КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 710762 томов
Объем библиотеки - 1390 Гб.
Всего авторов - 273979
Пользователей - 124938

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

Stix_razrushitel про Дебров: Звездный странник-2. Тропы миров (Альтернативная история)

выложено не до конца книги

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Михаил Самороков про Мусаниф: Физрук (Боевая фантастика)

Начал читать. Очень хорошо. Слог, юмор, сюжет вменяемый.
Четыре с плюсом.
Заканчиваю читать. Очень хорошо. И чем-то на Славу Сэ похоже.
Из недочётов - редкие!!! очепятки, и кое-где тся-ться, но некритично абсолютно.
Зачёт.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
Влад и мир про Д'Камертон: Странник (Приключения)

Начал читать первую книгу и увидел, что данный автор натурально гадит на чужой труд по данной теме Стикс. Если нормальные авторы уважают работу и правила создателей Стикса, то данный автор нет. Если стикс дарит один случайный навык, а следующие только раскачкой жемчугом, то данный урод вставил в наглую вписал правила игр РПГ с прокачкой любых навыков от любых действий и убийств. Качает все сразу.Не люблю паразитов гадящих на чужой

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 2 за, 1 против).
Влад и мир про Коновалов: Маг имперской экспедиции (Попаданцы)

Книга из серии тупой и ещё тупей. Автор гениален в своей тупости. ГГ у него вместо узнавания прошлого тела, хотя бы что он делает на корабле и его задачи, интересуется биологией места экспедиции. Магию он изучает самым глупым образом. Методам втыка, причем резко прогрессирует без обучения от колебаний воздуха до левитации шлюпки с пассажирами. Выпавшую из рук японца катану он подхватил телекинезом, не снимая с трупа ножен, но они

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 1 за, 1 против).
desertrat про Атыгаев: Юниты (Киберпанк)

Как концепция - отлично. Но с технической точки зрения использования мощностей - не продумано. Примитивная реклама не самое эфективное использование таких мощностей.

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Гражданская поэзия Франции [Антология] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ГРАЖДАНСКАЯ ПОЭЗИЯ ФРАНЦИИ

В переводах Павла Антокольского

От переводчика

Книга эта — результат двадцатипятилетней работы. В ней собраны стихи французских поэтов девятнадцатого и двадцатого века, переведенные мною. В основном это собрание гражданских, публицистических стихов. Вступлением к ним служат три наиболее популярные песни времен первой французской революции, — среди них ставшая гимном Франции Марсельеза, — а кончается книга стихами, написанными в 1951–1952 гг.

Это не антология и не хрестоматия. Такая задача не по силам одному поэту и переводчику. Для хрестоматии не хватает широты охвата. Для антологии — бесспорности в отборе материала. Здесь могут быть пропуски и, наверно, легко обнаружить отпечаток личного пристрастия.

И все же эта книга может служить подспорьем при изучении истории и может дать представление о революционной поэзии французов.

Разные поэты, в разное время, с различной степенью дарования, страсти и общественной смелости судят и обвиняют социальный строй, в котором живут, — сначала феодальный, потом буржуазный. — они призывают к революционному действию, напоминают, пророчествуют. Так рождалась европейская демократия.

Маркс начинает свою книгу «Восемнадцатое брюмера Луи-Бонапарта» знаменитыми словами: «Гегель где-то отмечает, что все великие всемирно-исторические события и личности появляются, так сказать, дважды. Он забыл прибавить: первый раз в виде трагедии, второй раз в виде фарса».

В первой части этой книги, — в той, которая относится к девятнадцатому веку, — сама демократия появляется «в виде трагедии», это слово звучит трагически возвышенно, в сопровождении всех высоких и благородных чувств, которыми живет поэт и гражданин. Громовый голос демократии слышен и у Гюго и у Барбье. Рембо в честь народоправства отливает из бронзы своего «Кузнеца»; он скорбно склоняется после разгрома Коммуны к окровавленным рукам Жан-Мари: так переставлены части в имени «Марианны», народного прозвища республики. Демократия проходит в этих и во многих других поэтических произведениях в багровом освещении грозы, под грохот баррикадных боев. Последний акт этой трагедии — Коммуна 1871 года, нашедшая мощное отражение и у Гюго, и у Потье, и у Клемана, и у Рембо.

В двадцатом веке трагедия выродилась в недостойный фарс. Героями дня французской буржуазии становились деятели типа Петена и Лаваля. В эпоху мировых войн и пролетарских революций буржуазия постепенно теряла одну за другой свои иллюзии, искажала лозунги демократической свободы, равенства и братства, вывешенные на фронтоне ее государственного здания. Поэты Запада, живущие вместе с народом, уходили в подполье «национального сопротивления», примыкали к движению борьбы за мир.

Конечно, Беранже и Потье, Барбье и Рембо, Гюго и Арагон — это люди разных эпох и разных поколений, деятели разной социальной обусловленности. Пацифистская позиция Гюго в дни Коммуны нисколько не похожа на позицию автора «Интернационала». Анархический бунт Рембо очень далек от участия Арагона в движении «маки», от его нынешней политической деятельности.

И все же сквозь разные индивидуальности, сквозь произведения разных эпох проходит один лирический герой. Таким же точно образом, как когда-то Алексей Максимович Горький представлял себе «Историю молодого человека XIX века», прослеженную в серии великих романов времени, так и здесь моя задача заключалась в том, чтобы проследить путь лирического героя.

Читатель увидит здесь, как он изменялся и рос. Он был узником монархии, как Беранже; изгнанником империи, как Гюго; бездомным бродягой, гонимым республиканскими жандармами, как Рембо; подпольщиком в дни фашистской оккупации, как Арагон. Но это и значит, что он был представителем народа, его слугой и певцом.

Я старался приблизить его к советскому читателю. Мне кажется, что этот лирический герой не может оставить нас равнодушными. Он глубоко родственен нашей поэзии, и в самых высоких своих взлетах напоминает ее зачинателя — «агитатора, горлана, главаря», сыгравшего, как известно, такую значительную роль в развитии современных поэтов Запада. Если они помнят о том, что «цель поэзии — полезная правда» (Элюар), если годы национального сопротивления помогли Арагону сделаться народным поэтом, если совсем молодые и начинающие поэты Франции заявляют о том, что обрели свою родину в единении с простыми трудящимися французами, — значит их творчество рождено теми же сильными и справедливыми страстями, какие несет в себе громоносная поэзия Маяковского.

В конце 1943 года в Париже, оккупированном гитлеровцами, вышел подпольный, отпечатанный вручную на гектографе, сборник «Честь поэтов». Авторы выступили совсем без подписи, либо под псевдонимами. Когда через несколько месяцев экземпляр сборника попался нам в Москве и мы впервые читали эти стихи, мы, конечно, никак не могли догадаться, что Жак Дестен или Франсуа ле Колер — это не кто иной, как Луи Арагон, а Жан дю О или Морис Эрван — Поль Элюар. Все это раскрылось только после войны. В предисловии к сборнику было сказано следующее:

«Уитмен, одушевленный своим народом; Гюго, призывающий к оружию; Рембо, вдохновленный Коммуной; яростный Маяковский, — все эти поэты в тот или другой день их жизни соприкоснулись с огромной действительностью и ринулись к действию. Их власть над словом была настолько абсолютна, что поэзия ни в чем не потеряла от более или менее грубого столкновения с окружающим миром. Борьба только придала им силы. Пора повторить и провозгласить следующее: поэты — это обыкновенные люди, ибо лучшие из них всегда утверждали, что любой обыкновенный человек — поэт или может сделаться поэтом. Перед лицом опасности, грозящей сегодня человечеству, мы, поэты, сошлись со всех концов Франции. Снова и снова поэзия перестраивает свои ряды, находит средства для замаскированного нападения, кричит, обвиняет, надеется».

Эти взвешенные и точно рассчитанные строки свидетельствовали о глубоких сдвигах в развитии современной французской поэзии. После двух или трех десятилетий прозябания в ничтожных тиражах, после таких уединенных или вовсе заумных направлений, как сюрреализм или дадаизм, после фокусов изощренной и головоломной словесной технологии, — предисловие подпольного сборника возвращало поэзию народу, делало поэзию оружием в народной борьбе.

Мы очень хорошо знаем о том, что борьба за такую поэзию, за такое искусство продолжается во Франции (как и во всем капиталистическом Западе) и сегодня. Противники демократической и революционной поэзии и авторитетны и располагают достаточными средствами пропаганды, предоставленными им буржуазным обществом. Совсем недавно это показала дискуссия о поэзии в парижской газете «Комба». Автору этих строк довелось дважды на столбцах нашей «Литературной газеты» откликаться на дискуссию «Комба», на статьи ее критика Алена Боске. Конечно, не так легко убедить или переубедить в чем бы то ни было парижского эстета, не желающего признать за Рембо звание солдата Коммуны, за поэзией — долг служения народу, а за народом — право понимать поэзию. Спор наш давнишний, старый, как сама поэзия, и не нам предстоит сказать в нем последнее слово Я хочу надеяться, что эта книга послужит делу сближения двух народов, русского и французского, не только потому, что русские читатели лучше узнают французских поэтов, но и потому, что многие наши друзья во Франции лишний раз убедятся в нашей кровной заинтересованности в таком понимании. Французская культура не чужая, не чуждая для нас область. Мы и сегодня повторяем вслед за великим русским поэтом:

Нам внятно все — и острый галльский смысл
И сумрачный германский гений…
«Острый галльский смысл» — определение Александра Блока — емкое и точное. Под ним подразумевается и сила латинской логики, и рассудочная ясность, и полная обдуманность замысла, преднамеренность в поэтическом творчестве. Все эти черты явственно проступают и в том, как последовательно развивает свою метафору Барбье, и в том, как, несмотря на одушевление одического пафоса, несмотря на нагромождение образов, придерживается композиционного плана Гюго, и в том, как у Рембо сквозь почти бредовую фантастику ясно прощупывается реалистический скелет его замысла. В какой-то мере черты эти несвойственны ни русской поэзии, ни немецкой. И мы и немцы свободнее, непоследовательнее, задушевнее, нежели французы. Тем более в задачу переводчика должно было войти внимание к этим национальным чертам французской поэзии, к «острому галльскому смыслу».

И в связи с вышеизложенным несколько слов о принципах моего перевода.

Перевод — не слепок с оригинала, не калька, снятая с него, но художественный портрет. Преувеличение, резкие черты лишь увеличивают сходство. Переведенные стихи должны хорошо, убедительно, естественно звучать на русском языке. Они должны быть прочитаны с тем же волнением, какое предполагается необходимым при чтении оригинала. Такое решение диктовало выбор живого современного разговорного русского языка, выбор стихотворных размеров, свойственных нам, а не французам.

Задача заключалась в том, чтобы приблизить материал к сегодняшнему читателю, сделать его достоянием русской поэзии, рискуя при этом отойти от буквальной точности, буквальной близости к оригиналу. Предел моих желаний — дать в руки читателю русскую поэтическую книгу.

Наконец, у книги есть еще одно назначение, о котором я должен сказать.

Собранные здесь стихи являются не только стихами в собственном смысле, не только произведениями искусства, но и документами, иллюстрирующими историю. Легко можно представить себе, что их читают параллельно с романами Стендаля, Бальзака, Золя. Стихотворения молодого Гюго помогут понять героя «Красного и Черного», его юношеский культ Наполеона; в мощных ямбах Барбье открывается тот же неприглядный и страшный Париж, который знаком нам по романам Бальзака; грозные обличения Рембо напомнят образы «Чрева Парижа» и «Добычи».

Поэты могут быть далеки от нас и в пространстве и во времени. Но и временная даль не превращает их в словесных дел мастеров, в предмет эстетического любования или архивного изучения. Время не должно нейтрализовать боевого действия их лирики. Так же как и мы, поэты прошлого были детьми своего времени, представителями поколения и класса. Чтение старых поэтов — один из способов исторического познания, — не скажу, что это лучший способ, но все же он не плохой, во всяком случае достаточно достоверный.

Но почему же так дорога мне эта книга, — мне, старому поэту, автору многих собственных книг? — Потому что в ней слышится голос Истории, шум ее широких крыльев. Эта грозная и праздничная музыка воспитывала все поколение, к которому я принадлежу.

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ[1]

РУЖЕ де ЛИЛЬ

МАРСЕЛЬЕЗА
Вперед, сыны отчизны милой!
Мгновенье славы настает.
К нам тирания черной силой
С кровавым знаменем идет.
Вы слышите, уже в равнинах
Солдаты злобные ревут.
Они и к нам, и к нам придут,
Чтоб задушить детей невинных.
К оружью, граждане! Ровняй военный строй!
Вперед, вперед, чтоб вражья кровь была в земле сырой.
Что означает сговор гнусный
Предателей и королей?
Где замышляется искусно
Позор для родины твоей?
Французы! Что за оскорбленье!
Ужели дрогнет ваш отпор?
Пусть рабства дикого позор
Младые смоют поколенья!
К оружью, граждане…
Как! Интервенции доступно
Хозяйничать в чужом краю?
Или наемники преступно
Над нами верх возьмут в бою?
Мы никогда не склоним выи
Под чужестранное ярмо.
Да и предательство само
Сердца не сломит огневые!
К оружью, граждане…
Дрожи, тиран! И ты, предатель,
Переползавший рубежи,
Ты, подлых замыслов создатель,
Перед расплатою дрожи!
Любой из нас героем будет.
А если первые падут,
Французы смену им найдут,
Их голос родины разбудит.
К оружью, граждане…
Французы! Будьте в ратном поле
Великодушны и добры.
Пред вами жертвы поневоле,
Наемники чужой игры.
Но весь ваш правый гнев — тиранам,
Кровавым тиграм наших дней,
Кто тело родины своей
Обрек неисчислимым ранам.
К оружью, граждане…
Вступая в битву мировую,
Мы памятью отцов горды.
Они уже не существуют,
Пред нами славы их следы.
Сиротской доли нам не надо, —
Одна лишь нам знакома страсть:
Отмстить за них иль рядом пасть —
Вот наша высшая награда.
К оружью, граждане…
Вперед, плечом к плечу шагая!
Священна к родине любовь.
Вперед, свобода дорогая,
Одушевляй нас вновь и вновь.
Мы за тобой проходим следом,
Знамена славные неся.
Узнает нас Европа вся
По нашим завтрашним победам!
К оружью, граждане! Ровняй военный строй!
Вперед, вперед, чтоб вражья кровь была в земле сырой!

МАРИ ЖОЗЕФ ШЕНЬЕ

ПЕСНЯ ОТПРАВЛЕНИЯ В БОЙ
В победном шествии все цепи разбивая,
    Свобода песню нам поет.
По всей стране труба играет боевая.
    День грозной битвы настает.
Затрепещите же, владыки,
От крови пьяная гурьба!
Встает на вас народ великий,
Вы завтра ляжете в гроба.
Француз в республике постигнет,
Что значит родине служить.
Он за республику погибнет,
Он с нею вместе будет жить.
Мать семейства
Ни ужаса, ни слез нет в материнском взоре.
     Мы от тревоги далеки.
Одним лишь королям придется плакать вскоре
    От вашей яростной руки.
Сынам мы дали жизнь когда-то.
Принадлежит не вам она.
Мать-родина зовет солдата, —
Ей будьте преданы сполна.
Француз в республике постигнет…
Два старика
Отцовские мечи пусть опояшут смелых,
     Не забывайте же отцов
И кровью королей и слуг их закоснелых
     Украсьте званье храбрецов,
Домой вы принесете раны, —
Вернуться иначе нельзя.
Когда погибнут все тираны,
Вы нам закроете глаза.
Француз в республике постигнет…
Дитя
О, как завидна мне короткая дорога
    И смерть Барра и Виала![2]
Трус долго проживет, да в этом мало прока, —
    Живут великие дела.
Мы не трепещем и не плачем.
Поверьте в доблесть юных душ.
Раб вечно в возрасте ребячьем.
Республиканец — зрелый муж.
Француз в республике постигнет…
Жена
Сраженье — праздник ваш. Вперед, неколебимо!
    Когда вернутся смельчаки,
Ждут победителей цветы из рук любимой.
    Ждут их лавровые венки.
А если в битве той кровавой
Падет иная голова,
Герой увенчан вечной славой,
А мщенье вырастит вдова.
Француз в республике постигнет…
Девушка
Мы, сестры храбрецов, не знали гименея,
     Мы не свивали гнезд любви.
Но если граждане, желаньем пламенея,
     Нам чувства выскажут свои, —
Пусть кровь их, верная народу,
Прольется в завтрашнем бою.
Добыв победу и свободу,
Они добудут и семью.
Француз в республике постигнет…
Три бойца
Клянемся на мечах отцам, супругам, братьям,
     Сынам своим и матерям,
Что честной доблести в сраженьях не утратим,
     Что путь наш праведен и прям.
Во всех краях непобедимы,
Громя насилье в черной мгле,
Спасем отчизну и дадим мы
Хлеб и свободу всей земле.
Француз в республике постигнет,
Что значит родине служить.
Он за республику погибнет,
Он с нею вместе будет жить.

НЕИЗВЕСТНЫЙ

КАРМАНЬОЛА
Мадам Вето,[3] ты нам сулишь,
Что перережешь весь Париж.
Да нет силенок у тебя,
     Пока у нас пальба.
Так спляшем карманьолу!
Слышишь гром? Слышишь гром?
Так спляшем карманьолу!
Пушки бьют за бугром.
Мосье Вето, ты нам сулишь,
Что родину спасти велишь.
Сорвется дело у тебя.
     Игра твоя слаба.
Так спляшем карманьолу…
Антуанетта поклялась,
Что к черту опрокинет нас.
Да опрокинуть не пришлось.
     Сама разбила нос.
Так спляшем карманьолу…
Людовик долго ждал побед,
Да позабыл о нас Капет.
Толстяк одуматься не смог,
     Сел в башню под замок.
Так спляшем карманьолу…
Сулил на нас послать войска,
Палить огнем издалека, —
Пришлось плясать самим войскам,
      Король и то скакал.
Так спляшем карманьолу…
Антуанетта в башне той
Казалась барынькой пустой, —
То отвернется, то вздохнет,
      То сердце ей кольнет.
Так спляшем карманьолу…
Пред королем темничный ров.
Он говорит: «Я жив-здоров,
Но, судя по такому рву,
     Недолго проживу».
Так спляшем карманьолу…
Глянь, патриот, — друзья вокруг.
Кто честен, тот всегда твой друг.
Порука их пряма, тверда,
     А пушки — не беда.
Так спляшем карманьолу…
Темно, аристократ, вокруг,
Лишь роялист еще твой друг.
Тебя поддержит иногда.
     У труса нет стыда.
Так спляшем карманьолу…
Жандармы — господи, прости —
Хотели родину спасти,
Да стало им не по себе
     При пушечной пальбе.
Так спляшем карманьолу…
Друзья, единством мы сильны.
Враги не так уже страшны.
Придут Людовика спасать, —
      Заставим их плясать
И спляшем карманьолу.
Я санкюлот, и я люблю
Плясать на горе королю.
Привет марсельцам от меня.
    Они моя родня.
Так спляшем карманьолу…
Мы говорим о короле
Всем санкюлотам на земле,
О славных храбрецах поем,
     За их здоровье пьем
И пляшем карманьолу!
Слышишь гром? Слышишь гром?
Мы пляшем карманьолу!
Пушки бьют за бугром!

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

ПЬЕР ЖАН БЕРАНЖЕ

ЖАН-ПАРИЖАНИН
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
И кружись по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
В архивах вычитал историк:
Готов ты взяться за тесак,
Когда насчет Парижа спорит
Неуважительный гусак.
Силен в стихах и прозе,
Трубил ты до сих пор, —
Лишь бы, подобно розе,
Сиял святой собор.
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
И кружись по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
Миль за две тысячи к Пекину
Перемахнешь ты в некий час,
Рога наставишь мандарину
И, длинным странствием кичась,
Горишь мечтой — со смаком
В каморке у портье
Расписывать зевакам
О дьявольском житье.
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
Колеси по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
— Добыть бы золота! — и в Перу
На берег ступишь без гроша.
— Как! Здесь остаться? Прочь химеру!
— Меня сочтут за торгаша.
— Тьфу, золото! Мне ближе
Любовница моя!
— Хоть госпиталь в Париже,
— Хоть койка — да своя!
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
Колеси по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
В различных войнах с равной силой
За полумесяц и за крест
Божись и грабь, бей и насилуй,
И нам пиши из многих мест:
«От Лувра до бульваров
Молва парижских уст, —
Среди других товаров
Расхваливай мой бюст!»
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
Колеси по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
Раз меж прелестных персиянок
Тебе шепнули: «Мой король!» —
«Что ж! Но со мною спозаранок
Бежать во Францию изволь!»
Дней восемь длился праздник.
Всем видеть довелось:
Чернь оперную дразнит
Чудак, задравши нос.
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
Колеси по свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой,
Парижанин, твой Париж с тобой!
Жан-парижанин! Ты зерцало
Для всех зевак, всех парижан.
Чем только слава не бряцала,
Как ни рвался из дома Жан, —
А все не умирая,
Навеки нам дана
Любовь к модели рая,
Что строит Сатана!
Пой и смейся, смейся, пой,
Сдвинув шляпу на затылок,
Колеси па свету, пылок, —
Твой Париж всегда с тобой.
Парижанин, твой Париж с тобой!
МОЯ МАСЛЕНИЦА В 1829 ГОДУ
Король! пошли господь вам счастья,
Хотя, по милости судьи
И гнева вашего отчасти,
В цепях влачу я дни свои
И карнавальную неделю
Теряю в чертовой тюрьме.
Так обо мне вы порадели!
Король, заплатите вы мне!
Но в бесподобной речи тронной
Слегка меня задели вы.
Сей отповеди разъяренной
Не смею возражать, — увы!
Столь одинок в парижском мире,
В день праздника несчастен столь,
Нуждаюсь я опять в сатире, —
Вы мне заплатите, король!
А где-то ряженым обжорам,
Забывшим друга в карнавал,
Осталось грянуть песни хором
Те самые, что я певал.
Под вопли их веселых глоток
Я утопил бы злость в вине,
Я был бы пьян, как все, и кроток,
Король, заплатите вы мне!
Пусть Лиза-ветренница бредит,
Мое отсутствие кляня.
А все-таки на бал поедет
И лихом помянет меня.
Я б ублажал ее капризы,
Забыл бы, что мы оба голь,
А нынче за измену Лизы
Вы мне заплатите, король!
Разобран весь колчан мой ветхий,
Так ваши кляузники мстят.
Но все ж одной стрелою меткой,
О Карл Десятый, я богат.
Пускай не гнется, не сдается
Решетка частая в окне.
Лук наведен. Стрела взовьется.
Король, заплатите вы мне!
ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ
(В тюрьме Ляфорс)
Как ты мила мне, память, в заточенье!
Ребенком я услышал над собой:
— К оружью! На Бастилию! Отмщенье!
— В бой, буржуа! Ремесленники, в бой!
Покрыла бледность щеки многих женщин.
Треск барабанов. Пушек воркотня.
Бессмертной славой навсегда увенчан
Рассвет того торжественного дня, —
     Торжественного дня.
Богач и бедный карманьолу пляшут,
Все за одно, все об одном твердят.
И дружелюбно треуголкой машет
Примкнувший к делу парижан солдат.
Признанье Лафайета[4] всенародно.
Дрожит король и вся его родня.
Светает разум. Франция свободна.
Таков итог торжественного дня, —
      Торжественного дня.
На следующий день учитель рано
Привел меня к развалинам тюрьмы:
«Смотри, дитя! Тут капище тирана.
Еще вчера тут задыхались мы.
Но столько рвов прорыто было к башням,
Что крепость, равновесья не храня,
Сдалась при первом натиске вчерашнем.
Вот в чем урок торжественного дня, —
      Торжественного дня.
Мятежная Свобода оглашает
Европу звоном дедовской брони.
И на триумф Равенство приглашает.
Сих двух сестер мы знаем искони.
О будущем грома оповестили.
То Мирабо, версальский двор дразня,
Витийствует: „Есть множество бастилий,
Не кончен труд торжественного дня, —
     Торжественного дня“.
Что мы посеяли, пожнут народы.
Вот короли, осанку потеряв,
Трясутся, слыша грозный шаг Свободы
И декларацию Священных Прав.
Да! Ибо здесь — начало новой эры, —
Как в первый день творенья, из огня
Бог создает кружащиеся сферы,
Чье солнце — свет торжественного дня, —
      Торжественного дня».
Сей голос старческий не узнаю ли?
Его речей не стерся давний след.
Но вот четырнадцатого июля
Я сам в темнице — через сорок лет.
Свобода! Голос мой не будет изгнан!
Он и в цепях не отнят у меня!
Пою тебя! Да обретет отчизна
Зарю того торжественного дня, —
      Торжественного дня!
ИЮЛЬСКИЕ МОГИЛЫ
Цветов из детских рук, цветов охапки,
Цепь факелов, сень пальмовых ветвей
На этот прах! Друзья, снимите шапки!
Дороже он, чем мощи королей!
Король мечтал, что отомстит в июле
За шаткий трон, за лилии герба.
Тогда трехцветное мы развернули, —
Мы, дети якобинцев, голытьба.
Кричали нам. Мы глохли от обиды, —
Как бы под чарой, непонятно чьей.
А вы чуть не воздвигли пирамиды, —
Вы, правнуки бесчисленных мощей!
А! Хартию швырнув нам Христа ради,
Пытались вы согнуть нас под ярмо.
И вот свалился обойденный сзади
Еще один помазанник-дерьмо.
Есть некий клич, внушенный нам от бога.
«Равенство» — это всех сердец пароль.
Но в дальний край ведущую дорогу
Нам заградил рогатками король.
Марш-марш вперед, вперед! Все будет нашим.
Нам — набережные, Лувр, Отель де Виль.[5]
Войдем мы к вам, подразним вас, попляшем
Там, где сияла в позолотах гниль.
Народ — хозяин. Есть у нищих право,
Что взято в голодовках и в крови,
Ничтожных принцев разогнать ораву
И диктовать решения свои.
Цветов из детских рук, цветов охапки,
Цепь факелов, сень пальмовых ветвей
На этот прах! Друзья, снимите шапки!
Дороже он, чем мощи королей.
Рабочих и солдат, сынов Луары,
Теснившихся у пушки школяров —
Вот их тела! Вот королевской кары
Немые жертвы — безыменный ров.
Им Франция, конечно, храм воздвигнет,
В священном трепете склоняясь ниц.
Любой король, узнав о них, поникнет,
Поймет тщету кордонов и границ.
И перед нашим знаменем трехцветным
Затрепетав, вздохнет он тяжело.
И ляжет неким сумраком предсмертным
Тень знамени на бледное чело.
Но сонных царств не нарушая мира,
К Святой Елене знамя воспарит,
Где мощь Наполеонова кумира
Над бурей века все еще царит.
На миг от спячки гробовой разбужен,
«Я ждал тебя, — промолвит скорбно он, —
Привет! А этот меч уже не нужен!» —
И в бездну бросит меч Наполеон.
Суров и чист его посмертный голос.
Отвергнув все, чем раньше он владел,
То вдохновенье, что за власть боролось,
Одну лишь вольность выбрало в удел.
Цветов из детских рук, цветов охапки,
Цепь факелов, сень пальмовых ветвей
На этот прах! Друзья, снимите шапки!
Дороже он, чем мощи королей!
А титулованная чернь небрежно
Воротит от смиренных жертв носы.
Она клеймит их сволочью мятежной, —
Их, полных благородства и красы!
Когда во сне вы с ангелами, дети,
Лепечете нежнейшие слова,
Подслушайте из будущих столетий
Незнаемые нами торжества!
О, лишь бы знать, что подвиги не сгинут!
Где мы блуждали, будет прям ваш путь.
Удар, которым наш порыв низринут,
Не даст надолго городам уснуть.
Из этих стен вновь над Европой всею,
Земных народов опьянив умы,
Галопом конницы свободу сея,
Восторженные, пронесемся мы!
Равенство во вселенной загорится.
Законов дряхлых рухнет частокол,
Вот новый мир, где Франция — царица,
Чей вечный Лувр — Париж мансард и школ.
И это плод работы их трехдневной —
Тех, кто в земле, кто проложил вам путь.
Богаты парижане кровью гневной,
На баррикадах бьются грудью в грудь.
Цветов из детских рук, цветов охапки.
Цепь факелов, сень пальмовых ветвей
На этот прах! Друзья, снимите шапки!
Дороже он, чем мощи королей!
КРАСНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК
     Тьфу, болтун, не дури!
Я старуха, конечно, простая,
     Во дворце Тюильри
Сорок лет уже пыль подметаю.
     Видно, богу грешна, —
     Просыпаюсь от сна,
Посмотрела, а в пламени свечек
Этот красный стоит человечек.
    Боже правый, молю,
    Помоги королю!
     А случалось не раз,
Только ночь подойдет, тут как тут он,
     Рыж, горбат, косоглаз,
В плащ кровавый, как дьявол, закутан,
     Нос загнулся крючком,
     Пляшет, скачет бочком,
Хриплым голосом воет, хохочет,
Во дворцах перемены пророчит…
     Боже правый, молю,
     Помоги королю!
     В девяносто втором
Появлялся он часто не зря нам,
     Приказал из хором
Убираться попам и дворянам,
     Поднял красный колпак,
     Об пол стукнул вот так,
Что дыханье в груди моей сперло,
Марсельезу орет во все горло.
    Боже правый, молю,
    Помоги королю!
    Подметала я — глядь,
Он по желобу лезет на крышу,
    Чтоб меня испугать,
Говорит — Робеспьера услышу,
    Весь напудрен, завит,
    Принял набожный вид,
Сам смеется над саном духовным,
Существом заклинает Верховным.
    Боже правый, молю,
    Помоги королю!
     Но террор отшумел,
Поминальные свечи померкли.
     Он вернуться посмел,
Закричал: «Императора свергли!» —
     И султан казака
     Вдел в дыру козырька,
И солдатскую песню лихую
Затянул под волынку лихую.
     Боже правый, молю,
     Помоги королю!
     Так запомни и верь,
Что дождешься ты гостя ночного!
     В ту же самую дверь
Третью ночь он является снова,
     Продолжает игру,
     Словно певчий в хору,
И к земле пригибается низко,
В черной шляпе своей иезуитской.
     Боже правый, молю,
     Помоги королю!
ПРЕДСКАЗАНИЕ НОСТРАДАМУСА[6] НА ДВУХТЫСЯЧНЫЙ ГОД
В дни Генриха Четвертого придворный
Великий Нострадамус-звездочет
Год предсказал, — но суть не в дате спорной, —
Когда звезда монархов упадет.
В двухтысячном году изгнанник некий
Решеткам Лувра в горести своей
Так возопит: «Подайте грош калеке,
Последнему из ваших королей!»
И узрят парижане: он из Рима
Шел босиком, весь в струпьях и в парше.
И жалкие отрепья пилигрима
Одним мальчишкам будут по душе.
Тут подойдет сенатор: «Тише, дети!
Войди, бедняк, напрасно слез не лей!» —
«О сударь, как я одинок на свете, —
Последний я из ваших королей!»
«Но верно ли, что крови ты монаршей?» —
«Да». И гордясь, продолжит он мольбу:
«Спит в Ватикане мой прапрадед старший.
Ни скипетра, ни злата нет в гробу.
Он продал все, чтоб подкормить, сколь можно,
Своих писак и сделать их наглей.
И скипетром стал посох сей дорожный
Последнему из ваших королей.
Отец мой умер в долговой темнице.
Не завещал он сыну ремесла.
И на хлебах у толстосумов, мнится,
Довольно срама честь моя снесла.
Вот, наконец, я здесь, в обильном граде,
Изгнавшем стольких из семьи моей.
Из жалости впустите Христа ради
Последнего из ваших королей!»
«Ступай за мной! — сенатор добрый скажет, —
Вот наш дворец, будь счастлив между нас.
Поступков наших ненависть не свяжет.
Благодари свободу, преклонясь.
Сенат решит, как дальше мы поступим.
Мы все тираноборцы, но милей
Мечтать, что сей чувствительностью купим
Последнего из наших королей».
Здесь добавленье в духе старых басен:
Республика решает старцу дать
Сто луидоров ренты. Он согласен.
И вот на всех почила благодать.
И Франция, горда своим примером,
Сияет в славе безмятежных дней.
И граждане Сен-Клу избрали мэром
Последнего из наших королей.
БОГИНЯ
Артистке, изображавшей богиню Свободы на революционном празднестве.

Красавица, ясно тебя узнаю:
Ты в шествии гордом прошла перед нами.
Народ окружал колесницу твою,
В руках твоих билось бессмертное знамя.
Во славу твою, в честь твоей красоты
Кричали мы здравицу в юные годы.
Ты юность моя! Это ты, это ты,
      Богиня Свободы!
Защитники наши теснились вокруг.
Ты шла по развалинам средневековья.
Сплетались цветы наших чистых подруг
С воинственным гимном, написанным кровью.
Я, бедный ребенок, до этого дня
Сиротство знававший одно да невзгоды,
Кричал тебе: «Матерью будь для меня,
     Богиня Свободы!»
Но грозное время поблекло для нас.
По юности я не судил о нем здраво:
Пред именем родины милой склонясь,
Страшился одной чужеземной оравы.
Мы вооружились и встали в строю,
Гордясь даже бедностью в час непогоды.
Верни же мне детство и юность мою,
      Богиня Свободы!
Вулкан, извергающий лаву, погас.
Народ двадцать лет уже дремлет, недвижен.
Пришел чужестранец и требует с нас:
«Плати чистоганом за то, что унижен!»
Прошло опьяненье, увяла весна,
Рассыпались храмов возвышенных своды.
И ты — отраженье забытого сна,
       Богиня Свободы!
Я вижу тебя, — но от прожитых лет
И зоркое зренье твое потускнело.
Я вижу тебя, — и на песню в ответ
Смутилась ты, кажется, и покраснела.
Смотри же, очнись! И алтарь, и цветы,
И слава, и прелесть весенней природы —
Все гибнет. Не будешь богинею ты,
      Богиня Свободы!

ЭЖЕЗИП МОРО

ДА ЗДРАВСТВУЕТ КОРОЛЬ
Да здравствует король!.. Порою лживый
Вопит пророк, восторгом опьянясь.
Он раб Тщеславья, Страха и Наживы.
Он на пирах кривляется у нас.
Но в разношерстной клике, среди сброда,
Теснящегося к золотой мошне,
Мне хочется шепнуть по старине:
     «Да здравствует свобода!»
Да здравствует король! Земным владыкам
Лукавый жрец осанну завопил.
Омрачена осанна мощным кликом,
Что долетел сюда из Фермопил, —
То голос средиземного народа,
То эхо славы многовековой,
То Греция подъемлет лозунг свой:
      «Да здравствует свобода!»
Да здравствует король! Над старой башней
Зловещий вопль проносится подчас,
Когда дворяне в распре бесшабашной
На бедняков идут, разгорячась.
На выступе крошащегося свода,
В поместье мертвом, в городе чужом
Лишь путник нацарапает ножом:
     «Да здравствует свобода!»
Да здравствует король!.. И голос мщенья
Припевом этим заглушен давно.
Монарх впивает лесть со дня рожденья.
Как в детстве, в голове его темно.
Но молния ударит с небосвода,
Один проснется он, глядит во тьму.
И гром небесный уши рвет ему:
      «Да здравствует свобода!»

ОГЮСТ БАРБЬЕ

ВСТУПЛЕНИЕ
     Ни кротостью, ни негой ясной
Черты любимых муз не привлекают нас.
Их голоса звучат сурово и пристрастно,
Их хор разладился, у каждой свой рассказ
Одна, угрюмая, как плакальщица, бродит
В ущельях диких гор, у брега волн морских.
С гробницы короля другая глаз не сводит,
Владыкам сверженным свой посвящает стих.
     Поет на тризнах роковых.
А третья, наконец, простая дочь народа,
Влюбилась в город наш, в его тревожный ад,
     И ей дороже год от года
Волненье площадей и залпы с баррикад,
     Когда, грозней, чем непогода,
Шлет Марсельеза свой рыдающий раскат.
Читатель-властелин, я с гордой музой этой
Недаром встретился в крутые времена,
Недаром с той поры мерещится мне где-то
      На людной улице она.
     Другие музы есть, конечно,
Прекрасней, и нежней, и ближе к дали вечной,
Но между всех сестер я предпочел ее,
Ту, что склоняется к сердцам мятежным близко,
Ту, что не брезгует любой работой низкой,
Ту, что находит жизнь в любой грязи парижской,
    Чтоб сердце вылечить мое.
Я тяжкий выбрал труд и не знавался с ленью.
На горе голосам, звучащим все грозней.
Хотел я отвратить младое поколенье
     От черной славы наших дней.
Быть может, дерзкое я выбрал направленье,
     Махины, может быть, такой
Не сдвину и на пядь слабеющей рукой.
     Но если жизнь пройдем мы розно,
     Мы оба, дети городов, —
Пусть муза позовет, ответить я готов,
Откликнуться готов на этот голос грозный!
Читатель-властелин, пусть я замедлю шаг,
      Но праведные изреченья
Вот этих медных губ звучат в моих ушах.
Пусть наши партии, постыдно оплошав,
Греховны все без исключенья, —
      Но пред лицом вседневных зол
Поэт узнал свое гражданское значенье:
      Он — человечества посол.
РАЗДЕЛ ДОБЫЧИ
1
Когда тяжелый знойнакаливал громады
     Мостов и площадей пустых,
И завывал набат, и грохот канонады
     В парижском воздухе не стих,
Когда по городу, как штормовое море,
     Людская поднялась гряда,
И, красноречию мортир угрюмых вторя,
     Шла Марсельеза, — о, тогда
Мундиры синие, конечно, не торчали,
      Какие нынче развелись.
Там под лохмотьями сердца мужчин стучали,
      Там пальцы грязные впились
 В ружейные курки. Прицел был дальнозорок,
      Когда, патрон перегрызя,
Рот, полный пороха и крепких поговорок,
      Кричал: «Стоять на смерть, друзья!»
2
А вам, молодчикам с большим трехцветным бантом,
        Во фраках, с белой грудью, вам,
Затянутым в корсет женоподобным франтам,
        Бульварным модникам и львам, —
Как вам спалось, когда, под саблями не тая,
       Наперерез ночной стрельбе,
Шла рвань великая, шла голытьба святая
       Добыть бессмертие себе?
Был полон весь Париж чудес. Но в малодушье
       Сиятельные господа,
От ужаса вспотев и затыкая уши,
       За шторой прятались тогда!
3
В гостиных Сен-Жермен Свобода не блистала,
        У ней не княжеская масть.
Ей падать в обморок от криков не пристало.
        Ей незачем румяна класть.
Свобода — женщина с высокой грудью, грубо
        Сердца влекущая к себе.
Ей широко шагать среди народа любо,
        Служить на совесть голытьбе.
Ей любо-дорого народное наречье.
        Дробь барабана ей сладка,
Пороховой дымок и где-то за картечью
         Ночной набат издалека.
Она любовника в народе выбирает
         И бедра отдает свои
Таким же силачам и сладко замирает,
         Когда объятья их в крови.
4
Дитя Бастилии, она была в те годы
           Еще невинней и страстней.
Народ сходил с ума от девочки Свободы,
           Пять лет он изнывал по ней.
Но скоро, затянув походный марш в дорогу,
           Швырнув колпак фригийский свой,
Она с полковником двадцатилетним в ногу
          Шла маркитанткой войсковой.
И, наконец, сейчас, за дымкой предрассветной
          Достаточно ей промелькнуть
В проломе черных стен косынкою трехцветной,
          Чтоб слезы с наших глаз смахнуть, —
Трех дней достаточно, и ветхая корона
         Восставшим в руки отдана,
Двух-трех булыжников — и пыль на месте трона,
         И армия отражена.
5
О стыд! Вот он, Париж! От гнева хорошея,
          Как был отважен он, боец,
Когда народный вихрь свернул Капету шею
          И выкорчевывал дворец;
Как был он сумрачен в мгновенья роковые,
          Во дни гражданских похорон:
Зияли бреши стен, чернели мостовые
         В лохмотьях боевых знамен…
Париж, увенчанный так щедро, так недавно,
         Вольнолюбивых стран кумир,
Колени преклонив перед святыней славной,
         Его недаром любит мир.
Сегодняшний Париж — в промозглых водостоках
         Смешался с гнилью нечистот,
Кипит бурдой страстей, стоустых и стооких, —
         Волна спадает, вновь растет.
Трущоба грязная, где выходы и входы
         Салонной шатией кишат,
Где старые шуты, львы прошлогодней моды,
         Ливрею выклянчить спешат.
Толкучка зазывал, божащихся бесстыдно,
         Где надо каждому украсть
Лоскут могущества, обломок незавидный,
         Смертельно раненную власть!
6
Так, если выгнанный из заповедной чащи,
            Кабан пропорот на лету
И, наземь падая, дрожит, кровоточащий,
            В слепящем солнечном свету.
И, захлебнувшийся в пузырящейся пене,
            Стихает, высунув язык;
И рог заливистый, хрипя от нетерпенья,
            Скликает на поле борзых;
И свора, как хребет одной волны громадной,
            Хребтами выгнулась, рыча,
И чует пиршество, оскаленная жадно
            На приглашенье трубача;
И стая собрана, — и прокатился в парке
            И по полям свирепый лай,
И воют гончие, борзые и овчарки,
            Остервеневшие: валяй!
Валяй! Кабан издох, — псы королями стали!
            Псам эта падаль отдана!
За гонку дикую, за то, что мы устали,
           Заплатим мертвому сполна!
Валяй! Псари ушли, ошейники не душат,
           Арапники не просвистят.
Кровь горяча еще! Клыки нам честно служат,
           Клыки за голод отомстят, —
И, как поденщики, кончающие к сроку,
          Разделывают тушу вмиг,
Зарылись мордами, когтями рвут глубоко,
          И свалка между псов самих, —
Ведь есть у них закон, чтобы кобель обратно
          Принес обкусанный мосол,
И перед сукою, ревнующей и жадной,
           Надменным щеголем прошел,
И суке доказал, как предан ей и жарок,
           И, страсть собачью утоля,
Залаял весело, бросая кость в подарок:
           «Я вырвал ляжку короля!»
Август 1830

ЛЕВ
1
Я был свидетелем той ярости трехдневной,
Когда, как мощный лев, народ метался гневный
По гулким площадям Парижа своего,
И в миг, когда картечь ошпарила его,
Как мощно он завыл, как развевалась грива,
Как морщился гигант, как скалился строптиво…
Кровавым отблеском расширились зрачки.
Он когти выпустил и показал клыки.
И тут я увидал, как в самом сердце боя,
В пороховом дыму, под бешеной пальбою,
Боролся он в крови, ломая и круша,
На луврской лестнице… И там, едва дыша,
Едва живой, привстал и, насмерть разъяренный,
Прочь опрокинул трон, срывая бархат тронный,
И лег на бархате, вздохнул, отяжелев, —
Его Величество Народ, могучий лев!
2
Вот тут и началось, и карлики всей кликой
На брюхах поползли в его тени великой.
От львиной поступи одной лишь побледнев,
Старалась мелюзга ослабить этот гнев,
И гриву гладила, и за ухом чесала,
И лапу мощную усердно лобызала,
И каждый звал его, от страха недвижим,
Своим любимым львом, спасителем своим.
Но только что он встал и отвернулся, сытый
Всей этой мерзостью и лестью их открытой,
Но только что зевнул, и, весь — благой порыв,
Горящие глаза на белый день открыв,
Он гривою тряхнул, и, зарычав протяжно,
Готовился к прыжку, и собирался важно
Парижу объявить, что он — король и власть, —
Намордник тотчас же ему защелкнул пасть.
Декабрь 1830

ДЕВЯНОСТО ТРЕТИЙ ГОД
1
Был день, когда, кренясь в народном урагане,
Корабль Республики в смертельном содроганье.
Ничем не защищен, без мачт и без ветрил,
В раздранных парусах, средь черноты беззвездной,
Когда крепчал Террор в лохмотьях пены грозной,
Свободу юную едва не утопил.
Толпились короли Европы, наблюдая,
Как с бурей борется Республика младая, —
Угроза явная для королей других!
Корсары кинулись к добыче, торжествуя,
Чтоб взять на абордаж, чтоб взять ее живую, —
И слышал великан уже злорадный гик.
Но весь исхлестанный ударами ненастья,
Он гордо поднялся, красуясь рваной снастью,
И, смуглых моряков набрав по всем портам,
Не пушечный огонь на королей низринул,
Но все четырнадцать народных армий двинул, —
И тут же встало все в Европе по местам!
2
Жестокая пора, Год Девяносто Третий,
Не поднимайся к нам из тех десятилетий,
Венчанный лаврами и кровью, страшный год!
Не поднимайся к нам, забудь про наши смуты:
В сравнении с тобой мы только лилипуты,
И для тебя смешон визг наших непогод.
Нет жгучей жалости к народам побежденным,
Нет силы в кулаках, нет в сердце охлажденном
Былого мужества и прежнего огня, —
А если страстный гнев порою вырастает,
Мы задыхаемся, нам пороху хватает
Не более, чем на три дня!
Январь 1831

ИЗВЕСТНОСТЬ
1
Сейчас во Франции нам дома не сидится,
     Остыл заброшенный очаг.
Тщеславье — как прыщи на истощенных лицах,
     Его огонь во всех очах.
Повсюду суета и давка людных сборищ,
     Повсюду пустота сердец.
Ты о политике горланишь, бредишь, споришь,
     Ты в ней купаешься, делец!
А там — бегут, спешат солдат, поэт, оратор,
     Чтобы сыграть хоть как-нибудь,
Хоть выходную роль, хоть проскользнуть в театр,
     Пред государством промелькнуть.
Там люди всех чинов и состояний разных,
     Едва протиснувшись вперед,
К народу тянутся на этих стогнах грязных,
     Чтобы заметил их народ.
2
Конечно, он велик, особенно сегодня,
      Когда работу завершил,
И, цепи разорвав, передохнул свободней,
      И руки мощные сложил.
Как он хорош и добр, недавний наш союзник,
      Рвань-голытьба, мастеровой,
Чернорабочий наш, широкоплечий блузник,
      Покрытый кровью боевой, —
Веселый каменщик, что разрушает троны
      И, если небо в тучах все,
По гулкой мостовой пускает вскачь короны,
      Как дети гонят колесо.
Но тягостно глядеть, что бродят подхалимы
     Вкруг полуголой бедноты.
Что хоть низвержены, а всё неодолимы
     Дворцовой пошлости черты.
Да, тягостно глядеть, как расплодилась стая
    Людишек маленьких вокруг,
Своими кличками назойливо блистая,
    Его не выпустив из рук;
Как, оскверняя честь и гражданина званье,
    Поют медовые уста,
Что злоба лютая сильней негодованья,
    Что кровь красива и чиста;
Что пусть падет закон для прихоти кровавой,
     А справедливость рухнет ниц…
И не страшит их мысль, что превратилось право
     В оружье низменных убийц!
3
Так, значит, и пошло от сотворенья мира:
      Опять живое существо
Гнет спину истово и слепо чтит кумира
      В лице народа своего.
Едва лишь поднялись — и сгорбились в унынье!
      Иль вправду мы забудем впредь,
Что в очи Вольности, единственной богини,
      Должны, не кланяясь, смотреть?
Увы! Мы родились во времена позора,
      В постыднейшее из времен,
Когда весь белый свет, куда ни кинешь взора,
      Продажной дрянью заклеймен;
Когда в людских сердцах лишь себялюбье живо,
      Забвеньем доблести кичась,
И правда скована, и царствует нажива,
      И наш герой — герой на час;
Когда присяги честь и верность убежденью
      Посмешище для большинства,
И наша нравственность кренится, и в паденье
      Не рассыпается едва;
Столетье нечистот, которые мы топчем,
      В которых издавна живем.
И целый мир лежит в презрении всеобщем,
      Как в одеянье гробовом.
4
Но если все-таки из тяжкого удушья,
        Куда мы валимся с тоски,
Из этой пропасти, где пламенные души
       Так одиноки, так редки,
Внезапно выросла б и объявилась где-то
       Душа трибуна и борца,
Железною броней бесстрашия одета,
       Во всем прямая до конца,
И поражая чернь и расточая дар свой,
       Все озаряющий вокруг,
Взялся бы этот вождь за дело государства,
       Поддержан тысячами рук, —
Я крикнул бы ему, как я кричать умею,
       Как гражданин и как поэт:
«Ты, вставший высоко! Вперед! Держись прямее,
       Не слушай лести и клевет.
Пусть рукоплещущий делам твоим и речи
       Твоею славой упоен,
Клянется весь народ тебе подставить плечи,
       Тебе открыть свой Пантеон!
Забудь про памятник! Народ, творящий славу, —
       Изменчивое существо.
Твой прах когда-нибудь он выметет в канаву
       Из Пантеона своего.
Трудись для родины. Тяжка твоя работа.
       Суров, бесстрашен, одинок,
Ты завтра, может быть, на доски эшафота
       Шагнешь, не подгибая ног,
Пусть обезглавленный, пусть жертвенною тенью
       Ты рухнешь на землю в крови,
Добейся от толпы безмолвного почтенья, —
       Страшись одной ее любви».
5
Известность! Вот она, бесстыдница нагая,
       В объятьях целый мир держа
И чресла юные всем встречным предлагая,
       Так ослепительно свежа!
Она — морская ширь в сверканье мирной глади,
       Едва лишь утро занялось,
Смеется и поет, расчесывая пряди
       Златисто-солнечных волос.
И зацелован весь и опьянен прибрежный
       Туман полуденных песков.
И убаюканы ее качелью нежной
       Ватаги смуглых моряков.
Но море фурией становится и, воя,
       С постели рвется бредовой, —
И выпрямляется, косматой головою
       Касаясь тучи грозовой;
И мечется в бреду, горланя о добыче,
       В пороховом шипенье брызг;
И топчется мыча, бодает с силой бычьей,
       Заляпанная грязью вдрызг;
И в белом бешенстве, вся покрываясь пеной,
       Перекосив голодный рот,
Рвет землю и хрипит, слабея постепенно,
       Пока в отливах не замрет;
И никнет, наконец, вакханка, и теряет
       Приметы страшные свои,
И на сырой песок, ленивая, швыряет
       Людские головы в крови.
Февраль 1831

ИДОЛ
1
За дело, истопник! Раздуй утробу горна!
     А ты, хромой Вулкан, кузнец,
Сгребай лопатою, мешай, шуруй проворно
     Медь, и железо, и свинец!
Дай этой прорве жрать, чтобы огонь был весел,
     Чтоб он клыками заблистал
И, как бы ни был тверд и сколько бы ни весил,
     Чтоб сразу скорчился металл.
Вот пламя выросло и хлещет, цвета крови,
     Неумолимое, и вот
Штурм начинается все злее, все багровей,
     И каждый слиток в бой идет;
И все — беспамятство, метанье, дикий бормот…
     Свинец, железо, медь в бреду
Текут, сминаются, кричат, теряют форму,
     Кипят, как грешники в аду.
Работа кончена. Огонь сникает, тлея.
     В плавильне дымно. Жидкий сплав
Уже кипит ключом. За дело, веселее,
     На волю эту мощь послав!
О, как стремительно прокладывает русло,
    Как рвется в путь, как горяча, —
Внезапно прядает, и вновь мерцает тускло,
     Вулканом пламенным урча.
Земля расступится, и ты легко и грозно
     Всей массой хлынешь в эту дверь.
Рабыней ты была в огне плавильни, бронза, —
     Будь императором теперь!
2
Опять Наполеон! Опять твой лик могучий!
      Вчера солдатчине твоей
Недаром родина платила кровью жгучей
      За связку лавровых ветвей.
Над всею Францией ненастье тень простерло,
      Когда, на привязи гудя,
Как мерзкий мародер, повешена за горло,
      Качнулась статуя твоя.
И мы увидели, что у колонны славной
      Какой-то интервент с утра
Скрипит канатами, качает бронзу плавно
      Под монотонное «ура».
Когда же после всех усилий с пьедестала,
      Раскачанный, вниз головой
Сорвался медный труп и все затрепетало
      На охладевшей мостовой,
И торжествующий вонючий триумфатор
      По грязи потащил его,
И в землю Франции был втоптан император, —
      О, тем, чье сердце не мертво,
Да будет памятен, да будет не просрочен
      Счет отвратительного дня!
Но с лиц пылающих не смоем мы пощечин,
      Обиду до смерти храня.
Я видел скопище повозок орудийных,
      Громоздких фур бивачный строй,
Я видел, как черны от седел лошадиных
      Сады с ободранной корой.
Я видел северян дивизии и роты.
      Нас избивали в кровь они,
Съедали весь наш хлеб, ломились к нам в ворота.
      Дышали запахом резни.
И мальчиком еще я увидал прожженных,
      Бесстыдных ласковых блудниц,
Влюбленных в эту грязь и полуобнаженных,
      Перед врагами павших ниц.
Так вот, за столько дней обиды и бесславья,
      За весь их гнет и всю их власть
Одну лишь ненависть я чувствую — и вправе
      Тебя, Наполеон, проклясть!
3
Ты помнишь Францию под солнцем Мессидора,
        Ты, корсиканец молодой,
Неукрощенную и полную задора
        И не знакомую с уздой?
Кобыла дикая, с шершавым крупом, в мыле,
       Дымясь от крови короля,
Как гордо шла она, как звонко ноги били
       В освобожденные поля!
Еще ничья рука чужая не простерла
       Над ней господского бича,
Еще ничье седло боков ей не натерло,
       Господской прихоти уча.
Всей статью девственной дрожала и, напружась,
      Зрачками умными кося,
Веселым ржанием она внушала ужас,
      И слушала Европа вся.
Но загляделся ты на тот аллюр игривый,
      Смельчак наездник, и пока
Она не чуяла, схватил ее за гриву
      И шпоры ей вонзил в бока.
Ты знал, что любо ей под барабанным громом
      Услышать воинский рожок,
И целый материк ей сделал ипподромом,
     Не полигон — весь мир поджег.
Ни сна, ни отдыха! Все мчалось, все летело.
     Всегда поход, всегда в пути,
Всегда, как пыль дорог, топтать за телом тело,
     По грудь в людской крови идти.
Пятнадцать лет она, не зная утомленья,
     Во весь опор, дымясь, дрожа,
Топча копытами земные поколенья,
     Неслась по следу грабежа.
И, наконец, устав от гонки невозможной,
     Устав не разбирать путей,
Месить вселенную и, словно прах дорожный,
     Вздымать сухую пыль костей,
Храпя, не чуя ног, — военных лет исчадье, —
      Сдавая что ни шаг, хоть плачь,
У всадника она взмолилась о пощаде.
      Но ты не вслушался, палач!
Ты ей сдавил бока, ее хлестнул ты грубо,
      Глуша безжалостно мольбы,
Ты втиснул ей мундштук сквозь сцепленные зубы,
      Ее ты поднял на дыбы.
В день битвы прянула, колени искалечив,
      Рванулась, как в года побед,
И глухо рухнула на ложе из картечи,
     Ломая всаднику хребет.
4
И снова ты встаешь из глубины паденья,
      Паришь над нами, как орел,
В посмертном облике, бесплотное виденье,
      Ты над вселенной власть обрел.
Наполеон уже не вор с чужой короной,
      Не узурпатор мировой,
Душивший некогда своей подушкой тронной
      Дыханье Вольности живой;
Не грустный каторжник Священного союза,
       На диком острове вдали,
Под палкой англичан влачивший вместо груза
      Дар Франции — щепоть земли.
О нет! Наполеон той грязью не запятнан.
       Гремит похвал стоустый гам.
Поэты лживые и подхалимы внятно
       Его причислили к богам.
Опять на всех углах его изображенье.
       Вновь имя произнесено,
И перекрестками, как некогда в сраженье,
       Под барабан разглашено.
И от окраинных и скученных кварталов
       Париж, как пилигрим седой,
Склониться, что ни день, к подножью пьедестала
       Проходит длинной чередой.
Вся в пальмах призрачных, в живом цветочном море
       Та бронза, что была страшна
Для бедных матерей, та тень людского горя, —
       Как будто выросла она.
В одежде блузника, и пьяный и веселый,
       Париж, восторгом распален,
Под звуки труб и флейт танцует карманьолу
       Вокруг тебя, Наполеон.
5
Так проходите же вы, мудрые владыки,
         Благие пастыри страны!
Не вспыхнут отблеском бессмертья ваши лики:
         Вы с нами участью равны.
Вы тщились облегчить цепей народных тягость,
        Но снова мирные стада
Паслись на выгонах, вкушая лень и благость,
        И к смерти шла их череда.
И только что звезда, бросая луч прощальный,
        Погаснет ваша на земле, —
Вы тут же сгинете бесследно и печально
        Падучим отблеском во мгле.
Так проходите же, не заслуживши статуй
        И прозвищ миру не швырнув.
Ведь черни памятен, кто плетью бьет хвостатой,
       На площадь пушки повернув.
Ей дорог только тот, кто причинял обиды,
        Кто тысячью истлевших тел
Покрыл вселенную, кто строить пирамиды,
       Ворочать камни повелел.
Да! Ибо наша чернь — как девка из таверны:
        Вино зеленое глуша,
Когда ей нравится ее любовник верный,
        Она кротка и хороша.
И на соломенной подстилке в их каморке
        Она с ним тешится всю ночь,
И вся избитая, дрожит она от порки,
        Чтоб на рассвете изнемочь.
Май 1831

МАШИНА
Вы, следопыты тайн, хранимых божеством,
Господствующие над косным веществом,
Создатели машин, потомки Прометея,
Стихии укротив и недрами владея,
Вы подчинили их владычеству ума.
И славит деспота природа-мать сама.
И дочь ее земля так жертвенно-бесстрастно
Все клады вам вручить заранее согласна
И позволяет рыть, дробить и мять себя.
Свои бесценные сокровища губя.
Ну что ж! Титанам честь. Я славлю ваше племя!
Но и сообщников я вижу в то же время,
И Гордость среди вас я вижу и Корысть.
Они готовятся вам горло перегрызть.
У них есть мощные и бешеные слуги —
До срока под ярмом, до времени в испуге.
Но к мятежу зовут их злые голоса.
Но грозный их огонь ударит вам в глаза.
И вырвутся они, как хищники из клеток,
И прыгнут на своих хозяев напоследок.
Слепые чудища накинутся на вас,
От ваших мук еще жесточе становясь.
Какой же вы лихвой заплатите за недра,
Что раскрывала вам сама природа щедро!
Каким тягчайшим злом иль хитростью какой
Искупите вы нож в ее груди нагой!
Настанет черный день, он мертвых не разбудит!
Так ни одна из войн убийственных не кутит.
Народы целые сойдут живыми в ад.
Обломки туловищ под облака взлетят.
Тела раздавленных, попавших под колеса,
Под шестерни машин низвергнутся с откоса.
Все пытки, наконец, что Дант изобретал,
Воскреснув, двинутся на городской квартал,
Наполнят каждый дом и двор рекою слезной!
Тогда поймете вы, поймете слишком поздно:
Ты хочешь царствовать среди огня и волн, —
Будь мудрым, словно бог, будь благодати полн.
Божественный огонь, что знанием назвали,
Употреблен во зло, раздуешь ты едва ли.
Враг низменных страстей, он не позволит впредь
Вам деньги загребать и в чванстве ожиреть.
Нет! Знанье на земле дается человеку
Для целей праведных, для чистых дел от века, —
Чтоб уменьшались тьмы несчетных бед и зол,
Вершащих над людьми свой черный произвол,
Чтоб исцелился ум от грубых суеверий,
Чтоб человек открыл все тайники и двери,
Чтоб язвы нищеты исчезли без следа,
Чтоб радовался тот, кто не жалел труда, —
Вот в чем могущество и существо познанья!
Смиренно чтите их! Иначе в наказанье
Орудье выскользнет из неумелых рук
И сразу в мстителя преобразится друг.
Машина, смертные, в работе человечьей —
Есть богатырь Геракл, боец широкоплечий,
Геракл, на высях гор и в глубине лесов
Разящий подлых змей и кровожадных львов,
Друг, осушающий туман болот прибрежных
И укрощающий волненье рек мятежных.
С дубинкою в руках, с колчаном за спиной
Он облегчает нам тяжелый труд земной.
Но этот же Геракл оглох от пенья фурий,
По всей Фессалии прошел он дикой бурей.
Шла кровь из мощных жил, раздувшихся на лбу.
С природой-матерью он затевал борьбу.
Напрягши мускулы, согнувши бычью выю,
Он за волосы влек громады вековые,
Расшатывал дубы и сосны корчевал.
И сына милого Геракл не узнавал,
Схватил он мальчика ручищею железной;
Страх, жалобы и плач — все было бесполезно.
Ребенка трижды он взметнул над головой
И в пропасть черную швырнул подарок свой!
1842

ПРОГРЕСС
Какая надобность в картинах, что широко
    История рисует нам?
В чем смысл ее страниц, крутых ее уроков,
    Навеки памятных сынам,
Когда воскрешены все крайности, все беды,
    Все заблуждения времен
И путь, которым шли на гибель наши деды,
    Так рабски нами повторен?
О жалкие глупцы! Июльский день был ярок.
    И, увенчав чело листвой,
Мы пели, полные воспоминаний ярых,
    Мотив свободы огневой.
Ее священный хмель звучал в раскатах хора,
    Но мы не знали, что таит
Вторая встреча с ней. Не знали мы, как скоро
     За все расплата предстоит.
Нам снился светлый день, безоблачно прозрачный,
     Густая летняя лазурь.
А время хмурилось, оно дышало мрачно
     Дыханием грядущих бурь.
История отцов нам заново предстала, —
     Кровь жертвенная потекла.
Дрожали матери. Всю ночь свинцом хлестало.
     Тревога грозная росла.
Мы увидали все: и пошлость, и распутство,
     И низменнейшую корысть,
И грязь предательства, и грубое искусство
     Любому горло перегрызть,
И мщенье черное, и подлое бесчестье,
     И усмиренье мятежа,
И штык, пронзивший мать, пронзивший с нею вместе
    Дитя, прильнувшее дрожа.
И поднялась тогда над веком вероломным
    Злодейства прежнего рука
Как доказательство, что мир в пути огромном
    Не сдвинулся на полвершка.
БЕДЛАМ
Свирепое море гудит в непогоду
И, голову тяжко подняв к небосводу,
То падает, то, накалясь добела,
Бросает на скалы людские тела.
Пожар завывает грозней и жесточе,
Когда в безнадежности пасмурной ночи
Он топчет, как дикий табун, города.
Но злые стихии — огонь и вода,
В их похоти грубой, с их яростью краткой, —
Ничто по сравненью с иной лихорадкой.
Она леденит наше сердце навек.
Смотрите: душевнобольной человек —
Лишь тень человека — томится годами
Под мрачными сводами в страшном Бедламе.
Плачевное зрелище! Вот он бредет,
Низвергнутый в дикую тьму идиот,
До пояса голый, согбенный тупица,
Бредет он, шатаясь, боясь оступиться,
С опущенным взглядом, с бескостной спиной,
С руками, повисшими мертвой лозой,
С глазами, что смотрят бессмысленно тускло.
И рот, и глаза, и любой его мускул,
И низкий, изрытый морщинами лоб —
Все, кажется, быть стариковским могло б.
Он молод годами. Но, взявши за горло,
Безумье к земле человека приперло.
И черепом лысым увенчан скелет.
И мнится: бедняге под семьдесят лет.
Машина оглохшей души бесполезна,
Но все-таки вертится в сцепке железной.
И днем его небо окутано тьмой,
И летом он темен и мрачен зимой,
Уснет, и во сне ничего не приснится,
И, дня не заметив, откроет ресницы,
Живет он, бесчувственный к бою часов,
Он брошен во Время, как в чащу лесов.
Слюна набегает, пузырится пеной.
Он никнет на ложе свое постепенно.
Навеки вокруг темнота, тишина.
Когда же он ляжет для вечного сна
И в землю вернется, не вызвав участья, —
Материя вновь распадется на части.
Смотрите: другой за решеткой не спит,
Постель его смята. Он скачет, вопит.
Молчания нет в одиночной палате.
Он роет солому и рвет свое платье,
Как будто в ожогах вся кожа его.
Глядит, и белки стекленеют мертво,
Зубами скрипит, кулаком потрясает,
Кровавая оргия в нем воскресает…
Не будь он в цепях, — берегитесь тогда!
Попасться в могучие лапы — беда.
Двойная дана сумасшедшему сила!
Дай только ей волю, — рвала бы, крушила
Могильные плиты в столетней пыли,
Прошла бы по дальным дорогам земли,
Неслась бы в горах грохотаньем обвала,
Овраги бы рыла, дубы корчевала.
И вот он простерт на земле, и, хоть плачь,
Бессилен и наг этот дикий силач.
И вертит его колесо вихревое,
Сверкая нагими ножами и воя.
Парит разрушенье над бешеным лбом,
Как в небе стервятник парит голубом.
И только рычанье да смех беспричинный
Внезапно, как молнии, спорят с пучиной.
И если он крикнет, то здесь глубина
Нечленораздельного, страшного сна:
Горячка справляет победу лихую,
Сквозь бедную глотку трубя и ликуя.
А смерть не добила страдальца еще
И сзади стоит и трясет за плечо.
Вот так и стоишь пред столбами Геракла:
Отвага слабеет, и воля иссякла,
Но наглухо вбиты, не дрогнут столбы.
И снова о них расшибаются лбы.
Загадка для всех мудрецов это зданье.
Здесь гибель назначила многим свиданье:
Тот явится после утраты души,
Внезапно лишенный покоя в глуши,
Другой — заглядевшийся слишком упорно
В сознанье бездонное, в ад его черный.
И грязный преступник и честный герой
Подвержены общей болезни порой.
Любого гнетет одинаковой властью
Проклятый недуг, роковое несчастье.
И лорд, и король, и священник, и нищий —
Все легче соломинки в бренном жилище.
Постой у широко распахнутых врат.
Здесь гордость и алчность незримо царят.
Да, гордость и алчность одни! Их призыву
Послушны все твари, кто мыслят, кто живы.
Во тьму слабоумья влечет их поток…
Прощай же, Бедлам, безутешный чертог!
Я глубже проникнуть в тебя не рискую,
Я только смотрю на толпу городскую
И вижу, что яростный гомон и гам
Звучат как молитва безумным богам,
А небо английское в тучах косматых
Похоже на сумрак в больничных палатах.
ДЖИН
Бог несчастных, мрачный дух у стойки,
Родич можжевелевой настойки,
Ядовитый северный наш Вакх!
Вот в невразумительных словах
В честь твою составлена кантата.
Эту песню жалобно когда-то
Черт луженой глоткой подпевал,
Затевая адский карнавал.
Это память о веселых гимнах,
Что во славу ураганов зимних
Пел нормандец, пенной брагой пьян,
Слушая, как воет океан.
Этот вой еще грубей, пожалуй,
Чем когда кентавров рать бежала
И раскатом страшных голосов
Оглашала глубину лесов.
Площадной божок! Тебе людское
Прозябанье в бедах и в покое.
Все тебе — все скверы, все мосты,
Все задворки черной нищеты,
Вся земля в плаще туманной ночи.
И когда, воспламеняя очи,
Веселишься ты, людей губя,
Сам спаситель не святей тебя.
Каждый душу на прилавок кинет,
Мигом детство розовое сгинет,
Осквернят седины старики,
Мигом бросят вахту моряки,
Женщина зимой во тьме кромешной
Все продаст, вплоть до рубашки грешной.
Джина, джина! Наливай полней,
Чтобы волны золотых огней
Дивное несли самозабвенье,
Сладострастный трепет на мгновенье.
Это двери в рай, а не питье,
Горемык бездомных забытье!
К черту шерри-бренди и малагу,
Все, что старой Англии на благо
Бродит в погребах материка!
Дорогая влага нам горька,
И в сравненье с джином та водица
Согревать расслабленных годится,
Взбадривать, рассеивать недуг,
Разжигать тщедушный, вялый дух.
Для других — веселье пьяных ночек,
Хороводы вкруг тяжелых бочек,
Буйный хохот, пляску там найдешь.
Жар любви, живую молодежь!
Нет! От джина мы уж не пылаем,
Женской ласки больше не желаем.
Это пойло мы в себя вольем,
Чтобы отыскать забвенье в нем.
Здравствуй, джин! В грязи ночной таверны
Встань, безумье, как хозяин скверный,
Расставляй нам кружки, идиот!
Смерть накатит, — часу не пройдет.
Смерть не дремлет. У нее обычай:
Костяной ладонью с силой бычьей
Сеять плюхи, не жалеть пинков
Беднякам английских кабаков.
Тиф или чума на всех кладбищах
Не уложит в землю столько нищих,
Лихорадка по размывам рек
Стольких не наделает калек.
Кожа пожелтеет, как булыжник,
Потускнеет пламя глаз недвижных,
Ошалеет мозг, трезвон в ушах, —
Только тяжелее станет шаг.
И как пулей скошенная кляча,
Пьяный рухнет, ноги раскоряча,
Стукнется о камень головой
И уже не встанет с мостовой.
Так, не расставаясь с тяжким бредом,
Будет он и погребенью предан.
Впавших в этот роковой недуг
Мнет телега или бьет битюг.
Тот, в дупло пихнувши все наследство,
Вешает на черный сук скелет свой.
Глядь, — шагнул на шаткий мост иной.
Прыгнул спьяну в омут ледяной.
Всюду джин глушит, калечит, валит.
Всюду смерть на жертву зубы скалит…
Мать — и та, квартала не пройдя,
Выпустит из глупых рук дитя.
На глазах у женщин забубенных
Разбивает голову ребенок.
МЕДНАЯ ЛИРА
    Только детям италийской
    И германской стороны
    Песни лириков слышны,
    Трепетанье струн им близко,
    А Британии сыны
    Позабыли песен звуки:
    Если струн коснутся руки,
    Им в ответ начнет греметь
    Только сумрачная медь.
    Мать гармонии всемирной,
    Полигимния, не лирный
    Звон, а грубый лязг и вой
    Породила в наши годы.
    И гудят, гудят заводы
    В устрашение природы
    Гимн могучий, мировой.
Так обратитесь в слух, внимайте песне ветра
Вы, дети стран других, и ты, Европа вся!
Фабричных городов клокочущие недра
Вздымают пыль столбом и расточают щедро
Кричащие людские голоса.
Рыданья долгие и вздохи к вам неся,
Гуляет по свету, бродяжничает ветер.
Так вот услышьте, все народы, и ответьте,
     Найдется ль музыка на свете
     Мрачнее этой и страшней?
Тысячеустая, — все молкнет рядом с ней.
Так мощен этот гул и так инструментован,
Что чуется в нем медь, мерещится чугун.
Как будто шпорами язвимый, неподкован,
Храпит и фыркает бесчисленный табун.
Как будто бык мычит на привязи тоскуя,
В котлах бушует пар. Пустив струю густую,
Выталкивает он два поршня. И вослед
Колеса вертятся, и перебоев нет.
В невидимом для глаз, отчаянном круженье
Снует бесчисленных катушек хоровод.
Смертельный посвист их, змеиное их жженье
Все те же день и ночь, — никто их не прервет.
Визг блоков сцепленных, железных лап объятья,
Зубчатых передач скрипенье в перекате,
Шум поршней, свист ремней и вечный гул окрест —
Вот эта музыка, вот дьявольский оркестр,
В чьих звуках потонул стон чернолицых братьев,
Существ едва живых и видимых едва,
Глухие, вялые, чуть слышные слова:
Рабочий
Хозяин! Видишь, как я бледен,
Как после стольких лет труда
Спина согнулась, мозг изъеден, —
Мне нужен сон хоть иногда.
Измучен я дешевой платой.
За кружку пива, за рагу,
За блузу новую могу
На всякий труд пойти проклятый.
Пускай чахотка впереди,
Пускай огонь горит в груди,
Пускай хоть сотня лихорадок
В мозгу пылает ярче радуг,
Пускай умру, пускай жена
С детьми на смерть обречена,
Но в землю лечь со мной нельзя им,
Возьми же их себе, хозяин!
Дети
О Мать, до чего наша жизнь тяжела!
Нам фабрика легкие с детства сожгла.
Мы вспомним деревню свою, умирая.
Ах, если б добраться до горного края,
До поля, где пахарь в сторонке глухой
Проходит по пашне со ржавой сохой.
Ах, если б пасти у холмистого склона
На травке зеленой овечьи стада!
Ах, как бы согрело нас солнце тогда,
И вольно дыша у ложбины зеленой,
Сбежав от машины тупой, раскаленной,
Уснем, надышавшись душистой травой,
Уйдем мы, как овцы, в траву с головой.
Мать
Кричите, дети, плачьте! Долей черной
Униженные с самых малых лет,
Кричите, плачьте! На земле просторной
От века нам животные покорны,
Но и для них такого ига нет.
Придет ли срок родить корове стельной,
Ее ведут в сухой и теплый хлев,
Дают покой полнейший, безраздельный.
Корова мирно ждет, отяжелев.
А я… Пускай набухнет грудь тугая.
Пускай ребенок, лоно раздвигая,
Рвет плоть мою! И часа не дадут!
Тобой навек машины завладели, —
Гляди, их пасти пышут там и тут,
Следи, чтоб их ручищи не задели
Созданье божье в материнском теле!
Хозяин
Всем, кто не хочет знать труда,
Плохим работникам — беда!
Всем, кто не поспевает к сроку,
Всем, от кого мне мало проку,
Лентяям, лодырям, больным —
Беда! Не будет хлеба им.
Ни слез, ни жалоб, ни упрека!
Колеса в ход и руки в ход!
Пускай работает завод,
Всех конкурентов разгоняя,
Все рынки мира наводняя. —
Хочу, чтоб ткань моя дрянная
Одела бы весь род людской,
А золото лилось рекой!
И снова этот гул крепчает миг от мига.
Котлы кипят и ждут, чтоб поршнями задвигать,
Как будто великан отплясывает джигу,
Вколачивая в мир два крепких каблука.
Раскачанный рычаг коснулся рычага —
И тысячи колес от гонки центробежной
Визжатпронзительно. И гибнут безнадежно
Людские голоса средь этой тьмы безбрежной,
Слабеют жалкие биения сердец,
Как с бурей бьющийся и тонущий пловец.
О, ни глухой раскат прибоев беспокойных,
    Ни мощный вой собачьих свор,
Ни вздохи тяжкие седых верхушек хвойных,
    Когда под бурей гнется бор,
Ни жалкий крик солдат, что в беспощадных войнах
    Не встанут на последний сбор,
Ни в яви, ни в бреду нет голосов, достойных
    В ужасный этот влиться хор.
Да! Ибо в этом трубном хоре,
В скрипичных голосах, настроенных не в лад,
Не оратория звучит, а черный ад.
Тут алчность черная и нищенское горе
    Не могут спеться и кричат.
А вы, счастливые сыны благого края!
Вам музыка цветет, как роза, обагряя
    Ярчайшим блеском утренние сны,
И дышит свежестью и сладостью весны.
Вас многие сочтут в сей жизни быстротечной
Толпой изнеженной, ленивой и беспечной
За то, что так легко, без скуки и невзгод,
Дыша амврозией и опьяняясь вечно,
Вы празднуете жизнь уже который год.
Вы, граждане Италии счастливой,
Красавцы кроткие, как мир ваш негой полн,
    Как безмятежны очертанья волн!
    Вам мир завидует ревнивый.
А северян одна гордыня леденит.
Пускай же целый мир бушует и звенит,
Пускай свои дары швыряет благосклонно
Ему Промышленность из урны златодонной!
Вас, дети бедности, она не соблазнит.
Зачем же вам менять богиню дорогую,
     Возлюбленную вашу, — на другую,
На ту, что утешать пытается торгуя,
Но чаще бедами вселенную дарит,
Повсюду войнами гражданскими горит,
Где ради пятака, под вой титанов злобных,
Один использует мильон себе подобных.
УГЛЕКОПЫ НЬЮКАСЛА
Пускай другие пьют среди природы горной
Метелей снеговых напиток животворный
Иль нежный ветерок, ласкающий глаза.
Пускай другие мчат по безмятежным волнам,
Доверясь синеве и острогрудым челнам,
Поставив наискось тугие паруса.
Им подарила жизнь улыбку снисхожденья,
Счастливая звезда встречала их рожденье
В счастливом месяце, в полуденной стране.
И руки божества, — что из одной колоды
Тасуют жизнь и смерть, удачи и невзгоды, —
Дарят их жребием, не тягостным вдвойне.
А мы невольники, мы узники позора.
Мы заперты в тюрьму не в силу приговора,
Лишающего прав, а только потому,
Что в час, когда на свет явились, или раньше,
Кормилица нужда — глухая великанша —
Нас обрекла на труд и ввергнула во тьму.
Мы дети Англии богатой, углекопы,
Вползаем, как кроты, во глубь земной утробы.
Шесть сотен футов спуск. И тяжкие кирки
Рвут уголь каменный, земную плоть ломая.
Вокруг сырой туман. И смерть глухонемая,
Как дряхлая сова, глядится нам в зрачки.
Беда молодчику, что поутру с похмелья,
Шатаясь, побредет по ходам подземелья, —
Один неверный шаг — и рухнешь в эту ночь,
Беда и старику, чьи ноги не проворны!
Когда лихой поток взыграет в штольне черной,
Никто несчастному не кинется помочь.
Беда беспечному, когда, уйдя глубоко,
Очутится на миг без лампы желтоокой,
Без дружелюбного подспорья впереди.
Сейчас же злой угар в сквозную шахту хлынет,
Дымком закутает, и наземь опрокинет,
И сердце оборвет у смельчака в груди.
Там, в этой темноте, все жутко и тревожно:
Круша по выступу, кирка неосторожно
Ударила, — и вот ползет могучий пласт.
И не один из нас в слепых проходах этих
За мысль, за помысел о женщине иль детях,
За нерадивый миг дыхание отдаст.
И в то же время мы, — мы, призрачные тени,
Даем тепло и свет в ста тысячах сплетений,
Вращаем поверху весь ваш круговорот
И рвем сокровище, рискуя ежечасно,
Растим промышленность громадою ужасной,
Пихаем топливо в ее свирепый рот.
Всех паровых котлов мгновенный вдох и выдох,
Меднобагровый жар всех домен ядовитых,
Верченье всех колес вагонных — это он,
Наш уголь каменный! Во всех краях вселенной
Раскачивает он суда на глади пенной,
Которыми богат державный Альбион.
И если дивный блеск в британской диадеме
Никем не превзойден и признан перед всеми, —
Был углем тот алмаз, он — наших рук удар.
Мы роскошь создали богатым джентльменам,
Мы лордам Англии четыремстам надменным
Вручаем жизнь и смерть голодную, как дар.
О боже праведный! Мы ничего не взыщем.
Порядка нарушать не надо смирным нищим.
Да не прорвется днесь покойный сон ничей.
Не тщимся мы занять места высокородных,
Ученых, доблестных. Не жаждем для голодных
Ни сытного стола, ни денег богачей.
Но просим одного мы, нищенские рати:
Смягчи сердца господ, погрязшие в разврате,
Дай опереться нам на праведный закон.
И день и ночь опять напоминай им строго,
Что стоит расшатать ступени их чертога, —
Колонны сдвинутся, и разом рухнет он.

РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ

ЛУИ ФЕСТО

НАРОД ПРОСНУЛСЯ
Обманутый поповским раболепьем,
Народ презренье знати выносил,
Дремал в цепях и привыкал к отрепьям,
 Лишенный права голоса и сил.
Вот он проснулся, голый и великий,
Расправу с палачами он вершит.
Вопите, прячьтесь, бодрствуйте, владыки!
Гигант вооружен, — и трон дрожит!
Ребята, в бой! На улицах тревожно.
Ни перемирья, ни покоя нет.
На каждый новый лозунг непреложно
Гул стоголосый катится в ответ.
Париж вооружен. Везде засады,
Бойницы, рвы, валы со всех сторон.
И вот на крайний выступ баррикады
Взошел гигант, — и пошатнулся трон!
Огонь пожаров пушкам отвечает.
Ни для кого дороги нет назад.
Свинец мишени в стенах намечает,
Свинцом опустошают и разят.
Меч властвует, а молния карает.
Согнитесь, — мирный уровень пропал.
Трясись, дворец! Ворота отворяет,
Стучит гигант, — и наземь трон упал!
Толпа растет и празднует победу.
Народ объединился, цепи рвет.
История по памятному следу
Простонародью почесть воздает.
Кичливая, страшась расплаты грозной,
Власть понапрасну отдает поклон.
Ни передышки, ни пощады. Поздно!
Шагнул гигант, — и покатился трон!
Развейте прахом ложные отличья!
Достаточно струился фимиам!
Седалище смещенного величья,
Трон — это жертва выбывшим теням.
И мы его к Бастилии потащим, —
Недаром кровь по золоту текла.
Размахивая факелом чадящим,
Дохнул гигант, — и трон сгорел дотла!
1848

ПЬЕР ДЮПОН

ПЕСНЯ РАБОЧИХ
Пропел петух, и мы, дрожа,
В потемках лампу зажигаем,
Чуть рассвело, — за полгроша
Угрюмо в кузницу шагаем.
Должны мы бить, ковать и гнуть,
Забыть про отдых, про усталость.
Пройдет и завтра как-нибудь,
Наголодаемся под старость.
Среди друзей, в кругу своем
Пусть грянет песня круговая,
Раскаты пушек покрывая!
Мы пьем, мы пьем, мы пьем, —
Живи, свобода мировая!
Все нашей сделано рукой,
Все, что в земных таится недрах,
Что скрыто в глубине морской,
Вся красота сокровищ щедрых,
И редкий жемчуг, и руда,
И сладкий плод, и хлеб насущный…
Идут года, стригут стада,
И льется шерсть волной послушной.
Среди друзей, в кругу своем…
Но что за прибыль нам в труде,
Который нам сгибает спины,
Живем весь век в поту, в нужде
И сами стали, как машины.
Мы строим башни городов,
Но там рабочим ничего нет.
Лишь только в улье мед готов,
Хозяин пчел немедля гонит.
Среди друзей, в кругу своем…
Пускай тщедушных барчуков
Вскормила наша мать старуха,
Растет богач, и был таков,
И не поклонится ей сухо.
Трехвековых обид не счесть.
В рабочих семьях по старинке
Принадлежит девичья честь
Всем грязным торгашам на рынке.
Среди друзей, в кругу своем…
В гнилом тряпье, полумертвы,
Под жалкой крышей, под забором,
Ночуем в обществе совы,
В соседстве с жуликом и вором.
А между тем, когда весной
Кровь запылает, мы не вправе
Пожаловаться вам на зной,
Укрыться в зелени, в дубраве.
Среди друзей, в кругу своем…
А если наша кровь течет
Где бы то ни было потоком,
Мы за нее предъявим счет
Тиранам хищным и жестоким.
Мы приберечь ее должны
До бурь земных или небесных.
Сегодня мир сильней войны
Для всех людей простых и честных.
Среди друзей, в кругу своем
Пусть грянет песня хоровая,
Раскаты пушек покрывая!
Мы пьем, мы пьем, мы пьем,
Живи, свобода мировая!
1848

ВИКТОР ГЮГО

ДВА ОСТРОВА[7]
Скажи мне, откуда он явился, и я скажу, куда он идет.

Э. Г.

1
Два острова на глади пенной,
Две великаньих головы
Царят у двух границ вселенной,
Равно угрюмы и мертвы.
Смотри — и задрожи от страха!
Господь их вылепил из праха,
Удел предвидя роковой:
Чело их молниями блещет,
Волна у скал нависших плещет,
Вулканы спят в груди немой.
И пена в них лохмотья вержет
И, видно, злобствует не зря:
То двух седых пиратов держат
На вечном дрейфе якоря.
Их берег черен и безлюден,
Путь между скал кремнист и труден
И дикой чащей окаймлен.
Недаром эта жуть гнездится:
На первом Бонапарт родится,
На том умрет Наполеон.
Тут колыбель — а там могила.
Двух слов довольно на века.
Их наша память сохранила,
И память та не коротка.
К двум островам придут, мне мнится,
Пред тенью царственной склониться
Все племена грядущих дней.
Раскаты гроз на высях горных,
Удары штормов непокорных
Напомнят правнукам о ней.
Недаром грозная пучина
Их отделила от земли,
Чтобы рожденье и кончина
Легко свершиться бы могли:
Чтобы такой приход на землю
Не сотрясал земли, подъемля
Мятеж таинственных глубин,
Чтоб на своей походной койке
Не вызвал бури узник стойкий
И мирно умер бы один.
2
Он был мечтателем на утре дней когда-то.
Задумчив был, когда, кончая путь солдата,
Угрюмо вспоминал былое торжество.
И слава и престол коварно обманули:
Он видел их вблизи, — ненадолго мелькнули.
Он знал ничтожество величья своего.
Ребенком грезил он на Корсике родимой
О власти мировой, о всей непобедимой
Своей империи под знаменем орла, —
Как будто мальчику уже звучала сладко
Многоязыкая, пред воинской палаткой,
Всемирной армии заздравная хвала.
3
ХВАЛА
«Будь славен, Бонапарт, владыка полвселенной!
Господь венчал тебя короною нетленной.
От Нила до Днепра ты правишь торжество,
Равняешь королей прислуге и вельможам.
    И служит вечный Рим подножьем
    Престолу сына твоего!
Парят орлы твои с простертыми крылами,
Несут на города убийственное пламя.
Ты всюду властвуешь, куда ни глянь окрест.
Ты покорил диван, командуешь конклавом.
     На знамени твоем кровавом
     И полумесяц есть и крест.
И смуглый мамелюк, и готский ратник дикий,
И польский волонтер, вооруженный пикой, —
Все слепо преданы желаниям вождя.
Ты исповедник их, ты их законодатель.
    Ты мир прошел, завоеватель,
    Повсюду рекрутов найдя.
Захочешь — и, взмахнув десницею надменной,
Даешь империям благие перемены,
И короли дрожат у врат твоих хором.
А ты, пресыщенный в сраженьях иль на пире,
    Почиешь в благодатном мире,
    Гордясь накопленным добром.
И мнится, что гнездо ты свил на круче горной.
Что вправе позабыть о буре непокорной,
Что молнии тебе не ослепят глаза.
И мнится, твой престол от рока независим, —
    Не угрожает этим высям
    Низкорожденная гроза!»
4
Гроза ударила! Мир грохотом наполнив,
Скатился он в ничто, дымясь от стольких молний,
   Смещен тиранами тиран.
В теснину диких скал замкнули тень живую,
Земля отвергла, — пусть несет сторожевую
   Ночную службу океан.
Как презирал себя он на Святой Елене,
Когда морская даль гасила в отдаленье
   Заката сумрачного луч,
Как был он одинок в вечерний час отлива,
Как англичанин вел его неторопливо,
   Как нагло запирал на ключ!
С каким отчаяньем он слушал гул проклятий
Тех самых воинских неисчислимых ратей,
   Чье обожанье помнил он!
Как сердце плакало, когда взамен ответа
Рыданьем и тоской раскатывался где-то
    Хор человеческих племен!
5
ПРОКЛЯТИЯ
«Позор! Несчастие! Анафема! Отмщенье!
Ни небо, ни земля не ведают прощенья!
Вот наконец-то пал низверженный колосс!
Пускай же, прахом став, впитает он навеки
    Пролитой юной крови реки
    И реки материнских слез!
При этом имени пусть Волгу, Тибр и Сену,
Альгамбру древнюю, темничный ров Венсена,
И Яффу, и Кремля горящего дворцы,
Поля былых побед, поля резни кровавой,
Своим проклятием, отгулом прошлой славы
    Теперь наполнят мертвецы!
Пускай вокруг него теснятся эти жертвы,
Восставшие из ям, воскресшие из мертвых,
Пускай стучат к нему обрубками костей!
Калечила их сталь, и порох жег когда-то.
Пусть остров превратит в долину Йосафата[8]
    Орда непрошенных гостей!
Чтобы он жил и жил, всечасно умирая,
Чтобы рыдал, гордец, паденье измеряя,
Чтобы тюремщики глумились вновь над ним,
Чтоб узника они усугубляли муки
   И заковали эти руки
   Своим железом ледяным!
Он верил, что навек победами прославлен,
Что все забыл народ, — и вот он сам раздавлен!
Господь переменил блестящую судьбу.
И у соперника державной римской мощи
Остался миг один, чтоб сгинуть в полунощи,
   И только шаг, чтоб лечь в гробу.
Он в море погребен и поглощен в забвенье.
Напрасно некогда в неукротимом рвенье
Мечтал о мраморной гробнице Сен-Дени.
Почившим королям остался он неведом:
С безродным пришлецом, заносчивым соседом
В подземном сумраке не встретятся они!»
5
Как страшен был удар! Пьянившие вначале,
Последние мечты лишь ужас означали.
Бывает, в юности надеждам мы верны,
Но скоро задрожим в пресыщенности горькой
   И жизнь разглядываем зорко
   С иной, нежданной стороны.
Встань, путник, подойди к подножью цепи горной,
Любуйся издали на облик чудотворный,
На первозданный кряж, запомнивший века,
На зелень дикую, висящую на скалах, —
   Какой седой туман ласкал их,
   Как увенчали облака!
Вскарабкайся же вверх и задержись на кручах.
Хотел достичь небес… а затерялся в тучах!
Картина страшная меняет облик свой.
Перед тобой стена столетних мрачных елей,
   Гнездо бушующих метелей,
   Рожденье бури грозовой!
7
Так вот изображенье славы:
Вчера слепил глаза кристалл,
Но замутился он, кровавый,
И страшным зеркалом предстал.
Вот два изображенья мира,
Два разных лика у кумира,
Два разных возраста души.
К победам в юности готовясь,
Он прочитал под старость повесть
Об унижении в глуши.
Подчас на Корсике туманной
Или на острове втором
Услышит кормщик безымянный
В ущельях заворчавший гром.
И, вспыхнув молнией летучей,
Тот призрак, выросший из тучи,
Скрещает руки на скале, —
Не двигаясь, без содроганья,
Теперь царит он в урагане,
Как раньше в битвах на земле.
8
Ушла империя, — остались две отчизны,
Два мрачных образа в его блестящей жизни,
Два моря штормовых у двух границ земли.
Здесь плавал Ганнибал, а там — дорога Васко.
Скажи: «Наполеон!» — откликнется, как сказка,
   Двойное эхо издали!
Так пушечный снаряд, пылающий и мстящий,
На черных небесах параболу чертящий,
Как бы колеблется, полет замедлив свой,
Но лютым коршуном он падает на землю,
И роет ямину, сыпучий прах подъемля,
И камни рвет из гнезд на старой мостовой.
И долго, кажется, полно глухого гула
Извергнувшее смерть дымящееся дуло,
И долго площадь, где снаряд разорвался,
В кровавых отсветах и корчах погибая,
Железное ядро в обломках погребая,
   Гудит, истерзанная вся!
Июль 1825

ТУРНИР КОРОЛЯ ИОАННА
«Поломано было более шестисот копий; бились и пешие и конные на мечах и на копьях; и везде и всюду и нападающие и защищающиеся не совершили ни одного поступка, который не соответствовал бы высокой славе, уже заслуженной ими; вот почему означенный турнир вдвойне знаменит. В конце состязания был смертельно ранен главный судия графства, свояк Шандиу, дворянин де Фонтен, а также убит ударом копья рыцарь Сент-Обен».

Старинная хроника

Едва зардело
Сиянье дня, —
Конюх, за дело,
Седлай коня!
Прочь, домочадцы!
Мне любо мчаться,
В седле качаться,
Броней звеня.
Ну, так лети же,
Лихой буян!
Скакун мой рыжий,
Ты ветром пьян.
Нас дразнит эхо.
Нам надо к спеху, —
Звал на потеху
Король Иоанн.
С флягой чернильной,
А не с мечом
Монах бессильный
Свят и учен,
За ним черница —
Петь мастерица, —
Не веселиться
Им нипочем!
Кто удостоен
Дворянских прав,
По страсти воин,
По крови граф,
Тот во вселенной
Самозабвенно
Игрой военной
Свой тешит нрав.
Мне тошно, право,
В душе черно,
Что меч мой ржавый
В ножнах давно
Весь иступился,
Под стол скатился
И превратился
В веретено.
Там, в зубьях башен
И в гребнях крыш,
Светло украшен,
Под солнцем рыж,
За куполами,
Колоколами,
Горит, как пламя, —
Вот он, Париж!
Толпа все гуще,
Шумней, тесней.
О всемогущий,
Что делать с ней!
Навстречу прёт нам
Потоком плотным,
По подворотням
Сколько людей!
О матерь божья!
Я жив-здоров.
Встав у подножья,
Не жду даров,
Молюсь усердно,
Будь милосердна,
Оставь мне смертный
В соборе кров.
Девицы пляшут.
Подростки им
Платками машут.
Любой любим.
О, сколько песен,
Как город тесен,
Как полон весь он
Светом дневным!
Гуляка рыщет,
На все готов,
Поет и свищет
У всех мостов,
Врет, озорует,
Орет, ворует
И не горюет
Во дни постов.
А Лувр, что заперт
Был на замок,
Открыт, как паперть,
В такой денек,
Трон сторожащий,
Улей жужжащий,
Толпой кишащей
Полон чертог.
И в честь красоток,
В честь короля
Тысячью глоток
Орет земля.
А флаги вьются,
А толпы льются,
В ограду бьются,
Пустить моля.
Так, не замедлив,
Начнем как раз!
Город приветлив,
Он любит нас.
Там в ложах смежных
Немало нежных,
Живых, прилежных
Девичьих глаз.
Хромой — натужась,
Горбун — кичась,
Внушают ужас.
Но будет час,
Их меч настигнет, —
Тот в пекло прыгнет,
Этот поникнет,
В пыли влачась.
Девственник строгий
Жаждой палим
Перед дорогой
В Ерусалим,
Лотарь безродный,
Полуголодный,
Видать, угодный
Чертям одним.
Каноник мудрый
Важность хранит,
За чернокудрой
Чуть семенит.
О ней пытливо,
О ней игриво,
О ней ревниво
Молва звенит.
Вот солнце наше —
Глянь на помост —
Изольда краше
Небесных звезд.
Старухи тоже
Вверх пялят рожи.
Держаться строже
Велит им пост.
А вкруг арены
Легко найдем
Берту, Ирену
С нежным лицом,
Найдем налево
И Женевьеву
И королеву
Всю в золотом.
Вот Женевьева
Молвит, склонясь:
«Что, королева,
Печалит вас?» —
А та смутилась,
Отворотилась,
Слеза скатилась
Из ясных глаз.
Сигнал к турниру!
Скрещенье пик!
Взывает к пиру
Всеобщий крик.
Сшиблись четверки.
Толпа в восторге.
Будь свят, Георгий!
Король — велик!
Железный скрежет
Лат и мечей
Нам душу нежит.
Все горячей
Молнии блещут,
Сердца трепещут,
Взвиваясь, плещут
Волны плащей.
Разгар погони!
Страстей разгул!
Несутся кони.
Огонь блеснул.
И в нетерпенье,
В крови и в пене —
Ангелов пенье,
Дьяволов гул!
Скакун мой добрый,
Потешь меня,
Ударим в ребра
Того коня,
Сразим гнедого,
Получишь вдоволь
Овса любого
И ячменя!
Столь жирной пищи,
Столь щедрых льгот
Обжора нищий
За целый год
Съесть не изволит,
Как он ни молит,
Как глаз ни колет
Его приход.
Паж погибает
Во цвете лет, —
Так увядает
Лилейный цвет, —
Ловит мгновенье,
Молит в забвенье
Благословенья, —
В нем жизни нет.
Фанфара грянет,
Глуха, строга.
Отрок не встанет —
Скорбь не долга. —
Но пожалейте,
Слезу пролейте, —
Унылой флейте
Вторят рога.
Пускай черницы
Прах стерегут,
Свеч вереницы
Над ним зажгут.
В нише глубокой
У одинокой,
У черноокой
Слезы бегут.
Плачь, Изабелла,
Встань, не дыша, —
В рай улетела
Его душа.
О, грусть подруги,
Ломавшей руки…
Но битва, други,
Все ж хороша!
Пора обратно!
Скакун, лети,
По крови брат мой,
Нам по пути.
Товарищ ратный,
Лети обратно,
Чтоб в замке знатный
Овес найти!
А мне навстречу
Монах придет.
Он с длинной речью,
Наверно, ждет.
Он чтит святыню
И благостыню,
Но он латынью
Нас изведет.
Деянья наши
Он славить рад,
Хоть слог монаший
Витиеват.
Писать он может
И все изложит
И честь умножит
Мою стократ.
Нам, знатным людям.
Это к лицу.
Мы верить будем
Смерду-писцу.
Мы держим шпагу,
Мы чтим отвагу,
Но рвем бумагу, —
Хвала творцу!
КАНАРИСУ[9]
Как легко мы забыли, Канарис, тебя!
Мчится время, про новую славу трубя…
Так актер заставляет рыдать иль смеяться,
Словно бог вдохновляет простого паяца.
Так, явившись в революционные дни,
Люди подвигом дышат, — гиганты они,
Но швыряя светильник свой, яркий иль чадный,
Все уходят во тьму чередой беспощадной.
Имена их померкнут в мельканье сует.
И пока не является сильный поэт,
Создающий вселенную словом единым,
Чтоб вернуть ореол этим славным сединам, —
Их не помнит никто, а толпа, что вчера,
Повстречав их на площади, выла «ура».
Если кто-нибудь те имена произносит,
«Ты о ком говоришь?» — удивленная, спросит.
Мы забыли тебя. Твоя слава прошла.
Есть у нас пошумней и крупнее дела,
Но ни песен, ни дружбы былой, ни почтенья
Для твоей затерявшейся в памяти тени.
По складам буржуа твое имя прочтет.
Твой Мемнон онемел.[10] Солнце не рассветет.
Мы недавно кричали: «О слава! О греки!
О Афины!» — Мы лили чернильные реки
В честь героя Канариса, в честь божества.
Опускается занавес, — ладно! Едва
Отпылало для нас твое славное дело,
Имя стерлось, другое умом завладело.
Нет ни греков-героев, ни лавров для них.
Мы нашли на востоке героев иных.
Не послужит тебе ежедневно хвалами
Стоязыких газет бестолковое пламя.
Ведь циклопу печати который уж раз
Одиссей выжигает единственный глаз.
Просыпалась печать, что ни утро, бывало,
И крушила все то, что вчера создавала,
Вновь державной десницей ковала успех,
Справедливому делу — железный доспех.
Мы забыли!
          Но это тебя не коснулось.
Снова даль пред тобою, моряк, развернулась.
У тебя есть корабль и ночная звезда,
Есть и ветер, попутный и добрый всегда,
Есть надежда на случай и на приключенье,
Да к далеким путям молодое влеченье,
К вечной смене причалов, событий и мест,
Есть веселый отъезд и веселый приезд,
Чувство гордой свободы и жизни тревожной.
Так на парусном бриге с оснасткой надежной
Ты узнаешь излучины синих дорог.
И пускай же в какой-то негаданный срок
Океан, разгрызающий скалы и стены,
Убаюкает бриг белой кипенью пены,
И пускай ураган, накликающий тьму,
Взмахом молнийных крыльев ударит в корму!
У тебя остаются и небо и море,
Молодые орлы, что парят на просторе,
Беззакатное солнце на весь круглый год,
Беспредельные дали, родной небосвод.
Остается язык, несказанно певучий,
Ныне влившийся в хор итальянских созвучий, —
Адриатики вечно живой водоем,
Где Гомер или Данте поют о своем.
Остается сокровище также иное,
Боевой ятаган, да ружье нарезное,
Да штаны из холста, да еще тебе дан
Красный бархатный, золотом шитый кафтан.
Мчится бриг, рассекает он пенную влагу,
Гордый близостью к славному архипелагу.
Остается тебе, удивительный грек,
Разгадать за туманами мраморный брег
Иль тропинку, что жмется к прибрежным откосам,
Да крестьянку, лениво бредущую с возом,
Погоняя прутом своих кротких быков,
Словно вышла она из далеких веков,
Дочь Гомера, дитя великанов, богиня,
Что изваяна на барельефах в Эгине.
Октябрь 1832

* * *
Скупая, чахлая, иссохшая земля,
Где люди трудятся, сердец не веселя,
Чтоб получить в обмен на кротость и упорство
Горсть зерен иль муки для их лепешки черствой;
Навеки заперты среди бесплодных нив
Большие города, что, руки заломив,
Ждут милосердия и мира, жаждут веры;
Там нищий и богач надменны выше меры;
Там ненависть в сердцах; и смерть, слепая тварь,
Казнит невинного и лучшего, как встарь;
А там снега вершин, за маревом туманным,
Где стыд и правота живут в ладу с карманом;
Любая из страстей рождает столько бед;
И столько волчьих стай в чащобе жрет обед;
Там — засуха и зной, тут — северная вьюга;
Там океаны рвут добычу друг у друга,
Полны дрожащих мачт, обрушенных во тьму;
Материки гудят, тревожатся в дыму,
И с чадным факелом рычит война повсюду,
И, сёла превратив в пылающую груду,
Народы к гибели стремятся чередой… —
И это на небе становится звездой!
1840

ЧТО Я ВИДЕЛ В ТОТ ВЕСЕННИЙ ДЕНЬ
Когда я дверь толкнул, лачуга задрожала.
Детишки плакали. Их мать мертва лежала.
Все устрашало взгляд в жилище мрачном том:
Простерта мертвая на топчане пустом.
Ни лампы, ни свечи. Убогий угол темен.
Сквозь дыры в потолке торчат пучки соломин.
Ребята сгорбились, молчат, как старики.
Как предрассветный луч, как сквозь туман реки,
Лицо покойницы блестит улыбкой странной.
И старший, лет шести, промолвил: «Ах, как рано
Ушла она от нас, как стало нам темно».
Здесь преступление сейчас совершено.
Я вижу, вот оно! Под солнцем дня лучистым
Та женщина была созданьем кротким, чистым.
Всевышний, знающий глубины наших душ,
Ей счастье обещал. Был у нее и муж,
Рабочий молодой. Без горечи, без злобы
Шли по земле они, дружили честно оба.
Сначала был убит холерой муж. Вдова,
Мать четырех детей, от горя чуть жива,
За труд мужской взялась неутомимо, скромно,
Самостоятельно, упорно, экономно.
Постель без одеял, лачуга без огня.
Нигде не жалуясь, достоинство храня,
Мать штопает старье, плетет рогожу, вяжет,
Не разогнет спины, до света спать не ляжет,
Чтоб накормить ребят, — куда там подремать!..
Однажды к ним войдут, — прикончил голод мать.
О да, кусты полны малиновок поющих.
Грохочут кузницы от молотов кующих.
Ждут маски на балу, чтоб кто-то их искал.
Есть нежный поцелуй, и волчий есть оскал.
Всё на земле живет. Барыш купцом подсчитан.
Кареты катятся. Смех — вот опять звучит он.
Жрут землю поезда. Нарядный пароход
Гудит над зеркалом морских соленых вод.
И среди общего движения и света
Скончалась в хижине страдалица вот эта.
 Встал голод, как вампир, и взвыл, ожесточась,
И скрытно к ней вошел и в полуночный час
Сдавил ее гортань. Он был жесток, но чуток.
Да, голод это взгляд бульварных проституток, —
Дубинка и кастет грабителя, — рука
Ребенка, что крадет бутылку молока, —
Бред лихорадочный, — предсмертное хрипенье
На ложе нищенском у гробовой ступени.
Избыточен твой сад, создатель наш, увы!
Земля полна плодов, и злаков, и травы;
Где лес кончается, там зеленеет поле.
Меж тем, как все живет по милосердной воле,
И муха кормится на ветке бузины,
И путник горстью пьет из чистой быстрины,
И дарит кладбище стервятникам их ужин,
Меж тем как каждый зверь живой природе нужен,
И здравствуют шакал, и тигр, и василиск, —
Погибнет человек! Предъявим общий иск!
Голодной смертью строй общественный затронут.
Вот сирота, господь! Он в саван запеленут.
Он голоден. Птенец глядит в ночную тьму.
Раз колыбели нет, свей хоть гнездо ему!
1840

ВНУТРИ ДОМА
Они разъярены, глаза у них горят.
Гадюка-ненависть шипит и точит яд,
Свивается в кольцо и шарит в их лачуге.
Их маленькая дочь дрожит в слезах, в испуге.
Муж и жена орут — им не до детских слез.
«Откуда ты?» — «Молчать!» — «Откуда черт принес?
Бездельник, погоди, издохнешь на соломе!» —
«Сама, как барыня, лентяйничаешь в доме!» —
«Ты в кабаке гулял?» — «Любовник твой ушел?» —
«Ребенка пожалей, он голоден и гол!» —
«А ты для дочери и рук не замарала!» —
«Где пропадал весь день?» — «Сама ты где шныряла?» —
«Ступай назад в кабак!» — «Пляши среди тряпья!
Безбожницей растет и доченька твоя!» —
«Из-за тебя и мать лежит в земле, старуха!
Кровь на тебе, бандит!» — «Срам на тебе, ты шлюха!»
А между тем закат жилье позолотил,
Окно и низкий свод нежданно осветил,
Но гнусная чета двойной марает грязью
Уродливость души и тела безобразье,
Все язвы заголив без страха и стыда,
И все вокруг нее — унынье и нужда.
Висит на скошенном окошке занавеска.
А грязное стекло полно такого блеска,
Что в этот миг — в мечтах неведомо о чем
Прохожий ослеплен сверкающим лучом.
1841

СТАТУЯ
Катилась римская империя во мглу.
Погибший Карфаген сквозь пламя и золу
   Желал и ей расплаты срочной.
Все, что в ней славилось, разбилось в пыль и прах.
Кончался мощный мир в полуночных пирах,
   Еще надменный и порочный.
Он был богат и пуст, и тщетно попирал
Своих бесчисленных рабов. Он умирал,
   Не слыша собственного стона.
Вино, да золото, да кровь в конце концов,
Да евнухи взамен державных мудрецов,
   Да Тигеллин взамен Катона.[11]
То было зрелищем не для людских очей.
Отшельники пещер в глубокой тьме ночей
   О нем раздумывали глухо.
В теченье трех веков господствовала тьма.
Народы слышали, что катятся грома
   Над трижды проклятой разрухой.
Лень, Роскошь, Оргия, и Ненависть, и Спесь,
И Скупость, и Разврат изнемогали здесь,
   Вытьем вселенную наполнив.
Ударила гроза во мглу их сонных век,
И на мечах семи архангелов навек
   Остался слабый отблеск молний.
А Ювенал — поэт безумных этих дней —
Стал ныне статуей, сверкает соль на ней.
   Он страж полуночного храма.
К подножью голому не ластится трава.
И в сумрачных глазах читаем мы слова:
   — Я слишком много видел срама.
1843

НАПИСАНО НА ЭКЗЕМПЛЯРЕ «БОЖЕСТВЕННОЙ КОМЕДИИ»
Однажды человек мне пересек дорогу.
Он был закутан в плащ, как в консульскую тогу,
И странно черен был под звездами плеяд.
Остановясь, вперил в меня запавший взгляд,
Горящий пламенем и словно одичалый,
И молвил: «Я стоял как горный кряж сначала
И заслонил собой безмерный кругозор,
Потом разбил тюрьму и сделал зрячим взор,
Прошел одну ступень по лестнице явлений,
И мощным дубом стал для гимнов и молений,
И шелестом листвы будил ночную синь,
Потом в обличье льва среди нагих пустынь
Рычаньем оглашал полуночные дали,
Теперь я человек. Мне имя Данта дали».
1843

НАПИСАНО В 1846 ГОДУ
«…Я видел вас, милостивый государь, ребенком у вашей почтенной матушки, и мы с вами, кажется, почти родственники. Я рукоплескал вашим первым одам, „Вендее“, „Людовику Семнадцатому“… После 1827 года, в своей оде под названием „К Колонне“, вы отбросили святые убеждения, отвергли легитимизм; либеральная партия рукоплескала вашему отступничеству. Я вздыхал об этом… Сегодня, милостивый государь, вы пребываете в чистейшей демагогии, в полнейшем якобинстве. Ваша анархическая речь о делах в Галисии достойна скорее подмостков Конвента, нежели трибуны Палаты пэров. Вы чуть что не пели карманьолу… Вы гибнете, уверяю вас. К чему же вы стремитесь? Что вы сделали после прекрасных дней своего монархистского отрочества? Куда вы идете?..»

(Маркиз де К. д’Э. Письмо к Виктору Гюго. Париж 1846.)

1
Я помню вас, маркиз, — вы часто к нам являлись,
Болтали с матушкой, со мною забавлялись,
Грамматике уча и сласти мне даря,
Как старший родственник, внимательный не зря.
Вы были взрослым, я — ребенком. На колени
Сажали вы меня и после восхвалений
Во славу Кобленца[12] и королей вели
Беседы о борьбе разбуженной земли,
О волчьей ярости, об якобинской своре.
Я сласти пожирал при этом разговоре
И вашим россказням тем более внимал,
Что сам был роялист, к тому же слишком мал.
Еще совсем дитя, я создан был для роста.
Когда мечтательно, доверчиво и просто,
Раскрыв на мир глаза и требуя любви,
Я первые стихи вам лепетал свои,
Вы их сочли, маркиз, нелепою опиской, —
Недаром Грации знакомы с вами близко, —
Но восклицали: «Что ж! Поэтик родился!» —
И помню свято я, как мать зарделась вся.
Мне помнится, каким она живым приветом
Встречала утром вас. Где день, сиявший светом,
Где милый смех ее, где голос дорогой?
Все листья сметены ненастьем и пургой.
О, ласка матери! В тревоге и смятеньи
Сегодня предо мной всплывают только тени,
Ни ласки, ни морщин родных не сохранив.
У вас был острый ум. В прилив или в отлив,
Богач или бедняк, заносчивый иль скромный,
Вельможа короля иль эмигрант бездомный,
Вы знали трудные, крутые времена
И все перенесли, что следует, сполна.
В обиде на Руссо любили вы Вольтера.
Пиго-Лебрен для вас достоин был примера.
К позорному столбу вы привлекли Дидро,
Возненавидели и Дюбарри остро.
Но, Габриэль д’Эстре всемерно обожая,
Сочли, что Севинье вам тоже не чужая,[13]
Когда ученая маркиза в час ночной,
Под ветром ледяным, под трепетной луной,
Без трепета в душе разглядывала зорко
Крестьян, повешенных пред замком у пригорка,
Не сомневались вы, мой родственник, отнюдь,
Что хамов надо бить, что бедных надо гнуть,
И в год Бастилии с галантною отвагой
Без ложного стыда хвалились вашей шпагой
Ипудру сыпали на бархатный камзол.
Вы по народу шли, и шаг ваш был тяжел.
Не слишком сетуя на злоупотребленья,
Вы с ранней юности, — все ваше поколенье,
Вся знать вельможная, — вы почитали двор,
Но с королем вели любезный, нежный спор, —
Шла декламация с корнелианским лоском…
А революция казалась вам подростком.
Вы, размеряя шаг, за Талейраном шли.
Не разглядев черты, столь мирные вдали,
К новорожденному не зная отвращенья,
Чудовище сочли достойным вы крещенья.
Народная нужда, лекарство от нужды…
В таких подробностях скучнейших не тверды,
Рукоплескали вы охотно Лафайету,
Когда запеленал он великаншу эту.
Лишь отблеск факелов вас очень устрашил,
Рев тигра Мирабо тот ужас довершил.
И пред камином сев, вы нам шептали глухо,
Что с корнем вырвана Бастилия-старуха,
Что двинулись в Париж предместья… Лишь испуг
Внушал вам башмаков их деревянный стук.
Был страшен вам народ, униженный когда-то…
Шли дни и месяцы, — мы помним эти даты, —
И усмехались вы, попрежнему глухи,
Читая нам впотьмах запретные стихи.
Ведь вы из тех, маркиз, кто, предрассудков полный,
Не понял этой мглы, не верил в эти волны,
Кто принял ураган за детскую игру,
Кто в жалобах людских, звучащих на ветру,
И в ярости людской услышал лай собачий.
Кто на салонный лад смеялся по-ребячьи,
Не веря голоду и толпам площадным,
Кто в ураганный час под сумраком ночным,
Когда, загадочно катясь валами шквала,
Вся революция росла и бушевала,
Не разглядев когтей и воспаленных глаз,
Шутил скептически, и хохотал не раз,
И, собираясь спать, потягивался сладко,
И сфинксу мощному загадывал загадку.
Вы восклицали нам: — Вот ужас! Бедняки
Свирепствуют. Прошли хорошие деньки.
Могла бы сделка нас от крайностей избавить.
Свободу людям дать, но короля оставить,
И верноподданным остался бы народ… —
Но быстро помрачнев, вы вновь открыли рот:
— Мудрейшие из нас не защитили трона.
Все кончено. Париж не лучше Вавилона.
Все гибнет — Трианон, Фонтенебло, Марли… —
И вы заплакали. О боже, как могли
Рассчитывать на жизнь друзья того режима,
Хотевшие, чтоб мы коснели недвижимо,
Чтоб ветхий кодекс нас калечил и вязал,
Чтоб революции не видел тронный зал?
Лев лапой разодрал и туфли и халат их.
2
Расстались мы. И вихрь в объятиях крылатых
Разъединил умы, и судьбы, и сердца.
Туманный кругозор был мрачен без конца.
Шел каждый человек своей дорогой к свету.
И новая душа вселилась в душу эту, —
На ветви сломанной чужой дичок подрос.
Я знал борьбу и труд и много пролил слез.
Фальшивые друзья вокруг меня гнездились.
Шла за бедой беда. Работы громоздились.
Я позабыл про вас, — мне этого не скрыть.
Случалось пред врагом мне двери отворить,
И вражеская речь звучала вашей речью.
Меня отступником вы звали в каждой встрече.
Да, это были вы! Являлся точно так
Террором схваченный старик маркиз Фронсак;
Наполовину мертв, бранился он отлично.
Но наши возрасты недаром столь различны.
Попрежнему дитя я был для старика.
И, глядя на меня, бывало, свысока,
Вы страшно гневались, вращая оком мутным:
— Ты стал разбойником, негодником распутным! —
И, тыча в прадедов свирепым кулаком,
О матери моей напомнили потом…
— Позволь же мне припасть к ногам твоим, родная!
А вы, безумствуя и предков поминая,
И проклиная век, повергнутый во тьму,
Вы восклицали: «Как?», вопили: «Почему?»,
Взывали к мертвецам, к их славе, к их примерам,
Цитировали вновь Марата с Робеспьером,
Бранились на манер отнюдь не светский: — Стой!
Ты якобинцем стал. Ты либерал пустой.
Ты песенки поешь на пыльных перекрестках,
Ты приглашаешь нас кривляться на подмостках!
Куда же ты идешь? Как смеешь?.. Вот вопрос!
С тех пор, как нет меня, что делал ты?
                 — Я рос.
Как! Если я рожден в стенах такого дома,
Где принято считать исчадием Содома
Любое новшество на смену старине;
Как! Если мать моя в вандейской стороне
Спасла от гибели духовных лиц однажды;
Как! Если прадедам обязан отпрыск каждый,
(А в чем обязанность, мне даже невдомек,
Как бедному птенцу, попавшему в силок:
Пред тем, как вырваться на волю в зелень рощи,
Обязан в клетке хвост оставить птенчик тощий);
Как! Если я рыдал и не могу забыть
О горькой участи дофина, может быть;
Как! Если в юности, рассудком не владея,
Не зная Франции, я знал одну Вандею,
И в ранней лирике моей был утвержден
Шуан — а не Марсо, Стофле — а не Дантон,[14]
И подвиги крестьян, а не парижских граждан
Прославлены в моем четверостишье каждом,
И в детстве я певал про старых королей, —
Так значит и коснеть от глупости своей,
Так и кричать «назад» великому столетью?
Нет, правда здравствует. А глупых хлещут плетью.
Живое дерево растет не для пилы.
Иль, видя вечную борьбу огня и мглы,
Я должен со своим невежеством томиться
В молельне Лорике, в Лагарповой темнице,
Без жизни прозябать, или смотреть без глаз,
Иль, глядя на небо, ослепнуть каждый раз,
Забыв о сонмах звезд для королевских лилий?
3
Монархи го´спода под маской поселили
В лазури.
4
       Слушайте. Я рос и видел сны.
Рыданья смолоду надежны и честны.
Вы колыбель мою когда-то укачали
И патокой мой мозг обволокли вначале.
Я стал бы колесом, вы — осью колеса.
Ведь в детстве услыхав благие голоса
Природы, истины и божества, я втайне —
Лишь из-за вашего дурного воспитанья —
Повернут был спиной к великим голосам.
Я рос над пропастью, но выпрямился сам.
У жизни право есть на мысль. Оно сурово.
Бог мальчика берет из-под родного крова
И в школу с ним идет — в поля, под сень лесов.
Для всех живых людей звучит господен зов.
Я знал мечту и мысль наедине с природой,
И цепи ранние с поэмы безбородой
Сами собой тогда рассыпались за мной,
И стала ужасом и радостью земной
Природа вечная. От вас украл я лиру
И ускользнул от вас и в мощной книге мира
Нежданно разобрал живой иероглиф,
Перелистал ее и, алфавит открыв,
Пытался по складам понять его значенье.
Там все исполнено и счастья и мученья,
Там ветер, и звезда, и роза, и волна
Свои понятные вписали имена,
И вся вселенная со взглядом изваянья
Поэмой кажется. Там молнии сиянье
Подчеркивает тьму, а волны ритм дают.
В полях, где старый дуб мне подарил приют,
Я делался сильней, свободнее и кротче,
И с миром говорил, как странник и как зодчий,
И начал понимать, зачем это всегда
Мгла отвечает «нет» звезде, сказавшей «да»,
И скоро добрался до векового смысла,
Который пронизал все формы и все числа,
И, чувствуя любовь и волю всей земли,
Я понял, что богам враждебны короли.
Всех действующих лиц в трагедии природы
Я как свидетелей выслушивал — все воды,
Все лилии, всех птиц, все волны синих рек.
Вот тут мне и предстал свидетель-человек!
Глазам предстало зло — в веселости опасной,
В свирепом торжестве. Я правды жаждал страстно,
И, как грабителя суровый судия,
Любое существо, любое сердце я,
Взяв круто за ворот, допрашивал: что прячешь?
Желчь? Зависть? Ненависть? Что сам на свете значишь?
В отребьях бродит жизнь, в кармане — ни гроша.
Ягненка душит волк, от злобы чуть дыша.
Хромает истина. Ложь выросла в сто футов,
Всех проповедников ошибками опутав.
Сократ, Христос, Ян Гус, Колумб средь общей тьмы
Перекликаются друг с другом из тюрьмы.
Там предрассудок встал, как жуткая чащоба, —
Попробуй выруби! Там уличная злоба
Рвет правду на куски и гнет ее в дугу.
Апостолы, молчать! Трибуны, ни гу-гу!
Скрывали от меня историю усердно!
Читая, сравнивал я утро с этой скверной,
С варфоломеевскою ночью — год зари:
Он много стоил вам, но, что ни говори,
Он должен был прийти — Год Девяносто Третий
Из рухнувших в крови, измученных столетий!
Все революции, крутых расправ пора,
Смесь временного зла и вечного добра.
Все революции суть формулы сухие
Накопленной в веках рыдающей стихии.
К сцепленью шестерен, багримых юной кровью,
Когда в истории мы видим лишь гроба
Креси и Росбаха, и жалкая судьба
Согбенных бедняков подобна скотской доле;
Когда на двух концах заброшенного поля
Лебель Людовику Пятнадцатому дан,
Как при Одиннадцатом страшен был Тристан;[15]
Когда гарем — министр, а эшафот — владыка,
Когда достаточно народ, травимый дико,
Некошеной травой припал к сырой земле,
Достаточно костей, раскаченных в петле;
Когда Христова кровь лилась в потоках тщетных
Для восемнадцати столетий беспросветных;
Когда невежество сулит и завтра ночь,
Когда уже ничем утешить и помочь
Не могут хилые надежды человека;
Когда на всех путях измученного века
Бушует ненависть и царствует грызня, —
Тогда восстань, восстань! Народ дождался дня!
Несется грозный вопль из ночи подземельной.
И горе горькое, как призрак беспредельный,
Выходит вновь на свет, достигшее небес.
Весь строй общественный рассыпался, исчез.
Все парии встают, вся каторга ликует.
Повсюду свист огня, железо торжествует.
Голодный рев, пожар, потоки женских слез, —
Все прошлое звучит, все с цепи сорвалось.
Народу бог велит: иди! Набат хрипящий
Сорвался с привязи от молнии слепящей.
Клир без колоколов, Лувр без ночных оград.
Над папой Лютер встал, над королем — Марат.
Все сказано. Таков конец миров потухших.
О, время движется, плывет на волнах взбухших,
Над гулом уличным, над немотой гробниц,
Над башнями, в ночи поверженными ниц,
Века в отчаянье неотвратимо льются
И катят пред собой громады революций,
Моря горючих слез, что пролил род людской.
5
Пусть пропасть короли разрыли. Но рукой,
Что семя сеяла, не сжаты злые всходы.
Железо кровь зовет, — и восстают народы.
Урок истории был для меня жесток.
Рассудок в роялизм уже вонзил клинок.
Стал якобинцем я. Не ждите больше вздора.
Меня давно страшит изнанка луидора,
Который дорог вам. По чести говоря,
Свободою своей я оскорблю не зря
И ваше прошлое, и веру, и ученье,
И предков, и фланель домашнего леченья,
И старческий покой невольно оскорблю,
И ревматизм в костях, и верность королю.
Что делать! Вопреки всем королевским слугам,
Я верноподданным не одержим недугом.
Не верен королям, я правде тем верней.
И Марк Аврелий знал: ошибка прошлых дней
Открытого пути не преградит сегодня,
Чтоб мыслить, и судить, и действовать свободней.
Я атом крохотный, но действую, как он.
Уж двадцать лет, маркиз, я чту один закон
И человечеству служу в дознаньях важных
И в поисках добра. Жизнь — это суд присяжных.
На тяжбу вызваны все слабые земли.
Во всех стихах моих и в прозе вы прочли
Отверженных существ прошенья исковые,
Им не впервой клонить перед судами выи.
Я защищал шута и гаера во мгле,
С любым отверженным, с Марьон и Трибуле,
С лакеем, с каторжником, с падшей встал я рядом,
Губами припадал к душе, убитой ядом,
Как будто повторял смешной обряд детей
Над мертвой бабочкой, добычей их сетей.
И, в ноги кланяясь приговоренным к смерти,
Я об одном просил — о вечном милосердьи.
Я многих раздражал, но где-то там, внизу,
Я знал признательность за каждую слезу.
Витая в облаках, я слышал в час вечерний,
Что за меня раек в рукоплесканьях черни.
Я женщин и детей провозглашал права,
Я просвещал мужчин, я знал, что жизнь жива.
Кричал: дать грамоту, дать буквари, дать волю,
Я каторгу хотел учить в народной школе.
Преступник предо мной свидетелем стоял.
Я видел, что векам грядущим воссиял
Парижский ясный лик, не римская тиара.
Свободен разум наш, он торжествует яро,
Лишь сердце в кандалах. И я пытался вновь
Снять кандалы с сердец, освободить любовь.
Я с Гревской площадью дрался на поединке.
Как в древности Геракл, не пожалев дубинки.
Вот я каков! Всегда в пути, всегда в строю,
Могу погибнуть, пасть иль победить в бою.
Еще одно, маркиз! Есть соль в беседе всякой.
Отступничество? Что ж? Ведь и оно двояко:
Прийти к язычникам иль в секту христиан.
Ведь заблуждение согнет учтиво стан
И, подбоченясь, к вам в час расставанья выйдет.
А правда кроткая жестоко ненавидит
Того, кто, золотом и пурпуром влеком,
Готов продать ее, прельщенный кошельком.
Там — действует болтун, здесь — кличет эвменида.
Так не досадуйте на тень Эпименида.
Не хочет прошлое уйти. Оно опять
Вернулось, мнет, глушит, берет за пядью пядь,
И когти черные вонзает людям в души,
И раздувает вновь свой пламенник потухший,
Кричит, что ночь близка, вопит: «На казнь! Долой!»,
Кромсает, буйствует, кусает пастью злой,
А Будущее вновь шепнет: «Прощай, приятель!»
У каждого Вчера есть на земле предатель,
Зовется Завтра он. Май страшен для зимы,
И мотылек уйдет из гусеничной тьмы.
Фальстаф, остепенясь, изменит прощелыгам.
Изношенный башмак несносным станет игом.
У ненависти есть изменница — любовь.
Когда она огнем заполыхает вновь,
На волю вырвавшись из мертвенных узилищ, —
Рассвета никаким ненастьем не осилишь!
Волк — старый феодал — чуть-чуть на вас похож:
Ведь кельтам изменил любой француз. Ну что ж!
Обнимемся, маркиз! Вы гневались напрасно!
6
От сердца я сказал и повторю всечасно:
Я тот, каким я был. Во мне все та же есть
Былая искренность, и прямота, и честь.
Подобно Иову, я трепещу от бури,
Но только правды жду и света от лазури.
Я тот же человек, что был вчера дитя.
День для меня пришел, и разум, возлетя,
К простору ринулся, к работе призывая.
Сменился кругозор, но не душа живая, —
Ничто во мне самом, но все вокруг меня.
Узнав историю и верность ей храня,
Я ощутил закон, что в смене поколений
Дает им одолеть несчетные ступени.
Увидел прежний взгляд другие небеса.
Но в чем моя вина, что тех небес краса
Огромней и синей, чем потолок Версаля?
Но в чем моя вина, что сердце потрясали
Мне крики грозные: «Свобода!» В чем вина,
Что новая заря глазам моим ясна?
Тем хуже! Спорьте же с торжественным рассветом!
Ошибка только в нем, а не во взгляде этом.
Вы спросите: куда? Не знаю, но иду
И на прямом пути плохого я не жду.
День впереди меня, ночь позади немая.
С меня достаточно, и я барьер ломаю.
Я вижу — в этом все, я верю — в этом суть.
Но я о будущем не хлопочу отнюдь.
Исчадья прошлого, бойцы во имя мрака
Преследуют меня. Я не считал, однако,
Их переменчивых и обнаглевших смут.
Пусть Лонгвуд и Гориц свидетельствуют тут,
Что я не оскорблял изгнанья тяжким словом.
Несчастье это — ночь. В ее краю суровом
Несчастный человек свой звездный свет обрел.
Владыкам сверженным знаком тот ореол.
Всю жизнь я знал о том, — лишь вечер задымится,
Склонялся у могил и плакал пред темницей.
Любого, кто в тоске, я утешал всегда, —
И голос гробовой мне отвечает: «Да!»
И матушка моя об этом знает. Чую,
Что, исполняя долг, ее не огорчу я.
Почиющей в земле всю правду я открыл.
Да, у живых людей есть легкий очерк крыл.
Любить! Служить! Помочь! Бороться! Ведать горе!
Смотри же, матушка, — да, я стою на взгорье,
И призраки отверг, и зорок стал, — и пусть
Превратность жребия, опасность, горе, грусть!..
Да, я на все готов и тороплю явленье
Иного, лучшего, чем наше, поколенья,
Но, будучи разбит в бою иль победив,
Я перед будущим, пред юностью правдив,
И мой огонь и страсть — все те же, вырастая, —
Ты видишь все во мне, покойница святая!
О, что бы впереди ни встретило бойца,
Велела совесть мне не опускать лица,
Она ведет меня светло и неизменно, —
Недаром вижу я далекий свет нетленный
Над участью моей, какой она ни будь,
Над ветром яростным, скрывающим мой путь,
Над шумом, над землей, над жизнию нестройной,
И утром и в ночи — взор матери покойной!
ИСКУССТВО И НАРОД
1
Искусство — радость для народа.
Оно пылает в непогоду
И блеском полнит синеву.
И во всемирном озаренье
Идут в народ его творенья,
Как звезды мчатся к божеству.
Искусство — гимн великолепный,
Для сердца кроткого целебный.
Так город лесу песнь поет,
Так славит женщину мужчина,
Так вся душевная пучина
Хвалу творенью воздает.
Искусство — это мысль живая.
Любые цепи разбивая,
Оно открыло ясный лик.
Ему и Рейн и Тибр угоден.
Народ в оковах, — будь свободен!
Народ свободный, — будь велик!
2
Будь, Франция, непобедима,
Будь милосердна, будь едина
И пристально гляди вперед!
Твой голос, радостный и ясный,
Сулит надежду людям властно,
Мой добрый, доблестный народ!
Пой на заре, народ рабочий,
Пой под вечер, во славу ночи.
Да будет в радость труд любой!
Пой о тяжелой жизни прежней,
Тихонько пой подруге нежной
И громко в честь свободы пой!
Пой, что Италия прекрасна,
Что Польша в кандалах несчастна,
Что Венгрия полумертва,
Что пал Неаполь, слезы льющий.
Тираны! Наш народ поющий
Страшней разгневанного льва.
* * *
Простерта Франция немая.
Тиран ступил на горло ей.
Но, вольный голос понимая,
Она трепещет тем сильней.
Изгнанник в темный час отлива
Под пляску звезд и плеск волны
Заговорил неторопливо,
И все слова его ясны.
Они полны угроз растущих,
Сверкают утренним лучом,
Как руки вытянуты в тучах
И боевым разят мечом.
И затрепещет мрамор белый,
И горы ужас сокрушит,
И лес листвою оробелой
В ночную пору зашуршит.
Пусть медью звонкой громыхая,
Вспугнут стервятников слова,
Пусть зашумит в ответ сухая
На диких кладбищах трава.
И те слова: позор насилью!
Измене мерзостной позор!
Они недаром возгласили
Для стольких душ военный сбор.
Они, как вихри грозовые,
Над человечеством парят.
И если крепко спят живые,
Пусть мертвые заговорят.
ТУЛОН
1
В те времена попал приморский этот город
Под иго англичан, властителей морских,
Террором был казнен и пушками распорот,
   Но не сдавался, не притих.
Что каждодневный страх, что ужас полунощный,
Что гром грохочущий и не дающий спать!
Сбив когти Англии, его клешнею мощной
   Взяла Республика опять.
На рейде заперты разбитые фрегаты.
Знамена славные изодраны пальбой.
Над батареями клубится дым косматый,
    Еще не кончен правый бой.
Рычащие форты, горящий в бочках порох,
Крушенье брандеров, багряный блеск воды,
Кривой полет ядра в заоблачных просторах,
    Подобный гибели звезды…
Мрачна история! И в той главе блестящей,
Меж смятых амбразур и раскрошенных мачт,
Звучат свистки команд, ревет снаряд летящий,
    Не молкнет гул, не молкнет плач.
О Франция! Тогда ты волновала страны
Чудесным отзвуком мятежной правоты,
На тигров и пантер, что выслали тираны,
   Львов снаряжала драться ты.
Тогда бойцы твоих четырнадцати армий
Взошли на горный кряж, проплыли океан,
Ты знала сто побед. И на любом плацдарме
   Рос выше неба великан.
И зори над тобой так явственно вставали!
Безвестных удальцов так подняла война!
И шли они вперед. И трубы воспевали
   Их молодые имена.
Лишь молодость несли тебе они в подарок,
Крича: «Свобода! Смерть тиранам! Победим
Или умрем!» Огонь их вечной славы ярок,
   В дыханье бури невредим.
2
Сегодня город стал отверженной клоакой
Для всех, кто озверел от низости и зла,
Для каждой гибели, для тленной дряни всякой, —
    Грязь во все щели заползла.
Клятвопреступникам, монетчикам фальшивым,
Всем, кто обвешивал, кто взламывал ключи,
Грабителям лесным, кто горло за гроши вам
    Полосовал в глухой ночи, —
Для всех наступит час неумолимой кары,
Не околпачат суд, не избегут суда, —
Пират, убийца, вор, и молодой и старый.
    Все будут брошены сюда.
Кто из дворца придет, кто из трущобы грязной,
Всем леденящая рука прикажет: «Встань!»
И выжжет на плече клеймо печати красной,
   Сожмет ошейником гортань.
И только что заря восходит в тусклом дыме,
Их океан зовет: «Вставай! Настал черед!»
И кажется, что цепь, проснувшаяся с ними,
   Скрежещет: «Вот и я! Вперед!»
Они идут гуськом, и топчутся неспешно,
И, разобрав впотьмах лопаты и кирки,
Влачат на спинах знак кровавый и кромешный,
    Безумны, немощны, мерзки.
Босые, в колпаках, надвинутых на брови,
Со взглядом мертвенным, изнурены с утра,
Бьют камни, роют рвы, с рук не смывают крови —
   Сегодня, завтра, как вчера…
Дождь, солнце, снег, туман не принесут пощады.
Июнь или январь — недвижен их удел.
Постелью служит им сырой настил дощатый,
    Отрадой — память мокрых дел.
По вечерам, когда надсмотрщики по спискам
Все стадо на понтон попарно приведут,
Раздавлены вконец, дрожат во мраке склизком,
   А спины новых палок ждут.
Они не видят дня, они не спят ночами,
Полумертвы во сне, не дышат по утрам.
И все их скотское исхлестано бичами,
   И все людское душит срам.
3
Тут подвиг низости свидание назначил,
Герой и каторжник убежище найдут.
В Тулоне некогда дорогу дядя начал, —
   Племянник должен кончить тут.
Что ж, негодяй, живи! Тебя горой раздуло, —
Солдата славного изобрази живей.
Чугунное ядро, что забивал он в дуло,
   К ноге приковано твоей!
TE DEUM 1 ЯНВАРЯ 1852 ГОДА
Твоя обедня, поп, из-под команды «пли»
   Яд богохульный точит.
Смерть за твоей спиной, на корточках, в пыли
   Прикрыла рот, хохочет.
Трепещут ангелы, пречистая в раю
   От слез изнемогает,
Когда о пушечный фитиль свечу свою
   Епископ зажигает.
Ты тянешься в сенат, и сан возвышен твой,
   И жребий твой приятен, —
Пускай, но выжди срок: не смыты с мостовой
   Следы зловещих пятен.
Восставшей черни — смерть, властителю — хвала,
   Орган гудит и стонет,
Архиепископ, грязь на твой алтарь вползла,
   Та, что в мертвецкой тонет.
Ты славишь господа, всевышнего царя.
  Струятся фимиамы.
Но с росным ладаном мешается не зря
  Тлен из могильной ямы.
Расстреливали всех, мужчин, детишек, жен.
  Ночь не спала столица.
И у соборных врат орел свинцом сражен, —
  Там коршун поселится.
Благословляй убийц, бандитам славословь.
   Но, вопреки всем требам,
Внял мученикам бог! За жертвенную кровь
   Ты трижды проклят небом.
Плывут изгнанники — причалят там иль тут,
   В Алжир или в Кайенну.
В Париже Бонапарт остался, — что ж, найдут
   И в Африке гиену.
Рабочих оторвут от мирного труда,
   Крестьян сгноят расправой.
Священник, не ленись и погляди туда,
   Налево и направо!
Твой хор — Предательство, твой регент — Воровство,
   Христопродавец хитрый,
Ты в ризы облачен, но срама своего
   Не скроешь и под митрой.
Убийца молится, протиснулся вперед,
   Патронов не жалеет.
Что в дароносице, сам черт не разберет,
   Но не вино алеет.
ПЕСНЯ
Дворцовой оргии беспечные обжоры,
Рты распорол вам смех, вино туманит взоры.
Кадите Цезарю, прославьте выше звезд.
Распейте кипрское, стыд расплещите тоже,
Пожалуйте к столу, предатели! И все же
   Мне истина дороже,
   Хоть хлеб ее и черств.
Пузатый биржевик! Наворовал ты денег.
Ты плотно ужинал и здравствуешь, мошенник,
Приятель всех иуд, шпиков, жандармов, шлюх!
Пусть плачут бедняки под грязною рогожей, —
Ешь, сколько хочется, гуляй, дыши! И все же
   Мне честь моя дороже,
   Хоть хлеб ее и сух.
Бесчестие клеймо прочней проказы выжжет.
Солдаты кончили с Монмартром. Кровь с них брызжет.
Мундиры их в крови, и пьяно их питье.
В казармах дым столбом; крича, качаясь, лежа,
Пьют, чокаются, жрут, целуются… И все же
   Зов славы мне дороже.
   Хоть горек хлеб ее.
Вчера предместья шли в святом негодованье.
Сегодня спят рабы. Сегодня нищей рвани
Измена грезится за медный грош. Свиреп
Кандальный хохот их и рев, на лай похожий,
В честь императора столь щедрого… И все же
   Мне на земле дороже
   Свободы черный хлеб.
1852

* * *
Я знаю: будут лгать, отыщут сто уверток,
От правды ускользнут, от рук ее простертых,
Начнут все отрицать; «Не я, а он — вон тот!»
Так встаньте за меня, вы, Дант, Эсхил, пророки!
   Крепки рифмованные строки.
Преступник, схваченный за горло, не уйдет.
Для нераскаянных закрыл я книгу эту,
   История в глазах поэта
   Всеобщей каторгой встает.
Поэт не молится, не грезит в наши годы.
Ключом Консьержери он запирает своды,
Ведущие в подвал, где заседает суд.
Тут принцев и господ, как жуликов, обыщут,
    Тут императора освищут.
Тут Макбет — негодяй, а Цезарь — шулер тут.
Крылатых строф моих не размыкайтесь узы!
    Пускай пылающие музы
    Всех арестованных сочтут!
………………………….
………………………….
Мерзавцы! Их покой во Франции не вечен!
Защелкает мой бич по спинам человечьим.
Пусть певчие вопят, я им ответ найду.
Хлеща по именам и титулов лишая,
    Мундиры с рясами мешая,
Тисками этих строк сжимаю их орду.
И стихари трещат, и блекнут эполеты,
   И мантию в погоне этой
   Теряет Цезарь на ходу.
И поле, и цветок, и синь озер в долинах,
И хлопья облаков нечесаных и длинных,
И в зыбких тростниках плакучая вода,
И мощный океан — дракон зеленогривый,
    И бор с листвою говорливой,
И над волной маяк, и над горой звезда —
Все узнают меня и шепчутся про чудо:
   «То дух отмщающий! Отсюда
   Он гонит демонов стада!»
1852

ВЕСЕЛАЯ ЖИЗНЬ
1
Ну что ж, мошенники, кретины и громилы!
Не мешкая, к столу! Вас жадность истомила, —
      Вам места хватит здесь!
Жизнь промелькнет, глядишь, поздравит слишком скупо.
Народ наш побежден, народ умолкнул тупо,
      Народ вам отдан весь!
Срезайте кошельки и государство съешьте!
Опустошите все, чем любовались прежде!
      Настал удобный час!
Последний вырван грош, последний взят кусочек
У сельских пахарей, у городских рабочих!
     Чем не лафа для вас!
Да здравствует разгул! Да здравствуют пьянчуги!
А бедная семья дрожит в своей лачуге,
     А жизнь ее горька,
А в сумерках отец ждет корки Христа ради,
А мать не принесет, угрюмо в землю глядя,
     Ребенку молока.
2
Все деньги забраны! Все замки заселили!
Недавно я видал подвалы в нашем Лилле, —
       Я опустился в ад:
Мир жалких призраков в подземном мраке скучен,
Изъеден холодом и ревматизмом скрючен,
       К нагой земле прижат.
Там ужас царствует, там воздух дышит ядом,
Слепые топчутся с чахоточными рядом,
      Ползет по стенам слизь.
Развившись в двадцать лет, там к тридцати дряхлеют,
И смерть безумствует, и души еле тлеют,
      И язвы в плоть впились.
Ни света, ни огня. По стеклам ливень хлещет.
И поневоле взгляд слабеет и трепещет,
      Впиваясь в темноту.
У ткацкого станка немые жмутся тени,
Немые призраки сгибаются в смятенье,
      В слезах, в грязи, в поту.
Глядит как бы сквозь сон на женщину мужчина.
Отец в отчаянье, что всю семью пучина
      Затягивает в ночь…
При виде дочери, что хлеб ему приносит,
Он не осмелится, он ни за что не спросит:
      «Откуда деньги, дочь?»
Там спит отчаянье в своих лохмотьях грязных.
Там молодой апрель — существованья праздник —
      Не ярче декабря.
И словно роза днем, а под вечер — фиалка,
Там плачет девушка, оглядываясь жалко,
      Глухим стыдом горя.
Там ниже всех клоак, под улицами всеми,
Не видя света днем, людские дрогнут семьи,
      Там и оконца нет.
И только я вошел, вдруг все затрепетало.
И девушка с лицом старухи прошептала:
       «Мне восемнадцать лет».
Там и соломенной подстилки нет, быть может,
И ребятишек мать несчастная уложит
       В пролом нагой стены.
Голубки крепко спят, а завтра утром дети
Найдут не колыбель на этом белом свете,
       А в землю лечь должны.
Подвалы Лилля! Смерть в подвалах этих бродит!
Куда ни кину взгляд, повсюду он находит
       Погибших жизней ряд:
Вот полуголая, голодная девчонка,
Вот мать, как статуя, молчит, прижав ребенка.
       Я вижу Дантов ад.
Из этих горьких недр взросло богатство ваше,
Здесь гибнут тысячи, чтобы блистали краше
       Вы, принц, ханжа, гордец!
Ваш бешеный бюджет, ваш бесшабашный отдых
Сочатся каплями на выступах и сводах,
       Сочатся из сердец!
В сцеплении колес, что вертит тирания,
Казна завинчивает все винты дрянные.
       Есть у казны расчет…
Скрипят винты, скрипят, давильню тупо движут.
И, словно виноград, труд человека выжат.
        А золото течет!
Из безнадежности, из длительных агоний,
Из мрака, из лачуг, где белый день в загоне,
       Где безысходна ночь,
Из стоков нечистот, из горечи и муки
Отцов и матерей, что заломили руки
      И молят им помочь, —
Да, из таких глубин униженности лютой
Встает чудовище со звонкою валютой
      И щупальца свои
Протягивает в мир, и во дворцах пирует,
Венчает розами, и взорами чарует.
      Купается в крови!
3
Ступай же в яркий рай! Пей, чтоб гортань не сохла!
Оркестр хохочет. Пир окрасил кровью стекла.
        Стол ломится от яств.
Тьма где-то там, внизу. Но двери на запоре.
Там плачет девушка, с проклятой жизнью споря,
        Она себя продаст.
Вы — соучастники всех наслаждений темных:
Подкупленный судья, или солдат-наемник,
        Или бесстыжий поп!
Ваш Лувр на нищете построен. В этой бездне
В обнимку с голодом свирепствуют болезни,
        Свирепствует потоп.
Вы во дворце Сен-Клу в венках из маргариток
Резвитесь в эту ночь средь нежных фавориток,
        В разгаре шумный съезд.
А каждая из них под люстрою стосвечной
Зубами белыми с улыбкою беспечной
        Живьем ребенка съест.
Ей наплевать на все! Горит огнем палата.
У императора, у принца, у прелата
        Немало есть утех!
Плачь, погибай, народ, или зубами ляскай,
С тебя достаточно, что любовался пляской,
       Что услыхал их смех!
Ну и пускай! Набьют сундук, набьют карман свой,
Пускай Тролон, Сибур, Барош[16] продолжат пьянство, —
       Картина хоть куда!
И если весь народ от голода распухнет
И в бездну нищеты невозвратимо рухнет,
       Вас вырвет, господа!
4
Шагают по тебе, народ, по баррикадам,
Недавно выросшим из мрака под раскатом
        Твоих недавних битв.
Кареты катятся, блестя и торжествуя.
Под их колесами ты втоптан в мостовую,
        Ты, как булыжник, вбит.
Им — золото твое. Тебе — нужда и голод.
Ты, как бездомный пес, что вечно терпит холод
        У запертых дверей.
Им пурпур и шелка. Тебе опять объедок.
Им ласка женская. Народу напоследок
       Бесчестье дочерей!
5
Но кто-то говорит! И муза речь услышит.
Сама история негодованьем дышит
         И судит палачей.
Есть мститель за тебя, о Франция родная!
Есть слово, что гремит, казня и проклиная,
         Во тьме твоих ночей.
Лихая шатия, разбойничья орава,
Свободу, и народ, и родину, и право
        Безжалостно грызя,
Дрянь бессердечная, двуликая болтает:
«Все это чушь! Поэт? Он в облаках витает…»
        Что ж! В облаках — гроза!
1852

* * *
Леса, холмы, трава на взгорье,
Полей благоуханный цвет,
Что за молчанье, что за горе?
— Того, кто был здесь, больше нет.
Что´ сад заглох в начале мая,
Что´ глухо заперто окно,
Где твой хозяин, дом? — Не знаю.
Он далеко давным-давно.
Что дремлешь, пес? — Развлечься нечем,
Все опустело на крыльце.
— Что плачешь, мать? — О непришедшем.
Что плачешь, мальчик? — Об отце.
Вы, волны, в смене ежечасной
О берег бьете без конца.
Откуда? — С каторги несчастной.
Что принесли вы? — Мертвеца.
КАРТА ЕВРОПЫ
Повсюду палаши кромсают плоть провинций.
Повсюду лжет алтарь и присягают принцы,
Не изменясь в лице, не опустив глаза.
И от бесчестия присяг невыполнимых,
Присяг чудовищных и безнадежно мнимых,
Должна загрохотать небесная гроза.
Войска на улицах стреляют в женщин бедных.
Свобода, доблесть, честь? Все сгинуло бесследно.
На каторге глухой и не сочтешь смертей.
Народы! Чьи сердца забьются пылом прежним?
В орудья, что палят по вожакам мятежным,
Гайнау не ядра вбил, а головы детей.[17]
Россия! Ты молчишь, угрюмая служанка
Санкт-петербургской тьмы, немая каторжанка
Сибирских рудников, засыпанных пургой,
Полярный каземат, империя вампира.
Россия и Сибирь — два лика у кумира:
Одна личина — гнет, отчаянье — в другой.
Анкона палачом превращена в застенок.
Стреляет в прихожан лихой первосвященник,
Ключарь католиков, сам папа Мастаи.
Вот Симончелли пал. За первым так же просто
Падут, не побледнев, трибун, солдат, апостол,
Чтоб богу жалобы на папу принести.
Спеши, святой отец, скрой руки между кружев,
Смой с белых туфель кровь! Собрата обнаружив,
Тебе сам Борджиа с улыбкой подал яд.
Погибших тысячи, идущих на смерть сотни…
Не пастырь благостный и не пастух сегодня —
Ты грязный живодер, водитель божьих стад.
Сыны Италии, германцы и венгерцы!
Европа, ты в слезах, твое нищает сердце.
Все лучшие мертвы. Стыд на любом лице.
На юге эшафот. На севере могила.
Тут в саване луна полночная бродила,
Там пламенел закат в кровавом багреце.
Вот инквизиция гуляет по Парижу.
Душитель говорит: я кроткий мир предвижу.
Париж смывает кровь, что пролил для него.
Сжимает Францию кольцо гарроты узкой.
Разбужен воплями, по всей земле французской
Сам Торквемада бдит, справляет торжество.
Поэрио, Шандор и Баттиани тщетно
Погибли за народ. Их жертва безответна.
Пал и Боден, а нам он завещал борьбу.[18]
Рыдайте же, леса, моря, равнины, страны!
Где создал бог эдем, там царствуют тираны.
Венеция — тюрьма. Неаполь спит в гробу.
Палермо и Арад — лес виселиц позорных.
Петля для смельчаков — героев непокорных,
Что гордо пронесли пылающий свой стяг.
Мы в императоры возводим Шиндерганса,[19]
А ливни бьют всю ночь по черепу повстанца,
А ворон рвет глаза, долбит его костяк.
Ждет будущее нас! И вот, крутясь и воя,
Сметая королей, несется гул прибоя.
Труба сигнальная народы соберет —
И в путь! Он сумрачен и страшен. Огневые
Несутся армии сквозь бури мировые.
ИВечность говорит: «Откиньте страх! Вперед!»
1852

ОЧНАЯ СТАВКА
Восстаньте, мертвые, чтобы назвать убийц!
Чей нож у вас в груди? Кто вас повергнул ниц?
Ты первая встаешь в кровавых облаченьях.
Кто ты? — Религия. — Убийца твой? — Священник.
Вы, ваши имена? — Честь, Разум, Верность, Стыд.
Убила церковь нас. — А это кто стоит?
— Я Совесть общества. — Кто твой палач? — Присяга.
А ты, что плаваешь в своей крови, бедняга?
— Я раньше был Судом. — Убийцу назови!
— Судейский в мантии. — А ты, гигант в крови,
В грязи померкнувший, недавно — лучезарный.
Кто ты? — Я Аустерлиц. — Убийца твой? — Казарма.
1852

БАСНЯ ИЛИ ИСТОРИЯ
Однажды, отощав, но царский стол любя,
Мартышка шкуру льва надела на себя.
Лев был, конечно, лют, она свирепой стала
И правом устрашать немедля заблистала,
Зубами скрипнула и крикнула: «Молчи,
Лесное общество, я царствую в ночи!»
Потом в терновнике, в засаду сев, крушила,
Кромсала всех и все, калечила, душила,
Казнила, грабила, опустошала лес.
Малыш казался тем, в чью шкуру он залез,
В пещеру заперся, в крови, приличной зверю.
И каждый чувствовал к его игре доверье.
А он еще рычал, еще пугал гостей:
«Смотрите, логово мое полно костей!
Все предо мной дрожат, и винный и невинный!
Все эмигрируют, услышав рев мой львиный!»
И весь звериный род артиста обожал.
Но зверолов пришел, к земле его прижал,
И шкуру льва содрав, сказал с усмешкой горькой:
«Разденься нагишом, ты обезьяна только».
ТЕМ, КТО СПИТ
Пора вставать! Настало завтра.
Бушует полая вода.
Плевать на их картечь и ядра.
Довольно, граждане, стыда!
Рабочие, наденьте блузы!
Ведь шли на королей французы!
Был Девяносто Третий Год!
Разбейте цепь, восстаньте снова!
Ты терпишь карлика дрянного,
С титаном дравшийся народ?
Встать на хозяина и челядь! Побороть их!
Бог все-таки за нас. Попы, конечно, против, —
    Не только бог для нас закон.
Все тлен и суета пред ним, и все остынет.
Пред богом, как щенок, трясется тигр в пустыне
    И на море дракон.
Одним лишь веяньем он, будто стаю птичью,
Сметает всех церквей, всех идолов величье
    И святость всех икон.
Вам нечем драться? Ладно! Молот
Возьмите в руки или лом!
Там камень мостовой расколот,
Сквозь стену вырублен пролом.
И с криком ярости и с криком
Надежды, в дружестве великом, —
За Францию, за наш Париж!
В последнем бешеном боренье,
Смывая с памяти презренье,
Ты свой порядок водворишь!
Иль надо приводить в пример вам роялистов?
Ведь был же их напор безумен и неистов,
     Когда, куда ни глянь,
Давало мужество, пространствами владея,
Двойную мощь рукам. Не правда ли, Вандея?
     Не правда ли, Бретань?
Чтоб влезть на бастион, чтоб во дворцы ворваться,
Чтоб дулам пушечным до смерти не сдаваться,
      Хоть с кольями восстань!
Но если жизнь в клоаке черной
Еще продлится день иль час,
Не надо вам трубы иль горна,
Я отыщу клеймо для вас,
Трусливых и неблагодарных
Потомков предков легендарных!
Как быстро выродились вы!
Какой знобимы лихорадкой,
Как вы малы! Как это гадко,
Что кроликов рожают львы!
1853

ИСКУПЛЕНИЕ[20]
1
Шел снег. Победа их была как пораженье.
Поник орел главой впервые в униженье.
Впервые Бонапарт шел медленно назад,
А за его спиной пылал московский ад.
Шел снег. Мороз крепчал, неумолимо воя;
За полем снеговым вновь поле снеговое.
Ни древка знамени, ни командиров. Шла
Недавно армия, сегодня — стадо. Мгла.
Где фланги, где их центр, не разберешь в разрухе.
Шел снег. Вот раненый ползет согреться в брюхе
Издохшего коня. Вот брошенный ночлег.
Горнисты мертвые, заиндевев навек,
Стоят как статуи. Их каменные губы
Примерзли к музыке и молча дуют в трубы.
За хлопьями пурги свистит свинцовый дождь.
Все дико смешано. Теряя честь и мощь,
Шли гренадеры вдаль с зальдевшими усами.
Шел снег. Шел вечный снег. И удивлялись сами
Дыханью своему. Был край им незнаком.
Шли без пайка они, шли по льду босиком, —
Не души, полные огня и пониманья,
А бред, бессонный бред в невиданном тумане,
Процессия теней на фоне черной тьмы.
Пустыня в саване полуночной зимы
За ними следом шла, как мщение немое;
Порхал бесшумный снег, лелея их и моя,
Закутав саваном от головы до ног.
И тот, кто умирал, был в смерти одинок.
Ужели нет конца империи кромешной?
Царь враг и вьюга враг, — но вьюга злей, конечно.
Вот пушка брошена, лафет пошел в огонь.
Кто спит, с тем кончено. Остатки от погонь
Бежали. Но снега их пожирали тут же.
И там, где глубже снег, в объятьях вечной стужи
Дремотные полки нашли свой бивуак.
Так кончил Ганнибал, Аттила кончил так.
Повозки, ящики, носилки, все космато,
Все давкой сплющено или мостами смято.
Где тысячи легли, проснется утром сто.
Ней, ведший армию, сам превращен в ничто, —
Он убежал, отдав свои часы казакам.
И что ни ночь — «Вставай! Тревога! В строй! Атака!..»
И призраки бегут с ружьем наперевес
И слышат за собой, как будто бы с небес,
Как будто коршунов рыдающие крики,
Ночной облавы гик, погони вихорь дикий.
Так эта армия шла к своему концу.
Так Бонапарт стоял с судьбой лицом к лицу.
Он был как дерево, назначенное к срубу:
По мощному стволу, по мощным сучьям грубо,
Угрюмо взобралась, как дровосек, беда.
И содрогнулся дуб от горя и стыда,
И загудел топор по древесине жадно, —
Прощалось дерево с листвою ненаглядной.
Солдат и офицер — все гибли. И пока
Они следили тень его издалека,
Что смутно за холстом палатки проступала,
И верили в звезду, хотя звезда упала,
И в оскорблении винили только рок, —
Их вождь предчувствовал, что близок страшный срок.
Он был в отчаянье. Не веря больше в случай
И к богу обратясь, тот человек могучий
Дрожал. Наполеон свою предвидел казнь
За что-то там в былом. И, поборов боязнь
Перед лицом полков, погибших в буре снежной,
Спросил: «Так это он, час кары неизбежной?
Дай знак мне, господи, владыка всех побед!»
И некто в сумраке ему ответил: «Нет».
2
Ватерло! Ватерло! Смертоносная пажить!
Кто об этом котле достоверно расскажет?
Как в теснине лесов и пригорков легли
Батальоны в несытую прорву земли?
Вся Европа на Францию — смертная схватка!
Обманула надежда, блеснувшая кратко,
Изменила звезда, божество солгало…
Да, я плачу, но слез не хочу, Ватерло!
Тут последние наши погибли солдаты,
Что земных королей сокрушали когда-то,
Через Альпы и Рейн проходили круша,
А в сигнальных рожках запевала душа.
Вечерело. В неслыханно жарком усильи
Наступали, сомкнулись, почти победили.
Веллингтон уже к чаще как будто прижат;
Сквозь подзорную трубку он высмотрел ад,
Гущу боя, неясную точку далече,
Где качался кустарник, живой, человечий.
Было небо мрачнее морской синевы.
Вдруг он вспыхнул: «Груши?» То был Блюхер, увы![21]
Изменилось в лице мировое сраженье.
В лихорадке росло воспаленье и жженье.
Вот английские пушки разбили каре.
И в изодранных стягах на ранней заре
Стало поле глухим, раздирающим, черным
Воплем раненых — стало пылающим горном,
Стало бездной, — и в бездну стена за стеной
Шли полки… Только слышался хруст костяной.
Вот легли барабанщики наши, верзилы.
Сквозь косматые перья панашей сквозили
Беспощадные раны. И тот человек
Сознавал, что игра ускользает навек.
У подножья холма его гвардия молча
Ожидала — последний отряд его волчий.
И воскликнул он: «Гвардия — в бой!»
И пошли. Гренадеры пошли, и уланы пошли,
И драгуны, страшившие некогда римлян,
Кирасиры, чей облик грозою задымлен,
Шли в медвежьих уборах, в седых киверах…
Это страх Риволи, это Фридлянда страх
Понимал, что на смерть неминучую брошен,
И приветствовал гибель, покуда не скошен,
И «Да здравствует наш император!» кричал.
Вот и медленный марш впереди прозвучал.
Со спокойной усмешкой к английской картечи
Наша гвардия шла, словно топливо к печи.
И следил Бонапарт, как выходят они,
Как безропотно валятся в гущу резни,
Как под дулами пушек, плюющими серой,
Льются, льются и льются лавиною серой.
И растаяла сталь легионов дотла,
Как расплавленный воск, от огня потекла,
Мерно, спаянно рушилось храброе войско
И не дрогнуло. Спите же смертью геройской!
Кто-то медлил у рухнувших, сваленных тел…
И тогда-то отчаянный крик полетел, —
И Разгром, великан с побелевшею мордой,
Растолкал батальоны, стоявшие твердо.
Растоптал, как лохмотья, остатки знамен
И, багровою вспышкой на миг озарен,
Среди армии призраком вырос. Крепчало
Его черное дело, глухое сначала.
И солдаты стояли у страшной черты…
Вдруг «Спасайся кто может!» открыло все рты,
И пошло по рядам их «Спасайся кто может!»
Обезумев от страха, что мнет и карежит,
Будто вихорь какой-то сметал их и нес,
Мимо фур, мимо тяжких лафетных колес
Покатились, бросая во рвах отдаленных
Кивера и штыки и орлов на знаменах…
О позор, ветераны завыли навзрыд
И бежали дрожа. Как солома горит,
Ветром взвеяна, — было довольно мгновенья,
Чтоб великую славу покрыло забвенье.
С небольшого куска безыменной земли
Отступили войска, что недавно могли
Обратить всю вселенную в бегство! И ныне
Сорок лет миновало. Но эта пустыня
После стольких ничтожеств дрожит до сих пор,
Вспоминая гигантов, их смертный позор.
Бонапарт наблюдал, как стремились потоком
Люди, кони, знамена. И в страхе жестоком,
Посрамленный, не смея поднять головы,
Он воскликнул: «Мои гренадеры мертвы!
Как стакан, моя хрупкая слава разбита!
Значит, это возмездье? Ответь мне открыто!»
И сквозь крики, пальбу и стенанья в ответ
Вновь услышал он слово могучее: «Нет».
3
Он рухнул. И цепь на Европу иная надета.
В далеких морях, за туманами высится где-то
Обломок изверженной лавы, ужасный утес.
Ошейник, и гвозди, и молот на остров принес
Рок, старый тюремщик, схватил похитителя молний,
Привел на скалу, невеселое дело исполнил
И бешеным хохотом радость врагов вызывал,
А коршун английский великое сердце клевал.
Величье померкло, и блеск не слепил уже очи.
От раннего утра до самого сумрака ночи
Всегда одиночество, серость, темничный позор.
Здесь красный тюремщик, там сизый морской кругозор.
И голые скалы, и скука, и дикие чащи,
И парус летящий не ближе надежды летящей.
Лишь волны рыдают да ветер поет о былом.
Прощай, белый конь с королевским горбатым седлом!
Прощай, боевая палатка с узором пурпурным!
Не бьют барабаны, нет нужды в их вызове бурном,
Не лягут простертые в страхе пред ним короли.
Часы императорской славы навеки прошли.
Стал Наполеон Бонапартом, — такая же мука
Бывала для римлян стрелой из парфянского лука.
Он грезит угрюмо — Москва в его грезах горит, —
Но «встать» или «смирно» английский капрал говорит.
А сын у чужих королей, а жена у другого.
Как боров по брюхо в грязи, в передряге торговой
Сенат, обожавший его, оскорбляет его.
Вот берег морской — все уныло, голо и мертво.
По тропкам, крошащимся в черную бездну морскую,
Он бродит, и грезит, и жаждет свободы, тоскуя.
Глаза, ослепленные битвами прежней поры,
Скользят вдоль прибоя, вдоль неба и дикой горы.
И мысли теряются, ждут перемен, приключений.
Величье и слава померкли, но в чем их значенье?
О нем позабыли летящие в небе орлы.
Тюремщики компас украли. И в обществе мглы
Навеки остался он, больше отсюда не выйдет.
И вот, задыхаясь, он смерть неизбежную видит.
И смерть вырастает все выше и выше в ночи,
Как утро холодное, шлет ледяные лучи.
И узник кладет на постель свою славную шпагу:
«Сегодня конец. Я с тобою, любимица, лягу».
Он серым плащом, как когда-то в Маренго, прикрыт.
От Нила до Рейна все реки рыдают навзрыд,
Склонились над узником славным могучие реки.
Душа еле держится. «Вот и свободен навеки!
Победа верна мне. Орлы, как бывало, парят».
Но шарит по комнате смутно блуждающий взгляд,
И он замечает, что в черством своем недоверья
Вошел англичанин и ждет у незапертой двери.
Тогда великан, что раздавлен пятой королей.
Кричит: «Это было последнею пыткой моей?
Господь, ты покончил со мной? Это смертная рана?
И смертная кара?» И голос ответствует: «Рано!»
4
Событья черные навеки скрыла мгла.
Вот император мертв. Империя прошла.
Наполеон уснул под небом непогодным.
Народы всей земли, в порыве благородном
Тирана позабыв, героя видят в нем.
Поэты палачей клеймят своим огнем.
Они воспели вновь потухшее сиянье.
Возвращено вдове колонне изваянье;
Лишь подними глаза, увидишь — вот он встал;
Под ним простерт Париж, как мощный пьедестал;
Он днем в лучах зари, а ночью в славе звездной;
А имя врезано на Пантеоне грозно.
И вот мы выбрали одну из двух сторон,
Мы помним только свет, которым славен он.
Он всю историю пьянил безумной славой,
Заставил пред собой глаза потупить Право.
Мы видим только Ульм, Арколу, Аустерлиц.
Так в Риме мертвенном, средь вековых гробниц,
Едва поднимут прах из каменной породы, —
Зарукоплещут все склоненные народы,
И по сердцу гостям из отдаленных стран
И консул мраморный и бронзовый тиран.
5
Он пал, а имя вырастало
Светлей и краше с каждым днем.
В гробнице слушал он устало,
Что говорит молва о нем.
Молва сказала: «Всем победам
Он приказал служить себе.
Никто истории неведом,
Кто с ним сравнится по судьбе.
Хвала его почившей тени.
Величью дерзкому хвала.
Прошел он первые ступени,
И к небу каждая вела.
Ожесточась в стремленье к бою,
У стен Мадрида и Москвы
Он врукопашную с судьбою
Слал грезы гордые свои.
И каждый миг, презрев тревогу,
Готов на гибельный провал,
О прихоти просил он бога,
А бог согласья не давал.
В нечеловеческом веселье,
Увидев стовековый Рим,
Наполеон сказал: „Отселе
Мы, император, воспарим“.
Осмелился он на престоле —
Жрец, государь, маяк, вулкан —
Из Лувра сделать Капитолий,
Из Трианона — Ватикан.
Он приказал Помпею: „Честно
Служи в рядах моих полков“ —
И выше молнии небесной
Вбил шпагу в кипень облаков.
В громах военной непогоды
Тщеславьем бешеным гоним,
Хотел он, чтобы все народы
Согнули спины перед ним.
Он замутил умы и души,
И языки и племена,
Чтобы для всей всемирной суши
Париж хозяин был сполна.
Как Кир, владыка Вавилона,
Самодержавною рукой
Он ставил землю вместо трона,
Брал в подданство весь род людской.
И вопреки хуле растущей,
Так управлял землей в дыму,
Что сам господь, парящий в туче.
Возревновал весь мир к нему».
6
Победная смерть растворила темницу.
Во Францию море послало гробницу.
В теченье двенадцати лет человек
Покоится в мире, почиет навек.
Пройди мимо этой колонны угрюмой, —
Вот он, роковою отмеченный думой,
Под мантией в крапинах пчел золотых,
Под сумрачным каменным сводом затих.
А тесен был мир для державного шага.
В скрещенных руках его скипетр и шпага,
И спит у подножия зоркий орел.
Да, он императорский отдых обрел.
Вверху только город шагает нестройный.
И спит он доверчиво. Спит он спокойно.
7
Темно. Всегда темно в теснине гробовой.
Он просыпается. Вздувая факел свой,
Виденья дикие на выступах теснятся,
И смех раскатистый и восклицанья снятся.
Виденья выросли. Он побледнел, встает
И голос, некогда звучавший, узнает:
«Несчастья Ватерло, Москвы, Святой Елены,
Изгнанье, кандалы, страж Англии надменный,
Склоненный в смертный час у твоего одра —
Все это пустяки. Вот, наконец, пора».
И слышится ему и горечь, и сарказм,
И жалость жгучая за этим злым рассказом.
Рассказчик не щадит, хохочет громко он:
«Перед тобой навек закрыли Пантеон,
Тебя низвергнули с колонны совлекая.
Смотри же: вот она, вот банда воровская,
Вот шайка грязная, всесветное жулье, —
Ты у нее в руках, ты в клетке у нее.
В подножье медное вцепясь рукой нечистой,
Влачат по мостовой тебя, огонь лучистый!
Наполеон, очнись! День наступил вполне.
Стань бедным конюхом из цирка Богарне.[22]
Ты им пришелся впрок для выездов веселых:
Вслух говорят „велик“, а втайне шепчут „олух“.
На диво парижан звенят их палаши, —
Их разве что циркач глотает за гроши!
Послушай, как вопят собравшимся прохожим:
„Что нам империя! Мы блеск ее умножим.
Сам папа нанялся к нам в труппу. И, как встарь,
К нам завербован царь. Но что за диво царь!
Царь маленький сержант, а папа старый бонза.
У нас есть большее: почтеннейшая бронза,
Великий дядя, сам гигант Наполеон!“
И Фульд, Маньян, Руэ, Парье-хамелеон[23]
Безумствуют. В сенат послали автоматов;
Солому мокрую берут из казематов,
Чтоб чучело набить из твоего орла;
И птица дивная, что некогда плыла
Над битвой мировой, ощипана базаром;
И тронный бархат твой заштопан для казарм.
Ограбив Францию, они в лесной глуши
Смывают грязь и кровь с лохмотьев и души.
В своей кропильнице Сибур белье стирает.
Божественного льва мартышка повторяет.
И постелив постель на имени твоем,
Аустерлиц они запачкали дерьмом.
Как старое вино, твоя их слава валит,
Походный твой сюртук сейчас Картуш напялит.
Он треуголку снял, чтоб собирать гроши.
Нет скатерти на стол? Знамена хороши!
Вот этот гнусный стол, где жулик богатеет
И рядом с кулачьем плутует и потеет.
Ты покумился с их притоном. И рука,
Что в Лоди пронесла знамена, что жестка
От пороха, рука тулонца Бонапарта
Здесь пригодится им, чтоб передернуть карту.
Пей с ними запросто, вчерашний полубог!
Вот и Карлье слегка тебя толкает в бок,
Пьетри с тобой на „ты“. Пока он пунш заварит,
Жандарм Мопа тебя по животу ударит.
Карманники, шпики, пройдохи, шулера,
Покуда все-таки не сорвалась игра,
Во здравие твое глушат из чаши пенной,
И чокается рвань с твоей Святой Еленой.
Смотри же! Оргии беспутней что ни ночь.
За господами чернь развратничать не прочь, —
В дощатый балаган врывается орава,
Свистит, хохочет, ржет, вопит актерам „браво!“.
Вот шествие шутов подмостки сорвало.
Что начинал Гомер, доделает Калло![24]
Последняя глава великой эпопеи!
Тролон тупой паяц, д’Этанж еще тупее.
И пред таким райком, под хохот этих рож,
Где в роли Цезаря Мандрен вполне хорош,[25]
Где, закрутив усы, хохочет гаер мерзкий, —
Ты, призрак царственный, бей в барабан турецкий!»
Виденье кончило рассказ. Наполеон
Воскликнул горестно и, словно ослеплен,
Полусмежил глаза, протягивая руки.
Победам мраморным послышалось, что в муке
Рыдает Бонапарт. Недвижно в тишине
Молчали статуи, прижатые к стене,
И только знаками друг друга повестили.
Он крикнул: «Демон мой таинственный, не ты ли
За мною следом шел? Тебя не видел я.
Но кто ты, отзовись!» — «Да, я вина твоя!»
И склеп наполнился каким-то светом странным,
Что посылает бог, отмщающий тиранам.
Так дрогнул Валтасар, когда, огнем горя,
Три слова на стене открылись для царя.
И Бонапарт прочел, что злодеяньям мера
Давно отсчитана Восьмнадцатым Брюмера.
ЧЕРНЫЙ СТРЕЛОК
Кто ты, бредущий в чаще дремучей?
Вороны вьются горластой тучей.
      Дождь недалек.
— Я прохожу над кремнистой кручей,
     Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится,
     Ветер поет.
Что за шабаш здесь веселится,
     Пляшет, снует?
Туча тусклым лучом серебрится, —
     Месяц встает.
Бей по хищникам, дружным с мраком,
Вскачь по чащобам, по буеракам!
     Сумрак глубок.
Бей по царям, по австриакам,
     Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
В рог протруби в ликованье диком
Дичи вдогон со злорадным гиком,
      Жди у берлог,
Бей по попам, бей по владыкам,
      Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
Ливень, гроза по лесистым склонам.
Прячется зверь в дупле потаенном,
     В норке залег.
Бей по судьям, по гнусным шпионам,
     Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
Видит Святой Антоний со страхом:
Бесы танцуют над смертным прахом.
      Вышел их срок.
Бей по аббатам, бей по монахам,
      Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
Бей по медведям матерым, злейшим,
С гончею сворой путем быстрейшим
       Вскачь без дорог!
Бей по святейшим, по августейшим,
       Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
Волк отощалый злобится к марту.
Доброе имя поставь на карту,
       Туже курок!
Бей по бандиту, по Бонапарту,
       Черный Стрелок!
Лес зашумел, гудит, шевелится…
       Ветер поет,
Что ж это шабаш тоскует, злится,
       Вянет, гниет?
Закукарекал петух с денницей.
       Солнце встает.
Все пробудилось, полнится светом.
Стань всей Францией в пламени этом,
       Ясен и строг,
Ангелом белым, в славу одетым,
      Черный Стрелок!
ПЕСНЯ
Его величье перед богом
      В пятнадцать лет
Оставило по всем дорогам
     Слепящий след.
Весь мир, в восторге и досаде,
      Ему внимал.
А ты, мартышка, прыгай сзади!
     Ты мал! Ты мал!
Наполеон в боях был страшен.
     Его орел
Мортиры вел и выше башен
     Приют обрел.
И он, взойдя на мост Аркольский,
     Врага сломал.
Грабь золото, змееныш скользкий!
     Ты мал! Ты мал!
Он города картечью шпарил
     В пылу страстей.
За каменным корсажем шарил
     У крепостей.
Бастилиям швырял он плюхи,
     Им плечи мял.
А для тебя танцуют шлюхи!
     Ты мал! Ты мал!
Прошел он горы и долины
     И сжал рукой
Чугун и порох — бич старинный, —
     Плачь, род людской!
И пьяный славою, он кубок
     Вверх подымал.
Так пей же кровь с прелестных губок!
     Ты мал! Ты мал!
Его паденью с острой кручи
     Раскрыл прибой
Свой зев огромный и горючий
     И взял с собой.
Чтоб сладко мировой изгнанник
     На дне дремал.
Утонешь ты в грязи, племянник!
     Ты мал! Ты мал!
Джерсей. Сентябрь 1853

* * *
Есть время подлое, когда любой успех
     Блестит соблазном
И, обольщая всех, легко марает всех
     Бесчестьем грязным.
Все убаюканы в дремоте роковой.
     Никто не дышит.
И честный человек теряет облик свой,
     Как губка выжат.
Он перед подлостью и хитростью поник
     С самозабвеньем.
И он ведет себя, как зыблемый тростник
     Под дуновеньем.
Гуляют, празднуют — открытого лица
     Нигде не встретим.
Поют, едят и пьют в палатах подлеца,
     Довольны этим.
Министр готовит пир, преступник ждет гостей.
     Сластей отведав,
Хохочет общество. Не слышен хруст костей
     Великих дедов.
Все разделяют срам, все молча смотрят вниз,
     Дурь без исхода.
Вдруг запоет труба: «Республика, вернись!
     Восстань, Свобода!»
Фанфара грянула. Вокруг переполох,
      Как будто это
Ночного пьяницу заставшие врасплох
     Лучи рассвета.
МУДРОСТЬ МОМОТОМБО
Крещение вулканов — древний обычай, идущий от дней завоевания. Все кратеры Никарагуа были так освящены, за исключением Момотомбо, откуда, по рассказам, не вернулся ни один из священников, посланных водрузить крест на вершине.

Скье. Путешествие в Южную Америку.

Рычанья и толчки вулканов участились.
Тогда был дан указ, чтобы они крестились.
Так повелел король испанский, говорят.
И молча кратеры перенесли обряд.
Лишь Момотомбо злой не принял благодати.
Напрасно папских слуг бесчисленные рати,
Смиренные попы, взор возведя горе´,
С крестом карабкались и кланялись горе,
По краю кратера шли совершать крестины.
Шли многие туда, оттуда — ни единый.
Что ж, лысый великан, земле даруешь ты
Тиару пламени и вечной темноты.
Когда стучимся мы у твоего порога,
Зачем ты губишь нас, зачем ты гонишь бога?
И кратер перестал плевать кипящей лавой.
И голос в кратере раздался величавый:
«Отсюда изгнан бог. Я не любил его:
Скупое, жадное до взяток существо!
Жрут человечину его гнилые зубы.
Его лицо черно. Его ухватки грубы.
Распахнут настежь был его тугой живот —
Пещера мрачная, где жрец-мясник живет.
Скелеты у его подножия гогочут,
И живодеры нож остервенело точат.
Глухое, дикое, с пучками змей в руках,
С кровавой живностью в оскаленных клыках
Страшилище весь мир покрыло черной тенью.
И часто я ворчал в тревоге и смятенье.
Когда же, наконец, по лону зыбких вод
Приплыли из страны, откуда день встает,
Вы, люди белые, я встретил вас, как утро.
Я знал, что ваш приход придуман очень мудро.
Я верил: белые, как небо, хороши,
И белизна лица есть белизна души.
И, значит, белый бог владыкой будет смирным,
И радовался я, что распрощаюсь с жирным
Обжорой, чей позор ужасен и глубок!
И тут-то приступил к работе белый бог!
И тут я увидал с моей вершиной вровень
Огонь его костров и чад его жаровен,
Что Инквизицией святейшей зажжены.
И Торквемада встал у врат моей страны
И начал просвещать, как повелела церковь,
И дикарей крестил, их души исковеркав.
Я в Лиме увидал бушующий огонь.
Гигантские костры распространяли вонь.
Там трупики детей обугливались в груде
Соломы. Там дымок вился над женской грудью…
Задушен запахом тех казней пресвятых,
Я помрачнел навек, окаменел, притих.
Сжигавший только тьму в своей печи недавно,
Обманутый во всем и преданный бесславно,
Я бога вашего узнал в лицо тогда
И понял, что менять — не стоило труда!»
1859

РОЗА ИНФАНТЫ
Она еще дитя. Ее ведет дуэнья.
Сжав розу в пальчиках, глядит без удивленья,
Глядит бессмысленно. На что? — Вот водоем,
Дробящий в зеркале таинственном своем
Седые пинии. Вот лебеди белеют.
Вот волны зыбкие в полудремоте млеют.
Вот светом залитый, большой, цветущий сад.
И снежный ангелок бросает взгляд назад.
Там высятся дворцы — седые исполины.
Там синева озер, блестящие павлины
И лани, пьющие в озерах. И дитя
Любуется на все, с дуэньей проходя.
При виде грации, трепещущей несмело,
Как будто и трава нежней зазеленела
И превращается в чистейший изумруд,
Дельфины брызгами сапфирными плюют.
А девочка с цветка отвесть не может взора.
На юбке кружевной тончайшего узора
Меж складок прячется расшитый арабеск,
И сыплет золото свой флорентийский блеск.
А роза лепестки меж тем раскрыла сразу.
Раздвинутый бутон — как маленькая ваза,
И ваза хрупкую ручонку тяготит.
И. губы вытянув, ребенок вновь глядит
И морщится слегка, вдыхая благовонье.
И роза яркая в пурпуровой короне
Закрыла розовое личико собой.
И роза и дитя — как в дымке голубой
И глаз колеблется, не видит грани зыбкой
Меж розовым цветком и розовой улыбкой.
И синие глаза ребенка все синей.
Вся красота весны, вся прелесть мира в ней,
В больших ее глазах и в имени Марии, —
Смотри на девочку и сердце подари ей!
Но пятилетняя, бросая взгляд вокруг,
Свое владычество почувствовала вдруг.
Струится светотень, лазурь сверкает ярко.
Закат, пылающий великолепной аркой,
Склоняет пред ней багряные лучи.
У ног ее журчат незримые ключи.
И в средоточии всей видимой вселенной
Она ведет себя и чванно и надменно.
Любое из существ пред нею спину гнет.
Есть у нее Брабант, но скоро день придет,
Когда вся Фландрия к ногам инфанты ляжет,
Когда Сардинии она молчать прикажет.
И слабое дитя, гуляя по земле,
Тень власти будущей проносит на челе.
И каждый шаг ее ведет к ступеням трона.
В руках ее цветок, в мечтах ее корона.
И выражает взгляд младенца: «Все — мое!»
И каждый в ужасе невольном от нее.
И если кто-нибудь взгляд на дитя уронит,
Чтобы ее спасти, хотя бы пальцем тронет, —
Рта не раскроет он и шагу не шагнет,
Как тотчас пред собой увидит эшафот.
А у нее сейчас есть лишь одна забота —
Держать в руке цветок, дойти до поворота
Аллеи стриженой и повернуть назад.
Вечерним золотом горит роскошный сад.
И в гнездах на ветвях стихает щебетанье.
Богиням мраморным как будто грустно втайне,
Как будто боязно, что ночь уже близка.
Ни звука резкого вокруг, ни огонька.
И вечер близится, скрывая мглой растущей
И пташку на ветвях и солнышко за тучей.
Гуляет девочка, цветок в руке держа.
А в сумрачном дворце, где каждый вход ханжа,
Где каждый шпиль похож на пастырскую митру, —
Там, за цветным стеклом, — невидимый и хитрый,
Какой-то призрак есть. Он бродит по дворцу,
И тень зловещая змеится по лицу.
Порою целый день, безмолвный и недвижный,
Стоит он у окна в тревоге непостижной.
Он в черное одет. Его землистый лик
Жесток и чопорен. Он страшен и велик.
Прижавшись лбом к стеклу, о чем-то он мечтает.
И тень его в лучах заката вырастает.
И шаг его похож на колокольный звон.
Он мог бы смертью быть, не будь монархом он.
Вот он бредет, и вся империя трепещет.
И если б видел ты, как взор усталый блещет,
Когда он бодрствует, прижав плечо к стене,
Ты смог бы разглядеть в глазах, на самом дне,
Не милое дитя, не парк в зеркальных водах,
Не солнца низкого передвечерний отдых,
Не птиц, порхающих среди густых ветвей, —
Нет, в мертвенных глазах из-под густых бровей,
В их мрачной скрытности, в их черством честолюбьи,
На самом дне зрачков, как в океанской глуби,
Ты мог бы разгадать, чем этот призрак полн:
Он видит корабли среди взметенных волн,
Лохмотья пенных брызг, и в полуночи звездной
Он видит паруса подобно туче грозной.
Там за туманами есть остров меловой,
Услышавший раскат грозы над головой.
Встают пред королем все новые виденья.
Вся суша, все моря, весь мир — его владенья.
И только власть и смерть увидев пред собой,
Непобедимую армаду шлет он в бой.[26]
И вот плывет она, плывет по глади пенной
И завтра вызовет смятенье во вселенной.
Король следит за ней с недобрым торжеством,
Сосредоточенный в решенье роковом.
Король Филипп Второй воистину был страшен.
Его Эскуриал в ограде острых башен
Казался чудищем для всех племен и стран.
Не знала библия, не выдумал коран
Такого образа для воплощенья злобы.
Служил подножьем мир лишь для его особы.
Он жил невидимый, и странные лучи
Немого ужаса распространял в ночи.
Дрожали многие при виде слуг дворцовых,
Настолько самый звук шагов его свинцовых
В смятенье подданных несчастных приводил.
В соседстве с божеством и сонмами светил
Он нависал своей уродливой державой
Над человечеством, как винт давильни ржавой.
Сжав Индию в руке, Америку держа,
Владея Африкой, Европу сторожа,
Одну лишь Англию он изучал с опаской.
Но он молчал о том. Он не дружил с оглаской.
Он воздвигал свой трон из козней и засад.
Его сообщником был полуночный ад.
И мрак служил конем для всадника ночного.
Он вечно в трауре: у божества земного
Пожизненная скорбь — пожизненный удел.
Сфинкс молчаливых уст раздвинуть не хотел.
Для всемогущего бесцельно красноречье,
Улыбка не нужна. От смеха он далече.
Железные уста весельем не кривят.
Зарею утренней не освещают ад.
И если он порой из столбняка выходит,
То рядом с палачом по подземельям бродит.
Вот отблеском костров безумный взгляд сверкнул, —
Он сам их разложил и сам же и раздул.
Он страшен для людей, для мысли и для права,
Святоша и слуга святейшего конклава,
Он дьявол, властвующий именем Христа.
Его упорная унылая мечта
В низинах ползала, как скользкая гадюка.
В Эскуриале гнет, в Аранхуэце скука,
Безлюдье в Бургосе. Где ни найдет он кров,
Там места нет шутам, нет праздничных пиров, —
Измены вместо игр, костры взамен веселья.
И замыслы его полночные висели,
Висела мысль его, как саван гробовой,
Над каждой молодой и дерзкой головой.
Когда молился он, ворчали громы глухо.
Когда он побеждал, везде росла разруха.
Когда он раздвигал туман бессонных грез, —
«Мы задыхаемся» — из края в край неслось.
И цепенело все и пряталось глубоко
От жутких этих глаз, сверлящих издалека,
Карл Пятый коршун был. Филипп Второй — сова.
В обычном трауре, в минуты торжества
Он высится, как страж неведомой судьбины,
Недвижный и сухой. Очей его глубины
Зияют отсветом пещерной пустоты.
Легонько дрогнули костлявые персты,
Чтоб мраку дать приказ и сделать росчерк зыбкий.
Но что за чудеса! Подобие улыбки
Непроницаемой уста кривит ему.
Он видит сквозь туман, сквозь тучи и сквозь тьму
Свой флот отстроенный и мощно оснащенный,
Заветную мечту он видит воплощенной —
И воспарил над ней высоко в небеса.
Послушен океан. Надуты паруса.
Непобедимая снаряжена армада
И держит курс вперед. И все идет, как надо.
Порядок шахматный ровняют корабли.
Лес вознесенных мачт, прочерченных вдали,
Покрыл морскую ширь решеткой, как на плане.
Свирепые валы смиряются заране.
К причалу корабли течением влечет.
Куда ни глянь — везде им помощь и почет.
Все глаже гладь воды, все тише плеск прибоя,
И море пенится, жемчужно голубое.
Галеры на подбор. На скамьи для гребцов
И Эско и Адур прислали храбрецов.
Сто рослых штурманов, два зорких полководца.
Германия прислать орудия клянется.
Там сотня бригантин. Сто галиотов тут,
Неаполь, Лиссабон, Кадикс приказа ждут.
Филипп склоняется. Что значит расстоянье!
Не только видит он, но слышит в океане.
Вот, ринувшись к бортам, завыли в рупора.
Сигнальные флажки взвиваются с утра.
Вот адмирал, склонясь к плечу пажа, смеется.
Дробь барабанная. Свистки. И раздается
Сигнал: «На абордаж!» По вражеским бортам
Залп! Вопли раненых. И снова залп! А там
Что это? Крылья птиц иль паруса белеют?
Иль башни рушатся и в дымных тучах тлеют?
Крепчает дикий шторм. В разгаре грозный бой.
Все движется пред ним на сцене голубой.
Страшна улыбка уст его землисто-серых.
Сто тысяч храбрых шпаг на ста его галерах.
Вампир оскалился. Он голод утолил,
Позором Англии себя развеселил.
Кто выручит ее? Мир порохом наполнив,
Победу празднуя, он машет связкой молний.
Кто вырвет молнии из этой пятерни?
Он выше Цезаря. Куда там ни взгляни,
Все ждет его суда, все ждет его удара
От Ганга берегов до башен Гибралтара.
Он скажет: «Я хочу!» — и так тому и быть.
Он за волосы взял победу, чтоб добыть
Ширь океанскую без края, без преграды
Для устрашающей, для праведной армады.
И распахнулся мир! И развернулся путь!
Достаточно ему мизинцем шевельнуть,
Чтоб дальше ринулись пловучие драконы.
Да, он есть властелин единственный, исконный!
Пусть прозвучат ему стоустые хвалы!
Султан Бейт-Шифразил, преемник Абдиллы,
Построивший мечеть священную в Каире,
На камне вырезал «Аллах царит в эфире, —
Я правлю на земле». Для всех веков и стран
Лгут одинаково насильник и тиран.
То, что сказал султан, король подумал втайне.
А между тем бассейн еще хранит блистанье.
Инфанта-девочка целует свой цветок,
Любуется, смеясь, на каждый лепесток.
Вот легкий ветерок, чуть слышный, незаметный,
Подул негаданно, запел в листве несметной,
Он воду зарябил, и шевелит тростник,
И легким трепетом в огромный парк проник,
И дерево встряхнул, и словно ненароком
Коснулся девочки крылом своим широким,
Дохнул на личико, еще дохнул, — и вот
Шесть алых лепестков плывут по глади вод…
Остался девочке лишь стебель острых терний.
И нагибается она к воде вечерней.
Ей страшно. Как понять, куда цветок исчез?
Так смотрим мы порой на темный свод небес,
Оцепенелые, ждем приближенья бури…
Бассейн волнуется. Он полон был лазури,
Сверкал, как золото, — и, сразу почернев,
Кипит и пенится. В нем пробудился гнев!
И роза бедная рассыпалась и тонет.
Намокли лепестки. Их ветер дальше гонит,
И вертит медленно, и тянет их на дно.
Их участь решена. Мгновение одно —
И вот пришел конец корабликам несчастным.
Дуэнья хмурится и с видом безучастным
Ребенку говорит: «Власть ваша велика.
Все вам принадлежит — все, кроме ветерка».
ПО СЕНЕ ПЛЫВУТ ПРУССКИЕ ТРУПЫ
Да, вы пришли сюда, и крепко спите вы,
Кротки, обласканы, занежены, мертвы,
В шинелях ледяных, в спокойствии безмолвном
Прильнули навсегда к баюкающим волнам,
Солдаты севера, качаетесь, скользя,
Закрыли синие усталые глаза.
А только что клялись: «Придем к нарядной шлюхе,
К блуднице мировой! К нам доносились слухи, —
Есть у нее вино, веселье, песни, смех.
Там удовольствия достаточно для всех,
Скорей, во Францию! Мы погуляем важно
В парижских кабаках, в столице их продажной.
Она подкрасится для дорогих гостей,
Уложит спать с собой!» — А Сена даст постель.
1870

В ЦИРКЕ
Однажды южный лев и северный медведь
Сошлись в упор, дрожат… Пора им зареветь,
И в драку броситься, и в клочья рвать друг друга.
Но лев заговорил: «Уйдем-ка, брат, из круга!
Тут не война, а цирк, не лес, а грубый холст.
Смотри, вот человек. Он низколоб и толст.
Его зовут Нерон. Он римский император.
Он рукоплещет, ждет, он любит свой театр.
Нам драться для него? Но мудрая природа
Открыла нам всю ширь ночного небосвода.
Я вижу столько же созвездий, сколько ты.
Он сел под балдахин. Вглядись в его черты.
Вот он взмахнет рукой и крикнет, и по знаку
Начнется общий смех, а мы полезем в драку,
Чтобы кусать и рвать друг друга все лютей.
Я жду твоих клыков, ты ждешь моих когтей.
А тот, сияющий на троне, слишком знатен,
Чтобы встревожиться. Наш бой ему приятен.
И если б наша кровь хлестнула в три ручья,
Он пурпуром ее назвал бы, хохоча.
Ну что ж, глупец! Валяй! Хвати меня клыками!
По правде говоря, мы будем дураками,
Когда взбесимся и полезем умирать!
Не лучше ли, браток, хозяина сожрать?»
1870

ТЕМ, КОМУ СНИТСЯ МОНАРХИЯ
Я — сын республики и сам себе управа.
Поймите: этого не голосуют права.
Вам надо назубок запомнить, господа:
Не выйдет с Францией ваш фокус никогда.
Еще запомните, что все мы, парижане,
Деремся и блажим Афинам в подражанье;
Что рабских примесей и капли нет в крови
У галлов! Помните, что, как нас ни зови,
Мы дети гренадер и гордых франков внуки.
Мы здесь хозяева! Вот суть моей науки!
Свобода никогда нам не болтала зря.
И эти кулаки, свой правый суд творя,
Сшибали королей, сшибут прислугу быстро.
Наделайте себе префектов и министров,
Послов и прочее! Роднитесь меж собой!
Толстейте, подлецы! Пускай живет любой
В наследственном дворце среди утех и шуток.
Старайтесь тешить нрав и ублажать желудок
И благоденствуйте, швыряя серебром, —
Пожалуйста! Мы вас за горло не берем.
Грехи отпущены. Народ презренье копит.
Он спину повернул и срока не торопит.
Но нашей вольности не трогать, господа!
Она живет в сердцах. Она во всем тверда.
И знает все дела, ошибки и сужденья
И ждет вас! Эта речь звучит ей в подтвержденье.
Попробуй кто-нибудь, посмей коснуться лишь —
Увидишь сам, куда и как ты полетишь!
Пускай и короли, воришек атаманы,
Набьют широкие атласные карманы
Бюджетом всей страны и хлебом нищих, но
Права народные украсть им не дано.
Республику в карман не запихнете, к счастью!
Два стана: весь народ — и клика вашей масти.
Голосовали мы, — проголосуем впредь.
Прав человеческих и богу не стереть.
Мы — суверен страны. Нам все-таки угодно
Царить, как хочется, и выбирать свободно,
И списки составлять из нужных нам людей.
Мы просим в урны к нам не запускать когтей!
Не сметь мошенничать, пока здесь голосуют!
А кто не слушает, такой гавот станцуют.
Так весело для них взмахнут у нас смычки,
Что десять лет спустя быть им белей муки!
1870

ПОСЛАНИЕ ПРЕЗИДЕНТА ГРАНТА
Народ Америки, свободный властелин,
Твои вершины — Пенн,[27] и Фу´льтон, и Франклин.
Республиканских зорь высокое сиянье,
Ты именем своим прикроешь злодеянье?
Чтоб натравить Берлин солдатский на Париж,
Ты славишь ясный день, но тьме благотворишь
И хочешь превратить свободу в ренегата.
Вот, значит, для чего на палубе фрегата
Когда-то протянул вам руку Лафайет!
Распространяя ночь, вы тушите рассвет.
Одна лишь правда вас одушевляет — сила.
Сверкающим мечом она вас ослепила.
И был ошибкою труд двадцати веков,
И вся история — работа червяков,
И молодой народ стал себялюбцем лютым.
Нет бесконечности, нет связи с абсолютом.
Кто палку взял, тот прав, он вам необходим.
Свобода, право, долг рассеялись, как дым.
И будущего нет, и обезглавлен разум,
И мудрость не зовет своим благим приказом.
Книг не писал Вольтер, законов не дал бог, —
Раз прусский офицер кладет на стол сапог!
А ты, чья виселица высится во мраке,
У грани двух миров, в их разъяренной драке,
Джон Браун,[28] ты, чья кровь уроком нам была,
Ты, гневный мученик, ты, страстотерпец зла,
Восстань, задушенный, из темноты могильной
И отхлещи в лицо своей веревкой мыльной
Того, по чьей вине историк скажет так:
— Свобода Франции с отрядом братских шпаг
На помощь к вам пришла в далекую годину.
Затем Америка ей нож воткнула в спину. —
Пускай любой дикарь пустынных берегов,
Гурон, скальпирующий собственных врагов,
Кровавого вождя германцев почитает.
Что ж, краснокожий прав, он сам о том мечтает
И на свирепый бой глядит во все глаза:
Деревьям нравятся дремучие леса.
Но если человек был воплощеньем права
И героическая колумбийцев слава
Не меркла в памяти Европы целый век;
И если ползает свободный человек
Пред грязным призраком минувшего на брюхе,
И нагло раздает парижской славе плюхи,
И, императору открыв свою страну,
Он наводнил во всю длину и ширину
Ее тиранами, предательством и ложью,
И изнасиловал ее на гнусном ложе,
И видит целый мир, как в беге колесниц
Пред кесарем его страна простерлась ниц, —
Пускай же сдвинутся великие надгробья,
И кости затрещат во тьме, в земной утробе,
И павшие борцы подавят тяжкий стон,
Костюшко задрожит, Спартак забудет сон,
Воспрянет Джефферсон, и Мэдисон восстанет,
И Джексон руки в ночь ужасную протянет,
И закричит Адамс,[29] и, разучившись спать,
Линкольн почувствует, что он убит опять!
Так возмутись, народ! Восстань грозой мятежной!
Ты знаешь, как тебя люблю я братски нежно,
Но об Америке сегодня слезы лью,
О ней, теряющей былую честь свою,
Чье знамя звездное сияло вашим дедам.
Гнал Вашингтон коня к блистательным победам
И пригоршнями искр осыпал синий шелк
В свидетельство того, что выполнил свой долг.
Взошел его посев, расцвел он нивой звездной.
Я плачу. Кончено. Об этом думать поздно,
Загублен звездный стяг и омрачен навек.
Так будь же проклят тот несчастный человек,
Который замарал ручищею кровавой
Сиянье звездное старинной вашей славы!
1870

ПЕРЕД ЗАКЛЮЧЕНИЕМ МИРА
Когда предпишут нам пруссаки
Свой подлый мир невдалеке,
Пусть Францию считает всякий
Стаканом в грязном кабаке:
Вино допив, его разбили.
Страна, что ярко так цвела,
В таком богатом изобильи,
Кому-то под ноги легла.
А завтра вдвое будет горше, —
Допьем ничтожество свое.
Вслед за орлом явился коршун,
Потом взовьется воронье.
И Мец и Страсбург гибнут оба,
Один на казнь, другой в тюрьму.
Седан горит на нас до гроба,
Подобно жгучему клейму.
Приходит гордости на смену
Стремленье жизнь прожить шутя
И воспитать одновременно
Не слишком честное дитя;
И кланяются лишь на тризне
Великим битвам и гробам,
И уважение к отчизне
Там не пристало низким лбам;
Враг наши города увечит,
Нам тень Атиллы застит свет,
И только ласточка щебечет:
«Французов больше нет как нет!»
Повсюду толки о Базене.[30]
Горнист, играющий отбой,
И не скрывает омерзенья,
Когда прощается с трубой.
А если бой, то между братьев.
Давно Баярд в гробу лежит.[31]
Убийца, часу не потратив,
Убьет и тут же убежит.
На стольких лицах ночь немая.
Никто не встанет в полный рост.
И небо, срам наш понимая,
Не зажигает больше звезд.
И всюду сумрак, всюду холод.
Под сенью траурных знамен
Мир меж народами расколот,
Он тайной злобой заменен.
Мы и пруссаки в деле этом
Виновны больше остальных.
И наш закат стал их рассветом,
И наша гибель — жизнь для них.
Конец! Прощай, великий жребий!
Все преданы, — все предают.
Кричат о знамени: «Отребье!»
О пушках: «Струсили и тут!»
Ушла надежда, гордость — тоже.
Мертв многовековой кумир.
Не дай же Франции, о боже,
Свалиться в черный этот мир!
ВОПЛЬ
Настанет ли конец? Ужель не ясно им,
Что губят Францию всем замыслом своим?
Казнить Париж? За что? За поиски свободы!
Вот равновесье: наш Париж — и все народы.
Он дышит будущим, он созиданьем полн.
Немыслимо казнить гул океанских волн.
В прозрачной глубине его большой утробы
Сейчас рождается грядущее Европы.
Солдаты! Что же вы забыли честь свою?
Вы — как слепой огонь, бегущий по жнивью,
Вы убиваете честь, разум, наше счастье,
Вы нашу Францию разбили на две части.
И каждый выстрел ваш уносит жизнь борца,
И каждый залп казнит французские сердца.
Пред дулом пушечным Париж своих хоронит.
А сзади пушки — стыд, и больше ничего нет.
Сентябрь ужасен был, февраль от крови пьян.
И снова льется кровь рабочих и крестьян
Без утоленья, бесполезно, непрестанно,
Как светлая вода сочится из фонтана.
Кто декретировал вам ядра и свинец?
Кто господом клялся, какой священник-лжец?
Кто в здравом разуме, все доводы подстроив,
Братоубийц возвел в священный сан героев?
Ужасно!
      Но постой! На небо оглянись,
На самого себя и от стыда согнись.
Иль разгляди вверху кладбищенское знамя,
Что белым саваном взвивается над нами!
На собственный позор взгляд обрати, солдат!
То знамя прусское, то траур близких дат.
Мы все унижены тряпицей этой наглой.
Тут разложением и гибелью запахло.
Висит тяжелое, как смертный приговор.
Забыли? А оно глядит на нас в упор!
Гражданская война — стыд перед Аустерлицем.
Но если был Седан, — прощенья нет убийцам!
Мерзавцы! Кажется, решилась эта рать
Париж и родину, как в кости, разыграть.
А между тем одно необходимо ныне —
Плотней сомкнуть ряды вокруг своей твердыни,
Возобновить войну! Когда Париж в груди
Почуял лезвие, — победа впереди!
Иль рану новую прибавить к ранам старым?
Ведь ваша родина под вашим же ударом,
Мать окровавленная — это ваша мать!
Опору у детей и женщин отнимать,
Хлеб у рабочего украсть, — как много муки,
Какая тьма вокруг!.. А вы умыли руки,
Ты, ритор, ты, солдат, и ты, трибун-горлан,
Вы растравляете пыланье жгучих ран.
Вы бездну роете, а нужен светоч ясный!..
Но с двух сторон трубят фанфары громогласно:
«На битву! На смерть!» С кем? Ответь мне, солдатня!
Ты пред пруссаком шла, равнение храня,
И со штыком идешь на Францию надменно!
Кровь береги свою и не хвались изменой!
Раскаянья ни в ком. Отчаянье везде.
Но кто же все они, погрязшие в стыде?
Увы! На всех пятно бесчестья, кто бы ни был:
Кто улюлюкает, кто прославляет гибель.
Кто на таких костях свой пьедестал возвел,
Кто раздувал раздор и славит произвол
Солдат-наемников над голью возмущенной,
В гражданскую войну на гибель вовлеченной, —
На всех, кто город наш загнал опять в тюрьму,
Кто множит ненависть и накликает тьму,
Кто неизвестно чьей победы ждет кровавой,
Кто душит Францию и упраздняет право,
Кто не дрожит еще, не услыхал сквозь мрак,
Как бешено над ним хохочет наглый враг!
1871

ГОРЕ
Памяти сына

Шарль, мой любимый сын! Тебя со мною нет.
    Ничто не вечно. Все изменит.
Ты расплываешься, и незакатный свет
    Всю землю сумраком оденет.
Мой вечер наступал в час утра твоего.
    О, как любили мы друг друга.
Да, человек творит и верит в торжество
    Непрочно сделанного круга.
Да, человек живет, не мешкает в пути.
    И вот у спуска рокового
Внезапно чувствует, как холодна в горсти
   Щепотка пепла гробового.
Я был изгнанником. Я двадцать лет блуждал
   В чужих морях, с разбитой жизнью,
Прощенья не просил и милости не ждал:
   Бог отнял у меня отчизну.
И вот последнее — вы двое, сын и дочь,
   Одни остались мне сегодня.
Все дальше я иду, все безнадежней ночь.
   Бог у меня любимых отнял.
Подобно Иову, я, наконец, отверг
    Неравный спор и бесполезный.
И то, что принял я за восхожденье вверх,
    На деле оказалось бездной.
Осталась истина. Пускай она слепа.
   Я и слепую принимаю.
Осталась горькая, но гордая тропа —
   По крайней мере хоть прямая.
ГЛУПОСТЬ ВОЙНЫ
Работница без глаз, дурашливая пряха,
Качает колыбель для тлена и для праха,
Ведет она полки, ведет за трупом труп
И, опьяненная безумным воем труб
И кровью сытая, потом с похмелья вянет,
Но человечество к своей попойке тянет,
Нагнав ораву туч и накликая ночь,
Все звезды, всех богов она сшибает прочь
И вновь безумствует на черных пепелищах,
В пороховом дыму, в тяжелых сапожищах, —
Распространеньем зла, как прежде, занята,
Убьет животное, но сделает скота,
И может лишь одно придумать бестолково:
Снять императора, чтоб возвести другого.
* * *
Проходит пленница. Она в крови. Она
Неведомо в каких делах уличена.
Ее бранят, клянут, пинают, как скотину.
Ткет ненависть вокруг несчастной паутину.
Что сделала она? Обыскивайте тьму,
Обшарьте весь Париж в пожарах и в дыму.
Ответа не найдешь и у самой несчастной.
Понятие вины для разума неясно.
Глухим советчиком был голод, только он.
Что голод подсказал — голодному закон.
Он душу темную для преступленья будит,
К наклонной плоскости спешить ее принудит.
Заговорит инстинкт, и темная душа
Сквозь вихорь роковой летит, едва дыша.
Гражданская война, как только в город входит,
На каждой площади дремучий лес возводит.
В простых словах: «Я нищ, а у других все есть,
Мне нечего надеть, мне нечего поесть» —
Причина многих зол и многих бед причина,
Нет повода верней, чтоб унесла пучина.
Она бредет среди безжалостной толпы.
Ударили в глаза карателям снопы
Их ослепительной победы и расправы.
Версальцы празднуют сегодня пир кровавый.
Там раздается смех. Там дети всей гурьбой
Бегут за пленницей, кричат наперебой.
Она не задрожит, не слышит брани грубой.
Ей складка горькая кривит сухие губы,
Ужасные глаза не видят ничего,
И солнце для нее уныло и мертво.
А женщины меж тем, гулявшие в аллее,
Белея шляпками и розами алея,
К своим любовникам прильнувшие сейчас,
Взмахнули ручками и, красотой кичась,
Сбегаются. Ага! Ты поймана, чертовка!
И зонтик шелковый уже направлен ловко,
И каждая из них играет в палача
И рану пленнице наносит хохоча.
Я с пленницей делю и срам ее и муки.
Волчицу бешено приканчивают суки.
1871

* * *
Рассказ той женщины был краток: — Я бежала,
Но дочь заплакала, и крепче я прижала
Ее к груди: боюсь, услышат детский крик.
У восьмимесячной и голос не велик
И силы, кажется, не больше, чем у мухи…
Я поцелуем рот закрыла ей. Но в муке
Хрипела девочка, царапала, рвала
Мне грудь ручонками, а грудь пуста была.
Всю ночь мы мучились. Ей стало тяжелее.
Мы сели у ворот, потом ушли в аллею.
А в городе — войска, стрельба, куда ни глянь.
Смерть мужа моего искала. В эту рань
Притихла девочка. Потом совсем охрипла.
И занялась заря. И девочка погибла.
Я лобик тронула — он холоден, как лед.
Мне стало все равно — пускай хоть враг убьет.
И выбежала вон из парка как шальная.
Бегу из города, куда, сама не знаю.
Вокруг прохожие… И на поле пустом,
У бедного плетня, под молодым кустом,
Могилу вырыла и схоронила дочку,
Чтоб хорошо спалось в могиле ангелочку.
Кто выкормил дитя, тот и земле предал.
Стоявший рядом муж внезапно зарыдал.
1871

* * *
За баррикадами, на улице пустой,
Омытой кровью жертв, и грешной, и святой,
Был схвачен мальчуган одиннадцатилетний.
— Ты тоже коммунар? — Да, сударь, не последний!
— Что ж! — капитан решил. — Конец для всех — расстрел.
Жди, очередь дойдет! — И мальчуган смотрел
На вспышки выстрелов, на смерть борцов и братьев.
Внезапно он сказал, отваги не утратив:
— Позвольте матери часы мне отнести!
— Сбежишь? — Нет, возвращусь! — Ага, как ни верти,
Ты струсил, оголец! Где дом твой? — У фонтана. —
И возвратиться он поклялся капитану.
— Ну, живо, черт с тобой! Уловка не тонка!
Расхохотался взвод над бегством паренька.
С хрипеньем гибнущих смешался смех победный.
Но смех умолк, когда внезапно мальчик бледный
Предстал им, гордости суровой не тая,
Сам подошел к стене и крикнул: — Вот и я!
И устыдилась смерть, и был отпущен пленный.
Дитя! Пусть ураган, бушуя во вселенной,
Смешал добро со злом, с героем подлеца.
Что двинуло тебя сражаться до конца?
Невинная душа была душой прекрасной.
Два шага сделал ты над бездною ужасной:
Шаг к матери один и на расстрел второй.
Был взрослый посрамлен, а мальчик был герой.
К ответственности звать тебя никто не вправе.
Но утренним лучам, ребяческой забаве,
Всей жизни будущей, свободе и весне
Ты предпочел прийти к друзьям и встать к стене.
И слава вечная тебя поцеловала.
Когда-то в Греции поклонники, бывало,
На меди резали героев имена
И прославляли их земные племена.
Парижский сорванец, и ты из той породы!
И там, где синие под солнцем блещут воды,
Ты мог бы отдохнуть у каменных вершин.
И дева юная, свой опустив кувшин
И мощных буйволов забыв у водопоя,
Смущенно издали следила б за тобою.
1871

РАССТРЕЛЯННЫЕ
Свершилось. Всюду смерть. Не надо жалких фраз.
К проклятой той стене придем в последний раз.
Все вихрем сметено. Запомним эту дату.
Воскликнул человек: — Прощай, мой брат! — солдату.
Сказала женщина: — Мой муж убит, а мне,
Виновен он иль нет, осталось встать к стене.
Раз мы делили с ним всю жизнь нужду и горе,
Раз муж товарищем мне был, то я не спорю.
Вы мужа отняли, пришел и мой конец.
Стреляйте прямо в грудь. Спасибо за свинец. —
На черных площадях лежат вповалку трупы.
Шло двадцать девушек. Конвой забрал всю группу.
Но песня девушек, живая прелесть их
Встревожили толпу. И общий гомон стих.
Прохожий удивлен: — Куда же вы, красотки?
— Нас гонят на расстрел, — раздался голос кроткий.
В казарме мрачный гул. Казарма заперта.
Но кажется, что гром ворочает врата,
Ведущие в ничто. Ни вскрика, ни рыданий.
Как будто смерть сама стыдится страшной дани,
А тысячи спешат из мрака и нужды
На волю вырваться и гибелью горды.
Они спокойны. Всех к стене поставят рядом.
Вот внучка с дедушкой. Старик с померкшим взглядом.
А внучка весело кричит команду: «Пли!»
Они свой горький смех с презреньем пронесли
В конце трагедии, как знамя. В чем же дело?
Иль жизнь им не мила, иль кровь похолодела?
Задумайся о них, мыслитель и пророк!
Пришел чудесный май, пришел для сердца срок
В цветенье, в радости блаженной раствориться.
Ведь эта девушка смеяться мастерица.
Проснулось бы дитя при солнечных лучах.
Согрелся бы старик, что в декабре зачах.
Ведь эти существа, ведь эти парижане
Могли бы услыхать пчелиное жужжанье,
И пенье ранних птиц, и аромат цветов.
Ведь каждый юноша влюбиться был готов…
Но в долгожданный миг весеннего расцвета
Пришла безглазая и прекратила это,
Внезапно выросла на черном их пути.
Могли бы воплями все небо потрясти,
Призвать на помощь всех, провозглашая всюду
Позор карателям, проклятье самосуду,
Иль ползать у стены, или в толпе пропасть,
Укрыться, убежать, взмолиться и проклясть,
Завыть от ужаса. Нет! Не было в том нужды.
Всему, что свершено, они остались чужды.
Не крикнули: «Постой! На помощь! Пощади!»,
Не ужаснулись, что могила впереди.
Как будто весть о ней давно в мозгу звенела
И яма братская в самой душе чернела.
Смерть, здравствуй!
        С нами жить — невыносимо им.
Что же мы сделали согражданам своим?
Мы разоблачены. Кто мы такие с вами,
Что перед этими кладбищенскими рвами
У них ни жалобы, ни вздоха не нашлось?
Мы плачем, — только мы. А им не надо слез.
Откуда этот мрак? Но ни тревогой поздней,
Ни поздней жалостью не уничтожишь розни.
Как защитили мы тех женщин? Как и где
Трепещущих детей лелеяли в нужде?
Работу дали им, читать их научили?
Не дали ничего — и ярость получили!
Ни света, ни любви! И в нищете нагой
Был голоден один и замерзал другой.
Горит ваш Тюильри, в отместку подожженный.
И вот от имени всей голытьбы сраженной
Я объявляю вам, бездушные сердца,
Что мертвое дитя дороже нам дворца.
Вот почему они так грозно погибали,
Не жаловались нам и шеи не сгибали,
Шли равнодушные, веселые вперед
И молча рухнули, когда настал черед.
Приговоренные расстреляны сегодня.
Нужда безвыходна — но гибель безысходней.
………………………………
Поймите! Саваны покрыли их тела.
Я говорю, что тень содеянного зла
Висит над обществом, безжизненным отныне.
Что их предсмертный смех грознее, чем унынье.
Что должен трепетать живущий человек
При виде легкости уйти от нас навек!
1871

СУД НАД РЕВОЛЮЦИЕЙ
Вы революцию призвали к трибуналу
За то, что грозная безжалостно изгнала
Факиров, дервишей, полночных сов, ворон;
За то, что нанесла церковникам урон;
За то, что, поглядев в глаза им неприкрыто,
Принудила бежать попа и иезуита.
Вы негодуете!
          Да, верно, это так!
Божественность — ничто, и царственность — пустяк.
Все папские шуты, затрепетав, притихли,
И потускнели все, и завертелись в вихре.
И вы разгневаны, вы — мощный трибунал.
Вот горе! Черный мрак затрясся, застонал.
Ночные пиршества кончаются навеки.
Мир Сумрака хрипит, смежая насмерть веки.
Ужасно!.. День встает. Спустился в норку крот.
И мышь летучая ослепла в свой черед.
Светляк теряет спесь. Лисица плачет горько.
Зверек, что по ночам разбойничал, пред зорькой,
При первом крике птиц в берлоге заперся.
От воя волчьего гудит чащоба вся.
Не знают призраки, как быть, за что приняться.
О, если все-таки захочет день заняться
И настоит на том, чтобы покончить с тьмой, —
Вампир от голода издохнет, боже мой!
Заря безжалостно разрушит царство это!
Вы, судьи, судите преступный луч рассвета!
ВО МРАКЕ
Старый мир
Волна! Не надо! Прочь! Назад! Остановись!
Ты никогда еще так не взлетала ввысь!
Но почему же ты угрюма и жестока?
Но почему кричит и воет пасть потока?
Откуда ливень брызг, и мрак, и грозный гул?
Зачем твой ураган во все рога подул?
Валы вздымаются и движутся, как чудо…
Стой! Я велю тебе! Не дальше, чем досюда!
Все старое — закон, столбы границ, узда,
Весь мрак невежества, вся дикая нужда,
Вся каторга души, вся глубь ее кручины,
Покорность женщины и власть над ней мужчины,
Пир, недоступный тем, кто голоден и гол,
Тьма суеверия, божественный глагол, —
Не трогай этого, не смей сдвигать святыни!
Молчи! Я выстроил надежные твердыни
Вкруг человечества, крепка моя стена!
Но ты еще рычишь? Еще растешь, волна?
Кипит водоворот, немилосердно воя.
Вот старый часослов, вот право вековое,
Вот эшафот в твоей пучине промелькнул…
Не трогай короля! Увы, он утонул!
Не оскорбляй святых, не подступай к ним близко!
Стой — это судия! Стой — это сам епископ!
Сам бог велит тебе, — прочь, осади назад!..
Как! Ты не слушаешь? Твои валы грозят
Уничтоженьем — мне, моей ограде мирной?
Волна
Ты думал, я прилив, — а я потоп всемирный!
1871

ЭЖЕН ПОТЬЕ

ПАРИЖСКАЯ КОММУНА
Те пламенные дни планету потрясали,
Тот славный Март, когда вчерашний день Версаля
На завтрашний Париж послал тупую рать,
Пытаясь мужество и доблесть покарать.
Распутный Вавилон, скопивший столько злата,
Дряхлевший двадцать лет с империей проклятой,
Где в будуарной мгле дышал казармы смрад,
Где принял Меттерних бездарный свой парад;
Париж, как смирный зверь, запрятанный в загоне,
Где плебисцит скреплял любое беззаконье, —
На волю вырвался и, чуя у бедра
Вновь великанский меч, решает, что пора!
Вновь зорю протрубил год Девяносто Третий.
Воззвал к республике, к любимице столетий
Париж, — и выблевал на свалку, разъярясь,
Весь бонапартов блеск, всю вековую мразь.
И в тот же день и час Парижа подвиг пылкий
«Чрезмерным» назван был Бордосской учредилкой.[32]
Едва заняв места, пыталось дурачье
Разжаловать Париж, поднять лицо свое,
Смять Революцию… Голосовала, блея,
Сих ископаемых страшилищ ассамблея.
Сухие мумии, слепые костяки
Нежданно вылезли на кладбище с тоски.
Так, не очухавшись с сорок восьмого года,
Скупцы из деревень, политики прихода,
Убийцы тайные (теперь мы знаем вас!)
Легко отдали бы весь Рейн, и весь Эльзас,
И контрибуции мильярдов тридцать, чтобы
Оставить Тюильри для нужд одной особы.
Тьер, мелкий выродок из мелкой той семьи,
Уже подготовлял предательства свои:
«Должны мы запугать, — сказал он, — город грозный!
Пусть видит буржуа, что я старик серьезный.
На брюхе буржуа к спасенью приползет.
И я спасу его. Мне явно тут везет!
Мы ампутируем легко голосованье
И, красных обыграв, заигрывая с рванью,
Закинем удочку в кровавые моря!»
Он осадил Монмартр, едва взошла заря.
И, провокацию поняв и негодуя,
Париж провозгласил Коммуну молодую.
Победа! Ярый клич людского торжества
Пронесся! Яркая сияла синева.
Империя в туман, как призрак, расплывалась.
Жизнь, глубоко дыша, грядущим любовалась.
Святое равенство опять зажгло умы.
Обезоружив дух, вооружались мы.
Коммуна родилась бесхитростной и здравой.
«Один за всех, и все за одного» — вот право,
Вот образ общества грядущего. Сотрут
Из права «собственность». Ее заменит «труд».
Ты провозглашена. И хаос черной ночи
    Рассеется навек.
В тебе душа и мозг, тобою жив рабочий,
    С тобой он — человек.
Пускай не для него еще мыслитель пишет,
    Он не читает книг.
Слова: «Кто был ничем, тот станет…» — он услышит
    И разберется в них.
Мы в битвах и труде принять участье рады.
    Встает за ратью рать.
Проходят блузники предместий, федераты,
    Чтоб стойко умирать.
Вы первыми пришли, седые инвалиды,
    Вам отступать не след.
Бойцы июньских дней, три месяца обиды
    Для вас — как двадцать лет.
Коммуна юная! Ты вопреки клеветам
    Блистаешь чище звезд,
И франкмасон к тебе является с приветом,
    Склоняет ветхий крест.
Был идол, роковой для Франции когда-то, —
    Бандит Наполеон.
Был этот амулет у каждого солдата, —
    В навоз отброшен он.
Прожив два месяца, не свергла ты бастилий,
    Но сила правды в том,
Что мы декретами века оповестили:
    Исполнят их потом!
Ты банка не взяла. Пусть же уроком служит
    Твоя ошибка впредь:
Чтоб сдался враг, сумей врага обезоружить,
    В чем слаб он, рассмотреть.
Неделя майская, кровавая! Жесток
Был облик города и красен был поток, —
То наша кровь текла, то наши гибли жизни.
Весь род людской рыдал на этой братской тризне.
Но наши старики и женщины во рвах
Опять подымутся, своих убийц назвав.
Июньская резня — безделица пустая:
Погром сменил свое обличье, подрастая.
Не одиночек бьют, не пленников, а враз
Из пушек по толпе палят без лишних фраз.
Все скверы — кладбища, все парки — место боен,
Где, шпорами звеня, прошел версальский воин,
Где выла бравая орда офицерья,
Расправу краткую над нашими творя.
Абсента с коньяком хватив для вдохновенья,
Златопогонники соревновались в рвенье, —
Не целясь, без суда и без команды «пли»
Мололи нас в муку и веяли в пыли.
Вот подвиг буржуа, чья слава боевая
Войдет в историю, все славы затмевая!
Жаль, живописца нет: изобразить верней
То небо красное, то зарево огней,
Ту пляску дикую взбешенных людоедов,
Те тридцать тысяч жертв, что улеглись, отведав
Глоток свинца, и тех конвойных, что штыком
Толкают схваченных, бредущих босиком…
Вот маменькин сынок швыряет в них проклятье;
Вот барышня, визжа, боясь испачкать платье,
В них тычет зонтиком… А дальше — Пантеон,
Где с Тьером обнялись Жюль Фавр и Мак-Магон.[33]
Министры мокрых дел, святоши, у которых
На несколько ракет еще остался порох.
И сзади, наконец, свободолюбец тот,
Что руки подлые отмыл от нечистот, —
Но он виновней всех, Коммуна, пред тобою!
Грядущее прочтет: здесь было место боя
Версаля с городом.
           «Что масло в пламя лить? —
Сказал Сюлли-Прюдом, — как бога не хвалить!
Порядок водворен…» Эй, сударь! без загадок,
Оставим господа в покое. Ваш порядок
Нам беспорядком стал. И мы его сметем,
А господа на суд гражданский приведем.
Господь — сообщник преподобный
Всех черных палачей земли,
Префект, для жуликов удобный,
Его вы в сделку вовлекли.
Хвала благому провиденью, —
Моральный царствует закон.
Мир быстро близится к паденью, —
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! Тебя спасают.
В мозгах не выветрился чад.
Собаки бешено кусают,
Кусаемые не кричат.
Все рты — в осадном положенье.
И после выкидыша сон
Объял страну. Конец движенью.
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! Руэр со сворой,
Кровавый генеральский сброд
И карлик, их главарь матерый,
Устроили переворот.
Чтоб дело закрепить двояко,
Вновь дяденька Наполеон
Воздвигнут над своей клоакой.
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! Вот проститутки,
Шиньоны растрепав свои,
Задами вертят, сыплют шутки
Насчет достоинства семьи.
Вот Кора Пирль куда-то прячет
Отцовский краденый мильон
И над отцом усопшим плачет.
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! К нам спруты тянут,
Как прежде, щупальцы в ночи.
Их пищей наши дети станут,
Как ни ласкай их, ни учи…
Младенец вырастет бескровен.
Сосет уже сегодня он
Не молоко — золу жаровен.
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! Для банка — прибыль,
А для рабочих — пуля в лоб.
Им подает жаркое гибель,
Периной служит узкий гроб.
И кровью их неотомщенной
И смертным потом их вспоен,
Червяк плодится золоченый.
Порядок прежний водворен.
Хвала, господь! Тобой нас душат.
Ты — винт давильни вековой.
Пора очистить мир, обрушить
Кумир неистребимый твой.
Сгинь, государство! Мы добудем
Иной и праведный закон.
Хвала не господу, а людям!
Порядок будет водворен!
Порядок водворен! Ты думала, старуха,
Карга-процентщица, что прочен твой мешок,
Что рынка своего пропоротое брюхо
Зашьет республика за семилетний срок?
А вы, мазурики, кем держится порядок,
Вы, инквизиторы, во всей былой красе, —
Вы, правда, верите, что из парижских грядок
Коммуны корешки повыдернуты все?
Ты, старый мир, мертвец! Тебя два Рима грызли.
Ты преисподняя холопов и святош!
Сто тысяч человек погублено. При мысли
Об этих тысячах — ты все-таки уснешь?
Ведь стены Сатори´, твоей тюрьмы хваленой,
Крепки, а мертвые, конечно, звук пустой.
Ты сбил историю своей игрой крапленой,
Ты мертвых замарал газетной клеветой.
Ведь в Каледонии проходят дни и годы,
Ведь каторга долга, надсмотрщики черствы.
Пусть люди корчатся, лишенные свободы,
Воды и родины. Они почти мертвы.
Ведь ты нас пригвоздил, расстрелянных заочно,
К изгнанью вечному во все края земли
И к безработице, безвыходной и прочной, —
В страшилищ превратил — и смотришь издали.
Ведь расстрелял Жюль Фавр Гарсена и Мильера.
Они не двинутся. Они ничто и тлен.
Давно минувшая, неслыханная эра —
Флуранс и Делеклюз, Домбровский и Варлен.[34]
Ведь наступает час тупого отвращенья.
И вот решаешь ты, что дети спать хотят,
Приманиваешь их подобием прощенья,
Из тигров делаешь угодливых котят.
Что нам беречь — ответь! Какую грязь, чью горечь,
Чью роскошь сторожить, взращенную опять?
Ты думаешь уснуть под звон веселых сборищ,
Под чоканье обжор? Нет, ты не будешь спать.
Набат смутит покой ночей неумолимых.
Корми своих солдат, шпионов заводи,
Плачь, исповедуйся, нуждайся в подхалимах,
Нуждайся в господе, стоящем позади.
Ты больше не уснешь! Продажно, и растленно,
И безнаказанно ты не свернешь назад.
Короче говоря, отныне во вселенной
Два стана: едоки и те, кого едят.
Ты больше не уснешь! Никто не отодвинет
Дня кары. Он спешит, он мчится все быстрей.
Проснись, кричи: «Огонь!» — Огонь в жилище хлынет, —
Чтобы залить его, не хватит ста морей.
Нет, это не поджог, не керосином пахнет, —
Течет народный гнев багровою рекой.
Свод рухнувший тебя по темени шарахнет.
Смотри, как возмущен, как страстен род людской!
Покайся — или смерть! Вот выбор, данный нами.
Нет неба, нет земли, исчерпан ад и рай.
Так встань под красное Коммуны нашей знамя, —
И мы тебя простим.
           Ты слышишь? Выбирай!
Нью-Йорк, 18 марта 1876

ЖАН БАТИСТ КЛЕМАН

КРОВАВАЯ НЕДЕЛЯ
Расстрелянным в 71 году

В пути не встретишь никого ты.
Одни жандармы да шпики.
Отчаявшиеся сироты,
Измученные старики…
Париж — вертеп людского горя,
Где и счастливых душит страх,
Где тонет все в солдатском хоре
И льется кровь во всехуглах.
       Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
      Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!
Оплаченные щелкоперы,
Пираты всех мастей и форм,
От власти ждущие опоры,
Вынюхивающие корм,
Все выскочки с мошною знатной,
Всех шлюх задрипанных коты
Кишат, как гнилостные пятна
На голом трупе нищеты.
      Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
      Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!
Опять нас иезуиты кружат,
И Мак-Магон вошел в зенит.
Об олово церковных кружек
Шальное золото звенит.
А завтра певчие во храме
Хористов оперных забьют,
И расцветет Париж хорами, —
А нами каторгу набьют!
      Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
     Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!
А у любой из потаскушек,
Любой из честных дев и жен,
Эмблемами штыков и пушек
Турнюр приятно освежен.
Везде трехцветное наляпав,
На карты блюд, на ленты шляп,
Они в детей стреляют слабых
И в глотку нам пихают кляп!
       Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
      Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!
А завтра полицейских орды
Затопчут нашу кровь и прах,
Пока заслуги их столь гордо
Дымятся в пыльных кобурах!
Без хлеба, без ножа в кармане
И без работы на заре
Мы привлечем к себе вниманье
Одних филеров и кюре.
         Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
        Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!
Заклепан наглухо ошейник.
Народ, когда же встанешь ты?
Когда воинственный мошенник
На землю рухнет с высоты?
Когда же братия монашья
Нас позабудет гнать в стада?
Когда же нам удастся наша
Коммуна права и труда?
         Да, — но
Непрочен мир и шаток!
Пройдут их красные деньки!
        Любую цепь рогаток
Сметут еще раз бедняки!

APTЮP РЕМБО

КУЗНЕЦ
Тюильри, 10 августа 1792 года

1
Он мощно оперся на молот. Он для всех
Был страшен. Как труба, пронесся ярый смех
Гиганта пьяного и над Парижем замер.
Он смерил толстяка свирепыми глазами,
Кузнец — Людовика Шестнадцатого, в час,
Когда, лохмотьями кровавыми влачась,
Народная толпа шумела.
             Перед нею
Людовик выпятил большой живот, бледнея,
С поличным пойманный и чующий петлю.
Но нечего сказать собаке-королю!
Да, ибо эта рвань, кузнец широкоплечий,
И не выдумывал своей простецкой речи,
Но слово било в лоб любого короля.
— Ты вспоминаешь, сир, мы пели «тру-ля-ля».
Хлестали мы быков на всех господских нивах
Под вечный «Отче наш» каноников ленивых,
На четки вяжущих монеты, сколько дашь.
Бывало, в хриплый рог сеньор затрубит наш,
Мчась на лихом коне. А мы, смиренно горбясь,
Кто с палкой, кто с бичом, не поддавались скорби,
Тупые, как волы, мы шли, и шли, и шли…
И, обработав так кусок чужой земли,
Отдавши в черные распаханные глыбы,
Свой пот и кровь свою, мы есть и пить могли бы.
Но жгли вы по ночам лачуги у дорог,
И наши дети шли начинкой в ваш пирог.
— О, я не жалуюсь! Я речью пустяковой
Тебе не надоем. Но выслушай толково.
Ведь весело смотреть в июльский зной, когда
Бредут на сеновал пахучих фур стада
Огромные. Вдыхать таинственное лоно
Примятой ливнями травы слегка паленой!
А там поля, поля… И это верный знак,
Что созревает хлеб, что колосится злак.
А кто сильнее, тот у наковальни встанет
И, молотом звеня, лихую песнь затянет.
Он все же человек, который жив-здоров
И кое-что урвал от божеских даров!
Но тянет лямку он все ту же, не другую…
— Я знаю все теперь. И спрашивать могу я,
Зачем же руки есть и молот у меня? —
Чтоб, шпагой под плащом сиятельным звеня,
Любой приказывал — возделай землю, парень?
И если будет мир опять войной ошпарен,
Чтобы сынишка мой пошел, куда ведут?
Я человек, а ты король? И скажешь тут:
«Я так хочу!» — Пойми, что может быть нелепей!
Ты думал, мне милы твои великолепья,
Лакеи пышные, павлины на пирах
И тысячи пройдох, одетых в пух и прах!
Стыд наших дочерей — в их аромате низком.
Запрут в Бастилию по кратким их запискам!
А мы-то клянчили: смиряйтесь, бедняки!
Мы золотили Лувр, копили медяки,
Чтоб ели досыта господчики и дамы,
Нам на головы сев роскошными задами!
— Нет! С мерзкой стариной произведен расчет!
Народ — не стая шлюх. Не прихоть нас влечет
Срыть и развеять прах Бастилии в мгновенье.
Там каждый камень был кровавым откровеньем
И нам нашептывал, крошась в глухой стене,
Свой отвратительный рассказ о старине.
Довольно бестия Бастилия торчала!
Слыхал ты, гражданин, как прошлое рычало
И выло в рушенье ее бойниц тогда?
Была во всех сердцах одна лишь страсть тверда.
Мы крепко сыновей к своей груди прижали.
Мы, словно лошади храпящие, бежали.
И сердце прыгало из ребер горячо.
Мы шли в июльский зной, сомкнув к плечу плечо,
В Париж! Мы вырвались из собственных отребий,
Став, наконец, людьми! И, чуя грозный жребий,
Как мы бледнели, сир, надеждой опьянев!
Но, очутившись там, мы позабыли гнев.
Вся буря наших пик, ножей, сигнальных горнов
Как бы сошла на нет при виде башен черных,
Почуяв мощь свою и кротости ища.
И будто с той поры сошла с ума, торча
На этих улицах, ремесленников стая!
Уйдут одни, — и вновь бушует, вырастая,
У окон богачей угрюмая орда.
Я тоже среди них, — любуйтесь, господа!
Так я вошел в Париж, поднявши молот страшный,
Чтоб сразу вымести отсюда сор вчерашний.
Посмей лишь, усмехнись, — я размозжу тебя!
— Но ты не трусь, король! Ты можешь, теребя
Своих чернильных крыс, отбиться от прошений,
Послав их, словно мяч, к любой другой мишени
(Пусть шепчут жулики: «Что, взяли, дураки!»).
Ты можешь смастерить законы, что сладки
Иль пахнут розовой слабительной настойкой,
Смягчить все трудности, и баловаться бойко,
И даже нос зажать, когда проходим мы
(Для наших выборных мы стали злей чумы!).
Не бойся ничего — одних штыков… Отлично!
Черт бы их взял во всей их мишуре столичной!
Довольно, хватит с нас приплюснутых мозгов
И барабанных брюх! Довольно пирогов
Ты пек нам, буржуа, когда мы стервенели,
Кресты и скипетры ломая на панели!
2
Он за руку схватил Капета и сорвал
Оконный занавес. А там народный вал
Гремел, могучими раскатами бушуя.
Он показал толпу, до ужаса большую,
И вой голодных сук, и вой соленых волн,
И весь широкий двор, что был, как рынок, полн
Божбой, и звоном пик, и барабанным треском.
Лохмотья, колпаки фригийские в их резком
Изменчивом строю — все увидал в окно
Людовик и потел, бледнел, как полотно,
И заболел почти.
                     — Смотри на сволочь нашу!
Как на стены плюет, как воет, сбившись в кашу!
Им не на что поесть. Все это нищий сброд.
Вот я кузнец. А там жена моя орет.
Хотела в Тюильри добиться хлеба, дура!
Но пекаря на нас посматривали хмуро.
Есть дети у меня. Я сволочь.
                 Вот еще
Старухи в чепчиках, что плачут горячо,
Теряя дочерей, прощаясь с сыновьями.
Все это сволочь!
                 Вот проведший годы в яме
Бастилии. Другой был каторжником. Но
Они честнее нас… На воле суждено
Бродить им, будто псам. Клеймо еще не стерто,
Позор не кончился. Так для какого черта
Им жить, как проклятым, и среди той шпаны
Реветь тебе в лицо они осуждены!
Все это сволочь!
                 Там есть девушки. Не счесть их!
Ведь вы же мастера в девических бесчестьях!
Вам, знать придворная, сходила с рук игра!
Плевали в душу им, как на землю, вчера.
Красотки ваши там. И это сволочь тоже!
— Да! все несчастные, согбенные, чья кожа
На солнце сожжена, — они идут, идут,
И надрываются, и продолжают труд.
Прочь шляпы, буржуа, и поклонитесь людям!
Сир, мы рабочие. Рабочие! Мы будем
Господствовать, когда наступит новый век,
И с утра до ночи кующий Человек,
Великий следопыт причин и следствий, встанет.
Он вещи укротит, и повода подтянет,
И оседлает Мир, как своего коня.
О, слава кузнецов, могучий сноп огня!
Все неизвестное страшит. Не надо страха!
Поднявши молоты, мы вырвем жизнь из праха,
Просеем шлак и пыль! Вставайте, братья! В путь
Она приснится нам, придет когда-нибудь —
Простая эта жизнь, в горячих каплях пота,
Без злобной ругани, — улыбка и забота
Суровой женщины, любимой навсегда.
И, отдавая дни для гордого труда,
Встав, как на трубный звук, на повеленье долга.
Мы будем счастливы. Да, счастливы! И долго
Никто, никто, никто нас не согнет в дугу.
Ружье прислонено недаром к очагу!
— Но пахнет в воздухе нешуточною дракой!
Что я наплел? Я рвань, несомая клоакой.
Остались сыщики и спекулянты в ней!
Свобода вырвана. Но рост ее прочней,
Пока царит террор. Я говорил недавно
О кротких временах и о работе славной.
Взгляни-ка на небо! — Нам мало всех границ!
Нас разрывает гнев, но мы простерты ниц.
Смотри же на небо!
              А я пойду обратно
В великую толпу, что выкатила знатно
Твои мортиры, сир, по мостовой влачась.
Мы кровью вымоем ее в последний час.
Когда раздастся гул последней нашей мести
И лапы королей протянутся все вместе,
Чтоб заварить в полках парадов кутерьму, —
Вы нас пошлете вновь — к собачьему дерьму!..
з
Он поднял на плечи свой молот. Ликовала
Пред кузнецом толпа, насытясь до отвала,
И весь широкий двор, все гребни старых крыш,
Весь задыхавшийся и воющий Париж,
Вею эту чернь потряс один озноб и рокот.
Тогда кузнец взмахнул своей рукой широкой —
Так, что вспотел король пузатый, — и вот так
Швырнул ему в лицо багровый свой колпак.
СПЯЩИЙ В ЛОЖБИНЕ
Беспечно плещется речушка и цепляет
Прибрежную траву и рваным серебром
Трепещет, а над ней полдневный зной пылает,
И блеском пенится ложбина за бугром.
Молоденький солдат с открытым ртом, без кепи
Всей головой ушел в зеленый звон весны.
Он крепко спит. Над ним белеет тучка в небе.
Как дождь струится свет. Черты его бледны.
Он весь продрог и спит. И кажется, спросонок
Чуть улыбается хворающий ребенок.
Природа, приголубь солдата, не буди!
Не слышит запахов и глаз не поднимает
И в локте согнутой рукою зажимает
Две красные дыры меж ребер, на груди.
ЗЛО
Меж тем как рыжая харкотина орудий
Вновь низвергается с бездонной вышины
И роты и полки в зелено-красной груде
Пред наглым королем вповалку сожжены,
И сумасшествие, увеча и ломая,
Толчет без устали сто тысяч душ людских,
— О бедные, для них нет ни зари, ни мая,
О, как заботливо выращивали их! —
Есть бог, хохочущий над службой исполинской
Хоругвей, алтарей, кадильниц и кропил,
Его и хор осанн давно уж усыпил.
И вот разбужен бог тревогой материнской, —
Она издалека пришла к нему в тоске
И медный грош кладет, завязанный в платке.
ЯРОСТЬ КЕСАРЯ
Невзрачный господин меж цветников гуляет,
Он в черном сюртуке, с сигарою во рту.
Порою тусклый взгляд веселость оживляет,
Быть может Тюильри припомнил он в цвету.
Да, император пьян вином двадцатилетним.
Свободу некогда задуть он повелел
Тихонько, как свечу. По сведеньям последним,
Свобода здравствует, а кесарь заболел.
Он взят врасплох. Постой! Жестоко лихорадя,
Чье имя, чей упрек монарший мозг язвит?
Не разберешь. Мертвец обычный принял вид.
Проходит перед ним с подзорной трубкой Дядя.
Он смотрит, как плывет сигарный дым во мглу,
Подобный облачку вечернему в Сен-Клу.
БЛЕСТЯЩАЯ ПОБЕДА В СААРБРЮКЕНЕ, ОДЕРЖАННАЯ ПОД КРИКИ «ДА ЗДРАВСТВУЕТ ИМПЕРАТОР!»
(Отлично раскрашенная гравюра, прод. в Шарлеруа, цена 35 сант.)
Здесь желто-голубой разлив апофеозов.
Здесь император наш взнуздал себе конька
Ретивого. Он рад, что мир, как прежде, розов.
Он грозен, как Зевес, и тих, как папенька.
Солдатики меж тем, кончая перекурку,
Учтиво строятся под барабанный гром.
Из пушек бьет огонь. Питу оправил куртку
И воззрился на лик монарший за бугром.
Направо Дюмане с осанкой горделивой
Оперся на приклад и встряхивает гривой,
Крича: «Да здравствует…» Сосед хранит покой.
Как солнце черное, сверкает кивер. Рядом
Наивный лесоруб к ним повернулся задом
И благодушно ждет событий: «А на кой?..»
ВОЕННАЯ ПЕСНЯ ПАРИЖАН
Весна раскрылась так легко,
Так ослепительна природа,
Поскольку Тьер, Пикар и К°
Украли Собственность Народа.
Но сколько голых задниц, Май!
В зеленых пригородных чащах
Радушно жди и принимай
Поток входящих-исходящих.
От блеска сабель, киверов
И медных труб не ждешь идиллий.
Они в любой парижский ров
Горячей крови напрудили.
Мы разгулялись в первый раз,
И в наши темные трущобы
Заря втыкает желтый глаз
Без интереса и без злобы.
Тьер и Пикар, — но как старо
Коверкать солнце зеркалами
И заливать пейзаж Коро
Горючим, превращенным в пламя.
Великий Трюк, подручный ваш,
И Фавр, подперченный к обеду,
В чертополохе ждут, когда ж
Удастся праздновать победу.
В Великом Городе жара
Растет на зависть керосину.
Мы утверждаем, что пора
Свалить вас замертво в трясину.
И Деревенщина услышит,
Присев на травушку орлом,
Каким крушеньем красным пышет
Весенний этот бурелом.
ПАРИЖ ЗАСЕЛЯЕТСЯ ВНОВЬ
Зеваки, вот Париж! С вокзалов к центру согнан,
Дохнул на камни зной — опять они горят,
Бульвары людные и варварские стогна.
Вот сердце Запада, ваш христианский град!
Провозглашен отлив пожара! Все забыто.
Вот набережные, вот бульвары в голубом
Дрожанье воздуха, вот бивуаки быта.
Как их трясло вчера от наших красных бомб!
Укройте мертвые дворцы в цветочных купах!
Бывалая заря вам вымоет зрачки.
Как отупели вы, копаясь в наших трупах, —
Вы, стадо рыжее, солдаты и шпики!
Принюхайтесь к вину, к весенней течке сучьей!
Игорные дома сверкают. Ешь, кради!
Весь полуночный мрак, соитьями трясущий,
Сошел на улицы. У пьяниц впереди
Есть напряженный час, когда, как истуканы,
В текучем мареве рассветного огня,
Они уж ничего не выблюют в стаканы
И только смотрят вдаль, молчание храня.
Во здравье задницы, в честь королевы вашей!
Внимайте грохоту отрыжек и, давясь
И обжигая рот, сигайте в ночь, апаши,
Шуты и прихвостни! Парижу не до вас.
О грязные сердца! О рты невероятной
Величины! Сильней вдыхайте вонь и чад!
И вылейте на стол, что выпито, обратно, —
О победители, чьи животы бурчат!
Раскроет ноздри вам немое отвращенье,
Веревки толстых шей издергает чума…
И снова — розовым затылкам нет прощенья.
И снова я велю вам всем сойти с ума!
За то, что вы тряслись — за то, что, цепенея,
Припали к животу той Женщины! За ту
Конвульсию, что вы делить хотели с нею
И, задушив ее, шарахались в поту!
Прочь, сифилитики, монархи и паяцы!
Парижу ли страдать от ваших древних грыж
И вашей хилости и ваших рук бояться?
Он начисто от вас отрезан, — мой Париж!
И в час, когда внизу, барахтаясь и воя,
Вы околеете без крова, без гроша, —
Блудница красная всей грудью боевою,
Всем торсом выгнется, ликуя и круша!
Когда, любимая, ты гневно так плясала?
Когда, под чьим ножом так ослабела ты?
Когда в твоих глазах так явственно вставало
Сиянье будущей великой доброты?
О полумертвая, о город мой печальный!
Твоя тугая грудь напряжена в борьбе.
Из тысячи ворот бросает взор прощальный
Твоя История и плачет по тебе.
Но после всех обид и бед благословенных, —
О, выпей хоть глоток, чтоб не гореть в бреду!
Пусть бледные стихи текут в бескровных венах!
Позволь, я пальцами по коже проведу.
Не худо все-таки! Каким бы ни был вялым,
Дыханья твоего мой стих не прекратит.
Не омрачит сова, ширяя над обвалом,
Звезд, льющих золото в глаза кариатид.
Пускай тебя покрыл, калеча и позоря,
Насильник! И пускай на зелени живой
Ты пахнешь тлением, как злейший лепрозорий, —
Поэт благословит бессмертный воздух твой!
Ты вновь повенчана с певучим ураганом,
Прибоем юных сил ты воскресаешь, труп!
О город избранный! Как будет дорога нам
Пронзительная боль твоих заглохших труб!
Поэт подымется, сжав руки, принимая
Гнев каторги и крик погибших в эту рань.
Он женщин высечет хлыстом земного мая.
Он скачущей строфой ошпарит мразь и дрянь.
— Все на своих местах. Все общество в восторге.
Бордели старые готовы к торжеству.
И от кровавых стен, со дна охрипших оргий
Свет газовых рожков струится в синеву.
РУКИ ЖАН-МАРИ[35]
Ладони этих рук простертых
Дубил тяжелый летний зной.
Они бледны, как руки мертвых,
Они сквозят голубизной.
В какой дремоте вожделений,
В каких лучах какой луны
Они привыкли к вялой лени,
К стоячим водам тишины?
В заливе с промыслом жемчужным,
На грязной фабрике сигар
Иль на чужом базаре южном
Покрыл их варварский загар?
Иль у горячих ног мадонны
Их золотой завял цветок,
Иль это черной белладонны
Струится в них безумный сок?
Или подобно шелкопрядам
Сучили синий блеск они,
Иль к склянке с потаенным ядом
Тянулись в мертвенной тени?
Какой же бред околдовал их,
Какая льстила им мечта
О дальних странах небывалых
У азиатского хребта?
Нет, не на рынке апельсинном,
Не смуглые у ног божеств,
Не полоща в затоне синем
Пеленки крохотных существ;
Не у поденщицы сутулой
Такая жаркая ладонь,
Когда ей щеки жжет и скулы
Костра смолистого огонь.
Мизинцем ближнего не тронув,
Они крошат любой утес.
Они сильнее першеронов,
Жесточе поршней и колес.
Как в горнах красное железо,
Сверкает их нагая плоть
И запевает «Марсельезу»
И никогда «Спаси, господь».
Они еще свернут вам шею,
Богачки знатные, когда,
Румянясь, пудрясь, хорошея,
Хохочете вы без стыда!
Сиянье этих рук влюбленных
Мальчишкам голову кружит.
Под кожей пальцев опаленных
Огонь рубиновый бежит.
Обуглив их у топок чадных,
Голодный люд их создавал.
Грязь этих пальцев беспощадных
Мятеж недавно целовал.
Безжалостное солнце мая
Заставило их побледнеть,
Когда, восстанье поднимая,
Запела пушечная медь.
О, как мы к ним прижали губы,
Как трепетали дрожью их!
И вот их сковывает грубо
Кольцо наручников стальных,
И, обомлев, как от удара,
Внезапно видит человек,
Что, не смывая с них загара,
Он окровавил их навек.
ПЬЯНЫЙ КОРАБЛЬ
Между тем, как несло меня вниз по речному теченью,
Краснокожие с воплями кинулись к бичевщикам
И, раздев догола, забавлялись живою мишенью,
Всех прибили гвоздями к раскрашенным, пестрым столбам.
Я остался один и забыл о матросской ватаге.
В трюме хлопок английский, фламандское в трюме зерно.
И свершилась дикарская казнь, и к распахнутой влаге
Понесло меня дальше, куда и зачем — все равно.
Море грозно рычало, и мчало меня, и качало.
Как глухого ребенка, всю зиму трепал меня шторм.
И сменяли друг друга полуострова без причала.
Ликовал торжествующий, настежь открытый простор.
Ураган был свиреп, но по-своему нежен и чуток.
Он, как глупую пробку, пускал меня замертво в пляс.
Так и плыл я по древним погостам морским десять суток.
Никаких маяков не мигал мне бессмысленный глаз.
И, как в детстве, дыша кислотою и сладостью сидра,
Заливала борта и сквозь доски сочилась волна.
Ржавый якорь был сорван, и руль переломан и выдран,
Смыты с палуб объедки и синие пятна вина.
С той поры и тонул я в седом, многозвездном пространстве,
В первозданной поэме, прочтенной почти наобум,
Пожирал эту прорву, проглатывал прозелень странствий,
Где ныряет утопленник, полный таинственных дум.
Проступали на зыби горячечно-синие пятна.
И в протяжных мелодиях, переполнявших эфир,
Песня горькой любви вырастала, как мир, необъятна,
Крепче спирта и шире всех ваших тоскующих лир.
Знал я свисты смерчей и вскипанье течений глубинных,
Блеск небес, продырявленных молнией, как решето,
Мирный сон вечеров, восхитительных стай голубиных
И такое еще, чего больше не видел никто.
Я видал, как свирепо в отливах таинственной меди
Начинается ночь и расплавленный запад лилов,
Я слыхал, как подобно развязкам античных трагедий
Нарастает и катится гул океанских валов.
И в зеленых ночах, в снегопадах, лишающих зренья,
Снилось мне, будто море меня целовало в глаза,
Снилась фосфоресценция, дивных глубин озаренье,
Вековечная та, животворная та бирюза.
Я следил месяцами, как в приступах скотского гнева
Океан атакует коралловый крохотный риф,
Но не верил еще, что Мария Пречистая Дева
Встанет в звездном огне, океанскую злость усмирив.
Понимаете, скольких Флорид прикоснулся я бортом!
Там цветы — как зрачки у пантеры. Там облик людей.
Словно радуга строила свой семицветный собор там,
И паслись на эйлагах гурты изумрудных дождей.
Я видал, как в болоте гниет непомерная туша,
Содрогается в неводе рыбина Левиафан,
Как шторма закипают, вгрызаясь в притихшую сушу,
Как бездонные бельма уставил на мир океан.
Вот серебряный глетчер и блеск перламутровых полдней,
Вот стоянки в заливах в лиманной грязи, на мели,
Там, где толстые змеи висят на стволах преисподней,
Там, где жрут их клопы в перегное набрякшей земли.
Я хочу показать золотистых рыбешек ребятам,
И зеленых и розовых, плывших тогда за кормой,
И качанье без якоря на море, спячкой объятом,
И роскошество пены, и парус изодранный мой.
Убаюкало море меня и широты смешало,
Полюс спутало с полюсом, плача навзрыд обо мне,
Прилепило медуз желтопузых к корме обветшалой,
И, упав на колени, как женщина, как в полусне,
Весь заваленный птичьим пометом, увязнувший в тину,
В щебетанье и свисте и шорохе маленьких крыл,
Я утопшим скитальцам, почтив их глухую кончину,
Как гостиницу на ночь, нутро свое настежь открыл…
Но, затерянный где-нибудь в бухте лесистой, я скоро
Снова вышвырнут был в беспредельное море грозой.
И размокшего трупа не встретил бы глаз монитора,
Не заметил бы парусник, посланный древней Ганзой.
Задымившийся, словно из хлопьев тумана сколочен,
Продырявивший небо, как стену таранят бойцы,
Накопивший подарки, — поэтам понравятся очень
И лишайники зноя и слизи морской образцы, —
Весь запятнанный беглым огнем электрических скатов,
Предводимый морскими коньками на кипени вод,
С вечным звоном в ушах от июльских громовых раскатов,
Когда рушился ливнями ультрамариновый свод,
Трепетавший не раз и крутившийся насмерть в мальштреме,
Стороживший не раз бегемотов обнявшихся храп, —
Я, прядильщик туманов, бредущий сквозь синее время,
О Европе тоскую, ступила бы только на трап!
Помню архипелаги в полуночных звездах! Мечтаю
О седых островах в оперении пасмурных рощ!
Но не ты ли скиталась со мною, певучая стая
Окрыленных изгнанниц, не ты ли, грядущая Мощь?
О, как часто я плакал! Как знойная просинь мерзка мне!
Как жестока луна! Как безумное солнце черно!
Пусть мой киль разобьет о любые подводные камни,
Захлебнуться бы, лечь на любое песчаное дно!
Ну, а если Европа, — то сумрачней, ниже, теснее:
Чтобы грязная лужа была холодна и мелка,
Чтобы грустный мальчишка на корточки сел перед нею
И пустил свой бумажный кораблик с крылом мотылька…
Надоело мне плыть наугад, расстоянья оплакав,
Доверяться кильватерам хлопком груженных судов,
Различать за туманом цвета государственных флагов,
Сторониться огней под пролетами страшных мостов!
БАЛ ПОВЕШЕННЫХ
   На черных виселичных балках
   Висят лихие плясуны.
   Кривляясь в судорогах жалких,
   Танцуют слуги сатаны.
Как дернет Вельзевул их за ворот и, шлепнув
Поношенной туфлей по лбам, едва-едва
Совсем не оборвав, — как пустит их, притопнув,
Плясать, плясать под звон седого рождества.
И лбами чокаются тощие. И в лязге
Шарманочном трещат их ребра, загудев.
Сшибаясь грудью в грудь, трясутся в гнусной ласке,
Вполне приемлемой для полногрудых дев.
Ура! Сигают вверх — просторно в балагане.
Легко весельчакам без мышц и животов.
Бой это или бал, — но в диком содроганье
Сам Вельзевул смычком пиликать им готов.
Их пятки жесткие без туфель обойдутся.
С них кожа содрана. Лишь кое-где клочки,
Не зная срамоты, болтаются и бьются.
Да на головы снег наляпал колпачки.
Да ворон встрепанный, на черепе торчащий.
Да мясо вместо щек свисает бахромой.
Ты скажешь, вкрученный в их призрачную чащу,
Что это рыцарей в картонных латах бой.
Ура! Вопит метель, на пары раскалов их.
Проклятые столбы качаются, мыча.
И слышен волчий вой во тьме лесов лиловых.
И горизонт, как ад, краснее кумача.
Пусть оборвутся вниз молодчики! Довольно
Им четки позвонков перебирать, молясь.
Тут им не монастырь с божбою колокольной.
Не отпевают их, а приглашают в пляс.
Но вот из толчеи мертвецкого вертепа
Выпрядывает тень огромная вперед.
Как лошадь на дыбы, встает она нелепо
И грубую пеньку на длинной шее рвет.
И пальцы длинные заламывает с криком,
На издевательство похожим, — а потом
Захлопывается в своем бараке диком,
И слышен хруст костей над рухнувшим шутом.
    На черных виселичных балках
    Висят лихие плясуны.
    Кривляясь в судорогах жалких,
    Танцуют слуги сатаны.

ЖЮЛЬ ЛАФОРГ

ПОХОРОННЫЙ МАРШ НА ГИБЕЛЬ ЗЕМЛИ
(Пригласительный билет)
Величавые солнца в почетном конвое,
Воздевайте лучи золотых ваших рук,
Продолжайте рыданье свое хоровое
И, оплакав сестру свою, встаньте вокруг.
Исполнились сроки. Земля опочила.
Хрипенье предсмертное, слезы родни.
Ни вздоха, ни отзвука. Только взгляни,
Как бедным обломком играет пучина.
Что ж это, виденье? Иль явь? Сквозь года
Несется гробница трагедии славной.
Но вспомни о подвигах, бывших недавно!
Нет. Кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
Но вспомни же, вспомни, как в детстве далеком
Огромные дни были скукой полны,
Да ропотом ветра, да плеском волны,
Да лиственным шумом, серебряным, легким.
Но хилых пришла бунтарей череда,
С божественной Майи срывали покровы,
И слышали звезды их голос суровый…
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
О, не позабудь о набатных трезвонах,
Об ужасах средневековых ночей,
Там Голод шагал среди тощих мощей,
Чума развлекалась в могилах зловонных.
Припомни, как страшного ждали суда
Сердца, не надеясь на высшую милость,
Как ты проклинала, как тупо молилась!
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
О сумрак церквей! О рыданья хорала!
Сквозь стекла цветные кадильницы дым,
Орган, громовая осанна над ним,
Глухой монастырь, где любовь замирала.
…Истерика жалкая. Злая нужда.
Не веря в Отца, позабыв Правосудье,
Стоит одинок человек на безлюдье.
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
А каторг, а пуль, а костров или пыток,
Публичных домов, сумасшедших домов,
А замыслов, спрятанных в смуте умов,
А войн-удобрительниц жирных избыток!
А роскошь! А скука и ложь без стыда!
А голод, и жажда, и алкоголь жгучий!
О, сколько же гибнущих в драме тягучей!
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
Где твой Сакья-Муни, чистейшее сердце,
Отдавшее всем существам свою кровь,
Где кротость Христова, где грусть и любовь
Распятого в оные дни страстотерпца?
Где столько отдавшие сил и труда
На знаки загадок, на стопы бумаги,
Где книги, где весело лгавшие маги?..
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
Все стерлось. Венера из мрамора! Песня!
Безумие Гегеля! Тщетный чертеж!
Глухих фолиантов уже не прочтешь.
Встань, башенный город, и снова исчезни!
Была ты сынами когда-то горда.
И блеск твой и грязь твоя краткими были.
Земля, тебе снятся забытые были.
Все кончено. Кончено. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое…
Спи крепко. Конец. Ты поверить мне можешь,
Что вся эта драма, весь этот базар —
Болезненный бред и беспамятный жар.
Точнее ты прошлого не подытожишь.
Ты грезила. Ты не была никогда.
Свидетелей нет. Не раскроются очи.
Есть время, молчанье и общество ночи.
Спи. Сон обрывается. Спи навсегда.
Величавые солнца в почетном конвое,
Воздевайте лучи золотых ваших рук,
Продолжайте рыданье свое хоровое
И, оплакав сестру свою, встаньте вокруг.

РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ

НЕИЗВЕСТНЫЙ

ПЕСНЯ СЕМНАДЦАТОГО ПОЛКА[36]
Командованью не добиться
Поступка подлого от вас.
Не превратит в братоубийцу
Француза никакой приказ.
Что чище совести солдатской!
     Ее закон таков:
Французской кровью, кровью братской,
     Не обагрим штыков!
Честь и хвала солдатам
Семнадцатого полка!
Честь и хвала ребятам!
Их связь с народом крепка.
Честь и хвала солдатам!
Их подвиг ярко горит.
«Спасибо», — своим солдатам
Республика говорит.
Мы знаем, что пылает в каждом
Любовь к полям родной земли.
Недаром званье честных граждан
Мы под мундиром сберегли.
И мы воскликнем, погибая,
     Всю армию уча:
«Уж лучше каторга любая,
    Чем служба палача!»
Честь и хвала солдатам
Семнадцатого полка…

ПОЛЬ ВАЙЯН КУТЮРЬЕ

ТА СТАРУХА
Та старуха полола пырей,
Исколола ладони, бродила одна средь полей,
С воспаленными веками, в робкой печали своей,
Будто кошка, которую из дому гонят усердно,
И кряхтела, сгибаясь, как будто бы ей
Разогнуться мешала охапка камней,
И шептала: «Пречистая, будь милосердна…»
И устала, наверно.
Обратился я к ней:
— Здравствуй, матушка! — Смотрит слезящийся взгляд:
— Ты откуда? — Из края, где людям не спится.
Издалека. — Иначе у нас говорят,
Я по говору чую залетную птицу. —
Я смолчал, возражать не годится.
Я действительно ей не земляк, не собрат,
Не лоза, чтобы тут привился виноград,
Не зерно, чтобы тут уродилась пшеница.
— Я писатель, ученый. — И снова она,
Ничего не поняв, добивается: — Кто же отец твой?
— Был писателем тоже. — А я сиротинушка с детства.
Брат меня приютил, да у брата жена
Меня бьет, потому что душою черна,
Даже в церковь не ходит… А ты? — А куда мне там деться?
Я рабочий. — И женщина оскорблена,
В три погибели тощая гнется спина:
— Ходят в церковь у нас земледельцы.
— До свиданья, старуха. — Пошел я смущенно назад.
Я хотел бы на доброй земле потрудиться,
Простотою своей я похож на ребят,
Что работают тут, и не стану лениться.
Я лоза, чтобы тут привился виноград,
Я зерно, чтобы тут уродилась пшеница.
РАЗ-ДВА, СОЛДАТ В СТРОЮ
Раз-два… Солдат в строю в железной каске.
«Р-рота, пли!» — ради острастки
Революционной пляски.
По улицам, по мостовым
Внезапный залп из сотен ружей
Бичами хлещет по живым.
Страх вырывается наружу.
Кровопусканье у витрин,
Стен и дверей. Все под замками.
О, сколько рук, плечей и спин.
Но хоть бы втиснулся один
В глухой кирпич, асфальт иль камень.
Прикрытья нет.
Везде засада.
Бьют пули по деревьям сада,
По выступам фасада.
Пощады нет. Падите ниц,
Всем животом к земле приклейтесь.
Бесплатно кровь стекает вниз.
Потоки красные слились,
Потоки новые пролейтесь.
Не сыщется под вечер пляшущих пар.
Над черным каналом кровавый угар.
Расстреляны Роза и Карл.
НАС НЕСКОЛЬКО СБОРЩИКОВ
Нас несколько сборщиков винограда.
Мы в дороге, мы в поезде красном.
Мы бросаем тяжелые гроздья в давильню
И вином их делаем красным.
От угрюмых и кротких вершин,
От речушек, где плещут форели,
От убежищ уединенных
В хвойных чащах на мшистых взгорьях
Нас в дорогу погнал ураган.
И у каждого в крепких руках
Есть дубинушка волжских бродяг.
Эй, дубинушку крепче сжимай,
Если мимо тебя ненароком
Пронесется штабная машина.
Всеми ребрами мы изучили,
Как сырая земля обнимает.
Всеми порами смертного страха
Знаем толк в военных увечьях.
Неразумно весьма поступили
Те, которые нас
Научили,
Как препятствия надо сметать.
Мы шагаем под ритм мирозданья,
Мы раскачиваем основанья,
На которых покоится все.
На широких дорогах России
Босоногие красноармейцы
Топчут черные гроздья империи.
Неплохие мы сборщики,
Неплохие давильщики сбора.
Приготовьте кривые ножи,
Чтобы срезать тяжелые гроздья.
Приготовьте большие корзины,
И помощников, и тележки.
И позвольте ребятам своим
Замарать себе губы и руки
В золотой виноградной крови, —
Пусть играют, отмечены знаком
Великого Сбора!
НЕСЕМ К СТЕНЕ ПЕР-ЛЯШЕЗ ОРУЖЬЕ НАШЕЙ ПОБЕДЫ
(Многоголосая декламация)
От Пантеона до Батиньоля,
От Люксембурга до Бельвиля
Забаррикадировалась Коммуна,
Весь май сраженье, весь май резня.
Все улицы полны цветов.
Не счесть людских голов и рук.
Не счесть расстрелянных патронов.
Все улицы, все тротуары
Покрыты мертвыми телами.
К стене вставайте, коммунары!
— Привет безоружным бойцам!
— Срывай с офицеров кокарды!
— Дружок, одолжи мне патроны!
— Я ранен. Возьми карабин!
— Стреляйте! Версальцы подходят!
— К стене! Приканчивай красных!
Версальцы наступают. Страшный час.
Расстреляна Парижская Коммуна.
Вот тридцать тысяч мертвых. Тридцать тысяч.
Великодушная, без руководства,
Без регулярных войск, без дисциплины,
Был ослепителен твой славный подвиг.
Коммуна продолжает бой,
Не признает себя разбитой.
Кровь коммунаров — знак того,
Что завещала нам Коммуна.
Кровь коммунаров смыла прочь
И синий цвет и белый цвет
Со знамени трехцветного.
От сна шестидесятилетнего
Нас новый разбудил рассвет.
  Слышишь гром? Слышишь гром? [37]
То Аврора, крейсер боевой,
Поворачивает дула над Невой.
Грянул залп по Зимнему дворцу.
Петербург уже в руках у красных.
То русские рабочие, крестьяне и солдаты
Восстановили красный цвет Коммуны.
Под мерный шаг тяжелых их сапог
Октябрь в годину гнева и расплаты
Хоронит прошлое на грани двух эпох.
То знамя красное взвилось, как пламя,
   Над кораблями!
      Ленин!
То знамя красное летит, как вьюга,
И гонит белых с севера и с юга.
      Ленин!
То знамя красное в полнебосвода
Горит за трубами завода!
      Ленин!
То знамя красное! Его пыланье
Поет о пятилетнем плане!
      Ленин!
Бойцы Коммуны нашей славной,
Зарытые на Пер-Ляшез!
Мы принесли вам свежие венки
В дар от Коммуны вашей новой, —
Вот тракторы из Сталинграда,
Вот самолеты из Москвы,
Вот руды из Магнитогорска,
Вот ливень спелой ржи колхозной.
Мы принесли к прославленной стене
Оружье и орудия победы
Коммуны мировой.
29 мая 1933 года

НЕИЗВЕСТНЫЙ

ВОССТАНИЕ В ЧЕРНОМ МОРЕ
В день окончания войны
Мы все надеялись беспечно
Попасть во Францию, конечно,
С которой вновь разлучены.
Довольно мерзнуть на биваке!
Уж двадцать месяцев прошло,
Что мы бездомные бродяги.
Нам это, право, тяжело!
   Как придет вечерок,
   Соберемся в кружок
   И толкуем.
   Кто о дальней стране,
   Кто о милой жене,
   Мы тоскуем.
   Кто подумать бы смел,
   Что еще не доел
   Всей закуски,
   Что какой-то бандит
   Нас послать поспешит
   К этим русским.
Но на заре был дан приказ,
Примкнули трапы к пароходам,
Опять построили по взводам
И в трюмы погрузили нас.
Трехцветный флаг висит на мачте.
Мужайтесь, черт возьми, друзья!
Сжимайте кулаки, не плачьте!
На море бунтовать нельзя.
   Как придет вечерок,
   Соберемся в кружок
   И толкуем.
   Но о дальней стране,
   О друзьях, о жене
   Не тоскуем.
   Только шепот идет:
   Где, мол, тот идиот,
   Тот достойный
   Депутат иль префект,
   Кто им подал проект
   Новой бойни?
Когда же мы в Одесский порт
Причалили дней через восемь,
Нам русские сказали: «Просим!» —
И дали залпы, — что за черт!
И офицерской белой рати
Велели нас прибрать к рукам,
Чтобы стреляли мы по братьям,
Рабочим и большевикам.
   Господа торгаши,
   Собирайте гроши
   И валюту!
   Убирайтесь, пока
   Не намнут вам бока!
   Будет люто!
   Кто под Марной дрожал,
   Кто в траншеях лежал,
   В красных лужах,
   Если жив он и цел,
   Не возьмет на прицел
   Безоружных!
Но запасем терпенья впрок!
Настанет день свободы нашей!
Придем домой, заварим кашу, —
Лишь дайте срок, ах, дайте срок!
Перед отплытием обратно,
Когда на службе кончим всё,
Пошлем подарочек приятный
Пуанкаре и Клемансо!
   Вам в лицо прохрипев
   Этот милый припев,
   Мы расскажем,
   Что в России давно
   Вас пустили на дно
   С такелажем.
   Ото всех, кого нет,
   Мы везем вам привет
   И находку, —
   Мы забьем, наконец,
   Этот грязный свинец
   В вашу глотку!

НЕИЗВЕСТНЫЙ

ПАРИЖ ПАРТИЗАНИТ
Из подпольного издания «Французская литература» — основатель Жак Декур, расстрелянный немцами.

(№ 3, ноябрь 1942 г.)

О мой Париж, в огне, в крови!
Твой голос жив, твой разум ясен,
Сыны не сломлены твои
И гнев мужающий прекрасен.
Как ты прекрасен, мой Париж!
В холодном мраке этих улиц
Молчащим толпам, что согнулись,
Ты о презренье говоришь.
Ты слышишь: там в ночной глуши
Внезапный шорох, окрик тени,
Зов человеческой души
Под черным небом угнетенья.
Ты слышишь смутный темный гул
Камней, сигнала только ждущих,
Людей, плечом к плечу встающих,
В которых силу ты вдохнул.
Ты слышишь грохот поездов,
Летящих бешено к востоку,
На рынок каторги жестокой
Среднегерманских городов.
Ты слышишь, как грузовики
Везут на смерть приговоренных.
Во рвах, их кровью обагренных,
Ты слышишь голос их тоски.
Святая кровь сынов твоих!
Они в грядущее смотрели
И умереть они сумели,
«Свобода», — крикнув для живых.
О мой Париж, в огне, в крови!
Твой голос жив, твой разум ясен,
Сыны не сломлены твои
И гнев мужающий прекрасен.
Ты атом, двигавший вселенной.
Сегодня ты в цепях, Париж.
Со всей, со всей красой нетленной
Соборов, фабрик, труб и крыш.
Но в каждом сердце, в камне каждом
Клокочет, бьет ключом огонь.
И руки многих тысяч граждан
К оружью рвутся, — только тронь.
Для новой битвы закаленный,
Ты быстр и скользок, как клинок.
В поруке десятимильонной
Сегодня ты не одинок.
Нет, это не Париж предместий,
Не баррикадный сорванец.
Готов он к битве, к лютой мести,
Припас и бомбу и свинец.
Он тут же рядом партизанит
С людьми деревни заодно.
Он благородным делом занят,
Как ни душите, — все равно.
О мой Париж, в огне, в крови!
Твой голос жив, твой разум ясен,
Сыны не сломлены твои
И гнев мужающий прекрасен.

ЖАН РИШАР БЛОК

ОКТЯБРЬ 1941 ГОДА
Встают, встают октябрьские даты,
Дни гнева, дни тревог, дни торжества.
Натянут каждый нерв и зубы сжаты,
Как в девятнадцатом стальном году.
Кинжалом врезан в горную породу,
Поставил все на карту тот Октябрь.
Он дал не только право быть народу,
Но право никогда не умирать.
Сплошная тьма над городом бессонным.
Так входит в сорок первый год октябрь, —
Как будто мир рождается сначала
И все победы надо вновь добыть.
Из мужества мильонов, из напора
Несметных воль куется этот миг,
Чтобы когда-нибудь, в иную пору,
Стать равным среди старших Октябрей.
Удар направлен в сердце огневое.
Но сердце крепче, нежели удар.
Пускай враги под самою Москвою,
Но там, на Красной площади, в Москве,
Не примет Гитлер гнусного парада!
И через много лет когда-нибудь
Октябрь двадцать четвертый будет назван
Славнейшим и прекраснейшим из всех.
Так будет. Это скажут наши внуки.
Для нас же праздник — пламя и зола,
Кровь сыновей и младших братьев муки
И городских бомбоубежищ мгла.
И все-таки во глубине сознанья
Упорная и жгучая живет
Сама себя кормящая надежда
На этот праздник в этот грозный год.
Враг в Новгороде, в Киеве и в Пскове,
В Париже враг и под Москвой бои.
Враг одурел от жаркой нашей крови,
Он топчет обе родины мои.
И все-таки я верю в два народа,
В народ Парижа и в народ Москвы, —
Всей ясностью, всем точным знаньем правды,
Возникшими в тревоге этих дней.
Привет тебе, Октябрь двадцать четвертый,
В час жесточайший, в трудный час земли.
Ты — родина, которой угрожают,
Ты — родина, которую спасли.

ЛЮСЬЕН ГОЛУА

НАСЛЕДСТВО
Смотри, старик Гюго, тебя ошельмовали.
Перевернись в гробу, оставь свой Пантеон,
Найди виновника, и кто бы ни был он —
Сам Гитлер с Геббельсом, — он скроется едва ли.
Перед тобой пройдут Петены и Лавали,
Все, кто предательством навеки заклеймен,
Все, кто нас в розницу и оптом продавали, —
Мы знаем список их запятнанных имен!
Безмозглое жулье с мечтой однообразной:
Как выйти чистыми из передряги грязной,
Они сочли тебя, наверно, простаком.
Душеприказчик твой мудрее год от года.
Он издавна с твоим наследием знаком.
Приказчик — Франция. Наследие — Свобода.

НЕИЗВЕСТНЫЙ

МИЛОСТЫНЯ ВЕРНЫМ
(Листовка)
Рождество у нас не состоится:
Беженка — Пречистая с младенцем;
Заключен в концлагере Иосиф;
Реквизированы даже ясли;
В Англию бежали короли,
В Рим — ослица, а в Берлин — корова;
Ангелы подстрелены зениткой,
Звезды арестованы Лавалем.

ЛУИ АРАГОН

ВАЛЬС ДВАДЦАТИЛЕТНИХ
Годен для ветра, для грязи, для тьмы.
Годен под пули. Годен для марша.
Годен легендой бродить меж людьми.
Без вести годен пропасть. И как старший,
Спляшешь ты, маленький, — только всмотрись
 В ритм партитуры нечеловечьей.
Годен для страха, для раны, для крыс.
Годен, как хлеб, извергаемый печью.
Солнце, ты для обреченных горишь.
Двадцатилетними полон Париж.
Годен для крепкой сивухи с утра.
Годен в патруль под раскат канонады.
Слушай сигнальных рожков тра-ра-ра.
Кончена молодость. Но, если надо,
Годен любить, умирать, забывать,
В саване сивых дождей истлевая.
Мальчик-солдат, у тебя есть кровать —
Ров трехметровый, тишь полевая.
Двадцатилетние призывники
Медленно кружатся в вальсе тоски.
Где-то пятнадцать-, шестнадцать- и сем —
Надцатилетние. Кто-то мурлыкал
Песенку, осточертевшую всем
Призывникам в опьяненье каникул.
Только минуту веселья найти, —
Только одну из всего мирозданья.
Может быть, жизнь это, как ни верти:
«Мама! Я скоро умру, до свиданья!»
Годен по-всякому, годен вполне,
Годен, годен быть на войне.
Так начинается вальс. И опять
Кружатся пары в безумном Париже.
Завтра не петь и с любимой не спать.
Сорок мне било. Но эти мне ближе.
 Кружится в вальсе бульвар Сен-Жермен.
Крупным курсивом легло на столетье:
Годен — и баста — и без перемен.
Нет. Как они, не хочу околеть я.
Все позабыть, позабыть, позабыть.
В медленном вальсе навеки забыть
Сорокалетье столетья.
ВЕСНА
Долго перекликались с шаланд на Эско.
Ночь металась в бессоннице разгоряченной.
Напевал репродуктор с такою тоской,
Что подействует разве на пылких девчонок.
Выходила одна помечтать на корме
Рядом с милым. А я-то, — с чего я разнежусь?
Этим снится еще «до свиданья» во тьме,
Тем мерещится разве что павший норвежец.
Пограничники! Сны ваши мирно текут
На чужбину — каналами медленной влаги.
Превращается Франция в Бельгию тут, —
Не меняется небо, меняются флаги.
Слишком долго прождали мы весь этот год
Развеселых анютиных глазок апреля.
В вялых венах бродило вино непогод.
Белым пламенем яблони перегорели.
Слишком долго прождали мы. Маленький бог,
Может статься, умрет от любви до Июля.
Слишком долго прождали мы. Слишком глубок
Сон на койке казарменной. На карауле
В комьях грязи мы глохли под противогазом,
Запирали солдатское сердце замком.
А весенние праздники хлынули разом,
И опять: «Смирно! Ружья к ноге! Марш  кругом!»
Нам смешно, что на улице дети гурьбой
Пронеслись и, раздевшись, уснут на кроватях.
Это вроде как Эйлер, астроном слепой,
Помнил пляску планет и мечтал открывать их.
Мы без глаз, без любви, без кровинки в мозгу,
Ждем-пождем, не случится ли с нами новинки.
Мы — как призраки. Об остальном ни гугу,
Чертыхаемся разве — и то по старинке.
Погребенные заживо. Но погоди!
Если все-таки дверь открывается, если
Золотым опылением пахнут дожди,
В ласке ветра названья любимых воскресли.
Но зачем, для кого расцветают цветы
Без тебя, моя милая? — не понимаю.
Без тебя это ад. Если это не ты,
То немыслимо дело Апреля и Мая.
О, верните, верните мне музыку, небо
И жену. А иначе ничем не помочь.
А иначе и Май для меня еще не был, —
Оскорбление — солнце, отчаянье — ночь.
1940

ЖАЛОБЫ ДИКОЙ ШАРМАНКИ
Услыхали «назад!» у рогаток
И вернулись, едва рассвело.
О, как путь утомительный гадок!
И вернулись, едва рассвело.
Гнутся жены под ношей суровой,
А мужья чертыхаются зло.
Гнутся жены под ношей суровой.
Рядом с ними детишки в слезах.
Нет у них ни игрушек, ни крова.
Рядом с ними детишки в слезах.
Непонятно им, что там такое —
В беззащитных плывет небесах.
Непонятно им, что там такое:
Пушки на перекрестках с утра,
Рынок, полный золы и покоя.
Пушки на перекрестке с утра,
Да солдаты о чем-то бормочут,
Да полковник ушел со двора.
Да солдаты о чем-то бормочут:
«Сколько ран, сколько мертвых, гляди!
Мертвых в школу пустую волочат.
Сколько ран, сколько мертвых, гляди!
Что-то скажут невесты, — не знаю.
О любимая, горько в груди».
Что-то скажут невесты, — не знаю.
Спят бойцы, фотографии сжав.
Вьется ласточек стайка сквозная.
Спят бойцы, фотографии сжав,
На носилках, под бурой рогожей,
Их зароют в пустых блиндажах.
На носилках, под бурой рогожей,
Мертвых юношей в школу несут.
В красной марле, с обугленной кожей.
Мертвых юношей в школу несут,
Тут, видать, ничего не поможет!
Брось, сержант, — их врачи не спасут!
Тут, видать, ничего не поможет.
В Сент-Омер доберутся, а там
Кто их в госпиталь завтра положит?
В Сент-Омер доберутся, а там
Враг отрезал нас от океана,
Его танки идут по пятам.
Враг отрезал нас от океана.
Говорят, и Абвиль уже взят.
Да простится нам грех окаянный!
Говорят, и Абвиль уже взят.
Так болтают у пушек стрелки
И бедой горожанам грозят.
Так болтают у пушек стрелки.
Они сами на призрак похожи:
Поглядят, — а глаза далеки.
Они сами на призрак похожи.
И, наверно, сошел он с ума,
Засмеявшийся этот прохожий.
И, наверно, сошел он с ума, —
Черный, черный, как уголь в забое,
Черный, черный, как правда сама.
Черный, черный, как уголь в забое,
Вырастает за ним великан
И кричит: «Выбирайте любое!»
Вырастает за ним великан
И кричит: «Выбирай, что подарят, —
Хоть свинец, хоть шрапнельный стакан!»
И кричит: «Выбирай, что подарят!
Лучше сто раз башку оторвут
Или с воздуха бомбой ошпарят!»
Лучше сто раз башку оторвут, —
Не пойдем на чужбину с мешками!
Всех несчастнее те, что живут.
Не пойдем на чужбину с мешками.
Мы вернулись. Вернулись сюда!
С тяжким сердцем. С пустыми кишками.
Мы вернулись. Вернулись сюда
Без надежд, без оружья, без жалоб.
Мы хотели уйти, но беда:
Без надежд, без оружья, без жалоб.
Миротворцы старались и тут,
Чтоб полиция нас задержала б.
Миротворцы старались и тут
И послали опять под бомбежку:
Мол, не бойтесь, сюда не дойдут!
И послали опять под бомбежку.
Сколько рваных воронок — сочти!
Ляжем в братские все понемножку.
Сколько рваных воронок — сочти!
Ребятишек и жен разбазарив,
Позабудь все, что любишь, в пути.
Ребятишек и жен разбазарив,
Шел святой Христофор в облаках
По следам полыхающих зарев.
Шел святой Христофор в облаках,
Шел и канул, — как будто бы не был.
Даже посох истаял в руках.
Шел и канул, как будто бы не был,
В раскаленное, гневное небо.
1940

РУДНИКИ ПРЕИСПОДНЕЙ
Загадка тем, кто должен умереть. Египет.
Прострись во прах! Не слышит жалоб фараон.
Ужасное лицо войны. Со всех сторон,
Как пирамиды, шлак. Всю память он засыплет.
А в Монтиньи Гоэль или в Курьер ля Мор,
От Нуаэль Годэ вплоть до Генен Льетара
Ползет рудничный газ. Слабеет звук удара
По сердцу вдов. Обвал породы. Общий мор.
Молчит аккордеон. Шахтеры все сыграли.
Пей кофе. Водки нет. Набей хоть гневом рот.
У гнева дикий вкус обугленных пород.
У гнева оченьки твоей голодной крали.
«Прощай!» — кричат они бездомным землякам.
«Прощай!» — кричат они. И где-то в сердце ночи
«Прощай, прощай!» — платком им машет огонечек.
Продулся в пух и прах железный великан.
Здесь выросли они. Жилища опустели.
Ушла с мешком нужда. Работа не слышна.
Снов не баюкает жилая тишина.
Нельзя любить жену, — не постланы постели.
Они уйдут. Их гонят прочь. Они уйдут.
Детишкам не велят плескаться у фонтана.
Меж тем в леса антенн вплетаясь неустанно,
Чужие наглецы поют, и лгут, и лгут.
В харчевне танцев нет. В харчевне ничего нет.
Навеки в кожу въелся тусклый антрацит.
Привязанный ко лбу, фонарь не заблестит.
Они уйдут. Они уйдут, куда их гонят.
С проклятьем беженцы последний дом минуют.
Кто заплутался там, среди упавших звезд?
Вся жизнь разорена. Ракеты белый хвост
Еще вытягивает песенку немую.
1940

SANTA ESPINA[38]
Мне помнится напев. Едва его услышат,
Сердца стучат сильней, и кровь горит огнем,
И горячей сердец огонь под пеплом пышет,
И ясно, почему синеет небо в нем.
Мне помнится напев необозримой дали,
Где с криком тянутся на север журавли,
Как будто бы его пространства прорыдали
И вся морская соль пошла на штурм земли,
Как будто в черный день, насвистывая, прячет
Кольчугу рваную последний Дон Кихот, —
А там, в подземной мгле, чужой ребенок плачет,
Там проклял деспота измученный народ.
Как будто тот напев еще хранит отчасти,
Хотя бы в имени, колючий терн венца,
И золотую плоть, и кровь глотка причастья,
И умерщвляемых он будит без конца.
Не подберешь слова. Любое слишком тленно.
Едва процеженный, он все слова отверг,
Чтобы и в ссадинах дряхлеющей вселенной
И после дождика не сбыться и в четверг.
Напрасно я ищу в руладах теноровых,
В рыданьях оперных тот рвущий сердце стон,
Вникаю в шепот волн, ничем не поборов их:
Все смыто в памяти, в ее краю пустом.
О Сант Эспина, грянь, как некогда звучащий,
Чтоб стоя все бойцы прослушали тебя!
Но сколько вырубили в человечьей чаще,
Живые голоса под корень истребя…
А все мне верится, что вновь тебя затянет
Таинственная глубь поверженной страны,
Заговорит немой, и параличный встанет
И двинется в поход под звон твоей струны.
И вновь, не дорожа отребьем атрибута,
Сын человеческий уронит терн венца
И громко запоет на этот раз, — как будто
Боярышник в цвету и радость без конца.
1940

РАДИО — МОСКВА
Слушай, Франция! В недрах весеннего леса
Чья там песня вплетается в шелест ветвей,
Чья любовь совершенно подобна твоей?
Слушай, слушай! Откройся доверчиво ей.
Слушай, Франция! Есть на земле Марсельеза!
О, далекая, — как она нас отыскала?
Еле слышимый еле забрезжил мотив.
Так Роланд погибает, за нас отомстив.
Мавры мечутся. Но, Ронсеваль захватив,
Он швыряет вдогонку им горные скалы.
Бьется сердце. С биеньем его совпадая,
Откликается полная слез старина.
Жанна д’Арк сновиденьями потрясена.
А в глазах у нее вся родная страна —
Вся седая история, вся молодая.
Чей язык это? Кто его переиначит?
Не по школе я знаю грамматику ту.
Так стучит барабан на Аркольском мосту.
Так Бара и Клебер исступленно кричат в темноту.
«Боевая тревога!» — вот что это значит!
Слушай, Франция! Ты не одна. Так запомни:
Не безвыходно горе, ненадолго ночь.
Просыпайся, крестьянская мать или дочь!
Выйди засветло, чтоб партизанам помочь!
Спрячь их на сеновале иль в каменоломне!
До рассвета Вальми остаются часы.
Просыпайся, кто спит! Не сгибайся, кто тужит!
Пусть нас горе не гложет, веселье не кружит.
Пусть примером нам русское мужество служит.
Слушай, Франция! На зиму нож припаси!
ПРЕЛЮДИЯ
Человек? Человека сломили,
Сбили с ног, в порошок истолкли.
Чтоб не помнил французской земли,
Как скотину, тавром заклеймили
И на бойню гуртом повели.
Где любовь? Что с любимою сталось
После стольких и стольких разлук,
После стольких несчитанных мук?
Вновь она, несмотря на усталость,
Из предательских вырвалась рук.
Черных трапез дымится гангрена.
Вьется стая голодных ворон.
Тихо шляпу снимает шпион.
Шире круг! Очищайся, арена!
Новой кровью Париж обагрен.
Розы ран запылали навеки.
Жалость к павшим горька навсегда.
Обложила все двери орда.
Зорче взгляд. Шире жадные веки.
Но когда же, французы, когда?
На востоке означилась ясно
Тень победы из волжской пурги,
Тень победы — и дальше ни зги.
Но боятся зари этой красной,
Сбиты с толку, теснятся враги.
Все смертельней для них с каждой ночью
Пуля меткая в каждом окне,
Грохот взрыва в любой тишине.
Так пускай же, разорваны в клочья,
Они мечутся в нашей стране!
В наших спальнях пускай им не спится,
Не живется в безлюдном дому.
Пусть глядит чужестранец во тьму.
Мы заставим убраться убийцу,
А предателя — жаться к нему!
Слишком долго прождали мы молча.
Об опасностях кончена речь.
Небо в зареве. Что нам беречь?
Так сотрите же след этот волчий
С ваших комнат, и улиц, и встреч.
Вас зовут ваши братья из тюрем!
Встаньте, вольные наши стрелки,
Батальонами стройтесь, полки,
И промчитесь, подобные бурям,
Так же неистребимо легки!
Грозным негодованьем пылая,
Очистительным ветром дыша,
Все размалывая и круша,
Встань, народная сила былая,
Пой, народная наша душа!
Где оружье? Найдем его сами.
У врага заберем ни за грош.
К черту рабская вялая дрожь!
Хлеб достаточно смочен слезами.
Каждый день для восстанья хорош.
1943

ПЕСНЯ ВОЛЬНОГО СТРЕЛКА
Им мало, Франция, тебя
Сдать на постой солдатам грязным,
Твоим вином поить их красным,
Бойцов достойных истребя.
Тебя гноят в концлагерях
Под маской вежливости липкой
И дальше продают с улыбкой
Дельцам зловещих передряг.
Потом угодливо склонясь,
Тобой клянутся шутки ради.
Но ты и в шутовском наряде
Все та же Франция для нас.
Что снится, мать, тебе? Скажи!
Что взоры глаз твоих усталых
Там, в средиземноморских скалах,
Увидели сквозь рубежи?
«Мне снится, — говорит она, —
Побед минувших вереница.
Пустыня Африки мне снится
И благодатная весна…
Когда ж воротятся ко мне
В бурнусах красных бедуины…»
Не жди их! Мы с тобой едины —
Здесь, в нашей собственной стране.
Твои сыны обручены
Лишь со свободою мятежной
И справят свадьбу неизбежно, —
Недаром ружья им верны.
Мое ружье в шкафу пока,
Но и оно стреляет метко,
Как аркебуз в руках у предка,
И помнит славу старика.
И мы, как прадеды, просты.
Так пожелай же нам успеха!
Где я стреляю, — мчится эхо.
Где гибну, — там воскреснешь ты.
1943

ПЕСНЯ О СОРОКА ТЫСЯЧАХ
Враги подымут, чтобы мы молчали,
Леса знамен со сломанным крестом.
Ты — та же, что при дедах, что вначале, —
Песнь волонтеров, — та же и в печали,
И в трауре, — ты наш предсмертный стон.
Бывало, что Европа вся пьянела
От слов твоих, весь мир пускался в пляс.
И тирания медленно бледнела
И шла искать тебя остервенело
В тот старый порт, где песня родилась.
Когда в квартиры чужестранцы влезут,
Пускай найдут лишь пепел да золу!
Пускай им вьюга свищет Марсельезу,
Пусть в окна бьет им рваное железо,
Вальсирует вся мебель на полу!
В бараках сорок тысяч наших граждан.
Чужой конвой. Чужбина. Тишина.
Что мучит их? — Безумье. Голод. Жажда.
Но южный ветер Африки над каждым,
И каторжанам песнь его слышна.
Та песня, что боролась с тиранией,
Взяла сегодня в Африке редут.
Она вернется в стены, ей родные,
У нас в Марселе граждане верны ей.
Их сыновья во Францию придут.
1943

ФРАНЦУЗСКИЙ МАРШ
Пришли предательские дни
Дневной грызни, ночной резни.
Когда вода мутнеет мрачно
И только влага слез прозрачна.
И сволочь столько налгала,
И только мгла кругом легла.
И тень орды зеленолицей
Нам застит небо над столицей.
Они сказали: «Голодай!
Хлеб нам отдай, а кость глодай!»
Они сказали: «Книги бросьте!
Послушен пес хозяйской трости».
Сказали: «Не вставать с колен!
Кто посильней, ступайте в плен!»
И заперли одних в бараки,
Других оставили во мраке.
Но не попались Пьер и Жан
И сотни юных парижан,
И кто не пойман и не забран,
На жизнь и смерть решились храбро.
Как ветер, веющий в кудрях,
Как пламя в синих фонарях.
Не ради приключений пошлых,
Не ради памятников прошлых,
Но ради родины самой
Деремся мы с немецкой тьмой.
Гнать в шею, гнать без разговора
Шпиона, хищника и вора!
Зерно очистить от зерна,
Чтобы очистилась страна.
С любой гряды и огорода
Полоть проклятую породу.
Все погреба и все сады
Отнять у вражеской орды,
Холмы, долины, и жилища,
И кладбища, и пепелища,
Рыбешку мелкую в прудах,
Орехи в рощах и в садах,
Вершины гор, глубины моря,
Где столько крови, столько горя,
И небо, чей благой покров
Без немцев ясен и багров, —
Все, что мы чтим под небесами,
Должны освободить мы сами.
ЛЕГЕНДА О ГАБРИЭЛЕ ПЕРИ
На старом кладбище в Иври,
В могиле братской, безымянной,
В ночи безлунной и туманной
Остался Габриэль Пери.
Но, видно, мученик тревожит
И под землей своих убийц.
Там, где народ простерся ниц,
Любое чудо сбыться может.
Спокойны немцы за Иври:
Там трупы свалены  на трупах,
Там в тесноте, в объятьях грубых
Задушен Габриэль Пери.
Но палачам не спится что-то!
Недаром злая солдатня,
Французов с кладбища тесня,
К ограде нагнана без счета.
И вот на кладбище в Иври
Никто венка принесть не вправе.
Один убийца топчет гравий,
Напуган призраком Пери.
Но обвиненьем служит чудо:
Прах и в земле не одинок.
Гортензий голубой венок
Расцвел над ним, бог весть откуда.
Пускай на кладбище в Иври
Забиты наглухо ворота.
Но в час ночной приносит кто-то
Цветы на бедный прах Пери.
Их столько раз сюда носили!
Осколок неба иль слеза,
Легенды синие глаза
Глядят на черное насилье.
И вот на кладбище в Иври
Тяжелые венки печали
Легчайшим звоном прозвучали,
Чтобы порадовать Пери.
В тех лепестках синеет лоно
Родимых средиземных волн,
Когда он, молодости полн,
Бродил по гавани Тулона.
И дышит кладбище в Иври
Влюбляющим благоуханьем,
Как будто только что с дыханьем
Простился Габриэль Пери.
Да! Мертвецы такого рода
Тиранам смерть сулят давно.
Их гибель — грозное вино
Для разъяренного народа.
Пускай на кладбище Иври
Толпа редеет, гул слабеет, —
Но ветер веет, пламя рдеет
Во имя нашего Пери!
Стрелки, вы помните, когда
Он пел нам песню в час рассвета.
Он здесь давно истлел, но где-то
Еще горит его звезда.
На старом кладбище Иври
Еще поет, еще поет он.
День разгорается. Встает он, —
Все тот же Габриэль Пери.
День — это жертвенная смена
Тех, кто в земле, и тех, кто жив.
Сегодня честно отслужив,
День завтра вспыхнет непременно.
На старом кладбище Иври,
В бездушной мгле, в могиле узкой,
Всей кровью жаркою французской
Нам верен Габриэль Пери.
БАЛЛАДА О ТОМ, КАК ПОЮТ ПОД ПЫТКОЙ
«Нет, колебанье бесполезно.
Все ясно для меня.
Я говорю из тьмы железной
Для завтрашнего дня».
В одной из черных одиночек
Шел разговор всю ночь:
«Согласен, — шепчет переводчик, —
Нам кое в чем помочь?
Жить, как мы все. Пусть на коленях.
Но жить. Согласен жить?
Шепни нам только слово, пленник,
Чтоб слово заслужить.
Шепни хоть на ухо, — и тотчас
Дверь настежь из тюрьмы.
Взвесь и прикинь, сосредоточась:
Не так уж скупы мы.
Смахнуть с земли тебя легко мне.
Легка любая ложь.
Но вспомни, вспомни, только вспомни,
Как белый день хорош».
И тот ответил: «Бесполезно.
Все ясно для меня». —
Так он сказал из тьмы железной
Для завтрашнего дня.
И довод прозвучал последний:
«Как люди ни чисты,
Но платят за Париж обедней, —
Плати за жизнь и ты».
Шпион ушел с достойным видом,
Скрывая торжество.
И шепчет узник: «Нет, не выдам,
Не выдам никого.
Пусть гибну. Франции известен
Мой лозунг боевой.
За столько слов ее и песен
Плачу я головой».
Опять вошли, ведут под стражей
На немощеный двор.
И рядом вьется скользкий, вражий,
Немецкий разговор.
Но что ни скажут — бесполезно.
Молчал он, честь храня,
Под пулями, во мгле железной
Для завтрашнего дня.
Под пулями успел он фразу
Пропеть: «К оружью, граж…»
И грянул залп. И рухнул сразу
Товарищ славный наш.
Но Марсельеза стала скоро
Той песнею другой,
Той самой лучшею, с которой
Воспрянет род людской.
1942

ПАРИЖ
Где шире дышишь ветром непогоды,
Где зорче видишь в самом сердце тьмы.
Где мужество — как алкоголь свободы,
Где песня — разбомбленных стен углы,
Надежда — горсть нестынущей золы?
Не гаснет жар в твоей печи огромной.
Твой огонек всегда курчав и рыж.
От Пер-Ляшез до колыбели скромной
Ты розами осенними горишь.
На всех дорогах — кровь твоя, Париж.
Что в мире чище твоего восстанья,
Что в мире крепче стен твоих в дыму?
Чьей легендарной молнии блистанье
Способно озарить такую тьму?
Чей жар под стать Парижу моему?
Смеюсь и плачу. О, как сердце бьется,
Когда народ, во все рога трубя,
На площадях твоих с врагами бьется!
Велик и грозен, мертвых погребя,
Париж, освободивший сам себя!
ПОЭТ ОБРАЩАЕТСЯ К ПАРТИИ
Мне партия дала глаза и память снова.
Я начал забывать, как детский сумрак сна,
Что сердцем я француз, что кровь моя красна.
Я помнил только ночь и цвет всего ночного.
Мне партия дала глаза и память снова.
Мне партия дала родной легенды благо.
Вот скачет Жанна д’Арк, Роландов рог поет.
Там, в Альпах, есть плато, где наш герой встает.
Простейшее из слов опять звенит, как шпага.
Мне партия дала родной легенды благо.
Мне партия дала живую суть отчизны.
Спасибо, партия, за грозный твой урок.
Все песней быть должно. Мир для нее широк.
И это — боль и гнев, любовь и радость жизни.
Мне партия дала живую суть отчизны.
НОЧЬ В МОСКВЕ
Мне странно бродить по Москве, мне странно,
Что все изменилось и все сохранно:
Не явственен двадцатилетья след, —
Все тот же город в полуночи снежной,
И звезды башен, и корпус манежный.
А полночь светла, а я уже сед.
Я сбился с пути, я спутался, право!
Был Пушкин слева, теперь он справа.
Рисунок черных решеток в снегу
Бежит, как строки его черновые.
Мерещится, что бульвары впервые
Зовут на прогулку, бегут в пургу.
Чайковский улицу видит далече.
Декабрь порошит ему руки и плечи.
И только взмах этих бронзовых рук
Седую темень слегка колышет,
И только одно изваянье слышит
Рожденье струнных глиссандо вокруг.
Дома исчерчены вспышками света.
Скользящие тени скрестились где-то.
Не дремлет огромный город в ночи.
Над скопищем улиц, над вьюжною пряжей
Высотные зданья стоят на страже,
В пространство звездные шлют лучи.
Вон дом деревянный с крышей зеленой.
Подходит путник, глядит удивленно:
Все тот же дворник колет дрова,
Как будто внешний вид сохранился,
И только масштаб во всем изменился,
Не тот человек, другая Москва.
Все выросло вверх, все в отменном здравье.
Мосты, саженные плечи расправив,
Простерлись над водною быстриной.
И набережных гранитные плиты
И волны реки естественно слиты
С далекою Волгой, со всей страной.
А там, где стропила до туч взлетели,
Москва потягивается, как в постели,
Как женщина в томных грезах любви,
Как будто сквозь сон улыбнулась жадно,
Как будто видит простор неоглядный
И там размещает стройки свои.
И сильные руки вдаль устремила
К возлюбленному — Грядущему мира.
А с гор Воробьевых, с Ленинских гор,
Откуда ее Бонапарт заметил,
Университет ей смеется, светел,
Грядущий сын ей руки простер.
1954

ПОЛЬ ЭЛЮАР

ИЗ «СТИХОВ ЗА МИР»
(Июль 1918)
К счастливой жене возвращается муж,
Как солнце встающее вновь,
Так много несет он тепла,
Смеется и «здравствуй» ей ласково шепчет,
Потом обнимает счастливое чудо.
Великолепная, с высокой крепкой грудью,
Жена моя, святыня, лучше, чем когда-то,
Когда я с тем, и с тем, и с тем, и с тем
Несли винтовку и манерку — нашу жизнь.
Как долго мне было лицо ни к чему,
И вот, наконец,
Лицо пригодилось для нашей любви,
Лицо пригодилось для нашего счастья.
СВОБОДА
На школьных своих тетрадках
И на древесной коре,
На зыбких холмах песчаных
Я имя твое пишу.
На всех страницах прочтенных.
На всех страницах пустых,
На крови, камне и пепле
Я имя твое пишу.
На золоченых картинах,
На королевских венцах,
На воинском вооруженье
Я имя твое пишу.
На пустырях и в дебрях,
На птичьих гнездах в кустах,
На всех отголосках детства
Я имя твое пишу.
На очарованьях ночи,
На белом хлебе дневном,
На первых днях обрученья
Я имя твое пишу.
На всех осколках лазури,
На глади лунных озер,
На солнечных водоемах
Я имя твое пишу.
На беспредельных равнинах,
На крыльях летящих птиц,
На мельничных сонных крыльях
Я имя твое пишу.
На каждом луче рассветном,
На море, на кораблях,
На горных безумных высях
Я имя твое пишу.
На облачных испареньях,
На струях косых дождей,
На ураганных ливнях
Я имя твое пишу.
На всех мерцающих формах,
На бубенцах цветов,
На явно видимой правде
Я имя твое пишу.
На торной прямой дороге,
На опустевшей тропе,
На площади многолюдной
Я имя твое пишу.
На лампе, в ночи зажженной,
На лампе, погасшей к утру,
На всех домах, где бы ни жил,
Я имя твое пишу.
На зеркале, отразившем
Пустое мое жилье,
На теплой пустой постели
Я имя твое пишу.
На шерстке доброй собаки,
На острых ее ушах,
На лапах ее неуклюжих
Я имя твое пишу.
На каждой близкой мне плоти,
На лбу любимых друзей,
На каждой раскрытой ладони
Я имя твое пишу.
На окнах, раскрытых настежь.
На полуоткрытых губах,
Внимательно молчаливых,
Я имя твое пишу.
На брошенных укрепленьях,
На сломанных фонарях,
На стенах тоски вседневной
Я имя твое пишу.
На гибели без возврата,
На голом сиротстве своем,
На шествиях погребальных
Я имя твое пишу.
На возвращенном здоровье.
На дерзости, что прошла,
На беспричинных надеждах
Я имя твое пишу.
Могуществом этого слова
Я возвращаюсь к жизни,
Рожденный дружить с тобою.
Рожденный тебя назвать —
Свобода!
ЗАТЕМНЕНИЕ
Довольны вы? Дверь прочно заперта.
Довольны вы? Мы втиснуты сюда.
Довольны вы? Вся улица пуста.
Довольны вы? Наш город ждет конца.
Довольны вы? В нем голод и нужда.
Довольны вы? Нет ружей, нет свинца,
Довольны вы? Вокруг ночная тьма.
Довольны вы? Мы с вами братья, да.
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
Бедняки подбирали объедки из сточных канав.
Их глаза постепенно померкли.
Больше ночь не внушала им страха.
Ослабев, усмехались на слабость свою
И непрочно скользили в непрочной тени,
Друг на друга смотрели сквозь дымку несчастья,
Помогали друг другу беседой своей задушевной.
В рассудительном кротком их говоре
Угадал я надежды протянутой руки.
Угадал нарастанье
Бесчисленных листьев осенних,
Нарастанье волны из глубин неподвижного моря.
Угадал нарастанье
Бесчисленных будущих сил.
ОРУЖИЕ ГОРЯ
1
Отцу
Папочка в щелях Развалин,
Тень в продырявленной шляпе,
Тень с пустыми глазницами,
Отблеск черного пламени
Под сиротливым небом,
Ворон, живущий долго,
Ты ведь мечтал о счастье.
Папочка в щелях Развалин,
Сын твой погиб,
Он убит.
Папочка — Ненависть,
Жертва отчаянья,
В двух войнах сражались мы рядом.
Жизнь наша искромсана,
Окровавлена и жалка.
Поклянемся же,
Что завтра возьмем ножи.
Папочка ранней надежды,
Надежды всех остальных,
Ты всюду.
2
А это говорит мать
Я строила себе три замка в наших клятвах,
Два замка — жизнь и смерть, а третий для любви,
   Я спрятала, как клад,
   Бесхитростные беды
   Своей хорошей жизни.
По доброте души три соткала плаща,
Один для нас двоих, а два для малыша,
   У нас похожи руки,
   Мы помним друг о друге.
   Мы украшаем землю.
Во тьме полуночной три света сосчитала.
Пришла пора уснуть, и спутались они, —
Надежда — сын — цветок — глаз — зеркало — луна.
Вне ощущений муж, он только в речи ясен.
Без отблеска жена, лишь в пальцах слабый ток,
   И сразу — пустота.
   И я погибла в ней.
   А где-то враг встает.
   И я одна, как перст,
   Одна, чтобы любить.
3
Их сын, этот ребенок
Ребенок мог бы солгать
И мог бы спастись.
В непроходимом болоте
Ребенок солгать не смог,
Кричал: «Я сам виноват».
Он правдою защищался,
Всей правдой,
Как шпагой, от палачей,
Как шпагой, высшим законом.
И палачи отомстили,
Заставили смерть пройти
Сквозь пытку «надежда — смерть».
Помиловали и прикончили,
И руки сломали и ноги, —
Сказал кладбищенский сторож.
4
Одна лишь мысль, одна лишь страсть —
Оружье горя.
5
Бойцы несут огонь и кровь,
Мир утверждая на земле,
Рабочие, крестьяне.
Бойцы затеряны в толпе,
Так остроумны, так ловки
В ударах по врагу.
Бойцы бегут, как ручейки
По высохшим полям,
Остервенелым бьют крылом
По небу грязному, стирая
Закон конца, тупой закон
Насильника-врага.
Их ненависть равна любви.
Надежда их равна всему,
Чем жизнь для них красна.
И равен общий их пароль
Желанью победить
И отплатить за зло,
Что враг нам причинил.
О, как мне по сердцу бойцы.
Вот этот думает о смерти,
А тот не думает о ней,
Один уснул, другой не спит,
Но все мечтают об одном
Освобожденье.
6
Одни угрюмы, другие голы,
Поют о хорошем, скулят о плохом,
Скулят о тяжести жизни своей,
Поют, как будто хотят улететь.
И сотней людских мечтаний,
И сотней желаний простых
Проходят они по стране,
Которая в них существует,
Как их дыханье и кровь.
И эта страна могла бы сиять
Страной поистине сказочной,
Страною невинных и добрых.
7
Быть непокорным — дело человека
Под небом, созданным для человека,
На всей земле богатой и единой.
Есть в сердцевине зрелого плода
Живое солнце, свет и чистота.
Любое солнце ради человека.
Все люди только ради человека,
И вся земля, и времени полет,
И счастье в каждом из живых существ.
   Я говорю о том, что вижу,
   О том, что знаю,
   И это правда.
ИЗ ОДИНОЧЕСТВА В ОДИНОЧЕСТВЕ К ЖИЗНИ
В те времена вслед за террором и восстанием распространилась странная безропотность. Было множество мучеников и святых.

1
Я перед сильными кротка,
А перед кроткими слаба,
Я знаю, что и как сказать,
Чтобы внушить забвенье.
Я дочь неведомых озер,
Что простирались без границ
От неба влажно голубого
Вплоть до моих спокойных ног.
Я дочь неведомой весны,
Которой тоже нет конца.
Я над насильником смеюсь.
Я навсегда в цвету.
2
Чтоб выдержать, как подобает,
Свою загадочную роль,
В тюрьме сжимался он в комок
И стал подобьем стен глухих.
Не кружка — грязные ладони,
Не голод — черствый хлеб в зубах.
И ни одной надежды рядом.
И молча смотрит в дверь ничто.
В ушах гудела кровь огнем.
Покрытый тернием колючим,
Дышал он тяжко, раздирая
Грудную клетку догола.
А утром и стихи уйдут
Из отработанного сердца,
И опустеет это место
В последней пустоте.
3
От мученика и святой
Ребенок славный родился,
Предел их тайного рассвета.
Еще ни легок, ни тяжел,
Принес ребенок в мир доверье
К дневному солнцу и к ночам.
Он руки моет в ручейках,
Губами легкими целует,
С щенячьей преданностью смотрит.
Для сумерек он мал еще.
Его прикрыли сны от взрослых.
Для счастья вырастит любовь.
ЗУБЫ СЖАТЫ
Не спрашивай, кого я ненавижу.
Есть область, где мужчины онемели.
Есть небо в рыхлых тучах. Есть презренье
Со стороны погибших. Есть слова
Присяги ложной, лепета глухого.
Есть лесть растленная и тихий голос,
Смиреньем опозоренный.
                  Но есть
Огонь кровавый, жажда быть свободным,
Мильон людей со сжатыми зубами,
Кровь, что по капле медленно сочится.
Есть ненависть — и, значит, есть надежда.
ПРАЗДНОСТЬ
Раз мертвые сюда не возвратятся —
Что делать нам, что предпринять живым?
Раз мертвые не жалуются даже —
Что жаловаться попусту живым?
Но если мертвые молчать не в силах —
Живым молчанье незачем хранить.
МУЖЕСТВО
Париж продрог. Париж не ел три дня
Ни корки, ни печеного каштана.
Плетется он в лохмотьях стариковских
И стоя спит, задохшийся, в метро.
Но беднякам остались, кроме горя,
Вся мудрость, все безумие Парижа,
Его огонь, его священный разум,
И доброта его, и красота.
Так не зови на помощь!
Ты сущность, не сравнимая ни с чем.
В твоих глазах нет смертной наготы,
Нет тусклости, — одно возникновенье
Живого человеческого света.
Как угорь — скользкий и тугой — как шпага,
Изобретательный и мудрый город,
Не терпишь ты несправедливой власти.
В ней беспорядок злейший для тебя.
И ты освободишься!
Трепещущая юная звезда,
Надежда, пережившая невзгоды,
Освободишься ты от лжи и грязи.
Мы нашим братьям мужества желаем.
Ни шпаг у нас, ни касок, ни сапог.
Есть только пламя в напряженных жилах.
Все лучшие меж нами — мертвецы.
Но кровь их перельется в наше сердце.
Подходит час парижского рассвета.
Подходит миг освобожденья.
Раскрыта площадь настежь для весны.
У идиотской силы есть низы,
Рабы, которых мы зовем врагами, —
Едва поняв,
Едва достигнув пониманья,
Они восстанут сами.
НЕВОЗМОЖНОЕ ЖЕЛАНИЕ
Я видел этот мир бесчеловечный,
Венец и рабство под проклятым игом.
Я знаю драму, с автором знаком.
Ночь-заговорщица шла впереди меня.
Спесь и убожество ползли по тротуарам.
Вело меня к истокам преступленье.
Я видел борозды, что проводило
На лицах раскаленное железо.
Я видел слабых, сбитых кулаком.
Кровь на животных, кровь на людях видел —
Сбор винограда гаже и подлей,
Чем палачи изящные в перчатках.
Но я меж пыток выбираю скуку
И одиночество в траве осенней.
Я не сообщник даже побежденным,
Я не войду и с палачами в сделку,
Останусь совершенно одинок на свете.
Ни жизнь, ни смерть моя не будут унижением.
___________

Я лгу. На мне вина. Я чей-то брат и должен
Все испытать. Я понял, что солгал.
Товарищи, я ваш. Я протянул вам руки.
ГАБРИЭЛЬ ПЕРИ
Погиб человек, протянувший в защиту
Одни только руки, раскрытые жизни.
Погиб человек, что стоял на дороге,
Ведущей к нацеленным ружьям врага.
Погиб человек, продолжавший бороться
Со смертью, с забвеньем самим.
Все то, чего хотел он,
Хотели также мы,
Хотим еще сейчас,
Чтоб счастье было светом
Глаз и сердец людских, —
Хотим на свете правды.
Ведь есть слова, есть имена такие,
Которые всегда животворят.
Слова «Любовь», «Доверье», «Теплота»,
«Свобода», «Справедливость», «Честь», «Ребенок»,
Названия цветов или плодов,
Есть слово «Храбрость», слово «Открывать»,
Есть слово «Брат» и рядом с ним «Товарищ».
К названьям деревень в родной стране
И к именам друзей и милых женщин
Прибавим имя «Габриэль Пери».
Пери погиб за то, чтобы мы жили.
Он брат наш. Грудь его пробита пулей.
Благодаря ему мы стали ближе.
Мы братья. В нас живет его надежда.
* * *
Последняя пред смертью ночь
Короче всех ночей была.
Одну лишь мысль не гнал он прочь,
Всю кровь она ему сожгла.
Он задыхался и стонал,
Что так здоров, что так силен.
И вот на самом дне тоски
Внезапно улыбнулся он.
Из близких не пришел никто.
Но миллионы, миллионы
Отмстят за все, — он это знал.
Так для него пришел рассвет.
* * *
Считанные французские интеллигенты поступили на службу к врагам.

Пугающие испугались.
Пришла пора их сосчитать.
Конец их царства недалек.
Они кичились палачами,
По мелочам творили зло,
Слова их были неспроста.
Прекрасные слова о дружбе
Они загадить ухитрились
И вновь голосовали смерть.
И, наконец, пришла пора
Объединиться для любви,
Чтоб победить и наказать их.
УБИТЬ
На весь Париж в такую ночь
Спустился странный мир,
Мир ослепленных глаз,
Бесцветных смутных бредов,
Ушибленных о стены,
Мир бесполезных рук,
Склоненных низко лбов.
Исчезнувших мужей,
Давно ушедших жен,
Не плачущих, холодных.
На весь Париж в такую ночь
Нисходит странный свет.
В парижском добром сердце
Забрезжил свет убийства
Обдуманного, чистого, —
Встают на палачей,
На смерть.
СТИХОТВОРЕНИЕ ОБ ОЧЕВИДНОМ
Я существую в бесчисленных образах времени,
Дней и годов.
Я существую в бесчисленных образах жизни,
В кружеве
Цвета и формы и слов и движенья,
В красоте неожиданной,
В безобразье всеобщем,
В ясности, в мысли горячей, в желаньях.
Я существую в несчастьях и снова
Жизнью своей возражаю на смерть.
Я существую в реке, беспредельно пылающей,
В темной и влажной
Реке немигающих глаз,
И в удушливых дебрях и в блаженных долинах,
Вливаюсь в моря, что повенчаны с небом пустым,
Существую в пустыне средь каменных статуй,
В одиночестве гибнущего человека,
В многих братьях, опять обретенных.
Я живу в изобилье и в голоде сразу,
В замешательстве света, в порядке ночном.
Я в ответе за жизнь, за любое сегодня
И завтра, —
Всем пределом и всей протяженностью мира,
Всем огнем и всем дымом,
Всем рассудком своим и безумьем, —
Вопреки этой смерти, вопреки всей земле, не такой уж реальной,
Как реальны несчетные образы смерти.
Я живу на земле. Все земное со мной.
Пляшут звезды в глазах у меня. Я рождаю все тайны,
Сколько может земля сотворить.
Ни надежде, ни памяти тайна пределом не служит.
А сегодня — основа для завтра.
АФИНА ПАЛЛАДА
Народ в отчаянье, народ владыка,
Все потерявший, только не свободу,
Не жажду справедливости и воли,
Не уваженье к самому себе.
Тебе уничтоженье не грозит.
Под стать своей любви ты сердцем чист.
Душой и телом вечности взыскуя,
Уверен ты, что хлеб получишь даром.
Что хлеб тебе дадут охотно руки,
И честь спасут, и утвердят закон.
Верь только в них, в свои большие руки.
В них милосердье, в них твоя надежда.
Надежда — вопреки господству тьмы
И смерти, отступающей внезапно.
Народ в отчаянье, народ героев
Голодных, но объевшихся отчизной.
Велик иль мал, об этом знает время.
Народ — хозяин всех своих желаний,
Плоть, совершенство плотского объятья,
Живая жажда хлеба и свободы.
Свобода — как морская гладь под солнцем.
А хлеб — как боги, хлеб-соединитель,
Сверкает он сильней всего на свете,
Сильней, чем наше горе, чем враги.
9 сентября 1944 г.

ЦЕЛЬ ПОЭЗИИ — ПОЛЕЗНАЯ ПРАВДА
Когда я говорил, что солнышко в лесу
Подобно женщине, отдавшейся в постели,
Вы мне поверили, вы подчинились мне.
Когда я говорил, что этот день дождливый
Струится и звенит в любовной нашей лени,
Вы мне поверили, чтобы продлить любовь.
Когда я говорил, что на плетеном ложе
Свил гнездышко птенец, не говорящий «да»,
Вы мне поверили, деля мою тревогу.
Когда я говорил, что в родниковой влаге
Ключ от большой реки, несущей людям зелень,
Вы мне поверили еще сильней и глубже.
Но если я пою об улице моей,
О всей моей стране, об улице без края,
Вы мне не верите, вы прячетесь в пустыню.
Бесцельна ваша жизнь. Забыли вы, что людям
Необходима связь, надежда и борьба,
Чтоб этот мир познать и переделать мир.
Всем сердцем бьющимся хочу я вас увлечь,
Я слаб. Но я расту, и я живу еще.
Мне странно говорить о вашем пробужденье,
Когда хочу вам дать единство и свободу
Не только в тростниках свирели заревой,
Но рядом с братьями, построившими правду.
ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕГО ПРОМЕДЛЕНИЯ
Позволь судить о том, что мне поможет в жизни!
Я возвращу надежду многим людям
Не только в их супружеских утехах.
Любовь для них венец желаний.
Они работают ради своих любимых,
Но это тяжкое объятье.
Они работают и ради вас!
Все исступленье их любви
Не уничтожит утомленья
От непосильного труда
За вас, не двинувших и пальцем!
Я обличал несправедливость,
Я вырвал тернии
И стер морщины.
Я говорю, и дверь открыта.
Позволь судить о том, что мне поможет в жизни.
Желанье свежести прогонит лихорадку.
Снег, тающий весной, — я женщиной рожден.
Есть доблесть женская и у меня порой.
В глубинах женских недр освобожденье людям.
Жить — это значит поделиться всем.
Я только одиночеством привязан к смерти
И никого еще не обнимал, как прежде.
Но добрый хлеб свидетельство блаженства,
От хлеба жарче наши поцелуи.
Одно прибежище возможно — целый мир.
Жить для меня — разгадывать загадки
И отрицать слепое бедствие рожденья,
Слепое угасанье бледных звезд.
Жить — это значит гибнуть, чтоб найти людей.
Чтоб тихая река вбирала все ручьи,
Чтоб зоркие глаза увидели порядок,
Уничтоженье бед, все на своих местах,
Порядок, крепнущий от зернышка к расцвету,
Строительство живой и крепнущей вселенной,
Дитя, смеющееся в смене поколений.
О ПЕРВОМ МАЯ В ДЕНЬ ПЕРВОГО МАЯ
Как будто мы листва одной дубравы,
Всех разметал удушливый тот вихрь.
Беда — как ночь. Война — как наводненье.
Нет зеркала, — один слепой свинец.
Но не вчера, — сейчас они посмели
Предречь уничтоженье нам, живым,
Нам, воскресавшим с каждою весною,
Из будущего черпающим свет.
Над ними небо дряблое нависло.
А наша мощь отныне и навек
Едина, первозданна, человечна.
Одно лишь счастье тяготит ее,
Одно цветенье легкое и зрелость.
ТЕНИ
Бастующим горнякам

Не тени по земле кружатся,
Не дочери дневного солнца,
Плясуньи отдыха и света,
Подруженьки живых существ.
Не тени на земле полночной.
Предшествующие заре,
В легчайшем блеске лунной влаги
Покорно служат всем, кто спит.
Нет, под землей они столпились.
Тревожно бьются их сердца, —
Добытчики тепла и тока,
Бастующие горняки.
  Сгустилась их обида
  В глухую глыбу мглы,
  В раскат негодованья
  И в ярости раскат.
  Трудиться без надежды!
  Рыть для себя могилу!
  Те, кто зажечь могли бы
  Глаза мильонам ближних.
  Они сказали «нет»
  Нетлению и праху.
  Они хотят дарить.
  Дарить? Но кто возьмет?
  Сердцам их нет границ.
  Но есть предел терпенью.
  Довольно голодать,
  Когда другие сыты.
  Другие лгут, что, дескать,
  Отыдешь в землю с миром.
Так, братья горняки, я с вами говорю.
Мои стихи ничто без вашей правоты.
А если человек до срока должен гибнуть,
Пусть первыми умрут среди людей поэты!
ДОБРАЯ СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Есть горячий закон у людей:
Из лозы виноградной делать вино,
Из угля делать огонь,
Из объятий делать людей.
Есть суровый закон у людей:
Уберечь свою суть, несмотря
На войну и на горе,
Несмотря на грозящую гибель.
Есть спокойный закон у людей,
Превращающий воду в свет.
Сновиденье — в реальность,
А врагов своих — в братьев.
Это древний закон и новый.
Он растет, совершенствуясь,
От самого сердца ребенка
Вплоть до высшего разума.
МЫ ДВОЕ
Мы двое крепко за руки взялись.
Нам кажется, что мы повсюду дома,
Под тихим деревом, под черным небом,
Под каждой крышей, где горит очаг,
На улице, безлюдной в жаркий полдень,
В рассеянных глазах людской толпы,
Бок о бок с мудрецами и глупцами.
Таинственного нет у нас в любви.
Мы очевидны сами по себе,
Источник веры для других влюбленных.
СМЕРТЬ — ЛЮБОВЬ — ЖИЗНЬ
Я верил, что смогу разбить громаду глубины
Без всякой помощи, одной тревогой голой.
Я был простерт в тюрьме с недвижными вратами,
Как смерть поющая, умеющая гибнуть,
Одним небытием увенчанная смерть.
Я был простерт на гребнях волн абсурдных,
Отравлен был одной любовью к тленью.
Мне одиночество казалось ближе крови.
Хотел я жизнь разъединить,
Смерть поделить хотел с одною только смертью,
Стереть оконное стекло и пар на нем,
И все, что за стеклом, и все, что перед ним.
Я разом устранил и лед рукопожатья,
И замороженный скелет своих желаний,
И жизнь, которая себя же отменяет.
Явилась ты. И вот огонь одушевлен.
Тьма уступила изморози звездной.
И вся земля опять покрыта
Твоею светлой плотью. Мне легко.
Вошла — и одиночество поникло.
Есть проводник со мной. Я научился
И направлять и размерять себя.
Ко мне вернулись время и пространство.
Я шел к тебе. Шел бесконечно к свету.
Жизнь получила плоть, надежда — одеянье.
В снах заструились образы, и ночь
Доверчиво глядит в глаза рассвета,
Лучами рук твоих раздвинут мой туман.
Уста твои влажны от утренней росы.
Взамен усталости пришел слепящий отдых.
Как в ранней юности, я восхищен любовью.
Возделаны поля. Освещены заводы.
Посеяно зерно в земной открытой зыби.
У хлеба и вина есть сотни очевидцев.
Ничто не просто и не странно.
В глазах ночных небес волнуются моря.
Свои деревья защищает лес.
И стены всех домов соприкоснулись.
И все пути скрещаются всегда.
И люди сделаны, чтоб понимать друг друга,
Чтобы любить и узнавать.
Их дети станут некогда отцами.
У их детей нет ни кола и ни двора.
Но дети заново изобретут людей,
Природу и свою отчизну,
Единую для всех людей,
Единую для всех времен.
ЖАКУ ДЮКЛО
Большие господа, укрывшись в пасти зверя,
   Весну отпраздновали вновь.
Война и нищета средь бела дня гуляют,
   Яд отравляет нашу кровь.
Бал Двухнедельных Роз в Ночном Очарованье,
   Гримасы масок и тоска.
А на земле весна цветущая ярка
   И зреют наши упованья.
А для господ весна — свой брат, самоубийца,
   Верней, убийца всех других.
Настало время для насильников лихих,
   Изнеможенье, догниванье…
Чтоб оторвать людей от их самосознанья,
   Настало время для темниц,
Для избиенья всех ни в чем не виноватых,
   Для их бессудного изгнанья.
Большие господа так устремились к войнам,
   Так обезумели от страха,
Что каждый человек становится достойным
   Быть горстью пепла, горстью праха.
А горе между тем в отважном ликованье
   Рождает юных сыновей.
Ничто их не страшит, ни господа, ни гибель.
   Они верны стране своей.
Им ясно, что Вьетнам, Корея и Тунис,
   Подобно им, встают на битву.
Для них живой пример товарищ Белояннис.
   Они для счастья родились.
Как согласиться жить без веры, без надежд,
   Не видя и не понимая,
Чтоб мертвечина, ложь и грязь глухонемая
   Тащили их куда-то вниз!..
Сквозь пестрый занавес, в движенье бесконечном
   Видна дорога им прямая.
Сомненья нет у них, сомненья нет у нас
   В победе завтрашнего утра.
Весна сражается! Полмира ярким светом
   Мир подарило остальной.
Мы дышим вечностью на пажити земной,
   Мы лета ждем вслед за весной,
Уже обласканы глубоким жарким летом.
11 июня 1952

ВСЕ СКАЗАТЬ
Все — это все сказать. И мне не хватит слов,
Не хватит времени и дерзости не хватит.
Я брежу, наугад перебирая память.
Я нищ и неучен, чтоб ясно говорить.
Все рассказать — скалу, дорогу, мостовую,
Прохожих, улицу, поля и пастухов,
Зеленый пух весны и ржавчину зимы,
И холод и жару, их совокупный труд.
Я покажу толпу и в каждом первом встречном
Его отчаянье, его одушевленье,
И в каждом возрасте мужского поколенья
Его надежду, кровь, историю и горе.
Я покажу толпу в раздоре исполинском,
Всю разгороженную, как могилы кладбищ,
Но ставшую сильней своей нечистой тени,
Разбившую тюрьму, свалившую господ,
Семью рабочих рук, семью листвы зеленой,
Безликого скота, бредущего к скоту,
И реку и росу в их плодотворной силе,
И правду начеку, и счастие в цвету.
Смогу ли я судить о счастии ребенка
По кукле, мячику и солнышку над ним?
Посмею ли сказать о счастии мужчины,
Узнав его жену и крохотных детей?
Смогу ли объяснить любовь, ее причины,
Трагедию свинца, комедию соломы,
Сквозь машинальный ход ее вседневных дел,
Сквозь вечный жар ее неугасимых ласк?
Смогу ли я связать в единство эту жатву
И жирный чернозем — добро и красоту,
И приравнять нужду к желаниям моим,
Сцепленье шестерен — к тому, чем я томим.
Найду ли столько слов, чтоб ненависть прикончить,
Чтоб стихла ненависть в широких крыльях гнева,
Чтоб жертва поднялась на палачей своих?
Для революции найду ли я слова?
Есть золото зари в глазах, открытых смело, —
Все любо-дорого для них, все новизна.
Мельчайшие слова пословицами стали,
Превыше бед и мук простое пониманье.
Смогу ли возразить, достаточно ли твердо,
Всем одиночествам, всем маниям нелепым?
Я чуть что не погиб, не смогши защититься,
Как связанный боец с забитым кляпом ртом.
Я чуть не растворил себя, свой ум и сердце
В бесформенной игре, во всех летучих формах,
Что облекали гниль, распад и униженье,
Притворство и войну, позор и равнодушье.
Еще немного — и меня б изгнали братья.
На веру я примкнул к их боевым делам.
От настоящего я больше взял, чем можно,
И лишь о будущем подумать не умел.
Обязан я своим существованьем людям,
Живущим вопреки всеобщему концу.
Я у восставших взял и взвесил их оружье,
И взвесил их сердца, и руки им пожал.
Так человечным стал нехитрый человек.
Песнь говорит о том, что на устах у всех,
Кто за грядущее идет войной на смерть,
На подземельный мрак беспутной мелюзги.
Скажу ли, наконец, что в погребе прокисшем,
Где бочки спрятаны, открыта настежь дверь,
Нацежен летний зной в сон виноградных лоз, —
Я виноградаря слова употребляю.
Похожи женщины на воду иль на камень,
Суровы иль нежны, легки иль недотроги.
Вот птицы странствуют наперерез пространству,
Домашний пес урчит, тревожится за кость.
Ночь откликается лишь чудаку седому,
Истратившему жар в банальных перепевах.
Нет, даже эта ночь не сгинет понапрасну.
Сон для меня придет, когда других оставит.
Скажу ли, что над всем владычествует юность,
Морщины на лице усталом замечая.
Над всем владычествует отсветов поток,
Лишь только вытянется из зерна цветок.
Лишь только искренность о жизни возникает —
Доверчивый не ждет доверья от других.
Пускай ответят мне до всякого вопроса,
Пускай не говорят на языке чужом.
Никто не посягнет дырявить мирный кров,
Жечь эти города и мертвых громоздить.
Я знаю все слова строителей вселенной,
А время для таких — живой первоисточник.
Потребуется смех, но это смех здоровья.
То будет братское веселье навсегда.
То будет доброта такая же простая,
Как к самому себе, когда ты стал любим.
Легчайшим трепетом ответит зыбь морская,
Когда веселье жить свежей соленых волн.
Не сомневайтесь же в стихотворенье этом.
Я написал его, чтоб вычеркнуть вчера.

Э. ДАДЬЕ

ЖИЗНЬ — НЕ СНОВИДЕНЬЕ
Братьям

Нет, жизнь не сновиденье, милый брат мой!
Тебе расскажет каждый перекресток
Про горизонт, загроможденный тьмой,
Про тяжкие дубинки полисменов,
Про губернаторов и комендантов,
Хотящих сделать Африку тюрьмой
Иль кладбищем огромным — на потеху
Воронам и лисицам.
Расскажет о стяжательницах наглых,
О голоде твоем, грызущем руки,
О торгаше, припрятавшем за стенкой
Своей лавчонки затхлую муку
И мухами засиженные сласти.
Все нам велит бороться, милый брат мой!
Вода, в угрюмых запертая скалах.
Клокочущая, рвущаяся бурно,
Велит тебе идти вперед и вдаль,
К родному океанскому простору.
Пчела, оспаривающая сладкий сок
У мотылька, звенит тебе о том,
Что жизнь не сновиденье, милый брат мой.
Звезда в круговращенье бесконечном,
Пробившая полуночный туман,
Велит тебе пробить завесу мрака,
Лжи, себялюбья, низости и злобы.
Как солнце светом заливает небо,
Как громом оглашает мир гроза,
Наполни землю голосом своим,
Но не молчи ни в ссылке, ни в оковах
И утверждай везде и всюду право
Свое на жизнь! Ты человек! Держись!
И если даже голову ты сложишь
На плаху, — плюнь в глаза своим убийцам,
Которых завтра мощные титаны
Сметут с лица земли одним щелчком.
Ты вправе счастлив быть.
Ты презираешь смерть.
Ты ненавидишь войны и жестокость.
Пусть капли крови брызнувшей твоей
Не смогут смыть до смерти палачи.
Вот ласточка зовет тебя в полет.
Ввысь, — только там соратников ты встретишь.
Ввысь, — только на вершинах дружно бьются
В могучем ритме все сердца людские.
Ввысь, — рядом с ласточкой споешь ты гимн
В честь Человека, Мира и Свободы.
Ввысь, — чтоб низринуть ураган на кривду!
Ввысь, — чтоб раздвинуть дымную завесу!
Чтоб на земле грядущий день сиял,
Чтоб лилиям вернуть их белизну,
Вернуть ребенку детскую улыбку,
А матери вернуть любовь и нежность.
Нет, жизнь не сновиденье, милый брат мой!
Бороться — право всех, кто жив.
Построим вместе, брат мой, новый город,
Ты — углубившись в книги и реторты,
Я — с заступом в руках, в болоте вязком,
Ты — в чистой блузе тонкого сукна,
Я — босоногий, в продранной дерюге.
Не забывай, что Африка нас ждет,
Что столько задолжали мы другим.
Встань на борьбу, без промедленья, брат мой.
Жизнь для тебя не сновиденье!
МОЙ БЕРЕГ СЛОНОВОЙ КОСТИ
Они назвали Берегом Слоновой Кости
Милитаристскую газету.
Я здесь живу, на Берегу Слоновой Кости,
Где чаровницы легкие танцуют,
Где плещут реки в белом оперенье радуг,
Где свищут птицы
Черные, как смоль,
Багряные, как угольки,
И синие, как небо, —
На берегах, в листве и на холмах.
Они назвали Берегом Слоновой Кости
Милитаристскую газету.
А я живу на Берегу Слоновой Кости,
Где свет разбросан в заросли лесной,
Где мох зеленый стелется коврами,
Где лани вольно мчатся по саваннам,
Где благодетельницы-феи
Хранят источники и села наши,
Где столько рисовых плантаций и кофейных рощ,
Где черные дрозды болтают и качаются
На пальмовых густых ветвях, взметенных ветром,
Где кружево коралловых лиан на изгородях завилось,
На Берегу Слоновой Кости, где прозрачные стрекозы и бабочки
Ленивые, и петухи на пагодах, и голуби, воркующие вечером
О том, что надо спать, что все изнурены жарой.
Они назвали Берегом Слоновой Кости
Милитаристский свой листок.
А я живу на Берегу Слоновой Кости,
Где белые орлы и водяные утки,
Рыбацкие флотилии выходят в море,
Качаются пироги в праздничное утро,
Колибри в пестром оперенье
И попугаи цвета пламени
На берегу Слоновой Кости.
Они назвали Берегом Слоновой Кости
Милитаристскую газету.
Там речь идет о дивидендах,
Об экспорте продуктов,
О миллиардах чистой прибыли, —
Не о тебе, моя родная мать.
Не о тебе, мой брат,
Не о таких, как мы,
Не о единственной нам данной жизни.
На Берегу Слоновой Кости, где на перекрестках
Средь бела дня нас убивают, потому что
Так приказал проконсул, потому что
Мы им мешаем разжигать войну.
На Берегу Слоновой Кости
Садовник борется за свой цветущий сад,
Рабочий борется за новый мир,
Ребенок, грамоты лишенный, борется за школу,
А загнанная женщина — за лучшую судьбу.
Они назвали Берегом Слоновой Кости
Милитаристскую газету.
На Берегу Слоновой Кости
По вечерам поют там-тамы,
По мирным вечерам
На бедрах шелк намотан.
Тут много бархатных сандалий
И золотых чеканных украшений.
Я вижу нимф, смеющихся тепло и ясно,
С тропическим тревожным ароматом.
Со звездами в эбеновых кудрях
На Берегу Слоновой Кости,
Который борется.

РОЛАН КЛОДЕЛЬ

ПАБЛО ПИКАССО
Пабло Пикассо… Вот мы в самом сердце
Неисчислимых опытов и поисков.
Куда ни поглядишь,
Среди камней, угольников, отвесов,
Среди вещей, загромождающих столы,
Внезапно вырастают
Невиданные розы.
В свирепой этой мастерской
Неистовая жизнь мобилизована
Для радости
И для работы.
Она освобождает
От принудительных определений
Безмерных трансформаций благодать.
Вулкан рыдает в умиленье,
Едва ты вслушался в его рычанье.
Цветок кричит от гнева,
Едва вдохнул ты нежный аромат.
Но на стальных стамесках,
На пыточных клещах
Трепещут иногда и вьются перья,
Ласкающие голубей.
Канон недвижной формы
Казался вечным.
И вот расколот мрамор
Давленьем кровяным
И выпирающей наружу костью.
И жизнь освобожденная кричит
И запевает о своем волшебном сумасбродстве!
Свет не нуждается в определеньях.
Наоборот, он сам
Дает изображенья
Предметов и существ.
Пикассо это знает.
Ибо с детства
Глаз остается глазом,
Расширенным безмерно,
Глазом самой вселенной.
И пляшущий хрусталик объектива
Ежесекундно пробуждает в нас
Младенческие впечатленья молний.
Пускай великолепны и полезны
Захламленные ветхие постройки,
А он над ними громоздит леса
И ловит свет
В просторах неба,
На звездных перекрестках.
Пикассо, герой риска,
Работает на глазомер.
Его спокойное простое мужество
Невольно восхищает
Поэтов и рабочих.

ЖАН ПЬЕР ВОДИ

КЛЯТВА НА ФЕСТИВАЛЕ МОЛОДЕЖИ В БЕРЛИНЕ
Моя любовь беспредельно богата.
Люблю я родину жарко и жадно.
Люблю я мать и глаза ненаглядной,
Как жемчуг, с раннего детства люблю.
Моя любовь беспредельно богата.
Люблю я брата, — мальчишка подрос.
Люблю и отца с померкшим взглядом.
В жару я метался, но чувствовал рядом
Пряди седых отцовских волос.
Другой я не видел мирной долины,
Как эта, где яблоки наши цвели.
Но я люблю все земные долины
И смех ребятишек земли.
Не знаю, не видел и в сновиденьях
Таких океанов, как наш океан.
Но все океаны в моих владеньях,
Все реки, все волны далеких стран.
Люблю я жизнь и девушек лица,
Хоть мельком блеснувшие мне в глаза.
Они за углом исчезли, но длится
Их юность в моей, незримо скользя.
Один из толпы миллионной, каждый
Безвестный, как вы, простой человек,
Я полон надежды и полон жажды
И пью взахлёб из прохладных рек.
Мы вышли из темных пещер, из мрака,
Мы праледниковых чудовищ бьем,
Мы видим солнце, предчувствуем завтра,
Кричим о будущем царстве своем.
Мы — жизнь во всей справедливой силе.
Мы встретились там на ранней заре.
Мы, юноши, правду свою возгласили,
Царапали ее на древесной коре.
Молодость — парус, не ждущий крушенья.
Молодость — мотыга, дробящая прах.
Мы подняли мертвых силой внушенья, —
Пускай обвиняют подземный мрак!
Молодость пришла и срывает затворы,
Раскрывает полный костяками склеп
И голодным ссыльным в отребьях черных
Отдает без остатка свой белый хлеб.
Молодость пришла. Мы клянемся расцветом
Твоим, возлюбленная наша земля,
Что глаза слепого насытим светом,
Что детей и женщин уведем в поля.
Клянемся — в творческой работе нашей
Перекинуть к потомкам прочный мост,
Переделать природу еще богаче и краше,
Прожить как надо, прожить в полный рост.

ЛЮСЕТТА ГАЛЬТЬЕ

МЫ НЕ ПРЯЧЕМ ГОЛУБЕЙ
Ударь в набат,
Но мертвых не зови.
Ударь в набат
В знак мира и любви!
Недаром всюду на земле зеленой,
Где луч рассветный потревожил совесть, —
Проснулись наших братьев миллионы.
Встают они от Нила вплоть до Ганга,
В Париже их зовет Анри Мартен.
В Брюсселе — перекличка всех антенн:
— Солдат, вернись домой!
— Пора разжечь очаг и хлеб собрать!
— Мы не хотим за янки умирать!
В Италии сраженье с той же тьмой.
Там, что ни утро, вновь
Ведет войну любовь:
— Крестьянам землю, детям дать здоровье!
В Испании, во мгле ее темниц,
И в Греции в потоках юной крови
Не захлебнулась слава партизан,
И в Африке, где весь народ восставший
Ждет завтрашних невиданных денниц,
Таких же ярких зорь, как над Москвой,
Над Прагой, Будапештом и Софией,
Над Бухарестом и Тираной,
И над Варшавой, вставшей из развалин,
И над Пекином, где ликует весь Восток,
Ударь в набат, ударь в набат!
Позолоти, свободная заря,
Всю землю в миллионах рук простертых!
Услышьте нас, друзья!
Двадцатилетние, поем мы песни в Вене,
Как будто вся земля пустилась в пляс.
Есть слово «мир».
И слово есть «народ».
Мир и народ обручены навеки.
Мы в плещущих знаменах
Не прячем голубей, —
Мы пустим окрыленных
На радость всех людей!
А за Атлантикой соленой,
В стране, чье имя Ю Эс Эй,
В темницах, знавших столько горя,
Борцы за мир планеты всей
Отпразднуют победу вскоре.
Рассчитывают палачи,
Что страх заставит их склониться,
Что погребенные в темнице
Так и погибнут там в ночи.
Но братья из-за океана
Сегодня встали рядом с нами, —
Вот, вот они
Плечом к плечу с Анри Мартеном,
Плечом к плечу с Раймондой Дьен.
Но тут же и Раймундо Лопец
И воскрешенный Белояннис.
Они открыли нам дорогу,
Они велели нам
Пройти сквозь всю Корею,
Сквозь Бирму и Вьетнам.
И чащей наших рук простертых
Вся заросла земля
Над чашей, над простертыми руками,
Над грохотом заводов, над гудками
Рабочий пишет слово «мир»
И Сталина рисует на плакатах.

АНРИ БАСИС

ПАРИЖ ТАНЦУЕТ
Сегодня праздник. Париж танцует
Остановила земля полет.
Она ликует и торжествует,
Когда ей город улыбку шлет.
Мы круг за кругом с любимой рядом
Пройдем по улицам и садам,
Веселой песней, влюбленным взглядом
Я свое сердце тебе отдам.
Сегодня четырнадцатое июля, —
Париж на праздник тебя зовет.
И вот к Бастилии мы свернули,
И сладкий запах цветов плывет.
Париж танцует — гроза грохочет.
И к нам народы спешат на пир.
В парижском вальсе кружиться хочет
Огромный вихорь, несущий мир.
Так присмотритесь же к хороводу,
К разгару праздника подоспев.
Вам надо жарче любить свободу,
Чтобы почувствовать наш напев.
Помолодело старье недаром
И оживает, развеселясь,
В Сэнт-Антуанском предместье старом
Сегодня камни пустились в пляс.
СИЛЬНЕЙ НАСИЛЬЯ И ТЕМНИЦ
Наш юный возраст будет длиться
Во все века и времена.
Пусть отчеканит наши лица
История, она одна.
На темных уличках, в подвалах
У нас глаза небес синей
Мы память всех побед бывалых.
Вино чем старше, тем пьяней.
У нас так много, много дела…
Жизнь навсегда, мир навсегда.
Чтобы земля не охладела,
Не пожалеем мы труда!
Рвань-голытьба, простонародье,
Орда девчонок и парней, —
Есть храбрость в нашем знатном роде,
И эта храбрость все прочней!
Куем, растим, чеканим, строим
Рукой державной создаем,
Своей мотыгой верной роем
Грядущей нови чернозем,
У нас так много, много дела…
Огромны и неисчислимы,
Со всех сторон, от всех границ,
Ручьями светлыми текли мы
Сильней насилья и темниц.
Мы армии разоружаем,
Мы зажигаем страсть в крови,
Мы смертной муке возражаем
Словами братства и любви.
У нас так много, много дела —
Жизнь навсегда, мир навсегда.
Чтобы земля не охладела,
Не пожалеем мы труда!
ЧЕЛОВЕЧКИ
Они раздулись, как лягухи.
Они кичатся, но не в духе.
У них дубинки и шпики, —
Да, их дела не так легки.
Им стыд и честь внушают ужас,
Но малыши растут, натужась.
Как плети руки, пуст карман.
Кто им поверит в их обман?
Есть пакт у них и сталь для пушек.
Весь балаган есть у петрушек.
Кричит бесстыжий идиот,
Что все народы он ведет!
И вдруг — какой нежданный случай!
Летит он к бездне неминучей.
В один прекрасный день — гляди! —
Висит он с бляхой на груди.
Как воду в ступе ни толчете,
Ошиблись вы в своем расчете.
Настанет суд для вас. И тут
Вам даже слова не дадут.

ШАРЛЬ МАРС

ЛЮБОВЬ К РОДИНЕ
Моя песня для отзвуков дальних раскрыта,
В ней присутствует все, что казалось забыто,
В ней подобная аэролитам проносится
Мертвецов безыменная разноголосица,
Голоса бедняков поднимают восстанье.
Пусть же плещется родина в рифмах случайных,
Чтобы, взявшая в почве родимой начало,
Моя песня звучала бы непобедимо,
Чтобы силой единой помчал ее гнев.
Расцвечу ее флагами дрожи влюбленной,
Прошепчу ей признанье свое исступленно —
Всей стране, всей земле, золотой и зеленой,
Всей разрытой и вытканной долгим трудом,
Всей пропитанной потом и политой кровью, —
Сколько их, утверждавших свободу на ней,
Чтобы небо сияло светлей и синей,
Наполнявших ее обнаженное лоно
Славным будущим. Сколькие гибли за то,
Чтобы вновь зацветали холмы и долины,
Чтобы счастье их было зарей залито!
Моя Франция, ты не простой виноградник,
Не нацеженный в ягоды солнечный зной,
Не цветенье лозы горделивой, не гроздья,
Что беременны жаром желаний земных.
Ты не утро растительной низменной жизни,
Захотевшей любить, и кричать, и цвести
В ослепительном великолепье веселья.
Ты не только стараешься ветер догнать
И завить виноград по холмистому склону.
Ты работа людей. Ты добротный металл.
Ты горнило, где плавятся мощные сплавы.
Моя родина! Вся полифония славы!
Бурных рек и страстей человеческих шквал,
Непрестанный прилив и отлив сновидений,
Непрестанный обмен узловатых корней
Меж землей и народом!
             Но как же сплелись
Человек на земле и глубинная почва?
Может быть, существует система сосудов,
Где сокрыта алхимия этой любви?
Ты ведь знаешь, что вьется незримая нить
Между прошлыми каждым дичком твоим новым.
Ты сама на подземных основана недрах.
Там лесами шумит твое раннее детство.
Сколько там деревень, сколько верфей и кузниц,
Сколько, Франция, их, — попытайся вглядеться!
Как пьянит это благоухание пахот
Под трепещущим тентом сырого тумана,
Как пьянит ликование пены весенней,
Как пьянит полусон этой лиственной сени,
Когда кажется, что прорастает из сна
Великанский цветок — твое сердце, весна!
Как пьянит сенокос, как пьянит появленье
Яркой радуги после грозы, как свежа
И пуглива омела в колючках ежа.
Как запятнана роща смолой своей терпкой.
Побежим, задохнемся и врежемся в ливень,
Дай мне руку, любимая! Я осчастливлен
Не сияньем небес, а пожатьем руки.
Посмотри, под ногами у нас светляки, —
Это завтрашний день, это смятые жнивья,
Они скоро в косматые встанут стога.
Посмотри же на родину, верь ее силе.
Верь бесчисленным крохотным буквам былинок.
Даже лес, даже тень это тоже суглинок,
Это мелких букашек полуденный рынок.
О, послушай, как бьется цветочная пыль,
О, всмотрись в пестротканное это цветенье.
Сколько слабых стеблей в эту ночь всколосились,
Как луна омывала их влагою синей.
Как сигают стрекозы в росистой низине.
Посмотри на страну свою в щебне развалин,
За колючею проволкой, в ранах земли.
Ее мучили, и продавали, и жгли,
Расхищали нещадно ее достоянье,
Расстреляли и почву и неба сиянье.
Твоя родина, может быть, узник поющий.
Он в наручниках крикнул, что сдаться не хочет.
Стал он рыцарем нашей всеобщей судьбы.
Он писал на стене свой пылающий лозунг.
Он зарю превратил в изверженье вулкана.
Это неугасимый огонь из-под пепла.
Ибо сила народа, душа великана
В черных тюрьмах от пыток и казней окрепла!
Моя Франция,
Край мой, где путь моей памяти начат!
Разреши мне еще раз продумать, что значат
Стаи птиц твоих, славных смертей череда,
Очертанья легенд, твоих стен письмена,
Пониманье твое в шепотах всех влюбленных,
Путь героев, не знавших покоя и сна,
Берега твоих дней и ночей отдаленных.
В день Бастилии песня твоя родилась.
Каждый возраст отмечен крушеньем темницы,
Императорских слав, феодальных управ.
Мы не все еще стерли глухие границы,
Не снесли частоколы божественных прав.
Не напрасно в одних мятежах ты прекрасна!
Сокрушая господ, поднимая крестьян,
И рабочих и каменщиков поднимая,
Твои дети пьянели в пыланье знамен,
Для грядущего общества сеяли хлеб
И в мозолистых пальцах ласкали колосья
Всенародного счастья!
Они создали лозунги праведных весен,
Наложили эмбарго на гниль и старье.
Стала кровь их горючим для мощных моторов
И приводит в движенье подземные недра.
Здесь созревшая истина Маркса живет.
Здесь Коммуна Республику делает выше
В рост грядущему. Здесь человек обновлен,
Обращенье «товарищ» становится бурей.
Это ты, моя Франция, — слабость и сила
В поучительной смене событий и бед, —
Доброта на всю жизнь, — большей ценности нет
Для богатых сердец. Это ты просквозила
Под случайной корой, непомерная пажить!
Ты в ручьях отражаешься, словно ребенок,
Во все горло смеешься меж гроздьев лозы.
Я услышал, как корни сплетенные вяжет,
Как поит их подземная сила фосфатов.
В огнедышащий сумрак я верую свято.
В старшинство водоемов, в глухие низы.
Это ты, это ты — в освещенье грозы,
В брызгах пламени, полная дивной красы.
Мы как тесто, а дрожжи для нас — это ты,
Глубина и начало любого сознанья!
Я услышал: скрипят у возделанных пашен
Твои тяжкие фуры, и нежен и влажен
По утрам аромат молока ледяного.
Это ты, это ты, моя родина, снова
В сортировке оттенков и сумерек синих.
В поздний час фонари словно блеклые птицы,
Поезда красноглазы, на рынках теснится
Разноцветная уличная толчея,
Горны пышут багрянцем, а люди шагают, —
Города напоили их терпким горючим.
Они помнят зеленую свежесть по кручам.
Есть у них вековые орудья труда.
В этом зеркале ты навсегда молода, —
Первозданная мощь, золотая страда,
Ключ от музыки нашей, защита свободы!
Это ты! Это сплав доброты и работы
В каждом новом пейзаже твоем. Это люди
Добывают могучее счастье свое!
Все, что создал народ, что сплели его руки,
Что моторов твоих разнесли провода,
Это ты, моя Франция, в общей поруке.
Мои вены бегут по зеленым проселкам,
Словно ящерицы, извиваясь в люцерне.
И любую кровинку легко очищает
Твой растительный жизненный круговорот.
Льется жизнь через край, но в звенящей цистерне
Вечно плещет и бродит бродило — народ!
Ведь любовь наша к родине глубже морей.
Она словно корабль, утонувший в тумане.
Нам казалось, погибла она в баснословье,
На кремнистых уступах чужого рассказа.
Но мы вновь обретаем снаряд водолаза,
Мы спустились на дно, в преисподнюю ночь,
Мы нашли ее спящей в подводных растеньях.
Мы знамена из рук ее скрещенных взяли.
Предстает она нам еще ближе и краше.
Вышла спавшая в сказках красавица к нам,
И с оружьем в руках понеслась по волнам,
И, как знамя, любовь сыновей подняла.
Из какого ты пепла встаешь, прозревая,
Саламандра любви нашей, память живая?
Как ожоги на коже, следы от цепей
Превратились в страницы твоих эпопей?
Кровь по жилам бежит, завивается плющ
В направлении взгляда, в стремлении к свету.
Все дороги вмешались в симфонию эту.
И обвенчанный с ветром гудит телеграф,
И трава зеленеет под снегом непрочным.
Солнце вечной надежды, рожденье и рост!
Прямо к сердцу приросшие почки весны!
Горизонт необъятной дневной ширины!
Люди встали, едва лишь забрезжило утро.
Вся вселенная в кровь просочилась как будто.
Люди встали, — один уже трактор ведет,
Тот наладил станок, этот двинул турбину.
Скалы сломаны, дышат земные глубины,
Ямы вырыты, блещет в прожилках руда.
День воскресный подходит на смену труда.
Здесь рождается жизнь. Здесь закон тяготенья
Утверждается в неисчислимом сплетенье
Шестерен и колесиков. Крутится фильм.
Загудел пароход, задымился завод.
Даже мрак — это скопище крохотных телец.
Человек, ратоборец свободы, владелец
Всей материи, слушает тайны миров,
Раздвигает полуночный мрачный покров.
Он владеет энергией животворящей,
Он сознанье и знанье удвоил свое,
В превращеньях энергии властно царящий,
Он осмыслил и заново создал ее!
С жизнью связана жизнь, — кружевное плетенье,
Непрестанное ткачество крови и руд,
Каждодневная алгебра, отдых и труд, —
Это вы, вдохновенье, и память, и плоть, —
Только мы вашу тайну смогли побороть.
Вековой оборот, соответствие между
Зорким зреньем и небом, дыханьем и ветром.
В гуще старого парка влюбленная пара —
Ты и там, моя родина, — счастье для всех.
Старый памятник, дерево, путник ночной,
Беспечальный романс в городах раскаленных,
Блеск росы, что горит электрическим светом,
Мчанье тока, молчанье неясной мечты.
Мой Париж, отворяющий шлюзы столетий,
Превращающий жизни в гирлянды созвездий,
Мощный город, бродило живой красоты!
Разве это старо, — твоим сыном назваться,
Моя Франция? Пепел пожарищ целуя,
Не позволить тебе раньше нас умереть?
И воздвигнуть тебя светлым знаменем правды?
Правый довод любви, равновесье решенья,
Правый разум, решивший, чью сторону взять, —
Наш народ, разрушитель всех новых Бастилий, —
Разве он не само единение сил,
И рассудков, и поприщ? Не слава французов
Оживает в руках у рабочего класса?
Не наивно любить ту страну, где ты выучил слово «любить»!
Есть такие слова, что нельзя произнесть
Пред лицом твоим, Франция! Есть и такие,
Что хотели бы ввергнуть в несчастье тебя.
Слово «родина» жжет их и рвет их на части,
Как ошибка, сорвавшая тайный расчет.
Слово «родина» жжет их, как шрам незаживший.
Им ничто не поможет его залечить.
Я пою о тебе. Ты богатство людское.
Ты богатство истории, полное гула:
В створках раковин время гудит и шумит.
Детородное пламя горнило раздуло, —
Там обвенчаны с правдой людские мечты.
Ты считаешь по зернам, по злакам, по пальцам
Все, что помнишь и чтишь, что решила обдумать.
Ты срываешь покровы с божественных таинств.
Я пою о тебе — в серебре водометов
И в прожилках нехоженых новых дорог.
Ты начало движенья, ты зов урагана,
Увлекающий жизнь в проливное ненастье.
Ты прекрасней, чем ясное небо твое,
Так прекрасна, что жизнь без тебя не мила, —
Крутизна красоты, оправданье страданья,
Моя Франция, сердце в руках мирозданья.
Ты трудящимся людям надежду дала!
Ты не только равнина, река или тополь,
Ты не только пространство земли, — ты народ!
Нежность солнца нежнее, чем женская ласка,
Память свежеразрытых сырых мостовых!
Я пою о тебе, возрожденной и юной,
Раздувающей вечной свободы огонь,
О тебе, поднимающей братские толпы!
И когда созревает надежда для них,
И когда ты рыдаешь в громах животворных, —
Это значит, что общество плавится в горнах,
И бессмертная жатва твоя — это мир!

Примечания

1

Первый раздел книги посвящен эпохе великой буржуазной революции конца XVIII века. Во втором представлены стихи, связанные со временем Реставрации и революции 1830 года. В третьем разделе — произведения, вдохновленные классовыми боями 1848–1871 гг., когда на баррикады вышел французский пролетариат. Хотя в этот отрезок времени и не вмещается «весь» Гюго, здесь все же собраны все переводы из его наследства, в их числе и переводы тех произведений, которые были написаны поэтом до 1848 года. Наконец, в последнем, четвертом, разделе книги представлена поэзия XX века.

(обратно)

2

Стр. 15. Бара и Виала — мальчики-герои, пали смертью храбрых в 1793 г. в схватках с войсками контрреволюционной коалиции.

(обратно)

3

Стр. 17. Мадам и мосье Вето — народное прозвище королевской четы, Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Вето (лат. veto) — запрещаю; абсолютному монарху принадлежало право безусловного запрета любого постановления парламента.

(обратно)

4

Стр. 28. Генерал Лафайет. — По возвращении во Францию из Америки, где он сыграл значительную роль в освободительной войне против англичан, Лафайет сделался популярным героем революционной буржуазии.

(обратно)

5

Стр. 30. Отель де Виль — ратуша в Париже.

(обратно)

6

Стр. 35. Нострадамус — астролог XVI в.

(обратно)

7

Стр. 86. «Два острова». — Наполеон родился на острове Корсике, умер в изгнании на острове св. Елены.

(обратно)

8

Стр. 89. Долина Йосафата — место, где, согласно библейскому мифу, совершится Страшный суд.

(обратно)

9

Стр. 101. Канарис Константин (1790–1877) — прославленный герой греческого восстания против турецкого владычества.

(обратно)

10

Мемнон — легендарная статуя в Фивах египетских; предание гласило о том, что статуя оживает по утрам и поет гимн восходящему солнцу.

(обратно)

11

Стр. 109. Тигеллин — распутный временщик при римском императоре Нероне (I в. н. э.). Катон — философ-стоик тех же времен.

(обратно)

12

Стр. 112. Кобленц — город на Рейне, место сбора роялистских эмигрантов в годы великой французской революции: здесь формировалась армия контрреволюционной коалиции.

(обратно)

13

Стр. 113. Пиго-Лебрен — французский писатель, автор непристойных романов (XVIII в.). Дюбарри — любовница Людовика XV, казненная в 1793 г. по приговору революционного трибунала. Габриэль д’Эстре — любовница Генриха IV (XVI в.). Маркиза Севинье — французская писательница XVII в., автор «Писем» (к дочери), рисующих нравы и быт эпохи.

(обратно)

14

Стр. 116. Шуан — прозвище предводителя контрреволюционных крестьянских банд в Вандее, Жана Котеро. Марсо — республиканский генерал, подавивший вандейское движение. Стофле — один из вандейских главарей.

(обратно)

15

Стр. 119. Лебель — министр при Людовике XV. Тристан — генеральный судья при Людовике XI.

(обратно)

16

Стр. 140. Тролон, Сибур, Барош — сподвижники Наполеона III в дни переворота 1852 г., государственные деятели Второй империи.

(обратно)

17

Стр. 143–4. Гайнау — австрийский генерал, свирепо расправившийся с венгерскими революционерами в 1848 г.

(обратно)

18

Симончелли, Поэрио, Шандор (Петефи), Баттиани — герои национально-освободительных движений в европейских странах в 1848 г. Боден — депутат французского парламента, погибший на баррикаде в 1851 г.

(обратно)

19

Шиндерганс — атаман разбойничьей шайки (Германия, XVIII в.).

(обратно)

20

Стр. 149. «Искупление». Нарисованная здесь традиционная для французской историографии картина отступления наполеоновской армии в 1812 г. не соответствует исторической правде. Как известно, зима в 1812 г. наступила позже обыкновенного, и на пути французов не было ни морозов, ни метелей вплоть до переправы через Березину. Армия погибла благодаря маневру Кутузова, заставившего Наполеона отступать по Смоленской дороге, уже разоренной его недавним наступлением, а также благодаря смелым действиям партизан.

(обратно)

21

Стр. 151. Груши — маршал Наполеона, изменивший ему в битве при Ватерлоо. Блюхер — прусский генерал, сыгравший решающую роль в этой битве.

(обратно)

22

Стр. 158–9. Богарне Жозефина — первая жена Наполеона I.

(обратно)

23

Фульд, Маньян, Руэр, Парье, Карлье, Пьетри, Мопа, д’Этанж — сподвижники Наполеона III.

(обратно)

24

Калло — знаменитый французский гравер и рисовальщик (XVII в.).

(обратно)

25

Мандрен — предводитель разбойничьей банды (Франция. XVIII в.).

(обратно)

26

Стр. 171. Непобедимая армада — гигантский флот, снаряженный Филиппом II против Англии (1588); большая часть его погибла у берегов Лиссабона от бури.

(обратно)

27

Стр 180–1. Пенн Вильям — квакер, один из первых законодателей в Северной Америке (XVII в.).

(обратно)

28

Джон Браун — американский аболиционист, в 1859 г. поднял восстание против рабства.

(обратно)

29

Джефферсон, Мэдисон, Джексон, Адамс — президенты США.

(обратно)

30

Базен — маршал Франции, сдавшийся под Мецем вместе со своей армией пруссакам (1871).

(обратно)

31

Стр. 184. Баярд — французский полководец XV–XVI вв., «рыцарь без страха и упрека», как его называли современники.

(обратно)

32

Стр. 202. Бордосская учредилка — Национальное учредительное собрание, открывшееся в Бордо, после низложения Наполеона III и капитуляции Франции в феврале 1871 г. и согласившееся, вопреки воле осажденных парижан, на условия позорного мира с Германией.

(обратно)

33

Стр. 205. Жюль Фавр — член правительства «национальной обороны», сподвижник палача Коммуны Тьера. Мак-Магон — маршал Франции, главный организатор майской «кровавой недели» после разгрома Коммуны.

(обратно)

34

Стр. 207. Гарсен, Мильер. Флуранс, Делеклюз, Домбровский, Варлен — герои Коммуны, погибшие на баррикадах или расстрелянные версальцами.

(обратно)

35

Стр. 227. «Руки Жан-Мари». Жан-Мари — перестановка в имени Мари-Анн, то есть Марианны — народное прозвище республики.

(обратно)

36

Стр. 241. Песня семнадцатого полка. — В 1907 г. 17-й линейный полк ослушался приказа Клемансо и отказался стрелять в манифестантов — восставших виноделов на юге Франции.

(обратно)

37

Цитата из «Карманьолы».

(обратно)

38

Стр. 270. «Santa Espina» (испанск.) — «Святой терновник», песня, популярная среди бойцов республиканской армии в Испании в 1938–1939 гг.

(обратно)

Оглавление

  • От переводчика
  • РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ[1]
  •   РУЖЕ де ЛИЛЬ
  •   МАРИ ЖОЗЕФ ШЕНЬЕ
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ
  • РАЗДЕЛ ВТОРОЙ
  •   ПЬЕР ЖАН БЕРАНЖЕ
  •   ЭЖЕЗИП МОРО
  •   ОГЮСТ БАРБЬЕ
  • РАЗДЕЛ ТРЕТИЙ
  •   ЛУИ ФЕСТО
  •   ПЬЕР ДЮПОН
  •   ВИКТОР ГЮГО
  •   ЭЖЕН ПОТЬЕ
  •   ЖАН БАТИСТ КЛЕМАН
  •   APTЮP РЕМБО
  •   ЖЮЛЬ ЛАФОРГ
  • РАЗДЕЛ ЧЕТВЕРТЫЙ
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ
  •   ПОЛЬ ВАЙЯН КУТЮРЬЕ
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ
  •   ЖАН РИШАР БЛОК
  •   ЛЮСЬЕН ГОЛУА
  •   НЕИЗВЕСТНЫЙ
  •   ЛУИ АРАГОН
  •   ПОЛЬ ЭЛЮАР
  •   Э. ДАДЬЕ
  •   РОЛАН КЛОДЕЛЬ
  •   ЖАН ПЬЕР ВОДИ
  •   ЛЮСЕТТА ГАЛЬТЬЕ
  •   АНРИ БАСИС
  •   ШАРЛЬ МАРС
  • *** Примечания ***