на этом свете суетно и тленно. Привет папе и всем товарищам. Посылаю ромашки, они такие же грустные, как и я. Прощайте, Егор Егоров».

Врачи сказали Наташе, что дни Егора сочтены.

— Виктор, прошу тебя, отнеси, пожалуйста, в больницу Егору Ерофеевичу цветы и конфеты. Баба Анна, сделайте посылочку для Егорова. Папа, мне пора на репетицию.

Мы с Наташей ушли на репетицию, а Виктор принялся помогать бабе Анне готовить посылку для Егорова.

ГЛАВА 11

В 11 часов утра вся труппа собралась на репетицию «Ромео и Джульетты». В те времена не было генеральных репетиций в костюмах и гриме, как теперь, в наши дни. Любую трудную пьесу играли в лучшем случае с трех-четырех репетиций. А репертуарную пьесу, которую актеры уже много играли, репетировали только раз. Устанавливались мизансцены — кто, где стоит, садится или переходит налево или направо и все. Бенефисный спектакль Наташи Горелов репетировал тщательно, с музыкой и с суфлером, чему тот был немало удивлен. В будку он сел со своим неразлучным Тузиком и ворчал: «Тоже мне, императорский театр, в будку лезть на репетиции — ерунда и выдумки, играть надо, вот и все». Но в будку все-таки сел.

Когда Наташа вошла в свою уборную, она не поверила собственным глазам, до того там стало уютно: на полу постелен театральный ковер, на окнах портьеры из какой-то римской пьесы, кругом чисто и много цветов. Это убрали и создали уют ее подруги и товарищи. На столике стояли какие-то безделушки, подаренные кем-то из товарищей бенефициантке. Но главное — стоял ее огромный портрет в прекрасной раме, написанный Виктором. Начались поздравления, поцелуи. Раздался звонок, сигнал к репетиции.

Когда отрепетировали половину пьесы, во время перерыва на сцене началось чествование. Тогда существовал обычай: бенефициант или бенефициантка устраивали утром во время перерыва завтрак, который длился не более часа, а потом репетиция продолжалась. Завтрак накрывался где-нибудь в декоративной мастерской, для бенефицианта к столу ставился «трон», чаще всего Иоанна Грозного или короля из «Гамлета». Вся декорационная убиралась в стиле всех эпох и всех веков, особенно украшался «трон». Завтрак устраивался за счет бенефицианта или бенефициантки. Пеклись пироги, готовились закуски. Все это делалось соразмерно с занимаемым положением бенефицианта… Не мало было случаев, когда так «назавтракаются», что продолжать репетицию уже невозможно, нужно отсыпаться, а вечером играть.

Раздавался марш, и товарищи, взяв в бутафорской что попало: свистульки, побрякушки, звонки, трещотки и колотушки, — устраивали бенефицианту марш-какофонию и под руки вели его в декорационную, сажали на «трон», произносили какой-нибудь смешной спич, и завтрак начинался. Пили за здоровье и успех бенефицианта, пили до тех пор, пока не раздавался совершенно серьезный голос режиссера спектакля: «Королева и дорогие гости, режиссер просит бенефициантку-королеву и весь королевский двор на репетицию». И репетиция продолжалась уже более весело…

Кончилась репетиция. Все мы направились домой, к нам присоединилась Макарова-Седая. Дома нас ждал обед, любовно приготовленный бабой Анной. За стол села только своя семья: Макарова-Седая, Горелов, Виктор, Наташа, я, ну и, конечно, везде присутствующий Фитька и кот Сашка. Виктор рассказал Наташе и Горелову, что Егоров очень плох и едва проживет несколько дней. Это крайне огорчило нас, особенно Наташу и Горелова.

Попугаи беспрерывно кричали: «Наташа, поздравляю!» — так что их пришлось накрыть гамлетовским плащом, и они, вообразив, что это ночь, замолчали.

ГЛАВА 12

К шести часам вечера к домику подъехала карета, в которую были впряжены цугом чистокровные кони. Явился богатыревский слуга и доложил, что карета прислана сегодня в полное распоряжение дорогой бенефициантки и ее семьи, по приказу Богатырева, и тотчас же исчез. Пришлось воспользоваться «богатыревской любезностью» и, скрепя сердце, поехать. Карета, внутри была убрана цветами, буквами, сделанными из цветов, было написано: «Поздравляю».

Все поехали на спектакль. Из кареты Наташе помог выйти только что вышедший из психиатрической больницы актер Волынский — весьма яркая, бурная и буйная натура. Волынский поздравил Наташу с наступающим бенефисом, причем это поздравление он произнес на безукоризненном французском языке и с таким произношением, что ему мог бы позавидовать любой француз.

Проводив Наташу гримироваться, мы с Волынским начали писать шуточные стихи, посвященные Наташе.

Александр Александрович Волынский получил прекрасное образование, он окончил горный институт и готовился стать горным инженерам. Но, увы… Он полюбил девушку из великосветского общества Лидию Всеволодовну Каховскую, которая только что вернулась из-за границы. Волынский, обезумевший от любви, сделал ей предложение. Она предложение приняла. Был назначен день свадьбы, но по дороге в церковь Каховскую украл какой-то блестящий гусар, с которым она уже встречалась за границей и сама была влюблена в него без памяти и только назло гусару решила выйти замуж. Гусар увез ее за границу прямо в подвенечном платье. Он налетел с приятелями на карету, в которой ехала с «дружками» невеста, пересадил ее в свою карету и умчался. Присутствующие в карете пикнуть не посмели, так как на них был наставлен револьвер. Взамен невесты похитители посадили неизвестную уродливую кикимору тоже в подвенечном платье, и кучеру приказали ехать в церковь. «Невесту» привезли, жених нетерпеливо ждал ее, все было готово к обряду венчания. Наконец, подъехала карета с «невестой», «дружки», испуганные до смерти, вывели ее и тут открылся весь ужас. «Невеста» кричала и ругалась на всю церковь; скандал и позор был невероятный. Волынский в той же карете, в которой приехал венчаться, помчался в погоню за похитителями. Но их и след простыл. Он хотел отомстить и везде искал беглецов. Но куда он ни приезжал, он всюду получал один ответ: «Вчера были и уехали». Впоследствии он узнал, что Каховская с гусаром уехала за границу. Он бросился за ней туда по следам из города в город, но похитители как в воду канули. Наконец, исколесив чуть ли не полсвета, он нашел Каховскую в Париже в самом маленьком, низкого пошиба, кабачке. Гусар ее бросил, и она опускалась все ниже и ниже… Былая красота ее увяла, он увидел жалкое, погибшее существо и пожалел ее, дал ей денег и в тот же день оставил Париж. Вернулся домой опустошенный, разбитый. Его горе и обида были так велики, что он не заметил, как начал пить. Друзья, кабаки, попойки, пьяный угар, пробуждение и снова опьянение. Когда он напивался, то хорошо декламировал.

Раз он попал в какую-то актерскую компанию, напившись, начал декламировать, актеры пришли в восторг от его чтения. Голос у него был сценический, хорошая внешность. Образованный человек, он знал языки, немного играл на рояле. Общество, в котором он вращался раньше, ему стало противно. К искусству его всегда тянуло, искусство он любил, много играл, будучи студентом, в студенческих спектаклях. Еще в институте товарищи предсказывали ему актерскую карьеру, о которой он, конечно, в те годы не мечтал. А тут случилось так, что единственными его друзьями оказались актеры, и он решил попробовать счастье на сцене. Перестал пить и серьезно занялся театром. Дал денег антрепренеру для создания труппы.

Сначала Волынский играл маленькие роли, потом дублировал героев в своей труппе, а затем и сам начал играть главные роли. Актер он был яркий, интересный. Публике он нравился. Но в конце концов, его погубила, как и многих в то время, водка. Иногда он переставал пить, но держался недолго, и снова запивал и допивался до того, что его отправляли в психиатрическую больницу. Он поправлялся, приходил в театр, его принимали до первого приступа, а там опять везли в больницу. Он очень хорошо играл короля Лира и Любима Торцова. Тут он не знал себе равных.

После скандала с невестой Волынский возненавидел дворянское общество и когда очень напивался, то отправлялся в дворянское собрание и устраивал там дебош, избивал кого попало, бил посуду, зеркала, вызывал на дуэль. В ярости он был ужасен. Его связывали и отправляли или в больницу, или вовсе высылали из города. После долгих скитаний в поисках кровного врага Волынский, наконец, нашел гусара, который украл у него невесту. Это было в небольшом провинциальном городке. Он встретил своего врага на улице. Вечером явился в дворянский клуб, где был и этот гусар, оказавшийся Казимиром Людвиговичем Летицким, выходцем из шляхтичей. И когда Летицкий стоял в зале около каких-то дам, Волынский подошел к нему, громко приказал остановить оркестр и страстно произнес следующие слова: «Слушайте, господа, все слушайте! Вот стоит здесь, среди вас, господин Летицкий, офицер русской армии, но он не офицер, а подлец, недостойный офицерского звания. Он достоин только пощечины». И дал Летицкому пощечину, сорвав с него погоны. На мгновение все застыли, а Волынский продолжал: «Вы даже недостойны, чтобы с вами драться на дуэли, я пришлю своего конюха и он надает вам пощечин». Волынский повернулся и вышел из клуба, а Летицкий застрелился в ту же ночь. Волынский был отомщен, но и сам он был подавлен пережитым.

* * *
Бенефисный спектакль шел очень хорошо, он был прекрасно поставлен. Все актеры играли с подъемом. Особенно хорошо играла бенефициантка и ее партнер Орлов-Батурин. Он был очень красив, двигался легко, пластично и совершенно заслуженно делил успех с бенефицианткой. Наташе очень удалась сцена на балконе, когда она впервые говорит с Ромео о любви. Горелов постарался сшить дочери прекрасные стильные платья, в которых она была еще более грациозна. Наташа-Джульетта в этот вечер выглядела удивительно бледной, что вполне соответствовало ремаркам Шекспира… С подкупающей простотой говорила она, обращаясь к Ромео:

Мое лицо спасает темнота,
А то б я, знаешь, со стыда сгорела,
Что ты узнал так много обо мне.
Хотела б я восстановить приличье,
Да поздно, притворяться ни к чему…
Публика тех дней, привыкшая к напыщенному, ходульному чтению шекспировских стихов, была потрясена. Актрисы обычно произносили эти слова Джульетты скороговоркой, считая, что для пьесы они не существенны. И если в них и заключен какой-либо смысл, то, в лучшем случае, подразумевалось желание Шекспира показать, что Джульетта — хорошо воспитанная девушка из благородной семьи. Однако, 18-летняя Наташа Горелова сумела по-своему раскрыть роль Джульетты. И если убеленные сединами «перворядники» скептически хмурились, то студенческая «галерка» моментально поддержала молодую актрису дружными аплодисментами. Виктор сидел со мной в театре, он горел, как в огне. Все, что говорила со сцены Джульетта-Наташа, он, как губка, вбирал в себя. Он верил Наташе-Джульетте, верил, что вся ее любовь относится к нему, но как только Ромео ее обнимал, он ревновал ее, как сто Отелло, и готов был броситься из зрительного зала на сцену и драться с Ромео. О, юность, юность, только тебе свойственны такие порывы!

Наташа подошла еще ближе к решетке балкона, нагнулась в сторону Ромео и с неожиданной грустью сказала:

Я легковерной, может быть, кажусь?
Ну ладно, я исправлю впечатленье
И откажу тебе в своей руке,
Чего не сделала бы добровольно.
Конечно, я так сильно влюблена,
Что глупою должна тебе казаться,
Но я честнее многих недотрог,
Которые разыгрывают скромниц.
Мне следовало б сдержаннее быть,
Но я не знала, что меня услышат.
Прости за пылкость и не принимай
Прямых речей за легкость и доступность.
Необычайная правдивость этих слов дополнялась в то мгновение выражением Наташиного лица, ее красотой, перед которой благоговейно склонял свои колени юный Ромео.

Р о м е о
Мой друг, клянусь сияющей луной.
Посеребрившей кончики деревьев…
Д ж у л ь е т т а
О, не клянись луною, в месяц раз
Меняющейся. — это путь к изменам
Р о м е о
Так чем мне клясться?
Д ж у л ь е т т а
                                   Не клянись ничем.
Или клянись собой, как высшим благом,
Которого достаточно для клятв…
В этом месте хлопали уже не только студенты, но и седовласые «перворядники».

Спектакль с каждой вновь звучавшей репликой поднимал эмоционально зрителя все выше и выше.

П. А. Гарянов в роли герцога Рейхштадского («Орленок»).


В четвертом акте Наташа великолепно произнесла монолог Джульетты:

Все прощайте.
Бог весть, когда мы встретимся опять…
Меня пронизывает легкий холод,
И ужас останавливает кровь.
Я позову их. Мне без них тоскливо.
Кормилица! Нет, здесь ей дела нет.
Одна должна сыграть я эту сцену.
Где склянка?
Что если не подействует питье?
Тогда я, значит, выйду завтра замуж?
Нет. Вот защита. Рядом ляг, кинжал!
Когда Джульетта положила кинжал на постель, в рядах раздалось громкое рыдание. Это плакала какая-то девушка: ее испугало бледное лицо Наташи и ее широко раскрытые страдальческие глаза. Спектакль шел к концу и перед последним действием в уборную к Наташе пришел Богатырев и пригласил всю труппу к себе в имение на ужин, а когда кончился спектакль, у театра стояли тройки и кареты, они ждали, пока актеры разгримируются. Поехало немного актеров, некоторые не хотели ехать потому, что были плохо одеты, другие просто не захотели ехать. А суфлер Фирсов прямо заявил: «Не люблю я этого самодура и не поеду к нему, провались он в тартарары».

Потом мы уселись в кареты и помчались в имение Богатырева. В одной из карет, запряженной шестеркой цугом, ехали Макарова-Седая, Горелов, баба Анна, Наташа, Виктор и я. Виктор был угрюм и молчалив.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА 1

Особняк в имении Богатырева стоял на горе, окруженный густым парком. В нем был небольшой пруд, в котором плавали белые и черные лебеди; на ночь мосты раздвигались и поднимались, и проникнуть во дворец никто не мог, кроме самого хозяина, знавшего потайной ход. Внутри парка был сад и целые аллеи роз, сирени, астр и даже небольшой зверинец. Особняк был двухэтажный, дополнялся куполом, который замыкал старинную, с огромными колоннами галерею, достроенную Богатыревым.

Особняк-дворец не отличался строгой архитектурой, это была довольно безвкусная смесь «французского с нижегородским» — попадались чудесные фрески, карнизы, арки, колонны, мраморные лестницы, камины и рядом аляповатые, грубые, безвкусные картины, ковры, зеркала в золоченых рамах. В особняке была своя подземная церковь с богатейшим церковным убранством. Служба жила в левом крыле особняка, в правом — жили управляющий, слуги и их семьи. Купол на третьем этаже занимал сам Богатырев. На втором находился зал с колоннами и ложами и сценой для музыкантов и хора. Зал был грубо, безвкусно отделан золотом, бронзой, висели огромные люстры и необыкновенной ценности ковры и гардины, на полу лежали дорожки, в которых утопали ноги. Тут, в этом зале, посредине был накрыт стол более чем на сто человек. Мы чувствовали себя чужими в этом доме и смущенно жались друг к другу. Кроме труппы актеров, приехало много окрестных помещиков и городских друзей Богатырева. У подъезда стояли швейцары с булавами, в обшитых золотом ливреях; гостей встречали и разводили по комнатам лакеи и горничные.

Вскоре к Гореловым явился сам хозяин и пригласил гостей к столу, он предложил руку Макаровой-Седой, Виктор — Наташе, Горелов — бабе Анне, я — Наташиной подруге — Наде, и все направились в зал, где был накрыт стол. Люстры сияли тысячами огней, у каждого стула стоял лакей во фраке. Когда в зал вошли гости, на хорах грянул оркестр. Хозяин встал со своего места. Он пригласил гостей садиться. Хор вместе с оркестром грянул застольную, и гости сели за стол. По правую сторону от себя Богатырев посадил Наташу, Горелова, Виктора, Макарову-Седую и бабу Анну. Я сел напротив. Когда все гости уселись, Богатырев поднял бокал со словами:

— Господа, позвольте поднять бокал за виновницу сегодняшнего торжества — за Наталью Николаевну, за ее чудесный талант и поблагодарить ее от имени всех нас за ту радость, за то счастье, которым она нас одарила. Спасибо вам, Наталья Николаевна, от бедных людей, вы озарили нас своим солнечным дарованием и талантом.

Грянуло «ура», и пир начался. Оркестр и хор то умолкали, то снова гремели. На сцене появились цыгане. Они пели свои грустные и огневые песни, плясали. Потом показывали свое искусство этуали — знаменитые шансонетки. Хозяин выписал их специально для этого вечера. В зале вспыхивал фейерверк необычайной красоты и цветов. После цыган, этуалей и негров, которые, разгримировавшись, оказались белыми, пел Орлов-Батурин. Он был в ударе, голос его звучал особенно звучно. Хозяин попросил спеть Богданова. Богданов запел своим тихим задушевным голосом, зарыдала гитара. Люди застыли, затаив дыхание. Кончилась песня, а люди все еще молчали, и вдруг все разом заговорили, благоговейно пожимая руку певцу.

Богатырев подошел к Богданову, обнял его, поцеловал, потом поискал в своих карманах и вынул, красуясь перед дамами, золотой портсигар. Он передал его певцу, сказав:

— Вот тебе моя благодарность, бери, не стесняйся.

— Да я не курю, — смущенно краснея, ответил артист, которому очень не хотелось брать от богача этот портсигар.

— Бери, бери, — отвечал Богатырев, силой всовывая в руки Богданову огромный золотой портсигар. — А теперь на озеро, — пьяно закричал Богатырев. — За мной, дорогие гости, все к озеру!

ГЛАВА 2

Над большим широким озером яснел восходящий рассвет. Звезды бледно теплились. В парке деревья, арки, колонны, беседки и статуи были убраны разноцветными светящимися фонариками, горящими плошками, а по озеру плыли убранные коврами и фонариками челны с накрытыми столами; плавучие беседки, плоты с горящими факелами и смоляными бочками. Для оркестра, хора цыган и этуалей были приготовлены три ярко убранных баркаса, где также были накрыты столы и устроена сцена. Для хозяина и его гостей стоял небольшой пароходик под парами. Туда взошли Богатырев, артисты труппы Горелова и гости. Весь этот пьяный, шумный, крикливый караван людей медленно поплыл по пруду.

На душе у меня было скверно.

Еще во время ужина Виктору стало дурно, и мать отвела его в комнату, где и осталась с ним. Наташа тоже хотела уйти с ними, но и Виктор, и его мать просили Наташу не нарушать праздника и остаться с гостями. За Макаровой и Виктором вскоре последовали баба Анна и я. На озеро поехали кататься Горелов, Наташа и не отходивший от нее Богатырев. Наташа впоследствии рассказала мне, что она пережила в этот вечер. Богатырев показывал ей чудеса пышного парка, и когда она, как ребенок, приходила в восторг, он шептал ей: «Это все для вас, дорогая Наташа. Это все будет ваше, если вы скажете одно слово, дорогая! Все, все для вас!..» Она испуганно озиралась,будила отца, который был с ними, но старик страшно устал и дремал на диване, стоявшем на челне.

— Ничего не бойтесь, Наташа, ни один волосок не упадет с вашей головки, — говорил Богатырев с пафосом. Он взял ее за руку, но в это время к ним подошел Нарым-Мусатов. Запели цыгане, на плавучем баркасе загремел оркестр, хор, и хозяину пришлось отойти от Наташи.

— Ну, Наташенька, пора и спать, девочка, — прозвучал спасительный для нее голос отца, и она почувствовала себя так, будто ее вывели из темного подвала на солнце. — Наташа, пойдем. Дорогой хозяин нас простит — слишком много впечатлений в один вечер. — И хозяину ничего не оставалось делать, как проводить Наташу и Горелова домой, на их половину. А сам он с оркестром вернулся на озеро продолжать пир.

Наташа легла в свою постель, но долго не могла уснуть.

На пруду в это время продолжалось разгулье. Все были пьяны, оркестр и хор гремели, люди кричали: «Ату-ату-ату», слышалась безудержная цыганская песня и русский посвист Орлова-Батурина.

Несколько актеров и актрис вместе с Богдановым просто-напросто убежали из этого «гостеприимного» дома, ушли в город пешком.

Богатырев пригласил труппу в свое имение на пять дней, и на деликатный вопрос Николаева-Свидерского о том, кто же оплатит простой труппы, немедленно выплатил за пять полных сборов.

ГЛАВА 3

Наташа проснулась усталая, утомленная. Она вспомнила о Викторе, и вдруг в ее ушах прозвучал страстный шепот Богатырева: «Наташа, дорогая».

В открытое окно пахнуло свежим летним утром и запахом парка, солнце осветило уютно обставленную спальню, и девушка как будто ясно-ясно увидела Виктора и на душе стало особенно радостно и тепло. В дверь постучали. Вошла Макарова-Седая.

— С добрым утром, Наташенька! Ну, собирайся, идем на пруд купаться.

— А Виктор? — спросила Наташа.

— А Виктор пока пусть полежит, ему лучше, но врач велел ему лежать и не утомляться.

— Я пойду к нему, — сказала настойчиво Наташа.

— Не надо! Пошли без разговоров купаться.

Макарова энергично схватила Наташу за руку и потащила ее на пруд. Вскоре они очутились в купальне, где долго плавали, барахтались в воде, и Наташа, забыв обо всем, звонко смеялась. Из воды она вышла освеженная, бодрая и радостная.

— Ах, как хорошо на свете жить, — Наташа закружила Макарову-Седую и стала ее целовать.

— Ну вот и чудесно. Пойдем к Виктору и папе, они нас ждут с нетерпением, — взявшись за руки, они помчались бегом домой.

Не успели актеры позавтракать, как явился дворецкий и заявил, что хозяин просит гостей в кареты: устраивается охота. Ничего не оставалось делать, как садиться всем в карету и ехать.

И вот целой кавалькадой двинулись в путь: кто верхом, кто в каретах, фаэтонах и двуколках, запряженных кровными скакунами. Некоторые пьяные охотники в пылу охотничьего темперамента еще по дороге стреляли во что попало, особенно досталось бедным воробьям и галкам, — немало их костьми легло на дороге.

Горелов, возмущенный всем этим зрелищем, решил на охоту не ехать и приказал кучеру понемногу поотстать от всей кавалькады, а потом вернуться обратно домой. Домой они вернулись к общей радости. Виктор даже как будто сразу выздоровел и посвежел. Он попросил Наташу погулять с ним по парку.

Наташа с Виктором гуляли, смеялись, но в их отношениях оборвалась какая-то нить, что-то стало между ними непонятное, необъяснимое, исчезла юная непосредственность, сердечность. Причиной этому было то, что Наташа всегда предельно искренняя с Виктором, теперь почему-то не рассказала ему о признаниях Богатырева. Ее душа разрывалась от сомнений и чего-то неведомого. Она повторяла сама себе: «Я люблю Виктора, да, да, да, я люблю Виктора и только его».

Когда пришли домой, Наташа ушла в свою комнату, бросилась на кровать, уткнулась лицом в подушку и так пролежала до вечера. Наступили сумерки, а она все лежала в такой позе.

Вошел отец, она поднялась, и он оторопел — до того она преобразилась. Он испуганно спросил ее:

— Что с тобой, у тебя измученное лицо, ты больна?

— Нет, нет, я здорова, — сказала она, целуя отца.

— А глаза красные, — сказал отец.

— Соринка попала, — ответила она.

«Может быть, в сердце соринка попала», — подумал отец, обняв, дочь и уводя ее к себе.

— Пойдем к нашим, к Виктору, ему это будет приятно…

Вечером Богатырев зашел к Гореловым. Он выразил свое огорчение тем, что они не присутствовали на охоте и даже вернулись с полдороги, это его очень обидело и он просил дорогих гостей впредь подчиняться тем законам и распоряжениям, которые отдает здесь он, магнат и повелитель. Все это было сказано в шутку и с милой улыбкой на устах. Горелов ответил:

— Господин Богатырев, я — ваш гость, но не ваш пленник, и я волей поступать, как мне угодно.

Получив такой ответ от Горелова, Богатырев предложил руку не матери Виктора, как это он сделал вчера, а Наташе и пригласил всех на концерт. Но Макарова-Седая очень строго сказала, что ее сын чувствует себя неважно, что она благодарит хозяина, но остается с сыном. Мы же поневоле пошли на концерт.

Богатырев сел в свою ложу у самой сцены, куда он пригласил Наташу, Горелова, меня и бабу Анну. Сам он в ложе сел рядом с Наташей. Он шептал ей на ухо:

— Зачем вы избегаете меня, Натали, ведь это все для вас, это празднество, убранство, пир, цыгане — только для вас.

— Тише, отец услышит.

— Они сидят далеко от нас; не гоните меня от себя, не избегайте меня.

— Если вы не замолчите, я встану и уйду, — горячо прошептала Наташа

— Я не могу молчать: вы меня измучили, я люблю вас, я люблю вас, я сгорю от любви к вам, я убью себя на ваших глазах, если вы будете со мной так невыносимо жестоки.

— Умоляю вас, молчите, — слезно шептала Наташа, — мы потом с вами поговорим, на нас все смотрят.

— Пусть смотрят, прикажите — и я их всех сейчас выгоню. Вы одна мне нужны, для вас одной я здесь живу… (Наташа поднялась с места.) — Не буду, — сказал он и замолчал.

Был объявлен антракт, а Богатырев как ни в чем не бывало обратился к Горелову и Наташе:

— Завтра вечером вы играете в моем театре. Наталья Николаевна озарит нас своим талантом. Я хочу вас видеть в «Материнском благословении», где вы неповторимы и бесподобны. Я уже говорил с Николаем Николаевичем, заплатил ему за спектакль и послал лошадей за декорациями и костюмами.

— Но это еще не все, — сказал недовольно Горелов. — Я — режиссер театра, и надо было меня поставить в известность, и потом нам всем, занятым в спектакле, надо взять дома грим и костюмы. Сегодня же нужно отправиться домой, чтобы взять все необходимое для спектакля «Материнское благословение». Надо привезти актеров из города, так как здесь нас очень мало…

В антракте из всех дверей, как крысы, вползали запоздалые «охотники». Пока усаживались, они хрипло кашляли. Физиономии у них были распухшие: видно, не обошлось без драки, потому что у некоторых «охотников» под глазами были синяки.

ГЛАВА 4

Немедленно были отправлены экипажи за актерами в город. Макарова-Седая решила также выехать вместе с Виктором, он все-таки чувствовал себя неважно, да и в спектакле она была свободна. Виктор прощался с Наташей, как будто он уезжал за десятки тысяч верст. Он несколько раз садился в карету и снова выходил и все прощался с Наташей. Она тоже очень хотела уехать. Старики еле их угомонили.

Горелов со мной поехал в город. Наташу решили оставить, так как ей предстояло играть большой спектакль. Баба Анна осталась с ней.

Позже баба Анна говорила мне, что как только Горелов и Макарова-Седая с Виктором уехали, Богатырев явился и предложил свои услуги в качестве чичероне. Он хотел показать ей в особняке зверинец, библиотеку и ценные картины. Он был галантен, любезен… По его словам, он был самым несчастным человеком в мире. Он рассказывал Наташе о своем детстве, о своих страданиях, о том, как он был несчастен в женитьбе, и что он самый одинокий и бедный человек, что, хотя он и миллионер, но завидует любому нищему, который рад куску хлеба, но не одинок и любим. О, он умел прекрасно притворяться и играть перед доверчивыми, честными людьми.

Он плакал настоящими слезами. Наташа поверила ему и пожалела от всего сердца, а Богатырев продолжал играть в любовь.

Он говорил Наташе:

— Ты видишь, я плачу. Это я плачу первый раз в жизни потому, что я люблю тебя. — Он бросился перед ней на колени. — И если ты уйдешь от меня, я поползу за тобой, не уходи от меня — это будет моя смерть, моя гибель.

Он выхватил револьвер и, уже не раз проверенным приемом, направил пистолет к груди. Наташа, вся дрожа, схватила его за руку.

— Не надо, не надо, прошу вас!

Он начал целовать руки девушки, впился в ее губы и долго не выпускал ее из своих объятий. Но Наташа вырвалась и с нечеловеческой силой побежала от Богатырева, бежала сколько было сил; кровь застывала в жилах, перестало биться сердце, а она бежала напрямик через дикий шиповник и кустарники, которые царапали лицо, руки и ноги, она ничего не чувствовала, она была, как в огне, а негодяй настигал ее все ближе и ближе. И чем ближе она слышала его тяжелые шаги, тем она все быстрее и быстрее бежала. Но он настиг ее: ни бежать, ни бороться она уже не могла… Из последних сил крикнула: «Виктор!» — и, споткнувшись, упала лицом в шиповник…

ГЛАВА 5

Отчаянию Горелова не было конца. Богатырев объяснил все происшествие тем, что из зверинца вырвался волк, и Наташа, якобы, наткнулась в лесу на этого зверя; волк бросился будто бы на нее, она страшно закричала, этот крик услышал Богатырев, прибежал и убил волка на месте. (Волка действительно нашли убитым в лесу, где произошли события). Богатырев принес истерзанную Наташу домой, а баба Анна раздела и уложила девушку в постель. Все было инсценировано Богатыревым и его негодяями-слугами, чтоб скрыть это подлое дело. На теле Наташи были даже раны и следы волчьих зубов… А Богатырев так убивался, что все это произошло у него во дворце! Он немедленно созвал лучших врачей, и они неотступно дежурили около Наташи днем и ночью.

В ту же ночь, когда произошла трагедия с Наташей, в больнице умер от чахотки Егор Ерофеевич Егоров.

Актеры уехали играть спектакль к Богатыреву, и никого, кроме суфлера Фирсова да меня, в городе не было. Фирсов взял из театра гроб из пьесы «Гамлет» и в нем похоронил Егорова. Бедняга так мечтал сыграть Гамлета!

День был туманный, дождь лил ливнем. За гробом Егорова, кроме Фирсова, Тузика и меня, никто не шел.

А во дворце медленно приходила в себя и поправлялась Наташа. По мере того, как Наташа поправлялась, она становилась суровой и возмужалой. На лице появилось выражение женщины, пережившей большое горе. Как только ей было разрешено вставать, она немедленно потребовала увезти себя домой. Вскоре случилось самое страшное, Виктор заболел скоротечной чахоткой, и мать увезла его в Крым. Он оставил Наташе письмо на десяти страницах, и последние слова письма были: «…я люблю тебя, Наташа, и буду любить тебя до гроба. Твой навеки. Виктор».

ГЛАВА 6

Врачи запретили волновать Наташу, и товарищи к ней почти не приходили. Театру в скором времени надо было выезжать на гастроли в другой город. Но Николаев-Свидерский без Наташи и Горелова ехать не хотел, и труппа играла спектакли пока без них. В городе говорили, что эти спектакли субсидирует Богатырев. Действительно Николаев-Свидерский жалованье выплачивал вовремя, хотя сборы были слабые без участия в спектаклях Наташи и Горелова. Отец неотступно оставался дома возле Наташи, и ей это было невыносимо, она даже часто притворялась спящей. Много раз с ней пытался поговорить Богатырев, но каждый раз Наташа отказывала ему. Как-то раз Горелов очень попросил Наташу принять Богатырева, и она кивнула головой, выразив согласие… Он вошел. После тяжелой паузы она встала, взглянула на Богатырева горящим, гневным взглядом и холодно, жестко сказала:

— Вы негодяй! Уходите вон!

— Так вот как вы со мной разговариваете, — надменно сказал богач, — я уничтожу и вас, и вашего отца. Что вы мне можете сделать?

— Уходите вон!

— Ничего, вы меня еще вспомните, нищие, скоморохи, голь перекатная, — закричал Богатырев.

На крик выбежал Горелов. Услыша последние слова Богатырева, он исступленно закричал:

— Вон, вон из дома, маньяк, самодур!

Богатырев, хлопнув дверью, ушел.

Наташа заплакала, тяжелые, будто свинцом налитые слезы лились и лились.

ГЛАВА 7

Шли дни за днями. Часто прибывали письма от Виктора, ему было все хуже и хуже. В городе Николаев-Свидерский решил до зимы не оставаться, и труппа готовилась к гастролям. Толстяк говорил, что он нарочно немного оттягивает отъезд на гастроли, чтобы Наташенька окрепла после болезни. Когда Наташа рассказала отцу все, что случилось с ней в особняке Богатырева, он только прижал ее к груди. Почти до рассвета они просидели молча. Потом отец сказал:

— Наташенька, я как-то получил письмо от одного человека, виделся я с ним мало, но с первого раза, как только я познакомился с ним, поверил ему и полюбил его. Теперь он на каторге, далеко-далеко отсюда. И вот он через верного человека прислал мне оттуда, с каторги письмо и заканчивает его так: «Надо верить, надо жить! Во имя будущего».

ГЛАВА 8

Прошло еще некоторое время. Заехал к Горелову Николаев-Свидерский, какой-то невеселый, прибитый, не смеется, не кричит, весь какой-то не свой, не смотрит в глаза ни Наташе, ни Горелову, ни мне. Ему предложили кофе со сливками, он отказался от еды, этого никогда еще не бывало. Наконец, он сказал Горелову:

— Николай Павлович, мне с тобой надо поговорить.

— Пожалуйста, Николай Николаевич, я тебя слушаю.

Толстяк немного замялся, посмотрел на Горелова, потом выразительно на нас.

Мы вышли.

— Ну, говори, я тебя слушаю, — усевшись в кресло, вздохнул Горелов.

Наступило неловкое молчание, которое длилось довольно долго.

— Так вот, Николай Павлович, со вчерашнего дня я уже не антрепренер, я только буду вести дело. Имущество я сдал в аренду. А хозяином будет Семен Богатырев. Труппа уезжает на гастроли, и вот меня послал Богатырев сказать, что ты с Наташей на гастроли не поедешь. Неустойку он платит и предлагает тебе с ним судиться.

…На крик Горелова в комнату вошли мы с Наташей. Николаев-Свидерский будто стал как-то тоньше и меньше ростом, его жирное лицо стало желто-бледным.

— Очень хорошо, Наташа, что ты вошла, вот наш старый друг и антрепренер Николаев-Свидерский пришел к нам с тобой заявить, что он уже не наш хозяин, а только управляющий, а хозяин — Богатырев, который разрывает с нами договор. В гастрольную поездку мы с тобой не едем и зиму мы здесь не служим.

Наташа стояла бледная, как стена, прижавшись к роялю.

— За что ты, Николай Павлович, так жестоко меня бьешь. Ну разве я виноват, я больной человек, что я значу в руках этого богача-самодура, если бы я отказался, он бы меня по миру пустил, он же миллионер, в городе все его — магазины, дома, фабрики, улицы, даже театр, который я арендую у него, завтра он выкинет меня из театра, из квартиры, сделает меня нищим и пустит по миру.

— А если он тебе прикажет убить нас с дочерью, ты этот приказ своего хозяина тоже выполнишь?

— Я потерял голову, я не знаю, что мне делать. Богатырев — страшный человек, хуже зверя, а я ведь тоже хочу жить, — захныкал толстяк.

— Ну ладно, живи, каждый живет по-своему: одни творят подлость, другие — хорошее и честное, нам не понять друг друга. Иди и передай своему повелителю, что ты все сделал, как он приказал тебе.

И антрепренер ушел.

— Ну, дети, видите теперь настоящее лицо этих меценатов. Вот они — миллионеры, «любящие» искусство! Фабрикант выбросил на улицу своих рабочих, а антрепренер выбросил своих артистов на улицу, какая разница? Разницы нет. Все убивает и уничтожает подлый ненасытный рубль, — Горелов низко опустил голову.

— Папа, не надо падать духом. Переедем в другой город, в другой театр и все будет хорошо, — обнимала Наташа отца, садясь с ним рядом.

— Конечно, Николай Павлович, все будет хорошо, уедем отсюда, — убеждал его я.

— Вы правы. Дочка, духом падать не надо, пошлем мы с тобой кое-куда несколько телеграмм, а через денек-другой получим ответ и поедем работать… Бери перо, бумагу, Наташенька, пиши, — говорил Горелов, уже весело усаживая за стол Наташу, — а я тебе буду диктовать. Пиши, пиши: Саратов… — и отец диктовал дочери телеграмму за телеграммой антрепренерам в разные города с предложением своих услуг.

ГЛАВА 9

Богатырев решил «раздавить» ненавистных ему людей. Как это выяснилось впоследствии, он приказал своему управляющему Штекеру забрать у нотариуса купчую крепость о даровании им своего домика Горелову. Штекер познакомился с некоторыми актерами труппы, угостил их и подговорил распустить в городе слухи, что в труппу едут актеры императорских театров, не чета Гореловым, и что поэтому Свидерский и убрал их из театра.

Были приняты меры и относительно суда. Судье был отослан чек на крупную сумму, и он обещал отказать Горелову в иске. Штекеру удалось перехватить некоторые телеграммы, посланные Гореловым. На другие же Горелов получил любезный отказ… чему был опять-таки обязан знакомствам и связям Богатырева.

Богатырев хотел так «проучить» Гореловых, чтобы они больше и подняться не смогли. Вскоре он отправил к ним своего управляющего Штекера.

Штекер натолкнулся в парадном на бульдога Фитьку, который бросился на него. Перед Гореловым Штекер предстал в ужасном виде: измазанный, весь в мелу, одна пола пиджака висела оторванная, жесткие, почти красные волосы на голове растрепались, лицо было какого-то бледно-зеленого цвета. Он долго не мог прийти в себя и заикался.

— Что с вами, господин Штекер, в каком вы виде? — спросил Горелов.

— В каком я виде, что со мной? Вы держите у себя в доме отвратительных собак, которые бросаются среди белого дня на людей…

— Да нет, на людей он никогда еще не бросался, наш Фитя, — ответил Горелов.

— А я, по-вашему, что, не человек?! — зло закричал Штекер.

— Я бы вас просил не кричать в моем доме, господин Штекер, — строго сказал ему Горелов. — Чем мы обязаны вашему визиту?

— Я пришел к вам, господин Горелов, по приказу господина Богатырева, надо нам с вами потолковать о небольшом дельце.

— Пожалуйста, я слушаю вас. — Штекер вынул купчую крепость из бокового кармана.

— Вот видите, это купчая крепость дарованного вам домика. Домик вам подарен, — он сказал подчеркнуто «домик», — это так, это верно, но земля, на которой стоит домик и садик, и все вокруг домика принадлежит господину Богатыреву…

— Ну и что же? — насторожился Горелов. — Если нужно платить арендную плату за землю, на которой стоит наш дом и садик, я уплачу столько, сколько назначит господин Богатырев.

— Нет, это нас не устроит. Ваш садик мы вырубим, на вашем дворе и этой земле мы построим скотный двор и колбасную фабрику, — заявил управляющий.

— Да вы с вашим Богатыревым с ума сошли! — не выдержал я. — Варвары!

— Вы пришли издеваться надо мной, но я не так скоро сдамся. Вы задушить меня хотите, я к публике, к горожанам обращусь, жители города меня и дочь знают, они нас не дадут в обиду!

— Ну что же, обращайтесь к публике, к горожанам, куда хотите, а я вас предупредил и на днях мы приедем ломать и рубить ваш садик с вашими тополями и розами.

— Вон! — совершенно выйдя из себя, закричал Горелов.

И управляющий как бы испарился.

ГЛАВА 10

В труппе Николаева-Свидерского, когда актеры узнали, что богач Богатырев взял антрепризу, многие сразу догадались: он это делает для того, чтоб свести личные счеты с Гореловым и Наташей.

Актеры разделились на группы. Незначительная группа, подкупленная Штекером, который их щедро угощал, говорила, что без Горелова театр свободно обойдется и что не ахти он какой режиссер и актер, и что вот-вот приедет новый режиссер из Москвы с крупным именем, а жена его — блестящая актриса и т. д.

Другая, бо́льшая часть актеров иначе оценивала положение вещей и честно стала на сторону Горелова. Многие, как и я, приехали в эту труппу работать только потому, что знали Горелова как хорошего, образованного актера, режиссера и честнейшего человека. Это Нарым-Мусатов, Богданов, его жена Охотова, Волынский, Колокольцев, суфлер Фирсов.

А третья — такие, как Орлов-Батурин, не вмешивалась ни во что и не становилась ни на чью сторону, рассуждая, что их хата с краю.

Горелов обратился к адвокату, и тот ему прямо заявил: «Правда на вашей стороне, суд вынесет решение в вашу пользу, если речь идет о неустойке за нарушенный договор с Николаем-Свидерским, но так как здесь замешан Богатырев — вы проиграете».

Николай Павлович не поверил этому и обратился к другому адвокату, ответ был такой же; наконец, к третьему и такой же последовал ответ: «С кем вы хотите судиться? С Богатыревым. Да ведь это же миллионер».

Николай Павлович пришел домой усталый, измученный, с головной болью, свалился в своей комнате на диван. Наташе ничего пока не рассказал о своем неудачном походе, а мне под секретом сообщил. Мы решили посоветоваться с некоторыми близкими друзьями-актерами. Но не успел Горелов отдохнуть, как ворвался Богданов, возмущенный и злой.

— Это что же делается?! Это же грабеж среди белого дня! — носился он по комнате, куря папиросу за папиросой. — Нет, я ничего не понимаю, как только можно жить среди этих людей, видеть их, пожимать их руку. Негодяй! Он мне портсигар подарил золотой. Сегодня же я верну ему. Он его, наверно, где-нибудь своровал, меценат, крез, убийца! Про него говорят, что он собственного отца убил, а жену ограбил и сплавил в сумасшедший дом.

— Успокойся, Иван Арсентьевич, есть же правда и мы ее найдем.

— Да какого там черта, правда, где ты ее хочешь искать, среди богатыревых, штекеров, николаевых-свидерских и им подобных? Правда на каторге, правда в цепи закована.

— Тише, не кричи, Ваня, стены уши имеют.

— Не могу. Я когда узнал, что они с тобой сделали, я готов был побежать к Свидерскому, к Богатыреву, вцепиться им в горло и передушить их. Ах, как я кляну свое уродство, свою хилость и вот эти слабые руки.

— У тебя чудесный талант.

— Не надо иметь в этом грязном мире талант. Талант! Силу надо иметь, сильные мускулы, крепкие мышцы, чтобы богатыревы боялись тебя. Ах, как я завидую Нарыму! Я бы их громил, душил бы…

— А они тебя в кандалы да на каторгу.

— Да, пожалуй, ты прав. Ты знаешь, мой отец — лесничий — умер на каторге: он оглоблей убил барского управляющего за то, что тот его ударил. Когда мне было восемь лет, мать умерла от чахотки. Жил я и воспитывался у бабушки, матери моего отца. Она мне многое рассказала об отце. Читала мне его письма. Какие это были письма! «Будь смелым и честным, сын мой, не сгибай спины никогда, ни перед кем». Ну, Николай, надо что-то делать, надо что-то придумывать, — сказал он, немного помолчав.

Горелов подробно все рассказал ему.

Прибежала, запыхавшись, старуха Охотова и убежала в другую комнату, где была Наташа.

— Надо все спокойно, Иван, обсудить, — обнимая Богданова и усаживая его на диван, душевно сказал Горелов. — В горячке можно много глупостей наделать, а поправить будет уже поздно.

Появился Нарым. Он мрачно вошел в комнату Горелова, поздоровался с нами, сел, крепко потер лоб, вынул из кармана какую-то таблетку, проглотил ее без воды, посмотрел на друзей своими татарскими глазами и грустно произнес:

— Да, дела… — В комнате стояло тяжелое молчание, которое нарушил Горелов.

— Юсуф, ты все знаешь?

— Все! Лучше бы я не знал. Я знаю, что ты был у адвокатов, знаю, что ты ждешь ответа на телеграммы и знаю то, что или будет любезный отказ, или вовсе не будет ответа.

И бывает в жизни совпадение: раздался звонок, а через некоторое время баба Анна принесла Горелову телеграмму. Все насторожились. Горелов сказал:

— Телеграмма из Саратова, — и медленно продолжал: — «К сожалению, вашими услугами воспользоваться не могу». — Он тяжело опустился в кресло, все еще держа телеграмму в руке. Из его рук телеграмму взял Нарым, затем Богданов прочел и передал бабе Анне, та унесла ее Наташе.

— Видишь, Коля, не надо быть оракулом, чтобы предвидеть шаги Богатырева, — промолвил Богданов.

— Но и мы не дети, театр — это мы, актеры, а не богатыревы и николаевы-свидерские, не буду я работать у этого Богатырева, хоть с голоду сдохну, — грозно поднял кулак Юсуф.

— Ох, с каким наслаждением я брошу ему обратно его портсигар, — волновался Богданов.

— Что ты! — возмутился Нарым, — мы продадим этот золотой портсигар, а за него дадут порядочно денег, и мы организуем свое товарищество, снимем театр, у нас ведь может быть прекрасная труппа: Николай Горелов — главный режиссер и актер, Наташа Горелова, Богданов, Миронова, Охотова, Гарянов, к нам пойдет Волынский и другие. А к тому времени, может быть, бог даст, у меня умрет тетка или дядька, я получу наследство и все отдам товариществу, — и встав в молитвенную позу и как бы обращаясь к иконе, он с пафосом сказал:

— Боженька, боженька, помоги мне, пришли какую-нибудь тетку или дядьку, и не так их, как их наследство.

Все громко рассмеялись.

Этот смех застала Наташа, она пришла вместе с Охотовой, бабой Анной и Волынским, который был уже навеселе.

— «Так вот где гульбищ скверное гнездо», — продекламировал Волынский. Друзья пожимали друг другу руки, а Богданов продолжал:

— Ты понимаешь, Саша, Юсуф молит бога послать ему опять тетку или дядьку, и не так их, как их наследство, и тогда мы все, — он объяснил, как бы охватывая руками присутствующих, — организуем товарищество, собственный театр без богачей и без антрепренеров.

— Правильно, — сказал шутливо Волынский, — а я — кассир.

— Боже сохрани, — вскричала старуха Охотова, — ты все пропьешь и пустишь нас по миру.

— Убей меня господь, если я товарищей обижу, — серьезно ответил Волынский. — Кому пришла в голову эта гениальная идея? Что же, прекрасный выход из положения, — продолжал Волынский.

— Мне, то есть нам, пришла эта идея: мне, ему, ему, — указывал на нас Богданов. — Нужны для начала деньги.

— Да у тебя же они есть, — воскликнул опять Нарым настойчиво. — Продай богатыревский подарок, золотой портсигар, и у нас будут деньги.

— Никогда! — возмущенно воскликнул Богданов. — Этот портсигар я завтра верну обратно Богатыреву: нам наше товарищество, наш театр надо начинать чистыми руками и с чистым сердцем, а не богатыревским золотом. Я ему верну это золото и скажу такое, что даже его совесть заговорит.

— Молодец, Иван, спасибо тебе, правильно сделаешь, — сказал Горелов, пожимая руку Богданову.

— Спасибо вам, Иван Арсентьевич, и от меня, — взволнованно промолвила Наташа, сидевшая в углу дивана.

— Ну и душа у тебя гордая, Богданов, люблю я тебя за чистоту твоего сердца, — воскликнул Волынский, — друзья мои, у меня ничего нет, беден я, как церковная крыса, но если бы у меня было огромное состояние, богатство, я бы отдал его на благое дело, сиречь для вашего товарищества. Но морду я все-таки этому богачу побью и не ему одному, попадет и Штекеру и Свидерскому. Мне рисковать нечем: или вышлют, или посадят. — Он покачнулся, схватился за голову, зажал ее обеими руками и очень искренне, мягко и грустно произнес: — Эх, бедная моя головушка, отчего ты такая буйная, непутевая, — и опустился на стул.

— «Спи, моя радость, усни», — мягко пропел Богданов, обняв Волынского.

— Не надо, Сашенька, — глотая слезы, подходя к Волынскому, тепло, по-матерински гладя его голову, шептала Охотова.

— Ну, завели панихиду, право! — недовольно проворчал Нарым.

— И верно. Пойдемте лучше за стол, закусим чем бог послал, — сказала баба Анна.

Раздался лай Фитьки, звонок в парадном. Это пришел Колокольцев. Он вбежал веселый, насвистывая соловьиные трели, — это значит, что у него наступает запой, и он предварительно уже немного выпил. Когда он вошел в комнату, все встретили его ироническими взглядами и, как по команде, все издали звук: «у-у-у!». А баба Анна с упреком сказала:

— Эх, Колокольцев, уже хватил рюмочку…

— Не издевайтесь хоть вы надо мной, — застенчиво произнес Колокольцев. — Меня расстроил этот толстый боров. Он передал наше театральное дело Богатыреву, я к нему не пойду служить, он хам, самодур! После того, как я узнал, что Коля и Наташа не будут с нами, да я, да я… — петушился Колокольцев.

— Ну ладно, ладно, идите за стол, за столом обо всем этом поговорите, — успокаивала баба Анна. Все пошли в соседнюю комнату, где был накрыт скромный стол. И долго друзья обсуждали, как организовать товарищество, где и как достать средства на театр, образно представляя в лицах, какой это произведет эффект, когда Богданов вернет Богатыреву его золотой портсигар и когда тот узнает, что лучшие актеры не пошли к нему служить в его антрепризу и создают, мол, свой театр.

Первый тост Горелов предложил за новое товарищество, за народный театр. А Богданов продолжил:

— За наш честный трудовой театр! Это все не страшно, мои дорогие, ну Богатырев — богач, на его стороне и деньги, и суд, и власть. Плохо, что среди актеров есть людишки вроде Орлова-Батурина. Штекер подкупил и поит водкой…

ГЛАВА 11

В домике Горелова закипела горячая работа по созданию товарищества. Нарым достал небольшую сумму денег. Очевидно, Иордан дал ему из сбережений на «черный день». И полетели телеграммы в разные города — свободен ли театр? В течение нескольких дней был найден небольшой, но театральный городок на Волге. Городская дума сообщила, что она с радостью сдаст артисту Горелову театр и может даже дать денег на подъем труппы. Просит срочно выслать список актерского состава. Нарым за своей подписью послал несколько телеграмм своим друзьям-актерам и актрисам, которым он предложил работу в товариществе. Таким образом удалось собрать довольно хороший состав. Настроение у всех поднялось. Начали составлять репертуар и даже решили, чем открыть сезон. Все шло как нельзя лучше. Горелов, Нарым, Богданов, Волынский, я и все остальные объявили открытую войну Богатыреву и Свидерскому. Богданов вернул богачу золотой портсигар. Это удалось ему сделать в присутствии Свидерского, Штекера и еще нескольких актеров. Эффект был поразительный.

— Когда я уходил, Богатырев мне вдогонку крикнул, — рассказывал Богданов, — «Ты меня еще вспомнишь, Богданов». На что я ему ответил: — не пугай, мне не страшно, я ведь не из пугливых, ты их пугай, — и указал на тех, кто его окружил…

Все это рассказывал Богданов нам, членам товарищества, собравшимся вечером у Горелова. Среди нас не было только одного Волынского, но вскоре и он появился в прекрасном настроении, трезвый, выбритый и широким театральным жестом вручил Горелову пакет:

— Это мой пай, слава богу, еще живы ростовщики, — гордо и важно заявил он.

Когда Горелов вскрыл пакет, то вынул оттуда 100 рублей. Это произвело на нас такое ошеломляющее впечатление, точно бомба разорвалась. Затем мы начали поздравлять друг друга и даже целовались, так велика была наша радость, что все идет хорошо.

М. А. Охотова.


Мария Александровна Охотова подала узелочек Горелову.

— А это мой пай. — Там оказалось 200 рублей.

Горелов ей ответил:

— Нет, нет, Мария Александровна, ваш пай — это ваш талант, а деньги возьмите обратно, это ваши сбережения, я прошу вас их сохранить, они вам очень пригодятся, когда вы не будете работать, а будете на покое. Правда, друзья?

Все поддержали Горелова, и он отдал ей обратно деньги.

— Эх, дорогие мои, ни на какой покой я не пойду, я умру в театре на сцене как солдат на посту, вот и успокоюсь…

— На, Коля, вот мой скромный пай, — вручая 50 рублей Горелову, сказал Богданов.

— А от тебя, Ваня, возьму, — смеясь ответил Горелов.

— А это вот мой пай, — смущенно проговорил Колокольцев и тоже дал свои деньги товариществу. Но он не сказал, что продал лучших своих певцов, своих соловьев, и собрал-то всего-навсего 65 рублей. Я тоже отдал все свои «сбережения» — 35 рублей.

Весь вечер в окошке Горелова светился огонек. За скромным чаем члены театрального товарищества говорили, спорили, мечтали, волновались и строили планы создания своего будущего театра.

ГЛАВА 12

Это было раннее утро. Все в домике спали, Фитька, увидя чужих людей, бросился на одного из них и получил такой сильный удар по лапе, что завыл не своим голосом. Выбежали Горелов и Наташа. Она подхватила Фитьку и унесла в комнату. Горелов спросил:

— Что вам тут надо?

Откуда-то вылез Штекер:

— Ведь я же вас предупреждал, господин Горелов, что сад и двор, которые вам не принадлежат, мы берем себе, здесь будет колбасная фабрика, а в саду — скотный двор.

Горелов отправился за Нарымом. Когда они вернулись, во дворе домика и в садике плотники и пильщики уже сбрасывали столбы и доски прямо на клумбы роз, красных тюльпанов и пионов. Они топтали цветы. Красные тюльпаны были разбросаны по всему садику, и казалось, что плотники ходили по крови. Они ломали, корчевали и рубили все, что им попадалось по дороге, причем было видно, что это делается нарочно грубо, подчеркнуто издевательски. На вопрос Нарыма:

— Вы что же это делаете? — Штекер ответил:

— Мы делаем то, что нам надо делать. Мы — хозяева.

— Хозяева?! — вскипел Нарым, схватил Штекера, поднял его в воздух под общий смех плотников и пильщиков и так потряс в воздухе несколько раз, что, когда он его отпустил на землю, управляющий был без чувств. Его привел в сознание кто-то из кучеров. Штекер все-таки зашел снова к Горелову в домик, где находился и Нарым, и прокричал:

— Я пойду сейчас же к господину Богатыреву и доложу, что вы меня чуть не убили, и вы ответите перед судом. Это оскорбление действием.

— Передайте вашему господину, что это же самое действие ждет и его, если он сунется сюда, — сказал Нарым. — Он вышел во двор и остановил всю работу плотников, пильщиков и буквально выгнал всех со двора, из сада и запер ворота.

Прошло несколько часов. Никто от Богатырева не появлялся. За это время пришли все члены товарищества, узнавшие о беде Горелова. Тут были Юсуф, Богданов, его жена Миронова, Волынский, Колокольцев, суфлер Фирсов с Тузиком и Охотова. Всех их Горелов просил не вступать со Штекером в борьбу, потому что будет еще хуже.

— Я прошу вас, — убеждал своих друзей Горелов.

Пока шли переговоры, от Богатырева снова явилась артель плотников, столяров и пильщиков, чтобы опять приступить к работе. С ними пришел Штекер. У ворот стали Волынский, суфлер, я, Богданов и Нарым. Юсуф прямо заявил:

— Слушай, ты, орангутанг, или как тебя, Штекер, если ты сейчас же не уведешь своих разбойников, ты отсюда живым не уйдешь. Я тебя раз потряс, а если я тебя потрясу второй раз, то из тебя вылетит твоя поганенькая душонка.

Из толпы плотников выступил степенный чернобородый мужик и заявил:

— Мы, барин, не разбойники и не грабители, мы пришли сюда не драться, а работать; пустят нас — мы будем работать, нет — мы домой пойдем. — И плотники сели поодаль от дома и стали кто закручивать крученку, кто набивать трубку.

— Я приказываю вам! — визжал и кричал на мужиков Штекер. — Прогнать этих смутьянов и приступить к работе.

Мужики молча курили и не трогались с места.

— Ах, так! Значит это бунт, не хотите работать?! Последний раз спрашиваю вас?

Чернобородый опять встал, держа крученку, между пальцами, и спокойно пояснил:

— Эх ты, какой человек, работать мы хотим, а драться с людьми мы не будем, правда, братцы?

— Правда, — ответила артель.

— В таком случае, я сюда полицию сейчас приведу, и она вас заставит работать. А вы, — обратился он к актерам, — уйдите отсюда или мы вас арестуем. — И убежал.

Видя, что Штекер убежал, артель взяла свои инструменты и тоже ушла, но все это не предвещало ничего хорошего, и Горелов, снова уговаривал своих товарищей уйти, отступиться, зная, что сила и деньги богача победят. Но ничего не помогло, мы стояли на своем и не ушли из гореловского домика. Более того, каждый приготовил себе какое-нибудь импровизированное оружие, чтобы было чем защищаться.

— Мое оружие вот, — сказал суфлер и вынул огромную табакерку, полную нюхательного табаку. Суфлер объяснил присутствующим, что один бросок нюхательного табаку в глаза заменяет и пули, и пушки, и человек временно выходит из строя, но не умирает, — сказал он довольный.

Когда наступила ночь и стало совершенно ясно, что враг до рассвета не будет нападать. Богданов обсудил со всеми дальнейший ход предстоящего боя, сумел всех убедить в необходимости защиты домика, доказывая, что такого гнусного насилия мы, живые люди, не можем, не должны допустить.

И Богданов начал действовать. Мы заложили ворота и парадную дверь домика столбами и досками, как и некоторые окна, над воротами устроили возвышение — широкий и длинный помост, с которого было видно, что делается на улице возле дома. Сами мы были невидимы. Каждый защитник был поставлен на свою позицию и знал, что ему надо делать и чем защищаться. Всю ночь по очереди дежурили «часовые», чтобы не быть застигнутыми врасплох. План защиты домика от нападения врага был продуман до мельчайших подробностей, и защитники с полным сознанием своей правоты приготовились к обороне. Но ночь прошла благополучно. Рано утром приплелся Иордан — мажордом Нарыма, взволнованный тем, что князек не пришел ночевать.

— Старик мой дорогой пришел, — по-сыновнему, нежно старика обнимал Юсуф. А тот говорил:

— Я вот тебе, Юсуфушка, горяченького кофе принес…

— Да что ты, в самом деле, старик, спятил? Что мы не в состоянии напоить Юсуфа кофеем, что ли? — чуть не плача, заявила баба Анна.

— Ну ладно, не ворчи, старая, — шамкал Иордан, — я знаю, что знаю.

— Ну, значит, в нашем полку прибыло: еще один воин появился, — сказал довольный Богданов. — А теперь, други, по местам! — дал он команду.

И весь «гарнизон» пошел на свои позиции. Часам к восьми утра к дому Горелова прибыл пристав — сухой и желчный человек — с двумя городовыми. В дом его Богданов не впустил, а переговоры вел с ними с вышки. С вышки он обстоятельно объяснил приставу, что натворили во дворе и садике богатыревские разбойники. Пристав все выслушал и ушел вместе со своими городовыми. А через некоторое время появилась вражеская армия, увеличенная десятком городовых, которых возглавлял молодой помощник пристава. Он вел своих городовых так важно, как будто на приступ самой страшной, неприступной крепости.

Но первый приступ полицейских с треском провалился, и это видели плотники, которых прислал Богатырев, они смеялись над позорным провалом полицейских и сочувствовали актерам, так ловко и храбро защищающим позиции.

Второе отступление полицейских вызвало у наблюдавшей артели плотников открытый восторг. К домику Горелова начал собираться городской народ, люди шли и бежали посмотреть на это зрелище, уже раздавались голоса из толпы: «Молодцы артисты, всыпали полиции по первое число!», «Так им, так им, пусть не лезут» и т. д.

После второго приступа городовые остановились и ждали дальнейших распоряжений. Появился высокий худой пристав, приходивший первый раз утром на переговоры. Он подошел, осмотрел близорукими глазами всю толпу, взвесил обстановку и громко крикнул:

— Господа, кто тут у вас главный?

— Что вам угодно, господин пристав? — сухо спросил Богданов, став во весь рост на одной из вышек.

— Как ваша фамилия? — спросил пристав.

— В такой обстановке это вовсе не так необходимо! — зло крикнул Богданов. — Говорите, что вам угодно?

— Мне угодно, чтобы вы прекратили это безобразие, открыли ворота и дали бы вот этим рабочим работать и выполнять то, что им приказано.

— Безобразие творите вы вместе с вашим самодуром Богатыревым, врываетесь среди белого дня в мирный дом и устраиваете разгром.

— Да что с ним разговаривать, да разве полиция поймет. Бей его, фараона, — крикнул кто-то из толпы. — Бей, бей его, бей полицейских, — подхватило уже много голосов, и тяжелый кусок глины полетел в пристава и попал ему прямо в кокарду. Это обозлило полицейского, от удара он вздрогнул. Толпа громко смеялась.

— За мной! — зло закричал пристав и ринулся с городовыми на ворота и калитку; на их головы и плечи посыпались уже более тяжелые предметы. А самое главное — толпа тоже начала бросать в них камни и песок. Кругом поднялся свист и гиканье. Наступающие панически отступили — мокрые, в крови, без фуражек, с засыпанными табаком глазами. В толпе поднялся дикий хохот, свист, улюлюканье и возгласы:

— Получили! Понадавали вам артисты, так вам и надо! Молодцы, артисты! — Толпа все прибывала и прибывала к дому Горелова и, совершенно неожиданно для нас, к нам присоединилось несколько молодых и сильных рабочих. Один из них сказал:

— Мы к вам, артисты, на помощь. — И эта помощь очень окрылила осажденных. Я сразу же узнал в молодом парне того самого рабочего, который вырвал свисток у городового в день бенефиса, и я крепко пожал ему руку…

Полицмейстер был взбешен. Он топал ногами на приставов, на помощника и орал на них:

— Десять полицейских не могут проникнуть в дом и арестовать кучку бунтовщиков-голоштанников; я завтра же вышлю их из города. Пристава Пшеницкого ко мне!

Мгновенно явился к полицмейстеру маленький, тщедушный, облезлый пристав Пшеницкий.

— Пшеницкий, чтобы через час был ликвидирован этот скандал и виновные сидели в холодной. Поняли?

— Так точно?

— Что вам для этого надо?

— Двенадцать городовых и все.

— Берите и действуйте.

— Слушаюсь! — пристав ловко повернулся на каблуках, как будто он сделал «па» мазурки, и вышел. Потом отобрал двенадцать городовых, очем-то недолго шептался с ними, что-то им чертил на бумаге и вместе с ними вышел из полицейского участка. Десять городовых куда-то ушли, а он вскоре с двумя городовыми смело прошел через толпу, заполнявшую площадь и подход к дому Горелова. Пшеницкий обратился к осажденным крайне вежливым, даже изысканным тоном:

— Господа, я прошу кого-нибудь из ваших… ну, начальника…

— Что вам угодно, господин пристав? — выступая вперед, сказал Богданов.

— Позвольте передать вам от имени господина полицмейстера наше извинение по поводу этого печального инцидента и заверить вас, что все эти работы, задуманные господином Богатыревым, мы нашей властью прекращаем. Прошу вас не волноваться и не беспокоиться, все в вашем садике и во дворе остается по-старому, никаких репрессивных мер по отношению к вам полицией предпринято не будет, в чем заверяю вас своим словом. Попросите народ разойтись, — обратился он к своим двум городовым. Народ постепенно стал расходиться. Богданов обратился к приставу:

— Чем вы гарантируете нам неприкосновенность личности и прекращение принятых против нас репрессий? — Пристав ответил:

— Если вам мало моего слова, пожалуйста, я вам сию минуту передам на руки подписанный мной приказ, — и тут же на спине у городового на полицейском бланке написал приказ и передал его Богданову.

В это время как из-под земли выросли городовые. Первым, это увидел Нарым. Он буквально стал крошить кулаками городовых — вот тут-то понадобилась его сила. Волынский орудовал своей рапирой, с которой он не расставался все время. Рабочие не отставали от них и лупили городовых во всю силу; я бросал в них песком и камнями; суфлер действовал своим уже проверенным способом: засыпал врагу глаза нюхательным табаком; баба Анна поливала врага водой из ручного садового насоса; Колокольцев в исступлении, и откуда у него только сила взялась, схватив стул, наносил удар за ударом и довольно успешно; Богданов короткой дубовой скалкой, которой катают белье, буквально ошеломлял городовых своими молниеносными ударами.

В драке на Наташу налетел какой-то верзила городовой и наотмашь ударил ее, она, как сноп, свалилась без чувств. Горелов подхватил дочь и унес ее в дом, а городовой, тот что ударил Наташу, получил такой удар по голове от Нарыма, что сразу рухнул на землю. Но как бы храбро мы ни дрались, мы все-таки были побеждены и через некоторое время сидели во дворе со связанными руками, окруженные городовыми. Двор представлял собой настоящее поле брани.

Все мы, связанные актеры и пришедшие на помощь рабочие, были соединены в одну группу и окружены городовыми. Гордо и величественно, выпятив куриную, тщедушную грудь, носился и отдавал команду пристав Пшеницкий. Потом он подошел к нам и проговорил:

— Ну что, господа актерики, отвоевались!

На него поднял свои прекрасные глаза, полные гнева и ненависти, связанный Богданов и сказал:

— Какое ты ничтожество и дрянь, — и плюнул приставу в лицо. Тот со страшным истошным криком: «А!» — ударил Богданова, за что мгновенно получил сильный удар ногой от Нарыма, и гулко, со всего размаха, грохнулся на землю.

— Эх, молодец, хорошо, а?! — крякнул от удовольствия один из рабочих.

В этот момент, когда внимание было отвлечено от нас, я и несколько рабочих бросились к забору и, перепрыгнув через него, убежали за угол. За нами бросились городовые, но мы спрятались за дом, переждали, когда они пробегут, и переулком скрылись. Затем спрятались в доме одного рабочего.

Арестованных, связанных, окруженных стражей, повели через весь город в полицию и всех посадили в холодную каталажку. А в это время во дворе и садике свирепствовал Штекер. Плотники, столяры, торопясь, строили и воздвигали высокий забор, тесно ставя его к самому дому, причем делали это так: к окнам ставились доски часто, чтобы в доме было темно, а остальные доски прибивали с таким расчетом, чтобы живущим в доме было видно, что делается в саду и во дворе, а там пильщики начали рубить и пилить старые деревья, разбили фонтан, уничтожили и вскопали кусты роз, астр и сирени. Все живое, все, что так недавно доставляло столько радости живущим в домике, лежало уничтоженным, разгромленным.

Наташа, едва пришедшая в себя, лежала в своей комнате. Возле нее сидел Горелов, баба Анна и Охотова. А ночью к Горелову явился жандармский ротмистр с пятью жандармами и приступил к обыску. Обыскали и расшвыряли всю библиотеку, все шкафы, комод, лезли во все вещи, вскрывали полы, ковыряли стенки, перевернули вверх дном весь домик и нашли письмо от Василия Васильевича. Оставили у дверей жандарма дежурить и ушли.

Пока шел обыск в доме Гореловых, в садике и во дворе шла работа плотников, за ночь был построен скотный двор и срочно были привезены свиньи, телята, коровы; все эти животные ревели, хрюкали, мычали. Так издеваться и такое придумать могли только Богатырев и Штекер.

ГЛАВА 13

Актеров и шесть человек рабочих привели и бросили в каталажку. Это был отвратительный, заплеванный погреб, с выходящими на пустырь полуслепыми длинными окошечками с железными решетками. Окна лежали на земле. Сооружение это было очень ветхое и старое. Когда заключенные ходили, стены и крыша так дрожали, что, казалось, вот-вот провалятся и придавят сидящих здесь людей. Кругом гуляли и пищали крысы.

Нечеловечески уставшие, избитые и взволнованные, заключенные повалились на нары и заснули мертвым сном. Среди ночи первым проснулся Богданов. Придя в себя, он начал обдумывать происшедшее и понял: от врагов пощады не жди. Надо что-то немедленно предпринять. Он осмотрел жилище, насколько позволил тусклый тюремный фонарь. Богданов разбудил Нарыма и поделился с ним своими опасениями относительно того, что их ждет. Разбудили суфлера, Колокольцева и рабочих. (Волынского почему-то посадили отдельно). Богданов, подумав, сказал:

— Нам надо бежать отсюда, а затем из города, иначе они нас упекут черт знает куда.

Нарым осмотрел подвал, подошел к окну, качнул решетку и раму, которая тотчас зашаталась в могучих руках. Он рассмеялся и шутливо ответил:

— Приказывай, атаман, и ни одной решетки не будет.

Начали обсуждать и решать, что делать дальше, и Нарым сказал:

— Ваня, тебе надо бежать и, пока темно, скрыться из города, иначе будет плохо. Мне они ничего не сделают: я — князь все-таки и дворянин, вышлют из города, да и все. Фирсову тоже надо с тобой уходить, они вам не простят: ни тебе нюхательного табаку, ни, особенно, тебе, Ваня, плевка в лицо пристава, и этим ребятам тоже надо уходить.

— Да и вам надо будет бежать, — сказал Богданов рабочим. — Вам полиция подавно не простит, что вы нам в беде помогли.

— Да, вам надо немедленно бежать, — сказал Юсуф. С этими словами он подошел к окошку, несколько минут тихо тряс и гнул прутья решетки. Не прошло и десяти минут, как решетка была в его руках и больше ничто не мешало побегу. Решетку он тихо положил на нары и продолжал:

— Ну, товарищи рабочие, и ты, Ваня, Фирсов, давайте прощаться и уходить. На, Ваня, тебе мой пиджак, твой уж очень пострадал в бою, — сказал он, подавая пиджак Богданову, в котором тот утонул.

— А вы как? — спросил Богданов Нарыма.

— А мы с Колокольцевым здесь завалимся спать и поспим до утра превосходно, а тебя, Ваня, они уморят, сгноят в тюрьме. Ну, торопитесь.

Друзья попрощались с рабочими и поблагодарили их за помощь.

— Эх, обидно, не удалось нам создать товарищество, — сказал Богданов и, немного помолчав, продолжал: — Еще создадим, и какое еще товарищество у нас будет, аж чертям тошно станет. Мы дадим вам знать, где мы будем.

— А ты, Ваня, не беспокойся, держись за меня, я, брат, нашу Русь святую пешком исколесил вдоль и поперек, — бодро сказал суфлер. — Пошли… Не знаю только, где Тузика искать?..

— Он тебя найдет, не беспокойся, — сказал Богданов. — Ну, пошли.

Нарым и Колокольцев улеглись на нары и скоро заснули.

ГЛАВА 14

Арестованного Нарыма и Колокольцева через несколько дней выпустили из каталажки. Против Горелова, Наташи, Охотовой, Колокольцева, князя Мусатова и бабы Анны, конечно, не без участия Богатырева, полицией было поднято судебное дело, и никому из нас нельзя было выехать до окончания суда. Дело Богданова, Фирсова и мое было выделено в особое производство.

В домике Гореловых жизнь стала невыносимой: днем и ночью было темно, круглые сутки горели лампы или свечи, — прежде уютный, радостный, освещенный солнцем домик стал похож на склеп; дворик и садик взрыли, в открытых стойлах были видны свиньи и коровы, тут же устроили временно бойню. Вой убиваемых животных и постоянный рев свиней и коров, чувствующих наступление своего конца, сводили с ума Наташу и Горелова. Совершенно измученные последними событиями, они были доведены до отчаяния. Наташа не выходила из дома. Она целыми днями лежала в своей комнатке, которая теперь напоминала темницу. Горелов осунулся и постарел, ему было тяжело смотреть на Наташу: она таяла у него на глазах, почти ничего не ела, не пила и молчала, еле отвечая на вопросы отца, лицо и глаза ее были уже какие-то неживые.

Я приносил им вести из города и приветы от товарищей.

Как только Нарыма и Колокольцева выпустили из-под ареста, они сейчас же отправились к своим друзьям в дом Гореловых и застали там крайне тяжелую картину: как жандармы взрыли и разгромили всю квартиру в ту ночь, так все и осталось в доме неубранным, ни у кого не поднимались руки убирать.

— Николай Павлович, я прошу вас с Наташей сейчас же переехать ко мне, в мой домик, правда, он мал, но зато, как говорят, в тесноте да не в обиде, — умолял приятеля Колокольцев. Нарым поддержал это предложение. Горелов с бабой Анной тоже согласились.

— Я беру на себя все хлопоты по перевозке и переезду в дом Колокольцева, — заявил Нарым и сейчас же отправился за подводами, но предварительно он отправил Наташу с отцом на извозчике к Колокольцеву, а укладывать все нужные вещи остались баба Анна, я и Охотова.

Мы решили взять только самое необходимое, дом же пока запереть и заколотить. Так и сделали. А птичий домик старика Колокольцева превратился в жилой дом, оставшихся птиц пересадили в клетки. Наташа имела отгороженный уголок, где была поставлена ее кровать и положены необходимые вещи. Фитька от нее не отходил ни на шаг; он после удара по лапе начал хромать. Баба Анна и Охотова поселились в кухонке, а Горелов в комнатке вместе с Колокольцевым, и домик одинокого старого актера согрелся человеческим дыханием, в нем затеплилась жизнь. Я тоже перебрался к ним.

Нарым на другой день вечером, после того как ему удалось перевезти Гореловых, пришел очень огорченный и взволнованный.

— Ах, звери, вы понимаете, почему они не посадили с нами Волынского: они его сразу взяли на допрос. Когда они нас всех арестовали и бросили в каталажку, то его начали избивать, он не выдержал и ответил им тем же, тогда они надели на него смирительную рубашку и посадили в сумасшедший дом. Ах, негодяи! Мне удалось узнать: он очень болен, они страшно его избили. Богданова, суфлера и этих рабочих, что нам помогали, им не удалось поймать. Полиция бесится, что не может их найти. На улице совсем посторонние люди жали мне руки и говорили: «Молодцы, актеры, не поддались полиции». Жаль Волынского: он умирает, до чего они его, негодяи, измучили.

Все это Нарым рассказывал взволнованным шепотом.

— Нам помогают и будут дальше помогать. Это товарищи Василия Васильевича нам помогают, я в этом убежден, — сказал Горелов.

— Да, это они, — ответил Нарым. — Они уже передали от нашего имени Волынскому записочку, связались с ним и передали ему в больницу конфеты и папиросы, а доктор, свой человек, снял с него смирительную рубашку; какой-то человек незнакомый подошел на улице ко мне и сказал: «Не беспокойтесь, вас будут защищать бесплатно лучшие адвокаты».

Прошло еще несколько томительных дней и ночей. Какой-то незнакомый юноша передал мне на улице записку от Богданова. Он писал, что «все обстоит хорошо, мы в безопасности, Анна со мной, мы — не одни, целую всех вас, мои друзья, не падайте духом. Юноше этому можно довериться. Ваш Иван».

Через несколько дней тот же юноша передал мне письмо для Горелова. Когда Николай Павлович его вскрыл, там оказалась небольшая сумма денег, записочка, на которой было написано несколько слов: «Когда нам было трудно, вы нам помогли, а теперь мы вам поможем. Крепитесь, вы не одни, товарищи, с вами народ, для которого вы давали ваши спектакли. Ваши друзья».

Горелов прочитал это письмо нам всем и сказал:

— Вот видишь, Юсуф, нам помогает сам народ, — и глаза его стали влажными.

А Наташе становилось все хуже и хуже. Бледная, с блуждающими глазами, она совсем уже не вставала. Доктора нашли у нее сильное нервное потрясение, ее немедленно нужно было вывезти на юг, к морю, чтобы ничто ей не напоминало прошлое. На прошение с просьбой разрешить выехать Горелову с дочерью на юг, к морю, полицмейстер ответил категорическим отказом.

Нарым тоже переехал в домик Колокольцева. Дом, где он жил раньше, принадлежал Богатыреву, и Богатырев его оттуда выселил. Мы ждали суда. Дни тянулись томительно и скучно.

Шли осенние дожди. И вот в одну из таких дождливых ночей Наташа встала, зажгла свечу и села на свою кровать, долго думая о чем-то. Потом пошла на кухню, где спала баба Анна, нежно обняла ее и поцеловала. На сонный голос старухи:

— Что случилось? — Наташа ее успокоила и сказала ей, улыбаясь:

— Спите, спите, баба Анна, все хорошо.

Старуха, ничего не подозревая, заснула.

Потом Наташа пошла к отцу, разбудила его и позвала к себе в свой уголок. Бледный и встревоженный, отец вбежал к ней. Девушка обняла его, посадила рядом с собой на кровати, долго смотрела ему в глаза, прижималась к нему, по-детски плакала и говорила:

— Папа, мой дорогой, мой самый светлый и чистый человек, спасибо тебе за эту чистоту. — Горелов не выдержал, обнял Наташу и заплакал, не стыдясь своих слез. Они сидели, крепко прижавшись друг к другу, печальные и безмолвные.

Потом Наташа встала и голосом человека, который знает, что ему делать дальше, сказала:

— Ну, папа, иди. Папочка, я давно так тебя не называла, помнишь, как я спала у тебя на гримировальном столике; папочка, как мне хорошо было тогда, а теперь… после того… — она не договорила: слишком тяжело ей было вспоминать ужас той ночи в лесу, — а теперь будто я прожила долгую, большую жизнь, и пришел конец этой жизни, — еле слышно прошептала Наташа.

— Что ты, доченька моя, это только начало твоей жизни.

— Иди, папа, ты устал, я тебя измучила, — сказала Наташа, — иди, мой родной, мой хороший, — обняв крепко отца, решительно и довольно громко сказала Наташа.

Когда ушел отец, Наташа села за столик и написала небольшое письмо:

«Папа, прости, я иначе поступить не могла. Ты учил меня никогда не лгать, а остаться жить такой… надо было бы лгать. Прощай, мой самый любимый человек во всей моей жизни. Поцелуй за меня бабу Анну, Нарыма и Павлика. Целую тебя, мой бедный папа. Наташа».

Затем она написала письмо матери Виктора; медленно-медленно достала небольшой флакончик и приняла яд.

Наташа упала на пол; падая, она задела стол и опрокинула его. На шум вбежал отец. Он увидел лежавшую на полу Наташу, увидел письма и все понял. Он закричал, на его крик прибежали мы все. Нарым, подхватил Наташу на руки и умчался в ближайшую больницу. За ним бросилась баба Анна. Я остался с Гореловым, нельзя было его одного оставлять. Он ходил по домику, шатаясь, попытался открыть окно, но не смог, пошел к двери, еле держась за стены, сильно покачнулся, хватаясь за грудь: ему не хватало воздуха, нечем было дышать. Я бросился к двери, распахнул ее… Горелов встал около двери и рухнул на порог.

Смерть Горелова поразила всех в городе. В гробу он лежал спокойный, величавый. Его лицо было необыкновенно красивым, седые вьющиеся волосы обрамляли лицо, он лежал, как живой, казалось, он вот-вот проснется, встанет и произнесет обличительный монолог своего любимого героя и все услышат прекрасный голос: «Трепещите, лорды и пэры, народ отомстит вам за поруганную честь и свободу, за горе народа, за народные страдания».

…Гроб несла молодежь на руках до самого кладбища. За гробом шли тысячи людей, была масса цветов и венков. На одном из них, обвитом красной лентой, была надпись: «Артисту Горелову, павшему от руки палача Богатырева»; на другом была надпись: «Николай Павлович, вас любил народ за ваше искусство правды, которое вы ему несли. Спасибо вам от народа», и венок: «Нашему другу и брату от рабочих». С большим трудом удалось полицейским вырвать эти венки из рук людей, провожающих в последний путь своего любимого актера. После конфискованных венков появились сейчас же другие и на всех были гневные надписи. Полицмейстер не знал, что предпринять, и тихо шествовал со своими городовыми за народом, пришедшим хоронить своего друга — актера Горелова.

У могилы Горелова произошло следующее. Нарым на собственных плечах принес мраморную плиту с надписью: «Заря взойдет, и солнце засияет!» Опустили гроб, и Нарым, поднявшись во весь свой богатырский рост, поднял руку, призывая к вниманию:

— Коля, — сказал он, и лицо его залилось слезами, губы его дрожали, он долго ничего не мог сказать и только тихо шептал что-то, затем оглядел всю толпу, окружавшую могилу, и крикнул во весь свой мощный голос: — Будьте вы прокляты, двуногие звери, убившие такого человека!

Эхо прогремело по аллеям кладбища, и долго еще звучал голос Нарыма, потом наступила такая тишина, что слышно было, как падали осенние листья, и вдруг из толпы вышел человек в высоких сапогах. Он держал фуражку в руках, лицо его было усталым, густые брови, темные глаза. Это был один из тех, кто приходил к Горелову во время забастовки рабочих. Он четко и ясно произнес:

— Николай Павлович, вы первый меня и многих других привели в театр, и мы, впервые увидев ваш спектакль, узнали, что такое искусство, и полюбили его на всю жизнь. И то, что мы услышали со сцены, мы, трудовые простые люди, никогда не забудем, Да, взойдет заря и засияет солнце, которое забрали себе короли, пэры и лорды. Королей и лордов мы уничтожим, это уже близко. Спи спокойно, наш брат, наш друг.

И он исчез, как появился. Полицейские забегали, засуетились. Оркестр заиграл похоронный марш, и народ стал постепенно расходиться…

Похоронили Николая Павловича Горелова рядом с Егоровым. На его могиле вырос холмик земли, который утопал в венках и цветах, сыпались осенние листья и засыпали кладбищенские дорожки и кресты, кричали птицы над головой.

Нарым очень состарился, его огромное, сильное тело как-то одряхлело… По дороге с кладбища он угрюмо спросил меня: «Как жить, что делать, все растоптали Богатыревы, — словно все вырублено и сожжено». Он не умел плакать, и от этого ему было еще тяжелее.

Наташа все еще лежала в больнице. Баба Анна ютилась у Колокольцева, доживая свои дни. В этот же проклятый день я получил телеграмму от Макаровой-Седой — Виктор умер.

Так трагически кончился этот сезон, о котором я никогда не забывал во все время моей долгой жизни. Судьба людей, живших в домике с колоннами, показалась мне символической. После всех этих происшествий, я как-то сразу повзрослел. На моей голове неожиданно появились первые седые волосы.

Как будто шквал налетел на нас и разбросал в разные стороны. Мы в то время не были революционерами, мы плохо разбирались в политике, но ненависть к самодержавию была у нас у всех. Читатель может подумать, что случай, описанный мною, является чем-то из ряда вон выходящим. Увы, это не так! В то время делались вещи и пострашнее. Вся страна была во власти царского насилия и произвола.

ГЛАВА 15

Я все еще жил у нашего театрального ламповщика, но каждый день приходил в домик Колокольцева, чтобы узнать, что делается с Наташей. Все это время она находилась между жизнью и смертью.

Каждый день Наташе в больницу приносили цветы, конфеты, фрукты. Это была забота народа-зрителя о своей любимой актрисе.

Так прошла неделя, другая, третья, а врачи все еще считали положение Наташи безнадежным. Баба Анна была при больной. В эти бессонные, мучительные ночи она, как мне потом сама рассказывала, требовала от бога, в которого верила всю жизнь, немедленной помощи. Иногда ею овладевал гнев, тогда она кричала, думая, что ее никто не слышит:

— Кто ты — бог-спаситель или нет? Почему ты терпишь богатыревых и штекеров? — спрашивала она, — не убивай, не убивай Наташу!

Всех нас угнетала одна мысль, как сказать Наташе о смерти Николая Павловича. На ее вопрос, где папа, баба Анна, краснея, отвечала, что он уехал на гастроли и скоро вернется.

В один из непогожих дней, когда Наташа почти совсем окрепла, я получил письмо, которое переслал Наташе. Письмо было из Сибири от Василия Васильевича. В письме было всего несколько слов:

«В далекой Сибири мы узнали о Вашем горе. Погиб Николай Павлович — честный и хороший человек. Светлую память об этом замечательном человеке и актере мы навсегда сохраним в наших сердцах. Пусть трепещут богатыревы. Наши бои впереди. Мы отомстим за Николая Павловича. Помните, что Вы не одни, с вами ваши друзья… Будьте такой, каким был Ваш отец. Народу и Вы, и Ваше искусство всегда нужны, а когда народ завоюет свободу, Вы будете еще нужнее. Ваш друг В. Васильев».

* * *
Прочитав письмо от Васильева, Наташа ничего не сказала ни бабе Анне, ни мне. Она лежала с открытыми глазами, никого не видя и не замечая. Мы без слов поняли, что ей известно все.

Так прошло, еще несколько дней. В одну из ночей Наташа неожиданно спросила у бабы Анны: «Вы часто бываете на могиле у папы?» Баба Анна не ответила сразу, слезы застряли у нее в горле. Наконец, она сказала, что бывает на кладбище часто. И не одна она. Много народу ходит.

* * *
Когда Наташа вышла из больницы, нас поразила происшедшая в ней перемена. Между бровями на переносице у нее появилась глубокая морщина, и сама она как будто стала старше на много лет. Тон ее разговора стал строгим и деловым.

— Молодость кончена, Павлик, — сказала она мне, — но жить надо. Надо продолжать дело отца — создавать театр для народа.

Она поручила мне составить список вещей, мебели и книг нашего старого дома. Я выполнил ее поручение.

— Окажи мне еще одну услугу, — попросила она, — позови ко мне Исидора Семеновича (это был заведующий рабочей библиотекой). — Когда Исидор Семенович пришел к Наташе, она сказала ему, что в память ее отца она решила передать всю свою мебель и библиотеку рабочей библиотеке в вечное пользование. Дарственная была заранее ею заготовлена.

Исидор Семенович даже растерялся:

— Да ведь у вас ценнейшая библиотека, это ведь клад, — взволнованно сказал он.

— Ну вот, пусть этим кладом и владеют рабочие, — ответила Наташа.

— Да это же великое народное дело! Мы ваши имена золотыми буквами напишем на стенах нашей библиотеки.

— Ничего не надо писать, — остановила его Наташа. — Надо сделать все тихо, чтобы, кроме вас да небольшой комиссии, никто ничего и не знал. — И Наташа наклонила голову в знак того, что разговор окончен.

* * *
Несколько дней я был занят передачей библиотеке имущества Гореловых. Комнаты бедной рабочей библиотеки стали нарядными: появились дорожки, ковры, картины, мягкая мебель и, главное, в шкафах прибавилось несколько тысяч книг. Себе Наташа оставила старый рояль, томики Пушкина и Шекспира, семейный альбом с фотографиями да свой портрет, написанный Виктором, и большой портрет отца. Она собиралась в дорогу…

Наташа решила уехать в Петербург, а потом в Москву.

Накануне отъезда Наташа, баба Анна и я поехали на могилу Горелова. Хлопьями шел снег. Могила стояла среди тонких, высоких берез, покрытых снегом… Всхлипывала баба Анна, я то и дело украдкой вытирал глаза, но Наташа не плакала, а только, не отрываясь, смотрела на дорогую могилу сухими гневными глазами.

— Ты ведь знаешь, Павлуша, — сказала она, — кем был для меня отец? И учителем, и другом, и наставником, и моей совестью. Я даже слов не могу подобрать, кем он был для меня. Все, что я знала хорошего, доброго, большого, — все воплотилось в нем… Я решила жить, — продолжала она, — жить и бороться за то, чему он отдал всю свою жизнь, — за настоящий театр для народа.

ГЛАВА 16

Когда были уложены последние вещи, театральный ламповщик несмело спросил Наташу:

— А как же ваш домик, где вы жили?

— Возьмите этот домик себе, — сказала Наташа старому ламповщику. — Дарственную я пришлю вам из Петербурга.

* * *
Наутро я проводил Наташу, бабу Анну и Фитю в Петербург. Баба Анна плакала и потихоньку крестила меня. Фить с достоинством прогуливался по перрону, не отходя от Наташи ни на шаг. Наташа никому не говорила об отъезде, но жители города как-то об этом узнали и целая толпа с цветами в руках и какими-то свертками прибыла на перрон и окружила Наташу.

Наташа была очень растрогана. Она горячо благодарила, жала руки. Женщины целовали ее и бабу Анну. Прозвучал третий звонок.

— Спасибо, Павлуша, за все, — сказала мне Наташа, — на всю жизнь мы с тобой теперь самые близкие люди, родные.

Поезд тронулся… Люди бежали по перрону, бросали цветы, кричали: «До свиданья, Наташа!», «Возвращайтесь, Наташа!», «Мы ждем тебя!».

* * *
Прошло много лет… Кровавым кошмаром пронеслась первая империалистическая война. Я работал во многих крупных городах. Мелькали, как в калейдоскопе, города Краснодар, Киев, Одесса, Харьков, Самара, Симбирск, Ростов-на-Дону… С фронта уходили полки за полками. Началась революция.

Пылали усадьбы, поднялся и восстал против царской тирании рабочий народ. И вот настал Великий Октябрь. Сбылась вековечная мечта народа о свободе и счастье. Сбылись и наши юношеские мечты. Но, конечно, ни Горелов, ни Нарым-Мусатов, ни я, ни Наташа не могли представить себе даже в самых дерзких мечтах то положение и высоту, какой достиг советский театр и его актеры после Октября.

ГЛАВА 17

Несколько лет тому назад в одном из южных солнечных городов во время спектакля «Слава» умерла актриса, которую я вывел в моей книге под именем Наташи. После спектакля она разгримировалась, собралась уходить домой, поднялась, взглянула на свой гримировальный столик и тихо сказала: «Ну, вот и конец» — и упала замертво. Она умерла, как солдат на боевом посту. Весь город с большим почетом хоронил старую заслуженную актрису и коммунистку.

Давным-давно умерла баба Анна. Ушла из жизни Макарова-Седая. Но Нарым-Мусатов, Богдановы, Фирсов дожили до великих дней Октября и продолжали свой сценический и жизненный путь в советском театре.

Иная судьба ожидала Волынского. Негодяй Богатырев так и сгноил его в сумасшедшем доме. С удовлетворением узнал я, что в 1919 году Богатырев был расстрелян ревтрибуналом за антисоветскую деятельность. В его особняке теперь Дворец культуры, а парк стал Парком культуры и отдыха.

На месте домика с колоннами, построен огромный великолепный дом, тоже с колоннами, шедевр советской архитектуры. Это драматический театр, выстроенный в годы второй пятилетки. Директор этого театра — внук того самого старого ламповщика, который когда-то прятал меня в своем плохоньком домишке.

Не так давно я посетил этот город.

С вокзала я вышел на улицу и хотел пройти бульваром, но к услугам моим оказался великолепный троллейбус. Город необычайно вырос и неузнаваемо похорошел. Я узнал, что старый большевик В. В. Васильев проживает в городе, мне указали его адрес. Мы встретились с ним, как родные, в его уютной квартирке, и почти до рассвета проговорили обо всем и обо всех. Вспоминая старину и ушедшие годы, Васильев рассказал мне о дальнейшей судьбе наших общих друзей. Хотя фамилии и имена этих людей вымышлены, но события их жизни описаны без малейшего отклонения от правды.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА 1

Великий Октябрь. По-разному встретила Октябрьскую революцию многоликая актерская масса. Большая часть актеров приняла Октябрь безоговорочно, как единственный выход из тяжелого бесправного положения. Были среди актеров и напуганные тяжелой жизнью в царской России, которые всего пугались, даже собственной тени — это так называемые нейтральные. Но были и такие, которые боялись революции и пугали ею других, сочиняли ужасы и небылицы про коммунистов. Нашлись и трусы и предатели, они потом перешли на сторону врага. Уж очень бурными были события Октября, чтобы сразу всем в них разобраться.

Для этого понадобилось время, яркие примеры, на которых люди убеждались в преимуществах нового строя.

И это неудивительно. Так как в целом дореволюционный актер хотя и жил крайне плохо, но не боролся столь активно за лучшую жизнь, как наши рабочие и крестьяне.

Сколько горя, унижений перенес провинциальный актер! Грязные гостиницы, заезжие дворы и вечный страх «прогара». Сколько раз бывало, что театр прогорал, а выехать некуда и не на что. Помощи ждать была неоткуда.

Советская власть изменила положение актера. Он стал уважаемым человеком, перестал вечно дрожать за свою судьбу. Театр стал не частным делом, а государственным. Молодое, еще не окрепшее государство, несмотря на разруху и голод, царившие в стране, сделало все возможное, чтоб обеспечить сегодняшний и завтрашний день актера. Исчезли заботы о кассе и «прогаре». Бывали дни, когда у нас ставили даже по два спектакля. В театр пришел новый зритель. Доброжелательный товарищ и строгий критик, для которого театр был не только развлечением, но и школой, средством познания жизни. Все это изменяло взгляды актера на его место в жизни, на задачи искусства, а главное, наглядно убеждало в том, что революция несет расцвет театру, открывает дорогу талантам.

* * *
В этот год я работал в Ростове-на-Дону в Нахичеванском драматическом театре. Наш актерский состав был довольно крепкий и в большинстве своем горячо принял Октябрь. Такие актеры и актрисы, как Янушева, Чарусская, Гарянова, Мещерская, Свободина, Гетманов, Нелидов и многие другие были охвачены огромным желанием служить своему народу, принести ему свое искусство, свое дарование, свой талант. Мы искали революционные пьесы, которых тогда было еще мало. Срочно готовили классическую героику, искали авторов, которые с нашей помощью писали животрепещущие пьесы о тех днях, а мы дни и ночи репетировали и играли их.

А играли мы тогда много спектаклей и давали много концертов. Играли для фронтовиков, фронт был близок, играли для частей, уходящих на фронт и для пришедших на отдых. Шла гражданская война.

* * *
С приходом советской власти в нашем театре все изменилось.

Вся наша труппа вступила в Союз работников искусства. Наш профсоюз стоял на защите наших интересов, и это чувствовалось на каждом шагу. Мы получили мандаты, которые защищали от всяких реквизиций и давали нам право ходить ночью по улицам после спектаклей и концертов.

Кончилась, наконец, безработица. Революция открыла двери многих новых театров, советская власть дала свободу народным талантам, и актеру из низов можно было дать заявку на любую роль, которую он долгие годы вынашивал в своем сердце. Являлись новые таланты, рождались чудесные дарования из масс, из гущи народа. Открывались новые студии.

В Нахичевани для драматической студии был предоставлен прекраснейший особняк какого-то богача. Сколько пришло в студию талантливых юношей и девушек, какая это была отрада и счастье с ними работать и видеть плоды своей работы! Многие из наших студийцев стали прекрасными мастерами своего дела и немало из них отмечены высоким званием заслуженного артиста республики.

Не могу не упомянуть чрезвычайный случай, произошедший через несколько дней после установления советской власти в Ростове-на-Дону, который остался у меня в памяти на всю жизнь. В эти дни мы играли дневные спектакли, так как в городе было объявлено чрезвычайное положение. Поздно вечером в доме все спали. Было около часу ночи, когда нас разбудил стук в ворота и двери. Не успели мы опомниться, как в квартиру вошли вооруженные люди, разговаривающие на непонятном для нас языке. Старший из них на ломаном русском языке спросил меня: «Ты артист?» Я ответил: «Да, артист». — «Идем за нами», — последовал ответ. Нам ничего не оставалось с женой как следовать за ними.

Все они были вооружены винтовками, шашками, у многих были пулеметные ленты через плечо.

И вот представьте, идем мы с женой ни живы ни мертвы, как говорится. Я, придя в себя и немного успокоясь, спросил, куда и зачем нас ведут. Из объяснений командира я узнал, что ведут в театр. Мы с женой невольно рассмеялись.

* * *
Комиссар нас встретил ласково, познакомились, он извинился за вынужденный привод под военным конвоем и объяснил, что это часть Буденновской армии, в которой находятся калмыки — вот эти калмыки и привели нас в театр. Комиссар просил дать концерт для частей, уходящих на рассвете на фронт. Он сказал нам с мягкой улыбкой: «На войне, как на войне».

— Мы, товарищи артисты, идем добывать народу свободу. Кто знает, может быть, многие из нас не вернутся, — сказал он грустно, — а вас просим дать концерт, и это будет для нас боевой зарядкой, мы еще беспощадней будем бить врага.

В это время к нему пришла еще группа актеров, и мы принялись составлять программу. Это оказалось не легким делом, так как в театр привели кого попало: барабанщика, тромбониста, к счастью, захватили и виолончелиста. Наконец, мы составили программу и начали концерт.

В театр набилось около двух тысяч красноармейцев, а вмещал Нахичеванский театр 900 человек. Загорелые и вооруженные воины в буденовках. Громкий говор, смех, едкий дым от махорки. Буря аплодисментов, и все это так искренне, от души, от полного сердца.

Этот концерт длился несколько часов. В антрактах красноармейцы нас угощали кто чем: кто сушеной воблой, кто салом, кто куском сахара, кто хлебом, сухарями, а кто и чаркой спирта или самогона. Актрисам подарили по банке консервов. С какой душевной простотой и радушием это делалось!

Когда наш непредвиденный концерт кончился, комиссар попросил нас, чтобы актриса с одним из красноармейцев, который хорошо пляшет, сплясала на сцене русскую, уж очень парню хочется станцевать с настоящей актрисой. Мы об этом попросили Н. А. Гарянову. И вот заиграл оркестр. Под свист и хлопанье зрителей красноармеец и Гарянова пустились в пляс. Красноармеец, желая показать свою удаль, так бросал актрису из одного угла в другой, выделывал такие пируэты, что в душе я уже простился с моей женой. Зрительный зал входил все больше в раж, подбадривая своего танцора репликами, вроде: «даешь», «молодец». А актриса уже просто по инерции от броска до броска партнера носилась по сцене. Но комиссар вовремя остановил увлекшегося танцем красноармейца, и мы увели в гримировальную комнату изрядно уставшую Гарянову.

* * *
После этого последнего номера нашего импровизированного концерта комиссар нас пригласил на сцену, поблагодарил, пожал нам руки, произнес очень теплую, сердечную речь, и грянуло такое богатырское «ура», что у многих участников концерта навернулись слезы.

А утренний рассвет уже пробивался в окна театра, и этот рассвет звал нашего зрителя в бой. Непрекращающиеся ожесточенные бои шли недалеко от Ростова, в Батайске.

Мы по-братски простились с нашими зрителями и пожелали им полной победы над врагом.

Враг рвался на Ростов. Однако спектакли наши не прекращались.

А слухи были все тревожней. И вот в одну из тревожных ночей Красная Армия временно оставила Ростов. Город почти сутки был без власти, а потом трусливо, крадучись, по-воровски в город вошел враг.

Начались аресты, убийства и грабежи, открылись дома терпимости, шантаны, игорные дома, кабачки разных названий и под разными фонарями. Какие-то газетки воспевали имена «великих полководцев» Краснова, Деникина, Мамонтова, Шкуро, Корнилова… Шло безобразное пьянство, игры в карты и грабеж жителей. Днем вы могли услышать из дома душераздирающий крик: «Спасите, грабят!» Человеческая жизнь не стоила ни гроша и ни во что не ставилась. Из дома в 5 часов никто не выходил, ночи проходили в страхе, что вот-вот ворвется какая-нибудь банда в дом, главарь же банды, обезумев от кокаина и проигрыша в карты, будет требовать денег, золота, мехов, а не дашь — пуля. Грабили, часто даже не скрывая своих погон.

* * *
А на фронте белые терпели поражение за поражением. В Ростове-на-Дону началось бегство белых из города, потянулись длинной вереницей обозы с военным имуществом: пушки, пулеметы и даже несколько танков, их было тогда еще мало. Белая армия панически бежала. Каждый стремился спасти свою шкуру. Офицеры на глазах публики срывали погоны. Улицы, дороги были загружены тысячной толпой бывших военных, белогвардейским сбродом.

Красная Армия вошла в Ростов. Дорога, по которой ехали буденновцы, была усыпана цветами. Гремел оркестр. Кругом царило народное ликование, песни, пляски — народ встречал свою родную власть.

В городе установили порядок. Каленым железом сметался враг революции, и жизнь новая, свободная забурлила в Ростове.

Работа закипела и в театрах: надо было работать засучив рукава. Актеры строили новое народное искусство, партийное искусство. Дни летели, как минуты. К этому времени был освобожден Краснодар, полновластно вошла в город власть Советов, и я получил назначение в Краснодар в театр при Девятой армии руководителем красноармейских студий и клубов, режиссером и актером в драматический театр Девятой армии. Хотя и жаль было расставаться с театром и студией, да и с товарищами по театру, с которыми я сроднился, но это предложение меня увлекло да и старика-отца хотелось увидать, он жил в Краснодаре.

Состав театра Девятой армии был неплохой, больше всего меня увлекала работа в красноармейской студии, откуда через известный срок, по окончании студии, выходили режиссеры, инструктора красноармейских клубов, театров, студий.

Нас трогательно и сердечно проводили, и мы с женой умчались в Краснодар.

* * *
До Октября я работал в Харькове, Краснодаре у Н. Н. Синельникова — крупнейшего в то время режиссера и антрепренера. Н. Н. Синельников по своему художественному и творческому облику был в то время одним из самых крупнейших и талантливейших режиссеров. Это был в полном смысле слова художник-учитель. Работа с ним, как с режиссером, доставляла огромнейшее наслаждение. Сделанная им с актером роль была вылеплена ярко, интересно. С этим замечательным режиссером мне выпало счастье работать ряд лет, и в памяти моей осталось самое отрадное чувство о нем, как о режиссере, учителе и человеке.

Н. Н. Синельников, нар. арт. РСФСР.


Народ краснодарский меня хорошо знал по предыдущей работе в театре как актера и режиссера и встретил тепло и сердечно. Больше всего меня влекла к себе «красноармейская студия», куда из разных частей были посланы молодые красноармейцы, желающие стать актерами, режиссерами, инструкторами и т. д. В мое распоряжение было отдано небольшое кино для студии и клуб для общей работы с самодеятельностью, с кружками и для постановки спектаклей. И работа закипела.

Первой постановкой нашей был «Мятеж» Верхарна на открытом воздухе, в саду, для частей армии. Спектакль был принят прекрасно, но, к сожалению, работа осложнялась тем, что студийцам, которые у меня были заняты в центральных ролях, приходилось часто отлучаться по всяким нарядам и на дежурства, так как работа в студии не освобождала от военных обязанностей — враг не был окончательно добит. Были еще белогвардейские банды, восставали казачьи станицы, да и в самом городе немало было «контры», которая пряталась, как клоп в щели, и ждала только случая выползти и укусить.

* * *
Красноармейская молодежь в студии была исключительно горячая, крепкая. Мы работали не за страх, а на совесть. Для нас не существовало ни ночей, ни дней, и военные части уже успели полюбить наши спектакли. Я и мои студийцы жадно учились друг у друга, впитывая в себя все новое, нужное, полезное для нашего общего дела.

Эх! Что это было за время! Как жаль, что старятся люди.

Мне уже 70 лет. Голова моя белая, как лунь, но когда я вспоминаю эту эпоху, я снова становлюсь молодым.

…Помню по предложению нашего командования я готовил с моими красноармейцами постановку «Ревизор» Гоголя. Собрал студийцев, посоветовался с ними, хотелось узнать их мнение — все дела решались у нас коллективно. Мы тут же прочли «Ревизора» в лицах.

Я любил, знал, много раз играл в «Ревизоре», начиная с трактирного слуги Бобчинского, Добчинского, а заняв первое положение в театре, играл Хлестакова.

Я читал пьесу вслух, молодежь моя звонко хохотала. Я на этом не остановился и предложил прочесть «Ревизора» в военной части, а уже после этого прийти к окончательному решению. Мы так и сделали. Стон стоял, так народ смеялся, а народ был неискушенный, многие не знали «Ревизора». Репетировали мы долго, старательно, любовно. Армейские артисты до того поняли Гоголя, что с ними было легко работать. Кроме репетиции, мы работали над материалом о Гоголе (здесь нам помог Белинский).

Готовились к спектаклю по-настоящему: прослушали ряд лекций о Гоголе, о его времени, достали весь материал, по которому работал МХАТ, готовя этот спектакль. Костюмы по эскизам МХАТа шили армейские портные. Декорации делались тоже по эскизам МХАТа нашими армейскими художниками. Работа шла дружно, интересно.

* * *
Все как один назначили роль городничего Ивану Селиверстову. Это был человек гигантского роста, русской своеобразной красоты, и талантливый самородок, в буквальном смысле этого слова. До армии он был сельским кузнецом.

Спектакль обещал быть ярким, интересным. Интересен он был тем, что в нем играли актеры, которые в большинстве своем никогда не игралина сцене, а многие не видели и никогда не соприкасались близко с театром, с искусством. За кулисы мы никого не пускали — не только зрителей, но даже начальство. Работали и готовились с большим воодушевлением и трепетом.

Наступил день спектакля. Но представление не состоялось, так как недели за две до спектакля на фронте началось наступление. Кубань и Дон в то время были гнездом контрреволюции, барон Врангель орудовал на Перекопе и засылал шпионов и диверсантов в Ростов и Краснодар. Надо было ликвидировать эту врангелевскую банду и наши студийцы вместе с воинскими частями выступили в поход для окончательного уничтожения вражеских банд.

На одном из больших привалов мы все-таки дали полностью спектакль «Ревизор».

Зрителей было несколько тысяч. Спектакль прошел с огромным успехом, смех был такой, что, казалось, земля дрожала.

Пишу эти строки, закрою глаза и вижу лица зрителей и слышу их смех.

После этого спектакля наше начальство предложило мне создать военно-революционный театр из наших студийцев.

А наутро нужно было снова идти в бой. Врангель потерпел полное поражение и едва унес ноги со своими приспешниками и небольшой частью обманутых солдат и казаков.

Кончилась авантюра «храброго Мальбрука» барона Врангеля. Но бои были жестокие, многих мы не досчитались, в том числе пали в боях несколько наших студийцев. Среди них пал смертью храбрых наш студиец Иван Селиверстов (наш Городничий).

ГЛАВА 2

После разгрома Врангеля наша красноармейская студия Поарм 9 вернулась в Краснодар. Театр Поарм 9 перешел в ведение Наробраза, к нам влились прекрасные актеры Я. В. Орлов-Чужбинин, А. Андреев, С. Строева-Сокольская, Б. Пясецкий и многие другие.

Мне было предложено поехать в Сочи актером и главным режиссером, чему я крайне был обрадован. Мы с артисткой Н. А. Гаряновой, не раздумывая долго, стали собираться в путь, выхлопотали через железную дорогу теплушку, так как со мной уезжала в Сочи еще группа актеров. Теплушку мы всей группой собственными руками оформили и в шутку назвали «Отель Европа». За нее, по договоренности с железной дорогой, мы должны были бесплатно давать железнодорожникам небольшие концерты на станциях по дороге в Сочи, что мы и делали с огромным удовольствием. Народ нас встречал на этих станциях радушно, ласково. Кроме концертов, мы срочно приготовили еще спектакль — «Не все коту масленица» Островского. Клубы часто были маленькие, а народу, желающих нас смотреть много, и мы часто давали спектакли на открытом воздухе. Маленькие, забытые, глухие станции. Спектакли, концерты здесь нужны были, как хлеб, как воздух, работать на этой целине было радостно. На спектакль шел и старый и малый. Зритель на земле сидит, если он не принес с собой стул или табуретку. Помню, в первом ряду на земле сидела женщина, она была окружена детьми, их было несколько, мал мала меньше и еще грудной, который спал у ней на груди, а остальные, прижавшись к матери, блестящими глазенками с сосредоточенным вниманием, соблюдая полную тишину, смотрели наш спектакль. Огромное, творческое удовлетворение было нам наградой за все трудности и неудобства, в которых нам пришлось творить и жить. Но время шло, вместо 3—4 дней мы были в пути уже более месяца и железнодорожная администрация оплатила нам все спектакли и концерты и выдала благодарственные грамоты.

И вот мы в Сочи, где приветливо нас встретили товарищи, с которыми нам предстояло работать. Это была интересная группа мастеров: Лепковский, К. Годзи, Т. Сиянова, Чернов-Лепковский, В. Насонов, В. Агеев, А. Починовский, Р. Шау, Черноморская и другие, была даже небольшая студия молодежи. Спектакли почему-то не каждый день играли. Первое, что я у них смотрел, это был интересный экспериментальный вечер-спектакль «Горе от ума». Все действующие лица были во фраках и бальных платьях, без грима. Ставил Лепковский, он сам читал блестяще Фамусова. Какой это был прекрасный мастер, большой актер. Репетилова читал его брат Чернов-Лепковский, сочный актер большого комедийного дарования и юмора. Кроме театра, этот актер был крайне увлечен садоводством и хозяйством, он на своем маленьком участке все построил и сделал собственными руками. У него были золотые руки «умельца-самородка». Он, например, из старого комода сделал себе «кабриолет». Работал он на своем участке, как пчела, и по-детски радовался каждому кустику винограда, цветку или яблоку своей крохотной усадьбы.

П. А. Гарянов (1920 год).

* * *
В 20-е годы в горах, близ Сочи, и особенно в глубине гор еще было неспокойно. Кое-где еще скрывались в горах белобандиты, и вот наш горком партии решил послать в горы, кроме агитаторов, театральную агитационную бригаду с агитационным репертуаром. Мне же, как главному режиссеру театра, надлежало подготовить репертуар и выехать вместе с бригадой. Мы горячо взялись за эту работу. Приготовили концерт, где были и музыкальные номера прекрасного баяниста Ефимова и небольшой спектакль «Юный коммунар» по Виктору Гюго. Выехали на подводах, без кучеров, сами правили лошадьми. Нашим политкомиссаром был назначен старый большевик, фронтовик Николай Николаевич Кондратьев, а нашим проводником и зав. хозяйством матрос тов. Архип, он знал местность и горы, как свои пять пальцев, и ночью видел, как кошка. Типичный братишка из пьесы «Шторм», можно подумать, что Биль-Белоцерковский с него писал этот тип. У него была деревянная нога, ходил он на одном костыле, одет был в тельняшку и бескозырку, человек доброты необычайной, он всегда громко смеялся и все заботился о других, о себе никогда не думал. Его багаж был крайне невелик: винтовка, с которой он никогда не расставался (он унес ее с корабля, с которого ушел защищать революцию), одна смена белья, зубная щетка, томик Некрасова — стихи, любимые с самого детства, читал их неплохо, и карточки матери и девушки, которые он почти никому не показывал.

* * *
Театр и людей театра он как-то особенно любил. Но больше всего любил петь старинные песни, удивительно грустные-грустные. Голос у него был небольшой, но очень приятный. И вот где-нибудь в горах, на ночном привале, когда кругом так тихо, что только слышно жужжание светлячков, братишка Архип так душевно, так ласково поет. Он как-то ловко, на лету ловит светлячков и кладет их на себя и в течение некоторого времени весь делается светящимся. Мы во власти его чудесной песни. А он словно сказочный, светящийся богатырь. Зрелище это было непередаваемо прекрасно. Я несколько раз просил его спеть перед народом.

Но этот воин, побывавший в горниле кровопролитных войн — империалистической и гражданской, — краснел, смущался и бормотал: «Ну, что ты, Павел, какой я певец, это я только ночью так могу петь в горах, когда никто мое лицо не видит, да и я никого не вижу». И он уверял меня, что если он запоет при народе, у него язык к гортани прилипнет, и петь в концерте никак не соглашался.

Наш творческий рейс в горы был весьма труден, да и опасен. Кулачье в аулах и селениях действовало еще весьма активно и всячески старалось подчинить население своему влиянию. Нужно было провести большую пропагандистскую работу среди горного населения не только нашими концертами и спектаклем, но и большевистским словом. Эта большая и трудная работа легла на плечи нашего политкомиссара. Надо было найти особый подход к горному, разнонациональному народу. Нужно было подобрать особый ключ, и я поражался тому, как чутко и умно делал это наш комиссар Николай Николаевич Кондратьев.

* * *
Николай Николаевич Кондратьев был человек крепкого телосложения с рано поседевшей головой, ему было не более 40—45 лет, в прошлом — рабочий-металлист. Его университетами были царские тюрьмы, каторга и побеги. Его неоднократно заковывали в кандалы, следы этих царских браслетов остались на руках и левой ноге. Он прошел всю гражданскую и не однажды бывал ранен. Отзывчивой души человек, жестокий и беспощадный к врагу.

Это был глубоко культурный человек, прекрасно знавший литературу и политику. Когда мы приезжали в аул или селение, комиссар собирал партийный актив и народ. Его слово к народу было простое, но сколько было в нем силы, убежденности и веры в правду! И люди верили ему, тянулись к нему.

Концерты или спектакли мы давали на открытом воздухе. Чаще всего у нас был неискушенный зритель, он впервые видел спектакль или концерт, многие не понимали по-русски. Тут же среди зрителей находились добровольцы-переводчики. Смотрели наше представление с большим вниманием и интересом.

В пути у нас часто были перебои с продуктами, тогда приходилось затягивать поясок потуже. Но тут наш братишка Архип, наш «продуктовый король», как он сам себя называл, брал свою корзиночку-кормилицу, обходил избы и домики, и народ давал ему кто яйца, кто лепешек, сушеных груш или баранины и рыбы, все это братишка приносил и честно, по-братски делил между нами всеми; единственным, кого он обделял, был он сам, на этом мы его часто ловили…

Невзирая на трудности, работали мы дружно. Жили все вместе, разъединяться и жить по разным избам было опасно, враг везде мог нанести удар из-за угла.

* * *
В селениях, где бывала наша бригада, мы близко сходились с местным населением. Приедем в какое-нибудь селение, собирается народ вначале как будто злой, сумрачный, суровый, а после выступления нашего комиссара и концерта, смотришь, уже улыбаются люди, шутят, расспрашивают тебя, сами отвечают на твои вопросы. Какие только вопросы не задавались! Мы терпеливо разъясняли народу, кто враг, кто друг, а, уезжая, расставались друзьями и часто, бывало, прощаясь с тобой, человек смущенно сует тебе в руку узелочек с чем-нибудь съестным, чаще всего кукурузную лепешку. Просили снова приехать, приглашали на ночлег. По селениям о нас уже слава хорошая шла и не успели мы приехать в одно селение, как из соседнего уже нас ждала делегация с просьбой ехать к ним…

ГЛАВА 3

В один из палящих знойных дней мы всем коллективом спрятались от солнца в тени у маленькой церковки, голодные и уставшие. Среди нас царило полное молчание. Комиссар куда-то ушел, братишка тоже исчез. Смотрим, подходит к нам высокий худой человек и спрашивает, кто тут у нас старший. Я встал, подошел к нему и спросил:

— Кто вам нужен?

Он, переминаясь с ноги на ногу, ответил:

— Я пришел вас, товарищи актеры, пригласить в свой вишневый сад, — и, смеясь, добавил: — не Чеховский, а мой собственный. Сам я ученый-садовод, бывал в Москве, смотрел у художественников во МХАТе и «Вишневый сад», и «Три сестры», и «Царя Федора». Прекрасный театр, — и, помолчав, продолжал: — Вот судьба меня забросила сюда; жена умерла, — сказал он грустно, — осталась у меня на руках маленькая дочурка, сад огромный, особенно вишен много, а снимать ее с дерева некому, вот я и пришел просить вас, товарищи артисты, на угощение. Пожалуйста, милости просим ко мне, будете моими дорогими гостями, не откажите.

И мы пошли к этому, на первый взгляд, странному человеку. Звали его, как потом выяснилось, Сергей Сергеевич. Назвав свое имя и отчество, он, громко смеясь, сказал:

— Я Сергей Сергеевич, но не грибоедовский Скалозуб, он книги терпеть не мог, а я люблю книгу страстно.

Калитку в сад нам открыл очень старенький, чистенько одетый человек. На нем был галстук, несмотря на то, что было очень жарко. Сергей Сергеевич нам представил старичка:

— А вот это мой мажордом, знакомьтесь, товарищи. — На что старик, удаляясь, внятно проворчал: «Какой там мажордом, просто старый чудак, по несчастью попавший сюда, в эту медвежью берлогу». Старик был живой портрет Фирса из пьесы Чехова «Вишневый сад».

Хозяин нас повел в сад, в беседку. Сад поражал своей дикостью. Вскоре старик вместе с хозяином принесли нам огромные две миски. В одной были помидоры, огурцы, тонко нарезанные яблоки, приправленные каким-то душистым соусом, в другой миске была картошка, исходившая паром, залитая сливочным маслом и засыпанная густо пахучим укропом.

Потом в таких же громадных мисках нам подали яблоки, сливы, груши. Фрукты были крупные, вкуса и сладости исключительной. После трапезы хозяин повел нас в большой старинный дом с колоннами. Комнаты были большие, густо обставлены разной мебелью, вплоть до садовой скамейки. Самым интересным был кабинет хозяина, заставленный от потолка до пола книгами. Книги на столе, во всех углах. У меня разбежались глаза. Когда хозяин увидел, как я загорелся, увидя его библиотеку, он тоже весь преобразился, как будто стал моложе и стройней. Он молодо взбирался по лесенке и стал мне показывать книги. Я жадно хватал книгу за книгой, лазил по лесенке вслед за хозяином, а он вдохновенно восклицал: «Вот это первое издание Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», а вот эта «Оссиан» в переводе Карамзина, эта же куплена в музее, в Париже — «Античное искусство XVI века»…

* * *
Вскоре пришли наш комиссар и братишка, хозяин их повел угощать, а потом, по моей просьбе, показывал им свою библиотеку и уникальные книги. Братишка, увидя столько книг, по-мальчишески вскрикнул:

— Мамочка, сколько книг-то! Вот это человек. С такими книгами сидит в горах, а народу так книги нужны.

Наступила какая-то неловкая пауза.

— Вы совершенно правы, товарищ моряк, книги народу нужны. Я их народу и отдал. Я их подарил нашей библиотеке и такое завещание уже написал и передал туда, куда следует, а книги эти еще мой дед и отец по книжечке собирали, а затем и я сколько себя помню. Любовь к книгам — у нас болезнь наследственная, — взволнованно сказал хозяин и вышел из своего кабинета.

— Обиделся хозяин, — сказал братишка. — Я ведь не знал, что он такой хороший человек, и ведь он, по всему видно, что наш.

Комиссар долго и внимательно рассматривал книги, вздохнул грустно, обнял меня по-отечески.

— Эх, Павлуша, сынок, как книга нужна нашему советскому народу. Вот прогоним врага с нашей земли, поставим винтовку на отдых и займемся книгой. В каждом доме в нашей социалистической стране будут библиотеки, в каждом доме, у каждого советского гражданина. А сейчас нам пора отплывать до хаты, рано утром в путь, да и Васе нашему очень плохо — не знаю что и делать.

Мы все попрощались с гостеприимным хозяином и со стариком и отправились к себе в штаб-квартиру. Там же находился больной мальчик нашего комиссара — Вася. Он был серьезно болен: у него на голове на самой макушке был огромный карбункул. Мальчик бредил. Нужно было его немедленно оперировать на месте или срочно везти в Сочи на операцию, но машина не могла пройти горными тропами. Решили за ночь пробраться в следующее селение, а там, говорили, на медпункте есть и доктор и фельдшер. Комиссар наш был крайне взволнован. Уже не молодым он впервые полюбил женщину. Ее сыном и был Вася. Чувство Николая Николаевича было большое. Мать и сын были для него самые дорогие люди. Он был готов на любую жертву во имя спасения ребенка.

* * *
Мы, наконец, добрались до нужного нам селения. Но врач там недавно умер, а фельдшер был непробудно пьян. Надо было привести его в чувство, а это было нелегкое дело. Братишка его тряс, тряс, пока фельдшер пробормотал:

— Я фельдшер, а не хирург, я не желаю сидеть за вашего мальчика в тюрьме, он все равно умрет. Хирургических инструментов у меня нет — возьмите у докторши, — продолжал фельдшер и мертвецки пьяный свалился тут же в больнице у входа. Что оставалось нам делать?.. Мы бросились на другую половину домика, где жила жена умершего доктора. Когда мы к ней зашли, у нее был жестокий приступ малярии, но все же она нас выслушала и сказала, что через десять минут приготовит все для операции и что свое дело она знает, так как всю жизнь была сестрой милосердия и помощницей у мужа.

Мы снова бросились к фельдшеру, трясли его, думая, что мы из него вытряхнем хмель, но из этого ничего не получилось.

«Исцелитель» мычал и падал, как бревно, на пол. Тогда я подошел к комиссару и сказал следующее:

— Товарищ комиссар, разрешите мне сделать эту операцию. Я во время империалистической войны помогал своему тестю доктору А. А. Новицкому, который был главным врачом Кауфманского лазарета.

Что было делать? Комиссар доверил мне жизнь Васи.

Мы подготовили больного к операции, он заснул у нас под эфиром. Все было тщательнейшим образом промыто и продезинфицировано. Надрез нарыва я сделал крест-накрест, иодом было все обезврежено, а сестра сделала ребенку тщательнейшую перевязку.

* * *
Через некоторое время температура стала резко падать (это меня вначале испугало), но ребенок заснул крепчайшим сном, дышал ровно и спокойно. Жизнь Васи была спасена. Но что в это время делалось с актерами, с отцом и братишкой, пока шла операция! Мы с сестрой заперлись, в маленькой операционной, а весь коллектив расположился вокруг домика. Все угрюмые, мрачные, сосредоточенные. Никто ни одного слова не произнес за время ожидания, пока длилась операция.

Когда все кончилось, мы с сестрой убедившись, что ребенок спасен, открыли дверь и вышли на улицу. Глаза всех были устремлены на меня и сестру. На всех лицах был только один вопрос: «Жив?»

Старенькая сестра, почти рыдая, воскликнула:

— Спасен ваш Вася!

Точно ураганом подняло людей, они кричали, плакали, смеялись… А что было с отцом? Он долго стоял, как окаменелый, затем этот большой, сильный человек, прошедший царские тюрьмы, побеги, войну, революцию, обнял меня и заплакал навзрыд.

* * *
Когда волнение и страсти улеглись, когда уже окончательно выяснилось, кто из товарищей в коллективе верил в меня, как в «хирурга» и кто нет, перешли к разговору о еде. Всем чертовски хотелось есть. В это время к нам подошла сестра милосердия, и, смущенно краснея, сказала:

— Друзья, прошу вас ко мне, попьем чайку и подкрепимся немного.

Нас долго на сей раз не пришлось уговаривать, мы пошли к ней в домик, где все говорило о былом уюте. В этот вечер мы пили настоящий чай с сахаром и вареньем из настоящих стаканов. Мы принесли и посадили за чайный стол главного виновника торжества Васю, и он на радость своего родителя, уплетал за обе щеки лепешки и пил чай с вареньем.

Засиделись в гостях до рассвета. Поблагодарили нашу хозяйку за ее прекрасное сердце и снова отправились в горы.

ГЛАВА 4

Наш поход дал хорошие результаты. В горах мы установили очень крепкую связь с населением, наладили работу самодеятельных кружков. Мы этим кружкам оставили небольшие пьесы, печатное руководство и наставления, как руководить кружком, хором, оркестром, как гримироваться, как готовиться к спектаклю, как работать режиссеру над пьесой, актеру над ролью и т. д.

В горах пробыли около двух месяцев и вот снова вернулись в Сочи.

Отдохнув от трудного и довольно утомительного похода, мы снова приступили к работе в драмтеатре, а работа предстояла большая: надо было обновлять репертуар и труппу, так как некоторые актеры разъезжались по домам и их нужно было заменять другими.

Особый интерес зритель проявлял к историческим пьесам.

Первым нашим таким спектаклем был «Павел Первый».

Царь-маньяк, который рабски подчинялся всему прусскому и презирал все русское. Он ненавидел Россию и ее народ. Шут на троне, он истязал своих солдат, с наслаждением присутствовал на экзекуциях.

* * *
Революционный репертуар тогда еще не был обширен, и выбора большого у нас не было, но все, что ярко отражало наше время, нашу эпоху мы тщательно и с большой любовью ставили.

Мы поставили «Без вины виноватые» и пьесу Арказанова «Николай П», которая сатирически рисовала царский двор Николая Романова, его сатрапов и министров.

Потом у нас прошла «Варфоломеевская ночь», мы поставили сатиру на высший свет Англии — «Фавн», за ней пошла пьеса Мольера «Жорж Данден». Эту пьесу мы поставили с интермедией, прологом, эпилогом и балетом, применив к нему элементы комедии дель арте и фрагменты старинного театра. Поставили мы еще в то время довольно оригинальную советскую пьесу «Гимн труду» и веселую изящную комедию «Тетка Чарлея».

* * *
Таким образом, мы познакомили нашего зрителя с довольно разнообразным репертуаром, и зритель очень охотно шел к нам в театр. Перед началом каждого спектакля лектор нашего театра популярно рассказывал о данной пьесе. А после постановки актеры не уходили со сцены и тут же обсуждали просмотренный спектакль. Такие обсуждения и беседы приносили и нам, и зрителю большую пользу.

Театр наш в то время был довольно своеобразный. У нас не было костюмов, аксессуаров, бутафории, необходимых для изображения эпохи и времени поставленной пьесы. И вот мы однажды всем коллективом приступили к изготовлению костюмов, декорации, бутафории и т. д.

А костюмы должны были быть исторически верными, по музейным картинам. Во-первых, пошли в ход актерские сюртуки, фраки, визитки и плащи, платья актрис, легкие цветные украшения актерского жилья. Много труда выпало на долю актрис. Они ловко превращали театральное тряпье в мундиры, камзолы и царские облачения. Это требовало долгого кропотливого труда: все выпушки, нашивки, канты, побрякушки, ордена, медали и эполеты, все тщательно приготовлялось руками актеров и актрис. Всему коллективу много надо было положить труда, времени, бессонных ночей, выдумки и фантазии, чтобы выпустить тот или иной спектакль.

В любом нашем театре декорации сейчас делаются и пишутся на полотне, на фанере, но мы не могли тогда позволить себе такую роскошь. Наши замки, дворцы, леса, моря мы строили и писали на старой газетной бумаге. Пойдешь в редакцию, объяснишь редактору положение вещей, тронешь его доброе сердце, значит есть и «замки и моря», а не то, плетешься обратно домой или в театр без «морей и замков», и на душе у тебя скребут мыши. Но вот ты получил запыленную газетную бумагу и всем коллективом тащишь эти газеты в театр и ты уже «Крез», «миллионер». Шуточка ли, бумага. Ведь это же будущие «дворцы», «замки», это же огромное богатство. Наши декорации и какие декорации!

Все богатство передается энтузиасту-художнику Васе Тележинскому, и эта запыленная старая бумага в его умелых руках превращается в прекрасные ландшафты, полные солнца.

Весь коллектив в бою — мы выпускаем премьеру!

Ведь не было ничего: ни фанеры, ни полотна, ни красок, ни даже мела. Сейчас на такую премьеру отпустили бы огромные средства, а тогда?

Мы не могли обременять нашу молодую республику, и средства нам надлежало самим добывать спектаклями, время еще было крайне тяжелое. После империалистической и гражданской войн республика строилась и залечивала раны.

* * *
У нас установилась очень хорошая и крепкая дружба со зрителем, особенно с воинами, которые лечились в Сочи в госпиталях, в лазаретах или отдыхали в военных санаториях. Мы им помогали в их самодеятельной работе, и, как шефы, мы ежедневно посылали пропуски для больных, раненых и отдыхающих.

В тот год в Сочи свирепствовала малярия. И бывали случаи, когда приступ ее заставал актера на сцене. В таких случаях давался занавес. Потом через некоторое время приступ кончался, давали занавес и представление продолжалось как ни в чем не бывало. Такое явление никого тогда не удивляло.

В Сочи наш коллектив пробыл долгое время, и мы стали подумывать о выезде на гастроли в другой город. Репертуар у нас накопился большой и разнообразный…

После ряда обсуждений и совещаний мы всем коллективом решили отправиться на гастроли в город Туапсе.

ГЛАВА 5

В театре мне сообщили, что меня вызывают в горисполком. Председатель горисполкома меня очень хорошо встретил, говорил о наших спектаклях, которые ему очень нравятся, сказал, что наш репертуар интересный, весьма разнообразный и актуальный. Спросил меня, откуда мы достаем такие богатые костюмы и декорации. Я ввел его в кухню нашего производства. Он просто не поверил, что декорации сделаны из старых газет и что костюмы сделаны нашими собственными руками. Потом председатель коснулся нашего заработка, и я ему откровенно рассказал, что живем мы крайне туго ввиду того, что мы трудколлектив, нам много приходится платить за аренду театра и за свет, и эта статья нас буквально «съедает». Он серьезно и внимательно меня выслушал, потом позвонил и велел вошедшему секретарю пригласить трех товарищей из горисполкома. Вскоре они явились, поздоровались со мной, и председатель горисполкома без особых комментариев предложил товарищам срочно предоставить нашему коллективу и театральное помещение и свет бесплатно.

Я был обрадован безмерно и хотел уже бежать сообщить эту радость своим товарищам. Председатель, улыбаясь, остановил меня движением руки, предложив сесть и не торопиться и после небольшой паузы продолжал:

— Товарищ Гарянов, а сколько вы спектаклей сыграли в помощь голодающим Поволжья?

Я ответил, что в помощь голодающим Поволжья мы сыграли пять спектаклей на сумму такую-то, что перед тем, как мы выедем с театром, мы еще дадим несколько спектаклей, на что он мне сказал, что уезжать нам в Туапсе еще рано и что, мол, народ Сочи тоже нуждается в нашем искусстве и тут же объявил мне постановление горисполкома, что наш коллектив награждается за работу в помощь голодающим Поволжья грамотами горисполкома и каждому рядовому члену коллектива выдается по полпуда, а руководящему составу театра по пуду белой муки. Я сердечно поблагодарил председателя горисполкома и его товарищей и стремглав, не помня себя от радости, бросился в театр сообщить товарищам это радостное известие.

Вбежав в театр, где в этот момент шла репетиция, я сообщил, что, во-первых, наш коллектив освобожден от платы за театр и за электросвет. Это вызвало буйную радость и аплодисменты, потому что освобождение от этой статьи очень дополняло наш скромный заработок. Во-вторых, я встал на стул и торжественно объявил, что горисполком награждает нас за работу грамотами и мукой. Вот тут-то поднялось нечто невообразимое: кто-то сыграл от радости туш, кто-то басом пропел: «Ай да спасибо и слава Сочинскому горисполкому», а наш Митя пустился плясать «барыню». Репетировать мы уже больше не могли и немедленно всем коллективом отправились получать нашу беленькую муку, а вечером всем коллективом собрались в театре. Каждый дал по несколько стаканов муки и наши актрисы напекли вкусные белые, давно невиданные нами лепешки, какие-то пирожки с сушеными грушами, лесными дичками. И казалось, ничего нет вкуснее на свете этих пирожков и лепешек, которые мы запивали морковным и яблочным чаем.

П. А. Гарянов (1923 год).

* * *
Поздно мы разошлись по домам. А на утро репетиция нового спектакля шла полным ходом. Предложение отложить поездку в Туапсе заставило нас задуматься и изменить наш репертуар и дальнейшую работу театра. Мы решили, по совету партийной организации, в наш репертуар больших, а иногда и громоздких пьес, вставить «особые вечера». В этот вечер должны были входить интермедии, гротеск, сатира, лубок, балет, юморески, инсценировки и музыкальные вещи. Острым словом сатиры, пародией, куплетами нам надлежало бичевать и разить тех, кто мешал советским людям жить и работать. Но мы не только бичевали, мы находили теплые и сердечные слова, с которыми обращались к тем, кто совершал трудовые подвиги, к героям труда. Рождался новый театр, новый жанр — новый спектакль из разнообразных жанров, разных красок театрального искусства вплоть до цирковых номеров. В программу вечера должно было все войти, что есть в искусстве. Это было крайне трудное дело, но мы всем коллективом с энтузиазмом приступили к работе. Среди наших актеров нашлись товарищи, которые оказались хорошими певцами, певицами, танцорами, музыкантами.

На помощь нам пришли архивы прошлого театра, театра Мольера, театра пьеро-пьерет и арлекинов.

Мы театрализировали современную советскую сатиру. Нашли новых актеров (не драматических) и привлекли их в наш театр. Предстояло сделать все заново — от входа в театр до кресел в партере и одежды билетера, все переоформить и одеть в стиле спектакля, который давали в тот или другой вечер, и мы это сделали. Фантазия нашего талантливого Тележинского развернулась во всю мощь, смелым выдумкам его не было предела.

Наш актер Роман Шау своим талантливым пером помогал Тележинскому и дополнял наш репертуар народными песнями, которые у нас исполняла актриса Н. А. Гарянова и весь наш коллектив. Песенки нашего театра были оригинальны и доходчивы, а песенку, которая была прологом к началу нашей программы вскоре пел буквально весь город, особенно молодежь. Ее написал Роман Шау.

Мы всем составом в ярких, разнообразных костюмах, пели «ДАРТ, ДАРТ, зажги скорей огни».

Эту песенку я потом спустя некоторое время услышал в одном доме в Москве, и никто из певших ее даже не подозревал о ее создателях. Мы свой театр тогда назвали «ДАРТ» (Дом артиста), и этот театр очень быстро завоевал симпатии зрителя.

Спектакли ДАРТа проходили при переполненном зале.

Нам сам народ стал присылать материал, и мы все вместе с коллективом перерабатывали его для сцены и показывали народу. Такая сатира имела огромный успех и была популярна в санаториях и домах отдыха.

Как только мы приезжали туда, больные и отдыхающие подавали нам массу записок о тех или иных непорядках, имеющих место в их санатории или доме отдыха. Героями наших интермедий были то директор, то главный врач. Наш театр ДАРТ становился популярным.

Во время нэпа наш театр приготовил специальную программу, в которой мы взяли в переделку спекулянтов всех мастей. Этот вечер имел у зрителя огромный успех, но для нас он окончился бедой. Наутро, когда мы пришли в театр, мы застали полный разгром, спекулянты жестоко отомстили. Они в нашем театре не оставили камня на камне. Декорации, мягкая мебель, занавес и костюмы были изрезаны. Выбили ночью все стекла в театре, словом, страшно было зайти и посмотреть на этот варварский разгром. Что было делать? Мы обратились к нашим друзьям-морякам, часть которых стояла в Сочи. С этой частью у нас была большая дружба, мы помогали им в организации самодеятельности. Они смотрели все наши спектакли. И вот, когда они узнали о нашей беде, они нам помогли по-солдатски: во-первых, временно дали какие-то огромные полотнища, которые заменяли занавес и сукна, порезанные спекулянтами, во-вторых, прислали плотников, портных, рабочих. Словом, к вечеру с помощью наших подшефных все было в театре восстановлено, приведено в полный порядок, и спектакль, который назывался «Шпилька в бок спекулянту» начался ровно в восемь. Мы в этот же вечер поставили пантомиму «Как спекулянты громят наш театр». В начале спектакля мы получили от спекулянтов грозную записку, что они с нами сделают то же самое, что с нашими декорациями, а после спектакля получили другую записку, чтобы мы не боялись, а о тех, кто это сделал, будет сообщено куда следует, что и было сделано. Виновные получили наказание. Нам по суду вернули стоимость испорченного спекулянтами имущества, а мы отдали нашим друзьям-морякам взятое у них во временное пользование, дали им в благодарность свой спектакль-пантомиму: «Как моряки помогли» и «Моряк и актер». Конечно, история со спекулянтами прозвучала в городе сенсацией и подняла авторитет театра ДАРТ и актеров.

ГЛАВА 6

Все-таки мы решили временно выехать из Сочи в Туапсе. Начали готовиться к отъезду. Нашим послом и администратором в Туапсе мы послали Васю Тележинского, он выехал на рыбацкой лодке. Другого транспорта в это время не нашлось, а его, как романтика, рыбацкая лодка особенно прельщала. К приезду в Туапсе всей труппы ДАРТ нужно было, как полагается, выпустить рекламу. Выпустить типографскую рекламу мы тогда еще не могли, у нас не было для этого средств, и мы прибегли опять же к старому, испытанному способу — газетам. Афиши выходили из рук Васи очень оригинальные и яркие. Для публики было куда интересней увидеть афишу, сделанную руками талантливого художника, чем серые, тогда еще совсем не интересные и скучные типографские афиши.

Вася еще изобрел транспаранты, написанные прямо на тротуаре. Кроме всего этого, он еще написал и огромные, необычайной яркости, художественно выполненные плакаты. На них были показаны разные эпизоды и фрагменты из пьес, которые мы ставили. Словом, к нашему приезду в Туапсе благодаря такой рекламе публика буквально расхватывала билеты, и на первые 15 дней все билеты были проданы. Но мы в это время всем ДАРТом еще были в Сочи.

И вот мы на пристани ждем более трех суток, ждем у моря корабля или хоть какого-нибудь суденышка. Наше общее настроение и состояние становилось все напряженнее и безнадежней. Когда мы дошли до отчаяния, на море показалось какое-то небольшое суденышко. Начальник порта т. Кузнецов дал ему флажками приказ, чтобы капитан судна явился к нему.

Вскоре с помощью доброго и сердечного лейтенанта И. Н. Кузнецова матросы начали грузить наши вещи и нас на общую лодку, так как судно к берегу не подходило. Море уже становилось сумрачным и бурным и в дальнейшем нашем плавании ничего хорошего нам не сулило… Начальник порта все торопил, боясь сильного шторма.

Грянул гром, блеснула молния, забурлило и зарычало грозно море, но мы все уже погрузились и отчалили от берега и быстро поплыли к нашему судну. Лодку волны бросали, как щепку, когда мы уже были у судна, пошел дождь. Наконец мы все оказались на борту. Команда этого суденышка состояла из 9 человек. Среди них было 6 сыновей капитана. Команду капитан называл «макаками», никто из матросов для него не имел имени, но любил он своих матросов крепко, он напускал на себя вид грозного капитана, а на самом деле он был очень мягким и милым человеком.

Доброту свою в отношении к нам он проявлял на каждом шагу.

Сыновья его были рослые, сильные, с глазами цвета моря. Собранные, спокойные, они были почтительны к отцу. На судне царили чистота и порядок. Это особенно проявилось при погрузке, которая была крайне трудной, так как море становилось все беспокойней и грозней…

Мы все устроились в двух небольших каютах. Суденышко наше уже здорово бросало. От нас не отходил младший сын капитана Ваня — очень красивый, восторженный юноша. Он нам за короткий срок успел признаться, что мечтает стать артистом и что он давно бы убежал из дому в какой-нибудь театр, но очень любит родителей и его уход из дому принесет много страданий маме, а папа все равно его найдет хоть из-под земли, но невзирая ни на что, он все равно будет учиться и уйдет на сцену. Тут раздались тревожные капитанские свистки, и Ваня выбежал из нашей каюты на палубу. Суденышко наше скрипело, стонало, жалобно взывая о помощи. Море было беспощадно, становилось все страшней и грозней, наши дартисты мучительно страдали от морской болезни. Положение становилось крайне тяжелым.

Вскоре на судне уже все лежали, измученные жестокой морской качкой.

* * *
Меня позвал к себе капитан. Я вошел, вернее вполз, так была сильна качка, к капитану на рубку, где был он и старый матрос. Эти два морских волка за свой век, конечно, видывали разные виды и не раз их в жизни бурей бросало и ветром гоняло. Увидя меня, капитан мне как-то особенно ласково сказал: «Ну вот что, товарищ Дарт». Я объяснил ему, что ДАРТ это название театра — Дом актера, а моя фамилия Гарянов, что я руковожу этим театром, он громко рассмеялся и ответил: «Ну, извините меня, старика, товарищ Гарянов, я в этих делах не особенно разбираюсь, хотя театр люблю и старуха моя любит, а о сыновьях и говорить не буду, особенно самый младший, спит и во сне видит театр. Не моряк он, морскую болезнь очень тяжело переносит, ну прямо умирает, да и все». Тут нас крепко качнуло и бросило.

…Я очутился где-то под скамейкой. Один только капитан, уцепившись за свое сидение, не упал. А разговор наш с капитаном был короткий. Он достал из какой-то посудины «Джи-джи». Это очень крепкая виноградная водка, налил ее в какую-то кружку очень большой вместимости, подал мне кружку со словами: «Пейте, пейте, молодой человек. Эту минуту вы, вероятно, запомните на всю жизнь». Я, не долго думая, выпил залпом это зелье, и капитан дал мне закусить черным хлебом, густо-густо посоленным. Налил до краев, и подал старому матросу и последним сам медленно выпил из этой посудины. Ни старый матрос, ни капитан ничем это анафемское зелье не закусили. А потом капитан сказал мне очень серьезно, и его хриплый голос стал как-то особенно мягок: «Так вот, товарищ артист, нас может только чудо спасти, вы сами видите, как нас бросает, а наша старая калоша «Мцыри» только молодое имя носит, а сама старушка божья, это ее последние часы. Так вот мы сейчас с Митрофаном Митрофановичем, — указал он на старого матроса, — начнем выкидывать груз с корабля, а потом, наверное, и ваш багаж будем с корабля выбрасывать».

Мое сердце похолодело, и я ему ответил: «Капитан, что мы будем значить без наших костюмов, тогда и нам уже всем придется выбрасываться в море», — и я заплакал…

Он на меня грустно посмотрел и ответил: «Море, дорогой молодой человек, не спрашивает, оно выбрасывает и принимает к себе на дно все и всех беспощадно. Море. У! Проклятое». Он погрозил морю своим большим заскорузлым кулаком, а старый матрос проворчал: «Не гневи море, капитан, ведь ты и дня не проживешь без моря, соленая твоя душа». Я и капитан невольно рассмеялись. Но тут нас так бросило и ударило, что я потерял сознание, а когда очнулся, надо мной стоял капитан со стаканом воды и моя жена, оба счастливые, улыбающиеся.

Капитан меня приводил в чувства и радостно кричал: «Счастлив ваш бог, товарищ Гарянов. Уже виден берег, вот-вот будем на суше… Все ваши костюмы на месте, все в целости, ничего не выбросили, а на земле мы с вами еще хватим по хорошей чарке водки».

А случилось вот что… Когда нас сильно ударило и я потерял сознание, блеснул спасительным светом «Туапсинский маяк», куда наш капитан и направил наше суденышко «Мцыри».

ГЛАВА 7

После смертельной опасности, грозившей нам ночью по дороге в Туапсе, Черное море успокоилось, и мы, высадившись с корабля на берег Туапсе, расположились табором, разожгли костры и наши примусы. Пьем, едим и слушаем рассказ капитана, что с нами было ночью на корабле и главное, что бы с нами могло бы случиться, если бы мы вовремя не увидели спасательный маяк Туапсе, и даже рассказал моим товарищам, что в трудную минуту я заплакал, что мне крайне неприятно и неловко было слышать… Но из песни слов не выкинешь.

Как только засветило раннее южное солнце, мы направились к нашему театру, нагрузив на себя всевозможный театральный багаж, а сундуки и ящики повезли на осликах. Когда мы двинулись, кто-то пробасил: «И пошли они солнцем палимые и ветром гонимые», но тут же как протест вспыхнула наша песня: «ДАРТ, скорей зажги огни», полная молодого порыва, надежды и счастья. Но когда мы зашли и увидели наш храм Мельпомены, песня застряла у нас в горле. Запустение, следы разгрома и грязь, которая десятками лет не вывозилась, — вот что из себя представлял, так называемый, театр. Мы некоторое время стояли в оцепенении. Что делать? Надо было быстро решать, и мы, не долго думая, объявили «субботник», засучили рукава и всем коллективом начали работу по очистке театра от хлама и грязи. Много мы положили труда, энергии и сил, но своего добились, все было вычищено, и этот грязный сарай был нашим трудом превращен в театр, все блестело, начиная от занавеса, который мы заменили своим ярким, написанным руками Тележинского, и кончая последним стулом в зрительном зале, стены мы украсили большими полотнищами (конечно, бумажными), сатирическими фрагментами и сценами из пьес нашего репертуара. По всему зданию театра были повешены рисунки с эпиграммами из пьес, шаржи, яркие плакаты, панно, пародийные рисунки и т. д. Таким образом мы закрыли грязные стены, они стали неузнаваемые. А чтобы освежить в помещении воздух, мы купили сосновой воды, эссенции и полили все помещение. А на кассе уже давно висел аншлаг, — на сегодня и на все последующие спектакли все билеты были проданы. Открыли мы наши гастроли программой ДАРТа. Первый спектакль имел большой успех.

Туапсе — южный городок солнца, моря и цветов, народ темпераментный, любящий театральные зрелища, — принял нас с первого вечера, всем «дартистам» преподнесли цветы. Свои номера мы бисировали по нескольку раз и по окончании спектакля занавес давали много раз. Вызовы буквально превратились в бурную овацию. Нам помогло еще и то, что Сочи близко к Туапсе, а туапсинцы уже, конечно, слышали о нас и нашем ДАРТе. Многие из них уже пели нашу песенку «ДАРТ, ДАРТ скорей зажги огни», когда выходили после спектакля из театра. Нашему капитану «Мцыри» и его команде «макак» мы предоставили места в первом ряду, а в одном из номеров мы пропели о том, как «макаки» нас в Туапсе привезли. Этот номер им пришелся по душе, они громко смеялись, аплодировали, и как-то совершенно неожиданно каждый из них преподнес дартисту букет цветов. Но и мы им устроили «сюрприз». Когда капитан подошел ко мне после спектакля, и довольно таинственно, шепотом сказал: «Можно вам, Павлуша, и всем вашим дартистам предложить по чарке?» Я ему так же таинственно и шепотом ответил: «Милости просим, капитан, вас и всю вашу команду к столу!» А в фойе в это время наши актрисы и актеры уже сделали длинный импровизированный стол из театральных помостов и досок, покрыли их яркими полотнищами, уставили его цветами и разными вкусными яствами. Затем раздался гонг, забил барабан, и все шумно уселись за стол. Первую чарку мы подняли за наших новых друзей, за капитана и команду «Мцыри». Чокались, произносили тосты, переходили на «ты», по-братски целуясь, было радостно, весело, молодо.

Веселились до зари, а потом пошли к морю встречать рассвет, который был так неописуемо прекрасен на Черном море. Утром расстались со своими друзьями-моряками, а капитану вручили деньги за проезд, он очень долго отказывался и денег не хотел с нас брать, но мы убедили его и он взял. Когда «Мцыри» начал отчаливать, вся его команда запела «ДАРТ, ДАРТ, зажги скорей огни». Мы, дартисты, подхватили песню. Моряки скрылись вдали. Примите наш привет и сердечнуюблагодарность за вашу большую человеческую помощь, которую вы нам тогда оказали в трудную минуту жизни, спасибо, друзья! Может быть, вам удастся прочесть мою книгу и вы вспомните годы, дни, проведенные вами вместе с дартистами.

* * *
В Туапсе мы играли ежедневно, чередуя большие драматические спектакли с программами сатирическими. Коллектив окреп. К нам влились новые актеры и актрисы, и мы приступили к большой постановке — «Мать» Горького. Жизнь шла своим чередом. Наш актер Роман Шау стал отцом, и в нашей дружной семье дартистов появилась новая забота, как назвать младенца. После долгих споров и дебатов назвали Юрой. Нянчили этого Юрку все, особенно во время спектакля, то мать на сцене, то отец, ну и Юрка переходит из рук в руки. Казусов случалось немало: на сцене трагическая пауза, а Юрка вдруг как заорет, скандал и только.

Наши гастроли в Туапсе продолжались, а мы уже стали получать предложения из других городов, особенно настойчиво приглашали Майкоп и Армавир, и мы начали готовиться к отъезду в эти города. Пересмотрели все наши спектакли, в этом нам помогла газета и зритель, с которыми мы вместе обсуждали наши спектакли.

Но жизнь есть жизнь, случилось в нашем коллективе, еще одно немаловажное событие. Наши молодые дартисты Женя и Володя решили пожениться, опять хлопот полон рот, венчальное платье невесте, черный костюм жениху, а где взять? А очень хотелось украсить нашим двум энтузиастам-дартистам их праздник, чтобы было что вспомнить, и мы всем ДАРТом отпраздновали свадьбу, кричали и горько и сладко! Подняли бокал за наше искусство, за наш ДАРТ, за нашу «дартовскую» дружную семью. Свадьбу праздновали от зари до зари в выходной день, а затем… в путь-дорожку на новые места, как птицы перелетные.

ГЛАВА 8

Гастроли наши кончались. Мы прощались с туапсинской публикой очень сердечно и трогательно. Ей нравился наш театр. Но кое-кому он не пришелся по душе. В пылу прощальных спектаклей и подготовки к отъезду мы получили угрожающую записку от бродяг и босяков, которые грозно предупреждали нас, что если мы не уедем из Туапсе через три дня, они подожгут театр и нам не поздоровится. Мы, наученные местью сочинских спекулянтов, которые устроили нам разгром, были, конечно, несколько взволнованы, тем более, что знали — театр, в котором мы играем, был раньше притоном босяков и бродяг. К нашим гастролям их оттуда выселили. Пока было тепло, босяки ютились на вольном воздухе, у моря. Но лето шло к концу, наступала осень, ночи пришли холодные, вот они и решили нас из театра убрать и снова занять его под свой притон. Получив от них угрожающее предупреждение, мы подумали и решили с ними встретиться, хотя некоторые наши товарищи, особенно актрисы, категорически были против подобной встречи, они просто боялись за нас, но мы упорно настаивали на этой встрече, и как раз в пылу этих споров — встретиться или не встретиться — мы получили записку, в которой бродяги назначали нам встречу в 4 часа дня на бульваре — и мы пошли. Нас было трое, этих тоже было трое, хотя вдалеке шныряли еще какие-то темные личности.

Мы встретились в одной из самых темных аллей. Подошли, поздоровались, пожали друг другу руки и после небольшой паузы первым заговорил маленький горбатенький человечек, как мы узнали позже по кличке «Дворянин». Он был уродлив, как Квазимодо. На его совести, как мы узнали позже, было немало погубленных жизней.

Второй был огромного, богатырского роста, со светлой, взлохмаченной шевелюрой, блондин, лет 20—25. На нем была рваная-рваная, потерявшая цвет и вид, рубаха, не по нем короткие брюки, которые он все время смешно подтягивал, боясь, что они вот-вот упадут, а на ногах что-то, напоминающее обувь, грязное лицо, на котором блестели голубые глаза, какие бывают у молочных щенков — добрые, ласковые. Кличка его была «Богатырь».

Третий тип был среднего роста, коренастый, в грязном полувоенном не по нем сшитом костюме, истоптанных сапогах и защитного цвета засаленной военной фуражке. Голос у него хриплый, неприятный, и он время от времени надрывно кашлял в кулак. Его кличка была «Мастер».

Вот с этими-то тремя типами мы и встретились в темной аллее заброшенного бульвара, куда публика боялась ходить даже днем, так как это было владение босяков и бродяг. Конечно, что греха таить, мы побаивались и на всякий случай наши дартисты тоже были расставлены по бульвару, босяки это заметили и насторожились. Обстановка дипломатической встречи была довольно напряженной.

На мое первое обращение: «Так вот, товарищи!» — Горбун неприятно и зло захихикал и пропищал: «Товарищи. Кто не работает, тот не ест… Агитация… — зло зашипел горбун. — Мой дед дворянин, прадед и я дворяне, мы никогда не работали и не будем работать, и не вам, каким-то артистикам, агитировать нас»… — «Да ты подожди», — рявкнул на него Богатырь. И горбун, как бы прикусив язык, умолк. — «Вас никто не агитирует, так как это совершенно напрасно. Вы зря нам угрожаете, — продолжал я, — ночлежку, которую вы устроили из театра все равно разогнали бы, если б…» — «Это еще неизвестно», — закричал горбун. — «Нет, известно, — ответил я, — театр этот единственный в городе, и он нужен для народа, для культурных целей, а не для…» — я подбирал слова, чтобы не обидеть бродяг. А горбун мне бросил реплику: «Говорите прямо, молодой человек, театр нужен не для воровского притона, так вы хотели сказать?» — и зло и быстро рванулся на меня, но между нами мгновенно вырос стеной Богатырь, горбун вцепился в Богатыря и опять прошипел: «Ну ты, Богатырь, не мешайся». — Но Богатырь спокойно ответил: «Не дам, сказал, и каюк!» — Горбун, отступив, с неприятной улыбкой, обнажив свои отвратительные зубы, сказал: «Вы, артисты, благодарите вот этого Богатыря, он тоже «артист», смотрел все ваши спектакли, поет ваши дурацкие песни. Если б не он, давно бы вам была амба». — Богатырь вдруг неожиданно засвистел да так виртуозно, на разные лады и разными вариациями: «ДАРТ, ДАРТ, скорей зажги огни». Мы прямо застыли на месте.

Из дальнейшего разговора мы узнали, что туапсинские спекулянты обратились к этим бродягам, предлагая им большую мзду, чтобы они нас избили и что горбун уже дал согласие, но отстоял нас Богатырь. Нашлись среди бродяг единомышленники Богатыря, они тоже смотрели наши спектакли. Богатырь добродушно нам сказал: «Не я один, и Манька и Кузнец, много наших… за вас, за ДАРТ», — и вдруг как закричит, весь задрожав: «Не дам!.. Не троньте!..» На этот крик прибежали наши «дартисты», но все мы были мгновенно окружены босяками, которые как бы только ждали сигнала. Наступило долгое тяжелое молчание. Я объяснил этой банде, что мы пришли не ссориться или выгонять их из насиженного ими места, что мы на днях уезжаем, и что все равно советская власть им не разрешит больше жить в театре, и что надо им подумать о другом доме для жилья и о другой жизни.

«Где работать, я не умею работать, — прохрипел Мастер, — я только умею делать вот этих деревянных человечков, чему меня тюрьма научила…» — при этом он трясущимися руками доставал из всех карманов прекрасно вырезанные деревянные фигурки. Это была высокохудожественная, тончайшая работа умельца-самоучки, резчика по дереву. Я искренне крикнул: «Мы возьмем вас к себе в театр на работу, идите к нам, в наш ДАРТ». И мастер, почти шепотом, как будто во сне, сказал: «Примете и хлеба дадите за такую чепуху?» — «Да, примем вас в наш коллектив. Вы сами не знаете, какие у вас золотые руки. Вы будете у нас бутафором, вы нам очень нужны, идите к нам хоть сейчас, мы вас оденем, обуем. Вы будете ценнейшим для нас человеком». — И этот человек, который на нас только что готов был броситься диким зверем, как-то обмяк и тихо-тихо, спросил: «Неужели, ребята, это правда? Неужели берете?..» — Мы все хором ему ответили: «Берем». — «И не будете попрекать меня темным прошлым, тюрьмой?..» — «Вот вам моя рука», — сказал я, подав ему руку. — «И моя, и моя», — и к нему потянулись руки всех дартистов, так как они были все здесь. Мастер стоял бледный, растерянный и плакал: «Неужто пришло спасение, век вам буду всей жизнью благодарен». — «А как же я? — растолкав всех и став на середину, смущенно спросил Богатырь. — Он же мой дружок закадычный, я же с ним целые ночи просиживал, мечтали вместе, он меня хорошему учил и все требовал, чтобы я пошел учиться в какую-нибудь музыкальную школу, да разве такого примут? Куда я теперь без моего братка?»

Мы, дартисты, ему сказали: «И ты тоже иди к нам в наш театр. Мы из твоего соловья в нашем ДАРТе создадим первоклассный номер, ты человеком станешь и дружок с тобой будет». — «Иду, иду», — он это сказал так, как будто спешил на вокзал, торопливо, боясь опоздать или раздумать. Горбун, зло плюнув, ушел.

* * *
Новые дартисты поехали вместе с нами и стали прекраснейшими мастерами своего дела в нашем театре. Богатыря звали, как он сам говорил, Вася, а мастера — Александром Ивановичем. Вася очень скоро понял, что нам от него нужно, понимал режиссера с полуслова, был трудолюбив и внимателен. Мы с ним приготовили самостоятельный номер, который состоял в следующем: дается большой занавес и сквозь туман тюля постепенно все больше и больше освещается овальная рама, представляющая из себя с внешней и внутренней стороны сырой подвал, горит тусклая лампушка и французская девушка-работница вяжет тончайшие кружева и поет песенку. Эти кружева она вяжет для богатых господ, а сама не видит света белого, солнца, в холоде, в голоде юность уходит, она не знает ни любви, ни счастья, слепнет и старится. При утихающей песенке и музыке она засыпает и ей снится сон.

Девушку-работницу играла Зиночка Демурова, у нее был небольшой, нежный, приятный голосок, и сама она была очень юной, грациозной и красивой. Девушка засыпала от работы и усталости. Панорама овальной рамы менялась и вместо сырого подвала появлялся цветущий сиренью уголок сада, все залито луной, кусты сирени и девушка, одетая в богатое платье из кружев, вся нарядная, цветущая, как сама сирень, и на кустах сирени появляется соловей. Он заливается разными трелями, он зовет к любви, к счастью, к радости. Соловья сделал наш бывший бродяга Александр Иванович так искусно, что каждое перышко казалось жило и пело. Он так задорно прыгал с куста на куст сирени и без устали заливался чарующими трелями, молил о любви то нежно, то смешно и трогательно… Зритель то затихал, то так хохотал, что стон стоял в зрительном зале.

Соловья совершенно неподражаемо и талантливо играл и свистел Богатырь, и публика ему так аплодировала, что стены театра дрожали. Свой номер Соловей с Зиночкой бисировали по несколько раз. В заключение этого номера в кустах появлялась голова юноши. Красив он был очень, это был опять Вася, он обнимал девушку и целовал. Публика неистовствовала.

Вася и Александр Иванович постепенно втягивались в общую актерскую работу, играя маленькие роли, и, надо сказать, все делали очень хорошо и обещали в будущем стать неплохими актерами.

ГЛАВА 9

Шли дни и месяцы, мелькали станции за станциями, города за городами, где мы только не играли и не побывали с нашим ДАРТом. Железная дорога Северного Кавказа предоставила нам очень неплохой вагон, заключив с нами договор на обслуживание рабочих и служащих дороги. Вагон мы оборудовали и жили в нем весьма уютно. Мы даже имели красный уголок и столовую. Народ нас принимал очень тепло и радушно и, прощаясь с нами, просил не проезжать мимо их станции, а поезд там не останавливался, стоило огромных трудов остановить его там и отцепить наш вагон, но мы этого добивались и останавливались на самых глухих полустанках и на небольших станциях. Я могу смело сказать, что наш приезд был буквально праздником для таких глухих станций и полустанков, до того велика была тяга к искусству, к театру. Когда мы приезжали на тот или иной участок, люди передавали нам материал о том или другом непорядке и даже преступлении. Мы, конечно, все это проверяли, и надо сказать, что партийные организации, местные коммунисты нам очень помогали, и не было ни одного случая, чтобы мы дали со сцены неверные, ошибочные сведения и поэтому попадали всегда не в бровь, а в глаз, невзирая на лица. Материал, который нам приносили, воспроизводился нами и переносился на сцену по-разному: то памфлетом-куплетами, то сценкой в лицах или лубком с пеним частушек. Форма применялась разная, но успех этот своего рода «крокодил» имел огромный.

А жизнь шла своим чередом… Уходили годы, молодость, города мелькали за городами, мы снова возвращались в Сочи, Армавир, Майкоп, Краснодар, Ставрополь, Ейск. Крепили актерский состав, пополняли и обновляли свой репертуар, отдавая, предпочтение советским пьесам, которые появлялись все чаще и чаще.

* * *
Но вот в Майкопе нас постигло неутешное горе… У нас смертельно заболела всеобщая любимица Зиночка — дочь нашего театра. Она была сиротой, у нее никого не было из родных. «Театр меня спас, теперь я не одна, теперь у меня большая семья дартистов и есть для кого и для чего-жить. Теперь я хочу жить на свете много-много лет, хоть больше ста!» — говорила она звонко.

В театре она могла играть и девочек и глубоких старух, мыть полы, шить и чинить костюмы. Как-то стала протекать крыша нашего театра. Девушка полезла на крышу и не ушла оттуда, пока не починила ее. А после этого Зиночка ухарски танцевала на сцене мещанскую сатирическую полечку, а потом в старинном платье, пудренном парике и фижмах пела грустные песенки далекого прошлого. И если бы потребовалось, она не задумываясь умерла бы во имя театра, потому что она безраздельно, всем своим существом принадлежала искусству, театру.

* * *
Зиночка заболела сыпным тифом. Положение ее было безнадежным. Умирая, она в бреду пела песенку кружевницы, потом говорила с декорациями как с живыми существами.

…Похоронили мы Зиночку на маленьком, запущенном кладбище. Желто-красные осенние листья шелестели, кружились и падали на холмик, под которым лежала Зиночка. Мы долго не уходили с кладбища, стояли молча, растерянные, осиротевшие.

Уже вечерело. Беспощадное время звало к спектаклю, который должен был начаться через час, через два. Кто-то в слезах произнес: «Сегодня спектакль», — и мы поплелись в город.

А на маленьком холмике лежал и плакал горючими слезами, может быть впервые в жизни, Богатырь. Он полюбил первый раз в жизни.

Утром Васю нашли мертвым. Он повесился. В кармане у Васи нашли, коротенькую записочку:

«Я умираю, в моей смерти никого не вините. Я ушел за Зиночкой потому, что для меня без нее нет жизни. Вася».

ГЛАВА 10

Смерть Зиночки и Васи внесла в нашу жизнь смятение. Мы никак не могли прийти в себя после несчастья и на несколько дней отменили наши спектакли. Дни, которые мы не играли, пошли в счет наших будущих выходных дней. Надо было как-то найти время и уложить в наших сердцах все то, что произошло.

После их смерти стало ясным, как беззаветно и чисто Вася любил Зиночку. Свою большую, светлую любовь он свято таил от всех. Он даже другу Александру Ивановичу (Мастеру) не поведал о своей любви к Зиночке.

С нами со всеми у Васи были очень теплые дружеские отношения, хотя по натуре он был довольно замкнутый человек. Он очень любил книги, читал их запоем и как-то раз застенчиво мне сказал: «Ух, Павел Абрамович, как я хочу получить образование…» С книгой Вася был очень аккуратен, никогда не было случая, чтобы он завез чужую книгу, тут он был до болезненности щепетилен. Александр Иванович (Мастер) ему даже смастерил несколько футляров своего изобретения, и книга в этом футляре не портилась, не мялась и после чтения была, как новенькая, такой же футляр он подарил и Зиночке.

После смерти Васи и Зиночки Александр Иванович, исчез неведомо куда. По почте мы получили небольшое письмецо, написанное тонким, бисерным почерком:

«Дорогие дартисты, не сердитесь на меня, я потерял Васю и не могу с вами больше оставаться, хоть очень полюбил вас. К бродягам не вернусь, слово человека даю вам. Спасибо вам за все, за все… Ваш друг на всю жизнь. Мастер.

А собственную жизнь смастерить не мог, какой я «мастер»… Ваш Александр Иванович».

Так кончилась эпопея с нашими приемышами в театре ДАРТ.

Надвигалась зима. Надо было решать, где мы будем дальше работать. На зиму решили остаться в Майкопе, так как городской исполком и комитет искусств нам предложили остаться с тем, чтобы мы больше играли драматические спектакли, а один или два раза в неделю давали наши дартовские спектакли.

Приступили к ремонту театра, а я выехал в Москву дополнять труппу новыми артистами и репертуаром.

* * *
И вот я в Москве. Первым, кого я встретил на Тверском бульваре, был Володя Торский, мой друг и товарищ юных лет, мы с ним еще у Кручинина работали в Краснодаре. Володя — умный актер и режиссер. Он ввел меня в курс московских театральных событий. Когда он узнал, что я приехал набирать актеров для Майкопа, он вдоволь посмеялся надо мной и сказал, что пора мне уже работать в Москве. Он сам в настоящее время работает в театре «Корша», может и меня туда рекомендовать. А в театре «Корша» был тогда блестящий состав, были такие замечательные актеры и актрисы, как М. М. Блюменталь-Тамарина, Е. Шатрова, Л. С. Полевая, В. Н. Попова, А. В. Токарева, И. Р. Пельтцер, П. И. Леонтьев, Е. А. Боронихин и другие крупные актеры того времени, по составу это был сильнейший театр в советской стране, не уступавший ни Малому, ни МХАТу. В таком театре, конечно, было лестно поработать и поучиться у таких прекрасных мастеров. Через несколько дней меня вызвали для переговоров с дирекцией театра и предложили работу. Я не мог принять предложение театра, так как подвел бы товарищей, которые уже съезжались в Майкоп, и город, поручивший мне комплектовать и готовить зимний сезон. И я, скрепя сердце, уехал в Майкоп, хотя честно признаюсь, очень хотелось поработать в хорошем театре и в Москве.

В Майкоп приехали новые актеры. Среди них был Петр Лазаревич Лавров. Тогда он был молод, полон сил, был ярким хорошим актером на комические роли. И его жена Е. Морозова была совсем еще молода и грациозна, играла энженю. В настоящее время она работает в Свердловском драматическом театре, прекрасная драматическая актриса, ныне заслуженная артистка РСФСР.

ГЛАВА 11

Вообще к этому сезону коллектив подобрался дружный: актеры Массена, Лилина, Сиянова, Федотов, Гарянова, Николаев, Матусин, Бунин и Починовский и очень хорошая молодежь. Мы тщательно обставляли спектакли, подолгу репетировали. Работа к спектаклям была глубокая, вдумчивая, кропотливая. Костюмов у нас не было, и наши актрисы да и актеры сами шили их. Весь наш состав был полон желания создать свой молодой советский театр. Сезон этот был очень интересный. Не могу не вспомнить в этих записках, как в Умани коллектив решил поставить «Вишневый сад» по мизансценам Художественного театра. В мае месяце товарищи командировали меня и Н. А. Гарянову в Москву для точного ознакомления со спектаклем «Вишневый сад». Приехали в Москву, явились к администратору Художественного театра и рассказали о цели нашего приезда, и администрация МХАТа, крайне сожалея, сообщила нам, что группа во главе с К. С. Станиславским, В. И. Качаловым, И. М. Москвиным, Книппер-Чеховой и другими уехала на гастроли в Ленинград. «Вишневый сад» и «На дне» они будут играть в Александринском театре в Ленинграде.

Не долго думая, мы умчались в ту же ночь в Ленинград. По приезде туда явились к администратору, объяснили, кто мы и зачем прибыли. «Хотя у нас нет ни одного местечка, — сказал он нам, — но для вас придется что-нибудь сделать». — И решил устроить нас в ложе у самой сцены, оттуда все было видно и слышно. Для нас все было как в каком-то угаре; не было ни отдыха, ни срока: мчались из Умани в Москву — неудача, помчались в Ленинград. Надо было где-то устроиться жить. В гостинице номеров не было, да и денег у нас было мало. Устроились у товарищей-актеров. Не опомнившись, помчались в театр, пока добрались до начальства, пока нас пропустили, мы пришли ко второму звонку, не успели сесть в ложу, как был поднят занавес и начался спектакль «Вишневый сад». Мы с Гаряновой пришли в себя только тогда, когда спектакль кончился. Вообще мы в этот вечер никого и ничего не видели, кроме потрясающего нас спектакля. Весь состав был прекрасен, особенно Станиславский в роли Гаева, Москвин в роли Епиходова, Книппер-Чехова в роли Раневской, Качалов в роли Трофима и Леонидов в роли Лопахина. Исполнителей вызывали после спектакля бессчетное количество раз, публика буквально неистовствовала.

К. С. Станиславский, нар. арт. СССР.


Мы слушали монолог Гаева-Станиславского. Помимо нашей воли мы плакали то ли от счастья, то ли оттого, что мы видим впервые в нашей трудной жизни настоящее искусство, настоящий театр, то ли, оттого, что очень трогателен, жалок и беспомощен был Гаев-Станиславский. И так он трогал наши сердца, этот недотепа Гаев, когда он говорил: «Дорогой многоуважаемый шкап! Приветствую твое существование!»

После спектакля Константин Сергеевич разгримировался, переоделся, и нас ввели в его небольшой кабинетик. Навстречу нам поднялся высокий, с белой шевелюрой человек и с ласковой улыбкой подал нам свою мягкую руку и пригласил сесть.

Наступила пауза. Молчание наше длилось одно мгновение.

Константин Сергеевич был непередаваемо возбужден и счастлив. Я выразил свое восхищение постановкой и публикой, горячо принимавшей спектакль.

— Спектакль МХАТа великолепен, стоющий того приема, — сказала Гарянова.

Константин Сергеевич засмеялся.

— Да… Сегодня, пожалуй, спектакль шел хорошо: все были на подъеме. Я знаю, вы там много работаете, труднее и тяжелее, чем мы работаем, вы проходите огромную театральную школу.

Незаметно подошли мы к цели нашего приезда. Он уже знал все и обещал нам помочь: дать пьесу, мизансцены, эскизы и снимки.

В кабинет вошли В. И. Качалов и И. М. Москвин.

Константин Сергеевич познакомил нас с ними — со своими соратниками и непревзойденными актерами.

Мы все вместе вышли из театра. Прощаясь, Станиславский сказал нам:

— Вы нам пришлите телеграмму, как ваш «Вишневый сад»…

Мы ушли домой и долго, почти всю ночь, говорили о встрече с замечательным человеком К. С. Станиславским и о незабываемом спектакле.

Через несколько дней мы еще смотрели у мхатовцев «На дне». Станиславского-Сатина я как сейчас вижу и слышу его монолог: «…Человек свободен! Человек — вот главное, все в человеке, все для человека. Человек — это великолепно, это звучит гордо!» — Луку играл И. М. Москвин, барона — В. И. Качалов. Как это было блистательно, талантливо и незабываемо. Эта встреча нам запечатлелась на всю жизнь.

У меня кружилась голова от восторга и радости, что я вижу и слышу великих мастеров. После их спектакля я ходил, как зачарованный, не спал ночами, я понял, как актер должен служить народу, театру, искусству, и я дал себе клятву — никогда не забывать этого.

Встреча с этими актерами была моим университетом, моей школой. Я говорил себе: «Буду работать, упорно трудиться, продолжать свое образование. Наука, великие образцы великих художников, книги помогут мне». Я в это время зачитывался Белинским, читал Добролюбова и Писарева. Прочитал «Что делать?» Чернышевского. Для меня все было откровением.

Творения великих демократов помогли мне в актерской работе. Я понял, что искусство — это служение Родине, своему народу.

ГЛАВА 12

Работа была напряженная. Премьеры шли часто. Города небольшие. Пьеса пройдет 5—6 раз, в лучшем случае 8 раз, а то бывало 3—4 раза и больше не тянет.

В этом сезоне мы поставили: «Ревизор», «Павел I», «Непогребенные», «Жорж Данден», «Шут на троне», «Революционная свадьба», «Петр III и Екатерина II», «Рассказ о семи повешенных», «Дети Ванюшина», «Гимн труду», «Генрих Наваррский», «За монастырской стеной», «Дядя Ваня», «Собор Парижской богоматери». «Вишневый сад» прошел очень неплохо, и мы послали телеграмму К. С. Станиславскому, приготовили две дартовские программы и повторяли части старой программы. Много приходилось играть новых пьес, огромная работа ложилась на актерские плечи… сколько бессонных ночей прошло у наших актеров и актрис, чтобы только выучить роль, особенно, конечно, доставалось ведущим актерам и актрисам.

П. А. Гарянов в роли Петра III («Екатерина II»).


П. А. Гарянов в роли пажа («Мария Стюарт»).


Сыгравши такую уйму пьес, пришлось обратиться к актерским бенефисам. И вот началась бенефисная горячка. Бенефисы проходили при переполненных сборах. Бенефисы любили и актеры и публика. Бенефицианту подносили цветы, подарки, адреса, бенефицианта чествовали, поздравляли, и бенефисные вечера проходили весело и дружно. Сам бенефициант в этот вечер отводил душу, так как ему разрешалось самому выбрать себе роль. Ну, он и выбирал себе роль, о которой, может быть, всю жизнь мечтал, ну и, конечно, всякое бывало… бывало, бенефициант так сыграет, что уши вянут и мухи дохнут, а уж бедной публике оставалось терпеть, пришла на именины, ну и терпи… Я, конечно, беру исключение. Чаще всего бенефициант играет роль, которую он уже играл. Но бывали из ряда вон случаи: старая героиня — актриса, желая вспомнить юность, поставит пьесу, в которой сама играет какую-нибудь 17-летнюю девочку, хрупкую, грациозную, ей-то самой, когда она загримируется и подтянется, в зеркале, и в самом деле кажется, что она вполне еще может играть эту молоденькую девушку. Но вот она выходит на сцену, встречают бенефициантку аплодисментами, как полагается, а потом начинается трагедия актрисы: ходит по сцене старая полная женщина и изображает 17-летнюю девушку, — в зрительном зале одни сдержанно смеются, другие не стесняются, и праздник у артистки омрачен.

* * *
Да простит меня мой дорогой читатель. Я немного отвлекся от основной темы моих записок. Возвращаюсь к ним.

Майкоп, как я уже много писал, театральный, но небольшой город и к концу сезона надо было что-то такое придумать особенное, чтобы снова поднять интерес зрителя и не снизить посещаемость театра.

И как раз во время наших поисков «особенного», мы получили телеграфное извещение из областного отдела искусств, что к нам могут приехать на гастроли братья Адельгейм. Это, конечно, был счастливый выход из положения. Мы немедленно ответили в комитет искусств, что принимаем братьев Адельгейм в свой состав. Получили от них удовлетворительный ответ и стали готовиться к встрече.

Братья Адельгейм всю жизнь играли в «Отелло», «Разбойниках», «Гамлете», «Кручине», «Уриэль Акосте», «Ревизоре» и «Маэстро бельканто», а нашим актерам и актрисам надо было еще выучить текст, причем половина этих пьес в стихах, прорепетировать и сыграть их в течение месяца, полутора месяцев. Вот какой предстоял огромный труд нашему коллективу.

Роберт Адельгейм, Рафаил Адельгейм, Н. А. Гарянова, П. А. Гарянов и группа актеров.

ГЛАВА 13

Настал день приезда Адельгеймов.

Мы сняли для братьев в нашей маленькой гостинице три номера, убрали, как могли, и в одном из лучших номеров накрыли стол и приготовили завтрак. На стол поставили живые цветы.

Всей труппой поехали на вокзал встречать знаменитых гастролеров.

Прибыл поезд.

Я поздоровался с Адельгеймами и представил им всех актеров и актрис. Пока они со всеми знакомились, у них в руках уже были полные охапки живых цветов.

Я выступил и по поручению нашего коллектива сказал несколько приветственных слов, словом все, как полагается в подобных случаях. А через два часа гастролеры уже были в театре, раздавали роли актерам и тут же приступили к репетиции, которая длилась почти до вечера.

* * *
Братья Адельгейм были очень хорошие режиссеры, исключительного терпения, и свои гастрольные роли они прекрасно показывали, самый бестолковый и тот мог понять… Режиссировали они с большим тактом, и умением.

Спектакли с участием братьев Адельгейм имели большой успех и проходили при аншлагах.

Весь наш состав напряженно работал, так как для каждой пьесы давалось всего несколько репетиций. Но коллектив был очень доволен. Особенно было трудно Н. А. Гаряновой, которой пришлось во всех этих пьесах играть героинь, начиная от Кетт в «Казни» и кончая Юдифью в «Уриэль Акосте». Роли огромные, мало того, что их надо выучить, ей еще самой приходилось, шить или приспосабливать платья, разные костюмы и по несколько перемен на один спектакль, так как костюмерная нашего театра не имела никаких костюмов. Мужские костюмы для спектаклей гастролеры давали из своих собственных сундуков.

После одного из спектаклей Роберт и Рафаил пришли к нам в гости. Они с грустью вспоминали молодость. Наступило молчание, Рафаил медленно подошел к роялю, взял несколько аккордов и как-то речитативом проговорил: «О юность, золотая, короткая юность! Как быстро год за годом уходят года!» В эту минуту влился голос Роберта: «О юность, юность золотая, короткая юность! Как быстро год за годом уходят года!» Братья были неутомимы и очень любили эти импровизированные концерты.

После этого концерта мы с женой пошли провожать братьев до гостиницы. Было семь часов утра. Мы попрощались и отправились спать, а утром к 11 часам нужно было опять в театр на репетицию.

В 10 часов утра братья уже были в театре. Рафаил что-то играл на рояле, а Роберт, подпевая ему, в такт носился по сцене с огромным пульверизатором, орошая все, что попадалось ему на глаза. Он говорил, что везде есть пыль, а с 11 до 4 они упорно репетировали. В 6 часов вечера уже приходили на спектакль и гримировались, причем эта операция у них происходила долго. Особенно у Роберта, так как он играл молодых, а потому подтягивал лицо газовым тюлем, который выравнивал кожу на лице, прятал морщины и делал лицо молодым.

Одевшись и загримировавшись, братья осматривали одетых и загримированных актеров и актрис и пускали спектакль. И так каждый день.

Как-то раз, в антракте, мне Роберт и говорит неловко, смущаясь: «А знаете, Павлуша, мне у вас очень понравилось, нельзя ли повторить»? И оба брата громко рассмеялись, а Рафаил и говорит Роберту: «Роба, так нельзя, ты поступаешь, как мальчишка». И оба заспорили и заговорили по-французски, и потом Роберт говорил мне: «Вы нас извините, Павел, это я Рафу учу уму-разуму, чтоб он брату не дерзил». — «А я — Робу, — перебил Рафаил, — чтобы он сам не напрашивался в гости, когда его сами хозяева не приглашают».

Рафаил Адельгейм, нар. арт. РСФСР.


Ну, конечно, в этот вечер мы снова сидели с братьями и с товарищами у меня дома, и снова братья давали свой концерт, только по новой программе. А репертуар их был неиссякаем, как и память. Роберт пел все наизусть, а Рафаил и аккомпанировал и играл крупнейшие вещи и тоже на память и до чего они были замечательные люди, оригинальные.

Отношения между братьями были трогательные, оба они друг друга по-мальчишески, забавно разыгрывали. Но один без другого ничего не решал. Мы часто собирались всем нашим коллективом у меня, и братья очень интересно, увлекательно рассказывали нам, перебивая друг друга, о европейских и южных экзотических странах, очень ярко и очень поэтично они нам рассказывали о разных театрах мира, о спектаклях, о великих иностранных актерах-трагиках, которых они сами видели — о Мунэ-Сюли, о Поссарте, о негритянском знаменитом трагике Айра-Ольридже, о Сарре Бернар.

Мы их слушали с захватывающим интересом и волнением. Часто братья, рассказывая о том или другом трагике, сами имитировали и показывали в лицах короля Лира, Гамлета и т. д. Братья были людьми большой культуры, знали хорошо театр русский и европейский. В беседах с нами они как-то сказали, досадуя: «Некоторые думают и даже говорят, что мы любим и слепо поклоняемся всему иностранному и не признаем русского искусства. Но это не так. Мы берем все лучшее, что есть в иностранном искусстве, но мы не воем так, как иногда воют иностранные трагики. И при этом они показывали, как не надо играть, и так смешно, что мы смеялись до слез. «Мы за границей учимся всему, что есть там хорошего, учимся, как и у наших русских великих артистов». — И они благоговейно, с глубоким уважением нам рассказывали и говорили о русских актерах: Щепкине, Рыбакове, Садовском, Савиной, Ермоловой. Они также тепло и сердечно рассказывали о К. С. Станиславском и В. И. Немировиче-Данченко, В. И. Качалове, И. М. Москвине. Им нравился П. Н. Орленев, они любили его своеобразный талант и особую манеру игры.

* * *
Словом, они день за днем открывали нам глаза на искусство, рассказывая многое, о чем мы понятия раньше не имели. Они с горечью говорили о том, что некоторые актеры их не признают, потому что они якобы иностранцы и учились драматическому искусству за границей. Но брать хорошее и учиться лучшему никогда не стыдно, и если б они хотели быть иностранными трагиками, они при блестящем знании языков, могли бы стать французскими или английскими трагиками… Но не этого они хотят, они несут свой талант, свое дарование своей родине — России и хотя их не любят и не признают некоторые российские «знаменитости» от искусства, но их любит, знает и всегда рад смотреть народ. «Наши спектакли смотрят народы всех национальностей, и вот это для нас самое дорогое, и во имя этого мы и живем. Искусство сближает народы», — говорил Роберт.

* * *
…Наступил конец гастролей и день отъезда братьев. Все работники коллектива получили на память их карточки с личной надписью. Братья Адельгейм предложили уехать с ними всем коллективом. Но сделать это было трудно по многим причинам. И мы трогательно и тепло расстались.

Потом спустя ряд лет я узнал, что Роберт умер, остался осиротевший Рафаил. Я его встретил случайно, на каком-то вечере в Москве в ВТО, он очень постарел. Мы с ним очень тепло встретились, по-родному, он потянулся как-то ко мне… обнял меня и, всхлипывая, сказал: «А Роба умер. Ох, как он не хотел, Павел, умирать. Умер, нет его больше», — крупные старческие слезы текли из его глаз, и он их даже не вытирал. Вскоре умер и Рафаил. Ушли из жизни два русских трагика — народные артисты республики Роберт и Рафаил Адельгеймы, но память о них осталась в сердцах многих, очень теплая и светлая.

ГЛАВА 14

Зимний сезон в Майкопе в 1924 году мы кончили. И опять поездка по Кубани и по Ростовской области, опять бесконечная тряска, когда на тебя с полок все падает: и декорации, и бутафория.

К зиме мы приехали с нашим вагоном в Ставрополь.

Мне с женой и еще некоторым товарищам руководитель Ставропольского театрального коллектива, знаменитый тогда В. И. Тункель, предложил остаться на зиму в Ставрополе.

Мы согласились. И поверите, мы уже жили в комнатах, а нас все качало, как будто в вагоне, и часто ночью снилось, будто тебя с твоим вагоном толкает или декорация падает с верхней полки и ударяет по голове.

* * *
Ставрополь — славный город, весь в зелени, уютный, театральный.

Театр настоящий, руководителем его был В. И. Тункель. Кто из актерской братии не знает и не знал этого прекрасного человека!

Главным режиссером был очень хороший человек и режиссер Е. В. Свободин, происходил он из театральной династии. Отец его — Гофман — в прошлом был знаменитый драматический и опереточный премьер. Мать его Е. А. Свободина, в прошлом тоже опереточная, а потом драматическая героиня, в настоящее время она находится на покое в театральном убежище в Ленинграде. Сестра Свободина-Гофман, героиня, работает в настоящее время в Магнитогорске в драматическом театре. Одним словом, не семья, а целый театральный коллектив.

Из актеров были Д. Бельский — любовник-неврастеник, тогда еще совсем молодой, Н. А. Гарянова и А. Покровская — героини; М. Долинская, Орбельяни, Д. Даворский, Смирнов и многие другие. Состав был сильный, работоспособный. Мне была дана широкая возможность работать и как актеру и как режиссеру, и я вошел с головой в эту увлекательную творческую работу.

В. И. Немирович-Данченко.


Тункель и Свободин умели создать в коллективе дружескую атмосферу. И действительно, коллектив работал на редкость сплоченно.

Но надо признаться, и работать приходилось не зная отдыха. Особенно трудно приходилось нашим героиням — 2—3 премьеры в неделю. А в праздничные дни утром и вечером и еще выездной спектакль. А, скажем, в рождественские дни и каникулярное время спектакли идут в течение 10 дней и утром и вечером, а репертуар такой: «Гроза», «Мадам Икс», «Дама с камелиями», «Мария Тюдор», «За монастырской стеной», «Женщина в 40 лет», «Идиот», «Королева Марго», «Женщина, которая убила» — пьесы многоактные, причем утром, скажем, «Гроза», а вечером «Мария Тюдор». И так ежедневно.

* * *
В нашем коллективе пошла серия бенефисов. Пошли бенефисные пьесы «Две сиротки», «Орленок», «Парижские нищие», «Два подростка», «Ведьма», «Черт», «Ограбленная почта», работы стало еще втрое больше, во-первых, каждый бенефициант хочет, чтобы ты в его бенефис, по законам старых традиций, сыграл хоть какую-нибудь роль, все равно какую… Он твердо уверен, если твоя фамилия будет на афише, аншлаг обеспечен.

Были бенефисы молодежные, групповые, на одной афише — несколько фамилий молодых актеров.

Бенефисы бывали не только у актеров, но и у технических работников: у рабочих сцены, машиниста сцены, бутафора, парикмахера, портного, даже иногда билетера. Но бенефис кассирши — обязателен и уж кто-кто, а кассирша наверняка имеет полный сбор (аншлаг), попробуй не купить билета на бенефис кассирши, потом весь сезон в театр не попадешь, это же кассирша! И зритель, любящий театр, на актерский бенефис не пойдет, это не страшно, но, боже тебя избавь, не пойти на бенефис кассирши — жизнь твоя будет отравлена, прощай хорошие места… А ведь многие люди без театра жить не могут.

* * *
Не мало бывало смешных и трагико-комических случаев в бенефисных спектаклях. Помню, был такой случай. Актер В. В. Н. был по натуре мрачный человек и пил довольно крепко, не успевал приехать в город, как тотчас же находил «друзей»-собутыльников. Он всегда хвастался тем, что бенефис у него обеспечен аншлагом. Настал его бенефис. Народу было немного, актер он был средний, и публика к его игре относилась весьма холодно. Но подарков этот бенефициант в этот вечер получил действительно много. Но каких? Когда началось чествование, ему на сцену вынесли в убранной цветами корзине двух огромных индюков с яркими лентами на шеях, индюки, увидя свет рампы, так возмущенно заорали, что в зале поднялся невероятный хохот, и чем больше публика в зале хохотала, тем громче и смешнее индюки гоготали. Затем сконфуженному бенефицианту подали двух гусаков в таком же оформлении. Гусаки шипели, обиженные, что нарушили их покой. Третьим номером на сцену понесли в «подарок» бенефицианту в очень аляповатом и кричащем оформлении двух рябых молоденьких поросят, которые так визжали, как будто их живыми жарят на сковороде.

Все эти подношения и вся, если можно так сказать, бенефисная инсценировка имела гораздо больше успеха, чем сам бенефициант, который как пономарь скучно читал монологи Несчастливцева.

На завтра в городе бенефициента не оказалось, он выбыл в неизвестном направлении.

ГЛАВА 15

Двадцать первого января 1924 года шел вечерний спектакль. В этот вечер шла пьеса «Революционная свадьба».

И вот кто-то шепнул мне из-за кулис: «Умер Ленин». Все во мне оборвалось, казалось, остановилось дыхание, сердце словно замерло. Я не мог произнести ни одного слова. Зрительный зал молчал так же, как и мы.

Я громко произнес со сцены: «Умер Ленин…» — и занавес медленно и тихо закрылся, в моих глазах занавес из вишневого стал черным.

Зажглись люстры в зрительном зале, а народ все еще сидел с опущенными головами. Ни один человек не поднялся и не проронил ни одного слова.

Прошло очень длительное время, и народ медленно и тихо побрел к вешалке. Люди одевались молча, старались ходить тихо, бесшумно.

Погасли огни в зрительном зале и в коридорах театра, а мы — актеры — все еще сидели в своих гримировочных комнатах.

Со мной рядом сидел старый актер М. Н. Невидов. Он говорил сквозь слезы: «Ну, зачем, зачем эта смерть величайшего в мире человека, лучше бы я умер, а Владимир Ильич жил бы. Я умру — никто не осиротеет, а умер Ленин — осиротел весь советский народ, весь мир».

Потом пришли еще товарищи. Мы сидели все в театре до рассвета. Все как-то жались друг к другу, держались коллективом. Казалось, так в горе легче.

Только на рассвете мы с женой побрели домой.

Рано утром поднялась вьюга, буран, сама природа протестовала против смерти Ленина.

Что это был за страшный день! А на улицу хоть не выходи. Я с огромным трудом добрался до театра, где уже был объявлен трехдневный траур. Над нашим театром были опущены огромные траурные знамена-стяги, и мы, актеры, одели траурные повязки. На площади состоялся траурный митинг, на котором были тысячи народа.

На смерть своего вождя и учителя рабочий класс Советского Союза ответил еще большим сплочением рядов вокруг Коммунистической партии.

И мы, работники советского искусства, дали клятву следовать его заветам, нести в народ средствами искусства великие ленинские идеи.

Летом этого же 1924 года мы полным составом выехали в город Ейск. Это небольшой приморский курортный городок.

Народу на этот курорт съезжалось очень много. Ходили в театр охотно, и дела наши шли неплохо.

Репертуар мы играли тот же, что и в зимний сезон в Ставрополе, и готовили новый: «Дурные пасторы», «Гибель Надежды», «Королевский брадобрей».

В Ейске играли все лето, а на зиму всем коллективом собрались в Таганрог.

Мыпоехали пароходом из Ейска в Таганрог. Багаж грузили сами, так как касса нашего коллектива еще была весьма скудна… Багажа у нас было немало: декорации огромного репертуара, театральные костюмы, которые после хлопот В. И. Тункеля нам дал временно Ставрополь.

Приехали в Таганрог — город Чехова: музей его имени, школа имени Чехова и улица имени Чехова. Жители города с большой гордостью говорят об Антоне Павловиче Чехове.

Публика в Таганроге очень театральная. Состав нашего коллектива в сравнении со ставропольским был увеличен и усилен, так как Таганрог крупнее и требовательнее.

Театр здесь хотя и небольшой, но очень уютный и удобный для работы. Мы начали усиленно готовиться к зимнему сезону. Но пока открыли сезон, пока начали получать деньги, пришлось потуже затянуть пояс.

Открыли «Ревизором». Вторым спектаклем мы ставили «Атасу», в то время модную и дающую сборы пьесу. Нам удалось ее ярко и красочно оформить. В ней много бутафории, которую выполнил местный, очень талантливый бутафор Иван Иванович Якимовский, он работал вместе с сыном, тоже Иваном Ивановичем.

Премьер и тут приходилось ставить много, несмотря на то, что и состав увеличился. В репертуаре уже стали появляться пьесы «Озеро Люль», «Яд», «Воздушный пирог», «Учитель Бубус».

По окончании сезона в Таганроге мы с женой уехали, попрощавшись с коллективом В. И. Тункеля. Надо было немного отдохнуть, полечиться, так как ряд лет без отдыха давали себя знать.

* * *
В 1925 году мы с Н. А. Гаряновой выехали работать на летний сезон в Сумы, город для нас новый. Состав огромный, с прекрасными квалифицированными актерами и актрисами. Открыли «Грозой», вторым спектаклем у нас пошла пьеса «Озеро Люль», (тогда гремевшая пьеса), «Конец Криворыльска», пошел «Мандат», «Турандот». Но сборы были слабые, еле-еле дотянули летний сезон и все разъехались кто куда.

Поехали мы с женой искать счастья. Головы наши покрылись серебром, мы стали больше уставать и незаметно стареть. А годы шли… и шли…

Н. А. Гарянова (1924 год).


Были и Умань, и Бердичев, и Чернигов, где протекло мое детство и юность, милый, родной мой город. Родина моя, улицы, сады, аллеи, по которым я совсем мальчиком бегал. Город на Десне, где остались дорогие могилы матери и отца. Школа, где я учился. Театр, в котором я совсем мальчиком делал «волны» над стеной и получал 2 копейки в вечер… А потом, через много лет, приезжал зрелым актером на гастроли. Мои земляки, полные патриотических чувств к «своему» земляку-актеру, принимали меня как знаменитейшего артиста.

А города все мелькали: Керчь, Сосновка, Киев — родной город моей зрелой юности. Затем Белая Церковь, снова Чернигов, куда я опять приехал на гастроли по просьбе моих земляков, Лубны, Коростень и т. д.

Были взлеты и падения и работа без устали. Ежедневные спектакли и роли, роли и спектакли, и все это в трудколлективах, которые, кстати заметить, недостаточно обеспечивали актеров.

* * *
Нужны были иные формы работы. В многих крупных городах театр стал государственным. Но до периферийных театров это еще не доходило, и нам приходилось ждать, пока дойдет очередь и до наших театров.

На зимний сезон в 1927 году мы с Н. А. Гаряновой поехали работать в Кременчуг, к единственному оставшемуся в то время антрепренеру В. Н. Дагмарову, хорошо известному театральному миру. Нам, режиссерам, Г. П. Ардарову и мне, которых он пригласил к себе на работу, он довольно цинично сказал: «Предупреждаю вас, ребятки, имейте в виду, если сборов не будет и вы не сделаете так, чтобы они были, я платить не буду, сяду в тюрьму, но платить не буду». Однако дела в Кременчуге сложились благоприятно — народ в театр валом валил, и наш антрепренер приезжал из Киева раз в месяц и увозил немалую сумму прибылей, заработанных на актерском горбу.

В нашем составе тогда были заслуженная артистка республики Строева-Сокольская, Казико-Чекмасова, Гарянова, Василевская, Калантар, Значковский, Горев, Ардаров, Петров, Тележинский (художник) и многие другие.

В репертуаре — «Декабристы», «Гибель Надежды», «Об одном шуте», «Петр I и царевич Алексей», «Мирэллэ Эфрос», «Железная стена», «Маркитантка Сигаретт», «Дурные пасторы» и другие.

* * *
По окончании этого сезона мы поехали на курорт Сосновку, где театр был уже государственным, с твердыми окладами.

Потом я был приглашен в Киев как режиссер, на постановку в цирк, ставить «Турандот». Это представление увлекло своими возможностями. К пьесе был написан пролог, эпилог, интермедии, междудействие. В спектакле приняли участие большой оркестр и балет Киевского оперного театра.

Актеры, действующие в спектакле, приезжали в старинных каретах и верхом. Ставил я эту пьесу в цирке «Киссо». Цирк имел огромную сцену, и арена, если нужно было, заливалась водой, и по ней плавали гондолы. Словом, можно было развернуться режиссеру и дать волю своей фантазии. Спектакль оформляли художники — талантливые братья Тележинские. Оформление было блестящим. Зрелище получалось феерическое, в то время редкостное, и народ ходил на это представление охотно. Актеры играли спектакль с большим подъемом и вдохновением. В то время театральная общественность и киевская пресса хорошо приняли спектакль.

Ставя «Турандот», я применил все виды искусства: цирк, оперетту, драму, оперу, хор, балет. И теперь можно дать грандиозное представление на каком-нибудь большом стадионе, с привлечением наших замечательных самодеятельных коллективов. Это уже делается, но еще довольно робко и то только в Москве, Ленинграде и других столичных городах и на международных фестивалях, а надо такие народные представления давать во многих городах. Эти представления должны быть яркими, солнечными, стать в нашей стране днем праздника нашего советского искусства.

* * *
По окончании этого зрелищного спектакля в Киеве я выехал в Москву.

В Москве я видел немало спектаклей разных театров и разных жанров, в том числе и спектакли в театре Мейерхольда, смотрел и «Великодушного рогоносца» и «Лес», в которых актеры играли в голубых и других цветов париках, меня эти спектакли огорчали и возмущали.

Смотрел тогда же в МХАТе спектакль, который почему-то ругали, а меня этот спектакль привел в восторг. Это «Блокада». Совершенно блестяще Пеклеванова играл Хмелев в «Бронепоезде», Вершинина — Качалов, а Окорока изумительно играл Баталов.

* * *
В Москве я получил предложение выехать на Урал, в город Пермь.

В 1929 году я приехал на Урал. Этот край я полюбил, привык к нему и почти 25 лет работаю в Челябинском государственном драматическом театре. Это мой родной театр. Коллектив этого театра — моя семья, которую я люблю всем сердцем.

Примечания

1

Роль переписывается на листочках бумаги, сшитых ниткой. Роль без нитки — та, которая помещается на одной страничке.

(обратно)

Оглавление

  • ОТ АВТОРА
  • ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  • ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  •   ГЛАВА 16
  •   ГЛАВА 17
  • ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА 1
  •   ГЛАВА 2
  •   ГЛАВА 3
  •   ГЛАВА 4
  •   ГЛАВА 5
  •   ГЛАВА 6
  •   ГЛАВА 7
  •   ГЛАВА 8
  •   ГЛАВА 9
  •   ГЛАВА 10
  •   ГЛАВА 11
  •   ГЛАВА 12
  •   ГЛАВА 13
  •   ГЛАВА 14
  •   ГЛАВА 15
  • *** Примечания ***