КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно
Всего книг - 712063 томов
Объем библиотеки - 1398 Гб.
Всего авторов - 274350
Пользователей - 125029

Новое на форуме

Новое в блогах

Впечатления

pva2408 про Зайцев: Стратегия одиночки. Книга шестая (Героическое фэнтези)

Добавлены две новые главы

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
medicus про Русич: Стервятники пустоты (Боевая фантастика)

Открываю книгу.

cit: "Мягкие шелковистые волосы щекочут лицо. Сквозь вязкую дрему пробивается ласковый голос:
— Сыночек пора вставать!"

На втором же предложении автор, наверное, решил, что запятую можно спиздить и продать.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
vovih1 про Багдерина: "Фантастика 2024-76". Компиляция. Книги 1-26 (Боевая фантастика)

Спасибо автору по приведению в читабельный вид авторских текстов

Рейтинг: +3 ( 3 за, 0 против).
medicus про Маш: Охота на Князя Тьмы (Детективная фантастика)

cit anno: "студентка факультета судебной экспертизы"


Хорошая аннотация, экономит время. С четырёх слов понятно, что автор не знает, о чём пишет, примерно нихрена.

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).
serge111 про Лагик: Раз сыграл, навсегда попал (Боевая фантастика)

маловразумительная ерунда, да ещё и с беспричинным матом с первой же страницы. Как будто какой-то гопник писал... бее

Рейтинг: +2 ( 2 за, 0 против).

Стихотворения и поэмы [Эдуард Георгиевич Багрицкий] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Эдуард Багрицкий Стихотворения и поэмы

Эдуард Багрицкий

Известный советский поэт Эдуард Багрицкий принадлежит к тому поколению литераторов, которое начало свой труд в годы первой мировой войны и войны гражданской. В творчестве писателей этого поколения получили воплощение героика революционных подвигов, красота нового мира, рождающегося в жестоких классовых боях. В сильных суровым реализмом и романтическим воодушевлением образах художники слова раскрывали свой жизненный и нравственный опыт, вырастали вместе со своими героями.

Эдуард Георгиевич Багрицкий (настоящая фамилия его — Дзюбин) родился в Одессе 4 ноября 1895 года. Семья его была очень бедна. С трудом удавалось ему учиться — сначала в реальном, потом в землемерном училище. Нужда, однако, не мешала юноше отдаваться своему любимому делу — поэзии. В тринадцать лет он затеял школьный литературный журнал, в восемнадцать начал сотрудничать в сборниках, выпускаемых тогда в Одессе группой молодых литераторов.

Ранние стихи Багрицкого (печатавшиеся с 1915 года), как и стихи его ровесников, носили на себе заметные следы влияний различных предреволюционных литературных школ, нередко декадентских. Однако гораздо более сильным и органичным было у Багрицкого тяготение к русской и западной классической литературе, которая, воспитывая в нем настоящий поэтический вкус, помогла ему сравнительно быстро освободиться от эпигонских условностей, найти свой, самостоятельный путь.

Формирование поэта Багрицкого тесно связано с событиями большого исторического значения, с решительными поворотами его гражданской биографии.

В 1917 году Багрицкий отправился на персидский фронт, но очень скоро, уже в самом начале 1918 года, он снова в Одессе, опять в центре литературной жизни города. Украина была охвачена огнем гражданской войны, и Багрицкий взялся за работу поэта-агитатора. В 1919 году он писал частушки, воззвания, прокламации в Юго-Росте. С агитпоездом он ездил на фронт, работал в партизанском отряде имени ВЦИК.

После окончания войны Багрицкий продолжал сотрудничать в Юго-Росте, выступал в рабочих клубах, руководил литературным кружком «Потоки Октября» при железнодорожных мастерских. В эти годы им были написаны стихи, которые составили впоследствии первые разделы книги «Юго-Запад» — «Птицелов», «Тиль Уленшпигель», «Арбуз», «Осень» и некоторые другие. Багрицкий писал много, с увлечением, — его стихи знали и любили читатели «Одесских известий» и газеты водников «Моряк». Он славил революцию, постоянно обращаясь к историческим параллелям, находя своих героев и среди борцов за свободу прошедших веков, создавая мажорные, проникнутые жизнелюбием образы. Оптимистичны и картины природы, нарисованные Багрицким. Он с удивительной экспрессией передавал краски, звуки, ароматы; пейзажи его исполнены внутреннего движения, открывают радостный просторный, многоцветный мир.

Ясный отпечаток поэтической индивидуальности Багрицкого носят также его переводы, относящиеся в основном к началу 20-х годов. Их своеобразие — и во всей системе художественно-изобразительных средств, по-особому «весомых и зримых», и в выборе поэтом определенного круга авторов и тем, и в предпочтении определенных героев. Мятежный благородный разбойник из баллады Вальтера Скотта, швея из знаменитой «Песни о рубашке» Томаса Гуда, вольнолюбивые бродяги из «Веселых нищих» великого шотландского народного поэта Роберта Бернса — вот образы, привлекавшие внимание Багрицкого-переводчика.

В 1925 году Багрицкий покинул Одессу и поселился под Москвою в Кунцеве. Он начал печататься в московских журналах, и вскоре его имя получило широкую известность. В 1928 году вышла первая книга стихов Багрицкого «Юго-Запад». Она вместила лишь небольшую часть написанного поэтом к тому времени — самые лучшие его стихи и поэму «Дума про Опанаса».

B «Думе» (1926) раскрыта трагедия «крестьянского сына», ради своего маленького счастья изменившего революции и потому оказавшегося в стане ее врагов, обрекшего себя на жалкую позорную гибель. Эта поэма, развернувшая эпические картины гражданской войны на Украине и вместе с тем проникнутая страстным лиризмом, одно из самых замечательных произведений советской поэзии.

В некоторых стихах Багрицкого второй половины 20-х годов — «Ночь», «От черного хлеба и верной жены…», «Стихи о соловье и поэте» — звучат мотивы смятенности и тревоги. В них отразились противоречия восстановительного периода, односторонне воспринятые поэтом. Отвращение к нэповскому быту, постоянная ненависть Багрицкого к мещанину-собственнику соединялись со страхом перед ним, с чувством растерянности. Эти настроения дали себя знать и в картинах природы, нарисованных тогда поэтом в стихах — «Бессонница», «Трясина». Пейзажи здесь «колдовские», зловещие, враждебные человеку.

Настроения неприкаянности и одиночества были преходящими в поэзии Багрицкого. Почти одновременно со стихами «От черного хлеба и верной жены…» написан «Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым», в котором поэт утверждает преданность революции, подчеркивает единство, кровную близость ее защитников и певцов различных поколений.

В годы первой пятилетки романтика творческого труда и воодушевленной борьбы за социализм окончательно торжествует в стихах Багрицкого. Об этом свидетельствует его вторая книга — «Победители», вышедшая в 1932 году. По-прежнему природа — живая, многоликая — вдохновляет поэта, проникает в его стихи. Но теперь перед нами природа, преобразуемая человеком, покорная ему и благодаря этому просветленная и радостная. В стихотворениях «Cyprinus carpio», «Весна, ветеринар и я» идет речь о самом простом и обычном: о рабочих буднях рыбовода и ветеринара, но какие смелые, свежие образы найдены, какие сияющие просторные картины нарисованы поэтом! И в центре каждой из этих картин — человек-труженик, созидатель. О его победе над пошлостью, убожеством собственников Багрицкий рассказывает с восторгом, подчеркивая в то же время всю тяжесть, все напряжение борьбы со старыми, изживаемыми, но все еще цепкими мещанскими представлениями и привычками. Драматизм этой борьбы и счастье освобождения, со всей свойственной Багрицкому «осязаемостью» образов, переданы в стихотворении «ТВС». Появление Феликса Эдмундовича Дзержинского, его строгие и ободряющие слова производят решительный и благотворный перелом в умонастроении, в душевном состоянии лирического героя, в самом восприятии им окружающего. Верность революции, стойкость и непримиримость в боях с ее врагами — вот идея стихотворения, вот источник оптимизма, выстраданного и завоеванного, пропитывающего все «клеточки» (по выражению самого же Багрицкого) стихового строя.

Образность книги «Победители» ясна, прозрачна и вместе с тем многопланна; здесь сопряжены воедино жизненные явления самого различного порядка и с подкупающей поэтической непосредственностью и проникновенностью аналитически освещены сложные общественные связи. Так, в стихотворении «Происхождение» раскрыты социальные корни ущербного мировосприятия, в котором «все навыворот, все как не надо» и которое порождено душным мещанским бытом, неизменно ненавистным поэту.

Тема «происхождения» снова появляется в поэме, открывавшей третью книгу стихов Багрицкого и давшей ей название — «Последняя ночь» (книга написана и вышла в 1932 году). Но здесь эта тема получает гораздо более широкое истолкование. Речь идет о поколении сверстников поэта. Прекраснодушные, мечтательные и наивные юноши, они были ввергнуты в огонь империалистической войны. Их представления о красоте, добре, справедливости были подвергнуты жестокому испытанию. Участие в революционной борьбе закалило лирического героя, избавило его от былых иллюзий, дало ему опыт, зрелость, твердость руки.

Поэма эта богата переходами, охватывающими большое и разностороннее жизненное содержание. Судьба двух юношей оказывается тесно связанной с событиями исторической важности. Образ последней предвоенной ночи, с ее «движением крыльев, цветов и звезд», встреча героя со своим недавним товарищем, превратившимся в унылого чиновника, краткая, но необычайно рельефная и предметная характеристика войны, исполненные спокойной грусти о погибших друзьях и уверенного жизнелюбия заключительные строки поэмы — все это складывается свободно и естественно в нераздельное и многообразное единство.

Вторая поэма, входящая в книгу «Последняя ночь», — «Человек предместья», также связана общностью мотивов с созданными ранее произведениями Багрицкого. Он возвращается здесь к изобличению собственников, создавая реалистически точный образ «человека предместья» — кулака, хищника, стяжателя. Багрицкий дает ему превосходную по точности и экспрессии социально-психологическую характеристику, рисует историю «величия и падения» мещанина. Поэт выступает против него вместе со своими соратниками — людьми труда — механиками, чекистами, рыбоводами. Счастье боевого содружества — вот лейтмотив поэмы.

В «Последней ночи» на первом плане — тема гибели старого, отжившего мира; в «Человеке предместья» — тема торжества революции, утверждение нового строя человеческих отношений. Обе эти темы переплетаются в третьей, заключительной поэме книги — «Смерть пионерки».

На этот раз поэт, воспевавший романтику боев и походов, отдал свое внимание крохотному, нежному существу — ребенку, выказывающему мужество и стойкость воина. По сравнению с «Последней ночью», «Человеком предместья» да и многими другими стихами Багрицкого, фабула третьей поэмы сборника предельно проста. Пионерка Валя умирает в больнице от скарлатины. Рыдающая мать уговаривает ее надеть маленький крестильный крест. Но Валя отказывается, поднимая руку для последнего салюта…

В этом прозрачном сюжете воплощено драматическое столкновение двух миров, двух полярных сил. Мещанский быт, который ранее преследовал самого поэта, эгоистически-сытый, тупой и самодовольный, ничтожный и наглый, искушает теперь маленькую пионерку, хочет заставить ее отречься от революционных заветов, предать товарищей, отказаться от готовности к трудам и подвигам. Но и на этом маленьком участке борьбы старый собственнический мир терпит неудачу, оказывается побежденным стойкостью самого юного поколения революционных борцов. Судьба пионерки Вали сразу приобретает расширительный смысл, оказывается включенной в историю былых и грядущих сражений, сопоставленной с героическими судьбами зрелых и опытных борцов за коммунизм.

В «Человеке предместья» и в «Смерти пионерки» немало штрихов и подробностей, за которыми угадываются наблюдения, сделанные Багрицким в Кунцеве. Прожив здесь несколько лет, он переехал затем в Москву. Тяжелая, с годами усиливавшаяся болезнь заперла его в четырех стенах, лишила возможности непосредственно участвовать в жизни страны, заниматься любимыми делами — странствовать, охотиться, бродить по степям и лесам.

Но злой недуг был бессилен перед вдохновением Багрицкого, перед его душевной энергией. Он встречался не только с молодыми поэтами, которые, став зрелыми и признанными мастерами стиха, с благодарностью вспоминают теперь своего учителя и редактора, но и с людьми самых различных профессий. Он продолжал работать увлеченно и плодотворно, и образы его покоряли читателей своей цельностью, свежестью, новизной.

В 1933 году Багрицкий написал либретто оперы «Дума про Опанаса», в которой вернулся к образам своей поэмы, точнее и отчетливее охарактеризовав их, введя новые действующие лица и благодаря этому полнее раскрыв волновавшую его тему — тему выбора человеком своего жизненного пути, тему верности революции.

Четыре ветра зовут с собой солдата, вернувшегося с фронта империалистической войны в родную деревню, четыре дороги открыты перед ним… Первая из них — дорога хозяйчика, мирского захребетника, живущего чужим трудом; вторая — дорога махновской «вольницы», бандитского разгула; третья — дорога патриархальной идиллии, маленького «сепаратного» счастья вдвоем. Первые две — мерзки и преступны, третья — нереальна, неосуществима. И только четвертая — дорога борьбы за народное счастье — прекрасна и справедлива.

С этого единственно верного пути, по которому двинулись за Коммунистической партией миллионы тружеников, свернул Опанас и тем обрек себя на бесславную гибель. Бандитская «романтика» звучит в словах махновской сподвижницы — Раисы; о несбыточном, иллюзорном счастье любящих сердец, позабывших огромный, требовательный мир их окружающий, поет невеста Опанаса — Павла. Эти два новых действующих лица «Думы» борются за душу, за судьбу сбившегося с толку хлопца, и как нельзя более красноречива сцена, завершающаяся смертельным ударом, который Раиса наносит Павле, шашкою Опанаса.

Еще большее значение имеет вошедший в новую редакцию «Думы» образ кобзаря. Он представляет народные массы, его устами говорит ненависть народа к врагам социалистической революции; он славит могущество и неколебимую стойкость бойцов, красоту самоотверженного и вдохновенного подвига простых людей, взявшихся за оружие, чтобы защищать свою свободу и счастье.

Либретто «Думы» было последним законченным крупным произведением Багрицкого. Шестнадцатого февраля 1934 года Эдуард Георгиевич умер. Огромная толпа шла за гробом, тело его сопровождал эскадрон кавалеристов.

За годы, прошедшие с той поры — без малого четверть столетия! — новые поколения вступили в жизнь, произошли события величайшей исторической важности. Но стихи Багрицкого нимало не потеряли своей силы. Страстная любовь к людям, к новой действительности, созданной революцией, спокойное, окрепшее в поисках и трудах мужество, органическая широта и впечатляющая сила поэтических образов — вот основа непреходящего обаяния «Юго-Запада» и «Победителей», «Последней ночи» и «Думы про Опанаса».

Наследие Багрицкою принадлежит настоящему и будущему, его стихи и поэмы занимают заслуженное место в арсенале советской поэзии.

И. Гринберг

Из книги «Юго-запад»

Птицелов

Трудно дело птицелова:
Заучи повадки птичьи,
Помни время перелетов,
Разным посвистом свисти.
Но, шатаясь по дорогам,
Под заборами ночуя,
Дидель весел, Дидель может
Песни петь и птиц ловить.
В бузине сырой и круглой,
Соловей ударил дудкой,
На сосне звенят синицы,
На березе зяблик бьет.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Три манка — и каждой птице
Посвящает он манок.
Дунет он в манок бузинный,
И звенит манок бузинный, —
Из бузинного прикрытья
Отвечает соловей.
Дунет он в манок сосновый,
И свистит манок сосновый, —
На сосне в ответ синицы
Рассыпают бубенцы.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Самый легкий, самый звонкий
Свой березовый манок.
Он лады проверит нежно,
Щель певучую продует, —
Громким голосом береза
Под дыханьем запоет.
И, заслышав этот голос,
Голос дерева и птицы,
На березе придорожной
Зяблик загремит в ответ.
За проселочной дорогой,
Где затих тележный грохот,
Над прудом, покрытым ряской
Дидель сети разложил.
И пред ним — зеленый снизу,
Голубой и синий сверху —
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.
Так идет веселый Дидель
С палкой, птицей и котомкой
Через Гарц, поросший лесом,
Вдоль по рейнским берегам.
По Тюрингии дубовой,
По Саксонии сосновой,
По Вестфалии бузинной,
По Баварии хмельной.
Марта, Марта, надо ль плакать,
Если Дидель ходит в поле,
Если Дидель свищет птицам
И смеется невзначай?
1918

Тиль Уленшпигель («Весенним утром кухонные двери…»)

Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего…
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О, царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному…
Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружится
Беспутная, хмельная голова.
И синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил…
Умевший все и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова еще невыдуманной песни…
Что из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство.
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять…
Что из того? Мне хочется иного…
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу — и тотчас
В ответ услышу песню петуха!..
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мной
И я засну крепчайшим смертным сном, —
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый ясеневый посох
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: «Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший».
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода,
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»
1922–1923

Ночь

Уже окончился день, и ночь
Надвигается из-за крыш…
Сапожник откладывает башмак,
Вколотив последний гвоздь.
Неизвестные пьяницы в пивных
Проклинают, поют, хрипят,
Склерозными раками, желчью пивной
Заканчивая день…
Торговец, расталкивая жену,
Окунается в душный пух,
Свой символ веры — ночной горшок —
Задвигая под кровать…
Москва встречает десятый час
Перезваниванием проводов,
Свиданьями кошек за трубой,
Началом ночной возни…
И вот, надвинув кепи на лоб
И фотогеничный рот
Дырявым шарфом обмотав,
Идет на промысел вор…
И, ундервудов траурный марш
Покинув до утра,
Конфетные барышни спешат
Встречать героев кино.
Антенны подрагивают в ночи
От холода чуждых слов;
На циферблате десятый час
Отмечен косым углом…
Над столом вождя — телефон иссяк,
И зеленое сукно,
Как болото, всасывает в себя
Пресс-папье и карандаши…
И только мне десятый час
Ничего не приносит в дар:
Ни чая, пахнущего женой,
Ни пачки папирос;
И только мне в десятом часу
Не назначено нигде —
Во тьме подворотни, под фонарем —
Заслышать милый каблук…
А сон обволакивает лицо
Оренбургским густым платком;
А ночь насыпает в мои глаза
Голубиных созвездий пух;
И прямо из прорвы плывет, плывет
Витрин воспаленный строй:
Чудовищной пищей пылает ночь,
Стеклянной наледью блюд…
Там всходит огромная ветчина,
Пунцовая, как закат,
И перистым облаком влажный жир
Ее обволок вокруг.
Там яблок румяные кулаки
Вылазят вон из корзин;
Там ядра апельсинов полны
Взрывчатой кислотой.
Там рыб чешуйчатые мечи
Пылают: «Не заплати!
Мы голову — прочь, мы руки — долой!
И кинем голодным псам!..»
Там круглые торты стоят Москвой,
В кремлях леденцов и слив;
Там тысячу тысяч пирожков,
Румяных, как детский сад,
Осыпала сахарная пурга,
Истыкал цукатный дождь…
А в дверь ненароком: стоит атлет
Средь сине-багровых туш!
Погибшая кровь быков и телят
Цветет на его щеках…
Он вытянет руку — весы не в лад
Качнутся под тягой гирь,
И нож, разрезающий сала пласт,
Летит павлиньим пером.
И пылкие буквы
«МСПО»
Расцветают сами собой
Над этой оголтелой жратвой
(Рычи, желудочный сок!)…
И голод сжимает скулы мои,
И зудом поет в зубах,
И мыльною мышью по горлу вниз
Падает в пищевод…
И я содрогаюсь от скрипа когтей.
От мышьей возни — хвоста.
От медного запаха слюны,
Заливающего гортань…
И в мире остались — одни, одни,
Одни, как поход планет, —
Ворота и обручи медных букв.
Начищенные огнем!
Четыре буквы:
«МСПО»,
Четыре куска огня:
Это —
Мир Страстей, Полыхай Огнем!
Это —
Музыка Сфер, Пари Откровением новым!
Это — Мечта,
Сладострастье, Покой, Обман!
И на что мне язык, умевший слова
Ощущать, как плодовый сок?
И на что мне глаза, которым дано
Удивляться каждой звезде?
И на что мне божественный слух совы,
Различающий крови звон?
И на что мне сердце, стучащее в лад
Шагам и стихам моим?!
Лишь поет нищета у моих дверей,
Лишь в печурке юлит огонь,
Лишь иссякла свеча — и луна плывет
В замерзающем стекле…
1926–1927

Песня о рубашке (Томас Гуд)

От песен, от скользкого пота
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой, —
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!
Швея, ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай, —
Поет, пролетая, игла, —
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею — месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…
Работай, работай работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла.
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..
1923

Джон Ячменное Зерно (Р. Бернс)

Три короля из трех сторон
Решили заодно:
— Ты должен сгинуть, юный
Джон Ячменное Зерно!
Погибни, Джон, — в дыму, в пыли
Твоя судьба темна!
И вот взрывают короли
Могилу для зерна…
Весенний дождь стучит в окно
В апрельском гуле гроз, —
И Джон Ячменное Зерно
Сквозь перегной пророс…
Весенним солнцем обожжен
Набухший перегной, —
И по ветру мотает Джон
Усатой головой…
Но душной осени дано
Свой выполнить урок, —
И Джон Ячменное Зерно
От груза занемог…
Он ржавчиной покрыт сухой,
Он — в полевой пыли…
— Теперь мы справимся с тобой! —
Ликуют короли…
Косою звонкой срезан он,
Сбит с ног, повергнут в прах,
И, скрученный веревкой, Джон
Трясется на возах…
Его цепами стали бить,
Кидали вверх и вниз, —
И чтоб вернее погубить,
Подошвами прошлись…
Он в ямине с водой — и вот
Пошел на дно, на дно…
Теперь, конечно, пропадет
Ячменное Зерно!..
И плоть его сожгли сперва,
И дымом стала плоть.
И закружились жернова,
Чтоб сердце размолоть…
…………………………
Готовьте благородный сок!
Ободьями скреплен
Бочонок, сбитый из досок, —
И в нем бунтует Джон…
Три короля из трех сторон
Собрались заодно, —
Пред ними в кружке ходит
Джон Ячменное Зерно…
Он брызжет силой дрожжевой,
Клокочет и поет,
Он ходит в чаше круговой,
Он пену на пол льет…
Пусть не осталось ничего
И твой развеян прах,
Но кровь из сердца твоего
Живет в людских сердцах!..
Кто, горьким хмелем упоен,
Увидел в чаше дно —
Кричи:
— Вовек прославлен Джон
Ячменное Зерно!
1923

Арбуз

Свежак надрывается. Прет на рожон
Азовского моря корыто.
Арбуз на арбузе — и трюм нагружен.
Арбузами пристань покрыта.
Не пить первача в дорассветную стыдь.
На скучном зевать карауле,
Три дня и три ночи придется проплыть —
И мы паруса развернули…
В густой бородач ударяет бурун,
Чтоб брызгами вдрызг разлететься,
Я выберу звонкий, как бубен, кавун —
И ножиком вырежу сердце…
Пустынное солнце садится в рассол,
И выпихнут месяц волнами…
Свежак задувает!
Наотмашь!
Пошел!
Дубок, шевели парусами!
Густыми барашками море полно,
И трутся арбузы, и в трюме темно…
В два пальца, по-боцмански, ветер свистит,
И тучи сколочены плотно.
И ерзает руль, и обшивка трещит,
И забраны в рифы полотна.
Сквозь волны — навылет!
Сквозь дождь — наугад!
В свистящем гонимые мыле,
Мы рыщем на ощупь…
Навзрыд и не в лад
Храпят полотняные крылья.
Мы втянуты в дикую карусель.
И море топочет, как рынок,
На мель нас кидает,
Нас гонит на мель
Последняя наша путина!
Козлами кудлатыми море полно,
И трутся арбузы, и в трюме темно…
Я песни последней еще не сложил,
А смертную чую прохладу…
Я в карты играл, я бродягою жил,
И море приносит награду, —
Мне жизни веселой теперь не сберечь
И руль оторвало, и в кузове течь!
Пустынное солнце над морем встает,
Чтоб воздуху таять и греться;
Не видно дубка, и по волнам плывет
Кавун с нарисованным сердцем…
В густой бородач ударяет бурун,
Скумбрийная стая играет,
Низовый на зыби качает кавун —
И к берегу он подплывает…
Конец путешествию здесь он найдет,
Окончены ветер и качка, —
Кавун с нарисованным сердцем берет
Любимая мною казачка…
И некому здесь надоумить ее,
Что в руки взяла она сердце мое!..
1924

Контрабандисты

По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
— Доброе дело!
Хорошее дело!
Чтоб звезды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы…
Ай, греческий парус!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
…………………………
Двенадцатый час —
Осторожное время.
Три пограничника,
Ветер и темень.
Три пограничника,
Шестеро глаз —
Шестеро глаз
Да моторный баркас…
Три пограничника!
Вор на дозоре!
Бросьте баркас
В басурманское море,
Чтобы вода
Под кормой загудела:
— Доброе дело!
Хорошее дело! —
Чтобы по трубам,
В ребра и винт,
Виттовой пляской
Двинул бензин.
Ай, звездная полночь!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
…………………………
Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать сквозь ветер,
Холодный и горький.
Мотора дозорного
Скороговорки!
Иль правильней, может,
Сжимая наган,
За вором следить,
Уходящим в туман…
Да ветер почуять,
Скользящий по жилам,
Вослед парусам,
Что летят по светилам…
И вдруг неожиданно
Встретить во тьме
Усатого грека
На черной корме…
Так бей же по жилам,
Кидайся в края,
Бездомная молодость,
Ярость моя!
Чтоб звездами сыпалась
Кровь человечья,
Чтоб выстрелом рваться
Вселенной навстречу,
Чтоб волн запевал
Оголтелый народ,
Чтоб злобная песня
Коверкала рот, —
И петь, задыхаясь,
На страшном просторе:
— Ай, Черное море,
Хорошее море!..
1926–1927

Осень

По жнитвам, по дачам, по берегам
Проходит осенний зной.
Уже необычнее по ночам
За хатами псиный вой.
Да здравствует осень!
Сады и степь,
Горючий морской песок
Пропитаны ею, как черствый хлеб,
Который в спирту размок.
Я знаю, как тропами мрак прошит,
И полночь пуста, как гроб;
Там дичь и туман
В травяной глуши,
Там прыгает ветер в лоб!
Охотничьей ночью я стану там.
На пыльном кресте путей,
Чтоб слушать размашистый плеск и гам
Гонимых на юг гусей!
Я на берег выйду:
Густой, густой
Туман от соленых вод
Клубится и тянется над водой,
Где рыбий косяк плывет.
И ухо мое принимает звук,
Гудя, как пустой сосуд:
И я различаю:
На юг, на юг
Осетры плывут, плывут!
Шипенье подводного песка,
Неловкого краба ход,
И чаек полет, и пробег бычка,
И круглой медузы лед.
Я утра дождусь…
А потом, потом,
Когда распахнется мрак,
Я на гору выйду…
В родимый дом
Направлю спокойный шаг.
Я слышал осеннее бытие,
Я море узнал и степь,
Я свистну собаку, возьму ружье
И в сумку засуну хлеб…
Опять упадет осенний зной,
Густой, как цветочный мед, —
И вот над садами и над водой
Охотничий день встает…
1924

Бессонница

Если не по звездам — по сердцебиенью
Полночь узнаешь, идущую мимо…
Сосны за окнами — в черном оперенье,
Собаки за окнами — клочьями дыма.
Все, что осталось!
Хватит! Довольно!
Кровь моя, что ли, не ходит в теле?
Уши мои, что ли, не слышат вольно?
Пальцы мои, что ли, окостенели?..
Видно и слышно: над прорвою медвежьей
Звезды вырастают в кулак размером!
Буря от Волги, от низких побережий
Черные деревни гонит карьером…
Вот уже по стеклам двинуло дыханье
Ветра, и стужи, и каторжной погоды…
Вот закачались, загикали в тумане
Черные травы, как черные воды…
И по этим водам, по злому вою,
Крыльями крыльца раздвигая сосны,
Сруб начинает двигаться в прибое,
Круглом и долгом, как гром колесный…
Словно корабельные пылают знаки,
Стекла, налитые горячей желчью.
Следом, упираясь, тащатся собаки,
Лязгая цепями, скуля по-волчьи…
Лопнул частокол, разлетевшись пеной…
Двор позади… И на просеку разом
Сруб вылетает! Бревенчатые стены
Ночь озирают горячим глазом.
Прямо по болотам, гоняя уток,
Прямо по лесам, глухарей пугая,
Дом пролетает, разбивая круто
Камни и кочки и пни подгибая…
Это черноморская ночь в уборе
Вологодских звезд — золотых баранок;
Это расступается Черное море
Черных сосен и черного тумана!..
Это летит по оврагам и скатам
Крыша с откинутой назад трубою,
Так что дым кнутом языкатым
Хлещет по стволам и по хвойному прибою…
Это, стремглав, наудачу, в прорубь,
Это, деревянные вздувая ребра,
В гору вылетая, гремя под гору,
Дом пролетает тропой недоброй…
Хватит! Довольно! Стой!
На разгоне
Трудно удержаться! Еще по краю
Низкого забора ветвей погоня,
Искры от напора еще играют,
Ветер от разбега еще не сгинул,
Звезды еще рвутся в порыве гонок…
Хватит! Довольно! Стой!
На перину
Падает откинутый толчком ребенок…
Только за оконницей проходят росы,
Сосны кивают синим опереньем.
Вот они, сбитые из бревен и теса,
Дом мой и стол мой: мое вдохновенье!
Прочно установлена косая хвоя,
Врыт частокол, и собака стала.
— Милая! Где же мы?
— Дома, под Москвою;
Десять минут ходьбы от вокзала…
(1927)

Голуби

Весна. И с каждым днем невнятней
Травой восходит тишина,
И голуби на голубятне,
И облачная глубина.
Пора! Полощет плат крылатый —
И разом улетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь.
О, голубиная охота,
Уже воркующей толпой
Воскрылий, пуха и помета
Развеян вихрь над головой!
Двадцатый год! Но мало, мало
Любви и славы за спиной.
Лишь двадцать капель простучало
О подоконник жестяной.
Лишь голуби да голубая
Вода. И мол. И волнолом.
Лишь сердце, тишину встречая,
Все чаще ходит ходуном…
Гудит година путевая,
Вагоны, ветер полевой.
Страда распахнута другая,
Страна иная предо мной!
Через Ростов, через станицы,
Через Баку, в чаду, в пыли, —
Навстречу Каспий, и дымится
За черной солью Энзели.
И мы на вражеские части
Верблюжий повели поход.
Навыворот летело счастье,
Навыворот, наоборот!
Колес и кухонь гул чугунный
Нас провожал из боя в бой,
Чрез малярийные лагуны,
Под малярийною луной.
Обозы врозь, и мулы — в мыле,
И в прахе гор, в песке равнин.
Обстрелянные, мы вступили
В тебя, наказанный Казвин!
Близ углового поворота
Я поднял голову — и вот
Воскрылий, пуха и помета
Рассеявшийся вихрь плывет!
На плоской крыше плат крылатый
Полощет — и взлетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь!
Два года боя. Не услышал,
Как месяцы ушли во мглу:
Две капли стукнули о крышу
И покатились по стеклу…
Через Баку, через станицы,
Через Ростов — назад, назад,
Туда, где Знаменка дымится
И пышет Елисаветград!
Гляжу: на дальнем повороте —
Ворота, сад и сеновал;
Там в топоте и конском поте
Косматый всадник проскакал.
Гони! Через дубняк дремучий,
Вброд или вплавь, гони вперед!
Взовьется шашка — и певучий,
Скрутившись, провод упадет…
И вот столбы глухонемые
Нутром не стонут, не поют.
Гляжу: через поля пустые
Тачанки ноют и ползут…
Гляжу: близ Елисаветграда,
Где в суходоле будяки,
Среди скота, котлов и чада
Лежат верблюжские полки.
И ночь и сон. Но будет время —
Убудет ночь, и сон уйдет.
Затикает с тачанки в темень
И захлебнется пулемет…
И нива прахом пропылится,
И пули запоют впотьмах,
И конница по ржам помчится —
Рубить и ржать. И мы во ржах.
И вот станицей журавлиной
Летим туда, где в рельсах лег,
В певучей стае тополиной,
Вишневый город меж дорог.
Полощут кумачом ворота,
И разом с крыши угловой
Воскрылий, пуха и помета
Развеян вихрь над головой.
Опять полощет плат крылатый —
И разом улетают в гарь
Сизоголовый, и хохлатый,
И взмывший веером почтарь!
И снова год. Я не услышал,
Как месяцы ушли во мглу.
Лишь капля стукнула о крышу
И покатилась по стеклу…
Покой! И с каждым днем невнятней
Травой восходит тишина,
И голуби на голубятне,
И облачная глубина…
Не попусту топтались ноги
Чрез рокот рек, чрез пыль полей,
Через овраги и пороги —
От голубей до голубей!
(1923)

Дума про Опанаса

Посiяли гайдамаки

В Українi жито,

Та не вони його жали.

Що мусим работи?

Т. Шевченко («Гайдамаки»)
I
По откосам виноградник
Хлопочет листвою,
Где бежит Панько из Балты
Дорогой степною.
Репухи кусают ногу,
Свищет житом пажить,
Звездный Воз ему дорогу
Оглоблями кажет.
Звездный Воз дорогу кажет
В поднебесье чистом —
На дебелые хозяйства
К немцам-колонистам.
Опанасе, не дай маху,
Оглядись толково —
Видишь черную папаху
У сторожевого?
Знать, от совести нечистой
Ты бежал из Балты.
Топал к Штолю-колонисту,
А к Махне попал ты!
У Махна по самы плечи
Волосня густая:
— Ты откуда, человече,
Из какого края?
В нашу армию попал ты
Волей иль неволей?
— Я, батько, бежал из Балты
К колонисту Штолю.
Ой, грызет меня досада,
Крепкая обида!
Я бежал из продотряда
От Когана-жида…
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище!
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу —
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять — и крышка!
Чернозем потек болотом
От крови и пота, —
Не хочу махать винтовкой,
Хочу на работу!
Ой, батько, скажи на милость
Пришедшему с поля,
Где хозяйство поместилось
Колониста Штоля?
— Штоль? Который, человече?
Рыжий да щербатый?'
Он застрелен недалече,
За углом от хаты…
А тебе дорога вышла
Бедовать со мною.
Повернешь обратно дышло —
Пулей рот закрою!
Дайте шубу Опанасу
Сукна городского,
Поднесите Опанасу
Вина молодого!
Сапоги подколотите
Кованым железом!
Дайте шапку, наградите
Бомбой и обрезом!
Мы пойдем с тобой далече —
От края до края!..
У Махна по самы плечи
Волосня густая…
…………………………
Опанасе, наша доля
Машет саблей ныне, —
Зашумело Гуляй-Поле
По всей Украине.
Украина! Мать родная!
Жито молодое!
Опанасу доля вышла
Бедовать с Махною.
Украина! Мать родная!
Молодое жито!
Шли мы раньше в запорожцы,
А теперь — в бандиты!
II
Зашумело Гуляй-Поле
От страшного пляса, —
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса.
Опанас глядит картиной
В папахе косматой,
Шуба с мертвого раввина
Под Гомелем снята.
Шуба — платье меховое —
Распахнута — жарко!
Френч английского покроя
Добыт за Вапняркой.
На руке с нагайкой крепкой
Жеребячье мыло;
Револьвер висит на цепке
От паникадила.
Опанасе, наша доля
Туманом повита, —
Хлеборобом хочешь в поле,
А идешь — бандитом!
Полетишь дорогой чистой,
Залетишь в ворота,
Бить жидов и коммунистов —
Легкая работа!
А Махно спешит в тумане
По шляхам просторным,
В монастырском шарабане,
Под знаменем черным.
Стоном стонет Гуляй-Поле
От страшного пляса —
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса…
III
Хлеба собрано немного —
Не скрипеть подводам.
В хате ужинает Коган
Житняком и медом.
В хате ужинает Коган,
Молоко хлебает,
Большевицким разговором
Мужиков смущает:
— Я прошу ответить честно,
Прямо, без уклона:
Сколько в волости окрестной
Варят самогона?
Что посевы? Как налоги?
Падают ли овцы? —
В это время по дороге
Топают махновцы…
По дороге пляшут кони,
В землю бьют копыта.
Опанас из-под ладони
Озирает жито.
Полночь сизая, степная
Встала пред бойцами,
Издалека темь ночная
Тлеет каганцами.
Брешут псы сторожевые,
Запевают певни.
Холодком передовые
Въехали в деревню.
За церковною оградой
Лязгнуло железо:
— Не разыщешь продотряда:
В доску перерезан! —
Хуторские псы, пляшите
На гремучей стали:
Словно перепела в жите,
Когана поймали.
Повели его дорогой
Сизою, степною, —
Встретился Иосиф Коган
С Нестором Махною!
Поглядел Махно сурово,
Покачал башкою,
Не сказал Махно ни слова,
А махнул рукою!
Ой, дожил Иосиф Коган
До смертного часа,
Коль сошлась его дорога
С путем Опанаса!..
Опанас отставил ногу,
Стоит и гордится:
— Здравствуйте, товарищ Коган,
Пожалуйте бриться!
IV
Тополей седая стая,
Воздух тополиный…
Украина, мать родная,
Песня-Украина!..
На твоем степном раздолье
Сыромаха скачет,
Свищет перекати-поле
Да ворона крячет…
Всходит солнце боевое
Над степной дорогой,
На дороге нынче двое —
Опанас и Коган.
Над пылающим порогом
Зной дымит и тает;
Комиссар, товарищ Коган,
Барахло скидает…
Растеклось на белом теле
Солнце молодое.
— На, Панько. Когда застрелишь,
Возьмешь остальное!
Пары брюк не пожалею,
Пригодятся дома, —
Все же бывший продармеец.
Хороший знакомый!.. —
Всходит солнце боевое,
Кукурузу сушит,
В кукурузе ветер воет
Опанасу в уши:
— За волами шел когда-то,
Воевал солдатом…
Ты ли в сахарное утро
В степь выходишь катом? —
И раскинутая в плясе
Голосит округа:
— Опанасе! Опанасе!
Катюга! Катюга! —
Верещит бездомный копец
Под облаком белым:
— С безоружным биться, хлопец,
Последнее дело! —
И равнина волком воет —
От Днестра до Буга,
Зверем, камнем и травою:
— Катюга! Катюга!.. —
Не гляди же, солнце злое,
Опанасу в очи:
Он грустит, как с перепоя,
Убивать не хочет…
То ль от зноя, то ль от стона
Подошла усталость,
Повернулся:
— Три патрона
В обойме осталось…
Кровь — постылая обуза
Мужицкому сыну…
Утекай же в кукурузу —
Я выстрелю в спину!
Не свалю тебя ударом,
Разгуливай с богом!.. —
Поправляет окуляры,
Улыбаясь, Коган:
— Опанас, работай чисто,
Мушкой не моргая.
Неудобно коммунисту
Бегать, как борзая!
Прямо кинешься — в тумане
Омуты речные,
Вправо — немцы-хуторяне,
Влево — часовые!
Лучше я погибну в поле
От пули бесчестной!..
Тишина в степном раздолье, —
Только выстрел треснул,
Только Коган дрогнул слабо,
Только ахнул Коган,
Начал сваливаться на бок,
Падать понемногу…
От железного удара
Над бровями сгусток,
Поглядишь за окуляры:
Холодно и пусто…
С Черноморья по дорогам
Пыль несется плясом,
Носом в пыль зарылся
Коган Перед Опанасом…
V
Где широкая дорога,
Вольный плес днестровский.
Кличет у Попова лога
Командир Котовский.
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.
Жеребец подымет ногу.
Опустит другую,
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную.
А по каменному склону
Из Попова лога
Вылетают эскадроны
Прямо на дорогу…
От приварка рожи гладки,
Поступь удалая,
Амуниция в порядке,
Как при Николае.
Головами крутят кони,
Хвост по ветру стелют:
За Махной идет погоня
Акурат неделю.
…………………………
Не шумит над берегами
Молодое жито, —
За чумацкими возами
Прячутся бандиты.
Там, за жбаном самогона,
В палатке дерюжной,
С атаманом забубенным
Толкует бунчужный:
— Надобно с большевиками
Нам принять сраженье, —
Покрутись перед полками,
Дай распоряженье!.. —
Как батько с размаху двинул
По столу рукою,
Как батько с размаху грянул
По земле ногою:
— Ну-ка, выдай перед боем
Пожирнее пищу,
Ну-ка, выбей перед боем
Ты из бочек днища!
Чтобы руки к пулеметам
Сами прикипели,
Чтобы хлопцы из-под шапок
Коршуньем глядели!
Чтобы порох задымился
Над водой днестровской,
Чтобы с горя удавился
Командир Котовский!..
…………………………
Прыщут стрелами зарницы,
Мгла ползет в ухабы,
Брешут рыжие лисицы
На чумацкий табор.
За широким ревом бычьим —
Смутно изголовье.
Див сулит полночным кличем
Гибель Приднестровью.
А за темными возами,
За чумацкой сонью,
За ковыльными чубами,
За крылом вороньим, —
Омываясь горькой тенью,
Встало над землею
Солнце нового сраженья —
Солнце боевое…
VI
Ну, и взялися ладони
За сабли кривые,
На дыбы взлетают кони,
Как вихри степные.
Кони стелются в разбеге
С дорогою вровень —
На чумацкие телеги,
На морды воловьи.
Ходит ветер над возами,
Широкий, бойцовский,
Казакует пред бойцами
Григорий Котовский…
Над конем играет шашка
Проливною силой,
Сбита красная фуражка
На бритый затылок.
В лад подрагивают плечи
От конского пляса…
Вырывается навстречу
Гривун Опанаса.
— Налетай, конек мой дикий…
Копытами двигай,
Саблей, пулей или пикой
Добудем комбрига!.. —
Налетели и столкнулись,
Сдвинулись конями,
Сабли враз перехлестнулись
Кривыми ручьями…
У комбрига боевая
Душа занялася,
Он с налета разрубает
Саблю Опанаса.
Рубанув, откинул шашку,
Грозится глазами:
— Покажи свою замашку
Теперь кулаками! —
У комбрига мах ядреный,
Тяжелей свинчатки,
Развернулся — и с разгону
Хлобысть по сопатке!..
…………………………
Опанасе, что с тобою?
Поник головою…
Повернулся, покачнулся,
В траву сковырнулся…
Глаз над левою скулою
Затек синевою…
Молча падает на спину,
Ладони раскинул…
Опанасе, наша доля
Развеяна в поле!..
VII
Балта — городок приличный,
Городок — что надо.
Нет нигде румяней вишни,
Слаще винограда.
В брынзе, в кавунах, в укропе
Звонок день базарный;
Голубей гоняет хлопец
С каланчи пожарной…
Опанасе, не гадал ты
В ковыле раздольном,
Что поедешь через Балту
Трактом малохольным;
Что тебе вдогонку бабы
Затоскуют взглядом;
Что пихнет тебя у штаба
Часовой прикладом…
Ой, чумацкие просторы —
Горькая потеря!..
Коридоры в коридоры,
В коридорах — двери.
И по коридорной пыли,
По глухому дому,
Опанаса проводили
На допрос к штабному.
А штабной имел к допросу
Старую привычку —
Предлагает папиросу,
Зажигает спичку:
— Гражданин, прошу по чести
Говорить со мною.
Долго ль вы шатались вместе
С Нестором Махною?
Отвечайте без обмана,
Не испуга ради, —
Сколько сабель и тачанок
У него в отряде?
Отвечайте, но не сразу,
А подумав малость, —
Сколько в основную базу
Фуража вмещалось?
Вам знакома ли округа,
Где он банду водит?..
— Что я знал: коня, подпругу,
Саблю да поводья!
Как дрожала даль степная,
Не сказать словами:
Украина — мать родная —
Билась под конями!
Как мы шли в колесном громе,
Так что небу жарко,
Помнят Гайсин и Житомир,
Балта и Вапнярка!..
Наворачивала удаль
В дым, в жестянку, в бога!..
…Одного не позабуду,
Как скончался Коган…
Разлюбезною дорогой,
Не пройдутся ноги,
Если вытянулся Коган
Поперек дороги…
Ну, штабной, мотай башкою,
Придвигай чернила:
Этой самою рукою
Когана убило!..
Погибай же, Гуляй-Поле,
Молодое жито!..
…………………………
Опанасе, наша доля
Туманом повита!..
VIII
Опанас, шагай смелее,
Гляди веселее!
Ой, не гикнешь, ой не топнешь,
В ладоши не хлопнешь!
Пальцы дружные ослабли,
Не вытащат сабли.
Наступил последний вечер,
Покрыть тебе нечем!
Опанас, твоя дорога —
Не дальше порога.
Что ты видишь? Что ты слышишь?
Что знаешь? Чем дышишь?
Ночь горячая, сухая,
Да темень сарая.
Тлеет лампочка под крышей, —
Эй, голову выше!..
А навстречу над порогом —
Загубленный Коган.
Аккуратная прическа,
И щеки из воска…
Улыбается сурово:
— Приятель, здорово!
Где нам суждено судьбою
Столкнуться с тобою!..
Опанас, твоя дорога —
Не дальше порога…
Эпилог
Протекли над Украиной
Боевые годы.
Отшумели, отгудели
Молодые воды…
Я не знаю, где зарыты
Опанаса кости:
Может, под кустом ракиты,
Может, на погосте…
Плещет крыжень сизокрылый
Над водой днестровской;
Ходит слава над могилой,
Где лежит Котовекий…
За бандитскими степями
Не гремят копыта:
Над горючими костями
Зацветает жито.
Над костями голубеет
Непроглядный омут
Да идет красноармеец
На побывку к дому…
Остановится и глянет
Синими глазами —
На бездомный круглый камень,
Вымытый дождями.
И нагнется и подымет
Одинокий камень:
На ладони — белый череп
С дыркой над глазами.
И промолвит он, почуяв
Мертвую прохладу:
— Ты глядел в глаза винтовке,
Ты погиб, как надо!..
И пойдет через равнину,
Через омут зноя,
В молодую Украину,
В жито молодое…
…………………………
Так пускай и я погибну
У Попова лога,
Той же славною кончиной,
Как Иосиф Коган!..
(1926)

Стихи о соловье и поэте

Весеннее солнце дробится в глазах,
В канавы ныряет и зайчиком пляшет,
На Трубную выйдешь — и громом в ушах.
Огонь соловьиный тебя ошарашит…
Куда как приятны прогулки весной:
Бредешь по садам, пробегаешь базаром!..
Два солнца навстречу: одно над землей,
Другое — расчищенным вдрызг самоваром.
И птица поет. В коленкоровой мгле
Скрывается гром соловьиного лада…
Под клеткою солнце кипит на столе —
Меж чашек и острых кусков рафинада…
Любовь к соловьям — специальность моя,
В различных коленах я толк понимаю:
За лешевой дудкой — вразброд стукотня,
Кукушкина песня и дробь рассыпная…
Ко мне продавец:
— Покупаете? Вот
Как птица моя на базаре поет!
Червонец — не деньги! Берите! И дома,
В покое, засвищет она по-иному…
От солнца, от света звенит голова…
Я с клеткой в руках дожидаюсь трамвая.
Крестами и звездами тлеет Москва,
Церквами и флагами окружает!
Нас двое!
Бродяга и ты — соловей,
Глазастая птица, предвестница лета,
С тобою купил я за десять рублей —
Черемуху, полночь и лирику Фета!
Весеннее солнце дробится в глазах,
По стеклам течет и в канавы ныряет,
Нас двое.
Кругом в зеркалах и звонках
На гору с горы пролетают трамваи.
Нас двое…
А нашего номера нет…
Земля рассолодела. Полдень допет.
Зеленою смушкой покрылся кустарник.
Нас двое…
Нам некуда нынче пойти;
Трава горячее, и воздух угарней —
Весеннее солнце стоит на пути.
Куда нам пойти? Наша воля горька!
Где ты запоешь?
Где я рифмой раскинусь?
Наш рокот, наш посвист
Распродан с лотка…
Как хочешь —
Распивочно или на вынос?
Мы пойманы оба,
Мы оба — в сетях!
Твой свист подмосковный не грянет в кустах,
Не дрогнут от грома холмы и озера…
Ты выслушан,
Взвешен,
Расценен в рублях…
Греми же в зеленых кустах коленкора,
Как я громыхаю в газетных листах!..
(1925)

* * * («От черного хлеба и верной жены...»)

От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…
Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды,
И горечь полыни на наших губах…
Нам нож — не по кисти,
Перо — не по нраву,
Кирка — не по чести,
И слава — не в славу:
Мы — ржавые листья
На ржавых дубах…
Чуть ветер,
Чуть север —
И мы облетаем.
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?
Потопчут ли нас трубачи молодые?
Взойдут ли над нами созвездья чужие?
Мы — ржавых дубов облетевший уют…
Бездомною стужей уют раздуваем…
Мы в ночь улетаем!
Мы в ночь улетаем!
Как спелые звезды, летим наугад…
Над нами гремят трубачи молодые,
Над нами восходят созвездья чужие,
Над нами чужие знамена шумят…
Чуть ветер,
Чуть север —
Срывайтесь за ними,
Неситесь за ними,
Гонитесь за ними,
Катитесь в полях,
Запевайте в степях!
За блеском штыка, пролетающим в тучах,
За стуком копыта в берлогах дремучих,
За песней трубы, потонувшей в лесах…
(1926)

Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым

— Где нам столковаться!
Вы — другой народ!..
Мне — в апреле двадцать,
Вам — тридцатый год.
Вы — уже не юноша,
Вам ли о войне…
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
На плацу, открытом
С четырех сторон,
Бубном и копытом
Дрогнул эскадрон;
Вот и закачались мы
В прозелень травы, —
Я — военспецом.
Военкомом — вы…
Справа — курган,
Да слева курган;
Справа — нога,
Да слева нога;
Справа — наган,
Да слева шашка,
Цейсе посередке,
Сверху — фуражка…
А в походной сумке
Спички и табак.
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Степям и дорогам
Не кончен счет;
Камням и порогам
Не найден счет;
Кружит паучок
По загару щек;
Сабля да книга, —
Чего еще?
(Только ворон выслан
Сторожить в полях…
За полями Висла,
Ветер да поляк;
За полями ментик
Вылетает в лог!)
Военком Дементьев,
Саблю наголо!
Проклюют навылет,
Поддадут коленом,
Голову намылят
Лошадиной пеной…
Степь заместо простыни:
Натянули — раз!
…Добротными саблями
Побреют нас…
Покачусь, порубан,
Растянусь в траве,
Привалюся чубом
К русой голове…
Не дождались гроба мы,
Кончили поход…
На казенной обуви
Ромашка цветет…
Пресловутый ворон
Подлетит в упор,
Каркнет «nevermore» он
По Эдгару По…
«Повернитесь, встаньте-ка…
Затрубите в рог…»
(Старая романтика,
Черное перо!)
— Багрицкий, довольно!
Что за бред!..
Романтика уволена —
За выслугой лет;
Сабля — не гребенка.
Война — не спорт;
Довольно фантазировать.
Закончим спор, —
Вы — уже не юноша.
Вам ли о войне!..
— Коля, не волнуйтесь,
Дайте мне…
Лежим, истлевающие
От глотки до ног…
Не выцвела трава еще
В солдатское сукно;
Еще бежит из тела
Болотная ржавь,
А сумка истлела,
Распалась, рассеклась;
И книги лежат…
На пустошах, где солнце
Зарыто в пух ворон,
Туман, костер, бессонница
Морочат эскадрон.
Мечется во мраке
По степным горбам:
«Ехали казаки,
Чубы по губам…»
А над нами ветры
Ночью говорят:
— Коля, братец, где ты?
Истлеваю, брат! —
Да в дорожной яме,
В дряни, в лоскутах,
Буквы муравьями
Тлеют на листах…
(Над вороньим кругом —
Звездяный лед.
По степным яругам
Ночь идет…)
Нехристь или выкрест
Над сухой травой, —
Размахнулись вихри
Пыльной булавой.
Вырваны ветрами
Из бочаг пустых,
Хлопают крылами
Книжные листы;
На враждебный Запад
Рвутся по стерням:
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
(Кочуют вороны,
Кружат кусты.
Вслед эскадрону
Летят листы.)
Чалый иль соловый
Конь храпит.
Вьется слово
Кругом копыт.
Под ветром снова
В дыму щека;
Вьется слово
Кругом штыка…
Пусть покрыты плесенью
Наши костяки,
То, о чем мы думали,
Ведет штыки…
С нашими замашками
Едут пред полком —
С новым военспецом
Новый военком.
Что ж! Дорогу нашу
Враз не разрубить:
Вместе есть нам кашу,
Вместе спать и пить…
Пусть другие дразнятся!
Наши дни легки…
Десять лет разницы —
Это пустяки!
(1927)

Из книги «Победители»

Происхождение

Я не запомнил, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся… Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась — краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали —
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец —
Все бормотало мне:
— Подлец! Подлец! —
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие…
— Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: крыша — это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать.
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
…Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, —
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи! —
Я покидаю старую кровать:
— Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!
(1930)

Весна, ветеринар и я

Над вывеской лечебницы синий пар.
Щупает корову ветеринар.
Марганцем окрашенная рука
Обхаживает вымя и репицы плеть,
Нынче корове из-под быка
Мычать и, вытягиваясь, млеть.
Расчищен лопатами брачный круг,
Венчальную песню поет скворец,
Знаки Зодиака сошли на луг:
Рыбы в пруду и в траве Телец.
(Вселенная в мокрых ветках
Топорщится в небеса.
Шаманит в сырых беседках
Оранжевая оса,
И жаворонки в клетках
Пробуют голоса.)
Над вывеской лечебницы синий пар.
Умывает руки ветеринар.
Топот за воротами.
Поглядим.
И вот, выпячивая бока,
Коровы плывут, как пятнистый дым,
Пропитанный сыростью молока
И памятью о кормовых лугах,
Роса, как бубенчики, на рогах,
Из-под мерных ног
Голубой угар.
О чем же ты думаешь, ветеринар?
На этих животных должно тебе
Теперь возложить ладони свои:
Благословляя покой, и бег,
И смерть, и мучительный вой любви,
(Апрельского мира челядь,
Ящерицы, жуки.
Они эту землю делят
На крохотные куски;
Ах, мальчики на качелях,
Как вздрагивают суки!)
Над вывеской лечебницы синий пар.
Я здесь! Я около! Ветеринар!
Как совесть твоя, я встал над тобой,
Как смерть, обхожу твои страдные дни!
Надрывайся!
Работай!
Ругайся с женой!
Напивайся!
Но только не измени…
Видишь: падает в крынки парная звезда.
Мир лежит без межей.
Разутюжен и чист.
Обрастает зеленым,
Блестит, как вода,
Как промытый дождями
Кленовый лист.
Он здесь! Он трепещет невдалеке!
Ухвати и, как птицу, сожми в руке!
(Звезда стоит на пороге —
Не испугай ее!
Овраги, леса, дороги:
Неведомое житье!
Звезда стоит на пороге —
Смотри — не вспугни ее!)
Над вывеской лечебницы синий пар
Мне издали кланяется ветеринар.
Скворец распинается на шесте.
Земля — как из бани. И ветра нет.
Над мелкими птицами
В пустоте
Постукиванье булыжных планет,
И гуси летят к водяной стране;
И в город уходят служителя;
С громадными звездами наедине
Семенем истекает земля.
(Вставай же, дитя работы.
Взволнованный и босой.
Чтоб взять этот мир, как соты,
Обрызганные росой.
Ах! Вешних солнц повороты,
Морей молодой прибой.)
(1930)

Вмешательство поэта

Весенний ветер лезет вон из кожи,
Калиткой щелкает, кусты корежит,
Сырой забор подталкивает в бок,
Сосна, как деревянное проклятье,
Железный флюгер, вырезанный ятью
(Смотри мой «папиросный коробок»),
А критик за библейским самоваром,
Винтообразным окружен угаром,
Глядит на чайник, бровью шевеля.
Он тянет с блюдца, — в сторону мизинец, —
Кальсоны хлопают на мезонине,
Как вымпел пожилого корабля,
И самовар на скатерти бумажной
Протодиаконом трубит протяжно.
Сосед откушал, обругал жену
И благодушествует:
— Ах! Погода!
Какая подмосковная природа!
Сюда бы Фофанова да луну!
Через дорогу, в хвойном окруженье
Я двигаюсь взлохмаченною тенью,
Ловлю пером случайные слова,
Благословляю кляксами бумагу.
Сырые сосны отряхают влагу,
И в хвое просыпается сова.
Сопит река.
Земля раздражена
(Смотри стихотворение «Весна»).
Слова как ящерицы — не наступишь;
Размеры — выгоднее воду в ступе
Толочь; а композиция встает
Шестиугольником или квадратом;
И каждый образ кажется проклятым,
И каждый звук топырится вперед.
И с этой бандой символов и знаков
Я, как биндюжник, выхожу на драку
(Я к зуботычинам привык давно).
А критик мой недавно чай откушал.
Статью закончил, радио прослушал
И на террасу распахнул окно.
Меня он видит — он доволен миром —
И тенорком, политым легким жиром,
Пугает галок на кусте сыром.
Он возглашает:
— Прорычите басом,
Чем кончилась волынка с Опанасом,
С бандитом, украинским босяком.
Ваш взгляд от несварения неистов.
Прошу, скажите за контрабандистов,
Чтоб были страсти, чтоб огонь, чтоб гром,
Чтоб жеребец, чтоб кровь, чтоб клубы дыма, —
Ах, для здоровья мне необходимы
Романтика, слабительное, бром!
Не в этом ли удача из удач?
Я говорю как критик и как врач.
Но время движется. И на дороге
Гниют доисторические дроги,
Булыжником разъедена трава,
Электротехник на столбы вылазит, —
И вот ползет по укрощенной грязи,
Покачивая бедрами, трамвай.
(Сосед мой недоволен: — Эт-то проза!)
Но плимутрок из ближнего совхоза
Орет на солнце, выкатив кадык.
— Как мне работать!
Голова в тумане.
И бытием прижатое сознанье
Упорствует и выжимает крик.
Я вижу, как взволнованные воды,
Зажаты в тесные водопроводы.
Как захлестнула молнию струна.
Механики, чекисты, рыбоводы,
Я ваш товарищ, мы одной породы, —
Побоями нас нянчила страна!
Приходит время зрелости суровой,
Я пух теряю, как петух здоровый.
Разносит ветер пестрые клочки.
Неумолимо, с болью напряженья,
Вылазят кровянистые стручки,
Колючие ошметки и крючки. —
Начало будущего оперенья.
— Ау, сосед! —
Он стонет и ворчит:
— Невыносимо плимутрок кричит,
Невыносимо дребезжат трамваи!
Да, вы линяете, милейший мой!
Вы погибаете, милейший мой!
Да, вы в тупик уперлись головой,
И, как вам выбраться, не понимаю! —
Молчи, папаша! Пестрое перо —
Топорщится, как новая рубаха.
Петуший гребень дыбится остро;
Я, словно исполинский плимутрок,
Закидываю шею. Кличет рог, —
Крылами раз! — и на забор с размаха.
О, злобное петушье бытие!
Я вылинял! Да здравствует победа!
И лишь перо погибшее мое
Кружится над становищем соседа.
(1929)

ТВС

Пыль по ноздрям — лошади ржут,
Акации сыплются на дрова.
Треплется по ветру рыжий джут.
Солнце стоит посреди двора.
Рычаньем и чадом воздух прорыв,
Приходит обеденный перерыв.
Домой до вечера. Тишина.
Солнце кипит в каждом кремне.
Но глухо, от сердца, из глубины,
Предчувствие кашля идет ко мне.
И сызнова мир колюч и наг:
Камни — углы, и дома — углы;
Трава до оскомины зелена,
Дороги до скрежета белы.
Надсаживаясь и спеша донельзя,
Лезут под солнце ростки и Цельсий.
(Значит: в гортани просохла слизь,
Воздух, прожарясь, стекает вниз,
А снизу, цепляясь по веткам лоз,
Плесенью лезет туберкулез.)
Земля надрывается от жары.
Термометр взорван. И на меня,
Грохоча, осыпаются миры
Каплями ртутного огня,
Обжигают темя, текут ко рту.
И вся дорога бежит, как ртуть.
А вечером в клуб (доклад и кино,
Собрание рабкоровского кружка).
Дома же сонно и полутемно:
О, скромная заповедь молока!
Под окнами тот же скопческий вид,
Тот же кошачий и детский мир,
Который удушьем ползет в крови,
Который до отвращенья мил,
Чадом которого ноздри, рот,
Бронхи и легкие — все полно,
Которому голосом сковород
Напоминать о себе дано.
Напоминать: «Подремли, пока
Правильно в мире. Усни, сынок».
Тягостно коченеет рука,
Жилка колотится о висок.
(Значит: упорней бронхи сосут
Воздух по капле в каждый сосуд;
Значит: на ткани полезла ржа;
Значит: озноб, духота, жар.)
Жилка колотится у виска,
Судорожно дрожит у век,
Будто постукивает слегка
Остроугольный палец в дверь.
Надо открыть в конце концов!
— Войдите. — И он идет сюда:
Остроугольное лицо,
Остроугольная борода.
(Прямо с простенка не он ли, не он
Выплыл из воспаленных знамен?
Выпятив бороду, щурясь слегка
Едким глазом из-под козырька.)
Я говорю ему: — Вы ко мне,
Феликс Эдмундович? Я нездоров.
…Солнце спускается по стене.
Кошкам на ужин в помойный ров
Заря разливает компотный сок.
Идет знаменитая тишина.
И вот над уборной из досок
Вылазит неприбранная луна.
— Нет, я попросту, — потолковать. —
И опускается на кровать.
Как бы продолжая давнишний спор,
Он говорит: — Под окошком двор
В колючих кошках, в мертвой траве,
Не разберешься, который век.
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди — и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать.
Оглянешься — а вокруг враги;
Руки протянешь — и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», — солги.
Но если он скажет: «Убей», — убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови и чернилах квадрат сукна.
Ржавчина перьев, бумаги клок, —
Все друга и недруга стерегло.
Враги приходили — на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
Над ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать-революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей —
Матерый желудочный быт земли,
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей —
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я. —
Смолкает. Жилка о висок
Глуше и осторожней бьет.
(Значит: из пор, как студеный сок,
Медленный проступает пот.)
И ветер в лицо, как вода из ведра.
Как вестник победы, как снег, как стынь.
Луна лейкоцитом над кругом двора,
Звезды круглы, и круглы кусты.
Скатываются девять часов
В огромную бочку, возле окна.
Я выхожу. За спиной засов
Защелкивается. И — тишина.
Земля, наплывающая из мглы,
Легла, как неструганная доска,
Готовая к легкой пляске пилы,
К тяжелой походке молотка.
И я ухожу (а вокруг темно)
В клуб, где нынче доклад и кино,
Собранье рабкоровского кружка.
(1929)

Последняя ночь

Последняя ночь

Весна еще в намеке

Холодноватых звезд.

На явор кривобокий

Взлетает черный дрозд.

Фазан взорвался, как фейерверк.
Дробь вырвала хвою. Он
Пернатой кометой рванулся вниз,
В сумятицу вешних трав.
Эрцгерцог вернулся к себе домой.
Разделся. Выпил вина.
И шелковый сеттер у ног его
Расположился, как сфинкс.
Револьвер, которым он был убит
(Системы не вспомнить мне),
В охотничьей лавке еще лежал
Меж спиннингом и ножом.
Грядущий убийца дремал пока,
Голову положив
На юношески твердый кулак
В коричневых волосках.
…………………………
В Одессе каштаны оделись в дым,
И море по вечерам,
Хрипя, поворачивалось на оси,
Подобное колесу.
Мое окно выходило в сад,
И в сумерки, сквозь листву,
Синели газовые рожки
Над вывесками пивных.
И вот на этот шипучий свет,
Гремя миллионом крыл,
Летели скворцы, расшибаясь вдрызг
О стекла и провода.
Весна их гнала из-за черных скал
Бичами морских ветров.
Я вышел…
За мной затворилась дверь…
И ночь, окружив меня
Движеньем крыльев, цветов и звезд,
Возникла на всех углах.
Еврейские домики я прошел.
Я слышал свирепый храп
Биндюжников, спавших на биндюгах,
И в окнах была видна
Суббота в пурпуровом парике,
Идущая со свечой.
Еврейские домики я прошел.
Я вышел к сиянью рельс.
На трамвайной станции млел фонарь,
Окруженный большой весной.
Мне было только семнадцать лет,
Поэтому эта ночь
Клубилась во мне и дышала мной,
Шагала плечом к плечу.
Я был ее зеркалом, двойником,
Второю вселенной был.
Планеты пронизывали меня
Насквозь, как стакан воды,
И мне казалось, что легкий свет
Сочится из пор, как пот.
Трамвайную станцию я прошел,
За ней невесом, как дым,
Асфальтовый путь улетал, клубясь,
На запад — к морским волнам.
И вдруг я услышал протяжный звук:
Над миром плыла труба,
Изнывая от страсти. И я сказал:
— Вот первые журавли!
Над пылью, над молодостью моей
Раскатывалась труба,
И звезды шарахались, трепеща,
От взмаха широких крыл.
Еще один крутой поворот —
И море пошло ко мне,
Неся на себе обломки планет
И тени пролетных птиц.
Была такая голубизна,
Такая прозрачность шла,
Что повториться
Не может такая ночь.
Она поселилась в каждом кремне
Гнездом голубых лучей;
Она превратила сухой бурьян
В студеные хрустали;
Она постаралась вложить себя
В травинку, в песок, во все —
От самой отдаленной звезды
До бутылки на берегу.
За неводом, у зеленых свай,
Где днем рыбаки сидят,
Я человека увидел вдруг
Недвижного, как валун.
Он молод был, этот человек,
Он юношей был еще, —
В гимназической шапке с большим гербом,
В тужурке, сшитой на рост.
Я пригляделся:
Мне странен был
Этот человек:
Старчески согнутая спина
И молодое лицо.
Лоб, придавивший собой глаза,
Был не по-детски груб,
И подбородок торчал вперед,
Сработанный из кремня.
Вот тут я понял, что это он
И есть душа тишины,
Что тяжестью погасших звезд
Согнуты плечи его,
Что, сам не сознавая того,
Он совместил в себе
Крик журавлей и цветенье трав
В последнюю ночь весны.
Вот тут я понял:
Погибнет ночь,
И вместе с ней отпадет
Обломок мира, в котором он
Родился, ходил, дышал.
И только пузырик взовьется вверх,
Взовьется и пропадет.
И снова звезда. И вода рябит.
И парус уходит в сон.
Меж тем подымается рассвет.
И вот, грохоча ведром,
Прошел рыболов и, сев на скалу,
Поплавками истыкал гладь.
Меж тем подымается рассвет.
И вот на кривой сосне
Воздел свою флейту черный дрозд,
Встречая цветенье дня.
А нам что делать?
Мы побрели
На станцию, мимо дач…
Уже дребезжал трамвайный звонок
За поворотом рельс,
И бледной немочью млел фонарь,
Непогашенный поутру.
Итак, все кончено! Два пути!
Два пыльных маршрута вдаль!
Два разных трамвая в два конца
Должны нас теперь умчать!
Но низенький юноша с грубым лбом
К солнцу поднял глаза
И вымолвил:
— В грозную эту ночь
Вы были вдвоем со мной.
Миру не выдумать никогда
Больше таких ночей…
Это последняя… Вот и все!
Прощайте! —
И он ушел.
Тогда, растворив в зеркалах рассвет,
Весь в молниях и звонках,
Пылая лаковой желтизной,
Ко мне подлетел трамвай.
Револьвер вынут из кобуры,
Школяр обойму вложил.
Из-за угла, где навес кафе,
Эрцгерцог едет домой.
…………………………
Печальные дети, что знали мы,
Когда у больших столов
Врачи, постучав по впалой груди,
«Годен», — кричали нам…
Печальные дети, что знали мы,
Когда, прошагав весь день
В портянках, потных до черноты,
Мы падали на матрац.
Дремота и та избегала нас.
Уже ни свет ни заря
Врывалась казарменная труба
В отроческий покой.
Не досыпая, не долюбя,
Молодость наша шла.
Я спутника своего искал:
Быть может, он скажет мне,
О чем мечтать и в кого стрелять,
Что думать и говорить?
И вот неожиданно у ларька
Я повстречал его.
Он выпрямился… Военный френч,
Как панцирь, сидел на нем,
Плечи, которые тяжесть звезд
Упрямо сгибала вниз,
Чиновничий украшал погон;
И лоб, на который пал
Недавно предсмертный огонь планет,
Чистейший и грубый лоб,
Истыкан был тысячами угрей
И жилами рассечен.
О, где же твой блеск, последняя ночь,
И свист твоего дрозда!
Лужайка — да посредине сапог
У пушечной колеи.
Консервная банка раздроблена
Прикладом. Зеленый суп
Сочится из дырки. Бродячий пес
Облизывает траву.
Деревни скончались.
Потоптан хлеб.
И вечером — прямо в пыль —
Планеты стекают в крови густой
Да смутно трубит горнист.
Дымятся костры у больших дорог,
Солдаты колотят вшей.
Над Францией дым.
Над Пруссией вихрь.
И над Россией туман.
Мы плакали над телами друзей;
Любовь погребали мы;
Погибших товарищей имена
Доселе не сходят с губ.
Их честную память хранят холмы
В обветренных будяках,
Крестьянские лошади мнут полынь,
Проросшую из сердец,
Да изредка выгребает плуг
Пуговицу с орлом…
Но мы — мы живы наверняка!
Осыпался, отболев,
Скарлатинозною шелухой
Мир, окружавший нас.
И вечер наш трудолюбив и тих.
И слово, с которым мы
Боролись всю жизнь, — оно теперь
Подвластно нашей руке.
Мы навык воинов приобрели,
Терпенье и меткость глаз,
Уменье хитрить, уменье молчать.
Уменье смотреть в глаза.
Но если, строчки не дописав,
Бессильно падет рука,
И взгляд остановится, и губа
Отвалится к бороде,
И наши товарищи, поплевав
На руки, стащат нас
В клуб, чтоб мы прокисали там
Средь лампочек и цветов, —
Пусть юноша (вузовец, иль поэт,
Иль слесарь — мне все равно)
Придет и встанет на караул,
Не вытирая слезы.
(1932)

Человек предместья

Вот зеленя прозябли,

Продуты ветром дни.

Мой подмосковный зяблик

Начни, начни…

Бревенчатый дом под зеленой крышей,
Флюгарка визжит, и шумят кусты;
Стоит человек у цветущих вишен:
Герой моей повести — это ты!
…………………………
Вкруг мира, поросшего нелюдимой
Крапивой, разрозненный мчался быт.
Славянский шкаф — и труба без дыма,
Пустая кровать — и дым без трубы.
На голенастых ногах ухваты,
Колоды для пчел — замыкали круг.
А он переминался, угловатый,
С большими сизыми кистями рук.
Вот так бы нацелиться — и с налета
Прихлопнуть рукой, коленом прижать…
До скрежета, до ледяного пота
Стараться схватить, обломать, сдержать!
Недаром учили: клади на плечи,
За пазуху суй — к себе таща,
В закут овечий,
В дом человечий,
В капустную благодать борща.
И глядя на мир из дверей амбара,
Из пахнущих крысами недр его,
Не отдавай ни сора, ни пара,
Ни камня, ни дерева — ничего!
Что ж, служба на выручку!
Полустанки…
Пернатый фонарь да гудки в ночи…
Как рыжих младенцев, несут крестьянки
Прижатые к сердцу калачи.
Гремя инструментом, проходит смена.
И там, в каморке проводника,
Дым коромыслом. Попойка. Мена.
На лавках рассыпанная мука.
А все для того, чтобы в предместье
Углами укладывались столбы,
Чтоб шкаф, покружившись, застрял на месте,
Чтоб дым, завертясь, пошел из трубы.
(Но все же из будки не слышно лая,
Скворечник пустует, как новый дом,
И пухлые голуби не гуляют
Восьмеркою на чердаке пустом.)
И вот в улетающий запах пота,
В смолкающий плотничий разговор,
Как выдох, распахиваются ворота —
И женщина вплывает во двор.
Пред нею покорно мычат коровы,
Не топоча, не играя зря,
И — руки в бока — откинув ковровый
Платок, она стоит, как заря.
Она расставляет отряды крынок:
Туда — в больницу; сюда — на рынок;
И, вытянув шею, слышит она
(Тише, деревья, пропустишь сдуру)
Вьющийся с фабрики Ногина
Свист выдаваемой мануфактуры.
Вот ее мир — дрожжевой, густой,
Спит и сопит — молоком насытясь,
Жидкий навоз, над навозом ситец,
Пущенный в бабочку с запятой.
А посередке, крылом звеня,
Кочет вопит над наседкой вялой.
Черт его знает, зачем меня
В эту обитель нужда загнала!..
Здесь от подушек не продохнуть,
Легкие так и трещат от боли…
Крикнуть товарищей? Иль заснуть?
Иль возвратиться к герою, что ли?!
Ветер навстречу. Скрипит вагон.
Черная хвоя летит в угон.
Весь этот мир, возникший из дыма,
В беге откинувшийся, трубя,
Навзничь, — он весь пролетает мимо,
Мимо тебя, мимо тебя!
Он облетает свистящим кругом
Новый забор твой и теплый угол.
Как тебе тошно. Опять фонарь
Млеет на станции. Снова, снова
Баба с корзинкой, степная гарь
Да заблудившаяся корова.
Мир переполнен твоей тоской;
Буксы выстукивают: на кой?
На кой тебе это?
Ты можешь смело
Посредине двора, в июльский зной,
Раскинуть стол под скатертью белой
Средь мира, построенного тобой.
У тебя на столе самовар, как глобус,
Под краном стакан, над конфоркой дым;
Размякнув от пара, ты можешь в оба
Теперь следить за хозяйством своим.
О, благодушие! Ты растроган
Пляской телят, воркованьем щей,
Журчаньем в желудке…
А за порогом —
Страна враждебных тебе вещей.
На фабрику движутся, — раздирая
Грунт, дюжие лошади (топот, гром).
Не лучше ль стоять им в твоем сарае
В порядке. Как следует. Под замком.
Чтобы дышали добротной скукой
Хозяйство твое и твоя семья,
Чтоб каждая мелочь была порукой
Тебе в неподвижности бытия.
Жара. Не читается и не спится.
Предместье солнцем оглушено.
Зеваю. Закладываю страницу
И настежь распахиваю окно.
Над миром, надтреснутым от нагрева,
Ни ветра, ни голоса петухов…
Как я одинок! Отзовитесь, где вы,
Веселые люди моих стихов?
Прошедшие с боем леса и воды,
Всем ливням подставившие лицо,
Чекисты, механики, рыбоводы,
Взойдите на струганое крыльцо.
Настала пора — и мы снова вместе!
Опять горизонт в боевом дыму!
Смотри же сюда, человек предместий:
— Мы здесь! Мы пируем в твоем дому!
Вперед же, солдатская песня пира!
Открылся поход.
За стеной враги.
А мы постарели. — И пылью мира
Покрылись походные сапоги.
Но все ж, по-охотничьи, каждый зорок.
Ясна поседевшая голова.
И песня просторна.
И ветер дорог.
И дружба вступает в свои права.
Мы будем сидеть за столом веселым
И толковать и шуметь, пока
Не влезет солнце за частоколом
В ушат топленого молока.
Пока не просвищут стрижи. Пока
Не продерет росяным рассолом
Траву — до последнего стебелька.
И, палец поднявши, один из нас
Раздумчиво скажет: «Какая тьма!
Как время идет! Уже скоро час!»
И словно в ответ ему, ночь сама
От всей черноты своей грянет: «Раз!»
А время идет по навозной жиже.
Сквозь бурю листвы не видать ни зги.
Уже на крыльце оно. Ближе. Ближе.
Оно в сенях вытирает сапоги.
И в блеск половиц, в промытую содой
И щелоком горницу, в плеск мытья
Оно врывается непогодой,
Такое ж сутуловатое, как я,
Такое ж, как я, презревшее отдых,
И, вдохновеньем потрясено,
Глаза, промытые в сорока водах.
Медленно поднимает оно.
От глаз его не найти спасенья,
Не отмахнуться никак сплеча,
Лампу погасишь. Рванешься в сени.
Дверь на запоре. И нет ключа.
Как ни ломись — не проломишь — баста!
В горницу? В горницу не войти!
Там дочь твоя, стриженая, в угластом
Пионерском галстуке, на пути.
И, руками комкая одеяло,
Еще сновиденьем оглушена,
Вперед ногами, мало-помалу,
Сползает на пол твоя жена!
Ты грянешь в стекла. И голубое
Небо рассыплется на куски.
Из окна в окно, закрутясь трубою,
Рванутся дикие сквозняки.
Твой лоб сиянием окровавит
Востока студеная полоса,
И ты услышишь, как время славят
Наши солдатские голоса.
И дочь твоя подымает голос
Выше берез, выше туч, — туда,
Где дрогнул сумрак и раскололась
Последняя утренняя звезда.
И первый зяблик порвет затишье…
(Предвестник утренней чистоты.)
А ты задыхаешься, что ты слышишь?
Испуганный, что рыдаешь ты?
Бревенчатый дом под зеленой крышей.
Флюгарка визжит, и шумят кусты.
1932

Смерть пионерки

Грозою освеженный,

Подрагивает лист.

Ах, пеночки зеленой

Двухоборотный свист!

Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.
Говорить не можешь —
Губы горячи.
Над тобой колдуют
Умные врачи.
Гладят бедный ежик
Стриженых волос.
Валя, Валентина,
Что с тобой стряслось?
Воздух воспаленный,
Черная трава.
Почему от зноя
Ноет голова?
Почему теснится
В подъязычье стон?
Почему ресницы
Обдувает сон?
Двери отворяются.
(Спать. Спать. Спать.)
Над тобой склоняется
Плачущая мать:
— Валенька, Валюша!
Тягостно в избе.
Я крестильный крестик
Принесла тебе.
Все хозяйство брошено,
Не поправишь враз,
Грязь не по-хорошему
В горницах у нас.
Куры не закрыты,
Свиньи без корыта;
И мычит корова
С голоду сердито.
Не противься ж, Валенька.
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.
На щеке помятой
Длинная слеза.
А в больничных окнах
Движется гроза.
Открывает Валя
Смутные глаза.
От морей-ревучих
Пасмурной страны
Наплывают тучи,
Ливнями полны.
Над больничным садом,
Вытянувшись в ряд,
За густым отрядом
Движется отряд.
Молнии, как галстуки,
По ветру летят.
В дождевом сиянье
Облачных слоев
Словно очертанье
Тысячи голов.
Рухнула плотина,
И выходят в бой
Блузы из сатина
В синьке грозовой.
Трубы. Трубы. Трубы.
Подымают вой.
Над больничным садом,
Над водой озер,
Движутся отряды
На вечерний сбор.
Заслоняют свет они
(Даль черным-черна),
Пионеры Кунцева,
Пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина.
А внизу склоненная
Изнывает мать:
Детские ладони
Ей не целовать.
Духотой спаленных
Губ не освежить.
Валентине больше
Не придется жить.
— Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла, —
Чтоб было приданое,
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу —
Как пойдешь к венцу!
Не противься ж, Валенька!
Он тебя не съест,
Золоченый, маленький,
Твой крестильный крест.
Пусть звучат постылые,
Скудные слова —
Не погибла молодость,
Молодость жива!
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас.
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы.
Возникай содружество
Ворона с бойцом, —
Укрепляйся мужество
Сталью и свинцом.
Чтоб земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла.
Чтобы в этом крохотном
Теле — навсегда
Пела наша молодость,
Как весной вода.
Валя, Валентина,
Видишь — на юру
Базовое знамя
Вьется по шнуру.
Красное полотнище
Вьется над бугром.
«Валя, будь готова!» —
Восклицает гром.
В прозелень лужайки
Капли как польют!
Валя в синей майке
Отдает салют.
Тихо подымается,
Призрачно-легка,
Над больничной койкой
Детская рука.
«Я всегда готова!» —
Слышится окрест.
На плетеный коврик
Упадает крест.
И потом бессильная
Валится рука —
В пухлые подушки,
В мякоть тюфяка.
А в больничных окнах
Синее тепло,
От большого солнца
В комнате светло.
И, припав к постели.
Изнывает мать.
За оградой пеночкам
Нынче благодать.
Вот и все!
Но песня
Не согласна ждать.
Возникает песня
В болтовне ребят.
Подымает песню
На голос отряд.
И выходит песня
С топотом шагов
В мир, открытый настежь
Бешенству ветров.
(1932)

Стихи разных лет

Суворов

В серой треуголке, юркий и маленький,
В синей шинели с продранными локтями, —
Он надевал зимой теплые валенки
И укутывал горло шарфами и платками.
В те времена по дорогам скрипели еще дилижансы
И кучера сидели на козлах в камзолах и фетровых шляпах;
По вечерам, в гостиницах, веселые девушки пели романсы,
И в низких залах струился мятный запах.
Когда вдалеке звучал рожок почтовой кареты,
На грязных окнах подымались зеленые шторы,
В темных залах смолкли нежные дуэты
И раздавался шепот: «Едет Суворов!»
На узких лестницах шуршали тонкие юбки,
Растворялись ворота услужливыми казачками,
Краснолицые путники почтительно прятали трубки,
Обжигая руки горячими угольками.
По вечерам он сидел у погаснувшего камина,
На котором стояли саксонские часы и уродцы из фарфора,
Читал французский роман, открыв его с середины, —
«О мученьях бедной Жульетты, полюбившей знатного сеньора».
Утром, когда пастушьи рожки поют напевней
И толстая служанка стучит по коридору башмаками,
Он собирался в свои холодные деревни,
Натягивая сапоги со сбитыми каблуками.
В сморщенных ушах желтели грязные ватки;
Старчески кряхтя, он сходил во двор, держась за перила;
Кучер в синем кафтане стегал рыжую лошадку,
И мчались гостиница, роща, так что в глазах рябило.
Когда же перед ним выплывали из тумана
Маленькие домики и церковь с облупленной крышей,
Он дергал высокого кучера за полу кафтана
И кричал ему старческим голосом: «Поезжай потише!»
Но иногда по первому выпавшему снегу,
Стоя в пролетке и держась за плечо возницы,
К нему в деревню приезжал фельдъегерь
И привозил письмо от матушки-императрицы.
«Государь мой, — читал он, — Александр Васильич!
Сколь прискорбно мне Ваш мирный покой тревожить.
Вы, как древний Цинциннат, в деревню свою удалились,
Чтоб мудрым трудом и науками свои владения множить…»
Он долго смотрел на надушенную бумагу —
Казалось, слова на тонкую нитку нижет;
Затем подходил к шкафу, вынимал ордена и шпагу
И становился Суворовым учебников и книжек.
(1915)

Гимн Маяковскому

Озверевший зубр в блестящем цилиндре —
Ты медленно поводишь остеклевшими глазами
На трубы, ловящие, как руки, облака,
На грязную мостовую, залитую нечистотами.
Вселенский спортсмен в оранжевом костюме,
Ты ударил землю кованым каблуком,
И она взлетела в огневые пространства
И несется быстрее, быстрее, быстрей…
Божественный сибарит с бронзовым телом.
Следящий, как в изумрудной чаше Земли,
Подвешенной над кострами веков,
Вздуваются и лопаются народы.
О Полководец Городов, бешено лающих на Солнце,
Когда ты гордо проходишь по улице,
Дома вытягиваются во фронт,
Поворачивая крыши направо.
Я, изнеженный на пуховиках столетий,
Протягиваю тебе свою выхоленную руку,
И ты пожимаешь ее уверенной ладонью,
Так что на белой коже остаются синие следы.
Я, ненавидящий Современность,
Ищущий забвения в математике и истории,
Ясно вижу своими все же вдохновенными глазами,
Что скоро, скоро мы сгинем, как дымы.
И, почтительно сторонясь, я говорю:
«Привет тебе, Маяковский!»
(1915)

Александру Блоку

От славословий ангельского сброда,
Толпящегося за твоей спиной,
О Петербург семнадцатого года,
Ты косолапой двинулся стопой!
И что тебе прохладный шелест крылий,
Коль выстрелы мигают на углах,
Коль дождь сечет, коль в ночь автомобили
На нетопырьих мечутся крылах.
Нам нужен мир! Простора мало, мало!
И прямо к звездам, в посвист ветровой,
Из копоти, из сумерек каналов
Ты рыжею восходишь головой.
Былые годы тяжко проскрипели,
Как скарбом нагруженные возы,
Засыпал снег цевницы и свирели,
Но нет по ним в твоих глазах слезы.
Была цыганская любовь и синий,
В сусальных звездах, детский небосклон, —
Все за спиной.
Теперь — слепящий иней,
Мигающие выстрелы и стон,
Кронштадтских пушек дальние раскаты…
И ты проходишь в сумраке сыром,
Покачивая головой кудлатой
Над черным адвокатским сюртуком.
И над водой у мертвого канала,
Где кошки мрут и пляшут огоньки,
Тебе цыганка пела и гадала
По тонким линиям твоей руки.
И нагадала: будет город снежный,
Любовь сжигающая, как огонь,
Путь и печаль…
Но линией мятежной
Рассечена широкая ладонь.
Она сулит убийства и тревогу,
Пожар и кровь и гибельный конец.
Не потому ль на страшную дорогу
Октябрьской ночью ты идешь, певец?
Какие тени в подворотне темной
Вослед тебе глядят — в ночную тьму?
С какою ненавистью неуемной
Они мешают шагу твоему.
О, широта матросского простора,
Там чайки и рыбачьи паруса,
Там корифеем пушечным «Аврора»
Выводит трехлинеек голоса.
Еще дыханье! Выдох! Вспыхнет! Брызнет!
Ночной огонь над мороком морей…
И если смерть — она прекрасней жизни,
Прославленней, чем тысяча смертей.
(1922)

Баллада о Виттингтоне

Он мертвым пал. Моей рукой
Водила дикая отвага.
Ты не заштопаешь иглой
Прореху, сделанную шпагой.
Я заплатил свой долг, любовь.
Не возмущаясь, не ревнуя, —
Недаром помню: кровь за кровь
И поцелуй за поцелуи.
О, ночь в дожде и в фонарях,
Ты дуешь в уши ветром страха, —
Сначала судьи в париках,
А там палач, топор и плаха.
Я трудный затвердил урок
В тумане ночи непробудной,
На юг, на запад, на восток
Мотай меня по волнам, судно.
И дальний берег за кормой,
Омытый морем, тает, тает,
Там шпага, брошенная мной,
В дорожных травах истлевает.
А с берега несется звон,
И песня дальная понятна:
«Вернись обратно, Виттингтон,
О Виттингтон, вернись обратно!»
Был ветер в сумерках жесток.
А на заре, сырой и алой,
По днищу заскрипел песок,
И судно, вздрогнув, затрещало.
Вступила в первый раз нога
На незнакомые от века
Чудовищные берега,
Не видевшие человека.
Мы сваи подымали в ряд,
Дверные прорубали ниши,
Из листьев пальмовых накат
Накладывали вместо крыши.
Мы балки подымали ввысь,
Лопатами срывали скалы.
«О Виттингтон, вернись, вернись», —
Вода у взморья ворковала.
Прокладывали наугад
Дорогу средь степных прибрежий.
«О Виттингтон, вернись назад», —
Нам веял в уши ветер свежий.
И с моря доносился звон,
Гудевший нежно и невнятно:
«Вернись обратно, Виттингтон,
О Виттингтон, вернись обратно!»
Мы дни и ночи напролет
Стругали, резали, рубили —
И грузный сколотили плот,
И оттолкнулись, и поплыли.
Без компаса и без руля
Нас мчало тайными путями,
Покуда корпус корабля
Не встал, сверкая парусами.
Домой. Прощение дано.
И снова сын приходит блудный.
Гуди ж на мачтах, полотно,
Звени и содрогайся, судно.
А с берега несется звон,
И песня близкая понятна:
«Уйди отсюда, Виттингтон.
О Виттингтон, вернись обратно!»
(1923)

Тиль Уленшпигель. Монолог («Я слишком слаб, чтоб латы боевые…»

Я слишком слаб, чтоб латы боевые
Иль медный шлем надеть! Но я пройду
По всей стране свободным менестрелем,
Я у дверей харчевни запою
О Фландрии и о Брабанте милом.
Я мышью остроглазою пролезу
В испанский лагерь, ветерком провею
Там, где и мыши хитрой не пролезть.
Веселые я выдумаю песни
В насмешку над испанцами, и каждый
Фламандец будет знать их наизусть.
Свинью я на заборе нарисую
И пса ободранного, а внизу
Я напишу: «Вот наш король и Альба».
Я проберусь шутом к фламандским графам,
И в час, когда приходит пир к концу,
И погасают уголья в камине,
И кубки опрокинуты, — я тихо,
Перебирая струны, запою:
«Вы, чьим мечом прославлен Гравелин,
Вы, добрые владетели поместий,
Где зреет розовый ячмень, — зачем
Вы покорились мерзкому испанцу?
Настало время — и труба пропела,
От сытной жизни разжирели кони,
И дедовские боевые седла
Покрылись паутиной вековой.
И ваш садовник на шесте скрипучем
Взамен скворечни выставил шелом,
И в нем теперь скворцы птенцов выводят.
Прославленным мечом на кухне рубят
Дрова и колья, и копьем походным
Подперли стену у свиного хлева!..»
Так я пройду по Фландрии родной
С убогой лютней, с кистью живописца
И в остроухом колпаке шута.
Когда ж увижу я, что семена
Взросли, и колос влагою наполнен,
И жатва близко, и над тучной нивой
Дни равноденственные протекли,
Я лютню разобью об острый камень,
Я о колено кисть переломаю,
Я отшвырну свой шутовской колпак,
И впереди несущих гибель толп
Вождем я встану. И пойдут фламандцы
За Тилем Уленшпигелем — вперед!
И вот с костра я собираю пепел
Отца, и этот прах непримиренный
Я в ладанку зашью и на шнурке
Себе на грудь повешу! И когда
Хотя б на миг я позабуду долг
И увлекусь любовью или пьянством
Или усталость овладеет мной, —
Пусть пепел Клааса ударит в сердце!
И силой новою я преисполнюсь,
И новым пламенем воспламенюсь,
Живое сердце застучит грозней
В ответ удару мертвенного пепла.
(1922–1923)

Тиль Уленшпигель. Монолог («Отец мой умер на костре, а мать…»)

Отец мой умер на костре, а мать
Сошла с ума от пытки. И с тех пор
Родимый Дамме я в слезах покинул.
Священный пепел я собрал с костра,
Зашил в ладанку и на грудь повесил, —
Пусть он стучится в грудь мою и стуком
К отмщению и гибели зовет!
Широк мой путь: от Дамме до Остенде,
К Антверпену от Брюсселя и Льежа.
Я с толстым Ламме на ослах плетусь.
Я всем знаком: бродяге-птицелову,
Несущему на рынок свой улов;
Трактирщица с улыбкой мне выносит
Кипящее и золотое пиво
С горячею и нежной ветчиной;
На ярмарках я распеваю песни
О Фландрии и о Брабанте старом,
И добрые фламандцы чуют в сердце,
Давно заплывшем жиром и привышкем
Мечтать о пиве и душистом супе,
Дух вольности и гордости родной.
Я — Уленшпигель. Нет такой деревни,
Где б не был я; нет города такого,
Чьи площади не слышали б меня.
И пепел Клааса стучится в сердце,
И в меру стуку этому протяжно
Я распеваю песни. И фламандец
В них слышит ход медлительных каналов,
Где тишина, и лебеди и баржи.
И очага веселый огонек
Трещит пред ним, и он припоминает
Часы довольства, тишины и неги,
Когда, устав от трудового дня,
Вдыхая запах пива и жаркого,
Он погружается в покой ленивый.
И я пою: «Эй, мясники, довольно
Колоть быков и поросят! Иная
Вас ждет добыча. Пусть ваш нож вонзится
В иных животных. Пусть иная кровь
Окрасит ваши стойки. Заколите
Монахов и развесьте вверх ногами
Над лавками, как колотых свиней».
И я пою: «Эй, кузнецы, довольно
Ковать коней и починять кастрюли,
Мечи и наконечники для копий
Пригодны нам поболее подков,
Залейте глотку плавленым свинцом
Монахам, краснощеким и пузатым,
Он более придется им по вкусу,
Чем херес и бургундское вино.
Эй, корабельщики, довольно барок
Построено для перевозки пива!
Вы из досок еловых и сосновых
Со скрепами из чугуна и стали
Корабль освобождения постройте!
Фламандки вам соткут для парусов
Из самых тонких нитей полотно,
И, словно бык, готовящийся к бою
Со стаей разъярившихся волков,
Он выйдет в море, пушки по бортам
Направив на бунтующийся берег».
И пепел Клааса стучится в сердце,
И сердце разрывается, и песня
Гремит грозней. Уж не хватает духа.
Клубок горячий к языку подходит, —
И не пою я, а кричу, как ястреб:
«Солдаты Фландрии, давно ли вы
Коней своих забыли, оседлавши
Взамен их скамьи в кабаках? Довольно
Кинжалами раскалывать орехи
И шпорами почесывать затылки,
Дыша вином у непотребных девок!
Стучат мечи, пылают города.
Готовьтесь к бою! Грянул страшный час.
И кто на посвист жаворонка вам
Ответит криком петуха, тот — с нами».
Герцог Альба!
Боец
Твой близкий конец пророчит;
Созрела жатва, и жнец
Свой серп о подошву точит.
Слезы сирот и вдов,
Что из мертвых очей струятся.
На чашку страшных весов
Тяжким свинцом ложатся.
Меч — это наш оплот,
Дух на него уповает.
Жаворонок поет,
И петух ему отвечает.
(1922–1923)

Пушкин

Когда в крылатке смуглый и кудлатый.
Он легкой тенью двигался вдали,
Булыжник лег и плотью ноздреватой
Встал известняк в прославленной пыли.
Чудесный поселенец! Мы доселе
Твоих стихов запомнили раскат,
Хоть издавна михайловские ели
О гибели бессмысленной гудят.
Столетия, как птицы, промелькнули.
Но в поэтических живет сердцах
Шипение разгоряченной пули,
Запутавшейся в жилах и костях.
Мы по бульварам бродим опустелым,
Мы различаем паруса фелюг,
И бронзовым нас охраняет телом
Широколобый и печальный Дюк.
Мы помним дни: над синевой морскою
От Севастополя наплыл туман,
С фрегатов медью брызгали шальною
Гогочушие пушки англичан.
Как тяжкий бык, копытом бьющий травы,
Крутоголовый, полный страшных сил,
Здесь пятый год, великий и кровавый,
Чудовищную ношу протащил.
Здесь, на Пересыпи, кирпичной силой
Заводы встали, уголь загудел,
Кровь запеклась, и капал пот постылый
С окаменелых и упрямых тел.
Всему конец! От севера чужого,
От Петербурга, от московских стен
Идут полки, разбившие суровый
И опостылевший веками плен.
Они в снегах свои костры разводят,
Они на легких движутся конях,
В ночной глуши они тревожно бродят —
Среди сугробов, в рощах и лесах.
О, как тревожен их напор бессонный…
За ними — реки, степи, города;
Их мчат на юг товарные вагоны,
Где мелом нарисована звезда.
Свершается победа трудовая…
Взгляните: от песчаных берегов
К ним тень идет, крылаткой колыхая.
Приветствовать приход большевиков!
Она идет с подъятой головою
Туда, где свист шрапнелей и гранат, —
Одна рука на сердце, а другою
Она стихов отмеривает лад.
(1923)

Одесса

Клыкастый месяц вылез на востоке,
Над соснами и костяками скал…
Здесь он стоял…
Здесь рвался плащ широкий,
Здесь Байрона он нараспев читал…
Здесь в дымном
Голубином оперенье
И ночь и море
Стлались перед ним…
Как летний дождь,
Приходит вдохновенье —
Пройдет над морем
И уйдет, как дым…
Как летний дождь,
Приходит вдохновенье,
Осыплет сердце
И в глазах сверкнет…
Волна и ночь в торжественном движенье
Слагают ямб.
И этот ямб поет…
И с той поры,
Кто бродит берегами
Средь низких лодок
И пустых песков, —
Тот слышит кровью, сердцем и глазами
Раскат и россыпь пушкинских стихов.
И в каждую скалу
Проникло слово,
И плещет слово
Меж плотин и дамб,
Волна отхлынет
И нахлынет снова, —
И в этом беге закипает ямб…
И мне, мечтателю,
Доныне любы:
Тяжелых волн рифмованный поход,
И негритянские сухие губы,
И скулы, выдвинутые вперед…
Тебя среди воинственного гула
Я проносил
В тревоге и боях.
«Твоя, твоя!» — мне пела Мариула
Перед костром
В покинутых шатрах…
Я снова жду:
Заговорит трубою
Моя страна,
Лежащая в степях;
И часовой, одетый в голубое,
Укроется в днестровских камышах…
Становища раскинуты заране,
В дубовых рощах
Голоса ясней.
Отверженные,
Нищие,
Цыгане —
Мы подымаем на поход коней…
О, этот зной!
Как изнывает тело, —
Над Бессарабией звенит жара…
Поэт походного политотдела,
Ты с нами отдыхаешь у костра…
Довольно бреда…
Только волны тают,
Москва шумит,
Походов нет как нет…
Но я благоговейно подымаю
Уроненный тобою пистолет…
(1923)

Освобождение

За топотом шагов неведом
Случайной конницы налет,
За мглой и пылью -
Следом, следом -
Уже стрекочет пулемет.
Где стрекозиную повадку
Он, разгулявшийся, нашел?
Осенний день,
Сырой и краткий,
По улицам идет, как вол…
Осенний день
Тропой заклятой
Медлительно бредет туда,
Где под защитою Кронштадта
Дымят военные суда.
Матрос не встанет, как бывало,
И не возьмет под козырек.
На блузе бант пылает алый,
Напруженный взведен курок.
И силою пятизарядной
Оттуда вырвется удар.
Оттуда, яростный и жадный.
На город ринется пожар.
Матрос подымет руку к глазу
(Прицел ему упорный дан),
Нажмет курок -
И сразу, сразу
Зальется тенором наган.
А на плацдармах -
Дождь и ветер,
Колеса, пушки и штыки,
Здесь собралися на рассвете
К огню готовые полки.
Здесь:
Галуны кавалериста,
Папаха и казачий кант,
Сюда идут дорогой мглистой
Сапер,
Матрос и музыкант.
Сюда путиловцы с работы
Спешат с винтовками в руках,
Здесь притаились пулеметы
На затуманенных углах.
Октябрь!
Взнесен удар упорный
И ждет падения руки.
Готово все:
И сумрак черный,
И телефоны, и полки.
Все ждет его:
Деревьев тени,
Дрожанье звезд и волн разбег,
А там, под Гатчиной осенней,
Худой и бритый человек.
Октябрь!
Ночные гаснут звуки,
Но Смольный пламенем одет,
Оттуда в мир скорбей и скуки
Шарахнет пушкою декрет.
А в небе над толпой военной,
С высокой крыши,
В дождь и мрак,
Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг.
(1923)

Фронт

По кустам, по каменистым глыбам
Нет пути — и сумерки черней…
Дикие костры взлетают дыбом
Над собраньем веток и камней.
Топора не знавшие купавы
Да ручьи, не помнящие губ,
Вы задеты горечью отравы:
Душным кашлем, перекличкой труб.
Там, где в громе пролетали грозы,
Протянулись дымные обозы…
Над болотами, где спят чирки,
Не осока встала, а штыки…
Сгустки стеарина под свечами,
На трехверстке рощи и поля…
Циркулярами и циркулями
Штабы переполнены в края…
По масштабам точные расчеты
(Наизусть заученный урок)…
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
К передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
И воронку за воронкой следом
Роет крот — и должен рыть опять…
Это фронт -
И, значит, непоседам
Нечего по ящикам лежать…
Это фронт — и, значит, до отказа
Надо прятаться, следить и ждать,
Чтоб на мушке закачался сразу
Враг, — примериваться и стрелять,
Это полночь, вставшая бессонно
Над болотом, в одури пустынь,
Это черный провод телефона,
Протянувшийся через кусты…
Тишина…
Прислушайся упрямо
Утлым ухом:
И поймешь тогда,
Как несется телефонограмма,
Вытянувшаяся в провода…
Приглядись:
Подрагивают глухо
Провода, протянутые в рань,
Где бубнит телефонисту в ухо
Телефона узкая гортань…
Это штаб…
И стынут под свечами
На трехверстке рощи и поля,
Циркулярами и циркулями
Комнаты наполнены в края…
В ночь ползком — и снова руки стынут
Взвод за взводом по кустам залег.
Это значит:
В штабе передвинут
Боем угрожающий флажок.
Гимнастерка в дырах и заплатах,
Вошь дотла проела полотно,
Но бурлит в бутылочных гранатах
Взрывчатое смертное вино…
Офицера, скачущего в поле,
Напоит и с лошади сшибет,
Гайдамак его напьется вволю
Так, что и костей не соберет!
Эти дни, на рельсах, под уклоны
(Пролетают… пролетели… Нет…)
С громом, как товарные вагоны,
Мечутся — за выстрелами вслед.
И на фронт, кострами озаренный,
Пролетают… Пролетели… Нет…
Песнями набитые вагоны,
Ветром взмыленные эскадроны,
Эскадрильи бешеных планет.
Катится дорогой непрорытой
В разбираемую бурей новь
Кровь, насквозь пропахнувшая житом,
И пропитанная сажей кровь…
А навстречу — только дождь постылый,
Только пулей жгущие кусты,
Только ветер небывалой силы,
Ночи небывалой черноты.
В нас стреляли -
И не дострелили;
Били нас -
И не могли добить!
Эти дни,
Пройденные навылет,
Азбукою должно заучить.
(1923)

Возвращение

Кто услышал раковины пенье,
Бросит берег — и уйдет в туман;
Даст ему покой и вдохновенье
Окруженный ветром океан…
Кто увидел дым голубоватый,
Подымающийся над водой,
Тот пойдет дорогою проклятой,
Звонкою дорогою морской…
Так и я…
Мое перо писало,
Ум выдумывал,
А голос пел;
Но осенняя пора настала,
И в деревьях ветер прошумел…
И вдали, на берегу широком
О песок ударилась волна,
Ветер соль развеял ненароком,
Чайки раскричались дотемна…
Буду скучным я или не буду —
Все равно!
Отныне я — другой…
Мне матросская запела удаль,
Мне трещал костер береговой…
Ранним утром я уйду с Дальницкой,
Дынь возьму и хлеба в узелке, -
Я сегодня
Не поэт Багрицкий,
Я — матрос на греческом дубке…
Свежий ветер закипает брагой,
Сердце ударяет о ребро…
Обернется парусом бумага,
Укрепится мачтою перо…
Этой осенью я понял снова
Скуку поэтической нужды:
Не уйти от берега родного.
От павлиньей,
Радужной воды…
Только в море -
Бесшабашней пенье,
Только в море -
Мой разгул широк.
Подгоняй же, ветер вдохновенья,
На борт накренившийся дубок…
(1924)

Всеволоду

Он дернулся кверху…
Рванулся вперед…
Качнулся направо, налево… С налета
Я выстрелил… Мимо!..
Раскат отдает
Дрогнувшее до основанья болото.
И вдруг неожиданно из-за плеча.
Стреляет мой сын…
И, крутясь неуклюже,
Выкатив глаз и крыло волоча,
Срезанный дупель колотится в луже.
Он метче, мой сын!
Молодая рука
Верней нажимает пружину курка, -
Он слышит ясней перекличку болот,
Шипенье крыла, что по воздуху бьет.
Простая машина — ружье.
Для меня
Оно только средство стрельбы и огня.
А он понимает и вес, и упор,
Сцепленье пружин, и закалку, и пробу;
Он глазом ощупал полет и простор;
Он вскинул, как надо, -
И дупеля добыл.
Машина открылась ему.
Колесо -
Не круг, проведенный пером наудачу, -
Оно, сотрясаясь, жужжит и несет
Ветром ревущую передачу.
Хозяин машины -
Он может слегка
Нажать незаметный упор рычажка, -
И ладом неведомым,
Нотой другой
Она заиграет под детской рукой.
Хозяин природы -
Ворота лесов
Он настежь раскрыл
И откинул засов,
Чтоб вывело солнце над студнем реки
Туч табуны и светил косяки.
А ветер, летящий полетом косым,
Простонет в чапыжнике утлой трубою.
Ведь я еще молод!
Веди меня, сын,
Веди меня, сын, -
Я пойду за тобою.
Околицей брел я,
Пути изменял,
Мечта — и нога заплеталась о ногу,
Могучее солнце в глазах у меня, -
Оно проведет и просушит дорогу.
Мое недоверие, сын мой, прости, -
Пусть мимо пройдет молодое презренье;
Я стану как равный на вольном пути,
И слух обновится, и голос, и зренье.
Смотри: пролетает над миром лугов
Косяк журавлей и курлычет на страже;
Дымок, заклубившийся из очагов,
Подернул их перья легчайшею сажей…
Они пролетают из дальних концов,
В широкое солнце вонзаются клином…
И мир приподнялся
И смотрит в лицо,
Зеленый и синий, как перья павлина.
(1929)

Разговор с сыном

Я прохожу по бульварам. Свист
В легких деревьях. Гудит аллея.
Орденом осени ржавый лист
Силою ветра к груди приклеен.
Сын мой! Четырнадцать лет прошло.
Ты пионер — и осенний воздух
Жарко глотаешь. На смуглый лоб
Падают листья, цветы и звезды.
Этот октябрьский праздничный день
Полон отеческой грозной ласки,
Это тебе — этих флагов тень,
Красноармейцев литые каски.
Мир в этих толпах — он наш навек…
Топот шагов и оркестров гомон,
Грохот загруженных камнем рек,
Вой проводов — это он. Кругом он.
Сын мой! Одним вдохновением мы
Нынче палимы. И в свист осенний,
В дикие ливни, в туман зимы
Грозно уводит нас вдохновенье.
Вспомним о прошлом… Слегка склонясь,
В красных рубашках, в чуйках суконных,
Ражие лабазники, утаптывая грязь,
На чистом полотенце несут икону…
И матерой купчина с размаху — хлоп
В грязь и жадно протягивает руки,
Обезьяна из чиновников крестит лоб,
Лезут приложиться свирепые старухи.
Пух из перин — как стая голубей…
Улица настежь распахнута… и дикий
Вой над вселенною качается: «Бей!
Рраз!» И подвал захлебнулся в крике.
Сын мой, сосед мой, товарищ мой,
Ты руку свою положи на плечо мне,
Мы вместе шагаем в холод и зной, -
И ветер свежей, и счастье огромней.
Каждый из нас, забыв о себе,
Может, неловко и неумело,
Губы кусая, хрипя в борьбе,
Делает лучшее в мире дело.
Там, где погром проходил, рыча,
Там, где лабазник дышал надсадно,
Мы на широких несем плечах
Жажду победы и груз громадный.
Пусть подымаются звери на гербах,
В черных рубахах выходят роты,
Пусть на крутых верблюжьих горбах
Мерно поскрипывают пулеметы,
Пусть истребитель на бешеной заре
Отпечатан черным фашистским знаком —
Большие знамена пылают на горе
Чудовищным, воспаленным маком.
Слышишь ли, сын мой, тяжелый шаг,
Крики мужчин и женщин рыданье?..
Над безработными — красный флаг,
Кризиса ветер, песни восстанья…
Время настанет — и мы пройдем,
Сын мой, с тобой по дорогам света…
Братья с Востока к плечу плечом
С братьями освобожденной планеты.
(1931)


Оглавление

  • Эдуард Багрицкий
  • Из книги «Юго-запад»
  •   Птицелов
  •   Тиль Уленшпигель («Весенним утром кухонные двери…»)
  •   Ночь
  •   Песня о рубашке (Томас Гуд)
  •   Джон Ячменное Зерно (Р. Бернс)
  •   Арбуз
  •   Контрабандисты
  •   Осень
  •   Бессонница
  •   Голуби
  •   Дума про Опанаса
  •   Стихи о соловье и поэте
  •   * * * («От черного хлеба и верной жены...»)
  •   Разговор с комсомольцем Н. Дементьевым
  • Из книги «Победители»
  •   Происхождение
  •   Весна, ветеринар и я
  •   Вмешательство поэта
  •   ТВС
  • Последняя ночь
  •   Последняя ночь
  •   Человек предместья
  •   Смерть пионерки
  • Стихи разных лет
  •   Суворов
  •   Гимн Маяковскому
  •   Александру Блоку
  •   Баллада о Виттингтоне
  •   Тиль Уленшпигель. Монолог («Я слишком слаб, чтоб латы боевые…»
  •   Тиль Уленшпигель. Монолог («Отец мой умер на костре, а мать…»)
  •   Пушкин
  •   Одесса
  •   Освобождение
  •   Фронт
  •   Возвращение
  •   Всеволоду
  •   Разговор с сыном