КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 706108 томов
Объем библиотеки - 1347 Гб.
Всего авторов - 272715
Пользователей - 124643

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

medicus про Федотов: Ну, привет, медведь! (Попаданцы)

По аннотации сложилось впечатление, что это очередная писанина про аристократа, написанная рукой дегенерата.

cit anno: "...офигевшая в край родня [...] не будь я барон Буровин!".

Барон. "Офигевшая" родня. Не охамевшая, не обнаглевшая, не осмелевшая, не распустившаяся... Они же там, поди, имения, фабрики и миллионы делят, а не полторашку "Жигулёвского" на кухне "хрущёвки". Но хочется, хочется глянуть внутрь, вдруг всё не так плохо.

Итак: главный

  подробнее ...

Рейтинг: 0 ( 0 за, 0 против).
Dima1988 про Турчинов: Казка про Добромола (Юмористическая проза)

А продовження буде ?

Рейтинг: -1 ( 0 за, 1 против).
Colourban про Невзоров: Искусство оскорблять (Публицистика)

Автор просто восхитительная гнида. Даже слушая перлы Валерии Ильиничны Новодворской я такой мерзости и представить не мог. И дело, естественно, не в том, как автор определяет Путина, это личное мнение автора, на которое он, безусловно, имеет право. Дело в том, какие миазмы автор выдаёт о своей родине, то есть стране, где он родился, вырос, получил образование и благополучно прожил всё своё сытое, но, как вдруг выясняется, абсолютно

  подробнее ...

Рейтинг: +2 ( 3 за, 1 против).
DXBCKT про Гончарова: Тень за троном (Альтернативная история)

Обычно я стараюсь никогда не «копировать» одних впечатлений сразу о нескольких томах (ибо мелкие отличия все же не могут «не иметь место»), однако в отношении части четвертой (и пятой) я намерен поступить именно так))

По сути — что четвертая, что пятая часть, это некий «финал пьесы», в котором слелись как многочисленные дворцовые интриги (тайны, заговоры, перевороты и пр), так и вся «геополитика» в целом...

Сразу скажу — я

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).
DXBCKT про Гончарова: Азъ есмь Софья. Государыня (Героическая фантастика)

Данная книга была «крайней» (из данного цикла), которую я купил на бумаге... И хотя (как и в прошлые разы) несмотря на наличие «цифрового варианта» я специально заказывал их (и ждал доставки не один день), все же некое «послевкусие» (по итогу чтения) оставило некоторый... осадок))

С одной стороны — о покупке данной части я все же не пожалел (ибо фактически) - это как раз была последняя часть, где «помимо всей пьесы А.И» раскрыта тема именно

  подробнее ...

Рейтинг: +1 ( 1 за, 0 против).

Рассказы. Часть 1 [Герберт Джордж Уэллс] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Герберт Уэллс РАССКАЗЫ Часть 1

Рассказ о XX веке Для умеющих мыслить

1

Тому минуло уже не год и не два…

Изобретатель умер на чердаке. Слишком гордый, чтобы принять пособие от прихода, он проел всю свою одежду, отковырял всю штукатурку со стен своего убогого жилища и съел ее до последнего кусочка, обгрыз ногти под корень — и умер.

Он лежал тощий — кожа да кости; при жизни он соблюдал слишком строгую диету, и количество извести в его рационе превышало норму.

Но хотя Изобретатель умер, мысль его продолжала жить.

Ею завладела коммерческая предприимчивость, которой наша страна обязана своим величием, своим местом в авангарде армий прогресса. Владелец ссудной кассы, где Изобретатель за тринадцать шиллингов шесть пенсов заложил свой патент, Исаак Мелуиш (представитель того самого капитала, что составляет опору прогресса), организовал акционерную компанию «Много-будешь-знать — скоро-состаришься» и внедрил изобретение на практике.

Идея состояла в следующем:

Локомотив нового типа. Колеса вращает электричество от динамо-машины, в свою очередь, приводимой в движение вращением колес. Такая машина, стоит лишь придать ей начальную скорость, приобретает, как легко понять, большую и устойчивую движущую силу. Начальную скорость машина получает действием сжатого воздуха.

Исаак Мелуиш развил эту идею. Он применил ее к метрополитену (в этом и состояло новшество), а потом взял побольше влиятельных лиц и проспектов и так умело все перемешал, что разделить их стало уже невозможно. Когда была начата подписка на акции, замысел окончательно обрел реальную форму.

Столице и окрестностям предстояло силою ума Мелуиша вступить в новую жизнь. А S2O3 и SO2 не будут отныне подрывать здоровье обитателей Лондона. Преобладание получит озон. Больным незачем станет ездить к морю для поправки здоровья. Они будут вместо этого кататься в метрополитене.

Туннели будут иллюминированы и украшены.

Более того, акции компаний, связанных с новым предприятием, взлетят в заоблачные выси и там останутся, подобно пророку Илие.

Августейшие особы приобрели акции и некоторые даже их оплатили.

Открытие решено было отметить национальным праздником. В первом поезде совершат поездку по Малому кольцу почетные пассажиры. Ведущий актер театра «Лицей» (он же единственный владелец) исполнит сразу все роли, какие играл в жизни, и со зрителей не будут спрашивать денег. В Хрустальном дворце состоится банкет для цвета нации, а в Альберт-холле — богослужение разом для всех вероисповеданий…

Приближалось 19 июля 1999 года.

И было во человецех благоволение.

19 июля 1999 года.

Неф Хрустального дворца был ярко освещен и великолепно украшен. Все, кто обладал талантом и красноречием, все преуспевающие и процветающие восседали за банкетным столом. На галереях теснилась посредственность. Это несметное скопище выложило бессчетные полугинеи, дабы иметь счастье увидеть, как едят великие мира сего. Присутствовало девятнадцать епископов во фраках, четыре принца с переводчиками, двенадцать герцогов, ученая женщина, президент Королевской академии, четырнадцать известных профессоров, среди них — один ученый, семьдесят настоятелей (все как на подбор), президент Материалистического религиозного общества, популярный клоун, тысяча шестьсот четыре владельца оптовых и розничных мануфактурных, шляпных, бакалейных и чаеторговых фирм, депутат парламента (прозревший представитель рабочего класса), почетные директора чуть ли не всей вселенной, двести три биржевых маклера, один занимающий видную должность граф, который некогда сказал нечто весьма остроумное, девять обыкновенных графов с Пиккадилли, тринадцать графов-спортсменов, семнадцать графов-купцов, сто тринадцать банкиров, один профессиональный мошенник, один врач, двенадцать директоров театров, величайший романист Бладсол, один электротехник (из Парижа), сонмы директоров электрических обществ, их дети и внуки, их кузены и кузины, племянники, дяди, родители и друзья, несколько звезд с небосклона юриспруденции, два рекламных агента, сорок один фабрикант патентованных медицинских средств, лорды, пэры, медиум, прорицатель, иностранные музыканты, офицеры, капитаны, гвардейцы и тому подобное.

Говорил великий человек.

До публики на галереях долетало только: «Бу-бу-бу, бу-бу-бу, бу-бу-бу…»

Сидевшие близко слышали; «…ы шшше недостаточно знаем, где прррримчивость… дерзкие устремления человечества (громкие аплодисменты) в этом вопрррр всииииий с наааииии… восхождение на недоступные верррр… более того. Пробиваться сквозь них, покорять (бурные аплодисменты) рр ррр рррр (продолжительная овация). Расчет, смелость и ррр бррр…»

Великий человек, кажется, продолжал в том же духе, когда сэру Исааку Мелуишу подали телеграмму. Он взглянул на нее, побледнел, как полотно, и свалился под стол.


Там мы его и оставим.

2

А случилось вот что. Почетные пассажиры были в сборе: августейшая особа с телохранителем, премьер-министр, два епископа, несколько популярных актрис, четыре генерала из министерства внутренних дел, различные чужеземцы, лицо, по-видимому, имеющее отношение к военно-морскому ведомству, министр просвещения, сто двадцать четыре паразита, состоящих на государственной службе, один идиот, председатель торговой палаты, мужской костюм, финансисты, второй идиот, лавочники, мошенники, театральные декораторы, еще один идиот, директора и так далее и тому подобное, как уже перечислялось выше. Почетные пассажиры заняли места в поезде. При помощи сжатого воздуха он развил большую скорость. Технический директор с улыбкой обратился к августейшей особе: «С позволения вашей милости мы сначала проедемся по Малому кольцу и посмотрим украшения». Все были веселы и довольны.

Никогда еще так не бросалось в глаза добросовестное стремление августейшей особы испытывать интерес ко всему на свете. Эта особа настаивала, положительно настаивала на том, чтобы технический директор показал ему моторы и подробно все объяснил.

— Все, что вы видели, — отечественного производства, — заключил свои объяснения технический директор, маленький болтливый человечек. — Вам известна превосходная фирма Шульца и Брауна в Пекине. Производство было перенесено туда в 1920 году ввиду дешевизны рабочей силы. Так вот, каждая из этих деталей исключительно прочна и надежна. Сейчас я покажу вам тормозное устройство. Должен заметить, что, согласно первоначальному проекту, в машине предполагалось хранить большой запас сжатого воздуха. Я усовершенствовал эту систему. Сила вращения колес не только запускает динамо, но и нагнетает воздух, предназначенный для следующего пуска. С самого начала и до тех пор, когда машина не остановится навсегда, она действует без всякого притока внешней энергии. К тому же без затрат. Ну, а теперь, поскольку мы заговорили о том, что машина когда-нибудь остановится, я покажу вам тормозное устройство. — И технический директор, улыбнувшись при мысли, что так удачно сострил, повернулся к машине. Очевидно, он не нашел того, что искал, потому что стал внимательней вглядываться в механизм. — Бэдли, — сказал он, слегка покраснев, — где тормоза?

— Кто их знает! — ответил Бэдли. — Я сперва думал, вот эта ручка тормозная, да только к ней притронулся — она и отвалилась! Видать, гипсовая, для украшения приделана.

На лице технического директора мгновенно сменилась вся гамма цветов, от стронциево-красного до талиево-зеленого.

— Тормозов нет, — сказал он августейшей особе к добавил: — Взгляните на манометр.

Голос его становился все тише и отчетливей, как у человека, пытающегося подавить нахлынувшие чувства.

— Пожалуй, я все уже видел. Благодарю вас, — сказала августейшая особа. — Достаточно. Я желал бы выбраться отсюда, если только это возможно. Для меня такая скорость слишком велика.

— Мы не можем остановиться, ваше величество, — сказал технический директор. — Больше того, судя по манометру, нам остается либо удвоить скорость, либо разлететься на куски. Давление сжатого воздуха все усиливается.

— В этих критических и непредвиденных обстоятельствах, — промолвил его августейший собеседник, смутно припоминая, как полагается говорить на открытии парламента, — нам представляется целесообразным увеличить скорость. И чем скорее, тем лучше.


Собрание в Хрустальном дворце кончилось полным замешательством, и сидевшие за банкетным столом, отталкивая друг друга, кинулись расхватывать шляпы. Проповедник изрекал в Альберт-Холле свои благоглупости о ниспосланном стране процветании, когда ему подали телеграмму. После, этого он продолжал проповедь, но уже на тему: «Суета сует». Тревога медленно ползла из этих двух центров и после выхода вечерних газет охватила всю страну.

3

Что было делать?

Что можно было сделать?

Следовало бы поднять этот вопрос в парламенте, но сей орган власти нельзя было собрать ввиду отсутствия спикера: он был среди почетных гостей в поезде. Митинг на Трафальгар-сквере, где хотели обсудить этот вопрос, по привычке разогнали, пользуясь, новым методом.

А тем временем обреченный поезд, все увеличивая скорость, описывал круг за кругом. Утром двадцатого наступил конец. Между станциями Виктория и Слоунсквер поезд сошел с рельсов, пробил стену тоннеля и загрохотал по подземной сети газовых, водопроводных и канализационных труб. Потом на какой-то миг наступила зловещая тишина, сразу же нарушенная грохотом валившихся по обе стороны от места катастрофы домов. И вот чудовищный взрыв потряс воздух.

От большинства пассажиров ничего не осталось. Августейшая особа, однако, как ни в чем не бывало приземлилась в Германии. Дельцы-пройдохи осели вредоносным туманом на соседние страны.

1887
Перевод: Ю. Кагарлицкий

Видение из прошлого

Стоял знойный июльский полдень. Я три часа плелся по прямой и чрезвычайно пыльной римской дороге, усыпанной гравием, добрался до подножия крутого холма и, почувствовав чрезвычайную усталость, поискал тени, чтобы отдохнуть. Вблизи дороги я заметил узкую тропинку, приведшую меня в мрачный сосновый бор. Я прилег поразмышлять, но вскоре заснул, и надо же! — мне приснился сон.

Мне почудилось, что я стремительно несусь через быстро сменяющиеся сцены и слышу голос, подобный шелесту ветра в листве: «Ступай в прошлое, в прошлое». Затем полет прекратился, и некая сила опустила меня на землю.

Хотя я по-прежнему лежал под деревом, вокруг уже был не сосновый лес, а огромная равнина, расстилавшаяся до самого горизонта во всех направлениях, кроме одного, где вдалеке в прозрачную атмосферу возносился вулканический пик. Между мною и этим пиком плескалось обширное тихое озеро, легкий ветерок гнал по нему рябь. Берег с моей стороны был низким и болотистым, зато противоположный вздымался из воды крутыми утесами. За ними виднелись невысокие холмы и, наконец, на заднем плане — вулканический пик. Равнина, похоже, поросла каким-то неизвестным мне видом мха и рощицами незнакомых деревьев. Впрочем, я не уделил много внимания окружающей меня растительности, поскольку почти сразу отвлекся на странное живое существо, вид которого потряс меня до глубины души.

По болотистому берегу медленно брело грузное и нескладное рептилоподобное животное. Его голова была отвернута от меня, колени почти касались земли, поэтому его передвижение казалось в высшей степени неуклюжим. Особенно когда оно подняло ногу, чтобы сделать шаг, и нелепо вывернуло назад ступню, стараясь удержаться. Понаблюдав за его перемещениями, я, не в силах вообще понять, кем может быть это существо, начал думать, что его единственной целью было оставлять следы в грязи. Что показалось мне странным и бесполезным занятием.

Ради пользы науке я попытался определить природу этого создания, но, имея привычку идентифицировать животных только по костям и зубам, не мог поступить так в данном случае, потому что кости скрывались глубоко под плотью, а определенная робость, которая сейчас мне кажется достойной сожаления, помешала исследовать его зубы. Некоторое время спустя неуклюжая тварь начала медленно разворачиваться ко мне, и я узрел самые удивительные среди всех гротескных черт существа: странная тварь имела три глаза, один из которых находился в середине лба. Она посмотрела на меня всеми тремя так, что меня охватил необычайный страх, я задрожал и предпринял бесплодную попытку переместиться назад на столетие или около того. Я искренне обрадовался, когда существо наконец перевело свой диковинный взор обратно на озеро. В то же время оно издало звук, ничего подобного которому мне слышать не доводилось, и надеюсь, что больше никогда в жизни не услышу. Этот крик произвел на меня неизгладимое впечатление и навсегда остался в моей памяти, но у меня не хватит слов его описать, я даже пытаться не буду донести весь его ужас до моих читателей.

Сразу после этого звука спокойные воды озера забурлили и над поверхностью появились головы множества животных, подобных первому. Все они стремительно поплыли к своему собрату и вылезли на берег. Затем я воочию наблюдал самую удивительную черту этих созданий — сообразительность, они были способны общаться посредством звуков.

Но увы! Я должен рассказать о величайшей за много лет потере для науки, ибо когда я пришел в себя от удивления, вызванного общением этих странных созданий, на меня снизошло озарение, как можно по характеру поясничных позвонков установить у этих тварей способность разговаривать. Но все напрасно! Впоследствии я безуспешно пытался припомнить эту цепочку доводов, могущую оказаться такой полезной при исследовании окаменелостей. Я провел немало бессонных ночей, вспоминая эти размышления, но всё впустую. Полагаю, метод заключался в том, что позвонки как-то влияют на спинной мозг, а спинной мозг — на головной, в котором и формируется способность к языку.

Но вернемся к моему сну. Я настолько привык к странным существам, что ни в малейшей степени не изумился тому, что понимаю, о чем они говорят, хотя не знаю, была ли в этом замешана телепатия либо какой-то другой способ.

Они увлеченно слушали философские рассуждения собрата, увиденного мною первым. Они стояли (не на ногах, а на коленях, между двумя этими позами не было существенной разницы) полукругом. Оратор в центре прикрыл средний глаз (эту манеру я счел за проявление серьезности) и начал вещать:

— О нерны! (Я решил, что это название всех этих существ), да возрадуйтесь тому, что вы нерны, втройне возрадуйтесь тому, что вы нерны Дналгне (я решил, что это название племени), взгляните на удивительный мир вокруг и подумайте, что этот мир был создан для нас. Взгляните на слои вон на том отвесном утесе и запечатленные в них свидетельства многих эпох прошлого Земли, на протяжении коих она медленно подготавливалась к появлению нас, венца всего сущего, благороднейших созданий, которые когда-либо существовали и будут существовать.

Здесь все слушатели неистово заморгали средними глазами, что я принял за овации и знак одобрения.

— Рассмотрите наше устройство, и вы увидите, насколько далеко мы ушли от остальных живых существ. Подумайте об удивительной и сложной структуре наших зубов; вспомните, что мы единственные из живых существ имеем на разных этапах нашей жизни два способа дыхания; что наш средний глаз, развитый до некоторой степени, неизвестен среди низших животных. Подумайте обо всем этом и гордитесь (неистовое моргание средним глазом). И если мы такие существуем, то как нам не ожидать будущего, уготованного для нас? Во все бесконечные грядущие эпохи мы будем жить на этой Земле, пока низшие животные не исчезнут, уступив нам место. Этот мир наш навеки, и мы будем вечно двигаться к бесконечному совершенству. (Конвульсивное мигание средним глазом в сочетании со странным фырканьем.)

До сих пор я слушал с величайшим удовольствием абсурдные утверждения о столь высоком положении из уст существа, стоящего во всех отношениях настолько ниже меня, как эта философствующая амфибия. Но на этом месте я не выдержал и ринулся вперед со следующим заявлением:

— О глупое создание! Вы считаете себя венцом творения? Так знайте, что вы всего лишь жалкие амфибии; что существование вашей расы не продлится вечно, а всего через несколько миллионов лет — малость по меркам геологической хронологии — вы будете полностью уничтожены; что мало-помалу от вас произойдут и окажутся успешнее вас другие, высшие формы жизни; что вы существуете с единственной целью подготовить Землю к этим высшим формам, а те, в свою очередь, будут готовить ее к пришествию великой расы разумных и обладающих душой существ, которые во все бесконечные эры будущего никогда не замедлят своего победного шествия к бесконечному совершенству, — расы, из которой я…

Но к этому моменту я начал сознавать, что мое велеречие не нравится публике и что амфибии начали медленно, но неуклонно двигаться на меня. Если вам незнакомо (а кому из моих читателей знакомо?) нарастающее ощущение, что на вас пристально смотрит трехглазое существо, то вы не поймете, что я почувствовал, обнаружив, что на меня уставились целое стадо трехглазых созданий, медленно подкрадывающихся все ближе и ближе. Меня парализовало ужасом, я не мог сделать ни шага, не мог издать ни звука. Медленно, так медленно, что казалось, будто они почти не двигаются, существа приближались ко мне, ни на мгновение не сводя пронзительного и ужасающего пристального взгляда. Они подходили все ближе, огромные пасти открывались — казалось, они раздавят меня своими могучими челюстями. В тот момент, когда они были готовы прикоснуться ко мне, я сделал отчаянное усилие и… проснулся, и — о чудо! — это был сон.

Я тотчас поднялся со своего ложа под деревьями, ибо уже наступил вечер и в лесу становилось все холоднее. Я быстро перебрался через холм к ближайшей железнодорожной станции, радуясь тому, что целым и невредимым вернулся из прошлых эпох в более дружелюбный мир.

1887
Перевод: Anahitta

Бог Динамо

Главный механик, обслуживавший в Кемберуэлле три динамо-машины, которые с жужжанием и грохотом подавали ток электрической железной дороге, был родом из Йоркшира, и звали его Джеймс Холройд. Этот рыжий тупой битюг с кривыми зубами был опытным электриком, но горьким пьяницей. Он сомневался в существовании Верховного божества, но верил в цикл Карно[1], читывал Шекспира и считал, что тот слабо разбирается в химии. Его помощник был родом откуда-то с Востока, и звали его Азума-зи. Впрочем, Холройд звал его Пу-ба. Холройд вообще предпочитал работать с неграми: они безропотно сносили его постоянные пинки и не совались к механизмам, чтобы узнать, как они действуют. Холройд так никогда и не понял, какие неожиданные повороты могут произойти в сознании негра, столкнувшегося с электричеством — этим венцом современной цивилизации; хотя в конце концов главному механику все же пришлось это узнать.

Этнография казалась бессильной для определения расовой принадлежности Азума-зи. Пожалуй, он больше всего приближался к негроидам, хотя волосы его были скорее волнистыми, чем курчавыми, а переносица вполне заметна. Да и кожа была, пожалуй, коричневой, а не черной, и белки глаз отливали желтизной. Широкие скулы и узкий подбородок придавали его лицу какое-то выражение вероломства. Голова, широкая сзади, переходила в низкий узкий лоб, словно его мозг был повернут в обратную сторону по сравнению с мозгом европейца. Как ни мал он был ростом, запас его английских слов был еще меньше. Разговаривая, он издавал массу странных звуков, совершенно бессмысленных для собеседника, а редкие членораздельные слова его были замысловаты и напыщенны. Холройд пытался очистить от скверны его языческие верования и часто под пьяную руку читал ему лекции о вреде суеверий и поносил миссионеров. Однако Азума-зи предпочитал не вступать в споры о своих богах, хоть и получал за это пинка.

Азума-зи, едва прикрытый куском белой ткани — чего было явно маловато, — явился из Стрейтс Сеттлментс и высадился в лондонском порту прямо из кочегарки парохода «Лорд Клайв». С детства он слышал о величии и богатстве Лондона, где все женщины белы и светловолосы и даже нищие на улицах белые. И вот, позванивая в карманах только что заработанными монетами, он прибыл сюда, чтобы поклониться храму цивилизации. В день его приезда стояла гнетущая погода: с бурого неба на грязные улицы сыпался мелкий, истерзанный ветром дождь; Азума-зи смело кинулся в омут развлечений, но очень скоро очутился вновь на улице, больной, без гроша в кармане теперь уже европейского платья — бессловесное животное, если не считать скудного запаса самых необходимых слов; он был низвергнут из рая, чтобы гнуть спину на Холройда и переносить его издевательства в машинном зале электростанции Кемберуэлла. А для Джеймса Холройда это было самое любимое занятие.

В Кемберуэлле стояли три динамо с моторами. Те два, что находились здесь с самого начала, были невелики, но недавно установили еще одно — побольше. Маленькие машины не слишком шумели — ремни их, жужжа, бежали по шкивам, щетки гудели и искрили, и воздух со свистом вихрился между полюсами: у-у-у, у-у-у. Крепление одной из машин ослабло, она вибрировала, и пол в зале непрестанно дрожал. Но все эти звуки тонули в рокоте большого динамо, они поглощались могучим биением его железного сердца, в такт которому гудели все металлические части машины. У посетителя голова начинала идти кругом от непрерывной пульсации моторов, от вращения гигантских колес, от бега шариковых клапанов, внезапных выхлопов пара и прежде всего от низкого монотонного воя большого динамо. Механику этот последний звук указывал на неисправность машины, но Азума-зи считал его признаком могучей и гордой силы чудовища. Я хотел бы, если бы было возможно, чтобы грохот машинного зала непрерывно звучал в ушах читателя, чтобы наш рассказ шел под аккомпанемент гула машин. Это был ровный поток оглушительных шумов, из которых ухо выхватывало то один звук, то другой; прерывистый храп, сопение, вздохи паровых двигателей, чмоканье и хлопки снующих поршней, глухое содрогание воздуха под ударами спиц гигантских маховиков, щелканье то натягивающихся, то ослабевающих ремней, визгливый клекот малых машин, и над всем этим — порой неразличимый для усталого уха, но потом исподволь снова овладевавший сознанием — тромбонный вой большого динамо. Пол непрестанно дрожал и сотрясался под ногами. Это было странное, беспокойное место; не удивительно, что и мысли не текли здесь плавно и привычно, но судорожно дергались какими-то нелепыми зигзагами.

И все три месяца, пока длилась стачка механиков, предатель Холройд — человек с черной душой — и простой чернокожий Азума-зи никуда не отлучались из этого мира вихрей и содроганий; они даже спали и ели в маленькой деревянной пристройке между машинным залом и воротами.

Вскоре после появления Азума-зи Холройд прочел ему лекцию о своем большом динамо. Ему пришлось кричать, чтобы негр услышал его сквозь грохот и рев машин.

— Взгляни-ка! — кричал Холройд. — Куда до него твоим языческим богам!

И Азума-зи глядел. Вначале слов нельзя было разобрать, а потом он услышал:

— …может убить сто человек. Намного мощнее других машин, — говорил Холройд. — Это уже что-то вроде бога.

Холройд гордился своим большим динамо и так расписывал его мощь и силу, что в конце концов эти рассказы, подкрепленные постоянным гулом и сумятицей, вызвали в кудрявой черной голове Азума-зи самый неожиданный и странный ход мыслей. Холройд наглядно объяснил с десяток способов, которыми машина может убить человека, а однажды заставил Азума-зи испытать легкий удар током, чтобы тот понял, какая в ней таится сила. С тех пор в минуты передышки от работы — тяжкой работы, так как он трудился и за себя и за Холройда — Азума-зи садился и неотрывно смотрел на большое динамо.

Щетки время от времени искрили и выплевывали голубые язычки — тогда Холройд чертыхался, но в остальное время машина работала ровно и ритмично, словно дышала. Приводной ремень скрипел по оси, а где-то сзади всегда раздавалось самодовольное уханье поршня. Динамо было живым существом; с утра до ночи оно дышало в этом большом, просторном зале, а они с Холройдом заботились о нем; оно не было узником или рабом, толкающим корабли, как другие знакомые ему двигатели — жалкие пленники мудрого британца; это была царственная машина, властвовавшая над всеми остальными. Азума-зи про себя называл большую машину Богом Динамо, маленькие он презирал. Они часто капризничали и ломались, а большое работало без перебоев. Какое оно огромное! Как ровны и легки все его движения! В нем больше величия и спокойствия, чем во всех статуях Будды, которые он видел в Рангуне, — те боги неподвижны, а машина живет. Без устали крутятся огромные черные катушки, кольца, не останавливаясь, бегут под щетками, и все покрывает басовое гудение главного якоря. Все это как-то волновало и будоражило Азума-зи.

Азума-зи не любил работать. Стоило Холройду отвернуться, чтобы уговорить сторожа принести еще виски, как Азума-зи садился и впивался взглядом в Бога Динамо, хотя его место было вовсе не здесь, а у топки, за двигателями; и ведь если Холройд заставал негра сидящим без дела, он бил его куском толстой медной проволоки. Иногда Азума-зи подходил совсем близко к гиганту и смотрел на огромный кожаный привод, бегущий над головой. На ремне чернела большая заплата, которая тоже вертелась вместе с приводом, и в вечном грохоте и сутолоке Азума-зи почему-то нравилось следить, как она возвращается снова и снова. И в такт этому круговому ритму странные мысли начинали кружиться в мозгу Азума-зи.

Ученые говорят, что дикари наделяют душой камни и деревья, — а в машине куда больше жизни, чем в камне или в дереве. Ведь Азума-зи все еще оставался дикарем; цивилизация наложила на него отпечаток не более прочный, чем ткань его грошового костюма или слой угольной пыли на покрытом синяками лице. Его отец поклонялся упавшему метеориту, и, может быть, кровь его далеких предков окропляла путь колесницы Джаггернаута.

Он пользовался всяким случаем, чтобы коснуться большого динамо: оно неудержимо влекло его к себе. Он чистил и протирал его до тех пор, пока металлические части не начинали ослепительно сверкать. При этом его охватывало мистическое чувство служения. Он подходил и ласково трогал руками вращающиеся катушки. Боги, которым он поклонялся, были ведь так далеко. А в Лондоне люди прятали своих богов.

Постепенно его смутные ощущения стали более четкими, оформились в мысли и в конце концов воплотились в действия. Однажды утром, войдя в грохочущий зал, он низко склонился перед Богом Динамо, а когда Холройд отлучился, — подошел и шепнул гремящей машине, что он ее раб и молит сжалиться над ним и спасти от Холройда. И в этот миг редкий луч солнца проник сквозь открытую арку содрогающегося машинного вала, и ревущий, крутящийся Бог Динамо весь засветился бледным золотом. И Азума-зи понял, что его служение угодно богу. Теперь он уже не чувствовал себя одиноким, а ведь он был так одинок в Лондоне. С тех пор, даже если его работа кончалась, что бывало не часто, он не спешил уйти из машинного зала.

В следующий же раз, когда Холройд дурно обошелся с ним, Азума-зи подошел к Богу Динамо и шепнул: «Ты видишь, о господин!» — и машина словно ответила ему сердитым рычанием. С этой минуты ему начало казаться, Что стоит Холройду подойти к динамо, как в реве бога появляются угрожающие нотки. «Мой господин ждет своего часа, — сказал себе Азума-зи, — но глупец еще не преступил меру своего зла». И он надеялся и тоже ждал часа расплаты.

Однажды пробило катушку; Холройд осматривал место поломки — дело было после обеда, — и его случайно тряхнуло током; Азума-зи, стоявший за мотором, видел, как механик подпрыгнул и обругал неисправную катушку.

— Он предупрежден, — сказал про себя Азума-зи. — Но мой господин слишком терпелив.

Вначале Холройд хотел было растолковать «черномазому», как работает динамо, чтобы тот мог хоть изредка заменять его в машинном зале. Но когда он заметил, что Азума-зи так и липнет к гиганту, это показалось ему подозрительным. Он смутно чувствовал, что помощник что-то замышляет, и, решив, что тот переложил масла для смазки катушек и случайно стер полировку, крикнул зычным голосом, перекрывая шум:

— Эй, Пу-ба, посмей только еще раз сунуться к большому динамо! Шкуру спущу!

Кроме того, именно потому, что Азума-зи нравилось быть около большой машины, механик считал, что надо держать его от нее подальше.

Азума-зи повиновался, но позже был пойман на месте преступления, когда кланялся Богу Динамо. Холройд скрутил ему назад руку и пнул ногой, как только негр повернулся, чтобы уйти. И когда потом Азума-зи стоял за мотором и со злобой смотрел в спину ненавистного механика, ему показалось, что машина гудит как-то по-новому и словно изрыгает угрозы на его родном языке.

Никто толком не знает, что такое безумие. Но мне кажется, что в то время Азума-зи был безумен. В непрестанном грохоте и вихре машинного зала его ничтожные познания и огромный запас суеверного воображения смешались и превратились в нечто очень близкое к сумасшествию. Именно так возникла в его мозгу идея принести Холройда в жертву фетишу Динамо, — и идея эта наполнила его душу странным трепетным ликованием.

В ту ночь двое мужчин и их черные тени были единственными обитателями машинного зала. Большая дуговая лампа, освещавшая зал, мигала и отбрасывала неверные багровые блики. Позади машин лежали черные тени. Регуляторы двигателей, вращаясь, то выскакивали на свет, то скрывались в тени, поршни стучали гулко и ровно. Мир, видимый сквозь открытую стену зала, казался туманным и невероятно далеким. Там царила полная тишина, ибо грохот машин заглушал все внешние звуки. Вдалеке маячил черный забор двора, за которым тянулись серые призрачные дома, а наверху в темно-синем небе мерцали бледные звезды. Внезапно Азума-зи пересек середину зала под бегущими кожаными приводами и вошел в тень большого динамо. Щелк! — и якорь завертелся быстрее.

— Какого черта ты полез к рубильнику! — заорал Холройд. — Сколько раз я говорил…

Но тут он увидел глаза Азума-зи, который вышел из тени и двинулся на него.

Миг — и перед большим динамо завязалась отчаянная схватка.

— Ах ты, болван черномазый! — выдохнул механик, когда коричневая рука схватила его за горло. — Смотри, напорешься на контактные кольца!

В следующую секунду он очутился на полу и почувствовал, что Азума-зи тащит его назад к Богу Динамо. Инстинктивно он выпустил врага из рук, желая спастись от машины…



Рассыльный, который стремглав прибежал со станции, чтобы узнать, что случилось в машинном зале, встретил Азума-зи у ворот, около сторожки. Азума-зи бессвязно пытался что-то объяснить, но рассыльный так ничего и не разобрал и поспешил в машинный зал. Динамо с грохотом работали, и с виду все было на месте, только в воздухе стоял характерный запах паленого волоса. А затем он вдруг заметил на передней поверхности большого динамо массу какого-то странного сморщенного вещества и, приглядевшись, узнал исковерканные останки Холройда.

На мгновение рассыльный остановился в замешательстве. Затем увидел лицо и судорожно закрыл глаза. Так, с закрытыми глазами, чтобы снова невзначай не увидеть механика, он повернулся на каблуках и выбежал из зала за помощью.

Когда Азума-зи увидел, как умирает Холройд в объятиях Великого Динамо, он сначала чуть-чуть испугался — что с ним теперь будет? Но в то же время он испытывал странное ликование — конечно, это была на нем милость Бога Динамо. И к тому времени, когда пришел человек со станции, он уже придумал, как вести себя, а главный инженер, прибежавший на место катастрофы, естественно, ухватился за мысль о самоубийстве. Инженер и не заметил бы Азума-зи, если бы не надо было задать негру несколько вопросов. Видел ли Азума-зи, как Холройд покончил с собой? Нет, Азума-зи ничего не мог видеть: он стоял у котла топки двигателя, пока не услышал, что у динамо изменился звук. Допрос был коротким: ведь никому и в голову не приходило подозревать его.

Исковерканные останки Холройда, снятые электриком с машины, были поспешно прикрыты закапанной кофе скатертью. Кто-то догадался привести врача. Главный инженер больше всего был озабочен тем, как бы поскорее пустить в ход динамо, ибо семь-восемь поездов уже простаивали в темных туннелях электрической железной дороги. Азума-зи отвечал — впопад или невпопад — на вопросы всех, кто по долгу службы или просто из любопытства заходил в машинный зал; наконец инженер отослал его обратно к топке.

На улице, у ворот, конечно, уже собралась толпа: лондонские зеваки почему-то, всегда толкутся по нескольку дней на месте происшествия; двум или трем репортерам удалось как-то проникнуть внутрь машинного зала, и один даже добрался до Азума-зи. Но главный инженер — сам журналист-любитель — выпроводил их вон.

Вскоре тело увезли, и возбуждение улеглось. Азума-зи тихо стоял у своей топки, и в мерцании раскаленных углей ему снова и снова мерещилась фигура человека, который сначала яростно извивался, стараясь вырваться, а потом затих. Через час после убийства машинный зал выглядел для случайного посетителя так, словно здесь ничего не случилось. Стоя у топки, негр видел, что Бог Динамо по-прежнему вращается рядом со своими младшими братьями; стучат колеса, и пар в цилиндрах ухает точно так же, как это было весь вечер. Ведь с точки зрения физики инцидент был совершенно незначительным — произошло всего лишь временное отклонение потока электронов. Только теперь вместо коренастой тени Холройда в узкой полосе света на сотрясающемся полу, под бегущими приводами, двигалась стройная фигура и длинная тень главного инженера.

— Разве я не услужил своему господину? — чуть слышно спросил Азума-зи, невидимый в темном углу, и в ответ ему голос большого динамо зазвучал ясно и зычно. И когда он глядел на большой вращающийся механизм, им вновь овладело странное, болезненное возбуждение, исчезнувшее было со смертью Холройда.

Азума-зи никогда не видел, чтобы человека убивали так быстро и безжалостно. Большая гудящая машина уничтожила свою жертву, ни на секунду не прервав ровного движения. Воистину это был могущественный бог.

Ничего не подозревающий инженер стоял к нему спиной и царапал что-то на листке бумаги. Тень его лежала у ног гигантской машины.

Может быть, Бог Динамо все еще голоден? Его раб готов служить ему.

Азума-зи, крадучись, сделал шаг вперед; потом остановился. Инженер перестал писать, прошел в конец зала и начал осматривать щетки крайнего динамо.

Азума-зи, казалось, не мог решиться… Потом неслышно скользнул в тень, к рубильнику, и там замер. Вскоре послышались шаги возвращающегося инженера. Он остановился на прежнем месте, не подозревая, что в десяти шагах прячется сжавшийся в комок убийца. Большое динамо вдруг зашипело, и тут Азума-зи прыгнул на него из темноты.

Инженер почувствовал, что кто-то обхватил его сзади и тащит к большому динамо. Брыкаясь, он вцепился в голову негра и с силой потянул ее вниз; сжимавшие его руки разжались, и ему удалось отскочить от машины. Но Азума-зи снова схватил его и уперся ему в грудь курчавой головой; они топтались на месте, качаясь и тяжело дыша, и борьба эта, казалось, длилась целую вечность. Но вот инженеру удалось впиться зубами в черное ухо — он в бешенстве укусил негра. Азума-зи хрипло взвизгнул.

Они покатились по полу, и негру — «ценой уха?» — мелькнуло в голове у инженера — удалось вырваться из зубов врага, и теперь он начал его душить. Инженер беспомощно хватал руками воздух и тщетно пытался ударить Азума-зи ногой, как вдруг снаружи послышался спасительный звук чьих-то быстрых шагов. В один миг Азума-зи вскочил и кинулся к большому динамо. К вою машины по-прежнему примешивалось шипение. Вошедший служащий компании в ужасе смотрел, как Азума-зи схватился руками за оголенные провода, тело его судорожно дернулось, и он повис неподвижно, с исказившимся лицом.

— Какое счастье, что вы вошли именно сейчас! — сказал инженер, все еще не в силах подняться с пола.

Он взглянул на содрогающееся тело.

— Страшная смерть, зато быстрая.

Чиновник все никак не мог оторвать глаз от трупа. Он был не из тех, кто сразу понимает, что произошло.

Наступило молчание.

Инженер встал на ноги, его шатало. Он медленно оттянул пальцем воротник рубашки и повертел головой.

— Бедный Холройд. Теперь я понимаю.

Затем почти автоматически подошел к рубильнику и перевел энергию снова на снабжение железной дороги. Когда он это сделал, прилипшее тело отделилось от машины и упало лицом вниз. Динамо опять гудело зычно и чисто, и якорь быстро рассекал воздух.

Так бесславно закончилось поклонение Божеству Динамо — вероятно, самое недолговечное из всех людских верований. Но даже это божество могло похвастаться одним мучеником и одним человеческим жертвоприношением.

1894
Перевод: С. Майзельс

В обсерватории Аву

Обсерватория Аву на острове Борнео стоит на вершине горы. К северу от нее поднимается потухший вулкан, черный ночью, на фоне безбрежной синевы неба. От небольшого круглого здания с грибовидным куполом склоны круто обрываются вниз к мрачным тайнам тропического леса. Ярдах в пятидесяти от обсерватории находится домик, где живут главный астроном и его помощник, а немного поодаль — хижины их туземных слуг.

Тэдди, начальник обсерватории, болел лихорадкой и не выходил из дому. Его помощник Вудхауз постоял немного, любуясь тропической ночью, прежде чем приступить к своей одинокой вахте. А ночь выдалась на редкость тихая. Время от времени в хижинах туземцев слышались голоса и смех или из таинственной глубины леса доносился крик какого-нибудь неведомого зверя. Словно призраки, появлялись из мрака ночные насекомые и порхали вокруг фонаря. Вудхауз, может быть, думал о том, как много неизвестного еще таится в черной чаще там, внизу, ибо для естествоиспытателя девственные леса Борнео — до сих пор страна чудес, полная удивительных загадок и едва намечающихся открытий. Желтый огонь фонаря, который он держал в руке, спорил с бесконечной гаммой цветов, от лиловато-голубого до черного, в которые был окрашен ландшафт. Лицо и руки Вудхауза были смазаны мазью, предохраняющей от укусов москитов.

Даже в наши дни, когда научились фотографировать небо, нелегко работать в обсерватории временного типа, оборудованной только телескопом и самыми примитивными приборами, ибо приходится вести наблюдения в неудобной позе и подолгу не двигаться. Вудхауз вздохнул, когда подумал о предстоящей ему утомительной ночи, потянулся и вошел в обсерваторию.

Читатель, весьма возможно, знаком с устройством обыкновенной астрономической обсерватории. Здание строится в форме цилиндра с очень легкой полукруглой крышей, которую можно вращать изнутри. В центре на каменной подставке стоит телескоп, а часовой механизм, компенсирующий вращение земного шара, позволяет не выпускать из поля зрения намеченную к наблюдению звезду. Помимо этого, у основания телескопа имеется целая система колес и винтов, с помощью которых астроном его регулирует. В подвижной крыше, разумеется, есть прорез, перемещающийся при обозрении неба вместе с объективом телескопа. Наблюдатель сидит или лежит на наклонной деревянной скамье, которую он может откатывать в любое место в зависимости от положения телескопа. Чтобы наблюдаемые звезды казались ярче, в обсерватории должно быть темно, насколько это возможно.

Когда Вудхауз вошел в круглое здание, пламя фонаря ярко разгорелось, и окружающий мрак отступил в черные тени позади огромного телескопа, а потом, когда пламя начало слабеть, снова разлился по всему помещению. Через прорез в крыше виднелась бездонная прозрачная синева неба, в которой шесть звезд сияли тропическим блеском, и их сияние роняло бледный отсвет на черную трубу телескопа. Вудхауз переместил крышу; перейдя к телескопу, он повернул сначала одно, затем другое колесо, и огромный цилиндр медленно качнулся и занял новое положение. Потом он посмотрел в искатель, маленький подсобный телескоп, еще немного сдвинул крышу, сделал кое-какие приготовления и пустил часовой механизм. Он снял куртку, потому что ночь была очень жаркой, и откатил на место неудобную скамейку, к которой был прикован на ближайшие четыре часа. Вздохнув, он покорно приступил к наблюдению над тайнами пространства.

В обсерватории стало тихо, огонь в фонаре постепенно меркнул. Далеко в лесу какой-то зверь порою рычал от страха или боли или звал свою самку, а у хижин переговаривались слуги-малайцы. Вот один из них затянул странную песню, которую время от времени подхватывали остальные. Вскоре все они, по-видимому, улеглись спать, потому что больше никаких звуков оттуда не долетало, и шепчущая тишина ночи становилась все более и более глубокой.

Мерно тикал часовой механизм. Москит назойливо гудел, исследуя все уголки помещения, и загудел еще злее, когда налетел на покрытое мазью лицо Вудхауза. Потом погас фонарь, и обсерватория погрузилась во мрак.

Телескоп медленно передвигался, и Вудхаузу пришлось изменить позу, когда сидеть стало совсем уже неудобно.

Он наблюдал за небольшой группой звезд в Млечном Пути, в одной из которых его начальник заметил или вообразил странную игру цвета. Это не входило в работу, для которой обсерватория была предназначена, и, очевидно, именно потому Вудхауз испытывал глубокий интерес. Он, должно быть, отрешился от всего земного. Все его внимание было направлено на огромный синий круг в поле телескопа — круг, усеянный, как казалось, неисчислимым множеством звезд и сверкающий в своей черной оправе. Ему чудилось, что он стал бестелесным, словно сам парил в эфире. Бесконечно далеко было бледно-красное пятнышко, за которым он наблюдал.

Вдруг звезды скрылись. На миг их заслонило что-то черное, потом они появились снова.

— Вот странно, — сказал Вудхауз. — Птица какая, что ли?

Явлениеповторилось, и тотчас же огромная труба качнулась, как от сильного толчка. Потом в куполе обсерватории раздался ряд громовых ударов. Звезды словно смело в сторону, когда телескоп, который не был закреплен, сдвинулся с прореза в крыше.

— Великий боже! — воскликнул Вудхауз. — Что здесь происходит?

Казалось, какое-то огромное черное тело, хлопая подобием крыльев, барахтается в прорезе. Через мгновение отверстие в крыше снова очистилось, и светлый туман Млечного Пути засиял тепло и ярко.

Внутренняя поверхность крыши была совершенно черной, и только какое-то царапанье выдавало присутствие неизвестного существа.

Вудхауз поднялся со скамейки. От неожиданности его бросило в пот, и он весь дрожал. Где это существо, кто бы оно ни было, здесь или снаружи? Во всяком случае, ясно: оно очень большое. Что-то пронеслось мимо прореза, и телескоп качнулся. Вудхауз вздрогнул и поднял руку. Значит, оно в обсерватории, здесь, с ним! Оно, должно быть, уцепилось за крышу. Что же это, черт возьми? И видит ли оно в темноте?

С минуту он стоял в полном оцепенении. Зверь, кто бы он там ни был, царапался с внутренней стороны купола, потом что-то захлопало крылом почти у самого лица Вудхауза, и он увидел мимолетный отблеск звездного света на шкуре, подобной промасленной шагреневой коже. Сильным ударом со столика сбросило графин.

Ощущение, что какое-то существо, похожее на птицу, летает в нескольких ярдах от его лица, было чрезвычайно неприятно Вудхаузу. Когда к нему вернулась способность соображать, он решил, что это, видимо, какая-нибудь ночная птица или огромная летучая мышь. Как бы то ни было, он должен увидеть, что это такое; достав из кармана спичку, он чиркнул ею о подставку телескопа. Протянулась дымящаяся полоска фосфорического света, спичка на мгновение вспыхнула, и он заметил взмах огромного крыла, глянец серо-коричневой шерсти, и в ту же минуту на его лицо обрушился удар, и спичку вышибло из руки. Зверь метил Вудхаузу в голову, когти рванули его щеку. Он пошатнулся и упал, послышался звон разлетевшегося вдребезги фонаря. Последовал новый удар. Вудхауз был оглушен и чувствовал, как по щеке у него течет теплая кровь. Инстинктивно он понял, что в опасности глаза; желая защитить их, он перевернулся лицом вниз и сделал попытку уползти под телескоп.

Теперь он получил удар в спину и почувствовал, как разорвалась рубашка, а потом неведомое существо ударилось о крышу обсерватории. Он протиснулся, насколько мог, глубже между деревянной скамейкой и трубой прибора, так что незащищенными оказались главным образом ноги. Ими он сможет по крайней мере лягнуть. Он все еще не отдавал себе отчета в происходящем. Странное существо металось в темноте и вдруг вцепилось в телескоп, телескоп закачался, загрохотал приводной механизм. Один раз оно захлопало крыльями совсем рядом, и он, не помня себя, нанес удар и почувствовал под ногой мягкое тело. Теперь он был ужасно перепуган. Оно, очевидно, очень большое, если так качнуло телескоп. На миг он увидел контур головы, черной в звездном свете, с остроконечными торчащими ушами и гребнем между ними. Она показалась ему величиной с голову большой собаки. Тут он стал что есть силы звать на помощь.

Тогда тварь напала на него снова. В эту минуту его рука нащупала что-то рядом на полу. Он лягнул наугад, и в следующее мгновение в его лодыжку впились острые зубы. Он снова закричал и попробовал освободить ногу, отчаянно брыкаясь другой. Потом он сообразил, что под рукой у него разбитый графин, и, схватив его, приподнялся, пошарил во мраке и поймал бархатистое ухо, напоминавшее ухо большой кошки. Он сжал в руке горлышко графина и обрушил сильный удар на голову странного зверя. Он повторил удар и потом стал колоть и тыкать обломанным краем графина туда, где, как ему казалось, была морда.

Маленькие зубы разжались. Вудхауз высвободил ногу и сильно лягнул ею. Его затошнило, когда под каблуком у него хрустнули кости. Он почувствовал зубы зверя у себя на руке и ударил повыше, туда, где, по его расчетам, была морда; удар пришелся по мокрой шерсти.

Наступила передышка, потом он услышал царапанье когтей и звук волочащегося по полу тяжелого тела. Потом все смолкло, только слышалось, как порывисто дышал Вудхауз и зверь зализывал раны. Все было черно, кроме квадрата синего неба со сверкающими пылинками звезд, под которым теперь силуэтом обрисовывался край трубы телескопа. Ожидание тянулось нескончаемо долго.

Неужели оно нападет снова? Вудхауз пошарил в кармане брюк и нашел еще одну спичку. Он попробовал зажечь ее, но пол был мокрый, и она зашипела и погасла. Он выругался. Было непонятно, где находится дверь. В пылу битвы он совсем потерял ориентацию. Неведомый зверь, встревоженный вспышкой света, зашевелился снова. «Тайм!» — крикнул Вудхауз в порыве внезапного веселья, но зверь не напал на него. «Должно быть, я ранил его разбитым графином», — подумал он и почувствовал тупую боль в ноге. Вероятно, идет кровь. Интересно, удержится ли он на ногах, если встанет. Ночь была удивительно тихой. Не доносилось ни малейшего звука. Эти сонные болваны не слышали ни хлопанья крыльев о крышу, ни его криков, незачем кричать понапрасну. Чудовище забило крыльями, и это заставило его принять оборонительное положение. Он ударился локтем о скамейку, и она с грохотом опрокинулась. Он выругал сначала скамейку, а потом окружающий мрак.

Внезапно квадрат звездного света словно закачался из стороны в сторону. Что он, теряет сознание? Только этого не хватало! Он сжал кулаки и стиснул зубы, стараясь овладеть собой. Где же в конце концов дверь? Ему пришло в голову, что он мог бы определить это по звездам, видимым в прорез крыши. Звезды, которые он увидел, находились в созвездии Стрельца и к юго-востоку от него, — значит, дверь должна быть на севере. Или это будет северо-запад? Он напряженно думал. Если бы удалось открыть дверь, он мог бы убежать. Очень возможно, что эта тварь ранена. Ждать больше стало невмоготу.

— Вот что! — сказал Вудхауз. — Если ты не нападаешь, я сам нападу на тебя.

Тут оно стало карабкаться по стене обсерватории, и он увидел, как черная тень постепенно закрывает прорез. Что оно, удирает? Он забыл о двери, прислушиваясь, как шатается и скрипит купол. Теперь он почему-то не испытывал больше ни страха, ни возбуждения. Им овладела какая-то странная слабость. Резко очерченный квадрат света с пересекающим его черным силуэтом становился все меньше и меньше. Это казалось удивительным. Вудхауз чувствовал сильную жажду, но не собирался достать чего-нибудь попить. Ему казалось, что он проваливается в какую-то бесконечно длинную трубу.

Он почувствовал, что ему обжигает горло, и до его сознания дошло, что уже совсем светло и один из слуг-даяков как-то странно смотрит на него. Потом над ним очутилось перевернутое лицо Тэдди. Чудак этот Тэдди, как это он так ходит? Сознание стало проясняться, и он понял, что голова его лежит у Тэдди на коленях и тот вливает ему в рот бренди. А потом он увидел трубу телескопа, всю измазанную красным. Он начал вспоминать.

— Ну и беспорядок вы устроили в обсерватории, — сказал Тэдди.

Мальчик-даяк сбивал желток с бренди, Вудхауз проглотил эту смесь и приподнялся. Он почувствовал острую боль. У него были забинтованы нога и рука и половина лица. Осколки стекла, запятнанные красным, валялись на полу, скамейка опрокинулась, и у противоположной стены виднелась темная лужица. Дверь была растворена, и он увидел серую вершину горы на фоне ослепительно голубого неба.

— Фу! — сказал Вудхауз. — Кто это здесь резал телят? Уведите меня отсюда.

Потом он вспомнил страшного зверя и свою борьбу с ним.

— Что это было? — сказал он Тэдди. — Что это за тварь, с которой я дрался?

— Вам лучше знать, — сказал Тэдди. — Но не думайте об этом сейчас. Дать еще попить?

Тэдди, однако, очень хотелось поскорее все узнать, и ему пришлось выдержать большую борьбу с самим собой, чтобы выполнить свое намерение оставить Вудхауза в покое, уложить его в постель и дать ему выспаться после дозы мясного экстракта, который Тэдди считал для него полезным. Потом они вместе обсудили ночное происшествие.

— Больше всего, — сказал Вудхауз, — оно было похоже на огромную летучую мышь. У него короткие остроконечные уши, мягкая шерсть и перепончатые крылья. Зубы у него небольшие, но дьявольски острые, челюсть, однако, вряд ли особенно сильная, иначе оно прокусило бы мне ногу.

— Оно почти так и есть, — сказал Тэдди.

— Насколько я понял, оно довольно ловко пускает в ход когти. Вот, кажется, и все, что мне известно об этом звере. Мой разговор с ним был хоть и интимным, если можно так выразиться, но отнюдь не откровенным.

— Даяки толкуют что-то о большом колуго, клангутанге, что бы это ни означало. Он редко нападает на человека, но вы, наверно, его раздразнили. Они говорят, что бывает большой колуго и маленький колуго, и еще какой-то, с непонятным названием. Все они летают ночью. Мне известно, что в этих местах водятся летающие крысы и летающие лемуры, но они не такие крупные.

— Есть многое на небе и земле, — сказал Вудхауз, и Тэдди вздохнул, услышав эту цитату, — и в частности в лесах Борнео, что и во сне твоей учености не снилось. Впрочем, если фауна Борнео вздумает обрушить на меня еще какую-либо неожиданность, я предпочел бы, чтобы она сделала это не ночью, когда я работаю в обсерватории совсем один.

1894
Перевод: З. Березина

Покинутая невеста

Из своего кабинета, где я сейчас сижу и пишу, я слышу, как наша Джен спускается по лестнице; она тащит за собой половую щетку и совок для мусора, которые с громким стуком ударяются о ступеньки. Было время, когда Джен под аккомпанемент этих музыкальных инструментов распевала какую-нибудь популярную мелодию, ставшую на время национальной песенкой Англии; но теперь ее голоса уже не слышно; хуже того: она стала очень внимательно относиться к своим обязанностям. Когда-то я горячо жаждал этой тишины, а жена моя, вздыхая, робко мечтала о таком внимательном отношении Джен к делу; но теперь, когда наше желание исполнилось, мы вовсе не так довольны. Откровенно говоря, я даже обрадовался бы, — хотя боюсь, что это признак недостойной мужчины слабости, — я даже обрадовался бы, если бы Джен снова затянула «Дэзи, Дэзи», или разбила какую-нибудь тарелку (только, разумеется, не из дорогого зеленого сервиза); это доказало бы, что период безнадежного отчаяния ее уже миновал.

А между тем, покуда «кавалер» Джен был налицо, как страстно мы мечтали о том, чтобы он исчез! Джен всегда, не стесняясь, разговаривала с моей женой; у них часто происходили на кухне в высшей степени интересные беседы на самые разнообразные темы. Беседы эти были настолько увлекательны, что я нередко открывал дверь кабинета — дом у нас небольшой — и сам принимал в них участие. Но когда появился Вильям, он стал единственной темой для разговоров; только и слышно было, что Вильям сделал то, Вильям сказал это, Вильям такой, Вильям сякой; наконец, когда мы уже начали надеяться, что все качества Вильяма исчерпаны, все опять начиналось сначала: Вильям то, да Вильям се.

Он состоял женихом Джен уже три года, но где она с ним познакомилась и почему так насквозь пропиталась Вильямом, — это так и осталось для нас тайной. Лично я придерживаюсь мнения, что знакомство это завязалось на углу соседней улицы; там по воскресеньям, после вечерни, всегда собиралась толпа, чтобы послушать проповедь методиста Барнобаса Бауза и участвовать в молитве под открытым небом. Сборище освещалось керосиновыми факелами, свет которых, по-видимому, привлекал, словно ночных бабочек, маленьких крылатых амуров, порхавших вокруг этого в высшей степени ортодоксального собрания. Мне представляется, что Джен в один прекрасный вечер, вместо того, чтобы вернуться домой к ужину, стояла там, среди толпы, и пела гимны, полагаясь не на память, а больше на воображение. А Вильям, наверно, подошел к ней и сказал: «Хэлло!» — «Хэлло!» — ответила она. Когда приличия были таким образом соблюдены, молодые люди вступили в беседу.

Так как Юфимия (моя жена) имеет дурную привычку много разговаривать с прислугой, она вскоре узнала о знакомстве Джен с Вильямом.

— Он очень приличный молодой человек, мэм, — сказала ей Джен, — вы и представить себе не можете, какой он приличный.

Моя жена пропустила мимо ушей этот намек, весьма нелестный для ее собственных знакомых, и продолжала расспрашивать Джен.

— Он служит помощником швейцара в большом магазине тканей Мэнарда, — объяснила Джен, — и получает восемнадцать шиллингов в неделю, почти фунт. А когда швейцар уйдет, Вильям займет его должность. Он из очень хорошей семьи, мэм. У его отца была бакалейная лавка, и у него сделалась опухоль, а потом он два раза объявлял себя банкротом. А одну из сестер Вильяма поместили в приют для умирающих. Это отличная партия для меня, мэм, — добавила Джен, — ведь сама-то я сирота.

— Так он ваш жених? — спросила моя жена.

— Нет, не жених, мэм; но он копит деньги, чтобы купить мне кольцо с аметистом.

— Знаете что, Джен? Когда вы будете с ним помолвлены честь-по-чести, вы можете приглашать его сюда по воскресеньям на чай и сидеть с ним на кухне, — сказала жена.

Ибо моя Юфимия относится к служащим у нее девушкам с чисто материнской заботливостью.

Вскоре появилось кольцо с аметистом; Джен всегда носила его и даже демонстративно выставляла напоказ, как-то по-особенному выворачивая руку. Старой мисс Мэтланд это весьма не понравилось, и она сказала моей жене, что не следует разрешать служанкам носить кольца. Но жена посмотрела в «Справочнике хозяйки» и в книге «Как вести дом»; там ничего не говорилось насчет колец, и Джен не была лишена радости носить на пальце залог любви Вильяма.

Властитель сердца Джен показался мне «весьма достойным молодым человеком», как выражаются почтенные филистеры.

— Вильям, мэм, — как-то раз неожиданно выпалила Джен с нескрываемой гордостью, — Вильям — трезвенник. (Между прочим, Джен была как раз занята пересчитыванием пустых бутылок из-под пива). — Да, мэм, он не пьет и не курит. Курить — только сор разводить, — добавила Джен, словно умела читать в сердцах людей. — К тому же и денег сколько уходит зря. И воздух портит. Впрочем, есть люди, которым без курения не обойтись.

Тут Джен, очевидно, решила, что она слишком уж жестко подчеркнула, как сильно не повезло в этом отношении ее бедной хозяйке, а потому любезно добавила:

— Вот наш-то хозяин, — как закурит свою трубку, так прямо ангелом становится; не сравнить с другими.

В начале своих ухаживаний Вильям имел довольно потрепанный вид. Он всегда носил черный сюртук из магазина готового платья. Глаза у него были серые и водянистые, а цвет лица — такой, какой и полагается иметь человеку, родная сестра которого находится в приюте для умирающих. Юфимии он никогда особенно не нравился, даже вначале. О его почтенности свидетельствовал зонтик, с которым он никогда не расставался.

— Он ходит в церковь к методистам, — сказал Джен. — Его папа, мэм…

— Его… кто, Джен?

— Его папа, мэм, принадлежал к англиканской церкви, но мистер Мэнард — член Плимутского братства, и Вильям говорит, что ему также лучше туда ходить. Это политика, — так он сказал. В свободные минуты мистер Мэнард подходит к нему и совсем по-дружески разговаривает с ним: все учит его, как сберегать обрывки бечевки и как нужно спасать душу. Мистер Мэнард всегда обращает внимание на Вильяма, мэм, и следит за тем, чтобы он берег шпагат и душу.

Вскоре мы узнали, что швейцар Мэнарда уволился и что Вильям теперь состоит главным швейцаром на жалованьи в двадцать три шиллинга в неделю.

— Возчик, который разъезжает с фургоном, вроде бы под началом у Вильяма, — объяснила Джен, — а ведь он человек женатый, и у него уже трое детей.

И она тотчас же с гордостью обещала нам похлопотать у Вильяма, чтобы наши покупки доставлялись нам в первую очередь.

После этого повышения по службе благосостояние жениха Джен стало ощутимо расти, и причем очень быстро. Как-то раз мы узнали, что м-р Мэнард дал Вильяму какую-то книгу.

— Она называется «Самопомощь Смайльса», — сказала Джен, — там говорится, как добиться успеха в жизни. Вильям кое-что прочел мне оттуда, так я прямо в восторг пришла, мэм!

Юфимия со смехом рассказала мне об этом; но вдруг она перестала смеяться и серьезным тоном добавила:

— А знаешь что, друг мой? Мне очень не понравилась одна фраза Джен. Она как-то долго молчала, а потом вдруг объявила: «А ведь Вильям, пожалуй, слишком важен для меня, не правда ли, мэм?»

— Ну, что же в этой фразе такого? — сказал я (впоследствии, когда мои глаза открылись, я вспомнил эти слова Джен).

Вскоре после этого, в одно из воскресений, я сидел у себя в кабинете за письменным столом. Не помню точно, что я делал; возможно даже, что читал, — как и полагается в воскресенье, — какую-нибудь душеспасительную книгу. Вдруг что-то странное промелькнуло мимо окна. За моей спиной раздалось чье-то удивленное восклицание. Я обернулся и увидел, что Юфимия стоит, сложив руки и широко раскрыв глаза.

— Джордж, — с ужасом прошептала она, — ты видел?

И вдруг мы заговорили оба сразу, медленно и торжественно:

— Цилиндр! Желтые перчатки! Новый зонтик!

— Может быть, это мое воображение, — сказал Юфимия, — но мне показалось, что его галстук очень похож на твой. Насколько я знаю, Джен ему постоянно дарит галстуки. Как-то недавно она мне сказала: «Очень уж красивые галстуки у хозяина». В этом, собственно говоря, слышится известный намек на остальные принадлежности твоего костюма. А теперь, не успеешь ты купить себе новый галстук, как у Вильяма тотчас же появляется его точная копия.

Молодые люди еще раз прошли под нашими окнами. Очевидно они отправились на обычную прогулку. Они шли, держа друг друга под руку. Джен в новых нитяных перчатках так и сияла от гордости и счастья, хотя непривычный костюм, видимо, стеснял ее, а новый цилиндр придавал Вильяму необычайно приличный вид.

В этот день счастье Джен достигло высшей точки.

Вернувшись с прогулки, она начала рассказывать жене:

— Мистер Мэнард имел разговор с Вильямом, мэм, и сказал, что при следующей распродаже он будет стоять за прилавком и продавать товары покупателям, совсем как молодые люди, которые служат в магазине. И если у него хорошо пойдет дело, то его при первом же случае сделают приказчиком, мэм. Теперь ему нужно одеваться по-господски, мэм, и иметь интеллигентный вид. Уж он так старается, мэм… Мистер Мэнард очень хорошо к нему относится.

— Да, он, по-видимому, пойдет далеко, — заметила моя жена.

— Да, мэм, — задумчиво повторила Джен, — он пойдет далеко.

И она вздохнула.

В следующее воскресенье, когда мы с женой пили чай, я спросил ее:

— В чем дело, голубчик? Почему это нынешнее воскресенье как-то не похоже на все другие? Что случилось? Ты перевесила портьеры, переставила мебель? Что это за неуловимая разница, которую я чувствую? Или ты переменила прическу и ничего мне не сказала? Я определенно ощущаю какую-то перемену вокруг меня, но никак не могу определить, в чем она состоит.

На это жена ответила самым трагическим тоном:

— Джордж, — сказала она, — дело в том, что Вильям сегодня не пришел. А Джен сидит у себя наверху и плачет.

После этого в доме наступил период тишины. Как я уже говорил, Джен перестала петь за работой; она начала крайне бережно обращаться с наиболее хрупкой частью нашего имущества — обстоятельство, которое моя жена сочла весьма зловещим признаком. В следующие два воскресенья Джен отпросилась со двора, чтобы «пройтись с Вильямом». Моя жена никогда не напрашивается на чужую откровенность; поэтому она лишь дала просимое разрешение, но никаких вопросов задавать не стала. Оба раза Джен вернулась домой раскрасневшаяся, но с твердым и решительным видом.

Несколько дней спустя она, наконец, разоткровенничалась.

— У меня хотят отбить Вильяма, — неожиданно объявила она, прервав разговор, шедший о какой-то скатерти. — Да, мэм. Она — модистка и умеет играть на рояле.

— А я-то думала, — сказала моя жена, — что вы ходите с ним гулять по воскресеньям.

— Я не с ним ходила, мэм, а за ним. Я долго шла рядом с ними и затем объявила ей, что он мой жених.

— Да что вы, Джен? И что же они сделали?

— Даже внимания на меня не обратили, словно я для них какой-нибудь мусор. Тогда я сказала, что я ей этого не прощу.

— Вряд ли ваша прогулка была приятной, Джен!

— Да, мэм, думаю, что кое-кому не очень-то приятно.

— Я сожалею, мэм, — продолжала Джен, — что не умею играть на рояле. Но я все-таки не позволю ей отбить его. Она старше его, мэм, и волосы у нее хотя и золотистые, но не до самых корней.

…Кризис разразился в августе, в праздничный день.

Точных подробностей происшедшего генерального сражения мы не знаем; до нас дошли лишь отрывочные сведения, сообщенные нам Джен. Она вернулась домой вся в пыли, взволнованная, и в душе у ней кипел гнев.

Насколько я мог понять, модистка, а также ее мать и вместе с ними Вильям отправились в Саут-Кенсингтон осматривать Музей Искусств. Как бы то ни было, Джен где-то на улице подошла к ним и спокойно, но твердо заявила о своих правах на того, кого она считала, — вопреки мнению, господствующему в современной беллетристике, — своей неотъемлемой собственностью. Она, кажется, зашла еще дальше и попыталась наложить на него руки. Но враги, по-видимому, решили подавить ее своим великолепием; чтобы избавиться от нее, они «позвали извозчика». Произошла сцена. Вильям был силой затащен в пролетку своей будущей женой и тещей, которым еле удалось вырвать беднягу из цепких рук покинутой невесты. Кажется, при этом раздавались даже угрозы «позвать полицейского».

— Бедная вы моя, — моя жена стала утешать Джен, причем та принялась так яростно рубить котлеты, словно перед ней на столе вместо куска мяса лежал сам Вильям. — Они возмутительно поступили с вами. На вашем месте я постаралась бы забыть его. Он вас не стоит.

— Нет, мэм, — сказала Джен, — но он такой слабовольный. Все-таки во всем виновата эта женщина, — продолжала она (Джен никак не могла заставить себя назвать «эту женщину» по имени или допустить, что она молодая девушка). — Я просто не понимаю, как это некоторые женщины решаются на такую вещь — отбивают жениха у бедной девушки. Э, да что вспоминать! Только еще тяжелее делается на душе.

После этого дом на время отдохнул от Вильяма. Но по виду Джен, по тому ожесточению, с которым она чистила крыльцо и подметала полы, я чувствовал, что вся эта история еще не вполне окончена.

— Разрешите мне, мэм, пойти сегодня на свадьбу? — спросила однажды Джен.

Моя жена догадалась, о чьей свадьбе шла речь.

— А не лучше ли вам не ходить, Джен? — спросила она.

— Мне хотелось бы увидеть его в последний раз, — сказала Джен.

— Послушай, Джордж, — объявила мне жена, влетая ко мне в кабинет минут через двадцать после ухода девушки, — представь себе, что сделала Джен: она вынула из ящика все наши старые сапоги и башмаки, положила их в мешок и отправилась с ними на свадьбу. Неужели она собирается… [2]

— У Джен, — ответил я, — начинает развиваться сильный характер. Будем надеяться, что все кончится благополучно.

Джен вернулась домой бледная; ее лицо словно окаменело. Похоже было, что все башмаки так и остались у нее в мешке; при виде этого моя жена с облегчением вздохнула, правда, несколько преждевременно. Мы слышали, как Джен поднялась наверх и подчеркнуто шумно убрала нашу старую обувь на место. Затем она отправилась в кухню и принялась чистить картофель.

— На свадьбе было очень много народу, мэм, — начала она рассказывать спокойно, словно вела обычный разговор, — и погода выдалась отличная.

Затем она сообщила еще несколько мелких подробностей, видимо, избегая говорить о главном.

— Все было так хорошо и прилично устроено, мэм; но… отец ее был одет не в черный сюртук, да и вид у него неподходящий. А мистер Пиддингкуэрк…

— Кто?

— Мистер Пиддингкуэрк, бывший Вильям. Он был в белых перчатках, и сюртук у него был, как у духовного лица, и вдобавок с роскошной хризантемой в петличке. Ах, какой он был интересный, мэм! А в церкви был постлан красный ковер, как для господской свадьбы. Говорили, будто он дал клерку целых четыре шиллинга. И они приехали в настоящей карете, а не на извозчике. Когда молодые вышли из церкви, им бросали вслед пригоршнями рис; а впереди шли две ее сестрички и разбрасывали увядшие цветы. Кто-то кинул им вслед туфлю, а я швырнула сапог…

— Что вы, Джен! Неужели сапог…

— Да, мэм, сапог. Я целилась в нее, а попала в него. В лицо попала. И сильно его хватила. Наверное, глаз подбила. Но я всего только один сапог бросила. У меня не хватило духу продолжать. Все мальчишки закричали от восторга, когда я попала в него…

Пауза.

Затем Джен добавляет:

— Мне жаль, что я в него попала сапогом.

Опять пауза. Ожесточенные скребки ножом по картофелю.

— Да, он всегда был слишком важен для меня, мэм, вы сами знаете. И потом его отбили у меня.

Картофель вычищен весь. Джен резко встала, вздохнула и со стуком поставила таз на стол.

— Мне все равно, — сказала она. — Ничуть меня все это не трогает. Он еще пожалеет, увидит, какую ошибку он сделал. Ну, и поделом мне! Очень уж я им гордилась. Нечего мне было так высоко лезть. Я очень рада, что все так кончилось.

Моя жена была в это время в кухне; она присматривала за приготовлением какого-то замысловатого блюда.

Вероятно, после признания Джен насчет истории с сапогом в ее карих глазах отразилось недоумение и осуждение. Но, без сомнения, она быстро смягчилась; и, когда Джен встретила ее сочувствующий взгляд, гнев ее сразу прошел.

— Ах, мэм, — воскликнула бедняжка уже совершенно другим голосом, — подумайте только, ведь все могло бы быть совсем по-другому! Я была бы так счастлива теперь! Конечно, мне следовало бы знать… да вот не знала… Спасибо вам, что вы мне позволяете все говорить, мэм… Мне ведь так тяжело, мэм… очень тяжело…

Если я не ошибаюсь, Юфимия настолько забылась, что позволила Джен выплакаться у себя на груди.

Хорошо, что моя Юфимия не всегда помнит о том, что не следует «ронять своего достоинства», и теперь, после этих слез, Джен уже не с таким ожесточением чистит кастрюли и не так злобно подметает пол.

Откровенно говоря, мне кажется, что у нее завязывается что-то с приказчиком из мясной лавки…

Впрочем, это к настоящему рассказу не относится. Но Джен еще молода, а время делает свое дело. У всякого из нас есть свое горе, но в то, что горе бывает неутешным, я не особенно верю.

1894
Перевод: В. Азов

Ограбление в Хэммерпонд-парке

Еще вопрос, следует ли считать кражу со взломом спортом, ремеслом или искусством. Ремеслом ее не назовешь, так как техника этого дела вряд ли достаточно разработана, но не назовешь ее и искусством, ибо здесь всегда присутствует доля корысти, пятнающей все дело. Пожалуй, правильнее всего считать грабеж спортом — таким видом спорта, где правила и по сей день еще не установлены, а призы вручаются самым неофициальным путем. Неофициальный образ действий взломщиков и привел к печальному провалу двух подающих надежды новичков, орудовавших в Хэммерпонд-парке.

Ставкой в этом деле были бриллианты и другие фамильные драгоценности новоиспеченной леди Эвелинг. Читателю следует не упускать из виду, что молодая леди Эвелинг была единственной дочерью небезызвестной хозяйки гостиницы миссис Монтегю Пэнгз. В газетах много шумели о ее свадьбе с лордом Эвелингом, о количестве и качестве свадебных подарков и о том, что медовый месяц предполагалось провести в Хэммерпонде.

Возможность захватить столь ценные трофеи вызвала сильное волнение в небольшом кружке, общепризнанным вожаком которого являлся мистер Тедди Уоткинс. Было решено, что он в сопровождении квалифицированного помощника посетит Хэммерпонд, дабы проявить там во всем блеске свои профессиональные способности.

Как человек скромный и застенчивый, мистер Уоткинс решил нанести этот визит инкогнито и, поразмыслив должным образом над всеми обстоятельствами дела, остановился на роли пейзажиста с заурядной фамилией Смит.

Уоткинс отправился один: условились, что помощник присоединится к нему лишь накануне его отъезда из Хэммерпонда — на другой день к вечеру.

Хэммерпонд, пожалуй, один из самых живописных уголков Суссекса. Там уцелело еще немало домиков под соломенной крышей; приютившаяся под горой каменная церковь с высоким шпилем — одна из самых красивых в графстве, и ее почти не испортили реставраторы, а дорога, ведущая к роскошному особняку, извивается меж буков и густых зарослей папоротника; местность изобилует тем, что доморощенные художники и фотографы именуют «видами». Поэтому мистера Уоткинса, прибывшего туда с двумя чистыми холстами, новеньким мольбертом, этюдником, чемоданчиком, невинной маленькой складной лестницей (вроде той, какою пользовался недавно умерший виртуоз Чарлз Пис), а также ломом и мотком проволоки, с энтузиазмом и не без любопытства приветствовало с полдюжины собратьев по искусству. Это обстоятельство неожиданно придало некоторое правдоподобие избранной Уоткинсом маскировке, но вовлекло его в бесконечные разговоры о живописи, к чему он был совсем не подготовлен.

— Часто ли вы выставлялись? — спросил его молодой Порсон. Разговор происходил в трактире «Карета и лошади», где мистер Уоткинс в день своего приезда успешно собирал нужные сведения.

— Да нет, не очень, — отвечал мистер Уоткинс. — Так, от случая к случаю.

— В академии?

— Да, конечно. И в Хрустальном дворце.

— Удачно ли вас вешали? — продолжал Порсон.

— Брось трепаться, — оборвал его мистер Уоткинс. — Я этого не люблю.

— Я хочу сказать: хорошее ли вам отводили местечко?

— Это еще что такое? — подозрительно протянул мистер Уоткинс. — Сдается мне, вам охота выведать, случалось ли мне засыпаться.

Порсон воспитывался у теток, и он, не в пример прочим художникам, был хорошо воспитанным молодым человеком; он понятия не имел, что значит «засыпаться», однако счел нужным пояснить, что не хотел сказать ничего подобного. И так как вопрос о вешании, казалось, слишком задевал мистера Уоткинса, Порсон решил переменить тему разговора.

— Делаете вы эскизы с обнаженной натуры?

— Никогда не был силен в обнаженных натурах, — отвечал мистер Уоткинс. — Этим занимается моя девчонка, то есть, я хочу сказать, миссис Смит.

— Так она тоже рисует? — воскликнул Порсон. — Как интересно!

— Ужасно интересно! — отвечал мистер Уоткинс, хотя вовсе этого не думал, и, почувствовав, что разговор выходит за пределы его возможностей, добавил: — Я приехал сюда, чтобы написать Хэммерпендский особняк при лунном свете.

— Неужели! — воскликнул Порсон. — Какая оригинальная идея!

— Да, — отвечал мистер Уоткинс. — Я был до смерти рад, когда она осенила меня. Думаю начать завтра ночью.

— Как? Не собираетесь же вы писать ночью под открытым небом?

— А вот как раз и собираюсь.

— Да как же вы разглядите в темноте холст?

— У меня с собой «светлячок»… — начал было с, увлечением Уоткинс, но тут же, спохватившись, крикнул мисс Дарген, чтобы она принесла еще кружку пива. — Я собираюсь обзавестись одной вещицей — специальным фонарем, — прибавил он.

— Но ведь скоро новолуние, — заметил Порсон. — И луны не будет.

— Зато дом будет, — возразил Уоткинс. — Видите ли, я собираюсь написать сперва дом, а потом уж луну.

— Вот как! — воскликнул Порсон, слишком ошеломленный, чтобы продолжать разговор.

— Однако поговаривают, что каждую ночь в доме ночует не меньше трех полицейских из Хэзлуорта, — заметил хозяин гостиницы, старик Дарген, хранивший скромное молчание, пока шел профессиональный разговор. — И все из-за этих самых драгоценностей леди Эвелинг. Прошлую ночь один из полицейских здорово обыграл в девятку лакея.

На исходе следующего дня мистер Уоткинс, вооруженный чистым холстом, мольбертом и весьма объемистым чемоданом с прочими принадлежностями, прошествовал прелестной тропинкой через буковую рощу в Хэммерпондский парк и занял перед домом господствующую позицию. Здесь его узрел мистер Рафаэль Сант, возвращавшийся через парк после осмотра меловых карьеров. И так как его любопытство было подогрето рассказами Порсона о вновь прибывшем художнике, он свернул в сторону, намереваясь потолковать о служении искусству в ночное время.

Мистер Уоткинс, как видно, не подозревал о его приближении. Он только что дружески побеседовал с дворецким леди Эвелинг, и тот удалялся теперь в окружении трех комнатных собачек, прогуливать которых после обеда входило в круг его обязанностей. Мистер Уоткинс с величайшим усердием смешивал краски. Приблизившись, Сант был совершенно сражен невероятно крикливым, сногсшибательно изумрудным цветом. Сант, с малых лет необычайно чувствительный к цветовой гамме, взглянув на эту мешанину, даже присвистнул от удивления. Мистер Уоткинс обернулся, он был явно раздосадован.

— Какого черта вы хотите делать этой адской зеленью? — воскликнул Сант.

Мистер Уоткинс почувствовал, что перестарался: разыгрывая перед дворецким роль усердного художника, он совершил какую-то профессиональную оплошность. Он растерянно поглядел на Санта.

— Извините меня за вмешательство, — продолжал тот. — Но в самом деле этот зеленый слишком необычен. Он прямо-таки сразил меня. Что же вы думаете им писать?

Мистер Уоткинс напряг все свои умственные силы. Только отчаянный шаг мог спасти положение.

— Если вы пришли сюда мешать мне работать, — выпалил он, — я распишу им вашу физиономию!

Сант, человек добродушный, тут же ретировался.

Спускаясь с холма, он повстречал Порсона и Уэйнрайта.

— Это или гений, или опасный сумасшедший, — заявил он. — Поднимитесь-ка на горку и взгляните на его зелень.

И Сант пошел своей дорогой. Лицо его расплылось в улыбке: он уже предвкушал веселую потасовку в сумерках возле мольберта, среди потоков зеленой краски.

Но с Порсоном и Уэйнрайтом мистер Уоткинс обошелся менее враждебно и объяснил, что намеревался загрунтовать картину зеленым тоном. В ответ на их замечания он сказал, что это совершенно новый, им самим изобретенный метод. Но тут же стал более сдержанным, объяснил, что вовсе не намерен открывать всякому встречному и поперечному секреты своего стиля, и подпустил несколько ехидных словечек касательно подлости некоторых «пронырливых» субъектов, которые стараются выведать у мастера его приемы. Это немедленно избавило Уоткинса от присутствия художников.

Сумерки сгустились, загорелась первая звезда, за ней — вторая. Грачи на высоких деревьях слева от дома давно уже умолкли и погрузились в дремоту, и дом, утратив четкость очертаний, превратился в темную громаду. Потом ярко загорелись окна залы, осветился зимний сад, тут и там замелькали огоньки в спальнях. Если бы кто-нибудь подошел сейчас к мольберту, стоявшему в парке, он не обнаружил бы поблизости ни души. Девственную белизну холста оскверняло неприличное словцо, коротенькое и ядовито-зеленое. Мистер Уоткинс вместе со своим помощником, который без лишнего шума присоединился к нему, вынырнув из главной аллеи, занимался в кустах какими-то приготовлениями. Он уже поздравлял себя с остроумной выдумкой, благодаря которой ему удалось на виду у всех нахально пронести все свои инструменты прямо к месту действия.

— Вон там ее будуар, — объяснил он своему помощнику.

— Как только горничная возьмет свечу и спустится ужинать, мы заглянем туда. Черт возьми! А домик и вправду красив при свете звезд, да как здорово освещены все окна! Знаешь, Джим, а ведь я, пожалуй, не прочь бы стать художником, черт меня побери! Ты натянул проволоку над тропинкой, что ведет к прачечной?

Он осторожно приблизился к дому, подкрался к окну будуара и принялся собирать свою складную лесенку. Уоткинс был слишком опытным профессионалом, чтобы почувствовать при этом хотя бы легкое волнение. Джим стоял на стреме у окна курительной.

Вдруг в кустах, совсем рядом с мистером Уоткинсом, раздался сильный треск и сдавленная ругань: кто-то споткнулся о проволоку, только что натянутую его помощником. А потом Уоткинс услышал у себя за спиной, на дорожке, посыпанной гравием, быстрые шаги. Как и все настоящие художники, мистер Уоткинс был человек на редкость застенчивый, поэтому он тут же бросил свою складную лесенку и кинулся бежать через кусты. Он смутно чувствовал, что за ним по пятам гонятся двое, и ему показалось, что впереди он различает фигуру своего помощника. Не теряя времени, он перемахнул через низкую каменную ограду, окружавшую кустарник, и очутился в парке. Он услышал, как вслед за ним на траву спрыгнули двое.

Это была бешеная гонка в темноте, меж деревьев. Мистер Уоткинс был сухопарый, хорошо натренированный мужчина; он шаг за шагом нагонял тяжело дышавшего человека, который мчался впереди. Они бежали молча, но когда мистер Уоткинс стал догонять беглеца, на него вдруг напало ужасное сомнение. В тот же миг незнакомец обернулся и удивленно вскрикнул.

«Да это вовсе не Джим!» — пронеслось в голове у мистера Уоткинса. Тут незнакомец кинулся ему под ноги, и они, сцепившись, повалились на землю.

— Навались, Билл! — крикнул незнакомец подбежавшему товарищу.

И Билл навалился, пустив в ход руки и ноги. Четвертый же, по всей видимости, Джим, вероятно, свернул в сторону и скрылся в неизвестном направлении. Так или иначе, он не присоединился к этому трио.

То, что последовало дальше, почти испарилось из памяти Уоткинса. Он с трудом припомнил, что попал первому из преследователей большим пальцем в рот и опасался за целость своего пальца, а потом несколько секунд прижимал к земле, схватив за волосы, голову человека, которого, по-видимому, звали Билл. Его самого крепко лупили по чем попало, как будто на него навалилась целая куча народу. Затем тот из двоих, который не был Биллом, уперся Уоткинсу коленкой в грудь и попытался прижать его к земле.

Когда в голове у мистера Уоткинса немного прояснилось, он обнаружил, что сидит на траве, а вокруг столпилось человек восемь — десять. Ночь была темная, и он слишком отчаялся, чтобы считать. По всей видимости, они дожидались, когда он очнется. Мистер Уоткинс с прискорбием пришел к заключению, что он попался, и, вероятно, принялся бы философствовать о превратностях судьбы, если бы крепкая взбучка не лишила его дара речи.

Он сразу же заметил, что ему не надели наручников; потом кто-то сунул ему в руку фляжку с коньяком, что его даже растрогало: столь неожиданна была такая доброта.

— Кажется, он очухался, — сказал кто-то, и Уоткинс узнал по голосу ливрейного лакея.

— Мы изловили их, сэр, изловили обоих, — сказал дворецкий; это он подал Уоткинсу фляжку. — И все благодаря вам.

Никто не пояснил слова дворецкого, и Уоткинс так и не понял, при чем же тут он.

— Он никак не придет в себя, — произнес незнакомый голос, — эти злодеи чуть не убили его.

Мистер Тедди Уоткинс решил не приходить в себя, пока не уяснит, какова ситуация. Среди окружавших его темных фигур он заметил двоих, стоявших бок о бок с убитым видом, и что-то в очертании их плеч подсказало его наметанному глазу, что руки у них связаны. Двое! Уоткинс сразу понял, в чем дело. Он осушил фляжку и, пошатываясь, встал на ноги, услужливые руки поддержали его. Раздались сочувственные возгласы.

— Жму вашу руку, сэр, жму руку, — промолвил один из стоявших рядом. — Разрешите представиться. Премного вам обязан. Ведь эти негодяи покушались на драгоценности моей жены, леди Эвелинг.

— Счастлив познакомиться с вашей светлостью, — сказал Тедди Уоткинс.

— Вероятно, вы увидели, что эти негодяи побежали в кусты и бросились за ними?

— Так оно и было, — подтвердил мистер Уоткинс.

— Вам подождать бы, пока они влезут в окно, — сказал лорд Эвелинг. — Если бы они успели взять драгоценности, им пришлось бы гораздо солоней. На ваше счастье, двое полицейских были как раз у ворот и бросились вслед за вами. Вряд ли вы справились бы с обоими, но все равно это было очень смело с вашей стороны.

— Да, мне следовало подумать об опасности, — сказал мистер Уоткинс, — но ведь всего сразу не сообразишь.

— Разумеется, — согласился лорд Эвелинг. — Боюсь только, что они слегка помяли вас, — добавил он. Они теперь шли к дому. — Вы, я вижу, хромаете. Разрешите предложить вам руку.

И вместо того, чтобы проникнуть в Хэммерпондский особняк через окно будуара, мистер Уоткинс вступил в него навеселе и в приподнятом настроении через парадную дверь, опираясь на руку одного из пэров Англии. «Вот это, что называется, классная работа», — подумал мистер Уоткинс.

При свете газового фонаря обнаружилось, что «негодяи» были всего лишь местными дилетантами, неизвестными мистеру Уоткинсу. Их отправили вниз, в кладовую, где и оставили под охраной трех полицейских, двух лесников с ружьями наготове, дворецкого, конюха и кучера; утром преступников должны были препроводить в полицейский участок в Хейзлхерст.

В зале хлопотали вокруг мистера Уоткинса. Его уложили на диване и ни за что не хотели отпустить одного ночью в деревню. Леди Эвелинг утверждала, что он бесподобный оригинал и что она именно так представляет себе Тернера[3]: грубоватый мужчина с нависшими бровями, немного под хмельком, смелый и сообразительный. Кто-то принес замечательную складную лесенку, подобранную в кустах, и показал Уоткинсу, как она складывается. Ему также подробно рассказали, как была обнаружена в кустах проволока, вероятно, натянутая, чтобы задержать неосторожных преследователей. Хорошо еще, что ему посчастливилось миновать эту ловушку.

И ему показали драгоценности.

У мистера Уоткинса хватило ума воздержаться от лишних разговоров, ссылаясь при всяком опасном повороте беседы на пережитое потрясение. Наконец у него началась ломота в спине, и он принялся зевать. Тут хозяева спохватились, что стыдно утруждать разговорами человека, попавшего в такую переделку, и Уоткинс рано удалился в отведенную ему спальню, маленькую красную комнатку рядом с покоями лорда Эвелинга.


Рассвет увидел брошенный посреди Хэммерпондского парка мольберт с холстом, украшенный зеленой надписью, и охваченный смятением дом. Но если рассвет и увидел Тедди Уоткинса, а с ним и бриллианты леди Эвелинг, он не заявил об этом в полицию.

1895
Перевод: Н. Высоцкая

Остров Эпиорниса

Человек со шрамом на лице перегнулся через стол и посмотрел на мои цветы.

— Орхидеи? — спросил он.

— Всего несколько штук, — ответил я.

— Венерины башмачки?

— В основном.

— Что-нибудь новенькое? Хотя вряд ли. Я обследовал эти острова двадцать пять — нет, двадцать семь лет назад. Если вы найдете здесь кое-что новое — значит, это уж совсем новехонькое. После меня не осталось почти ничего.

— Я не коллекционер.

— Тогда я был молод, — продолжал он. — Господи! Сколько я гонял по свету! — Он как бы присматривался ко мне. — Два года пробыл в Индии, семь лет в Бразилии. Потом поехал на Мадагаскар.

— Нескольких исследователей я знаю понаслышке. — Я уже предвкушал интересную историю. — Для кого вы собирали образцы?

— Для Доусона. Может вам доводилось слыхать такую фамилию — Бутчер?

— Бутчер, Бутчер?.. — Эта фамилия смутно казалась мне знакомой; потом я вспомнил: «Бутчер против Доусона». — Постойте! Так это вы судились с ними, требуя жалованье за четыре года — за то время, что пробыли на пустынном острове, где вас бросили одного?

— Ваш покорный слуга, — кланяясь, сказал человек со шрамом. — Занятное судебное дело, правда? Я сколотил себе там небольшое состояньице, пальцем о палец не ударив, а они никак не могли меня уволить. Я часто забавлялся этой мыслью, пока оставался на острове. И даже вел подсчеты, вырисовывая огромные цифры на песке чертова атолла.

— Как же это случилось? Я уже забыл подробности дела…

— Видите ли… Вы слыхали когда-нибудь об эпиорнисе?

— Конечно. Эндрюс как раз работает над его новой разновидностью; он рассказывал мне о ней примерно месяц назад. Перед самым моим отплытием. Они раздобыли берцовую кость чуть ли не с ярд длиной. Ну и чудовище это было!

— Охотно верю, — сказал человек со шрамом. — Настоящее чудовище. Легендарная птица Рух Синдбада-морехода безусловно принадлежала к этому семейству. И когда же они нашли эти кости?

— Года три-четыре назад — кажется, в девяносто первом году. А почему вас это интересует?

— Почему? Потому что их нашел я — да, да, почти двадцать лет назад. Если б у Доусона не заупрямились с моим жалованьем, они могли бы поднять здоровую шумиху вокруг этих костей. Но что я мог поделать, если проклятую лодку унесло течением…

Он помолчал.

— Это, наверно, то же самое место. Нечто вроде болота, в девяноста милях к северу от Антананариво. Не слыхали? К нему надо добираться вдоль берега, на лодке. Может, вы случайно помните?

— Нет. Но, кажется, Эндрюс говорил что-то о болоте.

— Очевидно, о том же самом. На восточном берегу.

Там в воде, уж не знаю откуда, есть какие-то вещества, предохраняющие от разложения. Пахнет словно креозотом. Сразу вспоминается Тринидад. А яйца они нашли? Мне попадались яйца в полтора фута величиной. Болото образует круг, понимаете, и это место совершенно отрезано. Помимо всего, там много соли. Да-а… Не легко мне пришлось в то время! А нашел я все это совсем случайно. Я взял с собой двух туземцев и отправился за яйцами в этаком нелепом каноэ, связанном из кусков; тогда же мы нашли и кости. Мы прихватили с собой палатку и провизии на четыре дня и расположились там, где грунт потверже. Вот сейчас вспомнилось мне все, и сразу почудился тот странный, отдающий дегтем запах. Занятная была работа. Понимаете, надо шарить в грязи железными прутьями. Яйца при этом обычно разбиваются. Интересно, сколько лет прошло с тех пор, как жили эпиорнисы? Миссионеры утверждают, что в туземных легендах говорится о временах, когда такие птицы жили, но сам я рассказов о них не слыхал [4]. Однако те яйца. которые мы достали, были совершенно свежие. Да, свежие! Когда мы тащили их к лодке, один из моих негров уронил яйцо, и оно разбилось о камень. Ох, и отлупил же я парня! Яйцо было ничуть не испорченное, словно птица только что снесла его, даже не пахло ничем, а ведь эта птица, может быть, уже четыреста лет как сдохла. Негр оправдывался тем, что его будто бы укусила сколопендра. Впрочем, я уклонился в сторону. Целый день мы копались в этой грязи, стараясь вынуть яйца неповрежденными, вымазались с ног до головы в противной черной жиже, и вполне понятно, что я разозлился. Насколько мне было известно, это единственный случай, когда яйца достали совершенно целыми, без малейшей трещинки. Я смотрел потом те, что хранятся в Музее естественной истории, в Лондоне; все они надтреснутые, куски скорлупы слеплены вместе, как мозаика, и некоторых кусочков не хватает. А мои были безукоризненными, и я собирался по возвращении выдуть их. Ничего удивительного, что меня взяла досада, когда этот идиот погубил результат трехчасовой работы из-за какой-то сколопендры. Здорово ему досталось от меня!

Человек со шрамом вынул из кармана глиняную трубку. Я положил перед ним свой кисет с табаком. Он задумчиво набил трубку, не глядя на нее.

— А другие яйца? Довезли вы их до дома? Никак не могу припомнить…

— Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке, варить кофе; оба мои язычника остались на берегу — один возился со своим укусом, а другой помогал ему. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи воспользуются моим положением, чтобы устроить мне пакость. Видимо, один из них совсем одурел от яда сколопендры и от моей взбучки — он вообще был довольно строптивый — и сманил другого.

Помню, я сидел, курил, кипятил воду на спиртовке, которую всегда брал с собой в экспедиции, и любовался болотом, освещенным заходящим солнцем. Болото все было в черных и кроваво-красных полосах — очень красиво. Дальше к горизонту местность повышалась и переходила в подернутые серой дымкой холмы, над которыми небо полыхало, словно жерло печи. А в пяти-десяти шагах от меня, за моей спиной, чертовы язычники, равнодушные ко всему этому покою, сговаривались угнать лодку и бросить меня одного, с трехдневным запасом провизии, холщовой палаткой и без питья, если не считать воды в маленьком бочонке. Я услыхал, как они вдруг завопили, смотрю, а они уже в этом своем каноэ — настоящей лодкой его и не назовешь — шагах в двадцати от берега. Я сразу смекнул, в чем дело. Ружье у меня осталось в палатке, и патронов, вдобавок, не было, — только мелкая дробь. Негры это знали. Но у меня в кармане лежал еще маленький револьвер; я его вытащил на ходу, когда побежал к берегу.

«Назад!» — крикнул я, размахивая револьвером. Они о чем-то залопотали между собой, и тот, который разбил яйцо, ухмыльнулся. Я прицелился в другого — поскольку он был здоров и греб, — но промазал. Они засмеялись. Однако я не считал себя побежденным. Нужно сохранять хладнокровие, подумал я, и выстрелил вторично. Пуля прожужжала так близко от гребца, что он даже подскочил. Тут уж он не смеялся. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел за борт вместе с веслом. Для револьверного выстрела здорово метко. Между мной и каноэ было, по-моему, ярдов пятьдесят. Негр сразу скрылся под водой. Не знаю, застрелил я его или он был просто оглушен и утонул. Тогда я стал орать и требовать, чтобы второй негр вернулся, но он съежился в комок на дне челнока и не желал отвечать. Пришлось мне выпустить в него и остальные заряды, но все мимо.

Должен вам признаться, что положение мое было совершенно дурацким. Я остался один на атом гиблом берегу, позади меня — болото, впереди — океан, похолодавший после захода солнца, а эту черную лодчонку неуклонно уносит течением в открытое море. Ну и проклинал же я доусоновскую фирму, и джэмраковскую, и музеи, и все прочее — и совершенно справедливо! Я звал этого негра обратно, пока у меня не сорвался голос.

Мне не оставалось ничего другого, как поплыть за ним вдогонку, рискуя встретиться с акулами. Я раскрыл складной нож, взял его в зубы и разделся. Как только я вошел в воду, я сразу потерял из виду каноэ, но плыл я, по-видимому, наперерез ему. Я надеялся, что негр ранен и не в состоянии управлять рулем и что его суденышко будет относить все в том же направлении. Вскоре челнок показался на горизонте, примерно к юго-западу от меня. Закат уже потускнел, стали надвигаться сумерки. В синеве неба проглянули звезды. Я плыл, как заправский чемпион, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.

Все-таки я догнал каноэ, к тому времени как звезды усыпали все небо. Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек — ну, эта самая фосфоресценция. Порою у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где фосфоресценция, и как я плыву — вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черным, как смертный грех, а рябь на воде под ним — как жидкое пламя. Я, конечно, немного побаивался залезать на борт. Надо было сначала узнать, что там задумал этот негр. Он лежал, свернувшись клубком, на носу, а корма вся поднялась над водой. Лодка медленно вертелась — будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая, что негр проснется. Затем я вскарабкался на борт с ножом в руке, готовый броситься вперед. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме, маленького каноэ, а течением несло его в спокойное фосфоресцирующее море; над головой была сплошные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.

Много времени прошло, прежде чем я окликнул негра по имени. Он ничего не ответил. Я сам настолько устал, что боялся подойти к нему ближе. Так мы и сидели. Кажется, я раза два вздремнул. Когда рассвело, я увидел, что он уже давно мертв и весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посередине челнока, в ногах у мертвеца — бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кэйпского «Аргуса», а под телом — жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, и вообще ничего, что можно было бы использовать вместо весла, если не считать этой жестянки; и я решил дрейфовать, пока меня не подберут. Обследовав тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, и выкинул негра за борт.

После этого я попил воды, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг. Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, он, вероятно, не может видеть на далеком расстоянии; во всяком случае, я не замечал не только Мадагаскара, но и вообще какой-либо земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно, какой-то шхуны, но само судно так и не показалось. Вскоре солнце уже поднялось высоко на небе и начало меня припекать. Ну и жгло! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в море, а потом мне попался на глаза кэйпский «Аргус»; я вытянулся плашмя на дне каноэ и накрылся газетным листом. Замечательная вещь — газета! До того времени я никогда не прочитывал их полностью, но, удивительное дело, — когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечел этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, так и курилась от жары и вздувалась большими пузырями.

— Течение носило меня десять, — продолжал человек со шрамом. — Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Каждый день был похож на предыдущий. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером, — такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видал ничего, а потом с тех судов, которые я успевал заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер мимо проплыл корабль на расстоянии меньше полумили; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты — он был точно большой светляк. На палубе играла музыка. Я вскочил на ноги, кричал и вопил ему вслед… На второй день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Яйцо немножко припахивало, — не испорчено было, нет, — но по вкусу напоминало утиное. На одной стороне желтка было нечто вроде круглого пятна, около шести дюймов в диаметре — с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой; пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что это значит, да и не собирался быть особенно разборчивым. Яйца мне хватило на три дня, с сухарями и водой из бочонка. Кроме того, я жевал кофейные зерна — как укрепляющее. Второе яйцо я вскрыл примерно на восьмой день и — испугался.

Человек со шрамом умолк.

— Да, — сказал он, — в нем был зародыш.

Вам, вероятно, трудно этому поверить. Но я поверил, ведь я видел собственными глазами. Это яйцо, погруженное в холодную черную грязь, пролежало в ней лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, с большой головой и выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, а внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получилось, что я, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, высиживал яйца самой большой из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года. Как, по-вашему, а?

Но еще до того, как показался риф, мне пришлось съесть эту драгоценность до последней крошки, и черт знает, до чего это была противная еда! Третье яйцо я не трогал. Я просматривал его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что творится внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу биение пульса, может быть, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.

Затем показался атолл. Выплыл вместе с восходящим солнцем, неожиданно, совсем рядом. Меня несло прямо к нему до тех пор, пока до берега не осталось меньше полумили, а затем течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил руками и кусками скорлупы эпиорниса, чтобы попасть на остров. И все-таки я добрался до него. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, сочился родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав для него подходящее место, — достаточно далеко от границы прилива и на солнце, чтобы создать для него самые лучшие условия; затем втащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать окрестности. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жить Робинзоном, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил вокруг него, разыскивая что-нибудь съедобное и предаваясь раздумью; но еще задолго до того, как кончился этот первый день, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло — едва я высадился на сушу, погода переменилась. Над морем, по направлению к северу, пронеслась гроза, захватив своим краем остров; ночью пошел проливной дождь и поднялся ветер, который выл и крутил все вокруг. Каноэ ничего не стоило бы перевернуться, это ясно.

Я спал под каноэ, а яйцо, к счастью, лежало в песке, подальше от берега. Первое, что я тогда услыхал, был грохот, такой, словно на доски обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, и я сел и стал звать Интоши, чтобы узнать у нее какого черта там шумят; я протянул было руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны катились прямо на меня, словно собираясь меня поглотить, кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто небо начало тонуть и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипеньем отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые ярые волны не могли бы докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как приятеля. Ну и ночка это была, господи боже ты мой!

Шторм улегся еще до утра. Когда рассвело, от туч уже нe оставалось ни клочка, а по всему берегу были разбросаны обломки досок, так сказать, скелет моего каноэ. Но мне хоть нашлась какая-то работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и соорудил между ними из останков лодки нечто вроде шалаша для защиты от штормов. И в этот день вылупился птенец.

Вылупился, сэр, в то время, как я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Я услыхал сильный стук, меня тряхнуло, и я сел, — кончик яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.

«Господи! — сказал я. — Добро пожаловать!»

Птенец поднатужился и вылез наружу.

Он оказался славным, дружелюбным малышом, величиной с небольшую курицу, очень похожим на любых других птенцов, только крупнее. Вначале его оперение было грязно-бурым, с какими-то серыми струпьями, которые вскоре отвалились, и редкими перышками, пушистыми, как мех. Трудно передать мою радость при виде его. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появилась преинтересная компания. Птенец смотрел на меня и мигал, закатывая веки кверху, как курица, затем чирикнул и сразу начал клевать песок, как будто вылупиться с опозданием в триста лет было для него сущей безделицей.

«Привет, Пятница!» — сказал я; еще в каноэ, увидав, что в яйце развивается зародыш, я уже решил: если птенец вылупится, конечно, он будет зваться Пятницей. Меня немножко беспокоило, чем я его буду кормить, и я сразу дал ему кусок сырого губана. Он проглотил его и снова разинул клюв. Это меня обрадовало, — ведь если бы он, при подобных обстоятельствах, оказался чересчур разборчивым, мне пришлись бы в конце концов съесть его самого.

Вы не можете себе представить, каким занятным был этот птенец эпиорниса. С самого начала он не отходил от меня ни на шаг. Обычно он стоял рядом и смотрел, как я ужу рыбу в лагуне; я делился с ним всем, что вылавливал. И к тому же он был умницей. На берегу, в песке, попадались какие-то противные зеленые бородавчатые штучки, похожие на маринованные корнишоны; он попробовал проглотить одну из них, и ему стало худо. Больше он на них даже и не глядел.

И он рос. Рос чуть ли не на глазах. А так как я никогда не был особенно общительным, его спокойная дружелюбная натура вполне устраивала меня. Почти два года мы были так счастливы, как только это возможно на подобном острове. Зная, что мне накапливается у Доусона жалованье, я откинул все деловые заботы. Временами мы видели парус, однако ни одно суденышко не приблизилось к нашему острову. Я развлекался тем, что украшал атолл узорами из морских ежей и различных причудливых раковин и кругом по берегу выложил камнями: «Остров Эпиорниса», — очень аккуратно, большими буквами, как делают из цветных камешков у нас на родине, возле железнодорожных станций; кроме того, я разместил там математические вычисления и разные рисунки. Иногда я лежал и смотрел, как эта птичка важно выступает около меня и все растет, растет; если меня когда-нибудь снимут отсюда, думал я. вполне можно будет заработать на жизнь, демонстрируя мою птицу. После первой линьки она стала красивой — с хохолком и голубой бородкой и пышными зелеными перьями в хвосте. Я все ломал себе голову, имеет Доусон право претендовать на нее или нет. Во время шторма или в период дождей мы уютно лежали в шалаше, построенном из остатков каноэ, и я рассказывал Пятнице всякие небылицы про своих друзей на родине. А после шторма мы вместе обходили остров, проверяя, не выкинуло ли чего-нибудь на берег. Словом — идиллия. Если бы еще немного табачку, ну просто была бы райская жизнь.

Но к концу второго года что-то стало не ладиться в нашем маленьком раю. Пятница достиг тогда примерно четырнадцати футов в вышину; у него была большая, широкая голова, по форме как конец кирки, и огромные коричневые глаза с желтым ободком, посаженные не по-куриному — с двух сторон, а по-человечьи — близко друг к другу. Оперение у него было красивое: не полутраурное, как у всяких страусов, а скорее, по цвету и фактуре, как у казуара. И вот он начал топорщить гребешок при виде меня. и важничать, и проявлять признаки скверного характера.

А затем однажды, когда рыбная ловля оказалась довольно неудачной, моя птица стала ходить за мной с каким-то странным, задумчивым видом. Я думал, что, может быть, она наелась морских огурцов или еще чего-нибудь такого, но это она просто показывала мне свое недовольство. Я тоже был голоден и, когда, наконец, вытащил рыбу, хотел съесть ее сам. В то утро мы оба были не в духе. Она клюнула губана и схватила его, а я стал гнать ее прочь и стукнул по голове. Тут она и накинулась на меня. Боже!

— Она начала с этого. — Человек со шрамом показал на свое лицо. — Потом стала лягаться. Лягаться, как ломовая лошадь! Я вскочил и, видя, что она не унимается, помчался что есть мочи, прикрыв обеими руками лицо. Но эта проклятая птица, несмотря на неуклюжие ноги, бежала быстрее скаковой лошади, и все молотила меня ногами, и долбила своей киркой по затылку. Я понесся к лагуне и забрался в воду по самую шею. Птица остановилась на берегу, потому что не любила мочить лапы, и начала пронзительно кричат, как павлин, только более хрипло, а потом принялась расхаживать по берегу взад да вперед. Сказать по правде, довольно-таки унизительно было видеть, как это ископаемое чувствует себя хозяином положения. С головы и лица у меня стекала кровь, а тело — тело было все в синяках.

Я решил переплыть через лагуну и ненадолго оставить свою птицу одну, чтобы она утихомирилась. Потом я залез на самую высокую пальму и стал все это обдумывать. Кажется, в жизни я не был еще так оскорблен. Такая черная неблагодарность! Я был для нее ближе родного брата. Высидел ее, воспитал. Этакую большую, неуклюжую, допотопную птицу! Я — человек, царь природы и тому подобное.

Я думал, что через некоторое время она сама это поймет и устыдится. Я думал, что если мне удастся поймать вкусных рыбок и я как бы случайно подойду и угощу ее, она образумится. Прошло немало времени, пока я узнал, какой мстительной и сварливой может быть вымершая порода птиц. Воплощенное коварство!

Не буду рассказывать обо всех уловках, которые я применял, чтобы снова заставить птицу слушаться. Я просто не в состоянии: даже и теперь сгораю со стыда, когда вспомню, как пренебрежительно обращалась со мной и как избивала меня эта музейная диковинка! Я пробовал применить силу и стал бросать в нее кусками коралла — с безопасного расстояния, но она только проглатывала их. Потом я попробовал швырнуть в нее раскрытым ножом и чуть не расстался с ним, хотя он был слишком велик, чтобы она могла его проглотить. Пытался я взять ее измором и перестал удить рыбу, но она научилась отыскивать на берегу, после отлива, червяков, и ей этого хватало. Половину времени я проводил, стоя по шею в лагуне, а другую половину — наверху, на пальмах. Однажды пальма оказалась недостаточно высокой, и когда моя птица настигла меня там, ну и полакомилась она моими икрами! Положение стало совершенно невыносимым. Не знаю, пробовали ли вы когда-нибудь спать на пальме. У меня были ужаснейшие кошмары. И какой позор, к тому же! Эта вымершая тварь бродит по моему острову с надутым видом, словно герцогиня, а я не имею права ступить ногой на землю. Я даже плакал от усталости и досады. Я прямо заявил ей, что не позволю такому дурацкому анахронизму гоняться за мной по пустынному острову. Пусть разыскивает какого-нибудь мореплавателя своей собственной эпохи и клюет его, сколько вздумается. Но она только щелкала клювом, завидя меня. Этакая огромная уродина, одни ноги и шея!

Сколько все это тянулось, даже не хочется говорить. Я убил бы ее раньше, да не умел. В конце концов я все же сообразил, как мне ее прикончить. Так ловят птиц в Южной Америке. Я соединил все свои рыболовные лесы, связав их стеблями водорослей и другими штуками, и сделал крепкий канат, ярдов в двенадцать, даже больше; к каждому его концу я привязал по куску коралла. На это у меня ушло довольно много времени, потому что постоянно приходилось то влезать в лагуну, то забираться на дерево — смотря по обстоятельствам. Затем я быстро развертел этот канат в воздухе, над головой, и запустил им в птицу. В первый раз я промахнулся, но во второй раз канат ловко обвился вокруг ее ног и опутал их. Она упала. Я бросал канат, стоя по пояс в лагуне, и как только птица свалилась на землю, выскочил из воды и перепилил ей горло ножом…

Мне даже теперь неприятно об этом вспоминать. В ту минуту я чувствовал себя убийцей, хотя во мне все так и кипело от злости. Я стоял над ней и видел, как ее кровь текла на белый песок, как ее могучие длинные ноги и шея дергались в агонии… Ах, да что там!..

После этой трагедии одиночество нависло надо мной, как проклятье. Боже мой, вы даже представить себе не можете, как мне не хватало моей птицы. Я сидел около ее тела и горевал; меня пробирала дрожь, когда я оглядывал свой унылый риф, на котором царило полное безмолвие. Я думал о том, каким славным птенцом был этот эпиорнис, когда вылупился, и какие симпатичные, забавные повадки были у моего Пятницы, пока он не взбесился. Кто знает — если б я его только ранил, я, вероятно, сумел бы, выходив его, привить ему дружеские чувства. Если бы у меня была какая-нибудь возможность вырыть яму в коралловой скале, я похоронил бы его. Мне казалось, что я расстался с человеком, а не с птицей. Съесть ее я, конечно, не мог бы и поэтому опустил в лагуну, где рыбки начисто ее обглодали. Я даже не оставил себе перьев. А потом какому-то типу, путешествовавшему на яхте, в один прекрасный день вздумалось поглядеть, существует ли еще мой атолл.

Он явился как раз вовремя, потому что мне стало так тошно на этом пустынном острове, что я только не мог решить, зайти ли мне просто подальше в море и там покончить со всеми земными делами или поесть зеленых штучек…

Я продал кости человеку по имени Уинслоу, торговавшему поблизости от Британского музея, а он, по его словам, перепродал их старику Хэверсу. Хэверс, видимо, не знал, что они исключительно велики. Поэтому они привлекли к себе внимание только после его смерти. Птице дали имя… эпиорнис… как это дальше, вы не помните?

— Epyornis Vastus, — сказал я. — Забавное совпадение, ведь именно об этих костях упоминал один мой приятель. Когда был найден скелет эпиорниса с берцовой костью длиной в один ярд, считалось, что это уже верхушка шкалы — Epyornis Maximus. Потом кто-то раздобыл другую берцовую кость в четыре фута шесть дюймов или больше, и она получила название Epyornis Fitan. Затем, после смерти старика Хэверса, в его коллекции нашли ваш Vastus, а потом нашелся Vastissimus.

— Уинслоу так и говорил мне, — сказал человек со шрамом. — Если найдутся еще новые эпиорнисы, он думает, что какую-нибудь ученую шишку хватит удар. А все-таки странные истории случаются с людьми, правда?

1894
Перевод: Н. Надеждина

Похищенная бацилла

— А вот это, — сказал бактериолог, подкладывая под микроскоп стеклянную пластинку, — препарат знаменитой холерной бациллы — микроб холеры.

Человек с бледным лицом заглянул в микроскоп — очевидно, он не привык иметь дело с этим прибором — и мягкой белой рукой прикрыл левый глаз.

— Я почти ничего не вижу, — сказал он.

— Поверните вот этот винт, — посоветовал бактериолог, — может быть, изображение не в фокусе для вас, глаза ведь у всех разные. Чуть-чуть поверните в одну сторону, потом в другую.

— Так, теперь вижу, — сказал посетитель, — но в конце концов видеть-то особенно нечего. Розовые полоски и пятнышки. А между тем такие вот крошечные существа, эти ничтожные микробы могут размножиться и опустошить целый город. Удивительно!

Он встал и, вынув пластинку из-под микроскопа, поднял ее, рассматривая на свет.

— Их почти не видно, — сказал он, разглядывая препарат, и, помолчав, добавил: — Это живые бациллы? Они опасны?

— Нет, они убиты и окрашены, — ответил бактериолог. — Я хотел бы, чтобы мы могли умертвить все подобные бациллы во вселенной.

— Думаю, — с легкой улыбкой проговорил человек с бледным лицом, — что вам не очень-то хотелось бы держать у себя такие существа живыми, в активном состоянии.

— Напротив, нам обязательно надо держать их живыми, — возразил бактериолог. — Да вот, например… — Он прошел в другой конец комнаты и взял одну из нескольких запечатанных пробирок. — Вот это — живая бацилла. Это — культура живой бактерии… — Он запнулся. — Так сказать, холера, загнанная в бутылку.

На бледном лице посетителя на мгновение, блеснуло выражение удовольствия.

— Вы владеете смертоносным оружием, — проговорил он, впиваясь глазами в пробирку.

На лице своего гостя бактериолог уловил выражение нездоровой радости. Этот человек только что пришел к нему с рекомендательным письмом от его старого друга и заинтересовал бактериолога, который почувствовал, что он и его гость — люди совсем разного склада. Прямые черные волосы и глубоко посаженные серые глаза незнакомца, осунувшееся лицо и нервные движения, жадный, острый интерес к бациллам — все это было так не похоже на флегматичных, рассудительных ученых, с которыми привык общаться бактериолог. Перед слушателем, интересующимся, очевидно, прежде всего смертоносностью бактерий, естественно было показать дело с самой эффектной стороны.

Задумавшись, бактериолог держал в руке пробирку.

— Да, — проговорил он, — это — холера, посаженная за решетку. Разбейте такую вот пробирку над источником, питающим городской водопровод, скомандуйте этим крошечным живым частичкам — таким крохотным, что их можно рассмотреть только в самый мощный микроскоп, и то окрасив препарат, бактериям без вкуса и запаха, — скомандуйте им: «Вперед! Растите И размножайтесь, наполняйте цистерны!» — и тогда смерть, таинственная и неуловимая, смерть быстрая и ужасная, смерть мучительная и безобразная обрушится на город и начнет рыскать повсюду, отыскивая себе жертвы. Здесь она лишит жену мужа, там отнимет у матери ребенка, оторвет государственного деятеля от его обязанностей, труженика — от его забот. Она будет следовать по путям водопроводных труб, проникая во все улицы, вылавливая и наказывая то в одном, то в другом дом тех, кто пьет сырую воду, она проникнет в чаны фабрикантов минеральной воды, проберется в салат, когда его будут мыть, и притаится в мороженом. Она будет сидеть в кормушках животных и ждать, когда ее проглотят, она будет подкарауливать беспечных ребятишек, которым захочется напиться из уличного фонтана. Она пропитает землю и появится в ручейках и колодцах, в тысяче самых неожиданных мест. Только пустите эту бациллу в водопровод, и, прежде чем мы поймаем и укротим ее, она уничтожит столицу!

Бактериолог внезапно замолчал. Ему не раз указывали на его страсть к риторике.

— Ну, а здесь, видите ли, она совершенно безопасна. Человек с бледным лицом кивнул головой. Глаза его сверкали. Он откашлялся.

— Эти негодяи-анархисты — дураки, — сказал он, — слепые дураки: бросать бомбы, когда есть такая штука! Мне кажется…

В дверь тихонько постучали, скорее даже не постучали, а поцарапали об нее ногтем. Бактериолог открыл дверь.

— На минуточку, милый, — прошептала его жена. Когда он вернулся в лабораторию, посетитель смотрел на часы.

— Я и понятия не имел, что отнял у вас целый час, — сказал он, — сейчас без двенадцати четыре, а мне нужно было уйти в половине четвертого. Но то, что вы мне показывали, было так интересно… Нет, право же, больше я не могу остаться ни на минуту, в четыре у меня важное свидание!

Рассыпаясь в благодарностях, он вышел из комнаты. Бактериолог проводил его до дверей, а затем, задумавшись, вернулся по коридору в лабораторию. Он хотел догадаться, какой национальности его посетитель. Несомненно, не германец, но не похож и на представителя латинских народов. Во всяком случае, в нем есть что-то патологическое, — про себя заметил бактериолог, — как он уставился на эту культуру болезнетворных микробов! Внезапно у него мелькнула тревожная мысль. Он повернулся к скамье возле паровой ванны, затем быстро подошел к письменному столу и стал поспешно шарить в своих карманах, потом бросился к двери.

— Может быть, я оставил ее на столе в передней, — пробормотал он.

— Минни! — хриплым голосом закричал он из передней.

— Да, милый? — отозвался голос из дальней комнаты.

— Когда я только что с тобой разговаривал, милочка, было у меня что-нибудь в руках?

Пауза.

— Нет, милый, ничего не было, потому что я помню…

— Синяя бацилла пропала! — воскликнул бактериолог. Он опрометью кинулся к двери и сбежал по ступеням на улицу.

Услышав стук захлопнувшейся двери, Минни в тревоге кинулась к окну. Она увидела, как на улице какой-то худой человек усаживался в кеб. К нему, неистово размахивая руками, мчался бактериолог без шляпы и в домашних туфлях. Одна туфля упала с ноги, но он не стал терять времени на то, чтобы поднять ее.

— С ума сошел! — воскликнула Минни. — Вот что наделала эта противная наука!

Минни открыла окно и хотела позвать мужа. Худой человек внезапно оглянулся и, по-видимому, тоже подумал, что ученый сошел с ума. Он торопливо показал кебмену на бактериолога и что-то сказал. Щелкнула застежка кожаного фартука, просвистел бич, копыта застучали по мостовой, и в тот иге миг кеб и бактериолог, бросившийся за ним следом, понеслись по улице и исчезли за углом.

С минуту Минни стояла, высунувшись из окна, потом вернулась в комнату. Она была совершенно ошеломлена.

«Конечно, муж чудак, — размышляла она, — но все-таки бегать по Лондону в самый разгар сезона в одних носках!..» Ей пришла в голову счастливая мысль. Она быстро надела шляпку, схватила ботинки мужа, выбежала в переднюю, сняла с вешалки его летнее пальто, шляпу и выскочила на улицу. На ее счастье, как раз мимо медленно проезжал кеб, и она его окликнула.

— Везите меня прямо, потом сверните на Хейвлок-кресент и постарайтесь догнать джентльмена без шляпы и в бархатной куртке.

— Бархатная куртка, мэм, и без шляпы? Очень хорошо, мэм!

И кебмен стегнул лошадь с таким решительным видом, точно ему каждый день приходилось ездить по подобным адресам.

Несколько минут спустя кучка кебменов и ротозеев, как всегда собравшаяся у стоянки извозчиков на Хаверсток-хилле, была поражена видом бешено мчавшейся пегой лошаденки, запряженной в кеб.

Все молчали, пока кеб не скрылся из виду, а затем полный джентльмен, известный под кличкой Старого Болтуна, сказал:

— Это Гарри Хикс. Что это с ним стряслось?

— А кнутом-то как работает, зря не машет, — добавил мальчишка конюх.

— Гляди-ка, — воскликнул Томми Байлс, — а вот еще один сумасшедший, разрази меня на этом месте, и впрямь еще один катит!

— Это наш Джордж, — отозвался Старый Болтун, — а везет он сумасшедшего, это ты верно сказал; как бы он не вывалился из кеба! Не за Гарри ли Хиксом он гонится?

Общество на извозчичьей стоянке все больше оживлялось. Кричали хором: «Наддай. Джордж!», «Вот так скачки!», «Ты его догонишь!», «Погоняй!»

— Ишь, как чешет! — сказал мальчишка конюх.

— Голова кругом идет, — воскликнул Старый Болтун, — ей-богу, сейчас сам помчусь! Глядите, еще один! Никак все кебмены в Хэмпстеде спятили сегодня!

— На этот раз — баба! — сказал мальчишка конюх.

— За ним гонится, — добавил Старый Болтун, — чаще бывает наоборот; он за ней, а не она за ним.

— Что у нее в руках?

— Похоже, что шляпа.

— Вот забава! Ставлю три против одного на старика Джорджа, — предложил мальчишка конюх, — кто следующий?

Минни промчалась мимо. Ее сопровождала буря оваций. Ей это не понравилось, но она сознавала, что исполняет свой долг, и неслась дальше по Хаверсток-хиллу и Кэмдентаун-Хай-стрит, не отрывая глаз от спины старого Джорджа, непонятно почему увозившего от нее беглеца-мужа.

Человек в первом кебе сидел, забившись в угол, скрестив на груди руки и крепко сжимая в кулаке пробирку с могучим средством разрушения. Он испытывал смешанное чувство страха и радостного возбуждения. Больше всего он боялся, что его поймают, прежде чем он успеет осуществить свой замысел, однако в глубине его души был смутный, но еще более сильный страх перед чудовищностью затеянного преступления. И все же радость пересиливала страх. Ни один анархист еще не додумался до того, что собирался сделать он. Равашоль, Вайан и все эти знаменитые деятели, славе которых он завидовал, бледнели и казались ничтожными по сравнению с ним. Ему надо только добраться до городской водокачки и разбить пробирку над баком. Как блестяще он все подготовил, подделал рекомендательное письмо, проник в лабораторию и так блестяще воспользовался случаем! Наконец-то мир услышит о нем! Наконец-то всем этим людям, которые над ним смеялись, им пренебрегали, избегали его общества, придется считаться с ним. Смерть, смерть, смерть! Сколько унижений он вытерпел как человек, не заслуживающий внимания. Весь мир был в заговоре, чтобы не дать ему подняться. Теперь он покажет, что значит не замечать человека! Кажется, эта улица ему знакома. Да, конечно, это улица Сент-Эндрю. А где же его преследователь? Он выглянул из кеба. Между ним и бактериологом было не больше пятидесяти ярдов. Плохо! Его еще могут нагнать И остановить. Он нащупал в кармане деньги и достал полсоверена. Приподнявшись, он через окошечко в крыше сунул монету под нос кучеру.

— Еще дам, — закричал он, — если сумеете удрать! Мгновенно деньги были выхвачены у него из руки.

— Ладно! — сказал кебмен.

Окошечко захлопнулось, и бич опустился на блестящий бок лошади. Кеб дернуло, и анархист, который еще не успел сесть, ухватился рукой со стеклянной пробиркой за фартук, чтобы не упасть. Он почувствовал, как пробирка сломалась в его руке. Отбитая половинка звякнула о дно кеба. Он выругался, откинулся на сиденье и мрачно поглядел на капли жидкости, упавшие на фартук.

Анархист содрогнулся.

— Ну что ж, кажется, мне придется быть первым. Бр-р, но я по крайней мере стану мучеником. Это уже кое-что! А все-таки ужасная смерть. Так ли она мучительна, как говорят?

Тут у него мелькнула новая мысль. Он пошарил у себя под ногами. В отбитой части пробирки сохранилось немного жидкости, и он для верности выпил ее. Надо было действовать наверняка. Как бы то ни было, неудачи он не потерпит!

Потом он подумал, что теперь ему незачем удирать от бактериолога. На Веллингтон-стрит он велел кучеру остановиться и вышел из кеба. На подножке он поскользнулся, голова у него слегка кружилась. Быстро действует этот холерный яд! Он помахал кебмену, как бы устраняя его из своего бытия, и, скрестив руки на груди, остановился на тротуаре, поджидая бактериолога. В его позе было что-то трагическое. Сознание близкой гибели придавало его фигуре некоторое достоинство. Он приветствовал бактериолога вызывающим смехом:

— Vive l'Anarchie![5] Опоздали, мой друг! Я выпил ваш препарат. Холера спущена с цепи!

Не выходя из кеба, бактериолог сквозь очки поглядел на него с веселым любопытством:

— Выпили? Анархист? Теперь понятно!

Он хотел было что-то добавить, но воздержался. В углах рта затаилась усмешка. Он отбросил фартук, как будто хотел вылезти из кеба, в то время как анархист драматическим жестом махнул ему на прощанье рукой и пошел к мосту Ватерлоо, стараясь своим зараженным телом толкнуть возможно большее число людей. Бактериолог с таким интересом смотрел ему вслед, что почти не выразил удивления, когда на тротуаре появилась Минни со шляпой, пальто и ботинками.

— Очень мило, что ты принесла мои вещи, — рассеянно заметил он, все еще внимательно следя за удалявшейся фигурой анархиста.

— Садись ко мне, — добавил он, не поворачивая головы.

Минни теперь была совершенно убеждена, что ее муж сошел с ума, и на свою ответственность велела кучеру ехать домой.

— Что? Надеть ботинки? Разумеется, милочка, — сказал бактериолог, когда кеб повернул и скрыл от него торжественную черную фигуру, казавшуюся на расстоянии совсем маленькой.

Вдруг ему что-то показалось таким смешным, что он расхохотался, а потом заметил:

— Это все-таки очень серьезное дело. Понимаешь, этот человек пришел сегодня ко мне, а он — анархист… не падай в обморок, а то я не смогу тебе всего рассказать. Я не знал, что он анархист, хотел удивить его и показал ему культуру этой новой бациллы, о которой я тебе говорил, той самой, которая, я думаю, вызывает появление синих пятен у обезьян разных пород. Я свалял дурака и сказал ему, что это — бацилла азиатской холеры. Он похитил ее и убежал, чтобы отравить воду в Лондоне, и он действительно мог бы наделать много неприятностей нашему цивилизованному городу. А теперь он сам проглотил бациллу. Конечно, я не могу оказать наверное, что с ним случится, но ты помнишь, как котенок и три щенка покрылись от нее синими пятнами, а воробей стал ярко-голубым. Хуже всего то, что мне придется опять возиться и тратить деньги, чтобы приготовить новый препарат.

Что? Надеть пальто в такую жару! Зачем? Потому что мы можем встретить миссис Джеббер? Но, милочка моя, ведь миссис Джеббер не сквозняк. Чего ради я стану в жару надевать пальто из-за миссис… А… ну, ладно!

1894
Перевод: Н. Семевская

Род ди Сорно Рукопись, найденная в картонке

А картонка принадлежала Ефимии. Ее содержимое было варварски раскидано обезумевшим мужем, которому до зарезу понадобился галстук и не хватало выдержки и терпения дождаться, пока придет жена и разыщет пропажу. Конечно, в картонке галстука не оказалось; хотя муж, как легко догадаться, перерыл ее снизу доверху. Галстука там не было, зато в руки ему попалась пачка бумаг, которые можно было просмотреть, чтобы скоротать время до прихода Главного хранителя галстуков. К тому же всего интересней читать то, что ненароком попадает вам в руки.

Уже то, что Ефимия берегла какие-то бумаги, было открытием. На первый взгляд эти мелко исписанные страницы порождали мысль об измене, и поэтому муж взялся за чтение, исполненный страхов, которые рассеялись, едва он пробежал первые строчки. Он, так сказать, выполнял функцию полиции и тем себя оправдывал. И он начал читать. Но что это?! «Она стояла на балконе; позади нее было окно, а вельможный владелец замка ловил каждый взгляд ее капризных очей, тщетно надеясь прочесть в них благосклонность и преодолеть ее гордыню». Ничего похожего на измену!

Муж перелистнул страницу-другую — он начал сомневаться в своих полицейских правах. За фразой — «…отвести ее к ее гордому родителю» стояло написанное другими чернилами: «Сколько ярдов ковра, шириной в три четверти ярда потребуется для того,чтобы застеклить комнату в шестнадцать футов шириной и в двадцать семь с половиной футов длиной?» Тут он понял, что читает великий роман, созданный Ефимией в шестнадцатилетнем возрасте. Он уже что-то о нем слышал. Он держал в руках тетрадку, не зная, как поступить, — его все еще мучила совесть.

— Вздор! — решительно сказал он себе. — Допустим, что от романа просто не оторваться. Иначе мы выкажем пренебрежение к автору и его таланту.

С этими словами он плюхнулся в картонку прямо на груду вещей и, устроившись поудобнее, стал читать и читал до самого прихода Ефимии. Но она, узрев его голову и ноги, бросила несколько отрывочных и довольно-таки обидных замечаний по поводу какой-то раздавленной шляпки, а потом стала зачем-то силком вытаскивать его из картонки. Впрочем, это мои личные огорчения. А нас занимают сейчас достоинства романа Ефимии.

Героем ее повести был венецианец, звавшийся почему-то Иван ди Сорно. Насколько я мог установить, он и представлял собой весь род ди Сорно, упомянутый в заглавии. Никаких других ди Сорно я не обнаружил. Как и прочие герои повести, он был несметно богат и терзался глубокой печалью, причины которой остались неясными, но, очевидно, таились в его душе. Впервые он предстал перед нами, когда брел «…грустно поигрывая осыпанной каменьями рукоятью кинжала… по темной аллее земляничных дерев и остролистника, удивительно гармонировавшей с его сумрачным видом». Он размышлял о своей жизни, которую влачил под тягостным бременем богатства, не ведая чувства любви. Вот он «…идет по длинной великолепной галерее…», «и сто поколений других ди Сорно, каждый с таким же горящим взглядом и мраморным челом, взирают на него с той же грустной печалью» — и вправду унылое зрелище! Кому бы оно не наскучило за столько дней! И вот он решает отправиться странствовать. Инкогнито.

Вторая глава озаглавлена: «В старом Мадриде». Здесь ди Сорно, закутавшись в плащ, дабы скрыть свой титул, «…бродит, грустный и безучастный, в суетливой толпе». Но Гвендолен — гордая Гвендолен с балкона — «…приметила его бледный и все же прекрасный лик». Назавтра, во время боя быков, она «…бросила на арену свой букет и, обернувшись к ди Сорно (совсем ей незнакомому, заметьте!)… глянула на него с повелительной улыбкой». «В тот же миг он, не раздумывая, кинулся вниз, туда, где метались быки и сверкали клинки тореро, а минуту спустя уже стоял перед ней и с низким поклоном протягивал ей спасенные цветы». «О, прекрасный сеньор! — сказала она. — Вряд ли эти бедные цветы стоили таких хлопот». Весьма мудрое замечание. И тут я вдруг отложил рукопись.

Мое сердце исполнилось жалости к Ефимии. Вот о ком она мечтала! О человеке редкой силы, с горящим взором, о человеке, который ради возлюбленной может расшвырять быков, кинуться на арену и единым духом взлететь обратно. И вот сижу я — грустная реальность, тщедушный писака в комнатных туфлях, до смерти боящийся всякой скотины.

Бедная моя Ефимия! Мы так долго высмеивали и преследовали новый тип женщины и так в этом преуспели, что боюсь, наши жены очень скоро разочаровываются в нас, бедняжки. И пусть даже они сами себя обманывают, им от этого не легче. Они мечтают о каких-то чудищах бескорыстия и верности, о рослых светлокудрых Донованах и темноволосых Странствующих рыцарях, почитающих своих дам, как святыню. И тут приходит всякий сброд, вроде нас, грешных, которые сквернословят за завтраком, вытирают перья о рукава сюртуков, пахнут табаком, дрожат перед издателями и отдают на прочтение всему свету сокровенное содержимое их картонок. А ведь они — за редким исключением — так берегут свое богатство! Они по-прежнему тайно цепляются за мечты, которые мы у них отняли, и с таким тактом стараются сохранить хоть что-то из прежних надежд и хоть чего-нибудь добиться от нас. Лишь в редких случаях — как, например, в истории с раздавленной шляпкой — они срываются на крик. Впрочем, даже тогда…

Но довольно прозы. Вернемся к ди Сорно.

Наш герой не воспылал страстью к Гвендолен, как, наверно, решил неискушенный читатель. Он «холодно» ей ответил, и взор его на мгновение задержался на ее камеристке — «прелестной Марго». Далее следуют сцены любви и ревности под замковыми окнами с железными переплетами. У прелестной Марго, хоть она и оказалась дочерью обедневшего принца, было одно свойство, присущее всей на свете прислуге: она день-деньской глазела в окно. Вечером после боя быков ди Сорно открылся ей в своих чувствах, и она от души пообещала ему «научиться его любить»; с той поры он дни и ночи«…гарцевал на горячем коне по дороге», проходившей у замка, где жила его юная ученица. Это вошло у него в привычку; за три главы он проехал мимо замка общим счетом семнадцать раз. Затем он стал умолять Марго бежать с ним, «пока не поздно».

Гвендолен после яростной стычки с Марго, во время которой она обозвала ее «паскудой» — весьма уместный лексикон для молодой дворянки! — «…с несказанным презрением выплыла из комнаты», чтобы, к вящему изумлению читателя, больше не появиться в романе, а Марго и ди Сорно бежали в Гренаду, где им начала строить ужасные козни Инквизиция в лице одного-единственного «монаха с горящим взором». Но тут женой ди Сорно возжелала стать некая графиня ди Морно, которая мимоходом уже появлялась в романе, а теперь решительно вышла на авансцену. Она обвинила Марго в ереси, и вот Инквизиция, скрывшись под желтым домино, явилась на бал-маскарад, разлучила влюбленных и увезла «прелестную Марго» в монастырь. Сам не свой, ди Сорно вскочил в карету и стал носиться по Гренаде от гостиницы к гостинице (лучше б он заглянул в участок!); нигде не найдя Марго, он лишился рассудка. Он бегал повсюду и вопил: «Я безумен! Безумен!» — что как нельзя больше свидетельствовало о его полном помешательстве. В припадке безумия он дал согласие графине ди Морно «вести ее под венец», и они поехали в церковь (почему-то все в той же карете), но дорогой она выболтала ему свою тайну. Тогда ди Сорно выскочил из кареты,«…расшвырял толпу» и, «размахивая обнаженным мечом, начал требовать свою Марго у ворот Инквизиции». Инквизиция, в лице все того же испепеляющего взглядом монаха, «…глядела на него поверх ворот» — позиция, без сомнения, весьма неудобная. И в этот решающий миг домой вернулась Ефимия, и начался скандал из-за раздавленной шляпки. Я и не думал ее давить. Просто она была в той же картонке. А чтоб нарочно… Уж так само получилось. Если Ефимии хочется, чтоб я ходил на цыпочках и все время глядел, не лежит ли где ее шляпка, нечего было сочинять такой увлекательный роман. Отнять у меня рукопись как раз в этом месте было просто безжалостно. Я дошел только до середины, так что за поединком между Мечом и Испепеляющим взглядом должно было последовать еще много событий. Из случайно выпавшей страницы я узнал, что Марго закололась кинжалом (разукрашенным каменьями), но обо всем, что этому предшествовало, я могу лишь догадываться. Это придало повести особый интерес. Ни одну книгу на свете мне так не хочется прочесть, как окончание романа Ефимии. И лишь из-за того, что ей придется купить новую шляпку, она не дает мне его, как я ни упрашиваю.

1894
Перевод: Р. Померанцева

Сокровище в лесу

Челнок приближался к берегу, и перед путешественниками открылась бухта. Разрыв в сплошной пене прибоя указывал то место, где в море впадала речка. Течение ее можно было проследить по более густым и темно-зеленым зарослям девственного леса, покрывавшего склон холма. Лес подходил к самому берегу моря. Вдали возвышались горы, туманные, точно облака, и похожие на внезапно замерзшие волны. На море была легкая, почти незаметная зыбь. Небо сверкало.

Человек с самодельным веслом в руках перестал грести.

— Должно быть, где-то здесь, — произнес он и, положив весло, указал рукой.

Его товарищ, сидевший на носу челнока, внимательно вглядывался в берег. На коленях у него лежал пожелтевший лист бумаги.

— Поди-ка посмотри, Эванс! — сказал он.

Оба говорили тихо. Губы у них пересохли и шевелились с трудом.

Тот, кого звали Эвансом, пошатываясь, прошел вперед и заглянул через плечо спутника.

Бумага представляла собой грубо набросанную карту. Ее много раз складывали, она выцвела, измялась, была порвана по сгибам, так что приходилось соединять ее куски. На карте с трудом можно было различить очертания бухты, нанесенные почти стершимся карандашом.

— Вот риф, — сказал Эванс, — а здесь лагуна. — Он провел по карте ногтем. — Вот эта кривая, извилистая линия — река, наконец-то напьемся! А звездочка обозначает место, которое нам нужно.

— Видишь пунктирную линию? — сказал человек с картой. — Она прямая и идет от рифа к этим пальмам. Звездочка стоит как раз там, где линия перерезает реку. Когда войдем в лагуну, надо отметить это место.

— Странно, — сказал Эванс, помолчав, — для чего поставлены вот эти значки? Похоже на план дома или чего-то такого, но никак не пойму, почему эти черточки показывают то одно направление, то другое. А на каком языке тут написано?

— По-китайски, — сказал человек с картой.

— Ну, конечно, он же был китаец, — заметил Эванс.

— Все они были китайцы, — сказал человек с картой.

Оба сидели несколько минут молча, вглядываясь в берег, а челнок медленно плыл вперед по течению. Потом Эванс взглянул на весло.

— Твой черед грести, Хукер, — сказал он.

Хукер, не торопясь, сложил карту, сунул ее в карман, затем осторожно обошел Эванса и принялся грести. Движения его были медленными, как у обессилевшего человека.

Эванс сидел, полузакрыв глаза, и смотрел, как все ближе подступает пенистая коралловая гряда. Солнце теперь было почти в зените, и небо раскалилось, словно печь. Хотя они были близко от сокровища, Эванс не испытывал того возбуждения, которое предвкушал раньше. Напряженная борьба за карту, длительное ночное путешествие от материка в челноке без запаса еды и питья совсем доконали его, как он выразился. Он старался подбодрить себя, старался думать о золотых слитках, о которых говорили китайцы, но мысленно все время видел перед собой пресную воду, журчащую реку и ощущал невыносимую сухость во рту и в горле. Уже слышались ритмичные удары волн о рифы, лаская слух Эванса. Вода билась о борт челнока. При каждом взмахе весла с него падали капли. Эванс задремал.

Он смутно сознавал, что они приближаются к острову, но к этому примешивались странные сновидения. Он снова переживал ту ночь, когда они с Хукером случайно узнали тайну китайцев. Он видел деревья, залитые лунным светом, небольшой костер и темные фигуры трех китайцев, с одной стороны посеребренные луной, а с другой освещенные пламенем костра. Он слышал, как китайцы разговаривали между собой на ломаном английском языке, потому что все они были уроженцами разных провинций. Хукер первый уловил суть их разговора и посоветовал Эвансу прислушаться. Временами они ничего не могли расслышать, а те обрывки разговора, которые доносились до них, были непонятны. Речь шла о каком-то испанском судне с Филиппин, севшем на мель, и о его сокровищах, спрятанных до лучших времен. Людей с погибшего корабля осталось мало: одни заболели и умерли, кого-то убили в ссоре, наконец, те, кто уцелел, ушли в море на шлюпках, и о них ничего больше не было слышно. А потом Чанг Хи всего лишь год назад попал на остров и случайно наткнулся на слитки золота, пролежавшие там двести лет. Он бросил джонку, на которой приехал, и один с огромным трудом закопал сокровище в новом месте, очень надежном; он особенно подчеркивал надежность этого места, — очевидно, тут он чего-то не договаривал. Теперь ему нужны были помощники, чтобы вернуться на остров и извлечь сокровище. Затем в воздухе замелькала карта, и голоса затихли. Недурная история для ушей двух бродяг-англичан без пенни за душой! А затем Эванс увидел во сне, что он держит Чанг Хи за косу. Чего там, жизнь китайца не так священна, как жизнь европейца! Теперь перед Эвансом возникло хитрое лицо китайца; сперва выражение его было яростным и напряженным, как у внезапно потревоженной змеи, потом оно стало испуганным, жалким и в то же время полным затаенного коварства, а под конец Чанг Хи непонятно и неожиданно усмехнулся. Потом стало очень жутко, как это иногда бывает во сне. Чанг Хи что-то быстро и неясно бормотал, угрожая ему. Эванс видел груды золота, но Чанг Хи мешал ему и боролся с ним, отталкивая его от сокровища. Эванс схватил Чанг Хи за косу; какой большой этот желтолицый и с какой силой он отбивался, усмехаясь… Чанг Хи становился все больше и больше. Вдруг блестящие кучи золота превратились в ревущую печь, а огромный дьявол, удивительно похожий на Чанг Хи, но с большим черным хвостом, стал совать раскаленные уголья в глотку Эванса. Они сильно обжигали. Другой дьявол выкрикивал его имя: «Эванс, Эванс, не спи, болван!» Или это был голос Хукера?

Эванс очнулся. Они были у самого входа в лагуну.

— Здесь должны быть три пальмы, в одну линию с этими кустами, — сказал Хукер, — смотри-ка. Когда доплывем к зарослям, потом свернем вон к тому кусту и доберемся до места, как только войдем в речку.

Перед ними было устье реки. Увидев реку, Эванс воспрянул духом.

— Поторопись, друг, — воскликнул он, — а то, ей-богу, напьюсь морской воды!

Он сжал зубами руку и, не отрываясь, смотрел на серебряную полосу воды между скалами и зелеными зарослями.

Потом он чуть не с яростью взглянул на Хукера.

— Дай-ка мне весло, — проговорил он.

Они достигли устья. Проплыв немного вверх, Хукер зачерпнул горстью воду, попробовал и выплюнул. Проехав еще немного, он снова попробовал воду.

— Годится, — сказал он, и они стали жадно пить.

— К черту! — внезапно воскликнул Эванс. — Так не напьешься! — Рискуя, выпасть из челнока, он перегнулся через его борт и начал пить прямо из реки.

Наконец они напились, ввели челнок в небольшой приток реки и собрались вылезть на берег среди густых зарослей, спускавшихся к самой воде.

— Нам придется продираться сквозь заросли к берегу моря, чтобы найти кустарник и от него прямо идти туда, куда нам нужно, — сказал Эванс.

— Лучше проедем туда на лодке, — предложил Хукер.

Они снова вывели челнок в реку и стали грести к морю, а потом вдоль берега, туда, где рос кустарник. Здесь они остановились, втащили легкий челнок на берег и пошли к лесу; они шли до тех пор, пока лагуна и кустарник не оказались перед ними на одной линии. Эванс захватил с собой из челнока туземную одноконечную кирку с полированным камнем на конце поперечины. Хукер нес весло.

— Теперь прямо вон туда, — сказал он, — будем пробираться сквозь кусты, пока не выйдем к реке. А там поищем!

Они пробивались сквозь густые заросли тростника, гигантских папоротников и молодых деревьев. Сначала идти было трудно, но скоро стало попадаться все больше высоких деревьев с открытыми полянками между ними. Яркий свет солнца почти незаметно сменялся прохладной тенью. Наконец они очутились среди огромных деревьев, сплетавшихся высоко над их головами в зеленый шатер. Со стволов свешивались тускло-белые цветы, от одного дерева к другому перекидывались ползучие растения. Тени сгущались. На земле все чаще встречались бурые пятна мха и лишайников.

По спине Эванса пробежала дрожь.

— Здесь даже как-то холодно после жары на берегу, — сказал он.

— Надеюсь, мы правильно идем, — заметил Хукер.

Далеко впереди в густом мраке они увидели наконец просвет там, где лучи жаркого солнца пронизывали лес. Здесь был густой подлесок и росли яркие цветы. Затем они услыхали шум воды.

— Вот и река. Она, должно быть, близко, — заметил Хукер.

Берега реки густо заросли. Пышные растения, еще не получившие названия, зеленели среди корней высоких деревьев и поднимали к небу свои гигантские веерообразные листья. Было множество цветов, и какие-то ползучие растения с яркой листвой цеплялись за стволы. На поверхности широкой заводи, которую охотники за кладом сначала не заметили, плавали большие овальные листья и бледно-розовые, точно восковые, цветы, напоминавшие водяные лилии. Дальше, где река сворачивала в сторону, она была покрыта пеной и шумела на порогах.

— Ну как? — сказал Эванс.

— Немного отклонились от прямой, — ответил Хукер, — так и следовало ожидать.

Он повернулся и стал всматриваться в прохладную густую тень безмолвного леса.

— Если побродить по берегу вверх и вниз, мы найдем то, что нам нужно.

— Ты говорил… — начал Эванс.

— Он говорил, что там груда камней, — закончил Хукер.

Оба внимательно посмотрели друг на друга.

— Давай для начала поищем немного ниже по течению, — предложил Эванс.

Они пошли вперед медленно, с любопытством оглядываясь по сторонам. Вдруг Эванс остановился.

— Что там за чертовщина? — проговорил он.

Хукер посмотрел туда, куда Эванс указывал пальцем.

— Что-то синее, — заметил он.

Они только что поднялись на пригорок и оттуда увидели какой-то непонятный синий предмет. Хукер почти сразу догадался, что это такое.

Он быстро пошел вперед и увидел мертвое тело с согнутой рукой; она-то и привлекла их внимание. Рука крепко сжимала кирку. Человек оказался китайцем. Он ничком лежал на земле, и по положению тела было ясно, что он мертв.

Хукер и Эванс подошли ближе и молча смотрели на зловещие останки. Труп лежал на открытой поляне под деревьями. Поблизости была китайская лопата, а дальше — разбросанная куча камней и возле нее свежевырытая яма.

— Кто-то здесь уже побывал, — хрипло промолвил Хукер.

Внезапно Эванс начал ругаться и топать ногами.

Хукер побледнел, но ничего не сказал. Он подошел к простертому телу и увидел, что шея мертвеца была красной и распухшей. Распухли также его руки и ноги.

— Фу! — сказал Хукер, резко отвернулся и подошел к яме. Он вскрикнул от удивления. — Болван! Все в порядке! — обратился он к Эвансу, который медленно шел за ним. — Сокровище здесь!

Он опять взглянул на мертвого китайца, а затем снова на вырытую яму.

Эванс подбежал к яме. Перед ним лежали тускло-желтые бруски, наполовину вытащенные из земли злополучным китайцем. Эванс наклонился над ямой и, расчистив руками землю, торопливо вынул один из тяжелых брусков. При этом какой-то маленький шип уколол его в руку. Он вытащил тоненький шип пальцами и поднял слиток.

— Только золото и свинец могут быть такими тяжелыми, — в радостном волнении сказал он.

Хукер все еще смотрел на тело. Что-то ему было непонятно.

— Он забежал вперед тайком от приятелей, — наконец заметил Хукер, — пришел сюда один, а здесь его укусила ядовитая змея. Интересно, как он нашел это место?

Эванс стоял, держа в руках слиток. Что значил какой-то мертвый китаец?

— Нам придется по частям перетащить все это на материк и на время опять закопать там, — проговорил он, — но как мы дотащим все эти слитки до челнока?

Он снял куртку, разложил ее на земле и бросил на нее два или три слитка. При этом он заметил, что еще один шип впился ему под кожу.

— Больше нам не снести, — сказал он и добавил с неожиданным раздражением: — На что ты там уставился?

Хукер взглянул на него.

— Невыносимо… У него такой вид… — Он кивнул в сторону трупа. — Он так похож…

— Чепуха! — сказал Эванс. — Все китайцы похожи друг на друга.

Хукер смотрел в лицо своему товарищу.

— Во всяком случае, я похороню его, прежде чем притронусь к сокровищу.

— Не валяй дурака, Хукер, — сказал Эванс. — Оставь эту падаль.

Хукер колебался. Он медленно осмотрел бурую землю вокруг.

— Меня это как-то пугает, — проговорил он.

— Вопрос в том, — сказал Эванс, — что делать с этими слитками: снова закопать их где-нибудь здесь или перевезти на челноке через пролив?

Хукер молчал. Тревожным взглядом обводил он высокие стволы деревьев и далекие, залитые солнцем зеленые ветви над головой. Когда глаза его остановились на китайце в синей одежде, он снова вздрогнул.

— Что с тобой, Хукер? — спросил Эванс. — Ты спятил?

— Так или иначе, надо унести отсюда золото, — ответил Хукер.

Он взялся за ворот куртки Эванса, а тот ухватился за полы, и они подняли золото.

— Куда пойдем? — спросил Эванс. — К челноку? Странно, — добавил он, сделав несколько шагов, — у меня все еще болят руки от гребли… Черт побери! Здорово болят. Придется сделать передышку.

Они положили куртку на землю. Лицо у Эванса побледнело, и лоб покрылся мелкими капельками пота.

— Что-то душно здесь, в лесу, — пробормотал он.

С внезапным приступом необъяснимой ярости он закричал:

— Что толку весь день торчать здесь! Слушай-ка, поднимай куртку. Как ты увидел мертвого китайца, так ничего больше не делаешь, только глазеешь по сторонам!

Хукер пристально смотрел в лицо своему компаньону. Он помог поднять куртку со слитками, и они молча пошли дальше. Пройдя шагов сто, Эванс начал задыхаться.

— Что с тобой? — спросил Хукер.

Эванс, спотыкаясь, сделал еще несколько шагов, а затем с проклятием вдруг уронил куртку, так что золото вывалилось. С минуту он стоял, глядя на Хукера, и затем со стоном схватился за горло.

— Не подходи ко мне! — проговорил он, прислонившись к дереву, и более твердым голосом добавил: — Мне сейчас станет легче.

Пальцы его, сжимавшие ствол дерева, разжались, и он стал медленно сползать вниз, пока не рухнул бесформенной массой к подножию дерева. Руки его судорожно сжимались, лицо было искажено болью. Хукер подошел к нему.

— Не трогай меня! Не трогай! — задыхаясь, проговорил Эванс. — Положи золото на куртку.

— Может, помочь тебе? — спросил Хукер.

— Положи золото на куртку!

Когда Хукер поднимал слитки, он почувствовал, как что-то укололо его в большой палец. Он взглянул на руку и увидел тонкий шип дюйма в два длиной.

Эванс вскрикнул и стал кататься по земле.

У Хукера вытянулось лицо. Он смотрел на шип блуждающими глазами. Потом посмотрел на Эванса, который корчился на земле; его тело поминутно сводила судорога. Потом Хукер посмотрел туда, где между стволами деревьев и паутиной ползучих растений в тусклой серой дымке неясно виднелось тело китайца в синей одежде. Хукер вспомнил черточки в углу плана и сразу понял все.

— Господи, помоги мне! — проговорил он.

Эти ядовитые шипы были в точности похожи на те, которыми даяки стреляют из своих духовых ружей.

Хукер понял теперь, почему Чанг Хи был так уверен, что клад спрятан надежно. Он понял и усмешку Чанг Хи.

— Эванс! — закричал Хукер.

Но Эванс лежал безмолвно и неподвижно, только руки и ноги у него временами подергивались в предсмертной судороге. В лесу стояла глубокая тишина.

Тогда Хукер принялся с отчаянием сосать то место на большом пальце, где виднелось крошечное розоватое пятнышко. Он сосал и сосал — он боролся за жизнь. Внезапно он почувствовал тупую боль в руках и плечах, пальцы его с трудом сгибались, и он понял, что сосать не стоит.

Он сразу опустил руку и сел рядом с грудой слитков. Положив подбородок на руки и опершись локтями на колени, он смотрел на все еще вздрагивавшее тело Эванса. В памяти снова возникла усмешка Чанг Хи. Тупая боль теперь подступала к горлу и понемногу усиливалась. Высоко над его головой легкий ветерок шевелил листву, и белые лепестки неведомого цветка, кружась, падали в лесном полумраке.

1894
Перевод: Н. Семевская

Страусы с молотка

— Уж если говорить о ценах на птиц, то мне довелось видеть страуса, который стоил триста фунтов стерлингов, — сказал мастер по набивке чучел, вспоминая свои молодые годы, когда он немало поколесил по свету. — Триста фунтов!

Он поглядел на меня поверх очков.

— А я видел такого, которого за четыреста продать отказались, — заметил я.

— Но ведь у тех птиц не было ничего особенного, это были самые обыкновенные страусы. Даже малость облезлые, потому что сидели на голодном пайке. И не то чтобы на этих птиц был тогда повышенный спрос. Я бы не сказал, чтобы пять страусов на борту судна Ост-Индской компании уж так дорого стоили. Нет, все дело было в том, что один из них проглотил бриллиант.

Пострадавший был не кто иной, как сэр Мохини, падишах — шикарный малый, ну прямо франт с Пиккадилли, сказали бы вы, оглядев его с ног до головы, вернее, с ног до плеч. Потому что выше торчала безобразная черная голова в этаком здоровенном тюрбане, а на тюрбане бриллиант. Чертова птица вдруг как клюнет камешек да и проглотила его, а когда этот тип поднял крик, смекнула, видно, что дело неладно, пошла и смешалась с другими страусами, чтобы сохранить свое инкогнито. Все произошло в одну минуту. Я прибежал туда чуть не раньше всех. Слышу, язычник этот призывает в свидетели всех своих богов, а двое матросов и тот малый, что вез страусов, так и помирают со смеху. Если вдуматься, так и вправду это ведь не совсем обычный способ терять драгоценности. Тот малый, приставленный к страусам, при самом происшествии не присутствовал и не знал, какая из птиц выкинула эту штуку. Видите, что получилось: камешек-то исчез бесследно. Сказать по правде, я не слишком огорчился. Этот франт начал похваляться своим дурацким бриллиантом, едва успел ступить на борт.

Ну, понятно, весть об этом мигом облетела весь корабль, от кормы до носа. Все стали судачить наперебой, а падишах спустился к себе в каюту чуть не плача. За обедом (падишах всегда, бывало, сидел за отдельным столиком с двумя другими индийцами) капитан слегка проехался на его счет, и это задело падишаха за живое. Он обернулся и начал кричать у меня над ухом. Не покупать же ему этих страусов! Он и так получит свой бриллиант обратно. Он британский подданный и знает свои права. Бриллиант должен быть найден. Вынь да положь! А не то он подаст жалобу в палату лордов.

Но малый, приставленный к страусам, оказался форменной дубиной — в его деревянную башку невозможно было ничего вколотить. Он наотрез отказался подпустить врача к своим страусам. Ему-де приказано кормить их только тем-то и тем-то и ухаживать за ними так-то и так-то, и он в два счета вылетит вон, если будет делать не то и не так. Падишах продолжал настаивать на промывании желудка, хотя, сами понимаете, птицам его делать никак невозможно. Падишах, как все эти несуразные бенгальцы, был начинен всякими там идеями насчет права и закона и все грозился наложить на страусов арест, ну и прочее и тому подобное. Но какой-то старикашка, у которого, по его словам, сын был адвокатом где-то в Лондоне, заявил, что предмет, проглоченный птицей, становится ipso facto[6] частью самой птицы, и потому единственное, что остается падишаху, — это требовать возмещения убытков. Но даже в этом случае ответчик может сослаться на неосторожность пострадавшего. Какое он имел право находиться возле птицы, которая ему не принадлежит?

Тут падишах крепко приуныл, особенно когда почти все нашли эти соображения довольно резонными. Юриста на борту не оказалось, и мы судили и рядили об этом происшествии на все лады. Потом, когда уже миновали Аден, падишах, как видно, пришел к тому же мнению, что и мы, и втихомолку предложил малому, приставленному к страусам, продать ему все пять штук оптом.

На следующее утро за столом во время завтрака поднялся сущий содом. Малый, который был при страусах, не имел, разумеется, никакого права торговать этими птицами и ни за что на свете не пошел бы на это, но он, как видно, дал понять падишаху, что один субъект, по фамилии Поттер, уже сделал ему такое же предложение, и падишах принялся бранить этого Поттера на чем свет стоит. Однако большинство склонялось к тому, что Поттер — малый не промах, и когда тот заявил, что уже телеграфировал из Адена в Лондон, испрашивая согласия на продажу птиц, и в Суэце должен получить ответ, я, признаться, крепко ругнул себя за то, что упустил такой случай.

В Суэце Поттер сделался обладателем страусов, а падишах заплакал — да, заплакал самыми настоящими слезами — и с места в карьер предложил Поттеру за его страусов двести пятьдесят фунтов, то есть на двести с лишним процентов больше, чем уплатил за них сам Поттер. Но Поттер заявил, что пусть его повесят, если он уступит кому-нибудь хоть перышко. Он-де намерен заколоть их всех, одного за другим, и найти бриллиант. Но потом он, должно быть, передумал и пошел на уступки. Это был азартный человек, игрок и малость шулер, и, верно, такая затея — распродажа страусов «с сюрпризом» — пришлась ему по вкусу. Так или иначе, но он шутки ради решил спустить своих птичек поштучно с молотка, заломив для начала по восемьдесят фунтов за каждую, а себе оставить только одного страуса — на счастье.

Надо вам сказать, что бриллиант-то и в самом деле был очень ценный. Среди нас оказался один торговец драгоценностями, маленький такой человечек, еврей, так он с самого начала, как только падишах показал этот камень, оценил его в три-четыре тысячи фунтов, поэтому не удивительно, что эта «лотерея со страусами» имела успех. А я еще накануне разговорился о том о сем с малым, приставленным к страусам, и он как-то невзначай обмолвился, что один страус вроде занемог. Похоже, расстройство желудка, сказал он. Эта птица была приметная — с белым пером в хвосте, и на другой день, когда начался аукцион и первым пошел с молотка именно этот страус, я тут же надбавил еще пять к восьмидесяти пяти, которые сразу дал падишах. Боюсь, однако, что я малость погорячился, слишком поспешил с надбавкой, и остальные, должно быть, смекнули, что мне кое-что известно. А падишах, тот так и вцепился в этого страуса, все надбавлял и надбавлял, прямо как одержимый. Кончилось тем, что еврей купил эту птицу за сто семьдесят пять фунтов. Падишах крикнул: «Сто восемьдесят!», да уж поздно было, — молоток опустился, заявил Поттер. Словом, страус достался торговцу, а он, недолго думая, схватил ружье и пристрелил птицу. Тут Поттер поднял черт знает какой крик — ему хотят сорвать продажу остальных трех, вопил он, — а падишах, конечно, вел себя как форменный идиот. Впрочем, мы все порядком раскипятились. Признаться, я был без памяти рад, когда эту птицу, наконец, выпотрошили и никакого камня в ней не оказалось. Я ведь сам дошел до ста сорока фунтов, надбавляя цену за этого страуса.

Маленький еврей был, как все евреи: он не стал убиваться из-за того, что ему не повезло, но Поттер отказался продолжать аукцион, пока все не примут его условие: товар выдается на руки только по окончании распродажи. Торговец драгоценностями принялся спорить — он доказывал, что тут случай особый. Мнения разделились почти поровну, и аукцион пришлось отложить до утра.

В этот вечер обед у нас прошел оживленно, смею вас уверить, но в конце концов Поттер поставил на своем: ведь всякому было ясно, что так для него меньше риска, а мы как-никак были ему признательны за его изобретательность. Старикашка, у которого сын адвокат, заявил, что он обдумал это дело со всех сторон и ему кажется весьма сомнительным, чтобы, вскрыв птицу и обнаружив в ней бриллиант, можно было не вернуть его законному владельцу. А я, помнится, сказал, что тут пахнет статьей о незаконном присвоении ценных находок, да так оно, в сущности, и было. Разгорелся жаркий спор, и под конец мы решили, что, конечно, глупо убивать птицу на борту парохода. Тут старый джентльмен снова ударился в крючкотворство и принялся доказывать, что аукцион — это лотерея, а лотереи запрещены законом, и потащился жаловаться капитану. Но Поттер заявил, что он просто распродает страусов как самых обыкновенных птиц и знать не знает ни про какие бриллианты и никого ими не соблазняет. Наоборот, он уверен, что никакого бриллианта в этих трех птицах, предназначенных к продаже, нет. По его мнению, бриллиант должен быть в том страусе, которого он оставил себе. Во всяком случае, он очень и очень на это рассчитывает.

Как бы там ни было, на другой день страусы сильно поднялись в цене. Должно быть, цену им набило то, что теперь шансы увеличились на одну пятую. Проклятые создания пошли с молотка в среднем по двести двадцать семь фунтов. И, удивительное дело, ни один из них не достался падишаху, ни один. Он только попусту драл глотку, а в ту минуту, когда надо было надбавлять пену, вдруг начинал кричать, что наложит на страусов арест. Вдобавок Поттер явно ставил ему палки в колеса. Один страус достался тихому, молчаливому чиновнику, другой — маленькому еврею-торговцу, а третьего купили сообща судовые механики. И тут Поттер вдруг начал скулить — зачем он продал этих страусов! Вот, дескать, выбросил на ветер добрую тысячу фунтов, а его страус, верно, пустышка, и всегда-то он, Поттер, остается в дураках. Но когда я пошел потолковать с ним, не уступит ли он мне свой последний шанс, оказалось, что он уже продал своего страуса одному политическому деятелю, который возвращался из Индии, где проводил отпуск, занимаясь изучением общественных и моральных проблем. Этот, последний страус пошел за триста фунтов.

Ну вот, в Бриндизи спустили с парохода трех этих чертовых птиц, хотя старый джентльмен усмотрел в этом нарушение таможенных правил. Там же вслед за страусами сошел на берег и Поттер, а за ним и падишах. Индиец едва не рехнулся, когда увидал, что его сокровище разъезжается, так сказать, в разные стороны. Он все твердил, что добьется наложения ареста (дался же ему этот арест!), и совал свои карточки с адресом всем, кто купил страусов, чтобы знали, куда послать бриллиант. Но никто не желал знать ни имени его, ни адреса и не собирался сообщать своего. Ну и скандал же они подняли на пристани! Потом все разъехались кто куда. А я поплыл дальше, в Саутгемптон, и там, когда сошел на берег, увидел последнего из страусов, того, что купили судовые механики. Эта глупая голенастая птица торчала возле сходней в какой-то клетке, и я подумал, что трудно подобрать более нелепую оправу для драгоценного камня. Если, конечно, бриллиант был там.

Чем все это кончилось? Да тем и кончилось. А впрочем… Да, похоже, что так оно и было. Тут, видите ли, одно обстоятельство проливает некоторый свет на это дело. Неделю спустя по возвращении домой я делал кое-какие покупки на Риджент-стрит, и как вы думаете, кого я там встретил? Падишаха и Поттера — прогуливаются себе под ручку, и оба веселые. Если малость вдуматься…

Да, мне это уже приходило в голову. Но только бриллиант был самый что ни на есть настоящий, тут сомневаться не приходится. И падишах тоже, безусловно, важная персона. Я видел его имя в газетах, и не раз. Ну, а вот действительно ли птица проглотила камень — это уж, как говорится, вопрос особый.

1895
Перевод: Т. Озерская

Торжество чучельника

Вот несколько секретов ремесла чучельника. Мне поведал их он сам, когда был в приподнятом настроении. Он рассказал мне эти секреты между первым и четвертым стаканами виски, когда человек еще понимает, что говорит, но уже говорит лишнее. Мы сидели вдвоем в его каморке, которая служила одновременно библиотекой, гостиной и столовой; один угол был скрыт от глаз дешевой бисерной занавеской, но зловоние, доносившееся оттуда, безошибочно указывало, что именно там чучельник и занимается своим ремеслом.

Он сидел на складном стуле, задрав ноги в изодранных ковровых шлепанцах на каминную доску, где лежала куча стеклянных глаз, и время от времени растирал пяткой упрямые кусочки угля. Между прочим — хотя это и не имеет отношения к рассказу о его триумфах, — штаны на нем были из отвратительной желтой клетчатой материи, модной еще в те времена, когда наши отцы носили бакенбарды, а матери ходили в кринолинах. Он был черноволос и розовощек, с огненно-карими глазами, куртка его представляла собой лоснящийся слой грязи на вельветиновой основе. На фарфоровой трубке красовались три грации; очки вечно сидели так криво, что левый глаз смотрел на собеседника поверх оправы прямо в упор, маленький и зоркий, а правый, сильно увеличенный и кроткий, лишь смутно виднелся сквозь стекло.

Вот что он мне поведал:

— Нет на свете человека, Беллоуз, который был бы таким искусником, как я. Такой еще не родился. Я делал слонов и бабочек, и, смею вас уверить, животные от этого только выигрывают и выглядят куда лучше, чем живые. Случалось набивать и чучела людей, только все больше орнитологов-любителей. Хотя один раз довелось сработать и чучело негра.

Нет, законом это не воспрещается. Я растопырил ему пальцы, и получилась отличная вешалка для шляп. Только этот дурак Хомерсби как-то ночью затеял с ним драку и испортил его. Это было давно, вас еще и на свете не было. Трудно доставать кожу, а то бы я сделал еще одного.

Неприятно? Отчего же? По-моему, набивка чучел — дело с будущим, не хуже кремации или погребения. Ведь при этом вы можете окружить себя дорогими сердцу покойниками. А такие фигурки, расставленные по всему дому, заменят любую компанию и обходятся куда дешевле. Можно даже снабдить их часовыми механизмами, и тогда они могут пригодиться в хозяйстве.

Конечно, придется их полировать, но вовсе не обязательно, чтобы лысины блестели ярче, чем иные натуральные. Например, как у старика Манингтри. И уж, во всяком случае, с чучелами родственников можно разговаривать, не опасаясь, что они тебя будут перебивать — даже тетки. Уверяю вас, набивка чучел имеет огромное будущее. Ну, и опять же ископаемые…

Он внезапно умолк.

— Нет, этого я вам, пожалуй, не скажу. — Он задумчиво пососал трубку. — Спасибо, не откажусь. Только поменьше воды.

Ну, понятно, все, что я говорю, — строго между нами. Вы, верно, знаете, я ведь уже сделал несколько дронтов и одну большую гагарку? Нет? Да что вы! Сразу видно, дружище, в нашем деле вы только любитель. Да ведь половина всех больших гагарок на свете такие же подлинные, как платок святой Вероники или плащ Иоанна Крестителя. Мы делаем этих птичек из перьев чомги и из другого подходящего материала. И яйца большой гагарки тоже делаем!

— Что вы говорите!

— Конечно. Их изготовляют из самого тонкого фарфора. И скажу прямо, это дело стоящее. Можно выручить… Да вот, только на днях за одно заплатили триста фунтов. Мне-то кажется, что яйцо и вправду было подлинное, а там, кто его знает, никогда нельзя быть уверенным. Работа тонкая, а как кончишь, надо обязательно присыпать сверху пылью: ведь никто из владельцев ни за что не рискнет протереть тряпкой свое сокровище. В этом-то вся и штука! Пусть даже яйцо ему подозрительно, он не станет разглядывать его слишком пристально. Уж очень это хрупкий капитал!

А вы и не знали, до каких высот поднимается искусство набивки чучел? Ну, это еще что, мой мальчик! (Я могу потягаться и с самой Природой.) Одна из самых что ни на есть больших гагарок — самая подлинная! — сделана вот этими руками.

Ну, уж нет. Изучите-ка орнитологию и тогда извольте отличить ее сами. Да я вам больше скажу: ко мне даже обращался синдикат торговцев птицей — сделайте, мол; несколько штук гагарок, чтобы посадить на виду в неисследованных шхерах к северу от Исландии. Может, я этим и займусь как-нибудь на досуге. А сейчас мне не до того — занят одним дельцем. Слыхали о динорисе?

Это большая новозеландская птица, из тех, что теперь уже вымерли. В просторечии ее так и называют «моа», что значит «вымершая»: моа больше не существует. Поняли? Так вот, там у них сохранились ее кости, да где-то в болоте нашли еще кое-что: перья, высохшие кусочки кожи. Я и хочу — скажу вам откровенно — сделать поддельное чучело этой самой моа. У меня есть на примете один парень, который заявит, будто нашел ее в каком-то высохшем болоте и сразу же на месте набил чучело — вроде побоялся, что иначе она рассыплется в прах. Оперение у нее, правда, совсем особенное, но я знаю способ очень просто и так славно распушать кусочки подпаленных страусовых перьев… Да, да, это от них тот странный запах, что вы заметили. Без микроскопа подделку не обнаружить, но вряд ли они решатся ради проверки ломать ценный экземпляр.

Вот таким образом и я тоже понемножку толкаю науку вперед. Но это все лишь простое подражание Природе. Было время, когда мне удалось достигнуть большего… Я переплюнул Природу.

Он снял ноги с каминной доски и с доверительным видом наклонился ко мне.

— Я сам создавал птиц, — сказал он шепотом. — Совершенно новые виды. Улучшенные. Не похожие ни на одну из существующих…

Многозначительно помолчав, он снова задрал ноги.

— Так сказать… несколько обогатил вселенную. Некоторые из моих птичек сделаны вроде новых видов колибри — прелестные малютки! — а другие — просто черт знает что. И самая чудная, на мой взгляд, — это Anomalopteryx Jejuna. Jejunus-a-um означает «пустая»; она названа так потому, что в ней и в самом деле ничего не было: внутри совершенно пусто, если не считать набивки. Эта птица теперь у старика Джаверса, и он, ей-богу, гордится ею ничуть не меньше меня самого. Это настоящий шедевр, Беллоуз. В ней есть милая неуклюжесть пеликана, дурацкое самодовольство попугая, грациозная несуразность фламинго и контрастная вспышка красок оранжевой утки. Вот она какова, эта птица! Я собрал ее из скелетов аиста и тукана и из вороха самых разных перьев. Для настоящего художника, Беллоуз, такая работа — чистое наслаждение…

Как я до этого додумался? Да очень просто, как всегда бывает с великими открытиями. Один юный гений, из тех, что пописывают научные статейки в газетах, достал где-то немецкий трактат о новозеландских птицах и при помощи словаря да природной смекалки перевел оттуда кусок; а так как смекалки-то, видно, не хватило, то он и перепутал поныне живущую птицу аптерикса с вымершим аномаль-оптериксом; он там расписал, что птица пяти футов вышиной, что водится она в джунглях Норс Айленда, что это-де боязливое, редко встречающееся пернатое, которое трудно поймать, и так далее и тому подобное.

Джаверс, на редкость невежественный человек даже для коллекционера, прочитал эту заметочку и поклялся, что любой ценой добудет такую штуковину. И начал осаждать продавцов запросами. Теперь поглядите, чего можно добиться упорством и силой воли. Коллекционер клянется, что получит экземпляр птицы, которой в природе нет, никогда не было и которая от одного стыда за свою чудовищную нелепость ни за что бы не появилась на свет, если бы это от нее зависело. И он таки добился своего. Он ее заполучил!

А не выпить ли еще виски, Беллоуз? — прервал себя чучельник, которого минутные размышления о непостижимой напористости и о складе ума коллекционеров отвлекли было от главной темы. И, наполнив стаканы, он продолжал рассказывать, как однажды смастерил чучело прелестной русалки и как странствующий проповедник, у которого она отбила всю паству, уничтожил ее, заявив,что это — идолопоклонство и даже кое-что похуже. К сожалению, разговор заинтересованных сторон — творца, будущего владельца русалки и его гонителя — принял характер совершенно непечатный, и посему я не решаюсь предать гласности это забавное происшествие.

Читатель, незнакомый с темными делами коллекционеров, склонен будет, наверное, усомниться в правдивости рассказов моего чучельника; но что касается яиц большой гагарки и чучел несуществующих птиц, то подтверждение его словам я нашел у известных орнитологов. А статейка о новозеландской птице действительно появилась в одной утренней газете безупречной репутации. Чучельник сохранил этот номер и показал его мне.

1894
Перевод: С. Майзельс

По ту сторону окна

После того как все процедуры были завершены, Бейли перенесли в кабинет и поместили на кушетку перед открытым окном. Там он и лежал: в верхней своей части — живой человек, вздрагивающий от боли и озноба, а ниже пояса — неподвижная мумия. Впечатление только усугублялось из-за того, что обе его ноги были туго перевиты белыми бинтами.

Он пытался читать, даже писал немного, но чаще просто смотрел в окно. Еще когда Бейли только поселился здесь, ему казалось, что за открывающийся из окна вид, по правде говоря, стоило бы доплачивать, а уж теперь благодарил за него Бога по нескольку раз в день. Внутри было темновато, но даже этот рассеянный свет без труда позволял видеть, как изношена мебель и насколько выцвели обои. Флаконы с лекарством и кувшин с водой стояли на журнальном столике, окруженные накапливающимся за сутки мусором: объеденными веточками винограда, сигарным пеплом, пересыпа́вшимся через края плоского зеленого блюдца, листами вчерашней газеты. Зато пространство снаружи было залито светом, а в углу окна виднелась дотягивающаяся до второго этажа верхушка акации, словно перечеркнутая кованой оградой балкона. И главное: вдалеке переливалась серебром река, всегда шумная, беспокойная. Еще дальше, за рекой, виднелся заросший берег, широкий участок луга, затем — черная полоса деревьев, рощица тополей в излучине и уже совсем далеко — возвышающаяся надо всем квадратная башня церкви.

Весь день вниз и вверх по реке сновало множество судов. Сплавлялась по течению череда барж, загруженных бочонками пива, — товар для Лондона; навстречу ей, утопая в клубах черного дыма, спешил паровой катер, оставляющий за собой высокие волны; потом — шустрый кораблик с электрическим двигателем; следом — прогулочное судно, полное отдыхающих. Одинокий гребец. Распашная четверка с эмблемой спортивного клуба…

Даже посреди ночи (правда, ночь тогда выдалась лунной) с реки как-то раз долетело громкое пение под цитру: по течению спустилась очередная развеселая компания. Пение весело разносилось над водой. Похоже, самые спокойные часы выпадали на раннее утро или поздний вечер.

Через несколько дней Бейли начал узнавать некоторые суденышки; через неделю он разбирался во внутренней жизни доброй половины из них. «Лусон», тот самый паровой катер, принадлежавший неким Фицгиббонам, торопливо пробегал мимо три-четыре раза в день; он не приближался к дому более чем на две мили, но перепутать его с другим судном было нельзя: очень заметная желто-красно-коричневая раскраска и два матроса явно восточного происхождения. Однажды, к великому восторгу Бейли, «Императорский пурпур», роскошный корабль для речных круизов, остановился прямо напротив его окна; пассажирам подали завтрак, который они и вкушали в непринужденно-семейной обстановке, не подозревая, что за ними наблюдают. А как-то раз после обеда капитан на медленно идущей барже затеял ссору со своей женой, когда его судно показалось в левом углу окна, и перешел к рукоприкладству перед тем, как оно исчезло в правом.

Бейли считал все это бесплатным развлечением, помогающим сносить болезнь, и радостно встречал каждое новое происшествие. Миссис Грин, приносившая ему еду, часто заставала Бейли хлопающим в ладоши или негромко восклицающим «Бис!». Но у артистов на сцене под названием «река» было слишком много собственных дел и на бис они ни разу не выходили.

— Никогда не думал, что так заинтересуюсь вещами, которые меня совершенно не касаются, — сказал Бейли своему другу Уилдерспину, часто заходившему к больному и в своей несколько нервной, но благожелательной манере помогавшему тому скоротать время. — Я считал, что такое времяпровождение свойственно только маленьким детям и старым девам. Впрочем, для меня это лишь стечение обстоятельств. Просто работать я сейчас не могу, а в жизни ведь должно что-то происходить. Брюзжать и отрицать реальность — последнее дело: вместо этого, как видите, я лежу и наслаждаюсь, будто ребенок погремушкой, этой рекой и всем, что на ней происходит. Иногда, конечно, становится скучно, но не так уж и часто. А вообще-то, друг мой, я отдал бы что угодно за одно настоящее происшествие, хоть самое маленькое. Представьте: какая-нибудь лодка опрокидывается, на поверхности видны только головы пытающихся спастись вплавь, на помощь спешит быстроходный катер, кого-то вытягивают из воды багром… а лучше двоих… Вон плывет подходящее суденышко, катер Фицгиббонов. У команды недавно как раз появился новый багор, а вот, глядите, тот темнокожий, один из их матросов, по-прежнему несчастлив. Думаю, с ним что-то крепко не в порядке, Уилдерспин. И это длится уже два или три дня. Сидит на корточках, такой надутый, и медитирует, уставясь в воду. Вот уж точно не полезное для душевного здоровья дело: три дня подряд созерцать, как за кормой тает пена от корабельного винта.

Они проводили взглядом маленький паровичок, пробиравшийся по залитой солнцем реке. На мгновение верхушка акации скрыла его, вот он снова появился — и почти сразу исчез из виду за оконной рамой, словно канув во тьму.

— У меня выработался острый взгляд на детали, — сказал Бейли. — Я сразу заметил новый багор — по поведению их второго азиата. Забавный парень. Он никогда не обращался так со старым багром.

— Они оба малайцы, да? — спросил Уилдерспин.

— Не знаю, — ответил Бейли. — Так или иначе, это ласкары[7].

Потом он принялся рассказывать Уилдерспину о деталях частной жизни на корабле «Императорский пурпур».

— Вы будете смеяться, — сказал Бейли, — все эти люди собрались тут со всех концов света: Оксфорда и Уиндзора, Азии и Африки… но они фланируют за окном только для того, чтобы развлечь меня. Вот, скажем, позавчера какой-то человек вынырнул из неизвестности, принял забавную позу, потерял и вновь обрел самообладание, а потом опять канул в неизвестность, исчез из моей жизни. Скорее всего, навсегда. Причем я-то знаю, что он прожил на земле тридцать или сорок лет, испытал все, что положено, по части мелких житейских невзгод — но всего лишь для того, чтобы покривляться три минуты перед моим окном. Удивительно, не правда ли?

— Да уж, — ответил Уилдерспин.


Через день или два после этого разговора Бейли пережил свой звездный час, доказавший, что к концу его болезни заоконная пьеса сделалась не менее увлекательной, чем была в начале.

Впрочем, по порядку.


Бейли был один: служанка взяла выходной, а экономка отправилась в город заплатить по счетам, то есть находилась сейчас как минимум в трех милях от дома. Утро началось скучновато. Где-то в полдесятого вверх по реке прошло спортивное каноэ, вскоре после этого навстречу ему проследовало переполненное судно с любителями пикников. Но это были, так сказать, пометки на полях. Настоящий текст открылся перед ним уже после десяти утра.

Все началось с чего-то белого, промелькнувшего вдалеке, на фоне тополей, подступающих к излучине реки.

— Носовой платок, — сказал Бейли, когда увидел это. — Нет. Слишком велик. Пожалуй, скорее флажок какой-то.

Что это был не флажок, выяснилось в следующий же миг: белое пятно вдруг высоко подпрыгнуло.

— Человек в белом бежит в нашу сторону, — догадался Бейли. — Вот повезло-то! Но как на нем неловко сидит одежда!

Затем произошло нечто неожиданное. Между темными деревьями вдалеке вспыхнуло яркое пятно, а после появилось облачко серого дыма, которое, проплыв в воздухе, исчезло на востоке. Человек в белом снова подскочил, однако продолжал бежать дальше. А еще через мгновение до ушей Бейли донесся несомненный звук выстрела.

— Что за чертовщина! — Он, насколько мог, выпрямился на кушетке. — Да ведь это же по нему стреляют!

Теперь Бейли вглядывался в происходящее с предельной внимательностью. Белая фигура бежала по тропинке через кукурузное поле.

— Пусть меня повесят, если это не тот азиат Фицгиббонов, малаец или уж кто он ни есть. Что там у него в правой руке, хотел бы я знать? Такое… изогнутое — не изогнутое, скорее извилистое…

Затем показались три другие фигуры, спешащие следом, но пока неотчетливо видимые на темном фоне деревьев.

Неожиданно Бейли заметил, что на другом берегу тоже кто-то появился: рослый чернобородый мужчина в широкополой фетровой шляпе. Он шел, сильно наклонясь вперед и вытянув руки. Красная лямка, наискось перечеркивавшая фланелевую рубашку, проясняла картину: к лямке крепилась лодочная бечева, и, хотя само суденышко оставалось скрытым берегом, было видно, как позади этого человека тянется полоса приминающейся травы, оставленная канатом, прикрепленным к лодке[8]. Неожиданно чернобородый остановился. Бейли понял, что он перебирает руками канат. Лодку все еще не было видно, однако голоса сидящих в ней людей над водой слышались отчетливо.

— Что ты делаешь, Хэгшот? — спросил кто-то из них.

Стоящий на бечевнике человек прокричал в ответ что-то неразборчивое, продолжая перебирать канат и поглядывая через плечо на приближающуюся фигуру в белом. Затем он спустился по откосу вплотную к реке: теперь лодочная бечева приминала не прибрежную траву, а камыш, при каждом шаге Хэгшота оставляя рябь на воде. Бейли увидел мачту и часть буксируемой лодки: на корме ее стоял высокий светловолосый мужчина, явно пытающийся что-то рассмотреть. Неожиданно лодку качнуло и этот человек исчез, по-видимому, не удержавшись на ногах. Послышались ругательства и невнятный смех. Однако чернобородый Хэгшот не присоединился к веселью: он торопливо забрался в лодку и отпихнул ее прочь от берега. Суденышко быстро исчезло из виду.

Между тем голоса еще доносились до Бейли. Судя по их тону, люди в лодке обсуждали друг с другом, что произошло и что же им делать.

Бегущая фигура показалась на берегу. Бейли теперь отчетливо видел: это был один из фитцгиббоновских азиатов, наконец до него стало доходить, что за предмет находится у того в руках. Трое преследователей азиата бежали сквозь высокие заросли кукурузы, держась вплотную друг за другом, и предмет в руках первого из них тоже становился узнаваемым: похоже, это было ружье. Но малаец все еще опережал их как минимум на две сотни ярдов.

— Черт побери, это что — и вправду охота на человека?! — воскликнул Бейли.

Малаец остановился на мгновение, всматриваясь в береговой откос по правую сторону от себя. Потом он свернул с тропинки и, продираясь через кукурузу, сразу скрылся из виду. Трое преследователей поспешили за ним. Они были выше азиата, так что несколько секунд виднелись их головы и руки, поднимающиеся над кукурузой в бурной жестикуляции, но вскоре тоже исчезли.

— А ведь все так интересно начиналось!.. — Бейли досадливо ругнулся.

Тут воздух прорезал громкий визг — похоже, кричала женщина. Затем раздались беспорядочные вопли, вой, глухой удар и наконец — звук выстрела. Все это происходило чуть ли не прямо под балконом, так что Бейли буквально подпрыгнул на кушетке от неожиданности. Но он по-прежнему ничего не видел.

— Это уже слишком для инвалида! — Его досада воистину не имела границ.

Однако события этого утра еще далеко не завершились. Малаец появился снова, теперь он бежал вверх по течению реки, намного медленнее, чем прежде, — и, кажется, на бегу угрожал страшным лезвием криса[9] кому-то впереди себя. Бейли заметил, что волнисто изгибающийся клинок был темным, он не блестел, как должна блестеть сталь.

Через несколько секунд появилась новая группа преследователей. Возглавлял ее уже знакомый Бейли высокий светловолосый мужчина: теперь он размахивал багром, а за ним спешили трое в тельняшках, с веслами наперевес. Наверно, это была команда лодки, ранее следовавшей вдоль бечевника, но бородатого Хэгшота среди них не оказалось. Прошло немного времени, и Бейли вновь увидел первую троицу, ранее преследовавшую малайца через поле: они вынырнули из кукурузы почти вплотную к берегу реки; у одного из них действительно было в руках ружье. Эти трое быстро выбрались на тропу и побежали за остальными.

И минуты не миновало, как видимый Бейли участок берега вновь оказался безлюдным. А воздух в комнате, из которой инвалид наблюдал за происходящим, закипел от ругательств.

— Жизни не пожалел бы, чтобы увидеть конец этой истории! — в сердцах воскликнул он.

Выше по течению реки раздались неразборчивые крики. Бейли сперва показалось, что люди приближаются, но этого не произошло.

Он сидел на кушетке и брюзгливо ворчал. Продолжал в том же духе и после того, как усмотрел среди волн что-то круглое и черное.

— Привет! — со злобной иронией поздоровался Бейли, обращаясь к этому неизвестно чему.

Вгляделся внимательнее и увидел два темных предмета, то появляющихся, то исчезающих впереди этого чего-то. Бейли все еще пребывал в сомнении, когда объединенная группа преследователей снова появилась в пределах видимости. Они что-то нетерпеливо обсуждали, указывая на плывущий предмет. Затем тот, кто был с ружьем, прицелился.

— Боже, так ведь это, значит, он! — воскликнул Бейли. — Он переплывает реку!

Малаец оглянулся через плечо, увидел наведенное на него ружье и ушел под воду. А когда снова вынырнул, оказался настолько близко к тому берегу реки, где находился дом Бейли, что его на мгновение скрыли поручни балкона.

Как только азиат вновь показался на поверхности, человек с ружьем выстрелил. Беглец опять нырнул: теперь он плыл так, что голова практически все время находилась над водой. Бейли хорошо видел мокрые волосы, прилипшие ко лбу, и крис, зажатый в зубах.

Потом малаец снова исчез из виду, выйдя «за нижнюю рамку» картины, очерченную линией балкона. Это было просто невыносимо. Бейли испытывал совершенную уверенность, что больше никогда не увидит темнокожего беглеца. «Вот скотина! — бессердечно подумал он. — Почему бы ему не дать себя поймать еще там, на берегу, или, уж если кинулся в реку, не подставиться под пулю?!»

— Хуже, чем тайна Эдвина Друда[10], — пробормотал Бейли вслух.

На обоих берегах теперь сделалось тихо. Вся семерка преследователей ушла выше по реке, наверное, затем, чтобы взять лодку и продолжить погоню. Прислушиваясь, Бейли ждал. Вокруг царило безмолвие.

— Все не должно было так закончиться, — сказал он.

Прошло пять минут. Десять. Затем вверх по реке проплыла связка из двух барж. Люди на них выглядели так, будто ничего интересного не происходило ни на земле, ни в воздухе, ни на воде. Скорее всего, охота была перенесена в березовую рощу позади дома.

— Как жестоко, — произнес Бейли. — Продолжение следует. И ни намека на содержание следующего выпуска. Это невыносимо для больного организма!

Он услышал звуки шагов по ступенькам и, обернувшись, увидел открытую дверь. Миссис Грин, отдуваясь, быстро вошла, почти вбежала в комнату. Она по-прежнему была в уличном капоре, с корзинкой через руку и сумочкой в другой.

— Там… — выдохнула женщина, в полной мере оставив Бейли простор для воображения.

— Выпейте глоточек виски с минеральной водой, миссис Грин, и расскажите мне все подробно, — потребовал он.

— Один из этих, — миссис Грин отхлебнула из стакана и наконец обрела дар речи, — из фицгиббоновских черномазых сошел с ума и стал носиться с большим ножом, резать людей налево и направо. Он убил конюха, ранил помощника дворецкого и чуть ли не напрочь отхватил руку у человека с лодки.

— Не с ножом, а с крисом, и не просто в приступе безумия, а в амоке[11], — сказал Бейли. — Я так и думал.

— А вот самая ужасная часть истории, — объяснила миссис Грин. — Я сейчас шла через ту рощу и не знала, что сумасшедший малаец все это время был там!

— Вот как? Он погнался за вами? — В голосе Бейли прозвучал чуть ли не восторг.

— Нет, — почти с сожалением ответила женщина, — мне стало известно обо всем позже. Узнала, только когда встретила молодого мистера Фицгиббона с ружьем.

Казалось, больше всего миссис Грин огорчала упущенная возможность поучаствовать в происходящем хотя бы на уровне переживаний. Но она была полна решимости компенсировать потерю, пускай даже с опозданием.

— Как подумаю, что он был там все это время! — повторяла женщина раз за разом.

Бейли терпел эти излияния примерно минут десять. В конце концов он решил: настало время переходить к защитным мерам.

— Уже двадцать минут второго, миссис Грин. Не пора ли подавать обед?

Миссис Грин ужаснулась.

— О господи! — воскликнула она. — Не заставляйте меня выходить из комнаты, пока я не буду знать, что он пойман! Сэр, он ведь мог забраться в дом! Он же может красться… красться по коридору вот прямо сейчас, с этим своим ножом…

Неожиданно миссис Грин замолчала и, оцепенев, уставилась в окно. Челюсть ее отвисла.

Бейли резко обернулся. Долю секунды ему казалось, что все остается прежним: верхние ветви дерева, балкон, блеск солнца на поверхности реки, башня церкви вдалеке… Потом он увидел, что верхушка акации сместилась приблизительно на фут вправо. И что дерево качается, а листья его дрожат.

Бейли услышал чье-то тяжелое дыхание. В следующий момент коричневая рука ухватилась за балконную ограду, а затем над нижней из перекладин показалось лицо малайца, сверлящее взглядом человека на кушетке.

Это лицо исказилось в крайне неприятной гримасе, впечатление от которой усиливал зажатый в зубах крис. Из рваной раны на щеке текла кровь. Слипшиеся пряди волос топорщились надо лбом как рога. Из одежды на малайце оставались только короткие штаны, мокрые от речной воды, плотно облегающие тело.

Первой реакцией Бейли было желание вскочить, но неподвижные ноги тут же напомнили ему, что это невозможно.

Цепляясь за ветки и перекладины балконной ограды, смуглокожий человек лез все выше. Теперь миссис Грин наконец смогла рассмотреть его целиком. Со сдавленным криком она бросилась к выходу из комнаты и судорожно затеребила ручку двери.

Бейли внимательно следил за незваным гостем, сжимая в каждой руке по бутылке с микстурой. Выбрав момент, метнул одну из них в азиата, но промахнулся. Бутылка со звоном разбилась о ствол акации. Молча, не сводя с хозяина комнаты лихорадочно блестящих глаз, малаец карабкался на балкон. Бейли, продолжая сжимать вторую бутылку, с бешено колотящимся сердцем наблюдал, как сначала одна, а потом другая нога малайца переступила через ограждение.

Казалось, азиат перекидывает вторую ногу через балконную ограду целую вечность. Время текло неимоверно медленно: дни пролетели, недели, а может быть — год? Как бы там ни было, ничего путного Бейли за этот срок так и не пришло в голову, лишь одна мысль билась в мозгу: «Почему я не бросаю другую бутылку?»

Неожиданно малаец оглянулся на что-то позади и внизу. Тут же за окном сухо щелкнул уже не ружейный, а винтовочный выстрел. Безумец вскинул руки и рухнул вперед, похоже и в падении пытаясь приблизиться к кушетке и сидящему на ней человеку.

Миссис Грин отчаянно визжала на непрерывной ноте. Казалось, ее крик не кончится до второго пришествия. Бейли смотрел, как коричневое тело с пулевой раной под лопаткой корчится буквально у него в ногах, пачкая кровью чистые бинты. Потом он перевел взгляд на длинный крис с испятнанным алым лезвием: содрогающимся пальцам азиата оставался лишь дюйм, чтобы дотянуться до оружия.

Бейли снова посмотрел на прижавшуюся к двери миссис Грин, чей крик волнами плыл по комнате и, казалось, мог поднять мертвого из могилы. Но тут же забыл о ней: тело раненого забилось целенаправленно, малаец явно стремился сосредоточиться на последнем усилии.

Умирающий, схватившись за крис, попытался встать, но сразу же снова упал. Сумел чуть-чуть приподняться, взглядом оценил расстояние до миссис Грин — и болезненно скривился. А затем его взор опять скользнул в сторону Бейли.

Азиат застонал, ухватился за простыни раненой рукой и с нечеловеческим усилием, которое ужасной болью отозвалось в ногах Бейли, сумел повернуться к тому, кто должен был стать его последней жертвой. Именно в этот момент Бейли стряхнул с себя оцепенение — он изо всех сил обрушил удар бутыли из-под лекарств на запрокинутое лицо малайца.

Крис тяжело упал на пол.


— Поаккуратней, мне и так досталось, — попросил Бейли, когда молодой Фицгиббон и один человек из лодочной команды высвобождали его ноги из-под навалившегося на них неподвижного смуглокожего тела.

Фицгиббон был очень бледен.

— Я не хотел его убивать, — сказал он.

— Да чего уж там, — отозвался Бейли.

1894
Перевод: Е. Лаевская, Г. Панченко

Цветение необыкновенной орхидеи

Покупка орхидей всегда дело несколько рискованное. Перед вами темный комок каких-то высохших тканей, а в остальном вы должны довериться, смотря по вкусу, или собственному выбору, или уговорам аукционщика, или просто счастливому случаю.

Растение может оказаться или почти совсем мертвым, или оно может оказаться покупкой, в которой вы не раскаетесь, хотя только-только оправдаете затраченные деньги. Иногда же — сколько бывает и таких случаев! — покупателю посчастливится, и перед его восхищенными глазами каждый день начнут раскрываться всё новые прелести; богатство нежных красок, причудливый изгиб невиданных лепестков, неожиданная мимикрия… Всего один тонкий зеленый стебель, а на нем цветут и гордость, и красота, и доход, и может быть — даже бессмертие. Ведь этому чуду природы понадобится особое имя, а что лучше имени владельца? Например, «Джонсмития»?! Что ж, бывают названия и похуже.

Может быть, именно надежды на подобное счастливое открытие побудили Уинтер-Уэддерберна стать постоянным посетителем цветочных аукционов, а возможно что ему решительно нечего было делать и ничто на свете его не интересовало. Застенчивый, одинокий, по натуре бездеятельный, он был достаточно обеспечен, чтобы не нуждаться, но недостаточно энергичен, чтобы искать занятий, требующих усилия. Он мог бы, пожалуй, коллекционировать марки или монеты, или переводить Горация, или переплетать книги, или открывать новые разновидности диатомовых водорослей. Но случилось так, что он выращивал орхидеи, гордясь своей единственной оранжерейной.

— У меня предчувствие, — сказал он как-то за утренней чашкой кофе, что сегодня со мной должно что-то случиться.

Говорил Уэддерберн не торопясь, так же медленно как двигался и думал.

— Не надо так говорить, — сказала экономка (она приходилась ему дальней родственницей). В ее понимании «что-то случится» имело только один, и притом самый печальный смысл.

— Вы меня не так поняли. Я не имел в виду ничего дурного, хотя… вряд ли я сам знаю, что имел в виду. Сегодня, — продолжал он, помолчав, — у Питерса будут продавать партию растений из Индии и с Андаманских островов. Поеду-ка и я взглянуть на них. Может, случайно мне и попадется что-нибудь хорошее. Вот и оправдается мое предчувствие.

Он протянул экономке пустую чашку.

— Вы говорите о цветах, собранных несчастным молодым человеком, о котором вы мне как-то рассказывали? — спросила она, наливая ему кофе.

— Да, — задумчиво ответил он, с ломтиком поджаренной булки в руке. Никогда со мной ничего не случается, — размышлял он вслух. — Почему бы это? Чего только с другими не бывает! Возьмите Харвея: на прошлой неделе — в понедельник он нашел шестипенсовик, в среду все его цыплята заболели вертячкой, в пятницу возвратился из Австралии его родственник, а в субботу Харвей сломал ногу. Какой вихрь переживаний! А у меня?..

— Пожалуй, я бы обошлась без такого вихря, — сказала экономка, — да и вам это было бы вредно.

— Возможно, что такие переживания и не всегда приятны Но со мной, увы, вообще ничего не случается. Когда я был мальчишкой, со мной не бывало никаких происшествий. Когда вырос, ни разу не влюблялся. Никогда не был женат!.. Даже не представляю, как люди себя чувствуют, когда что-нибудь случается, что-нибудь действительно необыкновенное… Этому собирателю орхидей, когда он погиб, было всего тридцать шесть лет — он был на двадцать лет моложе меня. А он успел два раза жениться и один раз развестись, четыре раза переболеть малярией и раз сломать бедро. Однажды он убил малайца, и раз сам был ранен отравленной стрелой. В конце концов погиб от пиявок в джунглях… Само собой, всё это беспокойно, но зато как интересно! Кроме, пожалуй, пиявок…

— Я уверена, — убежденно вставила экономка, — ему это было вредно.

— Может быть! — Уэддерберн взглянул на часы. — Двадцать три минуты девятого. Я поеду поездом одиннадцать сорок пять, так что времени еще много. Я думаю надеть легкий пиджак — ведь еще совсем тепло, — серую фетровую шляпу, коричневые туфли. Думаю…

Он взглянул в окно на совершенно ясное небо, на залитый солнцем сад, затем — с легким сомнением — на лицо своей родственницы.

— Мне кажется, — сказала она твердо, — раз вы едете в Лондон, надо взять зонтик. Погода быстро меняется, а до станции отсюда далеко.

Из Лондона Уэддерберн возвратился несколько возбужденный.

Он приехал с покупкой! Редко случалось, чтобы он сразу решался, но на этот раз решился сразу и купил.

— Это Ванды, — перебирал он купленные орхидеи, — вот это Дендробиум, а здесь — несколько видов Палеонофиса.

Пока ел суп, он с нежностью посматривал на свои покупки. Растения были разложены перед ним на белоснежной скатерти, Уэддерберн медленно ел и всё рассказывал и рассказывал о них экономке. У него давно вошло в привычку по вечерам заново переживать вместе с ней, к их обоюдному удовольствию, свои поездки в Лондон.

— Я же знал, что сегодня со мной что-нибудь да случится. Вот я и купил всё это! Уверен, что некоторые из них, понимаете, хоть некоторые, должны оказаться замечательными. Не знаю — почему, но я просто уверен. Так уверен, будто кто-то мне обещал.

— Вот этот, — указал он на сморщенный клубень — точно не установлено, какой. Может быть, Палеонофис, а может быть, и нет. Вдруг это новый вид орхидеи, даже какой-нибудь новый род! Это последняя орхидея из тех, которые собрал бедняга Бэттен.

— Не нравится она мне, — заявила экономка. — Уж очень безобразная форма у этого клубня!

— По-моему, он просто без всякой формы.

— Как противно торчат вот эти штуки, — твердила она.

— Ничего, завтра упрячу их в горшок.

— Точно паук, который притворился мертвым, — сказала экономка.

Уэддерберн улыбнулся и, чуть наклонив голову набок, снова оглядел сморщенный клубень:

— Он, конечно, некрасив, этот жалкий комочек, но нельзя о таких растениях судить, пока они в сухом состоянии. Из каждого может выйти очень, очень красивая орхидея. Завтра у меня будет много дела! С вечера я всё обдумаю, а завтра уж примусь высаживать.

— Бедняга Бэттен! Его нашли не то мертвым, не то умирающим в мангровом болоте, — продолжал он через некоторое время, — а под ним одну из этих самых орхидей, раздавленную его телом. До этого он несколько дней болел какой-то местной лихорадкой. Кажется, даже был без сознания. Эти тропические болота такие страшные… Говорят, всю кровь до последней капли из него высосали пиявки в джунглях!.. Кто знает, может быть, именно этот цветок и стоил ему жизни.

— Цветку, по-моему, это ценности не прибавляет!

— Жена пусть слезы льет, обязан муж трудиться, — глубокомысленно заметил Уэддерберн.

— Подумать только, умирать и таких условиях, в мерзком болоте! Болеть лихорадкой, а кроме хлородина да хинина и принять нечего. Предоставьте мужчин самим себе, они и будут жить только хлородином и хинином. А вокруг ни души, кроме противных туземцев! Говорят, андаманские островитяне — самые ужасные дикари, и уж во всяком случае ухаживать за больными они не умеют кто же их там обучит как следует? И для чего жизнью жертвовать? Чтобы у людей в Англии были орхидеи!

— Что и говорить! Приятного в этом мало, но есть люди, которым такие приключения, кажется, нравятся, — сказал Уэддерберн. — Как бы то ни было, туземцы в его партии были достаточно цивилизованными, чтобы сохранить коллекцию, пока не вернулся его коллега-орнитолог из внутренних районов острова. Правда, они не разобрались в разновидностях орхидей и к тому же дали им завянуть. Хотя, знаете, от этого цветы мне кажутся лишь интереснее…

— Не интереснее, а отвратительнее. Я бы боялась, ведь на них, может быть, сидит лихорадка. Представить себе только: на этих уродах лежало мертвое тело… Я об этом раньше не подумала. Как хотите: мне кусок в горло не лезет!

— Хорошо, я уберу их со стола и положу на подоконник. Мне их там будет не хуже видно.

Несколько дней Уэддерберн почти не выходил из своей жаркой и влажной теплицы: всё возился с древесным углем, кусками тикового дерева, мохом и другими тайнами, известными любителям орхидей. Он считал, что для него настало замечательное, полное неожиданностей время. По вечерам, в кругу друзей, он не уставал рассказывать об орхидеях, снова и снова повторяя, что ждет от них чего-то необычайного.

Несмотря на тщательный уход, несколько орхидей из вида Ванда и Дендробиум, погибли, но странная орхидея вскоре начала проявлять признаки жизни. Уэддерберн был в восторге. Как только он заметил, что орхидея оживает, он сразу позвал экономку, которая варила варенье.

— Вот это почка, — объяснял он. — Вот здесь скоро появится множество листьев. А эти штучки, которые пробиваются тут наружу, — воздушные корни.

— Они мне напоминают растопыренные белые пальцы, торчащие из бурого комка. Не нравятся они мне! — сказала экономка.

— Но почему?

— Не знаю. У них такой вид, точно хотят меня схватить. Нравится так нравится, противно так противно, — ничего с этим не могу поделать!

— Может, это только мне так кажется, но я не помню другой орхидеи с такими воздушными корнями. Смотрите, они чуть-чуть сплющены на концах!

— Нет, не по душе они мне, — повторила экономка, поежилась, точно ее знобило, и отвернулась. — Знаю, что глупо… Мне, право, жаль… а вам-то еще они так полюбились, — но я не могу забыть этот труп.

— Ну, может, он лежал и не на этом именно месте. Это просто моя догадка.

Экономка пожала плечами.

— Как бы там ни было, а эта орхидея мне совсем не нравится, — твердила она.

Уэддерберна и на самом деле немного обидело ее отвращение к орхидее. Однако это нисколько не помешало ему, когда вздумается, разговаривать со своей родственницей об орхидеях вообще и этой — в частности.

— Странная вещь — орхидеи, — сказал он как-то, — в них столько сюрпризов и неожиданностей. Знаете, сам Дарвин изучал их опыление и доказал, что у обыкновенной орхидеи такое строение, чтобы мотыльки могли легко переносить пыльцу от цветка к цветку. И что же? Оказывается, есть множество известных нам орхидей, строение которых препятствует обычному опылению. Например, некоторые Циприпедиумы. Среди известных нам насекомых нет таких, которые могли бы их опылить. А у иных Циприпедиумов вовсе нет семян.

— Но как же в таком случае они размножаются?

— Специальными отводками, клубнями, вот такими отростками. Это объяснить нетрудно. Загадка в том, для чего тогда цветы?

— Очень возможно, — продолжал он, — что и моя необычная орхидея может оказаться в этом смысле исключительной. Если так, я буду ее изучать. Мне давно хотелось стать исследователем, как Дарвин, но до сих пор всё было некогда или что-нибудь мешало. Сейчас начинают распускаться листья. Ну, пойдите же на них поглядеть!

Но экономка сказала, что в оранжерее чересчур жарко: голова разбаливается. Она ведь видела орхидею совсем недавно. Некоторые воздушные корни, теперь уже длиной свыше фута, к сожалению, напомнили ей длинные жадные щупальца. Даже во сне ей привиделось, будто они растут с невероятной быстротой и все тянутся к ней. Нет, она твердо решила, что больше на цветок и не взглянет.

Пришлось Уэддерберну восхищаться листьями необычайного растения в одиночестве. Они были, как всегда, широкие, но необычно блестящие, с темно-зеленым глянцем и с ярко-красными пятнами и точками у основания. Таких листьев у других орхидей он до сих пор не встречал.

Растение поставили на низкую скамейку, около термометра, рядом с нехитрым приспособлением — краном, вода из которого, падая на горячую трубу, проложенную в теплице, помогала сохранять здесь необходимую влажность.

После обеда Уэддерберн теперь только и делал, что гадал, как будет цвести необыкновенная орхидея.

Наконец это великое событие свершилось!

Не успел он как-то раз войти в маленький стеклянный домик, как догадался, что орхидея распустилась, хотя большой Палеонофис и закрывал угол, где стояла его новая любимица. Воздух был напоен особым ароматом, пряным и душистым; он подавлял все остальные запахи в этой тесной, насыщенной испарениями теплице.

Едва уловив это благоухание, Уэддерберн бросился к орхидее.

Да! На трех свисающих, стелющихся побегах раскрылись огромные пышные цветы. От них и шел опьяняющий аромат, душистый и приторно-сладкий. В радостном восхищении Уэддерберн замер перед расцветшим растением. Лепестки крупных белых цветов были покрыты золотисто-оранжевыми прожилками. Самый нижний стебель извивался сложными кольцами, и местами к золоту примешивался чудесный голубовато-пурпурный оттенок.

Уэддерберн сразу понял, что его орхидея — совершенно нового, неизвестного вида.

Но какой невыносимый аромат! И какая нестерпимая жара!..

Цветы вдруг поплыли перед его глазами…

Он захотел проверить температуру. Нагнулся к термометру.

Внезапно всё зашаталось. Кирпичи под ногами заплясали. За ними — белые пятна цветов, потом — зеленые листья. И, наконец, вся оранжерея, казалось, наклонилась вбок и куда-то поплыла…

В половине пятого экономка, как обычно, приготовила чай. Однако Уэддерберн не приходил.

«Наверное, молится на эту ужасную орхидею», — подумала она и подождала еще десять минут.

«Нет, должно быть, у него часы остановились. Придется пойти его позвать».

Она пошла прямо в оранжерею, приоткрыла дверь и позвала его. Никакого ответа. Душный воздух теплицы был насыщен сильным запахом цветов. Что-то лежало на кирпичном полу между трубами отопления. Минуту она стояла в оцепенении.

Уэддерберн лежал лицом вверх под самой орхидеей. Воздушные корни ее теперь не извивались отдельными щупальцами в воздухе, а, тесно переплетенные в клубок серых жгутов и туго натянутые, впивались в его шею, подбородок и руки.

Она ничего не поняла. Потом разглядела, что к нему властно протянулись торжествующие щупальца и под одним из них по его щеке струйкой сочится кровь.

Она вскрикнула, кинулась к Уэддерберну и попыталась оттащить его от воздушных корней, которые присосались к нему как пиявки. Она обломала два отростка: из них закапал красный сок.

Теперь и у нее закружилась голова. Как они впились в него! Изо всей силы она старалась разорвать крепкий жгут, но внезапно и Уэддерберн и белые цветы поплыли у нее перед глазами. Ей стало дурно, но поддаваться было нельзя. Оставив Уэддерберна, она быстро распахнула дверь: секунду она глотала свежий воздух. Тут ее осенило вдохновение.

Схватив цветочный горшок, она перебила им стекла в конце оранжереи. Затем быстро вернулась и с новыми силами стала оттаскивать безжизненное тело Уэддерберна. Орхидею она сбросила на пол. Цветок всё еще крепко цеплялся за свою жертву. Вне себя от ужаса, она вытащила на свежий воздух Уэддерберна вместе с орхидеей.

Теперь она догадалась оборвать один за другим все корешки и затем, освободив от них Уэддерберна, оттянула его прочь от страшного растения.

Он был мертвенно бледен. Из множества круглых ранок сочилась кровь.

В это время из сада подошел работник, нанятый Уэддерберном для разных услуг. Он услышал звон разбитого стекла и не понимал, в чем дело. Он был поражен, когда увидел, как экономка окровавленными руками волочит безжизненное тело. На мгновение ему пришли в голову самые невероятные мысли.

— Несите воды! — крикнула экономка, и ее голос рассеял его фантастические подозрения.

Вернувшись с несвойственной ему быстротой, работник застал экономку в слезах. Она держала голову Уэддерберна у себя на коленях и вытирала кровь с его лица.

— Что случилось? — на мгновение с трудом приоткрыв глаза, спросил Уэддерберн.

— Позовите ко мне скорее Энни и бегите за доктором Хэддоном! приказала экономка работнику, как только он принес воды. — Я вам потом всё объясню, — добавила она, заметив его недоумение.

Когда Уэддерберн снова открыл глаза, она заметила, что он беспокоится, не понимая, почему лежит здесь.

— Вы потеряли сознание в оранжерее, — сказала она.

— А орхидея?

— Я присмотрю за ней.

Уэддерберн потерял много крови, но в остальном ничего серьезного с ним не случилось. Ему дали выпить смесь бренди с розовым мясным экстрактом и отнесли наверх в постель. О невероятном происшествии экономка коротко рассказала доктору Хэддону.

— Пройдите к оранжерее, — уговаривала она. — Взгляните сами!

Холодный воздух врывался через распахнутые двери, и нездоровый аромат почти рассеялся. На кирпичном полу, среди больших темных пятен, валялись увядшие воздушные корни орхидеи. Стебель сломался, когда орхидея упала, края лепестков свернулись и потемнели.

Доктор наклонился было над орхидеей, но, заметив, что один корень чуть шевелится, остановился в нерешительности…

На следующее утро необыкновенная орхидея всё еще лежала на том же месте, но теперь она начала разлагаться и уже почернела. Утренний ветер непрерывно хлопал дверью теплицы, все орхидеи Уэддерберна сморщились и поникли.

Но наверху у себя Уэддерберн был очень весел и болтлив. Он был в полном восторге от своего невероятного приключения.

1894
Перевод: Г. Печерский

Человек, который делал алмазы

Дела задержали меня на Чансери-лейн до девяти вечера. Начинала болеть голова, и у меня не было никакой охоты развлекаться или опять сесть за работу. Кусочек неба, едва видный между высокими скалами узкого ущелья улицы, возвещал о ясном вечере, и я решил пройтись по набережной, дать отдых глазам, освежить голову и полюбоваться на пестрые речные огоньки. Вечер, бесспорно, самое лучшее время дня здесь, на набережной: благодатная темнота скрывает грязную воду, и всевозможные огни, какие только есть в наш переходный век — красные, ослепительно оранжевые, желтые газовые, белые электрические, — вкраплены в неясные силуэты зданий самых разных оттенков, от серого до темно-фиолетового. Сквозь арки моста Ватерлоо сотни светящихся точек отмечают изгиб набережной, а над парапетом подымаются башни Вестминстера — темно-серые на фоне звездного неба. Неслышно течет черная река, и только изредка легкая рябь колеблет отражения огней на ее поверхности.

— Теплый вечер, — сказал голос рядом со мной.

Я повернул голову и увидел профиль человека, облокотившегося на парапет подле меня. Лицо у него было тонкое, можно даже сказать красивое, хотя довольно изможденное и бледное. Поднятый и зашпиленный воротник пальто указывал на место незнакомца в жизни не менее точно, чем мог бы указывать мундир. Я почувствовал, что, если отвечу ему, мне придется заплатить за его ночлег и завтрак.

Я с любопытством посмотрел на него. Окупит ли его рассказ деньги, которые я на него затрачу, или это обыкновенный неудачник, неспособный даже рассказать собственную историю? Глаза и лоб выдавали в нем человека мыслящего. Нижняя губа слегка дрожала. И я решился заговорить.

— Очень теплый, — ответил я, — но все же стоять здесь холодновато.

— Нет, — сказал он, продолжая глядеть на воду, — здесь очень приятно… именно сейчас.

— Как хорошо, — продолжал он, помолчав, — что еще можно найти в Лондоне такое тихое место. Когда целый день тебя мучают дела, заботы о том, как бы прожить, как выплатить долги и избежать опасностей, не представляю, что бы я стал делать, не будь таких умиротворяющих уголков.

Он делал длинные паузы после каждого предложения.

— Вероятно, вам знакомы житейские невзгоды, иначе вы не стояли бы здесь. Но вряд ли у вас такая усталая голова и так болят ноги, как у меня… Да! По временам я сомневаюсь, стоит ли игра свеч? Мне хочется все бросить — имя, богатство, положение — и заняться каким-нибудь скромным ремеслом. Но я знаю, что, как бы туго мне ни приходилось, если я откажусь от своих честолюбивых стремлений, я до конца моих дней не перестану раскаиваться.

Он замолчал. Я глядел на него с изумлением. Я никогда не встречал человека в более плачевном состоянии. Оборванный, грязный, небритый и нечесаный, он выглядел так, словно неделю провалялся в мусорном ящике.

И он мне рассказывает об утомительных заботах крупного дельца! Я чуть не рассмеялся. Или это помешанный, или он неудачно издевается над собственной бедностью.

— Если высокие цели и высокое положение, — сказал я, — имеют свою оборотную сторону — напряженный труд и постоянное беспокойство, то они приносят и вознаграждение: влияние, возможность делать добро, помогать слабым и бедным; наконец, удовлетворенное тщеславие — уже награда.

Подшучивать при таких обстоятельствах было бестактно. Меня подстрекнуло несоответствие между его наружностью и тем, что он говорил. Я не успел кончить, как мне уже стало совестно.

Он обернул ко мне угрюмое, но совершенно спокойное лицо.

— Я забылся. Разумеется, вы не можете меня понять, — сказал он.

С минуту он присматривался ко мне.

— Конечно, все это кажется нелепым. Даже если я вам расскажу, вы все равно не поверите, так что я могу рассказывать, ничем не рискуя. А мне так приятно с кем-нибудь поделиться. У меня действительно на руках крупное дело, оченькрупное. Но как раз сейчас начались затруднения. Дело в том, что я… изготовляю алмазы.

— Вы, вероятно, сейчас без работы?

— Мне надоело вечное недоверие, — нетерпеливо сказал он. С этими словами он вдруг расстегнул свое жалкое пальто, вытащил из-за пазухи холщовый мешочек, висевший на шнурке у него на шее, и вынул из мешочка темный камень.

— Интересно, можете ли вы определить, что это такое? — Он протянул мне камень.

Надо сказать, что приблизительно год назад в свободное время я занимался подготовкой к экзаменам на ученую степень в лондонском университете, так что у меня есть некоторое представление о физике и минералогии. Камень напоминал неотшлифованный темный алмаз, но был слишком велик, почти с ноготь большого пальца. Я взял его и увидел, что у него форма правильного октаэдра с гранями, характерными для этого драгоценного минерала. Я вынул перочинный нож и поскреб камень — безрезультатно. Под газовым фонарем я испытал камень: чиркнул им по часовому стеклу и легко провел белую черту. С возрастающим любопытством я посмотрел на моего собеседника:

— Действительно, очень похоже на алмаз. Но тогда это гигант среди алмазов. Откуда он у вас?

— Я же вам говорю, что сам его сделал, — ответил он. — Отдайте его мне.

Он торопливо засунул камень обратно в мешочек и застегнул пальто.

— Я продам вам его за сто фунтов, — вдруг прошептал он.

Ко мне вернулись мои подозрения. В конце концов камень мог быть просто корундом — веществом почти такой же твердости — и лишь по чистой случайности походить формой на алмаз. Если это алмаз, то как он очутился у этого человека и почему он предлагает продать камень всего за сто фунтов?

Мы взглянули друг другу в глаза. В его взгляде выражалось ожидание — нетерпеливое, но честное. В эту минуту я поверил, что он пытается продать мне настоящий алмаз. Но я небогат, сто фунтов пробили бы заметную брешь в моих финансах, да и какой человек в здравом уме станет покупать алмаз при свете газового фонаря у оборванного бродяги, поверив ему на слово. И все же алмаз такой величины вызвал в моем воображении тысячи фунтов. Но тогда, подумал я, этот алмаз должен упоминаться во всех книгах о драгоценных камнях. Мне вспомнились рассказы о контрабандистах и ловких кафрах в Капской колонии. Я уклонился от прямого ответа.

— Откуда он у вас? — спросил я.

— Я сделал его.

Я кое-что слыхал о Муассоне, но знал, что его искусственные бриллианты очень небольшой величины.

Я покачал головой.

— Вы как будто разбираетесь в этих вещах. Я расскажу вам немного о себе. Быть может, тогда вы передумаете и купите алмаз.

Он отвернулся от реки, засунул руки в карманы и вздохнул:

— Я знаю, вы все равно мне не поверите.

— Алмазы, — начал он, и по мере того, как он говорил, я перестал чувствовать, что это говорит бродяга: речь его становилась свободной речью образованного человека, — алмазы делаются так. Углерод выделяют из соединения в определенном плавильном флюсе и при соответствующем давлении. Тогда углерод выкристаллизовывается не в виде графита или угольного порошка, а в виде мелких алмазов. Все это давно известно химикам, но никому еще не удалось напасть именно на тот флюс, в котором надо плавить углерод, и определить давление, которое может дать наилучшие результаты. Поэтому-то алмазы, сделанные химиками, такие мелкие и темные и не имеют настоящей ценности.

И вот я посвятил этой задаче свою жизнь — всю свою жизнь. Я начал изучать условия, при которых получают алмазы, когда мне было семнадцать лет, а теперь мне тридцать два. Я знал, что на это уйдет лет десять, а то и двадцать, которые могут отнять у человека все его силы, всю его энергию, но даже и тогда игра стоила свеч. Предположим, что кто-то, наконец, натолкнулся на разгадку секрета; тогда, прежде чем тайна выйдет наружу и алмазы станут дешевле угля, этот человек сможет заработать миллионы. Миллионы!

Он замолчал и взглянул на меня, словно ища сочувствия. Глаза его сверкали голодным блеском.

— И подумать только, — сказал он, — что я почти всего достиг, и вот теперь…

Когда мне исполнился двадцать один год, у меня было около тысячи фунтов, и я думал, что эта сумма и небольшой приработок уроками дадут мне возможность продолжать изыскания. Учение, главным образом в Берлине, заняло года два, а затем я стал работать самостоятельно. Самое трудное было — соблюдать тайну. Видите ли, если бы я проболтался, моя вера в осуществимость идеи могла бы подстрекнуть других, а я не считаю себя таким гением — чтобы наверняка прийти к открытию первым, если начнется борьба за первенство. Как вы сами понимаете, важно было, раз уж я действительно решил сколотить состояние, чтобы люди не знали о том, что алмазы можно делать искусственным путем и производить тоннами. Поэтому я был вынужден работать совершенно один. Сперва у меня была маленькая лаборатория, но когда мои ресурсы начали истощаться, мне пришлось продолжать опыты в жалкой комнатушке без мебели в Кэнтиш-тауне. Я спал на соломенном матрасе прямо на полу, посреди приборов. Деньги буквально испарялись. Я отказывал себе во всем, чтобы покупать необходимое для моих исследований. Я старался продержаться, давая уроки, но педагог я неважный, нет у меня ни университетского диплома, ни достаточного образования, кроме химического. Мне приходилось тратить уйму времени и труда, а получать за это пустяки. Но я все приближался и приближался к цели. Три года назад я решил проблему состава флюса и почти достиг нужного давления, поместив флюс и особую углеродную смесь в ружейный ствол; я добавил туда воды, герметически закрыл ствол и принялся нагревать.

Он помолчал.

— Довольно рискованно, — сказал я.

— Да. Ружье разорвалось и разбило все окна и значительную часть аппаратуры. Зато я получил что-то вроде алмазного порошка. Пытаясь добиться большого давления на расплавленную смесь, чтобы выкристаллизовать из нее алмазы, я обнаружил, что некий Добре, работавший в Парижской лаборатории пороха и селитры, взрывал динамит в плотно завинченном стальном цилиндре, таком прочном, что он не мог лопнуть. Я узнал, что Добре мог дробить скалы, превращая их в породы, подобные южноафриканским, в которых залегают алмазы. Я заказал стальной цилиндр, сделанный по его чертежу, хотя это сильно подкосило меня в смысле средств. Я забил в цилиндр весь материал и взрывчатые вещества, развел огонь в горне и — вышел прогуляться.

Меня рассмешило, что он рассказывает это так деловито.

— А вы не подумали, что может взорваться весь дом? Были там другие жильцы?

— Этого требовали интересы науки, — сказал он помолчав. — Этажом ниже жила семья торговца фруктами, рядом со мной — сочинитель просительных писем, а наверху — две цветочницы. Возможно, я поступил несколько необдуманно, но не исключено, что не все жильцы были дома. Когда я вернулся, цилиндр лежал на том же месте в куче раскаленных добела углей. Взрывчатка не разорвала корпуса. Теперь передо мной встала новая проблема. Видите ли, время — важный фактор при кристаллизации. Если сократить процесс, кристаллы получатся мелкие. Только длительное выдерживание увеличивает кристаллы. Я решил охлаждать цилиндр в течение двух лет, постепенно снижая температуру. Деньги у меня к этому времени кончились. Мне приходилось все время поддерживать огонь в горне и платить за комнату, надо было также утолять голод, и у меня не осталось ни гроша.

Вряд ли я теперь припомню все, чем я промышлял, пока занимался изготовлением алмазов. Я продавал газеты, держал под уздцы лошадей, открывал дверцы экипажей. В течение многих недель я надписывал конверты. Мне пришлось служить помощником у продавца с ручной тележкой, я должен был сзывать народ по одну сторону улицы, в то время кал он выкликал товар по другую. Один раз у меня целую неделю не было никакой работы, и я просил милостыню. Что это была за неделя! Однажды, когда погас огонь в горне и я весь день ничего не ел, какой-то парень, гулявший с девушкой, хотел пустить ей пыль в глаза и дал мне шесть пенсов. Да благословит бог тщеславие! Какое благоухание доносилось из лавок, где торговали жареной рыбой! Но я пошел и на все деньги купил угля, снова раскалил горн, а потом… Да, от голода человек глупеет. Наконец, три недели назад, я погасил огонь и вынул цилиндр. Он был еще такой горячий, что жег мне руки, пока я его развинчивал. Я выскреб крошащуюся лавообразную массу долотом и растолок ее на железном листе. И нашел в ней три крупных алмаза и пять маленьких. Когда я сидел на полу, стуча молотком, дверь отворилась и вошел мой сосед, сочинитель просительных писем. Он был по обыкновению пьян.

«Ан-нархист», — сказал он.

«Вы пьяны», — отрезал я.

«Разрр-рушитель, мерр-завец!» — продолжал он.

«Подите к дьяволу», — отвечал я.

«Не бес-по-койтесь», — сказал он, икая и подмигивая мне с хитрым видом.

Потом он прислонился к двери и, устремив глаза на косяк, начал болтать о том, как он рылся в моей комнате, как ходил сегодня утром в полицию и там записывали все, что он говорил, «как будто я джнт-мен», — сказал он.

Тут я вдруг понял, что влип. Или я должен выдать полиции мой секрет, и тогда о нем узнают все и каждый, или же меня арестуют как анархиста. И вот я взял соседа за шиворот, встряхнул его как следует, а потом убрался подобру-поздорову со своими алмазами. Вечерние газеты назвали мою каморку «кэнтиш-таунской фабрикой бомб». И теперь я никак не могу отделаться от своих алмазов. Если я захожу к почтенным ювелирам, они просят меня обождать, и я слышу, как они шепчутся с приказчиком и посылают его за полисменом, и тогда я заявляю, что не могу ждать. Я нашел скупщика краденого: он прямо вцепился в алмаз, который я ему дал, и предложил мне потребовать его обратно через суд. Теперь я ношу алмазы на себе — несколько сот тысяч фунтов — и не имею ни пищи, ни крова. Вы первый, кому я доверил свою тайну: мне нравится ваше лицо, а меня, что называется, приперло к стене.

Он посмотрел мне в глаза.

— Было бы сумасшествием, — сказал я, — купить алмаз при таких обстоятельствах, да я и не ношу с собой сотен фунтов. И все же я готов поверить вам. Если хотите, сделаем так: приходите завтра ко мне в контору…

— Вы думаете, я вор, — с горечью сказал он. — Вы сообщите в полицию. Нет, не пойду я в ловушку.

— Я почему-то убежден, что вы не вор. Вот моя карточка, и во всяком случае возьмите еще вот это. Не будем назначать свидания. Приходите, когда угодно.

Он взял карточку и то, что я дал ему в залог моей доброжелательности.

— Надеюсь, вы передумаете и придете, — сказал я.

Он с сомнением покачал головой.

— Когда-нибудь я отдам ваши полкроны и с процентами, с такими процентами, что вы ахнете, — сказал он. — Ведь вы сохраните все в тайне? Не ходите за мной.

Он перешел через улицу к ступенькам под аркой, ведущей на Эссекс-стрит, и исчез в темноте. Больше я его никогда не видел.

Впоследствии я дважды получал от него письма с просьбой прислать банкноты (но не чеки) по такому-то адресу. Взвесив все, я поступил так, как счел наиболее благоразумным. Один раз он заходил, когда меня не было на месте: по описанию посыльного мальчишки, это был очень худой, грязный, оборванный человек, мучительно кашлявший. Он ничего не просил передать. И это все, что я знаю о нем. Иногда мне очень хочется узнать, что стало с ним? Был ли это просто маниак, мошенник, торговавший фальшивыми камнями, или он действительно сделал эти алмазы, как утверждал? Последнее настолько правдоподобно, что по временам я спрашиваю себя, не упустил ли я самую блестящую возможность всей своей жизни? Быть может, он умер, и алмазы его выбросили, как сор, — повторяю, один был величиной с ноготь. А может быть, он все еще бродит по улицам, пытаясь сбыть свои сокровища? Может случиться и так, что он еще предстанет когда-нибудь миру и, пересекая мой путь на безоблачной высоте, доступной лишь богачам и патентованным знаменитостям, безмолвно упрекнет меня за отсутствие предприимчивости. Иногда я думаю, что, пожалуй, надо было рискнуть. Хотя бы пятью фунтами.

1894
Перевод: Н. Рахманова

Бабочка

Вы слышали, вероятно, о Гэпли, не о В. Т. Гэпли-сыне, но о знаменитом Гэпли, открывшем насекомое «Periplaneta Hapilia», — об энтомологе Гэпли. В таком случае вам известно, по крайней мере, то, что между Гэпли и профессором Паукинсом была страшная вражда. Но всё же некоторые последствия её, может быть, откроют вам нечто новое. Для тех же, которые ничего не знают об этой вражде, необходимо предпослать несколько слов, которые ленивый читатель может пропустить, слегка лишь пробежав их, если захочет.

Поразительно, до какой степени широко распространено незнакомство с таким действительно важным обстоятельством, как эта вражда между Гэпли и Паукинсом. С другой стороны, та составившая эпоху в науке полемика, которая потрясала Геологическое общество, осталась, как я твёрдо верю, почти неизвестной вне кружка членов этого учреждения. Мне даже приходилось слышать, как люди, получившие прекрасное общее образование, считают знаменательные сцены, имевшие место в заседаниях общества, чем-то вроде дрязг на собраниях прихожан. И всё же великая вражда английского и шотландского геологов продолжалась уже полвека и оставила глубокие и обидные следы в науке. А дело Гэпли и Пукинса, хотя оно и имеет, может быть, более личный характер, столь же сильно, если не сильнее ещё, разожгло страсти. Средний человек не имеет представления о том, какой фанатизм воодушевляет научного исследователя, в какую ярость вы можете привести его противоречиями. Это «odium theologicum»[12] в новой форме. Находятся, например, люди которые охотно сожгли бы профессора Рэя Ланкэстера из Смисфилда за его трактат о моллюсках в Энциклопедии. Это фантастическое включение крылоногих в разряд головоногих… Но я отклонился в сторону от Гэпли и Паукинса.

Началось это много лет назад, с описания жесткокрылых насекомых, составленного Паукинсом, причём в описание это он не включил нового вида, открытого Гэпли. Последний, всегда отличавшийся придирчивостью, ответил язвительной критикой, уничтожающей всю классификацию Паукинса[13]. Паукинс в своём возражении[14] высказал предположение, что микроскоп Гэпли имеет те же недостатки, что и его способность производить наблюдения, и назвал его «неответственным болтуном, сующимся не в своё дело», — Гэпли в то время ещё не был профессором. В своём ответе[15] Гэпли упомянул о «запутавшихся компиляторах» и как бы мимоходом назвал обзор Паукинса «диковинной нелепостью». Это был бой в рукопашную. Во всяком случае, читателя едва ли могут заинтересовать подробности того, как ссорились эти великие люди, как они всё более и более расходились во мнениях, пока от жесткокрылых не перешли к спорам по всем вообще вопросам энтомологии. Произошли события достопамятные. Иногда заседания Королевского Энтомологического общества чрезвычайно были похожи на заседания палаты депутатов. В общем, по-моему, Паукинс был ближе к истине, чем Гэпли. Но Гэпли искусно пускал в ход свою риторику, имея редкий для учёного дар всё обращать в смешную сторону; он обладал огромным запасом энергии и сохранил горькое чувство обиды по поводу непризнания открытого им вида; между тем, Паукинс был человек медлительный, говорил скучно, видом напоминал бочку, с доказательствами обращался чрезвычайно добросовестно, и его подозревали в том, что он торгует музейными предметами. Поэтому молодёжь группировалась вокруг Гэпли и рукоплескала ему. Долго шла борьба; с самого начала в ней был элемент гнева, а под конец это обратилось в беспощадную вражду. Последовательные удачи и неудачи то той, то другой стороны, — то терзания Гэпли по поводу успеха Паукинса, то превосходство первого над последним, — всё это относится скорее к области истории энтомологии, нежели к предмету настоящего рассказа.

Но в 1891 году Паукинс, здоровье которого было в течение некоторого времени расстроено, напечатал свой труд о «мезобласте» ночной бабочки «Мёртвая голова», что такое мезобласт ночной бабочки «Мёртвая голова» — безразлично для нашего рассказа. Но труд был гораздо ниже обычного уровня и тем самым доставил Гэпли повод, который он поджидал годами. Он работал, вероятно, день и ночь, чтобы воспользоваться, как можно лучше, выпавшим на его долю удобным случаем.

В тщательно составленном докладе он разнёс Паукинса в пух и прах — можно себе представить его растрёпанные чёрные волосы и дикий блеск в глазах, когда он вызывал своего противника на бой. Паукинс возражал сдержанно, неубедительно — и тем не менее злобно. Нельзя было не видеть, что он хочет уколоть Гэпли, но не умеет. Однако, лишь немногие — я не был на этом заседании — заметили, как сильно он болен.

Гэпли сбил противника с ног и хотел прикончить его. Вскоре после доклада он произвёл зверское нападение на Паукинса: это был очерк о развитии бабочек вообще, — очерк, куда вложен был огромный умственный труд, но вместе с тем — ожесточённо полемический тон. Примечание редактора свидетельствует о том, что тон этот был ещё несколько смягчён. Очерк этот должен был покрыть Паукинса стыдом, вогнать в краску. Выхода для него не было; доводы были убийственны, тон в высшей степени дерзкий; для человека на склоне лет это ужасная вещь.

Мир энтомологов, затаив дыхание, ожидал ответа со стороны Паукинса. Он непременно попытается возразить, потому что всегда отличался смелостью. Но когда последовало возражение, то оно всех удивило. Потому что возражение Паукинса заключалось в том, что он схватил инфлюэнцу, перешедшую в воспаление легких, и умер.

Впечатление получилось, быть может, не менее сильное, чем от возражения, которое он мог бы написать при данных обстоятельствах, и настроение значительных кругов повернулось против Гэпли. Те самые люди, которые чрезвычайно радостно поощряли обоих гладиаторов, стали серьёзны при виде таких последствий. Нельзя было сомневаться в том, что огорчения побеждённого Паукинса ускорили его смерть. Даже для научных споров есть предел, говорили серьёзные люди. Ещё одно сокрушительное нападение было уже сдано в печать и появилось накануне похорон. Я не думаю, что Гэпли принимал меры, чтобы задержать его. Люди вспомнили, как Гэпли травил своего соперника и забыли о недостатках этого соперника. Над свежей могилой неподходяще читать уничтожающие сатиры. Это было отмечено в ежедневных газетах. Именно это и заставляет меня думать, что вы, вероятно, слыхали о Гэпли и об его полемике. Но, как я уже заметил, научные труженики живут в своём особом мире; половина тех людей, которые ежегодно проходят по Пикадилли до Академии, не могли бы вам сказать, где помещаются учёные общества.

В глубине души Гэпли не мог простить Паукинсу его смерти. Во-первых, это было с его стороны подлой уловкой, — он просто боялся того, как бы Гэпли не стёр его в порошок, к чему всё уже было готово, а, во-вторых, в мыслях Гэпли получился странный пробел. В продолжение двадцати лет он усиленно работал по семи дней в неделю, засиживаясь иногда далеко за полночь, работал с микроскопом, скальпелем, сеткой для ловли насекомых, пером в руках — и почти вся работа целиком была связана с Паукинсом. Европейская известность, которую приобрёл Гэпли, явилась, как некий случайный придаток к его великой антипатии. Во время последней полемики он доработался до предела. Полемика убила Паукинса, но и его, так сказать, обрекла на бездействие; доктор посоветовал ему прекратить на некоторое время работу и отдохнуть. Поэтому Гэпли отправился в тихую деревню в Кенте, где день и ночь размышлял о Паукинсе и о всех тех хороших вещах, которых нельзя сказать о нём.

Наконец, Гэпли начал понимать, куда влечёт его это занятие. Он решил побороть свои мысли и принялся читать романы. Но всё же не мог не думать о Паукинсе — он видел Паукинса бледным, произносящим свою последнюю речь; каждая фраза в романе давала Гэпли прекрасный повод для этого. Гэпли перешёл на фантастические[16] рассказы — и увидел, что они его не захватывают. Начал читать «Вечерние развлечения на острове»[17] пока здравый смысл окончательно не возмутился в нём, как чертёнок, закупоренный в бутылку[18]. Принялся за Киплинга, но оказалось, что Киплинг «ничего не доказывает», будучи в то же время непочтительным и вульгарным (у этих учёных совсем особые понятия!). Гэпли, к несчастью, попробовал читать «Внутреннее обиталище» Безант — и тут первая же глава опять направила ход его мыслей на учёные общества и на Паукинса.

Тогда Гэпли обратился к шахматам и нашёл, что это несколько лучше успокаивает. Вскоре он изучил все ходы, главные гамбиты и наичаще встречающиеся финалы — и начал побеждать приходского священника. Но потом цилиндрическая фигура короля у противника начала походить на Паукинса, — это Паукинс стоит и тщетно открывает рот, чтобы протестовать против мата; Гэпли решил бросить шахматы.

Быть может изучение новой отрасли знаний окажется в конце концов самым лучшим развлечением. Лучший отдых состоит в смене занятий. Гэпли решил погрузиться в изучение инфузорий и выписал из Лондона один из своих небольших микроскопов вместе с монографией Хейлибота. Он думал, что если ему удастся затеять добрую ссору с Хейлиботом, то он, может быть, окажется в состоянии зажить новой жизнью и забыть Паукинса. Вскоре он засел за работу с обычным своим рвением и принялся изучать микроскопических обитателей придорожного пруда.

На третий день занятий Гэпли обнаружил новый вид в местной фауне. Он работал поздно вечером с микроскопом, и единственным источником света в комнате была яркая лампочка с зелёным абажуром особой формы. Как все опытные микроскописты, он держал оба глаза открытыми. Это единственный способ избежать сильного утомления. Правым глазом он смотрел в инструмент, — там перед ним лежало светлое и ясное круглое поле, по которому медленно подвигалась тёмная инфузория. Левым глазом Гэпли смотрел как бы не видя. Смутно сознавал он, что перед ним медная трубка инструмента, освещённая часть поверхности стола, лист бумаги для заметок, подставка лампы, вокруг погружённая в темноту комната.

Вдруг внимание его переместилось от правого глаза к левому. Стол был покрыт тканой скатертью, довольно ярко освещённой. Рисунок был выткан золотом и кое-где красными и бледно-голубыми нитями по сероватому фону. В одном месте рисунок как будто сместился, и здесь краски как бы передвигались и колебались.

Гэпли быстро откинул голову назад и стал смотреть обоими глазами. Рот у него открылся от изумления.

Перед ним сидела большая бабочка; крылья у неё были раскрыты, как у бабочки!

Странно, что она могла попасть в комнату; ведь окна были закрыты. Странно, что она не привлекла внимания Гэпли, когда летела туда, где теперь сидит. Странно, что она так подходит к рисунку скатерти. Ещё страннее, что ему Гэпли, великому энтомологу, она совершенно неизвестна. Чувства не могли его обманывать. Она медленно ползла по направлению к лампе.

— Новый вид, чорт возьми! И это в Англии! — воскликнул Гэпли, пристально вглядываясь.

Потом он вдруг подумал о Паукинсе. Паукинса это совсем с ума свело бы. А Паукинс взял и умер!

Что-то в голове и туловище насекомого стало удивительно напоминать Паукинса, — совсем так же, как это было с шахматным королём.

— К чорту Паукинса! — сказал Гэпли. — Но я должен поймать её. — И, оглядываясь, не найдётся ли чего под рукой, чтобы прикрыть бабочку, он медленно встал со стула. Вдруг насекомое взлетело, ударилось о край абажура — Гэпли слышал это — и скрылось в темноте.

В один миг сорвал Гэпли абажур, так что комната осветилась. Бабочка исчезла, но вскоре наметавшийся глаз Гэпли заметил насекомое на обоях у двери. Он направился туда, приготовившись накрыть его абажуром. Однако, раньше, чем он подошёл достаточно близко, бабочка снялась с места и принялась летать по комнате. Как все бабочки, и эта летала, внезапно останавливаясь и меняя направление, как бы исчезая в одном месте и появляясь в другом. Один раз Гэпли промахнулся своим абажуром; потом ещё раз.

На третий раз он задел микроскоп. Инструмент покачнулся, ударился о лампу, опрокинул её и с шумом свалился на пол. Лампа покатилась по столу и, к счастью, погасла. Гэпли очутился в темноте. Вздрогнув, он почувствовал, что диковинная бабочка задела его за лицо.

Это могло с ума свести. Свечей у него не было. Если открыть двери, насекомое улетит. В темноте он совершенно ясно увидел Паукинса, который смеялся над ним. Паукинс всегда смеялся раскатисто. Гэпли с шумом выругался и топнул ногой по полу.

Раздался робкий стук в дверь.

Потом дверь чуть-чуть приоткрылась, очень медленно. Позади красного пламени свечи показалось встревоженное лицо хозяйки дома, седые волосы её были покрыты ночным чепчиком, а на плечи накинуто было что-то красное.

— Что это тут так грохнуло? — спросила она. — Разве что-нибудь…

У приоткрытой двери показалась порхающая бабочка.

— Закройте дверь! — проговорил Гэпли и бросился к двери.

Дверь быстро захлопнулась. Гэпли остался один в темноте. Потом в наступившей тишине он услыхал, как хозяйка взбежала вверх по лестнице, закрыла свою дверь на ключ, протащила по комнате что-то тяжёлое и приставила к двери.

Гэпли сообразил, что его поведение и внешний вид представляются странными и возбуждают тревогу. К чорту эту бабочку и Паукинса! Однако, ему стало жалко упустить бабочку. Он ощупью нашёл дорогу в переднюю, нащупал там спички, причём смахнул на пол свой цилиндр, который громыхнул как барабан. С зажжённой свечёй вернулся он в гостиную… Бабочки нигде не было видно. Был, однако, момент, когда ему показалось, что она порхает вокруг его головы. Совершенно неожиданно Гэпли решил оставить бабочку в покое и лечь спать. Но он был взволнован. Всю ночь то и дело просыпался; он видел перед собой то бабочку, то Паукинса, то хозяйку. Два раза за ночь он слезал с кровати и мочил голову холодной водой.

Одно ему было вполне ясно. Хозяйка не могла понять, что это за странная бабочка, — страннее всего для неё было то, что ему не удалось поймать эту бабочку. Никто, кроме энтомолога, не мог бы ясно представить себе его самочувствия. Вероятно, хозяйка была напугана его поведением, но Гэпли никак не мог придумать, как ей всё это объяснить. Он решил просто ничего не говорить о происшедшем ночью. Напившись чаю, он увидел её в саду и решил пойти поговорить с ней, чтобы её успокоить. Он повёл с ней беседу о бобах и картофеле, о пчёлах и гусеницах, о ценах на фрукты. Она отвечала своим обычным тоном, но глядела на него несколько подозрительно и, прогуливаясь с ним, держалась так, чтобы между ними всегда приходилась или клумба цветов, или грядка бобов, или что-нибудь в таком роде. Через некоторое время это начало его чрезвычайно раздражать, и, чтобы скрыть досаду, он пошёл домой, потом вскоре отправился прогуляться.

Бабочка, в которой странным образом было что-то паукинсовское, не отставала от него во время этой прогулки, хотя он изо всех сил старался не думать о ней. Раз как-то он увидел её совершенно явственно: с распростёртыми крыльями она сидела на старой каменной стене, проходящеё вдоль парка с западной стороны; но когда он подошёл поближе, то оказалось, что это только два пятнышка серых и жёлтых лишаёв.

— Вот, — сказал Гэпли, — обратная сторона мимикрии: вместо того, чтобы бабочка походила на камень, здесь камень похож на бабочку!

Один раз что-то пронеслось и запорхало вокруг его головы, но усилием воли он снова отогнал от себя это ощущение.

Среди дня Гэпли зашёл к священнику и завёл с ним беседу на богословские темы. Они сидели в маленькой беседке, покрытой терновником, курили и спорили.

— Взгляните на эту бабочку, — воскликнул вдруг Гэпли, указывая на край деревянного стола.

— Где? — спросил священник.

— Разве вы не видите, вон бабочка, на том краю стола? — спросил Гэпли.

— Разумеется, не вижу, — ответил священник.

Гэпли как громом поразило. Он тяжело вздохнул. Священник глядел на него внимательно. Ясно, он ничего не видел.

— Вера видит не лучше, чем наука, — сказал Гэпли нескладно.

— Я не понимаю вашей точки зрения, — ответил священник, думая, что тот продолжает развивать свои доводы.

В следующую ночь Гэпли увидел, как бабочка ползёт по его стёганному одеялу. Он уселся на край кровати и принялся рассуждать сам с собой. Неужели это только галлюцинация? Он сознавал, что выбился из колеи, и отстаивал здоровье своего рассудка с той же сосредоточенной энергией, которую прежде применял в борьбе с Паукинсом. Умственные привычки так упорны, что ему всё ещё казалось, что он борется с Паукинсом. Он был хорошо знаком с психологией. Ему было известно, что подобные зрительные иллюзии появляются в результате умственного напряжения. Но вся суть состояла в том, что он не только видел бабочку, — он слышал, как она стукнулась о край абажура, как толкнулась потом в стену, чувствуя, как она задела его лицо в темноте.

Он посмотрел на бабочку. Это было совсем не похоже на сон, он ясно и определённо видел её при свете свечи. Видел её волосатое тельце, коротенькие перистые усики, членистые ножки, даже то место на крыле, где пыль стёрлась. Вдруг он почувствовал досаду на самого себя за то, что боится маленького насекомого.

Этой ночью хозяйка заставила прислугу лечь спать вместе с ней, потому что ей страшно было оставаться одной. Кроме того, она заперла дверь на ключ и передвинула к ней комод. Обе они прислушивались и разговаривали шопотом, когда улеглись в кровать, но не происходило ничего такого, что могло их встревожить. Около одиннадцати часов они рискнули потушить свечку и обе задремали. Вдруг они проснулись, сели в кровати и стали в темноте прислушиваться.

Затем они услыхали, как кто-то ходит в туфлях взад и вперёд по комнате Гэпли. Опрокинулся стул и раздался громкий удар чем-то мягким по стене. Потом какая-то фарфоровая вещица с камина упала и разбилась о решётку. Внезапно открылась дверь, и они услыхали, как Гэпли вышел из комнаты на площадку лестницы. Они прижались друг к другу и прислушивались. Он как будто танцевал на лестнице. То быстро спускался вниз через три или четыре ступеньки, то опять поднимался наверх, а затем побежал в переднюю. Они услыхали, как повалилась подставка для зонтиков, и как разбилось окно. Потом застучал засов и загремела цепочка. Он открыл дверь.

Они поспешили к окну. Ночь была пасмурная, туманная; почти сплошной слой густых облаков быстро нёсся, закрывая Луну; забор и деревья перед домом чернели на беловатом фоне дороги. Они увидели Гэпли, похожего на привидение, в рубашке и белых кальсонах: он бегал взад и вперёд по дороге и хлопал руками по воздуху. Он то останавливался, то быстро бросался на что-то неведомое, то подкрадывался большими шагами. Наконец, он скрылся из глаз, спустившись по дороге вниз, в долину.

Потом, пока они спорили, кому из них пойти и закрыть дверь, Гэпли вернулся назад. Шёл он быстро и вошёл прямо в дом, тщательно закрыл дверь и спокойно отправился в спальню. Затем наступила полная тишина.

— Миссис Колвилл, — позвал её Гэпли на следующее утро, стоя внизу около лестницы. — Надеюсь, я не обеспокоил вас ночью?

— Да, следует спросить об этом, — сказала мисс Колвилл.

— Дело в том, что я лунатик, и последние две ночи у меня не было сонных порошков. Особенно вам беспокоиться нечего. Мне досадно, что я так глупо себя вёл, я сейчас спущусь вниз в Шоргэм и достану какого-нибудь средства, чтобы крепко заснуть. Следовало сделать это ещё вчера.

Но на полпути, около меловых ям, снова появилась бабочка. Он продолжил идти, стараясь думать о шахматных задачах, но ничего не выходило. Насекомое полетело прямо ему в лицо, и он, защищаясь, ударил по нему шляпой. Вслед за тем им опять овладело бешенство, прежнее бешенство… то самое бешенство, в которое его так часто приводил Паукинс. Он продолжал идти вперёд, подпрыгивая и нанося удары по кружащемуся перед ним насекомому. Вдруг он ступил ногой в какую-то пустоту и полетел кувырком.

Гэпли лишился на некоторое время сознания, а когда очнулся, то оказалось, что он сидит на куче камней у меловой ямы с подвёрнутой ногой. Странная бабочка всё ещё порхала вокруг него. Он ударил по ней рукой и, повернув голову, увидел, что к нему идут два человека. Один из них был сельский доктор. Гэпли подумал, что это вышло очень кстати. Потом ему пришло в голову с чрезвычайной живостью, что никто никогда не сможет увидеть диковинную бабочку, кроме него самого, и что ему следует помалкивать о ней.

Однако, поздно вечером, когда его сломанная нога была уже перевязана, у него появилась лихорадка, и он забыл о том, что надо быть сдержанным. Он лежал, вытянувшись во весь рост в кровати, и начал водить глазами по комнате, чтобы увидеть, не здесь ли ещё бабочка.

Он старался не делать этого, но безуспешно. Вскоре он заметил, что насекомое сидит невдалеке от его руки, около ночника, на зелёной скатерти, которой был покрыт столик. Крылья бабочки шевелились. С внезапно вспыхнувшим гневом, Гэпли хватил по бабочке кулаком; сиделка проснулась и громко вскрикнула. Он промахнулся.

— Это бабочка, — сказал он и добавил: — Одно воображение. Пустяки!

Всё время он совершенно ясно видел, как насекомое ползает по карнизу и мечется по комнате, видел также, что сиделка ничего этого не видит и с удивлением на него смотрит. Надо держать себя в руках. Он знал, что он — погибший человек, если не будет держать себя в руках. Но когда ночная тьма начала рассеиваться, лихорадочное состояние усилилось, и самый страх перед тем, что он увидит бабочку, заставил Гэпли видеть её. Около пяти часов, как только начало светать, он попытался слезть с кровати и поймать бабочку, хотя в ноге чувствовалась боль. Сиделке пришлось чуть-что не драться с ним.

По этому поводу его привязали к кровати. Тогда бабочка расхрабрилась, и однажды он почувствовал, что она уселась у него на голове. Он начал изо всех сил бить себя руками, — связали и руки. Тогда бабочка явилась снова и поползла по лицу; Гэпли плакал, ругался, вопил, просил их снять с него насекомое, но всё было напрасно.

Доктор был болван, лечил от всех болезней и был круглым невеждой в психиатрии. Он просто говорил, что никакой бабочки нет. Если бы он был умнее, то, может быть, сумел бы избавить Гэпли от его горькой доли: он мог бы войти в мир иллюзий Гэпли и покрыть ему лицо кисеёй, как он о том просил. Но, как я уже говорил, доктор был болван, и, пока нога не срослась, Гэпли держали привязанным к кровати, а воображаемая бабочка ползала по нём. Она не покидала его, когда он бодрствовал, и обращалась в чудовище, когда он спал. Когда он бодрствовал, ему страшно хотелось спать, а заснув, он просыпался с диким криком.

Поэтому Гэпли доживает свои дни в обитой тюфяками комнате, и его мучит надоедливая бабочка, которой никто не видит кроме него. Доктор больницы для душевнобольных называет это галлюцинацией; но когда Гэпли приходит в сравнительно спокойное состояние и может говорить — он уверяет, что это дух Паукинса, что, следовательно, эта бабочка является единственным экземпляром, и что стоит потрудиться, чтобы поймать её.

1895
Перевод: Д. Носович

Замечательный случай с глазами Дэвидсона

Временное душевное расстройство Сиднея Дэвидсона, замечательное само по себе, приобретает еще большее значение, если прислушаться к объяснениям доктора Уэйда. Оно наводит на мысли о самых причудливых возможностях общения между людьми в будущем, о том, что можно будет переноситься на несколько минут на противоположную сторону земного шара и оказываться в поле зрения невидимых нам глаз в те мгновения, когда мы заняты самыми потаенными делами. Мне пришлось быть непосредственно свидетелем припадка, случившегося с Дэвидсоном, и я считаю своей прямой обязанностью изложить свое наблюдение на бумаге.

Говоря, что был ближайшим свидетелем приладка, я имею в виду тот факт, что я оказался первым на месте происшествия. Случилось это в Гарлоу, в Техническом колледже, возле самой Хайгетской арки. Дэвидсон был один в большой лаборатории, я был в малой, там, где весы, и делал кое-какие заметки. Гроза прервала мои занятия. После одного из самых сильных раскатов грома я услыхал в соседней комнате звон разбитого стекла. Я бросил писать, оглянулся и прислушался. В первое мгновение я ничего не слышал. Град оглушительно барабанил по железной крыше. Потом опять раздался шум и звон стекла, на этот раз уже несомненный. Что-то тяжелое упало со стола. Я мигом вскочил и открыл дверь в большую лабораторию.

К своему удивлению, я услышал Странный смех и увидел, что Дэвидсон стоит посреди комнаты, шатаясь, со странным выражением лица. Сначала я подумал, что он пьян. Он не замечал меня. Он хватался за что-то невидимое, словно отстоявшее на ярд от его лица; медленно и как бы колеблясь, он протягивал руку и ловил пустое пространство.

— Куда она девалась? — спрашивал он. Он проводил рукой по лицу, растопырив пальцы. — Великий Скотт! — воскликнул он. Три-четыре года тому назад была в моде такая божба.

Он неловко приподнял одну ногу, как будто ноги у него были приклеены к полу.

— Дэвидсон! — крикнул я. — Что с вами, Дэвидсон?

Он обернулся ко мне и стал искать меня глазами. Он глядел поверх меня, на меня, направо и налево от меня, но, очевидно, не видел меня.

— Волны! — сказал он. — И какая красивая шхуна! Я готов поклясться, что слышал голос Беллоуза. Эй! Эй! — вдруг закричал он громко.

Я подумал, что он дурачится. Но тут я увидел на полу у его ног осколки нашего лучшего электрометра.

— Что с вами, дружище? — спросил я. — Вы разбили электрометр?

— Опять голос Беллоуза, — сказал он. — У меня исчезли руки, но остались друзья. Что-то насчет электрометров. Беллоуз! Где вы? — И он, пошатываясь, быстро направился ко мне. — Вот гадость, мягкое, как масло, — сказал он. Тут он наткнулся на скамью и отпрыгнул. — А вот это совсем не похоже на масло, — заметил он и остановился, покачиваясь.

Мне стало страшно.

— Дэвидсон! — воскликнул я. — Ради бога, что с вами такое?

Он оглянулся по сторонам.

— Готов держать пари, что это Беллоуз. Полно прятаться, Беллоуз. Выходите, будьте мужчиной.

Мне пришло в голову, что он, может быть, внезапно ослеп.

Я обошел вокруг стола и дотронулся до его рукава. Никогда не видел я, чтобы кто-нибудь так вздрагивал! Он отскочил и встал в оборонительную позу. Лицо его исказилось от ужаса.

— Боже! — воскликнул он. — Что это?

— Это я, Беллоуз. Прошу вас, Дэвидсон, перестаньте!

Когда я ответил ему, он подпрыгнул и поглядел — как бы это выразить? — прямо сквозь меня. Он заговорил не со мной, а с собою:

— Здесь днем на открытом берегу спрятаться негде. — Он с растерянным видом оглянулся. — Надо бежать! — Он неожиданно повернулся и с размаху налетел на большой электромагнит — с такой силой, что, как потом обнаружилось, расшиб себе плечо и челюсть. Он отскочил на шаг и, чуть не плача, воскликнул:

— Что со мной?

Потом замер, побелев от ужаса и весь дрожа. Правой рукой он обхватил левую в том месте, которое только что ушиб о магнит.

Тут и меня охватило волнение. Я был страшно испуган.

— Дэвидсон, не волнуйтесь, — сказал я.

При звуке моего голоса он встрепенулся, но уже не так тревожно, как в первый раз. Я повторил свои слова как только мог отчетливо и твердо.

— Беллоуз, это вы? — спросил он.

— Разве вы не видите меня?

Он засмеялся.

— Я не вижу даже самого себя. Черт возьми, куда это нас занесло?

— Мы здесь, — ответил я, — в лаборатории.

— В лаборатории? — машинально повторил он и провел рукой по лбу. — Это прежде я был в лаборатории. До того, как сверкнула молния… Но черт меня побери, если я сейчас в лаборатории!.. Что это там за корабль?

— Нет никакого корабля, — ответил я. — Пожалуйста, опомнитесь, дружище!

— Никакого корабля! — повторил он, но, кажется, тотчас же позабыл мои слова. — Я думаю, — медленно начал он, — что мы оба умерли. Но любопытней всего, что я чувствую себя так, будто тело все же у меня осталось. Должно быть, к этому не сразу привыкаешь. Очевидно, старый корабль разбило молнией. Ловко, не правда ли, Беллоуз?

— Не городите чепуху. Вы целы и невредимы. И ведете себя отвратительно: вот разбили новый электрометр. Не хотел бы я быть на вашем месте, когда вернется Бойс.

Он перевел глаза с меня на диаграммы криогидратов.

— Должно быть, я оглох, — сказал он. — Я вижу дым, — значит, палили из пушки, а я совсем не слыхал выстрела.

Я опять положил руку ему на плечо. На этот раз он отнесся к этому спокойнее.

— Наши тела стали теперь как бы невидимками, — сказал он. — Но смотрите, там шлюпка… огибает мыс… В конце концов это очень похоже на прежнюю жизнь. Только климат другой!

Я стал трясти его за руку.

— Дэвидсон! — закричал я. — Дэвидсон! Проснитесь!

Как раз в эту минуту вошел Бойс. Как только он заговорил, Дэвидсон воскликнул:

— Старина Бойс! Вы тоже умерли? Вот здорово!

Я поспешил объяснить, что Дэвидсон находится в каком-то сомнамбулическом трансе. Бойс сразу заинтересовался. Мы делали все, что могли, чтобы вывести его из этого необычного состояния. Он отвечал на наши вопросы и сам спрашивал, но его внимание поминутно отвлекалось все теми же видениями какого-то берега и корабля. Он все толковал о какой-то шлюпке, о шлюпбалках, о парусах, раздуваемых ветром. Жуткое чувство вызывали у нас его речи в сумрачной лаборатории. Он был слеп и беспомощен. Пришлось взять его под руки и отвести в комнату к Бойсу. Покуда Бойс беседовал с ним и терпеливо слушал его бредни о корабле, я прошел по коридору и пригласил старика Уэйда посмотреть его. Голос нашего декана как будто отрезвил его, но ненадолго. Дэвидсон спросил, куда девались его руки и почему он должен передвигаться по пояс в земле. Уэйд долго думал над этим (вы знаете его манеру сдвигать брови), потом тихонько взял его руку и провел ею по кушетке.

— Вот это кушетка, — сказал Уэйд. — Кушетка в комнате профессора Бойса… Набита конским волосом.

Дэвидсон погладил кушетку и, подумав, сказал, что руками он ее чувствует хорошо, но увидеть никак не может.

— Что же вы видите? — спросил Уэйд.

Дэвидсон ответил, что видит только песок и разбитые раковины. Уэйд дал ему пощупать еще несколько предметов; при этом он описывал их и внимательнонаблюдал за ним.

— Корабль на горизонте, — ни с того ни с сего промолвил Дэвидсон.

— Оставьте корабль, — сказал Уэйд. — Послушайте, Дэвидсон, вы знаете, что такое галлюцинация?

— Конечно, — сказал Дэвидсон.

— Так имейте в виду: все, что вы видите — галлюцинация.

— Епископ Беркли, — произнес Дэвидсон.

— Послушайте меня, — сказал Уэйд. — Вы целы и невредимы, и вы в комнате профессора Бойса. Но у вас что-то произошло с глазами. Испортилось зрение. Вы слышите и осязаете, но не видите… Понятно?

— А мне кажется, что я вижу даже слишком много. — Дэвидсон потер глаза кулаками и прибавил: — Ну, еще что?

— Больше ничего. И пусть это вас не беспокоит. Мы с Беллоузом посадим вас в кэб и отвезем домой.

— Погодите, — Дэвидсон задумался. — Давайте я опять сяду, а вы, будьте добры, повторите, что только что сказали.

Уэйд охотно исполнил его просьбу. Дэвидсон закрыл глаза и обхватил голову руками.

— Да, — сказал он, — вы совершенно правы. Вот я закрыл глаза, и вы совершенно правы. Рядом со мной на кушетке сидите вы и Беллоуз. И я опять в Англии. И в комнате темно.

Потом он открыл глаза.

— А там солнце всходит, — сказал он, — и корабельные снасти, и волнующееся море, и летают какие-то птицы. Я никогда не видел так отчетливо. Я на берегу, сижу по самую шею в песке.

Он наклонил голову и закрыл лицо руками. Потом снова открыл глаза.

— Бурное море и солнце! И все-таки я сижу на диване в комнате Бойса… Боже мой! Что со мной?

Так началось у Дэвидсона странное поражение глаз, длившееся целые три недели. Это было хуже всякой слепоты. Он был совершенно беспомощен. Его кормили, как птенца, одевали, водили за руку. Когда он пробовал двигаться сам, он либо падал, либо натыкался на стены и двери. Через день он немного освоился со своим положением; не так волновался, когда слышал наши голоса, не видя нас, и охотно соглашался, что он дома и Уэйд сказал ему правду. Моя сестра — она была невестой Дэвидсона — настояла, чтобы ей разрешили приходить к нему, и часами сидела около него, пока он рассказывал о своей странной бухте. Он удивительно успокаивался, когда держал ее за руку. Он рассказал ей, что, когда мы везли его из колледжа домой — он жил в Хэмпстеде, — ему представлялось, будто мы проезжаем прямо сквозь какой-то песчаный холм; было совершенно темно, пока он сквозь скалы, деревья и самые крепкие преграды снова не вышел на поверхность; а когда его повели наверх, в его комнату, у него закружилась голова и он испытывал безумный страх, что упадет, потому что подъем по лестнице показался ему восхождением на тридцать или сорок футов над поверхностью его воображаемого острова. Он беспрестанно твердил, что перебьет все яйца. В конце концов пришлось перевести его вниз, в приемную отца, и там уложить на диван.

Он рассказывал, что его остров — довольно глухое и мрачное место и что там очень мало растительности: только голые скалы да жесткий бурьян. Остров кишит пингвинами; их так много, что вся земля кажется белой, и это очень неприятно для глаз. Море часто бушует, раз была даже буря и гроза, и он лежал на диване и вскрикивал при каждой беззвучной вспышке молнии. Изредка на берег выбираются котики. Впрочем, это было только в первые два-три дня. Он говорил, что его очень смешит, что пингвины проходят сквозь него, как по пустому месту, а он лежит посреди этих птиц, нисколько их не пугая.

Я вспоминаю один любопытный эпизод. Ему очень захотелось курить. Мы раскурили и дали ему в руки трубку, причем он чуть не выколол себе глаза. Он не почувствовал никакого вкуса. Я потом заметил, что точно так же бывает и со мной; не знаю, как другие, но я не получаю удовольствия от курения, если не вижу дыма.

Но самые странные видения были у него, когда Уэйд распорядился вывезти его в кресле на свежий воздух. Дэвидсоны взяли напрокат кресло на колесах и приставили к нему своего приживальщика Уиджери, глухого и упрямого человека. У этого Уиджери было довольно своеобразное представление о прогулках на свежем воздухе. Как-то, возвращаясь из ветеринарного госпиталя, моя сестра повстречала их в Кэмдене, около Кингс-кросса. Уиджери с довольным видом быстро шагал за креслом, а Дэвидсон, видимо, в полном отчаянии, безуспешно пытался привлечь к себе его внимание. Он не удержался и заплакал, когда моя сестра заговорила с ним.

— Дайте мне выбраться из этой проклятой темноты! — взмолился он, сжимая ее руку. — Мне надо уйти отсюда, или я умру…

Он не мог объяснить, что произошло. Сестра решила сейчас же отвезти его домой, и как только они стали подниматься на холм по пути к Хэмпстеду, испуг его прошел. Он сказал, что очень приятно опять видеть звезды, хотя было около полудня и ярко светило солнце.

— Мне казалось, будто меня с непреодолимой силой вдруг стало уносить в море, — рассказывал он мне потом. — Сначала это очень испугало меня… Дело, конечно, было ночью. Это была великолепная ночь.

— Почему же «конечно»? — с удивлением спросил я.

— Конечно, — повторил он. — Когда здесь день, там всегда ночь. Меня несло прямо в море. Оно было спокойно и блестело в лунном сиянии. Только широкая зыбь ходила по воде. Она оказалась еще сильней, когда я попал в нее. Сверху море блестело, как мокрая кожа; Вода вокруг меня поднималась очень медленно — потому что меня несло вкось, — пока не залила мне глаза. Потом я совсем погрузился в воду, и у меня было такое чувство, будто эта кожа лопнула у меня перед глазами и опять срослась. Луна подпрыгнула в небесах и стала зеленой и смутной; какая-то рыба, слегка поблескивая, суетливо заскользила вокруг меня, и я увидел какие-то предметы как бы из блестящего стекла и пронесся сквозь целую чащу водорослей, светившихся маслянистым светом; Так я спускался вглубь, и луна становилась все более зеленой и темной, а водоросли сияли пурпурно-красным светом. Все это было очень смутно, таинственно, все как бы колебалось. И в то же время я отчетливо слышал, как поскрипывает кресло, на котором меня везут, и мимо проходит народ, и где-то в стороне газетчик выкрикивает экстренный выпуск «Пэл-Мэл».

Я погружался в воду все глубже и глубже. Вокруг меня все стало черным, как чернила; ни один луч не проникал в темноту; и только фосфоресцирующие предметы становились все ярче. Змеистые ветви подводных растений засветились в глубине, как пламя спиртовых горелок; но немного погодя пропали и они. Рыбы подплывали ко мне стаями, глядели на меня, разевая рты, и проплывали мимо меня, в меня и сквозь меня. Я никак не предполагал, что существуют такие странные рыбы. По бокам у них с обеих сторон были огненные полоски, словно проведенные фосфором. Какая-то гадина с извивающимися длинными щупальцами пятилась в воде, как рак.

Потом я увидел, как во тьме на меня медленно ползет масса неясного света, которая вблизи оказалась целым сонмом рыб, шныряющих вокруг какого-то предмета, опускающегося на дно. Меня несло прямо на них, и в самой середине стаи я увидел справа распростершийся надо мной обломок разбитой мачты, а потом — опрокинутый темный корпус корабля и какие-то светящиеся, фосфоресцирующие тела, податливые и гибкие под напором прожорливой стаи. Тут я и стал стараться привлечь к себе внимание Уиджери. Ужас охватил меня. Ух! Мне пришлось бы наехать прямо на эти полуобглоданные… если бы ваша сестра вовремя не подошла ко мне… Беллоуз, они были проедены насквозь и… Ну, да все равно. Ах, это было ужасно!

Три недели находился Дэвидсон в этом странном состоянии. Все это время взор его был обращен к тому, что мы сперва считали плодом его фантазии. Он был слеп ко всему окружающему. Но вот однажды — это было во вторник — я пришел к нему и встретил в передней его отца.

— Он уже видит свой палец, Беллоуз! — в восторге сообщил мне старик, надевая пальто, и слезы показались у него на глазах. — Есть надежда на выздоровление.

Я бросился к Дэвидсону. Он держал перед глазами книжку и слабо смеялся.

— Вот чудеса! — сказал он. — Что-то похожее на пятно. — И он показал пальцем. — Я по-прежнему на скалах; пингвины по-прежнему ковыляют и возятся вокруг; по временам появляется даже кит, и только темнота мешает мне разглядеть его как следует. Но положите что-нибудь вот сюда, и я увижу — плохо, неясно, какими-то клочками, но все-таки увижу, — правда, не предмет, но бледную тень предмета. Я заметил это сегодня утром, когда меня одевали. Как будто в этом фантастическом мире образовалась дыра. Вот, положите свою руку рядом с моей. Нет, не сюда. Ну, конечно, я вижу ее. Ваш большой палец и край манжеты. Ваша рука встала на темнеющем небе, как привидение; и тут же, везде нее, какое-то созвездие в форме креста.

С этого дня Дэвидсон начал выздоравливать. О перемене в своем состоянии он рассказывал очень убедительно. Мир его видений как будто постепенно линял, становился все призрачнее, в нем появлялись какие-то щели и просветы, и Дэвидсон начинал смутно различать сквозь них окружающую действительность. Просветы ширились, их становилось все больше, они сливались, и скоро только несколько пятен заслоняли видимый мир от его глаз. Он мог опять вставать, одеваться и двигаться без посторонней помощи, опять стал есть, читать, курить и вообще вести себя, как нормальный человек. Сперва ему сильно мешала двойственность впечатлений, наползающих одно на другое, как картинки волшебного фонаря, но вскоре он научился отличать призрачные от настоящих.

Сначала это его радовало; казалось, он думал только о том, чтобы окончательно выздороветь, и охотно прибегал для этого к разным упражнениям и укрепляющим средствам. Но когда его странный остров стал таять у него перед глазами, он вдруг очень заинтересовался им. Ему особенно хотелось еще раз погрузиться на морское дно, и он стал проводить целые дни в блужданиях по низко расположенным кварталам Лондона в надежде натолкнуться на тот обломок судна, который он тогда видел. Дневной свет действовал на него так сильно, что уничтожал все являющееся в видениях. Зато ночью, в темной комнате, он опять видел скалы в белых подтеках и жирных пингвинов, ковыляющих вокруг него. Но и эти видения становились все призрачнее и наконец, вскоре после его женитьбы на моей сестре, совсем исчезли.

Но самое любопытное впереди. Через два года после этой истории я как-то обедал у Дэвидсонов. После обеда к ним пришел один знакомый по фамилии Аткинс. Это был лейтенант королевского флота, человек любознательный и большой говорун. Он был в приятельских отношениях с моим зятем, а через какой-нибудь час подружился и со мной. Оказалось, что он жених двоюродной сестры Дэвидсона, и вышло так, что он вынул небольшой карманный альбом, чтобы показать фотографическую карточку своей невесты.

— Кстати, — сказал он, — вот снимок нашего старого «Фальмара».

Дэвидсон бросил взгляд на карточку. Вдруг он вспыхнул.

— Боже мой! — воскликнул он. — Я готов поклясться…

— В чем? — спросил Аткинс.

— Что уже видел это судно.

— Сомневаюсь. Оно уже шесть лет плавает в южных морях. А до тех пор…

— Однако… — начал Дэвидсон. И, помолчав, продолжал: — Да, это то самое судно, которое я видел. Оно стояло у острова; там была пропасть пингвинов, и оно палило из пушек…

— Господи! — воскликнул Аткинс, узнав подробности его болезни. — Как вы могли это видеть?

И тут слово за словом выяснилось, что в тот самый день, когда Дэвидсона постигло несчастье, английское военное судно «Фальмар» случайно оказалось невдалеке от маленького рифа, к югу от острова Антиподов. Оно спустило шлюпку, чтобы набрать пингвиновых яиц. Шлюпка почему-то замешкалась там, и ее застигла буря. Ей пришлось прождать там всю ночь и вернуться к судну только на рассвете. Аткинс тоже был в лодке, и он подтвердил до мельчайших подробностей все, что сообщил об этом острове и о лодке Дэвидсон. Ни у кого из нас не осталось ни тени сомнения, что Дэвидсон действительно видел это место. Каким-то непонятным образом, покуда он передвигался по Лондону, его взор в точном соответствии с этим передвигался по поверхности отдаленного острова. Как это происходило, остается тайной.

На этом, собственно, и кончается рассказ о замечательном случае с глазами Дэвидсона. Это, может быть, самый достоверный случай видения на расстоянии. Нет никакой возможности объяснить его, если не принять объяснения профессора Уэйда. Но в его теории фигурирует четвертое измерение и целая диссертация о формах пространства. Толковать о каких-то «щелях в пространстве» мне представляется бессмысленным, может быть, оттого, что я совсем не математик. Когда я говорил Уэйду, что как-никак, а место видений Дэвидсона отстоит от нас на восемь тысяч миль, он отвечал, что на листе бумаги две точки могут отстоять одна от другой на ярд и все-таки могут быть слиты в одну, если мы сложим лист вдвое. Может быть, читатель поймет этот довод — мне он недоступен. Его мысль, по-видимому, сводится к тому, что Дэвидсон, очутившись между двумя полюсами большого электромагнита, получил необычайное сотрясение сетчатой оболочки глаз благодаря внезапной перемене поля силы при ударе молнии.

Из этого он выводит, что тело может жить в одном месте земного шара, а зрение бродить в другом. Он даже делал какие-то опыты в подтверждение своих взглядов, но все, чего ему удалось пока достигнуть, — это лишить зрения нескольких собак. Как мне известно, это единственный результат его опытов. Впрочем, я не видел его уже несколько недель: за последнее время у меня было столько работы по оборудованию института, что я никак не мог выбрать время заглянуть к нему. Но вся его теория в целом кажется мне фантастической. Между тем факты, относящиеся к случаю с Дэвидсоном, ничуть не фантастичны, и я могу поручиться за точность каждой подробности своего рассказа.

1895
Перевод: К. Чуковский

Искушение Хэррингея

Невозможно установить, действительно ли все это произошло. Я знаю эту историю только со слов художника Р. М. Хэррингея.

По его версии, события развивались так: около десяти часов утра он зашел к себе в мастерскую закончить портрет, над которым работал накануне. Это была голова итальянца-шарманщика, и Хэррингей намеревался, хотя еще не решил окончательно, назвать эту картину «Молитвенный экстаз». Все это не вызывает сомнений, и в его словах звучит безыскусственная правда. Увидя шарманщика, который ждал, что ему бросят из окон монетки, Хэррингей с живостью, присущей талантливым людям, зазвал итальянца к себе в мастерскую.

— Становись на колени! — скомандовал Хэррингей. — Смотри вверх, на эту люстру, как будто ждешь, что оттуда посыплются деньги. И перестань скалить зубы! — продолжал он. — Меня не интересуют твои десны. Старайся выглядеть несчастным.

Теперь, когда прошла ночь, картина показалась ему совершенно неудавшейся.

— Вообще-то неплохо, — сказал себе Хэррингей. — Шея удачно выписана. А все-таки…

Он походил по мастерской, глядя на полотно то с одной, то с другой стороны. Затем выругался… В своем рассказе он не опускал подробностей.

— Картинка, и больше ничего, — пробормотал он. — Портрет какого-то шарманщика. Но живого шарманщика тут нет, как ни жаль. Не умею я почему-то писать живых людей. Неужели творческое воображение мне изменяет?

И это правда. Творческое воображение действительно ему изменяло.

— Эх, сюда бы кисть истинного мастера! Берешь полотно, краску и создаешь человека, как Адам был создан из красной глины. Ну, а это подобие лица! Да попадись вам оно на улице, вы сказали бы: его делали где-то в мастерской! Любой мальчишка крикнул бы: «Катись восвояси, чего вылез из рамы?» А между тем легонький мазок… Нет, так это оставить нельзя.

Хэррингей подошел к окну и стал спускать штору. Она была из голубого полотна и наматывалась на валик под окном: для того, чтобы лучше осветить мастерскую, ее надо было потянуть вниз. Взяв со стола палитру, кисти и муштабель, Хэррингей вернулся к картине, тронул коричневой краской уголок рта, а затем сосредоточил свое внимание на зрачках. Немного погодя он решил, что для человека, застывшего в напряженном ожидании, подбородок чересчур бесстрастен.

Наконец он отложил кисти в сторону, закурил трубку и стал критически всматриваться, проверяя, насколько продвинулась работа.

— Черт меня побери, да ведь он усмехается! — вскричал Хэррингей; и он до сих пор убежден, что портрет усмехнулся.

Лицо на портрете стало, бесспорно, гораздо живее, но, увы, выражало оно вовсе не то, чего желал художник. Да. Лицо усмехалось, тут не могло быть сомнений.

— «Молитва безбожника», — решил Хэррингей. — Этак будет и тонко и хитро. Но в таком случае левая бровь недостаточно саркастична.

Он подошел ближе, положил легкий мазок на левую бровь, а заодно сделал рельефнее ушную раковину, чтобы придать образу большую жизненность.

Потом снова стал рассуждать.

— Боюсь, что выражение молитвенного экстаза уже не вернуть, — сказал он себе. — Почему бы не назвать его «Мефистофелем»? Нет, это слишком затасканно. «Друг венецианского дожа» — вот это свежее. Впрочем, ему не пойдет кольчуга, это будет слишком напоминать наш легендарный Камелот[19]. А что, если облечь его в пурпуровую мантию и окрестить «Член священной коллегии»? Это покажет и юмор автора и его знакомство с историей Италии в средние века. Вот и у Бенвенуто Челлини, — продолжал Хэррингей, — есть портреты, где в одном из углов чуть светится золотая чаша, — очень остроумно! Но чтобы оттенить цвет лица моего итальянца, надо придумать что-то другое.

Хэррингей рассказывал, что он нарочно болтал сам с собой, чтобы заглушить безотчетное и мучительное ощущение страха. Лицо перед ним приобретало, как ни смотреть, все более отталкивающее выражение. И все-таки в нем чувствовалось и жило нечто из плоти и крови, пусть зловещее, но более живое, чем все, что когда-либо выходило из-под его кисти.

— Назову-ка я его «Портрет джентльмена», — сказал Хэррингей. — Просто «Портрет одного джентльмена».

— Не годится, — пробормотал он, все еще стараясь не падать духом. — Получилось именно то, что у нас принято называть «дурным вкусом». Раньше всего надо убрать усмешку. Если ее уничтожить и блеск в глазах сделать ярче (почему-то я раньше не замечал, какой у него жгучий взгляд), тогда он сможет сойти за… хотя бы за «Страдальца пилигрима». Но только по эту сторону Ла-Манша такое дьявольское лицо успеха иметь не будет.

— В чем-то я погрешил, — заключил он. — Может быть, брови слишком раскосы. — И, опустив штору еще ниже, он снова схватил палитру и кисти.

Лицо на портрете, по-видимому, жило собственной жизнью. Хэррингей не мог доискаться, откуда же в нем такое дьявольское выражение. Это надо было проверить. Брови… Вряд ли причина была в бровях, но на всякий случай он их переделал. Лучше от этого портрет не стал, скорее наоборот, лицо сделалось еще более сатанинским. Углы рта?.. Уф! Саркастическая усмешка превратилась в угрожающе свирепую. Ну что ж, тогда, может быть, этот глаз? Беда, да и только! Хотя художник был уверен, что ткнул кисть не в киноварь, а именно в коричневую краску, он все-таки попал в киноварь. Теперь глаз, казалось, повернулся в орбите и засверкал злобным огнем. Тогда в порыве гнева, смешанного, быть может, с храбростью отчаяния, Хэррингей набрал на кисть ярко-красной краски и ударил ею по портрету. И тут случилось нечто очень любопытное и странное, если только это правда.

Этот сатанинский итальянец на портрете закрыл глава, плотно сжал губы и рукой стер краску с лица.

Затем красный глаз снова открылся с легким звуком, напоминающим чмоканье, и на лице появилась улыбка.

— Какой же вы вспыльчивый! — произнес Портрет.

Хэррингей утверждает, что теперь, когда произошло худшее, к нему вернулось самообладание. Его спасла уверенность, что черти — существа разумные.

— А вы чего все время дергаетесь, гримасничаете и усмехаетесь, пока я вас пишу? — воскликнул он.

— Ничего подобного не было! — ответил Портрет.

— Нет, было, — возразил художник.

— Не выдумывайте, все это делали вы сами! — сказал Портрет.

— Нет, не я!

— Именно вы! — воскликнул Портрет. — И не вздумайте снова заляпать меня краской, потому что я говорю чистую правду. Все утро вы старались придать моему лицу какое-то дурацкое выражение. А между тем вы сами не знаете, какой должна быть ваша картина.

— Прекрасно знаю, — проворчал Хэррингей.

— Нет, не знаете, — повторил Портрет. — Вы никогда не ставите перед собой ясной цели. Каждую работу вы начинаете с самыми смутными намерениями, наобум. Вы уверены только в одном — что создадите нечто прекрасное, возвышенное, может быть, даже трагическое, но при этом полагаетесь на удачу, на счастливый случай. Милый мой, неужели вы думаете, что таким путем можно создать шедевр?

Не следует забывать, что обо всех этих событиях мы внаем только со слов Хэррингея.

— Я буду писать свои картины так, как считаю нужным, — спокойно заявил он.

Эти слова слегка озадачили Портрет.

— Нельзя написать картину без вдохновения, — возразил он.

— Что ж, я вас и писал с вдохновением!

— С вдохновением! — насмешливо процедил Портрет. — Да вам просто взбрело в голову написать картину, когда вы увидели, как шарманщик смотрит на ваши окна! «Молитвенный экстаз»! Ха-ха! На авось вы начали малевать, вот как дело было. И когда я увидел, что вы тут натворили, я и пришел. Решил с вами поговорить.

— Искусство, — продолжал Портрет, — в ваших руках довольно жалкое занятие. Работаете вы вяло. Не знаю почему, но чувствуется, что без души, и, кроме того, вы слишком много знаете. Это вам мешает. В разгаре работы вы спрашиваете себя, не была ли уже раньше написана похожая картина, и…

— Послушайте, — прервал его Хэррингей, ожидавший от дьявола чего-то более увлекательного, чем критические мысли об искусстве. — Вы что, читать мне лекцию собираетесь?

И он набрал на свою кисть из свиной щетины (номер двенадцатый) красной краски.

— Истинный художник, — заявил Портрет, — всегда невежествен. А тот, кто начинает теоретизировать, из художника превращается в критика. Вагнер… Послушайте, для чего вам эта красная краска?

— Я сейчас вас закрашу! — сказал Хэррингей. — Не желаю слушать всякую ерунду. Если вы воображаете, будто я только потому, что профессиональный художник, стану спорить с вами о сущности искусства, вы изволите ошибаться.

— Подождите минуточку! — сказал Портрет с тревогой. — Я хочу сделать вам одно предложение, вполне деловое предложение. Мои слова — сущая правда. Вам не хватает вдохновения. Что ж, я вам помогу. Вы, конечно, слышали о легендах про Кельнский собор и Чертов мост…

— Чепуха! — воскликнул Хэррингей. — Неужели вы воображаете, что я загублю душу ради удовольствия написать хорошую картину, которую все равно потом разругают? Вот вам за это!

Кровь стучала у него в висках. Опасность, по его словам, раззадоривала и придавала мужества. Набрав на кисть красной краски, он залепил ею рот своему созданию. Итальянец в негодовании начал стирать краску и плеваться. И тут, как рассказывал Хэррингей, начался удивительный поединок. Художник замазывал полотно красной краской, а Портрет корчился и старался ее стереть.

— Вы напишете два шедевра, — предложил искуситель. — Две гениальные картины за душу художника из Челси. Согласны?

Хэррингей ответил новым ударом кисти.

В течение нескольких минут было слышно только, как шлепала кисть, как плевался и бранился итальянец. Немало краски попало на руку, которой он защищался, но часто Хэррингей бил без промаха — прямо в лицо.

Но вот кончилась краска на палитре, и противники замерли, запыхавшись и пристально глядя друг другу в глаза. Итальянец был так перепачкан красным, будто вывалялся в крови на бойне. Он едва переводил дыхание и ежился: его щекотала краска, стекавшая ему за воротник. Но все же первый раунд окончился в его пользу, и он упорствовал.

— Подумайте хорошенько, — сказал он. — Два непревзойденных шедевра, и в разных стилях. Каждый не уступает фрескам в соборе, и…

— Придумал! — крикнул Хэррингей и ринулся вон из мастерской, по коридору, в комнату своей жены.

Через минуту он прибежал с малярной кистью и внушительной банкой эмалевой краски, на которой было написано: «Цвет воробьиного яйца».

При виде этого красноглазый искуситель завопил:

— Три шедевра! Непревзойденных! Небывалых!

Хэррингей размахнулся, сплеча хватил кистью наискось по полотну и, набрав еще краски, запечатал ею глаз демона. Послышалось бормотанье: «Четыре шедевра», — и Портрет стал отплевываться.

Но теперь Хэррингей был хозяином положения и не собирался сдаваться. Быстрые и решительные мазки один за другим ложились на трепещущее полотно, пока, наконец, оно не превратилось в однородную блестящую поверхность «цвета воробьиного яйца». На миг снова показался рот, но он успел только проговорить: «Пять шедев…» — и Хэррингей залил его краской. Потом вдруг сверкнул злобным негодованием красный глаз, но после этого уже ничто не нарушало однообразия быстро сохнувшей эмалевой глади. Правда, от легкого содрогания полотна краска продолжала еще кое-где пузыриться, но потом улеглась, и полотно замерло в неподвижности.

Тогда Хэррингей (так по крайней мере он рассказывал) сел, закурил трубку, устремил взгляд на покрытое эмалевой краской полотно и попытался разобраться в том, что случилось. Потом он обошел мольберт, чтобы посмотреть на обратную сторону полотна. И тут ему стало досадно, что он не сфотографировал дьявола, прежде чем похоронить его под эмалевой краской.

Таков рассказ Хэррингея, и я за него ответственности на себя не беру. Как вещественное доказательство он показал небольшое полотно, двадцать четыре дюйма на двадцать, сплошь покрытое светло-зеленой эмалевой краской, и добавил к этому свои клятвенные уверения. Кроме того, известно, что Хэррингей не создал ни одного шедевра и, по убеждению своих самых близких друзей, никогда ничего выдающегося не создаст.

1895
Перевод: М. Колпакчи

Катастрофа

Мануфактурная лавочка совсем не давала дохода. Уинслоу как-то незаметно пришел к этому убеждению. Точно подсчитать приход и расход и вдруг сделать неожиданное открытие, что налицо дефицит — это было вовсе не в его характере. Печальная истина как-то постепенно проникла к нему в сознание, так что он вполне свыкся с ней. Целый ряд различных обстоятельств приводил его к этому заключению.

Вот, например, вся эта партия кретона — четыре штуки: ничего оттуда не продано, если не считать пол-ярда, кем-то взятого для обивки табурета. Или еще вон тот шертинг по четыре и три четверти пенса за ярд; Бандерснатч на Бродвее продает его по два и три четверти пенса, себе в убыток, в сущности говоря. Чепчики для горничных, правда, шли хорошо; надо бы прикупить еще партию, но… Тут перед Уинслоу сразу мелькал образ его единственного поставщика — оптовой фирмы «Хольтер, Скельтер и Граб». Как-то обстоит дело с их счетом?

Уинслоу стоял, погрузившись в размышления; перед ним на прилавке стоял большой зеленый ящик. Давно уж он жил изо дня в день, не зная, чем все это кончится. Вдруг он подошел к кассе, приютившейся в углу и отделенной ветхой перегородкой от магазина.

Дело в том, что у Уинслоу была одна слабость: продавая товар покупателям, он стоял за прилавком, а потом старался незаметно юркнуть в будку и уже там, в кассе, получал деньги, словно сомневался в собственной честности. Длинным костлявым указательным пальцем он стал водить по маленькому раскрашенному календарю, рекламе фирмы Клакса: «Бумажные ткани Клакса — самые прочные в мире».

— Одна… две… три… три недели и один день… — сказал вслух Уинслоу, вытаращив глаза на календарь. — Март месяц. Осталось всего три недели и один день. Нет, не может быть!

— Чай готов, — объявила мистрис Уинслоу, открывая завешенную белой шторой стеклянную дверь, которая отделяла магазин от квартиры.

— Одну минуту, — сказал Уинслоу и начал отпирать кассу.

В это время в лавку с шумом ввалился какой-то старый джентльмен в теплой меховой шубе. Он запыхался от жары и покраснел, как рак. По-видимому, он был сильно раздражен чем-то. Мистрис Уинслоу немедленно исчезла.

— Ф-ф-ф, — стал отдуваться старый господин. — Носовой платок.

— Сейчас, сэр, — сказал Уинслоу. — На какую цену вам угодно?..

— Ф-ф-ф, — сказал старик, — носовой, скорее.

Уинслоу засуетился. Он вытащил две какие-то коробки.

— Вот эти, сэр… — начал было он.

— Деревянные какие-то, — буркнул старый джентльмен, пробуя на ощупь жесткое полотно. — Мне сейчас высморкаться, а не для красоты.

— Может быть вам угодно бумажных? — предложил Уинслоу.

— Сколько? — спросил старый господин, пуская платок в ход.

— Семь пенсов, сэр. Не потребуется ли вам еще что-нибудь? Галстуки, подтяжки?

— На кой черт! — поморщился старый джентльмен, роясь в верхнем кармане. Наконец, он достал оттуда полкроны. Уинслоу начал было искать глазами свою маленькую чековую книжку, которую он всегда засовывал куда попало, но вдруг поймал взгляд старого джентльмена. Он сразу кинулся к кассе и дал покупателю сдачу, что шло совершенно вразрез с установленными у него в магазине порядками.

Появление покупателя всегда до известной степени приятно волновало Уинслоу. Но открытая касса напомнила ему о беде. Однако, он не успел вернуться обратно к прежним размышлениям. Кто-то пальцем постучал по стеклу. Подняв глаза, Уинслоу увидел, что Минни, отодвинув занавеску, глядит на него. Да, лучше пойти к ней и убежать от своих мыслей. Он закрыл ящик кассы, запер его и вошел в маленькую гостиную, где был приготовлен чай.

Все же его вид оставался озабоченным. Три недели и один день… Уинслоу откусывал большие куски хлеба с маслом, уставившись на банку с вареньем. На попытки Минни завязать разговор он отвечал рассеянно. Призрак Хольтера, Скельтера и Граба витал вокруг стола. Уинслоу старался освоиться с мыслью, что он близок к разорению, мыслью, которая за последние дни превратилась из какого-то смутного предчувствия в нечто близкое, почти осязаемое. Сейчас он встал перед конкретным фактом: на счету в банке у него оставался всего тридцать один фунт; а ровно через три недели Хольтер, Скельтер и Граб — предприимчивые оптовики, поставляющие товары начинающим торговцам, — потребуют с него восемьдесят фунтов.

После чая пришло еще несколько покупателей — и все за мелочью: ярдом кисеи, куском клеенки, дамскими подмышниками, тесемкой и парой чулок. В этот день Уинслоу, словно чувствуя, что в темных углах лавки таится страшный призрак беды, рано зажег все три фонаря. Затем, он принялся аккуратно складывать материю, — занятие, требовавшее больше всего физической энергии и мало внимания. На занавеске обозначилась тень Минни, оставшейся в гостиной. Она стояла у стола и перекраивала свое старое платье. После ужина Уинслоу вышел пройтись и заглянул в клуб; но, не найдя там, с кем поболтать, он вскоре ушел, вернулся домой и рано лег спать. Минни уже лежала в кровати. Но, кроме Минни, его поджидал еще кто-то другой — все тот же призрак грозной беды, не желавший отойти прочь. Уинслоу долго боролся с ним и заснул только в полночь.

За последнее время Уинслоу уже раза два-три приходилось проводить ночь в обществе этого призрака; но эта ночь оказалась хуже всех. Теперь его обступила уже целая толпа. Впереди стояли Хольтер, Скельтер и Граб, громко требовавшие свои восемьдесят фунтов, — сумму, огромную для человека, весь первоначальный капитал которого равнялся всего ста семидесяти фунтам. Образы кредиторов неотступно осаждали бедного Уинслоу: они окружили его, не давали ему покоя. Бедняга напрасно оглядывался вокруг, словно надеясь, что из окружающей темноты вдруг вынырнет спасение. А что, не устроить ли ему распродажу? Спустить все за что попало, за бесценок? Он пробовал представить себе, что распродажа каким-то чудом блестяще удалась и принесла даже небольшую прибыль, несмотря на то, что товары продавались ниже себестоимости. Но тут неожиданно всплывала перед ним картина Бандерснатча и Кo, занимавшего огромное помещение на Бродвее, No№ 101, 102, 103, 104, 105, 106 и 107, - этого проклятого магазина, длинного, как червяк, с целым рядом витрин, где все продавалось почти по своей цене. Где же Уинслоу конкурировать с таким учреждением? А кроме того, что у него имеется для распродажи? Он начал вспоминать, какой товар был у него в магазине. Чем бы приманить публику? Но ему рисовался только кретон, желтый и черный, с зеленовато-голубыми цветами, или злосчастный шертинг, потом какие-то ситцы с аляповатым рисунком, разная мелкая галантерея, какие-то неважные перчатки на четырех пуговицах — все это был никуда не годный товар. А между тем это было все, что он мог выставить против своих врагов — Бандерснатча, Хольтера, Скельтера и Граба и жестокого мира, находившегося позади них. Как мог он думать, что кто-нибудь станет покупать такую дрянь? Зачем он приобретал ее, а не другой товар? Уинслоу вдруг охватил прилив острой ненависти к агенту Хольтера, Скельтера и Граба. Потом его начали мучить угрызения совести. Почему он потратил столько денег на эту кассу? Ведь касса, в сущности, ему вовсе и не нужна. С глаз его точно спала пелена, и он увидел все свое тщеславие. А фонари? Ведь они стоили пять фунтов. И вдруг его пронизала острая, почти физическая боль: он вспомнил про плату за магазин и квартиру.

Уинслоу со стоном повернулся на другой бок. В темноте смутно виднелись очертания плеч мистрис Уинслоу. Вид ее придал мыслям другое направление. Он вдруг начал остро страдать от бесчувственности Минни. Вот и сейчас: он лежит тут, мучается мыслями о всяких делах, а она себе спит, как ребенок. Уинслоу стал сожалеть о том, что он вообще женился; в душе у него поднялось то чувство горькой обиды, которое обычно охватывает человека во время бессонной ночи. Как глупо со стороны мужчины жениться! Вид безмятежно спавшей Минни так раздражал Уинслоу, что он чуть было не разбудил ее и не сообщил ей приятную новость о том, что они «разорены». Ей придется вернуться к дяде; а дядя всегда неодобрительно относился к ее мужу. Что же касается собственного будущего, Уинслоу далеко не был в нем уверен. Когда приказчик сам открывает магазин, ему потом очень трудно снова получить место. Бедняга начал мысленно представлять себе беготню в поисках должности. Ему придется таскаться от одного большого магазина к другому, писать бесконечное число писем. А он терпеть не мог писать письма. «Сэр, в ответ на объявление, помещенное вами в газете „Христианский Мир“…» Уинслоу предвидел впереди целый ряд лишений и огорчений, а в конце концов — пропасть.

Он встал, отчаянно зевая, оделся и спустился вниз, чтобы открыть ставни магазина. День еще не начинался, а он уже чувствовал утомление. Он стал открывать ставни, все время спрашивая себя, зачем он это делает. Все равно конец один, будет ли он стоять за прилавком и ждать покупателей или нет.

Теперь, когда ставни были подняты, лавку залил яркий свет, сразу обнаруживая, и какой ветхий в ней пол, весь в щелях и углублениях, и какой жалкий вид у держаного прилавка. Все его предприятие явно безнадежно. За последние полгода Уинслоу постоянно видел в мечтаниях веселенький магазинчик, который давал бы хотя и не огромный, но все же приличный доход; перед ним разворачивались картины семейного счастья. Теперь он вдруг резко пробудился от всех своих мечтаний. А тут еще, как назло, тесьма, которой был обшит его черный, вполне еще приличный сюртук, зацепилась — она немного отпоролась — за задвижку у входной двери, и кусок ее оторвался. Подавленное состояние Уинслоу сменилось гневом. Он стоял, весь дрожа; затем злобно дернул тесьму, оторвал еще кусок и отправился в таком виде к Минни.

— Вот, — с упреком сказал он, — полюбуйся. Все-таки не мешало бы тебе немного следить за моей одеждой.

— Я не заметила, что тесьма отпоролась, — удивилась Минни.

— Ты никогда ничего не замечаешь или замечаешь тогда, когда уже поздно, — заявил Уинслоу. Упрек был явно несправедливый.

Минни вдруг взглянула мужу в глаза.

— Если хочешь, Сид, я сейчас зашью.

— Нет, давай сначала завтракать, — буркнул Уинслоу. — На все есть свое время.

За завтраком Минни с тревогой следила за его озабоченным лицом. Он заговорил только раз, причем объявил, что она подала ему тухлое яйцо. Это была неправда; яйцо только не вполне свежее, — Минни платила шиллинг за полтора десятка, — но сносное. Уинслоу отодвинул тарелку и съел кусок хлеба с маслом; затем он снова принялся за яйцо, признав этим, что был не прав.

— Сид, — сказала Минни, когда муж ее встал и направился в магазин, — ты нездоров?

— Нисколько! Здоров вполне, — он с ненавистью посмотрел на нее.

— Ну, тогда, значит, что-то случилось. Неужели ты сердишься на меня из-за этой тесьмы, Сид? Скажи мне, в чем дело. Ты и вчера за чаем был такой же, и за ужином. Ведь тогда тесьма была цела.

— Теперь я буду всегда такой.

Минни вопросительно взглянула на мужа.

— Да в чем же дело? Скажи! — взмолилась она. Жаль было пропустить такой удобный случай. Уинслоу, стараясь произвести как можно более сильный драматический эффект, объявил о грозящей им беде.

— В чем дело? — сказал он. — Да в том, что мы пропали, как я ни старался. Вот в чем дело! Если я ровно через три недели не уплачу фирме Хольтер, Скельтер и Граб восемьдесят фунтов, то… (пауза)… То наше имущество будет описано и продано с аукциона. С аукциона! Вот в чем дело, Минни. С а-у-к-ц-и-о-н-а!

— Ах, Сид! — начала было Минни.

Но Уинслоу вышел, хлопнув дверью. Он почувствовал временное облегчение, словно скинул с себя половину тяжелой ноши. В лавке он начал стирать пыль с картонок, и без того чистых, а затем принялся складывать вновь уже безукоризненно сложенный кретон. Он был в состоянии мрачной подавленности; он чувствовал себя мучеником, которого терзает судьба. Но, во всяком случае, пусть никто не говорит, что он ленится работать. Сколько он трудился, придумывая разные комбинации, устраивая все сам. А теперь конец всему.

Во время обеда, за картофельным пирогом, Уинслоу случайно поднял глаза. Минни смотрела на него. Лицо у нее было бледное, а глаза покраснели. Уинслоу вдруг почувствовал, что у него подступил комок к горлу. Мысли его неожиданно приняли совершенно иное направление.

Отодвинув от себя тарелку, он растерянно посмотрел на жену. Затем встал, обошел вокруг стола и подошел к ней. Она продолжала пристально смотреть на него. Вдруг он молча опустился на колени рядом с ней. «О, Минни», — сказал он. Она сразу поняла, что мир заключен, и обняла его дрожавшие от рыданий плечи.

Уинслоу долго плакал у нее на плече, как маленький мальчик, называл себя мерзавцем за то, что женился на ней и довел до этого, уверял, что такому дураку, как он, нельзя было и пенса доверить, что во всем виноват он, что он «так надеялся», и наконец, он громко застонал. А Минни, также тихо плача, гладила его и шептала ему «шшш», когда он слишком громко рыдал; наконец, ей удалось немного успокоить его.

Тут как раз зазвонил надтреснутый колокольчик у входной двери; Уинслоу поневоле пришлось вскочить, взять себя в руки и показать, что он настоящий мужчина.

После этой сцены супруги начали «обсуждать положение»; они обсуждали его за чаем, за ужином и вечером в постели и вообще каждую свободную минуту. Они делали это торжественным тоном, пристально глядя куда-то перед собой. Лица у них были серьезные, словно застывшие. Разумеется, это «обсуждение» ни к чему не приводило, но после него обоим становилось легче. Уинслоу повторял одно: «Как тут быть? Совершенно не могу себе представить!» — и дальше этого не шел. Минни старалась бодро смотреть на будущее, уверяла мужа, что им будет вовсе не так уж плохо, когда он поступит на место, — хотя они, в довершение всего, ожидали ребенка. А может быть, в критическую минуту и дядя им поможет?.. Слишком гордыми быть не следует. Кроме того, может быть, «что-нибудь и подвернется». Это была любимая фраза Минни.

Иногда они начинали надеяться на неожиданный наплыв покупателей. «Может быть, — говорила Минни, — тебе удастся наскрести фунтов пятьдесят? Ведь они хорошо тебя знают — они поверят тебе!» Супруги начинали обсуждать эту возможность. Раз убедив себя, что Хольтер, Скельтер и Граб согласятся дать отсрочку, супруги с некоторым даже удовольствием начинали устанавливать минимальную сумму, которую согласится принять фирма. На другой день после этого открытия они целых полчаса болтали за чаем, значительно повеселев, и даже посмеивались над собственным испугом. Пожалуй, для начала и двадцати фунтов будет достаточно. Но вскоре приятная надежда на то, что Хольтер, Скельтер и Граб смилостивятся над бедной стриженой овечкой, таинственным образом улетучилась, и Уинслоу опять погрузился в мрачное отчаяние.

Он стал оглядываться вокруг, подолгу рассматривая обстановку и размышляя о том, сколько удастся за нее выручить. Шифоньерка, как там ни говори, совсем еще хорошая. Кроме того, был еще старинный сервиз, доставшийся Минни от матери. Потом Уинслоу начинал придумывать разные отчаянные средства, чтобы оттянуть беду. Почему бы не «обратиться к ростовщикам»?

В четверг случилось нечто весьма приятное: в лавку пришла девочка с образцом ситца. У Уинслоу оказался ситец точно такого же рисунка. До сих пор ему никогда не удавалось подобрать материалы по образцу — слишком уж мал был у него выбор, Уинслоу сразу пошел рассказывать об этом Минни. Упоминаем здесь об этом случае, дабы читатель не вообразил, что бедняга неизменно бывал в мрачном настроении.

В течение нескольких дней после своего печального открытия Уинслоу очень поздно открывал магазин. Когда человек всю ночь не спит, когда он потерял всякую надежду — к чему вставать рано? Но в пятницу, когда он вошел в еще темный магазин, он увидел что-то на полу; предмет этот, длинный и плоский, был освещен лучом света, пробивавшимся сквозь щель внизу неплотно прилаженной двери. Уинслоу нагнулся и поднял с пола конверт с широкой траурной каймой. Письмо было на имя его жены. Очевидно, умер кто-то из ее родных — может быть, дядя? Уинслоу слишком хорошо знал старика, поэтому у него даже не мелькнула надежда, что и им кое-что перепадет. Наоборот, им придется еще сшить себе траур и уехать на похороны. Что за жестокость со стороны людей — умирать, не подумав о том, какие неприятности их смерть причинит родным? Перед Уинслоу сразу замелькали картины — он всегда мыслил образами: придется купить черныебрюки, креп, черные перчатки — у него в лавке их не было; затем поездка — опять расход; да и магазин придется закрыть на целый день.

— Боюсь, что ты узнаешь грустную новость, Минни, — сказал он.

Минни стояла на коленях перед очагом и раздувала огонь. На руках у нее были старые перчатки, а на голове, чтобы не пылились волосы, старая шляпа, вроде чепчика, которую она носила в деревне. Она повернула голову, увидела конверт и ахнула, поджав побелевшие губы.

— Наверное, дядя, — сказала она, держа в руках письмо и глядя на мужа широко открытыми глазами. — Ах, незнакомый почерк.

— Штемпель Гулль, — сказал Уинслоу.

— Да, штемпель Гулль.

Минни медленно вскрыла конверт, вынула оттуда письмо, перевернула лист и поглядела на подпись.

— От мистера Спайта.

— Что он пишет? — спросил Уинслоу.

Минни начала читать. «Ах!» Письмо выпало у нее из рук, и она повалилась на пол, закрыв лицо руками. Уинслоу схватил письмо. «Вчера произошло несчастье, — прочел он. — Фабричная труба с Мельхиоровской фабрики упала на крышу дома вашего дяди, и все, находившиеся в нем, были убиты: ваш дядя, ваша тетя и все дети их: Мэри, Виль и Нед, а также прислуга. Все они убиты на месте и тела их так изуродованы, что их трудно узнать. Спешу сообщить вам печальную новость, чтобы вы не узнали о ней из газет»…

Письмо выпало из рук. Уинслоу схватился за камин, чтобы не упасть.

Все умерли, все умерли! И у него перед глазами замелькала картина семи коттеджей, который все были сданы и приносили по семи шиллингов в неделю; потом он увидел дровяной склад, две дачи и развалины дома, где жил дядя, — они все же чего-нибудь да стоят. Как он ни старался чувствовать скорбь, это ему не удавалось. Несомненно, дядя завещал все свое состояние своей жене, родной тетке Минни. Все погибли до одного. «Семь на семь на пятьдесят два и разделить на двадцать», — начал он невольно вычислять. Но он плохо считал в уме, да и цифры у него плясали перед глазами, словно разыгравшиеся дети. Сколько же это выходит? Фунтов двести или около ста? Он поднял письмо и снова прочитал его. «А так как вы ближайшая родственница…» — писал мистер Спайт.

— Какой ужас! — шепотом проговорила Минни. Она, наконец, решилась взглянуть на мужа. Уинслоу посмотрел на нее и мрачно покачал головой. В уме у него носились разные мысли, но он не мог подобрать подходящих к случаю слов: всякие замечания казались ему, несмотря даже на отсутствие у него чуткости, неуместными.

— На все воля Божья, — объявил он наконец.

— Но какой ужас! — сказала Минни. — Тетя, милая, дорогая тетя… Тэд… Милый дядя…

— Значит, такова была воля Божья, — с чувством сказал Уинслоу. Затем оба долго молчали.

— Да, — медленно произнесла Минни, задумчиво глядя на угли, чернеющие в огне. Огонь совсем потух.

— Да, очевидно, такова воля Божья.

Супруги торжественно посмотрели друг на друга. Заговорить про наследство никто не решался — каждый знал, что другой был бы этим возмущен. Минни опять присела у очага и начала медленно рвать старую газету.

Какое бы горе нас ни постигло, ежедневный труд все же необходим. Уинслоу глубоко вздохнул и направился к входной двери, заглушая шаги. Он открыл дверь, и поток света залил магазин, проникнув в самые темные его углы. Призраки Бандерснатча, Хольтера, Скельтера и Граба исчезли, словно утренний туман при восходе солнца.

Несколько минут спустя Уинслоу уже с бодрым видом раскрывал ставни. В кухне весело трещал огонь, над которым висела небольшая кастрюлька. На этот раз Минни решила сварить два яйца к завтраку, — не только мужу, но и себе. Сама же Минни довольно шумно накрывала на стол. Правда, их постиг ужасный, непредвиденный удар, но не следует поддаваться горю; надо взять себя в руки и мужественно переносить все испытания, посылаемые смертным в земной юдоли.

Только в полдень супруги решились, наконец, упомянуть про оставшиеся коттеджи.

1895
Перевод: В. Азов

Человек из племени Порро

Первая встреча Поллока с человеком из племени Порро произошла в болотистой деревушке на берегу реки, впадающей в лагуну за полуостровом Тернера. Женщины этой местности славятся своей красотой: в их жилах еще со времен Васко да Гамы и английских торговцев невольниками есть примесь европейской крови.

В человеке из племени Порро возможно, также сказалась и отдаленная наследственность кавказской расы (странно представить себе, что у некоторых из нас, может быть, есть дальние родственники-каннибалы). Как бы то ни было, человек из племени Порро ударил женщину ножом в сердце, как какой-нибудь ревнивый итальянец, и чуть было не убил Поллока. Но Поллок отбил револьвером молниеносный удар, вышиб железный кинжал и, выстрелив, попал человеку в руку.

Он выстрелил еще раз и промахнулся, только разбил окно в стене хижины.

Человек из племени Порро согнулся в дверях и посмотрел на Поллока, заслонив лицо локтем. Перед Поллоком промелькнуло в солнечном свете лицо, как бы опрокинутое вниз; затем англичанин, расстроенный, дрожащий от возбуждения, остался один в полутьме хижины.

Все это произошло быстрее, чем можно передать словами.

Женщина лежала мертвой. Удостоверившись в этом, Поллок подошел к двери хижины и выглянул на улицу, где ослепительно сверкало солнце.

Полдюжины носильщиков экспедиции стояли группой у своих зеленых шалашей и смотрели в его сторону, привлеченные шумом пальбы. За маленькой группой людей расстилалась широкая полоса черного жирного берегового ила, зеленый ковер папируса и водорослей, а за ним — свинцовая река. Манговые деревья неясно выступали сквозь синий туман по ту сторону реки. В тесно сплоченной деревушке, плетень которой едва виднелся над тростниками, не заметно было никаких признаков волнения.

Поллок осторожно вышел из хижины и направился к реке, по временам оглядываясь через плечо. Но человек из племени Порро исчез. Поллок нервно сжал в руке револьвер.

Один из его слуг вышел ему навстречу и, подходя, указал рукой на кусты за хижиной, где скрылся человек. У Поллока осталось досадное убеждение, что его одурачили; он был озлоблен и взбешен тем оборотом, которое приняло приключение. К тому же ему придется сказать об этом Вотерхаузу, сдержанному, осторожному Вотерхаузу, который, несомненно, серьезно посмотрит на это дело.

Поллок злобно выругал себя, Вотерхауза и в особенности западный берег Африки. Ему осточертела вся эта экспедиция. И в то же время на заднем плане его сознания беспрестанно возникал вопрос, где может находиться теперь этот человек из племени Порро.

Вам может показаться возмутительным, что Поллока совсем не расстроило убийство, происшедшее на его глазах. Однако, за последние три месяца ему пришлось видеть столько жестокостей, убитых женщин, сожженных хижин, сохнущих на солнце в верховьях реки Киттама скелетов, что его чувствительность притупилась. Его тревожило только убеждение, что дело еще не кончилось.

Поллок грубо обругал негра, который рискнул обратиться к нему с вопросом, и вошел в палатку под апельсиновыми деревьями, где отдыхал Вотерхауз. Он испытывал неприятное чувство школьника, входящего в кабинет директора.

Вотерхауз все еще спал под действием последнего приема хлородина. Поллок уселся на ящик рядом с его постелью и закурил трубку в ожидании пробуждения начальника. Кругом валялись чаши и оружие, собранные Вотерхаузом у племени Менди, которые он упаковывал для перевозки на лодках в Сулиму.

Вотерхауз вскоре проснулся, потянулся хорошенько и решил, что он уже здоров. Поллок принес ему чаю. После чая Поллок приступил к изложению сегодняшнего приключения, сделав длинное предисловие.

Вотерхауз отнесся к делу еще серьезнее, чем ожидал Поллок. Он выразил неодобрение и стал сыпать ругательствами и оскорблениями.

— Вы принадлежите к тем прирожденным кретинам, которые не считают негров за людей, — сказал Вотерхауз. — Стоит мне заболеть на один день, чтобы вы уже влезли в какую-нибудь грязную историю. Вы уже третий раз за месяц связываетесь с туземцем и нарветесь на месть… К тому же Порро! Они и так точат на вас зубы с тех пор, как вы нацарапали на их идоле ваше дурацкое имя. Они самые мстительные черти на свете. Стыдно становится за культурных людей. Кто бы подумал, что вы из приличной семьи? Если я еще когда-нибудь навяжу себе на шею такого развращенного болвана, как вы…

— Потише, — прошипел Поллок тоном, который всегда выводил Вотерхауза из себя. — Нельзя ли потише?

Вотерхауз на минуту лишился языка. Он вскочил на ноги.

— Послушайте, Поллок! — заорал он, отдышавшись. — Уезжайте-ка вы восвояси. Вы мне больше не нужны. Я и так достаточно болел из-за вас…

— Успокойте ваши нервы, — сказал Поллок, глядя мимо него. — Я не прочь и уехать.

Вотерхауз немного успокоился. Он сел на походный стул.

— Ладно, — буркнул он, — не будем ссориться, Поллок, но, поймите, чертовски досадно, когда все планы расстраиваются из-за таких штук. Я поеду в Сулиму вместе с вами и провожу вас на корабль.

— Не нужно, — сказал Поллок. — Я доеду отсюда один.

— Далеко не уедете. Вы не понимаете, что такое Порро.

— Откуда я мог знать, что она принадлежала одной из этих Порро? — мрачно произнес Поллок.

— Влопались! — сказал Вотерхауз. — Что же, теперь дело не поправишь. Поедете один? Как бы не так! Интересно, что бы они с вами сделали? Вы, верно, не понимаете, что эти черти Порро управляют этой местностью; они — ее закон, религия, конституция, медицина, магия. Они назначают вождей. Инквизиция в свою самую блестящую пору не годилась и в подметки этим молодцам. Они, конечно, натравят на вас Аваялэ, здешнего вождя. Хорошо еще, что наши носильщики из племени Менди. Нам, во всяком случае, придется переменить стоянку. Черт бы вас взял, Поллок! И вы, конечно, сумели только промахнуться!

Он задумался, и в мыслях его было мало приятного. Затем он встал и взял винтовку.

— Я бы на вашем месте сидел дома, — сказал он через плечо, выходя из палатки. — Пойду наведаюсь, что слышно об этом деле.

Поллок остался в палатке, погруженный в раздумье.

«Я создан для культурной жизни, — сказал он себе с грустью, набивая трубку. — Чем скорее я поеду в Лондон или Париж, тем лучше для меня».

Взгляд его остановился на запечатанном ящике, куда Вотерхауз уложил бесперые отравленные стрелы, купленные им в стране Менди.

«Жаль, что я не ухлопал этого бродягу!» — злобно подумал Поллок.

Вотерхауз вернулся не скоро. На все вопросы Поллока он отвечал неохотно.

Оказалось, что тот человек из племени Порро — очень видный представитель этого мистического братства.

Настроение деревни возбужденное, но не угрожающее. Колдун, наверное, ушел в лес. Они считают его великим чародеем.

— Он, конечно, что-нибудь замышляет, — сказал Вотерхауз и снова замолчал.

— Но что он может сделать? — спросил Поллок.

— Я должен выпутать вас из этой истории. Что-то готовится, оттого у них так и тихо, — сказал Вотерхауз после паузы.

Поллок спросил, что именно у них затевается.

— Пляшут в кругу из черепов и варят какую-то бурду в медном котле.

Поллок хотел знать подробности. Вотерхауз отвечал уклончиво, Поллок настаивал. Наконец, Вотерхауз потерял терпение.

— Откуда, черт возьми, я могу это знать? — проворчал он, когда Поллок в двадцатый раз спросил его, что сделает человек из племени Порро. — Он хотел попросту убить вас в хижине. Теперь, должно быть, он задумал более сложную махинацию. Но вы скоро сами увидите. Мне не хочется вас расстраивать. Все это, в сущности говоря, ерунда.

В этот вечер, когда они сидели у костра, Поллок снова пытался завести разговор с Вотерхаузом о методах братства Порро.

— Ложитесь-ка лучше спать, — посоветовал Вотерхауз, когда заметил, куда клонит Поллок. — Мы завтра уедем спозаранку. Вам нужно подкрепить свои нервы.

— Но что он предпримет?

— Не знаю. Это оборотистый народ. Они знают кучу странных уловок. Вы лучше расспросите этого меднокожего дьявола, Шекспира.

Блеснул огонь, и во мраке за хижинами раздался выстрел; пуля из обожженной глины просвистела над головой Поллока. Негры и мулаты, сидевшие, болтая, у своего костра, вскочили, и кто-то выстрелил в темноту.

— Лучше пойдите в шалаш, — спокойно сказал Вотерхауз, не двигаясь с места.

Поллок встал у костра и вынул свой револьвер. Он не боялся перестрелки.

— Но темнота защищает вашего противника лучше всякого панциря!

Признав разумность совета Вотерхауза, Поллок вошел в палатку и улегся спать.

Он не мог заснуть, и его все время тревожили сны. Это были пестрые сны, но главную роль в них играло лицо человека из племени Порро, перевернутое, как в ту минуту, когда он уходил из хижины и выглядывал из-под локтя. Странно, что это мимолетное впечатление так сильно врезалось в память Поллока! Кроме того, его беспокоили странные боли во всем теле.

В бледном рассветном тумане, когда участники экспедиции нагружали лодки, зубчатая стрела внезапно вонзилась в землю у ног Поллока. Негры поверхностно осмотрели чащу, но никого не поймали.

После этих двух случаев члены экспедиции стали явно избегать Поллока, а он первый раз в жизни почувствовал тяготение к обществу негров. Вотерхауз поместился в одной лодке, а Поллоку, несмотря на его дружеское желание болтать с Вотерхаузом, пришлось устроиться в другой. Его оставили одного в передней части лодки, и ему очень трудно было заставить негров, недолюбливавших его, держаться середины реки, на добрую сотню ярдов от каждого берега. Но он все-таки заставил Шекспира, мулата из Фритауна, перейти на его конец лодки и рассказать ему о племени Порро. После напрасных попыток уклониться Шекспир начал рассказывать с большой откровенностью и увлечением.

День прошел. Лодка быстро скользила по ленте лагуны среди водяных смоковниц, упавших стволов, папируса и пальм. Слева темнело манговое болото; иногда издали доносился рев океана. Шекспир рассказывал на своем мягком, картавом английском жаргоне о том, как в братстве Порро умеют налагать заклятия; как люди иссыхают от их чародейства; как они насылают чертей и дурные сны; как они замучили и убили сыновей Иджибу; как они захватили в плен белого торговца из Сулимы, который оскорбил члена их секты, и как выглядел его труп, когда его нашли.

К вечеру они доплыли до озера Кази и спугнули дюжину крокодилов с острова, где экспедиция расположилась на ночь.

На следующий день прибыли в Сулиму, где пахнуло морским ветром; Поллоку предстояло прождать здесь пять дней до отъезда во Фритаун. Вотерхауз, считая, что Поллок здесь в сравнительной безопасности, покинул его и вернулся с экспедицией в Гбемму.

Поллок завязал тесную дружбу с Перерой, единственным белым торговцем, живущим в Сулиме. Они так подружились, что всюду бывали вместе.

Перера был португальский еврей, жил когда-то в Англии, и ему очень льстила дружба англичанина.

В первые два дня не случилось ничего особенного. Поллок и Перера проводили большую часть времени за игрой в «Наполеона» — единственной, знакомой им обоим, и Поллок влез в долг. Затем к вечеру второго дня Поллок получил неприятное известие о прибытии колдуна в Сулиму. Известие пришло в виде куска обточенного железа, ранившего его в плечо. По-видимому, стреляли издалека, и метательный снаряд потерял почти всю свою силу, когда попал в него. Но он все-таки достаточно определенно передал свою весть. Поллок всю ночь просидел на своем гамаке с револьвером в руке, а на другой день рассказал обо всем Перере.

Перера посмотрел на дело серьезно. Он прекрасно знал местные обычаи.

— Это, знаете, личные счеты. Это — месть. И, конечно, ему приходится спешить, раз вы уезжаете. Никто из негров или мулатов не вмешается в это дело, разве что вы сумеете подкупить их. Если вы наткнетесь на него, постарайтесь его пристрелить. Но и он может убить вас.

— И затем эта чертовская магия, — добавил Перера. — Конечно, я враг суеверий, но все же не совсем приятно думать, что — где бы вы ни были — есть какой-то негр, который то и дело пляшет в лунную ночь вокруг костра, чтобы наслать на вас дурные сны. Кстати, у вас бывают иногда дурные сны?

— Бывают, — сказал Поллок. — Я постоянно вижу перевернутую голову этого негодяя; она ухмыляется и скалит зубы, — как тогда в хижине, — затем приближается ко мне, снова отходит далеко и опять возвращается ко мне. Здесь нет ничего страшного, но почему-то я во сне цепенею от ужаса. Странная вещь эти сны! Я все время знаю, что это только сон, но проснуться не могу.

— Это все воображение, — сказал Перера. — Мои негры уверяют, что люди Порро насылают змей. Вы не видели змей в последнее время?

— Только одну. Я убил ее сегодня утром на полу около моего гамака. Чуть не наступил на нее, вставая.

— А! — сказал Перера, но тотчас же прибавил успокоительным тоном: — Конечно, это только совпадение. Но все же лучше быть настороже. Есть у вас боль в костях?

— Я думал, что это из-за миазмов, — сказал Поллок.

— Вероятно, так. Когда начались у вас эти боли?

Тут Поллок вспомнил, что он впервые заметил их в ночь после столкновения в хижине.

— Мне кажется, что он не хочет вас убить, — сказал Перера, — во всяком случае, не сейчас. Я слышал, что они норовят сперва запугать и замучить человека своими заклятьями, покушениями, ревматическими болями, дурными снами и тому подобным, пока ему самому не наскучит жизнь. Конечно, все это одни разговоры. Вам беспокоиться нечего. Но все же интересно, что он выдумает теперь?

— Я сам должен что-нибудь придумать, — сказал Поллок, мрачно разглядывая грязные карты, которые Перера раскладывал в сторонке. — Я нахожу унизительным терпеть эти преследования, выстрелы, издевательства. По-видимому, колдовство братства Порро приносит даже несчастье в картах.

Он подозрительно посмотрел на Переру.

— Очень может быть! — с жаром подхватил Перера, тасуя карты. — Это удивительный народ.

В тот же день Поллок убил двух змей в своем гамаке, и, кроме того, в его комнате откуда-то появились в необыкновенном изобилии красные муравьи; они кишели повсюду. Все эти неприятности заставили его ускорить переговоры с одним мендийцем, с которым он беседовал уже раньше.

Мендиец показал Поллоку маленький железный кинжал и наглядно продемонстрировал, как его вонзают в шею такими приемами, от которых Поллока бросило в дрожь. Мендиец принял на себя кое-какие обязательства, и Поллок обещал ему двуствольное ружье с чеканным замком.

Вечером, когда Поллок и Перера сражались в карты, мендиец показался в дверях, держа в руках что-то, завернутое в окровавленный кусок местной ткани.

— Не сюда, — поспешно сказал Поллок, — не сюда!

Но он не успел предупредить негра, который думал только о том, как бы поскорее завершить сделку. Он развернул ткань и бросил на стол голову человека из племени Порро. Голова соскочила со стола на пол, оставляя красный след на картах, и покатилась в угол, где остановилась в перевернутом положении, упорно уставившись на Поллока.

Перера вскочил с места, когда голова упала среди карт, и начал от волнения лопотать по-португальски. Мендиец кланялся с красной тряпкой в руках.

— Ружье! — сказал он.

Поллок смотрел пристально на голову в углу. У нее было как раз то выражение, которое преследовало его во сне.

Ему показалось, будто бы что-то оборвалось у него в мозгу, когда он смотрел на нее.

Перера снова заговорил по-английски.

— Вы приказали его убить? — сказал он. — Лучше бы вы его убили сами.

— Почему сам? — спросил Поллок.

— Теперь он уже не снимет с вас этого.

— Чего не снимет? — спросил Поллок.

— И все карты испорчены.

— Чего не снимет? — повторил Поллок.

— Вам придется прислать мне новую колоду из Фритауна. Там их можно купить.

— Чего не снимет?

— Это все суеверие. Я забыл. Негры говорят, что колдуны, а он был колдуном… но это вздор. Надо было заставить чародея снять с вас заклятье или же собственноручно убить его. Все это очень глупо.

Поллок чертыхнулся, все еще не сводя глаз с головы в углу.

— Я не могу выносить ее взглядов, — сказал он. Затем он внезапно бросился к голове и лягнул ее ногой. Она откатилась на несколько шагов и остановилась в прежнем перевернутом положении, уставившись на него мертвыми глазами.

— Она безобразна, — сказал Перера, — поразительно безобразна. Они делают эти насечки на своих лицах маленькими ножиками.

Поллок хотел еще раз лягнуть голову, но мендиец дотронулся до его руки.

— Ружье! — сказал он, пугливо озираясь на голову.

— Два, если ты уберешь отсюда эту чертову мерзость, — сказал Поллок.

Мендиец покачал головой и объяснил, что ему нужно только ружье, как ему полагается, и он за это будет очень благодарен. Поллок убедился, что уговоры и окрики одинаково бесполезны. У Переры оказалось ружье для продажи (втридорога), и негр ушел, захватив его с собой. Тогда глаза Поллока невольно снова обратились к страшному предмету на полу.

— Странно, что эта голова держится лбом вниз, — сказал Перера с невеселым смехом. — У нее, наверное, тяжелые мозги, как у Ваньки-Встаньки, который всегда переворачивается, потому что у него свинец в башке. Возьмите ее с собой; когда пойдете к себе. Можете сейчас ее забрать. Карты совсем испорчены. Во Фритауне один человек торгует картами. Вся комната перепачкана. Вы бы лучше его сами убили.

Поллок сделал над собой усилие, подошел к голове и поднял ее. Он повесил ее на крючок от лампы посреди потолка в своей комнате. Он сейчас же выроет для нее могилу. Поллок был уверен, что повесил ее за волосы, но, вероятно, ошибся, потому что, когда он вернулся, за ней, она оказалась повешенной за шею, в перевернутом положении.

Он зарыл голову перед закатом на задах хижины, которую он занимал; таким образом, ему не придется проходить в темноте мимо могилы, возвращаясь от Переры.

Он убил двух змей, прежде чем лег спать. В самый темный час ночи он испуганно проснулся, услышав, что кто-то бродит по полу и скребется когтями. Он бесшумно приподнялся и нащупал под подушкой револьвер. Послышалось глухое ворчание, и Поллок выстрелили по направлению звука. Раздался визг, и что-то промелькнуло на миг в голубоватом тумане дверного проема. «Собака», — сказал Поллок и снова улегся.

Он проснулся на заре со странным чувством беспокойства. Тупая боль в костях появилась снова. Он лежал несколько минут, наблюдая за красными муравьями, которые кишели на потолке; затем, когда стало светлее, он перегнулся через край гамака и заметил что-то темное на полу. Он подскочил так сильно, что гамак перевернулся и выбросил его.

Он оказался на полу, на расстоянии одного шага от головы человека из племени Порро. Собака вырыла ее из земли и сильно повредила ей нос. На ней кишели муравьи и мухи. По странному совпадению голова опять стояла вверх дном, и в перевернутых глазах было то же дьявольское выражение.

Поллок сидел парализованный, уставившись на кошмарное видение. Затем встал, обошел вокруг головы как можно дальше и вышел вон из хижины. Ясный свет восходящего солнца, живой трепет травы при дуновении замирающего ветерка, разрытая могила со следами когтей собаки, — все это несколько облегчило его тяжелое настроение.

Он рассказал Перере о происшествии, словно это была шутка (такая шутка, которая говорится с побелевшими губами).

— Вы напрасно испугали собаку, — сказал Перера с плохо симулированной веселостью.

До прибытия парохода оставалось два дня. Поллок посвятил их более удачным попыткам отделаться от своего трофея. Преодолевая отвращение, которое он испытывал от прикосновения к голове, Поллок спустился к устью реки и бросил голову в море; но голова каким-то чудом спаслась от крокодилов и была выброшена приливом в лужу у верхнего течения реки. Здесь ее нашел догадливый араб и принес ее поздно вечером Поллоку и Перере, предлагая им купить ее как редкость. Туземец вертелся вокруг них, пока не стемнело, понижая цену, и наконец, встревоженный явным страхом мудрых белых людей перед этой головой, удалился и по пути забросил свою находку в хижину Поллока, где тот увидел ее на другое утро. На этот раз Поллок пришел в ярость. Он решил сжечь голову. Он вышел на заре, до наступления дневной жары, и построил огромный погребальный костер из хвороста. Его работу прервал гудок маленького колесного парохода.

— Наконец-то! — сказал Поллок с бесконечной благодарностью, когда понял значение гудка. Он поспешно зажег костер дрожащими руками, бросил голову в огонь и ушел, чтоб уложить свой саквояж и проститься с Перерой.

В этот же день Поллок с чувством бесконечного облегчения наблюдал, как плоский, болотистый берег Сулимы уменьшается вдали. Отверстие в длинной белой полосе прибоя становило все уже. Ему казалось, что оно замыкается, и по ту сторону прохода останутся все его неприятности. Чувство страха и тревоги постепенно улетучивалось.

В Сулиме все кругом дышало верою в злобу и черную магию людей из племени Порро; Порро казалось чем-то всеобъемлющим, грозным, кошмарным. Теперь же владения Порро сузились до маленькой площади, маленькой черной полоски между морем и голубыми туманными холмами Мендийского плоскогорья.

— Прощай, Порро! — сказал Поллок. — Прощай! Не до свидания, а прощай навсегда!..

Капитан парохода подошел к нему, наклонился через решетку и, пожелав ему доброго вечера, сплюнул в воду в знак дружеской интимности.

— Я достал сегодня на берегу славную диковинку, — сказал капитан. — Я еще не встречал подобного изделия нигде, кроме Индии.

— А что такое? — спросил Поллок.

— Консервированная голова, — сказал капитан.

— Что?!

— Голова. Копченая. Голова одного из этих Порро, вся изукрашенная рубцами. Что такое? Что с вами? Ничего? Я не думал, что вы такой нервный. И лицо позеленело! Честное слово! Вы не годитесь в моряки. Вам лучше, а? Ого, как вас скрутило! Ну, голова, о которой я вам рассказывал, изумительная в своем роде. Она сейчас у меня в каюте вместе с парочкой змей; у меня там много всяких редкостей. Я опустил ее в банку со спиртом, и черт ее побери, если она там не перевернулась лбом вниз! Что с вами?

Поллок с бессвязным криком схватился за голову и кинулся к борту с намерением броситься в воду. Опомнившись, повернулся назад.

— Однако, — удивился капитан. — Джек Филипс, придержи его маленько! Не подходите! Ни с места, мистер! Что с вами случилось? Вы сошли с ума?

Поллок прижал руку к голове. Не стоит объяснять.

— Да, мне кажется, я иногда схожу с ума, — сказал он, — у меня сильная головная боль. Приходит неожиданно. Вы извините меня, надеюсь?

Поллок был бледен и весь в поту. Он вдруг ясно понял, как опасно сойти за сумасшедшего. Он заставил себя предпринять ряд действий, которые должны были вернуть ему доверие капитана. Он отвечал на его сочувственные расспросы, выслушивал его советы, согласился даже подержать за щекой глоток чистого спирта. Покончив с этим, он задал капитану ряд вопросов по поводу его торговли редкостями.

Капитан подробно описал голову. При этом Поллок все время старался подавить в себе дикое убеждение, что пароход прозрачен, как стекло, и что он ясно видит перевернутое лицо, которое смотрит на него из каюты под его ногами.

На пароходе Поллоку приходилось еще тяжелее, чем в Сулиме. Он должен был весь день держать себя в руках, несмотря на ясное сознание близости этой страшной головы. Ночью возвращался прежний кошмар. Он со страшным усилием заставлял себя проснуться, цепенея от ужаса, с заглушённым, хриплым криком, застывшим в горле.

Он расстался с реальной головой в Батхерсте, где пересел на пароход, направлявшийся в Тенериф; но его сны и тупая боль в костях остались при нем. В Тенерифе он пересел на пароход из Капской колонии, но голова продолжала преследовать его. Он играл в карты, в шахматы. Принялся даже за чтение, но остерегался пить. И что же? Каждый раз, когда ему попадались на глаза круглая черная тень или круглый черный предмет, он вспоминал о голове и видел ее. Он ясно понимал, что это обман воображения, но ему все же временами казалось, будто корабль, пассажиры, матросы, широкое море — все это только часть бледной фантасмагории, которая висела между ним и ужасным реальным миром, едва заслоняя его. Человек из племени Порро, просовывающий свое дьявольское лицо сквозь эту завесу, был единственной неоспоримой реальностью. Тогда Поллок вставал, прикасался к разным вещам, что-нибудь пробовал, жевал, жег себе руку спичкой или втыкал в себя иголку.

В этой мрачной и молчаливой борьбе со своим воображением Поллок доехал до Англии. Он высадился в Саутгемптоне и прямо с вокзала Ватерлоо проехал к своему банкиру в Корнхилл. Здесь он переговорил о деле с управляющим в его частном кабинете, а голова все время висела в виде украшения под черной мраморной доской камина, и кровь капала с нее на решетку. Он слышал, как падали капли крови, и видел красные пятна на решетке.

— Красивое растение, — сказал управляющий банком, проследив за его взглядом, — но от него ржавеет решетка.

— Да, — сказал Поллок, — очень красивое растение. И это напомнило мне… Не можете ли вы рекомендовать мне врача по нервным болезням? У меня иногда бывают… эти… как они называются? — галлюцинации.

Голова дико, бешено захохотала. Поллок удивился, что управляющий не замечает ее. Но тот ничего не замечал, он только с удивлением смотрел Поллоку в лицо.

Взяв адрес врача, Поллок вышел на Корнхилл. Извозчиков не было видно. Он пошел пешком и попытался перейти на другую сторону улицы против дворца лорд-мэра. На этом месте переход через улицу — нелегкая задача даже для опытного лондонца; извозчики, телеги, кареты, омнибусы тянутся здесь непрерывным потоком. Человеку, только что вернувшемуся из малярийных пустынь Сьерры-Леоне, все это представляется каким-то головокружительным хаосом. Но если к тому же ему под ноги попадет перевернутая голова, подскакивающая, как резиновый мяч, и оставляющая кровавые следы на земле, — где тут надеяться избежать несчастья? Поллок судорожно поднял ногу, чтобы не наткнуться на голову, а затем яростно лягнул ее. В эту минуту что-то резко толкнуло его в спину, и он почувствовал жгучую боль в руке.

На него наехал омнибус; дышло сбило его с ног, а одна из лошадей раздробила ему копытом три пальца левой руки, по странной случайности как раз те самые пальцы, которые он отстрелил человеку из племени Порро. Его вытащили из-под лошадиных копыт и нашли адрес врача в его раздавленной руке.

Первые два дня все ощущения Поллока тонули в остром, сладком запахе хлороформа и были связаны с мучительными операциями, не причинявшими ему мучений, со спокойным лежанием в постели. Затем у него сделался легкий жар; он почувствовал сильную жажду, и прежний кошмар вернулся. И только тогда он заметил, что был свободен от кошмара целый день.

«Если бы мне вместо пальцев раздробили череп, я, может быть, совсем избавился бы от кошмара», — сказал себе Поллок, задумчиво разглядывая темную подушку, вдруг принявшую форму головы.

Поллок при первом удобном случае рассказал врачу о своем расстройстве.

Он ясно сознавал, что сойдет с ума, если не подоспеет помощь. Он рассказал врачу, что присутствовал при отсечении голов в Дагомее, и с тех пор одна из этих голов преследует его. Ему, по понятным причинам, не хотелось передавать действительные факты. Врач принял серьезный вид.

— Все это одно воображение, — сказал он с неожиданной резкостью. — Ваша нервная система пришла в упадок; вы сейчас в том сумеречном состоянии духа, когда фантазии легко зарождаются. Вы не вынесли слишком сильного впечатления. Я пропишу вам микстурку, которая укрепит вашу нервную систему, в особенности мозг. И вам необходимо движение.

— Это мне не поможет, — буркнул Поллок.

— Мы прежде всего должны восстановить у вас бодрость духа. Отправляйтесь в Шотландию, Норвегию, на Альпы…

— Хоть к черту на кулички, — сказал Поллок.

Но все же, когда пальцы начали у него заживать, Поллок сделал героическую попытку выполнить совет врача. Это было в ноябре. Попробовал играть в футбол, но для него вся игра свелась к подбрасыванию ногой по всему полю той же злобной, перевернутой головы. Он оказался никуда не годным футболистом. Подталкивал мяч вслепую, с каким-то отвращением, а когда ему приходилось стоять на месте, и мяч летел к нему, он внезапно вскрикивал и отскакивал в сторону. Некрасивые истории, из-за которых ему в свое время пришлось покинуть Англию и скитаться в тропиках, лишили его женского общества, а теперь возрастающая странность его поведения заставила даже знакомых мужчин избегать его. Голова стала уже не только обманом зрения; она насмехалась над ним, разговаривала с ним. Его начал томить безумный страх, что теперь, когда появится видение, оно уже не окажется каким-нибудь предметом обстановки, но и наощупь даст то же впечатление отрубленной головы. Наедине с ней он проклинал ее, бравировал, умолял ее, и два раза, несмотря на свое огромное самообладание, заговорил с ней в присутствии других. Он читал все растущее подозрение во взглядах окружающих: квартирной хозяйки, горничной, слуги.

В один из первых дней декабря его ближайший родственник, двоюродный брат Арнольд, пришел к нему, чтобы вытащить его на свежий воздух; Арнольд увидел желтое лицо с ввалившимися щеками и суженными жадными глазами. Поллоку вдруг показалось, что шляпа, которую его двоюродный брат держал в руке, совсем не шляпа, а голова Горгоны, и она глядит на него опрокинутым лицом и сводит его с ума своими глазами. Но Поллок все же решил довести дело до конца. Он взял велосипед, но, поехав по обледенелой дороге от Вендворста к Кингстону, увидел, что голова катится рядом, оставляя за собой темный след. Он стиснул зубы и увеличил скорость. Но затем, лишь только он начал спускаться с холма по направлению к Ричмонд-Парку, видение внезапно обогнало его и так быстро бросилось под его колесо, что он, не успев подумать, круто повернул, чтобы не наехать на него, наскочил с размаху на кучу камней и сломал себе левую руку.

Развязка наступила в рождественское утро. Поллока всю ночь лихорадило, повязка жгла ему руку, как огненная лента, и сны его стали еще ярче и кошмарнее, чем всегда.

Он приподнялся на постели при холодном, бесцветном освещении рассвета и увидел голову на подставке, где вечером стоял бронзовый кувшин.

«Я знаю, что это бронзовый кувшин», — сказал он с дрожью сомнения в сердце. Он уже не мог бороться с сомнением.

Медленно встал с постели, дрожа от холода, и подошел к кувшину с протянутой рукой. Конечно, он сейчас разоблачит обман воображения и узнает отличительный блеск бронзы. Наконец, после бесконечного колебания, его пальцы коснулись татуированной щеки. Он конвульсивно отдернул их. Он достиг последнего предела. Осязание изменило ему.

Дрожа, натыкаясь на кровать, спотыкаясь босыми ногами о разбросанные башмаки, он в каком-то темном головокружительном хаосе ощупью добрался до туалетного стола, вынул бритву из ящика и сел на кровать, держа ее в руке. Он увидел в зеркале свое лицо — мертвенно-бледное, страшное, искаженное отчаянием.

Перед ним быстро промелькнули эпизоды из краткой повести его жизни.

Несчастное детство, еще более печальные школьные годы, затем порочная жизнь, когда один позорный поступок вел к другому; все это выступало ясно и безжалостно, — наконец, постыдное безумие, — в холодном свете зари. Судьба вела его к хижине, к столкновению с человеком из племени Порро, к отплытию в Сулиму по реке, к мендийцу — убийце с кровавым свертком, к своим отчаянным попыткам уничтожить голову, к развитию галлюцинаций… Да, это галлюцинация. Он это хорошо знает. Только галлюцинация… Он на минуту поддался надежде. Он перевел взгляд с зеркала на подставку. Перевернутая голова ухмыльнулась и скорчила гримасу. Он ощупал свою шею одеревенелыми пальцами перевязанной руки, чтобы почувствовать биение артерии. Утро было очень холодное, и прикосновение бритвы показалось ему ледяным.

1895
Перевод: В. Азов

Конус

Ночь была жаркая. На небе, после заката летнего солнца, осталась розоватая окраска. Они сидели у открытого окна и им казалось, что воздух здесь свежее. В темноте неподвижно застыли деревья и кусты сада. На фоне туманно-голубого вечернего неба за дорогой выделялся оранжевый свет газового фонаря. Три огонька железнодорожного сигнала маячили вдали. Женщина и мужчина переговаривались шепотом.

— Он ничего не подозревает, — нервно начал мужчина.

— Конечно, нет! Он не думает ни о чем, кроме как о заводе и о ценах на топливо. У него нет фантазии! В нем нет поэзии!

— Да, у этих железных людей нет фантазии, — серьезно ответил он. — У них нет сердец!

— У него, во всяком случае, нет сердца, — тихо сказала она.

Женщина с недовольным видом посмотрела в окно. Далекое грохотание слышалось все отчетливее; дом дрожал, доносилось металлическое постукивание паровоза. Блеснула полоса света. Клубы дыма; один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь черных прямоугольников — восемь платформ промчались одна за другой по серой насыпи и исчезли в огромной глотке туннеля. Казалось, что туннель вместе с последней платформой проглотил дым и оборвал доносившийся шум.

— Когда-то здесь было хорошо, — а теперь это настоящий ад! В ту сторону простираются одни только трубы, они в самое лицо небес извергают огонь и пыль. Что это значит? Придет конец всем этим жестокостям… Завтра. — Он произнес последние слова шепотом.

— Завтра, — повторила она, не отрывая взгляда от окна.

— Дорогая, нежно воскликнул он и крепко сжал ее руку.

Женщина повернулась к нему, глаза их встретились. Ее суровый взгляд смягчился под его ласковым взором.

— Дорогой мой, как это странно… Вы так неожиданно вошли в мою жизнь. Так…, чтобы показать мне… — она умолкла.

— Чтобы показать вам… — повторил он.

— Весь этот чудесный мир… — нерешительно проговорила она, и совсем тихо добавила… — мир любви!

Вдруг щелкнула и закрылась дверь. Оба быстро повернули головы, он резко отшатнулся назад. Во мраке комнаты вырисовывалась огромная неподвижная фигура. Едва можно было разобрать лицо с темными, ничего не выражающими впадинами, под нависшими бровями. В теле Раута напрягся каждый мускул. Когда открылась дверь? Что он слышал? Слышал ли он все? Что он видел? Целая стихия вопросов.

После казавшейся нескончаемой паузы, наконец, прозвучал голос вошедшего.

— Ну, — угрюмо спросил он.

— Я боялся, что не застану тебя, Горрокс, — взволнованно проговорил стоявший у окна человек, крепко сжимая рукой подоконник. Голос его звучал неуверенно.

Из тени комнаты выступила вперед неуклюжая фигура Горрокса. Он ничего не ответил на замечание Раута.

У женщины замерло сердце.

— Я говорила мистеру Рауту о том, что ты можешь вернуться, — произнесла она твердым голосом.

Горрокс неожиданно опустился в кресло около ее маленького рабочего столика. Он продолжал молчать. Его огромные руки были крепко сжаты. Сейчас в его глазах уже можно было заметить загоревшийся блеск. Он старался дышать спокойно. Взор его переходил с женщины, которой он бесконечно доверял, на друга, в которого он верил, и снова обратно к женщине.

Все трое уже почти поняли друг друга. Однако, никто из них не мог произнести нужного слова. Чтобы облегчить нависшую над ними давящую тяжесть.

Наконец, томительное ожидание было прервано. Заговорил муж.

— Ты хотел видеть меня? — спросил он Раута.

Раут вздрогнул.

— Я пришел для того, чтобы повидаться с тобой. — Он решил лгать до конца.

— Да, — протяжно произнес Горрокс.

— Ты обещал, — начал Раут, — показать мне необыкновенное сочетание лунного света и дыма.

— Я обещал показать тебе необыкновенное сочетание лунного света и дыма, — бесцветным голосом повторил Горрокс.

— Вот я и думал, что застану тебя сегодня, прежде чем ты отправишься на завод… и пойду с тобой.

Снова наступила пауза. Неужели он отнесся к этому хладнокровно? Знает ли он действительно все? Сколько времени он пробыл в комнате? Хотя, в ту минуту, когда они услышали, как закрылась дверь, их поза… Горрокс бросил взгляд на бледный, в слабом освещении, профиль женщины. Затем посмотрел на Раута и будто внезапно овладел собой.

— Конечно, — бодро воскликнул он, — я обещал тебе показать производство в его настоящем виде. Странно, как же это я мог забыть.

— Если это затруднит тебя… — начал Раут.

Горрокс снова встрепенулся. В мрачном блеске его глаз зажегся новый свет.

— Нисколько, — просто ответил он.

— Ты рассказывал мистеру Рауту об этих контрастах огня и теней, которые ты считаешь такими замечательными? — спросила женщина и в первый раз повернулась лицом к своему мужу. Уверенность постепенно возвращалась к ней, хотя голос ее звучал на полтона выше, чем обыкновенно. — Твоя теория о том, что прекрасны только одни машины, а все остальное уродливо, жутка. Я была уверена, что он сразу вас посвятит в нее, мистер Раут. Это его великая теория; кажется, его единственное достижение в области искусства, единственное сделанное им открытие.

— Я не могу похвастаться своими открытиями, — мрачно оборвал ее Горрокс. — Но то, что я открываю… — он умолк.

— Ну, и что? — спросила она.

— Ничего!

Горрокс быстро поднялся.

— Я обещал тебе показать производство, — обратился он к Рауту. Его тяжелая неуклюжая рука опустилась на плечо друга. — Ты готов идти со мной?

— Вполне, — ответил Раут и тоже поднялся.

Снова наступила пауза. Каждый из них старался в темноте разглядеть двух других. На плече Раута все еще покоилась рука Горрокса. Рауту уже казалось, что в этом происшествии нет ничего обыкновенного. Но миссис Горрокс хорошо знала своего мужа. Ей было знакомо угрюмое спокойствие его голоса и царившее в ее душе смятение подсказывало приближение чего-то недоброго.

— Прекрасно, — проговорил Горрокс — и повернулся к двери.

— Где моя шляпа? — Раут окинул комнату взглядом.

— Что вы делаете? Это же моя рабочая корзинка, — с взрывом истерического смеха воскликнула миссис Горрокс. Их руки встретились на спинке стула.

— Вот она! — проговорил Раут.

Ей хотелось предупредить его о грозящей ему опасности, но она была не в силах вымолвить слово.

— Не ходите, берегите себя, — как молния пронеслось у нее в мозгу, но мгновение уже миновало.

— Нашел? — спросил Горрокс, останавливаясь перед полуоткрытой дверью. Раутнаправился к нему.

— Не забудь попрощаться с миссис Горрокс, — проговорил муж. Голос его звучал еще более мрачно и спокойно, чем раньше.

Раут вздрогнул, повернулся.

— Добрый вечер, миссис Горрокс. — Руки их встретились!

Горрокс придержал дверь с несвойственной ему вежливостью в обращении с мужчинами. Раут вышел, а за ним, бросив безмолвный взгляд на женщину, последовал муж. Она стояла неподвижно, пока легкие шаги Раута и тяжелая поступь Горрокса не заглохли в коридоре. Тяжело захлопнулась парадная дверь. Она подошла к окну, медленно ступая, и остановилась, наклонившись вперед. Мужчины показались на минуту у калитки, выходящей на дорогу, прошли мимо уличного фонаря и скрылись за темной массой низкого кустарника. Свет фонаря упал на их лица, озаряя только ничего не выражающие бледные лики. Она все еще боялась, мучимая сомнениями, и напрасно старалась узнать неизвестное. Женщина села и как-то вся сжалась в большом кресле. Ее широко открытые глаза внимательно всматривались в красные огни доменных печей и поднимающийся к небу дым. Прошел час! Женщина продолжала сидеть, не меняя положения.

Удручающая тишина вечера давила своей тяжестью Раута. Они шли рядом по дороге, молчали и также безмолвно завернули на посыпанную жужелицей дорожку, ведущую в домну.

Голубой туман, напоминающий пыль, окутал все какой-то таинственностью. За серо-темными массами Ганлея и Этрурии легко очерченными золотыми точками уличных фонарей, здесь и там, мелькали освещенные газом окна, желтое сияние работающей поздно фабрики, или блеск переполненного людьми клуба. Множество высоких труб подымалось кверху, четко вырисовываясь на фоне вечернего неба. Почти все они дымились и лишь немногие стояли бездымные, отдыхающие! Здесь и там бледное пятно, напоминающее по очертаниям пчелиный улей, указывало на колесо, черное и острое, резко выступающее на раскаленном небе. Тут были шахты, из которых добывали блестящий уголь. Еще ближе проходила широкая полоса железной дороги и почти невидимые поезда мелькали по ней. Слышалось упорное пыхтенье, звонки, ритмическое постукивание колес, нескончаемые клубы белого пара застилали пейзаж. Налево, между железной дорогой и темной массой низкой горы, окутывая почти все дымом и пламенем, стояли огромные цилиндры доменных печей Джедд-Компани. Печи были центральным сооружением металлургического завода, на котором Горрокс был управляющим. Они стояли тяжелые и угрожающие, полные нескончаемого хаоса пламени и кипящей расплавленной массы. Внизу под ними громыхали прокатные станки и тяжело падал паровой молот, расплескивая по сторонам белые искры железа. Горрокс и Раут видели, как огромное количество топлива было брошено в одну из гигантских печей, и красные языки пламени разгорелись ярче, а дым, смешанный с черной пылью, каскадом поднялся к небу.

— Да, вы поистине достигаете замечательных эффектов своими доменными печами, — проговорил Раут, нарушая молчание, ставшее невыносимым.

Горрокс что-то пробормотал. Он стоял, опустив руки в карман, нахмурился и глядел на дымящуюся железную дорогу и оживленный завод вдали. Он думал, погруженный в разрешение сложной проблемы. Раут бросил на него беглый взгляд и снова посмотрел в сторону.

— В настоящую минуту ваши лунные эффекты еще не созрели, — продолжал он, глядя вверх, — луна еще скрыта остатками дневного света.

Горрокс посмотрел на него, и в выражении его лица было что-то напоминающее внезапно разбуженного человека.

— Остатки дневного света… конечно, конечно.

Он тоже взглянул на луну, бледную на летнем небе.

— Пойдем, — сказал он и схватил руку Раута и двинулся по дорожке, ведущей к железной дороге. Раут упирался. Их глаза встретились и прочли тысячу мыслей. Которые их губы не смели произнести. Рука Горрокса сжалась, а затем ослабела. Он отпустил раута и прежде чем тот успел сообразить, они уже шли рука об руку по дорожке.

— Ты видишь, как горят железнодорожные сигналы в направлении Берзлема? — проговорил Горрокс. Он шел быстро и локтем крепко прижимал руку Раута. — Маленькие зелененькие огоньки, красненькие и беленькие — все они, как в тумане. Ты ценишь красоту, Раут, у тебя хорошо наметан глаз. А это чудесное зрелище. Взгляни на мои доменные печи, как они вырастают, когда мы спускаемся с горы. Вот, эта направо, моя любимица, семьдесят футов. Я сам ее закладывал, и в ее брюхе в течение долгих пяти лет весело кипит чугун. Я как-то особенно ее люблю. Вот, эта красная полоска там какого-то прелестного теплого оранжевого цвета скорей, раут — это пудлинговые печи и в этом горячем свете три черные фигуры — ты видел белые искры парового молота. Это прокатный цех. Идем! Каким грохотом и треском раскатывается звук по полу. Листовое железо, раут, — забавная это вещь. Оно похоже на зеркало, когда только выходит из-под станка. Снова грузно падает молот. Пойдем!

Он должен был замолчать. Чтобы перевести дыхание. Рука его онемела, сжимая руку Раута. Он, как одержимый, шел по черной дорожке к рельсам. Раут не вымолвил ни одного слова, он всеми силами старался противостоять Горроксу.

— Послушай, — сказал он с нервным смехом, — какого чорта ты отрываешь мне руку, Горрокс, и тянешь меня куда-то?

Наконец Горрокс освободил его. Он снова переменил тон.

— Отрываю тебе руку? Прости меня.

Но ведь это ты научил меня так дружески прогуливаться.

— Ты еще не разучился разбираться в тонкостях, — проговорил Раут и деланно рассмеялся. — Ей-богу, я весь в синяках.

Горрокс не извинился. Они стояли у подножья горы рядом с забором, отделявшим железнодорожный путь. Они приближались к заводу, который, казалось, раскинулся на большое расстояние. Теперь, для того, чтобы увидеть доменные печи, надо было смотреть вверх, а не вниз. Вид на Этрурию и Ганлей исчез, когда они спустились. Перед ними вырос столб с надписью: «берегись поезда». Буквы были наполовину скрыты угольной пылью.

— Чудесное зрелище! — сказал Горрокс и помахал рукой. — Вот идет поезд. Клубы дыма, оранжевое сияние круглого глаза впереди, мелодичное постукивание. Чудесные эффекты! Мои доменные печи были раньше еще прекраснее, до того, как мы им в глотку загнали эти конусы, чтобы сохранять газ.

— Как? — спросил Раут. — Конусы?

— Конусы, милый человек, конусы; я покажу тебе один из них поближе. Пламя вырывалось прямо из глотки наружу, здорово? Целые колонны, тучи красно-черного дыма днем и столбы пламени ночью. Теперь мы отводим его через особые трубы и пользуемся им для подогревания мехов. Сверху прикрываем конусом. Тебя, наверное, интересует этот конус?

— Но время от времени, — перебил его Раут, — оттуда все-таки появляются языки пламени и дым.

— Конус не наглухо закрывает отверстие. Он привешен на цепи к рычагу, который уравновешивается противовесом. Ты увидишь его ближе. Иначе, конечно, невозможно было бы прокладывать топливо. Время от времени конус наклоняется и появляется пламя.

— Понимаю, — проговорил Раут. Он обернулся назад. — Луна становится ярче, — продолжал он.

— Ну, пошли, — перебил его Горрокс. Он схватил его за плечо и неожиданно двинул в сторону железнодорожного переезда. Тут произошел один из таких случаев, который своей молниеносностью наводит на человека сомнение. Горрокс ухватил его, как клещами, и отбросил назад, с силой повернув вокруг себя. Раут смотрел на железнодорожный путь. На него с невероятной быстротой, напоминая цепь зажженных ламп, мчались окна вагонов, и красножелтые огни паровоза, приближаясь, становились все больше и больше. Когда он понял весь ужасный смысл этого, то повернулся к Горроксу и изо всех сил оттолкнул руку, удерживающую его между рельсов. Борьба длилась одно мгновенье. Так же верно, как то, что Горрокс держал его между рельсами, он спас его от грозившей ему опасности.

— Благополучно прошло, — сказал Горрокс и облегченно вздохнул, когда мимо них с невероятным треском промчался поезд. Они стояли у ворот завода и дышали с трудом.

— Я не видел, как он подошел, — произнес Раут, стараясь сделать вид, что поддерживает обыкновенный разговор.

Горрокс ухмыльнулся.

— Конус, — начал он и тут же опомнился, — я так и думал, что ты не слышишь.

— Не слышал, — сказал Раут. — Я бы ни за какие блага на свете не допустил бы твоей гибели, — проговорил Горрокс.

— На одну минуту я перестал владеть собой, — ответил Раут.

Горрокс некоторое время не двигался, затем резко повернулся к заводу.

— Посмотри, как хороши ночью мои огромные искусственные насыпи, эти груды шлака. Вот эта платформа. Вот та верхняя, она подымается вверх и потом опрокидывается и выбрасывает металлический шлак. Посмотри на эту трепещущую красную массу. Как она скатывается по склонам. По мере того, как мы приближаемся, эта куча растет. Посмотри, какое дрожание над самым большим отверстием. Нет, не в эту сторону. Сюда, между двух куч. Это ведет к пудлинговой печи, но раньше я хочу показать тебе канал.

Он подошел и взял Раута за локоть. Они пошли рядом. Раут рассеянно отвечал Горроксу. Он думал о том, что произошло на путях. Показалось ли ему это или Горрокс действительно нарочно хотел удержать его на рельсах, когда шел поезд?

Неужели он был на волосок от готовящегося разразиться над ним преступления?

А что если это мрачное чудовище с потупленными глазами знает что-нибудь? Несколько минут Раут опасался за свою жизнь, но это прошло, как только он взял себя в руки. Очень возможно, что Горрокс ничего не слышал. Во всяком случае он вовремя оттащил его в сторону. Его странное поведение можно было объяснить ревностью, которая мучила его. Теперь он говорил о кучах шлака и канале.

— А? — спросил Горрокс.

— Что? — сказал Раут. — Здорово! Туман в лунном свете. Чудесно!

— Наш канал, — начал Горрокс и неожиданно остановился. — Наш канал при свете луны и пламени производит огромное впечатление. Ты никогда его не видел? Подумай, ты слишком много вечеров провел в Нью-Кастле, занимаясь только любовными похождениями. Я тебе говорю, чтобы увидеть настоящие красочные эффекты… Да ты сам увидишь… Кипящая вода…

Когда они вышли из лабиринта куч кирпича и целых холмов угля, на них неожиданно обрушился шум прокатных станков, доносившийся теперь отчетливо и громко. Мимо них прошли три тени рабочих и притронулись рукой к фуражкам, увидя Горрокса. Их лица нельзя было разглядеть в темноте. Рауту захотелось поговорить с ними, но прежде чем он нашел подходящие слова, они уже скрылись в тени. Горрокс показал ему канал, который был почти рядом с ними. В кроваво-красном отражении доменных печей было что-то роковое. Вода, которая охлаждала трубы, тянущиеся на пятьдесят ярдов, шумела и бурлила. Белый пар тихо поднимался кверху и окутывал их сыростью. Он напоминал нескончаемую вереницу привидений, которые рождались из черных и красных клубов дыма. Кружилась голова! Блестящая черная башня самой большой доменной печи вырисовывалась над головой в тумане. Ее суетливая работа наполняла их уши шумом.

— Здесь он красный, — проговорил Горрокс. — Кроваво-красный пар! Красный и горячий, как грех! А там дальше, где луна освещает его своими лучами и он проходит через кучи обожженного кирпича, он белый, как смерть!

Раут на мгновенье повернул голову и затем снова стал следить за Горроксом.

— Пойдем к прокатным цехам, — сказал Горрокс.

Теперь Раут чувствовал себя увереннее, потому что пожатие Горрокса не было таким угрожающим. Но все равно, что Горрокс хотел сказать этими словами «белая как смерть» и «красное как грех». Простое совпадение! Они продолжали путь и остановились ненадолго возле пудлинговой печи. Затем они прошли через прокатную мастерскую, где среди несмолкаемого грохота раздавались уверенные удары парового молота, выбивавшие сок из жидкого железа, и чернее полуголые титаны быстро выкладывали между колес плоские листы, похожие на растопленный сургуч.

— Пошли, — прокричал Горрокс прямо в ухо Рауту, и они двинулись, бросив взгляд в маленькое застекленное отверстие, где в черной пропасти доменной печи бушевал огонь. Яркий свет ослеплял глаза. Зеленые и синие круги маячили в темноте перед глазами. Они направлялись к лифту, при помощи которого топливо и руду поднимали наверх.

И там, около узенькой решетки, нависшей над доменной печью, Раута снова охватило сомнение. Разумно ли находиться здесь? Если Горрокс действительно знает все! Он не мог побороть дрожь, пробежавшую по его телу. У ног зияла глубина в семьдесят футов. Это было опасное место. Они прошли мимо тележки с топливом, чтобы подойти к решетке. Далекие холмы Ганлея, казалось, дрожали в дыму и серном горьковатом пару доменной печи. Из темных туч выплыла луна и остановилась над волнообразными лесными очертаниями Нью-Кастля. Внизу убегал дымящийся канал, заворачивая под едва различимый мост и исчезал в бледном тумане полей Берзлема.

— Вот конус, о котором я тебе говорил, — закричал Горрокс. — А под ним шестьдесят футов огня и расплавленного металла, через который проходит струя воздуха из мехов, как газ в сельтерской воде.

Раут ухватился крепко за решетку и посмотрел вниз на конус. Жара была невыносимая. Кипение металла и шум от мехов, как гром аккомпанировали голосу Горрокса. Нужно было с этим делом покончить сейчас. Может быть, в конце концов…

— Там внутри, — орал Горрокс, — температура достигает тысячи градусов. Если бы тебя бросить туда… Ты бы вспыхнул, как щепотка пороха на свечке. Вытяни руку и почувствуешь ее горячее дыхание. Даже здесь, я видел, как кипит дождевая вода. А вот тот конус. Это нечто невероятное. Он слишком горячий для того, чтобы печь на нем пироги. Его внешняя сторона достигает трехсот градусов.

— Триста градусов, — повтори Раут.

— Триста градусов, подумай. — Вся кровь у тебя выкипит немедленно.

— А! — протянул Раут и повернулся.

— Выкипит кровь, и моргнуть не успеешь… Нет, ты не уйдешь!

— Пусти меня, — крикнул Раут. — Оставь мою руку.

Сперва одной, а затем и второй рукой он ухватился за перила. Они колебались одно мгновение, а затем, внезапно, резким движением Горрокс оторвал его от перил. Раут повис на нем, оступился, перевернулся и ударился щекой, плечом и коленом о горячий конус.

Он схватил цепь, на которой висел конус, и она стала спускаться вниз. Ярко красный обруч окружил его, и язык пламени, освобожденный из хаоса, царившего внутри, поднялся ему навстречу. Он почувствовал невыносимую боль в коленях и запах паленого. Раут встал на ноги и попытался взобраться по цепи, когда кто-то сильно ударил его по голове. В лунном свете перед ним выросло черное блестящее горло печи.

Горрокс стоял над ним рядом с одной из тележек с топливом на рельсах. Его жестикулирующая фигура казалась белой и яркой, освещенная луной. Он кричал:

— Шипи, дурак, шипи, бабник проклятый! Пес несчастный! Кипи, кипи, кипи!

Неожиданно он схватил целую горсть угля из тележки и решительно швырнул в Раута.

— Горрокс! — воскликнул Раут. — Горрокс!

Он кричал, прижавшись у цепи, пытаясь подняться кверху и вылезти с обжигающего огнем конуса. Каждый кусок угля, брошенный Горроксом, попадал в него. Одежда его горела. Пока он боролся, конус опустился и струя раскаленного удушающего газа загорелась вокруг него ярким пламенем.

Раут потерял образ и подобие человека. Когда рассеялся красный свет, Горрокс увидел почерневшую фигуру, голова которой была покрыта кровью, все перебиравшую цепь и извивавшуюся в агонии. Это было покрывшееся пеплом животное, не человеческое, чудовищное существо, из которого вырывались рыдания, прерывавшиеся визгом. Как только Горрокс увидел это зрелище, его злоба прошла. Его охватила смертельная тошнота. Тяжелый запах горелого мяса пробирался в ноздри. Рассудок вернулся к нему!

— Боже, смилуйся надо мной! — воскликнул он. — Господи, что я сделал?

Он знал, что то, что двигалось внизу, было уже мертвым человеком. Он знал, что кровь в жилах этого несчастного кипит. Мысль эта затемнила все остальные чувства Горрокса. Одно мгновение он был в нерешительности, затем повернулся к тележке и поспешно вывернул ее содержимое на вздрагивающее существо, которое еще недавно было человеком. Груда угля с шумом рассыпалась по конусу. Вместе с ударом прекратился визг, кипящая масса дыма, пыли и пламени окружили Горрокса. Когда все это рассеялось, он снова ясно увидел конус.

Горрокс отпрянул назад и стоял дрожа, прижавшись к решетке обеими руками. Губы его двигались, но слов не было слышно.

Снизу доносились голоса и топот бегущих ног. Резкий звук в прокатном цехе внезапно оборвался!

1895
Перевод: М. Ирская

Примирение

Темпл провел с Финдлеем едва ли больше пяти минут, когда почувствовал, что не в силах забыть прошлое: старая обида оказалась слишком живучей, более того — сегодняшняя встреча откровенно разбередила ее. Но он пришел с намерением помириться, да и Финдлей уцепился за эту идею так охотно, что поневоле приходилось делать хорошую мину при плохой игре. Наконец, и предрождественская обстановка тоже настраивала на мирный лад — хотя бы внешне.

В результате оба они говорили о том о сем, тщательно стараясь не упоминать причину и даже сам факт давней ссоры. Темпл главным образом рассказывал о своих путешествиях. Он стоял между камином и шкафом с коллекцией минералов, примостив стакан виски на каминной полке, а Финдлей внимательно слушал, сидя в кресле рядом с рабочим столом. На обширной поверхности стола располагались десятки небольших, маленьких и совсем крохотных черепов, предмет сегодняшних научных трудов хозяина гостиной. В основном это были насекомоядные, от ежей до землероек.

Гость остановил взгляд на черепах и вдруг запнулся, прервав повествование о равнинах Южной Африки.

— Вижу, пока я скитался, ты уже сумел как следует устроиться, — сказал он.

— Да, удалось кое-куда достучаться, — признал Финдлей.

— В Королевское научное обществе и прочие славные места, о которых мы мечтали… сколько лет назад?

— Если считать с момента окончания университета — то пять.

Темпл оглядел комнату. На сей раз взгляд его задержался на каком-то округлом сероватом предмете, лежащем в углу возле двери, но тут же проследовал дальше, внимательно изучая обстановку гостиной.

— А у тебя словно и ничего не изменилось: все те же пухлые фолианты — разве только их стало еще больше, тот же запах препарированных костей, старых и свежих… где ты здесь анатомированием занимаешься: небось, на подоконнике, как в студенческие времена?.. Вот только теперь ты пригрет славой, не правда ли?

— Слава… — задумчиво произнес Финдлей. — Ну, вряд ли есть смысл называть это славой. Таких, как я — соответствующих определению «известный специалист в сравнительной анатомии», — поистине пруд пруди.

— Что ж, «известный специалист в сравнительной анатомии» — тоже неплохо. Во всяком случае, это на положительной стороне шкалы. А на отрицательной и нет ничего, так ведь? Как говорят, «не жениться — не разориться». Верно?

— Пожалуй, — Финдлей внимательно посмотрел на своего собеседника.

— Отличный выбор, замечательный образ жизни. Увы, не для меня. Я предпочитаю азарт, опасность, риск, но — при всем этом! — Темпл неожиданно резко возвысил голос, а взгляд его вернулся к серому предмету возле двери, — считаю, что есть какой-то предел негуманности, который запрещено преступать даже деятелю науки. Пускай он и сравнительно известный анатом. В частности, никак нельзя использовать черепную коробку человека в качестве дверного фиксатора! — Он быстрыми шагами пересек комнату и решительно поднял этот предмет.

— «Черепную коробку человека», боже мой… — с легким недоумением повторил Финдлей. — Ну, как видишь, это не она. Или не видишь? Ты действительно забыл все, чему учился?

— Не забыл. И призна́ю, это не кости черепного свода Homo sapiens. — Темпл повертел странный предмет в руках, рассматривая его с подлинным интересом. — Но что это за дьявольщина такая?

То, что он назвал «дьявольщиной», и в самом деле выглядело необычно. Безусловно, кость, округлая, полая внутри, чем-то в самом деле напоминающая черепной свод, а еще больше громадную, объемом с три сжатых кулака, луковицу жилетных часов.

— У тебя и в самом деле плохая память. — Финдлей усмехнулся почти естественно, лишь самый внимательный наблюдатель мог бы уловить в его голосе напряженность. — Это средняя часть пазушной полости кита, то есть в данном случае, можно сказать, ушная кость — по крайней мере, у китообразных ее функции таковы. Булла.

— А. Конечно, — интерес Темпла мгновенно угас. — Ethmoid bulla. Я и вправду забыл многое из… Из прошлой жизни.

Он положил костяную полость на невысокий шкафчик, рядом с гантелями и боксерскими перчатками.

Некоторое время оба молчали.

— Возвращаясь к твоему предложению выступить в этой одноактной пьеске, которую вы подготовили на Рождество, — промолвил Темпл, словно ничего не случилось, — скажу: что ж, я готов. Роль прочитал и заучил — хотя, боюсь, она мне не очень подходит. Тут бы найти совсем молодого парня…

— Не скажи! Это как раз роль для человека, прощающегося с молодостью.

— Вот как? Человек, прощающийся с молодостью, оплакивающий свою раннюю зрелость… Да, такое я могу сыграть. Просто, весело и без неуместного трагизма. Хорошо, пошли в зал, посмотрим, как там все получится…


Когда они вернулись, небольшие часы на каминной полке пробили половину второго ночи; циферблат был едва различим в полумраке, потому что с момента ухода из комнаты хозяина и гостя туда пару раз наведался слуга, который не только подложил угля в камин, но вдобавок опустил жалюзи и задернул тяжелые шторы. Ничего, кроме тиканья часов, не нарушало покоя хранящихся в гостиной книг и костей. Отсветы каминного огня плясали по потолку, ложились багряными пятнами на стол — и черепа́ животных, отбрасывавшие причудливые тени, выглядели будто гротескная иллюстрация для романа ужасов.

Наконец тишина была нарушена звуком ключа, повернувшегося в замочной скважине, хлопком входной двери, шумом приближающихся по коридору шагов. Затем открылась и внутренняя дверь. Двое мужчин вошли в освещенное, согретое камином пространство; впрочем, Темпл, стремительно шагавший первым, не обратил внимания на теплоту воздуха, его лицо и так было разгорячено праздничными возлияниями, а пальто широко распахнуто, как будто на дворе не декабрь. Он глубоко засунул руки в карманы, покачался с носка на пятку, затем резко развернулся — и, кажется, был глубоко озадачен, обнаружив себя в компании Финдлея. Мозг его, под воздействием алкоголя отбросивший дипломатию, настойчиво подсказывал: им нет причин находиться рядом, даже в праздники.

Темпл подошел к камину и встал к нему спиной: неправдоподобно контрастный, будто вырезанный из черной бумаги, силуэт на фоне огня.

— Дураки мы были, что тогда поссорились, — отрывисто сказал он. — Враждовать из-за такой ерунды? Нет, действительно полные кретины!

Финдлей остановился возле стола с черепами. Он начал было стаскивать перчатки — и обнаружил, что руки его немного дрожат. То ли от выпитого, то ли…

— Моей вины в случившемся не было…

— Конечно, ты ни в чем не был виноват! — с прежней резкостью ответил Темпл. — Ты никогда ни в чем не виноват, мы оба знаем это, не так ли? Ты со студенческих лет такой: Финдлей-который-всегда-прав.

Сейчас основное внимание Финдлея было сосредоточено на керосиновой лампе. Он довольно опасным образом держал ее в левой руке, а правой столь же рискованно-неуверенными движениями пытался подкрутить фитиль. Сперва лампа под действием его усилий почти погасла, потом вдруг вспыхнула так, что на миг снова пришла мысль об опасности. Водрузив наконец ее на край стола, хозяин повернулся к гостю.

— Теперь порядок. Снимай пальто, старина, и присаживайся. У меня тут есть еще немного виски. Ах, как она лихо танцевала, эта девчонка в развевающемся платье…

— Полные кретины! — не слушая, повторил Темпл. И вдруг спохватился: — Что ты сказал?

— Я сказал: раздевайся и садись, выпьем еще немного, — Финдлей придвинул поближе маленький металлический столик с сифоном литиевой[20], бутылкой виски и коробкой сигар. — Лампа, как вижу, дает дьявольски неровный свет, что-то с керосином не в порядке, но придется смириться: больше под рукой ничего нет. Да присядь же! Скажи, а ты сразу разобрался в этом трюке: ну, когда фокусник вроде бы разбивает камень, но потом оказывается…

Гость, не обращая внимания на слова хозяина, стоял перед камином, все такой же прямой и мрачный.

— Дураки! — вновь произнес он с нажимом. — Только дураки могут поссориться из-за…

Судя по всему, он был слишком пьян, чтобы продолжать делать вид, будто они просто старые друзья, увидевшиеся после долгого расставания. Но Финдлей, который сейчас тоже был отнюдь не трезвым, вдруг подумал, что это даже к лучшему. Уже ясно: в обычном своем состоянии им удастся разве только приглушить давний конфликт, а отнюдь не примириться по-настоящему; однако, может быть, теперь, когда печать цивилизованности снята?..

— Нет такой женщины, ради которой стоило бы нарушить мужскую дружбу! — Темпл изрек это с пафосом, но вполне искренне. После чего опустился наконец в кресло, налил себе виски, разбавил его минеральной водой из сифона — и, поскольку идея мужской дружбы овладела его вниманием полностью, принялся вспоминать приключения студенческих лет, во многом совместные с Финдлеем. Несколько следующих минут их диалог в основном состоял из фраз вроде «А помнишь то?», «А помнишь это?». Финдлей, заметно повеселевший, охотно поддерживал разговор.

— Да, времена были славные… — сказал он, очередной раз подливая виски в стакан гостя.

Однако тот вдруг опять потемнел лицом.

— Нет такой женщины, ради которой… — Темпл не договорил, но уже было ясно: ход его мысли опять вернулся к причине их давней ссоры. — Да будь они прокляты! Все зло из-за них. Вот черт… Вот ведь черт побери!

— И вправду, черт побери… — приглушенно отозвался Финдлей.

— После всего, что было… — Темпл словно бы не услышал его. — В итоге получить — вот такое… — И вдруг он как будто проснулся. — А тебе как раз нечего черта поминать и проклятиями сыпать. Вот у меня-то есть причина, а у тебя — наоборот! Если бы ты тогда не влез непрошено…

— А я-то надеялся, мы больше не будем это обсуждать…

Темпл уставился на огонь.

— Не буд… не-бу-дем… — согласился он; ощутил, что язык у него заплетается, сосредоточился и не без усилий вернул контроль над речью. — Финдлей, я, похоже, здорово пьян.

— Ерунда, старина. Наливай еще. Сегодня мы имеем право напиться.

Темпл, пошатнувшись, поднялся из кресла. На его пылающем не то от виски, не то от ярости лице застыло странное выражение.

— Право-то мы имеем. Но из нас двоих только у меня имеется на то причина. И ты ее знаешь!

— Выпей, — твердо сказал Финдлей. — Выпей — и забудь об этой причине. Дело прошлое…

— Ох… У тебя тут есть холодная вода? Кажется, мне надо вылить на голову не меньше кувшина, чтобы… Вот дьявол! У кого я сейчас прошу воды?! И с кем я сейчас вообще нахожусь рядом?! Вот уж право слово — нам бы с тобой стоило держаться друг от друга подальше! На разных континентах…

— Бред какой-то. — Финдлей пожал плечами. — Если не хочешь пить — мы могли бы еще немного вспомнить прошлое… Другое прошлое. Нам что, больше говорить не о чем? Ну, хотя бы как смешно выглядел старина Джейсон в боксерских перчатках! Интересно, сейчас бы ты выстоял против него пять раундов, как тогда?

Темпл отвернулся от камина. Теперь он смотрел только на своего собеседника — и с каждой секундой все больше наливался злобой. Финдлей выругался про себя. Он уже понял, что попытка примирения провалилась, да теперь ему и самому уж не казалась бесспорной ее необходимость. Но все-таки следовало завершить разговор, раз уж он начат.

— Старина Джейсон, с его поистине слоновьей памятью и такой же неповоротливостью на ринге… Тем не менее именно он показал нам, что такое настоящий бокс! Помнишь, как мы с тобой это выяснили на практике — когда случилась та небольшая потасовка на Гауэр-стрит?

Финдлей, чувствуя, что переигрывает в своей показной непринужденности, отодвинул кресло, словно освобождая посреди гостиной пространство, впрочем, отнюдь не достаточное для боксерского поединка, — и встал там, как на ринге. Сперва изобразил позу, которая должна была напомнить им обоим о Джейсоне, — чуть шаржированную стойку старого призового бойца времен лондонской арены[21], — а потом, охваченный новой мыслью, шагнул к полке в стенной нише, взял оттуда свои боксерские перчатки, быстро надел их и встал в более современную стойку.

Возможно, он сейчас делает ошибку, но, если и спортивный дух поединка по джентльменским правилам любительского бокса не примирит их, пусть это выяснится прямо сейчас.

— Ну же, не стой столбом, человече! Тебе, может быть, и кажется, будто вокруг черным-черно — однако лишь потому, что ты сам загнал себя во мрак и сам себя там держишь. Давай встряхнись! Все хорошо, ты верно сказал: нет женщины, способной разрушить мужскую дружбу — зато эта дружба отлично выдерживает испытание боксерскими перчатками. Новые четырехунциевые перчатки[22] из отлично выделанной кожи — самое то, чтобы взбодрить дух и разгорячить кровь, заставить ее быстрее бежать по жилам… а может быть, и чуть-чуть из носа, но нам ли этого бояться!

— Ладно, — было видно, что Темпл соглашается безо всякого энтузиазма. — Где у тебя вторая пара перчаток?

— Вон там, в углу. На кабинетном шкафчике рядом с коллекцией минералов. Отлично, молодец, парень! Все будет как в добрые старые времена!

Темпл молча проследовал к шкафчику, сам не понимая, почему его сейчас бьет нервная дрожь: во всяком случае, не от страха из-за предстоящего спарринга. Он несколько легче своего противника весом и ощутимо больше выпил — но все равно в лучшей физической форме. Значит, у него появится шанс взять над Финдлеем верх… однако разве он этого хочет? Вернее, разве он хочет это сделать так? Такая победа — слишком малое возмещение за… за…

Он вздрогнул, коснувшись рукой чего-то твердого и холодного — буллы, части китового черепа.

Искушение было неодолимым и внезапным как вспышка молнии. Темпл, закрепив боксерскую перчатку на левой руке, сунул правую в полость буллы. С изумлением обнаружил, что костяной накулачник удобно облегает кисть и держится прочно, как влитой. Правда, его приходилось фиксировать изнутри всеми пятью пальцами, но для каждого нашлась подходящая выемка.

То, что было у него сейчас на правой руке, почти в точности соответствовало боксерской перчатке: разве только без большого пальца, однако при таком освещении это не сразу заметишь… И еще, конечно, куда тверже, чем используемая для перчаток кожа. Но такое вообще обнаруживается лишь после пропущенного удара.

Темпл мрачно усмехнулся при мысли о том, что сейчас смог бы сыграть со своим бывшим другом жестокую шутку. Интересно, насколько далеко можно зайти в ней?

Он обернулся на звук сдвигаемой мебели и обнаружил, что Финдлей уже переместил письменный стол в эркер, тем самым сделав пространство посреди гостиной вполне соответствующим любительскому рингу, а теперь торопливо переставляет лампу подальше от места предстоящего боя.

— Ты готов? — Хозяин с улыбкой шагнул в импровизированный ринг. Гость медленно двинулся ему навстречу.

Финдлей принял оборонительную стойку, держа полураскрытые перчатки ладонями вперед. Он внимательно следил за противником, но на его руки специального внимания не обращал, поэтому булла на правой ладони Темпла до сих пор оставалась незамеченной. Впрочем, алкоголь сильно ослабил внимание обоих — и виртуозной техники боя сейчас ожидать не приходилось.

Гость и хозяин все еще улыбались друг другу, причем гость шире.

Они качнулись вперед-назад, пробуя дистанцию, — в тусклом свете камина и керосиновой лампы их тени заметались по рингу, будто дополнительные участники схватки, — а потом Финдлей сделал легкий выпад левой, метя в лицо. Темпл без труда уклонился. В следующий миг он сам нанес удар через руку своего противника, тоже метя в лицо, но с безжалостной силой, увеличенной его костяным накулачником.

Финдлей, отлетев на несколько шагов, едва сумел устоять. Ошеломленный, не веря самому себе, ощупал ухо, куда пришелся удар, и убедился, что оно онемело, так же, как вся левая половина лица. Все-таки он сумел снова принять боевую позицию за мгновение до того, как Темпл попал в него снова: на сей раз в корпус, левой рукой в обычной перчатке. Тем не менее этого хватило, чтобы Финдлей рухнул на пол перед самым входом в курительную комнату, который условно ограничивал место поединка с одной из сторон, играя роль канатов ринга.

До нокаута Финдлею было далеко, хотя по щеке его текла кровь, струящаяся из уха. Неискренне засмеявшись, он быстро поднялся на ноги, но тут же пошатнулся, едва не упав спиной вперед в курительную. Финдлей по-прежнему был скорее ошеломлен, чем напуган. Он понимал, что по меньшей мере на стоун[23] тяжелее своего противника и никак не ждал настолько сокрушительных последствий от первого же пропущенного удара. Жестом показал, что хочет прервать спарринг, — и тут Темпл снова бросился в атаку. Он сделал финт левой, однако его друг, даже полуоглушенный, оставался опытным боксером и понимал, откуда сейчас следует ждать опасности. Не защищаясь, он тоже ударил левой, на опережение. Темпл не смог обрушить на противника буллу: кулак Финдлея чувствительно ткнулся в его губы, заставив отпрянуть.

Темпл ощутил соленый вкус собственной крови — и это, одновременно с видом крови Финдлея, заставило его озвереть. Иногда такое случается, когда хмель туманит сознание, а вот сейчас он как раз улетучился, но отрезвевший мозг разом отринул все законы, привнесенные цивилизацией. Вместе с ними исчез и человек: осталось только свирепое дикое животное, жаждущее смерти врага. С хриплым, поистине звериным воплем Темпл прыгнул вперед, широко, не по-боксерски размахнувшись своим костяным кастетом. Финдлей, тоже совсем не по-боксерски, попытался заслониться поднятой рукой — но от удара буллы она хрустнула чуть выше запястья.

Тот, который еще оставался человеком, вскрикнул. А тот, что перестал им быть, с первобытной яростью нанес еще три удара подряд, метя в череп.

Финдлей снова вскрикнул: в голосе его до сих пор звучало изумление, а не страх или гнев. В последний раз неуклюже сделал защитное движение — и, не успев его завершить, начал падать, как вол под обухом мясника.

Темпл тут же навалился на него сверху. Сцепившись в ближней схватке, они возились на полу, задевая мебель. Лампа покачнулась, обрушилась на пол и с оглушительным звуком лопнула. Керосин не вспыхнул: наоборот, комната погрузилась в полумрак, что едва развеивался багровыми сполохами догорающего в камине угля.

Финдлей, лежа на спине, сумел сильно пробить Темплу по ребрам, но только один раз. Темпл придавил ему руки коленями, левым локтем прижал горло — и, надежно зафиксировав своего врага, бил и бил оправленным в кость кулаком, словно кувалдой, пока не почувствовал, что распростертое на полу тело перестало содрогаться.

Возможно, даже после этого он остановился бы далеко не сразу. Но тут вдруг в противоположной стороне гостиной осторожно приоткрылась дверь. Мгновение спустя комнату заполнил отчаянный женский визг, а потом служанка в ужасе захлопнула дверную створку. Было слышно, как панический топот ее шагов стремительно удаляется по коридору.

Темпл опустил взгляд на лицо Финдлея, то есть на то окровавленное месиво, которое совсем недавно было его лицом. Затем целую минуту — бесконечно долгую и ужасную — убийца провел коленопреклоненным, склонившись над убитым.

После этого он наконец встал. Встряхнулся, словно освободившись от кошмара. Некоторое время стоял неподвижно, озаряемый пламенем умирающего камина, и вдруг заметил, что его правая кисть до сих пор скрыта внутри буллы.

В страхе Темпл изо всех сил тряхнул рукой, сбрасывая окровавленный накулачник. Костяная полусфера, звучно ударившись о паркет, прокатилась через всю комнату и замерла абсолютно в той же точке, где он впервые увидел ее, приняв тогда за человеческий череп. Путь буллы был завершен: она стала причиной смерти двух человек, Финдлея и, в неизбежном скором будущем, самого Темпла. Теперь костяная полость, сделав свое дело, могла вернуться на прежнее место.

Темпл понимал, что такая мысль, скорее всего, является отголоском его недавнего безумия. Но это в любом случае уже ничего не могло изменить.

1895
Перевод: Г. Панченко

В бездне

Лейтенант стоял перед стальным шаром и жевал сосновую щепочку.

— Что вы думаете об этом, Стивенс? — спросил он.

— Это, пожалуй, идея, — протянул Стивенс далеко не уверенным тоном.

— По-моему, шар должен расплющиться в лепешку, — сказал лейтенант.

— Он, кажется, рассчитал все довольно точно, — произнес Стивенс все еще бесстрастно.

— Но подумайте об атмосферном давлении, — продолжал лейтенант. — На поверхности воды оно не слишком велико: четырнадцать футов на квадратный дюйм; на глубине тридцати футов — вдвое больше; на глубине шестидесяти — втрое; на глубине девяноста — вчетверо; на глубине девятисот — в сорок раз; на глубине пяти тысяч трехсот, то есть мили, это будет двести сорок раз по четырнадцати футов; значит — сейчас подсчитаем, — тридцать английских центнеров, или полторы тонны, Стивенс; полторы тонны на квадратный дюйм! А глубина океана здесь, где он хочет спускаться, пять миль. Это значит — семь с половиной тонн.

— Звучит страшно, — произнес Стивенс, — но это на диво толстая сталь.

Лейтенант не ответил и снова взялся за свою щепочку. Предметом их беседы был огромный стальной шар, около девяти футов в диаметре, похожий на ядро какой-нибудь титанической пушки. Он был заботливо установлен в огромном гнезде, сделанном в корпусе корабля, а гигантские перекладины, по которым его должны были спустить за борт, возбуждали любопытство всех заправских моряков, каким довелось увидеть его между Лондонским портом и тропиком Козерога. В двух местах в стальной стенке шара, один под другим, были прорезаны круглые люки со стеклами чудовищной толщины, и одно из них, вставленное в прочную стальную раму, было завинчено не до конца. В то утро оба моряка впервые заглянули в шар. Он был весь выстлан внутри наполненными воздухом подушками, между которыми находились кнопки для управления несложным механизмом. Мягкой обивкой было покрыто все, даже аппарат Майерса, который должен был поглощать углекислоту и снабжать кислородом человека, когда он влезет через люк внутрь шара и люк будет завинчен. Внутренняя поверхность шара была обита столь тщательно, что им можно было бы выстрелить из пушки без малейшего риска для находящегося внутри человека. И эти предосторожности были необходимы, так как вскоре в него должен был влезть человек, и тогда люки накрепко завинтят, шар спустят за борт, и он начнет погружаться все глубже и глубже, на глубину пяти миль, как и сказал лейтенант. Эта мысль не давала ему покоя, за столом он только об этом и говорил и успел всем надоесть. Пользуясь тем, что Стивенс — новый человек на корабле, он снова и снова возвращался к этой теме.

— Мне кажется, — заявил лейтенант, — что это стекло попросту прогнется внутрь, выпятится и лопнет под таким давлением. Дабрэ добивался того, что под большим давлением горные породы становились текучими, как вода. И попомните мои слова…

— Если стекло лопнет, — спросил Стивенс, — что тогда?

— Вода ворвется в шар, как струя расплавленного железа. Приходилось ли вам когда-нибудь испытывать на себе действие водяной струи, которую подвергли большому давлению? Она бьет, как пуля. Она расплющит его. Она хлынет ему в горло и в легкие, ударит ему в уши…

— Какое у вас богатое воображение! — перебил его Стивенс, ярко представивший себе всю картину.

— Это просто описание того, что неизбежно должно произойти, — возразил лейтенант.

— Ну, а шар?

— Шар выпустит несколько пузырьков и преспокойно уляжется на веки вечные на илистом дне, и в нем будет бедный Эльстед, размазанный по своим лопнувшим подушкам, как масло по хлебу. — Он повторил эту фразу, словно она очень понравилась ему. — Как масло по хлебу.

— Любуетесь игрушкой? — раздался чей-то голос. Позади них стоял Эльстед, одетый с иголочки, в белом костюме, с папиросой в зубах; глаза его улыбались из-под широкополой шляпы. — Что это вы там говорили насчет хлеба с маслом, Уэйбридж? Ворчите, как всегда, на слишком низкие оклады морских офицеров? Ну, теперь еще несколько часов, и я отправляюсь в путь. Сегодня нужно установить тали. Это чистое небо и легкая зыбь — как раз то, что нужно, чтобы сбросить за борт десяток тонн свинца и железа, не правда ли?

— Для вас это не так уж важно, — заметил Уэйбридж.

— Конечно. На глубине семидесяти — восьмидесяти футов, а я там буду секунд через десять, вода совершенно неподвижна, хотя бы наверху ветер охрип от воя и волны вздымались к облакам. Нет. Там, внизу…

Он двинулся к борту, и оба его собеседника последовали за ним. Все трое облокотились о поручни и стали пристально глядеть в желто-зеленую воду.

— …покой, — докончил свою мысль Эльстед.

Через некоторое время Уэйбридж спросил:

— Вы абсолютно уверены, что часовой механизм будет исправно работать?

— Я его испытывал тридцать раз, — ответил Эльстед. — Он обязан исправно работать.

— Ну, а если не будет?

— Почему же не будет?

— А я, — сказал Уэйбридж, — не согласился бы спуститься в этой проклятой махине, дайте мне хоть двадцать тысяч фунтов.

— Вы, я вижу, шутник, — проговорил Эльстед и невозмутимо плюнул за борт.

— Мне еще не совсем ясно, как вы будете управлять этой штукой, — сказал Стивенс.

— Первым делом я влезу в шар, и люк завинтят, — ответил Эльстед. — И когда я трижды включу и выключу свет, чтобы показать, что все в порядке, меня поднимут над кормой вот этим краном. Под шаром, как видите, Находятся большие свинцовые грузила, и на верхнем — вал, на нем намотано шестьсот футов прочного каната; это все, чем грузила соединяются с шаром, если не считать талей, которые будут перерезаны,когда шар спустят. Мы предпочли канат проволочному кабелю, так как его легче обрезать и он лучше всплывает, а это весьма важно, как вы увидите. В каждом из этих свинцовых грузил есть отверстие, и сквозь него пропущена железная штанга, выступающая с обеих сторон на шесть футов. Если по этой штанге ударить снизу, она толкнет рычаг и приведет в движение часовой механизм рядом с валом, на который намотан канат. Очень хорошо. Вся эта штука медленно спущена на воду, и тали перерезаны. Шар плывет, потому что он наполнен воздухом и, следовательно, легче воды, но свинцовые грузила падают прямо вниз, и канат разматывается. Когда он весь размотается, шар тоже начнет погружаться, притягиваемый канатом.

— Но зачем нужен канат? — спросил Стивенс. — Почему не прикрепить грузила прямо к шару?

— Чтобы он не разбился там, внизу. Ведь он будет опускаться все быстрее и наконец достигнет ужасающей скорости. Не будь каната, он разлетелся бы вдребезги, ударившись о дно. Но грузила упадут на дно первыми, и тотчас же скажется плавучесть шара. Он будет погружаться все медленней, потом остановится, а затем снова начнет всплывать. Тогда-то и заработает часовой механизм. Как только грузила стукнутся о дно океана, штанга получит толчок снизу и пустит в ход часовой механизм, и канат начнет снова наматываться на вал. Меня притянет к морскому дну. Там я пробуду с полчаса; электрический свет будет включен, и я смогу производить наблюдения. Потом часовой механизм освободит нож с пружиной, канат будет перерезан, и я стремительно всплыву вверх, как пузырек газа в содовой воде. Сам канат поможет мне всплыть.

— А что, если вы ударитесь при этом о какой-нибудь корабль? — спросил Уэйбридж.

— Я буду подниматься с такой скоростью, что пронесусь сквозь него, как пушечное ядро, — ответил Эльстед. — Об этом не беспокойтесь.

— А предположим, какое-нибудь проворное ракообразное животное заберется в ваш часовой механизм?..

— Это будет для меня настоятельным приглашением остаться там подольше, — сказал Эльстед, повернувшись спиной к воде и глядя на шар.


Эльстеда опустили за борт около одиннадцати часов. День был безмятежно тихий и ясный, горизонт тонул в дымке. Электрический свет в верхнем люке весело мигнул три раза. Тогда шар начали медленно спускать на воду, и один из матросов, вися на кормовых цепях, приготовился перерезать канат, связывавший свинцовые грузила с шаром. Шар, казавшийся на палубе таким большим, под кормой выглядел совсем крохотным. Он слегка покачивался, и два его темных люка, приходившихся сверху, были совсем как глаза, в изумлении обращенные на людей, столпившихся у поручней.

— Интересно знать, нравится ли Эльстеду качка? — сказал кто-то.

— Готово? — спросил нараспев капитан.

— Готово, сэр.

— Так пускай!

Тали мгновенно были перерезаны, и большая волна перекатилась через шар, сразу ставший до смешного беспомощным. Кто-то махнул платком, кто-то неуверенно прокричал «Браво!», какой-то мичман медленно считал: «Восемь, девять, десять!» Шар качнулся еще раз, потом он дернулся, подняв фонтан брызг, и выровнялся.

Секунду он казался неподвижным, потом быстро уменьшился, затем вода сомкнулась над ним, и он стал смутно виден сквозь нее, увеличенный преломлением лучей. Прежде чем успели сосчитать до трех, он исчез из виду. Где-то далеко внизу, в воде, мелькнул белый огонек, превратился в искру и погас. И осталась только чернеющая водяная глубь, откуда всплывала акула.

Внезапно винт крейсера заработал, вода заволновалась, акула исчезла в зыби, и поток пены хлынул по хрустальной глади, поглотившей Эльстеда.

— В чем дело? — спросил один матрос другого.

— Отходим на несколько миль, чтобы он не стукнул нас, когда выскочит, — ответил второй матрос.

Корабль медленно отошел на некоторое расстояние и снова остановился. Почти все свободные от работ продолжали наблюдать за мерно колыхавшимися волнами, в которые погрузился шар. В течение ближайшего получаса только и было разговоров, что об Эльстеде. Декабрьское солнце стояло уже высоко, и было очень жарко.

— Ему будет холодно там, внизу, — сказал Уэйбридж. — Говорят, на известной глубине температура глубины морской воды всегда близка к точке замерзания.

— Где он вынырнет? — спросил Стивенс. — Я что-то потерял направление.

— Вот в этой точке, — ответил капитан, гордившийся своим всеведением. Он уверенно указал пальцем на юго-восток. — И, по-моему, ему пора бы уже возвращаться, — добавил он. — Он пробыл под водой тридцать пять минут.

— Сколько времени нужно, чтобы достигнуть дна океана? — спросил Стивенс.

— При глубине в пять миль, учитывая ускорение, равное двум футам в секунду, это займет приблизительно три четверти минуты.

— Тогда он запаздывает, — заметил Уэйбридж.

— Похоже на то, — ответил капитан. — Я думаю, что несколько минут должно занять наматывание каната.

— Да, я упустил это из виду, — сказал Уэйбридж с видимым облегчением.

И началось томительное ожидание. Медленно проползла минута, но шар не показывался. Прошла другая, но ничто не нарушало маслянистой поверхности воды. Матросы наперебой объясняли друг другу, что канат будет наматываться довольно долго. Снасти были усеяны людьми.

— Поднимайся, Эльстед! — нетерпеливо крикнул старый матрос с волосатой грудью, остальные подхватили его крик, словно перед поднятием занавеса в театре.

Капитан метнул на них гневный взгляд.

— Правда, если ускорение меньше двух футов, — сказал он, — то шар может и задержаться. У нас нет абсолютной уверенности, что цифры правильны. Я не так уж рабски верю в вычисления.

Стивенс кивнул. Минуту-другую на мостике молчали. Потом Стивенс щелкнул крышкой часов.

Двадцать одну минуту спустя, когда солнце достигло зенита, они все еще ждали, что шар выплывет, и никто не решался даже шепнуть, что надежды больше нет. Уэйбридж первый высказал эту мысль. Он заговорил, когда отбивали восемь склянок.

— Я с самого начала сомневался в прочности стекла, — неожиданно сказал он Стивенсу.

— Господи! — вырвалось у Стивенса. — Неужели вы думаете…

— Гм! — многозначительно промычал Уэйбридж.

— Я и сам не очень верю в вычисления, — с сомнением произнес капитан, — так что не совсем еще потерял надежду.

И в полночь пароход все кружил вокруг того места, где погрузился шар, а белый луч прожектора шарил по волнам, то замирая на месте, то снова жадно протягиваясь вперед над водной пустыней, смутно мерцающей под звездами.

— Если люк не лопнул и не раздавил его, — сказал Уэйбридж, — так это еще хуже, тогда, значит, испортился часовой механизм, и он сейчас жив где-то там внизу, в пяти милях от нас, в темноте и холоде, запертый в этом своем пузыре, там, куда еще не проникал луч света, куда еще не заглядывал человек с того дня, как были сотворены воды. У него нет пищи, он мучается от голода и жажды и с ужасом думает о том, умрет ли он от голода или задохнется. Что же с ним будет? Аппарат Майерса, вероятно, скоро перестанет действовать. Сколько времени он может работать?

— Боже ты мой! — воскликнул он. — Какие же мы крохотные существа! Какие дерзкие бесенята! Там, внизу, целые мили воды, ничего, кроме воды, и вокруг нас безбрежный простор, а над нами небо… Бездны!

Он протянул вперед руки, и в тот же миг белый лучик беззвучно скользнул по небу, замедлил ход, остановился, стал неподвижной точкой, словно в небе появилась новая звезда. Потом он соскользнул вниз и затерялся среди колеблющихся отражений звезд, в белой дымке морского свечения.

При виде этого Уэйбридж так и замер с протянутой рукой и открытым ртом. Он закрыл рот, опять открыл его и от нетерпения замахал руками. Потом он повернулся, крикнул первому вахтенному: «Эльстед показался!» — и бросился к прожектору.

— Я видел шар! — кричал он. — Там, по правому борту! Свет у него включен, и он только что выскочил из воды. Наведите туда прожектор. Мы должны увидеть его, когда он будет качаться на волнах.

Но им удалось найти исследователя только на рассвете. Они чуть не наткнулись на шар. Кран повернули, и сидевшие в шлюпке матросы прикрепили шар к цепи. Когда он был поднят на палубу, люк отвинтили, и несколько человек заглянули внутрь шара, где царила темнота. (Электрическая лампа предназначалась для освещения воды вокруг шара и была полностью изолирована от главной камеры.)

Внутри шара было очень жарко, и резина по краям люка размягчилась. На нетерпеливые вопросы не последовало ответа, в камере все было тихо. Эльстед лежал неподвижно, скорчившись на дне. Судовой врач вполз внутрь и, подняв Эльстеда, передал его матросам. В первый момент нельзя было сказать, жив он или умер. Лицо его в желтом свете корабельных ламп блестело от пота. Его снесли в каюту.

Скоро выяснилось, что он жив, но находится в состоянии полного нервного истощения и к тому же весь в синяках от тяжелых ушибов. Ему пришлось пролежать неподвижно несколько дней. Прошла неделя, прежде чем он смог рассказать о своих приключениях.

Едва он обрел дар речи, как заявил, что намерен опять спуститься на дно.

— Необходимо изменить конструкцию шара, — сказал он, — чтобы можно было в случае надобности оборвать канат, вот и все.

Он испытал поразительнейшее приключение.

— Вы думали, что я не найду там ничего, кроме ила, — сказал он. — Вы смеялись над моими исследованиями, а я открыл новый мир!

Он рассказывал бессвязно, то и дело забегая вперед, так что невозможно передать этот рассказ его собственными словами. Но мы попытаемся изложить здесь все им пережитое.

Сначала было очень скверно. Пока разматывался канат, шар все время бросало из стороны в сторону. Эльстед чувствовал себя, как лягушка, посаженная в футбольный мяч. Он не видел ничего, кроме крана и неба над головой да по временам — людей, стоявших у борта. Невозможно было угадать, куда кувыркнется шар. Ноги у Эльстеда вдруг поднимались кверху, и он пробовал шагнуть, но тут же летел вниз головой, а потом катался, ударяясь о стенки. Аппарат какой-нибудь другой формы был бы удобнее шара, но не выдержал бы огромного давления в морских глубинах.

Внезапно качка прекратилась, шар выровнялся, и, поднявшись, Эльстед увидел вокруг зеленовато-голубую воду, слабый свет, струящийся сверху, и стайку каких-то крохотных плавающих существ, стремившихся, как ему показалось, к свету. Пока он смотрел, становилось все темнее и темнее, и вода вверху стала темной, как полуночное небо, только зеленее, а внизу — совсем черной. А маленькие прозрачные существа начали слабо светиться и мелькали мимо окна зеленоватыми змейками.

А ощущение падения! Ему вспомнился первый момент спуска в лифте, только ощущение было более длительным. Попробуйте представить себе, что это такое! Тогда и только тогда Эльстед раскаялся в своей затее. Он увидел в совершенно новом свете грозившую ему опасность. Он подумал о больших каракатицах, обитающих, как известно, в средних слоях воды, об этих тварях, которых иногда находят полупереваренными в желудке кита, а порой они плавают по воде, дохлые и объеденные рыбами. Что, если такое чудище схватится за канат и не отпустит?

А действительно ли хорошо проверен часовой механизм? Но хотел ли он сейчас падать дальше или возвращаться наверх — не имело ровно никакого значения.

За пятьдесят секунд снаружи стало темно, как ночью, только луч его лампы то и дело ловил какую-нибудь рыбу или тонущий предмет, но он не успевал разглядеть, что именно. Один раз ему показалось, что он видит акулу. А потом шар начал нагреваться от трения о воду. Эта опасность была в свое время упущена из виду.

Сначала Эльстед заметил, что вспотел, а потом услышал под ногами шипение, становившееся все громче, и увидел за окном множество мелких, очень мелких пузырьков, веером взлетавших кверху. Пар! Он пощупал окно — оно было горячее. Он включил слабую лампочку, освещающую внутренность шара, взглянул на обитые войлоком часы рядом с кнопками и увидел, что опускается уже две минуты. Ему пришло в голову, что стекло в люке может лопнуть от разности температур; он знал, что температура воды на дне близка к нулю.

Потом пол шара словно прижало к его ногам, рой пузырьков снаружи стал редеть, а шипение уменьшилось. Шар слегка закачался. Стекло не лопнуло, не прогнулось, и он понял, что опасности, связанные с погружением, во всяком случае, позади.

Еще через минуту он будет на дне. Он подумал о Стивенсе, и Уэйбридже, и обо всех оставшихся на корабле, отделенных от него пятимильной толщиной воды, более удаленных от него, чем самые высокие облака от земли. Он представил себе, как они медленно крейсируют там, наверху, и смотрят вниз, и гадают, что с ним.

Он взглянул в окно. Пузырьков больше не было, и шипение прекратилось. Снаружи была плотная чернота, как черный бархат, и только там, где воду пронизывал луч света лампы, можно было различить, что она желто-зеленого цвета. Потом мимо окна гуськом проплыли три каких-то создания — он мог различить лишь огненные контуры. Были ли они маленькими или только казались такими на расстоянии, он не мог бы сказать.

Они были очерчены голубоватым светом, почти таким же ярким, как огни рыбачьей лодки, и казалось, что этот свет дымится, и световые пятнышки тянулись вдоль всего тела этих тварей, словно иллюминаторы корабля. Их фосфоресценция, казалось, ослабевала по мере приближения к освещенному окну шара, и скоро Эльстед разглядел, что это рыбки какой-то странной породы — с огромной головой, большими глазами и постепенно суживающимся телом. Глаза их были обращены к нему, и он решил, что они сопровождали его при спуске. По-видимому, их привлекал свет.

Их становилось все больше. Спускаясь, он заметил, что вода светлеет и что в луче света кружатся мелкие пятнышки, как мошки на солнце. Это были, вероятно, частицы ила и тины, поднявшиеся со дна при падении свинцовых грузил.

Достигнув дна, он оказался в густом белом тумане, в который луч его лампы проникал всего на пять-шесть ярдов, и прошло несколько минут, прежде чем эта муть немного осела. Тогда при свете своей лампы и в неверном мерцании далекой стаи рыб он разглядел под плотным покровом черной воды волнистые линии серовато-белого илистого дна и спутанные кусты морских лилий, жадно шевеливших своими щупальцами.

Дальше виднелись изящные, прозрачные контуры гигантских губок. По дну было разбросано множество колючих, приплюснутых пучков, ярко-лиловых и черных, — возможно, какая-то разновидность морского ежа, — а через полосу света медленно, оставляя за собой глубокие борозды, проползали маленькие существа, одни большеглазые, другие слепые, чем-то напоминавшие омаров и мокриц.

Вдруг рой мелких рыбок свернул со своего пути и налетел на него, как стая воробьев. Они промелькнули, подобные мерцающим снежинкам, и тогда он увидел, что к шару приближается какое-то более крупное существо.

Сначала он лишь смутно различал медленно движущуюся фигуру, отдаленно напоминавшую человека, потом оно вошло в полосу света и остановилось, зажмурив глаза. Эльстед смотрел на него в полном изумлении.


Это было странное позвоночное животное. Его темно-лиловая голова смутно напоминала голову хамелеона, но у него был такой высокий лоб и такой огромный череп, каких не бывает у пресмыкающихся; вертикальная постановка головы придавала ему поразительное сходство с человеком.

Два больших выпуклых глаза выдавались из орбит, как у хамелеона, а под узкими ноздрями был огромный, с жесткими губами, лягушачий рот. На месте ушей были широкие жаберные отверстия, и из них тянулись ветвистые кустики кораллово-красных нитей, похожие на древовидные жабры молодых скатов и акул.

Но самым удивительным было не это, почти человеческое, лицо. Неведомое существо было двуногим; его почти шаровидное тело опиралось на треножник, состоявший из двух лягушачьих лап и длинного, толстого хвоста, а передние конечности — такая же карикатура на человеческие руки, как лапки лягушки, — держали длинное костяное древко с медным наконечником. Существо было двухцветным: голова, руки и ноги лиловые, а кожа, висевшая свободно, как одежда, — жемчужно-серая. И оно стояло неподвижно, ослепленное светом.

Наконец этот неведомый обитатель глубин заморгал, открыл глаза и, затенив их свободной рукой, открыл рот и испустил громкий, почти членораздельный крик, проникший даже сквозь стальные стенки и мягкую обивку шара. Как можно кричать, не имея легких, Эльстед не пытался объяснить. Затем это существо двинулось прочь из полосы света в таинственный мрак, и Эльстед скорее почувствовал, чем увидел, что оно направляется к нему. Решив, что его привлекает свет, Эльстед выключил ток. В следующий момент что-то мягкое ткнулось о сталь, и шар покачнулся.

Потом крик повторился, и ему, казалось, ответило отдаленное эхо. Последовал еще один толчок, и шар закачался, ударяясь о вал, на который был намотан канат. Стоя в темноте, Эльстед вглядывался в вечную ночь бездны и через некоторое время увидел вдали другие, слабо фосфоресцирующие человекоподобные фигуры, спешившие к нему.

Едва сознавая, что делает, он стал шарить рукой по стене своей качающейся темницы, ища выключатель наружной лампы, и нечаянно включил свою собственную лампочку в ее мягкой нише. Шар дернулся, и Эльстед упал; он слышал крики, словно выражавшие удивление, и, поднявшись на ноги, увидел две пары глаз на стебельках, глядевших в нижнее окно и отражавших свет.

В следующий момент невидимые руки яростно заколотили по стальной оболочке шара, и он услышал страшный в его положении звук — сильные удары по металлической оболочке часового механизма. Тут он не на шутку струхнул: ведь если этим странным тварям удастся повредить механизм, ему уже не выбраться отсюда. Едва подумав это, он почувствовал, что шар дернуло, и пол с силой прижался к его ногам. Он выключил лампочку, освещавшую внутренность шара, и зажег яркий луч большой верхней лампы. Морское дно и человекоподобные создания исчезли, несколько рыб, гнавшихся друг за другом, мелькнули за окном.

Эльстед сразу подумал, что эти странные обитатели морских глубин оборвали канат и что он ускользает от них. Он поднимался все быстрее и быстрее, а потом шар разом остановился, и Эльстед ударился головой о мягкий потолок своей темницы. С полминуты он ничего не мог сообразить от удивления.

Потом он почувствовал слабое вращение и покачивание, и ему показалось, что шар тащат куда-то в сторону. Скорчившись у окна, он сумел повернуть шар люками вниз, но увидел только слабый луч лампы, устремленный в пустоту и мрак. Ему пришло в голову, что он увидит больше, если выключит лампу и даст глазам привыкнуть к темноте.

Он оказался прав. Через несколько минут бархатный мрак превратился в прозрачную мглу, и тогда, далекие, туманные, как зодиакальный свет летним вечером в Англии, ему стали видны движущиеся внизу фигуры, Он догадался, что неведомые создания отрезали канат и теперь движутся по морскому дну и тащат его за собой.

А потом он начал различать вдалеке, над волнистой подводной равниной бледное зарево, простиравшееся вправо и влево, насколько позволяло ему видеть маленькое окно. В ту сторону и тащили шар, как рабочие тащат аэростат с поля в город. Он двигался очень медленно, и очень медленно бледное сияние принимало более четкие очертания.

Было около пяти часов, когда Эльстед очутился над световой зоной и смог различить что-то вроде лиц, домов, сгруппированных вокруг большого здания без крыши, напоминавшего развалины какого-то старинного аббатства. Под ним словно была развернута карта. Все дома представляли собою стены без крыш, и так как их материалом, как он увидел позже, были фосфоресцирующие кости, то казалось, что они созданы из затонувших лунных лучей.

В промежутках между этими странными зданиями простирали свои щупальца колышущиеся древовидные криноиды, а высокие, стройные губки поднимались, как блестящие стеклянные минареты и лилии, из светящейся мглы города. На открытых площадях он заметил неясное движение, словно там толпился народ, но он был слишком далеко, чтобы разглядеть в этих толпах отдельных людей.

Потом его стали медленно притягивать вниз, и постепенно он смог разглядеть город более подробно. Он увидел, что ряды призрачных зданий окаймлены какими-то круглыми предметами, а потом различил на больших открытых площадях несколько возвышений, похожих на затянутые илом корпуса кораблей.

Медленно и неуклонно его тащили вниз, и предметы под ним становились ярче, яснее, отчетливее. Он заметил, что его тянут к большому зданию в середине города, и время от времени пристально всматривался в группу человекоподобных созданий, вцепившихся в канат. Он с удивлением увидел, что снасти одного из кораблей, составлявших такую замечательную черту этого города, усеяны жестикулирующими, глядящими на него существами, а потом стены большого здания бесшумно выросли вокруг него и скрыли город.

И что это были за стены — из пропитанных водою балок, спутанного кабеля, из кусков железа и меди, из человеческих костей и черепов! Черепа были расположены по всему зданию — зигзагами, спиралями и причудливыми узорами. Множество мелких серебристых рыбок, играя, прятались в них и выплывали из глазных впадин.

Внезапно до слуха Эльстеда долетели слабые крики и звуки, напоминавшие громкий зов охотничьего рога. И все это сменилось каким-то диковинным пением. Погружаясь, шар проплывал мимо огромных стрельчатых окон, через которые Эльстед смутно увидел группы этих невиданных, похожих на призраки существ, смотревших на него, и наконец опустился на некое подобие алтаря, стоявшего посреди здания. Теперь Эльстед снова мог ясно рассмотреть этих странных обитателей бездны. К своему изумлению, он увидел, что они простираются ниц перед его шаром, — все, кроме одного, одетого в своеобразное облачение из крупной чешуи, с блестящей диадемой на голове; тот стоял неподвижно и то открывал, то закрывал свой лягушачий рот, словно управляя хором.

Эльстеду пришла фантазия снова включить свою лампочку, так что он стал видим для всех этих жителей бездны, а сами они исчезли во мраке. Мгновенно пение сменилось криками, и Эльстед, стремясь снова увидеть диковинные создания, выключил свет и исчез у них из глаз. Но сначала он был слишком ослеплен, чтобы разобрать, что они делают, а когда наконец он снова увидел их, они опять стояли на коленях. И так они поклонялись ему без перерыва в течение трех часов.

Эльстед очень подробно рассказывал об этом удивительном городе и его обитателях, об этом городе вечной ночи, где никогда не видели солнца, луны или звезд, зеленой растительности и живых, дышащих воздухом существ, где не знают ни огня, ни света, кроме фосфорического свечения живых тварей.

Как ни поразителен его рассказ, еще поразительнее то, что такие крупные ученые, как Адаме и Дженкинс, не нашли в нем ничего невероятного. Они вполне допускают гипотезу, что на дне глубочайших морей живут разумные, снабженные жабрами позвоночные, о которых мы ничего не знаем, — существа, привыкшие к низкой температуре и огромному давлению и такие плотные, что они не могут всплыть ни живыми, ни мертвыми, — такие же потомки великой Териоморфы века Нового Красного Песчаника, как и мы сами.

Мы, однако, должны быть известны им как странные существа-метеоры, которые время от времени падают мертвыми из таинственного мрака их водяных небес. И не только мы, но и наши суда, наши металлы, наши вещи сыплются на них из мрака. Иногда тонущие предметы калечат и убивают их, словно по приговору неких незримых высших сил; а иногда падают предметы крайне редкие, или полезные, или своей формой вдохновляющие их на собственное творчество. Быть может, их поведение при виде живого человека станет нам более понятным, если представить себе, как восприняли бы дикари появление среди них сверкающего, слетевшего с неба существа.

Понемногу Эльстед, вероятно, рассказал офицерам «Птармигана» все подробности своего странного двенадцатичасового пребывания в бездне. Достоверно также, что он хотел записать это, но так и не записал. И нам, к сожалению, пришлось собирать разноречивые обрывки его истории, слушая рассказы капитана Симмонса, Уэйбриджа, Стивенса, Линдли и других.

Мы видим все это смутно, как бы урывками: огромное призрачное здание, преклоненных поющих людей с темными головами хамелеонов, в слабо светящихся одеждах, и Эльстеда, снова включившего свет, тщетно старающегося внушить им, что нужно оборвать канат, на котором держится шар. Время шло, и Эльстед, взглянув на часы, с ужасом увидел, что кислорода ему хватит только на четыре часа. Но пение в его честь продолжалось неумолимо, как песнь, славящая приближение его смерти.

Каким образом он освободился, Эльстед и сам не знал, но, судя по обрывку, висевшему на шаре, канат перетерся о край алтаря. Шар внезапно качнулся, и Эльстед взвился кверху, прочь из мира этих существ, как какой-нибудь небожитель, облаченный в эфирное одеяние, воспарил бы сквозь нашу земную атмосферу обратно в свой родной эфир. Он, должно быть, исчез у них из виду, как пузырь водорода, поднявшийся в воздух. Вероятно, это вознесение сильно удивило их.

Шар ринулся кверху с еще большей скоростью, чем когда стремился вниз, увлекаемый свинцовыми грузилами. Он очень разогрелся. Он взлетел люками кверху, и Эльстед помнил поток пузырьков, пенившийся у окна. Потом у него в мозгу словно завертелось огромное колесо, мягкие стенки стали вращаться вокруг него, и он потерял сознание. Дальше он помнил только, как очнулся у себя в каюте и услышал голос доктора.

Такова суть необычайной истории, урывками рассказанной Эльстедом офицерам на борту «Птармигана». Он обещал записать все это позже. Теперь же он только и думал, что об усовершенствовании своего аппарата, что и было сделано в Рио.

Остается лишь сказать, что 2 февраля 1896 года он вторично совершил спуск в бездну. Что произошло с ним, мы, вероятно, никогда не узнаем. Он не вернулся. «Птармиган» в течение двух недель крейсировал вокруг места, где он погрузился, тщетно разыскивая его. Потом корабль вернулся в Рио, и друзей Эльстеда известили телеграммой о его гибели. Таково положение дел в настоящее время. Но я не сомневаюсь, что будут предприняты новые попытки проверить этот диковинный рассказ о неведомых доселе городах в глубинах океана.

1896
Перевод: З. Бобырь

История Платтнера

Можно ли считать историю Платтнера истинным происшествием или нет, это, несомненно, вопрос огромной важности. С одной стороны, мы имеем семь свидетелей, а чтобы быть совершенно точными, скажем, мы имеем шесть с половиной пар глаз и один неопровержимый факт. С другой стороны — мы имеем… что мы имеем… предрассудок, здравый смысл, инерцию мнений. Трудно представить себе более честных свидетелей и более неопровержимый факт, чем отклонение от нормального в анатомической структуре Готфрида Платтнера. Итак, произошла довольно нелепая история! Самая нелепая ее часть — это показания Готфрида (потому что я считаю его также одним из семи свидетелей). Откровенно говоря, я уверен, что что-то неладно во всем происшедшем с Готфридом Платтнером; но что именно, должен признаться, я не знаю. Я был поражен тем, что вся эта история, в самых неожиданных и авторитетных кругах, пользовалась таким доверием. Пожалуй, справедливее всего будет в отношении читателя, если без дальнейших объяснений я просто приступлю к самому рассказу.

Готфрид Платтнер был по характеру англичанин. Отец его, эльзасец, приехал в Англию в 60-х годах и женился на уважаемой английской девушке. Он умер проведя здоровую, лишенную всяких бурных событий, жизнь. Насколько мне известно, главным его занятием была укладка паркетных полов. Умер он в 1887 году. Готфриду было тогда двадцать семь лет. Благодаря знанию трех языков, он занялся преподаванием новых языков в частной школе на юге Англии. Случайному обозревателю он покажется человеком, ничем не отличающимся от любого другого преподавателя новых языков в маленькой частной школе. Его одежда не блещет богатством и особым фасоном, но, с другой стороны, нельзя сказать, чтобы она имела рыночный или поношенный вид. Цвет его лица, как рост и осанка, не внушают никаких подозрений. Может быть вы заметили бы, что, как у большинства людей, лицо его не абсолютно симметрично. Правый глаз немного больше левого, и правая часть челюсти слегка тяжелее левой. Если бы вы случайно оголили его грудь и прислушались к биению его сердца, то, конечно, ваше внимание не было бы привлечено чем-нибудь особенным. Но тут вы разошлись бы во мнениях со специалистом. Если вы примете его сердце за обыкновенное сердце, в этом вопросе с вами никогда не сойдется опытный специалист. Но, если бы вам указать на некоторую особенность его организма, вы, несомненно, легко постигли бы ее. А особенность эта заключается в том, что сердце Готфрида бьется с правой стороны!

Надо сказать, что это не единственная особенность структуры Готфрида, хотя, однако, она единственная, которую может заметить и не очень опытный человек. Внимательное обследование внутренних органов Готфрида, произведенное хорошим хирургом, указывает на то, что и все другие не симметричные части его тела, расположены не на своих местах. Правая доля его печени расположена с левой стороны, левая — с правой; в то время как легкие аналогично перепутаны. Что еще более странно (если исключить возможность того, что Готфрид — искусный актер), это то, что его правая рука за последнее время превратилась в левую. С тех пор как это случилось, ему стало очень трудно писать. Он может писать только справа налево, левой рукой. Он не может ничего бросить правой рукой, во время еды ему приходится долго думать, прежде чем взять вилку или ножик. А его представление о правилах езды (он велосипедист) просто грозит опасностью. Данных, которые бы указывали на то, что Готфрид был раньше левшой, не имеется.

Есть еще один необыкновенный факт во всей этой нелепой истории. Это три фотографических карточки Готфрида. Он снят в возрасте от пяти до шести лет, толстоногий и улыбающийся. На этой фотографии его левый глаз немного больше правого и челюсть чуть-чуть отвисает с левой стороны. Это как раз обратное тому, что его лицо представляет собой сейчас. Фотография Готфрида четырнадцати лет совершенно опровергает эти факты, может быть, это объясняется тем, что она сделана на металлической пластинке, которые были тогда в моде, и дает обратное изображение, как в зеркале. На третьей фотографии он представлен двадцатилетним юношей, и она подтверждает установленное двумя другими. На ней совершенно ясно видно, что Готфрид переменил свою левую сторону на правую. Очень трудно представить себе, чтобы такая перемена могла произойти в живом человеке.

До известной степени, конечно, можно было бы объяснить эти факты, если предположить, что Платтнер решил мистифицировать всех, пользуясь перемещением своего сердца. Фотографии можно подрисовать, а прикинуться левшой, в конце концов, вовсе не так трудно. Но характер человека не подчиняется ни одной из этих теорий. Платтнер очень практичен, ненавязчив, и с точки зрения Ордау в полном рассудке. Он любит пиво, в меру курит, ежедневно совершает прогулку и разумно расценивает свою работу. У него хороший, но не поставленный тенор. Ему доставляет удовольствие напевать всякие популярные, веселые мотивы. Он любит читать, главным образом, авантюрные рассказы, спит хорошо, сны видит редко. Он очень скрытен, и когда ему задают вопросы, касающиеся его необыкновенного организма, он встречает их таким изумлением, что сразу обезоруживает самых подозрительных. Иногда кажется, что он стыдится того, что произошло с ним.

Приходится жалеть о том, что отвращение Платтнера к вскрытиям тела после смерти может помешать доказать, что все его органы перемещены слева направо. От этого факта, главным образом, зависит достоверность этой истории. Нет такого способа, которым можно было бы, передвигая человека в пространстве, в том смысле, в котором понимают это слово «пространство» обыкновенные люди, переместить его стороны. Что бы вы ни делали, его правая сторона всегда останется правой, а левая — левой! Это можно сделать с идеально тонким и плоским предметом, конечно. Если вы вырежете из бумаги любую фигуру, имеющую правую и левую стороны, вы можете легко переместить эти стороны, если подымете и перевернете фигуру. Но с плотным предметом дело обстоит иначе. Теоретики математики говорят нам о том, что единственный способ, при помощи которого правая и левая стороны какого-нибудь твердого тела могут перемениться, это если изъять это тело из пространства в том виде, в котором мы его понимаем, вынуть его из обычных условий и переместить куда-то вне пространства. Правда, это несколько непонятно и неясно, но каждый, с некоторым знанием математики, убедит читателя в достоверности этого положения. Выражая эту мысль техническим языком, любопытное перемещение правой части в левую часть у Платтнера есть не что иное, как доказательство того, что он переходил из вашего пространства в так называемое Четвертое Измерение, а затем снова вернулся в Наш Мир. Если мы не хотим считать себя жертвами изысканной мистификации, то принуждены поверить в то, что это действительно случилось.

Итак, факты очень запутаны! Сейчас мы подходим к необыкновенному явлению, которому предшествовало исчезновение Платтнера из Нашего Мира. Оказывается, что в Сюссексвильской школе Платтнер не только исполнял обязанности учителя новых языков, но также преподавал химию, коммерческую географию, бухгалтерию, чистописание, рисование и все другие дополнительные предметы, которые привлекали внимание родителей мальчиков. Ему было известно мало, чтобы не сказать ничего, об этих предметах. Но в элементарных школах знания не являются необходимостью для преподавателя, главное внимание обращено на его нравственность и вежливое обращение. В области химии он был совершенно не искушен, не зная ничего, как он сам говорил, кроме теории Трех Газов (неизвестно, каких именно). Так как ученики Платтнера начали с полного неведения и черпали все свои знания у него, это доставляло ему (да и всем вообще) мало неудобства в продолжение нескольких лет.

В школу поступил маленький мальчик по имени Уиббль. Его, казалось, специально обучали любопытству. Этот мальчик следил с интересом за уроками Платтнера, и для того, чтобы показать свое рвение и жажду изучить предмет, часто приносил Платтнеру какие-то жидкости для анализа. Платтнер, польщенный тем, что он сумел пробудить в мальчике интерес, и уверенный в его полной неосведомленности, подвергал жидкости анализу и даже давал какие-то общие сведения об их составе. На него так подействовала любознательность его ученика, что он достал труд по аналитической химии и стал его изучать по вечерам. Платтнер был очень удивлен тем, что химия оказалась интересным предметом.

До этого момента все протекало нормально. Как вдруг на сцену появляется зеленоватый порошок. Источник, из которого он появился, кажется, к несчастью, утерян. Уиббль рассказывает какую-то необыкновенную историю о том, что нашел его в пакетике в заброшенной печи для обжигания извести. Было бы совсем не плохо для Платтнера, а может быть, и для семьи самого Уиббля, если бы тогда, на том месте, где он его нашел, к порошку поднесли зажженную спичку. Молодой джентльмен не принес порошка в пакетике в школу, он притащил его в обыкновенной вось-миунцевой аптекарской склянке, заклеенной газетной бумагой. Уиббль передал ее Платтнеру в конце дня. Четыре мальчика были оставлены в школе для того, чтобы убрать неряшливо разбросанные вещи, и Платтнер ожидал их в небольшом химическом кабинете. Все приспособления для практического обучения химии в Сюссексвильской школе, как в большинстве небольших школ, отличались строгой простотой. Они хранились в маленьком шкафике, ожидая своей очереди быть использованными. Платтнер, которому изрядно надоело начальство, от всей души приветствовал Уиббля с его зеленым порошком, считая это приятным развлечением. Он открыл шкафик и тотчас же приступил к химическим экспериментам. К счастью для Уиббля, он сам сидел на приличном расстоянии от Платтнера и наблюдал за происходящим. Четыре мальчика забыли о своей работе и с интересом смотрели на Платтнера. Даже в пределах Трех Газов платтнеровские практические занятия по химии были, насколько я понимаю, довольно дерзким начинанием.

Рассказы мальчиков о том, что делал Платтнер, носили единодушный характер. Все они утверждают, что он высыпал немного зеленого порошка в пробирку и стал действовать на него по очереди: сперва хлористо-водородной кислотой, затем азотной кислотой и серной кислотой. Не получая никаких результатов, он взял дощечку, высыпал на нее почти все содержимое бутылки и поднес к этой кучке спичку. Платтнер держал пузырек в руке. Вещество стало дымить, таять и, наконец, с оглушающим треском и с ослепительной вспышкой, взорвалось!

Все пять мальчиков, увидя огонь, приготовились к катастрофе и нырнули под парты. Никто из них сильно не пострадал! Окно с шумом вылетело во двор, а доска перевернулась вместе с подставкой. С потолка посыпалась штукатурка. Больше ничего в школе не пострадало, и мальчики, не видя сразу Платтнера, решили, что он упал и лежит скрытый от их взоров партами. Они выскочили ему на помощь и были чрезвычайно поражены, не найдя его. Смущенные его исчезновением, они поспешили к открытой двери, уверенные, что Платтнер был ранен и от боли выбежал из комнаты. Карзо, мальчик, выбежавший первым, чуть не столкнулся в дверях с заведующим, мистером Лиджеттом.

Мистер Лиджетт был полный, вечно волнующийся мужчина с одним глазом. Мальчики рассказывали потом, что он ввалился в комнату, бормоча какие-то неопределенные ругательства.

— Ах вы, несчастные баловники, — воскликнул он. — Где мистер Платтнер?

Где мистер Платтнер? Это был вопрос, который не раз повторялся на протяжении следующих нескольких дней. На этот раз действительно оказалось, что осуществилась на практике неистовая гипербола — «разнесло на атомы». Нельзя было найти даже части Платтнера; не видно было ни одной капли крови, ни одного клочка одежды. По-видимому, он был окончательно вырван из жизни, не оставив после себя никакого следа. Факт его полного исчезновения, явившийся следствием взрыва, не оставлял места сомнениям.

Нет никакой необходимости останавливаться на описании всех пересудов и волнений, которыми была охвачена Сюссексвильская школа и весь Сюссексвиль. Лиджетт со своей стороны сделал все, от него зависящее, чтобы умалить и сократить значение этой истории. Он ввел наказание, которое выражалось в том, что провинившийся должен был написать двадцать пять строчек за каждое упоминание имени Платтнера, и заявил мальчикам в классе, что он прекрасно знает, где находится его помощник. Он боялся, как объяснял сам, что происшедший взрыв, несмотря на принимаемые меры предосторожности для уменьшения опасности при практическом изучении химии, может испортить репутацию школы. Повредить могла и тайна, создавшаяся вокруг исчезновения Платтнера. Поэтому Лиджетт изо всех сил старался придать этому происшествию возможно более обыденный характер. Он допросил всех пятерых очевидцев по очереди, причем терзал их так долго, что они начали сомневаться в своих умственных способностях.

Но, несмотря на все принятые меры, все происшедшее, в чрезвычайно преувеличенном и беспорядочном виде, передавалось в продолжение девяти дней по всем окрестностям, и некоторые родители под различными удобными предлогами взяли своих сыновей из школы. Не последнее место во всей этой истории занимал тот факт, что большое количество людей видело во сне Платтнера в период царившего возбуждения перед его возвращением и что все эти сны были похожи друг на друга. Почти всем снился Платтнер, иногда один, а иногда в сопровождении других людей, блуждающий по какому-то сияющему радужному краю. Во всех случаях лицо его было бледное, расстроенное, иногда он сильно жестикулировал. Одному или двум мальчикам, которые, очевидно, были под впечатлением кошмаров, показалось во сне, что Платтнер с необыкновенной быстротой приближался к ним и заглядывал им в глаза. Другие, вместе с Платтнером, бежали от преследований каких-то необыкновенных существ шарообразной формы.

Все эти бредни были забыты и уступили место вопросам и расспросам, когда в среду, спустя неделю после понедельника (день взрыва) вернулся Платтнер!

Обстоятельства, сопутствующие его возвращению, были такие же странные, как и те, которые имели место при его исчезновении. В среду мистер Лиджетт, незадолго до заката солнца, закончив все свои занятия, сидел в своем саду, собирал и ел землянику, которую он очень любил. Сад его был очень большой, запущенный, скрытый от любопытных взоров высокой, обвитой плющом красной кирпичной стеной. В ту самую минуту, как он наклонился над какой-то особенно крупной ягодой, что-то промелькнуло в воздухе, и, прежде чем он успел оглянуться, какое-то тяжелое тело с силой ударило его сзади. Он подался вперед, смял землянику, которую держал в руках, и от неожиданного толчка его шелковый цилиндр низко сполз ему на лоб, почти прикрывая ему один глаз. Тяжелый метательный снаряд, скользнувший сбоку мимо него и занявший сидячее положение среди кустиков земляники, оказался не кем иным, как нашим давно потерянным мистером Готфридом Платтнером в чрезвычайно растерзанном виде. Он был бледен, без шляпы, без воротника, в грязном белье, а на руках его были видны следы крови. Мистер Лиджетт был так поражен, что остался стоять на четвереньках, со сползшим на глаз цилиндром. Он сразу напал на Платтнера, упрекая его в непочтительном и несознательном поведении.

Эта далеко не идиллическая сцена заканчивает то, что можно назвать внешней стороной истории Платтнера. Нет никакой необходимости вдаваться в подробности увольнения Платтнера мистером Лиджеттом.

Все эти детали, с перечислением имен, дат и отзывов, могут быть найдены в подробном отчете происшедшего, представленном «Обществу Исследования Анормальных Явлений».

В первые дни никто не обратил внимания на странное перемещение правой и левой сторон у Платтнера. Первый раз это заметили в связи с появившейся у него наклонностью писать на доске справа налево. Он скрывал это обстоятельство, так как боялся, что оно может неблагоприятно отозваться на его новом положении. Перемещение его сердца выяснилось через несколько месяцев после его исчезновения, когда ему должны были выдернуть зуб под наркозом. Платтнер оченьнеохотно позволил врачу исследовать себя и долго не соглашался, чтобы тот написал по этому поводу короткую статью в «Журнале Анатомии». Этим исчерпываются все материальные факты, и мы можем перейти к тому, что рассказывал сам Платтнер обо всем случившемся.

Предварительно мы должны очень резко разграничить предыдущую часть истории от последующей. Все, что я до сих пор рассказывал, установлено такими показаниями, которые были бы одобрены каждым специалистом по уголовным делам. Все свидетели до сих пор живы; читатель, если у него есть свободное время, может найти этих ребят хотя бы завтра и расспрашивать их и Лиджетта на эту тему сколько угодно. Сам Готфрид Платтнер с его перевернутым сердцем и три фотографических снимка с него тоже могут быть представлены в любой момент. Можно доказать также, что он действительно пропадал в течение девяти дней, что явилось следствием взрыва. Вернулся он также неожиданно, причем вернулся уже преобразившийся, точно так же, как возвращается преображенным изображение в зеркале. Из последнего факта можно заключить, что Платтнер в продолжение этих девяти дней находился в каком-то состоянии существования вне пространства. Показания, подтверждающие все эти положения, значительно существеннее и очевиднее тех, которые не раз доводили до виселицы убийц.

Кроме его личного сообщения о том, где он был, с чрезвычайно путаными объяснениями и сплошь и рядом противоречивыми подробностями, у нас ничего не имеется. Я вовсе не хочу каким-нибудь образом дискредитировать мистера Готфрида Платтнера, но я должен отметить, что очень часто забывают отметить многие авторы, описывающие не вполне ясные физические явления, а именно то, что мы переходим в данном случае от неопровержимых фактов к фактам, в которые каждый разумный человек может, по своему усмотрению, верить или не верить. Я лично предпочитаю не направлять читателя ни в ту, ни в другую сторону, а просто решил точно передать то, что мне рассказал сам Платтнер.

Рассказал он это мне в моем доме в Чизлегэрсте, и, как только он ушел в тот вечер, я отправился к себе в кабинет и записал все, что помнил. Он был настолько любезен, что перечитал переписанные на машинке экземпляры, и поэтому не приходится сомневаться в точности изложенного.

Итак, Платтнер сообщает, что в момент взрыва он был уверен в том, что он убит. Он почувствовал, как отделяется от пола и какая-то сила тянет его назад. Это очень любопытный факт для психологов, то, что в момент своего падения назад он отчетливо размышлял о том, ударится ли он о шкафик с химическими принадлежностями или о подставку доски. Наконец, ноги его почувствовали землю, и он тяжело опустился, заняв сидячее положение на чем-то плотном и мягком. На мгновение он был ошеломлен. Почти сразу Платтнер почувствовал резкий запах паленых волос, и ему показалось, что он услышал голос Лиджетта, который справлялся о нем. Вы, конечно, поймете, что некоторое время он не мог прийти в себя.

Сперва ему казалось, что он все еще находится в классной комнате. Он совершенно отчетливо видел удивление мальчиков и входящего Лиджетта. В этом он твердо убежден. Он не слышал того, что они говорили, но приписывал это оглушительному действию эксперимента. Все окружающее представлялось ему чем-то расплывчатым, темным, но и это он сумел объяснить дымом, который застилал всю комнату после взрыва. Сквозь эту завесу движущиеся силуэты Лиджетта и мальчиков казались ему безмолвными привидениями. Лицо Платтнера все еще ощущало обжигающее пламя вспышки. Он говорит, что все у него «смешалось». Первая определенная мысль, которая появилась у него, была о его личной безопасности. Он думал, что, может быть, взрыв сделал его слепым или глухим. Платтнер осторожно ощупал свое лицо и части своего тела. Затем его ощущения стали яснее, и он был очень удивлен, что не видел вокруг себя хорошо знакомых досок и другой классной мебели. Вместо всех этих вещей его окружали какие-то неясные, неуверенные, серые очертания, формы, стоящие на местах знакомых вещей. Вдруг случилось что-то, заставившее его громко крикнуть, — это сразу пробудило его к действию. Двое мальчиков, жестикулируя, один за другим прошли через него, причем никто из них не проявил ни малейшей осведомленности о его присутствии. Трудно себе представить пережитое им ощущение.

— Их прикосновение, — рассказывает Платтнер, — было как легкий туман.

Первая мысль Платтнера была о том, что он умер. Во-первых, так как он был воспитан с очень трезвыми взглядами на смерть, то очень удивился, что его тело продолжает присутствовать. Второе заключение, сделанное им, это было то, что он не умер, а умерли все окружающие, и взрыв уничтожил Сюссексвильскую школу со всеми живущими в ней, кроме него. К сожалению, это предположение тоже было неудовлетворительным, поэтому ему пришлось продолжать свои наблюдения.

Платтнера окружала необыкновенная тьма! Над головой образовалась какая-то черная небесная твердь. Единственной светлой точкой во всей этой картине было слабое зеленоватое сияние на одном краю неба, на фоне которого вырисовывался горизонт волнистых черных гор. Таково было, как я уже говорил, его первое впечатление! Постепенно, по мере того, как зрение его привыкало к темноте, он начал различать, правда очень слабые, переливы зеленоватого цвета в окружающей его ночи. На этом фоне мебель и все находящиеся в классной комнате казались фосфоресцирующими привидениями, едва намечающимися. Платтнер протянул руку и без малейшего усилия пропустил ее через стену комнаты, недалеко от камина.

Он рассказывал о том, сколько труда ему стоило обратить на себя чье-либо внимание. Он кричал что-то Лиджетту, старался поймать шныряющих взад и вперед мимо него мальчиков. Перестал он проделывать все эти эксперименты только тогда, когда в комнату вошла миссис Лиджетт, которую он, как все помощники директора, не любил. Платтнер говорит об ощущении, которое было у него, когда он каким-то образом существовал на Земле, не будучи частью ее, как о чем-то чрезвычайно неприятном. Он сравнивал свои переживания, надо сказать очень удачно, с переживаниями кошки, которую отделяет от мышонка стекло. Как только он делал какое-нибудь движение, желая снестись с окружающим его расплывчатым миром, он тотчас же встречал невидимое, непонятное препятствие, мешающее ему.

Платтнер осмотрелся вокруг себя. Пузырек с остатками зеленого порошка, который он держал в руке, был цел. Он положил его в карман и стал ощупывать руками окружающую его местность. Оказалось, что он сидит на скале, покрытой бархатистым мохом. Он не мог из-за темноты увидеть то, что было расположено дальше, но у него было такое чувство, будто он недалеко от горного гребня и где-то внизу, под его ногами, развернулась крутая долина. Зеленоватое сияние на краю неба росло и в длину и в ширину. Платтнер встал и протер глаза.

Он сделал несколько шагов, спускаясь по крутой горной дорожке, споткнулся, чуть не упал и снова сел на скалистую массу, ожидая зари. Мир, окружавший его, был абсолютно безмолвен. Было так же тихо, как темно, несмотря на холодный ветер, не было слышно шороха травы, шелеста кустов. Он слышал, так как не мог видеть, что гора, на которой он стоял, была скалистая и пустынная. Зеленый свет становился ярче с каждой минутой, и с ним вместе появился слабый прозрачный красноватый отблеск, нисколько не смягчающий темноты неба и скалистой пустыни. Судя по тому, что произошло впоследствии, я склонен думать, что появившийся красноватый отблеск был не чем иным, как оптическим обманом. По нижней части желтовато-зеленого неба пролетело что-то черное. Затем послышался тонкий пронзительный звук колокола, несшийся из черной пропасти под ним. Наступило напряженное ожидание, которое росло по мере увеличения света. Возможно, что прошел целый час или даже больше, пока он сидел на своем месте и наблюдал за странным зеленым светом, становившимся все ярче и ярче с каждой минутой и медленно распространявшимся огненными пальцами кверху, по направлению к зениту. С ростом этого света относительно, а может быть, и абсолютно, слабело призрачное видение нашей Земли. Приближалось время заката Солнца на нашей планете.

Поскольку Платтнер представлял себе землю, несколько шагов, которые он сделал спускаясь с горы, должны были перенести его в нижнюю классную, и он, казалось, находился где-то между полом и потолком, в воздухе. Он ясно видел пансионеров, которые приготовляли уроки на следующий день. Скоро они стали исчезать, по мере того, как увеличивался свет зеленой зари.

Когда Платтнер взглянул вниз, в долину, то увидел, что свет пробрался далеко по ее скалистым бокам и глубокая темнота пропасти нарушена минутными зелеными вспышками, напоминающими блеск светлячка. Почти сразу после этого перед ним промелькнуло огромное небесное тело ярко-зеленого цвета, вздымающееся над базальтовыми волнами далеких гор, и чудовищные горные массы, окружающие его, вырисовались в зеленом свете пустынными черными тенями. Он увидел огромное количество шарообразных предметов. Все они были далеко от него. Колокол ударял все быстрее, с каким-то настойчивым нетерпением. Туда и обратно двигалось несколько огоньков. Мальчики, сидящие за приготовлением уроков за партами, теперь уже были едва различимы.

Постепенное потухание нашей Земли, которое наблюдалось с восходом зеленого Солнца на другой Вселенной, очень поразило Платтнера. В то время как в этом Другом Мире — ночь, из-за яркости предметов в Этом Мире в нем очень трудно двигаться. В таком случае встанет неразрешимая загадка: почему, если это действительно так, мы не улавливаем ни одного признака существования Другого Мира? Может быть, это зависит от сравнительно яркого освещения нашей Земли? Платтнер описывает середину дня в Другом Мире, причем говорит, что, хотя это самое светлое время, освещение напоминает земную ночь в полнолунье. Следовательно, количества света, имеющегося даже в самой обыкновенной темной комнате, достаточно для того, чтобы сделать предметы Другого Мира невидимыми. Это основано на том же принципе, на котором фосфоресцирующие предметы становятся видимыми только в глубочайшей темноте. Я пытался несколько раз, после того как услышал рассказ Платтнера, усевшись ночью в фотографическом кабинете, увидеть Другой Мир. Должен сказать, что, правда очень неотчетливо, я разбирал какие-то расплывчатые формы зеленоватых склонов и скал. Может быть, читатель сумеет добиться большего успеха! Платтнер говорил мне, что с тех пор, как он вернулся, он видел во сне и узнавал места, которые ему приходилось видеть в Другом Мире, но я думаю, что это просто прежние картины, запечатлевшиеся в его памяти. Очень возможно, что люди с исключительно острым зрением могут иногда случайно уловить какую-нибудь картину из того, Другого Мира, окружающего нас.

Однако это отступление от темы.

С восходом зеленого Солнца появилась длинная улица черных зданий, едва различимая в узком пространстве, и после минутного колебания Платтнер стал по крутому спуску карабкаться по направлению к ним. Спускаться было трудно не только из-за необыкновенной крутизны, но и из-за разбросанных по всей горе скользящих камней. Шум, который происходил при его спуске, казался единственным звуком во всей Вселенной, так как удары колокола прекратились. По мере приближения Платтнера, он стал замечать, что отдельные очертания походили на могилы, мавзолеи и памятники, отличаясь от них только своим черным цветом, в то время как обыкновенно все надгробные памятники бывают белые. Вдруг он увидел, как из самого большого здания стали выходить огромной толпой, как из церкви, какие-то бледноватые, круглые, зеленые фигуры. Они разбрелись в различных направлениях по широкой улице, некоторые из них скрылись в аллеях и снова показались на крутизне горы, другие вошли в маленькие черные здания, окаймляющие дорогу.

Платтнер остановился, пораженный этим зрелищем. Нельзя было сказать, что эти существа «идут», потому что у них не было ни ног, ни рук. Они по внешности напоминали человеческие головы, к которым были прикреплены похожие на лягушачьи туловища. Его так удивил их необыкновенный вид, что он не мог даже испугаться. Они шли по направлению к нему, гонимые холодным ветром, как мыльные пузыри, послушные движущему их сквозняку. Платтнер взглянул на ближайшего к нему и увидел настоящую человеческую голову с необыкновенно большими, широко раскрытыми глазами, полными такого отчаяния и грусти, какого ему никогда не приходилось до сих пор видеть на лице смертного. Больше всего Платтнера удивило то обстоятельство, что существо это не повернулось, чтобы взглянуть на него, а, казалось, следит взглядом за каким-то невидимым движущимся предметом.

Внезапно он понял, что огромные глаза, поразившие его, наблюдают за чем-то, происходящим в том мире, который он только что покинул. Оно все приближалось и приближалось к Платтнеру. Платтнер от изумления не в силах был даже кричать. Подойдя совсем близко к нему, оно издало слабый тоскующий звук. Затем он почувствовал на своем лице легкое холодное прикосновение, и странное существо прошло мимо него, поднимаясь кверху по направлению к гребню горы!

Как молния прорезала мозг Платтнера мысль о том, что эта голова напоминала собой голову Лиджетта. Потом он сосредоточил свое внимание на других, густо усеявших гору головах. Никто из них не напоминал ему своим видом оставленных в Другом Мире людей. Одно или два из них подходили вплотную к его голове, следуя примеру первого, но он судорожно уступал им дорогу. У большинства Платтнер замечал то же самое выражение безысходной тоски, которая отражалась на лице первого, и слышал те же слабые грустные звуки. Двое рыдали, а одно, быстро катясь в гору, было олицетворением дьявольского гнева. Другие были холодны! У некоторых в глазах отражался взгляд, полный удовлетворенного любопытства. По крайней мере, одно из этих нелепых существ пребывало в каком-то радостном экстазе. В продолжение нескольких часов Платтнер наблюдал за тем, как эти существа расползались по горам, и лишь нескоро после того, как они перестали выходить из черного здания, он продолжал свой поход вниз. Темнота вокруг него сгустилась, и ему уже было трудно твердо ступать. Небо над головой было ясное, бледно-зеленое. Он не чувствовал ни жажды, ни голода. Позже, когда ему захотелось пить, он наткнулся на студеный ручей, протекающий в середине узкой долины. Когда в отчаянии Платтнер решил попробовать мох, покрывающий отдельные камни, то нашел его очень вкусным.

Он бродил среди могил, усеивающих долину, тщетно пытаясь найти объяснение этим необъяснимым вещам. Спустя некоторое время он подошел к входу большого здания, напоминающего мавзолей, из которого выходили таинственные головы. Здесь, на базальтовом алтаре, горело несколько зеленых огоньков, а сверху, из купола в центре здания спускалась толстая веревка колокола. На стенах красовались слова, написанные огненными, незнакомыми ему буквами. Пока он размышлял над значением этих предметов, он услышал топот тяжелых ног, гулко разносившийся по улице. Платтнер снова выбежал в темноту, но ничего не увидел. Ему вдруг захотелось потянуть за веревку, но он в последнюю минуту решил следовать за шагами. Бежал он быстро, но нагнать их ему не удалось. На его громкие крики никто не отзывался. Казалось, узкая долина тянется на бесконечное расстояние. Мутный, зеленый свет тянулся по верхнему краю пропасти. Внизу не было видно ни одной таинственной головы. По-видимому, они все были чем-то заняты в верхних склонах. Посмотрев кверху, Платтнер увидел, как они мечутся взад и вперед, быстро летают по воздуху и внезапно останавливаются. Они напомнили ему «крупные снежные хлопья»; только эти были черные и светло-зеленые.

Платтнер рассказывает, что большую часть семи или восьми дней он провел в преследовании гулких шагов, которые ему ни разу не удалось нагнать. Он то погружался в новые бесконечные дьявольские рвы, карабкаясь вниз и вверх по безжалостным равнинам, то бродил по горам и беспрерывно наблюдал стремящиеся к нему лица. Платтнер не считал эти дни. Один или два раза он заметил, что глаза наблюдают за ним, но не разговаривают ни с одной живой душой. Он спал среди скал! В узкой долине не видны были земные предметы, потому что с земли все это казалось далеко-далеко под землею. Как только занимался день на земле, Мир становился видим. Иногда Платтнер спотыкался на темно-зеленых скалах, едва удерживаясь на крутом уступе, а вокруг него раскачивались зеленые ветви сюссексвильских деревьев. Иногда ему казалось, что он проходит по сюссексвильским улицам и, не видимый никем, следит за происходящим в каком-нибудь доме. Потом он сделал открытие, что почти каждому живущему на земле соответствовала одна или несколько этих движущихся голов, что за каждым человеком в нашем мире непрестанно следит такое беспомощное бестелесное существо!

Кто они — эти Сторожа Живых? Платтнер никогда ничего об этом не узнал. Но двое, которых он вскоре встретил, были схожи с его детским воспоминанием об отце и матери. Время от времени другие лица устремляли на него свои глаза: глаза, похожие на глаза умерших людей, преследующих его, нанесших ему вред или помогавших в дни его юношества и зрелые годы. Когда они смотрели на него, Платтнера охватывало какое-то огромное чувство ответственности. Он пытался заговорить со своей матерью, но она ничего не ответила. Она смотрела грустно, пристально и нежно — казалось, с легким упреком — в его глаза!

Платтнер просто рассказывает обо всем этом, не пытаясь даже ничего объяснять. Нам предоставлено право догадываться о том, кто эти Сторожа Живых. Если они действительно Мертвые, то почему они с такой страстью наблюдают мир, покинутый ими навсегда? Может быть, мне представляется это даже справедливым, что когда за нами закрывается жизнь, когда не проходится выбирать между добром и злом, нам все же приходится быть свидетелями того, как разворачиваются и заканчиваются дела, начатые нами. Если человеческие души продолжают жить после смерти, то, несомненно, и интересы людей тоже продолжают свое существование после смерти. Но это только мои личные догадки в объяснение виденного. Платтнер не делает никаких выводов, у него для этого нет достаточных данных. Хорошо, если читатель ясно понимает это! День за днем он бродил по этому странно освещенному миру, расположенному вне нашей Земли, голова его кружилась, и под конец он ослаб и был голоден. День за днем наш земной день, вернее призрачные видения старых знакомых картин Сюссексвиля, маячили перед ним и беспокоили его. Он не знал, куда ступить и часто ощущал на себе холодное прикосновение какой-нибудь из этих Сторожащих Душ. С наступлением темноты множество этих Сторожей, окружавших его, с их непрерывным отчаянием неописуемо мучили его. Его охватило огромное желание вернуться к земной жизни, такой близкой и вместе с тем такой далекой. Неземной вид окружающих его предметов болезненно отзывался на нем. Его невыносимо мучили постоянно следующие за ним существа. Он кричал на них, старался их не видеть, бранил их, избегал их! Они были настойчивы! Как бы быстро он ни бежал по неровной земле, они всюду следовали по его пятам.

На девятый день, к вечеру, Платтнер услышал приближающиеся невидимые шаги. Он в это время бродил по широкому гребню той самой горы, на которую упал, когда впервые вошел в странный Другой Мир. Он быстро пошел вниз, пробираясь ощупью, когда его внимание было привлечено происходящим в комнате, расположенной на одной из улиц около школы. Двое людей, находящихся в этой комнате, были ему знакомы по виду. Окна были открыты, шторы подняты, заходящее солнце ярко освещало продолговатую комнату, и она казалась картиной волшебного фонаря на фоне черного ландшафта и живой зеленой зари. В комнате, залитой солнцем, горела еще свеча.

На кровати лежал тощий мужчина, и его почти призрачное белое лицо мрачно возвышалось на смятой подушке. Сжатые руки были подняты над головой. На маленьком столике, рядом с кроватью, стояло несколько пузырьков с лекарствами, кусочек хлеба, вода и пустой стакан. Время от времени губы тощего человека открывались и едва произносили неслышное слово. Женщина не замечала его движений. Она была занята разборкой бумаг, сложенных в старинном бюро, которое стояло в противоположном углу комнаты. Сначала представившаяся ему картина была очень яркая и живая, но по мере того, как позади нее занималась зеленая заря, она становилась все бледнее и бледнее, все более и более прозрачной.

Гулкие шаги раздавались все ближе и ближе, шаги, которые так громко звучат в Другом Мире и едва различимы в этом. Платтнер заметил, что его окружало множество расплывчатых лиц, которые выступали из темноты и внимательно следили за двумя людьми в комнате. Никогда до сих пор не приходилось ему видеть такого большого скопления Сторожей Живых. Некоторые из них впились взглядом в страдальца, другие с бесконечной грустью смотрели на женщину, которая с блестящими от жадности глазами тщетно что-то искала. Они столпились вокруг Платтнера, у самого его лица, и он все время слышал их жалобы. Лишь изредка картина становилась отчетливее. Почти все время она была неясная, как-то дрожала, и их движения казались отражением на зеленой вуали. В комнате, должно быть, было очень тихо! Платтнер рассказывал, что пламя свечи стремилось кверху, превращаясь в абсолютно вертикальную линию дыма, но в ушах его каждый шаг отдавался грозным раскатом грома. А эти лица! Два из них, особенно близко стоявшие около женщины: одно женское, бледное, с четкими чертами лица, которое, может быть, было когда-то холодным и жестким, но сейчас смягчилось от познания неизвестной на Земле мудрости! Второе лицо могло бы принадлежать отцу женщины. Оба, очевидно, углубились в созерцание чего-то отвратительного, против чего они не могли уже бороться, так же как и не могли помешать этому свершиться. А над человеком тоже склонилось огромное множество этих существ, но среди них не было ни родственников, ни учителей. Лица, которые раньше, может быть, были грубыми, теперь очистились печалью! Впереди всех было лицо девичье, на нем не было ни злобы, ни раскаяния, было только терпение и усталость, и Платтнеру показалось, что это лицо ждет освобождения. Он теряет способность описывать все это, вспоминая огромное количество этих призрачных лиц. Они собрались, созванные ударом колокола. Он увидел их всех на протяжении одной секунды. Платтнер был так утомлен и взволнован, что совершенно невольно его беспокойные пальцы вытащили из кармана пузырек с зеленым порошком. Но этого он не помнит!

Внезапно шаги прекратились. Он ждал, что они снова возобновятся. Было тихо, вдруг, прорезая неожиданную тишину, как острое лезвие, ворвался первый удар колокола. После этого все лица стали раскачиваться взад и вперед, и Платтнер услышал более громкие жалобы. Женщина ничего не слышала; она сжигала что-то в пламени свечи. После второго удара все потускнело, и холодное как лед дыхание ветра пронеслось над Сторожами. Они завертелись, как мертвые листья весной, и с третьим ударом что-то протянулось из их массы к постели. Вы знаете, что такое луч света? Это было похоже на луч тьмы, и когда Платтнер еще раз взглянул на него, он увидел, что это тень длинной руки.

Зеленое солнце осветило пустынный горизонт, и видение стало слабее. Платтнер видел, как судорожно подергивалась простыня на постели, и женщина испуганно смотрела на нее через плечо.

Туча Сторожей взвилась кверху, как облако зеленой пыли, гонимое ветром, и быстро метнулась вниз по направлению к храму в узком проходе. Тут Платтнер сразу понял значение похожей на тень черной руки, которая протянулась через его плечо и схватила свою добычу. Он не посмел повернуть голову, чтобы посмотреть на эту страшную тень. Закрыв глаза с огромным усилием, он побежал, сделал каких-нибудь двадцать шагов, поскользнулся и упал. Он упал вперед на руки, пузырек разбился и взорвался, когда Платтнер коснулся земли.

Вслед за этим он очутился перед лицом Лиджетта, в старом, обнесенном стеной саду за школой, окровавленный и ошеломленный.

На этом кончается рассказ Платтнера. Я сделал все, от меня зависящее и, как мне кажется, довольно успешно для того, чтобы ничего не преувеличивать. Я передал все в том же порядке, в котором рассказывал мне это Платтнер. Я старался не изменять стиля и созданного им впечатления. Например, было бы совсем легко всю сцену, происходившую у смертного одра, превратить в заговор, в котором бы принимал участие Платтнер. Но помимо того, что нельзя допустить фальсифицирования необыкновенно правдивой истории, каждое такое вмешательство испортило бы, по-моему, любопытное впечатление, осуществляемое темным миром с его зеленым освещением и движущимися Сторожами Живых, который, невидимый и недосягаемый для нас, все же нас окружает!

Теперь остается добавить, что в Винцент Террасе, за школьным садом, действительно умер человек, и, поскольку удалось доказать, это произошло в момент возвращения Платтнера. Скончался сборщик податей и страховой агент. Его вдова, которая была гораздо моложе его, в прошлом месяце вышла замуж за некоего мистера Вимпера, ветеринарного врача из Альбидита. Так как приводимый здесь рассказ передавался с различными вариациями из уст в уста по всему Сюссексвилю, она разрешила мне упомянуть ее имя при условии того, что я поставлю всех в известность о том, что она категорически опровергает все показания Платтнера, описывающие последние минуты жизни ее мужа. Она не сжигала никакого завещания (впрочем Платтнер никогда и не обвинял ее в этом): муж ее написал только одно завещание и сделал это сразу после того, как они поженились. Несомненно, для человека, который никогда не видел этой комнаты, Платтнер с любопытными подробностями, исключительно правильно описал всю мебель, стоящую там.

Даже рискуя повториться, я должен подчеркнуть одно обстоятельство, потому что, если я этого не сделаю, может возникнуть подозрение, что я поддерживаю легковерную и суеверную точку зрения. Исчезновение Платтнера на девять дней из жизни можно считать доказанным. Но оно отнюдь не доказывает истины рассказанного им. Вполне допустимо, что даже вне пространства возможны галлюцинации. Это, во всяком случае, не должен забывать читатель!

1896
Перевод: М. Ирская

История покойного мистера Элвешема

Я пишу эту историю, не рассчитывая, что мне поверят. Мое единственное желание спасти следующую жертву, если это возможно. Мое несчастье, быть может, послужит кому-нибудь на пользу. Я знаю, что мое положение безнадежно, и теперь в какой-то мере готов встретить свою судьбу.

Зовут меня Эдвард Джордж Иден. Я родился в Трентеме в Стаффордшире, где отец занимался садоводством. Мать умерла, когда мне было три года, а отец когда мне было пять. Мой дядя Джордж Иден усыновил меня и воспитал, как родного сына. Он был человек одинокий, самоучка, и его знали в Бирмингеме как предприимчивого журналиста. Он дал мне превосходное образование и всегда разжигал во мне желание добиться успеха в обществе. Четыре года назад он умер, оставив мне все свое состояние, что после оплаты счетов составило пятьсот фунтов стерлингов. Мне было тогда восемнадцать лет. В своем завещании дядя советовал мне потратить деньги на завершение образования. Я уже избрал специальность врача и благодаря посмертному великодушию дяди и моим собственным успехам в конкурсе на стипендию стал студентом медицинского факультета Лондонского университета. В то время, когда начинается моя история, я жил в доме О 11-а по Университетской улице, в убогой комнатке верхнего этажа с окнами на задний двор. В ней вечно был сквозняк. Это была моя единственная комната, потому что я старался экономить каждый шиллинг.

Я нес в мастерскую на Тоттенхем-Корт-роуд башмаки в починку и тут впервые встретил старичка с желтым лицом. С этим-то человеком и сплелась так тесно моя жизнь. Когда я выходил из дому, он стоял у тротуара и в нерешительности разглядывал номер над дверью. Его глаза тускло-серые, с красноватыми веками остановились на мне, и тотчас же на его сморщенном лице появилось любезное выражение.

— Вы вышли вовремя, сказал он. Я забыл номер вашего дома. Здравствуйте, мистер Иден!

Меня несколько удивило такое обращение, потому что я никогда прежде и в глаза не видел этого человека, к тому же я чувствовал себя неловко, потому что под мышкой у меня были старые ботинки. Он заметил, что я не очень-то обрадован.

— Думаете, что это за черт такой, а? Я ваш друг, уверяю вас. Я видел вас прежде, хотя вы никогда не видели меня. Где бы нам поговорить?

Я колебался. Мне не хотелось, чтобы незнакомый человек заметил все убожество моей комнаты.

— Может быть, пройдемся по улице? сказал я. К сожалению, я сейчас не могу… И я пояснил жестом.

— Что ж, хорошо, согласился он, оглядываясь по сторонам. По улице? Куда же мы пойдем?

Я сунул ботинки за дверь. — Послушайте, отрывисто проговорил старичок, это дело, в сущности, моя фантазия; давайте позавтракаем где-нибудь вместе, мистер Иден. Я человек старый, очень старый и не умею кратко излагать свои мысли, к тому же голос у меня слабый, и шум уличного движения…

Уговаривая меня, он положил мне на плечо худую, слегка дрожавшую руку.

Я был молод, и пожилой человек имел право угостить меня завтраком, но в то же время это неожиданное приглашение нисколько меня не обрадовало.

— Я предпочел бы… начал я.

— Но мы сделаем то, что предпочел бы я, перебил старик и взял меня под руку. Мои седины ведь заслуживают некоторого уважения.

Мне пришлось согласиться и пойти с ним.

Он повел меня в ресторан Блавитского. Я шел медленно, приноравливаясь к его шагам. Во время завтрака, самого вкусного в моей жизни, мой спутник не отвечал на вопросы, но я мог лучше разглядеть его. У него было чисто выбритое, худое, морщинистое лицо, сморщенные губы, за которыми виднелись два ряда вставных зубов, седые волосы были редкие и довольно длинные. Мне казалось, что он маленького роста впрочем, мне почти все люди казались маленькими. Он сильно сутулился. Наблюдая за ним, я не мог не заметить, что он тоже изучает меня. Глаза его, в которых мелькало какое-то странное, жадное внимание, перебегали с моих широких плеч на загорелые руки и затем на мое веснушчатое лицо.

— А сейчас, сказал он, когда мы закурили, я изложу вам свое дело. Должен вам сказать, что я человек старый, очень старый. Он помолчал. Случилось так, что у меня есть деньги, и теперь мне придется кому-то завещать их, но у меня нет детей, и мне некому оставить наследство.

У меня мелькнула мысль, что старик, изображая откровенность, хочет сыграть со мной какую-то шутку, и я решил быть настороже, чтобы мои пятьсот фунтов не уплыли от меня.

Старик продолжал распространяться о своем одиночестве и жаловался, что ему трудно найти достойного наследника.

— Я взвешивал разные варианты, сказал он. Думал завещать деньги приютам, благотворительным учреждениям, назначить стипендии и наконец принял решение. Глаза его остановились на моем лице. Я решил найти молодого человека, честолюбивого, честного, бедного, здорового телом и духом и, короче говоря, сделать его своим наследником, дать ему все, что имею. Он повторил: Дать ему все, что имею. Так, чтобы он внезапно избавился от всех своих забот и мог бороться за успех в той области, какую он сам себе изберет, располагая свободой и независимостью.

Я старался сделать вид, что совершенно не заинтересован, и, явно лицемеря, проговорил:

— Вы хотите моего совета, может быть, моих профессиональных услуг, чтобы найти такого человека?

Мой собеседник улыбнулся и взглянул на меня сквозь дым папиросы, а я рассмеялся, видя, что он, не говоря ни слова, разоблачил мою притворную скромность.

— Какую блестящую карьеру мог бы сделать этот человек! воскликнул старик. Я с завистью думаю, что вот я накопил такое богатство, а тратить его будет другой… Но я, конечно, поставлю условия; моему наследнику придется принести кое-какие жертвы. Например, он должен принять мое имя. Нельзя же получить все и ничего не дать взамен. Прежде чем оставить ему свое состояние, я должен узнать все подробности его жизни. Он обязательно должен быть здоровым человеком. Я должен знать его наследственность, как умерли его родители, а также его бабушки и деды, я должен иметь точное представление о его нравственности…

Я уже мысленно поздравлял себя, но эти слова несколько умерили мою радость…

— Правильно ли я понял, начал я, что именно я…

— Да, раздраженно перебил он, вы, вы! Я не ответил ни слова. Мое воображение разыгралось, и даже врожденный скептицизм не в силах был его унять. В душе у меня не было ни тени благодарности, я не знал, что сказать и как сказать.

— Но почему вы выбрали именно меня? наконец выговорил я. Он объяснил, что слышал обо мне от профессора Хазлера, который отзывался обо мне как о человеке исключительно здоровом и здравомыслящем, а старик хотел оставить свое состояние тому, в ком, насколько это возможно, сочетаются идеальное здоровье и душевная чистота.

Такова была моя первая встреча со старичком. Он держал в тайне все, что касалось его самого. Он заявил, что пока не желает называть своего имени, и, после того как я ответил на кое-какие его вопросы, расстался со мной в вестибюле ресторана Блавитского. Я заметил, что, расплачиваясь за завтрак, он вытащил целую горсть золотых монет. Мне показалось странным, что он так настойчиво требует, чтобы его наследник был физически здоров.

Мы договорились, что я в тот же день подам в местную страховую компанию заявление с просьбой застраховать мою жизнь на очень крупную сумму. Врачи этой компании мучили меня целую неделю и подвергли всестороннему медицинскому обследованию. Однако и это не удовлетворило старика, и он потребовал, чтобы меня осмотрел еще знаменитый доктор Хендерсон. Только в пятницу перед Троицей старик наконец принял решение. Он пришел ко мне довольно поздно вечером было около девяти часов и оторвал меня от зубрежки химических формул. Я готовился к экзамену. Он стоял в передней под тусклой газовой лампой, бросавшей на его лицо причудливые тени. Мне показалось, что он еще больше сгорбился и щеки его впали.

От волнения у него дрожал голос. — Я удовлетворен, мистер Иден, начал он, вполне, вполне удовлетворен. В нынешний знаменательный вечер вы должны пообедать со мной и отпраздновать вашу удачу. Приступ кашля прервал его. Недолго придется вам дожидаться наследства, проговорил он, вытирая губы платком и сжав мою руку своей длинной, худой рукой. Вам, безусловно, не очень долго придется дожидаться.

Мы вышли на улицу и окликнули кеб. Я живо помню этот вечер: кеб, кативший быстро, ровно, контраст газовых ламп и электрического освещения, толпы на улицах, ресторан на Риджент-стрит, в который мы вошли, и роскошный обед. Сначала меня смущали взгляды, которые безукоризненно одетый официант бросал на мой простой костюм, затем я не знал, что делать с косточками маслин, но когда шампанское согрело кровь, я почувствовал себя непринужденно. Вначале старик говорил о себе. Еще в кебе он назвал себя. Это был Эгберт Элвешем, знаменитый философ, имя которого было мне известно еще на школьной скамье. Мне казалось невероятным, что человек, ум которого волновал меня, когда я был еще школьником, этот великий мыслитель вдруг оказался знакомым дряхлым старичком. Вероятно, всякий молодой человек, внезапно очутившись в обществе знаменитости, чувствует некоторое разочарование.

Теперь старик говорил о будущем, которое откроется передо мной, когда порвутся слабые нити, связывающие его с жизнью, говорил о своих домах, денежных вкладах, авторских гонорарах. Я и не предполагал, что философы могут быть так богаты. А он не без зависти смотрел, как я ем и пью.

— Сколько в вас жизненной силы! сказал он и добавил со вздохом (мне показалось, что это был вздох облегчения): Теперь недолго ждать!

— Да, ответил я, чувствуя, что голова у меня кружится от шампанского, может быть, у меня есть будущее, и благодаря вам ему можно позавидовать. Я буду теперь иметь честь носить ваше имя, зато у вас есть прошлое, которое стоит моего будущего!

Он покачал головой и улыбнулся, приняв мое лестное восхищение как бы с некоторой грустью.

— Будущее! повторил он. А променяли бы вы его на мое прошлое? К нам подошел официант с ликерами. — Пожалуй, вы охотно примете мое имя, мое положение, продолжал старик, но согласились ли бы вы добровольно взять на себя мои годы?

— Вместе с вашими достоинствами, любезно ответил я. Он опять улыбнулся. — Кюммель, две порции, сказал мистер Элвешем официанту и занялся бумажным пакетиком, который достал из кармана.

— Это время дня, произнес старик, этот послеобеденный час час, когда можно развлекаться пустяками. Вот маленький образчик моей мудрости. Это нигде не опубликовано.

Дрожащими желтыми пальцами он развернул пакетик: в нем был порошок розоватого цвета.

— Вот… сказал старик. Впрочем, сами догадайтесь, что это такое. Насыпьте порошку в рюмку, и кюммель превратится для вас в райский напиток.

Его глаза ловили мой взгляд, в их выражении было что-то загадочное.

Меня неприятно поразило, что этот великий ученый может заниматься приправами к напиткам, но я сделал вид, что очень заинтересован этой его слабостью, я был достаточно пьян, чтобы подличать.

Мистер Элвешем всыпал половину порошка в свою рюмку, а половину в мою. Затем вдруг поднялся и с подчеркнутым достоинством протянул мне руку. Я тоже протянул руку, и мы чокнулись.

— За скорое получение наследства, сказал старик, поднося рюмку к губам.

— Нет, нет, поспешно ответил я, только не за это. Он остановился с рюмкой у рта и пристально заглянул мне в глаза. — За долгую жизнь, сказал я.

Он помедлил. — За долгую жизнь! с внезапным взрывом смеха отозвался он, и, глядя друг на друга, мы выпили ликер.

Пока я пил старик продолжал смотреть мне прямо в глаза, а я испытывал какое-то удивительно странное чувство. С первого же глотка в голове началась страшная путаница. Мне казалось, что я физически ощущаю, как что-то шевелится у меня в черепе, а уши наполнились невообразимым гулом. Я не чувствовал вкуса ликера, не замечал, как его ароматная сладость скользила мне в горло. Я видел только напряженный, жгучий взгляд серых глаз, устремленных на меня. Мне казалось, что страшное головокружение и грохот в ушах продолжались бесконечно долго. Где-то в глубине сознания мелькали и тотчас исчезали какие-то неясные воспоминания о полузабытых событиях.

Наконец старик прервал молчание. С внезапным вздохом облегчения он поставил рюмку на стол.

— Ну как? спросил он.

— Чудесно, ответил я, хотя и не почувствовал вкуса ликера. Голова у меня кружилась. Я сел. В мыслях был хаос. Потом сознание прояснилось, но я видел все каким-то искаженным, точно в вогнутом зеркале. Манеры моего компаньона изменились, они стали нервными и торопливыми. Он вытащил часы и с гримасой взглянул на них.

— Семь минут двенадцатого! воскликнул он. А сегодня я должен… одиннадцать двадцать пять… на вокзале Ватерлоо… Мне нужно идти.

Мистер Элвешем уплатил по счету и стал с трудом надевать пальто. На помощь нам пришли официанты. Еще минута, и он сидел в кебе, а я прощался с ним, все еще испытывая нелепое чувство: все вокруг стало маленьким и четким, точно я… как бы это объяснить? точно я смотрел через перевернутый бинокль.

Мистер Элвешем приложил руку ко лбу. — Этот напиток… сказал он, Не надо было его вам давать! Завтра у вас голова будет раскалываться. Подождите, вот! Он дал мне плоский конвертик, в каких обычно выдают порошки в аптеках. Перед сном примите этот порошок. Тот, первый, был наркотик. Только запомните: примите его перед самым сном. Он проясняет голову. Вот и все. Дайте еще раз вашу руку, наследник.

Я сжал дрожавшую руку старика. — До свидания, сказал он, и по выражению его глаз я понял, что и на него подействовал этот напиток, свихнувший мне мозги.

Вдруг, вспомнив что-то, он принялся шарить в кармане пиджака и вытащил еще один пакет, на этот раз цилиндрической формы, по размерам и очертаниям напоминавший мыльную палочку для бритья.

— Вот, сказал он, чуть не забыл, возьмите, но не открывайте, пока я не приду к вам завтра.

Пакет был такой тяжелый, что я его едва не уронил. — Ладно, пробормотал я, а он улыбнулся мне, показав вставные зубы.

Кучер взмахнул кнутом над дремавшей лошадью.

Пакет, который дал мне Элвешем, был белый с красными печатями с обеих сторон и посередине.

«Если это не деньги, подумал я, то это платина или свинец».

Я с величайшими предосторожностями засунул пакет в карман и, чувствуя по-прежнему сильное головокружение, пошел домой сквозь толпу гуляющих по Риджент-стрит, потом свернул в темные, задние улицы на Портленд-роуд. Я живо помню всю странность своих ощущений. Я настолько сохранил ясность мысли, что замечал свое необычайное психическое состояние и спрашивал себя, не подсыпал ли он мне опиума, с действием которого я практически был совершенно незнаком.

Мне очень трудно сейчас описать все особенности моего состояния; пожалуй, его можно было бы назвать раздвоением личности. Идя по Риджент-стрит, я не мог отделаться от странной мысли, что нахожусь на вокзале Ватерлоо, и мне даже хотелось взобраться на крыльцо Политехнического института, будто на подножку вагона. Я протер глаза и убедился, что нахожусь на Риджент-стрит. Как бы мне это объяснить? Вот вы видите искусного актера, он спокойно смотрит на вас; гримаса и это совсем другой человек! Не найдете ли вы слишком невероятным, если я скажу, что мне казалось, будто Риджент-стрит вела себя в ту минуту так, как этот актер? Потом, когда я убедился, что это все же Риджент-стрит, меня стали сбивать с толку какие-то фантастические воспоминания. «Тридцать лет назад, думал я, я поссорился здесь с моим братом». Я тотчас расхохотался, к удивлению и удовольствию компании ночных бродяг. Тридцать лет назад меня еще не было на свете, и никогда у меня не было брата. Порошок, несомненно, лишал людей рассудка, потому что я продолжал глубоко сожалеть о своем погибшем брате. На Портленд-роуд мое безумие приняло несколько иной характер. Я стал вспоминать магазины, которые когда-то тут находились, и сравнивать улицу в ее нынешнем виде с той, какой она была раньше. Вполне понятно, что после ликера мои мысли стали путаными и тревожными, но я недоумевал, откуда явились эти удивительно живые фантасмагорические воспоминания; и не только те воспоминания, которые заползли мне в голову, но и те, которые отменя ускользали. Я остановился у магазина живой природы Стивенса и стал напрягать память, чтобы вспомнить, какое отношение имел ко мне владелец этой лавки. Мимо прошел автобус для меня он грохотал, как поезд. Мне показалось, что я далеко-далеко и погружаюсь в темную яму в поисках воспоминаний.

— Ах да, конечно, сказал я себе. Стивенс обещал дать мне завтра трех лягушек. Странно, что я об этом забыл.

Показывают ли сейчас детям туманные картины? Я помню картины, на которых появлялся ландшафт, сначала как туманный призрак, потом он становился отчетливее, пока его не вытеснял другой. Вот так же, мне казалось, призрачные новые ощущения борются во мне со старыми, привычными.

Я шел по Юстон-роуд и Тоттенхем-Корт-роуд, встревоженный, немного испуганный и почти не замечая, что иду необычным путем, потому что обыкновенно пробирался через целую сеть боковых улиц и переулков. Я свернул на Университетскую улицу, и тут выяснилось, что я забыл номер своего дома. Только ценой страшного напряжения памяти я вспомнил номер 11-а, но и то у меня было такое чувство, будто мне этот номер кто-то подсказал, но кто я забыл. Я старался привести в порядок свои мысли, вспоминая подробности обеда, но никакими силами не мог представить себе лицо своего компаньона, я видел только неясные очертания, как видишь отражение собственного лица в стекле, сквозь которое смотришь. Однако вместо мистера Элвешема я, как ни странно, узнавал себя самого, сидящего за столом, румяного от вина, с блестящими глазами, болтливого.

«Надо будет принять второй порошок, подумал я, это становится невыносимым».

Я принялся искать свечу и спички в той части передней, где они никогда не лежали, а потом долго соображал, на какой площадке моя комната.

«Я пьян, подумал я, тут нет никакого сомнения».

И, как бы в подтверждение этого, я без всякой причины начал спотыкаться на каждой ступеньке лестницы.

На первый взгляд моя комната показалась мне незнакомой. — Что за чепуха! пробормотал я, оглядываясь вокруг. Усилием воли мне как будто удалось вернуть себе сознание действительности, и странная фантасмагория сменилась знакомыми предметами. Вот старое зеркало, за раму засунуты мои записки о свойствах белков. На полу валяется мой будничный костюм. Но все-таки все это было как-то нереально. У меня все время было дурацкое ощущение, будто я сижу в вагоне, поезд только что остановился на незнакомой станции и я выглядываю в окно. Я изо всех сил сжал спинку кровати, чтобы прийти в себя. «Может, это ясновидение, подумал я, надо будет написать в Общество психиатров».

Я положил на туалетный столик пакет, который мне дал мистер Элвешем, сел на кровать и стал снимать ботинки. Чувство у меня было такое, будто картина моих ощущений наложена на другую картину, и эта вторая картина все время старается проступить сквозь первую.

— К черту! воскликнул я. Что я, спятил или действительно нахожусь сразу в двух местах?

Наполовину раздевшись, я высыпал порошок мистера Элвешема в стакан. Вода зашипела и приняла флюоресцирующую янтарную окраску. Я выпил эту воду. Не успел я лечь, как мысли мои успокоились. Голова коснулась подушки, и я, по-видимому, сразу заснул.

Я проснулся внезапно ото сна, в котором мне грезились какие-то странные животные. Я лежал на спине. Вероятно, всем знакомы эти гнетущие сновидения; проснувшись, человек избавляется от них, но они все же оставляют какое-то тягостное впечатление. Во рту у меня был странный вкус, во всех членах усталость, ощущение физического неудобства. Я лежал неподвижно, не поднимая головы от подушки, ожидая, что чувство отчужденности и ужаса развеется, и тогда мне, может быть, удастся снова заснуть, но вместо этого оно только росло. Вначале я не замечал вокруг себя ничего необычного. Комната была освещена очень слабо, настолько слабо, что в ней было почти совсем темно, и мебель проступала в виде совершенно темных пятен. Я пристально смотрел перед собой, насколько позволяло одеяло, натянутое до самых глаз. Мне пришло в голову, что кто-то забрался в комнату и украл мой пакет с деньгами. Но затем я полежал, ровно дыша, чтобы вновь вызвать сон, и понял, что это только мое воображение. Тем не менее я беспокоился, я был уверен: что-то случилось. Я оторвал голову от подушки и всмотрелся в темноту. Сначала я не мог понять, в чем дело. Я вглядывался в окружающие меня темные предметы, по большей или меньшей густоте мрака угадывал, где должны быть окна с задернутыми шторами, стол, камин, книжные полки и так далее. Потом что-то в окружавших меня темных вещах стало казаться мне необычным. Может быть, кровать повернута не так, как раньше. Там, где должны быть книжные полки, туманно белело что-то на них непохожее. Не могло это быть также и моей рубашкой, брошенной на стул: она была много меньше.

Преодолевая ребяческий страх, я сбросил одеяло и спустил ноги. Они не достали до полу, как бывало всегда, когда я садился на своей низкой кровати, а повисли, едва достигая края матраца. Я подвинулся и сел на самый край кровати. Рядом с ней на сломанном стуле должны были быть свеча и спички. Протянув руку и ничего не нащупав, я принялся шарить вокруг себя. Рука попала на какую-то тяжелую ткань, мягкую и плотную, которая зашуршала под пальцами. Я ухватился за нее и потянул. Оказалось, что это полог над изголовьем.

Теперь я окончательно проснулся и понял, что нахожусь в незнакомой комнате. Я был озадачен и постарался припомнить все, что случилось вечером. Как ни странно, оказалось, что я помню все совершенно ясно: обед, порошок, сначала один, потом другой, мои сомнения насчет того, пьян я или нет, медлительность, с которой я раздевался, прохладную подушку, которой я касался лицом. Вдруг я стал сомневаться: было ли это вчера или позавчера? Как бы то ни было, комната была чужой, и я не мог понять, как я в ней очутился.

Туманный, бледный предмет, который я видел раньше, становился все светлее, и теперь я понял, что это окно, а перед ним овальное зеркало, на которое падали слабые лучи света, проникавшие сквозь шторы.

Я встал, и меня поразило, что я чувствую такую слабость и неуверенность. Я медленно пошел к окну, протянув руки, но все-таки наткнулся по дороге на стул и ушиб колено. Обошел зеркало. Оно оказалось очень большим, с красивыми бронзовыми канделябрами по бокам. Я стал ощупью искать шнурок от шторы, не нашел его, но случайно схватил кисточку, и штора, щелкнув пружиной, поднялась.

Передо мной был абсолютно незнакомый вид. Небо было затянуто, и сквозь густую серую толщу облаков едва пробивались слабые лучи рассвета. На самом горизонте облака были окаймлены кроваво-красной полосой. Ниже все было темным и неясным. Вдали холмы в дымке, туманная масса домов со шпилями, чернильные пятна деревьев, а под окном кружево темных кустарников и бледно-серые дорожки. Все это было так чуждо, что на минуту я подумал: не сплю ли я еще? Я ощупал туалетный столик. Он был из полированного дерева, на нем стояли хрустальные флаконы и лежала головная щетка. На блюдечке лежал какой-то странный предмет, подковообразный на ощупь, с гладкими твердыми выступами. Я не мог найти ни свечи, ни спичек.

Снова я обвел глазами комнату. Теперь, при поднятых шторах, призрачные силуэты вещей выступали из темноты: огромная кровать с пологом и камин за нею, с большой белой полкой, поблескивавшей мрамором.

Прислонившись к туалетному столику, я закрыл глаза, потом снова открыл, стараясь сосредоточиться. Все вокруг было вполне реальным; это не было сновидением. Я готов был вообразить, что от выпитого вчера странного напитка в памяти у меня образовался какой-то пробел. Может быть, думал я, меня уже ввели во владение наследством, а я потом вдруг забыл обо всем и не помню, что случилось после того, как я узнал о своей удаче? Может быть, если я подожду немножко, мои мысли прояснятся? Между тем воспоминания об обеде со стариком Элвешемом были необыкновенно живыми и свежими: шампанское, услужливые официанты, порошок, напиток… Я был готов дать голову на отсечение, что все это было лищь несколько часов назад!

Затем произошло нечто совершенно обыкновенное и вместе с тем столь ужасное, что я до сих пор содрогаюсь при одном воспоминании об этой минуте. Я заговорил вслух.

— Как же, черт возьми, я сюда попал? сказал я. Но голос был не мой! Это был не мой голос, это был тонкий голос, артикуляция была неясной, и резонанс совсем не такой, как у меня. Чтобы успокоиться, я схватился одной рукой за другую рука была костлявая, кожа старчески дряблая.

— Но ведь это же сон, проговорил я ужасным голосом, который непонятно как поселился в моем горле, ведь это сон!

Быстро, почти инстинктивно, я сунул в рот пальцы. Зубы мои исчезли. Пальцы нащупали мягкую поверхность сморщенных десен. У меня закружилась голова от ужаса и отвращения.

Я почувствовал безудержное желание увидеть свое лицо, сразу же убедиться в той страшной, кошмарной перемене, которая произошла со мной. Неверной походкой я пошел к камину за спичками и стал шарить на полке. В это время из моего горла вырвался лающий кашель, и я запахнул толстую фланелевую рубашку, которая, как оказалось, была на мне надета. На камине спичек не было. Я вдруг почувствовал, что руки и ноги у меня окоченели от холода. Кашляя и шмыгая носом (возможно, что при этом я немножко и стонал), я заковылял к кровати.

— Ведь это же сон, бормотал я, забираясь в постель, сон! Я сам чувствовал, что говорю это по старческой привычке повторять одно и то же.

Я натянул одеяло на плечи, на голову, засунул под подушку свои морщинистые руки и решил успокоиться и заснуть. Несомненно, все это только сон. Утром он развеется, и я проснусь сильным, энергичным, ко мне вернется молодость и жажда знаний. Я закрыл глаза, стал дышать равномерно и, убедившись, что сон не идет ко мне, принялся медленно вычислять степени числа три.

А то, чего я так жаждал, не приходило. Я не мог заснуть и все больше убеждался, что во мне действительно произошла страшная перемена. Потом я заметил, что лежу с широко открытыми глазами, забыв про свои вычисления, и ощупываю худыми пальцами беззубые десны. Я действительно внезапно и неожиданно превратился в старика. Каким-то необъяснимым путем я проскочил через всю свою жизнь до самой старости, каким-то образом у меня украли лучшую часть моей жизни, мою любовь, борьбу, силы и надежды. Я зарылся в подушку и старался убедить себя, что, может быть, это галлюцинация.

Медленно, но неуклонно приближалось утро. Наконец, отчаявшись заснуть, я сел на кровати и огляделся вокруг. Холодный рассвет проник через окно, и видна была вся комната. Она была просторна и хорошо обставлена лучше, чем все другие комнаты, в которых мне раньше приходилось спать. На маленьком столике в нише виднелись свеча и спички. Я сбросил одеяло и, дрожа от сырости раннего летнего утра, встал и зажег свечу. Затем, дрожа так сильно, что гасильник для свечи подпрыгивал на своем шпиле, я, шатаясь, подошел к зеркалу и увидел… лицо Элвешема! Хотя в душе я уже этого ожидал, тем не менее впечатление было ужасным. Мистер Элвешем всегда казался мне физически слабым и жалким, но сейчас, когда он был одет только в грубую фланелевую ночную рубашку, которая распахнулась на груди и открыла тощую шею, сейчас, когда я сам стал Элвешемом, я не берусь описать, каким жалким и дряхлым он мне показался. Впалые щеки, растрепавшаяся прядь грязных седых волос, тусклые, слезящиеся глаза, дрожащие морщинистые губы. Вы, кому душой и телом столько лет, сколько вам и должно быть, не можете представить себе, что означало для меня это дьявольское заточение в чужом теле. Быть молодым, полным желаний и сил и оказаться замурованным и раздавленным в этой трясущейся развалине!..

Но я отвлекся от своего рассказа. На некоторое время я, должно быть, совершенно потерял голову, когда убедился, что со мной произошло такое превращение. Было уже совсем светло, когда я настолько пришел в себя, что мог думать. Каким-то необъяснимым образом я изменился, хотя, как это могло случиться, если не волшебством, я не могу сказать. Теперь, когда я думал об этом, я понял, как дьявольски умен был Элвешем. Было ясно, что так же, как я оказался в его теле, он завладел моим телом, а, следовательно, моей силой и моим будущим. Но как доказать это? Сейчас, когда я думал обо всем, это превращение казалось мне самому настолько невероятным, что голова моя пошла кругом, я должен был ущипнуть себя, ощупать свои беззубые десны, посмотреться в зеркало и потрогать окружавшие меня предметы, чтобы быть в состоянии здраво смотреть на совершившееся. Или вся наша жизнь лишь галлюцинация? Стал ли я на самом деле Элвешемом, а он мною? Может быть, я только во сне видел Идена? Был ли вообще на свете Иден? Но если бы я был Элвешемом, я должен был бы помнить, что я делал прошлым утром, как назывался город, в котором я жил, что происходило до того, как началось мое сновидение. Я боролся с этими вопросами. Мне вспомнилось странное раздвоение моих воспоминаний накануне вечером. Но теперь ум мой был ясен. Я не мог вызвать и тени каких-нибудь воспоминаний, не имевших отношения к Идену.

— Вот так сходят с ума! воскликнул я визгливым голосом. Я с трудом поднялся на ноги и потащил свое ослабевшее и отяжелевшее тело к умывальнику. Там я окунул седую голову в таз с холодной водой. Вытираясь полотенцем, я снова пытался думать о себе как об Элвешеме, но это было бесполезно. Не было никакого сомнения в том, что я Иден, а не Элвешем, но Иден в теле Элвешема.

Если бы я был человеком другого века, я, может быть, покорился бы судьбе, считая себя зачарованным. Но в наше время скептицизма не очень-то верят в чудеса. Со мной проделали какой-то психологический трюк. То, что могли сделать порошок и пристальный взгляд, могут переделать другой порошок и другой пристальный взгляд или какое-нибудь средство в этом роде. И раньше случалось, что люди теряли память, но чтобы они могли меняться телами, как зонтиками!.. Я рассмеялся. Увы! Это был не прежний здоровый смех, а хриплое, старческое хихиканье. Я представил себе, как старик Элвешем смеется над моим положением, и меня обуял приступ необычной для меня ярости. Я начал быстро одеваться в ту одежду, которая валялась на полу, и только когда был уже совершенно одет, понял, что это была фрачная пара. Я открыл шкаф и нашел там одежду для каждого дня клетчатые брюки и старомодный халат. Я надел на свою почтенную голову почтенную домашнюю шапочку и, слегка покашливая от всех этих усилий, вышел, ковыляя, на площадку лестницы.

Было приблизительно без четверти шесть, шторы были опущены, и дом погружен в тишину. Площадка была просторная, широкая, покрытая богатыми коврами, лестница вела вниз, в темный холл. Дверь напротив той, из которой я вышел, была приоткрыта, н я увидел письменный стол, вращающуюся книжную этажерку, спинку кресла у стола и полки с рядами томов в роскошных переплетах.

— Мой кабинет, пробормотал я и пошел туда через площадку. При звуках моего голоса у меня мелькнула новая мысль, и, вернувшись в спальню, я надел вставные челюсти, которые легко сели на привычное место.

— Так-то лучше, сказал я, пожевал челюстями и снова пошел в кабинет. Ящики бюро были заперты. Откидной верх был тоже заперт. Ни в кабинете, ни в карманах брюк я не нашел никакого признака ключей. Тогда я снова поплелся в спальню и обследовал сначала карманы того костюма, который валялся на полу, а затем карманы всей одежды, какую я только мог найти. Я был в большом нетерпении, и если бы кто-нибудь вошел в комнату после того, как я кончил ее обследовать, он подумал бы, что в ней побывали грабители. Я не нашел ни ключей, ни единой монеты, ни клочка бумаги, кроме счета за вчерашний обед.

Меня внезапно охватила страшная усталость. Я сел и уставился на разбросанные вокруг костюмы с вывороченными карманами. Бешенство мое улеглось. С каждой минутой я все яснее начинал понимать поразительную предусмотрительность моего противника, и все яснее становилась для меня безнадежность моего положения.

Я с усилием поднялся и снова поторопился вернуться в кабинет. На лестнице я увидел служанку, подымавшую шторы. По-видимому, выражение моего лица поразило ее, и она с удивлением посмотрела на меня. Я закрыл за собой дверь кабинета и, схватив кочергу, набросился на стол, пытаясь взломать ящики. Так меня и застали слуги. Стекло на столе было разбито, замок сломан, письма из ящиков бюро разбросаны по полу. В своем старческом бешенстве я раскидал перья и опрокинул чернильницу. Кроме того, большая ваза, стоявшая на камине, упала и разбилась, я сам не знаю как. Я не нашел ни денег, ни чековой книжки и никаких указаний, которые могли бы помочь мне вернуть мое тело в прежний вид. Я отчаянно колотил по ящикам стола, когда в кабинет вторглись дворецкий и две служанки.

Такова без всяких прикрас история моего превращения. Никто не верит моим фантастическим уверениям. Со мной обращаются как с сумасшедшим и даже сейчас за мной присматривают. Между тем я человек нормальный, абсолютно нормальный, и чтобы доказать это, я сел за письменный стол и записал очень подробно все, что со мной случилось. Я взываю к читателю. Пусть он скажет, есть ли в стиле или ходе изложения истории, которую он только что прочел, какие-нибудь признаки безумия. Я молодой человек, заключенный в тело старика, но никто не верит этому бесспорному факту. Естественно, я кажусь сумасшедшим тем, кто не верит мне; естественно, я не знаю, как зовут моих секретарей, не знаю навещающих меня врачей, своих слуг и соседей, не знаю названия города, в котором очутился, и где он находится. Естественно, я не знаю расположения комнат в своем собственном доме и терплю множество неудобств всякого рода. Естественно, я задаю очень странные вопросы. Естественно, что иногда я плачу, кричу и у меня бывают приступы отчаяния. У меня нет ни денег, ни чековой книжки. Банк не признал бы моей подписи, потому что, я полагаю, у меня все еще почерк Идена, несколько изменившийся вследствие ослабления мускулов. Окружающие меня люди не позволят мне самому пойти в банк; да, кажется, в этом городе и нет банка, а мой текущий счет находится в каком-то районе Лондона. Кажется, Элвешем скрывал от своих домашних имя своего поверенного, но я ничего не знаю толком. Несомненно, Элвешем глубоко изучал психологию и психиатрию, и мои рассказы о себе только подтверждают предположение окружающих, что я сошел с ума от чрезмерного увлечения проблемами душевных расстройств. А еще говорят о тождестве личности!

Два дня назад я был здоровым юношей, перед которым была открыта вся жизнь, а теперь я озлобленный старик, неопрятный несчастный, полный отчаяния. Я брожу по огромному роскошному чужому дому, а все вокруг следят за мной, боятся и избегают меня, как безумца. Между тем в Лондоне Элвешем начинает жизнь заново в здоровом молодом теле и с мудростью и знаниями, накопленными за семь десятков лет!

Он украл у меня жизнь!

Я не знаю точно, как это произошло.

В кабинете я нашел множество рукописных записей, относящихся главным образом к психологии памяти, кое-что зашифровано значками, совершенно непонятными для меня. Некоторые записи указывают на то, что Элвешем интересовался также философией математики.

Как мог произойти такой обмен, остается за пределами моего разумения. Всю свою сознательную жизнь я был материалистом, но здесь явный случай отделения духа от тела.

Я хочу испытать одно отчаянное средство. Сейчас я допишу свою историю, а потом прибегну к нему. Утром с помощью ножа, который я припрятал за завтраком, мне удалось взломать секретный ящик в бюро заметить этот ящик было не очень трудно. Я не нашел там ничего, кроме маленького стеклянного флакончика зеленого цвета с белым порошком. На горлышке этикетка. На ней написано только одно слово: «Освобождение». Может быть, и вероятнее всего, это яд. Мне понятно, что Элвешем подсунул мне яд, я был бы даже уверен, что он хотел избавиться таким образом от единственного свидетеля, если бы флакончик не был так тщательно припрятан. Этот человек фактически разрешил проблему бессмертия. Если не произойдет какой-нибудь случайности, он будет жить в моем теле, пока оно не состарится, а затем сбросит его и отнимет молодость и силу у новой жертвы. Если вспомнить его бессердечие, страшно подумать, как он будет накапливать все больше опыта, который… Как давно он уже переходит из одного тела в другое?..

Но я устал писать. Порошок, оказывается, легко растворяется в воде. Вкус у него не неприятен.

Такова история, найденная на столе мистера Элвешема. Его мертвое тело лежало между письменным столом и креслом, последнее было резко отодвинуто в сторону, по-видимому, в предсмертных конвульсиях. История написана карандашом, размашистым почерком, совсем непохожим на обычный мелкий почерк Элвешема.

Остается добавить еще два любопытных факта: несомненно между Иденом и Элвешемом была какая-то связь, поскольку все состояние Элвешема было завещано этому молодому человеку. Но он не получил наследства. В то время, когда Элвешем покончил с собой, Иден, как это ни странно, был уже мертв. Сутками раньше на людном перекрестке Хауэр-стрит и Юстон-роуд его сбил кеб, и он тотчас же скончался. Так что единственный человек, который мог бы пролить свет на фантастическую историю, ничего нам не скажет.

1897
Перевод: Н. Семевская

Красная комната

— Могу вас уверить, — сказал я, — что потребуется очень осязаемое привидение, чтобы испугать меня.

И я встал перед камином со стаканом в руке.

— Это ваше собственное желание, — сказал сухорукий человек, бросив на меня косой взгляд.

— Я живу уже двадцать восемь лет на свете, — сказал я, — и до сих пор еще не видел привидений.

Старая женщина сидела, пристально глядя в огонь; ее бледные глаза были широко раскрыты.

— Ай! — вмешалась она. — Вот вы прожили двадцать восемь лет, а, наверно, не встречали ничего похожего на этот дом. Немало вы еще увидите, коли у вас на плечах только двадцать восемь лет. — Она медленно качала головой из стороны в сторону. — Немало можно еще увидеть на свете горя!

Я подозревал, что старики стараются усилить своим настойчивым жужжанием призрачные ужасы этого дома. Я поставил на стол свой пустой стакан, окинул взглядом комнату и мельком уловил в конце ее, в невероятном старинном зеркале, свое отражение, укороченное и расширенное до невозможности.

— Ну, так что ж, — сказал я, — если я что-нибудь увижу сегодня ночью, я научусь многому; ведь я подойду к делу без всякой предвзятости.

— Это ваше собственное желание, — снова повторил сухорукий.

Я услышал стук палки и тяжелые шаги снаружи по плитам коридора. Дверь заскрипела на петлях, и в комнату вошел второй старик, более согнутый, более морщинистый, более дряхлый, чем первый. Он опирался на одинокий костыль, глаза его были защищены щитком, а полувывороченная бледно-розовая нижняя губа отвисла, обнажая разрушающиеся желтые зубы. Он направился к креслу по другую сторону стола, грузно опустился в него и начал кашлять. Человек с сухой рукой бросил на вновь пришедшего быстрый взгляд, отражавший явную неприязнь; старуха не обратила внимания на появление нового гостя и продолжала все так же пристально смотреть в огонь.

— Я говорю, что это ваша собственная воля, — сказал сухорукий, когда кашель на минуту утих. — Почему вы не пьете? — спросил он новоприбывшего, подвигая к нему пиво.

Старик налил себе полный стакан трясущейся рукой; расплескал на стол. Чудовищная тень его корчилась на стене, передразнивая его движения.

Я должен сознаться, что совсем не ожидал найти таких гротескных стариков. Я всегда находил в дряхлости что-то нечеловеческое, что-то атавистическое и унижающее; у стариков, мне кажется, человеческие свойства почти нечувствительно отпадают день за днем. Эти трое вызывали во мне чувство неловкости своим натянутым молчанием, своими согнутыми фигурами, своим явным недружелюбием ко мне и друг к другу.

— Если, — сказал я, — вы укажете мне эту вашу комнату с привидением, я прекрасно устроюсь в ней на ночь.

Старик с кашлем внезапно отдернул голову назад, заставив меня даже вздрогнуть, и бросил на меня из-под зонтика еще один взгляд своих красных глаз. Но никто не ответил мне. Я подождал минуту, переводя глаза с одного на другого.

— Если, — сказал я несколько громче, — если вы укажете мне эту комнату с привидением, я избавлю вас от необходимости занимать меня.

— Там есть свеча на плите за дверью, — сказал сухорукий; обращаясь ко мне, он упорно смотрел на мои ноги. — Но если вы хотите отправиться в красную комнату сегодня ночью…

— Да уж если не сегодня, то когда же? — сказала старуха.

— О… идите один!

— Прекрасно, — ответил я. — А как мне пройти?

— Идите все прямо по коридору, — сказал старик, — пока не придете к двери; за ней вы найдете винтовую лестницу и на середине ее площадку и другую дверь, обитую байкой. Пройдите через нее и спуститесь по коридору до конца. Красная комната будет у вас по левую руку вверх по ступенькам.

— Правильно ли я запомнил? — сказал я и повторил его указания. Он поправил меня в одной мелочи.

— Вы в самом деле идете туда? — спросил человек со щитком. Он в третий раз окинул меня взглядом, сопровождаемым странным, неестественным подергиванием лица.

— Да уж если не туда, так куда же? — сказала старуха.

— Я для того и приехал, — сказал я и направился к выходу. Старик со щитком над глазами встал и, пошатываясь, обошел стол, чтобы быть поближе к остальным и к огню. У двери я остановился и оглянулся на них: они сидели близко друг к другу, темные на фоне огня, и глядели на меня через плечо с сосредоточенным выражением на своих дряхлых лицах.

— Спокойной ночи, — сказал я, открывая дверь.

— Это ваша собственная воля, — повторил сухорукий.

Я оставил дверь широко раскрытой, пока свеча не разгорелась как следует; потом закрыл ее и пошел по холодному, гулкому коридору.

Должен сознаться, что странные фигуры этих трех старых пенсионеров, на попечение которых остался замок, и потемневшая старинная комната управляющего, где они собрались, немного подействовали на меня, несмотря на усилия сохранить трезвое настроение. Эти люди, казалось, принадлежали к другому веку, более раннему, когда все явления духовной жизни отличались от явлений нашего времени: были менее достоверны, — к веку, когда верили в предзнаменования и колдунов, а существование привидений не вызывало ни в ком сомнений. Самое существование этих стариков представлялось мне призрачным; покрой их платья — порождением умершей мысли, убранство и устройство их комнаты — призрачными мыслями исчезнувших людей, которые скорее тяготили и разделяли жизнь сегодняшнего дня.

Но, сделав над собою усилие, я отогнал от себя эти мысли. В длинном подземном коридоре, по которому гулял сквозняк, было холодно и пыльно, и моя свеча то и дело вспыхивала, заставляя тени корчиться и вздрагивать. На винтовой лестнице сверху и снизу отзывалось эхо; позади меня двигалась одна тень, а впереди, вверх по лестнице, бежала другая. Я дошел до площадки и остановился там на минуту, прислушиваясь к почудившемуся мне шуршанию. Затем, успокоенный полнейшей тишиной, я распахнул обитую байкой дверь и очутился в коридоре.

Вид его едва ли соответствовал моим ожиданиям; лунный свет, проникая сквозь огромное окно на большой лестнице, выделял все предметы яркой черной тенью или серебристым сиянием. Все стояло на своем месте, и можно было подумать, что дом покинут только вчера, а не восемнадцать месяцев назад. В канделябр были вставлены свечи, а пыль, скопившаяся на коврах и натертом полу, лежала таким ровным слоем, что ее невозможно было разглядеть при лунном свете. Я собирался двинуться дальше, как вдруг внезапно остановился. Над площадкой стояла бронзовая группа, скрытая от меня выступом стены; тень ее с необыкновенной отчетливостью падала на белые плиты, вызывая представление о каком-то скорчившемся человеке, подстерегающем меня. Я простоял неподвижно, быть может, полминуты. Затем, засунув руку в карман, где находился револьвер, я двинулся вперед и увидел Ганимеда с орлом, блестевшем в лунном сиянии. Этот инцидент на время успокоил мои нервы, и фарфоровый китаец, голова которого молчаливо закачалась, когда я проходил мимо, едва привлек мое внимание.

Дверь в красную комнату и ступени к ней находились в темном углу. Я принялся водить из стороны в сторону свечой, прежде чем открыть дверь, чтобы составить себе ясное представление о характере покоев, в которых я находился. «Вот тут, — думал я, — был найден мой предшественник», — и воспоминание об этом кольнуло меня страхом. Я бросил через плечо взгляд на озаренного луной Ганимеда и с некоторой поспешностью открыл дверь в красную комнату, полуоборотив лицо в сторону площадки.

Я вошел, сразу закрыл за собой дверь, повернул ключ, который нашел в замке с внутренней стороны, и остановился, высоко держа свечу и разглядывая обстановку, в которой будет протекать мое бдение, — знаменитую красную комнату Лотарингского замка, где умер юный герцог. Или, скорее, где он начал умирать, потому что он открыл дверь и упал головой вперед на ступеньки, по которым я только что поднялся. Таков был конец его бдения, его доблестной попытки разбить предание о призраке, живущем в этом месте. «Никогда, — подумал я, — апоплексия не оказала еще большей услуги суеверию…» С этой комнатой связывались и другие, более старые истории, вплоть до истории о робкой жене и о трагической шутке мужа, хотевшего напугать ее. Оглядывая кругом эту большую мрачную комнату, с ее полными теней оконными нишами, углами и альковами, можно было легко понять, как расцвели предания в этих мрачных углах, в этой плодотворящей тьме. Моя свеча казалась в ее обширности крошечным язычком огня, не способным озарить противоположный конец комнаты, и оставляла за своим островком света целый океан тайны и намеков.

Я решил немедленно произвести систематический осмотр комнаты и рассеять фантастическое влияние темноты, пока оно не овладело мной. Проверив замок двери, я начал ходить по комнате, осматривая со всех сторон каждый предмет обстановки; я приподнял оборки кровати и широко раздвинул ее занавеси. Перед тем как закрыть ставни, я приподнял жалюзи и исследовал запоры окон, потом нагнулся вперед и заглянул вверх — в черноту широкого камина — и постучал по темной дубовой обшивке, ища какого-нибудь скрытого отверстия. В комнате висели два больших зеркала, каждое с парой канделябров, со свечами, а на камине стояли свечи в китайских подсвечниках. Я зажег все свечи одну за другой. В камине лежал уголь — непредвиденный знак внимания со стороны старого управляющего. Я зажег огонь и, когда он хорошо разгорелся, стал к нему спиной и снова осмотрел комнату. Я пододвинул обитое ситцем кресло и стол, чтобы образовать перед собой нечто вроде баррикады, и положил на стол заряженный револьвер. Этот тщательный осмотр принес мне пользу, но все же я нашел, что темнота в отдельных углах и полная тишина слишком возбуждающе действуют на мое воображение. Эхо, отвечавшее на шорох, и потрескивание огня не могли служить мне успокоением. Тень в алькове (особенно наверху) отличалась неопределимым свойством намекать на чье-то присутствие, странной способностью внушать мысль о притаившемся живом существе, мысль, которая так легко возникает в безмолвии и одиночестве. Наконец, чтобы успокоить себя, я вошел в альков со свечой и удостоверился, что там нет ничего осязаемого. Я поставил подсвечник на пол у алькова и оставил его там.

К этому времени я находился уже в состоянии значительного нервного напряжения, хотя рассудок мой и не находил к этому никакой основательной причины. Мысли мои, однако, были вполне ясны. Я совершенно непритворно сознавал, что ничего сверхъестественного не может произойти, и, чтобы занять время, начал складывать стихи о своеобразной легенде этого места. Я попробовал громко декламировать их, но эхо показалось мне неприятным. По этой же причине я бросил по прошествии некоторого времени беседу с самим собой о призраках и их визитах к живым. Мои мысли вернулись к трем старым развалинам там, внизу, и я попытался удержать их на этом предмете. Мрачное сочетание черного и красного в комнате смущало меня; даже при семи свечах помещение казалось темным. Свеча в алькове неровно вспыхивала, а колебание пламени в камине заставляло тени и полутени беспрерывно меняться и шевелиться. Оглядываясь вокруг, чтобы найти какое-нибудь средство против этого, я вспомнил о свечах, которые видел в коридоре, и, сделав над собой легкое усилие, вышел в лунный свет, держа в руках свечу и не закрывая за собой дверей. Вскоре я вернулся с целым десятком свечей. Я разместил их в различных безделушках, которыми щедро была украшена комната, зажег их и расставил в тех местах, где тени были всего гуще, — некоторые на полу, некоторые в углублениях окон, — пока, наконец, мои семнадцать свечей не были размещены таким образом, что каждый дюйм комнаты оказался непосредственно освещенным по крайней мере одной из них. Мне пришло в голову, что, если привидение появится, придется предупредить его, чтобы оно не споткнулось. Теперь комната была освещена совсем ярко. В этих маленьких струящихся язычках заключалось что-то очень веселое и ободряющее, а необходимость снимать с них нагар дала мне занятие и вызвала облегчающее сознание, что время проходит.

Однако, несмотря на это, мысль о предстоящем бодрствовании угнетала меня. Было уже за полночь, когда свеча в алькове внезапно погасла и черная тень снова прыгнула на свое место. Я не заметил, как она потухла; я просто повернулся и увидел, что темнота стояла уже там; так иногда двинешься и заметишь вдруг неожиданное присутствие чужого.

«Черт возьми! — произнес я вслух. — Здоровый сквозняк!» И, взяв со стола спички, я прошел небрежной походкой через комнату, чтобы снова осветить угол. Первая спичка не загорелась, и, когда я чиркнул вторую, что-то мигнуло на стене передо мной. Я невольно повернул голову и увидел, что обе свечи на маленьком столике около камина погасли. «Странно! — сказал я. — Не сделал ли я этого сам в припадке рассеянности?»

Я вернулся обратно, снова зажег одну из свечей и, делая это, увидел, что свеча в правом канделябре одного из зеркал замигала и погасла, а за ней почти немедленно последовала ее соседка. Тут не могло быть ошибки. Пламя исчезло, как будто кто-то зажимал фитили между пальцами, и они сразу почернели, не светясь и не дымя. В то время, как я стоял, раскрыв рот, свеча у подножья кровати погасла, и тени, казалось, приблизились ко мне еще на один шаг.

— Нет, это не пройдет! — сказал я, и сначала одна, а потом другая свеча на камине погасла.

— В чем дело? — воскликнул я со странной визгливой нотой, каким-то образом проникшей в мой голос. При этом свеча на шкафу погасла, и та, которую я снова зажег в алькове, последовала за ней.

— Ого! — сказал я. — Эти свечи заколдованы!

Я говорил с полуистерической шутливостью, чиркая при этом спичкой, чтобы зажечь свечи на камине. Мои руки так сильно дрожали, что я дважды провел спичкой мимо шероховатой бумаги спичечной коробки. Когда камин снова выступил из темноты, в самом отдаленном углу у окна погасли две свечи. Но я снова зажег той же спичкой более крупные свечи у зеркала и на полу около порога двери и таким образом, казалось, на минуту одержал верх над силой, гасившей их. Но тут одним порывом исчезло сразу четыре огня в различных углах комнаты, и я с дрожащей торопливостью зажег другую спичку и остановился в нерешительности, не зная, куда ее поднести.

Пока я стоял таким образом, колеблясь, невидимая рука, казалось, смахнула две свечи на столе. С криком ужаса я бросился к алькову, потом в угол, а затем к окну, успев зажечь три свечи в то время, как две другие погасли на камине; затем, придумав лучший способ, я бросил спички в обшитый железом ящик для бумаг в углу и взял в руку подсвечник. Благодаря этому я избегал проволочки зажигания спичек. Но, несмотря ни на что, свечи упорно гасли, и тени, которых я боялся и против которых боролся, снова вернулись и стали подползать ко мне, отвоевывая шаг то с одной, то с другой стороны. Это напоминало неровную грозовою тучу, сметающую звезды на своем пути: от времени до времени одна из них загоралась на минуту и снова исчезала. Теперь я почти обезумел от ужаса перед надвигающейся тьмой, и самообладание покинуло меня… Я скакал, задыхающийся и всклокоченный, от свечи к свече в тщетной борьбе с этим неумолимым наступлением. Я разбил себе об стол бедро, я опрокинул стул, я споткнулся и упал, стащив при падении скатерть со стола. Моя свеча откатилась от меня, и я, поднявшись на ноги, схватил другую. Она внезапно погасла, когда я размахивал ею над столом, задутая, по всей вероятности, ветром, вызванным моим резким движением. И немедленно же обе оставшиеся свечи последовали за ней. Но в комнате все еще был свет — красное пламя, отгонявшее от меня тени. Камин! Конечно, я мог просунуть свою свечу между перекладинами и снова зажечь ее.

Я повернулся к тому месту, где между пылающими угольями все еще плясало пламя, разбрасывая по мебели красные отблески: но не успел я сделать и двух шагов по направлению к решетке, как огонь тотчас же начал колебаться и погас, жар исчез, отблески заметались и померкли, и, когда я всовывал свечу между перекладинами, темнота сомкнулась вокруг меня, как закрывается глаз, окутала меня удушающим объятием, запечатала мое зрение и раздавила последние остатки рассудка в моем мозгу. Свеча выпала из моих рук. Я простер руки в тщетном усилии оттолкнуть от себя давящий мрак и, возвышая голос, вскрикнул изо всех сил — раз, другой, третий. Затем я, должно быть, вскочил, шатаясь, на ноги. Я знал, что вспомнил озаренный луной коридор и, втянув голову, закрыв лицо руками, бросился к двери.

Но я забыл точное место, где была дверь, и тяжело стукнулся об угол кровати. Я отшатнулся назад, повернулся и получил удар или сам ударился о какой-то громоздкий предмет. У меня осталось смутное воспоминание о том, как я метался таким образом, ударяясь в темноте, о судорожной борьбе и о собственных диких криках, которые я испускал, устремляясь то туда, то сюда, о тяжелом ударе, полученном под конец в лоб, об ужасном ощущении падения, длившемся целую вечность, о своем последнем безумном усилии удержаться на ногах… затем я ничего больше не помню.

Я открыл глаза при свете дня. Голова моя была неуклюже забинтована, и сухорукий обмывал мне лицо. Я оглянулся кругом, стараясь вспомнить, что произошло. Я повел глазами в угол и увидел старуху, на этот раз уж не рассеянную; она капала в стакан какое-то лекарство из маленького синего флакона.

— Где я? — спросил я. — Я как будто припоминаю вас и все-таки не могу понять, кто вы?

Тогда они рассказали мне все, и я выслушал историю об обитаемой привидением красной комнате, как слушают сказку.

— Мы нашли вас на заре, и у вас была кровь на губах и на лбу.

Воспоминание о пережитом возвращалось ко мне очень медленно.

— Теперь вы верите, — сказал старик, — что в комнате не чисто?

Он больше уж не обращался со мной, как человек, встречающий незваного гостя, а как сочувствующий в беде друг.

— Да, — сказал я.

— И вы видели призрак? А мы, которые прожили здесь всю свою жизнь, так и не взглянули на него. Потому что мы никогда не осмеливались… Скажите-ка, это действительно старый граф?..

— Нет, — сказал я, — не он…

— Я говорила тебе, — сказала старушка со стаканом в руке, — это его бедная молодая графиня, которая испугалась…

— Нет, не она, — сказал я, — там нет ни привидения графа, ни призрака графини; там вообще нет призрака, но хуже, гораздо хуже…

— Ну? — спросили они.

— Там худший из всех ужасов, преследующих жалкого смертного человека, — сказал я, — и это — страх, во всей своей наготе. Страх, который не выносит ни света, ни звука, который не считается с разумом, который оглушает, опутывает темнотой и подавляет. Он преследовал меня, когда я шел по коридору, он боролся со мной в комнате…

Я резко остановился. Наступило молчание. Моя рука поднялась к перевязке.

Тогда человек со щитком над глазами вздохнул и заговорил:

— Так и есть, я знал это. Власть темноты. Темнота прячется там всегда. Вы можете почувствовать ее даже днем, даже в яркий летний полдень, в драпировках, в занавесках… она будет таиться за вами, как бы вы ни осматривались кругом. В сумерках она ползет по коридору и преследует вас так, что вы не осмеливаетесь обернуться. В этой комнате обитает страх — черный страх, и он останется жить там, пока будет стоять этот дом греха.

1896
Перевод: Неизвестен

Красный гриб

Мистер Кумс чувствовал отвращение к жизни. Он спешил прочь от своего неблагополучного дома, чувствуя отвращение не только к своему собственному, но и ко всякому бытию, свернул в переулок за газовым заводом, чтобы уйти подальше от города, спустился по деревянному мосту через канал к Скворцовым коттеджам и очутился в сыром сосновом бору, один, вдали от шума и суматохи человеческого жилья. Больше нельзя терпеть. Он даже ругался, что было совсем не в его привычках, и громко повторял, что больше этого не потерпит.

Мистер Кумс был бледнолицый человечек с черными глазами и холеными, очень темными усиками. Стоявший торчком тугой, слегка поношенный воротничок создавал видимость двойного подбородка, а пальто, хотя и потертое, было отделано каракулем. Перчатки, светло-коричневые с черными полосками, были разорваны на кончиках пальцев. В его внешности, как сказала однажды его жена в те милые, безвозвратные, незапамятные дни, короче говоря, еще до их женитьбы, было что-то воинственное. А теперь она называла его — хоть и дурно разглашать то, что говорится наедине между мужем и женой, — она называла его: «Настоящее чучело».

Впрочем, она не скупилась и на другие нелестные прозвища.

Заваруха опять началась из-за этой нахалки Дженни. Дженни была приятельницей жены и без всякого приглашения со стороны мистера Кумса упорно являлась каждое воскресенье пообедать и портила весь день. Это была крупная, разбитная девушка, любившая крикливо одеваться и пронзительно хохотать, но ее сегодняшнее вторжение превзошло все, что было раньше: она притащила своего приятеля, франтоватого и одетого так же безвкусно, как и она сама. И вот мистер Кумс, в накрахмаленном чистом воротничке и воскресном сюртуке, сидел за обеденным столом, безмолвный и негодующий, в то время как жена его и гости болтали без умолку о таких пустяках,что уши вяли, и громко смеялись. Скрепя сердце он вытерпел все это, но вот после обеда (который «по обыкновению» запоздал) мисс Дженни не придумала ничего лучше, как сесть за пианино и наигрывать негритянские песенки, словно был будничный день, а не воскресенье. Нет! Человеческая природа не в силах вынести такого надругательства! Услышат соседи, услышит вся улица — это позор! Он не мог больше молчать!

Он хотел было заговорить, но почувствовал, что бледнеет, и от робости у него перехватило дыхание. Он сидел у окна на стуле — креслом завладел новый гость. «Воскресенье!» — с трудом выдавил он из себя, повернувшись к ним, и в тоне его слышалась угроза. «Воск-ресе-енье!» Да, голос был, что называется, «зловещий».

Дженни продолжала играть, но жена, просматривавшая стопку нот на крышке рояля, вперила в него сердитый взгляд.

— Опять что-то не так? — сказала она. — Людям и поразвлечься нельзя?

— Я не возражаю против разумных развлечений, — сказал маленький мистер Кумс, — но не намерен слушать увеселительные песенки в воскресенье в своем доме.

— А чем плохи мои песенки? — Дженни оборвала игру и, зашуршав всеми оборками, повернулась на вертящемся стуле.

Кумс почувствовал, что назревает ссора, и, как все нервные, застенчивые люди в таких случаях, взял слишком вызывающий тон.

— Вы там поаккуратнее со стулом, — сказал он, — а то он не приспособлен к тяжестям.

— Оставьте в покое тяжести, — раздраженно сказала Дженни. — Что вы там прохаживались насчет моей игры?

— Я полагаю, вы не хотели сказать, мистер Кумс, будто вам неприятно поразвлечься музыкой в воскресенье? — спросил новый гость; он откинулся в кресле, выпустил облако папиросного дыма и улыбнулся с оттенком превосходства. А миссис Кумс говорила приятельнице:

— Играй, Дженни, не обращай внимания.

— Вот именно! — ответил гостю мистер Кумс.

— Могу я осведомиться, почему? — спросил гость. Он явно наслаждался своей папиросой, а также предвкушением ссоры. Это был долговязый малый в светлом щегольском костюме; в его белом галстуке красовалась серебряная булавка с жемчужиной. «Он проявил бы больше вкуса, надев черный костюм», — подумал мистер Кумс. Он ответил гостю:

— А потому, что мне это не подходит. Я деловой человек. Я должен считаться со своей клиентурой. Разумные развлечения…

— Его клиентура! — фыркнула миссис Кумс. — Только это от него и слышишь… Нам надобно делать это, нам нельзя делать то…

— А если тебе не нравится считаться с моей клиентурой, — ответил мистер Кумс, — зачем ты выходила за меня замуж?

— Непонятно! — вставила Дженни и повернулась к пианино.

— В жизни не видывала таких, как ты, — сказала миссис Кумс. — Начисто переменился с тех пор, как мы поженились. Прежде…

Дженни снова уже барабанила: тут-тум-тум!

— Послушайте, — проговорил мистер Кумс, выведенный наконец из себя. Он встал и возвысил голос: — Говорят вам, я этого не допущу. — И даже сюртук его топорщился от негодования.

— Ну-ну, без насилия, — произнес долговязый, приподнявшись.

— Да вы-то кто такой, черт возьми! — свирепо спросил мистер Кумс.

Тут заговорили все разом. Гость заявил, что он «нареченный» Дженни и намерен защищать ее, а мистер Кумс ответил, что пусть себе защищает где угодно, но только не в его (мистера Кумса) доме; а миссис Кумс сказала, что хоть бы он постыдился так оскорблять гостей и что он превращается (как я уже упоминал) в настоящее чучело; а кончилось все тем, что мистер Кумс приказал своим гостям убираться вон, а те не ушли, и он сказал, что тогда придется уйти ему самому. С пылающим лицом, со слезами на глазах выбежал он в переднюю, и пока он там сражался с пальто — рукава сюртука упорно вздергивались кверху — и смахивал пыль с цилиндра, Дженни снова заиграла, и ее наглое «тум-тум-тум» провожало его до порога. Он хлопнул дверью так, что, казалось, весь дом задрожал. Вот что было непосредственной причиной его скверного настроения. Теперь вам понятно, почему он испытывал такое отвращение к жизни?

И вот, расхаживая по скользким лесным тропинкам — был конец октября, и всюду из-под ворохов хвои и по канавам пестрели грибные гнезда, — он припоминал всю горестную историю своей женитьбы. Она была несложна и достаточно обычна. Теперь он начал понимать, что жена вышла за него из простого любопытства и из желания избавиться от тяжелой, изнурительной, плохо оплачиваемой работы в мастерской. Но, как большинство женщин ее круга, она была недалекой и не понимала, что обязана помогать мужу в его работе. Она была падка до развлечений, многословна, общительна и гостеприимна и явно разочаровалась, поняв, что замужество не избавило ее от гнета бедности… Его заботы раздражали ее, а на малейшее замечание она заявляла, что он вечно брюзжит. Почему он не мог быть таким милым, как раньше? А Кумс был безответный человечек, вскормленный на книге «Помогай самому себе» и лелеявший скромную мечту о «достатке», нажитом путем самоограничения и борьбы с конкурентами. Потом появилась Дженни, этот Мефистофель в женском облике, с ее вечной болтовней о вздыхателях, и начала таскать жену по театрам и «все в таком роде». Вдобавок у жены были тетки, двоюродные братья и сестры, и все они пожирали его состояние, оскорбляли его, мешали ему в делах, докучали лучшим клиентам и вообще портили ему жизнь как только умели. Уже не впервые гнев и негодование, к которым примешивался какой-то смутный страх, гнали мистера Кумса из дому; он убегал прочь, яростно и громко клялся, что больше этого не потерпит, и так понемногу впустую растрачивал свой пыл. Но никогда еще он не испытывал такого глубокого отвращения к жизни, как сегодня; в этом повинны были, вероятно, и воскресный обед и пасмурное небо. А может быть, он начал наконец понимать, что неуспех его дел — это последствие его женитьбы. Сейчас ему угрожало банкротство, а там… Что ж, возможно, она и раскается, когда уже будет слишком поздно. А судьба, как я уже указывал, обсадила тропинку в лесу пахучими грибами, обсадила ее по обе стороны и густо и пестро.

Трудно приходится мелкому лавочнику, когда у него плохая подруга жизни. Весь его капитал вложен в дело, и покинуть жену означает для него примкнуть к армии безработных где-нибудь на чужбине. Развод для него — недосягаемая роскошь. Добрые, старые традиции законного, нерасторжимого брака безжалостно связывают его, и нередко дело кончается трагедией. Каменщики жестоко бьют своих жен, а герцоги им изменяют; но именно в среде маленьких клерков и лавочников все чаще в наши дни случаи убийства. Поэтому вполне понятно — и прошу отнестись к этому как можно снисходительней, — что воображение мистера Кумса обратилось к такому блистательному способу завершить его разбитые надежды, и некоторое время мысли его занимали бритвы, револьверы, столовые ножи и трогательные письма к следователю с именами врагов и христианской мольбой о прощении. Но вскоре злоба сменилась глубокой грустью. Он венчался в этом самом пальто и в этом самом сюртуке, первом и единственном, какой у него был в жизни. Еще вспомнилось, как он ухаживал за ней в этом самом лесу, и годы лишений ради того, чтобы накопить состояние, и светлые, полные надежд дни медового месяца. И вот как все это обернулось! Неужели провидение так немилосердно к людям! Им опять завладела мысль о смерти.

Он вспомнил о канале, над которым недавно проходил, и усомнился: покроет ли его с головой даже посредине, в самом глубоком месте. И среди этих грустных раздумий на глаза ему попался красный гриб. С минуту он тупо глядел на него, затем подошел и нагнулся, приняв его за оброненный кем-то кожаный кошелек. Тут он увидел, что это шляпка гриба, необычайно красного, как бы ядовитого оттенка, скользкая, глянцевитая, с кислым запахом. Он стоял, нерешительно протянув к нему руку, и вдруг мысль о яде пронзила его мозг. Тогда он сорвал гриб и выпрямился, держа его в руке.

Запах у гриба был острый, резкий, но не противный. Он отломил кусочек; свежая мякоть была светло-кремовой, но не прошло и десяти секунд, как она превратилась в изжелта-зеленую. Глядеть на это было забавно, и он отломил еще и еще кусочек. «Удивительные растения эти грибы», — подумал мистер Кумс. Все они содержат смертельный яд, как часто говорил ему отец, — смертельный яд.

«Самый подходящий момент для отчаянного шага. Здесь вот и сейчас, почему бы нет?» — раздумывал мистер Кумс. Он откусил кусочек, крохотный кусочек, самую малость. Во рту стало так горько, что он чуть не сплюнул, а потом начало печь, как будто он хватил горчицы с добавкой хрена и с грибным привкусом…

В своем возбуждении он и не заметил, как проглотил первый кусочек. Что же, съедобно или нет? Он чувствовал удивительную беспечность. Надо бы еще попробовать… В самом деле съедобно, даже вкусно! Отдавшись новым впечатлениям, он забыл о своих горестях. Ведь это была игра со смертью. Он снова откусил кусочек, на этот раз побольше. У него как-то странно закололо в пальцах на руках и на ногах. Сильнее забился пульс; кровь зашумела в ушах, как жернова. «Еще кусок… попроб…» — пробормотал он. Он повернулся — ноги плохо слушались его — и поглядел по сторонам. Неподалеку он увидел красное пятно и попытался подойти к нему. «Недурной закусон, — бормотал он. — Э, да тут их еще…» Он рванулся вперед и, протянув к грибам руки, повалился ничком. Но трогать их не стал. Он вдруг забыл обо всем на свете.

Он перевернулся, присел и удивленно огляделся. Его старательно вычищенный цилиндр откатился к канаве. Он приложил руку ко лбу. Что-то произошло, но что именно, он не мог ясно вспомнить. Как бы там ни было, тоска его рассеялась, на душе стало весело и легко! Но горло по-прежнему горело. Внезапно он громко засмеялся. Его что-то огорчало? Он ничего не помнил. Во всяком случае, он не будет больше грустить. Он поднялся и с минуту стоял, пошатываясь, со светлой улыбкой глядя на окружающий мир. Кое-что он начал припоминать, впрочем, довольно смутно, — в голове вертелась какая-то карусель. Ну да, там, дома, он наскандалил из-за того, что люди хотели повеселиться. Они были совершенно правы; жизнь должна быть как можно радостней. Он пойдет сейчас домой и все уладит и успокоит их. А почему бы ему не набрать этих великолепных поганок и не угостить их? Набрать целую шляпу верхом. Вот этих красных с белыми крапинками и еще желтеньких. Да, он показал себя бирюком, ненавистником радости, но он все поправит. Как забавно надеть, скажем, пальто наизнанку и натыкать в карманы жилета веточки дикого терновника. И — с песней домой — весело провести вечер.


Как только мистер Кумс ушел, Дженни перестала играть и, повернувшись к присутствующим, спросила:

— Ну, из-за чего было поднимать такой шум?

— Вот видите, мистер Кларенс, что мне приходится терпеть от него… — сказала миссис Кумс.

— Уж очень горяч, — степенно произнес мистер Кларенс.

— И меня особенно удручает, — продолжала миссис Кумс, — что нет в нем ни малейшего понимания нашего положения; он только и думает, что о своей несчастной лавчонке. Соберу ли я иной раз небольшое общество, или куплю себе безделицу, чтобы приодеться немного, или потрачу на себя какой-нибудь пустяк из денег, отложенных на хозяйство, — сейчас же недовольство. «Бережливость», видите ли, «борьба за существование» и все такое. Он не спит ночами, все думает и думает и мучает себя, как бы ему сэкономить на моих расходах лишний шиллинг. Он как-то потребовал даже, чтобы мы ели маргарин. Стоит мне уступить хоть раз — кончено!

— Безусловно, — подтвердила Дженни.

— Если мужчина ценит женщину, — произнес мистер Кларенс, откидываясь в кресле, — он должен быть готов приносить для нее жертвы. Что касается меня, — тут взгляд мистера Кларенса остановился на Дженни, — я не позволю себе и думать о браке, пока у меня не будет возможности жить с супругой на широкую ногу. А иначе это не что иное, как эгоизм. Сквозь невзгоды жизни мужчина должен пройти один, а не тащить с собой…

— Ну, с этим я не вполне согласна, — перебила его Дженни, — я не вижу, почему бы мужчине отказываться от помощи женщины… Лишь бы он не обращался с ней грубо… Грубость — это…

— Вы не поверите, — сказала миссис Кумс, — но я, видно, лишилась рассудка, когда выходила за него. Я должна была понять. Не будь тут моего отца, он отказался бы даже от свадебной кареты…

— Боже! До этого дойти! — сказал совершенно потрясенный мистер Кларенс.

— Все говорил, что деньги, мол, нужны ему для дела, и тому подобные глупости. Он не позволил бы мне нанять женщину, чтобы помогала мне раз в неделю, да тут я крепко взялась. А ведь какой крик он поднимает из-за денег, наступает на меня с книгами да со счетами, чуть не кричит: «Нам бы только продержаться в этом году, а там уже дело пойдет». А я говорю: «Если продержимся в этом году, то опять будет: „Нам бы только продержаться в следующем году“. Я тебя знаю, — говорю я ему. — Не добьешься ты, чтобы я себя заморила, превратила в какое-то пугало. Что же ты не женился на кухарке, — говорю, — раз тебе нужна кухарка, а не благопристойная девица… Я говорю…»

И все в том же роде. Но незачем дальше слушать этот малопоучительный разговор. Достаточно сказать, что с мистером Кумсом вскоре было покончено, и они приятно провели время у пылающего камина. Затем миссис Кумс вышла приготовить чай, а Дженни присела на ручку кресла возле мистера Кларенса и кокетничала с ним, пока не раздался звон посуды.

— Что это мне будто послышалось… — лукаво спросила миссис Кумс, входя, — и посыпались шутки о поцелуях… Они уютно сидели вокруг небольшого круглого столика, когда первые признаки возвращения мистера Кумса дали себя знать. Послышалось звяканье щеколды у наружных дверей…

— Вот и он, мой господин и повелитель, — сказала миссис Кумс, — уходит, как лев, а возвращается, как ягненок. Держу пари…

В лавке раздался грохот: по-видимому, упал стул. Кто-то прошел коридором, выделывая ногами замысловатые па. Затем дверь распахнулась, и появился Кумс, но Кумс преображенный. Безупречный воротничок был сорван. Старательно вычищенный цилиндр, до половины наполненный грибным крошевом, был зажат под мышкой, пальто вывернуто наизнанку, а жилет украшен цветущими пучками желтого дрока. Но что значили все эти незначительные изменения праздничного костюма в сравнении с тем, как изменилось его лицо! Оно было мертвенно-бледным, неестественно расширенные глаза горели, и горькая усмешка кривила посиневшие губы.

— Вес-селитесь! — сказал он, стоя в дверях. — Разумное развлечение. П-пляшите. — Танцуя, он сделал три шага вперед, остановился и отвесил поклон.

— Джим! — взвизгнула миссис Кумс.

А у мистера Кларенса от испуга отвисла челюсть.

— Чаю, — забормотал мистер Кумс. — Чай — хорошая штука. Поганки тоже…

— Напился, — проговорила Дженни слабым голосом. Никогда еще не видела она у пьяных такой мертвенной бледности лица, таких расширенных, горящих глаз.

Мистер Кумс протянул мистеру Кларенсу пригоршню ярко-красных грибов.

— Хор-роший закус-сон, — бормотал он. — Попробуй.

Тон у него был очень приветливый. Но при виде их оторопелых лиц его настроение мгновенно переменилось, как это бывает у ненормальных, и он поддался безудержной ярости. Казалось, недавний скандал пришел ему на память. Зычным голосом — миссис Кумс такого не знала — он крикнул:

— Мой дом, я здесь хозяин, ешьте, что вам дают! — Но не двинулся с места, не сделал ни одного резкого движения, прокричал безо всякого усилия, словно прошептал, и все еще протягивал им пригоршню красных грибов.

Кларенс не на шутку струсил. Не в силах выдержать полный ярости и безумия взгляд мистера Кумса, он вскочил на ноги, оттолкнул кресло и попятился. Кумс пошел на него. Дженни, не теряя времени, с легким вскриком юркнула за дверь. Миссис Кумс поспешила за ней вслед. Кларенс хотел увернуться; Кумс опрокинул столик с посудой, ухватил гостя за шиворот и пытался напихать ему в рот грибов. Кларенс без возражений оставил в его руках воротничок и выскочил в коридор; лицо его было облеплено красными крошками.

— Заприте его! — крикнула миссис Кумс, и это удалось бы сделать, если бы ее не покинули союзники; Дженни увидела, что дверь в лавку приоткрыта, устремилась туда и захлопнула ее за собой, а Кларенс поспешил укрыться в кухне. Мистер Кумс всем телом навалился на дверь, и жена его, заметив, что ключ остался по ту сторону двери, взбежала по лестнице и заперлась в спальне.

Новообращенный прожигатель жизни появился в коридоре; он уже растерял свои украшения, но чинный цилиндр с грибами все еще торчал у него под мышкой. Он поколебался, какой из трех путей ему избрать, и направился к кухне. Кларенс, тщетно возившийся с ключом, был вынужден отказаться от намерения отрезать мистеру Кумсу путь и подался в кладовку, где и был настигнут раньше, чем успел отворить дверь во двор. Мистер Кларенс крайне сдержан в описании того, что последовало. Вспышка мистера Кумса как будто уже улеглась, и он опять превратился в добродушного затейника. А так как вокруг лежали ножи — столовые и кухонные, — то Кларенс принял великодушное решение ублажать мистера Кумса, не доводить дело до трагедии. Не подлежит сомнению, что мистер Кумс в свое удовольствие позабавился над мистером Кларенсом; они не могли бы резвиться дружнее, если бы знали друг друга с детства. Хозяин любезно уговаривал мистера Кларенса отведать грибы и, задав ему небольшую трепку, почувствовал глубокое раскаяние при виде изукрашенного лица гостя. Потом мистера Кларенса как будто бы сунули под кран и начистили ему лицо сапожной щеткой — он, по-видимому, твердо решил подчиняться любым прихотям сумасшедшего, — и, наконец, взъерошенного, полинявшего, обтрепанного сунули в пальто и выпроводили черным ходом, так как Дженни все еще преграждала выход через лавку. Тут блуждающие мысли мистера Кумса обратились к Дженни. Ей не удалось отворить выходную дверь, но засов спас ее в ту минуту, когда ключ мистера Кумса начал отпирать американский замок, и весь остаток вечера она просидела в лавке.

Затем мистер Кумс, очевидно, вернулся в кухню все еще в поисках развлечений и, несмотря на то, что был заядлым трезвенником, выпил (или вылил на лацканы своего первого и единственного сюртука) с полдюжины бутылок портера, которые миссис Кумс берегла на случай болезни. Он поднял веселый звон, отбивая горлышки бутылок тарелками — свадебным подарком жены — и распевая шутливые песенки; так началась грандиозная попойка. Он сильно порезался осколком бутылки, и это кровопролитие — единственное во всем нашем рассказе, — а также частые спазмы — ибо на неискушенного человека портер действует сильнее, — видно, кое-как угомонили демона грибного яда. Но мы предпочитаем набросить покров на заключительные события этого воскресного вечера. Все кончилось глубоким, все исцеляющим сном на углях в подвале.


Прошло пять лет. Опять стоял октябрьский полдень; и снова мистер Кумс прогуливался по сосновому лесу за каналом. Это был все тот же черноглазый человечек с темными усиками, что и в начале повествования, но его двойной подбородок был уже не только кажущимся. На нем было новое пальто с бархатными отворотами; изящный воротничок, с отвернутыми уголками, отнюдь не жесткий и не топорный, заменил воротничок ходячего образца. На нем был блестящий новый цилиндр и почти новые перчатки с аккуратно заштопанной дырочкой на кончике пальца. Даже случайный наблюдатель заметил бы в его осанке отпечаток высокой добропорядочности, а закинутая назад голова указывала, что человек знает себе цену. Теперь он был хозяином с тремя помощниками. За ним следом, словно карикатура на него, шагал рослый загорелый парень — его брат Том, только что вернувшийся из Австралии. Они вспоминали о былых трудностях, и мистер Кумс только что обрисовал свое финансовое положение.

— Да, Джим, у тебя славное дельце, — сказал брат Том, — твое счастье, что ты сумел так его поставить при нынешней конкуренции. И твое счастье, что у тебя такая жена — во всем тебе помощница.

— Между нами говоря, — сказал мистер Кумс, — не всегда оно так было. Да, не всегда… В начале дамочка была с капризами. Женщины — забавные создания.

— Да что ты!

— Ну да. Ты и не поверишь, до чего она была взбалмошна и все старалась как-нибудь меня поддеть! Я был слишком покладистым, любящим, ну таким вот… знаешь… Она и вообразила, что и сам я и дело мое только для нее и существуем. Дом мой превратила в какой-то караван-сарай. Вечно тут торчали всякие знакомые, всякие приятельницы по работе со своими кавалерами. По воскресеньям распевались шутливые песенки, а лавка была в полном забросе. Она еще и глазки начала строить всяким юнцам. Говорю тебе, я не был хозяином в своем доме.

— Даже не верится!

— Право же. Конечно, я пытался ее вразумить и говорил ей: «Я не какой-нибудь граф, чтобы содержать жену, как балованного зверька. Я женился на тебе, чтобы иметь помощницу и подругу». Я говорил ей: «Ты должна мне помогать, вместе мы вытянем». Но она и слушать не хотела. «Хорошо же, — сказал я, — мягок-то я мягок, пока не выйду из себя, а дело; — говорю, — к тому идет». Да куда там, она и не слушала!

— Ну и как же?

— С женщинами оно всегда так. Она не верила, что я способен на это — ну, что я могу выйти из себя. Женщины ее породы, Том, между нами говоря, уважают мужчину, если они его побаиваются. И вот, чтобы припугнуть ее, я и учинил скандал. Подружилась с женой на работе одна девица, Дженни, стала у нас бывать и привела как-то своего дружка. Мы с ним повздорили, и я ушел из дому сюда, в лес, — такой же вот был денек, как сегодня, — и все обдумал порядком. Потом вернулся да как наброшусь на них.

— Ты?

— Я. В меня словно бес вселился. Ее я не отколотил, удержался, но уж парню задал трепку, — в общем, чтобы показать ей, на что я способен… А он был здоровый парень! Оглушил я его и стал бить посуду и нагнал на нее такого страху, что она убежала и заперлась от меня.

— Ну, а потом что?

— Вот и все! На следующий день я сказал ей: «Теперь ты знаешь, каков я, когда выйду из себя». И больше мне не пришлось ничего добавлять.

— И с тех пор ты счастлив? Да?

— Да, можно сказать, что и счастлив. Самое важное — это поставить на своем! Не будь того дня, я бы сейчас бродяжничал по дорогам, а она и вся ее семейка ворчали бы на меня, что вот я довел ее до нищеты. Знаю я все их штучки. Но ничего, теперь все в порядке. И ты это правильно сказал, что у меня славное дельце.


Они прошли несколько шагов, размышляя каждый о своем.

— Забавные существа — женщины! — сказал Том.

— Им нужна твердая рука, — сказал мистер Кумс.

— А грибов-то здесь сколько, — заметил Том, — и какой только от них прок!

Мистер Кумс поглядел вокруг.

— Я полагаю, что в них есть очень большой смысл, — сказал он.

Вот и вся благодарность, какую получил красный гриб за то, что, помрачив рассудок жалкого человечка, сделал его способным к решительным действиям и таким образом перевернул весь ход его жизни.

1897
Перевод: И. Грушецкая

Морские пираты

1

До необычайного происшествия в Сидмауте особый вид Haploteuthis ferox был описан в науке только в самых общих чертах, на основании полупереваренных щупалец, добытых близ Азорских островов, да изуродованного тела, исклеванного птицами и изъеденного рыбами, которое было найдено в начале 1896 года мистером Дженнингсом у мыса Лендсэнд.

И действительно, ни в одной области зоологии мы не бродим в такой темноте, как в той, которая изучает глубоководных кефалоподов. Только случайность, например, привела к открытию князя Монакского, нашедшего летом 1895 года около дюжины новых форм. Добыча включала и вышеупомянутые щупальца. Это произошло совершенно неожиданно. Китоловы убили за Тэрсейрой кашалота; в предсмертных судорогах он бросился прямо на яхту князя, но, не рассчитав сил, перекатился через нее и издох в двадцати ярдах от руля. Во время агонии он выбросил большое количество каких-то крупных предметов. Князь, смутно разобрав, что это нечто ему незнакомое и, по-видимому, интересное, сумел благодаря своей находчивости вытащить их из воды, прежде чем они затонули. Он приказал привести в движение винты и заставил эти предметы вертеться в созданных таким образом водоворотах. Тем временем быстро спустили шлюпку. Так вот эти куски и оказались целыми кефалоподами и частями их. Некоторые экземпляры достигали гигантских размеров, и почти все были совершенно неизвестны науке!

По-видимому, эти большие и проворные твари, населяющие средние глубины моря, навсегда останутся неизвестными нам; держась под водой, они неуловимы для сетей и могут попасть к нам в руки только в результате какого-нибудь редкого, непредвиденного происшествия вроде вышеуказанного. Что касается Haploteuthis ferox, например, мы до сих пор ничего не знаем о них, так же как о местах рождения сельдей или морских путях лосося. Зоологи так и не могут объяснить их неожиданное появление у наших берегов. Возможно, что голод поднял их из глубины. Но, может быть, лучше не вдаваться в разные гадательные рассуждения и прямо приступить к нашему рассказу.

Первым человеческим существом, увидевшим своими глазами живого Haploteuthis ferox, точнее, первым человеческим существом, оставшимся в живых, увидев его, — так как теперь едва ли можно сомневаться, что волна несчастных случаев с купальщиками и катающимися в лодках, пронесшаяся вдоль побережья Корнуэллса и Дэвона в начале мая, была вызвана именно этой причиной, — был удалившийся от дел чайный торговец по фамилии Физон, проживавший в пансионе в Сидмауте. Это произошло днем, когда он гулял по тропинке вдоль скал между Сидмаутом и бухтой Ладрам. Скалы здесь очень обрывистые, но в одном месте в их красной поверхности вырублен ступенчатый спуск. Мистер Физон находился как раз возле этого места, когда внимание его привлекла шевелившаяся масса, которую он сначала принял за стаю птиц, дерущихся из-за какой-то добычи, казавшейся на солнце розовато-белой. Было время отлива, и масса эта, находившаяся довольно далеко, отделялась еще широкой полосой скалистых рифов, покрытых темными морскими водорослями и местами перерезанных серебристыми лужами. Нужно добавить, что мистера Физона ослеплял блеск расстилавшегося вдали моря.

Посмотрев через минуту еще раз в ту сторону, он заметил, что ошибся: над грудой кружилось множество птиц, главным образом галок и чаек; белые крылья чаек сверкали в солнечных лучах, и птицы казались крошечными по сравнению с лежавшей внизу массой. Любопытство мистера Физона, конечно, еще более возросло именно потому, что его первое впечатление оказалось ошибочным.

Так как мистер Физон гулял лишь для собственного удовольствия, вполне естественно, что он вместо того, чтобы идти к бухте Ладрам, решил посмотреть на загадочную массу. Он подумал, что это, может быть, какая-нибудь большая рыба, случайно выброшенная на берег и бьющаяся на песке. И вот он стал поспешно спускаться по крутой, длинной лестнице, останавливаясь приблизительно через каждые тридцать футов, чтобы перевести дыхание и взглянуть на таинственный предмет.

Спустившись к подножию скалы, Физон оказался, конечно, ближе к заинтересовавшему его предмету; но теперь, на фоне пылающего неба, эта масса казалась темной и неясной. То, что выглядело розоватым, заслонили груды покрытых водорослями валунов. Все-таки мистер Физон рассмотрел, что масса состоит из семи округленных тел — не то отдельных, не то соединенных в одно целое, — и заметил, что птицы все время кричат, облетая массу, но, видимо, боятся приблизиться к ней.

Мистер Физон, увлекаемый любопытством, начал пробираться по источенным волнами скалам. Убедившись, что они очень скользкие от густого слоя морских водорослей, он остановился, снял ботинки и засучил брюки выше колен. Он сделал это, конечно, для того, чтобы не поскользнуться и не упасть в лужу; кроме того, он, может быть, просто воспользовался предлогом хоть на минуту вернуться к ощущениям детства, так поступили бы на его месте многие. Во всяком случае, несомненно, что это спасло ему жизнь.

Он приблизился к своей цели с той уверенностью, которую полная безопасность здешних мест внушает их обитателям. Круглые тела двигались взад и вперед. Только поднявшись на груду валунов, о которых я упоминал, он понял страшный смысл своего открытия. Это застигло его врасплох.

Когда он показался на гребне, округлые тела распались, и стал виден розовый предмет: оказалось, что это наполовину съеденное человеческое тело, мужчины или женщины, он не мог определить. А округлые тела были неведомыми, чудовищными тварями, по форме немного напоминающими осьминога с очень гибкими и длинными щупальцами, извивающимися на песке. Шкура их неприятно блестела, как лакированная кожа. Изгиб окруженного щупальцами рта, странный нарост надо ртом и большие осмысленные глаза придавали этим существам какое-то уродливое сходство с лицом человека. Туловища их по величине напоминали крупную свинью; щупальца, как ему показалось, были длиной в несколько футов. Он полагает, что чудовищ было по меньшей мере семь или восемь. В двенадцати ярдах позади них, в пене прилива, из моря выползали еще два.

Они лежали, распластавшись на камнях, и глаза их уставились на Физона со злобным любопытством. Но, по-видимому, мистер Физон не испугался и даже не понял, что он подвергается опасности. Он не был испуган, по-видимому, потому, что движения чудовищ были вялыми. Но, конечно, он был потрясен и вознегодовал, увидев, что эти отвратительные твари пожирают человеческое тело. Он подумал, что им попался утопленник. Чтобы отогнать их, мистер Физон закричал. Увидев, что это на них не действует, он поднял большой камень и запустил им в одно из чудовищ. И вот эти чудовища, расправляя щупальца, медленно двинулись к нему. Они осторожно ползли, обмениваясь друг с другом тихими, мурлыкающими звуками.

Тут только мистер Физон понял, что ему угрожает, и побежал назад. Пробежав двадцать ярдов, он остановился и оглянулся. Он был уверен, что чудовища очень неповоротливы. Но — увы! — щупальца переднего уже цеплялись за скалистый гребень, на котором он только что стоял!

Увидев это, он опять закричал — теперь уже от страха — и пустился бежать. Он перескакивал через камни, скользил, перебирался вброд по пересеченному водой пространству, отделяющему его от берега. Высокие красные утесы вдруг отодвинулись страшно далеко, и двое рабочих, занятых исправлением ступенек спуска и не подозревавших о беге, в котором ставкой была человеческая жизнь, казались ему существами из другого мира. Он слышал, как чудовища плескались в луже чуть ли не в десяти шагах от него. Один раз он поскользнулся и упал.

Чудовища преследовали Физона до самого подножия скал и отступили тогда, когда у их основания к нему присоединились рабочие. Втроем они забросали чудовищ камнями, а потом поспешили в Сидмаут, чтобы заручиться помощью и лодками и вырвать оскверненное тело из щупалец этих гнусных тварей.

2

Не удовольствовавшись своим первым опытом, мистер Физон тоже отправился в лодке, чтобы точно указать место приключения.

Прилив уже начался, и пришлось сделать довольно большой круг, чтобы добраться до места. Когда они наконец добрались, истерзанное тело уже исчезло. Вода прибывала, затопляя одну за другой груды тинистых камней. И четверо в лодке — рабочие, лодочник и мистер Физон — стали смотреть уже не на берег, а на воду под килем.

Сначала им удалось различить в воде только очень немногое: темную и густую чащу водорослей ламинария, в которой изредка мелькала рыба. Они искали приключений и поэтому громко выражали свое разочарование. Но вскоре они увидели одно из чудовищ. Оно уплывало в открытое море, передвигаясь странным круговым движением, которое чем-то напоминало мистеру Физону качание привязанного аэростата. Колеблющиеся ленты водорослей заволновались, разделились, и три новых чудовища показались в темноте, отчаянно борясь друг с Другом из-за чего-то: может быть, из-за утопленника: Через минуту бесчисленные зеленовато-оливковые ленты водорослей снова сомкнулись над барахтающейся грудой.

Увидев это, все четверо в волнении начали бить веслами по воде и кричать. Тотчас же они заметили суетливое движение в водорослях и отъехали немного, чтобы лучше разглядеть, что это такое. Как только волнение улеглось, они увидели, что все дно между водорослями словно усеяно глазами.

— Уроды проклятые! — крикнул один из рабочих. — Да их тут целые дюжины!

Тотчас же чудовища начали подниматься на поверхность. Мистер Физон впоследствии описал автору этих строк поразительную картину появления чудовищ из колеблющейся заросли ламинарий. Ему казалось тогда, что это длилось довольно долго, но, вероятно, на самом деле все произошло в несколько секунд. Сперва появились одни глаза, потом показались щупальца, которые вытягивались то там, то здесь, раздвигая чащу водорослей. Потом странные существа начали увеличиваться в размере, пока наконец дна не стало видно за их переплетающимися телами и концы щупалец не показались над волнующейся поверхностью воды.

Одна из тварей дерзко всплыла у самой лодки и, цепляясь за нее тремя из своих заканчивающихся присосами щупалец, перебросила четыре остальные через борт, как будто намереваясь не то перевернуть лодку, не то забраться в нее. Мистер Физон тотчас же схватил багор и, яростно колотя им по мягким щупальцам твари, заставил ее опустить их. Тут он получил удар в спину, чуть не сваливший его за борт: дело в том, что лодочнику пришлось пустить в ход весло, чтобы отразить такое же нападение с другой стороны лодки. Твари отступили и погрузились в воду.

— Лучше уберемся отсюда, — сказал мистер Физон, дрожа всем телом.

Он сел у руля, а лодочник и один из рабочих взялись за весла. Второй рабочий стоял на носу с багром, готовый отразить новое нападение щупалец. Все молчали. Мистер Физон выразил общее желание. Притихшие и испуганные, побледневшие, они теперь думали только о том, как бы выбраться из ужасной ловушки, в которую так легкомысленно забрались.

Но только весла погрузились в воду, как темные, гибкие, извивающиеся канаты связали их движения и обвились вокруг руля, а у бортов лодки, поднимаясь петлеобразными движениями, снова показались присосы. Люди налегли на весла и рванули изо всех сил, но без результата: так застревает лодка в плавучих массах водорослей.

— Помогите! — крикнул лодочник, и мистер Физон со вторым рабочим бросились к нему, чтобы помочь ему вытащить весло.

В это время человек с багром — его звали, кажется, Иван — с проклятием вскочил и, нагнувшись над бортом, стал, насколько это ему удавалось, наносить удары по кольцу щупалец, которые сомкнулись вокруг подводной части лодки. Оба гребца тоже вскочили, чтобы найти лучшую точку опоры и вытащить весла. Лодочник передал свое весло мистеру Физону, и тот изо всех сил принялся тащить его. А сам лодочник, открыв большой складной нож и тоже наклонившись над бортом, начал рубить обвившиеся вокруг весла скользкие присосы.

Мистер Физон, шатаясь от судорожных толчков лодки, стиснув зубы, задыхаясь, с надувшимися от напряжения жилами на руках, вдруг посмотрел на море. Неподалеку от них по мощным валам надвигающегося прилива прямо к ним плыла большая лодка. Мистер Физон заметил трех женщин и ребенка; лодочник был на веслах, а малыш в соломенной шляпе с розовой лентой стоял на корме и весело их приветствовал. Сначала мистер Физон думал, конечно, только о том, чтобы позвать на помощь; потом он подумал о ребенке. Он тотчас же опустил весло, отчаянным движением вскинул руки и крикнул сидящим в лодке, чтобы они скорей отъезжали «ради бога». Мистер Физон даже не подозревал, что поступок его при подобных обстоятельствах был не чужд героизма и свидетельствует о его скромности и мужестве. Весло, которое он отпустил, сразу скрылось под водой и вскоре всплыло в двадцати ярдах от них.

В ту минуту мистер Физон почувствовал, что лодка сильно закачалась, и хриплый вопль лодочника Хилла заставил его забыть о другой лодке. Мистер Физон обернулся и увидел, что Хилл с искаженным от ужаса лицом корчится у передней уключины, правая рука его погружена в воду за бортом и кто-то тянет ее вниз. Он издавал только резкие короткие крики: «О-о-о!» Мистер Физон думает, что Хилл был захвачен щупальцами, когда рубил их под водой. Теперь, конечно, совершенно невозможно установить, как было на самом деле. Лодка до того накренилась, что борт почти касался воды. Ивэн и второй рабочий багром и веслом били по воде справа и слева от погруженной руки Хилла. Физон инстинктивно стал так, чтобы выровнять лодку.

Тогда Хилл, дюжий, здоровый человек, сделал отчаянное усилие и почти встал на ноги. Он вытащил руку из воды. Она была опутана сложным сплетением коричневых канатов. Глаза ухватившего его чудовища, глядя прямо и решительно, на мгновение показались на поверхности. Лодка кренилась все больше и больше, и вдруг коричневато-зеленая вода хлынула через борт. Хилл поскользнулся и упал на борт; рука его с вцепившимися в нее щупальцами опять погрузилась в воду. Падая, Хилл перевернулся и ударил сапогом по колену мистера Физона, который бросился, чтобы удержать его. В следующее же мгновение вокруг пояса и шеи Хилла обвились новые щупальца, и после короткой и судорожной борьбы, во время которой лодка чуть не опрокинулась, Хилл был перетянут через борт, а лодка выпрямилась от сильного толчка; мистер Физон чуть не перелетел через другой борт, но уже не видел борьбы, продолжавшейся в воде.

Мистер Физон выпрямился, напрасно стараясь найти равновесие, как вдруг заметил, что, пока они боролись с чудовищами, начавшийся прилив снова отнес их лодку к покрытым водорослями камням. В каких-нибудь четырех ярдах плоский камень возвышался над омывающим его приливом. В одно мгновение мистер Физон вырвал у Ивэна весло, изо всех сил погрузил его в воду, потом бросил его, подбежал к носу лодки и прыгнул. Он почувствовал, что ноги его скользят по камням. Отчаянным усилием он заставил себя перепрыгнуть на соседний камень. Он споткнулся, упал на колени и снова поднялся.

— Берегись! — крикнул кто-то, и большое тело ударило его сзади.

Сбитый с ног одним из рабочих, он растянулся плашмя в луже, оставленной приливом; падая, он услышал придушенные, отрывистые крики, как он думал тогда, Хилла. Мистер Физон удивился, что у Хилла такой пронзительный голос и что в нем столько оттенков. Кто-то перепрыгнул через него, поток пенистой воды обдал его и прокатился дальше. Он поднялся на ноги и, не оглядываясь на море, промокший до костей, со всей быстротой, на какую только был способен от страха, побежал к берегу. Перед ним по отмели, между камнями, на небольшом расстоянии друг от друга, спотыкаясь, бежали оба рабочих.

Наконец мистер Физон оглянулся и, увидев, что погони нет, посмотрел по сторонам. Он был ошеломлен. С самого момента появления кефалоподов из воды он действовал так стремительно, что не успевал отдавать себе отчет в своих поступках. Теперь ему казалось, будто он очнулся от страшного сна.

Над ним сияло безоблачное послеполуденное небо, и море колыхалось, ослепительно сверкая; пена, нежная, как взбитые сливки, разбивалась о низкие, темные гряды скал. Лодка лежала в дрейфе, мягко покачиваясь на волнах ярдах в двенадцати от берега. Хилл и чудовища, напряжение и ярость смертельной борьбы исчезли, как будто их вовсе не было.

Сердце мистера Физона неистово колотилось. Он дрожал всем телом и тяжело дышал.

Однако чего-то не хватало. Несколько мгновений он не мог сообразить, чего именно. Солнце; море, небо, скалы — чего же нет? Потом он вспомнил о лодке с катающимися. Она исчезла. Уж не выдумал ли он ее? Он обернулся и увидел двух рабочих. Они стояли рядом под нависшей массой высоких розовых скал. Он спросил себя, не следует ли ему сделать еще одну, последнюю, попытку спасти Хилла. Но его нервное напряжение улеглось, он чувствовал себя беспомощным и вялым. Он повернул к берегу и направился, спотыкаясь и шлепая по воде, к своим спутникам.

Оглянувшись еще раз, он увидел в море две лодки; та, которая была дальше, неуклюже качалась, опрокинутая кверху килем.

3

Вот каково было появление Haploteuthis ferox на девонширском побережье. Это было самое опасное нападение чудовищ вплоть до настоящего времени. Если сопоставить рассказ мистера Физона с несчастными случаями при катании на лодках и купании, о которых я уже упоминал, с отсутствием в этом году рыбы у корнуэльских берегов, нам станет ясно, что стаи этих прожорливых выходцев из морских глубин пробирались за добычей вдоль заливаемой приливом береговой линии.

Высказывалось предположение, будто голод заставил их подняться на поверхность и побудил к переселению. Но я лично склоняюсь к теории, выдвинутой Хемсли. Хемсли утверждает, что стая этих тварей приохотилась к человеческому мясу, доставшемуся ей после крушения какого-нибудь корабля, погрузившегося в ее владения, и вышла из своей привычной зоны в поисках этого лакомства. Подстерегая и преследуя суда, чудовища добрались до наших берегов по следам трансатлантических пароходов. Но обсуждать здесь убедительные, прекрасно обоснованные доводы Хемсли, пожалуй, неуместно.

Может быть, аппетиты стаи удовлетворились добычей в одиннадцать человек, потому что, насколько удалось выяснить, во второй лодке было десять. Во всяком случае, в этот день чудовища ничем не обнаружили своего присутствия у Сидмаута. Весь вечер и всю ночь после происшествия берег между Ситоном и Бадли-Солтертоном находился под надзором четырех лодок таможенной стражи, вооруженной гарпунами и кортиками. С вечера к ним присоединилось множество так или иначе вооруженных экспедиций, организованных частными лицами. Мистер Физон, однако, не принял участия ни в одной из них.

Около полуночи с одной из лодок, находившейся в море приблизительно в двух милях от берега к юго-востоку от Сидмаута, донеслись взволнованные крики и показались странные сигналы фонарем: в обе стороны и сверху вниз. Ближайшие лодки тотчас же поспешили на тревогу. Храбрецы в лодке — моряк, священник и два школьника — действительно увидели чудовищ, которые прошли под их лодкой. Как и все живущие в глубине существа, животные фосфоресцировали. Они проплыли приблизительно на глубине пяти-шести ярдов, подобные отблескам лунного света в черной воде. Втянув щупальца, словно погруженные в спячку, медленно перекатываясь и подвигаясь клинообразной стаей, они плыли на юго-восток.

Сидевшие в лодке передавали своивпечатления восклицаниями, отчаянно жестикулируя. Сначала к ним подошла одна-лодка, потом другая; под конец вокруг них образовалась маленькая флотилия из восьми или девяти лодок, и в тишине ночи поднялся шум, словно на рынке. Желающих преследовать стаю оказалось очень мало или даже вовсе не оказалось: у людей не было ни оружия, ни опыта для такой рискованной охоты, и скоро — может быть, даже с чувством некоторого облегчения — все повернули назад, к берегу.

А теперь я перейду к тому, что является, пожалуй, самым поразительным фактом во всей этой поразительной истории. У нас нет никаких сведений о дальнейшем движении стаи, хотя весь юго-западный берег был настороже. Можно, пожалуй, считать показательным тот факт, что третьего июня в Сарке на берег был выброшен кашалот. А через две недели и три дня после сидмаутского приключения на песчаный берег в Кале выплыл Haploteuthis. Он был еще живой. Несколько свидетелей видели, как его щупальца судорожно двигались, но, по-видимому, он уже подыхал. Некий господин Пуше достал ружье и застрелил его.

Это был последний живой Haploteuthis. Их больше не видели и на французском берегу. Пятнадцатого июня почти не поврежденный труп чудовища был выброшен на берег близ Торкэ, а через несколько дней судно биологической морской станции, производящее исследование близ Плимута, выловило гниющее туловище чудовища с глубокой рубленой раной, нанесенной кортиком. В последний день июня мистер Экберт Кэйн, художник, купаясь вблизи Ньюлина, вдруг вскинул руки, закричал и пошел ко дну. Его друг, купавшийся вместе с ним, не сделал попытки спасти его и сейчас же поплыл к берегу. Вот последнее происшествие, которое еще раз напомнило об этом необыкновенном набеге из морской глубины. Сейчас еще преждевременно утверждать, что набег не повторится, но будем надеяться, что чудовища теперь ушли, — ушли навсегда в непроницаемые для солнечного света океанские глубины, из которых они так странно и неожиданно выплывали.

1897
Перевод: В. Азов

Примечания

1

Обратимый круговой процесс, представляющий идеальный рабочий цикл тепловой машины.

(обратно)

2

В Англии существует обычай бросать вслед новобрачным, при выходе из церкви, туфлю «на счастье» и осыпать их рисом.

(обратно)

3

Джозеф Тернер (1775–1851) — английский живописец.

(обратно)

4

Насколько известно, ни один европеец не видел живого эпиорниса, за малоправдоподобным исключением Мак-Эндрью, который побывал на Мадагаскаре в 1745 г. (Прим. авт.)

(обратно)

5

Да здравствует анархия! (франц.)

(обратно)

6

В силу самого факта (лат.)

(обратно)

7

ласкары… — Ласкар — моряк из туземного населения Индии либо Юго-Восточной Азии. Чаще всего это действительно малайцы, но если название катера хоть в какой-то степени соответствует происхождению матросов, то в данном случае они, возможно, филиппинцы (Лусон — крупнейший из Филиппинских островов). Однако для «среднестатистических» англичан вроде главного героя рассказа такие подробности значения не имели.

(обратно)

8

позади этого человека тянется полоса приминающейся травы, оставленная канатом, прикрепленным к лодке… — Распространенный в викторианскую эпоху тип лодочных прогулок: когда надо перемещаться против течения, лодку тянет на буксире идущий по берегу человек, что требует меньших усилий, чем если двигаться на веслах (потом его обычно подменяет один из спутников — как менялись бы гребцы). Вдоль реки в таких случаях проложена специальная тропа-«бечевник».

(обратно)

9

Крис — кинжал с волнистым клинком; традиционно считается оружием малайцев, однако разные его формы распространены по всей Индонезии, известен также на Филиппинах.

(обратно)

10

тайна Эдвина Друда… — «Тайна Эдвина Друда» — последний неоконченный роман Чарльза Диккенса. Ни в опубликованных частях, ни в рукописях не осталось никаких указаний или намеков на то, каков должен быть финал.

(обратно)

11

в амоке… — Амок — в данном случае разрушительный приступ воинственного безумия, иногда охватывающий коренных жителей Малайзии, Филиппин и близлежащих регионов. В европейском описании викторианских времен действия людей в состоянии амока характеризуются так: «Одурманенные, вооруженные крисами, они бросаются на улицы и ранят или убивают каждого встречного — до тех пор, пока сами не будут убиты или, в редких случаях, схвачены живыми».

(обратно)

12

Богословская ненависть (лат.)

(обратно)

13

1) «Некоторые замечания по поводу пересмотра вопроса по поводу о Microlepidoptera» «Журн. энтомологич. Общ.», 1863.

(обратно)

14

2) «Добавление к некоторым замечаниям» etc, Ibid., 1864

(обратно)

15

3) «Дальнейшие замечания» etc., Ibid.

(обратно)

16

Вообще-то по англ. написано fiction, а это не фантастика, а беллетристика — М.Б.

(обратно)

17

Сборник рассказов Р. Л. Стивенсона — М.Б.

(обратно)

18

Речь идёт о рассказе «Сатанинская бутылка» из упомянутого сборника — М.Б.

(обратно)

19

Резиденция легендарного английского короля Артура.

(обратно)

20

литиевой… — Именно «литиевой», а не «содовой»: в Великобритании вплоть до Первой мировой войны виски чаще всего разбавляли минеральной водой на основе солей лития.

(обратно)

21

времен лондонской арены… — То есть «эпохи голых кулаков». Тогдашние стойки отличались гораздо более низким и «разлапистым» положением рук, чем во времена Уэллса (а тем более сейчас), потому что до распространения боксерских перчаток значительная часть ударов была направлена не в голову, а в корпус. Когда использование перчаток сделалось обязательным, многие мастера старой школы долгое время не могли приноровиться к изменившимся условиям, поэтому действительно выглядели на ринге неуклюже. Действие рассказа происходит в самом конце XIX в., среди профессионалов последние бои по правилам лондонской арены проходили в начале 1880-х, а «джентльмены» к тому времени боксировали в перчатках уже несколько десятилетий. Так что Джейсон, с техникой боя которого Темпл и Финдлей познакомились в университете, скорее всего, исповедовал принципы не спортивного, а «уличного» бокса.

(обратно)

22

четырехунциевые перчатки… — Для боксерских перчаток вес четыре унции не просто минимальный, но фактически «детский». Если же такие перчатки рассчитаны на руки взрослого мужчины, это означает, что они вообще лишены смягчающих накладок. Такая конструкция может применяться или для боя, наиболее приближенного к правилам лондонской арены… или, наоборот, — для максимально дружеского спарринга, очень корректного, с дозированным контактом. Впрочем, Уэллс, в отличие от Конан Дойла, о боксе имел скорее теоретическое представление (ведь даже использование буллы в качестве «костяной перчатки» более чем сомнительно: сколь ни удобен хват, все равно при первом же ударе кулак окажется сильно травмирован).

(обратно)

23

Старинная английская мера веса, равная 14 фунтам (несколько менее 6,5 кг).

(обратно)

Оглавление

  • Рассказ о XX веке Для умеющих мыслить
  •   1
  •   2
  •   3
  • Видение из прошлого
  • Бог Динамо
  • В обсерватории Аву
  • Покинутая невеста
  • Ограбление в Хэммерпонд-парке
  • Остров Эпиорниса
  • Похищенная бацилла
  • Род ди Сорно Рукопись, найденная в картонке
  • Сокровище в лесу
  • Страусы с молотка
  • Торжество чучельника
  • По ту сторону окна
  • Цветение необыкновенной орхидеи
  • Человек, который делал алмазы
  • Бабочка
  • Замечательный случай с глазами Дэвидсона
  • Искушение Хэррингея
  • Катастрофа
  • Человек из племени Порро
  • Конус
  • Примирение
  • В бездне
  • История Платтнера
  • История покойного мистера Элвешема
  • Красная комната
  • Красный гриб
  • Морские пираты
  •   1
  •   2
  •   3
  • *** Примечания ***