КулЛиб электронная библиотека
Всего книг - 474213 томов
Объем библиотеки - 698 Гб.
Всего авторов - 220946
Пользователей - 102756

Впечатления

Stribog73 про Уильямс: Коллектив авторов "Звёздные войны-9". Компиляция. Книги 1-20 (Боевая фантастика)

Пожалуйста, не пишите "Спасибо" в комментариях. Для этого есть соответствующие кнопки.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Уильямс: Коллектив авторов "Звёздные войны-9". Компиляция. Книги 1-20 (Боевая фантастика)

Спасибо, огромная и качественная работа

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
Stribog73 про Ланцов: Купец. Поморский авантюрист (Альтернативная история)

Паки, паки... Иже херувимо... Житие мое...
Извините - языками не владею...

Это же мое профессион де фуа!

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
Ордынец про Сердюк: Ева-онлайн (Боевая фантастика)

если это проба пера в этом жанре.то она ВАМ удалась

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
медвежонок про Ланцов: Купец. Поморский авантюрист (Альтернативная история)

Стилизация под древнеславянский говор.
Такой же отзыв.
Не читать, поелику навоз.

Рейтинг: +4 ( 4 за, 0 против).
Serg55 про Ланцов: Всеволод. Граф по «призыву» (Фэнтези: прочее)

продолжение автор решил не писать?

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).

Пётр III [Ольга Елисеева] (fb2) читать онлайн

- Пётр III (и.с. Жизнь замечательных людей-1553) 5.56 Мб, 489с.  (читать) (читать постранично) (скачать fb2) (скачать исправленную) - Ольга Игоревна Елисеева

Настройки текста:



Петр III





ПРОЛОГ


Сквозь голые стволы лип просвечивают желтоватые руины дворца.

Скелет дома через скелет леса.

Белые колонны и лепная отделка окон давно раскрошились, крыша упала. Строительный хлам и обгоревшие балки мешают пройти по анфиладе комнат. У ног звенит по камням неглубокий ручей — всё, что осталось от водных потех Ропши. Некогда бескрайний парк рассечён шоссейными дорогами и обрезан едва не под самые ступени постройки.

Грустное, безотрадное зрелище.

Такое же, как судьба погибшего здесь в середине XVIII столетия императора Петра III. Внука Петра Великого. Мужа Великой Екатерины. Он кажется таким крошечным рядом с этими исполинами тенями, что его след почти незаметен в русской истории.

Почти.

Тем не менее он жил. Правил. Пусть недолго, но бурно. И даже создал эпоху, в которой всё было вывернуто наизнанку, поставлено с ног на голову, лишено привычного течения. Казалось, сумасшествие охватывает власть, армию, Церковь... Пьяный вихрь под звуки расстроенной скрипки государя.

Похмелье было страшным. В крови. Но многие молились, что в крови одного человека — того, кто мог потянуть за собой тысячи.

Пройдут годы, и исследователи начнут находить в чудачествах Петра многозначные символы, а в бессмысленных, на взгляд современников, поступках — зёрна будущих преобразований, прославивших золотой век Екатерины II.

Некоторые даже зададутся вопросом: а не мог бы он сам совершить деяния своей «преступной» супруги? И стать таким же великим? Ещё более великим, чем она?

Нет.

Для реформ нужны терпение, твёрдая воля, ясный ум, знание своей страны и, не в последнюю очередь, любовь к ней. Умение находить компромисс, добиваться поддержки подданных. Всего этого не хватило Петру III.

Но неужели обязательная плата за несовершенство характера — смерть?


* * *

За два с половиной века сложился негативный стереотип восприятия Петра, для чего есть все основания. Наивно утверждать, будто стереотип этот появился только под влиянием мемуаров Екатерины II и Е. Р. Дашковой, недоброжелательных к свергнутому императору и сумевших навязать своё мнение позднейшим исследователям. Конечно, названные дамы добавили тёмных красок к портрету побеждённого врага. Однако следует учитывать, что в момент переворота их «Записки» ещё не были написаны, а образ Петра III как «злодея всея Руси» уже преобладал в тогдашнем столичном обществе. Иначе не произошло бы самого мятежа.

В ситуации, когда почти все отзывы современников отрицательны, а убийственные характеристики учёных кажутся написанными под копирку, психологически понятно стремление разрушить стереотип, взорвать привычную картину и показать Петра «не таким». Однако изменение сложившихся взглядов возможно только путём привлечения неизвестных ранее источников или нового, более внимательного прочтения старых.

А документы как раз не радуют разнообразием оценок. Положительных практически нет, с огромным трудом удаётся найти нейтральные, которые тонут в море неприязненных. В попытке переложить вину за вековую предвзятость на плечи Екатерины II и её сподвижницы с бойким пером княгини Дашковой есть доля лукавства. Их тексты вычленяются из целого корпуса подобных же и объявляются ложными. Логика вроде бы безупречна: спросите предполагаемого убийцу о жертве, и он нарисует её самыми чёрными тонами. Но в кругу источников о злосчастном императоре воспоминания «заинтересованных лиц» вовсе не одиноки. Хуже того, они практически не выделяются из основного потока.

Если изъять из собрания источников мемуары императрицы, картина потеряет в красках, но в целом не изменится. Вряд ли стоит исключать из поля зрения отрицательные отзывы о Петре только потому, что они исходят от Екатерины, а потом вычищать подобные же у остальных современников. Куда интереснее наблюдать, как формировался сложный характер будущего самодержца, не позволивший ему удержать корону на голове?

Можно ли было избежать драмы в Ропше? И если да, то зачем? Чтобы на престоле России оставался монарх, с трудом проводивший грань между собственными выдумками и реальностью?

Жестокие вопросы. Но нам придётся ими задаваться. Потому что тайна гибели Петра Фёдоровича — это не только точная дата смерти. И не только имя настоящего убийцы или имена тех, кто стоял за ним. Загадка глубже. Почему законный император, внук Петра I, не смог сохранить власть? Был признан «чужим», отвергнут и убит?

Наш рассказ о неисполненном долге. Долге государя перед страной и страны перед государем. О порванных связях. И в конечном счёте — о несчастной любви.

Глава первая «ЧЁРТУШКА»


Карл Петер Ульрих родился 10 февраля 1728 года в портовом городе Киле — временной столице небольшого Голштинского герцогства. Его отец Карл Фридрих был союзником России, скрепив альянс с могущественной соседкой женитьбой на дочери Петра I — красавице Анне Петровне.

Наставник великого князя Якоб фон Штелин (в России — Яков Яковлевич) называл царевну «прелестнейшей из женщин». Именно такое воспоминание оставила она о себе в Германии. Когда в 1727 году российский фрегат прибыл в Киль, дочь великого преобразователя встретило всё местное дворянство. Собравшихся поразила «необыкновенная красота герцогини». Была даже сочинена французская песенка «О брюнетке и блондинке», восхваляющая достоинства обеих цесаревен — Анны и Елизаветы.

Однако Голштиния не сулила очаровательной герцогине счастья. По случаю крестин новорождённого перед дворцом был устроен фейерверк. Внезапно загорелся один из пороховых ящиков, взрывом убило и покалечило несколько человек. Стоит ли говорить, что нашлись люди, увидевшие в случившемся «зловещие предзнаменования»? В тот же день молоденькая герцогиня, пожелав рассмотреть иллюминацию, поднялась с постели и встала у открытого окна на холодном сыром ветру. Фрейлины попытались удержать её, но она ответила лишь: «Мы, русские, не так изнежены, как вы, и не знаем ничего подобного»1. Ослабленная родами, Анна простудилась и на десятый день после появления сына скончалась от горячки.

«Наследник героя»


Казалось, несчастье свило гнездо у колыбели мальчика. Вдовец был безутешен. На свадебном фрегате он отправил тело двадцатилетней жены в Петербург, где царевну погребли в императорской усыпальнице в Петропавловском соборе. В честь безвременно ушедшей герцог учредил голштинский орден Святой Анны с девизом: «Любящим справедливость, благочестие, веру», который после переезда Петра в Россию стал одним из отечественных орденов.

Герцог Карл Фридрих Шлезвиг-Голштейн-Готторпский пережил супругу на 11 лет. В момент рождения сына ему исполнилось двадцать восемь и, судя по свадебному портрету, он был недурен собой2. Впрочем, ни один принц ни на одном полотне не выглядит уродом. Екатерина II описывала покойного свёкра в пренебрежительной манере: «Отец Петра III был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный»3. Ещё накануне свадьбы в Петербурге о Карле Фридрихе поговаривали, будто он пьяница и гуляка, а юная невеста привязана к нему больше, чем он к ней4. Если сведения верны, то тяга Петра III к чарке и нелестное отношение к женщинам — наследственные.

Современный немецкий этнограф К. Д. Сиверс обнаружил в Шлезвиг-Голштейнском земельном архиве 12 собственноручных рисунков герцога, изображающих пытки и убийства цыган, наводнивших тогда немецкие земли. По словам учёного, эти картинки «выглядят отталкивающими, если не сказать извращёнными»5. Подобные пристрастия не красят родителя Карла Петера и, если вспомнить отмеченную мемуаристами склонность великого князя мучить животных, позволяют назвать жестокость, или, как выразилась Елизавета Петровна, «нечувствительность к несчастьям людей», фамильной чертой будущего императора.

Биограф Петра III А. С. Мыльников отмечает множество совпадений в судьбах отца и сына: оба с малолетства сделались сиротами, оба росли под чужой опекой, умерли «почти одногодками». Вскоре после смерти Анны Петровны Карл Фридрих вступил во второй, теперь уже морганатический (неравный) брак с дочкой пастора Эвой Доротеей Петерсон, которая в 1731 году родила ему девочку Фредерику Каролину. Судя по тому, что Пётр III заботился о своей «побочной» сестре — её супруг Д. Р. Сиверс получил голштинское дворянство, стал флигель-адъютантом императора, а сразу после свадьбы в 1756 году молодые поселились в герцогском замке в Киле — он в детстве не испытал раздражения от свадьбы отца. Вероятно, Эва-Доротея отнеслась к мальчику по-доброму.

Профессор Якоб Штелин, приставленный к наследнику престола уже в России, был весьма мягок в оценках его отца, и это не случайно. Учитель появился возле царевича только в Петербурге и о происходившем в Киле знал со слов мальчика. Он видел герцога глазами Петра, а потому негативные черты скрадывались, а положительные выступали вперёд. Под пером учёного герцог был мягок, образован, но, как и большинство немецких принцев, охвачен военной манией: «При дворе только и говорили, что о службе. Сам наследный принц был назван унтер-офицером, учился ружью и маршировке... Он с малолетства так к этому пристрастился, что ни о чём другом не хотел и слышать... Добрый герцог внутренне радовался, видя в сыне такую преобладающую склонность к военному делу и, вероятно, представляя себе второго Карла XII[1] в наследнике этого героя»6.

Глубоким и радостным переживанием для девятилетнего мальчика стало производство из унтер-офицеров в секунд-лейтенанты. «Тогда при дворе с возможной пышностью праздновали день рождения герцога, — писал Штелин, — и был большой обед. Маленький принц в чине сержанта стоял на часах вместе с другим взрослым сержантом у дверей в столовую залу... [и] у него часто текли слюнки. ...Когда подали второе блюдо, герцог... поздравил его лейтенантом и позволил ему занять место у стола. В радости от такого неожиданного повышения он почти ничего не мог есть».

Тогда же у мальчика появилась тяга к фамильярности с теми, кто стоял на социальной лестнице ниже его. Об этой черте будут часто писать сторонние наблюдатели — от Екатерины до иностранных дипломатов. Странное дело — петровская простота или елизаветинское отсутствие чванства в обращении с подданными разных рангов почти всегда встречали у современников одобрительную оценку. В Карле Петере это же качество не бранил только ленивый. Даже Штелин писал о нём с едва скрываемым раздражением: «Его обхождение с пустоголовыми его товарищами стало свободнее. Он говорил им всегда “ты” и хотел, чтобы они как его братья и товарищи также говорили ему “ты”». С этой особенностью восприятия Петра мы будем сталкиваться и в дальнейшем, когда у великого князя станут бранить те черты характера, которые хвалили у других. Видимо, в самой манере мальчика было нечто, не позволявшее принять «равенство» всерьёз. Петера окружали молодые военные гораздо старше его. С одной стороны, они не были ему ровней по возрасту, а с другой — по происхождению. В первом случае он должен был оказывать им уважение, во втором — они ему. А двойное нарушение приличий ставило маленького герцога в ложное положение.

Вообще Штелин с неодобрением писал о маниакальном пристрастии своего воспитанника к фрунту: «Он приходил в восторг, когда рассказывал о своей службе и хвалился её строгостью... Когда производился маленький парад перед окнами его комнаты, тогда он оставлял книги и перья и бросался к окну, от которого нельзя было его оторвать... Иногда, в наказание за его дурное поведение, закрывали нижнюю половину его окон... чтобы его королевское высочество не имел удовольствия смотреть на горсть голштинских солдат»7.

Современный петербургский историк Е. В. Анисимов очень точно подметил, что шагистика, муштра «впитались в душу ребёнка и — ирония судьбы! — стали отличительной чертой всех последующих Романовых, буквально терявших голову при виде плаца, вытянутых носков и ружейных приёмов[2]»8. Объяснить такое поведение можно только сознательным стремлением на время выйти из жёстких рамок одной реальности и переместить себя в другую — менее хаотичную, ясную и строгую. Это была своего рода форма психологической разгрузки, в которой особая маршевая музыка, ритмичный шаг, движение и перестроение цветных квадратов-полков вводили участников в транс, стирая границы окружающего мира. Внутри плаца возникало иное пространство, в котором государи прятались от давящих внешних обстоятельств.

У Карла Петера имелись веские причины уходить в мир фрунтовой игры. В 1739 году мальчик потерял отца, и его жизнь круто изменилась к худшему. Карл Фридрих любил и баловал сына, хотя вряд ли мог стать для него положительным примером. В 1736 году он, вероятно, брал Петера с собой на карательные рейды против цыган, во время которых ворам, попрошайкам и гадателям отрезали пальцы и уши, их колесовали, клеймили железом, а некоторых сжигали заживо9. Подобные зрелища не могли не травмировать детскую психику. Однако со смертью герцога дела пошли ещё хуже.

«Тишайший принц»


Опекуном мальчика и регентом его владений стал двоюродный дядя Адольф Фридрих, позднее занявший, вместо племянника, шведский престол. Адольф Фридрих служил епископом в Любеке, жил далеко от Киля и практически не вмешивался в воспитание ребёнка, получая донесения от обер-гофмаршала голштинского двора Отто фон Брюмера (Брюммера). Согласно этим докладам Петера обучали письму, счёту, французскому и латинскому языкам, истории, танцам и фехтованию. Есть основания полагать, что в отчётах круг предметов показан более широким, чем он был на самом деле.

После прибытия принца в Россию императрица Елизавета Петровна поразилась его крайней неразвитости и невежеству. А ведь она сама была далеко не светочем просвещения. «Молодой герцог, кроме французского, не учился ничему — замечал Штелин, — он... имея мало упражнения, никогда не говорил хорошо на этом языке и составлял свои слова»10. Однако здесь профессор противоречил самому себе, так как ранее он рассказывал об уроках латыни, которые Карл Петер не выносил, но которые ему старательно навязывались ещё отцом.

«Для обучения латинскому языку, к которому принц имел мало охоты, был приставлен высокий, длинный, худой педант Г. Юль, ректор Кильской латинской школы... Сложив крестообразно руки на животе, он с низким поклоном, глухим голосом, как оракул, произносил медленно, по складам слова: “Доброго дня тебе желаю, тишайший принц...”». Когда в 1746 году из Киля была привезена в Петербург герцогская библиотека, воспитанник отдал Штелину все книги на латыни, чтобы тот «девал их, куда хотел». А позднее, уже став императором, приказал убрать из дворцовой библиотеки латинские фолианты[3].

Впрочем, латынь была не худшим наказанием. Карлу Петеру пришлось терпеть оплеухи и затрещины до самой отправки в Россию, то есть до четырнадцати лет, когда подросток очень чувствителен к посягательству на своё человеческое достоинство. Проникнувшись доверием к Штелину, великий князь рассказывал ему, что дома, по приказу «деспотического Брюмера», он «часто по получасу стоял на коленях на горохе, отчего колени краснели и распухали»11. Стремясь истребить в мальчике природное упрямство, наставники обер-гофмаршал Брюмер и обер-камергер Фридрих Вильгельм Бехгольц (Берхгольц) не смущались рукоприкладства, запугивания и площадной брани. Если ребёнок вёл себя плохо, его привязывали к столу и надевали на шею картинку с изображением осла. Причём делалось это публично, в присутствии придворных12.

Зачем Брюмеру и Бехгольцу понадобилось так издеваться над сиротой? Скорее всего, они хотели сломать ребёнка и полностью подчинить себе, чтобы тем легче управлять небогатым голштинским двором и фактически обкрадывать без того дырявую казну. Во всяком случае, в Петербурге, где оба горе-воспитателя остались при Петре Фёдоровиче, Брюмер, по свидетельству Штелина, пользовался деньгами, отпускаемыми цесаревичу, как своими собственными.

Здесь уместно привести слова русского просветителя Ивана Ивановича Бецкого, руководившего при Екатерине II Сухопутным шляхетским корпусом, Смольным монастырём и Воспитательными домами для сирот. В конце 1760-х годов он писал о телесных наказаниях: «Единожды навсегда ввести... неподвижный закон и строго утвердить — ни откуда и ни за что не бить детей... Розга приводит воспитанников в посрамление и уныние, вселяет в них подлость и мысли рабские, приучаются они лгать, а иногда и к большим обращаются порокам. Если обходиться с ними как с рабами, то воспитаем рабов»13. Эту нехитрую истину знал добрый Штелин, но грубые Брюмер и Бехгольц ни о чём подобном не догадывались.

Стоит удивляться не тому, что Пётр вырос «рабом» своих дурных наклонностей и никогда не имел душевных сил с ними бороться, а тому, что в нём вообще проявлялись добрые человеческие качества — простодушие, прямота, искренность. Поскольку шестьюдесятью годами позднее в императорской семье применялась сходная система воспитания по отношению к великим князьям Николаю и Михаилу, то нелишним будет познакомиться с их детскими впечатлениями.

Как Петера, мальчиков считали упрямыми, ленивыми и вспыльчивыми, поэтому к ним был прикомандирован очень жёсткий наставник генерал-майор М. И. Ламсдорф, назначенный Павлом I в 1799 году директором Сухопутного шляхетского корпуса. «Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство — страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий, — вспоминал Николай. — ...Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом — страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимало мой ум. В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю, не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко граф Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков». Император добавлял, что брат Константин «как будто входил в наше положение, имев графа Ламздорфа кавалером в своё младенчество»14.

Действительно, Ламсдорф десять лет прослужил кавалером при Константине Павловиче, но никогда не смел и пальцем его тронуть. Августейшая бабушка не давала разрешения на подобные методы. Генерал только наблюдал безнаказанное хамство последнего на уроках у общего для старших великих князей наставника Цезаря Лагарпа и... копил злость. Константин действительно был несносным мальчишкой, учился трудно, с большим отставанием от Александра. И вот уже не злодей Брюмер, а кроткий Лагарп называл подопечного «господин осёл» и доведённый до отчаяния его поистине наследственным упрямством заставлял писать извинительные записки: «В 12 лет я ничего не знаю, не умею даже читать. Быть грубым, невежливым, дерзким — вот к чему я стремлюсь. Знание моё и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет за всю мою жизнь»15.

То же самое, слово в слово, можно было сказать и о Петере. Чем это не карикатура с изображением осла, повешенная ребёнку на шею? Удивительно ли, что из Петра и Константина, которым вдолбили в голову, будто они ни на что не годны, и правда не вышло ничего путного? Позднее именно просвещённый философ-республиканец Лагарп порекомендовал приставить к младшим великим князьям генерала Ламсдорфа, своего родственника, свояка (они были женаты на сёстрах). Но что же заставило любящую Марию Фёдоровну вручить детей такому исчадию ада? «Доверие матушки» тоже зиждилось на страхе, что царевичи, если их не держать сызмальства в ежовых рукавицах, вырастут похожими на брата Константина — вылитого Петра III.

Читая «Записки» Николая, кажется, что Ламсдорф — это перевоплотившийся через полвека Брюмер. Опрокидывая впечатления великих князей в прошлое, можно представить себе, что чувствовал Карл Петер в руках подобного типа. По меткому замечанию учителя французского языка Мильда, Брюмер «подходил для дрессировки лошадей, но не для воспитания принца»16.

С результатами подобной «дрессировки» будущая невеста Петра Фёдоровича смогла познакомиться ещё в 1739 году. В городке Эйтине, куда София Фредерика Августа Ангальт-Цербстская приехала вместе с матерью и бабушкой, ей довелось увидеть своего троюродного брата. В тот момент ещё никто из собравшихся на большой семейный совет не знал, какая судьба уготована обоим детям. Опекун принца дядя Адольф Фридрих решил показать его многочисленной семье. «Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, — вспоминала Екатерина, — что молодой герцог наклонен к пьянству, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих... Приближённые хотели выставить этого ребёнка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении»17.

Эта зарисовка из редакции «Записок» Екатерины II 1791 года. В другой, более откровенной версии 1771 года, посвящённой старой подруге графине Прасковье Александровне Брюс («которой я могу сказать о себе всё, не опасаясь последствий»), Карл Петер описан доброжелательнее: «Он казался тогда благовоспитанным и остроумным, однако за ним уже замечали наклонность к вину и большую раздражительность из-за всего, что его стесняло»18.

Екатерина много слышала о детстве супруга как от него самого, так и от голштинского окружения. Её мнение практически не разнится с оценкой Штелина, но существенно дополняет последнюю. «Этого принца воспитывали ввиду шведского престола, — писала она о муже. — ...Враги обер-гофмаршала Брюмера, а именно — великий канцлер граф Бестужев и покойный Никита Панин утверждали, что... Брюмер с тех пор, как увидел, что императрица (Елизавета. — О. Е.) решила объявить своего племянника наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны»19.

За двумя коронами


В приведённом отрывке Екатерина затронула крайне болезненную для маленького герцога тему — его права на два престола — русский и шведский, которые, казалось, взаимно исключали друг друга. Многое в несчастной судьбе Петра было предопределено происхождением, актами, скреплявшими династические притязания, тяжким политическим положением, в котором оказались родовые владения отца в начале XVIII века. Не зная этой внутренней кухни, трудно понять дальнейшее развитие событий. С самого рождения голштинский принц стал заложником чужих политических интересов, а возмужав, не мог распоряжаться собой без учёта рокового наследства. Ещё лёжа в колыбели, он вызывал надежды одних и горячую ненависть других не сам по себе, а как возможный преемник Петра I и Карла XII.

Каждый выбирает врагов по росту. Когда Россия, «мужавшая с гением Петра», вела затяжную войну со Швецией — страной, уже второе столетие претендовавшей на гегемонию в Северной Европе, — менее могущественный датский двор потихоньку откусывал кусочки от разрозненных и слабых немецких княжеств. Когда в 1702 году скончался дедушка Карла Петера, герцог Фридрих IV, Дания уже отторгла от Голштинии богатое владение — Шлезвиг — и предъявила права на остальные земли. Закрепившаяся в Копенгагене Ольденбургская династия считала, что их родственники Готторпы незаконно занимают престол. Отец Петера Карл Фридрих оказался фактически безземельным обладателем титула. Ему удалось вернуть себе горсть Голштинских территорий с городом Килем. Но для серьёзной войны за Шлезвиг нужен был сильный покровитель20.

До определённого момента таковым считалась Швеция. От Стокгольма ждали помощи: ведь мать Карла Фридриха приходилась старшей сестрой королю Карлу XII. Но солнце уже закатывалось для шведского льва, новым господином на Балтике становилась Россия. Затяжная война измотала силы страны. В 1718 году король-викинг погиб при загадочных обстоятельствах при осаде крепости Фредрикстен: он наблюдал за перестрелкой, когда мушкетная пуля попала ему в левый висок. В Стокгольме сразу же заговорили, что пуля прилетела со шведских позиций. Если эти слухи и не имели оснований, они показывали, насколько общество устало от войны. Наследники Карла — сестра Ульрика Элеонора и её муж Фредерик Гессенский — не решались ввязываться в дальнейшие авантюры.

Однако они далеко не сразу пошли на мир с «варварской» соседкой. Ништадтские переговоры оказались сложными для дипломатов Петра. Новый шведский король Фредерик I и Государственный совет поначалу вели себя в лучших традициях Карла XII — со спесью и упрямством. К лету 1721 года русский флот и сухопутная армия были готовы к вторжению в Швецию. Но Пётр I не упускал и возможность морального давления на противника. Он использовал притязания герцога Карла Фридриха, обладавшего сторонниками в Стокгольме21. Ведь старшая сестра Карла XII и её потомство пользовались преимуществом при занятии освободившегося трона перед младшей и её супругом. Королева Ульрика Элеонора просто перехватила венец. Недаром муж, отправляясь на осаду Фредрикстена, приказал ей немедленно короноваться, если с королём что-то случится. Красноречивая оговорка.

Законность новой шведской монаршей четы вызывала сомнения, приправленные слухами о мрачных обстоятельствах гибели Карла XII. В этих условиях другой претендент был как нельзя кстати. Пётр I начал приближать племянника своего заклятого врага за несколько лет до трагических событий под Фредрикстеном. Ещё в 1713 году в Петербурге прошли переговоры о возможной женитьбе юного герцога Голштинского на одной из дочерей Петра, но настоящий интерес Карл Фридрих вызвал у будущего тестя только к весне 1721 года, когда понадобилось как следует надавить на Швецию на переговорах. В марте они встретились в Риге, а в июле герцог прибыл в Россию. Это вызвало объяснимую тревогу Фредерика I, который понял, что может лишиться короны, если промедлит с заключением мира22.

Интрига удалась. 30 августа 1721 года Ништадтский договор был подписан. Однако Пётр не отвернулся от Карла Фридриха. Император считал выгодным получить ещё один прибрежный плацдарм, а с ним возможность давить на Данию, которая держала ключи от проливов Северного моря. С другой стороны, иметь под рукой «своего», всегда готового кандидата на шведский престол тоже не мешало. Помолвка царевны Анны Петровны с голштинским герцогом состоялась в 1724 году. До свадьбы великий преобразователь не дожил. Руки молодых соединила уже его супруга Екатерина I.

Она же во исполнение замысла Петра начала в конце 1725 года готовиться к экспедиции против Дании за возвращение Шлезвига23. Однако ни тогда, ни потом войны не случилось — мешало сопротивление Англии, а позднее недоброжелательное отношение к подобной операции внутри страны. Крошка на карте Европы — Шлезвиг — как-то особенно не полюбился отечественным вельможам и руководителям армии. Сторонники войны с Данией в течение сорока лет не могли сколько-нибудь внятно объяснить, какие интересы Россия преследует так далеко от дома.

Брачный договор Анны Петровны и герцога Голштинского включал важный пункт — молодая чета за себя и за своих детей отказывалась от прав на русский престол. Однако документ оговаривал, что император может призвать в качестве наследника «одного из урождённых... из сего супружества принцев». Этим и воспользовалась впоследствии Елизавета.

В литературе можно встретить сведения о том, что вокруг постели умирающего Петра I развернулась настоящая борьба за наследство, невольной участницей которой стала его старшая и любимая дочь Анна. Именно ей он якобы предвещал корону. Творцом этой версии явился голштинский тайный советник граф Геннинг Фридерик Бассевич, находившийся в России в 1721 году в свите герцога Карла Фридриха и ведший переговоры о заключении его брака с царевной. Записки Бассевича, позднее попавшие к Вольтеру, были использованы философом как один из источников для «Истории Петра Великого». Именно там впервые появилась знаменитая фраза: «Отдайте всё...», сейчас трактуемая специалистами как чистейший вымысел24, и утверждение, будто в последнюю минуту жизни император призвал к себе Анну Петровну для того, чтобы продиктовать ей свою волю. «За ней бегут; она спешит идти, но когда является к его постели, он лишился уже языка и сознания, которое более к нему не возвращалось»25.

Вопреки букве брачного договора в записках Бассевича настойчиво проводилась мысль, будто Пётр I связывал со своей старшей дочерью и её потомством судьбу российского трона. «В руки этой-то принцессы желал Пётр Великий передать скипетр после себя и супруги своей»26.

Воспоминания Бассевича появились на свет в год смерти Елизаветы Петровны и должны были подкрепить и без того основательные с юридической точки зрения права Петра III на престол. Через Вольтера намерения великого реформатора в отношении Анны и её потомков становились широко известны в Европе27. Отдельной книгой мемуары вышли в 1775 году, как раз в тот момент, когда остро стоял вопрос о праве на корону совершеннолетнего царевича Павла Петровича — отпрыска Голштинской династии. Изданные А. Ф. Бюшингом в Гамбурге на немецком языке, они были предназначены в первую очередь для Европы и подводили читателя к мысли, что «отдать всё» Пётр Великий намеревался Анне и её детям.

Для нас в данном случае важна не достоверность сведений тайного советника, а то, что подобными разговорами поддерживало свои притязания Голштинское семейство. Однако был ещё один акт, регулировавший очерёдность престолонаследия. Скончавшаяся в мае 1727 года Екатерина I оставила завещание. Её преемником назначался сын царевича Алексея, внук Петра I и полный тёзка деда — Пётр II. В случае его смерти права на корону переходили по старшинству к Анне Петровне и её потомству, а затем к Елизавете28. Кроме того, по завещанию Екатерины I Россия должна была оказать Карлу Фридриху поддержку в возвращении Шлезвига.

Исследователи не без оснований полагают, что завещание было во многом «продиктовано» Екатерине I зятем Карлом Фридрихом, которому она благоволила и которого ввела в состав Верховного тайного совета. После её кончины А. Д. Меншиков, ставший фактически главой государства при малолетнем Петре II, постарался выпроводить Анну Петровну с мужем в Киль. Казалось, удача отвернулась от Голштинского дома, но пока на русском престоле оставалась петровская линия потомства, надежда сохранялась. Она угасла после смерти юного государя и избрания Верховным тайным советом на царство Анны Иоанновны. Выданная замуж в Курляндию Анна представляла другую династическую линию — она была дочерью рано скончавшегося болезненного Ивана Алексеевича, брата Петра I.

Для императрицы Анны голштинский принц, которому исполнилось всего два года, стал реальным соперником: ведь согласно завещанию Екатерины I именно ему теперь полагалось занять престол. Она не раз повторяла: «Чёртушка в Голштинии ещё живёт». Штелин сообщал со слов очевидцев, что «в угодность» Анне Иоанновне на Голштинию ополчился и венский двор. «В 1736 году по наущению императрицы Анны была прислана в Киль императорско-римская комиссия, чтобы побудить герцога к отречению от отнятого у него владения (то есть от Шлезвига. — О.Е.)... Герцог в таком стеснённом положении ссылался на своего несовершеннолетнего сына, у которого он ничего не может отнять... Комиссия разошлась без успеха»29.

Две могущественные державы — Россия и Священная Римская империя — давили на крошечную Голштинию, силясь лишить прав ребёнка, едва вышедшего из колыбели. Штелин путал дату: совместная русско-австрийская комиссия приезжала в Киль в 1732 году — и недоговаривал о существенном моменте. За отказ от Шлезвига Дания готова была выплатить громадный по тем временам выкуп — «один миллион ефимков», то есть иоахимсталеров.

Такая сумма позволила бы поправить стеснённые обстоятельства, в которых жил голштинский двор. Но Карл Фридрих предпочёл оставаться бедным и гордым. Его осаждали толпы кредиторов, которым на оплату процентов «едва доставало доходов с половины государства». Часто замок в Киле «принимал печальный вид, а за герцогским столом являлись дырявые скатерти и салфетки»30. Однажды, желая ободрить окружающих, отец указал на колыбель Петера со словами: «Терпение, друзья мои! Он выручит нас из нужды». Или в другой редакции: «Этот молодец отомстит за нас!»

По законам жанра мальчик — обладатель двух корон, отнятых у него недобросовестными родственниками, — должен был вырасти мстителем, Петром I и Карлом XII в одном лице, потрясти Европу, объединить престолы, завоевать полмира, словом, стать великим героем. Но в реальности он не стал никем. Это жизненное фиаско, совершившееся вопреки культурному феномену, само по себе заслуживает изучения и анализа.

«Виват Елисавет!»


Вернёмся в Киль. Карл Фридрих понимал, что русская перспектива после вступления на престол Анны Иоанновны стала для сына призрачной. Сразу же после смерти герцога в 1738 году ко двору по приказанию императрицы прибыл русский посланник в Дании А. П. Бестужев-Рюмин. Он вскрыл герцогский архив и без всякого сопротивления придворных изъял оттуда некие грамоты31. Что это были за бумаги? Вероятнее всего, экземпляры брачного договора и копии завещания Екатерины I, позволявшие голштинскому «чёртушке» претендовать на корону. Именно тут корни ненависти Карла Петера к будущему канцлеру Бестужеву.

Оставался шведский вариант. Здесь горизонт выглядел яснее. Королевская чета не имела детей, и, по некоторым косвенным намёкам, в Киле понимали, что Карл Петер, отвергнутый на востоке, может быть провозглашён наследником на севере. Сама Ульрика Элеонора ненавидела мальчика так же горячо, как Анна Иоанновна. Когда в 1737 году голштинский посланник тайный советник фон Пелин побывал при шведском дворе, зондируя почву, ему был оказан самый холодный приём. Однако в ригсдаге думали иначе, чем в покоях королевы, — при бесплодии монархини альтернативы маленькому Готторпу не было.

Следовало круто поворачивать руль, вновь меняя покровительствующую державу и знакомя Петера со шведской частью наследства. Это должно было успокоить Петербург. Штелин утверждал, будто до воцарения Анны «принц воспитывался в греко-российском исповедании, и его учил Закону Божию иеромонах греческой придворной церкви». Практически все исследователи, комментировавшие данный пассаж, сомневаются в достоверности сведений профессора. Петеру исполнилось всего два года, когда Анна заняла престол, и его рано было учить Закону Божию32, разве что ходить с ним в придворную церковь. Кроме того, согласно договору, хотя сама герцогиня и сохраняла православие, её наследники мужского пола становились лютеранами. Однако возможна и компромиссная трактовка. Вскоре после рождения «принц был окрещён евангелическим придворным пастором доктором Хоземаном», но в ожидании русского престола отец не препятствовал иеромонаху, приехавшему вместе с Анной Петровной, возиться с ребёнком.

Как бы там ни было, теперь из Петера взялись лепить шведа. Ему преподавали шведский язык, воспитывали в строгом лютеранстве шведского образца. При Кильском дворе служило немало выходцев из Швеции, приехавших ещё при бабушке. Некоторые из них остались с великим князем и в Петербурге. «Кого он любил всего более в детстве и в первые годы своего пребывания в России, — писала Екатерина II о муже, — так это были два старых камердинера: один Крамер, ливонец, другой — Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жестокий, из драгун Карла XII»33. Настроения реванша по отношению к империи Петра Великого в Швеции были очень сильны, недаром до конца века России пришлось выдержать ещё две войны с северной соседкой. В дипломатической сфере Швеция почти постоянно оставалась зоной напряжения и недоброжелательности.

Неприязнь к родине матери — одно из первых ясно осознанных чувств, которые маленький герцог впитал в своём окружении. Оно подкреплялось ещё и известиями о том, как грубо императрица Анна приняла голштинских посланников, прибывших сообщить о кончине Карла Фридриха. Россия в лице самодержицы указывала сироте на дверь, и положения не мог изменить даже ласковый приём посольства царевной Елизаветой. В тот момент она была никем.

Так случилось, что даже детские развлечения, не имевшие дурных целей, символически настраивали Карла Петера на определённый лад. Члены Ольденбургской гильдии Святого Иоганна ежегодно проводили в Голштинии состязание стрелков. Мишенью служила двухголовая деревянная птица, поднятая на несколько метров над землёй. Самый меткий удостаивался титула «предводителя стрелков». В 1732 году им стал Карл Фридрих (подаривший гильдии по этому случаю золотое яблоко из приданого своей жены), а пятью годами позднее — девятилетний Петер34. Хорошая забава для будущего русского императора — стрелять в двуглавого орла.

К 1737 году «предводитель» ольденбургских «стрелков» уже был твёрдо убеждён, что станет наследником Карла XII, и неприятности, могущие случиться в Петербурге, его живо интересовали. Упражняясь в шведском, маленький герцог переводил газетные статьи, из которых у Штелина сохранилась одна весьма примечательная — «о смерти императрицы Анны, о наследии ей принца Иоанна и об ожидаемых произойти оттого беспокойствах»35. Беспокойства действительно произошли. Казалось, с провозглашением Иоанна Антоновича русским императором последние надежды для кильского сироты утрачены. Но история выкинула новое коленце.

В ноябре 1741 года одно за другим случились два важнейших события, которые круто изменили судьбу Петера. 24 ноября в Стокгольме скончалась королева Ульрика Элеонора — последняя представительница старой Пфальц-Цвейбрюккенской династии. Власть перешла к её мужу Фредерику I, бывшему кронпринцу Гессенскому. После его бездетной смерти возник бы династический кризис. Единственным выходом могло стать призвание в качестве наследника внучатого племянника Карла XII. В Стокгольме были убеждены, что именно так и произойдёт. Но в ночь на 25 ноября 1741 года в результате неправдоподобно лёгкого, будто игрушечного, дворцового переворота корону в России захватила Елизавета. Линия Петра Великого вновь восторжествовала на русском престоле.

И Стокгольм, и Петербург мгновенно повернули головы в сторону Киля. Ещё вчера забытый мальчик стал неожиданно нужен всем. И здесь кто успел первым, тот и выиграл. Русский кабинет сориентировался быстрее, чем ригсдаг. Пока депутаты раскачались, пока обсудили, пока пришли к единому мнению. А посланцы Елизаветы Петровны во главе с майором Н. А. Корфом уже примчались в Киль, буквально схватили герцога и инкогнито, под именем графа Дюкера, уволокли в Россию, опасаясь противодействия сразу Дании, Швеции и Пруссии.

Спешный отъезд Петера очень напоминал похищение. Характерно, что об исчезновении герцога при голштинском дворе узнали только через три дня. В этот момент продолжалась Русско-шведская война (1741-1743 годов), начавшаяся ещё при правительнице Анне Леопольдовне, матери Ивана Антоновича. Вступление Елизаветы на престол было во многом подготовлено французской дипломатией, покровительствовавшей Швеции. Можно предположить, что со стороны Франции интрига была двухходовой. Сначала свергнуть руками «узурпаторши» маленького императора и его родителей, что, без сомнения, привело бы русскую армию в замешательство. А затем предъявить в качестве наследника шведской короны законного же претендента на русскую. Не приходится сомневаться, что такой оборот дел привёл бы Россию к внутреннему кризису. Недаром пожилая и опытная Екатерина II, касаясь в «Записках» истории французского посланника Шетарди, обвиняла его в желании разжечь гражданскую войну36.

Быстрые действия позволили Елизавете выскользнуть из затягивавшейся петли. Возможно, молодой императрице просто повезло. Она сорвала банк. Получила корону, наследника, мир со Швецией и исключительную стабильность своего престола на ближайшие 20 лет. «Виват Елисавет!» — как гравировали тогда на гвардейских шпагах.

Что же означали все эти перемены для юного герцога? Нереализованные планы, которые оплакивал над колыбелью сына Карл Фридрих, начинали волшебным образом сбываться. Уже 5 февраля 1742 года замёрзшего Петера привезли в Северную столицу России, «к неописуемой радости императрицы Елизаветы», как заметил Штелин, а 10-го был отпразднован его 14-й день рождения. Тётка нашла мальчика бледным, хилым, диковатым, но отслужила благодарственный молебен — приезд племянника избавлял её от множества неприятностей с северными соседями.

А те, наконец, проснулись и затеяли процедуру избрания Карла Петера кронпринцем. В истории с голштинским наследником Петербург и Стокгольм всё время бежали наперегонки. Надо признать, что шведы отставали. Когда 25 апреля Елизавета Петровна короновалась в Москве в Успенском соборе, рядом с ней стоял племянник. На всех торжествах она вела его с собой чуть ли не за руку, подчёркивая тем самым своё единство, неразрывную связь с этим мальчиком, и при всяком удобном случае называла его «внуком Петра Великого». Точно так же двадцатью годами позднее Екатерина II на коронации будет «прикрываться» Павлом. В описанном поведении был немалый смысл. Ведь по завещанию Екатерины I сын Анны Петровны имел преимущественное право занять престол по сравнению со своей тёткой. Он был законным государем. Конечно, Елизавета не собиралась передавать ему корону тотчас. Но она провозгласила Карла Петера преемником и, таким образом, как бы узаконила собственное положение37.

После коронации мальчик был назначен подполковником Преображенского полка (и с этого дня стал ходить в преображенском мундире), а также подполковником Лейб-кирасирского полка. Вспомним, с какой радостью девятилетний Петер принял своё назначение секунд-лейтенантом почти игрушечной голштинской гвардии. Никаких эмоций по поводу столь лестного для четырнадцатилетнего подростка производства в подполковники (полковником всех гвардейских полков была сама императрица) Штелин не зафиксировал. Хотя отметил, что «фельдмаршал Ласси как подполковник того же полка» стал подавать царевичу ежемесячные рапорты. Казалось бы, сколько удовольствия для принца, обожавшего играть в армейщину. Но нет. Петер остался глух к чужим регалиям.

17 ноября наследник Елизаветы принял православие, стал называться Петром Фёдоровичем и был провозглашён великим князем. Этот шаг сжигал за ним мосты. Он больше не мог претендовать на шведскую корону, да и оставаться голштинским герцогом после смены веры стало для него затруднительно. И только в середине декабря в Петербург прибыла делегация из Стокгольма объявить, что ригсдаг предлагает Карлу Петеру шведскую корону. Какое непростительное опоздание!

Дипломатическая война между Петербургом и Стокгольмом продолжалась ещё более года, одновременно с войной настоящей. 7 августа 1743 года в Або был подписан мирный договор. Кроме прочего, он решил, наконец, вопрос о наследнике. От имени Петра Фёдоровича русская сторона передала его права дяде-регенту Адольфу Фридриху, который и стал шведским королём. Сам великий князь подписал отказ от всяких притязаний на корону северной соседки.

Отныне он принадлежал только России. Так считали в Петербурге. Но сам мальчик думал, что принадлежит Голштинии, и именно её называл домом. Разубедить его оказалось невозможно.

«Кильский молитвенник»


«Этот принц был крещён и воспитан по лютеранскому обряду, самому суровому и наименее терпимому, — писала Екатерина о муже, — так как с детства он был всегда неподатлив для всякого наказания. Я слышала от его приближённых, что в Киле стоило величайшего труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей и что он большею частью проявлял неверие»38. Мы так привыкли воспринимать Петра Фёдоровича убеждённым лютеранином, что строки Екатерины кажутся откровением. Между тем императрице можно верить: она зафиксировала важную черту супруга, отмеченную и другими наблюдателями, — неподатливость и несклонность к переменам. Проще говоря, упрямство. Или твёрдость. Кому как нравится.

Раз избрав линию поведения, юноша уже не менял её под давлением обстоятельств. Оставался верен себе. Модель отношений с наставниками в приведённой картине важнее религиозных предпочтений. На Петра нажимали, он сопротивлялся. Не важно, лютеранству на родине или православию в России. В отличие от жены великий князь не подстраивался под ситуацию, шёл напролом. Екатерина сгибалась, не ломаясь, и тем самым уходила от прямого насилия над своей личностью. Царевич продолжал стоять, пока его не сминали угрозами, побоями, изоляцией. Или подкупом.

Штелин описал, как была озабочена Елизавета Петровна переходом племянника в православие, как во время обряда 17 ноября 1742 года «показывала принцу, как и когда должно креститься, и управляла всем торжеством с величайшею набожностью. Она несколько раз целовала принца, проливая слёзы, и вместе с нею все придворные»39. Потом императрица отправилась в покои великого князя, велела вынести оттуда старую мебель и внести новый великолепный «туалет». В золотой бокал, стоявший на столике, государыня положила вексель на 300 тысяч рублей наличными — особый дар для новоиспечённого цесаревича. Никто почему-то не задумался о том, что чувствовал по поводу случившегося виновник торжества. Ведь молчание и подчинение — не всегда знаки согласия.

Напрасно думать, будто Пётр сменил веру, как платье. Прежде всего такой переход ассоциировался для него с потерей. Пётр не испытал радости, отказавшись от шведского престола: ведь когда из наших рук уходит что-то, что мы привыкли считать своим, естественно сердиться. В данном случае винить юноша мог только Елизавету. А шире — Россию. Однажды во время утреннего туалета он сказал камердинеру Румбергу: «Да, кабы шведы меня к себе наперёд взяли, то я б больше вольности себе имел!»40 И действительно, мы не раз будем говорить о стеснённом положении, в котором жил великий князь.

Во-вторых, пострадала самоидентификация ребёнка: религиозная, национальная, личностная. Поменялось даже имя. А для такого впечатлительного существа, каким был Пётр, подобные перемены приводили к растерянности и, как следствие, к страху. Кто я? Где я? Чей я?

Мальчик едва привык видеть в себе шведа и лютеранина, как ему начали внушать, что он русский и православный. Личность ребёнка лепили и стирали, лепили и стирали. Причём лепили из неподатливого материала, а стирали неумелыми руками. Единственной реакцией на подобные эксперименты могло стать желание сделаться самим собой. А потому Пётр ожесточённо спорил с новым духовным наставником Симоном Тодорским «относительно каждого пункта». «Часто призывались его приближённые, чтобы решительно прервать схватку и умерить пыл, какой в неё вносили, — писала Екатерина II, — наконец с большой горечью он покорялся тому, чего желала императрица, его тётка, хотя он и не раз давал почувствовать, что предпочёл бы уехать в Швецию»41.

Венценосная тётка едва ли не силой навязала племяннику наследие Петра Великого. И считала, что осчастливила мальчика. Поскольку само по себе это наследие — могущественная держава — выглядело очень завидным. Однако перемены своего положения Пётр переживал без радости.

Наконец, юноша внутренне определился. Он, скорее всего, — немец, вернее голштинец, это у него единственное своё, природное. И он не переносит церковных церемоний, что, кстати, не мешает верить в Бога. Штелин писал, что его ученик «не был ханжою, но и не любил никаких шуток над верою и словом Божиим. Был несколько невнимателен при внешнем богослужении, часто позабывал при этом обыкновенные поклоны и кресты и разговаривал с окружающими... Чужд всяких предрассудков и суеверий. Помыслом более протестант, чем русский... Имел всегда при себе немецкую библию и кильский молитвенник, в которых знал наизусть некоторые из лучших духовных песней»42.

Отзывы Екатерины II куда резче, но в них иной тон, а не суть сказанного. Императрица подтверждала, что Пётр не терпел показного благочестия. Незадолго до свадьбы, во время Великого поста, он с запальчивостью выговорил невесте за то, что в её покоях служили утреню: «Стал очень меня бранить за излишнюю набожность, в которую, по его мнению, я впала»43.

В 1746 году, когда великому князю исполнилось 18 лет, канцлер А. П. Бестужев-Рюмин составил инструкцию для обер-гофмаршала малого двора. Согласно этому документу следовало всячески препятствовать наследнику проявлять во время богослужения «небрежение, холодность и индифферентность (чем в церкви находящиеся явно озлоблены бывают)»44. Тогда же бывший прусский посланник Аксель фон Мардефельд замечал о цесаревиче: «Не скрывает он отвращение, кое питает к российской нации, каковая, в свой черёд, его ненавидит, и над религией греческой насмехается»45. Его преемник Карл фон Финкенштейн через год добавлял к сказанному о Петре: «Охотно разглагольствует против обычаев российских, а порой и насчёт обрядов Церкви Греческой отпускает шутки»46.

Не изменил Пётр принятой линии поведения и по прошествии пятнадцати лет. В 1761 году секретарь французского посольства Ж.-Л. Фавье сообщал о наследнике: «Иностранец по рождению, он своим слишком явным предпочтением к немцам то и дело оскорбляет самолюбие народа... Мало набожный в своих приёмах, он не сумел приобрести доверия духовенства»47.

Итак, все приведённые авторы отмечали у Петра две преобладающие черты. Ощущение себя немцем и скрытую приверженность лютеранству. За эти составляющие своей личности будущий император схватился, как за спасательные круги. Сразу по приезде в Россию они помогли его «я» не исчезнуть. Отталкиваясь от них, он построил отношения с остальным миром, которые... в один несчастный день и привели его к гибели.

«Крайние мелочи»


Другой вопрос, в котором не сходились мнения Екатерины и Штелина, — образование Петра. Супруга с немалым раздражением писала, что к прежним голштинским приближённым прибавили «для формы» несколько учителей: «одного Исаака Веселовского, для русского языка — он (Пётр. — О. Е.) изредка приходил к нему в начале, а потом и вовсе не стал ходить; другого — профессора Штелина, который должен был обучать его математике и истории, а в сущности, играл с ним и служил ему чуть ли не шутом. Самым усердным учителем был Ландэ, балетмейстер, учивший его танцам»48.

Уничижительная и намеренно утрированная характеристика. Усердие балетмейстера только оттеняет нерадение других педагогов. Точно так же думал и Штелин: «К разным помешательствам в уроках молодого герцога с наступлением осени присоединились уроки танцевания французского танцмейстера Лоде... Принц должен был выправлять свои ноги, хотя он и не имел к тому охоты... Видеть развод солдат во время парада доставляло ему гораздо большее удовольствие, чем все балеты»49.

Достойный профессор едва сдерживал раздражение: ведь балетмейстер отбирал драгоценное время от более серьёзных занятий. Между тем танцы Петру были просто необходимы: на них угловатый, неуверенный подросток с резкими жестами учился двигаться, причём двигаться на публике, что для будущего монарха крайне важно. Только бал и парад избавляли человека того времени от стеснения и приучали не робеть при стечении зрителей. Так что Ландэ не зря ел хлеб.

Перейдём к русскому языку. Екатерина II не скрыла в мемуарах истории о том, как перед принятием православия жених помог ей правильно выбрать лингвистический ориентир для подражания. «Так как у псковского епископа, с которым я твердила своё исповедание веры, было украинское произношение, Ададуров же (учитель русского языка. — О. Е.) произносил слова, как все говорят в России, то я часто подавала повод этим господам поправлять меня... Видя, что эти господа вовсе не были согласны между собою, я сказала это великому князю, который мне посоветовал слушаться Ададурова, потому что иначе, сказал он, вы насмешите всех украинским произношением»50.

Этот эпизод показывает, что, вопреки утвердившемуся мнению, в 1744 году Пётр Фёдорович уже более или менее освоился с русским языком и даже мог различить акценты. Пётр был музыкальным мальчиком и легко уловил разницу в звучании одних и тех же слов на коренном русском и на малороссийском наречиях. Обратим внимание, что учитель русского — Исаак Веселовский, брат видных петровских дипломатов Авраама и Фёдора, член Коллегии иностранных дел, — упомянут только в мемуарах Екатерины. Штелин, претендующий на постоянное пребывание при особе цесаревича «всё время, до и после обеда», не проронил о нём ни слова.

Профессор был убеждён, что русскому его воспитанника учил Тодорский одновременно с основами православия. Он «занимался с ним еженедельно 4 раза по утрам русским языком и Законом Божиим. Когда молодой герцог уже выучил катехизис, и пришло известие о смерти шведского короля, тогда стали спешить приготовлениями приобщению герцога православной церкви»51. Вот здесь-то, согласно Штелину, и закончилось знакомство Петра с языком нового отечества. Немного, надо сказать. С февраля по ноябрь 1742 года. Дальнейшее должна была сделать языковая среда.

Однако императрица Елизавета вовсе не была настолько беспечна, чтобы пустить дело на самотёк. Это видно на примере великой княгини Екатерины, которой она дала несколько горничных, говоривших только по-русски, чтобы «облегчить» изучение языка. Да и Ададуров не покинул царевну сразу после принятия православия. Неужели в отношении племянника августейшая тётка не проявила такой же заботы? Трудно поверить, что скромной невесте были даны два учителя — один для русского языка, другой для православных догматов, а наследник престола довольствовался одним. Вероятно, Веселовский сменил Тодорского, когда мальчик принял православие.

Сохранился текст, написанный великим князем на русском языке. Это ученическая работа, исполненная, мягко говоря, без блеска. Она не даёт оснований утверждать, что «довольно скоро Пётр Фёдорович овладел русским языком»52. По прошествии года и трёх месяцев после приезда в Россию он не мог строить самостоятельные фразы по-русски, но научился переводить с немецкого, подставляя слова. Сочинение «Краткие ведомости о путешествии Ея Императорского величества в Кронстадт. 1743. Месяца Майя»53 было сначала написано по-немецки, а затем переведено. Единичность этого опыта свидетельствует не в пользу регулярности занятий.

Екатерина II полюбила язык своей новой родины. А Пётр — нет. Обладая музыкальным слухом и «отличной до крайних мелочей»54 памятью, что, несомненно, облегчает изучение языка, он просто не хотел говорить по-русски. Видимо, воспринимал уроки Тодорского-Веселовского как насилие над собой. И противопоставлял давлению упрямство. В результате, по свидетельству практически всех писавших о Петре очевидцев, он постоянно изъяснялся на немецком и к русскому прибегал крайне неохотно. Так, Никита Иванович Панин отмечал, что великий князь «по-русски говорил редко и весьма дурно»55.

По словам Штелина, такая же картина сложилась с французским. Великий князь «никогда не говорил хорошо на этом языке и составлял свои слова»56. Подобное свидетельство кажется более чем странным на фоне сохранившихся собственноручных записок Петра по-французски. Даже делопроизводственную корреспонденцию с Тайным правительственным советом, руководившим от его имени Голштинией, герцог вёл на французском57. Возможно, профессор считал предметы, которые преподавал Петру Фёдоровичу не он, не такими уж важными? И преуменьшая успехи ученика в «чужих» областях, преувеличивал в своих?

Память великого князя, точно под лупой выхватывавшая самые незначительные предметы, — черта наследственная, отличавшая впоследствии Павла I и его сыновей. Они обращали внимание на тончайшие детали оружия, формы, фортификационных сооружений, платья, церемониалов и т. д. Но болезненное внимание к подробностям, порой закрывающим целое, — свойство развивающей шизофрении. Как в басне: «Слона-то я и не приметил». Прусский посланник К. В. Финкенштейн писал о Петре в 1748 году: «Привержен он решительно делу военному, но знает из оного одни лишь мелочи»58. Эти-то мелочи и составляли для Петра главное. Точно так же, как с войной, дело обстояло и с лингвистикой: за россыпью слов он не видел языка, народа, страны...

«Палец с руки» Петра Великого


Но самый трудный вопрос в образовании Петра Фёдоровича — это собственные уроки профессора. По приезде Петра в Россию императрица Елизавета озаботилась получить из-за границы планы воспитания европейских коронованных особ. На их основании были составлены проекты обучения её племянника. Один из них принадлежал статскому советнику фон Гольдбаху, бывшему наставнику Петра II. Другой — члену Российской академии наук Якобу фон Штелину. Последний пришёлся государыне больше по душе, потому что «он особенно соответствовал именно этому, а не какому другому принцу». В скромности профессору не откажешь: ещё не видев Карла Петера, учёный муж уже знал, что тому подходит.

Впрочем, кандидатура была выбрана удачно. Уроженец Швабии и выпускник Лейпцигского университета, Штелин сам приехал в Россию в 1735 году, то есть всего за семь лет до своего ученика, и не только по происхождению, но и по всей прошлой жизни был для мальчика своим — немцем. В юности он дружил с сыновьями И. С. Баха, играл на флейте в студенческом оркестре под управлением знаменитого композитора. Увлечение музыкой также сближало наставника с принцем. Ещё на родине Штелин создавал проекты иллюминаций и фейерверков, а Пётр страстно любил последние. Кроме того, не мог пропустить ни один из пожаров — отличался родом пиромании. Таким образом, великому князю «особенно соответствовал» не столько план занятий, сколько сам педагог.

Если у Петра Фёдоровича имелись добрые задатки, то развить их мог только такой энциклопедически образованный человек, как Яков Яковлевич. Кажется, не было области культурной жизни, которой бы не касались его труды. Он писал оды, редактировал немецкое издание «Санкт-Петербургских ведомостей», сочинял статьи по философии, истории, музыке, изобразительному искусству, нумизматике, составлял каталоги художественных коллекций. Ему принадлежит издание книги «Подлинные анекдоты о Петре Великом»[4], для которой Штелин много лет собирал материалы59.

Вместе с тем профессор не был и кабинетным сухарём. Напротив, он старался составить программу так, чтобы как можно больше рассказать мальчику без нажима и тупого зазубривания, развлекая и отвлекая от скучной стороны учёбы. Возможно, тут Штелин переусердствовал, и именно эта черта занятий дала Екатерине повод сказать, что профессор больше играл, чем учил её супруга. «Он прочитывал с ним книги с картинками, — писал о себе Яков Яковлевич в третьем лице, — в особенности с изображением крепостей, осадных и инженерных орудий; делал разные математические модели, устраивал из них полные опыты. Приносил по временам старинные русские монеты и рассказывал при их объяснении древнюю русскую историю, а по медалям — Петра I»60.

Два раза в неделю педагог читал царевичу газеты и «незаметно объяснял основание истории европейских государств, при этом занимал его ландкартами этих государств и показывал их положение на глобусе... Когда принц не имел охоты сидеть, он ходил с ним по комнате взад и вперёд и занимал его полезным разговором».

Обучение строилось как бы исподволь, закрывая любопытными вещами — монетами, картами, моделями для опытов — сам предмет. Внимание мальчика фиксировалось на «мелочах», которые Пётр так ценил. Нельзя отказать профессору ни в передовом стремлении к учебным пособиям, ни в понимании психологии подопечного. Недаром он «приобрёл любовь и доверенность принца».

В «Экстракте из журнала учебных занятий его высочества...» Штелин отлично описал свои методы: «...При всяком разговоре напоминалось слышанное... На охоте, по вечерам для препровождения времени, просматривались все книги об охоте с картинками... При плафонах и карнизах объяснены мифологические метаморфозы и басни... При... кукольных машинах объяснён механизм и все уловки фокусников... При пожаре показаны все орудия и... заказаны в малом виде подобные инструменты в артиллерии... На прогулке по городу показано устройство полиции... При министерских аудиенциях объяснено церемониальное право дворов»61.

Сама Елизавета поставила перед наставником такую задачу. «Я вижу, что его высочество часто скучает, — сказала она на первой же аудиенции, — ...и потому приставляю к нему человека, который займёт его полезно и приятно».

Нужно было заполнить пустое время Петра интересными и необременительными вещами. О том, что знания далеко не всегда даются без труда, следовало пока забыть. Мальчика не приучали работать, чтобы добывать крупинки фактов. И как только мягкое, неприметное навязывание информации прекратилось, Пётр забыл, чему учился.

Профессор не скрывал, что занятия шли урывками. Елизавета сразу возложила на цесаревича представительские функции, постоянно возила его с собой и предъявляла как своего наследника — гаранта собственных прав. Штелин не понимал, зачем это делается, и восставал против «разных рассеянностей».

Напрасно полагать, будто одна Екатерина II жаловалась на оловянных солдатиков супруга. Ей они мешали в постели, а Штелину — на уроках: «У принца были и другие развлечения и игры с оловянными солдатиками, которых он расставлял и командовал ими... Едва можно было спасти от них утренние и послеобеденные часы».

Апеллируя к запискам Штелина, принято утверждать, что у Петра III были способности к точным наукам. Однако педагог писал только, что его ученику нравились геометрия и фортификация: «Учение... шло попеременно то с охотой, то без охоты, то со вниманием, то с рассеянностью. Уроки практической математики, например, фортификации, инженерных укреплений, шли ещё правильнее прочих, потому что отзывались военным делом. Иногда преподавалась история, нравственность и статистика (экономическая география. — О. Е.), его высочество был гораздо невнимательнее».

Вот и всё относительно способностей Петра Фёдоровича к точным наукам. Они «шли правильнее прочих», не более. Дисциплины, преподававшиеся Петру, входили как бы в три большие темы: история и география, математика и физика, мораль и политика. Каждый из трёх уроков бывал два раза в неделю. Итого, шесть уроков за неделю. Наследника не перегружали. Тем не менее мальчик страдал приступами слабости, которые тоже мешали продолжению занятий. Уроки могли продолжаться от получаса до часа, но иногда время указано иначе: «до обеда» и «после обеда» — что позволяет надеяться на большую продолжительность.

Оценки фиксировали не только успехи, но и отношение ученика к делу. Рисунки профилей укреплений — «неутомимо», «прекрасно». География и история — «с нуждой», «совершенно легкомысленно», «беспокойно, нагло, дерзко». Последние три замечания относились к любопытным темам. Штелин начал рассказывать Петру о Дании — старом противнике Голштинии — и едва смог заставить мальчика слушать: в такое негодование тот пришёл. Потом перешёл к Русской Смуте начала XVII века: «Продолжали историю самозванцев с показанием выгод, какие хотели себе извлечь из России соседние державы и частью извлекли»62. Пётр не воспринял рассказ всерьёз. Проблемы потерянных русских земель волновали его куда меньше, чем Шлезвиг.

Мальчик искренне любил фортификацию и основания артиллерии. Позднее внуки Петра разделят эту страсть: Николай станет военным инженером, Михаил — артиллеристом, даже в детстве один будет строить крепости из песка, другой их ломать, закидывая камнями. Пётр Фёдорович охотно изучал две толстые книги — «Сила Европы» и «Сила империи», в которых рассказывалось об укреплениях главных европейских и русских крепостей. Тогда же было положено начало «фортификационному кабинету» великого князя. В нём в двадцати четырёх ящиках находились «все роды и методы укреплений, начиная с древних римских до современных, в дюйм, с подземными ходами, минами и проч.; всё это было сделано очень красиво по назначенному масштабу... Этот кабинет, в двух сундуках по 12 ящиков в каждом, был окончен в продолжение трёх лет... куда он после того девался, я не знаю[5]»63.

Однажды великий князь должен был мелом нарисовать на полу, обитом зелёным сукном, чертёж крепости с плана, увеличив его в размере. На это ушло несколько вечеров. Когда чертёж был почти готов, внезапно вошла императрица, застав Петра с циркулем в руках, распоряжающегося двумя лакеями, которые проводили линии. Елизавета Петровна несколько минут простояла за дверью, наблюдая за занятиями племянника. Она поцеловала царевича и со слезами в голосе сказала: «Не могу выразить словами, какое чувствую удовольствие, видя, что ваше высочество так хорошо употребляет своё время, и часто вспоминаю слова моего покойного родителя, который однажды сказал со вздохом вашей матери и мне, застав нас за ученьем: “Ах, если бы меня в юности учили так, как следует, я охотно отдал бы теперь палец с руки моей”».

Как бы ни была Петру Фёдоровичу противна история, Штелин добился, чтобы его воспитанник к концу первого года обучения «мог перечислить по пальцам всех государей от Рюрика до Петра I». Однажды за столом «поправил он ошибку фельдмаршала Долгорукого и полицеймейстера графа Девиера касательно древнейшей русской истории. При этом императрица заплакала от радости»64.

И вот здесь возникает вопрос: до какой степени доверять словам профессора? Быть может, он преувеличивал успехи ученика? Московский исследователь А. Б. Каменский приводит слова видного историка XIX века М. П. Погодина, работавшего с архивом Штелина: «Перебрав многие сотни всяких его бумаг, я пришёл к убеждению, что это была воплощённая немецкая точность, даже относительно ничтожнейших безделиц»65. Такая характеристика заставляет с доверием отнестись к сведениям «Записок».

Но Штелин известен отечественной историографии и с другой стороны. Перед публикацией «Анекдотов о Петре Великом» он показал их крупному историку М. М. Щербатову и, опираясь на его авторитет, утверждал, будто знаменитое «Прутское письмо» Петра I — подлинно. В то время как сам Щербатов выразился об этом документе очень осторожно: «Вид истины имеет». В 1711 году, находясь в лагере на реке Прут, где русские войска были окружены турками и ждали поражения, Пётр написал в Сенат послание, предоставляя сенаторам право в случае его смерти избрать «между собою достойнейшего мне в наследники». Это письмо вызвало жаркие дискуссии специалистов. Современные исследователи считают его апокрифом, сочинённым самим Штелином на основании письма А. А. Нартова[6], сына известного царского механика66.

Зная эти подробности, следует с осторожностью относиться к сведениям Штелина. Его мемуары совсем не так просты для исследования, как может показаться. Да и с «немецкой точностью» дело обстоит не вполне благополучно. Профессор неверно указал время прибытия Карла Петера в Россию (декабрь 1741 года вместо февраля 1742-го), привёл известие о воспитании маленького голштинского герцога в православных традициях, допустил путаницу с учителями русского языка. А его сведения о французском языке великого князя не подтверждаются сохранившимися источниками. Наконец, он утверждал, что во время болезни Петра оспой его невеста Екатерина находилась вместе с Елизаветой в Хотилове, в то время как Екатерину не пустили к хворому жениху. Из таких «ничтожнейших безделиц» создаётся репутация текста.

Приведём один пример. Штелин писал о страсти великого князя к книгам: «У него была довольно большая библиотека лучших и новейших немецких и французских книг». В другом месте замечено, что Пётр «охотно читал описания путешествий и военные книги»67. Кому как не библиотекарю (а с 1745 года Штелин стал библиотекарем царевича) знать круг чтения своего господина? Екатерина же со всегдашним раздражением бросает, что её муж увлекался бульварной литературой. На кого опереться? Всегда нужны дополнительные источники для проверки. Инструкция А. П. Бестужева обер-гофмаршалу 1746 года требовала «всячески препятствовать чтению романов»68. О вкусах не спорят: кому-то дорог Вольтер, кому-то Лакло. Однако вряд ли канцлер стал бы запрещать «описания путешествий и военные книги», столь приличествующие наследнику престола.

Значит, кое о чём профессор умалчивал. Причину его снисходительного отношения к Петру понял прусский министр Финкинштейн. «Те, кто к нему приставлен, — писал он о преподавателях великого князя, — надеются, что с возрастом проникнется он идеями более основательными, однако кажется мне, что слишком долго надеждами себя обольщают»69.

Глава вторая СЕСТРА-НЕВЕСТА


Петру Фёдоровичу ещё не исполнилось и четырнадцати лет, когда заговорили о его будущем обручении с одной из европейских принцесс. Императрица Елизавета спешила: необходимо было закрепить престол за ветвью Петра I, то есть как можно скорее получить потомство от цесаревича. Рассматривались разные кандидатуры.

Ещё в 1742 году английский посол Сирил Вейч (Вич) сделал Елизавете предложение о браке наследника с одной из дочерей Георга II. Портрет принцессы был привезён в Петербург и, по слухам, очень понравился Петру. Вставал вопрос и о сватовстве к одной из французских принцесс, дочерей Людовика XV, но отвергнутая в юности этим монархом Елизавета слышать не хотела о подобном союзе. Лично ей импонировала сестра прусского короля Фридриха II Луиза Ульрика, но последнюю августейший брат предпочёл пока оставить при себе. Рассматривалась и кандидатура датский принцессы, однако императрица опасалась, что такой выбор нарушит европейское равновесие. Наконец, канцлер Алексей Петрович Бестужев проталкивал идею женитьбы наследника на саксонской принцессе Марианне (Марии Анне), дочери польского короля Августа III, поскольку этот альянс символизировал бы союз России, Австрии и Саксонии для сдерживания Франции и Пруссии. Чтобы подкрепить позиции Марианны, отец даже обещал за ней в приданое Курляндию1.

Желчный Фридрих II писал о Бестужеве, что его «подкупность доходила до того, что он продал бы свою повелительницу с аукциона, если б он мог найти на неё достаточно богатого покупателя». Однако король не на шутку беспокоился о будущем брачном союзе русского наследника: «Было крайне опасным для государственного блага Пруссии допустить семейный союз между Саксонией и Россией, а с другой стороны, казалось возмутительным пожертвовать принцессой королевской крови для устранения саксонки... Из всех немецких принцесс, которые по возрасту своему могли вступить в брак, наиболее пригодной для России и для интересов Пруссии была принцесса Цербстская»2.

Преимущества бесприданницы


Речь шла о Софии Фредерике Августе Ангальт-Цербстской, будущей Екатерине II. На фоне богатых и влиятельных невест Фикхен выглядела весьма скромно. Однако именно она подходила больше других. Невеста должна была отвечать двум требованиям: во-первых, иметь хорошую родословную, поскольку саму императрицу часто попрекали низким происхождением матери, а во-вторых, принадлежать к небогатому и невлиятельному семейству, которое бы согласилось на её переход в православие и не могло в дальнейшем вмешиваться в дела русского императорского дома. Елизавета сказала Бестужеву, что невеста должна происходить «из знатного, но столь маленького дома, чтобы ни иноземные связи его, ни свита, которую она привезёт или привлечёт с собою, не произвели в русском народе ни шума, ни зависти. Эти условия не соединяет в себе ни одна принцесса в такой степени, как Цербстская»3.

Некогда дядя Софии по матери, Карл, принц-епископ Любекский, считался женихом юной Елизаветы Петровны, но скончался от оспы накануне свадьбы. Государыня сохраняла о нём романтические воспоминания. По случаю своего восшествия на престол она обменялась письмами с матерью Софии принцессой Иоганной Елизаветой и послала ей в подарок свой портрет, осыпанный бриллиантами, стоимостью в 25 тысяч рублей. Возможно, деньги, вырученные от продажи камней, помогли семье Екатерины II свести концы с концами.

Поначалу Елизавета Петровна тепло отнеслась к принцессе Иоганне Елизавете: лицом та напоминала покойного брата, и при первой встрече в Москве императрица расплакалась, глядя на живую постаревшую копию потерянного жениха. Она даже преподнесла ей перстень с крупным бриллиантом, который предназначался епископу Любекскому, но так и не был надет ему на руку во время обручения. Долгие годы эта реликвия лежала у императрицы, «а теперь, — передавал Штелин слова государыни, — она дарит его сестре, чтоб ещё раз скрепить их союз». Судя по портрету Иоганны Елизаветы, мать и дочь внешне были похожи до чрезвычайности: один и тот же овал лица, удлинённый подбородок, разрез глаз, форма бровей и носа. Если бы не платье по моде 1740-х годов, в котором представлена зрелая дама, изображение можно было бы принять за один из поздних портретов Екатерины II. Причина расположения Елизаветы Петровны к будущей великой княгине таилась, кроме прочего, ещё и в том, что девушка будила в душе царицы воспоминания о принце-епископе.

Со своей стороны, Фридрих II тоже постарался переключить внимание Елизаветы Петровны с Ульрики на Софию Августу Фредерику. Чтобы повысить статус её отца, принца Христиана Августа, король даже произвёл его в фельдмаршалы. Позднее он писал, что никогда всерьёз не задумывался об отправке собственной сестры в Россию. К этому имелись серьёзные препятствия. С одной стороны, принцесса прусского королевского дома не могла сменить веру без ущерба для достоинства своего рода. С другой — выбор невесты означал выбор политического направления, а Елизавета не собиралась раз и навсегда связывать себе руки союзом с Фридрихом и увеличивать прусское влияние при дворе. Ей нужна была кандидатка, которой, в случае чего, можно пренебречь. София подходила идеально. Родовита и бедна. Отец на прусской службе, но сама вовсе не подданная Фридриха II. В каком-то смысле на девочке из Штеттина свет сошёлся клином.

Так пятнадцатилетняя Фикхен стала невестой Петра Фёдоровича. Она была приглашена в Россию. Её прибытие в Петербург укрепляло «прусскую партию» в окружении императрицы Елизаветы. «Великая княгиня русская, воспитанная и вскормленная в прусских владениях, обязанная королю своим возвышением, не могла вредить ему без неблагодарности, — рассуждал Фридрих II. — Из всех соседей Пруссии Российская империя заслуживает преимущественного внимания как соседка наиболее опасная»4.

Иметь вес в русских делах значило для Фридриха приобрести союзника на случай общеевропейского конфликта. А таковой был не за горами. Другом или врагом станет Петербург? Это во многом зависело от приближённых молодой императрицы. Уже сам факт выбора ею в качестве наследника маленького герцога Голштинского много обещал на будущее. Приезд Ангальт-Цербстского семейства усиливал на севере «друзей» Пруссии. Поэтому мать юной принцессы Цербстской Иогана Елизавета получила инструкции, как действовать в Петербурге.

Екатерина поместила в мемуарах многозначительный эпизод. Когда они с матерью наконец прибыли в Россию, секретарь прусского посольства некто Шривер «бросил в карету записку, которую мы с любопытством прочли». Она «заключала характеристику всех самых значительных особ двора и... указывала степень фавора разных фаворитов»5.

Девушка уже знала, что её приезд в Россию — результат победы одной из группировок в окружении Елизаветы Петровны. «Русский двор был разделён на два больших лагеря или партии, — вспоминала она. — Во главе первой был вице-канцлер граф Бестужев-Рюмин; его несравненно больше страшились, чем любили; это был чрезвычайный пройдоха, подозрительный, твёрдый и неустрашимый... властный, враг непримиримый, но друг своих друзей, которых оставлял лишь тогда, когда они повёртывались к нему спиной, впрочем, неуживчивый и часто мелочный... Враждебная Бестужеву партия держалась Франции, Швеции и короля Прусского; маркиз де-ла-Шетарди (французский посланник. — О. Е.) был её душою, а двор, прибывший из Голштинии, — матадорами; они привлекли графа Лестока, одного из главных деятелей переворота... у него не было недостатка ни в уме, ни в уловках, ни в пронырстве, но он был зол и сердцем чёрен и гадок. Все эти иностранцы поддерживали друг друга и выдвигали вперёд»6.

Вице-канцлер (с 1744 года канцлер) Алексей Петрович Бестужев-Рюмин принадлежал к младшим современникам Петра Великого. Он родился в 1693 году и был сыном русского резидента при курляндском дворе П. М. Бестужева. Его отец долгие годы оставался фактическим правителем герцогства при вдовой Анне Иоанновне, которой на первых порах заменил мужа. Сыновья дипломата Михаил и Алексей учились в Берлине. Будущий канцлер показал блестящие успехи, особенно в иностранных языках. В 1712 году он с согласия Петра I поступил на службу к ганноверскому курфюрсту (ставшему в 1714 году английским королём Георгом II)7.

Дипломатическая карьера Алексея Петровича складывалась успешно. Он служил резидентом в Дании, затем герцог Бирон, многим обязанный отцу Бестужева, взял его под покровительство. Тем не менее будущий канцлер знал взлёты и падения, он едва не попал под следствие по делу царевича Алексея в 1718 году, к нему не благоволил А. Д. Меншиков, и после смерти Петра I до середины 1730-х годов талантливый царедворец оставался в тени. После свержения Бирона Бестужев, как самый близкий сотрудник временщика, был посажен в Шлиссельбургскую крепость, дал показания на своего благодетеля, от которых открестился при первом удобном случае.

У пришедшей к власти Елизаветы Петровны не было оснований доверять «человеку Бирона». Однако ум, опыт, европейское образование и удивительная работоспособность сделали Бестужева необходимым молодой монархине. Он сумел внушить ей, что предложенный им внешнеполитический курс основан на «системе Петра Великого». Стало быть, и отступление от него есть не что иное, как отказ от петровских принципов. А Елизавета широко декларировала возвращение России к наследию реформатора. Таким образом, Бестужеву удалось поймать государыню в ловушку её собственной риторики. Могущество канцлера долгие годы зиждилось именно на убеждении самодержицы, что, уступая Бестужеву, она идёт на международной арене стопами отца.

Однако в 1744 году в схватке за обручальное кольцо сторонники сближения с Австрией потерпели поражение от «друзей прусского короля». Бестужев был глубоко уязвлён и повёл непримиримую борьбу со своими врагами. Штеттинская бесприданница застряла у него как кость в горле.

Новая семья


В Москве София, наконец, увидела императрицу Елизавету — самую красивую коронованную даму своего времени. 9 февраля гостьи прибыли в Анненгофский дворец на берегу Яузы. «Она пошла к нам навстречу с порога своей парадной опочивальни. Поистине нельзя было тогда видеть её в первый раз и не поразиться её красотой и величественной осанкой. Это была женщина высокого роста, хотя очень полная, но ничуть от этого не терявшая и не испытывавшая ни малейшего стеснения во всех своих движениях»8.

Однако красота физическая редко соединяется с душевными совершенствами. В специальной записке «Характеры современников», вынесенной за скобки воспоминаний, Екатерина писала: «Императрица Елизавета имела от природы много ума, она была очень весела и до крайности любила удовольствия; я думаю, что у неё было от природы доброе сердце, у неё были возвышенные чувства и много тщеславия; она вообще хотела блистать во всём и служить предметом удивления... Лень помешала ей заняться образованием ума... Льстецы и сплетницы довершили дело, внеся столько мелких интересов в частную жизнь этой государыни, что её каждодневные занятия сделались сплошной цепью капризов, ханжества и распущенности, а так как она не имела ни одного твёрдого принципа и не была занята ни одним серьёзным и солидным делом, то при её большом уме она впала в такую скуку, что в последние годы своей жизни она не могла найти лучшего средства, чтобы развлечься, как спать, сколько могла; остальное время женщина, специально для этого приставленная, рассказывала ей сказки»9.

Безжалостная характеристика. Справедливости ради надо сказать, что Елизавета обладала добрым сердцем и много сделала для смягчения нравов в России. Накануне переворота она дала обет перед образом Спасителя никого не казнить и сдержала слово. За её царствование не был подписан ни один смертный приговор. Искренне православная и русская по складу характера Елизавета была любима подданными. Тем не менее в повседневной жизни государыня нередко вела себя как домашний деспот.

Сравним слова Екатерины с отзывами иностранных дипломатов. Прусский посланник Аксель фон Мардефельд, вернувшись в конце 1746 года в Берлин после 22-летнего пребывания в России, писал Фридриху II: «Императрица есть средоточие совершенств телесных и умственных, она проницательна, весела, любима народом, манеры имеет любезные». Но «набожна до суеверности... ничем, однако же, не поступаясь из удовольствий самых чувственных... В довершение всего двулична, легкомысленна и слова не держит. Нерадивость её и отвращение от труда вообразить невозможно»10. Преемник Мардефельда Карл Вильгельм Финк фон Финкинштейн годом позже высказался в том же ключе: «Сладострастие всецело ею владеет... Лень, обычная спутница сладострастия, также в характере сей государыни, отчего малое её усердие к делам и отвращение от трудов проистекают... Гордости и тщеславия в ней много... Обвиняют её в скрытности... и глядит она с улыбкою радости на тех, кто более всего ей противен»11.

А вот секретарь французского посольства Клод де Рюльер, служивший в Петербурге в последние годы царствования Елизаветы, подчёркивал у неё иные качества: «Зная, как легко производится революция в России, она никогда не полагалась на безопасность носимою ей короны. Она не смела ложиться до рассвета, ибо заговор возвёл её самою на престол во время ночи[7]»12.

Будущей великокняжеской чете ещё только предстояло познать все глубины психологии царственной тётушки и разгадать некоторые из её секретов. Важнейшим из них был тайный брак с Алексеем Григорьевичем Разумовским. Это негласное событие делало официального фаворита как бы членом августейшей семьи и требовало весьма щепетильного отношения к его персоне.

Екатерина назвала его «одним из красивейших мужчин, которых видела на своём веку»13. Положение Разумовского при дворе было в тот момент незыблемым. Он никогда не проявлял открытой враждебности по отношению к Ангальт-Цербстским принцессам, но как покровитель Бестужева мог считаться их сильным противником.

За 13 лет до описываемых событий, в январе 1731 года, полковник Ф. С. Вишневский привёз с собой из Малороссии 22-летнего певчего для пополнения придворной капеллы. Во время одного из богослужений цесаревна Елизавета Петровна обратила внимание на его чудный голос и приказала привести молодого человека к себе. Тогда будущего графа звали просто Алексей Розум. Высокий, стройный, смуглый, с чёрными как уголь глазами и чёрными же дугообразными бровями, он покорил великую княжну своей непривычной для неё южнорусской красотой. Не сказав ему ни слова, Елизавета попросила обер-гофмаршала графа Р. Левенвольде «уступить» ей певчего. Вскоре Алексей Григорьевич был зачислен ко двору Елизаветы, а его фамилия приобрела польское звучание — Разумовский.

Подобно своему великому отцу, Елизавета Петровна была очень проста в обращении. Она пела и плясала с московскими девушками, сочиняла для них хороводные песни, крестила солдатских детей и, случалось, пила допьяна. Цесаревна сама оказалась в Москве как бы в полуопале, императрица Анна Ивановна ревниво следила за её действиями, денег для её двора почти не выделяли. Впрочем, любимая дочь Петра не унывала и вела весёлую, но крайне беспорядочную жизнь. Со свойственной ему простонародной деловитостью Разумовский взялся за изрядно расстроенное хозяйство Елизаветы, из певчего превратился в управляющего имений, а затем сосредоточил у себя в руках ведение всем недвижимым имуществом великой княжны.

Разумовский подарил ей то, чего у цесаревны никогда не было, — дом. И Елизавета по достоинству оценила этот подарок. Человек, о котором она ещё недавно торговалась, не спрашивая его мнения на этот счёт, стал для неё настолько дорог, что в критический момент подготовки переворота великая княжна отказалась привлечь его в число заговорщиков, хотя все нити управления её двором оставались у него в руках. Алексей Григорьевич узнал о деле только вечером накануне переворота. В последний момент царевна заколебалась, и в собрании кавалеров двора Елизаветы Алексей Григорьевич обратился к ней, поддержав немедленные действия. Его слова убедили великую княжну, она в сопровождении виднейших заговорщиков уехала к полкам, но Разумовского... оставила дома.

После восшествия Елизаветы Петровны на престол Разумовский был пожалован в действительные камергеры и поручики Лейб-кампании в чине генерал-лейтенанта. Почти не получив никакого воспитания, Алексей Григорьевич обладал врождённым тактом и совестливостью. Он, с одной стороны, не стеснялся своих простонародных родственников, немедленно привёз в столицу мать, которую сам встретил за несколько станций до города, и представил неграмотную старушку Елизавете. С другой — не позволил многочисленной малороссийской родне «обсесть» трон.

При дворе Алексей Григорьевич держался с нарочитой простотой. Крупным политиком он не был, из-за отсутствия образования то и дело попадал впросак. К чести Разумовского, он хорошо это понимал и постарался окружить себя умными советниками. Истинным поводырём в лабиринте придворных интриг стал для него Бестужев-Рюмин.

В то время Елизавете едва минуло тридцать, и она была чудо как хороша. Ничего удивительного, что руки незамужней государыни искали многие женихи. Среди них были инфант Португальский, принц де Конти, принцы Гессен-Гомбургские, граф Мориц Саксонский — претенденты с именем, имевшие определённый вес в европейской политике того времени. Появление при дворе в качестве законного супруга императрицы иностранного принца могло вернуть едва отступившее влияние иностранцев. В создавшихся обстоятельствах московские церковные круги через духовника Елизаветы протоиерея Ф. Я. Лубянского и архиепископа Новгородского Амвросия, совершавшего коронацию, склонили императрицу к тайному браку с Разумовским. Духовенство было готово скорее благословить союз государыни со вчерашним казаком, чем отдать руку благоверной императрицы лютеранину или католику. Брак с иноверцем являлся как бы духовным мезальянсом.

Семейные предания рода Разумовских, записанные в позапрошлом веке историком А. А. Васильчиковым, гласят, что венчание состоялось осенью 1742 года в подмосковном селе Перове14. Обряд совершил духовник императрицы Лубянский, после чего молодые поспешили покинуть храм, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. На обратной дороге карета императрицы поравнялась с храмом Воскресения в Барашах на улице Покровке. Здесь Елизавета, уже никого не смущаясь, приказала остановиться и отстояла с Разумовским молебен. Никто из прихожан, с любопытством глядевших на императрицу и её фаворита, не знал, что для них это богослужение — продолжение свадебного обряда. После молебна Елизавета даже зашла к приходскому священнику выпить чаю.

В 1744 году, по случаю бракосочетания наследника, императрица подарила Перово Разумовскому. Елизавета любила посещать это село и оставалась в нём надолго. Алексей Григорьевич подготавливал здесь для своей августейшей супруги великолепные соколиные и псовые охоты.

Замужество Елизаветы не было при дворе секретом. Императрица слишком по-семейному вела себя с Разумовским, часто посещала Алексея Григорьевича в его покоях, обедала там, на людях застёгивала ему шубу и поправляла шапку при выходе из театра15. Бестужев «неоднократно настаивал на том, чтобы Елизавета объявила публично о своём тайном браке с Разумовским — империи нужен был наследник по прямой линии»16. Однако этого русской партии добиться не удалось.

Елизавета ясно понимала, что дети от подобного союза получат слишком сильных соперников за границей в лице законных наследников Петра I по линии его старшей дочери Анны Петровны. Это и заставило императрицу избрать цесаревичем своего немецкого племянника Карла Петера Ульриха.

«Русская» партия потерпела поражение и при выборе невесты великого князя. Обстоятельства делали сторонников Бестужева врагами великокняжеской четы. Для молодых людей было бы естественно во всём идти на поводу у временных союзников — группировки Шетарди. Но если они хотели стать фигурами на придворной шахматной доске, им следовало искать сближения как раз с «врагами» и усиленно избегать «друзей».

«Я молчала и слушала»


Вот тут наши герои повели себя совершенно по-разному. Пётр никогда не смог даже улыбнуться Разумовскому. София же сделала шаги навстречу «русской» партии. В июне 1744 года она не без внутренней борьбы приняла православие и сменила имя. На следующее утро великую княгиню обручили с суженым. 29 июня — день тезоименитства Петра Фёдоровича — стал для будущего императора роковым. Если 18 лет спустя Екатерина обрела корону как подарок на годовщину перехода в православие, то Пётр III потерял власть на собственные именины. Нельзя не усмотреть в этом усмешку судьбы.

Но пока никто не мог заглянуть в грядущее. Казалось, последнее препятствие на пути брака устранено. Правда, до свадьбы оставалось чуть более года: по традиции между обручением и венчанием проходил немалый срок. За оставшиеся месяцы невеста должна была освоиться.

Однако отношения наречённой с великим князем складывались не гладко. Пётр выразил радость по поводу приезда Ангальт-Цербстских принцесс и сделал попытку подружиться с Софией. Но вскоре оказалось, что его приязнь чисто родственная. «В течение первых десяти дней он был очень занят мною, — вспоминала Екатерина. — ...Я молчала и слушала, чем снискала его доверие; помню, он мне сказал, между прочим, что ему больше всего нравится во мне то, что я его троюродная сестра и что в качестве родственника он может говорить со мной по душе».

Юношу легко понять. Он рано лишился отца и матери, был окружён грубыми, придирчивыми гувернёрами, а попав в Россию, оказался под бдительным надзором соглядатаев тётки. Соблазн принять невесту и тёщу за свою семью был велик.

Нельзя сказать, что София отвергла дружбу брата-жениха. Напротив, воспитанная в покорности, она была готова стать для Петра и товарищем по играм, и наперсником его тайных признаний. Хотя сами эти признания порой коробили её. «Он... сказал, что влюблён в одну из фрейлин императрицы, которая была удалена тогда от двора ввиду несчастья её матери, некоей Лопухиной, сосланной в Сибирь; что ему хотелось бы на ней жениться, но что он покоряется необходимости жениться на мне». Речь шла о деле Натальи Фёдоровны Лопухиной, которую в 1743 году после битья кнутом и урезания языка отправили в ссылку. Её дочь от первого брака — Прасковья Павловна Ягужинская — действительно получила временное запрещение появляться при дворе, а затем вышла за князя С. В. Гагарина.

Подобные истории не могли обрадовать Софию. «Я слушала, краснея, эти родственные разговоры, благодаря его за скорое доверие, но в глубине души я взирала с удивлением на его неразумие и недостаток суждений о многих вещах»17. Фикхен видела в себе «невесту» и считала, что любовные откровения жениха относительно других дам неуместны. Пётр же потянулся к ней именно как к единственному человеку, с которым мог быть чистосердечен.

«Не могу сказать, чтобы он мне нравился или не нравился, — признавалась Екатерина в «Записках», адресованных Брюс. — ...Ему было тогда шестнадцать лет, он был довольно красив до оспы, но очень мал и совсем ребёнок... Никогда мы не говорили между собою на языке любви: не мне было начинать этот разговор... что же его касается, то он и не помышлял об этом»18. В другом варианте «Записок» робкие шаги Екатерины и Петра друг к другу описаны иначе. После первой встречи с невестой мальчик пришёл в крайнее волнение: «Я ему так понравилась, что он целую ночь от этого не спал, и Брюмер велел ему сказать вслух, что он не хочет никого другого, кроме меня»19.

Положим, впечатлительный юноша мог не сомкнуть глаз не столько от любовного томления, сколько от наплыва эмоций. Однако показательно поведение обер-гофмаршала Брюмера: он фактически приказывает воспитаннику гласно заявить, что выбор сделан. Ведь Ангальт-Цербстские принцессы укрепляли собой голштинскую группировку. Но вскоре невеста подтвердила свой первый вывод: «Великий князь любил меня страстно, и всё содействовало тому, чтобы мне надеяться на счастливое будущее»20.

Что до самой невесты, то она вполне сформировалась и нравственно, и физически. Уже к тринадцати, по собственному признанию Екатерины, она была «больше ростом и более развита, чем это бывает обыкновенно в такие годы». Поэтому вскоре после первой встречи с женихом принцесса «привыкла считать себя предназначенной ему... Он был красив, и я так часто слышала о том, что он много обещает, что я долго этому верила»21.

Как выглядел в тот момент Пётр? Штелин записал позднее свои впечатления от только что прибывшего в Россию мальчика: «Очень бледный, слабый и нежного сложения. Его бело-русые волосы причёсаны на итальянский манер»22. Тем не менее невесте он понравился.

Однако вскоре произошёл случай, показавший Екатерине пределы «страстных» чувств жениха. Её мать, принцесса Иоганна Елизавета, слишком сблизилась с группировкой Шетарди и позволила себе нелестные высказывания об императрице. Её письма были перлюстрированы Бестужевым и предъявлены императрице. Разразился скандал. Нетрудно догадаться, что вице-канцлер метил не столько в мать, сколько в дочь, ведь разоблачение должно было закончиться высылкой «цербстских побирушек».

«Как-то после обеда, когда великий князь был у нас в комнате, — вспоминала Екатерина, — императрица вошла внезапно и велела матери идти за ней в другую комнату. Граф Лесток тоже вошёл туда; мы с великим князем сели на окно, выжидая. Разговор этот продолжался очень долго, и мы видели, как вышел Лесток... он подошёл к великому князю и ко мне — а мы смеялись — и сказал нам: “этому шумному веселью сейчас конец”; потом, повернувшись ко мне, он сказал: “вам остаётся только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой”». Жених с невестой пустились в размышления об увиденном. «Первый рассуждал вслух, я — про себя. Он сказал: “но если ваша мать и виновата, то вы невиновны”, я ему ответила: “долг мой — следовать за матерью и делать то, что она прикажет”. Я увидела ясно, что он покинул бы меня без сожаленья»23.

Между последней фразой и остальной сценой явно что-то пропущено, поскольку слова Петра вполне доброжелательны и вывод, который сделала из них Екатерина, не основан на предыдущем тексте. Вероятно, юноша показал, что и он будет покорен воле императрицы. В любовные дела вторглась политика, и Пётр, как не раз случится в дальнейшем, спасовал. Отступился от девушки, которая ему, «по-видимому, нравилась». Великий князь, мы с этим ещё столкнёмся, был трусоват и очень боялся своей тётки.

Произошедшее обидело Екатерину. «Ввиду его настроения он был для меня почти безразличен», — писала она. Иными словами, если бы Пётр приложил хоть малейшее старание привязать к себе принцессу, за ней бы дело не стало. «Признаюсь, этот недостаток внимания и эта холодность с его стороны, так сказать, накануне нашей свадьбы не располагали меня в его пользу, и чем больше приближалось время, тем меньше я скрывала от себя, что, может быть, вступаю в очень неудачный брак... Впрочем, великий князь позволял себе некоторые вольные поступки и разговоры с фрейлинами императрицы, что мне не нравилось, но я отнюдь об этом не говорила, и никто даже не замечал тех душевных волнений, какие я испытывала»24.

Много позже, в письме Г. А. Потёмкину под красноречивым названием «Чистосердечная исповедь», Екатерина скажет: «Если бы я смолоду в участь получила мужа, которого любить могла, я бы никогда к нему не переменилась»25. В редакции мемуаров для графини Брюс та же мысль звучит по-иному: «Я очень бы любила своего нового супруга, если бы только он захотел или мог быть любезным». При внешнем тождестве смысл различен: или Петра невозможно было любить, или он стал бы любим, только пожелай этого.

Екатерине пришлось предпринять усилие, чтобы пресечь нежность к жениху, которая уже начала вить гнездо в её сердце. «Я сказала себе: если ты полюбишь этого человека, ты будешь несчастнейшим созданием на земле... этот человек на тебя почти не смотрит, он... обращает больше внимания на всякую другую женщину, чем на тебя; ...следовательно, обуздывай себя, пожалуйста, на счёт нежностей к этому господину; думай о самой себе, сударыня... Но по закалу, какой имело моё сердце, оно принадлежало бы без остатка мужу, который любил бы только меня... От мужа зависит быть любимым своей женой, если у последней доброе сердце и мягкий нрав»26.

Неожиданная картина, не правда ли? Екатерина влюбилась в Петра, а он не отвечал взаимностью.

«Щекотливое положение»


После случая с Шетарди Елизавета Петровна стала относиться к принцессе Цербстской с едва скрываемым презрением. Ждали только свадьбы, чтобы после праздников отправить Иоганну домой. Екатерина вспоминала, что весной 1744 года, когда великий князь приходил к ней обедать или ужинать, «его приближённые беседовали с матерью, у которой бывало много народу, и шли всевозможные пересуды, которые не нравились... графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас». В покоях Иоганны Елизаветы сложилось нечто вроде политического салона, где проводили время сторонники одной придворной партии, в то время как представители второй туда не допускались.

Главным лицом импровизированного салона стал бывший французский посланник маркиз Жоашен Жак Тротти де Ла Шетарди, заклятый враг Бестужева. Некогда Франция через него снабдила Елизавету Петровну деньгами на переворот, надеясь подчинить себе русскую внешнюю политику. Посланник ненадолго уехал, чтобы доложить в Париже об успехе. Он покинул елизаветинский двор, осыпанный милостями и уверенный в том, что по возвращении станет руководить делами в Петербурге. «Во время его отсутствия... императрица увидела, что интересы империи отличались от тех, какие в течение недолгого времени имела цесаревна Елизавета, — не без ехидства рассуждала уже зрелая и опытная Екатерина. — Де-ла-Шетарди нашёл двери, которые ему были открыты ранее, запертыми; он разобиделся и писал об этом своему двору, не стесняясь ни относительно выражений, ни относительно лиц... он говорил в этом духе и с моей матерью... она смеялась, сама острила и поверяла ему те поводы к неудовольствию, которые она имела... де-ла-Шетарди обратил их в сюжеты для депеш своему двору... их вскрыли и разобрали шифр... разговоры насчёт императрицы заключали выражения мало осторожные»27.

Бестужев без стеснения использовал перлюстрацию дипломатической почты. Под его началом в Коллегии иностранных дел служил статский советник Христиан Гольдбах, знаток языков и одарённый математик. Ещё в 1742 году он сумел раскрыть шифр, которым пользовался Шетарди28. Однако сразу компрометирующие посланника бумаги в дело не пошли: вице-канцлер годами копил материалы для своих досье и умел выжидать наиболее удачный момент, чтобы нанести удар.

Были и другие каналы. «У графа Бестужева проживают в доме трое секретарей императрицы, Симолин, Иванов и Юберкампф, — доносил Мардефельд. — Последний совместно с почт-директором Ашем все письма, в Петербург прибывающие и из Петербурга отбывающие, распечатывает»29.

Что же так оскорбило Елизавету? Галантный Шетарди, всегда умевший выглядеть не только другом, но и поклонником, писал на родину о «сладострастной летаргии и плотских утехах», в которые погружена императрица, о её непостоянстве и «нетвёрдости мысли», о «ненависти к делам». «Какой благодарности и внимания можно ожидать от такой легкомысленной и рассеянной государыни?»30

Ещё оскорбительнее были высказывания Иоганны Елизаветы, которая позволяла себе обсуждать частную жизнь императрицы. О том, что примерно она говорила, можно узнать из донесений прусского посланника Мардефельда к берлинскому двору. 26 мая 1744 года дипломат писал явно со слов информатора при дворе: «Жена камер-юнкера Лялина... её величеству донесла, что архимандрит Троицкого монастыря — истинный Геркулес в делах любовных, что ликом схож он с соловьём из Аркадии, да и тайные достоинства красоте не уступят, так что государыня пожелала сама испробовать и нашла, что наперсница рассудила верно»31. Мардефельд вообще считал, что паломничества Елизаветы Петровны по святым местам имели не столько благочестивые, сколько эротические цели, и священнослужители, особенно угодившие государыне на амурном поприще, получали богатые подарки32.

Такие сплетни служили темой бесед между Шетарди и Ангальт-Цербстской принцессой, а далее передавались в Париж и Берлин. Методичный Бестужев собрал 69 посланий неосторожного француза и, чтобы скандал невозможно было замять, предъявил их не лично Елизавете Петровне, а на заседании Совета в присутствии императрицы. Оскорбление было нанесено публично. Конечно, вице-канцлер рисковал, но, азартный игрок, он готовился погибнуть сам, увлекая за собой врагов.

Императрица была «доведена до страшного гнева». Шетарди в 24 часа выслали из России. А принцессе Иоганне пришлось дорого заплатить за колкий язык. Если бы она была русской подданной, Елизавета отправила бы её вслед за Лопухиной. Но с владетельной княгиней приходилось церемониться. Императрица отчитала неблагодарную гостью и лишила её расположения. Если раньше комендантша писала мужу, что её «обслуживают, как королеву»33, то теперь царица не всегда допускала Иоганну к руке и обходила приглашениями.

Осторожная София старалась держаться от знакомых матери подальше и выказывать всяческую лояльность императрице. Однако, как бы осмотрительно она ни вела себя, избежать нагоняев от Елизаветы не получалось. Роскошный образ жизни при дворе заставлял великую княгиню делать долги, о последних же доносили государыне. «Однажды, когда мы, моя мать, я и великий князь, были в театре, ...я заметила, что императрица говорит с графом Лестоком с большим жаром и гневом. Когда она кончила, Лесток её оставил и пришёл к нам в ложу; он подошёл ко мне и... сказал: “она очень на вас сердита”. На меня? За что же? был мой ответ. — “Потому что у вас много долгов”... У меня навернулись на глаза слёзы... Великий князь, который был рядом со мной и приблизительно слышал этот разговор, дал мне понять игрой лица больше, чем словами, что он разделяет мысли своей тётушки и что он доволен, что меня выбранили. Это был обычный его приём, и в таких случаях он думал угодить императрице, улавливая её настроения, когда она на кого-нибудь сердилась».

Между тем часть расходов принцесса Иоганна и цесаревич могли бы приписать себе. «Великий князь мне стоил много, потому что был жаден до подарков; дурное настроение матери также легко умиротворялось какой-нибудь вещью, которая ей нравилась»34.

Бедная девочка! Покупать добрые чувства матери и жениха подарками! Какой бы расчётливой умницей София ни представала в «Записках», её гордость невыносимо страдала от таких отношений.

«Он стал ужасен»


Казалось, Екатерина прошла уже добрую половину пути до брачного венца. Но тут неприятный сюрприз преподнёс великий князь. Он сильно заболел — сначала корью, а затем, едва оправившись, оспой. В те времена такие недуги часто сводили в могилу.

Первый из них мальчик перенёс без осложнений. «Осенью великий князь захворал корью, что очень насторожило императрицу и всех, — вспоминала Екатерина. — Эта болезнь значительно способствовала его телесному росту; но ум его был всё ещё ребяческий; он забавлялся в своей комнате тем, что обучал военному делу своих камердинеров (кажется, и у меня был чин)... Насколько возможно, это делалось без ведома его гувернёров, которые, правду сказать, с одной стороны, очень небрежно к нему относились, а с другой — обходились с ним грубо и неумело и оставляли его очень часто в руках лакеев, особенно когда не могли с ним справиться. Было ли то следствием дурного воспитания или врождённых наклонностей, но он был неукротим в своих желаниях и страстях»35.

В декабре 1744 года двор отправился из Петербурга в Москву, но на полдороге, в селе Хотилове, Пётр захворал. «В этом месте остановились на сутки. На следующий день около полудня я вошла с матерью в комнату великого князя и приблизилась к его кровати; тогда доктора великого князя отвели мать в сторону, и минуту спустя она меня позвала, вывела из комнаты, велела запрячь лошадей в карету и уехала со мной... Она мне сказала, что у великого князя оспа»36. Диагноз страшный. По поведению принцессы Иоганны видно, как та испугалась за дочь.

И было чего бояться. В России оспа не переводилась среди простонародья. Доктор Томас Димсдейл, приглашённый в Петербург в 1768 году уже Екатериной II для того, чтобы положить начало отечественному оспопрививанию, писал: «О смертельности оспы бесполезно приводить новые доказательства, после рокового опыта, который был сделан Россией, особенно же Санкт-Петербургом, где, несмотря на все возможные предосторожности, никогда почти не прекращается эта болезнь, так как зараза постоянно туда заносится посредством кораблей, прибывающих из всех частей света». Рассказав об одном несчастном случае, когда жертвой сделалась «дочь богатого вельможи, красавица собою», врач продолжал: «Было бы невозможно определить положительно, каким образом зараза проникла ко двору... но это плачевное событие доказало, что императрица и великий князь легко могли подвергнуться той же опасности каждый раз, как они показывались народу»37.

Эти слова были в силе и за 24 года до прибытия английского хирурга в Россию. Елизавета Петровна, брезгливая по натуре, страшилась заразы и приказывала увозить больных из царских резиденций при малейшем подозрении на нездоровье. С Петром было иначе: расправив крылья, государыня кинулась к племяннику и проводила у его постели дни и ночи. В этом раскрылись и нерастраченные материнские чувства, и жалость к бедному мальчику-сироте, и... политический страх потерять наследника.

«Ночью после нашего отъезда из Хотилово, — вспоминала Екатерина, — мы встретили императрицу, которая во весь дух ехала из Петербурга к великому князю. Она велела остановить свои сани на большой дороге возле наших и спросила у матери, в каком состоянии великий князь; та ей это сказала, и минуту спустя она поехала в Хотилово, а мы в Петербург. Императрица оставалась с великим князем во всё время его болезни и вернулась с ним только по истечении шести недель»38.

Весьма примечательная подробность. Женщина, более всего боявшаяся потери красоты, ринулась к несчастному мальчику и сама ухаживала за ним, пока он не поправился. Это был поступок. Для него следовало обладать душевной силой.

Если бы принцесса Иоганна хотела вернуть расположение царицы, ей стоило самой остаться с больным, а дочь отослать в Петербург. Однако штеттинская комендантша так и не поняла, чем завоёвывают симпатии в России. А вот София, похоже, вскоре спохватилась. Принцесса Цербстская писала мужу, что их дочь была в отчаянии, её с трудом уговорили уехать из Хотилова, она сама хотела ухаживать за больным39.

Великая княгиня писала императрице в Хотиловский Ям трогательные письма по-русски, справляясь о здоровье Петра. «По правде сказать, они были сочинены Ададуровым, но я их собственноручно переписала», — признавалась Екатерина.

Елизавета не ответила ни на одно, пока наследник не пошёл на поправку. Очень характерная деталь. Зачем тратить на Софию время, если ещё неизвестно, пригодится ли она в будущем? Зато когда опасность миновала, императрица известила невесту о счастливом окончании болезни очень ласковым посланием40.

Болезнь оставила страшные следы. И не только внешне: лицо юноши было обезображено. Имелись и скрытые осложнения. Некоторые исследователи склонны видеть в этой хвори причину импотенции Петра: ведь даже ветряная оспа может иметь печальные последствия для половой системы41. Во всяком случае, лейб-медики в один голос советовали отложить свадьбу: кто на год, а кто и до 25-летия великого князя. Елизавета не прислушалась к ним.

«Я чуть не испугалась при виде великого князя, который очень вырос, но лицом был неузнаваем, — вспоминала Екатерина, — все черты его лица огрубели, лицо всё ещё было распухшее, и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы... Он подошёл и спросил, с трудом ли я его узнала. Я пробормотала ему своё приветствие по случаю выздоровления, но в самом деле он стал ужасен»42.

Мальчик пытался пошутить с невестой по поводу своего уродства. Возобладай в Екатерине жалость, и она бы приголубила бедного жениха. Но девушка испугалась. Это должно было задеть Петра, хотя в другой редакции «Записок» Екатерина и уверяла, что мальчик не заметил её отвращения: «Вся кровь моя застыла при виде его, и если бы он был немного более чуток, он не был бы доволен теми чувствами, которые мне внушил»43.

10 февраля 1745 года праздновали день рождения наследника, ему пошёл семнадцатый год. В другое время торжество было бы пышным, но теперь не решились показывать цесаревича публике. Елизавета задумала тихий «семейный ужин». Екатерина вспоминала: «Она обедала одна со мной на троне». Надо полагать, что великий князь должен был оказаться третьим за этим столом. Но он не вышел: стеснялся и прятался.

«Простыни из камердука»


С весны 1745 года начались приготовления к пышной великокняжеской свадьбе. Торжества должны были превзойти все прежние события подобного уровня. Елизавета Петровна особенно заботилась о том, чтобы церемониал по роскоши не уступал версальскому, а по утончённости этикета — венскому. Она специально послала за описаниями королевских бракосочетаний в разные страны и особым указом повелела вельможам приобретать новые экипажи и шить великолепные наряды. Чиновники первых четырёх классов получили жалованье авансом, чтобы иметь случай потратить его на туалеты и подарки молодым44.

Все эти новости бурно обсуждались в тесном дамском мирке елизаветинского двора. Всех умиляло, что невеста откровенно испугана: «Я с отвращением слышала, как упоминали этот день, и мне не доставляли удовольствия, говоря о нём»45. После болезни Петра великая княгиня начала испытывать род брезгливости по отношению к жениху. Свадьба отталкивала её, хотя о физической стороне жизни супругов она в тот момент ещё ничего не знала. Только накануне венчания, 21 августа, принцесса Иоганна поговорила с дочерью о её «будущих обязанностях».

А вот Петру не с кем было доверительно побеседовать. Старых наставников — Брюмера и Берхгольца — он ненавидел и не принял бы от них советов. Елизавета Петровна не позаботилась поручить столь щекотливое дело, как просвещение великого князя, хотя бы лейб-медику. Оставались только слуги да лакеи, которые наговорили юноше кучу грубостей, дерзостей и сальностей о том, как нужно вести себя с женой, чтобы прослыть настоящим мужчиной. Простодушный жених при первой же встрече вывалил всё это невесте. Нетрудно угадать её реакцию.

«Старые камердинеры, любимцы великого князя... часто говорили ему о том, как надо обходиться со своею женою, — вспоминала Екатерина. — Румберг, старый шведский драгун, говорил ему, что его жена не смеет дохнуть при нём, ни вмешиваться в его дела, и что если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме, и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел... а потому... сам рассказал мне с места все эти разговоры при первом случае»46.

Наступило утро 21 августа. Невеста была очень напряжена: недаром она запомнила малейшие заминки и несоответствия в день, когда счастливые люди стараются закрыть глаза на неизбежные шероховатости. Как чувствовал себя жених, мы не знаем, но из его дальнейшего поведения видно, что и он был не в своей тарелке. Около трёх под пушечную пальбу императрица с новобрачными в открытой карете поехала в церковь Казанской Божьей Матери. Там состоялось венчание. «Во время проповеди... графиня Авдотья Ивановна Чернышёва, которая стояла позади нас... подошла к великому князю и сказала ему что-то на ухо; я услышала, как он ей сказал: “Убирайтесь, какой вздор”, и после этого он подошёл ко мне и рассказал, что она его просила не поворачивать головы, пока он будет стоять перед священником, потому что тот, кто из нас двоих первый повернёт голову, умрёт первый... Я нашла этот комплимент не особенно вежливым в день свадьбы, но не подала виду». Заметно, что Пётр попытался перекинуть мостик между собой и новобрачной и тут же сморозил бестактность. В ответ Екатерина сжалась ещё сильнее.

Торжественный обед начался около шести в старом Зимнем дворце. Под балдахином восседала императрица, по правую руку от неё — жених, по левую — невеста. От увесистых каменьев великокняжеской короны у Екатерины разболелась голова, и новобрачная попросила разрешения снять её. Это также сочли дурным знаком: молодая, не вынеся тяжести венца, хотела расстаться с ним. Елизавета разрешила, но с крайним неудовольствием.

Бал, на котором танцевали только полонезы — торжественные танцы-шествия, занял всего час. Дальше императрица сама проводила молодых в их покои. Дамы раздели Екатерину, уложили в постель и удалились между девятью и десятью часами. Наступил роковой момент. «Я оставалась одна больше двух часов, не зная, что мне следует делать. Нужно ли встать или следовало оставаться в постели? Наконец Крузе, моя новая камер-фрау, вошла и сказала мне очень весело, что великий князь ждёт своего ужина, который скоро подадут. Его императорское высочество, хорошо поужинав, пришёл спать, и когда он лёг, он завёл со мной разговор о том, какое удовольствие испытал бы один из его камердинеров, если бы увидел нас вдвоём в постели».

Оскорбительная сцена. Но рассмотрим её внимательнее. Пётр всячески оттягивал свой выход на сцену. Заказал ужин, долго сидел внизу. Вероятно, кто-то из камердинеров подбадривал его и уговаривал отправиться к жене. А когда молодой супруг всё-таки решился войти в спальню и попытался заигрывать с новобрачной, он сделал это, как всегда, неловко и грубо. Так как Екатерина ничего не отвечала, юноша смутился и предпочёл не продолжать осаду.

«После этого он заснул и проспал очень спокойно до следующего дня». И через четверть века голос императрицы звучит обиженно. Как и следовало ожидать, она дурно провела ночь. Нервы были напряжены, бельё взмокло. «Простыни из камердука, на которых я лежала, показались мне летом столь неудобны, что я очень плохо спала... Когда рассвело, дневной свет мне показался очень неприятным в постели без занавесок, поставленной против окна».

Когда на следующее утро молодую захотели расспросить о событиях брачной ночи, ей нечем было похвастаться. «И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет без малейшего изменения»47, — заключала она рассказ. Пётр пренебрёг женой или побоялся оплошать. В сущности, он был ещё слишком юн, чтобы испытывать уверенность, приближаясь к свадебному ложу. Брак остался «незавершённым».

Смена декораций


Праздники продолжались десять дней, но коль скоро они не принесли радости, молодые чувствовали себя как на иголках. А сразу за торжествами для новобрачной настало время расстаться с матерью. Иоганна Елизавета оставляла дочери все свои прежние политические связи и обязательства. До сих пор она аккумулировала их вокруг собственной персоны, принимая на себя недовольство императрицы. Дочь могла держаться в стороне. Теперь положение менялось. Екатерина не имела больше возможности прятаться за спиной матери; она, как умела, должна была заменить её в группе противников Бестужева. А это неизбежно вызывало на голову великой княгини гнев императрицы. Из «интересного ребёнка» царевна превращалась в политическую фигуру, и очень скоро ощутила на себе перемену отношения чуткой и подозрительной Елизаветы Петровны.

Внешним знаком для отъезда принцессы Иоганны стала присылка ей 60 тысяч рублей на оплату долгов. Назойливой гостье указывали на дверь. «Мать уехала, задаренная, как и вся её свита, — вспоминала Екатерина. — Мы с великим князем проводили её до Красного Села, я много плакала».

По возвращении в город декорации сменились столь стремительно, что у великокняжеской четы захватило дыхание. Екатерина не нашла в своих комнатах особенно полюбившейся ей горничной Марии Петровны Жуковой. «Шептались, что она сослана ...подозревали, что это потому что я к ней была привязана и её отличала... Я открылась великому князю, он тоже пожалел об этой девушке, которая была весела и умнее других».

Великокняжеская чета выступала единым фронтом. Оба были заинтересованы в преданной горничной. Елизавета Петровна сама посчитала нужным поставить точки над «i». На следующий день Пётр и Екатерина переехали из Летнего дворца в Зимний, где встретились с тётушкой. Буквально с порога парадной опочивальни «она стала поносить Жукову, говоря, что у неё было две любовные истории». Екатерина не поверила. «Опыт меня научил, — с горечью писала она, — что единственным преступлением этой девушки было моё расположение к ней... Все, кого только могли заподозрить в том же, подвергались ссылке или отставке в течение восемнадцати лет, а число их было немалое»48.

Екатерина охотно одаривала Жукову, рассчитывая на её услуги. После ареста горничной у царевны потребовали список вещей, которые она отдала любимице. Реестр впечатлял. 33 предмета дамского гардероба: юбки, корсеты, бельё, шлафроки, кофты. А кроме них два позолоченных образа с драгоценными камнями, два золотых перстня и одно золотое кольцо49. Жукову взяли под стражу, да не одну, а с матерью и сестрой. Позднее их выслали в Москву, а брата спешно перевели из гвардии в один из армейских пехотных полков. Опале подверглось всё семейство. Так выкорчёвывали сразу кружок людей, к которым великокняжеская чета в случае надобности могла обратиться.

Ласковое отношение императрицы к самим племянникам не меняло сути происходящего: каждый их шаг должен был контролироваться. То, что не все действия государыни диктуются сердцем, Екатерина поняла зимой 1746 года, когда в столицу пришло известие о смерти свергнутой правительницы Анны Леопольдовны, «скончавшейся в Холмогорах от горячки, вслед за последними родами». «Императрица очень плакала, узнав эту новость, — вспоминала Екатерина. — Она приказала, чтобы тело было перевезено в Петербург для торжественных похорон. Приблизительно на второй неделе Великого поста тело прибыло и было поставлено в Александро-Невской лавре. Императрица поехала туда и взяла меня с собой в карету; она много плакала во время всей церемонии»50.

О чём плакала Елизавета? По некоторым свидетельствам, она любила и свою племянницу правительницу Анну Леопольдовну, и её годовалого сына Ивана Антоновича, которого свергла с престола. Но родственная любовь одно, а логика развития политических событий — другое. Претендуя на корону, кузины стали противницами. Дочь Петра победила.

Этот пример должен был на многое открыть Екатерине глаза: в царской семье невозможны ни бескорыстная любовь, ни безграничное доверие. Наличие наследника — тем более женатого, а стало быть, совершеннолетнего в полном смысле слова — с одной стороны, стабилизировало власть императрицы, с другой — служило источником постоянной угрозы. Отсюда то всплески доброго, человеческого чувства Елизаветы, то резкие, порой грубые действия, державшие великокняжескую чету в постоянном напряжении.

В течение нескольких недель от Петра и Екатерины удалили практически всех, кто перед тем близко общался с ними. И назначили других лиц. Завоёвывать расположение, искать друзей, покупать преданность надо было заново.

Глава третья В ТЕСНОТЕ И В ОБИДЕ


Оказавшись в изоляции, великокняжеская чета неизбежно должна была сблизиться. Ведь суровая слежка и общие политические интересы превращали их в союзников или, по крайней мере, в товарищей по несчастью. Но сближения не произошло. Горькая народная мудрость стерпится — слюбится не подтвердилась в случае Петра и Екатерины. Чем больше молодых заставляли терпеть, тем меньше они любили. Совместная жизнь и постоянное пребывание рядом — в одной комнате, за одним столом, на одной кровати — только ещё больше оттолкнули их друг от друга. И в конечном счёте сделали врагами.

Правда, это случилось далеко не сразу. Обоим пришлось пройти длинную дорогу до финального столкновения. Екатерина годами бережно сохраняла доверие Петра, хотя при его нервном, непостоянном характере и трудностях интимной жизни это было нелегко. А Пётр, в свою очередь, не питая к супруге нежных чувств, тем не менее нуждался в откровенности с ней.

«Дядя Адольф» и «дядя Август»


В 1745 году Петру Фёдоровичу предстояло принять своё первое самостоятельное решение. Касалось оно будущего Голштинии и остро волновало юного герцога, который с нетерпением ожидал собственного совершеннолетия, чтобы формально вступить в права суверена. В те времена человек считался взрослым не только по достижении определённого возраста, но и по вступлении в брак. Поэтому венчание с Екатериной делало великого князя свободным как от опеки со стороны ненавистных воспитателей, так и от регентства дяди Адольфа Фридриха, получившего шведскую корону.

Последний изрядно попортил кровь Елизавете Петровне, сразу же открыв дружеские объятия Франции. А его быстро сладившаяся женитьба на сестре прусского короля Ульрике — той самой, которая была, по мнению Фридриха II, слишком хороша для русского великого князя, — ещё больше задела императрицу. Теперь шведский монарх, обязанный короной России, находился в положении сателлита Парижа и Берлина, а не Петербурга, как надеялись русские дипломаты при подписании мира в Або.

Исправить эту ошибку было уже нельзя. Оставалось только устраивать северному соседу пакости, всячески унижая его самолюбие на международной арене. Ставший с 1744 года канцлером Бестужев-Рюмин считался признанным мастером подобных дел. Он приготовил голштинской партии реванш в вопросе о штатгальтере — должностном лице, которое правило герцогством от имени Петра Фёдоровича.

Сам Адольф Фридрих уже не мог сидеть на двух стульях, вернее, на двух тронах — в Стокгольме и в Киле. Так же как и его племянник не имел возможности одновременно находиться в Петербурге в качестве наследника и непосредственно заниматься делами немецких владений. Регент надеялся провести на пост наместника своего ставленника и многолетнего союзника — обер-гофмаршала Брюмера. Тем более что последний сделался фактическим главой голштинской партии в Петербурге — ведь по малолетству Пётр Фёдорович не мог пока сплотить вокруг себя сторонников.

До высылки Шетарди Брюмер действовал заодно с французским послом. Он поддерживал оживлённую, в том числе и шифрованную переписку со Стокгольмом и активно интриговал в пользу своего патрона. Профессор Штелин вспоминал, что в те дни, когда к обер-гофмаршалу приходили письма из Швеции, тот запирался у себя, забывая даже вывезти великого князя на прогулку. Дело о штатгальтере казалось Адольфу Фридриху решённым — кого порекомендует он, регент, тот и займёт пост. И тут Бестужев подготовил своим противникам каскад неприятных сюрпризов.

Сначала, ещё до свадьбы великого князя, в столицу России прибыл другой дядя царевича — Фридрих Август, младший брат регента. Именно ему по завещанию герцога Карла Фридриха, отца Петра, должна была достаться опека над мальчиком. Но в многочисленной семье решили, что правильнее будет передать бразды правления старшему, более опытному и надёжному из дядьёв1. Не важно, что Август и Карл дружили. Главное, младший брат — гуляка и выпивоха — какой из него регент?

Поскольку оба — и Адольф Фридрих, и Фридрих Август — приходились не только дядями Петру, но и родными братьями Иоганне Елизавете, то в Петербурге продолжился тот же фамильный скандал, который начался ещё дома, на благословенных немецких землях. Принцесса Цербстская сразу почувствовала угрозу. Она была частью голштинской партии, блокировалась с Брюмером и отстаивала интересы уехавшего в Швецию родственника — их связывала общая политическая игра, нити которой тянулись из Парижа и Берлина.

Бестужев попытался прервать эти контакты. Он пригласил служившего в голландской армии полковником принца Августа в Россию. Предварительно тот написал сестре, предупреждая её о приезде и вовсе не ожидая получить резкую отповедь. Но Иоганна Елизавета всегда рубила сплеча. «Мать знала, что эта поездка имела единственную для него цель получить при совершеннолетии великого князя управление Голштинией, иначе говоря, желание отнять опеку у старшего брата», — писала Екатерина. Принцесса ответила, что самое лучшее для Августа — «не поддаваться интригам», а «возвращаться служить в Голландию» и «дать себя убить с честью в бою». Канцлер, как водится, перехватил письмо и вручил его императрице. Та уже и так негодовала на шведского кронпринца. Иоганну Елизавету обвинили «в недостатке нежности к младшему брату» за то, что она употребила столь жестокое выражение. Между тем сама принцесса считала его «твёрдым и звонким» и хвасталась им в кругу друзей.

Когда Август всё-таки прибыл в Петербург 5 февраля 1745 года, сестра встретила его дурно. Но это уже не имело значения, ибо ласковый приём возможному штатгальтеру был оказан Елизаветой. А Пётр Фёдорович, чтобы насолить будущей тёще и Брюмеру, тут же подружился с дядей Августом. Мальчика не смущало, что принц мал ростом, крайне нескладен, вспыльчив и даже глуп. Зато Август — настоящий полковник — мог как очевидец многое порассказать юному герцогу о шедшей тогда войне за Австрийское наследство (1740—1748), в которой участвовала и Голландия.

Екатерина характеризовала дядю как человека непорядочного, считала, что он вкрался в доверие к её жениху и «тот стал сам просить тётку и графа Бестужева, чтобы постарались ускорить его совершеннолетие»2.

Казалось, великая княгиня должна была остаться в стороне от развивающейся интриги. Но на неё давила мать, которой, в свою очередь, посылал из Стокгольма инструкции старший брат. 20 августа он писал: «Признавая охлаждение между мною и великим князем чрезвычайно опасным для нашего дома, считаю необходимым предупреждать все внушения, которые сделаны... ему против меня. Я уверен... что вы приложите к тому все свои старания. Я требовал того же и у великой княгини по вашему совету»3.

Ключевое слово: «требовал». Так, во многом помимо воли, просто из повиновения матери и дяде, великая княгиня вовлеклась в чужую и ей лично невыгодную игру. Никакой пользы от того, что штатгальтером станет Брюмер, она не получила бы. Напротив, только лишний раз разозлила бы жениха. И Екатерина очень скоро это поняла.

Однако принц Август уже восстановил её против себя. Он понимал, что на девушку давит мать, и попытался внушить племяннику, что мужчина должен уметь поставить женщину на место. Мемуары Екатерины так и дышат раздражением: «Принц Август и старые камердинеры, любимцы великого князя, боясь, вероятно, моего будущего влияния, часто говорили ему о том, как надо обходиться со своею женою»4. Под руководством родственника жених стал вести себя «как грубый мужлан».

Будь великая княгиня уверена в привязанности царевича, она бы непременно попробовала отвратить его от кандидатуры дяди Августа. Скорее всего, именно об этом и просил её Брюмер в разговоре, который выглядит как чисто воспитательный, поскольку суть опущена: «Помню, что гофмаршал Брюмер обращался ко мне в это время несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел воспользоваться мною, чтобы исправить и образумить великого князя; но я сказала ему, что это для меня невозможно и что я этим только стану ему столь же ненавистна, как уже были ненавистны его приближённые»5.

В борьбе за пост штатгальтера жених и невеста чуть не оказались по разные стороны политических редутов. Но царевна вовремя отступила — ей незачем было рисковать ради Брюмера и ссориться с Петром накануне свадьбы. А вот сам юноша не без помощи Бестужева устроил настоящий фейерверк. Даже мысль назначить злодея-гофмаршала правителем Голштинии казалась ему противна. Как бы ни был забит и запуган великий князь, он, что называется, упёрся в землю всеми четырьмя лапами. В постоянных стычках с Брюмером Пётр, по словам Штелина, «привык к искусству ловко возражать и к вспыльчивости, от которой совершенно похудел». В то же время мальчик боялся кулаков и, когда на него нападали, не сразу вспоминал, что он принц и дворянин. Профессор описал отталкивающий случай, произошедший в Петергофе в 1745 году, незадолго до совершеннолетия наследника. Автор не говорил, из-за чего случилась очередная ссора, однако главной темой разногласий в тот момент было штатгальтерство. Вероятно, обер-гофмаршал требовал от воспитанника исполнения воли регента, а тот огрызался.

«Брюмер вскочил и сжал кулаки, бросился к великому князю, чтобы его ударить. Профессор Штелин бросился между ними с простёртыми руками и отстранил удар, а великий князь упал на софу, но тотчас опять вскочил и побежал к окну, чтобы позвать на помощь гренадеров гвардии». Штелин сумел удержать ученика, ведь стань происшествие известным, в первую очередь пострадала бы честь самого мальчика. А Брюмеру сказал: «Поздравляю, что вы не нанесли удара его высочеству и что крик его не раздался из окна. Я не желал бы быть свидетелем, как бьют великого князя, объявленного наследником российского престола». Эти слова, как видно, пробудили в Петре если не смелость, то сознание поруганной чести. Он побежал в спальню, вернулся оттуда со шпагой и обратился к обер-гофмаршалу: «Эта ваша выходка должна быть последней: в первый раз, как только вы осмелитесь поднять на меня руку, я вас проколю насквозь»6.

После описанной стычки Пётр окончательно отдалился от старых наставников. «С этого времени великий князь ни с одним из этих обоих своих наблюдателей не говорил ласкового слова и обходился с ними с большой холодностью»7, — отмечал Штелин. Его слова полностью подтверждала Екатерина: «Мне тут стало ясно, как день, что все приближённые великого князя... утратили над ним всякое влияние... Граф Брюмер и старший воспитатель видели его только в публике, находясь в его свите»8.

Наследник наглядно демонстрировал, что не собирается оставлять обер-гофмаршала при себе. В разговоре со слугами он как-то обронил: «Маршал Брюмер — человек нравной (то есть с норовом, дурным характером. — О. Е.). Только он не столько будет иметь власти, когда я возьму сочетание брака. Может, тогда всемилостивейшая государыня изволит его от двора уволить»9.

Сколь верёвочке ни виться... настанет время дать отчёт. Для Брюмера, да и для дяди-регента оно пробило немного раньше срока. В январе 1745 года скончался император Священной Римской империи Карл VII. Этот монарх обладал по отношению к многочисленным немецким княжествам важной функцией: вводил их суверенов в наследственные права. До избрания нового «цесаря» его полномочия исполнял так называемый викарий — курфюрст Саксонский и король Польский Август III. В конце марта Елизавета Петровна поручила канцлеру обратиться в Дрезден за грамотой на майоратство для её племянника. Документ признавал за несовершеннолетним юридическую дееспособность. Конечно, Пётр был рад получить статус правящего герцога на год раньше срока. 17 июня «прибыл в Петергоф императорский посланник барон Герсдорф с секретарём своим фон Пецольдом и на особенной аудиенции у её императорского величества представил великому князю диплом на... майоратство»10. Дело было сделано.

Бестужев хотел отпраздновать полный триумф над голштинской партией и потому предлагал Елизавете, чтобы вручение грамоты было соединено с провозглашением принца Августа штатгальтером. Но императрица предпочла растянуть удовольствие, лишние несколько месяцев помучив кронпринца Адольфа и позволив племяннику насладиться унижением Брюмера. Государыню часто называли нерешительной; действительно для её политического стиля были характерны долгие паузы, которые Елизавета, как хорошая актриса, брала в самые ответственные моменты и тянула, сколько могла. Что они давали? Пока её величество молчала, ситуация успевала несколько раз измениться. Каждая из сторон получала время подумать и предложить новые выгодные условия. Держать в напряжении «врагов» и «друзей» значило не позволять чрезмерно усиливаться ни тем ни другим. Бестужев не должен был чувствовать абсолютной победы — это укрепило бы его власть, а не власть Елизаветы.

Таким образом, вопрос о штатгальтере повис в воздухе, хотя казался решённым. Пётр не упустил возможности показать бывшему наставнику его место. После получения грамоты он вернулся в свои покои, громко прочёл её текст Брюмеру и Бехгольцу и заявил: «Вот, видите ли, господа, наконец исполнилось то, чего я давно желал: я владетельный герцог, ваш государь; теперь моя очередь повелевать. Прощайте! Вы мне более не нужны».

13 ноября Пётр «декларировал» принца Августа штатгальтером Голштинии. А 16 декабря герцог подписал рескрипт о назначении наместника в «герцогства Шлезвиг и Голштейн».

Не беда, что основная часть земли оставалась в руках датчан. Пётр, а вернее подготавливавшие за него документ русские дипломаты во главе с Бестужевым, демонстрировали претензии великого князя на наследственные права в полном объёме. Ещё через месяц, в январе 1746 года, великий князь затребовал у Адольфа Фридриха из Стокгольма подлинник завещания своего отца. Этот документ неоспоримо свидетельствовал о том, что регент семь лет занимал свой пост незаконно. Поэтому кронпринц ответил не сразу, понадобилось давление со стороны русского кабинета11.

Для нас этот сюжет важен потому, что он показывает, как из-за клочка земли на севере Европы, из-за сугубо династического дела, напряглись все русско-шведско-прусско-французские связи. В этот список следовало бы добавить ещё и Данию, кровно заинтересованную в сохранении Шлезвига. Маленький Голштейн постоянно нужно было иметь в виду, выстраивая союзы и выбирая друзей. А это оказалось крайне неудобно для большой империи, имевшей свои интересы.

Фридрих Август задержался в Петербурге до 1747 года, фактически заменив собой Брюмера. Женатый великий князь официально не нуждался в воспитателе. Но неофициально проявлял к дяде большое доверие. Тот служил связующим звеном между наследником и Бестужевым. На время отношения Петра и канцлера наладились. Иностранные резиденты отмечали между ними «великую», «истинную» и «нелицемерную» дружбу, возникшую «стараниями принца Августа и его шайки»12.

Брюмер и Бехгольц получили увольнение осенью 1745 года. Им были предложены должности в Голштинии, однако, опасаясь мести молодого герцога, они поселились на покое в Висмаре, где получали порядочный пенсион от Елизаветы Петровны: Брюмер — три тысячи рублей, Бехгольц — две. Чтобы буквально вытолкнуть Брюмера из России, ему пришлось подарить перед отъездом девять тысяч рублей. Между тем положение обоих в Петербурге было двойственно, а Бехгольца даже невыносимо. Мардефельд сообщал в Берлин: «Камер-юнкер Берхгольц экспедицией Голштинской канцелярии заведует, а Его императорское высочество забавы ради его пощёчинами жалует да щипками»13. Пришло время Петра распускать руки.

«Он читал тоже»


Императрица Елизавета поручила Штелину непосредственно перед свадьбой «каждое утро присутствовать при вставании и одевании великого князя, чтоб удержать дерзких камердинеров и лакеев от непристойных разговоров с его высочеством. Некоторые из них были вдруг отосланы, между прочими камердинер Румберг сослан в крепость, а потом в Оренбург». Трудно не заметить связь между присутствием Штелина в спальне наследника и исчезновением старых слуг. Есть основания полагать, что преподаватель, как и любое из приставленных к великокняжеской чете лиц, сочетал официальные функции с негласным наблюдением. Если верить словам профессора, все наставления он получал лично от императрицы. Однако Елизавета не так уж часто удостаивала беседой даже приближённых дам. Вероятно, существовал посредник пониже. Всё окружение Петра и Екатерины, за исключением голштинцев, состояло из людей Бестужева, и не будет большой натяжкой предположить в добром профессоре ещё одну креатуру канцлера.

Впрочем, наш мемуарист оставался весьма независим в суждениях, и принц Август — протеже Бестужева — радовал его не больше Брюмера. «Он выписал для великого князя модель города Киля, которая забавляет его более, чем всё русское государство, к немалому огорчению императрицы. Штелин показывает ему (Петру. — О. Е.) различие между обоими. Императрица отсылает всех голштинцев». Высылка прежних слуг наследника — как раз то, к чему стремился канцлер. Из приведённого пассажа видно, что профессора раздражали люди, пользовавшиеся доверием ученика. Видимо, Штелин рассчитывал на единоличное место конфидента. И тут помехой становились уже не Брюмер и не принц Август. Главным претендентом на доверие Петра была Екатерина.

Есть старинная научная премудрость — из того, о чём говорит источник, следует узнать, о чём он умалчивает. Поразительно, но в мемуарах Штелин и Екатерина II умалчивали друг о друге. Императрица лишь раз назвала имя учителя своего мужа, презрительно окрестив его «шутом». Сам профессор, конечно, не смог вовсе обойтись без упоминаний о супруге великого князя. Но это именно упоминания — краткие и безличные — приезд принцессы, бракосочетание наследника, рождение царевича Павла. Образ Екатерины совершенно закрыт, точно её не существовало. Видимо, ничего хорошего автор сказать не мог, а от дурного воздержался.

Это и понятно. «Записки» Штелина появились в 1770 году14 и были фактором той же политической борьбы, что и «Прутское письмо Петра I» или мемуары Бассевича. Следует согласиться с А. Б. Каменским: в царствование Екатерины имя Петра III было фактически под запретом, и чтобы написать воспоминания о свергнутом императоре, требовалось известное мужество15. Добавим: отсутствие в тексте традиционных славословий в адрес ныне правящей монархини выглядело как вызов. Штелин шёл на него сознательно.

После свадьбы наследник уже не нуждался в преподавателях. Его образование считалось законченным. Но профессор остался при Петре в качестве библиотекаря с 1745 по 1747 год, а затем, после долгого промежутка, вернулся по просьбе великого князя к нему на службу в 1754-м и уже оставался рядом со своим воспитанником до рокового дня его свержения.

Хлопот по библиотеке хватало. В 1746 году из Киля доставили герцогское книжное собрание, для которого профессор заказал «красивые шкафы» и по приказу великого князя поставил их «в особенных комнатах дворца». Штелин свидетельствовал, что у его ученика «была довольно большая библиотека лучших и новейших немецких и французских книг». Тут мемуарист противоречит сам себе, ведь прежде он утверждал, будто Пётр плохо знал французский. Однако «как только выходил каталог новых книг», великий князь «его прочитывал и отмечал для себя множество» изданий. Кроме того, наследник «купил за тысячу рублей инженерную и военную библиотеку» одного из немецких собирателей — Меллинга. После восшествия Петра III на престол «должно было устроить полную библиотеку в мезонине нового Зимнего дворца... для чего император назначил ежегодную сумму в несколько тысяч рублей»16. Эта библиотека в мезонине занимала четыре «большие комнаты», рядом с которыми располагались две комнаты для библиотекаря.

Согласно описям Штелина библиотека насчитывала 829 томов. Она включала сочинения по военному делу, истории, искусству, а также беллетристику на французском, немецком, итальянском и английском языках. Двумя последними Пётр не владел, но множество книг были наследственными. Имелось всего одно издание на русском языке — «Краткое описание комментариев Академии наук» 1729 года17 — но это не должно смущать читателя, в тот момент отечественных книг выпускалось очень немного.

Странно, что о литературных пристрастиях великой княгини, которая постоянно читала, Штелин не говорил ни слова. Ведь она должна была получать книги из того же собрания. Но нет, известно, что царевна сама посылала в лавки за новыми поступлениями, заказывала каталог Академии наук и пользовалась её библиотекой. Это свидетельствует о затруднённых контактах с библиотекарем мужа. Крайне внимательная ко всему происходящему вокруг и рано почувствовавшая в окружающих шпионов, Екатерина, возможно, не хотела, чтобы Штелин знал, какие именно издания она выбирает. «Целый год я читала одни романы, — писала императрица о своём состоянии после свадьбы, — но когда они стали мне надоедать, я случайно напала на письма г-жи де Севинье... Когда я их проглотила, мне попались под руку произведения Вольтера; после этого чтения я искала книг с большим разбором»18. Начав с романов, Екатерина очень быстро перешла к «Истории Генриха Великого» Ардуэна де Бомон де Перефикса, «Истории Германской империи» отца Барре и «Церковным анналам» Барониуса19, откуда уже совсем недалеко было до первых трудов Монтескье, Дидро и Гельвеция.

Получается, что оба — и Екатерина, и Пётр — читали с увлечением. Но почему между ними не возникало столь естественных разговоров по поводу прочитанного? Разный круг предпочтений — не оправдание. У кого из супругов он совпадает на сто процентов? Напротив, интерес к коллекционированию книг, покупке новинок должен был стать полем для сближения. Что хочешь приобрести ты? А ты? Но не стал. «Я любила чтение, он тоже читал, — признавала Екатерина, — но что читал он? Рассказы про разбойников или романы, которые мне были не по вкусу. Никогда умы не были менее сходны, чем наши; не было ничего общего между нашими вкусами, и наш образ мыслей, и наши взгляды были до того различны, что мы никогда ни в чём не были согласны»20.

Рассказы про разбойников, книги о путешествиях и войнах — естественный круг чтения для мальчика. Но речь идёт о 1749 годе, когда Петру уже перевалило за двадцать, а сама великая княгиня давно рассталась с романами. Инфантилизм, или как тогда говорили, ребячливость, наследника, явное отставание от роста не только физически, но и эмоционально проявились и в выборе литературы. А вот Екатерина умственно развивалась быстрее сверстников, шла дальше, отсюда и отсутствие согласия. Они обсуждали книги слишком по-разному и испытывали скуку от бесед друг с другом. Жена казалась наследнику заумной, он ей — маленьким.

«Пилить на скрипке»


Если о литературных пристрастиях великой княгини мы знаем из множества источников, то информация о круге чтения Петра Фёдоровича встречается только у Штелина. Она уникальна. Больше никто из современников не называл наследника книголюбом. Напротив, на стороннего наблюдателя царевич производил впечатление человека, относившегося к литературе презрительно. «Он полагал, в частности, что ошибаются те, кто утверждает, будто король (Фридрих II. — О. Е.) предпочитает трубке книги»21, — вспоминал С. А. Понятовский.

Молодой поляк, влюблённый в Екатерину, мог утрировать, ведь и из её мемуаров вовсе не предстаёт образ супруга с книжкой в руках. Иное дело — со скрипкой. О музыкальных занятиях Петра упоминали все — от недоброжелательной жены до немецких дипломатов. И здесь рассказ Штелина легко вписывается в круг других источников.

Сама Екатерина не любила музыки: у неё был дефект слухового аппарата, благодаря которому правое ухо слышало звуки в одном тембре, а левое — в другом. Неудивительно, что любой концерт императрица воспринимала как шум и именно так относилась к упражнениям мужа: «Он принимался пилить на скрипке; он не знал ни одной ноты, но имел отличный слух, и для него красота музыки заключалась в силе и страстности»22. Не раз Екатерина упоминала концерты, которые устраивал её супруг: «В них он сам играл на скрипке... Я обыкновенно скучала»23. Штелин указывал, что зимой концерты в покоях великого князя происходили каждый день и длились с четырёх часов до девяти вечера.

Профессор, который позднее участвовал в придворных оркестрах Петра, с неудовольствием отмечал, что в 1745 году егерь Бастиан, развлекая юношу, «играл ему на скрипке и учил его играть кое-как»24. Этот отзыв очень близок к екатерининскому: «...не зная ни одной ноты». Впрочем, возможно, Штелин вновь ревновал. Ведь он-то, ученик Баха, мог показать великому князю куда больше, чем егерь, игравший, как тогда говорили, по навыку, то есть без нот. А. Т. Болотов, слышавший исполнение наследника, замечал, что тот играл «довольно хорошо и бегло». Но был ли Болотов знатоком дела — вот вопрос.

Штелин писал, что его воспитанник «научился у нескольких итальянцев игре на скрипке» и мог при исполнении симфоний «выступать в качестве партнёра. И хотя порой он фальшивил и пропускал трудные места, его итальянцы имели обыкновение кричать ему: “Браво, ваше высочество!” Отчего в конце концов он и сам, несмотря на пронзительные удары смычком, уверовал, что играет верно и красиво». Снова штелинские оценки: «фальшивил» и «пронзительные удары смычком» совпадают с отзывом Екатерины о том, что красота музыки заключалась для великого князя «в силе и страстности».

Уже после восшествия ученика на престол Штелин записал: «Благоволит итальянцам и особенно музыкантам: своего бывшего учителя на скрипке, Пиери, назначает капельмейстером и отказывает прежнему (Шварцу из Вены). Сам играет при дворе первую скрипку под управлением Пиери и желает, чтобы все знатные дилетанты, которые некогда играли в его концерте, участвовали и в придворных концертах. Имеет запас отличных скрипок, из которых иные стоят от 400 до 500 рублей. Хочет выписать из Падуи в Петербург старика Тистини, к школе которого он причисляет себя. Возвращает из Болонин капельмейстера Гайя»25.

Пётр коллекционировал музыкальные инструменты: «Едва он слышал что-либо о хорошей скрипке, как тотчас желал её заполучить, независимо от цены. В результате он стал обладателем ценного собрания скрипок... знаменитых мастеров»26.

Эти сведения Штелина подтверждаются другими источниками. «Сколько известно мне, — писал новый прусский посол Финкенштейн, — единственная разумная забава, коей он (Пётр Фёдорович. — О. Е.) предаётся, — музыка». И тут же: «...каждый день по несколько часов играет с куклами и марионетками»27. В инструкции для обер-гофмаршала великого князя юноше запрещались занятия музыкой. Надлежало «всемерно препятствовать... игранию на инструментах». Трудно понять, какой логикой руководствовались при этом Елизавета и Бестужев. Но Пётр действительно учился «пилить на скрипке» тайком, а потому неудивительно, что он не знал нот. Удивительно другое — получив, наконец, свободу от надзора, он не удосужился познакомиться с ними.

«В одной комнате»


В результате царевич упражнялся ночью, так же как и возился с игрушками. «Как только мы были в постели, Крузе (камер-фрау молодого двора. — О. Е.) запирала дверь, — писала Екатерина, — и тогда великий князь играл до часу или двух ночи... Вся кровать была покрыта и полна куклами и игрушками, иногда очень тяжёлыми. Не знаю, проведала ли Чоглокова (гофмейстерина малого двора. — О. Е.) об этих ночных забавах, но однажды, около полуночи, она постучалась к нам в дверь спальной; ей не сразу открыли, потому что великий князь, Крузе и я спешили спрятать и снять с постели игрушки, чему помогло одеяло... Чоглокова стала нам ужасно выговаривать за то, что мы заставили её ждать».

Поражают стеснённые условия, в которых жила великокняжеская чета. Не только в смысле отсутствия личной свободы — гофмейстерина ночью врывается в спальню Петра и Екатерины, — но и в смысле отсутствия площади. Глядя на дворцы того времени, кажется, что в них очень просторно. Но из описаний жизни елизаветинского двора создаётся впечатление, что помещений не хватало. В те времена люди не так нуждались в личном пространстве, как сейчас; потребность уединения была развита куда меньше. Когда императрица переезжала в Царское Село, за ней следовали кавалеры и дамы. «Эти дамы помещались по четыре и больше в одной комнате, — писала Екатерина, — их горничные и всё то, что они привезли с собой, находилось тут же. Эти дамы были большей частью в сильной ссоре между собою, что делало их житьё не особенно приятным»28.

Екатерина и Пётр были буквально сжаты на очень маленьком пространстве. Для прибывшей из Киля библиотеки не хватило места во дворце, и принц приказал перевезти её в Ораниенбаум. Нужны были всего четыре комнаты, но сам наследник со слугами теснился в двух. Когда ему захотелось иметь псарню, её пришлось устроить в спальне жены. «Зимой великий князь выписал из деревни восемь или девять охотничьих собак и поместил их за деревянной перегородкой, которая отделяла альков моей спальной от огромной прихожей... Так как альков был только из досок, то запах псарни проникал к нам, и мы должны были оба спать в этой вони. Когда я жаловалась на это, он мне говорил, что нет возможности сделать иначе, так как псарня была большим секретом».

Неудивительно, что молодая женщина схватила в таких условиях лихорадку с сыпью. Поскольку на Масленицу 1748 года при дворе развлечений не было, великий князь устраивал маскарады в комнате выздоравливавшей жены: «Он заставлял рядиться своих и моих слуг и моих женщин и заставлял их плясать в моей спальной; он сам играл на скрипке и тоже подплясывал. Это продолжалось до поздней ночи... под предлогом головной боли или усталости я ложилась на канапе, но всегда ряженая, и до смерти скучала от нелепости этих маскарадов»29.

Возможно, Пётр со своими скрипками, собаками и куклами свёл бы с ума ангела. Но возможно также и то, что Екатерина проще отнеслась бы ко многим поступкам мужа, не происходи они буквально у неё на голове. Ей нерадостно было от его веселья, хотелось спать, когда у Петра ноги шли в пляс. В тех же комнатах, где и двоим казалось тесно, неотлучно находились чужие, порой неприятные молодым люди. На глазах у недоброжелательных наблюдателей великой княгине постоянно было стыдно за ребячества супруга. Недаром Понятовский заметил: «Ей приходилось либо страдать, либо краснеть за него»30. И всё это публично.

«Я, право, больше не могу»


Крузе запиралась в спальне с молодыми, конечно, для помощи в иных играх, чем марионетки и солдатики. Возможно, Петра и Екатерину стоило оставить наедине, а не устраивать из их интимной жизни театр для кумушек. Но Елизавете Петровне нужен был наследник, наследник, наследник... Сменявшие друг друга камер-фрау, гофмейстерины и другие комнатные женщины втолковывали нерадивым супругам, как его сделать. Всё, что происходило в великокняжеских покоях, немедленно становилось известным при дворе и перемалывалось сотней языков. Простыни супружеской четы оказались выставлены на всеобщее обозрение, а их затянувшаяся чистота ставилась молодым в вину.

Что могло подорвать реноме цесаревича больше? Должно быть, нравственно Пётр страдал, потому что близкий к нему Штелин не простил Екатерине ночных фиаско своего слабого, болезненного и абсолютно не готового к семейной жизни питомца. Вероятно, отношения между профессором и великой княгиней с самого начала не сложились. Есть основания полагать, что Яков Яковлевич знал её отзыв о себе, потому что дополнение мемуаров он написал под псевдонимом «статского советника Мизере». У этого имени, как тонко отметил А. Б. Каменский, «говорящий» корень: «miser» по-латыни — ничтожный, низкий, подлый. А вот чин статского советника носил сам Штелин. Мнимый Мизере не только продемонстрировал прекрасное знакомство с делами Академии наук и Академии художеств, но и проговорился, что занимал пост библиотекаря Петра III31.

Перед читателем «Дневника статского советника Мизере» явная мистификация — текст создан человеком, укрывшимся под маской «жалкого шута». Таким видела профессора Екатерина, и теперь смешной человечек рассказывал свою правду о жизни ученика. Более того, он рассказал о корнях семейной драмы Петра. Причём сделал это очень искусно.

В мемуарах есть отрывок о болезни великого князя, который на первый взгляд трудно локализовать во времени. Однажды Штелин заметил у ученика необыкновенную расслабленность. Расспросив его, он узнал, что Пётр «не имеет сна и почти аппетита и чувствует часто наклонность к обмороку». Пульс был неровен. Капли, прописанные голштинским медиком Струве, не помогли, и через несколько дней Пётр «совершенно ослабел и почти без чувств упал у стола» на руки профессору со словами: «Я, право, больше не могу».

Императрица прислала лейб-медика Германа Бургава. «Великий князь должен был лечь, и тогда доселе скрытая лихорадка обратилась в изнурительную». Пётр не подавал надежды на выздоровление. Штелин по приказу императрицы почти неотлучно находился при мальчике. «Он ослабел до крайности и потерял охоту ко всему... даже к музыке. Когда однажды после обеда в передней его высочества играла придворная музыка и кастрат пел его любимую арию, то он сказал мне едва слышным голосом: “Скоро ли перестанут играть?” Это нас испугало». Когда Бургаву сообщили слова больного, он воскликнул: «Ах, Господи! Это дурной знак!» К вечеру того же дня последняя надежда растаяла.

«Великий князь лежал с полуугасшими глазами и едва хрипел. Её величество... скорее прибежала, чем пришла к нему при этом известии. Она так испугалась... что не могла произнести ни слова и залилась слезами. Её с трудом оттащили от постели великого князя». Около полуночи, «когда больше нечего было делать и надеяться», Штелин отправился на квартиру к Бургаву, который просил профессора остаться у него, «пока к утру придёт известие о кризисе или о смерти». «Мы сидели перед камином, курили трубки, почти не говоря ни слова. Каждые полчаса приходил камер-лакей с рапортом от придворного хирурга Гюона. Все извещали, что великий князь лежит по-прежнему без движения». Лишь на рассвете, около пяти часов, лакей явился в седьмой раз и сообщил, что на лбу у больного проступили крупные капли пота. Услышав это, Бургав вскочил со стула и воскликнул: «Слава Богу! Великий князь будет здоров!» Доктор откупорил бутылку бургонского, налил бокалы и осушил свой за здоровье пациента. Кризис миновал, и мальчик пошёл на поправку, хотя слабость его сохранялась ещё очень долго32.

Этот текст помещён сразу за ведомостью об уроках великого князя 1743 года, которая как бы разрывает собой события 1745 года. В кратком описании характера и физических свойств Петра III профессор относит болезнь к 1743 году. Такая датировка будет правильной, потому что в рассказе царевич ещё сидит на уроках, а они после женитьбы закончились. Тогда что же нас смущает?

Дважды, до и после рассказа о болезни ученика, автор настойчиво повторяет, что Петра женили вопреки рекомендациям докторов. Он был ещё слишком слаб и мал для выполнения супружеских обязанностей. «Императрица спешит бракосочетанием великого князя. Врачи советовали, чтобы оно было отсрочено по крайней мере на год», — писал Штелин о событиях февраля 1745 года. И уже в августе: «Спешила (государыня. — О. Е.) бракосочетанием великого князя вопреки советам придворных врачей»33. В обрамлении этих сведений врезка о внезапном приступе слабости, едва не стоившем мальчику жизни, выглядит очень красноречиво.

В конце зимы 1746 года, то есть менее чем через полгода после свадьбы, Пётр снова слёг. Симптомы были те же, что и два с лишним года назад — крайняя слабость. Да и лечение не отличалось — обильные кровопускания. Екатерина считала, что великий князь простудился на маскараде в Смольном дворце. Танцевали в одном флигеле, а ужинали — в другом. «Нас заставили пройти в январе месяце через двор по снегу», — вспоминала императрица. Впрочем, были и другие балы, на которых наследник «много плясал и возвращался домой весь в поту». Ходить из его покоев, где был гардероб, в покои жены, где юноша спал, приходилось через холодный, неотапливаемый вестибюль со сквозняками на лестнице. Словом, молодая супруга решила, что муж простыл. «Ему было очень худо; ему не раз пускали кровь; императрица навещала его несколько раз на дню и, видя у меня на глазах слёзы, была мне за них признательна»34.

Теперь время дежурить у постели Петра настало для его жены. Если сопоставить мемуарные свидетельства о двух болезнях великого князя, то окажется, что Штелин и Екатерина претендовали на одну и ту же роль — неотлучного милосердного ангела над изголовьем страдальца. Однако сам юноша без восторга встречал ухаживания супруги, дичился и отталкивал её. «Я заметила, — поясняла она, — что ему не слишком-то много дела до того, чтобы я тут была». Возможно, Пётр догадывался, что корень его недуга — в их семейных упражнениях. Причиной лихорадки стало в первую очередь ослабление организма из-за непосильного для мальчика напряжения, а уж простуда и горячка не замедлили явиться как следствия.

Екатерина подтверждала слова профессора о рекомендациях докторов отсрочить для Петра начало взрослой жизни: «Я долго спустя узнала, что граф Лесток (лейб-медик государыни. — О.Е.) советовал императрице только тогда женить великого князя, когда ему будет 25 лет, но императрица не последовала его совету»35. Как уже говорилось выше, для укрепления престола было важно, чтобы наследник как можно скорее стал совершеннолетним и у него появилось потомство[8].

Взаимные обиды — плохое начало семейной жизни. А тут ещё елизаветинские кумушки со своими советами. Создаётся впечатление, что великий князь играл в спальне в куклы демонстративно. Ведь приставленные Елизаветой люди пытались играть в него самого. Конечно, он был ребячлив без меры, а кроме того, неуверен в себе и предпочитал марионеток любовным ласкам. Но в его действиях прослеживалась некая логика. Сразу после Великого поста 1746 года Пётр провертел дырку в стене своей комнаты, смежной с покоями императрицы, подставил к ней стулья и заставлял всех приходивших подсматривать за поздними ужинами Елизаветы Петровны. «Его Императорское высочество позвал всех, кто был вокруг него, чтобы и им дать насладиться», а потом пошёл за Крузе и женой. «Он побежал ко мне навстречу и сказал мне, в чём дело; меня испугала и возмутила его дерзость, и я сказала ему, что я не хочу ни смотреть, ни участвовать в таком скандале, который, конечно, причинит ему большие неприятности, если тётка его узнает». Сцена, гадкая сама по себе, неприятна ещё и тем, что придворные, которых цесаревич приглашал на «представление», не могли отказаться, и только Екатерина открыто воспротивилась дикой выходке супруга. Остальные вынуждены были молчать и покрываться краской до ушей.

Вырванный из контекста поступок Петра выглядит отталкивающе. Но присмотримся к нему внимательнее. Великий князь только вывернул наизнанку поведение самой Елизаветы Петровны по отношению к нему и молодой супруге, передразнил государыню наглядно и вызывающе. Недаром он едва не за руку потащил к дырке Крузе — ночную музу, приставленную высекать чужие любовные искры. А потом побежал к жене, ожидая одобрения.

К воскресенью Елизавета узнала о случившемся и явилась в покои племянника красная от гнева. «Великий князь пришёл в шлафроке и с ночным колпаком в руке, с весёлым и развязным видом, и побежал к руке императрицы, которая поцеловала его и начала тем, что спросила, откуда у него хватило смелости сделать то, что он сделал... что, верно, делая это, он позабыл всё, чем ей обязан; что она не может смотреть на него иначе, как на неблагодарного; что отец её Пётр I, имел тоже неблагодарного сына; что он наказал его, лишив его наследства»36.

То был первый случай, когда Елизавета напомнила племяннику о судьбе царевича Алексея, пригрозив крепостью и лишением наследства. В феврале 1747 года Мардефельд писал об отношениях великого князя и государыни: «Ежели императрица ему приказывает, а ему сие не по нраву, то противится, тогда повторяет она приказание с неудовольствием, а порой и с угрозами, он же оттого в нетерпение приходит и желал бы от сего ига избавиться». Прусский посол верно передал манеру поведения сторон. О великой княгине старый дипломат сообщал в Берлин: «Ещё пять месяцев назад (то есть в октябре 1746 года. — О. Е.) была она девицей. Общее мнение гласит, что, хотя поначалу супруг её полагал, что дело своё исполнил до конца, однако же граф Разумовский, президент Академии, взялся довершить ради блага великой сей Империи»37.

Речь пока не шла о получении наследника «со стороны», а лишь о том, чтобы «довершить» «дело», на которое у великого князя не хватало сил. Обычно принято извиняться перед читателем за интимные подробности биографии героев. Но частная жизнь наших персонажей была публичным скандалом. О ней, нимало не смущаясь, доносили иностранные дипломаты, её рассматривали на консилиумах лейб-медики, в неё властно вмешивалась императрица, принимая доносы и обсуждая их с приближёнными.

«Граф Разумовский» — Кирилл Григорьевич, родной брат фаворита, вернее тайного мужа Елизаветы. Дело с неспособностью цесаревича постарались решить по-семейному, выведя на поле «запасного игрока». Его попытки сближения с Екатериной относились к лету 1748 года, но, как видно из донесения Мардефельда, обсуждались императрицей и обер-егермейстером за пару лет до этого. Видимо, тогда решили повременить и дать молодым фору.

А пока в Ораниенбауме — резиденции, подаренной Петру в 1744 году, — великий князь выстроил земляную крепость, назвал её именем жены — Екатеринбург и штурмовал со своими импровизированными войсками. Символичность его поведения была очевидна.

«Желание плакать»


Екатерина же продолжала жаловаться на невнимание мужа. По её словам, Пётр «ухаживал за всеми женщинами; только та, которая носила имя его жены, была исключена из его внимания»38. Великая княгиня с завидным упорством перечисляла увлечения супруга: «Через две недели после свадьбы он мне сказал, что влюблён в девицу Карр, фрейлину императрицы... Он сказал графу Дивьеру, своему камергеру, что не было и сравнения между этой девицей и мною»39. В июне 1746-го, когда великокняжеская чета вместе с императрицей посещала Ревель, Пётр увлёкся «ненадолго некоей Цедерспарр: он не преминул... поверить мне это тотчас же».

О сердечных склонностях наследника свидетельствовали и другие современники. Мардефельд называл великого князя «любителем выпивки и любовных похождений»40. А Штелин писал о «привязанности» ученика к «чувственным удовольствиям, которые более расстраивали, чем развивали его суждения». В последнем случае речь идёт о познавательных способностях юноши, открывавшего мир через чувства, а не через «глубокие размышления»41.

Неудивительно, что при нервном, впечатлительном характере Пётр был влюбчив. Неудачи с женой подталкивали его к нарочитому бравированию своими сердечными привязанностями. Великий князь старался уязвить самолюбие супруги после того, как его собственное было уязвлено. Вероятно, Пётр хотел таким способом расшевелить Екатерину, вызвать к себе интерес. Но она поняла его превратно. И сама непонятая продолжала страдать в одиночестве[9].

Позднее она корила себя за излишнюю сдержанность с мужем. Во время болезни Петра зимой 1746 года «я... была очень застенчива и сдержанна в отношении к нему, — писала Екатерина. — ...С другой стороны, принцип совсем не быть в тягость часто мне вредил... моя природная услужливость заставляла меня уступать место, между тем как без неё я бы его удержала»42.

О каком месте речь? Без сомнения, о месте жены. Юная Екатерина была гордым и деликатным человеком, а это принимали за холодность с её стороны: «Я старалась из самолюбия заставить себя не ревновать к человеку, который меня не любит, но чтобы не ревновать его, не было иного средства, как не любить... Мне нужно было иметь мужа со здравым смыслом, а у моего этого не было»43.

Действительно, зачем рассказывать о своих похождениях, если хочешь привлечь сердце девушки? Екатерине и в голову не приходило, что подобными историями Пётр стремился спровоцировать её интерес. Вспомним круг чтения наследника: он взахлёб проглатывал романы, переживая чужие страсти и замещая ими собственные. Так делают подростки, но великий князь слишком задержался в этом состоянии. Романтические откровения на чужой счёт, которыми Пётр засыпал жену, были если не совсем ложью, то колоссальным преувеличением.

Тем не менее Екатерина от них чахла. У неё проявились симптомы чахотки, возникшей на нервной почве. Летом 1746 года она испытывала «большое расположение к грусти» и ощущала себя «совершенно одинокой». «Я чувствовала частые боли в груди, и у меня однажды пошла кровь горлом»44. Это состояние продолжалось около пяти лет. «Регулярно в течение нескольких месяцев и в определённое время у меня являлось желание плакать и видеть всё в чёрном цвете... Бургав счёл меня чахоточной»45.

Лейб-медик сумел излечить молодую женщину тёплым молоком ослицы, но исцелить сердце было не так легко, как тело.

А поскольку чахотка, лихорадка и боли в груди имели душевное происхождение, то и менять следовало отношение к жизни. При весёлом, общительном характере Екатерина нравилась многим, да и ей было нетрудно увлечься, даже не отдавая себе в этом отчёта. В 1746 году она попала в сложную ситуацию — попробовала ответить Петру той же монетой, завести интрижку. В сущности, очень невинную. Громы и молнии, павшие на голову великой княгини, продемонстрировали разницу между ней и цесаревичем. Что позволено Юпитеру, не позволено... жене Юпитера.

Впрочем, любовная интрига оказалась в данном случае тесно сплетена с политической. Двор ещё не покинули ни Брюмер, ни принц Август. Совсем недавно уехала Иоганна Елизавета, продолжавшая писать дочери и требовать от неё усилий в пользу шведского кронпринца. Противостояние Бестужева с «голштинской» партией достигло пика. Сколько бы Екатерина ни уклонялась от удара, молот обрушился бы на неё. Добить неопытную шестнадцатилетнюю девушку, лишённую реальной поддержки, было делом времени. Канцлер мог позволить себе поиграть с ней, как кошка с полупридушенной мышью. Но он нанёс удар точно и безжалостно, не считаясь с тем, что перед ним уже не настоящий враг, а только половина или даже четверть врага. В тот момент для Бестужева важнее всего было на корню уничтожить своих противников, устроив развод и высылку великой княгини. Екатерину обвинили в неверности.

Удар последовал оттуда, откуда его менее всего стоило ожидать. Из внутренних комнат.

«Его невеста»


Ещё во время пребывания двора в Москве Елизавета Петровна назначила своему племяннику несколько молодых русских лакеев, чтобы разбавить ими плотное кольцо старых голштинских слуг. Это были братья Чернышёвы — Андрей, Алексей и Пётр, сыновья поручиков Лейб-кампании, то есть люди, на которых, как считалось, императрица может положиться. «Великий князь очень любил всех троих... — писала Екатерина, — и действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне».

Пётр был очень близок с Андреем. Однажды в шутливом разговоре, касавшемся Екатерины, лакей бросил наследнику: «Ведь она не моя невеста, а ваша». Вероятно, речь шла о недостатке внимания к наречённой. Цесаревича слова крайне насмешили, и с тех пор он стал называть Екатерину «его невеста», а Андрея «ваш жених». С этих-то фривольных намёков всё и началось. Молодой лакей сразу почувствовал, что короткость господина может ему дорого стоить, и предложил после свадьбы именовать хозяйку «матушка», что не противоречило тогдашней традиции. Тут неверный шаг сделала Екатерина — начала именовать Андрея «сынок». Она признавалась, что между ней и великим князем разговор постоянно шёл об этом «сынке», которым и Пётр «дорожил, как зеницей ока».

Такое пристрастие испугало остальных слуг. Улучив минуту и оставшись с хозяйкой наедине, камердинер Евреинов передал ей пересуды: «Вы только и говорите про Андрея Чернышёва». В невинности сердца, как говорит Екатерина, она ответила: «Великий князь любит его так же, и больше, чем я». И тут Тимофей изрёк непреложную истину: «Великий князь может поступать как ему угодно, но вы не имеете того же права; что вы называете доброй привязанностью... ваши люди называют любовью».

Екатерина была потрясена этим открытием. Возможно, до сей минуты она не догадывалась об истинных корнях своего чувства. Камердинер посоветовал Чернышёву сказаться больным и на время запереться дома, чтобы слухи поутихли. До апреля Андрей не показывался во дворце, а когда появился, «я не могла больше видеть его без смущения».

Вскоре во время одного из концертов великого князя скучавшая от музыки Екатерина тихонько встала и пошла к себе в комнату. «Эта комната выходила в большую залу летнего дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах». По дороге она не встретила ни души. «От скуки я открыла дверь залы и увидела на противоположном конце Андрея Чернышёва... Он мне сказал: “Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату”. — Я ему ответила: “Этого-то я и не сделаю”. — Он был тогда снаружи перед дверью, а я за дверью, держа её полуоткрытой... Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону... Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной камергера графа Дивьера, который мне сказал: “Великий князь просит Ваше высочество”». Екатерина закрыла дверь и вернулась на концерт. «Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, как на многих вокруг нас»46.

Блестящая сцена!

Случайное свидание. Робкое, очень невинное кокетство. Отказ дамы впустить кавалера к себе. Пара ничего не значащих фраз. Недоброжелательный взгляд. Гибель обоих.

Екатерина не сразу поняла, что произошло. Её застали на месте преступления. Пусть и мнимого. Теперь разговор с Андреем с глазу на глаз поставят великой княгине в вину и оплетут самыми соблазнительными подробностями. Она погибла, потому что уличённую в измене жену ожидали расторжение брака, высылка, а в худшем случае — монастырь.

О том, что противник сумел воспользоваться её малейшей неосторожностью, Екатерине стало ясно уже на следующий день. Дело посчитали нужным раздуть и придать ему вид преступления. «В воскресенье мы с великим князем узнали, что все трое Чернышёвых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днём Чоглокова была приставлена ко мне».

Преданных Петру слуг сослали, а великой княгине определили обер-гофмейстерину. И какую! Марью Симоновну Чоглокову, урождённую Гендрикову, двоюродную сестру и статс-даму императрицы. Екатерина даже назвала её при первом упоминании «главной надзирательницей». 25 мая Чоглокову представил царевне не кто-нибудь, а сам канцлер. Знаковый жест. Алексей Петрович демонстрировал, чьим человеком является графиня Марья. Открыто, едва ли не с насмешкой. Для него то был миг победы.

А вот великой княгине пришлось пустить кровь. Держать удар она ещё не научилась. Это было первое в её жизни политическое поражение. Девушка испытала его вкус, и так как опыт ещё не остудил в ней страсти и не закалил характер, восприняла чересчур остро. Целый букет эмоций выплеснулся наружу. Екатерина запуталась в чужих интригах и не нашла иного способа развязать клубок, как покончить счёты с жизнью. Этому «прекрасному поступку» предшествовал разговор с Елизаветой, буквально втоптавшей великую княгиню в землю.

«Императрица начала разговор с того, что... отлично знает, что я люблю другого. Она меня основательно выбранила, гневно и заносчиво... Я была так поражена этой обидой, что не нашла ни слова ей в ответ. Я заливалась слезами и испытала отчаянный страх перед императрицей; я ждала минуты, когда она начнёт меня бить»47. В «Записках», адресованных Понятовскому, имеется ещё более грозный образчик речей государыни: «Она стала меня бранить, спрашивать, не от матери ли я получила инструкции, по которым я веду себя, что я изменяю ей для прусского короля... что она всё знает»48.

Именно выговор Елизаветы подтолкнул великую княгиню к роковому поступку. «Я была в таком сильном отчаянии, что если прибавить к нему героические чувства, какие я питала, — это заставило меня решиться покончить с собой». Великая княгиня посчитала, что «смерть предпочтительнее такой жизни». Она взяла на столе нож для разрезания бумаги и «собиралась вонзить его себе в сердце». Внезапный приход горничной помешал делу. Девушка вцепилась в нож, вырывая его у госпожи и одновременно увещевая — «пустила в ход все утешения, какие могла придумать»49.

«Какие злые люди!»


Эти события произошли 26 мая. Вряд ли после попытки пырнуть себя ножом Екатерина была готова к беседе с мужем. А поговорить пришлось, потому что и ему рассказали о подозрениях. Обвинителем выступал принц Август. После его откровений Пётр посчитал себя обязанным выказать жене недоверие.

Здесь нам стоит познакомиться с любопытным документом, подлинность которого, правда, вызывает у исследователей сомнения: «Милостивая государыня. Прошу вас не беспокоиться нынешнюю ночь спать со мной, потому что поздно меня обманывать, постель стала слишком узка после двухнедельной разлуки; сегодня полдень. Ваш несчастный муж, которого вы никогда не удостаиваете этого имени. Пётр»50.

Этот документ был куплен историком М. П. Погодиным у потомков Я. Я. Штелина вместе с другими бумагами профессора, а в 1859 году опубликован А. И. Герценом, но не по подлиннику, оставшемуся в России, а по копии. Эта копия оказалась снята небрежно, так как в ней отсутствовала приписка Штелина на обороте: «Собственноручная записка великого князя, которую написал он в досаде однажды поутру, не сказав о том никому и, запечатав, послал с карлою Андреем к Её императорскому высочеству. Надворный советник Штелин, встретясь, удержал карлу, а великому князю представил с силою все дурные последствия. Подача была остановлена и устроено нежное примирение»51.

Кроме того, издатели поставили под запиской другую дату: не февраль 1746-го, как в подлиннике, а декабрь. Чем руководствовался Герцен? Возможно, он считал, что в датировке ошибся сам Штелин? Февраль действительно выглядит подозрительным. После новогодних праздников Пётр заболел и поднялся только на исходе марта. Не было никаких причин писать ни о двухнедельной разлуке — молодые жили бок о бок, кровать великого князя стояла в приёмной Екатерины, ни о совместном сне «нынешней ночью» — до конца болезни юноша не разделял с женой ложа. Но откуда взялся декабрь? Не берёмся воспроизвести историографическую логику владельца «Вольной типографии»: вероятно, у него были основания, о которых мы не знаем. Скажем только, что записка хорошо ложится в контекст майских разоблачений Екатерины.

Подлинник до наших дней не дошёл. Если это послание — не искусная мистификация вроде «Прутского письма Петра I», то великая княгиня попала в крайне сложную ситуацию. Одного движения Штелина было достаточно, чтобы погубить её. Он мог в любую минуту передать записку императрице. Бестужев получил бы недостающий козырь, и вопрос о высылке Екатерины был бы решён. Но профессор не сделал этого, хотя и сохранил документ. Зачем? Возможно, держать цесаревну в напряжении было выгоднее, чем сразу разоблачить. Яков Яковлевич имел все основания поступить так в педагогических целях: угроза разоблачения заставила бы Екатерину вести себя потише в отношении его ученика, проявлять к юноше больше такта и уважения. В любом случае записка Петра давала известную власть над царевной.

Поступок Штелина много говорит о положении супружеской четы. Встретив карлика, профессор забрал у него письмо, посланное от мужа к жене, и без малейших колебаний прочёл текст. А потом выговорил великому князю, упирая на дурные последствия.

События рокового дня 26 мая развивались следующим образом: утром Екатерина решила пустить себе кровь, но внезапно пришла императрица и устроила ей разнос. После чего великая княгиня удалилась к себе и попыталась покончить с жизнью. В это время Пётр, слышавший часть выговора тётушки и до этого уже подготовленный наушниками, вернулся к себе в комнату и сгоряча написал записку. Штелин записку перехватил и уговорил юношу лично объясниться с женой. Наследник поплёлся к Екатерине.

Когда он вошёл, великая княгиня читала книгу. За несколько минут до этого сцена выглядела иначе. Но теперь нужно было, что называется, держать лицо. Екатерина спросила, не сердит ли на неё муж? Отчего тот смутился и, помолчав несколько минут, ответил: «Мне хотелось бы, чтобы вы любили меня, как любите Чернышёва». Очень трогательный момент. Другая женщина подошла бы к супругу и постаралась уверить, что все россказни — ложь и что любит она одного его. Возможно, именно так и повела себя Екатерина, иначе трудно было бы назвать примирение «нежным». Но в её передаче разговора на первое место выступает не чистосердечие, а осторожность. «Их трое, — возразила великая княгиня про Чернышёвых, — к которому из них меня подозревают в любви и кто вам сказал об этом?»

Пётр ещё больше смешался: «Не выдавайте меня и не говорите никому; это Крузе мне сказала, что вы любите Петра Чернышёва». Вот он уже просит не выдавать его самого и называет свой источник. Возможно, великий князь лукавил, указывая на младшего лакея вместо старшего. Если так, то он сам давал жене способ оправдаться. Екатерина тут же схватилась за брошенную соломинку: «Это страшная клевета; во всю жизнь я почти не говорила с этим лакеем; легче было бы подозревать меня в привязанности к вашему любимцу Андрею... его вы ежечасно посылали ко мне, я постоянно видела его у вас, у вас с ним разговаривала, и мы с вами постоянно с ним шутили».

Тут великая княгиня уже сама идёт в атаку, почти открывает карты и ловко объединяет себя с мужем: «вашему любимцу», «вы ежечасно посылали ко мне», «видела его у вас», «мы с вами постоянно с ним шутили». Возразить Петру нечего. «Откровенно скажу вам, — признался он, — что мне трудно было этому поверить и что меня тут сердило, так это то, что вы не доверили мне»52. Некоторые исследователи считают, что Пётр попытался поймать жену. Но ведь сам он всегда делился с ней сердечными тайнами и мог рассматривать иное поведение как нарушение доверия. Возможно, Пётр ещё сам не разобрался: ревнует ли он жену или равнодушен, претендует на её любовь или на дружбу? Думаем, что до самого конца он не сделал выбора. А в сочетании эти чувства выглядели необычно и сбивали Екатерину с толку.

Мы не знаем, так ли на самом деле происходил разговор. Если так, то следует заметить: Екатерина оправилась чрезвычайно быстро, чтобы вести беседу, где на каждом слове можно было поскользнуться. Она принадлежала к тем бойцам, которые сразу же вскакивают на ноги после удара, повалившего их наземь. Недаром Мардефельд доносил в Берлин, что великая княгиня «умеет делать хорошую мину при плохой игре»53.

Однако тем дело не закончилось. Примирение супругов вовсе не входило в планы противоборствующей стороны. Но логика политических событий опять подталкивала молодожёнов друг к другу. В июне они узнали о заключении союза между Россией и Австрией. Договор 1746 года обязывал державы действовать совместно против Пруссии и Турции, его творцом был Бестужев. «Инфлюэнция», как тогда говорили, прусского короля оказалась надолго пресечена австрийским двором. Тридцатитысячный русский корпус двинулся на берега Рейна, чтобы принять участие в войне за Австрийское наследство на стороне Марии Терезии против её французских и испанских врагов54.

Канцлер провёл партию блестяще: разобщил круг друзей Фридриха II, внёс раскол в их ряды из-за шведского кронпринца и штатгальтерства — вопросов, прямо скажем, второстепенных для русской политики, перетянул на свою сторону великого князя, которому Голштиния застила весь мир, и таким образом парализовал прусское влияние. Пока малоопытные противники дрались за «дядю Адольфа» против «дяди Августа», Алексей Петрович успел сделать важное дело. Понял ли уже тогда великий князь, что его подставили? Вполне вероятно. Но он ещё некоторое время сохранял с Бестужевым видимость добрых отношений, хотя, по словам Финкенштейна, «ненавидел в глубине души»55.

Вскоре мужа Чоглоковой назначили обер-гофмейстером к Петру, и кольцо креатур канцлера вокруг великокняжеской четы замкнулось. В начале августа Елизавета Петровна передала племяннику и его жене приказание говеть. Исповедовать их пришёл псковский епископ Симон Тодорский. «Невинное простодушие», с каким молодые люди отвечали на расспросы, обезоружило священника. Он прямо спросил Екатерину: «Не целовала ли она одного из Чернышёвых?» На что великая княгиня ответила: «Это клевета». Тогда у епископа вырвалось: «Какие злые люди!»56 «Полагаю, наш духовник сообщил нашу исповедь духовнику императрицы, — заключала Екатерина, — а этот последний передал Её императорскому величеству, в чём дело, что, конечно, не могло нам повредить»57.

Задумаемся над сказанным. Для великого князя и его жены не существовало даже тайны исповеди. Вся жизнь протекала под неусыпным оком государыни. Удивительно ли, что молодые люди изнывали? Но и жалобы с их стороны выглядели как оскорбление величества.

«Политическая тюрьма»


Напротив, они должны были постоянно ощущать виноватыми себя, чему немало способствовала новая обер-гофмейстерина. На следующий день после представления Марьи Симоновны, вспоминала Екатерина, «великий князь отвёл меня в сторону, и я ясно увидела, что ему дали понять, что Чоглокова приставлена ко мне, потому что я не люблю его». Её «считали чрезвычайно добродетельной, потому что тогда она любила своего мужа до обожания; она вышла за него замуж по любви; такой прекрасный пример, какой мне выставляли напоказ, должен был, вероятно, убедить меня делать то же самое»58.

24-летняя Марья Симоновна слыла заметной фигурой при дворе. По словам прусского посла, она была великой сплетницей. «Низкого рода, злая и корыстная, она, однако же, хороша собой и неглупа». Если верить Мардефельду, у Елизаветы Петровны имелись причины отдалить двоюродную сестру, поскольку та приревновала обожаемого супруга к государыне: «Камергер Чоглоков, мелкий дворянин, состоянием обязан жене... Красота у него вместо ума и достоинств. Тронул он сердце государыни, коя, однако ж, от него отказалась после того, как жена пригрозила, что зарежет его»59.

Вот с какой женщиной великокняжеской чете предстояло иметь дело. После назначения Чоглоковых к малому двору каждый шаг молодых оказался размерен специальными инструкциями. Эти документы были адресованы обер-гофмейстеру и обер-гофмейстерине, написаны Бестужевым и показаны Елизавете Петровне ещё 10 и 11 мая, до открытого скандала. Императрица их одобрила. Как обычно, она не позволила канцлеру одержать полную победу — довести дело до расторжения брака. А ведь как приятно было бы увенчать союз с Австрией приездом саксонской принцессы вместо прусской интриганки и неверной жены.

Зато в тексте инструкций Алексей Петрович отыгрался вчистую. Не зря Екатерина назвала житьё по ним «политической тюрьмой». Поскольку именно великую княгиню считали виноватой в семейной холодности и интригах с прусским королём, наставления её «надзирательнице» выглядят куда строже. Великая княгиня должна была «своим благоразумием и добродетелями Его императорское высочество к искренней любви побуждать, сердце его к себе привлещи, и тем Империи пожеланной Наследник и отрасль... быть могла; а сего без... совершенного нраву его (великого князя. — О. Е.) угождения, ожидать нельзя».

При витиеватости стиля основная мысль проведена канцлером с неукоснительной прямотой и жёсткостью: сосредоточить внимание великой княгини на получении от Петра потомства. Всё остальное — баловство. Чоглоковой вменялось в обязанность: «неотступно побуждать» великую княгиню к близости с мужем, чтобы она всегда «приветливым поступком... генерально всё то употребляла», чем можно привлечь сердце Петра. Обер-гофмейстерина должна была «уважать заставить» великую княгиню мнение супруга, даже в чинимых им «несправедливостях», и побудить Екатерину лучше принудить себя к «нежности и горячности», чем «прекословием и упрямством» подать повод «к несогласию».

В аналогичном пункте инструкции для обер-гофмаршала Петру предписывалось только не ругаться с женой на людях: «Чтобы между Их императорскими высочествами ни малейшего несогласия не происходило... при каких посторонних». Создаётся впечатление, что как в семейных ссорах, так и в получении наследника Екатерину считали активной стороной. А от Петра добивались только, чтобы он себя прилично вёл и берёг здоровье.

Инструкция так и дышит мелочной опекой. Обер-гофмейстеру предписывалось следить, чтобы «в кушанье и питье, при тепле и холодном вечернем воздухе, тако ж при движениях» наследник поступал «сходственно с предписанием наших лейб-медикусов». Опасались, чтобы Пётр «не разгорячился или же снятием платьев не простудился».

Как обычно, обжёгшись на молоке, дули на воду. Всё плохое с Петром уже случилось: отменить осложнения, полученные после оспы, инструкции не могли. Зато назойливое внимание, состоящее из одних запретов, изрядно портило жизнь великому князю.

Любопытно, что аналогичного пункта о здоровье великой княгини нет, хотя он уместен в отношении матери будущего наследника, много болевшей то плевритом, то чахоткой, то зубными воспалениями, то лихорадкой с сыпью. Зато очень подробно и развёрнуто описывалось, как приглядывать за Екатериной. Чоглокова должна была повсюду следовать за ней «и при том надзирание иметь», чтобы великая княгиня в соответствии «с своим достоинством и респектом» ни с кем не говорила «фамильярно», то есть накоротке, никому не оказывала предпочтения. Кавалеры, дамы и камер-юнгферы «смелости принять не имеют» великой княгине «на ухо шептать, письма, цидулки или книги тайно отдавать»60.

Что касается Петра, то и ему запрещалось буквально всё, чем он до этого развлекался. Следовало препятствовать наследнику заниматься «игранием на инструментах, егерями и солдатами и иными игрушками и всякие штуки с пажами, лакеями или иными негодными и к наставлению неспособными людьми». Возбранялась «всякая пагубная фамильярность с комнатными и иными подлыми служителями», а им — «податливость в непристойных требованиях», под которыми подразумевалось «притаскивание в комнаты разных бездельных вещей».

Но самый примечательный пункт касался поведения великовозрастного наследника за столом. Обер-гофмаршал должен был следить, чтобы Пётр не позволял себе «негодных и за столом великих господ непристойных шуток и резвости», воздерживался «от шалостей над служащими при столе, а именно от залитая платей и лиц и подобных тому неистовых издеваний»61. Из инструкции создаётся впечатление, что великий князь вообще не умел себя вести. Проанализировавший этот текст Е. В. Анисимов отметил: речь идёт не о шестилетнем ребёнке, а о человеке, которому шёл уже девятнадцатый год.

При внимательном чтении бестужевских запретов и предписаний создаётся совершенно разный образ Петра и Екатерины. Если великая княгиня чересчур активна и потому за ней требуется глаз да глаз, то наследник как раз инфантилен, невоспитан и нуждается в пригляде, как малый ребёнок: вдруг вспотеет и простудится или, расшалившись, плеснёт кому-нибудь в лицо соусом.

Между тем можно ли было наказать Петра хуже, чем отобрав у него скрипку и солдатиков? Весной 1747 года новый обер-гофмейстер запретил кому бы то ни было входить в комнату великого князя без его разрешения. Супруги оказались в полном уединении и, вопреки ожиданиям составителей инструкции, занялись, как писала Екатерина, «он — музыкой, я — чтением. Я выносила всё с мужеством, без унижения и жалоб; великий князь — с большим нетерпением, ссорой, угрозами, и это-то и ожесточило его характер и испортило его совершенно»62.

Глава четвёртая «НАСТОЯЩЕЕ РАБСТВО»


Зимой наступившего 1747 года Тимофей Евреинов по секрету передал госпоже, что «Андрей Чернышёв и его братья находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы»1. Без сомнения, Елизавета Петровна не удовлетворилась исповедью молодых: при её подозрительном характере «невинное простодушие» невестки только настораживало. Кроме того, имелся резон расспросить лакеев о связях Петра Фёдоровича со шведским двором. Заметим, камердинеров держали не в Тайной канцелярии — это сразу стало бы известно при дворе, а лишней огласки стоило избежать.

«Я замирала от боязни»


История в духе рассказов про разбойников, которыми зачитывался великий князь. Но Евреинов убедительно просил госпожу ничего не говорить мужу, «потому что вовсе нельзя было полагаться на его скромность». Вспомним, Пётр, по словам Екатерины, умел хранить тайны, «как пушка выстрел». Штелин подтверждал такую характеристику: «Употреблены были все возможные средства научить его скромности, например, доверяли ему какую-нибудь тайну и потом подсылали людей её выпытывать»2.

Эта черта странным образом сочеталась в Петре со скрытностью. Финкенштейн с удивлением отмечал: «Разговор его детский, великого государя недостойный, а зачастую и весьма неосторожный... Слывёт он лживым и скрытным... однако ж, если судить по вольности его речей, пороками сими обязан он более сердцу, нежели уму»3. Пётр — это ходячее недоразумение — оказался болтлив и замкнут одновременно. «Он был очень скрытен, — писала Екатерина, — когда, по его мнению, это было нужно, и вместе с тем чрезвычайно болтлив, до того, что если он брался смолчать на словах, то можно было быть уверенным, что он выдаст это жестом, выражением лица, видом или косвенно»4. Словом, на Петра нельзя было положиться.

Весной с переездом в Летний дворец произошли дополнительные рокировки в окружении великокняжеской четы. Оказались удалены камер-юнкеры граф П. А. Дивьер и А. Н. Вильбуа, поскольку, как пишет Екатерина, «великий князь и я к ним благоволили». Горькая участь — благоволить к людям, зная, что они на тебя доносят: ведь других-то всё равно нет. Эти были хотя бы учтивы. Пост библиотекаря пришлось оставить и Штелину, который сдал «библиотеку его высочества придворным служителям и подобным людям»5.

«Это было дело рук Чоглоковых, — замечала Екатерина, — которые... следовали инструкциям графа Бестужева»6. Новые люди — новые отношения. Ни на кого великокняжеская чета не могла положиться. Поступило строжайшее запрещение «доводить до нас малейшее слово о том, что происходило в городе или при дворе». Молодых отгородили непроницаемой стеной от всего мира. Но обнаружилась масса народу — совершенно не заинтересованного в интригах и не близкого к малому двору, — который находил истинное наслаждение в нарушении запретов. Власть обожала надзирать и пресекать, а подданные — уклоняться и обходить её приказы. Стоило чему-нибудь случиться, как фрейлина ли, лакей ли, случайный ли гость Чоглоковых спешили оповестить великокняжескую чету о делах внешнего мира. И всё это под страхом «высочайшего истязания».

В декабре 1748 года братьев Чернышёвых выпустили из заключения. Видимо, они не сообщили ничего важного, держали рот на замке, поэтому их всё-таки решили, как и предполагалось ранее, отправить поручиками в отдалённые полки. Великой княгине доставили письмо от Андрея, «в котором он меня просил о разных вещах» на дорогу. «Уже очень давно мне было запрещено писать даже матери», но тут она набралась храбрости, купила через слуг «серебряное перо с чернильницей», а потом и вещи, о которых просил Андрей7.

Такое поведение — поддерживать тех, кто ей служил и пострадал за неё, — выгодно отличало великую княгиню от мужа, всегда боявшегося сказать императрице слово в защиту своих приближённых. Исчезая из его комнаты, они точно исчезали из жизни, наследник не смел пальцем пошевелить для того, чтобы разузнать об их участи. Это давало повод упрекать его в неблагодарности, что не преминул сделать Финкенштейн: «Неблагодарность, коей он отплатил старинным своим слугам, и в особенности графу Брюмеру, мало делает чести его характеру»8.

Положим, Брюмер особой благодарности не заслуживал. Однако были и другие. Пётр о них помнил: в 1754 году, по случаю рождения Павла, когда Елизавета благоволила молодым, он упросил вернуть Штелина. А в 1762 году сам вернул Румберга. Но это единицы, а пострадавших в его окружении насчитывались десятки — старые голштинцы, егеря, лакеи, камер-юнкеры...

«Нечувствительность к несчастью людей и животных»


Петра буквально парализовывал страх, лишавший воли к сопротивлению. В этом смысле показательна история с падением дома в Гостилицах, имении графа Разумовского, куда императрица прибыла отпраздновать Вознесение 1748 года. 23 мая после позднего ужина в основном корпусе молодые вернулись в домик, который занимали возле катальной горки. Все улеглись. Но около шести утра раздался треск, и фундамент стал оседать. Обнаруживший это гвардейский сержант Левашов растолкал Чоглокова и сообщил, что «из-под дома вываливаются большие плиты». Тот немедленно поднялся в спальню подопечных, отдёрнул занавес и поднял их с постели. «Великий князь соскочил с постели, взял свой шлафрок и убежал. Я сказала Чоглокову, что иду за ним, и он ушёл». Наскоро одевшись, великая княгиня вспомнила о своей домашней мегере Крузе, спавшей в соседней комнате: обер-гофмаршал так торопился, что не зашёл к ней. Растолкав камер-фрау и с трудом объяснив, в чём дело, Екатерина помогла той напялить на себя платье и повлекла к лестнице. Но драгоценное время было потеряно. Едва женщины оказались в зале, «как всё затряслось с шумом, подобным тому, с каким корабль спускается с верфи». Дамы упали на пол. Им на помощь подоспел сержант Левашов, он поднял великую княгиню на руки и понёс к лестнице.

Екатерину вынесли из прихожей на лужайку. «Там был и великий князь в шлафроке». Из дому выходили окровавленные слуги, других выносили, была тяжело ранена одна из фрейлин, на неё упала печь. В нижнем этаже размещалась маленькая кухня, где спали несколько лакеев, трое из них были убиты. В подвале спали 16 рабочих с катальной горки, все они оказались раздавлены.

Ни в одном из вариантов «Записок» Екатерина не позволила себе никаких комментариев относительно поведения мужа. Картина без того красноречива: двадцатилетний молодой мужчина не помогал выносить раненых, бросил жену в спальне. Не важно, что Пётр не любил супругу, в такой момент все стараются поддержать друг друга, ведь у самой великой княгини хватило духу пойти за ненавистной Крузе. Если бы поступок мужа удивил Екатерину, она бы показала это на страницах мемуаров. Но женщина приняла всё как должное: для неё давно не было тайной, что Пётр трус.

О трусости великого князя писали и другие современники, в том числе доброжелательный к нему Штелин. Забитый и запуганный с детства Пётр стал упрямым, но не храбрым. Он так до конца жизни и не научился преодолевать страх, хотя взахлёб хвастался отвагой. «Он выучился стрелять из ружья и дошёл до того, что мог, хотя больше из амбиции, чем из удовольствия, застрелить на лету ласточку, — вспоминал педагог. — Но он всегда чувствовал страх при стрельбе и охоте... Его нельзя было принудить подойти ближе других к медведю, лежавшему на цепи, которому каждый без опасности давал из рук хлеба»9. В другом месте профессор отмечал: «Боялся грозы. На словах нисколько не страшился смерти, но на деле боялся всякой опасности. Часто хвалился, что он ни в каком сражении не останется назади и что если б его поразила пуля, то он был бы уверен, что она ему назначена»10.

В 1752 году в Тайную канцелярию попал поручик Астафий Зимнинский, нелестно отзывавшийся в разговорах с сослуживцами о великом князе: «Нынешний наш наследник — трус, вот как намедни ехал он мимо солдатской гвардии слобод верхом на лошади и во время обучения солдат была из ружья стрельба... тогда он той стрельбы испужался и для того он запретил, чтобы в то время, когда он поедет, стреляли»11. Петру шёл уже двадцать пятый год.

Секретарь французского посольства Клод Рюльер описал примечательный случай, относящийся к последним годам царствования Елизаветы, когда великому князю было за тридцать. Он поссорился с одним придворным, вызвал его на дуэль и отправился в лес. Противники встали в десяти шагах друг от друга, направили вперёд шпаги и грозно застучали сапогами. Драться всерьёз никто не собирался. «Жаль, если столь храбрые, как мы, переколемся! — воскликнул Пётр. — Поцелуемся». Враги примирились и пошли к дворцу, однако навстречу им попалась толпа народу. «Ах, ваше высочество, вы ранены в руку. Берегитесь, чтобы не увидели кровь!» — шепнул великому князю несостоявшийся противник и бросился завязывать ему ладонь платком.

Представления о чести требовали, чтобы враги на дуэли хотя бы «поцарапали» друг друга, а уж потом шли на мировую. Мнимая рана и белая повязка на руке свидетельствовали о достойном поведении наследника. «Великий князь, вообразив, что этот человек почитает его действительно раненым, не уверял его в противном, хвастался своим геройством, терпением» и великодушием12. Сведения Рюльера могут представлять собой лишь придворную сплетню, но они ложатся в общую канву рассказа о «храбрости» наследника и показывают, какое мнение создалось по этому поводу в обществе.

Оборотная сторона трусости — жестокость. О склонности великого князя мучить животных тоже говорят разные источники. Отрывок Штелина на сей счёт тёмен и невнятен. Из него ясно только одно: в 1744 году, незадолго до приезда невесты, Елизавета Петровна выбранила племянника за жестокое обращение с Божьими тварями. «Императрица приказала взять из передней великого князя животное и умертвить его. Её наставление великому князю касательно жестокости и нечувствительности к несчастью людей и животных (пример императрицы Анны, у которой каждую неделю раза по два на дворе травили медведей)»13.

Из рассказа профессора неясно, что за животное умирало в передней наследника и в чём была вина Петра Фёдоровича. Однако пример Анны Иоанновны очень показателен: эта императрица травила медведей и казнила людей. То же самое Елизавета пророчила племяннику.

Екатерина куда красноречивее в своих рассказах: «Утром, днём и очень поздно ночью великий князь с великой настойчивостью дрессировал свору собак, которую сильными ударами бича и криком, как кричат охотники, заставлял гоняться из одного конца своих двух комнат в другой; тех же собак, которые уставали или отставали, он строго наказывал, что заставляло их визжать ещё больше... Слыша раз, как страшно и очень долго визжала какая-то несчастная собака, я открыла дверь спальной... и увидела, что великий князь держит в воздухе за ошейник одну из своих собак... Это был бедный маленький шарло английской породы, и великий князь бил эту несчастную собачонку изо всей силы толстой ручкой своего кнута; я вступилась за бедное животное, но это только удвоило удары; не будучи в состоянии выносить это зрелище, я удалилась со слезами на глазах. Вообще слёзы и крики, вместо того, чтобы внушать жалость великому князю, только сердили его; жалость была чувством тяжёлым и даже непосильным для его души»14.

Сцена относится к 1748 году. Екатерине, страстной любительнице собак и лошадей, переносить подобные картины было нелегко. Описывая их, она подводила читателя к мысли о том, что природная жестокость Петра могла обернуться и против людей. Если в этой логике есть злой умысел, то его разделяли другие авторы. В том же 1748 году, когда пострадал маленький шарло, Финкенштейн доносил своему двору о куда более серьёзных намерениях великого князя: «Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит... Если когда-либо взойдёт на престол, похоже, что правителем будет жестоким и безжалостным; недаром толкует он порой о переменах, кои произведёт, и о головах, кои отрубит»15.

Эти слова Финкенштейна перекликаются со сценой из мемуаров Е. Р. Дашковой, произошедшей в 1761 году, накануне смерти Елизаветы Петровны. За столом у цесаревича возник разговор о смертной казни. «Когда имеешь слабость не наказывать смертью людей, достойных её, то неминуемо водворяется неповиновение и всевозможные беспорядки... — заявил великий князь. — Отсутствие смертной казни уничтожает дисциплину и субординацию»16.

Иногда полагают, будто Дашкова едва ли не сочинила этот разговор. Но Штелин подтвердил подобный отзыв, рассказав, как однажды утром, во время одевания Петра III, ему доложили о захвате шайки разбойников на Фонтанке. «Пора опять приняться за виселицу, — ответил государь. — Это злоупотребление милости длилось слишком долго и сделало многих несчастными»17.

Как видим, за 13 лет взгляды Петра Фёдоровича ни на йоту не изменились. Накануне его вступления на престол французский дипломат Ж.-Л. Фавье замечал: «Народ опасается в нём... жестокости деда, но приближённые считают его легкомысленным и непостоянным и тем успокаивают себя»18. Жестокость и легкомыслие — опасное сочетание, особенно для государя. Понятовский подметил в насмешках над Петром мрачную ноту: «Он был постоянным объектом издевательств своих будущих подданных — иногда в виде печальных предсказаний, которые делались по поводу их же собственного будущего»19.

В конце 1740-х годов великий князь ещё упражнялся на мелких тварях. Однажды, зайдя в его комнату, Екатерина увидела повешенную крысу. На удивлённый вопрос жены Пётр ответил, что перед ней нарушитель, виновный в поедании крахмального солдатика и за это казнённый...

«Чему ты удивляешься, глупец?»


Возможно, Пётр только прикидывался жестоким, видя в этом подтверждение мужественности, безжалостности настоящего солдата?

При трудностях интимной жизни ему приходилось искать внешние, эффектные способы, чтобы подчеркнуть своё мужское достоинство, позиционировать себя представителем сильного пола. Один из таких способов — грубость. Другими были пьянство, курение, военные упражнения, любовные интриги. Видимые, заметные для всех знаки, отличавшие истинного мужчину, офицера, пруссака.

Пётр мучительно старался казаться тем, кем не был. Хуже того — не мог стать. Отсюда трагическая раздвоенность, наигрыш, эскапады. Ведь он догадывался, что его принимают за нечто ложное. Тонкий наблюдатель Понятовский, познакомившийся с Петром в 1755 году, не зря отметил в нём фальшивые, театральные черты: «Природа сделала его трусом, обжорой и фигурой столь комичной, что, увидев его, трудно было не подумать: вот Арлекин, сделавшийся господином... Болтовня его бывала, правда, забавной, ибо отказать ему в уме было никак нельзя. Он был не глуп, а безумен (то же самое впоследствии будут говорить о Павле I. — О. Е.), пристрастие же к выпивке ещё более расстраивало тот скромный разум, каким он был наделён. Прибавьте к этому привычку курить табак, лицо, изрытое оспой и крайне жалобного вида, а также то, что ходил он обычно в голштинском мундире, а штатское платье надевал всегда причудливое, дурного вкуса — вот и выйдет, что принц более всего походил на персонаж итальянской комедии»20.

Слова Понятовского несильно отличаются от целого набора подобных характеристик. Клод Рюльер рисовал тот же портрет: «Его наружность, от природы смешная, делалась таковою ещё более в искажённом прусском наряде; штиблеты стягивал он всегда столь крепко, что не мог сгибать колен и принуждён был садиться и ходить с вытянутыми ногами. Большая, необыкновенной фигуры шляпа прикрывала малое и злобное лицо довольно живой физиономии, которую он ещё более безобразил беспрестанным кривлянием для своего удовольствия. Однако он имел несколько живой ум и отличительную способность к шутовству»21.

Другой французский дипломат, Фавье, писал о наследнике: «Он постоянно затянут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде ещё в преувеличенном виде... Он очень гордится тем, что легко переносит холод, жар и усталость. Враг всякой представительности и утончённости, он занимается исключительно смотрами... От Петра Великого он унаследовал страсть к горячительным напиткам и в высшей степени безразборчивую фамильярность в обращении, за которую ему мало кто благодарен»22.

Цесаревичу не прощали того, что в других даже не замечалось, и всё из-за наигранной, преувеличенной стороны. Если Екатерина входила в любую среду органично, то её муж делал над собой усилие, которое видели и которым оскорблялись. По слабости здоровья великий князь не мог пить, однако напивался. «Он постоянно пил вино с водой, — писал Штелин, — но когда угощал своих генералов и офицеров, то хотел по-солдатски разделять с ними всё и пил иногда несколько бокалов вина без воды. Но это никогда не проходило ему даром, и на другой день он чувствовал себя дурно и оставался целый день в шлафроке»23. Екатерина добавляла, что у её мужа «вино вызывало всякого рода судороги, гримасы и кривляния, столь же смешные, как и неприятные»24.

То же самое можно сказать о курении. На дух не перенося табак, Пётр заставил себя закурить, чтобы доказать свою мужественность. «Года за два до восшествия на престол, живя летом лагерем в Ораниенбауме... он научился курить от одного грубого голштинского лейтенанта. Первое время это причиняло ему частые дурноты, но желая подражать прусским офицерам... он продолжал это курение до тех пор, пока не привык, и наконец получил к оному охоту. Когда Штелин, увидав его первый раз за трубкой на лугу, в кругу своих офицеров, и подле него бутылку пива, выразил ему своё удивление... великий князь отвечал ему: “Чему ты удивляешься, глупец? Неужели ты видел где честного, храброго офицера, который не курил бы трубки?”»25. Наивное, даже детское представление об атрибутах храбрости. Великому князю исполнилось уже 32 года, а он рассуждал, как школьник, считавший курение доказательством взрослости.

Запоздалое созревание, подростковый комплекс в человеке, психологически не ставшем мужчиной. Разменяв четвёртый десяток, Пётр будет убит, так и не повзрослев.

Может быть, ему стоило остаться слабым скрипачом, нуждавшимся в защите и нежности? Ведь функции сильного в их паре Екатерина взяла на себя. Незачем было доказывать ей, что он тоже мужчина. Причём не по сравнению с окружающими представителями сильного пола, а по сравнению с собственной женой. Она-то ведь знала правду. Женщины далеко не всегда любят храбрецов и волокит, беззащитные существа порой глубже трогают их сердце.

Так получилось, что под воздействием обстоятельств в Екатерине начали вырабатываться качества, не свойственные слабому полу. Мы уже говорили, что инструкция, хотя и требовала внешнего подчинения супругу, на деле отводила жене лидирующую роль в приобретении потомства. Недаром Екатерина писала, что императрица винила её в том, «в чём женщина быть виновата не может». Фактически свекровь хотела от невестки изменения стереотипа полового поведения. Даже круг чтения Екатерины был скорее мужским — философия, история. А вот Пётр глотал романы. Она думала головой, он познавал мир сердцем. Привычки великой княгини тоже приобрели неожиданную направленность — она стреляла из ружья, по-мужски ездила верхом и убивала время на охоте.

Лето 1748 года супруги проводили то в Петергофе, то в Ораниенбауме. «Я вставала в три часа утра, — вспоминала Екатерина, — сама одевалась в мужское платье; старый егерь... ждал уже меня с ружьём; на берегу моря у него был наготове рыбачий челнок. Мы пересекали сад пешком, с ружьём на плече мы садились — он, я, легавая собака и рыбак, который нас вёз, — в этот челнок, и я отправлялась стрелять уток в тростниках, окаймлявших море с обеих сторон Ораниенбаумского канала, который на две версты уходил в море. Мы огибали часто этот канал и, следовательно, находились иногда в довольно бурную погоду в открытом море на челноке. Великий князь приезжал через час или два после нас, потому что ему надо было всегда тащить с собою завтрак и ещё не весть что такое»26.

Любопытно, зачем Пётр, вздрагивавший при выстрелах и побаивавшийся бурного моря, ездил каждый день на охоту? При больном желудке (на нервной почве у него развивались геморроидальные колики) он нуждался в тёплом завтраке, а при общей склонности к простуде — в сухих чулках и обуви. Тем не менее великий князь заставлял себя рыскать в камышах по колено, а то и по пояс в воде, ни в чём не желая уступать жене. Странное соревнование.

Уместен вопрос: кто из супругов первый пристрастился к табаку? Все источники указывают на Петра как на курильщика. Но он выучился этому довольно поздно, если верить Штелину, — года за два до переворота. (А возможно, и раньше: ведь Понятовский уже в 1755 году говорил о трубке великого князя.) Польский аристократ очень деликатно обозначил проблему: «Великая княгиня, как и многие другие, терпеть не могла запаха курительного табака... здесь коренилась первая причина её недовольства»27.

О каком недовольстве речь? Случается, отвращение к определённым запахам становится причиной физического отторжения. Но наследник закурил поздно. «Пётр III в юности не мог сносить табачного дыма, — писал Штелин. — Ещё будучи великим князем, он показывал к нему такое же отвращение, как императрица Елизавета. Если к нему кто приближался, от которого пахло табаком, он ему тотчас выговаривал, что он курил»28.

Значит, и почвы для «недовольства» со стороны Екатерины быть не могло. А вот у мужа имелись все основания. Правда, великая княгиня не курила, зато нюхала табак. И супруг не раз сильно распекал её за вредную привычку. Но царевна так прикипела к зелью, что даже просила приближённых потихоньку угощать её, во время обеда протягивая под столом табакерку. Позднее, уже став императрицей, она брала щепоть табака левой рукой, поскольку правую подавала для поцелуя. Возможно, Пётр до определённого момента объяснял себе неудачи с женой запахом, идущим от неё.

Перед нами очень необычная картина: с одной стороны, болезненный юноша со скрипкой и книжкой романов, с другой — третирующая его девица, высокомерная, занятая политическими интригами, скачущая верхом, стреляющая из ружья, нюхающая табак и читающая философские трактаты. А кроме того, мотовка и лёгкого поведения. Мы так привыкли воспринимать Екатерину Семирамидой Севера, что забываем — в юности на неё смотрели совершенно иными глазами. Победи в роковые дни 1762 года Пётр — и приведённый образ закрепился бы в отечественной традиции... История иногда шутит очень злые шутки.

«Потеря близкого друга»


«Жизнь, кою сия принцесса ведёт поневоле бок о бок со своим супругом, и принуждения, коим оба обречены, есть самое настоящее рабство, — писал Финкенштейн. — Запертые при малом своём дворе, окружённые самым презренным сбродом, не имеют они при себе никого, кто бы им помогал советом... Постоянно пребывают они под присмотром, и свободою ни минуты наслаждаться им не суждено... все их речи надзиратели записывают и в дурную сторону перетолковывают, а затем государыне доносят»29.

В таких условиях великокняжеская чета была как будто полностью выведена из политической игры. Устранив их как возможную точку опоры для сторонников прусского короля, Бестужев решил добить последнего противника — лейб-медика императрицы Иоганна Германа Лестока.

Некогда, в 1742 году, именно Лесток и Шетарди поддержали перед императрицей кандидатуру Бестужева на пост вице-канцлера. За него говорили огромный дипломатический опыт и европейское образование. Прочие русские вельможи, по их мнению, просто не справились бы с ведением иностранных дел30. Но бывший сторонник Бирона не вызывал у Елизаветы доверия. Продвигая его вперёд, лейб-медик и французский посланник считали, что Алексей Петрович станет послушной игрушкой в их руках. Друзья совершили типичную ошибку иностранных министров при петербургском дворе — положились на русского. Между тем Бестужев, набрав силу, вступил в борьбу с прежними покровителями.

Он никому и ничем не считал себя обязанным. Клялся нужным людям в вечной преданности и при первом удобном случае предавал их, чтобы захватить ещё больше власти. Слово «бестуж» на языке XVII — начала XVIII века значило «бесстыжий», «бессовестный» человек. В этом смысле фамилия канцлера оказалась говорящей. Первым пал Шетарди. Потом наступила очередь Лестока. Его дело Алексей Петрович хотел во что бы то ни стало связать с малым двором. Осенью 1748 года Пётр и Екатерина снова попали в крайне опасное положение. Связанные по рукам и ногам супруги должны были с трепетом взирать на развитие событий и уповать на то, что арестованный Лесток не оговорит их под пыткой.

Лейб-медик, конечно, не был невинной овечкой. Своё влияние на мнительную государыню он употреблял для того, чтобы склонить её в пользу Франции и Пруссии, получая от обеих держав крупные денежные пенсионы. Такая политика прямо противоречила планам канцлера.

Однако Лесток оставался не просто важной фигурой при дворе. Его считали одним из самых близких к Елизавете людей. Он пользовался, например, правом без доклада входить в её апартаменты. Недаром Мардефельд писал об этом «министре без портфеля»: «Ни для кого не секрет, что обязана ему императрица короной, однако же фавор его не столько сей услугой, сколько медицинскими его познаниями укрепляется; государыня в убеждении пребывает, что умрёт, ежели при себе его иметь не будет. Он был наперсником всех её тайн без исключения и от многих горестей её избавил, вследствие чего право получил с её величеством обращаться вольно и свысока, на что жаловалась она неоднократно... Он честолюбив, любит без меры вино, игру и женщин, впрочем, умён, храбр, твёрд»31.

Женщины-то Лестока и погубили, причём именно в тот момент, когда эскулап решил образумиться. За пару месяцев до ареста лейб-медик женился на молоденькой фрейлине Марии Авроре Менгден, сестре Юлии Менгден, фаворитки Анны Леопольдовны. «Её императорское величество и весь двор присутствовали на свадьбе, — вспоминала Екатерина, — и государыня оказала молодым честь посетить их. Можно было сказать, что они пользуются величайшим фавором, но через месяц или два счастье им изменило»32.

Возможно, в объятиях Марии Авроры хирург познал семейные радости, но такой брак был крупным промахом для политика. Елизавета Петровна заподозрила своего предприимчивого друга в связях со свергнутым Брауншвейгским семейством. Теперь Лесток оказался беззащитен перед кознями канцлера. Бестужев уговорил императрицу установить за лейб-медиком надзор. А где надзор, там и перлюстрация. Перехват и дешифровка дипломатической почты были излюбленными методами Алексея Петровича. Ему удалось вскрыть несколько депеш Финкенштейна и на их основании обвинить молодожёна в связях с прусским двором. Кроме того, в ход пошли письма самого хирурга. По сведениям Финкенштейна, Лесток хотел предупредить великого князя о кознях, которые готовил канцлер. «Всё его преступление состояло в неверном выборе слов и тесных связях с молодым двором»33. Однако внимательная к мелочам Елизавета была очень щепетильна насчёт подбора слов, а близость с великокняжеской четой действительно казалась ей преступлением.

Лестоку приписали заговор с целью свержения императрицы. Бестужев намекал, что переворот готовился в пользу молодого двора34. Впрочем, что ещё могла подумать Елизавета, читая, например, такие откровения Финкенштейна: «За исключением графа Воронцова и Л’Эстока, не вижу я у Голштинского дома верных сторонников». Или более длинную сентенцию: «Граф Л’Эсток — человек умный и не без тонкости; императрицу знает он лучше, чем все прочие её подданные, так что недоставало ему только здравомыслия... Публично против канцлера речи ведёт с такою свободою, от коей недалеко до бесстыдства. Впрочем, в убеждениях своих твёрд и Вашего величества верный слуга»35.

Елизавета не могла потерпеть превращения своих верных слуг в слуг прусского короля или сторонников Голштинского дома. Её отповедь старому другу начиналась словами: «Возможно ли подумать верному рабу, не токмо учинить, как ты столь дерзостно учинил...»36 — а далее шло перечисление вин Лестока. На допросах лейб-медика спрашивали не только о том, почему он «всегдашнюю компанию у себя водил» с иностранными министрами, которые «государству и государю противны», но и о том, «не искал ли он лекарством или ядовитым ланцетом» императрицу «живота лишить»37. Его молодая жена, обвинённая в связях с Брауншвейгским семейством, разделяла с мужем заключение.

Следствие поручили С. Ф. Апраксину и А. И. Шувалову — доверенным лицам канцлера. Можно не сомневаться, что они добывали именно те сведения, которые были нужны Бестужеву, а того в первую голову интересовал малый двор. Между тем арест такого вельможи, как граф Лесток, утаить было сложно. Обаятельный, весёлый, лёгкий в общении лейб-медик создавал вокруг себя один из главных центров светской жизни столицы. Его исчезновение казалось не просто заметно — пустое место прямо-таки вопияло о случившемся.

Тем не менее, придворные ни о чём не спрашивали и делали вид, будто ничего не произошло. Финкенштейн описал один из праздников, случившихся уже после ареста хирурга: «Я имел удовольствие видеть там, что такое умение скрывать истинные мысли и чувства, какое можно наблюдать только в России... Особы, связанные с несчастным графом Л’Эстоком самыми тесными узами, старались выказывать особенную игривость»38. Среди этих особ, без сомнения, была и великокняжеская чета. Какое бы «горе» Екатерине ни причинила «потеря близкого друга»39 (в чём она признавалась в одной из редакций мемуаров), надлежало делать вид, будто лейб-медик — посторонний ей человек.

Накануне праздника, причёсывая госпожу, Тимофей Евреинов сообщил: «Сегодня ночью граф Лесток и его жена арестованы и отвезены в крепость»40. Это было подобно грому среди ясного неба. Обитателям малого двора следовало затаиться. В середине декабря двор отправился в Москву. Великокняжеская чета ехала в большом возке, на передке которого размещались дежурные кавалеры. Днём Пётр садился в сани с Чоглоковыми, а Екатерина оставалась в возке и тогда могла перекинуться парой фраз с теми, кто сидел впереди. От камергера князя А. Ю. Трубецкого она узнала, что Лесток в крепости «хотел уморить себя голодом, но его заставили принять пищу. Его обвинили в том, что он взял десять тысяч рублей от прусского короля, чтобы поддерживать его интересы... Его пытали, после чего сослали в Сибирь»41. На самом деле — в Устюг Великий. Если бы лейб-медик не воздержался от рассказа о связях с молодым двором, великокняжеская чета нажила бы новые, возможно, очень крупные неприятности.

Положение наследника было незавидно. Пойдя в 1746 году на поводу у Бестужева только для того, чтобы досадить Брюмеру, он совершил ошибку. Не приобрёл союзника в лице канцлера и лишил остатков силы партию, поддерживавшую Голштинский дом. А сам оказался заперт в клетке. Это был наглядный урок — не стоит спешить избавляться от ненавистных людей, иной раз на них можно опереться. Над этим уроком Пётр не задумался. А вот Екатерина сделала выводы: уже став императрицей, она годами работала с оппозиционными вельможами, коль скоро их ум и талант шли на пользу.

«Делить скуку»


Делом Лестока Бестужев не только окончательно разгромил прусскую партию, но и завершил нейтрализацию молодого двора. Случившееся очень напугало великокняжескую чету. Оба стали буквально дуть на воду, стараясь не вызвать неудовольствия императрицы.

Пока Пётр пережидал, когда гроза пройдёт мимо, среди гостей при малом дворе появился брат фаворита Кирилл Григорьевич Разумовский. Ещё пару лет назад Мардефельд прочил ему «завершение» брака за великого князя. Видимо, именно теперь Елизавета Петровна посчитала, что пора. Момент был удачный — двор вёл кочевую жизнь, при которой неизбежно некоторое нарушение этикетных строгостей.

Всё лето 1749 года, после приезда в Москву, императрица путешествовала, устраивая паломничества в Троице-Сергиеву лавру. Великого князя с женой поселили в маленьком одноэтажном домике на даче у Чоглоковых в Раеве. Там имелись всего две комнаты и зал. Прислуга жила в палатках. Великий князь тоже. Под крышей оставались только Екатерина и одна из её гофмейстерин, спавшие в разных покоях, разделённых залом. Трудно найти диспозицию удобнее: достаточно открыть окно и впустить возлюбленного, никто ничего не заметит.

Кирилл приступил к осаде, но великая княгиня, казалось, даже не заметила его усилий. «Гетман Разумовский, младший брат фаворита, живший на своей даче в Петровском, — писала она, — вздумал приезжать каждый день к нам в Раево. Это был человек очень весёлый и приблизительно наших лет... Его посещения продолжались всё лето, и мы всегда встречали его с радостью. Он обедал и ужинал с нами и после ужина уезжал в своё имение; следовательно, он делал от сорока до пятидесяти вёрст в день. Лет двадцать спустя мне вздумалось его спросить, что заставило его приезжать... тогда как его собственный дом ежедневно кишел лучшим обществом. Он мне ответил, не колеблясь: “Любовь”. — “Но, Боже мой, — сказала я ему, — в кого вы у нас могли быть влюблены?” — “В кого? — сказал он мне, — в вас”. Я громко рассмеялась, ибо никогда в жизни не подозревала»42.

Вряд ли Екатерина совсем не обратила внимания на ухаживания брата фаворита. Кирилл производил на неё приятное впечатление. Он был ровесником Петра Фёдоровича, но приобрёл хорошее образование в Европе, посетил Германию, Францию, Италию, слушал лекции в Кёнигсберге, Берлине, Гёттингене, Страсбурге, выучил французский, немецкий и латынь. Среди его профессоров был и знаменитый математик Леонард Эйлер.

В 1745 году младший Разумовский вернулся в Россию, получил титул графа, орден Святой Анны, стал президентом Академии наук и обвенчался с троюродной сестрой Елизаветы Петровны — Екатериной Ивановной Нарышкиной, «на которой императрица женила его, правда, немного против его воли, но с которой он, казалось, хорошо жил. Хорошо было известно, что все самые хорошенькие придворные и городские дамы разрывали его на части. И действительно, это был красивый мужчина своеобразного нрава, очень приятный и несравненно умнее своего брата»43.

В Львовской картинной галерее сохранился портрет молодого Кирилла Григорьевича. С него на зрителя смотрит узкое лицо с живыми карими глазами и доброжелательной, чуть насмешливой улыбкой. Разумовский одет в роскошный тёмно-зелёный кафтан и белый атласный камзол, отделанные золотым шитьём44. Судя по этому изображению, Кирилл действительно был хорош собой и — что ещё важнее — удлинённым профилем немного напоминал великого князя.

Великой княгине было приятно внимание молодого красавца. Чоглоковы держались подозрительно смирно, их явно предупредили о деле. Так что остановило Екатерину? Осторожность. Только что закончившееся дело Лестока приучило её к подозрительности. Она ждала провокаций от канцлера, которому покровительствовал фаворит. Было естественно предположить, что, вовлекая великую княгиню в любовную интригу, брат временщика хочет скомпрометировать её. Ответить на его намёки значило погубить себя. И Екатерина предпочла не понять столь красноречивого поведения — 40 вёрст ежедневно.

Сам Кирилл не решился пойти на откровенный разговор. Оробел. Ему, оказывается, очень нравилась царевна. Позднее он стал близким другом Екатерины, участвовал в заговоре на её стороне, но до признания прождал 20 лет и сумел выговорить его, только когда для обоих чувства юности уже не имели значения.

«Заговор по всей форме»


Дознание по делу Лестока было лишено логики: лейб-медика обвиняли в попытке устройства переворота сразу и в пользу молодого двора, и в пользу Ивана Антоновича. Однако это не остановило Елизавету. Подозрительная от природы, она чувствовала шаткую почву под ногами и позволяла Бестужеву запугивать себя мнимыми и настоящими заговорами. С самого воцарения ей угрожала тень Брауншвейгского семейства, с одной стороны, и племянник, имевший неоспоримые права на престол, — с другой. Так естественно было соединить обе опасности в лице одного виновника.

Но на деле комплоты зрели порознь. Согласно донесениям французского посла графа Луи Дальона (д’Альона) и датского — графа Рохуса Фридриха Линара, родовитая знать действительно склонялась в пользу Ивана Антоновича, но были и те, кто связывал надежды с великокняжеской четой. Порой кажется, что, оставив в живых малолетнего свергнутого императора, Елизавета пошла на поводу у своего доброго сердца — не захотела проливать кровь. Однако если присмотреться внимательнее — она поступила очень умно. При наличии двух претендентов на корону у всех недовольных был не один, а два центра притяжения. Это дробило силы, вызывало несогласия в среде оппозиционеров и в конечном счёте сталкивало их друг с другом, а не с императрицей.

Зимой 1749/50 года государыня тяжело заболела. Она почти не выходила из покоев, придворные говорили о её скорой кончине. В донесениях Дальона сообщалось о «тайных сборищах» родовитых особ, на которых высказывались предложения «арестовать великого князя и его супругу» и вернуть корону несчастному Ивану Антоновичу. Линар добавлял, что «число лиц, замешанных» в подобных совещаниях, «было весьма велико». В другое время они ссорились между собой, но теперь объединились, «ибо всем в равной мере грозил кнут»45. Поправившись, Елизавета начала расследование.

Казалось, её официальный наследник Пётр Фёдорович — тоже сторона пострадавшая. Однако и он не ушёл из круга подозреваемых, чему способствовало дело поручика Бутырского пехотного полка Иоасафа Батурина. «В начале зимы я увидела, что великий князь очень беспокоится, — вспоминала Екатерина. — ...Он больше не дрессировал своих собак, раз по двадцать на дню приходил в мою комнату, имел очень огорчённый вид, был задумчив и рассеян; он накупил себе немецких книг... часть их состояла из лютеранских молитвенников, а другая — из историй и процессов каких-то разбойников с большой дороги, которых вешали или колесовали. Он читал это поочерёдно, когда не играл на скрипке». Подобной литературой Пётр сам распалял и запугивал себя, а потом начинал молиться. «Я терпеливо выжидала, что он мне скажет. Наконец, однажды он мне открыл, что его мучило».

Всё лето в Раеве, пока Кирилл Разумовский охотился на Екатерину, великий князь рыскал по окрестным лесам со сворой собак. Цесаревне, вероятно, казалось, что самое интересное творится вокруг неё. Однако великий князь имел все основания утверждать обратное: его чуть не втянули в полновесный заговор. Пётр всё время проводил в обществе егерей, приставленных к его своре, и, как признавалась Екатерина, «коли пошло на чистоту, он связался с этими людьми, закусывал и выпивал с ними». Они-то и свели Петра Фёдоровича с Батуриным.

«В Москве стоял тогда Бутырский полк, — писала Екатерина. — В этом полку был поручик (по другим источникам, подпоручик. — О. Е.) Асаф Батурин, весь в долгу, игрок и всюду известный за большого негодяя, впрочем, человек очень решительный». Через егерей, с которыми Батурин неизвестно как познакомился, он стал добиваться свидания с великим князем, упирая на свою «преданность» и на то, что «весь полк с ним заодно». Сначала Пётр испугался, но постепенно дал себя уговорить. Поручик подкараулил его в лесу «в укромном местечке», пал на колени и поклялся «не признавать никакого другого государя, кроме него». Услышав такие слова, Пётр якобы дал шпоры лошади и ускакал, оставив соблазнителя на коленях.

Вскоре ему передали, что Батурин арестован и перевезён в Преображенское, где располагалась Тайная канцелярия. Екатерина замечала, что муж «дрожал и очень боялся быть замешанным». Несколько дней спустя егеря тоже были взяты под стражу. Великая княгиня ободряла супруга, говоря, что его единственная вина — «дурная компания». Но Пётр продолжал трястись. «Говорил ли он мне правду? — рассуждала Екатерина. — Я имею основания думать, что он убавлял, передавая о переговорах, которые вёл».

Некоторое время спустя егерей выпустили, но приказали покинуть Россию (все они были иностранцы). Охотники сумели передать великому князю, что не назвали на допросах его имени, «вследствие чего он прыгал от радости». «Что касается Асафа Батурина, то его нашли очень виновным... Он замышлял ни более ни менее как убить императрицу, поджечь дворец и этим ужасным способом, благодаря сумятице, возвести великого князя на престол. Он был осуждён после пытки к заключению на всю жизнь в Шлиссельбург»46.

Теперь в Тайной канцелярии находилось целое дело, используя которое можно было лишить Петра права наследовать престол и даже заточить. О чём Елизавета позднее не раз намекала племяннику. Признания Батурина не пускали в ход до удобного момента и таким образом держали цесаревича в напряжении. Над его головой подвесили дамоклов меч.

«Несколько лет спустя после моего восшествия на престол это дело попалось мне в руки, — вспоминала Екатерина. — ...Говоря без обиняков, это был заговор по всей форме; Батурин убедил сотню солдат своего полка присягнуть великому князю; он уверял, что получил на охоте согласие этого князя на возведение его на престол. На пытке он сознался в своих сношениях с этим князем через посредство его егерей». После описанного происшествия Елизавета Петровна перестала целовать руку наследника, когда он подходил целовать её длань. «С этого времени я стала замечать, как в уме великого князя росла жажда царствовать, — писала Екатерина. — Ему этого до смерти хотелось»47.

Следствие выявило весьма серьёзные планы. Надлежало «вдруг ночью нагрянуть на дворец и арестовать государыню со всем двором»48. Батурин хотел привлечь к заговору работных людей московских суконных фабрик, которые в тот момент бунтовали. Он сносился с одним из их главарей суконщиком Кенжиным, которому обещал: «Мы заарестуем всех дворян»49. Поручик был убеждён, что сможет подбить на переворот Преображенский батальон и даже лейб-кампанцев, «а они-де к тому склонны и давно желают». Однако на подкуп солдатских голов требовались деньги, которые авантюрист думал получить от Петра. У великого князя их просто не было. Доходы наследника неуклонно сокращались. Ему было назначено 400 тысяч в год, но, по сведениям Мардефельда, реально он получил только 80 тысяч в 1744 году и 8 тысяч в 1746-м50. Посадив племянника на «голодный паёк», Елизавета Петровна, без сомнения, обезопасила себя.

Уместен вопрос: до какой степени история с егерями была провокацией? Недаром приставленных к великому князю охотников допросили «лишь слегка», а потом выдворили за границу. Ведь могли заточить, как Румберга. Создаётся впечатление, что егеря выполнили приказ сверху и позднее «пострадали» только для виду. Вот Батурин — настоящий заговорщик, о его авантюризме знали и, возможно, специально свели с Петром. От удара камня о камень должна была вылететь искра.

Ловкость проведённой игры заставляет подозревать в ней уверенную руку Бестужева. А участие в обеих интригах — любовной в Раеве и политической в лесах — братьев Разумовских позволяет предположить, что канцлер и его покровитель-фаворит действовали заодно. Великокняжескую чету намеревались поймать в две ловчие ямы. Но царевну спасла осторожность, а её мужа трусость. Он не довёл переговоры до конца, раньше времени сорвался с крючка. Однако подозрения Елизаветы только укрепились. «Не удивлюсь я, — рассуждал Финкенштейн о Бестужеве, — если найдёт он способ переменить наследника... частые ссоры между тётушкой и племянником повод к сему могут подать»51.

«Самолюбие четырёх фаворитов»


Одним из таких поводов стала пустячная на первый взгляд ссора Елизаветы и Петра весной 1750 года из-за... бани. Однажды после бала Чоглокова передала великой княгине выговор Елизаветы: «Она гневалась на меня за то, что, будучи замужем четыре года, не имела детей, что вина в этом была исключительно на мне, что, очевидно, у меня в телосложении был скрытый недостаток, о котором никто не знал, и что поэтому она пришлёт мне повивальную бабку, чтобы меня осмотреть». По поводу осмотра слова Екатерины звучали столь смиренно, что только оттеняли унизительность положения: «Так как Её величество была во всём госпожа, а я в её власти, то я ничего не могла противопоставить её воле».

Присутствующий при разговоре великий князь заступился за жену: «Чувствовал ли он, что вина была не моя, или со своей стороны он счёл себя обиженным, но он резко ответил Чоглоковой по поводу детей и осмотра». Марья Симоновна удалилась, пообещав всё передать государыне. Гофмейстерина П. Н. Владиславова, заменившая уволенную Крузе, утешала Екатерину: «Как же можете вы быть виноваты, что у вас нет детей, тогда как вы ещё девица... Её величество должна бы обвинять своего племянника и самое себя, женив его слишком молодым».

Все эти россказни дошли до Елизаветы Петровны далеко не сразу, императрицу не так-то легко было увидеть. Буря заваривалась от Мясоеда до Великого поста. Государыня в то время находилась в затруднительном положении. В начале осени 1749 года, когда великокняжеская чета жила в Раеве, императрица выбрала нового фаворита. Это произошло не вдруг и не неожиданно для внимательного наблюдателя. Дело состояло не только в сердечном охлаждении 39-летней Елизаветы к прекрасному казаку. Партия Алексея Григорьевича, а вернее её главный деятель Бестужев, совершили непростительный промах на международной арене — допустили оскорбление «величества» и унижение своей государыни.

Как мы помним, в 1746 году канцлер сумел направить 30-тысячный русский корпус в Германию на помощь австрийским войскам. Серьёзного участия в военных действиях эти части не принимали, но само присутствие русской армии на Рейне в конце войны ускорило развязку. В октябре 1748 года в Аахене был подписан мирный договор между Францией и Испанией, с одной стороны, и Австрией, Англией и Голландией — с другой. Мария Терезия была признана императрицей Священной Римской империи, а Франция лишилась своих завоеваний в Нидерландах и отчасти в Индии и Северной Америке52. Это привело к формальному расторжению отношений между Петербургом и Парижем и поставило на грань разрыва русско-прусские связи.

Именно такой переориентации политики своего кабинета и добивался Бестужев. Он мог бы торжествовать победу, но... сама Россия не получила от действий на стороне Австрии никакой выгоды. Хуже того, при подписании Аахенского договора участники «забыли» пригласить русских дипломатов на конгресс, и Петербург не фигурировал в качестве гаранта этого важного международного соглашения. Такой полновесной пощёчины от «союзников», сразу указавших «варварам» их место, Елизавета Петровна не ожидала.

Строго говоря, Россия не могла претендовать на равноправие с другими партнёрами, так как в 1747 году подписала субсидную конвенцию с Англией, согласно которой Лондон платил, а Петербург давал войска. Предоставляя армию «внаём», за деньги, Елизавета Петровна теряла возможность фигурировать на мирных переговорах в Аахене53. Этой тонкости Бестужев не объяснил своей монархине, а во время дела Лестока умело свалил на лейб-медика вину за то, что другие державы не позвали Россию на конгресс.

Однако и собственный просчёт канцлера был налицо. Трудно объяснить, как Бестужеву после подобного позора вообще удалось сохранить пост. Зная о случившемся, Фридрих II только потирал руки и считал своего главного врага «мёртвым волком». Он ошибся. Но гнев государыни действительно был велик. А её стыд — ещё больше: некоторые исследователи считают, что именно под влиянием аахенского оскорбления Елизавета решила надолго отбыть в Москву — внутреннюю столицу империи, подальше от границ и европейских дел. Она перестала прислушиваться к советам Бестужева, продвигать по службе угодных ему лиц, подписывать подготовленные им бумаги, демонстративно предпочитала мнение старых друзей — Шуваловых54.

Крайне щепетильную в вопросах власти Елизавету беспокоило и то, что партия Разумовского набрала слишком большую силу. Могуществу этой политической группировки надо было дать противовес в лице влиятельного придворного клана. Шуваловы подходили как нельзя лучше. Восемнадцатилетний кузен давних сподвижников императрицы Петра и Александра Ивановичей Шуваловых, паж Иван Иванович Шувалов, 5 сентября был объявлен камер-юнкером. «Благодаря этому его случай перестал быть тайной», — писала Екатерина.

Полгода вокруг юного фаворита велись интриги, а на Масленицу Елизавета продемонстрировала, что колеблется и может сменить случайного вельможу. Ей приглянулся красивый кадет Шляхетского корпуса Никита Афанасьевич Бекетов. Тот факт, что вскоре он был назначен адъютантом с чином полковника к графу Разумовскому, ясно указывал круг, к которому претендент принадлежал. Поняв, что прошлого не вернуть, Алексей Григорьевич сделал ставку на молодого представителя партии. К Бекетову был приставлен Иван Елагин, ученик А. П. Сумарокова, в будущем статс-секретарь Екатерины II, а тогда бойкий чиновник под рукой у Бестужева.

Борьба разворачивалась нешуточная, хотя внешне всё выглядело крайне игриво. Во дворце на Масленой неделе построили театр, где кадеты представляли исторические трагедии Сумарокова. Среди юных дарований был и Бекетов, отличавшийся «красивой наружностью: его голубые глаза навыкате бросали взгляды, способные вскружить голову немалого числа придворных дам». Елизавета лично занялась костюмами труппы, «мы увидели, как на красивом Труворе появлялись один за другим все любимые цвета и все наряды, которые ей нравились». Придворные просмотрели за неделю девять трагедий, актёры жили прямо во дворце.

На Пасху пришёлся пик разногласий в окружении императрицы, что её крайне нервировало. Она чаще обычного переходила в храме с места на место, а потом вовсе покинула большую придворную церковь и отправилась в свою малую комнатную. «Там она показалась до такой степени раздражённой, что заставила дрожать от страха всех присутствующих, — писала Екатерина. — ...Императрица выбранила всех своих горничных, число которых доходило до сорока; певчие и даже священник — все получили нагоняй... Это гневное настроение вызвано было затруднительным положением, в котором находилась Её величество между троими или четверыми своими фаворитами, а именно — графом Разумовским, Шуваловым, одним певчим по фамилии Каченовским и Бекетовым... Не всякому дано умение щадить и примирять самолюбие четверых фаворитов одновременно».

Певчим можно было пренебречь, а вот Разумовские с Шуваловыми, видимо, пошли в лобовую. Бекетова только что назначили адъютантом, он продержался до лета 1751 года, конкурируя со скромным Иваном Ивановичем. Прекрасного Трувора убрали грязным способом: «Бекетов... со скуки и не зная, что делать во время своего фавора... вздумал заставить малышей певчих императрицы петь у себя... Всему этому дали гнусное толкование; знали, что ничто не было так ненавистно в глазах императрицы, как подобного рода порок. Бекетов в невинности своего сердца прогуливался с этими детьми по саду; это было вменено ему в преступление»55.

По другим источникам, Бекетову поднесли притирания, от которых лицо юноши покрылось прыщами. Елизавете намекнули, что болезнь — следствие невоздержанной жизни, та не совсем поверила, но, будучи крайне брезглива, отдалила фаворита от двора. Шувалов переехал в бывшие покои обер-егермейстера, а Алексей Григорьевич получил Аничков дворец.

Такое решение вполне отвечало политическому выбору государыни. Влияние клана Разумовских уходило в прошлое.

Баня или крепость


Бестужев отчасти сам подставил покровителя: он был ревностным сторонником обнародования брака Елизаветы с Алексеем Григорьевичем и не скрывал этого от императрицы. Напротив, усерднейше доносил ей о пользе подобного поступка. А таковой вёл к пересмотру вопроса о наследнике. Елизавета же считала важным для стабильности царствования сохранить права на корону за племянником. Одним своим существованием он делал её собственное пребывание на престоле легитимным, подтверждённым целой системой завещаний и международных договоров.

Однако Пётр очень подводил тётку. Если бы у великого князя уже появились дети, это укрепило бы трон. А так, бездетный, он выглядел в глазах подданных спорным наследником. К тому же и поведение его не красило. Не исключено, что сплетни о бесплодии и импотенции царевича специально раздувались Бестужевым с целью подтолкнуть государыню к выгодным для партии Разумовских шагам.

Ссору августейшей тётки и племянника из-за бани, произошедшую на первой неделе Великого поста, не следует вырывать из контекста описанных событий. Елизавета закипала, наблюдая, как приходят в неявное, но жестокое столкновение ближайшие к ней люди. Раздражение она привыкла вымещать на великокняжеской чете, благо те жили замкнуто. В начале поста разразился скандал, во время которого Петру припомнили и заговор прошлого лета, и странную, прямо-таки скопческую жизнь с женой.

Вот как разворачивались события. «Мы с великим князем стали говеть, — рассказывала Екатерина. — Я послала Чоглокову испросить у Её величества позволения пойти в баню в дом Чоглоковых... Ни великий князь, ни я, мы не смели выходить из дому даже на прогулку без позволения императрицы». Чоглокова принесла царевне разрешение и сказала наследнику, что тот сделал бы приятное тётке, если бы тоже пошёл в баню.

Это предложение Пётр принял в штыки, заявив, что «он никогда раньше в бане не был и считал посещение её одним предрассудком». Обер-гофмейстерина упрекнула его в недостатке уважения к воле государыни. Великий князь весьма резонно возразил, что «пойти в баню или не пойти, ни в чём не нарушало уважения». Спор сделался жарким. Марья Симоновна осведомилась, «знает ли он, что императрица могла бы его заключить в Санкт-Петербургскую крепость... Великий князь при этих словах задрожал и в свою очередь спросил её, говорит ли она ему от своего имени или от имени императрицы». Тут Чоглокова заявила, что «ему следовало помнить о том, что случилось с сыном Петра Великого по причине его неповиновения». Царевич сбавил тон, и его следующие слова были почти просительными. «Великий князь... сказал ей, что он никогда бы не поверил, что он, герцог Голштинский и в свою очередь владетельный князь, которого заставили приехать в Россию вопреки его воле, мог здесь подвергнуться опасности такого постыдного с ним обращения, и что если императрица не была им довольна, то ей оставалось только отослать его обратно на родину. После того он задумался, стал большими шагами ходить по комнате и потом начал плакать».

Со стороны произошедшее казалось абсурдом. Стоило ли угрожать человеку крепостью за то, что тот не хочет сходить в баню? Позднее царевна связала сцену с делом Батурина, и для неё всё встало на свои места.

Часто не обращают внимания на то, что Чоглокова была не просто обер-гофмейстериной. Двоюродная сестра Елизаветы, она тоже приходилась Петру тёткой и многие вещи говорила по-семейному. На следующий день она явилась от государыни и принесла ответ племяннику: «Ну, так если он столь непослушен мне, то я больше не буду целовать его проклятую руку». Великий князь упёрся: «Это в её воле, но в баню я не пойду, я не могу выносить её жары»56.

Боязнь жара и удушье — вовсе не пустяк. При слабом здоровье наследника плохое самочувствие в горячем пару естественно. Петра не приучали с детства к бане. Он мылся, как это было принято на родине, в тазах, кадках и переносных ваннах, именно это считая нормальным. Существует мнение, что «банный» гнев Елизаветы Петровны был связан не столько с делом Батурина, сколько с подозрениями государыни на счёт неспособности племянника иметь потомство. Наслушавшись «горьких истин», Елизавета могла сама захотеть взглянуть на племянника в бане, чтобы увериться, нет ли у него каких-нибудь видимых невооружённым глазом недостатков. А также увидеть его вместе с великой княгиней в столь интимной обстановке57.

Однако следует помнить, что во время поста верующие воздерживались не только от скоромной пищи, но и от супружеских отношений. Поход в парную был ритуальным действием, соединявшим очищение души с чистотой тела. Зная церковную подоплёку этого обычая, Пётр называл его «предрассудком». Со своей стороны, очень щепетильная в вопросах православных традиций Елизавета настаивала на посещении наследником бани не потому, что собиралась за ним подглядывать, а потому, что иное поведение выглядело как «нечестье». Но Пётр упёрся. «Увидим, что она мне сделает, я не ребёнок», — огрызался он.

Глава пятая СТРАСТИ ПО НАСЛЕДНИКУ


После поражения прусской партии в Петербурге естественным союзником Фридриха II мог стать по-детски влюблённый в него цесаревич. Однако тон немецких дипломатов по отношению к Петру Фёдоровичу заметно пренебрежителен. «Великому князю девятнадцать лет, и он ещё дитя, чей характер покамест не определился, — рассуждал Мардефельд. — Порой он говорит вещи дельные и даже острые. А спустя мгновение примешь его легко за десятилетнего ребёнка... Супругу не любит, так что иные предвидят: детей от него у неё не будет. Однако ж он её ревнует»1.

Финкенштейн высказывался ещё резче: «На великого князя большой надежды нет. Лицо его мало к нему располагает и не обещает ни долгой жизни, ни наследников, в коих, однако ж, будет у него великая нужда. Не блещет он ни умом, ни характером; ребячится без меры, говорит без умолку, и разговор его детский, великого государя недостойный... Нация его не любит, да при таком поведении любви и ожидать странно»2.

Характеристика Екатерины в докладах обоих дипломатов разительно отличается от описаний её мужа. «Великая княгиня умна и основательна не по годам... держит себя с осторожностью»3, — сообщал Мардефельд. И опять Финкенштейн сходился во мнении с коллегой: «Великая княгиня достойна супруга более любезного и участи более счастливой... Сознает она весь ужас своего положения, и душа её страждет; как она ни крепись, появляется порою на её лице выражение меланхолическое... Нация любит великую княгиню и уважает»4.

Причина неприязни к Петру, с одной стороны, и расположения к Екатерине — с другой, объяснялись не только особенностями личного поведения. Для дипломатов важно было нащупать точку опоры при чужом дворе, найти союзника, может быть, запастись им впрок для дальнейших совместных действий. Неуравновешенный, переменчивый характер великого князя делал его ненадёжным партнёром. А вот «основательная не по годам» царевна подходила как нельзя лучше. «Она бы во всём неукоснительно за короля стояла», — заключал Мардефельд.

«Принц гордый»


Однако никто не рассматривал Екатерину как самостоятельного политического игрока. Она могла действовать только через мужа — наследника русского престола и правящего герцога Голштинского. Сама по себе царевна была ничто. А потому её интересы в тот момент прочно сопрягались с интересами супруга. Екатерина приобретала шанс повлиять на ход дел, только влияя на Петра. И никак иначе.

Между тем в 1750 году создалась ситуация, когда великий князь мог снова выйти из политической тени. Между Россией, Швецией и Данией начались консультации о судьбе герцогства Голштинского. Обойти Петра оказалось невозможно, хотя Бестужев предпочёл бы решить судьбу далёкого немецкого владения без участия суверена. Однако тётушка предоставила племяннику право участвовать в переговорах и даже самому вести консультации. Это было явным знаком неудовольствия по отношению к канцлеру: тот откровенно проморгал сближение Стокгольма и Копенгагена и тайный договор между этими дворами.

Сделаем шаг назад, чтобы понять ситуацию во всей её полноте. С того момента, как Елизавета провозгласила голштинского герцога своим наследником, политика России на севере оказалась тесно связана с судьбой его владений. Нередко императрица шла на поступки, которые не могли одобрить её советники. Например, в 1742 году России было выгодно поддержать Данию против Швеции, пожертвовав для этого крохотным приморским герцогством. Однако государыня решила сохранить Голштейн и тем укрепить значение своего наследника.

Уже тогда, всего через несколько месяцев после приезда Петра в Москву, его владения застряли у огромной империи как кость в горле. Развязать гордиев узел отношений Петербурга, Стокгольма и Копенгагена, сохраняя Киль за цесаревичем, было трудно. А в свару незримо вмешивались Париж и Потсдам, только запутывая ситуацию. В какой-то момент вся работа Коллегии иностранных дел оказалась парализована.

В Киле текущими делами герцогства ведал Тайный правительственный совет, созданный ещё в 1719 году5. Именно его и следует считать правительством Голштинии, не путая, как это иногда случается6, с другим органом — Голштинским дипломатическим представительством в Петербурге. Последнее занималось главным образом территориальными спорами с Данией из-за Шлезвига. Это же ведомство осуществляло связь между Петром Фёдоровичем и Тайным советом на родине. Руководил представительством Иоганн Фрайхер фон Пехлин, опытный и надёжный министр, о котором Екатерина в своих мемуарах отзывалась с уважением: «В этой короткой и толстой фигуре жил ум тонкий и проницательный»7.

Елизавета Петровна распорядилась, чтобы окончательные решения в каждом случае исходили от самого великого князя. То ли она хотела таким способом приучить племянника к государственным делам, то ли внешнее сохранение за ним некоторых политических прав при самом жёстком внутреннем контроле должно было кое-как примирить юношу с занимаемым положением. К тому же не следовало показывать иностранным дипломатам, что наследник фактически посажен под домашний арест.

Если верить Екатерине, её супруг сочетал искреннюю любовь к Голштинии с ленью и нерадивостью в делах. Ему становилось скучно работать с Пехлиным, докладывавшим о трудном положении финансов герцогства; он быстро утомлялся, хотя вникал в подробности. Такое поведение очень напоминает рассказы Штелина о занятиях Петра науками. Предмет приложения усилий изменился, а образ действий остался прежним. «Этот страстно любил свою Голштинскую страну, — писала Екатерина о муже. — С Москвы уже докладывали Его императорскому высочеству об её несостоятельности. Он попросил денег у императрицы. Она дала немного»8. По сведениям английского дипломата Гая Диккенса, великий князь в июле 1750 года получил от государыни 60 тысяч рублей в качестве подарка за участие в переговорах с Данией и за твёрдость на них9.

Сама по себе сумма не могла покрыть нужд герцогства. Ею были уплачены «неотложные долги» наследника в России. До Киля не дошло ни копейки. «Пехлин представлял дела в Голштинии со стороны финансов безнадёжными; это было нетрудно, потому что великий князь полагался на него в управлении и мало или вовсе не обращал на него внимания, так что однажды Пехлин, выведенный из терпения, сказал: “Ваше высочество, от государя зависит вмешиваться или не вмешиваться в дела его страны; если он не вмешивается, страна управляется сама собою, но управляется плохо”»10.

Зато Петру удавались шумные сцены. В августе 1745 года он с позором выгнал от себя датского полномочного министра Фридриха Генриха Хеусса, осыпав его «градом оскорблений». Тогда же французский посол Луи Дальон писал: «Великий князь — принц гордый и, судя по многим признакам, немалую будет питать склонность к войне, о примирении же не желает и слышать»11.

Дания, как и в 1732 году, предлагала миллион рейхсталеров за отказ от Шлезвига. Но советники Петра сумели построить диалог так, что обсуждались и возвращение потерянных герцогством земель, и датская денежная субсидия, которая рассматривалась не как плата за покупку владений, а как компенсация морального и материального ущерба. Конечно, это только затягивало переговоры.

Видя неуступчивость Петра, датский двор решил действовать «мимо него». Вместо денег был предложен обмен Шлезвиг-Голштейна на Дельменгорст и Ольденбург. На сей раз обратились не к великому князю, а к его дяде шведскому кронпринцу. Дело в том, что Адольф Фридрих (с 1751 года шведский король Адольф Фредерик) считался, помимо прочего, и наследником своего племянника, буде тот скончается бездетным. А разговоры о слабом здоровье и бесплодии Петра занимали в дипломатической переписке немалое место.

Вспомним слова Финкенштейна о том, что цесаревич «не обещает ни долгой жизни, ни наследников». В другом донесении министр писал: «Надо полагать, что великий князь никогда не будет царствовать в России; не говоря уже о слабом здоровье, которое угрожает ему рановременною смертью». В 1757 году французский посол маркиз Поль-Франсуа де Л’Опиталь почти повторил отзыв прусского коллеги: «Если великий князь при своём слабом здоровье будет продолжать свой образ жизни, то скоро умрёт»12. Сама по себе эта информация не сильно противоречила истине: Пётр был болезненным юношей. Но надо полагать, что распространялась и афишировалась она намеренно, из соображений политической конъюнктуры. Тождественность отзывов позволяет предположить единый источник. Заинтересованным лицом в данном случае являлся канцлер.

В августе 1749 года между Данией и Швецией был подписан договор об оборонительном союзе, кронпринц отказался от голштинского наследства и взамен получил города Дельменгорст и Ольденбург. Сделка до времени оставалась тайной и должна была вступить в силу сразу после кончины великого князя. Несколько месяцев в Петербурге ничего не знали о случившемся, и лишь в апреле 1750 года информация просочилась из Копенгагена. Елизавета Петровна была вновь унижена, а Бестужев просто втоптан в грязь. Он конфликтовал со Швецией, полагаясь на Данию, а тем временем оба королевства протянули друг другу руки.

Канцлер запил и перестал показываться при дворе. Императрица демонстрировала ему своё пренебрежение. В этих условиях у Петра Фёдоровича появился шанс выскользнуть из-под тяжёлой политической опеки. В январе 1750 года в Петербург прибыл новый датский посланник граф Рохус Фридрих Линар, уполномоченный возобновить переговоры об обмене владений.

«Дочь нерусских родителей»


Екатерина характеризовала графа Линара враждебно и насмешливо, правда, признавая за ним ум и изворотливость. «Это был человек, соединявший в себе, как говорили, большие знания с такими же способностями; внешностью он походил на самого настоящего фата. Он был статен, хорошо сложен, рыжевато-белокурый, с белым, как у женщины, цветом лица; говорят, он так холил свою кожу, что ложился спать не иначе, как намазав лицо и руки помадой, и надевал на ночь перчатки и маску. Он хвастался тем, что имел восемнадцать детей, и уверял, что всех кормилиц своих детей приводил в положение, в котором они вторично могли кормить»13.

Линар имел полномочия сделать великому князю несколько уступок по мелочи, чтобы, таким образом, втянуть его в переговоры. Это получилось, поскольку и Бестужев, и Пехлин проявили заинтересованность в предложениях датской стороны. Копенгаген, желая соединить свои владения в Германии, предлагал неплохие земли взамен финансово несостоятельного герцогства. Но Пётр чувствовал себя преданным и не хотел вступать в переговоры. «Пехлин докладывал великому князю, что слушать не значит вести переговоры, — вспоминала Екатерина, — а от ведения переговоров до принятия условий ещё очень далеко». Согласившись слушать, цесаревич неизбежно должен был что-то отвечать. И тут ловкий Линар сыграл в поддавки: подписал в октябре 1750 года конвенцию об обмене «дезертирами» — то есть перебежчиками с голштинских земель на датские и обратно14.

Эта мнимая дипломатическая победа раззадорила Петра. Переговоры пошли дальше. Но по мере того как они продвигались, великий князь всё сильнее нервничал. «Часто я видела его в восхищении оттого, что он приобретёт; затем он испытывал мучительные колебания и сожаления о том, что ему приходилось потерять»15. Внешне поведение Петра выглядело достойно: он упорно отстаивал права своего герцогства и, выжидая, заставлял противника делать ему всё новые и новые предложения16. Великому князю жаль было расставаться с родовыми владениями, но он противостоял Дании в одиночку, его советники играли на другой стороне и склоняли молодого герцога к уступке. Наследнику не на кого было опереться, не с кем обсудить положение. Удивительно ли, что он пришёл к Екатерине?

Хотя именно откровенность с женой была Петру строжайше запрещена. «Ему предписывали держать это в величайшей тайне, в особенности, прибавляли, по отношению к дамам, — писала Екатерина. — Эта предосторожность касалась меня, но... первым делом великого князя было сказать мне об этом». Екатерина оказалась на высоте оказанного доверия. Она горой стояла за Голштинию и против обмена. Действовать так её побуждали семейная неприязнь к датчанам и развитое честолюбие. Всегда забывают, что она была не только царевной, но и герцогиней Голштинской. Пока её муж сохранял хотя бы формально независимое владение, они оба имели своё маленькое государство, считались суверенами. Даже если бы их выслали из России, им было куда скрыться, и среди владетельных особ Германии они заняли бы пусть не первое, но и не последнее место. Приобретение Ольденбурга, возможно, обогатило бы наших героев, но как быть с титулом правящего герцога?

Позднее, когда Екатерина II будет прочно сидеть на русском престоле, она обменяет Голштинию на Ольденбург. Но это случится только в 1773 году. Пока же дипломатические ухищрения «огорчали великого князя, — вспоминала императрица, — он стал мне о них говорить. Я... приняла известие об этих переговорах с большим раздражением и противодействовала им у великого князя сколько могла»17.

И вот тут Екатерина почувствовала, что не она одна могла оказывать влияние на Петра. Ещё до отъезда двора из Москвы у великого князя завязался роман с принцессой Курляндской, дочерью опального герцога Эрнста Иоганна Бирона. Эта умная, практичная девица сбежала из Ярославля, где отбывала ссылку её семья, и заявила, что терпит притеснения от родителей за желание перейти в православие. Государыня сама стала восприемницей Елизаветы Гедвиги, в крещении Екатерины Ивановны, и назначила её надзирательницей над фрейлинами. Такая должность соответствовала высокому происхождению ярославской беглянки. Екатерина сразу оценила принцессу Бирон как ловкую особу, способную на продуманную интригу и решительные шаги. Появление такой дамы рядом с Петром не сулило ничего хорошего.

«Она была вкрадчива, ум её заставлял забывать, что у ней было неприятного в наружности... — писала Екатерина, — она каждому говорила то, что могло ему нравиться». Пётр начал оказывать новой фрейлине «столько внимания, сколько был способен; когда она обедала у себя, он посылал ей вниз и некоторые любимые блюда со своего стола, и когда ему попадалась какая-нибудь новая гренадерская шапка или перевязь, он их посылал к ней, дабы она посмотрела»18. Таким образом, принцесса Бирон вела с наследником разговоры на его любимые темы и всё больше захватывала внимание поклонника.

«Главное достоинство, какое она имела в его глазах, состояло в том, что она была дочерью нерусских родителей, — вспоминала Екатерина. — Уже тогда великий князь выказывал очень сильное пристрастие ко всем иностранцам и начало отвращения ко всему, что было русским или тянуло к России... Принцесса... охотно говорила по-немецки; и вот мой великий князь влюблён по уши»19.

Удивительно, но разве сама мемуаристка не была иностранкой и не говорила по-немецки? Возможно, Пётр уже не воспринимал жену таковой. Но дело не в чувствах великого князя, а в умении Екатерины выстроить образ. Императрица намеренно присоединяла себя ко всему, «что было русским или тянуло к России», тем самым вызывая «начало отвращения» царевича. Она показывала себя не просто брошенной женой, а соединяла личную драму с неприязнью наследника к стране. Оставленная женщина олицетворяла собой нелюбимую Россию.

«Настоящее достоинство принцессы Курляндской менее поразило его, — писала Екатерина о муже. — Нужно ей отдать справедливость, что она была очень умна; у неё были чудесные глаза, но лицом она была далеко не хороша, за исключением волос, которые были у неё очень красивого каштанового цвета. Кроме того, она была маленького роста и не только кривобока, но даже горбата; впрочем, это не могло быть недостатком в глазах одного из принцев Голштинского дома, которых в большинстве случаев никакое телесное уродство не отталкивало; между прочим, покойный король шведский, мой дядя по матери, не имел ни одной любовницы, которая не была бы либо горбата, либо крива, либо хрома».

Екатерина явно злословила, подчёркивая извращённость предпочтений своей немецкой родни. Имея очаровательных жён, голштинские принцы оставались к ним холодны, их возбуждало физическое уродство, некий изъян возлюбленной. Возможно, так они отождествляли свои внутренние беды с внешним безобразием избранниц. «Великий князь не совсем скрывал от меня эту склонность, но всё-таки сказал мне, что это была только прекрасная дружба; я охотно этому поверила... ввиду особенностей названного господина»20.

Итак, Екатерина не опасалась измены, физически для Петра невозможной. Однако ей было неприятно предпочтение, которое муж оказывал другой женщине: «Мне обидно было, что этого маленького урода предпочитают мне»21.

Однажды вечером царевна под предлогом головной боли легла раньше обычного. Спустя некоторое время «великий князь очень пьяный пришёл и лёг... Хотя он знал, что я была нездорова, он меня разбудил, чтобы поговорить о принцессе Курляндской, об её прелестях и о приятности её беседы... я ему ответила несколько слов, в которых чувствовалось раздражение, и притворилась, что засыпаю. И то и другое его обидело; он несколько раз ударил меня очень сильно локтем в бок и повернулся ко мне спиной, после чего заснул; я проплакала всю ночь»22. Подобные сцены не укрепляют взаимного доверия. Ссоры из-за любовницы отнимали у Екатерины толику влияния на мужа.

«Взгляды у меня свои собственные»


Поэтому великая княгиня не понадеялась только на себя. Она нашла союзника в лице вельможи, которого с некоторых пор уважал её муж. Одновременно с Линаром в Петербург прибыл посол венского двора граф Иосиф фон Бернес (Берни). «Граф Берни был из Пьемонта, ему было тогда за пятьдесят; он был умён, любезен, весел и образован и такого характера, что молодые люди его предпочитали и больше развлекались с ним, нежели со своими сверстниками... Я тысячу раз говорила, что если бы этот или ему подобный человек был приставлен к великому князю, то это было бы великим благом для этого принца, который так же, как я, оказывал графу Берни привязанность... Великий князь сам говорил, что с таким человеком возле себя стыдно было бы делать глупости»23.

Именно влияние Берни Екатерина противопоставила проискам Линара, соглашательству Пехлина, настойчивости Бестужева и подозрительной вкрадчивости принцессы Бирон. Она пошла на прямой разговор по политическому вопросу с послом иностранной державы — что, конечно, было бы вменено ей в вину, узнай об этом императрица. Однако положение казалось критическим.

Во время новогодних маскарадов 1751 года Екатерина улучила момент, когда дипломат остановился у балюстрады, за которой танцевали, и попросила его внимания. «Граф Берни выслушал меня с большим интересом, — вспоминала она. — Я ему вполне откровенно сказала, что... взгляды у меня свои собственные... Мне кажется прежде всего, что голштинские дела не в таком отчаянном положении, как хотят их представить». Сейчас дело «имеет вид интриги, которая... придаст великому князю такой вид слабости, от которого он не оправится, может быть, в общественном мнении во всю свою жизнь». Пётр лишь недавно управляет своим герцогством, «он страстно любит эту страну и, несмотря на это, удалось убедить его обменять её, неизвестно зачем, на Ольденбург, которого он совсем не знает». Кроме того, Кильский порт «может быть важен для русского мореплавания».

Вникнув в дело, дипломат ответил: «Как посланник, на всё это я не имею инструкций, но как граф Берни я думаю, что вы правы». После чего посоветовал великому князю: «Вы очень хорошо сделаете, если её послушаете»24. Что тот не преминул передать жене.

Было бы слишком просто сводить желанный результат к одной беседе с Берни. Шуваловы действовали в этот момент против канцлера и вставляли ему палки в колёса. К ним присоединялись те русские вельможи, которые когда-то поддерживали Шетарди и Мардефельда, — в первую очередь генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. Новый прусский посланник Балтазар фон дер Гольц и секретарь посольства Конрад Варендорф не забывали при мимолётных встречах напомнить великому князю о невыгодности обмена. Каждого из них в отдельности Голштиния не слишком занимала, но все соединились, чтобы вредить Бестужеву.

Немало помогло Петру и его природное упрямство: чем больше на него давили, тем отчаяннее он сопротивлялся. В конце концов наследник даже запретил Пехлину принимать бумаги от Линара и Бестужева. В марте 1751 года он вовсе прервал переговоры, а Пехлину велел не отвечать на письма из Копенгагена. В мае Линар, чувствуя, что толку не будет, снял предложения об обмене территорий25.

В первую очередь отказ от диалога с Данией был победой над Бестужевым. По прошествии пяти лет с памятного 1746 года великая княгиня вернула канцлеру долг — Алексей Петрович проиграл раунд за Голштинию. Именно после этого канцлер почувствовал в великой княгине достойного противника. И так как его собственные дела складывались неблестяще, стал задумываться о сближении. Благо предлогов была масса. Главный из которых — вопрос о наследнике.

Со своей стороны великий князь после предательства шведского кронпринца понял: если у него не будет ребёнка — наследника голштинского трона, дядя Адольф отдаст герцогство Дании.

«Нечувствителен к слезам и крикам»


Между тем ожидать наследника не приходилось. Благодаря слежке о нетривиальном поведении Петра в спальне знали и императрица, и иностранные дипломаты, и приставленные к молодым дамы, и, конечно, канцлер, который, по меткому выражению великой княгини, «как будто жил у меня в комнате». И тогда, и позднее по поводу неестественных отношений в великокняжеской семье много писали. Вот почему собственные признания Екатерины никак нельзя назвать единственным источником, «оклеветавшим» Петра. Напротив, в ряде случаев императрица выражалась сдержаннее других авторов.

Особенно усердствовали дипломаты. Клод Рюльер, обобщив толки, циркулировавшие во французском посольстве, писал: «Между молодыми супругами время употреблялось единственно на прусскую экзерцицию или для стояния на часах с ружьём на плече... Но сохраняя в тайне странные удовольствия своего мужа и тем ему угождая, она (великая княгиня. — О. Е.) им управляла»26.

Сам факт ночных караулов подтверждается другими источниками. Так, мемуарист А. М. Тургенев, который благодаря родственным связям при дворе слышал много сплетен, писал, будто Бестужев «сведал» от Екатерины, «что она с супругом своим всю ночь занимается экзерсицею ружьём, что они стоят попеременно у дверей, что ей занятие это весьма наскучило, да и руки и плечи болят у неё от ружья. Она просила его сделать ей благодеяние, уговорить великого князя, чтоб он оставил её в покое... что она не смеет доложить об этом» императрице27. Наконец, сама Екатерина писала о муже: «Благодаря его заботам, я до сих пор умею исполнять все ружейные приёмы с точностью самого опытного гренадера. Он также ставил меня на караул с мушкетом на плече по целым часам у двери, которая находилась между моей и его комнатой»28.

Тягостный абсурд происходящего изводил молодую женщину. Позднее, по словам Рюльера, Екатерина замечала: «Мне казалось, что я годилась для чего-нибудь другого»29. Однако на фоне остальных забав супруга эта выглядела даже безобидной. В замечаниях на книгу аббата Дени о Фридрихе II Екатерина вспоминала своего мужа, страстного поклонника прусского короля: «Он забавлялся тем, что бил людей и животных и не только был нечувствителен к их слезам и крикам, но эти последние вызывали в нём гнев, а когда он был в гневе, он придирался ко всему, что его окружало. Его фавориты были очень несчастны, они не смели поговорить друг с другом, чтобы не возбудить в нём недоверия, а как только это последнее разыгрывалось в нём, он их сёк на глазах у всех»30.

Судя по всему, Пётр Фёдорович отличался склонностью к садизму, что случается у людей с половыми отклонениями. В чём они состояли, сейчас трудно сказать. Одни исследователи считают великого князя импотентом31. Другие — просто бесплодным32. Дипломаты, всегда озабоченные династическими тайнами, в большинстве склонялись к последней точке зрения. В 1749 году английский посол лорд Джон Гинфорд сообщал в Лондон, что великий князь «никогда не будет иметь потомства»33. Его преемник посол Хэнбери Уильямс доносил в июле 1755 года, что Пётр Фёдорович не способен «не только править империей, но и обеспечить престолонаследие»34. Рюльер добавлял: «Опытные люди неоспоримо доказывали, что нельзя было надеться от него сей наследственной линии»35. Из общего сонма выделяется донесение французского резидента в Гамбурге Луи де Шампо, который летом 1758 года удивил Версаль новыми сведениями: «Великий князь был не способен иметь детей от препятствия, устраняемого у восточных народов обрезанием, но которое он считал неизлечимым»36.

Бессильную ярость Пётр выплёскивал на беззащитную жену, которая поневоле знала его «позорную» тайну. Тайна открылась только тогда, когда императрица Елизавета, устав ждать внука, приказала врачу освидетельствовать великокняжескую чету. А. М. Тургенев живо описал реакцию государыни, узнавшей о врачебном заключении: «Поражённая сею вестью как громовым ударом, Елизавета казалась онемевшею, долго не могла вымолвить слова. Наконец зарыдала»37.

Между тем Екатерина не теряла времени. Возник и первый роман, пока эпистолярный, с Захаром Григорьевичем Чернышёвым. С 1744 года тот служил камер-юнкером малого двора, но был удалён всего пару недель спустя после высылки девицы Жуковой. Молодого человека, по ходатайству его собственной матери, отправили с дипломатической миссией в Регенсбург. Старая графиня Евдокия Ивановна Чернышёва сказала императрице: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню, он только на неё и смотрит, и когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей»38. Что ж, глупости были отсрочены на шесть лет. Осенью 1751 года Захар вернулся из армии, где командовал полком, и вновь увлёкся великой княгиней. Только в конце Масленицы следующего года он отбыл обратно к войскам, увозя самые радужные воспоминания о возлюбленной.

Сама Екатерина постепенно входила во вкус таких приключений. «Я нравилась, — писала она, — следовательно, половина пути к искушению была уже налицо... искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому»39. Иллюзию куртуазной игры необходимо было поддержать: ведь если великая княгиня люба одному, второму, третьему, значит, не правы её муж и Елизавета, значит, плоха не она. Доказательство этого стало для Екатерины жизненной потребностью.

«Племянник мой — урод»


Вряд ли Елизавета Петровна узнала правду об интимной жизни великокняжеской четы так внезапно, как описывал Тургенев. В его зарисовке много театрального. Между тем и Владиславова, и даже сама Чоглокова докладывали государыне о деле прямо. Летом 1752 года, когда Екатерина приехала в Петергоф на один из куртагов, императрица выговорила обер-гофмейстерине, «что моя манера ездить верхом [по-мужски] мешает мне иметь детей». На это всегда заискивавшая перед августейшей кузиной Марья Симоновна вдруг ответила, «что дети не могут явиться без причины и что, хотя их императорские высочества живут в браке с 1745 года, а, между тем, причины не было»40.

Что позволило госпоже Чоглоковой говорить столь дерзко? Только общеизвестность неприятного факта, его превращение в притчу во языцех. Услышав такие явно нежеланные слова, Елизавета рассердилась, выбранила Чоглокову за то, что та не пытается «усовестить» супругов. Вероятно, императрица не хотела увериться, что виновная сторона — племянник. Особенно на фоне его открытых ухаживаний то за одной, то за другой фрейлиной.

Возможно, наследник не хотел жены, но пошёл бы на сближение с другой женщиной? Судя по дальнейшим действиям обер-гофмейстерины, она получила от государыни указания проверить подобное предположение. Была найдена красивая молодая вдова недавно умершего живописца Георга Христофора Гроота. В раннем варианте «Записок» Екатерины сказано: «Крайняя невинность великого князя сделала то, что ему должны были приискать женщину»41. Чоглокова «рассчитывала на большие награды» и говорила, «что империя ей обязана»42. Тем не менее Елизавета оставила хлопотливую даму без воздаяния. Видимо, полного «успеха» эксперимент не дал.

Приходилось искать иные пути. То есть действовать через великую княгиню. Такое решение далось императрице нелегко, и она всячески отодвигала его от себя. Племянник был последним из потомков Петра Великого, на нём линия прерывалась. Пусть плохонький, придурковатый и не вызывавший особой любви — а всё-таки родной. Екатерина же со всем своим здоровьем, красотой, умом и амбициями оставалась чужой и потому неприятной. Тот факт, что без неё нельзя было завести наследника, что только она могла оказать императорскому дому эту услугу, вовсе не располагал Елизавету в пользу невестки. Такая зависимость была оскорбительна.

Екатерина отмечала, что с середины 1750-х годов государыня даже в присутствии третьих лиц позволяла себе отзываться о племяннике в крайне уничижительном смысле: «У себя в комнате, когда заходила о нём речь, она обыкновенно заливалась слезами и жаловалась, что Бог дал ей такого наследника, либо отзывалась о нём с совершенным презрением и нередко давала ему прозвища, которых он вполне заслуживал». В доказательство своих слов Екатерина приводила сохранившиеся у неё записки Шувалову и Разумовскому, ближайшим государыне людям: «Проклятый мой племянник мне досадил как нельзя более... Племянник мой урод — чёрт его возьми».

Пётр не просто разочаровал тётку. Он, как ей казалось, поставил крест на всём роду Романовых. После случившегося императрица «не могла пробыть с ним нигде и четверти часа, чтобы не почувствовать отвращения, гнева или огорчения»43. Стоило Елизавете взглянуть на племянника, как на память приходило горе, которое он ей принёс, и негодование поднималось со дна сердца. Не умея понять, что больной человек вовсе не виноват в своей болезни, государыня начала третировать Петра. Могло ли это изменить положение?

Так или иначе, уверившись в бесплодии великокняжеской четы, Елизавета вынуждена была принимать срочные меры. Как умудрённая опытом женщина, она выбрала сразу два пути — на случай, если один не принесёт успеха. Есть источники, подтверждающие, что императрица согласилась на операцию для цесаревича. По другим сведениям, через Чоглокову приказала великой княгине подыскать достойного кандидата на роль отца её будущего ребёнка.

«Чоглокова, вечно занятая своими излюбленными заботами о престолонаследии, однажды отвела меня в сторону и сказала: “Послушайте, я должна говорить с вами очень серьёзно... бывают иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правил... Предоставляю вам выбрать между С[ергеем] С[алтыковым] и Л[ьвом] Н[арышкиным]».

Оба названных камергера находились в прекрасных отношениях с великокняжеской четой. Но Лев Александрович Нарышкин, который часто смешил Екатерину до слёз, был по складу характера род арлекина, способного зарабатывать на жизнь, выступая в цирке. Кандидатом стал молодой камергер Сергей Васильевич Салтыков, один из наиболее красивых кавалеров петербургского двора, недавно женившийся на фрейлине Матрёне Павловне Балк. Их брак казался счастливым. Никаких внешних причин для сближения Екатерины и Салтыкова не было.

Однако Сергей имел одно важное преимущество перед многими кандидатами — он состоял в очень близком родстве с царствующей фамилией: всё потомство царя Ивана Алексеевича (рано скончавшегося брата Петра I) по женской линии происходило из рода Салтыковых. Важно отметить, что и второй предложенный великой княгине кавалер, Лев Нарышкин, тоже являлся родственником августейшего семейства: Нарышкиной была мать Петра I Наталья Кирилловна. Видимо, Елизавете Нарышкин казался предпочтительнее, так как он представлял родню Петра I и самой ныне здравствующей государыни, а не царя Ивана, царицы Прасковьи, императрицы Анны Ивановны и правительницы Анны Леопольдовны.

Екатерина понимала, что, получая приказания через Чоглокову, она тем не менее должна действовать на свой страх и риск. Надзиратели могли ненадолго закрыть глаза, но если интрига обнаружится, отвечать предстояло великой княгине. Подталкивая молодую женщину к преступной связи, Елизавета не переставала сердиться на неё. Вскоре после памятного разговора, на Пасху 25 апреля, государыня публично отослала от себя великокняжескую чету, не позвав за стол разговеться. «Я сочла это за знак явного недоброжелательства», — вспоминала Екатерина.

«Бес интриги»


Салтыков[10], как и все окружавшие великокняжескую чету люди, являлся ставленником Бестужева. Канцлер нашёл в нём способного ученика, схватывавшего всё на лету и не стеснявшегося в средствах. Подкуп слуг, лесть «тюремщикам» Екатерины, разыгрывание пламенной страсти — всё пошло в ход. «По части интриг он был настоящий бес», — признавалась императрица.

Крепость продержалась «всю весну и часть лета». Всё происходящее пугало великую княгиню, она сознавала, что зашла слишком далеко: «Тысячи опасностей смущали мой ум». Муж, обычно такой равнодушный, почувствовал угрозу и сказал в присутствии камер-лакеев: «Сергей Салтыков и моя жена обманывают Чоглокова, уверяют его, в чём хотят, а потом смеются над ним». Зимой 1752 года Екатерина почувствовала «лёгкие признаки беременности». С ней это происходило впервые, и, надо полагать, царевна догадалась о своём положении позже, чем опытный возлюбленный. Возможно, он посчитал свою миссию исполненной. «Мне показалось, что Сергей Салтыков стал меньше за мною ухаживать, — жаловалась женщина, — что он становился невнимательным, подчас фатоватым, надменным и рассеянным».

14 декабря двор отбыл в старую столицу. Ехали очень быстро, днём и ночью. На последней станции признаки беременности у великой княгини «исчезли при сильных резях. Прибыв в Москву и увидев, какой оборот приняли дела, я догадалась, что могла легко иметь выкидыш». Вероятно, тогда это и произошло, потому что более о своей первой беременности Екатерина не упоминала вплоть до наступления следующей — весной того же года. Знала ли императрица о произошедшем? Её поведение по отношению к невестке позволяет сказать, что тётушка молчаливо срывала на ней злость. Вроде бы делать нечего, но и принять происходящее Елизавета не могла.

Месть выглядела мелочной. Великокняжескую чету поселили в деревянном флигеле дворца, построенном только осенью, а потому сыром: «вода текла с обшивок». Комнаты, выходившие на улицу, были отданы великой княгине, так что Екатерина оказалась как бы на проходном дворе, а её спальня была последней в анфиладе, поэтому любой, кто заходил с улицы или выходил на неё, шёл через спальню. Очень тонкий намёк для толстой тётушки! В уборной великой княгини поместили ещё 17 камер-юнгфер и камер-фрау, все они терпели страшную тесноту. Прямо под окнами расположили отхожие места для них. По малейшей нужде эти девушки и дамы должны были, конфузясь, идти мимо постели своей хозяйки.

В первые десять дней Екатерина была больна — видимо, тогда и случился выкидыш — и нуждалась в покое. А её тайна — в сокрытии. Но нет, молодую женщину намеренно выставили напоказ. Ширмы, которыми она велела отгородить себя от прохода, ничего не меняли, потому что двери постоянно хлопали, а холодный воздух вместе с вонью из клоаки попадал внутрь. «Я не знаю, как эти семнадцать женщин, жившие в такой тесноте и подчас болевшие, не схватили какой-нибудь гнилой горячки... — писала Екатерина, — и это рядом с моей комнатой, которая благодаря им была полна всевозможными насекомыми до того, что они мешали спать»44.

Выкидыш показал, что дело не завершено. А встречаться на проходном дворе, где обитала великая княгиня, было невозможно. Влюблённым требовалась помощь. Именно теперь настал подходящий момент для того, чтобы Сергей мог сблизить свою даму и своего покровителя. «Мы согласились, что для уменьшения числа его (Салтыкова. — О. Е.) врагов я велю сказать графу Бестужеву несколько слов, которые дадут ему надежду на то, что я не так далека от него, как прежде».

Канцлер, по словам Екатерины, «сердечно этому обрадовался и сказал, что я могу располагать им каждый раз, как я найду это уместным», и «просит указать надёжный путь, которым мы можем сообщать друг другу, что найдём нужным». Нетрудно догадаться, что связным был выбран Салтыков. На прощание Алексей Петрович сказал о великой княгине: «Она увидит, что я не такой бука, каким меня изображали в её глазах». С этого момента началось реальное сближение канцлера с царевной. Оба шли на альянс охотно, готовые «всё простить», лишь бы обрести политическую опору.

Вскоре поддержка понадобилась Екатерине. В мае 1753 года появились новые признаки беременности. 30 июня Чоглокова позвала к великой княгине акушерку, которая предсказала выкидыш, случившийся на следующую ночь. 13 дней Екатерина оставалась в опасности, а потом ещё шесть недель проболела. Пётр тем временем предпочитал напиваться в своей комнате. Всё происходившее его унижало. «В этих ночных и тайных попойках великого князя со своими камердинерами... случалось часто, что великого князя плохо слушались и плохо ему служили, ибо, будучи пьяны, они... забывали, что они были со своим господином, что этот господин — великий князь; тогда Его императорское высочество прибегал к палочным ударам или обнажал шпагу, но, несмотря на это, его компания плохо ему повиновалась».

Эта сцена настолько психологически точна, что трудно обвинить Екатерину в выдумке. Человек, забывающий об уважении к себе, напиваясь со слугами, потом хочет заставить их слушаться, но уже не может, ибо они держатся с ним запанибрата. Он хватается за палку, пытаясь побоями добиться своего, но вместо желанной цели ещё больше роняет авторитет. «Не раз он прибегал ко мне, жалуясь на своих людей и прося сделать им внушение, — продолжала Екатерина, — тогда я шла к нему и выговаривала им всю правду, напоминая им об их обязанностях, и тотчас же они подчинялись».

Конечно, в этих словах много самолюбования. Однако мы знаем, что Екатерина действительно умела подчинять себе окружающих. Что же до Петра, то дальнейшее показало: он и правда не мог заставить себе повиноваться. В такие моменты великий князь становился жалок.

Униженный романом жены, он попытался действовать. Но не сам, а возбудив ревность Чоглокова: бедняга обер-гофмейстер с некоторых пор был влюблён в Екатерину45. Во время одного из летних балов в Люберцах, новом имении великого князя, Пётр отозвал обер-гофмейстера в сторону и сказал, что «сейчас даст ему явное доказательство своей откровенности; он знает, без всякого сомнения, что Чоглоков влюблён в меня... но что он должен его предупредить...» Далее шёл рассказ о плутнях великой княгини. Во всём этом столько внутренней человеческой слабости, отсутствия самоуважения, что впору оставить поступок наследника без комментариев. Но разве в нём не заметно крайнее неравнодушие к Екатерине?

Новые друзья


В то самое время, когда Бестужев пошёл на сближение с великой княгиней, другая группировка при дворе пыталась нащупать почву для союза с наследником. Оказывала ему услуги, поднимала шум из-за унизительной проверки, которую пытались подстроить люди канцлера. Такое поведение Шуваловых свидетельствовало, что они определились на будущее и решили связать свою судьбу с Петром Фёдоровичем. Нервируемая наветами с разных сторон, Елизавета предпочла сначала поддаться влиянию Бестужева, ибо он предлагал дело — во что бы то ни стало обеспечить престолонаследие. Но благодушие императрицы не могло быть долгим. Она никогда не поддерживала один и тот же лагерь до конца.

В феврале 1754 года у Екатерины появились признаки новой беременности. Однажды, когда великий князь в сопровождении кавалеров малого двора поехал кататься, доложили о прибытии императрицы. Великая княгиня со всех ног кинулась встречать государыню. Во время визита Елизавета с полчаса поговорила о «ничего не значащих вещах», бросая вокруг подозрительные взгляды, и удалилась. Услышав об этом, Салтыков заметил: «Я думаю, что императрица приходила посмотреть, что вы делаете в отсутствие вашего мужа». Дабы убедить недоброжелателей в полной невиновности Екатерины, «бес интриги», бывший в то время на прогулке с великим князем, взял с собой всех кавалеров малого двора, «как есть с ног до головы в грязи», и направился с ними к Ивану Шувалову, якобы с целью рассказать о поездке. Они мило побеседовали, но по вопросам, которые задавал фаворит, Сергей понял, что его подозрения были верны.

Итак, чего добивалась Елизавета Петровна? Ведь она сама подтолкнула молодую женщину к связи с Салтыковым. Зачем же было внезапным приездом пытаться застать влюблённых на месте преступления? Спектакль, который разыгрывала императрица, был рассчитан не на Екатерину, а на Шуваловых. Последние ничего не ведали о договорённостях государыни с Бестужевым, и Елизавета не считала нужным им об этом сообщать. Шуваловы старались внушить императрице подозрения зимой 1754 года, когда дело шло к благополучной развязке — новая беременность не обещала выкидыша.

Чтобы на время усыпить их бдительность, Елизавета поехала. Она ничем не рисковала, так как ей было известно, кто сопровождает Петра Фёдоровича (племянник и его супруга могли покидать дом только по личному разрешению императрицы). Формальность была соблюдена, преступники не пойманы. Злопыхателям надлежало замолчать.

Возникает вопрос: что заставляло государыню разыгрывать столь жалкую роль? Неужели она так зависела от клана Шуваловых? Мы уже заметили, что Елизавета никогда полностью не становилась на сторону той или иной партии. Их противостояние усиливало её собственные позиции, а преобладание то одной, то другой позволяло избирать относительно независимый курс и решать насущные проблемы. Зимой 1754 года обе группировки были исключительно важны для императрицы — наступил период своеобразного равновесия сил.

Ещё в мае 1753 года Бестужев представил государыне меморандум, доказывавший предпочтительность альянса с «естественным и нужным союзником» — Англией. Убеждая Елизавету, что её трудами будет достигнуто спокойствие Европы, а конвенция с Великобританией доставит ей «всемирную и громкую славу», канцлер на деле склонял монархиню к очередной договорённости о субсидиях. Тяжёлое положение русских финансов заставляло императрицу соглашаться с предложением Алексея Петровича. Осенью 1753 года канцлер сообщил британским коллегам, что Россия желает иметь три миллиона датских флоринов (около 300 тысяч фунтов стерлингов) за предоставление 55-тысячного корпуса. Предполагалось, что эти войска будут защищать Ганновер, курфюрстом которого оставался Георг II.

Тем временем партия Шуваловых ратовала за восстановление отношений с Францией, виновником разрыва с которой считали лично канцлера. Параллельно с переговорами об английских субсидиях шли тайные консультации о сближении с Парижем. Елизавета пока никак не участвовала в них, но позволяла группировке фаворита наводить мосты. Ещё в ноябре 1752 года путешествовавший по Европе обер-церемониймейстер русского двора граф Санти доносил о своих встречах в Фонтенбло с банкиром Исааком Бернетом, крупнейшим кредитором версальского кабинета. Тот интересовался, «склонился ли б наш Императорский дом принять от них нового министра и к отправлению своего взаимно во Францию». Конечно, Бернет задавал подобные вопросы не по личной инициативе.


























Из Петербурга прощупать почву был отправлен владелец галантерейного магазина некто француз Мишель, сыгравший роль агента секретной дипломатии. Он дважды, в 1753 и 1754 годах, посетил Францию и попытался убедить министерство иностранных дел в желании Елизаветы Петровны восстановить отношения с Людовиком XV. Говорил Мишель не от имени императрицы, а ссылаясь на мнение своих влиятельных клиентов, недругов канцлера, — Петра и Ивана Шуваловых и Михаила Воронцова46.

Петербург ещё колебался в выборе партнёров. Пока шли переговоры о субсидии и Бестужев непрерывно повышал ставки, Елизавете было невыгодно отказываться от его услуг. В марте 1754 года обсуждали уже сумму в 500 тысяч фунтов стерлингов, канцлер умел торговаться. В то же время и осторожные шаги Шуваловых в сторону Франции крайне интересовали государыню. Поэтому императрица поддерживала у обеих группировок иллюзию их преимущественного влияния на дела. Клану фаворита она показывала, что Бестужев не пользуется её доверием. А с канцлером разделяла хлопоты об английских деньгах и интригу вокруг малого двора.

Вскоре, однако, Шуваловы начали брать верх. В апреле скончался Чоглоков. Его смертью воспользовались, чтобы в который раз произвести ротацию при малом дворе. Таких кардинальных перемен не случалось с памятного 1746 года. К великому князю был назначен Александр Иванович Шувалов, двоюродный брат фаворита и начальник Тайной канцелярии.

«Я осталась одна на родильной постели»


«Этот Александр Шувалов, не сам по себе, а по должности, которую он занимал, был грозою всего двора, города и всей империи, — писала Екатерина. — ...Его занятия, как говорили, вызвали у него род судорожного движения, которое делалось у него по всей правой стороне лица, от глаза до подбородка, каждый раз, как он был взволнован радостью, гневом, страхом или боязнью»47.

Иногда исследователи трактуют приход Александра Ивановича к малому двору как дальнейшее наступление на права великокняжеской четы — создание домашнего филиала грозного ведомства. Это не совсем справедливо. Вернее, справедливо только в отношении Екатерины. С той минуты, когда за обоих супругов взялись разные придворные партии, их судьбы следует разделять. Шуваловы уже оказывали Петру некоторые услуги, и с появлением Александра Ивановича вместо Чоглокова цесаревич должен был почувствовать себя вполне уютно.

А вот Екатерина попала в крайне неприятный переплёт. Бестужев не обладал уже прежней властью. Сергей Салтыков теперь не мог даже приблизиться к великой княгине. У Елизаветы больше не было причин терпеть его присутствие возле невестки — беременность развивалась отлично, вскоре молодая дама должна была родить.

Императрица бросила Шуваловым жирную кость — новое назначение сближало клан фаворита с наследником. В Тайной канцелярии продолжалось следствие по делу Батурина, способное если не утопить Петра Фёдоровича, то сильно повредить ему. Александр Иванович заметно медлил с завершением этого щекотливого процесса. Таким образом, наследник, с одной стороны, оказался у него в руках, а с другой — под его защитой. Самое малое, на что рассчитывали опытные придворные, — благодарность будущего государя. А пока возможность управлять им.

Для этого нужен был не только кнут, но и пряник — не одна угроза разоблачения, но и приятные великому князю услуги. Прежде Пётр выпрашивал у старого обер-гофмейстера удаления Салтыкова. Александр Шувалов добился этого одним фактом своего присутствия при малом дворе.

Описание родов выглядит в «Записках» Екатерины весьма трагично: «Я очень страдала, наконец, около полудня следующего дня, 20 сентября, я разрешилась сыном. Как только его спеленали, императрица ввела своего духовника, который дал ребёнку имя Павла, после чего тотчас же императрица велела акушерке взять ребёнка и следовать за ней. Я оставалась на родильной постели, а постель эта помещалась против двери... Сзади меня было два больших окна, которые плохо затворялись... Я много потела; я просила... сменить мне бельё, уложить меня в кровать; мне сказали, что не смеют. Я просила пить, но получила тот же ответ»48. Возможно, такое равнодушие к судьбе роженицы объяснялось тем, что от великой княгини хотели избавиться. Вспомним, что именно от сквозняка после родов умерла мать Петра Фёдоровича — принцесса Анна. Однако крепкий молодой организм выдержал.

Екатерина получила острые ревматические боли в левой ноге и «сильнейшую лихорадку». Врачи её не посещали. Ни императрица, ни великий князь не справлялись о здоровье. Елизавета Петровна, всецело занятая младенцем, думать забыла о невестке. А окружавшие её придворные не напоминали, боясь разгневать. «Его императорское высочество со своей стороны только и делал, что пил с теми, кого находил»49. Пил Пётр явно не с горя. Появление Павла, вне зависимости от унизительных для наследника толков, было для него событием важным. Оно одним махом устраняло угрозу перехода голштинских земель к Дании по тайному договору с дядей Адольфом. В этом вопросе Екатерина оказала мужу большую услугу.

Недаром первое же известие о появлении на свет Павла «счастливый отец» отправил именно шведскому королю Адольфу Фредерику: «Сир! Не сумневаясь, что Ваше величество рождение великого князя Павла, сына моего... принять изволите за такое происшествие, которое интересует не меньше сию империю, как и наш герцогский дом»50. Это письмо, сочинённое в самых дружественных выражениях, было послано сразу же после рождения Павла, день в день — 20 сентября 1754 года. Нетерпение Петра Фёдоровича нетрудно понять. Адольф терял права на Голштинию, а его сделка с Копенгагеном насчёт Ольденбурга оказывалась недействительной.

Больной голштинский вопрос заставил Петра скрепя сердце согласиться с тем, что маленького Павла называли его сыном. Показательно, что второе письмо о появлении наследника Пётр отправил датскому королю Фредерику V — другому заинтересованному в сделке лицу. Оно тоже датировано 20 сентября. Извещения иным дворам отставали на несколько дней. Но главные стороны спора из-за Голштинии получили «поздравления» с крушением своих надежд немедленно51.

После крестин великая княгиня получила подарок: императрица сама вошла в её спальню и преподнесла невестке на золотом блюде чек на сумму 100 тысяч рублей. Однако Екатерине не досталось из них ни копейки. «Великий князь... пришёл в страшную ярость оттого, что ему ничего не дали». Шувалов сказал об этом Елизавете, «которая тотчас же послала великому князю такую же сумму... для этого и взяли у меня в долг мои деньги»52.

Приглядимся повнимательнее к этой сцене. Елизавета в первом движении души одарила невестку, «забыв» о племяннике. Тем самым она только подчеркнула своё отношение к его «отцовству». На её взгляд, награждать Петра было не за что. Но такой поступок подрывал его реноме. Нужно было делать хорошую мину при плохой игре и не подавать дополнительного повода для пересудов. Поэтому Александр Шувалов, взявшийся донести императрице о возмущении наследника, был, без сомнения, прав. Сумму можно было разделить. Но у Екатерины её просто отняли.

29 июня — Петров день, общие именины наследника Петра Фёдоровича и маленького великого князя Павла Петровича, — императрица приказала отметить в Ораниенбауме. «Она не приехала туда сама, — вспоминала Екатерина, — потому что не хотела праздновать... она осталась в Петергофе, там она села у окна, где, по-видимому, оставалась весь день, потому что все, приехавшие в Ораниенбаум, говорили, что видели её у этого окна»53.

Елизавета не сумела пересилить себя. На сердце у государыни было ненастно. Именины Петра Великого, её державного отца, и, как бы в насмешку, — недостойного наследника, а в придачу чужого ребёнка. Линия Петра I прервалась. Что же праздновать?

Откровения Шампо


Салтыков был назначен отвезти известие о рождении Павла в Стокгольм. Екатерина узнала об этом только на 17-й день. Любовникам даже не дали попрощаться. Вскоре о роли красавца Сергея в появлении наследника узнали все европейские дворы.

Дипломаты никогда не оставались в стороне от династических тайн. Однако их мнения разделились. Сначала отцом Павла все называли «молодого россиянина»54. Но в 1758 году в Париж пришло донесение французского резидента в Гамбурге Луи де Шампо. Именно в Гамбурге пребывал в это время с дипломатической миссией Сергей Салтыков, и рассказ Шампо, позволяющий сделать вывод, что отцом Павла был всё-таки великий князь, следует рассматривать как намеренно организованную русским двором «утечку» информации. Ведь законность наследника, оспариваемую негласно, на уровне депеш с пикантными историями, точно так же негласно следовало и подтвердить. То, что сведения пришли от одного из главных фигурантов дела — самого Салтыкова, — повышало доверие к ним.

Ещё в июне 1755 года Екатерина получила неприятное известие: «Я узнала, что поведение Сергея Салтыкова было очень нескромно, и в Швеции, и в Дрездене... он, кроме того, ухаживал за всеми женщинами, которых встречал». Обратим внимание, что Екатерина разделяла «нескромное поведение» и «ухаживание за всеми женщинами». Что может быть более нескромного, чем измена? Рассказ о тайнах прежней возлюбленной! В ранней редакции Екатерина добавляла: «Этим подвергли меня пересудам всего света»55.

Надо полагать, что «нескромные» откровения Салтыкова, с которыми познакомились дипломаты в Швеции и Германии, и были зафиксированы Шампо. Его донесение хранилось в архиве министерства иностранных дел Франции и было впервые полностью приведено К. Валишевским, а чуть ранее В. А. Бильбасовым, правда, с неизбежными цензурными пропусками.

«Салтыков, первое время находивший для себя большое счастье в том, что обладает предметом своих мыслей, вскоре понял, что вернее было разделить его с великим князем, недуг которого был, как он знал, излечим», — писал Шампо. Тот факт, что Сергей действительно пытался склонить Петра Фёдоровича к операции, отмечала и Екатерина. В редакции, посвящённой Понятовскому, она сообщала: «Салтыков... побуждал Чоглокова предпринять то, на что он уже составил свой план, заставив ли великого князя прибегнуть к медицинской помощи или как иначе»56.

Благодаря стечению благоприятных обстоятельств (у Шампо явно неправдоподобных — светский разговор с Елизаветой Петровной на балу) удалось добиться от императрицы согласия на врачебное вмешательство. «Салтыков тот час же начал искать средства, чтоб побудить великого князя... дать наследников... Он устроил ужин с особами, которые очень нравились великому князю, и в минуту веселья все соединились для того, чтобы получить от князя согласие. В то же время вошёл Бургав с хирургами, и в минуту операция была сделана вполне удачно».

Однако вскоре «стали много говорить о его (Салтыкова. — О. Е.) связи с великой княгиней, — продолжал Шампо. — Этим воспользовались, чтобы повредить ему в глазах императрицы». Неудовольствие Елизаветы Петровны поведением великой княгини проявилось публично. Государыня сказала, что «как только великий князь выздоровеет настолько, чтобы жить со своей женой, она желает видеть доказательства того состояния, в котором великая княгиня должна была оставаться до сего времени».

У истории Шампо любопытный финал: «Между тем наступило время, когда великий князь мог жить с великой княгиней. И так как, будучи задет словами императрицы, он пожелал удовлетворить её любопытство... утром после брачной ночи отослал государыне в собственноручно запечатанном ларце доказательства благоразумия великой княгини, которые Елизавета желала иметь»57.

В чём состояла информация, которую «бес интриги» пытался навязать дипломатам в Швеции и Германии, а через них — во Франции? Он утверждал, что был близок с великой княгиней, но не потревожил её девства, что склонил Петра Фёдоровича к операции и тем самым обеспечил законного наследника российскому престолу. Насколько эти сведения соответствовали реальности? Верил ли им кто-нибудь?

Согласно версии, которую русский двор устами Салтыкова внушал за границей, Пётр Фёдорович страдал фимозом (от греч. «phimosis» — сжатие) — сужением отверстия крайней плоти — болезнью известной и не заключавшей большой проблемы для тогдашних хирургов. Была ли хворь врождённой или появилась в результате перенесённой оспы, теперь сказать трудно. При фимозе половое общение не невозможно, а только затруднено, поэтому Пётр не испытывал особого желания исполнять супружеские обязанности. Но и пойти на операцию ему было сложно: он боялся крови.

Противоречит ли приведённая информация мемуарам Екатерины? Существует расхожее мнение, будто императрица в «Записках» отрицала отцовство мужа. Такое представление основано на невнимательном прочтении. Государыня никогда прямо не называла Салтыкова отцом Павла, она была для этого слишком умна и осторожна. Подобное признание ставило её саму в крайне опасную ситуацию. На страницах воспоминаний Екатерина так ловко запутывала читателя описаниями своих беременностей и выкидышей, что выявить из текста истину практически невозможно.

Вероятно, великая княгиня сначала и сама точно не знала, кто настоящий отец Павла. Лишь с возрастом в сыне проявились черты, объединявшие его с Петром III. Пётр Фёдорович передал мальчику многое из своей крайней психической неуравновешенности. К несчастью, и отцу и сыну она стоила жизни.

Однако в 1754 году даже сам великий князь считал, что «виновником торжества» является Салтыков. Во всяком случае, после рождения сына он перестал спать в постели жены. Такой шаг был для него символичным: он покинул супружеское ложе как бы в знак протеста. «В первые девять лет нашего брака он никогда не спал нигде, кроме моей постели, — вспоминала Екатерина, — после чего он спал на ней лишь очень редко, особенность, по-моему, не из очень ничтожных»58.

Глава шестая НОВЫЙ СТАТУС


Появление у великокняжеской четы сына создало новую политическую реальность, с которой должны были считаться и императрица, и представители крупнейших придворных партий. Теперь, размышляя о будущем, они выбирали не из двух вариантов: Пётр Фёдорович или Иван Антонович в качестве преемника Елизаветы, — а из трёх. Появлялся новый центр притяжения — маленький царевич Павел.

Внучатого племянника могла назначить своим наследником сама государыня, а могли вознести наверх непредвиденные обстоятельства, вроде дворцового переворота или закулисной договорённости сильнейших группировок.

Но пока августейший младенец пребывал в пелёнках, ключевым вопросом становилась кандидатура регента на случай смерти Елизаветы. Или даже регентов — нескольких лиц, управляющих страной от имени несовершеннолетнего императора. Таковым имела шанс стать либо мать, великая княгиня Екатерина Алексеевна, либо кто-то из влиятельных сановников, например, фаворит Иван Иванович Шувалов. Колебания глав придворных кланов, решавших, чью сторону занять, во многом определили неровную, полную драматизма историю следующих семи лет.

«Глава очень большой партии»


В схватке за корону никогда не существовало единства семьи, где один за всех и все за одного. Напротив, с самого начала наметилось два альянса: Пётр и Екатерина, Екатерина и Павел. Великая княгиня фигурировала в обоих. Как бы ни решился спор, обойти её было невозможно — она стала слишком популярной фигурой и в конечном счёте вытеснила возможных партнёров.

Если раньше великая княгиня признавалась: «Я никогда не бывала без книги и никогда без горя, но всегда без развлечений»1, — то после родов её настроение изменилось. Ей надоела роль жертвы. То ли притеснители перегнули палку, то ли поддержка канцлера укрепила самооценку молодой женщины. «Я решила дать понять тем, которые мне причинили столько различных огорчений, что от меня зависело, чтобы меня не оскорбляли безнаказанно... Вследствие этого я не пренебрегала никаким случаем, когда могла бы выразить Шуваловым, насколько они расположили меня в свою пользу... Я держалась очень прямо, высоко несла голову, скорее как глава очень большой партии, нежели как человек униженный и угнетённый»2.

Что вызвало подобную перемену? Рюльер писал, что новый образ действий Екатерине помог выбрать английский посланник, «который осмелился ей сказать, что кротость есть достоинство жертв... поелику большая часть людей слабы, то решительные из них одерживают первенство; разорвав узы принуждения... она будет жить по своей воле»3. Сэр Чарльз Хэнбери Уильямс (Генбюри Вильямс) прибыл в Россию весной 1755 года. Он работал с Бестужевым над субсидией конвенцией и быстро вошёл в круг доверенных лиц царевны.

Вскоре Екатерина поняла, что в новом положении — матери наследника — она имела куда больший государственный вес, чем раньше. Перед ней начинали заискивать в надежде на будущее. Её расположения добивались. Угождая императрице, чьё здоровье день ото дня становилось хуже, придворные в то же время не забывали сделать лишний реверанс в сторону великой княгини — восходящей звезды. «Её и любят, и уже опасаются»4, — писал 11 апреля 1756 года Уильямс.

Многоопытный канцлер Бестужев нашёл в лице Екатерины талантливую ученицу. Их общими врагами стали Шуваловы. Именно против них великая княгиня ополчилась в первую очередь, создав за счёт общей неприязни к клану фаворита нечто вроде своей партии. «Шуваловы сначала не знали, на какой ноге плясать»5, — с удовольствием отмечала она.

Легче всего оказалось собрать сторонников против общего врага. Поскольку семейству молодого фаворита завидовали, а два его кузена успели обидеть многих, то неприязнь к Шуваловым послужила благодатной почвой для агитации. Великая княгиня в данном случае возглавила общественное мнение. Вокруг неё стали собираться недовольные. Это не была по-настоящему влиятельная и сплочённая группировка. Скорее летучий отряд, сильный всеобщим одобрением. Царевна фактически создала группу поддержки из воздуха. Обрушиваясь на могущественных врагов, она тем самым набивала себе цену.

Но Екатерина не могла не понимать, что с Шуваловыми шутки плохи. Е. В. Анисимов удачно назвал Петра и Александра Ивановичей «братьями-разбойниками». Они сделали ставку на её мужа и всячески старались вывести Петра из-под влияния жены. У Бестужева был к неприятелям свой счёт.

Дела с субсидией конвенцией продвигались не шибко. Обе стороны — и русская, и английская — старались дать поменьше, а выиграть побольше. Неуязвимая на островах, Британия обладала настоящей ахиллесовой пятой в центре Европы — Ганновером. Любопытно, что старинные партнёры — лондонский и петербургский кабинеты — в середине XVIII века столкнулись с одной и той же геополитической проблемой — необходимостью увязывать интересы своих могущественных держав со слабым, но стратегически важным клочком земли в Германии.

Советуя Елизавете Петровне обменять Голштинию или даже вовсе отказаться от неё, Бестужев не раз называл герцогство Петра Фёдоровича «русским Ганновером». Таким образом канцлер намекал на явное предпочтение, которое король Георг II питал к немецким владениям по сравнению с самой Англией, и предвещал нечто подобное у наследника русского престола. Он не ошибся. Любопытно, что с тех же позиций в Лондоне выступал лидер вигов (будущей либеральной партии) Уильям Питт-старший, который прямо заявлял в парламенте: «Британская внешняя политика должна измеряться не германским, а британским стандартом»6.

Проблема, обсуждавшаяся в Англии открыто, в России была уделом перешёптывания и тайного недовольства. В грядущей большой войне, дыхание которой уже ощущалось, каждой из стран следовало определиться с союзниками. Долгие годы в Лондоне исходили из того, что на Ганновер нападёт Фридрих II, поддержанный Францией, которая станет беспокоить заморские владения соперницы. Следовательно, Англия нуждалась в помощи Австрии и России.

Это вполне отвечало представлениям Петербурга. Здесь готовы были предоставить войска за деньги при условии, что их употребят против общего врага — Пруссии. Иными словами, императрица хотела и получить крупное финансовое вливание, и сохранить право выбора противника. Такое требование казалось партнёрам чрезмерным — кто платит, тот и заказывает музыку.

Кроме того, Бестужев настаивал на выдаче 400 тысяч фунтов стерлингов ещё в мирный период7. Канцлер, как всегда, хитрил: содержание армии в пределах страны обходилось куда дешевле, чем за рубежом. Разницу желательно было положить в карман. На худой конец «поделиться» с государыней, внушив ей, что за счёт неистраченных денег можно частично покрыть дефицит казны. Последняя пребывала в плачевном состоянии. Иностранные министры не раз доносили из Петербурга о бедственном положении русских финансов: «Капитала запасного нет; те миллионы, которые казне приобретены — издержаны; умноженные доходы истощены; пожалованные взаймы миллионы — тоже»8.

Финкенштейн сокрушался: «Самой Императрице порой денег недостаёт на ежедневные траты»9. С зимы 1742 года казна фактически опустела10. Мардефельд сообщал в Потсдам о том, что офицеры не получали жалованья, Военная коллегия израсходовала все средства, а Адмиралтейство ещё и влезло в долги на 50 тысяч рублей. К 1746 году положение стало катастрофическим: купцы отказывались поставлять товары в кредит, пенсии и оклады не выдавались. Яркий штрих: по словам прусского посла, отставки попросил «главный дворецкий Фухс», поскольку ему не на что было закупать провизию для императорского стола.

Отчасти поправить ситуацию помогла англо-русская субсидная конвенция 1747 года. Однако состояние казны оставалось плачевным. Подушный налог приносил пять миллионов рублей. Винные откупа — два миллиона. Ещё миллион — таможенные сборы. Торговля — всего 1 миллион 538 тысяч, и 120 тысяч — продажа гербовой бумаги. Но ещё до поступления в казну эти деньги, судя по всему, раскрадывались. Данные о доходах приходили с опозданием на пять лет. Сила того или иного министра измерялась его умением выбить бюджеты для своего ведомства. Армия пожирала до шести миллионов в год — что кажется слишком крупной суммой, если учесть хроническую невыплату офицерского довольствия. Вероятно, деньги прилипали к рукам высших военных чиновников. Бухгалтерский учёт вёлся нерегулярно. К концу царствования государственный долг составлял 8 147 924 рубля11.

Неудивительно, что население предпочитало не пускать деньги в оборот, а прятать их по чулкам на чёрный день. Благодаря этому из обращения ежегодно изымалось около миллиона рублей. Рынок был наводнён фальшивыми копейками, изготовлявшимися в Саксонии. Из 35 миллионов рублей, отчеканенных с 1712 по 1746 год, в обращении осталось только три. Остальные 32 миллиона оказались надёжно схоронены в кубышках. Всё это не говорило ни о здоровье финансовой системы, ни об уверенности в будущем. Судя по всему, верноподданные Елизаветы Петровны со дня на день ожидали светопреставления.

Как и в 1747 году, Бестужев советовал выйти из положения за счёт субсидии иностранного двора. Императрица склонялась к его мнению. Но за устройство подобного договора британской стороне предстояло заплатить всем заинтересованным лицам: не только канцлеру, но и вице-канцлеру Воронцову, Разумовским, возможно, группировке Шуваловых, а если удастся, то и самой государыне. Таким образом, Англии пришлось бы потратить куда больше денег, чем указывалось в договоре, причём ещё на этапе его подписания и ратификации. Подобную систему Питт-старший называл «дикой» и способной навлечь «банкротство на Великобританию»12.

Шуваловы предложили другой путь покрытия государственных расходов. Старшего из «братьев-разбойников», Петра Ивановича, можно было бы назвать настоящим «прибыльщиком» в петровском смысле слова. Он постоянно изобретал новые налоги, откупа и монополии, за счёт которых сокращался дефицит бюджета, а собственные карманы раздувались от звонкой монеты.

Не было такого ругательства, которым не наградил бы графа-прожектёра желчный князь М. М. Щербатов, автор памфлета «О повреждении нравов в России». «Изверг», «чудовище», «опричник», «гонитель», «исполненный многими пороками», автор «развратных предприятий». Среди которых, между прочим, числились: отмена внутренних таможен, значительно оживившая торговлю, перевооружение русской артиллерии дальнобойными «шуваловскими» гаубицами и единорогами, попытки провести Генеральное межевание и создать новое Уложение. Два последних мероприятия не удались из-за колебаний Елизаветы Петровны, к ним вернулись в царствование Екатерины II. Однако их необходимость осознавалась и отстаивалась Петром Ивановичем уже в 1750-х годах. Беззастенчивый вор, он был в то же время неутомимым работником, фонтанировавшим идеями. Составитель косноязычных проектов, граф мыслил ясно и с замахом на будущее13.

Этими качествами старший из братьев Шуваловых очень напоминал Бестужева — своего заклятого врага. Без таких людей несмазанная телега елизаветинского правительства вообще не сдвинулась бы с места, тем более что августейшая возница норовила заснуть на облучке. Чеканка облегчённой серебряной монеты, введение монополий, выбивание денег из хозяев незаконных питейных заведений позволили к середине 1750-х годов несколько поправить состояние казны. Эти мероприятия иногда называют «шуваловскими реформами», однако по сути они были мерами фискального характера.

В лице старшего из «братьев-разбойников» канцлер встретил непримиримого врага субсидией конвенции. Не потому что английские деньги казались графу вредны для государственных интересов России, а потому, что сам Пётр Иванович не стоял у золотоносного источника в числе первых и получил бы мало. Шуваловым следовало искать другого донора и вовремя занять место «на раздаче». Поэтому партия фаворита усиленно прощупывала почву для переговоров с Францией и всячески тормозила английский проект.

«Отвращение от дел»


В начале марта 1755 года посланник Гай Диккенс с раздражением писал в Лондон: «В течение нескольких месяцев у царицы не нашлось свободной минуты, чтобы заняться делами». Если прежде Елизавета Петровна оставляла важные бумаги без резолюций и даже не знакомилась с ними, поскольку много времени проводила на балах и охотах, то теперь она всё реже покидала внутренние покои, доступ куда был заказан для большинства должностных лиц.

Как позднее замечал секретарь французского посольства Жан-Луи Фавье, «годы и расстроенное здоровье отразились также и на нравственном состоянии императрицы. Любовь к удовольствиям и шумным празднествам уступила в ней место расположению к тишине и даже к уединению, но не к труду... Для неё ненавистно всякое напоминание о делах, и приближённым нередко случается выжидать по полугоду удобной минуты, чтобы склонить её подписать указ или письмо»14.

Бестужеву приходилось лгать британскому партнёру, придумывая массу отговорок и объяснений, почему её величество никак не рассмотрит документы, присланные из Лондона. Этот хитроумный проныра, трудившийся дни и ночи напролёт (если не впадал в запой), вынужден был притворяться сибаритом. «Отвращение великого канцлера к делам столь же глубоко, как и у императрицы», — жаловался Диккенс. 25 марта, отвечая на понукания из Лондона, дипломат оправдывался: «Всё как будто замерло, поелику кредит великого канцлера падает, а императрица всё более и более отвращается от дел». Елизавете мешали то религиозные праздники, то хвори. «Не может же императрица всю жизнь простоять на коленях!»15 — возмущался Диккенс по поводу Великого поста, когда государыня воздерживалась от работы как от скоромного.

Документы к государыне носил на подпись Иван Шувалов. Канцлер оказался без рук, монархиня стала для него недосягаема.

В это самое время на петербургской сцене появился новый актёр, изрядно испортивший кровь великой княгине. Это был голштинский камергер Брокдорф, принятый Петром Фёдоровичем очень ласково. Когда-то его прогнали от себя Брюмер и Бехгольц, считая плутом, но недоброжелательство бывших воспитателей служило в глазах наследника лучшей порукой. Камергерский ключ давал Брокдорфу право посещать покои царевича — герцога Голштинского. Бывая при малом дворе, он быстро оценил обстановку и понял, что за влияние на Петра борются две силы — умная, честолюбивая жена, которую трудно обвести вокруг пальца, и могущественные Шуваловы, которым можно предложить услуги.

Незваный гость из Киля изображён в мемуарах Екатерины с такой неприязнью, что можно не сомневаться: Брокдорф действительно стал для неё кровавой мозолью в башмачке16. Проныра быстро нашёл путь к Петру Шувалову, использовав при этом сводника и трёх девиц-немок, оказывавших графу интимные услуги. В непринуждённой обстановке составился домашний комплот. Старший из «братьев-разбойников» заверил голштинца в своей преданности великому князю и пожаловался на царевну. Камергер взялся передать его слова наследнику. Заметим исключительную ловкость Брокдорфа: перед Шуваловым он выступил в роли доверенного лица царевича, а Петру Фёдоровичу назвался связующим звеном с главой шуваловской партии. И это едва прибыв в Россию! Действительно, плут.

К несчастью для Екатерины, её супруг имел привычку полагаться на наушников. Брокдорф убедил великого князя, что тот должен «обуздать жену». Благо поводов хватало. Предлагая то, чего господин втайне желал сам, слуга входил в ещё большее доверие — здесь голштинский камергер не ошибся. Но он преувеличил возможности Петра. Первый же разговор закончился позорно.

Выпив по обыкновению за обедом, великий князь явился в комнату жены и с порога брякнул, что супруга «невыносимо горда» и что она «держится очень прямо». «Разве для того, чтобы ему понравиться, нужно гнуть спину, как рабы Турецкого султана?» — последовал издевательский ответ. «Он рассердился и сказал, что сумеет меня образумить. Я спросила: “Каким образом?” Тогда он прислонился спиною к стене, вытащил наполовину свою шпагу и показал мне её. Я его спросила, что это значит, не рассчитывает ли он драться со мною; что тогда и мне нужна шпага. Он вложил свою... в ножны и сказал, что я стала ужасно зла. Я спросила его: “В чём?” Тогда он мне пробормотал: “Да по отношению к Шуваловым”. На это я отвечала, что... он хорошо сделает, если не станет говорить о том... в чём ничего не смыслит».

Очень почтительная беседа супругов! Видно, как на протяжении всего разговора Екатерина не принимает мужа всерьёз, и это-то больше всего бесит несчастного. Привычка поминутно хвататься за шпагу и обнажать её то против слуг, то против жены, как когда-то против замахнувшегося Брюмера — противников явно недостойных, — обесценивала сам жест. Шпага — благородное оружие дворянина — для великого князя превратилась в подобие хлыста или дубинки. Таким образом он унижал себя.

Заметим также, что клинок — символ мужского достоинства. С таким же успехом Пётр мог при каждом удобном случае скидывать штаны. Сильным лицом в доме оставалась жена. Недаром Екатерина в насмешку потребовала шпагу и себе.

Она даже не посчитала нужным обидеться, напротив, продолжала слушать пьяного супруга, пока тот не излил накопившееся: «Я, видя, что он просто-напросто заврался, дала ему говорить, не возражая, и воспользовалась первым удобным случаем, чтобы посоветовать ему идти спать, ибо... вино помутило ему разум». Бормотавшего невнятные упрёки Петра, как младенца, отправили в кровать. Можно ли представить что-нибудь оскорбительнее?

Можно. В тот же вечер пришла очередь Александра Шувалова получить свою порцию. Когда великая княгиня сидела за карточным столом, грозный глава Тайной канцелярии объявил, что государыня запретила дамам носить целый список новых материй. «Чтобы показать ему, как Его императорское высочество меня усмирил, я засмеялась ему в лицо и сказала, что он мог бы не утруждать себя сообщением, — писала Екатерина, — ...что я никогда не надеваю ни одной из материй, которые не нравятся Её императорскому величеству; что, впрочем, я не полагаю своего достоинства ни в красоте, ни в наряде, что когда первая прошла, последний становится смешным, что остаётся только один характер»17.

Да, характера у царевны было хоть отбавляй. Но для кого предназначалась её отповедь? В 26 лет красота великой княгини была ещё в самом расцвете. А вот Елизавета Петровна увядала, и пышные наряды не могли поправить дела. Слова царевны были адресованы государыне и произнесены публично в тот момент, когда большинство дам, услышав о запрещении, испытали досаду и могли только посочувствовать смелому выпаду Екатерины. Говоря так, великая княгиня рисковала. Но подобными выходками она наращивала себе политический капитал.

«Кто даёт вам такие плохие советы?»


В ответ на оскорбление Брокдорф посоветовал Шуваловым беспроигрышный ход. После Пасхи 1755 года, прибыв на дачу в Ораниенбаум, Екатерина увидела там странное зрелище — под балконом дворца маршировал целый голштинский отряд. Его секретно доставили на кораблях из Киля, чтобы сделать приятное наследнику.

«Это было дело рук злосчастного Брокдорфа, льстившего преобладающей страсти великого князя. Шуваловым он дал понять, что, потворствуя ему этой игрушкой или погремушкой, они навсегда обеспечат себе его милость». Блестящая идея. Хитроумный камергер подарил царевичу вожделенную «игрушку», а Шуваловым открыл способ влиять на наследника. Дулась одна Екатерина. Её потрясли две вещи. Во-первых, вспыльчивый, неосторожный муж, не умевший, казалось, держать язык за зубами, не поделился тайным планом приезда войск. У него появилось новое доверенное лицо, опять оттеснявшее супругу на задний план. Во-вторых, при щепетильности русского общества в национальном вопросе приезд иностранных солдат не мог вызвать одобрения. «Великий князь, который при Чоглокове надевал голштинский мундир только в своей комнате и как бы украдкой, теперь уже не стал носить другого... хотя он был подполковником Преображенского полка, — писала Екатерина. — ...Признаюсь, когда я узнала, я ужаснулась тому отвратительному впечатлению, которое этот поступок великого князя должен был произвести на русское общество».

Екатерина, пока связывавшая свои интересы с интересами мужа, испугалась. Пётр постоянно забывал о другом возможном наследнике — Иване Антоновиче. А вот подданные могли о нём вспомнить. Стоило ли злить столичное общество? Великая княгиня слышала, как караульные из Ингерманландского и Астраханского полков говорили: «Это всё предателей приводят в Россию».

Ещё немного, и великокняжескую чету тоже причислили бы к «предателям». Подобного оборота царевна боялась как огня. Она столько лет потратила, чтобы стать «русской», а теперь муж вместе со своей губил и её репутацию! «Когда мне об этом говорили, то я высказывала своё мнение таким образом, чтобы увидели, что я этого ничуть не одобряю»18. Ничего иного не оставалось.

Между тем Брокдорф быстро увеличивал политический капитал. С приездом голштинского отряда у него в окружении Петра возникла своя «партия». Естественно, враждебная великой княгине. Сначала голштинцы появлялись только на летних учениях в Ораниенбауме, но с зимы 1756/57 года, по совету вездесущего, камергера, остались при наследнике на весь год. «Число тех, которые были постоянно с великим князем, достигало по крайней мере двух десятков, — писала Екатерина, — ...В сущности все служили шпионами Брокдорфу».

Однако сам Пётр был от такой жизни в восторге. Тем более что хитроумный камергер придумал способ набить пустые карманы своего господина, «продавая голштинские ордена и титулы тем, кто хотел за них платить, или заставляя великого князя просить и хлопотать в разных присутственных местах империи и в Сенате о всевозможных делах, часто несправедливых, иногда даже тягостных для империи, как монополии»19.

Эмоциональность оценок вредит мемуарам Екатерины. Её слова порой кажутся настолько пристрастными, что так и хочется поискать опровержение. Но вот свидетельство Я. П. Шаховского, исполнявшего с августа 1760-го по декабрь 1761 года должность генерал-прокурора. По его воспоминаниям, великий князь «часто передавал просьбы, или, учтиво сказать, требования» в Сенат «в пользу фабрикантам, откупщикам и по другим по большей части таким делам»20. Один из биографов Петра III, А. С. Мыльников связал фразу Шаховского с предложениями Петра Фёдоровича об улучшении быта кадетов Сухопутного шляхетского корпуса из детей «нижних чинов»21. Такая оценка кажется натянутой, ведь между «нижних чинов» детьми и «фабрикантами» с «откупщиками» большая разница. Скорее отзыв Шаховского подтверждает рассказ Екатерины о спровоцированных Брокдорфом хлопотах великого князя в Сенате.

Просьбы царевича не имели большого успеха. Пожилой генерал-прокурор, служа 40 лет, знал себе цену, был неуступчив, берёг копейку, постоянно ссорился с П. И. Шуваловым и не потрафлял наследнику. За что и получил отставку буквально в день кончины Елизаветы Петровны — 25 декабря 1761 года22.

А вот история Брокдорфа имела продолжение самое плачевное для Голштинии. Зимой 1757 года он посоветовал великому князю арестовать министра юстиции в Киле — «одного из первых по своей должности и влиянию лиц, некоего Элендсгейма». Пётр решил посоветоваться с женой. «Говорят, что его подозревают в лихоимстве, — заявил он. — ...О, обвинители, их нет, ибо все там его боятся и уважают; оттого-то и нужно, чтобы я приказал его арестовать, а как только он будет арестован, меня уверяют, что их найдётся довольно и даже с избытком».

Такая логика поразила читательницу «Духа законов» Монтескье. «Я ужаснулась тому, что он сказал, и возразила: “Но если так приниматься за дело, то не будет больше невинных на свете. Достаточно одного завистника, который распустит в обществе неясный слух... по которому арестуют, кого ему вздумается, говоря: обвинители и преступления найдутся после... Это варварство, мой дорогой... Кто даёт вам такие плохие советы?”»

Пётр велел позвать Брокдорфа, чтобы пояснить великой княгине дело. Из рассуждений лукавого камергера Екатерина поняла, что Элендсгейма, стоявшего «во главе департамента юстиции», лица, проигравшие судебные процессы, обвиняли в получении взяток. Разобраться на расстоянии не представлялось возможным. Царевна заявила, что её мужа склоняют к совершению «вопиющей несправедливости», предлагая схватить человека, «против которого не существует ни формальной жалобы, ни формального обвинения». Однако «великий князь, я думаю, слушал меня, мечтая о другом». О чём же?

Когда супруга вышла, Брокдорф «с очерствевшим сердцем» сказал своему господину именно то, что тот желал слышать. Все слова царевны внушены не «любовью к справедливости», а «желанием властвовать», она «не одобряет никаких мер, относительно которых не давала совета», «женщины всегда хотят во всё вмешиваться», но только портят то, «чего касаются», «действия решительные им не под силу». В результате царевич отправил приказ арестовать Элендсгейма.

Это беззаконие выглядит под пером биографа Петра III очень благовидно: великий князь проявлял к своему герцогству постоянный интерес, «может быть, хаотичный, порывистый и даже мелочный, но не лишённый определённой тенденции» — «упорядочить судопроизводство, военное дело... навести дисциплину» в работе Тайного совета. Но жертвами «порывистости» герцога становились живые люди. Приводимые автором слова немецкого историка Р. Приеса, напротив, подтверждают рассказ Екатерины: «Уже вскоре после вступления Петра на герцогский трон в Совете началась ожесточённая борьба, и вплоть до его свержения в 1762 г. кто-нибудь из членов Совета... находился в предварительном заключении»23.

Эта черта роднила Петра Фёдоровича с Павлом I, в царствование которого высшие сановники, проведя на посту несколько дней, неделю или месяц, отправлялись в крепость. Сын Петра III тоже проявлял «хаотичный, порывистый и даже мелочный» интерес к дисциплине, судопроизводству, военному делу. Удивительно ли, что результат вышел тот же?

«Мадам ресурс»


«Мне было ясно, как день, — писала Екатерина, — что господа Шуваловы пользовались Брокдорфом... чтобы сколько возможно отдалить от меня великого князя»24. Тем не менее Пётр продолжал питать к жене доверие: «Великий князь издавна звал меня madame le Ressource, и как бы он ни был сердит, и как бы ни дулся, но если он находился в беде... бежал ко мне со всех ног, чтобы вырвать у меня моё мнение; как только он его получал, он удирал опять со всех ног»25.

Вскоре великой княгине удалось взять реванш за дело Элендсгейма. Оказалось, что арестом самого влиятельного в Киле сановника Брокдорф просто хотел показать свою силу. А наследник — продемонстрировать, кто хозяин в доме. До повседневной, рутинной работы по управлению герцогством ни у того ни у другого руки не доходили. Зато Екатерину она очень интересовала:

«В одно прекрасное утро великий князь вошёл подпрыгивая в мою комнату, а его секретарь Цейц бежал за ним с бумагой в руке. Великий князь сказал мне: “Посмотрите на этого черта: я слишком много выпил вчера, и сегодня ещё голова идёт у меня кругом, а он вот принёс мне целый лист бумаги, и это ещё только список дел, которые он хочет, чтобы я кончил, он преследует меня даже в вашей комнате”. Цейц мне сказал: “Всё, что я держу тут, зависит только от простого ‘да’ или ‘нет’, и дела-то всего на четверть часа”... Цейц принялся читать, и по мере того, как он читал, я говорила “да” или “нет”, это очень понравилось великому князю, а Цейц ему сказал: “Вот, Ваше высочество, если бы вы согласились два раза в неделю так делать, то ваши дела не останавливались бы, это всё пустяки, но надо дать им ход, и великая княгиня покончила с этим шестью ‘да’ и приблизительно столькими же ‘нет’”. С этого дня Его императорское высочество придумал посылать ко мне Цейца... Я сказала ему, чтобы он дал мне подписанный приказ о том, что я могу решать и чего не могу... Только Пехлин, Цейц, великий князь и я знали об этом распоряжении, от которого Пехлин и Цейц были в восторге: когда надо было подписывать, великий князь подписывал то, что я постановила».

Кажется, отвращение к труду было у Петра Фёдоровича фамильной чертой, в этом он показывал себя истинным племянником своей тётушки. Великий князь тянулся к Голштинии и хотел управлять герцогством как самостоятельный государь. Для него царствовать значило «действовать решительно». А в понимании Екатерины власть не была правом бесконтрольно тратить казну или безнаказанно хватать людей. Истинное могущество складывалась из тысяч «да» и «нет», которые скрепляли страну единой сетью «воли монаршей». Стоит ли удивляться, что чиновникам, вроде Пехлина и Цейца, работалось с великой княгиней лучше? Они привыкали к ней, становились её резервом, а на Петра смотрели со скрытым презрением. Непредсказуемый государь — худшее из возможного.

Однажды, воспользовавшись благоприятным моментом, когда муж был спокоен и не пьян, великая княгиня упрекнула его, что «он находит ведение дел Голштинии таким скучным и считает это для себя таким бременем, а между тем должен был бы смотреть на это как на образец того, что ему придётся со временем делать, когда Российская империя достанется ему в удел». Наследник, пребывавший в меланхолии, ответил то, что говорил уже много раз: «Он чувствует, что не рождён для России; что ни он не подходит вовсе для русских, ни русские для него, и что он убеждён, что погибнет в России». Возражения жены тоже повторялись не впервые: «Он не должен поддаваться этой фатальной идее, но стараться изо всех сил о том, чтобы заставить каждого в России любить его и просить императрицу дать ему возможность ознакомиться с делами империи»26.

Однако пока выходило, что управление родовым герцогством, которое должно было стать школой для Петра, пополняло знания Екатерины. Позднее, в 1762 году, она пришла к власти не только сложившимся политиком — этому немало помогли придворные интриги, — но и администратором с опытом кабинетной работы. Она знала, как распределить обязанности статс-секретарей и наладить функционирование личной канцелярии, собственноручно писала инструкции для должностных лиц. Кропотливые занятия с Пехлином и Цейцем не прошли даром. Именно к Екатерине приходили немецкие чиновники за решением того или иного «скучного» вопроса, а подпись супруга подчас не означала даже знакомства с предметом. А. С. Мыльников замечает, что «поначалу Екатерина пыталась вмешиваться в голштинские дела», но в связи с заговором Бестужева в 1758 году была от них отстранена Елизаветой Петровной27. Это «поначалу» продолжалось с 1745 по 1758 год — 13 лет.

«Советы, которые я давала великому князю, вообще были благие и полезные, — без ложной скромности заявляла великая княгиня, — но тот, кто советует, может советовать только по своему разуму и по своей манере смотреть на вещи и за них приниматься; а главным недостатком моих советов великому князю было то, что его манера действовать и приступать к делу была совершенно отлична от моей». Иными словами, другому человеку свою голову на плечи не поставить.

Дело министра юстиции Элендсгейма показало, что маленький немецкий мирок вокруг герцога и герцогини Голштинских расколот на две группировки. Одна состояла из Брокдорфа и приезжих офицеров, облепивших Петра Фёдоровича. Другая — из Екатерины и тесно работавших с ней чиновников. «Партия Пехлина вообще не одобряла этой насильственной и неуместной меры, посредством которой Брокдорф заставлял трепетать и их, и всю Голштинию», — писала Екатерина. Она велела передать им: «С этой минуты я смотрю на Брокдорфа как на чуму, которую следует удалить от великого князя»28.

Обе партии не имели сил сами справиться со своими противниками и апеллировали к более могущественной стороне. Барон посоветовал Шуваловым «раздавить змею»29. Екатерина потребовала встречи с императрицей. Это был рискованный и малообдуманный шаг, поскольку Елизавета на многое смотрела глазами фаворита. «Я решила сказать графу Александру Шувалову, что я... считаю этого человека (Брокдорфа. — О. Е.) одним из самых опасных существ, каких только можно приставить к молодому принцу... и если бы императрица спросила меня сама, я бы не стала стесняться и сказала, что знаю и вижу». По прошествии довольно долгого времени глава Тайной канцелярии дал Екатерине понять, что, «возможно, императрица будет говорить» с ней.

На том дело и остановилось. Елизавета Петровна соизволила дать великой княгине обещанную аудиенцию через восемь месяцев. Что было тому виной? Личное нерасположение? Интриги приближённых? Болезнь? Скорее всего, и то, и другое, и третье. Императрица временами впадала в полуобморочное забытье. Так она прохворала почти всю зиму 1755/56 года. «Сначала не понимали, что с ней, — вспоминала Екатерина, — приписывали это прекращению месячных. Нередко видели Шуваловых опечаленными, очень озабоченными и усиленно ласкающими от времени до времени великого князя... Одни называли истерическими страданиями то, что другие — обмороками, конвульсиями или нервными болями»30.

Елизавета заметно увядала, и ей всё труднее становилось показываться на люди. Она пряталась не только от дел, но и от посетителей, боясь, что чужие глаза заметят неизбежные признаки возраста, что от её божественной прелести с каждым днём остаётся всё меньше. «Никогда женщина не примирялась труднее с потерей молодости и красоты, — писал Фавье. — Нередко, потратив много времени на туалет, она начинает сердиться на зеркало, приказывает снова снять с себя головной и другие уборы, отменяет представление театрального зрелища или ужин и запирается у себя, где отказывается кого бы то ни было видеть»31.

Так и набежали восемь месяцев. Однажды августовским вечером Елизавета тайно приехала к супруге Александра Шувалова, в комнату которой и вызвала невестку. Когда великая княгиня вошла, государыня была одна. «Я рассказала ей историю Элендсгейма, — вспоминала Екатерина. — Она, казалось, слушала меня очень холодно, потом стала расспрашивать у меня подробности о частной жизни великого князя... Я ей сказала вполне правдиво всё, что я знала, и когда сообщила ей о голштинских делах некоторые подробности, показавшие ей, что я их достаточно знаю, она мне сказала: “Вы, кажется, хорошо осведомлены об этой стране” ...Я видела по лицу императрицы, что это произвело неприятное впечатление на неё, и... беседа показалась мне скорее допросом, чем конфиденциальным разговором. Наконец она меня отпустила так же холодно, как встретила»32.

«Наперсницы» и «любовницы»


Императрица не случайно расспрашивала невестку о «частной жизни великого князя». Скандал продолжался. Излечившись от тайного недуга, Пётр Фёдорович спешил изведать обещанные Сергеем Салтыковым «совсем новые ощущения наслаждения», или «чувственные удовольствия», о которых упоминал Штелин.

«К зиме... мне показалось, что я снова беременна»33, — замечала Екатерина о декабрьских днях 1755 года. По своему обыкновению она «забыла» сообщить о выкидыше, сразу перейдя к описанию ложного флюса, в результате которого у неё появились четыре зуба мудрости сразу. Воистину внешний знак внутренних изменений.

Однако был ли младенец? И если да, то чей? С февраля Екатерина не видела Салтыкова, уехавшего в Гамбург. Новой привязанности у неё пока не сложилось, а близость с супругом не исключена. Видимо, постель Петра и Екатерины вовсе не была столь уж «узка» для двоих. Всё могло наладиться...

Однако Пётр как с цепи сорвался. Он слишком долго пребывал в вынужденном воздержании и теперь навёрстывал упущенное. Летом 1756 года в Ораниенбауме между супругами вышла ссора, показывавшая, что Екатерина, несмотря на всё хладнокровие и видимое равнодушие к мужу, продолжала его ревновать: «Я заметила, что все мои фрейлины либо наперсницы, либо любовницы великого князя... пренебрегают... почтением, какое они мне были обязаны оказывать. Я пошла как-то после обеда на их половину и стала упрекать их за их поведение... и сказала, что я пожалуюсь императрице».

Когда слуги не слушались Петра, он искал жену и та наводила порядок. Было бы естественно потребовать от мужа, чтобы его пассии вели себя поскромнее. Но Екатерина предпочла сама дать девицам нагоняй. «Некоторые всполошились, другие рассердились, иные расплакались», но все бросились печаловаться к великому князю. Тот «взбесился и тотчас прибежал» к супруге. Между ними вышел горячий разговор, в котором Екатерина вновь пригрозила довести дело до государыни: «Она легко рассудит, не благоразумнее ли выгнать всех этих девиц дрянного поведения, которые своими сплетнями ссорят племянника с племянницей... дабы водворить мир между ним и мною»34. Тут великий князь «понизил тон».

Теперь, когда Елизавета обладала запасным наследником — Павлом, она не так боялась потерять племянника. В ранней редакции «Записок», посвящённой Понятовскому, Екатерина рассказывала о том, как ещё в 1746 году государыня, браня царевича за дурное поведение, пообещала, что его «посадят на корабль и отвезут в Голштинию», а жену оставят в России и она сможет «выбрать себе, кого захочет, чтобы заместить его»35. Фантастичная угроза. В середине 1740-х годов государыня ни за что не решилась бы на подобный шаг. А вот после 1754 года ситуация изменилась.

Однако удержать Петра Фёдоровича в рамках приличий было непросто. «Так как Его императорское высочество страстно любил большие ужины, которые он часто задавал и в лагере, и во всех уголках и закоулках Ораниенбаума, — жаловалась Екатерина, — то он допускал к этим ужинам не только певиц и танцовщиц своей оперы, но множество мещанок весьма дурного общества, которых ему привозили из Петербурга... Я стала воздерживаться бывать там... На маскарадах, задававшихся великим князем в Ораниенбауме, я являлась всегда очень просто одетой, без бриллиантов и уборов»36.

В окружении певиц и мещанок стоило опасаться за драгоценности. Облачившись в соответствии с придворным этикетом, великая княгиня оказала бы им честь. Смысл поступков невестки поняла Елизавета, «которая не любила и не одобряла этих ораниенбаумских праздников, где ужины превращались в настоящие вакханалии». Екатерине передали слова государыни: «Эти праздники доставляют великой княгине так же мало удовольствия, как и мне».

Разгульная жизнь Петра ни для кого не была секретом. Гневное описание нравов наследника, сделанное М. М. Щербатовым, во многих деталях совпадает с рассказом Екатерины: «Он не токмо имел разум весьма слабый, но яко и помешанный, погруженный во все пороки: в сластолюбие, роскошь, пьянство и любострастие... Все офицеры его голстинские, которых он малой корпус имел, и офицеры гвардии часто имели честь быть при его столе, куда всегда и дамы приглашались. Какие сии были столы? Тут вздорные разговоры, смешанные с неумеренным питьём, тут после стола поставленный пунш и положенные трубки, продолжение пьянства и дым от курения табаку, представлял более какой трактир, нежели дом государский... вскоре все хорошие женщины под вожделение его были подвергнуты»37.

Для Щербатова было важно показать «повреждение нравов», произошедшее от поведения Петра Фёдоровича. Между тем психологическая подоплёка поступков наследника ясна: о нём в течение очень долгого времени — не год, не два, а около десятка лет — говорили не как о мужчине. Теперь он спешил доказать обратное. Подобный эмоциональный всплеск — венец очень долго складывавшегося комплекса, которого при спокойном и доброжелательном отношении Елизаветы к великокняжеской чете можно было избежать. И здесь Пётр с Екатериной оказались товарищами по несчастью, приобрели одну и ту же болезненную склонность — постоянно менять партнёров, чтобы увериться в собственной ценности.

Девица Воронцова


Екатерина обмолвилась: если муж хотел, чтобы она присутствовала на его праздниках, он допускал только придворных дам — но умолчала, что в остальное время место хозяйки за столом занимала одна из метресс царевича. С середины 1750-х годов эту роль всё чаще играла фрейлина Воронцова.

Великий князь стал открыто волочиться за этой дамой как раз в дни родов Екатерины. Что само по себе показательно: муж демонстрировал презрение жене, нанёсшей ему тяжкую обиду. Пока молодая женщина оставалась больна, царевич пребывал в вынужденном одиночестве, и только оно на четвёртый день после появления Павла заставило «счастливого отца» заглянуть к супруге: «Великий князь, скучая по вечерам без моих фрейлин... пришёл мне предложить провести вечер у меня. Тогда он ухаживал как раз за самой некрасивой: это была графиня Елизавета Воронцова»38.

Мемуаристка и прежде писала о непривлекательности соперницы. С первой минуты появления при дворе сестёр Воронцовых она невзлюбила эту полную, не то чумазую, не то смуглую дурнушку. В сентябре 1749 года «старшая — Мария Романовна, лет тринадцати-четырнадцати, была назначена фрейлиной императрицы, а младшая — Елисавета Романовна, которой могло быть лет одиннадцать-двенадцать, была приставлена ко мне... Старшая обещала быть хорошенькой, но вторая не имела и следов красоты; напротив, она и тогда уже была очень некрасива; оспа... обезобразила её ещё больше... Обе сестры имели оливковый цвет лица, который их не красил»39. В другой редакции о Воронцовой сказано ещё резче: «Это была очень некрасивая девочка... неопрятная до крайности». От оспы «черты её совершенно обезобразились, и всё лицо покрылось... рубцами»40.

И опять Екатерина очень пристрастна. Если оставить её отзыв одиноким, то легко прийти к выводу, будто описание Воронцовой — просто дамская месть сопернице41. Но другие свидетели были мужчинами и личных причин искажать облик метрессы не имели. По словам князя Щербатова, «имел государь любовницу, дурную и глупую, графиню Елизавету Романовну Воронцову»42. Рюльер, назвав великого князя «жалким», продолжал: «Между придворными девицами скоро нашёл он себе фаворитку — Елисавету Романовну Воронцову, во всём себе достойную»43. Фавье писал: «У Воронцовой две сестры красавицы, но он (Пётр. — О. Е.) предпочёл её, безобразие которой невыразимо»44. Другой французский дипломат, Луи Бретейль, доносил в Париж: «Император удвоил внимание к графине Воронцовой. Надобно признаться, что у него странный вкус: она неумная, что же касается наружности, то трудно себе представить женщину безобразнее неё: она похожа на трактирную служанку»45. Датский посланник А. Ф. Ассебург подтверждал слова французского коллеги: «Его любимица, девица Воронцова, была некрасива, глупа, скучна и неприятна», в её обществе наследник «предавался самой грубой невоздержанности»46. Даже доброжелательный к воспитаннику Штелин не удержался и назвал Воронцову «толстой»47 — самое безобидное, что можно было сказать.

Вероятно, с некрасивыми женщинам великий князь чувствовал себя свободнее. Или жалел дурнушек, видя в них обездоленных, как и он сам, существ. Оспа, обезобразившая лицо Воронцовой, для Петра только подтверждала ценность избранницы: ведь они пережили одно и то же, а значит, понимают друг друга. Из этой внутренней общности рождались расположение и нежность. Между тем как жена — красавица и умница — вызывала мстительное желание мучить её.

Именно таким способом насолить Екатерине и было поначалу ухаживание за Воронцовой. Однако вскоре простое увлечение превратилось в более прочное чувство. Первой забеспокоилась принцесса Курляндская, сохранявшая привязанность царевича. Как умная женщина, она не могла не понимать, что девушка из влиятельного придворного клана представляет для неё значительную угрозу.

Новая пассия казалась опасной не сама по себе — все признавали её глупость, — а благодаря сановной родне — дяде вице-канцлеру Михаилу Илларионовичу и отцу-сенатору, одному из виднейших русских масонов Роману Илларионовичу. Воронцовы блокировались с Шуваловыми, вместе тесня партию Разумовских и канцлера Бестужева. Появление возле наследника фаворитки из этого лагеря было закономерно.

Происходящее отлично понимали и великая княгиня, и мадемуазель Бирон. Будь у последней такая сильная родня, как у Елизаветы Романовны, и она при своём уме создала бы Екатерине куда больше проблем. Но, по русской пословице, бодливой корове Бог рогов не даёт. Принцессе Курляндской оставалось только кусать локти. Или вставлять влюблённым палки в колёса. Чем она и занялась.

Летом 1756 года Пётр неожиданно сблизился с Матрёной Герасимовной Тепловой, женой Г. Н. Теплова. «Он был в это время в ссоре с графиней Воронцовой и влюблён в Теплову, племянницу Разумовских», — писала Екатерина. На мгновение перед глазами царевича промелькнула дама из другого клана. Если бы ей удалось удержаться, то между наследником и влиятельной придворной партией появилась бы трещина. «Поссорила великого князя с Воронцовой принцесса Курляндская». В данном случае она действовала на руку Екатерине. А Пётр по обыкновению не скрывал от жены подробностей нового романа.

«Когда он захотел свидеться с нею, он спросил моего совета о том, как убрать комнату, и показал мне, что для того, чтобы понравиться этой даме, он наполнил комнату ружьями, гренадерскими шапками, шпагами и перевязями, так что она имела вид уголка арсенала; я предоставила ему делать, как он хочет, и ушла». Зачем великий князь спрашивал совета Екатерины, если не для того, чтобы подразнить её? Он своего добился. Оскорблённая его выходкой женщина бежала с поля битвы, изобразив равнодушие.

Впрочем, связь была недолговечной. «Интрига великого князя с Тепловой продолжалась до тех пор, пока мы не переехали на дачу». Влюблённые расстались, и дама попыталась завязать переписку. Но получив длинное послание, кавалер ужаснулся и пошёл жаловаться жене: «Вообразите, она пишет мне письмо на целых четырёх страницах и воображает, что я должен прочесть это и более того — отвечать на него, я, которому нужно идти на учение... потом обедать, потом стрелять, потом смотреть репетицию оперы и балет... Я ей велю прямо сказать, что у меня нет времени»48.

Комично. Но Екатерине было не до смеха. «К концу Масленой эти любовные похождения начали становиться делом партий»49. Теплову, племянницу Разумовских, подучали писать Петру, искать с ним встречи. А сам великий князь уже начал тяготиться ею. Пришлось жене поддержать усилия принцессы Курляндской. Воронцова была для неё крайне опасна. Поэтому она передала мужу непочтительные слова отца предполагаемой фаворитки, Романа Илларионовича. Тот якобы уверял, что может обратить неприязнь великого князя к себе в милость. «Для этой цели ему стоит только дать обед Брокдорфу, напоить его английским пивом и при уходе положить ему в карман шесть бутылок для Его императорского высочества».

Увидев на балу, что ветреный Пётр Фёдорович перемигивается ещё и с Марией Воронцовой, Екатерина не преминула довести до него слова отца девиц. Великий князь разволновался, попытался обвинить жену во лжи, но услышав подтверждение от принцессы Курляндской, сник. «Это ещё на некоторое время удержало его от связи».

Против бедной Елизаветы Романовны был составлен целый заговор. «Я без удовольствия смотрела, что девица Воронцова снова всплывает наверх», — признавалась Екатерина. Но к январю 1757 года великий князь сделал окончательный выбор в пользу «толстой фрейлины». В лондонском издании «Записок» Екатерины II было опубликовано послание Петра Фёдоровича, датированное (впрочем, без каких-либо оснований) 1758 годом и обращённое к О. М. Штакельбергу. Вероятно, речь в нём идёт о сближении с фавориткой. «Любезный брат и друг! Прошу вас, не забудьте сегодня исполнить моё поручение к известной особе и уверить её, что я готов доказать ей мою совершенную любовь; если я не говорю с ней в церкви, то это только для того, чтоб посторонние не заметили. Скажите ей, что если она захочет хоть раз придти ко мне, то я ей докажу, что её очень люблю»50.

Елизавета Романовна не преминула воспользоваться приглашением. Это было нетрудно, если учесть весьма куртуазное распределение покоев в Ораниенбауме. К западной, «мужской», половине дворца примыкал флигель для фрейлин, а к восточной, «женской», — для кавалеров. Правда, в последнем находилась квартира управляющего. Такова цена показной фривольности.

Под покоями Петра Фёдоровича в западной части дворца были устроены комнаты для его возлюбленной, от которых до сих пор сохранился так называемый кабинет Дианы. Вероятно, сначала эти помещения предназначались великой княгине, ведь именно её считали страстной охотницей и сравнивали с Артемидой, или Дианой. Кроме того, Екатерина являлась двоюродной сестрой Петра, что делало уместным его отождествление с Аполлоном. Но в конце концов тут поселилась «толстая Романовна». За восточной стеной её опочивальни находилась потайная лестница, ведшая наверх к великому князю. Впрочем, аналогичная имелась и на «женской» половине у Екатерины51.

В нескольких верстах западнее Ораниенбаума возникли две небольшие охотничьи резиденции: одна купленная Петром для Елизаветы Воронцовой, другая — великой княгиней для себя. В обоих случаях расходы были оплачены через дворцовую контору, но не стоит думать, будто царевич позаботился об обеих женщинах. Напротив, возникновение дачи фаворитки Сан-Эннюи (Нескучное), видимо, подстегнуло Екатерину приобрести нечто подобное. Её гордая натура не пережила бы разговоров: де Пётр делает любовнице роскошные подарки, а о жене забыл.

Даже в мемуарах Екатерина ни словом не обмолвилась об обидном соседстве Сан-Эннюи. Уязвлённое самолюбие царевны выразилось не в прямых жалобах, а в кратком рассказе об итальянском садовнике Ламберти, помогавшем ей с посадками: «Он предрёк Елизавете, что она взойдёт на престол. Этот же человек сказал мне... что я стану Российской самодержавной императрицей, что я увижу детей, внуков и правнуков, и умру в глубокой старости... Он определил год моего восшествия на престол за шесть лет до того»52.

Имеющий уши да услышит. Она, а не Пётр, будет царствовать. Ей предстоит долгая, счастливая и славная жизнь. Пророчества Ламберти должны были поддержать Екатерину. Придать ей сил и сделать нечувствительной к мелким обидам. Но вот беда: корона впереди, а больно уже сейчас. Царевна никак не могла научиться жить втроём, вернее вчетвером: она, муж, его любовница и её любовник, — как советовал столь нравившийся ей Вольтер. Просвещённый брак, в котором супруги — прежде всего друзья и союзники, очень бы подошёл для этой пары. Но нет, Екатерина, судя по колким, злым замечаниям в адрес метресс мужа, испытывала самую некуртуазную ревность. И, как предстоит убедиться читателю, Пётр тоже.

Глава седьмая ЗАГОВОР БЕСТУЖЕВА


Продвигая субсидную конвенцию и поминутно встречая препятствия со стороны Шуваловых и Воронцовых, английский посол Уильямс решил помимо канцлера Бестужева заручиться ещё одним союзником — великой княгиней. Он хотел, чтобы в Лондоне сделали ставку на новую союзницу. Крайнее расстройство здоровья Елизаветы позволяло надеяться, что больная императрица долго не протянет.

«Шифровальный столик»


«Тогда почти у всех начало появляться убеждение, что у неё бывают очень сильные конвульсии, регулярно, каждый месяц, — писала Екатерина, — что эти конвульсии заметно ослабляют её организм, что после каждой конвульсии она находится в течение двух, трёх и четырёх дней в состоянии такой слабости и такого истощения способностей, какая походит на летаргию»'.

Британскому кабинету следовало поторопиться — вручить деньги великой княгине, пока она в них нуждалась и пока этого не сделал кто-нибудь другой. 9 июля 1755 года посол доносил: «Она очень недовольна сближением русского двора с Францией и приездом сюда французского посланника... Я... показал ей, что присутствие его здесь может быть очень опасно для неё и для великого князя». По словам Уильямса, Екатерина ответила: «Я вижу опасность и буду побуждать великого князя сделать всё возможное для её удаления; я сделала б ещё больше, если б у меня были деньги, потому что без денег здесь ничего сделать нельзя; я должна даже платить императрицыным горничным... если ваш король будет так любезен, что даст мне взаймы известную сумму, то я дам расписку... что каждая копейка будет употреблена для нашей общей с ним пользы»2.

Особенно любопытна строка о горничных Елизаветы Петровны, которые находятся едва ли не на жалованье царевны. Благодаря хлопотам Уильямса Екатерине удалось получить заем в размере десяти тысяч. С этой минуты её интересы оказались прочно связаны с интересами Англии. Ведь проценты предстояло уплачивать важной информацией и содействием в решении насущных дипломатических дел. Так, осенью 1756 года великая княгиня в подробностях осведомила посла о состоянии Елизаветы: «Чьё-то здоровье никогда не было столь расшатанным... вода поднялась в нижнюю часть живота». Сэр Чарльз отвечал в тон: «У кого вода поднялась в нижней части живота, тот уже обречённый человек»3.

Екатерина хорошо знала, на что шла. Если бы её сношения с иностранной державой были открыты, Елизавета не замедлила бы покарать лукавую невестку. Но Бестужев, сам связанный с Лондоном многочисленными подарками, пока служил великой княгине надёжным щитом. Оставалось в духе времени скрепить новые отношения любовной связью. Царевна долго отвергала кандидатуры, которые подыскивал для неё канцлер. Но при встрече с молодым секретарём Уильямса, польским аристократом Станиславом Понятовским, не устояла. «Сей был любезен и любим от 1755 до 1761»4, — отмечала она.

Образованный, посетивший Вену и Париж, живший некоторое время в Англии, воспитанный в той же традиции, что и возлюбленная, Понятовский мог увлечь её не только красотой лица. Он был мягок, обаятелен, обладал благородными манерами. Как верно отметила английская исследовательница И. де Мадариага, Станислав дал Екатерине впервые испытать любовь человека общих с ней интеллектуальных интересов5.

Станислав описал избранницу: «Ей было 25 лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом только может мечтать женщина, наделённая от природы красотой. Чёрные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза навыкате... руки и плечи совершенной формы... смех, столь же весёлый, сколь и нрав её, позволявший ей с лёгкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных игр — к шифровальному столику»6.

Молодой дипломат начал доставлять великой княгине шифрованные записки от своего патрона и передавать ему ответы. Кроме того, поляк сделал почти невозможное: он сумел понравиться великому князю, потому что неплохо говорил по-немецки и смеялся его остротам. Пётр даже пригласил его летом 1756 года провести два дня в Ораниенбауме.

Однако в начале августа саксонское правительство Польши отозвало Понятовского на родину. Стараясь подладиться под великого князя, тот перегнул палку: в разговорах с наследником он насмехался над королём Польши Августом III Саксонским и его ближайшим советником кабинет-министром графом Брюлем. Неблагоприятные слухи дошли до Брюля, и тот потребовал острого на язык аристократа на родину.

При таких обстоятельствах вернуть Станислава было непросто. Но на этот раз канцлер действовал удачнее, чем в случае с Салтыковым. Когда 30 ноября великая княгиня прямо задала ему вопрос: приедет ли Понятовский, хитрый старик ответил: «Если не приедет, то можете называть меня злодеем»7. Он выполнил обещание. Брюлю втолковали, что русский двор жить не может без очаровательного поляка, и будет хорошо, если того назначат послом. 3 января 1757 года Станислав вновь появился в Петербурге.

Самым горячим на «английские» надежды оказалось как раз лето 1756 года. Предотвратить сближение с Францией могла только смерть Елизаветы, о которой и старик Бестужев, и Екатерина не уставали говорить послу как о деле ближайшего времени. Это прикрывало их бессилие перед противниками и позволяло выманивать у англичан крупные суммы. Сам канцлер получал от Британии ежегодный пенсион в размере 12 тысяч рублей. Для великой княгини был организован второй заем — 44 тысячи рублей8.

Письма царевны к Уильямсу лета-зимы 1756 года рисуют картину нетерпеливого ожидания скорой развязки. Деньги, полученные из Лондона, предназначались для конкретных шагов, и в какие бы ласковые слова сэр Чарльз ни облекал свои требования, Екатерина чувствовала себя обязанной давать ему отчёт. «Я занята теперь тем, что набираю, устраиваю и подготавливаю всё, что необходимо для события, которого вы желаете; в голове у меня хаос интриг и переговоров»9, — писала она 11 августа.

Уильямс не без оснований подозревал, что Шуваловы, боясь противодействия великокняжеской четы в вопросе союза с Францией, подталкивали Елизавету к смене наследника. Императрица могла провозгласить своим преемником внука — маленького царевича Павла, а его родителей выслать за границу. «Пусть даже захотят нас удалить или связать нам руки, это должно совершиться в два-три часа, — отвечала 9 августа на опасения посла Екатерина, — одни они (Шуваловы. — О. Е.) этого сделать не смогут, а нет почти ни одного офицера, который не был бы подготовлен... это будет уже моя вина, если над нами восторжествуют»10. «Я буду царствовать или погибну»". Пока речь шла о царствовании вместе с мужем. Ключевой фигурой на престоле мыслился всё-таки Пётр Фёдорович. А супруга — только теневым лицом за его спиной.

Сэр Чарльз предостерегал царевну от излишней уверенности, будто Елизавета по лени или из сердечного расположения к племянникам не решится изменить порядок наследования: «Если она никогда его (Петра Фёдоровича. — О. Е.) не видит, если ей не передают настоящих его слов, если она не осведомлена о настоящих действиях Его императорского высочества, если одни его враги имеют доступ к Её величеству и шепчут ей на ухо против него и вас», то подозрительность государыни «заглушит самые нежные чувства»12.

Екатерина со своей стороны была убеждена, что даже если Шуваловы вынудят больную императрицу подписать манифест о смене наследника, Елизавета не станет его обнародовать. Только после её кончины документ будет прочитан над телом, а этому всегда можно помешать. «Когда я получаю безошибочное известие о наступлении агонии, — писала великая княгиня Уильямсу 18 августа, — я иду прямо в комнату моего сына, если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла, если же нет, то возьму ребёнка в свою комнату, в ту же минуту посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведёт ко мне 50 солдат, и эти солдаты будут слушаться только великого князя или меня. В то же время я... сама иду в комнату умирающей, где заставляю присягнуть капитана гвардии и оставляю его при себе. Если замечу малейшее движение, то овладею Шуваловыми»13.

Подкупленные царевной комнатные женщины Елизаветы должны были предупредить, если фаворит Иван Шувалов «вздумает что-нибудь писать перед императрицею». Имелся в виду злополучный манифест в пользу маленького Павла.

Такие решительные заявления должны были укрепить уверенность посла в скорой развязке драмы. Однако Елизавета «всё хромала», как выразилась сама великая княгиня в письме 30 августа. И никак не приближалась к отверстому гробу, а тем временем дела по устройству русско-французского союза шли своим чередом.

Возникает закономерный вопрос: не было ли болезненное состояние императрицы преувеличено? Кому в действительности служили камер-фрау Елизаветы? Не водили ли они малый двор и дипломатов за нос? И что на самом деле знала о состоянии её величества Екатерина? То ли, что писала Уильямсу? Была ли её готовность захватить власть летом—осенью 1756 года такой полной, как она старалась показать?

Возможно, получив деньги и не имея возможности реально помешать сближению России и Франции, великая княгиня просто тянула время, имитируя бурную подготовку к перевороту. Екатерина уже многому научилась у Бестужева и умела выдавать желаемое за действительное.

Впрочем, возможен и другой, ещё более интересный вариант. Больная Елизавета и сгрудившиеся вокруг неё Шуваловы обыграли малый двор. Разговоры о скорой кончине императрицы убаюкали британского посла, в ожидании полной победы он не сумел наладить противодействие французам. А когда спохватился, было уже поздно. Елизавета поправилась, а русско-французский союз стал реальностью.

Великой княгине оставалось только подкармливать сэра Чарльза известиями о дурном самочувствии августейшей свекрови. 4 октября: «Вчера среди дня случились три головокружения или обморока. Она боится и сама очень пугается, плачет, огорчается, и когда спрашивают у неё, отчего, она отвечает, что боится потерять зрение. Бывают моменты, когда она забывается и не узнает тех, которые окружают её... Она, однако, волочится к столу, чтобы могли сказать, что видели её, но в действительности ей очень плохо»14. Повторенная в письме злая шутка Понятовского: «Ох, эта колода! Она просто выводит нас из терпения! Умерла бы она скорее!»15 — служила доказательством единства мыслей и чувств.

Говоря о переписке с британским послом, исследователи всегда спотыкаются на двух вопросах. Поражает особый цинизм будущей императрицы в отношении больной, умирающей женщины. И факт государственной измены. Продажа информации за деньги. Подготовка переворота в интересах иностранной державы.

В зрелые годы, уже занимая престол, Екатерина II, вероятно, дорого бы дала, чтобы отказаться от писем сэру Чарльзу. И не только потому, что выступала в них, как выразился известный публикатор её наследия Я. Л. Барсков, «на ролях английской шпионки»16. Но и потому, что всякому неприятно заглядывать в такое зеркало.

Былые обиды не унимались в душе Екатерины до старости. Отношения с Елизаветой были очень непростыми. Когда августейшая свекровь шла на поводу у своего сердца, она обнаруживала и доброту, и сострадательность. Но когда политический расчёт брал в дочери Петра верх, она становилась чёрствой и невосприимчивой к страданиям близких. Держала великокняжескую чету едва не под арестом, удаляла всех, кто мог им понравиться, отнимала у молодой женщины одного возлюбленного за другим, забрала сына.

Наверное, Екатерина считала, что ей не за что благодарить свекровь. К моменту тяжкой болезни императрицы невестка уже так настрадалась от грубого вмешательства в свою жизнь, что не могла жалеть Елизавету. Хуже того — издевалась над умирающей и не делала из своего отношения тайны. Её сердце очерствело. Устав плакать, она начала смеяться — цинично и зло.

«На ролях английской шпионки»


Промах Уильямса состоял в том, что он неверно рассчитал время. Поторопился. Однако почти всё свидетельствовало о скорой кончине императрицы. «Если раньше у неё не проходило и дня без прогулки верхом или в карете, то за всю последнюю зиму она выезжала всего один раз, — писал посол 22 октября 1755 года. — ...Она кашляет кровью и задыхается; ноги её распухли, и её мучает грудная водянка. Тем не менее она протанцевала со мною менуэт»17. Думаем, последний подвиг был предпринят Елизаветой специально, чтобы показать дипломату: она не так плоха, как судачат.

Великая княгиня не осмеливалась посягать на власть императрицы. Все действия приурочивались к её кончине — к многотрудному, как показали примеры предшествующих царствований, моменту передачи короны. Последняя могла уйти из дырявых рук Петра Фёдоровича. Царевна намеревалась защитить его право на престол — если надо, то и с привлечением гвардии.

Поддержка войск и вельмож дорого стоила. Средства претендентам обычно предоставлялись из-за границы в надежде на изменение внешнеполитического курса. Иностранные дворы всегда стремились покупать расположение наследников, а заодно и нужные сведения. Елизавета взошла на престол на французские деньги, руководимая Шетарди, которому обещала прекратить войну России со Швецией. Сын Екатерины Павел за долгое царствование матери сближался то с одним, то с другим двором, получая займы, и, наконец, обрёл постоянных союзников в Пруссии. В этом ряду сотрудничество великой княгини с британским послом — не исключение, а правило.

Сам факт получения субсидии неудивителен в обстановке, где брали все. От горничных до государыни. «Деньги, которые причитаются сему двору, — писал сэр Чарльз 4 июля 1755 года, — попадут, несомненно, в приватную шкатулку императрицы; ныне у неё большая нужда в средствах, поелику она заканчивает строительство трёх больших дворцов... Я попытаюсь при помощи тех малых средств, испрошенных мною у короля, полностью предать сей двор в руки Его величества». Как мы знаем, сэр Чарльз ошибся, но его обольщение старательно поддерживали русские вельможи.

«Великий канцлер в самых убедительных выражениях заверил меня, что всякое увеличение первоначальной выплаты... желательно и породит у Её императорского величества как бы чувство личной обязанности, — продолжал дипломат 11 августа. — ...Сумма около пятнадцати тысяч фунтов стерлингов для личных трат императрицы произведёт самое благоприятное воздействие... Ежели до сих пор покупалось русское войско, то указанная выше сумма должна купить саму императрицу»18.

Оскорбительные слова. Они заставляют задуматься о месте России в тогдашнем концерте европейских держав. Когда Елизавета Петровна разорвала субсидную конвенцию с Англией, она немедленно затребовала финансовую компенсацию с нового союзника — Франции19.

Рассказ о продажности русского кабинета — общее место дипломатических донесений из Петербурга середины XVIII века. Тайны мужей за сходную цену уступали жены, чаще всего с согласия благоверных. Так, супруга канцлера статс-дама Анна Ивановна Бестужева, урождённая Беттигер, со второй половины 1740-х годов находилась на содержании британского правительства. Единовременные презенты французского кабинета её сопернице княгине Анне Даниловне Трубецкой, супруге генерал-прокурора Сената, в размере тысячи дукатов, или пруссаков — самому Никите Юрьевичу Трубецкому в размере четырёх тысяч выглядели жалко20. Скупость в подобных вопросах оборачивалась против посла и его державы.

Прибывший-таки в Россию французский посланник маркиз Поль Лопиталь вручил крупные суммы братьям Шуваловым. Зная утончённый вкус «молодого фаворита» Ивана Ивановича, версальский двор прислал ему в подарок коллекцию эстампов из королевской библиотеки. «Старого фаворита» Алексея Разумовского задобрили великолепной каретой и несколькими тысячами ливров21. Вице-канцлер Воронцов помимо выплат, сделанных ему шевалье Дугласом и другими посредниками русско-французского сближения, получил особый презент. Екатерина желчно замечала, что Людовик XV меблировал ему дом «старой мебелью, начинавшей надоедать его фаворитке маркизе Помпадур»22.

Самые видные члены правительства получали пенсионы сразу от нескольких держав, более того — настаивали на взятках за услуги. Показательно обращение М. И. Воронцова к сэру Уильямсу. Будучи одним из главных сторонников сближения с Францией, он не постеснялся потребовать от Англии денег, суля перемену своей позиции23. Надо заметить, что Воронцов вовсе не собирался помогать англичанам. Он просто узнал о субсидии Бестужеву и желчно позавидовал. Следует согласиться с мнением тех учёных, которые считают, что лёгкость подкупа министров Елизаветы обесценивала их услуги, ибо противная держава могла сделать то же самое. Стараясь разжечь антипрусские настроения в Петербурге, которые тушил потоками фунтов стерлингов Уильямс, его австрийский коллега граф Николас Эстергази получил из Вены приказание вручить канцлеру две тысячи дукатов, а секретарю Конференции Дмитрию Васильевичу Волкову 500 дукатов24.

Не выполнив взятые на себя обязательства, вельможи кивали на противоборствующую группировку. Вечный раскол, «сердечная ненависть» были им только на руку. Бестужев валил на Шуваловых, те обвиняли канцлера, а сами считали барыши.

Елизавета, без сомнения, догадывалась о делишках, которые связывали её вельмож то с одним, то с другим двором. Но было несколько причин, заставлявших её закрывать на это глаза. Во-первых, всем известное миролюбие императрицы. Во-вторых, столь же известная скрытность и желание держать каждого из приближённых как бы на ниточке: пока продажный делец не вызывал гнева государыни, ему прощалось. Стоило всерьёз оступиться — и горе заподозренному в измене. Так было с Лестоком. Так будет с Бестужевым.

В-третьих, к получению денег от чужого двора в то время вообще относились иначе[11]. Трудно было провести грань между официально одобренным подношением — знаком почтения к державе — и взяткой. Уже после подписания договора с Францией, когда представитель Людовика XV шевалье Дуглас Макензи покинул Петербург, Воронцов в письме русскому послу в Париже Ф. Д. Бехтееву перечислил все пожалования Елизаветы. Дугласу были вручены бриллиантовый перстень в три тысячи рублей, ещё две тысячи золотыми империалами, кроме того, тысяча червонных, а также табакерка с бриллиантами ценой 1700 рублей. «Я желаю, — писал вице-канцлер, — чтоб вы подобные же подарки от французского двора получили... о чём буду ожидать в своё время уведомления»25. В данном случае речь шла о соответствующих статусу страны презентах. Если бы французы дали меньше, они бы унизили Петербург.

Но грань была очень тонкой. Ведь помимо официально заявленных даров имелись и скрытые подношения. В таких обстоятельствах великая княгиня могла приобрести политические добродетели только из прочитанных книг. Она, конечно, знала, что нехорошо брать деньги у иностранной державы, как знала, что предосудительно иметь любовников. Но эти знания никак не пересекались с реальностью.

Сэр Чарльз был человеком умным, но самонадеянным. Он советовал великой княгине пойти на сближение с Шуваловыми26, надеясь, что это может предотвратить русско-французский союз. Екатерина и сама не хотела терять шанса на сотрудничество. Она написала любезное письмо фавориту Ивану Шувалову, предлагая забыть старые разногласия. Сэру Чарльзу переговоры были представлены в самой благоприятной для Лондона трактовке. 9 ноября он передавал якобы сказанные великой княгиней слова: «Шуваловы недовольны тем, что великий князь и я не одобряем новый союз России и Франции... [Но] до тех пор, пока я прикосновенна к политике, ни при каких обстоятельствах и ни под каким видом не одобрю новую их систему, поелику... великий князь никогда не согласится с этой системой и, напротив, ежели будет то в его власти, жестоко покарает тех, кто сотворил её»27.

Однако в реальности картина для посла вырисовывалась безрадостная: с Англии взяли деньги и не исполнили ни одного обещания. Союз с Парижем усилиями Шуваловых всё-таки был подписан. После такого фиаско Уильямс уже не мог оставаться послом в Петербурге и был отозван.

18 августа 1757 года, накануне отъезда, он получил прощальные письма от великокняжеской четы. Весьма краткое и ни к чему не обязывающее от Петра Фёдоровича и ласковое пространное от Екатерины. Из них сразу видно, кто поддерживал с британским дипломатом контакт. «Я не сомневаюсь в вашей преданности моим интересам, кои многими узами связаны с пользою для короля Англии», — писал наследник. «Мои самые глубокие сожаления будут сопутствовать тому, кого я почитаю одним из ближайших друзей, — заверяла Екатерина. — ...Я никогда не забуду, скольким я вам обязана... Скажу лишь о вожделенных своих намерениях: использовать все, какие только можно, оказии, дабы возвратить Россию на путь истинных её интересов, то есть к наитеснейшим связям с Англией».

Обратим внимание: если великий князь говорил о преданности Уильямса своим интересам, то Екатерина — о своей преданности интересам Англии. Таким образом, если в первом случае речь шла о пустоте, то во втором — о деле.

У истоков Семилетней войны


Летом 1757 года началась Семилетняя война, в ходе которой плохо обученные и дурно управляемые русские войска разбили лучшую армию тогдашней Европы и вступили в Берлин. Самая большая загадка царствования Елизаветы Петровны — зачем это было сделано? Какие причины побудили Россию, не имевшую с Пруссией ни общих границ, ни спорных территорий, выступить тараном коалиции, сложившейся против Фридриха II?

Уже само стремление исследователей разжёвывать читателям логику Елизаветы и её министров говорит о том, что вопрос неясен. Корни русско-турецких, русско-шведских или русско-польских столкновений обычно видны невооружённым глазом. У каждого конфликта — свои конкретные причины и сиюминутные поводы, но общая тенденция вытекает из многовекового развития страны и не нуждается в подробном обосновании.

С Семилетней войной дело обстоит иначе. Мощное древо русских побед как бы висит в воздухе. А рассуждения об объективных обстоятельствах, вынудивших Россию сражаться против непредсказуемого агрессора, который сегодня напал на Марию-Терезию, а завтра, глядишь, дотянется и до русских рубежей, — не выглядят убедительными. В дипломатических документах того времени много сказано о личной ненависти, дочери Петра к Фридриху II. Годами прусский король оттачивал своё остроумие на «толстой, распутной и ленивой» русской соседке, впрочем, как и на иных недругах. Но для объявления войны этого было недостаточно.

Справедливо замечание, что Семилетняя война стала школой для будущих прославленных русских полководцев. Многие «екатерининские орлы» начинали на полях Восточной Пруссии. Однако вряд ли, вступив в столкновение с Фридрихом II, Елизавета Петровна имела целью предоставить молодым офицерам возможность поупражняться в реальной боевой обстановке.

Современники и потомки заслуженно видели во Фридрихе II крайне неуживчивого, склонного к нападениям монарха, «мироломного короля». Расширить свои владения небольшая, но поднимавшаяся как на дрожжах Пруссия могла главным образом за счёт Священной Римской империи, Польши и Саксонии — союзников России. Австрия была краеугольным камнем этого блока: с Россией её объединяли общие интересы в отношении Турции и Польши. Всякое ослабление Вены рикошетом ударило бы по Петербургу. А именно австрийскую соседку собирался терзать Фридрих II.

Трудно не согласиться с С. М. Соловьёвым, считавшим, что «основания тогдашней политики» состояли в сохранении равновесия сил между главными державами-игроками28. Война за Испанское наследство положила предел экспансии Людовика XIV, Семилетняя — Фридриха II. Точно так же, как позднее, в начале XIX века, Европа объединилась против Наполеона I. Насколько выгоднее для России оказалось бы невмешательство в общеевропейский конфликт — вопрос спорный. Есть вызовы времени, от которых нельзя уклониться. И Елизавета Петровна, и её правнучатый племянник Александр I сделали выбор в пользу участия в большой европейской войне. Оба субъективно видели себя арбитрами Европы.

Как и Наполеон Бонапарт, Фридрих II считал Россию решающей силой, способной сыграть роковую для него роль. В доверительной беседе с английским посланником сэром Эндрью Митчеллом прусский король обмолвился: «Дело идёт о самом существовании Бранденбургского дома. Разве могу я быть спокоен? У меня на руках и так уже Франция и Австрия, а что будет, когда придётся обороняться ещё и от России? Если бы императрица Елизавета соизволила умереть или хотя бы сидеть тихо, мне были бы ничуть не страшны все другие мои враги»29.

Любопытно, как слова Фридриха II совпадают с оборотами из писем Уильямса и Екатерины. Без сомнения, информация из Петербурга передавалась британской стороной союзнику настолько полно, что он даже заговорил в тон нашим корреспондентам. Но надежды на скорый уход русской императрицы со сцены не сбылись. Напротив, Елизавета начала поправляться. 22 октября 1756 года, после изрядных страданий, в её болезни наступил перелом. Точно Бог дал дочери Петра ещё несколько лет жизни, чтобы она могла победить своего врага.

Говоря о стремлении обуздать агрессора, не стоит, однако, забывать тех выгод, которые Россия желала получить после победы. В соглашении с Марией Терезией Елизавета прямо требовала для себя Курляндию, входившую тогда в состав Польши. Взамен Варшава могла рассчитывать на Восточную Пруссию30. Позднее, когда Россия заняла практически всю Пруссию и овладела Берлином, аппетиты петербургского кабинета возросли. Иван Шувалов обсуждал с иностранными дипломатами возможность присоединения к империи и Восточной Пруссии31. Понятное дело, союзники были возмущены и отказывали России, но их мнение уже немного значило для государыни, чья армия хозяйничала на землях Бранденбургского дома.

Годами Бестужев убеждал Елизавету Петровну в том, что Пруссия — главный и едва ли не единственный враг России. «Излишне было бы толковать, — писал он ещё в 1753 году, — сколь вредительно интересам Её императорского величества усиление короля прусского», который «своим соседям тягостен и опасен сделался»32. Даже противники канцлера — Воронцов и Шуваловы — были с этим абсолютно согласны. Ещё до начала войны, 30 марта 1756 года, в постановление Конференции при высочайшем дворе по настоянию Алексея Петровича записали цели грядущего столкновения:

«Ослабя короля прусского, сделать его для здешней стороны нестрашным и незаботным; венский двор, усиля возвращением ему Шлезии (Силезии. — О. Е.), сделать союз против турок более важным и действительным; одолжа Польшу доставлением ей королевской Пруссии, во взаимство получить не токмо Курляндию, но и такое с польской стороны границ округление, которым бы не только нынешние непрестанные об них хлопоты и беспокойства пресеклись, но, может быть, и способ достался бы коммерцию Балтийского моря с Чёрным соединить и через то почти всю левантскую коммерцию в здешних руках иметь»33.

Большинство членов Конференции не приняли слова канцлера всерьёз. Слишком грандиозными казались цели. Однако именно решение этих задач станет главным во внешней политике Екатерины II. Школа Бестужева не прошла для неё даром.

На наш взгляд, исключительно важным является уточнение Е. В. Анисимова о том, что в Семилетней войне правительство Елизаветы Петровны преследовало не просто национальные, а именно имперские цели34. Присоединение Курляндии или Восточной Пруссии — территорий в религиозном и национальном смысле чужих России — никак не затрагивало жизнь русского народа. Разве только налогоплательщикам приходилось раскошеливаться на очередную военную акцию, а рекрутам — рисковать жизнью. Более того, усиление старого врага — Польши — за счёт кусков Пруссии находилось в кричащем противоречии с выгодами России. Ради чего предлагалось ими пожертвовать? Империя нуждалась в расширении земель вокруг Балтийского моря, в продвижении вглубь Европы, в уничтожении потенциального соперника — Фридриха II. После Семилетней войны Пруссия так ослабла, что не могла уже помешать России при реализации планов в отношении Турции, Польши и Швеции.

Талантливый политик, Екатерина II всегда умела совмещать имперский интерес с национальным. Под каждой её международной акцией — будь то разделы Польши или присоединение Крыма — кроме стремления империи к «округлению границ» лежала остро ощущаемая подданными жизненная необходимость. На этом паркете Россия отдавила много ног, но могла по крайней мере объяснить свой медвежий танец вековой враждой, стремлением некогда разъединённых осколков единого народа вновь оказаться в одном государстве под властью православного монарха, защитой переселенцев от нападений турок и татар, желанием разорить Крымское ханство — последний осколок Золотой орды — и т. д.

Подобных объяснений у Семилетней войны не было. В ней голый имперский интерес не подкреплялся национальным. Потому так часто и тогдашние политики, и современные исследователи хватаются за рассказы об обидах, нанесённых Елизавете Петровне вечно ерничавшим прусским королём. Ещё в 1745 году английский посланник лорд Гриндфорд передавал слова Елизаветы: «Нет сомнения в том, что король прусский дурной государь, без страха Божьего; он высмеивает всё святое и никогда не бывает в церкви. Это какой-то прусский Надир-шах». Через десять лет Уильямс фиксировал те же настроения: «Отвращение императрицы... к Пруссии с каждым днём всё увеличивается... личная неприязнь почти совершенно неприкрыта и проявляется на каждом шагу»35.

Фридрих поздно спохватился, и его заверения в глубоком уважении к Елизавете Петровне не могли никого обмануть. В сентябре 1754 года он попытался довести до М. И. Воронцова для передачи императрице следующее: «Ничто так неосновательно и несправедливо, как сделанный об нём... портрет, а именно: 1-е) якобы он такой государь, который ищет только случая, как бы впасть в земли и нарушить покой своих соседей; 2-е) якобы он пренебрёг почтение к Её императорскому величеству...»36 Естественно, «мироломному» монарху не поверили.

Стоит учитывать крайнюю мнительность русской императрицы. При редкой красоте Елизавета была неуверенна в себе. Отсюда придирки и ревность к молодым женщинам. Позднее её правнук Александр I будет болезненно воспринимать малейший непорядок в одежде, подходить к зеркалам и долго осматривать себя, чтобы найти изъян и поправить. Ему станет казаться, будто над ним насмехаются за глаза. Тысячи платьев Елизаветы, которые никогда не надевались дважды, — не предмет для подтрунивания, а настораживающий симптом. Давно замечено, что в новых туалетах дама чувствует себя увереннее, они поднимают ей настроение и жизненный тонус. Дочь Петра была расточительна не только из легкомыслия, но и на нервной почве. Подозрительная и обидчивая, она не умела, как Екатерина, посмеяться над собой. Издёвки Фридриха, большая часть которых нецензурны, вызвали в русской императрице жгучую ненависть.

Многие наблюдатели отмечали в Елизавете тщеславие как одну из преобладающих черт характера. Упрекая Екатерину II в развитом честолюбии, мы подчас забываем, что это качество подталкивало великую императрицу к неутомимой работе. Елизавета же любила блистать, не прикладывая усилий. Однако для неё огромное значение имели отзывы окружающих — и не только о её божественной красоте, но и о месте среди европейских монархов. Здесь она хотела быть не просто самой прекрасной из коронованных женщин. Ей льстила роль третейского судьи, главы сильнейшей державы, одного шевеления войск которой достаточно, чтобы восстановить мир и спокойствие в Европе.

Вчитаемся в обращения к императрице дипломатов. Пока Англия не была союзницей Пруссии, от Уильямса требовали «внушить русским, что они так и останутся державой азиатской, ежели не выйдут из своего бездействия и позволят королю прусскому исполнить его амбициозные и опасные планы»37. Понятовский в приветственной речи отвёл Елизавете роль единственной спасительницы Европы: «С каждой неделей, пока длятся уступки, возрастёт мощь короля Пруссии... Это — гидра, а с нею следует кончить сразу же после того, как она поражена... Вам, Мадам, предстоит нанести ему решающие удары... Именно Вашему императорскому величеству назначено судьбой, спасая угнетённого союзника, убедить весь мир в том, что пожелать и исполнить для вас — одно и то же»38.

Елизавете пришлось вступить в общеевропейский конфликт во многом именно для того, чтобы доказать, что Россия не есть держава азиатская. Что она — равноправный участник, более того — сильнейший из игроков. Одной из главных причин, заставлявших дочь Петра жаждать войны с Фридрихом II, было не желание приобрести Курляндию и не стремление отомстить прусскому насмешнику, а острая потребность войти, наконец, в Европу.

«Беллерофонт»


Возможности канцлера с каждым днём становились всё более ограниченными. Екатерина вспоминала: «Бестужев сам уже не волен был тогда делать, что хотел. Его противники начинали брать над ним верх»39.

Шаткость собственного положения заставила великую княгиню с величайшей предупредительностью относиться к настроениям супруга. Мир между ними был как никогда необходим ей, чтобы удерживаться на плаву. Она сделала попытку завоевать расположение непостоянного царевича, устроив в его честь праздник. Благо Пётр обожал пышные торжества с музыкой в итальянском стиле.

«Для этого я велела выстроить в одном уединённом месте лесочка итальянскому архитектору... Антонио Ринальди большую колесницу, на которой могли бы поместиться оркестр и 60 человек музыкантов и певцов». Для праздника Франческо Арайя написал оперу «Беллерофонт», стихотворное либретто которой создал другой итальянец — Джузеппе Бонекки. Античный сюжет был хорошо известен и не вызвал никаких подозрений. Вскоре «Беллерофонт» оказался сыгран на придворной сцене, а позднее текст либретто опубликован Академией наук. В нём даже увидели аллегорическое подтверждение законности прав Елизаветы Петровны на отеческий престол40. Однако следует учитывать и иной пласт ассоциаций: образ коринфского принца, лишённого короны, но с помощью богини Минервы одержавшего победу над чудовищной Химерой, намекал на Петра. Именно он обладал правом занять трон, его хотели оттеснить от наследства. В контексте недавних событий это было особенно понятно. Богиня Минерва, мудрыми советами обеспечившая торжество справедливости, — в данном случае Екатерина, ратовавшая за интересы мужа.

Позволяя себе подобные намёки, великая княгиня хотела напомнить супругу, что её выгоды неразрывно связаны с его собственными, а политические шаги, которые она предпринимала, клонились к его пользе. Царевне постоянно приходилось поддерживать хрупкую иллюзию единства с мужем. Настаивать на своей необходимости ему. А он — ветреный и забывчивый — предпочитал общество Брокдорфа и Воронцовой! Таков был пафос оперы. Жаль, что великий князь ничего не понял.

«17 июня под вечер, — продолжала свой рассказ Екатерина, — Его императорское высочество со всеми, кто был в Ораниенбауме, и со множеством зрителей, приехавших из Кронштадта и из Петербурга, отправились в сад, который нашли иллюминированным; сели за столы, и после первого блюда поднялся занавес, который скрывал главную аллею, и увидели приближающийся издалека подвижный оркестр, который везли штук двадцать быков, убранных гирляндами и окружали столько танцоров и танцовщиц, сколько я могла найти... Когда колесница остановилась, то, игрою случая, луна очутилась как раз над колесницей, что произвело восхитительный эффект».

Сначала гости повскакали с мест и кинулись к сцене, так подействовало на них зрелище, а налюбовавшись, сели за столы и прослушали арии. После второго блюда на подмостки выскочил скоморох и пригласил собравшихся поучаствовать в «даровой лотерее». Это было второе изобретение великой княгини — если нельзя очаровать грубые души, их можно купить. С двух сторон поднялись два маленьких занавеса, открывших изящные лавочки, где бесплатно выдавались номера для розыгрыша «фарфора, цветов, лент, вееров, гребёнок, кошельков, перчаток, темляков» и других безделушек. Никто не ушёл без подарка.

Праздник напоминал волшебную сказку. Его описание поместили в «Санкт-Петербургских ведомостях»41. Екатерина потратила за один день половину своего годового содержания и вызвала волну похвал.

«Его императорское высочество и все были в восхищении от него... Даже самые злые мои враги в течение нескольких дней не переставали восхвалять меня... В этот день у меня нашли качества, которых за мной не знали». Кроме откровенного самолюбования в приведённом отрывке бросается в глаза одна странность. С первых строк мемуаров Екатерина рассказывала, как старалась угождать окружающим, быть кроткой, искать общего расположения. Прошло 12 лет, и этих качеств за ней «не знали». Её считали гордой, неуступчивой, высокомерной, слишком много воображающей о своём уме, неприветливой, даже злой. Эти обвинения кинет в лицо невестке Елизавета Петровна после ареста Бестужева и подтвердит в присутствии тётки муж. Ещё в 1757 году Екатерину видели не такой, как привыкли видеть позднее.

Устроив блестящее увеселение и пожав сноп похвал, царевна могла ненадолго вздохнуть спокойнее. Казалось, видимость добрых отношений с мужем достигнута. На время злые языки смолкли.

«Здешней империи принц»


Между тем Елизавета Петровна не переставала заявлять, будто сама готова пойти во главе войск. Её пыл приходилось унимать австрийскому послу Эстергази, от имени Марии Терезии призывавшему русскую союзницу не рваться в бой раньше времени42.

И тут Фридрих II совершил новую политическую бестактность. Возмущённый Бестужев передал великой княгине, что прусский король пригрозил, будто при нападении русских войск на его армию он обнародует манифест в пользу свергнутого императора Ивана Антоновича. Елизавета тут же отозвалась: «Тогда я прикажу отрубить Ивану голову»43.

Твёрдость тётушки могла только порадовать великокняжескую чету, а вот поведение Фридриха было откровенным предательством. Наследник, рискуя положением, демонстрировал верность своему кумиру: он несколько раз на заседаниях Конференции при высочайшем дворе открыто выступал против войны с Пруссией. В подобных обстоятельствах заявление прусского короля о поддержке Ивана Антоновича могло оттолкнуть от него немногочисленных союзников в России. Но, как это часто случается, последствий не сумел бы предвидеть и самый опытный гадатель на кофейной гуще. Елизавета Петровна призадумалась о судьбе свергнутого ею младенца-императора. На фоне вызывающего поведения великокняжеской четы она могла и изменить решение.

Голландский посланник Йохан дю Сварт доносил из Петербурга 12 октября 1757 года: «В начале прошлой зимы (то есть приблизительно в декабре 1756 года. — О. Е.) Ивана привезли в Шлиссельбург, а затем в Петербург, где он был помещён под строгий надзор в один изрядный дом, принадлежащий вдове секретаря тайной инквизиции. Императрица велела доставить его в Зимний дворец и, сама переодевшись в мужской костюм, встретилась с ним. Здесь уже сомневаются, взойдут ли великий князь и великая княгиня на престол, или же сие суждено Ивану»44.

Свергнутый Елизаветой с престола годовалый император к этому времени превратился уже в семнадцатилетнего юношу. Сведения о физическом и умственном развитии узника разнятся. Охранявшие его капитан Власьев и поручик Чекин писали, что он был «косноязычен до такой степени, что даже те, кто непрестанно видел и слышал его, с трудом могли его понять. Для произношения хотя бы отчасти вразумительных слов он был вынужден поддерживать рукою подбородок... Он не имел ни малейшей памяти, никакого ни о чём понятия, ни о радости, ни о горести, ни особенной к чему-либо склонности»45. Временами, по уверениям караульных, арестант бывал буен, кричал на них и пытался драться. Но до этого его доводили сами служивые, от скуки дразнившие узника.

Поставленный начальником над охраной поручик Преображенского полка Михаил Овцын доносил в июне 1759 года: «Истинно возможности нет, и я не могу понять: в истину ль он в уме помешен или притворяется»46. Есть сведения, что Иван тайком научился читать, знал Священное Писание, имел кое-какие книжки духовного содержания. Александр Шувалов распорядился изъять у заключённого «всяких материалов для письма, в том числе извести от стен». Позднее начальник Тайной канцелярии присовокупил к этому требование сажать арестанта на цепь, бить его плетью или палкой, если он «будет чинить какие непорядки» или «говорить непристойности»47.

Елизавета Петровна внимательно следила за положением узника. В преддверии войны он совсем не случайно был переведён из Холмогор в крепость, что означало более суровое заключение и более строгий надзор. Иван жил в узкой тесной камере, по которой беспрестанно ходил. Первые годы он не видел дневного света — вечно закрытые окна и зажжённые свечи привели к тому, что арестант потерял представление о времени.

Охранники вели себя развязно, отнимали у несчастного тёплые вещи. Александр Шувалов лично докладывал императрице состояние дел, и — удивительная ситуация! — у ленивой, медлительной монархини всегда находилось время выслушать «великого инквизитора».

Когда новый император Пётр III посетил арестанта в 1762 году, выяснилось, что тот знает о своём происхождении. «Я здешней империи принц и ваш государь!» — говорил он караульным. Это и раньше доносил Овцын: Иван-де заявлял, будто «он человек великий». На вопрос молодого монарха, что узник стал бы делать, окажись на свободе, тот, согласно немного разнящимся в деталях донесениям иностранных дипломатов, ответил, что «от своих прав не отказался бы» и «надеется снова попасть на трон». Иван жаловался на дурное обращение с ним и его семьёй Елизаветы Петровны и угрожал, как только покинет темницу, отрубить ей голову. Ему не сказали о смерти императрицы. Что касается великокняжеской четы, то их узник желал выгнать из государства или тоже казнить.

Неудивительно, что Пётр III разгневался. А вот какова была реакция Елизаветы, мы не знаем. Ей, виновнице несчастья Ивана Антоновича, видеть его, говорить с ним было особенно тяжко. Впрочем, царица могла и не показываться узнику лично — скрыться за ширмой и подсмотреть.

Что это было? Реакция на пропрусскую позицию племянника? Демонстрация своего нерасположения к официальным наследникам? Но в любом случае даже слух о том, что августейшая тётушка встречалась с узником, мог напугать великокняжескую чету.

«Канцлеровы финты»


Тем временем военные действия развивались как бы сами собой. Мирный фельдмаршал Степан Фёдорович Апраксин, человек Бестужева, предпочитал до бесконечности подготавливать поход, не двигаясь с места. Он так прочно застрял в Ливонии, что столичные остряки уже назначали награду «тому, кто найдёт пропавшую русскую армию»48.

Однако уже летом 1757 года было ясно, что Елизавета всякие попытки оттянуть столкновение с Пруссией воспринимает как измену. В таких условиях канцлер ощутил себя под подозрением и решил поторопить толстяка Апраксина. Получив внушение, Степан Фёдорович был обескуражен и в сердцах бросил: «Это всё канцлеровы финты!»49 Но делать было нечего. 21 июля 80-тысячная армия Апраксина наконец пересекла границы Восточной Пруссии. 16 августа подданные России узнали из манифеста о «несправедливых действиях короля прусского противу союзных с Россией Австрии и Польши». А 19 (30) августа русские войска одержали победу при Гросс-Егерсдорфе юго-восточнее Кёнигсберга над сильно уступавшим в численности противником. 25-тысячный корпус фельдмаршала Левальда потерял 4600 человек убитыми и оставил на поле боя 29 пушек.

Описание баталии у Понятовского очень характерно для восприятия событий в тогдашней дипломатической среде: «Всё сделали в сущности русские солдаты: они твёрдо знали, что должны стрелять, пока хватит зарядов, и не спасаться бегством, и попросту выполняя свой долг, они перебили столько пруссаков, что случай счёл себя обязанным отдать поле боя — им»50. А ведь именно при Гросс-Егерсдорфе впервые ярко взошла звезда будущего фельдмаршала, тогда ещё молодого генерал-майора Петра Александровича Румянцева, который прямо с марша, бросив обоз, с четырьмя полками пересёк лес и ударил на прусскую пехоту. Рубка была страшной. Во многом именно этот наскок с фланга и решил судьбу баталии.

Но и после победы при Гросс-Егерсдорфе союзники продолжали воспринимать русскую армию как весьма слабого участника игры. В сентябре 1758 года руководитель французской внешней политики кардинал Берни писал а Петербург маркизу Лопиталю: «Мы действительно желали, чтобы русские действовали, но мы желали, чтобы они действовали диверсиями, угрожая Пруссии, взимая с неё контрибуции, отвлекая армию прусского короля, но не вступая с ней в сражение, которое может ослабить их и принести ему новые преимущества». Иными словами, армии Елизаветы предлагалась чистая партизанщина. Посланник отвечал в тон: «У русской императрицы нет ни одного генерала, способного командовать армией. Русский солдат храбр и отважен; но без дисциплины, без порядка, без офицеров, без предводителей всё будет идти всегда очень тихо и дурно»51. К этому времени русские уже оккупировали всю Восточную Пруссию, и это вызывало тревогу Версаля. Делиться послевоенными трофеями с храбрыми, но плохо организованными диверсантами министры Людовика XV не хотели. Соблазнительные слова, сказанные Елизавете, чтобы увлечь её в альянс, оставались не более чем фигурой речи. По верному замечанию П. П. Черкасова, французский кабинет постоянно колебался между пренебрежением и опасением в отношении восточного союзника. Эти слова характерны для всей европейской дипломатии.

Однако отступление русской армии в начале войны, после победы при Гросс-Егерсдорфе, вызвало волну негодования в Париже. Не поверив в успех, Апраксин ретировался к Тильзиту, «хотя магистрат Кёнигсберга назначил уже депутацию, которая должна была вручить фельдмаршалу ключи от города. Вена и Версаль не преминули завопить об измене», — вспоминал Понятовский52.

«При сем дворе весьма удивлены, что российская армия со флотом, превосходя по меньшей мере вчетверо силу прусскую, не могли утвердиться тамо и не успели взять ни Кёнигсберг, ни Пилау и себе доставить зимние квартиры в неприятельском владении», — писал 10 октября русский посол, брат канцлера, М. П. Бестужев-Рюмин. Чуть ранее он доносил, что причиной отступления Апраксина в Версале считают «некоторое замешательство внутри всероссийской империи»53.

Действительно, события, последовавшие за победой, ошеломили наблюдателей и вскрыли для Елизаветы корни заговора при её дворе. Ретирада Апраксина вызвала искренний страх у его покровителя Бестужева. Чутьём опытного придворного Алексей Петрович ощутил, что именно его сделают ответственным за случившееся. Это было началом конца. Явился долгожданный повод для отстранения канцлера от власти. 13 сентября он писал Степану Фёдоровичу: «Я крайне сожалею, что армия под командою вашего превосходительства... хотя и победу одержала, однако ж принуждена, будучи победительницею, ретироваться. Я собственному вашего превосходительства глубокому проницанию предаю, какое от того произойти может бесславие как армии, так и вашему превосходительству»54.

Это было написано через пять дней после трагического события. 8 сентября у дверей церкви в Царском Селе при большом стечение народа, пришедшего из окрестных деревень на праздничную службу в честь Рождества Богородицы, императрица внезапно упала в обморок. Он был необычайно глубок и продолжителен, так что многие из придворных подумали, будто недалёк смертный час Елизаветы55. Пропал пульс, казалось, что государыня не дышит. Одна из крестьянок даже накрыла ей лицо платком. Императрице публично пустили кровь, что произвело на собравшихся тягостное впечатление. «Гласность события ещё увеличивала его печаль, — писала Екатерина. — До сих пор держали болезнь императрицы в большом секрете»56.

Кто бы мог подумать, что враги канцлера сумеют соединить ретираду Апраксина и обморок Елизаветы. По распространившейся, как степной пожар, версии канцлер направил письмо Апраксину, где сообщал о близкой кончине императрицы и просил подкрепить его войсками на случай переворота. Апраксин якобы дал подчинённым приказ отступать из Пруссии. Оправившись от припадка, Елизавета заподозрила предательство, в чём её усиленно уверяли Эстергази и Лопиталь, ссылаясь на «недоумение» и «огорчение» своих дворов отступлением русских.

Понятовский описал характерную сценку: «Французский посол Л’Опиталь взял на себя обязанность прямо сказать императрице, приблизившись к ней на одном из куртагов якобы для того, чтобы сделать комплимент пышности её убора:

— При вашем дворе, Мадам, есть человек, весьма для вас опасный.

Перепуганная Елизавета спросила, кто же этот человек? Л’Опиталь назвал Бестужева и тут же удалился. Удар был нанесён»57.

При этом оба союзных дипломата, судя по донесениям, не верили в сговор Апраксина и Бестужева, однако в их интересах было повалить канцлера58. Позднее следствие обратит внимание, что приказ об отступлении был отдан фельдмаршалом в ночь с 14 на 15 сентября, то есть через неделю после приступа, случившегося у Елизаветы. До какой степени сама дочь Петра была убеждена в виновности «заговорщиков»? Скорее она воспользовалась удачно сложившейся ситуацией, позволяя обречённым запутаться ещё больше.

После ареста Бестужева довольный Воронцов признался Лопиталю, что устранение канцлера произошло бы раньше, если бы не припадок Елизаветы Петровны. «Этот непредвиденный удар всё испортил»59, — жаловался он. Следовательно, решение о снятии Бестужева было принято ещё до отступления армии Апраксина.

Как современные историки, так и большинство тогдашних военных деятелей оправдывали действия фельдмаршала, справедливо указывая на недостаток провианта и растянутые коммуникации. Вероятнее всего, заговор с ретирадой существовал только в воображении французских дипломатов. Но был другой, скрытый комплот, о котором императрица подозревала давно, а теперь наконец позволила себе прикоснуться к его корням. Это связь Бестужева и Апраксина с малым двором, с наследниками. Не важно, что в письмах к фельдмаршалу царевна уговаривала его не медлить и исполнять долг. Сам факт переписки с государственными деятелями Елизавета считала изменой — её министры и генералы за спиной монархини ведут некие переговоры с великокняжеской четой.

Что было бы, узнай она о том, как действительно далеко зашёл её канцлер? Бестужев уже два года назад составил проект манифеста, согласно которому великий князь Пётр Фёдорович хотя и провозглашался императором, но не становился самодержавным монархом, а его жена Екатерина Алексеевна должна была занять при нём место соправительницы. Самому себе канцлер прочил роль первого министра с неограниченными полномочиями, он намеревался возглавить важнейшие коллегии и все гвардейские полки. Позднее Екатерина вспоминала: «Он много раз исправлял и давал переписывать свой проект, изменял его, дополнял, сокращал и, казалось, был им очень занят»60.

18 октября Апраксин получил приказ ехать в Петербург. Его документы были опечатаны. Среди последних искали письма великой княгини, о существовании которых узнал австрийский посол Эстергази. Он же посоветовал великому князю подать августейшей тётушке жалобу на канцлера61 и тем, сделав ей угодное, восстановить отношения. Напуганный намёком Елизаветы на Ивана Антоновича, Пётр, что называется, дал задний ход. Он повинился перед императрицей в дурном поведении, заявив, что всему виной злонамеренные советники — Бестужев и жена.

«Мой ли это ребёнок?»


Осень и начало зимы 1757 года были тревожными. Великий князь дулся на супругу из-за скорого появления второго ребёнка и вовсе не желал признавать его своим.

«Его императорское высочество сердился на мою беременность, — вспоминала Екатерина, — и вздумал сказать однажды у себя: “Бог знает, откуда моя жена берёт свою беременность, я не слишком-то знаю, мой ли это ребёнок и должен ли я его принять на свой счёт”. Лев Нарышкин прибежал ко мне и передал эти слова прямо с пылу. Я, понятно, испугалась таких речей и сказала ему: “Вы все ветреники; потребуйте от него клятвы, что он не спал со своею женою, и скажите, что если он даст эту клятву, то вы сообщите Александру Шувалову, как великому инквизитору империи”. Лев Нарышкин пошёл действительно к Его императорскому высочеству и потребовал от него этой клятвы, на что получил ответ: “Убирайтесь к чёрту и не говорите мне больше об этом”»62.

Как обычно, Екатерину не покинуло присутствие духа. Однако она в очередной раз с досадой убедилась в легкомыслии мужа. Кажется, он вовсе не ценил союза с ней. Просто молол вздор, не замечая, каким опасным тот может оказаться.

При дворе считали, что Екатерина понесла от Понятовского. Но коль скоро между ней и мужем сохранялась связь, то и его отцовство вероятно. В мемуарах сразу после рассказа о неприятном разговоре следует признание великой княгини в нравственном выборе, который она сделала. Приближались грозные дни — канцлер терял вес, а вскоре должен был потерять пост. И единственный союзник, который у неё оставался, — пусть неверный и слабый — позволял себе подставлять жену под удар. В результате болтовни о ребёнке великая княгиня поняла: она не может рассчитывать на Петра. Более того: связывать с ним свою судьбу в дальнейшем — гибельно.

«На мой выбор представлялись три дороги одинаково трудные: во-первых, делить участь Его императорского высочества, как она может сложиться; во-вторых, подвергаться ежечасно тому, что ему угодно будет затеять за или против меня; в-третьих, избрать путь, независимый от всяких событий... Эта последняя доля показалась мне самой надёжной»63. Последующие события заставили великую княгиню понять, что она одна стоит больше, чем вдвоём с мужем.

«В ночь с 8 на 9 декабря я начала чувствовать боли перед родами... Через несколько времени великий князь вошёл в мою комнату, одетый в свой голштинский мундир, в сапогах и шпорах, с шарфом вокруг пояса и с громадной шпагой на боку; он был в полном параде; было около двух с половиной часов утра. Очень удивлённая этим одеянием, я спросила его о причине столь изысканного наряда. На это он мне ответил, что... долг голштинского офицера защищать по присяге герцогский дом против всех своих врагов, и так как мне нехорошо, то он поспешил ко мне на помощь. Можно было бы сказать, что он шутит, но вовсе нет: то, что он говорил, было очень серьёзно».

Особая трудность при общении с Петром состояла в том, что никогда невозможно было понять, издевается он или говорит искренне. В декабре 1757 года Екатерина действительно находилась в большой опасности. Но не от родов. И не от схваток пришёл защищать её муж. Возможно, демонстрация «военной силы» была для него способом помириться с ней. Таким же, как её праздник и опера «Беллерофонт». Великий князь долго думал после приснопамятного разговора с Нарышкиным и, наконец, пришёл показать, что будет на стороне жены. Себя Пётр навал голштинским офицером, а её и будущего ребёнка — герцогским домом, который нуждается в охране. Таким образом, он подчёркивал, что супруга не только русская великая княгиня, распоряжаться которой вольна Елизавета, но и владетельная герцогиня Голштинская, у которой имеются и иные права.

Если бы Пётр умел отстоять эти права хотя бы для самого себя, возможно, и реакция жены на его маленький маскарад была бы иной. Но в сложившихся обстоятельствах она снова не восприняла мужа всерьёз. «Я легко догадалась, что он пьян, и посоветовала ему идти спать, чтобы когда императрица придёт, она не имела двойного неудовольствия видеть его пьяным и вооружённым с ног до головы, в голштинском мундире, который... она ненавидела».

Нет повести печальнее на свете, чем повесть о полном непонимании. Екатерина ждала подлинную хозяйку своей судьбы. «Едва она вошла, как я разрешилась 9 декабря... дочерью, которой я просила императрицу дать её имя; но она решила, что она будет носить имя... Анны Петровны, матери великого князя. Этот последний, казалось, был очень доволен рождением этого ребёнка»64. Пётр устроил праздники «у себя» и в Голштинии. «Давались, как говорят, прекраснейшие спектакли, я не видела ни одного»65.

«С ножом в сердце»


14 февраля 1758 года Бестужев был арестован на заседании Конференции при высочайшем дворе66. К счастью для себя, он успел уничтожить все бумаги и до конца отрицал существование у него каких-либо планов на случай кончины государыни.

15 февраля в русские посольства и военные миссии за рубежом полетел рескрипт, составленный Воронцовым. От посольств требовалось незамедлительно выслать все полученные от Бестужева документы с 1742 года «в оригиналах и без малейшей утайки»67. В сущности, никаких улик против канцлера не имелось. Добыть их рассчитывали, захватив его бумаги и хорошенько допросив самого. В данном случае логика Елизаветы полностью совпадала с логикой её племянника в деле голштинского министра Элендсгейма. Сначала взять под стражу, а потом поискать, за что.

Понятовский сообщил Екатерине страшную новость: «Вчера вечером граф Бестужев был арестован и лишён чинов и должностей и с ним вместе арестованы ваш ювелир Бернарди, Елагин и Ададуров». Через Бернарди великая княгиня передавала записки канцлеру. Ададуров был её старым учителем русского языка, сохранившим с ней самые тёплые отношения. Елагин — адъютант Алексея Разумовского, друг опального Бекетова, также преданный Екатерине.

Имена пострадавших дали царевне понять, что вокруг неё затягивается петля. «Я так и остолбенела, читая эти строки, — признавалась она. — ...С ножом в сердце... я оделась и пошла к обедне»68. Здесь ей показалось, что у собравшихся вытянутые лица.

Остаётся только удивляться умению Екатерины владеть собой. Она не спряталась, не замерла в бездействии, ожидая разоблачения, а, напротив, показывалась везде, открыто заявляя, что канцлер пострадал безвинно. Вечером 15 февраля «во время бала я подошла к князю Никите Трубецкому и... сказала ему вполголоса: “Нашли вы больше преступлений, чем преступников, или у вас больше преступников, нежели преступлений?” На это он мне сказал: “Мы сделали то, что нам велели, но что касается преступлений, то их ещё ищут”. По окончании разговора с ним я пошла поговорить с фельдмаршалом Бутурлиным, который мне сказал: “Бестужев арестован, но в настоящее время мы ищем причину, почему это сделано”. Так говорили оба главных следователя, назначенных императрицей, чтобы с графом Александром Шуваловым производить допрос арестованных»69.

Екатерина могла бы, как и по поводу Элендсгейма, заявить: «Это варварство, милый мой!» Она уже видела, что великий князь выказывает по поводу ареста канцлера радость, а к ней старается не подходить. Лопиталь донёс в Париж, что через пару дней после падения Бестужева Пётр Фёдорович сам подошёл к нему со словами: «Как жаль, что мой друг Ла Шетарди умер. Он бы порадовался, узнав о судьбе Бестужева». Такой поступок со стороны рьяного противника союза с Францией был притворством, тем более неприятным, что изобличал одновременно и жестокость, и трусость. Испугавшись за себя, Пётр готов был бросить временного союзника и жену.

Из тех вопросов, которые задавались канцлеру на следствии, хорошо видно, что Елизавету более всего интересовала роль невестки. Дело Апраксина, быстро перетёкшее в дело Бестужева, должно было превратиться вдело Екатерины.

27 февраля Алексею Петровичу было сказано, что императрица очень недовольна его прежними ответами и видит в них запирательство. Если он продолжит в том же духе, его направят в крепость и поступят «как с крайним злодеем». Это был прозрачный намёк на пытку. Но канцлера не удалось запугать. «Говорят, что Бестужев весьма мужественно переносит своё несчастье, — доносил в Лондон 30 марта новый английский посол Роберт Кейт, — и не даёт никакого повода представить недоброжелателям своим какие-либо против него свидетельства»70.

Особый пункт расспросов касался Петра Фёдоровича. «Его высочеству великому князю говорил ты, что ежели его высочество не перестанет таков быть, каков он есть, то ты другие меры против него возьмёшь; имеешь явственно изъяснить, какие ты хотел в великом князе перемены и какие другие меры принять думал»71.

Последний вопрос отсылал Бестужева прямо к проекту о соправительстве Екатерины. Однако все варианты проекта были уничтожены. На руках у следствия не имелось ни одного уличающего документа. Оставалось уповать только на признания обвиняемых. Но Алексей Петрович опять не признавался. Опытный политик, он понимал, что лучше держаться одной линии. Стоит показать колебания, и его разорвут.

Дошло до того, что Бестужеву в качестве улики предъявили найденную у него при обыске золотую табакерку с портретом великой княгини. Канцлер смело заявил, что получил её в подарок от самой Екатерины на одном из куртагов незадолго до ареста. Что из этого следовало? Ничего. Можно ли было на основании презента судить бывшего министра? Подобные безделушки имелись у многих, они и делались специально для раздачи.

Алексей Петрович не позволил схватить ученицу за руку. Чтобы повлиять на Екатерину, был пущен слух, будто её вот-вот вышлют из России. Вероятно, Елизавету устроило бы, не предпринимая никаких решительных шагов, держать невестку под угрозой подобной участи и тем заставить вести себя потише. Однако царевна перехватила инициативу, она задумала добиться от августейшей свекрови прямого ответа. А ничего не могло быть императрице неприятнее, чем резкие и бесповоротные слова.

Великая княгиня сама обратилась к государыне с письмом, благодаря её за милости и прося разрешения вернуться домой72. В результате двух «откровенных» разговоров ей удалось оправдаться. Хотя во время первого за ширмами присутствовал Пётр Фёдорович, а в комнате — поддерживавший его Александр Шувалов. Муж говорил «с запальчивостью» и обвинял жену: «Она ужасно гордая и злая». «Я после узнала, что в этот самый день (13 апреля. — О. Е.) он обещал Елизавете Воронцовой жениться на ней»73, — писала Екатерина. Встала и тема возможной незаконнорожденности Павла. Но Елизавета сама пресекла всякие рассуждения: «Если и так, то он не первый в нашей семье». Она явно не хотела терять запасного наследника. Успела привязаться к внуку?

Зато императрица сообщила племяннику, что жена жаловалась на Брокдорфа. Это значило поссорить их «ещё больше, чем когда-либо». Возникает вопрос: а хотела ли Елизавета Петровна примирения между наследниками? Ведь объединиться они могли только против неё. Создав ситуацию, при которой супруги уже не могли пойти навстречу друг другу, государыня предпочла не принимать никакого решения. Это был её излюбленный метод — застыть ровно за шаг до выхода из трудной ситуации. Видимо, она считала, что самое безопасное — балансировать над пропастью.

Ночной разговор всегда называют победой Екатерины: ей удалось убедить императрицу в своей непричастности. А Елизавету показывают смягчившейся и потому проигравшей. Так ли? Императрица добилась всего, чего хотела. Не в её интересах было высылать невестку и расторгать брак племянника, тем самым обнаруживая нестабильность престолонаследия. Арестовав Бестужева и его сторонников, она уничтожила партию, действовавшую в пользу малого двора, и обезоружила великую княгиню. Раздавленная, лишённая союзников, та была уже не опасна. Её следовало оставить в резерве, чтобы не дать альянсу великого князя и Воронцовых приобрести угрожающие для самой Елизаветы черты.

Екатерине стало известно через третьи руки, что императрица сказала приближённым: «Это очень умная женщина, но мой племянник дурак». Была ли то похвала? К 30 мая отношения тётушки и невестки выглядели для сторонних наблюдателей безоблачными. «В воскресенье вечером императрица впервые со дня моего приезда появилась на куртаге. Она довольно долго задержалась возле великой княгини у карточного стола и много с нею разговаривала с тоном весёлости и сердечности»74, — доносил Кейт.

«Спал ли я с его женой?»


Даже великому князю пришлось внешне склониться перед волей тётки. Оказалось, что, кроме него, никто не хочет высылки Екатерины. На другой день после первого разговора, 14 апреля, царевну посетил вице-канцлер Воронцов и передал от имени Елизаветы, что та крайне опечалена желанием невестки уехать, да и «все честные люди» тоже. Екатерина писала, что Михаил Илларионович «был лицемером, каких свет не производил», поэтому она не поверила ни единому слову. Ведь в тяжкие дни между первой и второй беседой, когда великая княгиня фактически сама держала себя под домашним арестом, племянница вице-канцлера уже «приходила в покои» Петра Фёдоровича и «разыгрывала там хозяйку». Но визит дяди фаворитки ясно показал царевне, что настроение императрицы изменилось в её пользу. Враги поджали хвосты.

Однако положение оставалось шатким. 30 октября 1757 года король Август III направил своему посланнику Понятовскому отзывную грамоту75. Угроза скорой разлуки заставила дипломата чаще посещать Екатерину и почти забыть об осторожности. Он жил тогда в Петергофе, а малый двор в Ораниенбауме, так что дорога казалась короткой. Но белые ночи обманчивы. Однажды, 6 июля, Понятовский отправился к великой княгине, предварительно не предупредив её.

По дороге у Ораниенбаумского леска его экипаж столкнулся с каретами великого князя. На вопрос, кто едет, последовал ответ: портной. Пётр и его свита — «все они были наполовину пьяны» — не обратили бы внимания, но Елизавета Воронцова «стала зубоскалить по адресу предполагаемого портного и делала при этом предположения, приведшие великого князя в... мрачное настроение».

Проведя в гостях у возлюбленной несколько часов, Станислав уже возвращался домой, когда на него в нескольких шагах от павильона напали три всадника с обнажёнными шпагами. Схватив кавалера за воротник, они доставили его к Петру Фёдоровичу. «Некоторое время мы все двигались по дороге, ведущей к морю, — вспоминал Понятовский. — Я решил, что мне конец». На берегу его препроводили в другой павильон, где великий князь прямо спросил дипломата: «спал ли я с его женой».

Поскольку герой-любовник отказался отвечать, его оставили «под охраной часового в комнате, где не было никого, кроме... генерала Брокдорфа». Последний мог торжествовать: наконец выпал случай «раздавить змею». Через два часа в павильон прибыл Александр Шувалов. Его приглашение ясно свидетельствовало, что Пётр рассчитывал на скандал, который, быть может, подтолкнёт тётушку к высылке Екатерины. Но ситуация изменилась. Если до ареста Бестужева и объяснений Екатерины со свекровью всякий проступок невестки трактовался в пользу её врагов, то теперь нарыв прорвался. Пётр опоздал с разоблачениями. Никто при большом дворе, включая Шуваловых, не был заинтересован в новом разбирательстве.

Понятовский хорошо почувствовал это. Вид у начальника Тайной канцелярии был скорее озабоченный, чем грозный. Вероятно, вельможа получил высочайший приказ как можно быстрее замять происшествие. «Надеюсь, граф, вы сами понимаете, что достоинство вашего двора... требует, чтобы всё это кончилось, не возбуждая... шума», — сказал ему арестант. Действительно, Шувалов препроводил дипломата к карете и велел возвращаться в Петергоф.

Пять дней прошли для посланника в волнениях; ему казалось, что все вокруг знают о его приключении и потихоньку посмеиваются. Наконец, Екатерина сумела передать записку, из которой следовало: «она предприняла кое-какие шаги, чтобы установить добрые отношения с любовницей её мужа»76.

Екатерина предложила «любимой султанше» Петра Фёдоровича денег. И... та взяла. Рюльер, описав похищение Понятовского, обнаружил прекрасную осведомлённость: «Так как все доходы великого князя употреблены были на солдат, и ему недоставало средств, чтоб увеличить состояние своей любовницы, то великая княгиня, обращаясь к ней, обещала давать ей ежегодное жалование»77.

Вскоре на празднике в Петергофе Понятовский пригласил Елизавету Воронцову на менуэт. «Вы могли бы осчастливить несколько человек сразу», — сказал он. Фаворитка Петра, настроенная уже доброжелательно, пригласила дипломата прийти нынче ночью в Монплезир. Ночное свидание превзошло все ожидания. «Вот уже великий князь с самым благодушным видом идёт мне навстречу, приговаривая:

— Ну, не безумец ли ты! Что стоило совершенно признаться — никакой чепухи бы не было.

Я признался во всём (ещё бы!) и тут же принялся восхищаться мудростью распоряжений Его императорского высочества... Это польстило великому князю и привело его в столь прекрасное расположение, что через четверть часа он обратился ко мне со словами:

— Ну, раз мы теперь добрые друзья, здесь явно ещё кого-то не хватает!

Он направился в комнату своей жены, вытащил её, как я потом узнал, из постели, дал натянуть чулки, но не туфли, накинуть платье из батавской ткани, без нижней юбки, и в этом наряде привёл её к нам.

Мне он сказал:

— Ну вот и она. Надеюсь, теперь мною останутся довольны.

Подхватив мяч на лету, великая княгиня заметила ему:

— Недостаёт только вашей записки вице-канцлеру Воронцову с приказанием обеспечить скорое возвращение нашего друга из Варшавы». Записка была немедленно составлена. Елизавета Воронцова приписала на ней несколько доброжелательных строк: «Вы можете быть уверены, что я сделаю всё для вашего возвращения». Мир казался полным. «Затем мы принялись болтать, хохотать, устраивать тысячи маленьких шалостей, используя находившийся в этой комнате фонтан — так, словно мы не ведали никаких забот. Расстались мы около четырёх часов утра»78.

Поведение Петра кажется ёрническим. Враг всяческого притворства, он, обнаруживая вещи такими, какие они есть, перегибал палку. Его откровенность почти всегда была оскорбительна. Но обратим внимание, как великий князь помрачнел, услышав от любовницы насмешки в адрес мнимого портного. Ему на самом деле было крайне неприятно, что у жены тоже есть кавалер. Видимость мира, достигнутая у фонтана, всем участникам давалась непросто.

Внешне всё выглядело так, будто супруги «совершенно примирились», как писал 14 июля Кейт79. Но ещё около полугода продолжалось следствие по делу Бестужева. 6 августа 1758 года несчастный фельдмаршал Апраксин скончался в крепости от апоплексического удара. Его уже готовились оправдать и заявили, что приступают «к последней процедуре». Степан Фёдорович решил, что будет применена пытка, и сердце толстяка не выдержало. Финальный допрос бывшего канцлера прошёл 2 января 1759 года. Он был приговорён к отсечению головы за оскорбление Величества, заменённое ссылкой в деревню Горетово под Можайском80.

Глава восьмая КТО НАСЛЕДНИК?


Разгоревшаяся в центре Европы Семилетняя война (1756— 1763) в течение долгого времени определяла интересы всех держав — участниц конфликта. Хотя Россия на поле боя и сделала больше других для победы над прусским королём Фридрихом II, политически она оставалась самым слабым звеном альянса. Кабинет Елизаветы Петровны, её окружение, двор оказались расколоты изнутри. Никто, кроме самой императрицы и подкупленных Версалем сановников, не был заинтересован в боевых действиях. Однако, по мере того как армия одерживала победы, столкновение с Пруссией становилось всё более популярным.

Малейшее ухудшение здоровья царицы пугало Париж и Вену, ибо там понимали, что участие России в конфликте обусловлено единственно волей дочери Петра. 1 января 1760 года английский посол сэр Роберт Кейт доносил в Лондон: «Императрица заявила австрийскому посланнику, что... будет продолжать войну... даже если придётся... продать свои платья и драгоценности»1. Для такой щеголихи, как Елизавета, громадная жертва!

Наследники Елизаветы явно не одобряли происходившее, и пока не поздно, союзным дворам следовало наладить с ними отношения.

Бескорыстная несправедливость


Зимой 1759 года возникло дело, способное ненадолго перекинуть мост между супругами. Но именно оно показало колоссальную разницу их «государственного» мышления. Речь шла о Курляндии, которую Елизавета Петровна, ничтоже сумняшеся, сосватала сыну польского короля Августа III принцу Карлу.

Пока бывший фаворит Анны Иоанновны герцог Эрнст Иоганн Бирон находился в ссылке в Ярославле, престол этого небольшого вассального Польше государства пустовал. «Получив от императрицы очередное заверение в том, что государственные интересы никогда не позволят России освободить герцога Бирона... король счёл себя вправе поставить перед сенатом Польши вопрос: не пора ли рассматривать место правителя Курляндии как вакантное? — вспоминал Станислав Понятовский. — ...1 января 1759 года Карл был официально и с большой помпой объявлен герцогом Курляндским»2.

До какой степени произошедшее отвечало интересам России? Империя давно втягивала Курляндию в сферу своей власти. Со времён Петра I герцоги не избирались без согласия Петербурга, а также без участия русских денег и русских войск. Хотя Польша обладала над Курляндией правами суверена, в реальности эти права нечем было подкрепить. Пустой престол в полунезависимом княжестве, хозяин которого находился в России под стражей, выглядел для Петербурга желаннее, чем занятый сыном польского короля. Поэтому шаг Елизаветы был по меньшей мере неожиданным.

С. М. Соловьёв объяснил поступок императрицы тем, что обмен Курляндии на Восточную Пруссию, уже захваченную русскими войсками у Фридриха II, казался делом решённым. Государыня и её советники считали, будто принц Карл просто переедет из Митавы в Кёнигсберг. Поэтому Елизавета поручила своим дипломатам в Польше действовать в пользу королевского сына. При малом дворе случившееся вызвало бурю эмоций.

Вероятно, в последний раз Пётр Фёдорович и его супруга одинаково реагировали на событие международной важности. Великий князь ненавидел Саксонскую династию, властвовавшую в тот момент в Польше и воевавшую с Пруссией. Он написал канцлеру Михаилу Воронцову запальчивое письмо о том, что императрице следовало бы сначала позаботиться о Голштинском доме — его третий дядя принц Георг Людвиг больше подошёл бы для курляндской короны. Канцлер показал послание Елизавете, и та велела отвечать отказом3.

Оскорблённый пренебрежением к своим родным и к себе лично, Пётр запросился в загородную резиденцию Ораниенбаум. 5 января английский посол Роберт Кейт писал о дошедших до него слухах: «Великий князь подал императрице записку, в коей представляет, что ныне по достижении совершенных лет его можно почитать способным к собственным суждениям. Он не желает терпеть долее принуждения и стеснения, в коих её величеству угодно содержать его, а посему просит дозволения удалиться в собственное его владение Ораниенбаум»4.

Вероятнее всего, именно об этом несостоявшемся «бегстве» говорят недатированные записки Петра тогдашнему фавориту Елизаветы Ивану Ивановичу Шувалову: «Милостивый государь! Я вас просил... о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что моя просьба не имела успеха; я болен и в хандре до высочайшей степени; я вас прошу именем Бога склоните Ея величество на то, чтобы позволила мне ехать в Ораниенбаум; если я не оставлю эту прекрасную придворную жизнь и не буду наслаждаться, как хочу, деревенским воздухом, то наверно околею здесь со скуки и от неудовольствия»5.

Примерно тогда же Пётр требовал отпустить его на родину, что в военное время было немыслимо. «Я столько раз просил вас исходатайствовать у Ея императорского величества, чтоб она позволила мне в продолжение двух лет путешествовать за границей, — писал он Ивану Ивановичу, — и теперь повторяю это ещё раз и прошу убедительно устроить, чтобы мне позволили»6. В результате наследника не пустили не только в Германию, но и в Ораниенбаум. Однако интересно само движение мыслей и чувств Петра. Для него дело о Курляндии сначала стало делом о бедных немецких родственниках, а потом — о поездке на дачу.

Тот факт, что в данном случае Россия теряла контроль над обширной территорией, установленный ещё Петром I, лежал как бы вне поля зрения цесаревича. Он даже не задумывался над этим. Его просто взволновало, что корона, которая могла достаться представителю Голштинского дома, уплыла к соперникам. Перед нами характерный способ мышления человека из маленького немецкого мирка, рассматривавшего подвластные земли как семейные владения, вне зависимости от их национального лица и исторической судьбы. Точно так же думал об Англии и Ганновере английский король Георг II. Сколько бы Пётр ни прожил в России, а его коронованный кузен в Великобритании, оба психологически оставались германскими владетельными князьями.

Екатерина мыслила иначе. Уступку Курляндии принцу Карлу она назвала отказом от русских интересов: «В деле о Курляндии было справедливым возвратить детям Бирона то, что им предназначалось от Бога и природы. Если же хотели бы следовать корысти, то долженствовало (признаюсь, что несправедливо) беречь Курляндию и изъять её из-под власти Польши для присоединения к России. [Но] нашли третий способ, по которому учинена несправедливость без извлечения из того и тени выгоды».

Дальнейший пассаж выдаёт в великой княгине не только ученицу Бестужева, но и здравомыслящего политика, много раздумывавшего о положении России по отношению к её соседям: «Отдали Курляндию принцу Карлу. Через это самое усиливается польский король, который, следуя политике, усвоенной им от отца своего, ищет только уничтожения свободы республики. Если он будет продолжать жить в Польше, то этого достигнет, в особенности поддерживаемый французскою партиен) и нашим небрежением к сторонникам свободы и проч. Итак, я вас спрашиваю, что необходимее для России: деспотический ли сосед, или счастливая анархия, в которую погружена Польша и которою распоряжаемся мы по своей воле? Пётр Первый, лучше знакомый с делом, объявил себя... поручителем за свободу Польши и врагом того, кто посягнёт на неё. Надобно, когда уж хочешь быть несправедливым, иметь выгоду быть таковым; но в деле о Курляндии, чем более о нём думаю, тем менее нахожу там здравого смыслу»7.

Процитированные строки относятся к январю 1759 года. Совсем недавно, во время бесед-допросов у императрицы по делу Бестужева, великая княгиня на коленях уверяла Елизавету, что не вмешивается в политику. Однако в записке звучит уверенный тон государственного деятеля, раздражённого явным просчётом.

Дети Цорндорфа


Бывают сражения, которые, не принеся успеха, дают армии больше, чем несколько викторий подряд. Благодаря им войска осознают себе цену, приобретают уверенность, а общество — чувство собственного достоинства. Семилетняя война отмечена кровавой звездой Цорндорфа едва ли не ярче, чем победой при Гросс-Егерсдорфе и взятием Берлина.

В январе 1758 года новый главнокомандующий генерал-аншеф Виллим Виллимович Фермор занял Восточную Пруссию и овладел, наконец, Кёнигсбергом. Летом его армия двинулась к столице неприятеля. Обеспокоенный Фридрих II поспешил из Силезии навстречу русским. У села Цорндорф 14 (25) августа противники встретились, и король решил атаковать, несмотря на численное преимущество врагов. Его армия насчитывала 32 тысячи человек, Фермор располагал сорока двумя тысячами.

В течение всей войны Фридрих сражался с превосходящими силами, уповая на выучку своих солдат и собственный талант. Впрочем, исследователи давно отметили, что прусскому королю противостояли слабые военачальники. Если бы противники монарха-полководца проявили больше тактических способностей, победы не дались бы ему так легко.

Цорндорф стал одновременно «торжеством» бездарности очередного «мирного» командующего — Фермора — и демонстрацией удивительной стойкости, мужества, возросшего мастерства русской армии. Имея численное превосходство, генерал-аншеф в течение всего сражения не смог сосредоточить крупные силы ни на одном участке боя. Он расположил войска на такой тесной позиции, что, по словам самого Фридриха, ни одно ядро, «пущенное в сплочённые массы» русских, «не пропадало даром». Участвовавший в сражении Андрей Тимофеевич Болотов с ужасом вспоминал, как каждый выстрел с прусских позиций стоил жизни десятку человек8.

Затем, после обстрела правого фланга противника, прусская пехота перешла в наступление, применив любимый Фридрихом II «косой строй». Королю удалось быстро перебросить на свой левый фланг 23 тысячи человек против семнадцати тысяч неприятеля. Однако русские успешно контратаковали и заставили пруссаков попятиться.

Казалось, что при такой тесноте наши войска обречены стоять сомкнутой стеной. Но Фермеру удалось и здесь проявить свою полководческую «смекалку» — на освободившемся после обстрела пространстве он разбил гренадер группами, запоздало приказав отступить друг от друга как можно дальше. Поэтому, когда началась атака кавалерии, солдаты не смогли соединить строй и противопоставить лаве чёрных прусских кирасир ощетинившуюся штыками стену. Каре не получилось, русские просто встали спина к спине и отразили нападение. На поле образовалось кровавое месиво. 46 эскадронов, брошенных Фридрихом II на противника, вынуждены были отступить.

Это была почти победа. Но Фермор не понял произошедшего. После страшной атаки кавалерии, решив, что дело проиграно, он бежал с поля боя, бросив армию на произвол судьбы. Отдельные полки, не имея общего командования и возможности связаться друг с другом, продолжали сопротивляться в безнадёжном положении. Хотя часть солдат, поддавшись страху, побежала и уже грабила обозы, остальная армия выстояла. Сражение началось в девять часов утра и продолжалось до глубокой ночи. Потери доходили до половины личного состава. Русские оставили на поле боя 13 тысяч убитыми. Число раненых составляло почти 12 тысяч. Пруссаки лишились одиннадцати тысяч человек9.

В конце битвы, удивлённый тем, что значительная часть войск ещё сражается, Фермор появился на поле боя, и... усугубил ситуацию, отправив прусскому фельдмаршалу графу Дона письмо с просьбой о перемирии на три дня для погребения убитых и вывоза раненых. Такой шаг выглядел признанием поражения, и, основываясь на нём, Фридрих II объявил себя победителем. Однако то была пиррова победа. Русские оставили поле боя, но и пруссаки не решились закончить дело, когда растянувшаяся на семь вёрст армия неприятеля несколько часов шла мимо их позиций, вывозя раненых, а кроме того — 26 трофейных пушек и 10 знамён. Каждая из сторон считала, что она выиграла сражение. В русском и прусском лагерях были отслужены благодарственные молебны.

В рескрипте Елизаветы отмечался «дух мужества и твёрдости», проявленный её армией. Однако отношение к командующему было иным. 25 августа, получив реляцию Фермора, императрица выразила крайнее неудовольствие его поведением на поле боя10. Государыня справедливо негодовала на неумелых руководителей. Но ведь каждого из них она выбирала сама, исходя из множества сугубо придворных причин, не имевших ничего общего с военной «годностью» кандидата. То были в полном смысле слова её фельдмаршалы, воспитанные двадцатилетним беспечным царствованием.

Цорндорф, как никакая другая битва, показал, что русская армия выросла и возмужала. Поколение молодых генералов и полковников как бы подпирало снизу, выдавливая старших, менее профессиональных начальников. Тридцатилетние заметно начинали тяготиться пятидесятилетними, требуя освободить себе место «для дела». Повзрослевшая страна нуждалась в новом руководстве.

«Дерзкий тон»


«Жизнь императрицы не может быть долгой, — рассуждал новый министр иностранных дел Франции герцог Этьен-Франсуа Шуазель в инструкции маркизу Лопиталю. — Малейшее отклонение в состоянии здоровья... послужит поводом к большим переменам в государстве»11.

Однако пока Елизавета была ещё в силах доставить неприятности не только прусскому королю, но и своим временным союзникам. Русские войска продвигались к Данцигу, надеясь занять его и встать на зимние квартиры. Переход такого важного стратегического центра под контроль Петербурга встревожил Париж. Один из помощников Лопиталя, граф де Мессельер вспоминал о событиях октября 1758 года: «В это время она (Елизавета. — О. Е.) могла занять этот ганзейский город, на что соглашался его магистрат; но дворы Венский и Версальский поставили на вид Петербургскому, что это значило бы нарушить права Германской империи... В то же время французская армия овладела Франкфуртом-на-Майне, самым привилегированным из городов Германии. Это противоречие, по справедливости, поразило русское правительство, и императрица заявила своим союзникам, что... оставляет за собой безраздельно всё, что ею будет завоёвано»12.

Такой шаг указывал на желание Петербурга сохранить занятые земли, в первую очередь Восточную Пруссию. Если приглядеться к действиям русских войск в Померании — а это и гуманное отношение к населению, и разрешение коммерции в прежнем объёме, и покровительство местной лютеранской церкви, и открытие в Кёнигсберге православного храма, а затем монастыря, чеканка немецкой монеты с надписью «Elisabeth rex Prussiae» — «Елизавета королева Пруссии», — то создаётся впечатление, что императрица была не прочь удержать эти территории за Россией.

Прощупывая почву, Иван Шувалов попытался обсудить перспективу присоединения Восточной Пруссии с Робертом Кейтом. Шаг неосмотрительный, поскольку английский посол тут же донёс о разговоре в Лондон, а оттуда вести быстро долетали до союзного британцам Берлина. «Я заверил господина Шувалова, что в таком случае война ничуть не приблизится к окончанию, — писал Кейт. — ...Захват Россией в полное владение сей провинции явится поводом для постоянной зависти других держав и источником распрей в Европе».

Кейт прекрасно понимал, что русские войска уже стоят там, где хотят остаться. Поэтому он постарался запугать фаворита солидарным недовольством бывших союзников и противников. «Ежели по неизбежной фатальности ныне и невозможно воспрепятствовать сему, тем не менее все державы при первой же оказии будут стремиться вырвать у России её добычу... Она возбудит против себя весь свет»13. Какие знакомые слова. Многое ли изменилось за два с половиной столетия?

Цорндорф не мог служить весомым доводом в пользу русских притязаний. Требовались новые победы, чтобы дипломаты могли заговорить увереннее. Представленный Фермором на рассмотрение Конференции при высочайшем дворе план кампании 1759 года был отклонён, а сам командующий заменён на генерал-аншефа Петра Семёновича Салтыкова, прибывшего в армию в июле 1759 года. Ему было предписано объединиться с австрийской армией. 26 июля русские части выступили из Познани к реке Одер. Менее чем через месяц они встретились с австрийцами во Франкфурте-на-Одере, создав тем самым непосредственную угрозу Берлину.

Фридрих II решил дать бой объединённой австро-русской армии, несмотря на её превосходство в людях и артиллерии. 1 (12) августа пруссаки атаковали русских, стоявших на правом берегу Одера у деревни Кунерсдорф. С севера наши войска прикрывала болотистая низина, и прусский король повёл наступление с юго-востока, охватывая левый фланг неприятеля. Фридрих попробовал вновь применить «косой» боевой порядок, однако условия местности не позволяли ему маневрировать. Фронт пруссаков оказался слишком узок из-за оврагов и ручьёв, поэтому ни пехота, ни кавалерия полностью не могли развернуться. Сражение было проиграно, воины Фридриха обратились в бегство. Случайная пуля настигла короля, и только золотая готовальня, находившаяся в кармане камзола, спасла ему жизнь.

После сражения под Кунерсдорфом армия Салтыкова направилась в Силезию, где нанесла противнику ещё несколько поражений. Настало время вновь заговорить о Восточной Пруссии. Союзники вели себя так, точно этот пункт претензий — для них полная неожиданность. «Две победы, одержанные русскими, — писал министр иностранных дел Франции граф Шуазель, — произвели большую перемену в системе и политических устремлениях России... [Она] недвусмысленно требует вознаграждения за военные издержки». Что же тут удивительного? «Но разумная политика не должна позволить петербургскому двору воспользоваться преимуществами нынешнего положения»14. Почему?

В Версале были уверены: Россию, как и в 1748 году, удастся отстранить от мирных переговоров, поскольку она — сторона вспомогательная и её услуги уже оплачены. Елизавета должна возвратить армию в границы империи, удовольствовавшись довоенной субсидией и не получив территориальных приращений.

Но императрица уже была научена горьким опытом прежних конгрессов. В марте 1760 года негодующему Версалю возразили из Петербурга, что Россия имеет право на компенсацию, «тем паче, что нашим оружием одержаны многие славные победы над королём прусским»15. Париж воззвал к Вене. Однако австрийская императрица Мария Терезия пошла на уступки русской союзнице. 21 марта 1760 года был подписан договор, в котором обе стороны признавали права друг друга на территориальные возмещения убытков.

Европейские дипломаты немедленно заговорили о том, что целью России является вся Пруссия. Годом позже секретарь французского посольства в Петербурге Жан-Луи Фавье рассуждал: «До сих пор Россия не участвовала ни в одном из общих конгрессов, которыми заканчивались большие европейские войны. Ныне же русский двор поставил для себя вопросом чести достигнуть того, чтобы играть одну из первых ролей в предстоящем конгрессе... Польша, конечно, будет роптать, но она, по обыкновению, подчинится тому, чего не в состоянии избежать... Страх возбудить неудовольствие этой сарматской анархии ещё никогда никого не останавливал... Допустит ли это Порта? ...Турки с давних пор слывут покровителями Польши и с давних пор никому не препятствуют её притеснять... Швеция, конечно, не без зависти увидит это распространение русских владений вдоль Балтийского моря; но... с ней вообще немного советуются, а Россия — меньше прочих держав».

Однако оставались ещё Вена и Версаль. Позиция этих главных игроков была сомнительна. «Венский двор, столь же заботливо удаляющий от себя русских [в мирное время], сколь усердно призывающий их на помощь в минуты опасности, неужели он без зависти станет смотреть, как те овладеют пунктом, откуда им легко будет... незваным проникнуть в Германию? А Франция? Не рискует ли она утратить всё своё... влияние на севере, если Россия, покорив Пруссию, водворит в этой части Европы свой деспотизм?»16 Нет, ни о каком согласии союзников речи быть не могло.

Тем временем Фридрих II осадил Дрезден. Австрийцы одержали несколько побед в Силезии, а русские войска осенью подошли к Берлину. После недолгой осады, которой руководил давний друг и поклонник Екатерины молодой генерал Захар Григорьевич Чернышёв, 28 сентября гарнизон сдался. Были взорваны арсеналы, увезены артиллерия и оружие — 143 орудия, 18 тысяч ружей и пистолетов, взята контрибуция в размере двух миллионов талеров. На помощь городу бросился Фридрих II, и русские части отступили, поскольку захват вражеской столицы носил больше политический, нежели военный характер. 5 ноября 1760 года Лопиталь жаловался из Петербурга: «Взятие Берлина придало здешнему двору смелый, чтобы не сказать дерзкий тон»17.

Генерал-майор прусской службы


Зиму 1761 года великокняжеская чета прожила на удивление тихо. Со стороны могло показаться, будто в семействе Петра Фёдоровича царят безмятежное согласие, довольство и мир. Именно такое впечатление создаётся при чтении «Дневника статского советника Мизере».

10 января малый двор выехал в Ораниенбаум, надеясь пробыть в загородной резиденции чуть больше недели. «...Катанье в 12 маленьких салазках на дачу Её императорского высочества великой княгини за 7 вёрст от Ораниенбаума. Немного пасмурно. Частые падения в снег. Крики предостережения. Большое удовольствие и много смеха. Прекрасное положение фермы и любезная приветливость хозяйки, которая сама угощала итальянскими ликёрами всех, приехавших в её красивый круглый дом, возвышающийся на горе. Питьё кофе и молока из фермы с чёрным хлебом и маслом».

На следующий день разыгралась вьюга со шквальным ветром, что не помешало параду. Карты сменялись музыкой и курением трубок. Штелин проводил время в обществе фаворитки графини Воронцовой. А Екатерина, ссылаясь на усталость, не показывалась при дворе. 15-го: «Утро на охоте за лесными пулярками. Оттуда пешком на ферму великой княгини, где она угостила великолепным обедом с любезностью хозяйки. До обеда катанье с гор на лыжах. Катанье на коньках, игры. После обеда странная весёлость Его императорского высочества и всей компании. Бал в маленькой комнате, и никакой другой музыки, кроме человеческого голоса, со шляпой в руке вместо скрипки и шпагой вместо смычка».

В этой сценке Пётр — как живой. Экстравагантные дурачества в узком кругу, свободное самовыражение и общая атмосфера непринуждённости. Никто никому не мешает, все вполне довольны. «Вечером великая княгиня воротилась в Ораниенбаум, где стояли ледяные горы... Двор, великий князь и я отправились на новую ферму, приобретённую от гвардейского майора Казакова, отпраздновать новоселье прекрасным ужином и большим фейерверком в саду, а в зале — малым французским, изображавшим водяной бассейн, в котором разные животные метали огненные фонтаны»18.

Описание сглажено, и читатель не сразу догадывается, что ферма с фейерверками — это Сан-Эннюи (Sans Ennui) — новая дача Елизаветы Воронцовой, где законной жене не место, поэтому Екатерина и покинула весёлую компанию, чтобы в одиночестве возвратиться в Ораниенбаум.

Создаётся впечатление, что приблизительно за год до смерти Елизаветы Петровны её наследник наконец зажил без особых притеснений. Во всяком случае, в деревне. Его участие в государственных делах возросло. Он даже мог позволить себе покинуть Конференцию при высочайшем дворе в знак несогласия с военными действиями против Пруссии. Тётушка, конечно, разгневалась. Но чтобы подслужиться к будущему господину, сановники продолжали приносить ему на подпись журналы заседаний, в которых он не участвовал.

«До второго года Прусской войны, — рассказывал Штелин, — ...великий князь присутствовал постоянно в Совете, учреждённом при дворе с самого начала этой войны, а летом, живя в Петергофе или в своём увеселительном дворце в Ораниенбауме, велел секретарю Дмитрию Васильевичу Волкову привозить к нему еженедельно протокол, прочитывал его, делал часто шутливые замечания и подписывал его. Но впоследствии, находя в протоколах резолюции Совета к сильнейшему нападению на прусского короля... стал он восставать против протокола, говорил свободно, что императрицу обманывают... что австрийцы нас покупают, а французы обманывают, и не хотел более подписывать протокол»19.

Близкие сношения великого князя с Волковым послужили позднее поводом для обвинения последнего в шпионаже в пользу Пруссии. Княгиня Е. Р. Дашкова описала неприятную сцену, случившуюся буквально через пару дней после кончины Елизаветы: «Однажды, когда я была у государя, он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, по поводу разговора о прусском короле начал рассказывать Волкову (в предыдущее царствование он был первым и единственным секретарём Конференции), как они много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел, а Пётр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю на основании сообщённых ему Волковым решений и намерений Совета»20.

Позднее, стараясь оправдаться, Волков в письме Г. Г. Орлову назвал рассказ о публичной благодарности бывшего императора, «что я ему... все дела из Конференции сообщал», «великой ложью». Однако в таком случае неправду говорил и Штелин. Датский посланник А. Ф. Ассебург со слов Н. И. Панина подтверждал, как это ни странно, и рассказ Дашковой, и правдивость Волкова. «Он говорил во всеуслышание, — сообщал дипломат о Петре III, — что такой-то и такой-то из людей, состоявших при кабинете Елисаветы, помогали ему доставлять королю прусскому сведения обо всём, что здесь делалось в наибольшей тайне, хотя именно эти лица никогда не позволяли себе такой измены и держались совсем противоположного образа мыслей»21. Таким образом, в дипломатической среде было известно не только о пропрусских «настроениях», но и пропрусских «действиях» наследника.

Пётр никогда не скрывал своих чувств к Фридриху Великому. Кроме того, в дни войны он ощущал себя ещё больше немцем, чем прежде, и гордился успехами прусского оружия. Саксонский посланник Прассе сообщал в 1758 году о реакции наследника на известие о кровопролитной Цорндорфской битве. Вместе с полковником Розеном, привёзшим рапорт командующего, прибыл слуга-немец, который рассказывал о сокрушительном поражении русских войск, за что был посажен на гауптвахту. Великий князь вызволил болтуна, сказав ему: «Ты поступил как честный малый, расскажи мне всё, хотя я хорошо и без того знаю, что русские никогда не могут побить пруссаков». И показывая на своих голштинских офицеров, добавил: «Смотри! Это всё пруссаки. Разве такие люди могут быть побиты русскими?»22

Вряд ли уместно в данном случае рассуждать о раздвоенности национальных чувств, присущей Петру Фёдоровичу. Им был сделан сознательный, твёрдый выбор не в пользу России. В феврале 1762 года, вскоре после восшествия на престол нового императора, очередной французский посланник в Петербурге Луи-Огюст Бретейль доносил в Париж о разговоре с Воронцовым: «Господин канцлер доверительно сообщил мне, что император признался ему, будто с самого начала войны он регулярно поддерживал личную переписку с королём Пруссии и что... всегда считал себя состоящим на прусской службе... Эта идея службы настолько засела в его голове, что в своих письмах к королю Пруссии он у него испрашивал для себя военные чины и достиг звания генерал-майора».

Так и тянет поиздеваться: генерал-майор Карл Питер Ульрих Голштинский, прусский резидент в Петербурге. Но в том-то и дело, что ничего смешного в сложившейся ситуации не было. Наследник сознавал себя доверенным лицом Фридриха II во враждебной стране. Это была игра, к которой Пётр относился с недетской серьёзностью. Его кумир считал невыгодным разочаровывать великого князя. «Король Пруссии заметил, что даёт ему этот чин исключительно за его военные таланты, — заключал Бретейль. — ...Я не представлял себе, что можно было когда-либо услышать что-либо более безумное»23.

То, что для французского дипломата выглядело безумием, Пётр считал доблестью, благородством, преданностью, великодушием. Позднее его сына Павла будут в насмешку именовать Дон Кихотом. Отец подходил для этого прозвища не меньше. Недаром граф Шуазель предостерёг своего полномочного министра: «С таким человеком, как русский государь, необходимо обращаться как с ребёнком или больным; его нельзя слишком сердить и доводить до крайности»24.

Уже после восшествия на престол в письме Фридриху II от 30 марта 1762 года Пётр прямо признавал: «Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем за ревностное служение вам в своей стране, с наивозможно большим усердием и любовью»25. Приведённые слова Петра вступают в противоречие с утверждением его биографа, будто великий князь ощущал себя «немцем на русской службе»26. Цесаревич ясно дал понять, что с детства считал себя зачисленным в армию Фридриха II.

Впрочем, реальность, как обычно, сложнее письменных признаний. О том, что наследник имеет постоянные прямые связи с Пруссией, знали и Елизавета Петровна, и Шуваловы, однако не препятствовали им. Почему? Во-первых, стараясь убедить тётку в неправильности избранного курса, великий князь щедро делился получаемой информацией. Во-вторых, существование дополнительного канала было полезно для возможных переговоров за спиной у союзников.

Пётр читал берлинские газеты27. К нему, свободно минуя границы и посты, с театра военных действий приезжали прусские курьеры. «Обо всём, что происходило на войне, — писал Штелин, — получал Его высочество... очень подробные известия с прусской стороны, и если по временам в петербургских газетах появлялись реляции в честь и пользу русского и австрийского оружия, то он обыкновенно смеялся и говорил: “Всё это ложь: мои известия говорят совсем другое”. О сражении при Торгау на Эльбе... прибыл к графу Эстергази курьер с известием, что пруссаки совершенно разбиты... Иван Иванович Шувалов написал в покоях Её величества к великому князю краткое известие о том. ...Великий князь, прочитав записку, удивился и велел... сказать, что он благодарит за сообщённую новость, но ещё не может ей верить, потому что не пришли его собственные известия... “Я давно знаю, что австрийцы любят хвастаться и лгать... Потерпите только до завтра, тогда я узнаю в точности, как было дело”. ...На другой день утром... лишь только вошёл я в комнату, как великий князь встретил меня словами: “Что я говорил вчера за ужином? ...Хотя вечером в день сражения прусская армия и была в дурном положении, ...но новое нападение генерала Цитена с его храбрыми гусарами и прусской артиллерией дало делу такой внезапный оборот, что король не только одержал совершенную победу над австрийской армией, но на преследовании потопил их бесчисленное множество в Эльбе”»28.

Сведения Петра Фёдоровича действительно оказались точнее рассказа австрийского дипломата. И это ли не причина, заставлявшая Елизавету сквозь пальцы смотреть на переписку непутёвого племянника с прусской стороной?

«Перестать грустить»


Хотя роман в письмах с уехавшим Понятовским продолжался ещё некоторое время, Екатерина уже осознавала, что одно преклонение её не удовлетворяет. Она искала силу. Не только физическую, но и душевную. Пусть грубую, зато надёжную, как камень. Силу, которая не позволила бы втоптать её в грязь.

Эту силу подарил Екатерине Григорий Григорьевич Орлов. «Мужчина стран северных, — писал о нём секретарь французского посольства Клод Рюльер, — не весьма знатного происхождения, дворянин, если угодно, потому что имел несколько крепостных крестьян и братьев, служивших солдатами в полках гвардейских».

Григорий, родившийся в 1734 году, по окончании Сухопутного шляхетского корпуса был направлен поручиком в армейский пехотный полк. Трижды раненный при Цорндорфе, он не покинул поле боя и даже взял в плен любимого флигель-адъютанта прусского короля графа Фридриха Вильгельма Шверина. Вместе с ним Орлова направили залечивать раны в Кёнигсберг, занятый русскими войсками. Молодые люди подружились и везде появлялись вместе29.

Прибыв в 1759 году в Петербург, Григорий получил должность адъютанта при фельдмаршале Шувалове. Он имел счастливое свойство привлекать к себе сердца товарищей, а щедрость и простота общения только укрепляли его позиции гвардейского вожака. Орлова стали замечать, поскольку он вечно маячил где-то поблизости от Екатерины, стараясь обратить на себя её внимание. Эта подробность не ускользнула от Рюльера: «Он везде следовал за своею возлюбленною, везде был перед её глазами». Однако крайняя осторожность позволила любовникам сохранить тайну. «Никогда известные сношения не производились с таким искусством и благоразумием... И только когда Орлов явился на высшей степени, придворные признались в своей оплошности, припомнили себе условленные знаки и случаи, по которым всё долженствовало бы объясниться».

Об руку с поисками новой опоры при дворе и в гвардии шло осторожное прощупывание контактов в дипломатической среде. Новый английский посол Роберт Кейт не мог играть при Екатерине ту же роль, что и Чарльз Уильямс. И по робости самого дипломата, и по его склонности весьма мягко отзываться о великом князе, «щадить самолюбие» царевича, как впоследствии скажет Фавье. Такое поведение не было изменой царевне со стороны британского представителя, ведь и предшественник поддерживал малый двор в целом. Только сэр Чарльз считал Екатерину сильной фигурой и ориентировался на неё. У Кейта не было оснований думать так же — на его глазах произошло падение кредита великой княгини. И он постарался сблизиться с наследником, тем более что тот выказывал любовь к союзнику Англии — Фридриху II.

Зато версальский кабинет не имел шансов склонить Петра Фёдоровича на свою сторону. Волей-неволей приходилось искать подходы к его жене. «Говорят, великий князь не любит нас, французов, — отмечал Фавье. — Я думаю, что это правда. После немцев первое место в его сердце занимают англичане, нравы и обычаи которых ему сроднее наших. К тому же лондонский кабинет всегда относился к нему чрезвычайно мягко и осторожно, а кружок поселившихся в Петербурге и пользующихся большим почётом английских негоциантов выказывает много к нему уважения. Сам он со многими из них общается скорее как с друзьями, чем как с кредиторами»30.

Однако и сближение с великой княгиней шло непросто. Маркиз Лопиталь был немолод и часто жаловался на нездоровье. Ему подыскивали помощника. Выбор пал на 27-летнего драгунского полковника Луи Огюста Ле Тоннелье барона де Бретейля, который хорошо зарекомендовал себя в качестве дипломатического представителя в Кёльне. Помимо деловых качеств он обладал репутацией сердцееда. Герцог Шуазель советовал Бретейлю проявить к супруге великого князя максимум любезности. Ему даже было сказано, что после его приезда в Петербург «принцесса Екатерина должна перестать грустить по Понятовскому». Последнее рассматривалось как средство пресечь всякую британскую «инфлюэнцию». «Было бы крайне нежелательно, чтобы Англия вернула себе прежнее влияние при русском дворе и оторвала бы Россию от союза с Францией», — говорилось в инструкции молодому дипломату 1 апреля 1760 года.

В то же время всякое замешательство в Петербурге, переворот, волнения, смена власти считались выгодными для Франции. Бретейлю предписывалось разузнать побольше об Иоанне Антоновиче, чья кандидатура казалась Людовику XV более желанной, чем кандидатура пруссака Петра Фёдоровича. «Говорят, что у князя Ивана значительная партия и что народ, считая его русским, будет повиноваться ему охотнее, чем немецкому принцу. ...Так как Его величество не брал на себя обязательств поддерживать порядок в пользу великого князя, он не должен противиться тому, что разрушило бы этот порядок... Смута, могущая возникнуть в России... может быть только выгодна королю, так как она ослабила бы русское государство и по той ещё причине, что во время смуты, которую легко было бы растянуть, соседним державам нечего было бы бояться русских».

В начале лета 1760 года Бретейль в должности полномочного министра прибыл в Петербург. 29 июня он получил аудиенцию у Елизаветы, а затем официально представился великокняжеской чете. Разговаривая с Екатериной, молодой дипломат отметил, что её «замечательные качества» хорошо известны королю, который заверяет царевну в «дружбе и почтении». В ответ дипломат услышал именно те слова, которых ожидал. Екатерина заявила о полном доверии к новому министру. «Хотя я, — как она добавила, — и не знаю вас»31. Последнее можно было счесть за куртуазный намёк, чрезвычайно обрадовавший Шуазеля.

Казалось, дела стартовали хорошо. Но французы сами всё испортили. Король рекомендовал Бретейлю напомнить канцлеру о том, что его долг казне парижского союзника составляет 150 тысяч червонцев. «Скажите графу Воронцову, — настаивал Людовик XV, — что... если бы признание долга, который числится за ним, состояло в том, что этот удар (занятие русскими войсками Данцига. — О. Е.) был бы отстранён, то и тогда я счёл бы эти деньги хорошо употреблёнными... Пустите в ход всё возможное влияние на него, чтобы он помешал занятию русскими этого города, свобода которого так необходима для свободы Польши»32.

Связанному долговыми обязательствами перед Версалем, Воронцову ничего не оставалось делать, как убедить Елизавету, будто оккупация Данцига нанесёт непоправимый ущерб союзническим отношениям. Императрица отступила, немало удивив своих генералов, считавших захват города необходимым. Первый успех ободрил Бретейля. Он начал добиваться обещания вывести русские войска из Восточной Пруссии после заключения всеобщего мира. Французским дипломатам удалось уговорить Воронцова, а через него Елизавету во имя грядущего мира отказаться от притязаний на Восточную Пруссию. Взамен России обещали компенсацию затрат на войну. Выплаты предусматривались из кармана Фридриха II. Но разорённая Пруссия не могла платить. А Франция, понеся тяжкие поражения на Американском континенте, где лишилась большинства колоний, тоже не имела денег. Следовательно, России были даны заведомо неисполнимые обещания. Не понимать этого императрица и канцлер не могли.

Обратим внимание: задолго до возвращения Петром III завоёванных территорий Фридриху II Россия отказалась от них по настоянию союзников. В сущности, жест Петра, так оскорбивший русское общество, ничего не менял. Победы, одержанные на поле боя, елизаветинская дипломатия уступила за суммы, которые были давно потрачены.

Закономерен вопрос: собиралась ли русская сторона выполнять взятые на себя обязательства? Возможно, советники императрицы считали нужным пойти на словесные уступки ради сохранения союза? А после победы, сославшись на то, что другие члены альянса не следуют пунктам соглашения, отказаться от них? Во всяком случае, это был самый простой путь. Ведь за годы войны шкуру неубитого прусского медведя столько раз наново подбивали дипломатическими бумагами...

«Моя милая княгиня»


В июне 1761 года в Петербург вернулась княгиня Екатерина Романовна Дашкова, родная сестра фаворитки Петра Фёдоровича — Елизаветы Воронцовой, проведшая около года с родными мужа в старой столице. Она познакомилась с царевной за два года до этого и сгорала от желания видеть подругу. Тёплые отношения двух интеллектуальных дам не слишком нравились цесаревичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки как бы уже принадлежит ему. Во время первого же посещения Екатериной Романовной Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней».

По словам Дашковой, она постаралась всячески уклониться от этой чести и при случае пользоваться именно обществом цесаревны, «которая оказывала мне такое внимание, каким не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме». Однажды Пётр отвёл Дашкову в сторону и произнёс знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон». По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце»33.

Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра её, любовница великого князя, жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством её ласкались управлять великим князем, но по своенравию и неосновательности видели её совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды, и хитро... употребили все способы, чтобы возвратить её ко двору, который находился тогда вне города... Но так как она делала противное тому, чего от неё ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников»34.

Таким образом, французский дипломат располагал сведениями, будто дядя-канцлер желал предложить Петру Фёдоровичу более умную и оборотистую племянницу, чем обожаемая «Романовна». И намекал на обострение отношений княгини с фавориткой, что и привело к отъезду первой из Ораниенбаума.

Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалёкой «Романовны» амбициозной, целеустремлённой фаворитки. Пётр, как помним, поначалу охотно звал Дашкову в гости, а вот сестра не настаивала на её компании: ведь в покои Елизаветы Воронцовой в любой момент мог зайти великий князь и, застав там младшую племянницу канцлера, заинтересоваться ею. Однако Дашкова и сама гнушалась возвышением своей «фамилии», её больше привлекала душевная близость с Екатериной.

Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Рюльер писал: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. — О. Е.) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»35.

То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чём не догадывался. Одна часто мелькающая на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим.

«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы... Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за... родственницами государыни». О ком говорил Пётр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой.

И тут Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу: «Я никогда не слышала, — заявила она, — чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание... Все мы... родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.

— Это-то и скверно, — возразил великий князь, — отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков...

— Сознаюсь... что я действительно ничего в этом не понимаю, но я чувствую и знаю, что Ваше высочество забыли, что императрица, ваша августейшая тётка, ещё жива».

То был солидарный вздох множества сердец. С каждым днём здоровье Елизаветы становилось всё хуже, она почти не выходила, и страх нового царствования проявлялся поданными уже открыто. Датский посланник А. Ф. Ассебург замечал: «Елизавету оплакивали ещё прежде её смерти... Общество, видя в Петре III человека жестокого (не по природе, а в силу того убеждения, будто воин не должен поддаваться состраданию), человека трусливого, ненадёжного, с горем узнало о кончине столь доброй государыни»36.

«Материнская забота»


Однако прежде, чем душа Елизаветы отлетела, вокруг её постели разгорелся последний акт борьбы, связанный с наследованием престола. С 30 августа до ноября 1761 года австрийский посол Мерси д’Аржанто только дважды видел Елизавету Петровну в театре: «Когда изменение черт лица всё заметнее заставляет её ощущать невыгодное приближение старости, она так близко и чувствительно принимает это к сердцу, что почти вовсе не показывается в публике»37.

Но дело шло уже не об изменении черт, а о крайне тяжёлом физическом состоянии, в котором Елизавете трудно было не только покидать дворец, но даже вставать на покрытые язвами ноги. Всю осень 1761 года она провела в Царском Селе, с ней неотлучно находился только Иван Шувалов, который, как мог, утешал и ободрял больную возлюбленную. Наблюдатели отмечали, что дочь Петра «никогда не помирится с мыслью о смерти и не в состоянии будет подумать о каких-либо дальновидных соответствующих этому распоряжениях»38.

Действительно, всю жизнь панически боявшаяся покойников и избегавшая даже разговоров о похоронах Елизавета отказывалась размышлять о собственном уходе. Ведь ей исполнилось всего 52 года! А предстояло ещё подумать о наследнике, составить завещание. Это было выше её сил.

К концу царствования отношения императрицы с племянником выглядели безнадёжно испорченными. Мерси д’Аржанто писал: «Постоянное неудовольствие... причиняет ей поведение великого князя и его нерасположение к великой княгине, так что императрица уже три месяца не говорит с ним и не хочет иметь никаких сношений»39.

В то же время все наблюдатели обращали внимание на искреннюю любовь, которую августейшая бабушка проявляла к маленькому царевичу Павлу. Секретарь датского посольства Андреас Шумахер отмечал «сильное неудовольствие государыни странным поведением её своенравного и малопослушного племянника и нежную, почти материнскую заботу, с какой она воспитывала юного принца Павла Петровича. Он постоянно находился в её комнатах и под её присмотром и должен был её повсюду сопровождать. Его так отличали перед родителями, что их это серьёзно уязвляло, а думающей публике давало повод для разных умозаключений»40. Граф Мерси тоже доносил, что Елизавета в последние месяцы жизни любила являться в свете вместе с Павлом Петровичем41.

О планах передачи короны юному Павлу писали многие современники. Позднее Екатерина утверждала, будто августейшая свекровь намеревалась «взять сына его (Петра Фёдоровича. — О. Е.) семилетнего и мне поручить управление»42, но это оказалось «не по вкусу» Шуваловым, и они отговорили императрицу от подобного шага.

Скорее всего, умирающая и сама имела причины не доверять Екатерине. Вряд ли она была готова передать невестке всю полноту власти. Шумахер справедливо замечал: «Я... нисколько не сомневаюсь, что императрица Елизавета должна была назначить своим наследником юного великого князя. Но поскольку государыне не слишком приятна была личность великой княгини, матери этого принца, можно утверждать почти наверняка, что регентство не было возложено на неё одну — право контролировать и утверждать [решения] предоставлялось, по-видимому, Сенату»43.

Подобные убеждения были в дипломатических кругах общими. Составляя в 1759 году для парижского начальства «Мемуар» о России, резидент Шарль д’Эон утверждал: если Елизавета Петровна проживёт достаточно долго, чтобы воспитать Павла, «то завещание будет не в пользу отца». Последний, по отзыву тайного агента, «лицом дурен и во всех отношениях неприятен, ум недалёкий и ограниченный, упрям, вспыльчив, без меры и без толку болтлив, часами говорит о военных делах, преклоняется перед Фридрихом II и к тому же не без сумасшедшинки». Что же касается Екатерины, то её красота, таланты и образованность «омрачены только сердечными увлечениями». «Я верю в её смелость, и, по суждению моему, у неё достанет характера предпринять смелое дело, не страшась грядущих последствий»44.

Планы по передаче короны Павлу созрели в кругу Шуваловых. Кроткий фаворит и его «братья-разбойники» задолго до решающих событий начали оказывать Екатерине и Петру Фёдоровичу знаки внимания. Ещё в июле 1758 года Лопиталь доносил в Париж: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Но это ничего не значило, ибо малый двор раздирала ожесточённая внутренняя борьба. Следовало определиться, кого поддерживать: великого князя или его жену с маленьким Павлом.

И вот тут в недрах самого клана Шуваловых, вероятно, возник раскол, не позволивший в дальнейшем Ивану Ивановичу действовать уверенно. Летом 1759 года французский посланник сделал вывод: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице»45. Однако кузены склонялись в пользу цесаревича. Ещё до дела Бестужева, в 1756 году, Пётр Шувалов добился от Елизаветы разрешения создать отдельный 30-тысячный корпус, названный сначала Запасным, а потом Обсервационным. Шувалов стал его командующим. Это воинское подразделение было в полном смысле слова отдельной армией, так как не подчинялось главнокомандующему46. В случае необходимости корпус мог поддержать наследника при восшествии на престол. Если Бестужев располагал дружбой фельдмаршала С. Ф. Апраксина и через него надеялся получить помощь армии, то Шувалов завёл собственное войско.

Шумахер сообщал: «От меня не укрылись симпатии генерал-фельдцейхмейстера Петра Шувалова к этому государю (Петру Фёдоровичу. — О. Е.). Я достаточно уверенно осмеливаюсь утверждать, что корпус из 30 000 человек, сформированный этим графом, названный его именем и подчинявшийся только его приказам, был предназначен, главным образом, для того, чтобы обеспечить передачу российского трона великому князю Петру Фёдоровичу. Неудивительно, что позже, стоило только великому князю вступить на престол, он буквально в тот же момент назначил упомянутого графа генерал-фельдмаршалом. Когда же тот спустя 14 дней умер, император приказал предать его земле со всеми мыслимыми воинскими почестями»47.

Возможно, регентство при малолетнем Павле улыбалось фавориту Ивану Ивановичу больше, чем воцарение Петра III. Однако без кузена — этого решительного, напористого и хищного человека — он действовать не мог, ведь у кроткого возлюбленного Елизаветы не было рычагов ни в армии, ни в гвардии. Есть все основания полагать, что при развитии сюжета по худшему из вариантов гвардия и корпус Петра Шувалова могли столкнуться.

«Не созрелая вещь»


Желательно было избежать вооружённого выяснения отношений. В этих условиях горячий энтузиазм и торопливость части «интересантов» Екатерины могли только повредить делу. Сгорая от нетерпения, Дашкова решила разузнать у Екатерины её планы и 20 января отправилась в деревянный дворец на Мойке. Там, по словам княгини, она задала великой княгине прямой вопрос: «Есть ли у Вас какой-нибудь план?» А когда та вместо ответа залилась слезами, заявила: «В таком случае Ваши друзья должны действовать за Вас»48.

Княгиня фактически просила будущую императрицу перепоручить ей объединение сторонников и организацию переворота. «К князю Дашкову езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моём восшествии, яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие... Но тут находилась ещё персона опасная, брат княгини, Семён Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Пётр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву»49. Итак, всё, что решились бы предпринять заговорщики, стало бы немедленно известно в стане великого князя. А потому довериться Дашковой Екатерина не могла.

Опасаясь раскрыть заговор, который только-только завязывался, великая княгиня отказала и настойчивому предложению мужа подруги, который накануне смерти государыни предложил ей: «Повели, и мы тебя возведём на престол». Екатерина ответила: «Бога ради, не начинайте вздор... Ваше предприятие есть ранновременная и не созрелая вещь”»50.

Характер Петра был известен сравнительно узкому кругу царедворцев. Следовало повременить, дав подданным в полной мере насладиться поведением нового монарха и тем самым обрести ещё большую поддержку общества и увеличить число сторонников.

Кроме того, имелась возможность решить дело мирно, сугубо келейными, дворцовыми методами. В заметке о кончине Елизаветы невестка писала, что незадолго до роковой развязки Иван Шувалов пытался посоветоваться с воспитателем великого князя Павла Никитой Ивановичем Паниным, как «переменить наследство». По словам Ивана Ивановича, «иные клонятся, отказав и выслав из России великого князя Петра с супругою, сделать правление именем их сына Павла Петровича, которому был тогда седьмой год... Другие хотят выслать лишь отца и оставить мать с сыном, и что все в том единодушно думают, что великий князь Пётр Фёдорович не способен [править] и что, кроме бедства, Россия не имеет ждать».

Опытный дипломат Никита Иванович повёл себя очень осторожно. Он заявил, «что все сии проекты суть способы к междоусобной погибели, что в одном критическом часу того переменить без мятежа и бедственных следствий не можно, что двадцать лет всеми клятвами утверждено». После чего воспитатель Павла уведомил великую княгиню о разговоре. «Панин о сём мне тотчас дал знать, сказав при том, что больной императрице если б представили, чтоб мать с сыном оставить, а отца выслать, то большая в том вероятность, что она на то склониться может»51.

К тому времени Никита Иванович был уже состоявшимся политиком со своими облюбованными и выношенными проектами. Государственное устройство по шведскому образцу с ограничением власти монарха казалось ему предпочтительным по сравнению с отечественными порядками. Екатерина быстро почувствовала в воспитателе сына лишь временного союзника, склонного играть самостоятельную роль.

5 января 1762 года Бретейль доносил в Париж: «Когда императрица Елизавета в конце декабря сделалась больной, при её дворе возникли две партии. Одна — Шуваловых — стремилась к тому, чтобы не допустить воцарения великого князя и, отправив его в Голштинию, провозгласить юного великого князя Павла Петровича его преемником, поставив великую княгиню во главе Регентского совета, руководителями коего рассчитывали стать Шуваловы. Другая — Воронцовых, возглавляемая Романом, братом канцлера и отцом фрейлины Воронцовой, любовницы великого князя, — желала, чтобы великий князь развёлся со своей женой, признал бы своего сына внебрачным и женился на фрейлине Воронцовой. Такое решение одновременно удовлетворило бы ненависть великого князя к своей жене и позволило бы ему выполнить обещание, данное фрейлине, его любовнице... Если бы императрица умерла сразу же, то все эти противоречивые мнения породили бы всеобщий беспорядок и повлекли бы за собой весьма неприятные последствия для России. Но императрица проболела несколько дней, в течение которых русские разделились, и Панин взялся за то, чтобы примирить обе партии, побудив их действовать по его плану. Панин сознавал опасность для России незрелости своего питомца, а также позора развода, не имевшего другой цели, кроме замужества мадемуазель Воронцовой». Поэтому Никита Иванович решил возвести на трон Петра Фёдоровича, ограничив его свободу при помощи Сената и Синода.

Он «хорошо знал малодушие, слабость и невежество великого князя», благодаря которым «было бы легко сдерживать его на троне», создав «такую систему, которая по существу уравняла бы в правах Сенат и государя», рассуждал Бретейль. Под давлением Панина великий князь якобы пошёл на попятную и заявил, что «он никогда не думал разводиться и вступать в брак с фрейлиной Воронцовой, добавив: “Я обещал этой девушке жениться на ней не ранее, чем умрёт великая княгиня”». Из всего произошедшего дипломат заключал, что «Пётр III — малодушный, несведущий человек, им можно было бы управлять с помощью Сената на протяжении всего его царствования»52.

Видимо, на это же надеялся и Панин. Но вскоре ему пришлось разувериться в податливости великого князя. Отношение Петра лично к Никите Ивановичу ярко проявилось в одном эпизоде, описанном Ассебургом со слов самого Панина: «Приблизительно за сутки до кончины Елизаветы Петровны, когда она была уже в беспамятстве и агонии, у постели её находился Пётр вместе с врачом государыни и с Паниным, которому было разрешено входить в комнату умирающей. Пётр сказал врачу: “Лишь бы только скончалась государыня, вы увидите, как я расправлюсь с датчанами”. Потом Пётр повернулся к Панину и спросил его: “А ты что думаешь о том, что я сейчас говорил?” Панин ответил: “Государь, я не понял, в чём дело. Я думал о горестном положении императрицы”. “А вот дай срок! — воскликнул Пётр... — Скоро я тебе ототкну уши и научу получше слушать”»53.

Удивляет откровенная враждебность Петра Фёдоровича к воспитателю Павла. Вероятно, переговоры, во время которых его заставили отказаться от излюбленного плана женитьбы на Воронцовой, разозлили великого князя. Пётр всегда сердился, когда проявлял малодушие, и таил раздражение против того, кто его к этому принудил. В данном случае он пригрозил прибрать к рукам вельможу, который вынашивал план ограничить власть самодержца. Панин не был смелым человеком, после такой сцены он предпочёл затаиться и не предпринимать никаких действий.

Тогда же на сторону законного наследника окончательно перебрался фаворит. В ещё одной автобиографической заметке Екатерины II сказано: «Из сих проектов родилось, что... Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без оных распоряжений»54.

Однако имелись и другие известия. Шумахер был убеждён, что завещание всё-таки существовало. «Достойные доверия, знающие люди утверждали, что императрица Елизавета и впрямь велела составить завещание и подписала его собственноручно, в котором она назначала своим наследником юного великого князя Павла Петровича в обход его отца, а мать и супругу — великую княгиню — регентшей на время его малолетства. Однако после смерти государыни камергер Иван Иванович Шувалов вместо того, чтобы распечатать и огласить это завещание в присутствии Сената, изъял его из шкатулки императрицы и вручил великому князю. Тот же якобы немедленно, не читая, бросил его в горящий камин[12]. Этот слух, весьма вероятно, справедлив»55.

Поведение канцлера Воронцова перед смертью государыни наводит на мысль, что дядя любовницы Петра серьёзно опасался, как бы умирающая не продиктовала ему завещание в пользу маленького Павла. Когда Елизавета призвала к себе Михаила Илларионовича, вельможа захворал. «Он намеренно уклонился от необходимости присутствовать при кончине государыни и расстался с ней, не повидавши её ещё раз»56.

Лишь Иван Шувалов и оба брата Разумовские находились с государыней до конца. Бретейль сообщал 11 января 1762 года о последних минутах Елизаветы: «Императрица призвала к себе великого князя и великую княгиню. Первому советовала она быть добрым к подданным и стараться снискать любовь их. Она заклинала его жить в согласии с супругою и, наконец, много говорила о нежных своих чувствах к молодому великому князю и сказала отцу оного, что желала бы в знак несомнительной с его стороны к ней признательности, дабы лелеял он сего дитятю. Как говорят, великий князь всё сие ей обещал»57.

Глава девятая ВИХРЬ ВЛАСТИ


Ни одно из обещаний, данных Елизавете Петровне, молодой император выполнять не собирался. И окружающие отдавали себе в этом отчёт. Нового государя боялись ещё до прихода к власти. Со слов Панина Ассебург нарисовал обстановку при русском дворе: «Когда она (Елизавета. — О. Е.) скончалась, общая печаль до того всеми овладела, что довольно было взглянуть друг на друга, и слёзы лились у всех из глаз»1.

Что же вменялось наследнику в вину? «Он курит табак, пьёт пиво и водку, что вовсе не совпадает с изящными приёмами двора, — сообщал в Париж Фавье. — Зато вполне согласно с нравами не только массы народа, но и русского дворянства, духовенства и военного класса. Удивительно, что нация осмеливается порицать в одном только великом князе образ жизни, который так свойствен северному климату и так согласен не только с примером Петра Великого, но и с установившимися в России обычаями»2.

Перед нами парадокс. Петра III терпеть не могли именно за те качества, которые присущи народу в целом. И не только потому, что частный человек имеет возможность их прятать, а глава государства, находясь на виду, обнаруживает во всём безобразии. Это было бы половиной беды. За внуком Петра Великого не признавали права на национальные пороки. У деда они уравновешивались гениальностью. Петру Фёдоровичу нечего было предъявить взамен. Наличие у него замашек предка воспринималось как нечто несообразное — как гротеск, карикатура. Тем более обидная, что нарисована она иностранцем.

Елизавету любили, несмотря на легкомыслие и лень. То есть чисто интуитивно старались не замечать дурные свойства. В её племяннике — тоже интуитивно — не угадывали хорошие. Подданные словно ослепли. И не случайно. «Код» к их сердцам не был вскрыт Петром Фёдоровичем. Код прежде всего культурный — национальный, религиозный, языковой, поведенческий. Всё, над чем так старательно работала Екатерина с первого дня пребывания в России, казалось её супругу лишним. В результате его считали чужим. «Великий князь представляет поразительный пример силы природы, — замечал Фавье. — ...Он и теперь ещё остаётся истым немцем и никогда не будет ничем другим»3.

От «своего» потерпели бы и не такие выходки, какие позволял себе Пётр III. От чужака не приняли ни хорошего, ни плохого: ни мира с Пруссией, ни благодеяний дворянству, ни попыток предложить весьма здравые реформационные шаги. Всё в равной мере казалось дурно.

История краткого — всего полгода — царствования Петра III как будто полна альтернатив. Проживи бедный император дольше — и как знать... Возможно, он создал бы в России гражданское общество? Отменил крепостное право? Провёл реформы, достойные деда, и в конечном счёте направил по лучшему руслу течение отечественной истории, избежав отдалённых трагедий?

Увы. Гражданское общество не создаётся одним указом — даже самым милостивым — для этого нужны годы труда. Такой труд лёг на Екатерину II и был неблагодарным. О крестьянском вопросе Пётр не задумывался всерьёз. Во всяком случае, источники законодательного характера свидетельствуют, что для него крепостное право было чем-то незыблемым4. Слабое здоровье молодого императора, расшатанное разгульной жизнью, не позволяло надеяться на долгое царствование. Если Пётр Фёдорович хотел что-то изменить, то должен был действовать быстро.

Он и действовал быстро. Вернее торопливо. Хватался сразу за всё и уже в следующую минуту переходил к другому предмету. «Главная ошибка этого государя, — писал Шумахер, — состояла в том, что он брался за слишком многие и к тому же слишком трудные дела, не взвесив своих сил, которых явно было недостаточно»5. За 186 дней царствования Пётр издал 192 законодательных акта (манифесты, сенатские и именные указы и т. д.), иными словами, они появлялись ежедневно, а иногда — букетом, по несколько штук в день. Уже в первую неделю самостоятельного правления, до 31 декабря 1761 года, император успел подписать пять указов6. Вряд ли этому стоит умиляться. Хороший закон готовится долго.

Если предположить, что Пётр III сознавал, как мало ему отпущено времени, то станут понятны и поспешность в работе, и безудержное стремление наслаждаться женщинами, вином, парадами, музыкой — всем, что составляло для него жизнь. Екатерина пришла в Россию всерьёз и надолго. А её муж, как мотылёк, готовился вот-вот отлететь. Потому он взахлёб упивался властью и спешил осуществить назревшие, на его взгляд, преобразования.

По верному замечанию А. Б. Каменского, главные реформы заняли у молодого императора всего три дня: 18 февраля был подписан указ о вольности дворянства, 19-го — о секуляризации церковных земель, 21-го — о ликвидации Тайной канцелярии7. Государю некогда было вдаваться в детали, продумывать и взвешивать каждый шаг, каждое слово в новых законах. Он реализовывал преобразования вчерне. И очень спешил.

Важно было успеть заключить мир с Пруссией, отнять у Дании Шлезвиг, развестись с Екатериной и жениться на любимой женщине, признать сына незаконным, обзавестись настоящими наследниками... За исключением первого пункта, на остальное времени не хватило.

И всё же следует признать, что история дала Петру III шанс. Полгода — вполне достаточный срок для того, чтобы продемонстрировать и свою программу, и методы, которыми правитель намерен добиваться поставленных целей. Вот почему мы считаем краткое царствование племянника Елизаветы реализованной альтернативой. Ему удалось показать, что нового он намерен сделать и как будет действовать. Эта программа и эти методы представляют большой интерес для историков.

«Не смешной Арлекин»


Елизавета Петровна скончалась в Рождество, в три часа пополудни. По словам Екатерины, она осталась у тела, а её супруг тотчас вышел, чтобы показаться членам собранной для этого Конференции. Оттуда он послал к жене одного из своих приближённых — генерал-поручика и президента Камер-коллегии Алексея Петровича Мельгунова: сказать, чтобы она не покидала усопшей8. Новую императрицу сразу постарались оттеснить от императора — он один направился к вельможам, один представился гвардейским полкам. Словом, вёл себя так, словно законной супруги нет.

Штелин, говоря о первых шагах своего венценосного ученика, даже не упомянул о Екатерине, хотя поимённо перечислил всех членов Комиссии траурного церемониала9. Такое умолчание знаменательно. Единственная сфера, где молодой государыне позволено было проявить себя, — это погребение августейшей тётки. Сама Екатерина весьма гордилось исполнением последнего долга перед усопшей10. Она понимала, как выиграет в общественном мнении, если окажет покойной надлежащие почести.

Одновременно молодая императрица подчёркивала неприличное поведение супруга: «Тело императрицы Елизаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гофмаршал ко мне пришёл с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты через три от усопшего тела) ужин, для которого поведено быть в светлом богатом платье... Погодя несколько пришли от государя мне сказать, чтоб я шла в церковь... Я нашла, что все собраны для присяги, после которой отпели, вместо панихиды, благодарственный молебен; митрополит новгородской Сеченов говорил речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более не смешного Арлекина, нежели иного чего, требуя однако всякое почтение».

Похоже, по свидетельствам современников, после кончины самой Екатерины II будет вести себя её сын Павел. Мемуары графини В. Н. Головиной и письма великой княгини Елизаветы Алексеевны (супруги цесаревича Александра Павловича) рисуют на удивление близкую картину. «Великий князь Павел расположился в кабинете за спальней своей матери, — вспоминала Головина о последней ночи в жизни императрицы, — так что все, кому он давал распоряжения, проходили мимо государыни, ещё не умершей, как будто её уже не существовало. Эта профанация Величества, это кощунство... шокировало всех... Редко когда перемена царствования не производит... переворот в положении приближённых; но то, что должно было произойти при восшествии на престол императора Павла, внушало всем ужас ввиду характера этого государя... Он достиг только того, что внушал страх и отвращение»11.

Сравним это описание со словами из донесения Бретейля от 11 января 1762 года: «Преобладающее число людей испытывало к будущему императору ненависть и презрение, однако слабость и страх взяли верх. Все дрожали и поспешили с изъявлениями покорности ещё до того, как императрица закрыла глаза»12.

Послушаем великую княгиню Елизавету Алексеевну. «Вы не можете представить себе воцарившейся ужасающей пустоты, уныния, сумрачности, которые овладели всеми вокруг, кроме новых Величеств, — писала она родителям в Баден. — О! Я была оскорблена, как мало скорби выказал император... ни единого слова о матери, кроме неудовольствия и порицания всего, что делалось при ней... Когда императрицу обрядили... велено было войти для целования руки, оттуда прямо в церковь для принесения присяги. Вот ещё одно отвратительное впечатление, которое мне пришлось испытать — зрелище всех этих людей, клянущихся быть рабами и рабынями человека, которого я в ту минуту презирала. Видеть его таким самодовольным, таким счастливым на месте нашей доброй императрицы! О, это было ужасно! Мне казалось, что если кто и был создан д ля трона, то уж, конечно, не он, а она»13. И снова сравним сказанное с донесением Бретейля: «Все крайне недовольны царём, однако, по правде говоря, сами недовольные не более чем трусы и рабы»14.

Что до рабов и трусов, то нашлись люди «нерабственных о себе понятий», как характеризовал своего дядю, тогда молодого вахмистра Конногвардейского полка и участника будущего переворота Григория Потёмкина его племянник А. Н. Самойлов. Другая будущая мятежница — княгиня Дашкова — описала впечатление, которое произвело на неё посещение дворца вскоре после кончины Елизаветы: «Мне казалось, что я попала в маскарад. На всех были другие мундиры; даже старик князь Трубецкой был затянут в мундире, в ботфортах со шпорами»15. Через 34 года картина повторилась до мелочей. «В 6 часов вечера пришёл мой муж, — писала Елизавета Алексеевна. — Императрица была ещё жива, но он был уже в своём новом мундире. Император более всего торопился переодеть своих сыновей в эту форму. Согласитесь, мама, какое убожество!»16

Обратим внимание на поведенческие клише. В данном случае перед нами не только близость обстоятельств: и Петра III, и Павла I долгие годы держали, говоря словами Головиной, в «политическом ничтожестве». Заметна близость характеров отца и сына. Оба императора в известной степени не сумели сохранить лицо, проявляли «кощунство». И как следствие, произошла «профанация Величества» в глазах под данных.

Ни слова об этой профанации не проронил Штелин. Вот его описание присяги: «Когда... великий князь как наследник престола принял поздравление от всех, призванных к двору, сенаторов, генералов и прочих чиновников, тогда он велел гвардейским полкам выстроиться на дворцовой площади, объехал их уже при наступлении ночи и принял от них приветствие и присягу. Полки выражали свою радость беспрерывным ура своему новому полковнику и императору и говорили громко: “Слава Богу! Наконец, после стольких женщин, которые управляли Россией, у нас теперь опять мужчина императором!”»17.

Совсем иначе поведение солдат описала Дашкова. Она сказалась больной и не поехала во дворец в первые дни после смерти Елизаветы Петровны. «Я могу засвидетельствовать как очевидец, — сообщала княгиня, — что гвардейские полки (из них Семёновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида... Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто вёрст от своего дома, чтобы его не слышать»18.

Дашкову легко обвинить в пристрастии. Однако и Штелин далёк от точности. Слова, которые он привёл, говорились не в день восшествия Петра III на престол, не по поводу присяги и далеко не всеми гвардейцами (что важно ввиду грядущих событий). В письме Фридриху II 15 мая 1762 года император рассказывал, как ещё в бытность великим князем он слышал от солдат своего полка: «Дай Бог, чтобы вы скорее были нашим государем, чтобы нам не быть под владычеством женщины»19. А что ещё шеф мог услышать от нижних чинов, желавших заслужить его благосклонность? Вероятно, ученик не раз хвастался перед профессором подобными отзывами, слова запомнились и позднее были помещены Штелином в мемуары.

В реальности обстановка была намного сложнее. Недаром вокруг дворца сразу же по кончине Елизаветы Петровны расставили двойные караулы. Шумахер сообщал: «Всё было спокойно, если не считать того, что при дворе как будто опасались каких-то волнений. Ещё за 24 часа до смерти императрицы были поставлены под ружьё все гвардейские полки. Закрылись кабаки. По всем улицам рассеялись сильные конные и пешие патрули. На площадях расставлены пикеты, стража при дворце удвоена. Под окнами нового императора разместили многочисленную артиллерию (не забудем, что её начальником был П. И. Шувалов. — О. Е.). Она стояла там долго, пока не рассеялись опасения, и лишь по прошествии восьми дней её убрали»20.

Сами по себе усиленные караулы очень показательны. Стало быть, сторонники Петра опасались сопротивления. И были к нему готовы. Екатерина благоразумно отложила решительные действия до того момента, когда супруг почувствует себя в безопасности и расслабится.

«Не в пользу особе императора»


Штелин пытался спорить с распространённым мнением, будто Пётр III не проявил особого интереса к похоронам тётки: «На другой день император назначил особую комиссию для устройства великолепнейшего погребения. Он приказал, чтобы не жалели ничего для великолепия траурной парадной залы, похоронной процессии и места погребения. На это Его величество назначил тотчас 100 тыс. руб. наличными деньгами... Император заехал однажды в крепость, осмотрел постройку катафалка и сказал, что... если недостаточно будет назначенной суммы, то он прибавит ещё»21.

Тщетно. По-настоящему важным для подданных оказалось постоянное присутствие молодой государыни при теле. Она как бы персонифицировала в своей особе общее горе. «Императрица завоёвывает все умы, — доносил Бретейль 15 февраля. — Никто более, чем она, не изъявляет усердия в исполнении заупокойных обрядов по усопшей государыне, кои в греческой религии многочисленны и исполнены суеверий, чему она, несомненно, про себя и смеётся, но духовенство и народ весьма довольны её поведением»22.

Обратим внимание: оба супруга пострадали от Елизаветы Петровны, отношения Екатерины с августейшей тёткой были не менее сложными, чем у её мужа. Однако есть случаи, когда нужно, говоря словами императрицы, «соответствовать обстоятельствам». Поведение Петра оскорбляло двор, гвардию, духовенство, горожан. А ведь равнодушие приближённых к судьбе монарха — важное условие успешного переворота.

Когда 25 января тело Елизаветы Петровны повезли из дворца в Петропавловскую крепость, Пётр выкинул новое коленце. «Император в сей день был чрезмерно весел, — вспоминала Екатерина, — и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстанет от везущего тело одра, пустя оного вперёд сажен тридцать, потом изо всей силы добежит». Отчего камергеры, нёсшие шлейф траурной епанчи государя, выпустили его из рук. «И как ветром её раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало, и он повторил несколько раз сию шутку». Остальная процессия вынуждена была остановиться, поджидая отставших, ряды смешались, торжественная мрачность нарушилась. «О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не в пользу особе императора»23.

С этого дня толки о «безрассудных его поступках» перестали быть достоянием узкого круга придворных. Перенос тела видело множество зевак, и поведение нового монарха, мягко говоря, их удивило. Если бы дело обстояло так, как писал Штелин, то политический капитал на похоронах тётки заработал Пётр, а не Екатерина.

Профессор вообще сглаживал острые углы. Он одной строкой упомянул ужин на 30 «знатнейших персон», состоявшийся в ночь после кончины Елизаветы. А вот Екатерина не пожалела красок: «Стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более, и галерея набита была зрителями. Многие, не нашед места за ужином, ходили так же около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов». У последнего «хотя знаки отчаяния были на щеке, ибо видно было, как пяти пальцами кожа содрана была, но тут, за столом Петра III, стоял, шутил и смеялся с ним... Множество дам также ужинали: многие из них так, как и я, были с расплаканными глазами, а многие из них тот же день, не быв в дружбе, между собою помирились»24.

Красноречивая деталь. Общее горе сближает. Елизавету действительно любили, именно поэтому на поведение Петра отреагировали так болезненно. Однако сколько же человек в действительности присутствовало на торжественном ужине? Может быть, императрица по обыкновению пристрастна? Весьма расположенный к Петру Фёдоровичу английский посол Кейт сообщал, что его «удостоили чести быть приглашённым к обеду за столом на сто кувертов»25. Получается, что Екатерина всё-таки ближе к истине.

Она тонко поняла настроение окружающих: о Елизавете жалели, Петра боялись или презирали, ей же за общие со всеми слёзы были благодарны. А вот Иван Шувалов явно проиграл и, видимо, только теперь до конца осознал свою ошибку. Он не сумел сблизиться с Екатериной, надеясь отказом от действий в пользу Павла купить расположение нового государя. Но у Петра не нашлось для вчерашнего фаворита даже места за столом. Более того, он сразу после кончины Елизаветы ухитрился нанести вельможе чувствительную обиду.

«Удивительным был... поступок императора по отношению к камергеру Ивану Ивановичу Шувалову, — писал Шумахер. — Он вменил ему в вину, что тот сразу после кончины императрицы представил Петра дворцовой страже и отрекомендовал в качестве их будущего императора. Как будто-де не было ясно само собой, что внук Петра I и в течение многих лет официальный наследник престола должен принять власть вслед за императрицей Елизаветой!»26

В отличие от Петра Фёдоровича Шуваловы понимали, что ситуация для подданных вовсе не так однозначна, как кажется на первый взгляд. Гвардейцам следует сказать, кто именно принял власть. Что и было сделано, но задело нового монарха. Впрочем, Пётр зла не держал. Отругав Ивана Ивановича и не посадив его за стол, он тем не менее шутил с ним. А позднее, по отзыву Штелина, снизошёл до дружеских утешений. Однажды, когда речь зашла о покойной Елизавете, у камергера невольно потекли слёзы. «Выбрось из головы, Иван Иванович, чем была тебе императрица, — сказал ему Пётр, — и будь уверен, что ты, ради её памяти, найдёшь и во мне друга»27.

Профессору эта сцена показалась трогательной. А вот самому Шувалову должна была причинить боль. Ведь он ни при каких условиях не мог «выбросить из головы», «чем была» ему Елизавета. Задевая прежнего фаворита, император отталкивал от себя сильную придворную группировку. Мало того, что теперь Шуваловы должны были уступить первенство Воронцовым — будущей царской родне. Их ожидал полный уход со сцены. После смерти Петра Ивановича, которому государь устроил действительно великолепные похороны, более никто из клана не имел влияния на монарха. Из союзников они стали просто слугами. Такое не забывают.

«Древнее варварство»


Придя с развесёлого ужина в день кончины Елизаветы, молодая императрица не смогла заснуть «и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем». Она говорила себе: «Ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут»28. Почему ей вообще пришло в голову, что дела могут пойти по её «мыслям и правилам»?

Рюльер сообщал на первый взгляд фантастические подробности, которые могли бы объяснить подобные рассуждения. Француз узнал, будто Елизавета незадолго до кончины заставила племянника примириться с женой, тот якобы вернул Екатерине «прежнюю доверенность», а она «убедила его, чтобы не гвардейские полки провозглашали его, говоря, что в сём обыкновении видимо древнее варварство, и для нынешних россиян гораздо почтеннее, если новый государь признан будет в Сенате». За этим пассажем слышится голос отнюдь не Екатерины, а Панина с его излюбленным проектом ограничения власти монарха посредством одного из высших государственных органов. Недаром именно Никиту Ивановича называют главным информатором дипломата.

По словам Рюльера, Екатерина была уверена, «что в правлении, где будут соблюдаемы формы», она сможет скоро «подчинить всё своей воле». «Министры были на её стороне, сенаторы предупреждены. Она сочинила речь, которую ему (Петру. — О. Е.) надлежало произнести. Но едва скончалась Елизавета, император в восторге радости немедленно явился к гвардии и, ободрённый восклицаниями, деспотически приняв полную власть, отринул все противопоставляемые препятствия»29.

Если вспомнить, что Пётр не сам «явился к гвардии», а его «представил караульным» как нового государя Шувалов, Екатерина же тем временем оказалась фактически изолирована у тела покойной императрицы, то придётся признать, что какие-то смутные отзвуки несостоявшегося участия Сената в провозглашении нового монарха Рюльер уловил. Возможно, сенаторы готовы были вступить в негласный союз с молодой императрицей. Если же прибавить немедленно последовавшее за кончиной Елизаветы распоряжение Петра о замене генерал-прокурора Сената и дважды повторенные в «Записках» слова Екатерины: «...моей инфлуенции опасаются», — то картина станет прозрачнее. Видимо, генерал-прокурор Я. П. Шаховской — человек легендарной щепетильности, у которого были трения с Петром Фёдоровичем по финансовым вопросам, — мог поддержать попытку ограничения власти самодержца.

О его добрых отношениях с Екатериной говорят её отзывы на страницах мемуаров: «Тело императрицы ещё обмывали, когда мне пришли сказать, что генерал-прокурор князь Шаховской отставлен по его прошению, а обер-прокурор сенатский Александр Иванович Глебов пожалован генерал-прокурором. То есть слывущий честнейшим тогда человеком отставлен, а бездельником слывущий и от уголовного следствия спасённый Петром Шуваловым сделан на его место генерал-прокурором... Чего ждать?»30

Глебов был креатурой Шуваловых, а с недавних пор — Петра Фёдоровича. Вместо сторонника в лице генерал-прокурора Екатерина получила противника. Ей нанесли сильный удар. Чисто «дворовыми» методами Шуваловы действовали быстрее: вывели Петра к гвардейцам, провозгласили государем, устранили Сенат, «подкинув» на одну из высочайших должностей в государстве своего ставленника.

Однако им самим это отнюдь не пошло на пользу. Новый царь в первые же часы обидел бывшего фаворита, а через три дня после кончины Елизаветы забрал себе апартаменты начальника Тайной канцелярии Александра Шувалова. Кроме этой новости Екатерина услышала, что «в его покое, возле моих, будет жить Елисавета Романовна Воронцова»31.

Это было не просто оскорбление жены, рядом с которой в прежних комнатах великого князя селили фаворитку. Это было наступление на интересы клана Шуваловых, происходившее на фоне широких пожалований Воронцовым. У Штелина как всегда всё благопристойно. «Отличает родственников покойной императрицы при её погребении, — писал профессор о Петре III. — Дарит её двоюродной сестре, супруге канцлера графине Воронцовой, прекрасное имение на Волге (Кишора, прежнее поместье вдовствующей царицы, близ Твери, 4300 душ)»32. Кроме того, были заплачены долги канцлера и его супруги.

Рядом с этим перечислением фраза: «Обходится милостиво с прежним любимцем покойной императрицы» — звучит невыразительно. Милость пришлось покупать дорогой ценой: после кончины Елизаветы бывший фаворит передал Петру 106 тысяч рублей, которые прежняя государыня отдала ему якобы на хранение33.

Один Пётр Иванович Шувалов оставался в чести. Возможно, император считал, что только ему и обязан, а его кузены — слабые союзники. До прямого столкновения с грозным елизаветинским дельцом не дошло: старший Шувалов вскоре умер, оплаканный монархом. Но при крутом нраве Пётр Шувалов вряд ли безропотно потерпел бы падение влияния своей семьи. Ведь в те времена истинную силу имели не люди, а кланы. Останься старший Шувалов жив, и картина шести месяцев нового царствования приобрела бы дополнительные жирные мазки...

«Сии страдальцы»


Назначенный вместо Шаховского Глебов действительно не отличался чистотой рук, и связанные с его именем финансовые скандалы были хорошо известны. В 1760 году, служа генерал-кригскомиссаром, то есть отвечая за снабжение армии, он предложил переводить деньги для русских войск за границу через английских купцов. Такая операция была чрезвычайно выгодна британской торговой диаспоре в Петербурге и тем чиновникам, которые её обеспечили, так как часть суммы оседала на руках посредников. Дело остановил Шаховской как «вредное для казны»34. Между тем наследник имел в происходящем свой интерес, поскольку близко сошёлся с английскими купцами и брал у них взаймы.

Кроме того, Глебов занимался винным откупом в Иркутской провинции, где позволил себе громадные злоупотребления: иркутские купцы были разорены поборами. Обвинённых в незаконном винокурении брали под стражу и допрашивали с пристрастием, пока несчастные не откупались. Так, некий Бегович, заплатив 30 тысяч рублей, умер под пыткой. Жители Иркутска подали жалобу, Елизавета Петровна назначила следственную комиссию, но Глебова прикрыл П. И. Шувалов35.

Именно Глебов, вероятно не без санкции покровителя, заранее составил Манифест о кончине Елизаветы и вступлении на престол Петра III. Человек одарённый, сметливый, но безнравственный, он стал автором многих важных бумаг нового царствования. Однако назначение чиновника с подмоченной репутацией генерал-прокурором — блюстителем законности — настраивало подданных на грядущее неправосудие. По русской пословице, поставили волка овец стеречь. Такой поступок вкупе с характером нового императора не сулил добра. И тут Пётр III удивил всех, начав царствование с амнистии.

Освобождение бывших опальных происходило и при правительнице Анне Леопольдовне, когда после кончины суровой Анны Иоанновны из ссылки вернулись многие семьи, и при вступлении на престол добросердечной Елизаветы. Однако петровская амнистия поражала именно по контрасту с характером нового государя. И это выбивало почву из-под ног его критиков.

Даже недоброжелательные к Петру Фёдоровичу дипломаты хвалили великодушие молодого государя. «Надо отдать ему справедливость в том, что его поведение по отношению к своим подданным заслуживает похвал, — писал 11 января 1762 года Бретейль. — Никто из придворных, близких к императрице, не пострадал и не был сослан в Сибирь. Мне не известны даже случаи ареста кого бы то ни было»36.

Ещё больше восторгался Кейт, которому Пётр III оказывал явное предпочтение перед другими послами. «Его императорское величество являет до сего дня во всех отношениях и делах своего правления толико мудрости и достоинства, кои не оставляют желать ничего лучшего, — писал британец 12 января. — Милостей, им дарованных, удостоились по большей части вполне заслуживающие их особы. Никто никоим образом не обижен, а то малое число, кои потеряли должности, уволены с наименьшим для них утеснением». Конечно, донесения, отправлявшиеся официальным путём, дипломаты писали с учётом перлюстрации, но Кейт и в дальнейшем крайне доброжелательно отзывался о Петре. Он позволил себе малую толику критики в его адрес только после переворота в большом письме, посвящённом событиям 28 июня. Пока же всё, что делал новый государь, было хорошо.

Амнистия относилась к числу бесспорно добрых начинаний. Уже вечером после кончины Елизаветы её наследник приказал освободить Лестока, вскоре ко двору возвратились Миних[13] и герцог Бирон[14]. «Граф Лесток в свои семьдесят четыре года, из коих четырнадцать лет провёл он в тюрьме и ссылке, обладает живостью молодого человека, — сообщал 12 февраля Кейт. — ...Герцог Курляндский и супруга его возвращены из ссылки. Он явился ко двору в голубой ленте ордена Святого Андрея, пожалованной ему императором, который удостоил особого своего внимания всё его семейство. Вчера после полудня я был у... фельдмаршала Миниха, который только что приехал в отменном здравии и ничуть не повредившихся умственных способностях, хотя и провёл он более двадцати лет в ссылке, а вернее тюрьме... Оба сына герцога Курляндского сделаны генерал-майорами, а граф Миних назначен первым фельдмаршалом»37.

Надо признать, что на первых порах инициатива постоянно оставалась в руках у нового монарха, вернее, у тех, кто подсказывал ему удачные шаги. Однако не следует думать, будто политических амнистий было так уж много. Елизаветинское царствование отнюдь не изобиловало опальными. Источники тасуют три имени: Лесток, Миних, Бирон. К ним следует прибавить семейство Лопухиных, также возвращённое из ссылки, но не приглашённое в Петербург и потому не попавшее на глаза иностранным наблюдателям. Остальные «птенцы» были просто выпущены из тюрем. Прощение части уголовных «сидельцев» считалось делом богоугодным и ознаменовывало начало каждого царствования.

Ещё С. М. Соловьёв указывал на то, что сложно оценить число амнистированных, поскольку перед самой кончиной Елизавета даровала свободу семнадцати тысячам преступников. Они, без сомнения, смешались с новой волной отпущенных на волю и часто принимались иностранными авторами за представителей собственно петровской амнистии. Около пятнадцати тысяч ссыльных находились в Сибири за корчемство, но и их освободила ещё Елизавета. К моменту восшествия Екатерины II на престол в тюрьмах оставалось около восьми тысяч колодников38. Если учесть, что в 1740-х годах прусские дипломаты сообщали Фридриху II о сорока тысячах преступников, которых императрица употребляла в работы, не желая прибегать к смертной казни, то сам собой напрашивается вывод, что число прощённых Петром III уголовников не могло быть особенно велико. Внимание следует сосредоточить именно на политических амнистиях.

Характерно, что среди возвращённых из ссылки не оказалось канцлера Бестужева. Своих врагов Пётр помнил хорошо. «Он подозревает его в тайном соумышлении с его супругой против него, — писал Штелин, — и ссылается в этом на покойную императрицу, которая предостерегала от него». Амнистия не коснулась также никого из окружения Бестужева. Ни Ададуров, ни Елагин из ссылки не приехали.

Подданные же заметили, что из всех опальных прощения не удостоился единственный русский. Будь Пётр дальновиднее, он не допустил бы подобного промаха. Но государь даже не задумался об этой тонкости. Его иностранное окружение — тоже.

Штелин с умилением писал: «Император примиряет герцога Курляндского с фельдмаршалом Минихом: при первом их свидании при дворе они целуются, пожимают друг другу руки и должны обещать императору, что забудут... что было прежде между ними»39. Не оставила равнодушным эта сцена и Кейта: «Сколь трогательно было видеть двух знаменитых мужей, переживших тяжкие и долгие несчастья и явившихся вновь в преклонных уже летах к тому самому двору, где когда-то играли они столь выдающиеся роли, да ещё встретившихся друг с другом через долгие годы с таковым любезным обхождением и без какой-либо обоюдной враждебности, которая послужила когда-то причиною всех их несчастий»40.

Однако утрата власти, 20 лет ссылки и унижений — возможно ли такое забыть? Рюльер нарисовал психологически точную картину «примирения» давних врагов: «С того момента как Миних связал Бирона, оспаривая у него верховную власть, в первый раз увиделись они в весёлой и шумной толпе, окружавшей Петра III, и государь, созвав их, убеждал выпить вместе». В тот момент, когда старики подняли бокалы, императора отозвали, он осушил свой стакан и отошёл. «Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною»41.

Великодушно было простить опальных. Но возвращать их в Петербург — вовсе не обязательно. Ведь они привезли с собой старую вражду и были способны наводнить двор дополнительными интригами. Каждый из «столпов» минувших царствований льстил себя надеждой сыграть ту же роль при новом государе, зацепиться, оказаться нужным. Бирону повезло меньше, чем Миниху. Судьба его герцогства была решена: Пётр хотел отнять Курляндию у принца Саксонского дома и передать своему дяде Георгу. При первой встрече он сказал Бирону: «Утешьтесь и будьте уверены, что вы будете мною довольны. Если вы и не останетесь герцогом Курляндским, то всё-таки будете хорошо пристроены».

Штелин без задней мысли передал простоту разговора императора с Бироном. Она напоминает ситуацию с Иваном Шуваловым. То была простота хуже воровства. После переворота Екатерина вернула герцога на курляндский престол, и он ещё несколько лет оставался послушным орудием России в Митаве.

Судьба Миниха сложилась иначе. 79-летний фельдмаршал поставил своей целью сблизиться с Петром Фёдоровичем и остаться в его свите. Ему это удалось. «Видит батальон гвардии, идущий мимо его окон на часы, — записал Штелин, — и марширующий по-новому образцу, и, полный удивления, говорит: “Ей-богу, это для меня новость! Я никогда этого не мог достигнуть!” При первом посещении делает императору комплимент этим признанием. Император берёт его с собой в парад, где он дивится ещё более»42. Нехитрый путь к августейшему сердцу. Победитель турок уверяет, что ему за всю жизнь не удалось добиться того, что за месяц достиг молодой фрунтоман. А старый профессор записывает слова льстеца как искреннюю похвалу. Кто кого дурачит?

Во время переворота Миних оставался при Петре III. И хотя потом он принёс присягу Екатерине, та уже не прибегала к услугам престарелого фельдмаршала. Для него колесо Фортуны перестало вращаться.

Кроме желания снова пробиться наверх каждый из опальных хотел получить назад конфискованные богатства, что не всегда удавалось. Пётр «возвратил из Сибири толпу тех несчастных, которыми в продолжение стольких лет старались населить её пустыни, — писал Рюльер, — и его двор представлял редкое зрелище... Потеряв всё во время несчастья, сии страдальцы требовали возвращения своих имуществ; им показывали огромные магазины (склады. — О. Е.), где, по обыкновению сей земли, хранились отобранные у них вещи — печальные остатки разрушенного благосостояния... В пыли искали они драгоценных своих приборов, бриллиантовых знаков отличия, даров, какими сами цари платили некогда им за верность, и часто после бесполезных исканий они узнавали их у любимцев последнего царствования»43.

Имелись в виду не только приближённые Елизаветы, но и разом появившиеся многочисленные фавориты самого Петра III. Взаимные претензии семейств друг к другу, притязания на драгоценности, столовые приборы, мебель, кареты, когда-то принадлежавшие одним и оказавшиеся в руках у новых счастливцев, порождали распри и дух постоянного беспокойства. А ведь были ещё и земли... С этими дрязгами стороны обращались к императору. Он же не знал, как решать подобные дела. Дополнительная нервозность придворных, упрёки и имущественные препирательства стали побочным эффектом такой, казалось бы, беспроигрышной меры, как амнистия. Пётр об этом не подумал. А следовало бы.

«Разве вы были крепостные?»


Через три недели по кончине Елизаветы Петровны молодая императрица, как обычно, направлялась к телу слушать панихиду. В передней ей встретился князь Михаил Дашков, плакавший от радости. На расспросы он отвечал: «Государь достоин, дабы ему воздвигли штатую золотую; он всему дворянству дал вольность». Екатерина удивилась: «Разве вы были крепостные и вас продавали доныне?» В чём же эта вольность, недоумевала она. «И вышло, что в том, чтобы служить или не служить по воле всякого. Сие и прежде было, ибо шли в отставку».

Екатерина лукавила. Она прекрасно поняла, что произошло. То был громовой удар. Одним указом Пётр купил дворянские сердца. Муж ближайшей подруги императрицы, ещё недавно предлагавший возвести её на престол, теперь рыдал от умиления и благословлял государя. Если самые верные колебались, что же остальные? Сторонникам Екатерины подрезали крылья. «У всех дворян велика была радость о данном дозволении служить или не служить и на тот час совершенно позабыли, что предки их службою приобрели почести и имение, которым пользуются»44, — с упрёком заключала императрица.

Манифест о вольности дворянства 18 февраля 1762 года — ключевой акт царствования Петра III. Он открывал новую эпоху в жизни благородного сословия, пускал по иному руслу российское законодательство, которое отныне и на протяжении ста лет решало задачу «раскрепощения» различных социальных групп. Он, наконец, ломал старую систему взаимных обязательств, в которой пребывали все слои русского общества по отношению друг к другу.

Эта «стройная неволя» распределяла тяжесть служения на всех. Долгие годы она во многом обеспечивала само существование страны в трудных хозяйственных условиях и в окружении хищных соседей. При том напряжении сил, которое характерно для Московского царства, дворянин обязан был служить столько, тогда и там, сколько, когда и где прикажет государь. Это был ратный труд, исключительно тяжёлый и опасный, если принять во внимание постоянные войны. В награду дворянин получал земельный оклад — поместья с работавшими в них людьми. Крестьяне, в свою очередь, служили барину, коль скоро тот отдавал жизнь царю.

При этом важно помнить, что государь осознавался как верховный и единственный подлинный хозяин земли, все остальные на тех или иных условиях лишь удерживали её за собой. Поместья оставались у дворянского рода до тех пор, пока на царской службе на смену деду приходил отец, а на смену отцу — сын. Такая система при всех издержках — злоупотреблениях бар и крестьянских бунтах — воспринималась жителями страны как справедливая.

Разрыв одного из звеньев цепи грозил привести к нарушению всей совокупности обязательств. Раз дворянин ничего не должен царю, то крестьянин — дворянину. Но в таком случае чья земля? Каждый отвечал на вопрос по-своему. Долговременное пребывание владений в одних руках приводило к тому, что помещики начинали считать землю своей собственностью. При этом сами они находились в вечной службе: не имели права распоряжаться собой, ехать, куда хотят, оставаться дома, выбирать место и срок службы. В известном смысле дворянин был закрепощён за государем так же, как крестьянин за дворянином.

В 1714 году «Указом о единонаследии» Пётр I уравнял в правах боярскую вотчину, передававшуюся аристократами по наследству, и дворянское поместье, получаемое за службу. Тем самым был сделан шаг к превращению русского служилого слоя в благородное сословие по европейскому образцу, располагавшее землёй на правах собственности. Однако служба оставалась по-прежнему пожизненной. Если офицер становился стар, увечен, болен, то его могли перевести с военной на гражданскую, отправить в провинцию, но продолжали использовать до последнего вздоха.

В таких условиях подчас некому было приглядывать за хозяйством, и постепенно дворяне выторговывали себе послабления. При Анне Иоанновне в 1736 году срок службы сократился до двадцати пяти лет. Обычай записывать в полк грудных младенцев, так часто высмеиваемый в отечественной литературе, имел целью не только выпустить недоросля из родительского гнезда уже офицером, но и дать ему возможность вернуться домой не глубоким стариком, а мужчиной средних лет, способным обзавестись семьёй и заняться имением.

В царствование Елизаветы дворянство уже в голос роптало на своё подневольное положение и желало иметь те же права, которые отличали благородное сословие европейских стран. Проекты зрели в недрах семейств Воронцовых и Шуваловых, но медлительная императрица не решилась их одобрить. Вместе с тем Елизавета и не «зажимала» дворянство так, как могла бы, а потому положение казалось терпимым — де-факто дворяне пользовались правами, каких не имели де-юре.

С вступлением на престол нового монарха ситуация изменилась. Приближённые боялись его крутого нрава, и настало время зафиксировать в законе права, которые он без такого закона мог нарушить. Это и было искомое ограничение власти Петра III некими «формами» — только не в сфере управления, а в области социальных привилегий. И пришло оно не через Никиту Панина и Сенат, а посредством «дворовых» ухищрений было навязано молодому монарху семейством фаворитки.

Два совершенно разных источника называют имя отца Елизаветы Воронцовой — Романа Илларионовича — как главного подателя мысли. «Воронцов и генерал-прокурор (Глебов. — О. Е.) думали великое дело делать, доложа государю, дабы дать волю дворянству»45, — писала Екатерина.

Князь М. М. Щербатов в памфлете «О повреждении нравов в России» нарисовал картину, способную обесценить и не такой важный документ, как Манифест о вольности дворянства. Он тоже поминал Романа Воронцова, хотя называл другого исполнителя — Дмитрия Васильевича Волкова. «Примечательна для России сия ночь, — писал памфлетист. — ...Пётр Третий, дабы скрыть от графини Елисаветы Романовны, что он всю ночь будет веселиться с новопривозной [дамой], сказал при ней Волкову, что он имеет с ним всю ночь препроводить в исполнении известного им важного дела в рассуждении благоустройства государства. Ночь пришла, государь пошёл веселиться с княгинею Куракиною, сказав Волкову, чтобы он к завтрею какое знатное узаконение написал, и был заперт в пустую комнату с дацкою собакою. Волков, не зная ни причины, ни намерения государского, не знал, о чём зачать писать, а писать надобно. Но как он был человек догадливый, то вспомнил нередкие вытвержения государю от графа Романа Ларионовича Воронцова о вольности дворянства, седши, написал манифест о сём. Поутру его из заключения выпустили, и манифест был государем опробован и обнародован»46.

«Минутная мечта»


После такой карикатуры отпадает всякое желание воспринимать законодательный акт серьёзно. Однако прежде всего напомним, что Щербатов писал памфлет, а значит, намеренно приводил слышанные им анекдоты, в резких чертах рисующие царствование Петра. Во-вторых, никто не заставлял императора на другой день после куртуазного приключения подписывать столь важный документ, если его содержание не было предварительно согласовано. И наконец, Пётр заявил о желании даровать русскому дворянству новые права ещё за месяц до обнародования Манифеста — 17 января 1762 года.

«В прошлый вторник, — писал Кейт, — явился он с великою пышностью в Сенат и объявил, что отныне дворянство российское свободно и во всём уравнивается с дворянством всей Европы, в том числе и касательно военной службы, в каковую может поступать по собственному своему желанию без какого-либо принуждения... Нетрудно представить, с каким удивлением и восторгом воспринята была неожиданная сия милость и сколь удовольствованы они, сделавшись вдруг из рабов свободными, то есть воистину благородными людьми»47.

Именно в Сенате от лица всех собравшихся Глебов предложил отлить в честь императора золотую статую, но тот благоразумно отказался. Рюльер писал: «Манифест произвёл восторги столь беспредельной радости, что легковерная нация предположила вылить в честь его золотую статую. Но сия свобода... была не что иное, как минутная мечта. Воля самодержца, ничем не ограниченная, не переставала быть единственным законом, и народ, неосновательно мечтавший о каком-то благе... огорчился, видя себя обманутым»48.

Прислушаемся к мнению дипломата. Пока Пётр расширял привилегии дворян, его обожали. Но когда позднее он начал совершать шаги, неприемлемые для русского общества, не нашлось институтов, способных направить деятельность императора в нужное русло. Государя нечем было обуздать, кроме переворота.

Тем не менее Манифест заложил основу того, что позднее можно было бы назвать гражданскими правами. Пока они касались одного сословия и впечатляли только на фоне прежней пустоты. В Манифесте подчёркивалось, что в прежние, варварские времена дворян приходилось принуждать к исполнению обязанностей силой. Теперь же успехи просвещения сделали благородное сословие столь сознательным, что оно само будет добровольно содействовать государству. В мирное время офицеры могли выходить в отставку, испросив разрешение императора. Не достигшим офицерского чина полагалось отслужить 12 лет, после чего они также получали право оставлять службу. Вводился свободный выезд за границу при условии возвращения по первому требованию. В противном случае эмигрантам угрожали конфискацией имений. Разрешалось домашнее образование. Перечисленные права провозглашались вечными, соблюдение их вменялось в обязанности преемникам Петра III.

Исследователи единодушны, признавая, что Манифест был далёк от совершенства, написан торопливо, на скорую руку и с юридической точки зрения оставлял желать много лучшего. Одни называют автором проекта Глебова, другие Волкова. Но куда важнее для нашей темы то, что у Манифеста имелся протограф, не принадлежавший царствованию Петра III. Он возник в недрах елизаветинского двора и не был реализован, как и многие другие начинания.

А. Б. Каменский справедливо обратил внимание на то, что ещё с 1754 года в России работала комиссия по составлению нового Уложения. Её создали по инициативе Петра Шувалова, идеи которого легли в основу проекта Уложения. В последнем уже имелись те нормы, которые позднее были зафиксированы Манифестом 18 февраля 1762 года49. Как один из ближайших сотрудников Шувалова, новый генерал-прокурор Глебов не мог пройти мимо такого сокровища и проталкивал идеи бывшего покровителя вкупе со своими собственными.

Несомненно и влияние клана Воронцовых, человеком которых был Волков. Однако в Манифест оказались не включены особенно близкие этому семейству требования — монопольное право дворянства владеть землёй с крепостными и свобода от телесных наказаний. Поэтому следует согласиться с И. де Мадариагой, считавшей, что текст нового закона стал компромиссным 50.

Молодой государь спешил дать ход всему, с чем так долго медлила его тётка. Он противопоставлял свою решительность её колебаниям и бездействию. Манифест стал первым многообещающим шагом на этом пути. Не оценить такой дар дворянство не могло. В то же время Манифест, подписанный Петром, не учитывал государственного интереса. Он был чисто дворянским — помещики приобретали права и отказывались от обязанностей. Со стороны власти — голая уступка без малейшей выгоды. Елизавета не зря медлила с принятием подобного проекта. Она взвешивала, прикидывала, вела мысленный торг. Пётр подмахнул сразу. Наименьшее, что из этого могло получиться, — новые волнения крестьян.

Они не заставили себя долго ждать. Среди крепостных распространились слухи, будто свобода дворян от службы царю означает и свободу земледельцев от обязательств перед помещиками. В начале лета правительственные войска подавили бунты в Тверском и Клинском уездах. 19 июня император обратился к подданным с новым Манифестом: «С великим гневом и негодованием уведомились мы, что некоторых помещиков крестьяне, будучи прельщены и ослеплены рассеянными от непотребных людей ложными слухами, отложились от должного помещикам своим повиновения... Мы твёрдо уверены, что такие ложные слухи сами собой истребятся»51. Помещикам было обещано «ненарушимо сохранять» их «имения и владения», а крестьянам предписывалось «безмолвное повиновение». Тем не менее при восшествии Екатерины на престол «заводские и монастырские крестьяне... были в явном непослушании властей, и к ним начали присоединяться местами и помещичьи». Действия последних во многом были спровоцированы «ложными слухами»52.

«Русские старшего поколения, — доносил Бретейль, — не одобряют того, что так радует молодёжь. Они считают, что дворяне будут злоупотреблять свободой больше, чем ранее они злоупотребляли своей властью над крепостными, и что малейшее волнение в империи превратит её в Польшу»53. Даже самых образованных и по-европейски мыслящих вельмож прежнего царствования пугала перспектива широкого оттока дворян со службы в отставку. Такое уже раз случилось. После указа Анны Иоанновны 1736 года выслужившие 25 лет офицеры поспешили в имения и тем самым вынудили правительство уже в 1740 году под предлогом войны приостановить увольнения. В проекте «Фундаментальных законов», который Иван Шувалов подал Елизавете, речь шла о двадцати шести годах службы, считая от начала действительной, — то есть не ранее реального поступления недоросля в полк54.

Предоставление дворянам абсолютного права служить или не служить грозило массовым уходом офицеров и чиновников и, как следствие, коллапсом государственного аппарата. В нём просто некому стало бы работать. Грядущее отчасти подтвердило печальные прогнозы — на 1762—1763 годы пал пик увольнений из армии. Екатерине пришлось очень постараться, чтобы выправить положение и сделать службу престижной.

«Ненавистное выражение»


Провозгласить важнейший акт своего царствования Пётр III отправился в парадной карете с короной и гербом. На взгляд современного человека, именно так и следовало поступить. Но молодой государь вновь не учёл национальной ментальности — в тот момент ещё очень средневековой и фиксировавшей внимание людей на многозначительных «мелочах». «Сей кортеж в народе произвёл негодование, — записала Екатерина, — говорили: как ему ехать под короною? он не коронован и не помазан. Ранновременно вздумал употребить корону»55. То был дурной знак.

Кажется, современники Петра III думали и чувствовали в двух разных пластах. Речь не о том, что образованный класс перенимал многие элементы европейского мышления, а простонародье было погружено в суеверия. Архаичные представления перемешивались с просвещенческими в головах у одних и тех же людей. Сторонний наблюдатель, глядя на карету с короной, взятую императором неправедно — до помазания, в душе отвергал всё, что может проистечь от такого государя. Его милосердие таило в себе дьявольский соблазн.

Тем не менее всего через три дня после первого Пётр издал новый указ. 21 февраля 1762 года была упразднена Тайная канцелярия — ненавистный сыск, который даже не в насмешку именовали инквизицией. На этот раз в основу указа не были положены прежние «наработки» елизаветинского правительства. Однако и назвать его совсем новым, внезапно зародившимся в голове молодого императора нельзя. Тайная канцелярия вызывала общий страх, раздражение и желание поскорее избавиться от неё. Уничтожая подобный орган, государь мог вызвать только новый всплеск любви.

«Император... оказывает величайшие услуги всему своему народу, — доносил Кейт. — Последним указом он упразднил Тайную канцелярию, иначе говоря, государственную инквизицию. Сие есть вожделеннейшее благо, какового могла бы только желать сия нация»56.

Был ли этот шаг со стороны Петра продиктован стремлением завоевать сердца подданных? Вряд ли. Ведь он каждый день совершал множество поступков, способных по капле истощить самую горячую привязанность. Скорее его собственные чувства к Тайной канцелярии были солидарны с чувствами остального общества. В бытность великим князем Пётр долгие годы оставался под надзором, о нём наушничали и доносили государыне, в недрах канцелярии более десяти лет велось дело Батурина. Словом, новый император пожил в страхе и на себе испытал железную хватку названного учреждения.

Штелин свидетельствовал, что его ученик говорил о Тайной канцелярии с неприязнью ещё наследником. На этот раз Екатерина подтверждала слова профессора: инквизиция вызывала у великокняжеской четы отвращение, и потому им трудно было сблизиться с Александром Шуваловым после его назначения к малому двору.

Решение уничтожить тайный сыск, ведавший делами об «оскорблении величества», измене и бунте, было во многом чисто эмоциональным, искренним и потому особенно дорогим. Как и предшествующий Манифест, новый начинался ссылкой на варварские нравы, побудившие Петра Великого создать грозный орган. Но теперь, констатировалось в законе, надобность в нём отпала. «Тайная розыскных дел канцелярия уничтожается отныне навсегда, а дела оной имеют быть взяты в Сенат, но за печатью к вечному забвению в архив положатся».

Трудно не оценить значение подобного указа — не столько политическое, сколько нравственное. Он менял климат в обществе, открыто порицал доносительство, называл вещи своими именами. И хотя для усвоения урока потребовались годы стабильного, «кроткого», как тогда говорили, царствования — всё же шаг был сделан. «Ненавистное выражение, а именно “слово и дело”, не долженствует отныне значить ничего, и мы запрещаем: не употреблять оного никому; о сём, кто отныне оное употреби